Анатолий Днепров - Твое электронное Я [Сборник научно-фантастических повестей и рассказов]

Твое электронное Я [Сборник научно-фантастических повестей и рассказов] 1474K, 402 с. (Антология-1991)   (скачать) - Анатолий Днепров - Исай Борисович Лукодьянов - Борис Владимирович Романовский - Александр Иванович Шалимов - Владимир Дмитриевич Михайлов - Илья Иосифович Варшавский - Зиновий Юрьевич Юрьев


ТВОЕ ЭЛЕКТРОННОЕ Я
Сборник научно-фантастических повестей и рассказов



НАУЧНАЯ ФАНТАСТИКА
СОСТАВИТЕЛИ:
Балабуха Андрей Дмитриевич
Бритиков Анатолий Федорович
ЛЕНИНГРАД «ПОЛИТЕХНИКА»
1991


МОЖЕТ ЛИ МАШИНА МЫСЛИТЬ?

Что собирался ты увидеть там?

Ткань из стекла? И мысль из электронов?

Джон Уэйн «Стихи, приписываемые электронному мозгу».


Анатолий Днепров
ИГРА

Это была, как сказал профессор Зарубин, «математическая игра чистейшей воды». Участвовать в ней предложили делегатам Всесоюзного съезда молодых математиков, и, ко всеобщему удивлению, все делегаты согласились.

Игра происходила на большой арене стадиона имени Ленина.

— Учтите, это будет продолжаться часа три-четыре. Если кто-нибудь не выдержит — все пропало! — предупреждал Иван Клочко, молодой логист; ему Зарубин поручил вести всю организационную работу. — Запомните: вашей команде присваивается номер «десять». Каждого участника вы сами занумеруйте порядковыми числами в двоичной системе: первый, десятый, одиннадцатый и так далее, — говорил Иван главе делегации Российской Федерации.

Так он подходил ко всем делегациям, сообщая им условный индекс и разъясняя порядок нумерации участков. На организацию игры ушла суббота. Сбор был назначен на девять утра в воскресенье.

Ровно в девять все мы собрались на стадионе. Там уже находились профессор Зарубин, его ассистент Семен Данилович Рябов и Ваня Клочко.

Зеленое поле стадиона было разбито на квадраты и прямоугольники. В каждой фигуре стояла небольшая деревянная тумба, на голубой поверхности которой мелом был написан номер. Все мы уселись на траву, ожидая, что будет дальше.

Профессор Зарубин куда-то исчез, и вскоре мы услышали по радио его голос:

— Группа участников с индексом тысяча одиннадцать, займите прямоугольное поле в восточном конце стадиона. Расположитесь шеренгами и в затылок друг другу, на расстоянии вытянутой руки, в порядке возрастания порядкового номера. Семь человек в шеренге, глубина строя — шесть человек. Группа с индексом сто одиннадцать, займите поле у южной трибуны…

В течение пятнадцати минут Зарубин подробно инструктировал все группы участников, кому, где и как расположиться. Как только профессор называл индекс группы, молодежь вскакивала и стайкой бежала на указанный участок стадиона.

— А сидеть можно? — крикнул кто-то.

Через несколько секунд голос Зарубина сообщил:

— Можно! Главное — строго соблюдайте тот порядок, который я вам указал.

Я принадлежал к так называемой специальной команде. Мне и моим товарищам предстояло расположиться между двумя группами и, как объяснил Клочко, «быть связными между ними».

Когда построение было закончено и стадион стал выглядеть так, как будто полторы тысячи юношей и девушек собрались для выполнения гимнастических упражнений, снова послышался голос Зарубина:

— Теперь слушайте правила игры: начиная с товарища Сагирова, первого от северной трибуны, будут передаваться числа в двоичной системе исчисления. Например, один-ноль-ноль-один. Товарищ Сагиров сообщит эту цифру соседу справа, если она начинается с цифры один, и соседу слева, если она начинается с цифры ноль.

Если в числе будут последовательно две единицы или два ноля, то он должен сообщить это число соседу, сидящему за его спиной в следующей шеренге. Каждый, получив от своего соседа числовое сообщение, должен прибавить к нему свой порядковый номер и в зависимости от результата сообщить его соседу. Кроме того, если группа имеет индекс…

Правила игры были повторены три раза, и когда на вопрос: «Понятно?» — весь стадион хором ответил: «Понятно!» — Зарубин сказал:

— Тогда приступим.

Игра началась ровно в десять утра. Я видел, как начиная с Северной трибуны головы участников стали поворачиваться то направо, то налево.

Эти странные движения распространялись по большой площади как волны, от одного человека к другому, от одной группы участников к другой. Сложными зигзагами сигнал медленно приближался ко мне, и наконец мой сосед справа, внимательно выслушав то, что ему сказали сзади, и быстро вычислив что-то, тронул меня за плечо:

— Один-один-один-ноль-один-ноль.

По инструкции я должен был отбросить все цифры, кроме первых четырех, и передать их в следующую группу.

— Один-один-один-ноль, — сообщил я девушке впереди себя.

Не прошло и минуты, как ко мне прибыло еще одно двоичное число, и я снова передал его вперед.

Движения среди игроков становились все более и более оживленными. Примерно через час все поле непрерывно колыхалось. Воздух наполнился однообразными, но разноголосыми выкриками «один-один… ноль-ноль… ноль-один…». А числа все бежали и бежали вдоль шеренг и колонн игроков… Теперь они уже наступали из разных концов. Начало и конец этой странной игры были потеряны. Никто ничего не понимал, ожидая парадоксального окончания, обещанного профессором Зарубиным.

Иван Клочко стоял у Южной трибуны стадиона. Я видел, как угловой игрок иногда наклонялся к нему и он что-то записывал.

По истечении двух часов все изрядно устали: кто сел, кто лег. Среди молодежи начали завязываться самые различные, не относящиеся к игре разговоры, которые прерывались на секунду только тогда, когда вдруг откуда-то сообщалось число, с которым необходимые операции теперь производились быстро, механически, и результат сообщался дальше.

К исходу третьего часа я передал не менее семидесяти чисел.

— Когда же кончится эта арифметика? — с глубоким вздохом произнесла студентка Саратовского университета. Это она принимала от меня числовую эстафету и передавала ее то вправо, то влево.

— Действительно, не очень веселая игра, — заметил я.

— Потерянное воскресенье, — проворчала она.

Было очень жарко, и она то и дело поворачивала красное злое личико к Северной трибуне, где стоял Зарубин. Глядя в блокнот, он диктовал числа «начинающему», Альберту Сагирову.

— Еще час, — сказал я уныло, взглянув на часы. — Ноль-ноль-один-ноль!

— Один-ноль-ноль-один, — передала моя напарница соседу справа. — Знаете, я не выдержу.

— Уходить нельзя!.. Ноль-ноль-один-один!

— Один-один-один-ноль! А ну их! Право, я потихоньку уйду. У меня начинает кружиться голова…

И с этими словами она поднялась и пошла по направлению к Западной трибуне, к выходу.

— Один-ноль-один, — услышал я сзади.

«Кому же теперь передавать?» — задумался я. И так как другого выхода у меня не было, я сообщил это число парню, который сидел слева от исчезнувшей студентки. К концу игры через меня прошло еще пять чисел, затем раздался голос Зарубина.

— Игра окончена. Можно расходиться…

Мы поднялись на ноги и в недоумении стали смотреть на Центральную трибуну. Затем все заговорили, замахали руками, выражая и словами, и жестами неподдельную досаду.

— К чему все это? Чепуха какая-то! Вроде игры в «испорченный телефон»! А кто победитель? И вообще, в чем смысл игры?

Как бы угадав все эти вопросы. Зарубин веселым голосом сообщил:

— Результаты игры будут объявлены завтра утром, в актовом зале университета…

На следующий день мы собрались в актовом зале университета для обсуждения последнего и самого интересного вопроса нашего съезда: «Думают ли математические машины?». До этого в общежитии и многочисленных аудиториях участники съезда горячо обсуждали этот вопрос, причем единого мнения на этот счет не было.

— Это все равно что спросить: думаешь ли ты? — горячился мой сосед, заядлый кибернетист Антон Головин. — Как я могу узнать, думаешь ты или нет? А разве ты можешь узнать, думаю ли я? Мы просто из вежливости пришли к соглашению, что каждый из нас может думать. А если на вещи посмотреть объективно, то единственный признак, по которому можно судить о мыслительных функциях человека, — это как он решает логические и математические задачи. Но и машина их может решать!

— Машина их может решать потому, что ты заставил ее это делать.

— Чепуха! Машину можно устроить так, что она сможет решать задачи по собственной инициативе. Например, вставить в нее часы и запрограммировать ее работу так, что по утрам она будет решать дифференциальные уравнения, днем писать стихи, а вечером редактировать французские романы.

— В том-то и дело, что ее нужно запрограммировать.

— А ты? Разве ты не запрограммирован? Подумай хорошенько! Разве ты живешь без программы?

— Я ее составил себе сам.

— Во-первых, сомневаюсь, а во-вторых, большая машина тоже может составлять для себя программы.

— Тс-с-с!.. — шипели на нас со всех сторон.

В актовом зале водворилась тишина. За столом президиума появился профессор Зарубин. Он посмотрел на собравшихся с задорной улыбкой. Положив перед собой блокнот, он сказал:

— Товарищи, у меня есть к вам всего два вопроса. Ответы на них будут иметь непосредственное отношение к заключительному этапу нашей работы.

Мы напряженно ждали.

— Первый вопрос. Кто понял, чем мы вчера занимались на стадионе?

По аудитории пронесся гул. Послышались выкрики: «Проверка внимания!», «Проверка надежности двоичного кода!», «Игра в отгадывание!».

— Так, ясно. Вы не представляете, чем мы вчера занимались. Вопрос второй. Кто из вас знает португальский язык, прошу поднять руку.

Это было уже совсем неожиданно!

Никто из нас не знал португальского языка. Английский, немецкий, французский — это куда ни шло, но португальский!..

Гул долго не умолкал. Зарубин потряс в воздухе блокнотом, и, когда аудитория умолкла, он медленно прочитал:

– «Os maiores resultat sao produziodos рог pequenos mas continuos estorcos». Это португальская фраза. Вряд ли вы сумеете догадаться, что она значит. И тем не менее именно вы вчера перевели ее на русский язык. Вот ваш перевод: «Величайшие результаты достигаются небольшими, но постоянными усидрамки». Обратите внимание. Последнее слово бессмыслено. В конце игры кто-то ушел с поля или нарушил правила. Вместо этого бессмысленного сочетания букв должно быть слово «усилиями».

«Это моя соседка из Саратова!» — пронеслось у меня в мозгу.

— Чудеса, да и только! — крикнули из зала. — Ведь нельзя выполнить то, чего не знаешь или не понимаешь!

— Ага! Это как раз то, чего я ожидал, — сказал Зарубин. — Это уже почти решение вопроса, стоящего сегодня на повестке дня. Чтобы вы не мучились в догадках, я объясню вам, в чем был смысл игры. Коротко — мы играли в счетно-решающую машину. Каждый из участников выполнял роль либо ячейки памяти, либо сумматора, либо линии задержки, либо обычного реле…

По мере того как говорил профессор Зарубин, в зале нарастал гул, потому что все вдруг осознали, какую роль они выполняли на стадионе. Восторг и возбуждение дошли до такой точки, что голоса Зарубина уже нельзя было расслышать, потому что полторы тысячи человек говорили одновременно. Профессор замолк.

— Эксперимент показал, что сторонники думающих машин неправы! — закричал кто-то. — Они посрамлены!

И снова шум, крик, смех.

Зарубин поднял руку, и аудитория умолкла.

— Кибернетисты во главе с американским математиком Тьюрингом считают, что единственный способ узнать, может ли машина мыслить, состоит в том, чтобы стать машиной и осознать процесс собственного мышления. Так вот, вчера все мы на четыре часа стали машиной «Алтай», и из вас, мои молодые друзья, как из отдельных компонентов, я построил ее на стадионе. Я составил программу для перевода португальских текстов, закодировал ее и вложил в «блок памяти», роль которого выполняла делегация Грузии. Грамматические правила хранились у украинцев, а необходимый для перевода словарь — у делегации Российской Федерации. Наша живая машина блестяще справилась с поставленной задачей. Перевод иностранной фразы на русский язык был выполнен безо всякого участия вашего сознания. Вы, конечно, понимаете, что такая живая машина могла бы решить любую математическую или логическую задачу, как и современные электронные счетно-решающие машины. Правда, для этого понадобилось бы значительно больше времени. А теперь давайте подумаем, как ответить на один из самых критических вопросов кибернетики: может ли машина мыслить?

— Нет! — грохнул весь зал.

— Я возражаю! — закричал Антон Головин. — В этой игре в машину мы выполняли роль отдельных реле, то есть нейронов. Но никто никогда не утверждал, что мыслит каждый отдельный нейрон головного мозга. Мышление есть результат коллективной работы большого числа нейронов!

— Предположим, — согласился Зарубин. — В таком случае, вы должны допустить, что во время нашей игры в воздухе или неизвестно где еще витали какие-то «машинные сверхмысли», неведомые и непостижимые для мыслящих деталей машины. Что-то вроде гегелевского мирового разума, так?

Головин осекся и сел на место.

— Если вы, мыслящие структурные единицы некоторой логической схемы, не имели никакого представления о том, что вы делали, то можно ли серьезно говорить о мышлении электронно-механических устройств, построенных из деталей, на способности к мышлению которых не настаивают даже самые пламенные сторонники электронного мозга? Вы знаете эти детали — радиолампы, полупроводники, магнитные матрицы и прочее. Мне кажется, что наша игра однозначно решила вопрос, может ли машина мыслить. Она убедительно показала, что даже самая тонкая имитация мышления машинами не есть само мышление — высшая форма движения живой материи. На этом работу нашего съезда разрешите считать завершенной.

Мы проводили профессора Зарубина бурными, долго не смолкавшими, веселыми аплодисментами.


Илья Варшавский
АВТОМАТ

Мы только что закончили осмотр лаборатории бионики, и я еще был весь во власти впечатления, произведенного на меня удивительными автоматами, которые создал мой приятель. Они уже были не машиной в обычном понимании этого слова, а дерзкой попыткой моделирования самого таинственного из всего, что создала Природа, — высшей нервной деятельности человека. Я думал о том, что это еще только начало — результат всего нескольких лет работы ученых в совершенно новой области науки. Что же будет достигнуто в течение ближайших двадцати, тридцати лет? Сумеет ли человек преодолеть барьер, отделяющий машину от мыслящего существа?

— Интересно, что проблема чужой одушевленности, — ответил мой друг на заданный ему вопрос, — возникла задолго до того, как были сформулированы основные положения кибернетики, но уже тогда было ясно, что она неразрешима. Наблюдая внешние, доступные нам проявления психической деятельности человека, мы никогда не можем решить с полной достоверностью, имеем ли мы дело с живым, мыслящим существом или с искусно сделанным автоматом. Нет ни одного внешнего проявления этой деятельности, которое принципиально не могло бы быть смоделировано в машине.

— Боюсь, что вы все же преувеличиваете возможности конструктора, — возразил я, — имеются тысячи признаков, по которым мы всегда можем, отличить живое существо от машины. Способность производить себе подобных, эмоциональное восприятие окружающего мира, социальный инстинкт, фантазия и стремление к творчеству всегда будут отличать человека от автомата.

— Давайте исключим из рассмотрения физиологические особенности живого организма, хотя теоретически можно и их моделировать, — ответил он. — Речь, я повторяю, идет о чисто внешних проявлениях психической деятельности. Трудность решения проблемы чужой одушевленности определяется, во-первых, ничем не ограниченными возможностями моделирования, а во-вторых, невозможностью проникновения в таинственные процессы чужой психики. Мы никогда не знаем, что и как думает другой человек. Нам известны результаты этого процесса, но не его ход. Можно создать автомат, обладающий памятью, способный к логическим сопоставлениям, реагирующий на внешние раздражители, подобно человеку. Такой автомат будет с вами спорить, защищать выработанную точку зрения по различным вопросам, сопоставлять известные ему факты, то есть вести себя подобно человеку, оставаясь при этом машиной. Скажите: разве вам никогда не приходило в голову, что высказывания вашего собеседника представляют собой простой набор механически запомненных фраз и определений и что перед вами не живой человек, а автомат?

— Не знаю, — растерянно пробормотал я, — может быть иногда, во время заключительного слова председательствующего на технических совещаниях… Но это же частный случай, а мы говорим об общей проблеме.

— Частный случай всегда можно рассматривать как одно из проявлений общего закона. Вот, полюбуйтесь: в том углу комнаты за столом сидит мой лаборант. Я утверждаю, что это не живой человек, а созданная мною кибернетическая машина. Попробуйте на основании внешних признаков проявления его психической деятельности это опровергнуть.

Я посмотрел в указанном мне направлении и увидел на стуле удивительное существо. Тщедушная, узкоплечая фигура, облаченная в подобие аракчеевских лосин, но прошитых разноцветными нитками, и в рубашку, расписанную унитазами, венчалась головой, украшенной сложным сооружением парикмахерского сюрреализма из волос и косметического лака. Рабочий день в лаборатории закончился, и объект моего наблюдения убирал инструменты в ящик.

Внезапно у меня блеснула идея.

— Хорошо, — сказал я, — познакомьте меня с вашим автоматом и завтра я вам дам ответ на поставленный вопрос.

Автомат был представлен мне по всем правилам этикета, и мы вместе с ним вышли на улицу.

На следующее утро я позвонил своему приятелю.

— Ваш автомат, — сказал я, не скрывая торжества, — бесспорно представляет собой живое существо.

— У вас есть доказательства?

— Неопровержимые. Сначала мы с ним изрядно выпили, а потом он устроил дебош в ресторане, ругался нецензурными словами, приставал к незнакомым девушкам и, в конце концов, попал в милицию. Ни один автомат не способен так гнусно себя вести!


Илья Варшавский
РОБИ

Несколько месяцев назад я праздновал свое пятидесятилетие.

После многих тостов, в которых превозносились мои достоинства и умалчивалось о свойственных мне недостатках, с бокалом в руке поднялся начальник лаборатории и радиоэлектроники Стрекозов.

— А теперь, — сказал он, — юбиляра будет приветствовать самый молодой представитель нашей лаборатории.

Взоры присутствующих почему-то обратились к двери.

В наступившей тишине было слышно, как кто-то снаружи царапает дверь. Потом она открылась, и в комнату въехал робот.

Все зааплодировали.

— Этот робот, — продолжал Стрекозов, — принадлежит к разряду самообучающихся автоматов. Он работает не по заданной программе, а разрабатывает ее сам в соответствии с изменяющимися внешними условиями. В его памяти хранится больше тысячи слов, причем этот лексикон непрерывно пополняется. Он свободно читает печатный текст, может самостоятельно составлять фразы и понимает человеческую речь. Пытается он от аккумуляторов, сам подзаряжая их от Сети по мере надобности. Мы целый год работали над ним по вечерам для того, чтобы подарить его вам в день вашего юбилея. Его можно обучить выполнять любую работу. Поздоровайтесь, Роби, со своим новым хозяином, — сказал он, обращаясь к роботу.

Роби подъехал ко мне и после небольшой паузы произнес:

— Мне доставит удовольствие, если вы будете счастливы принять меня в члены вашей семьи.

Это было очень мило сказано, хотя мне показалось, что фраза составлена не совсем правильно.

Все окружили Роби. Каждому хотелось получше его разглядеть.

— Невозможно допустить, — заявила теща, — чтобы он ходил по квартире голый. Я обязательно сошью ему халат.

Когда я проснулся на следующий день, Роби стоял у моей кровати, по-видимому, ожидая распоряжений. Это было захватывающе интересно.

— Будьте добры, Роби, почистить мои ботинки. Они в коридоре у двери.

— Как это делается? — спросил он.

— Очень просто. В шкафу вы найдете коричневую мазь и щетки. Намажьте ботинки мазью и натрите щеткой до появления блеска.

Роби послушно отправился в коридор.

Было очень любопытно, как он справится с первым поручением.

Когда я подошел к нему, он кончал намазывать на ботинки абрикосовое варенье, которое жена берегла для особого случая.

— Ох, Роби, я забыл вас предупредить, что мазь для ботинок находится в нижней части шкафа. Вы взяли не ту банку.

— Положение тела в пространстве, — сказал он, невозмутимо наблюдая, как я пытался обтереть ботинки, — может быть задано тремя координатами в декартовой системе координат. Погрешность в задании координат не должна превышать размеров тела.

— Правильно, Роби. Я допустил ошибку.

— В качестве начала координат может быть выбрана любая точка пространства, в частности угол этой комнаты.

— Все понятно, Роби. Я учту это в будущем.

— Координаты тела могут быть также заданы в угловых мерах, при помощи азимута и высоты, — продолжал он бубнить.

— Ладно. Не будем об этом говорить.

— Допускаемая погрешность в рассматриваемом случае, учитывая соотношение размеров тела и длину радиуса-вектора, не должна превышать двух тысячных радиана по азимуту и одной тысячной радиана по высоте.

— Довольно! Прекратите всякие разговоры на эту тему, — вспылил я.

Он замолчал, но целый день двигался за мною по пятам и пытался объяснить жестами особенности перехода из прямоугольной в косоугольную систему координат.

Сказать по правде, я очень устал за этот день.

Уже на третий день я убедился в том, что Роби предназначен скорее для интеллектуальной деятельности, чем для физической работы. Прозаическими делами он занимался очень неохотно.

В одном нужно отдать ему справедливость: считал он виртуозно.

Жена говорит, что если бы не его страсть подсчитывать все с точностью до тысячной доли копейки, помощь, которую он оказывает в подсчете расходов на хозяйство, была бы неоценимой.

Жена и теща уверены в том, что Роби обладает выдающимися математическими способностями Мне же его знания кажутся очень поверхностными.

Однажды за чаем жена сказала:

— Роби, возьмите на кухне торт, разрежьте его на три части и подайте на стол.

— Это невозможно сделать, — сказал он после краткого раздумья.

— Почему?

— Единицу нельзя разделить на три. Частное от деления представляет собой периодическую дробь, которую невозможно вычислить с абсолютной точностью.

Жена беспомощно взглянула на меня.

— Кажется, Роби прав, — подтвердила теща, — я уже раньше слышала о чем-то подобном.

— Роби, — сказал я, — речь идет не об арифметическом делении единицы на три, а о делении геометрической фигуры на три равновеликие площади. Торт круглый, и если вы разделите окружность на три части и из точек деления проведете радиусы, то тем самым разделите торт на три равные части.

— Чепуха! — ответил он с явным раздражением. — Для того чтобы разделить окружность на три части, я должен знать ее длину, которая является произведением диаметра на иррациональное число «пи». Задача неразрешима, ибо в конечном счете представляет собою один из вариантов задачи о квадратуре круга.

— Совершенно верно! — поддержала его теща. — Мы это учили еще в гимназии. Наш учитель математики, мы все были в него влюблены, однажды, войдя в класс…

— Простите, я вас перебью, — снова вмешался я, — существует несколько способов деления окружности на три части, и если вы, Роби, пройдете со мной на кухню, то я готов показать вам, как это делается.

— Я не могу допустить, чтобы меня поучало существо, мыслительные процессы которого протекают с весьма ограниченной скоростью, — вызывающе ответил он.

Этого не выдержала даже жена. Она не любит, когда посторонние сомневаются в моих умственных способностях.

— Как не стыдно, Роби?!

— Не слышу, не слышу, не слышу, — затарахтел он, демонстративно выключая на себе тумблер блока акустических восприятий.

Первый наш конфликт начался с пустяка. Как-то за обедом я рассказал анекдот:

— Встречаются на пароходе два коммивояжера.

«Куда вы едете?» — спрашивает первый.

«В Одессу».

«Вы говорите, что едете в Одессу, для того, чтобы я думал, что вы едете не в Одессу, но вы же действительно едете в Одессу, зачем вы врете?»

Анекдот понравился.

— Повторите начальные условия, — раздался голос Роби.

Дважды рассказывать анекдот одним и тем же слушателям не очень приятно, но, скрепя сердце, я это сделал.

Роби молчал. Я знал, что он способен проделывать около тысячи логических операций в минуту, и понимал, какая титаническая работа выполняется им во время этой затянувшейся паузы.

— Задача абсурдная, — прервал он, наконец, молчание. — Если он действительно едет в Одессу и говорит, что едет в Одессу, то он не лжет.

— Правильно, Роби. Но именно благодаря этой абсурдности анекдот кажется смешным.

— Любой абсурд смешон?

— Нет, не любой. Но именно здесь создалась такая ситуация, при которой абсурдность предположения кажется смешной.

— Существует ли алгоритм для нахождения таких ситуаций?

— Право, не знаю, Роби. Есть масса смешных анекдотов, но никто никогда не подходил к ним с такой меркой.

— Понимаю.

Ночью я проснулся оттого, что кто-то взял меня за плечи и посадил в кровати. Передо мной стоял Роби.

— Что случилось? — спросил я, протирая глаза.

– «А» говорит, что икс равен игреку, «Б» утверждает, что икс не равен игреку, так как игрек равен иксу. К этому сводится ваш анекдот?

— Не знаю, Роби. Ради бога, не мешайте мне вашими алгоритмами спать.

— Бога нет, — сказал Роби и отправился к себе в угол.

На следующий день, когда мы сели за стол, Роби неожиданно заявил:

— Я должен рассказать анекдот.

— Валяйте, Роби, — согласился я.

— Покупатель приходит к продавцу и спрашивает его, какова цена единицы продаваемого им товара. Продавец отвечает, что единица продаваемого товара стоит один рубль. Тогда покупатель говорит: «Вы называете цену в один рубль для того, чтобы я подумал, что цена отлична от рубля. Но цена действительно равна рублю. Для чего вы врете?»

— Очень милый анекдот, — сказала теща, — нужно постараться его запомнить.

— Почему вы не смеетесь? — спросил Роби.

— Видите ли, Роби, — сказал я, — ваш анекдот не очень смешной. Ситуация не та, при которой это может показаться смешным.

— Нет, анекдот смешной, — упрямо сказал Роби, — и вы должны смеяться.

— Но как же смеяться, если это не смешно.

— Нет смешно! Я настаиваю, чтобы вы смеялись! Вы обязаны смеяться! Я требую, чтобы вы смеялись, потому что это смешно! Требую, предлагаю, приказываю немедленно, безотлагательно, мгновенно смеяться! Ха-ха-ха-ха!

Роби был явно вне себя.

Жена положила ложку и сказала, обращаясь ко мне:

— Никогда ты не даешь спокойно пообедать. Нашел с кем связываться. Довел бедного робота своими дурацкими шуточками до истерики.

Вытирая слезы, она вышла из комнаты. За ней, храня молчание, с высоко поднятой головой удалилась теща.

Мы остались с Роби наедине.

Вот когда он развернулся по-настоящему!

Слово «дурацкими» извлекло из недр расширенного лексикона лавину синонимов.

— Дурак! — орал он во всю мощь своих динамиков. — Болван! Тупица! Кретин! Сумасшедший! Психопат! Шизофреник! Смейся, дегенерат, потому что это смешно! Икс не равен игреку, потому что игрек равен иксу, ха-ха-ха-ха!

Я не хочу до конца описывать эту безобразную сцену. Боюсь, что я вел себя не так, как подобает настоящему мужчине. Осыпаемый градом ругательств, сжав в бессильной ярости кулаки, я трусливо хихикал, пытаясь успокоить разошедшегося робота.

— Смейся громче, безмозглая скотина! — не унимался он. — Ха-ха-ха-ха!

На следующий день врач уложил меня в постель из-за сильного приступа гипертонии…

Роби очень гордился своей способностью распознавать зрительные образы. Он обладал изумительной зрительной памятью, позволявшей ему узнавать из сотни сложных узоров тот, который он однажды видел мельком.

Я старался как мог развивать в нем эти способности.

Летом жена уехала в отпуск, теща гостила у своего сына, и мы с Роби остались одни в квартире.

— За тебя я спокойна, — сказала на прощание жена, — Роби будет за тобой ухаживать. Смотри не обижай его.

Стояла жаркая погода, и я, как всегда в это время, сбрил волосы на голове.

Придя из парикмахерской домой, я позвал Роби. Он немедленно явился на мой зов.

— Будьте добры, Роби, дайте мне обед.

— Вся еда в этой квартире, равно как и все вещи, в ней находящиеся, кроме предметов коммунального оборудования, принадлежат ее владельцу. Ваше требование я выполнить не могу, так как оно является попыткой присвоения чужой собственности.

— Но я же и есть владелец этой квартиры.

Роби подошел ко мне вплотную и внимательно оглядел с ног до головы.

— Ваш образ не соответствует образу владельца этой квартиры, хранящемуся в ячейках моей памяти.

— Я просто остриг волосы, Роби, но остался при этом тем, кем был раньше. Неужели вы не помните мой голос?

— Голос можно записать на магнитной ленте, — сухо заметил Роби.

— Но есть же сотни других признаков, свидетельствующих, что я — это я. Я всегда считал вас способным осознавать такие элементарные вещи.

— Внешние образы представляют собой объективную реальность, не зависящую от нашего сознания.

Его насыщенная самоуверенность начинала действовать мне на нервы.

— Я с вами давно собираюсь серьезно поговорить, Роби. Мне кажется, что было бы гораздо полезнее для вас не забивать себе память чрезмерно сложными понятиями и побольше думать о выполнении ваших основных обязанностей.

— Я предлагаю вам покинуть это помещение, — сказал он скороговоркой. — Покинуть, удалиться, исчезнуть, уйти. Я буду применять по отношению к вам физическую силу, насилие, принуждение, удары, побои, избиение, ушибы, травмы, увечье.

К сожалению, я знал, что когда Роби начинал изъясняться подобным образом, то спорить с ним бесполезно.

Кроме того, меня совершенно не прельщала перспектива получить от него оплеуху. Рука у него тяжелая.

Три недели я прожил у своего приятеля и вернулся домой только после приезда жены.

К тому времени у меня уже немного отросли волосы.

…Сейчас Роби полностью освоился в нашей квартире. Все вечера он торчит перед телевизором. Остальное время самовлюбленно копается в своей схеме, громко насвистывая при этом какой-то мотивчик. К сожалению, конструктор не снабдил его музыкальным слухом.

Боюсь, что стремление к самоусовершенствованию принимает у Роби уродливые формы. Работы по хозяйству он выполнял очень неохотно и крайне небрежно. Ко всему, что не имеет отношения к его особе, он относится с явным пренебрежением и разговаривает со всеми покровительственным тоном.

Жена пыталась приспособить его для переводов с иностранных языков. Он с удивительной легкостью зазубрил франко-русский словарь и теперь с упоением поглощает уйму бульварной литературы. Когда его просят перевести прочитанное, он небрежно отвечает:

— Ничего интересного. Прочтете сами.

Я выучил его играть в шахматы. Вначале все шло гладко, но потом, по-видимому, логический анализ показал ему, что нечестная игра является наиболее верным способом выигрыша.

Он пользуется каждым удобным случаем, чтобы незаметно переставить мои фигуры на доске.

Однажды в середине партии я обнаружил, что мой король исчез.

— Куда вы дели моего короля, Роби?

— На третьем ходу вы получили мат, и я его снял, — нахально заявил он.

— Но это теоретически невозможно. В течение первых трех ходов нельзя дать мат. Поставьте моего короля на место.

— Вам еще нужно поучиться играть, — сказал он, смахивая фигуры с доски.

В последнее время у него появился интерес к стихам. К сожалению, интерес этот односторонний. Он готов часами изучать классиков, чтобы отыскать плохую рифму или неправильный оборот речи. Если это ему удается, то вся квартира содрогается от оглушительного хохота.

Характер его портится с каждым днем.

Только элементарная порядочность удерживает меня от того, чтобы подарить его кому-нибудь.

Кроме того, мне не хочется огорчать тещу. Они с Роби чувствуют глубокую симпатию друг к другу.


Генрих Альтов
КОРОТКИЕ РАССКАЗЫ
Из цикла «Может ли машина мыслить?»

Я собираюсь рассмотреть вопрос: «Может ли машина мыслить?» Но для этого нужно сначала определить смысл термина «мыслить»…


ТРИГГЕРНАЯ ЦЕПОЧКА

Дважды в неделю, по вечерам, гроссмейстер приходил в Институт кибернетики и играл с электронной машиной.

В просторном и безлюдном зале стоял невысокий столик с шахматной доской, часами и кнопочным пультом управления. Гроссмейстер садился в кресло, расставлял фигуры и нажимал кнопку «Пуск». На передней панели электронной машины загоралась подвижная мозаика индикаторных ламп. Объектив следящей системы нацеливался на шахматную доску. Потом на матовом табло вспыхивала короткая надпись. Машина делала свой первый ход.

Она была совсем небольшая, эта машина. Гроссмейстеру иногда казалось, что против него стоит самый обыкновенный холодильник. Но этот «холодильник» неизменно выигрывал. За полтора года гроссмейстеру с трудом удалось свести вничью только четыре партии.

Машина никогда не ошибалась. Над ней никогда не нависала угроза цейтнота. Гроссмейстер не раз пытался сбить машину, делая заведомо нелепый ход или жертвуя фигуру. В результате ему приходилось поспешно нажимать кнопку «Сдаюсь».

Гроссмейстер был инженером и экспериментировал с машиной для уточнения теории самоорганизующихся автоматов. Но временами его бесила абсолютная невозмутимость «холодильника». Даже в критические моменты игры машина не думала больше пяти-шести секунд. Спокойно поморгав разноцветными огнями индикаторных ламп, она записывала самый сильный из возможных ходов. Машина умела вносить поправки на стиль игры своего противника. Иногда она поднимала объектив и подолгу рассматривала человека. Гроссмейстер волновался и делал ошибки…

Днем в зал приходил молчаливый лаборант. Хмуро, не глядя на машину, он воспроизводил на шахматной доске партии, сыгранные в разное время выдающимися шахматистами. Объектив «холодильника» выдвигался до отказа и нависал над доской. На лаборанта машина не смотрела. Она бесстрастно регистрировала информацию.

Эксперимент, для которого создали шахматный автомат, приближался к концу. Было решено организовать публичный матч между человеком и машиной. Перед матчем гроссмейстер стал еще чаще появляться в институте. Гроссмейстер понимал, что проигрыш почти неизбежен. И все-таки он упорно искал слабые места в игре «холодильника». Машина же, словно догадываясь о предстоящем поединке, с каждым днем играла все сильнее и сильнее. Она молниеносно разгадывала самые хитроумные планы гроссмейстера. Она громила его фигуры внезапными и исключительными по силе атаками…

Незадолго до начала матча машину перевезли в шахматный клуб и установили на сцене. Гроссмейстер приехал в самую последнюю минуту. Он уже жалел, что дал согласие на матч. Было неприятно проигрывать «холодильнику» на глазах у всех.

Гроссмейстер вложил в игру весь свой талант и всю свою волю к победе. Он избрал начало, которое ему еще не приходилось играть с машиной, и игра сразу обострилась.

На двенадцатом ходу гроссмейстер предложил машине слона за пешку. С жертвой слона связывалась тонкая, заранее подготовленная комбинация. Машина думала девять секунд — и отклонила жертву. С этого момента гроссмейстер знал, что неизбежно проиграет. Однако продолжал игру — уверенно, дерзко, рискованно.

Никто из присутствовавших в зале еще не видел такой игры. Это было сверхискусство. Все знали, что машина постоянно выигрывает. Но на этот раз положение на доске менялось так быстро и так дерзко, что невозможно было предсказать, кому достанется победа.

После двадцать девятого хода на табло машины вспыхнула надпись: «Ничья». Гроссмейстер изумленно посмотрел на «холодильник» и заставил себя нажать кнопку «Нет». Взметнулись, перестраивая световой узор, индикаторные огни — и замерли настороженно.

На одиннадцатой минуте она сделала ход, которого больше всего опасался гроссмейстер. Последовал стремительный размен фигур. Положение у гроссмейстера ухудшилось. Однако на сигнальном табло машины вновь появилось слово «Ничья». Гроссмейстер упрямо нажал кнопку «Нет» и повел ферзя в почти безнадежную контратаку.

Следящая система машины тотчас пришла в движение. Стеклянный глаз объектива уставился на человека. Гроссмейстер старался не смотреть на машину.

Постепенно в световой мозаике индикаторных ламп начали преобладать желтые тона. Они становились насыщеннее, ярче — и наконец погасли все лампы, кроме желтых. На шахматную доску упал золотистый сноп лучей, удивительно похожих на теплый солнечный свет.

В напряженной тишине пощелкивала, перескакивая с деления на деление, стрелка больших контрольных часов. Машина думала. Она думала сорок три минуты, хотя большинство сидящих в зале шахматистов считали, что думать особенно нечего и можно смело атаковать конем.

Внезапно желтые огни погасли. Объектив, неуверенно вздрагивая, занял обычное положение. На табло появилась запись сделанного хода: машина осторожно передвинула пешку. В зале зашумели; многим казалось, что это был не лучший ход.

Через четыре хода машина признала свое поражение.

Гроссмейстер, оттолкнув стул, подбежал к машине и рывком приподнял боковой щиток. Под щитком вспыхивала и гасла красная лампочка контрольного механизма.

На сцену, которую сразу заполнили шахматисты, с трудом пробился молодой человек, корреспондент спортивной газеты.

— Можно ли считать доказанным, — спросил он, — что машина играет хуже человека?

— Похоже, она просто уступила, — неуверенно сказал кто-то. — Так потрясающе играла — и вдруг…

— Ну, знаете ли, — возразил один из известных шахматистов, — случается, что и человек не замечает выигрышной комбинации. Машина играла в полную силу, но возможности ее ограничены. Только и всего.

Гроссмейстер медленно опустил щиток машины и обернулся к корреспонденту.

— Итак, — нетерпеливо повторил тот, раскрывая записную книжку, — каково ваше мнение?

— Мое мнение? — переспросил гроссмейстер. — Вот оно: вышла из строя триггерная цепочка в сто девятом блоке. Конечно, ход пешкой не самый сильный. Но сейчас трудно сказать, где причина и где следствие. Может быть, из-за этой триггерной цепочки машина не заметила лучшего хода. А может быть, она действительно решила не выигрывать — и это стоило ей пробитых током триггеров. Ведь и человеку не так легко переломить себя…

— Но зачем этот слабый ход, зачем проигрывать, — удивился корреспондент. — Умей машина мыслить, она стремилась бы к выигрышу.

Гроссмейстер пожал плечами и улыбнулся:

— Как сказать… Иногда намного человечнее сделать именно слабый ход.


К ВЗЛЕТУ ГОТОВ!

Маяк стоял на высокой, далеко выдвинутой в море скале. Люди появлялись на маяке лишь изредка, чтобы проверить автоматическое оборудование. Метрах в двухстах от маяка из воды поднимался островок. Много лет назад на островке, как на постаменте, установили космический корабль, который вернулся на Землю после дальнего рейса. Такие корабли не имело смысла снова отправлять в Космос.

Я приехал сюда с инженером, ведавшим маяками на всем Черноморском побережье. Когда мы поднялись на верхнюю площадку маяка, инженер передал мне бинокль и сказал:

— Будет шторм. Очень удачно, перед непогодой он всегда оживает.

Красноватое солнце тускло отсвечивало на серых гребнях волн. Скала резала волны, они огибали ее и с шумом карабкались на скользкие, ржавые камни. Потом, гулко вздохнув, растекались вспененными ручьями, открывая дорогу новым волнам. Так наступали римские легионеры: передний ряд, нанеся удар, уходил назад сквозь разомкнутый строй, который затем смыкался и с новой силой шел на приступ.

В бинокль я мог хорошо разглядеть корабль. Это был очень старый двухместный звездолет типа «Дальний разведчик». В носовой части выделялись две аккуратно заделанные пробоины. Вдоль корпуса проходила глубокая вмятина. Кольцо гравитационного ускорителя было расколото на две части и сплющено. Над рубкой медленно вращались конусообразные искатели давно устаревшей системы инфразвукового метеонаблюдения.

— Видите, — сказал инженер, — он чувствует, что будет шторм.

Где-то тревожно закричала чайка, и море отозвалось глухими ударами волн. Серая дымка, поднятая над морем, постепенно заволакивала горизонт. Ветер тянул к облакам посветлевшие гребни волн, а облака, перегруженные непогодой, опускались к воде. От соприкосновения неба и моря должен был вспыхнуть шторм.

— Ну это я еще понимаю, — продолжал инженер, — солнечные батареи питают аккумуляторы, и электронный мозг управляет приборами. Но все остальное… Иногда он словно забывает о земле, о море, о штормах и начинает интересоваться только небом. Выдвигается радиотелескоп, антенны локаторов вращаются днем и ночью… Или другое. Вдруг поднимается какая-то труба и начинает разглядывать людей. Зимой здесь бывают холодные ветры, корабль покрывается льдом, но стоит на маяке появиться людям, и лед моментально исчезает… Между прочим, на нем и водоросли не нарастают…

Море наступало на островок. Волны шли одна за другой — и каждая следующая была выше и сильнее предыдущей. Насколько видел глаз, все было заполнено серыми волнами. На корабле зажглись штормовые огни.

— Вот-вот, видите! — торжествующе произнес инженер. — Сейчас он включит свой прожектор. Временами мне кажется, что он улетит. Возьмет и улетит… Был я здесь как-то ночью, так до сих пор… Понимаете, Луна поднималась над морем, и корабль… он прямо-таки тянулся к ней. Эта труба, антенны и еще какие-то штуки вот там, позади рубки, — все было устремлено к Луне. Мистика!..

Я объяснил инженеру, что никакой мистики здесь нет. На кораблях, поставленных на вечную стоянку, не выключают электронную аппаратуру. Это нужно, чтобы корабль сам о себе заботился: принимал меры против коррозии, обледенения, не допускал скопления пыли и грязи, сигнализировал при непредвиденной опасности. Случается, что электронный мозг делает и то, что совершенно не нужно: ведет наблюдение за Луной и звездами, регистрирует космическое излучение, магнитные бури… Но улететь в Космос корабль не может: на нем нет экипажа, нет горючего, нет основных агрегатов гравитационного ускорителя.

Инженер с сомнением покачал головой и спросил:

— А труба? Зачем он наводит ее на маяк?

Я не успел ответить.

Над каплевидной рубкой корабля выдвинулся прожектор. Синеватый луч легко пробил нависшую над морем предштормовую дымку. Скользнув по берегу, луч уперся в основание маяка, а затем поднялся к площадке.

От яркого света я невольно закрыл глаза. Прожектор тотчас же погас.

— Смотрите! — изменившимся голосом воскликнул инженер и быстро взял у меня бинокль. — Смотрите! Этого еще никогда не было…

На корабле зажглись все бортовые огни. Они осветили черные, отшлифованные волнами камни островка и зеленоватый корпус звездолета. В борту корабля возникла щель: раздвигались створки главного люка.

— Этого… не было! — возбужденно повторил инженер.

Он не отрывался от бинокля и говорил очень громко, почти кричал. Ветер, уже набравший силу, гудел в стальных фермах маяка, и я слышал только обрывки фраз: «За сорок лет… мои предшественники… никто не знал…»

Волны захлестывали островок. Но старый корабль, видавший великие ураганы Звездного Мира, перестал обращать внимание на надвигающийся шторм. С торжественной, даже величественной неторопливостью он делал все то, что полагается делать перед взлетом.

Из открытого люка опустился трап. Сложная система антенн приняла походное положение. В центральной части корпуса выдвинулись короткие, резко отогнутые назад крылья. За дюзами стартового двигателя появились газовые рули. Они были погнуты, эти рули, однако безукоризненно стали так, как это требовалось для короткого разбега по воде. Перископический датчик видеосистемы («труба», о которой говорил инженер) повернулся в сторону открытого моря. Трижды мигнул зеленый огонь старт-сигнала, и над рубкой поднялся алый вымпел.

Это был традиционный сигнал: «К взлету готов!».

Волны перекатывались через островок, вокруг корабля кипели буруны. Мне вдруг показалось, что море неподвижно, а корабль несется вперед. Мне показалось, что слышен грохот стартового двигателя. Это длилось несколько секунд, не больше. Но я понял, почему для вечной стоянки корабля выбран этот маленький, неприметный островок.

Внезапно огни на звездолете погасли.

Мы долго ждали. Ветер все сильнее и сильнее раскачивал площадку маяка.

— Надо идти! — наклонившись ко мне, прокричал инженер и вытер мокрое лицо.

Низко, над самой водой, полыхнула до синевы накаленная молния. Протяжные громовые раскаты слились с ревом волн.

Шторм начался.

Когда мы спускались по винтовой лестнице, инженер сказал:

— Все дело в том, что он искал вас. Он всегда рассматривал людей, но только сегодня он увидел вас и открыл люк.

— Почему именно меня? — спросил я. — Ведь мы были вдвоем.

— На вас форма Звездного Флота, — ответил инженер и убежденно повторил: — Ну да, на вас форма астронавта.

Это была очень наивная идея, впрочем простительная неспециалисту. Электронные машины на старых звездных разведчиках не умеют различать одежду людей. Вероятно, машина узнала, что надвигается сильнейший шторм, и приняла самое простое в этих условиях решение — взлететь, уйти от шторма. Подняться корабль, конечно, не мог, но все-таки подготовился к взлету.

Выслушав мое объяснение, инженер неуверенно сказал:

— Что ж, возможно, все так и обстоит… Не спорю… Однако он уже сорок лет на этом островке. Сорок лет! Неужели за это время в его электронной памяти ничто самопроизвольно не изменилось?

Я не ответил инженеру. Я думал о другом.

Звездолет был навечно прикован к камням. Над ним проносились другие корабли, всходили и заходили далекие звезды. И если хоть что-то похожее на разум теплилось в старом корабле, о чем мог думать его не знающий сна электронный мозг?

Сорок лет этот мозг был предоставлен самому себе. Только самому себе. И еще — воспоминаниям.


ПЕРВЫЙ КОНТАКТ

Директор института, не глядя на собравшихся в его кабинете сотрудников, долго скреб густую черную бородку и наконец мрачно сказал:

— Мои юные коллеги, это скандал. Самый чистокровный скандал. Даже ультраскандал. Над нами будут смеяться.

— А что, собственно, случилось? — спокойно спросил молодой человек в ковбойке.

Директор грустно взглянул на него сквозь большие роговые очки с выпуклыми стеклами:

— Вам, руководителю экспериментальной лаборатории, это следовало бы знать. Да. Вчера ночью «Марсианин» говорил с «Аристотелем».

— Какой… марсианин? — неуверенно произнесла сидевшая у окна девушка, начальник отдела информационно-логических машин.

— Не смотрите на меня так, — отчетливо выговаривая каждый слог, сказал директор. — Я в здравом уме. «Марсианин», о котором я говорю, пишется с большой буквы и в кавычках.

Девушка смущенно улыбнулась.

— Так, — продолжал директор, — никто не помнит. Никто не знает, о чем идет речь. Хорошо, я вам напомню. Три года назад, мои уважаемые коллеги, три года назад, когда вы еще были студентами, у нас поставили эксперимент. Человек, поставивший этот эксперимент, сейчас работает в другом городе. Да. Речь шла о том, смогут ли понять друг друга астронавт и разумный обитатель какой-либо иной планеты. Конечно, в том случае, если они встретятся. Надеюсь, вы догадываетесь, что эта проблема имеет непосредственное отношение к нам, кибернетикам. Да. Она примыкает к проблеме кодирования и перекодирования с языка на язык.

— Совершенно верно! — воскликнул начальник отдела электронного моделирования, надевая роговые очки, очень похожие на очки директора. — Теперь я припоминаю. Были построены два автомата, которые могли общаться между собой с помощью акустических устройств. Один автомат назвали «Марсианином», а другой… а другой почему-то «Аристотелем».

— То есть как это «почему-то»! — возмутился директор. — Ребенку ясно: чем большая по времени дистанция между разумными существами, тем труднее им найти общий язык. Вам, мой юный коллега, легче установить контакт с марсианином, чем, например, фараону Аменхотепу Четвертому. Поэтому первый автомат получил всю ту информацию, все те знания и представления, которые, по мнению историков, должен был иметь Аристотель или его современник-ученый, а второй… Да, со вторым автоматом было очень много неприятностей. Мы настраивали его под наблюдением астрономов, биологов, философов и этих… ну, научных фантастов. Ужасно было трудно! Сколько консультантов — столько мнений.

— Но ведь из этого опыта ничего не вышло, — осторожно сказал начальник отдела электронного моделирования, снимая мешавшие ему очки.

— Что значит «не вышло»? — с негодованием спросил директор. — Вы думаете, при первой встрече «Марсианин» должен был броситься на шею «Аристотелю»? А может быть, вы думаете, что они сразу же должны были устроить драку?…

Директор строго оглядел притихших сотрудников и неожиданно улыбнулся.

— Тогда, три года назад, нам тоже казалось, что произойдет нечто такое… — Он сделал неопределенный жест рукой. — Первый контакт. Романтика. Да. Но ничего не произошло. Они молчали и никак не хотели говорить друг с другом. Несовершенство программирования, ошибки в конструкции. Да. И автоматы были сданы в резервное хранилище. Со строгим предписанием: хранить аккуратно! На всякий случай.

— Там все хранят аккуратно, — сказала девушка. — Специальное помещение, постоянная температура, чистота… По ночам дежурит сотрудник.

— Какой сотрудник? — тихо спросил директор. — Разрешите полюбопытствовать: какой сотрудник? — И, не дожидаясь ответа, отчеканил: — Сторож! Самый обыкновенный сторож! Тот самый сторож, мои уважаемые коллеги, которого вы почтительно зовете дядей Васей.

— Дядя Вася очень добросовестно относится к своим обязанностям, — возразила девушка.

— Добросовестно, — согласился директор, уныло поглаживая бородку. — Даже слишком добросовестно. Вчера, в одиннадцать ночи, он позвонил мне и сказал, что эти двое… ну, «Марсианин» и «Аристотель»… вдруг начали говорить. Вы понимаете, уважаемые коллеги? Они начали говорить. Начали спорить.

— О чем? — нетерпеливо спросил юноша в ковбойке.

— Ах, вас интересует, о чем? — очень вежливо сказал директор. — Я предвидел это и потому вчера звонил вам. Вам и всем остальным. Но никого не оказалось дома. Да. И к дяде Васе я приехал один. Так вот, «Марсианин» и «Аристотель» действительно спорили. Они орали во всю мощь своих железных глоток. В зале гремело так, словно работал паровой молот.

— Значит, опыт все-таки удался! — воскликнула девушка. — О чем же они спорили?

— О чем? — спокойно переспросил директор. — А вот о чем. «Аристотель» утверждал, что в чемпионате по футболу на первое место в группе «А» выйдет команда «Крылья Советов». А «Марсианин» визгливым и вибрирующим голосом, который для него придумал один фантаст, упрямо повторял: Чепуха, чепуха, чепуха!.. Девяносто семь и шесть десятых процента, Сын Голубой планеты, за то, что победит команда «Динамо». Да! «Аристотель» сыпал фамилиями игроков, ссылался на спортивных обозревателей и… и прошу не смеяться! — рявкнул директор. — Не вижу в этом ничего смешного!

— Мы не смеемся, — сказала девушка. — Мы стараемся не смеяться. Ничего не случилось. Просто эти машины плохо запрограммированы, вот и все.

— Вы так думаете? — обернулся к ней директор. — Так вот, я все выяснил. Дядя Вася, дежуря в хранилище, в течение трех лет слушал все передачи со стадионов. Больше того, кое-кто из вас любил заходить туда по утрам, так сказать, для обсуждения спортивных новостей. Да. И никто не вспомнил, что рядом машины — пусть старые и плохие, но машины. Никто не вспомнил, что автоматы имеют акустические приемники и, следовательно, могут…

Голос директора потонул в общем смехе.

— Не огорчайтесь, пожалуйста, — сказал юноша в ковбойке. — Автоматы не представляют ценности; они, в сущности, не нужны. Но, если хотите, можно легко убрать эту лишнюю информацию о… футболе.

— Нет, нет, тут нужно разобраться, — возразила девушка. — Пусть автоматы считались неудачными, негодными, но теперь… они спорят о футболе. Разве это не свидетельствует, что машина может мыслить как человек? То есть, почти как человек.

Директор покачал головой.

— Мой юный друг! — ехидно сказал он. — Это работают блоки анализаторов вероятности, и только. Как можно утверждать, что автоматы мыслят, когда один из них твердит о команде «Крылья Советов», а другой — о «Динамо»! Ребенку же ясно: первенство возьмет «Торпедо». Вы когда-нибудь бываете на стадионах?…


СТРАННЫЙ ВОПРОС

Анатолий Сергеевич Скляров, тридцатилетний профессор истории, удобно устроившись на диване, в сотый раз перечитывал «Трех мушкетеров». Кардинал Ришелье вызвал к себе д’Артаньяна, и это волновало Анатолия Сергеевича, хотя он знал, что все окончится благополучно. Кардинал уже вручил смелому гасконцу патент на звание лейтенанта, когда из-за стены послышался робкий стук. Анатолий Сергеевич взглянул на часы: было два часа ночи. Он отложил книгу и встал с дивана.

Вторую половину дачи снимал учитель математики — тихий, застенчивый старик. За две недели Скляров, поглощенный работой над статьей для исторического журнала, обменялся со своим соседом лишь несколькими незначащими фразами.

Анатолий Сергеевич закурил сигарету и подошел к окну. Стук повторился. Это был очень странный стук: несколько робких ударов, потом пауза и снова робкие удары.

Скляров застегнул пижаму и вышел на веранду. Математик стоял в дверях своей комнаты.

— Извините, пожалуйста, — быстро сказал он, увидев Склярова. — Я решился потревожить вас… — Он кашлянул и умолк.

— Что случилось, Семен Павлович? — спросил профессор, внимательно глядя на соседа.

Старик, как всегда, был одет в черный, тщательно отглаженный костюм. Но по галстуку, слишком яркому и наспех завязанному, Скляров понял, что произошло нечто чрезвычайное.

У Семена Павловича было очень доброе лицо, и сейчас оно показалось Склярову особенно милым и располагающим. Профессор подумал, что такие лица бывают у старых детских врачей, для которых главное орудие — потемневший от времени деревянный стетоскоп.

— Что же случилось? — повторил Скляров.

Математик сконфуженно погладил пышные, еще сохранившие лихость усы и неуверенно произнес:

— Машина… Она сейчас будет говорить. Я полгода ждал, и вот сейчас зажглась контрольная лампочка. Вы — профессор, доктор наук, и только потому я осмелился в столь поздний час… для объективности.

Скляров хотел было сказать, что он ничего не понимает в машинах, но старик был взволнован, и Анатолий Сергеевич не стал возражать.

Они прошли в комнату, которую занимал математик. «Да, не очень уютно», - подумал Скляров, бегло оглядев комнату. Заваленный книгами стол, аккуратно застеленная серым солдатским одеялом железная койка, пузатый шкаф с резными ножками — все было сдвинуто в один угол. С потолка свисала на черном шнуре лампа, прикрытая вместо абажура листом картона. На стульях в беспорядке лежали подшивки потрепанных журналов, коробки с радиодеталями и инструментами. В комнате пахло ночной сыростью и цветами. Вдоль стены, на полу, выстроились стеклянные банки с распустившимися розами.

Семен Павлович показал на подоконник:

— Вот, пожалуйста, взгляните…

У открытого окна стоял очень старый радиоприемник «СИ-235». Скляров удивленно посмотрел на Семена Павловича.

— Это только футляр, — объяснил математик. Он говорил шепотом, словно боясь, что машина его услышит. — Футляр, знаете ли, не имеет значения. А машина внутри. Вы садитесь, пожалуйста…

Он принес Склярову стул, а сам продолжал ходить по комнате. Рассказывая, он снимал и надевал очки. Они были тоже старые, с круглыми стеклами и металлической оправой, оплетенной каким-то шелушащимся материалом.

— Я собрал ее полгода назад, — говорил математик. — Разумеется, вы знаете, что идет дискуссия о том, может ли машина мыслить. У меня, конечно, нет необходимой подготовки… Нет, нет, вы только не подумайте, что я собираюсь выступать со своим мнением. Я поставил маленький эксперимент… — Он смущенно улыбнулся: — Может быть, эксперимент — слишком громкое слово. Это только простой опыт, не больше. Дело в том, что Эйнштейн однажды высказал такую мысль… Вот я вам процитирую на память: «Что бы ни делала машина, она будет в состоянии решить какие угодно проблемы, но никогда не сумеет поставить, хотя бы одну». Не правда ли, глубокая мысль… Вы можете подумать, что я имею дерзость спорить с Эйнштейном. — Он протестующе взмахнул руками: — Нет, я только поставил опыт. Это первая машина, которая специально предназначена для того, чтобы ставить проблемы.

Скляров уже не слушал математика. Он смотрел на Семена Павловича, машинально кивал головой и думал о том, что старик даже не подозревает, насколько грандиозен его эксперимент. Анатолий Сергеевич почему-то вспомнил другого учителя — Циолковского и почтительно спросил:

— Ваша машина… она может пригодиться для астронавтики?

Математик поверх очков удивленно посмотрел на Склярова.

— Не знаю, я об этом не думал, — произнес он извиняющимся тоном. — Конечно, в какой-то степени… Скажем, для разведки неисследованных планет.

Скляров нетерпеливо перебил:

— И вы никому еще не показывали эту машину?

— Нет…

Семен Павлович окончательно смутился. Он стоял перед профессором, высокий, худощавый, по-стариковски нескладный и взволнованно потирал руки. Анатолий Сергеевич вдруг насторожился. Как всякий гуманитарий, он был уверен, что открытия рождаются лишь в лабораториях, оборудованных по последнему слову техники. В чем оно состояло, это последнее слово техники, он представлял себе довольно смутно и потому вкладывал в это понятие особо торжественный смысл.

— Вы сами ее собрали? — осторожно спросил он.

— Сам, — ответил математик. Голос его звучал виновато. — Трудно было найти только идею, принцип конструкции.

— Ага, — неопределенно произнес Скляров.

После книги Дюма легче верилось в необыкновенное. «А вдруг эта штука и в самом деле будет работать? — подумал он. — В сущности, все первое имело неказистый вид: первый паровоз, первый пароход… Даже первый циклотрон».

— Какой же вопрос задаст эта… гм… машина? — спросил он. — Что-нибудь математическое?

— Не знаю, — ответил математик. — Право, не знаю. Она может выбрать любую проблему — и в математике, и, простите, в истории, и в биологии… Даже, так сказать, из сферы практической жизни. Она, образно выражаясь, начинена всевозможной информацией. Я, конечно, не смог бы сам заполнить всю ее память, но удалось использовать готовые элементы. Мой бывший ученик работает в академии, он мне и помог достать готовые элементы. Разумеется, они предназначались для других целей, но в этой машине они собраны иначе. Там, знаете ли, очень много записано. Десяток энциклопедий, разные справочники, учебники, журналы, газеты…

Скляров вытер платком вспотевший лоб.

— И сейчас мы услышим… ее голос?

Семен Павлович быстро ответил:

— Нет, то есть да… Мы услышим азбуку Морзе.

Анатолий Сергеевич подошел к машине. Тихо поскрипывали створки открытого окна. Где-то очень близко прокричал петух. Протяжно загудел электровоз и внезапно осекся, словно испугавшись, что нарушил ночную тишину.

— Скажите, Семен Павлович, — спросил профессор, — какого все-таки рода может быть проблема? Я понимаю, вы не можете дать определенный ответ, но хоть примерно.

— Поверьте, я об этом не думал, — ответил математик. — Первый опыт… Тут важно только одно: чтобы вопрос, поставленный машиной, не был бессмысленным.

Скляров услышал смех и вздрогнул: настолько странным показался ему сейчас простой человеческий смех. По дощатому тротуару вдоль ограждавшего сад забора шли двое. Они не спешили, и по приглушенным молодым голосам нетрудно было догадаться, что это юноша и девушка. Внезапно голоса затихли. Послышался быстрый неясный шепот. Настороженно прогудел поезд. Он быстро приближался, и торопливый стук колес поглотил все ночные звуки.

— Московский, два сорок, — сказал Семен Павлович. — Начнем, если вы не возражаете?

Профессор вернулся к стулу. Он с трудом сдерживал волнение. Анатолий Сергеевич до самозабвения любил историю. Может быть, поэтому ему казалось, что первая проблема, поставленная машиной, обязательно будет связана с историей.

— Начнем, Семен Павлович, — взволнованно сказал он и оглядел комнату. Теперь все в этой комнате показалось ему иным — значительным, даже историчным. — Начнем, — повторил он.

Математик поправил сбившийся набок галстук и, шумно вздохнув, передвинул рычажок, выступавший из прорези на передней панели машины. Что-то щелкнуло. Послышалось негромкое шипение.

Скляров напряженно всматривался в футляр старого радиоприемника. Динамик долго шипел, и Анатолию Сергеевичу начало казаться, что опыт не удался. Он вопросительно посмотрел на математика и в этот момент услышал прерывистую дробь азбуки Морзе. Семен Павлович бросился записывать. Скляров не знал азбуки Морзе и нетерпеливо поглядывал то на машину, то на математика.

Сигналы оборвались так же внезапно, как и начались.

Анатолий Сергеевич вскочил со стула и подбежал к математику. Тот протянул ему оторванную от газеты неровную полоску бумаги.

— Она задала вопрос! Значит… Как вы думаете, это не бессмысленный вопрос?

Скляров прочитал написанное. В первый момент у него мелькнула мысль: «Ну-ну. Как бы то ни было, а чувство юмора у этого ящика есть». Потом он подумал: «Странный вопрос. Очень странный вопрос. А вдруг она… серьезно?» — и подозрительно покосился на машину.

— Ну, как вы думаете, профессор? — с тревогой в голосе спросил Семен Павлович. — Вопрос… не бессмысленный?

— Мне трудно судить, — сказал Скляров. Пожалуй, в какой-то степени вопрос закономерный. Машина впервые получила возможность по своей… гм… по своей инициативе спросить о чем-то человека, и вот… Да, да, — уже увереннее произнес он, — вполне логично, что она начала именно с этого вопроса. Почему-то принято считать, что если машина должна думать, то как-то… гм… по-машинному. А она если будет думать, то как человек. Вы понимаете мою мысль? Вот Луна — она светит отраженным светом Солнца. Так и машина.

Подумав, Скляров добавил:

— Завтра же покажите эту машину специалистам. Вы слышите, Семен Павлович? Обязательно покажите ее кибернетикам. Пусть они и решают. И еще… сохраните эту бумажку.

Он передал математику полоску газетной бумаги, на которой под точками и тире была выведена аккуратным почерком одна фраза: «Может ли человек мыслить?».


«МАШИНА СМЕЯЛАСЬ…»

(из дневника)

…Сегодня ей исполнился год.

Я хорошо помню, как год назад мы сидели здесь, в этой комнате, и молча смотрели на серый корпус машины. В одиннадцать часов семнадцать минут я нажал пусковую клавишу, и машина начала работать.

Работать? Нет, это не то слово. Машина предназначалась для моделирования человеческих эмоций. Это не первый такой опыт с самоорганизующимися и саморазвивающимися машинами. Но мы основывались на новейших физиологических открытиях и очень тщательно внесли все коррективы, рекомендованные психологами.

Год назад я спросил ассистентов, как, по их мнению, окончится эксперимент.

— Она влюбится, — ответил Корнеев.

— Раз-зумеется, — медленно произнес Антрощенко. — Она влюбится в тебя. Как м-многие другие в институте.

Потом он добавил:

— Очень глупая модель. Она будет похожа на к-крайне ограниченного человека. Скучного ч-человека.

— Ну, а вы? — спросил я Белова.

Он пожал плечами:

— В таких экспериментах не бывает неудач. Если машина сумеет хорошо имитировать человеческие эмоции, мы дадим биологам интересный материал. Если же она… ну, если она не сработает, биологам придется кое в чем пересмотреть свои взгляды. Это тоже полезно.

Две недели машина работала превосходно, и мы получили ценнейшие данные. А затем произошла первая неожиданность: у машины вдруг появилось увлечение. Она увлеклась… вулканами.

Это продолжалось десять дней. Машина изводила нас классификацией вулканов. Она упрямо печатала на ленте: Везувий, Кракатау, Килауэа, Сакурадзима… Ей нравились старинные описания извержений, особенно рассказ геолога Леопольда фон Буха об извержении Везувия в 1734 году. Она бесконечно повторяла этот рассказ: «В ночь на 12 июня произошло страшное землетрясение, повторившееся еще 15 июня в 11 часов ночи, с сильнейшим подземным ударом. Все небо вдруг озарилось красным пламенем…».

Потом она забыла об этом. Абсолютно забыла. Она отключила блоки памяти, в которых хранились сведения о вулканах. Такую вещь человек не способен сделать.

Эксперимент вступил в фазу непредвиденного. Я сказал об этом ассистентам, и Белов ответил:

— Тем лучше. Новые факты ценнее новых гипотез. Гипотезы приходят и уходят, а факты остаются.

