Анна Игоревна Китаева - Русская фэнтези 2009. Разбить зеркала [антология]

Русская фэнтези 2009. Разбить зеркала [антология] 1725K, 409 с. (Антология-2009)   (скачать) - Анна Игоревна Китаева - Андрей Валентинов - Владимир Свержин - Михаил Вайнштейн - Юрий Манов - Генри Лайон Олди - Федор Федорович Чешко

Разбить зеркала!
Русская фэнтези. 2009
Сборник


Генри Лайон Олди, Андрей Валентинов
БРОНЕНОСЕЦ «WARRIOR»
(из цикла «Алюмен, или Земная опера»)

…Из фрегата «Warrior» выходит совсем не то, что мы желали, но, истратив на него столько денег, посмотрим, что из него выйдет…

Резолюция Совета Адмиралтейства

Не смущайся приходом неожиданных гостей!

Адольф фон Книгге


Сцена первая
РОМЕО ИЗ ТЕДДИНГТОНА

1

— Бом! Бом-м!..

Негромкий, но тяжелый, словно литой из свинца, голос колокола проник сквозь шторы, властно ворвался в сумрачный, освещенный лишь огнем камина кабинет.

— Бом, — без всякого выражения шевельнул губами, отвечая, джентльмен средних лет. Он с удобством расположился в кресле у камина. — Страшновато, признаться. Но интересно.

— Какой интерес вы нашли в этом звуке, милорд?

Хриплый каркающий голос (интер-р-рес!..) прозвучал из темного угла. Говорившему кресла не досталось, и он устроился на стуле с высокой резной спинкой. Такие были в моде более века назад, во времена Регентства.

— Посудите сами, мистер Бейтс. — Тонкие пальцы джентльмена зашевелись щупальцами осьминога. — Я живу в этом доме без малого сорок лет и слышу звон с детства. В округе две церкви, но звонят не там. Где именно — я так и не узнал. Представляете? Можно, конечно, спросить в полиции. Можно даже нанять сыщика. Но я решил оставить все как есть. Пусть в жизни присутствует загадка. Честно говоря, она меня страшит. Но что, если разгадка еще ужасней? Вы обратили внимание на цвет огня? Сейчас он зеленый.

Казалось, пламя услышало его слова. Взметнувшись вверх, на краткий миг оно замерло, рассыпая изумрудные блестки, — и упало на россыпь углей, краснея от смущения. Впрочем, зелень не ушла, дразнясь веселыми язычками. Изумруд сменялся синим сапфиром, желтел, исчезал, чтобы появиться вновь и вновь.

Тьма, сочившаяся из плотно закрытых окон, смеялась над играми огня.

— Вы правы, милорд. Очень красиво.

Хриплый голос развеял чары. Огонь съежился, прижимаясь к багряным углям, отдавая пространство мгле и сырости. Волшебная сказка исчезла, не начавшись. Ни эльфов, ни фей — промозглый вечер, темный кабинет, двое людей у камина.

— Я вырос возле порта, милорд. Из нашего дома видна Теддингтонская плотина; если, конечно, нет тумана. Мы топили печи обломками кораблей. Морские соли, милорд, придают цвет огню. Мне так объяснили в детстве.

— Вы жили рядом с портом, мистер Бейтс? Какая романтика! Утренний бриз, чайки, загорелые моряки в тавернах; корабли, уходящие в дальние страны… Нет-нет, не надо мне рассказывать, как живут бедняки на берегах Темзы. Месяц назад я возглавлял парламентскую комиссию, мы обследовали доки Тилбери и разбирались с жалобами тамошних обитателей. Цифры в отчетах ужасают, но когда видишь своими глазами… Самое страшное, что люди отчаялись. Они никому не верят. Ни его величеству, ни министрам, ни палате общин… Они не надеются даже на Провидение!

— Провидение — очень медлительный джентльмен, милорд.

Мистер Бейтс провел широкой ладонью по пышным бакенбардам, вцепился пальцами в крепкий, давно не бритый подбородок.

— Милорд! Я бы не касался этого предмета, но вы сами изволили избрать тему разговора. Я выполняю ваши поручения и получаю за это свои гинеи. Вы щедры, и я вам признателен. В этом мой интерес. Но верить и надеяться? Кому, милорд? Вашей партии вигов? Верноподданной оппозиции его величества? Скорее, люди поверят генералу Нэду Лудду из Шервудского леса — тому, кто руководил разрушителями проклятых ткацких машин. Мой родственник был из луддитов.[1] Сначала его подстрелили при Питерлоо,[2] потом сослали в Австралию за организацию тред-юниона. Впрочем, в тред-юнионы я тоже не верю… Простите, милорд, разговорился!

— Отнюдь!

Лорд Джон Рассел поднялся из кресла. Рука-осьминог велела собеседнику, вскочившему со стула, не беспокоиться. Сидите, намекнул осьминог, мы не против.

— У вас, мистер Бейтс, есть дар сворачивать в нужном направлении. Питерлоо! Август 1819 года; считай, десять лет назад. Блестящая победа армии его величества над злокозненными супостатами — английскими рабочими. Пятнадцать убитых, шесть сотен раненых… Как изящно выразился лорд Джордж:

И виселиц ряд оживляет картину,
Свободы расцвет знаменуя собой.

Губы Джона Рассела раздвинула приятная улыбка:

— Кстати! Помните ли вы того, кто командовал нашим победоносным воинством? Великого героя, Ганнибала и Цезаря в одном лице?

— Ха! — Ладонь мистера Бейтса сжалась в кулак. — Как не помнить, милорд! Истинный аристократ.

Странное дело! — последнее слово, несмотря на обилие «р», прозвучало мягко и вкрадчиво, словно его выговорил не каркающий владелец бакенбард, а кто-то иной.

— Вы правы, — согласился хозяин кабинета. — Третий сын лорда Гаррет-Коллей, графа Морнингтона. Воспитывался в Итоне, потом в Анжерском военном училище, во Франции… Аристократ!

Лорд Джон без особого успеха попытался скопировать интонацию собеседника.

— Вот им, мистер Бейтс, вы и займетесь.

Птица-ворон не сплоховала. В темноте раздалось отчетливое:

— Кар-р-р!

Нет, лорд Джон не удивился. «Кар-р-р!» — значит, «кар-р-р!». Он подождал, обозначая паузу в разговоре, и продолжил:

— Рад, что дело вам по душе. Но есть и второе дело, мистер Бейтс. Сейчас я назову ряд фамилий. Эти джентльмены не столь известны, поэтому выбор придется сделать вам. Все они иностранцы, политические эмигранты. Их четверо, но мне нужен один… Пока все понятно?

— Да, милорд. Эмигранты. Заговорщики. Отщепенцы, злоупотребляющие гостеприимством нашей матери-Англии…

Бейтс протянул руки к огню. Зеленоватый свет, струясь от тлеющих поленьев, на миг коснулся его лица. Отдернулся. Прижался к родным углям.

— В придачу еще и злоумышляющие! Да, милорд, злоумышляющие на свободы ея и безопасность ея!

Лорд Джон с трудом сдержался, чтобы не попятиться. Даже при дневном свете лицо мистера Бейтса смотрелось жутковато. Сейчас же густой сумрак превратил его в монстра. Борозды-морщины струились по впалым щекам, угреватый нос-клюв (кар-р-р!) с кабаньими ноздрями грозно выдавался вперед. Рыжие бакенбарды торчком, рыжие брови-кусты поверх щелок-глаз. И в довершение картины — зубы чуть ли не в три ряда: желтые, хищные.

Акула, приплывшая от Теддингтонской плотины. «Позвольте откусить кусочек вашей печенки, милорд! Спасибо, вы очень добры!»

— Никогда не хотели стать актером, мистер Бейтс?

Вопрос прозвучал натянуто. Лорд был далек от презренного страха, но сердце все же ёкнуло.

— Угадали, милорд! Собирался. Мечтал играть героев-любовников! Таких, как Ромео у мистера Шекспира. До сих пор помню диалог из второго акта. «О, светлый ангел, вновь заговори! Собой ты лучезаришь ночь, подобно крылатому посланнику небес…» Говорят, милорд, у меня неплохо получалось.

Акула, кажется, не шутила.

— Так вот, — лорд Джон кивнул, успокаиваясь, — о злопотребляющих и злоумышляющих. Мне нужен тот, кто выглядит и держится пристойно. Как… ну, допустим, как солидный негоциант. Чтоб мог обсудить деловой вопрос. Продажу партии виргинского хлопка, к примеру, или кубинского сахара. Походите, присмотритесь… Два дня вам хватит?

Желтые зубы клацнули.

— Да, милорд! Сделаем в лучшем виде!

— Хотелось бы убедиться. Не от недоверия к вам, мистер Бейтс, а для рутинной проверки. Сами говорили: взгляд со стороны очень важен…

— Конечно, друг мой. Зеркало дает лишь плоское оптическое изображение, к тому же сильно искаженное. Сие можно прочесть в каждом учебнике…

Лорд Джон не выдержал — вздрогнул. Осьминог нервно сплел щупальцы; сквозь поры на лбу проступил холодный пот. На миг хозяин кабинета пожалел, что когда-то пустил на свой порог человека, назвавшегося Чарльзом Бейтсом. Того, кто заговорил с Джоном Расселом его собственным голосом.

В давние годы лорд Джон узнал очевидную, хотя и огорчительную подробность. Человек не слышит себя — точнее, слышит иначе, чем окружающие. В юности это обстоятельство его сильно расстроило.

Возможность слышать свой настоящий голос лорд получил недавно.

— До сих пор не можете привыкнуть, милорд?

— Признаться, да… — Для спокойного ответа понадобилось собрать все силы. — Вы бесподобны, мистер Бейтс.

— Вы мне льстите, друг мой!

Исчезло «кар-р-р!». Сгинули бакенбарды. Все изменилось разительным образом. В кабинете беседовали два лорда Джона. И только пошив фрака выдавал самозванца.

— Я сейчас подумал… Третий сын лорда Гаррет-Коллей выше вас на целую голову. Это не помешает?

— Нисколько. Если мне не придется быть третьим сыном слишком долго. Полчаса вас устроит?

— Вполне. Но я хотел сказать другое, мистер Бейтс. В ваших способностях я не сомневаюсь, они уникальны. Наш общий друг вручил мне настоящее сокровище, познакомив нас…

Голоса сливались в один, словно некий безумец в вечерний час вздумал беседовать с самим собой.

— Не пора ли поговорить откровенно? Мы сотрудничаем давно, но вы ни разу не спросили о цели нашей деятельности. Это неправильно. Мы — не преступники, не душегубы из Сохо. Мне казалось…

— Мне тоже казалось, милорд. И даже виделось. Подземелье Тауэра, к примеру. Когда меня начнут бить кнутом, лишние знания станут опасным багажом.

— Вам не хочется произносить слово «заговор»?

— Мне даже не хочется слышать его, милорд.

Двойник остался серьезен. Меж бровей обозначились неожиданные складки, затвердел подбородок, взгляд налился тяжелым металлом. Теперь двух людей различил бы кто угодно.

— Напомню, что в день нашего знакомства мы договорились: его величество и члены королевской фамилии неприкосновенны. Я люблю свою страну, милорд. Пусть ею правит пьяница и развратник Георг, осмелившийся поднять свое копыто на ее величество королеву Шарлотту, да будет ей тепло в раю! Он, конечно, изрядное собачье дерьмо, но… Боже, храни короля! Все прочее в вашей власти, милорд, однако избавьте меня от подробностей. Мне вполне достаточно знать, что в результате ваших затей кое-кто из джентльменов, учившихся в Итоне, лишится своих причиндалов.

Чужие губы на чужом лице повторили чужую улыбку. Вернее, хотели повторить. Но по тонкому породистому лицу, окончательно разрушая сходство, расползлась кривая ухмылка, обнажив желтые акульи зубы в три ряда.

Лорд Джон понял — еще миг, и он закричит.

— Извините, милорд. Д-дверь! Забываюсь… Воистину, настоящее подобие может даровать лишь Господь. Поэтому я стараюсь улыбаться как можно реже. Еще раз прошу прощения…

Последнюю фразу он договаривал, отвернувшись к стене. Лорд Джон поспешил перевести взгляд на камин. Зелень, желток; багровые пятна…

— Бом!

Таинственный колокол вовремя подал голос. Гость стал прежним — широкоплечим мужчиной средних лет. Рыжие бакенбарды, лицо в сетке морщин, вывернутые ноздри…

— Мне пора, милорд. Извольте назвать имена эмигрантов. И адреса, если вы хотите, чтобы я занялся делом завтра с утра.

— Адреса? Конечно…

Хозяин кабинета шагнул в сумрак, где прятался огромный стол, нашарил огниво, долго высекал искру. Огонек восковой свечи разгорался без охоты. Лорд Джон подумал, что гость скоро уйдет, а ему суждено остаться здесь, наедине с темнотой и колоколом.

— Бом… — глухо согласился дальний звон.

Где же ты спрятан, колокол? Не в церкви, не на кладбище, не на пристани…

— Итак, четыре претендента, мистер Бейтс. Напрягите память — записи в наших… э-э… затеях исключены.

— Да, милорд! — Свет отразился от желтых клыков.

2
О, ярче факела ее краса
Ночные осияла небеса…

Любопытная Луна, выглянув из-за тучи-покрывала, прислушалась, недоумевая: «Кто поздним вечером на пустынной улице декламирует монолог Ромео?» Наверняка безумец-влюбленный, в чьей душе сладостным эхом поют строки Великого Барда. Но где? В центре Лондона, где днем густо, ночью же пусто? Отъявленные романтики — и те стараются лишний раз не прогуливаться в такой час.

Здесь вам не средневековая Верона, друзья. Здесь — столица Великобритании. А на дворе — на улице с погасшими фонарями — XIX век, считая от Рождества Христова. В наше цивилизованное время, в счастливую эпоху прогресса и либерализма, с заходом солнца лучше сидеть дома. Чем безлюднее улицы — тем ниже статистика преступности.

Молчаливые громады домов. Голуби спят на перилах балконов.

Д-дверь! Какой уж тут Ромео!

Она горит алмазною серьгою,
Для бренной жизни слишком дорогою,
У чернокожей ночи на щеке…

У Небес — зоркий глаз. Луне хватило мгновения, чтобы увидеть безумца. Влюбленный? Кто? Рыжий страхолюда, которого в ночные сторожа не запишут — побрезгуют?! Ледяная богиня напрасно сомневалась. Более того, она сумела расслышать шепот прохожего. Шевелились губы, рождая не слова — тени слов:

Прочь, доброта слюнявая! Веди
Меня, пылающая взглядом ярость…

Декламатор помнил пьесу наизусть. Когда-то читал вслух, репетировал перед мутным зеркалом. Подсказывая текст, умница-память скрывала все прочее — то, чего не было, не было, не было…

Не было!

Он не учил Шекспира по книге с пожелтевшими страницами, найденной в отцовской лавке. Не ездил вслед бродячей труппе по Южной Англии, желая увидеть, как играют Кин и Сиддонс. Не копил медяки на билет в «Друри Лейн». Это был кто-то другой, хотя его тоже звали Чарльзом Бейтсом.

Человек остановился у фонарного столба, шумно вздохнул, дернул себя за осточертевшую бакенбарду. Имя! Следовало поменять имя! Чарли Бейтс, ты должен был исчезнуть, уйти в лоно матери-Земли, чтоб и на Страшном суде не вспомнили. Глупец, ты пожалел имя — последнее, что оставалось. «Д-дверь!» — как говаривал сосед, дядюшка Бен, опасаясь даже в пылу пьяной ссоры поминать Того, Который на «Д».

Дверь! Дверь! Д-двер-рь!

О, не гневи меня
И новый грех не вешай мне на шею…

Не уследил! Позволил себе впервые за много недель заговорить настоящим голосом — голосом Чарльза Бейтса. Спохватился, прикусил язык, оглянулся. Пусто! Лишь Луна, вечный констебль над головой.

Губы больше не шевелились.

3
О, не гневи меня
И новый грех не вешай мне на шею.
Тебя люблю я больше, чем себя…

— Как он играл, Нэлл! Как играл! Обидно, право слово. Эдмунд Кин всего-то на пять лет меня старше, а уже актер!

— Ах, Чарли! О чем ты говоришь? Твой Кин — бродячий комедиант. Его труппу даже в Лондон не пускают, не то что в «Друри Лейн», на настоящую сцену! Истинный успех ни ему, ни Саре Сиддонс во сне не приснится. Кстати, она красивая? Эта твоя Сиддонс?

— Красивая?! Нэлл, красивее тебя нет никого на свете. Но она умеет играть. По-настоящему, понимаешь? Эти гусыни из «Друри Лейн» просто читают роль, фразу за фразой. Французская школа, «ха-ха» — три раза. А Сиддонс — каждый раз другая. Словно кожу меняет… Какая она Джульетта, а? Слышала бы ты, Нэлл!

Разбейся, сердце, и глаза, смежитесь.
Прах, возвратись во прах, кляня судьбу.
С Ромео лягу я в одном гробу…

— Глупый, глупый Чарли! Зачем тебе менять кожу? Ты у нас красавчик, а я — обычная девчонка из лавки. На тебя леди поглядывают, из карет ручки белые тянут. Не знаю, как в актеры, а в лакеи — из тех, что к леди поближе, — тебя возьмут без рекомендаций. Зато моего братца и на конюшню брать не хотят.

— О чем ты, Нэлл?! Мне сделаться лакеем? Торговать тряпьем, как отец? Актер — замечательная профессия! Актера видят тысячи людей, они его слушают, он им нужен…

— Чарли! Вот потому моя матушка и не хочет, чтобы я стала твоей женой. Актер — хуже бродяги. Его даже у церкви хоронить не станут. Не люби я тебя, мой глупенький Чарли, я бы сказала: уезжай из Англии, запишись в войска Веллингтона. Может, с Бони[3] тебе больше повезет?

— Я не уеду, Нэлл. Я буду жить в Англии, вместе с тобой. И я стану актером! Настоящим, как Эдмунд Кин.

Лондонский порт — не город, а целая страна. От стен седого Тауэра до свинцовых волн Английского канала. Любопытные могут нырнуть в архивную пыль — изучить пергаменты с королевскими печатями, написанные на скверной латыни. Особые законы, особые привилегии. Право быть повешенным на «добром витом шнуре с семью узлами» — пустяк, мелочь. Эй, ротозеи! — прокатитесь на ялике по красавице-Темзе, полюбуйтесь державой. Велика, обильна; что ни край — своя жизнь.

Где лучше, где хуже, а где — никак.

В Теддингтоне было «никак» в последнем градусе. Чарли понял это с детства. Отец просветил: «Дыра, сынок. Не Лондон, не деревня; не река и не море. Только и есть в дыре, что плотина…»

Теддингтонской плотиной любовались — по воскресеньям, после церковной службы, если погода позволяла. Больше смотреть было не на что. Доки — севернее, торговые пристани — южнее. В Теддингтоне селились неудачники. Моряки, у кого водились шиллинги, снимали жилье — отдохнуть, потоптать твердую землю. Год-другой — и снова в море. Молодежи тоже не сиделось. Уходили в плавание, соблазнялись монетой вербовщика и надевали красный мундир. Руки-ноги-голова в наличии? — значит, прочь из Теддингтона. Что здесь делать? На плотину смотреть? Держать лавку с колониальным товаром?

Барахлом торговать?

Родители Нэлл держали лавку. Отец Чарли, Николас Бейтс, избрал долю старьевщика. С первых дней мальчик слышал: «Старые вещи покупаем! Старые ве-е-ещи!..» Сперва торговали вразнос, потом сняли первый этаж дома, вывеску заказали: «Николас Бейтс. Зайдите — и обрящете!»

Заходили нечасто. Обретали еще реже.

Малыш Чарли не расстраивался. Можно было вволю разглядывать заморские диковинки, купленные отцом у матросов, — раковины, бусы, обломки копий из Полинезии, большой раскрашенный щит из Гвианы. Из родной старины Бейтсам доставалось главным образом тряпье и ерунда, вроде чугунных утюгов. Что интересного в утюге или, к примеру, в медной кастрюле?

Книги — это да. Отец их перепродавал на бумажную фабрику. Почти все были без обложек, без начала и конца. Иногда Бейтсу-младшему везло. Томик Шекспира 1753 года издания — целехонький, не считая масляных пятен, — стал его верным спутником.

Повзрослев, Чарли задумался над очевидной вещью. Лавка давала мало дохода, но семья — отец-мать и дети (трое, не считая тех, кого Бог прибрал во младенчестве) не голодали. Суп из бычьего хвоста, бобы с бараниной — каждый день. Отцу хватало даже на выпивку. В лавке у отца Нэлл дела шли немногим лучше, но и там сводили концы с концами.

Загадка решалась просто. Регулярно к старьевщику Бейтсу приезжали гости из близкого Лондона. Кто именно, Чарли не знал — гости были ночными, секретными. После них оставались тюки и узлы, которые отец прятал в задней комнате, запирая дверь на большой висячий замок. Вскоре новые гости — еще секретнее! — уносили груз в сторону Темзы.

Контрабандой в Теддингтоне не брезговал никто. Но Чарли вскоре стало казаться, что отец занят чем-то куда более скверным, нежели простая контрабанда. Слишком мерзко ухмылялись поздние визитеры. И отец боялся по-особенному, не так, как, скажем, их сосед, дядюшка Бен — рыжий мошенник, чьи роскошные бакенбарды знала вся таможня.

Дядюшке Бену все было нипочем:

«Не волнуйтесь, сэр! Д-дверь, в первый раз, что ли?»

Что такое Тайна, маленький Чарли понял рано. Тайна — дедушка и бабушка, родители отца; их нельзя поминать вслух. Тайна — причина, отчего Николас Бейтс выбрал долю старьевщика в теддингтонской «дыре». Вскоре у Бейтса-младшего появилась своя собственная Тайна. Да такая тяжеленная, что и с Нэлл поделиться нельзя — надорвется девчонка, не потянет.

«Батюшка! Матушка! Что со мною? У меня лицо течет

Кое-что про отцовские дела Чарли узнал, случайно заглянув в один из узлов. Сверху лежали женские вещи. На платье, порванном в двух местах, красовались пятна крови. После этого мальчик твердо решил, что не останется под родной крышей ни одного лишнего дня. Он бы давно уехал, хоть в Лондон, хоть за море, хоть к Веллингтону в Испанию — с негодяем Бони сражаться.

Если бы не Нэлл…

Что умер я, мне снилось. Странный сон,
Сознанья не отнявший после смерти.
А милая пришла, вдохнула жизнь…

— Чарли, Чарли! Век бы слушала тебя… Жаль, не похож ты на Ромео. Тот был мальчишка, цыпленок, а ты — парень видный. Со стороны взглянуть, прямо гвардеец из дворца. Знаешь, как наши девчонки мне завидуют? Я бы и сама себе завидовала…

…Мне в губы поцелуями своими,
И ожил я, и стал владыкой мира…

— Погоди, Чарли, я серьезно. Утром я говорила с отцом. Ты ведь знаешь, он о тебе и слышать не хочет. Даже в детстве нам играть не разрешал, помнишь? А сегодня… Он словно переменился. Хороший, говорит, Нэлл, твой парень, только непутевый. К делу бы пристроить, тогда и о свадьбе подумать можно. Я, дура, про театр заикнулась, а он: «Да лучше я тебя первому попавшемуся джентльмену продам!»

— Продаст? О чем ты, Нэлл?!

— Ты что, вчера родился? Бедняки не выдают красивых дочерей замуж, они продают их джентльменам. А я ведь красивая, правда? Потом отец успокоился и вот что предложил. Его двоюродный брат служит в Лондоне, в доме герцога Бельморала. Он мог бы пристроить тебя на теплое местечко. Не обязательно лакеем, в богатых домах требуются всякие работники. Ты переедешь в Лондон, каждую неделю станешь ходить в «Друри Лейн»… И мы будем рядом.

— Рядом? Нэлл, ты уезжаешь?

— Не все так страшно. Отец не решится продать меня. Мать не позволит. Она нашла и мне место в Лондоне, очень хорошее место. Буду компаньонкой у старой леди. Если я ей понравлюсь, она мне отпишет сотню-другую фунтов в завещании!

— Нэлл!

— Детство кончилось, мой Чарли!

— «Что умер я, мне снилось. Странный сон…»

— Не болтай чепуху! Лучше подумай, как устроишься в столице. Имей в виду, я буду ревновать тебя, Ромео!

4

Возле старого, времен первых Георгов, трехэтажного дома, где многоликий мистер Бейтс нашел пристанище, фонарь все-таки горел. По примеру модника-Парижа, сюда провели Gaz de houille, и желтый свет заливал кирпичную кладку. Мистер Бейтс полюбовался пылающим газом — и вспомнил таинственный колокол, чей звон тревожил лорда Джона. Раньше он посмеялся бы над мнительным аристократом, но теперь даже посочувствовал ему. У каждого свой колокол-страх. Недавно и мистер Бейтс понял, чего боится больше всего. Забыть себя — не вернуться, навек оставшись рыжим уродом с акульими зубами.

«Что умер я, мне снилось. Странный сон, сознанья не отнявший после смерти…»

Комната, которую он снимал, находилась под крышей. В доме имелись квартиры получше, но мистер Бейтс старался не привлекать лишнего внимания. Обитатели бельэтажа на виду, а кому нужен чердачник?

Внутри, за прочной дубовой дверью, царили порядок и бедность. Узкая кровать, чисто выскобленный стол без скатерти, прочный табурет. Единственное, что выбивалось из общего ряда, — морской сундук, окованный потемневшей медью. Его мистер Бейтс задвигал под кровать и прикрывал серым хозяйским одеялом. Сейчас одеяло было свернуто, сундук выдвинут на середину комнаты; на столе лежал ключ с узорчатой бородкой.

Мистер Бейтс взвесил ключ в руке, поднес к замочной скважине…

«Батюшка! Матушка! У меня лицо течет! Помогите!»

«Господи, Николас! А я так надеялась… Сделай что-нибудь! Это же твой сын!»

«Слушай меня, Чарли. Лицо течет? Пусть течет, это мы исправим. Такая у нас, Бейтсов, порода. Знаешь, что такое мускул? Молодец! У нас вся кожа вроде мускула. У твоих братишек этой беды вроде бы нет, и хвала Творцу. Ты же слушай меня внимательно. Брось плакать, первое дело — спокойствие…»

Ключ провернулся без шума. Откинулась тяжелая крышка. Под ней обнаружился сюртук — тщательно сложенный, присыпанный пахучим табаком. Мистер Бейтс переложил сюртук на койку и достал из сундука кипу бумаг. Пришлось зажечь две свечи, после чего документы легли на стол. Крепкая ладонь легла поверх, взяла первый лист.

— И вы ни разу не спросили о цели нашей… деятельности…

Голос лорда Джона сменился тихим хихиканьем. Цель нашей деятельности, значит? Газетная, желтая от времени статья; заголовок, восклицательные знаки — дыбом, ором в сотню глоток:

«КАРБОНАРИИ НА КАТОР-СТРИТ!!! МИНИСТРОВ УБИВАЮТ!!!»

Ниже — буквы помельче, словно испуганные тараканы. «Карбонарий Тистльвуд[4] по примеру злодеев-итальянцев собрал отряд в тридцать головорезов!», «Решил свернуть шеи всему правительству!», «Убийцы на улицах, Лондон в панике!», «Третья Английская революция?»

— Ни вы, ни я — не преступники, не душегубы из Сохо!

В голосе лорда Джона звенела неподдельная любовь к ближнему. Мистер Бейтс откашлялся и с удовольствием повторил:

— Не душегубы из Сохо! Да, милорд, не из Сохо. Мы — душегубы с Катор-стрит.

