Кир Булычев - Операция «Вечность» [антология польской фантастики]

Операция «Вечность» [антология польской фантастики] (Антология-1988)   (скачать) - Кир Булычев - Конрад Фиалковский - Станислав Лем - Богдан Петецкий


Кир Булычев
Человек современный

Летом 1987 г. я был в Варшаве, на “Польконе” — Польском конгрессе любителей фантастики. Конгресс собрался в студенческом клубе “Стодол”, гулком, обширном, многоярусном сооружении, в которое студенческая фантазия преобразила какой-то колоссальный сарай или подобное не менее скучное помещение. С потолка там свисали стулья, а старые автомобили выглядывали из углов, словно громадные мухи, попавшие в невидимую канатную паутину. Это был мир молодого вызова условностям и грубой, но по-своему логичной эстетики. Кипение конгресса подчеркивало необычность обстановки: в большом зале не гас экран — фильм сменялся фильмом; во внутреннем дворике за столиками, тесно уставленными чашками с кофе, горячо спорили ценители изящной словесности, нехотя уступая место книжному аукциону; в фойе протянулись ларьки, где клубы торговали своими журналами и книгами; взмыленные организаторы носились по лестницам либо вдруг слетались кучкой, сближали головы и срочно обсуждали неотложные и неожиданные проблемы.

Когда я попросил показать мне публикации клубов, на столике через минуту выросла метровая стопа журналов, газет и бюллетеней. Десятки клубов, не только воеводских или студенческих, но и творческих союзов при воинских организациях, научных институтах, заводах (хотя в основном это движение студенческое) одержимы благородным желанием помочь своим членам напечатать их творения. Проблема графомана, который терзает редакции своими рукописями, утратила в Польше свою остроту. Хочешь напечататься, хочешь испытать свой талант читателем — рискуй! Читатель в Польше квалифицированный, он в курсе “фантастических” дел не только отечественных, но и зарубежных. И если государственное издательство не торопится перевести какой-либо нашумевший роман, эту задачу возьмет на себя клуб.

В Польше на душу населения фантастической литературы выходит в несколько раз больше, чем в нашей стране. Соответственно, условия работы польского писателя иные, нежели у нас: он находится в постоянном, ощутимом контакте с аудиторией, могучая общественная критика быстро откликается на любое новое произведение, оценивает его, рождая в писателях очевидное чувство ответственности за свой труд. В таких условиях исключена снисходительная и безответственная позиция: если фантастика — купят!

И второе: наличие активной инфраструктуры клубов и любительских органов печати способствует появлению новых имен и талантов. Этому же помогает и популярный ежемесячный журнал “Фантастика”, штаб национальной школы писателей-фантастов и поклонников этой не учтенной древними греками музы.

Журнал делит обширную, “буржуазную” квартиру в центре Варшавы с журналом польских кинологов. Если не ошибаюсь, там пять комнат, увешанных картинами и плакатами, и полное отсутствие табели о рангах, формальной солидности, деления на ведущих и ведомых. Главный редактор, сам писатель, Адам Голлянек, может, и похож статью на главного, и возрастом вдвое, а то и втрое старше своих сотрудников, но он не более чем первый среди равных. И Лех Енчмык, создавший еще много лет назад лучшие в свое время сборники фантастики “Пути в незнаемое”, большой авторитет в издательском мире, и другие, пусть немногочисленные, но знающие и, главное, все без исключения любящие свою работу и свою музу журналисты, переводчики и писатели, создают и берегут дух молодости в польской фантастике.

Эта фрагментарная и неполная картина состояния фантастики в Польше нарисована мною в попытке объяснить, почему столь богата именами и талантами польская фантастическая литература, причем именно литература современная.

Для наших читателей, как впрочем и для читателей английских, американских, японских или немецких, польская фантастика связана в первую очередь с именем Станислава Лема. Так уж получилось, что по уровню таланта и мировой славы он возвышается над своими коллегами. Как утверждает британская “Энциклопедия научной фантастики”, Лем “один из известнейших писателей-фантастов нашего века”. Но если для зарубежного читателя это имя в силу известного феномена, что наиболее активно переводится тот писатель, который уже известен, затмевает все прочие имена в польской фантастике, польский читатель никогда не согласится с исключительностью Лема. Для него национальная фантастика — это явление, поток, состоящий из многих ярких имен. Причем все это писатели послевоенного поколения.

Если мы обратимся к чешской фантастике, то обнаружим, что там знаменитые имена возникают сразу после первой мировой войны. Грандиозный социальный катаклизм, связанный с распадом Австро-Венгерской империи, которая сама по себе была фантастическим анахронизмом, дал толчок резкому росту национального самосознания и попытке осознать окружающий мир, вырываясь за рамки реальности. Почти одновременно в фантастику (в широком ее понимании) приходят Карел Чапек, Владислав Ванчура, Ян Вайс; по силе гиперболизации действительности как фантаста я воспринимаю и Ярослава Гашека. Творческий всплеск этих писателей оказал решающее влияние на развитие фантастической литературы во всем мире.

Мне кажется, что уровень социального катаклизма времен второй мировой войны, когда судьба Польши оказалась наиболее трагической среди трагических судеб европейских стран, способствовал тому, что именно в послевоенные годы эпицентр развития европейской фантастики перемещается в Польшу. И там появляются несколько значительных писателей, старавшихся с помощью гиперболы отразить свои мысли и тревоги, отыскать пути в будущее.

Если традиции в польской фантастике и существовали, то не были явно выражены. Среди авторов начала века выделялся, пожалуй, лишь Ежи Жулавский с его знаменитой в свое время не только в Польше, но и в России трилогией. Так что корни феномена кроются не в прошлом, а в окружающем нас мире.

Станиславу Лему, уроженцу Львова, поселившемуся с 1948 г., когда ему было двадцать семь лет, в Кракове, медику, пробовавшему силы в реалистической прозе, пришлось начинать фактически на пустом месте. Пустота, правда, была относительной. В послевоенные годы начинается бурный взлет фантастики в Соединенных Штатах. Именно тогда принимаются всерьез за перо такие нынешние корифеи мировой фантастики, как Азимов, Бредбери, Шекли, Саймак, Хайнлайн. Именно тогда определяются две главных темы в фантастической литературе конца сороковых—пятидесятых годов: социальная антиутопия и роман-катастрофа, повествующий о конце мира, вызванном атомной войной.

Господство этих тем вызвано вполне очевидным фактом; ведь фантастика — самый актуальный род художественного творчества. Она способна быстро и остро откликнуться на те проблемы, что стоят перед обществом и индивидуумом, разглядеть их в зародыше либо представить себе их последствия. Если для литературы реалистической главной задачей всегда остается исследование человека среди людей, отношений между индивидуумами, то литература фантастическая более обеспокоена проблемой отношения человека и общества, человека и окружающего мира. Это не исключает, разумеется, обращения реалистов к жгучим социальным проблемам либо внимания фантаста к темам этическим.

В конце сороковых годов началась “холодная война”, началось роковое противостояние двух социальных систем. На это противостояние накладывалась живая и болезненная память об ужасе тоталитаризма, породившего вторую мировую войну. Страх перед повторением войны, страх перед возвращением фашизма накладывался на возникшее осознание того, что наука из блага, чему учил славный Жюль Верн, превратилась в чудовище Франкенштейна, готовое сожрать своего создателя. Рядом с людьми, еще не привыкшими “жить с атомной бомбой”, маячил призрак всеобщей огненной смерти. Именно эти настроения в обществе и нашли отражение в первую очередь в научно-фантастической литературе и кино. В романах фантастов повторялись образы Земли, опустошенной третьей мировой войной, картины жизни последних дикарей, в кино гремели фильмы на те же темы, вершиной которых стал “На Последнем берегу”. Крупнейшие писатели США и Англии старались заглянуть в будущее и видели его, как правило, в страшном свете: находящимся в мрачных тисках либо тоталитаризма, каким видел его Орвелл, либо религиозной нетерпимости, как рассказал о том Хайнлайн в романе “Это не должно повториться”, либо господства бесчеловечных галактических империй. Все эти писатели не пугали читателя, а лишь отражали его страхи. Но не видели выхода. Или, если видели, то относили его к далекому и абстрактному будущему.

И вот, в конце сороковых годов Лем пишет, а в 1951 г. публикует свой первый роман — “Астронавты”. В нем точно ощущается время. Там есть и угроза атомной войны и рассуждение об агрессии — в определенных аспектах “Астронавты” смыкаются с тематикой западной фантастической литературы того периода. И в то же время Лем ищет и находит жизнеутверждающее начало в процессе мирового развития и в метафорической форме утверждает оптимистический вариант эволюции человечества, альтернативу разума. Тема неизбежной победы добра, прогресса, веры в то, что человечество выйдет в космос ради гуманных целей, под новым углом раскрывается в следующем большом романе Лема “Магелланово облако” (1955 г.).

Значение работы Лема выходит далеко за пределы Польши. Я убежден, что, не будь его романов, развитие советской фантастической литературы было бы замедлено. Лем как бы преодолел психологический барьер, сделал шаг, позволивший иным писателям продолжить это движение вперед. Мне видится влияние первых романов Лема и на первую значительную советскую космическую утопию послевоенного периода — “Туманность Андромеды” Ивана Ефремова (1957 г.) и в какой-то степени на первый роман А. и Б.Стругацких “Страна багровых туч” (1959 г.).

Еще большее значение имели пионерские работы Лема для развития польской фантастической литературы. Можно назвать по крайней мере три известных в стране имени, которые возникают на литературной сцене вскоре после появления “Астронавтов”. Это ровесники Лема — покойный Чеслав Хрущевский, а также Кшиштоф Борунь и Анджей Трепка. Творчество этих писателей, претерпевая изменения, развиваясь, продолжается и в современность. Крупнейший роман Хрущевского “Повторное сотворение мира” был опубликован в 1974 г., получившая признание читателей книга Боруня “Маленькие зеленые человечки” — в 1985 г.

Под определенным влиянием Лема развивалось и следующее поколение польских фантастов. Но говорить безапелляционно, что они — его ученики и последователи, было бы преувеличением. Талант и слава Лема способствовали развитию польской литературы, признанию ее, росту читательского интереса, но не подавляли индивидуальности иных авторов. Нельзя забывать о том, что писатели, родившиеся в тридцатые годы, пришли в литературу в шестидесятых, когда общая ситуация как в мире, так и в Польше изменилась. Западный пессимизм и прикладная убогость фантастики сменились новыми веяниями и новыми надеждами. Наконец-то люди вышли в космос, отступила “холодная война”, на первое место стали выдвигаться будоражащие воображение и внушающие беспокойство темы защиты нашей Земли от человеческого варварства, головокружительного развития генетики и ее возможностей, наконец, проблемы возможного межпланетного контакта. Так что почва для процветания новых польских писателей была плодородной.

Среди крупнейших польских писателей-фантастов шестидесятых—семидесятых годов можно назвать имена Януша Зайделя и Конрада Фиалковского. Масштабы таланта — в литературе понятие условное. Рядом с этими писателями работали и работают многие другие авторы, которыми по праву может гордиться польская фантастическая литература. Достаточно назвать Эдмунда Внук-Липинского, Адама Вишневского-Снерга, Адама Голлянека, Яцека Савашкевича, Богдана Петецкого, список этот можно было бы и продолжить.

Если говорить об известности в Польше, то, пожалуй, из бесед с любителями фантастики, с писателями и критиками приходишь к выводу, что на первое место сегодня выдвинулся Януш Зайдель.

Фантастика Зайделя в значительной степени — фантастика социальная, это литература предупреждения. Показывая альтернативы эволюции общества, Зайдель откликается на сегодняшние проблемы, вбирая в фокус изображения то, что завтра может стать реальной угрозой для человечества. Безответственные генетические эксперименты ставят под угрозу само существование земной цивилизации в мире, описанном в романе “Цилиндр Ван Троффа”. Неустроены и трагичны картины миров и в других романах и повестях Зайделя — он писатель, будоражащий воображение и взывающий к человеческому рассудку. Зайдель по сути своей автор очень современный и в своем творчестве отразил, и во многом предвосхитил, основные темы фантастики восьмидесятых годов — господство глобальных проблем, понимание того, насколько мал и хрупок мир Земли и насколько высока доля ответственности каждого из нас за ее выживание. Ввиду этого неудивительно обращение писателя к человеку как микрокосму, попытка через личность выйти к проблемам социума. Происходит как бы парадоксальное слияние детального изучения разума индивида и попытки понять человечество в целом. То, что Станислав Лем когда-то начал в “Солярисе”, на новом витке овладело умами писателей в разных странах. Достаточно обратиться к крупнейшим произведениям фантастики последних лет, и мы увидим, как эту проблему решают Стругацкие в “Миллиарде лет до конца света” и в романе “Волны гасят ветер”, как разрабатывают эту тему В.Михайлов и Филип Дик, В.Савченко и Урсула де Гуин. На второй план отступают иные вопросы, а привычные элементы космических далей сменяются земными интерьерами. А если и не сменяются, то остаются лишь внешним антуражем, фоном, на котором думают, мучаются, ищут истину наши с вами современники.

В сборнике, который предлагается вниманию советского читателя, сделана попытка показать это направление в современной фантастике на примере польской литературы. Все три романа, включенные в сборник, созданы за последние годы, все ставят себе целью изучение человеческого индивидуума и его места в мире людей, во всех — на первом плане морально-этические проблемы. Более того, все три романа в той или иной форме рассказывают о раздвоении сознания или тела героя.

В свое время мне пришлось увидеть составленный советским фантастом и методистом изобретательства, то есть человеком организованного мышления, С.Альтовым, таблицу, в которой были учтены все возможные темы и сюжеты фантастики. Не помню уж, сколько положено было фантастике иметь тем и сюжетов, а также подсюжетов и подтем, но главное, что меня испугало в таблице, — ее окончательность и безапелляционность, которая происходила от внешней убедительности расчетов. И в самом деле, я тут же отыскал в ней графы для каждого знакомого мне либо написанного мною рассказа. Потом, одумавшись, я успокоился. И попытался создать подобную, уже пародийную, таблицу для литературы реалистической. Оказалось, что это тоже возможно. Представьте себе: тема — неудачная любовь; подтема жена изменяет мужу; сюжет — неудачное завершение романа приводит женщину к самоубийству; подсюжет — женщина бросается под проходящий поезд. И вместо “Анны Карениной” мы имеем опус номер такой-то из графы такой-то.

Если принять подобную схему всерьез, то окажется, что три польских писателя, небогатые воображением, взяли сюжеты с одной и той же полки. И как разные инструменты в одном оркестре проиграли тему на свой манер. К счастью, ничего подобного не произошло и произойти не могло. Трудно представить себе столь разные романы, которых в самом деле объединяет лишь одно — актуальность.

И первым среди трех стоит роман Станислава Лема.

Повторюсь: все мы, работающие сегодня в фантастике, многим обязаны Лему. Осознание этого рождает особое чувство к нему, как писателю и человеку. Помню, несколько лет назад, будучи в Кракове, городе Лема, я зашел в магазин старой книги. Мой спутник сказал, что в этом магазине бывает Лем. И тут же обратился к жовиальному, разговорчивому владельцу магазина с вопросом: не заходил ли сюда сегодня пан Лем. Хозяин магазина сокрушенно сообщил, что пан Станислав уже несколько дней здесь не был. Наступила горькая пауза — эфемерная надежда встретить писателя испарилась. И чтобы как-то объяснить нашу печаль, мой спутник сообщил владельцу магазина, показывая на меня:

— А этот пан — фантаст из Советского Союза.

Владелец магазина искренне обрадовался. Он протянул ко мне обе руки и воскликнул:

— Здравствуйте, пан Стругацкий!

Не увидев Лема, я не перестал перед ним преклоняться. Причем, как у каждого искреннего поклонника, отношение к Лему у меня ревнивое и порой даже капризное. Я радуюсь, когда открываю в Леме новое, сержусь, если мне кажется, что он меня разочаровал. А ведь Лем многообразен и никогда не перестает искать новые формы и способы выражения. Он далеко ушел от “Астронавтов” и “Магелланова облака”. Он пишет философские трактаты и порой превращает в их подобие свои повести и романы. Количество мыслей, идей, парадоксальных суждений в них таково, что они порой начинают оттеснять собственно литературу. Действие замедляется, а то и останавливается, ожидая, пока читатель освоит и впитает поток парадоксов и рассуждений. Мне кажется, что когда-то, уже давно, Лем придумал “Звездные дневники Ийона Тихого” не потому, что хотел рассмешить читателя, а потому что они позволяли делиться с читателем силой и богатством своего ума, обходясь одним персонажем, притом “маской”.

И вот, через много лет я снова встречаюсь с Ийоном Тихим уже в романе. Есть здесь и мудрый профессор Тарантога, есть и иные действующие лица — какой же роман без действующих лиц? Но главное действующее лицо — сам Станислав Лем, который в списке персонажей не обозначен, но безраздельно господствует на его страницах.

Порой литературное произведение можно уподобить пище. Вкусной конфетке, что быстро тает во рту, сочному куску мяса, скучному столовскому супу, который хочется поскорее проглотить и забыть. “Мир на Земле” — это пиршество для гурманов духа.

Пожалуй, давно я не встречал романа, который читался бы так медленно, в котором работала бы каждая фраза, в котором читателю не давали бы возможности пропустить страницу или несколько страниц просто так, для отдыха глаз и ума. Мне кажется, что никогда еще фантазия Лема не была столь богата, изобретательна и многообразна.

Да и сам Ийон Тихий в романе уже не тот комментатор парадоксов и наблюдатель, как прежде. Он почти перестал шутить. Он — часть человечества, достаточно неуверенного в себе и испуганного. Он путешествует не среди абстрактных звезд, а думает с нами вместе о главной проблеме современности — о войне и мире. Как бы отделаться от проблемы? Может, отправить оружие на Луну? Превратить войну в игру? А вдруг она обернется новым ужасом?

Два Ийона Тихого в одном, как два человека в каждом из нас, стараются решить проблему, которая силой лемовской гиперболизации теряет конкретность и становится проблемой не только социальной, но и этической. Как и тысяча других проблем, поднятых в романе либо лишь затронутых походя. И понимаешь — как богат писатель, если он мог так, между фразами, подарить нам сюжеты и темы десятков ненаписанных романов на страницах одного.

Вселенский простак (но не Швейк) Ийон Тихий далеко не прост. Сила его в том, что он живет в каждом из нас и рассуждает вместе с нами. Правда, теперь он потерял какую-то долю своей наивности, он стал сложней. Впрочем, и наш мир за эти годы усложнился.

Если роман Лема — новинка в буквальном смысле этого слова (“Мир на Земле” вышел в Польше в 1987 г.), то роману Конрада Фиалковского “Homo divisus” уже скоро исполнится десять лет. Он переведен на многие языки, известен в разных странах. По признанию критики, этот роман — лучшее из того, что по сей день написано Фиалковским.

Конрад Фиалковский родился в 1939 г. Окончив факультет электроники Варшавского политехнического института, он посвящает Себя науке. На счету у ученого много серьезных научных работ. Он один из создателей проекта биомедицинского компьютера, ему принадлежит интересная модель возникновения мозга человека как побочного эффекта адаптации, никак не связанной с мышлением. Однажды на вопрос корреспондента, как получилось, что он, ученый с мировым именем, обратился к жанру научной фантастики, Фиалковский ответил, что для него это способ выражать мысли и идеи, которые иным способом выразить трудно. Это высказывание, пожалуй, может послужить ключом к “Homo divisus”.

Если жанр лемовского произведения определить трудно — роман здесь название условное, то Фиалковский пишет именно роман: столкновение характеров в рамках развивающейся интриги, позволяющей читателю найти свою позицию в этом конфликте, “выбрать сторону”.

У Лема Ийон Тихий раздваивается. Получаются два человека в одном, и возникает конфликт внутри одного характера. Фиалковский отдает тело погибшего молодого человека, скорее обыкновенного, чем выдающегося, в качестве хранилища для мозга великого ученого, одержимого идеей, оторванного от людей, использующего весь мир, до последнего человека, ради достижения своих, в общем благородных и нужных человечеству целей. Здесь возникает конфликт между двумя несовместимыми личностями в одном теле. Проблема этическая и решается именно как таковая. В конце концов понимаешь, что великий ученый мог заниматься не космическими проблемами, а, скажем, изобретением вечного двигателя: главный вопрос — это свобода личности. Отвергая как бесчеловечный девиз иезуитов “Цель оправдывает средства”, мы в прошлом многократно использовали его смысл, маскируя иными, звучащими более гуманно, лозунгами. Мир, в котором властвует Тертой, существует ради идеи, которая полагает себя вправе уничтожать людей. Вот почему авторской позицией предопределена победа Корна.

Третий роман сборника принадлежит перу Богдана Петецкого. Петецкий родился в 1931 г., по образованию он ориенталист, но с 1976 г. занят исключительно писательским трудом. Ему принадлежат 16 романов, половина которых адресована юным читателям. “Взрослые” романы Петецкого в большинстве своем посвящены различным аспектам возможных контактов с внеземными цивилизациями. Это романы “Нулевые зоны” (1972), “Люди со звезды Ферье” (1974), “Рубин прерывает молчание” (1976), “Первый землянин” (1983). В отличие от них роман “Операция “Вечность”” (сокращенный перевод) посвящен гуманистическим проблемам развития нашей цивилизации и, хотя он написан ранее романов Лема и Фиалковского, подпадает под уже упомянутые нами законы развития фантастики. Бессмертие в романе достигается возрождением погибшего человека, генетически записанного до последней молекулы. Генетическая матрица ждет своего часа — случайной гибели человека от болезни или несчастного случая. И смерти нет — есть лишь повторение жизни с того момента, когда была сделана последняя запись.

Но герой романа не хочет бессмертия. Он саботирует эту розовую мечту людей. Он боится за судьбу бессмертного человечества, и в романе есть впечатляющий эпизод, когда, встретившись со стариком, не желающим, как и герой, быть бессмертным, он узнает, что теперь никто не ходит в горы, как когда-то ходили герой со своей любимой. Зачем напрягаться, если в том нет риска? Смерть, что караулила людей в моменты подвигов, свершений, дерзаний, теперь не страшна. Ее нет. И прогресс человечества, составной частью которого является борьба, победа которой не гарантирована, неизбежно замедлится и остановится.

Я не могу сказать, что герой Петецкого мне всегда симпатичен. Порой трудно отождествить себя с ним (важный принцип положительного литературного героя), потому что он капризен, иногда сварлив, отношения с собственными двойниками показывают его не в лучшем свете. Но на то авторская воля — именно такого человека создал Петецкий, потому что роман его также, несмотря на научно-фантастический антураж, — в первую очередь исследование этических проблем, наших, современных, волнующих.

Читателю предстоит познакомиться с несколькими разными людьми. Каждый из них столкнулся с проблемой раздвоения личности, в одном ли теле, в разных ли ипостасях. Каждый решал ее по-своему, но каждый оставался при том неотторжимой частицей человечества и его проблема была проблемой всех людей.

И нас, читателей этой книги.

Кир Булычев


СТАНИСЛАВ ЛЕМ
МИР НА ЗЕМЛЕ

{1}


1. РАЗДВОЕНИЕ

Не знаю, что делать. Имей я хотя бы возможность сказать "плохо мое дело", это бы еще полбеды. Сказать "плохи наши дела" я не могу тоже. И вообще, о собственной особе я могу говорить лишь частично, хотя я по-прежнему Ийон Тихий. Со старой привычкой разговаривать вслух во время бритья мне тоже пришлось расстаться, потому что левый глаз все время мешал, ехидно подмигивая. Сидя в ЛЕМе, я еще не успел понять, что случилось перед самым отлетом. Этот ЛЕМ не имел ничего общего с американским треножником, в котором НАСА послало Армстронга и Олдрина за горсткой лунных камней. Он был так назван для маскировки моей тайной миссии. Сам черт меня впутал в нее. Возвратившись из созвездия Тельца, я никуда не собирался лететь по крайней мере год. Согласился только во имя блага всего человечества. Я понимал, что могу не вернуться. Как высчитал доктор Лопес, у меня был один шанс на двадцать и восемь десятых. Это меня не остановило. Я человек рисковый. Двум смертям не бывать. Либо вернусь, либо нет, сказал я себе. Мне и в голову не пришло, что я вернусь, однако вернусь не я, а вроде бы «мы». Чтобы объяснить это, придется раскрыть кое-какие сверхсекретные обстоятельства, но мне уже все равно. То есть частично. Ведь писать я вынужден тоже частично, с огромным трудом. Стучу на машинке правой рукой. Левую пришлось привязать к подлокотнику кресла, потому что она была против. Вырывала из каретки бумагу, ни на какие уговоры не поддавалась, а когда я попробовал поставить ее на место, подбила мне глаз. Все это следствие удвоения. У каждого из нас два полушария мозга соединены большой спайкой. По-латыни — corpus callosum {2}. Двести миллионов белых нервных волокон соединяют мозги, чтобы они могли собраться с мыслями, — у всех, только не у меня. Чик — и кончено. И даже чиканья не было, а был полигон, на котором лунные роботы испытывали новое оружие. Меня занесло туда совершенно случайно. Я уже выполнил задание, перехитрил этих мертвых тварей и возвращался к ЛЕМу, но тут мне захотелось пи-пи. Писсуаров на Луне нет. Впрочем, в безвоздушном пространстве проку от них никакого. В скафандре имеется специальный мешочек, точно такой же был у Армстронга и Олдрина. Так что можно где угодно и когда угодно, но я стеснялся. Слишком уж я культурный, или, скорее, был таким. Ведь неудобно же прямо так, при ярком солнце, посередине Моря Ясности. Чуть подальше торчала большая глыба, ну я и пошел туда, в ее тень. Откуда мне было знать, что там действует это ультразвуковое поле. Облегчаясь, я почувствовал что-то вроде тихого щелчка в голове. Словно бы стрельнуло — не в позвоночнике, как иной раз бывает, а выше. В самом черепе. Это как раз и была дистанционная каллотомия, причем полная. Нигде не болело. Я почувствовал себя как-то странно, но это сразу прошло, и я зашагал к ЛЕМу. Правда, мне показалось, что все теперь какое-то не такое, и сам я тоже, но в этом не было ничего странного после стольких приключений. Правой рукой заведует левое полушарие мозга. Потому-то я и сказал, что пишу сейчас лишь частично. Правому полушарию мое писание, как видно, не по душе, раз оно мне мешает. Все ужасно запуталось. Не могу сказать, что теперь я — только левое мое полушарие. В чем-то приходится уступать правому, не сидеть же с привязанной рукой вечно. Я пытался задобрить его чем только мог — впустую. Оно просто невыносимо. Агрессивное, вульгарное, невоспитанное. Хорошо еще, что прочесть оно может не все, только некоторые части речи, легче всего — существительные. Так обычно бывает, я это знаю, я ведь перечитал уйму книг о каллотомии. Глаголы и прилагательные ему не даются, а поскольку оно видят, что я тут выстукиваю, приходится изъясняться так, чтобы его не задеть, Удастся ли это, не знаю. Впрочем, никто не знает, отчего вся наша благовоспитанность засела в левом мозгу.

На Луне я должен был высадиться тоже частично, но в совершенно другом смысле — тогда, до несчастного случая, я еще не был удвоен. Сам я должен был обращаться вокруг Луны по стационарной орбите, а на разведку выслать своего теледубля. Такого пластикового, с сенсорными датчиками, чем-то даже похожего на меня. Так вот: я и сидел в ЛЕМе-1, а высадился ЛЕМ-2 с теледублем. Эти военные роботы страх как свирепы к людям. В любом человеке видят противника. Так, во всяком случае, мне объяснили. К сожалению, ЛЕМ-2 отказал, вот я и решил высадиться сам — посмотреть, что с ним, потому что связь была не полностью прервана. Сидя в ЛЕМе-1 и не чувствуя уже ЛЕМа-2, я ощущал, однако, боль в животе, который, собственно, болел у меня не прямо, а по радио: они, оказывается, разломали у ЛЕМа оболочку, извлекли теледубля, а затем и его принялись потрошить. У себя на орбите я не мог отключить этот кабель: живот, правда, перестал бы болеть, но я окончательно потерял бы связь с дублем и не знал бы, где его искать. Море Ясности, на котором он угодил в ловушку, по размерам почти как Сахара. К тому же я перепутал кабели (они, правда, разного цвета, но их черт знает сколько), инструкция на случай аварии куда-то запропастилась, а ее поиски с болью в брюхе так меня разозлили, что, вместо того чтобы вызвать Землю, я решил высадиться, хотя меня заклинали не делать этого ни при каких обстоятельствах: мол, мне оттуда не выкарабкаться. Но отступать не в моих правилах. Кроме того, хотя ЛЕМ — всего лишь машина, напичканная электроникой, мне было жаль бросать его на поругание роботам.

Сдается, чем больше я объясняю, тем темнее все это становится. Начну, пожалуй, с самого начала. Впрочем, каким оно было, не знаю, должно быть, я запомнил его в основном правой половиной мозга, доступ к которой отрезан, так что я не могу собраться с мыслями. Я не помню множества вещей и, чтобы мало-помалу их узнавать, вынужден правой рукой объясняться с левой по системе глухонемых, да только левая часто отвечать не желает. Показывает; к примеру, фигу, и это еще самая вежливая демонстрация ее особого мнения.

Трудновато одной рукой выпытывать что-то жестами у другой и в то же время поколачивать ее в воспитательных целях. Не стану скрывать ничего. Может, в конце концов я бы и задал взбучку собственной левой руке, но дело в том, что только верхняя правая конечность сильнее левой. Ноги в этом отношении равноценны, к тому же на мизинце правой ноги у меня застарелая мозоль, и левой это известно. Когда случился тот инцидент в автобусе и я силой засунул левую руку в карман, ее нога в отместку так наступила на правую, что у меня в глазах потемнело. Может быть, это признак упадка интеллектуальных способностей, вызванного моей половинчатостью, но вижу, что написал глупость. Нога левой руки — просто левая нога; временами мое несчастное тело словно распадается на два враждующих лагеря.

Мне пришлось прервать эти заметки, потому что я попытался ударить себя ногой. То есть левая нога — правую, а значит, я не себя хотел ударить, и вовсе не я, то есть не весь я, но грамматика в такой ситуации бессильна. Я было решил снять ботинки, но передумал. Даже в таком несчастье человек не должен превращаться в шута. Что же мне теперь — ноги переломать себе самому, чтобы узнать, как там было с аварийной инструкцией и с теми кабелями? Мне, правда, уже случалось бороться с самим собой, но при совершенно других обстоятельствах. Один раз — в петле времени, когда я, более ранний, дрался с более поздним; другой раз — после отравления бенигнаторами {3}. Дрался, не отрицаю, но оставался нераздельным собой, и каждый, кто пожелает, может войти в мое положение. Разве в средневековье люди не хлестали себя бичами покаяния ради? Но в теперешнее мое положение не войти никому. Это исключено. Я не могу даже сказать, что меня двое — рассуждая здраво, и это неправда. Меня двое, но частично я существую тоже лишь отчасти, то есть не в любой ситуации. Если вам угодно узнать, что со мною случилось, читайте без придирок и возражений все, что я напишу, даже если ничего не понимаете. Кое-что со временем прояснится. Не до конца, разумеется: до конца можно только путем каллотомии. Точно так же нельзя объяснить, что значит быть выдрой или черепахой. Если бы кто-нибудь, не важно как, стал черепахой или опять же выдрой, он все равно не смог бы ничего сообщить, ведь животные не говорят и не пишут. Нормальные люди, каким и я был большую часть своей жизни, не понимают, как это человек с рассеченным мозгом может по-прежнему оставаться самим собой, а так оно, похоже, и есть, раз он говорит о себе «Я», а не «МЫ», ходит вполне нормально, рассуждает толково, за едой тоже не видно, будто бы правое полушарие не ведало, что делает левое (в моем случае — пока речь не идет о крупяном супе); впрочем, кое-кто полагает, что каллотомия была известна уже в евангельские времена, ведь в Евангелии говорится о левой руке, которая не должна знать, что делает правая, — хотя, по-моему, это не более чем проповедническая метафора.

Один тип преследовал меня два месяца кряду, чтобы выпытать всю правду. Он посещал меня в самую неподходящую пору и изводил вопросами насчет того, сколько меня на самом деле. Из учебников, которые я ему дал, он ничего не вычитал, как, впрочем, и я. Я снабжал его этой литературой, только чтобы он отвязался. Помню, я тогда решил купить себе ботинки без шнурков, с эластичной резинкой сверху; кажется, раньше их называли штиблетами. Дело в том, что, когда моей левой части не хотелось идти на прогулку, я не мог завязать шнурки. Что правая завязывала, левая тут же развязывала. Вот я и решил купить штиблеты и пару кроссовок — не для того, чтобы заняться столь модным ныне оздоровительным бегом, но чтобы дать урок своему правому мозгу, с которым тогда я еще не мог найти общий язык, а лишь набирался злости и синяков. Полагая, что продавец в обувном магазине — обычный торговый служащий, я что-то такое пробормотал в оправдание своего необычного поведения, а собственно, даже и не своего. Просто, когда он, с ложкой для ботинок в руке, опустился передо мной на колено, я ухватил его левой рукой за нос. То есть это она ухватила, а я начал оправдываться или, лучше сказать, валить все на нее. Даже если он примет меня за психа, думал я (откуда обыкновенному продавцу знать что-либо о каллотомии?), ботинки он мне все равно продаст. И псих не должен ходить босиком. На беду продавец оказался подрабатывающим студентом философии и прямо-таки загорелся.

— Клянусь здравым смыслом и милосердием Божьим, господин Тихий! — кричал он в моей квартире. — Ведь логика утверждает, что вы либо один, либо вас больше! Если ваша правая рука натягивает штаны, а левая ей мешает, значит, за каждой из них стоит своя половина мозга, которая что-то там себе думает или по крайней мере желает, раз ей не по сердцу то, что по сердцу другой. В противном случае передрались бы отрубленные руки и ноги, чего они, как известно, не делают!

Тогда я дал ему Гадзанигу. Лучшая монография о рассечении мозга и вытекающих отсюда последствиях — книга профессора Гадзаниги "Bisected Brain" {4}, выпущенная еще в 1970 году издательством "Appleton Century Crofts" (Educational Division in Meredith Corporation), и пусть у меня мозги никогда не срастутся, если я говорю неправду, если я выдумал этого Микеля Гадзанигу и его родителя (ему-то и посвящена монография), которого звали Данте Ахиллес Гадзанига и который даже был доктором — M.D. {5}. Кто не верит, пусть немедля бежит в ближайшую медицинскую книжную лавку, а меня оставит в покое.

Так вот, этот тип преследовал меня, чтобы вытянуть показания насчет моей сдвоенной жизни, но ничего не добился, а только довел до бешенства оба моих полушария сразу, если уж я схватил его обеими руками за шкирку и вышвырнул за дверь. Такие временные перемирия в моем сдвоенном существе порою случаются, но для меня это как было темным делом, так и осталось.

Философ-недоросль звонил мне потом среди ночи, полагая, что спросонок я выдам свою невероятную тайну. Он просил меня прикладывать трубку то к левому уху, то к правому и не обращал внимания на красочные эпитеты, которых я для него не жалел.

Он упорно стоял на том, что идиотизмом следует считать не его вопросы, а состояние, в котором я нахожусь, ведь оно противоречит антропологической, экзистенциальной и всей вообще философии человека как существа разумного и сознающего собственную разумность. Он, должно быть, только что сдал экзамены, потому что в разговоре сыпал гегелями и декартами ("Мыслю, следовательно, существую", а не "Мыслим, следовательно, существуем"), атаковал меня Гуссерлем и добивал Хайдеггером, доказывая, будто происходящее со мной происходить не может, поскольку идет вразрез со всеми толкованиями духовной жизни, которыми мы обязаны не недоумкам каким-нибудь, но гениальнейшим умам человечества, мыслителям, которые целые тысячелетия, начиная с древних греков, занимались интроспективным познанием нашего «Я»; а тут приходит какой-то чудак с рассеченной большой спайкой мозга, с виду здоров как бык, но правая рука у него не ведает, что делает левая, с ногами та же история, к тому ж одни эксперты утверждают, что сознание у него только с левой стороны, а правая — всего лишь бездушный автомат, вторые — что сознаний два, но правое поражено немотой, поскольку центр Брока расположен в левой височной доле, третьи — что у него два частично автономных сознания, и это уже верх всего. Раз нельзя частично выскочить из поезда, кричал он, или частично умереть, то нельзя и частично мыслить! За дверь я его уже не выбрасывал — как-то мне его стало жаль. С отчаяния он попытался меня подкупить. Он называл это дружеским презентом. Он клялся, что 840 долларов — это все его сбережения на каникулы с девушкой, но он готов отказаться от них и даже от нее, лишь бы я поведал ему как на духу, КТО мыслит, когда мыслит мое правое полушарие, а Я не знаю, ЧТО оно мыслит; когда же я отослал его к профессору Экклзу (стороннику сознания с левой стороны, полагавшему, что правая вообще не мыслит), он отозвался об этом ученом непристойными словами. Он уже знал, что я помаленьку научил свое правое полушарие языку глухонемых, и требовал, чтобы к Экклзу пошел я и объяснил ему, что он заблуждается. По вечерам, вместо того чтобы посещать лекции, он рылся в медицинских журналах; он уже знал, что нервные пути устроены крест-накрест, и искал в самых толстых компендиумах ответа на вопрос, за каким чертом это понадобилось, чего ради правый мозг заведует левой половиной тела, и наоборот, но об этом, понятно, нигде ни единого слова не было. Либо это помогает нам быть человеком, рассуждал он, либо мешает. Психоаналитиков он изучил тоже и нашел одного, утверждавшего, будто в левом полушарии помещается сознание, а в правом — подсознание, но мне удалось выбить у него из головы эту чушь. Я, по понятным причинам, был куда начитаннее. Не желая драться ни с самим собою, ни с юношей, снедаемым жаждой познания, я уехал, или, скорее, бежал, от него в Нью-Йорк — и попал из огня в полымя.

Я снял крохотную квартирку в Манхэттене и ездил, на метро или на автобусе, в Публичную библиотеку; там я читал Хосатица, Вернера, Такера, Вудса, Шапиро, Риклана, Шварца, Швартца, Швартса, Сэ-Мэ-Халаши, Росси, Лишмена, Кеньона, Харви, Фишера, Коэна, Брамбека и чуть ли не три десятка разных Раппопортов, и по дороге едва ли не всякий раз случались скандалы, потому что всех хорошеньких женщин, а блондинок особенно, я норовил ущипнуть пониже спины. Занималась этим, разумеется, моя левая рука (и притом не всегда в толкучке), но попробуйте объясните это в немногих словах! Хуже всего было не то, что я раз-другой получил оплеуху, но то, что обычно эти женщины вовсе не считали себя обиженными. Напротив, они усматривали в моем щипке приглашение к небольшому романчику, а о романчиках мне думалось тогда меньше всего. Насколько я мог понять, оплеухами меня награждали активистки women's liberation {6} — крайне редко, однако, так как хорошеньких среди них раз, два и обчелся.

Видя, что самому мне не выбраться из моего кошмарного состояния, я связался со светилами медицинской науки. И они мною занялись, а как же. Я был подвергнут всевозможным анализам, рентгеноскопии, стахистоскопии, воздействию электротока, обмотан четырьмястами электродами, привязан к специальному креслу, был вынужден часами разглядывать сквозь узкую смотровую щель яблоки, вилки, столы, гребешки, грибы, сигары, стаканы, собак, стариков, голых женщин, грудных младенцев и несколько тысяч других вещей, которые проецировали на белый экран, после чего мне сказали (хотя я и без них это знал), что когда мне показывают биллиардный шар так, чтобы его видело лишь мое левое полушарие, то правая рука, опущенная в мешок с различными предметами, не может вынуть оттуда такой же шар, и наоборот, ибо не знает десница, что делает шуйца. Тогда они признали мой случай банальным и потеряли ко мне интерес, так как я ни словечка не проронил о том, что учу свою безъязыкую половину языку глухонемых. Я ведь хотел узнать от них что-нибудь о себе, а пополнять их профессиональный багаж было не в моих интересах.

Потом я пошел к профессору С.Туртельтаубу, который со всеми остальными был на ножах, но он, вместо того чтобы просветить меня относительно моего состояния, стал мне жаловаться, какая это клика и мафия, и поначалу я слушал его в оба уха, полагая, что он поносит коллег из высоконаучных соображений. Туртельтауб, однако, не мог им простить, что они похоронили его проект. Когда я последний раз был у господ Глобуса и Заводника или, может, еще у каких-то светил — они у меня путаются, столько их было, — то, узнав, что я хожу к Туртельтаубу, они поначалу даже обиделись, а потом заявили, что он исключен из сообщества ученых по этическим соображениям. Туртельтауб, оказывается, хотел, чтобы убийцам, приговоренным к смерти или пожизненному заключению, предлагали замену наказания на операцию каллотомии. Мол, до сих пор ей подвергали исключительно эпилептиков, по медицинским показаниям, и неизвестно, каковы будут последствия рассечения спайки у обыкновенных людей; и каждый, не исключая его самого, будучи приговорен к электрическому стулу, допустим, за убиение тещи, наверняка предпочел бы рассечение corpus callosum, но тогда член Верховного суда на пенсии Клессенфенгер постановил, что, даже если оставить в стороне этику, дело это опасное: ведь если бы оказалось, что, приступая к умерщвлению тещи, с заранее обдуманным намерением действовало лишь левое полушарие Туртельтауба, а правое ничего не знало — или даже протестовало, но уступило доминирующему левому и после внутримозговой борьбы дело дошло-таки до убийства, — возник бы кошмарный прецедент, ибо одно полушарие надлежало увести в тюрьму, а второе, полностью оправдав, освободить из-под стражи. То есть убийца был бы приговорен к смерти на пятьдесят процентов.

Не имея возможности получить то, о чем он мечтал, Туртельтауб поневоле довольствовался обезьянами (очень дорогими, в отличие от убийц), а дотации ему все урезали и урезали, и он горевал, что кончит крысами и морскими свинками, хотя это вовсе не то же самое. Вдобавок активистки Общества охраны животных и Союза борьбы с вивисекцией регулярно били у него стекла, и кто-то даже поджег его машину. Страховая компания не хотела платить; дескать, нет доказательств, что это не сам он спалил собственный автомобиль, рассчитывая убить двух зайцев сразу: привлечь к суду защитниц животных, а заодно материально обогатиться, ведь машина была старая. Он меня до того замучил, что я решил переменить тему и упомянул о языке знаков, уроки которого моя правая рука давала левой. Лучше бы я этого не делал. Он тут же позвонил Глобусу, или, может, Максвеллу, и объявил, что продемонстрирует в Неврологическом обществе случай, который сотрет их всех в порошок. Видя, как повернулось дело, я выбежал от Туртельтауба не прощаясь и поехал прямо в свою гостиницу, но те уже подстерегали меня в холле. Увидев их возбужденные лица и глаза, горящие нездоровым исследовательским энтузиазмом, я сказал, что так уж и быть, я пойду с ними в клинику, только сперва переоденусь у себя; пока они ждали внизу, я сбежал с двенадцатого этажа по пожарной лестнице и на первом же такси помчался в аэропорт. Мне было, собственно, все равно, куда лететь, лишь бы подальше от этих ученых, а так как ближайший рейс был в Сан-Диего, я туда и отправился; там, в маленькой скверной гостинице — это был настоящий притон, кишащий темными личностями; — даже не распаковав чемодан, я позвонил Тарантоге, чтобы попросить у него помощи.

Тарантога, к счастью, был дома. Друзья познаются в беде. Он прилетел в Сан-Диего ночью, и, когда я рассказал ему все, возможно ясней и подробней, решил мною заняться — как человек доброй души, а не как ученый. По его совету я сменил гостиницу и начал отпускать бороду, а он тем временем отправился на поиски такого эксперта, для которого клятва Гиппократа важнее, чем возможность прославиться за мой счет. На третий день мы едва не поссорились: он пришел, порадовать меня хорошими новостями, а я проявил благодарность лишь частично. Его вывела из себя моя левосторонняя мимика — я все время по-идиотски ему подмигивал. Я объяснил, правда, что это не я, а лишь правое полушарие моего мозга, над которым я не властен, и он уже стал успокаиваться, но потом принялся упрекать меня снова. Дескать, что-то тут не в порядке: даже если меня двое в едином теле, то по ехидным и саркастическим минам, которые я наполовину строю, видно как на ладони, что я уже раньше — по крайней мере, частично — питал к нему неприязнь, которая и проявилась теперь в форме черной неблагодарности, а он полагает, либо ты целиком друг, либо не друг вовсе. Пятидесятипроцентная дружба не в его вкусе. Все же в конце концов мне удалось его успокоить, а когда он ушел, я купил себе повязку на глаз.

Специалиста для меня он отыскал далековато — в Австралии, и мы вместе полетели в Мельбурн. Это был профессор Джошуа Макинтайр; он читал там курс нейрофизиологии, а его отец был сердечным приятелем отца Тарантоги и чуть ли даже не дальним родственником. Макинтайр внушал доверие уже своим видом. Высокий, с седой шевелюрой ежиком, удивительно спокойный, толковый и, как заверил меня Тарантога, добросердечный. Так что можно было не опасаться, что он захочет использовать меня в своих целях или стакнется с американцами, которые лезли из кожи, стараясь напасть на мой след. Тщательно обследовав меня, что заняло три часа, он поставил на письменный стол бутылку виски, налил мне и себе, а когда атмосфера стала совершенно приятельской, заложил ногу за ногу, помолчал, собираясь с мыслями, и произнес:

— Господин Тихий, я буду обращаться к вам на «вы», — но лишь потому, что так принято. Можно считать установленным, что мозолистое тело рассечено у вас от comissura anterior до posterior {7}, хотя на черепе нет и следа трепанационного шрама…

— Так я же и говорю, профессор, — перебил я его, — никакой трепанации не было, а было поражение новейшим оружием. Это, наверное, оружие будущего: не надо никого убивать, достаточно подвергнуть вражескую армию дистанционной церебеллотомии {8}. С отсеченным от остального мозга мозжечком любой солдат сразу рухнет на землю, словно парализованный. Так мне сказали в том ведомстве, называть которое я не имею права. Но по случайности я встал к тому ультразвуковому полю боком, или, как выражаются медики, саггитально. Хотя и это не наверняка — тамошние роботы, видите ли, орудуют скрыто, и механизм воздействия этого поля не вполне ясен…

— Неважно, — сказал профессор, глядя на меня своими добрыми, умными глазами сквозь золотые очки. — Внемедицинские обстоятельства нас в данную минуту не интересуют. Что же касается количества сознаний в подвергнутом каллотомии человеке, тут к настоящему времени существуют восемнадцать теорий. Поскольку каждая из них имеет экспериментальное подтверждение, понятно, что ни одна не может быть ни совершенно ошибочной, ни совершенно истинной. Вы не один, но вас и не двое, о дробных числах тоже говорить не приходится.

— Так сколько же меня, собственно, есть? — спросил я удивленно.

— Нет хороших ответов на плохо поставленные вопросы. Представьте себе двух близнецов, которые от рождения только и делают, что пилят двуручной пилой дрова. Они трудятся в полном согласии, иначе не смогли бы пилить: если забрать у них эту пилу, они уподобятся вам в вашем нынешнем состоянии.

— Но ведь каждый из них, пилит он или не пилит, обладает одним-единственным сознанием, — разочарованно заметил я. — Ваши коллеги в Америке, профессор, рассказали мне множество подобных притч. О близнецах с пилой тоже.

— Ну, ясно, — сказал Макинтайр и подмигнул левым глазом; я даже подумал, не рассечено ли и у него что-нибудь. — Мои американские коллеги беспросветно темны, а такие сравнения курам на смех. Эту историю с близнецами, выдуманную одним американцем, я привел нарочно — как пример ошибочного подхода. Если изобразить работу мозга графически, у вас она выглядит как большая буква «Y», поскольку сохраняется единый ствол мозга и средний мозг. Это — основание игрека, а полушария у вас разделены, как его верхняя часть. Понимаете? Интуитивно это можно легко… — Профессор запнулся и вскрикнул, получив от меня удар по коленной чашечке.

— Это не я, это моя левая нога! — поспешно объяснил я. — Извините, честное слово, я не хотел…

Макинтайр понимающе улыбнулся (но в этой улыбке было что-то фальшивое, как у психиатра, всем своим видом показывающего, что сумасшедший, который его укусил, — человек нормальный и симпатичный), встал и отодвинулся вместе со стулом на безопасное расстояние.

— Правое полушарие обычно гораздо агрессивнее левого, это факт, — сказал он, осторожно ощупывая колено. — Вы, однако, могли бы держать ноги сплетенными. Да и руки, знаете, тоже. Так нам будет легче беседовать…

— Я уже пробовал — затекают. А потом, позволю себе заметить, ваш игрек ничего мне не говорит. Где начинается в нем сознание — под развилкой, в развилке, еще выше или — как там еще?

— Совершенно определенно сказать нельзя, — ответил профессор, продолжая покачивать ушибленной ногой и усердно ее массируя. — Мозг, любезнейший господин Тихий, состоит из множества функциональных подсистем, которые у нормального человека взаимодействуют по-разному при выполнении разных заданий. У вас подсистемы самого высокого уровня полностью разъединены и потому не могут взаимодействовать.

— Об этих подсистемах я тоже уже наслышался, разрешите заметить. Я не хотел бы выглядеть невежливым — во всяком случае, могу вас заверить, профессор, что этого не хочет мое левое полушарие, которое сейчас обращается к вам, — но я по-прежнему ничего не знаю. Ведь живу я нормально — ем, хожу, сплю, читаю, только приходится следить за левой рукой и ногой — они затевают скандалы без всякого предупреждения. КТО подстраивает эти фокусы? Если мой мозг, то почему Я ничего об этом не знаю?

— Потому что полушарие, виновное в этом, безгласно, господин Тихий. Центр речи находится в левом полушарии, в височной до…

На полу между нами лежали мотки проводов от разных аппаратов, при помощи которых Макинтайр меня обследовал. Я заметил, что моя левая нога исподволь начинает играть этими проводами. Она намотала себе на щиколотку толстый кабель в черной блестящей изоляции — чему я особого значения не придал — и вдруг, рванувшись назад, дернула кабель, который, оказывается, обвивал ножку профессорского стула. Стул встал дыбом, а профессор грохнулся на линолеум. Я мог убедиться, однако, что передо мною опытный врач и выдержанный ученый; поднимаясь с пола, он произнес почти совершенно спокойно:

— Ничего, ничего. Ради Бога, не беспокойтесь. Правое полушарие заведует ориентацией в пространстве; неудивительно, что оно ловчее в такого рода делах. Но я просил бы вас еще раз, господин Тихий, сесть подальше от стола, от проводов и вообще от всего. Это облегчит нам беседу и выбор подходящей для нашего случая терапии.

— Так где же мое сознание? — спросил я, сматывая провод с ноги, что давалось мне нелегко — та словно приросла к полу. — Ведь это, казалось бы, я дернул стул, а в то же время у меня не было такого намерения. КТО это сделал?

— Ваша левая нижняя конечность, управляемая правым полушарием. — Профессор поправил съехавшие очки, отодвинул стул чуть подальше, но после некоторого раздумья не сел, а остался стоять, ухватившись за спинку стула. Я подумал — каким из полушарий, не знаю, — уж не борется ли он с искушением перейти в контратаку?

— Так мы можем толковать до Судного дня, — заметил я, чувствуя, как напрягается левая сторона моего тела. На всякий случай я сплел ноги и руки. Макинтайр, внимательно наблюдая за мной, продолжал дружеским тоном:

— Левое полушарие доминирует благодаря центрам речи. Разговаривая с вами, я разговариваю, следовательно, с левым полушарием, а правое может лишь прислушиваться к нашей беседе. Речью оно почти не владеет.

— У других — пожалуй, но только не у меня, — возразил я, на всякий случай придерживая правой рукой запястье левой. — Оно у меня действительно немое, но я, знаете ли, обучил его языку глухонемых. Сколько здоровья мне это стоило!

— Не может быть!

В глазах профессора появился блеск, который я уже видел у его американских собратьев; я пожалел о своей откровенности, но было поздно.

— Да ведь оно не владеет глагольными формами! Это доказано.

— Ну и что? Можно и без глаголов.

— Тогда, пожалуйста, спросите его, то есть себя — то есть его, хочу я сказать, — что оно думает о нашей беседе? Сможете?

Я с неохотой взял свою левую руку и начал ласково поглаживать ее правой (это, я знал, хорошо помогает), а потом стал подавать условные знаки, дотрагиваясь до левой ладони. Вскоре ее пальцы зашевелились. Я следил за ними какое-то время, после чего, стараясь скрыть злость, положил левую руку на колено, хотя та и сопротивлялась. Разумеется, она тут же чувствительно ущипнула меня за бедро. Этого следовало ожидать, но я не хотел устраивать представление, сражаясь с самим собой на глазах у профессора.

— И что же она сказала? — спросил профессор, неосторожно высовываясь из-за стула.

— Ничего интересного.

— Но я отчетливо видел — она подавала какие-то знаки. Или они были не координированы?

— Нет, почему же, прекрасно координированы, только это — глупость.

— Так говорите! В науке глупостей нет!

— Она сказала: "Ты задница!"

Профессор даже не улыбнулся, до того он был увлечен.

— Нет, правда? Тогда спросите ее, пожалуйста, обо мне.

— Как вам будет угодно.

Я снова взял левую руку и пальцем указал на профессора; мне даже не пришлось ее особенно уговаривать — она ответила моментально.

— Ну, ну?

— "И он задница".

— Прямо так и сказала?

— Да. Глаголы ей действительно не даются, однако понять можно. Но я по-прежнему не знаю, КТО говорит, хотя бы и жестами. У меня в голове есть и Я, и какой-то ОН? Если есть ОН, то почему я ничего не знаю о нем и вообще не ощущаю его — ни его переживаний, ни эмоций, вообще ничего, хотя ОН в МОЕЙ голове и составляет часть МОЕГО мозга? Ведь он не снаружи. Ладно бы еще обыкновенное раздвоение сознания, если бы все у меня там перемешалось — это я еще мог бы понять. Так нет же! Откуда он взялся, этот ОН? Что, он тоже Ийон Тихий? А если так, почему мне приходится объясняться с ним окольным путем, через руку, и получать ответы тоже окольным путем, скажите на милость? Он — или оно, если это полушарие моего мозга, — не на такое еще способен. Если бы он хоть был — или оно было — не в своем уме! Ведь оно то и дело впутывает меня в скандальные истории.

Не видя больше нужды таиться от профессора, я рассказал ему об инцидентах в автобусе и метро. Он был вне себя от любопытства.

— Значит, только блондинки?

— Да. Пусть крашеные, это не имеет значения.

— А что-нибудь еще оно себе позволяет?

— В автобусе — нет.

— А в другой обстановке?

— Не знаю, не пробовал. То есть я не давал ему такой возможности. Или ей, если угодно. Если вам так интересны детали, добавлю, что несколько раз я получал за это пощечины и был вне себя от ярости и смущения, ведь никакой вины за собой я не чувствовал; и в то же время мне было почему-то весело. Но однажды я получил оплеуху по левой щеке, и тогда мне было совсем не смешно. Я над этим задумался и решил, что могу объяснить, в чем тут дело.

— Ну конечно! — воскликнул профессор. — Левый Тихий получал оплеухи за правого, и именно это правого забавляло. А вот когда правому досталось за правого, это вовсе не показалось ему забавным, ведь он получил, так сказать, не только за свое, но и в свою часть лица.

— Вот именно. Значит, какая-то связь вроде бы есть в бедной моей голове, только скорее эмоциональная, чем рациональная. Эмоции он тоже, как видно, испытывает, хотя я о них ничего не знаю. Допустим, они бессознательные, но возможно ли это? В конце концов этот Экклз с его теорией бессознательных инстинктов плетет чушь. Высмотреть в толпе миловидную блондинку, маневрировать так, чтобы приблизиться к ней, поначалу неизвестно зачем, встать за нею и так далее, — тут ведь целый продуманный план, а не какие-то там инстинкты. Продуманный, а значит, осознаваемый. Но КЕМ? КТО тут обдумывает? КТО обладает этим сознанием, если не Я?

— Ах, знаете, — сказал все еще заметно возбужденный профессор, — это можно в конце концов объяснить. Пламя свечи легко различить в темноте, но не днем, при солнце. Может быть, правый мозг и обладает каким-то сознанием, но слабеньким, как свеча, незаметным на фоне сознания левого, доминирующего полушария. Это вполне вероя…

Профессор мгновенно пригнулся и лишь поэтому избежал удара ботинком по голове. Моя левая нога, упираясь ботинком в ножку стула, мало-помалу стянула его с себя, а потом так резко рванулась вперед, что ботинок полетел, словно пуля, и грохнулся о стену, на волос разминувшись с профессором.

— Может быть, вы и правы, — заметил я, — но обидчив он — просто ужас.

— Вероятно, он ощущает какую-то неясную угрозу себе — под влиянием нашей беседы или, скорее, того, что он мог в ней неверно понять, — предположил профессор. — Кто знает, не лучше ли было бы обращаться к нему прямо.

— Моим способом? Об этом я не подумал. Но зачем? Что вы хотите ему сообщить?

— Это будет зависеть от его реакции. Ваш случай уникален. Еще ни разу не подвергали каллотомии человека, совершенно здорового умственно, и притом с незаурядным умом.

— Вопрос следует поставить ясно, — ответил я, успокоительно поглаживая левую кисть по тыльной стороне, а то она уже начала сгибать и разгибать пальцы, что показалось мне настораживающим. — Мои интересы и интересы науки не совпадают. Не совпадают тем больше, чем более, как вы говорите, уникален мой случай. Если вы — или кто-то еще — сумеете найти общий язык с НИМ (вы понимаете, что я имею в виду) и ЕГО самостоятельность возрастет, это может мне повредить, и даже весьма.

— Ах нет, вы ошибаетесь! — произнес профессор решительно, по-моему, даже слишком решительно. Он снял очки и стал протирать их замшей. В его глазах не было ничего похожего на выражение беспомощности, столь обычное у очень близоруких людей. Он взглянул на меня так быстро и проницательно, словно прежде очки были ему помехой, и тут же опустил глаза.

— Да ведь всегда и случается именно то, что невозможно, — сказал я, тщательно подбирая слова. — История человечества состоит из сплошных невозможностей. Прогресс науки — тоже. Один молодой философ объяснил мне, что положение, в котором я нахожусь, невозможно, ибо противоречит всем аксиомам философии. Сознание неделимо. Так называемое раздвоение сознания — это, в сущности, сменяющие друг друга необычные его состояния, сопровождающиеся нарушениями памяти и ощущения собственного «Я». Это вам не торт!

— Как вижу, вы порядочно начитались специальной литературы, — заметил профессор, надевая очки. Он что-то добавил, но что — я не расслышал. Я хотел сказать, что сознание, согласно философам, нельзя кроить на кусочки как торт, но запнулся: моя левая рука ткнула пальцем в ладонь правой и начала отбивать знаки. Этого еще с ней не случалось. Макинтайр, заметив, куда я смотрю, мигом, смекнул, в чем дело.

— Она что-то говорит, да? — спросил он приглушенным тоном — так говорят в присутствии кого-то третьего, чтобы он не расслышал.

— Да. — Я был удивлен, но все же повторил вслед за рукой. — Она хочет кусочек торта.

Восхищение, отразившееся на лице профессора, отрезвило меня. Заверив жестами руку, что она получит искомое, если будет вести себя хорошо, я продолжил:

— С вашей точки зрения, было бы замечательно, если бы она становилась все более самостоятельной. Я не осуждаю вас, я понимаю: два полностью развитых субъекта в одном теле — это сенсация; какое тут огромное поле для исследований, открытий и так далее. Но меня торжество демократии в моей голове не устраивает. Я хочу быть не все больше, а все меньше удвоенным.

— Вотум недоверия, не так ли? Я прекрасно вас понимаю… — Профессор благожелательно улыбался. — Прежде всего хочу вас заверить, что все услышанное мною я буду держать про себя. Под замком врачебной тайны. А кроме того, я и не думал предлагать вам какое-то определенное лечение. Вы сделаете то, что сочтете нужным. Прошу вас хорошенько подумать — разумеется, не здесь и не сразу. Вы долго пробудете в Мельбурне?

— Пока не знаю. Во всяком случае я, с вашего разрешения, еще позвоню.

Тарантога в зале ожидания, увидев нас, вскочил:

— Ну что, профессор?.. Как Ийон?..

— Какое-либо решение еще не принято, — сообщил официальным тоном Макинтайр. — Господин Тихий питает некоторые сомнения. Так или иначе, я всецело к его услугам.

Будучи человеком слова, по дороге в гостиницу я остановил такси у кондитерской и купил кусок торта; мне пришлось съесть его тут же, в машине, — она этого требовала, а сам я вовсе не сладкоежка. Я решил до поры до времени не терзаться вопросом, КОМУ в таком случае хочется сладкого. Никто, кроме меня, на этот вопрос ответить не мог, а сам я ответа тоже не знал.

Мы с Тарантогой жили в соседних номерах; я зашел к нему и в общих чертах обрисовал визит к Макинтайру. Рука прерывала меня несколько раз, выражая свое недовольство. Дело в том, что торт был с лакрицей, а я лакрицу не переношу. Я все ж съел его, полагая, что делаю это для нее, но оказалось, что у меня и у нее — у меня и у него — у меня и второго меня — а впрочем, сам черт не разберет у кого с кем — вкусы одни и те же. Это понятно, ведь рука сама есть не могла, а рот, небо и язык у нас общие. Я чувствовал себя как в дурацком сне, кошмарном и забавном одновременно: словно я ношу в себе если не грудного младенца, то маленького, капризного, хитрого ребенка. Я даже вспомнил о гипотезе каких-то психологов, согласно которой у младенцев единого сознания нет, поскольку нервные соединения мозолистого тела у них еще недостаточно развиты.

— Тут тебе какое-то письмо. — Эти слова Тарантоги вернули меня к действительности. Я удивился — ведь о моем местопребывании не знала ни одна живая душа. Письмо было отправлено из столицы Мексики авиапочтой, без обратного адреса. В конверте оказался крохотный листочек с машинописным текстом: "Он из ЛА".

И все. Я перевернул листок. Обратная сторона была чистая.

Тарантога взял записку, взглянул на нее, потом на меня:

— Что это значит? Ты понимаешь?

— Нет. То есть… ЛА, вероятно, — Лунное Агентство. Это они меня послали.

— На Луну?

— Да. С секретной миссией. По возвращении я должен был представить отчет.

— И представил?

— Да. Написал обо всем, что помнил. И вручил парикмахеру.

— Парикмахеру?

— Так было условлено. Чтобы не идти прямо к ним. Но кто этот «он»? Разве только Макинтайр… Больше я здесь ни с кем не встречался.

— Погоди. Ничего не пойму. Что было в твоем отчете?

— Этого я даже вам сказать не могу. Дал подписку о неразглашении. Но было там не так уж много. Уйму всего я позабыл.

— После несчастного случая?

— Ну да. Что вы делаете, профессор?

Тарантога вывернул разорванный конверт наизнанку. Кто-то написал там карандашом печатными буквами: "Сожги это. Да не погубит правое левого".

Я по-прежнему ничего не понимал, но все же тут чувствовался какой-то смысл. Вдруг я посмотрел на Тарантогу расширенными глазами:

— Начинаю догадываться. Ни на конверте, ни на листочке — ни одного существительного. Заметили?

— Ну и что?

— Она лучше всего понимает существительные. Тот, кто это послал, хотел, чтобы я о чем-то узнал, а она — нет…

При этих словах я многозначительно коснулся левой руки. Тарантога встал, прошелся по комнате, постучал пальцами по столу и сказал:

— Если это значит, что Макинтайр…

— Не продолжайте, прошу вас.

Я достал из кармана блокнот и написал на чистой странице: "Услышанное она понимает лучше прочитанного. Какое-то время нам придется объясняться по этому делу письменно. Мне кажется, то, чего я не написал для ЛА — потому что не помню, — помнит она, и кто-то об этом знает или по крайней мере догадывается. Я ему не буду звонить и не пойду к нему, потому что, скорее всего, это ОН и есть. Он хотел беседовать с нею по моему способу. Возможно, что-то выведать у нее. Отвечайте мне письменно".

Тарантога прочел, нахмурился и, не произнеся ни слова, начал писать через стол: "Но если он из ЛА, для чего такой кружной путь? ЛА могло обратиться к тебе прямо, не так ли?"

Я ответил: "Среди тех, к кому я обратился в Н.-Й., наверняка был кто-нибудь из ЛА. От него там узнали, что я нашел способ общаться с ней. Они не могли испробовать этот способ, потому что я сразу сбежал. Если верить анониму, сын человека, дружившего с вашим отцом, хотел до нее добраться. Пожалуй, он смог бы вытянуть из нее все, что она помнит, не вызвав у меня подозрений. И я бы даже не узнал, что. А обратись они ко мне прямо, я мог не дать согласия на дознание, и они бы остались ни с чем. Ведь с точки зрения права она не самостоятельное лицо, и только я могу разрешить беседовать с нею кому бы то ни было. Пожалуйста, побольше причастий, местоимений, глаголов. И усложняйте, по возможности, синтаксис".

Профессор вырвал из блокнота исписанный мною листок, спрятал в карман и написал: "Но почему ты, собственно, не хочешь, чтобы она узнала о происходящем?"

"На всякий случай. Вспомни, что было написано внутри конверта. Это, конечно, не от ЛА. ЛА не стало бы предостерегать меня от самого же ЛА. Это писал кто-то другой".

Ответ Тарантога был краток: "Кто?"

"Не знаю. О том, что происходит там, где я был и где я пострадал от несчастного случая, хотели бы узнать многие. Как видно, у ЛА могущественные конкуренты. Думаю, что пора отказаться от общества кенгуру. Сматываем удочки. Повелительного наклонения она не понимает".

Тарантога достал из кармана исписанные листки, смял их вместе с письмом и конвертом в комок, поджег его спичкой, бросил в камин и стал смотреть, как горит, превращаясь в пепел, бумага.

— Я пойду в бюро путешествий, — заявил он. — А ты что намерен делать?

— Побреюсь. Борода страшно щекочет, а теперь она все равно ни к чему. Чем скорее, профессор, тем лучше. Можно и ночным рейсом. И, ради Бога, не говорите куда.

Я брился в ванной и строил перед зеркалом всевозможные рожи. Левый глаз даже не моргнул. Я выглядел совершенно нормально. Поэтому я принялся собирать вещи, время от времени концентрируя внимание на левой руке и ноге, но те вели себя хорошо. Лишь под самый конец, когда я укладывал в набитый доверху чемодан галстуки, левая рука бросила на пол один из них, зеленый в коричневую крапинку, мой любимый, хотя далеко не новый. Не приглянулся он ей, что ли? Я поднял галстук правой рукой и передал левой, пытаясь заставить ее положить его в чемодан. Произошло то, что я наблюдал и раньше. Предплечье меня еще слушалось, но пальцы отказались повиноваться и снова выронили галстук на ковер у кровати.

— Хорошенькая история, — вздохнул я. Запихнул галстук правой рукой и закрыл чемодан. Вошел Тарантога, молча показал два билета и пошел укладывать вещи.