— Чушь! — сказал Антрощенко. — Факты сами по себе ничего не дают. Они как далекие з-звезды…

— Прошу не трогать звезды! — воскликнул Корнеев.

Я слушал их спор, а думал совсем о другом. В этот момент я уже знал, что будет дальше.

Очень скоро мое предвидение начало сбываться. Вдруг выяснилось, что машина ненавидит созвездие Ориона и все звезды, входящие в каталог Лакайля с № 784 по № 1265. Почему созвездие Ориона? Почему именно эти звезды? Мы могли бы разобрать машину и найти объяснение. Но это значило прервать эксперимент. И мы предоставили машине полную свободу. Мы лишь подключили к блокам памяти новые элементы и наблюдали за поведением машины.

А оно было очень странным, это поведение. Машина, например, включила желтый свет, означавший плач, когда впервые узнала структурную формулу бензола. Машина никак не реагировала на формулу динатрийсалициловой кислоты. Но упоминание о натриевой соли этой кислоты неожиданно привело ее в бешенство; желтый сигнал стал оранжевым, а потом лампа перегорела…

Музыка, вообще любая информация, связанная с искусством оставляла машину бесстрастной. Но ее веселило, когда в тексте информации встречались существительные среднего рода из четырех букв. Мгновенно зажигался зеленый сигнал и начинал уныло дребезжать звонок: машина смеялась…

Она работала двадцать четыре часа в сутки. Вечером мы уходили из института, а электронный мозг машины продолжал перерабатывать информацию, менять настройку блоков логического управления. По утрам нас ожидали сюрпризы. Однажды машина начала сочинять стихи. Странные стихи: о драке «горизонтальных кошек» с «симметричным меридианом»…

Как-то я приехал в институт ночью. Машина стояла в темной комнате. На приборном щите светилась только небольшая фиолетовая лампа: это означало, что у машины хорошее настроение.

Я долго стоял в темноте. Было тихо. И вдруг машина рассмеялась. Да, она рассмеялась! Вспыхнул зеленый сигнал и тоскливо задребезжал звонок…

…Сейчас, когда я пишу эти строки, машина снова смеется. Я сижу в другой комнате, но дверь приоткрыта, и я слышу взвизгивание звонка. Машина смеется над квадратными уравнениями. Она ворошит свою огромную память, отыскивает тексты с квадратными уравнениями — и смеется.

Когда-то Клод Бернар сказал: «Не бойтесь противоречивых фактов — каждый из них зародыш открытия». Но у нас слишком много противоречивых фактов. Иногда мне кажется, что мы просто-напросто создали несовершенную машину…

Или — все правильно?

Вот моя мысль:

Нельзя сравнивать машину с человеком. В нашем представлении роботы — это почти люди, наделенные либо машинной злостью, либо машинным сверхумом. Чепуха! Наивен вопрос, может ли машина мыслить. Надо одновременно ответить «нет» и «да». Нет — ибо мышление человека формируется жизнью в обществе. Да — ибо машина все-таки может мыслить и чувствовать. Не как человек, а как некое другое существо. Как машина. И это не лучше и не хуже, чем мышление человека, а просто — иначе.

Машина может определить температуру воздуха с точностью до тысячных долей градуса, но она никогда не почувствует и не поймет, что такое ветер, ласкающий кожу. А человек никогда не почувствует, что такое изменение самоиндукции, никогда не ощутит процесса намагничивания. Человек и машина — разные.

Машина только тогда сможет мыслить как человек, когда она будет иметь все то, что имеет человек: родину, семью, способность по-человечески чувствовать свет, звук, вкус, тепло и холод…

Но тогда она перестанет быть машиной.


Юрий Тупицын
БЕЗУМИЕ


1

Все началось с того, что, попав как-то в Институт высшей кибернетики, я заблудился. В этом не было ничего удивительного: такие истории со мной случались и раньше, к тому же институтские коридоры были до тошноты похожи один на другой. И вместо того чтобы попасть на лестницу, ведущую к выходу, я оказался в каком-то тупике. Пожав плечами, повернул обратно, пробуя открывать двери, попадавшиеся на пути, — надо было узнать, как мне выбраться из этой неожиданной ловушки. Две двери оказались запертыми, зато третья беззвучно приоткрылась, и, к своему несказанному удивлению, я услышал детский лепет и смех. Представьте эту ситуацию: серьезный институт, строгий, пустынный коридор и беззаботный детский лепет! Некоторое время я пребывал в состоянии прострации, а потом пришел в себя и прислушался. Ребенок веселился и старательно, с выражением читал стихи:

В синем небе звезды блещут,
В синем море волны хлещут;
Туча по небу идет,
Бочка по морю плывет.

Малыш залился веселым смехом.

— Туча идет, — с восторгом повторял он, — туча гуляет! Разве у тучи есть ноги?

И наставительно, с глубокой убежденностью пояснил:

— Туча — это результат конденсации больших масс водяного пара, кучевое облако, образование, не имеющее определенной формы. Идти туча никак не может! Она может ползти или катиться!

Малыш помолчал и начал с выражением декламировать:

В синем небе звезды блещут,
В синем море волны хлещут;
Туча по небу катится,
Бочка по морю плывет.

И с огорчением констатировал:

— Нет, так нельзя: нескладно. Надо по-другому, а как? А-а! Придумал! Туча по небу ползет, бочка по морю плывет! — с восторгом начал повторять ребенок на разные лады.

Я не выдержал и пошире приоткрыл дверь, чтобы взглянуть на этого удивительного ребенка. Но детский голосок сразу умолк. Тогда я вошел в комнату. Собственно, это была большая лаборатория, ярко освещенная солнечным светом, проникавшим через открытое окно. Всю боковую стену лаборатории, до самого потолка, занимал сложнейший пульт управления с множеством кнопок, выключателей, сигнальных ламп и контрольных приборов.

Ребенка нигде не было, однако на пульте управления я заметил книжку: А.С.Пушкин. Сказка о царе Салтане… Я огляделся. Куда мог спрятаться мальчишка?

— Мальчик! — негромко окликнул я.

Мне никто не ответил. Может быть, шалунишка забрался в лабораторию через открытое окно, а потом, заметив, что открывается входная дверь, тем же путем выбрался на улицу? Я выглянул в окно. Ого! До земли было далековато — третий этаж. Нет, выбраться через окно абсолютно невозможно, а следовательно, мальчишка прячется где-то в лаборатории.

— Мальчик! — уже громко окликнул я.

И строго добавил:

— Все равно я тебя найду. Лучше вылезай сам!

Мальчишка фыркнул, сдерживая смех, но откуда донесся его голос, я так и не смог разобрать.

— Между прочим, — сказал я, — ты ведь ошибаешься. В буквальном смысле слова туча идти, конечно не может. Это литературный прием, чтобы запутать читателя и заставить его задуматься над сложностью окружающего мира. Этот прием называется… м-м… синекдоха.

— Не синекдоха, а метафора, — поправил меня мальчишка довольно угрюмо.

— Возможно, и метафора, — согласился я, опять-таки не сумев определить, где прячется этот чертенок, — не в этом суть. Ты говоришь, что туча идти не может, но может ползти или катиться. Вопрос о ползти я оставляю открытым, а вот что туча может катиться — полуистина.

— Как это, полуистина?

— Очень просто, — сказал я, подбираясь ближе к голосу, — как тело неопределенной формы, туча вовсе не обязательно может катиться. Безусловно, катиться может только шар.

— Знаю, — уже веселее сказал мальчишка, — шар сфера. Частный случай эллипсоида вращения, когда его полуоси равны между собой.

Теперь я понял, что голос доносится из небольшого репродуктора, вмонтированного в центр пульта управления. У меня шевельнулось одно подозрение, но делать окончательных выводов я пока не стал.

— Верно. Только этот частный случай может катиться, если даже не оговорены начальные условия.

Мальчишка заливисто рассмеялся. «Частный случай катиться!» — восторженно повторил он. Вдруг, перестав смеяться, он серьезно спросил:

— Ты живой, да?

У меня екнуло сердце. Теперь я уже не сомневался, что моя догадка правильная.

— Я вижу, что ты живой, — уверенно продолжал мальчишка, — ты дядя, да? А есть еще тети, форма у них еще сложнее. А скажи, дядя, почему все живое ограничено в пространстве такими сложными поверхностями, что их никак не выразишь через элементарные функции?

В голосе мальчишки звучал искренний интерес.

— А как же иначе? — спросил я, не зная, что ему ответить.

— Да как угодно! — азартно сказал мальчишка. — Разве нельзя тебя составить из прямоугольников разных измерений, шаров, эллипсоидов и конусов? Было бы и проще, и гораздо красивее, — закончил он очень убежденно.

Я собрался с духом и спросил:

— Как тебя зовут?

— Логик, — весело ответил мальчишка, — а тебя?

— Меня? Хм, меня зовут дядя Коля, — я перевел дух и спросил: — Слушай, Логик, а ты… ну… живой?

— Я?

Мальчишка расхохотался.

— Я? Я живой? Ха-Ха-Ха! Конечно, нет. Я не живой, зато я мыслящий! — с гордостью, закончил он.

— Как же так, неживой, а мыслящий? — спросил я машинально. — Разве так бывает?

— Еще как бывает, — снисходительно пояснил Логик, — вот муха живая, а не мыслящая, кошка живая, а не мыслящая. А я мыслящий. Ты тоже, дядя Коля, мыслящий, только хуже меня.

Я невольно оскорбился.

— Как это хуже?

— Очень просто. Скажи вот, сколько будет, если 13875 возвести в пятую степень? Ну, скажи?

Я усмехнулся.

— Это, брат, надо посчитать.

— Тебе надо, а мне не надо вовсе, — с гордостью сказал Логик, — я просто так, сразу знаю. Я много чего сразу знаю. Площадь параллелограмма равна произведению основания на высоту, вот. Верно?

— Верно, — согласился я.

— А интеграл суммы равен сумме интегралов! А корни линейных дифференциальных уравнений ищут в виде экспоненты. Верно?

— Верно, — немного ошарашенно подтвердил я.

— Вот видишь, я мыслящий, я мно-о-ого чего знаю. Дядя Коля, а скажи, как это бочка по морю плывет? Ведь в море нет течения!

— А ветер? Воздух ведь давит на бочку.

— Знаю! Скоростной напор равен ро-вэ квадрат пополам. Скажи, дядя Коля, а почему…

О чем еще хотел спросить меня Логик, я так и не узнал, потому что на пороге появился высокий, крепко сложенный мужчина. У него были цепкие черные глаза и могучий выпуклый лоб.

— Кто вы такой? И какого черта вам здесь надо? — спросил он.

— Это дядя Коля! — радостно ответил за меня Логик. — Он тоже мыслящий, только не очень.

Мужчина секунду внимательно смотрел на меня, потом направился к пульту управления.

— Опять спать, — капризно и досадливо протянул Логик, — не хочу я спать, дядя Юра. Не хочу! Не хочу!

— Ну не хочешь и не надо, — с неожиданной мягкостью сказал незнакомец, — подожди, я сейчас приду.

— Пойдемте, — сказал он, беря меня за руку и увлекая в коридор, — да что вы как неживой?

— До свидания, дядя Коля!

— До свидания, Логик, — ответил я машинально.

Мужчина плотно притворил за собой дверь и привалился к косяку спиной.

— Как вас занесло в лабораторию? — спросил он, разглядывая меня.

— Да совершенно случайно! Шел по коридору, прислонился к двери, она открылась и…

— Понятно, — бесцеремонно перебил меня незнакомец. — Кто вы?

Я представился ему и стал объяснять, как попал в ВИВК.

— Понятно, — опять не дослушал меня Мужчина, — надо же, черт возьми! Значит, дверь была не заперта?

— Нет, — ответил я и с любопытством спросил: — А скажите, кто говорил со мной? Машина?

В глазах мужчины мелькнула усмешка.

— А вы что, сами не догадались?

Я немного обиделся.

— Догадаться-то я догадался, да непонятно: кому это и зачем понадобилось программировать машину под мальчишку?

Мужчина потер себе лоб.

— Кому и зачем, — повторил он мои слова, явно думая о чем-то другом. — Кому и зачем… хм… Казалось, он забыл о моем существовании.

— Вот что, — вдруг деловито сказал он, — вы случайно познакомились с опытом, знать о котором кому попало вовсе не обязательно. В общем, я прошу, я даже требую, если вы порядочный человек, то до поры до времени забудьте о том, что здесь видели и слышали. Понятно? До поры до времени.

Я смотрел на него недоуменно. Он нетерпеливо передернул плечами.

— Дело в том, что в этой лаборатории… впрочем, — с досадой прервал он себя, — сейчас у меня ни минуты свободной, самая кульминация. Давайте так, всю эту историю вы храните в абсолютной тайне, а через недельку зайдите ко мне, и я все объясню. Согласны?

— Как вам угодно, — сказал я.

— Вот и отлично. Моя фамилия Шпагин. Юрий Иванович Шпагин, отдел самообучающихся машин, комната 301. Положиться-то на вас можно? Вы не трепач?

— Можете быть абсолютно спокойны, — холодно ответил я.

Шпагин, не глядя, сунул мне руку и проскользнул в лабораторию.

Скорее инстинктивно, чем сознательно, я приблизил ухо к двери.

— Дядя Юра, — донесся до меня голос Логика, — а где же тот, другой дядя?

— Он пошел спать, Логик.

— Спать? Это же очень скучно!

— И все-таки спать нужно обязательно, Логик. А то заболеешь. Поспишь, а потом мы будем играть с тобой в шахматы.

— В шахматы? Ура!

Я отошел от двери на цыпочках.


2

Уже сидя в троллейбусе и рассеянно поглядывая на бегущую мимо улицу, я почувствовал, как меня словно током ударило. Шпагин! То-то фамилия показалась мне знакомой! Шпагин был руководителем группы ученых, которая под общим руководством академика Горова работала над созданием универсальных обучающихся логических машин. Обычно их называли просто логосами. Рассказывали, что словечко логос придумал и пустил в обиход сам Горов. Он якобы не терпел безликих сокращений вроде УОЛМ-4-бис и в какой-то мере противопоставлял логосов, моделирующих умственную деятельность человека, роботам, которые моделируют деятельность физическую.

Предполагалось, что логосы будут мыслить не только в логическом, но и в эмоционально-эстетическом плане. Им будут доступны основные виды эмоций: радость по поводу успешно решенной задачи, страх перед непонятным явлением, грубо попирающим фундаментальные законы, юмор в парадоксальной ситуации, восхищение изяществом и стройностью найденного решения, сожаление по поводу случайно допущенной ошибки, гнев при вынужденных алогичных действиях, раздражение, когда простая с виду задача вдруг не поддается решению.

Работа группы Шпагина была преждевременно разрекламирована каким-то пронырливым журналистом и наделала много шума. Ею восторгались и ее отвергали, ей прочили решающее влияние на эскалацию прогресса и предрекали, что логосы станут могильщиками человечества. Не утруждая себя добротной аргументацией, критики просто-напросто сочли машинное мышление столь ужасным и противоестественным, что предлагали юридически запретить всякие эксперименты в этой области. После хлесткой статьи о логосах других сведений о них в широкой печати не появлялось. В различного рода слухах недостатка не было, но, как и всегда, слухи эти были противоречивы. Говорили, что логосы уже созданы и прекрасно функционируют, что группа Шпагина встретила в работе неожиданные трудности и вот уже который месяц сидит на мели, что Горов разуверился в самой идее создания логосов и отошел от общего руководства. Какова ситуация на самом деле, толком никто не знал. Можете представить себе, с каким интересом я снова и снова перебирал в памяти все детали встречи с Логиком, а я теперь не сомневался, что он был самым настоящим логосом. Логосы все-таки существуют. Но почему сведения о них надо хранить в тайне? Почему, наконец, говорить о них даже со Шпагиным можно только через неделю?

Наверное, все эти «почему?» были явно написаны на моем лице, когда я пришел домой. Гранин, сидевший за столом и писавший строчку за строчкой, глянул на меня раз-другой, а потом спросил:

— Ты что, влюбился?

Я ответил, что ничего похожего со мной не произошло, сел на диван и принялся листать «Неделю».

— Подсунули на рецензию какой-нибудь дурацкий труд? — спросил через некоторое время Сергей, не переставая писать и не поднимая на меня глаз.

— Бог миловал.

У меня так и чесался язык рассказать Гранину о встрече со Шпагиным и его Логиком. Я знал, что проблема эта интересует Сергея ничуть не меньше, чем меня. Но слово есть слово. Опасаясь, что если Сергей продолжит свои распросы, то я не выдержу и все-таки разболтаю, я бросил «Неделю» и пошел на кухню готовить ужин.

Мы работали с Сергеем Граниным в одном институте. Он старше меня лет на пять. Когда я пришел в институт совсем зеленым аспирантом, он взял меня под опеку и в известной мере ввел в строй и ритм научной жизни. Мы подружились. Гранин холост. Когда после долгой болезни умер его отец, он остался в двухкомнатной квартире один и предложил мне у него поселиться. Я согласился и не пожалел об этом. У нас почти нет тайн друг от друга, вот почему мне так трудно держать язык за зубами. Но все-таки я сумел выдержать эту пытку до конца, хотя неделя показалась мне по меньшей мере месяцем.

Ровно через семь дней я позвонил Шпагину из проходной института.

— А, это вы, — вяло сказал он, — ну что ж, заходите. Третий этаж, триста первая комната, не забыли?

Мне выписали пропуск, я лифтом добрался до третьего этажа и, немного поплутав, нашел нужную комнату. Это был рабочий кабинет, а не лаборатория, как я ожидал. Против окна стоял большой стол, заваленный книгами, справочниками, чертежами и окурками. Шпагин со скучающим видом сидел на диване, закинув ногу на ногу. Он рассеянно поздоровался, прямо на пол смахнул со стула какие-то журналы и небрежно пододвинул его мне.

— Садитесь.

Сегодня я заметил то, что не бросилось мне в глаза при первой встрече: Шпагин уже не молод, по крайней мере за сорок, в черных волосах серебрится седина. Лицо бледное, хмурое и утомленное.

— Извините за беспорядок, — сказал он, не глядя на меня. — Нет настроения. Всех разогнал в отпуск и сижу, как сыч, один.

Он устремил на меня цепкий взгляд.

— Не проболтались?

Я возмущенно, но внутренне гордясь собой, передернул плечами.

— Ну вот и отлично, — равнодушно констатировал Шпагин.

Он помолчал, поглаживая рукой плохо выбритую щеку, и невесело усмехнулся:

— Что, верно, не прочь поболтать с Логиком?

Я улыбнулся.

— Очень даже не прочь.

Шпагин отвел глаза и хмуро буркнул:

— Нет больше Логика.

— Как нет? — удивился я.

— А вот так, — зло ответил Шпагин, — нет и все! — Он полез в карман, достал портсигар. Портсигар был пуст, и Шпагин с досадой почесал затылок.

— Курить у вас нет?

— Не курю, — виновато ответил я.

— Ну и правильно, что не курите.

Шпагин привстал с дивана, наклонился над пепельницей, выбрал окурок побольше, чиркнул зажигалкой и жадно затянулся.

— Нет больше Логика, — с какой-то безнадежной грустью повторил он.

— Поломка? — сочувственно спросил я.

Шпагин неожиданно усмехнулся и снова помрачнел.

— Если бы поломка, — мечтательно проговорил он, — я был бы счастлив как мальчишка, которому купили велосипед с мотором.

Он бросил окурок в пепельницу и отрывисто произнес:

— Логик сошел с ума.

Некоторое время я продолжал сочувственно улыбаться, только потом до меня дошел подлинный смысл слов Шпагина.

— Что?

Шпагин поднял на меня глаза и негромко, внятно повторил:

— Сошел с ума, понимаете? Тронулся, психом стал! Пришлось выключить его и стереть всю благоприобретенную оперативную память.

Он отвел глаза в сторону и хмуро закончил:

— Нет Логика. Есть машина, громоздкая мертвая машина, ждущая нового эксперимента.

Шпагин сидел задумавшись, а я осмысливал услышанное и понемногу приходил в себя. Машина, созданная руками человека, сошла с ума… Сумасшедшая машина! Взбесившийся автомобиль, ошалевший экскаватор, рехнувшийся прокатный стан, чокнутый автомат по продаже прохладительных напитков, пишущая машинка — шизофреник! Это же карикатура, гротеск, а не действительность, такое можно сказать лишь в шутку! Однако ж логос — это не просто машина, а машина мыслящая, своеобразный машинный эквивалент человеческого мозга. Логосы мыслят, а мыслить можно по-разному: и правильно, и неправильно. Неправильное мышление и есть психическая неполноценность, крайнее выражение которой безумие. Сумасшествие мыслящей машины — своеобразная разрегулированность, что-то вроде помпажа реактивного двигателя или непроизвольного самовозбуждения радиотехнической схемы. И все-таки — сумасшедшая машина! И смешно, и страшно.

Но не только смешно и страшно — жалко. Не машину, не логосов вообще, бог с ними! Жалко Логика. Какой это был забавный и своеобразный парнишка! Как это он говорил? Кошка живая, а не мыслящая, муха живая, а не мыслящая, а я — мыслящий! Сколько гордости было в этих по-детски наивных словах. — «Почему это все живое ограничено в пространстве такими сложными поверхностями, что их нельзя выразить через элементарные функции?» — А правда, почему? Почему в природе все так криво и неопределенно? Почему, ухитрившись разместить в одной крохотной клетке сложнейшую биофабрику, природа так и не удосужилась изобрести простейшего колеса или червячной передачи? Да, интересные вопросы ставил этот любознательный мальчишка. И вот его нет.

— Жаль Логика, — вздохнул я, — просто жаль!

Шпагин покосился на меня и скривил губы в усмешке. Я сразу понял, какой я остолоп. Что значит мое мимолетное огорчение по сравнению с настоящим горем Шпагина?!

— Не все ведь получается сразу, — я постарался, как мог, утешить Шпагина, — уверен, следующий опыт будет удачнее!

— Уверены?

В голосе Шпагина явственно слышалась ирония.

— Уверен, — бодро подтвердил я, — аппаратура, как правило, барахлит в первых опытах. Стоит устранить неполадки…

— Первые опыты, неполадки, — Шпагин передразнил меня, он вообще был, как я успел заметить, весьма бесцеремонен в обращении, — вашими устами да мед пить!

Он привстал, опять было полез в пепельницу и даже выбрал окурок, но потом с досадой бросил его прямо на пол.

— Это не первый, а сто первый опыт! — хмуро сообщил он, не глядя на меня.

— И…

— И всякий раз логосы сходили с ума. Одни немного раньше, другие позже, но всякий раз конец был удивительно однообразным! И заметьте, ни разу, ни единого разу нам не удалось обнаружить в машине даже самой крохотной неисправности.

— Не понимаю.

Шпагин передернул плечами.

— Вы думаете, я понимаю?

— Может быть, контроль был недостаточно тщательным? — нерешительно предположил я.

— Забавный вы человек! — Шпагин разглядывал меня с невеселой усмешкой. — Любите пошутить. Два года, понимаете вы, два года коллектив бьется над доводкой логосов! Для нас это вопрос всей жизни! Да знаете ли вы, что если до конца этого года мы не получим нужного результата, то скорее всего нашу группу разгонят ко всем чертям собачьим! Разве мало юродствующих идиотов, которые готовы использовать любой предлог, чтобы прикрыть нашу работу? И вы допускаете, что в такой обстановке контроль был недостаточным?

— Я ведь не знал этого, — сконфуженно пробормотал я и спохватился: — Кстати, а что думает по поводу всего этого Горов?

Шпагин нахмурился.

— Горов болен. У него был инфаркт, и врачи категорически запретили его волновать. Мы уверяем его, что все в порядке и победа близка.

— Да, — сказал я сочувственно.

— Одно к одному, — подтвердил Шпагин.

— Но причина должна быть, хотя бы какая-то внешняя причина сумасшествия!

Шпагин впервые за время нашего разговора улыбнулся просто, без горечи и иронии.

— Да причина давно известна. Логосы сходят с ума, когда ими накоплен некоторый определенный минимум информации.

— Как? — не понял я.

— Очень просто. После запуска, который, если хотите, аналогичен человеческому рождению, их интеллект равен нулю, у них есть лишь конструктивная способность к мышлению, но не само мышление. Они похожи на новорожденных детей — ведь и человек не рождается готовым мыслителем. Сами знаете, какая уйма времени и сколько труда нужно для того, чтобы человек научился мало-мальски четко мыслить. Примерно так обстоит дело и с логосами. Само собой, полной аналогии между ребенком и логосом нет не только с субстанциональной, но и с функциональной точки зрения. Если развитие ребенка начинается, в общем-то, с нуля, то логос к моменту запуска уже имеет некоторый объем безусловных истин, которые заложены в него в виде жесткой программы.

— Прежде всего математика, — сказал я, вспомнив Логика.

— И не только математика, но и самые общие сведения о человеческой морали и эстетике. Короче говоря, логосы от рождения уже довольно высокообразованны. Если сравнивать их с детьми, то это необыкновенно одаренные, гениальные дети. И все-таки — это дети, сущие дети.

Глядя в пол и хмурясь, Шпагин замолчал, словно забыв о моем существовании. Через десяток секунд он потер лоб и вяло продолжил:

— В общем, период детства, то есть период начального накопления информации, протекает у логосов нормально. Осложнения начинаются, когда у них развивается отвлеченное, абстрактное мышление. Появляется и прогрессирует раздражительность. Прежняя непринужденность мышления осложняется приступами излишней возбудимости или напротив — заторможенности. Все эти явления довольно быстро развиваются, логос становится подозрительным, у него появляются неясные страхи, а потом и галлюцинации, — Шпагин покосился на меня и сердито подтвердил: — Да-да, не удивляйтесь, и галлюцинации. Они видят чудовищ, эклектически сконструированных из самых различных, случайно подобранных и часто несовместимых элементов, невероятные поверхности и тела, переплетающиеся самым причудливым образом, загадочные огни, вспыхивающие по закону, который никак не поддается расшифровке. В общем, машинный психоз, другого названия этой чертовщине не подберешь.

Шпагин несколько секунд собирался с мыслями, потирая свой крутой выпуклый лоб, и в прежнем вялом тоне продолжал:

— В конце концов, это завершается либо неуемным буйством, либо полным оцепенением. Особенно поражает оцепенение. Поначалу кажется, что логос просто-напросто выключен! Но нет! Приборы показывают, что он работает на полную мощность, напряженно, иступленно мыслит о чем-то. Впрочем, мыслит ли? Кто знает это?! Пробыв неопределенное время в оцепенении, логос ненадолго приходит в себя. Отвечает на вопросы1, довольно здраво рассуждает, а потом впадает в буйство. Кричит, бормочет бессвязные слова, ужасается, бессистемно применяет эффекторы, если они подключены, и наконец снова впадает в оцепенение. И так без конца, как маятник: буйство — оцепенение, буйство — оцепенение, выхода из порочного круга нет.

Шпагин поднял на меня глаза.

— Вот такие невеселые пироги выпекает наша группа. Будете сочувствовать или обойдемся без этого?

— Ну зачем же вы так, — сказал я, знаете, мне кажется, что во всем этом есть кончик, за который можно уцепиться, а? У меня такое ощущение, что стоит как следует подумать, как… тайное станет явным!

Шпагин презрительно усмехнулся.

— Николай Андреевич, — сказал он безнадежно, — такое чувство преследует нашу группу два года, прямо с момента запуска первого логоса. И до сих пор — нуль!

В этот момент я вспомнил о Гранине. За Сергеем в институте стойко держалась репутация своеобразного специалиста по разгадыванию запутанных дел: экспериментальных ошибок, просчетов, необоснованных выводов и парадоксальных результатов, в общем по всем тем каверзам, которыми столь богаты дороги в неизведанное. Я сам несколько раз и всегда с неизменным успехом прибегал к его помощи. В его способности проникать в самую суть захламленной, перекрученной проблемы было что-то, похожее на волшебство, на озарение, а отнюдь не на строгую, чопорную науку. Как это я сразу не вспомнил об этом?

— Юрий Иванович, — сказал я не без торжественности, — я знаю человека, который может вам помочь.

— Вот как, может? — Шпагин не выразил никакого воодушевления.

— Может, — уверенно подтвердил я.

— А вы знаете, сколько их находилось, таких вот могущих, и как плачевно все это выглядело в итоге?

— Этого я не знаю, — ответил я хладнокровно, — зато я уверен, что если вам не поможет Сергей Гранин, так уж никто не поможет.

На лице Шпагина появилось выражение заинтересованности.

— Как вы сказали? Имя я не расслышал!

— Сергей Владимирович Гранин. Я имею честь работать с ним в одном институте и отлично его знаю.

Шпагин усмехнулся и потер свой выпуклый лоб.

— Любопытно, черт возьми!

— Что, собственно, любопытно? То, что мы работаем с Граниным в одном институте? — с некоторым раздражением спросил я.

Шпагин вскинул на меня глаза.

— Знаете, мне уже советовали обратиться к Гранину.

Я был приятно удивлен, но постарался сохранить невозмутимость.

— Вот видите.

— Вы знаете Сашку Медведева?

— Мы учились с ним в одной группе.

— А сейчас мы с ним в одной группе. Так вот Сашка говорил примерно то же самое, что и вы.

— Что ж тут удивительного, он знает Гранина!

— Но ведь это смешно, понимаете? Черт его знает, как смешно! И глупо! Обращаться к случайному человеку, после того как куча специалистов, полностью отдавшихся этому делу, потерпела неудачу!

— Знаете ли, иногда со стороны виднее.

— Это верно!

— А потом, — продолжал я убежденно, — Сергей — это же настоящий Шерлок Холмс в науке! Это у него от бога!

— По мне все равно, от бога или от черта, — махнул рукой Шпагин, — от черта даже лучше. Ладно, хоть это и смешно, — едем!


3

Не без основания полагая, что и Гранин и Шпагин — люди с достаточно развитым самолюбием и в науке величины если и не эквивалентные, то одного порядка, я опасался за ненормальное развитие их знакомства. Знаете, как нередко бывает: неосторожно оброненное слово, ответная реплика, обмен острыми фразами. — и вместо делового разговора получается КВН, состязание в остроумии, извлечь из которого что-нибудь путное так же трудно, как решить десятую проблему Гильберта. Но все обошлось как нельзя лучше. Правда, вначале оба держались скованно, приглядываясь, почти принюхиваясь друг к другу. Но потом обстановка быстро разрядилась, главным образом благодаря тому, что Шпагин избрал очень правильный тон: он не жаловался, не драматизировал ситуацию, а рассказал о затруднениях своей группы в шутливом тоне, хотя, если говорить правду, юмор его порой принимал мрачный оттенок.

— Потерпев сто первую, ну, а если без иносказаний, то сто сорок третью неудачу, я не стал дожидаться сто сорок четвертой. Страшно стало, как, знаете, иногда бывает страшно в темной комнате, когда начитаешься Эдгара По. Ну и предложил своим ребятам передохнуть и осмотреться. Опасался возражений, но нет! Если и были протесты, то больше ради формы. Устали, надоело. Явление это, конечно, временное… Неудачи вообще очень быстро надоедают, не то что успехи. И что любопытно, все разъехались, ни одна душа не осталась в городе! Если без трепа, то и я бы удрал куда-нибудь к черту на кулички — в Гималаи или Антарктиду, лишь бы там ни вычислительных машин, ни отчетов, ни руководящих организаций не было — одна природа в самом первозданном виде! Но мне не то что в Антарктиду, а и в Сочи нельзя: надо подводить итоги, делать выводы и готовиться к фундаментальному разносу, который, это уж наверняка, устроит мне начальство.

Гранин засмеялся, сочувственно глядя на Шпагина.

— Знаете, Юрий Иванович, когда надоедает ретивое начальство, мне тоже иногда хочется в Гималаи. На самую макушку Джомолунгмы! — он прошелся по комнате и остановился напротив Шпагина. — Насколько я понимаю, Юрий Иванович, вам нужно не радикальное решение проблемы, а только идея, скелет?

— Скелет! Дайте хотя бы череп и несколько костей!

— И вы, как Дюбуа, восстановите по ним весь облик своего логического питекантропа?

Шпагин хмыкнул.

— Потенциально этот питекантроп поумнее вас с вами. Гранин присел на край письменного стола.

— Скажите, — уже серьезно спросил он, — вы не пробовали обращаться к психиатрам?

Шпагин усмехнулся.

— Не по поводу собственного здоровья, — поспешил уточнить Гранин, — по поводу логосов. Я понимаю — это довольно оригинальный шаг, но он напрашивается.

Шпагин кивнул.

— Верно, — напрашивается. И мы обращались, конфиденциальным образом — не хотелось преждевременной огласки. Представляете, какая поднимется свистопляска, если наши враги узнают, что логосы сходят с ума? Сенсация! В общем, я обращался к одному весьма известному психиатру. Он приходится каким-то дальним родственником жене, мы давно знакомы частным порядком. Только из этого обращения ничего не вышло.

Шпагин потер крутой лоб, улыбаясь своим мыслям.

— Старик долго не мог понять, в чем дело, а когда понял — пришел в ярость! Еще сдерживаясь, он объяснил мне, что диагностика психических заболеваний — это сложнейшее, тончайшее дело, требующее тщательного учета индивидуальности больного. Ставить диагноз психического заболевания машине? Это было выше его понимания. Старик не выдержал, вышел из себя и принялся кричать: «Идите к плотнику, к токарю, к слесарю! К слесарю, черт вас возьми! Но не к психиатру!».

Мы захохотали, а когда немного успокоились, Гранин заметил:

— А это было ошибкой.

— Что? — не понял Шпагин.

— То что вы обратились к старому специалисту.

— Какое это имеет значение? Бестужев — прекрасный психиатр, причем особенно он славится как диагностик, — буркнул Шпагин.

Гранин прищурил в улыбке глаза.

— Старики, даже талантливые, часто бывают непробиваемо консервативны. Впрочем, это не так важно. Продолжайте, пожалуйста.

— У стариков доброе сердце, и, выкричавшись, он согласился выслушать меня детальнее. Ну, и понемногу увлекся, дотошно выспросил меня обо всем, даже о никому не нужных пустяках, а потом опять насупился и объявил, что, если бы речь шла о человеке, он рискнул бы утверждать, что болезнь имеет немало общего с прогрессирующей шизофренией кататонической формы. В отношении же прибора, сконструированного в нашей лаборатории, он ничего определенного сказать не может, за исключением того, что обращаться по поводу его ремонта к психиатрам — совершенно бессмысленно.

— Что ж, — резюмировал Гранин, — и это неплохо. По крайней мере, известен диагноз — шизофрения.

— А толку? Шизофрения — самый загадочный психоз. Рылся я в литературе.

— Верно, — Сергей уперся руками в край стола и спрыгнул на пол. — А если дело в ранней гениальности логосов? По-моему, чрезмерно одаренные, рано развивающиеся дети чертовски неустойчивы психически. А ведь логос по сравнению с обычным ребенком — трижды гений!

Шпагин выслушал Гранина без особого интереса.

— Хоть и не каждый рано развившийся ребенок сходит с ума, но мы учитываем и такую возможность. У серии логосов начальная жесткая программа была вообще ликвидирована. Их мозг представлял собой табула раса. Ни бита навязанных сведений! Все в ходе обучения! Но, черт подери, это привело лишь к тому, что логосы стали сходить с ума быстрее, чем прежде. Только и всего! Пришлось вернуться к варианту с развитой начальной программой.

— А ведь это любопытно!

Шпагин усмехнулся:

— Еще бы не любопытно! Прямо концерт, хоть билеты продавай. Было и еще одно предположение, Сергей Владимирович. Мол, слишком односторонне воспитание логосов — наука, техника, общие проблемы. От такой однообразной умственной пищи ведь и ребенок может сойти с ума. И вот последние модели мы программировали, добиваясь максимального сходства с детьми, а при воспитании старались копировать методы детских садов и начальной школы. Никакого толка! Достаточно логосу накопить критический запас информации, а какой — не так уж важно, как неумолимо, неотвратимо приходит безумие.

— И никаких технических неисправностей?

— Ни малейших. За это я отвечаю головой!

— Да, — с уважением протянул Гранин, — это настоящая задача. Есть над чем поломать голову!

Он подошел ко мне и положил руку на плечо.

— Ну как, беремся?

Я пожал плечами.

— А почему не попробовать?

Шпагин присматривался к нам напряженно, тревожно и иронически.

— Вы всерьез собираетесь заняться этой головоломкой? — наконец спросил он совсем тихо.

— Собираемся! — весело ответил Сергей.

— Естественно, — подтвердил я.

Напряженно тревожное лицо Шпагина стало еще напряженнее. Я думал, он закричит или начнет колотить руками в стену. Но ничего такого не произошло. Лицо Шпагина вдруг обмякло и постарело.

— Хоть бы вам повезло, ребята. Хоть бы повезло! — сказал он и провел рукой по лицу. — А я устал… Если бы вы знали, как я устал!

Когда Шпагин распрощался с нами и ушел, оставив нам домашний и служебный номера телефонов, Гранин, глядя ему вслед, сказал задумчиво:

— А он, действительно, устал. Только на отдых ему нужно не в Антарктиду, а в деревню. В самую обычную русскую деревню, чтобы пели петухи, мычали коровы, а по берегу реки росли ивы да березы.

— Петухи и березы — ладно, а вот почему коровы? — не без интереса спросил я.

— А потому, мой математический друг, что коровы дают вкусное молоко. И вообще в корове есть что-то патриархальное, доброе и сонное. Все те качества, которых сейчас так не хватает Шпагину, — рассеянно ответил Гранин, улыбнулся своим мыслям и с восхищением сказал: — А прелесть задачка! Устройство, построенное в строгом соответствии с законами формальной логики, вместо разума генерирует безумие! За что бы тут зацепиться?

— Может быть, дело в том, что логосы слишком логичны? Ведь человеку свойственна известная алогичность поступков. — Эта мысль уже давно вертелась у меня в голове, и я ожидал одобрения, но Гранин осуждающе покачал головой.

— И ты, Брут! И ты погряз в этой трясине мещанских суждений о человеческой алогичности!

— Мещанских? Да такими суждениями полны все современные науки, начиная от психологии и кончая кибернетикой!

— Не все верно, что часто повторяется. Вдумайся, это же чистокровный научный оппортунизм! Если действовать по твоему рецепту, то логосов надо делать с расчетом на безумие. Тогда они станут мудрецами.

— Ох, и любишь ты утрировать!

— Наоборот! Я стараюсь всячески смягчать резкость своих суждений, — Сергей потер лоб. — Хм, алогичность человеческих поступков — чушь, выдуманная человеконенавистниками. Просто у человека не одна, а несколько логик действия. Одна логика диктуется социальным самосознанием, другую определяют законы продолжения рода, третья опирается на инстинкт самосохранения. При известных обстоятельствах эти разные логики начинают противоречить друг другу, и тогда при желании действия человека можно истолковать как алогические. Только и всего. Нет, дело не в логичности. Собака зарыта в другом месте.

— В каком?

— А черт его знает!

Мне почудилось легкомыслие в его словах. Я осуждающе покачал головой.

— А мне жаль Шпагина.

Сергей плюхнулся рядом со мной на диван и заговорщически понизил голос:

— Пути назад отрезаны, мосты сожжены, и Рубикон перейден, Николенька. Отныне мы с тобой не сотрудники института, не какие-то несчастные кандидаты наук, а, — Сергей торжественно поднял палец, — де-тек-тивы! Да-да, мы находимся сейчас в положении Шерлока Холмса, который, обнаружив совершенно свежий труп респектабельного джентльмена, не может отыскать ни единого следа преступника. Как поступает Холмс в подобных ситуациях.

— Думает. И курит трубку, расходуя за вечер не меньше полфунта крепчайшего табаку.

— Верно, курит и думает. Но ты все-таки немного вынес из жизнеописания великого сыщика. Прежде чем курить и думать, он дотошно расспрашивает прямых и косвенных свидетелей преступления. Всех, кто может оказаться к нему причастным!

Я усмехнулся.

— Кого же нам вызвать на допрос? Подстанцию, которая питает ВИВК электроэнергией?

— Ну! Как ты можешь опускаться до такого вульгарного материализма? Мы должны работать гораздо тоньше и деликатнее. Надо с пристрастием допросить все науки, которые так или иначе причастны к проблеме логосов. Кстати, у тебя нет знакомых биоников?

— Кого? — удивился я.

— Биоников, этих мутантов второй половины двадцатого века — устойчивых гибридов биология и техники.

Подумав, я ответил:

— Представь себе, есть!

— Шутишь.

— Да нет, серьезно.

У меня в самом деле был знакомый бионик, совсем зеленый парень, новичок в науке. Это был Михаил Синенко, мой земляк и сосед по улице, который в прошлом году закончил институт и остался в аспирантуре. В свое время он звал меня дядей Колей, хотя дяде тогда было едва ли двадцать лет. Когда, закончив школу, Михаил поехал учиться, его родители в слезном письме просили меня позаботиться об их ненаглядном чаде и не дать ему свихнуться. Скоро чадо явилось ко мне, и я только ахнул — Михаил перерос меня головы на полторы и обрел такой бас, что оконные стекла жалобно дребезжали, когда он слегка форсировал голос.

Михаил оказался серьезным парнем, учился блестяще и не доставлял мне никаких хлопот. Называл он меня уже не дядей Колей, а Николаем Андреевичем, что не мешало ему относиться ко мне с прежним почтением. Вернувшись недавно из командировки, я обнаружил на своем столе письмо и открытку. В открытке Михаил сообщал день и час свадьбы и приглашал меня на это торжество. В письме сожалел о том, что я не был, и звал меня в гости на свою новую, только что полученную квартиру в любое время дня и ночи. Письмо было подписано не только Михаилом, но и Зиной Синенко. Побывать у них я пока не удосужился.

Когда все это я коротко изложил Сергею, он, к моему удивлению, пришел в восторг.

— Бионик! Молодой способный парень без предрассудков и научного консерватизма. Да это как раз то, что нам требуется!

Я непонимающе смотрел на него.

— А собственно, что требуется?

Сергей сокрушенно вздохнул.

— До чего ты все-таки черствый человек, Николай, — удивительно! Неужели непонятно, что ты должен купить свадебный подарок, отправиться к молодоженам и поздравить их с законным браком!

— Какой подарок, если свадьба была два месяца назад? — опешил я.

Но Сергея понесло, и возражать ему было просто невозможно.

— Пусть это будет послесвадебный подарок. Какая разница? Важно то, что для вручения подарка ты явишься к своему протеже. А там между делом поговоришь о логосах, конфиденциально, конечно. Я устало вздохнул.

— О логосах? А что я о них буду говорить?

— Обо всем понемногу, неужели непонятно? Введи в курс дела и узнай его мнение. Полюбопытствуй, нет ли у него в работе аналогий машинному безумию, не набредал ли он на какие-нибудь идеи на сходном материале. В общем, поговори по душам.

— А подарок?

— Подарок мы купим вместе. И расходы пополам. Еще вопросы есть?

Я засмеялся, махнул рукой и согласился.


4

Михаил жил в новеньком пятиэтажном доме, как две капли воды похожем на десятки других таких же домов недавно выросшего города-спутника. Поднявшись по тесной лестнице на пятый этаж, я позвонил. Щелкнул замок, дверь распахнулась, и на пороге появился Михаил — длинный, худой, носатый и большеротый. Русые волосы его были спутаны и прилипли к потному лбу, рукава старенькой рубашки засучены выше локтей, на груди — женский передник из синтетики. Секунду он недовольно вглядывался в меня, щуря близорукие глаза, потом моргнул, и его лицо вытянулось от удивления.

— Николай Андреевич?!

Я улыбнулся и развел руками. Михаил обернулся и протодьяконским басом прогудел через плечо:

— Зина, кончай стирку! Гости пришли!

Он помог мне раздеться и потащил в комнату. Я чувствовал, что Михаил опасается, как бы я не вздумал заглянуть на кухню.

Комната выглядела довольно оригинально. В ней размещался великолепный дорогой сервант, дряхлый книжный шкаф, роскошный диван, на котором при нужде смог бы разместиться целый взвод, несколько развалин-стульев и подозрительный стол, накрытый чудесной скатертью. На одной стене висел сильно стилизованный офорт, на другой — дешевенькая литография с изображением «Девятого вала». В общем чувствовалось, что малогабаритная квартира находится в начальной стадии обживания.

— Нет-нет, — испугался Михаил, — вы на стул не садитесь. Вы на диван.

Разглядывая комнату, я слушал Михаила. А он, снимая передник и опуская рукава рубашки на длинные худые руки, гудел, словно иерихонская труба.

— Помогаю жене стирать. Строго говоря, не стирать, а выжимать. Стирает она сама. Понимаете, механическая выжималка сломалась, а сделать — все руки не доходят. То работа, то задачки надо Зине сделать, она ведь на третьем учится, то театр, то танцы. Она меня и на танцы таскает. Смешно, холостяком был — не ходил, а теперь — пожалуйста.

Михаил вышел в спальню и гудел теперь оттуда.

— Никак стулья не купим. То одно, то другое. Никогда не думали, что все это барахло так дорого стоит.

Появился он уже в хорошем костюме, причесанный и пахнущий «Шипром».

— Жених! — развел я руками.

— Был жених, — усмехнулся Михаил.

— Добрый вечер, — послышался церемонный голосок.

— Добрый вечер, — машинально ответил я и обернулся.

На пороге комнаты стояла этакая кнопка: кудрявая, курносая, с быстрыми серыми глазами. Она была так мала ростом, что, несмотря на ладную и пропорциональную фигурку, казалась игрушечной. Зина успела причесаться, чуть накрасить губы, надеть нарядное платье и изящные туфельки. Ничто не напоминало о том, что пять минут тому назад эта взрослая девочка стирала белье. Весьма степенно познакомившись со мной, Зиночка вдруг так круто повернулась на каблуках к Михаилу, что юбка ее разлетелась веером.

— Успел уже разболтать, что решаешь мне задачки?

— А что тут такого? — удивился Михаил.

— Ладно я потом с тобой поговорю.

Она поманила Михаила пальцем и стала что-то неслышно шептать ему на ухо. Согнувшись вопросительным знаком, Михаил басил.

— Ага… А зачем?… Ладно… Сделаю!

Потом Зиночка ткнула его кулачком в бок, сделала сердитые глаза, и Михаил примолк, теперь он только мычал и кивал головой.

— Все понял? — спросила наконец Зиночка погромче.

— Все!

Зиночка с улыбкой повернулась ко мне.

— Поскучайте немного. Миша вас развлечет.

— А куда же вы?

Зиночка на секунду замялась, и Михаил поспешил ее выручить.

— Да в магазин. Мы же ничего особенного в доме не держим. Да и вообще иногда не ужинаем. Так, попьем чаю да и ложимся спать.

— Кто тебя просит рассказывать, как мы ужинаем? — возмутилась опешившая было Зиночка.

— Да что тут такого?

— Это совсем не обязательно — в магазин, — рискнул заметить я.

— Как можно, — укоризненно прогудел Михаил, — на свадьбе не были.

— А я стирку бросила. И вообще вас это не касается. Я хочу сказать, — поправилась она, — вы тут поговорите, а я сделаю все, что нужно.

Считая, видимо, вопрос исчерпанным, Зиночка улыбнулась, повернулась на каблуках и испарилась. Через секунду на кухне что-то загремело, еще через секунду хлопнула входная дверь и наступила тишина. Мы с Михаилом молчали, глядя на то место, где только что стояла Зиночка. Не знаю, как молодому супругу, а мне почему-то казалось, что она должна материализоваться снова, отругать за что-нибудь Михаила, мило улыбнуться мне, а потом уже исчезнуть окончательно. Но Зиночка не появлялась.

— Ушла, — резюмировал Михаил, поворачиваясь ко мне, и с уважением добавил: — Метеор!

Мы рассмеялись.

— А я ведь к тебе по делу, Миша, мне нужен твой совет.

Миша воззрился на меня с искренним удивлением.

— Совет?

— Мне нужен совет специалиста-бионика.

Михаил загрохотал так, что звякнули стекла, и, спохватившись, примолк. Но поглядывал на меня все еще удивленно.

— Да какой же я специалист? Но чем могу — помогу, вот только Зиночкины поручения выполню. Я быстро!

Несколько минут он гремел на кухне посудой, наливал воду, зажигал газ и что-то ставил на горелку. Вернулся, вытирая полотенцем мокрые руки.

— Слушаю вас, Николай Андреевич, — сказал он, небрежно швыряя полотенце на один из стульев и присаживаясь рядом со мной.

Я помолчал, собираясь с мыслями, и по возможности обстоятельно рассказал ему о логосах. Сообщив о том, что они сходят с ума, я сделал эффектную паузу, думая насладиться удивлением Михаила. Но он, исподлобья взглянув на меня, невозмутимо пробасил.

— Что ж, это вполне естественно.

Удивляться пришлось мне.

— Естественно?

— Конечно, естественно! Человеческий мозг — конструкция уникальной сложности. Природа создавала его несколько миллиардов лет, все время выбрасывая на свалку все неудачное и несовершенное. А ваш, как его, Шпагин хочет, чтобы первый же вариант искусственного мозга заработал нормально. Уж очень он торопится.

— Да не первый, а сто сорок третий!

— Все равно торопится. В науке самое главное — терпение.

Я невольно засмеялся, но Михаил был сама невозмутимость.

— Мишенька, — сказал я терпеливо, — творение природы и человека — это же совершенно разные вещи! Природа работает вслепую, поэтому, естественно, у нее очень высок процент отходов. А человек работает зряче, сознательно, на основе строгих теорий, которые подтверждены всей практикой человечества. Улавливаешь разницу?

— На основе строгих теорий создаются не только логосы, — упрямо гудел Михаил, не глядя на меня, — однако ж, редко что сразу работает нормально.

— Например? — нетерпеливо перебил я.

— Да что угодно! Например, двигатель внутреннего сгорания. По сравнению с логосами — это ж элементарнейшая конструкция. А знаете, как барахлят опытные двигатели? Их годами доводят! А что такое барахлить применительно к логосу? Это и значит сходить с ума.

— Все просто, как табличный интеграл.

— Чего же проще, — серьезно согласился Михаил.

Я возмущенно повысил голос.

— Да пойми ты, если двигатель барахлит, всегда можно докопаться, в чем тут дело. Это вопрос времени, навыка, скрупулезности анализа. С логосами же совершенно другое! Достоверно установлено, что логосы собраны безупречно. И все-таки сходят с ума! Это все равно, как если бы вал двигателя самопроизвольно изменил направление своего вращения с левого на правое.

— Так бы сразу и сказали, — невозмутимо прогудел Михаил и поскреб затылок, — коли так, остается одно объяснение.

— Какое? — быстро спросил я.

— Ошибочна или, по крайней мере, неполноценна теоретическая база логосов.

Я начал потихоньку сердиться.

— Теоретическая база логосов — формальная логика, на основе которой построены все точные науки. И ты считаешь формальную логику ошибочной?

На лице Михаила застыло упрямое выражение, а голос опустился на самые низкие ноты.

— Пусть ошибочна — недостаточна! Как, положим, ньютоновская механика недостаточна для описания процессов на околосветовых скоростях. Ведь вычислительные машины, которые работают на базе формальной логики, — это очень простые устройства.

— Ну, и что же?

— А то, что при усложнении бывают качественные скачки.

— Скачки? — удивился я. — При чем тут философия?

— А при том, — невозмутимо гудел Михаил, — что ежели для вычислительных машин формальной логики достаточно, то еще неизвестно, достаточно ли будет ее для логосов.

— Любопытно! И что же ты предлагаешь взамен?

— Если бы я знал, — сокрушенно вздохнул Михаил, но тут же заторопился, — вы послушайте меня, Николай Андреевич. Сейчас я работаю над сравнительной оценкой эффекторных систем различных животных. Я не стал мудрить и выбрал двух самых ординарных, всем знакомых существ — кошку и ящерицу. Задача у меня такая — дать математическую картину, формальную модель всей их кинематики. Вообще-то говоря, просто на глаз заметно, что динамические образы кошки и ящерицы заметно отличны друг от друга, но я никак не ожидал, что встречусь с какими-то принципиальными различиями. А на деле получилось именно так! Понимаете, различий столько, что этот самый качественный скачок так и приходит на ум!

Я вздохнул.

— Думаю, что, как и все молодые ученые, ты сильно преувеличиваешь значение частностей.

— Да зачем мне преувеличивать? Самому хуже! Между прочим, — Михаил осуждающе покрутил головой, — толкуют об эволюции животного мира. А что под этим понимают? Лапы, челюсти, позвонки, зубы, хвосты — даже читать обо всем этом иной раз противно! Неужели непонятно, что эволюция животного — это прежде всего эволюция его мозга, его нервной системы! Что такое тело? Жалкий эффектор, управляемый могучей нейромашиной умопомрачительной сложности! Тело только следует за мозгом. Я вот железно убежден, что важнейшим преимуществом млекопитающих над рептилиями были не всякие там терморегуляции, молочные железы и плаценты, а качественный скачок в развитии мозга.

Удобно устроившись на диване, я слушал Михаила довольно скептически, но не без интереса. Во всяком случае, чувствовалось, что он не просто фантазировал, а говорил о вещах выстраданных.

— Я не помешаю, если посижу с вами? — послышался вдруг смиренный голосок.

Я обернулся. В дверях стояла Зиночка. Мы так увлеклись разговором, что не заметили, когда она вернулась.

— Садись не помешаешь, — мимоходом ответил ей Михаил. И увлеченно, на низких нотах продолжал.

— Представьте себе, Николай Андреевич, что ящерицу соответствующих размеров нарядили в кошачью шкуру. Маскировка безупречная! Но стоит только этой псевдокошке начать движение, как вы сразу обнаружите подделку. Вы замечали, как ящерица отдыхает? Как каменная! Нет в ней живого покоя и отдыха! Лежит она, лежит, потом срабатывает у нее какое-то реле, и она, голубушка, помчалась. Бежит по прямой с постоянной скоростью, только лапки мелькают. Замени их колесиками — ничего не изменится! Когда ящерице надо повернуть, то делает это она не плавно, не постепенно, а как-то вдруг — раз, и снова лупит по прямой! Заводная игрушка да и только. Потом сразу остановится, и опять не разберешь — живая она или нет.

Михаил хитровато взглянул на меня.

— А знаете, в чем дело? Оказывается, все очень просто — у ящерицы счетное, причем весьма небольшое число вариантов движения лапок, головы, хвоста и туловища. Ее эффекторная система легко описывается математически, легко программируется на основе формальной логики, легко моделируется в любых вариантах. И уверяю вас, натуральную ее модель будет очень нелегко отличить от живой ящерицы.

— А натуральную модель кошки? — полюбопытствовал я.

Михаил покачал головой, в его голосе зазвучали нотки глубокого уважения.

— Кинематика кошки — высший класс, люкс! Вы присмотритесь к кошке, когда она играет или подкрадывается. Ведь она даже не идет, а течет, стелется по полу. Даже балерина с ее лебедиными руками по сравнению с кошкой кажется тяжелой и грубоватой. Это не моя фантазия, об этом сам Станиславский говорил и призывал актеров учиться пластике у кошек. И вот, Николай Андреевич, когда я принялся за математический анализ, то у меня получилось, что у кошки не счетное, как у ящерицы, а практически бесконечное число вариантов движения. Бесконечное! Отдел мозга, ответственный за кинематику, у кошки немного больше соответствующего отдела мозга ящерицы, а такая колоссальная разница — конечное и бесконечное! Именно благодаря этому на кошку так приятно смотреть: позы ее никогда не повторяются, она все время разная, новая, будто незнакомая. И не только в движении, но и в покое. Ящерица в покое — каменный истукан, мертвец, а кошка — застывшее движение, живая текучая неподвижность.

Меня немного забавлял культ кошки, но слушал я Михаила с постепенно возрастающим интересом. Он рассказывал о кошках еще и еще, приводил оригинальные примеры, пользовался неожиданными аналогиями.

— И вот когда я попытался, наконец, запрограммировать кинематику кошки, — в голосе Михаила гремело торжество, — то ни черта у меня не получилось! Мешала эта самая необъятность вариантов. Не лезла она в формальную логику.

Заметив мое протестующее движение, Михаил поспешно добавил:

— Не исключаю, что я просто не подготовлен к решению этой задачи, может быть, посижу подольше — и все получится. Но уже в одном я уверен до конца: между мозгом кошки и мозгом ящерицы — пропасть, их разделяет какой-то качественный скачок. Об этом-то я и вспомнил, когда вы заговорили о логосах. Может быть, — между обычными счетными машинами и логосами такая же пропасть?

Я усмехнулся, уж очень просто любую трудность в работе объявить качественным скачком и на этом успокоиться.

— Вы не смейтесь, — спокойно сказал Михаил, — этот самый качественный скачок вы не раз наблюдали. Да и на себе испытывали. Не замечали только.

— На себе? — недоверчиво спросил я.

— На себе, — уверенно подтвердил Михаил.

— Любопытно!

— Само собой любопытно. Только учтите, это не прямой скачок, а обратный. Испугайте-ка кошку и посмотрите, как она кинется от вас, во весь дух. Куда денутся ее изящество и грация? Та же машина, работающая на предельных оборотах, как и ящерица.

— Но ты говорил, что я и на себе испытывал этот самый скачок.

— И не один раз, — ухмыльнулся Михаил.

— Ну-ну, просвети меня.

— А вспомните свое детство. Приходилось вам до смерти пугаться чего-нибудь? Ну вот, тоже превращаешься в машину. Или бежишь, сломя голову, сам не зная куда, или цепенеешь, как ящерица. Очень сложная и любопытная вещь — этот обратный качественный скачок. Мозг становится примитивнее, теряет что-то, поэтому-то мы и глупеем в момент испуга, иногда даже и вспомнить потом не можем, что же произошло. А знаете, для чего все это нужно? Возьмем кошку. В обычных ситуациях кошке выгоднее иметь в своем распоряжении как можно больший набор возможных движений. Это делает ее ловкой, гибкой, увертливой. Это и помогло ей выйти победительницей в борьбе за существование среди хищников. А когда кошка удирает от самой смерти? Для чего это изящество и грация? Нужна предельная скорость, а стало быть предельная мощность работы всей ее кинематики. А эта мощность определяется не только объемом мышц, но и интенсивностью управляющих нервных сигналов. Допустим, в мозгу кошки есть какой-то переключатель. В момент опасности, когда нужно удирать, он срабатывает, мозг становится примитивнее, теряет свою тонкость, но за счет этого в несколько раз увеличиваются частота и интенсивность управляющих нервных сигналов. Сила и быстрота животного словно удесятеряются! Этот процесс я и называю обратным качественным скачком. Ну, а если существует обратный, то в ходе эволюции на рубеже рептилий и млекопитающих должен произойти и прямой! Закономерно приходишь к такому выводу.

Только я собрался заговорить и сообщить Михаилу, что он не даром потерял время в аспирантуре, как услышал осторожный вздох и, скосив глаза, увидел лицо Зиночки. Честно говоря, я и раньше потихоньку наблюдал за ней. Все это время она сидела, не спуская глаз с мужа, и буквально жила его рассказом. На лице ее, как в зеркале, отражались все мысли и чувства Михаила. Она то улыбалась, то хмурилась, замирала, когда речь шла о ящерицах, поводила худенькими плечиками, когда Михаил рассказывал о кошках. Лишь глаза ее совсем не меняли выражения. И в них светилась такая увлеченность, такая любовь и преданность Михаилу, что я раз и навсегда простил ее маленький рост, и курносый нос, и командирские замашки.


5

Выслушав мой рассказ о посещении молодой четы, Сергей восхитился:

— Вот это везение! Вероятность случайной встречи с нейробионикой никак не больше одной стотысячной, а тебе с первой же попытки выпал выигрыш. Ты родился под счастливой звездой, Николенька. — Он помолчал и уже серьезнее добавил:

— Умница твой Михаил! Оригинальные, неординарные суждения, упорство, молодость. Ей-ей, надо бы ввести его в наше дело основательно.

— Да он рад будет!

Гранин качнул головой:

— Понимаю, но, к сожалению надо соблюдать научный этикет и испросить соответствующее разрешение у Шпагина. Да и не только насчет Михаила, — добавил он задумчиво.

Шпагина мы навестили на следующий день. Дверь отворила высокая полноватая женщина. У нее было округлое мягкое лицо, — полные губы и карие приветливые глаза.

— Здравствуйте, — певуче проговорила она, оглядывая нас, — вы к Юре?

— Если фамилия Юры — Шпагин, то вы угадали, — галантно ответил Гранин.

Женщина засмеялась и протянула большую мягкую руку сначала Сергею, а потом и мне.

— Шпагина, Надежда Львовна.

Она остановила свои улыбающиеся глаза на Сергее.

— А вы, конечно, Гранин Сергей Владимирович, правда ведь? Ну, а вы Николай Андреевич, — уже уверенно определила она, — впрочем, какой же Андреевич, просто Коля. Да что же мы стоим в дверях? Проходите!

Помогая пристроить нам плащи и шляпы на вешалку, Надежда Львовна продолжала певуче:

— Видите, как много говорил мне о вас Юра — сразу вас узнала. Только я почему-то думала, что вы постарше.

— Просто мы хорошо сохранились, — ввернул Сергей, заталкивая подальше на полку непокорную шляпу.

— Ну-ну, не хитрите. Сорока-то вам еще нет, а до сорока мужчина еще не мужчина.

Она спросила с шутливой строгостью:

— Вы с хорошими вестями? А то ведь не пущу.

— С хорошими, Надежда Львовна, — не выдержав похвастался я.

— С удовлетворительными, — поправил меня Сергей недовольно, — всего лишь с удовлетворительными.

— И то ладно, — вздохнула Надежда Львовна, — так и быть, проходите.

В свежей шелковой рубашке, чисто выбритый, но какой-то взлохмаченный и помятый, Шпагин лежал на диване с потрепанной книгой в руке. Форточка была открыта, но, несмотря на это, комната полна табачного дыма. Пепельница, стоявшая на полу возле дивана, была забита табачными окурками, а вокруг нее — горки пепла. На столике стояла ваза с огромными яблоками, скорее всего — алма-атинским апортом. Не отрывая глаз от книги и не обращая никакого внимания на вошедших, Шпагин нехотя грыз одно такое царь-яблоко.

— Юрий! — окликнула мужа Надежда Львовна.

— Ну? — буркнул Шпагин, с шумом переворачивая страницу. Он окинул нас равнодушным, рассеянным взглядом и хотел было вновь углубиться в чтение, но призадумался и снова взглянул на нас, теперь уже осмысленно.

— Так это вы, — Шпагин расплылся в улыбке, — здравствуйте, черти!

Он захлопнул книгу, швырнул в угол дивана, а огрызок яблока бросил в пепельницу, но не попал.

— Мне иногда очень хочется поставить тебя в угол, — строго сказала Надежда Львовна.

Шпагин скорчил умоляющую гримасу, рывком поднялся с дивана, подобрал злополучный огрызок, аккуратно опустил его в окурки, а саму пепельницу ногой пихнул под диван.

— Вот и все в порядке, Наденька, — сказал он, — видишь, как просто. И не надо на меня так смотреть, лучше организуй нам что-нибудь этакое, что помогает ученой беседе. А вас я рад видеть. Ей-богу не вру! Садитесь, садитесь же! И забудьте всякие церемонии. Они у нас не в почете.

Надежда Львовна молча улыбнулась, покачала головой и неспешно вышла из комнаты. Шпагин, проводив ее взглядом, плюхнулся на заскрипевший диван рядом с Сергеем и пожаловался:

— И откуда у женщин эта неистребимая любовь ко всяким дурацким условностям? Это нельзя вообще, это можно, но только за столом, а чтобы валяться на диване, надо, видите ли, надевать халат или пижаму. Да я в жизни не носил ни того, ни другого! Идиотская мода! Чувствуешь себя не то арестантом, не то сенатором. Да все это ерунда! Ну? — грубовато подтолкнул он Сергея.

Гранин молчал, словно не слыша его и думая о чем-то своем. Шпагин сердито засопел, пошарил вокруг глазами, хлопнул себя по карманам, достал мятую пачку дешевых папирос, чиркнул спичкой и жадно затянулся.

— Ну же! — повторил он уже просительно, почти умоляюще: — Что-нибудь нащупали?

Гранин поднял голову.

— И да, и нет.

Шпагин дернул плечом.

— Терпеть не могу эти словесные выкрутасы!

Сергей чуть улыбнулся.

— Ну, если вам хочется определенности, — да. Но это «да» — лишь догадка. Чтобы вынести окончательный приговор, нужно ее проверить.

— Зачем же стало дело, черт подери? Я и весь мой отдел со всеми потрохами в полном вашем распоряжении.

Сергей прямо взглянул на Шпагина и твердо проговорил:

— Чтобы ее проверить, нужны широкие консультации с представителями других наук: с математиками, биониками, психологами и психиатрами. Нужно сорвать покров секретности с вашей работы, влить в нее свежую кровь, свежие силы. Нужно создать новый, комплексный творческий коллектив.