Взгляд скользнул по фразе: «Собрал отряд в тридцать головорезов…»

Его наследник, младший Фортинбрас,
В избытке прирожденного задора
Набрал по всей Норвегии отряд
За хлеб готовых в бой головорезов…

Под низкими сводами зазвучал совсем иной голос — ясный и чистый тенор Чарльза Бейтса, поклонника Вильяма Шекспира и Эдмунда Кина.

Вот тут-то, полагаю, и лежит
Важнейшая причина наших сборов,
Источник беспокойства и предлог
К сумятице и сутолоке в крае…

Прервав монолог, он вернул бумаги в сундук, но запирать не стал, лишь отодвинул в сторону. На столе остались чистый лист и маленькая чернильница.

— Эмигранты. Заговорщики, — хриплое карканье дышало укоризной. — Отщепенцы, злоупотребляющие гостеприимством нашей матери-Англии…

Перо быстро вывело:

«№ 1. И.Г., немец, кинжальщик. Готовил покушение на короля Прусского».

— Нужен тот, кто выглядит и держится пристойно. Как солидный негоциант…

«№ 2. П.К., итальянец, карбонарий. Член Миланской венты, министр Революционного правительства…»

Помня о секретности, мистер Бейтс ограничивался инициалами отщепенцев.

— Обсудить деловой вопрос. Продажу партии виргинского хлопка…

«№ 3. Князь В.В., русский. Заговорщик. Попытка цареубийства…»

— Или кубинского сахара…

«№ 4. А.С.Э., датчанин. Экзорцист. Либералист. Заговор против короля».

Закончив список, мистер Бейтс перечитал его, запоминая, поднес краешек листа к свече и, прежде чем поджечь, прислушался. Таинственный колокол, смущавший лорда Джона, молчал. Мистер Бейтс ухмыльнулся, оскалив желтые зубы.

— Бом!..

Словно вышел на авансцену, готовясь начать.


Причину, по какой ему рано на сцену, Чарльзу Бейтсу объяснил сам Эдмунд Кин. Когда они близко сдружились, Бейтс набрался храбрости — и показал, что умеет. Актер выслушал знаменитый монолог Гамлета — в собственном исполнении.

Быть или не быть, вот в чем вопрос. Достойно ль
Смиряться под ударами судьбы,
Иль надо оказать сопротивленье…

Бейтс репетировал целую неделю. «Лицо-мышца» не подвело — отличить «его» Кина от настоящего не смогла бы и родная мать. Объект копирования вначале окаменел, но быстро пришел в себя — сказалась театральная жилка. Позже он объяснил своему «юному другу», что в многовековой истории театра случалось всякое. Кин слыхал легенду об актерах, перевоплощавшихся на подмостках, с одним даже познакомился, когда тот был уже дряхлым стариком.

«Это потрясающий дар, друг мой! Но, понимаете… Вы не обидетесь, Чарли? Хорошо, я продолжаю. Вы не играли Гамлета — вы копировали Эдмунда Кина. Трюк достоин ярмарочного балагана, но не театра. Копия вторична, она — всего лишь аттракцион. Смотрите!»

Кин шагнул вперед, привычным, стократ отработанным жестом сжал ладонями виски; отбросил длинные темные волосы, вскинул подбородок:

…и в смертной схватке с целым морем бед
Покончить с ними? Умереть. Забыться.
И знать, что этим обрываешь цепь
Сердечных мук и тысячи лишений,
Присущих телу…

Проклятие! — актер читал монолог принца Датского голосом Чарльза Бейтса. Но как читал! Чтобы перевоплотиться — хоть в Гамлета, хоть в «юного друга», — ему не требовалось «лицо-мышца». Хватило таланта.

«Не копируйте, Чарли. Играйте, черт возьми! И станете актером, обещаю!»

Он поверил. Ему обещал Эдмунд Кин! Он, Чарльз Бейтс из Теддингтонской «дыры», выйдет на сцену, может быть, в «Друри Лейн»! Жизнь казалась прекрасной. И Нэлл была рядом — во всяком случае, не за семью морями. Да, для свиданий приходилось тащиться пешком через весь Лондон. Да, виделись редко. Старая дама не отпускала компаньонку ни на шаг. В гости рекомендовалось приходить только в исключительных случаях — с черного хода.

С парадного принимали джентльменов.

Из-за джентльменов они чуть не поссорились. Выпало свободное воскресенье, и Чарльз пригласил девушку на прогулку. Погода была чудесной; они отправились к Серпентайну, в центр зеленого Гайд-парка. Бейтс предпочел бы уехать за город, на вольный воздух. Однако Нэлл объяснила: благовоспитанным людям «положено» гулять у Змеиного пруда. К сожалению, спутник не оправдал ее надежд — оделся, как привык дома. Куртка, башмаки на толстой подошве, шляпа с узкими полями… Нэлл пришла в ужас: у Серпентайна «в этом» показываться нельзя.

Туда приходят настоящие лорды!

Бейтс не стал спорить. Он нашел свое решение проблемы — свел знакомство с Джорджем Браммелем. Первый Денди,[5] человек язвительный и опасный на язык, трудно сходился с людьми. Помог Кин — оба были вхожи к принцу Уэльскому. И сам Бейтс не сплоховал. Узнав от актера о привычках и странностях Короля Вкуса, он с первых же слов пожаловался, что от соседей ужасно пахнет, — и попросил у Браммеля рецепт его знаменитого мыла. Законодатель мод, помешанный на чистоте и мывшийся трижды на день, мгновенно проникся к «скромному театралу» (как рекомендовал Бейтса Кин) самым искренним расположением.

Мыло по рецепту Браммеля оказалось превосходным. Главное же, Первый Денди, узнав о трудностях Бейтса, дал совет, как именно стоит одеться — и набросал эскиз свинцовым карандашом. Да что там говорить! — он даже денег одолжил. У портного волосы встали дыбом, но в следующее воскресенье на Бейтса оглядывался весь Гайд-парк. Нэлл была на седьмом небе, Чарльз же слегка расстроился. Его попытки рассказать девушке о театре с треском провалились. Подруга скучала. «Сцена? Это для провинциалов. Ты хочешь быть шутом, как твой Кин? Пора взрослеть, мой Чарли!»

В следующее воскресенье они не встретились. А потом Бейтс узнал, что его Нэлл свела знакомство с «настоящим лордом». Ну, не лордом, но все-таки…

— Бом! — ударил вдали колокол.


Сцена вторая
КЛУБМЕН

1

Англичанин, к тридцати годам не озаботившийся вступить в клуб, подозрителен. Такое прощается сельскому эсквайру с девонширских пустошей, но житель Лондона, существующий вне клуба, — нонсенс, причем нонсенс опасный. Добрые соседи обязаны заявить на такого мировому судье. В чем дело? Клубов в британской столице сотни — на все вкусы, для всех сословий и профессий. Даже если вы приезжий, ищите своих, не ленитесь. Шотландец? Добро пожаловать в Мэйфер, в «Эдинбургский клуб». Валлиец? Просим в «Клуб Стюартов» — рядом с Гайд-парком, сразу найдете. Ненавидите клубную жизнь? Три клуба «клубоненавистников» вас прямо-таки заждались. Но если брезгуете, тогда не обессудьте. Нет вам никакого доверия. Уж не иностранец ли вы, часом, не шпион?

Или того хуже, состоите в тред-юнионе?

— Ваш клубный билет, мистер Бейтс. Порядок есть порядок, сами понимаете… Благодарю вас, сэр. В «Собачьей канаве» всегда рады вас видеть. Ужин, как обычно? Очень хорошо. Позвольте напомнить: через полчаса у вас встреча в Синей гостиной…

Чарльз Бейтс не спорил с традицией и быстро нашел подходящий клуб. Особо трудиться не пришлось. Работники сцены давно освоили «Собачью канаву» в центре Уайтчепеля. Клуб из самых престижных — «пожарных». Таких в Лондоне едва ли больше дюжины. Хоть мемориальную доску вешай: «Леди и джентльмены! Сей благородный клуб основан AD 1775. Остановитесь и восхититесь!».

Доски на клубе не было. Хорошие места и так известны.

В годы давние, когда народ еще собирался не по клубам, а по кофейням и трактирам, в «Собачьей канаве» — грязной забегаловке на окраине бывшего еврейского гетто — нашли пристанище лакеи и дворецкие. Вскоре к их обществу примкнули те, кого не пускали в общество «хозяев»: подмастерья, слуги, сезонники — лишь бы монета водилась. Грязна была «Собачья канава», и кухня не из лучших. Народишко захаживал разный — не поговоришь по душам, не расслабишься.

Да только нет худа без добра!

AD 1773 славный город Лондон в три дня сгорел. Так основательно, что хоть новый на пепелище строй. Этим лондонцы и занялись. Пример подали джентльмены из парламента. Скинулись — и выкупили руины «Кофейного дома Уайта», где прежде любили собираться. Восстановили, но уже для своих, ближних. Чужаков не пускали. Так возник первый «пожарный» клуб. За парламентариями и другие потянулись. Торговцы акциями приобрели «Кофейню Джонотана»; литераторы-щелкоперы — «Зеленую ленту». Дошла очередь и до «Собачьей канавы». Чем лакейщина хуже «высшего света»?

Ясное дело, ничем!

В актеры Бейтса не взяли, но в театр он все-таки попал. Рабочий сцены — он всюду, все видит, с каждым знаком. Что может быть лучше? Смотри спектакли, учись, репетируй — перед старым зеркалом. Молодость, театр, Нэлл… В 1814-м, когда победили злодея Бони и взяли Париж, в «Друри Лейн» пришел кумир — Эдмунд Кин. Жизнь, ты прекрасна!

…Спустя годы человек с морщинистым лицом и рыжими бакенбардами стал членом клуба во второй раз — как дядюшка своего тезки-однофамильца, славного парня и общего любимца Чарльза Бейтса. Тот рекомендовал дядю почтенным одноклубникам. К сожалению, заочно, письмом — молодому работнику сцены пришлось срочно покинуть мать-Англию. Бейтс-дядя быстро пришелся ко двору. Серьезный, основательный, хотя и не слишком веселый, в отличие от племянника.

Сразу видно — трудная жизнь за плечами.

— Ваше пиво, мистер Бейтс. Газеты и письмо из Франции. Пригласить вон того человека? Он давно вас ждет. У него гостевой билет, но в постоянные члены его едва ли примут. Осмелюсь заметить, не нашего полета… Мистер Бейтс, как дела у вашего племянника в Канаде? Мы за ним очень соскучились, за мальчиком Чарли…

2

— Уверяю вас, сэр, вещь подлинная. Видите надпись! Нет, не краденая, ни боже мой! Как вы могли подумать? Мой старший брат служит… служил в доме его высочества. Брату сделали подарок к Рождеству. У герцога традиция: раздавать ненужные вещицы по случаю праздника. Я бы не навязывался, сэр, но совершенно случайно узнал, что вы интересуетесь реликвиями его высочества…

Мистер Бейтс слушал, не перебивая. Это требовало немалой выдержки и двойной дозы цинизма. Личность с гостевым билетом определенно заслуживала билет иной — в прекрасную страну Австралию, под кандальный звон. В клуб прощелыгу пустили: младший слуга в богатом доме, с рекомендацией. В «Собачьей канаве» блюли правила, что порой оборачивалось излишним либерализмом.

Впрочем, будущий австралиец мистера Бейтса не интересовал. Иное дело вещица — серебряная табакерка с медальоном, встроенным в крышку. Может, и не краденая. Но в руки хитреца попала кривым путем. В карты у «брата» выиграл или вместо долга получил. Надпись не лгала — «подарок к Рождеству» раньше принадлежал нужному человеку. Иной вопрос, давно ли тот держал табакерку в руках. Если давно, сделка теряла смысл — отпечаток личности стерся.

Ну-ка, поглядим!

Теплое, липкое от чужого пота серебро; тяжесть в ладони…


— …Значит, батюшка, вещь — вроде ниточки? Связывает с человеком, с этой… как ее? личностью?

— Хватит, Чарли! Я и так тебе слишком много рассказал. Наше проклятие, дар рода Бейтсов — не для честной жизни. Я ушел из семьи, поссорился с отцом, потому что не хотел быть вором. Понимаешь? Да, я скупщик краденого. Это грех, но меньший, чем воровство. Представляешь, на что мы способны? Если бы только воровство! А шпионаж? Заговор? Тут не Австралией — петлей пахнет… Да, Чарли, ты прав, вещь — отпечаток личности. У твоего деда таких безделушек было два сундука. Он еще хвастался, что лордов у него в каждом сундуке больше, чем в парламенте. Чарли, сынок! Умоляю, приказываю, заклинаю! Делай это лишь в крайнем случае. И — не рискуй. Дар опасен прежде всего для нас с тобой. Если хочешь испытать себя — становись мною. Я не испугаюсь. Возьми любую мою вещицу…

— Нет, батюшка. Это вы не испугаетесь, а мне на такое не решиться. Я лучше на нашем соседе попробую — на дяде Бене. Он — мой крестный, а крестик всегда при мне. Дядю Бена без всякого перевоплощения изобразить легко: «Д-дверь! Опять эти сопляки стекло разбили. Goddamit![6] Сэр, прошу вас, следите за своим сыном!..»


Табакерка светилась.

В детстве, учась у отца, Чарльз ловил этот свет, прикрыв на миг веки. Размытое, пульсирующее пятно; иногда — снежно-белое, чаще — грязно-желтое. Солнце в сточной канаве. С годами, освоившись, он мог не закрывать глаза. Вот она, табакерка-ниточка. Верхний слой — оранжевая грязь — тонок, словно шелуха луковицы. Под ним — еще несколько, погасших, холодных. Ходила по рукам табакерочка, пачкалась, обрастала, как днище фрегата. Под мертвым — живое. Чистое свечение, отпечаток хозяина; его тепло, его пальцы.

Его душа.

Сегодня мистер Бейтс не поленился, сходил к началу утреннего заседания парламента. Поглядел на тех, кто съезжается в Вестминстер — языком за народные деньги трепать. Нужную личность срисовал сразу. Он и прежде видел его — третьего сына лорда Гаррет-Коллей, героя Ватерлоо, сокрушителя Наполеона; героя Питерлоо, убийцу мирных английских работяг. Но следовало освежить память, дабы личность предстала во всей ясности.

Желтый свет, тяжелое и липкое серебро; надменное лицо с крючковатым носом. Губы поджаты, в каштановых волосах — нити седины. Плечи вразлет, длинные ноги — циркулем. «Воспитывался в Итоне, потом в Анжерском военном училище, во Франции…»

Он!

Мистер Бейтс почувствовал, как напряглось тело, готовое к метаморфозе. С годами кожа-мускул обрела эластичность, стала послушной и мягкой, как перчатка из доброй лайки. Достаточно вспомнить чужой облик, сжать в руке вещь-ниточку…

За годы службы в «Друри Лейн» он редко пользовался своим даром. Помнил наказ отца — да и особой необходимости не было. На сцене такое ни к чему. Эдмунд Кин прав — актер играет, а не копирует. Чужую личину надевал в тех случаях, когда хотел скрыть свою. На рабочих митингах, где каждый второй — полицейский соглядатай. В портовых пивных, куда, случалось, забредал из любопытства. Молодого, прилично одетого парня там встретили бы плохо. Иное дело — хмурый, видавший виды детина: голос хриплый, пропитой, через слово — «Д-дверь!», дабы вслух не поминать Нечистого.

С таким и грога выпить не грех, и о жизни посудачить.

Облик дядюшки Бена стал привычней второй кожи. Ниточка-крестик на груди, морщинистое лицо с акульими клыками в три ряда — перед глазами. «Сэр! Меня ужасает наш парламент, сэр! Д-дверь, на что идут налоги?! Между прочим, джентльмен у входа — определенно шпик. Goddamit! Не намять ли ему бока?»

Настоящему дяде Бену эти шутки не причинили бы вреда. В один из своих визитов домой Чарльз проводил крестного в последний путь. Сосед умер в одиночестве, рядом с недопитым бочонком пива. Два пустых стояли на заднем дворе, этот же одолеть не удалось. В жилетном кармане покойника нашлась китайская монетка с квадратной дыркой. Чарльз взял ее на память — больше в пустой лачуге брать было нечего. Пьянство — изрядный порок, сэр. Goddamit! Как можно пропить оконные рамы? Скажу вам честно, сэр, это ни в какие двери не лезет! Что? Д-дверь тоже пропили?

Кое-что, впрочем, крестный ему оставил в наследство. После похорон Бейтс решил, что теперь имеет полное право располагать обликом покойного по своему усмотрению. Ты же не обидишься, дядюшка Бен?


— Сэр! Эта вещь стоит дорого. Но я прошу за нее всего две гинеи. Две жалких гинеи, лопни мои глаза! За табакерку нашего национального героя! Спасибо, сэр, это справедливо. Да-да, я уже ухожу. Всего наилучшего, сэр!

Едва Чарльз Бейтс остался в одиночестве, ему остро захотелось сделать две вещи: вымыть руки с мылом, изготовленным по рецепту Первого Денди Браммеля, и посоветовать руководству клуба аннулировать гостевой билет прощелыги. Это следовало сделать непременно, но вначале…

Мистер Бейтс подошел к висевшему на стене зеркалу — большому, старинному, гордости клуба. Когда-то в него гляделся Питт-старший, премьер-министр минувшего века. Недостойные наследники пустили имущество с аукциона, чем руководство «Собачьей канавы» и воспользовалось.

Никакого сравнения с убожеством, перед которым приходилось репетировать. Со вкусом живали предки! Мистер Бейтс сжал табакерку в руке, расслабил мышцы; закрыл глаза. Надменное лицо с крючковатым носом, губы поджаты; плечи — вразлет… Тело еле заметно дрогнуло, раздаваясь вширь и ввысь. Раньше было больно; теперь ничего, привык.

Вот, даже улыбаюсь…

Из зеркала ему улыбнулись в ответ — едва шевельнув надменным ртом. Третий сын лорда Гаррет-Коллей, Артур Уэлсли, 1-й герцог Веллингтон, соизволил взглянуть на наглеца, дерзнувшего принять его — Веллингтонов! — облик. В темных глазках-маслинах — гнев. Как посмел?! Куда смотрит полиция?!

Чарльз Бейтс ухмыльнулся, обнажая акульи клыки, неуместные на благородной личине герцога. Перетерпишь, твое высочество!

Аристократ, д-дверь!

3

«К сожалению, мой французский оставляет желать лучшего. Лорд Байрон при жизни говорил, что в изучении языка наших континентальных соседей Джордж Браммель имеет те же успехи, что Наполеон в России. Увы, это так. Еще менее удачны мои попытки заинтересовать парижских модельеров (черт возьми, быстро же забыли того, кто придумал запонки и шейный платок!), равно как издателей. Моя „История моды в Европе“ обречена на грызущую критику мышей. Стыдно признаться, но я вынужден принимать приглашения на обеды от наших с вами соотечественников. Как же! Вечер с Первым Денди, слегка потрепанным судьбой. Пригласил меня и его величество — месяц назад король посещал Францию. Насколько я понимаю, это был мягкий намек на мое возвращение в Лондон — в качестве комнатной собачки. Я был зван на три часа пополудни. Пришлось ответить, что денди так рано не обедают. Трапеза в три часа — удел тупых эсквайров. Наш общий друг Эдмунд Кин, кажется, до сих пор в фаворе? Поражаюсь его гибкости!»

Денди-изгнанник не забывал друзей. Читая письмо, мистер Бейтс невесело усмехался. Браммель «держал марку» — даже вне родины, нищий и одинокий. Мириться с королем гордец не желал.

«Жаль, что вы, мой дорогой Чарльз, столь скупы в описании ваших собственных дел. Рискну с моей известной всему Лондону бесцеремонностью предположить, что они не блестящи. Вот стиль истинного денди! „Блистают“ нувориши, а наши с вами сюртуки, как и судьбы, естественны и меланхоличны, словно подлинная жизнь. К сожалению, ничем вам помочь не могу. Не имею возможности даже вернуть долг, что наполняет меня грустью и стыдом. Вы больший фат, чем я, дорогой Чарльз. Когда-то вы отказались взять в качестве компенсации мои золотые безделушки; кстати, их тут же съела банда кредиторов. До меня дошел слух, что и вас хотели отправить на постоянное жительство в Ньюгейт. Хвала Провидению, что это не так! Знаменитая тюрьма, без сомнения, обладает определенным стилем и не столь вульгарна, как Тауэр, но рассуждать о тюрьмах все-таки лучше на свободе…»

Мистер Бейтс достал затертый бумажник, спрятал письмо; вновь подошел к зеркалу, провел пятерней по давно не стриженной рыжей шевелюре. Что бы сказал законодатель мод, увидев его-нынешнего? Когда он забежал к Браммелю в новом фраке, тот велел Бейтсу пройтись по комнате, а после изрек: «Знаете, глядя на вас, начинаешь понимать, что только провинциалы обладают вкусом!»

Первый Денди, сын мелкого чиновника, терпеть не мог аристократов. «Они боятся мыла больше, чем революции, Чарльз! Зато каков их дух — настоящий, британский. Хоть ноздри зажимай!»

С него все и началось, с Джорджа Браммеля. В тот вечер Чарльз должен был встретиться с Нэлл…

* * *

— Как?! Ты отдал Браммелю деньги? Все наши… Все свои деньги?!

— Отдал, Нэлл. Джорджу нужно бежать во Францию. Ему грозит арест и суд, а его приятели-лорды сказались больными, чтобы не прятать глаза при встрече. Браммель поссорился с королем, и тот вспомнил, что в Ньюгейтской тюрьме есть свободная камера. Джордж сразу предупредил, что отдать долг не сможет. Он предложил взять его золотые запонки, у него их целый мешок, фунта два… Я отказался.

— Чарльз! Когда ты повзрослеешь? Эти деньги…

— Что за беда, Нэлл? Заработаю, руки-ноги на месте. Я же тебе главного не сказал! Эдмунд… Мистер Кин устроил меня в театр. Актером, в труппу! Не в «Друри Лейн», конечно, туда без королевской протекции хода нет. Театр «Адольфи», на Стрэнде. Маленький, но труппа растет. И жалованье предлагают хорошее, сошью себе еще один фрак. Браммель мне целую тетрадь с эскизами оставил.

— Тебя берут в шуты, Чарли, а ты и рад. Твой Браммель — кто он? Шут и есть. Его принц-регент, нынешний король, для развлечения гостей во дворец звал. А мне нужны деньги. Очень нужны, Чарли. Я рассчитывала на тебя. То есть деньги нужны даже не мне…

Он знал, кому нужны деньги.

Аристократ Нэлл достался настоящий — голубых кровей, графского помета. Родоначальника семьи Фрамлинген Господь сотворил ровно за сутки до Ветхого Адама. На семью не пало Божье проклятие, а посему Фрамлингенам не требовалось добывать хлеб свой в поте лица. Потеют йомены и копигольдеры,[7] графам же суждено до Страшного суда олицетворять идеал благородства. Военная служба для этого не годится — не графское дело строем ходить. И служба штатская не по ним.

Фи!

Что остается? Охота да карточная игра, чем Фрамлингены и занимались с усердием. После того как, согласно глупому и нелепому закону, имущество семьи отписали за долги, граф Артур Фрамлинген с достоинством проследовал в долговую тюрьму Флит, ставшую постоянной семейной резиденцией. Время от времени его сиятельство навещал тюрьмы Маршалси и Королевской Скамьи, где вел долгие беседы с такими же, как он, благородными людьми.

Виконт Артур Фрамлинген-младший удался в папашу. Монокль, белые туфли, трость; несвежая рубашка, шейный платок с тремя узлами. Джентльмен! После очередной отсидки в Маршалси виконт соизволил навестить двоюродную тетушку, желая перехватить у старухи деньжат.

Карточный долг — дело чести!

Увидев виконта, Нэлл была сражена — если не до смерти, то до полной утраты здравого смысла. Монокль! Трость! А как душка Артур фланирует по бульвару, как произносит свое неподражаемое «р»! «Я в тр-рхудном положении, моя кр-рхасавица! Сотня фунтов — или за р-рхешетку. Да, за р-рхешетку, в каземат, в Тауэр-рх!»

Чарльз Бейтс очень не вовремя отдал свои деньги Джорджу Браммелю.

В тот день они с Нэлл поссорились. Впервые девушка накричала на него, наговорила гадостей, велев не показываться на глаза. «Ты во всем виноват, Чарли! Из-за тебя я останусь плебейкой из Теддингтона, вечной компаньонкой, нищей дурой. Да, Артур обещал на мне жениться! Я стала бы виконтессой, графиней… Уходи, Чарли, возвращайся к своим шутам!»

Бейтс молча откланялся.

Через три дня Эдмунд Кин отвел воспитанника в театр «Адольфи». Собрали труппу, Чарльз прочитал отрывок из Марло, разыграл на пару с Кином сценку «Карточный шулер и простак». После аплодисментов директор поздравил новичка с зачислением в штат театра. А еще через неделю Чарльза Бейтса, двадцати одного года, холостого, поведения похвального, прихожанина англиканской церкви, актера театра «Адольфи», что на Стрэнде, арестовали.

По обвинению в ограблении и убийстве.

4

— Тиранию — долой!

— Доло-о-ой!

— Свинья! Палач! Мерзавец!..

Кого именно «долой», благоразумно не уточнялось. Англия — свободная страна, но береженого бог бережет. Кто надо, поймет, а шпики пусть в затылках чешут.

— Кровь героев требует отмщения! Разорвем цепи, сломаем тюремные решетки! Борьба и свобода! Свобода и борьба!

— А-а-а!

Клубная жизнь хороша еще и тем, что от клуба до клуба — тропинки короткие. Если вхож в один, то и в соседний тебе выпишут гостевой билет. А если у тебя не гостевой — постоянный, то проблем вообще не предвидится. Клубмен? Добро пожаловать, сэр!

— Свободу Италии! Свободу Польше!

— Свободу Норвегии! Свободу Испании!

— Свободу-у-у-у!

— У-у-у-у-у-у!

Про мать-Британию — ни слова. Мало ли?

По всей Европе граждане революционеры в кафе собираются — по примеру французских якобинцев. Кофе вольнодумству очень способствует, если без сахара. Иное дело — в Англии. И в Лондоне кафе имеются, но заседать там несолидно. Да и опасно — вдруг полиция заявится? Клуб же — островок безопасности, если его величество Георга IV вспоминать пореже.

С иными величествами проще: ругай — не хочу.

— Друзья! Сейчас перед нами выступит наш друг из Италии! Вождь миланской венты, бывший министр революционного правительства…

Клуб «Остролист» расположен в Блекфрайерз, у Темзы, между двумя рыбными складами. Кто не знает — мимо пройдет. Так и задумано. Не всем про «Долой!» слушать по чину. И название хитрое. Для профанов — скучная ботаника, для своих же — песня славного шотландского якобинца Роберта Бернса. Сперва хотели клуб «Деревом свободы» назвать, но — остереглись.

— …Младший брат Федериго Конфалоньери, томящегося в мрачных австрийских застенках, — Конфалоньери Пьетро!

— Слава! Viva! Слава!..

Мистер Бейтс бывал в «Остролисте» нечасто. Встречали хорошо — завсегдатаи помнили его племянника, молодого актера, истинного карбонария и луддита, раздавленного тисками кровавой тирании. Поговаривали, что Бейтс-старший дал смертную клятву-омерту: не есть, не пить и не дышать, пока не сомкнутся его акульи клыки на жирном лордском горле негодяя, отправившего беднягу Чарли в застенки. А поскольку точное имя негодяя до сих пор неведомо, Бейтс-дядя грызет всех лордов подряд — по три на неделю.