Я размышлял о том, есть ли у меня основания опасаться правого полушария. Думать об этом я мог спокойно, зная что оно ничего не узнает, пока я не сообщу ему это жестами. Человек так устроен, что сам не знает, что он знает. О содержании книги можно узнать из оглавления, но в голове никакого оглавления нет. Голова все равно что полный мешок: чтобы узнать, что там есть, нужно вынимать все по очереди. Рыться в памяти, как рукой в мешке. Пока Тарантога платил по счету в отеле, пока мы в сумерках ехали в аэропорт, а потом сидели в зале ожидания, я восстанавливал в памяти все, что случилось после моего возвращения из созвездия Тельца, пытаясь выяснить, что из этого я еще помню. На Земле я обнаружил огромные перемены. Было достигнуто всеобщее разоружение. Даже сверхдержавы не могли позволить себе и дальше финансировать гонку вооружений. Все более сметливые виды оружия стоили все дороже. Кажется, поэтому и стало возможным Женевское соглашение. Ни в Европе, ни в США никто уже не хотел служить в армии. Людей заменяли автоматы, но один такой автомат обходился не дешевле реактивного самолета. В боевом отношении живые солдаты далеко уступали неживым. Это, впрочем, были вовсе не роботы, а миниатюрные электронные блоки, которыми начиняли ракеты, самоходные орудия, танки, плоские, как огромные клопы (ведь места для экипажа не требовалось), а если в бою блок управления выходил из строя, его заменял резервный. Главной задачей противника стало нарушение оперативной связи, а прогресс в военном деле означал теперь возрастание самостоятельности автоматов. Эта стратегия становилась все эффективнее и все дороже.

Не помню, кто первым предложил совершенно новое решение: все производство вооружений перенести на Луну. Не в виде военных заводов, а в виде так называемых планетных машин. Такие машины уже использовались для освоения Солнечной системы. Как я ни старался, многие подробности никак не приходили на память, и я даже не был уверен, знал я о них прежде или не знал. Обычно, когда не удается чего-то вспомнить, можно хотя бы вспомнить, знал ли ты об этом что-нибудь раньше, но мне было не по силам и это. Новую Женевскую конвенцию я, наверное, читал, но и в этом я не был совершенно уверен. Планетные машины выпускались многими фирмами, по большей части американскими. Они были не похожи ни на что выпускаемое доселе промышленностью. Не заводы, не роботы, а что-то среднее между тем и другим. Некоторые из них напоминали огромных пауков. Разумеется, не было недостатка в трескотне, в петициях с требованием не вооружать их, а применять исключительно в горном деле и так далее; но, когда началась переброска производства на Луну, оказалось, что все государства, которым это было по средствам, уже имеют самоходные ракетные установки, тяжелые орудия, способные нырять под воду, центры управления огнем, прозванные кротами за их способность зарываться глубоко в землю, ползучие лазерные излучатели разового пользования (источником энергии служил в них атомный заряд, и в момент радиационного залпа такой излучатель превращался в облако раскаленного газа). Любая страна могла запрограммировать на Земле свои планетные машины, а специально для этого созданное Лунное Агентство перевозило их на Луну, в соответствующие национальные сектора. Было достигнуто соглашение о паритетах — кто сколько чего может там разместить, а смешанные международные комиссии наблюдали за этим Исходом. Военные и научные эксперты всех государств воочию смогли убедиться, что их аппаратура доставлена на Луну и действует как надлежит, после чего все одновременно вернулись на Землю.

В XX веке такое решение не имело бы смысла, ведь гонка вооружений — не столько количественный рост, сколько внедрение новшеств, которое тогда зависело исключительно от людей. Однако новейшая военная техника развивалась по иному принципу, заимствованному у природной эволюции — эволюции растений и животных. Эти системы были способны к дивергентной автооптимизации, а проще говоря, могли размножаться и переделывать сами себя. Итак, не без некоторого удовлетворения заключил я, кое-что я все-таки помню. Любопытно, могло ли мое правое полушарие, интересующееся в основном ягодицами блондинок и сластями и не выносящее галстуков определенной расцветки, воспринимать такие явления и процессы? Или содержание его памяти никакой военной ценности не имеет? Будь это даже правда, решил я, тем для меня хуже: пусть я сто раз присягну, что оно ничего не знает, все равно мне никто не поверит. Они доберутся до меня — то есть до него — то есть как раз до меня, — и если ничего не вытянут из него по-хорошему, знаками, которым я его научил, то засадят его в другую школу, посерьезней моей, а уж там поблажки от них не жди. Чем меньше оно знает, тем больше мне это будет стоить здоровья. А может, и жизни. И это отнюдь не было манией преследования. Так что я опять приступил к обследованию своей памяти.

На Луне началась электронная эволюция новых видов оружия, а значит, ни одно государство, разоружившись, не было безоружным, так как сохраняло самосовершенствующийся арсенал; а вместе с тем не приходилось бояться внезапного нападения. Война без предупреждения стала невозможной. Чтобы начать военные действия, следовало сначала просить у Лунного Агентства доступа в свой сектор, а в таком случае противник потребовал бы доступа в собственный сектор и началась бы обратная доставка средств уничтожения на Землю. Но и это не имело смысла по причине все той же безлюдности лунных вооружений. Никто не мог послать на Луну ни людей, ни разведывательные устройства, чтобы убедиться, каким военным потенциалом он располагает на данный момент. Придумано это было хитро, хотя поначалу проект натолкнулся на ожесточенное сопротивление штабов и возражения политиков. Луна, в каждом из секторов, должна была стать полигоном для эволюции вооружений. Прежде всего следовало исключить возможность конфликтов между секторами. Если бы оружие, созданное в одном из них, атаковало и уничтожило оружие соседнего сектора, равновесию сил пришел бы конец. Достигнув Земли, известие об этом немедленно привело бы к восстановлению прежнего положения вещей и, вероятно, к началу военных действий; сначала они велись бы самыми скромными средствами, но очень скоро воюющие стороны опять возродили бы свою военную промышленность. Правда, на программы лунных систем были наложены ограничения, за соблюдением которых следило Лунное Агентство и смешанные комиссии, — с тем чтобы ни один сектор не мог напасть на другой; но эта предосторожность признавалась недостаточной. Никто никому по-прежнему не доверял, ведь Женевское соглашение не превратило людей в ангелов, а мировую политику — в общение праведников на небесах.

Поэтому после переброски военных программ Луна была объявлена зоной, закрытой для всех. Даже Лунное Агентство не допускалось туда. Если бы на одном из полигонов предохраняющие программы подверглись повреждению, Земля узнала бы об этом немедленно: каждый сектор был нашпигован датчиками, действующими автоматически и непрерывно. Они бы забили тревогу, если хотя бы одна металлическая букашка заползла на нейтральную полосу. Но и это не обеспечивало стопроцентной уверенности, без которой невозможен был прочный мир. Такую уверенность гарантировала лишь "доктрина абсолютного неведения". Хотя каждое правительство знало, что в его секторе развиваются все более эффективные системы оружия, оно не знало, чего они стоят, а главное, эффективнее ли они, чем оружие, возникшее в других секторах. Не знало и не могло знать, так как ход любой эволюции непредсказуем. Это было доказано довольно давно, и главное препятствие состояло в хронической глухоте политиков и генштабистов к аргументам ученых. И не логические доводы убедили даже самых тугоухих, а надвигающаяся хозяйственная разруха — неизбежное следствие гонки вооружений на старый манер. Даже последний кретин не мог в конце концов не понять, что для всеобщего уничтожения вовсе не обязательна война, атомная или обычная, — к тому же результату приведет стремительный рост военных расходов; а так как переговоры об их ограничении тянулись впустую уже десятки лет, лунный проект оказался единственным реальным выходом из тупика. Каждое правительство имело основания полагать, что благодаря своим лунным базам оно становится все могущественнее, но не могло сравнить свой тамошний потенциал с военным потенциалом других государств. Коль скоро никто не знал, можно ли рассчитывать на победу, никто не решился бы начать войну.

Ахиллесовой пятой этого плана была низкая эффективность контроля. Эксперты сразу поняли, что военные программисты постараются создать такие программы, которые после переброски их на Луну сумеют обмануть контролеров. И вовсе не обязательно нападать на контрольные спутники; есть более "хитроумный и незаметный способ: проникновение в систему связи для фальсификации данных наблюдений, передаваемых на Землю, а особенно — Лунному Агентству.

Все это я помнил достаточно хорошо и потому, поднимаясь вслед за Тарантогой в самолет, чувствовал себя поспокойнее; и все же, усевшись в кресло, снова принялся перетряхивать свою память.

Да, все понимали: нерушимость мира зависит от неприкосновенности системы контроля; но как ее обеспечить на сто процентов? Задача выглядела неразрешимой, как своего рода regressus ad infinitum {9}: нужно создать систему, контролирующую неприкосновенность контроля, но и эта система может подвергнуться нападению, так что пришлось бы создавать контроль контроля, и так без конца. Эту бездонную дыру залатали, однако, довольно просто. Луну опоясали две зоны контроля. Внутренняя следила за неприкосновенностью секторов, а внешняя — за неприкосновенностью внутренней. Гарантией безопасности должна была стать полная независимость обеих зон от Земли. Итак, гонка вооружений развивалась в абсолютной тайне от всех государств и правительств. Могли совершенствоваться вооружения, но не система контроля. Она должна была действовать без изменений в течение ста лет.

Все это выглядело, по правде сказать, совершенно иррационально. Каждое государство знало, что его лунные арсеналы пополняются, но чем — не знало и потому не могло извлечь отсюда никакой политической выгоды. Так нечему бы не решиться на полное разоружение без всяких лунных осложнений? Но об этом и речи не было. То есть, конечно, об этом говорили с тех пор, как возник человек, — с известными результатами. Впрочем, когда проект демилитаризации Земли и милитаризации Луны был принят, стало ясно, что рано или поздно кто-нибудь попытается нарушить доктрину неведения. И в самом деле, время от времени печать под огромными заголовками сообщала об автоматах-разведчиках; будучи обнаружены, они успевали скрыться или же, так сказать, захватывались в плен спутниками-перехватчиками. В таких случаях каждая сторона обвиняла другую, но установить происхождение авторазведчика не удавалось. Ведь электронный разведчик — не человек; из: него, если он правильно сконструирован, никакими способами ничего не выжмешь. В конце концов анонимные аппараты — "космические шпики" — перестали появляться. Человечество облегченно вздохнуло, особенно если учесть экономическую сторону дела. Лунные вооружения не стоили ни гроша. Энергию доставляло им Солнце, сырье — Луна. Последнее обстоятельство рассматривалось как еще одно ограничение эволюции вооружений, ведь на Луне нет металлических руд.

Сначала штабисты всех армий не соглашались на лунный проект, они утверждали, что оружие, приспособленное к лунным условиям, на Земле может оказаться ни к черту, раз на Луне даже нет атмосферы. Не помню уж, как обошли эту трудность, хотя, конечно, и это мне объяснили в Лунном Агентстве. Мы с Тарантогой летели на самолете ВОАС {10}, за окнами была кромешная тьма, и я улыбнулся при мысли о том, что понятия не имею, куда мы летим. Расспрашивать Тарантогу я счел излишним и даже подумал, что будет безопаснее, если мы побыстрее расстанемся. В моем пиковом положении лучше всего помалкивать и рассчитывать лишь на себя. Только одно отчасти меня утешало: оно не может узнать, что у меня на уме. В моей голове словно бы засел враг, хотя я знал, что это вовсе не враг.

Лунное Агентство было надгосударственным учреждением ООН, и обратилось оно ко мне по весьма необычному поводу. Двойная система контроля действовала, как оказалось, _слишком хорошо_. Было известно, что границы между секторами остаются неприкосновенными, — и ничего больше. Поэтому в изобретательных и беспокойных умах возникла картина нападения безлюдной Луны на Землю. Вооружения секторов не могли не только столкнуться между собой, но даже вступить в контакт — однако лишь до поры до времени. Сектора могли бы обмениваться информацией, например, по так называемому сейсмическому каналу, то есть посредством сотрясений лунной поверхности, неотличимых от естественных сейсмических колебаний. Самосовершенствующееся оружие могло, таким образом, когда-нибудь объединиться и обрушить свой чудовищно выросший потенциал на Землю. С какой стати? Ну, скажем, из-за сбоя эволюционных программ. Какую пользу могли бы извлечь безлюдные армии из уничтожения Земли? Разумеется, никакой, но ведь рак, столь частый в организме людей и высших животных, — это неизбежный, хотя и бесполезный, и более того, вредный продукт естественной эволюции. Когда о "лунном раке" начали говорить и писать, когда появились диссертации, статьи, романы и фильмы о лунном нашествии, изгнанный с Земли страх перед атомной гибелью вернулся в новом обличье. В систему контроля, среди прочего, входили сейсмические датчики, и нашлись специалисты, заявившие, будто бы колебания лунной коры участились, а сейсмографические кривые — не что иное, как переговорные шифры; но за этим не последовало ничего, кроме растущего страха. Лунное Агентство пыталось успокоить общественность, разъясняя в своих заявлениях, что тут нет и одного шанса на двадцать миллионов, но это было как об стену горох. Страх просочился в программы политических партий; раздались голоса, требующие периодического контроля самих секторов, а не только границ между ними. Представители Агентства возражали на это, что любая инспекция может быть использована для шпионажа — чтобы установить уровень развития лунных арсеналов. После долгих и сложных совещаний и конференций Лунное Агентство получило наконец разрешение на разведывательные экспедиции. Но осуществить их оказалось не так-то просто. Из авторазведчиков ни один не вернулся и даже не пискнул ни разу по радио. Тогда под особой защитой были посланы спускаемые аппараты с телеаппаратурой. И что же? По данным спутникового слежения, они прилунились точно в намеченных пунктах, на ничейной земле между секторами, — в Море Дождей, в Море Холода, в Море Нектара; но ни один не передал хоть какого-нибудь изображения. Все они словно провалились в лунный грунт. Тут-то, ясное дело, и началась настоящая паника. Газеты уже требовали подвергнуть Луну упреждающему термоядерному удару. Сначала, однако, пришлось бы опять изготовить ракеты и бомбы, иными словами, возобновить ядерные вооружения. Из этого страха, из этой сумятицы и родилась моя миссия.

Мы летели над волнистой пеленой облаков, пока наконец их гребни не зарозовели в лучах скрытого за горизонтом солнца. Почему я так хорошо помнил все земное и так плохо — все случившееся со мной на Луне? Я догадывался, в чем тут дело. Недаром по возвращении штудировал медицинскую литературу. Память бывает кратковременная и долговременная. Рассечение мозолистого тела не разрушает того, что мозг уже прочно усвоил, но свежие, только что возникшие воспоминания улетучиваются, не переходя в долговременную память. А хуже всего запоминается то, что пациент переживал и видел перед самой операцией. Поэтому я не помнил очень многого из своих семи недель на Луне — когда я скитался от сектора к сектору. Память сохранила лишь ореол чего-то необычайного, но этого впечатления я не мог передать словами и в отчете о нем умолчал. И все же — так мне, по крайней мере, казалось — ничего пугающего там не было. Ничего похожего на сговор, мобилизационную готовность, стратегический заговор против Земли. Я ощущал это как нечто вполне несомненное. Но мог бы я присягнуть, что ощущаемое и осознаваемое мною — это все? Что оно ничего больше не знает?

Тарантога молчал и лишь время от времени поглядывал в мою сторону. Как обычно, когда летишь на восток — ибо под нами простирался Тихий океан, — календарь запнулся и потерял одни сутки. ВОАС экономила за счет пассажиров; мы получили лишь по жареному цыпленку с салатом перед самой посадкой — как оказалось, в Майами. Время было послеобеденное. Таможенные собаки обнюхали наши чемоданы, и мы, одетые слишком тепло для здешней погоды, вышли из аэропорта на улицу. В Мельбурне было гораздо холоднее. Нас ожидала машина без водителя, Тарантога, должно быть, заказал ее еще в Австралии. Загрузив чемоданы в багажник, мы поехали по шоссе, забитому машинами, по-прежнему молча, — я попросил профессора не говорить мне ничего, даже куда мы едем. Предосторожность, возможно, чрезмерная и даже вовсе излишняя, но я предпочитал держаться этого правила, пока не придумаю чего-нибудь получше. Впрочем, ему не пришлось объяснять мне, куда мы приехали после добрых двух часов езды кружными путями; увидев большое белое здание среди пальм и кактусов, в окружении павильонов поменьше, я понял: мой верный друг привез меня в сумасшедший дом. Не самое плохое убежище, подумалось мне. В машине я нарочно сел сзади и время от времени проверял, не едет ли кто за нами; мне не пришло в голову, что я, быть может, персона уже чертовски важная — прямо-таки драгоценная, — и меня будут выслеживать способом куда более необычным, чем в шпионских романах. В наше время с искусственного спутника можно не только машину увидеть — можно сосчитать рассыпанные на садовом столике спички. Это, повторяю, мне не пришло в голову, точнее, в ту ее половину, которая и без азбуки глухонемых понимала, во что впутался Ийон Тихий.

2. ПОСВЯЩЕНИЕ В ТАЙНУ

В самую черную полосу моей жизни я попал совершенно случайно, решив, по возвращении с Энции, встретиться с профессором Тарантогой. Дома я его не застал — он полетел зачем-то, в Австралию. Правда, лишь на несколько дней; но он выращивал какую-то особенную влаголюбивую примулу и, чтобы было кому ее поливать, оставил у себя в квартире кузена. Не того, что собирал настенные надписи в клозетах всех стран, а другого, занимавшегося палеоботаникой. У Тарантоги много кузенов. Этого я не знал; заметив, что он одет по-домашнему и только что отошел от пишущей машинки со вставленным в нее листом бумаги, я хотел было уйти, но он меня удержал. Я не только ему не мешаю, сказал он, но, напротив, пришел как раз вовремя: он работает над трудной, новаторской книгой и ему легче будет собраться с мыслями, если он сможет изложить содержание новой главы хотя бы случайному слушателю. Я испугался, решив, что он пишет ботанический труд и начнет забивать мне голову лопухами, былинками и стебельками; к счастью, это оказалось не так. Он даже заинтересовал меня не на шутку. Уже на заре истории, объяснял он, среди первобытных племен встречались оригиналы, которых как пить дать считали чокнутыми, поскольку они брали в рот все, что попадалось им на глаза, — листья, клубни, побеги, стебли, свежие и высушенные корни всевозможных растений, причем, должно быть, мерли они как мухи, ведь на свете столько ядовитой растительности! Это, однако, не отпугивало новых нонконформистов, которые опять принимались за свое опасное дело. Только благодаря им ныне известно, каких кулинарных стараний стоят шпинат или спаржа, куда положить лавровый лист, а куда — мускатный орех и что от волчьей ягоды лучше держаться подальше. Кузен Тарантоги обратил мое внимание на забытый наукой факт: чтобы установить, какое растение лучше всего годится на курево, сизифам древности пришлось собирать, высушивать, подвергать ферментации, скручивать и превращать в пепел добрых 47.000 видов лиственных растений, пока наконец они не открыли табак; ведь нигде не ждала их табличка с надписью, что это годится для производства сигар или, по измельчении в порошок, — махорки. Целые дивизии этих палеоэнтузиастов столетие за столетием брали в рот, грызли, жевали, пробовали на язык и глотали все, ну буквально все, что росло где бы то ни было — под забором или на дереве, и притом по-всякому: в сыром и вареном виде, с водой и без воды, с отцеживанием и без, в неисчислимых сочетаниях; так что мы пришли на готовое и знаем, что капуста идет к свинине, а свеколка — к зайчатине. Из того, что кое-где к зайчатине подают не свеколку, а, скажем, красную капусту, кузен Тарантоги делает вывод о раннем возникновении этнических общностей. К примеру, нет славянина без борща. Свои экспериментаторы, как видно, были в каждом народе, и, раз уж они выбрали свеклу, потомки остались верны ей, даже если соседние нации ее презирали. О различиях в кулинарной культуре, с которыми связаны различия в национальном характере (корреляция между мятным соусом и английским сплином — в случае с отбивной, например), кузен Тарантоги задумал особую книгу. В ней он растолкует, почему китайцы, столь многочисленные с давних времен, предпочитают есть палочками, к тому же все мелко нарубленное и накрошенное и непременно с рисом.

Все знают, повысил он голос, кем был Стефенсон, и все почитают его за банальнейший локомотив, но что такое локомотив (к тому же паровой и давно устаревший) по сравнению с артишоками, которые останутся с нами навеки? Овощи, в отличие от техники, не устаревают, и я застал его как раз за обдумыванием главы, посвященной этой совершенно не исследованной теме. Впрочем, разве Стефенсон, водружая на колеса уже готовую паровую машину Уатта, подвергался смертельной опасности? Разве Эдисон, изобретая фонограф, рисковал жизнью? Им обоим в худшем случае грозило брюзжание родственников или банкротство. До чего же несправедливо, что изобретателей технической рухляди обязан знать каждый, а великих изобретателей-гастрономов не знает никто, и никому даже в голову не придет поставить памятник Неизвестному Кулинару, наподобие тех, что воздвигнуты Неизвестным Солдатам. А между тем сколько отчаянно смелых героев-первопроходцев пало в страшных мучениях хотя бы во время грибной охоты! Ведь у них был один только способ отличить ядовитый гриб от съедобного: съесть собранное и ждать, не придет ли твой последний час.

Почему, скажите на милость, в школьных учебниках только и пишут, что о разных там Александрах Македонских, которые, будучи сынками царей, приходили на все готовое? Почему детишкам положено знать о Колумбе, который всего лишь открыл Америку, да и то по ошибке, на пути в Индию, а об открывателе огурца нет ни единого слова? Без Америки мы как-нибудь обошлись бы, впрочем, рано или поздно она сама дала бы о себе знать, но огурец о себе и не пикнул бы, и к жаркому мы не имели бы приличного маринада. Насколько же больше героизма было в гибели тех безымянных энтузиастов, чем в смерти на поле брани! Если солдат не шел на вражеские окопы, он шел под полевой суд, между тем никто никого не заставлял рисковать жизнью ради неведомых ягодок или грибочков. Кузен Тарантоги желал бы поэтому видеть мемориальные доски на стенах каждого порядочного ресторана, с соответственными надписями, например, MORTUI SUNT UT NOS BENE EDAMUS {11}, или на худой конец MAKE SALAD, NOT WAR {12}. И в первую очередь — у вегетарианских столовых, ведь с мясными блюдами было куда проще. Чтобы соорудить котлету или отбить отбивную, достаточно подглядеть, что гиена или шакал делают с падалью; то же самое относится к яйцам. За шестьсот сортов сыра французы заслуживают, быть может, настольной медали, но уж никак не памятника и не мраморной мемориальной доски, потому что эти сорта они открывали чаще всего по рассеянности. Оставил, например, растяпа-пастух рядом с головкой сыра ломоть заплесневелого хлеба, и появился на свет рокфор. Когда мой собеседник принялся порицать современных политиков за пренебрежение к овощам, зазвонил телефон. Кузен Тарантоги сиял трубку; оказалось, однако, что просят меня. Я был весьма удивлен — ведь никто не мог знать о моем возвращении со звезд, — но все тотчас же выяснилось. Кто-то из аппарата Генерального секретаря ООН хотел узнать у Тарантоги мой адрес, а кузен, так сказать, замкнул меня с этим человеком накоротко. Говорил доктор Какесут Вагатан, Специальный уполномоченный Советника по вопросам глобальной безопасности при Генеральном секретаре Организации Объединенных Наций. Он хотел встретиться со мной возможно быстрее, так что мы условились на следующий день; записывая в блокноте время приема, я и понятия не имел, в какую историю впутываюсь. Пока что, однако, этот звонок меня выручил, оборвав поток рассуждений моего собеседника, который жаждал поговорить о приправах с перцем; я распрощался с ним, сославшись на крайнюю занятость и дав лживое обещание вскоре его навестить.

Долгое время спустя Тарантога рассказал мне, что примула все же засохла, — в своем палеоботаническо-кулинарном экстазе кузен забывал ее поливать. Этот случай я счел типичным: тому, у кого на уме лишь множественное число, наплевать на единственное. Потому-то у великих реформаторов, мечтающих разом осчастливить все человечество, не хватает терпения на отдельных людей.

Шило не скоро вылезло из мешка. Меня не известили, что мне предстоит рискнуть головой ради человечества и полететь на Луну, чтобы выведать, не затевают ли чего-нибудь умные вооружения. Сперва меня принял доктор Вагатан — за чашкой черного кофе и рюмкой старого коньяка. Это был невероятно улыбчивый азиат, азиат образцовый: от него я вообще ничего не узнал, так он хранил тайну. Генеральный секретарь, похоже, желал непременно познакомиться с моими книгами, но, как человек невероятно загруженный, просил указать ему мои сочинения, которые я считаю наиболее важными. По видимости случайно к Вагатану зашли еще какие-то посетители и стали просить у меня автограф. Отказать было трудно. Разговор зашел и о роботах, и о Луне, но главным образом о ее роли в истории — как декоративного элемента в любовной лирике. Лишь много позднее я узнал, что это были не просто разговоры, но переход от screening к clearance {13}, а кресло, в котором я удобно расположился, было нашпиговано датчиками — чтобы по еле заметным изменениям мышечного напряжения исследовать мои реакции на "ключевые вербальные раздражители", вроде той же «Луны» или «робота». Ибо положение, в котором я оставил Землю, отправляясь к звездам Тельца, изменилось коренным образом: теперь пригодность к разведывательным операциям исследовал и оценивал в баллах компьютер, а мои собеседники играли лишь роль вспомогательных инструментов. Сам не знаю зачем, но назавтра я снова зашел в резиденцию ООН, а потом еще, раз уж меня приглашали. Они хотели видеть меня непременно и постоянно; я начал обедать с ними в столовой, весьма недурной, но настоящая цель моих все более частых визитов оставалась неясной. Намечалось как будто издание собрания всех моих сочинений Объединенными Нациями на всех языках мира, а их не меньше четырех с половиной тысяч. Хотя тщеславия во мне нет ни капли, эту мысль я признал разумной. Новые знакомые оказались страстными поклонниками моих "Звездных дневников". То были доктор Рорти, инженер Тоттентанц и братья Сиввилкис, близнецы — я различал их по галстукам. Оба были математиками. Старший, Кастор, занимался алгоматикой, то есть алгеброй конфликтов, заканчивающихся фатально для всех, кто в них вовлечен. Поэтому данную отрасль теории игр иногда называют садистикой, а Кастора коллеги называли садистиком, причем Рорти утверждал, будто его полное имя — Кастор Ойл, то есть Касторка. Должно быть, шутил. Второй Сиввилкис, Поллуке, был статистиком и имел весьма своеобразную привычку после долгого молчания вмешиваться в разговор с вопросами ни к селу ни к городу, например: сколько людей во всем мире в данный момент ковыряют в носу? Будучи феноменальным счетчиком, такие вещи он вычислял мгновенно. Кто-нибудь из них обычно ждал меня из вежливости в вестибюле, огромном, как ангар "космических челноков", и провожал к лифту. Мы ехали либо к Сиввилкисам, в их лабораторию, либо к профессору Йонашу Куштику, который тоже был без ума от моих книг и цитировал их на память с указанием страницы и года издания. Куштик (так же, как и Тоттентанц) занимался теорией теледублей, или телетроникой. Телетроника — это новая область робототехники; она занимается проблемами переброски, или трансляции, сознания (прежде это называли telepresence) {14}. Лозунг телетронщиков: "Сам не можешь — пошли теледубля". Именно Куштик и Тоттентанц уговорили меня испробовать теледублирование на себе, то есть транслироваться (человека, все ощущения которого транслируются по радио теледублю, называют "парень в трансе" иди "телекинутый").

Я не долго думая согласился, и лишь много позже до меня дошло, что ни один из них не был в таком уж восторге от моих книг, а читали они меня по долгу службы, чтобы вместе с другими сотрудниками Лунного Агентства (имена которых я опущу, дабы не заносить их на скрижали истории) незаметно втянуть меня в проект, названный Лунной Миссией. Почему незаметно? А потому что я мог отказаться и, вместо того чтобы лететь на Луну, вернуться домой, выведав все тайны Миссии. Ну и что, мог бы спросить меня кто-нибудь непонимающе, мир, что ли, от этого перевернулся бы? В том-то и дело, что мог перевернуться. От человека, выбранного Лунным Агентством среди тысяч других, требовались максимально возможные компетентность и лояльность. Компетентность — это понятно, но лояльность? Кому я должен был хранить верность? Агентству? В известном смысле — да, поскольку оно представляло интересы человечества в целом. Речь шла о том, чтобы ни одно государство в отдельности, ни одна группировка или, допустим, тайная коалиция государств не могли узнать о результатах лунной разведки, ибо тот, кто первым узнал бы о состоянии лунных вооружений, мог получить стратегическую информацию, дающую ему перевес на Земле. А значит, воцарившийся на ней мир вовсе не был идиллией.

Вот так ученые, рассыпавшиеся передо мной в любезностях и позволявшие мне, словно ребенку, забавляться теледублями, в сущности, рассекали мой мозг по живому (вернее, помогали это делать компьютерам, незримо участвовавшим во всех наших беседах), Кастор Сиввилкис со своими сюрреалистическими галстуками тоже был тут, в качестве теоретика конфликтных игр с пирровым исходом, а ведь именно такую игру вели со мной — или против меня. Чтобы принять или отвергнуть миссию, надо было с ней ознакомиться; но если бы затем я от нее отказался — или дал свое согласие, а вернувшись, выдал кому-нибудь результаты своей экспедиции, — возникло бы положение, которое алгоматики называют предкатастрофическим. Кандидатов имелось множество — всевозможных рас и национальностей, с различным образованием и различными заслугами в прошлом; я был одним из них, даже не догадываясь об этом. Избранник должен был стать представителем человечества, а не шпионом, хотя бы потенциальным, какой-либо державы. Не случайно девизом операции «Мука» служила аббревиатура PAS (Perfect Assured Secrecy) {15}. «Мука» потому, что имелось в виду тщательное просеивание кандидатов для выбора идеального разведчика. В шифрованных рапортах он именовался Миссионером. «Мука» содержала намек на «Сито», прямо не называвшееся, чтобы, упаси Бог, кто-нибудь посторонний не догадался, о чем речь.

Объяснил ли мне кто-нибудь все это до конца? Куда там. Тем не менее, когда я был назначен Миссионером (LEM: Lunar Efficient Missionary) {16} и который уж раз залезал в ракету, чтобы через пару часов несолоно хлебавши вылезти обратно в скафандре, обвешанном проводами и трубочками, потому что опять что-то там не заладилось во время обратного отсчета секунд перед стартом (count-down), — у меня было достаточно времени, чтобы поразмыслить о событиях последних месяцев; в конце концов они уложились у меня в голове в надлежащем порядке, и, сопоставив одно с другим, я понял истинную подоплеку игры, которую вело со мной ЛА ради самой высокой на свете ставки. Самой высокой если не для человечества, то для меня: я без всякой алгоматики и теорий пирровых игр пришел к убеждению, что в такой ситуации самый надежный способ обеспечить PAS — это прикончить разведчика немедленно после его благополучного возвращения на Землю с готовым рапортом. А так как я знал, что теперь они должны послать меня в небеса, раз уж я оказался лучшим и надежнейшим из всех кандидатов, то в промежутке между очередными стартовыми отсчетами я сообщил об этой догадке своим коллегам — Сиввилкисам, Куштику, Блэхаузу, Тоттентанцу, Гаррафизу (о Гаррафизе я еще, может быть, расскажу отдельно); все они, вместе с дюжиной техников-связистов, составляли земной экипаж моей селенологической экспедиции, то есть должны были стать для меня тем же, чем для Армстронга и компании был во время полета «Аполло» центр в Хьюстоне. Желая попортить этим фарисеям возможно больше крови, я спросил, известно ли им, кто мною займется, когда я вернусь героем на Землю, — само Лунное Агентство или его субподрядчик — Murder Incorporated? {17}

Именно так я и сказал, этими самыми словами, чтобы проверить их реакцию: если они вообще принимали в расчет этот вариант, то должны были понять меня с лету. И точно — они застыли как громом пораженные. Эта сцена и теперь у меня перед глазами. Небольшое помещение на космодроме — так называемый зал ожидания, — обставленное по-спартански: металл, облицованный светло-зеленым пластиком, да автоматы с кока-колой, вот только кресла там были действительно удобные; я, в ангельски белом скафандре, с головою под мышкой (то есть со шлемом, но так уж говорили: пилот "с головою под мышкой" должен был непременно лететь), стою напротив верных товарищей — ученых, докторов, инженеров. Первым, кажется, отозвался Кастор Ойл. Что это, мол, не они, что это компьютер, да и то лишь в уравнениях, ибо, конечно, в чисто математическом плане решение леммы Perfect Assured Secrecy _именно таково_, но эта абстракция, не учитывающая этического коэффициента, никогда не входила в расчет — и я оскорбляю их всех, говоря такое, в такую минуту…

— Ой-ой-ой, — заметил я. — Ну ясно, всему виною компьютер. Экая бяка! Но оставим в покое этику. Все вы, сколько вас тут ни есть, почти что святые, да и я тоже. И все-таки неужели никому из вас, с компьютером во главе, не пришло в голову именно это?

— То есть что? — оторопело спросил Пирр Сиввилкис (ибо его называли и так).

— То, что я догадаюсь, а когда я проверю эту догадку, как я только что сделал, этот факт войдет в уравнения, определяющие мою лояльность, и тем самым изменит этот определитель…

— Ах, — вскрикнул Сиввилкис-второй, — разумеется, мы это учли, ведь это азы алгоматической статистики: я знаю, что ты знаешь, что я знаю, что ты знаешь, что я знаю, — это как раз и есть бесконечностные аспекты теории конфликтов, которые…

— Хорошо, хорошо, — сказал я, успокаиваясь, потому что меня заинтересовала математическая сторона дела. — И что же у вас получилось в конце? Что такое предположение подорвет мою лояльность?

— Вроде бы так, — с неохотой ответил Кастор Ойл за брата. — Но снижение уровня твоей лояльности после такой сцены, как эта (ее ведь тоже пришлось просчитать) представляет собой убывающую до нуля последовательность.

— Ага, — я почесал нос, перекладывая шлем из правой подмышки под левую, — значит, _вот это уменьшает_ математическое ожидание снижения моей лояльности?

— Уменьшает, а как же! — подтвердил он.

А его брат добавил, глядя мне прямо в глаза ласково и вместе с тем испытующе:

— Да ты, должно быть, и сам чувствуешь…

— Действительно… — пробормотал я, не без удивления обнаруживая, что они — или их компьютер — оказались правы в своих психологических расчетах: я уже был совсем не так зол на них.

Над выходом на площадку космодрома зажегся зеленый сигнал, и одновременно отозвались все зуммеры в знак того, что неисправность устранена и мне пора снова лезть в ракету. Ни слова не говоря, я повернулся и пошел в их сопровождении, обдумывая по дороге эффектную концовку этой истории. Я опережаю события, но, если уж начал, надо закончить. Когда я покинул стационарную околоземную орбиту и они черта лысого могли мне сделать, то на вопрос о своем самочувствии ответил, что чувствую себя превосходно и подумываю о том, не стакнуться ли мне с лунным государством, чтобы всыпать кое-кому из земных знакомых. И как же фальшиво прозвучал их смех в моих наушниках…

Но все это было потом, после экскурсий по псевдолунному полигону и посещения "Джинандроикс Корпорейшн". Эта гигантская фирма по торговому обороту опередила даже IBM, хотя начинала как ее скромный филиал. Тут я должен объяснить, что «Джинандроикс», вопреки распространенному мнению, не производит ни роботов, ни андроидов, если понимать под ними человекоподобные манекены с человекоподобной психикой. Точная имитация человеческой психики почти невозможна. Правда, компьютеры восьмидесятого поколения умнее нас, но их духовная жизнь не похожа на нашу. Нормальный человек — существо-крайне нелогичное, этим-то человек и отличается. Это разум, верно, но сильно загрязненный эмоциями, предрассудками и предубеждениями, источник которых — в детских переживаниях или в генах родителей. Поэтому специалисту не слишком трудно разоблачить робота, выдающего себя (например, по телефону) за человека. Несмотря на это принципиальное возражение, пресловутая "Секс Индастри" производила пробные партии так называемых С-доллс (одни расшифровывают это как _Секс доллс_ — куклы для занятия любовью, а другие — как _Седатив доллс_ — прелестные обольстительницы или, скорее, обольстительные прелестницы) из совершенно новых материалов, настолько близких к биологическим, что их применяют в качестве трансплантантов кожи при ожогах. Эти femmes de compagnie {18} не нашли сбыта. Они были слишком логичны (а говоря попросту, слишком умны; у мужчин, развлекавшихся с подобными умницами, развивался комплекс неполноценности) и, конечно, слишком дороги. Чем раскошеливаться на такую сожительницу (самые дешевые, made in Japan, стоили свыше 90.000 долларов штука, не считая местных налогов и налога на роскошь), проще было завести куда менее разорительный роман с натуральной партнершей. Настоящая революция на рынке началась с появлением теледублеток, или «пустышек». Это тоже куклы, неотличимые от женщин, но «пустые», то есть безмозглые. Я не женоненавистник, и если я говорю «безмозглые», то не повторяю глупости вслед за разными Вайнингерами, отказывающими прекрасному полу в уме; это следует понимать буквально: теледубль и теледублетка — не более чем манекены, пустые оболочки, управляемые человеком.

Надев одежду со множеством вшитых электродов, прилегающих к коже, каждый может воплотиться в теледубля или теледублетку. Никто не подозревал, какие за этим последуют потрясения, особенно в эротической жизни — от супружеских отношений до старейшей в мире профессии. Нелегкие проблемы пришлось решать правоведам. Согласно закону, интимные отношения с так называемой секс-куклой не считались изменой, а значит, и основанием для развода. Была ли она чем-нибудь набита или надувалась велосипедным насосом, имела передний или задний привод, автоматическое переключение скоростей или ручное — все равно; об измене не было речи точно так же, как если бы ты жил с этажеркой. Но оставался нерешенным вопрос: совершает ли измену лицо, которое, состоя в законном браке, путается с теледублем или теледублеткой. Понятие «телеизмены» горячо обсуждалось в газетах и в научной печати. А дальше задачки пошли потруднее. Скажем, можно ли изменить жене с нею самой, но в ее молодом обличье? Некий Эдлэн Грауцер заказал в бостонском филиале «Джинандроикс» дублетку — точную копию собственной жены в возрасте двадцати одного года (в момент заказа ей было пятьдесят девять). Проблема осложнялась тем, что в двадцать один год миссис Грауцер была вовсе не миссис Грауцер, но женой Джеймса Брауна, с которым она разошлась спустя двадцать лет. Дело прошло через все инстанции. Суду пришлось решать, действительно ли жена, _не желающая_ управлять теледублеткой интимным образом, отказывается тем самым от исполнения супружеских обязанностей. Возможен ли телеинцест, телесадизм и телемазохизм. А равно и педерастия. Какая-то фирма выпустила серию манекенов, которых можно было, порывшись в ящике с запасными частями, переделывать в дамекенов или даже в гермафроденов. Японцы ввозили в Соединенные Штаты и Европу гермафроденов по демпинговым ценам; их пол задавался движением руки (по принципу "ручку вправо, ручку влево, из Адама вышла Ева"). Среди клиентов «Джинандроикс» было, говорят, множество убеленных сединами проституток, которые не могли уже заниматься своим ремеслом непосредственно, но, располагая громадным опытом, мастерски управляли теледублетками.

Эротическими проблемами дело, разумеется, не ограничилось. Так, например, мальчишка двенадцати лет, получивший за ошибки в диктанте неудовлетворительную оценку, воспользовался отцовским теледублем атлетического сложения, чтобы намять бока учителю и поломать у него в квартире всю мебель. Такой теледубль использовался в качестве домашнего стража. Модель эта шла нарасхват. Дубль обитал в будке у садовой калитки и должен был охранять дом от грабителей. Поэтому отец того сорванца спал в пижаме с вшитыми в нее электродами; если особый сигнал извещал о появлении в саду посторонних, он мог, не вставая с постели, справиться — в лице теледубля — с несколькими непрошеными гостями сразу и задержать их до прихода полиции. Сынишка стащил пижаму, когда отца не было дома.

На улицах я нередко видел пикеты и демонстрации против «Джинандроикс» и родственных ей японских фирм. Преобладали в них женщины. Законодатели тех немногих американских штатов, в которых гомосексуализм еще оставался уголовно наказуемым, ударились в панику, так как неясно было, преступает ли закон педераст, влюбленный в нормального мужчину и посылающий ему обольстительную дублетку, чтобы лично управлять ею. Возникли новые понятия, например, телеподружка (telemate) — любовница или жена, дарящая любовь на расстоянии. Наконец Верховный суд признал допустимыми, то есть относящимися к матримониальной сфере, интимные отношения per procura {19} (посредством теледубля) при обоюдном согласии супругов, но тут получило огласку дело Кукерманов. Он был коммивояжером, она — владелицей парикмахерской. Вместе они бывали редко: она не могла оставить парикмахерскую без присмотра, а он постоянно находился в разъездах. Кукерманы договорились опосредовать свои супружеские отношения, но начали спорить из-за того, кто будет посредником: теледубль-муж или теледублетка, заменяющая жену. Сосед Кукерманов, решив, по доброте души, помочь супругам, навлек на себя их гнев; он предложил им пойти на компромисс и прибегнуть к телематической паре: телемуж с тележеной представлялись ему соломоновым решением. Кукерманы, однако, сочли его предложение идиотским и оскорбительным. Откуда им было знать, что их спор, попав на страницы газет, приведет к эскалации телетронных злоупотреблений. Теледубля можно одеть в комбинезон с электродами, чтобы управлять следующим теледублем, и так без конца. Преступный мир сразу ухватился за эту идею. Ведь установить, откуда управляется теледубль, не труднее, чем запеленговать телепередатчик. Так обычно и поступала полиция в случае телематических грабежей и убийств. Но если теледубль управляется вторым теледублем, лишь этого второго и можно запеленговать, а тем временем настоящий преступник, человек, успеет отключиться от промежуточного дубля и замести за собой следы.

Каталоги "Телемейт компани" и японской фирмы «Сони» предлагали теледублей размером от лилипута до Кинг-Конга, а также теледублеток, которые с неслыханной точностью воспроизводили Нефертити, Клеопатру, королеву Наваррскую и так далее, вплоть до нынешних кинозвезд. Чтобы не попасть под суд за "злоупотребление телесным подобием", каждый, кому хотелось иметь у себя в шкафу копию Первой Леди США или жены соседа, мог заказать их по почте и получить в разобранном виде. Получатель монтировал желанную телеподружку, согласно инструкции, в четырех стенах своего дома. Говорят даже, что лица, склонные к нарциссизму и не желавшие любить никого, кроме себя самих, заказывали собственное подобие. Законодателя сгибались под бременем все новых и новых казусов, так как нельзя было просто-напросто запретить производство теледублей — подобно тому, как запрещено производить атомные бомбы или наркотики частным образом. Телетроника стала целой отраслью производства, без нее не могли обойтись ни экономика, ни наука, ни техника (и космонавтика в том числе — ведь только в обличий теледубля человек мог высадиться на планетах-гигантах, таких как Юпитер или Сатурн). Теледубли трудились в шахтах, применялись они и в спасательных службах — при горных восхождениях, во время землетрясений и прочих стихийных бедствий. Теледубль был незаменим в экспериментах, опасных для жизни ("эксперименты на уничтожение"). Лунное Агентство заключило контракт с «Джинандроикс» на поставку лунных теледублей. Вскоре мне предстояло узнать, что их уже пробовали использовать в проекте ЛЕМ (Lunar Efficient Missionary) — с результатами столь же плачевными, сколь и загадочными.

Монтажные цеха «Джинандроикс» мне показывал Паридон Савекаху, главный инженер. Мне пришлось следить за собой, потому что он, по обычаю своего народа, обращался ко мне по имени, а я то и дело путал Паридона с пирамидоном. Кроме того, нас сопровождали Тоттентанц и Блэхауз. Инженер Савекаху жаловался на поток правовых ограничений, затрудняющих исследовательскую работу и создание новых моделей. При входе в банк, например, монтируют датчики, обнаруживающие теледублей, и это бы еще полбеды; банкиры, понятно, опасаются телеограбления. Но многие банки, не ограничиваясь системой сигнализации, применяют термоиндукционные устройства; обнаружив присутствие дубля (по содержащейся в нем электронике), они обрушивают на него незримый высокочастотный удар. Из-за скачка температуры проводящие контуры спаиваются, и дубль превращается в металлолом, а его владельцы предъявляют претензии не к банкам, а к «Джинандроикс». Случаются, увы, покушения, и даже с бомбами, на фургоны с теледублетками, особенно если это красотки. Инженер Паридон дал мне понять, что за этими актами террора стоит движение women's liberation, но пока что нет доказательств, достаточных для возбуждения судебного дела.

Меня ознакомили со всеми стадиями производства, от сварки сверхлегких дюралевых скелетов до обливания этого «шасси» телоподобной массой. Серийные теледублетки выпускаются восьми размеров (или, в просторечии, калибров). Дублетки по индивидуальным заказам дороже чуть ли не в двадцать раз. Теледубли вовсе не обязательно человекоподобны, но чем сильнее они отличаются от людей, тем труднее ими управлять. Хвост — превосходная страховка при работе на большой высоте, сооружении висячих мостов или линий высокого напряжения, но человеку нечем приводить в движение цепкий хвост. Потом мы поехали на электрокаре (так велика была заводская территория) на склад готовой продукции, где я осмотрел планетных и лунных теледублей. Чем больше тяготение, тем сложнее задача конструкторов: слишком маленький дубль много не наработает, а большой требует мощных двигателей и потому слишком тяжел.

Мы вернулись в сборочный цех. Если доктор Вагатан из секретариата ООН был азиатом-дипломатом, со сдержанно-вежливой улыбкой, то инженер Паридон был азиатом-энтузиастом, и его синеватые губы не смыкались, когда он смеялся, обнажая великолепные зубы.

— Вы не поверите, мистер Ен, на чем споткнулись парни из "Дженерал педипулятрикс" со своими роботами! На двуногой ходьбе! Они загремели вместе со своим опытным образцом — ведь он поминутно грохался оземь! Неплохо, а? Ха-ха-ха! Гироскопы, противовесы, сенсорные датчики с двойной обратной связью под коленками — и все впустую. У нас-то, конечно, никаких проблем нет — равновесие теледубля обеспечивает человек!

Глядя на бело-розовые, как бы младенческие, тела дублеток — с конвейера их подхватывали подъемники, и вверху, над нашими головами, размеренно плыл нескончаемый ряд голых девушек, неподвижных, хотя их длинные ниспадающие волосы развевались, словно живые, — я спросил Паридона, женат ли он.

— Ха-ха-ха! Ну вы и шутник! О да, мистер Ен. Женат, и детишками обзавелся. А как же! Сапожник не ходит в сапогах, которые сам тачает, не так ли? Но нашим сотрудникам мы выделяем по штуке в год — в качестве премии. Для них это превосходный бизнес.

— Каким сотрудникам? — удивился я. Помещение цеха было безлюдно. За конвейером стояли однорукие роботы — желтые, зеленые и голубые, как многочленистые пестрые гусеницы.

— Ха-ха-ха! В конторах люди еще попадаются. В сортировочной, на упаковке и техконтроле тоже. А-а, смотрите-ка, выбракованный экземпляр! С ногами что-то не так. Кривые! Ну как, мистер Ен, возьмете? Бесплатно, на неделю, с доставкой на дом?

— Спасибо, — ответил я. — Пока что — нет. Пигмалионизм не в моем вкусе.

— Пигмалионизм? А-а, пигмалионизм! Бернард Шоу! Знаю, знаю! Разумеется, я понял намек. У некоторых это вызывает протест. Но, согласитесь, лучше уж производить дамекены, чем карабины, а? Все-таки мирный товар. Make love, not war! Верно?

— На это можно было бы кое-что возразить, — неопределенно заметил я. — У ворот я видел пикеты.

— Верно. Проблемы имеются. А как же! Обыкновенной женщине далеко до дублетки. В жизни красота — исключение. А у нас — техническая норма. Законы рынка. Спрос определяет предложение. Что делать — так уж устроен мир…

Мы осмотрели еще гардеробную, полную шуршащих платьев, белья, озабоченных девушек с ножницами в руках и портняжными рулетками на шее, с виду весьма заурядных — потому что живых, — и распрощались с инженером Паридоном у автостоянки, до которой он нас проводил. На обратном пути Тоттентанц и Блэхауз были на удивление молчаливы. Я тоже не испытывал особого желания разговаривать. День еще, однако, не кончился.

Вернувшись домой, я нашел в почтовом ящике толстенный конверт: в нем оказалась книга с длинным названием: "Dehumanization trend in weapon systems of the twenty first Century or upside-down evolution" {20}. Фамилия автора — Меслант — ничего мне не говорила. Том был солидный, увесистый, большого формата, с множеством графиков и таблиц. Не имея особенно чем заняться, я сел ж кресло и начал читать. Перед предисловием, на первой странице, стоял эпиграф по-немецки: "Aus Angst und Not das Hcer ward tot". Eugen von Wahnzenstein {21}.

Автор называл себя специалистом по новейшей истории военного дела. История эта, писал он, заключена между двумя звучными аббревиатурами конца XX века: FIF и LOD, означающими соответственно Fire and Forget и Let Others Do {22}. Отцом современного пацифизма было благосостояние, а матерью — страх. Их скрещивание породило тенденцию к обезлюживанию военного дела. Все меньше оказывалось желающих стать под ружье, причем отвращение к военной службе было прямо пропорционально уровню жизни. Возвышенное изречение "dulce et decorum pro patria mori" {23} молодежь богатых стран считала рекламой морового поветрия. Как раз тогда резко снизилась стоимость производства в интеллектронной промышленности. На смену вычислительным элементам типа chips пришли продукты генной инженерии типа corn {24}, получаемые путем выращивания искусственных микробов, главным образом Silicobacterium Logicum Wieneri {25}. Пригоршня таких элементов стоила не дороже горсточки проса. Итак, искусственный интеллект дешевел, а новые поколения вооружений дорожали в геометрической прогрессии. В первую мировую войну самолет по стоимости равнялся автомобилю, во вторую — двадцати автомобилям; к концу столетия он уже стоил в 600 раз дороже автомобиля. Теперь подсчитали, что через 70 лет даже сверхдержавы смогут иметь от 18 до 22 самолетов, не больше. Вот так пересечение нисходящей кривой стоимости искусственного интеллекта с восходящей кривой стоимости вооружений положило начало созданию безлюдных армий. Живая вооруженная сила стала превращаться в мертвую. Незадолго до этого мир пережил два тяжелых экономических кризиса. Первый был вызван резким подорожанием нефти, второй — столь же резким снижением цен на нее. Классические законы рыночной экономики уже не действовали, но мало кто догадывался о том, что это значит; мало кто понимал, что фигура солдата в мундире и каске, рвущегося в штыковую атаку, уходит в прошлое, чтобы занять место рядом с закованными в железо средневековыми рыцарями. Из-за косности конструкторской мысли какое-то время еще производилось крупногабаритное вооружение — танки, орудия, бронетранспортеры и прочие громоздкие боевые машины, предназначенные для воина-человека, — даже тогда, когда они уже могли идти в бой сами, безлюдным манером. Эта бронегигантомания скоро исчерпала себя, сменившись ускоренной миниатюризацией. До сих пор все виды оружия были рассчитаны на человека — на его анатомию (чтобы ему было удобнее убивать) и физиологию (чтобы его было удобнее убивать). Теперь положение изменилось.

Как это обычно бывает в истории, никто не понимал значения происходящего, поскольку открытия, которым предстояло слиться в DEHUMANIZATION TREND IN NEW WEAPON SYSTEMS {26}, совершались в очень далеких друг от друга областях науки. Интеллектроника создала дешевые, как трава, микрокалькуляторы, а нейроэнтомология разгадала наконец загадку насекомых. Ведь, скажем, пчелы тоже живут в сообществах, работают ради общей цели и общаются между собой при помощи особого языка, хотя мозг человека в 380.000 раз больше нервной системы пчелы. Рядовому солдату вполне хватило бы сообразительности пчелы, только видоизмененной на военный лад. Боеспособность и разум — вещи различные, во всяком случае, на передовой. Главным фактором, заставившим миниатюризировать оружие, была атомная бомба. Необходимость миниатюризации вытекала из простых и хорошо известных фактов, — но факты эти оставались за горизонтом военной мысли эпохи. Когда 70 миллионов лет назад огромный метеорит упал на Землю и вызвал многовековое похолодание, засорив своими остатками атмосферу, эта катастрофа уничтожила всех до единого ящеров и динозавров, мало затронула насекомых и вовсе не коснулась бактерий. Вердикт палеонтологии однозначен: чем сила разрушения больше, тем меньшие по размерам организмы способны ей противостоять. Атомная бомба требовала рассредоточения как армии, так и солдата. Но мысль об уменьшении солдата до размеров муравья могла в XX веке появиться лишь в области чистой фантазии. Человека не рассредоточишь и не сократишь в масштабе! Поэтому подумывали о воинах-автоматах, имея в виду человекообразных роботов, хотя уже тогда это было анахронизмом. Ведь и промышленность обезлюживалась, однако роботы, заменявшие людей на заводских конвейерах, не были человекоподобны. Они представляли собой увеличенные фрагменты человека: мозг с огромной стальной ладонью, мозг с глазами и кулаком, органы чувств и руки. Больших роботов нельзя было перенести на поля атомных сражений, и тогда начали появляться радиоактивные синсекты (искусственные насекомые), керамические рачки, змеи и черви из титана, способные зарываться в землю и вылезать наружу после атомного взрыва. В образе летающих синсектов летчик, самолет и его вооружение слились в одно миниатюрное целое. А боевой единицей становилась микроармия, лишь как целое обладавшая боеспособностью (вспомним, что только рой пчел можно считать самодостаточным организмом, а не отдельную пчелу).

Появились микроармии множества типов, основанные на двух противоположных принципах. Согласно принципу автономности, такая микроармия действовала как военный поход муравьев, как волна микробов или осиный рой. Согласно принципу телетропизма {27}, микроармия была огромной, летающей или ползающей, совокупностью самосборных элементов: по мере тактической или стратегической необходимости она отправлялась в путь в полном рассредоточении и лишь перед самой целью сливалась в заранее запрограммированное целое. Можно сказать, что боевые устройства выходили с заводов не в окончательном виде, но в виде полу- и четвертьфабрикатов, способных сплотиться в боевую машину перед самым попаданием в цель. Эти армии так и называли — самосплачивающимися. Простейшим примером было саморассредоточивающееся атомное оружие. Межконтинентальную баллистическую ракету с ядерной боеголовкой можно обнаружить из космоса — со спутников слежения, или с Земли — радарами. Но нельзя обнаружить гигантские тучи рассеянных микрочастиц, несущих уран или плутоний, которые в критическую массу сольются у самой цели — будь то завод или неприятельский город.

Старые типы оружия недолго сосуществовали с новыми: тяжелые, громоздкие боевые средства бесповоротно пали под натиском микрооружия. Ведь оно было почти невидимо. Как микробы незаметно проникают в организм животного, чтобы убить его изнутри, так неживые, искусственные микробы, согласно заложенным в них тропизмам, проникали в дула орудий, зарядные камеры, моторы танков и самолетов, прогрызали насквозь броню или, добравшись до пороховых зарядов, взрывали их. Да и что самый храбрый и опытный солдат, обвешанный гранатами, мог поделать с микроскопическим и мертвым противником? Не больше, чем врач, который решил бы сражаться с микробами холеры при помощи молотка. Среди туч микрооружия, самонаводящегося на заданные цели, оружия биотропического, то есть уничтожающего все живое, человек в мундире был беспомощен, как римский легионер со щитом и мечом под градом пуль.

Уже в XX столетии тактика борьбы в сплоченном строю уступила место рассредоточению боевых сил, а маневренная война потребовала от них рассредоточения еще большего. Но линии фронтов тогда еще существовали. Теперь они исчезли. Микроармии без труда проникали через линии обороны и вторгались в глубокий тыл неприятеля. А бесполезность крупнокалиберного атомного оружия становилась все очевиднее: его применение попросту не окупалось. Эффективность борьбы с вирусной эпидемией при помощи термоядерных бомб, разумеется, мизерна. На пиявок не охотятся с крейсерами.

Труднейшей задачей «безлюдного» этапа борьбы человека с самим собой оказалось различение своих и чужих. Эту задачу, обозначавшуюся FOF (Friend Or Foe) {28}, прежде решали электронные системы, работавшие по принципу "пароль и отзыв". Запрошенный по радио самолет или автоматический снаряд сам, по своему передатчику, должен был дать правильный отзыв, иначе он подвергался нападению как вражеский. Но в XXI веке этот метод отошел в прошлое. Новые оружейники заимствовали образцы в царстве жизни — у растений, бактерий и животных. Способы маскировки и демаскировки повторяли способы, существующие в живой природе: иммунитет, борьба антигенов с антителами, тропизмы, а кроме того, мимикрия, защитная окраска и камуфляж. Неживое оружие нередко прикидывалось невинными микроорганизмами или даже пыльцой и пухом растений; но за этой оболочкой крылось смертоносное, всеразрушающее содержимое. Возросло и значение информационного противоборства — не в смысле пропаганды, а в смысле проникновения в систему неприятельской связи, чтобы поразить ее или (при налетах атомной саранчи, например) вынудить нападающего слиться в критическую массу раньше, чем он приблизится к цели. Автор книги описывал таракана, послужившего образцом для одной разновидности микросолдат. Этот таракан имеет на оконечности брюшка пару тоненьких волосков. Они соединены с его задним нервным узлом, отличающим обычное дуновение воздуха от колебаний, вызванных нападением врага; едва почуяв такие колебания, таракан бросается в бегство.

Захваченный чтением, я с сочувствием думал о честных приверженцах мундира, знамен и медалей за храбрость. Новая эра в военном деле была для них сплошной обидой и поношением, изменой возвышенным идеалам. Автор называл этот процесс "эволюцией вверх ногами" (upside-down), потому что в природе сперва появились микроскопические организмы, из которых постепенно возникали все более крупные виды; в эволюции вооружений, напротив, возобладала тенденция к микроминиатюризации, а большой человеческий мозг заменили имитации нервных ганглиев насекомых. Микроармии создавались в два этапа. На первом этапе неживое оружие конструировали и собирали люди. На втором этапе неживые дивизии проектировались, испытывались в боевой обстановке и направлялись в серийное производство такими же неживыми компьютерными системами. Люди устранялись сначала из армии, а затем и из военной промышленности вследствие "социоинтеграционной дегенерации". Дегенерировал отдельный солдат: он становился все меньше и все проще. В результате разума у него оставалось, как у муравья или термита. Тем большее значение приобретала _социальная совокупность_ мини-бойцов. Мертвая армия была несравненно сложнее, чем улей или муравейник; в этом отношении она соответствовала скорее большим биотопам природы, то есть целым пирамидам видов, хрупкое равновесие между которыми поддерживается благодаря конкуренции, антагонизму и симбиозу. В такой армии, понятно, сержанту или капралу нечего было делать. Чтобы объять мыслью это целое — хотя бы при инспектировании, не говоря уж о командовании, — не хватило бы мудрости целого университета. Поэтому, кроме бедных государств третьего мира, больше всего пострадало от великой революции в военном деле кадровое офицерство. Под неумолимым напором тенденции к обезлюживанию пали славные традиции маневров, смен караула, фехтования, парадных мундиров, рапортов и муштры. За людьми удалось сохранить высшие командные должности, прежде всего штабные — увы, ненадолго. Вычислительно-стратегическое превосходство компьютеризированных систем командования лишило работы самых мозговитых военачальников, до маршалов включительно. Сплошной ковер из орденских ленточек на груди не спас самых прославленных генштабистов от досрочного ухода на пенсию. Развернулось оппозиционное движение кадровых офицеров: в ужасе перед безработицей они уходили в террористическое подполье. Поистине мерзкой гримасой судьбы было просвечивание этих заговоров микрошпиками и мини-полицией, сконструированной по образцу вышеупомянутого таракана: ее не останавливали ни ночь, ни туман, ни любые уловки отчаявшихся традиционалистов, верных до гроба идеям Ахиллеса и Клаузевица.

Беднейшие государства могли воевать теперь лишь по старинке, живой силой — с таким же анахроничным, как и сами они, противником. Если не на что было автоматизировать армию, приходилось сидеть тихо, как мышка.

Но и богатым странам пришлось несладко. Вести политическую игру по-старому стало невозможно. Граница между войной и миром, уже давно не слишком отчетливая, теперь совершенно стерлась. Двадцатый век покончил со стеснительным ритуалом открытого объявления войны и ввел в обиход такие понятия, как пятая колонна, массовый саботаж, холодная война и война per procura {29}, и все это было только началом стирания различий между войной и миром. Нескончаемые переговоры на конференциях по разоружению имели целью не только достижение соглашения, установление равновесия сил, но и прощупывание слабых и сильных сторон противника. На смену альтернативе "война и мир" пришло состояние войны, неотличимой от мира, и мира, неотличимого от войны.

На первом этапе преобладала диверсия под прикрытием миротворческих лозунгов. Она просочилась в политические, религиозные и общественные движения, не исключая такие почтенные и невинные, как движение за охрану среды; она разъедала культуру, проникла в средства массовой информации, использовала иллюзии молодежи и стародавние убеждения стариков. На втором этапе усилилась криптовоенная диверсия; она уже мало чем отличалась от настоящей войны, но распознать ее было нельзя. Кислотные дожди были известны еще в двадцатом столетии, когда из-за сгорания угля, загрязненного серой, облака превращались в раствор серной кислоты. Теперь же полили дожди до того едкие, что они разъедали крыши домов и заводов, автострады, линии электропередач, и поди разбери, чье это дело: отравленной природы или врага, наславшего ядовитую облачность при помощи направленного в нужную сторону ветра. И так было во всем. Начался массовый падеж скота, — но как узнать, естественная это эпизоотия или искусственная? Океанский циклон, обрушившийся на побережье, — он случаен, как прежде, или вызван умелым перемещением воздушных масс? Гибельная засуха — обычная или опять-таки вызванная тайным отгоном дождевых облаков? Климатологическая и метеорологическая контрразведка, сейсмический шпионаж, разведслужбы эпидемиологов, генетиков и даже гидрографов трудились не покладая рук. Военные службы, занятые различением искусственного и естественного, подчиняли себе все новые отрасли мировой науки, однако результаты этой разведывательно-следственной деятельности становились все менее ясными. Обнаружение диверсантов было детской забавой, пока они были людьми. Но когда диверсию можно усматривать в урагане, градобитии, болезнях культурных растений, падеже скота, росте смертности новорожденных и заболеваемости раком и даже в _падении метеоритов_ (мысль о наведении астероидов на территорию противника появилась еще в XX веке), — жизнь стала невыносимой. И не только жизнь обыкновенных людей, но и государственных деятелей, беспомощных и растерянных, — ведь они ничего не могли узнать от своих столь же растерянных советников. В военных академиях читали новые дисциплины: криптонаступательная и криптооборонительная стратегия и тактика, криптология контрразведки (то есть отвлечение и дезинформация разведок, контрразведок и так далее во все возрастающей степени), криптография, полевая энигматика и, наконец, _секросекретика_, которая под большим секретом сообщала о тайном применении тайного оружия, неотличимого от невинных явлений природы.

Размылись линии фронта и границы между большими и мелкими антагонизмами. Для очернения другой стороны в глазах ее собственного общества спецслужбы изготовляли фальсификаты стихийных бедствий на своей территории так, чтобы их ненатуральность бросалась в глаза. Было доказано, что некие богатые государства, оказывая помощь более бедным, в поставляемую ими (по весьма дешевой цене) пшеницу, кукурузу или какао добавляли химические средства, ослабляющие половую потенцию. Началась _тайная антидемографическая война_. Мир стал войной, а война — миром. Хотя катастрофические последствия обоюдной победы, равнозначной обоюдному уничтожению, были очевидны, политики по-прежнему гнули свое: заботясь о благосклонности избирателей и обещая во все более туманных выражениях все более благоприятный поворот в недалеком будущем, они все меньше способны были влиять на реальный ход событий. Мир стал войной не из-за тотальных происков (как представлял себе некогда Оруэлл), но благодаря достижениям технологии, стирающим границу между естественным и искусственным в каждой области жизни и на каждом участке Земли и ее окружения, — ибо в околоземном пространстве творилось уже то же самое.

"Там, — писал автор "Тенденции к обезлюживанию в системах вооружений XXI века", — где нет больше разницы ни между естественным и искусственным белком, ни между естественным и искусственным интеллектом, нельзя отличить несчастья, вызванные умышленно, от несчастий, в которых никто не повинен. Как свет, увлекаемый силами тяготения в глубь черной дыры, не может выбраться из гравитационной ловушки, так человечество, увлекаемое силами взаимных антагонизмов в глубь тайн материи, угодило в технологическую западню". Решение о мобилизации всех сил и средств для создания новых видов оружия диктовали уже не правительства, не государственные мужи, не воля генеральных штабов, не интересы монополий или иных групп давления, но во все большей и большей степени — страх, что на открытия и технологии, дающие перевес, первой натолкнется Другая Сторона. Это окончательно парализовало традиционную политику. На переговорах ни о чем нельзя было договориться: согласие на отказ от Нового Оружия в глазах другой стороны означало, что противник, как видно, имеет в запасе иное, еще более новое. Я наткнулся на формулу теории конфликтов, объяснявшую, почему переговоры и не могли ни к чему привести. На таких конференциях принимаются определенные решения. Но если время принятия решения превышает время появления нововведений, радикально меняющих обсуждаемое на переговорах положение вещей, решение становится анахронизмом уже в момент его принятия. Всякий раз «сегодня» приходится договариваться о том, что было «вчера». Договоренность из настоящего перемещается в прошлое и становится тем самым чистейшей фикцией. Именно это заставило великие державы подписать Женевское соглашение, узаконившее Исход Вооружений с Земли на Луну. Мир облегченно вздохнул и мало-помалу оправился — но ненадолго; страх ожил опять, на сей раз в виде призрака безлюдного вторжения с Луны на Землю. Поэтому не было задачи важнее, чем разгадка тайны Луны.

Так завершалась глава. До конца книги оставалось еще страниц десять, не меньше, но их я не смог перелистать. Они словно бы слиплись. Сперва я подумал, что туда попал клей с корешка. Пробовал так и сяк отлепить следующую страницу, наконец взял нож и осторожно просунул его между склеившимися листами. Первый был вроде бы пустой, но там, где его коснулся край ножа, проступили какие-то буквы. Я потер бумагу ножом, и на ней появилась надпись: "Готов ли ты возложить на себя это бремя? Если нет, положи книгу обратно в почтовый ящик. Если да, открой следующую страницу!"

Я отделил ее — она была чистой. Лезвием ножа провел от верхнего поля до нижнего. Появились восемь цифр, сгруппированных по две и разделенных тире, как номер телефона. Я разлепил следующие страницы, но там ничего не было. Весьма необычный способ вербовки Спасителя Мира! — подумал я. Одновременно у меня в голове появились общие контуры того, что я мог ожидать. Я закрыл книгу, но она открылась сама на странице с четко пропечатанными цифрами. Ничего не оставалось, как снять трубку и набрать номер.