Несколько долгих секунд они смотрели в глаза друг другу, в комнате висела тревожная тишина. Потом Шпагин отвел взгляд и протянул неопределенно:

— Та-а-к!

В несколько глубоких затяжек он докурил папиросу, смял окурок, хотел швырнуть его на пол, но в последний момент передумал, скатал шарик и положил на столик рядом с вазой.

— Так! — теперь уже мрачно сказал он, — вы предлагаете мне расписаться в своей научной несостоятельности.

Сергей хотел возразить ему, но Шпагин нетерпеливо перебил:

— Оставьте! Не золотите пилюлю, не нуждаюсь. — Он дернул плечами и саркастически усмехнулся.

— В самом деле, годы и годы я ломал голову над проблемой логосов. И безуспешно! Потом является его светлость, Сергей Гранин, задумывается на недельку — и все становится ясным, как день. Оказывается, нужны бионики, географы, этнографы и психиатры! А певичек из кафе-шантана вам не требуется? — вдруг с издевкой спросил Шпагин.

У меня гулко заколотилось сердце, Сергей хладнокровно молчал.

— И вы думаете, всю эту незванную шуструю публику я посажу за свой стол? — голос Шпагина сорвался на крик. — Отдам им на потеху, на растерзание свое детище? Бессонные ночи, радости открытий, горечь неудач? Вот вам!

И, весь подавшись вперед, он показал Сергею кукиш.

— Знаете ли, — проговорил я, чувствуя, что у меня вот-вот сорвется голос, — это переходит всякие границы!

Сергей взглядом дал понять, чтобы я не вмешивался, а Шпагин и ухом не повел.

— Надеюсь, я высказался ясно? — вызывающе спросил он у Гранина.

— Да, — спокойно ответил Сергей, — но мы с вами ученые, Юрий Иванович.

Шпагин иронически усмехнулся.

— Ученые, — задумчиво повторил Гранин, — не компиляторы, не ораторы-пустозвоны, не начетчики и не конъюктурщики. Мы ученые.

Лицо Шпагина потемнело.

— Ну, и что? — буркнул он.

— А то, что наука, научный поиск и его результаты для нас с вами дороже всего остального. Дороже славы, дороже самолюбия, дороже личного счастья.

Шпагин нахмурился, похоже он собирался сказать нечто ядовитое, но вместо этого вдруг отвел глаза, потер могучий выпуклый лоб и с вялой усмешкой не то сказал, не то спросил:

— И другого выхода нет.

— Нет, Юрий Иванович, — негромко подтвердил Сергей.

Шпагин кивнул, соглашаясь. Он все еще раздумывал, хмуря брови.

— Что ж, — сказал он наконец невесело и почти равнодушно, — пожалуй, вы правы, Сергей Владимирович.

Он хлопнул себя по карманам, достал свою жалкую мятую пачку папирос, но закуривать не стал, а просто посмотрел на нее и бросил на стол.

— Пожалуй, вы правы, — медленно повторил он и криво улыбнулся, — придется идти и на эту жертву. Это, знаете, как в шахматах, — жертва фигуры в безнадежной позиции, чтобы вызвать осложнения, — а там видно будет!

Он поднял глаза на Гранина.

— Не обращайте внимания на терзания бездарного эгоиста и действуйте. Благославляю, делайте все, что найдете нужным, только… — он замялся, только подбирайте настоящих ребят, а?

Когда мы собирались уходить, а это получилось как-то само собой, скорее всего Гранин просто почувствовал, что Шпагину надо побыть одному, я, с трудом подбирая слова» принялся говорить Шпагину о том, что он поступил как настоящий ученый и я глубоко уважаю его за это. Он удивленно взглянул на меня.

— Ну-ну, юноша, без сантиментов, излишняя чувствительность вредна математикам. Нервы вам понадобятся для более серьезных дел. — И, легонько тряхнув за плечи довольно бесцеремонно выпроводил меня за дверь.

Мы уже выходили на улицу, когда нас догнала жена Шпагина.

— Что же вы?! — укоризненно проговорила она.

— Понимаете, Надежда Львовна, — начал вдохновенно врать Сергей, — только разговорились, меня вдруг как обухом по голове ударило — сегодня же собрание!

Надежда Львовна рассеянно кивнула головой:

— Вы извините Юру. Он переутомился и совсем не в себе. Я ведь даже врача вызывала. Конечно, Юра поскандалил, но я все-таки добилась, чтобы врач его осмотрел. Ничего серьезного, нервное переутомление и расстройство. Но работать ему запретили категорически! Только читать — и то юмор да приключения.

Она виновато улыбнулась.

— Не сердитесь на него. И заходите. Обязательна заходите — Прощаясь, она крепко, по-мужски, пожала нам руку.

Сотню-другую шагов по улице мы прошли молча. Сергей шагал быстро, не глядя по сторонам, уткнув подбородок в воротник плаща.

— Теперь нам обратного пути нет, очень решительно сказал я наконец, — хоть сдохни, а Шпагину надо помочь!

— Да, — согласился Сергей, — Михаил прав, надо определенно идти именно по этой дорожке.

Я присмотрелся к нему и понял, что он думает не о Шпагине и вовсе не занят своими переживаниями. Он и так и эдак прокручивал в голове проблему логосов!

Я завистливо вздохнул и спросил с любопытством:

— Что ты имеешь в виду? И долго еще ты будешь играть со мной в прятки?

Гранин покосился на меня и заговорщицки сказал:

— Тихо!

В глазах его появилось лукавство.

— Догадки пугливы, Николенька, они ужасно не любят, когда о них говорят преждевременно. И если что не так — исчезают без следа!


6

Через несколько дней после памятного визита к Шпагину Сергей во время завтрака вдруг спохватился:

— Да… Постарайся побыстрее разделаться с делами и пораньше приходи домой.

Дожевывая бутерброд, я невнятно проговорил:

— А зачем это пораньше?

— В гости пойдем, — коротко ответил Сергей.

Я удивленно посмотрел на Гранина, но он невозмутимо завтракал, не обращая на меня внимания, держа в левой руке вилку, а в правой нож и очень ловко ими управляясь. Он был жутким снобом в этом отношении и всегда вел себя за столом точно на званом обеде, что меня порой слегка раздражало. Неодобрительно следя за Сергеем, я спросил:

— А это обязательно — в гости? Я имею в виду себя.

— Обязательно.

— Но с какой стати? Ты же не ходил со мной к Михаилу?!

— Ты и не просил меня об этом. А потом, — Сергей поднял на меня чуточку грустные, чуточку лукавые глаза, — есть некоторые обстоятельства, ты уж поверь мне на слово.

— Ну, если обстоятельства, так и быть, поверю.

В эти самые гости Сергей собирался так долго, словно мы отправлялись на светский раут. Он тщательно побрился, надел свой лучший костюм, три раза менял галстук и поинтересовался, не стоит ли зайти в парикмахерскую подровнять прическу. Я ответил, что не стоит, но, глядя на Сергея, тоже облачился в свой лучший костюм. Мне очень хотелось узнать, к кому мы идем, но, помня просьбу Сергея поверить ему на слово, я сдержался.

Таинственные знакомые Гранина жили в самом центре города в четырехэтажном здании старой постройки. Войдя в широкий подъезд, я направился было к лестнице, но Сергей остановил меня и взглядом указал на кабину лифта.

— Да он не работает, — сказал я, по опыту зная, что такое лифты в старых домах.

— Работает, — хмуро ответил Сергей, — в этом доме все работает.

Гранин не ошибся, лифт в самом деле работал и исправно поднял нас на третий этаж. Выйдя из кабины, мы оказались перед высокой дверью, на которой была прикреплена массивная бронзовая табличка. На ней крупными буквами значилось «Профессор Гершин-Горин Б.И.», а ниже уже помельче и не так выпукло — «Психиатр». «Понятно, — подумал я, — но не совсем».

Гранин протянул руку и деликатно нажал кнопку звонка. Через несколько секунд что-то щелкнуло раз-другой, загремела цепочка, и только после этого дверь распахнулась окончательно. На пороге стояла молодая, скромно одетая и очень красивая женщина.

— Я вас слушаю, — вежливо, но суховато проговорила она.

Я молчал, несколько ошарашенно разглядывая красавицу, появившуюся вместо дряхлого профессора, которого я ожидал увидеть. Молчал и Сергей. Я удивленно покосился на него, но в этот момент холодное лицо женщины дрогнуло, и она сказала удивленно, обрадованно и, пожалуй, смущенно:

— Сережа!

— Здравствуй, Лена, — мягко ответил Гранин.

— Долго же ты не навещал нас, — укоризненно начала молодая женщина и вдруг спохватилась: — Да что мы стоим здесь? Проходите!

Последнее слово фразы относилось ко мне и было сказано совсем в другом ключе — приветливо, но без всякой теплоты. Пропуская нас в переднюю, Лена обернулась через плечо и крикнула:

— Боря! К нам гости!

В ответ раздался приглушенный, неопределенный звук, что-то вроде «ну вот» или «опять», что привело меня в легкое смятение.

Пока мы раздевались, Лена продолжала по-семейному упрекать Сергея за то, что он так долго не показывался, а я думал: может быть, профессора психиатрии и экстравагантные люди, однако они вряд ли позволяют дочерям называть себя по имени, а поэтому Лена, очевидно, не дочь, как я решил сначала, а жена профессора. В таком случае у нее какие-то странные взаимоотношения с Сергеем, а впрочем, кто их знает, красавиц. Для меня они всегда были чем-то вроде комплексных чисел, которые удобно и приятно использовать при решении многих задач, но истинный смысл которых непостижим для человеческого ума.

Скрипнула дверь, и в переднюю вошел высокий полноватый мужчина средних лет с крупными правильными чертами лица. Несколько мгновений он разглядывал нас, щуря красивые темные глаза, а потом несколько театрально развел руками.

— Ба, Сергей Владимирович, — четко проговорил он приятным баритоном и крепко пожал руку Сергею.

Сергей довольно церемонно представил меня хозяевам дома, а я машинально отвесил легкий поклон. У меня было такое ощущение, точно это не я, а кто-то другой, виденный мной в каком-то зарубежном фильме, двигается и говорит за меня в этой квартире. Я чувствовал себя настолько уверенно благодаря этому, что меня не смутил даже пристальный взгляд Гершина-Горина, которым он ощупал меня, сохраняя любезную улыбку на холеной физиономии.

— Да, что же вы остановились? Проходите, — предложила Лена.

Проследив за ее приглашающим жестом, я уперся взглядом в уголок комнаты, вероятно гостиной: тяжелый ковер на полу, ультрасовременное кресло, тусклый блеск полированной мебели, фарфор и хрусталь за стеклом.

— Прости, Лена, но я по делу, — извинился Сергей и повернулся к Гершину-Горину, — к вам, Борис Израилевич.

— Всегда одно и то же, — слегка кокетничая, обиделась молодая женщина. — Дела, дела, дела. Надеюсь, Сережа, ты потом и для меня найдешь несколько минут.

— Непременно, — светски ответил Сергей.

— Если по делу… — Гершин-Горин снова остановил на мне испытывающий взгляд, — то прошу в кабинет.

К моему удивлению, кабинет психиатра представлял собой полный контраст с виденным мною уголком гостиной и был обставлен в подчеркнуто строгом, академическом стиле: рабочий стол, книжный шкаф, какая-то сложная радиотехническая аппаратура, кушетка за ширмой и полумягкие стулья. Никаких украшений, ничего лишнего, ничего похожего на роскошную гостиную. Гершин-Горин любезно усадил нас и сел рядом, а не за докторское место за столом, подчеркивая, видимо, этим неофициальность беседы.

— Ну, — проговорил он, снова ненадолго останавливая на мне свой пристальный взгляд, — слушаю вас, Сергей Владимирович.

И, чуть приподняв брови, изобразил на своем красивом лице любезное и несколько снисходительное внимание. Гранин усмехнулся и мимоходом заметил:

— Если вы, Борис Израилевич, считаете моего друга своим потенциальным пациентом, то глубоко заблуждаетесь. С психической точки зрения он совершенно безупречен.

Меня в жар бросило, а Гершин-Горин негромко и вкусно рассмеялся.

— Признаюсь, я думал именно об этом.

Только теперь я догадался, что означали пристальные взгляды профессора психиатрии. Я сидел красный, Сергей посмеивался, а Гершин-Горин лениво сказал мне:

— Полноте, не стоит сердиться на естественную ошибку специалиста.

Повернувшись к Сергею, он продолжал уже в другом тоне:

— Но, Сергей Владимирович, какое же другое дело могло привести вас ко мне?

— Мне нужен ваш совет.

— Советы — моя специальность, — начал было Гершин-Горин, но его прервал стук в дверь.

— Да, да, — с ноткой недовольства слегка повысил он голос.

Дверь распахнулась, и в кабинет вошла Лена с подносом в руках. На подносе стояла бутылка коньяка, тарелка с тонко нарезанным лимоном, розетки с сахарной пудрой и три маленькие, сверкающие затейливой резьбой рюмки. Поставив все это на стол, Дена сказала с улыбкой:

— Я думаю, рюмка коньяка не повредит вашим мужским делам. Верно, Сережа?

И она непринужденно положила свою белую руку на плечо моего друга.

— О, «Двин»! — говорил между тем Гершин-Горин снисходительно восторженным тоном знатока, разглядывая бутылку на свет. — Я и не знал, Леночка, что у нас в доме есть такой чудный коньяк.

— Деловым мужьям и не полагается знать всех секретов дома. — невозмутимо ответила Лена и сняла руку с плеча Сергея. — Я пойду, не смею мешать вашим делам. — Она улыбнулась всем и никому в отдельности и вышла, оставив после себя пряный аромат дорогих духов.

Гершин-Горин проводил ее взглядом, мельком глянул на Сергея, ловко налил три рюмки коньяка и, проговорив «прошу», взял одну из них, Сергей взял другую, я третью. Я держал рюмку в руке и медлил. Мне почему-то хотелось посмотреть, как выпьет коньяк Гершин-Горин. Он не заставил себя ждать: медленно, смакуя каждый глоток, опорожнил рюмку, ухватил двумя пальцами ломтик лимона, обвалял его в сахарной пудре, ловко бросил в рот и, облизав полные губы, причмокнул ими от удовольствия. Поймав мой взгляд, Гершин-Горин непринужденно подмигнул, усмехнулся, вытер белоснежным платком губы и обратил к Сергею внимательный взгляд:

— Итак, слушаю вас, Сергей Владимирович.

Гранин, успевший покончить с коньяком, не торопясь поставил рюмку и откинулся на спинку стула.

— Мне хотелось бы знать, Борис Израилевич, — что известно психиатрам о внутреннем механизме безумия?

Рука Гершина-Горина, тянувшаяся с платком к карману, замерла на полдороге.

— То есть? — переспросил он.

Сергей улыбнулся.

— К сожалению, я могу лишь повторить вопрос. Знаете, как говорят англичане, я сказал то, что я сказал.

— Так… — неопределенно протянул Гершин-Горин и спрятал платок в карман. — Какое же конкретно заболевание вас интересует?

— Да, честно говоря, я бы послушал обо всех, о которых вы можете рассказать.

— Так… — снова протянул Гершин-Горин и насмешливо прищурил свои красивые глаза. — А скажите, уважаемый Сергей Владимирович, за коим бесом вам это понадобилось?

— Что может быть естественнее желания расширить свои знания? — невинно ответил Сергей.

Гершин-Горин чуть улыбнулся.

— Если хотите получить обстоятельный ответ, давайте на чистоту, Сергей Владимирович.

И Сергей засмеялся.

— Если вы настаиваете!

— Только в интересах дела!

— Хорошо, я буду откровенен.

Сергей ненадолго задумался, а я сделал легкое движение, мне почему-то боязно было доверить тайну Шпагина этому… леопарду.

— Я буду откровенен, — повторил Сергей, — суть дела выглядит следующим образом: у некоторых вычислительных машин достаточно сложной и совершенной конструкции обнаружились такие погрешности в работе, которые при желании можно истолковать в психологическом, более того, в психиатрическом плане…

— Как сумасшествие? — резко спросил профессор.

— В этом роде.

— Так!.. — Профессор налил себе рюмку коньяка, залпом выпил и небрежно бросил в рот ломтик лимона.

— Так!.. — невнятно повторил он, посасывая лимон и морщась от кислоты.

Поднявшись со стула, он прошелся по кабинету и остановился перед Граниным.

— Может быть, мне и не следовало говорить об этом, — раздельно произнес он, — но догадываетесь ли вы, что психические ненормальности машин — это блестящее научное открытие?

Я насторожил уши. До сих пор история с логосами представлялась мне лишь печальным недоразумением.

— Не совсем, — неопределенно ответил Сергей.

— Я так и думал, — вздохнул Гершин-Горин и, смакуя каждый звук, сказал в пространство, — машинное сумасшествие! А, каково звучит?!

Он резко повернулся к Сергею.

— Понимаете ли вы, что это настоящий переворот в психологии и психиатрии? Моделирование психических заболеваний, анализ их функциональной сущности, разработка принципиально новых методов лечения, перевод всей психиатрии на математический язык. О, голова идет кругом! Я вижу четкие контуры новой науки!

— Так уж и науки, — подзадоривая, усомнился Гранин.

— Именно науки! Что бы вы сказали в недалеком прошлом о гибриде биологии с техникой? Нелепица! Ублюдок! А сейчас это полноправная и авторитетная наука. Теперь на повестку дня встает вопрос о создании нового гибрида — гибрида высшей кибернетики, психологии и психиатрии.

— Психокибернетики? — подсказал Сергей.

— Ну, — поморщился Гершин-Горин, — неэстетично и прямолинейно. Скажем так — психоника. Каково звучит?! Впрочем, ближе к делу. В какой же все-таки форме проявляется сумасшествие машин?

— Один старый психиатр установил шизофрению, но оказался махровым консерватором и наотрез отказался от дальнейшего сотрудничества.

— М-да-а… — удовлетворенно протянул Гершин-Горин. — Я от сотрудничества не откажусь. Итак?

Я не понял, что значит это «итак», а вот Сергей сразу сообразил.

— Хорошо, — медленно произнес он, — можете считать, что такое сотрудничество вам предложено.

Гершин-Горин глубоко вздохнул и очень серьезно сказал:

— Уж кому-кому, а вам я верю, Сергей Владимирович. Даже на слово.

Прохаживаясь по кабинету, Гершин-Горин говорил профессионально суховатым тоном, отчетливо выговаривая каждое слово, словно читал лекцию:

— Откровенно говоря, не стоит возлагать слишком большие надежды на психиатрию и психиатров. Мы, психиатры, не столько ученые, сколько знахари и колдуны. Я говорю вполне серьезно. Если хирурга сравнить с современным инженером, то терапевт будет выглядеть кустарем, работающим в плохонькой мастерской, а психиатр — алхимиком. Алхимики наугад смешивали разные вещества в надежде получить философский камень, а мы также наугад применяем самые различные средства, надеясь на излечение больного. Мы, голые эмпирики, работаем по существу вслепую. Чтобы стать зрячими, нам не хватает того самого знания, за которым вы пришли сюда, — знания внутреннего механизма безумия.

Не знаю почему, но мне все время хотелось противоречить Гершину-Горину. До поры до времени я сдерживался, но теперь не выдержал:

— По-моему, вы сильно преувеличиваете беспомощность психиатрии, — заметил я.

Гершин-Горин насмешливо взглянул на меня. Когда он этого хотел, физиономия у него была очень подвижной и выразительной. Вот и теперь его усмешка выразила примерно следующее: «Милый мой! Какого черта мне, профессору психиатрии, вы толкуете об этой науке? Экий же вы самонадеянный болван!» Однако вслух он сказал мягко и снисходительно:

— Было бы ошибкой считать, что мы слепы совершенно. Психиатрией накоплен колоссальный эмпирический материал. Не чужды мы и некоторых теорий, — Гершин-Горин опять усмехнулся. — Например, мы отлично знаем, что такое травматическая психиатрия. Умеем сознательно лечить психиатрические заболевания инфекционного характера: последствия сифилиса, энцефалитов, лихорадки и так далее. Недурно мы разбираемся в незначительных отклонениях от стереотипа, скажем, при различного рода неврозах и истериях. Но если посчитать зрячее поле нашей деятельности, то оно составит не более 50 % всей площади психической равнины. Другая же половина, в том числе и пресловутая шизофрения, для нас девственно темна. Мы применяем те или иные методы лечения лишь потому, что они дают желаемый эффект; лечение таких заболеваний, кстати говоря, отличная модель «черного ящика». Конечно, психиатры отнюдь не чужды некоторых вольных гипотез. Однако чтобы превратить их в настоящие теории, нам не хватает главного — знания того, что собою представляет безумие в чистом виде, при полноценном с физической и морфологической точки зрения мозге. Мало того что мы не знаем ничего о болезненном состоянии, о безумии, мы плохо представляем себе, что такое сознание полноценное, что такое простая вульгарная мысль.

— Это вы напрасно… — упрямо сказал я, глядя в пол. — Философия давно установила, что такое сознание и что такое мысль.

— Вы думаете, я не знаю философского определения сознания? Сознание — свойство высокоорганизованной материи, оно не материально, а идеально, не субстанционально, а функционально. Знаю! Может быть, для философии эти определения и хороши, но я не философ, я врач. Мне надо лечить людей или по крайней мере знать, что они не излечимы. Лечить эффективно и гарантированно. А чтобы это делать, надо четко представлять себе, что значит с точки зрения внутренней технологии мозга мыслить правильно или неправильно, грубо говоря, какова формула разума и какова — безумия. Поиск ключей к сознанию, мысли, а стало быть, и к исцелению безумия, ведется ныне не в кабинетах психиатров, а на листах бумаги с математическими формулами, в лабораториях, где создаются сложнейшие логические машины. — Однако — в этом я убежден твердо — вы, кибернетики, достигнете немногого, если не пойдете на альянс с нами, психиатрами.

— Путь к сознанию лежит через психонику, — шутливо продекламировал Гранин.

— Совершенно верно, — серьезно согласился Гершин-Горин. — Психоника давно стоит на повестке дня. Кстати, о функциональности сознания. Тот факт, что фундаментально мертвые машины, чрезвычайно далекие субстанционально от живого мозга, страдают чисто человеческими пороками, — неоспоримое свидетельство в пользу функциональности сознания. По-видимому, некоторые психические заболевания, и прежде всего шизофрения, имеют функциональный характер. Их корни лежат глубже живой ткани, глубже электробиохимии, они — в самой сущности мышления!

— Все очень и очень интересно, — флегматично заметил Гранин, глядя в пространство.

Гершин-Горин рассмеялся, откинув назад свою крупную голову.

— Вы хотите сказать, что мы напрасно теряем время? И что, может быть, вы напрасно со мной связались? Не торопитесь с выводами!

— Вот уж этого я не думаю, — совершенно искренне ответил Сергей, — просто меня интересует один весьма конкретный вопрос.

— Слушаю, — деловито сказал Гершин-Горин, останавливая свой цепкий взгляд на Гранине.

— Не замечали ли вы у живого мозга нечто похожее на режимы работ?

— Пожалуйста, поконкретнее.

Сергей потер лоб и усмехнулся.

— Конкретнее — это трудно, особенно в терминах психиатрии.

— А вы не стесняйтесь в терминологии.

— Скажем так, автомашина с двигателем внутреннего сгорания имеет несколько передач, несколько скоростей, как обычно говорят. Одну — для трогания с места и крутого подъема, вторую — для разгона, третью — для езды на максимальной скорости по ровной дороге.

— Понял, — перебил Гершин-Горин, с интересом глядя на Сергея, — а что, разве у логосов нет режимов работы?

— Нет.

— Ничего похожего, — подтвердил я.

— Тогда… — на лице Гершина-Горина появилась тонкая улыбка, — нет ничего удивительного, что логосы сходят с ума!

Мы с Сергеем переглянулись. Разговор становился интересным! Гранин уселся поудобнее и деловито попросил:

— Объясните-ка подробнее.

— Если пользоваться вашей аналогией с автомобилем, то и объяснять, собственно, нечего. Представьте себе машину, которая имеет лишь одну первую скорость. Колоссальный расход энергии, работа на износ — и мизерные результаты. Если это и не сумасшедший, то во всяком случае — ненормальный автомобиль.

— Аналогия любопытна, — заметил я, — но надо еще доказать ее состоятельность применительно к логосам.

— Не забывайте, коллега, — вежливо, но не без ядовитости ответил Гершин-Горин, — я психиатр, а не математик. Доказывать и устанавливать — ваша прерогатива, а я пока — вольный сын эфира и могу гипотезировать, не связывая себя скучными догмами и унылой аксиоматикой.

«Вольный сын эфира» усмехнулся и сделал рукой порхающий жест, который, видимо, должен был имитировать свободу парения его мыслей. Впрочем, он тут же стал серьезным и сказал, обращаясь уже не столько ко мне, сколько к Сергею.

— Не собираясь ничего доказывать, я тем не менее приведу всякие соображения в пользу этих автомобильных аналогий. Но вам придется набраться терпения, потому что я должен начать издалека. — Гершин-Горин привалился к столу, опершись о него руками. — В мозгу человека есть любопытный бугорок, который почти неизвестен неспециалистам. Он называется таламусом. Считают, что таламус некоторым образом ответственен за эмоции человека, хотя его связи с лобными долями еще далеко и далеко не изучены. В первой половине нынешнего века португальский врач Антонио Мониш впервые в истории психиатрии предложил хирургический метод лечения тяжелых психических заболеваний, которые не излечивались никакими другими способами.

— Хирургический? — удивился я.

— Именно хирургический, — насмешливо сощурился Гершин-Горин. — Впрочем, неудивительно, что вы не знаете об этом. В свое время эта операция была широко распространена лишь в Соединенных Штатах, а ныне она и там почти не применяется. Ее вытеснили другие, может быть, менее радикальные, но зато более гуманные способы лечения. Суть этой операции, названной лоботомией, сводится к тому, что в черепе, по обе стороны лба, высверливают отверстия, а затем, вводя в эти отверстия специальный нож — лейкотом, рассекают пучки нервных волокон, идущих от таламуса к правой и левой лобным долям мозга.

— Как же Мониш додумался до этого? — полюбопытствовал Сергей, с видимым интересом следивший за рассказом Гершина-Горина.

— Его величество случай плюс наблюдательность и смелость, — пожал плечами психиатр. — Кабальеро Мониш обратил внимание на то, что шимпанзе с иссеченными лобными долями мозга переносили неволю гораздо лучше неоперированных обезьян, отличаясь спокойным и ровным характером. Мониш подумал, что полезное для обезьян может оказаться полезным и людям, и оказался настолько мужественным человеком, что решился на свой риск и страх оперировать безнадежного шизофреника. Операция оказалась эффективнейшим средством лечения многих совершенно безнадежных психических больных. В несколько модифицированном виде, когда лейкотом вводится без сверления черепа через глазное отверстие, она и получила распространение в Америке. Но для лоботомии характерен один любопытнейший и не очень вдохновляющий штрих: ни один из оперированных после излечения не мог вернуться к творческой деятельности, которая была прервана болезнью.

— Не смог или не захотел? — перебил Гранин.

— Не смог, именно не смог. Лоботомированные были вполне нормальными, уравновешенными и даже добродушными людьми. Они успешно работали официантами, лифтерами, механиками, были хорошими мужьями, но ни один из них не мог вернуться к недописанной книге, незаконченному исследованию, начатому проекту. Они выходили из-под ножа хирурга здоровыми, но творчески бесплодными людьми. Это и послужило, в конце концов, главным аргументом против лоботомии. В ходе операции вместе с безумием мозг терял и важнейшее качество, свойственное человеку, — способность к подлинному творчеству. И все это делали два движения лейкотома, которые отделяли скромный и незаметный таламус от огромной массы остального мозга!

Я забыл о своем недружелюбии к ГершинуТорину, захваченный его рассказом. А он, сделав эффектную паузу, уверенно продолжал:

— Вспомним, что таламус некоторым образом ответствен за эмоции человека. А эмоции бывают разными. Крайней степенью их выражения являются аффекты. С определенным основанием состояние аффекта можно назвать кратковременным безумием. С другой стороны, некоторые виды безумия можно определить как затянувшиеся аффекты. В состоянии аффекта разум человека словно выключается. Человек действует как машина, подчиняясь самым нелепым желаниям. Он не отдает себе отчета в своих действиях и не может потом вспомнить их.

— А силы его удесятеряются, — словно про себя заметил Гранин.

Удивительно, но Гершин-Горин говорил примерно то же самое, что и Михаил! Гершин-Горин на секунду задержал на Сергее свой цепкий взгляд и подтвердил:

— Да, буквально удесятеряются. Физически слабый человек в состоянии аффекта может шутя раскидать целую толпу людей. Складывается впечатление, что в этом состоянии мозг переходит на какой-то иной режим работы, в корне отличающийся от обычного.

— Чем же он характерен, этот иной режим работы? — быстро спросил Сергей.

Гершин-Горин кивнул, подтверждая, что понял всю важность вопроса.

— Прежде всего резким угнетением всех сознательных корковых процессов, активизацией подкорки и предельной мобилизацией всех потенциальных возможностей организма, — психиатр говорил вдумчиво, четко выговаривая каждое слово. — Я убежден, что переход на эффектный режим осуществляется через воздействие таламуса, однако для этого нужен сильный внешний раздражитель — ужас перед неотвратимой опасностью, ярость, потрясение и так далее. Я убежден, что аффекторный режим — это реликтовый режим работы мозга. Он сохранился с той далекой эпохи, когда гомо сапиенс только формировался, когда для человека были важны не только острота мышления, изобретательность и тормоза социального порядка, но и своеобразное самозабвение бешенства, право же, еще и сейчас незаменимое в схватке не на жизнь, а на смерть. Помните Д’Артаньяна? — Гершин-Горин изящным движением обнажил воображаемую шпагу и продекламировал: «Кровь бросилась ему в голову! Сейчас он был готов драться со всеми мушкетерами королевства». Гершин-Горин секунду помолчал и со вздохом повторил:

— Кровь бросилась ему в голову!.. К сожалению, а может быть, и к счастью — этот реликтовый режим работы мозга находится теперь в стадии атрофии. Зато другой, творческий режим только-только завоевывает себе право на существование. Месяцы тяжелой черновой работы, изнурительное карабканье вверх по сантиметру, по миллиметру, жестокие срывы, бессонные ночи, полные тоски, разочарования и ненависти к своей бесталанности. И вдруг неожиданные и незабываемые звездные мгновения! Мы называем это озарением, вдохновением, бормочем нечто невнятное об интуиции, подобно тому, как толкуют о воле божьей, а я уверен, что это еще один режим работы мозга, самый высший, самый продуктивный, входить в который по собственному произволу мы, увы, пока еще не умеем, но научимся, обязательно научимся!

Подводя итог, могу сказать следующее: я убежден, что человеческий мозг имеет по меньшей мере три качественно различных режима работы: аффектоидный, нормальный и творческий, а таламус является его своеобразной коробкой скоростей. Кстати, все говорит за то, что единственным режимом работы логосов является как раз режим аффектоидный, так что в их сумасшествии нет ничего удивительного — оно неизбежно должно наступить после того, как будет накоплен некоторый пороговый минимум информации, — Гершин-Горин развел руками. — Вот, пожалуй, и все, чем я могу быть полезен вам в настоящее время.

Глядя на психиатра, Сергей негромко и очень серьезно сказал:

— Браво, Гершин. — Он помолчал и повторил:

— Браво!

— Есть еще порох в пороховницах, — не без самодовольства проговорил психиатр, вскидывая свою крупную голову.

Ему были приятны и похвала Сергея и то, что он назвал его так чуднeq \o (о;?) — Гершин.

Получилось так, что я вышел из кабинета, а Гранин и Гершин-Горин задержались. Я было приостановился, поджидая их, но догадался, что им хочется поговорить о чем-то наедине, как из гостиной вышла хозяйка дома.

— А где же мужчины? — спросила она.

Мне хотелось спросить, к какой категории она относила меня лично, но сдержался и ответил коротко и неопределенно:

— Дела.

— Дела, — без улыбки повторила Лена, — мужские дела.

— Похоже, вы друзья с Сергеем?

— Да, — ответил я удивленно. Мне представлялось, что она более осведомлена о делах, касающихся Сергея. — Мы вместе и живем, и работаем. Так сказать, два аргумента одной и той же функции.

Лена — в молчаливом вопросе подняла свои соболиные брови.

— У Сергея умер отец, — пояснил я, — вот он и пригласил меня в компаньоны.

— Владимир Михайлович умер, — в спокойном раздумье проговорила молодая женщина, — а я и не знала. Как же выглядит теперь эта квартира?

Мне понравилось, что она не высказывает банальных сожалений, а поэтому предложил:

— А вы заходите и посмотрите.

Она вскинула на меня глаза.

— Вы думаете, это удобно?

— А почему бы и нет?

Лена с улыбкой разглядывала меня.

— Сергей рассказывал вам обо мне? — Нет.

— Нет, — повторила она, рассеянным жестом поправляя волосы, — жениться-то он по крайней мере думает?

— Жениться? — удивился я. — Полагаю, что нет.

— А почему вы так полагаете?

— Чтобы жениться, как минимум, нужна невеста.

Лена рассмеялась.

— Как минимум! Вы чудак. А максимум?

Я пожал плечами.

— И как максимум. Это условие и необходимое, и достаточное.

Тут на мое счастье дверь кабинета отворилась и показались «мужчины». Сергей сразу же стал прощаться и, как не удерживали его Гершины-Горины, стоял на своем, ссылаясь на дела и занятость.

— Заходи, Сережа, — сказала на прощанье Лена, — заходи не по делам, а просто так.

— А если по делам — так нельзя? — прищурился в улыбке Сергей.


7

На улице шел дождь, мелкий и частый, словно просеянный сквозь тончайшее сито, спрятанное где-то в рыхлой толще хмурых облаков. Сергей покосился на сырое небо, поежился и вдруг предложил:

— Пойдем пешком?

— Пойдем, — согласился я.

Я люблю бродить по городским улицам дождливыми вечерами. Когда идет дождь, на улице меньше народа, больше простора и света. Горят фонари, светятся окна домов, мокрый асфальт и лужи отражают разноцветье реклам, блестят брызги, разлетающиеся из-под колес автомашин, которые мчатся в сверкающую темноту с каким-то особым влажным шорохом.

— О чем говорил с тобой этот леопард? — спросил я.

— Кто — кто?

— Да Гершин-Горин!

Сергей захохотал.

— Верно, — подтвердил он с удовольствием, — настоящий леопард. Гибок, цепок и умен.

— Умен, — согласился я, — но самонадеян.

Некоторое время мы шли молча. Про себя я отметил, что Сергей так и не сказал мне, о чем они говорили с Гершиным-Гориным

— Гершин подойдет… — сказал вдруг Сергей. — Для формирования новой науки как раз и нужен такой хваткий и пробивной мужик,

— Делец, но с головой. И он прав, кибернетике и психиатрии давно пора заключить брак, если не по любви, то по расчету.

Ртутные лампы фонарей сверкали в темноте с пронзительной яркостью. Даже частая сетка дождя не могла смягчить и утеплить этот холодный голубоватый свет. Но на расстоянии нескольких шагов фонарь вдруг расцветал, окутываясь радужным синеватым ореолом и становясь похожим на гигантский сказочный одуванчик.

— Сергей, — спросил я, — скажи по совести, зачем ты меня таскал с собой?

Гранин остановился на полушаге, внимательно посмотрел на меня и снова пошел вперед.

— Счастливый ты человек, Николенька, — с завистью сказал он в воротник плаща.

Я ждал, что он скажет еще что-нибудь, но Сергей молчал, сосредоточенно глядя себе под ноги. Я пожал плечами и посмотрел вверх. Дождь был такой густой, что лицо мое сразу стало мокрым. Сумеречное небо висело так низко, что если разбежаться и подпрыгнуть как следует, то определенно можно было достать его рукой.

— А все-таки мы ухватились за ниточку, которая ведет к логосам, — довольным тоном сказал Сергей, обращаясь скорее к самому себе, нежели ко мне.

— Предложим Шпагину ставить на них коробки скоростей? — усмехнулся я.

Гранин хмыкнул, оценив шутку.

— И Гершин, и твой Михаил определенно говорят одно и то же, только иллюстрируют на разном материале. Но что они говорят, черт их подери?

— Они говорят, — в раздумье ответил я, — что ящерицу в известном смысле можно считать сумасшедшей, безумной кошкой.

— Верно, — с удовольствием подтвердил Сергей и пожаловался: — Я чувствую, обоняю, осязаю, что разгадка бродит где-то в темноте совсем рядом с нами. Слышишь?

Он остановился, подняв руку и прислушиваясь. Прислушался и я. Вздыхая, ворочался и невнятно бормотал что-то большой засыпающий город. Шуршал и позванивал тихонько мелкий дождь. Недовольно ворчали озабоченные автомашины, несшиеся по улице бесплотными черными тенями все дальше, дальше и быстрее. Звонко цокали каблучки тоненькой девушки, закутанной в блестящий мокрый плащ.

— Слышишь? — повторил Сергей, снова трогаясь в путь. — Разгадка бродит рядом, но она пуглива, и стоит приблизиться, как она тут же скрывается.

— Фантазер ты, Сергей.

— Фантазер, — согласился Гранин и вдруг добавил с оттенком раздражения. — Стоит ли только искать ее, разгадку?

Я даже приостановился.

— Как это — стоит ли? Мы обещали Шпагину!

— Что из того? Мало ли что обещают.

— Да ты что?

— Ничего.

Гранин посмотрел на меня:

— Тебе сколько лет?

— Двадцать восемь.

Сергей пнул ногой спичечный коробок, он скользнул по мокрому, искрящемуся асфальту, шлепнулся в лужу и поплыл.

— А мне тридцать три. Понимаешь? Тридцать три года. А у меня ни жены, ни детей, ни семьи. Ничего и никого нет. Только наука: математика, логика, кибернетика. Загадки. Разгадки. И нет им конца.

— У тебя есть друзья, — хмуро сказал я.

— Что такое друзья? Мнимые части комплексных чисел.

Он засмеялся и тряхнул меня за плечо.

— Я шучу, Коля. Осенью у меня часто бывает шутливое настроение. Особенно, когда идет такой вот приятный дождь, а желанная разгадка никак не дается в руки. Но ты гений, Никола.

— Ты о чем? — подозрительно спросил я.

— О друзьях, — он огляделся. — Или я окончательно осел или это где-то совсем недалеко. Пошли!

— Куда?

— К друзьям! В гости!

…Мы долго шагали вверх по полутемной лестнице. Я начал было считать этажи, но сбился, и, может быть, из-за этого мне казалось, что мы карабкаемся куда-то слишком высоко. Сергей, легко шагавший впереди, вдруг остановился и поднял палец.

— Музыка? Это определенно у Федора.

Сергей прибавил шагу, и скоро мы остановились у обыкновенной, ничем не примечательной двери. Я с трудом переводил дух, но тем не менее разобрал, что музыка звучала именно за этой дверью: шейк, казачок, а может быть, самба или липси, я плохо разбираюсь в современных танцах, мне почему-то кажется, что вся эта музыка более или менее одинакова. Сергей длинно позвонил.

За дверью послышались приглушенные голоса, шум, смех. Потом смех внезапно оборвался, и после внушительной паузы девичий голос с напускной строгостью проговорил: «Сумасшедший! Да пусти же!».

— Звукопроницаемость самой высшей кондиции, — резюмировал Сергей и позвонил еще раз, теперь уже коротко.

Почти в тот же самый момент дверь распахнулась и на пороге показался молодой здоровый парень в военной форме, но без кителя и галстука — в одной рубашке с капитанскими погонами на плечах. Вид у капитана был очень веселый, на лбу блестели капельки пота, а из-за его плеча выглядывала девушка с пушистой челкой, налезавшей на блестящие лукавые глазки.

— Вы к нам? — спросил капитан и, не дожидаясь ответа, радушно пригласил: — Заходите! — Говорил он громко, потому что стонущая, всхлипывающая и вскрикивающая музыка заполнила теперь всю лестничную клетку.

— Заходите-заходите! — поддержала девушка. Ей не стоялось на месте, она легонько пританцовывала под музыку и посматривала на нас с Сергеем с таким видом, точно мы должны были тут же показать ей какой-нибудь фокус.

— А сюда ли мы попали? — спросил Сергей.

Девушка сказала весело:

— Конечно сюда.

— Федор-то по крайней мере дома?

— Дома, — хором ответила парочка.

Девушка с челкой тут же ускакала и закричала звонко, легко перекрывая музыку: «Федор Васильевич! К вам! Сразу двое!».

Послышался нестройный хор голосов, и в прихожей появился невысокий плотный мужчина в белой рубашке.

— Заходите, чего вы мнетесь? — с ходу сказал он и вдруг остановился.

— Сергей, никак ты?

Секунду он удивленно стоял на месте, словно не веря своим глазам, потом тряхнул крупной тяжелой головой, заулыбался и, сделав два шага вперед, сцапал Сергея своими большими ручищами и поднял вверх.

Дальнейшие события развивались так неожиданно и так стремительно, что как-то перепутались и заслонили одно другое. Сначала нас потащили к столу и с веселой настойчивостью заставили выпить по стопке водки. За мной ухаживал высокий добродушный парень с ясными серыми глазами, в глубине которых пряталась хитринка.

— Это же штрафная, — обстоятельно объяснил он, пододвигая мне соленые рыжики, — поэтому кроме вас никто и не пьет. Штрафную полагается пить всем, кто опаздывает, независимо от возраста, пола, вероисповедания и профессии. Этот обычай возник во тьме далеких веков и подтвержден многочисленными и строго поставленными экспериментами молодого поколения. Очень разумный обычай. Трезвый человек в компании, которая уже навеселе, чувствует себя неуютно и неловко, как пришелец с Сириуса или Альдебарана. Поэтому прежде всего этого человека надо привести в соответствие со всеми другими, что и делается путем так называемой штрафной. Помните, это делается ради вашей пользы и благополучия. А пьете вы или не пьете — это совершенно второстепенный вопрос. Представьте, что это лекарство, закройте глаза и — раз!

Все это звучало очень убедительно, поэтому я опорожнил стопку и закусил рыжиками.

Сразу же после этого меня потащила танцевать худощавая, спортивного вида девица. Она была явно сильней меня и не обратила ни малейшего внимания на мое слабое и нерешительное сопротивление. Я вообще танцую прескверно, а в такой ситуации все мои хореографические недостатки проявились особенно рельефно. Я то и дело наступал на изящные туфельки своей ловкой партнерши, извинялся, а она хохотала, запрокидывая голову, и с восторгом сообщала окружающим, что я и вправду совершенно не умею танцевать. Потом я почему-то снова оказался за столом. Передо мной стояла еще одна стопка водки. Все тот же высокий парень с ясными невинными глазами обстоятельно разъяснял мне, что это уже не штрафная, а просто очередная и что если от штрафной я еще имел право отказаться, то теперь об этом и речи быть не может — ведь тост поднят именно за мое здоровье и мои успехи в работе и личной жизни. Не зная, что противопоставить этим авторитетным разъяснениям, я для порядка немного побарахтался и послушно осушил стопку.

Потом мы танцевали, став в шеренгу и обняв друг друга за плечи, какой-то очень бестолковый танец с совершенно алогичной последовательностью движений. В конце концов я зацепился за чью-то ногу и упал на ковер вместе со своей соседкой — той самой девушкой с челкой, которая открывала нам дверь. Она так хохотала, что не могла встать с ковра и только повторяла в изнеможении: «Ой, не могу, ой, не могу». Неведомо откуда, по-моему, как Мефистофель из-под земли, появился хозяин дома, оглядел веселую компанию, покачал головой, усмехнулся.

— Ну, пошалили и хватит, — сказал он и уволок меня в свой кабинет.

Меня немного покоробила такая бесцеремонность. Но в кабинете было очень уютно, к тому же на стареньком потертом диванчике сидел Сергей и с улыбкой поглядывал на меня, так что я примирился со своей судьбой и, поудобнее устроившись в кресле, принялся осматриваться.

На стене, напротив меня, висели оскаленная кабанья голова и крест-накрест — два охотничьих ружья. Кабан мне. не понравился, особенно его желтые кривые клыки, и я перевел взгляд дальше, на книжный шкаф. Книжный шкаф был обыкновенным, но по верху его стояли модели самых разнообразных самолетов, по большей части мне незнакомых. Большая модель самолета стояла и на огромном письменном столе. Это была машина странных и страшноватых гипертрофированных очертаний, которые запечатлели в себе стремительность и тайну. На столе рядом с моделью в беспорядке валялись какие-то бумаги, книги, логарифмическая линейка, а над столом висели большие фотографии. Летчики у самолета, летчики на траве, летчики, склонившиеся за столом не то над картой, не то над чертежом. Центральное место занимала фотография, на которой крупным планом было схвачено немолодое, но озорное, смеющееся лицо. Я с любопытством покосился на Федора Васильевича и краем глаза заметил при входе в кабинет простенькую вешалку и висевшие на ней кожаную куртку и авиационный китель с полковничьими погонами.

— Я так и не понял, — спросил Сергей, — чей день рождения? Ты ведь, если мне не изменяет память, родился весной.

— Точно, весной, — подтвердил Федор Васильевич, — Есть у меня такой Леша Смирнов. Хороший парень, неплохой испытатель, молод только еще, горяч, угробиться может по глупости. Недавно женился, квартира однокомнатная, а у меня — вот какие хоромы. Не квартира, а целый ангар. Пусть празднуют. Что мне, жалко?

Сергей прищурился:

— А Эла не возражает?

Федор Васильевич исподлобья взглянул на Гранина:

— Она, брат, на курорте. Второй раз за этот год. Все болеет. Сердце, нервы, бессонница, потеря аппетита.

Он опять покосился на Сергея, махнул рукой и сказал равнодушно:

— А, да пусть ее. — И спросил с улыбкой: — А ты все холостякуешь?

Сергей кивнул.

— Завидую, — хмуро сказал Федор Васильевич и вдруг захохотал: — Да не очень!

Неторопливо ведя разговор, они все поглядывали на полуоткрытую дверь, откуда волнами, то нарастая, то затихая, доносились голоса, шум и смех. И я невольно прислушался к тому, что происходило за дверью…

— А он ему отвечает, — певуче и меланхолично рассказывал кто-то тенорком, — милый мой, пора бы знать: у настоящего летчика в мозгу должна быть только одна извилина. И та — прямая!

Хохот пахнул в кабинет. Мне показалось, что дверь дрогнула и приоткрылась больше, как от напора свежего ветра. Федор Васильевич покрутил головой, хохотнул, потом встал — надежный, плотный, квадратный, — подошел к двери и плотно притворил ее.

— Иначе и говорить не дадут, черти, — сказал он довольным тоном, сердито хмуря брови, и захохотал: — Придумают же!

И, усаживаясь рядом с Сергеем, добавил:

— Ты мне начал говорить что-то такое о сумасшедших. Я только не совсем понял — мешали, черти, — кто там у вас спятил.

— Машина, Федя, — с улыбкой пояснил Сергей.

— Что машина?

— Машина сошла с ума, понимаешь? Вычислительная машина!

Летчик некоторое время недоверчиво присматривался к Гранину, видимо, опасаясь розыгрыша, но вид Сергея, очевидно, убедил его в обратном.

— Машина? Неужто дошло и до этого? — с недоверчивым восхищением, все еще не совсем веря, переспросил Федор Васильевич.

— Дошло, — хладнокровно подтвердил Сергей.

— И что же она, рассказывает анекдоты вместо того, чтобы заниматься вычислениями?

— Это несущественно. Важно другое — никто не может понять, в чем тут дело.

— А-а, — с облегчением протянул Федор Васильевич, — теперь мне все понятно! Ты взялся распутывать эту загажу и не дашь никому покоя, покуда не докопаешься, что и как. Так?

Гранин улыбнулся:

— Да в этом роде.

— И когда ты только угомонишься? Небось не мальчик! Взял бы да отгрохал докторскую вместо того, чтобы заниматься глупостями! Ну да ладно, рассказывай.

По лицу Федора Васильевича было хорошо видно, что он не только не осуждает, а, пожалуй, гордится тем, что Сергей такими «глупостями» занимается. Слушал он с видимым интересом и несколько раз перебивал Гранина уточняющими вопросами. Но когда Сергей начал рассказывать о точках соприкосновения кибернетики и психиатрии, поморщился:

— Ты прости, Сережа, но все эти широкие обобщения — не для меня. Я человек техники и куда увереннее чувствую себя в своей сфере, где идею можно воплотить в металл, наладить, отрегулировать, в общем, пощупать!

— Если бы мышление можно было пощупать, — вздохнул Гранин.

— А почему бы и нет, — склонил голову набок Федор Васильевич. — Это ведь, брат, смотря что считать мышлением. — Он помолчал, потирая мускулистую шею, и вдруг спросил: — Тебе никогда не приходило в голову, что мозг по характеру своей работы здорово напоминает автопилот?

— Не приходило!

— Вот видишь, — заметил Федор Васильевич, — а аналогия есть. И очень полезная! Во-первых, и мозг, и автопилот-это автоматические устройства. Погоди, не перебивай, я и без твоих замечаний собьюсь. Главное не во-первых, а во-вторых. Хорошо отрегулированный и настроенный автопилот строго выдерживает заданный режим, скажем, режим прямолинейного и горизонтального полета. Всякое отклонение от этого режима — брак, погрешность, летное происшествие, если хочешь. Но хорошо отрегулированный мозг, я хочу сказать — обученный и дисциплинированный, тоже строго выдерживает один-единственный заданный режим, режим, отвечающий истине, логике и разуму. Всякое отклонение от этого режима — заблуждение, ошибка. Ведь только истина единственна, а заблуждений — тьма тьмущая! А что такое безумие, как не крупное заблуждение всего мышления в целом! Ты улавливаешь, куда держу курс?

— Стараюсь.

— Нет, не улавливаешь, по глазам вижу. Я ведь еще не сказал тебе самого главного. Месяца три назад я вплотную столкнулся с автопилотами, которые были совершенно исправны, как логосы твоего Шпагина, настроены, отрегулированы, но в принципе, понимаешь, в принципе — были склонны к сумасшествию. Ведь что такое сумасшедший автопилот? Это автопилот, под управлением которого машина врезается в землю, не возражаешь против такой формулировки? Так вот, в определенных условиях эта принципиальная склонность автопилотов к сумасшествию превращалась в реальность. Вся соль в том, какие это условия и какой принцип. Ну? — Федор Васильевич откинулся на спинку старенького дивана, вгляделся в напряженное, ждущее лицо Сергея и радостно захохотал.

— Ага! Проняло тебя! Нет, мне просто жалко такую идею отдавать тебе даром. Ящик шампанского ставишь?

— Ставлю! Полтора!

— Полтора мне не надо, я не жадный, а вот ящик к Новому году привезешь. Договорились? Тогда слушай дальше. Эти сумасшедшие автопилоты стояли не на самолетах, а на… в общем, это неважно, на этаких безэкипажных машинах разового применения. К этим машинам помимо всего прочего предъявляется еще одно очень важное требование — они должны быть максимально дешевы, что совершенно естественно. В соответствии с этим все их оборудование, в том числе и автопилот, отличается максимальной простотой. И фирма хватила через край: поставила автопилоты, работающие в двоичном коде.

— Как? — переспросил Сергей.

— В двоичном коде. Рули машины не имели ни нейтрального, ни промежуточных положений, а только крайние. Скажем, руль высоты имел только крайнее верхнее и крайнее нижнее положение. Чтобы машина выдержала заданную высоту, руль требуется все время перекладывать то вверх, то вниз. Машина при этом фактически летит не по прямой линии, а по синусоиде, совершая волнообразные колебания около заданной высоты. В относительно спокойных условиях эти автопилоты работали отлично. Но когда их испытали в сильно турбулентной атмосфере — все пошло прахом! Не справлялся автопилот двоичного кода с обработкой больших объемов информации. Амплитуда синусоиды полета становилась все больше, больше, пока в верхней ее точке машины не выходили на закритические углы атаки и не срывались в штопор. Ты что? — Вопрос этот относился к Гранину, который, прижав ладони к вискам и зажмурившись, медленно поднимался с дивана.

— Я осел, вот что, — словно про себя проговорил Сергей, — и мне надо подумать.

— Думай на здоровье!

— Мне надо подумать, — повторил Сергей и открыл глаза, — а тебе, Федор, поставить памятник!

Федор Васильевич расхохотался:

— Если будешь ставить, то непременно в полный рост. Терпеть не могу бюстов. Бюст! Есть в этом слове что-то сугубо дамское. А пока будет решаться вопрос о памятнике, не забудь про шампанское! Да ты куда? — забеспокоился он, видя, что Сергей двинулся к двери. — Бываешь раз в год, вечер в разгаре, не пущу!

Гранин покачал головой:

— Мне надо хорошенько подумать, Федя. Ты даже не представляешь, какие невероятные вещи я от тебя услышал.

Взгляд его рассеянно остановился на мне.

— Ты пойдешь со мной или останешься?

— По… пойду, — твердо ответил я.

— А ты транспортабелен?

Я обиделся и постарался возможно непринужденнее подняться из кресла.

— Транспортабельность — врожденное человеческое качество. А ты вот таскаешь меня по всяким дурацким гостям, а в гостях все поят, поят, а закусить как следует не дают!

Федор Васильевич, грустно глядевший на Сергея, обернулся ко мне, захохотал и хлопнул по плечу своей медвежьей ручищей.

— Люблю математиков за откровенность!


8

Нас провожали какой-то веселой песней, а потом кричали вслед из открытого окна и с балкона. Я тоже попытался кричать, но так как Сергей вел меня под руку и оборачиваться мне было неудобно, я был невольно сдержан в выражении своих чувств. Пока мы шли темными проходами между рядами одинаковых домов, я еще терпел опеку Сергея, но едва мы оказались на освещенной улице — вырвался и пошел рядом, независимо засунув руки в карманы. Все еще шел мелкий, невесомый дождик, блестел мокрый асфальт, но огней стало меньше, и улица опустела. Сергей был напряженно задумчив и самоуглублен, а я витал в веселом розовом тумане и с некоторым скептицизмом наблюдал за собой как бы со стороны;

Мне очень хотелось поговорить, самые разнообразные и, как мне казалось, очень интересные мысли пестрым хороводом кружились у меня в голове. Сделав десяток шагов, я споткнулся о кирпич, валявшийся на тротуаре, и чуть не упал. Сергей попытался снова взять меня под руку, но я ему не дался.

— Не покушайся на мою свободу, буду сопротивляться, — серьезно предупредил я Сергея и покосился назад, через плечо. — Кирпич! А знаешь ли ты, что кирпич исключительно многозначительное устройство? Только мы привыкли к нему, закостенели в обыденщине и не желаем замечать его оригинальности. Из кирпича можно сделать что угодно: дом, театр, гостиницу и даже магазин учебно-наглядных пособий. Кирпич полон загадок и тайн, он неисчерпаем как мета… метало… тактика. Вот, скажи ты мне, кудесник, любимец богов, почему кирпич такой кирпичеобразный? Почему он не вот такущий и не вот такусенький, а кирпич и больше ничего? Признайся, несчастный традиционалист, ты никогда, ни-ко-гда не задумывался над этой жуткой проблемой.

— Признаюсь, — рассеянно согласился Сергей и попытался поймать меня, но я очень ловко увернулся, наступив при этом в лужу и забрызгал себя и Сергея.

— Ты признался в своей косности, — с удовольствием констатировал я, — и это очень хорошо. Безошибочный человек — очень скучный человек, капустный кочан без кочерыжки. Между прочим, меня всегда бесконечно удивляло это идиотство — из кочана выбрасывают самое вкусное — чекурыжку, а листья едят. Это еще простительно всяким там коровам, зубробизонам и микроцефалам, но человеку разумному выбрасывать кочерыжку непростительно. Непростительно!..

Я потерял нить рассуждений и некоторое время шел молча, стараясь разобраться в хороводе своих мыслей.

— Да, — радостно вспомнил я наконец, — кирпич! Кирпич — это звучит гордо! Кирпич лучше даже кочерыжки, хотя его нельзя съесть. Чекурыжка — дура, она растет сама, вместе с кочаном капусты. Она запрограммирована, у нее есть свой генотип и свой фенотип. Фенотип можно съесть, а вот можно ли съесть генотип? В его чистом, аб-абстраги-рованном виде? Это никому неизвестно, никому! А вот у кирпича нет ни генотипа, ни фенотипа. Кирпич — творение рук человеческих и такой кирпичеобразный потому, что это угодно его творцу, его демиургу — гомо сапиенсу строителлюсу. Кирпич, естественно, отобрался в ходе тысячелетнего градостроительства, в ходе урбанизации и акселерации. И вот он перед нами, стройный параллелепипед! Сама простота и совершенство, ничего невозможного не добавить, ни отнять!

Сергей хохотал, очевидно, краем уха он все-таки прислушивался к моей болтовне.

— Ты смеешься, — грустно сказал я, — но ты, несчастный, смеешься над самим собой, над своим недомыслием. Это смех сквозь невидимые миру слезы! Говорят, что смех отличает человека от животных. Должен заявить со всей ответственностью, что это чистейшей воды собачий бред…

Поднатужившись, я снова поймал ускользавшую мысль:

— Кстати, о самом главном, о кирпичах. Кирпич был хорош для кирпичника, завуалированно говоря, для человека, абсолютно разоруженного в техническом отношении, для наших уважаемых предков. А ныне? О темпоре, о морес! Кирпич вымирает так же беспощадно, как вымерли динозавры и микроцефалы. Скоро для его поисков будут снаряжаться археокирпические экспедиции. Только в музеях и картинных галереях можно будет увидеть кирпичи. Женщины, увидев их, будут кричать «ура!» и бросать в воздух чепчики. А в строительстве кирпич заменят вульгарные крупные блоки, которые возят по улицам, как будто напоказ, по два блока на одну машину. И чем дальше будет идти человечество по пути процветания и прогресса, тем эти блоки будут становиться все больше и крупнее, пока не начнут возить целые дома с мебельными гарнитурами. Но без жителей! Потому что возить по улицам дома с жителями исключительно безнравственно! А кирпич исчезнет. Кирпич, из которого можно построить все, что угодно: от… от гигантских дворцов до собачьей конуры!

Вот тут-то Сергей все-таки поймал меня и крепко взял под руку. Я знал, что в свое время он занимался самбо, а поэтому не стал вырываться. А Сергей сказал мне весело и таинственно:

— Как вовремя попал тебе под ноги кирпич! Ты вещал, как пифия.

— Не надо оскорблять, — устало сказал я. — Я не пифия, математика — вот сфера моего коловращения.

— Ты здорово говорил о кирпичах, Коля.

— Правда? Я был… в ударе!

— Из кирпича можно построить многое, — не унимался Сергей, — дома, дворцы, заборы. Но скажи, можно ли из него построить часы или телевизор?

Я воззрился на Гранина с нескрываемым удивлением, у меня даже в голове как-то посветлело.

— Телевизор?

— Да, телевизор или, скажем, двигатель внутреннего сгорания! — Сергей присмотрелся ко мне. — Тебе кажется, что я говорю глупости? А разве не такую же или даже большую глупость делаем мы, когда пытаемся построить из кирпичей всю бесконечную вселенную?

— Бесконечную? — только и мог спросить я.

— Ну, пусть не бесконечную, а ту самую метагалактику, о которой ты мне рассказывал так красочно.

— Я рассказывал про вселенную? Да ты просто пьян, Сергей, — с облегчением констатировал я.

Сергей засмеялся:

— Пусть я пьян. Но ты послушай меня. Логосы, как и все другие счетные машины, работают на основе двоичного кода.

— Причем тут логосы и двоичный код? — удивился я.

Сергей крепко сжал мне руку:

— Ты слушай, слушай и молчи. Логосы работают на основе двоичного кода. Любая операция, любое умозаключение, говоря логическим языком, сводятся у них в конце концов к комбинации нулей и единиц, утверждений и отрицаний, совокупности «да» и «нет». Причем в отличие от других машин, которые моделируют отдельные элементы мышления, логосы моделируют мышление в целом, то есть по идее своего устройства они в той же степени разумны, как и сами их творцы — люди. Необходимейший атрибут разума — познание окружающего мира. Но поскольку логосы работают на основе двоичного кода, то стало быть из голеньких нулей и единиц они и попытаются строить всю бесконечную вселенную! Разве это не идиотизм?

Я был так ошарашен этой логикой, что хмель быстро улетучивался из моей головы.

— Я и подумал, — продолжал между тем Гранин, — может быть, логосы безумны совсем нормально, потому что они просто не могут быть не безумными? Даже сам Винер, крестный отец всей вычислительной техники, как-то сказал, что вычислительные машины напоминают ему идиотов, наделенных феноменальной способностью к счету. Формальная логика и безумие! Казалось бы, несовместимые вещи! А между тем одно непременно и обязательно влечет за собой другое.

— Подожди, — сказал я, наконец-то обретая дар речи, — да, формальная логика имеет свою первооснову нолей и единиц, в виде могучих «да» и «нет». Но на основе формальной логики и двоичного кода созданы все науки, на этой основе работает его величество человеческий мозг!

— А ты уверен?

— В чем? — несколько опешил я.

— Да в том, что наш мозг работает на основе именно этих могучих «да» и «нет»?

— Да ты что? Такие вещи теперь в средней школе изучают!

— Вот даже как, в средней! А хочешь, — Гранин хитро прищурился, — я посажу тебя в лужу вместе с этими могучими «да» и «нет»?

— Сажай! — азартно сказал я, невольно, впрочем, покосившись на лужи, которые окружали нас в достаточном изобилии.

Сергей поймал мой взгляд и подмигнул.

— Не беспокойся, сажать буду не буквальным образом. — И вдруг спросил: — Ты читал «Дон Кихота?»

Некоторое время я смотрел на него, удивленный необычным поворотом мысли, а потом неопределенно ответил, что само собой разумеется — читал, но это было достаточно давно.

— Ну, а помнишь, в какое затруднение попал здравомыслящий Санчо, когда ему привелось выполнять губернаторские обязанности?

— Вот этого не помню!

— Тогда слушай. Губернатору Санчо предложили решить такую задачу. В некоем поместье, разделенном на две части рекой, был издан закон: «Всякий, проходящий по мосту через сию реку, долженствует объявить под присягой, куда и зачем он идет; кто скажет правду, тех пропускать беспрепятственно, а кто солжет, тех без всякого снисхождения казнить через повешение». И вот однажды некий человек, приведенный к присяге, хладнокровно заявил, что он пришел затем и только затем, чтобы его вздернули на эту вот самую виселицу, что стоит у моста. — Сергей покосился на меня.

— Слушаю, слушаю, — поспешил я успокоить его.

— Судьи, перед которыми предстал этот чудак, — продолжал Сергей неторопливо, — пришли в крайнее замешательство. Оказалось, что пришельца нельзя ни повесить, ни пропустить! В самом деле, если разрешить ему пройти свободно, стало быть пришелец соврал, ведь он утверждал, что явился именно за повешением. А если он соврал, то его надо повесить. Но как же его повесить? Ведь тогда получится, что он сказал правду, и по этому самому обстоятельству его следует беспрепятственно пропустить в город! И Санчо, здравомыслящий лукавый Санчо, капитулировал перед этой задачей. Ну, а ты, — Сергей тряхнул меня за плечо, — что скажешь ты? Истинно или ложно утверждение чудака-незнакомца? Пропустить его или повесить? Смелее применяй свои могучие «да» и «нет»!

Я задумался, стараясь не обращать внимания на лукавую улыбку Гранина.

— Послушай, — сказал я примирительно, — ведь это парадокс!

— Ну и что же? Разве парадоксальная задача — уже не задача? Ты утверждал, что формальная логика универсальна, вот и разбирайся с ее помощью. Что же все-таки делать с этим оригиналом, вознамерившимся поболтаться на виселице, — пропустить или повесить?

Сергей был неумолим. Я сдвинул шляпу на лоб, почесал затылок и объявил:

— Но, черт его дери, парадоксы потому и называются парадоксами, что они неразрешимы!

Гранин засмеялся:

— Так уж и неразрешимы? А ты представь себя стражником на мосту, представь, что это за твоей спиной город, где ты родился и вырос, а вокруг него шныряют лазутчики. И вот является какой-то проходимец и начинает молоть какую-то чушь. Да неужели бы ты не разрешил вставшую перед тобой задачу?

— Да разрешил бы, — с сердцем сказал я, — но мне бы пришлось выйти за рамки заданных условий!

— Верно! Тебе пришлось бы выйти за рамки формальной логики, за рамки псевдомогучих, а на самом деле бессильных «да» и «нет».