Д-дверь! По четыре с половиной!

— Fratelli! Compagni! То-ва-рьи-щи! Imperatore Austriaco — maiale sporco!..

Мрачный Бейтс-мститель ничего не отрицал, но и не подтверждал. В ответ на осторожные вопросы — скалился со значением.

— Maiale sporco! Грязная свинья!..

«Мне нужен тот, кто выглядит и держится пристойно…» Казалось бы, несложное дело. Тем более кандидатов в списке — четверо. Трудно ли найти такого, с кем можно о виргинском табаке потолковать? Чтобы глаза не бегали, физиономию судорогой не кривило? Выбор хоть куда: немецкий кинжальщик, русский заговорщик…

— Италия стонет, да! Италия плачет! Италия рыдает, о-о-о-о-о!

Кинжальщик отпал сразу. Точнее, выпал — из окошка третьего этажа, где проходило собрание немецких эмигрантов. Обе руки и нога в лубках. Мистер Бейтс не поленился, сходил в Сохо, в больницу для бедных, пригляделся к несчастному. Такому не хлопок — свистульку на ярмарке не продадут, сразу полицию кликнут.

— Смерть тиранам! Morte! Слава Италии!..

Русский («№ 3. Князь В.В.») тоже не подошел. Лорда Джона обманули — «В.В.» оказался не русским князем, а поляком из прусской Познани, запойным пьяницей и дезертиром, обокравшим полковую кассу. Это бы делу не помешало, но уж больно вид у «князя» был непрезентабельный. Для очистки совести мистер Бейтс посидел с цареубийцей в пивной, послушал рассказы про страшную Siberia, где тот якобы звенел кандалами, — и понял, что до почтенного негоцианта «князь» недотягивает. Мелок, гадок, левая щека дергается; ко всем бедам — еще и заика.

«В-волки, в-волки! Вся Siberia — с-сплошные в-волки! На м-моих глазах несчастная м-мать скормила в-волкам трех своих д-детей, чтобы уцелеть с-самой. Д-да! Друзья, п-панове, мне б-бы еще стаканчик! За в-волков!..»

Оставались итальянец с датчанином, карбонарий и «либералист». Пьетро Конфалоньери на первый взгляд имел вид: высок, худощав, лицом бледен, волосом черен. Одевался так, что Первого Денди на том берегу Английского канала мороз по коже бил. Но фрак — не беда, дело наживное.

— Fratelli! Бра… Братие! Libertà, uguaglianza, fraternità! Умрем! Да, умрем! Sì, morire! Все умрем — за свобода, за уравниловка… Равенство и братчество! Смерть и libertà! Кто есть честен — должен умерьеть! Immediatamente! Все умерьеть! Viva la libertà!

Вспомнив уроки Кина, мистер Бейтс попробовал тихонько сказать: «Сэр! Котировка виргинских акций упала на два пункта!» — карбонарским голосом. Не смог. На язык просилось: «Morire, негоцианто, мaiale sporco!» Интересно, какими делами занимался отставной министр в революционном правительстве? Ведал самоубийцами?

Бывший актер никак не мог войти в роль.


«…актер труппы театра, известного, как „Адольфи“, помянутый Чарльз Бейтс июня 3-го сего года учинил злодейское убийство благородной девицы Эмилии Фиц-Спайдер в ее же доме, равно как ограбление ея имущества на сумму не менее, чем 300 фунтов. Обвинение сие подтверждается тремя свидетелями, чьи показания зафиксированы должным образом и приобщены к делу…»

Небо над тюремным двором было черным, как сажа в камине.

Жизнь потеряла смысл.

«…Помянутая Нэлл Саммер из Теддингтона, компаньонка девицы Фиц-Спайдер, за день до преступления заявила о подозрительных расспросах, касающихся имевшегося в доме имущества, учиненных помянутым Чарльзом Бейтсом, каковое заявление, однако, не было принято во внимание. Помянутый Чарльз Бейтс неоднократно под надуманными предлогами посещал дом девицы Фиц-Спайдер…»

Убиенная старуха оказалась ко всему еще и старой девой. Коронер[8] уточнил, что, согласно указу короля Генриха Пятого сего имени, данное обстоятельство существенно усугубляет вину. Не иначе станут вешать три раза подряд.

«…Известно также, что часть похищенного имущества была употреблена подозреваемым на организацию побега королевского изменника Джорджа Браммеля, являющегося, таким образом, соучастником злодеяния…»

Первый Денди пришелся ко двору. Судейский хотел сделать приятное его величеству Георгу. Браммель, надерзивший высочайшей особе, — одно, денди-убийца — совсем иное.

Чарльза хватило лишь на то, чтобы потребовать встречи с «помянутой Нэлл Саммер». Пусть повторит, в глаза посмотрит! Вышла осечка. Заметно смутившись, коронер сообщил, что «помянутую» не могут разыскать — равно как племянника покойной, виконта Артура Фрамлингена-младшего. Если арестованный сообщит об их местонахождении, его участь будет не столь безнадежной.

Повесят не трижды, а только два раза. На веревке с семью узлами.

Уже потом, годы спустя, человек с бакенбардами попытается вспомнить Ньюгейтскую тюрьму — хоть какие-то подробности, самые мелкие пустячки. «Так не бывает, герр Бейтс, — удивится великан Ури. — Ничего не запомнить? Нам не верится. Вы просто не хотите нам рассказывать!» Ури зря обижался. Чарльз перебирал крупицы памяти, словно вещицы в заветном сундуке. Напрасно! Черное небо, серые тени; голос чиновника плывет из неведомой дали.

Все.

Он смирился. Сгорел. Повесят? Какая теперь разница?

Спас его Кин. Великому актеру, другу короля, не могли отказать в свидании. У двойной решетки, через которую шел разговор, стояла пара надзирателей, ловивших каждое слово. Поэтому Эдмунд Кин говорил шепотом — своим знаменитым шепотом, который подчинялся ему, словно дрессированный шпиц. На спектакле еле слышные реплики доносились до галерки, теперь же Кина понимал лишь его собеседник.

Что говорил актер, мистер Бейтс тоже не вспомнит. Только прощальное:

«Живи, Чарльз! Беги отсюда! Ты сможешь!»

«Хорошо! — Узник дотянулся, обдирая плечо о прутья, и пожал руку человеку, не побоявшемуся навестить смертника. — Если ты просишь, Эдмунд. Я обещаю».

Спокойно, как на репетиции, он обдумывал план побега. Из Ньюгейта не бегут, не для того построен. Но актер намекал, что Чарльз Бейтс способен на это. Понять легко, сделать трудно. Сорвать блестящую пуговицу с надзирателя — и перевоплотиться? Изменить облик? А одежда, ключи? Стать аристократом, которого по ошибке занесло в тюремный двор? Все вещи отобрали при аресте, ниточки оборваны. Посетителя-незнакомца так просто не отпустят, до самых печенок трясти станут.

Разберутся, кликнут кузнеца с кандалами…

Без всякой надежды Чарльз пошарил по пустым карманам. Ничего, кроме крестика под рубахой. И еще — монетка. Китайская, с дыркой; последний подарок крестного. Гнилые ниточки от мертвеца…


Цветов на могиле не было — как и самой могилы. Рыжего покойника отволокли в тюремный морг-ледник, приставив для верности караул. Могила подождет, сперва надо разобраться. Доложить — немедленно, срочно, на самый-самый верх. Только что, простите, докладывать? В славном Ньюгейте — скандал? Заключенным меньше, покойником больше, а в остальном, примите уверения, все хорошо?!

Позор! Армагеддон!

Мертвяка нашли на лестнице, ведущей во двор мужского отделения. Час свиданий, узники-бедолаги круги пишут, с близкими горем делятся, меж собой печальные речи ведут. Пустая лестница — а на ней покойник с огненными бакенбардами. Немолодой, жизнью траченный, желтые акульи клыки скалятся так, что глядеть страшно.

Надзиратели службу знали, сразу к начальству вломились. А вот смотритель слабину дал. Мол, беда невелика, забрали черти сидельца — и дьявол с ним. Имя установить, родственникам отписать, труп — на ледник.

Нечего лорда-мэра пустыми докладами тревожить!

Тому, что мертвяк — не из заключенных, смотритель поначалу не поверил. Даже слушать не захотел. Потом проникся, велел проверку устроить. Заодно и труп осмотреть, да не как-нибудь, а со всем вниманием. Выслушал доклад надзирателей, за голову взялся — и завыл в полный голос. Бежал! Бежал Чарльз Бейтс, двадцати одного года, холостой, прихожанин англиканской церкви, бывший актер театра «Адольфи», грабитель, убийца и самого Джорджа Браммеля пособник. Вместо него в Бейтсовом сюртуке и панталонах, труп красуется, клыки скалит.

Goddamit!


Чарльз Бейтс понял, что ошибся, когда с глухим стуком захлопнулась дверь (д-дверь!) морга. Тюремного — он рассчитывал на городской. Если бы рыжего мертвеца отвезли к неопознанным, подобранным на городских улицах, дело было бы в шляпе. В городской анатомичке караула нет, один сторож-инвалид «трупным товаром» приторговывает — на радость студентам-медикам.

Встать, отряхнуться, сторожу ласково ухмыльнуться…

Не вышло! Ньюгейт не отпускал его, даже мертвого. Караульные мерзли, чертыхались, но от трупа не отходили. Приказ! Бледный лекарь дважды прибегал — сердце слушал, к губам зеркальце прикладывал. То ли не поверил до конца, то ли службы ради. Не учуял, повезло. В остальном же дела были плохи, хуже некуда. Кожа-перчатка окаменела, веки стали ледышками, задеревенели пальцы, синевой подернулись ногти. Еще не поздно было вернуться, перевоплотиться в самого себя — в бывшего актера и будущего висельника. Но караул бдил, тяжелую дверь не забывали запирать, и ему, недвижному трупу, оставалось одно — ждать.

Губы не двигались, не шевелился язык…

Это ли не цель
Желанная? Скончаться. Сном забыться.
Уснуть… и видеть сны? Вот и ответ.
Какие сны в том смертном сне приснятся,
Когда покров земного чувства снят?

Утром следующего дня Чарльза Бейтса похоронили.

5

— Naturalmente, il mio caro amico! Прошу, дорогой inglese дрюг! Значит, ваш cugino… двоюродный брат пострадать в Питерлоо? Его сослать в ледяную Australia за unione… союз рабочих? О-о, Италия плакать, Италия возмущаться!

Пьетро Конфалоньери, вождь миланской венты, оказался податлив, как теплый воск. Впрочем, и просьба была пустяковой — подарить родичу мученика за тред-юнионизм перо, которым эмигрант надписывал книги — брошюрки в яркой обложке с автобиографией и портретом в три краски.

— Я слышать про ваш племянник, martire… страдалец Карло Бейтсо!.. Famiglia eroi! Да, у вас ге-рьо-и-ческая семья, caro amico! Essi hanno subito! Они стра… страдали за прогресс и чельовечество!

Ниточка-перо была свежей и яркой, светясь ровным золотистым огнем. Но мистер Бейтс не испытывал удовлетворения. Изобразить итальянца он мог без всякого перевоплощения. Легкий этюд, разве что с акцентом придется поработать. «Все мы должны soffrire… страдать и умереть! Все! Ogni cosa!..» А вот с хлопком или сахаром ничего не получится. Для почтенных лондонцев итальянец в лучшем случае уличный фокусник. Чаще — обычный жулик. С таким и говорить не станут.

Реликвии-ниточки мистер Бейтс хранил в морском сундуке — под сюртуком с табачной приправой. За годы собралась изрядная коллекция. Кажется, ее ждет прибавление. Забавный макаронник!

Кто остается?

«№ 4. А.С.Э., датчанин. Экзорцист. Либералист. Заговор против короля». Андерс Сандэ Эрстед в «Остролисте» не бывает, на митинги не ходит, с полисменами в драки не ввязывается. Говорят, увлекается боксом. Значит, придется ехать в еще один клуб.

— А теперь предлагаю всем спьеть canzone… песнь карбонариев «Fiori sulla tomba» — «Цветы на могиле»!

Мистер Бейтс решил, что с него хватит. «Fiori sulla tomba» — перебор.


Сцена третья
ПОРТРЕТ БАБУШКИ ГУТЛЫ

1

— К вам посетитель, сэр!

— Кто?

— Мистер Эрстед, сэр. Как вы распорядились, я пригласил его к двенадцати часам.

— Хорошо, Джошуа. Пусть войдет.

— Да, сэр.

— Постой… Пусть он войдет, но через десять минут. Найди причину сам.

— Да, сэр. Через десять минут. Не беспокойтесь.

Натан Ротшильд, владелец банка «N.M. Rothschild & Sons», устало закрыл глаза. С утра у него раскалывалась голова. Если бы мог, он бы с радостью обошелся без неприятного разговора. Но он не мог. Умница Джошуа выиграет для него передышку, не обидев посетителя. Молодой секретарь хитер и деликатен — двоюродный племянник по материнской линии, Джошуа прошлой зимой переехал в Лондон из Франкфурта, где служил у Амшеля Ротшильда, старшего брата Натана.

Прав был отец, завещая:

«Все важные посты в деле должны занимать только члены семьи, а не наемные работники. Мужчины семьи должны жениться на своих двоюродных или троюродных сестрах, чтобы накопленное имущество осталось внутри семьи, служа общему делу…»

Память машинально продолжила завещание:

«Дочери должны выходить замуж за аристократов…»

Анна, дочь Натана, месяц назад выполнила посмертную волю деда, обвенчавшись с Джеймсом Генри Фицроем, героем войны, младшим сыном герцога Бофорта. Этот брак был гордостью банкира, одним из самых удачных его проектов. Но с переездом дочери в дом супруга гордость превратилась в головную боль, сперва — случайную, затем — мучительную и, судя по всему, неизбывную.

Встав из-за стола, на котором царил идеальный порядок, Натан прошел к окну. Любуясь парком, он все время ладонью гладил лысину, словно желал надраить ее до зеркального блеска. Дурная привычка осталась с детства, с тех дней, когда он еще приглаживал волосы. Парика, пренебрегая советами жены, банкир не носил. Пухлые губы, ямочка на подбородке, открытый, слегка удивленный взгляд — чужой человек принял бы Натана Ротшильда за милейшего, чуточку рассеянного джентльмена, и жестоко ошибся бы.

Эта железная рука держала в кулаке половину английской экономики.

— Мистер Эрстед, сэр!

Десять минут пролетели как единый миг.

— Прошу вас, герр Эрстед, — заранее собрав сведения о визитере, датчанине по проихождению, Натан заговорил на безукоризненном немецком. — Садитесь. Я вижу, вы не один…

Гость ему не слишком понравился. Выправка офицера, глаза юриста. Такое сочетание не оправдывало ожиданий. Банкир предпочел бы шарлатана в экстравагантном наряде или ханжу-святошу с носом, красным от любви к джину. Еще раз убедиться, что проблема неразрешима, что «спасители» бегут на звон золота, как собаки — к мясной лавке; и принять свое бессилие, смирившись.

«Бедная Анна!» — подумал Натан.

У него было шестеро детей. Анну он любил больше всех, препочитая ее даже младшей резвушке Шарлотте, скрашивавшей своими шалостями минуты отцовского досуга.

— Благодарю вас, герр Ротшильд. Разрешите представить: князь Волмонтович, мой друг и спутник.

— Я рассчитывал на конфиденциальный разговор, герр Эрстед.

— У меня нет секретов от князя.

— Но мое дело — сугубо личное. Вы должны понимать…

— Я понимаю, герр Ротшильд. Заверяю вас: князь будет нем как могила.

Сравнение пришлось как нельзя кстати. Натан пренебрегал беллетристикой, считая это пустой тратой времени, но его жена вечерами неизменно слушала романы, которые ей читала компаньонка. Наиболее увлекательные она пересказывала мужу. Особенно банкиру запомнилась «История вампира», за авторством доктора Полидори, по слухам — друга и любовника самого лорда Байрона. Видимо, Байрона ловкий доктор и вывел в образе демонического лорда Ратвена — мертвеца-аристократа, раз в год охочего до крови невинных девиц. Миссис Ротшильд даже сводила мужа в театр, где давали пьесу, написанную по мотивам шедевра Полидори, — «Вампир, или Невеста островов».

Казалось, спутник Эрстеда минуту назад сошел со сцены.

— Хорошо, господа, — сдался Натан, — я доверяю вам. Располагайтесь без стеснений. Джошуа, принеси нам коньяку. Надеюсь, герр Эрстед, вы понимаете, почему я не прибегаю к услугам лакея? Лакеи болтливы, и мне не хотелось бы…

— Разумеется, — кивнул датчанин. — Содержание нашего разговора не выйдет за пределы этого кабинета. Даю слово чести.

Манеры Эрстеда, его спокойный тон и скупая жестикуляция вызывали доверие. «Все-таки шарлатан?» — предположил банкир. Опыт подсказывал, что наибольшее доверие вызывают прожженные махинаторы.

— Мне рекомендовали вас с самой лучшей стороны. Граф Келли сообщает, что ваша работа — выше всяческих похвал. К сожалению, граф на днях скончался, но это не имеет отношения к сути вопроса. Сэр Вальтер Скотт, секретарь Верховного суда Шотландии, заверяет, что вы — истинный волшебник. Джордж Абердин, министр иностранных дел, в свою очередь…

— Я рад, что вас устраивает моя репутация, — прервал банкира Эрстед.

Он выдержал паузу, делая вид, будто поправляет шейный платок, и продолжил:

— Скажу честно: я предпочел бы известность не в качестве волшебника, а как секретарь Общества по распространению естествознания, каковым и являюсь. Но судьба распорядилась иначе. Перейдем к делу, герр Ротшильд. Чей призрак терроризирует вашу дочь?

— Герр Эрстед! Ваша прямота…

Финансист был шокирован столь резким переходом. Привыкнув называть вещи своими именами, без обиняков, он тем не менее считал это своей личной привилегией.

— Представьте, что я хирург. — Датчанин улыбнулся. — Чего вы ждете от хирурга: умелой операции или танцев вокруг пациента? Конечно, я все знаю из газет. Князь, прошу вас, зачитайте избранное.

Спутник Эрстеда достал из кожаного портфеля ворох газет. Черные окуляры делали князя похожим на слепца. Но читал он бегло, с жутким славянским акцентом, легко находя необходимые статьи.

— «Привидение в доме Фицроев!» «The True Sun», выпуск за прошлую неделю. «Чей призрак преследует героя Ватерлоо?» «The Morning Chronicle», днем позже. Под героем Ватерлоо подразумевается ваш зять, герр Ротшильд. Журнал «The Monthly Magazine», очерк: «Проклятие Ротшильдов». Мне продолжать?

— Достаточно!

— Если вы внимательно изучили мои рекомендации, — датчанин притворился, что не заметил красных пятен на щеках банкира, обычно холодного как лед, — вы должны были запомнить не только имена поручителей, но и суть заказов. Граф Келли обращался ко мне с просьбой извести привидение, разгуливавшее в его замке. В XIII веке замок принадлежал Сивардам, потомкам эрла Нортумбрии, который разбил армию короля Макбета. Покойный Макбет вел бурное посмертное существование: он разгуливал по коридорам, демонстрируя всем желающим младенца с двумя головами. Сэра Вальтера Скотта поразил второй апоплексический удар, когда в Эбботсфорде, где он обустроил музей прошлого Шотландии, завелся выморочный пес. Посетителей это очень раздражало, особенно дам. О заказе мистера Абердина я умолчу, ибо связан словом. Замечу, что во всех случаях мне удалось оказать вышеупомянутым джентльменам скромную услугу. Повторяю вопрос: чей призрак беспокоит вашу дочь, герр Ротшильд?

— Это моя мать.

Втайне Натан был благодарен Эрстеду за длинную речь. Он не сомневался: гость нарочно затянул монолог, давая собеседнику время успокоиться. Такая деликатность заслуживала ответного шага навстречу.

— Ваша матушка?

— Да. Моя мать, Гутла Ротшильд, в девичестве — Шнаппер; бабка Анны.

— Они с внучкой были близки?

— Они виделись пять или шесть раз. После смерти отца мама безвыездно жила во Франкфурте, храня дом. Моя супруга иногда ездила к ней, беря с собой Анну.

— У вашей почтенной матушки много детей, кроме вас?

— Я понял вас, герр Эрстед. Да, у меня четыре брата и пять сестер. Семья Ротшильдов плодовита. Мама не могла пожаловаться на недостаток внуков. Но Анну она просто боготворила. Уж не знаю почему.

— В таком случае я предлагаю продолжить наш разговор в доме Фицроев. Вы условились с дочерью или ее мужем о нашем визите?

— Да. Анна сейчас одна — муж уехал в Эпсли-хаус, на совещание к герцогу Веллингтону, и вернется через три дня. Но прежде, чем я велю подать карету…

В кабинет вошел Джошуа с подносом, на котором стояла бутылка старого «Courvoisier» и пузатые бокалы. Пока секретарь разливал коньяк, Натан молчал, хмурясь. Наконец он жестом предложил всем угощаться и, еле коснувшись губами янтарной влаги, спросил:

— Ответьте мне, герр Эрстед: вы верите в привидения?

— Нет, не верю. Я знаю, что они существуют. Посмертный флюидический конгломерат, объект скорее физики и медицины, чем богословия. Мне этого достаточно.

— И вы изгоняете их, не веря?

Эрстед развел руками:

— В вашем случае, герр Ротшильд, вера оказалась бессильна. Ваш зять — извините, это не тайна даже для посудомоек, — узнав о призраке, приглашал в дом епископа Винчестерского. Когда его преосвященство сдался, вы, втайне от зятя, обратились к раввину. Следом настала очередь толпы мистификаторов. И лишь теперь вы послали за мной. Мне кажется, есть смысл проверить: что сумеет наука там, где отступились духовные пастыри?

— Как вы собираетесь бороться с призраком?

— Я мог бы рассказать вам о свойствах поляризованного света, его распространении в эфире и влиянии на флюидические конгломераты. Мог бы описать разницу между турмалиновыми щипцами Гершеля и призмой Николя. Но и вы в силах поведать мне, как голубь способен принести в клюве не оливковую ветвь, а миллион фунтов стерлингов.[9] В обоих случаях разговор займет слишком много времени, а нам следует поторопиться.

Оливковую ветвь голубь принес Ною в ковчег, как знак близкого спасения.

Он допил коньяк и вернул бокал на поднос.

— Где ваша карета?

2

— Вы как нельзя вовремя, сэр! Мы только что послали за врачом…

— Что с моей дочерью?

— Обморок, сэр! Леди Анна — нервическая натура…

— Эти джентльмены в курсе дела, Гейбриел. Вы можете говорить прямо.

Дворецкий, одетый в красную ливрею с золотыми позументами, был похож скорее на фельдмаршала, чем на распорядителя. Приказ «говорить прямо» сразу понизил его в чине. Даже великолепные бакенбарды, ранее стоявшие торчком, обвисли.

— Она снова приходила, сэр. — Дворецкий понизил голос до трагического шепота. — Ей показалось, что новое платье не к лицу леди Анне…

— Новое платье?

— Да, сэр. Вы же знаете, я понимаю немецкий. Она сказала, что рюши и воланы — излишняя вольность. Девушке из приличной семьи надо быть скромнее и экономить деньги мужа. А кашемировой шали место на помойке. Она так и сказала, сэр, — на помойке. Модистка лишилась чувств, а следом — и леди Анна…

— Там есть кто-нибудь, кто остался в сознании?

— Конечно, сэр! Миссис Уоррен, компаньонка, и Мэгги, служанка. Мэгги принесла нюхательные соли…

— Я хочу видеть мою дочь! Немедленно!

— Да, сэр. Как представить джентльменов, приехавших с вами?

— Гейбриел, вы идиот! Кому вы собираетесь их представлять, если Анна в обмороке? Компаньонке?

— Простите, сэр. Трудно сохранять здравый рассудок, когда… Я провожу вас.

Следуя за дворецким, Натан уже жалел о вспышке гнева. Он, с равнодушной улыбкой наблюдавший крах финансовых империй, вспылил в разговоре с беднягой Гейбриелом. Да еще в присутствии чужих людей!

«Ах, мама, что ты со мной делаешь? Что ты делаешь со всеми нами…»

Леди Анна лежала на кушетке возле растопленного, несмотря на летнюю жару, камина. Совсем молоденькая, почти девочка, она была прелестна — и вызвала бы сочувствие даже у закоренелого мизантропа. Возле хозяйки дома хлопотали две дамы средних лет; впрочем, без особого результата. На крошечном диванчике в углу скорчилась, охая, но не открывая глаз, пухленькая модистка — вторая жертва призрака.

— Позвольте, герр Ротшильд. — Твердая рука отстранила банкира. — С вашего позволения, я хотел бы осмотреть вашу дочь.

Натан поймал себя на желании подчиниться. Переложить бремя ответственности на чужие плечи — что может быть слаще? И, как всегда в таких случаях, он не позволил себе эту слабость.

— Вы врач, герр Эрстед? Насколько мне известно…

— Нет, я не врач. Но я много лет был учеником известного врача. Вам что-нибудь говорит имя Франца Месмера?

— Что вы понимаете под осмотром?

— Не волнуйтесь, я ни на шаг не выйду за рамки приличий…

«Шарлатан!» — Банкир вздохнул с облегчением. Имя Месмера ему говорило многое. Взлет и падение австрийского доктора-фокусника пришлись на детские годы Натана, но он хорошо помнил сплетни, гулявшие в те дни по Франкфурту. Как помнил и выводы комиссии, утверждавшие, что жертв месмеризма ждут всякие ужасы — например, конвульсии и уродливое потомство.

— Я… категорически…

Он хотел возразить и не смог. Позднее Натан скажет жене, что датчанин смотрел ему в лицо, и взгляд Эрстеда был полон власти и сочувствия. «Я не мог ему противиться», — сообщит банкир, словно извиняясь, и солжет. В действительности Эрстед, не слушая возражений, сразу прошел к кушетке, словно хирург — к операционному столу, и дамы послушно уступили ему место рядом с леди Анной.

— Князь, передайте мне магниты.

Натан не уловил момента, когда в руках датчанина появились два черных магнита. Головная боль усилилась; сжимая ладонями виски, банкир сел в кресло, заскрипевшее под его весом. «Я слишком тучен. Врачи рекомендуют диету; бульоны, красное вино, дичь… — Краем глаза он следил, как Эрстед водит магнитами над бесчувственным телом дочери. Казалось, датчанин расчерчивает карту, намечая будущий маршрут путешествия. — Нельзя столько работать. Надо поехать на воды. Боже, о чем я думаю?!»

— Герр Ротшильд! Вы слышите меня?

— Да, — ответ дался с трудом. — Слышу.

— Ваша дочь на грани нервного истощения. Я бы рекомендовал начать с сеанса…

— Ерунда, — прервали Эрстеда из камина. — Женщины нашей семьи крепче дубленой кожи. А лекари-пустобрехи только денежки горазды тянуть. Слушайся бабушку, Анеле, и доживешь до ста двадцати лет.

В огне соткалось лицо. Старуха лет семидесяти с недовольством поджимала губы, отчего рот превращался в куриную гузку. Глаза под мощными дугами бровей сверкали, как раскаленные угли. Трепетали ноздри большого, мясистого носа. Вокруг лица пламя сплеталось кружевами, бантами и лентами — чепец, похожий на архитектурное сооружение, воротничок платья…

— Мама! — еле слышно простонал Натан.