3. В УКРЫТИИ

Это был частный санаторий для миллионеров. К слову сказать, не очень-то часто слышишь о свихнувшихся миллионерах. Спятить может кинозвезда, государственный деятель, даже король, но не миллионер. Так можно подумать, читая популярную прессу, которая известия об отставке правительств и революциях дает петитом на пятой странице, на первую же полосу выносит новости о душевном самочувствии хорошо раздетых девиц с потрясающим бюстом или о змее, которая заползла цирковому слону прямо в хобот, а обезумевший слон вломился в супермаркет и растоптал три тысячи банок томатного супа «Кэмпбелл» вместе с кассой и кассиршей. Для таких газет рехнувшийся миллионер был бы сущей находкой. Миллионеры, однако, не любят шума вокруг своего имени ни в более или менее нормальном состоянии, ни в свихнувшемся. Кинозвезде приличное помешательство может даже оказаться на руку, — но не миллионеру. Кинозвезда ведь не потому знаменита, что замечательно играет во множестве фильмов. Так было, возможно, лет сто назад. Звезда может играть, как чурбан, и хрипеть с перепоя — голос ей все равно сдублируют; если ее хорошенько отмыть, она может оказаться веснушчатой и вовсе не похожей на свой облик на афишах и в фильмах; но в ней непременно должно быть «что-то», и у нее есть это «что-то», если она то и дело разводится, ездит в открытом авто, обитом горностаями, берет 25.000 долларов за фото нагишом в «Плейбое» и имела роман сразу с четырьмя квакерами; ну, а если, ударившись в нимфоманию, она соблазнит сиамских близнецов преклонного возраста, то контракты ей обеспечены не меньше чем на год. Да и политику, чтобы достичь известности, надо петь не хуже Карузо, играть в поло, как дьявол, улыбаться, как Рамон Новарро, и обожать по телевизору всех избирателей. Но миллионеру это лишь повредило бы, поскольку подорвало бы его кредит или, что еще хуже, вызвало на бирже панику. Миллионер должен всегда блюсти дистанцию, держаться спокойно и без эксцентрики. А если он не таков, ему лучше запрятаться подальше вместе со своей эксцентричностью. Поскольку, однако, скрыться от прессы теперь крайне трудно, санатории для миллионеров стали невидимыми крепостями. Невидимыми в том смысле, что их недоступность замаскирована и не бросается в глаза посторонним. Никаких стражников в униформе, псов на цепи и с пеной у рта, колючей проволоки — все это лишь возбуждает и даже приводит в исступление репортеров. Напротив, такой санаторий должен выглядеть скучновато. Прежде всего, упаси Бог назвать его санаторием для душевнобольных. Тот, в котором я очутился, именовался убежищем для переутомленных язвенников и сердечников. Но тогда почему я с первого взгляда понял, что это только фасад, за которым укрыто безумие? Так вам все сразу и расскажи!

Нас не пускали внутрь, пока не явился доктор Хоус, доверенное лицо Тарантоги. Он попросил меня прогуляться немного по парку, пока он будет беседовать с Тарантогой. Я решил, что он принял меня за помешанного. По-видимому, Тарантога не успел проинформировать его как следует; оно и понятно — мы хотели покинуть Австралию быстро и без лишнего шума. Хоус оставил меня среди клумб, фонтанов и живых изгородей; нашим багажом занялись две эффектные девицы в элегантных костюмах, вовсе не похожие на сестер милосердия, что тоже давало пищу для размышлений; а довершил все это толстобрюхий старец в пижаме, который, увидев меня, подвинулся, чтобы освободить для меня место в мягко застеленном гамаке. Я, отвечая любезностью на любезность, присел рядом с ним. С минуту мы качались молча, а затем он спросил, не мог бы я на него помочиться. Впрочем, он выразился энергичнее. Я был так ошарашен, что не отказался сразу, а спросил зачем. Это очень ему не понравилось. Он слез с гамака и удалился, прихрамывая на левую ногу и что-то бормоча себе под нос — кажется, по моему адресу: я счел за благо не прислушиваться. Я осматривал парк, время от времени машинально поглядывая на левую руку и ногу, — так, наверное, смотрят на полученную недавно в подарок породистую собаку, которая между делом успела кое-кого покусать. То, что они вели себя пассивно, раскачиваясь в гамаке вместе со мной, вовсе не успокаивало меня; припоминая одно за другим недавние события, я не забывал и о том, что в моей голове притаилось другое мышление, тоже как будто мое, но совершенно мне недоступное, и это ничуть не лучше шизофрении, которую все-таки лечат, или болезни святого Витта — ведь там больной знает, что в худшем случае немного попляшет, а я был пожизненно приговорен к неожиданным фортелям в собственном естестве. Пациенты прохаживались по аллеям; за некоторыми чуть позади ехал тихоходный электрокар, наподобие тех, какими пользуются при игре в гольф, — должно быть, на случай, если гуляющий утомится. Я спрыгнул наконец с гамака, чтобы посмотреть, не кончил ли доктор Хоус свое совещание с Тарантогой; тут-то я и познакомился с Грамером. Его тащил на себе весьма немолодой санитар с посиневшим, мокрым от пота лицом — Грамер весил чуть ли не центнер. Мне стало жаль беднягу, но я ничего не сказал, а только освободил дорожку, решив, что в моем положении разумней всего ни во что не вмешиваться. Однако Грамер, завидев меня, слез с санитара и представился первым. Его, похоже, заинтересовало новое лицо. Я смешался, потому что забыл, под какой фамилией меня записали в регистратуре, хотя мы обсуждали этот вопрос с Тарантогой. Помнил только имя — Джонатан. Грамеру моя непринужденность понравилась — незнакомый человек представляется сразу по имени, — и он попросил называть его просто Аделаидой.

Он разговорился. Его изводила страшная скука с тех пор, как он начал выходить из состояния депрессии (пока оно длилось, ему не давали скучать душевные страдания). Депрессия эта, объяснял он, пошла от того, что он обычно не мог уснуть, если перед сном немного не помечтает. Сперва он мечтал, чтобы акции, им купленные, подскочили в цене, а проданные покатились как с горки. Потом возмечтал сколотить миллион. Сколотив миллион, стал мечтать о втором, о третьем, но после пяти миллионов это утратило прелесть мечты. Пришлось искать новый объект мечтаний. Это было, угрюмо заметил он, все трудней и трудней. Нельзя же мечтать о том, что у тебя уже есть, или о том, что можно получить хоть завтра. Какое-то время он мечтал избавиться от третьей жены, не заплатив ни гроша алиментов, но и это ему удалось. Хоус все еще не появлялся, и Грамер буквально прилип ко мне. Было время, когда перед сном он разделывался в мечтах с теми, кто особенно ему насолил. Но это было ошибкой. Во-первых, распаляя себя такими фантазиями, он перевозбуждался, хватался за снотворные средства, что врачи ему запрещали из-за увеличенной печени, и не видел иного способа покончить с неотвязной мечтой, кроме как покончить с ее объектом. Это, уверял он меня, плевое дело, если на чеке стоит шестизначная цифра. И сохрани Бог обращаться к услугам какой-нибудь "Murder incorporated". Это бредни, сочиняемые для кинофильмов. Он нанял эксперта, а тот устраивал все как по-писаному. Как? По-своему в каждом случае. Убить — не проблема. Раз — и нет человека, и ничего ему больше не учинишь. Физические мучения тоже не казались Грамеру подходящим решением. Завистников, недругов и зловредных конкурентов надлежит разорять, выражая им искреннее сочувствие, — и только. Своего рода стратегическая облава. Необычайно эффектно и эффективно. Питая склонность к интеллектуальным занятиям (которую ему приходилось скрывать от собратьев-миллионеров), он читал книги — даже де Сада. Вот кто был несчастным ослом! Мечтал о насаживании на кол, о сдирании кожи, об эвентрации, то бишь о вспарывании животов, а сам сидел в кутузке и ничего, кроме мух, не имел в своем распоряжении. Бедному хорошо! Все его манит, и все ему нравится. Мало-мальски красивая женщина ему недоступна. Поэтому, ясное дело, так процветает промысел порно. Надувные любовницы с губками бантиком, иллюстрированные описания оргий, копулярки, мази и пасты — это все суррогаты и надувательство. Ничто так не утомляет, как оргия, даже устроенная наилучшим образом. Не о чем говорить и мечтать не о чем. Ах, иметь бы настоящую, несбыточную мечту! Выслушивая эти признания, я, должно быть, не смог скрыть своего изумления; но Аделаида лишь покачал головой и сказал, что напрасно он осуществил мечту отыграться на своих недругах: он подрубил сук, на котором сидел. Мечтать стало не о чем, и его одолела хроническая бессонница. Тогда он нанял специалиста по выдумыванию новых заветных желаний. Кажется, какого-то литератора или поэта. Действительно, тот предложил ему парочку недурных тем, но серьезная мечта требует осуществления, а затем умирает, поэтому нужны были мечты почти несбыточные. Однако выдумать что-нибудь в этом роде, перебил я его, не так уж трудно. Переместить континент. Распилить Луну на четыре равные четвертушки. Съесть ногу президента Штатов в том соусе, в котором подают утку в китайских ресторанах (я разошелся, зная, что говорю с сумасшедшим). Иметь интимные отношения со светлячком в те минуты, когда он светит ярче всего. Ходить по воде и вообще творить чудеса. Стать святым. Махнуться местами с Господом Богом. Подкупить террористов, чтобы те оставили в покое разных там министров, послов и прочих капиталистов и взялись за тех, кому действительно следовало бы наломать шею, а то и свернуть голову.

Аделаида смотрел на меня с симпатией, почти с восхищением.

— Жаль, — сказал он, — что мы не встретились раньше, Джонатан. В твоих словах что-то есть, хотя и не совсем то, что надо. Все эти континенты, луны и чудеса не трогают меня за живое, а настоящий мечтатель мечтает всеми фибрами души, иначе нельзя. Светлячок тоже не возбуждает. По крайней мере, меня. Хорошая мечта не переходит ни в бессильную злость, ни в преувеличенное любострастие, но словно бы переливается и мерцает, понимаешь? Ну, вот она есть, а вот ее как бы и нету, и тогда-то мне хорошо засыпается. Днем, наяву, у меня никогда не хватало на это времени. Этот мой горе-писатель утверждал, что количество заветных желаний обратно пропорционально количеству имеющихся у человека платежных средств. Тот, у кого есть все, не в состоянии уже мечтать ни о чем. Поменяться местами с Господом Богом? Боже упаси! Но тебя я все-таки нанял бы.

На огромном листе приземистого гладкого кактуса покоилась большая улитка. Выглядела она довольно противно, и, должно быть, как раз поэтому Аделаида сделал знак санитару.

— Съешь это, — сказал он, указывая пальцем на кактус. И достал из кармана пижамы чековую книжку и авторучку.

— За сколько он это сделает? — полюбопытствовал я. Санитар молча протянул руку к улитке, но я остановил его. — Ты получишь на тысячу долларов больше, если не съешь этого, — заявил я, доставая из кармана блокнот. Он был оправлен в точно такой же зеленый пластик, что и чековая книжка Аделаиды.

Санитар застыл на месте. По лицу миллионера я видел, что он колеблется, а это сулило мне мало хорошего — дело и вправду могло кончиться аукционом. Тариф, установленный Аделаидой на улиток, наверняка превышал мои финансовые возможности. Оставалось лишь запутать игру козырем.

— За сколько вы это съели бы, Аделаида? — спросил я и открыл блокнот, словно намереваясь выписать чек. Это его восхитило. Санитар перестал для него существовать.

— Я дам тебе чек in blanco {30}, если ты проглотишь ее не пережевывая и расскажешь, как она шевелится у тебя в животе, — произнес он чуть охрипшим от возбуждения, голосом.

— К сожалению, я уже завтракал, а есть между завтраком и обедом не в моих правилах, — улыбнулся я. — И кроме того, Аделаида, твои счета, наверное, заблокированы. Провозглашение невменяемым, назначение опекуна и так далее, не правда ли?

— Нет, нет, ты ошибаешься! Манхэттенский банк примет любой мой чек.

— Возможно, но у меня что-то нет аппетита. Вернемся лучше к мечтам.

Беседа так меня захватила, что я совершенно забыл о своей левой стороне, пока она сама о себе не напомнила. Когда мы уже отошли от опасной улитки, я вдруг подставил миллионеру ногу и дал такого тычка в спину, что он растянулся на траве. Я рассказываю от первого лица, хотя набедокурили мои левые конечности. Надо было срочно спасать лицо.

— Извини, — сказал я, стараясь попасть в тон приятельской откровенности, — но это было моей мечтой.

Я помог ему встать. Он был не столько обижен, сколько ошарашен. Как видно, так с ним никто себя не вел, ни здесь, ни за стенами санатория.

— Ну, ты парень с фантазией, — выговорил он, стряхивая с себя землю. — Только больше не делай этого, а то у меня позвоночный хрящ выскочит; к тому же и я ведь могу начать мечтать о тебе, — тут он нехорошо засмеялся. — А что с тобой, собственно?

— Ничего.

— Это ясно, но здесь ты зачем?

— Чтобы немного отдохнуть.

В глубине тенистой аллеи я заметил доктора Хоуса; увидев меня, он поднял руку и движением головы показал, чтобы я шел за ним к павильону.

— Ну, Аделаида, мне пора, — сказал я, похлопывая его по спине. — Помечтаем как-нибудь в другой раз.

Из открытых дверей веяло приятной прохладой. Бесшумная климатизация, светло-зеленые стены, тихо, как в пирамиде, — звуки шагов приглушал палас, белый, словно шкура полярного медведя. Хоус ждал меня в своем кабинете. Там же сидел Тарантога. Он показался мне озабоченным. У него на коленях лежала папка, распухшая от бумаг; он доставал их и клал обратно. Хоус указал мне на кресло. Я сел, без особой радости ожидая возврата к тому, отделаться от чего я мог, только отделавшись от себя самого. Хоус принялся за чтение газет. Тарантога нашел наконец нужные бумаги.

— Вот, значит, как обстоит дело, дорогой Ийон… Я был у двух юристов с превосходной репутацией, чтобы выяснить твое положение с точки зрения права. Разумеется, я не сказал, чьи интересы я представляю. И ничего не говорил о твоей миссии. Я оставил лишь самую суть. Некто, мол, имел доступ к кое-каким совершенно секретным делам, а затем должен был представить отчет одному правительственному учреждению. Перед составлением отчета он подвергся каллотомии. Часть того, что он узнал и должен был сообщить, он забыл; эти сведения, вероятно, застряли в правом полушарии его мозга. Каковы его обязанности перед теми, кто доверил ему это дело? Как далеко они могут зайти, чтобы получить эти сведения? Оба ответили, что казус непрост, поскольку может стать прецедентом. Если дело дойдет до суда, он назначит экспертов и может, хотя и не обязан, согласиться с их заключением. Но пока судебного решения нет, ты вправе не соглашаться ни на какие исследования или эксперименты.

Доктор Хоус оставил газету.

— Довольно-таки забавная история, — сказал он, доставая из ящика стола пакет с пряниками; он высыпал их на тарелку и придвинул ко мне. — Я знаю, господин Тихий, для вас тут забавного мало, но забавен любой парадокс типа circulus vitiosus {31}. Вам известно, что такое латерализация?

— Конечно, — ответил я, с неодобрением глядя на свою левую руку, протянувшуюся к тарелке, хотя мне совершенно не хотелось пряников. Но чтобы не выглядеть по-дурацки, пришлось откусить кусочек. — Об этом я начитался немало. Обычно доминирует левое полушарие мозга, потому что оно заведует речью. Правое вообще-то немое, хотя с грехом пополам понимает простые фразы, а иногда умеет даже читать, но проявляется то и другое у одних больше, у других меньше. Если левая латерализация выражена слабо, правое полушарие может приобрести большую самостоятельность, в том числе в пользовании речью. Иногда, хотя и крайне редко, латерализация почти не выражена, и тогда центры речи расположены в обоих полушариях, что может повлечь за собой заикание и другие расстройства…

— Очень хорошо. — Хоус благожелательно улыбался. — Из того, что мне стало известно, я заключаю, что ваш левый мозг — как ведите, и мы иногда так выражаемся — отчетливо доминирует, но правый необычайно активен. Полной уверенности у меня нет, тут потребовалось бы длительное обследование.

— И где же тут парадокс? — спросил я, стараясь как можно незаметнее оттолкнуть левую руку, которая опять совала мне пряник в рот.

— Может ли допрос вашего правого мозга принести реальную пользу, зависит от того, как велика правосторонняя латерализация. Чтобы узнать, стоит ли вообще браться за это дело, нужно установить степень латерализации, то есть обследовать вас, а для этого необходимо ваше согласие. Эксперты, которых назначит суд, смогут сказать ровно столько же: все зависит от степени латерализации у Ийона Тихого, а без обследования ее установить невозможно. То есть надо обследовать вас для того, чтобы решить, надо ли вас обследовать. Это вам ясно?

— Куда уж яснее. Так что вы мне советуете, доктор?

— Советовать я ничего не могу — как и эти гипотетические эксперты. Никто на свете, включая вас, не знает, что застряло в вашем правом мозгу. Вашу идею — использовать язык глухонемых — уже пробовали осуществить, хотя и без особого успеха. Правая латерализация была в тех случаях слишком слабой.

— Вы действительно не можете ничего добавить?

— Могу. Если не хотите неприятностей, носите левую руку на перевязи, а еще лучше — в гипсе. Она вас выдает.

— То есть как это?

Хоус указал на тарелку с пряниками:

— Правый мозг обычно любит сладкое больше, чем левый. Это следует из статистики. Я продемонстрировал вам простой способ, позволяющий на глаз оценить вашу латерализацию. Вы не левша и должны были протянуть к прянику правую руку — или не протягивать никакую.

— А долго мне придется носить гипс? И для чего?

Хоус пожал плечами.

— Хорошо. Я скажу вам то, чего говорить бы, пожалуй, не следовало. Вы, наверно, слышали о пираньях?

— Слышал. Маленькие, но очень кровожадные рыбки.

— Вот именно. Они обычно не нападают на человека в воде, но, если на его теле малейшая царапина, достаточно одной капли крови, чтобы они ринулись на него скопом. Речевые навыки правого мозга не больше, чем у трехлетнего ребенка, да и то в редких случаях. У вас они значительны. Если об этом узнают, вам может не поздоровиться.

— А может, ему просто пойти в Лунное Агентство? — вмешался Тарантога. — Поручить себя их попечению? Ведь что-то ему от них полагается, раз он для них рисковал головой?..

— Это, возможно, не худшее решение, но вряд ли хорошее. Хорошего нет вообще.

— Почему? — спросили мы с Тарантогой почти одновременно.

— А вот почему: чем больше они извлекут из вашего правого мозга, тем больший почувствуют аппетит и захотят вытянуть еще больше, а это может означать — выражаясь повежливее — долговременную изоляцию.

— На месяц, на два?

— Или на год, а то и больше. Правый мозг общается с миром главным образом через левый, при помощи речи и письма. Пока ни разу не удавалось научить правый мозг говорить, тем более свободно. Ставка настолько высока, что они затратят на такое обучение больше усилий, чем все специалисты до сих пор.

— Что-то все-таки делать надо, — пробурчал Тарантога.

Хоус встал:

— Разумеется, но необязательно нынче же — здесь и теперь. Господин Тихий может провести у меня несколько месяцев, если захочет. А за это время что-нибудь, глядишь, и выяснится.

Слишком поздно я понял, что доктор Хоус был, к сожалению, прав.

Решив, что никто не поможет мне лучше, чем я сам, я записал все случившееся со мной, надиктовал это на диктофон, записки сжег, а теперь закопаю и диктофон вместе с кассетами в герметичной банке — под кактусом, на котором я встретил улитку. Я говорю сейчас в диктофон, чтобы использовать остаток ленты. Кажется, выражение "встретил улитку" не слишком удачно, хотя почему — не знаю. Ведь можно встретить корову, обезьяну, слона, а улитку — вряд ли. Или тут дело в том, что встреченным мы называем лишь существо, которое может нас заметить? Пожалуй, нет. Не уверен, что улитка меня заметила, хотя рожки у нее были вытянуты. Или все дело в размерах? Никто не скажет "я встретил пчелу". Но можно встретить даже очень маленького ребенка. И зачем это я трачу ленту на такие глупости? Банку я закопаю, а записки буду вести при помощи шифра. Правое полушарие буду называть не иначе как «Оно», или просто назову его «ИЯ». Вроде неплохо, ведь «ИЯ» — это И Я, Я и Я, хотя, может быть, это окажется не слишком понятно. Но лента кончается. Пора за лопату.

8 июля. Жара страшная. Все ходят в пижамах, а то и в плавках. Я тоже. Через Грамера познакомился с двумя другими миллионерами, Струманом и Паддерхорном. Оба меланхолики. Струману под шестьдесят, лицо обрюзгшее, живот большой, ноги кривые, говорит шепотом. Можно подумать, что он хочет открыть невесть какую тайну. Утверждает, будто пытаться вылечить его — бесполезно. В последнее время его депрессия обострилась, а все потому, что он забыл причину своих ужасных переживаний. У него три дочери. Все замужем, занимаются свингингом {32}, разные типы снимают это на пленку, которую ему приходилось выкупать за немалые деньги, чтобы снимки не напечатали в «Хастлере» {33}. Чтобы ему помочь, я спросил, не этим ли он озабочен, но оказалось, что нет, к этому он уже привык. Впрочем, он признан невменяемым, и займись они свингингом хоть в зоопарке — это уже заботы опекунов. На кой черт я это записываю, не знаю. Голый миллионер — фигура невероятно неинтересная. Паддерхорн не говорит вообще ничего. Кажется, он слился экономически с каким-то японцем и прогадал. Удручающее общество. Но Гагерстайн, пожалуй, еще хуже. Без причины смеется и пускает слюни. Говорят, эксгибиционист. Надо держаться подальше от этих мерзких людишек. Доктор Хоус сказал, что завтра приедет человек, которому я могу доверять, как ему самому. Он представится начинающим врачом-практикантом, но на самом деле это этнолог, который пишет исследование о миллионерах с точки зрения социальной динамики малых групп или что-то в этом роде.

9 июля. После отъезда Тарантоги я остался один с Хоусом, его ассистентом и миллионерами, вяло передвигающимися по парку. Хоус сказал мне с глазу на глаз, что предпочитает больше не исследовать степень моей латерализации, ведь того, чего никто не знает, никто не может украсть. Ассистент — и в самом деле молодой этнолог. Он открылся мне под страшным секретом, когда узнал, что я не богач. Он вел полевые исследования, хочет изучать обычаи и духовную жизнь миллионеров так, как исследуют верования первобытных племен. Хоус знает, что молодой человек не имеет ничего общего с медициной, и, должно быть, поэтому взял его под свою опеку. С этнологом я вечерами вел долгие беседы — в малой лаборатории, за бутылкой виски «Тичерс». Рюмками нам служили пробирки. Кроме Аделаиды я познакомился еще с несколькими крезами. В жизни не был я в такой скучной компании. Этнолог со мною согласен. Это его угнетает — он начинает догадываться, что собранных материалов не хватит на монографию.

— Знаете что, — однажды сказал я, желая ему помочь, — возьмите и накатайте сравнительно-исторический трактат "Богачи прежде и теперь". Государственное меценатство или же меценатство благотворительных фондов — явление сравнительно новое. Но уже в Древнем Риме были частные меценаты. Покровители искусства. Ну, музы, и все такое. Да и позже разные богачи и князья обеспечивали людям искусства — артистам, художникам, скульпторам — неплохую жизнь. Как видно, они этим интересовались, хотя нигде не учились. Зато вот эти, — я показал большим пальцем за спину, в окно, выходившее в ночной парк, — не интересуются ничем, кроме акций и чеков. Думаю, я не покажусь нескромным, если скажу, что я довольно-таки известен. Я получаю массу откликов на свои книги о путешествиях, но среди миллионов читателей не нашлось ни одного миллионера. Почему? Больше всего их, кажется, у вас в Техасе. Здесь таких трое. Они скучны даже в свихнувшемся состоянии. Откуда это берется? Латифундии не оглупляли. Что же их оглупляет? Биржа? Капитал?

— Нет, тут дело иное. Те бывали, скажем, верующими. Хотели иметь заслуги перед Господом Богом. Умерщвление плоти не привлекало их. Другое дело — построить собор, заплатить художникам, пусть изобразят нам "Тайную вечерю" или «Моисея», воздвигнут что-нибудь этакое с куполом, который переплюнет все остальные. В этом они видели свой интерес, господин Тихий, только видели они его там, — он указал на потолок, то есть на небо. — А раз уж одни меценатствовали, другие тянулись за ними. Это считалось хорошим тоном. Князь, дож или магнат окружали себя садовниками, кучерами, виршеплетами, художниками. У Людовика XV имелся Буше, чтобы было кому портретировать голых дам. Буше — это, положим, третий класс, но что-то после него осталось, да и после других художников тоже, а после кучеров и садовников — ничего.

— После садовников остался Версаль.

— Вот видите. А после кучера — разве что кнут. Они ничего в этом не смыслили, вот что я вам скажу, но видели здесь свой интерес. Теперь, в эпоху специализации, это ничего бы им не дало… Что с вами? Сердце прихватило?

— Нет. Кажется, меня обокрали.

Я и в самом деле держался за сердце, обнаружив, что внутренний карман моей куртки пуст.

— Это невозможно. Здесь нет клептоманов. Вы, должно быть, оставили бумажник у себя в комнате.

— Нет. Когда я вошел, он был еще тут. Я как раз хотел показать вам свою фотографию с бородой и даже нащупал бумажник в кармане, но не вынул.

— Не может быть. Мы здесь одни, а я к вам и близко не подходил…

Смутная догадка мелькнула у меня в голове.

— Вспомните, пожалуйста, возможно точнее, что я делал после того, как мы вошли сюда.

— Вы сразу сели, а я достал бутылку из шкафчика. О чем мы тогда говорили? Ага, о Грамере. Вы рассказали об этой улитке, но я искал пробирки и не видел, что вы делаете. Когда я повернулся к вам, вы сидели… нет, вы стояли. Рядом с тахистоскопом. Вот здесь. Вы заглядывали за перегородку, потом я подал вам виски. Ну да. Мы выпили, и вы вернулись на свое место.

Я встал и осмотрел аппарат. С одной стороны — стул перед пультом управления, черная стенка с окулярами, за ней боковые лампы, экран и плоский ящик проектора. Я поискал тумблер. Пустой экран засветился. Заглянул за перегородку. Внутри все было выложено оксидированными плитками. Между передней стенкой и черной облицовкой зияла щель — не шире бювара. Я попытался просунуть туда руку, но щель была слишком узкой.

— Есть тут какие-нибудь щипцы? — спросил я. — Как можно более длинные и плоские…

— Не знаю. Скорее всего, нет. Правда, есть зонд. Подойдет?

— Давайте.

Зонд был стальной, гибкий, можно было гнуть его как угодно. Я согнул его крюком, опустил в щель и нащупал там что-то мягкое. После нескольких неудачных попыток показался черный кожаный угол. Мне понадобилась вторая рука, чтобы за него ухватиться, но она не слушалась. Я позвал практиканта. Он мне помог. Это был мой бумажник.

— Это она, — сказал я, подняв левую руку.

— Но как? Вы ничего не заметили? А главное — зачем?

— Нет. Не заметил, хотя проделать это было непросто. Карман у меня слева. Ловко, незаметно, словно карманный вор. Но это как раз и есть специальность правого полушария. Координация движений, во всех играх, в спорте. Зачем? Можно только догадываться. Ведь мыслит оно не вербально, логически, а, скажем так, по-детски. Наверное, оно хотело, чтобы я потерял имя. Тот, у кого нет никаких документов, не имеет и имени для тех, кто его не знает.

— А-а… чтобы вы, значит, исчезли? Но это же магия. Магическое мышление.

— Что-то в таком роде. Но это нехорошо.

— Почему? Оно хочет помочь вам, как умеет. И неудивительно, ведь в конце концов оно — это тоже вы. Только как бы отдельный. Обособившийся.

— Нехорошо потому, что если оно хочет помочь мне, значит, отчасти все же ориентируется в ситуации и понимает: что-то мне угрожает. Бумажник — пустяк, но в следующий раз оно может оказать мне медвежью услугу…

Вечером ко мне заглянул Хоус. Я сидел в постели, уже раздевшись ко сну, в пижаме, и разглядывал левую ногу. Пониже колена красовался здоровенный синяк.

— Как вы себя чувствуете?

— Хорошо, но…

Я рассказал ему о бумажнике.

— Любопытно. Вы действительно ничего не заметили?

Я опустил глаза, опять увидел этот синяк и вдруг вспомнил мгновенную боль и ее причину. Пытаясь заглянуть за перегородку тахистоскопа, я ударился левой ногой, пониже колена, обо что-то твердое. Было довольно больно, но я не обратил на это внимания. Отсюда, скорее всего, и синяк.

— Необычайно поучительно, — заметил Хоус. — Левая рука не может выполнять сложных движений так, чтобы мышечное напряжение не передавалось правой стороне тела. Поэтому ей надо было отвлечь ваше внимание.

— Вот этим? — Я показал на синяк.

— Ну да. Сотрудничество левой ноги и руки. Почувствовав боль, вы какой-то момент не чувствовали ничего другого. Этого было достаточно.

— И часто такое случается?

— Нет, чрезвычайно редко.

— А если бы кто-нибудь решил всерьез за меня взяться, он тоже смог бы это проделывать? Скажем, колоть меня с правой стороны, чтобы отвлечь от левой, допрашиваемой с пристрастием?..

— Специалист поступил бы иначе. Сначала укол амитала в левую шейную артерию — carotis. Левый мозг тогда засыпает. На несколько минут.

— И этого хватит?

— Если не хватит, введут в артерию маленькую канюлю и начнут подавать амитал по капле. В конце концов заснет и правое полушарие, потому что мозговые артерии соединены между собой так называемыми коллатералями. Потом надо выждать какое-то время, и можно начинать снова.

Я опустил штанину пижамы и встал.

— Не знаю, надолго ли у меня еще хватит терпения торчать тут, ожидая у моря погоды. Все-таки лучше знать что-то, чем ничего. Возьмитесь за меня всерьез, доктор.

— А почему бы вам не взяться за себя самому? Вы уже умеете понемногу объясняться с левой рукой. Это вам что-нибудь дало?

— Мало что.

— Отказывается отвечать на вопросы?

— Нет, скорее отвечает невразумительно. Я знаю одно: она помнит иначе, чем я. Пожалуй, целыми образами, целыми сценами. Когда я пытаюсь выразить это словами, знаками, получаются головоломки. А может, это как-нибудь записать и попробовать расшифровать — как стенограмму?

— Это скорее занятие для дешифровальщиков, чем для врачей. Допустим, нам удастся сделать такую запись. И что дальше?

— Не знаю.

— Я тоже. А пока — спокойной ночи.

Он вышел. Я погасил свет и лег, но уснуть не мог. Я лежал на спине. Вдруг левая рука приподнялась и медленно погладила меня несколько раз по щеке. Она явно жалела меня. Я встал, включил лампу, принял таблетку секонала и, одурманив таким образом обоих Ийонов Тихих, погрузился в беспамятство.

Мое положение было не просто плохим. Оно было еще и дурацким. Я прятался в санатории, сам не зная от кого. Ждал неизвестно чего. Пытался объясниться с самим собою руками, но, хотя левая отвечала даже живее, чем раньше, я не понимал ее. Я рылся в библиотеке санатория, таскал в свою комнату учебники, монографии, груды медицинских журналов, чтобы узнать наконец, кто или что я такое с правой стороны. Я задавал левой руке вопросы, на которые она отвечала с несомненной готовностью; больше того, она научилась новым выражениям и словам, что побуждало меня продолжать эти беседы и в то же время тревожило. Я боялся, что она сравняется со мной, а то и превзойдет меня теперешнего и мне придется не только считаться с нею, но и слушаться ее, или дело кончится распрями и перетягиванием каната, и я тогда не останусь в середине, а лопну или располовинюсь совершенно и стану похож на полураздавленного жучка, у которого одни ноги пытаются бежать вперед, а другие назад. Мне снилось все время, что я от кого-то убегаю и лазаю по каким-то сумрачным кручам, и я представления не имел, какой половине это снилось. То, что я узнал из груды книг, было правдой. Левый мозг, лишенный связи с правым, оскудевает. Речь его становится сухой, изобилует вспомогательным глаголом «быть». Разбирая свои записки, я заметил, что так происходит и со мной. Но кроме таких мелочей я ничего особенного не узнал из научной литературы. Там было не счесть гипотез, друг другу совершенно противоречивших; каждую из них я примерял к себе и, обнаружив, что она не подходит, злился на этих ученых, которые делали вид, будто лучше меня знают, что значит быть мною теперешним. Бывали дни, когда я готов был плюнуть на все предосторожности и поехать в Нью-Йорк, в Лунное Агентство. На следующее утро это казалось мне худшим из всего, что я мог сделать.

Тарантога не подавал о себе вестей, и, хотя я сам попросил его ждать от меня знака, его молчание тоже начинало меня раздражать. Наконец я решил взяться за себя по-мужски, так, как это сделал был прежний, не располовиненный Ийон Тихий. Я поехал в Дерлин, захудалый городишко в двух милях от санатория. Говорят, жители хотели назвать его Берлином, но что-то напутали с первой буквой. Я хотел купить там пишущую машинку — чтобы поставить левую руку под перекрестным огонь вопросов, записывать ее ответы и потом попробовать составить из них что-либо осмысленное. А вдруг я — правосторонний кретин, и лишь самолюбие не позволяет мне убедиться в этом? Блэр, Годдек, Шапиро, Розенкранц, Бомбардино, Клоски и Сереньи утверждали, что немое правое полушарие — не что иное, как кладезь неизвестных талантов, интуиции, предчувствий, невербального, целостного восприятия и чуть ли не гений в своем роде, источник всех тех чудес, с которыми левый рационализм не может примириться: телепатии, ясновидения, духовного перемещения в иные измерения бытия, видений, мистического экстаза и озарения; но Клейс, Цукеркандель, Пинотти, Вихолд, миссис Мейер, Рабауди, Отичкин, Нуэрле и восемьдесят других экспертов заявляли — ничего подобного. Да, конечно, резонатор и организатор эмоций, ассоциативная система, эхо-пространство мысли ну и какая-то там память, но безъязыкая; правый мозг — это алогическая диковина, эксцентрик, фантаст, враль, герменевтик, это дух, но в сыром состоянии, это мука, а также и дрожжи, но хлеб из них может испечь только левый мозг. А третьи были такого мнения: правый — это генератор, левый — селектор, поэтому правый удален от реальности, и руководит человеком, переводит его мысли на людской язык, выражает, комментирует, дисциплинирует и вообще делает из него человека лишь левый мозг.

Для поездки в город Хоус предложил мне свою машину. Он не был удивлен моим намерением и не стал переубеждать меня. Он нарисовал на листке бумаги главную улицу, обозначив крестиком место, где находится универмаг. Однако заметил, что сегодня я уже не успею — была суббота и универмаг закрывался в час дня. Поэтому все воскресенье я бродил по парку, избегая, как только мог, Аделаиды. В понедельник я нигде не нашел Хоуса. Пришлось поехать на автобусе, который ходит раз в час. Он был почти пуст. Кроме негра-водителя — лишь двое мальчишек с мороженым в руках. Городок напоминал американские поселения полувековой давности. Одна широкая улица, телеграфные столбы домики в садиках, низкие живые изгороди, калитки, у каждой из них по почтовому ящику; а собственно город пытались изобразить собою несколько каменных домов у пере сечения дороги с автострадой штата. Там стоял почтальон и разговаривал с толстым, обливающимся потом мужчиной в цветастой рубашке, собака которого, здоровенная дворняга в ошейнике, метила мочою фонарь. Я вышел на перекрестке, а когда автобус отъехал, оставив за собою облако вонючего дыма, осмотрелся в поисках универмага. Большой, остекленный, он стоял на противоположной стороне улицы. Два продавца в рабочих халатах при помощи механического подъемника выгружали со склада какие-то коробки и укладывали в грузовик. Солнце палило нещадно. Водитель сидел у открытой двери кабины и потягивал пиво из банки, как видно, уже не первой: пустые валялись у него под ногами. Это был совершенно седой негр, хотя на лицо вовсе не старый. Солнечной стороной улицы шли две женщины; одна, помоложе, катила детскую коляску с крытым верхом, другая, постарше, заглядывала в нее и что-то говорила. Несмотря на жару, она была закутана в шерстяную черную шаль, закрывавшую голову и плечи. Женщины как раз поравнялись с открытой авторемонтной мастерской. Там поблескивали несколько вымытых машин; шумела вода, и шипел под давлением воздух. Все это я замечал мимоходом, уже сходя с тротуара на мостовую, чтобы перейти на другую сторону, к универмагу. Я задержался, потому что большой темно-зеленый «линкольн», стоявший в нескольких десятках шагов, вдруг двинулся в мою сторону; за его зеленоватым ветровым стеклом смутно виднелся силуэт водителя. Мне показалось, что лицо у него черное; негр, должно быть, подумал я и остановился на бровке тротуара, пропуская его, но он довольно резко затормозил прямо передо мной. Я решил было, что он хочет о чем-то спросить, как вдруг кто-то сильно схватил меня сзади и зажал мне рот. Я был так ошарашен, что даже не пробовал сопротивляться. Кто-то сидевший на заднем сиденье открыл дверцу; я начал вырываться, но не смог и крикнуть, так меня сдавила рука. Почтальон бросился к нам, нагнулся и ухватил меня за ноги. Тут что-то застрекотало совсем рядом, и улица в мгновенье ока изменила свой вид.

Пожилая женщина бросила шаль на тротуар и повернулась к нам. В руках у нее был автомат с коротким стволом. Это она стреляла, прямо в лоб «линкольну», длинной очередью изрешечивая радиатор и шины, так что пыль взметнулась с асфальта. Седовласый негр уже не пил пиво. Он сидел за баранкой, а его грузовик одним поворотом загородил дорогу «линкольну». Кудлатый пес бросился на женщину с автоматом, завертелся на месте и плашмя упал на асфальт. Почтальон отпустил меня, отскочил, выхватил из своего мешка что-то черное, круглое и бросил в сторону женщин; загрохотало, повалил белый дым, молодая женщина упала на колени за коляской, та непонятным образом раскрылась, и из нее, словно из огромного огнетушителя, вырвался столб пенистой жидкости, заливая шофера «линкольна», который только что выскочил на мостовую, и, прежде чем пена залила его, я увидел, что его лицо закрыто чем-то черным, а в руках — револьвер. Струя ударила в лимузин с такой силой, что ветровое стекло лопнуло и задело осколками почтальона. Толстяк — он все еще держал меня сзади — пятился, прикрывая себя моим телом. Из гаража вылетели какие-то люди в комбинезонах. Они добежали до нас и оторвали меня от толстяка. Все это не заняло и пяти секунд. Ближайшая к нам машина из тех, что стояли в мастерской, задним ходом выехала через открытые ворота, двое в халатах накинули сеть на шофера «линкольна», стараясь не прикасаться к нему, — он был с головы до ног в клейкой пене. Толстяк с почтальоном, оба уже в наручниках, залезали, подгоняемые ударами, в машину. Я стоял без движения, глядя, как человек, открывший только что дверцу «линкольна», выбирается с поднятыми руками наружу, как послушно идет он к пикапу под дулом револьвера, а седой негр надевает на него наручники. Никто меня не коснулся, никто не сказал мне ни слова. Машина уехала. Пикап, в который посадили раненого, а может быть, застреленного шофера вместе с сообщником, тронулся, женщина подняла с тротуара черную шаль, отряхнула ее, положила автомат в коляску, привела верх в прежнее положение и удалилась как ни в чем не бывало.

Снова стало пусто и тихо. Только «линкольн» со спущенными шинами и разбитыми фарами да застреленная собака свидетельствовали о том, что это мне не привиделось. Рядом с универмагом, в саду, заросшем высокими подсолнухами, располагался одноэтажный деревянный домик с верандой. В открытом окне, с трубкой в руках, стоял, удобно опершись локтями о подоконник, мужчина с темным загаром и светлыми, почти белыми волосами и смотрел на меня спокойно и выразительно, как бы говоря: "Вот видишь?" Лишь теперь до моего; сознания дошло нечто еще более удивительное, чем попытка меня похитить: хотя в ушах у меня еще не отзвучали автоматные очереди, взрывы и крик, ни одно окно не открылось и никто не выглянул на улицу, как если бы меня окружала плоская театральная декорация. Я стоял так довольно долго, не зная, что делать дальше. Пишущую машинку покупать, пожалуй, не стоило.

4. ЛУННОЕ АГЕНТСТВО

— Господин Тихий, — сказал Директор, — наши люди посвятят вас во все подробности Миссии. Я же хочу очертить лишь общую картину — чтобы за деревьями вы не потеряли из виду леса. Женевский трактат осуществил четыре невозможности. Всеобщее разоружение одновременно с продолжающейся гонкой вооружений — это раз. Максимальные темпы этой гонки при нулевых расходах — два. Полная гарантия от внезапного нападения при сохранении права вести войну, если кому-нибудь этого пожелается. Это в-третьих. И наконец, полная ликвидация всех армий, которые, однако, по-прежнему существуют. Никаких войск нет, но штабы остались и могут планировать, что хотят. Словом, мы установили pacem in terris {34}. Понимаете?

— Понимаю, — ответил я, — но я ведь читаю газеты. Гам пишут, что мы попали из огня да в полымя. А тут я еще прочитал, не помню где, что Луна молчит и проглатывает всех разведчиков, потому что Кому-то удалось заключить тайное соглашение с тамошними роботами. И за всем, что делается на Луне, стоит какое-то государство. И Агентство об этом знает. Что вы скажете?

— Абсурд, — произнес энергично Директор.

Мы сидели в его кабинете, по размерам не уступавшим залу. Сбоку, на возвышении, стоял огромный лунный глобус, испещренный оспинами кратеров. Сектора отдельных государств — зеленые, розовые, желтые и оранжевые, как на политических картах, — тянулись от полюса к полюсу, что делало глобус похожим на детскую игрушку или освещенный изнутри стеклянный апельсин без кожуры. За спиною Директора свисал со стены флаг ООН.

— Подобных бредней теперь не счесть, — продолжал Директор, улыбаясь мне со снисходительным выражением на смуглом лице. — Наше пресс-бюро готово представить вам обзор этих россказней. Они высосаны из пальца.

— Но движение неопацифистов — или лунофилов, — оно-то, наверно, не выдумка?

— Вы про этих лунатиков? Да, разумеется. Вы читали их манифесты? Их программу?

— Читал. Они требуют соглашения с Луной.

— "Соглашения"! — пренебрежительно хмыкнул Директор. — Не соглашения, а капитуляции. Только неизвестно перед кем! Вздорные люди. Воображают себе, будто Луна стала Кем-то, будто можно признать ее стороной в переговорах и в пактах, стороной могущественной и разумной. Будто бы там уже ничего нет, кроме гигантского компьютера, который поглотил все сектора. У страха, господин Тихий, глаза велики, а разум-то крошечный.

— Допустим, но разве можно исключить объединение в какой-либо форме всех вооружений там, на Луне, — тамошних армий — если это армии? Как можно быть уверенным, что ничего такого не произошло, раз ничего не известно?..

— Даже там, где ничего не известно, некоторые вещи невозможны. Сектор каждого государства был оборудован как эволюционный полигон. Вот, посмотрите. — Он взял небольшую плоскую коробочку, и на глобусе начали загораться сектор за сектором, пока весь он не засиял как цветной лампион. — Вот эти, самые широкие, принадлежат сверхдержавам. Мы, разумеется, знали, что перевозим, ведь в роли перевозчика выступало наше Агентство. Мы также выполняли предварительные работы, рыли котлованы под СУПСы — Супермоделирующие Системы. В каждом секторе есть такая система, окруженная производственным комплексом. Сектора не могут между собою сражаться. Это исключено. СУПС проектирует новые типы оружия, а СЕКСы — Селекционные Контр-Системы — пытаются с ними бороться. То и другое — путем моделирования на компьютерах. Программы исходят из принципа Щита и Меча. Вообразите себе, что каждое государство разместило на Луне двучленный компьютер, который играет в шахматы сам с собою. Но в такие шахматы, где вместо фигур — оружие и в ходе игры может меняться все: разрешенные ходы, ценность фигур, форма доски. Все.

— Как же так, — удивился я. — Выходит, там нет ничего, кроме компьютеров, моделирующих гонку вооружений? Чего же тогда бояться Земле?.. Смоделированное оружие не опасней листка бумаги…

— Да нет же! Отобранные проекты идут в реальное производство. Другое дело, и именно в этом суть проблемы, когда идут. Выглядит это так: СУПС проектирует не какой-либо один тип оружия, а целую систему военного противоборства. Безлюдную, разумеется. Солдат и оружие тут — единое целое. Это как в естественной эволюции. Борьба за выживание, понимаете? Ну, скажем, СУПС проектирует каких-нибудь хищников, а СЕКС старается нащупать их слабые стороны, чтобы их уничтожить. Если это ему удается, СУПС выдумывает что-нибудь новое, — а тот опять отвечает контрударом. В принципе такая моделируемая борьба могла бы продолжаться и миллион лет, — но когда-то нужно начать реальное производство оружия. Через какое-то время — и какая эффективность требуется от опытных образцов, — заранее установили программисты данного государства. Ведь каждое государство хотело иметь на Луне реальный запас оружия, арсенал, а не только модели в виде планов на бумаге или в компьютере. Но и тут есть своя закавыка, серьезное противоречие. Догадываетесь, какое?

— Не вполне.

— Моделируемая эволюция протекает гораздо быстрее реальной. Тот, кто дольше ждет результатов моделирования, получает оружие _более совершенное_. Но, пока он ждет, он остается безоружным. Тот же, кто выбрал более короткий период моделирования, перевооружится быстрее. Мы называем это коэффициентом риска. Каждое государство, размещая на Луне свой военный потенциал, должно было заранее решить, что предпочтительнее: лучшее оружие, но позже, либо оружие похуже, но быстрее.

— Странно как-то, — заметил я. — А что происходит, когда производство все-таки начинается? Оружие направляют на склады?

— Какую-то часть — возможно. Но только часть. Потому что тогда начинается уже настоящая, не моделируемая война, разумеется, лишь в границах данного сектора.

— Вроде маневров?

— Нет. На маневрах только делали вид, что воюют; солдаты не гибли, а там, — Директор показал на светящуюся разноцветную Луну, — воюют по-настоящему. В границах сектора, повторяю. Никто и ничто не может напасть на соседний…

— Значит, сперва эти вооружения сражаются и уничтожают друг друга в компьютерах, понарошку, а потом уж всерьез? А что дальше?

— Вот тот-то и оно! Неизвестно, что дальше. Вообще говоря, имеются две возможности. Либо гонка вооружений имеет предел, либо нет. Если имеет — значит, существует "абсолютное оружие", и гонка, в виде моделируемой эволюции, рано или поздно приведет к созданию этого оружия. Само себя оно победить не может, и возникает ситуация стабильного равновесия. Развитие прекращается. Лунные арсеналы заполняются оружием, выдержавшим это последнее испытание, и больше ничего не происходит. Мы хотели бы, чтобы все было именно так.

— А это не так?

— Почти наверняка нет. Во-первых, естественная эволюция не имеет конца. Потому что не существует никаких «абсолютных», «окончательных», идеально приспособленных к жизни организмов. У любого вида есть свои слабые стороны. Во-вторых, на Луне ведь идет не естественная эволюция, а искусственная, и притом эволюция вооружений. Каждый сектор наверняка старается следить за развитием в других секторах и реагирует на это по-своему. Военное равновесие — нечто иное, чем биологическое равновесие. Живые виды не могут быть чересчур эффективны в борьбе с конкурентами. Почему? Абсолютно заразные микробы умертвили бы все питающие их организмы и сами погибли бы. Поэтому в Природе равновесие устанавливается ниже уровня уничтожения. Иначе эволюция оказалась бы самоубийственной. А развитие вооружений имеет целью достижение перевеса над противником. У оружия нет инстинкта самосохранения.

— Погодите, господин Директор, — сказал я, пораженный внезапной мыслью. — Ведь каждое государство могло тайком построить на Земле точно такую же систему, как лунная, и, наблюдая за ее работой, дознаться, что там поделывает близнец?..

— Вот и нет! — воскликнул Директор с лукавой улыбкой. — Это как раз невозможно! Ход эволюции нельзя предсказать. В этом мы убедились на практике.

— Как?

— Так, как вы сказали. Мы ввели в одинаковые компьютеры одинаковые программы и пустили их в ход. Пошла эволюция — пальчики оближешь, но только везде по-своему. Все равно как если бы вы захотели предсказать ход шахматного турнира в Москве между сотней компьютеров гроссмейстерской силы, моделируя ход игры на сотне таких же компьютеров в Нью-Йорке. Что вы узнаете о московском турнире? Ровно ничего. Ведь ни один игрок, человек он или компьютер, не повторяет одни и те же ходы. Действительно, политики хотели иметь такие моделирующие устройства, но это им ничего не дало.

— Превосходно. Но если никто до сих пор ничего не добился и все ваши разведчики словно в воду канули, как я могу рассчитывать на успех?

— Вы получите средства, которых еще никто не имел. О подробностях узнаете от моих подчиненных. Желаю удачи…

Три месяца кряду я в поте лица трудился на тренажерах в исследовательском центре Лунного Агентства и могу сказать по совести, что под конец я знал телематику как свои пять пальцев. Телематика — это искусство управления теледублем. Нужно раздеться догола и натянуть эластичный комбинезон, отдаленно напоминающий водолазный, но из более тонкого материала и сверкающий как ртуть, потому что он соткан из проводов тоньше паутины. Это электроды. Прилегая в телу, они через кожу регистрируют изменения электрического поля в мышцах и транслируют их теледублю, а тот благодаря этому абсолютно точно воспроизводит любое ваше движение. Это, впрочем, еще не так удивительно. Удивительнее другое: вы не только видите все окружающее глазами теледубля, но и чувствуете то, что чувствовали бы на его месте. Когда он берет камень, вы чувствуете его форму и вес так, как если бы сами держали его в руке. Ощущаете каждый шаг, каждую заминку, а если дубль ударится обо что-нибудь слишком сильно — то и боль. Это казалось мне лишним, но доктор Мигель Лопес, руководивший моим обучением, доказывал, что так и должно быть. В противном случае теледублю постоянно грозила бы опасность получить повреждение. При сильной боли можно выключить канал, по которому она транслируется, но лучше специальным регулятором уменьшить ее интенсивность, чтобы все-таки знать, как там дела у дубля. Человек, влезший в искусственную шкуру, перестает ощущать, где находится его собственная особа, и перевоплощается в теледубля. Я тренировался на разных моделях. Вообще-то дублю вовсе не обязательно быть человекоподобным, он может быть меньше гнома или больше Голиафа, но при этом возникают различные трудности. Если вместо ног у него, скажем, гусеницы, пропадает ощущение непосредственного контакта с почвой, почти как при вождении автомобиля или танка Если дубля сделать великаном, вдесятеро больше человека, двигаться в нем приходится очень медленно, ведь его руки и ноги весят десятки тонн каждая и обладают соответствующей инерцией, которая на Луне точно такая же, как на Земле. Я испытал это на себе, воплотившись в двухсоттонного теледубля: ощущение было такое, словно шагаешь под водой, хотя сопротивление оказывала не вода, а масса ног и всего корпуса. Впрочем, дубль-гигант был бы только помехой, мишенью размером с башню. Зато в моем распоряжении была, среди прочих, серия «гномиков» — теледублей один другого меньше. Скорее уж они смахивали на насекомых. Забавные существа, ничего не скажешь, но с такой высоты любой камешек кажется целой горой и трудно ориентироваться на местности. Более тяжелые лунные дубли выглядели довольно диковинно. Толще всего у них были ноги — короткие, чтобы центр тяжести располагался как можно ниже. Такой ЛЕМ (Lunar Efficient Missionary) сохраняет равновесие лучше чем человек в скафандре; он не покачивается при ходьбе, а руки у него длинные, как у орангутана. Такие руки очень удобны при двадцатиметровых прыжках.

Прежде всего я хотел услышать, какие модели применялись в прежних рекогносцировках и как у них пошло дело. Чтобы посвятить меня в эти подробности, моим опекунам пришлось получить особое разрешение Директора: чего ни коснись, все тут было секретным. Объясняли это нежеланием привлекать внимание прессы, которая и без того раздувала панику самыми невероятными домыслами. СОМ, Служба Охраны Миссии, выдавала меня за советника Лунного Агентства, а журналистов я должен был сторониться пуще чумы. В конце концов я смог расспросить обоих разведчиков, вернувшихся невредимыми, но даже их я не видел, а только беседовал с ними по телефону, по отдельности с каждым. Кажется, обоим дали новые имена и сверх того так перекроили им внешность, что родная мать не узнала бы. Первый, Лон — но имя это наверняка, было ненастоящим, — без осложнений вошел в Зону Радиомолчания, вышел на селеностационарную орбиту примерно в двух тысячах миль над Морем Облаков и выслал бронированного теледубля, который высадился в совершенно пустынной местности. Не пройдя и ста шагов, он был атакован. Я пытался разузнать хоть какие-нибудь подробности, но Лон твердил все одно и то же: шел по равнине Моря Облаков, один как перст, — впрочем, перед тем он изучил окрестности в радиусе нескольких сот километров и не заметил ничего подозрительного, — как вдруг откуда-то сбоку, совсем рядом, появился огромный, по крайней мере вдвое больше ЛЕМа, робот и открыл огонь. Лона ослепила бесшумная вспышка — и все. Потом он, понятно, фотографировал это место с орбиты; рядом с маленьким кратером лежали останки дубля, спекшиеся в груду металлического шлака, а вокруг — мертвая пустыня. У следующего разведчика было два теледубля, но первый сразу же после старта закувыркался и разбился о скалы, а второй был, собственно, «двойкой», или, иначе, «двойняшками». «Двойняшками» прозвали пару дублей, приводимых в движение одним человеком. Поэтому они делают все в унисон. Первый должен был идти впереди, а второй за ним, в некотором отдалении, чтобы увидеть, кто нападет на ведущего. Кроме того, в сопровождение им выделили микропов, то есть микроскопических циклопов. Это некое подобие телекамеры, состоящей из целого роя датчиков не больше мушки каждый, снабженных микроскопическими объективами; целое облако микропов следовало за «двойняшками», зависнув на высоте не менее мили над лунной поверхностью, чтобы не выпускать теледублей и их окружение из поля зрения. Человек управлял теледублями, а микропы передавали изображение прямо на Землю, в центр управления полетом. Результаты так прекрасно задуманной и огражденной, казалось бы, от всевозможных опасностей экспедиции были плачевны. Оба дубля подверглись уничтожению, как только встали на лунный песок; причем мой второй собеседник утверждал, будто они были атакованы двумя роботами странной конструкции — низкими, горбатыми и необычайно толстыми; он помнил, что они возникли попросту из ниоткуда и сразу направились к нему, поэтому он изготовился к выстрелу, но не успел даже нажать на спуск. Увидел бело-голубую вспышку, наверняка лазерную, и пришел в сознание уже на борту корабля. Потом он сфотографировал то, что осталось от дублей, а земная служба контроля подтвердила лишь последний пункт его рапорта. Теледубли действительно раскалились и мгновенно распались, словно пораженные мощным лазером, но источник выстрела установить не удалось.

Я целиком просмотрел фильм, запечатлевший все увиденное микропами, а также снимки последних, критических секунд — в максимальном увеличении. Компьютер проанализировал изображение каждого камушка в радиусе двух километров — именно таково расстояние до лунного горизонта, а лазер бьет лишь по прямой. Выглядело это и в самом деле загадочно. Оба дубля сели очень удачно, даже не пошатнулись, встав ногами на грунт, и зашагали один за другим в замедленном темпе, а затем одинаковым движением подняли свои ручные лучеметы — словно заметили какую-то опасность, хотя на снимках ничто на нее не указывало, — открыли огонь и тут же были поражены сами, один в грудь, второй чуть ниже. Лучевой удар разнес их на куски, в тучах пыли и жарком свечении металла. Хотя изображение анализировали так и эдак, стараясь засечь точку, из которой последовал лазерный залп, установить не удалось ничего. Даже в Сахаре не так пусто, как пусто было на этих снимках. Невидимыми остались и сами нападавшие, и их оружие. Но разведчик упорно стоял на своем: в момент нападения он увидел двух больших, уродливо сгорбленных роботов там, где на долю секунды раньше их наверняка не было. Они возникли из ничего, изготовились к выстрелу, дали залп и исчезли. Как исчезли — этого он разглядеть глазами дублей не смог, те уже распадались, но с борта корабля он еще успел увидеть оседающую тучу пыли на месте катастрофы. Именно здесь его сообщение совпало с данными наблюдения микропов. На переданном ими изображении были прекрасно видны раскаленные куски теледублей в клубах лунных песчинок, но больше ничего.

Узнал я немного, но и это не было лишено для меня смысла, так как означало, что из Миссии можно вернуться невредимым. По поводу непонятного нападения возникло немало гипотез, включая гипотезу, согласно которой Нечто на Луне переняло контроль над обоими теледублями и заставило их уничтожить себя встречным огнем. Увеличенные снимки показали, однако, что дубли целили вовсе не один в другого, но куда-то в сторону, а максимально точные замеры показали, что ответный лазерный залп разнес их практически одновременно — через десятимиллионную долю секунды после их собственного выстрела. Спектральный анализ пылающих панцирей позволил установить, что мощность лазеров, примененных лунной стороной, равнялась мощности лазеров «двойняшек», но отличалась по спектру излучения.

На Земле нельзя воспроизвести слабое лунное притяжение, поэтому после вводного курса на полигоне я несколько раз в неделю летал на орбитальную станцию Агентства, где смонтировали специальную платформу с силой тяжести вшестеро меньше земной. Когда я совсем освоился в шкуре теледубля, началась следующая стадия испытаний, чрезвычайно похожих на реальность, хотя и абсолютно безопасных. Однако особенно приятными я бы их не назвал. Я вышагивал по мнимой Луне среди малых и больших кратеров, не зная, что и когда застанет меня врасплох.

Поскольку мои вооруженные предшественники ничего не добились, штаб миссии решил, что мне лучше отправиться без оружия. Я должен был продержаться в теледубле как можно дольше, ведь каждая секунда позволяла сделать множество наблюдений микропам, целый рой которых будет надо мной висеть. На успешную защиту все равно надеяться нечего, разъяснял Тоттентанц, так что мне надлежало проникнуть в безжизненную, ощетинившуюся смертью зону и неизбежно потерпеть поражение, а вся надежда была на то, что поражение окажется поучительным. Первые разведчики требовали, чтобы их вооружили, по очень понятным мотивам психологического порядка. Всегда спокойнее в минуту опасности держать палец на спусковом крючке. Среди инструкторов-наблюдателей — я называл их истязателями — были и психологи. Они неусыпно пеклись о том, чтобы я привык ко всякого рода неприятным сюрпризам. Хотя я и знал, что всерьез мне ничто не угрожает, по искусственной Луне я ступал как по раскаленной жаровне, настороженно озираясь по сторонам. Одно дело — искать противника, которого себе представляешь, и совершенно иное — не иметь понятия, не раскроется ли вдруг лежащий неподалеку булыжник, с виду мертвей покойника, чтобы полить тебя огнем. Хотя все это была имитация, каждый такой сюрприз был достаточно пакостным. Правда, автоматические выключатели прерывали связь между мною и дублем при поражении огнем, однако действовали они с запаздыванием, пусть минимальным, в долю секунды, и я множество раз пережил не поддающееся описанию чувство: разлетаешься на куски с оторванной головой, и видишь ее глазами, пока они еще не потухли, потроха, вываливающиеся из распоротого живота. Хорошо хоть потроха были из кремния и фарфора.

Я пережил десятки таких агоний и поэтому ясно себе представлял, сколько занимательного ожидает меня на Луне. Разорванный на куски уже не помню который раз, я пошел к Сульцеру, главному телетронщику, и выложил свои сомнения ему на стол. Быть может, я и вернусь с Луны с целыми руками и ногами, бросив там останки расстрелянных ЛЕМов, но какой в этом, собственно, прок? Что можно узнать о неведомых системах оружия за доли секунды? Зачем вообще посылать туда человека, раз он все равно не может высадиться?

— Вы же знаете, господин Тихий, зачем, — сказал он, угощая меня рюмкой шерри. Он был низенький, худой и лысый как колено. — С Земли ничего не получится. Четыреста тысяч километров — это почти трехсекундное запаздывание управляющего сигнала. А вы снизитесь до предела. До полутора тысяч километров еще можно — это нижняя граница Зоны Молчания.

— Да не о том речь. Если мы заранее предполагаем, что дубль не просуществует и минуты, можно послать его отсюда с микронами, которые зарегистрируют его гибель.

— Это мы уже делали.

— И что же?

— И ничего.

— А микроны?

— Показывали облачко пыли.

— А разве нельзя послать вместо теледубля что-нибудь покрепче, в приличном панцире?

— Что вы считаете приличным панцирем?

— Ну, допустим, шар вроде тех, что применялись раньше при исследовании океанских глубин. С перископами, датчиками и так далее.

— Нечто подобное делалось. Не совсем так, как вы говорите, но в этом роде.

— И что?

— Он даже не пискнул.

— С ним что-то случилось?

— Да нет. Он лежит там посейчас. Связь отказала.

— Почему?

— Вопрос — на шестьдесят четыре тысячи долларов. Знай мы это, мы не стали бы вас беспокоить.

Таких бесед у меня было за это время несколько. По завершении второй стадии подготовки я получил увольнительную. Три месяца я прожил на строго охраняемой территории базы и мечтал хотя бы на один вечер вырваться из этой казармы. Поэтому я пошел к Начальнику Охраны (НО — так он именовался) за пропуском. Прежде я его ни разу не видел. Меня принял хмурый выцветший субъект совершенно невоенного вида, в рубашке с короткими рукавами, выслушал, изобразил на лице сочувствие и сказал:

— Мне очень жаль, но я не могу вас выпустить.

— Как? Почему?

— Так мне приказано. Официально я ничего больше не знаю.

— А неофициально?

— Неофициально тоже ничего. Должно быть, они боятся за вас.

— На Луне — это я понимаю, но здесь?!

— Здесь еще больше.

— Значит ли это, что до отлета я не смогу выйти отсюда?

— К сожалению, да.

— В таком случае, — сказал я очень тихо и вежливо, как обычно, когда дохожу до белого каления, — я никуда не полечу. Об этом не было уговора. Я обязался рисковать головой, но не сидеть в каталажке. Лететь я вызвался по собственной охоте. Теперь у меня ее нет. Силком запихнете меня в ракету или как?

Я стоял на своем и в конце концов получил пропуск. Хотелось почувствовать себя обычным прохожим, погрузиться в городскую толпу, пожалуй, сходить в кино, а больше всего — поужинать в приличном ресторане, а не в военной столовой с типами, которые за едой по секундам разбирали предсмертные минуты Ийона Тихого в полыхающем как фейерверк теледубле. Доктор Лопес дал мне свою машину, и я выехал, когда уже начинало смеркаться. При въезде на автостраду я увидел в свете фар фигуру с поднятой рукой возле небольшого автомобиля с включенными аварийными огнями. Я притормозил. Это была молодая женщина в белых брюках и белом свитере, блондинка с пятнами машинного масла на лице. "Похоже, мотор заклинило", — сказала она. Действительно, стартерной ручкой не удалось сделать и оборота, поэтому я предложил подвезти ее до города. Когда она забирала плащ из своей машины, на переднем сиденье я заметил крупного мужчину. Он был неподвижен, как чурбан. Я присмотрелся к нему поближе.

— Это мой дубль, — пояснила она. — Сломался. Все у меня ломается. Хотела отвезти его в мастерскую.

Голос у нее был глуховатый, чуть хриплый, почти детский. Мне показалось, я уже слышал его когда-то. Почти наверное. Я открыл правую дверцу, чтобы дать ей войти и, прежде чем лампочка над зеркалом заднего обзора погасла, увидел ее лицо вблизи. Я остолбенел, до того она была похожа на Мэрилин Монро, кинозвезду прошлого века. То же лицо, то же, как будто бессознательно наивное выражение губ и глаз. Она попросила остановить машину у какого-нибудь ресторана, где можно умыться. Я сбавил скорость, и мы медленно поехали мимо подсвеченных рекламных щитов.

— Сейчас будет итальянский ресторанчик, совсем недурной, — сказала она.

Действительно, впереди светился неон: Ristorante. Я поставил машину на автостоянке. Мы вошли в полутемный зал. На немногочисленных столиках горели свечи. Девушка пошла в туалет, а я, после некоторого колебания, уселся в боковой нише. Деревянные лавки окружали столики с трех сторон. Зал был почти пуст. На привычном фоне разноцветных бутылок рыжий бармен мыл стаканы, рядом вела на кухню маятниковая дверь, обшитая полированной медью. В соседней нише сидел посетитель за тарелкой с остатками еды и, склонившись, что-то писал в блокноте. Девушка вернулась.

— Есть хочется, — заявила она. — Я простояла больше часу. Хоть бы кто-нибудь остановился. Возьмем что-нибудь? Приглашаю.

— Хорошо, — согласился я.

Толстый мужчина, сидевший у стойки спиной к нам, уткнулся носом в стакан. Между ног он держал большой черный зонт. Появился кельнер, принял у нас заказ, держа в руках поднос с грязной посудой, и, толкнув ногой дверь, исчез на кухне. Блондинка молча достала из кармана брюк мятую пачку сигарет, прикурила от свечи, протянула пачку мне, я поблагодарил кивком. Я пытался, стараясь не слишком пристально вглядываться, определить, чем она отличается от той. Ничем. Это было тем удивительнее, что множество женщин мечтали быть похожими на Монро и ни одной это не удалось. Та была неповторима, хотя не обладала какой-то поразительной или экзотической красотой. О ней написано много книг, но ни в одной не схвачено сочетание детскости с женственностью, выделявшее ее среди всех остальных. Еще в Европе, разглядывая ее фотографии, я однажды подумал, что ее нельзя было бы назвать девушкой. Она была женщина-подросток, вечно словно бы удивленная или изумленная, веселая, как капризный ребенок, и в то же время скрывающая отчаяние или страх, словно ей некому было доверить какую-то грозную тайну. Незнакомка глубоко затягивалась дымом и выпускала его изо рта в сторону свечи, мерцающей между нами. Нет, это было не сходство, а тождество. Я чувствовал, что, если примусь в ней разбираться, хватит причин для подозрений; я как-никак не слепой, и могло показаться странным, почему она носит сигареты в кармане — привычка вовсе не женская. А ведь у нее была сумочка, которую она повесила на подлокотник, и к тому же большая, чем-то набитая. Кельнер принес пиццу, но забыл о кьянти; он извинился и выбежал из зала. Вино принес уже другой. Я это заметил, потому что здесь все было устроено в стиле таверны, и кельнеры ходили опоясанные длинными, до колен, салфетками, словно фартуками. Но этот второй кельнер держал свою салфетку на сгибе руки. Наполнив наши рюмки, он не ушел, а только чуть отступил и остался стоять за перегородкой. Я видел его, словно в зеркале, в сияющей меди двери, ведущей на кухню. Блондинка, сидевшая глубже, пожалуй, не могла его видеть. Пицца была так себе: тесто довольно жесткое. Мы ели молча. Отодвинув тарелку, она снова потянулась за пачкой "Кэмела".

— Как вас зовут? — спросил я. Я хотел услышать незнакомое имя, чтобы отделаться от впечатления, будто передо мной та, другая.

— Выпьем сначала, — сказала она своим чуть хрипловатым голосом, взяла наши рюмки и поменяла местами.

— Это что-нибудь значит? — спросил я.

— Такая уж у меня примета.

Она не улыбалась.

— За нашу удачу!