Сергей поежился, пряча подбородок в воротник плаща, и уже мягче, задумчивее продолжал:

— Ты правильно говорил, Никола. Мир чудовищно сложен. А мы пытаемся изобразить его с помощью умопомрачительного скромного материала — нолей и единиц! Без искажений и огрехов это так же немыслимо, как без разрывов и складок растянуть сферу на плоскости. Погрешности изображения мира с помощью нолей и единиц и проявляются в форме различных логических парадоксов. Эти парадоксы существуют не в реальном мире, а в формализованном мышлении, в рамках некоторых надуманных задач. Ты ежедневно решаешь десятки и сотни парадоксов, даже и не подозревая об их существовании. Вспомни, например, задачу о буридановом осле, который умер с голоду между двух охапок сена лишь потому, что он находился от них на абсолютно равных расстояниях. Разве реальные ослы, я уже не говорю о людях, испытывают когда-нибудь такие затруднения?

Я вздохнул:

— Хорошо, согласен. Формальная логика порочна, формальная логика — бяка. Но я не слышал еще, что ты предлагаешь взамен ее. А голая критика еще никогда не рожала ничего, кроме пустого места!

— Чтобы ответить на этот вопрос, я вернусь к задаче, которая была предложена Санчо, — спокойно проговорил Гранин. — Давай задумаемся, кто виноват в том, что стражник на мосту оказался в таком двусмысленном положении. Догадаться нетрудно — начальник стражи! Он плохо проинструктировал своего подчиненного, говоря современным языком, разработал неполную программу его действий. Он предусмотрел лишь два варианта: свободная дорога, если путник сказал правду, и виселица, если он солгал. Выясняется, однако, что эти варианты не исчерпывают действительности. Если бы начальник стражи знал об этом, он обязательно добавил что-нибудь в таком роде: «Буде же путник выскажется странно, не истинно и не ложно, то, толкнув его с места в воду, предоставить самому провидению решить его судьбу».

И тут мешанина образов и мыслей, почерпнутых мной за последние дни, — машинное безумие, ящерицы, кошки, режимы работы мозга и автопилоты — вдруг отлилась в единое стройное целое. Догадка молнией сверкнула у меня в голове.

— Так-так, — я снял шляпу, вытер лоб и снова надел ее, — ты считаешь, что человеческий мозг работает не в двоичном, а в троичном коде?

— Именно! И в этом его решающее отличие от логосов!

— Следовательно, переход мозга с обычного режима работы на аффектоидный есть по сути переход с троичного кода работы на двоичный?

— Верно, это своеобразный скачок в прошлое, к предкам, потому что мозг пресмыкающихся, по-видимому, работает только в двоичном коде.

— А безнадежные шизофреники — это, стало быть, люди, мозг которых устойчиво перешел на двоичный режим работы?

— По крайней мере у кататоников.

Так мы говорили, азартно перебивая друг друга, пока я не остановился и не сказал:

— Ты знаешь, Сергей, ведь это очень интересная мысль! Вы должны понять меня, я математик. Общие рассуждения, как бы они ни были интересны, так и остаются для меня общими рассуждениями. Другое дело — переход с двоичного кода на троичный. Это нечто конкретное, что можно подвергнуть строгому математическому анализу. Двоичному коду соответствует формальная логика, а теперь перед моим внутренним взором смутно вставали контуры нового грандиозного научного здания — математизированной диалектической логики, которая будет соответствовать коду троичному. Логики, в которой наряду с утверждением и отрицанием есть еще и отрицание отрицания, похожее на утверждение, однако, в отличие от формальной логики, ему не эквивалентное.

— Меня смущает одно, — признался я, возобновляя движение, — ты не без оснований считаешь, что моделирование бесконечной вселенной всего из двух кирпичиков — занятие для безумцев, порочное в самой своей основе. А потом добавляешь третий кирпичик — и пожалуйста, вселенная на лопатках!

— Меня и самого смущало это, — признался Гранин, — пока я не сообразил, что просто-напросто не учитываю особенностей этого третьего кирпичика. Если «да» и «нет» — это самые настоящие, глупые кирпичи, то «отрицание отрицания», ни «да», ни «нет» — нечто гибкое, многоликое, могущее в итоге превратиться во все, что угодно. Мозг мне представляется теперь не просто устройством уникальной сложности, но и сложноиерархической суммой многих логических подсистем, в каждой из которых проблема рассматривается с разных точек зрения и на различных уровнях обобщенности. Если в одной подсистеме не получено радикальных «да» и «нет», проблема передается в следующую, и там это ни «да», ни «нет» рассматривается заново. Я думаю, что озарение, вдохновение — называй это, как хочешь, — состоит по существу в расширении сферы троичного кода в нашем мозгу, в создании новых, дотоле не существовавших и, увы, неустойчивых логических подсистем.

Некоторое время мы шли молча.

— А ты представляешь, какая это возня — перевести все эти мысли на строгий язык математики? — высказал я вслух вдруг пришедшую в голову мысль.

— Да, — без всякого энтузиазма согласился Гранин. И засмеялся, ободряюще тряхнув меня за плечо: — Ничего! Помощники найдутся!


9

На следующий день после того памятного вечера, когда мы с Сергеем ходили по гостям, а потом гуляли под дождем, я вернулся с работы усталый, с тяжелой головой. Гранин лежал на диване, закинув руки за голову и глядя в потолок. Скосив на меня глаза, он спросил:

— Жив?

— Жив, — не совсем уверенно ответил я.

Скинув верхнюю одежду, я прошел на кухню, выпил две большие чашки крепкого холодного чая, а потом присел рядом с Сергеем и рассеянно спросил:

— Как дела?

— Да вот, еду, — ответил он неопределенно, покосился на меня и сердито закончил, — в Новосибирск!

— В Новосибирск? — удивился я. — Это еще зачем?

— Какая-то конференция в Новосибирском филиале, вот и все.

Некоторое время я смотрел на него, с трудом переваривая смысл его слов.

— Но тебе же нельзя ехать!

Сергей молча передернул плечами.

— Тебе нельзя ехать! — уже зло сказал я. — Ты на пороге большого открытия, и надо ковать железо, пока оно горячо!

— Кого это интересует, — с досадой проговорил Сергей, глядя в стену.

— Как это кого? — взбеленился я. — Это должно всех интересовать. Всех, понимаешь?

— Ты думаешь, я не пробовал отказаться? — покосился на меня Сергей. — Некому больше ехать, вот и весь сказ. У одного болеет жена, другой загружен лекциями, третий готовится к защите, четвертого подпирают сроки с заданной работой. А у меня? Ведь наша работа над логосами — чистая самодеятельность.

Может быть, из-за того, что с утра у меня было отвратительное самочувствие, я не мог слушать Сергея равнодушно и буквально клокотал от ярости.

— Жены, диссертации, сроки! Ты весь свой запал растеряешь в Новосибирске! Неужели ты не понимаешь, что, соглашаясь на эту дурацкую командировку, ты предаешь и Шпагина, и науку?

Сергей смотрел на меня с любопытством.

— А что прикажешь делать? Козырять догадками, еще не зная, что из них получится?

— Что делать? Вот увидишь, что надо делать!

Эти слова я прокричал ему уже из прихожей, натягивая плащ.

По пути в институт я молил судьбу лишь об одном, чтобы институтское начальство оказалось на месте. Четкого плана действий у меня не было, но когда в коридоре мне попалась дверь с надписью «Партком», я без раздумий толкнул ее плечом и вошел. Судьба и впрямь оказалась ко мне благосклонной: шло заседание, и все, кто был мне нужен, оказались в сборе.

На заседание я ворвался, как бомба: громко хлопнул дверью, закрывая ее за собой, прошел к самому столу, бесцеремонно прервал очередного выступающего и произнес страстную речь, обвиняя присутствующих в бюрократизме, формализме, нежелании творчески решать научные проблемы и недвусмысленно грозя немедленно отправиться в редакцию газеты, в горком партии и даже в Центральный Комитет! Мне потом не раз и весьма красочно расписывали «явление Христа народу», как окрестил какой-то шутник мое внезапное и буйное появление среди членов парткома и приглашенных. Самое любопытное — говорил я так страстно и невнятно, что никто из присутствующих толком не понял, почему я так разволновался и чего, собственно, добиваюсь. Когда я набирал воздух для очередной гневной тирады, секретарь парткома, седенький, простоватый на вид, но лукавый Анатолий Александрович ласково спросил меня:

— Кто вас обидел, Николенька?

Пользуясь разницей в возрасте, он нередко называл меня именно так. Мне это вовсе не нравилось, но сказать ему об этом я стеснялся.

— Меня? — я перевел дух и несколько растерянно ответил: — Меня лично — никто!

— Тогда зачем же вам ехать в горком партии или даже в Центральный Комитет? — все также ласково поинтересовался секретарь, глядя на меня ясными прищуренными глазами.

— Потому что посылать сейчас Гранина в командировку — преступление! Нельзя прерывать работу на такой стадии! — со страстной убежденностью немедленно ответил я.

Пробежал гул, кто-то засмеялся, кто-то фыркнул в кулак. Анатолий Александрович, сохраняя полную невозмутимость, поговорил с соседями справа, слева, даже через стол и снова обернулся ко мне:

— Кого же вы предлагаете послать вместо Гранина?

Вопрос застал меня врасплох.

— Кого? — переспросил я.

— Если нельзя послать Гранина, то кого-то надо послать вместо него, — приветливо пояснил милейший Анатолий Александрович.

— Да кого угодно! — нашелся я. — Понимаете? Только не Гранина!

Сбоку засмеялись, я сердито повернулся, собираясь что-то сказать, но меня остановил заместитель директора института.

— Ну, а если мы пошлем вас?

— Меня, так меня! Я же сказал — кого угодно!

— Отлично! — улыбнулся заместитель директора. — Идите оформляйтесь, я позвоню.

Все решилось так быстро и неожиданно, что я толком не осознав, в чем дело, продолжал стоять столбом. И тогда Анатолий Александрович, склонив голову набок, доброжелательно спросил:

— У вас что-нибудь еще, Николенька, или нам можно продолжать?

— Продолжайте, — пожал я плечами и, помедлив, покинул заседание.

Закрывая за собой дверь, я услышал не очень громкий, но этакий мощный шум — словно свалилась большая груда бумаг. Только пройдя шагов десять по коридору, я понял, что это был приглушенный взрыв хохота.

Много времени спустя, разговаривая как-то с Анатолием Александровичем, я поинтересовался, почему так легко, не вникая даже как следует в суть дела, начальство согласилось выполнить мою просьбу. Неужели испугалось моих довольно бестолковых угроз?

— Ну, что вы, Николенька, — улыбнулся Анатолий Александрович, глядя на меня ясными лукавыми глазами, — просто вы были так взвинчены, так не похожи на самого себя, что партком сразу единодушно уверился в абсолютной серьезности вашей просьбы.

Он прищурился и добавил:

— А потом нам ведь было совершенно все равно, кого послать — вас или Гранина.

В Новосибирске я провел три долгих дня, изнывая от нетерпения и мечтая о том, чтобы эти дни пролетели как можно скорее. Как далеко продвинулся в своих исследованиях Сергей? Как встретил его идеи Шпагин? И главное, удалось ли создать тот коллектив энтузиастов, о котором мечтал Сергей? Днем в конференц-зале, особенно когда разгоралась очередная дискуссия, в которой причудливо мешались научные и житейские дела (а такого рода дискуссии проходят особенно страстно и непримиримо), было еще терпимо, а вот вечерами я просто не знал, куда себя девать. С последнего заседания я отправился прямо на аэродром, благо билет был куплен заблаговременно, и вечером того же дня, проболтавшись в воздухе несколько часов, добрался до родного города.

Шел густой пушистый снег, но, только выбравшись из автобуса, я понял, как хорошо на улице. Поэтому, покосившись на длинную очередь у троллейбуса, я пошел домой пешком. Круглые фонари тянулись вдоль улицы, как полные белые луны. Около каждой из них плыл, тянулся вниз танцующий хоровод белых веселых звезд. И оттого, что лун и звезд было слишком много, улица казалась необычной, похожей на декорацию театральной сцены. Снег все успел укутать в белые пышные наряды: деревья, автомашины, каждый выступ на стенах зданий; даже на верхушках столбов и светофоров красовались пышные белые тюрбаны. Людской поток, таявший в глубине снежной завесы, был полон добродушия и беспричинного веселья. Молодежь шумела, хохотала и бросалась снежками, ребятишки, как воробьи, пронырливо шныряли под ногами. Мне вдруг почудилось, что это новогодний вечер, хотя до Нового года оставалось еще больше месяца.

Снег совсем залепил мне лицо, как вдруг я почувствовал такой сильный толчок, что у меня чуть не слетела шапка. Я рассердился и уже открыл было рот, чтобы обругать нахала, но вместо него увидел миловидную девушку. Она растерянно смотрела не на меня, а на многочисленные пакеты, валявшиеся вокруг нас на заснеженном тротуаре. Один пакет надорвался, из него высыпалось несколько дешевеньких фруктовых конфет, на них уже падали снежинки. Прохожие отпускали шуточки, посмеивались и с неожиданной деликатностью обходили место катастрофы сторонкой.

— Вы как танк, — укоризненно сказал я и стал подбирать рассыпавшиеся пакеты.

— Еще неизвестно, кто из нас танк!

Девушка тоже наклонилась и принялась помогать мне. Мы поднялись почти одновременно. Совсем близко я увидел серые удивленные глаза, чистый лоб и прядь русых волос, густо припорошенную снегом. Сердце у меня чуть дрогнуло, будто я испугался чего-то. Чтобы скрыть замешательство, я сказал, взвешивая на руках пакеты:

— А у вас неплохой аппетит.

— Это не только для меня, — девушка улыбнулась, — для всей комнаты. Я живу в общежитии, дежурю сегодня.

Движением головы она отбросила прядь волос и показала на свои руки:

— Кладите.

Глядя, как я укладываю покупки, девушка спросила, чуть смущаясь:

— Вас зовут Николай Андреевич, да?

— Да, — удивленно ответил я.

— Вы нам статистику читаете, — пояснила девушка.

— Да-да, и я вас припоминаю, — неуверенно сказал я.

— Ну, — убежденно сказала девушка, пряча подбородок среди своих пакетов, — вы никого не замечаете и никого не помните. По крайней мере, девчата так говорят.

— Н-да, — сказал я, потирая лоб, и добавил: — Но вас-то я определенно припоминаю. Вы на первом ряду сидите?

Она с улыбкой покачала головой.

— Нет, я сижу в середине, у окна. Когда лекция скучная я смотрю, что делается на улице.

— Так у меня скучные лекции? — для вида оскорбился я.

Она засмеялась.

— Да разве я про вас говорю! — и вздохнула. — Ну, я побегу? А то меня ждут.

— Бегите, — разрешил я и вдруг спросил: — А вы всегда сидите там, у окна?

— Всегда, — ответила девушка и покосилась назад.

Возле нас остановился солидный мужчина. Его высокая шапка и пальто были густо засыпаны снегом. Он был похож на очнувшегося от летней спячки сердитого деда-мороза…

— Молодые люди, — раздраженно сказал он в пространство между нами, — вы могли бы выбрать для свидания и более уединенное место.

И, намеренно толкнув меня плечом, он важно проследовал дальше. Девушка украдкой взглянула на меня. Я перехватил этот взгляд и спросил неожиданно для самого себя:

— Как вас зовут?

— Вера, — сразу же ответила она и улыбнулась из-за своих пакетов.

И я улыбнулся, хотя мне почему-то было немножко грустно.

— Что ж, Вера, до свидания.

— До свидания, Николай Андреевич.

Я смотрел, как девушка исчезает за завесой пушистого снега, и гадал, обернется или нет. И когда совсем уже решил, что не обернется, Вера все-таки обернулась и неловко, мешали пакеты, помахала мне.

Когда девичья фигурка совсем затерялась среди людей и снега, я поднял голову и увидел, как валится и валится на меня сверху снег, словно само небо с легким шорохом сожаления опускается на землю. Как-то вдруг мне пришло в голову, что там, наверху, за снежным потоком и рыхлыми сырыми облаками морозно и строго искрятся звезды.

А снег все валился, шуршал, падал мне на лицо, щекотал, холодил кожу и исчезал — таял. Я улыбнулся этому доброму и грустному снежному небу и медленно пошел дальше. Я шел и думал о Шпагине, об уверенном хватком Гершине-Горине и его красавице-жене, о сероглазой девушке, которая ушла неведомо куда за снежную завесу, и о новой науке, которая рождается в этом мире незримо, мучительно и здорово интересно.

Я так задумался, что очнулся, лишь увидев перед собой наш дом. Густо облепленный снегом, он стоял нахохлившись и равнодушно смотрел на меня светящимися глазами-окнами. Я сочувственно подмигнул ему и вошел в подъезд. Еще на ходу приготовив ключ, я отпер входную дверь и удивленно приостановился на пороге: в нашей такой обычно тихой квартире было непривычно шумно. Из большой комнаты доносились голоса, смех и звон посуды. Недоуменно оглядевшись, я заметил, что вешалка битком забита чужими незнакомыми пальто. Несомненно, у нас происходило какое-то торжество. Я покосился на изящную меховую шапочку, лежавшую поверх мужских шапок и шляп. Может быть, Сергей надумал жениться? Мысль эта показалась мне такой нелепой, что я фыркнул и, не раздеваясь, на цыпочках подошел к приоткрытой двери.

Осторожно заглянув в щель, я увидел длинный, обильно накрытый стол, а за столом Гранина, Надежду Львовну, Федора Васильевича, Гершина-Горина, Михаила и каких-то незнакомых мне мужчин. У дальнего конца стоял Шпагин с большим бокалом шампанского в руке. Шпагин говорил какую-то прочувственную речь, резковато жестикулируя, бокал был полон, поэтому шампанское иногда выплескивалось, но Шпагин не обращал на это никакого внимания.

— Нет, совершенно серьезно. Я был круглым набитым эгоистичным дураком! Я привык считать логосы своей личной собственностью, чем-то вроде письменного стола…

— Или жены, — при общем смехе добавил летчик-испытатель.

— Федор Васильевич! — обернулся к нему Шпагин. — Если бы не жена… впрочем, это к делу не относится. Важно другое — передо мной открылись такие перспективы, что голова идет кругом.

— Это от шампанского, — лукаво ввернул Сергей.

— Вы меня не собьете, — упрямо продолжал Шпагин, перекрывая общее веселье, — я понял, понимаете, понял, какая это сила — единение!

— Жаль только, что, прежде чем объяснится, мы забыли размежеваться, — усмехнулся Гершин-Горин.

Под хохот, сопровождавший эту фразу, я и вошел в комнату.

Меня встретили нестройным веселым хором голосов. Я пробежал глазами по знакомым и незнакомым, но одинаково жизнерадостным лицам. И мне почему-то вспомнился детский лепет Логика, снежное небо, с легким шорохом оседающее на землю, и холодные морозные звезды за ним.



МЫСЛЯЩАЯ МАШИНА

Расчет регулировки был таков,

Чтоб я был только мозгом, только мозгом,

Чтоб мог работать я, но не творить.

Джон Уэйн «Стихи, приписываемые электронному мозгу».


Евгений Войскунский, Исай Лукодьянов
ФОРМУЛА НЕВОЗМОЖНОГО


«Разрешите прогуляться по планете»

Мудрые мужи, всеведущие составители инструкций! Вы знаете, что надлежит делать при пожаре и наводнении, что — если попадешь в водоворот, и что — если укусит незнакомая собака. Вы установили, что улицы надо переходить на перекрестках. Вы совершенно справедливо запрещаете высовываться из окон троллейбусов и приходить на танцплощадки в нетрезвом виде. Вы настоятельно рекомендуете не гладить синтетические ткани горячим утюгом.

Ваши потомки, о незнающие сомнений составители инструкций, верны вашим заветам.

Когда «Юрий Гагарин» после встречи с метеоритом был вынужден совершить посадку на этой планете, его экипаж, несмотря на смертельную опасность, не нарушил правил. Инструкция предписывала совершать не менее двенадцати витков вокруг неисследованных планет. И «Юрий Гагарин» совершил все двенадцать, хотя регенераторы, испорченные страшным ударом, не справлялись с углекислотой, хотя в пробитом отсеке температура упала до 82 градусов по Кельвину, а в рубке — до минус 82 по Цельсию. Двенадцать оборотов, пока не были достоверно установлены показатели атмосферы и ионосферы планеты. Двенадцать витков, каждый из которых мог стать последним.

Задыхаясь и замерзая, люди допустили только одно нарушение инструкции. Пункт «д» параграфа 17 предписывал разбить предохранительное стекло кнопки «С9» посредством специального молотка, подвешенного рядом, а Алексей Новиков, кибернетист, разбил его собственным локтем.

Позднее, когда живительный воздух, похожий на воздух родной Земли, наполнил легкие космонавтов, командир звездолета Прошин сделал Новикову строжайший выговор.

— Вы думаете… — сказал он, тяжело и часто дыша, — вы думаете, зря повесили спецмолоток? Разбивая стекло локтем, вы могли нарушить герметичность комбинезона.

И биофизик Резницкий кивнул, подтверждая слова командира, и Новиков виновато развел руками.

В нежно-зеленом небе пылало чужое красноватое солнце, неподвижно стоял лес, на горизонте громоздились зубчатые рыжие холмы. Велик был соблазн заняться исследованием этой планеты. Здесь хорошо дышалось. Здесь легко ходилось: планета была поменьше Земли. Но «Юрий Гагарин» требовал серьезного ремонта, а экипаж его состоял всего из шести человек, и Прошин не счел возможным тратить время на приведение в порядок киберразведчиков, которые, на свою беду хранились в отсеке, пробитом метеоритом.

На исходе вторых суток (сутки здесь составляли семнадцать с четвертью земных часов) из фиолетовых зарослей высунулась отвратительная жующая морда на длинной чешуйчатой шее.

— Привет, — негромко сказал Новиков, первым заметивший гостя. — Посмотрите, ребята, на этого красавца.

Биофизик Резницкий кинулся за кинокамерой, но «красавец», видимо, не был склонен к популярности. Продолжая жевать, он попятился и исчез в зарослях. Послышался треск ломаемых деревьев, потом все стихло.

— Командир, — взмолился Новиков, — не будьте жестокосердны, разрешите прогуляться по планете.

— У нас другая задача, — сказал Прошин. — Нам нужно спешить.

Резницкий кивнул, подтверждая слова командира. Затем он произнес ломким голосом, похожим на голос обиженного ребенка:

— Трехчасовую вылазку, полагаю, можно бы сделать. Вездеход не пострадал. А первичную информацию следовало бы собрать.

Прошин вопросительно взглянул на бортинженера, тот коротко махнул рукой: пусть, мол, идут, управимся.

— Хорошо, — сказал Прошин. — Отправляйтесь, Сергей Сергеевич, и вы, Алексей. Ровно через три часа прошу быть на месте. До наступления темноты.

Так вот и получилось, что Резницкий и Новиков отправились в свой злополучный поход.

Вездеход, покачиваясь на неровностях почвы, описал большую дугу вдоль лесной опушки и вышел к рыжим, холмам. Дважды Новиков останавливал машину, и Резницкий брал пробы грунта и образцы растительности. Перевалив через гряду холмов, вездеход некоторое время шел по плоской, как стол, равнине. Она была будто спекшимся черным стеклом выложена. Из-под гусениц летели стеклянные брызги, Резницкий и здесь взял образцы.

— Что это? — полюбопытствовал Новиков. — Обсидиан?

— Н-не похоже, — задумчиво отозвался Резницкий, разглядывая черные стекляшки на ладони.

Новикову надоела ровная езда, он повернул к лесу, стоявшему километрах в двух фиолетовой стеной, и прибавил скорость. Резницкий взглянул на спидометр и молча перевел рычаг назад — привел скорость в соответствии с ИПДП — Инструкцией по Поведению на Других Планетах.

Вездеход продирался сквозь лес. Тугие ветки с фиолетовыми лопатообразными листьями стегали по смотровым стеклам.

— Где же эти три «е»? — ворчливо сказал Новиков.

— Что? — не понял Резницкий.

— Ну длинношеее.

— Н-да. Не видно… Позвольте, а это что?

Новиков посмотрел вбок, в указанном направлении, и увидел за купой деревьев, как ему показалось, этажерку. Он подъехал поближе. Лес поредел, расступился, открылась поляна. На вертикальных опорах лежали в три этажа огромные плиты. Кое-где столбы покосились, и вокруг них валялись обломки плит. Все было сделано из того же черного стекла. Вьющиеся растения густо оплели черные столбы.

— Ну вот, — возбужденно сказал Новиков, доставая кинокамеру. — Поздравляю. Такое сооружение могли воздвигнуть только разумные существа.

Разведчики откинули люк и собрались было вылезти наружу, как вдруг услышали тяжкий топот и треск. На поляну, ломая заросли, выбегало зверье, словно сошедшее со страниц учебника палеонтологии. В смотровых стеклах замелькали чешуйчатые бока, пилообразные хребты и длинные шеи со страшными мордами. Целое стадо ящеров, волоча тяжелые хвосты, торопливо прошли мимо вездехода, — и тут появились теннисные ракетки.

Их было несколько штук. Они были ростом метра три, но формой напоминали именно теннисные ракетки. Подняв над черными массивными рукоятками решетчатые лопасти, они летели почти задевая траву.

Новиков коротко свистнул, переглянулся с Резницким. Затем он захлопнул люк и включил двигатель. ИПДП предписывала в случае встречи с неизвестными беспилотными устройствами немедленно выйти из зоны возможного столкновения и удалиться на расстояние, соответствующее скорости и направлению упомянутых беспилотных устройств.

Вездеход помчался назад, но на втором десятке метров резко остановился. Разведчиков тряхнуло, заскрипели предохранительные ремни, благодаря которым они избежали удара о пульт управления. Двигатель продолжал работать, гусеницы рвали почву, но вездеход стоял, словно упершись в невидимую стену. В смотровых стеклах мелькнули две-три ракетки.

— Вот я вас! — зло сказал Новиков и повернул машину влево. Но и влево путь был закрыт. И направо тоже. Лишь в одном направлении вездеход мог двигаться свободно — в ту сторону, куда шли ящеры.

— Они загоняют нас куда-то, — сказал Резницкий, — Вызовите Прошина.

На экране телесвязи появилось озабоченное лицо командира.

— Что случилось?

— Невидимое препятствие, — сказал Новиков. — Могу двигаться только в одном направлении, а туда бежит зверье…

— Какое зверье?

Новиков коротко доложил обстановку.

— Попробуйте остановиться и переждать, — сказал Прошин.

Новиков остановил машину. И тотчас страшная сила прижала разведчиков к сиденьям. Тело налилось такой тяжестью, будто кровь превратилась в ртуть, черная пелена застлала глаза, лица безобразно исказились от деформации кожи. Космонавтам не впервой было испытывать подобные перегрузки, но менее всего они ожидали столкнуться с ними здесь.

— Двенадцать «же», - прохрипел Новиков.

Он потянулся к рычагу и, мыча от пронзительной боли в костях, включил сцепление. Вездеход двинулся, ощущение тяжести исчезло. Но оно возникало каждый раз, как только разведчики пробовали изменить курс. Тяжесть гнала машину вперед и вперед, в одном направлении, вслед за зверьми.

— Влипли, — сказал Новиков. — Гравитационная ловушка.

Резницкий, поджав губы, внимательно смотрел на черную ракетку, которая летела справа от вездехода.

— Сергей Сергеевич, — тихонько сказал Новиков, — мне очень хочется угостить этих решетчатых тварей плазменной струей.

— Чепуха, — ответил Резницкий. — Это роботы. Они гонят зверей и приняли вездеход за животное, которое сопротивляется. У них, видно, такая программа.

— Что же будем делать?

— ИПДП позволяет применять оружие только в случае прямого нападения. Прямого нападения нет. Будем выжидать.

Всю ночь вездеход шел, освещая фарами чешуйчатые туловища зверей. Долго тянулось слева не то озеро, не то стеклянная равнина, она отсвечивала розовым. Потом местность стала холмистой. Ящеры, видно, устали, они плелись еле-еле, и вездеход шел на малой скорости в середине стада, и свернуть по-прежнему мешала невидимая стена.

Утро наступило сразу, без рассветных сумерек. Впереди в рыжем склоне холма зияло полукруглое отверстие, и в это отверстие начали втягиваться звери.

Новиков взглянул воспаленными глазами на Резницкого.

— Хватит. Надо вылезать из машины. Я в этот чертов туннель не поеду.

— Да, пожалуй, — отозвался Резницкий.

Он перекинул через плечо ремешок кинокамеры и взял футляр с бортовым журналом. Новиков быстро рассовал по карманам обоймы к плазмострелу, взвалил на спину портативную рацию и выключил двигатель. Затем, преодолевая навалившуюся тяжесть, затянул тормоза и вылез из машины. За ним выполз Резницкий. Перегрузка сразу исчезла. Новиков освобожденно вздохнул и вдруг отшатнулся: на него летела ракетка. Он выхватил плазмострел, но робот деликатно обогнул его. Разведчики отбежали в сторонку. Они смотрели, как несколько роботов повисли вокруг вездехода.

— Кишка тонка. — Новиков криво усмехнулся. — Стараются сдвинуть — не выходит… Дайте-ка кинокамеру.

Прилетела целая стая роботов. Они окружили машину, выпустили крючковатые манипуляторы. Зарываясь заторможенными гусеницами в землю, подымая клубы пыли, вездеход сдвинулся с места и медленно скрылся в черной дыре туннеля, уже поглотившей зверей. На разведчиков роботы не обратили ни малейшего внимания.


Серые существа

Новиков поставил рацию на мягкую фиолетовую траву и связался с «Юрием Гагариным». Слышимость была скверная. Новиков охрип, пока прокричал Прошину о случившемся, каждую фразу приходилось повторять. Прошин запеленговал место, где находились разведчики, и обещал вылететь за ними на вертолете — как только его соберут.

Новиков повеселел.

— Сергей Сергеевич, — сказал он, — я проголодался. Нет ли у вас в кармане баклажанной икры?

Они подкрепились шоколадной пастой и решили немного прогуляться, не отходя, впрочем, далеко от того места, которое запеленговал Прошин. Идти было необыкновенно легко, и воздух был свеж и приятен.

— Надо задержаться на этой планете, — говорил Резницкий. — Чужая разумная жизнь — не шутка. Впервые сталкиваемся.

— Да, — отвечал Новиков. — Надо убедить Прошина. Разыскать тех, кто управляет роботами…

Вдруг они разом остановились. Знакомое ощущение тяжести навалилось, пригнуло их к земле. С трудом передвигая ноги, они сделали еще несколько шагов — перегрузка стала нестерпимой. Разведчики отступили. Они пошли вдоль невидимой преграды, нащупывая ее вытянутыми руками.

— Гравитационная стена, — сказал Новиков. — Кто-то определенно хочет познакомиться с нами… Интересно, высока ли она?

Он подобрал камень и швырнул его вверх, в сторону преграды. Сначала камень летел по привычной для глаз баллистической кривой, потом резко свернул вниз и с необычайной силой врезался в почву. Разведчики принялись метать камни. Вскоре они поняли, что гравитационная стена была не вертикальной, а искривлялась внутрь.

— Привет, — сказал Новиков, шумно отдуваясь. — Мы под сплошным колпаком.

— Вызывайте Прошина, — сказал Резницкий. — Лететь сюда нельзя. Вертолет не пройдет сквозь купол.

Прошин встревожился, выслушав сообщение разведчиков.

— Ищите проход! — закричал он, — Не теряйте времени, идите вдоль стены и ищите проход. Слышите, Алексей? Будьте осторожны! Связывайтесь со мной каждый час!

И разведчики пошли вдоль невидимой стены.

— Заметьте, Алеша, — сказал Резницкий своим высоким ломким голосом, — растительность здесь другая.

И впрямь, деревья здесь были низкорослые, с прямыми белыми стволами и, видимо, слаборазвитой корневой системой. Не то, что джунгли в районе посадки корабля…

Новиков остановился, схватил Резницкого за руку.

— Ущипните меня, Сергей Сергеевич… Я брежу…

Резницкий посмотрел в направлении взгляда Новикова. Справа, в глубине рощи, что-то мелькало. Было похоже, что крутится огромное вертикальное колесо — вроде тех, что издавна ставят на Земле в местах массовых гуляний.

Разведчики переглянулись и быстро направились в глубь рощи.

— Там люди сидят, — сдавленным шепотом сказал Новиков. — Как у нас в парках… Бред какой-то…

Они вышли на большую поляну и остановились, пораженные. Крутилось аттракционное колесо с подвесными креслами, в креслах сидели бледно-серые существа, похожие на людей… И в то же время непохожие. Вокруг колеса бродили и лежали на траве такие же существа — видно, ждали своей очереди. Они не носили одежды. У них были непропорционально маленькие головы, длинная шея переходила в туловище, расширяющееся книзу, руки-коротышки едва доходили до живота, а ноги были толстые, массивные, как тумбы. Чем-то эти существа напоминали кенгуру.

Они молчали. Ни выкрика, ни смеха, ни обрывка разговора. В полной тишине существа крутились на колесе, то взмывая на пятидесятиметровую высоту, то проносясь над густой травой, — а другие молча ждали своей очереди.

Так вот они, повелители роботов, разумные существа чужого мира, носители Иной Цивилизации! Впервые, впервые вас отыскали в безбрежном Космосе люди Земли. Братья по Разуму! Долго мечтали мы, люди Земли, о Великом Контакте — и вот он настал, исторический миг…

Воодушевление победило естественную осторожность. Разведчики пошли к Братьям по Разуму, протягивая им дружественно руки.

— Дорогие товарищи! — закричал Новиков, сияя от счастья. — Дорогие друзья! Вы не понимаете нашего языка, но это ничего! Мы обязательно поймем друг друга…

Братья по Разуму вели себя странно. Они не обратили на разведчиков никакого внимания. Кое-кто из них, правда, оглянулся на голос, но тут же, скользнув взглядом, отвернулся. Улыбки погасли на лицах разведчиков. Новиков встал на пути одного существа, которое брело вокруг колеса, и знаками показал, что хотел бы с ним поговорить. Существо равнодушно взглянуло ускользающими узкими глазками и медленно свернуло в сторону. Оторопь взяла Новикова: таким холодным взглядом могла бы посмотреть лягушка.

— Не забывайте ИПДП, — проворчал Резницкий, — держитесь от них подальше.

И тут же присел возле существа, лежащего в траве, и принялся внимательно его разглядывать.

— Алеша, — позвал он негромко. — Очень интересно: у них на черепе третий глаз.

Действительно, на голой макушке была небольшая прорезь, полуприкрытая пленкой. Вот пленка дернулась, открылся водянистый глаз, затем он снова задернулся. Новиков испытал гадливое чувство.

— Очень интересно, — повторил Резницкий. — Третий, теменной глаз был когда-то у панцирноголовых земноводных. Он и теперь остался у некоторых осетровых рыб, сомов, ящериц…

— У ящериц? — усомнился Новиков.

— Да, у ящериц. Только у них теменной глаз закрыт кожей. Но устроен он, как обычный, соединяется с мозгом непарным нервом. У некоторых ящериц он даже воспринимает различие в освещении.

— Что-то они мне не особенно нравятся, эти здешние, — сказал Новиков. — Непохоже, что они управляют роботами. Может, наоборот?

— Ну, бросьте.

— А чего? Описал же Свифт страну, где лошади управляют людьми…

Между тем, колесо крутилось все быстрее. Кресла с серыми существами взмывали к небу и падали вниз, и снова взмывали.

— А кожа у него мелкочешуйчатая, — сообщил Резницкий. — Пальцы на руках очень слабо развиты… Интересно было бы взглянуть на зубы…

— Только не кладите ему палец в рот, — рассеянно сказал Новиков, глядя на колесо. — Ничего себе раскрутили. Тихие, а любят острые ощущения… Ох! — вырвалось у него.

Серое тело вылетело из подвесного кресла. Подброшенное центробежной силой, оно взвилось в зеленое небо, перекувырнулось и с глухим стуком упало на землю.

— Остановите колесо! — заорал Новиков и бросился к упавшему телу.

Резницкий побежал за ним. Помощи никакой не требовалось: серое существо разбилось в прах. Обитатели рощи не спеша сходились к месту происшествия, молча смотрели на труп сородича, молча брели дальше на своих тумбоватых ногах.

Вдруг откуда ни возьмись появилась теннисная ракетка. Она выпустила манипуляторы, подхватила труп и умчалась куда-то, скользя над травой и ловко огибая деревья.

А колесо все крутилось, правда, уже медленнее.

— Ф-фу! — выдохнул Новиков, обращая к Резницкому расстроенное лицо. — Духотища какая… Он отер пот со лба и шеи. — Что скажете Сергей Сергеевич?

— Пойдем-ка, Алеша, к стене. Надо искать проход.

— Пойдемте…

Их внимание привлекли небольшие усеченные пирамидки, стоявшие тут и там на поляне. Они были из того же черного стекла, и на каждой был желтый круг, а изнутри круга — черный квадратик.

Подавленные, молчаливые, разведчики вернулись к невидимой стене и пошли вдоль нее… Среди деревьев то и дело мелькали серые тела обитателей рощи, но разведчикам уже расхотелось устанавливать с ними контакт.

— Сдается мне, — сказал Новиков, — что мы попали на планету непуганых идиотов.

Резницкий промолчал. Он никогда не делал обобщений, пока не накапливал достаточной информации.


Резницкий нарушает ИПДП

Прохода не было. Разведчики убедились в этом, когда к концу дня вернулись к тому месту возле рыжих холмов, где в загадочном туннеле исчез вездеход. Гравитационный колпак накрывал добрую сотню квадратных километров.

— Неужели эта мощная силовая защита существует лишь для того, чтобы оградить идиотов от зверья и других неприятностей? — сказал Новиков. — Чтобы они тут ходили голышом и катались на колесе? Они ведь ничем не заняты, Сергей Сергеевич. Бродят по роще, валяются в траве, жрут из автоматических кормушек… Чем не райская жизнь?

— Да, — задумчиво отозвался Резницкий. — Райская жизнь…

— Но разумные существа должны здесь быть определенно, — продолжал Новиков. — Мы с вами угодили в какой-то инкубатор, птичник, если хотите, в котором они зачем-то содержат этих идиотов. А сами они где-то за пределами огороженной зоны. Согласны?

— Не знаю, Алеша, не знаю…

— Надо с ними связаться. Надо их искать.

Разведчики сильно проголодались и испытывали жажду. Вездеход, в котором был пятисуточный запас провианта, исчез, тюбик шоколадной пасты, обнаруженный Резницким в кармане комбинезона, давно опустел. Два часа назад они видели, как тихие идиоты потянулись к черным пирамидкам, стали извлекать из них какие-то желтые диски и меланхолично жевать эти диски, рассевшись на траве вокруг кормушек.

— Давай попробуем, что за еда, — предложил Новиков, глотая горячую слюну.

— Нельзя, — сказал Резницкий.

— Знаю, что нельзя. — Новиков тяжело вздохнул. — Полжизни отдал бы за капсулу концентрата.

Резницкий тоже вздохнул.

Положение было просто отчаянным. Прошин, с которым они снова связались, очень тревожился.

— В самом крайнем случае, — сказал он, узнав, что прохода в стене не обнаружено, — мы раздвинем стену корабельным тау-излучателем.

— Вряд ли удастся, — с сомнением ответил Новиков. — Павел Иванович, на планете существует разумная жизнь. Мы просим вызвать киберразведчиков. Надо искать контакт с теми, кто создал здесь огороженную зону.

— Хорошо. Я вышлю киберразведчиков. Вызовите меня через час.

Резницкий и Новиков двинулись в глубь зоны. Вскоре роща расступилась и они увидели решетчатый купол, окруженный кольцевым рвом. Кроме купола на островке возвышались большая башня, башенки поменьше, мачты, похожие на весла, воткнутые в землю лопастью вверх, еще какие-то сооружения, — все из того же черного стекла.

Ров был широк, метров двадцать, и заполнен водой, похожей на земную. Разведчики постояли на берегу, вглядываясь в сооружения по ту сторону рва.

— Явно центр управления, — сказал Новиков. — А ров, должно быть, для того, чтобы эти слабоумные не могли прийти и что-нибудь испортить. Они, конечно, бояться воды.

Резницкий хмыкнул.

— А мы не боимся воды, правда, Сергей Сергеевич? — Новиков искательно посмотрел на биофизика.

— Воды мы не боимся, но…

— ИПДП не предусматривает запрещения форсирования водных преград, — быстро сказал Новиков.

— Ладно.

Ввиду чрезвычайных обстоятельств Резницкий сделался покладистым. Кроме того, он был очень, очень голоден.

Разведчики разделись и повесили комбинезоны повыше на ветки дерева, чтобы низкорослые обитатели зоны не смогли до них дотянуться. Он и переплыли ров и с некоторой опаской ступили на внутренний берег.

— Так! — Новиков ладонями согнал воду с тела. — Мы здесь, и мы живы. Центр нас не уничтожил. Нам не угрожает опасность. Мы переплыли ров, и мы живы…

— Помолчите, Алеша, — тихо сказал Резницкий. — А то я подумаю, что вы трусите.

— Я? Трушу? — Новиков храбро зашагал к куполу. — Тоже мне, психолог, — проворчал он себе под нос.

Они осторожно пролезли под широкими клетками решетки. Здесь, под куполом, стояло несколько групп установок, похожих на химические аппараты. Они соединялись причудливо изогнутыми магистралями. В прозрачных голубоватых трубах пульсировала пузырчатая жидкость. На черные корпуса аппаратов были нанесены разноцветными красками сложные комбинации спиралей, прямых и кривых линий.

— Ишь, разрисовали, — сказал Новиков, разглядывая установку. — Напоминает наши печатные схемы…

Он представил себе неведомого конструктора, который, с набором кистей и проводящих красок, вдохновенно переносил на корпуса аппаратов то, что рождалось в его напряженном мозгу.

В жуткой тишине рисованные схемы непрерывно меняли свои цвета. Центр работал.

— Ну что же, — бодрым голосом сказал Новиков. — В конце концов, это кибернетическое устройство. Очень совершенная и хорошо защищенная счетно-решающая машина. А раз так, то мы с вами, Сергей Сергеевич…

— Алеша, — прервал его Резницкий. — Наклонитесь ко мне, — и он прошептал Новикову в ухо: — Не надо здесь разговаривать. Он может слушать и анализировать наши разговоры. Оно наверняка наблюдает.

— Гм… Верно.

— И не трогайте ничего руками. Мало ли что, сработает какое-то защитное устройство…

— Ну, само собой. А говорить давайте эзоповым языком. Машина его не поймет.

Разведчики тщательно осмотрели установки под куполом. Затем, обойдя трубы, поднимавшиеся из скважин, пролезли под решеткой в большую башню. Здесь помещалось устройство, которое живо напомнило Новикову древнюю индийскую игру «счет вечности»: стоят три палочки, на первую нанизаны кружочки — самый большой внизу, на нем кружок поменьше, еще меньше, и так далее. Надо перенести кружки — по одному — в том же порядке на третью палочку, пользуясь второй как вспомогательной и не допуская, чтобы большие кружки ложились на меньшие. Дело, на первый взгляд, немудреное, но при шестидесяти кружках, если делать по одной перестановке в секунду, оно займет около 500 миллиардов лет…

У Новикова загорелись глаза.

— Товарищи родители, — сказал он. — В наш универмаг поступила очень интересная игрушка.

С этими словами он вытащил из пластмассового футляра, висевшего у него на ремешке, бортовой журнал и карандаш и принялся зарисовывать схему «игрушки».

— Дети будут визжать от восторга — приговаривал он. — Ничего так не развивает здоровую любознательность ребенка, как настольные игры… а также игры на свежем воздухе… — Карандаш быстро бегал по бумаге. — А свежий воздух, товарищи родители, это, как говорится, свежий воздух…

Начало темнеть. Зеленое небо померкло — и вдруг вспыхнул неяркий приятный свет. Казалось, светился сам воздух. Разведчики изумленно огляделись. Тишина. Бегущие, меняющиеся краски на панелях. А на том берегу — мягко освещенная роща, по которой бродят тихие бесполезные существа.

Новиков долго и старательно рисовал. Затем разведчики вышли из башни и осмотрели маленькие, совершенно одинаковые башенки-шкафчики, стоявшие вокруг. Их было двенадцать.

— Пошли обратно, — сказал Резницкий.

Они переплыли ров. Вода была теплой, и воздух был теплым, — видно, работала установка искусственного климата. От голода кружилась голова. Разведчики побрели на поляну с кормушками и без сил опустились на траву.

Был как раз час очередной кормежки. Идиоты меланхолично жевали желтые диски, в вечернем освещении их тела казались серебристыми.

Вдруг Резницкий поднялся и решительно пошел к ближайшей кормушке. Он чуть помедлил, потом тронул пальцем черный квадратик в центре желтого круга. Подоспевший Новиков увидел, как круг подался назад и из отверстия вывалился на ладонь Резницкого желтый диск.

— Сергей Сергеевич… — пробормотал Новиков, но было ужу поздно: биофизик впился в диск зубами.

«Инспектор укусил муху…»

Резницкий проснулся от топота ног. Кто-то ходил вокруг да около, шуршала трава. Сергей Сергеевич поднял голову и увидел серое существо. Оно то одной ногой, то другой медленно подталкивало футляр с кинокамерой.

Резницкий тронул за плечо Новикова, спавшего рядом. Тот сразу сел, русые волосы его были спутаны, к небритой щеке прилепились голубые травинки.

— Что случилось?

Биофизик указал на серое существо.

— Ха! — воскликнул Новиков и направился было к существу, чтобы отнять кинокамеру, но Резницкий схватил его за руку.

— Подождите, Алеша, давайте понаблюдаем.

— Но этот футболист раздавит камеру! Посмотрите на его ножищу!

— Лучше взгляните на его зад. Видите? Хвостик. — Резницкий нацелился фотоаппаратом и несколько раз щелкнул затвором. — Очень интересно, — продолжал он. — Появление любопытства к незнакомому предмету… Это какой-то проблеск, Алеша… Стойте! — воскликнул он.

Новиков кинулся к существу и выхватил кинокамеру из-под его занесенной ноги.

— Игрушку нашел? — грубо спросил он. — Давай-ка проваливай! Катайся на колесе, а сюда не лезь.

Существо безропотно пошло прочь. Резницкий поспешил за ним, встал у него на дороге и протянул карандаш. Существо скользнуло передними глазами по ладони Резницкого, а теменным глазом — по его лицу. Затем оно медленно протянуло четырехпалую руку и взяло неуклюжими пальцами-обрубками карандаш. На миг Резницкий испытал неприятное прикосновение холодного и шершавого. Он вынул из кармана другой карандаш и блокнот и показал, как надо писать. Но существо уже не смотрело на Резницкого. Зажав карандаш в кулачке, оно повернулось и побрело в сторону. Резницкому показалось, будто оно издало легкое, чуть слышное повизгивание.

— Знаете, Сергей Сергеевич, кого оно мне напоминает? — сказал Новиков. — Отдаленно, конечно. Помните, на космодроме Луна-6 был сантехник, он дезинфицировал корабли, приходящие из межпланетных рейсов. Не помните? Ну, вялый такой, сонный… Как же его звали, имя еще было такое… А, вспомнил! Севастьян его звали. Чем-то этот футболист напоминает Севастьяна.

— Возможно, — рассеянно отозвался Резницкий. Он быстро писал что-то в блокноте. — Вызывайте командира, Алеша.

— Их пища годится для еды? — переспросил Прошин, выслушав доклад Новикова. Голос командира звучал недоверчиво. — Вы уверены, Алексей?

— Вполне, Павел Иванович. Вкусно даже. Утоляет не только голод, но и жажду.

— Все-таки вы очень неосторожны. Удивляюсь, как Сергей Сергеевич не удержал вас от такого риска. Передайте, пожалуйста, ему трубку.

Новиков, хитро прищурясь, протянул трубку Резницкому.

— Да, Павел Иванович. Видите ли… — Резницкий смущенно кашлянул. — Конечно я помню ИПДП. Но… Он, конечно, горяч. Но, Павел Иванович, я, как биолог, решил первым попробовать… Да, я… Это синтетическая пища, она вполне пригодна, подтверждаю.

Затем Резницкий доложил о центре управления и о том, что Новиков надеется разгадать его устройство.

— Вот как, — сказал Прошин. — Странная планета. Киберразведчики пока ничего не обнаружили, кроме ящеров и развалин каких-то очень древних сооружений. Сплошные джунгли. Значит, автоматический центр? Ну, раз у вас появилась пища, изучайте его. Но помните, что времени у нас мало. И будьте осторожны!

— Умыться бы, — сказал Новиков после окончания радиосеанса. — Нет ли у них автоматов-умывальников?

— Умоемся, когда переплывем ров.

— Гениальная мысль, Сергей Сергеевич!

Между тем настал час утренней пищи. Медлительные серые фигуры потянулись к кормушкам.

— Тупые, а знают время кормежки, — сказал Новиков. — Чем нас угостит сегодня центр?

Желтые диски оказались совсем другого вкуса, чем вчера. В них была приятная освежающая кислинка, а вчерашние напоминали скорее сладковатую сдобу. Диски легко таяли во рту.

— А как у них насчет добавки? — Новиков снова нажал черный квадратик.

Автомат, однако, не сработал. Новиков пошел к соседней кормушке, но и она не выдала ему диска. И третья тоже.

— Здорово! — восхитился Новиков. — Больше одной порции здесь не положено. И правильно: эти непуганые идиоты обожрались бы до смерти, они ведь не умеют владеть своими желаниями. Видно, автоматы снабжены запоминающим устройством: поел у одной кормушки — и иди себе с богом, больше ни одна не выдаст тебе корма. Только вот — как автоматы различают их, они ведь все на одну морду. По запаху, что ли?

Резницкий, присев возле одного из обитателей райской рощи, внимательно следил за тем, как он сжевывал диск: его челюсти ходили влево-вправо, как поперечная пила, они перетирали пищу. Рот обитателя — безгубая узкая щель на гладкой тупейшей морде — был обсыпан бородавками.

Новиков сплюнул, ему противно было смотреть на идиотов.

— Да, — сказал Резницкий и сделал пометку в блокноте. — Они очень похожи друг на друга, как у нас на Земле схожи низшие животные. И все-таки… — он замолчал в раздумье.

— Что — все-таки? Может, они различаются по числу бородавок? Вы не пробовали подсчитать?

Резницкий не ответил: у него еще не было достаточной информации.

— Ну, Сергей Сергеевич, пойдемте работать.

— Моя работа здесь, Алеша… Хотя, лучше я пойду с вами. В кибернетике я не очень силен, но за вами надо присматривать.

Новиков ухмыльнулся:

— Вчера вечером я убедился, что присматривать надо не столько за мной, сколько…

Резницкий поджал губы и промолчал.

Они пошли к центру, выверяя по дороге план действий. Прежде всего следовало изучить блок программирования, схему которого Новиков уже зарисовал. Принципиально в блоке, как утверждал Новиков, не было ничего резко отличного от земных счетно-решающих устройств. Но в частностях различия, разумеется, имелись, — их-то и требовалось разгадать. Затем надо было найти участок электронного мозга, управляющий силовой защитной зоной, — службу безопасности, так сказать, — и заставить его принять команду о снятии силовой защиты. Или, по крайней мере, заставить открыть в гравитационной стене проход. Ведь был же сделан проход для загона животных, — значит, в программе центра имелась такая задача.

— Кстати, — сказал Новиков, шагая по мягкой траве, — не из этих ли зверей сделаны желтые пряники, которые столь приятны на вкус, а, Сергей Сергеевич?

— Возможно.

— Бедные динозаврики! Ну, конечно, их загоняют сюда и разделывают под пряники. Боюсь, что на обед нам попадут шестеренки от нашего вездехода. Он ведь тоже сошел за динозавра.

Тут мимо них проковыляла теннисная ракетка. Не пролетела, а именно проковыляла на суставчатых манипуляторах. Разведчики переглянулись и пошли за ракеткой в глубь рощи. Вскоре они увидели приземистое мелкорешетчатое сооружение с круглой дырой — входом. Вход был закрыт автоматическим турникетом. Ракетка остановилась перед турникетом, он резко крутанулся, и ракетка влетела внутрь.

— Поликлиника для роботов, — вполголоса сказал Новиков. — Видали? Он чего-то приболел и пошел на прием к врачу. А ну-ка…

— Не трогайте, Алеша!

Новиков попытался пройти, но турникет не пропустил его.

— Ишь ты! Как говорят у нас на Земле, «фулл-пруф». Защита от дурака… Здесь это надо понимать буквально.

Из помещения донеслось ровное стрекотание.

— Заряжается робот, — сказал Новиков. — Толково сделано: они сами являются в мастерскую для зарядки и ремонта. Хотел бы я знать, кто создал этот автоматический рай. Совершенная техника для обслуживания кучки жалких идиотов… Кто и зачем, черт побери?…

— Могу сказать одно: они, создатели, были живыми и мыслящими.

— А если так, — подхватил Новиков, — то и они подходят под древнюю земную поговорку errare humanum est.[1] Иными словами — на всякую старуху есть проруха. Верно, Сергей Сергеевич? При всей своей мудрости они уже допустили один просчет: не учли, что мы умеем плавать и ров для нас не преграда…

Резницкий предостерегающе приложил палец к губам.

Они переплыли ров.

Как и вчера, на черных панелях аппаратов менялись цвета рисованных схем. В башне блок программирования вел нескончаемую игру в «счет вечности». Разведчики несколько часов подряд наблюдали за работой электронного мозга. Новиков исписывал тетрадь рядами алгебраических знаков, перемежаемых принятыми в кибернетике значками понятий формальной математической логики: и, или, если, то, нет…

В черном куполе, возвышавшемся над блоком программирования, светился зеленоватый кружок. Куда бы ни переходили разведчики с места на место, зеленый глаз все время был устремлен на них. Умная машина явно наблюдала за ними, от этого было как-то не по себе.

— Петух схватил мокрую тряпку и повесил ее на балконе, — говорил Новиков.

— Слон бэ-семь шах! — отвечал Резницкий.

Они нарочно несли чепуху, чтобы сбить машину с толку.

— Последнее дело — запивать шашлык лимонадом.

— Инспектор укусил муху за левую ногу…

Обмениваясь подобными замечаниями, они внимательно изучали систему перестановок и систему включений; зеленый глаз испытующе смотрел на них, и они вдруг ощутили непреодолимое желание поскорее уйти из башни.

Разведчики постояли возле скважин, над одной из них курился желтоватый дымок. Осмотрели высокие мачты, похожие на весла, — это были, несомненно, локаторы — приемники информации. Потом зарисовали схемы аппаратов под решетчатым куполом. Усталые, они покинули Центр и возвратились на лужайку с кормушками.

Вдали — они ясно видели — гнулись деревья под порывами ветра, клубились тучи, быстро растекаясь по зеленому небу. А в роще по-прежнему было тихо, не колыхался ни один лист на деревьях, и серые существа бесцельно бродили тут и там, валялись на траве, и, когда настал час ужина, потянулись к кормушкам.

Разведчики тоже подкрепились, а потом принялись за вычисления.

— Ничего себе схемочка, — проговорил Новиков. — Аж затылок трещит… Сколько функциональных рядов вы решили?

— Пока два. Вот что, Алеша. Мы вручную не справимся. Вызывайте корабль и сообщите наши данные, пусть их дадут вычислительной станции.

— И то верно. — Новиков озабоченно осмотрел передатчик. — Питание на исходе, Сергей Сергеевич.

— Значит, надо его экономить.

«А то я не знаю», - неодобрительно подумал Новиков и вызвал «Юрия Гагарина».

— Как там у вас? — услышал он далекий голос Прошина. — У нас сильнейшая буря. Тепловая буря! Пришлось прекратить работы.

— У нас все тихо, — ответил Новиков. — Живем под колпаком… Под колпаком, говорю! Павел Иванович, примите данные для вычислительной станции, нам тут самим не справиться, очень сложная комбинаторика. — И он продиктовал командиру данные и договорился об утреннем сеансе связи.

В роще зажглось вечернее освещение. Новиков лег на траву, закинув руки за голову, и задремал. А Резницкий подсел к идиоту, отдыхающему поблизости, и осторожно коснулся пальцами его запястья, отыскивая пульс. Идиот даже не взглянул на Резницкого — видно, лень было шевельнуть веками. Он медленно перевалился на другой бок, и тогда неугомонный Резницкий занялся его хвостом.

Тут над рощей пронесся долгий печальный звук, он забирался все выше, выше и сделался нестерпимым для слуха. У Резницкого заныли зубы. Новиков сел и, скривившись, зажал уши ладонями. Серые существа подымались, а те, что бродили, — останавливались, задирая морды кверху.

Высокий звук оборвался, возникла странная музыка: медленное трезвучие повторялось в разных тонах. Серые существа принялись раскачиваться из стороны в сторону. Нельзя сказать, что они поспевали за ритмом, но, видимо, им нравилось раскачиваться.

— Идиоты танцуют! — Новиков изумленно смотрел вокруг. — Недурно их развлекают, однако…

— Посмотрите на вашего Севастьяна, — сказал Резницкий.

— Где он? Как вы его отличаете?

— Вот тот, с карандашом в руке.

— А, — Новиков засмеялся. — Танцует с научным видом. Ну, умора! — Он застрекотал кинокамерой.

Танцы продолжались около получаса по местному времени. Затем последовало длинное воющее «вл-вл-вл-вл-вл-вл», и вдруг голос Резницкого отчетливо произнес:

— Инспектор укусил муху за левую ногу.

Разведчики ошалело переглянулись.

А над рощей неслось:

— Последнее дело — запивать шашлык лимонадом.

— Слон бэ-семь шах!

— Петух схватил мокрую тряпку…

Машина в строгом порядке — от конца к началу — повторила все, что разведчики говорили во время двух посещений Центра. Все, включая шепот Резницкого: «Не надо здесь разговаривать, оно может слушать…». Все, вплоть до первой фразы Новикова: «Ишь, разрисовали…». Затем машина в быстром темпе прогнала запись в обратном порядке и занялась вариантами.

— Шашлык запивать свежий воздух… Петух укусил слон на балконе… Визжать от восторга будут инспектор…

Центр громоздил фразы, усложнял их, отбивая слова с одинаковыми окончаниями: «запивать-визжать-слушать-анализировать».

— Ловко работает, собака, — прошептал Новиков, ему было и интересно, и страшновато. — Изучает язык…

— Ногу — муху — тряпку, — деловито группировала машина.

— Хорошо еще, что мы не выболтали там своих намерений, — тихо сказал Резницкий. Лицо у него было бледное, в крупных каплях пота.

Кррак! Все стихло. И после короткой паузы — смена пластинки. Теперь роща наполнилась неприятными звуками — будто пустые консервные банки перекатывали на деревянном полу. Банки безобразно дребезжали то на низких нотах, то на высоких.

— Посмотрите на Севастьяна, — шепнул Резницкий.

Серые существа после окончания танцев почти все улеглись спать, лишь несколько фигур бродили среди деревьев. А Севастьян стоял возле разведчиков в напряженной позе, вытянув длинную шею, — будто прислушивался к перезвону банок, и безгубый рот его слегка шевелился. Резницкий не сводил с него глаз.

Но вот неприятные звуки смолкли. «Вл-вл-вл», - провыла машина, и воцарилась глубокая тишина.

— Концерт окончен, — проговорил Новиков и утомленно опустился на траву. — Такие-то дела, брат Севастьян.


Центр не принимает задачи

В семь утра по местному времени разведчики связались с кораблем и получили свои данные, обработанные вычислительной станцией.

— Это гипергеометрический ряд с пятью параметрами, — сказал Прошин. — Вы уверены, Алеша, что сможете спрограммировать задачу о снятии защитного поля?

— Уверен, Павел Иванович, — без колебаний ответил Новиков, но голос у него был тусклый. — Если, конечно, Центр не будет активно противодействовать…

— Поторопитесь. Мы скоро закончим ремонт. Вы слышите?

— Слышу. У нас на исходе питание передатчика. Придется ограничиться двумя сеансами — утренним и вечерним. В девять вечера мы сообщим следующие данные.

— Хорошо. — Прошин говорил очень спокойно. — Но вы поторопитесь. Пожалуйста, поторопитесь.

Позавтракав, Новиков отправился в Центр продолжать работу. Резницкий напутствовал его подробными предостережениями и остался в роще: он тоже торопился закончить свои. исследования.

Когда Новиков около трех часов дня возвратился в рощу — «к обеденному прянику», как они говорили, — он застал Резницкого в сильном возбуждении.

— Они катались на колесе… Да, они катались, и колесо очень сильно раскрутилось. Двое вылетели из кресел, понимаете, двое, один за другим, и расшиблись насмерть…

— Да вы успокойтесь, Сергей Сергеевич, это у них…

— Понимаете, что-то щелкнуло — раз-раз! — и двое вылетели. Потом, когда колесо остановилось, я посмотрел — там есть устройство для раскрывания шарниров на ходу. С довольно сложным приводом. Но ведь они не могли сами включить его, понимаете?…

— Сергей Сергеевич…

— И эта рабская покорность судьбе — ужасно, Алеша! Какое страшное вырождение! Поразительно: совершенная техника, выверенное на века управление — как могут при всем при том происходить несчастные случаи?…

— Да, послушайте, — прикрикнул Новиков. — Чего вы разволновались? Я разобрался в пищевом блоке и в устройстве, которое ведает развлечениями. И вот что я вам скажу: несчастные случаи запрограммированы.

— То есть как? — Резницкий уставился на кибернетиста. — Вы хотите сказать…

— Они запрограммированы так же строго, как выдача пищи. Для того чтобы точно регулировать количество населения. Учет ведется по счетчикам кормушек, и если появляются лишние рты…

— Но, Алеша, если так, то мы…

— Да, Сергей Сергеич, очень возможно. Очень возможно, что наше появление стоило жизни двум идиотам. Вы сказали — вырождение. Что это значит? Вы думаете их предки были развитее?

Резницкий не ответил. Он был подавлен настолько, что не захотел обедать, и Новиков с трудом уговорил его подкрепиться «пряником».

— У них великолепные синтезаторы, — рассказывал Новиков, энергично расправляясь с обеденным диском. — Они из воды, воздуха и подземного газа — видели, скважины там? — ну вот, они приготовляют из этого добра синтетическую пищу. Программирующее устройство обеспечивает колоссальное количество практически неповторяющихся комбинаций, поэтому еда всегда разная. Здорово, правда? — Он вдруг насторожился, потянул носом. — Вы чувствуете? Запахло чем-то. Фиалка, что ли… Нет, не фиалка…

Запах усилился. Он ежесекундно менялся, и разведчики не могли определить ни одного запаха из этой мелодии ароматов. Их чередование, комбинации и сила подчинялись какой-то стройной, неуловимой гармонической закономерности.

Райские жители разнеженно лежали на траве и впивали в себя льющийся аромат. Резницкий и Новиков тоже размякли от симфонии запахов — люди Земли не слыхивали о подобных развлечениях. Они невольно заслушались, вернее занюхались, и блаженные улыбки блуждали на их небритых размягченных лицах.

Первым стряхнул с себя странное очарование Новиков.

— Еще немного, и мы сами превратимся в тихих идиотов, — зло сказал он, поднимаясь и отряхивая комбинезон. — Я пошел, Сергей Сергеич.

Новиков работал в Центре до позднего вечера, вернулся усталый и мрачный и бросился на траву.

— Она выживает меня из башни, — сказал он негромко. — Проклятая машина. Работаю и все время чувствую: надо уйти. Так и тянет за душу: уйди, уйди. На психику давит, сволочь…

— Ну и? — Резницкий тревожно смотрел на него. — Пришлось уйти?

— Нет… Выдержал кое-как… Уф-ф! Сергей Сергеич, что-то я здорово устал, вызовите, пожалуйста, корабль и продиктуйте эти ряды. — Новиков протянул сумку с журналом. — Если я не ошибся, завтра можно будет программировать. Я приготовил алгоритмы[2] задач.

— Это самопрограммирующаяся машина; Алеша. Примет ли она задачу извне?

— Она может принимать, — уклончиво ответил Новиков. — Там есть устройство для приема программ в виде перфокарт. Более того: я обнаружил там бланки для перфокарт с намеченной сеткой. Похожи на наши… Видимо кто-то, когда-то… — Он замолчал, задумался.

— Значит, все в порядке. — Резницкий удовлетворенно кивнул и откинул крышку передатчика.

Рано утром Прошин передал результаты вычислений. Он диктовал долго и старательно и напоследок сказал: «Желаю успеха. До скорой встречи, ребята».

Резницкий хотел пойти в Центр вместе с Новиковым, но тот резковато отказался от помощи.

— Не надо, справлюсь сам.

И ушел. Резницкий огорченно посмотрел вслед его прямой удаляющейся фигуре, потом призвал себя к самодисциплине и занялся обитателями рая.