— Что «мама»? Конечно, мама лучше знает. Анеле, курочка моя, гони докторишек в шею. Бабушка нагреет тебе молока с козьим смальцем, и все пройдет. Ишь, взяли моду! — за каждую микстуру ящик золота… Я принесла твоему деду две с половиной тысячи флоринов приданого. Не бог весть какие деньги, но твой дед знал, как ими распорядиться. Если бы мы тратили их на микстуры всякий раз, когда я чихала, ты бы сейчас жила не в Лондоне, а во франкфуртском гетто!

— Мама! — взмолился банкир. — Границы гетто отменили двадцать лет назад!

— Помолчи, Натан. Ты — умный мальчик, но ты ничего не смыслишь в женских делах. Анеле, бабушка дурного не посоветует. Во-первых, твоя модистка тебя обворовывает. Во-вторых, зачем тебе компаньонка, если у тебя есть я?

Эрстед едва успел подхватить обеспамятевшую компаньонку. С помощью служанки — на увольнении Мэгги бабушка Гутла, к счастью, не настаивала, хотя и напомнила про две серебряные ложки — он уложил несчастную на ковер, подсунув ей под голову свободную подушку с дивана.

— Князь, турмалиновые щипцы!

Банкиру, с трудом балансирующему на грани обморока, совершенно неприличного в дамском обществе, представилось страшное. Сейчас черный славянин выхватит из саквояжа огромные щипцы, все в ржавчине, швырнет их Эрстеду — и тот станет щипцами выволакивать из камина огненную маму, подобно тому, как выдирают из челюсти гнилой зуб.

На его счастье, Эрстед передумал:

— Нет, щипцы не надо. Они окрашивают луч… Дайте призму Николя!

Невозмутимый Волмонтович раскрыл саквояж и извлек оттуда детскую игрушку. Во всяком случае, так показалось Натану. Две пирамидки из исландского шпата, тщательно отполированные, были склеены друг с другом — и ярко блестели, отражая огонь в камине.

— Кто-нибудь! Задерните шторы!

Служанка рыдала над компаньонкой. У входа, прикидываясь мебелью, каменел дворецкий. Леди Анна лежала без движения, словно ее испанская тезка — в присутствии статуи Командора.

— Нет, князь, не вы! Вы можете мне понадобиться. Герр Ротшильд, не сочтите за труд…

Банкир подчинился. Испытывая удивительное облегчение — даже головная боль прошла! — от того, что можно делать простые, незамысловатые вещи, отдав право решать другому человеку, он вооружился длинным шестом и плотно задернул темно-зеленые шторы.

— Молодец! — одобрила мама из камина. — Я всегда говорила, что половину слуг можно разогнать. Кормить такую ораву…

В комнате стало темно. Лицо старухи, вобрав почти весь огонь, пляшущий на дровах, давало мало света. Присев на корточки у каминной решетки, датчанин взял кочергу и без стеснения разворошил угли, усиливая приток воздуха. Старуха оставила бесцеремонный жест без комментариев. Похоже, она вообще не замечала Эрстеда. Пользуясь этим, тот вертел призмой, как хотел, жонглируя крошечной радугой и следя за изменениями цветовой гаммы.

Что он хотел высмотреть, осталось для Натана загадкой.

Когда дальний край радуги коснулся леди Анны, молодая женщина застонала. Сознание, вне сомнений, вернулось к ней. Вместе со стоном огонь вспыхнул ярче, рассыпая искры. Бабушка Гутла хотела предупредить сына, чтоб берегся пожаров, иначе пойдет по миру — и не успела.

Камин погас.

— Герр Ротшильд! — раздался в темноте суровый голос датчанина. — Прошу вас, выйдите на минутку в коридор. Я последую за вами. Князь, отдерните шторы. Уже можно…


— Зачем вы солгали мне? — спросил Эрстед, когда они остались с банкиром наедине. — Кажется, я ничем не способствовал такому отношению.

Портреты вельмож, украшавшие стены коридора, с осуждением смотрели на Ротшильда из золоченых рам. «Ох уж эти денежные мешки…» — несся язвительный шепот. «А что делать? — со вздохом отвечали те, кто был посовременнее. — Если чин полковника кавалерии стоит двадцать тысяч фунтов…»

— Солгал? Я?

— Да. Почему вы сразу не предупредили меня, что ваша мать жива?

3

— Моей матери семьдесят пять лет. Она живет во Франкфурте, в Grünes Schild— доме моего отца. Дом стоит в черте бывшего гетто. Уговорить маму переехать было невозможно. Я сказал: «живет»… Это не вполне верно, герр Эрстед. Со дня свадьбы Анны она умирает. Братья считают, что от старости, но я-то знаю… В ее роду все — долгожители. Здоровье мамы дало трещину в тот миг, когда ее призрак впервые посетил имение Фицроев. Я даже не знаю, жива ли она в данный момент. Каждую секунду я жду сообщения о ее смерти.

Натан допил вино и подвел итог:

— Да, я солгал вам. И не солгал в то же время. Вы понимаете почему?

Они сидели в библиотеке на втором этаже. В шкафах за стеклом мирно пылились книги — большей частью по стратегии, тактике и фортификации. Дворецкий, выйдя из столбняка, принес гостям бутылку хереса и растворился в тишине дома. Банкира словно подменили — исчез железный финансист, исчез и несчастный отец, терзаемый головной болью.

Остался любящий сын, не знающий, что ему делать.

— Ответьте и вы, герр Эрстед. Как вы поняли, что моя мать жива?

Датчанин любовался хересом на просвет. Лучи солнца играли в хрустале, разбрызгивая темную охру. Это напомнило Натану призму, призрак… Он хотел попросить Эрстеда прекратить и, смутившись, промолчал.

— Поляризованный свет, герр Ротшильд, оказывает влияние на флюидические структуры привидений. Если же само привидение является источником света, поляризация имеет хорошо известные мне нюансы. Избегая утомительных подробностей, скажу, что у призраков, устойчивых к поляризации, всегда есть «маяк».

— Маяк?

— Естественный маяк — это место или предмет, с которым призрак тесно связан. Лужа крови, въевшаяся в половицы, комната, где произошло убийство; гобелен, изображающий некое событие… Искусственный же маяк создается злоумышленником с целью наведения призрака на врага. В обоих случаях уничтожьте маяк — и привидение сгинет. От идеи маяка я отказался, видя реакцию призрака на поляризацию света, исходящего от него. Не сразу, но мы добились временного расточения.

— Это указало вам на… э-э… на то, что моя мать жива?

— Нет. Это указало мне на отсутствие маяков. Если, конечно, не считать маяком вашу дочь. — Эрстед нахмурился, вспомнив, в каком жалком состоянии он оставил леди Анну. — Уверен, переберись она к вам или, скажем, в гостиницу — призрак последует за ней. Вы обратили внимание, когда произошло расточение?

— Когда ваша радуга упала на Анну?

— Именно. Говоря языком физики, когда я замкнул цепь. Герр Ротшильд, призрак вашей матери — вообще не призрак. Это часть магнетического флюида, принадлежащего живому человеку. Скажите, ваша мать сейчас в своем рассудке?

— Нет. — Херес или душевное потрясение, но способность Натана обижаться притупилась. — Мне пишут, что мама живет в своем собственном мире. Ей кажется, будто она переехала к Анне, или Анна переехала к ней. Мама не видит здесь большой разницы.

В волнениии Эрстед вскочил, меряя шагами библиотеку. Он был ровесником банкира, но выглядел гораздо моложе. Грива вьющихся волос, широкие плечи, порывистость движений — полковник готовился вести солдат в атаку, шагая перед строем.

— Я так и думал! Вам известно устройство телеграфа? Оптический телеграф Шаппа, электрический — Зоммеринга… Впрочем, не важно. Флюид, герр Ротшильд, распространяется в эфире с удивительной быстротой. Представьте, что некая часть вашей матушки, когда пожелает, может возникнуть рядом с внучкой. Обе женщины страдают от этого, но одна не в силах понять, что загоняет себя в гроб такими путешествиями. Поэт сказал бы, что любовь не знает расстояний и страха смерти. Физик выразился бы иначе. Я же скажу, что готов принять вызов. У нас есть два варианта действий.

— Каких?

— Мы можем дождаться смерти вашей матушки. И потом уже бороться с настоящим призраком. Это жестоко, я понимаю. Поэтому я решил остановиться на втором, более сложном методе.

Натан, почувствовавший себя матереубийцей, едва не кинулся благодарить датчанина. С трудом сдержав порыв, он ограничился вопросом:

— С чего вы начнете, герр Эрстед?

— Как я уже говорил, с сеанса, который восстановит нервический баланс леди Анны.

— Что вам понадобится?

— В первую очередь средних размеров чан. Остальное я укажу позже.

4

Энергия датчанина потрясала. Складывалось впечатление, что дом, ранее замерший в болезненном ожидании, подключили к гигантской гальванической батарее. Слуги, кухарки, дворецкий — все забегали, и не просто так, а со смыслом. Натан и глазом моргнуть не успел, как в комнате дочери возник чан из бронзы, надраенный до блеска, с ручками в виде фамильных вензелей. В нем, похоже, купали младенцев-Фицройчиков, начиная со времен Орлеанской Девы, о чьей казни усердно хлопотал один из предков хозяина дома.

В чан налили воды, и Эрстед стал колдовать над ней, размахивая магнитами. Когда он закончил, дворецкий принес пять железных прутьев, изготовленных слесарем. Под руководством датчанина прутья были вставлены в отверстия вензелей. Глядя на приготовления, банкир хотел возразить, что его дочь не поместится в чан, и вообще это неприлично — купаться в присутствии чужого мужчины…

К счастью, быстро выяснилось, что Анна в чан не полезет.

Кучер, отправленный в город со списком адресов, быстро вернулся, везя в карете струнный квартет: две скрипки, альт и виолончель. Все музыканты были слепыми: Эрстед щадил чувства Ротшильда, стараясь избежать лишних разговоров. Квартет разместили в смежной комнате, сперва убедившись, что звучание инструментов хорошо слышно тем, кто находится возле чана. Князь Волмонтович взял на себя обязанности дирижера — обладатель чутких ушей, он гарантировал, что не пропустит команды начинать, даже если встанет у конюшни, а не рядом с квартетом.

Сам сеанс банкир пропустил. Он честно хотел присутствовать, настаивал на этом, но когда Анна, жалко улыбаясь, села на стул возле чана и взялась за прутья — сердце Натана не выдержало. Плюнув на отцовский долг, он выбежал в коридор, вцепился в подоконник и стал глядеть на липы, растущие у крыльца, так, словно от этого зависела его жизнь. За спиной тихо играла музыка. Гибкая, трепетная мелодия скрипки, похожая на пение птицы, контрастировала с аккордами стаккато остальных инструментов; после двойной репризы тема сменилась другой — простой, но не менее выразительной.

Натан не знал, что это «Жаворонок» Гайдна.

Но на душу снизошел покой.

Когда Анна вышла к нему, он не узнал дочь. Глаза молодой женщины сияли, на щеки вернулся румянец. Она сказала, что хочет есть. Что голодна, как зверь. Забыв выбранить дочь за вульгарное сравнение, Натан кликнул лакея и выяснил, что кухарки старались не зря. Компаньонка, тоже приободрившись, проводила леди Анну в столовую, а банкира остановил Эрстед, усталый, словно он целый день рубил деревья.

— У вас есть портрет матери? — спросил он.

— Да, — кивнул банкир. — Миниатюра на стене кабинета. И поясной портрет в спальне. Жена говорила, что там ему не место, да я все не собрался перевесить…

— Пошлите кого-нибудь за этим портретом. И пусть он по дороге захватит живописца. У вас есть на примете хороший портретист?

— Есть. Мориц Оппенгейм, славный мальчик. Очень талантлив. Мне рекомендовал его старший брат. Сейчас он в Лондоне и не откажет в просьбе.

— Он когда-нибудь видел вашу мать?

— Видел. Он тоже из Франкфурта и был вхож к нам.

— Отлично. Дайте посыльному его адрес.

И датчанин, забыв про усталость, кинулся обратно в комнату — остановить служанок, которые самым преступным образом намеревались слить воду из чана. В итоге вода, где, если верить словам Эрстеда, сохранилась часть магнетического флюида леди Анны, а также его собственного, была перелита в пустые бутыли из-под вина, хранившиеся в погребе. Бутыли предварительно вымыли с таким тщанием, словно купали новорожденного, а затем плотно закупорили и поставили в холодок.

Художник, молодой человек лет тридцати, приехал без промедления. Он отличался редкостным качеством — умением не удивляться. Сегодня оно понадобилось Морицу Оппенгейму в полной мере; можно сказать, Эрстед злоупотребил им.

— Вы должны сделать копию с портрета Гутлы Ротшильд в максимально короткие сроки.

— Да, сэр, — кивнул художник.

— Работать будете здесь, в отведенных вам покоях. За всем необходимым пошлют. Составьте список.

— Да, сэр.

— Когда вы натягиваете холст на подрамник, вы смачиваете его холодной водой для равномерности натяжения? Я слышал, ткань садится…

— Разумеется, сэр. Смачиваю.

— Используйте ту воду, которую я вам дам, — жестом Эрстед велел князю проследить, чтоб подготовили одну из заветных бутылей. — Любая другая вода для вас запретна. Вы поняли меня?

— Да, сэр.

— Ту же воду вы должны использовать при варке клея, которым станете проклеивать холст, и для изготовления грунта. Клей берите рыбный. В нем есть остатки животного магнетизма, а нам это на руку.

— Понял, сэр. Вода ваша, клей рыбный.

— Пока портрет будет в работе, я закажу для него раму и доставлю в имение. Я запрещаю помещать портрет в другую раму.

— Да, сэр.

— Вы считаете меня сумасшедшим?

— Нет, сэр. Я слишком обязан семье Ротшильдов.

Неделя пролетела для банкира быстрей ветра. С утра до вечера он занимался делами — долговые обязательства правительства, заседания совета «Alliance Insurance Company», восемьсот тысяч фунтов займа бразильскому императору[10] — все успевая, будто юноша. Натану повезло: его зятя задержал у себя герцог Веллингтон для каких-то важных консультаций. Объяснения откладывались, а при удачном исходе дела их могло и вовсе не потребоваться.

Впервые в жизни финансист надеялся на удачный исход, не торопясь сплюнуть через левое плечо. Это изумляло и настораживало.

Заказанную Эрстедом раму он сперва осмотрел сам. Черное дерево, сверху — золоченый щит с красной серединой;[11] по периметру — резьба в виде виноградной лозы. Ничего особенного, если не считать узора из стальной проволоки, затягивавшего всю плоскость будущей картины на манер паутины.

— Портрет скроет проволоку от взглядов, — заверил датчанин. — Впрочем, вы всегда можете сказать, что это — причуда художника, или ваша. Узор, дорогой вашей матери с детства, или что-то в этом роде.

— Зачем это надо? — поинтересовался банкир.

— Мы замыкаем цепь. Поверьте, я мог бы все объяснить подробно, но вам не станет понятнее. Не обижайтесь, герр Ротшильд.

— Я не обижаюсь. — Банкир щелкнул по натянутой проволоке, и та еле слышно загудела, словно крупный шмель. — Если ваша затея удастся, какие могут быть обиды? Если провалится — тем более. Вы ведь даже не обсудили со мной размеры вашего гонорара, не потребовали задаток…

Эрстед искренне расхохотался.

— А ведь правда! Сами видите, каждому — свое. В делах финансовых я — сущее дитя. Да, не забудьте: когда портрет повесят на стену, пусть ваша дочь первые дни почаще бывает рядом. Она сама поймет, когда нужда в ее присутствии отпадет…

5

— К вам посетитель, сэр!

— Кто?

— Мистер Эрстед, сэр. Как вы распорядились…

— Зови его, Джошуа! Немедленно!

Коньяк уже ждал на столе. Виноторговец Эммануэль Курвуазье, поставщик ссыльного Наполеона, мог гордиться: сегодня стол английского финансиста украшал напиток, каким на острове Святой Елены утешался бедняга-император. Впрочем, будь такая возможность, Натан Ротшильд купил бы нектар и амброзию — за любые деньги! — чтобы угостить спасителя любимой дочери.

Едва датчанин вошел, банкир, обычно сдержанный, кинулся его обнимать. Даже спутник Эрстеда в этот миг показался Натану милее обычного. Мало ли зачем славянский аристократ день и ночь таскает черные окуляры? Байрон, говорят, пил уксус для бледности, и ничего! Может, и князь — любитель уксуса…

— Герр Эрстед! Моя благодарность не знает границ!

— Я рад, — сухо ответил датчанин. — Как здоровье леди Анны?

Глаза его, сияя, ясно показывали: сухость напускная.

— Отлично! Врачи в один голос заверяют: опасность миновала! Что же до портрета, то он поначалу висел в ее комнате, как вы велели. Анна говорит, что на второй день он вдруг стал, как живой. Минута, не более; должно быть, причуды освещения. Дочери померещилось, будто портрет вот-вот заговорит. К счастью, этого не произошло. Художник Оппенгейм…

— Что художник?

— Он утверждает, что мы подменили портрет. Что он сделал обычную копию, а на стене висит шедевр. И пытается дознаться, кто автор. Сказать ему, что автор — вы, герр Эрстед?

— Ни в коем случае! — возмутился датчанин. — Скажите вашему Оппенгейму, что его кисть великолепна. Что он сам не понимает, какое чудо сотворил. А призрак? Его больше не видели?

— Нет! И знаете, что интересно? Я получил письмо из Франкфурта. Моя мать выздоровела! К ней возвратились и рассудок, и силы телесные. Правда, она утверждает, что гостила у внучки в Лондоне, но в остальном — к маме просто вернулась молодость!

Обладай Натан даром пророка, способного провидеть, что Гутла Ротшильд, не зная болезней, проживет еще двадцать лет и умрет, чуть-чуть не дотянув до ста, в здравом уме и твердой памяти, — его радость не стала бы большей.

Случаются минуты, когда больше некуда.

— Вы подготовили счет? — спросил он позже, когда коньяк закончился, и секретарь Джошуа сбегал за второй бутылкой, захватив сразу и третью.

— Да.

Эрстед достал лист бумаги, исписанный убористым почерком. Взяв счет, Натан Ротшильд торжественно разорвал его на мелкие клочки, не читая.

— Что бы вы ни хотели за вашу работу, — смеясь, сказал он, — у меня есть лучшее предложение. Джошуа, у вас все готово?

— Да, сэр.

На стол легли две тоненькие папки.

— Здесь — документы об открытии счета в «N.M. Rothschild & Sons». На ваше имя, герр Эрстед. Сумму я определил сам и отдал распоряжения, чтобы счет пополнялся по мере необходимости. Вас это не должно беспокоить. В другой папке — документы об открытии в банках, принадлежащих нашей семье, корреспондентских счетов Общества по распространению естествознания. Я и мои братья, а также наши наследники, с этого дня полагают себя вашими инвесторами. В папке вы найдете письмо за моей подписью. Предьявите его в любом конце света — да хоть в Китае! — и в вашем распоряжении сразу появятся разумные средства.

— Вы понимаете, что делаете? — негромко спросил Эрстед.

— Понимаю. Я вкладываю деньги в науку. И, как деловой человек, надеюсь на прибыль. Кстати, передайте вашему брату — меня очень интересуют его опыты по получению алюминиума. Золото давно напрашивается, чтобы ему нашли заместителя…

Банкир встал.

— Я рад был иметь с вами дело, герр Эрстед.

— Взаимно, герр Ротшильд.

И они пожали друг другу руки — выходец из гетто и сын аптекаря.


Сцена четвертая
АППЕРКОТ

1

Малыш-Голландец Сэм злился.

Зря он согласился на эту потеху. Сегодня Сэм вообще не собирался боксировать. Он просто так зашел к старику Мендосе — потолковать с приятелями, размять кому-нибудь плечи, выпить кружку портера в славной компании. Среди учеников Мендосы — впрочем, как и среди зрителей — случались джентльмены, а то и настоящие лорды, не брезгующие отправиться с боксерами в «Карету и коней».

Попойка на дармовщинку — что может быть слаще?

«Хитер старик, — думал Сэм, уклоняясь от одного удара, а второй принимая на плечо. — Раз-два, о, Сэмюел, это ты, мальчик мой, как я рад тебя видеть… И вот тебя уже раздевают до пояса, и ты уже на двадцатифутовом ринге, а старый черт шепчет: поиграй с ним, Сэмюел, он в годах, но крепкий! И помни: лицо джентльмена — товар, не надо его портить без нужды…»

Джентльмен, чье лицо требовалось беречь, довольно ловко орудовал кулаками для человека в годах. Эрстед, вспомнил Малыш-Голландец. Его зовут Эрстед; он, кажется, из Швеции. Нет, из Дании. Сатана их разберет, приезжих, — кто откуда… В зале Мендосы джентльмена окрестили Полковником — офицер в отставке, не иначе. Слегка подзаплыв жирком, тяжелее Сэма фунтов на двадцать пять, если не больше, Полковник двигался мало, зато удары его могли оглушить быка.

— Валяй, Малыш!

— Покажи ему!

— Полковник! В атаку!

Гибкий и мускулистый, как пантера, Сэм кружил по рингу, размышляя о своем. Несмотря на разницу в весе, он был способен уложить противника на пол в любую секунду. Еще не успев заматереть, войти в силу зрелого мужчины — в прошлом году ему стукнуло двадцать, — Сэм с пеленок прошел такую школу, что иному хватило бы до конца жизни.

Его первым учителем был отец — прославленный Голландец Сэм, просто Голландец, без унизительной приставки «Малыш», непобедимый в ближнем бою. Малорослый и легкий, Голландец, как обладатель «свинцового кулака», пользовался таким доверием зрителей, что те делали ставки на него против тяжеловесов, собирая изрядные барыши. Ну и конечно же, Мендоса, Мендоса Великолепный, гордость Англии — фаворит принца Уэльского, боксер, с которым в Виндзоре разговаривал его сумасшедшее величество Георг III и которому, дьявол его побери, нельзя отказать, когда он просит тебя поиграть с Полковником…

«А что делать? — нырнув под руки противника, Сэм вошел в клинч. Пусть датчанин помотает нас туда-сюда, словно кабан — вцепившуюся в бок гончую. — Надо платить долги. Я был сопляком, когда старик Мендоса выставлял вперед ладони и говорил: „Валяй, малыш!“ Нынче те же слова кричат мои поклонники. Если Мендоса попросит, я готов подставить челюсть хоть премьер-министру, захоти мистер Каннинг развлечься!»

Разорвав дистанцию, он с удовлетворением полюбовался, как на боках Полковника расцветают два сине-красных пятна. Джентльмен упрям, но долго ему не продержаться. Годы… Мендоса был в возрасте Полковника, когда, не сумев заработать гинею-другую мемуарами, решил вернуться на ринг. И что же? Том Оуэн свалил великого чемпиона на глазах у публики…

— Полковник! Врежь мальчишке!

Орал неприятный тип, вызвавшийся услужить джентльмену, пока тот развлекается на ринге. Рыжие баки, кривые и желтые зубы, недельная щетина на щеках… Сэм вспомнил типа. Он вечно маячил рядом с лордом Расселом, покровителем спортсменов, когда лорд приходил на бои.

Имени типа Сэм не знал.

Сейчас кривозубый держал в руках фрак Полковника. Ему сто раз предлагали повесить фрак на крючок, на стул, перекинуть через канат второго, свободного ринга — нет же, торчит как столб, распялив руки, и блажит, что твоя прачка, у которой украли белье…

Вопли кривозубого раздражали. Слепому видно, кто здесь кому врежет. Кто здесь мальчишка. Будь это настоящий бой, длящийся тридцать—пятьдесят раундов, у Полковника вообще не было бы шансов. Хотя старается, можно сказать, отчаянно дерется. Не его вина, что ногам трудно носить лишний вес, что грудь вздымается все чаще. Нет, если Сэм и злился, то не на безвинного Полковника.

На себя, поддавшегося на уговоры; на кривозубого горлопана…

Вот злость и взяла верх. Увернувшись от бокового, слишком размашистого удара, он прорвался вплотную. Стерпев изрядную плюху в грудь и еще парочку — по ребрам, он боковым зрением увидел подарок судьбы, от которого и отказался бы, да не успел. Внушительный подбородок джентльмена торчал над Сэмом, словно намекая: вот он я! Так красуется вывеска трактира, приглашая зайти и угоститься горячим ромом.

Бежишь с мороза, не думая.

В кулак Малыш-Голландец вложил меньше силы, чем обычно. Но и этого хватило. Полковник рухнул как подкошенный. На ринг кинулся старик Мендоса, кляня Сэма на чем свет стоит; старика опередил кривозубый — мигом отдав драгоценный фрак какому-то зрителю, он упал рядом с Полковником на колени, приподнял его голову, охая, стал легонько хлестать по щекам, приводя в чувство.

— Хлебнул лиха! — вопили молодые боксеры, ровесники Малыша-Голландца.

— Будет знать!

— Браво, Сэмми!

По их крикам выходило, что Сэм выиграл не учебный бой с человеком намного старше его самого, а стал чемпионом мира на веки вечные.

Злость сгинула, как не бывало. Виновато слушая брань Мендосы, Сэм топтался возле поверженного Полковника, дожидаясь, пока тот придет в чувство. К счастью, долго ждать не пришлось. Полковник открыл глаза, хлебнул бренди, поднесенного ему по приказу старика, и хрипло закашлялся, давясь смехом.

— Это бомба, мистер Элиас! Клянусь Голгофой, это настоящая бомба!

По-английски он говорил чисто, слегка запинаясь, что в его положении было неудивительно.

— Простите меня, сэр…

Сэм растерялся. Он понятия не имел, что джентльмен знает его фамилию — Элиас. Почему-то сей факт произвел на Малыша-Голландца неизгладимое впечатление. Из уважения он даже согласился бы провести с Полковником второй и третий бои, заканчивая их одинаково, на радость сопернику.

— За что? Мендоса, бросьте причитать! Я жив-здоров. У нас, датчан, крепкие головы. Поэтому мы до сих пор обходимся без парламента. Кто-нибудь, дайте мне полотенце! Отличный удар, мистер Элиас… Апперкот?

— Да. Этому удару меня обучил отец.

— Голландец Сэм?

— Вы были знакомы с ним, сэр?

— Увы, нет. Я успел только на его похороны. В 1816-м я впервые посетил Англию. Мендоса, помните? Я пришел к вам условиться о занятиях, а вы плакали. В доме не было ни души, чужого человека вы не стеснялись…

— Ничего я не плакал, — буркнул старик. — Сэмми, не слушай джентльмена, он шутит. Ты хоть раз видел меня рыдающим, словно девица без женихов?

Полковник хлопнул ворчуна по плечу.

— Полно, Мендоса! Все знают, что у вас стальной кулак и пуховое сердце. Где моя одежда? Господа, сегодня я угощаю! Все идем в «Карету и коней»… Эй! Погодите! Куда делась пуговица с моего фрака?

Действительно, каждый мог видеть, что одна из пуговиц вырвана «с мясом». Сэм хотел было спросить кривозубого типа, но тот уже исчез. Должно быть, испугался, что заставят оплатить услуги портного.

— А, пустяки! — махнул рукой Полковник, видя, что боксеры готовы в поисках пуговицы перевернуть зал вверх дном. — Пуговица стоит доброго апперкота. Мистер Элиас, не поделитесь ли вы со мной секретом вашего батюшки? Я слышал, он перенял этот удар у голландских матросов…

Малыш-Голландец кивнул.

— Да, сэр, это так. Только матросам плевать на «Правила Лондонской арены». Они бьют апперкот ребром ладони, в горло. Грязное дело, сэр, не приведи вам бог…

2

— Замечательное страшилище! Всякий раз смотрю на него — и радуюсь.