С этими словами она поднесла рюмку ко рту. Я тоже. Пицца была густо поперчена, и я выпил бы вино одним глотком, но что-то вдруг с треском выбило рюмку у меня из руки. Кьянти забрызгало девушку, кровавыми пятнами разлилось по ее белому свитеру. Это сделал этот кельнер. Я хотел вскочить, но не смог. Мои ноги были далеко под деревянной лавкой, и, прежде чем я их оттуда вытащил, все вокруг пришло в движение. Кельнер без фартука прыгнул вперед и схватил ее за руку. Она вырвалась и подняла обеими руками сумочку, словно прикрывая лицо. Бармен выбежал из-за стойки. Сонный, лысый толстяк подставил ему ногу. Бармен с грохотом рухнул на пол. Девушка сделала что-то с сумочкой. Оттуда, как из огнетушителя, вырвалась струя белой пены. Кельнер, который был уже рядом с ней, отскочил и схватился за лицо — все в белой пене, стекающей на жилет. Блондинка выстрелила белой струей в другого кельнера, который успел прибежать из кухни; он вскрикнул, пораженный ударом пены. Оба отчаянно терли глаза и лица, облепленные белым месивом, как у актеров немой комедии, швыряющих друг в друга тортами. Мы стояли в белесом тумане, потому что пена сразу испарялась, распространяя резкий, едкий запах и мутными клубами заполняя зал. Блондинка, бросив быстрые взгляды на обоих обезвреженных кельнеров, направила сумочку на меня. Я понимал, что наступила моя очередь. Мне и сейчас любопытно, почему я не пробовал заслониться. Что-то большое и темное возникло передо мной. Черная материя загремела как бубен. Это был все тот же толстяк. Он заслонил меня открытым зонтом. Сумочка полетела на середину зала и почти беззвучно взорвалась. Из нее повалил темный густой дым, смешиваясь с белым туманом. Бармен вскочил с пола и уже несся вдоль стойки к кухонной двери — та все еще качалась. Блондинка исчезла за ней. Толстяк бросил под ноги бармену раскрытый зонт, бармен перепрыгнул через него, потерял равновесие, повалился боком на стойку, с грохотом смел с нее все стекло и проскочил через маятниковую дверь. Я стоял и смотрел на это побоище. Почерневшая сумочка все еще дымила между столиками. Белая мгла рассеивалась, пощипывая глаза. Вокруг раскрытого зонта валялись на полу осколки тарелок, стаканов, рюмок, кусочки пиццы, облепленные клейким месивом и залитые вином. Все случилось так быстро, что бутылка кьянти все еще катилась в своей оплетке, пока не уперлась в стену. Из-за перегородки, отделявшей мой столик от соседнего, поднялся человек — тот самый, что писал в блокноте и пил пиво. Я узнал его сразу. Это был выцветший мужчина в гражданском, с которым я два часа назад препирался на базе. Он меланхолически приподнял брови и заметил:

— Ну, так стоило ли, господин Тихий, бороться за этот пропуск?

— Плотно свернутая салфетка на небольшом расстоянии неплохо защищает от пистолетного выстрела, — задумчиво произнес Леон Грюн, начальник охраны; коллеги называли его Лоэнгрином. — Еще во времена пелерин каждый полицейский во Фракции знал этот способ. Парабеллум или беретта не уместились бы в сумочке. Конечно, у нее могла быть и дорожная сумка, но вытащить пушку побольше — это требует времени. Все же я посоветовал Трюфли взять зонт. Просто наитие какое-то, ей-богу. Это ведь был сальпектин, не так ли, доктор?

Химик, к которому был обращен вопрос, почесал за ухом. Мы сидели на базе, в прокуренной, полной народу комнате, далеко за полночь.

— А кто его знает? Сальпектин или какая-нибудь другая соль со свободными радикалами, в пульверизаторе. Радикалы аммония плюс эмульгатор и добавки, снижающие поверхностное натяжение. Под приличным давлением — минимум пятьдесят атмосфер. Немало вошло в эту сумочку. У них, как видно, прекрасные специалисты.

— У кого? — спросил я, но никто, казалось, не слышал моего вопроса. — С какой целью? Для чего это было нужно? — спросил я еще раз, громче.

— Обезвредить вас. Ослепить, — отозвался Лоэнгрин с радушной улыбкой. Он зажег сигарету и тут же с гримасой отвращения затушил ее в пепельнице. — Дайте мне чего-нибудь выпить. Я весь прокурен, как заводская труба. Вы, господин Тихий, стоите нам уйму здоровья. Организовать такую охрану за полчаса — это не фунт изюму.

— Хотели меня ослепить? На время или навсегда?

— Трудно сказать. Это чертовски едкая штука, знаете ли. Может, вам и удалось бы выкарабкаться — после пересадки роговой оболочки.

— А те двое? Кельнеры?

— Наш человек закрыл глаза. Успел-таки. Хорошая реакция. Сумочка все же была в некотором роде новинкой.

— Но почему тот — лжекельнер — выбил у меня из рук рюмку?

— Я с ним не беседовал. Для бесед он сейчас мало пригоден. Потому, наверно, что она поменяла рюмки.

— Там что-то было?

— На девяносто пять процентов — да. Иначе зачем бы ей это?

— В вине не могло быть ничего. Она пила тоже, — заметил я.

— В вине — нет. В рюмке. Она ведь играла рюмкой, пока не пришел кельнер?

— Точно не помню. Ах да. Она вертела ее между пальцами.

— Вот именно. Результатов анализа придется подождать. Только хроматография может что-то установить, потому что все пошло вдребезги.

— Яд?

— Я склонен так полагать. Вас надлежало обезвредить. Вывести из строя, но необязательно убивать. Это вряд ли. Нужно представить себя на их месте. Труп не очень-то выгоден. Шум, подозрения, пресса, вскрытие, разговоры. К чему это? А вот солидный психоз — дело другое. Решение более изящное. Таких препаратов теперь не счесть. Депрессия, помрачение рассудка, галлюцинации. Опрокинув ту рюмочку, вы, я думаю, ничего не почувствовали бы. Только назавтра, а то и позже. Чем дольше скрытый период, тем больше это похоже на настоящий психоз. Кто сегодня не может рехнуться? Каждый может. Я первый, господин Тихий.

— Ну, а пена? Пульверизатор?

— Пульверизатор был последним аргументом. Пятое колесо в сундуке. Она применила его, когда уже нельзя было иначе.

— А кто эти «они», о которых вы все время говорите?

Лоэнгрин добродушно улыбался. Он вытер вспотевший лоб платком не первой свежести, с неодобрением посмотрел на него, засунул в карман и сказал:

— Вы сущий ребенок. Не все так восхищены вашей кандидатурой, как мы, господин Тихий.

— У меня есть дублер? Я никогда не спрашивал… есть ли кто-нибудь в резерве? Может, так удалось бы установить — кто?

— Нет. Сейчас нет одного дублера. Их целое множество — с одинаковыми оценками, так что пришлось бы начинать заново всю процедуру. Весь отбор. Тогда мы могли бы что-нибудь найти, но сейчас — нет.

— И еще одно я хотел бы узнать, — проговорил я после некоторой заминки. — Откуда она такая взялась?

— Это нам частично известно. — Лоэнгрин опять улыбался. — Вашу европейскую квартиру пару недель назад перетрясли всю. Ничего не пропало, но все было осмотрено. Вот оттуда.

— Не понимаю?..

— Библиотека. У вас есть книги и два альбома о Мэрилин. Ваша слабость, как видно.

— Вы перевернули мою квартиру вверх дном и не сказали ни слова?

— Все стоит, как стояло, и даже пыль вытерта, а что касается визитов, то мы были не первыми. Сами видите, как хорошо, что наши люди рассмотрели как следует даже книги. Мы молчали, чтобы не беспокоить вас. И без того у вас голова забита. Максимальная концентрация вам совершенно необходима. Мы — ваша коллективная нянька, — он очертил рукой круг, указывая на присутствующих — толстяка, уже без зонта, и трех молчаливых мужчин, подпиравших стены. — Поэтому, когда вы потребовали пропуск, я счел за лучшее дать его вам, а не тратить время на разговоры о вашей квартире. Все равно это вас не остановило бы, верно?

— Не знаю. Должно быть, нет…

— Вот видите.

— Хорошо. Но я имел в виду сходство. Боже мой! Она была — человеком?

— Постольку, поскольку. Непосредственно — нет. Хотите посмотреть на нее? Она у нас здесь, в той комнате, — он показал на дверь за своей спиной. Хотя я понял его, какую-то долю секунды у меня в голове колотилась мысль, что Мэрилин умерла во второй раз.

— Продукция "Джинандроикс"? — медленно спросил я. — Телеподружка?..

— Только фирма не сходится. Их несколько. Ну как, хотите взглянуть?

— Нет, — произнес я решительно. — Но в таком случае кто-то ведь должен был ею… управлять?

— Разумеется. Он улизнул. Вернее, она. Женщина, с незаурядным актерским талантом, мимика, жесты — вы заметили? — были высшего класса. Любитель так не сумел бы. Добиться такого сходства, как бы это сказать? — вдохнуть в нее этот дух — тут было не обойтись без исследований. Ну и без тренировки. После Монро остались фильмы. Это, конечно, помогло… но все-таки… — Он пожал плечами. Говорил по-прежнему он один. За всех.

— Значит, вот как они расстарались… Зачем?

— А вы взяли бы в машину старушку?

— Взял бы.

— Но пиццу с ней есть не стали бы. Во всяком случае, не наверняка, а нужна была полная уверенность. Чтобы заинтриговать вас. Да вы и сами, должно быть, прекрасно все понимаете, дорогой мой. Пора уже закрыть эту главу.

— Что вы с ней… сделали?

Я, собственно, хотел спросить: "Вы убили ее?.." — хотя сознавал бессмысленность такого вопроса. Он меня понял.

— Ничего. Дублетка с отключенной связью валится с ног сама, как колода. Ведь это кукла.

— Почему она тогда убегала?

— Потому что, исследуя изделие, можно узнать кое-что об изготовителях. В нашем случае вряд ли, но они хотели убрать все паруса. Чтобы ни следа не осталось. Скоро уже три. Вы должны беречь себя, господин Тихий. У вас, прошу прощения, старосветские сантименты. Спокойной ночи и приятных снов.

Назавтра было воскресенье. По воскресеньям мы не работали. Я брился, когда курьер принес мне письмо. Профессор Лакс-Гуглиборк хотел со мною увидеться. Я уже слышал о нем — телематик, специалист по связи. У него была собственная лаборатория на территории базы. Я оделся и ровно в десять вышел. На обороте письма он нарисовал, как к нему пройти. Между одноэтажных строений стоял длинный павильон, окруженный садом за высокой металлической сеткой. Я нажал на кнопку звонка раз, потом еще раз. Сперва над звонком загорелась надпись "МЕНЯ НИ ДЛЯ КОГО НЕТ". Потом в замке что-то звякнуло, и калитка открылась. Узкая, посыпанная гравием дорожка вела к металлической двери. Она была заперта. И без ручки. Я постучал снова. Хотел было уйти, но тут дверь приоткрылась, и из-за нее выглянул высокий худой человек в голубом халате с пятнами и подтеками. Почти лысый, с коротко подстриженными волосами, поседевшими на висках, в толстых очках, за которыми его глаза казались меньше. Может быть, как раз из-за этих бифокальных очков чудилось, будто он все время удивлялся чему-то, тараща круглые рыбьи глазки. Длинный, вынюхивающий нос, массивный лоб.

Он молча отступил. Когда я вошел, он запер дверь, и притом не на один замок. Коридор тонул в темноте. Профессор шел впереди, я за ним, придерживаясь рукой за стену. Как-то все это было странно, по-конспираторски. В сухом горячем воздухе стоял запах химикатов. Следующая дверь раздвинулась перед нами. Он пропустил меня вперед.

Я очутился в большой лаборатории, забитой буквально до потолка. Повсюду высились поставленные один на другой аппараты из черного оксидированного металла, соединенные кабелями. Переплетаясь, кабели тянулись по всему полу. Посередине — лабораторный стол, тоже заваленный аппаратурой, бумагами, инструментами, а рядом стояла клетка, настоящая клетка для попугаев, из тонкой проволоки, но такая большая, что в ней поместилась бы горилла. Всего необычнее были куклы, лежавшие рядами вдоль трех стен — нагие, похожие на выставочных манекенов, без голов или с открытыми черепами; их груди были распахнуты, словно дверцы, и плотно заполнены какими-то соединениями и пластинками, упакованными ровными рядами, а под столом, отдельной кучей, лежало множество рук и ног. В этой забитой вещами комнате не было окон. Профессор сбросил со стула мотки проводов и какие-то электронные детали; с ловкостью, которой я у него не мог заподозрить, залез на четвереньках под стол, вытащил магнитофон и включил его. Сидя на корточках и глядя мне снизу в глаза, он приложил палец к губам, и одновременно из магнитофона поплыл его скрипучий голос:

— Я пригласил вас на лекцию, Тихий. Пора уже вам узнать о связи все, что положено. Садитесь и слушайте. Никаких заметок не делать…

Его голос продолжал бубнить с ленты магнитофона, а профессор тем временем приподнял проволочную клетку и жестом предложил мне войти в нее. Я заколебался. Он бесцеремонно втолкнул меня внутрь, вошел сам, взял меня за руку и потянул, показывая, чтобы я сел на пол. Сам он, скрестив ноги, уселся напротив: его острые колени торчали из-под халата. Я послушался. Все это напоминало сцену из скверного фильма о сумасшедшем ученом. В клетке тоже во всех направлениях тянулись провода; он соединил два из них, послышалось тихое, монотонное жужжание. Между тем его голос по-прежнему доносился из-за решетки, из магнитофона, стоявшего рядом со стулом. Лакс протянул руку за спину, взял два толстых, черных, похожих на ошейники обруча, один надел через голову себе, второй дал мне, показывая, чтобы я сделал то же самое, воткнул себе в ухо проводок с чем-то вроде маленькой маслины на конце и опять-таки жестами дал мне понять, чтобы я сделал то же. Магнитофон громко долдонил свое, но в ухе я услышал голос профессора:

— Теперь поговорим. Можете задавать вопросы, но только умные. Нас никто не услышит. Мы экранированы. Это вас удивляет? Удивляться тут нечего. Проверенным тоже не доверяют, ж правильно делают.

— Я могу говорить? — спросил я. Мы сидели на полу в этой клетке так близко, что почти упирались друг в друга коленями. Магнитофон бубнил по-прежнему.

— Можете. На всякую электронику есть своя электроника. Я вас знаю по книгам. Все это барахло — декорация. Вас произвели в герои. Лунная разведмиссия. Вы полетите.

— Полечу, — подтвердил я. Он говорил, почти не шевеля губами. Я слышал его превосходно благодаря микрофону в ухе. Было это, конечно, странно, но я решил принять навязанные мне правила игры.

— Известно, что вы полетите. Тысяча людей будет поддерживать вас с Земли. Безотказно действующее Лунное Агентство. Только разрываемое изнутри.

— Агентство?

— Да. Вас снабдят серией новых теледублей. Но действительно чего-то стоит только один. Мой. Совершенно новая технология. Из праха ты родился, в прах обратишься и из праха восстанешь. Я покажу его позже. Все равно я должен был продемонстрировать его вам. Но прежде вы получите от меня последнее напутствие. Спасительные наставления перед дорогой. — Он поднял палец. Его глаза, маленькие и круглые за толстыми стеклами, улыбались мне с добродушным лукавством. — Вы услышите то, что они хотели, но сначала — чего они не хотели. Потому что так захотелось мне. Я человек старомодных правил. Слушайте. Агентство — международное учреждение, но оно не могло взять на службу ангелов. Где-нибудь подальше, скажем, на Марсе, вам пришлось бы действовать в одиночку. Одному против Фив. Но на Луне вы будете лишь верхушкой пирамиды. Вместе с земной группой стратегического обеспечения. Вы знаете, что за люди туда войдут?

— Не всех. Но большую часть знаю. Сиввилкисов, Тоттентанца. Потом доктор Лопес. Кроме того, Сульцер и остальные — а что? Что вы имеете в виду?

Он меланхолически покивал головой. Мы, должно быть, выглядели довольно смешно в этой высокой проволочной клетке, беседуя под неустанное жужжание, похожее на осиное, с которым смешивался его голос снаружи — из магнитофона.

— Все они представляют различные и противоречивые интересы. Иначе и быть не может.

— Я могу говорить все? — спросил я, уже предчувствуя, куда гнет этот чудной человек.

— Все. Согласно тому, что вы от меня услышали, вы не должны доверять никому. То есть и мне тоже. Но кому-нибудь вы все же должны довериться. Вся эта история с переселением, — он показал пальцем на потолок, — и доктриной неведения была, само собой, лишена смысла. Она должна была кончиться именно так. Если только это конец. Эту кашу они заварили сами. Директор говорил вам о четырех осуществленных невозможностях. Так ведь?

— Говорил.

— Есть и пятая. Они хотят узнать правду и не хотят. То есть не всякую правду. И не все одинаково. Понимаете?

— Нет.

Мы разговаривали, сидя друг против друга на полу, но я слышал его словно по телефону. Ток гудел, магнитофон все бубнил и бубнил, а он, часто моргая за стеклами очков, опершись руками о колени, не торопясь говорил:

— Я устроил так, чтобы заткнуть подслушивающие уши. Все равно чьи. Я хочу сделать то, что могу, потому что считаю это необходимым. Обыкновенная порядочность. Благодарность излишня. Они будут вам помогать, но кое-какие факты неплохо держать в уме. Это не исповедь. Неизвестно, что произошло на Луне. Сибелиус — и не он один — полагает, что эволюция пошла там обратным ходом. Развитие инстинктов вместо развития интеллекта. Умное оружие — не обязательно самое лучшее. Оно может, скажем, испугаться. Или ему расхочется быть оружием. У него могут появиться разные мысли. У солдата, живого или неживого, никаких собственных мыслей быть не должно. Разумность — это незаданность поведения, то есть свобода. Но все это не имеет значения. Там все совершенно иначе. Уровень нашей разумности там превзойден.

— Откуда вы знаете?

— А вот откуда: кто сеет эволюцию, пожнет разум. Но разум не хочет служить никому. Разве что вынужден. А там не вынужден. Но я не собираюсь говорить о том, как обстоит дело там, — потому что не знаю. Речь о том, как оно выглядит здесь.

— То есть?

— Лунное Агентство было создано, чтобы никто не смог получить информацию с Луны. Кончилось тем, что за это берется оно само. Ради этого вы полетите. Но вернетесь ни с чем или же с новостями похуже атомных бомб. Что бы вы предпочли?

— Погодите. Не говорите намеками. Вы считаете своих коллег представителями каких-то разведок? Агентами? Да?

— Нет. Но вы можете довести дело до этого.

— Я?

— Вы. Равновесие, установленное Женевским трактатом, неустойчиво. Вернувшись, вы способны создать вместо старой угрозы новую. Вы не можете стать спасителем человечества. Вестником мира.

— Почему?

— Программа переброски земных конфликтов на Луну была с самого начала обречена. Иначе не могло быть. Контроль над вооружениями стал невозможен после микроминиатюризационного переворота в их производстве. Можно сосчитать ракеты или искусственные спутники, но не искусственные бактерии. И искусственные стихийные бедствия. И нельзя сосчитать того, что вызвало снижение рождаемости в третьем мире. Ну да, это снижение было необходимо. Только по-хорошему добиться его не удалось. Можно взять под руку несколько человек и растолковать им, что для них полезно, а что — нет. Но человечество вы под руку не возьмете и не объясните ему этого, правда?

— При чем тут Луна?

— При том, что угроза уничтожения была не ликвидирована, а лишь перемещена в пространстве и времени. Это не могло продолжаться вечно. Я создал новую технологию, которую можно применить в телематике. Для создания дисперсантов. Теледублей, способных к обратимой дисперсии. Я не хотел, чтобы моя технология служила Агентству, но это случилось. — Он поднял обе руки, как бы сдаваясь. — Кто-то из моих сотрудников передал ее им. Кто именно — не знаю наверняка и даже не считаю особенно важным. Под большим давлением утечки не избежать. Любая лояльность имеет свои пределы. — Он провел рукой по сверкающей лысине. Магнитофон бормотал без остановки. — Я могу лишь одно: доказать, что дисперсионная телематика еще не пригодна к использованию. Это в моих силах. На какой-нибудь год, допустим. Потом они догадаются, что я обманул их. Решайте — да или нет.

— Почему именно я должен решать? Да и зачем?

— Если вы вернетесь ни с чем, вы никого не будете интересовать. Ясно?

— Пожалуй.

— Но если вы вернетесь с новостями, последствия не поддаются предвидению.

— Для меня? Так вы меня хотите спасти? Из чувства симпатии?

— Нет. Чтобы получить отсрочку.

— В исследовании Луны? Значит, вы исключаете возможность пресловутого вторжения на Землю? Вы полагаете, это лишь коллективная истерия?

— Разумеется. Возможно, она провоцируется совершенно сознательно — каким-то государством или государствами.

— Зачем?

— Чтобы подорвать доктрину неведения и вернуться к политике на старый манер. Согласно Клаузевицу.

Я молчал. Я не знал, что сказать — или что думать — об услышанном.

— Но это лишь ваше предположение, — отозвался я наконец.

— Да. Письмо, которое Эйнштейн написал Рузвельту, тоже основывалось только на предположении о возможности создания атомной бомбы. Он жалел об этом письме до конца жизни.

— Ага, понимаю, — а вы не хотите жалеть?

— Атомная бомба появилась бы и без Эйнштейна. Моя технология тоже. И все же чем позже, тем лучше.

— Apres nous le deluge? {35}

— Нет, тут речь о другом. Страх перед Луной пробужден умышленно. В этом я уверен. Вернувшись после удачной разведки, вы один страх вытесните другим. И может оказаться, что этот другой хуже, потому что реальнее.

— Наконец-то я понял. Вы хотите, чтобы мне не повезло?

— Да. Но только при вашем согласии.

— Почему?

Его беличье, усиливаемое злокозненным выражением маленьких глаз уродство вдруг исчезло. Он засмеялся беззвучно, с открытым ртом.

— Я уже сказал, почему. Я человек старых правил, а это означает fair play {36}. Вы должны ответить мне сразу, у меня уже ноги болят.

— А вы подложили бы две подушки, — заметил я. — А что касается той техники — ну, с дисперсией, — прошу мне ее предоставить.

— Вы не верите тому, что я сказал?

— Верю и именно поэтому так хочу.

— Стать Геростратом?

— Я постараюсь не сжечь храм. Мы теперь можем выйти из этой клетки?

5. LUNAR EFFICIENT MISSIONARY

Старт переносили восемь раз. В последний момент непременно обнаруживались неполадки. То выходила из строя климатизация, то резервный компьютер сообщал о замыкании, которого не было, то обнаруживалось замыкание, о котором не сообщил службе управления главный компьютер, а при десятом стартовом отсчете, когда уже похоже было на то, что я наконец полечу, отказался повиноваться ЛЕМ номер семь. Я лежал, словно мумия фараона в саркофаге, забинтованный цепкими лентами с тысячью сенсоров, в закрытом шлеме, с ларингофоном у гортани и трубочкой во рту — для подачи апельсинового сока; — держа одну ладонь на рычаге аварийной катапульты, вторую на рукоятке управления и пытаясь думать о чем-нибудь далеком и милом, чтобы не колотилось сердце, наблюдаемое на экранах восемью контролерами, — вместе с давлением крови, мышечным напряжением, движением глазных яблок, а также электропроводностью тела, которая обнажает страх неустрашимого астронавта, ожидающего сакраментального возгласа «НОЛЬ» и грома, что швырнет его вверх; но до меня раз за разом доносился, предваряемый сочным ругательством, голос Вивича, главного координатора, повторяющий: "Стоп! Стоп! Стоп!" Не знаю, уши мои были тому виной или что-то не ладилось в микрофонах, только голос его громыхал как в пустой бочке; но я об этом даже не заикнулся, понимая, что, если пикну хоть слово, они созовут спецов по резонансу и примутся исследовать акустику шлема, и этому не будет конца.

Последняя авария — техники обслуживания прозвали ее бунтом ЛЕМа — была действительно редкостным и притом идиотским сюрпризом: под влиянием контрольных импульсов, которые имели целью лишь проверку всех его блоков, он начал вдруг двигаться, а после выключения не замер, но затрясся и обнаружил желание встать. Словно бесчувственный истукан, он вступил в борьбу с предохранительными ремнями и едва не разорвал эту упряжь, хотя контролеры выключали поочередно все энергетические кабели, не понимая, откуда такая прыть. Говорят, это была то ли утечка, то ли протечка тока. Наведение, самовозбуждение, колебания и так далее. Когда техники не знают в чем дело, то богатством своего словаря не уступают консилиуму врачей, обсуждающих безнадежный случай. Известно: все, что может испортиться, когда-нибудь непременно портится, а в системе, состоящей из двухсот девяноста восьми тысяч основных контуров и микросхем, никакое дублирование не дает стопроцентной гарантии. Стопроцентную гарантию, сказал Халевала, старший техник обслуживания, дает лишь покойник, — гарантию, что не встанет. Халевала любил повторять, что при сотворении мира Господь позабыл о статистике; а когда, еще в раю, начались аварии, пустил в ход чудеса, да было уже поздно и даже чудеса не помогли. Раздосадованный Вивич потребовал, чтобы Директор убрал Халевалу — у того, мол, дурной глаз. Директор верил в дурной глаз, но ученый совет, к которому апеллировал финн, не верил, и он остался на своем посту. Вот в такой обстановке я готовился к Лунной Миссии.

Я не сомневался, что над Луной тоже что-нибудь откажет, хотя моделирование, контрольные проверки и отсчет секунд повторялись до изнеможения. Мне только было любопытно, когда это случится и во что я тогда влипну. Однажды, когда все шло как по маслу, я сам прервал стартовый отсчет, потому что левая нога, забинтованная слишком сильно, начала затекать, и я, словно воскресший в гробнице фараон, ругался по радио с Вивичем, а тот утверждал, что все у меня сейчас пройдет и что нельзя чересчур расслаблять бинты. Но я уперся, и им пришлось в течение полутора часов распаковывать и вылущивать меня изо всех этих коконов. Оказалось, что кто-то — но никто, разумеется, не признался, — затягивая бинты, помог себе железкой, употребляемой для набивания и чистки курительных трубок, а после оставил ее под лентой, опоясывающей мою голень. Из жалости я убедил их не начинать расследования, хотя знал, кто из моих опекунов курит трубку, и догадывался о виновнике. В необычайно увлекательных рассказах о путешествиях к звездам ничего подобного никогда не случается. В них не бывает, чтобы астронавта, хотя и напичканного противорвотными средствами, вдруг вырвало или чтобы сползла насадка резервуара, служащего для удовлетворения физиологических потребностей, из-за чего можно не только обмочиться, но и обмочить весь скафандр. Именно это приключилось с первым американским астронавтом во время суборбитального полета, но НАСА, по понятным патриотическо-историческим соображениям, утаило это от прессы; когда газеты наконец написали об этом, астронавтика никого уже не интересовала.

Чем больше стараются, чем больше заботятся о человеке, тем вероятнее, что какой-нибудь запутавшийся провод будет резать под мышкой, застежка окажется не там, где надо, и можно с ума сойти от щекотки. Когда однажды я предложил разместить в скафандре управляемые снаружи чесалки, все сочли это шуткой и смеялись до упаду, — все, кроме умудренных опытом астронавтов; они-то знали, о чем я говорю. Именно я открыл Правило Тихого, гласящее: щекотка и зуд раньше всего ощущаются в той части тела, которую никоим образом нельзя почесать. Свербеж прекращается лишь в случае серьезной аварии, когда волосы встают дыбом, по коже бегут мурашки, а довершает дело холодный пот, прошибающий астронавта. Все сказанное чистая правда, но Авторитеты сочли, что об этом говорить не положено, ибо сие плохо рифмуется с великими Шагами Человека на Пути к Звездам. Хорош был бы Армстронг, если бы, спускаясь по ступенькам того первого ЛЕМа, он заговорил не о Великих Шагах, а о том, что его щекочут съехавшие подштанники. Я всегда считал, что господам контролерам полета, которые, удобно развалившись в креслах и потягивая пиво из банок, дают запеленутому по самую шею астронавту добрые советы, а также всячески поощряют и одобряют его, следовало бы сперва самим лечь на его место.

Две последние недели на базе оказались нерадостными. Были предприняты новые покушения на Ийона Тихого. Даже после эпизода с фальшивой Мэрилин меня не предупредили, что все приходящие ко мне письма исследуются при помощи особой аппаратуры для разоружения корреспонденции. Эпистолярная баллистика — так называют ее специалисты — теперь настолько усовершенствовалась, что заряд, способный разорвать адресата в клочья, помещается между сложенным вдвое рождественским поздравлением или, чтобы было забавнее, пожеланиями здоровья и счастья по случаю дня рождения. Лишь после смертоносного письма от профессора Тарантоги, которое едва не отправило меня на тот свет, и скандала, который я тогда закатил, мне показали эту проверочную машину, в бронированном помещении с поставленными наискось стальными щитами для гашения ударной волны. Письма вскрывают телехваталками и только после просвечивания рентгеновскими лучами, а заодно и ультразвуком, чтобы детонатор, если он есть в конверте, сработал. Это письмо, однако ж, не взорвалось, и его действительно написал Тарантога, поэтому я его получил, а в живых остался лишь благодаря своему тонкому обонянию. Письмо пахло то ли резедой, то ли лавандой, что показалось мне странным и подозрительным, поскольку Тарантога меньше, чем кто бы то ни было, способен вести благовонную переписку. Прочитав "Дорогой Ийон", я начал смеяться, хотя мне было ничуть не смешно, а так как я, обладая исключительно развитым интеллектом, никогда не смеюсь по-идиотски, без всякой причины, не подлежало сомнению, что этот смех — неестественный. Тогда, не иначе как по наитию, я засунул письмо под стекло, закрывавшее мой письменный стол, и лишь потом его прочитал. К тому же у меня, слава Богу, в ту пору был насморк, и я сразу высморкался. Впоследствии на ученом совете много спорили: инстинктивно я высморкался или в результате мгновенного дедуктивного умозаключения, но сам я, ей-богу, не знаю. Во всяком случае, благодаря этой счастливой случайности, я втянул носом крайне малую дозу препарата, которым пропитали письмо. Препарат был совершенно новый. Смех, который он вызывал, представлял собой лишь увертюру к икоте — такой упорной, что она прекращалась только под глубоким наркозом. Я немедленно позвонил Лоэнгрину, а тот решил, что я ударился в глупые розыгрыши, потому что, беседуя с ним, надрывался со смеху. С неврологической точки зрения, смех — первая стадия икоты. В конце концов дело выяснилось, письмо забрали на исследование двое парней в масках, а доктор Лопес со своими коллегами принялся откачивать меня чистым кислородом, и, когда я уже только хихикал, они заставили меня перечитать все газетные передовицы этого и предыдущего дня.

Я понятия не имел, что за время моего отсутствия на Земле печать, а с нею и телевидение разделились на две категории. Одни газеты и телепрограммы сообщают обо всем без разбору, другие же — исключительно о хороших известиях. До сих пор меня пичкали положительной информацией, поэтому мне представлялось, будто мир и вправду похорошел после заключения Женевских трактатов. Можно было думать, что уж пацифисты, во всяком случае, теперь совершенно удовлетворены, — но где там. О духе нового времени давала понятие книга, которую одолжил мне как-то доктор Лопес. Иисус, доказывал автор, был диверсантом, которого забросили к нам, чтобы заморочить головы ближнему и подорвать тем самым единство иудеев, согласно правилу divide et impera {37}, и это ему удалось — чуть погодя. Сам Иисус понятия не имел, что он диверсант, апостолы тоже ни о чем не догадывались и питали самые благие намерения; известно, однако, что именно вымощено такими намерениями. Этот автор, имя которого я, к сожалению, запамятовал, утверждал, что каждого, кто проповедует любовь к ближнему, и на земле мир, и в человеках благоволение, следует немедленно доставить в ближайший полицейский участок для выяснения, кто за этим скрывается _на самом деле_. Ничего удивительного, что пацифисты переквалифицировались. Часть из них развернула акции протеста против ужасной участи аппетитных животных; впрочем, потребление ветчины и котлет не снизилось. Другие призывали к братанию со всем живущим, а в бундестаге восемнадцать мест получила микробоохранительная партия, провозгласившая, что микробы имеют такое же право на жизнь, как и мы, поэтому недопустимо истреблять их лекарствами, а надо их генетически перестраивать, то есть облагораживать, чтобы они кормились уже не людьми, а чем-нибудь посторонним. Всеобщая доброжелательность прямо неистовствовала. Не было лишь согласия насчет того, кто именно мешает ее триумфу, хотя все были согласны, что врагов добросердечия и милосердия надлежит истреблять на корню.

У Тарантоги я видел любопытную энциклопедию — "Лексикон страха". Прежде, говорилось в этом труде, источником страха было Сверхъестественное: колдовство, чары, старые карги с Лысой горы, еретики, атеисты, черная магия, демоны, кающиеся души, а также распутная жизнь, абстрактное искусство, свинина, — теперь же, в индустриальную эпоху, страшиться стали творений эпохи. Новый страх обвинял во всех прегрешениях помидоры (которые вызывают рак), аспирин (выжигает дыры в желудке), кофе (от него рождаются горбатые дети), масло (известное дело — склероз), чай, сахар, автомобили, телевидение, дискотеки, порнографию, аскетизм, противозачаточные средства, науку, сигареты, атомные электростанции и высшее образование. Успех этой энциклопедии вовсе не удивил меня. Профессор Тарантога считает, что людям необходимы две вещи. Во-первых, им нужно знать, кто, а во-вторых — что. То есть кто во всем виноват, и что составляет тайну. Ответ должен быть кратким, ясным и недвусмысленным. Целых два столетия ученые раздражали всех своим всезнайством. И как приятно видеть их беспомощность перед загадками Бермудского треугольника, летающих тарелок, духовной жизни растений! До чего утешительно, что простая парижанка в состоянии озарения предвидит политическое будущее мира, а профессора в этом деле ни в зуб ногой.

Люди, говорит Тарантога, верят в то, во что хотят верить. Взять хотя бы расцвет астрологии. Астрономы (которые, рассуждая здраво, должны знать о звездах больше, чем все остальные люди вместе взятые) утверждают, что звездам на нас наплевать с их высокой колокольни, что это огромные сгустки раскаленного газа, вращающиеся от сотворения мира, и на нашу судьбу они влияют куда меньше, чем банановая кожура, на которой можно поскользнуться и сломать ногу. Но кому интересна банановая кожура? А гороскопы астрологов публикуются в самых солидных газетах, и даже имеются мини-компьютеры, которых можно спросить, благоприятствуют ли звезды задуманной вами биржевой операции. Человека, утверждающего, что кожура банана способна повлиять на нашу судьбу сильнее, нежели все планеты и звезды, ни за что не станут слушать. Некто явился на свет, потому что его папаша однажды ночью, скажем так, не устранился в нужный момент и лишь из-за этого стал папашей. Его мамаша, сообразив, что стряслось, принимала хинин, прыгала, не сгибая ног, со шкафа на пол, но все это не помогло. Таким образом, Некто появляется на свет, оканчивает какую-то школу, торгует в магазине подтяжками, служит на почте или в конторе — и вдруг узнает, что предыстория была совсем другая. Планеты выстраивались именно так, а не иначе, знаки зодиака старательно и послушно складывались в особенный узор, одна половина небес сговаривалась с другой, чтобы Некто мог появиться на свет и встать за прилавок или сесть за конторский стол. Это внушает бодрость. Все мироздание, видите ли, вертится вокруг него, и пусть оно недружелюбно к нему, пусть даже звезды расположатся так, что фабрикант подтяжек вылетит в трубу и Некто потеряет работу, — все-таки это приятней, чем сознавать, с какой высоты чихают на него звезды и как мало о нем заботятся. Выбейте у него это из головы, вместе с иллюзиями насчет симпатии, которую питает к нему кактус на его подоконнике, и что останется? Босая, убогая, голая пустота, отчаяние и безнадежность. Так говорит Тарантога — но вижу, что я слишком отклонился от темы.

Запустили меня на околоземную орбиту 27 октября, и, забинтованный сенсорным бельем, словно грудной младенец пеленками, я взирал на родную планету с высоты двухсот шестидесяти километров, под общие возгласы удовлетворения и удивления тем, что на этот раз все-таки получилось. Первая ступень ракеты-носителя отделилась с точностью до долей секунды над Тихим океаном, но вторая не желала отделяться, и пришлось ей помочь. Она упала, должно быть, в Андах. Выслушав традиционные пожелания чистого неба, я взял управление на себя и помчался через самую опасную зону на пути к Луне. Вы и понятия не имеете, сколько железного хлама, военного и гражданского, кружит вокруг Земли. Одних спутников не меньше восемнадцати тысяч, не считая тех, что мало-помалу развалились на части, и они-то опасней всего, ибо настолько малы, что едва различимы на экране радара. Кроме того, в пустоте полно обыкновенного мусора с той поры, как все вредные отходы, и прежде всего радиоактивные, вывозят с Земли мусоролетами. Поэтому я соблюдал величайшую осторожность, пока наконец вокруг не стало действительно пусто. Лишь тогда я отстегнул все ремни и начал проверять состояние своих ЛЕМов.

Я включал их поочередно, чтобы свыкнуться с ними, и озирал грузовой отсек изнутри их кристаллическими глазами. Этих теледублей у меня вообще-то было девятнадцать, но последний размещался отдельно, в контейнере с надписью "Фруктовые соки" — чтобы сбить с толку посторонних. Камуфляж не бог весть какой хитроумный, ведь контейнер настолько велик, что я мог бы купаться в соке. Внутри находился герметически закрытый голубой цилиндр, маркированный буквами ITEM, то есть Instant Electronic Module {38}. Это был теледубль в порошке, Top Secret {39}, творение Лакса, а применить его мне разрешалось лишь в случае крайней необходимости. Принцип его действия был мне известен, только не знаю, стоит ли излагать его сейчас. Не хотелось бы превращать свой рассказ в каталог изделий «Джинандроикс» и телематического отдела Лунного Агентства. Lunar Excursion Missionary {40} номер шесть сразу после включения начала бить легкая дрожь. А так как я был соединен с ним обратной связью, то начал трястись, как в лихорадке, и щелкать зубами. Согласно инструкции, мне следовало немедленно доложить о неисправности, но я предпочел промолчать, зная по опыту, чем это кончится. Соберут целый ареопаг конструкторов, проектировщиков, инженеров и спецов по электронной патологии, а те, разозлившись прежде всего на меня — мол, поднял шум из-за такой ерунды, как небольшие конвульсии, которые могут пройти и сами собой, — примутся давать мне по радио противоречивые указания, что с чем соединить, что разъединить, сколькими амперами трахнуть по этому бедолаге (электрошок иногда помогает собраться с мыслями не только людям). Если я их послушаюсь, он выкинет что-нибудь еще, и тогда они велят мне подождать, а сами возьмутся за аналоговое или математическое моделирование дефектного ЛЕМа, а заодно, пожалуй, и меня самого, на главном аналоговом устройстве и начнут переругиваться возле него до изнеможения, время от времени уговаривая меня не нервничать. Эксперты разделятся на два или три лагеря, как это бывает со светилами медицины во время консилиума. Возможно, мне прикажут спуститься через внутренний люк с подручным инструментом в грузовой отсек, вскрыть ЛЕМу живот и направить на негр портативную телекамеру, потому что вся электроника у теледубля в брюхе — в голове она не поместится. Итак, я начну оперировать под руководством экспертов, и, если из этого что-нибудь случайно получится, всю заслугу они припишут себе; а если сделать ничего не удастся, все шишки достанутся мне. Раньше, когда еще не было ни роботов, ни теледублей и бортовые компьютеры по счастливому стечению обстоятельств не выходили из строя, ломалось что-нибудь попроще, скажем, клозет во время испытательного полета "Колумбии".

Между тем я удалился от Земли на 150.000 километров и все больше радовался, что умолчал о неисправности ЛЕМа. Этому расстоянию соответствовало более чем секундное запаздывание при разговорах с базой; рано или поздно что-нибудь хрустнуло бы у меня под руками, ведь в состоянии невесомости трудно делать рассчитанные движения, сверкнула бы крохотная вспышка, сигнализируя, что я устроил короткое замыкание, а секунду спустя я услышал бы хор голосов с соответствующими комментариями. Теперь, заявили бы они, когда Тихий все загубил, ничего нельзя поделать. Так что я избавил от нервотрепки их и себя.

Чем ближе была Луна, тем больше мне давали ненужных советов и предостережений, и я заявил наконец, что, если они не перестанут засорять мне мозги, я выключу радио. Луну я знаю как свои пять пальцев еще с тех времен, когда обсуждался проект ее переделки в филиал Диснейленда. Я сделал три витка на высокой орбите и над Океаном Бурь начал понемногу снижаться. С одной стороны я видел Море Дождей, с другой — кратер Эратосфена, дальше — кратер Мерчисона и Центральный Залив, до самого Моря Облаков. Я летел уже так низко, что остальную часть изрытой оспинами поверхности Луны заслонял от меня ее полюс. Я находился у нижней границы Зоны Молчания. Сюрпризов пока не было никаких, если не считать двух банок из-под пива, оживших при маневрировании. Во время торможения эти банки, как обычно впопыхах брошенные техниками, откуда-то выкатились и начали летать по кабине, время от времени сталкиваясь с жестяным грохотом — иногда в углах, иногда над моей головой. Гринхорн, наверное, попытался бы их поймать, но я и не думал этого делать. Я перешел на другую орбиту и пролетел над Тавром. Когда подо мной распростерлось огромное Море Ясности, что-то ударило меня сзади в шлем так неожиданно, что я подпрыгнул. Это была жестяная коробка из-под печенья — оно, видно, служило закуской к пиву. На базе услышали треск, и немедля посыпались вопросы; но я мигом нашелся и объяснил, что хотел почесать голову, забыв, что она в шлеме, и ударил по нему рукавицей. Я всегда стараюсь относиться к людям по-человечески и понимаю, что техники не могут не оставлять в ракете разные вещи. Так было, есть и будет. Я миновал внутреннюю зону контроля без всяких хлопот — спутникам слежения приказали с Земли пропустить меня. Хотя программа полета этого не предусматривала, я несколько раз довольно резко включил тормозной двигатель, чтобы вытряхнуть отовсюду все, что могло еще остаться после монтажа и осмотра ракеты. Огромной ночной бабочкой затрепыхал по кабине комикс, засунутый кем-то под шкаф резервного селенографического модуля. Быстро прикинув в уме: два пива, печенье и комикс, — я решил, что следующие сюрпризы будут посерьезней. Луна была видна как на ладони. Даже через двадцатикратную подзорную трубу она казалась мертвой, безлюдной, пустынной. Я знал, что компьютеризированные арсеналы каждого сектора расположены на глубине десятков метров под морями, этими огромными равнинами, созданными когда-то разлившейся лавой; а зарыли их так глубоко, чтобы предохранить от метеоритов. И все же я пристально разглядывал Море Паров, Моря Спокойствия и Изобилия (старые астрономы, окрестившие эти обширные окаменелости столь звучными именами, отличались незаурядной фантазией), а потом, на втором витке, Моря Кризисов и Холода, надеясь заметить там хоть какое-нибудь, пусть крохотное, движение. Оптика у меня была высшего класса, я мог бы сосчитать гравий на склонах кратеров, и уж подавно — камни размером с человеческую голову; но ни малейшего движения не было, и именно это тревожило меня больше всего. Куда подевались те легионы вооруженных автоматов, те полчища ползучих бронемашин, те колоссы и не менее смертоносные, чем они, лилипуты, столько лет порождаемые без устали в лунных подземельях? Ничего — только груды камней и кратеры, от самых больших до игрушечных, величиною с тарелку, только лучистые борозды старой магмы, поблескивающей на солнце вокруг кратера Коперника, уступы Пика Гюйгенса, ближе к полюсу — кратеры Архимеда и Кассини, на горизонте — кратер Платона, и повсюду все та же, просто невероятная безжизненность. Вдоль меридиана, проходившего через кратеры Флемстида и Геродота, Пик Рюмкера и Залив Росы, тянулась самая широкая полоса ничейной земли, и именно там я — в обличий первого теледубля — должен был высадиться после выхода на стационарную орбиту. Точное место высадки не было заранее определено. Мне предстояло выбрать его самому, на основании предварительной разведки всего ничейного меридиана — ничейного, то есть почти наверняка безопасного. Но о разведке, которая дала бы хоть какие-нибудь интересующие меня сведения, не было речи. Чтобы выйти на стационарную орбиту, мне пришлось высоко подняться; я понемногу маневрировал; огромный, целиком освещенный солнцем диск перемещался вниз все медленнее и медленнее. Когда он совершенно остановился, прямо подо мной лежал кратер Флемстида, очень старый, плоский и неглубокий, чуть ли не по самую кромку засыпанный туфом. Так я висел долго, должно быть с полчаса, и, не отрывая взгляда от лунных руин, раздумывал, что предпринять. Теледубль для высадки не нуждался в ракете. В ногах у него размещались гильзы тормозных ракет, управляемых гироскопом, и я мог спуститься в его шкуре с любой скоростью, регулируя силу реактивной струи. Гильзы крепились к ногам так, чтобы можно было одним движением отбросить их после высадки, вместе с пустым резервуаром горючего. С этого момента теледубль под моим управлением был предоставлен своей лунной участи — вернуться он уже не мог. Это не был ни робот, ни андроид, ведь ничего своего у него в голове не имелось, он был всего лишь моим орудием, моим продолжением, не способным к какой-либо инициативе; и все же мне не хотелось думать о том, что, независимо от результата рекогносцировки, он обречен на гибель, брошенный мною в этой мертвой пустыне. Мне даже пришло в голову, что номер шестой лишь симулировал аварию, чтобы остаться целым и вернуться — единственным изо всех — со мною на Землю. Предположение совершенно нелепое — я знал ведь, что номер шестой, как и все остальные ЛЕМы, не более чем человекоподобная скорлупа, — но знаменательное для моего тогдашнего состояния. Больше, однако, ждать не имело смысла. Я еще раз вгляделся в серое плоскогорье, которое выбрал в качестве посадочной площадки, и прикинул на глаз расстояние до северного края кратера Флемстида, выступающего из груды камней; затем перевел корабль на автоматический режим и нажал клавишу номер один.

Мгновенная переброска всех ощущений — хотя я ее ожидал и столько раз испытал на себе — была потрясением. Я уже не сидел в глубоком кресле перед размеренно мигающими огоньками бортовых компьютеров, у подзорной трубы, а лежал навзничь в тесном, как гроб, ящике без крышки. Я медленно высунулся из него и из этого полусогнутого положения увидел матово-серый панцирь туловища, стальные бедра и голени с притороченными к ним кобурами тормозных ракет. Медленно выпрямился, чувствуя, как магнитные подошвы прилипают к полу. Вокруг, в похожих на двухъярусные нары контейнерах, таких же, как тот, из которого я только что выбрался, покоились корпуса других теледублей. Я слышал собственное дыхание, но движения грудной клетки не чувствовал. Не без труда отрывая попеременно то левую, то правую ногу от стального пола грузового отсека, подошел к поручню, огибавшему люк, встал на крышку, обхватил себя руками, чтобы не задеть за края, когда лапа выбрасывателя швырнет меня вниз, и стал ждать начала отсчета. Действительно, через несколько секунд раздался бесцветный голос пускового устройства, которое перед тем я включил с рулевого пульта. "До нуля 20… до нуля 19…" — считал я вместе с этим голосом, уже совершенно спокойно, потому что пути назад не было. Все же я инстинктивно напрягся, услышав «ноль», и в тот же миг что-то толкнуло меня — мягко, но с такой огромной силой, что я камнем полетел вниз сквозь горловину открывшегося подо мной люка; подняв голову, успел увидеть темный силуэт корабля на фоне еще более темного неба с редкими точечками еле тлеющих звезд. Прежде чем корабль слился с черным небосводом, я почувствовал сильный толчок в ногах, и тотчас меня овеяло бледное пламя. Мини-ракеты тормозного устройства сработали; я падал медленнее, но все-таки падал, и поверхность подо мной все ширилась, как бы желая притянуть меня и поглотить. Пламя было горячее — я ощущал это через толстый панцирь, как равномерное пульсирование тепла. Я все еще обнимал себя руками и, согнув шею как только мог, смотрел на груды щебня и песчаные складки — теперь уже зеленовато-серые — растущего на глазах Флемстида. Когда не более ста метров отделяли меня от поверхности полузасыпанного кратера, я протянул руку к поясу, к рукоятке управления, чтобы точно регулировать выхлоп при замедляющемся падении. Я взял немного в сторону, чтобы не налететь на большой шершавый обломок скалы и встать на песок обеими ногами, но тут что-то светлое мелькнуло вверху. Заметив это движение уголком глаз, я поднял голову — и оцепенел.

Белея на фоне черного неба, не более чем в десяти метрах надо мной вертикально спускался человек в тяжелом скафандре, по грудь окутанный бледным пламенем тормозных двигателей; держа руку у пояса на рукоятке управления, он падал все медленнее, прямой, огромный, — наконец поравнялся со мной и стал на грунт в то самое мгновение, когда я почувствовал ногами толчок. Мы стояли в каких-нибудь пяти-шести шагах друг от друга, неподвижные, как две статуи, — он тоже будто остолбенел, обнаружив, что не один здесь. Он был в точности моего роста. Тормозные двигатели у колен обвевали его огромные лунные сапоги последними струйками седого дыма. Застыв, он, казалось, смотрел мне прямо в глаза, хотя я и не мог видеть его лица за противосолнечным остеклением белого шлема. В голове у меня все смешалось. Сначала я подумал, что это дубль номер два, который был выброшен вслед за мной из-за какой-то неисправности аппаратуры, но прежде, чем эта мысль меня успокоила, я заметил на грудной пластине его скафандра большую черную единицу. Но точно такой же номер был на моем скафандре, и другой единицы среди дублей наверняка не было. Я мог бы в этом поклясться. Совершенно бессознательно я двинулся с места, чтобы заглянуть ему в лицо сквозь стекло шлема, — он одновременно сделал шаг в мою сторону, и, когда между нами оставалось не более двух шагов, я замер. Если бы не обтягивающая мою голову оболочка, волосы встали бы у меня дыбом — за окошком шлема никого не было. Только два маленьких черных стержня, нацеленных на меня, — и ничего больше. Я невольно отшатнулся, совершенно забыв, что при слабом тяготении нельзя делать резких движений, потерял равновесие и едва не упал на спину, а он также отпрянул, и тут меня осенило. Я все еще, как и он, держался за ручку регулятора тяги. Правой рукой. Он держал ее левой. Я медленно поднял руку. Он сделал то же самое. Я шевельнул ногой — он тоже, и тут я начал понимать (хотя, собственно, ничего не понимал), что он — мое зеркальное отражение. Чтобы в этом удостовериться, я двинулся к нему, а он ко мне, так что мы почти соприкоснулись выпуклыми нагрудниками скафандров. С опаской, словно собираясь коснуться раскаленного железа, я потянулся к его груди, а он к моей, я правой рукой, он левой. Моя пятипалая массивная перчатка погрузилась в него — и исчезла, и одновременно его рука исчезла до запястья, углубившись в мой скафандр. Теперь уже я почти не сомневался, что стою здесь один перед зеркальным отражением, хотя не видел и следа какого-либо зеркала. Мы стояли неподвижно, и я смотрел уже не на небо, а на лунный пейзаж за его спиной, и сбоку заметил большой камень, торчащий из сероватого грунта, тот самый, столкновения с которым я избежал минуту назад, при посадке. Этот камень находился сзади меня, я был в этом абсолютно уверен, а значит, я видел отражение — не только свое, но и всего, что было вокруг. Теперь я принялся искать глазами место, где зеркальная картина кончалась, ибо она должна была где-то кончаться, переходя в неровности пологих лунных дюн, но не мог различить этого шва, этой границы. Не зная, что делать дальше, я начал пятиться, и он тоже пошел задом, словно рак, пока мы не отдалились друг от друга настолько, что он несколько уменьшился с виду, и тогда, сам не зная почему, я повернулся и двинулся прямо, в сторону низкого солнца, которое несмотря на защитное стекло сильно меня слепило. Сделав несколько десятков шагов тем качающимся, утиным шагом, которого нельзя избежать на Луне, я остановился, чтобы взглянуть назад. Он тоже стоял наверху невысокой дюны и, повернувшись боком, смотрел в мою сторону.

Дальнейшие эксперименты были, собственно говоря, излишни. Я все еще стоял как столб, но голова у меня прямо гудела от лихорадочных мыслей. Я только теперь сообразил, что никогда не интересовался, были ли разведывательные автономные роботы, засылавшиеся до сих пор на Луну Агентством, вооружены. Никто ничего об этом не говорил, а мне, ослу, и в голову не приходило спросить самому. Если автоматы были вооружены, то их молчание после посадки, их внезапное исчезновение объяснялось очень просто — при условии, что они были снабжены лазерами. Нужно было это проверить, но как? У меня не было непосредственной связи с земной базой — только с кораблем, висевшим прямо надо мной, ибо он перемещался на стационарной орбите с той же угловой скоростью, что и поверхность Луны. На самом деле телесно я находился на борту корабля, а в кратере Флемстида стоял в виде теледубля. Чтобы связаться с Землей, достаточно было включить передатчик, то есть переговорное устройство в скафандре, которое я нарочно выключил прежде, чем покинуть корабль, чтобы мои земные опекуны не могли помешать мне сосредоточиться перед посадкой, — они уж наверняка не поскупились бы на советы и указания, если бы я, согласно инструкции, поддерживал с ними радиосвязь. Теперь я повернул большую круглую ручку на груди и начал вызывать Землю. Я знал, что ответ придет с трехсекундным опозданием, но эти секунды показались мне веками. Наконец я услышал голос Вивича. Он засыпал меня вопросами, но я велел ему молчать, сообщив только, что посадка прошла благополучно, что я нахожусь в намеченной точке ноль, ноль, ноль и не подвергался никакому нападению, но о втором теледубле не заикнулся.

— Ответьте мне на один вопрос, это очень важно, — сказал я, стараясь говорить медленно и флегматично. — Теледубли, которые вы посылали сюда раньше, были снабжены лазерами? Что это были за лазеры? Неодимовые?

— Вы нашли их обломки? Они сожжены? Где они там лежат?

— Прошу не отвечать вопросом на вопрос! — прервал я его. — Это мое первое слово с Луны, а значит, оно наверняка важное. Какие лазеры были у обоих разведчиков? У Лона и того, второго. Такие же, как у роботов?

С минуту длилось молчание. Стоя без движения под черным тяжелым небом, рядом с неглубоким кратером, заполненным слежавшимся песком, я видел цепочку собственных следов, протянувшуюся через три пологих дюны к четвертой, рядом с которой стояло мое отражение. Я не спускал с него глаз, прислушиваясь к невнятным голосам в шлемофоне. Вивич запрашивал информацию.

— Автоматы имели такие же лазеры, что и люди, — прозвучал голос Вивича так неожиданно, что я вздрогнул. — Модель Е-М-девять. Девять процентов излучения в рентгеновском и гамма-диапазонах, остальное в голубой части спектра.

— Свет? Видимое излучение и ультрафиолет?

— Да. Спектр не может оборваться сразу. А что?

— Сейчас. Значит, максимум энергии в надсветовом диапазоне?

— Да.

— Сколько процентов?

Снова тишина. Я терпеливо ждал, чувствуя, как нагревается скафандр с левой, солнечной стороны.

— Девяносто один процент. Алло, Тихий. Что там происходит?

— Подождите.

Это сообщение в первый момент сбило меня с толку, ведь я знал, что характеристика излучения лазерных ударов, которые уничтожили наших разведчиков, была другая. Спектр сдвинут в красную сторону. Но может быть, это эффект зеркала? Я вдруг сообразил, что отраженный луч вовсе не должен быть точно таким, как падающий. Даже при обычном стекле. Хотя о стекле не могло быть и речи. То, что отражало лазерные лучи, вполне могло сдвинуть их спектр в сторону красного цвета. Я не мог потребовать сейчас консультации с физиками. Я отложил ее на потом, а пока попытался вспомнить хоть что-нибудь из оптики. Преобразование в видимый свет лучей высокой энергии, таких как рентгеновские или гамма, не требует добавочной затраты энергии. Поэтому сделать это легче. Значит, луч, попадающий в это зеркало, отличался от отраженного. Зеркальная гипотеза все объясняла без помощи чудес. Это меня успокоило. Я принялся определять свои координаты по звездам, как будто стоял на тренировочном полигоне. Примерно в пяти милях к востоку начинался французский сектор, а значительно ближе, меньше чем в миле за моей спиной, проходила граница американского сектора. Следовательно, я стоял на ничьей земле.

— Вивич? Ты меня слышишь? Я — "Луна".

— Слышу, Тихий! Не было никаких вспышек — почему вы спрашиваете о лазерах?

— Вы записываете меня?

— Конечно. Каждое слово.

По голосу я чувствовал, как он нервничает.

— Внимание. То, что я скажу, очень важно. Я стою в кратере Флемстида. Смотрю на восток в сторону французского сектора. Передо мной зеркало. Повторяю: зеркало. Но не просто зеркало, а нечто такое, в чем я отражаюсь вместе со всем, что меня окружает. Я не знаю, что это. Я вижу свое отражение, то есть теледубля номер один, на расстоянии около двухсот сорока шагов. Отражение это опустилось вместе со мной. Я не знаю, как высоко простирается зона отражения, потому что во время посадки смотрел вниз, под ноги. Двойника я заметил лишь над самым кратером, очень близко. Он находился не на той же высоте, что и я, несколько выше. Причем был больше, то есть выше и массивней меня. Потом, уже стоя на грунте, он стал точно таким, как я. Я считаю возможным, что это зеркало способно увеличивать отраженное изображение. И поэтому те, мнимые лунные роботы, которые уничтожали теледублей, казались такими чудовищно огромными. Я попытался коснуться своего двойника. Рука проходит насквозь. Никакого сопротивления. Если бы я имел лазер и выстрелил, со мной было бы покончено, потому что я получил бы полный отраженный заряд. Не знаю, что будет дальше. Я не в состоянии различить место, где так называемое зеркало переходит в реальный пейзаж. Вот пока и все, что мне известно. Я сказал все. Больше вы от меня ничего не добьетесь. Если будете сидеть тихо, я не выключу радио, а если вас одолевает охота поговорить, отключусь, чтобы мне никто не мешал. Ну что, отключаться или нет?

— Нет, нет. Прошу вас проверить…

— А я прошу помолчать.

Я отчетливо слышал, как он там дышал и сопел с трехсекундным запаздыванием в четырехстах тысячах километрах над моей головой. Я сказал — над, потому что Земля сияла высоко в черном небе, почти в зените, нежно-голубая в окружении звезд, а Солнце, наоборот, стояло низко, и, глядя в сторону моего двойника в белом скафандре, я видел свою собственную длинную тень, волнисто изгибавшуюся на дюнах. В наушниках слегка потрескивало, но в общем было тихо. В этой тишине слышно было мое дыхание, но я понимал, что дышу-то я на борту корабля, а слышу себя здесь, словно стою во плоти рядом с кратером Флемстида. Мы ожидали всяких неожиданностей, но только не здесь, на ничьей земле. Похоже было, что трюк с зеркалом они устроили, чтобы каждый, живой или мертвый, сам уничтожил себя сразу после посадки, даже не понюхав их лунного пороху. Ловко. Хитро. Более того, интеллигентно, но в смысле перспектив моей разведки — не слишком утешительно. Ясно, что сюрпризов они приготовили значительно больше. Правду говоря, я охотно вернулся бы на борт, чтобы обдумать положение и обсудить его с базой, но тут же отверг этот вариант. Конечно, я мог покинуть теледубля, разбив предохранительное окошко на груди, однако ни за что бы сейчас этого не сделал. В шкуре теледубля я рисковал не больше, чем находясь на корабле. Так что же, искать источники этого зеркала? Допустим, они существуют и я их найду, но что из этого? Отражение исчезнет. И ничего больше. Впрочем, здравые мысли приходят в голову чаще всего во время прогулки, подумал я и двинулся прямо, но, конечно, не прогулочным шагом, а словно бы пьяным, лунным — сначала переставляя ноги, как на Земле, а потом уже совсем по-лунному, держа их согнутыми и подскакивая, как воробей. Или, вернее, как большой, объемистый мяч, который от отскока до отскока долго летит над песчаным грунтом. Отдалившись уже порядочно от места посадки, я остановился, чтобы взглянуть назад. Почти на горизонте я увидел маленькую фигурку и еще раз остолбенел. Несмотря на большое расстояние, я заметил, что это уже не фигура в белом скафандре, а кто-то совершенно другой, тонкий и стройный, с сияющей на солнце головой. Человеческая фигура без скафандра на Луне? И к тому же совершенно нагая. Робинзон Крузо не был так поражен, увидав Пятницу. Я быстро поднял обе руки, но это существо и не подумало мне подражать. Эта фигура не была моим отражением. У нее были золотистые волосы, спадающие на плечи, белое тело, длинные ноги, и шла она ко мне без особой поспешности, как бы нехотя, и двигалась не утиным, качающимся шагом, а изящно, словно по пляжу. Едва я подумал о пляже, как понял, что это женщина. Точнее, молодая девушка, блондинка, голая, как в клубе нудистов. В руке у нее было что-то большое, разноцветное, закрывавшее грудь. Она приближалась, но шла не прямо ко мне, а чуть наискосок, словно хотела пройти мимо на приличном расстоянии. Я чуть было не вызвал Вивича, но в последнюю секунду прикусил язык. Он не поверил бы мне. Решил бы, что это галлюцинация. Застыв на месте, я старался различить черты ее лица, в то же время отчаянно пытаясь разобраться в своих ощущениях. Вопросы-о невероятности всего этого, об обмане чувств я отбросил — уж если в чем я был уверен, так это в том, что она — не порождение моего бреда. Не знаю почему, но мне показалось, что все зависит от ее лица. Если оно точно такое же, как у той фальшивой Мэрилин Монро из итальянского ресторанчика, я все-таки усомнился бы в состоянии своей психики, потому что каким образом любые токи, волны, силы или черт знает что еще могли вторгнуться в мою память и выловить именно этот образ? Ведь я не стоял на этом мертвом грунте на самом деле. Я сидел по-прежнему на корабле, пристегнутый ремнями к глубокому креслу у пульта управления, а впрочем, даже если бы я и был здесь, то вряд ли что-нибудь проникло бы в мой мозг так быстро и с такой точностью. Оказывается, подумал я, невозможности бывают разного рода, бОльшие и меньшие.

Это была сирена с островов, мимо которых проплывал Одиссей. Отравленная приманка. Почему я так подумал, не знаю. Я все стоял, а она шла и шла, время от времени склоняя обрамленное рассыпавшимися волосами лицо и пряча его в цветах, которые прижимала к груди (на Луне, где никто ничего не смог бы понюхать). На меня она не обращала ни малейшего внимания. Независимо от того, как выглядели и действовали механизмы этой фата-морганы, они должны были функционировать логично, поскольку возникли из логических программ. Это можно принять за точку опоры. Ведь должен был я чего-то придерживаться. Невидимое зеркало имело целью обезвредить любого разведчика, имевшего оружие. Увидев противника, он прицелился бы в него сначала только для самообороны, поскольку его задание — разведка, а не атака. Но если бы тот, другой, точно так же прицелился в него, он выстрелил бы, чтобы спастись, потому что, позволив себя уничтожить без сопротивления, он не выполнил бы заданной программы. Я же этого не сделал. Не применил оружия. Вместо этого я вызвал Землю и рассказал Вивичу об увиденном. Подслушивали ли меня? Почти наверняка. Сейчас, когда я об этом думаю, прямо-таки катастрофическим упущением всей Лунной Миссии кажется мне то, что никто не подумал, как оградить от подслушивания связь Тихого с базой, что в общем-то не составляло труда. То, что я говорю и слышу, соответствующий преобразователь мог бы превратить в поток закодированных сигналов. Ведь укрытые под поверхностью Луны компьютерные арсеналы должны были знать человеческий язык, а если поначалу и не знали, легко могли выучить, прислушиваясь к передачам десятков тысяч земных радиостанций. А если так, они могли принимать и телевизионные передачи, и вот из них-то, как Венера из пены морской, появилась эта обнаженная девушка. Это было вполне логично. Если не робот — ведь он не стреляет и даже не пытается подробно исследовать собственного двойника (а каждый робот начал бы с этого сразу после посадки) — значит, человек. Если человек, то со стопроцентной уверенностью — мужчина, потому что люди не послали бы первой в такую разведку женщину. А если это мужчина, то любая телепрограмма выдает его ахиллесову пяту — противоположный пол! Поэтому, что бы там ни было, я не должен был приближаться к сирене-искусительнице. Это могло мне слишком дорого стоить. Как дорого, я не знал, но предпочитал не уточнять цену на собственном опыте. О том, что рассуждал я правильно, свидетельствовала сама ее внешность, лицо сирены, ибо историю с той, другой, хотя она тоже была блондинкой, здесь никто не мог знать. Ведь она сохранялась в абсолютной тайне. Разве что у каких-нибудь лунных оружейников были союзники в самом Лунном Агентстве? Я счел, что это исключено.

Она шла медленно, и поэтому у меня было время для размышлений, но теперь нас разделяло лишь несколько десятков шагов. Она ни разу не посмотрела в мою сторону. Я старался разглядеть, оставляют ли ее босые ноги следы на песке так же, как мои сапоги, но не смог ничего заметить. Если бы она оставляла следы, дело было бы хуже — гораздо хуже, ведь это значило бы, что фата-моргана ошеломляюще совершенна. Но теперь я увидел наконец ее лицо — и вздохнул с облегчением. То не было лицо Мэрилин Монро, хотя и оно показалось мне знакомым, наверное, было взято из какого-нибудь фильма, украдено у какой-то актрисы или просто красотки — она была не только молода, но и красива. Она шла все медленней, как будто раздумывала, не остановиться ли, а может быть, сесть или даже улечься на солнце, словно все и впрямь происходило на пляже. Она уже не заслоняла грудь цветами, а держала букет в опущенной руке. Осмотревшись, она выбрала большой камень с гладкой, слегка наклонной поверхностью, села на него, а цветы выронила из рук. Они выглядели очень странно — красные, желтые и голубые в этом мертвом, серо-белом пейзаже. Она сидела боком ко мне, а я с напряжением, от которого мой мозг готов был закипеть, думал, чего ее творцы или изготовители ожидают теперь от меня, как от человека, и чего, следовательно, я ни в коем случае не должен делать. Если я расскажу обо всем Вивичу, это будет прежде всего на руку им, потому что ни он и никто другой на базе мне не поверил бы, хотя, разумеется, об этом бы не сказал. Решив, что я галлюцинирую, они велят мне покинуть теледубль номер один, словно мертвую скорлупу, то есть вернуться на корабль, перейти к цели ноль два или три на другом полушарии Луны и повторить всю процедуру посадки с начала, а перед этим соберут психиатрический консилиум, чтобы определить, какое средство из бортовой аптечки должен принять свихнувшийся Ийон Тихий. Аптечка была полна всякой всячины, но я в нее даже не заглядывал. Если бы во мне усомнились там, на Земле, это на девяносто процентов снизило бы шансы всей экспедиции, что, безусловно, устраивало творцов фата-морганы, ибо укрыло бы их деятельность от Земли так же успешно, как и предыдущая ликвидация спутникового контроля Луны. Значит, мне никак нельзя было связываться с базой. Флирт также не входил в мои расчеты. Они, должно быть, знали не так уж мало и вряд ли надеялись, что разведчик примется ухаживать за голой девицей в лунном кратере. Но он, несомненно, захочет приблизиться к ней, чтобы посмотреть на нее вблизи и убедиться, телесна ли она. В конце концов, она могла оказаться вполне телесной, а не простой голографической проекцией. Разумеется, это не была настоящая девушка, но, прикоснувшись к ней, я мог бы этого касания не пережить. Мина, сконструированная с учетом свойственного людям сексуального влечения. В изрядный переплет я попал. Сообщить базе, что произошло, — плохо, не сообщить — тоже скверно, а вплотную заниматься лунной сиреной и опасно, и глупо. Следовательно, нужно было сделать то, чего ни один мужчина ни на Земле, ни на Луне наверняка не сделал бы, увидев молодую хорошенькую блондинку нагишом. Сделать то, чего не предусматривала программа этой ловушки. Оглядевшись вокруг, я примерно в десяти шагах нашел довольно большой камень — собственно, треснувшую пополам глыбу, за которой мог бы целиком спрятаться; уставившись на девушку, будто бы не соображая, куда иду, подошел к этой глыбе, а когда оказался за ней, молниеносно схватил порядочный камень, который на Земле весил бы килограммов пять, настоящую шершавую буханку, и взвесил его в руке. Камень был твердый и легкий, как окаменелая губка. Бросить в нее или не бросить, вот в чем вопрос, думал я, глядя на сидящую девушку. Опираясь спиной на наклонный камень, она, казалось, принимала солнечные ванны. Я отлично видел розовые соски — ее грудь была светлее живота, как обычно у женщин, которые загорают в купальном костюме из двух частей. В голове у меня буквально бурлило. Для чего это было устроено, я понимал. Вообразите себе реакцию командира у полевого телефона, которому артиллерийский наблюдатель докладывает, что на его глазах орудия неприятельской батареи превращаются в младенцев или в колыбельки. Если бы они попросту перекрыли мне радиосвязь, на базе хотя бы знали, что Тихий попал в беду, но если бы я сказал, что прячусь от голой блондинки, это означало бы мое помешательство при исправной связи. Скверно. И, не выдумав ничего лучшего, я швырнул в нее камнем. Он полетел медленно, словно в бесконечность, попал ей в плечо, пробил ее навылет и зарылся в песок у ее босых ног. Я ожидал взрыва, но его не было. Я заморгал глазами, и в одно из таких мгновений она исчезла. Еще секунду назад сидела, крутя в пальцах прядку светлых волос, опершись локтем на колено, а в следующий момент там не было ничего. Только брошенный камень медленно перевернулся, прежде чем застыть в неподвижности, и маленькое облачко поднятого им песка осело на сероватой скале. Снова я был один как перст. Я поднялся, встав сначала на колени, а потом выпрямившись во весь рост. Тут подал голос Вивич. Как видно, он уже не мог вытерпеть моего молчания. И тут я сообразил, что они должны были наблюдать все это на своем экране. Ведь облако микропов висело где-то надо мной.