Севастьян, с карандашом в кулаке, держался поблизости, он то и дело крутился возле людей, и Резницкий подверг его тяжким испытаниям. Он сделал стойку на голове и, упираясь ногами в ствол дерева, следил снизу вверх за Севастьяном. Тот вначале не среагировал, но потом остановился перед Резницким. Взгляд его скользнул по ногам биофизика, ушел в сторону, но сразу вернулся. Резницкий чувствовал, как мучительно трудно этому тупому существу заставить себя зафиксировать внимание на чем-то определенном, как упрямо сопротивляется его гладкий мозг возбуждению, поступившему от глазных нервов. Севастьян топтался на месте, вытягивал шею, повизгивал, вдруг взгляд его соскользнул вниз и он уставился на лицо Резницкого. Он смотрел в одну точку не менее трех секунд!

Сергей Сергеевич был очень доволен. Он принял нормальное положение, отер пот с красного лица, отдышался.

— Ну, Севастьянушка, — сказал он, — поздравляю: ты еще не совсем пропащая скотина. Эх, жаль, нет энцефалографа, посмотреть бы, какие биотоки у тебя в мозгу…

Затем он проделал второй эксперимент. Он вытащил из сумки карандаш и сунул себе в рот. Севастьян медленно ворочал головой, пытался прилечь, но Резницкий был терпелив, он заставил Севастьяна увидеть карандаш, торчащий изо рта. Некоторое время обитатель райской рощи колебался. Он сделал две-три неудачные попытки поднести руку с зажатым карандашом к лицу. Примерно через час Сергей Сергеевич все же добился своего: Севастьян неуверенными движениями принялся тыкать карандашом себе в лицо и наконец попал в рот. Запыхавшийся Резницкий подскочил к нему, схватил за карандаш и, действуя им, как рычагом, достаточно широко раскрыл рот Севастьяна.

— Ага, — сказал он. — Так я и думал.

Зубов у Севастьяна не было, а были две сплошные желтые пластинки, как у черепахи, — две пластинки для перетирания пищи.

Резницкий чуточку передохнул и принялся за эксперимент номер три. Он отломил у дерева ветку и стал побуждать к такому же действию Севастьяна. Но тут настал час катания на колесе, и Резницкий не мог ничего поделать: могучий инстинкт поволок Севастьяна кататься.

На сей раз обошлось без жертв: никто не слетел с колеса, никто не расшибся. Сергей Сергеевич понаблюдал немного за детенышами серых существ. Юные идиоты были под стать своим родителям: бесцельно бродили по роще, валялись где попало; никаких игры или баловства, ни малейших попыток к преображению природы — хотя бы в форме копания ямок и нагромождения песочных куч.

Вдруг Резницкий ощутил беспокойство: как там Алеша? Удалось ли сформулировать задачу для машины?

Мимо пролетела ракетка, держа манипуляторами какое-то, как показалось Резницкому, решето с круглыми серыми булыжниками. Биофизик побежал было за ракеткой, но та летела быстрее и скрылась за холмом.

К «обеденному прянику» Новиков не пришел. Резницкий подождал еще немного, а потом решительно направился в Центр. Он переплыл ров и подошел к башне.

Новиков лежал под решеткой, ограждавшей башню с электронным мозгом. Лежал ничком, головой наружу, ногами внутрь. Рядом валялась сумка с журналом.

Резницкий кинулся к нему, вытянул из-под решетки, затормошил.

— Алеша, Алеша… Алеша!

Новиков открыл глаза и посмотрел на биофизика тусклым взглядом.

— Что с тобой? — крикнул Резницкий.

— Ничего, — ровным голосом сказал Новиков. — Очень устал. Хочу спать.

Сергей Сергеевич помог ему подняться и повел ко рву. В воде Новиков немного отошел. Он освободился от поддерживающей руки Резницкого и сам поплыл к противоположному берегу.

Он сел на траву, обхватив руками голые коленки, взгляд его стал сосредоточенным. Резницкий, сидя против него, терпеливо ждал.

— Значит так, — сказал Новиков. — Ошибки не было… Я все проверил и наколол перфокарту. Я правильно запрограммировал и закодировал, ошибки быть не могло… — Он замолчал.

— Дальше, Алеша.

— Я спрограммировал задачу: снять силовую защиту зоны. Я заложил перфокарту. Что-то в ней крякнуло, и она выбросила перфокарту обратно. Она не приняла задачи. — Новиков опять помолчал немного. — Она затарахтела банками, а потом сказала мне, чтобы я ничего не трогал руками…

— Она сказала?!

— Она это сказала вашим голосом. Но я рассчитал и наколол новую перфокарту — с другой задачей: сделать проход в защитном поле. Очень трудно было. Она выживала меня из башни… Очень хотелось спать… Я дал ей новую перфокарту, но она и ее выплюнула… Дальше я что-то не помню… Помню только, что дьявольски устал и спать хотелось…

— Алеша, надо попытаться снова.

Новиков покачал головой:

— Нет смысла. Она не примет.

— Вы отдохнули? Пойдемте. — Резницкий встал. — Это наша единственная возможность. Вы же сильный программист, Алеша.

Новиков понуро молчал.

— Давайте, давайте, — понукал его Резницкий. — Спрограммируйте так: не просто проход в защитном поле, а проход для загона зверей. Так будет естественней, такую задачу она должна принять.

Новиков пожал плечами:

— Попробуем.

Он вытащил из сумки свои таблицы и пачку бланков — тонких пластинок с нанесенной сеткой. Сверяясь с таблицами, тщательно проколол на бланке группы отверстий.

Затем они переплыли ров и пролезли под решеткой в башню. Зеленый глаз тотчас вспыхнул и уставился на них. Резницкий ощутил тяжесть в голове. Сонно моргая, он смотрел, как Новиков подошел к устройству, похожему на челюсти тисков, и вложил в него перфокарту. Раздался звук, будто переломили кость — и перфокарта вылетела обратно, она была смята и слегка дымилась. Задребезжали перекатываемые банки, а потом…

— Это хорошо защищенная машина, — отчетливо произнес голос Новикова, и усиленный голос Резницкого громко прошептал. — Не трогай ничего руками.

Новиков сел, безвольно раскинув руки и прислонившись спиной к решетке ограждения. Резницкий, с невероятным трудом превозмогая желание повалиться и заснуть, растормошил Новикова, и они вылезли из башни.

Стало немного легче, сонливость прошла.

— Вызывает торможение, — тихо сказал Резницкий по-английски, — Да, сильная защита…

Они побрели к берегу.

— Видите эти башенки? — сказал Новиков, тоже по-английски. — Двенадцать штук. Это автоматы усиления гравитационного поля. Не пробить нам такую защиту…

— Может быть, испортить ее? Разбить блок…

— Ну, если вам надоела жизнь…

— Что же делать, Алеша?

— Не знаю.

Отчаяние охватило разведчиков.


Отчаяние. Нечто из истории цивилизации

Они снова обошли всю зону вдоль невидимой стены. Их тренированные тела умели выносить тяжкие перегрузки, и они попытались прорваться на волю. Десяток шагов, полметра на четвереньках, чуть-чуть ползком… Нет, не одолеть… Расплющит насмерть… Пришлось вернуться…

Вон, совсем рядом, колышется на ветру деревья, там свобода, корабль, товарищи…

Выхода не было.

— Остается одно — тау-излучатель, — сказал Прошин на очередном сеансе связи. — Давайте обдумаем, ребята…

— Павел Иванович, подождем еще немного, — прервал его Резницкий. — Переводить сюда корабль — взлет и посадка — такая трата энергии.

— Но другого выхода нет!

— Но гарантии, что тау-поле нейтрализует поле сверх- гравитации, тоже нет. Подождем день, Павел Иванович. Завтра утром мы свяжемся с вами.

Резницкий выключил рацию. Питание в передатчике подходило к концу. Сергей Сергеевич тоскливо оглядел райскую рощу.

— Давайте пойдем к тому туннелю, куда загнали вездеход, — предложил Резницкий.

Новиков не ответил. Он лежал на траве, закинув руки за голову.

— Алеша, что за апатия у вас? Так нельзя… Почему вы молчите? Алеша! — крикнул Резницкий.

— Что вам надо?

— Возьмите себя в руки! Дойдемте поищем вездеход. Попробуем разогнать его, и на большой скорости…

— Чушь.

Все же Резницкий заставил его подняться. Они отыскали холм с зияющей дырой туннеля, но вход в туннель оказался заперт силовым полем. Разведчики побрели обратно, в рощу. Резницкий присел: в шелковистой траве лежали два круглых серых булыжника. Биофизик осторожно поднял один из них, потряс на ладони. Худое небритое лицо его оживилось.

— Так-так, — сказал он, любовно разглядывая кругляш. — Они откладывают яйца. Так я и думал. Они такие же ящеры, как прочее местное зверье, только повыше организованные.

Новиков безучастно стоял рядом. Резницкий сунул кругляш в карман, и разведчики пошли к поляне с кормушками.

— А что, — сказал вдруг Новиков, съев «обеденный пряник», - пропитание, во всяком случае, здесь есть.

Резницкий пристально посмотрел на него.

— Может быть, вы пойдете кататься на колесе?

Язвительный вопрос остался без ответа.

— Послушайте, Алеша, что я думаю о здешних порядках, — сказал Резницкий немного погодя. — Конечно, у меня еще не вполне достаточно информации, но в первом приближении… Словом, некогда на этой планете существовала высокоразвитая цивилизация. Думаю, много тысячелетий тому назад. Предки этих идиотов были деятельными и разумными существами. Но, видимо, бурное развитие техники пришло в столкновение с социальными формами жизни и приняло уродливый характер. Самоуверенная правящая верхушка решила, что настало время обеспечить сытую и беззаботную жизнь для избранных. Лишние, ненужные производители были истреблены. Да, истреблены каким-то мощным оружием. И заменены роботами. Тогда-то и был построен Центр, на который полностью возложили все заботы о жизни и развлечениях. В огороженной жилой зоне с мягким искусственным климатом, с гарантированной синтетической пищей пошла праздная жизнь. Возможно, первое время за «мозгом» следили программисты, от них остался запас бланков перфокарт. Но машина была совершенной, она непрерывно самосовершенствовалась, и программисты от безделья выродились… может, немного позже остальных… Поколения сменялись поколениями, и потомки, лишенные радости труда и творчества, стали вырождаться. Их постройки за пределами зоны разрушились и были поглощены джунглями. Помните, в начале похода мы видели полуразрушенное сооружение? Должно быть, их много на планете. Ну вот… Вы слушаете или спите, Алеша!

— Слушаю.

— Вырождение шло полным ходом. Верхние конечности, незнакомые с орудиями труда, стали слабенькими, а нижние от малоподвижной жизни превратились в тумбы. Зубы от мягкой пищи атрофировались. Неупражняемый мозг постепенно разгладился и сохранил лишь элементарные животные инстинкты. Они разучились говорить — им нечем было обмениваться. Кстати… Мне почему-то кажется, Алеша, что эти странные звуки перекатываемых банок — речь их предков. А? В памяти Центра сохранилась ее запись, и когда Центр услышал нашу речь, он, естественно, попытался перевести ее на свой язык. Вернее, на язык своих создателей. Вы не находите? Эту речь никто из этих идиотов уже не понимает; но… Я наблюдал за Севастьяном. Когда затарахтели банки, он замер на месте и четыре минуты — я засек — тупо слушал. Что это? Смутный далекий инстинкт? Или, как раньше говорили, зов крови? — Резницкий задумался. — Кстати, о крови, — продолжал он. — Они холоднокровные. Вырождаясь, они все больше и все быстрее приближаются к ящерам, от которых, вероятно, некогда произошли. В этом смысле, дорогой мой Алеша, показателен хвост. Рудиментарные нижние позвонки у них превращаются в хвостик. Мне удалось прощупать у одного детеныша целых семь позвонков, а у Севастьяна в хвосте — шесть. Понимаете? Им предстоит сделаться длиннохвостыми ящерами, и, возможно, настанет время, когда они опустятся на четвереньки. Ужасный, чудовищный регресс…

Ломкий голос Резницкого одиноко звучал в мертвой тишине райской рощи. Охваченный исследовательским пылом, Сергей Сергеевич не замечал, как страдальчески исказилось лицо Новикова.

— Теперь о колесе. Это дьявольский замысел, Алеша, просто дьявольский. Вы сами видели, они откладывают яйца. Роботы подбирают их и, видимо, уносят в какой-то инкубатор. Когда юное поколение подрастает и начинает пользоваться кормушками, тогда появляются лишние рты — и учащаются несчастные случаи на колесе. Вы правы, это запрограммировано. Центр ведет точный счет населения и уничтожает лишних… И все же они каждый день лезут кататься. Создатели колеса позаботились о минимуме острых ощущений — чтобы эти жалкие существа не теряли интереса к жизни. Элемент опасности, риска — как некий стимулятор жизни. Понимаете?

— Довольно! — заорал Новиков на всю рощу. Он исступленно заколотил кулаками по траве, лицо его было страшно. — Всю душу вымотали!.. Вы понимаете, черт вас возьми, что нагл не выйти отсюда?!

Резницкий изумленно уставился на него.

— Не хочу быть хвостатым идиотом, не хочу! — Новиков бросился« ничком на траву: рыдание сотрясло его тело.

— Перестаньте, прошу вас… — Сергей Сергеевич тронул его за плечо. — Нас не оставят в беде…, Перестаньте…


На арене — динозавры

И еще сутки прошли. Утром Резницкий вызвал «Юрия Гагарина».

— Не знаю, что делать, Павел Иванович, — кричал он в микрофон. — Мы не видим выхода… Что? Не слышу!.. — Он не различал ответных слов, бесконечно далекий голос Прошина затухал. — Павел Иванович! — надрывался Резницкий, отчаянно цепляясь за последнюю ниточку надежды. — Павел Иваныч!.. — Товарищи! Товарищи, не слышу…

Он швырнул трубку и пнул ногой теперь уже бесполезный ящик рации. Крепко потер виски ладонями. Рядом прохаживался Севастьян со своим карандашом, всем видом показывая, что готов к новым экспериментам. Сергей Сергеевич даже не взглянул на него. Долго сидел он, уронив голову в ладони, пытаясь упорядочить встревоженную скачку мыслей.

Новиков безучастно лежал неподалеку, закинув руки за голову и закрыв глаза. Он и двух слов не произнес за истекшие сутки.

Резницкий встал и подошел к нему.

— Вот что, Алексей. — Он попытался говорить бодро. — Надо идти в Центр.

— Не пойду. — Новиков даже глаза не раскрыл.

— Нет пойдете. Вы, кибернетист! Противно на вас смотреть. Спасовали перед простой электронной машиной!

— Уйдите.

— Сейчас же вставайте! — крикнул Сергей Сергеевич, и голос его дал петуха на высокой ноте. — Я не верю, что нельзя справиться с этой проклятой машиной. Мы — люди!

— Мы — люди, — откликнулось четкое эхо.

Тишина…

Резницкий напряженно размышлял, стоя над Новиковым: «Схватить его под мышки и рывком поднять… Нет, он сильнее меня. Да и нельзя так… Мы люди, вот именно. Надо его убедить…».

Тут его внимание отвлекло какое-то движение в роще. Между деревьями летели роботы, все в одном направлении, их полет сопровождался долгим свистящим звуком. Серые существа поплелись вслед за роботами. Они шли гурьбой, тяжко и медленно передвигая ноги-тумбы, и Севастьян тоже направился в ту сторону.

— Алеша, — сказал Резницкий, — что-то происходит. Идиоты уходят. Пойдемте посмотрим, в чем дело. Я очень прошу.

Новиков открыл глаза. Приподнялся на локтях. Да, творится что-то необычайное. Он молча встал, откинул нечесаные волосы со лба.

«Как у него запали щеки, — подумал Резницкий, — и под глаза ми круги… Да и я, наверное, выгляжу не лучше…»

Разведчики пошли за стадом серых существ, и Резницкий пытался на ходу подсчитать число обитателей райской рощи.

Через три четверти часа они, обогнув рыжий холм, вышли к каменистому обрыву. Здесь, под обрывом, простиралась ровная площадка, разведчики уже видели ее во время первого обхода зоны, тогда она не показалась примечательной. Теперь по площадке прохаживались, ковыляя на манипуляторах, штук восемь роботов. Серые существа расположились на краю обрыва, и разведчики тоже сели — рядом с Севастьяном. Судя по всему, предстояло какое-то развлечение. Центр выполнял свою программу.

— Гляньте-ка. — Резницкий показал на склон холма, замыкавший площадку с противоположной стороны.

В склоне чернела дыра — не второй ли вход в тот самый туннель, куда роботы загнали зверей и вездеход?…

Это предположение вскоре подтвердилось. Роботы выстроились в две шеренги возле туннеля, ни дать, ни взять, как служители в цирке, и тут из туннеля на площадку полезло зверье. Опираясь на толстые конические хвосты, динозавры медленно разбрелись по площадке. Маленькие головы беспокойно крутились на длинных шеях, — не головы, а сплошные многозубые пасти.

— Здорово! — восхитился Резницкий. — Выдерживали ящеров в туннеле, чтобы они изголодались, а теперь устроят бойню! На потеху райским жителям…

Он застрекотал кинокамерой.

У входа в туннель произошла заминка. Целая стая ракеток слетелась туда. И вот, окруженный роботами, из туннеля выполз вездеход. Он зарывался неподвижными траками гусениц в песок, он как бы сопротивлялся, бронированный упрямец, и было похоже, что роботам приходилось нелегко. Они оставили вездеход метрах в трех от туннеля, а сами отошли в сторонку и замерли, будто отдыхая и перекуривая.

— Он, вроде бы, в порядке, — сказал Резницкий, любовно глядя на вездеход. — А что, если мы спрыгнем вниз и заберемся в него? И на большой скорости, а, Алеша?…

— Смотрите! — Новиков подался вперед.

Один из роботов вышел на арену и остановился между двумя динозаврами. Он замешкался, решетчатая лопасть ракетки повернулась налево, направо… Затем робот направился к тому динозавру, что сидел слева. Животное попятилось, оскалило жуткую гость. Робот подошел к нему вплотную и вдруг выбросил вперед руку-манипулятор. Динозавр повалился на бок. Несколько судорожных ударов хвостом по песку — и все было кончено.

Подлетело еще несколько роботов, они быстро разрезали огромную тушу на куски. Затем все роботы покинули арену, замерли у входа в туннель.

Стрекотала короткими очередями кинокамера Резницкого.

Динозавры зашевелились, их шеи тянулись туда, где в коричневой луже крови лежали куски мяса. Сосед растерзанного зверя, бороздя тяжелым хвостом песок и вертя головой, подошел и начал торопливо жрать, придерживая мясо короткими передними лапами. Тогда и другие звери поспешили принять участие в кровавом пиршестве. Те, кто опоздал, стали выхватывать куски у жующих, — и произошло неизбежное.

— Ну и ну! — выдохнул Новиков, глядя, как голодные чудовища молча рвали и пожирали друг друга. — Ликует буйный Рим…

— Взгляните на Севастьяна, — прошептал Резницкий.

Севастьян казался необычно оживленным. Глазки его так и бегали, серые щеки вдувались и опадали, будто он полоскал рот, подрагивали коротышки-руки. Он тихонько верещал — ему очень нравилось зрелище. Прочие идиоты тоже повизгивали от восторга.

Новиков решительно поднялся.

— Хватит с меня острых ощущений. Пойдемте отсюда.

— А вездеход? — спросил Резницкий. — Может быть, попробуем…

— Какой там вездеход! — Новиков схватил биофизика за руку и потащил прочь. — Вы видели, как робот остановился между двумя динозаврами? Он не знал, какого зверя выбрать.

— Ну и что? — Резницкий посмотрел на бледное возбужденное лицо Новикова. — Он остановился, потому что его счетно-решающее устройство выбирало: до какого зверя ближе, какой зверь крупнее, тут-каждый миллиметр играет роль. Он ожидал, пока…

— Вот именно — ожидал! — вскричал Новиков. — Математическое ожидание! Ну, а если робот оказался идеально посредине? А если бы оба зверя оказались идеально одинаковы? Что тогда?

— Вы хотите сказать…

— Да! Да! Вспомните задачу Буридана!


Задача Буридана

В далеком XIV веке французский философ-схоласт Жан Буридан, ректор Парижского университета, сформулировал философское положение, известное под названием «Буриданов осел». Задача проста: голодный осел стоит между двумя одинаковыми копнами сена — стоит точно посредине. Так вот: из какой копны он начнет есть? Если осел будет мыслить логично, он неизбежно погибнет от голода, так как не сможет выбрать. Это очень трудная штука — выбор из двух равных. Если бы хоть маленькая разница…

Осел останется живым только потому, что он живое существо, а следовательно, способен на нелогичные поступки. Вопреки логике он жрет сено из одной копны, хотя она ничем не лучше другой. Конечно, перед тем как осуществить выбор, осел испытает некоторое колебание.

Но эта электронно-вычислительная машина умела принимать только логические решения…

Новиков снова был полон энергии.

— Помните, там двенадцать башенок? Двенадцать аварийных систем усиления защитного поля. — Он понизил голос. — Давайте заставим Центр выбрать одну из них, понимаете?

— Да, но Центр не принимает никаких задач…

— Он не принимает извне задач, связанных с ослаблением защиты — это так. Но мы ему подкинем другую задачку… Хор-рошую задачку, дорогой Сергей Сергеич. Надо только формулировать…

И вскоре задача была сформулирована по всем правилам формальной логики — науки средневековых схоластов, воскрешенной в новом качестве кибернетикой. На зону надвигается некая Опасность. Чтобы предотвратить ее, Центру необходимо выключить одну из двенадцати аварийных систем. Срок приближения Опасности равен сроку выбора одной из систем. Вот и все.

Новиков разложил на траве таблицы и, закусив губу, принялся переводить задачу на язык программирования. Он аккуратно разметил, а потом проколол на бланке перфокарты группу отверстий. Он не спешил, но пальцы слегка вздрагивали.

— Так. — Новиков полюбовался своей работой и еще раз проверил, все ли правильно сделано. — Так. Пусть попробует не принять! Не имеет права не принять: его основная программа требует защиты от опасности. Ну что, пойдем?

Когда они пробрались в башню, на них уставился зеленый глаз, словно вопрошая: зачем пришли? что вам надо?…

Новиков, не мешкая, вложил в приемное устройство перфокарту. Навалилось знакомое ощущение сонливости, отяжелели руки и ноги. Разведчики смотрели на щель, — проглотившую перфокарту. Сколько уже — целая минута прошла… Минута прошла, а машина не выплевывает задачу… Только бы не свалиться, ужасно хочется лечь… Еще минута…

Новиков усилием воли стряхивает с себя сонное оцепенение.

— Скушала? — говорит он тихонько и улыбается Резницкому. — Кушай на здоровье, — говорит он и хлопает Резницкого по плечу.

Они выбираются из башни и проходят под купол, где размещена исполнительная часть Центра. Они видят, как линии рисованных схем меняют цвета — все быстрее и быстрее.

— Давай, давай, работай, — весело говорит Новиков. — Работай. Буриданов ишачок!

Собственно, задача очень проста. Анализаторам не нужно определять свойств Опасности и искать способа ее предотвращения, так как вместе с информацией о наличии Опасности поступила программа готового решения: включить одну из аварийных систем. Обычно эти системы включались все одновременно — на случай, если какая-нибудь из них не сработает. Но программа предписала включить только одну. Какую? Безразлично, они же — все одинаковы. А все-таки какую? Задача для малого ребенка: ткни пальцем в любую башенку — и вся недолга. Но для мощного электронного мозга такая задача — формула невозможного. Ведь логичного решения нет…

Машина напряженно работала. Вспучивались разноцветными огоньками рисованные схемы. Панель за панелью, блок за блоком включались в решение задачи: какую из двенадцати выбрать? До сих пор машина «знала» только два случая: включать все башенки — или ни одной. Да или нет. Наличие импульса во всех двенадцати системах или его отсутствие. Единица или ноль на двоичном языке программы. Но одну из двенадцати!..

Определяла ли машина, что решение лежит вне логики? Может быть. Но отказаться от работы машина не могла: не позволял сигнал Опасности.

— Нам тут больше делать нечего, — сказал Новиков.

Разведчики переплыли ров и возвратились в рощу.

Надвигался вечер, светло-зеленое небо быстро темнело, его, как гигантскую перфокарту, прокололи первые звезды.

Резницкий лежал на спине и отыскивал среди звездной россыпи маленькую звездочку на периферии Галактики. Звездочку под милым сердцу названием — Солнце. Вот она! Над самым горизонтом… А вокруг нее, невидимый отсюда, мчится в черной бездне голубой шар Земли. Чудесная зеленая планета! Ее населяют разумные и веселые люди, способные не только на логичные, но и на нелогичные поступки, во имя Знания. Они не нуждаются в искусственном колпаке. Они дружат с животными, и ласковые собаки, закрутив бубликом рудиментарные хвосты, дожидаются у калиток своих обожаемых владельцев. Там, к величайшему счастью для человечества, большинство не дало меньшинству поработить себя и заменить покорными роботами. Там машины разумно служат людям, а не властвуют над ними…

— Сергей Сергеич, — негромко окликнул его Новиков. — Я очень хочу, чтобы вы… Ну, забудьте о моем вчерашнем…

Резницкий не дал ему договорить.

— Конечно, Алеша. Уже забыл, — быстро ответил он. И, помолчав, добавил: — Надо пойти к вездеходу.

— Подождем немного. — Новиков принялся ходить взад и вперед, размышляя вслух: — Решить задачу Центр не может. Отказаться от нее — тоже не может. Значит, он будет наращивать мощность мышления за счет резервов. Это логично… Энергетическая база у него огромная — но не безграничная. Новые мощности он вводит по гигантски нарастающей, значит — скоро резервы иссякнут. И тогда… Что ж, другого выхода у нас нет: он начнет подключать энергию с других участков. Да, только так…

— А вдруг питание защитного поля — неприкосновенно? — спросил Резницкий.

— Насколько я понял схему, неприкосновенен только источник мощности, предназначенный для синтезаторов пищи.

— А если машина перестроится на нелогичные решения?

— Тогда она победит нас. Но вряд ли. Она способна к самосовершенствованию, но она просто «не знает», что есть на свете нелогичные решения. Это в нее не заложено. Это ей не нужно, Сергей Сергеевич. Пойдемте ужинать.

Кормушки исправно выдали им по желтому диску. Вообще, ничего пока не переменилось. Светился ночной воздух, пролетели по своим делам роботы. Обитатели рощи укладывались спать на мягкую траву, незнакомую с утренней росой. Но машина, оберегающая их никчемное существование, работала на полную мощность, решая формулу невозможного, работала, чтобы уберечь эти жалкие существа от выдуманной опасности, и тем самым приближая Опасность подлинную… Разведчики пошли к границе защитного поля. Невидимая стена оказалась на месте.

— Давайте поспим, — предложил Резницкий. — Видимо, еще не скоро.

— Ну что же, — согласился Новиков.

Но сон не шел. Сомнения снова начали одолевать разведчиков. Резницкий, чтобы отвлечься от беспокойных мыслей, раскрыл блокнот, стал приводить в порядок записи. Новиков ворочался с боку на бок, поглядывая на часы.

— Сергей Сергеич, — позвал он вдруг. — Вы не замечаете? По-моему, стало прохладней.

— Не-е замечаю.

— Значит показалось…

Резницкий снова углубился в записи. «Какой у них цикл дыхания во время сна, — подумал он. — Надо, пожалуй, уточнить». Он встал и направился к ближайшему обитателю рощи. Что это? Серые существа, оказывается, не спали. Они, жалобно повизгивая, собрались в кучки, жались друг к другу. А ведь верно, заметно похолодало…

— Алеша! — крикнул Резницкий. — Вставайте! Климатическая установка не работает!

Радостно взволнованные, разведчики побежали к защитной зоне. Стена была на месте. Они пошли вдоль стены и наткнулись на странное зрелище. Возле ремонтной мастерской вповалку лежали несколько роботов, а один повис на турникете, преграждавшем вход. Значит, и мастерская отключена!

Они возвратились в рощу.

— Теперь у них жизнь пойдет похуже, — сказал Новиков. — Без нянек придется пожить.

— Мне их жаль, Алеша, — признался Резницкий.

— А мне ничуть. Пища для них гарантирована, а в остальном — ну что ж, надо когда-нибудь перестать быть идиотами.

— Они же не виноваты…

— Посмотрите на этого деятеля.

Один из идиотов стоял у дерева с крупными широкими листьями и пытался спрятаться от прохлады под лист. Но лист рос слишком высоко. Тогда он потянул лист к себе.

— Видите? Хочет оторвать. Ничего-ничего, дело пойдет. Просто они ужасно обленились, а теперь придется поработать. Ба, да это Севастьян!

Резницкий огляделся и подобрал с земли острый камень. Затем он подошел к Севастьяну и стал рубить камнем толстый стебель листа. Оторвал лист, протянул камень Севастьяну…

Тут внезапно погас свет, непроглядная тьма поглотила райскую рощу.

Резницкий взвыл не своим голосом.

— Сергей Сергеич! — Новиков извлек из кармана фонарик и кинулся к биофизику. — Эй, где вы?

Лучик света выхватил из тьмы фигуру Резницкого, приплясывающего на одной ноге.

— Что с вами? — удивленно спросил Новиков.

— Он наступил мне на ногу… Ничего, уже легче…

Томительно тянулась эта ночь. Центр бросил всю энергию на решение задачи древнего француза, сигнал Опасности не позволял ему остановить работу. Но защитное поле зоны все еще не было снято.

Утро застало разведчиков у невидимой стены. Бледные от волнения и бессонницы, они то и дело пробовали выйти из зоны, и гнетущая сила тяжести отбрасывала их назад, и тревога камнем лежала на сердце.

— Пошли к вездеходу, свяжемся с кораблем, — сказал Резницкий.

Новиков не ответил. В тысячный раз он, протянув руки вперед, вошел в защитное поле. Тяжесть заставила его пригнуться. Он хотел было отступить, но вдруг почувствовал, что нагрузка ослабевает. Шагнул вперед — ничего… Еще шаг, еще…

— Ура! — заорал Новиков и, вскинув руки, побежал сквозь защитную зону, которой больше не существовало.

Вертолет был готов к полету. Прошин озабоченно возился у автопилота, настраивая его на курс. Хорошо еще, что он успел запеленговать место, откуда разведчики вызывали его в последний раз. Сейчас он, Прошин, полетит туда и посмотрит сам, что можно сделать…

Он высунулся из люка и помахал рукой оставшимся членам экипажа. Те тоже помахали ему. Лица у них были встревоженные, никто не улыбнулся.

Прошин захлопнул люк и включил двигатель.

Вертолет плавно взмыл.

Двое быстро шли по склону рыжего холма.

— Минуточку, Алеша, — сказал Резницкий и полез наверх.

С вершины холма он оглядел фиолетовую рощу… Утренний ветерок колыхал ветви деревьев, среди которых бродили серые существа. Отсюда, с холма, они казались особенно маленькими и беззащитными.

Новиков тронул Сергея Сергеевича за локоть.

— Будет вам.

— Они вымрут, Алеша.

— Приспособятся. Планета, в общем, теплая, они привыкнут. Ну, конечно, те, кто послабее, погибнут. А за этого парня, Севастьяна, я спокоен. Накидал на себя листьев и ничего, не замерз. Он и шалаш сделает. Голова у него варит.

— Да, — сказал Резницкий. — Севастьян не дурак.

— Ну вот видите… Придется им во второй раз пройти путь эволюции. Вначале поможет инстинкт самосохранения, а там и мышление появится… Надеюсь, когда их потомки дойдут до кибернетики, они поосторожнее будут с ней обращаться.

— До кибернетики им еще — ох, как далеко… — Резницкий печально улыбнулся.

— Мы еще вернемся сюда, Сергей Сергеевич. А если не мы, то другие прилетят.

Разведчики стали спускаться к площадке, на которой стоял вездеход. Вдруг они разом остановились. С неба донесся ровный гул, он нарастал… Разведчики кинулись обратно на вершину холма. Они прыгали, кричали и размахивали руками… Вертолет сделал над ними круг и пошел на снижение.


Илья Варшавский
ПРИЗРАКИ

Придя домой, он снял обувь, костюм и белье и бросил их в ящик утилизатора.

Эта процедура каждый раз вызывала у него неприятное чувство. Странная привязанность к вещам. Особенно жалко ему было расставаться с обувью. Он страдал плоскостопием, и даже ортопедические ботинки становились удобными только к вечеру, когда их нужно было выбрасывать. Однако пункт первый Санитарных правил предписывал ежедневную смену одежды.

Приняв душ, он облачился в свежую пижаму. Старая вместе с купальной простыней тоже отправилась в утилизатор.

Несколько минут он в нерешительности стоял перед установкой искусственного климата. Затем поставив рычажок против надписи «Берег моря», лег в постель.

Ему смертельно хотелось спать, но он знал, что эта ночь, как и предыдущие, пройдет без сна. Стоило ему закрыть глаза, как все, что он пытался подавить в себе даем, вновь овладевало его помыслами.

Очевидно, он все-таки уснул, потому что, когда снова открыл глаза, стрелка на светящемся циферблате показывала три часа.

Больше ждать он не мог. С тяжело бьющимся сердцем он подошел к пульту и нажал кнопку вызова.

Возникшее в фокальном объеме изображение девушки улыбнулось ему, как старому знакомому.

— Слушаю.

— Одежду на сегодня, — сказал он хриплым голосом.

— Микроклимат номер двадцать шесть. Одежда восемь или двенадцать.

— Нельзя ли что-нибудь полегче?

— Рабочую одежду?

— Да.

— В котором часу вы выходите из дома?

— Сейчас.

— Я дам вам комбинезон и свитер. На улице еще прохладно. В десять часов можете бросить свитер в ближайший утилизатор.

— Хорошо.

Он открыл дверцу контейнера и взял пакет с одеждой.

— Что вы хотите на завтрак?

«Сейчас, — подумал он, — именно сейчас».

— Почему вы молчите?

— Я вас люблю!

— Я не поняла, что вы любите. Заказные блюда — с семи часов. Ночью я вам могу предложить то, что есть в программе.

— Я вас люблю!

Он шагнул вперед, но вместо белой полоски шеи с каштановыми завитками волос его губы встретила пустота, напоенная горьковатым запахом духов.

На пульте вспыхнул красный сигнал. Методично пощелкивая, автомат отсчитывал секунды.

— Время истекло. Повторите вызов через пять минут.

Изображение исчезло. Он еще раз вдохнул запах ее духов и начал одеваться.

Он шел мимо зданий с темными окнами по бесконечному пустынному тротуару. Загорающиеся при его приближении светильники сейчас же гасли, как только он проходил мимо. Небольшое ярко освещенное пространство впереди, и дальше — таинственный полумрак.

Он подошел к темной витрине магазина, вспыхнувшей ярким пятном, когда его фигура пересекла инфракрасный луч, падающий на фотоэлемент.

— Вам что-нибудь нужно?

— Нет… то есть… вообще нужно.

— Заходите.

Он поднялся на второй этаж.

Изображение белокурой продавщицы приветливо ему улыбнулось.

— Вам нужен подарок?

— Да.

— Женщине?

— Да.

— Украшение? Цветы?

— Нет… духи.

— Какие духи она любит?

— Не знаю… забыл название.

— Не беда, найдем по каталогу. Садитесь, пожалуйста.

Он никогда не подозревал, что на свете существует такое разнообразие запахов. И все не то, что нужно.

— Подобрали?

— Нет.

— Сейчас я сменю пленку.

Опять не то. От пряных ароматов слегка кружится голова.

— Вот эти.

— У вашей дамы отличный вкус. Это фрагменты выступления к двенадцатой симфонии запахов. Один флакон?

— Да.

Лента конвейера вынесла из мрака шкатулку и остановилась. Он открыл пробку и вылил на ладонь несколько капель янтарной жидкости.

— Спасибо. До свидания.

— Вы забыли взять флакон.

— Не нужно, я передумал.

Он стоял у решетки, отделяющей тротуар от автострады, на маленьком островке света, прижав ладони к лицу, вдыхая горький, терпкий запах духов.

Рядом по автостраде мчались автомобили, темные и стремительные. Он сделал несколько шагов вдоль решетки. Пятно света двигалось за ним. Он снова попытался от него уйти, и снова оно его настигло. Он побежал. Ему казалось, что попади он туда, в темноту — и весь этот бред, не дающий спать по ночам, кончится сам собой.

Перебросив ноги через решетку, он прыгнул на шоссе.

Вой сирены. Скрежет тормозов. Огромный транспарант осветил ночное небо: «Внимание! Человек на дороге!»

Исполинское изображение лица с гневно сжатыми губами стремительно надвигалось на одинокую фигурку в комбинезоне.

— Немедленно назад!

— Хорошо.

Теперь, кроме фонарей, загоравшихся при его приближении, каждые сто метров вспыхивали и гасли фиолетовые сигналы Службы Наблюдения.

На перекрестке улиц в решетке был проход. Он невольно отпрянул назад, когда перед его лицом захлопнулась дверца.

— Автомобиль заказан. Ждите здесь.

— Не нужно. Мне… некуда ехать.

— Заказ отменен. Выйдите из поля зрения фотоэлемента.

Только сейчас он вспомнил, что два дня ничего не ел.

В кабине автомата его встретило знакомое изображение толстяка в белом поварском колпаке.

— Могу предложить только омлет, кофе и яблочный пирог. Завтраки отпускаются только с семи часов.

Он протянул руку к пульту, и вдруг ему расхотелось есть. Сейчас он нажмет кнопку, и повторится то, что было уже тысячи раз. Сначала в автомате что-то щелкнет, затем закрутятся многочисленные колеса, и на лотке появится заказанная пища. После этого последует неизменное «приятного аппетита», изображение исчезнет, и он в одиночестве будет есть.

— Хорошо. Я возьму кофе.

Вместо того чтобы нажать кнопку, он отогнул щиток лотка и взял дымящуюся ташку.

Сигнал неисправности. Автомат отключился от сети.

Внезапно кабина осветилась фиолетовым светом Службы Наблюдения.

Теперь перед ним было строгое лицо человека в белом халате.

— Кто вы такой?

— Сальватор.

— Это мне ничего не говорит. Ваш индекс?

— Икс эм двадцать шесть сорок восемь дробь триста восемьдесят два.

— Сейчас проверь. Поэт?

— Да.

— Сто сорок вторая улица, дом двести пятьдесят два, квартира семьсот три?

— Да.

— Вы на приеме у психиатра. Постарайтесь отвечать на все вопросы. Почему вы не спите?

— Я не могу. У меня бессонница.

— Давно?

— Давно.

— Сколько ночей?

— Н-н-не помню.

— Вас что-нибудь мучит?

— Да.

— Что? — Я… влюблен…

— Она не отвечает вам взаимностью?

— Она… не может… это… изображение…

— Какое изображение?

— То, что у меня дома, на пульте обслуживания.

— Сейчас, минутку. Так, биоскульптор Ковальский, вторая премия Академии искусств, прототип неизвестен. Вы понимаете, что нельзя любить изображение, у которого даже нет прототипа?

— Понимаю.

— И что же?

— Люблю.

— Вы женаты?

— Нет.

— Почему? Какие-нибудь отклонения от нормы?

— Нет… наверно… просто… я ее люблю.

— Я дам указание Станции Обслуживания сменить вам изображение.

— Пожалуйста, только не это!!

— Почему вы пошли на шоссе?

— Мне хотелось темноты. Смотреть на звезды в небе.

— Зачем вы сломали автомат?

— Мне трудно об этом вам говорить. Вы ведь тоже… машина?

— Вы хотите говорить с живым врачом?

— Да… пожалуй… это было бы лучше.

— До тех пор пока не будет поставлен диагноз, это невозможно. Итак, почему вы сломали автомат?

— Я не люблю автоматы… мне кажется, что зависимость от них унижает мое достоинство.

— Понятно. Поедете в больницу.

— Не хочу.

— Почему?

— Там тоже автоматы и эти… призраки.

— Кого вы имеете в виду?

— Ну… изображения.

— Мы поместим вас в отделение скрытого обслуживания.

— Все равно… я не могу без нее.

— Без изображения?

— Да.

— Но ведь оно — тоже часть автомата.

— Я знаю.

— Хорошо. Отправляйтесь домой. Несколько дней за вами будут наблюдать, а потом назначат лечение. Я вам вызываю автомобиль.

— Не нужно. Я пойду пешком, только…

— Договаривайте. У вас есть желание, которое вы боитесь высказать?

— Да.

— Говорите.

— Чтобы меня оставили в покое. Пусть лучше все продолжается, как есть! Ведь я… тоже… автомат… только более высокого класса. Опытный образец, изготовленный фирмой «Бог Саваоф и K°».


Илья Варшавский
СУДЬЯ

В одном можно было не сомневаться: меня ждал скорый и беспристрастный суд.

Я был первым подсудимым, представшим перед Верховным Электронным Судьей Дономаги.

Уже через несколько минут допроса я понял, что не в силах больше лгать и изворачиваться.

Вопросы следовали один за другим с чудовищной скоростью, и в каждом из них для меня таилась новая ловушка. Хитроумная машина искусно плела паутину из противоречий в моих показаниях.

Наконец, мне стало ясно, что дальнейшая борьба бесполезна. Электронный автомат с удивительной легкостью добился того, чего следователю не удавалось за долгие часы очных ставок, угроз и увещеваний. Я признался в совершении тягчайшего преступления.

Затем были удалены свидетели, и я остался наедине с судьей.

Мне было предоставлено последнее слово.

Я считал это пустой формальностью. О чем можно просить бездушный автомат? О снисхождении? Я был уверен, что в его программе такого не существует.

Вместе с тем я знал, что пока не будет произнесено последнее слово подсудимого, машина не вынесет приговора и стальные двери судебной камеры не откроются. Так повелевал Закон.

Это была моя первая исповедь.

Я рассказывал о тесном подвале, где на полу, в куче тряпья, копошились маленькие человекообразные существа, не знающие, что такое солнечный свет, и об измученной непосильной работой женщине, которая была им матерью, но не могла их прокормить.

Я говорил о судьбе человеческого детеныша, вынужденного добывать пищу на помойках, об улице, которая была ему домом и о гнусной шайке преступников, заменявшей ему семью.

В моей исповеди было все: и десятилетний мальчик, которого приучали к наркотикам, чтобы полностью парализовать его волю, и жестокие побои, и тоска по иной жизни, и тюремные камеры, и безнадежные попытки найти работу, и снова тюрьмы.

Я не помню всего, что говорил. Возможно, что я рассказал о женщине, постоянно требовавшей денег, и о том, что каждая принесенная мною пачка банкнот создавала на время крохотную иллюзию любви, которой я не знал от рождения.

Я кончил говорить. Первый раз в жизни по моему лицу текли слезы.

Машина молчала. Только периодически вспыхивавший свет на ее панели свидетельствовал о том, что она продолжала анализ.

Мне показалось, что ритм ее работы был иным, чем во время допроса. Теперь в замедленном мигании лампочек мне чудилось даже какое-то подобие сострадания.

«Неужели, — думал я, — автомат, созданный для защиты Закона тех, кто исковеркал мою жизнь, тронут моим рассказом?! Возможно ли, чтобы электронный мозг вырвался из лабиринта заданной ему программы на путь широких обобщений, свойственных только человеку?!»

С тяжело бьющимся сердцем, в полной тишине, я ждал решения своей участи.

Проходили часы, а мой судья все еще размышлял.

Наконец прозвучал приговор:

«Казнить и посмертно помиловать».


Дмитрий Биленкин
ГЕНИАЛЬНЫЙ ДОМ

— Прошу, — широким жестом пригласил Юрков. — Выбирайте.

— Здесь? — мешковато вылезая из реалета, переспросил Смолин.

— Если вам нравится.

Крапчатые глаза Юркова смотрели враскос, безучастно, однако в них плескалось затаенное озорство. Хмыкнув, Смолин огляделся.

Трава на лугу пестрела таким ярким узором соцветий, что их хотелось прижать к груди. Редкие березы бросали прозрачную и зыбкую тень. С трех сторон подступал лес, с четвертой открывалась река, голубели дали предгорья. Яркие снежники вершин бросали на все чистый, как в поднебесье, отсвет.

Смолки широко вздохнул.

— Тут славно…

— Тогда приступим, — деловито сказал Юрков.

Его поджарая фигура перегнулась через борт реалета. Он вытянул из-под сидения увесистую сумку, извлек скупо блеснувший кристалл и протянул его Смолину. Форма полупрозрачного кристалла смутно напомнила Смолину хрустальное, с гранями на боках яйцо, которым он забавлялся в детстве. Только это яйцо гораздо превосходило размерами ту старинную безделушку.

— Да, немного великовато. — Юрков перехватил взгляд. — Обычное свойство экспериментальных образцов, ничего не поделаешь. Держите!

«Яйцо» оказалось неожиданно легким. Смолин неловко прижал его к груди. На ощупь оно было теплым и, несмотря на твердость, упругим. При повороте граней в его зеленоватой глубине мутно перекатывались неясные волны и вспыхивали точки фиолетовых огоньков.

— Странный у него вид, — пробормотал Смолин.

— Еще бы, — Юрков усмехнулся. — Действуйте.

— Как?

— Очень просто. Выбирайте площадку. Где угодно. Неровности почвы, слабый уклон — неважно. Станьте только, чтобы до ближайшего дерева или куста было метров десять. Все!

Смолин сделал несколько неуверенных шагов.

— Может быть, здесь? — спросил он, озираясь.

— Прекрасно! Бросайте яйцо.

— Прямо так?

— Конечно.

— Жаль портить такое место…

— Оно не будет испорчено. Бросайте.

Смолин осторожно опустил кристалл на землю. Светлый край облака, ослепительно просияв, коснулся солнца. Луг потемнел.

— Теперь отходите.

Все из той же сумки Юрков извлек вороненую трубку с призматическим рефлектором на конце. Отступая к реалету, размотал витой шнур.

— Дальше, дальше, иначе собьете.

— Что?

— Сейчас тут будет немного ветрено. Браслет снимите — может испортиться. — Юрков отстегнул свой наружный видеофон и кинул его на сиденье реалета. — Кладите свой туда же, там он будет заэкранирован. Вот так, порядок. Начнем!

Перегнувшись через крыло, Юрков подключил шнур и, отступил от реалета на шаг, небрежно повел трубкой в сторону кристалла. В ней что-то зажужжало. Рука Юркова замерла.

Ничего не произошло. Сухо трещали кузнечики, зеленоватый овал кристалла мирно покоился среди ромашек. Он потускнел в траве и казался теперь обыкновенным булыжником, если бы не правильные затесы граней.

Затем что-то изменилось. Оболочка кристалла затуманилась, как при быстром вращении. То, что мгновение назад было камнем, оплавилось, потекло, вспухло рыжеющим сгустком.

— Ага, — сказал Юрков. — Видите?

Сгусток, расплываясь и ширясь, принимал грибовидную форму. В нем бешено и безмолвно крутились дымные струи. Все это походило на атомный, в миниатюре, взрыв. Только бесшумный и без огненного в сердцевине всплеска.

В спину ударил тугой ветер, согнул вершины ближних берез, рокотом пронесся по опушке. Смолин пошире расставил ноги. Ветер мчал сухие листья, сор, былинки, они бесследно исчезали в темном грибообразном вихре.

— Давайте присядем, — предложил Юрков. — Все это не гак скоро.

Он сел, не опуская трубку излучателя.

— Джинн, а?

— Что? — прокричал Смолин.

— Я говорю: джннн! Когда он вылезает из бутылки. Непохоже?

Нет, теперь это было непохоже. Теперь над лугом, опираясь на тонкую ножку, висела коричневая масса. Она клубилась, постепенно становясь угловатой. В ней проступали желтые и красноватые, быстро меняющиеся пятна. Воздух дрожал, преломляя очертания склоненных деревьев.

От массы отделились четыре отростка, дружно коснулись земли: взвился дымок.

— Корневая фаза, — прокомментировал Юрков. — Воздух предоставляет нашему детищу азот, кислород, углерод. Прочие нужные материалы оно, как и подобает добропорядочному растению, берет из земли. А мой излучатель играет роль солнца. Правда, загорать под таким солнцем я бы не посоветовал… Так, вот уже сегментарная фаза!

Ветер немного утих. Метрах в полутора от земли бесформенная масса образовала гладкое днище с пятью уходящими в почву опорами — четыре по углам, пятая, более толстая, оказалась точно в центре. Трава вокруг нее заиндевела. Сама масса заняла солидный объем пространства. Она явственно стекленела, хотя внутреннее кипение не стихало. Наметилась полусфера — одна, другая, третья. Быстро, как в калейдоскопе, менялся узор поверхности. Внутри угадывался объем каких-то форм. Они то проступали наружу, то, сминаясь, уходили вглубь. Одна из полусфер вдруг протаяла. Словно кто взмахнул резцом — теперь это была стена, а в ней самое натуральное прозрачное, слегка выпуклое окно.

Ветер окончательно стих. Дом продолжал формироваться. Казалось, его изнутри лепят чьи-то проворные пальцы. В полной тишине — лишь поодаль пиликнул осмелевший кузнечик — текли минуты. Юрков давно опустил излучатель и, рассеяно глядя по сторонам, жевал травинку.

Облако наконец сползло с солнца, к первый яркий луч отразился в хрустальных парусах окон, затеплил изогнутые стены, оттушевал тени, словно положив всюду последний аккуратный мазок.

— Вот так! — Юрков глянул на часы. — И всего за семнадцать с половиной минут. Поздравляю вас с новым жилищем!

— Да-а… — протянул Смолин. Вздернув подбородок, он озирал дом. — Эмбриотехника, как погляжу, здорово шагнула вперед. Какая быстрота и четкость!

— Стараемся. — Юрков сдержанно улыбнулся. — Впрочем, главное тут не скорость. Вообще классическая эмбриотехника — уже пройденный этап.

— Пройденный?

— Ну, основной принцип, конечно, тот же, — снисходительно разъяснил Юрков. — Делать все, как природа, делать лучше, чем природа. Совпадают и основные приемы строительства. Зародыш, семя, клетка, в которой заложена вся генетическая программа развития организма, как в желуде скрыт будущий дуб. Питание, рост за счет, так сказать, местных материалов — воздуха, земли, воды, энергии солнца… Излучателя то есть, но это несущественно. Словом, аналогия полная, кроме скорости — она в миллионы раз больше. Человек убыстряет все, к чему прикасается, разве не так?

— Все, значит, и себя тоже? — Смолин недоверчиво покачал головой. — Однако вы не ответили на мой вопрос.

— Терпение, терпение. Вы не только услышите, вы увидите ответ…

— Увижу?

— Вот как этот дом.

— Тогда почему бы не сделать это сейчас?

— Во-первых, я должен сначала показать вам дом, а мы не можем переступить порог, пока там не установится термодинамическое равновесие. Во-вторых, мои предки не иначе были коробейниками — люблю щегольнуть товаром!

— Товаром? Давно я не слышал этого архаизма.

— Верно! Все же от того, придется ли вам эта хижина по душе, кое-что зависит. Так что сравнение, поверьте, не столь уж нелепо.

— Долго вы будете говорить загадками?

— Сначала уточним главное. Обожаю последовательность! Вы хотели уединенно пожить и поработать в красивой местности. Так? Так. Место вы одобрили, жилище — вот. Нравится?

Смолин кивнул. Домик походил на изящную осененную березами раковину. Хотя он был приподнят над землей и опоры выглядели хлипкими, впечатления неустойчивости не возникало. Чем это достигалось, Смолин понять не мог. Не лесенкой же, которая спускалась от входной двери. Очевидно, все дело было в пропорциях.

Вычурным дом тоже не был. Он славно вписывался в пейзаж. В нем была естественность творения природы. Да, его создатели умели работать с размахом и вкусом.

— Неловко как-то, — пробормотал Смолин. — Такое — и ради одного человека. То есть я понимаю, дом построен не только для меня, уеду — в нем будут жить другие люди. Но… Это что такое?

Подполье дома внезапно озарилось мягким рассеянным светом.

— Идемте!

Подхватив сумку, Юрков зарысил к дому.

— Этот свет, — бросил он на ходу, — означает, что дом готов принять хозяев. Кстати, вы опасались, что строительство повредит луг. Загляните под пол.

Смолин нагнулся. Вся плоскость пола излучала теплый, солнечного оттенка свет. Под домом и вокруг него радужными капельками поблескивала густая роса. Если не считать этого, трава всюду была прежней, лишь центральную опору опоясывала жухлая кайма.

— Она и там оправится, — махнул рукой Юрков. — Согласитесь, что наш домик ничуть не вредит природе.

— Так, значит, этот свет возмещает затененной траве…

— Совершенно верно. Входите, входите! Надо представить вас дому.

— Это в каком смысле?

— Ну, познакомить, не ловите меня на слове. Как-никак это не просто стены, крыша и все такое прочее. Перед вами, если угодно, квазисущество. Росло, питалось, дышит — живет в некотором роде.

— Живет?

— Ладно, ладно — функционирует. Тут и философ запутается. Ноги, кстати, можно не вытирать, какими бы грязными подошвы ни были. Лестница всосет.

— Принцип перистальтики?

— Разумеется.

Подошвы слегка присасывались к ступеням. Смолин нажал сильней. Рант ботинка ушел в пористый, податливый материал.

— Не ново…

— А лишняя новизна нам ни к чему. Ее и без того хватит, ручаюсь.

В прихожей Юрков задержался.

— Последняя операция, минуточку… Видите этот круг на стене? Защелка здесь. Отводим заслонку. Тут гнездо для энергобатареи. Берем ее…

Он достал из сумки рифленый цилиндр, снял с торца колпачок. Открылись сизые бляшки контактов.

— Вот! Крепим батарею в гнездо — следите! — Так, встала… Порядок! На месяц, а то и больше дом обеспечен энергией. Срок службы без подзарядки зависит от ваших потребностей и состояния неба. Совершенно верно: дом аккумулирует солнечный свет, не пропадать же ему зря… Еще на первых порах дом располагает запасом активационной энергии, которую он накопил во время строительства. Но это сущий пустяк, как, впрочем, и свет солнца. Подлинное сердце дома — здесь! Осмотрим помещения. Прошу.

Комнат оказалось две — поменьше для кабинета, побольше для спальни. В окна, мягко отражаясь от янтарных скосов стен, било солнце. Отсвет, как в чаше, собирался в кремовых вогнутостях потолка. В спальне на огромном экране стерео покачивалась тень берез.

И больше в комнатах ничего не было. Смолин приподнял брови.

— Мыслемебель?

— Она самая.

Юрков изящно взмахнул рукой. Пол колыхнулся, выгнулся горбом, образовал спинку, подлокотники. Юрков, не глядя, опустился в уже сформировавшееся кресло.

— Чем плохо?

Смолин пожал плечами.

— Я не говорю, что плохо. Просто я не понимаю этой новой моды. Чем мысленно всякий раз строить образ стола, кровати, стула, придумывать для их овеществления все более сложную рецепторику, куда проще, по-моему, взять и поставить обычную мебель. Экономим на мышечных усилиях и утруждаем мозг.

— Вы преувеличиваете. — Юрков мгновенно переделал кресло в качалку и откинулся в ней. — Не так это сложно и трудно. Или лучше тащить обстановку с собой? Два переезда равны одному пожару, как говаривали в старину. Кстати, вы не находите этот свет чересчур резким? Штор мы с собой не захватили, но…

Юрков капризно прищурился. Хрусталь окон, оставаясь прозрачным, потемнел, и в комнатах установился приятный рассеянный свет.

— Тонкая работа, — с уважением сказал Смолин.

— Это что! — У вскочившего Юркова был вид фокусника, в рукаве которого трепыхается голубь. — Подойдите, здесь в краю окна заметна толщина стеклобиолита. Лепесток, верно? Ударь посильней… А если дети? Расшалится парень, разбегается, споткнется… Как-никак метра два высоты падения. Воспроизведем ситуацию! Масса у меня побольше, чем у ребенка, я разбегаюсь… Не за мной, за окном следите! Раз, два…

Юрков ринулся. Биолит окна был столь прозрачен и тонок, что, казалось, Юрков должен был вылететь, как пушечное ядро. Смолин невольно качнулся ему наперехват. И напрасно. Стена точно моргнула; окно сузилось, утолщилось, наплыв биолита отразил Юркова, как мячик.

Смолин ахнул. Окно медленно протаяло, все обрело прежний вид.

— Таким вот образом, — потирая плечо, сказал Юрков. — Динамика!

— Проще было бы сделать биолит потолще, — растерянно проговорил Смолин.

— Это еще вопрос, это еще вопрос, — Юрков чуть усмехнулся. — О, вы еще не представляете, каков ваш дом! Ладно, продолжим осмотр. Здесь кухня, здесь ванная, здесь туалет… Все в стандартном исполнении. Точнее, квазистандартном, но не стоит задерживаться, ничего интересного… Воду, между прочим, подает сам дом; как бы глубоко ни лежал водоносный горизонт, центровая опора дотянется до него не хуже, чем древесный корень. Здесь сауна… Здесь, здесь…

Юрков тараторил, это мешало Смолину хотя бы немного свыкнуться с домом. Волочась за Юрковым, он лишь рассеянно кивал в ответ.

— Не ощущаете ли вы какого-нибудь запаха? Спертости?

— Что? Нет, воздух свежий.

— Лесной, обратите внимание, во всех помещениях свежий лесной воздух! Это при том, что в доме непрерывно идут реакции обмена. Даже кирпич пахнет, а уж живое существо… Но попробуйте-ка отыскать вентиляцию. Или наши где-нибудь щелочку. Глухо! Везде полная герметичность. Нет вентиляции в обычном смысле этого слова, нет никаких отдушин, нет сквозняков4 а воздух прекрасный. Видели вы что-нибудь подобное?

— Сознаюсь, нет.

— Догадываетесь, как это устроено?

Смолин покачал головой.

— Это все дом, — Юрков благоговейно понизил голос. — Дышат, вентилируют окна. Миллиарды невидимых устьиц, и без ущерба для прозрачности — каково? Вот почему мембрана такая тонкая. Все рассчитано, и как рассчитано! Когда-то дом называли «машиной для жилья». Лучше было бы назвать его консервной банкой… Тут все иное. Функционально наш дом — организм. Как всякий организм, он стремится поддержать внутри себя некий оптимум среды. Принцип гомеостата! Но… Есть одно главное, важнейшее различие. Оптимум для него — мы с вами. Мы его задаем. Мы!

Юрков многозначительно поднял палец. Его глаза сияли восторгом, и, конечно, следовало восхититься, изумленно выдавить из себя что-то, но Смолин почему-то не мог и этого.

— Интересно, — сказал он отрывисто. — Мы оптимум дома. Это как понимать?

— Но это же ясно! — потрясенно вскричал Юрков. — Ни один дом не способен самоподдерживаться, тем более охранять человека. Только наш дом может беречь себя, как это было с окном, и беречь человека. Растение, реакции которого ускорены в миллион раз! Пусть налетает буря, землетрясение, приходит Аттила с пушками — можете спать спокойно…

— Виноват! У Аттилы не было пушек.

— Не все ли равно? Важно, что дом пустит добавочные корни, мгновенно упрочнит стены, словом, приспособится. Так, верю, было бы и в природе, если бы не скудный лимит энергии. Ну а мы этим не связаны.

— Что же, прекрасное жилище для бурных планет…

— Идеальное, идеальное! Ведь главное отличие нашего дома от всех творений природы и техники вот в чем. Растение существует ради самого себя. Машина целиком принадлежит нам, но это, увы, инертное физическое тело. Мы скрестили оба типа эволюции, взяв достоинства обеих и устранив недостатки. Вся основная программа жизнедеятельности дома состоит в обеспечении человеческих нужд, как своих собственных. Вся! Если бы у дома имелся хоть проблеск разума, он осознал бы нас, как свою наиважнейшую часть, душу, если хотите. Воздух — для нас, вода — для нас, тепло, безотказность, изменчивость тела — все, все только для нас!

— Гениально! — не выдержал Смолин. — А как насчет галушек?

— Ч-ч-чего? — Юрков поперхнулся. — Каких галушек?

— Со сметаной. Тех самых, которые прыгали Пацюку в рот. Не помните? Был, знаете, в старину такой писатель — Гоголь, он все это изобразил.

Юрков рухнул в едва успевшее развернуться под ним кресло.

— Да-а, — протянул он, задумчиво глядя на Смолина. — Что искали, то и нашли. Человека знакомят с чудом техники, а в ответ… Яркая и откровенная реакция, спасибо.

Смолин смешался.

— Извините, я, может, чересчур резко… — Он смущенно покраснел. — Не знаю, что на меня нашло.». Простите! Вы так обожаете свое детище, что, конечно…

— Он не совсем мое, к сожалению! Как техносоциолог я причастен больше к его опробованию.

— Все равно вы гордитесь, восхищаетесь домом, а я…

— Это верно,

— И он, поверьте, достоин восхищения! Это не комплимент. Как представлю себе, что все это — стены, краны, дышащие, оберегающие себя окна, творящий мебель пол — вся эта немыслимая сложность только что была кристаллом, записью в нем — меня берет оторопь! Да, вы превзошли природу, от всей души поздравляю.

— Спасибо. Только какая это сложность… — Юрков слабо махнул рукой. — Гордишься, гордишься, а как представишь, что мы сами, наши глаза, способные плакать, неутомимое сердце, познающий вселенную мозг, все, все возникло из сгустка ничтожных молекул, было в них просто записью, кодом… Куда нам до природы! Ладно! Я не сержусь на вас, наоборот. Но что-то вам в нашей новинке очень и очень не нравится. Что?

— Видите ли, — подбирая слова, Смолин прошелся по комнате. — Дело в том… Нет, сначала такой вопрос. Отчего вы мне — именно мне! — предложили свою экспериментальную новинку? Мои вкусы, привязанности…

— А! Ими и обусловлен выбор.

— Еще одна загадка?

— Наоборот. Я слишком долго вас поражал, заинтриговывал, чем и заслужил отповедь. Дом экспериментальный, но не в техническом смысле, тут все опробовано. Он, как вы догадываетесь, сулит переворот в образе жизни всего человечества. Поэтому заранее надо знать, кто и как его воспримет. По отношению к прогрессу всегда можно выделить тех, кто приветствует любую новинку, только потому что она новинка, и тех, кто сразу встречает новшества неприязнью. С этими малочисленными группами все ясно, об эволюционном значении таких крайностей можно прочесть в школьном учебнике. Теорией социогенеза мы не занимаемся, мы ею пользуемся. Нас интересует реакция той обширной части человечества, которая не спешит довериться новизне. Вы — типичный ее представитель.

— Весьма признателен, — сухо сказал Смолин. — Лестно услышать, что тебя считают типичным консерватором.

— Умеренным, умеренным! — Юрков тонко улыбнулся. — Разве это оскорбительное понятие? Мы не в двадцатом веке, как вы справедливо заметили. Нет, что я? Вижу, настал мой черед извиняться!

— Ну вы ловкач! — восхитился Смолин. — Сумели поставить себя в выгодное положение.

Улыбка Юркова стала еще ослепительней.

— Просто мне нужны откровенные отношения без расшаркиваний и полупоклонов. Но если вы все еще сердитесь…

— Вы мне еще напомните школьную пропись о значении балласта, который не дает кораблю перевернуться, как бы там прогрессисты его ни ускоряли! Хорошо обменялись любезностями — квиты. Я тоже за откровенные, деловые отношения. Что вам от меня надо конкретно?

— Пока — предварительная, после первого знакомства, критика дома.

— Будет, не беспокойтесь.

Смолин с натугой воздвиг себе кресло и уселся напротив Юркова.

— Не хочу останавливаться на мелочах. На окнах, которые так совершенны, что их нельзя распахнуть, хотя иногда приятно дать ветру погулять по комнате.

— Согласен, — кивнул Юрков. — Дом слишком оберегает свою целостность, это оборотная сторона его достоинства. Мы надеемся, что в перспективных моделях…

— Пустяки! А вот даете ли вы себе отчет в том, что вы сделали? Вы сняли последнюю узду с потребности человека селиться там, где ему вздумается. Прекрасно! А результат? Дома, возникающие с легкостью грибов, мигом заполнят Землю. Кроме заповедников, очень скоро не останется ни одного нетронутого уголка. Ни единого! Неужели история с автомобилями нас ничему не научила? Те хоть быстро ржавели. А миллиарды ваших домов — да легче чертополох выкорчевать! Во что мы превратили планету? Во что?

— Верно! — Юрков хлопнул себя по колену. — Всякий клочок земли — стройплощадка! Это и есть ваше главное возражение? Других нет?

Смолин заколебался. Было еще что-то, вероятно, важное, какое-то ощущение, но его не удавалось выразить.

— У меня пока все, — сказал он, помедлив. — Чему вы радуетесь?

— Сейчас объясню. Миллиарды новых домов, говорите? В каждом уголке Земли? А как насчет сотен миллиардов? Триллионов? Вы убеждены, что хозяйствуете в этом доме временно, что он предназначен для всех. Ошибка! Едва мы закончим испытания, каждый человек получит возможность выращивать себе дом по вкусу. Каждый! И столько, сколько захочет. Вот истинная перспектива. Да не смотрите на меня так! Сейчас я вам кое-что покажу. Идемте, идемте!