— Ха! Вы еще поглядите, когда он сойдет на воду!

— Уверен, зрелище окажется впечатляющим. Корабли противника будут десятками идти на дно со страху — от одного вида нашего красавца «Warrior» а. Главное, чтобы чертова железяка не утонула первой — под собственным весом.

— Я не верю своим ушам, Уинстон! И это говорит инженер?! Существуют чертежи, расчеты, их проверяли специалисты…

— У вас скверное чувство юмора, Джеймс. Впрочем, в каждой шутке… Блэйлок уже неделю как пропал. Когда автор проекта неожиданно исчезает, это наводит на размышления.

Двое остановились, придирчиво разглядывая возвышающегося на стапелях монстра. Корпус броненосного фрегата «Warrior», имевший добрых двести пятьдесят футов в длину, влажно поблескивал, ловя скупые лучи солнца. Ровные прямоугольники орудийных портов зияли чернотой — по пятнадцать с каждого борта.

— Не маловато — три десятка орудий? — поинтересовался Уинстон Соммерсби, ежась от колючих укусов норд-оста. Август в Блэкуолле погодой не баловал. Длинное — чтоб не сказать, лошадиное — лицо инженера оставалось невозмутимым, но вся его нескладная, закутанная в плащ фигура выражала скепсис.

— В самый раз! И не три десятка, а тридцать четыре: вы забыли два носовых и два кормовых…

В противовес коллеге, Джеймс Рэдклиф, отвечавший за вооружение броненосца, лучился оптимизмом. Фитиль сигары весело дымился в углу рта, слоновьи ножищи в башмаках, достойных великана, уверенно попирали деревянный настил. Ростом артиллерист не вышел — едва по плечо инженеру, — зато удался вширь. Телосложением он напоминал вековой дуб, символ старой доброй Англии.

Казалось, ничто на свете не могло испортить мистеру Рэдклифу настроение. Ни хмурое небо над головой, ни ветер, трепавший полы легкомысленно расстегнутого сюртука, ни очередная задержка в монтаже корабля.

— Тридцать четыре бомбических орудия Пексана! Фрегат первого класса без брони выдержит в лучшем случае один бортовой залп «Воина». После второго от него останется плавучий костер. В то время как аналогичный залп противника не принесет броненосцу значительного вреда.

— Рад слышать. Осталось только спустить сей утюг на воду и подобраться к противнику на дистанцию залпа. С дальнобойностью у пушек Пексана, кажется, не очень?

— Насчет «подобраться» — это уже ваша забота, друг мой! Кто тут занимается паровыми машинами? Их что, еще не завезли? Все сроки вышли!

Уинстон медлил с ответом. Он постучал тростью по скрипучему настилу, сомневаясь в его прочности; зачем-то воздел очи горе. С неба, словно только того и ждала, сверзилась тяжелая капля — и упала Соммерсби точнехонько на кончик носа. Инженер вздрогнул, зябко передернув плечами.

— У нашего подрядчика, Джона Пенна, забастовка на фабрике. Продлится две недели, не меньше. Хорошо хоть, станки не поломали, как в прошлом году. Мистер Пенн передает свои глубочайшие извинения…

— Толку с его извинений! Адмиралтейство взыщет с Пенна неустойку или отдаст заказ другому подрядчику…

— Не отдаст. «John Penn & Sons» — лучшие производители паровых машин для кораблей. И единственные регулярные поставщики нашего флота. Кроме того, в Адмиралтействе, как всегда, поторопились. Вы ведь знаете: машины устанавливают в доках после спуска корпуса на воду. Так же как рангоут и вооружение. А до спуска далеко: не все переборки на месте. Завод задерживает стальные листы…

— Ничего, обложат штрафами — запрыгают, как блохи на сковородке!

Инженер от комментариев воздержался. Представления мистера Рэдклифа о мироустройстве вообще и кораблестроении в частности имели мало общего с действительностью. Во всем, что касалось артиллерии, он разбирался прекрасно, за что был ценим Адмиралтейством. Но в остальном невежество коллеги поражало. Соммерсби не счел нужным разъяснять, что штрафы если и будут наложены, то исключительно на владельцев верфи — компанию «R.J. Triptey Ship Works».

Пусть мистер Трипти сам разбирается с субподрядчиками.

Корпус монстра напоминал обессилевшего, вытащенного на берег Левиафана. Без мачт, палубных надстроек, оснастки и вооружения «Warrior» смотрелся жалко, несмотря на размеры. Обглоданными ребрами возвышались над бортами остатки лесов, тали лебедок провисли, печально качаясь на ветру. Дощатые поддоны для подъема грузов, сложенные кособоким штабелем, жались к железному боку броненосца, словно в поисках защиты.

И это — секретный проект Адмиралтейства, курируемый лично премьер-министром Великобритании, мистером Каннингом?! Будущий владыка морей? Детище инженерного гения, куда вложены сотни тысяч фунтов?! Вместо звона металла, скрипа лебедок, деловитой суеты — сырость, запустение, скука. Гулкая тишина по-хозяйски обосновалась во чреве страшилища, впавшего в спячку. Где-то стучат молотки, перекликаются рабочие — верфь живет, строятся новые фрегаты и барки — но сюда долетают лишь отзвуки жизни.

«Словно мы вдруг оказались в огромном склепе…»

Уинстон Соммерсби знал такое за собой. Беспричинные приступы меланхолии накатывали на него в самое неподходящее время. Казалось бы, что особенного? Задержка в работах (сколько их уже было!) плюс скверная погода. Скоро подвезут листы стали, и монтаж возобновится. А там и паровые машины подоспеют. Не вечно ж рабочие Пенна будут бастовать?!

Несмотря на доводы рассудка, хандра одолевала. И Рэдклиф, чей непробиваемый оптимизм действовал на Соммерсби благотворно, как назло, умолк.

— Вы никогда не задумывались, друг мой, — с деланной бодростью заговорил Уинстон, — что нам выпала честь участвовать в грандиознейшем проекте современности? Броня? Новые пушки? Паровые машины? Все это так или иначе применялось, но — по отдельности. Вместе же…

— Ха! — Артиллерист заглотил наживку. — Я над этим не задумываюсь. Я этим горжусь!

Он выпустил клуб дыма, достойный выстрела мортиры.

— Нам повезло родиться в великой стране. Этот красавец, пренебрежительно названный вами «утюгом», — начало новой эпохи! Эра брони и пара, и взрывов бомб! Дерево? Паруса? Вчерашний день! Но, я вижу, вы продрогли. Идемте в контору мистера Уотерхауса, он готовит замечательный грог. Нам нужно согреться. Ну и погодка! Август, разрази его поперек!

Словно в подтверждение его слов, на северо-востоке громыхнуло. К счастью, дождь медлил, давая возможность инженеру и артиллеристу добраться до конторы управляющего. Когда Соммерсби поднимался по ступенькам, ему показалось, что в окошке мелькнуло незнакомое лицо. Он почти уверился, что управляющий не один, и ошибся — мистер Уотерхаус восседал за столом в полном одиночестве, листая замусоленный гроссбух.

В камине уютно потрескивали буковые поленья.

— Вы закончили осмотр, джентльмены?

Управляющий сделал очередную пометку, промокнул запись бронзовым пресс-папье и закрыл гроссбух. Вид он имел скверный: мешки под глазами, нос и щеки в красных прожилках. Так выглядят люди после гулянки — либо после бессонной ночи, проведенной за рабочим столом. Впрочем, отдельные личности выглядят так всегда, начиная с раннего детства — и независимо от обстоятельств. К этим любимцам Фортуны и принадлежал Эдгар Уотерхаус.

— Закончили. Качество исполнения нас в целом устраивает.

— Но работы снова приостановлены…

— Поставщики! — трагически развел руками управляющий. — Вы не в курсе, когда Вуличский завод собирается…

— Это вы должны знать, как обстоят дела у ваших субподрядчиков, — желчно заметил Уинстон. — И не донимать вопросами представителей Адмиралтейства. Да, в курсе. Через неделю! Как вам это понравится?

— Да вы совсем простыли, мистер Соммерсби! — засуетился управляющий, быстро меняя тему разговора. — Садитесь к огню, я приготовлю вам грог…

— И мне! — не замедлил вклиниться артиллерист.

— Ну разумеется, мистер Рэдклиф! Всенепременно!

У камина на специальной подставке грелся полуведерный чайник из чугуна, живо напомнивший артиллеристу казенную часть орудия. Управляющий извлек из стенного шкафчика бутылку рома и коробочку с пряностями, которые смешивал самолично. От души плеснув спиртного в пару пузатых кружек, он бросил в каждую по щепотке смеси и долил кипятком. По комнате пополз сложный аромат — корица, имбирь и мускатный орех.

— Лучшее средство от простуды, джентльмены!

— А вы, мистер Уотерхаус?

— Мне нужно работать…

Управляющий вернулся к оставленным бумагам.

— Обедаем в «Розе и окороке», — возвестил Рэдклиф, опустошив кружку. — Там отличная телятина и пирог с голубями. А «винцо Барли»[12] — чудо из чудес.

— Принимается. — Тонкие губы Соммерсби изобразили намек на улыбку.

Грог пошел ему на пользу. Инженер приободрился, щеки его, обычно бледные, порозовели. Тем не менее смутное беспокойство не оставляло Уинстона. Он слышал звон сигнальных колокольчиков, но не мог понять, с какой стороны ждать беду.

3

Когда фигуры инженера и артиллериста поглотил туман, управляющий выбрался из-за стола и отпер неприметную дверь в углу комнаты. За дверью скрывались личные «апартаменты» — каморка со старым диваном, где мистер Уотерхаус ночевал, если задерживался в конторе допоздна. Как правило, гостей он туда не пускал. Однако сейчас, едва дверь отворилась, в конторе объявился статный джентльмен в летах — который, впрочем, выглядел моложе управляющего.

Высокий лоб, упрямо вздернутый подбородок, цепкие, умные глаза. Несмотря на благородную седину, с годами выбелившую шевелюру джентльмена, волосы его спорили с гребнем, взлетая легкомысленным коком. Одевался гость щегольски — жилет, усеянный сине-золотистыми цветочками, фрак из зеленого бархата, веллингтоновские сапоги,[13] цилиндр с монограммой.

Пальцы джентьмена отягощали многочисленные перстни.

— Все в порядке, мистер Эрстед. Мы можем без помех продолжить разговор. Кстати, я получил нужные нам обоим сведения.

Мистер Эрстед, боксер и экзорцист, словно на крыльях ветра прилетевший из Лондона в Блэкуолл, прошелся по комнате из угла в угол, разминая ноги, и остановился напротив стола, за которым вновь окопался Уотерхаус. Вести разговоры управляющий предпочитал сидя в заветной крепости.

— Я слышал. Железо из Вулича завезут через неделю. До того ваш склад будет пустовать. Для нашего дельца — в самый раз. Мне склад и нужен-то всего на три дня.

— А вдруг материалы доставят раньше? Если склад окажется занят, у меня будут неприятности. Я рискую, мистер Эрстед. Не кто-нибудь, а лично я.

— Чтобы в этой стране хоть что-нибудь доставили раньше?! Не смешите мои сапоги, мистер Уотерхаус!

По-английски посетитель говорил чисто, без акцента и очень быстро.

— Что вы себе позволяете?! — возмутился управляющий. Впрочем, гнев его не обманул бы и ребенка. — Прекратите оскорблять мою страну! Или у вас в Дании все всегда делается вовремя?

— У нас в Дании? Goddamit! Да! Вовремя. Всегда. Простите, если невольно задел ваши патриотические чувства. — Эрстед отвесил поклон, театрально приложив руку к сердцу.

На лице его мелькнула язвительная ухмылка, обнажив частокол кривых, желтых зубов. Эта улыбка так разительно изменила облик датчанина, что управляющий вздрогнул. Рассудку понадобилась минута, не меньше, чтобы справиться с сердцебиением. Подумаешь, зубы у человека плохие! А у дядюшки Роджера, преступно медлящего с завещанием в пользу племянника, — желудочные колики; у мистера Трипти, хозяина верфи, — подагра…

Что тут особенного?

— Извинения принимаются. Но впредь попрошу следить за словами. Извольте уважать страну, в которой находитесь.

— Хорошо-хорошо! — Датчанин замахал на управляющего руками, уподобясь ветряку. — Договорились! А теперь вернемся к нашему дельцу. Склад будет пустовать неделю, а я освобожу его через три дня! Д-дверь! Соглашайтесь! Вот-вот хлынет ливень, и сахар промокнет!

Нерешительность собеседника раздражала мистера Эрстеда. Уотерхаусу доставляло удовольствие наблюдать за посетителем, нервно меряющим шагами комнату. Для управляющего вопрос был решен с самого начала, но он не спешил ударить по рукам, набивая себе цену.

— Значит, сахар?

— Да! Голландский сахар, только что доставлен кораблем в Англию. А в порту, как назло, все склады забиты! Мой друг Ван дер Линден умоляет сжалиться над его грузом. Пропадет ведь товар! Выручайте!

— Учитывая обстоятельства… я, пожалуй… — Уотерхаус цедил слова, будто скряга — пенсы. — Сахар, говорите?

— Goddamit! Один сахар, только сахар и ничего, кроме сахара!

— Мне на верфи неприятности не нужны. В грузе нет чего-нибудь горючего? Взрывчатого? Ядовитого или зловонного?

— Д-дверь! По-вашему, сахар горит, взрывается и воняет?

Управляющий припомнил жженый сахар, который добавлял в пунш, и совершенно успокоился. Видение пунша было таким мирным, таким доброжелательным, что вся затея предстала в радужном свете.

— Сколько его у вас?

— Сто семьдесят бочонков и девяносто мешков.

— Изрядная партия. Склад невелик…

— Зато простаивает без дела.

— Плата за хранение составит… О какой сумме у нас шла речь?

— О пятнадцати фунтах. Славненькие денежки, согласитесь.

— Мне кажется, число «тридцать» звучит лучше «пятнадцати».

— Goddamit! Я же не алмазы вам оставляю! Что я скажу Ван дер Линдену? Как объясню чудовищные траты?!

— Мне придется заплатить грузчикам, сторожу…

— Сторож получает жалованье от компании. Он обязан охранять склад в любом случае. О грузчиках не беспокойтесь, я уже их нанял.

— Вы очень убедительны, мистер Эрстед. Так и быть — двадцать пять.

— За три дня? За три жалких, краткотечных дня?! Мы ведь оформим нашу сделку по-джентльменски, верно? Без лишних бумаг? А это значит — ни с кем не надо делиться. Все денежки пойдут в ваш карман, мистер Уотерхаус. — Эрстед внезапно шагнул вперед и, опершись руками о столешницу, заглянул управляющему в глаза, по-птичьи склонив голову набок. — Ладно, сдаюсь. Если вы — любитель круглых чисел, то, думаю, «двадцать» для вас прозвучит райской музыкой.

— Деньги — вперед, — после некоторого размышления уведомил мистер Уотерхаус.

— Половину. Вторую половину — при вывозе товара.

— Три четверти. Пятнадцать фунтов сейчас и пять — когда заберете свой сахар.

— Ох вы и выжига! Ох и плут!

Эрстед осклабился, вновь продемонстрировав желтые зубы, и полез в кошелек.

— Должен вас предупредить, — пересчитав и спрятав деньги, управляющий сделался мил и приветлив, — склад не предназначен для пищевых продуктов. Он не отапливается, там сыро…

— Крыша не протекает?

— Нет. С этим у нас строго.

— Чуток сырости пойдет на пользу. Сырой сахар весит больше, а продавать-то его будут на вес. Смекаете? Вот дождь — другое дело. Дождя нам не нужно! — В небе над конторой громыхнуло, намекая. — Что же вы сидите, дружище? Отпирайте склад да велите сторожу открыть ворота. А я кликну грузчиков с телегами.

— Прямо сейчас?

— А вы как думали? Д-дверь! Груз ждет за воротами!

4

Тишина и запустение, царившие вокруг броненосца, кончились. Еще минуту назад здесь уныло свистел ветер, играя провисшими талями, — и вот уже пространство перед железным монстром заполнили телеги, лошади, грузчики, возницы. Стук копыт и колес, веселая ругань, ржание, смех, окрики старшего, чуть ли не палкой наводящего порядок…

Эдгар Уотерхаус наблюдал за суматохой с нескрываемым удовольствием. Ему до смерти надоели военные с их идиотской секретностью, проверяющие из Адмиралтейства, всюду сующие свой нос, поставщики, с неумолимой регулярностью срывающие любые сроки… Когда возникал очередной простой, и жизнь вокруг железного остова замирала, он поначалу радовался. Но через пару дней его начинала одолевать скука. Как ни странно, мистер Уотерхаус любил свою работу. Он привык быть при деле. А тут — впору спиться с тоски. Опять же наложит Адмиралтейство штраф, компания разорится — куда прикажете идти?

На улицу, милостыню просить?

Грузчики, чертыхаясь, таскали бочки и мешки. Мистер Эрстед в процесс не вмешивался: наблюдал, покуривая черную трубочку, никак не шедшую к его франтоватому облику. «Доверяй, но проверяй!» — подумал управляющий и решительно направился к ближайшей телеге.

— Развяжите этот мешочек.

Толстый грузчик дыхнул перегаром:

— Зачем?

— Хочу взглянуть, что там.

Рядом, словно из-под земли, возник мистер Эрстед. Управляющий даже вздрогнул — так тихо и быстро подошел датчанин.

— Делай, что велено.

Толстяк хмыкнул, развязывая мешок.

Уотерхаус поелозил пальцем по одной из неровных, чуть желтоватых сахарных голов. Лизнул: точно, сахар. Никаких сомнений.

— Открой бочонок.

Ворча себе под нос, грузчик отыскал ломик с плоским концом и со второй попытки вскрыл бочонок. Здесь сахарные головы были помельче: с кулак величиной.

— Заколачивай.

— Все проверять будете? — елейным голосом поинтересовался датчанин.

— Нет. Я удовлетворен.

Управляющий окончательно успокоился и даже расправил плечи, словно сбросив десяток годов. Подвыпившие грузчики, гомон, толкотня, виртуозная брань возницы, которому наступили на ногу… Это была правильная жизнь. Не то что с нашими вояками…

— Не желаете промочить горло, мистер Эрстед?

— С удовольствием, сэр!

Через час умиротворенная беседа партнеров, разомлевших от выпивки и каминного жара, была прервана явлением старшего.

— Простите, сэр…

— Что?

— Не влазит.

— Что — не влазит?

— Склад, значит… Под завязку. Десять бочек осталось. Куда их?

— Не может быть! Там полно места, — забыв, что недавно сам сетовал на малую вместимость склада, управляющий полез из-за стола. — Не волнуйтесь, мистер Эрстед, что-нибудь придумаем. На улице не оставим…

Бочки-неудачницы сиротливо жались к стене конторы. Со словами: «Сейчас найдем место!» — управляющий сунулся в дверь склада и обнаружил, что места нет категорически. Сахар расположился по-хозяйски, оккупировав каждый уголок. Уотерхаус задумался, скребя в затылке. Пока мозг его был занят хаотической мыслительной деятельностью, взгляд жил своей жизнью, обшаривая небеса, готовые пролиться дождем. Не найдя в горних высях замены складу, взор спустился ниже, упав на корпус броненосца.

«Почему бы и нет? Военный корабль, секретность… Какие там секреты? Железная коробка — ни машин, ни пушек… Даже палубы не все собрали. Тыща бочек влезет!»

Если бы не пары крепкого рома, подобная идея никогда не пришла бы в голову мистеру Уотерхаусу. Однако алкоголь всегда обострял его гений. Он уже открыл рот, желая успокоить датчанина, но под ребрами шевельнулась холодная игла.

В итоге прозвучало неожиданное:

— Что в этих бочках?

— Вы же проверяли! — возмутился Эрстед.

— Да, но не эти бочки!

Первая крышка поддалась на удивление легко. Уотерхаус мрачно воззрился на белый порошок, которым был наполнен бочонок. Селитра? Известь? Мука тонкого помола?

— Что это?

— Измельченный сахар, для кондитеров. Наивысшего качества!

Управляющий сунул в бочку палец. Опасливо лизнул — а вдруг отрава?! Нет, датчанин не соврал: на вкус порошок был слаще меда. Им были заполнены и остальные бочки.

— Ладно, — решился Уотерхаус. — Грузите в трюм. Найдите место, где палуба уже настелена, чтоб дождь не намочил. Вон лестница, вон лебедка. Поторапливайтесь!


Сцена пятая
САХАРНАЯ ПУРГА

1

Луна развлекалась.

Расположившись в небесной ложе, она с любопытством наблюдала за сценой земли. Там, стараясь изо всех сил, четыре актера играли невидимок. Складывалось впечатление, что прятались эти господа исключительно от луны, ибо других зрителей — не считая звезд-компаньонок — у них не было. И то правда: кому придет в голову за полночь бродить в пустынных окрестностях верфи «R.J. Triptey Ship Works»?

Таинственный квартет передвигался короткими перебежками; из тени — в тень. От стены угольного склада — к забору, от забора — в чернильный мрак прохода меж бараками; нырнули под дровяной навес, замерли, выжидая… Не прошло и минуты, как в ближайшем проулке послышались шаги. Луна глянула в ту сторону и признала, что была не права. Предосторожности имели под собой веские основания.

Целых пять веских оснований в лице компании «чарли».[14]

Коротая ночь за грогом и игрой в кости, бравые стражники наконец решили выбраться на улицу. Первым вышагивал слоноподобный толстяк, помахивая казенной дубинкой. Следом ковыляли соратники — инвалид, опиравшийся на узловатую клюку; старик в засаленном цилиндре, с фонарем в руках; церковный служка, способный устрашить лиходеев разве что своей физиономией; и юнец-почтальон, взалкавший приключений, — единственный из всех, он вооружился древней саблей.

Трепещите, воры и грабители!

Недаром остряк-репортер писал в «The True Sun»:

«Не надо претендовать на доходную должность „чарли“, если вам не шестьдесят, семьдесят, восемьдесят или девяносто лет, если вы не слепы на один глаз и не видите плохо другим, если вы не хромы на одну или на обе ноги, если вы не глухи как столб, если астматический кашель не рвет вас на куски, если ваша скорость не сравнима со скоростью улитки, а сила рук не мала настолько, что не позволяет арестовать даже старуху-прачку, возвращающуюся после тяжелого трудового дня у лохани для стирки».

Ночной дозор — живая иллюстрация к этой рекламе — гордо прошествовал мимо дровяного навеса. Из всей пятерки лишь старик мазнул взглядом по укрытию, но не заметил прячущихся. Темная мешковатая одежда скрадывала очертания фигур, а почтенный старец и при дневном свете видел скверно. Когда шаги патруля затихли вдалеке, четверка продолжила путь.

Еще две перебежки — и они уже стояли у ворот верфи.

Сделав знак остальным оставаться на месте, один, бесшумный, как змея в траве, подкрался к окну сторожки. Заглянув внутрь, он с удовлетворением хмыкнул и, уже не таясь, вернулся к своим.

— Порядок. Колода на месте?

— Да.

— Тащите ее к забору.

Луна, в свою очередь, бросила взгляд в сторожку. Сторож пребывал на посту, но службу нес из рук вон плохо. Говоря без обиняков, он дрых, как сурок, уронив голову на дощатый стол, и храпел во всю мочь. Фонарь, стоя в футе от его лица, рельефно высвечивал небритую щеку, космы волос, бросал масляные блики на губы, шевелящиеся во сне.

Под столом покоилась недопитая бутылка джина. Любой, хорошо знавший сторожа, подивился бы: неужто старину Уилла сморило с жалких двух стаканов? Луна тоже удивилась. Но для человека, смотревшего в окно, увиденная картина не была неожиданностью. В «Одноруком боцмане» знали: Уилл Слоун — большой любитель картишек. Иногда ему везло, например, как сегодня: обчистил пришлого забулдыгу до нитки! Деньжат у чужака оказалось негусто; в итоге тот поставил на кон бутылку джина — последнее, что имел, — и снова проиграл.

Тонким ценителем напитков Уилл не числился. А дух можжевельника напрочь отбил привкус настойки лауданума, не предусмотренной в рецептуре «Gordon’s».

Путь на верфь был свободен.

2

Джек Бэрринджер — в прошлом сержант саперного батальона, а ныне исполнитель деликатных поручений — не зря получил милую кличку Джек-в-Клочья. Он всегда шел впереди подчиненных. Вот и через забор он перебрался первым. За ним последовал джентльмен не первой молодости, исполнявший роль проводника. Звали джентльмена, если верить его словам, Эрстедом, и через заборы он лазил с изумительной ловкостью.

— За мной, — махнул рукой проводник.

Он уверенно зашагал по деревянному настилу, мимо запертой на ночь конторы — к зданию склада и темнеющей неподалеку громаде броненосца. Доски громко скрипели под ногами проводника, и Джек поморщился. Кто так ходит? Сразу видно дилетанта. Хорошо, что сторож спит, а «чарли» далеко…

Экая махина, думал он, идя к кораблю. Как бы не заблудиться внутри. План броненосца отпечатался в памяти, как на типографском оттиске, но одно дело — план, а другое — самому лезть в трюм. Слава богу, тучи разошлись, и луна полная: хоть какое-то подспорье.

— Останетесь здесь, мистер Эрстед, — распорядился он. — Смотрите в оба. Сигнал вам известен. Зря панику не поднимайте. Подавайте знак, только если кто-то направится прямо сюда. Все поняли?

— Д-дверь, что тут не понять?

— Вы не ответили на вопрос.

Тон Бэрринджера сделался жестче.

— Понял, сэр.

— В следующий раз так и отвечайте. Вик, Бен, лестницу видите?

При проводнике Джек не называл помощников настоящими именами. На такой случай имелись клички «для посторонних».

— Да, сэр.

— Вик первый. Наверху от борта не отходить, ждать нас. Я второй, Бен замыкает. А вы, мистер Эрстед, подержите лестницу, пока мы не заберемся.

— Есть, сэр! — ухмыльнулся проводник.

Бэрринджеру, ветерану войны, очень захотелось съездить фигляру по кривым зубам, но он сдержался. Только мордобоя во время задания нам не хватало. Карабкаясь по веревочной лестнице и по натяжению веревок ощущая взбирающегося ниже Бена, Джек мысленно простил мистера Эрстеда. Лестницу проводник держал крепко, «внатяжку» — лезущих вверх людей не болтало, и в итоге подъем занял меньше времени, чем Бэрринджер рассчитывал.

— Куда дальше? — шепотом осведомился Вик.

Верхняя палуба фрегата была собрана почти полностью. В лунном свете железо чудесным образом превратилось в серебро. Вся палуба сияла, позволяя видеть каждый шов, каждую шляпку болта. Эх, внизу бы так! Футах в двадцати зиял черный провал люка.

— Туда.

— Зажечь фонарь?

— С ума сошел?! — разъяренной змеей зашипел Джек.

— Так он у меня потайной, — оправдывался Бен. — Никто не увидит.

— Жить надоело, капрал?! Никакого огня! Иначе костей не соберем.

— Так точно, сэр!

Мысленно Бэрринджер обругал себя за непредусмотрительность. Надо было все объяснить помощникам заранее. Стареешь, Джек-в-Клочья? Забыл? — что для тебя, воробья стреляного, прописная истина, то другим еще втолковать надо. Разжевать, в рот положить — и по затылку треснуть, чтоб проглотили.

— Вик, слышал? Тебя тоже касается.

— А как мы будем работать в трюме, сэр? Совсем без света?