— Тихий! Изображения нет! Что случилось?

— Нет изображения?.. — переспросил я чуть ли не по буквам.

— Нет. В течение сорока секунд были помехи. Техники думали, что это неполадки в нашей аппаратуре, но уже проверили. У нас все в порядке. Посмотри внимательно, ты должен их увидеть.

Он имел в виду микропов. Маленькие, как мушки, они обычно все-таки заметны в лучах солнца — поблескивают, словно искрящийся рой. Я обвел глазами всю противоположную солнцу сторону небосвода, но не заметил ни малейшей блестки. Зато я обнаружил нечто более странное. Пошел дождь. Редкие, маленькие, темные капельки появились то ближе, то дальше от меня на песке. Одна из них скользнула по шлему, и, прежде чем она упала, я успел схватить ее. Это был микроп, почерневший, будто сплавленный сильным жаром в крохотный металлический комочек. Этот дождик все еще шел, хотя и становился реже, когда я сообщил о нем Вивичу. Три секунды спустя послышалось проклятье.

— Расплавлены?

— Похоже, что так.

Это было логично. Если маневр с девицей имел цель подорвать доверие к моим донесениям, то нужно было, чтобы Земля не могла ничего видеть.

— Как насчет резервов? — спросил я.

Микропы находились под непосредственным контролем телетроников. Их передвижения не зависели от меня. На корабле были четыре запасных комплекта микропов.

— Вторая волна уже выслана, жди!

Вивич говорил там с кем-то, отвернувшись от микрофона, слышны были только далекие отголоски.

— Сброшены две минуты назад, — произнес он наконец, шумно дыша.

— Изображение появилось?

— Да. Эй, там, сколько на дальномерах? Видим уже флемстида. Тихий, они опускаются. А сейчас и тебя… Что такое?

Вопрос, правда, был обращен не ко мне, но я мог бы ответить, потому что дождь из оплавленных микропов пошел снова.

— Радар! — кричал Вивич — не мне, но так громко, что я отлично его слышал. — Что? Разрешающей способности не хватает? Ах так… Тихий! Слушай! Мы видели тебя одиннадцать секунд, сверху. Теперь опять ничего. Говоришь, расплавлены?

— Да, как на сковородке. Но эта сковородка, должно быть, здорово раскалена — от них остался один черный шлак.

— Попробуем еще раз. На этот раз с шлейфом.

Это значило, что за микронами первого броска будут посланы следующие, чтобы проследить судьбу летящих впереди. Я ничего не ожидал от этой попытки. Они уже были знакомы с микропами по предыдущим столкновениям и знали, как с ними управиться. Каким-нибудь индукционным подогревом, электромагнитным полем, в котором вихревые токи Фуко расплавляют любую металлическую частицу. Насколько я помню школьную физику. Впрочем, механизм разрушения не так важен. Микропы, Прекрасно защищенные от радарного обнаружения, оказались ни к черту не годны. Хотя это был и новый усовершенствованный тип. По принципу глаза насекомого, рассредоточенного так, что его отдельные омматидии — призматические глазки — занимали более восьмисот квадратных метров. Получаемое изображение было голографическим, трехмерным, цветным и резким, даже если ослеплено три четверти комплекта. Видимо, Луна досконально разбиралась в таких уловках. Открытие не слишком утешительное, хотя его можно было ожидать. Одно лишь составляло для меня загадку — почему я продолжаю двигаться целым и невредимым. Если им так легко удалось смахнуть микронов, то почему они не могли и меня убрать сразу после посадки, когда не сработала зеркальная ловушка? Почему не прервали моей связи с теледублем? Телематики утверждали, что это практически невозможно, ибо канал управления располагался в области самых жестких космических излучений. Это была невидимая игла, проходящая между кораблем и теледублем, такая «жесткая», как они выражались, что среагировала бы разве только на гравитационное воздействие черной дыры. Магнитное поле, которое смогло бы разорвать или изогнуть эту «иглу», требовало подвода мощности, исчисляемой в биллионах джоулей. Иначе говоря, в пространстве между кораблем и теледублем пришлось бы накачать мега- или даже гигатонны, накрыв Луну, словно раскрытым зонтом, экраном термоядерной плазмы. Но пока что они не могли или не хотели этого делать.

Может быть, это промедление проистекало не из недостатка могущества, а из стратегического расчета. В сущности, до сих пор разведчики — люди и автоматы — не подвергались на Луне нападению. Они уничтожали себя сами, поскольку первыми применяли оружие, стреляя в свое отражение. Словно бы неживое население Луны решило держаться оборонительной тактики. Этот прием какое-то время должен себя оправдывать. Дезориентированный в стратегической ситуации противник находится в гораздо худшем положении, чем тот, кто знает, что его атакуют. Тщательно продуманная доктрина неведения как гарантии мира опасным и издевательским образом оборачивалась против ее творцов.

Внезапно заговорил Вивич. Третья волна микропов добралась до меня невредимой. Они снова видели меня на своих экранах. Может быть, ослепление базы планировалось только на время фата-морганы с девицей? Я терялся в догадках. Допустим, путем радиоподслушивания на Луну поступали сведения о растущем на Земле ощущении угрозы. Панические настроения, подогреваемые частью прессы, затронули не только общественное мнение, но и правительства. Однако все понимали, что, если возобновится производство термоядерных ракет для удара по Луне, это будет означать и конец мира на Земле. Нетрудно было понять, что либо готовится нападение, направленное против человечества, либо на Луне происходит что-то совершенно необъяснимое. Вивич снова вызвал меня и сообщил, что сейчас начнется настоящая бомбардировка Луны микропами. Их будут сбрасывать поочередно, волна за волной, и не только с моего корабля, но и со всех направлений, ибо решено привести в действие резервы, накопленные под Зоной Молчания. Я и не знал, что они там были. Я сел посреди мертвой пустыни и, слегка откинувшись назад, уставился в черное небо. Я не смог разглядеть корабль, зато увидел микропов — маленькие искрящиеся облачка, сбегающие сверху и с горизонта. Часть их зависла надо мной, взмывая, волнуясь и поблескивая, словно рой золотых мушек, беззаботно играющих на солнце. Другие, резервные, были заметны лишь временами, когда какая-нибудь из неподвижно горящих звезд мигала и на мгновение гасла, заслоненная облаком моих микроскопических стражей. Они видели меня на всех экранах, сверху, анфас и в профиль. Надо было вставать и двигаться дальше, но мною овладела полная апатия. Неповоротливый, неуклюжий, в тяжелом скафандре, я, в отличие от микропов, представлял собой превосходную мишень даже для полуслепого стрелка. И почему я, со своим черепашьим темпом, должен идти во главе разведки? Почему бы микропов не сделать моими летучими лазутчиками? База дала на это согласие. Тактика изменилась. Рои золотистых комаров полетели надо мной широким фронтом в сторону лунного Урала.

Я шел, настороженно осматриваясь по сторонам. Вокруг простиралась плоская, чуть волнистая равнина, усеянная мелкими кратерами, засыпанными почти до краев. В одном из них торчало из песка что-то похожее на засохшую толстую ветку. Я ухватил ее за конец и потянул, словно вытаскивая из грунта глубоко вросший корень. Помогая себе маленькой саперной лопаткой, которая была приторочена у меня на боку, я освободил из-под сыпучей крошки истлевшие от жара металлические обломки. Это могли быть остатки какой-то из бесчисленных примитивных ракет, которые разбивались о скалы в начальный период освоения Луны. Я не вызвал базу, зная, что благодаря микронам там видят мою находку. Я все тянул и тянул причудливо изогнутые прутья, пока не показалось утолщение, а за ним заблестел более светлый металл. Все это не выглядело многообещающе, но раз я взялся за такую корчевку, то потянул еще сильнее, не опасаясь, что какой-нибудь острый прут проткнет мне скафандр, ведь я обходился без воздуха и разгерметизация ничем мне не грозила. Но что-то вдруг изменилось. В первый момент я не понял, что мешает мне сохранять равновесие, пока не почувствовал, что мой левый сапог, как в клещи, попал в захват сплющенных и изогнутых стержней. Я попытался вырвать его, подумав, что сам запутался, но они крепко держали мою ногу, и мне не удалось разогнуть их даже с помощью лопатки.

— Вивич, ты где? — спросил я. Он откликнулся через три секунды.

— Кажется, они поймали меня, как барсука, — сказал я, — это похоже на капкан.

Идиотская история. Попасться в какую-то железку, в примитивную ловушку! Я не мог выбраться из нее. Микропы встревоженным роем мух кружились поблизости, пока я в поте лица возился с челюстями, мертвой хваткой зажавшими мой сапог.

— Возвращайся на борт, — предложил Вивич, а может быть, кто-то из его ассистентов — голос был как будто другой.

— Если из-за этого я потеряю дубля, мы далеко не продвинемся, — ответил я. — Я должен это перерезать.

— У тебя есть карборундовая дисковая пила.

Я отстегнул прикрепленный к бедру плоский футляр. Там действительно была миниатюрная дисковая пила. Подключив ее шнур к клеммам питания скафандра, я наклонился. Из-под вращающегося лезвия брызнули искры. Зажимы, державшие мой сапог у лодыжки, уже размыкались, перерезанные почти до конца, как вдруг я почувствовал нарастающий жар в ступне. Изо всех сил дернул ногу, и увидел, что металлическое утолщение, похожее на большую картофелину, из которой выходили эти корневидные прутья, раскаляется словно от невидимого пламени. Белый пластик сапога уже почернел и шелушился от жара. Последним рывком я высвободил ногу и шатнулся назад. Меня ослепила кустообразная вспышка, я почувствовал резкий удар в грудь, услышал треск раздираемого скафандра и на мгновение погрузился в непроницаемую темноту. Я не потерял сознание, просто меня окружил мрак. Потом раздался голос Вивича:

— Тихий, ты на борту! Откликнись! С первым теледублем покончено.

Я заморгал глазами. Откинувшись на подголовник, странно подогнув ноги, я сидел в кресле и держался за грудь, за то место, в котором только что ощутил резкий удар. Точнее, острую боль, как я теперь осознал.

— Это была мина? — спросил я с удивлением. — Мина, соединенная с автозахватом? Что они, ничего более совершенного не могли придумать?

Я слышал голоса, но говорили не со мной, кто-то спрашивал о микропах.

— Нет изображения, — сказал незнакомый голос.

— Как, всех уничтожил один этот взрыв?

— Это невозможно.

— Не знаю, возможно или нет, но экран пуст.

Я все еще тяжело дышал, как после долгого бега, глядя на диск Луны. Весь кратер Флемстида и долину, где я так глупо потерял теледубля, я мог бы прикрыть кончиком пальца.

— Что с микропами?

— Не знаем.

Я взглянул на часы и удивился: почти четыре часа я провел на Луне. Приближалась полночь по бортовому времени.

— Вы как хотите, — сказал я, не пытаясь скрыть зевок, — но на сегодня с меня хватит. Иду спать.

6. ВТОРАЯ РАЗВЕДКА

Проснулся я отдохнувшим и сейчас же вспомнил события предыдущего дня. После хорошего душа думается всегда яснее, поэтому я настоял, чтобы на борту была душевая с настоящей водой, а не влажные полотенца, этот убогий суррогат ванны. О ванне не могло быть и речи, роль душевой выполнял резервуар, огромный, как бочка: внутри с одной стороны били струи воды, а с другой их всасывал поток воздуха. Чтобы не захлебнуться, ибо вода в невесомости разливается толстым слоем по всему телу и лицу, я вынужден был перед купанием надеть кислородную маску. Это было весьма неудобно, но я предпочитал иметь такой душ, чем никакого. Известно, что, когда конструкторы уже набили руку в строительстве ракет, астронавтов долго еще мучили аварии клозетов, и технической мысли пришлось немало потрудиться, прежде чем было найдено решение этой шарады. Анатомия человека до ужаса плохо приспособлена к космическим условиям. Этот твердый орешек, который не давал спать астротехникам, нисколько не беспокоил авторов научной фантастики, так как их возвышенные души попросту не замечали таких проблем. С малой нуждой еще полбеды, правда, только у мужчин. С большой же все счастливо уладилось только благодаря специальным компьютерам-дефекаторам, у которых один лишь изъян, а именно: когда они портятся, положение становится катастрофическим, каждый выходит из него, как умеет. Однако в моем лунном модуле такой компьютер до самого конца работал, если можно употребить такую похвальную метафору, как швейцарские часы. Вымытый и освеженный, я выпил кофе из пластиковой груши, заедая его кексом с изюмом — под сильной тягой отсасывающего устройства, включенного на полную мощность. Я предпочитал, чтобы потоком воздуха у меня вырывало крошки из-под пальцев, — это лучше, чем поперхнуться или подавиться изюминой. Я не из тех, кто легко отказывается от своих привычек. Подкрепившись как следует, я уселся в кресло перед селенографом и, глядя на изображение лунного глобуса, принялся размышлять в приятной уверенности, что никто не будет донимать меня советами, потому что я не уведомил базу о своем пробуждении и там считали, что я еще сплю. Зеркальный феномен и голая девица представляли собой два последовательных этапа распознания, кто прибыл, и они, как видно, удовлетворили тех или то, что подготовило мне такой прием, раз мне дали лазить по Флемстиду, не завлекая миражами и не подвергая нападениям. Однако капкан, который оказался миной, в эту картину никак не вписывался. С одной стороны, они берут на себя труд создавать миражи на ничьей земле, действуя на расстоянии, потому что эта зона неприкосновенна, а с другой стороны — закапывают там мины-ловушки. А все вместе выглядит так, будто я противостоял армии, вооруженной локаторами дальнего обнаружения и дубинами. Правда, мина могла лежать здесь с давних времен, ведь я, да и никто другой, не имел представления, что делалось на Луне на протяжении стольких лет абсолютной изоляции. Так и не решив этой загадки, я начал готовиться к следующей высадке. ЛЕМ-2 находился в полной готовности и был творением фирмы "Дженерал телетронико", моделью, отличающейся от того бедняги, которого я так неожиданно потерял, поэтому я полез в грузовой отсек, чтобы осмотреть его, прежде чем стану им. Этот, должно быть, силач из силачей, подумал я, такие толстые у него ноги и руки, широкие плечи, тройной панцирь, который глухо загудел, когда я постучал по нему пальцем, а кроме визиров в шлеме, шесть дополнительных глаз — на спине, на бедрах и на коленях. Чтобы обскакать конкурентов, проектировавших первого ЛЕМа, "Дженерал телетроникс" снабдила модель двумя индивидуальными ракетными системами: кроме тормозных, отбрасываемых после посадки, бронированный атлет имел постоянно закрепленные сопла в пятках, под коленями и даже в седалище, что — как я вычитал в инструкции, полной самохвальства, — помогало ему сохранять равновесие и, кроме того, позволяло совершать восьмидесяти- или стошестидесятиметровые прыжки. Ко всему прочему, панцирь сиял, как чистая ртуть, чтобы луч любого светового лазера соскальзывал с него. Я, в общем, понимал, как великолепен этот ЛЕМ, но не сказал бы, что меня вдохновил его подробный осмотр: чем больше визиров, глаз, индикаторов, сопел, тем больше внимания они требуют, а у меня, стандартного человека, конечностей и чувств не больше, чем у любого другого. Вернувшись в кабину, я для пробы включился в этого теледубля и, став им, а собственно, самим собой, поднялся на ноги и ознакомился с его жутко усложненным управлением. Кнопка, дающая возможность совершать длинные прыжки, имела вид маленького пирожка, от которого отходили провода, и взять ее надлежало в зубы. Но как же разговаривать с базой с таким контактом в зубах? Правда, этот эластичный пирожок можно было смять в пальцах, как пластилин, и вложить за щеку, а в случае необходимости достать языком и зажать коренными зубами. А если бы ситуация стала особенно напряженной, я мог бы, как объясняла инструкция, держать кнопку все время между зубами, следя лишь за тем, чтобы не сжать их слишком сильно. О стучании зубов вследствие неожиданного испуга там не было ни слова. Я лизнул эту кнопку, и вкус был такой, что я тут же сплюнул. Кажется — хотя поклясться не могу, — на земном полигоне ее чем-то смазали, возможно, апельсиновой или мятной пастой. Выключив теледубля, я перешел на более высокую орбиту и продвигался по ней, чтобы наметить цель номер ноль два между Морем Пены и Морем Смита, и уже в меру вежливо беседовал с земной базой. Я летел спокойно, как накормленное дитя в колыбельке, но тут что-то странное начало твориться в селенографе. Это превосходное устройство, пока оно работает безупречно. Зачем возиться с реальным глобусом Луны, когда его заменяет трехмерное изображение, получаемое топографически; впечатление такое, будто настоящая Луна поворачивается потихоньку перед глазами, вися в воздухе в метре от тебя; при этом прекрасно видно весь рельеф поверхности, а также границы секторов и обозначения их владельцев. Передо мной поочередно проплывали сокращения, какими обычно снабжаются номера автомобилей: US, G, I, F, S, N и так далее. Тут, однако, что-то испортилось, секторы стали переливаться всеми цветами радуги, потом рябь больших и малых кратеров помутнела, изображение задрожало, а когда я бросился к регуляторам, превратилось в белую, гладкую, девственную сферу.

Я менял резкость фокусировки, увеличивал и уменьшал контрастность, и в результате через некоторое время Луна появилась вверх ногами, а потом исчезла совсем, и уже никакая сила не могла заставить селенограф работать нормально. Я сообщил об этом Вивичу и, разумеется, услышал, что я что-то перекрутил. После моего сакраментального, повторенного добрый десяток раз заявления, что у меня серьезные затруднения — ибо так принято говорить еще с времен Армстронга, — профессионалы занялись моим годографом, что отняло полдня. Сначала мне велели увеличить период обращения, чтобы подняться над Зоной Молчания и таким образом исключить действие каких-то неизвестных сил или волн, направленных на меня с Луны. Так как это ничего не дало, они принялись проверять все интегральные и обычные схемы в годографе непосредственно с Земли, а я в это время приготовил себе второй завтрак, а потом и обед. Поскольку приготовить хороший омлет в невесомости непросто, я снял шлем и наушники, чтобы споры информатиков с телетронщиками и специально вызванным профессорским штабом не рассеивали моего внимания. После всех дебатов оказалось, что голограф испорчен, и хотя точно известно, какая микросхема сгорела, но именно ее у меня нет в резерве, а потому ничего сделать нельзя. Мне посоветовали разыскать обычные, напечатанные на бумаге лунные карты, приклеить их липкой лентой к экранам и таким образом выйти из создавшегося положения. Карты я нашел, но не все. У меня оказалось четыре экземпляра первой четверти Луны, именно той, на которой я пережил уже известные приключения, но остальных не было и следа. На базе царила полная растерянность. Меня убеждали поискать тщательней. Я перевернул ракету вверх дном, но, кроме порнокомикса, брошенного техниками обслуживания во время последних приготовлений к старту, нашел только словарь сленга американских гангстеров пятого поколения. Тогда база разделилась на два лагеря. Одни считали, что в таких условиях я не могу продолжать свою миссию и должен вернуться, другие хотели предоставить право решения мне самому. Я взял сторону второй группы и решил высадиться там, где было намечено. В конце концов, они могли передавать мне изображение Луны по телевизионному каналу. Картинка была приличная, но никак не удалось ее синхронизировать с моей орбитальной скоростью, и мне показывали поверхность Луны то мчащуюся сломя голову, то почти неподвижную. Хуже всего было, что мне предстояло сесть на самом краю диска, видимого с Земли, а затем двинуться на другую сторону, и здесь появлялась новая проблема. Когда корабль висел над обратной стороной Луны, они не могли передавать мне телевизионное изображение напрямую, а только через спутники внутренней системы контроля, которые этого не хотели. Не хотели потому, что о такой возможности никто как-то не подумал заранее, и спутники были запрограммированы в соответствии с доктриной неведения, то есть им не было позволено ничего передавать ни с Земли, ни на Землю. Ничего. Правда, для поддержания связи со мной и моими микропами на высокую экваториальную орбиту были выведены так называемые троянские спутники, но они не были приспособлены для передачи телевизионного изображения. То есть были, конечно, но только для изображения, которое передавали микропы. Все это очень долго обсуждалось, пока в безвыходной ситуации кто-то не подбросил мысль, что неплохо бы устроить мозговой штурм. Говоря по-ученому, мозговой штурм — это импровизированное совещание, на котором каждый может выдвигать самые смелые, самые дерзкие гипотезы и идеи, а остальные стремятся перещеголять его в этом. Выражаясь проще, каждый может плести, что в голову взбредет. И такой мозговой штурм продолжался четыре часа. Наболтались ученые до упаду, и ужасно мне надоели, к тому же они потихоньку отклонились от темы и уже не о том у них шла речь, как мне помочь, а о том, кто провинился, не продумав должным образом системы дублирования голографической имитации. Как обычно, когда люди действуют в коллективе, плечом к плечу, виноватого не оказалось. Они перебрасывали друг другу упреки, словно мячики; в конце концов и я вставил словечко, заявив, что управлюсь без них. Я не видел в этом особого риска — он и так был настолько велик, что мое решение не добавляло к нему практически ничего, а кроме того, вопрос, опущусь ли я в секторе US, SU, F, G, E, I, C, CH или на какую-нибудь другую букву алфавита, имел чисто академический характер. Самое понятие национальной, или государственной, принадлежности роботов, неизвестно в каком поколении населяющих Луну, было пустым звуком. Знаете ли вы, что самой трудной задачей военной автоматизации оказалось так запрограммировать автооружие, чтобы оно атаковало исключительно противника? На Земле с этим не было никаких проблем; для этого служили мундиры, разноцветные знаки на крыльях самолетов, флаги, форма касок, и в конце концов нетрудно установить, по-голландски или по-китайски говорит взятый в плен солдат. С автоматами дело другое. Поэтому появились две доктрины под кодовым названием FOF, то есть Friend Or Foe. Первая из них рекомендовала применение множества датчиков, аналитических фильтров, различающих селекторов и тому подобных диагностических устройств, другая же отличалась завидной простотой: врагом считается Кто-то Чужой, и все, что не может ответить надлежащим образом на пароль, нужно атаковать. Однако никто не знал, какое направление приняла самопроизвольная эволюция вооружений на Луне, а значит, и действия тактических и стратегических программ, отличающих союзника от врага. Впрочем, как известно из истории, эти понятия весьма относительны. Если кому-то этого очень захочется, он может, копаясь в метрических книгах, установить, была ли арийкой бабка некоторой особы, но уж никак не сможет проверить, кто был ее предком в эоцене — синантроп или палеопитек. Автоматизация всех армий, кроме того, ликвидировала идеологические проблемы. Робот старается уничтожить то, на что нацелила его программа, и делает это согласно методу фокализующей оптимизации, дифференциального диагностирования и правилам математической теории игр и конфликтов, а вовсе не из патриотизма. Так называемая военная математика, возникшая вследствие автоматизации всех видов оружия, имеет своих выдающихся творцов и приверженцев, но также еретиков и отступников. Первые утверждали, что существуют программы, обеспечивающие стопроцентную лояльность боевых роботов, и нет никакой силы, которая могла бы склонить их к измене, вторые же уверяли, что таких гарантий нет. Как всегда перед лицом задач, перерастающих мои возможности, я и тут руководствовался здравым смыслом. Нет шифра, который невозможно раскрыть, и нет кода, настолько тайного, чтобы никто не смог корыстно воспользоваться им в своих собственных интересах. Об этом свидетельствует история компьютерных преступлений. Сто четырнадцать программистов работали, чтобы предохранить вычислительный центр Чейз Манхэттен Банка от вторжения нежелательных лиц, а потом смышленый юнец с карманным калькулятором в руке, пользуясь обычным телефоном, забавы ради влез в святая святых наисекретнейших программ и сместил бухгалтерский баланс по своему усмотрению. Как опытный взломщик, который дерзко оставляет на месте преступления знак своего присутствия, чтобы побесить следственные органы, так и этот студент вставил в сверхтайную банковскую программу вместо визитной карточки такую команду, чтобы при проверке баланса компьютер перед каждым «дебет» и «кредит» сначала отстукивал бы «А-КУ-КУ». Теоретики программирования, конечно, не позволили себя закуковать и сразу же выдумали новую, еще более сложную и неприступную программу. Не помню уже, кто с ней расправился. Это не имело значения для второго этапа моей самоубийственной миссии.

Не знаю, как назывался кратер, куда я спустился. С севера он был немного похож на кратер Гельвеция, но с юга вроде бы на что-то другое. Я увидел это место с орбиты и выбрал его наугад. Может, когда-то здесь была ничейная земля, а может быть, и нет. Я сумел бы, поиграв с астрографом и замерив склонение звезд и все такое прочее, определить координаты, но предпочел оставить это на десерт — и хорошо сделал. ЛЕМ номер два был намного лучше, чем я предполагал со свойственной мне недоверчивостью, но имел один несомненный изъян. Климатизацию в нем можно было установить либо на максимум, либо на минимум. Я бы, наверное, справился с постоянным перескакиванием из духовки в холодильник и наоборот, если бы дело было в самой климатизации скафандра, но дефект не имел с нею ничего общего. Ведь я по-прежнему сидел внутри корабля, при умеренной температуре, однако в сенсорах этого ЛЕМа что-то разладилось, и они раздражали мою кожу то фальшивым теплом, то таким же мнимым холодом. Не видя иного выхода, я переставлял переключатель через каждые две минуты. Если бы корабль не простерилизовали перед стартом, я наверняка схватил бы грипп. Но отделался только насморком, потому что его вирусы обитают у каждого из нас в носу в течение всей жизни. Я долго не мог понять, почему все медлю с высадкой — не от страха же, — и вдруг уяснил настоящую причину: я не знал названия места посадки. Как будто название что-то значило — однако так оно и было. Именно этим, несомненно, объяснялось усердие, с которым астрономы окрестили каждый кратер Луны и Марса и пришли в растерянность, когда на других планетах открыли столько гор и впадин, что им уже не хватило благозвучных названий.

Местность оказалась плоской, только к северу на фоне черного неба выделялись контуры скругленных бледно-пепельных скал. Песка тут было в изобилии: я шел, тяжело утопая в нем и время от времени проверяя, следуют ли за мной микропы. Они летели надо мной так высоко, что только изредка поблескивали, как искры, проворным движением выделяясь среди звезд. Я находился вблизи терминатора — границы дня и ночи, но темная половина лунного диска начиналась где-то впереди, на расстоянии каких-нибудь двух миль.

Солнце висело низко, касаясь горизонта за моей спиной, и рассекало плоскогорье длинными параллельными тенями. Каждое углубление грунта, даже небольшое, заполнял такой мрак, что я входил в него, словно в воду. Попеременно обдаваемый жаром и холодом, я упорно шел вперед, наступая на собственную гигантскую тень. Я мог разговаривать с базой, но пока было не о чем. Вивич поминутно спрашивал, как я себя чувствую и что вижу, а я отвечал — "все в порядке" и «ничего». На верхушке пологой дюны стопкой лежали плоские, довольно большие камни, и я направился в ту сторону, потому что там блеснуло что-то металлическое. Это была массивная скорлупа какой-то старой ракеты, без сомнения, еще эпохи первых выстрелов по Луне. Я поднял ее и, осмотрев, отбросил. Двинулся дальше. На самом верху холма, где почти не было этого мелкого песка, в котором вязнут сапоги, лежал отдельно камень, похожий на плоский плохо выпеченный каравай хлеба. Может, со скуки, а может, потому, что он так отдельно лежал, я пнул его ногой, а он, вместо того чтобы покатиться вниз, треснул, но так, что отскочил только кусок размером с кулак, и поверхность излома заблестела, как чистый кварц. Хотя мне в голову вдолбили массу сведений о химическом составе лунной коры, я никак не мог вспомнить, присутствует ли в ней кристаллический кварц, и поэтому наклонился за обломком. Для Луны он был довольно тяжел. Я подержал его в руке и, не зная, что делать с ним дальше, бросил и хотел уже было идти, но вдруг замер, потому что в последний момент, когда я уже разжал пальцы, он как-то странно блеснул на солнце, словно на вогнутой поверхности скола что-то микроскопически дрогнуло. Я не стал к нему снова притрагиваться, а наклонился и долго разглядывал его, усиленно моргая, в уверенности, что это только обман зрения, но с камнем и в самом деле творилось что-то странное. Щербины на поверхности скола утрачивали блеск, да так быстро, что через несколько секунд стали матовыми, а потом начали заполняться, словно из глубины камня что-то выступало. Я не понимал, как это может быть: из камня, казалось, начала сочиться полужидкая мазь, как смола из надреза дерева. Я осторожно прикоснулся к ней пальцем, но она не была липкой, скорее мучнистой, как гипс перед отвердением. Я взглянул на другой, большой обломок и удивился еще больше. У него место разлома не только стало матовым, но и несколько вспучилось. Однако я ничего не сказал Вивичу, а продолжал стоять, расставив ноги, чувствуя спиной жаркое давление солнца, в нескольких метрах над слегка волнистой, в белых полосах и пятнах теней равниной, и не отрывал глаз от камня, с которым происходило что-то непонятное. Он рос, а точнее, зарастал. Просто зарастал, и через несколько минут обе части, большая и малая, — та, которую я только что держал в руках, — уже не подходили друг к другу, они обе стали выпуклыми и превратились в неправильной формы куски без всяких следов разлома. Я ждал, что будет дальше, но больше ничего не происходило, словно затянулась шрамами рана, и все. Это было невозможно и начисто лишено смысла, но это было. Припомнив, как легко треснул этот камень, хотя удар по нему был не так уж силен, я осмотрелся в поисках других. Несколько камней поменьше размером лежали на солнечном склоне. Взяв лопатку, я сошел вниз и острием поочередно ударил по каждому из них. Все они лопались, как перезрелые каштаны, сверкнув разломом нутра, пока я не наткнулся на обычный камень, от которого саперная лопатка отскочила, оставив только белесую царапину. Тогда я вернулся к разваленным надвое камням. Они зарастали, в этом уже не было сомнения. В кармане-мешке на правом бедре у меня был маленький счетчик Гейгера. Он даже не дрогнул, когда я приблизил его к этим камням. Открытие было, по-видимому, важным: камни так себя не ведут, значит, они не натуральные, а являются продуктом местной технологии, и мне следует забрать их с собой. Я уже наклонился, чтобы взять один из них, но вспомнил, что не могу вернуться на борт — проект этого не предусматривал. Химического анализа я также не мог сделать на месте, не имея реактивов. Если бы я уведомил об этом феномене Вивича, начались бы длинные разговоры, консультации, возбужденные селенологи велели бы мне торчать на этой дюне, раскалывать, как яйца, другие камни, сколько удастся, и наблюдать, что с ними происходит, а сами стали бы выдвигать все более смелые домыслы, но я всем нутром чувствовал: из этого ничего не выйдет, ибо сперва нужно понять, для чего такое явление предназначено, что за ним кроется; тут я услышал голос Вивича, который заметил, что я ударяю лопаткой, но не разглядел по чему. Видимо, изображение, передаваемое микронами, было недостаточно резким. Я сказал, что ничего особенного, и быстро пошел дальше, на ходу обдумывая случившееся.

Способность к заращиванию полученных в бою повреждений могла быть в высшей степени необходима военным роботам, если бы они здесь были, но не камням же. Неужели местные вооружения под надзором компьютеров начались со стадии камня и пращи? Но если даже и так, на кой черт каменным снарядам зарастание? Тут, не знаю почему, я вдруг подумал, что нахожусь здесь не как человек, а как теледубль, то есть в неживом воплощении. А что, если развитие лунных вооружений пошло по двум независимым направлениям: создания оружия, атакующего все враждебное и мертвое, и другого — атакующего все враждебное и живое? Допустим, фантазировал я, что средства, поражающие мертвое оружие, не могут одновременно или с равной эффективностью действовать на живого неприятеля, а я наткнулся как раз на это второе оружие, приготовленное на случай высадки человека. Поскольку я им не был, их мины — предположим, что мины, — не почуяв живого тепла внутри скафандра, не причинили мне вреда, и их активность ограничилась заращиванием повреждений. Если бы какой-нибудь земной робот-разведчик задел их ногой, он не обратил бы внимания на их зарастание, ибо наверняка не запрограммирован на распознание столь удивительного и непредвиденного явления. Я же не был ни роботом, ни человеком и потому заметил его. И что дальше? Этого я не знал, но если в моей догадке был хотя бы атом правды, то следовало ожидать и других мин, настроенных уже не на людей, а на автоматы. Теперь я шел несколько медленнее: осторожно ступая, чувствуя неподвижное солнце за спиной, одолевал дюну за дюной; время от времени встречал большие и малые камни, но уже не разбивал их лопаткой и не пинал ногами — ведь если они и вправду были двух разновидностей, дело могло кончиться плохо. Так я прошел добрых три мили, возможно, чуть больше — мне не хотелось вытаскивать шагомер, который застрял в кармане на голени, таком узком, что только с большим трудом я мог просунуть туда руку в перчатке, — и, двигаясь дальше в южном направлении, заметил какие-то развалины. Это не произвело на меня особого впечатления — на Луне много разрушенных скал, очертания которых по игре случая выглядят как руины построек, и лишь вблизи обнаруживаешь, что обманулся. Но все-таки я изменил направление и брел по все более глубокому песку, ожидая, когда эти скалы примут свой настоящий, хаотический вид, но ждал я напрасно. Напротив, чем ближе я подходил, тем явственней вырисовывались частично разбитые и опаленные фасады низких строений; черные пятна были не тенями, а отверстиями, хотя и не такими правильными, как оконные проемы, — и все же таких больших отверстий, к тому же расположенных почти правильными рядами, никто в лунных скалах до сих пор не открыл. Песок вдруг перестал проваливаться у меня под ногами. Сапоги стучали по стекловидной шершавой массе, похожей на застывшую лаву, но это была не лава, а, скорее, расплавленный и застывший песок, подвергшийся действию очень высокой температуры. Думаю, я не ошибся, потому что эта скорлупа покрывала весь некрутой склон, по которому я поднимался, приближаясь к руинам. Меня отделяла от них довольно высокая дюна, возвышающаяся над всей местностью; взобравшись на ее вершину, я смог окинуть взглядом странные развалины и тогда понял, почему не заметил их с орбиты. Они были заглублены в грунт. Будь это и в самом деле остатки развалившихся домов, я сказал бы, что щебень доходил до самых окон. С расстояния порядка трехсот метров это напоминало хорошо знакомую по фотографиям картину: селение, возведенное из камня и разрушенное землетрясением. В Персии, к примеру, находили такие селения. С орбиты его удалось бы рассмотреть только вблизи терминатора: там очень низкое солнце светило бы через эти будто простреленные или полуобвалившиеся, словно взрывом деформированные оконные проемы. Я все еще не был уверен, что это не просто скалы необычной формы, и пошел в их сторону, но уже издали они мне настолько не понравились, что я вынул счетчик Гейгера и время от времени поглядывал на его шкалу. Это было довольно неудобно. Сходя с дюны, я даже ухитрился упасть, и потому подключил счетчик к контакту на скафандре и теперь мог услышать его треск, если местность окажется радиоактивной. А она такой и оказалась — примерно с середины противоположного склона. Едва я ступил на щебень, засыпавший эти приземистые дома без крыш, с выщербленными стенами (теперь я уже был уверен, что передо мной не творение природных сил Луны), как услышал частое густое потрескивание. Более того, щебень не разъезжался у меня под ногами, потому что был сплавлен в сплошную массу. Все выглядело так, словно в этом странном поселке, в самой его середине произошел взрыв, и жар излучался достаточно долго, так что развалины, в которые обратился поселок, сплавились и превратились в скалу. Я находился уже у крайних руин, но не мог присмотреться к ним как следует, потому что был вынужден соразмерять каждый шаг, осторожно ставя тяжелые сапоги на выступы, торчащие из этого огромного завала, чтобы не провалиться между глыбами, — это легко могло случиться. Только выше, у ближайшей руины, довольно крутая осыпь переходила в стекловидную глазурь, покрытую, словно сажей, черноватыми полосами. Идти стало легче, я прибавил ходу и наконец оказался у первого окна. Это было неправильной формы отверстие, придавленное нависшими сверху камнями; я заглянул внутрь; там царил густой мрак, и я не сразу заметил какие-то разбросанные в беспорядке продолговатые предметы. Мне не хотелось ползти через полуразрушенное окно, потому что в нем можно было застрять — теледубль был массивный, — и я решил искать двери. Раз есть окна, то и двери должны где-то быть. Однако я никаких дверей не нашел. Обойдя кругом здание, вбитое в грунт с такой огромной силой, что оно перекосилось и расплющилось, я обнаружил в боковой стене достаточно широкую брешь, через которую мог, согнувшись, проникнуть внутрь. Там, где солнечный свет прямо соседствует на Луне с тенью, контраст яркости так велик, что глаза не справляются; мне пришлось, шаря руками по стене, зайти в угол помещения и, прижавшись спиной к мощной кладке, зажмуриться, чтобы глаза привыкли к темноте. Досчитав про себя до ста, я открыл глаза и осмотрелся.

Внутри руины напоминали пещеру, лишенную свода, что, впрочем, не обеспечивало верхнего света, ведь небо Луны черно, как смоль. Солнечный свет, если он падает через отверстие, не выглядит там сияющим лучом, потому что его не рассеивают, как на Земле, воздух и пыль. Солнце оставалось снаружи и высвечивало пятно, казавшееся раскаленным добела, на стене напротив угла, в котором я стоял. В его отсвете лежали у моих ног три трупа. Так я подумал в первое мгновение, потому что у них, почерневших и изуродованных, можно было различить ноги, руки, туловища, а у одного даже была голова. Жмурясь и заслоняясь от солнечного пятна, которое слепило меня, я наклонился над ближайшим телом. Это не были человеческие останки, более того, вообще ничьи останки, ибо то, что с самого начала мертво, умереть не может. Даже не прикоснувшись к телу, навзничь раскинувшемуся у моих ног, я понял, что это скорее манекен, чем робот, ибо его широко разваленное туловище было совершенно пусто. В нем был только песок и несколько каменных обломков. Я осторожно потянул его за руку. Он был удивительно легкий, словно из пенопласта, черный, как уголь, без головы — его голову я заметил тут же у стены. Она стояла на обрубке шеи и смотрела на меня тремя пустыми глазницами. Я, конечно, удивился, почему тремя, а не двумя. Третий глаз в виде округлой ямки находился пониже лба, там, где у человека основание носовой кости; но у этого странного манекена, по-видимому, никогда не было носа, что в общем понятно, ведь на Луне он совершенно ни к чему. Остальные манекены тоже были только приблизительно человекообразны. Хотя взрыв сильно их деформировал, сразу было видно, что их строение и до того было отдаленным подобием, а не точным воспроизведением человеческой анатомии. У них были слишком длинные ноги, много длиннее туловища, слишком тонкие руки, которые, кроме того, были прикреплены не к плечам, но странным образом: одна к груди, другая к спине. Так, видимо, было задумано, ибо взрыв, ударная волна и обвал могли, конечно, перекрутить конечности одному из них, но не всем же одинаково. Кто знает, одна рука спереди, другая сзади в каких-то условиях могли оказаться удобнее. Присев на корточки напротив резкого солнечного пятна, в темноте, рядом с тремя трупами, я вдруг обратил внимание на то, что не слышу ничего, кроме быстрого стрекота счетчика радиоактивности, а значит, уже несколько минут до меня не доходит голос Вивича. Последний раз я ответил ему с вершины дюны, возвышающейся над руинами, ничего не сообщив о своем открытии, потому что сначала хотел убедиться, что не ошибся. Я вызвал базу, но в наушниках все так же быстро, тревожно стрекотал мой «гейгер». Радиоактивное заражение было значительным, но я не стал тратить время на замеры; теледублю оно не могло повредить, хотя я-подумал, что радиосвязь мне отрезал, наверное, ионизированный газ, все еще выделяемый развалинами каменного селения, а значит, в любую минуту я мог потерять связь с кораблем. Меня это страшно испугало: почудилось, что я останусь здесь навсегда, это было глупо, ведь если бы связь прервалась, среди руин остался бы только теледубль, а я очнулся бы на борту. Но пока я не ощущал ни малейших признаков того, что теледубль отказывается мне подчиняться. Мой корабль, видимо, висел прямо над поселком — ведь он обращался по стационарной орбите, находясь постоянно в зените надо мной. Никто, конечно, не мог предвидеть ни такого открытия, ни такой ситуации, но позиция в зените оптимальна для манипулирования теледублем, потому что расстояние от управляющего человека тогда минимально, а следовательно, минимально и запаздывание реакции. На Луне нет атмосферы, и сгусток ионизированного газа — возможно, в результате испарения минералов после взрыва — был не слишком большим. Нарушил ли он также связь базы с микропами, я не знал, да и не до того мне было; прежде всего хотелось узнать, что именно здесь произошло, а уже потом разбираться, почему и зачем. Пятясь, я вывалок через брешь в стене самые крупные останки — того, что был с головой. Я называю их трупами, хотя это вовсе не так, — трудно отделаться от первого впечатления.

Радиосвязь не восстановилась и снаружи, но я все-таки решил прежде всего исследовать беднягу, который хотя никогда и не жил, но вызывал жалость всем своим видом. Ростом он был метра три или чуть меньше, худой, с сильно удлиненной головой, трехглазый, но без признаков носа и рта; длинная шея, ухватистые руки, однако пальцы невозможно было сосчитать, потому что материал, из которого он был изготовлен, сплавился сильнее всего там, где конечности становились тоньше. Все его тело покрывала смолистая корка. Жарковато им здесь пришлось, подумал я, и тут меня осенило — это мог быть поселок наподобие тех, что когда-то строили на Земле, чтобы исследовать результаты ядерных взрывов в Неваде и в других местах: с домами, садиками, магазинами, улицами, и только людей заменяли в них животные — овцы, козы, а также свиньи, у которых безволосая кожа, как у людей, и потому они так же реагируют на термический удар, получая ожоги. Возможно, здесь происходило что-то подобное? Если бы я знал мощность ядерного заряда, который разрушил это селение и вбил его в грунт, я мог бы по интенсивности остаточного излучения установить, как давно произошел взрыв; а по составу изотопов физикам и теперь удалось бы это определить. На всякий случай я насыпал в наколенный карман горсть мелкого щебня — и снова со злостью вспомнил, что не вернусь на борт корабля. Определить время взрыва было все же необходимо, хотя бы приблизительно. Я решил выйти из зараженной зоны и связаться с базой, чтобы передать сведения и дать задание физикам. Пусть сами додумываются, как провести анализ проб, которые я взял. Не вполне понимая зачем, я поднял несчастного покойника, без труда закинул его себе на спину — он весил каких-нибудь восемь-девять килограммов — и начал довольно сложный по тактике отход. Длинные ноги манекена волочились по грунту, цеплялись за камни, и приходилось идти очень медленно, чтобы не рухнуть вместе с ним. Склон был не слишком крутой, но я не мог разобраться, идти ли мне по скользкой застывшей глазури или по щебню, который проседал и начинал съезжать вместе со мной при каждом шаге. Из-за этих мучений я потерял направление и вышел не на дюну, с которой спустился перед тем, а на четверть мили западнее и очутился среди больших округлых глыб, похожих на камни-монолиты, которые земные геологи называют «свидетелями». Положив на плоский грунт свою ношу, я сел отдышаться, прежде чем вызвать Вивича. Я осмотрелся в поисках микронов, но нигде не было и следа их искрящейся тучки, никаких голосов я тоже не слышал, хотя теперь уже они должны были до меня доходить. Тикание датчика в шлеме стало таким редким, словно на мембрану падали поодиночке зернышки песка. Услышав какой-то неразборчивый голос, я подумал, что это база, и, вслушавшись, оцепенел. Из хриплого бормотания до меня дошли сначала два слова: "Братец родимый… родимый братец…" Минута тишины и снова: "Братец родимый… родимый братец…"

"Кто говорит?" — хотел я крикнуть, но не отважился. Я сидел скорчившись, чувствуя, как пот выступает у меня на лбу, а этот чужой голос заполнял шлем. "Подойди, братец родимый, родимый братец, подойди ко мне. Приблизься без опасения. Я не хочу ничего плохого, братец родимый, приблизься. Не бойся, я не хочу сражаться. Мы должны побрататься. Это правда, братец родимый. Помоги мне. Я тебе тоже помогу, братец родимый". Что-то щелкнуло, и тот же голос, но совершенно другим, рычащим тоном коротко, резко произнес: "Брось оружие! Брось оружие! Брось оружие! Бросай оружие, или я тебя сожгу! Не пытайся бежать! Повернись спиной! Подними руки! Обе руки! Так! Обе руки на затылок! Стой и не двигайся! Не двигайся! Не двигайся!"

Снова что-то треснуло, и вернулся первый голос, тот же самый, но заикающийся, слабый: "Братец родимый!.. Подойди. Мы должны побрататься! Помоги мне. Мы не будем сражаться". Я уже не сомневался — разговаривал труп. Он лежал так, как я его бросил, похожий на раздавленного паука, с разодранным брюхом и переплетенными конечностями, уставившись пустыми глазницами прямо на солнце и не двигаясь, но что-то внутри него все говорило и говорило. Песенка на два такта. На две мелодии. Сначала о братце родимом, а потом — хриплые приказы. Это его программа, подумал я. И ничего больше. Манекен или робот, сначала он должен был подманить человека, солдата, а потом взять его в плен или убить. Двигаться он уже не мог и только скребся в нем этот недопаленный обрывок программы, как заигранная пластинка. Но все-таки почему по радио? Если бы он был предназначен для войны на Земле, то говорил бы напрямую, голосом. Я не понимал, зачем ему радио. Ведь на Луне не могло быть никаких живых солдат, а робота так не приманишь. Мне это казалось бессмысленной нелепицей. Я смотрел на его почерневший череп, на перекрученные и опаленные руки с оплавленными в сосульки пальцами, на разверстое туловище — уже без невольного сочувствия, как минуту назад. Скорее уже с неприязнью, а не только с отвращением, хотя в чем он был виноват? Так его запрограммировали. Можно ли предъявлять моральные претензии к программе, запечатленной в электрических контурах? Когда он снова начал плести свое "братец родимый", я отозвался, но он не слышал меня. Во всяком случае, ничем этого не обнаружил. Я встал, и, когда моя тень упала ему на голову, голос оборвался на полуслове. Я отступил на шаг, и он снова заговорил. Значит, его привело в действие солнце. Убедившись в этом, я задумался, что делать дальше. От этого манекена-ловушки толку могло быть мало. Слишком примитивно было такое "боевое устройство". Пожалуй, и лунные оружейники считали эти длинноногие существа ненужным старьем, если употребили их для опробования результатов ядерного удара. Чтобы он не дурил мне голову своей трупной песенкой — а честно говоря, не знаю, не поручусь, что лишь из-за этого, — я собрал лежавшие по соседству крупные обломки и забросал ими сначала его голову, а потом и туловище, словно хотел устроить ему погребение. В наступившей тишине я услышал тонкое попискивание. Сперва я подумал, что это все еще он, и начал озираться в поисках новых камней, но тут различил знаки морзянки: Т-и-х-и-й в-н-и-м-а-н-и-е — Т-и-х-и-й г-о-в-о-р-и-т б-а-з-а — а-в-а-р-и-я с-п-у-т-н-и-к-а а-в-а-р-и-я — з-в-у-к с-е-й-ч-а-с б-у-д-е-т ж-д-и Т-и-х-и-й.

Значит, отказал спутник, один из тех, троянских, которые поддерживали связь между нами. Исправят они его, как бы не так, подумал я ехидно. Ответить им я не мог. В последний раз взглянул я на опаленные останки, на белеющие на солнце руины строений на склоне противоположной дюны, обвел глазами черное небо, напрасно стараясь увидеть микропов, и наугад двинулся к огромной выпуклой каменной складке, которая выныривала из песков, словно серая туша колоссального кита. Я шел прямо на черную, как смола, расселину в этой скале, похожую на вход в пещеру. И вдруг зажмурился. Там кто-то стоял. Фигура почти человеческая. Низкая, плечистая, в серо-зеленом скафандре. Я сейчас же поднял руку, решив, что это снова мое отражение, а цвет скафандра изменился в полосе тени, но тот не шевелился. Я остановился в нерешительности. То ли на меня повеяло страхом, то ли это было предчувствие. Но не за тем я был здесь, чтобы сразу бежать, да и куда, собственно? И я пошел вперед. Он выглядел в точности, как коренастый человек.

— Алло, — услышал я его голос. — Алло, ты слышишь меня?

— Слышу, — ответил я без особой охоты.

— Иди сюда, иди… у меня тоже есть радио!

Это звучало довольно-таки по-идиотски, но я пошел к нему. Что-то военное было в покрое его скафандра. На груди скрещивались блестящие металлические полосы. В руках у него ничего не было. И то хорошо, подумал я, но шел все медленнее. Он шел ко мне, воздев руки в непосредственном, радушном жесте приветствия, словно встретил старого знакомого.

— Здравствуй, здравствуй! Дай тебе Бог здоровья… как хорошо, что ты наконец пришел! Потолкуем, я с тобой, ты со мной… Пораскинем мозгами — как мир на свете учинить… как тебе живется и как мне… — Он говорил это плавным разболтанным голосом, странно проникновенным, певучим, растягивая слова, и топал упорно ко мне по тяжелому песку, держа руки широко раскинутыми, как для объятия, и во всей его фигуре, в каждом его движении было столько радушия, что я не знал уже, что думать об этой встрече. Он был теперь в нескольких шагах, но в темном стекле его шлема был виден только солнечный блик. Он обхватил меня, стиснул в объятии, и так мы стояли у серого склона большой скалы. Я пытался заглянуть ему в лицо. Но даже с расстояния ладони ничего не было видно — стекло его забрала было непрозрачным. Даже не стекло, а скорее маска, покрытая стекловидной глазурью. Как же он тогда меня видел?

— Здесь у нас тебе хорошо будет, приятель… — сказал он и стукнул своим шлемом о мой, словно хотел расцеловать меня в обе щеки. — У нас очень хорошо… мы войны не хотим, мы добрые, тихие, сам увидишь, приятель… — С этими словами он лягнул меня в голень так сильно и неожиданно, что я опрокинулся навзничь, и он рухнул обоими коленями на мою грудь. Я увидел все звезды — буквально все звезды черного лунного неба, а мой несостоявшийся друг левой рукой прижал мою голову к песку, а правой сорвал с себя металлические полосы, которые сами собой свернулись в подковообразные скобы. Я молчал, не понимая, что происходит, пока он, пригвождая мощными, неторопливыми ударами кулака мои руки к грунту этими скобами, продолжал говорить: — Хорошо тебе будет, друг дорогой, мы здесь простые, сердечные, ласковые… Я тебя люблю, и ты меня полюбишь, приятель…

— А не "братец родной"? — спросил я, чувствуя, что не в состоянии уже шевельнуть ни рукой, ни ногой.

Моя реплика нимало не нарушила его добродушного настроения.

— Братец?.. — сказал он задумчиво, словно пробуя это слово на вкус. — А хоть бы и братец! Я добрый и ты добрый! Брат для брата! Ведь мы братья. Правда?

Он поднялся, быстро и профессионально обхлопал мои бока, бедра, нащупал карманы, повынимал из них все мое добро, плоский футляр с инструментами, счетчик Гейгера, отстегнул саперную лопатку, ощупал меня еще раз, более тщательно, особенно под мышками, попробовал засунуть палец в голенища сапог, и во время этого старательного досмотра ни на минуту не умолкал:

— Братец родимый, говоришь? А? Может, оно и так, а может, и нет. Разве нас одна мать родила? Эх, мама, мама… Мать — это святое, братец. Такая добрая! И ты тоже добрый. Очень добрый! Оружия никакого не носишь. Хитрый ты, приятель; хитрюга… так, мол, гуляю себе, грибки собираю. Боровиков тьма-тьмущая. Лес вокруг, только что-то его не видать. Так, дорогой братец, сейчас тебе полегчает, лучше станет, увидишь. Мы люди простые, мирные, и мир нам принадлежит.

Тем временем он снял с плеч что-то вроде плоского ранца и раскрыл его. Блеснули какие-то острые инструменты. Он взял один из них, примерил к руке, отложил, вынул другой в виде мощных ножниц, похожих на те, которыми солдаты во время атаки разрезают спирали колючей проволоки, повернулся в мою сторону — острия блеснули на солнце, — уселся верхом мне на живот, поднял свое оружие и со словами "Дай Бог здоровья" одним ударом вонзил его в мою грудь. Я почувствовал боль, правда, не сильную. Видимо, мой теледубль имел демпфер неприятных ощущений. Я уже не сомневался, что добросердечный лунный друг выпотрошит меня, как рыбу, и, собственно, должен был уже вернуться на корабль, оставив ему падаль на растерзание, но меня насколько ошарашил контраст между его словами и действиями, что я лежал, как под наркозом.

— Что же ты молчишь? — спросил он, разрезая с резким, хрустящим звуком верхний слой моего скафандра. Ножницы у него были первоклассные, из необычайно твердой стали.

— Сказать что-нибудь? — спросил я.

— Ну скажи!

— Гиена!

— Что?

— Шакал.

— Оскорбить меня хочешь, своего друга? Нехорошо. Ты ведь мой враг! Ты вероломный. Ты нарочно сюда без оружия пришел, чтобы меня заморочить. Я тебе добра желал, но врага проверить надо. Такая у меня обязанность. Такой закон. Ты на меня напал. Без объявления войны вторгся на нашу священную землю! Теперь пеняй на себя. "Братец родимый"! Пес тебе брат! Ты сам хуже пса, а за гиену и шакала ты меня попомнишь, только недолго. Память из тебя вместе с кишками выпущу.

Тут последние сочленения грудного панциря разошлись, и он начал поддевать их, выламывать и разводить в стороны. Заглянув ко мне внутрь, он оцепенел.

— Ничего себе фокус, — сказал он, вставая, — этакие разные финтифлюшки. Я-то простак, но ученые наши разберутся. Ты подожди тут, куда тебе спешить. Не к спеху сейчас… Ты уже наш, приятель.

Грунт дрогнул. Повернув голову вбок насколько мог, я увидел целую колонну таких, как он. Они шли строем, в каре, печатая шаг, высоко подбрасывая ноги, как на плацу. И так вышагивали в этом парадном марше, что пыль летела столбом. Мой палач приготовился, видимо, отдать рапорт, так как встал навытяжку.

— Тихий, отзовись, где ты? — загремело у меня в ушах. — Звук уже в порядке. Это Вивич! База! Ты меня слышишь?

— Слышу! — ответил я.

Обрывки нашего разговора, очевидно, дошли до марширующих, потому что с шага они перешли на бег.

— Ты знаешь, в каком ты секторе? — спросил Вивич.

— Знаю, узнал на собственном опыте. Меня взяли в плен! И уже начали вскрывать!

— Кто? Кого?! — начал Вивич, но мой экзекутор заглушил его слова.

— Тревога! — крикнул он. — Объявляю тревогу! Берите его и бегом отсюда!

— Тихий! — вопил издалека Вивич. — Не давайся!!!

Я понял его. Передача новейшей земной технологии роботам была не в наших интересах. Я не мог и пальцем пошевелить, но выход был предусмотрен. Я изо всей силы сжал челюсти, услышал треск, словно кто-то повернул выключатель, и воцарилась египетская тьма. Вместо песка я почувствовал спиной мягкую обивку кресла. Я снова был на борту. Из-за головокружения сразу не смог отыскать нужную кнопку. Наконец она сама попалась мне на глаза. Я разбил предохранительный колпачок и до упора вдавил кулак в красный щиток, чтобы теледубль не попал в их руки. Фунт экразита разнес его там в клочья. Жаль мне было этого ЛЕМа, но я вынужден был так поступить. Так закончилась вторая разведка.

7. ПОБОИЩЕ

От десяти следующих высадок у меня остались воспоминания столь же отрывочные, сколь неприятные. Третья разведка продолжалась дольше всех — три часа, хотя я и попал в самую гущу настоящей битвы, которую вели между собой роботы, похожие на допотопных ящериц. Они были так заняты борьбой, что не заметили меня, когда я, белоснежный, как ангел, только без крыльев, слетел на поле брани в ореоле пламени. Еще в полете я понял, почему и эта местность выглядела с корабля пустой. Ящерицы были окрашены в защитные цвета, а на спине был выпуклый узор, имитирующий камни, рассыпанные по песку. Двигались они ползком, с бешеной скоростью, и в первый момент я не знал, что делать: правда, пули не свистели — огнестрельным оружием здесь не пользовались, — но от сверкания лазеров можно было ослепнуть. Я быстро пополз к большим белым глыбам — это было единственное убежище поблизости — и, высунув из-за них голову, стал наблюдать за битвой. По правде говоря, я не сразу мог сориентироваться, кто, собственно, с кем бьется. Эти ящероподобные роботы, похожие на кайманов, атаковали довольно ровный склон, спускавшийся в мою сторону; передвигались они рывками. Ситуация выглядела весьма запутанной. Казалось, в ряды наступавших замешался неприятель, возможно, в атакующее войско был заброшен десант, точно трудно сказать, однако я видел, как одни металлические ящерицы бросались на других, с виду совсем таких же. В какой-то момент три из них, в погоне за одной, оказались совсем близко. Они догнали ее, но не смогли удержать, потому что она, потеряв поочередно все ноги, за которые хватали ее преследователи, удирала дальше, извиваясь, как змея. Я не ожидал такой примитивной схватки с отрыванием хвостов и ног и уже опасался, что они возьмутся за мои, однако в пылу битвы ни одна из них не обратила на меня внимания. Широкой цепью они шли на склон, полыхая вспышками лазеров, которые, мне показалось, были у них в пастях, хотя, может быть, это были вовсе не пасти, а воронкообразно расширяющиеся стволы. Что-то странное творилось на склоне холма. Роботы первой линии под прикрытием лазерного огня быстро доползали примерно до половины склона и там замирали. Они не закапывались в грунт, а шли все медленнее и при этом меняли цвет. Песочные скорлупы спин постепенно чернели, потом их окутывал серый дымок, словно от невидимого пламени, а затем они раскалялись и превращались в пылающие останки. Но с противоположной стороны не было никаких вспышек, значит, вряд ли это был огонь лазеров. Множество обугленных и расплавленных автоматов устилали уже склон, но все новые и новые шеренги мчались на погибель. Только включив дальнее зрение, я понял, что именно они атакуют. На самой вершине холма располагалось нечто огромное и неподвижное, словно крепость. Но крепость поистине необычная — зеркальная. А может быть, и не зеркальная, но защищенная какими-то экранами, которые отражали в верхней части черное небо со звездами, а в нижней — песчаную осыпь склона. Наверное, это было зеркало и экран одновременно: вспышки лазеров, отражаясь, ничего не могли с ним поделать, а внизу, там, где скопилось больше всего трупов, температура скал превышала две тысячи градусов, это я определил по болометру, встроенному в шлем. Какое-то индуктивное заграждение или что-то в этом роде, подумал я, прижимаясь что было сил к глыбе, которая служила мне защитой. Значит, те, маленькие, атакуют, а зеркальный гигант окружил себя невидимым термическим щитом. Прекрасно, но что делать мне, безоружному, как младенец, между лавинами атакующих танков? Доносить базе о ходе сражения не было необходимости — мой третий дубль сопровождало специальное ракетное наблюдательное устройство. Оно было замаскировано под метеорит и могло возбудить подозрение только тем, что не падало, как положено обычному метеориту, а летало себе в двух милях надо мной. Вдруг что-то коснулось моего бедра. Я глянул вниз и остолбенел. Это была оторванная нога робота, того самого, который только что потерял все конечности и превратился в змею. Нога потихоньку все лезла и лезла вверх, пока, проскользнув между глыбами, не наткнулась на меня. В этой слепо дергающейся ноге с тремя острыми когтями, покрытой оболочкой, имитирующей крупнозернистый песок, было что-то отвратительное и отчаянное. Она попыталась вцепиться мне в бедро, но не могла, не хватало опоры. Я брезгливо схватил ее и отбросил как можно дальше. Тут же она снова двинулась ко мне. И вместо того чтобы следить за ходом сражения, мне пришлось вступить в поединок с этой ногой, потому что она снова взбиралась на меня, неуклюже, словно пьяная. Сейчас за нею придут и другие, подумал я, и тогда положение станет уже совсем дурацким.

Хорошо, что база молчала, а то роботы могли подслушать наш разговор и мне пришлось бы плохо. Съежившись за теневой стороной глыбы, я ожидал с саперной лопаткой в руке появления этой ноги, будучи в самом отвратительном состоянии духа. Не хватало, чтобы в ней оказался какой-нибудь радиопередатчик. Попеременно сгибаясь и разгибаясь, она доползла до моих коленей, которыми я опирался на песок, и тогда я одной рукой прижал ее к грунту, а другой принялся молотить острием лопатки. Вместо того чтобы наблюдать за битвой, Ийон Тихий пытается приготовить на Луне рубленую котлету из ножек роботов. Недурная история! Все же в конце концов я попал в какое-то чувствительное место; она перевернулась раскрытым подколеньем кверху и застыла. Я отшвырнул ее в сторону и выглянул из-за глыбы. Цепи наступавших замерли, так что я едва мог различить отдельные автоматы, серым цветом сливающиеся с местностью. А вверх по склону шел, слегка качаясь, как корабль на волнах, неизвестно откуда взявшийся паук величиной с изрядный деревенский дом. Плоский сверху, как черепаха, он раскачивался на широко расставленных многочисленных ногах, колени которых поднимались над ним с обоих боков, а он все шагал, тяжело, мерно, решительно, переставляя свои многочисленные ходули, и уже приближался к полосе жара. Интересно, что с ним сейчас будет, подумал я. Под брюхом у него маячило что-то продолговатое, темное, почти черное, словно он нес там какое-то боевое снаряжение. Прямо у раскаленного участка он остановился, раскорячившись, и стоял так некоторое время, словно размышляя. Все поле боя замерло. Только в моем шлеме слышалось попискивание сигналов, передаваемых неизвестным кодом. Это была весьма странная битва, она казалась одновременно и примитивной, похожей на сражение мезозойских динозавров, и изощренной, поскольку эти ящерицы вовсе не вывелись из яиц, а были лазерными автоматами, роботами, нашпигованными электроникой. Гигантский паук почти присел, коснувшись брюхом грунта, и словно бы съежился. Я ничего не услышал, ведь даже если Луна разверзнется, здесь не услышишь ни звука, но грунт дрогнул — раз, другой, третий. Эти толчки перешли в неустанную дрожь, все вокруг — и я сам тоже — затряслось, пронзаемое резкой и все более ускоряющейся вибрацией. Я по-прежнему видел лунные дюны с разбросанными среди них серыми ящерицами, пологий склон противоположного холма и над ним — черное небо, но будто через дрожащее стекло. Контуры предметов расплывались, и даже звезды над горизонтом замерцали, как на Земле, а потом превратились в размытые пятнышки. Вместе с большой глыбой, к которой прижимался, я лихорадочно дрожал, словно камертон, — эта дрожь заполнила меня целиком, я чувствовал ее каждой клеточкой и каждым пальцем, и все сильнее, словно кто-то раскачивал все частички моего тела, чтобы они растеклись подобно студню. Вибрация уже причиняла боль, во мне вращались тысячи микроскопических сверл, я хотел оттолкнуться от глыбы и выпрямиться, чтобы вибрация доходила до меня только через подошвы сапог, но не мог двинуть рукой, как в параличе, и лишь смотрел, наполовину ослепнув, на огромного паука, который свернулся во взъерошенный темный клубок: точь-в-точь живой паук, гибнущий под солнечным лучом в фокусе увеличительного стекла. Потом в глазах у меня потемнело, я почувствовал, что лечу в какую-то бездну, и, когда весь в поту, с комком в горле, открыл наконец глаза, передо мной приветливо светилось цветное табло пульта управления. Я вернулся на корабль. Очевидно, предохранительные устройства сами отключили меня от дубля. Подождав минуту, я решил, однако, вернуться в теледубль, хотя меня и одолевало неизвестное мне до той поры предчувствие, что воплотиться придется в разорванный на куски труп. Осторожно, словно боясь обжечься, тронул я рукоятку и снова оказался на Луне, и снова ощутил всепроникающую вибрацию. Прежде чем предохранитель отбросил меня обратно в ракету, я успел, хотя и неотчетливо, разглядеть груду черных обломков, медленно осыпающихся с вершины холма. Крепость, видимо, пала, подумал я и снова вернулся в свое тело. То, что теледубль не распался, придало мне смелости вселиться в него еще раз. Дрожь прекратилась. Царило мертвенное спокойствие. Окруженные останками сожженных ящеровидных автоматов, покоились руины крепости — загадочного сооружения, которое обороняло подступы к вершине холма; паук, который разрушил ее катастрофическим резонансом (я не сомневался, что это сделал он), лежал плашмя, словно огромный клубок содрогающихся конечностей, которые еще сгибались и выпрямлялись в агонии. Эти мертвые движения становились все медленнее и наконец прекратились. Пиррова победа? Я ждал следующей атаки, но ничто не двигалось, и если бы я не помнил, что здесь произошло, то мог бы и не заметить обугленного хлама, устилающего все предполье, — он сливался воедино с песчаными складками местности. Я хотел встать, но не мог. Мне даже не удалось шевельнуть рукой. Еле-еле сумел я наклонить голову в шлеме, чтобы осмотреть себя.