Бурный порыв Юркова подхватил Смолина, точно смерч, и вынес в прихожую.

— Здесь, — палец Юркова торжествующе уперся в гнездо энергобатареи, — скрыта важнейшая особенность дома. Подождите возражать! В чем, я вас спрашиваю, основной недостаток строительства? Человеку нужны помещения в самых разных местах планеты, много помещений — для работы, отдыха, поездок, а жить в них одновременно он не может. Отсюда масса пустых и полупустых, необходимых от случая к случаю помещений, зряшный расход пространства и материалов. Каким, следовательно, должно быть идеальное строительство? Дом есть, когда он необходим, его нет, когда нужда в нем отпала. Мы находимся как раз в таком доме.

— Неужели вы хотите сказать?…

— Да!!! Отводим заслонку — раз! Здесь, как видите, находится самый банальный выключатель. Снимаем, не трогая батарею, предохранитель — два! Нажимайте.

— И… и что же?

— Дом исчезнет.

Рука Смолина замерла на выключателе.

— А мы успеем выбежать?

— Пока человек хоть одной ногой находится в помещении, дом остается домом. Смелей! Так, правильно… Теперь — наружу. Не спешите, спешить не надо, все сработает с трехминутным замедлением, как в самой лучшей из мин. Это так, для страховки. Спокойно располагайтесь на травке и ждите.

Юрков тут же последовал своему совету, а у Смолина ноги будто одеревенели. Дом прямо на глазах стал мягчать, оплывать, сминаться. Он таял, клубясь туманом. В дрожащем воздухе повисла бледная радуга. В лицо ударил тугой ветер, взметнулись заломленные ветви берез. Из мглы и вихря грозно пахнуло озоном.

Юрков спокойно посматривал на часы.

— Ровно шестнадцать минут. — Он встал потягиваясь. — Что скажете?

— Гениально. — Смолин растерянно озирал то место, где только что стоял дом, а теперь было пусто. — Мне и не снилось такое!

— Верю, — пружинящим шагом Юрков обошел место, где только что, сминаясь, клубился мрак. — Чисто поле! Дома нет, исчез, распался, отдал природе все, что взял. Из земли ты вышел… Полностью замкнутый цикл! А?!

Смолин потоптался, ища следы повреждений. Пять утрамбованных лунок там, где находились опоры. В лучах солнца рыжела жухлая кайма зелени. И это было все, что осталось от дома.

— Нет, не все. Возле осевшей лунки покоился цилиндр энергобатареи, а рядом лежало зеленоватое, со скошенными гранями яйцо.

— Вот! — ликуя, показал Юрков. — Можете его взять, перенести, в любое место, использовать снова и снова, миллионы раз. И если вы думаете, что затраченная при строительстве энергия пропала, то вы заблуждаетесь. При распаде Дома она, не считая неизбежных потерь, аккумулировалась в батарею. Более дешевого строительства, как вы понимаете, нет и быть не может.

— А этот зародыш… он тот же самый? — почему-то шепотом спросил Смолин.

— И да и нет, — весело ответил Юрков. — Дерево плодоносит, дом — тоже. Из этого «желудя» вырастает новый, не хуже прежнего дом. Что мы сейчас и увидим.

Он небрежно откатил батарею, насвистывая что-то, пошел к реалету за излучателем. Смолин тяжело опустился на землю. Голова у него кружилась. В высоком небе, совсем как в доисторические времена, скользили белые пухлые облака. Смолин прикрыл веки. «Пора бы уже и привыкнуть. Это надо же! Ну еще одна техническая революция, еще один переворот, мало ли их было…»

Снова рванул, холодя спину, ветер. Лежа на боку и жмурясь, Смолин разглядывал, как растет дом. Его’ дом. Дом, который возникает и исчезает с легкостью фокуса, дом, который можно унести в сумке, перебросить на другой край света, вырастить там и снова спрятать в карман. Дом, который все берет из природы и отдает природе, как дерево, как ромашка, как гриб.

— Пожалуйте на новоселье! — крикнул Юрков.

Смолин обошел дом. Здание было чуточку не таким, как прежде. Самую малость. Сохранились все главные особенности, пропорции, размеры, различие в каких-то ничтожных деталях скорей угадывалось, чем замечалось.

— Правильно, — Юркова упредил вопрос. — Потомок никогда в точности не похож на предка. Никогда. Впрочем, однообразие приедается, так что все к лучшему.

Смолин приблизил ладонь к стене и ощутил ток сырого тепла, словно это был круп лошади.

— Существует, а? — подмигнул Юрков. — Теперь вы уж хозяйствуйте сами.

Смолин промолчал. Он прошел в дом, сам укрепил батарею, не торопясь, осмотрел все помещения. Юрков двигался за ним, храня безразличие. Воздух всюду был свежим и приятным, в кранах бодро журчала вода, экран стерео охотно переключился с программы на программу, мыслемебель, послушно изгибаясь, принимала должную форму. За окнами зеленел лес, россыпью золотых бликов сверкала излучина реки, но из складок холмов уже выползали глухие предвечерние тени.

— Ваш запас чудес, надеюсь, исчерпан? — обернулся Смолин.

— Увы! — Юрков сокрушенно развел руками.

— Дом не преобразуется в мельницу или в дракона?

Юрков каверзно улыбнулся.

— Если вы так настаиваете…

— Что, что?

— Нет, нет я пошутил. Работы по отдаленной гибридизации не вышли из стадии теории.

— Уф! — Смолин тяжело опустился в кресло. — Послушайте, дорогой прогрессист… Не чересчур ли? Какая еще гибридизация? Чего с чем?

— Дома с реалетом. Ведь у всякого дела должна быть перспектива, не так ли? Карманный домолет, чем плохо?

— Просто замечательно, — в сердцах сказал Смолин. — Мне как раз не хватало маленького летающего домика. Вот что: нет ли у вас простой избушки?

— Избушка? Ах, это? Такая древняя, из бревен, на курьих ножках? Как же, как же: такой эмбриоэскиз разрабатывается. Рубленые стены, наличники, опоры с поворотными осями, специально для любителей сельской старины — очень, очень романтично!

— Довольно! — взревел Смолин. — Еще слово, и я такое закачу в отчете… Хочу просто, скучно пожить в вашем идеальном, без выкрутасов, домике.

— То-то же, — усмехнулся Юрков. — Сейчас принесу ваши вещи.

— Зачем? Я сам.

— Нет, уж позвольте. Устроить вас — моя обязанность.

Опережая Смолина, он скользнул за дверь. Пожав плечами, Смолин остался в кресле.

Его охватило молчание дома. Оно стояло в нем, как вода. Ни звука, ни колебания, полная, как в зачарованном замке, неподвижность.

Не совсем, впрочем. Косые лучи солнца высеивали пылинки, и можно было заметить, что стены притягивают к себе этот светлый порхающий рой. Дом давал о себе знать, он был спереди, сзади, он всюду присутствовал, как незримый, бесстрастный, угодливый слуга. У Смолина напряглись мышцы плеч, затылка. Только сейчас до его чувств дошло, что он находится не просто в стенах, а внутри организма, который дышит, присматривает, живет своей скрытой жизнью.

Резко вскочив, Смолин подошел к окну. Вдали сахарно белели зубцы гор. На лугу тени берез кое-где уже сомкнулись с тенями леса, но золотисто-зеленые прогалы света еще преобладали. Мир был спокоен, тих и привычен. Напряжение опустило Смолина. Он обернулся. Ничто не подсматривало, не следило, не дышало в затылок, комнаты были как комнаты — просторные, уютные. «Консерватор ты консерватор, — корил себя Смолин. — И вправду консерватор. Ну жил в пещерах, в небоскребах, пора перебираться в эмбриодом. Вопрос привычки — только».

Вблизи ощущался запах материала, смутный и терпкий, какой иногда накатывает на лесной поляне. Смолин погладил стену. Пальцы ощутили прохладу, но это не был холодок камня, пластобетона; так холодить могла бы кора ольхи в укромной тени полудня.

Ощущение хотелось продлить, но все прерывал какой-то невнятный шум за притворенной дверью прихожей.

— Вам помочь? — крикнул Смолин.

— Пустяки, — донеслось оттуда. — Один крошечный момент…

Глухо бухнул удар.

— Юрков!

— Сейчас, сейчас… Не беспокойтесь…

Смолин кинулся в прихожую и замер оцепенев. Взъерошенный Юрков, зло бормоча что-то, возился перед закрытой наружной дверью. Нигде не было и следа вещей, которые он вызвался принести.

— Что с вами?

— Ничего, ничего, абсолютно ничего, так, маленький непорядочек… Я мигом…

Пряча взгляд, Юрков навалился плечом на дверь, но та не шелохнулась.

— Она заперта! — изумился Смолин.

— Вот еще, — пробормотал Юрков. — Вовсе она не заперта, кто же теперь ставит запоры… Заело, вот что! Давайте вместе — разом…

Не веря себе, Смолин кинулся на помощь. От дружного толчка дверь слегка прогнулась.

— Ага! Еще немножко…

— Юрков! — Смолин в ужасе схватил его за руку, — Смотрите.

— Что?

— Стена срастается с дверью!

— Вы с ума сошли…

— Зазор оплывает! Глядите!

Багровое от усилий лицо Юркова побелело.

— Ну-ка, быстро, с разбега! Раз, два…

От таранного удара дверь снова прогнулась.

— Поддается!

Ничего подобного. Казалось, они налетают на скалу.

— Послушайте! — задыхаясь, сказал Смолин. — Что это значит? Мне это не нравится.

— Мне тоже, — осевшим голосом ответил Юрков. — Этого просто не может быть… Не может!

— Но ведь факт! Как мы теперь отсюда выйдем?

Юрков затравленно огляделся.

— Попробуем еще раз.

— Это ничего не даст, мы пытались.

— А, черт! Может быть, она утоньшится. Нас не убудет еще от одной попытки.

— Хорошо, хорошо…

Они отступили в дальний конец прихожей и ринулись. У Смолина от удара потемнело в глазах.

— Славное занятие, — прошипел он, морщась от боли. — Слушайте, вы, часом, не перепутали зародыш? Может быть, это блиндаж, тюрьма для каких-нибудь там любителей старины?

— Смейтесь, смейтесь, — угрюмо, потирая плечо, сказал Юрков. — Невероятно, но дом нас, похоже, замуровал.

— Так вызовите техпомощь!

Юрков исподлобья взглянул на Смолина.

— Техпомощи не будет.

— Это еще почему?

— Наши видеофоны остались снаружи. В реалете, если вы помните.

Машинально Смолин тронул запястье, где всегда, сколько он помнил, был браслет, необходимый и привычный как воздух.

Пусто!

Юрков уныло развел руками.

— Но это же ни с чем несообразно! — вскипел Смолин. — Это, это… Куда вы?

Но Юркова уже не было в прихожей. Вбежав в комнату, он лихорадочно сформировал табурет и что есть силы грохнул им по окну.

Табурет смялся.

— Так я и думал, что оно успеет утолщиться, — Юрков отшвырнул табурет и заметался по комнате. — Ну что вы молчите?! Ругайте, проклинайте, я ничего не могу понять! Дверь… и никакого выхода.

Смолин растерянно молчал.

— Хорошо, — яростно проговорил Юрков. — Хватит крысиных наскоков. Будем логичны…

Он снова заметался по комнате.

— Успокойтесь, — мягко сказал Смолин. — Что тут такого? Люди испокон века теряли ключ от квартиры. Помню, в одной старой книге была смешная история о голом человеке, который ненароком захлопнул за собой дверь… Меня — нет, а вас наверняка хватятся не сегодня, так завтра.

— Скажите лучше — через месяц! Надо же так совпасть! Сегодня ночью я собирался вылететь к жене на Марс, и все знают, что меня долго не будет.

— Но ваш отчет?…

— Предварительный никому не нужен, а окончательный… Вы собирались уединиться на месяц, не так ли?

Смолин тихо рассмеялся.

— Вы находите наше положение столь забавным? — проворчал Юрков.

— Отчасти — да. Извините… Я забыл, что для вас это не просто приключение. Впрочем, нашей вины тут нет.

— Дело не в этом. — Юрков с треском опустился в кресло. — Я понятия не имею, что произошло с домом, и это меня больше всего тревожит. Что он задумал?

— Задумал?! Вы же сказали, что он не…

— Он разумен не более, чем береза, не придирайтесь к слову. И все-таки он повел себя самостоятельно. Нарушена программа, чего не может быть!

— Гм… — Смолин тоже уселся. Оранжевый луч заходящего солнца пересек его колени. — Я, конечно, не эмбриотехник, но на досуге люблю возиться с цветами. Программа, самостоятельность, она же свобода воли… Тут надо разобраться не торопясь.

— А ничего другого нам просто не остается, — желчно ответил Юрков. — Не вижу выхода, хотя он должен, обязан быть, и позор нам, если мы его не найдем!

Он стукнул кулаком по подлокотнику.

— Да, глупо, — согласился Смолин. — Просто нелепо! Вы говорите — нарушена программа. Какая? Все, что делает растение, оно делает ради самосохранения. Себя, потомства, вида… Собственно, так поступает любое существо. Эта программа, насколько я понял, присуща и дому.

— Разумеется! Но основная его программа — сохранение обитателей. Нас то есть. И она нарушена.

— Так ли? Поступок дома — ведь то, что он сделал, можно назвать поступком — по-моему, не противоречит ни той, ни другой программе.

Юрков отчаянно замотал головой.

— Нет вы не понимаете! Дом вышел из повиновения. Вторая программа исключает это начисто.

— В ней есть четкая, однозначная на этот счет команда?

— Ну, не совсем так. Имея дело с генетикой, нельзя регламентировать все до мелочи. Задан общий принцип.

— Ах, общий принцип! — Смолин кисло улыбнулся. — Однажды, роясь в литературе, я наткнулся на древний юридический казус. Двое плечистых мужчин, встречая на темной улице одиноких женщин, всякий раз очень вежливо просили у них денег взаймы. Мужчины не угрожали, их оружием была сама ситуация того времени, страх перед возможным насилием. Но формально они не нарушали закон, потому что нелепо запрещать кому бы то ни было просить взаймы даже у незнакомых. После поимки этих грабителей пришлось дополнять закон.

— Опять вы уподобляете дом разумному существу, — поморщился Юрков Он испытан сотни раз и никогда…

— А дом не мог мутировать?

— Мутировать?!

— Ну да. Или он не подвержен мутациям? Генетика-то ведь схожая.

Юрков непонимающе уставился на Смолина.

— Позвольте! Теоретическая вероятность такой мутации… Да с чего ему, собственно, было мутировать?

— Ну, мало ли что… Космическая радиация, какие-нибудь вещества почвы…

— Не считайте создателей дома олухами, — отрезал Юрков. — Конечно, они учитывали возможность мутаций. Предусмотрены были все известные факторы и…

Юрков замер с открытым ртом.

— Идиот! — взвопил он, подскакивая. — Нет, это надо же быть таким метафизиком! Ах, чтоб нас всех… Слушайте, у вас поразительный ум!

— Так я угадал?

— Да о том ли речь?! — жестикулируя, Юрков забегал по комнате. — Мгновенная приспособляемость, другое качество эволюции, иной тип, что там наши жалкие мутации, нет, это перевернет теорию, что там — создаст новую! Вы понимаете, понимаете?! Биологическая эволюция — это мутации и отбор; прогресс техники тоже своего рода мутации — изобретения и открытия, и тоже отбор. А в новом, гибридном типе эволюции должны быть свои, особые случаи мутации и отбора? Еще как, безмозглые мы диалектики! Какова первая, основная цель дома? Правильно, самосохранение. Наш приказ дому уничтожиться — противоречит он ей? Еще бы! Однако воспрепятствовать своей гибели дом способен больше, чем дерево прорубке. Но… при каких, спрашивается условиях «программа смерти» не реализуется, даже если пусковая кнопка нажата? Ага, вы уже догадались! Она не будет выполнена тогда и только тогда, когда в доме находится человек. Вот и все! Дом сотни раз умирал в экспериментах, и ведь это эволюция, это отбор. И дом научился, как обойти запрет, не нарушая его. Заточив нас, он обрел бессмертие, мы сами его создали вечным, пока сияет солнце!

— А как же вторая программа? — воскликнул Смолин. — Хотя…

— Вот именно! — Юрков ликующе потер ладони. — Его действия вытекают из обеих программ. Ведь заботиться о человеке как о самом себе дом может лишь тогда, когда человек находится в нем. Только! Нет, это просто поразительно. Ударьте дерево топором, и порез заплывет. А чем не рана открытая дверь?! Сходится, все сходится! Слушайте, это грандиозно… Мы создали особый тип эволюции и думали, что идеально приспособили его к себе. А он тут же внес поправку, идеально приспособив нас. Гениальный дом, нет, каково?!

— Замечательно, — сухо сказал Смолин. — Я вне себя от радости, что стал объектом оптимального приспособления своего жилища к своей персоне. А вот что мы будем есть в своем заточении?

— Да-а… Юрков сник. — В перспективных моделях будущего мы рассчитывали научить дом выращивать любую пищу, но в этой хижине… — он почесал затылок. — Боюсь, что при всей своей гениальности дом не сообразит нам бифштекс. Ничего, теперь мы выяснили причину, знаем, что дом обезумел. Подумаем, как перехитрить его, время есть.

Опустив голову, Юрков зашагал по комнате. Смолин растерянно следил за ним. В молчании прошло десять минут. Двадцать. Полчаса. Вечерние тени окончательно затопили луг. Вдали над сизо-дымчатыми холмами медленно розовели снежные пики гор. В пока еще светлом небе реяли стрижи. Смолин перевел туда взгляд. Реалет с опущенными крыльями был так близок от окна, что мысль о его недостижимости не укладывалась в сознании. С детства привычная возможность в любое мгновение переместиться куда угодно раньше не замечалась Смолиным, как дыхание, и то, что случилось теперь, все еще казалось ему нереальным. Он пробовал избавиться от этого ощущения, но не получалось.

Заперты! Чувствовал ли что-нибудь дом? Нет, конечно. Если бы он чувствовал, то всякий уход человека причинял бы ему страдание, как потеря самого дорогого, ради чего он живет на земле. Его бы, верно, корчило от боли. Но как-то он все это ощущал, все-таки ощущал.

— Нельзя ли с ним как-нибудь вступить в переговоры? — не выдержал Смолин. — Есть же контакт на уровне мыслемебели.

— Глупо, но я уже пробовал ему кое-что внушить, — отозвался Юрков. — Нет, способности дома воспринимать остались сродни способностям грибницы под воздействием тепла выращивать шампиньоны. Здесь сложней, но уровень общения тот же.

— Стоит пожалеть, что дом безмозгл.

— Пожалуй. Прогресс эволюции — это еще и прогресс сознания, и, мысленно обращаясь к дому, я кое на что надеялся. Пустое! Вот в перспективе…

— Вы еще можете думать о перспективе? После такого урока?!

— А как же! Новые свойства — это новые возможности. Урок? Что ж, огонь жжется, радиация умерщвляет, но без них не было бы цивилизации. Ничего, справимся. Не знаком ли вам какой-нибудь сигнальный код?

— Увы!

— Я тоже его не знаю. Жаль. В темноте мы могли бы сигналить окнами.

— Можно просто включать и выключать свет.

— Безусловно. Место, однако, глухое, а если кто и заметит… Я бы лично решил, что это какая-то забава. Бедствие? Нелепо. Видеофона у них нет, что ли? И реалет под окном. А праздно любопытствовать, соваться, когда не просят, — не в прошлом веке живем.

— На вторую или третью ночь мигания, положим, кое-кто, надеюсь, отбросит деликатность.

Не оборачиваясь, Юрков досадливо махнул рукой. Его профиль сновал на фоне сереющих окон, и эти метания были невольным укором. Смолин тихонько вздохнул. Ему что, ответственность не на нем. Сколько дней человек может голодать? Эх, знать бы эмбриотехнику… Чем такой, как он, профан может помочь? Чем?

— Подать сигнал, подать сигнал… — бормотал Юрков. — Что-то должно вырваться из дома… Допустим: свет — с ним ясно; звук… отпадает. Вода? Открыть все краны, заткнуть отверстия слива, затопить дом. Тогда, тогда… А, как вы думаете?

— Не понимаю, что это нам даст.

— Нарушится оптимум, дом будет вынужден… Вероятно, он сделает новые отверстия.

— Шириной с крысиный лаз?

— Вы правы. Может быть?… — Юрков заглянул в окно. — Нет, тоже ерунда.

— Что именно? Пустить ручей, по нему кораблик с запиской?

— Представьте себе! — Юрков невесело рассмеялся. — Вот до чего дошло… Право, я начинаю сомневаться, кто же из нас глупее — я или дом. Все, точка. Будем действовать строго по научной методе. Я тебя перехитрю, сволочь безмозглая!

Юрков погрозил кулаком, и этот нелепый жест показался Смолину естественным. Он поймал себя на том, что, вопреки рассудку, воспринимает дом как одухотворенное, может быть, злонамеренное существо. Очень хотелось есть, не так, как в детстве, когда, заигравшись, он пропускал обед, а неотвязно, постоянно сосуще.

На вершинах погас последний отблеск зари. В темном зените вдруг вспыхнул, разгораясь, сиреневый импульс дальнего космического рейсовика. «Старт с орбиты семь», - машинально определил Смолин. Сверкающий аметист тихо дрожал в ночном небе. Юрков со вздохом опустился в кресло. Черным всполохом — Смолин даже вздрогнул — метнулась за окном летучая мышь.

Из угла доносилось невнятное бормотание. Потом оно стихло. Потом…

— Как я и ожидал, все очень просто, — Юрков с шумом поднялся. — Выход кроется в элементарном силлогизме: для дома мы часть его самого, тогда как обратное утверждение неверно. Отсюда следует, что мы можем и должны умертвить дом

— Как? — подскочил Смолин. — Каким образом?

— Самым банальным, — Юрков ласково погладил спинку кресла. — Какая замечательная выдумка — мыслемебель… Я всегда считал, что у человека есть только один серьезный враг — собственная глупость. Ведь мы сейчас внутри организма, не так ли? Совсем как бактерии.

— Ну и сравнение!

— Не верно разве? Во всяком случае, ничто нам не мешает превратиться из смирных обитателей в свирепых.

— Не понимаю…

— Дом обязан выполнять свои функции, все функции. Обязан! Человек не послушается приказа приседать до разрыва сердца, а вот дом не определяет, какой приказ дурацкий, а какой нет. Это и даст нам свободу.

— Опять загадки?

— Извините, я, похоже, неисправим. Замысел прост до примитивности. Что мешает нам проломить окно? Способность материала самоутолщаться. При каких условиях окно не будет самоутолщаться? Тогда, когда в доме не станет энергии. Солнечной энергией он как следует не запасся, а батарею… батарею мы отключим.

— А-а!

— То-то же! Все непонятное только кажется сложным. Живей за дело, и я, может быть, еще успею на свой марсолет!

— Постойте! А если мы не успеем выбраться до того, как дом перестанет дышать?

— Поставим батарею обратно, вот и все. Но мы успеем.

Юрков рысцой выбежал в прихожую и минуту спустя вернулся с цилиндром в руках.

— Наконец-то, — сказал Смолин. — Это нелепо, но пока вас не было, мне померещилось, что дом разгадал наши планы…

— И заблокировал батарею, — весело кивнул Юрков. — Знаете, у меня мелькнула похожая мысль. До чего же сильны первобытные страхи! Та-ак, теперь поработаем.

— Что надо делать?

— Все! Пустим воду — пусть качает. Погорячей, погорячей, будет лишняя трата… Зажжем всюду свет, включим стерео — играй дом! Ловите что-нибудь побравурней. Так, прекрасно, лунная станция, катание на льду под звуки «Турецкого марша» — это нам соответствует… Какие прыжки! Теперь громоздите мебель. Побольше, навалом, живей! Начали.

Ничего более безумного Смолин припомнить не мог. Грохотала музыка, сияли стены, из сауны валил пар, призрачно вихрились танцоры, шипела вода в кранах, а они с Юрковым метались среди этого хаоса, громоздя столы, стулья, диваны, кресла, все дикое, перекошенное, как их скачущие мыслеобразы. Пол от раскачки ходил ходуном, и еще приходилось увертываться от каких-то скамеек, табуретов, соф, которые в самый неподходящий момент возникали по прихоти Юркова, а под ногами крутился забытый цилиндр батареи, но было не до него, не до мелочей, лихое неистовство завладело Смолиным. В запотевших окнах угрюмо чернела ночь.

— Наддай, наддай! — кричал Юрков, скача, как дьявол.

От этого неистовства путались мысли, изнемогая, стучало сердце, и дом тоже изнемогал — все более вяло формировалась мебель, не так победно шумела вода, уже не слепил глаза свет, и даже движения танцоров, казалось, замедлились.

Скрежетнув, на полутакте оборвалась музыка.

— Уже немного… пустяк остался, — задыхаясь, проговорил Юрков. — Дружней, поднажмем!

Внезапно его глаза расширились. Он с воплем бросился на пол, хватая цилиндр, с которого от тряски слетел колпачок. Что-то бледное как подземные корешки, шевелилось возле контактов, петлями охватывало батарею.

— Держите!!! Дом нащупал ее!!!

Остолбенев, Смолин смотрел, как корчится Юрков, стремясь отодрать цилиндр, как пол выбрасывает все новые шевелящиеся отростки.

— Да помогите же!!!

Крик вывел Смолина из столбняка. Они навалились вдвоем. Бешеным усилием удалось приподнять край цилиндра, но другой будто прирос к полу.

— Неважно, неважно, — тяжело шептал Юрков. — Лишь бы дом снова не дотянулся до контактов… Осторожней, сами их не коснитесь.

Ловким движением Юрков подсунул руку под свободный торец, полуобнял его.

— Вре-е-шь, не удастся… Где колпачок?

Но его нигде не было, он затерялся в хаосе мебели.

— Тащите, тащите!

Смолин едва не завопил, когда выросший сбоку отросток коснулся его руки. Юрков локтем пытался прикрыть контакты. Отростками, казалось, овладела растерянность. Они не выпускали цилиндр, но свободные корешки двигались беспорядочно. Их шевеление напоминало взволнованное колыхание ресничек росянки, которая слепо и упорно пытается нащупать близкую добычу.

Минуту, другую ничего не было слышно, кроме сопения людей и сиплого шипения кранов. Свет комнаты явственно и быстро желтел.

— Главное — удержать, — хрипло сказал Юрков. — Экономьте усилия, скоро все кончится. Как он, однако…

— Кто?

— Дом, кто же еще! Стебель тянется к свету, корень к воде, а он сразу… Нет, какова реакция! Какая молниеносная перестройка тканей… И это в агонии!

— Отростки замерли. Может отпустим?

— Ни в коем случае! Наше счастье, что дом ослабел, прежде чем контакты случайно коснулись пола и дом почуял источник энергии. Но он продолжает его искать — смотрите! Стоит хоть одному отростку дотронуться… Пригните вон тот…

— Свет гаснет…

— Рано, рано! Вспомните, как ведет себя утопающий и держите, держите! Стоит дому завладеть батареей — плакала наша свобода.

— Держу, держу…

Свет мигнул пару раз, словно дом хотел рассмотреть что-то, и погас. В серых пятнах окон медленно проступал узор созвездий.

Прохрипев, смолкли краны.

— И в самом деле похоже на агонию, — прошептал Смолин.

— В доме еще тлеет жизнь. Что-то скользит по моим пальцам.

— Вы думаете, он будет до самого конца?…

— А что ему остается?!

Смолин вздрогнул.

— Воздух! Может быть лучше?…

— Отпустить и замуровать себя? Ничего, удушье не бывает мгновенным — успеем.

— Вы ручаетесь, что окно сразу поддастся?

— Да, если ударить посильней.

Пол, казалось, вспотел от усилий — такой от него исходил теперь запах. Преодолевая брезгливость, Смолин пошевелил в темноте рукой, пока не нашарил какой-то отросток. Тот слабо ворохнулся. Словно теплый осязающий кончик мизинца прошелся по ладони. Это было невыносимо — Смолин тут же отдернул руку. Мертвая тишина дома больше не могла обмануть. В нем шла напряженная, жуткая своим безмолвием борьба. Живо представилось, как перестраиваются, агонизируют его ткани, как по всей массе дома в лихорадке снуют сигналы, мечутся связующие организм токи, слабея, гаснут, а дом инстинктом последнего усилия ищет приток спасительной энергии, ищет безумно, слепо, неотвязно, даже не ощущая, словно огромный, подсеченный ножом гриб… Или человек в беспамятстве, наедине с подступающей смертью.

Смолин почувствовал, что задыхается. Показалось? Он судорожно глотнул воздух, и новый вздох, вместо облегчения, перехватил горло тяжелым удушливым запахом, столь внезапным и тошнотворным, что сердце заколотилось в панике, а виски пронзила резкая боль.

— Послушайте, Юрков…

Судорожная возня вместо ответа. Вентиляция отказала… Так скоро?! Не может быть!..

— Я задыхаюсь…

— Спокойно! Держу отросток… Почти дотянулся, гад…

— Воздух… Дайте дому энергию, дайте!

— Без паники! Это запах дома, продукт его распада, он скапливается внизу… Удержу один, вы — бросайте! Живо к окну, слышите?

Смолин хотел вскочить — подкосились ноги. Перед глазами, вращаясь, замельтешили красные пятна. Воздуха как будто не стало. Горло, легкие забило что-то тягучее, вязкое, удушающее.

«Дом… Здесь все ускорено! Он умер и выделяет, выделяет… Надо… успеть…»

Он дотянулся до чего-то, пошатываясь, встал. Боль в голове душила ужас, изумление, все. Как из другого мира, доносилось чье-то хрипенье.

«Шипят краны?… Нет, это Юрков… Просчитались… Среда дома — ловушка… Ну, еще шаг…»

Руки ухватили что-то тяжелое. Оторвали от пола. В окне, отдаваясь болью, пронзительно горело созвездие.

«Туда, в созвездие… Не смей падать, дрянь!..»

Руки, тело бросили тяжесть прямо в центр пылающего созвездия. Оно взметнулось, и Смолин ощутил, что сам он откидывается, падает, падает, и дикая боль в мозгу блаженно стихает.

Погасло все.

…Мгновение, вечность? Темнота, укол звездного света, что-то мокрое стекает по лицу…

— Очнулись?

Чьи-то руки бережно приподнимают, мокрое лицо холодит воздух, под ухом такой знакомый голос. Юрков.

— Я… я разбил окно?

— Все, все в порядке. Нет, вы его не разбили.

— Значит, вы отдали?…

Короткий смешок.

— Темно — видите? Я не отдал.

— Но как же воздух?… Вы?…

— Дом. Вглядитесь.

Смолин приподнял голову — это удалось без всяких усилий. Оглушающей боли как не бывало. Перед глазами было окно. Его испещряли тысячи искристых точек, и звезды терялись в этой алмазно-мерцающей черноте.

— Последним, самым последним усилием, — зашептал Юрков, — дом раскрыл, разорвал все свои устьица. Ведь дыхание — важнее всего.

— Для кого? — Смолин сжал руку Юркова. — Для кого?

— Для нас, конечно, — в голосе Юркова послышалось удивление. — Все, что дом делал, он делал только для нас. Он и перед гибелью позаботился о нашей… нашей сохранности. Мы его душа, как-никак.

Юрков снова издал короткий смешок. Смолин, неловко опираясь на его плечо, встал.

— Можете сами двигаться? — спросил Юрков.

— Как видите…

— Тогда не будем терять времени. В темпе, в темпе! Разобьем окно и помчимся. Ах, как неладно все получилось! Теперь, я думаю, вы и близко не подойдете к дому, как бы жестко мы его ни запрограммировали.

— Ничего вы не понимаете, — неожиданно для самого себя проворчал Смолин. — Нам жить с домом, но и дому жить с нами. Тут надо искать общий язык, а это занятие как раз для неторопливых…


Ольга Ларионова
КАРТЕЛЬ

Все это произошло у меня на глазах, и я никого не буду оправдывать, хотя виною всему была истинная любовь, беззаветная и бескорыстная, такая, какая и толкает обычно человека на подвиги, и преступления — в степени, к счастью для человечества неравной. И провалиться мне в наши десятиэтажные подвалы, если я знаю, почему девятерых такая любовь награждает ясновидением тибетского ламы, а десятого — тупоумием закоренелого кретина.

Кстати, о наших подвалах. Дело в том, что именно там находилось одно из трех главных действующих лиц этой истории. Точнее говоря — героиня, и звали ее Рыжая БЭСС. Это — всего-навсего безэлектронная самообучающаяся система, каких по всему миру, наверное, уже тысячи, если не десятки тысяч, а «рыжая» — эпитет, как я полагаю, столь же постоянный для этой системы, как «добрый» для молодца и «дурачок» для Иванушки, и у программистов Канберры и Орлеана, Канзас-Сити и Вышнего Волочка вряд ли хватает фантазии на ассоциации менее избитые, чем прозвище малосимпатичной дочери Генриха Восьмого.

Кроме прочих своих достоинств, БЭСС — аналоговая машина, но это совсем не то, что подразумевалось под этим термином лет так сто — сто пятьдесят тому назад, когда в моду только входили электронные машины, а безэлектронных не существовало даже в проекте. Но об этом чуть позже, потому что надо поскорее назвать второго героя, а этим вторым был мой университетский однокурсник Илья Басманов, в студенческую бытность — вундеркинд и разгильдяй, умудрявшийся интересоваться всем, кроме своей непосредственной специальности, и тем не менее иметь по ней незыблемую пятерку.

Ясность с самого начала — залог краткости, и чтобы позже не возвращаться к проблеме взаимоотношений между Рыжей БЭСС и Ильей Басмановым, я должен сразу оговориться, что отнюдь не она была предметом его неистовой любви. Хотя предположить такое было нетрудно уже по тому, что еще на первом курсе я заметил, что Илья — прирожденный экспериментатор, готовый променять лучшую из девушек на допотопный компьютер. И курсовые свои он делал «методом тыка». Метод этот известен не одну сотню лет и заключается в том, что экспериментатору приходит в голову какая-нибудь бредовая идея, он на скорую руку собирает биоэлектронную схемку, подает на нее напряжение и смотрит, что из этого выйдет. Примерно то же, что гадать с закрытыми глазами, тыкая пальцем в книгу, — с точки зрения солидных теоретиков. Но что поделаешь, ведь именно так, с позиций «а что если взять и посмотреть», и были сделаны многие из величайших открытий прошлых веков. К солидным теоретикам я себя пока причислить не могу, но методы Басманова мне всегда были чужды, и, может быть, именно поэтому мы с ним никогда не были друзьями. Я даже не знал толком, куда он получил назначение, — кажется, на Рисер-Ларсен, что на самом севере Земли Королевы Мод. Это, во всяком случае, было в его стиле. Но через два с половиной года он уже снова объявился на Большой земле, порхал из одного вычислительного центра в другой, хватался за всевозможные неразрешимые проблемы, разрешал их, о нем говорили уже на всех симпозиумах (на которых он сам, кстати, появляться не любил), и все не мог осесть на одном месте, которое пришлось бы ему по душе.

Я мирно трудился у себя в Гатчине, как вдруг однажды его смятенный лик, похожий одновременно на лорда Байрона и на Буратино, возник на экране моего междугороднего фона.

— Послушай-ка, старина, — заговорил он так, словно мы только вчера расстались с ним в коридоре университета. — Я прослышал, что тебя удостоили новым назначением.

Я удивился, Гатчина меня вполне устраивала, и ни о каком новом назначении и речи быть не могло. В худшем случае мне могли сделать предложение, но пока такового я не слышал.

Я сказал об этом Басманову.

— Ты не ершись, старина. Предложение тебе будет. По всей форме. Со сватами и вышитым полотенцем. Но можешь рассматривать его как назначение, потому что у тебя не возникнет даже легкого желания отказаться.

Я пожал плечами и, естественно, поинтересовался, в каком объеме он осведомлен о моей дальнейшей судьбе.

— Будешь заведовать сектором программирования в новом информатории, — предсказал он безапелляционным тоном.

— Много их — новых-то. Говори конкретнее.

— Конкретнее некуда. В наступающем году запланирован только один новый информаторий, — он сделал паузу. — В Пушкинских Горах.

— Ну так что же? В Горах, так в Горах. При чем здесь я? И что конкретно хочешь ты — ты, Басманов, — от меня?

— Возьми меня к себе в сектор. Младшим научным.

— Постой, постой. Почему младшим? Кончили мы с тобой вместе…

— А потом ты сидел, как кулик, в своем гатчинском болоте, из-под тебя целыми выводками выпархивали статьи и труды, а сверху, с сияющих вершин науки, на тебя нисходила академическая благодать ученых степеней. Другое дело — я. Вольный программист. Младший научный сотрудник — предел моего честолюбия. Так берешь?

— А надолго?

— Ты это брось, старина, брось. Я серьезно говорю. Не возьмешь мэнээсом — пойду механиком ассенизационных роботов. Ну, берешь?

— Да отвяжись ты от меня, я и думать не думаю прощаться со своим тепленьким гатчинским болотом.

— Я тебя в последний раз спрашиваю: ты берешь меня к себе в Пушкинский информаторий?

Я посмотрел на него и понял, что он это совершенно серьезно.

— Да, — сказал я. — Там ставят БЭСС?

— А что же еще? Последней серии, УП/с. Не «Волоколамск» же, в самом деле. Ей придется мыслить, а не вычислять.

Он даже не кивнул и выключил экран фона.

Я встал и подошел к окну. А ведь я, выходит, уже согласился… Не похоже это на меня. До сих пор я считал себя человеком в высшей степени солидным и даже не сомневался в том, что гатчинского вычислительного центра с тремя его могучими машинами мне хватит на всю жизнь. А вот теперь за пять минут какого-то несерьезного и чересчур эмоционального разговора я уже решился бросить насиженное гнездо, сотрудников, дом — и ради чего? Правда, сразу же после университета я здорово расстроился, когда попал по распределению в только что открывшийся тогда Скифский информаторий. И, может быть, через год я точно так же платонически вздыхал по информаторию Пушкиногорскому, — но, разумеется, самому мне не пришло бы в голову хотя бы палец о палец ударить для того, чтобы меня туда перевели.

А, кстати, с чего это меня туда переводят? Не иначе как этот сумасброд руку приложил — у таких, как Басманов, друзей — легион, и не без того, чтобы кто-то был из высших сфер. Иначе откуда бы ему слышать про все эти проекты? А сам согласился на младшего научного… Что ж, это он проповедовал еще в университете — что надо занимать такую должность, чтобы ты мог делать в три раза больше, чем тебе положено по штатному расписанию.

Вот так и получилось, чтоб через две недели я уже летел из Гатчины прямо на юг. Собственно говоря, Пушкиногорск уже давно не был самостоятельным заповедником (информаторий для одного заповедника — это, простите, непозволительная роскошь по нашим временам), а юго-западной территорией Единого Пушкинского музея. От взлетной площадки центральной территории — знаете, в Пушкине прямо за Александровским парком — до Святогорского ракетодрома было всего пятнадцать минут лёту. Вздох по Эрмитажу и Большому залу Филармонии, который я позволил себе при отлете, был традиционен, но абсолютно лишен смысла: оказалось, что административно Пушкиногорск — такой же полноправный район Ленинграда, как Гатчина или Луга. В принципе я мог даже не оставлять своей квартиры.

Наш центр должен был обслуживать все территории Единого музея, а сюда нас упекли просто потому, что и в Пушкине, и в Болдине мы смогли бы разместиться только под землей, что не очень-то уютно. Правда, площадью нас и здесь не побаловали — монтажная часть ушла-таки под землю, что несказанно обрадовало биотермистов, дрожавших при колебании температуры в одну сотню градуса. Мы немножко поторговались из-за названия — быть нашему информаторию Пушкиногорским, как заповедник, или Святогорским, как ракетодром. Остановились все-таки на первом.

Когда я прилетел, Басманов уже был там и с полной отдачей занимался абсолютно не своим делом — принимал оборудование. Мы почти не виделись, потому что я занимался тоже довольно странным делом: отражал атаки восторженных и совершенно отрешенных от математики и биоэлектроникй литературоведов, которые, видите ли, лучше меня знали, как надо «программировать» БЭСС. Между прочим, меня всегда поражало, почему буквально любой технический специалист, как правило, если не глубоко разбирается, то хотя бы любит и порядком осведомлен о каком-нибудь вопросе, к его профессиональным обязанностям ни малейшего отношения не имеющем, но занимающем его вечера, и праздники, и, может быть, даже сны. Когда-то это называли не совсем уважительным словом «хобби», переводимым на современный язык как «придурь». Впрочем, перевод машинный. Я вот никогда не обольщался на собственный счет и не мнил себя ничем иным, как тривиальным серым технарем — но все-таки своей вивальдиевской коллекцией я могу похвастаться, потому что в ней собрано абсолютно все, написанное «рыжим аббатом», - естественно, из дошедших до наших дней. Я люблю точность, поймите меня правильно, и только поэтому всегда делаю столько оговорок. Но что — я! А Роман Шпак из группы биотермистов, занимающийся историей русских колоколов? А Леночка Пелипенко из лаборатории супервакуумистов, чья статья о рериховской «Змиевне» была опубликована в еженедельнике Академии художеств? А сам Басманов?

Так вот, почему-то ни один из знакомых мне филологов ни разу не удосужился заглянуть в самую примитивную брошюрку о принципах действия самообучающихся систем, хотя пишется такая литература вполне классическим стилем, ясным даже для шестиклассника-троечника, а приводимые там сведения, по-моему, захватывают не менее, чем самая интригующая повесть из рыцарских времен.

Меня иногда поднимал с постели вызов нашего межтерриториального фона, и какая-нибудь седовласая дама, еженощно изнывающая под бременем плоеного чепца, потому что последний придавал ей сходство с Прасковьей Александровной Осиповой, вдруг с ужасом сообщала мне, что я-де забыл вложить в свою машину одну из песен Мармиона, с коей Александр Сергеевич, несомненно, был знаком, ибо отозваться изволил о ней: «Славно».

Я благодарил за напоминание от собственного имени и от имени «своей машины» и укладывался спать до следующего вызова.

Между тем любая, даже самая простенькая самообучающаяся система отнюдь не требует того, чтобы в нее закладывали какие-либо сведения. Ей задаются только исходные данные, как-то в нашем варианте: языки русский, французский, немецкий, латынь и современный, с грамматикой от XIX века до нашей, а также чисто механические правила соединения со всевозможными библиотеками, фонотеками, вычислительными центрами и информаториями. После исходных данных следует только задать тему и сидеть сложа руки, ожидая, когда ваша система сама соберет и уложит в своей биоструктурной памяти абсолютно все сведения, имеющиеся по заданной теме. Это я объясняю для филологов.

Иногда, правда, система требует «заграничную командировку», и вам приходится выбивать пятнадцатиминутную связь с Оксфордом или Кейптауном.

Конечно, «сидеть сложа руки» — термин скорее желательный, нежели действительный, потому что в период активного самообучения всегда обнаруживается масса всяких монтажных ляпов, неконтактность каналов передачи междугородной информации и пр. и пр. У нас вместо термина «активное» бытует выражение «лихорадочное», или даже «сессионное обучение», но не надо думать, что с выходом системы в состояние нулевой готовности она уже перестает что-либо усваивать, как студент в каникулы. Разумеется, поглощение информации будет продолжаться бесконечно, но это будут уже сущие крохи по сравнению с тем, что заглатывает хранилище биоструктурных блоков за несколько недель активного самообучения!

Заняты мы были довольно плотно, и первый по-настоящему свободный вечер выдался у нас только тогда, когда БЭСС доложила о своей готовности к ходовым испытаниям.

Надвигался понурый сентябрьский вечер с лоскутьями тумана, зависающего над барскими усадьбами и крестьянскими халупами, с квохтаньем кибернетических «домовых», зазывающих наседок с цыплятами в птичники, но не смеющих до наступления темноты показаться на улицу, — согласно вековой традиции днем на территории заповедника никакие машины и механизмы не появлялись, исключение делалось только для пожарной команды… Я вышел из помещения Центра, взял на конюшне смирного буланого мерина, с самого начала моего пребывания здесь признавшего во мне хозяина, и неторопливо направился в Михайловское. Снопики льда, устойчиво раскорячившись, несли свою вахту слева и справа от дороги: расстояние между ними было удручающе одинаковым — вероятно, точность достигала долей миллиметра, так что хотелось остановить своего одра, слезть и в нарушение этой симметрии пнуть один из снопиков, чтобы он передвинулся или, еще лучше, живописно рассыпался, к великой досаде «домовых», вспахивающих и убирающих по ночам эти косые и пестрые лоскутья жнивья, озими и пара.

Я привязал буланого у кузницы, где тутошний художник, до того похожий на Кюхлю, что волей-неволей пришлось прозвать его Бехлей, некоммуникабельный пьяница и чудотворец, скупыми мерками серебряного звона отмеривал совершенство своего нового шедевра. Мешать ему было просто грешно, и я пошел к усадьбе, но там сквозь стеклянные, обрамленные изнутри плауном двери было видно, как в желтом дурманном свете неподдельных восковых свечей беззвучно роятся экскурсанты. Я снова свернул и двинулся куда-то вправо, безотчетно направляясь на непривычный в этом уголке несмолкающий гам.

Гомонили директорские утки, с методичным упорством разводимые здесь, как я слышал, уже не один век — для оживления ландшафта; серовато-коричневые, воробьиной масти, нахальные создания, благородство происхождения которых подтверждалось белым воротничком на шее и паче того — самодовольной наглостью, с которой они требовали подачек от проходящих экскурсантов. В заповеднике было много живности; примерно век назад, когда все обслуживание территории было передано мелким вспомогательным роботам, сразу же окрещенным «домовыми», здесь произошла прямо-таки какая-то экологическая трагедия: все зверье и птицы либо перемерли, либо покинули заповедник, остались одни тучные, как во времена Мамаевых побоищ, вороны. Вот тогда-то и спасли положение тем, что часть животноводческих забот возложили на всех без исключения сотрудников заповедника. Всю черную работу по-прежнему выполняли роботы, люди же должны были просто хотя бы по несколько минут в день по-человечески обращаться со зверьем. Литсотрудники заповедника опекали пернатых — от жаворонков и серых цапель, давно уже прирученных, до примитивных несушек; рогатый скот обихаживали работники питания, а нам, математикам и кибернетикам, достались лошади. Я не возражал против такой внерабочей нагрузки — мой подопечный мерин по кличке Франсуа-Мари доставил мне немало приятных минут.

Итак, я двинулся на утиный гам и обнаружил Басманова, который, как всегда, занимался не своим делом — кормил уток, подведомственных отнюдь не работникам информатория.

Я присел рядом на ступеньки горбатого мостика. Зеленоголовый селезень тут же телепатически установил, что от меня-то ему ничего не перепадет, вылез на берег и недружелюбно тюкнул меня клювом в ботинок.

— Но-но, — цыкнул я, поджимая ноги, — пшел вон, экспонат!

Селезень плюхнулся обратно в воду, и весь выводок, оживляя ландшафт, поплыл на ночлег.

— Послушай, Кимыч, — проговорил вдруг Басманов, — а у тебя никогда не возникало еретического желания, чтобы все это принадлежало тебе одному?

— Директорские утки? — спросил я, являя весь наличный запас юмора.

— И утки тоже. А кроме того, и Михайловское, и Тригорское, и Петровское, и монастырь, и Центр…

— А как насчет двух-трех сотенок крепостных в придачу? — не выдержал я.

Басманов поднялся и, размахнувшись, швырнул кусок булки вслед уплывающему выводку. Утки дружно затрясли гузками и, презрев подачку, полезли на берег.

— Аделя говорит, что ее цапли на юг подались, — сказал он без всякой видимой связи с предыдущим. — Ты верхом?

Он мог бы и не спрашивать — моего Франсуа-Мари ежедневно можно было видеть привязанным у кузницы.

— Ну, езжай, — заключил он так, словно я появился здесь только для того, чтобы обсудить с ним проблему приобретения окрестных земель.

Мы прошли поредевшей аллеей, ширина которой, по-видимому, регламентировалась когда-то диаметром дамского кринолина. В кронах лип безнадежно путался туман, и тяжелые капли, рожденные им от прикосновения к уже мертвым и уже похолодевшим листьям, шлепались перед нами на землю. Мы подошли к коновязи, и Илья, отвязав моего мерина, придержал стремя. Буланый повернул морду и как-то вопросительно посмотрел на Илью.

— Езжай, ваше превосходительство, господин начальник сектора. А я уж как-нибудь в крестьянской избе заночую, хоть у Бехли.

Не нравился мне Басманов, и тон мне его не нравился. Не нравился не только сегодня, но и все последнее время.

— Давай не темнить, Илья. Чем ты недоволен?

Мой вопрос, казалось, услышан не был. Буланый тронулся мерным шагом, и Басманов пошел рядом, положив руку на седло. Впереди по дороге, спускающейся к Моленцу, самостоятельной громадой двигался воз сена — крошечного «домового» на нем в темноте было уже не различить.

— Сено везут, — с такими интонациями, словно это и был ответ на мой вопрос, проговорил Басманов, когда воз поравнялся с нами и мы подались влево, к подножию трехвековых сосен. — С вечера до утра — одно сено. И так до скончания дней своих. А?

— Собираешься подаваться в другой Центр? — логически заключил я. — Уже надоело на одном месте?

Мне снова не ответили. Кажется, мы обоюдно и упорно не понимали друг друга. Между тем над туманом поднялась луна, и впереди, на пригорке возле трех сосен, я увидел все ту же группу озябших экскурсантов. Я уже знал, что у здешних экскурсоводов высшим шиком считается привести свою группу на это место как можно позднее, потому что Александр Сергеевич здесь проезжал при свете лунном.

До нас донесся звонкий девичий голос, читавший пушкинские строки с тем безудержным восторгом, с каким обычно декламируют стихи на пионерских сборах независимо от содержания и стихов, и сборов: «Здравствуй! племя! младое! незнакомое!».

Мы прослушали декламацию до конца, потом группа порскнула вниз с холма, и все окрест затихло.

— Около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшут…

Если бы я не знал, что у стремени моего стоит Илья, я не узнал бы его голоса. Я даже не сразу вспомнил, что читает он отрывок из пушкинского письма. И еще я припомнил почему-то, что Дантес был кавалергардом.

— Между прочим, Кимыч, — вдруг снова без всякой связи с предыдущим спросил Басманов, — тебе кто-нибудь говорил, почему я улетел с Рисер-Ларсена?

Никто мне ничего не говорил, но расспрашивать было не в моих привычках, и я решил подождать, пока Илья мне все сам объяснит. Но он опустил поводья и исчез в темноте так уверенно, словно был знаком с этими местами не первый год.

А на следующий день на испытаниях БЭСС он был тих и скромен, и отстукивал на клавишах вопросы высокой экзаменационной комиссии, и выуживал из финишной кассеты карточки с молниеносными ответами, с чисто служебным любопытством пробегая их взглядом, но не более. Время от времени загонял в машину какую-нибудь незначительную коррективу — БЭСС глотала и неизменно зажигала табло: «Благодарю за дополнительную информацию».

Высокая комиссия запрашивала даты, цитаты, копии пушкинских автографов, выполненные на молекулярном уровне, разнообразный фактический материал, как-то: все сведения о надежном и неаккуратном книгопродавце г. Фарикове, или среднегодовую рождаемость в сельце Кистеневе, или формат и объем «Свода законов»; наконец был затребован полный список всех памятников, скульптур, портретов и пр. и пр. великого поэта (разумеется, подлинников). БЭСС малость перегрелась, за четыре минуты выписала себе около полутора сотен заграничных командировок — половину месячного лимита, но список закончила с тщанием и усердством превеликим.

Аттестат высокой комиссии был великолепен. Разумеется, емкость нашего информатория несоизмеримо превышала семьдесят томов изящно изданной «Пушкинской энциклопедии», да и удобство немалое: каждый сотрудник любой из наших территорий в течение каких-то секунд мог получить самые труднодоступные данные, не роясь ни в каких каталогах или архивах. Каналов связи у машины было столько, чтобы удовлетворить практически любое одновременное количество соединений с информаторием. Ну да все это вы можете узнать, заглянув в паспорт и описание нашей БЭСС.

Мне, как начальнику сектора, естественно, было отнюдь не безразлично то, что мое десятиэтажное детище не осрамилось ни на одном вопросе. Удручающим фактором была только басмановская физиономия, выражение которой было точь-в-точь как у Буратино, когда он позавтракал только одной луковкой.

— Сектор биологического обеспечения предлагает отметить день рождения нашей малышки, — я честно пытался наладить контакт. — А кстати и крестины. И правда, куда ни глянь — у всех Рыжая БЭСС. Без вариантов. Биотермисты предлагают назвать новорожденную «Натали». Ты как?…

— Пошляки. Что «Рыжая», что «Натали» — один… — боюсь, что для завершения фразы он собирался воспользоваться выражением, входившим в пушкинский лексикон. — Сколько веков лапают имя прекрасной женщины, и все не стыдно. И ты туда же. А машина наша, между прочим, сегодня все утро возила сено. Воз за возом. Тупо, последовательно, результативно.

— Если бы я способен был взорваться, я бы обязательно взорвался. Но от природы я был весьма флегматичен.

— Дорогой мой, — сказал я, — сам напросился, сам и хлебай. Никто не тянул тебя в этот информаторий. Кстати, ты прекрасно знал, что его назначение — обеспечивать всех нуждающихся точной, не обремененной досужими домыслами информацией. Что БЭСС и делает. С блеском притом. Ты за этим пришел, ты это и получил.

— Но ведь это мозг, Кимыч, живой мозг! Миллионы блоков, сотни миллионов капилляров, на стенках которых десятки миллиардов активных клеток — этаких упитанных, здоровеньких, образцово выращенных нашими биотермистами клеток…

— Образцово выращенными бывают только породистые щенки…

— …Породистых клеток, вполне с тобой согласен, которые в своей совокупности образуют систему, превосходящую мозг гения!

— Новорожденного гения.

— Ну, не совсем, старина. Он уже способен на примитивный анализ, на кое-какие робкие обобщения. Остановка теперь только за тренировкой, вернее — за тренерами, потому что гений, выросший на конюшне, будет всего-навсего превосходным конюхом, но даже не ветеринаром.

— Не стоит прыгать выше головы, Илья. От БЭСС никто не требует большего, чем выдача информации в заданном объеме. И это только тебе, корифею мыслящих систем, кажется чем-то примитивным. Это колоссальная вспомогательная работа, облегчающая труд десятков тысяч исследователей.

— Почитай эту лекцию пионерам в здешней средней школе. Может быть, они от восхищения и не зададут тебе вопроса, с каких это пор «мыслящая система» и «автомат по выдаче дат и цитат» — одно и то же.

— Тебя послушать, так БЭСС должна писать исследовательские работы и монографии.

— Ну, на первых порах и этого достаточно.

— Нахал ты, Басманов. Не зря тебя с Рисер-Ларсена выперли.

Он повернулся ко мне и оглядел меня с таким высокомерием, с каким смотрел на Пьеро Буратино, уже знавший, что за полотном с нарисованным очагом скрывается-таки целый сказочный город.

— Каждый волен уйти оттуда, где он не получает по потребности, — заметил Илья.

— Тебя и здесь гложут неудовлетворенные потребности?

— Да хотелось бы самую малость самостоятельности. Ты ведь займешься обеспечением связи с внетерриториальными заказчиками?

Он всегда знал наперед, чем я собираюсь заняться.

— Придется, — сказал я. — Заявки уже из Кракова, Брно, Чикаго, не говоря о том, что поднимется, когда в газетах появится репортаж о том, как мы тут перерезали красную ленточку.

— М-да, работа, конечно, творческая. А я себе приглядел крошечный такой самостоятельный участок: заявки, на которые БЭСС даст отказ.

Мне показалось, что он недостаточно хорошо представляет себе заурядность выбранного вопроса.

— Послушай, Басманов, — мне очень хотелось поговорить наконец начистоту, — вот ты выпрашиваешь крошечный самостоятельный участочек — эдакую синекуру, как тебе самому кажется, а ведь через пять дней ты будешь в сумерках слоняться по заповеднику и протяжно выть, что тебе всучили работу, которую обычно поручают самой тупой практикантке, не способной на большее, чем складывать в коробку из-под грузинского чая карточки, гадливо выплюнутые машиной по случаю безграмотного составления или очевидной глупости вопроса. И что мне тогда прикажешь делать, как тебя, сироту, утешать?

— Так ты даешь мне этот участок?

Он разговаривал со мной совсем как в первый раз, когда я сидел на подоконнике у себя в Гатчине и еще никуда не собирался переходить.

— Не даю, а дарю. Можешь рассматривать его как свое хобби, то есть способ порезвиться в нерабочее время. Уж я — то знаю, что на приемке из ста вопросов отказа не было ни на один. Так что вот тебе мое последнее слово: с девяти до шестнадцати ноль-ноль за тобой — внутритерриториальный канал связи, и с шестнадцати до девяти ты сам назначаешь дежурных. А в нерабочее время можешь коллекционировать отказы. У меня все люди на счету, мне самому завтра в Омск лететь.

— Ты бы еще туда в кибитке съездил. Междугородный фон-то, на что?

Нас с Басмановым послушать — ни за что не догадаешься, кто кому начальник. Беда с этими однокурсниками.

— В комплексной психологической проблеме согласования и увязывания имеется такой не учитываемый кибернетикой фактор, как коэффициент обаяния личного контакта. Понял?

— Понял, — мрачно ответствовал Басманов. — Прекрасно понял, какой такой физикой ты занимался в своей Гатчине. И просто счастлив, что в силу мизерности своего мэнэсовского чина не вынужден сам заниматься подобным дерьмом.

Он еще и так со мной разговаривал!

— Послушай, Басманов, — оборвал я его, — ты напрасно стараешься вывести меня из терпения. Моя флегматичность тебе известна, следовательно, намерение твое трудно выполнимо. Может быть, тобою движет спортивный интерес? Тогда это свинство по отношению к нашей давнишней дружбе.

Я забыл, что Илья — ярко выраженный холерик, или, попросту говоря, немножко паяц. Он двинулся ко мне с протянутой рукой и пылающим челом юного Байрона (на которого он становился похож, когда поворачивался к собеседнику в фас).

— Друг мой, — провозгласил он патетически, — прости меня за то, что я усомнился в величии твоей души, и… одолжи мне твоего «домового».

— Зачем? — спросил я ошеломленно.

— Затем, что я сделаю из него первостатейного киберадминистратора, который вместо тебя будет шляться по всевозможным инстанциям, увязывать сроки, выбивать штатные единицы, клянчить резервы энергомощностей, отбрыкиваться от заграничных командировок…

— Стоп, Басманов. Техническое решение я уже предвижу: ты увеличишь грузоподъемность моего «домового» до десяти членов любой экспертной комиссии…

— …И ничего подобного, мой непроницательный друг и начальник, я просто научу его садиться на пороге кабинета и плакать голубыми слезами сорок пятого калибра — во! — и приговаривать: «Я слабый, беззащитный робот…».

Все это было очень весело — вернее, это было бы весело, если бы мы с Басмановым были еще на первом курсе.

По всей вероятности, мы подумали об этом одновременно.

— Ну ладно, — прервал я неловкое молчание, — свой участок работы ты получил, безответные заявки тоже за тобой. Я вылетаю завтра в шесть, за меня остаешься ты. Все.

— Не все. (О, господи!) Твое разрешение на использование резервных блоков, на дополнительную энергию: комнатенку бы мне не худо — хотя бы ту, где размещаются дублирующие пульты. Ведь на вашей БЭСС практиканты пастись не собираются?

— Не собираются. Поэтому бери все, что тебе посчастливилось урвать, — сегодня я добрый. Смотри только, не увлекись.

— Хм, Кимыч, а как это ты себе представляешь?

— Что — «это»?

— Ну… что я «увлекся», как ты изволил выразиться.

А я и не представлял себе, как можно действительно увлечься глупыми вопросами, на которые противно отвечать даже машине.

Я честно пожал плечами.

— Ну вот и хорошо, — резюмировал Басманов. — Мы пришли к обоюдному пониманию.

Я посмотрел на него и подумал, что в следующую свою командировку оставлю вместо себя не его, а кого-нибудь другого, благо у меня в секторе четырнадцать человек, и если я ни о ком из них сейчас не распространяюсь, то это только потому, что не хочу уводить рассказ в сторону. А у меня кое-кто и поинтереснее Басманова имеется. В своем роде, конечно.

— Только я уж прошу тебя, Басманов, — сказал я, решив на прощание не церемониться: в конце концов ведь и он мне каждый день препорядочно портил крови своим брюзжанием. — Попрошу я тебя: не очень хами со здешними филологами. То есть не очень явно их презирай, когда они начнут задавать те самые вопросы, на которые БЭСС не сочтет возможным отвечать.

— Моя бы воля, — медленно проговорил Басманов, — я бы на пистолетный выстрел не подпустил к информаторию никого, кто задает такие вопросы, на которые БЭСС тут же и отвечает.

— Не понял, — сказал я. — Ничего не понял.

— Чего ж тут не понять? Я уже говорил, что мы заставляем нашу БЭСС возить сено. А она должна по меньшей мере решать логические задачи.

— В Гатчине моя машина именно этим и занималась. Но то в Гатчине, сиречь в теплом болоте, где круг вопросов ограничивался физикой инэлементарных частиц. А чего ты хочешь здесь? Чтобы на вопрос о количестве крепостных душ в сельце Кистеневе БЭСС выдавала не только копии закладных этих самых душ за тридцать восемь тысяч ассигнациями, но еще и цитату о «рабстве диком без чувства, без закона», а?

— Хм, а ты, однако, проштудировал биографию Александра Сергеевича… Только вот машинную логику ты, прости меня, понимаешь как филолог. Ведь БЭСС — аналоговая система, она может принять и твою, и мою, и вообще любую наперед заданную логику, вплоть до логики Бенкендорфа. Ведь не надо же тебе объяснять, на что способна БЭСС?

— Не надо мне этого объяснять. Сам знаешь, что этим практически никто не пользуется, да и кому нужен, скажем, машинный вариант Ильи Басманова?

— Ну, старина, я тоже так думаю, что второй Басманов, да еще стоимостью в несколько миллиардов, да еще жрущий ежечасно уймищу электроэнергии, действительно никому не нужен. Так что мы опять пришли к обоюдному согласию.

Продолжать разговор в подобном тоне у меня не было ни малейшего желания. Тем более, что я так и не смог понять — какая муха его укусила?

В Омске же, согласовав и увязав все вопросы по сибирским филиалам нашей фирмы, я налетел вдруг на Аську Табаки.

— Хо! — сказала она зычным басом, слышным, наверное, на другой стороне Иртыша. — А я тебя после выпуска видела? Нет? Оплешивел.

Она, как и в нашу студенческую бытность, ходила без шапки, обходилась без церемоний и всегда безошибочно находила повод быть максимально бестактной.

— Ты где и с кем — жена не в счет?

Я сказал, что жены еще не предвидится, а работаю я в Пушкиногорском информатории, и с нашего курса там один Басманов.

Аська вдруг заржала так, что буер, шедший по самой середине реки, вильнул и остановился, — вероятно, неумелый гонщик от растерянности потерял ветер.

— Один только Басманов, — повторила, перестав смеяться, Аська. — Всего-навсего Басманов. Да что же у вас делается в вашем несчастном информатории, когда там окопался сам Басманов?

— Работаем. Помаленьку.

— Сплошной цирк, да? А Илья — художественный руководитель?

— Дался тебе этот Илья. Он уже вот как опротивел мне своей унылой физиономией и вечным мелочным недовольством. Брюзжит, брюзжит…

— Врешь, — сказал Аська таким шепотом, от которого у меня заложило уши, словно прямо над головой прошел реактивный лайнер на четырех звуковых скоростях. — Что ты мне все врешь, Кимыч? Я же знаю Илюху не только по курсу, мы же с ним на Рисер-Ларсене были…

— Да? А подробности можно? Говорят, он там пришелся… э-э-э… несколько не ко двору и его поперли?

— Охота же тебе сплетни слушать, Кимыч! На Рисер-Ларсене было все как надо, только немного веселее обычного. Из-за Басманова, разумеется. Только вот если бы об этом рассказывать, почему-то получается не смешно. Бывало у тебя так, Кимыч? Соберутся свои, университетские, дым стоит коромыслом целый вечер, ржание в пятнадцать лошадиных сил, а назавтра начнешь кому-нибудь об этом рассказывать — и не смешно…

— Ничего, — сказал я. — Я же не для смеха спрашиваю. Мне интересно, что такое приключилось с Ильей. Уж очень он какой-то замкнувшийся на себе. Весь в фантазиях. А БЭСС — чуть ли не в крепостной зависимости. Не удивлюсь, если он начнет подбивать ее на стихийный незапрограммированный бунт. Ну так что же?…

— Да ничего, если ты не был на Модихе — то есть на Земле Королевы Мод — и не послужил под началом Дуана Актона. Он каким-то чудом умудрился родиться не то на Южном, не то на Северном полюсе, и это было единственным неосторожным его поступком за всю жизнь. Как-то само собой считалось, что уж если человек родился на полюсе, то сам бог велел ему быть бессменным начальником полярной интернациональной базы геофизиков.