— Ничего, не заблудишься. Держаться в шаге друг за другом. Я первый, Бен второй, Вик замыкает. Вперед.

Джек направился к люку.

Поначалу, пока сверху долетали отблески лунного света, все шло нормально. На батарейной палубе гуляли сквозняки, и Джек тихо радовался: то, что нужно. В стоячем воздухе его замысел не сработал бы, но он все верно рассчитал. Орудийные порты еще не успели оборудовать крышками. Они шли с обоих бортов, создавая мощную тягу — ветер аж гудел во чреве «Воина».

Люди спустились ниже, и тьма навалилась на них всей тушей. Не было видно ни зги, они двигались в кромешном мраке. Под ногами словно из небытия возникали ступеньки железной лестницы. Шаги гулко отдавались внутри металлического корпуса. Мнилось: их слышно за добрую милю, и сейчас сюда сбежится вся округа. Иллюзия лгала. Даже до мистера Эрстеда, оставшегося снаружи, доносился лишь слабый шум.

Отойди проводник на пятьдесят ярдов — вообще ничего бы не расслышал.

Казалось, чертовой лестнице не будет конца. «Так души грешников спускаются в преисподнюю…» — Сравнение испортило Джеку настроение, и он стал думать о другом. К примеру, о том, что в трюме сквозняк куда слабее. Придется таскать бочки на батарейную палубу.

— Сэр, может, все-таки зажечь фонарь?

— Я не люблю повторять дважды. Никакого огня.

Еще две ступеньки — и путь завершился.

— Бен, привяжи веревку к последней ступеньке и начинай разматывать. Сделал? Теперь положи руку мне на плечо. Вик, найди плечо Бена. Готовы? Поворачиваем направо и двигаемся до упора. Там должна быть переборка. Возле нее — десяток бочек. Пошли!

Пол трюма оказался ровным. Рабочие не схалтурили, тщательно подогнав железные листы один к другому. Идти пришлось ярдов тридцать. Наконец пальцы Бэрринджера уперлись в холодный металл.

— Отпустите друг друга и сделайте два шага вперед. Глядите, лбы не порасшибайте! Вик, прими в сторону, тут я стою… Все коснулись стены? Отлично. Вик — вправо, Бен — влево, и смотри, не упусти веревку. Держитесь за переборку и шарьте вокруг. Ищите бочки.

Сам Джек остался на месте, чутко прислушиваясь к шагам помощников. Через минуту слева долетел шепот Бена:

— Нашел, сержант!

— Молодец. Я иду к тебе. Вик, возвращайся.

Добравшись до бочек, Бэрринджер с минуту колебался: вскрывать их здесь или все-таки перенести на батарейную палубу? В итоге решил действовать наверняка.

— Вскрываем три штуки. Остальные тащим наверх и откупориваем там.

Достав из-под одежды ломики и жестяные черпаки, они взялись за работу. Скоро в трюме заклубилась невидимая в темноте сахарная пудра — ее щедро подбрасывали в воздух черпаками, как зерно на току. Часть пудры оседала на полу, на одежде, но львиную долю подхватывал сквозняк, разнося по трюму. Бэрринджер ощутил сладкий вкус на губах. Рядом чихнул Бен — словно из пушки выпалил. Эхо раскатилось по всему кораблю.

— Поторапливайтесь!

«Главное — не дать пудре осесть. Ничего, наверху дует, как у черта в заднице. Такую метель подымет — мало не покажется!»

Бочки оказались тяжелыми. Люди взмокли, перетаскивая их по лестнице. Липкий сироп вместо пота тек по лицам, в горле першило. Шипел, бранясь сквозь зубы, Бен — он крепко зашиб голень, с размаху налетев на ступеньку.

Наконец семь бочонков встали на батарейной палубе. Сквозь верхний люк и порты левого борта струился тусклый свет луны. После трюмного мрака он казался ясным днем. Работа пошла быстрее. Сквозняк словно задался целью помочь незваным гостям: он набрал силу, превратясь в настоящий ураган. Гудя и завывая, вокруг мела настоящая пурга.

— Уходим!

Скучавший внизу проводник вытаращился на «снежных людей», опоздав придержать лестницу. Бэрринджер обругал его, и мистер Эрстед кинулся исправлять оплошность. Сквозь пушечные порты было видно, как в броненосце крутится буран; казалось, в брюхе корабля внезапно началась зима.

— Ну вы и натворили дел! — хмыкнул проводник. — Д-дверь! Бедный мистер Уотерхаус! Вот кому несладко придется… Уносим ноги, сэр?

— Нет. Осталось самое главное.

Проводник с изумлением уставился на Бэрринджера: что, мол, еще? Товар безнадежно испорчен, корабль засыпан сахаром, словно железный марципан — следов не скроешь. У управляющего, да и у самой компании «R.J. Triptey Ship Works» будут серьезные неприятности.

Этого ведь и добивались?

3

Джек Бэрринджер на всю жизнь запомнил рассказ отца о катастрофе в Турине. Это произошло за десять лет до рождения Джека, в 1785-м, когда отец гостил у дальних родичей. Каждый день в городских пекарнях слышались громкие хлопки: пекари оригинальным способом боролись с досаждавшими им мухами. Подбросив в воздух горсть муки и отойдя в угол, они швыряли в облако мучной пыли горящую лучину. Следовал небольшой «бабах!» — и от докучливых насекомых не оставалось и следа.

А в графской пекарне для той же цели, по слухам, пользовались сахарной пудрой — не жалко! Запах жженого сахара был приятней, чем вонь горелой муки.

Увы, однажды сосед-пекарь, мягко говоря, переборщил. Последствия оказались фатальными. От оглушительного взрыва вылетели стекла в нескольких домах. Пекарню разнесло на куски, погибли и пекарь, и двое подмастерьев. С тех пор мух гоняли вениками — никто не желал повторить судьбу несчастных.

Отец всякий раз повторял: никогда не делай так, Джек, если тебе дорога жизнь! Разумеется, в итоге Джек поступил точь-в-точь наоборот. «Опыты» он проводил в сарае, где хранился садовый инвентарь. И мука, и сахарная пудра, пригоршню которой ему удалось стащить в лавке, бабахали замечательно! «Главное — блюсти меру!» — твердил себе Джек. С четвертого или пятого раза он перестал бояться — и поплатился за самоуверенность.

К счастью, обошлось вынесенной дверью сарая, звоном в ушах и сгоревшими бровями. Но это было ничто по сравнению с поркой, которую учинил ему отец. Если бы родитель знал, что порка не пойдет сыну впрок…

Прозвище Jack-to-Shreds Бэрринджер получил в Испании, в армии Веллингтона. На войну он чуть не опоздал из-за возраста, но проявить себя успел в полной мере. Лейтенант саперного батальона сразу приметил смекалистого парня и убедился, что смелости Джеку не занимать, а пороховые подкопы и мины для него — родная стихия. Головы молодой сапер не терял, пустого риска не любил, продумывая все наперед. Вскоре Джека произвели в капралы. Отличившись при Бадахосе, он получил сержантский чин — за бреши, проделанные в стенах крепости.

Выйдя в отставку, Джек-в-Клочья уже знал, чем займется дома.


В лунном свете блеснули два флакона, которые Бэрринджер извлек из карманов куртки. В одном содержался темный кристаллический порошок, в другом — маслянистая жидкость. Жидкости было немного, на донышке. Джек провел кучу опытов, прежде чем научился рассчитывать время воспламенения реагентов. Задержка возгорания зависела от пропорции, в которой смешивались компоненты зажигательного состава.

У них будет в запасе не меньше минуты.

Порошок, тихо шелестя, ссыпался во флакон с жидкостью. Джек поспешно заткнул горлышко промасленной ветошью, замахнулся — и флакон, кувыркаясь, полетел в черный провал ближайшего орудийного порта. На фронте Бэрринджер отменно бросал ручные бомбы, а последние две недели упражнялся в метании камней, восстанавливая былые навыки.

Из чрева «Воина» долетел звон разбитого стекла.

— Бежим!

Только сейчас до проводника дошло, что происходит.

— Goddamit!

Он припустил прочь с завидной прытью. Остальные тоже не мешкали. К забору пришли, что называется, ноздря в ноздрю. На ту сторону перелетели птичками — подставлять колоду не понадобилось. Решив, что оказался в безопасности, Бен присел на корточки и с любопытством прильнул к отверстию от сучка. В следующий миг цепкая рука Бэрринджера ухватила капрала за шиворот и рванула что есть сил.

— Жить надоело?! Шевели копытами!

Джек-в-Клочья никогда еще не устраивал диверсий таких масштабов. Как рванут десять бочек сахарной пудры в металлической «коробке» — двести пятьдесят на сорок на тридцать футов, — он представлял слабо. «Осторожность лишней не бывает», — любил говаривать лейтенант Мак-Кормак.

Они успели добежать до знакомого проулка, когда земля под ногами содрогнулась. Уши заложило от грохота; в спины ударила плотная волна, настойчиво предлагая лечь на землю. Квартет отказываться не стал — все упали, закрывая головы руками. Один Джек Бэрринджер сразу перевернулся на спину, пожирая глазами жуткое зрелище.

Он должен был это видеть!

«Warrior» превратился в вулкан. Столб огня взметнулся на сотню футов, осветив окрестности на пару миль. Во все стороны летели железные листы обшивки — словно черепица, сорванная ураганом с крыши. Случайный лист как нож срезал фок-мачту баркентины, стоявшей на соседних стапелях. Секундой позже второй «гостинец» пронесся над квартетом и снес угол бревенчатого сарая. Вокруг останков броненосца все горело: деревянный настил, полуразрушенный склад. Огонь стремительно распространялся, подбираясь к зданию конторы.

Джек знал: потеха не закончилась.

Второй взрыв был слабее первого и походил на грандиозный фейерверк. В развороченном складе вспыхнула шутиха, изготовленная для великана из детской сказки. Пламя шипело, брызжа искрами, из него вылетали горящие обломки дерева; в воздух ракетами взмывали бочки, оставляя за собой пылающие шлейфы.

Там, куда они падали, вспыхивали новые очаги пожара.

Это казалось невероятным! Даже в пекле сахарные головы лишь флегматично горят и плавятся, а их вместилища не уподобляются пороховым ракетам, расчерчивая ночное небо бешеными хвостами комет.

Но если заранее подмешать в сахар селитру…

Джеку-в-Клочья был отлично известен рецепт «карамельной смеси», которую на первый взгляд не отличишь от обычного сахара. Именно этот состав скрывался в мешках и бочках под верхним слоем лакомства. Взрывать так взрывать! Чем больше ущерба — тем лучше. Так передал доверенный человек заказчика, а к пожеланиям клиентов отставной сапер относился с уважением.

— Уходим. Быстро.

Со стороны Блэкуолла ударили в набат.

4

— В Чизвик, Гарри!

Перчатки шлепнули по теплой от солнца стенке кареты. Щелканье кнута, легкий толчок. Теперь — закрыть глаза, откинуться на мягкое кожаное сиденье, забыть о шумном мире. Или, напротив, раздвинуть белую шторку, полюбоваться из окна Лондоном. Оживленная Хай-стрит, за ней — Чизвик Хай-роуд; экипажи, всадники, прохожие, бродячие собаки.

Таинственный колокол молчит — и слава богу!

Сомнения позади, главные трудности — тоже; затейка, считай, удалась. Что теперь? Сущий пустяк — оставить Банный Дом по правую руку, миновать пустошь, где намечено строить станцию сухопутных пироскафов, осенить себя крестом при виде старинной церкви Святого Джеймса-на-Костях. На кладбище смотреть не надо — к чему портить хорошее настроение? Если все сложится, никому не придется умирать.

Почти никому.

Лорд Джон поправил длинные, по последней моде, локоны на висках, улыбнулся тонкими губами. Ему шла улыбка. Сам великий Кин как-то обмолвился: «Чаще улыбайтесь, милорд. Иначе вы слишком похожи на Яго». Лорд ничего не имел против сравнения с шекспировским персонажем. Дилетант, конечно, но, как говорят пушкари-красномундирники, целил в нужном направлении.

Итак, в Чизвик…


Путь жизненный пройдя до половины, лорд Джон очутился в таком Сумрачном Лесу, что другой на его месте давно уже спятил бы от страха. Иные счастливцы, заглянув одним глазком под черный полог Леса, успевали выскочить, белые от ужаса. Самые смелые бродили опушкой — и пугали глупцов. Лорда Джона такое не интересовало. Ему нужна была чаща, глушь, сырой бурелом — обитель призраков и неупокоенных мертвецов. Он был романтик — по-своему.

Такие иногда встречаются даже в Сумрачном Лесу Политики.

Если членство в парламенте тебе гарантировано по праву рождения — чего еще желать? Искатели счастья за всю жизнь не могли добиться того, что Джон Рассел, третий сын герцога Бедфордского, наместника Ирландии, получил играючи. С двадцати — депутат палаты общин; с двадцати двух — бессменный лидер партии вигов. Министерские посты — на выбор — лежали рядышком, достаточно лишь наклониться. Но, к удивлению обитателей Леса, лорд Джон не спешил. И в этом была первая странность, немало смущавшая современников и потомков.

Через тридцать лет, когда лорд Джон окончательно превратится в живую легенду, а броненосец «Warrior» со второй попытки сойдет-таки на воду, некий эмигрант, пользуясь английским гостеприимством ради политических интриг и написания книги «Das Сapital», сочтет Джона Рассела обычным карьеристом. Будучи весьма ленив (вследствие чего «Das Сapital» останется незавершенным), эмигрант придет к выводу, что главной чертой лорда Джона является экономия сил. Он не спешит, не настаивает, не рискует, желая, чтобы все делалось само собой.

«Партии похожи на улиток, — часто повторяет он. — Голова приводится в движение хвостом. Восславим же Господа!»

Лорд Джон — к тому времени уже дважды премьер-министр — едва ли был знаком с трудами бородатого «капитальщика». А если бы прочел их, то улыбнулся по завету Эдмунда Кина. Именно, джентльмены! Карьерист! — звезд с неба не хватаем. Скучный, тусклый, ни блеска, ни таланта. Реформы-законы, крушение и вознесения кабинетов, войны и прочие катаклизмы — просто случай.

Подвернулось под ногу на лесной тропинке.

Будь лорд Джон прозорливцем, наблюдающим Грядущее, непременно бы перевел на язык Шекспира простенькие куплеты из загадочной страны Russia:

The fried chicken,
The cooked chicken,
He went to London once to walk,
But they caught him,
But they arrested him,
And they put him under lock…

Откуда «капитальщику», за всю свою капитальскую жизнь не ставшему даже помощником сельского старосты, знать, что в Сумрачном Лесу Политики не выжить ни ясно-горящему тигру, ни геральдическому льву-леопарду. Рейнеке-Лис, даром что самим Гёте прославлен, и тот шерсть в грязи вывалял. А с «The fried chicken» — какой спрос?

I do not liberal,
I do not orthodox,
I am not difficult to crush…

За год до избрания в парламент девятнадцатилетний лорд Джон вступил в клуб. Он членствовал в дюжине клубов, один другого престижней. Но этот клуб, куда младший из рода Бедфордов попал по рекомендации своего батюшки-наместника, названия не имел — «Клаб», и все. Видать, у основателей воображение отшибло. Помещение без всякого изыска; кухня, признаться, так себе.

И славы никакой — ни хорошей, ни дурной.

Причины молодому лорду объяснили сразу. Основанный в «допожарном» 1764-м, «Клаб» строго следовал главной заповеди Высшего Покровителя: «Докажи, что тебя нет». А ежели такое невозможно, стань маленьким, незаметным. «I do not liberal, I do not orthodox…»

Чем занимался «Клаб», никто толком не знал. Посторонним, кому выпадала редкая честь ближе познакомиться с деятельностью клубменов, осведомленность не шла на пользу. Первым это ощутил на себе его величество Георг, Третий сего имени. Отправив в отставку премьер-министра — члена «Клаба», — король внезапно сошел с ума. Последним стал министр иностранных дел Каслри — ему довелось долго и нудно резать себе сонную артерию складным ножом.

Мелочи вроде разорения или грандиозного скандала — не в счет.

Естественно, «Клаб» не имел к этим бедам ни малейшего отношения. Он вообще ни к чему не был причастен. Считалось, что «Клаба» вообще нет. Первые годы, выполняя поручения коллег, лорд Джон не мог понять, отчего в мире до сих пор не наступило всеобщее счастье. Если не в мире, то хотя бы дома, в милой Англии?

Кто и что мешает?

Ему объяснили. Ответ был прост — у клубменов, как и у прочих британцев, мнения редко совпадали. Решения откладывались, перспективные замыслы оказывались недостижимой мечтой. Старожилы хорошо помнили, как сорвалась затейка с созданием «Соединенных Штатов Британии». Дело казалось верным, все было опробовано на безопасном удалении, за океаном; уроки учтены, слишком любопытный король вовремя спятил, а друзья-французы, подбавив задору, взяли Бастилию. Один из членов «Клаба» уже дал сигнал: внес в парламент предложение о новом национальном празднике Британии — 14 июля, Дне борьбы с тиранией.

Не решились, повернули назад. Как и совсем недавно, когда храбрый парень Тистльвуд был готов выполнить приказ и перестрелять возомнивших о себе министров. Междуцарствие, ни короля, ни правительства; власть валилась на окровавленный булыжник Катор-стрит. Подбирай! Список Совета Национального Спасения был обсужден и одобрен…

После казни бедняги Тистльвуда лорд Джон крепко задумался.

Этому немало способствовала встреча на одном из обедов в «Клабе». Почетный гость, представившийся кардинальским именем Эминент, был усажен рядом с лордом Джоном. Не без умысла: во-первых, они ранее успели познакомиться в свете, во-вторых, младший сын герцога Бедфорда обладал редким умением толковать ни о чем — но чрезвычайно увлекательно. Коронной его историей была встреча с Наполеоном. В свое время Джон Рассел не поленился съездить на Святую Елену; естественно, по личной инициативе.

«Этот Бони — такой милый толстячок! А какой у него чудовищный французский!..»

Толстячок Бони не заинтересовал Эминента — с лейтенантом Буонапарте он встречался в 1791-м. Зато поговорили о Байроне. Лорд Джон искренне, что с ним бывало нечасто, заявил: лорд Джордж, конечно, мужеложец и сатанист, но в политике зрил в корень. Именно он озвучил два вопроса, которые Британии придется решать в этом веке: еврейский и рабочий. Разговор плавно перетек на луддитов; собеседники сошлись на необходимости контроля за «прорывными» изобретениями, часть из которых не грех и придержать. Лорд Джон выразил сожаление, что Джеймса Харгривса, изобретателя прялки «Дженни», вовремя не отправили в Ньюгейт; Эминент посетовал на чуму, не удостоившую своим вниманием французскую математическую школу.

Распрощались они, чрезвычайно довольные знакомством, и начали встречаться еженедельно. Да, некоторые свойства Эминента намекали на то, что новый приятель лорда Джона — не вполне человек. Но в Сумрачном Лесу Политики водятся разные звери. Пахнет серой? — на лечебных водах в Эксе тоже пахнет серой, и только на пользу. А после того, как Эминент рассказал новому другу о необычном человеке с рыжими бакенбардами, пообещав «одолжить» своего протеже на время, лорд Джон понял — он больше не связан условностями «Клаба».

Можно начинать собственную затейку.

— Чизвик, сэр!

«Надо же, всю дорогу просидел у окна! Слева — Сион-хаус, бывшее аббатство, ныне резиденция герцога Нортумберлендского; впереди — знаменитый парк…»

— Направо, Гарри! К дому Каннинга.


— Признаться, не слишком удивлен, лорд Джон. Можете не стараться, я не понимаю язык шантажа. Прежде чем переступать границы чести, вспомните, что мы оба — члены «Клаба».

— «Клаб» находится вне всяких границ, господин премьер-министр. Но сейчас речь идет о нашем с вами персональном деле. «Клаб» не давал санкцию на постройку броненосца, не так ли?

Мелкий бисер пота на лысине. Черные тени под глазами. Усталый взгляд, покрасневшие веки. Джордж Каннинг, премьер-министр Великобритании, плохо спал этой ночью. А может, и вовсе не ложился. В свои неполные шестьдесят он выглядел стариком. На какой-то миг лорду Джону даже стало жалко дедушку.

— Финансируя постройку железной лохани, вы и ваш подельщик, министр Хаскиссон, нарушили все возможные законы, господин премьер-министр. Парламент будет весьма удивлен, узнав некоторые детали. Главное же то, что «Warrior» погиб. Сотни тысяч фунтов развеялись в воздухе. Победителей не судят, но побежденным — горе. Кажется, взрыв устроили датчане? В парламенте вспомнят, что именно ваше правительство дало санкцию на уничтожение Копенгагена. С варварами поступили по-варварски. Вам даже сочувствовать не станут…

Слова-пощечины били без жалости. Краешком сознания лорд Джон понимал, что выбрал неверный тон. Следовало посочувствовать, ругнуть проклятых датчан, предложить помощь. Но слишком долго он ждал этой минуты. Каннинг, возомнивший о себе плебей, сын прачки, ушедшей на содержание к жалкому актеришке, вообразил себя Мессией…

«Опусти глаза, когда стоишь перед герцогом Бедфордом, мужлан!»

— Я ждал чего-то подобного, лорд Джон. Где труп, там и стервятники. Но вы плохо умеете считать…

Премьер-министр говорил с трудом. В уголках рта копилась слюна, голос был слабым и хриплым. Но сдаваться он не спешил — не того замеса был Великий Каннинг.

— Если вы свалите правительство, к власти придет не ваша партия, а Веллингтон и его мракобесы. Прощай, реформы, надежды, планы. Равноправие католиков, права евреев, легализация тред-юнионов. Новый избирательный закон. Обстановка в стране и так на грани катастрофы. Год правления Веллингтона — и в Англии начнется революция. Вы этого хотите, лорд Джон?

«Хочу!» — чуть не сорвалось с языка. В последний миг Джон Рассел прикусил язык. Нет, не хочет, но вполне допускает. Роль Спасителя Нации от Гидры революции нас тоже устраивает.

— Я ухожу в отставку, лорд Джон. Премьером будет Уильям Хаскиссон. Надеюсь, у вас хватит ума дать ему работать…

— Нет! Хаскиссон не будет премьером. Об этом я позабочусь в первую очередь. А с Веллингтоном добрые англичане быстро разберутся. Насчет же реформ… С чего вы взяли, что для реформ необходим парламент?

Удар был силен.

Каннинг облизнул сухие губы, быстрым движением вытер пот.

— А я еще думал, кто стоял за бандой Тистльвуда? Хорошо, я согласен вас выслушать. Не из-за недоумка Веллингтона, нет. Его величество тяжело болен; брат-наследник непопулярен, принцесса Александрина-Виктория — еще ребенок. У вас хватит ума довести дело до Английской республики, лорд Джон. Я не хочу Кромвеля. Что вам надо?

На этот раз лорд Джон не смог сдержать улыбки. Умеет считать дедушка. Молодец! Быстро ты скис, Великий Каннинг. С Хаскиссоном пришлось бы возиться дольше. Упорен, лекарский сынок — и здоровья много. О, Уильям Хаскиссон! Хорошо, что премьер заранее подумал о преемнике.

— Мы поладим, господин премьер-министр. Я не оговорился — премьером останетесь вы, мистер Каннинг. Более того, я буду первый, кто поможет вам построить новый «Warrior» — в надлежащее время. Ради вас я даже соглашусь на сохранение монархии. Из маленькой Виктории выйдет великая королева. При надлежащем присмотре, конечно. Обсудим условия…

— Бом!

В первый миг лорд Джон подумал, что ослышался.

Колокол? Здесь, в Чизвике?

— Бом! Бом! Бом!..

— Господин премьер-министр! Каннинг, что с вами?!

Джордж Каннинг не слышал вопроса. Белое лицо застыло гипсовой маской. Влажная ладонь вцепилась в сукно фрака. Веки дрогнули…

Закрылись.

Тело мягко сползло на блестящий наборный паркет.

— На помощь! Премьер-министру плохо!..

— Бом!..


— Домой, Гарри!

Не к месту вспомнилось, что проезжать придется мимо кладбища. Не туда ли отвезут бывшего премьер-министра? Нет, конечно. Великий Каннинг упокоится в Вестминстерском аббатстве, лорд Джон первый предложит это…

А ведь чуть не получилось! Жаль…

Дверца кареты захлопнулась, и потомок Бедфордов едва сдержался, чтобы не выругаться, подобно последнему плебею. Опять этот колокол, будь он проклят! Врач предлагает кровопускание, чтобы успокоить нервы. Может, в самом деле попробовать?

Лорд Джон покачал головой. Кровопускание — дело хорошее. Но вначале испробуем это средство на ком-нибудь другом. Джорджу Каннингу уже не поможет, но есть еще Хаскиссон…


Сцена шестая
МЕРТВЕЦ И ИЗГНАННИК

1

— К вам посетитель, сэр.

Тюремщик был вежлив. В черной шляпе с широкими полями, в черном костюме — он походил бы на священника, когда б не связка ключей. С узниками тюремщик обращался хорошо, даже с отпетыми мошенниками. А в данном случае искренне недоумевал: отчего такого приличного джентльмена бросили в Ньюгейтскую тюрьму?

Да еще, вопреки закону, до суда поместили в отделение смертников, в камеру, рассчитанную на троих, и строго-настрого запретили подселять к арестанту соседей.

— Кто?

— Он не представился, сэр.

— В вашей тюрьме разрешены посещения?

— Да, сэр. Но в камеры гостей не пускают. Свидания происходят во дворе, через двойную решетку, в присутствии надзирателя. Мы не долговая тюрьма, сэр, у нас нет послаблений.

— За что же мне такая привилегия?

— Он показал письмо от лорд-мэра, сэр.

Андерс Эрстед подошел к окну, забранному толстыми прутьями. Окно выходило на рынок, который вечером пустовал. Ветер нес по брусчатке капустные листья, играл с рыбьей чешуей, пинал сломанную тележку зеленщика. Кучи навоза близ коновязи покрылись сухой коркой. Рядом нищенка ужинала краюхой хлеба.

Там, в грязи, лежала свобода.

Стараясь не прилагать усилий, он тронул пальцами нижнюю челюсть, опухшую после апперкота Малыша-Голландца. Боль ушла; опухоль обещала исчезнуть со дня на день.

— Вас били, сэр? — участливо поинтересовался тюремщик. — В участке? Ах, мерзавцы…

— Что? Нет, меня не били. Это так, случайно.

Он не знал, за что его арестовали. Полиция нагрянула на квартиру, которую Эрстед снимал вместе с Волмонтовичем, без предупреждения. Это были не унылые констебли, и не дневные полисмены Сити — пятеро деловитых «бобби», лишенных права голосования,[15] новеньких, как шиллинги свежей чеканки, сразу намекнули, что сопротивление ими не приветствуется.

«Не надо, князь!» — остановил датчанин Волмонтовича, у которого чесались руки (даже трость охватил нестерпимый зуд!), и под конвоем отправился в участок. Там ему предъявили странное обвинение: преступление против английской короны. На просьбу уточнить ответили отказом — и в тюремной карете доставили в Ньюгейт. Дубовые двери, обитые железом, стены, усаженные поверху ржавыми остриями, мрачные дворы, коридоры…

В скором времени Эрстед уже сидел на тюфяке, брошенном на голый пол, и размышлял о превратностях судьбы. Мысль, что арест каким-то образом связан с призраком Ротшильдов, он отверг сразу. Увы, других идей не возникало.

— Впустить, сэр?

— Да, конечно. Пусть войдет.