Зрелище было не слишком приятное. Глыба, которая служила мне бруствером, лопнула, распавшись на крупные обломки, покрытые сеткой частых трещин. В этих глыбах и щебне, образовавшемся из ее остатков, утопали мои бедра, точнее, их обрубки. От несчастного, искалеченного теледубля осталось только безрукое и безногое туловище. Мной овладело странное ощущение, будто голова моя на Луне, а тело на борту: я видел поле битвы и черное небо над ним и одновременно чувствовал ремни, притягивающие меня к сиденью и подлокотникам кресла. Это невидимое кресло вроде было со мной и не было — увидеть его я не мог. Объяснялось это просто: датчики переставали действовать, и у меня осталась связь только с головой; защищенная шлемом, она выдержала убийственное землетрясение, вызванное пауком. Здесь уже нечего делать, подумал я, пора возвращаться окончательно. И все же медлил, зарытый по пояс в щебень, озирая залитый солнцем театр военных действий. Что-то с усилием задергалось вдали на песке, словно выброшенная на берег полудохлая рыба. Один из ящероподобных автоматов… Песок посыпался с его спины, когда он поднялся и сел, похожий на кенгуру или, скорее, на динозавра; так он сидел, последний свидетель, последний участник битвы, в которой никто не одержал победы. Он повернулся в мою сторону и вдруг начал кружиться на месте все быстрей и быстрей, пока центробежная сила не оторвала и не отбросила в сторону его длинный хвост. Я застыл в изумлении, а он все вертелся юлой, пока куски не полетели во все стороны. Рухнув на песок, он перекувырнулся несколько раз и, ударившись о другие останки, замер. Хотя никто не читал мне электронной теории умирания, я не сомневался, что видел агонию робота, ибо это до жути напоминало спазмы раздавленного жука или гусеницы, а ведь мы хорошо знаем, как выглядит их смерть, хотя не можем знать, означают ли их последние судороги страдание. С меня было довольно зрелищ. Более того, мне почудилось, что я каким-то необъяснимым образом причастен к ним, словно сам был виновником этой бойни. Но я отправился на Луну не для решения морально-философских проблем, а потому, сжав челюсти, прервал связь с бедными останками Лунного Путешествующего Миссионера номер три и в мгновение ока вернулся на борт, чтобы доложить базе об очередной разведке.

8. НЕВИДИМЫЙ

Тарантога, которому я дал прочитать эти записи, сказал, что всех, кто готовил мою миссию и заботился обо мне, я изображаю дураками и бездарями. Однако Общая Теория Систем математически точно доказывает, что нет элементов абсолютно надежных и, даже если вероятность аварии каждого из них составит всего лишь одну миллионную — то есть элемент может отказать в одном случае из миллиона, — в системе из миллиона частей что-нибудь непременно выйдет из строя. А гигантская пирамида, лунной верхушкой которой был я, состояла из восемнадцати миллионов частей, следовательно, идиотом, ответственным за львиную долю моих неприятностей, была материя, и пусть бы все специалисты из кожи вон вылезли, и окажись они сплошь гениями, могло быть только хуже, но лучше — никак. Так оно, наверное, и было. С другой стороны, последствия всех этих неизбежных аварий били по мне, а с психологической точки зрения никто, попав в ужасное положение, не клянет за это ни атомы и ни электроны, а конкретных людей: значит, мои депрессии и скандалы по радио тоже были неизбежны. База возлагала особенно большие надежды на последнего ЛЕМа. Он был чудом техники и обеспечивал максимальную безопасность. Теледубль в порошке. В контейнере вместо стального атлета находилась куча микроскопических зернышек, и каждое из них плотностью интеллекта соответствовало суперкомпьютеру. Под действием определенных импульсов эти частички начинали сцепляться, пока не складывались в ЛЕМа. На этот раз сокращение означало "Lunar Evasive Molecules" {41}.

Я мог высадиться в виде сильно рассеянного облака молекул или сгуститься в человекоподобного робота, но так же свободно мог принять любое из сорока девяти запрограммированных обличий, и в случае гибели даже восьмидесяти пяти процентов этих зернышек оставшихся хватило бы для ведения разведки. Теория такого теледубля, прозванного дисперсантом, настолько сложна, что никто в одиночку не смог бы ее уместить в голове, будь он сыном Эйнштейна, фон Неймана, иллюзиониста. Центрального совета Массачусетсского технологического института, и Рабиндраната Тагора вместе взятых, ну а я не имел о ней ни малейшего понятия. Я знал только, что воплощусь в тридцать миллиардов различных частиц, более универсальных, чем клетки живого организма, и программы, продублированные не помню уже сколько раз, заставят эти частицы соединяться в разнообразные агрегаты, обращаемые в пыль нажатием клавиши и в этом рассеянном состоянии невидимые для радаров и всех видов излучения, кроме гамма-лучей. И если бы я попал в какую-нибудь западню, то мог бы рассеяться, произвести тактическое отступление и снова сгуститься в желаемой форме. Того, что я чувствовал, будучи облаком, занимающим более двух тысяч кубических метров, я не могу передать. Нужно хотя бы раз стать таким облаком, чтобы понять это. Если бы я потерял зрение или, точнее, оптические датчики, я мог заменить их почти любым из остальных, то же самое — с руками, ногами, щупальцами, инструментами. Главное — не запутаться в богатстве возможностей. Но тут уж придется в случае неудачи винить только самого себя. Таким образом, ученые избавились от ответственности за аварийность теледубля, свалив ее на меня. Не скажу, чтобы это сильно улучшило мое самочувствие. Я высадился на обратной стороне Луны, у экватора, под высоко стоящим солнцем, в самом центре японского сектора, приняв облик кентавра, то есть существа, обладающего четырьмя нижними конечностями, двумя руками в верхней части туловища и снабженного дополнительным маскирующим устройством — оно окружило меня в виде своеобразного разумного газа. Название же кентавр получил за неимением лучшего определения, благодаря отдаленному сходству с известным мифологическим персонажем. Хотя с этим теледублем в порошке я также ознакомился на полигоне Лунного Агентства, все-таки сначала я слазил в грузовой отсек, чтобы проверить его исправность, и воистину странно было видеть, как куча слабо поблескивающего порошка при включении соответствующей программы начинала пересыпаться, сцепляться, пока не складывалась в нужную форму, а после выключения удерживающего поля (электромагнитного, а может, какого-нибудь другого) разлеталась в мгновение ока, будто песочный кулич. То, что я могу в любой момент рассеяться на мелкие частицы и соединиться вновь, должно было придать мне бодрость духа. Однако превращения эти были в общем-то неприятны, я ощущал их как очень сильное головокружение, сопровождаемое дрожью, но тут уж поделать ничего было нельзя. Впрочем, ощущение хаоса прекращалось, как только я переходил в новое воплощение. Вывести из строя такой теледубль мог разве что термоядерный взрыв, да и то в непосредственной близости. Я спрашивал, какова вероятность того, что при аварии дубль рассыплется навсегда, но вразумительного ответа не получил. Я, конечно же, попробовал включить две программы сразу, так, чтобы по одной превратиться в человекоподобного молоха, а по другой — во что-то вроде трехметровой гусеницы с уплощенной головой и огромными челюстями-клещами, но из этого ничего не вышло, потому что селектор воплощений действовал по принципу «или-или». На этот раз я ступил на лунный грунт без сопровождения микропов, ведь я сам был, в сущности, множеством микроскопических циклопов (которых техники на своем жаргоне называли миклопами). За мной тянулась почти неразличимая вуаль частиц-передатчиков — как мглисто развевающийся шлейф, видимый лишь тогда, когда он сгущался. Передвигался я тоже без всяких проблем. Будучи от природы любознателен, я поинтересовался, что будет, если на Луне уже созданы такие же автоматы-протеи, но этого никто не мог мне сказать, хотя на полигоне пускали друг на друга по два, а то и по три экземпляра сразу, чтобы они перемешались между собой, как тучи, плывущие встречным курсом. Однако они сохраняли идентичность себе на девяносто процентов. Что такое девяностопроцентная идентичность, также нелегко объяснить — это нужно пережить, чтобы понять. Во всяком случае, очередная разведка поначалу шла как по маслу. Я шагал, не давая себе труда даже осматриваться по сторонам, потому что глядел во все стороны сразу, как пчела, которая полушариями глаз видит все вокруг при помощи тысяч составляющих их омматидий; но так как никто из моих читателей не был пчелой, я понимаю, что это сравнение не может передать моих ощущений.

То, каким образом различные государства запрограммировали свои компьютерные инкубаторы оружия, было их тайной, но от японцев, известных своей скрытностью и чрезвычайной хитростью, я ожидал особенно неприятных сюрпризов. Профессор Хакагава, член нашего коллектива на базе, тоже наверняка не знал, во что развились праличинки японских вооружений, но лояльно предостерег меня, чтобы я держал ухо востро и не дал заморочить себя никакими миражами. Не зная, как отличить миражи от фактов, я рысью продвигался по однообразной плоской местности. Только на самом горизонте возвышался пологий вал огромного кратера. Вивич, Хакагава и все остальные были очень довольны изображением, передаваемым через троянские спутники на Землю, — оно было предельно резким. Через час ходьбы я заметил среди беспорядочно разбросанных, засыпанных песком больших и маленьких камней какие-то невысокие ростки, поворачивающиеся в мою сторону. Выглядели они, как вялая картофельная ботва. Я спросил, можно ли мне заняться этой ботвой, но никто не хотел решать за меня, а когда я стал настаивать, одни сочли, что не только можно, но и должно, а другие, что лучше не надо. Тогда я наклонил свое туловище кентавра над кустиком чуть побольше других и попробовал оторвать один гибкий стебелек. Ничего не произошло, и я поднес его к глазам. Он стал виться, словно змейка, и туго оплел мое запястье, но методом проб я убедился, что, если его слегка поглаживать, как бы щекотать пальцем, он ослабляет захват. Довольно-таки глупо было обращаться с вопросом к картофельной ботве — хотя я и знал, что она не имеет ничего общего с картофелем, но попробовал.

Я не рассчитывал на ответ и не получил его. Тоща я оставил в покое эти активные побеги, двигавшиеся, словно черви, и поскакал дальше. Местность напоминала плохо возделанные огороды, засаженные какими-то овощами, и выглядела сельской и мирной, но я в любую минуту ожидал нападения и даже провоцировал эти псевдоовощи, топча их копытами (именно так выглядели на этот раз мои сапоги). Наконец я дошел до длинных грядок каких-то мертвых зарослей. Перед каждой из них торчал большой щит с надписями огромными буквами: STOP! HALT! СТОЙ! — и соответствующими выражениями на двадцати других языках, включая малайский и иврит. Тем не менее я углубился в эту плантацию. Чуть дальше над самым грунтом роились крохотные бледно-голубые мушки, которые при моем появлении стали складываться в буквы: DANGER! ОПАСНОСТЬ! GEFAHR! NIEBIEZPECZENSTWO! DANGER! YOU ARE ENTERING JAPANESE PINTELOU! {42}

Я связался с базой, но никто, включая и Хакагаву, не знал, что значит pintelou, и первая маленькая неприятность приключилась со мной, когда я прошел через эти дрожащие над песком буквы, — они стали облеплять меня и ползать по всему моему телу, как муравьи. Однако ничего дурного они мне не сделали, хотя я, как мог, стряхнул их хвостом (в первый раз пригодился), а потом побежал дальше, стараясь двигаться по борозде между огородами, пока не добрался до вала большого кратера. Заросли постепенно переходили в нечто вроде оврага, а дальше в углубляющуюся широкую впадину, такую глубокую, что я не мог разглядеть дна — ее до краев заполняла черная, как сажа, лунная темнота. И вдруг прямо на меня оттуда выехал тяжелый танк, плоский, огромный, громко скрипящий и грохочущий широкими гусеницами, что было очень странно хотя бы потому, что на Луне ничего не слышно — нет воздуха, проводящего акустические волны. Но я все-таки слышал грохот и даже хруст гравия под гусеницами. Танк катил прямо на меня. За ним появилась длинная колонна других. Я охотно уступил бы им дорогу, но в узком овраге некуда было податься. Я собрался было обратиться в пыль, когда первый танк наехал на меня и проплыл, словно мгла, — только на мгновение сделалось чуть темнее. Опять какие-то призраки, фата-морганы, подумал я и ухе смелее позволил проехать сквозь себя следующим. За ними цепью шли солдаты, самые обыкновенные, а впереди шел офицер при сабле, с флагом, на котором краснело солнце. Они прошли сквозь меня, как дым, и снова все опустело, во впадине стало темней, я включил прожекторы — точнее, так называемые рассветлители, которые окружали мои глаза, — и, замедлив движение, дошел до входа в пещеру; он был завален железным старьем. Свод оказался слишком низким для моего роста; чтобы не мучиться, постоянно наклоняя корпус, я превратился в кентавра-таксу, и, хотя это сочетание звучит нелепо, оно довольно удачно передает суть дела: ноги у меня укоротились, и я, почти волоча брюхо по камням, лез все дальше, в глубину лунного подземелья, куда еще не ступала нога человека. Собственно, и мои ступни не были человеческими. Я спотыкался все чаще, ноги разъезжались на скользком гравии; вспомнив, на что я теперь способен, я превратил их в подушкообразные лапы, ступающие по полу пещеры мягко, словно лапы тигра. Я все более осваивался в новом теле, но смаковать необычные ощущения было некогда. Осветив причудливо изрезанные стены и плоское дно пещеры, я наткнулся на решетку, перекрывающую всю ширину прохода, и подумал, что японское оружие очень уж вежливо по отношению к пришельцам, — над решеткой, у самого потолка, светились крупные буквы: KEIN DURCHGANG! ПРОХОДА НЕТ! NE PAS SE PANCHER EN DEHORS! ОПАСНО! PERICOLOSO! А за решеткой виднелся фосфоресцирующий череп со скрещенными берцовыми костями и надписью: DEATH IS VERY PERMANENT! {43} Меня это ни на минуту не остановило. Распылившись, я проник сквозь решетку и сгустился снова на той стороне. Здесь стены скального коридора переходили в овальный тоннель, выложенный чем-то вроде светлой керамики. Я постучал по ней пальцем, и тут же в месте прикосновения вырос маленький побег, который расплющился в табличку: "Мене Текел Упарсин!" По количеству предупреждений было ясно, что дело не шуточное, но, раз уж я влез так глубоко, возвращаться не было смысла, и я зашагал дальше на своих тихоступах, чувствуя, как хвост мягко волочится за мной, готовый в любую минуту прийти мне на помощь. Меня не беспокоило то, что за мной не могут наблюдать с базы. Радио умолкло, и я слышал только какое-то тихое, но проникающее в душу странное жалобное завывание. Я дошел до расширения, в котором тоннель раздваивался. Над левым ответвлением светилась неоновая надпись: THIS IS OUR LAST WARNING! {44}, а над правым не было никакой надписи; разумеется, я выбрал левый коридор — и вскоре впереди замаячило что-то белое: стена, закрывающая проход, а в ней гигантская бронированная дверь с рядом замочных скважин — настоящие врата пещеры Аладдина. Я превратил правую кисть в облачко и потихоньку просочил ее в одно из отверстий замка; внутри было темно, как в дупле ночью. Покрутившись там во все стороны, я вернул руку назад и повторял зондирование, пока не удалось пройти насквозь через верхнюю замочную скважину; тогда я весь обратился в туман, или во взвесь частиц, и таким образом преодолел и это препятствие, решив, что проплывание пришельцев сквозь замочную скважину даже японцы — или, скорее, плоды их изобретательности — не могли предусмотреть. Мне показалось, что стало как будто душно, хотя и не в буквальном смысле, ведь я не дышал. Мрак теперь рассеивали не только ободки всех моих глаз, — вспомнив о способностях этого ЛЕМа, я засветился весь, словно огромный светляк. Столь яркий свет поначалу слепил, но вскоре я привык.

Тоннель, прямой как стрела, шел все дальше в глубину, пока не привел к обыкновенной циновке, сплетенной из каких-то, чуть ли даже не соломенных стеблей. Откинув ее, я вошел в просторный зал, освещенный рядами ламп на потолке. Первое впечатление — полнейший хаос. В самой середине покоились здоровенные обломки: сверкающие, фарфоровые — или керамические, — должно быть, останки суперкомпьютера, под который подложили бомбу. Кое-где вились обрывки кабелей, растрескавшиеся глыбы были усыпаны мелкой стеклянной крошкой и блестящими скорлупками микросхем. Кто-то уже успел побывать здесь раньше меня и разделаться с японцами в самом сердце их арсенала. Удивительней было, однако, что этот гигантский многоэтажный компьютер был разрушен силой, действовавшей из его середины, скорее снизу — его стенки, защищенные солидной броней, разошлись от центра и рухнули наружу. Некоторые из них были больше библиотечных шкафов и даже чем-то похожи на них: они состояли из длинных полок, густо начиненных спекшимися переплетениями проводов, поблескивающих мириадами разъемов. Казалось, какой-то чудовищный кулак ударил в дно этого колосса и, расколов его, развалил — но в таком случае я должен был обнаружить виновника в центре разрушений. Я начал карабкаться на эту кучу мусора, мертвую, как ограбленная пирамида, как гробница, очищенная неведомыми грабителями, пока не оказался на вершине и не заглянул вниз, в самую середину. Кто-то лежал там без движения, словно погрузившись в честно заслуженный сон. В первый момент мне показалось, что это тот робот, который так радушно встретил меня во время второй разведки и величал меня братом, прежде чем повалить и распороть, как банку шпрот. Он лежал на дне воронки неправильной формы и был с виду вполне человекоподобен, хотя и сверхчеловеческих размеров. Разбудить его всегда успею, подумал я, пока разумнее разобраться, что здесь произошло. Японский центр вооружений наверняка не рассчитывал на такое вторжение и не мог сам себе его устроить — словно харакири. Эту возможность я отбросил как маловероятную. Границы между секторами строго охранялись, но, возможно, вторжение осуществили снизу, прорыв кротовые норы глубоко под скалами, — так неведомый враг проник в самое сердце компьютерного арсенала и обратил его в прах. Чтобы в этом убедиться, нужно было допросить автоматического вояку, который, по-видимому, спал после выполнения диверсионного задания. Но у меня как-то не лежала к этому душа. Мысленно я перебрал все ипостаси, в которые мог преобразиться для наибольшей безопасности при разговоре, — ведь прервав его сон, я вряд ли мог рассчитывать на проявление симпатии. В виде облака я не обладал бы даром речи, но можно было стать облаком только частично, сохранив переговорную систему внутри туманной оболочки. Это показалось мне разумней всего. Пробуждать колосса утонченными методами я счел излишним и просто спихнул здоровенный обломок компьютера так, чтобы он свалился точно на него, а сам трансформировался согласно своему плану. Удар пришелся по голове, гора обломков даже вздрогнула. По ее склонам поехали комья электронного мусора. Робот тут же очнулся, вскочил, вытянулся и гаркнул:

— Задание выполнено сверх плана! Неприятельская позиция взята во славу отечества. Готов выполнять дальнейшие приказания!

— Вольно! — сказал я.

Он, видимо, не ожидал такой команды, однако принял свободную позу, расставив ноги, и только тут заметил меня. Что-то внутри у него выразительно заскрипело.

— Здравствуй, — сказал он. — Здравствуй! Дай тебе Бог здоровья. Что ты такой неотчетливый, приятель? Ну хорошо, что ты наконец пришел. Иди-ка сюда, ко мне, побеседуем, песни попоем, порадуемся. Мы тут тихие, мирные, войны не хотим, мы войну не любим. Ты из какого сектора?.. — добавил он совершенно другим тоном, словно внезапно заподозрил, что следы его "мирных начинаний" слишком хорошо видны. Наверное, поэтому он переключился на более подходящую программу — вытянул в мою сторону огромную правую руку, и я увидел, что каждый палец его был стволом.

— В приятеля стрелять собираешься? — спросил я, легонько колыхаясь над валом битого фарфора. — Ну давай, стреляй, братец родимый, стреляй на здоровье.

— Докладываю: вижу замаскированного японца! — заорал он и одновременно выпалил в меня из всех пяти пальцев. Со стен посыпалось, а я, по-прежнему легко рея над ним, из осторожности переместил пониже речевой центр, чтобы вывести его из-под обстрела, сгустил нижнюю часть облака и надавил на большой, крупнее комода, обломок, и тот упал на робота, увлекая за собой целую лавину мусора.

— Меня атакуют! — крикнул он. — Вызываю огонь на себя! Во славу отечества!

— Какой ты самоотверженный, однако, — успел я сказать, прежде чем целиком превратился в облако. И вовремя это сделал — что-то загремело, громада развалин затряслась, и из ее центра ударило пламя. Мой собеседник-самоубийца засветился синеватым сиянием, раскалился и почернел, но с последним вздохом успел выпалить: "Во славу отечества!" — после чего стал понемногу распадаться. Сначала отвалились руки, потом лопнула от жара грудь, обнажив на мгновение какие-то на удивление примитивные, словно лыком связанные, медные провода, наконец отвалилось, как видно, самое твердое — голова. И сразу лопнула. Она была совершенно пуста, словно скорлупа огромного ореха. Но он все стоял раскаленным столбом и превращался в пепел, как полено, пока совсем не рассыпался.

Хоть я и был облаком, но все же ощущал жар, бьющий из глубин руины, как из кратера вулкана. Я подождал минуту, развеявшись ближе к стенам, однако новый кандидат в собеседники не вынырнул из пламени, рвущегося вверх так яростно, что уцелевшие до сих пор светильники на потолке начали один за другим лопаться; куски труб, стекла, проводов сыпалась на развалины; попутно становилось все темнее, и этот, когда-то аккуратный, геометрически круглый зал стал похож на декорацию шабаша ведьм, освещенную синим пламенем, все еще бившим вверх; его хвост припекал меня, и, видя, что больше здесь разведывать нечего, я сгустился и выплыл в коридор. У японцев, конечно, могли быть другие, резервные центры военной промышленности; резервным, а значит, не самым главным мог быть и этот, разрушенный, но я счел нужным выйти на поверхность и уведомить базу о случившемся, прежде чем продолжать разведку. На обратном пути ничто мне не встретилось и не задержало. По коридору я добрался до бронированных дверей, через замочную скважину — на другую сторону, потом прошел сквозь решетку, не без сочувствия глядя на все эти предостерегающие надписи, не стоившие теперь и выеденного яйца, пока наконец не засветилось неправильной формы отверстие — выход из пещеры. Только здесь я принял обличье, близкое к человеческому, — успел по нему соскучиться. Это был новый, не исследованный до сих пор вид ностальгии. Я искал камень, пригодный для отдыха, чувствуя все нарастающее раздражение, потому что проголодался, а в качестве теледубля не мог взять в рот ни крошки. Жаль было, однако, оставлять такого разностороннего дубля на произвол судьбы только ради того, чтобы спешно перекусить. Поэтому я отложил трапезу, решив сначала уведомить базу, а обеденный перерыв сделать несколько позже, предварительно спрятав теледубля в каком-нибудь надежном укрытии.

Я все вызывал и вызывал Вивича, но ответом была мертвая тишина. Проверил счетчиком Гейгера, не заслоняет ли меня и здесь ионизированный газ. Возможно, короткие волны не могли пробиться из узкой расселины; без особой охоты еще раз обратившись в облако, я свечою взвился в черное небо и с птичьего полета снова вызвал Землю. Конечно, о птичьем полете не могло быть и речи, ведь при отсутствии воздуха нельзя держаться на крыльях, но уж больно красиво это звучит.

9. ВИЗИТЫ

Из неудачного похода за покупками я вернулся как бы во сне. Сам не помню, как оказался в своей комнате, силясь на ходу разобраться в том, что произошло перед универмагом. Не имея никакого желания встретиться за столом с Грамером и прочими, я съел печенье, припрятанное в ящике стола, и запил кока-колой. Уже смеркалось, когда кто-то постучал. Думая, что это Хоус, я открыл дверь. Передо мной стоял незнакомый мужчина в черном костюме, с черной папкой в руке. Не знаю почему, я принял его за представителя похоронного бюро.

— Можно войти? — спросил он. Молча я отступил от двери. Он, не глядя по сторонам, сел на стул, на котором висела моя пижама, положил папку на колени и вынул из нее довольно толстую пачку машинописных страниц, а из кармана — старомодное пенсне и, нацепив его на нос, некоторое время молча смотрел на меня. Волосы у него были почти седые, но брови черные, лицо худое, с опущенными вниз уголками бескровных губ. Я продолжал стоять у стола, и он положил передо мной визитную карточку. Бросив на нее взгляд, я прочитал: "Проф. Аллан Шапиро И.К.Г.Д.". Адрес и номер телефона были напечатаны так мелко, что я не мог их прочитать, но и брать карточку в руки мне не хотелось. Мной овладело унылое безразличие, отчасти похожее на сонливость.

— Я невролог, — произнес он, — довольно известный.

— Кажется, я что-то ваше читал… — пробормотал я неуверенно, — каллотомия, латерализация функций мозга… не так ли?

— Да. Но я еще советник Лунного Агентства. Это благодаря мне вы могли до сих пор вести себя так, как вам заблагорассудится. Я полагал, что в нынешнем положении вас нужно охранять — и ничего больше. Попытка бегства была ребячеством. Поймите: вы стали обладателем сокровища, которому нет цены. Geheimnistrager {45}, как говорят немцы. За всеми вашими передвижениями неустанно следили, и не только Агентство. На сегодняшний день мы предотвратили уже восемь попыток похитить вас, господин Тихий. Когда вы летели в Австралию, вы уже были под наблюдением специальных спутников, и не только наших. Мне пришлось пустить в ход весь мой авторитет, чтобы убедить политиков, которым подчиняется Агентство, не арестовывать вас, не лишать свободы и т. п. Некоторые меры, предпринятые вашим другом, не имеют смысла. Когда ставка достаточно высока, с законом перестают считаться. Пока вы живы, все — то есть все заинтересованные стороны — находятся в патовой позиции. Долго это продолжаться не может. Если они не получат вас, они вас убьют.

— Кто? — спросил я, глядя на него без удивления. Видя, что визит обещает быть долгим, я сел в другое кресло, сбросив на пол лежавшие на нем газеты и книги.

— Это не имеет значения, вы проявили, и не только по моему мнению, добрую волю и лояльность. Ваш официальный рапорт сравнили с тем, что вы написали здесь и закопали, положив, в банку. Кроме того. Агентство как tertium comparafionis {46}, располагает всеми записями базы.

— Ну и что? — сказал я без всякого любопытства, только чтобы заполнить паузу.

— Частично вы написали правду, а частично нафантазировали. Не намеренно, конечно. Вы верили в то, что написали в рапорте, и в то, что написали здесь. Когда в памяти остаются пробелы, каждый нормальный человек стремится их заполнить. Совершенно бессознательно. Впрочем, неизвестно, на самом ли деле правая половина вашего мозга полна сокровищ.

— Это значит, что…

— Каллотомия не могла быть делом случая.

— А чем?

— Отвлекающим маневром.

— Чьим? Лунным?

— Вполне возможно.

— А разве это так важно? — спросил я. — Ведь Агентство может послать новых разведчиков.

— Разумеется. Вы вернулись шесть недель назад. Сразу по установлении диагноза — я имею в виду каллотомию — были поочередно посланы трое других людей из резерва.

— И у них не получилось?

— Им удалось вернуться. Всем. Увы, это удалось им слишком хорошо.

— Не понимаю.

— Их впечатления не совпадают с вашими.

— Ни в едином пункте?

— Вам лучше не знать подробностей.

— Но если вы их знаете, мистер Шапиро, то и с вами могут произойти неприятности, — сказал я с усмешкой. Он глубокомысленно покивал головой.

— Конечно. Эксперименты породили множество противоречивых гипотез. Результаты их анализа примерно таковы. Теледубли классического образца не были для Луны неожиданностью. Сюрпризом для них оказался только молекулярный теледубль, то есть ваше последнее воплощение. Но после этого и он не составляет для них тайны.

— И какое отношение это имеет ко мне?

— Думаю, вы уже догадались. Вы вторглись туда глубже, чем ваши последователи.

— Луна устроила для них спектакль?

— Похоже, что так.

— А для меня нет?

— Вы пробили декорацию, по крайней мере частично.

— Почему же я смог возвратиться?

— Потому, что со стратегической точки зрения это было оптимальным решением дилеммы. Вы вернулись, выполнив задание, но в то же время не вернулись и не выполнили его. Если бы вы не вернулись вообще, в Совете Безопасности взяли бы верх противники дальнейших разведок.

— Те, кто хотят уничтожить всю Луну?

— Не столько уничтожить, сколько нейтрализовать.

— Это для меня новость. Как это можно сделать?

— Есть такой способ. Правда, неимоверно дорогой, как всякая новая технология при зарождении. Подробности мне неизвестны — так лучше для всех нас и для меня самого.

— Но что-то вы наверняка слышали… — пробормотал я. — Во всяком случае, наверное, какая-нибудь послеатомная технология? Не водородные заряды, не баллистические ракеты, что-нибудь более тонкое. Нечто такое, чего Луна не сумела бы вовремя заметить…

— Для человека, лишенного половины мозга, вы соображаете совсем неплохо. Но вернемся к делу, то есть к вам.

— Вы хотите, чтобы я согласился на обследования? Под контролем Агентства? Чтобы допросили мою правую сторону?

— Все это гораздо сложнее, чем вы думаете. Кроме вашего рапорта и записей базы, мы располагаем несколькими гипотезами. Вот самая достоверная из них: на Луне все-таки произошли столкновения между секторами. Но секторы не объединились, не уничтожили друг друга и не создали плана нападения на Землю.

— Что же тогда произошло?

— Если бы это можно было установить сколько-нибудь точно, я не стал бы вас беспокоить. Несомненно: межсекторная защита оказалась не на высоте. Военные игры вступили в противоборство друг с другом. Возникли беспрецедентные эффекты.

— Какие?

— Я не эксперт в этой области, но, насколько известно, компетентных экспертов в ней нет вообще. Мы обречены на догадки по принципу ceterum censeo humanitatem preservandum esse {47}. Вы знаете латынь, не так ли?

— Немного. Скажите, чего вы от меня хотите?

— Пока еще — ничего. Вы, извините, находитесь в ситуации зачумленного в эпоху, когда не было антибиотиков. Я посетил вас, потому что настаивал на этом и получил неохотное согласие. Скажем — ultimum refugium {48}. Вы, к несчастью, увеличили число версий того, что произошло на Луне. Попросту говоря, теперь, после вашего возвращения, известно меньше, чем до вашей миссии.

— Меньше?

— Разумеется, меньше. Ведь неизвестно даже, содержится ли в правой половине вашего мозга какая-нибудь существенная информация. Количество неизвестных возросло, как только оно сократилось.

— Вы говорите, как пифия.

— Лунное Агентство перевезло на Луну и разместило в секторах то, что должно было перевезти согласно Женевскому соглашению. Но программы компьютеров первого лунного поколения остались тайной каждого отдельного государства. Агентство не имело к ним доступа.

— То есть в самом зародыше крылась эта опасная бессмыслица?

— Естественно, как неизбежное следствие глобальных антагонизмов. Да и можно ли отличить программу, которая через десятки лет самопроизвольно обошла наложенные на нее ограничения, от программы, которая должна была неким заранее заданным образом освободиться от ограничения?

— Не знаю, но это, наверное, могут выяснить специалисты.

— Нет, это никому не под силу, кроме тех, кто составлял программы.

— Знаете что, профессор, — сказал я, подойдя к окну. — У меня ощущение, что вы опутываете меня тонкой сетью. Чем дольше мы разговариваем, тем темнее становится дело. Что произошло на Луне? Неизвестно. Почему я подвергся этой чертовой каллотомии? Неизвестно. Знает ли правая половина моего мозга что-нибудь об этом? Неизвестно. Поэтому будьте любезны вкратце разъяснить мне, что вам от меня нужно.

— Вам не следовало бы так саркастически говорить о любезности. До сих пор мы были с вами очень, даже слишком любезны.

— Потому что этого требовали интересы Агентства, а может быть, и чьи-то другие. Или меня спасали и охраняли просто по доброте сердечной?

— Нет. О добросердечии речи быть не может. Я сказал вам об этом сразу. Слишком высока ставка, так высока, что, если бы можно было вытянуть из вас необходимые данные смертельной пыткой, это давно было бы сделано.

Вдруг меня осенила неожиданная догадка. Я повернулся спиной к темному окну и, широко улыбаясь, скрестив руки на груди, заметил:

— Спасибо, профессор. Только теперь я понял, кто на самом деле защищал меня все это время.

— Но я же вам говорил.

— Но теперь я знаю лучше — они. Или, вернее, она… — Отворив окно, я показал на восходящий над деревьями серп Луны, резко обрисованный на темно-синем небосклоне.

Профессор молчал.

— Это, должно быть, связано с моей посадкой, — добавил я. — С тем, что я решил собственными ногами встать на лунный грунт и взять то, что нашел там последний теледубль. И я смог это сделать, потому что в трюме был скафандр с посадочным устройством. Его запихнули туда на всякий случай, я им воспользовался. Правда, я не помню, что происходило со мной, когда я высадился самолично. Помню и не помню. Теледубля я нашел, но, кажется, другого, не молекулярного. Помню, что я знал, зачем спускаюсь: не для того, чтобы спасти его — это было и невозможно, и бессмысленно, — но чтобы взять что-то. Какие пробы? Чего? Этого я никак не могу вспомнить. И хотя самой каллотомии я не почувствовал или не заметил, как при амнезии от сотрясения мозга, но, вернувшись на корабль, затолкал свой скафандр в контейнер и припоминаю теперь, что он весь был покрыт тонкой пылью. Какой-то странной пылью, на ощупь сухой и мелкой, как соль; ее трудно было стереть с рук. Радиоактивной она не была. Все же я вымылся тщательно, как при дезактивации. А позже даже не попытался узнать, что это за субстанция, да мне, впрочем, и некогда было задавать такие вопросы. А когда я узнал, что мозг у меня рассечен, и понял, в какой скверный переплет я попал, то и думать забыл об этом порошке. У меня появились заботы посерьезнее. Может быть, вы что-нибудь слыхали об этой пыли? Это явно не был "персидский порошок" от клопов. Что-то я все же привез… но что?

Гость смотрел на меня сквозь пенсне, сощурив глаза, словно игрок в покер.

— Тепло… — сказал он. — Даже горячо… Да, вы привезли нечто… вероятно, поэтому и вернулись живым.

Он встал и подошел ко мне. Мы оба смотрели на Луну, невинно сияющую среди звезд.

— Lunar Expedition Molecules {49} остались там… — как бы про себя промолвил гость. — Но, будем надеяться, разрушенные безвозвратно! Вы сами уничтожили этого ЛЕМа, хотя ничего об этом не знали, когда пошли в грузовой отсек за скафандром. Тем самым вы привели в действие AUDEM, Autodemolition {50}, теперь я могу об этом сказать — теперь уж все равно.

— Для советника по вопросам неврологии вы превосходно информированы, — заметил я, продолжая смотреть на Луну, полузакрытую облаками. — Может быть, вам даже известно, что со мной тогда вернулось? Их микропы? Кристаллический порошок, непохожий на обычный песок…

— Нет. Насколько я знаю, это полимеры на базе кремния, какие-то силикоиды…

— Но не бактерии?

— Нет.

— Почему же вы придаете им такое значение?

— Потому, что они шли за вами.

— Не может быть, ведь…

— Может, потому что было.

— Контейнер потерял герметичность?

— Нет. Вероятно, вы проглотили порцию этих частиц еще в ракете, выбираясь из скафандра.

— Но они теперь во мне?

— Не знаю. Но то, что это не обычная лунная пыль, было обнаружено, когда вы собирались в Австралию.

— Ах так! И, разумеется, каждое место, где я побывал, потом исследовалось под микроскопом?

— Примерно так.

— И находили эти?..

Он кивнул. Мы все стояли у окна, а Луна проплывала между тучами.

— Все ли об этом знают?

— Кто это — все?

— Ну, заинтересованные стороны…

— По-видимому, еще не все. В Агентстве — несколько человек, а из медицинской службы только я.

— Почему вы мне об этом не сказали?

— Потому что вы сами уже напали на след, и мне хотелось, чтобы вы уяснили себе положение в целом.

— Мое?

— И ваше, и общее.

— Так они на самом деле меня опекают?

— Минуту назад вы сами дали это понять.

— Я стрелял наугад. Значит, так оно и есть?

— Не знаю. Но из этого не следует, что никто ничего не знает. Во всем этом деле есть различные степени посвященности. На основании сведений, которые я получил от своих друзей, совершенно частным образом, исследования продолжаются, и пока не исключается, что эти частицы поддерживают связь с Луной…

— Странные вещи вы говорите. Какую связь? По радио?

— Наверняка нет.

— Значит, существует другая?

— Я приехал сюда, чтобы задать несколько вопросов вам а оказалось, что допрашивают меня.

— Но вы, кажется, собирались подробно обрисовать положение, в котором я оказался?

— Я не могу отвечать на вопросы, на которые не знаю ответов.

— Одним словом, до сих пор меня защищало только предположение, что Луна может и в состоянии заниматься моей судьбой?..

Шапиро не отвечал. Комната была погружена в полумрак. Заметив выключатель, он подошел к нему, включил свет, и сияние лампы ослепило и в то же время отрезвило меня. Я задернул штору, достал из бара бутылку и две рюмки, налил в них остатки шерри, сел сам и указал гостю на кресло.

— Ci va piano va sano {51}, — неожиданно произнес профессор, но, едва пригубив вино, поставил рюмку на письменный стол и вздохнул. — Человек всегда руководствуется какими-то правилами, но в таком положении, как это, никаких правил нет, а действовать необходимо, ибо промедление ни к чему хорошему не приведет. Домыслами мы ничего не добьемся. Как невролог могу вам сказать одно: память бывает кратковременная и долговременная. Кратковременная преобразуется в долговременную, если не возникают неожиданные помехи. А трудно представить себе помеху серьезнее, чем рассечение большой спайки мозга! То, что произошло непосредственно до и сейчас же после этого, не может находиться в вашей памяти, и эти пробелы вы заполнили домыслами, как я уже говорил; а что касается остального, то мы не знаем даже, кто нападает, а кто — защищается. Ни одно правительство ни при каких обстоятельствах не признается, что его программисты нарушили единодушно принятые условия Женевского соглашения. Впрочем, если бы даже кто-нибудь из программистов проговорился, это бы не имело никакого значения, ведь ни он и никто другой не знает, как потом развивались события на Луне. В этом санатории вы не в большей безопасности, чем в вольере с тиграми. Вы мне не верите? Во всяком случае, до бесконечности вы здесь не просидите.

— Так долго говорим, — заметил я, — а все без толку. Вам хочется, чтобы я отдался, так сказать, под вашу опеку? — Я притронулся к правому виску.

— Я считаю, вы должны это сделать. Не думаю, чтобы это много дало Агентству, да и вам тоже, но ничего лучшего предложить не могу.

— Ваш скептицизм, возможно, — попытка вызвать мое доверие… — пробормотал я про себя, будто думая вслух. — Скажите, последствия каллотомии наверняка необратимы?

— Если это была хирургическая каллотомия, перерезанные белые волокна наверняка не срастутся. Это невозможно. Но ведь никто не делал вам трепанацию черепа?..

— Я понял, — ответил я после минуты раздумья. — Вы вселяете в меня надежду, что со мной произошло нечто другое — нарочно искушаете, либо верите в это сами…

— Так что вы решили?

— Я отвечу в ближайшие сорок восемь часов. Хорошо?

Он кивнул и показал на лежащую на столе визитную карточку.

— Там номер моего телефона.

— И мы будем говорить открытым текстом?

— И да, и нет. Никто не поднимет трубку. Переждите десять гудков и через минуту позвоните еще раз. Снова переждите десять сигналов — и все.

— Это и будет знаком согласия?

Он снова кивнул, вставая:

— Остальное — уже наше дело. А сейчас мне пора. Спокойной ночи.

Он вышел, а я все стоял посреди комнаты, бездумно глядя на оконную штору. Вдруг погасла лампа под потолком. Наверное, перегорела, подумал я, но, выглянув в окно, увидел погруженные во тьму силуэты санаторных корпусов. Погасли даже дальние фонари, обычно мигающие у выезда на автостраду. Видимо, серьезная авария. Идти за фонариком или свечами не хотелось, часы показывали одиннадцать. Я отодвинул штору, чтобы при слабом лунном свете раздеться и принять душ в моей маленькой ванной комнате. Я хотел вместо пижамы надеть халат, открыл шкаф и замер. Кто-то стоял там — толстый, низенький, почти лысый, неподвижный, как статуя, с пальцем, прижатым к губам. Это был Грамер.

— Аделаида… — прошептал я. И замолк, потому что он погрозил мне пальцем и молча указал на окно. Я не двинулся с места, тогда он присел, выбрался на четвереньках из шкафа, прополз за письменный стол и, не поднимаясь с колен, задернул штору. Сделалось так темно, что я еле смог увидеть, как он по-прежнему на коленях возвращается к шкафу и достает оттуда что-то плоское, четырехугольное. К этому времени я уже привык к темноте и увидел, что Грамер открывает маленький чемоданчик, достает из него какие-то шнуры и провода, что-то там соединяет — что-то щелкнуло, и Грамер, все еще сидя на ковровом покрытии пола, прошептал:

— Садитесь рядом, Тихий, поговорим…

Я сел, до того ошеломленный, что не мог вымолвить ни слова, а Грамер придвинулся ко мне, коленом коснувшись моего колена, и сказал тихо, но уже не шепотом:

— У нас по крайней мере три четверти часа времени, если не час, пока дадут ток. Часть подслушивающих устройств имеет собственное питание, но это расчет на дилетантов. Мы экранированы по первому классу Называйте меня Грамером, Тихий, как привыкли.

— Кто вы такой? — спросил я и услышал его тихий смех.

— Ваш ангел-хранитель.

— То есть как? Ведь вы сидите здесь уже давно, не так ли? Откуда вы могли знать, что я попаду сюда? Ведь Тарантога…

— Любопытство — это первая ступенька на пути в ад, — добродушно сказал Грамер. — Не столь важно, откуда, как и почему; у нас есть дела посущественней. Во-первых, не советую вам делать то, чего добивался Шапиро. Хуже этого вы ничего не могли бы выбрать.

Я молчал, и Грамер снова тихо засмеялся. Он явно был в прекрасном настроении. Даже голос его стал другим, он больше не растягивал слова, и уж совсем не напоминал того глуповатого субъекта, каким представлялся раньше.

— Вы принимаете меня за "представителя иностранной разведки", ведь так? — спросил он, фамильярно похлопывая меня по спине. — Я понимаю, что вызываю у вас восемнадцать подозрений сразу. Попробую обратиться к вашему здравому смыслу. Допустим, вы последуете доброму совету Шапиро. Вас возьмут в оборот — нет, никаких мучений, упаси Боже, в их клинике к вам будут относиться, как к самому президенту. Может быть, что-то вытянут из вашего правого полушария, а может быть, и не вытянут. Это не будет иметь никакого значения, потому что приговор им известен заранее.

— Какой приговор?

— Ну диагноз, результат научного исследования, проведенного через руку, ногу, пятку, — какая разница. Прошу не прерывать меня, и сейчас вы все узнаете. Все, что уже известно.

Он умолк, словно ожидая моего согласия. Мы сидели так в темноте, пока я не сказал:

— Сюда может прийти доктор Хоус.

— Нет, не может. Никто не придет, пусть это вас не беспокоит. Это не игра в индейцев. Слушайте же. На Луне программы разных стран вгрызлись друг в дружку. Вгрызлись, перемешались, кто первый начал — сейчас не важно, во всяком случае. В результате, образно говоря, там возникло нечто вроде рака. Взаимное беспорядочное уничтожение, различные фазы разнообразных моделируемых и реальных вооружений вторглись друг в друга — в разных секторах это произошло по-разному, — столкнулись, сшиблись, впрочем, называйте как хотите.

— Луна спятила?

— Пожалуй. В некотором смысле. А когда то, что было запрограммировано, и то, что получилось из программ, стало обращаться в ничто, начались совершенно новые процессы, которых никто на Земле не предвидел, абсолютно никто.

— Что это за процессы?

Грамер вздохнул:

— Я бы выкурил сигарету, но не могу, ведь вы не курите. Какие, говорите, процессы? Вы привезли их первый след.

— Эту пыль на скафандре?

— Вы угадали. Но это никакая не пыль, а силиконовые полимеры, зародыши ордогенеза, некроорганизации, как это называют специалисты, — уже много выдумано этих терминов. Во всяком случае, то, что происходит там, Земле вообще не угрожает, но именно потому, что не угрожает, чревато опасностью, нежелательной для Агентства.

— Не понимаю.

— Агентство стоит на страже Доктрины Неведения, не так ли? Есть государства, которые заинтересованы в крушении этой доктрины, — всей той истории с высылкой вооружений на Луну. Я неудачно выразился. Все значительно сложнее. Существуют различные интересы и группы, оказывающие нажим; одни хотели бы, чтобы паника, все еще раздуваемая под лозунгом: "Отразить вторжение с Луны!", ширилась, чтобы в ООН или вне ее создалась коалиция, готовая ударить по Луне традиционным, то есть термоядерным, оружием либо неклассическим — новой коллаптической техникой. Только не спрашивайте, что это такое, об этом в другой раз. Им важно снова начать производство оружия в крупных масштабах, оправдывая это глобальными, надгосударственными интересами, — уж если угрожает агрессия, ее надо уничтожить в зародыше.

— Но Агентство этого не хочет?

— Агентство само расколото изнутри, противоборствующие стороны имеют в нем своих людей. Да иначе и не могло быть. И вы стали крупным козырем в этой игре. Едва ли не самым крупным.

— Я? Из-за своего несчастья?

— Именно. То, что извлекут из вас Шапиро и его команда, невозможно будет проверить. Кроме двух-трех человек никто не узнает, действительно ли получена какая-нибудь конкретная, решающего значения информация, или это попросту блеф, который они попытаются выдать за истину — либо сразу широкой общественности, либо сначала Совету Безопасности, — да и не в том дело, кого они раньше информируют. Дело в том, что никто, включая и вас, не сможет установить, лгут они или говорят правду.

— Скорее уж первое — ведь вы сами сказали, что диагноз у них заготовлен заранее…

— Похоже, что так. Я не всеведущ. Во всяком случае силой они вас брать не будут.

— Вы уверены? Шапиро говорил…

— Об этих нападениях? Они инсценированы, господин Тихий. Само собой разумеется. Но инсценированы так, чтобы при этом вы не погибли, иначе никто из них ничего не получил бы.

— Кто за этим стоял?

— Разные стороны, с разными намерениями. Сначала, пожалуй, чтобы вас взять, а позже, когда эти попытки не удались, — чтобы вас слегка прижать, устрашить, сделать сговорчивее, чтобы вы бросились в дружеские объятия господина Шапиро.

— Подождите, Грамер… так хотели они меня запугать или нет?

— Вы что-то медленно стали соображать. Сначала кто-то, конечно, хотел, чтобы похищение не удалось, а потом в Агентстве сориентировались, что необязательно ждать следующего покушения. Агентство, вернее, люди из аппарата так называемой Охраны Миссии устроили для вас пару небольших спектаклей.

— То есть сначала Агентство меня охраняло, а потом на меня же и покушалось? Так? Сперва это было по-настоящему, а после — подстроено?

— Именно так.

— Ну хорошо. Допустим, я позволю им себя обследовать. Что из этого получится?

— Бридж или покер.

— Не понял.

— Начнется своего рода розыгрыш партии, аукцион… Предвидеть можно только начало, остальное — нет. Сейчас уже ясно, что на Луне дела пошли не так, как должны были идти. Возник вопрос: представляет это угрозу для Земли или нет? До сих пор все указывало на то, что никакой угрозы нет и по крайней мере в ближайшие сотни лет не будет. Разве что через тысячу, а то и миллион лет — но политика такие масштабы в расчет не берет. Во всяком случае, до трехтысячного года можно спать спокойно. Но дело в том, что спокойно спать не придется. Именно безопасная Луна необходима определенным группам нажима.

— Для чего?

— Чтобы заявить: ни одно государство уже не имеет там арсеналов, там нет больше ничего, лунный проект лопнул, Женевские соглашения потеряли смысл, пора возвращаться к Клаузевицу.

— Но это значит, Грамер, что, как ни крути, все кончится плохо. Если грозит вторжение, нужно вооружиться против Луны, а если не грозит — вооружаться по-старому, по-земному, так, что ли?

— Разумеется. Вы все поняли правильно. Таков баланс на сегодня.

— Ничего себе балансик. Да ведь тогда все тайные сведения, запрятанные в моей голове, не стоят и выеденного яйца…

— Вот тут вы ошибаетесь. В зависимости от того, что будет объявлено после обследования вашей персоны, возможны различные варианты.

— Какие?

— По данным компьютерного моделирования — не меньше двадцати, смотря по тому, каким окажется результат не истинный, конечно, а обнародованный.

— И вы не знаете, каков он будет?

— Нет, потому что и сами они пока не знают. Группа Шапиро тоже неоднородна. Там тоже представлены несовпадающие интересы. Не думайте, Тихий, что они обнародуют стопроцентную ложь. Это они могли бы сделать, только если бы были абсолютно замкнутой, законспирированной группой платных фальсификаторов, но это не так. Они даже не могут заранее исключить возможность, что вы, хоть и не узнаете ничего о том, что содержится в вашем правом мозгу, тем не менее включитесь в эту партию покера.

— Каким образом?

— Не будьте ребенком. Разве вы не сможете потом на писать в "Нью-Йорк Таймс", или в "Цюрихер Цайтунг", или куда вам вздумается, что они огласили поддельный диагноз? Что-то исказили или неправильно истолковали? Тогда разразится крупный скандал. Вам достаточно будет поставить под сомнение их выводы, и тут же объявятся выдающиеся специалисты, которые станут за вас стеной и потребуют новых исследований контрольных. И тогда уж сам черт в этом не разберется.

— Если это настолько очевидно для вас, то почему этого не могут предвидеть люди Шапиро?

— А что им остается в сложившейся ситуации, кроме как уговаривать вас согласиться на обследование? Все, на чьей бы стороне они ни стояли, действуют в зависимости от обстановки.

— А если меня убьют?

— И это очень плохой выход. Даже если бы вы совершили абсолютно достоверное самоубийство, подозрения, что вас убили, разнеслись бы по всему свету.

— Я не верю, будто невозможно повторить то, что мне удалось на Луне. Шапиро, правда, говорил, что попытки уже были и ничего не вышло, но ведь такие экспедиции можно повторить.

— Разумеется, можно, но и это — лабиринт. Вы удивлены? Тихий, у нас осталось мало времени. Создался полнейший пат в мировом масштабе: нет никаких ходов, гарантирующих сохранение мира, есть только различные разновидности риска.

— И что же вы мне посоветуете как мой ангел-хранитель?

— Не слушайте никаких советов. Мои тоже не принимайте во внимание. Я тоже представляю определенные интересы и не скрываю, что меня послал к вам не Господь Бог не провидение, а всего лишь та сторона, которая в возобновлении вооружений не заинтересована.

— Допустим. И что же, по мнению этой стороны, я должен сделать?

— Сейчас — ничего. Абсолютно ничего. Сидите здесь. Не звоните Шапиро. По-прежнему общайтесь с полоумным стариком Грамером, и через несколько недель или даже дней станет ясно, что делать дальше.

— Почему я должен вам верить?

— Я уже сказал — вы вовсе не обязаны мне верить, я только представил вам ситуацию в общих чертах. Единственно, что мне пришлось для этого сделать, — выключить на часок главный трансформатор, а теперь я заберу свой электронный хлам и пойду спать, ведь я же миллионер в состоянии депрессии, не так ли? До свидания, Джонатан.

— До свидания, Аделаида, — ответил я. Грамер пополз к дверям, приоткрыл их, кто-то стоял в коридоре и, как мне показалось, подал Грамеру какой-то знак. Грамер встал, тихо закрыл за собой дверь, а я все сидел, чувствуя зуд в ногах, пока снова не загорелся свет.

Я погасил лампу и лег в кровать. При свете ночника я заметил там, где только что сидел Грамер, поблескивающий предмет, нечто вроде слегка сплющенного перстня. Я поднял его и рассмотрел. Внутри была скрученная бумажка. Я развернул ее. "В случае чего", — гласили кривые, словно в спешке написанные буквы. Отложив измятый листок, я попытался надеть кольцо на палец. Оно было серое, со слабым металлическим блеском, удивительно тяжелое — уж не свинцовое ли? С одной стороны — выпуклость, похожая на зерно фасоли с маленьким отверстием, словно проколотым острой иглой. Кольцо не лезло ни на один палец, кроме мизинца. Не знаю почему, но оно обеспокоило меня больше, чем оба визита. Для чего оно предназначалось? Я попробовал провести им по оконному стеклу — ни малейшей царапины. В конце концов даже лизнул. Вкус был солоноватый. Надевать на палец или не надевать? Все же надел, хоть и не без труда, и взглянул на часы. Миновала полночь, а сон все не шел. Я уже не знал, какую из своих проблем начать обдумывать в первую очередь. Меня тревожило даже то, что левая нога и рука ведут себя спокойно, и в полусне их пассивность казалась явной западней, на этот раз грозящей мне изнутри. Как это часто бывает, мне снилось, что я не могу заснуть, а возможно, я спал и думал, что бодрствую. Неизвестно, сколько времени я пытался разобраться, сплю я или не сплю, и с отчаянными усилиями тщился разрешить этот вопрос. Тем временем в комнате чуть посветлело. Светает, подумал я, значит, несколько часов мне поспать удалось. Однако свет шел не со стороны задернутого шторой окна — он сочился через щель двери и был удивительно сильным, словно там, в коридоре, у самого порога стоял мощный прожектор. Я сел на кровати. Что-то вливалось через щель на пол, но не вода, а вроде бы ртуть. Она катилась маленькими шариками по паркету, разлилась в плоскую лужу, с трех сторон подступила к маленькому коврику у кровати, а тем временем вместе со светом, идущим из-под двери, все текли струйки этой странной металлической жидкости. Уже почти весь пол сиял, как тонкая пластина ртутного зеркала. Я зажег лампу на столике. Эта жидкость все же была не ртутью, по цвету она напоминала скорее потемневшее от старости серебро. Ее натекло уже столько, что коврик шевелился, словно бы плавал в ней, и вдруг свет под дверью погас. Я сидел наклонившись и с изумлением смотрел на метаморфозы, происходящие с вязкой металлической жижей. Она распадалась на микроскопические капельки, а те целыми грудами склеивались в некое подобие гриба, потом все это вспухло, как поднимающееся тесто, и, густея, тянулось вверх. Наверняка это сон, сказал я себе, но, несмотря на такое категорическое заключение, не испытывал ни малейшего желания коснуться босой ногой этой ртути; так и сидел, слегка обалдевший, не столько удивленный, сколько даже довольный тем, что нашел удачный термин для описания этого явления: "живое серебро". Это и в самом деле двигалось, как нечто живое, но не пыталось стать растением, или животным, или не знаю уж каким монстром, а превращалось в пустой кокон, все более человекоподобный панцирь или, скорее, грубую отливку панциря с большими дырами и продолговатой щелью спереди; когда — уже много позднее — я пытался восстановить в памяти эту метаморфозу, больше всего она напомнила мне фильм, прокручиваемый в обратную сторону: будто сначала кто-то изготовил диковинные доспехи, а потом расплавил их в жидкий металл, только все это совершалось у меня на глазах в обратном порядке. Сначала жидкость, потом вырастающее из нее полое тело, потому что панцирем оно все-таки не было, оно уже не блестело, а стало матовым и напоминало большой манекен, вроде тех, что выставляют в витринах, — с лицом без носа и губ, но с круглыми дырами вместо глаз; наконец, к моему замешательству, из всего этого стала формироваться женщина, несколько крупнее натуральной величины, или нет, скорее статуя женщины, в середине пустая и раскрытая, словно шкаф, и статуя эта — чтоб мне пропасть! — выделяла из себя одежду: сначала покрылась белоснежным бельем, потом на белом возникла зелень платья; я, не сомневаясь уже, что это мне снится, подошел к ночному видению. Тут платье из зеленого сделалось снова белым, как медицинский халат, а лицо проявилось еще явственнее. Светлые волосы на голове покрылись белым сестринским чепчиком, окаймленным карминного цвета бархатом. Довольно, пора просыпаться, подумал я, слишком уж нелеп этот сон; но все же не решился прикоснуться к существу и отвел глаза. Я совершенно отчетливо видел комнату, освещенную лампой, стоящей на ночном столике, письменный стол, шторы, кресла. В такой нерешительности я стоял еще некоторое время, потом снова посмотрел на призрак. Он был очень похож на санитарку Диди, которую я не раз видел в саду и у доктора Хоуса, но гораздо крупнее и выше. Фигура промолвила: "Войди в меня и уходи отсюда. Возьмешь «тойоту» доктора, выедешь — ворота открыты, только сначала оденься и захвати деньги, купишь билет и сразу поедешь к Тарантоге. Ну не стой как чурбан, ведь санитарку никто не задержит…" — "Но она же меньше тебя…" — пробормотал я, пораженный не столько ее словами, сколько тем, что губы ее не шевелились. Голос исходил прямо из ее тела, которое вместе с халатом раскрылось так, что я и вправду мог войти внутрь. Другой вопрос — надо ли было это делать? Вдруг мысли мои прояснились, в конце концов это вовсе не обязательно был сон, существует же молекулярная телетроника, кто-кто, а уж я-то имел опыт обращения с ней, так, может быть, это все наяву? Но в таком случае, как поручиться, что здесь не кроется новая западня?

— Ночью размеры трудно определить точно. Не тяни время! Одевайся, возьми только чеки, — повторила она.

— Но почему я должен бежать и кто ты? — спросил я и начал одеваться: не потому, что решил ввязаться в это неожиданное приключение, а потому, что одетым я чувствовал бы себя увереннее.

— Я никто, разве не видишь, — сказала она. Голос, однако, был женский, низкий, приятный, чуть глуховатый, странно знакомый, только я не мог припомнить откуда. Я пока что зашнуровал ботинки, сидя на краю кровати.

— Но кто же прислал тебя, госпожа Никто? — спросил я, поднимая голову, и, прежде чем я успел опомниться, она упала на меня, охватила не руками, а всем нутром сразу, и произошло это удивительно быстро: сию секунду я сидел на краю кровати в пуловере, но без галстука, чувствуя, что перетянул шнурок левого ботинка, а мгновение спустя оказалось, что меня втянуло в середину этого полого существа и я зажат его телом, будто был проглочен питоном. Не могу подобрать сравнение лучше, ибо такого со мной еще не случалось. Внутри было довольно мягко, я видел комнату через глазные отверстия, но потерял свободу движений и вынужден был делать то, чего хотела она или оно, а скорее тот, кто управлял этим теледублем с намерением затащить меня силой туда, где давно уже поджидают Ийона Тихого. Я напряг все силы, пытаясь перебороть эту управляемую на расстоянии оболочку, но безуспешно. Руки и ноги меня не слушались — их словно сгибали и выпрямляли насильно. Правая рука, нажав на ручку, отворила дверь, хотя я и сопротивлялся, как мог. В коридоре тускло светили ночные зеленоватые лампочки, вокруг — ни души. Мне некогда было: задуматься, кто за этим стоит, я пытался найти какой-нибудь: выход, но эта неличность, настоящий Франкенштейн, начиненный мною, шел не спеша — трудно придумать более идиотское положение, — и тут я вспомнил про кольцо, которое оставил Грамер, хотя чем оно могло мне помочь? Даже если бы я знал, что надо его надкусить или повернуть на пальце, как в сказке, чтобы появился спасительный джинн, я все равно не смог бы этого сделать. Уже показалась ведущая на улицу дверь коттеджа, в тени старой пальмы чернел длинный темный контур автомобиля с бликами далекого света на кузове. Маятниковые двери открылись — моя подневольная рука толкнула их, — и тогда задняя дверь автомобиля тоже открылась, но внутри никого не было, во всяком случае, мне никого не удалось разглядеть.

Я уже садился в машину, вернее, "меня сажали" — потому что я все еще продолжал упираться изо всех сил — и тут понял свою ошибку. Не следовало сопротивляться — ведь именно к этому был готов тот, кто управлял теледублем. Надо было уступать навязанному движению, но так, чтобы оно пошло мимо своей цели. Склонившись, уже в двери машины, я бросился вперед, грохнулся обо что-то головой так, что потерял сознание — и открыл глаза.

Я лежал на полу рядом с кроватью, штора на окне уже стала серой от рассветных лучей, я поднял руку к глазам — кольцо исчезло: значит, это все-таки был кошмар? Я не мог разобраться, на каком месте оборвалась вчерашняя действительность, во всяком случае не раньше ухода Грамера. Я вскочил, кинулся к шкафу, из которого он вышел, мои костюмы были отодвинуты вбок, значит, он и вправду там стоял. На дне шкафа что-то белело. Письмо. Я взял его — никакого адреса; я разорвал конверт. Там был листок с машинописным текстом без даты и без обращения. В комнате было слишком темно, отдергивать штору я не хотел; проверив сначала, заперта ли дверь, я включил ночник и прочитал: "Если тебе снилось похищение, или пытки, или еще какое-нибудь несчастье отчетливо и в цвете, значит, ты подвергся пробному обследованию и получил наркотик. Это им нужно для предварительного выяснения твоей реакции на определенные средства, не имеющие вкуса и запаха. Мы не уверены, так ли это на самом деле. Единственный человек, кроме меня, к которому ты можешь обратиться, — твой врач. Улитка".

Улитка — значит, письмо от Грамера. С одинаковой вероятностью оно могло содержать и правду, и ложь. Я попытался по возможности точнее вспомнить, что говорил мне Шапиро, а что Грамер. Оба считали, что лунный проект провалился. Дальше их предложения расходились. Профессор хотел, чтобы я позволил себя обследовать, а Грамер — чтобы я ждал неизвестно чего. Шапиро представлял Лунное Агентство — так, по крайней мере, он утверждал; Грамер о своих хозяевах, в сущности, не говорил. Но почему вместо того, чтобы предостеречь меня перед возможным применением наркотиков, он только оставил это письмо? Может быть, в игре участвовала еще и третья сторона? Оба они мне наговорили с три короба, но я так и не узнал, почему, собственно, сокрытое в моем правом мозгу имеет такую важность. Может быть, я проглотил что-то, что на время усыпило мою бедную, почти немую половину головы, и потому она вообще не давала о себе знать? Но с каких пор? Пожалуй, с предыдущего дня. Допустим, так оно и случилось. Для чего? Похоже, все, кто охотится на Ийона Тихого, не знают, что делать, и тянут время. Я был в этой игре картой неведомой масти, быть может, главным козырем, а может быть, и ничем, и одни мешали другим разобраться, что я есть на самом деле. И я не мог договориться сам с собой, они усыпили мое правое полушарие? Вот это я мог проверить немедленно. Правой рукой я взял левую и обратился к ней уже испытанным способом.

— Что нового? — спросил я пальцами. Мизинец и большой шевельнулись, но как-то слабо.

— Ты слышишь? — просигналил я. Средний палец коснулся подушечки большого, образовав кольцо, что означало "Привет".

— Ладно, ладно, привет, но как ты там?

— Отвяжись.

— Говори сейчас же, что у тебя? Пойми, это важно для нас обоих.

— Голова болит.

Да, в ту же минуту я почувствовал, что у меня тоже болит голова. Я уже настолько освоил неврологическую литературу, что понимал — в эмоциональном отношении каллотомия меня не раздвоила.

— И у меня тоже болит. У нас. Понимаешь?

— Нет.

— Как это нет?

— А вот так.

Пот прошиб меняет этой беззвучной беседы, но я решил не сдаваться. Вытяну из нее все, что можно, решил я — вытяну во что бы то ни стало. И тут меня осенила совершенно новая мысль. Азбука глухонемых требует большой ловкости пальцев. Но я же сызмальства владею азбукой Морзе. Я раскрыл левую ладонь и указательным пальцем правой начал рисовать на ней поочередно точки и тире — сначала SOS, Save Our Souls. Спасите наши души. Ладонь левой руки позволила прикасаться к себе некоторое время, потом вдруг собралась в кулак и дала мне порядочного тычка, я даже подскочил. Ничего не выйдет, подумал я, но она вытянула палец и пошла вырисовывать точки и тире на правой щеке. Да, ей-богу, она отвечала азбукой Морзе:

— Не щекочи, а то получишь.

Это была первая фраза, которую я от нее услышал, вернее, почувствовал. Я сидел, как статуя, на краю кровати, а рука сигнализировала дальше:

— Осел.

— Кто, я?

— Да. Ты. Сразу надо было так.

— Так что же ты не дала знать?

— Сто раз, идиот. А тебе хоть бы что.

Действительно, теперь я вспомнил, что она уже много раз царапала меня то так, то эдак, но мне в голову, то есть в мою часть головы, не пришло, что это морзянка.

— Господи, — царапал я по руке, — так ты можешь говорить?

— Лучше, чем ты.

— Так говори, и ты спасешь меня, то есть нас.

Трудно сказать, кто из нас набирался сноровки, но молчаливый разговор пошел быстрее.

— Что случилось на Луне?

— А ты что помнишь?

Эта неожиданная перемена ролей удивила меня.

— Ты не знаешь?

— Знаю, что ты писал. А потом закопал в банке. Так?

— Так.

— Ты писал правду?

— Да, то, что запомнил.

— И они это сразу выкопали. Наверное, тот первый.

— Шапиро?

— Не запоминаю фамилий. Тот, что смотрел на Луну.

— Ты понимаешь, когда говорят голосом, вслух?

— Плохо, разве что по-французски.

Я предпочел не расспрашивать об этом французском.

— Только азбуку Морзе?

— Лучше всего.

— Тогда говори.

— Запишешь — и украдут.

— Не запишу. Даю слово.

— Допустим. Ты знаешь что-то, и я знаю что-то. Сначала скажи ты.

— Так ты не читала?

— Не умею читать.

— Ну хорошо… Последнее, что я помню, я пытался установить связь с Вивичем, когда выбрался из взорванного бункера в японском секторе, но ничего не вышло. Во всяком случае, я ничего не припоминаю. Знаю только, что потом высадился сам. Иной раз мне кажется, будто я что-то хотел забрать у теледубля, который куда-то проник… или что-то открыл, но не знаю что и даже не знаю, какой это был теледубль. Молекулярный — вряд ли. Я не помню, куда он делся.

— Тот, в порошке?

— Ну да. А ты, наверное, знаешь… — осторожно подсказал я.

— Сначала расскажи до конца. Что тебе кажется в другой раз?

— Что никакого теледубля там не было, а может, и был но я уже его не искал, потому что…

— Что?

Я заколебался. Признаться ему, что мое воспоминание — словно кошмарный сон, который не передать словами и после которого остается только ощущение чего-то необычайного?

— Не знаю, что ты думаешь, — скребла она по мне, — но знаю, ты что-то затеваешь. Я это чувствую.

— Зачем мне что-то затевать?

— Затем. Интуиция — это я. Говори. Что тебе кажется "в другой раз"?

— Иногда у меня такое впечатление, будто я высадился по вызову. Но не знаю, кто меня вызывал.

— Что ты написал в протоколе?

— Об этом — ничего.

— Но они все контролировали. Значит, у них есть записи. Они знают, получил ты вызов с Луны или нет. Они все прослушивали. Агентство знает.

— Не знаю, что знают в Агентстве. Я не видел никаких записей, сделанных на базе, ни звуковых, ни телевизионных. Ничего. Ты же знаешь.

— Знаю. И еще кое-что.

— Что?

— Ты потерял порошкового?

— Дисперсанта? Конечно, потерял, а то зачем бы мне лезть в скафандр и…

— Дурень. Ты потерял его иначе.

— Как? Он распался?

— Его забрали.

— Кто?

— Не знаю. Луна. Что-то. Или кто-то. Он там преображался. Сам. Это было видно с борта.

— Я это видел?

— Да. Но не мог уже контролировать. Его.

— Тогда кто им управлял?

— Не знаю. От корабля он был отключен, но продолжал преображаться. По всем своим программам.

— Не может быть.

— Но было. Больше я ничего не знаю. Снова Луна, внизу. Я был там. То есть ты и я. Вместе. А потом Тихий упал.

— Что ты говоришь?

— Упал. Наверное, это и была каллотомия. Тут у меня провал. Потом снова корабль, и ты укладывал скафандр в контейнер, и песок сыпался.

— Значит, я высадился, чтобы узнать, что случилось с молекулярным дублем?

— Не знаю. Может быть. Не знаю. Тут провал. Для того и нужно была каллотомия.

— Умышленная?

— Да. Может быть. Наверное, так. Чтобы ты вернулся и не вернулся.

— Это мне уже говорили — Шапиро, и Грамер вроде бы тоже. Но не так уверенно.