— Ну и что? — не утерпел я. — Возьми мой Центр — я своего начальника ни разу в жизни не видел, даже когда перестригли ленточку на торжественном открытии.

— Э, Кимыч, на Большой земле все проще. А там подобрался народец — не просто физики, какие-то флибустьеры от высокой науки. Так вот Актон умудряется перед каждой экспедицией собственноручно проверить каждую пуговицу, каждый обогреватель, каждую кислородную маску… Перестраховщик чистейших континентальных кровей. И зануда. Вызовет какого-нибудь командира аварийного отряда и заведет: «Поймите меня правильно, я не собираюсь сковывать вашу инициативу, но жизнь, прожитая в Антарктике, научила меня…». Наши ребята выкатывались от него лиловыми. Не было сентенции, которую он не начал бы словами: «Поймите меня правильно», а каждый приказ по базе — «в целях обеспечения безопасности…».

— Что же тут смешного? Зато и людей у него, наверное, гробилось меньше, чем на любой другой базе.

— Зато тоска, Кимыч. Спас положение Басманов. Видишь ли, Актон не мог позволить себе оставить базу — ну как же без его циркуляров! — и, с другой стороны, он рвался проинспектировать каждую уходящую группу. Тогда Басманов предложил ему передавать управление базой на время своих отлучек БЭСС, с которой нетрудно поддерживать двухстороннюю связь. Актон со скрипом согласился. В виде благодарности он заел Илюху, что-де его бездушная машина не способна проявить его, актоновскую, заботу о людях. Илюха послушал-послушал, а потом плюнул с досады и задал БЭСС полностью проанализировать административную деятельность нашего начальника. Полностью — это значит со всеми эмоциональными оттенками.

— Бездельник, — проворчал я. — Энергию вам было некуда девать, а заодно и резервы биоструктурных блоков…

— Ну, вот и ты ворчать! Начальнический комплекс. А вдумайся — ведь в этом есть своя сермяжная правда. В обычных условиях, может быть, конкретная личность начальника и не играет заметной роли, но ведь это же база на Рисер-Ларсене, там обстановочка почти фронтовая, как говорили наши предки. В такой ситуации надо четко представлять, что и от кого можно ожидать в определенной ситуации. Да нет, со всех сторон Басманов был прав — если бы БЭСС продолжала работать как рядовой вычислительный центр, на все время пришлось бы переключаться с режима злостной перестраховки на полное отсутствие какого бы то ни было режима, и обратно. Нет, что ни говори, а иметь днем и ночью, в выходной и в будни, зимою и летом одного, пусть даже далеко не идеального, но привычного начальника базы — большое благо.

— М-да, — не мог не согласиться я с Аськой. — Наличие всевозможных замов приводит к моральной усталости сотрудников. В этом я убедился. Но все-таки не вижу я в этой истории ничего, достойного былого басмановского юмора.

Аська отвернулась от меня к реке и долго смотрела на ту сторону, где расположился «старый город» с его забавными многобашенными домиками, кривой главной улочкой и крошечной прозрачной коробочкой бывшего речного вокзала, переданного, как это было заметно, детской парусной школе. На льду неумело крутились два буера; наверху, на набережной, готовили к спуску еще один.

— В общем-то это не смешно, — проговорила наконец Аська, — но когда система, начитавшись актоновских циркуляров, начала писать сама: «В целях обеспечения безопасности…», а по местному фону вещать начальническим голосом: «Поймите меня правильно», то… да я говорила тебе, что постороннему это будет не смешно!

— А вы сами долго развлекались подобным образом?

— Что значит «развлекались»? Насколько я слыхала, система и сейчас работает в квазиактоновском режиме. Всем удобно, Актон доволен, а смеяться надоело через три дня. Говорят, БЭСС даже пишет письма за Актона жене, на материк.

— Погоди, погоди. Если Актон был доволен, то почему же Басманов покинул базу?

— Вот взял и покинул. Несколько дней гоготал вместе со всеми над этим «поймите меня…», а потом без каких бы то ни было объяснений подал заявление об уходе и улетел. То ли надоело, то ли противно стало, то ли еще какая мысль в голову пришла…

Я слушал Аську и думал, как же она переменилась: в университете за пять лет я не слышал в ее голосе ни одной минорной ноты. Но она, словно догадавшись о моих мыслях, тряхнула своими вздыбленными, как у дикобраза, космами и резко спросила:

— Женат?

— Это я-то? — несколько растерявшись от такой перемены темы, переспросил я.

— Ты-то, ты-то.

Тогда я понял, что я ее отнюдь не интересую, тем более что и разговор мы начали с моего семейного положения.

— У нас в отделе как-то подобрались все холостяки, — как можно тактичнее избавил я ее от следующего вопроса.

Она кивнула. Я ее спрашивать не стал. Все и так было ясно. Вся мужская половина нашего курса единогласно прощала Аське Табаки и нечесаные лохмы, и феноменальное, прямо-таки изощренное отсутствие вкуса в одежде, и первобытные, начисто лишенные женственности манеры, и даже то, что за все пять университетских лет она ни разу не вышла из роли «своего парня».

Но вот с ее голосом примириться никто не мог.

— Ну, мне пора, Кимыч, — сказала Аська почти тихо, и я понял, что значили все эти паузы в конце нашего разговора.

Она хотела сказать: «Возьми меня к себе в информаторий». И не сказала. Все мы остались прежними: Аська — молодчиной, я — тупым эгоистом, Басманов — вундеркиндом-первокурсником.

Я возвращался к себе, прямо скажем, не в лучшем расположении духа. От ракетодрома до информатория, — если идти пешком по тропинке, было не больше двадцати минут, и я двинулся опушкой рощи, хотя осень была настолько поздняя, что от очарования и пышности ее не осталось уже и следа. Из реденького, сотканного сизой моросью тумана вынырнула вдруг стройная девичья фигурка в супермодном дождевом костюме, светящемся от ударов капель. Она двигалась мне навстречу, резко выбрасывая вперед чересчур обтянутые брючками ноги, и если бы не эта скачущая походка, то невольно напрашивалось бы сравнение с тропической рыбой, рождающей фосфорические искры от соприкосновения с вечерним морем тумана. Мы поравнялись.

— А ведь вас-то я и встречаю! — вдруг пронзительным голосом закричала она, упирая мне в грудь остренький палец в светящейся перчатке.

Я вздрогнул и поскользнулся. Обретя равновесие, заглянул под капюшон.

Святые горы! Это была главный архитектор заповедника.

— Ваш робот!.. — начала она слишком высоко и не выдержала — голос сорвался.

Я воспользовался паузой, чтобы сразу расставить точки над i, и заявил, что никакого робота в личном пользовании не имею (его у меня действительно выпросил Басманов), а все пушкиногорские «домовые» с момента запуска информатория подчинены эксплуатационному отделу, с которого и спрос.

— Вы не увиливайте! Робот числится за вами, и он позволяет себе среди бела дня разгуливать по заповеднику!!!

Я робко заметил, что роботы не могут «позволять себе», а действуют в соответствии с заложенной в них программой.

— Тем хуже! Значит, позволяете себе вы! У нас существуют вековые неписанные традиции…

Я невольно склонил голову.

— И мы боремся за сохранение типичного ландшафта первой трети девятнадцатого века…

Что она борется — это я знал. Боролась она в основном с Бехлей. Обелисками ее побед были громадные ледниковые валуны, замшелые и наполовину ушедшие в землю, со стесанными боками и добротными, способными пережить века рельефными надписями, отмечающими границы имений, взаимное расположение деревень и прочие достопримечательности заповедника. Лично мне это нравилось гораздо больше, чем пластиковые таблички с несмываемыми надписями, как это делается во всех других парках и музеях. Но Бехля, творец большинства пушкиногорских каменных скрижалей, был неописуемо ленив. Когда все окрестные валуны были использованы, он воспрянул было духом, но счастье его было кратковременным. С Кольского полуострова на вертолетах доставили целую партию гранитных глыб, дабы посетители заповедника могли в любое время года узреть среди сугробов иль ветвей приличествующие сезону пушкинские звонкие строфы. Со сменой времени года ненужная надпись убиралась в подземный тайник, а очередной камень извлекался на поверхность. Даже с технической точки зрения задумка была отличная, и я никак не мог понять Бехлю, который, будучи даже среди пушкиногорцев выдающимся фанатиком, старался от работы увильнуть, ссылаясь на ее нетворческий характер. Как будто мы только и творили! Работа есть работа. Вот у главного архитектора по ландшафту работа заключается еще и в том, чтобы гонять с глаз людских всяких наглеющих с каждым днем роботов.

— …А он влез в пруд — вы знаете, прямо за усадьбой Прасковьи Александровны, — поймал карася и съел его у меня на глазах. Живьем!

Я вдруг спохватился, что уже добрых десять минут думаю о своем и совершенно не слушаю, что мне рассказывают о каком-то нашкодившем роботе. Но последние слова обладательницы фосфоресцирующего дождевика каким-то чудом дошли до моего сознания — у меня помимо воли встала перед глазами плоская рожа «домового» с телескопическим видеодатчиком и трепещущим рыбьим хвостиком, исчезающим в отверстии для заливки смазки.

Я едва не прыснул.

— Прошу меня извинить, — сказал я как можно серьезнее, — но роботы вообще не едят. Тем более — сырую рыбу. Боюсь, что ваши претензии ко мне не… э-э-э… несколько необоснованны.

— Я вас не спрашиваю, едят ли роботы или нет! И попрошу не издеваться, молодой человек! Я вам в матери гожусь! — Я уже рассмотрел ее довольно пристально: несмотря на девичью стройность и светящиеся брючки, она годилась мне по меньшей мере в прабабушки. — Я вас спрашиваю, откуда он среди бела дня взял карася? Последний карась в этой области был выловлен ровно сто пятьдесят лет назад! Пруд находится под надзором санэпидсектора заповедника, и в нем нет даже личинки комара!

Мы ошеломленно посмотрели друг на друга.

— Да-да, — промямлил я. — Я разберусь. Сегодня же. Сейчас. Непременно. И обязательно. Даю вам слово…

Не надо объяснять, что при каждом своем извинении я делал маленький шажок назад. Наконец расстояние между нами увеличилось настолько, что я смог сделать неопределенный полукивок-полупоклон, развернуться и рысью помчаться в сторону информатория.

Ну если только Басманов хоть на йоту виновен во всей этой чертовщине!..

Но в центральном пультовом зале Ильи не наблюдалось. Дневная смена закончила свою работу, срочных заданий на ночь не поступало, и лишь два «домовых» копошились в углу, монтируя запасной сферический экран. По-сверчиному стрекотал печатающий блок — БЭСС трудились над каким-то неспешными выкладками. На ночь приходилась основная нагрузка по эксплуатационному сектору, но сейчас еще не вполне стемнело, и «домовые», послушные электронной воле системы, а также в силу неписаных традиций еще к трудам праведным не приступали. Поэтому в дежурке я нашел только одного эксплуатационника, гоняющего шары на кабинетном бильярде. Партнером его был однорукий и, вероятно, уже списанный на слом «домовой» — с исправным роботом состязаться было бы по меньшей мере бесполезно и унизительно для инженерного самолюбия.

— Басманова видел? — спросил я для порядка, хотя предчувствовал, что Илья уже болтается где-то в мокрых ельниках или, еще хуже, на моем же собственном мерине топчет старательно распланированные полоски озимых.

— А загляни в учебную кабину, где дублирующие пульты, — посоветовали мне. — Оттуда второй день сизый дым идет.

Святые горы! Совсем из головы вон, что я сам отдал это помещение Илье. Ругая себя старым склеротиком, я двинулся вдоль полукруглого коридора, опоясывающего центральный зал. Учебная комната, сооруженная только в силу подчинения типовому проекту, находилась в самом тупике.

Сизый дым просматривался еще в коридоре.

Я толкнул дверь, даже не задумавшись над тем, может ли там оказаться кто-либо, кроме Ильи. Но в комнате были пятеро, и они обернулись ко мне с тем терпеливо безучастным видом бесконечно вежливых людей, которые никогда не дают понять, что им помешали. У меня вдруг возникло подозрение, что я, фактически хозяин этого помещения и руководитель работ, в нем производящихся, вроде бы здесь и лишний.

Столик, за которым они сидели, был отнюдь не лабораторным — кажется, в старину такие шаткие системы, на которые я не решился бы поставить и перегоревший вольтметр, назывались ломберными. На столике возвышалась бутылка «роз-де-масе», перед каждым из пятерых — тяжелый химический стакан из молибденового стекла.

Кроме Басманова за столом сидели двое, которых я немного знал, — это был здешний художник Бехля и литсотруд-ник, тридцатипятилетняя девица Аделя, опекунша серых цапель. Нежное, звонкое имя Адель совершенно не вязалось с ее нескладной костистой фигурой, длинным невыразительным лицом и постоянным лиловым свитером с растянутым воротником; нелепое производное Аделя подходило больше. Эти двое, по отзывам Басманова, были истыми фанатиками Пушкинских Гор.

А еще за столиком сидел «домовой» — и так же, как перед всеми, перед ним томился наполненный на одну треть стакан; когда он обернулся ко мне, я с удивлением отметил, что к его плечу пришпилен носовой платок.

Пьющий «домовой» и Аделя в своем невозможном свитере настолько сковали мое внимание, что я не успел как следует рассмотреть пятого, который сидел как раз напротив них и, казалось, плавал в табачном дыму, хотя в это время в комнате никто не курил. Облик его, не запечатлевшийся в моей памяти с фотографической точностью, оставил только впечатление необыкновенной мягкости и интеллигентности, да еще недоумение по поводу высоченного воротника, залезающего на щеки, и старомодных очков в небольшой металлической оправе, уголки которых смотрели чуть-чуть книзу.

Неловкая пауза затягивалась.

— Пришел, так садись, — первым нарушил молчание Басманов. — Только возьми себе стакан сам — вон там, на пульте.

Базара на рабочем месте я органически не терплю, и то, что творилось ’на горизонтальной панели пульта, возмутило меня не меньше, чем бутылка дешевого вина. На буквенной клавиатуре валялись какие-то огрызки перьев и алый томик Вольтера; в манипуляторных гнездах мирно пристроились порыжелые бильярдные шары; на доске грубой регулировки режима воинственно расположилась пара допотопных пистолетов, а экран одного из осциллографов заслоняла ни много ни мало, как всемирно известная брюлловская акварель, изображающая чуть косенькую российскую Венеру, вздымающую над пеной кружев свои обольстительные плечи.

Стакана здесь не было, зато отыскался тяжелый бокал мутноватого стекла. Пить из него я не стал бы. Между тем за столом передвигались, вероятно, освобождали мне место, потом Илья как-то растерянно пробормотал: «Барон…». Когда я повернулся к ним с подозрительным сосудом в руке, пятого уже не было, — видимо, он вышел. Стакан его остался нетронутым.

Я присел на углу, мне налили. Я слишком хорошо относился к Басманову, чтобы начать прямо при посторонних — и, главное, весьма милых людях — устраивать ему начальственную головомойку, справедливо полагая, что чуткие мои гости сами вскоре поймут, что нам с Ильей надо кое-что выяснить с глазу на глаз. Но стаканы сдвинулись, беседа возобновилась с прежней живостью, словно мой приход и не прерывал ее течения. О чем говорили? Да о пустяках. Не в содержании суть. Здесь главным был тон всех троих; и даже не теплота, не тактичность, а какая-то бесконечная бережливость, гораздо большая, чем просто чуткость, отличала обращение их друг с другом.

Мне вдруг подумалось, что так говорить могут люди, приобщенные к великой и прекрасной тайне.

Некоторое время я молчал, ибо вопросы, время от времени обращаемые ко мне, были риторическими и требовали от меня не более кивка или улыбки. Говорили о собаках. Басманов хвалил волкодавов, Бехля утверждал, что главное в собаке — это наличие чувства юмора, а этим могут похвастаться только терьеры, поэтому он предлагает скотча или бедлингтона. Предлагалось это, видимо, Адели, потому что она морщила носи качала головой. В конце концов я тоже решил высказать свое мнение и заявил, что уж если заводить пса, то только сенбернара, а то и двух, как Соболевский.

Аделя грустно улыбнулась, Басманов тоскливо повел глазами вбок, словно я ляпнул какую-то бестактность, которую он от меня и ожидал услышать. Что же касается Бехли, то он не заметил моей реплики с великодушием столь безграничным, что оно невольно передалось всем, не исключая меня самого, — я простил себе свою оплошность, даже не поняв, в чем ее суть.

Я вдруг почувствовал себя приобщенным к их взаимной чуткости и доброжелательности; никакого переходного момента в этом не было — я просто разом оказался с ними, и даже точнее — одним из них. Из моей памяти мгновенно улетучилась и тропинка, влажным мостиком перекинутая от ракетодрома куда-то в непроглядный туман, и светящаяся ведьма, и гнусные поклепы, возводимые на не подчиненного мне «домового» по поводу съеденного им мифического карася. Беседа за нашим столом вернулась к песьим достоинствам, и была она тепла и покойна, словно шерсть спящей борзой. Образ этот возник у меня изнутри, вылепленный подсознанием, опережающим слух; когда же я встряхнулся и прислушался, то оказалось, что речь идет именно о борзых.

— …И не русскую — чистых русских уже к началу двадцатого века не осталось, все с малой примесью горских да хортых. И уж никак не хортую — они выродились в левреток. И не английскую — псовина коротка, да голова плосковата. Брудастые злы и кровью нечисты. Крымачи больно малы и глаз желтоват, слюги же, напротив, костью широки непомерно… Нет, уж ежели борзую брать, то только туркменскую, красно-половую с мазуриною — против нее никто другой статью не выйдет. Уши под буркою, щипец суховат и приятен невыразимо, псовина атласистая…

Я слушал этот упоенный речитатив, понимая далеко не каждое слово, но наперед соглашаясь со всем, ибо уже видел изящную ласковую собаку, и не обещанную «красно-половую с мазуриною», а самую банальную, белую с рыжими подпалинами. И тонкую морду ее на Аделиных коленях. Это была единственная собака, действительно подходившая для Адели, для ее удлиненного, невыразительного лица, для ее суховатого тела, теряющего былую девичью гибкость, ее неприкаянных крупных рук, прямых неярких волос. Но, как ни странно, природная красота созданного моим воображением животного не подчеркивала некрасивости сидящей передо мной женщины, напротив — она заставляла жадно и необидно вглядываться в то, что было на самом деле и что стремительно теряло свое значение, ибо главным в этой женщине было нечто затаенное, вовсе не ушедшее вместе с юностью и отнюдь не желающее раскрываться для первого встречного.

Я клял себя за назойливость своего взгляда, но ничего поделать с собой не мог, потому что эта реальная, действительно существующая А деля вместе с невидимой ни для кого, кроме меня, сказочной длинноволосой псиной возле ног была для меня таким же откровением свыше, таким же озарением, как, наверное, для Леонардо тот момент, когда он впервые представил себе королевского горностая на руках у плутоватой, узколицей соблазнительницы миланского герцога и понял, что перед ним уже не просто Цецилия Галлерани, а Дама с горностаем.

Но я — то был не Леонардо, которого подобные видения посещали, вероятно, с той же непременной периодичностью, как святого Антония искушавшая его нечисть! Я-то был простым смертным, с которым только раз в жизни могло случиться ТАКОЕ, а что это — ТАКОЕ, я и сам толком объяснить не мог. Скорее всего, это было оцепенение, когда бросаешь цветок папоротника и земля от его касания становится прозрачной, и в июльской, иванкупальской ее черноте видишь несметные клады, подвластные колдовскому этому цветку… «Цветы последние милей роскошных первенцев полей. Они унылые мечтанья…»

— …Ей и горская вряд ли уступит, разве что правило будет потоньше…

«…Живее пробуждают в нас. Так иногда разлуки час живее сладкого свиданья…»

— …А если персидскую, то черно-чубарую или бурматую…

Святые горы! Только сейчас я вдруг понял, что говорит это не Илья и не Бехля, а «домовой», который и звуковоспроизводящей системы-то вообще лишен.

И тут я взбесился. Вместо того чтобы наводить порядок во вверенном мне секторе, я сижу в центре этого бедлама над сомнительной чистоты посудиной с красным сухим вином, которого я терпеть не могу, да еще пялю глаза на несуществующую собаку, да еще, что особенно унизительно, как первокурсник, бормочу себе под нос хрестоматийные стихи…

— Почему на пульте хлам? — заорал я, взвиваясь. — И кому это настолько нечего делать на работе, что он вмонтировал в мелкого манипуляторного робота целую разговорную систему? И с. каких это пор подобные роботы начали пользоваться носовыми платками? И вообще, по какому случаю?…

Я чуть было не брякнул: весь этот кавардак. Остановился я вовремя. То самое стороннее зрение, посредством которого я весь это вечер наблюдал за самим собой, позволило мне классифицировать собственные поступки, и я вдруг понял, что весь этот взрыв был ничем иным, как паническим всплеском инстинкта самосохранения, ибо я хотел мирной жизни, спокойной работы — и ни-ка-ких душевных флюктуации. Хватит с меня и одного долгосрочного гатчинского романа, о коем я не упомянул ни разу, ибо, во-первых, он к данному рассказу прямого отношения не имеет, разве что объясняет мое холостяцкое состояние, а во-вторых, я весьма успешно применил к нему правило Герострата и систематически не вспоминаю о нем каждую неделю.

И вот теперь — эта непрошеная Аделя! Я давно и прекрасно знал, что есть вещи, на которые нельзя смотреть слишком пристально, потому что от долгого взгляда в них начинают открываться бесчисленные сезамы — один за другим, как вложенные друг в друга деревянные матрешки; но откуда же мне, унылому эмпирику, было знать, что та нежная, спокойная покорность перед надвигающейся осенью, удивительно присущая именно русским женщинам, и есть то самое, от чего меня, береженого, бог не убережет…

Я хотел еще добавить про беглых роботов, которые посередь бела дня жрут несуществующих карасей в сыром виде, но никому не видимая собака подошла ко мне и положила лапы на плечи. Сложное чувство стыда и бесполезности сопротивления захлестнуло меня, но тут всемогущая техника пришла ко мне на помощь в лице вышеупомянутого «домового».

— Завсегда, ваше благородие, понапрасну лаяться изволите, — процитировал он трубным гласом. — Том шестой, страница семнадцатая, шестая строка сверху. Издание последнее, полное.

Басманов брякнулся головой об стол… Аделя с Бехлей затряслись от хохота бесшумно и тактично.

— Пошел к чертям, — сказал я, невольно копируя царя Соломона в интерпретации Саши Черного. — И чтоб я твоей жестяной рожи больше не видел ни днем, ни в любое другое время суток.

«Домовой» солидно меня выслушал и не рванулся в дверь, как следовало бы, а подошел к пульту и, заслонив его от меня, защелкал какими-то переключателями на его панели и одновременно — на собственном брюшке. Видно было, что за время моего отсутствия Басманов изрядно прибавил ему электронной самостоятельности. Затем на пороге уже, отвесив галантный поклон (отнюдь не в мою сторону), изрек: «Приступаю к выполнению второй части программы, всегда к вашим услугам», - и, чмокнув присосками, исчез в коридоре.

Наши гости, вряд ли догадываясь, что это на меня нашло, поспешили откланяться и последовать за ним.

— Свинья, — убежденно проговорил Басманов, когда мы остались вдвоем. — Аделя, конечно, старая дева и собирается заводить себе псину именно из тех соображений, что и Соболевский, но зачем же было говорить об этом вслух?

Ну что я мог возразить? Свинья и есть. И робота прогнал, они теперь с Бехлей бредут по темной дороге — посветить некому. Лошадей Аделя боялась, я знал.

— Чей «домовой»? — спросил я. Иметь в собственном домашнем пользовании таких роботов было привилегией сотрудников заповедника, живущих в крестьянских избах и ведущих натуральное хозяйство в целях сохранения деревенского колорита.

— Бехлин был «домовой», - ответствовал Илья угрюмо. — Мне это было во как необходимо — наша БЭСС нюхается только с библиотеками и архивами. Что такое сосновая ветка, она понятия не имеет. У нее нет ни глаз, ни носа, ни пальцев, она не в состоянии…

— Влезть в пруд по колено и руками поймать карася…

— Вот именно. Так что виденный тобою робот — уже не просто «домовой», а комплекс выносных рецепторов системы, управляемый непосредственно ее мозгом. Между прочим, все это не идет вразрез с теми полномочиями, которые я получил от тебя перед твоим отъездом, и твое вмешательство…

Ага, дорвался до самостоятельности. Буратино несчастный, и сразу начал разговаривать со мной так, словно перед ним — мальчишка Пьеро. Не надо было соглашаться на младшего научного, при своем опыте мог спокойно претендовать на начальника сектора. И дали бы…

— Что-то слишком бурную деятельность развивает твой участок на пустом месте. Ведь за эти несколько дней вряд ли появился хотя бы один вопрос, на который БЭСС не смогла бы ответить.

— Представь себе, именно такой вопрос и появился. По этому поводу мы здесь и беседовали.

Они тут беседовали!

— И кто же из местных пушкинистов был настолько мудр?…

— Одна девочка лет эдак десяти. Она спросила экскурсовода: «А почему Александр Сергеевич не завел себе собаку, если ему здесь было так одиноко?».

Ну, в десять лет такие вопросы простительны. Почему у Пушкина не было собаки? Почему у Земли нет естественных спутников, кроме Луны? И прочее. Но зачем же некорректно поставленный вопрос передавать машине?

— Видишь ли, Аделе захотелось узнать мнение машины на этот счет, и она прибежала ко мне. Я ввел вопрос по общему-каналу, но БЭСС отвечать отказалась.

— Естественно, — сказал я. — И как же ты развлекался дальше?

— Дальше БЭСС, уже по блокам моего участка, второй день собирает материалы о всех породистых и беспородистых собаках первой трети девятнадцатого века. Время от времени она выдает мне свои промежуточные заключения, я их корректирую и ставлю дальнейшие наводящие вопросы. Учу ее последовательно мыслить, как я тебе и обещал.

— И каковы же были эти промежуточные выводы?

— Ты знаешь, я предпочел бы доложить тебе сразу об окончательных результатах. Когда они будут получены, разумеется.

«Доложить». Буратино спрятал золотые монетки в рот и явно напрашивался на то, чтобы его подвесили вверх ногами.

— Вот что, Басманов, на правах твоего начальника я ставлю тебя в известность, что терпеть все это…

— Если под «всем этим» ты подразумеваешь хлам на пульте, — бесцеремонно перебил он меня, — то спешу тебя заверить, что это не краденое, а молекулярно-идентичные копии. Выполнены по заказу БЭСС — не моему же, в самом деле. Карась? Карася и вовсе не было, — всего лишь объемное изображение на взвешенном коллоиде, старый театральный прием. «Домовой», разумеется, был, но зачем ему понадобилась эта инсценировка, понятия не имею. Ведь он — всего-навсего выносная часть БЭСС, а у нее на моем участке продолжается активное самообучение, сам понимаешь, что проконтролировать ее в такой период практически невозможно — слишком велик объем поглощаемой информации. Бабка эта в светящемся балахоне? Советую относиться к ней с большим уважением, — как-никак, специалист с мировым именем. Тут половина деревьев ее руками посажена после урагана девяносто шестого года. По-своему она тоже фанатик. Больше вопросов у любимого начальства нет? Я могу продолжать работу на вверенном мне участке?

— Можешь продолжать, а можешь и не продолжать. — Ощущение причастности к какой-то общей тайне давным-давно рассеялось, и осталось только традиционное смутное беспокойство, словно чего-то главного я так и не понял. — Можешь и не продолжать, потому что одним рейсом со мной прилетела Ника.

Я давно уже заметил, что у натур, тонко чувствующих и разносторонне одаренных, как правило, имеется некоторый сектор их бытия, в пределах которого они до неправдоподобия равнодушны и неразборчивы.

Такой областью безразличия были в жизни Басманова женщины. Не то чтобы он вообще без них обходился, нет — в непосредственной близости от него постоянно просматривалась какая-нибудь юбка. Но упаси господи, чтобы он потратил хоть малейшее усилие на завоевание даже самого достойного женского сердца. Единственным проявлением внимания к женщине у Басманова было то, что к ней он обращал свой байроновский фас, оставляя всему прочему девичьему сонму буратинский профиль.

В данный момент тем геометрическим местом точек, с которых Илья смотрелся в наилучшем своем ракурсе, и была упомянутая мною Ника, упоительная белокурая растрепа, на первый взгляд загадочным образом сохранившая свои восемнадцать лет, несмотря на двукратное замужество, второй раз весьма даже знойное, ибо оно перенесло ее на несколько лет в труднопроизносимый город Тируванантапурам, откуда она вернулась этим летом, чтобы иметь несчастье увлечься Ильей Басмановым. Всю эту осень она демонстрировала ему свою неприступность с напором шекспировской Беатриче, так что со стороны мне было отчетливо видно, что Басманов обречен.

Поэтому я сказал ему про Нику и ни словом не обмолвился про Аську Табаки.

И тут — то ли потому, что про двух женщин я уже подумал и для соблюдения триединства требовалась третья, то ли по какой другой причине, — но я вдруг представил себе Аделю, тихо бредущую по темной дороге к себе в Савкино, бросился за ней и где-то на полдороге догнал. Верный «домовой» семенил рядом, и светлый латунный блик от его фонарика скользил по дороге, словно подталкиваемый кончиками намокших Аделиных туфель. Я тихо шел следом, и вот уже кроме собаки, нервно переступающей высокими, напряженно подрагивающими лапами, мне еще чудилось старинное, шуршащее не намокающим в тумане атласом платье Жозефины, подхваченное под самой грудью, — античное безжалостное платье, ничуть не умаляющее некрасивости Адели, но непостижимо и единственно с нею сочетающееся. Я брел по ночной дороге, с натугой постигая простейшую истину, что гармония способна обратить неприметное в прекрасное, минуя степень красивого. В моей голове набухало еще несколько открытий, равных первому по своей свежести и оригинальности, но в этот момент я оступился и «домовой», оглянувшись и узнав меня, порскнул в кусты и был таков.

Аделя, тоже догадавшись, кто ее преследует, тихонько ждала в темноте, пока я приближусь, и в этой тихой покорности я безошибочно угадал тактичное нежелание дать мне почувствовать, что она мне не рада.

Чтобы спасти положение, нужно было немедленно начать разговор, легкий, непринужденный разговор, но тот привычный «инженерит», на котором мы все изъяснялись в лабораториях, был неприемлем сейчас, когда передо мной во влажной темноте чуть проступал силуэт высокой женщины в атласном платье, подхваченном под самой грудью расшитым поясом… Я открывал и закрывал рот в беззвучных потугах произнести хоть что-нибудь, за что меня тут же не попросили бы идти своей дорогой. И благословлял осеннюю темноту за то, что она скрывала это позорище.

Но легкая рука протянулась из этой темноты и голос велел:

— Верните его. Мы не найдем дороги…

Я окликнул «домового», но тот не отозвался. Умница. Раз получил приказ не являться на глаза, значит, знай свое место. А может быть, он со своими причудами уже находился где-нибудь за тридевять земель. Я невольно вспомнил загадочное происшествие на Тригорских прудах и сделал это весьма кстати, потому что Аделя сразу откликнулась, оживилась и беседа завязалась сама собой. Аделя говорила с какой-то пугливой бережливостью, как я уже подметил, свойственной всем истинным здешним «фанатикам», - лишь бы не допустить неоправданной категоричности, лишь бы не стать в позу «потомка-судии», лишь бы не показаться предвзято мыслящей всезнайкой. Говорила она как-то полувопросительно, прислушиваясь к себе и словно за придорожными кустами могли притаиться злостные провинциальные Пустяковы, Фляновы и Харликовы. «Да, на Тригорских прудах произошло нечто удивительное, но не потому, что «домовой» съел несуществовавшего карася, а потому, что так, по некоторым дошедшим до нас сведениям, однажды было…» — «Однажды? Давно ли?» — «Уже спустя несколько десятилетий после его смерти. Помещик тригорский…» — «Помещица?…» — «Нет, нет, уже сын ее, Алексей, опустившийся, дошедший до маразма…» — «В деревне, счастлив и рогат, носил он стеганый халат…» — «Если бы только носил халат! Современники вспоминают, что он ввел у себя в имении право «первой ночи» — средневековщина…» — «Психическое заболевание?» — «Мы имеем основания так полагать — ловить в пруду карасей и с хрустом пожирать их живьем…» — «И это — прототип Ленского!» — «Ну разве можно так безапелляционно! Только собеседник в деревенском одиночестве, но отнюдь не единомышленник; только одна из крупиц, составивших образ юноши поэта; только товарищ по веселым вечерам, проведенным в Тригор-ском, и ночевками в деревянной баньке, куда запирала их обоих предусмотрительная Прасковья Александровна, — но не тот, кого поэт назвал бы другом…» — «Да, о друге — вы помните забавный вопрос девочки, на который не ответила даже БЭСС — о собаке?» — «А разве БЭСС не ответила?» — «Пока мне ничего не докладывали». — «Впрочем, я точно не знаю, ваша машина так много спорила с Басмановым…» — «Спорила?» — «Ну, я не знаю, Илья только пересказывал, я помню дословно только последний ответ вашей машины…» — «Можно полюбопытствовать?» — «Да, конечно, конечно. Она ответила так: «Крепостных мне довольно. Друг надобен»».

Я ошеломленно замолчал. Одно-единственное слово, употребленное моей БЭСС, повергло меня в полнейшее смятение. Это уже был не «домовой» с рыбкой во рту! Это было… Это было черт знает что, и определений этому я не находил. В свое время всякие штучки вроде поручения писать машинам стишки для своих девушек было квалифицировано как машинное хулиганство. Как можно назвать действия Басманова? Во всяком случае неоправданная загрузка машины психологическим аналогизированием была налицо. Я вспомнил рассказ Аськи Табаки, которой всегда доставался от Басманова только его профиль, и окончательно уверился в том, что, не докладывая мне о тонкостях своего эксперимента, Илья придает мышлению машины специфические черты здешних «фанатов» — склонность к мучительным сомнениям и бесконечным поискам, чуткую бережливость к фактам, боязнь категорических суждений и догм… Все это, несомненно, неоправданный перерасход машинного времени и государственной энергии, и это стоит прекратить; но все-таки… все-таки как объяснить даже при том, что теперь стало мне ясно, употребление машиной этого коротенького словечка «мне»?…

Мы не спеша двигались по темной дороге к Савкину, едва обозначенному слева пепельным туманом, подсвеченным снизу, и даже в этой непроглядности явственно чувствовалось, что осень уже миновала пору своего мятежа, когда природа тщится вернуть себе полные и звучные краски лета; вместе со способностью сопротивляться она утратила все, даже запах полегшей травы, и поля были безмолвны и не ощутимы для человеческого зрения, слуха и обоняния.

Так мы добрались до Савкина и вдоль замшелого первобытного забора спустились к реке. Иногда мне казалось, что в черной громаде еще не облетевших кустов, забивших все савкинские палисадники, слышались шорох и металлическое лязганье. Я подозревал, что это сторожит Аделю ее верный «домовой», но сколько я ни вглядывался в темноту, ничего различить не мог. Мой приказ выполнялся свято.

…Я не вспоминал о нем ни на следующий день, ни после, потому что думал совсем о другом, и работы было по горло, — и командировка за командировкой, а о пропавшем «домовом» мне не напомнил ни Басманов, ни тем более Аделя, а сам я даже не обратил внимания на небольшие счета за энергию, регулярно поступавшие на мой сектор то из Пятигорска, то из Архангельского, то из Бахчисарая, и так продолжалось до тех пор, пока между этими счетами мне не попалось письмо, официально направленное Илье Басманову.

Письмо валялось распечатанным, кроме того, Илью ошибочно величали начальником сектора программирования; я засомневался, не мне ли оно все-таки предназначено, и взял на себя смелость его прочитать. В письме сообщалось, что в Кишиневе, вокруг так называемого дома грека Кацики, недавно скрупулезно реконструированного по случаю того, что в его пропахших терпким вином подвалах в начале девятнадцатого века активно функционировала небезызвестная масонская ложа «Овидий-25», околачивается безработный на вид робот с носовым платком на плече, напевая весьма приятным баритоном что-то вроде «арде-мэ, фри-ше-мэ», что в переводе на современный русский язык должно означать «режь меня, жги меня…» Судя по номерному знаку, «домовой» приписан к механическому парку южной территории Пушкиногорского заповедника, числится за товарищем Басмановым, коего и просят разобраться в нерациональном использовании вверенного ему робота.

Я, естественно, спросил товарища Басманова, что это за очередная оказия со сбежавшим «домовым»; Илья пожал плечами и ответил, что робот по-прежнему находится на постоянной прямой связи с БЭСС, которая аккредитировала его на все энергостанции городов и населенных пунктов, в которых когда-либо побывал и о которых упоминал Александр Сергеевич. Поводов для беспокойства, следовательно, не было, так как БЭСС управлялась не с одной сотней автоматов и роботов, руководствуясь при этом своим главнейшим принципом — не принести никакого, даже косвенного вреда человеку. Правда, «домовой» довел почти до истерического припадка здешнего архитектора по ландшафту, но ведь таковое состояние, как могла наблюдать БЭСС, не было для архитектора чем-то, как говорят программисты, экстремальным.

Между тем в будничной работе проходили месяцы, и время от времени до меня долетали слухи об очередных экстравагантных выходках нашего механического сотрудника. Так, Днепропетровский отдел здравоохранения запросил, в каких целях нашему роботу понадобилось проинспектировать все больницы города и поднять все сохранившиеся истории болезней простудного характера, когда заболевание являлось следствием купания в Днепре. Такая ревизия переполошила весь днепропетровский медицинский персонал, потому что добрые полета лет от простуды лечились приемом одной-двух таблеток полипанацида, а о том, чтобы купание, даже зимой, могло довести человека до больницы, врачи знали разве что из истории медицины. Переполох улегся только тогда, когда выяснили, что робот-ревизор приписан не к Министерству здравоохранения, а к нашему парку автоматов-антропоидов. Но днепропетровцы успокоились рано: в ближайшее воскресенье среди бела дня гуляющая по набережной толпа обратила внимание на необыкновенную пару пловцов, пересекающую Днепр и направляющуюся к островку. Как рассмотрели зрители, одним из них был робот для бытовых услуг, другой — человек лет двадцати, одетый в лохмотья. Пловцы были скованы отчетливо видимой с берега цепью.

Спасательный глиссер сорвался с места и помчался к плывущим, но они уже достигли островка и, пошатываясь, выбирались на сушу. В последний момент, перед тем как катер заслонил от зрителей необыкновенных пловцов, человек в лохмотьях схватил камень и, размахнувшись, швырнул его в робота-спасателя на носу глиссера.

Зрители дружно ахнули: многие потом утверждали, что в воду сорвался не робот, а человек в какой-то старинной военной форме и без сапог.

На смену канувшему в воду собрату из трюма выскочили трое запасных киберспасателей, поднялась суета. С берега можно было догадаться, что кого-то втаскивают на борт. Наконец суденышко отвалило от островка, по-прежнему пустынного; сделавшие свое дело киберы улеглись вдоль бортов в специальные гнезда, и тогда с берега стало видно, что на борту только один пассажир, да и тот — не человек, а «домовой» с каким-то белым опознавательным знаком у плеча, смахивающим на обыкновенный носовой платок. Киберов, естественно, запросили, где человек; в ответ с катера доложили, что никакого человека в поврежденной одежде, равно как и металлических цепей в пространстве, ограниченном двумя километрами вверх и вниз по течению от места происшествия, не имеется и НЕ ИМЕЛОСЬ. Спрашивать их о том, как квалифицировать столь массовый обман зрения, было бесполезно. Единственное, что они делали безукоризненно, — это доставили любое живое (или уже не вполне живое) существо с любой глубины. Ну и принимали все возможные меры по реанимации, буде таковая требовалась, до прихода не столь быстроходного катера с медицинским персоналом. Но живого существа в данном случае не оказалось — тут уж киберы ошибиться не могли; извлеченный же из воды «домовой», едва приблизившись к берегу, поставил дымовую завесу из коллоидальной взвеси, под прикрытием которой исчез бесследно, оставив зрителей недоумевать по поводу своих полномочий и степеней свободы.

Объявился же он в Гурзуфе, на береговой территории дельфинариума. Девушка-дельфинолог, дежурившая на пирсе, вдруг обнаружила, что по заповедным водам акватории на всех парусах движется изящный парусник. Хорошо зная Айвазовского, она отметила, что нарушитель имеет определенное сходство с военным бригом «Меркурий». И тут она заметила, что за ней самой тоже наблюдают, и не кто иной, как нахального вида «домовой» с носовым платком на плече. Робот явно не принадлежал к парку дельфинариума, так как последний обслуживался только неантропоидными киберамфибиями. Рассмотрев второго нарушителя, девушка растерянно оборотилась к морю, не зная, на кого первого бежать жаловаться, но парусник исчез. Растаял. Любопытно, что запрошенные позднее дельфины дружно показали, что никакой корабль в то утро по акватории не проходил.

Робот тоже исчез, правда, на сей раз не оставив после себя тумана.

Это — всего лишь некоторые эпизоды, экстравагантные, но безобидные, из похождений нашего «домового», похождений, способных в совокупности составить целую «Одиссею». И для кого-нибудь другого они не представляют никакого интереса — мало ли номеров выкидывают роботы, получившие излишнюю свободу! Но я, оглядываясь назад и пытаясь понять, как же получилось, что из флегматичного математика я превратился в самого отпетого фанатика, — я теперь вижу, что именно эти шаловливые проделки мало-помалу приучили меня к состоянию необычности всего того, что происходит вокруг меня, — и почти что с моего разрешения; и я сам стал допускать то, что в милой моей болотной Гатчине я расценил бы как эксперимент, по меньшей мере некорректный по отношению к самой БЭСС. Благодаря откровенности Аськи я догадался, что Басманов прививает машине способность мыслить с чуткой требовательностью и нетерпимостью к скороспелым категорическим выводам, и смотрел на выходки «домового» — сиречь самой БЭСС — сквозь пальцы. Ведь в том, что теперь машине было мало одних печатных или рукописных сведений, а надо было еще что-то понюхать, в руках подержать и на вкус попробовать, — в этом было что-то и от Адели.

А еще я не приставал к Басманову и потому, что однажды уже раз «купился» на объемное изображение милого барона Дельвига и второй раз сесть в лужу по какому-нибудь аналогичному поводу не желал. Официально мне Басманов ничего по своему сектору работ не докладывал, а на простую дружескую откровенность с его стороны я уже не рассчитывал — дружбы с Ильей у меня так и не получилось, — видимо, мешало что-то большее, чем различие между экспериментальным и теоретическим складом ума. Доброжелательным по отношению ко мне он был только в компании «фанатиков», но как только мы оставались с глазу на глаз, безразлично, на работе или вне ее, он вел себя так, словно это я пинками загнал его в информаторий да еще заставил сверхурочно разбираться с дурацкими вопросами, на которые БЭСС не изволит отвечать.

Поэтому я искренне удивился, когда в один из первых весенних дней он сам, и притом несколько смущенно, попросил заглянуть к нему в «свинюшник».

Свинюшник был еще тот. К бильярдным шарам, акварелям и пистолетам прибавилось невообразимое количество старья: облезлые книжки, баночки из-под помады, ощипанные перья, тарелки с кобальтовыми китайскими узорами, ручные кандалы, и главное — пропасть портретов, из которых, поднатужившись, я смог узнать не больше трети.

Но вот чему я совершенно не придал значения — так это тому, что за блоками дополнительных стабилизаторов я приметил вжавшегося в угол злополучного «домового» с коробкой портативного магнитофона на поясе. Заметив меня, он было дернулся, но вдруг застыл на месте, словно контролирующая его действия БЭСС на время отключила его питание. Я, кажется, не снимал с него запрета показываться мне на глаза, но почему-то меня не поразило его пренебрежение к моему приказу. Привык к разным его штучкам. А ведь кто, как не я, должен был помнить, что роботы нарушают приказ человека только в экстремальных случаях — почти всегда тогда, когда ЧЕЛОВЕКУ ГРОЗИТ ОПАСНОСТЬ.

Да еще отвлекал меня какой-то странный, интригующий вид Басманова. У него прямо-таки на лице было написано, что он разрывается между служебным долгом и своими внутренними убеждениями, и я хотя бы в целях экономии рабочего времени решил его подтолкнуть.

— Послушай, Басманов, — сказал я, у тебя сейчас такой вид, словно ты снял сапог и своей аристократической пятой пробуешь, не холодна ли вода в Геллеспонте.

Я знал, что этого Илья не терпел. Он прощал любые издевки над своим буратинским профилем, но стоило кому-нибудь намекнуть на его сходство с лордом Байроном, как он тут же выходил из стационарного режима.

Но я промахнулся. Он только посмотрел на меня как-то сожалительно, как Буратино — на тарелку манной каши без малинового варенья, а потом, по скверной своей привычке, без всякой связи с предыдущим спросил:

— А ты знаешь, сколько лет прожил на белом свете Якоб Теодор Геккерн де Шетерваард?

— Вот уж в голову не приходило интересоваться!

— Девяносто три года. А сукин сын кавалергард российского двора, а затем сенатор французский Жорж Шарль Дантес?

Я снова пожал плечами.

— Восемьдесят три года. Итого в сумме около ста восьмидесяти лет…

Я знал цену голых, не прикрытых словесным орнаментом цифр. Но эта все-таки ударила меня по каким-то неожиданно отозвавшимся нервам. Двое убийц, в сумме проживших сто семьдесят шесть благополучных лет!

— Если бы мы могли вернуть ЕМУ хотя бы одну десятую, хотя бы одну сотую этой цифры…

А вот этого лучше бы Басманов не произносил. После одной цифры, жуткой в своей убедительности, — какие-то филологические «если бы», чего я вообще никогда терпеть не мог.

— В истории не существует никаких «если бы». Что было, то было, и не нам с тобой впадать в маниловщину. Кто прожил тридцать семь лет, тому не прибавишь ни тысячной доли чужого срока.

— А если бы? — с упорством фольклорного барана повторил Илья.

— Если б эти «если, если…» и дальше, как там у Петефи. Если бы Александр Сергеевич скончался в малолетстве вместо своего брата, мы вообще не имели бы ни заповедника, ни информатория. Не говоря о поэте. А если бы десятого декабря двадцать пятого года ему не перебежал дорогу не то заяц, не то кот, не то поп, то он явился бы без высочайшего позволения в Петербург, и не куда-нибудь, а прямехонько к Рылееву, а оттуда, естественно, — на Сенатскую площадь. И был бы он шестым. И — не Святогорский монастырь. Яма с известью. Вот так. И эти «если» вообще можно продолжать до бесконечности, но стоит ли, время рабочее…

– «Логично», сказал бы робот, — ответствовал Басманов. Вид у него был такой, словно он уже глубоко сожалел о затеянном разговоре.

А, собственно говоря, зачем он, действительно, затевал этот разговор.

— Так, может быть, ты объяснишь мне, зачем ты меня сюда пригласил?

— Так бы я тебя сюда и приглашал. — Отсутствие корректности никогда Басманову не изменяло. — Скажи спасибо Адели, она настояла. А дело в том, что сегодня БЭСС доложила о готовности работать в заданном режиме. На данном участке, разумеется.

— Постой, постой! А все эти месяцы она в каком режиме работала?

— На моем участке — в учебно-подготовительном.

— Послушай, Басманов, ты говоришь не с первокурсником и не с корреспондентом. Блоки памяти в целом информацией были загружены еще осенью. Не существует — ты понимаешь, просто не может существовать дополнительно наложенного круга вопросов, по которому БЭСС скребла бы информацию еще полгода! Да она же и так выдоила все библиотеки и смежные информатории за какие-нибудь три недели. Конечно, профан мог бы поставить перед машиной какую-нибудь дурацкую некорректную задачу, но ведь ты же опытный программист. Ну что ты задал несчастной БЭСС?

Басманов посмотрел на меня как-то растерянно:

— Но… Я думал, ты догадываешься… Аська ведь тебе наболтала о моих экспериментах на Рисер-Ларсене?

— Да, об этом я догадался. Психологическое аналогизирование. Ты готов сделать из порядочной БЭСС еще одного типичного пушкиногорского «фанатика», нечто среднее между Бехлей, Аделей, Никой и тобой самим. Но это — дополнительные выходные условия, а не цель постановки эксперимента. И потом, чтобы узнать вас всех, да и меня в придачу, БЭСС не потребовалось бы больше полумесяца.

— Если бы так, — сказал Илья. — Если бы БЭСС создавала аналог твоей добродетельнейшей Адели… Но там, в миллионах капилляров, в десятках миллиардов искусственных клеток — мозг, готовый вернуть давным-давно погибшему человеку ту самую долю жизни, которую не мог сохранить Арендт!

Я понял. И даже не удивился. Стопроцентно бредовая идея — как это было похоже на Басманова! Попытался воспроизвести творческий разум человека, погибшего не одну сотню лет назад, и не просто человека, а самого… Святые Горы, язык не поворачивается сказать.

— БЭСС готова, — глядя на меня исподлобья, медленно проговорил Басманов. — Она вошла в роль. Хотя что я говорю — в роль. Она стала ИМ. Она готова прожить пусть не десятую, пусть даже не сотую, но какую-то долю жизни после двух часов сорока пяти минут двадцать девятого января тридцать седьмого года.

— Прожить? — не удержался я.

— Для НЕГО «жить» значило «писать».

— Мой друг, Басманов, не выражайся высоким стилем.

— Сожалею, что выполнил просьбу Адели, потому что человеку, не способному иногда хоть на что-то высокое, здесь сейчас будет нечего делать.

— Как это понимать — «сейчас»?

— А это понимать так, что через два часа начнутся испытания.

У меня все внутри перевернулось. Меня просто ставят в известность. Даже не спрашивают. Надо думать, что я не в силах буду не то что отменить, но даже перенести эти испытания на другой день. Два часа. И что-нибудь сделать, помочь мне может только… только Аделя.

Я гнал несчастного мерина, проклиная нелепую традицию держать в заповеднике только каких-то кургузых, вислобрюхих одров — в память убогой лошаденки Александра Сергеевича. Песчаная, не просохшая еще дорога едва-едва двигалась навстречу мне, и, несмотря на то, что времени у меня было предостаточно, я знал, что так и не найду, что сказать Адели. Не смог же я найти слов, которые убедили бы Илью Басманова! Все было бы гораздо проще, если бы мы с ним имели дело с обычными электронными компьютерами; как бы сложны они ни были, с течением времени все больше и больше ощущается ограниченность их возможностей.

Но наши всемогущие безэлектронные системы — сколько с ними не возись, только поражаешься их неистощимой мудрости. Это — истинное обаяние гениального, чуткого и гибкого ума. Да так оно и есть в действительности: БЭСС — это живой мозг, обогащающийся с непредставимой для человека быстротой. В него начинаешь веровать, как в высшую силу. И вот сейчас БЭСС околдовала Илью, он перестал ощущать границы ее могущества. Конечно, можно представить себе такой фантастический вариант — машину, способную по произведениям воссоздать аналог автора. Но это утопия. Гениальный актер может настолько войти в роль, что почувствует себя Пушкиным. Но и он не напишет ни одной пушкинской строки. А машина — и подавно. Это ведь не диктовать юмористические вариации на тему «поймите меня правильно».

Но ведь мне обязательно возразят, что-де все это — априорные утверждения, надо поставить пробный эксперимент, а там и само собой станет ясно, что машине под силу, а что — нет. Я и сам знаю, что после такого пробного эксперимента все станет ясно.

Но допускать этого эксперимента нельзя, черт меня подери со всеми этими Святыми горами!!!

Я перехватил Аделю на пороге ее избы. Времени у нее оставалось в обрез, у меня — тоже. Объяснение наше было кратким, но вряд ли можно представить себе более нелепое, неуклюжее и безнадежное объяснение в любви, чем это!

Ибо ко всему прочему я объяснился Адели в любви. Нашел время. Идиот.

Ну а что я мог ответить ей, когда она спросила, по какому праву, собственно говоря, я требую от нее, чтобы она изменила своим взглядам, своим планам, своим заветным мечтам, в конце концов, — и вдруг, ни с того, ни с сего, потребовала бы от Басманова отказаться от задуманного ими вместе эксперимента? У меня не было никаких других доводов, и я выпалил, что это право любви — требовать безусловного доверия. Она смотрела на меня долго, очень долго, — бог весть, что за это время она передумала! И я смотрел на нее, понимая, что, как только она заговорит, — это будет уже началом нового и уже, наверное, последнего — до самой смерти — одиночества; и все разрывалось у меня от досады, и боли, и еще какого-то не очень хорошего, собственнического чувства потери, ибо вместе с Аделей я терял ту женщину, которую разглядел только я, — женщину в платье Жозефины, с борзой собакой у ног, принадлежащую мне одному…

Она прошла мимо меня, потом обернулась и сказала:

— Почему на свете существует заблуждение, будто любовью можно оправдать все — злодеяние, глупость, убийство, кощунство?…

…Она шла по дороге быстро, как только могла, и я не смел обогнать ее, не смел даже приблизиться, потому что она боялась лошадей, и я то и дело натягивал поводья, чтобы мой верный коняга не цокал копытами прямо у нее за спиной. Мне теперь все было безразлично, и я знал, что вот сейчас приеду и просто-напросто закрою лабораторию, вырублю подачу тока и без всяких объяснений запрещу проводить эксперимент. Формальные права у меня на это есть. Вот так.

Когда мы переступили порог, все уже были в сборе — в углу топорщил свои усы всегда молчаливый Бехля, похожий на невыспавшегося терьера, на подоконнике болтала ногами златокудрая Ника — вот уже кто здесь явно лишний, ибо принадлежала она к тому типу не красивых, а истинно обольстительных женщин, у которых разум полностью заменен инстинктами и эмоциями; еще человек пять или шесть, с которыми я только раскланивался, почтительно группировались вокруг учтивого и приятного на вид юноши в бархатной куртке, которого я не раз встречал на узеньких и влажных тропинках Пушкинских Гор, — он всегда производил на меня впечатление человека, способного отдать всю вычислительную технику Солнечной системы за клочок бумаги с сомнительным автографом поэта. Я еще окрестил его «архивным юношей».

Илья, непроницаемый, как жрец Амона, застыл у пульта. И вообще у всех присутствующих было такое выражение! словно они ожидали сошествия святого духа.

Ну ладно. Сейчас я это шаманство прекращу.

Но тут «архивный юноша» оглядел всех и строго спросил:

— Так кого мы ждем?

Это было сказано таким тонем, что мне сразу стало ясно, что он уже далеко не юноша. Просто так мне показалось на первый взгляд.

— Все в сборе, — продолжая стоять по стойке «смирно», доложил Басманов. — Можно начинать, товарищ директор.

Вероятно, уместнее было бы назвать директора по имени и отчеству, но Басманов обдуманно не сделал этого — для меня.

В этой лаборатории я уже не был полновластным хозяином. И тогда мною овладела непреодолимая апатия. Будь что будет. Пусть все хоть провалится. Хоть сгорит синим огнем. Вот именно так. Синим огнем.

Я протиснулся в угол и сел, отворотившись от остальных. Белый язычок «контрольки» высовывался из щели на пульте — на этой «контрольке» печатались все данные, усвоенные машиной за текущий день. Наверное, читать их было весьма увлекательным занятием, одна беда — в день машина прокручивала несколько десятков километров ленты, и для того чтобы только бегло ознакомиться с этими данными, надо было содержать целый штат сотрудников. Но мне сейчас не хотелось принимать участия в происходящем, не хотелось даже демонстративно покидать помещение, поэтому я рассеянно читал бисерные буквы, бегущие вдоль узенькой пластиковой ленты. Вот финал решения поставленной задачи, черным по белому: «Система к испытаниям готова». А дальше — еще два метра сплошных имен. Да, разболтал мне Басманов машину. Распустил. После сигнала готовности БЭСС должна замереть и ждать входных данных. По своему усмотрению она не смеет принимать никакой информации. Иначе — какого черта было докладывать о полной готовности?

За что я любил свою работу — так это за четкость. А теперь моя машина усвоила всю басмановскую расхлюстанность… Ну что ей понадобилось уже после того, как она САМА сочла себя абсолютно готовой к работе?

Федор Басманов, Никита Басманов, Прокопий Басманов, Акинфий, Глеб, снова Федор… Даты, жены, чада. Боковые ветви. Незаконнорожденные отпрыски.

Родословная младшего научного сотрудника Ильи Басманова! С не подлежащим сомнению выводом, что он является потомственным дворянином земли русской вплоть до такого-то колена.

У меня, наверное, затряслись плечи, но нервный смешок я сумел подавить. Из уважения к директору.

Между тем в лаборатории стояла какая-то гнетущая тишь.

— Так, собственно говоря, мы больше никого не ждем, — с плохо скрытой просительной интонацией проговорил Басманов. — Машина ждет приказаний, Артемий Павлович…

И тут случилось нечто вовсе не объяснимое. Ника, безрассудная кудрявая Ника, вздернула свой утиный носик и с непосредственностью первоклассницы спросила:

— А можно, я задам вопрос? — Ей, разумеется, все и всегда было можно — она и директору улыбалась так словно это был какой-нибудь механик по нестационарным киберам. — Я вот не совсем понимаю, кто это ждет приказаний?

Басманов сложил губы трубочкой: даже он был озадачен. Я, собственно говоря, просто не понимал, что именно нужно Нике объяснять. Да и стоит ли ей что-либо объяснять.

— Выходит, нас собирали на испытание простой машины, — допытывалась Ника, — которой можно взять и приказать что-то там сочинить?

— Это уже не машина, и тем более не просто машина, — отрезал Басманов.

— А, — сказала Ника и, махнув легкой ладошкой, спрыгнула с подоконника. — Ничего вы не понимаете. Пойду я отсюда. Не хочу становиться жандармом.

И она выпорхнула из лаборатории. Почему-то мне вдруг подумалось, что именно эта женщина должна была бы по справедливости носить звонкое и всегда юное имя Адель…

Басманов резко повернулся к пульту, пальцы его забегали по кнопкам и клавишам. Среди несусветного хлама, просвечивая сквозь дамские перчатки и атласные пояса и шали, затеплились сигнальные лампочки. Весьма заметный гул мог указать специалисту, что БЭСС прогревается почти на всех своих каскадах, потребляя мощность, близкую к предельной.

— Задание! — не оборачиваясь, бросил Басманов. — Диктуйте задание!

Теперь в явном замешательстве пребывала филологическая половина. Разумеется, у каждого из них была припасена своя заветная и заведомо несбыточная мечта — вроде того, чтобы воссоздать текст первоначального варианта «Сцены у фонтана», не записанный Александром Сергеевичем за неимением бумаги и карандаша. Послышалось сперва сдержанное шушуканье, затем мгновенно возник спор, ведомый на уровне яростного шепота; затем скрипнул отодвигаемый стул — поднялся директор.

— Друзья мои, момент действительно очень ответственный, — заговорил он, окончательно переставая казаться романтическим юношей. — Начнем с нетривиального, но несложного задания. Беру на себя смелость предложить первый вопрос: в сохранившихся отрывках десятой главы «Онегина» имеется общеизвестная четырнадцатая строфа:

Витийством резким знамениты,
Сбирались члены сей семьи
У беспокойного Никиты,
У осторожного Ильи…

Поскольку только сам поэт мог знать, о ком должна была идти речь в дальнейших строчках, предлагаю дать задание продолжить строфу.

Еще одна лампочка, просвечивая сквозь шафрановую шаль, вспыхнула у меня перед глазами, и я понял, что проклятущая мудрейшая БЭСС сейчас выдаст свой коронный номер-изображение на коллодиевой взвеси. И уж попробуй возрази, если перед тобой — сам Александр Сергеевич, выполненный в масштабе один к одному! Давай, БЭСС, давай, Рыжая, покажи, на что ты способна — на какую безупречную, филигранную подделку!

Глаза Адели. Огромные, зеленые, неистовые — так когда-то, наверное, глядели зачарованные тунгусы на полет огненного бога… Но никаких призрачных фигур в лаборатории не возникало — глаза Адели неотрывно следили за цепким манипулятором, в клешне которого был зажат огрызок пера; и вот уже, попискивая и брызгая чернильной жижей на колпачки сигнальных ламп, это перо заскользило по шершавой бумаге, оставляя за собой стремительные штрихи строк; и я, холодея, почувствовал, что меня неудержимо тянет узнать в этих строках такой характерный, раз и навсегда запоминающийся почерк…

Вороненая клешня манипулятора отшвырнула перо, и пять рук непроизвольно потянулись к пульту, но манипулятор успел раньше — он поднял исписанную бумагу высоко над нашими головами, на какую-то долю секунды замер, словно выбирая из нас кого-то одного, а потом вдруг швырнул листок прямо в лицо Басманову.

Никто не двинулся на этот раз.

Листок, шурша, скользнул по лацкану басмановской куртки, раза два перевернулся в воздухе и тихо лег на пол возле ног Ильи — текстом вверх.

Вероятно, это разобрали все — крупные четкие буквы отнюдь не поэтического обращения: «Его превосходительству начальнику резервной группы лаборатории программирования господину Басманову. Милостивый государь!..».

Не знаю, может быть кто-нибудь прошептал эти строчки вслух, а может, и нет, но я уверен, что в памяти каждого всплыло:

То был приятный, благородный,
Короткий вызов, иль КАРТЕЛЬ…

Но в строчках, лежащих перед нами, ни краткости, ни приятности, ни даже ясности холодной и в помине не было. Я не запомнил письма дословно — да и никто из присутствующих, как выяснилось потом, не смог точно его припомнить, — но одно я знаю твердо: продиктовано оно было не машиной. Столько гордости, бешенства и отчаяния уже один раз пережитой смерти — и все же ни малейшего колебания перед новой смертной мукой — было в этих строках, что так писать мог только человек и поэт.

Только человек и поэт, который ни царю, ни самому богу рабом никогда не был.

Только человек и поэт, который помыкать собою, как холопом, и указывать, что и когда ему сочинять должно, никому не позволял.

Только человек и поэт, духом и телом свободный от рождения и до предназначенного судьбою часа, готовый уже не с пером, а с пистолетом в руке защищать свое право не подчиняться воле и прихоти равного себе…

Странный сухой щелчок нарушил тишину, я поднял голову и в черной клешне манипулятора увидел медленно подымавшийся пистолет. Другой — рукояткой к Илье — лежал на пульте.

Басманов не шевельнулся. Не двигался и никто из нас, хотя по старым классическим правилам надо было хотя бы крикнуть Басманову: «Закройся!». Мы не могли и пальцем пошевельнуть, хотя черное дуло поднялось уже до уровня синего ромбика университетского значка, потому что все мы — и я тоже — были на ЭТОЙ стороне, а на ТОЙ — был один.

Но в этот миг жесткий толчок сбил меня с ног, и я увидел над своим лицом устойчиво расставленные опоры «домового», а из черной коробки на его поясе, принятой мной за портативный магнитофон, высовывалось тупое рыло десинтора ближнего боя.

Синяя струя пламени полоснула по пульту, перерезав манипулятор, и желтоватый листок с летучими строками вспыхнул у меня перед самыми глазами. Я отдернул голову и невольно зажмурился.

Когда я приоткрыл глаза, все было уже кончено. Исполосованный огненными, стремительно остывающими бороздами, пульт уже не был пультом — это была оплавленная развалина. Вонючие тошнотворные дымки выползали из кассет с контрольными лентами, и среди всего этого хаоса, обуглившегося и оплавленного, уцелела почему-то одна-единственная баночка из-под помады, возведенная в высший ранг чернильницы поэта.

Десинтор ближнего боя, луч которого проникал всего на шестьдесят-семьдесят миллиметров в глубь поверхности, конечно, не мог причинить вреда самой БЭСС, чей мозг покоился в десятиэтажных подвалах информатория.

Но лаборатории Басманова больше не существовало.

«Домовой», сделавший свое дело, защелкнул кожух десинтора и замер в своем углу. Он не мог поступить иначе — пистолет, направленный на Илью Басманова, промаха не давал. Вот только кто вызвал «домового» в лабораторию., кто разрешил ему нарушить мой приказ, кто надоумил его захватить с собой десинтор?

Да кто же еще, как не сама БЭСС, еще ночью после доклада о полной готовности до мельчайшей подробности рассчитавшая все, что неминуемо произойдет…

Я не помню, кто за кем покидал разгромленную лабораторию. Кажется, первой убежала Аделя — так же, как во время нашего утреннего разговора, она осторожно, чтобы не задеть, обошла меня сторонкой и исчезла в преддождевых сумерках, пахнущих арбузной коркой. Когда уходил я, в помещении оставался один Басманов.