Нарушая правила, тюремщик оставил арестанта с гостем наедине. Эрстед с минуту смотрел на посетителя, не произнося ни слова, потом развел руками, показывая, что и пригласил бы сесть, да, кроме тюфяка, некуда.

— Я огорчен твоим положением, мой мальчик, — вместо приветствия сказал гость.

— Добрый вечер, учитель, — ответил узник.

Окажись здесь многоликий Чарльз Бейтс или хитроумный лорд Джон — оба сразу бы признали посетителя. Сын старьевщика увидел бы своего патрона, загадочного Эминента, которому был обязан большим, чем просто жизнь. Наследник фамилии Расселов — того, кому еще вчера, размышляя по дороге к премьер-министру, отказывал в праве принадлежать к роду людскому.

Оглядевшись, Эминент равнодушно поправил сбившийся набок галстук. Умение чувствовать себя как дома в самых неподходящих местах приросло к нему, будто вторая кожа.

— В какой-то степени я виноват в твоем аресте, — сказал он. — Иначе ты не увидел бы меня здесь. Мы давно уже не друзья, Андерс. Это горькая истина. Но я по-прежнему чувствую ответственность за тебя. Смешно, не правда ли?

Эрстед пожал плечами.

— У вас странные представления об ответственности. Она слишком обширна, учитель. Вы, кажется, чувствуете себя ответственным и за прогресс цивилизации?

— Ты слышал о взрыве броненосца «Warrior»? — спросил Эминент.

— Нет. Я не читал сегодняшних газет.

— Зря. Иначе ты бы знал, в чем тебя обвинят на суде.

— Я взорвал броненосец? Вы шутите?

— Ничуть. Это подтвердит управляющий верфью. Ты оставил у него на хранение сахарную пудру, мой мальчик. И по наущению врагов Англии, используя тайные рецепты твоего старшего брата…

Упоминание о сахарной пудре не удивило Эрстеда. Напротив, он громко расхохотался, как если бы сразу понял причину взрыва.

— Двойник? Вы использовали для диверсии моего двойника? Не слишком ли мелко для вас, учитель? Опять же пудра… «И ты, Брут?» — сказал бы я, зная ваше отвращение к химии.

— Не я был вдохновителем замысла, Андерс. Политика — грязное дело. Поверь, я не знал, что для маскарада выберут тебя. Но двойник — о, к нему я имею прямое отношение! Он — один из моих протеже.

Все-таки хорошо, что Чарльза Бейтса не было в камере. Приятно ли услышать свою историю, рассказанную одним человеком, которому ты доверился, другому человеку, которого ты привел за решетку? Когда Эминент закончил рассказ, в камере надолго воцарилось молчание.

— Значит, вы познакомились на кладбище? — наконец сказал Андерс Эрстед. — Мы с вами тоже познакомились на кладбище. Традиция, учитель?

— Совпадение, — ответил Эминент.

2

Это случилось давным-давно.

Наполеон еще не провозгласил себя императором, Ампер давал частные уроки математики; Бетховен, ученик знаменитого Сальери, закончил арию «О, неверный!» на слова Метастазио. Девятнадцатый век ждал своей очереди, толкаясь в приемной вместе с дальними родственниками; восемнадцатый бодрился, на пороге кончины притворяясь бессмертным. Небо было синим, трава — зеленой, и допотопные монстры, вне сомнений, еще бродили по земле — если не в Лондоне, то в Сибири.

А в парке Копенгагенского университета рыдал юноша, почти мальчик.

— Ханс! Ах, Ханс! Он умер!

Второй юноша, старше первого едва ли больше, чем на год, утешал несчастного, как мог. Он вытирал ему слезы своим носовым платком, потому что платок бедняги промок насквозь, гладил по голове, поил водой из фляги и умолял не терзать сердце.

— Андерс, люди смертны, — говорил он. — Однажды и мы умрем. Счастье, если кто-то станет убиваться, вспоминая нас, как ты убиваешься сейчас, вспоминая этого благородного человека. Помни, что от него остались книги. Мудрые книги, полные восхитительно тонких мыслей. Значит, твой кумир бессмертен.

— Ах, Ханс! Ты прав, брат мой, но от твоей правоты мне еще тяжелее. Сорок пять лет! Разве это срок жизни для мыслителя? Помнишь, как он сказал? «Не всегда состоит в нашей воле быть любимыми, но всегда от нас самих зависит не быть презираемыми…» И такой светлый разум угас!

Ханс ласково похлопал брата по плечу.

— И он же сказал: «Сколько можно показывай постоянно веселое лицо! Нет ничего привлекательнее и любезнее, как веселый нрав, происходящий из источника беспорочного, а не из сердца, обуреваемого страстями». Утешься, и покажи мне свое веселое лицо. Жизнь бренна, и не в наших силах…

Компания студентов, подвыпивших больше, чем это требовалось для усвоения наук, расхохоталась, идя мимо. Дело было в одном из дворов Копенгагенского университета, больше похожего на крохотный парк, с зелеными лужайками и тенистыми беседками. Трудно представить место, менее пригодное для скорби; трудно представить молодых людей, менее расположенных рыдать, чем студенты. Хохот оказал на братьев странное действие — у младшего разом просохли слезы, у старшего засверкали глаза. Сжав кулаки, они встали плечом к плечу, готовые вдвоем кинуться против всех. Грозный вид оказал на весельчаков действие, подобное ушату холодной воды, — компания притихла, ускорила шаг и торопливо удалилась прочь.

В университете знали — задирать Эрстедов небезопасно. Сыновья бедного аптекаря из Лангеланда, братья были горды, как принцы крови. Наверное, запах микстур ударил им в голову. Они затевали драки при одном косом взгляде в их сторону. Свободное от занятий время младший проводил в боксерском клубе на Портовой улице, приходя на лекции с разбитой губой или синяком под глазом. Старший предпочитал фехтовальный зал маэстро Пампинары — итальянца, бежавшего с родины после слишком удачной дуэли, — и тратил на уроки владения рапирой все гроши, что оставались после оплаты университетского курса.

Даже корпорация местных буршей на общем заседании приняла решение оставить «этих жутких Эрстедов» в покое. На таком вердикте особенно настаивал председатель, как особа потерпевшая (дважды!) и проникшаяся идеалами гуманизма.

— Нет худа без добра, — философски заметил Ханс, провожая глазами обидчиков. — Вот ты и успокоился, Андерс.

Младший кивнул:

— Да, я успокоился. Все мое существо протестует против несправедливости судьбы, но что я могу? Ничего. Кроме ничтожной малости… Ханс, я сегодня уезжаю.

— Куда?

— В Ганновер. Я не успею на его похороны, но я хотя бы взгляну на его могилу. Не отговаривай меня! Я все равно поеду…

— И не собираюсь. — Эрстед-старший улыбнулся. — Отец вчера прислал наши деньги на полгода вперед. Две трети — твои. Когда ты вернешься, мы разделим остаток пополам. Поторопись! С деканами я договорюсь, но они не станут терпеть твое долгое отсутствие.

Вместо ответа Андерс кинулся на шею брату.


На ганноверском кладбище не было ни души. Души покойников, незримо витая над могилами, в счет не шли. Строгие ряды чугунных крестов напоминали строй солдат, готовых ринуться в атаку по первому зову трубы архангела. Дубы, могучие великаны, тихо шелестели ветвями. В зарослях жасмина, высаженного по краям, щебетали птицы, безразличные к чужой скорби.

Андерс Эрстед стоял над местом упокоения своего кумира. «Адольф Франц Фридрих фон Книгге» — гласила скромная табличка из бронзы, привинченная к надгробной плите. Ниже лежал букетик увядших левкоев. Юноша не плакал — молчал, вспоминая, как год назад осмелился написать письмо этому великому человеку. Они никогда не виделись — Андерс Сандэ Эрстед, студент-юрист, и литератор фон Книгге, автор знаменитой книги «Об обращении с людьми».

Их связывали лишь письма.

«Он ответил мне. Он, кто был завален посланиями от поклонников его таланта, ответил датскому мальчишке, втайне корящему себя за дерзость. И тратил на меня свое драгоценное время — отвечая на вопросы, делясь размышлениями, направляя и советуя. Кто мог знать, что я ворую минуты, которых осталось так мало? Его ответы — это ненаписанные главы романов, сцены из неродившихся пьес…

Мы побороть не в силах скуки серой,
Нам голод сердца большей частью чужд,
И мы считаем праздною химерой
Все, что превыше повседневных нужд…

Великий Гете недавно опубликовал первый отрывок из «Фауста». Сегодня Эрстеду-младшему пришли на ум эти проникновенные строки. Вспоминая переписку с фон Книгге, он мысленным взором видел мудреца, похожего на доктора Фауста — ученого, знатока жизненных коллизий, способного и дьявола заставить служить себе.

Живейшие и лучшие мечты
В нас гибнут средь житейской суеты.
В лучах воображаемого блеска
Мы часто мыслью воспаряем вширь
И падаем от тяжести привеска,
От груза наших добровольных гирь…

«Если бы ангел шепнул мне, что такому человеку отмерен кратчайший срок! Я приехал бы, приплыл, прилетел… Иногда в письмах я звал его учителем, и он смеялся, ласково браня меня. Учитель учит, говорил он, а мы беседуем, как Сократ и его спутники, прогуливаясь по воображаемому бульвару. Господи, почему гении уходят раньше всех? Почему я, ни в чем не виноватый, терзаюсь виной?!»

Воробей запрыгал по надгробию, глухой к чужим страданиям.

Мы драпируем способами всеми
Свое безводье, трусость, слабость, лень.
Нам служит ширмой состраданья бремя,
И совесть, и любая дребедень.
Тогда все отговорки, все предлог,
Чтоб произвесть в душе переполох.
То это дом, то дети, то жена…

Он не услышал шагов. Легкая тень легла на землю рядом с юношей. Тихий, глубокий голос продолжил монолог Фауста с прерванной строки, открыв Эрстеду тайну Полишинеля: оказывается, погруженный в раздумья, он говорил вслух.

То страх отравы, то боязнь поджога —
Но только вздор, но ложная тревога,
Но выдумка, но мнимая вина.

Смущенный, юноша обернулся. За ним, опираясь на изящную тросточку, стоял незнакомец. Судя по элегантному костюму в серых тонах, по свободной, непринужденной позе, по ордену, тускло сияющему на груди, гость кладбища был из людей благородных, вращающихся в свете. Слабая улыбка бродила на его губах, глаза блестели от удовольствия.

Чувствовалось, что он находит неизъяснимую прелесть в ситуации. Пустынное кладбище, двое случайных людей, Гете, жасмин… Эрстед подумал, что не хватает только Мефистофеля, прячущегося за кустом, и устыдился своих мыслей. Он не нашел ничего лучшего, как спросить, запинаясь:

— Вы читали «Фауста»?

— Разумеется. Всякий образованный человек следит за публикациями такого титана, как Гете. Жаль, что нам с вами доступен лишь фрагмент.

— Зато мы ждем скорого продолжения! — возразил Эрстед. — Ожидание есть подарок само по себе!

— Слишком мучительный подарок, сударь. — В блеклых глазах незнакомца сверкнул огонек, словно он видел нечто, невидимое собеседнику. — Гете способен работать над пьесой лет шестьдесят, не меньше. И публиковать по чайной ложке в четверть века. Боюсь, что целиком мы прочтем «Фауста» лишь после смерти его создателя.

— Не может быть!

— Оставим споры. Время покажет, кто из нас прав. Я не задену ваши чувства, если спрошу: что вы делаете у этой могилы? Здесь похоронен ваш родственник? Друг?

Юноша вздохнул.

— Здесь лежит мой учитель.

— Странно, — заметил незнакомец, хмурясь. — Насколько мне известно, у покойника не было учеников. Вы уверены, молодой человек? Именно учитель?

— Я уверен в этом так же, как и в том, что солнце встает на востоке, — запальчиво ответил Эрстед.

— Тем более странно. Не соблаговолите ли представиться? Я старше вас, и поэтому представлюсь вторым.

— Андерс Сандэ Эрстед, к вашим услугам. С кем имею честь?

Незнакомец долго молчал, разглядывая юношу. Огонек в его взоре не погас, напротив, разгорелся, превратясь в яркое пламя. Когда молчать дальше стало неудобно, он улыбнулся, извиняясь за взятую паузу, и всю неловкость как рукой сняло.

— Зовите меня — Эминент.

— Вы кардинал?[16]

Юноша изумился, ибо перед ним стоял человек, безусловно, светский.

— Нет. Это просто имя. Вам не нравится?

— Почему же… нравится…

— Ну и славно. Так, говорите, здесь лежит ваш учитель? Уверен, ваша печаль неизмерима. Впрочем, в молодости печаль скоротечна. Дунул ветер страсти или веселья, и ее больше нет.

— Если ты чего-нибудь не имеешь, если печаль и несчастье отягощают грудь твою, — оскорбленный, Эрстед ответил незнакомцу цитатой из фон Книгге, словно мертвец мог его услышать, — если ты терпишь недостаток, если чувствуешь слабость ума и сердца, то никому не жалуйся! Простите, но мне не хотелось бы обсуждать свои чувства с чужим человеком.

Незнакомец ласково коснулся его рукой.

— Вы оборвали цитату на самом интересном месте, сударь. Помните, как дальше? Никому не жалуйся, кроме того, от кого надеешься несомненной помощи! Немногие охотно приемлют участие в нашей скорби… Немногие, сказал ваш учитель. Но они есть, эти немногие, скажу я. Пойдемте, я приведу вас в чудесный трактир. Там малолюдно, и мы сможем порадовать друг друга, цитируя мудрецов весь день напролет, за кружкой пива. Ну что же вы?

Эрстед бросил последний взгляд на могилу кумира — и заспешил вслед за Эминентом.


В молодости время тянется, в старости — летит стрелой. Банальности такого сорта сделались дешевы еще в те дни, когда египетские писцы скручивали папирусы в трубочку. Но так или иначе, а распорядитель вышел в приемную, объявил о высочайшем решении — и восемнадцатый век скрылся в тумане прошлого, а девятнадцатый встал на пороге, тряхнул кудрями и окинул пламенным взором новое владение.

Число 1800 воцарилось на календарях, знаменуя смену эпох. Многие шушукались, что это все же последний год вчерашнего столетия, а не первый — сегодняшнего, но магия круглых чисел делала свое дело. В умах и сердцах уже наступило светлое грядущее. Двенадцать месяцев скакали над Европой, подбоченясь в седлах — Дикая охота, апостолы Хроноса. Под их топот скончались генералиссимус Суворов, Георгий XII, последний царь Кахетии, чудотворец-каббалист рав Адлер и Михал Огинский, великий гетман литовский. Под их гиканье родились богослов Клее, математик Фейербах, химик Вёлер и красавица Анна Керн, которую, назло векам, прославит темнокожий санкт-петербуржец:

«Я помню чудное мгновенье…»

А в горной деревушке Фрауэнфельда встретились молодой доктор юриспруденции Андерс Эрстед и кантонный врач Франц Месмер — утомленный жизнью старик. Этой встрече было суждено изменить судьбу первого и вернуть покой душе второго. Но покой — такая летучая субстанция! Где-то прибудет, где-то убудет…

— Это великий человек! Я обязательно вас познакомлю…

В сухом, костистом лице Эминента читалось явное беспокойство, когда он слушал рассказ своего юного друга о поездке в Швейцарию. За четыре года их знакомства впервые черты Эминента изобразили что-то, помимо благожелательного добродушия или слабой иронии. Впервые — и он ничего не мог поделать с упрямым, взбунтовавшимся лицом.

— Я даже не знал, что герр Месмер жив!

Все это время великими людьми были двое — он, Эминент, и покойный Адольф фон Книгге. Глупо ревновать к мертвецу, не правда ли? Остальные, кем восхищался датчанин, — к примеру, Алессандро Вольта, или вундеркинд Гаусс, или Эрстед-старший, естественный объект любви брата, — все они, по странным причинам, не затрагивали Эминентова сердца.

Учитель и ученик — так можно было охарактеризовать их отношения, сложившиеся после знакомства на кладбище. Андерс Эрстед учился у загадочного покровителя понимать людей, видеть скрытые пружины их поступков, следить за мотивами действий так же легко, как дирижер различает мелодии инструментов во вверенном ему оркестре. Это очень помогло Эрстеду в юридической практике. Казалось, Эминент исподволь готовит юношу к некой миссии, сообщая ему знание человеческой природы — но оставляя нераскрытой одну, главную тайну: себя.

Письма, встречи, беседы — они становились все ближе.

Но была у Эрстеда часть жизни, куда он и пустил бы Эминента, да тот сам не желал. Увлечение наукой, время, проведенное в лабораториях брата, ставшего адъюнктом,[17] — не нуждаясь в дипломах и ученых степенях, датчанин разбирался в естествознании не хуже университетских профессоров. Его увлечение месмеризмом также носило научный характер. Еще в бытность студентом он грезил «магнетическим флюидом», собирая любые сведения о методах Франца Месмера и его учеников.

Диссертация «О влиянии планет». Доклад об открытии животного магнетизма. Сокрушительный вывод комиссии Общества врачей и Парижской академии. Позорные гравюры: Месмер и его сторонники с ослиными головами, поражаемые молниями комиссаров, проваливаются в ад. Бегство, опала, забвение; смерть в безвестности.

— Он жив! Все это время он оттачивал свою систему! В глуши швейцарских гор…

— Жаль, что он не умер, — не выдержал Эминент.

У молодого человека перехватило дыхание.

— Жаль? Почему?

— Ему следовало уйти на пике славы. Или тогда, когда я предложил ему отказаться от заблуждений науки. Из Месмера вышел бы Посвященный высшего ранга. А получился забавный докторишка. Вот я и говорю: жаль…

— Вы? Предложили ему отказаться от науки?

— Да. Твоя матушка носила тебя во чреве, мой мальчик, когда я убеждал Месмера встать на верный путь. В те дни его признал обманщиком Венский медицинский совет. Берлинская академия сказала про его теорию: «Это ошибка». Французы-профессора, как один, отказались от рассмотрения его опытов. Я видел ближайшее будущее Франца Антона Месмера: взлет фейерверочной шутихи, россыпь искр — и мрак забытья. Он не послушался; пусть жнет посеянное. Ему еще долго жить и страдать…

— Зачем вы лжете? — На миг Эрстед забыл об уважении, какое питал к учителю. — Да, вы старше меня. И тем не менее вы слишком молоды, чтобы давать наставления Месмеру в дни его величия! Оставьте злословие, умоляю! Вспомните фон Книгге: «Не выставляй бесчестным образом слабостей твоего ближнего, дабы возвысить себя самого…»

Эминент словно стал выше ростом. Глаза его сверкнули диким огнем. Чудилось, что пламя души, укрытое за семью печатями, вырвалось наружу, грозя поглотить дерзкого. Он воздел руку, указывая на попятившегося Эрстеда.

— Глупец! Ты хочешь укорить меня моими же словами? Смотри же: перед тобой Адольф фон Книгге, Рыцарь Лебедя!

Как ни странно, его собеседник быстро вернул самообладание. Взгляд скрестился со взглядом, сталь ударилась о сталь. Кантонный врач Месмер, старик, забытый друзьями и врагами, мог быть доволен — он не ошибся в юном датчанине. Жизненный флюид кипел в Эрстеде-младшем, сопротивляясь насилию.

— И снова вы лжете мне! Фон Книгге умер…

— Так думают все. Но ты за эти годы мог бы догадаться, с кем имеешь дело. Не разочаровывай меня, Андерс!

Вынув из кармана сюртука книгу в кожаном переплете, Эминент бросил ее молодому человеку. Это был переизданный в Мюнхене том «Об обращении с людьми». Перед текстом издатель — впервые со дня дебютной публикации — разместил портрет автора. Огромный лоб мыслителя контрастировал с маленьким, брюзгливым ртом. Длинный нос с тонкой, чуть впалой переносицей делал фон Книгге похожим на бекаса. Парика он не носил; редкие волосы зачесывал назад. Тругольник лица, властный, истинно германский подбородок…

— Святой Кнуд и Святая Агнесса!

Нечасто Андерс Сандэ Эрстед пользовался любимым восклицанием датского короля.

3

— Этот разговор был первой трещиной в наших отношениях.

Толкнув ногой тюфяк, Эрстед подошел к окну, забранному решеткой. Скорее бойница, чем полноценное окно, оно располагалось на уровне лица датчанина. Малая толика света пролилась в камеру, словно утешая арестанта. В луче заходящего солнца волосы Эрстеда казались паутиной, подхваченной осенним ветром.

— Потрясенный открытием, я не обратил внимания на размолвку. Юности свойственна слепота. Да и кто не оторопел бы, узнав, что его учителем стал мертвый кумир? В дальнейшем я не рассказывал вам ничего о своих поездках к Месмеру. Конечно же, мы продолжали видеться: сперва в Швейцарии, а потом, когда правительство Франции назначило ему пожизненную ренту, и он вернулся домой, — на берегах Боденского озера. Я учился у Месмера и молчал. Да вы и не спрашивали, правда? Вы хорошо понимаете людей. Та вспышка была единственной…

— И я сожалею о ней, — обронил Эминент.

Он стоял, широко расставив ноги, опершись на витую трость — словно матрос при качке. Поза была неестественна и неизящна. Вряд ли при ком-то другом барон фон Книгге позволил бы себе такую вольность.

— Но при любом удобном случае вы напоминали мне — как бы невзначай! — что путь науки порочен. Что он ведет в пропасть. Что я пренебрегаю великой судьбой, которая мне назначена. Что я рискую стать вторым Месмером — в том смысле, что мне грозит крах тщетных надежд. Мой путь, говорили вы, лежит рядом с вашим. Вы помните свои слова? Я помню: «Пора оставить ученичество и сделаться спутником. Время познать истину, отличную от вонючей истины лабораторий…»

Эминент нахмурил резко очерченные, девичьи брови.

— Это неправда. Я никогда не говорил тебе об этом.

— Ах, учитель, — рассмеялся датчанин. — Вы не говорили этого прямо. Но я был бы скверным учеником, если бы не научился слышать недосказанное!

— Ты — хороший ученик, мой мальчик. Но ты — не лучший спутник. И — прости за откровенность! — из тебя вышел бы никакой ясновидец. Полное отсутствие дара, которое нельзя компенсировать занятиями. К сожалению, ослепленный любовью к тебе, я поздно понял это. В итоге Месмер отнял тебя у меня. Месмер и твой старший брат. Вонючая истина лабораторий? Удачно сказано! Мы были друзьями; сейчас мы — на грани вражды. Во имя прошлого спрашиваю: ты примешь мое предложение?

— Какое, учитель?

— Беги отсюда. Одно твое слово, и я выведу тебя из Ньюгейта, даже если все надзиратели преградят нам дорогу. Ты знаешь, я способен на это.

Датчанин долго молчал. За стеной, на рынке, горланили мальчишки, дразня нищенку. Простучали копыта — кэб проехал мимо и свернул на Олд-Бейли. Голубь, воркуя, тыкался клювом в прутья решетки. Солнце медлило упасть за крыши домов. Солнцу было интересно: что ответит узник?

— Нет, учитель. Спасибо за заботу, но я отказываюсь.

— Почему? — Эминент стал похож на статую, высеченную изо льда. — Не хочешь быть мне обязанным?

— В какой-то степени, да. Я и так многим вам обязан. Без вас я стал бы другим человеком. Но вы творите благодеяния с расчетливостью механизма. Те, кто был вами облагодетельствован, попадают в зависимость от вас. Делаются вашей свитой, или послушными исполнителями вашей воли, или осведомителями. Я знаю, вы их — нас! — по-своему любите. Но ваша любовь слишком требовательна. И она не прощает отказов.

Мертвец расхохотался:

— А твоя, мой мальчик? Чем преданность князя Волмонтовича отличается от преданности Чарльза Бейтса?

— Почти ничем. Но если князь уйдет, я не обижусь. И не стану мстить. А вы, Эминент? Покинь вас Бейтс, или кто-то, подобный ему, оставь он вас по собственной воле — что подскажет вам ваше сердце? Я — никакой ясновидец, но даже я знаю ответ.

Гость ударил тростью в дверь, зовя тюремщика.

— Моя любовь требовательна, — задумчиво сказал он. — А моя ненависть? О нет, Андерс, моя ненависть — милейшая дама. Она обожает отказы. Упивается возражениями. Приветствует обиды. И ничего не требует. Она щедра, моя ненависть, она готова каждого одарить своими плодами. Не странно ли?

— Вы угрожаете мне?

— Нет. Я размышляю.

4

— Когда это пришло?

— С утренней почтой, государь.

Королевская длань осторожно взяла лист плотной бумаги, украшенной печатью устрашающего вида — три леопарда под тяжелой короной. Его величество Георг, Четвертый сего имени, король Объединенного Королевства Великобритании и Ирландии, изволил лично взглянуть на письмо.

В третий раз за день.

— Фредерик, старый пьяница! Ты спятил, что ли?

«Государь, брат мой!

Прискорбная весь об аресте верного Нашего слуги и подданного, дворянина и многих орденов кавалера, бывого члена Королевского Совета полковника Андерса Сандэ Эрстеда ввергла Нас в сугубую тяжкую печаль. Дабы развеять ея, Мы не преминули вывести в море эскадру Нашу, коя ныне двигается Северным морем курсом вест. Сообщаем Вам, брат Наш Георг, что Мы не оставим желания Нашего лично извергнуть помянутого полковника Андерса Сандэ Эрстеда из узилища, ежели только воля Королевская Ваша не восстановит попранную справедливость…»

— А ведь явится, я его знаю. И что нам теперь делать?

Его величество подумал и выдал королевскую резолюцию:

— Д-дверь!

Георг IV тоже не любил поминать Дьявола прямым образом.


Сцена седьмая
ЧЕРНЫЙ АРЕСТАНТ

1

— …а Джейкобс и говорит: сказки все это! Пять лет в Ньюгейте служу, из них три — в Гиблом. В одиночках дежурил, стерег душегубов перед казнью. За Особую отвечал, сто раз туда захаживал. Все отделение — назубок! А Черного Арестанта не видал. Байки!

Войдя в роль, кучер тюремной кареты грохнул кулаком по столу — да так, что жалобно задребезжали кружки с дымящимся флипом. Ухватив ближайшую, кучер в два глотка опорожнил ее и крякнул, утирая усы.

— Эй, Билли! — окликнул он навострившего уши писарька. — Сваргань-ка нам добавку! И сам хлебни: в слякоть — первейшее дело. Доктор Ливси моей старухе рекомендовал, от насморка.

И продолжил рассказ:

— …А Хоган ему: одиночки — тьфу! Ты, мол, Всенощную в Особой прокукуй…

— В Особой надзирателям дежурить не положено, — перебил кучера смотритель, отдав дань выпивке. — Только в караулке. Ну, еще в коридоре. А внутрь — ни-ни!

— Верно! — непонятно чему обрадовался кучер. — Ты в Ньюгейте давно служишь?

— Тринадцатый год…

Смотритель обиделся. Тоже мне, нашел новичка! Весной ему стукнуло пятьдесят лет, тридцать из которых он провел на государственной службе. То, что кучер четверть века сидит на козлах ньюгейтского экипажа, не дает ему положительно никакого права…

— Значит, Брикса ты не застал. Аккурат в Особой и сгинул, бедняга, в канун Дня Всех Святых. После этого и вышел запрет — внутри дежурить.

— Сгинул? — охнул писарек. — Арестанты прикончили?

За окнами ударил зловещий раскат грома, и он едва не расплескал пиво.

— Ага! — осклабился кучер. — Арестант. Черный! Явился — и забрал. Только сюртук и остался: весь в пропалинах. Серой несло, будто дьявол примерял! Ну, сожгли, от греха подальше…

— Кого? Брикса?!