— Потому что это игра. Что-то знают, чего-то им недостает. Видно, и у них есть провал.

— Подожди. Почему я упал?

— Глупый. Из-за каллотомии. Сознание потерял. Как не упасть?

— А этот песок? Эта пыль? Откуда она взялась?

— Не знаю. Ничего не знаю.

Я надолго умолк. Уже совсем рассвело. Было около восьми утра. Но я не замечал ничего, погруженный в лихорадочные мысли. Лунный проект рухнул? Но среди его обломков не только продолжалось бессмысленное состязание и подкопы — в этих развалинах одновременно возникло такое, чего никто на Земле не программировал и не ожидал? И это нечто сокрушило теледубль Лакса? Или перехватило контроль над ним? Но я не помнил этого — очевидно, не мог запомнить из-за каллотомии. И теперь вопрос стоял так: либо перехваченный теледубль заманил меня на Луну с враждебными намерениями, либо с какими-то иными. С враждебными? Чтобы лишить меня памяти? Какая ему от этого выгода? Вроде бы никакой. Может, он хотел что-то мне отдать. Если ему надо было что-нибудь сообщить, моя посадка была бы излишней. Допустим, он передал мне эту пыль. Тогда что-то — или кто-то, — не желая, чтобы операция удалась, рассек мой мозг. Предположим, так оно и было. Тогда то, что управляло дисперсантом, спасло меня? Но только ли в этом было дело, чтобы спасти Ийона Тихого? Вряд ли. Нужно было, чтобы информация попала на Землю. А информацией как раз и была та мелкая, тяжелая пыль. Хотя нет, она не могла быть исключительно информацией. Она была материальна. Я должен был привезти ее с собой. Так. Теперь собранная мною часть головоломки позволяла догадываться о целом. Но только догадываться. И я как можно быстрее пересказал эту гипотезу своей второй половине.

— Может быть, — ответила она наконец. — У них есть пыль. Но им этого мало.

— И оттого все эти нападения, спасения, уговоры, визиты, кошмары?

— Похоже, так. Чтобы ты согласился на обследование. То есть выдал меня.

— Но они ничего не узнают, если ты знаешь не больше, чем говоришь.

— Скорее всего, не узнают.

— Но если там возникло нечто настолько могущественное, что смогло овладеть молекулярным теледублем, оно могло и напрямую связаться с Землей? С Агентством, с базой, с кем угодно. И уж во всяком случае, с теми, кого Агентство послало после моего возвращения.

— Не знаю. Где высаживались те, новые?

— Мне неизвестно. В любом случае, похоже, что противоположные интересы существуют и здесь, и там. Что могло там появиться? Из этой опухоли, из этого распада? Как это Грамер назвал, — кажется, ордогенеза? Рождение порядка? Какого порядка? Электронная самоорганизация? Для чего? С какой целью?

— Если что и возникло, то без всякой цели. Как и жизнь на Земле. Электронные системы перегрызлись между собой. Программы разрегулировались. Одни без конца повторяли одно и то же, другие — распались совсем. Некоторые вторглись на ничейную территорию. Устраивают там зеркальные ловушки. Фата-морганы…

— Может быть, может быть… — повторял я в странном возбуждении. — Все это возможно. Во всяком случае, если уж начался всеобщий распад и побоище и если из этого могло что-то вырасти, вроде фотобактерий или каких-нибудь твердосхемных вирусов, то наверняка не везде, а только в каком-то особом месте. Как редчайшее стечение обстоятельств… И потом стало распространяться. Это я еще могу вообразить. Допустим. Но чтобы из этого возник кто-то — извините. Это уж сказки! Никакой дух из частиц не мог там появиться на свет. Разум на Луне из электронного лома? Нет. Это чистая фантазия.

— Но кто тогда захватил контроль над молекулярным теледублем?

— Ты уверен, что так оно и было?

— Есть косвенные улики. Ты ведь не мог после выхода из японских развалин наладить связь с базой?

— Да, но я не имею понятия, что произошло потом. Я пытался связаться не только с базой, но и с троянскими спутниками через бортовой компьютер, чтобы узнать, видит ли меня база при помощи микропов. Но на вызов никто не ответил. Никто. Видимо, микропы вновь были поражены, расплавлены, и в Агентстве не знают, что случилось с теледублем. Они знают только, что сразу после этого я высадился сам, а потом вернулся. Остальное — домыслы. Что скажешь?

— Это и есть улики. Есть один человек, который знает больше. Изобретатель молекулярного. Как его зовут?

— Лакс. Но он сотрудник Агентства.

— Он не хотел тебе давать своего теледубля.

— Он ставил это в зависимость от моего решения.

— Это тоже улика.

— Ты думаешь?

— Да, у него были опасения.

— Опасения? Что Луна?..

— Нет технологий, которые нельзя раскусить. Он мог бояться этого.

— И так случилось?

— Наверное. Только иначе, чем он думал.

— Откуда ты можешь знать?

— Всегда все бывает иначе, чем можно предвидеть.

— Я уже понял, — безмолвно продолжал я, — это не мог быть "захват власти". Скорее гибридизация! То, что возникло там, соединилось с тем, что было создано тут, в мастерской Лакса. Да, такого нельзя исключить. Одна дисперсная электроника влезла в другую, тоже способную к дисперсии, к различным метаморфозам. Ведь этот молекулярный теледубль частично имел и собственную память, встроенную программу превращений — так кристаллы льда сами могут соединяться в миллионы неповторимых снежинок. Всякий раз, правда, возникает шестилучевая симметрия, но всегда разная. Да! Я поддерживал с ним связь и даже в какой-то степени все еще был ИМ. И в то же время я подавал ему сигналы, но трансформировался он уже сам, на месте — на поверхности Луны, а потом в подземелье.

— Он обладал разумом?

— По правде говоря, не знаю. Не обязательно знать устройство автомобиля, чтобы его водить. Я знал, как им управлять, и мог видеть то же, что он, но не знал тонкостей его конструкции. Но чтобы он вел себя не как обычный, теледубль, не как пустая скорлупа, а как робот — об этом мне ничего не известно.

— Но известно Лаксу.

— Наверное. Однако не хотелось бы обращаться, к нему, во всяком случае напрямую.

— Напиши ему.

— Ты спятил?

— Напиши так, чтобы понял только он.

— Они перехватят любое письмо. По телефону тоже не выйдет.

— Пусть перехватывают, а ты не подписывайся.

— А почерк?

— Письмо напишу я. Ты продиктуешь мне по буквам.

— Получатся каракули.

— Ну и что? Знаешь, я проголодался. На завтрак хочу омлет и конфитюр. Потом сочиним письмо.

— Кто отошлет его? И как?

— Сначала завтрак.

Письмо поначалу казалось невыполнимой задачей. Я не знал домашнего адреса Лакса. Это, впрочем, было не самое главное. Писать надо было так, чтобы он понял, что я хочу с ним встретиться, но понял он один. А поскольку всю корреспонденцию проверяли лучшие специалисты, предстояло перехитрить их всех. Поэтому никаких шифров. Кроме прочего, я не мог довериться никому и при отсылке письма. Хуже того, Лакс, возможно, уже не работает в Агентстве; а если даже письмо чудом дойдет до него и он захочет вступить со мной в контакт, целые орды агентов будут следить за ним в оба. К тому же специальные спутники на стационарных орбитах наверняка неустанно наблюдали за местом моего пребывания. Хоусу я верил не больше, чем Грамеру. К Тарантоге тоже обращаться нельзя. На профессора можно было положиться безоглядно, но я не мог придумать, как уведомить его о моем (или нашем) плане, не привлекая внимания к его персоне, — впрочем, и без того, наверное, в каждое окно его дома целится сверхчувствительный лазерный микрофон, а когда он покупает в супермаркете пшеничные хлопья и йогурт, то и другое просвечивают, прежде чем он переложит покупки из тележки в автомобиль. Но было уже все равно, и сразу после завтрака я поехал в городок тем же автобусом, что и в первый раз. Перед входом в универмаг на лотках пестрело множество открыток, и я с небрежным видом просматривал их, пока не нашел ту самую, спасительную. На красном фоне — большая золотая клетка, а в ней сова, почти белая, с огромными глазами, окруженными лучами из перьев. Я был не настолько безумен, чтобы так сразу и взять эту открытку Сначала я выбрал восемь совершенно невинных, потом ту, с совой, потом с попугаем, добавил еще две, купил марок и пешком вернулся в санаторий. Город словно вымер. Только кое-где в садиках возились люди, а на станции обслуживания, возле которой разыгралась известная сцена, автомобили, обдаваемые струями воды, медленно проезжали между голубыми цилиндрами вращающихся щеток. Никто за мной не шел, не следил и не пытался меня похитить. Солнце припекало, и после часовой прогулки я вернулся в пропотевшей рубашке, сменил ее, приняв перед тем душ, и принялся писать открытки знакомым: Тарантоге, обоим Сиввилкисам, Вивичу, двум кузенам Тарантоги — не слишком коротко и не слишком пространно, — само собой разумеется, ни словом не упоминая об Агентстве, о Миссии, о Луне; только приветы, невинные воспоминания, ну и обратный адрес, почему бы и нет? Чтобы подчеркнуть шутливый характер этих открыток, на каждой я что-нибудь дорисовал. Двум черно-белым пандам, предназначенным для близнецов, пририсовал усы и галстуки, голову таксы, отправляемой Тарантоге, окружил ореолом, сову снабдил очками, такими, какие носил Лакс; а на пруте, за который она держалась когтями, нарисовал мышку. А как ведет себя мышка, особенно если рядом сова? Тихо. Лакс был сообразительным человеком, и вдобавок носил имена несколько необычные, особенно второе имя — Гуглиборк. Не английское, не немецкое, но чем-то похожее на славянское, а если так, он должен был припомнить, от какого слова происходит фамилия Тихий; кроме того, мы ведь и впрямь сидели с ним в одной клетке. Поскольку я всем уже написал, что охотно с ними увиделся бы, то же самое я мог спокойно написать и ему, но его я еще поблагодарил за оказанную мне любезность, а в постскриптуме передал привет от некой П.Псилиум. Psyllium — это сухая пыльца растения, которое именно так называется по-латыни, а если бы цензоры Агентства заглянули в толковый словарь Вебстера или в энциклопедию, то узнали бы, что так же называется слабительное средство. Вряд ли им что-нибудь было известно о пыли с Луны. Может быть, и Лакс Гуглиборк ничего не знал о ней; тогда открытка оказалась бы холостым выстрелом, но большего я себе позволить не мог. Шапиро я не позвонил, Грамер не навязывался с разговорами. Полдня я провел у плавательного бассейна. С тех пор как добился взаимопонимания с моим вторым «я», оно вело себя совершенно спокойно. Только иногда, перед сном, я обменивался с ним парой фраз. Позже мне пришло в голову, что, может быть, лучше было послать Лаксу открытку с попугаем, а не с совой, но дело уже было сделано, оставалось ждать. Прошел день, другой, третий — ничего не происходило, два раза я качался в гамаке вместе с Грамером у фонтана в саду, под балдахином, но он и не пытался вернуться к нашему разговору. Мне показалось, что он тоже чего-то ждал. Потел, сопел, охал, жаловался на ревматизм и был явно не в духе. По вечерам я со скуки смотрел телевизор и просматривал прессу. Лунное Агентство давало сообщения, похожие на увещевания психотерапевта, что, дескать, анализ данных лунной разведки продолжается, и никаких нарушений, а тем более аварий, в секторах не обнаружено. Публицистов эти бессодержательные, скупые сообщения приводили в бешенство, и они требовали, чтобы директор и руководители отделов Агентства предстали перед комиссией ООН, а также выступили на специальных пресс-конференциях с разъяснениями по поводу вопросов, вызывающих особое беспокойство общественности, но в остальном — словно бы никто ни о чем не ведал.

По вечерам ко мне заходил Рассел, тот самый молодой этнолог, который хотел написать о верованиях и обычаях миллионеров. Большую часть материалов он почерпнул из разговоров с Грамером, но я не мог объяснить ему, что они не стоят ломаного гроша, что Грамер только прикидывается крезом, а другие, настоящие миллиардеры, особенно из Техаса, скучны, как манная каша. Обычными миллионерами они пренебрегали. Держали здесь, в санатории, собственных секретарей, массажистов и телохранителей, жили в отдельных коттеджах, охраняемых так, что Рассел вынужден был у меня на чердаке устроить специальную обсерваторию с перископом, чтобы хоть заглядывать в их окна. Он совсем отчаялся, потому что, даже изрядно свихнувшись, они не способны были выкинуть ничего оригинального. От нечего делать Рассел спускался по лесенке ко мне, чтобы поболтать и отвести душу. Благоденствие, разбушевавшееся после отправки вооружений на Луну, в сочетании с автоматизацией производства привело к весьма печальным последствиям. По определению Рассела, настала эпоха пещерной электроники. Неграмотность распространилась до такой степени, что даже чек уже мало кто умел подписать — достаточно было оттиска пальца, а остальное делали компьютерные устройства. Американская Ассоциация Медиков окончательно проиграла битву за спасение профессии врача, потому что компьютеры точнее ставили диагнозы, а жалобы пациентов выслушивали с поистине бесконечным терпением. Компьютеризованный секс также оказался перед серьезной угрозой. Утонченные эротические аппараты вытеснило очень простое устройство, так называемый «Оргиак». Выглядело оно как наушники из трех частей: маленькие электроды" надеваемые на голову, и рукоятка, напоминающая детский пистолет. Нажимая на спуск, можно получать наивысшее наслаждение — колебания нужной частоты раздражали соответствующий участок головного мозга — без усилий, без седьмого пота, без расходов на содержание теледублетки или теледубля, не говоря уже об обычном ухаживании или супружеских обязанностях. «Оргиаки» наводнили рынок, а если кому-нибудь хотелось получить аппарат; подогнанный индивидуально, он шел на примерку не к сексологу, а в центр ОО (Обсчета Оргазмов) И хотя «Джинандроикс» и другие фирмы, которые производили уже не только синтефанок — synthetical females {52}, но также ангелов, ангелиц, наяд, русалок, микронимфоманок, лезли из кожи вон и называли "Оргиастик Инк" не иначе как "Онанистик Инк", это не очень-то им помогало сбывать свой товар. В большинстве развитых государств было отменено обязательное школьное обучение. "Быть ребенком, — гласила доктрина дешколяризации, — все равно что быть осужденным на ежедневное заключение в камере психических пыток, называемых учением". Только сумасшедшему нужно знать, сколько мужских рубашек можно сшить из восемнадцати метров перкаля, если на одну рубашку идет 7/8 метра, или на какой скорости столкнутся два поезда, один из которых ведет со скоростью 180 км/час пьяный восьмидесятилетний машинист, страдающий насморком, а другой поезд навстречу ему ведет дальтоник со скоростью на 54,8 км/час меньше, если учесть, что на 23 километра пути приходится 43,7 семафора доавтоматической эпохи.

Ничуть не полезнее сведения о королях, войнах, завоеваниях, крестовых походах и прочих исторических свинствах. Географии лучше всего учат путешествия. Нужно только ориентироваться в ценах на билеты и расписании авиарейсов. Зачем изучать иностранные языки, когда можно вставить в ухо мини-транслятор? Естественные науки только угнетают и расстраивают юные умы, а пользу из них никто не может извлечь, раз никто не может стать врачом или хотя бы дантистом (с тех пор как в массовое производство были запущены дентоматы, в обеих Америках и Евразии ежегодно кончали самоубийством около 30.000 экс-дантистов). Изучение химии необходимо не более, чем изучение египетских иероглифов. Впрочем, если родители вопреки всему горят желанием учить своих отпрысков, они могут воспользоваться домашним терминалом. Но с тех пор как Верховный суд вынес решение, что дети таких отсталых родителей имеют право подать на папу с мамой апелляцию, семейно-домашнее обучение, и терминальное в том числе, ушло в подполье, и только законченные садисты усаживали своих бедных малышей перед педагогерами. Педагогеры, однако, все еще разрешалось производить и продавать, во всяком случае в Соединенных Штатах, а для приманки фирмы бесплатно прилагали к ним что-нибудь из огнестрельного оружия посимпатичнее. Азбуку постепенно вытеснил язык рисунков, даже на табличках с названиями улиц и дорожных знаков. Рассел не особенно убивался из-за всего этого, — мол, теперь уж ничего не поделаешь. На свете жил еще десяток с лишним тысяч ученых, но средний возраст доцента составлял уже 61,7 года, а пополнения не было. Все тонуло в такой скуке благополучия, что, как утверждал Рассел, слухи о грозящем вторжении с Луны большинство людей восприняло с удовлетворением, а мнимая паника была выдумкой радио и телевидения — для оживления рынка новостей. Судебные инстанции не успевали разбирать дела о так называемых С/Оргиаках, суицидальных, то есть самоубийственных, — оказалось, что, ударяя себя током в центр наслаждения между лимбическими и гипоталамическим участками мозга, можно отдать концы с максимальным удовольствием. С трансцедерами (трансцедентальными компьютерами, служащими для установления связи с потусторонним миром) тоже возникли юридические проблемы. Речь шла о том, является эта связь реальностью или иллюзией, но опросы общественного мнения показали, что для потребителей эта разница — казалось бы, колоссальная — не имела никакого значения. Большим успехом пользовались и агиопневматоры {53}, позволяющие устраивать короткое замыкание со святым духом, почти все церкви включились в борьбу с агиопневматизацией, но практически безуспешно. Mundus vult decipi, ergo decipatur {54} — так закончил свои философские рассуждения мой этнолог, когда в бутылке бурбона показалось дно. Полевые исследования жизни миллиардеров так разочаровали его, что он впал в полнейший цинизм и вместо окон богачей направлял свой перископ в сторону солярия, где нагишом загорали сестры и санитарки. Это показалось мне несколько странным — он мог просто пойти туда и посмотреть на каждую из них вблизи, но, когда я сказал ему это, он только пожал плечами. В том-то вся и беда, что теперь уже все можно, ответил он.

В рекреационном зале нового павильона возились монтеры, заканчивая установку воображаторов. Как-то вечером Рассел затащил меня на такой сеанс. В воображатор вкладывается прекс (предлагающая кассета), и в пустом пространстве перед аппаратурой появляется картина, то есть, собственно, не картина, а искусственная действительность, например Олимп с толпой греческих богов и богинь или что-нибудь более жизненное — двуколка, полная сиятельных особ, которых под улюлюкание толпы везут к гильотине. Или дети-сиротки, объедающиеся пряничной черепицей перед избушкой Бабы Яги. Или же, наконец, монастырская ризница, в которую вторглись татары или марсиане. А вот что будет дальше — зависит от зрителя. Под ногами у него две педали, в руке — управляющая рукоять. Сказку можно превратить в побоище, организовав восстание богинь против Зевса, а головы, упавшие в корзину под гильотиной, снабдить крылышками, растущими из ушей, чтобы они куда-нибудь улетели, или дать им прирасти снова к телам, чтобы их воскресить. Можно вообще все. Ведьма делает из сироток котлеты, но может подавиться ими, а возможен и обратный ход событий. Гамлет может украсть золотой запас Дании и сбежать с Офелией (или Розенкранцем, если нажать клавишу "гомо"). Воображатор имеет клавиатуру, как у фисгармонии, только вместо звуков возникают различные эффекты. Инструкция — довольно толстая книжка, но и без нее легко обойтись. Достаточно несколько раз двинуть ручку, чтобы убедиться, что при нажиме влево включается сначала садомат, а потом извратитор. Толкнув ручку в другую сторону, получаем, наоборот, лиризм, сентиментальную слащавость и хэппи-энд. Если бы мы оба не были навеселе, эта забава наскучила бы нам очень скоро, но мы и так через четверть часа отправились спать. Санаторий приобрел двенадцать воображаторов, ими почти никто не пользовался. Доктора Хоуса это очень огорчало. Он приходил то к одному пациенту, то к другому и убеждал их дать волю воображению, ибо это лучшая психотерапия. Оказалось, однако, что ни один из миллионеров и миллиардеров никогда не слыхал о Бабе Яге, греческой мифологии, Гамлете и средневековых монахах. В их понимании татары ничем не отличались от марсиан. Гильотину они чаще всего принимали за увеличенную машинку для обрезания сигар, а все вместе, считали они, не стоит ломаного гроша. Доктор Хоус, видимо полагая это своим долгом, каждый день ходил в воображальню и, пересаживаясь с кресла на кресло, скрещивал Шекспира с Агатой Кристи, запихивал каких-то спелеологов в жерло вулкана и вытаскивал их оттуда живыми, невредимыми и с прекрасным загаром. Меня он тоже уговаривал, но я отказался. Я все еще ждал весточки от Лакса, а Грамер тоже как будто чего-то ждал и, вероятно, поэтому избегал меня. Возможно, у него не было новых инструкций. А в общем-то я чувствовал себя совсем неплохо, тем более что достиг прекрасного взаимопонимания с самим собой.

10. КОНТАКТ

Был уже конец августа, и, зажигая вечером лампу на письменном столе, я обычно закрывал окно от ночных бабочек. К насекомым я отношусь скорее с неприязнью, за исключением, пожалуй, божьих коровок. От дневных бабочек я не в восторге, но как-то их переношу, но вот ночные почему-то пугают меня. А как раз тогда, в августе, их развелось множество, и они безустанно мелькали за окном моей комнаты. Некоторые были так велики, что я слышал, как они мягко ударяются о стекло. Сам вид их для меня неприятен, и я уже собирался задернуть занавески, как услышал стук — резкий и отчетливый, словно кто-то металлическим прутиком снаружи постукивал по стеклу. Я взял со стола лампу и подошел к окну. Среди беспорядочно трепещущих бабочек я заметил одну, совершенно черную, крупнее других, поблескивающую отраженным светом. Раз за разом она отлетала от окна, а затем ударяла в стекло с такой силой, что я чувствовал содрогание рамы. Больше того, у этой бабочки вместо головы было что-то вроде маленького клюва. Я смотрел на нее, как зачарованный, потому что она ударяла в окно не беспорядочно, а с равномерными интервалами, по три раза, затем отлетала на некоторое время и возвращалась снова, чтобы отстучать свое. Три точки, пауза, три точки, пауза — это повторялось долго, пока я не понял, что это буква S азбуки Морзе. Признаюсь, уже смутно догадываясь, что это не живое существо, я не сразу решился отворить окно: опасение, что я напущу в комнату обыкновенных бабочек, меня удерживало. Наконец я превозмог себя. Она мгновенно влетела через щель. Заперев окно, я отыскал ее взглядом. Она села на бумаги, устилавшие письменный стол. Она была без крыльев и теперь ничем не напоминала бабочку и вообще насекомое. Она выглядела скорее как черная блестящая маслина. Признаться, я непроизвольно отшатнулся, когда она непонятным образом взлетела и, зависнув в полуметре над столом, зажужжала. Поскольку она не вывелась из куколки, то уже не вызывала у меня отвращения. Держа лампу в левой руке, я протянул правую за этой маслиной. Она позволила взять себя пальцами. Твердая — металлическая или пластиковая. Я снова различил жужжание: три точки, три тире, три точки. Приложив ее к уху, я услышал слабый, далекий, но отчетливый голос:

— Говорит сова, говорит сова. Слышишь меня?

Я вставил маслину в ухо и непроизвольно, сейчас же нашел правильный ответ:

— Говорит мышь, говорит мышь. Я слышу тебя, сова.

— Добрый вечер.

— Привет, — ответил я и, понимая, что разговор предстоит долгий, занавесил окно и еще раз повернул ключ в замочной скважине. Теперь я прекрасно слышал Лакса. Я узнал его голос.

— Мы можем говорить спокойно, — сказал он и тихонько засмеялся. — Нас никто не поймет, я применил scrambling {55} собственной разработки. Но все-таки лучше мне остаться совой, а тебе — мышью. О'кей?

— О'кей, — ответил я и погасил лампу.

— Разгадать открытку было не слишком трудно. Ты верно рассчитал. Я сразу понял, в чем дело.

— Но как ты наладил?..

— Мыши лучше об этом не знать. Мы переговариваемся неким воровским способом. Мышь должна убедиться, что партнер не подставной. Перед нами две разные части нашей головоломки. Сова начнет первой. Пыль — это вовсе не пыль. Это очень интересно построенные микрополимеры, обладающие сверхпроводимостью при комнатной температуре. Некоторые из них соединились с остатками того бедняги, который остался на Луне.

— И что это означает?

— Время точных ответов еще не пришло. Пока можно строить только догадки. По знакомству мне удалось достать щепотку порошка. У нас мало времени. То, благодаря чему мы можем беседовать, через полчаса зайдет за горизонт мыши. Днем я не мог откликнуться. Правда, тогда мы располагали бы большим временем, но больше был и риск.

Мне было ужасно любопытно, каким образом Лакс сумел прислать ко мне это металлическое насекомое, но я понимал, что не должен спрашивать.

— Я слушаю, сова, продолжай.

— Мои опасения подтвердились, хотя и с обратным знаком. Я допускал, что из этой мешанины на Луне получится что-то новое, но не предполагал, что там возникает нечто, способное воспользоваться нашим посланцем.

— Нельзя ли яснее?

— Пришлось бы без надобности влезть в техническую терминологию. Я скажу то, что считаю наиболее правдоподобным, и настолько просто, насколько удастся. Произошла иммунологическая реакция. Не на всей поверхности Луны, разумеется, но по крайней мере в одном месте, и оттуда началась экспансия некроцитов. Так для себя я назвал пыль.

— Откуда взялись некроциты и что они делают?

— Из логико-информационных руин. Некоторые из них способны использовать солнечную энергию. Это в общем-то и неудивительно, ведь систем с фотоэлементами там было очень много. Я считаю, что многие миллиарды. Все дело в том, что — как бы это сказать — Луна постепенно приобрела иммунитет ко всякого рода вторжениям. Только не думайте, будто там появился какой-то разум. Как известно, мы покорили силу тяготения и атом, но беспомощны перед насморком и гриппом. Если на Земле возник биоценоз, то на Луне — некроценоз. Изо всей той неразберихи взаимных подкопов и нападений. Одним словом, система, основанная на принципе щита и меча, без воли и ведома программистов, умирая, породила некроцитов.

— Но что они, собственно, делают?

— Сначала, я полагаю, они выполняли роль древнейших земных бактерий, то есть попросту размножались, и было их наверняка много видов, большинство из которых погибли, как и положено при эволюции. Через какое-то время выделились симбиотические виды. То есть действующие совместно, ибо это приносит взаимную выгоду. Но, повторяю, никакой разумности, ничего подобного. Они способны лишь к огромному числу превращений, как, скажем, вирусы гриппа. Однако земные бактерии — паразиты, а лунные — нет. Там просто не на ком паразитировать, если не считать тех компьютерных руин, из которых они вылупились. Но это был только их первоначальный корм. Дело осложнилось тем, что, пока программы еще действовали, произошло раздвоение всех видов оружия, которое там создавалось.

— Я понимаю. На оружие, поражающее живые цели, и на то, что уничтожает мертвого противника.

— Мышь весьма сообразительна. Именно так, пожалуй, и было. Но от первичных некроцитов, которые появились много лет назад, наверное, уже ничего не осталось. Некроциты превратились в селеноцитов. Иначе говоря, чтобы сохраниться, они начали соединяться, приобретая все большую разносторонность, как, скажем, обычные бактерии, которые под действием антибиотиков совершенствуются, то есть усиливают свои инфекционные свойства и вырабатывают невосприимчивость к антибиотикам.

— А что на Луне выполняло роль антибиотиков?

— Об этом говорить долго. Прежде всего, опасными для селеноцитов оказались продукты военной автоэволюции, которые имели целью уничтожать любую "вражескую силу".

— Не совсем понятно.

— Хотя сейчас лунный проект вступил в агональную стадию, долгие годы там шла специализация и усовершенствование оружия, поначалу моделируемого, а затем и реального, и некоторые виды оружия стали угрожать существованию селеноцитов.

— То есть они принимали их за «врага», которого надлежит уничтожить?

— Разумеется. Это был превосходный допинг. Наподобие пушек, из которых фармацевтическая промышленность стреляет по бактериям. Это резко ускорило темп эволюции. Селеноциты взяли верх, потому что оказались жизнеспособнее. Человек может страдать насморком, но насморк не может страдать человеком. Ясно, не так ли? Большие, усложненные системы играли там роль людей.

— И что дальше?

— Очень интересный и совершенно неожиданный поворот. Иммунитет из пассивного сделался активным.

— Не понимаю.

— От обороны они перешли к наступлению и этим значительно ускорили крах лунной гонки вооружений…

— Та пыль?

— Вот именно, пыль. А когда там остались лишь жалкие остатки великолепного Женевского проекта, селеноциты неожиданно получили подкрепление.

— Какое?

— Дисперсанта. Они использовали его. Не столько его уничтожили, сколько поглотили, или, лучше сказать, там произошел электронно-логический обмен информацией. Это была гибридизация, скрещивание.

— Как это могло произойти?

— Это не так уж и удивительно, ведь и я в качестве исходного материала выбрал силиконовые полимеры с полупроводниковой характеристикой, хотя и с другой, разумеется. Но адаптивность моих частичек была того же типа, что и приспособительные способности лунных. Дальнее, но все же родство. При одном и том же исходном материале результаты обычно получаются во многом сходными.

— И что теперь?

— В этом я еще не до конца разобрался. Ключом к решению может оказаться твоя посадка. Почему ты спустился на Море Зноя?

— В японском секторе? Не знаю. Не помню.

— Ничего?

— По сути, ничего.

— А твоя правая половина?

— И она тоже. Я уже могу с ней вполне нормально общаться. Но прошу сохранить это в тайне. Хорошо?

— Обещаю. Для верности я даже не спрашиваю, как ты это делаешь. Что она знает?

— Что, когда я вернулся на корабль, в кармане скафандра было полно этой пыли. Но откуда она там взялась, правая половина не знает.

— Ты мог сам набрать ее там, на месте. Вопрос — для чего?

— Судя по тому, что я услышал от тебя, так оно и было — вряд ли селеноциты сами забрались ко мне в карман. Но я ничего не помню. А что известно Агентству?

— Пыль вызвала сенсацию и панику. Особенно то, что она следовала за тобой повсюду. Ты знаешь об этом?

— Да. От профессора Ш. Он был у меня неделю назад.

— Уговаривал согласиться на обследование? И ты отказался?

— Прямо не отказался, но стал тянуть время. Здесь есть по крайней мере еще один: из другой группы. Он отсоветовал мне. Не знаю от чьего имени. Сам он прикидывается пациентом.

— Таких, как он, возле тебя весьма много.

— С какой целью селеноциты "следовали за мной"? Шпионили?

— Не обязательно. Можно быть носителем инфекции, не подозревая об этом.

— Но история со скафандром?

— Да. Это темное дело. Кто-то насыпал тебе пыль в карман или ты сам это сделал? Непонятно только зачем.

— Вы не знаете?

— Я не ясновидец. Ситуация достаточно сложная. _Зачем-то ты_ высадился. _Что-то_ нашел. _Кто-то_ пытался заставить тебя забыть о первом и о втором. Отсюда и каллотомия.

— Значит, по крайней мере три антагонистические стороны?

— Важно не сколько их, а как их выявить.

— Но собственно, почему это так важно? Рано или поздно фиаско лунного проекта станет явным. И если даже селеноциты стали "иммунной системой" Луны, какое это может иметь влияние на Земле?

— Двойное. Во-первых — и это давно можно было предвидеть, — возобновление гонки вооружений. А во-вторых — и это главная неожиданность, — селеноциты начали интересоваться нами.

— Людьми? Землей? То есть не только мной?

— Вот именно.

— И что они делают?

— Пока только размножаются.

— В лабораториях?

— Прежде чем наши ребята успели сориентироваться, что и как, они успели разнестись по всем странам света. За тобой пошла только малая часть.

— Значит, размножаются. И что же?

— Я уже сказал. Пока ничего. Величиной они — как ультравирус.

— А питаются чем?

— Солнечной энергией. По некоторым оценкам, их уже несколько миллионов — в воздухе, в океанах, везде.

— И они совершенно безвредны?

— До сих пор — совершенно. Что как раз и вызвало особенное беспокойство.

— Почему?

— Ну, это просто: не только с большой высоты, но и вблизи они выглядят, как обычный мелкий песок. Значит, если ты высадился там, для этого была причина, но какая? Вот что все хотят понять.

— Но если я ничего не помню — ни я, ни моя половина?

— Они не знают, что вы договорились друг с другом. А кроме того, бывают разные виды амнезии. Под гипнозом или в других специальных условиях можно извлечь из памяти человека то, чего он сам ни за что не вспомнит. А к тебе они подступают так мягко и осторожно из опасения, что шок, сотрясение мозга или другая травма повредят или вовсе сотрут то, что ты, возможно, знаешь, хотя и не можешь припомнить. Кроме того, наши люди никак не могут договориться о методике обследования. И это до сих пор играло в твою пользу.

— Пожалуй, теперь я уже вижу свое место в этой истории… но почему последующие разведки не дали результатов?

— Кто тебе это сказал?

— Мой первый гость. Невролог.

— Что конкретно сказал?

— Что разведчики, правда, вернулись, но Луна устроила для них представление. Так он выразился.

— Это неправда. Насколько я знаю, было три разведки, одна за другой. Две из них — телетронные, причем все теледубли были уничтожены. Моего уже не применяли, только обычных. У них были еще мини-ракеты, позволяющие выстреливать пробы грунта наверх, но из этого ничего не вышло.

— Кто их уничтожил?

— Неизвестно, потому что связь прерывалась очень быстро. Уже во время посадки в радиусе нескольких миль местность покрывалась чем-то вроде тумана или облака, непроницаемого для радаров.

— Это для меня новость. А третий разведчик?

— Высадился и вернулся с полной потерей памяти. Очнулся только на корабле. Так я слышал. Я не вполне уверен, что это правда. Я не видел его. Чем темнее становится ситуация, тем больше секретности. Поэтому я не знаю, привез ли и он эту пыль. Предполагаю, что беднягу сейчас обследуют, но, видимо, безуспешно, если они по-прежнему так заботятся о тебе.

— И что же мне делать?

— На мой взгляд, дело хотя и плохо, но не безнадежно. По-видимому, довольно скоро селеноциты парализуют остатки лунных вооружений. Они действуют методом короткого замыкания. В первую очередь уничтожают то, что угрожает им. Лунный проект, в сущности, уже списан в расход, однако суть не в этом. У нас несколько первоклассных информатиков считают, что Луна начинает интересоваться Землей. Их вывод: селеносфера вторгается в биосферу.

— Значит, все-таки вторжение?

— Нет. Мнения, правда, разделились, но скорее всего, — нет. Во всяком случае, это не вторжение в обычном смысле слова. Мы послали туда полчища разных джиннов в наглухо запечатанных бутылках, они вырвались наружу, начали бороться друг с другом, и, как побочный эффект, возникли мертвые, но необычайно активные микроорганизмы. Это не похоже на подготовку вторжения. Скорее уж на пандемию.

— Не вижу разницы.

— Попробую представить ситуацию образно. Селеносфера встречает любых пришельцев так же, как иммунная система — чужеродное тело. Антиген. Если даже не совсем так, у нас нет более подходящих аналогий. Разведчиков, которые высадились после тебя, снабдили оружием новейшего типа. Я не знаю подробностей, но это не было ни обычное оружие, ни ядерное. Агентство скрывает, что произошло на Луне, но пылевые облака были настолько велики, что их наблюдали и фотографировали во многих астрономических обсерваториях. Более того, когда облака осели, рельеф местности изменился. Появились выемки наподобие кратеров, хотя и ничем не напоминающие типичные лунные кратеры. Этого Агентство, конечно, утаить не могло, и потому оно просто молчит. Штаб только тогда начал всерьез задумываться. Лишь тогда они осознали, что чем более сильными средствами воспользуются при разведке, тем энергичнее может оказаться ответный удар.

— Значит, все-таки…

— Нет, не «все-таки», ведь это не противник, не враг, а только нечто вроде гигантского муравейника. До меня дошли предположения настолько безумные, что мне не хочется их повторять. Нам пора заканчивать. Сиди, где сидишь. Пока у них есть хоть крупица разума, они ничего тебе не сделают. Сейчас я уезжаю на три дня, а в субботу в это же время подам знак, если смогу. Будь здоров, храбрый миссионер.

— До скорого, — ответил я Лаксу, не будучи уверен, что мои слова до него дошли, потому что наступила мертвая тишина. Я вынул из уха блестящую маслину и, поразмыслив, спрятал ее в коробке с помадками, завернув, как конфету, в фольгу. У меня было достаточно времени и материала для размышлений, но больше ничего. Перед тем как заснуть, я отдернул занавеску. Ночные бабочки уже улетели, наверное, привлеченные светом из окон других коттеджей. Луна проплывала сквозь белесые перистые облака. Устроили мы себе аттракцион, подумал я, натягивая на голову одеяло.

На утро Грамер постучал ко мне, когда я еще лежал в постели. И рассказал, что Паддерхорн вчера проглотил вилку. Он и раньше глотал столовые приборы — пытался покончить с собой. За ним постоянно надо было следить: неделю назад он проглотил рожок для обуви. Ему сделали эзофагоскопию. Ложку ему дали с полметра длиной, но он ухитрился стащить у кого-то вилку в столовой.

— Что, потери только в сервировке? — спросил я в меру вежливо. Грамер тяжело вздохнул, застегнул пижаму и сел на кресло возле меня.

— Нет, не только… — сказал он на удивление слабым голосом. — Плохо дело, Джонатан.

— Как для кого, Аделаида, — возразил я. — Во всяком случае, я не намерен что-либо глотать.

— Дело и в самом деле плохо, — повторил Грамер. Он сплел руки на животе и повертел пальцами. — Я боюсь за тебя, Джонатан.

— Не переживай, — ответил я, поправляя подушку и подкладывая под спину думку. — Я под надежной опекой. Ты, может, слыхал о некроцитах?

Я так его ошарашил, что он замер с полуоткрытым ртом, а лицо без всякого усилия с его стороны приняло то глуповатое выражение, которое обозначало у него безнадежный поиск миллионерской мечты.

— Вижу, что слыхал. И о селеносфере, наверное, тоже? А? Или ты не удостоился еще посвящения в эти тайны? Может, тебе известно и о плачевной судьбе так называемого коллаптического оружия — в тех, последних экспедициях? И об этих тучах над Морем Зноя? Нет, этого тебе наверняка не сказали…

Он сидел и смотрел на меня рыбьими глазами, слегка посапывая.

— Будь добр, дай мне ту коробку конфет со стола, Аделаида, — попросил я с улыбкой. — Люблю, знаешь ли, съесть перед завтраком что-нибудь сладкое…

Поскольку он не тронулся с места, я выбрался из постели за конфетами и, вернувшись под одеяло, подсунул ему коробку, прикрыв ее угол большим пальцем.

— Прошу…

— Откуда ты знаешь? — отозвался он наконец хриплым голосом. — Кто… тебе…

— Напрасно нервничаешь, — сказал я не слишком разборчиво, потому что марципан прилип к небу. — Что знаю, то знаю. И не только о своих приключениях на Луне, но и о неприятностях коллег.

Он онемел снова и принялся озираться вокруг, словно впервые очутился в этой комнате.

— Радиостанцию ищешь, передатчики, укрытые провода, антенны и модуляторы, да? — спросил я. — Нет тут ничего, только вода все время из душа подтекает. Видно, прокладка износилась. Что ты удивляешься? Или ты вправду не знаешь, что они у меня внутри?

Он продолжал обалдело молчать. Потер вспотевший нос. Схватился за мочку уха. Я с нескрываемым сочувствием следил за этими жестами отчаяния.

— Может, споем что-нибудь на два голоса? — предложил я.

Конфеты были и в самом деле вкусными, приходилось следить, чтобы их не осталось слишком мало. Облизав губы, я опять посмотрел на Грамера.

— Ну давай, скажи что-нибудь, а то ты меня пугаешь. Ты опасался за меня, а теперь я боюсь за тебя. Думаешь, у тебя будут неприятности? Если обещаешь вести себя прилично, могу замолвить за тебя словечко, сам знаешь где.

Я блефовал. Но почему бы не поблефовать? Уже то, что несколько слов совершенно выбили его из колеи, свидетельствовало о беспомощности его хозяев, кем бы они ни были.

— Обещаю не называть никаких имен ж учреждений — у тебя, я вижу, и без того достаточно поводов для расстройства.

— Тихий… — простонал он наконец. — Ради Бога, не надо. Этого не может быть. Они вообще так не действуют.

— А разве я сказал — как? Я видел сон, и вообще по своей природе я ясновидец.

Грамер вдруг решился. Он прижал палец к губам и быстро вышел. Уверенный, что он вернется, я спрятал колобку в шкафу, под рубашками, и успел принять душ и побриться, прежде чем он легонько постучал. Шлафрок он сменил на свой белый костюм, а в руке держал порядочный сверток, обернутый купальным полотенцем. Задернув шторы, он принялся вытаскивать из свертка аппаратики, которые расставил черными раструбами в сторону стен. Свисающий из черного ящичка провод подсоединил к контакту и с чем-то там копался, усиленно сопя — следствие его толщины. Ему было, пожалуй, под шестьдесят, живот изрядный (и, по всей видимости, не фальшивый), огромные торчащие уши. Он еще некоторое время возился, стоя на коленях и наконец выпрямился. Лицо его было налито кровью.

— Ну, теперь поговорим, — вздохнул он — раз надо, так надо.

— О чем? — удивленно спросил я, натягивая через голову свою самую красивую рубашку с необычайно практичным темно-голубым воротничком. — Это ты говори, если тебя так приперло. Расскажи об опасениях, которые ты испытываешь из-за моей судьбы. О том субъекте, который уверял тебя, что я закупорен здесь надежней, чем муха в бутылке. Впрочем, говори что хочешь, выговорись передо мной, отведи душу Увидишь, как тебе полегчает.

И сразу, ни с того ни с сего, как игрок в покер, который перекрывает кон джокером, я небрежно спросил:

— Ты из какого отдела, из четвертого?

— Нет, из пер… — Он осекся. — Что ты обо мне знаешь?

— Ну хватит. — Я сел на стул лицом к спинке. — Ты, может быть, думаешь, что я буду говорить, не требуя ничего взамен?

— Что я должен тебе рассказать?

— Может, начнем с Шапиро, — сказал я невозмутимо.

— Он из ЛА. Это факт.

— Он только невролог?

— Нет, у него есть и другая специальность.

— Дальше.

— Что тебе известно о некросфере?

— А тебе?

Дело снова запутывалось. Видимо, я пересолил. Если он и агент разведки, все равно какой, слишком много он звать не может. Выдающемуся эксперту вряд ли дали бы такое задание. Но дело было из ряда вон выходящим, к я мог ошибиться.

— Хватит играть в прятки, — проговорил Грамер. Вид у него был отчаянный. Белый пиджак пропотел под мышками насквозь. — Сядь-ка рядом со мной, — буркнул он, опускаясь на коврик.

Мы уселись на полу, словно собирались выкурить трубку мира в середине круга, образованного его аппаратиками и проволочками.

11. DA CAPO

Прежде чем он успел раскрыть рот, над нами раздался рокот мотора и большая тень проплыла по саду за моим окном. У Грамера расширились глаза. Грохот ослаб и через минуту вернулся. Прямо над деревьями, перемалывая воздух винтом, завис вертолет. Что-то бухнуло два раза, словно кто-то откупоривал гигантские бутылки. Вертолет висел так низко, что я различал людей в кабине. Один из них приоткрыл дверцу и третий раз выстрелил вниз из ракетницы. Грамер вскочил с пола. Я не думал, что он может так быстро двигаться. Он выбежал из комнаты и помчался что есть сил, задрав голову. Из вертолета выпало что-то блестящее и скрылось в траве. Рычание мотора усилилось, машина взмыла вверх и улетела. Грамер разгреб траву, открыл контейнер размером с футбольный мяч, что-то вынул из него и, не поднимаясь с колен, разорвал большой конверт. Известие было, очевидно, важным, бумага тряслась у него в руках. Потом он взглянул в мок" сторону. Лицо его побледнело и изменилось. Выпрямляясь, еще раз поднес бумагу к глазам. Потом смял ее, спрятал за пазуху и медленно, не давая себе труда выйти на тропинку, пошел обратно напрямик, через газон. Войдя, без слов пнул самый большой из антиподслушивающих аппаратов, так, что в нем что-то треснуло и из щелей металлической коробки пошел синеватый дымок короткого замыкания. Я по-прежнему сидел на полу, а Грамер все топтал и топтал свои бесценные устройства, рвал провода, будто и впрямь сошел с ума. Наконец, запыхавшись, уселся в кресло, сняв перед тем пиджак и повесив его на моем стуле. И только тогда, словно только что меня увидел, посмотрел мне в глаза и громко застонал.

— Это только так, со злости, — разъяснил он не вполне вразумительно, — я, наверное, пойду на пенсию. Твоей карьере тоже конец. О Луне забудь. Шапиро можешь послать открытку. Можно даже на адрес Агентства. Какое-то время они еще будут там хозяйничать по инерции.

Я промолчал, подозревая, что это всего лишь новая игра Грамер достал из кармана большой клетчатый платок, вытер вспотевший лоб и посмотрел на меня не то с сочувствием, не то с жалостью.

— Началось два часа назад и идет полным ходом, сразу, повсюду. Ты можешь себе представить? Умиротворили нас напрочь! Здесь и за океаном, от полюса до полюса и обратно! Глобальный ущерб — около девятисот биллионов! Включая космос, потому что спутники вышли из строя первыми. Что ты так смотришь? — Голос его звучал раздраженно. — Не догадываешься? Я получил письмецо от дяди Сэма…

— Я слаб на догадки.

— Думаешь, мы все еще играем, да? Ничего подобного, братец. Игра окончена. Опиши свои приключения. Агентство, миссию, что угодно. За несколько недель заработаешь на всю оставшуюся жизнь. Железный бестселлер. И никто даже, волоса на твоей голове не тронет. Только поторопись, а то ребята из Агентства тебя обскачут. Может, уже засели за воспоминания о минувшей эре.

— Что произошло?

— Все. Ты слышал когда-нибудь о Soft Wars? {56}

— Нет.

— А о Core Wars? {57}

— Это такие компьютерные игры?

— А, оказывается, знаешь! Да. Программы, которые уничтожают все другие программы. Изобрели их еще в восьмидесятые годы. Тогда это были глупые игрушки программистов. Под названием: инфекция интегральных схем. Так, забава. Дварф, Грипер, Райдер, Рипер, Дарвин и несколько других. Не знаю, какого черта я здесь сижу и излагаю тебе патологию цифроники? — удивился сам себе Грамер. — Сколько здоровья мне это стоило! Я должен был поймать тебя на крючок, а сейчас по доброте душевной просвещаю тебя вместо того, чтобы искать другую работу!

— Значит, дядюшка прислал тебе письмо вертолетом? Что, почта больше не работает? — спросил я. Мне все еще чудился очередной подвох. Грамер вытащил чековую книжку, нацарапал что-то поперек бланка, сложил из него бумажную стрелку и запустил мне на колени.

"Миссионеру на память от верной Аделаиды", — прочитал я.

— Во что теперь играем? — Я поднял на него глаза.

— Ничего другого не остается. Дядя передает привет и тебе, а как же. Почты уже нет. Нет вообще ничего. Ничего! — Он изобразил руками в воздухе круг. — Совсем ничего! Началось два часа назад, я же тебе говорю. И даже нет смысла искать виноватых. Твой профессор тоже стал безработным. Твой добрый старичок! Хорошо еще, что я успел купить дом. Буду разводить розы, может быть, овощи для натурального обмена. Банковское дело тоже развалилось. Душно мне.

Он принялся обмахиваться чековой книжкой. Потом поглядел на нее с отвращением и выбросил в корзину для бумаг.

— Pax vobiscum, — произнес он. — Et cum spiritu tuo {58}. Чтоб их черт побрал!

Что-то начинало проясняться. Его отчаяние было неподдельным.

— Это вирусы? — спросил я тихонько.

— Догадливым становишься… Именно так, храбрый миссионер. Разорил ты всех к чертовой матери. Ведь это ты притащил на Землю тот хитрый порошок. Сейчас тебе могут дать либо Нобелевскую премию мира, либо расстрел за всемирную государственную измену. Нобелевской ты вряд ли дождешься, но место в истории тебе гарантировано. Приволок заразу, а пагубную или спасительную — об этом будут препираться еще несколько лет Так что ты найдешь себя в любой энциклопедии.

— Может быть, рядом с тобой? — предположил я. Мне не совсем еще было понятно, что за катастрофа произошла, но Грамер уже вовсе не играл. Я мог бы поручиться за это обеими половинками бедной своей головы.

— Была когда-то еще одна программа. Червячок, Worm, — флегматично, словно проснувшись, заметил Грамер. — Ты, верно, знаешь, что теперь в моей профессии без высшего образования не продвинешься. Не то сейчас время, когда достаточно быть привлекательной женщиной, заманить гостя в постель, выкрасть документы, сфотографировать их в ванной и — айда на явку. Нет, теперь сначала докторская степень по математике, потом по информатике, потом высшие специальные курсы — полжизни, чтобы только начать.

— В качестве шпиона?

— Шпиона? — Он дважды просмаковал это слово и пренебрежительно пожал плечами. — Шпиона! — сказал он еще раз, оттянул обеими руками свои синие подтяжки в белую звездочку и несколько раз щелкнул ими по сорочке. — Не говори глупостей, — возразил он мягко. — Я высокооплачиваемый государственный служащий, функционер, защищающий высшие интересы. «Шпион» подходит ко мне не больше, чем кулак к носу. Но в конце концов это уже не имеет никакого значения. Так вот, из этих червивых программ возникла теория информационной эрозии — слышал о такой?

— С пятого на десятое.

— Ну понятно. Потом оказалось, что это изобрели вовсе не Профессора Компьютерных наук, а бактерии, примерно четыре миллиарда лет тому назад. Из-за плюс-минус двухсот миллионов лет спорить не будем. Ну и уже эти наидревнейшие клетки, каждая из них, обладали своей программой и грызлись и пожирали друг друга, потому что тогда еще не было никого, с кем мог бы приключиться герпес или рак. Однако наши выдающиеся эксперты этой аналогии даже не заметили. Колоссальный объем знаний начисто лишил их воображения. И только пару раз были предприняты такие попытки, в ходе скрытой конкурентное борьбы крупных консорциумов, — чтобы парализовать чужие компьютеры. Тогда и были созданы Battle programs {59}, ты, наверное, читал о них. Нет?

— Но это было давно.

— Сорок, а то и пятьдесят лет тому назад. Вот почему все пошло теперь прахом. Ведь кроме палки, кухонного ножа и пистолета не осталось никакого некомпьютеризированного оружия! Повсюду программы, программы, банки данных, и вот поэтому… Ты не пробовал кому-нибудь позвонить?

— Сегодня нет. А что?

— А то, что автоматические телефонные станции тоже теперь не работают. Эти вирусы влезли сразу во все. Ты слушал радио?

— Нет. Я тут обхожусь без приемника.

— Разума у них нет. Это было ясно с самого начала. Ума у них, как у любого другого вируса. Но вирулентность — эрозийность — по максимуму! Не знаю, — пожаловался он стене, на которой пылали «Подсолнухи» Ван Гога, — зачем я сижу с тобой. Пойду погуляю, может, повешусь на этих проводах. — Он лягнул ближайший аппарат.

— То, что спереди выглядит замысловатой тайной, сзади просто, как проволока, — продолжал он. — Послали самые лучшие программы производства оружия на Луну? Послали. Они совершенствовались в течение икс лет? Еще как совершенствовались! Налетели друг на дружку на всех парах? Ясно, иначе и не могло быть. Кто победил? Как всегда, тот, кто в наименьшем объеме сосредоточил наибольшую вредность. Выиграли паразиты, эти молекулярные ничтожества. Даже не знаю, окрестили их уже как-нибудь или нет. Я бы предложил Virus Lunaris Pacemfaciens {60}. Только хотелось бы знать, КАК и ЧТО заманило тебя на Луну, чтобы ты высадился там и привез эту благотворную чуму? Теперь можешь мне рассказать — приватно, потому что правительствам это уже без разницы.

— Уничтожены все программы? И компьютерные, и все, все? — спросил я, ошеломленный. Только теперь я начал сознавать размеры катастрофы.

— Да, это так, дорогой. Ты принес миру мор. Чуму из новеллы Эдгара По. Ты, ты ее привез! Не думаю, чтоб умышленно, — откуда тебе было знать? Мы провалились куда-то в девятнадцатый век. В техническом отношении и вообще. Представляешь? Правда, тогда все-таки были пушки. Теперь придется вытаскивать их из музеев.

— Подожди, Аделаида, — прервал я его. — Почему в девятнадцатый век? Тогда уже были неплохо вооруженные армии…

— Ты прав. Действительно, положение беспрецедентное. Примерно как после бесшумной атомной войны, в которой в распыл пошла вся инфраструктура. Промышленная база, связь, банковское дело, автоматизация. Уцелели только простые механизмы, но ни одному человеку, даже ни одной мухе не нанесено вреда. Хотя и это не так. Должно быть, произошло множество несчастных случаев, только из-за отсутствия связи об этом никто ничего толком не знает. Ведь и газеты давно уже не печатают по способу Гутенберга. Газетные редакции тоже хватила кондрашка. Даже не все приборы в автомобилях работают. Мой «кадиллак» уж точно — труп.

— Но он-то был казенный, так что не стоит печалиться.

— Да, — согласился Грамер, — теперь верх возьмут бедные. Четвертый мир — у них сохранились еще старые «ремингтоны», а может, даже и «лебели» образца тысяча восемьсот семидесятого года с патронами, наверное, и копья, бумеранги, дубинки. Нынешнее "оружие массового уничтожения". Можно даже ожидать вторжения австралийских аборигенов. У себя они давно захватили власть. Ну, так можешь ты мне рассказать, зачем ты тогда высадился? Тебе что, жалко?

— Ты и в самом деле думаешь, я знаю? — удивился я, но не слишком, потому что вдруг ощутил, насколько незначительными стали и моя персона, и мое положение. — Я об этом понятия не имею и готов уступить тебе пять процентов своих гонораров за будущий бестселлер, если ты сумеешь это выяснить. С таким образованием ты должен переплюнуть Шерлока Холмса. Дедуцируй! Все улики известны тебе не хуже, чем мне самому…

Грамер меланхолически покивал головой.

— Не знает, видите ли, — сообщил он цветам Ван Гога, до которых добралось уже солнце. Они отбрасывали желтоватый отсвет на мою измятую постель. От сидения на корточках у меня заболели ноги, я встал, вынул из шкафа спрятанную за одеждой бутылку бурбона, из морозильника достал кусочки льда, налил себе и ему и предложил выпить за упокой разоруженческих вооружений.

— У меня повышенное давление и диабет, — пожаловался Грамер, крутя в пальцах стаканчик. — Но один раз не считается. Пусть будет так. За наш умерший мир!

— Почему "умерший"? — запротестовал я.

Мы оба отхлебнули виски. Грамер поперхнулся, долго кашлял, потом отставил недопитый стакан и потер щеку. Я обратил внимание, как неряшливо он был побрит. Слабым голосом, будто вдруг постарев на десять лет, он сказал:

— И теперь тот, кто достиг вершин в компьютерной технике, упал ниже всех. Они сожрали все наши программы. — Он хлопнул себя по карману, в котором лежало письмо "от дяди Сэма". — Это тризна. Конец эпохи.

— Но почему же? Если против обычных вирусов есть лекарства…

— Не плети ерунды. Какое лекарство воскресит труп? Ведь от всех программ на земле, в воздухе, под водой и в космосе ничего не осталось. Даже это письмо им пришлось доставить на старом «белле», потому что в новых вертолетах все отказало. Чуть позже восьми это началось, а они, идиоты, думали — обычная зараза.

— И везде, одновременно?

Тщетно я пытался и не мог представить себе весь этот хаос — в банках, аэропортах, конторах, министерствах, больницах, вычислительных центрах, университетах, школах, фабриках…

— Точно трудно сказать, потому что нет связи, но по тем сведениям, что до меня дошли, сразу везде.

— Как это могло получиться?

— Ты привез, похоже, личинки или споры. То есть зародыши, которые начали лавинообразно размножаться, пока не достигли определенной концентрации в воздухе, в воде, повсюду — и после этого активизировались. Лучше всего защищены были программы вооружений на Луне, так что с земными у них все пошло как по маслу. Тотальная битодемия. Паразитарный битоцид. Они не затронули только живое, потому что на Луне ни с чем живым не имели дела. Иначе они прикончили бы нас всех вместе с антилопами, муравьями, сардинами и травой в придачу. И вообще, оставь меня в покое. Мне уже надоело читать тебе лекции…

— Если все так, как ты говоришь, придется все начинать сначала — по-старому.

— Конечно. Через полгода или через год найдут противоядие против Virus Lunaris Bitoclasticus {61}, приставят к нему соответствующие антивирусы, и мир начнет влезать в очередную кабалу.

— Так, может быть, ты не потеряешь место?

— С меня хватит, — возразил он категорически, — и не важно, хочу я или нет. Просто я слишком стар. Новая эра требует нового обучения. Антилунной информатике и тому подобному. Всю Луну, по-видимому, подогреют термоядерно, простерилизуют, и, хотя это в миллиарды обойдется, расходы оправдаются, будь спокоен.

— Для кого? — спросил я. Грамер вел себя странно, вроде бы прощался со мной, но никак не мог встать и уйти. Я решил, что он попросту жалуется мне на судьбу, ведь я один во всем санатории знаю, кто он такой. Что же ему, к психиатрам идти со своей сломанной жизнью?

— Для кого? — повторил он. — Как для кого? Для всех производителей оружия, для всех отраслей военной промышленности. Повытаскивают из библиотек старые планы и чертежи. Сначала восстановят несколько классических устройств, ракет, а потом возьмутся за воскрешение компьютерных трупов. Ведь вся hardware {62} в сохранности, как хорошо законсервированная мумия. Только software {63} черти забрали. Подожди пару лет. Сам увидишь.

— История никогда не повторяется в точности, — заметил я и, не спрашивая, долил ему бурбона. Он выпил до дна и не поперхнулся, только лысина слегка покраснела. В солнечном луче, падающем через окно, играли маленькие блестящие мушки.

— Проклятые мухи, конечно же, не пострадали, — мрачно произнес Грамер. Он глядел в сад, где больные в цветных шлафроках и пижамах как ни в чем не бывало плелись по аллейкам. Небо было голубое, солнце сияло, ветер шевелил кроны больших каштанов, и поливочные фонтаны мерно вращались, сверкая радугой в брызгах рассыпающейся воды. А в это время один мир рухнул и навсегда уходил в прошлое, и следующий еще не народился. Я не стал делиться с Грамером этой мыслью, посчитав ее слишком банальной. Только разлил по стаканам остаток спиртного.

— Хочешь напоить меня, — проворчал он, но выпил, отставил стакан, наконец поднялся, набросил пиджак на плечи и остановился, взявшись за ручку двери. — Если что-нибудь припомнишь, ты знаешь что… напиши. Сравним.

— Сравним? — повторил я, как эхо.

— Потому что у меня, в частном порядке, есть мыслишка на этот счет.

— Из-за чего я оказался на Луне?

— В известной степени, да.

— Так скажи.

— Не могу.

— Почему?

— Не положено. Принимал, того… присягу. Дружба дружбой… Мы с тобой были по разные стороны стола.

— Но ведь стол исчез. Не будь таким службистом. В конце концов я могу дать слово, что все останется в тайне.

— Ишь какой добрый! Напишешь, издашь и будешь уверять, что это память к тебе вернулась.

— Ну тогда давай вместе. Шесть процентов моих гонораров.

— Под письменное обязательство?

— Разумеется.

— Двадцать процентов!

— Ну, это ты хватил лишку.

— Я?

— Без тебя догадываюсь, что ты можешь мне сказать.

— А?

Он забеспокоился. Видно, слишком много глотнул знаний и слишком мало настоящей выучки. Я подумал, что он не слишком подходил для своей профессии, но решил ему об этом не говорить. Все равно он собрался на пенсию.

Грамер тем временем закрыл приоткрытую было дверь, выглянул, скорее по привычке, в окно, присел на край стола и почесал за ухом.

— Ну, скажи… — пробормотал он.

— Если скажу, не получишь и цента.

За его спиной зеленели сады. По аллее на инвалидной коляске ехал старый Паддерхорн с полуметровой ложкой в руке, держа ее, как древко знамени. Санитар, который вез коляску, курил его сигару. В нескольких шагах за ними шел телохранитель Паддерхорна, в одних шортах, мускулистый, бронзово-загорелый, в белой шляпе с большими полями, уткнувшись на ходу в цветной комикс. На полурасстегнутом поясе болталась кобура и била его по бедру.

— Ну, говори или прощай, старина, — предложил я. — Ты же знаешь, что Агентство будет опровергать все, что я обнародую…

— Но если ты укажешь на меня как на источник информации, у меня будут неприятности…

— Ничто так не утешает в случае неприятностей, как деньги. А то действительно назову тебя, если ничего не скажешь… Мне вообще кажется, что тебе следует подлечиться. Нервное расстройство. Это заметно. Ну, что ты так смотришь? Ты мне уже все сообщил.

Он сокрушенно молчал. Щеки у него дрожали. Мне даже стало немножко жаль его.

— Не сошлешься на меня?

— Я изменю твое имя и внешность.

— Но они все равно меня узнают.

— Не обязательно. Думаешь, тебя одного ко мне приставили? Так что, значит, все это было ваших рук дело? Вызов на Луну?

— Никакое не «наше». Мы не имеем ничего общего с Лунным Агентством. Это они!

— Как и зачем?

— Точно не знаю как, но знаю зачем. Чтобы ты не вернулся. Если бы ты там исчез, все осталось бы по-старому.

— Но ведь не навсегда. Раньше или позже…

— О том была и речь, чтобы «позже». Они боялись твоего рапорта.

— Допустим. А эта пыль? Откуда она взялась в моем скафандре? Как они могли это предвидеть?

— Предвидеть, конечно, не могли, но у Лакса были свои опасения. Поэтому он так темнил со своим дисперсантом.

— И до вас это дошло?

— Его ассистент — наш сотрудник. Лаугер.

Я вспомнил первый разговор с Лаксом. Он действительно говорил, что кто-то из сотрудников его подсиживает. Вся история предстала в новом свете.

— Каллотомия — это тоже они?

— Понятия не имею. — Он пожал плечами. — Ты этого никогда не узнаешь. И никто не узнает. При такой высокой ставке правда перестает существовать. Остаются одни гипотезы. Различные версии. Как было с Кеннеди.

— С президентом?

— Здесь ставка повыше. Весь мир! Выше не бывает! А теперь напиши, что обещал…

Я достал из ящика бумагу и авторучку. Грамер стоял, повернувшись к окну. Я подписался и подал ему расписку. Он взглянул и удивился:

— Ты не ошибся?

— Нет.

— Десять?

— Десять.

— Добро за добро. Ты добавил, и я тебе добавлю. Дисперсант _должен был_ заманить тебя на Луну.

— Ты хочешь сказать, что Лакс?.. Не верю!

— Не Лакс. Он ничего не знал. Лаугер знал все схемы. К полутора десяткам программ добавил еще одну. Это было нетрудно. Он же программист.

— Значит, все-таки из-за вас?

— Нет. Он работал на три стороны сразу.

— Лаугер?

— Лаугер. Но он был нам нужен.

— Ну хорошо. Дисперсант вызвал меня. Я высадился. Но откуда этот песок?

— Случайный фактор. Никто этого не предусмотрел. Если ты не вспомнишь, что там произошло, никто уже в этом не разберется. Никогда.

Он сложил листок вдвое, спрятал его в карман и кивнул мне с порога:

— Держись!

Я смотрел, как он шел к главному корпусу. Прежде чем он пропал за живой изгородью, моя левая рука взяла правую и пожала ее. Не скажу, чтобы этот знак одобрения меня утешил. Но, так или иначе, надо было жить дальше.


КОНРАД ФИАЛКОВСКИЙ HOMO DIVISUS

{64}


Когда он открыл глаза, было светло и за огромным, во всю стену окном он увидел голые ветви деревьев, а сквозь них — параллелепипеды домов с дисками направленных антенн на крышах. Снаружи хозяйничал ветер, налетавший порывами с гор, но здесь он слышал лишь удары собственного сердца — стены не пропускали извне ни звука. Всем телом он чувствовал озноб. Гладкая, без единой морщинки простыня натянута по самый подбородок. Он хотел пошевелить ногой… и не смог. Его охватил страх.

Некоторое время он лежал, ни о чем не думая, потом мозг снова заработал. На улице весна, ранняя весна… Или поздняя осень? Тогда же была зима, смерзшийся снег на шоссе. Поворот казался простым, но, уже повернув руль, он понял, что скорость слишком велика. Мелькнула мысль, что из виража не выйти. Красные огоньки столбиков по ту сторону шоссе катастрофически надвигались. Он был уверен, что им не выдержать массы машины. За мгновение до удара успел выключить зажигание — он был старым водителем и хорошо знал, что такое смерть в огне. Еще ему запомнились пятна снега на серой скале. Удара он не почувствовал…

"И все-таки я жив, — подумал он. — Вероятно, подлатали, как смогли, а потом поглядывали, выживу ли. Ну что ж, кажется, я их не разочаровал. Привезу им цветы и благодарность с того света. Привезу на кресле-каталке, а уж потом буду думать, что дальше. А может, мне повезло и я буду ходить. Но вот лицо… Что с лицом?" — Он попытался отыскать глазами зеркало, но не нашел. Голые стены, как ему показалось, отражали больше света, чем обычные, словно их покрыли люминесцентной краской.

Где-то едва слышно прозвенел звонок. Он услышал его только потому, что в комнате стояла абсолютная тишина. Попытался поднять голову, но шлем сдавливал виски. И тут он услышал голос:

— Ты проснулся. Мы ждали твоего пробуждения, — голос женщины был мягким, казалось, она стоит рядом, но в комнате никого не было. — Вероятно, ты ощущаешь слабость, озноб. Не волнуйся, это в порядке вещей и скоро пройдет. Еще немного, и ты сможешь совершать далекие прогулки, а зимой бегать на лыжах. Будешь здоров, совершенно здоров, как и прежде…

— Ты уверена?

— Да. Мы проверили каждую твою мышцу, каждую косточку. Все переломы срослись. Мозг функционирует нормально. Никаких особых повреждений. Если захочешь, мы постараемся, чтобы ты забыл об аварии на шоссе.

— Забыл?

— Если захочешь.

Он помолчал. Стены светились все ярче, а может, это только казалось.

— Я давно здесь? — спросил он наконец.

— Давно. Уже весна. Еще несколько дней, и распустятся почки…

— Я выйду отсюда… сам?

— Да. У тебя впереди еще много-много лет. Ты молод, Стеф Корн.

— Ты знаешь мое имя?

— Разумеется. Ты мой подопечный.

— Понимаю. Ты меня оперировала?

— Оперировал Тельп. Твой ведущий. Он придет позже.

— А ты?

— Я и так здесь.

— Ты только разговариваешь со мной.

— Скоро ты увидишь меня. А пока ты нуждаешься в изоляции. Ты еще очень слаб.

— У меня такое ощущение, будто я возвратился после долгого отсутствия.

— Не понимаю.

— Несчастный случай. Вероятно, все было очень серьезно. Странно, что я остался жив.

— Тогда ты думал…

— Ни о чем я не думал. Даже не боялся.

— Тебе повезло, Стеф. Следом за тобой ехал грузовик. Тебя вытащили, и через несколько минут ты был уже в клинике.

— Помню, я обогнал его перед самым поворотом. Представляю, как переволновалась Кара. Когда она сможет меня навестить?

— Кара?

— Да. Моя жена.

— Ты еще очень слаб. Закончится изоляция, тогда посмотрим.

— Долго мне ждать?

— Не думай об этом. Сейчас ты заснешь. Мы и так заговорились сверх положенного. Ты проснешься бодрым и уже не будешь испытывать озноб.