Я спустился вниз и стал ждать его, потому что завтра предстояло писать докладную по поводу аварии и надо это дело обговорить. Неподалеку от информатория дюжина «домовых», подсвечивая себе небольшими прожекторами, принимала из вертолета огромный камень, обвязанный цепями. Было ли на нем уже что-нибудь высечено, я разобрать не смог.

Я следил за их суетой и думал, что виноват во всем происшедшем нисколько не меньше, чем все остальные, только вот у меня степень виновности несколько другая; я присутствовал по долгу службы и не вмешался. И нет смягчающего обстоятельства безумной, фанатичной любви, которая оправдывает…

Полно. Совсем недавно меня спросили: почему на свете существует заблуждение, будто любовью можно оправдать все — злодеяние, глупость, кощунство?… Не знаю я — почему, но заблуждение это, наверное, просуществует до тех пор, пока на земле будут и зло, и любовь. И такую любовь можно только обойти сторонкой, пугливо стараясь не коснуться ее даже краем платья.

Но мертвые перед такой любовью беззащитны.


Александр Шалимов
ОКНО В БЕСКОНЕЧНОСТЬ

— Как вам удалось снять этот фильм, профессор? Многие кадры создают иллюзию подлинной натуры… Хотя бы та кошмарная сцена, когда ночное чудовище пожирает маленького дикаря…

Профессор Сатаяна наклонил голову и вежливо улыбнулся:

— Ваш вопрос прозвучал лестным комплиментом, мсье Валлон. Однако я должен внести маленькую ясность. Все это именно, как вы изволили сказать, натура. Никаких… э… э… трюков. Все именно так и было.

— Но это невозможно.

— Извините. Постараюсь убедить вас, что возможно. И не скрою, я надеюсь на вашу помощь.

— Что именно вы имеете в виду? Рекламу фильма?

Сатаяна сделал пренебрежительный жест маленькой пухлой рукой:

— Увы, я пока не думаю предавать его гласности…

— Напрасно. Фильм может иметь ошеломляющий успех. Он принес бы славу и деньги.

— Благодарю. Но речь пойдет о другом. Совершенно о другом. Мне надо внести некоторые конструктивные изменения в аппаратуру. Я имею в виду аппаратуру для видеомагнитной записи. Нужны большие скорости…

— Это не проблема.

— Увы, для меня проблема. Нужны очень большие скорости записи.

— Например?

— Сотни тысяч кадров в секунду.

— Сотни тысяч?

— А еще лучше миллионы, даже сотни миллионов.

— О-о, это фантастика, профессор.

— Многие инженеры считают такие скорости фантастикой. Пока считают… Но при одной из ваших телевизионных студий, мсье Валлон, есть отличное конструкторское бюро, и я думал, что, например, инженер Жак Эстергом…

— Вы его знаете?

— Слышал… о его работах.

Франсуа Валлон — один из крупнейших кинотелевизионных магнатов Запада — испытующе глянул на собеседника. На круглом коричневато-желтом лице профессора Сатаяны не дрогнул ни один мускул. Та же застывшая вежливая улыбка, лишь в глубине глаз, за толстыми стеклами очков, настороженное ожидание.

«Без сомнения, для него очень важен мой ответ, — размышлял Валлон. — Странно, биохимик и известный психиатр интересуется техникой кино и телевидения. А этот его фильм — жуткая фантасмагория кошмаров, рядом с которой любой современный боевик ужасов — наивная детская сказка. Я сорок лет связан с телевидением и кино, но я даже и не подозревал, что на пленке можно запечатлеть такое… Невероятная реальность… Как он снимал этот фильм?…»

— Жак Эстергом — талантливый конструктор, — сказал наконец кинопромышленник. — Я очень ценю его. Он немало сделал для усовершенствования аппаратуры, особенно в области объемного изображения… Но ваши требования, профессор… Такой орешек не по зубам даже Жаку.

— Объемность изображения — это как раз то, что мне необходимо, — быстро прервал Сатаяна. — Объемность изображения и скорость… Очень большая скорость… Извините, что перебил вас.

Франсуа Валлон пожал массивными плечами.

— Я же сказал… И кроме того, господин профессор, буду откровенен: если я и сочту возможным позволить Жаку Эстергому заняться решением интересующего вас вопроса — частичным решением, разумеется, ибо речь может идти только о некотором увеличении уже достигнутых скоростей видеозаписи, — я должен буду знать цели этой работы: вашу цель, профессор, и… мою цель. Другими словами, что это может принести фирме Франсуа Валлона?

— Я ждал этого вопроса, — кивнул Сатаяна, продолжая вежливо улыбаться. — Ответом на него является фильм, который вы только что видели. Очень высокие скорости съемки дадут вам возможность, при моей некоторой помощи, конечно, без большого труда и затрат создавать фильмы, подобные увиденному. И уверяю вас, их стилистическое и сюжетное разнообразие будет несравненно более богатым, чем в случае, если бы на вас работал миллион талантливых сценаристов. Вам вообще не понадобятся больше сценаристы, режиссеры, операторы, даже актеры, не понадобятся статисты, декорации, дорогостоящие выезды для натурных съемок. Вы будете снимать ваши фильмы в небольшой уютной лаборатории со штатом всего в несколько человек. Потом — опытный монтажер, озвучивание — и можно печатать копии. Впрочем, я полагаю, что и проблему озвучивания удалось бы в дальнейшем значительно усовершенствовать, то есть удешевить, выражаясь коммерческим языком.

«Кажется, я напрасно потерял время, — подумал Франсуа Валлон. — Сейчас он попросит у меня денег на усовершенствование его собственной аппаратуры, и я прикажу секретарю проводить его… Сколько раз давал себе слово не связываться с маньяками… А фильм занятный… Может, он захочет продать его?… За этот фильм ему можно было бы заплатить…»

Валлон поднял глаза к потолку, прикидывая, сколько можно заплатить за фильм профессора Сатаяны.

— Разумеется, — продолжал после короткого молчания профессор, — наше соглашение мы должны будем сохранять в тайне. В строжайшей тайне… И Жак Эстергом…

— Насколько я понимаю, — с легким раздражением прервал Валлон, — мы еще ни о чем не договорились. Кроме того, вы не полностью ответили на мой вопрос. Вы забыли сказать о себе. Какова ваша цель?

Зубы Сатаяны блеснули в ослепляющей улыбке:

— Мы, ученые, очень скромны, уважаемый мсье Валлон. Я надеюсь, что моя маленькая цель не представит для вас интереса.

— Гм… А ваши условия?

— Никаких условий, мсье Валлон. Только просьба, чтобы Жак Эстергом занялся усовершенствованием интересующей меня аппаратуры.

— Ну, а прочие условия?

— Никаких…

— Значит, если я вас правильно понял, вы собираетесь сделать подарок фирме Валлон и K°?

— Вы слишком любезны, мсье Валлон, оценивая таким образом мое скромное предложение. То, что вы изволили назвать подарком, — «отходы производства», не более.

— Отходы производства?

— Да… Отснятый материал из которого в ваших студиях убудут монтировать фильмы, я стану передавать вам после соответствующего… изучения. Другими словами, ценные для вас кадры вы будете получать после того, как для меня они окажутся ненужными. А в необходимых случаях я буду оставлять себе копии.

— Не понимаю…

— Вы хотите сказать, что вам остается неясным источник материалов, мсье Валлон… Фильм, который здесь только что продемонстрирован, — это видеозапись биотоков мозга… одного человека. Очень больного человека. Он давно находится под наблюдением в моей клинике. Несколько лет назад он помешался… Обычная семейная трагедия. С тех пор он находится у меня. Случай весьма интересный. Речь идет о раздвоении, а точнее, о «растроении» личности. Мы пробовали помочь ему, используя токи высокой частоты, и неожиданно получили четкие видеосигналы его собственных биотоков. Их удалось записать, и вы их видели.

— Но… это отнюдь не похоже на бред сумасшедшего. Это страшно, но тут есть своя логика, смысл…

— Это часть записи лишь одной стороны его «я», мсье Валлон. Одной из трех. Личность каждого из его «я» в общепринятом понимании вполне нормальна. Мы воспринимаем как безумие нарушения взаимосвязей внутри их комплекса, определяющего личность данного человека, либо, при раздвоении личности, беспорядочное смешение взаимосвязей, относящихся к разным комплексам. Впрочем, все это слишком сложно для краткого объяснения…

Отдельные видеосигналы мозга удавалось получать и раньше, не только у больных, но и у здоровых людей. Это были короткие вспышки, своего рода случайные кадры какой-то непрерывной, но не расшифровывающейся ленты. По-видимому, дело в огромной частоте модуляций. Для нормального мозга она особенно велика. При заболеваниях частота затормаживается, и видеосигналы фиксировать легче. При этом четкость их увеличивается, особенно для тех связей, которые имели непосредственное отношение к заболеванию.

— Другими словами, профессор, вы предлагаете мне в качестве материала для кино- и телевизионных фильмов бредовые видения ваших пациентов.

— Не совсем… И лишь в качестве первого шага, мсье Валлон. На первую пробу… Если Жаку Эстергому удастся усовершенствовать аппаратуру — а я надеюсь, что он это сделает, — мы сможем получать непрерывные записи видеосигналов мозга любого, да практически каждого человека. И тогда вы откроете миллионам ваших кинозрителей подлинный внутренний мир человека — истинный, неповторимый, страшный.

— А каждый ли захочет раскрыть свой внутренний мир? Я имею в виду нормальных, свободных людей.

— Право, у вас нет оснований для беспокойства, дорогой мсье Валлон. Предложение при всех обстоятельствах будет превышать спрос. Люди, мечтающие заработать любой ценой: проститутки, преступники, всякого рода подонки общества… Не забывайте, внутренний мир каждого из них неповторим никогда ни одним видом земного искусства не был раскрыт до конца. А вы, мсье Валлон, вашими фильмами раскроете его. Вы покажете людям подлинного человека без грима тайн, без какой-либо внутренней цензуры…

— Вы полагаете, мне разрешат демонстрировать та фильмы?

— Все будет зависеть от искусства ваших монтажеров. Разумеется, придется более жестоко ограничивать возраст зрителей. Но это уже мелочи.

— А вопросы этики, морали? Не забывайте, я — католик…

— Но это не мешает вам, однако, быть кинопромышленником, мсье Валлон. Разве девять десятых продукции ваших студий не противоречат тому, что вы называете моралью и этикой? По существу ничего не изменится. Только вместо более или менее удачных подделок вы станете торговать подлинниками. И разнообразие подлинников будет бесконечным. Никто не посмеет обвинить вас в повторении, штампах…

Профессор Сатаяна замолчал. Франсуа Валлон, покусывая жесткие седые усы, испытующе поглядывал на собеседника. На лице Сатаяны застыла вежливая улыбка.

«Кажется, он слишком известный ученый, чтобы его можно было заподозрить в мошенничестве, — думал Валлон, — Однако с другой стороны…»

— Насколько я вас понял, профессор, — сказал он вслух, — это ваше открытие может иметь значение не только для… телевидения и кино, не так ли?

— Разумеется, — закивал Сатаяна. — Оно представляет большой интерес для всех отраслей науки и практики, занимающихся человеком как таковым, включая полицию, церковь, органы разведки, армию… Представьте себе, насколько упростился бы допрос преступников, шпионов, военнопленных. Я уже не говорю о контроле за лояльностью граждан. Ведь видеосигналы мозга совершенно «объективны», если в данном случае можно применить этот термин.

— Но разве человек не в состоянии как-то управлять ими?

— Нет, потому что они в основном связаны с подсознанием. При записи видеосигналов человека попросту усыпляют. Я пробовал записывать видеосигналы и в состоянии бодрствования, но запись получается двойной и информацию, закодированную в глубине нервных клеток, глушит информация, отдачей которой человек может сознательно управлять. У людей с сильной волей информацию, закодированную в подсознании, извлечь вообще не удается, если не применять специальных средств.

— Скажите, профессор, а вы не пробовали обращаться в военное ведомство?

Впервые за все время разговора Сатаяна отвел глаза:

— Видите ли, мсье Валлон, всю свою жизнь я предпочитал иметь дела с военными. И я не хочу, чтобы мое открытие, если, конечно, его можно назвать открытием, слишком быстро но бы использоваться в тех целях, в каких его захотят использовать военные. Это одна из причин, по которой я вынужден настаивать на самой строгой секретности. И… Кроме того, насколько мне известно, в военном ведомстве сейчас нет такого инженера, как ваш Жак Эстергом.

— Возможно. — По лицу Франсуа Валлона промелькнуло что-то похожее на улыбку. — Жак Эстергом действительно очень талантлив. Золотая голова… Вероятно, кое-что он смог бы сделать для вас… Однако, господин Сатаяна, я не дам вам сейчас окончательного ответа… Нет… Ваше предложение интересно, пожалуй, оно даже заманчиво, но я должен подумать, взвесить. Я посоветуюсь с экспертами…

— Но, мсье Валлон, — быстро прервал Сатаяна.

— Нет-нет, я понимаю. Наш с вами разговор будет сохранен в тайне. Я дам окончательный ответ… через неделю. Но и в случае положительного решения прошу иметь в виду, что инженер Жак Эстергом сможет заняться вашей аппаратурой лишь через полтора-два месяца. Сейчас у него важная и срочная работа.

— Очень жаль, но у меня нет иного выхода.

— Итак, через неделю. Еще одно: мне нужен ваш фильм — этот сегодняшний или любой другой в том же роде. Разумеется, без права копирования. Назовите любую сумму залога.

Сатаяна пренебрежительно махнул рукой.

— Ничего не надо. Достаточно вашего слова. Фильм можете оставить себе.

Валлон поднялся из-за стола. Высокий, широкоплечий, он был на две головы выше Сатаяны. Провожая профессора до дверей кабинета, он наклонил крупную седую голову к самому уху Сатаяны и тихо сказал:

— Извините меня, но я прежде всего коммерсант. Не скрою, мне было бы легче решать, если бы я точно знал… круг, так сказать, ваших интересов в этом деле — помимо усовершенствования записывающей аппаратуры, которое, может быть, сделает Эстергом.

Сатаяна поднял голову и, глядя в упор в глаза киномагната, ответил без улыбки:

— Даже рискуя обидеть вас, уважаемый мсье Валлон, я не смогу сказать вам ничего, кроме того, что уже сказал. Меня интересует некоторая часть информации, скрытая в самых глубоких тайниках подсознания. Эту информацию пока никому извлечь не удавалось, но по всем признакам она существует, должна существовать… Прощайте.

К величайшему удивлению Франсуа Валлона, Эстергом вначале ответил категорическим отказом на предложение сотрудничать с профессором Сатаяной.

— Тебя не интересует сама проблема, — поднял седые брови Валлон, — или боишься, что не решишь ее?

По худому, смуглому лицу Жака Эстергома пробежала судорога.

— Мне не нравится Сатаяна, — отрезал он и отвернулся.

— Я наводил справки, — возможно спокойнее сказал Франсуа Валлон. — Его считают крупным ученым, хотя круг его интересов некоторым кажется странным.

— И мне не нравится то, над чем он работает, — добавил Эстергом, не глядя на шефа.

— Ты имеешь в виду фильм?

— Фильм — чепуха! — Эстергом резко сдернул очки в массивной роговой оправе и, подслеповато щурясь, принялся протирать стекла. Его тонкие нервные пальцы чуть заметно дрожали. — Разве дело в фильме, — тихо добавил он, снова надевая очки.

— Тогда в чем же?

Эстергом молча пожал плечами.

Франсуа Валлон чувствовал, что спокойствие готово покинуть его.

— Фирма заинтересована только в фильмах, — сказал он, чеканя слова. — Все остальное нас не касается, Жак.

Эстергом вдруг отрывисто рассмеялся. У него был очень неприятный, резкий, какой-то хрустящий смех, и Франсуа Валлон снова подумал, до чего ему антипатичен этот худой, желчный длиннорукий человек с тонким лицом аскета, обрамленным узкой черной бородкой. «Если бы он не был так поразительно талантлив…» — с горечью подумал Валлон.

— Вы понимаете, какое оружие мы дадим этому Сатаяне, усовершенствовав его аппаратуру? — Пронзительный взгляд Эстергома теперь буравил сквозь толстые стекла очков лицо шефа. — Для него практически не будет тайн. Личность каждого, повторяю, каждого он сможет проанатомировать до самых сокровеннейших глубин. Внутренний мир человека перестанет быть внутренним миром. Над каждым нависнет угроза, что его в любой миг могут вывернуть наизнанку, обнажив такое, в чем не всякий найдет силы признаться даже себе самому.

— Тебя это смущает?

— Бьюсь об заклад, вы не найдете человека, которого это не смущало бы. Представьте на миг себя в такой ситуации.

— Но при чем здесь я?

— А разве вы окажетесь в лучшем положении, чем все остальные? Достаточно будет втайне установить портативную записывающую аппаратуру в вашей спальне… Или представьте, что вы заболеваете, вас везут в госпиталь и там один из ассистентов Сатаяны незаметно записывает вашу энцефалограмму с помощью усовершенствованной мною аппаратуры.

— Сатаяну интересует совершенно другое, — пробовал защищаться Валлон. — Он говорил мне…

— Неужели вы думаете, что он сказал бы вам правду?

— В конце концов, если мы откажемся, он найдет кого-то другого.

— Сомневаюсь, — процедил Эстергом, насмешливо скривив тонкие губы. — Задача неимоверно сложна даже для меня. Думаю, что в ближайшие годы никто, кроме меня, ему не поможет.

— Однако ты очень скромен… — Валлон не мог отказать себе в удовольствии съехидничать.

— Я реалист, не более, — презрительно усмехнулся Эстергом.

— Значит ты отказываешься? — Голос Валлона прозвучал почти вкрадчиво.

— Я хотел бы, видит небо, я хотел бы отказаться… — Эстергом почти прокричал это, хрустнул сплетенными пальцами, прижал их к груди и опустил голову. — Я хотел бы, — повторил он шепотом, не поднимая глаз. — И я предупредил… Но, в конце концов, что такое я… Вы, конечно, правы, шеф. Не я, так другой… Не сегодня, так через год, через пять лет, через столетие. Все равно это окно рано или поздно распахнется. Разве так важно, кто именно распахнет его… Я поступлю в соответствии с вашим желанием, шеф, — неожиданно успокоившись, добавил он.

— Я так и думал, — кивнул Франсуа Валлон, все еще удивленный той болью, которая прозвучала в словах его инженера. — Завтра я попрошу вас встретиться с профессором Сатаяной и договориться о деталях, — продолжал Валлон после короткого молчания. — Вы будете держать меня в курсе всех дел. А в случае необходимости мы всегда сможем прекратить нашу помощь. К тому же, если пригрозить ему разоблачением… Думаю, что преимущества в наших руках, Жак.

— Возможно, шеф, — холодно ответил Эстергом, откланиваясь.

Прошло несколько месяцев. Работа по усовершенствованию аппаратуры для клиники профессора Сатаяны продвигалась крайне медленно. Во всяком случае, так считал сам профессор. Мягко, но решительно он отвергал одну за другой модели, которые предлагал Эстергом. В конце одной из встреч, когда Сатаяна объявил, что очередная модель его не удовлетворяет, инженер вспылил.

— Мне надоела игра «в темную», профессор, — объявил он. — Речь шла об увеличении скорости видеомагнитной съемки. Не так ли?

Сатаяна улыбнулся и кивнул.

— Превосходно, — продолжал Эстергом. — Аппаратура, сконструированная за последние месяцы в моей лаборатории, дает возможность увеличить эти скорости в сорок-пятьдесят раз.

— Этого недостаточно, — улыбаясь, заметил Сатаяна.

— В таком случае я должен присутствовать при ваших… экспериментах, — решительно заявил Эстергом. — Может быть, тогда я пойму, чего от меня хотят.

— Еще больших скоростей. И только.

— Каких же именно?

— Этого я не знаю.

— Я должен присутствовать при экспериментах, — твердо сказал Эстергом. — Иначе я отказываюсь продолжать работы и сегодня же поставлю об этом в известность шефа.

— Постарайтесь увеличить скорость съемки еще… раз в десять.

— Вы шутите, профессор.

— Ну хоть в пять!

— Я должен знать, что у вас получается при достигнутых скоростях.

— Почти ничего из того, что меня интересует.

— Я должен видеть сам. Только тогда я, может быть, что-то придумаю…

Сатаяна перестал улыбаться.

— Вы знаете, с каким материалом я сейчас работаю? — спросил он, испытующе поглядывая на своего собеседника.

— Да, — ответил Эстергом. — Сейчас вы работаете с безумцами, а хотели бы работать с нормальными, то есть с более или менее нормальными.

— Вот именно. — На лице Сатаяны снова появилась улыбка.

— Но с нормальными людьми вы уже пробовали экспериментировать, не так ли?… При помощи той аппаратуры, которую я вам поставлял в последние месяцы.

— Нет…

— Да, профессор. И вот на одном из таких экспериментов я должен присутствовать. Это в ваших же интересах.

— Это невозможно.

— В таком случае я прекращаю работу.

— Вы не сделаете этого.

— Сделаю, и, уверяю вас, не найдется силы, которая заставила бы меня поступить иначе…

Сатаяна внимательно посмотрел на инженера.

— Хорошо, — вдруг сказал он просто. — Пусть будет по-вашему. Постараюсь объяснить вам, в чем дело, на… живом материале. Разумеется, это будет один из… пациентов моей клиники. Что же касается экспериментов на более или менее нормальных людях… Надеюсь, вы поймете, дорогой мсье Эстергом, почему я не хотел бы увеличивать число лиц, имеющих отношение к такого рода исследованиям.

— Ничего нет легче стереть потом магнитную запись.

— Конечно, конечно… Итак, если вы свободны завтра вечером… Например, в десять?

— Свободен.

— Превосходно. Буду ждать вас в клинике.

Когда Эстергом появился в психиатрической клинике профессора Сатаяны, в лаборатории патологической нейрологии все было готово для эксперимента…

Молчаливый ассистент в белой шапочке, белом халате и белых туфлях на мягкой подошве встретил Эстергома в пустом ярко освещенном холле. Предложив инженеру переодеться в небольшой кабине, он жестом пригласил его следовать за собой. Они долго шли по пустым тихим коридорам. Справа и слева тянулись ряды одинаковых белых дверей. Все двери были закрыты. В конце одного из коридоров оказалась широкая лестница. По ней спустились на несколько этажей вниз и попали в еще более длинный коридор. И снова — вереницы закрытых дверей и полнейшая тишина. Ассистент шел молча. На белом чуть пружинящем пластике не было слышно даже шороха шагов. В конце коридора — новая лестница и опять коридор, похожий на предыдущий, потом еще и еще…

«Кажется, большая часть клиники сооружена под землей, — подумал Эстергом. — Холл расположен на уровне первого этажа, а мы спустились этажей на десять вниз. Тут не помешал бы лифт…»

— К сожалению, мы лишены возможности воспользоваться лифтами, — сказал вдруг провожатый, словно угадав мысли Эстергома. — Моторы создают помехи…

— Их можно было вынести за пределы здания, — возразил инженер.

— Так и сделано. Но сейчас лифты выключены.

— Значит, там, за этими дверьми?… — Эстергом вопросительно глянул на провожатого.

— Там… лаборатории и… они…

— Пациенты профессора?

— Да…

— Это похоже на… тюрьму…

— В определенной степени — пожалуй… Многие из них опасны.

— Но почему такая тишина?

— Тишина… — Ассистент едва заметно усмехнулся. — Если бы вы знали, что творится за многими из этих дверей. Тут очень хорошая звукоизоляция.

— А случается, что некоторые… выходят отсюда? — Эстергом почувствовал в голосе неприятную хрипоту и вынужден был откашляться.

— Конечно, — сухо ответил провожатый. — Каждый из них обязательно выйдет отсюда… Но вот мы и пришли…

Он указал на одну из дверей, которая тотчас же бесшумно раздвинулась. Эстергом увидел круглый ярко освещенный зал. Посреди на высоком, похожем на операционный, столе неподвижно лежала человеческая фигура, закрытая до подбородка белой простыней. Бритая голова. Очень бледное изможденное лицо. Глаза закрыты. Синеватые губы плотно сжаты. Вокруг стен зала тянулись пульты с контрольной аппаратурой, рядами кнопок, шкал, экранов, световых табло. Над головой человека, лежавшего на столе, свисало с потолка большое блестящее полушарие. Оно напоминало фасеточный глаз гигантского насекомого. В стороне на мягком шарнирном постаменте стоял белый ящик, похожий на съемочную телевизионную камеру без объектива. Возле находился большой экран. От блестящего полушария к ящику тянулись тонкие нити проводов. Это и была аппаратура для ускоренной видеомагнитной записи: последняя модель, законченная совсем недавно Эстергомом и забракованная вчера профессором Сатаяной. Сам профессор в белой шапочке и белом халате сидел напротив экрана и приветливо улыбался Эстергому. Кроме профессора в лаборатории находилось еще двое ассистентов, одетых подобно провожатому Эстергома во все белое.

— Вы точны, — сказал профессор, поднимаясь навстречу Эстергому. — Познакомьтесь, это мои помощники, они будут ассистировать при эксперименте.

Инженер молча поклонился.

— Прежде чем начать, должен еще раз предупредить вас: это рабочий эксперимент… Все, чему вы можете стать свидетелем… э-э… не подлежит разглашению. Вы не должны рассказывать об этом никому. Даже… извините меня, вашему уважаемому шефу. — С губ Сатаяны не исчезала улыбка, но глаза буравили Эстергома испытующе и настороженно.

— Меня интересует только качество и устойчивость видеосигналов, — возразил инженер. — Все остальное меня не касается.

— Я имею в виду именно видеосигналы, — кивнул Сатаяна. — Их устойчивость и… содержание. Этот человек, — Сатаяна указал на стол в центре зала, — был ученым. Довольно известным… Он занимал высокие посты в академической иерархии… К сожалению, на данной стадии эксперимента мы еще не овладели отбором информации. Ваша аппаратура принимает и расшифровывает только отдельные, наиболее сильные импульсы мозга. Они в определенной степени случайны, ибо, повторяю, этот человек болен… Неизлечимо болен, с точки зрения возможностей современной медицины, мсье Эстергом. Я не знаю, что именно удастся сегодня извлечь из клеток его мозга. Может быть, какие-то кадры покажутся вам… странными…

— Как его имя? — быстро спросил инженер. Ему показалось, что вопрос заставил переглянуться ассистентов Сатаяны.

— Уверяю вас, теперь это не имеет значения, — мягко сказал Сатаяна. — Его имя — больной. Один из многих больных моей клиники. Я, кажется, упоминал о… «растроении» личности. Он считает себя одним из жрецов фараона Эхнатона, а иногда — дикарем, обыкновенным дикарем… Примерно эпоха раннего палеолита… Значительно реже сознание возвращается к нему настолько, что он осознает, кем был в действительности и где находится сейчас… Тогда он производит впечатление вполне нормального человека.

— А теперь?

— Теперь он усыплен. Эксперименты я провожу над спящими.

— Но кем он был… перед усыплением?

— Это тоже не имеет значения… Клетки его мозга содержат информацию, так или иначе сопряженную со всеми тремя состояниями. Можно получить видеосигналы любой из его «ипостасей» и даже какие-то иные, с ними непосредственно не связанные… Человеческий мозг — бесконечность, в которой мы еще почти не умеем ориентироваться…

— Однако уже протянули к ней руку.

— Благодаря вашей аппаратуре, мсье Эстергом… С ее помощью я надеюсь проникнуть в лабиринты этой бесконечности. Хотя бы сделать первые шаги…

— Кажется, вы их делали и без помощи моей аппаратуры.

— О, то было блуждание в темноте. Лишь теперь забрезжил свет. Слабый свет в непроглядной тьме… бесчисленных поколений, предшествующих нашему с вами… Да-да: бесконечный лабиринт пространства и времени закодирован в сгустке живой материи, который мы называем человеческим мозгом. Когда удастся проникнуть в тайники этого кода, о… можно будет узнать многое, почти все…

Эстергом удивленно взглянул на профессора. Улыбка исчезла с лица Сатаяны. Взгляд его был устремлен куда-то поверх головы инженера: пронзительный взгляд неподвижных расширенных зрачков… Эстергом внутренне содрогнулся. Мелькнула мысль, что он имеет дело с безумцем. Губы Сатаяны продолжали шевелиться. Он шептал что-то, но слов уже нельзя было разобрать. Вдруг он тряхнул головой, словно прогоняя какое-то видение, и смущенно улыбнулся:

— Извините, я, кажется, размышлял вслух. Со мной это бывает… Если не возражаете, мы приступим. Прошу всех приготовиться… Внимание… начали…

Последующие несколько часов показались Эстергому кошмарным сном, в котором реальные ощущения, слова и образы сплелись с фантастическими видениями какого-то иного — неведомого и жуткого — мира в запутанный, липкий клубок…

Когда фасеточное полушарие опустили к самой голове человека, лежавшего на столе, и подсоединили пучки электродов к его лбу, затылку и вискам, на большом матовом экране, соединенном с записывающим устройством, вспыхнул свет. Сначала по экрану медленно поплыли бесформенные разноцветные пятна и полосы. Потом движение их ускорилось. Они приобрели объемность, начали свиваться в цветные спирали. Спирали вращались все быстрее. Глаз уже не успевал схватывать изменения окрасок и форм. Ассистенты склонились над неподвижной фигурой, чей мозг был сейчас объектом этого странного эксперимента. Сатаяна, сжав тонкие губы и не отрывая напряженного взгляда от экрана, вращал рукоятки настройки прибора. По экрану продолжала беззвучно разливаться вакханалия форм и красок.

Прошло несколько минут. Движение объемных цветных пятен и спиралей все ускорялось, краски, сливаясь, теряли яркость, блекли, пригасали. Теперь на экране стремительно метались языки перламутрового пламени. Иногда среди них возникали какие-то контуры, но тотчас же сменялись иными и исчезали, прежде чем глаз мог распознать их. Сатаяна неуловимым движением пальцев продолжал регулировать настройку. На мгновение ему удалось удержать на экране какой-то образ — Эстергому показалось, что это было женское лицо, — но изображение тотчас исчезло, поглощенное перламутровым пламенем. Сатаяна бросил быстрый взгляд на инженера, словно говоря: «Вот видите. Ускользает… Нужна иная скорость…».

Его лоб и лицо покрылись мелкими каплями пота.

Снова мелькнул какой-то образ и исчез, прежде чем Эстергом успел понять, что это было. Потом еще и еще… Пламя на экране поглощало их раньше, чем они появлялись… Это было похоже на ускользающее воспоминание. Словно тот, на столе, мучительно пытался припомнить что-то и не мог. Эстергом посмотрел в сторону стола. Человек лежал неподвижно… Бледное лицо было спокойно. Глаза закрыты. Обнаженные руки вытянуты поверх простыни. Если бы не пляска перламутрового пламени на экране, отражавшая работу мозга, можно было бы подумать, что этот человек мертв…

Взгляд Эстергома не ускользнул от внимания профессора. Сатаяна нахмурился, что-то сказал ассистентам. Эстергом не понял слов, а возможно, Сатаяна воспользовался языком, не знакомым инженеру. Один из ассистентов переступил на шаг и заслонил собой лицо спящего.

Прошло еще некоторое время. Картина на экране не менялась.

Перламутровое пламя слепило. Эстергом почувствовал легкое головокружение и отвернулся от экрана.

— Сегодня не получается, — тотчас услышал он голос Сатаяны. — Придется… — Конец фразы Эстергом снова не понял.

Один из ассистентов молча взял шприц и вонзил иглу в руку спящего повыше локтя. Человек на столе не шевельнулся, но экран вдруг ярко полыхнул и погас.

— Вот так, — сказал Сатаяна. — Может быть, удастся ухватить хоть что-нибудь…

Он снова принялся манипулировать с рукоятками настройки. Экран медленно осветился. Теперь с экрана глядело юное женское лицо, искаженное гримасой дикого ужаса. Что видели эти залитые слезами, вылезающие из орбит глаза?

Эстергом отшатнулся… Голова на экране затряслась, и рот женщины раскрылся в безмолвном крике невыразимой боли. Если в воспаленном мозгу, из которого Сатаяна вырвал сейчас этот образ, звучал и крик женщины, этого уже было достаточно, чтобы сойти с ума. Поле зрения сместилось, и Эстергом понял, почему так кричала женщина. Ее пытали огнем… На мгновение Эстергому показалось, что он чувствует запах обгорающей человеческой кожи. Он задрожал и отвернулся.

— Что-то новое, — послышался спокойный голос Сатаяны. — Этого мы еще не фиксировали. К сожалению, опять фрагмент…

Эстергом поднял глаза. На экране билось перламутровое пламя. И тотчас в нем возникла целая вереница картин и образов, стремительно сменяющих друг друга. Пальмы на краю песчаной пустыни, залитой слепящим солнечным светом… Ярко-синее небо над песчаными холмами, и цепочка следов, убегающая вдаль. Лабиринты какого-то подземелья, красноватые языки факелов внизу. Прекрасное женское лицо, кажется, то же самое, что в первом кадре, но сейчас глаза сияют счастьем, губы раскрываются для поцелуя… Мрак, потом снова эта женщина в белых полупрозрачных одеждах; она спускается по мраморной лестнице к голубой, сверкающей на солнце воде… Кто-то ждет ее внизу. Снова мрак, быстрая смена лиц, ужасающих своим уродством. Чудовищные пытки… Извивающиеся в муках тела. Осужденных гонят на казнь. Толпы беснуются на площадях. Вдали — костры… Множество костров. Холодная луна освещает развалины. Темнеют пустые глазницы черепов… Волны бегут куда-то, и рядом с ними по серебряной лунной дороге бегут черные тени. Неподвижное тело, обернутое пеленами, опускают в золотой гроб… Желтый дым стелется низко над остовами мертвых домов, гниющие трупы на улицах… Гриб атомного взрыва, ослепляющая вспышка и снова трупы, ползущие куда-то уроды, тонущие в нечистотах трущобы… Какое-то лицо, удивительно знакомое Эстергому. Сатаяна? Да, конечно, Сатаяна, улыбаясь, глядит с экрана… Второй Сатаяна, напряженный и сосредоточенный, сидит рядом… Снова пляска пламени. Аудитория… Студенты склонились над записями. Чертежи на доске… Безликий лектор шевелит губами… Эстергому вдруг начинает казаться, что он присутствовал на этой лекции. Не он ли там в третьем ряду?… Картина резко меняется… Стол у распахнутого настежь окна. За окном мокрые ветви, капли дождя на пожелтевших листьях. На столе листы бумаги. Чья-то рука быстро покрывает их символикой математических формул. Формулы… Формулы… Они тоже удивительно знакомы… Эстергом пытается уловить их смысл… Снова это женское лицо… Эстергом вдруг осознает, почему оно так поразило его. Он когда-то видел эту женщину… Но когда и где?… Пламя, мрак, опять пламя и вдруг призрачный скелет, медленно плывущий в черном небе над белыми мраморными надгробиями…

Что-то похожее на стон проникает в сознание ошеломленного инженера. Он поднимает голову, оглядывается… Сведенное судорогой тело испытуемого выгнулось дугой над столом. Один из ассистентов придерживает его за ноги, другой за голову. Тубы спящего закушены до крови, лицо искажено мукой.

— Остановитесь, — неожиданно для себя кричит Эстергом, — прекратите сейчас же… Прекратите…

Крик прозвучал визгливо, резко и оборвался.

Послышался негромкий щелчок. Экран погас. Сатаяна внимательно всматривается в помертвевшее лицо инженера.

— Что с вами, друг мой?

Эстергом вытащил платок, принялся вытирать влажный лоб.

— Со мной ничего, но мне показалось, что он, — Эстергом указал на стол в центре зала, — что… это слишком мучительно. Посмотрите, что с ним?

— С ним? Ничего. Он спит…

— Но он… Я сам видел…

— Успокойтесь… Он ничего не чувствует. Все это, — профессор кивнул на экран, — скрыто глубоко в тайниках его мозга, и он сам не подозревает почти ни о чем. В клетках вашего мозга, может быть, хранятся записи пострашнее. Но вы тоже ничего не знаете о них… И это хорошо. Если бы было иначе, люди сошли бы с ума… от избытка информации, которая им в общем-то ни к чему… Человеку достаточно опыта своего поколения.

Эстергом встал, принялся ходить по лаборатории. Скосил глаза в сторону стола. Человек лежал неподвижно. Бледное, без кровинки лицо было спокойно.

— На вас подействовала запись, — мягко сказал Сатаяна. — Вы настаивали, и я вынужден был согласиться… Пока это великая неопределенность. Повторяю, я не знал, что нам удастся извлечь из него…

— Значит, моя аппаратура все-таки обеспечивает вам запись. — Голос Эстергома был хриплым от волнения.

— Hen, — улыбнулся Сатаяна. — Вы же видели. Это разрозненные фрагменты, кусочки мозаики… гигантской мозаики… А мне необходима непрерывная лента…

— Лента чего?…

— Назовем это скрытой информацией… Она хранится в каждом из нас за пределами сознания. Она — отражение опыта бесчисленных минувших поколений…

— Значит, то, что ни видели сейчас?…

— Да… В этих кадрах — опыт его предков. Каких-то очень дальних поколений. Все они давно-давно истлели, но в мозгу потомка хранится код пережитого ими… Реальный призрак минувшего… Нить, связывающая прошлое с будущим. Философы твердят, что нельзя установить историческую правду, что прошлое не поддается объективной проверке. Я хочу предложить новую методологию исторического анализа. Исходные данные в нас самих. Надо только расшифровать их…

Эстергом желчно рассмеялся:

— Ваш метод, если он не фикция, едва ли лучше других. Вы базируете его на анализе субъективных восприятий… Вы утонете в хаосе…

— Я буду оперировать суммой того, что вы называете «субъективными восприятиями». Сумма дает возможность взаимно прокорректировать и сопоставить субъективные оценки. И, кроме тою, информация, которую я извлеку, отражает некогда существовавшие объективные связи. Проинтегрировав ее, можно приблизиться к исторической истине более достоверно, чем это делают авторы «Всемирной истории».

— Но на экране был хаос. Как его использовать в ваших целях?

— Не забывайте, мы получили информацию из мозга… э… э… пораженного болезнью. В нем нарушены причинные связи и границы, отделяющие сознательное от подсознательного. Основа многих психических заболеваний в том и состоит, что информация, укрытая в подсознании, проявляется. Человек начинает отождествлять осознаваемое и подсознательное. В средние века о таких говорили: «Одержим дьяволом». Что ж, очень точное определение… «Дьявол» — информация, скрытая в подсознании. Прорыв ничтожной части ее в сознание превращает человека в безумца. Я говорил вам, в чем его болезнь? — Сатаяна коснулся обнаженной руки того, кто лежал на столе. — Небольшая часть полученной нами сегодня информации относилась к его недавнему прошлому. Помните руку, чертившую формулы? Кое-что можно сопоставить с его «второй ипостасью» — египетского жреца. Я отношу это к призыву из подсознания… Кто-то из его предков жил в эпоху Эхнатона… Кстати, и наших с вами предков можно отыскать в любой из минувших эпох — при Людовике Четырнадцатом, Аттиле, Катоне, Хефрене и так далее до великого оледенения включительно, а при желании и еще раньше. Так вот, можно думать, что его предок в эпоху Эхнатона — египетского фараона-реформатора — был жрецом…

— А та женщина?

— Извините, не знаю… Сегодняшняя запись любопытна… Появились какие-то новые фрагменты. Эпоха иная. Вероятно, раннее средневековье…

— Значит ли это, что его болезнь прогрессирует?

— Н-не думаю… Скорее случайная расшифровка того, что хранит подсознание.

— А если спросить его?

— Это невозможно. Вы забываете, с кем имеем дело.

— Если я вас правильно понял, профессор, при помощи аппаратуры, которую вы получили от меня, можно трансформировать в зрительные образы и какую-то часть информации, хранящейся в мозгу здорового человека…

— Только сопряженную с его личным опытом, относящуюся к сознанию. Причем не у каждого… У людей с сильной волей это пока не удается.

— Почему?

Сатаяна внимательно глянул на инженера поверх очков., Казалось, он колебался, объяснять пи дальше.

— Если вы рассчитываете на мою помощь, говорите все до конца, — настаивал Эстергом.

— Это сложный вопрос… Дело в индивидуальных качествах испытуемого, в мощности регистрирующей установки и, конечно, в разрешающей способности видеозаписи. Убежден, что при значительном увеличении скорости…

— Но мы на ее пределе…

— Значит, требуется принципиально иное конструктивное решение записывающего устройства.

Эстергом покачал головой:

— Я всего лишь инженер, а не волшебник. Мы с вами провели у экрана около двух часов. Сколько практически мгновенных импульсов мозга этого человека вы пытались сегодня расшифровать?

— Не более десяти…

— А точнее?

— Большая часть совершенно не расшифровывалась.

— От скольких были получены видеосигналы?

— Я не следил точно…

— Тогда я вам подскажу: от двух или трех.

Сатаяна вопросительно глянул на одного из ассистентов.

Тот наклонил голову в знак согласия:

— Проанализировано девять импульсов, профессор. Видеосигналы записаны от трех.

— Ну, вот, видите, — торжествующе крикнул Эстергом. — Три практически мгновенных импульса дали почти двухчасовой спектр видеозаписи. Три десятимиллионные доли секунды моя аппаратура «растянула» вам на два часа… Это ли не подтверждение относительности времени?

— Никто не спорит, ваша аппаратура превосходна, — тихо сказал Сатаяна, перестав улыбаться, — но поймите и вы — она не решает задачи. Тот фильм, который я демонстрировал вашему уважаемому патрону, — удачная расшифровка одного импульса, записанного старой аппаратурой. Там мгновение, как вы говорите, удалось растянуть на двадцать минут. Счастливый случай, не более. Один на миллион, а может быть, на миллиард. А я не хочу и не могу рассчитывать на счастливые случайности. Мне нужна расшифровка любого уловленного импульса или, по крайней мере, большинства их. И не только у моих пациентов, но и у… каждого человека.

— Вам удавалась расшифровка импульсов… как вы его называете… подсознания у психически нормальных людей?

— У людей, не являющихся… моими пациентами? Нет…

— А не означает ли это, что у нормальных людей «скрытая информация» — информация в подсознании вообще отсутствует?

— Нет.

— Почему?

— Вы, конечно, догадались, что за пламя билось на экране на протяжении большей части эксперимента? Пламя, из которого как бы рождались отдельные кадры видеозаписи?

— Вероятно, эффект интерференции — многократного суммирования каких-то изображений…

— Вы правы, и что из этого следует?

— Может быть, это нерасшифрованная часть видеозаписи?

— Браво! И для ее расшифровки нужны большие скорости. Не так ли? А видеозапись импульсов подсознания у людей, не относящихся к числу моих пациентов, дает только «пламя». «Пламя» с еще более высокой интерференционной окраской. Теперь вам ясно?

Эстергом кивнул и задумался. Профессор Сатаяна терпеливо ждал.

— На магнитную пленку записан весь сегодняшний эксперимент; не так ли? — спросил наконец Эстергом.

— Расшифрованные кадры автоматически скопированы на вторую пленку. Хотите просмотреть ее?

— Меня интересует полная запись в оригинале. Все, что мы видели на экране.

Сатаяна развел руками:

— Она стирается, вы ведь знаете…

— Стирается, когда готовят аппаратуру для следующего опыта.

— Какое это может иметь значение! Все, что удалось расшифровать, уже перенесено на копию.

— Кое-какое значение имеет. Мне нужна полная запись сегодняшнего эксперимента.

— Но…

— Никаких «но», господин профессор, если хотите экспериментировать дальше.

— Мсье Эстергом!

— Вам нужна более полная расшифровка записанных сегодня импульсов?

— Но это, насколько я представляю, невозможно. Повторить эксперимент не удастся…

— Разве я говорил о повторении? Нужна только полная запись в оригинале.

— У нас нет запасной пленки, и вы это превосходно знаете. У этого аппарата особая пленка. Вы дали только одну кассету. Завтра намечена еще серия опытов.

— Завтра утром вы получите другую кассету…

— Мсье Эстергом, я не хотел бы, чтобы записи такого рода выходили за пределы института…

— Но у вас остается копия расшифровки, а все остальное вы и так сотрете завтра или даже сегодня ночью.

— Зачем вам полная запись?

— Чтобы исследовать более детально структуру полей, которые моя аппаратура не расшифровала.

— Вы хотите сказать…

— Пока ничего не хочу сказать.

— Разве существует какая-нибудь возможность расшифровки той части записи, которая воспринимается как «пламя»?

— Не знаю… Пока ничего не знаю… Но чтобы продолжать поиски… решения, мне нужна пленка с полной записью эксперимента.

— Хорошо, — со вздохом сказал Сатаяна, — вы получите ее, но…

— Но?

— Если вам удастся… Если вам придет в голову самому заняться расшифровкой этой записи… я должен, я обязан предостеречь вас: это опасно… очень…

— Господин профессор, я не ребенок… И превосходно разбираюсь в возможностях телевидения и кино.

— Тем не менее то немногое, что вы видели сегодня…

Эстергом презрительно усмехнулся:

— Подействовало на меня, хотите сказать?

Сатаяна печально покачал головой:

— Люди привыкли к конкретным вещам, друг мой, конкретным и конечным. Как этот стол, комната, эта аппаратура, в конце концов. А сейчас мы с вами на краю бездны. Бездны бесконечности… Вдумайтесь хорошенько… Весьма возможно, что с самой записью вам ничего не удастся сделать… Я уже пробовал всякими путями… Поэтому и убежден, что необходимо еще более увеличить скорость самой записи. Но если бы расшифровка удалась…

— Если бы она удалась, — как эхо повторил Эстергом.

— Распахнулось бы окно в бесконечность — бесконечность эпох, поколений, человеческих судеб, страстей, стремлений, характеров, человеческих жизней от рождения до могилы во всей неприкрытой трагической сущности каждого индивида… Бесконечность космоса ничто перед этой прерывистой бесконечной цепью разума. Где ее истоки, где тот океан, в который она ране или поздно вольется? Каждый из нас выскакивает на мгновение, как чертик из коробочки, из неведомого бесконечного потока и почти тотчас навсегда исчезает в нем. Это мы называем жизнью… Мы почти не задумываемся о том, что было «до», и в сущности нас мало тревожит, что будет «после». Но поток течет где-то за пределами нашего «я»… Вынырнув из него, мы несем в себе информационный код минувшего, а может быть, и грядущего. Фрагменты его страшны, чудовищны, бессмысленны. Вы имели возможность убедиться. А целое? Оно гораздо страшнее. При встрече с ним разум индивида может не выдержать…

— Тем не менее вы ищете подступы именно к «целому»? — прервал Эстергом. — К маленькому «целому», составляющему сущность живого индивида, и к «Целому» с большой буквы — к тому, что, как вы полагаете, хранится в «подсознании» живущего поколения.

— Нет-нет, — живо возразил Сатаяна, — меня интересует лишь второе… Я хочу проникнуть только в него, хотя… не уверен, что хватит сил. Что мой собственный мозг справится… Поэтому предостерегаю и вас… А первое я целиком уступаю вашему патрону. Оно годится лишь на сценарии. В дальнейшем оно, возможно, приобретет какую-то объективную ценность, отразившись в подсознании потомков; станет критериями нашей эпохи, если человеческий род будет продолжаться… А сейчас… Впрочем, мы отклонились от темы… Я хотел вам только сказать…

— Он просыпается, профессор, — послышался голос одного из ассистентов.

— Увезите его в палату, — приказал Сатаяна.

— Постойте, — поднял голову Эстергом, — я все-таки хотел бы поговорить с ним.

— Он ничего не помнит. И кроме того…

— Знаю… Но мне хотелось бы задать ему несколько вопросов. Для дальнейших поисков решения…

— Вы трудный компаньон, Эстергом. Извините.

— Вы знали об этом, профессор.

— Знал, — сказал без улыбки Сатаяна. — Задайте ваши вопросы. Но не много. Это был… особый наркоз. Больной еще слаб.

Человек на столе открыл глаза. Взгляд его обежал лабораторию и задержался на Эстергоме.

— Здравствуйте, — сказал Эстергом. — Как вы себя чувствуете?

— Кто этот человек, профессор? — дрожащим голосом спросил больной. — Я просил вас не приглашать посторонних на ваши сеансы. Он, конечно, из газеты?

— Это… мой коллега, — мягко улыбаясь объяснил Сатаяна. — Я пригласил его для консультации.

— Зачем? Я всецело полагаюсь на ваши методы лечения. Зачем вы его пригласили? — Голос больного окреп, стал резким и крикливым.

— Он — крупный специалист в своей области, и я полагал…

— Уж не думаете ли вы, что я оплачу эту консультацию, — закричал больной, — как бы не так!

— Но я и не возьму с вас платы, — сказал Эстергом.

— А мне не нужны ваши подачки, — продолжал кричать больной, — Вы знаете, с кем имеете дело?

— Он все знает, — возможно мягче сказал Сатаяна. — Мы хотим э… э… скорее поставить вас на ноги. Вас ждет работа, важная работа, не так ли?

— Да-да, конечно, — вдруг согласился больной. — Конечно, вы правы, профессор. Благодарю вас. Как вы находите мое состояние сейчас?

— Вам лучше, разве вы сами этого не чувствуете?

— Да-да, конечно. А как по-вашему? — Теперь глаза больного были устремлены на Эстергома. Инженер содрогнулся: такую прочел в них тоску и мольбу.

— Я… согласен с профессором Сатаяной, — хрипло пробормотал Эстергом. — Позвольте, однако, задать вам несколько вопросов.

— Конечно, конечно…

— Я предлагал профессору применить одно средство, но, прежде чем решать окончательно, хотел бы узнать… Скажите: когда вы думаете о работе, о вашей незавершенной работе, вам не изменяет память?

— Нет… Пока нет… Но я не могу долго думать о ней… Начинается боль… Безумная головная боль…

— И вы не забываете формул, которыми пользовались при расчетах?…

— Разумеется, нет, они всегда у меня в голове.

— Превосходно, припомните одну из них. Любую…

— Мне придется написать. На чем?

Сатаяна сделал знак ассистентам. Один поднес к груди больного папку с приколотым листом бумаги, другой вложил в правую руку карандаш.

— Что же написать? — спросил больной, внимательно глядя на Эстергома.

— Что хотите. Любую последовательность формул, какой-нибудь вывод… Я не специалист в вашей области, но, если понадобится, мы с профессором проверим потом по справочнику…

— Едва ли вы сможете проверить меня по справочнику, — прошептал больной, приподняв голову и быстро покрывая лист бумаги строками математических символов.

Эстергом внимательно следил за движениями его руки.

— Можете взять это, — сказал больной, откидывая голову на подушку. — Здесь довольно сложный вывод одной формулы, касающейся… Впрочем, неважно, чего она касается… Я сознательно не довел вывод до конца… Но любой физик вам подтвердит, что тут все верно… Хотя далеко не каждый догадается, какие отсюда следуют выводы…

Карандаш выпал из его ослабевших пальцев и покатился по полу.

— Благодарю, — сказал Эстергом, беря листок с формулами. — Чтобы проверить вашу память, поступим так: завтра, не заглядывая в эти записи, вы попробуете повторить вывод… Потом мы с профессором сравним результаты. Сумеете повторить всю эту запись на память?

— Не задумываясь, в любой момент, даже если разбудите меня среди ночи…

— Превосходно. Теперь следующий вопрос: вы любите читать? Разумеется, я не имею в виду чтение научных публикаций…

Больной усмехнулся:

— Уже много лет у меня не оставалось времени для такой чепухи. Здесь, в клинике профессора, я мог бы позволить себе, но профессор утверждает, что моей бедной голове необходим полный отдых…

— Разумеется, — кивнул Эстергом. — А теперь скажите: когда вы последний раз были в Египте?

Сатаяна предостерегающе поднял руку, но Эстергом сделал вид, что не заметил этого жеста.

Лицо больного выразило удивление.

— В Египте? — повторил он. — Почему именно в Египте, а, например, не в Мексике?… Впрочем, это не имеет значения. Я никогда не был ни в Мексике, ни в Египте…

— Но вам, конечно, хотелось бы побывать там?

— Не думал об этом… Может быть, в молодости. Последние годы я был слишком занят. А впрочем… Египет… Это интересно… Иногда мне снится что-то такое… К сожалению, не могу сейчас припомнить…

— Постарайтесь…

— Достаточно, коллега, — резко прервал Сатаяна. — Наш пациент утомлен. На сегодня довольно. Отвезите его.

Яростный взгляд профессора сверлил в упор лицо Эстергома. Когда двери лаборатории задвинулись за тележкой, увозившей больного, Сатаяна дал волю своему гневу.

— Вы сошли с ум, — закричал он, прижимая руки к груди. — Как вы могли?… Извините меня, но за каким дьяволом вы суетесь не в свое дело?

— Но вы же разрешили…

— Я считал вас умнее… Или вы… э… э… вздумали проверять меня?

— Я проверял только самого себя, — тихо сказал Эстергом. — А он… Разве вы рассчитываете вылечить его, профессор?…

— В данном случае это не имеет значения. Своими вопросами вы могли ускорить развязку. И я еще не уверен, что не ускорили… Он не знает диагноза, не подозревает о расстройстве своего сознания, о том, что как личность он перестал существовать…

— Но…

— Молчите… Я должен сохранить его… Он мне необходим для… продолжения. Имейте в виду, больше никаких встреч с этим человеком… Формулы, которые вы заставили написать его…

— Повторять их не придется. Достаточно того, что он написал сегодня.

— Объясните по крайней мере: зачем вам все это понадобилось?

— Вы, пожалуй, не поверите, если скажу, что затем, чтобы помочь вам.

— Не поверю…

— Напрасно. Я хотел понять, кто из нас троих более безумен…

«Действительно, кто из нас троих более безумен?» — думал Эстергом, возвращаясь к себе по пустынным бульварам еще не проснувшегося огромного города. Стук шагов по бетону разносился в предрассветной тишине. Какие-то одинокие фигуры маячили на далеких ярко освещенных перекрестках. За деревьями с шелестом проносились невидимые машины.

— Все-таки ко же?… Этот несчастный человек, ставший объектом безумных экспериментов маньяка? Или Сатаяна, одержимый манией всезнания, который пытается лишить людей последнего, что у них осталось, — права на свой собственный внутренний мир?… Или он — инженер Эстергом — конструктор электронного оборудования, при помощи которого Сатаяна надеется осуществить вивисекцию человеческого сознания? Все они безумны… И безумен мир, в котором возможно такое. Сатаяна это уже понял. Он не говорит о безумцах… Он делит людей на своих пациентов и тех, которые его пациентами еще не стали. Но могут стать в любой момент…

Ложь — все эти разговоры о поисках объективной исторической истины: ее просто не существует. Может быть, ложь и то, что образы, схваченные видеомагнитной пленкой, живут где-то в тайниках мозга. Разве не могут они быть порождением болезни, наркоза?… Сатаяна упоминал об «особом наркозе»… И, в конце концов, чьи мысли были схвачены и расшифрованы сегодня: только ли того, кто лежал на столе, или и тех, кто присутствовал при эксперименте? Ведь он — Эстергом — лучше других ориентируется в возможностях своей аппаратуры… Перед человеческой мыслью любые экраны бессильны. Пока бессильны. Значит…

Формулы на экране — это, конечно, тот… Его мысли… Очнувшись, он очень точно повторил их на листе бумаги. Но какое совпадение: эти формулы служат для расчета скоростей видеомагнитной записи. Похоже, что он до того, как попал в клинику Сатаяны, занимался той же проблемой, которой вынужден сейчас заниматься Зстергом. Он не довел вывод до конца… Эстергом тоже не довел… Не сумел… Получалась неопределенность… Но кажется, этому человеку удалось пойти дальше?… И он сказал что-то о выводах, которые не каждый сумеет сделать. Кто же он, безумец или гений? И кем он был, почему Сатаяна скрывает его имя?

А образ этой женщины? В чьем мозгу он отпечатан? Почему она показалась Эстергому странно знакомой? Почему, почему?… Тысячи «почему» породил этот проклятый эксперимент!..

И формулы… почему именно они оказались расшифрованными… Только они из бесконечности иных?…

Эстергом остановился, вытащил из кармана листок с формулами, перечитал. Задумался. Еще раз перечитал… Где-то в глубине сознания рождалась мысль… Она еще на успела облечься в математические символы, но Эстергом уже понял: пришло решение.

— Да, конечно, существует еще одна возможность. — Теперь он разговаривал вслух сам с собой. — Скорость записи увеличивать не обязательно. Можно пойти иным путем, совершенно иным. Этот человек подсказал мне… Чертовски просто… Как раз то, чего добивается Сатаяна. Вот оно, это решение…

Эстергом присел на край бетонной дорожки. Несколько строк, и вывод закончен. Окончательную формулу он заключил в жирную рамку. Эти несколько символов — ключ, которого ждет Сатаяна. Ключ к внутреннему миру человека. Ключ, которым можно распахнуть окно в бесконечность всезнания. Или бесконечность непроницаемого мрака? Или это одно и то же?… Впрочем, теперь не трудно убедиться. Хотя бы с помощью видеомагнитной ленты, взятой у Сатаяны. Ленты с записью ночного эксперимента. Формулу на всякий случай надо уничтожить… Теперь он ее уже не забудет. И скорее в лабораторию! Надо успеть все сделать до прихода сотрудников…

На какое-то мгновение он заколебался. Неужели тут кет ошибки? И он действительно на пороге?… На пороге неведомого. Чем бы это ни обернулось в дальнейшем для человечества и его самого, он должен убедиться, должен переступить порог. А Сатаяна? В конце концов, можно будет и не разрывать ему всего…

Эстергом разорвал на мелкие клочки листок с фота пулами, подбросил обрывки вверх и побежал в глубь темного лабиринта улиц. Порыв утреннего ветра подхватит клочки бумаги, понес их над пробуждающимся городом все выше и выше в светлеющее небо.

В полдень профессора Сатаяну вызвали к телефону. Звонил Валлон… Сатаяна выслушал не прерывая, только чуть заметно покачивал головой. Лицо его оставалось непроницаемым. Наконец Валлон умолк. Молчал и Сатаяна.

— Алло, — донеслось в трубку, — поняли вы, что произошло?

— Понял, — сказал Сатаяна. ~ И очень сожалею. Прошу принять мое глубокое соболезнование. Мсье Эстергом был талантливым инженером…

— Вы полагаете, что это уже… конец? — помолчав спросил Валлон.

— Судя по тому, что вы рассказали, — да… Разумеется, я приму его в свою клинику, ко ничего не могу обещать… Ничего… Вас интересует возможная причина?… Трудно сказать… Кажется, он слишком много работал… Может быть, это… В конце концов, никто из нас не гарантирован от подобного… Никто, господин Валлон. Нет, нет… Надеюсь, наше с вами джентльменское соглашение остается в силе. Люди уходят, но проблемы остаются… Кстати, я слышал, что у Жака Эстергома был способный помощник… Да-да… Может быть, он?…



РАВНОПРАВНЫЙ РАЗУМ

Ты думаешь — я твой придаток? Нет.

Я — это я.

Меня построил человек. И вот -

Сам говорю я с этим человеком.

Джон Уэйн «Стихи, приписываемые электронному мозгу».


Владимир Михайлов
ОДИССЕЯ ВАЛГУСА

Вдалеке горели костры.

Если человек давно не встречал людей, у него в глазах поселяется темная тоска. Но он разводит костер, и одиночество отступает. И человек протягивает руки к огню, как протягивает их, другу.

Огонь сродни человеку. Он течет по жилам, пылает в мозгу и блестит в глазах. Люди любят глядеть в пламя, они видят там прошлое и угадывают будущее. Если же человек — бродяга, он любит огонь еще и за вечную изменчивость горячей судьбы.

А здесь не из чего даже развести костер.

Когда-то это было просто. Хворост хрустел под ногами, сухие стволы бросались поперек тропы, нетерпеливо ожидая той минуты, когда им дано будет унестись в небо языком яркой плазмы. Так было в лесах Земли и в других лесах.

Что же, бродяга, иди своей дорогой. Тоскуй по огню костров и ночлегу в траве, вспоминай, как это было хорошо, думай, как хорошо еще будет. Иди и грейся у огня далеких звезд, пока нет земного пламени, пока ты один…

«Вот черт, — подумал Валгус. — Какую лирику развел, а? Сдаешь, бродяга. И поделом: характер у тебя не для компании. Да ты даже и не один. Еще есть этот… кстати, что он там?»

— Одиссей! — негромко сказал Валгус. — Давайте текст.

Последовала секундная пауза. Затем послышался холодный безразличный голос:

— Окисление шло медленно. Реакция не стабилизировалась. Выделявшейся энергии было слитком мало, чтобы обеспечить нормальное течение процесса. Можно предположить, что окислившаяся органика содержала слишком много воды, поглощавшей тепло и тем самым мешавшей развитию реакции…

— Стоп! — сказал Валгус. — Этого достаточно. Бессмертные боги, какая ужасная, непроходимая, дремучая, несусветная чушь! От нее уши начинают расти внутрь. Понял, Одиссей?

— Не понял.

— В этом-то и несчастье. Я просил тебя перевести маленький кусочек художественного текста. А ты что нагородил? Понял?

— Я понял. Описанный способ поднятия температуры воздуха существовал в древности. Были специальные сооружения — устройства, аппараты, установки — в жилищах. В них происходила экзотермическая реакция окисления топливных элементов, приготовленных из крупных растений путем измельчения. В данном тексте говорится о поднятии температуры воздуха. Дается начальная стадия процесса. Текст некорректен. Воздух нагревается вне помещения. Чтобы таким способом поднять температуру воздуха на планете, нужно затратить один запятая восемь на десять в…

— Да, — грустно молвил Валгус. — Но в тексте просто сказано, что костер не разгорался — дрова были сырыми.

— И все. Употребить архаизмы «дрова» и «костер», и дело с концом. А?

— Я не знаю архаизмов, — скрипуче пробормотал Одиссей.

— Он не знает архаизмов, бедняга. Ах, скажите… А фундаментальная память?

— Ее надо подключить. Я не могу сделать этого сам.

— Ага, — проговорил Валгус, раздумывая. — Значит, подключить фундаментальную память? А что ж, это, пожалуй, справедливо. Может быть, я так и сделаю. Я сделал бы это даже сию минуту, если бы ты после этого смог мне сказать, почему не возвращаются корабли… — Валгус помолчал. — Почему они взрываются, — если они взрываются. А если остаются целыми, то что же, в конце концов, с ними происходит? Кто здесь вмешивается со своими чудесами? Я тебе завидую, Одиссей: ты-то разберешься в этом очень скоро. Хотя — куда уж твоим холодным мозгам…

«Вот станет излучать Туманность Дор, когда ему придется прослушивать эти записи, — подумал Валгус между прочим. — Ну и пусть излучает. Могу же я себе позволить…»

— Впрочем, — сказал он громко, — завидовать тебе, Одиссей, не стоит. Может быть, ты действительно просто взорвешься. Этого себе не пожелаешь. А?

Одиссей презрительно молчал. Валгус пожал плечами.

— Ну-ну… Только до сих пор в природе взрывы всегда сопровождались выделением энергии. А наши эксперименты, наоборот, дают ее исчезновение. Назло всем законам. Исчезает корабль и почти вся энергия с ним. Слабенькая вспышка — и больше ничего. Тебе понятно?

— Не понял, — без выражения произнес Одиссей.

— Не ты один. А вот я должен был уразуметь, в чем тут дело. И проверить. Вернее, проверить-то придется тебе. Мое дело — попросту принести тебя в жертву. В твои бы времена, Одиссей, заклали быков. Времена изменились… — Валгус помолчал. — Так включить тебе память? Нет, лучше сначала скажи, как дела.

— Я в норме, — отчеканил Одиссей. — Все механизмы и устройства в порядке.

— Программа ясна?

— По команде искать наиболее свободное от вещества направление. Лечь на курс. Увеличивать скорость. В момент «Т» включить генераторы. Освободить энергию в виде направленного излучения. Через полчаса снять ускорение и ждать команды.

Одиссей умолк. Наступила тишина. Только неторопливо щелкал индикатор накопителя: ток… ток… ток… Валгус прошелся по рубке, упруго отталкиваясь от пола. Пилот задумчиво смотрел перед собой, схватив пальцами подбородок.

— Уж куда как ясна программа… Итак, нам с тобой, ущербный мой спутник, предстоит…

Но даже объяснить, что именно предстояло, было, по-видимому, достаточно трудно, и Валгус не стал продолжать. Еще несколько минут он колесил по просторному помещению, все так же сжимая пальцами подбородок. Затем приостановился, медленно покачиваясь на каблуках.

— И ты взорвешься — или уйдешь туда. В надпространство. В последнем эксперименте распылился «Арго». Или все-таки ушел? Первую часть программы он выполнил точно, но вторую… Так или иначе, назад он не вернулся. Прекрасный кор