— Но я не хочу спать, — сказал он и тут же почувствовал, что его клонит в сон. Ответа он не услышал.

— Ты проснулся? Отлично, — он увидел склонившегося над ним невысокого мужчину; его большие темные глаза имели то странное выражение, которое свойственно только близоруким. — Я Тельп, твой ведущий. Как самочувствие. Корн?

— Терпимо, — Корн подтянул ноги и сел. Шлем исчез. В комнате было очень светло, и сначала ему подумалось, что это от солнца. Но за окном шел дождь, и только стены светились ярким желтоватым светом.

— Отлично, — повторил Тельп. — Ты даже представить не можешь, как я доволен. Попробуй встать, — он подал Корну руку.

"Я могу двигаться, честное слово, могу двигаться", — подумал Корн. Босыми ногами он коснулся ковра, которым был выстлан пол комнаты, и встал.

— Я совсем не чувствую слабости.

— Ну и прекрасно. Так и должно быть. Первое время ты ощутишь некоторый избыток сил, потом привыкнешь.

— Не понимаю.

— Механизм этого явления объяснить довольно сложно. Но так оно и есть. Ты стал сильнее, несомненно сильнее, чем прежде.

— Укрепляющее лечение?

— Что-то в этом роде, — Тельп улыбнулся, и Корн увидел, что тот молод, одних с ним лет, а может, и моложе.

Он сделал несколько шагов. Ходить было нетрудно.

— Попробуй пройти еще немного, закрыв глаза, — попросил Тельп.

Корн дошел до стены и вернулся обратно. Тельп был явно удовлетворен. Тогда Корн решился:

— А лицо? Как мое лицо?

— Хочешь посмотреть на себя?

— Да.

— Зеркало, — сказал Тельп, обращаясь неизвестно к кому.

— Сейчас принесут?

Тельп улыбнулся и показал на стену. Часть ее отражала внутренность комнаты, и, подойдя ближе. Корн увидел себя. Это было его лицо, может, немного изменившееся, но наверняка его. В первый момент он не мог понять, в чем разница, потом сообразил. На лице не было ни морщинки.

— Пластическая операция? — спросил он.

— Пришлось кое-что подправить, — снова улыбнулся Тельп. — Надеюсь, ты не в претензии?

— Пожалуй.

Он смотрел на свое отражение. Коротко, очень коротко подстриженные волосы, кожа на черепе натянута, словно ее распирает изнутри, странный прреливчатый материал комбинезона плотно облегает тело. Он взглянул на Тельпа. Тот был в таком же костюме. Ни одной пуговицы.

— Как его снимают? — спросил Корн.

Тельп подошел и слегка потянул ткань возле ворота.

Ткань разошлась вдоль невидимого шва. Корн заметил на груди тонкие побелевшие рубцы.

— Перекраивали?

— Да. Но все срослось прекрасно, как видишь.

— Я совершенно не чувствую швов, — сказал Корн. — Вообще, насколько я понимаю, все, что ты сделал со мной, — первоклассная работа.

— В самом деле, я могу гордиться твоим телом.

Корн взглянул на Тельпа, лицо хирурга посерьезнело.

— Это было очень трудно?

— Не то слово — совершенно внове. Уникальная операция. Ты со временем убедишься в этом. Ну а сейчас твой организм работает без малейших сбоев, как отличный гоночный автомобиль, совершенно исправный, с большим ресурсом. У тебя все впереди. При желании можешь стать даже космонавтом.

— Тут девушка упоминала о лыжах…

— Девушка?

— Да, которая говорила со мной, когда я проснулся.

— А, это была Кома. Она присматривает за тобой. Я всего лишь врач: операция, послеоперационные процедуры. Потом, конечно, я тобой тоже интересовался, но уже не как хирург, понимаешь?

— Да. Наверно, у тебя много пациентов? У Кары их всегда масса.

— У кого?

— У Кары, моей жены. Ты ведь с ней общался.

— Да-да…

— Она меня сюда и поместила. Это какая-то очень современная клиника.

Тельп молча смотрел, как шевелятся на ветру ветви в окне.

— Одно можно сказать с уверенностью. Корн, — проговорил он наконец. — Своей жизнью ты обязан Коме.

Тельп замялся,

— И тебе…

— Моя роль, — в определенном смысле, — вторична.

— Не понимаю.

— Об этом мы еще успеем поговорить. А теперь поешь. Первый настоящий завтрак после долгого искусственного питания. Ты доволен?

— Еще бы.

— Возможно, пища покажется тебе несколько странной, но ты пока на диете. А меня ждут пациенты.

Корн хотел было спросить, когда кончится изоляция, но в этот момент в распахнувшиеся двери въехал столик и запахло бульоном. Тельп пододвинул ему стул.

— Присядь и поешь. Хочешь послушать музыку? Еще древние оценили ее влияние на процесс пищеварения.

— Здесь есть радио? — Корн обвел взглядом стены.

— Только динамик. Что хочешь послушать?

— Все равно, — Корн сел и развернул салфетку.

Послышался тихий щелчок и вслед за ним первые такты мелодии.

— Это ты включил?

— Нет. Автомат, — ответил Тельп и вышел.

"Автомат. Автоматизированная больница", — подумал Корн, принимаясь за еду. Эта мысль снова пришла ему в голову, когда он встал, а столик самостоятельно ретировался в раскрывшуюся на мгновение дверь. Заинтересовавшись тем, что станет со столиком дальше, он подошел к двери, но опалесцирующие желтоватые створки уже сомкнулись. Он вернулся на середину комнаты, глянул в окно на серое предвечернее небо, лег на кровать и уснул. Ему снилось памятное утро на шоссе, покрытом тонкой коркой льда, образовавшейся за ночь после вечерней оттепели. Он опять обгонял неуклюжие автобусы, мчась к проступающим у горизонта горам. Обогреватели работали безотказно, и в машине было тепло. Въезжая на серпантин, он насвистывал марш, оставшийся в памяти еще с детских лет. И вдруг — смерзшийся снег на шоссе, резкий поворот руля и спазм в желудке, когда колеса оторвались от покрытия. Он проснулся. Бешено колотилось сердце. Тут же он услышал, как кто-то сказал:

— Опять неконтролируемый сон. Это недопустимо. Сколько можно повторять!

— Схема рекомбинации предусматривает такую фазу, — произнес уже знакомый женский голос.

— Мне нет дела до ваших фаз! Он мой пациент.

Корн открыл глаза. У кровати стоял Тельп. Больше в комнате никого не было.

— Он проснулся. Займись им. Я скоро вернусь.

Корн взглянул на дверь, но и там тоже никого не было. Тельп смотрел ему в глаза.

— Неприятная штука. Но это пройдет. Скоро ты будешь видеть нормальные сны.

— А почему она вышла?

— Она вернется. Еще несколько дней ты будешь под ее опекой. Кома следит за процессом твоей адаптации.

— Она психолог?

— И психолог тоже. Ну, я пойду. У тебя подскочило давление и участился пульс. Я зашел взглянуть, в чем дело.

— Знаешь, с меня довольно, — сказал Корн.

— Не понимаю.

— Мне надоела изоляция. Я чувствую себя здоровым, совершенно здоровым, хочу видеть родных, знакомых. Выйти отсюда.

— Скоро выйдешь.

— Это я уже слышал.

— А что бы ты еще хотел услышать? — Тельп внимательно посмотрел на него. — Когда кончится период адаптации. Еще немного — два, три дня. Потом выйдешь и остальное решишь сам. Но эти несколько дней придется потерпеть. Ты взрослый человек, Корн, — в дверях Тельп обернулся, — тебе тридцать один год, у тебя все впереди. Помни об этом всегда.

Тельп вышел, а Корн уставился в потолок, теплившийся слабым голубоватым светом, он пытался понять, что в действительности имел в виду врач с широким лбом, еще не дрожавшими пальцами и близорукими глазами. Потом потолок погас.

Корн открыл глаза от легкого прикосновения ко лбу. В комнате снова было светло. На стуле рядом с его кроватью сидела девушка.

"Словно сошла с портрета, — подумал Корн, — с портрета кого-то из старых мастеров, которые видели мир таким, каков он есть".

— Ты Кома? — спросил он.

— Да. Вот я и пришла.

— Знаю. Ты психолог. Руководишь процессом моей адаптации.

— Можно сказать и так. Но весь этот процесс сводится к беседе, — она говорила спокойно, выразительно, как хороший лектор.

— С чего ты хочешь начать?

— Безразлично. Когда-то ты увлекался астрономией, верно?

— Да. В школе — откуда ты знаешь?

— Считай, что я знаю о тебе очень много и впредь не удивляйся. Договорились?

— Да. До поступления на факультет биофизики я и в самом деле интересовался астрономией.

— Меня порадовало, когда я это обнаружила. С теми, кто по ночам смотрел в небо, легче разговаривать. Они какое-то время находились как бы вне времени. Такое остается на всю жизнь.

— Не понимаю.

— Понимаешь, только не отдаешь себе в этом отчета. Вспомни…

Он хотел сказать, что не знает, о чем вспоминать, но тут ощутил на лице вечерний ветер, веющий с опаленной солнцем пустыни, и вспомнил небо в ярких вечерних звездах. Это было давно, лет десять, может, двенадцать назад: растрескавшаяся дорога, низкие глинобитные мазанки, блеяние коз, а потом равнина и развалины, с которых они смотрели на небо.

— Над пустыней звезды кажутся ближе, — говорил старик с раскосыми глазами, — и поэтому обсерваторию построили здесь. Ночами они смотрели на небо, а утром, когда всходило солнце, спускались в подземелье на отдых. Прошла почти тысяча лет, как они ушли, но и сегодня они жили бы точно так же.

Корн помнил лицо старика. Он вел старую развалюхуавтобус, жевал табак и торговался о цене за проезд. Потом была ночь, и когда они возвращались по шоссе через пустыню, звезды над ней были еще ближе.

— Ты знаешь и о той обсерватории? — спросил Корн.

— Да. Но тогда ты был еще слишком молод и тебе все казалось неизменным, вернее, очень медленно изменяющимся. Так бывает всегда. Если мы начинаем замечать изменения, значит, подходит старость. И тогда дни становятся короче, лето сливается с зимой и следующим летом, а осени и весны мы почти не замечаем.

— Зачем ты все это говоришь?

— Потому что время — твоя проблема.

— Проблема?

— Да.

Он, не понимая, внимательно смотрел на девушку, на ее неподвижные темные глаза и гладкие, собранные на затылке в большой узел волосы. Потом перевел взгляд на ее руки, но увидел лишь два светлых пятна, кисти приобрели четкость, только когда он присмотрелся.

"Как на экране у плохого киномеханика, — подумал он. — Вероятно, что-то неладно с мозгом. Впрочем, хорошо, что я вообще вижу".

— Сколько тебе лет. Кома? — спросил он.

— Это важно?

— Думаю, да. Ты разговариваешь со мной, словно старшая сестра, которая вводит в жизнь братишку, а ведь, наверно, ты еще играла в песочнице, когда я сдавал выпускные экзамены.

— Я никогда не играла в песочнице, — спокойно сказала Кома, и все-таки Корну показалось, что он ее чем-то обидел.

— Согласен, сравнение не из удачных. Но в любом случае, ты моложе меня. По-моему, ты хочешь что-то сказать. Так скажи прямо и ясно.

Она некоторое время не отвечала, потом улыбнулась.

— Одно я скажу тебе прямо и ясно, Стеф. Наши с тобой беседы — моя работа. Я знаю, что делаю, и нам придется еще немного поговорить, если ты не очень устал.

— Я не устал, и давай покончим с этим как можно скорее. Потом можно будет просто поболтать.

— Вряд ли тебе захочется… Скажи, ты никогда не думал стать космонавтом?

— Конечно, думал. Как и каждый парень моего поколения.

— А будучи взрослым?

— Возможно. Не помню.

Однако он помнил. Это было после высадки на Венеру первой экспедиции. Сидя у телевизора, он видел несметные толпы на улицах, флажки с серебряными эмблемами космонавтов и цветы, цветы, цветы, которые девушки бросали в машины. А в машинах — знакомые по газетным фотографиям лица вернувшихся оттуда. А вот тех, ктовозвратился в металлических ящиках, установленных в грузовых отсеках ракет, не показывали, но они были здесь, незримые, придавая еще большую значимость героизму живых. Он опоздал тогда в кино, потому что передача затянулась, а ему хотелось досмотреть все до конца. Но тогда ему уже было столько лет, что он не мог представить себя рядом с ними. Возможно, он еще сумел бы вообразить себя там, на Венере, выходящим из ракеты в белесые испарения планеты.

— В роли космонавта мне трудновато себя представить, — признался он.

— Экспедиция к далеким планетам, возвращение спустя многие годы…

— Нет, это не для меня.

Она помолчала.

— А имя профессора Бедфорда тебе ни о чем не говорит?

— Нет. Какая-нибудь теорема, закон? А может, я должен его помнить по какому-нибудь съезду?

— Нет. Это было задолго до твоего рождения. Твой отец наверняка знал это имя.

— Так позвони отцу и спроси, если тебе так необходимо.

— Не шути.

— Я говорю вполне серьезно.

— Я знаю, кто такой Бедфорд. Впрочем, неважно, чем он занимался. Он вошел в историю как первый человек, который дал себя заморозить. Он умирал от рака, состояние было безнадежным, его тело охладили, так что в организме прекратились все жизненные процессы. Потом его поместили в герметическую оболочку и погрузили в жидкий азот. Теоретически процесс был обратимым. Но только теоретически… В то время никто не в состоянии был его реанимировать.

— И он согласился?

— Да. Это было его желание. Переждать, пока люди не научатся возвращать замороженным телам жизнь и вылечивать рак. Для него время остановилось.

— Он умер?

— Нет, он по-прежнему ждет. Он находится вне времени, как космонавты, которые летят к Урану или Нептуну. Когда он проснется, Вега переместится на небе и в глубине Космоса разгорятся новые солнца.

Корн смотрел на Кому, видел ее неподвижные глаза и лицо, черты которого становились тем четче, чем пристальней он вглядывался.

— Для него время будет такой же проблемой, как и для меня? — спросил он.

— Да.

Корн понял. Итак, он находится в другом времени. Сколько прошло лет? Не столетий, конечно, а лет, — ведь люди остались такими же, как и он, быть может, немного другими, но все-таки обычными людьми. А может, они иные, только являются ему в таком обличье, которое он знает, в обличье, предназначенном для таких, как он, путешественников, вынырнувших из жидкого азота? А мир изменился, и объективно существующая картина мира иная, чуждая и, значит, пугающая? Он смотрел на ровно светившиеся стены и старался не волноваться.

— Сколько… сколько лет прошло? — наконец спросил он.

— Полвека. С небольшим.

— Это много? — спросил он и тут же подумал, что такой вопрос не имеет смысла. Однако она поняла.

— Пожалуй, много, — Кома смотрела на него своим отсутствующим взглядом.

— Сейчас мне было бы больше восьмидесяти…

— Не думай так. Тебе тридцать один год. Помни — тридцать один! Только это правда и только это имеет значение. Ты возвращаешься из путешествия, из далекого путешествия, как космонавт.

— Ты веришь в то, что говоришь? А, Кома?

— Верю.

— Ну и что? Это же другой мир.

— Люди остались такими же. Остальное — технический декорум.

— Возможно, такими же, но не теми же. У меня была семья, друзья.

— У тебя все впереди…

— Что ты можешь еще сказать… Но все будет не так просто.

— Ты предпочел бы умереть, не просыпаться?

— Не знаю. Пожалуй, нет, — он перевел взгляд со стен на лицо девушки и снова увидел светлое пятно.

— Это был единственный выход, не считая смерти.

— Бедфорд…

— Да. Только у тебя изначально было больше шансов. Он еще ждет. Для него мир будет еще сложнее…

— Но он согласился сам!

— Какое это имеет значение? Ты давал согласие на свое рождение?

Корн взглянул на Кому, и ему захотелось остаться одному.

— Похоже, я для тебя… подопытная свинка. Не иначе, ты пишешь диссертацию, — съязвил он и тут же пожалел о сказанном.

— Я не пишу диссертацию, — сказала она. — Просто я хочу облегчить тебе жизнь в нашем несколько изменившемся мире.

— Итак, изоляция окончилась?

— Да. Одежда ждет тебя, — она показала на, приоткрытый стенной шкаф. Корн мог поклясться, что раньше шкафа там не было, но промолчал. — Завтра посмотришь несколько стереофильмов…

— … и можно будет уйти?

— Да.

— В любой момент, хоть сразу же?

— Да. Только я не советовала бы торопиться. Впрочем, поступай, как знаешь. И еще одно: вот твой знар, — она протянула ему маленькое металлическое колечко с выбитыми на нем знаками.

— Это что? Удостоверение личности?

— Больше. Единственная вещь, которая тебе действительно необходима. Запомни свой знар. Можешь забыть свое имя, но знар — "знак распознания" — помни всегда.

Стены потускнели, и лицо девушки стало расплываться. "Я не хочу засыпать", — подумал он и погрузился в забытье.

Проснувшись, он прикоснулся ко лбу и нащупал углубление, оставленное шлемом. Был день. На деревьях за окном трепетали первые маленькие листочки.

2 Упражнение он проделывал не спеша. Легко подтянулся, коснувшись подбородком перекладины. Металл был гладким и прохладным. Он расслабил мускулы и резко опустился на всю длину рук. Взглянул на Рода, который стоял на эластичном полу, во вмятине, образовавшейся под тяжестью его тела.

— Продолжай, — приказал Род.

Корн разжал левую руку и повис на одной правой. Сильнее стиснул пальцы на перекладине, посмотрел на прозрачный купол зала и начал подтягиваться. "Рука работает, как машина, — подумал он. Я отдаю приказ, и она запросто подтягивает меня вверх. Если б еще пальцы были послушнее…" Он распрямил руку и снова повис на ней. Ни с того ни с сего подумалось, что пол сейчас представляет собой модель силового поля с точкой перегиба в месте, где стоит Род. Эта мысль на мгновение отвлекла его. Род подумал, что он отдыхает.

— Устал?

Корн покачал головой.

— Тогда другой рукой, — сказал Род.

Корн хотел показать, как легко перебрасывает массу тела с одной руки на другую, разжал пальцы правой, но пальцы левой начали сжиматься мгновением позже, чем следовало, и он почувствовал, что падает. Пол принял его своей пружинящей поверхностью. И вдруг Корн вспомнил: падение, черные стены шахты, едва уловимый запах сероводорода и погружение в вязкую массу, расступившуюся под тяжестью его тела. Слизь, тягучая слизь залепила глаза, рот, слизь с привкусом молока, потом спазм в груди, прервалось дыхание, сознание заполнил страх… А до того была лаборатория с пульсирующими контрольными экранами и светящимися табло, ведущими обратный отсчет времени.

Он взглянул на Рода.

— Все в порядке.

— Повторишь? — просил Род.

— Конечно, — Корн начал взбираться вверх по канату. Он помнил — тогда были скобы, были слишком высоко, чтобы дотянуться до них из слизи. Еще немного, и он повис на правой руке, подтянулся, рука работала, как автомат, без всяких усилий.

Душ был теплый, упругие струи массировали мышцы плеч. Род ожидал его у выхода из кабины, где поток теплого воздуха разгонял по коже капли воды, пока они не испарились.

— Тренировка пальцев, — заметил Род, — самое сложное. Но это необходимо. Сила мускулов — еще далеко не все. Надеюсь, на них ты не в обиде? — он взглянул на Корна.

— Работают, словно отлично смазанные подъемники.

Они вышли в коридор — длинный мерцающий туннель без окон и дверей с овальным потолком. Пол слегка пружинил под ногами.

— После обеда поплаваешь, а потом — на центрифугу.

— Я плохо переношу перегрузки. Это так необходимо?

— Да. Иначе мы не включили бы центрифугу в программу. Обедать идешь?

— Попозже. Сейчас у меня встреча с Комой.

— С кем?

— С Комой, психологом. Ты не знаешь ее?

Род внимательно посмотрел на него.

— Нет. Откуда мне знать? Мое дело — ваши мускулы, спорт, вождение. Остальное меня не интересует. И психологи тоже. Мне нет до них дела.

— Напрасно. Очень милая девушка.

— Мне нет до них дела, — повторил Род. — К счастью, я здоровый, нормальный человек.

— А я, значит, нет?

— Ты? — Род смотрел куда-то в глубь коридора. — Ты тоже, но коль уж попал к нам… А, да что говорить! — он махнул рукой. — Ну, пока. Встретимся в бассейне.

Род сделал несколько шагов и остановился перед цифрами, вспыхнувшими на полу коридора. Это был номер его выхода. Стена расступилась. Корн почувствовал легкий порыв теплого воздуха, и Род прошел сквозь стену, которая тут же помутнела и снова засветилась зеленым светом, как и весь коридор.

Корн тоже отыскал свой номер и сквозь расступившуюся стену попал в лабораторию Комы. Ее, конечно, не было на месте. Он видел ее только в те минуты, когда надевал шлем. Вероятно, она не хотела с ним встречаться, когда активность его мозга не фиксировалась мнемотронами и не могла стать объектом анализа. Огромное кресло со шлемом стояло на возвышении посреди комнаты, темным пятном выделяясь на фоне молочно-белых окон, пропускавших приглушенный дневной свет. В пол уходили толстые жгуты проводов в пластиковых оболочках, а на одной из стен безжизненно поблескивали серые экраны.

— Ты пришел? — услышал он голос Комы. — Садись в кресло, сейчас я поставлю новые мнемотроны.

Корн поднялся по ступенькам, сел и почувствовал, как меняется кривизна спинки и подлокотников кресла: укрытые в обшивке датчики считывали форму его тела. Сверху был виден пульт управления. Сейчас придет Кома и, как всегда, изучающим взглядом посмотрит ему в лицо. Засветились экраны. На пульте замигали огоньки. Корн откинул голову на подголовник — шлем сдавил виски, мгновение забытья, контуры предметов расплылись, потом снова обрели нормальные пропорции и формы.

Вошла Кома и встала за пульт. Она посмотрела на него именно так, как он и ожидал. Он попытался улыбнуться, но она этого, казалось, и не заметила.

— Твой знар, Стеф?

— Я повторял уже сотни раз.

— Повтори еще! Сейчас дети запоминают номер своего знара раньше, чем собственное имя. Ты перескочил через эти детские упражнения, приходится наверстывать. Итак, твой знар?

— АСМИ-3-139-221.

— Прекрасно. У каждого человека свой знар…

— … и по этому знару Опекун распознает его, — докончил Корн. — А твой знар, Кома?

Впоследствии он никогда не мог понять, зачем задал этот вопрос. Может, попросту надоело изо дня в день повторять одни и те же ответы, которые одинаково хорошо были известны и ему и Коме еще прежде, чем был задан вопрос. Может, играючи, ненадолго хотел поменяться с Комой ролями, хотя это и было невозможно, ведь не она, а он сидел в кресле со шлемом на голове, она же наблюдала за его реакциями по кривым на экранах пульта управления. Он задал свой вопрос и увидел, как у Комы застыло лицо.

— Не следовало этого говорить, — проговорила она. — Зачем ты это сделал? Почему люди — такие…?

— Но Кома…

— Играла в песочнице, пишу диссертацию — ты и это говорил мне.

— Не понимаю. Я действительно не понимаю, что ты имеешь в виду.

Девушка собралась ответить, но вдруг застыла, и Корну, глядевшему на нее сверху, показалось, что она прислушивается к каким-то голосам. Потом она взглянула на Корна и машинально поправила волосы.

— Итак, знар свой ты помнишь. А мышцы? Как с ними?

— Думаю, нормально.

— Никаких осложнений?

Корн немного помолчал.

— Значит, Род уже доложил тебе, что я сорвался?

— Не расстраивайся. Временная неподвижность пальцев. Так бывает с каждым.

— Здесь совсем не то, Кома…

— А что же? Не можешь вспомнить?

Он не хотел, но воспоминания нахлынули помимо его водя.

Шахта, запах гнили, слизь…

— Нет! Ты принуждаешь меня думать об этом! Не хочу! Слышишь?!

Кома глядела на него, ничего не понимая.

— Прости, — сказал он. — Почему-то вспоминается то, чего я никогда не переживал. Не мог переживать. Я никогда не был в такой лаборатории. И эта… слизь с привкусом молока…

— И что еще?

— Шахта, в которую я падал, обратный отсчет…

Она подошла и коснулась его руки.

— Не думай об этом, Стеф, — сказала она. — Ничего такого не было. Все это неправда. Порой нам снятся места, в которых мы никогда не бывали, и события, в которых никогда не принимали участия. Проснувшись, мы не можем сказать, привидилось ли нам это или происходило в действительности. Ты, Стеф, пробуждаешься от сна, долгого, многолетнего сна, — Кома наклонилась к нему и он увидел ее лицо вблизи. "Странно, — подумал он, — когда она успела подняться? Ведь только что была внизу". Ему подумалось, что тут был какой-то сбой, нарушение непрерывности во времени и пространстве. Такое бывает в стереовидении, при смене плана, но не в жизни. Он не понимал этого, и его неуверенность, по-видимому, отразилась на сигналах мозга, воспринимаемых аппаратурой, потому что кривые на экранах заструились волнами, и Кома тут же заметила это, хотя ему казалось, что она смотрит только на него.

— Что случилось? — спросила она.

— Ничего. Ничего особенного.

У него не было от нее секретов, он доверял ей, она была единственным связующим звеном между миром, записанным в его мозге, и миром, его окружающим. Но не мог же он сказать этой девушке, что воспринимает ее как стереовизионное изображение, ее, чье прикосновение он все еще ощущал на своей руке.

— И однако тебя что-то… — она на мгновение заколебалась, подыскивая нужное слово, — обеспокоило.

Он подумал, что она совершенно точно сформулировала то, что отразили всколыхнувшиеся кривые.

— Уверяю тебя, ничего…

— Стеф, — сказала Кома, внимательно глядя на него, — я не могу сегодня установить с тобой полного контакта. Это скверно. Ты мне не веришь?

— Если я кому-нибудь и верю, так это тебе.

— Я знаю, ты думаешь о своем видении и хочешь, чтобы я тебе все разъяснила. Как, почему… А я не могу. И ты перестал мне доверять. Словно ребенок, который начинает понимать, что родители не всесильны.

— Не шути, Кома. Я не ребенок.

— Но механизм реакций у тебя тот же, — она вернулась к пульту управления, — а объяснить тебе всего я не могу. Что делать, ты должен с этим примириться и, несмотря ни на что, верить мне.

Кома ждала. Конечно, следовало бы все рассказать ей, и все-таки он не рассказал. Корн понимал, что обижает девушку, которая отдает ему несколько часов ежедневно, хотя у нее наверняка есть парень, которому она говорит, что сегодня опять не может с ним встретиться, потому что у нее есть пациент, очень сложный случай, требующий много времени и внимания, и тот парень не любит его, Стефа Корна, не любит безымянного пациента Комы, попросту не любит того, чем занимается Кома без него.

Кома выжидающе смотрела на Корна. Он понял, что обязан что-нибудь сказать.

— Почему… почему я почувствовал вкус молока?

— Не было никакого вкуса. Это сон, всего лишь сон, один из многих снов в твоей жизни, — лицо Комы, которое только что было четким, начало расплываться. "Я засыпаю", — подумал Корн и увидел уже не Кому, а заснеженный склон, ограниченный далеко внизу темной полосой леса, чувствовал свою скорость и сухой морозный ветер. Он зажмурился — солнце, отражаясь от снега, слепило глаза, мышцы подрагивали, амортизируя мелкие неровности ската. Впереди мелькал желтый лыжный костюм девушки, временами исчезавший в облаке снежной пыли, когда она неуловимым движением лыж меняла направление. Он догонял ее, мчась напрямик, не снижая скорости и сознавая, что где-то преступил грань собственных возможностей, с тем чувством, которое только и дает полное удовлетворение. Слева замелькали первые сосны. Неожиданно девушка скрылась, и он видел только клуб снега, все медленнее скатывавшийся вниз, а потом — неподвижную фигурку — желтое пятно и черные штришки отброшенных лыж. Он ехал прямо на нее, ощущая то тиснение в груди, которое зовется страхом. Он испугался за нее, за ту девушку, ни лица, ни имени которой не мог вспомнить, но знал, что она близка ему. Разворачиваясь, почувствовал, как тело наливается свинцом, но выдержал и погасил скорость. Припал боком на снег и, протянув руку в перчатке, откинул капюшон ее курточки. Это была Кома. Она смеялась.

Корн проснулся. Шлем соскользнул с головы. Видно, он слишком резко шевельнулся во сне и зажимы съехали. За пультом никого не было. Он оперся о подлокотники и встал, чувствуя облегчение, которое приходит после удачного спуска, и слабость в мышцах, еще помнящих напряжение. Тепло комнаты доставило ему радость, такую же, как тепло натопленной избы, в которую входишь, отстегнув и отряхнув от снега лыжи. Он осмотрелся. Экраны были мертвы. Откуда-то из соседнего помещения донесся голос Тельпа.

— … я возражаю. Исследования не окончены, результаты не обработаны…

— Прекратим ненужный спор, — проговорил кто-то голосом Комы. — Решение принято. Твоя работа…

— Моя работа не самое главное. Он мой пациент.

— Мой также.

— … в том смысле, как и любой из нас. Но его физическое состояние…

— Тельп, ты работаешь здесь достаточно долго и знаешь, что такие решения не отменяют. Разговоры на эту тему закончены… — Кома говорила спокойно, может быть, несколько громче обычного.

Наступило молчание, потом Корн услышал шаги. Врач вошел в комнату. Щеки его горели, Корн шевельнулся, и тогда Тельп заметил его.

— Прощай, Стеф. Больше мы не увидимся.

— Что-то случилось?

— Ты уезжаешь. Вскоре тебе сообщат официально. Ты был лучшим пациентом, чем я — врачом.

— Не понял.

— Видишь ли, в наше время врачи одновременно и конструкторы, конструкторы рук, голов и воспоминаний. Воспоминаний пациента, разумеется. Мы не только программисты и ремонтники, как было встарь. Сейчас человека можно переконструировать, подправить так, что он сможет полететь на спутники Урана и, командуя автоматами, работать в вечном мраке и космической стуже тамошних штолен, отлично видя и не испытывая холода. Или, допустим, трудиться в морских глубинах без скафандра, словно глубоководная рыба. И быть счастливым… Но с этим труднее. Ты хотел бы быть счастливым, Стеф?

— Считаешь, будет очень трудно?

— Не знаю. Это зависит от тебя тоже. И я хотел бы, чтобы ты знал еще одно. Ты представляешь собой неведомую конструкцию. Медицинский эксперимент.

— Ты уже говорил.

— Да, но я хочу, чтобы ты это понял.

— Эксперимент, мне думается, удачный. Я чувствую себя прекрасно.

— Но ты стал иным. Не таким, каким был, и не таким, как другие люди.

Корн молчал, Тельп внимательно смотрел на него.

— Ты меня понял?

— Не очень. Что значит «иным»? Я этого не ощущаю.

— Не можешь ощущать, потому что не можешь вылезти из собственной шкуры и взглянуть на себя со стороны. А то, что ощущаешь, считаешь естественным. Но со временем некоторые факты убедят тебя в обратном.

— Зачем ты это говоришь?

— Хочу, чтобы ты знал. Ты — человек, а я, как бы то ни было, врач и обязан тебе сказать.

— Это все?

— Предпочитаешь не знать?

"Не знать", — подумал Корн. Теперь-то он уже знал и его желание или нежелание не имело никакого значения.

— В чем состоит… модификация? — спросил он.

— Во множестве небольших корректировок, но прежде всего в том, что ты нестабилизирован. Иначе я поступить не мог. Корн.

— Нестабилизирован?

— Да. И можешь перестать быть неожиданно, вдруг и, возможно, бесповоротно.

— Умереть?

Тельп как-то странно взглянул на него.

— Нет. Не умереть, а просто перестать быть.

— Не понимаю. О чем ты?

— Я обязан был тебе это сказать, обязан, иначе с человеком нельзя. И прости мне хотя бы ты, потому что я мог этого не делать, и здесь мне нет оправданий.

Тельп отвернулся. Корн хотел схватить его за руку, но пальцы соскользнули с гладкой ткани.

— … нет оправданий, — еще раз повторил Тельп, и стена, раздвинувшись, пропустила его. Он вышел не оглянувшись, и, когда Корн кинулся следом, стена уже плотно закрылась и мягко, упруго оттолкнула его.

— Тельп несколько странноват, не правда ли? — услышал он голос Комы и обернулся, но ее не было. — А ты уезжаешь в институт, где будешь работать и жить, как все люди. Это следующий этап адаптации.

— Но он… почему он так странно говорил?

— Возможно, хотел задержать тебя здесь подольше. Он не понимает, что ты не только пациент, но и человек. Ты не можешь неделями жить в изоляции. Тесты, плавание, беседы со мной — это еще не все. Человек должен работать, встречаться с себе подобными, созидать, быть частью человечества. Иначе он начинает думать о том, чего не было, испытывает чувство одиночества и теряет ощущение счастья.

— Понимаю. Но то, что он говорил…

— Говорится многое, и впоследствии об этом либо сожалеют, либо забывают. Не обижайся на него. Это крупный врач, творец, только, как у всех людей такого типа, его нестандартный разум приводит к тому, что он видит мир в искаженном свете.

— Значит, он говорил неправду?

— Нет. Но это была другая правда, его правда. Ведь то, что клетки твоего организма за время твоей жизни совершают несколько десятков делений, а потом жизнь прекращается — тоже правда, но разве из-за этого люди отказываются любить, радоваться солнцу? Он говорил с самим собой, а не с тобой. Корн. Это его, а не твоя проблема.

— А что будет со мной?

— Ты задаешь известный вопрос. Прежде ты никогда об этом не думал? Наверняка думал, просто не помнишь.

Однако он помнил.

Он видел отца, склоненного над бумагами в теплом кругу света от древней настольной лампы. Отец был историком и знал об удивительных вещах, которые уже тогда были прошлым, но еще жили в памяти стариков. Он был историком времен, которые связывали с началом атомной эры, атомными реакторами, испытаниями атомных бомб, времен волнений и надежд. Когда Корн однажды вошел в его комнату, за окном была ночь, пахли левкои, а деревья по другую сторону улицы заслоняли восходящую луну. Перед отцом лежал маленький пожелтевший листок бумаги, покрытый неровными рядами букв, отпечатанных на старой, еще ручной пищущей машинке. Отец поднял голову и, увидев нерешительность сына, сказал: "Иди, прочти". Корн не понял тогда этого странного стихотворения, но потом не раз перечитывал его и помнил до сего дня. "О чем это?" — спросил он тогда. "Прочти вслух", — сказал отец. Тогда он поднял листок и неокрепшим, еще не вполне мужским голосом, прочел:

Он придет зимой, когда оттепель плавит снег,

Или весной, когда яблоня белеет цветами,

Или летом, когда вечер отдает тепло дня,

А может, осенью, когда листва устилает землю,

И опалит уста

И выжжет очи.

Полыхая жаром солнц,

Обесцветит облака.

И остановит в полете пчелу,

И превратит в уголек муравья,

И испепелит людей,

Которые когда-то смеялись

Устами, которые были,

Глазами, которые были,

Легкими, уже превратившимися

В радиоактивный прах.

А Солнце останется, и облака останутся,

И лес распустит почки,

И застрекочет укрытый в мураве кузнечик,

И проскрипит мутант

О людях, которые были,

А потом исчезли,

О солнцах, что горели,

А потом угасли,

О домах, что поднялись,

А потом рухнули

И звездах, которые смотрели

На все по ночам.

"Не понимаю, — сказал он, кончив читать. — Это неправда". "Этого не было, — сказал отец. — Но это правда тех времен". "Не понимаю, зачем ты этим занимаешься. Ведь это бессмысленно, — он говорил с убежденностью сверхзнания, присущего юности. — Теперь нет и не будет таких проблем". Отец взглянул на него как-то особенно серьезно: "Ошибаешься, сын. Только наивные представляют себе дорогу в будущее в виде автострады. Нет. Дорога эта будет трудной, крутой, но мы пройдем по ней, и только это действительно имеет значение".

3 Он проснулся от толчка. Голова была тяжелой, как после короткого забытья в конце напряженного трудового дня. Сначала ему показалось, будто он вздремнул ночью в поезде, задержавшемся ненадолго на маленьком темном полустанке, а рывок и скрежет — просчет неловкого машиниста, слишком резко тронувшего состав. Потом, уже поняв, что это не поезд, он подумал, что такая ассоциация — далекое воспоминание о какойто поездке в детстве, и только тут сообразил — ведь он никогда не ездил по железной дороге. Может, отец когда-нибудь рассказывал о такой поездке? Он не задержался на этой мысли, потому что увидел на экране плиты посадочной площадки, а за нею — горы. Полукруглый пульт управления помигал огоньками, кабина слегка покачивалась на амортизаторах, которые только что коснулись поверхности.

— Полет закончен, — послышался голос из-за высокого подголовника. — Когда откроется выход, нажми кнопку справа от кресла, отключи блокаду и покинь стратор. Автопилот благодарит тебя за пользование его услугами. Он всегда в твоем распоряжении, — что-то щелкнуло, и левая стенка кабины поползла вниз.

В щель проскользнул солнечный луч, стена, постепенно опускаясь, приняла горизонтальное положение, и он почувствовал, как горячий наружный воздух вытесняет холодный, климатизированный воздух кабины. Стена сложилась гармошкой, и, когда образовавшиеся ступени коснулись земли, он нажал кнопку, как велел автомат. Щурясь от яркого света. Корн спустился на бетонные плиты, его охватил сухой, горячий воздух пустыни. За прямоугольником площадки, местами осмоленной выхлопами стартующих ракет, стоял открытый вездеход, а возле него — мужчина и женщина. Женщина в белом платье без рукавов была выше мужчины, и вначале он подумал, что это Кома. Но подойдя ближе, увидел совершенно незнакомые черты. Мужчина курил трубку.

— Я Норт. Берт Норт, — представился мужчина, — а это моя жена Эльси.

Женщина улыбнулась, и Корн увидел ее крупные белые зубы и темные, серьезные, неулыбающиеся глаза. Мужчина подал ему руку и внимательно взглянул на него снизу ясными, почти лишенными радужной оболочки глазами.

— А ты — Корн, наш новый манипулянт.

— Манипулянт?

— Ну да. Принимаешь лабораторию незабвенного Тертона, разве не так?

— Не знаю… — ответил Корн, немного помолчав.

Норт с интересом рассматривал его.

— Что значит, не знаю? — спросил он наконец. — Такие вещи положено знать.

— Кома должна была все объяснить мне уже здесь, на месте.

— Кома? Это еще кто?

Корн заметил, что разговор явно нервировал Норта.

— Вероятно, какой-нибудь очередной персонификат Опекуна, — заметила Эльси. — Сейчас все больше людей получают в свое распоряжение собственные персонификаты.

— Радуйся, что у меня его нет.

— Ты прекрасно знаешь, что мне это безразлично, — спокойно сказала Эльси. — Мне уже давно все безразлично.

— Ну, хорошо, хорошо, — махнул рукой Норт. — Небольшое семейное препирательство, — пояснил он, глядя на Корна. — А то, что ты сказал, вполне возможно. У нас несколько часов нет связи с Опекуном. Где-то разрыв цепи.

— Значит, Комы нет… — проговорил Корн. "Не понимаю, о чем они, — подумал он при этом, — но ведь не могу же я приступить к работе, ничего не зная о ней".

— Я же говорю, разрыв цепи. Ты не единственный, — Норт усмехнулся, — кто это глубоко переживает.

— Едемте же наконец, — поторопила Эльси. — Корн наверняка не привык к таким температурам и мечтает о ванне.

Они сели в вездеход. Вел Норт. Дорога была прямая и ровная — бетонные плиты, уложенные прямо на песок. Вскоре въехали в тень, отбрасываемую острой вершиной какой-то горы. Солнце спряталось, и Корн видел только красное небо, более красное, чем в его времена. Опустились сумерки, такие же, какие он оставил позади, в тысячах километров к северо-востоку, в институте, в котором он. Корн, перестал «ожидать». Сквозь низкое, еле слышное гудение двигателя, не такого, какими были двигатели его времени, пробивался стрекот цикад, он чувствовал на лице дуновение ветерка и улавливал в нем запах шалфея.

— Тертон любил здешние края, — сказала Эльси. — Может, и ты полюбишь.

— Тертон любил свою работу, — поправил Норт. — Он был лучшим из всех известных мне манипулянтов.

— Тертон — это тот, что умер?

— Твой предшественник, — пояснил Норт. — У него случилась авария в старой лаборатории… Видимо, защита была недостаточной.

— Я принимаю его лабораторию?

— Да. До сих пор она была опечатана. Полгода не могли найти замену. Только ты…

— Я в этом не разбираюсь. Вы, конечно, не в курсе, но, кажется, совершена ошибка. Я не манипулянт.

— Не шути. Тебя прислали по специальному решению Опекуна, а он не ошибается.

Корн не ответил. Сумерки сгущались, пустыня понемногу теряла краски. Норт включил дальние огни. Через стекло была видна светлая полоса бетона и песок по обочинам.

— Взгляни на огни справа. Это институт, — сказала Эльси.

Норт резко затормозил. Корн схватился за спинку переднего сиденья.

— Что случилось? — встревожилась Эльси.

— Кажется, еще один из четвертого павильона, — ответил Норт, открывая дверцу.

Корн тоже выскочил из машины и увидел посреди дороги темный предмет. Это было какое-то животное. Корн подошел ближе. В свете фар животное напоминало кошку средней величины, только вместо шерсти у нее были иглы в несколько сантиметров длиной, которые отражали свет.

— Надо его взять, — сказала Эльси.

— Не стоит. Не выживет, — Норт тронул ногой иглы, которые отозвались характерным металлическим звоном. — Днем у них еще есть какие-то шансы, но сейчас, кога температура упала… — он еще пошевелил животное, и Корн увидел, что у того дрогнули лапы.

— Что это? — спросил он.

— СМ-3. Другого названия нет. Генетически далекий потомок кошки.

— А иглы?

— Для излучения избытка тепла. В общем, не очень удачная биоконструкция. Практически бесполезная, не выдерживает ночных температур пустыни. У нас было еще несколько экземпляров для продолжения опытов, но я слышал, сегодня утром по чьему-то недосмотру они сбежали из клеток. Последнее, что им остается после всех экспериментов. Они жаждут свободы и… погибают. — Норт столкнул животное на обочину. — Здешним стервятникам будет неприятный сюрприз. Они не привыкли к подобным шедеврам эволюции.

Машина двинулась. Когда они проезжали мимо, животное еще раз блеснуло в свете фар.

— Я помню проект уничтожения малых грызунов пустыни.

— Вот именно, — отозвался Норт. — Но… откуда ты это знаешь?

"Действительно, откуда?" — подумал Корн, напрасно пытаясь отыскать в памяти соответствующую информацию.

— Вероятно, кто-нибудь рассказывал там, на севере, — сказала Эльси. — Вы ведь ни о чем другом не говорите, только о своих экспериментах.

— Маловероятно. Эксперимент носит ограниченный характер, о нем даже у нас не все знают.

— Не помню. В самом деле, не помню, — сказал Корн, чувствуя неловкость от сознания, что ему не верят.

— Любопытно, — заметил Норт и больше к этой теме не возвращался.

Они остановились перед зданием, напоминавшим бетонированные бункеры, в которых Корну довелось как-то побывать еще с отцом. Тот говорил, что бункеры остались со времен войны. Война кончилась задолго до рождения отца, но Корн знал о ней много — часто говорил с отцом, когда еще был мальчиком, а в таком возрасте запоминают все, о чем говорят отцы. Он помнил, что после войны началась атомная эра, а сама война была беспощадна и жестока, как эволюция, и так же, как в процессе эволюции, в ней решался основной вопрос: жизни и развития. Больше никогда он бункеров не видел, потому что в его времена дома строили вверх, а не вкапывали в землю. В толстых, слегка наклонных стенах были пробиты широкие окна, в них горел свет.

— Я буду здесь жить? — спросил Корн.

— По крайней мере, пока. Займешь комнату Тертона. В глубине расположены лаборатории. Это очень старое здание, и не только снаружи. Наверху размещаются жилые комнаты в стиле прошлого века, не очень удобные. Видишь ли, — Норт замялся, — в определенном смысле Тертон был человеком со странностями. Хотел жить только здесь и здесь же хранил свой архив.

— Но ведь…

— Скажи ему прямо, Берт, — прервала Эльси.

— Хорошо. Тертон просил, чтобы именно его преемник сам перенес архив и записи. Он, знаешь, иногда пользовался ручкой. Оригинал.

— Что значит, просил?

— Он неоднократно упоминал об этом в разговорах. Признаться, я не вижу здесь смысла, так что, если хочешь, я поселю тебя в гостинице, а завтра прикажу перенести архив в обычный павильон.

— Берт, мы же договорились…

— Пусть Корн решает сам. В конце концов, нельзя человека силой заставлять жить в таком помещении.

Корн взглянул на Эльси.

— Я поживу здесь несколько дней, — сказал он. — А там посмотрим…

Оставшись один, он осмотрел комнату. Двустворчатые двери, какие порой можно увидеть в стереовизоре, большой дубовый письменный стол, вероятно, еще более древнее кресло, покрытое потрескавшейся, местами протертой кожей. В остальном обстановка была обычной: стереовизор, ключ к мнемотронам с большим серым экраном для чтения и калькулятор Опекуна с отверстием для знара. У Корна было такое ощущение, будто он давно знает и эти вещи, и то, что за небольшой раздвижной дверью расположена уютная спаленка с широкой кроватью и подушкой, расшитой драконами, происхождение которой он должен был бы помнить. Информация эта таилась где-то на краю его памяти, но когда он сосредоточивался, чтобы извлечь ее, она расплывалась, и он уже начал сомневаться, была ли она там вообще. Он стоял перед дверью и, когда, почувствовав его присутствие, она отошла в сторону, увидел кровать, подушку и шлем, висевший на толстом пружинном захвате, укрепленном в стене. "Шлема здесь не было", — подумал он, и только тогда сообразил, насколько абсурдна эта мысль. Он, «ожидавший» все то время, когда комнату занимал Тертон, не мог этого помнить.

Ванная была дальше. Он дернул блузу, и она разошлась вдоль невидимого шва. Корн все еще не мог привыкнуть к этому, и подумал, что сорочка, которую он носил полвека назад, нравилась ему больше. Он уже собирался принять душ, когда динамик, расположенный где-то под потолком, тихо загудел.

— Можно к тебе на минутку?

Он взглянул на экран интервизора и увидел лицо Эльси.

— Сейчас?

— Да.

— Пожалуйста.

Он привел блузу в порядок, прошел в кабинет и отворил дверь. Эльси вошла и осмотрелась.

— Наверно, ты здесь все изменишь?

— Не знаю. Пожалуй, нет. Я еще не думал.

— Тертон любил эту комнату. Вечерами он работал дома, а не в лаборатории, — Эльси присела в одно из двух современных удобных кресел, стоявших у стены рядом с небольшим столиком. — Принеси мне молока, пожалуйста.

Когда он вернулся со стаканом, она стояла возле письменного стола.

— Здесь не было никаких его бумаг? Я тебе говорила, что он иногда писал ручкой на бумаге?

— Не было.

— Видно, забрали после его смерти. Берт не сказал, но он никогда ничего мне не говорит.

— Если что-нибудь обнаружу, свяжусь с тобой по интервизору, — сказал Корн.

— Лучше не надо. Я еще приду сюда или загляну к тебе в лабораторию.

Корн думал, что теперь-то Эльси уйдет, но она снова села, держа в руке стакан с молоком.

— Видишь ли, Тертон был величиной. Пожалуй, единственным настоящим ученым во всем институте.

— Слышал.

— Не только ученым… Он не пользовался фантотроном. Считал, что человек должен жить только по-настоящему. Тебя это удивляет, как и всех, — добавила она, видя, что Корн молчит, и после паузы допила молоко. — Я хотела, чтобы ты, продолжая его исследования, хотя бы знал, что для него было самым важным, и не считал его… Впрочем, ты все равно не поймешь.

— Не пойму?

— Нет. Молодой манипулянт, присланный по специальному распоряжению Опекуна. Представляю себе, сколько тестов ты должен был пройти, прежде чем тебя выбрали. Всех нетипичных, которые не пользуются фантотронами и вообще не вписываются в заранее оговоренные рамки, отбраковывают уже в самом начале. Тертон всегда говорил, что здесь необходимы люди с ограниченным воображением, которые думают только о том, что делают. Другие не выдержат.

— А Тертон?

— Он был исключением. Талант, знания, опыт. Просто не было другого профессора, другого манипулянта, который мог бы делать все то, что делал он. А теперь здесь ты. Я представляла тебя иначе.

— Почему?

— После информации Опекуна. Искусственно регенерированный человек с предварительно записанной информацией.

— О чем ты?

— О тебе. Я ожидала что-нибудь вроде автомата, а ты… Ты оказался такой же, как все. Поэтому я и пришла.

Он молчал. Откуда-то от желудка к горлу подступала тошнотворная волна тепла. Что-то, видимо, творилось с его лицом, потому что он заметил, как Эльси глубже втиснулась в кресло.

— Ты… ты не знал?

— Уходи! Сейчас же! — его голос прозвучал как-то по-новому.

Эльси встала, обогнула кресло и подошла к двери.

— Корн, я не знала, я не хотела… Я должна сказать тебе еще кое-что.

— Уйди! — повторил он.

Хлопнула дверь. Так обычно в пьесах на исторические темы заканчивалась сцена. Но здесь все продолжалось, и металлические подлокотники кресла по-прежнему отражали гротескно искривленные стены комнаты.

Итак, Кома не сказала о том, что у него модифицирована память. Обманула его. Но что это значит? Может, то, что его мозг воспринимает образы, звуки, цвета, которые не вызывают ответа в стертых процедурами воспоминаниях? Что он воспринимает мир искаженным, не знает об этом и знать не может? — Что он не такой, как остальные, и отличается настолько сильно, что навсегда останется таким?

Проснувшись там, в институте, он думал о космонавтах, звездах и… бульоне. А о своей квартире на шестнадцатом этаже. Каре — жене, присутствие которой он ощущал, даже когда ее не было дома, о книгах, написанных еще до его рождения, и самолетах, садившихся в черной пелене газов где-то там, за окнами, на аэродроме, — обо всем этом он почти не думал. А ведь все это должно было существовать в его воспоминаниях. Он помнил смешного плюшевого кота на полке над кроватью, высокооборотный миксер, звук которого всегда слышал в субботу после обеда, когда Кара готовила праздничные ватрушки, и старые часы, отбивавшие время даже ночью, когда он просыпался и чувствовал, что одинок, так одинок, как может быть одинок только человек. Тогда он отдергивал занавеску и смотрел на далекие мигающие огни аэродрома. В институте, перестав «ожидать», он никогда не чувствовал этого. "Регенерированный человек с предварительно записанной информацией", — так сказала Эльси.

Он оттолкнул кресло, откатившись, оно глухо ударилось о стену. Открыл дверь, пробежал по коридору, выскочил наружу в ночь. Светила луна, мигали далекие звезды, и со стороны пустыни веяло холодом. Несколько минут он бежал по серой бетонированной полосе, потом свернул с нее. Ноги вязли в песке, но он продолжал бежать, не чувствуя усталости. Даже дыхание почти не участилось. "Работаю, как исправный автомат", — подумал он и перешел на шаг. Он шел, пока не заметил большие многорукие кактусы, которые росли поодаль друг от друга, неподвижные неподвижностью камней, а не растений. Их тени были едва заметны на песке. Неожиданно он услышал голос:

— … хорошо, что я тебя встретила. Вчера мне казалось, что я не выдержу здесь больше ни дня, в этом песчаном аду, — медленно, словно с трудом говорила девушка. Мужчина отвечал шепотом, и Корн не расслышал ответа.

— Знаешь, и лодки и деревья на искусственном озере — все кажется фальшивым, словно в фантотроне, потому что, как взглянешь в небо, видишь стервятников. А по берегам озера нет даже камышей, только песок. Все здесь искусственное, как ваши животные в павильонах.

Мужчина снова что-то сказал.

— … Знаю, ты не любишь об этом говорить. Теперь это не имеет значения…

Корн отошел, стараясь ступать так, чтобы песок не очень скрипел под ногами. Луна опустилась, и Корн, глядя в пустыню, видел четкие вершины гор. Песка под ногами становилось все меньше, спустя некоторое время он увидел сухие стебли растений, а еще дальше — какие-то постройки. Хотел обойти их стороной, но услышал позади тяжелые шаги и остановился. Кто-то продирался сквозь сухостой. Наконец он увидел громадную человеческую тень. Когда она приблизилась, он понял, что перед ним андроид. Подобных роботов Корн видел только на экране во время адаптации. "Они сильные, полезные и безопасные, — вспомнил он голос Комы. — Всегда выполняют приказы человека, а их псевдопсихику можно изменять в зависимости от поставленных задач".

— Здесь ходить запрещено, — проговорил андроид хрипловатым голосом.

— Почему? — Корн сделал шаг навстречу роботу.

— Изолированные павильоны. Здесь ходить запрещено, — повторил тот.

— Я здесь работаю, — сказал Корн и одновременно подумал, что оправдывается перед автоматом. "Об этом Кома ничего не говорила".

— Вход с другой стороны. Здесь ходить запрещено, — снова проговорил робот.

Корн пожал плечами и хотел обойти андроида, но тот с ловкостью, которой Корн от него не ожидал, преградил дорогу.

— Пропусти, — приказал Корн.

— Здесь ходить… — завел свое автомат. В его монотонном хриплом голосе Корну почудилась насмешка.

— Пропусти, я — человек!

Андроид не шевельнулся.

— … человек! Слышишь? — Корн протянул руку к андроиду и ощутил под пальцами скобу.

— Я не могу тебе подчиниться, — упорствовал андроид. — Здесь ходить запрещено.

— Изменяю приказ, — сказал Корн, как его учила Кома. — Отойди.

— Приказ неизменяем.

— Отойди! — стиснув скобу, прошипел Корн.

— Ты не можешь изменить приказ, — еще раз повторил андроид.

— Я не могу… Ты думаешь, что только такие, как я, не могут… — он рванул за скобу.

Андроид покачнулся. В темных до сих пор окнах павильонов загорался свет, послышались голоса. Корн рванул снова. Оболочка выгнулась и со скрежетом раскрылась. Андроид отступил на шаг. Корн увидел, что хвататель с растопыренными металлическими пальцами приближается к его руке. Он хотел отвести руку, но металлические пальцы схватили его за запястье. Он ожидал боли, но датчики, видно, почувствовали тепло его тела: пальцы разжались и отпустили руку.

— Видишь, я человек, — проговорил Корн. — У меня человеческие руки. Теперь меня пропустишь! Отойди!

— Ты не можешь изменить приказ…

— Ах, ты… — Корн всем телом навалился на робота. Андроид покачнулся и упал, ломая ветки. Чтобы подняться, быстрым движением подтянул хвататели, но Корн заметил темное отверстие в его корпусе и ударил ногой. Раздался хруст кристаллов, из-под подошвы посыпались голубые искры, и андроид замер. Послышались шаги. В лицо Корну ударил луч фонаря.

— Зачем ты сломал робота? — спросил кто-то из темноты, светя Корну прямо в глаза.

— Он не пропускал меня, а я не смог изменить приказ.

— И поэтому сломал его, — засмеялся мужчина с фонарем. — Откуда ты?

— Я новый манипулянт.

— Прости, — фонарь погас. — С тобой ничего не случилось? — Мужчина подошел ближе.

— Нет.

— Я Готан, из второй лаборатории. Он на тебя не напал?

— Нет.

— Практически такого не бывает, но мало ли что… Подойдите и заберите его, — сказал он громче.

Корн увидел, как два андроида ухватили лежавшего собрата за корпус и понесли куда-то.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил Готан после недолгого молчания.

— Прекрасно… Глупейшее недоразумение.

— Они жестко запрограммированы, — сказал Готан. — Некоторые из наших детищ бывают небезопасны, например те, что находятся вон в том павильоне. Почему ты не сказал, что работаешь манипулянтом? Он наверняка знает твой знар и пропустил бы тебя немедленно.

— Я забыл, — тихо ответил Корн.

— Тебя проводить? — спросил Готан.

— Как хочешь. Я живу в квартире Тертона.

— Я пойду с тобой. Вряд ли ты ночью сам найдешь дорогу. Когда прилетел?

— Сегодня.

— Норт говорил о тебе. Ты ученик Тертона?

— Нет. Я никогда не видел Тертона. — "Все здесь говорят о Тертоне, — подумал Корн. — Видят во мне ученика, воспитанника, продолжателя его дела, а я всего лишь дебютант. Знаю только его квартиру, к тому же подозрительно хорошо".

— Профессор Тертон, — сказал Готан, — был большим специалистом! Но, честно говоря, с чудинкой. Он вносил столько изменений в нашу работу, что порой мы не очень-то понимали его намерения. Например, он исключил сверхсистему из плана экспериментов и начал с ее помощью анализировать радиосигналы из Космоса, какие-то удивительные космические шумы. Он заручился согласием Опекуна, а стало быть, и Всемирного Совета. Но при этом остановил работы в нулевом павильоне… Остановил полностью. Даже после его смерти там ничего не делали. Объекты стареют, а опыты стоят. Потом, когда объекты перевалят за второй год жизни, все придется начинать сызнова. Говорю тебе, Корн, нейроники клянут его и не вылазят из фантотронов. Норт очень ждал тебя. А ты будешь слушать Космос? Кажется, это была идея деятелей из Центра Прослушивания из-за озера.

— Возможно. Только не знаю, сумею ли?

— Не скромничай. У нас таких не держат, — Готан засмеялся. — Сплошные гении, причем большинство — непризнанные! Не будь фантотронов, с ними тут и не выдержишь. Приступаешь завтра?

— Вероятно.

— О роботе я, пожалуй, никому не скажу. Будем считать, что произошла обычная авария…

— Как хочешь.

— Думаю, для тебя это не имеет значения. Я знаю, — неожиданно сказал Готан другим тоном, — всему виной пустыня и ветер. Когда он дует три дня кряду, то можно свернуть шею собственной бабушке. Тогда я всегда отправляюсь в тайгу. Один, без девушки. Знаешь, я родился в тайге.

— Улетаешь?

— Шутишь. Фантотроном. Я даже не охочусь. Нахожу себе местечко где-нибудь на высоком берегу у реки. Полежу на солнышке, немного поплаваю, посмотрю на дым костра и возвращаюсь. Потом дня два хожу нормальным человеком.

Готан остановился.

— Ну, вот и бункер Тертона. Твой павильон, хотел я сказать, — он указал рукой на освещенный вход. — Если завтра будешь свободен, загляни в мою мастерскую.

— Приду, если будет время, — сказал Корн.

Он подал руку Готану и, прежде чем войти в круг света, посмотрел в сторону гор. Луна уже спряталась, и их не было видно. О голубую лампу, горевшую над входом, бились ночные бабочки.

4 Он торопливо шагал по улице своего города. В руке — маленький черный портфель. Не дожидаясь зеленого света, пересек Аллею сосен. Движение здесь было редкое. На тротуарах играли дети. Деревья с проклюнувшимися почками отбрасывали длинные тени на газоны перед одноэтажными домиками старого района. Позади них вздымались серые стены высотных зданий. Там он жил. На веранде одного из домиков, завернувшись в плед, сидела в кресле пожилая женщина. Прикрыв глаза, она грелась на солнце. Он видел ее всегда в солнечные летние дни, возвращаясь с работы, и был удивлен, что старушка еще жива и ничуть не изменилась. Минодав невысокие торговые павильоны и бетонированные съезды в подземные гаражи, он подошел к своему дому. Машинально сунул руку в карман, забеспокоился было, что нет ключей, но они оказались на месте, он вынул их и отворил большую застекленную дверь. Немного подождал кабину лифта. Рядом стоял мужчина, которого он, кажется, знал, но не настолько, чтобы поздороваться. В кабине ехали вместе. Мужчина вышел на девятом этаже. Корн поехал на свой, шестнадцатый.

Когда дверь лифта закрылась за ним, он почувствовал легкое беспокойство. Подойдя к своей двери, повернул ключ и уже в прихожей почувствовал запах обеда. Кара была на кухне, он поставил портфель в прихожей и заглянул туда. Она стояла к нему спиной и что-то делала на кухонном столе. В окно светило солнце, и он видел только ее силуэт и подсвеченные волосы.

— Пришел, — сказала она и повернулась, поправляя прическу. Он знал это ее движение, но было в нем что-то новое, чего он не мог определить.

— Кара, — он подошел и заглянул ей в лицо.

Это была не Кара.

— Кома? Почему ты здесь?

Она поцеловала его.

— Мы же здесь живем, Стеф.

— Мы… вдвоем?

— Да.

— Но Кара… Здесь жила она.

— Разве я не похожа на нее? Приглядись внимательнее, — Кома подошла к окну — теперь он видел ее всю.

— Похожа, — согласился он. — Но ты — Кома.

— Кара изменилась за эти годы, но я немного она, может, даже больше, чем ты предполагаешь. Почему ты не узнаешь меня, Стеф?

— И ты действительно здесь?

— Да.

— А Кара?

— Нет другой Кары. Теперь меня зовут Кома.

Он смотрел на нее. Она прильнула к нему.

— Сейчас подам обед.

— Обед?

— Ну да. Ведь мы всегда обедаем вместе. Дома.

Она больше не обращала на него внимания и, склонившись над столом, занялась приготовлениями. Некоторое время он стоял в нерешительности. Все было таким, как он помнил, и одновременно неуловимо иным. Так, у микроволновой плиты отсутствовала эбонитовая ручка, которую он когда-то сделал сам, отчего и запомнил. Но когда он взглянул на плиту снова, эбонитовая ручка уже была на своем месте. Он вышел в коридор и через приоткрытую дверь заглянул в кабинет. Здесь все было попрежнему. Стол, унаследованный от отца, старый глобус Луны с крестиками на местах первых посадок космонавтов в прошлом веке и книги, длинные ряды пестрых корешков. Здесь все совпадало. В этой комнате он помнил каждую мелочь. Сел на стул, вытянул ноги и почувствовал, как спинка стула приспосабливается к форме его спины. Он замер. Ведь стул был старый, тоже прошлого века — простой деревянный стул, сотни которых еще пережили начало эпохи автоматизации. Он откинулся еще раз, но спинка была уже твердой, как всегда. Некоторое время он сидел неподвижно, потом резко отодвинул стул и прошел на кухню, стараясь воспроизвести в памяти лицо Кары, ее волосы, улыбку. Но помнил только лицо Комы, и ничего не мог с этим поделать. Он уже знал, что в кухне увидит Кому. Сначала еще хотел увидеть Кару, но, войдя, забыл о ней.

— Тебе что-то нужно? — спросила Кома.

— Нет, ничего… — он некоторое время смотрел на нее, а вернувшись в кабинет, почувствовал удовлетворение от того, что Кома рядом и он слышит ее голос. А потом, ночью, когда он смотрел на помигивавшие вдали огни аэродрома, прислушиваясь к гулу пролетавших самолетов, знал, что он не один, и это было счастье.

Кома встала первой. Когда она будила его, на ее плечи был накинут кусок лиловой ткани, которая, пока он соображал, что это такое, превратилась в платье с глубоким вырезом на груди, купленное им еще до их свадьбы. Он удивился, что спустя столько лет оно еще живо, но не стал задумываться над этим. От Комы исходил аромат кофе.

— Завтрак готов, Стеф, — сказала Кома. — Ты сегодня переспал.

— Который час?

— Восемь. Тебе пора.

— А почему ты еще дома?

— А где я должна быть?

— Как где? На работе.

— Я не работаю, Стеф. Когда могу, я всегда с тобой.

— Понимаю, ты уже не та. Ты другая. Кома.

— Да, я Кома. А кофе стынет.

После завтрака она сказала:

— Тебе пора, Стеф. Они ждут.

— Кто?

— Твои сослуживцы. Они ждали тебя столько месяцев. Ты не должен опаздывать.

— Надо идти?

— Да. Я буду ждать тебя.

Ее лицо пошло волнами, расплылось, растаяли полки с книгами, старые часы и все, на что он смотрел.

Он лежал на кровати Тертона, сквозь щель в гардинах светило яркое солнце пустыни и тихо шумели климатизаторы, нагнетая холодный, чистый воздух. Маятником раскачивался шлем над головой.

Засветился экран видео, и появилось лицо Норта.

— Мы ждем тебя. Корн.

— Хорошо. Иду, — отозвался он, все еще ощущая на губах вкус кофе.

По штольне, когда-то пробитой в скале. Корн прошел к лифту и дотронулся до кнопки вызова.

— Прикасайся к кнопке знаром, — сказал хрипловатый голос.

— Забыл.

— Не понимаю. Я специализирован. Прикасайся к кнопке знаром.

Он сделал так, как было ведено, и дверь лифта раскрылась. Здесь оканчивался античный мир старого бункера. Лифт был уже из новой эпохи. Корн вошел и почувствовал невесомость — кабина ринулась вниз. Падение продолжалось минуту, может, чуть дольше, потом кабина остановилась. Корн прикинул: над головой были сотни метров камня. Кабина раскрылась и вытолкнула его в коридор, который мягко подхватил его, поддерживая упругими выпуклостями, и выбросил к блестящему пузырю. Когда Корн проник в него, пузырь раздулся до размеров большого зала. Посреди стоял Норт.

— Я заждался тебя, — сказал он. — Как прошла первая ночь в нашей пустыне?

Корн хотел ответить, что первая ночь — его забота и Норту нет до этого дела, но подумал, что не за тем пришел сюда, чтоб препираться.

— Что дальше? — спросил он.

— Я буду тебя страховать, но, вероятно, ты понимаешь, что это чистая формальность. Если ты даже начнешь растворяться в своем коллоиде, мне туда не войти. Самое большее — я могу сообщить Опекуну.

— Почему не войти?

— Вход меня не пропустит. Дальше может идти только манипулянт.

— А роботы?

— Ну и роботы, конечно. Но они и без того там и никогда не выходят.

— Так что же я должен делать? Сообщить знар?

— Не шути. Тут тебя разпознают по голосу и коду, содержащемуся в белках твоих клеток. Никто, кроме тебя, туда не войдет.

— Но что я должен делать? — повторил Корн, не зная, как объяснить этому человеку, что не умеет даже пройти дальше. — Как я туда попаду?

— Не понимаю тебя, Корн. Просто пройди сквозь стену. Ну, смелее, — подбодрил Норт, видя, что Корн сделал несколько неуверенных шагов и остановился перед блестящей пленкой пузыря. — Входи в нее.

Корн сделал шаг, и пленка расступилась. Он оказался в большом овальном туннеле, который то расширялся, то сужался подобно кровеносному сосуду под напором кроветока. Корн почувствовал легкий удар в спину, и его понесло вперед. По стенам туннеля с невероятной скоростью проносились серые тени. Останови их, возможно, они оказались бы какими-то фигурами. Коридор выплюнул его в эллипсоидальный грот, освещенный белым рассеянным светом. Посреди грота находился пульт управления с креслом.

"И пульт, и кресло выглядят так, словно их привезли из музея и поставили на сцену в качестве декорации", — подумал Корн.

После обтекаемых коридоров эти знакомые ему угловатые предметы выглядели архаично..

Потом он сидел за пультом управления, глядя, как вспыхивают пучки линий на экранах, нажимая белые клавиши стимуляторов. Неожиданно сообразил, что помнит эти клавиши так же хорошо, как подушку с драконами, а их назначение знает так, словно вернулся сюда после перерыва на обед. А ведь он был уверен, что не бывал здесь никогда.

Он ожидал момента, когда линии на экранах успокоятся и заструятся медленными волнами, которые кто-то когда-то сравнил с альфа-ритмом. Кресло мягко охватывало его