— Сюртук, дурила! Брикс небось и так в аду на сковороде пляшет…

Смотритель с писарьком дружно глянули на календарь, висевший в углу: убедиться, что до Хэллоуина еще далеко.

— Утром сменщик пришел — глядь: камера заперта, заключенные по углам трясутся, а Брикса нет! Стали душегубов пытать: куда надзиратель подевался? А те про Черного Арестанта лопочут. Один с ума рехнулся, его даже помиловали. В Бедлам отправили. Только Джейкобсу все нипочем. Давай, грит, биться об заклад! Ночь, мол, в Особой просижу и черту в рожу плюну.

— И что?

— Ты, парень, меньше болтай! Мы уж заждались. Или ты хочешь, чтобы нас простуда одолела? Глянь на улицу!

Сумрак за окном разорвала вспышка молнии. В электрическом свете струи ливня, хлеставшие по стеклу, предстали градом стальных игл, готовых пронзить любого, дерзнувшего высунуть нос на улицу. Олд-Бейли, куда выходили окна тюремной конторы, пустовала. Лужи кипели от дождевых капель, грязный поток бурлил на мостовой, прокладывая путь к канаве. Стенные часы, хрипя, пробили семь. Однако снаружи царила такая темень, что казалось: время близится к полуночи.

Один вид стихии вгонял в хандру.

Долив пива в котелок, нагревшийся у камина, писарек от души хлюпнул туда джину, всыпал горсть сахара, разбил в «микстуру» три яйца. Достав из камина раскаленную кочергу, он взялся перемешивать флип. Кочерга шипела, над котелком вознеслось облако пара. Билли с натугой закашлялся.

— Дыши глубже, парень! — с удовлетворением констатировал кучер. — Будешь здоров, как дуб! И ром не забудь влить…

— Так что Джейкобс? — намекнул смотритель. — Помнится, на пенсию вышел?

Он и под угрозой виселицы не признался бы, что обожает жуткие истории про призраков, бродячих мертвецов и Жеводанского Зверя. Отцу семейства, служителю закона с безупречной репутацией не к лицу такие увлечения. Но сердцу не прикажешь. Смотритель пристрастился к «weird tales» с детства — и до сих пор слушал их, замирая от сладкого ужаса. Когда день клонится к вечеру, за окном — мрак, и бушует гроза; когда деревья в отсветах молний тянут к окнам заскорузлые пальцы ветвей; и ты — в славной компании, уютно потрескивает камин, в руке дымится кружка с флипом…

О! Это лучшее время и место для страха.

— Пенсия? — Кучер выдержал многозначительную паузу. — Ты, брат, в Манчестер ездил, когда оно случилось.

— Вечно все без меня случается, — вздохнул смотритель.

— Видел бы ты Джейкобса наутро! Башку словно мелом обсыпало, колотит всего, как с перепою… Икает, слова выдавить не может. Вот ему пенсию и назначили — по здоровью.

— А откуда он вообще взялся, Черный Арестант? — влез заинтригованный писарек.

Кучер открыл рот, дабы просветить юнца, но его опередили.

— О, это давняя история, — прозвучало от дверей.

Все трое, как по команде, обернулись на голос. В проеме, где еще миг назад никого не было, высилась мрачная фигура. За спиной пришельца шелестела стена дождя. По непонятной причине распахнутыми оказались обе двери — и наружная, и внутренняя. Неужели их забыли запереть?! И куда подевался слуга, обязанный доложить о приходе посетителя?! Вместо ответа на эти разумные до отвращения вопросы полыхнула молния. Мертвенный свет озарил улицу. От ног гостя в контору протянулась длинная тень.

Смотритель перекрестился дрожащей рукой.

— Добрый вечер, господа.

Гость аккуратно затворил за собой дверь. Одежда его не отличалась разнообразием оттенков — черный фрак, черный жилет, черные панталоны. Туфли и цилиндр были словно вырезаны из угля. Лицо же поражало своей бледностью, резко контрастируя с нарядом. Глаза прятались за темными окулярами. Пламя камина играло в стеклах кровавыми отблесками.

С длинного зонта на пол стекали ручьи воды.

— К-кто вы такой?

— Извините, что не прислал заранее визитной карточки, — сняв цилиндр, черный человек поклонился. — Чарльз Диккенс, репортер. «Судебные хроники» заказали мне очерк о Ньюгейтской тюрьме.

— А разрешение? — Смотритель громко икнул. — Разрешение на визит в нашу тюрьму у вас есть?

— Разумеется. Прошу вас.

Репортер извлек из кармана пакет, развернул его и достал сложенный вдвое листок плотной бумаги. Несмотря на английскую фамилию, говорил мистер Диккенс с сильным акцентом. Смотритель недоумевал: немец? Определенно нет.

Русский? Мадьяр?!

Вспомнились рассказы кузена о поездке к родственникам жены, окопавшимся в Трансильвании. Если верить кузену, в этом диком крае кишмя кишели жуткие вампиры. Внешность их полностью соответствовала облику репортера, заявившегося на ночь глядя.

«Подателю сего… Чарльзу Диккенсу… посетить Ньюгейтскую тюрьму…»

— Сейчас уже поздно, сэр. — Смотритель вернул бумагу гостю. — Да и погодка… Сами видите. Заходите завтра. Я с удовольствием проведу вас по тюрьме.

Насчет «удовольствия» смотритель покривил душой.

— Увы. У меня жесткие сроки. Очерк необходимо сдать до конца недели. Иначе я не вышел бы на улицу в такую грозу.

— Может быть, утром?

Но тут вмешался подлец-кучер:

— Возвращаться в чертову свистопляску? Да еще несолоно хлебавши! Эй, сэр, хотите горячего флипа? Билли, плесни рому в котелок! Мистеру Диккенсу надо согреться! Кстати, что вы там говорили о Черном Арестанте?

— Это вы о нем говорили, любезный, — уточнил гость с видом короля, милостиво снизошедшего к последнему из слуг. — Есть несколько версий легенды о Черном Арестанте. По одной из них, у Арестанта сегодня юбилей. Ровно два века с первого появления в Ньюгейте. Благодарю, юноша, вы очень любезны.

Рому писарек не пожалел. Или рука дрогнула? Так или иначе, но горячее пойло приобрело крепость, совершенно не предусмотренную рецептурой. Мистер Диккенс осушил кружку залпом, не изменившись в лице. И щеки его нисколько не порозовели.

— Теперь простуда мне не грозит. И я готов выполнить мой долг перед «Судебными хрониками». Кроме того, я собираю материал для книги. В ней будет глава о великих писателях, сидевших в вашей тюрьме. В свое время здесь томился Даниэль Дефо, автор «Робинзона Крузо», а ранее — Томас Мэллори, создатель «Смерти Артура». Вперед, сэр! Думаю, это убедит вас пренебречь грозой…

Репортер бросил на стол горсть монет.

— Я вижу, ваше дело и впрямь не терпит отлагательств. — Смотритель сгреб деньги в ладонь и поднялся из-за стола. — Идемте.

2

— …Здесь — ничего интересного. Разве что эти слепки… Вы правы, идем дальше. Тут у нас караульное помещение. Все хорошо, Ричи, не пугайся! Это мистер Диккенс, он пишет очерк о нашей тюрьме.

Караульный вытаращился на посетителя, словно узрел привидение. Вид испуганного Ричи доставил смотрителю удовольствие. Это оправдывало его собственную оторопь пять минут назад. В караулке они задержались: репортер выразил желание осмотреть коллекцию кандалов, украшавшую стены помещения. Кандалы «принадлежали» знаменитым преступникам — в частности, Джеку Шеппарду[18] и Дику Терпину[19] — и, несомненно, заслуживали упоминания в прессе.

Еще больший интерес посетителя вызвала толстая дверь из дуба, обшитая полосами железа. Репортер ощупал ее и подергал ручку.

— У вас все двери такие надежные?

— Разумеется! Ключи — у надзирателей. И у меня. — Смотритель потряс увесистой связкой, висевшей у него на поясе. — Возможность побега исключена!

— Отрадно слышать. Злодеям не место на свободе. Продолжим?

Из караульной они вышли в коридор, мрачный и длинный. Шершавый камень, колеблющееся пламя фонарей, укрепленных на стенах, зыбкие тени в промежутках; снаружи — еле слышный шелест дождя. Коридор имел множество ответвлений, но все они были перекрыты дверьми или решетками. В одной из ниш скучал надзиратель, с которым смотритель обменялся приветствием.

— В нашей тюрьме четыре отделения, — гремя ключами, пояснил смотритель. — Женское; «школа» — там содержатся преступники, не достигшие четырнадцати лет; мужское и Гиблое — для смертников. Приготовьте зонтик: гроза не унимается.

Сам смотритель также запасся зонтом. Надзиратель запер за ними дверь, и двое оказались перед воротами, ведущими в прямоугольный двор, обнесенный решетками.

— Это двор женского отделения. Здесь арестантки гуляют, когда хорошая погода. Какое отделение желаете осмотреть первым?

— Мужское.

Обычно посетители в первую очередь интересовались женщинами и детьми. Девица или отрок за решеткой — пикантное зрелище! Ну и смертники, само собой. Однако у мистера Диккенса имелись свои приоритеты. Вряд ли Томас Мэллори и Даниэль Дефо отбывали срок в женском отделении!

— Следуйте за мной.

Вспышка молнии высветила бастионы грозовых туч. Потоки воды, словно расплавленный свинец, лились вниз со стен осажденной крепости. Тюремные дворы напоминали загоны для скота. Решетки, двойные и одинарные; тяжелые ворота, запертые калитки… От фундамента до крыш Ньюгейт покрылся сеткой резких теней. Казалось, безумец-художник разметил полотно картины множеством прямых линий — и задумался: кого бы поместить в клетки ада?

Колючий ветер выворачивал зонты наизнанку.

— Это и есть мужское отделение. — Они пересекли двор и зашли в корпус, выходящий на Ньюгейт-стрит. — Здесь у нас общие камеры. Желаете ознакомиться?

— Желаю. Какие преступления совершили арестанты?

— Большей частью — кражи и грабежи. Но попадаются мошенники, насильники… Всякой твари, хе-хе, по паре. Наш ковчег гостеприимен.

Прежде чем отпереть камеру, смотритель кликнул двух надзирателей: отнюдь не лишняя предосторожность. Дверь, против ожидания, отворилась без скрипа — петли были хорошо смазаны. Надзиратель с фонарем в руке первым шагнул внутрь; за ним последовали остальные.

Скудость обстановки угнетала. Застиранные тюфяки висели на крюках, вбитых в стену. На полках лежали подстилки и одеяла. Узкая кровать старосты. Ледяной камень пола. Длинный дощатый стол, стопки жестяных мисок…

В камере обреталось два десятка заключенных. Большинство понуро сидело на скамьях, пялясь в огонь камина. Кто-то стоял возле зарешеченного окошка, глядя на буйство стихии. Еще трое бродили из угла в угол. Все повернули головы к гостям: кого это черт принес? При разнообразии одежд и возраста было в узниках нечто общее. Угрюмое равнодушие наложило пожизненную печать на грешников.

Лишение свободы — меньшая кара, нежели эта. Однажды двери темницы откроются. Но сможет ли человек, как раньше, радоваться жизни?

Смотритель украдкой покосился на репортера. Тот с отменным хладнокровием разглядывал арестантов — как экспонаты в музее. Глаза мистера Диккенса скрывали стекла темных окуляров. Однако смотрителю почудилось, что посетитель изучает заключенных, отыскивая знакомого.

— Благодарю вас. Я увидел все, что хотел.

Когда они покидали камеру, в спины ударил хриплый шепот:

— Черный Арестант!

— Молитесь, джентльмены!

— Кому-то сегодня ночью несдобровать…

Смотрителя мороз продрал по коже. Он строго напомнил себе, что мистер Диккенс — репортер, собирающий материал. Что в среде преступников распространяются дикие суеверия. Однако он не слишком преуспел на ниве самоубеждения.

Заперев дверь, надзиратели вернулись на пост. Смотритель ждал: куда теперь пожелает направиться гость? Но мистер Диккенс медлил. Он глянул направо, в один конец коридора; затем налево, в другой — и неожиданно запел. Голос у репортера оказался на удивление глубокий — с таким не в Ньюгейте, а в опере блистать!

Пел он по-немецки:

Euch werde Lohn in bessern Welten,
Der Himmel hat euch mir geschickt.
O Dank! Ihr habt mich süß erquickt;
Ich kann die Wohltat, ich kann sie nicht vergelten…

Замолчав, репортер прислушался к эху.

— Что это? — испытывая неловкость, спросил смотритель. — Для очерка, да?

— Это ария Флорестана из оперы «Фиделио», — счел нужным пояснить мистер Диккенс. — Автор музыки — Бетховен.

— Голландец?

— Немец.

— О чем опера, если не секрет?

— История всепобеждающей любви. Некая Леонора, переодевшись в мужское платье, под видом слуги Фиделио пробирается в тюрьму, где по ложному обвинению сидит ее муж Флорестан. Любовный треугольник, козни начальника тюрьмы — он хочет тайно казнить заключенного… Короче, в сумраке подземелий Леонора узнает мужа по голосу и спасает его в последний момент. Тут прибывает честный министр и воздает всем по заслугам.

— Странно, — удивился смотритель. — Я был о немцах лучшего мнения.

— В смысле?

— В тюрьму просто так не сажают! А если казнят — то по закону. Уж кому-кому, а немцам это должно быть известно!

— Действие происходит в севильской тюрьме, — уточнил мистер Диккенс. — Двести лет назад.

— Тогда другое дело. От испашек с итальяшками всего ждать можно. Жаль только, что я ни словечка не понял…

— Ради вас могу на английском:

Reward be yours in better worlds,
You have been sent to me by God.
Oh thanks, you’ve sweetly me refreshed;
Your kindness I cannot repay…[20]

Репортер еще раз прислушался к эху.

— Продолжим осмотр? — удовлетворившись отголосками, предложил он. — Я, пожалуй, взглянул бы на отделение смертников.

3

Дождь по-прежнему лил как из ведра, но ветер утих.

— Строение слева — тюремная церковь. Кстати, сэр, я живу в доме, который к ней примыкает.

— Не стану напрашиваться в гости, сэр. А в церковь я бы зашел, если вы не возражаете.

— Хорошо, зайдем на обратном пути.

Они остановились перед коваными железными воротами. Мистер Диккенс внимательно наблюдал, как смотритель отпирает замок. Наконец ворота с лязгом отворились. Коридорчик с тусклой лампадкой, еще одна дубовая дверь — и перед людьми предстало Гиблое отделение.

— Здесь имеется общая камера, одиночки — для тех, кто ждет исполнения смертного приговора; и еще — Особая. Для тех, чья судьба под вопросом. Вон она, слева. Особая, надо признаться, пользуется дурной славой…

— Там сейчас кто-нибудь есть?

— Есть. Но я не имею права распространяться об этом узнике.

— Понимаю, — кивнул репортер.

И разразился новой порцией оперы:

Bewegt seh ich den Jüngling hier,
Und Rührung zeigt auch dieser Mann.
O Gott, du sendest Hoffnung mir,
Daß ich sie noch gewinnen kann…[21]

Из Особой камеры донеслось в ответ:

Die hehre, bange Stunde winkt,
Die Tod mir oder Rettung bringt![22]

Голос заключенного не шел ни в какое сравнение с баритоном мистера Диккенса. Арестант безбожно фальшивил, компенсируя недостаток громкостью исполнения.

— Надо же! — изумился репортер. — Душегуб знает «Фиделио» в оригинале! Однако вокал удручает. Сэр, с меня достаточно. Нас ждет церковь.


В церковь смотритель вошел первым, подняв над головой фонарь. Здесь царила непроглядная темень. Церковь казалась едва ли не самым унылым местом во всем Ньюгейте. Свет фонаря словно ножницы вырезал из мрака фигуры — хлипкий столик перед алтарем, грубо сколоченную кафедру, зловещего вида скамью; в какой-то миг свет отразился от оконного стекла.

Решетки на окне не было — в храме сей атрибут сочли неуместным.

— Нерадостно, — буркнул репортер. — Окна выходят на улицу?

— Да. Вот, извольте видеть… Что с вами, мистер Диккенс?!

С репортером творилось что-то жуткое. Тело его сотрясли конвульсии, как в пляске святого Витта. Конечности дергались, словно у тряпичного озорника Панча — невпопад, каждая сама по себе. Лицо исказилось, превратясь в страшную маску. Лязгали зубы, на губах выступила пена.

«Черный Арестант! — обмер смотритель. — Ему заказан вход в храм Божий, вот его и корежит! Господи, спаси и сохрани!»

На подгибающихся ногах он попытался обойти исчадие ада. Но тут из глотки монстра исторглось шипение змеи, а следом — рычание зверя. «Пс-с-ся-я кр-р-рев-в!» — возопил Черный Арестант, вне сомнений, призывая Сатану, и протянул к горлу жертвы костлявые руки. На запястьях блестели металлические браслеты — конечно же, это были кольца кандалов, какие Черный Арестант носил при жизни.

— Не надо, сэр, — попросил смотритель и лишился чувств.

Приступ у мистера Диккенса сразу прекратился. Далее он действовал быстро и целенаправленно. Убедившись, что смотритель жив, репортер без лишних церемоний сорвал с него куртку и шляпу. С неожиданной легкостью он взвалил обмякшее тело на плечо, отнес в угол за алтарем, чудесно ориентируясь в кромешной тьме, где и сгрузил несчастного в сундук подходящих размеров.

С чужой одеждой, фонарем и связкой ключей лжерепортер покинул церковь. Ему не понадобилось и минуты, чтобы справиться с замком на воротах Гиблого отделения. С дверью также не вышло заминки.

— Казимир, друг мой, это вы? Как я рад вас видеть!

— Тише, Андерс. Сейчас я вас освобожу.

Скрежет, щелчок, и Андерс Эрстед от души обнял князя Волмонтовича.

— Поторопитесь. — Князь был смущен, но старался не подать виду. — Наденьте вот это. На дворе гроза, вас не отличат от смотрителя.

— Что с ним?

— Обморок. У него слабые нервы. Идемте, я выведу вас.

— Как?!

— Увидите.

У выхода из отделения Волмонтович оглянулся, желая удостовериться, что не забыл запереть Особую, и узника не хватятся раньше времени. К сожалению, именно в этот момент отворилась наружная дверь, и в коридор шагнул надзиратель. Он отлучался по нужде, а теперь вернулся на пост.

Свет масляной плошки упал на лицо Эрстеда.

— Какого черта?!

Князь развернулся быстрее молнии, но его вмешательство не потребовалось. Кулак датчанина, двигаясь по восходящей, изо всех сил врезался в челюсть надзирателя, отправив того в глубокий нокаут. Малыш-Голландец Сэм мог бы гордиться таким апперкотом.

— Занятия боксом пошли вам на пользу, — ухмыльнулся Волмонтович.

До церкви они добрались без приключений. Одежда смотрителя вместе с ключами отправилась в сундук, составив компанию мирно почивавшему хозяину. Князь подтащил к окну тяжелую скамью, влез на подоконник и, дождавшись очередного раската грома, одним ударом плеча вышиб оконный переплет.

— Вперед!

Оказавшись на Олд-Бейли, оба бегом свернули за угол. Карета с погашенными фонарями ждала их возле пустынного рынка.

— Как вам удалось добыть пропуск? — поинтересовался Эрстед, вымокший до нитки.

— Исключительно за счет вашего обаяния, друг мой. Вы произвели на пана Ротшильда поистине неизгладимое впечатление. Когда я сообщил ему, в какое положение вы попали, он превратился в фейерверк денег и связей. К утру мы должны быть в Дувре — нас ждет корабль. Багаж укреплен на крыше, можете не беспокоиться.

Кучер, молча сидевший на козлах, едва заметно улыбнулся. Загляни кто-нибудь сведущий ему под шляпу — узнал бы в вознице личного секретаря Натана Ротшильда. Банкир не зря полагал, что Джошуа хитер и деликатен. Вот и сейчас молодой человек счел для себя честью лично выполнить поручение хозяина.

4

«Сегодня в Вестминстерском аббатстве хоронили верного сына Британии — Джорджа Каннинга. Осиротела не только семья покойного, осиротело правительство, чей кабинет он возглавлял. Напряженные труды и волнения последних лет подорвали здоровье великого человека. Все мы были свидетелями того, как он являлся в парламент, будучи тяжелобольным, невзирая на запреты врачей. Нет сомнений, что решающим ударом была диверсия на верфях Блэкуолла — взрыв, превратив в прах любимое детище Каннинга, в прошлом — казначея военно-морского флота, разорвал и сердце несчастного.

Кабинет нового «премьера-на-час», мистера Робинсона, волшебным образом превращенного в лорда Коудрича, рассыпался как карточный домик. Герцог Веллингтон, кандидат на еще не остывшее место, заявляет: восстановление броненосца «Warrior» под вопросом…»

«The Times»

«Палата общин рассматривает вопрос об установке памятника Джорджу Каннингу на Парламентской площади. Партия тори, к которой принадлежал усопший, разочарована „Актом об эмансипации католиков“, проведенным через парламент герцогом Веллингтоном, новым премьер-министром. Назначенный особым распоряжением его королевского величества Георга IV, Веллингтон — противник реформ. Нынешний строй он считает наилучшим.

«Броненосцы? — сказал он нашему репортеру, который задал вопрос о блэкуолльской трагедии. — Ха! С помощью честного дерева и парусины Англия стала владычицей морей. А железо хорошо в виде штыков…»

Министр Хаскиссон возражает…»

«The Morning Chronicle»

— Я возражаю, — сказал Уильям Хаскиссон. — Категорически.

Он походил скорее на поэта, чем на министра. Возбужден, рассеян; волосы торчат в художественном беспорядке. Неуклюжесть Хаскиссона была любимой темой для репортеров. Садясь в карету или покидая ее, он трижды ломал руку и один раз заполучил вывих стопы. Как при таком счастье он дожил до шестидесяти лет, оставалось загадкой.

Двойственная природа этого человека проявлялась во всем. Отличный финансист, блестящий политик, он не пренебрегал наркотиками, готовясь к публичным выступлениям. Когда же на званом обеде у лорда Рассела его упрекнули в злоупотреблениях, Хаскиссон без тени смущения заявил, что к помощи эфира[23] прибегали граф Ливерпульский, недавний глава кабинета, и лорд Каслри, министр иностранных дел.

Упомянутый Хаскиссоном лорд Каслри покончил с собой; граф Ливерпульский умер от апоплексического удара. Поэтому фраза о «достойных примерах» звучит двусмысленно.

«У меня есть достойные примеры!» — завершил он краткий спич.

— И все-таки, друг мой, я бы порекомендовал вам уйти в тень. — Лорд Джон Рассел взял собеседника за пуговицу сюртука. — На время. Шум уляжется, жизнь войдет в привычную колею. Поверьте, ваш броненосец…

— Это не мой броненосец! Это английский броненосец, милорд! Если мы опоздаем, то не успеем оглянуться, как на морях станет хозяйничать Франция!

— Прошу вас, не кричите. На нас оглядываются…

— Дело не в броненосце! Дело в принципиальных реформах…

— Веллингтон полагает реформы путем к революции.

— Я объясню! Герцог поймет…

«Объясняй, старый дурак! — подумал лорд Джон, приятно улыбаясь. — Я надеялся спасти тебя. Но ты упрям как осел. Хорошо, я умываю руки…»

Вокруг царила праздничная суета. Торжественное открытие железной дороги Ливерпуль—Манчестер взорвало жизнь двух графств — Ланкастера и Ланкашира. Войска и полиция с трудом сдерживали напор толпы. К осмотру паровозов и зданий, где располагались залы для пассажиров, допускались редкие счастливцы — обладатели пригласительных билетов. О том, чтобы сесть в вагон, не могло быть и речи. Все места были распределены и пронумерованы еще месяц назад.

По слухам, четверть палаты лордов передралась на дуэли за право получить заветный номерок.

Ветер трепал флаги. Над головами кружились стаи ворон, делая посильный вклад в общий бедлам. Вагончики — красные, синие, зеленые, расписанные золотом и украшенные цветами, — были похожи на миндальные пирожные. Два часа назад покинув Ливерпуль, состав стоял на станции Парксайд. Давать сигнал к отправлению не спешили. Ждали герцога Веллингтона — оставив головной вагон, он направился в ближайшее здание: привести в порядок одежду и выпить стакан лимонаду.

Смельчака, кто рискнул бы поторопить герцога, не нашлось.

Инструкция строго запрещала пассажирам покидать свои места. Но люди, сами составляющие инструкции и законы, склонны пренебрегать запретами. Оживленно беседуя, джентльмены разбрелись по рельсовым путям. Дамы, охая и ахая, рассматривали «ужасное чудовище» — паровоз. Их пугало все — труба, из которой валил дым, мощные колеса, обшитый деревом котел.

— Какой ужас!

— Какой кошмар!

— Я думала: вот-вот лишусь чувств…

— А где лошадка? — интересовалась самая сведущая.

Ей посчастливилось быть на состязании паровозов в Рейнхилле, где в числе участников фигурировала конная дрезина «Циклопед». Лошадь, спрятанная внутри корпуса от внимания судей, рысью бежала по эскалатору из дубовых пластин, приводя «Циклопед» в движение. К сожалению хитреца-изобретателя, при первом же испытании лошадь проломила эскалатор, явив себя возмущенным судьям, и сильно покалечилась.

Лошадь пристрелили, «Циклопед» дисквалифицировали.

— Лошадки — вчерашний день. Это «Нортумбриец», — разъяснял дамам инженер Стефенсон, по праву гордясь своим питомцем. — Он весит вдвое больше «Ракеты». Истинный Механизм Пространства, уверяю вас! Цилиндры расположены почти горизонтально…

— Цилиндры! — щебетали милые леди. — Адская машина!

Смущенный, инженер умолкал, но ненадолго.

— Кажется, друг мой, вы хотели что-то объяснить герцогу? — Лорд Джон указал на Веллингтона, садящегося в вагон. — Поторопитесь, мы скоро тронемся.

— Благодарю вас!

Хаскиссон быстрым шагом направился к головному вагону. Втайне он опасался, что герцог не захочет его слушать. Разногласия Хаскиссона и Веллингтона не были тайной ни для кого, а упрямый характер обоих мешал компромиссу. Но в этот раз судьба благоприятствовала министру. Герцог встретил его вежливым кивком и жестом пригласил встать на подножку.

— Милорд! — обрадованный приемом, начал Хаскиссон. — Уделите мне одну минуту…

Они являли собой удивительную пару. Никто не сказал бы, что видит ровесников. Высокий, по-солдатски прямой, в алом мундире фельдмаршала, украшенном крестом Марии-Терезии и орденом Золотого Руна, Веллингтон по сей день оставался моложав и подтянут. Таким его семнадцать лет назад изобразил Гойя. Впрочем, портрет Гойи привел герцога в возмущение. «Я что, идиот?» — спросил военачальник у художника.

Неизвестно, что ответил гордый испанец, но дело дошло до драки.

Рядом с новым премьер-министром Хаскиссон смотрелся уныло. Сюртук расстегнут, галстук сбился набок; шея в высоком белоснежном воротничке казалась вдвое длиннее обычного. Он суетился, пытаясь с пользой использовать каждую секунду разговора. Как ни странно, Веллингтон слушал благосклонно. Он даже пожал Хаскиссону руку — публика встретила этот жест бурными аплодисментами, радуясь примирению старых противников.

— Осторожно!

— Пассажиров просим занять свои места!

— По вагонам!

Леди и джентльмены хлынули прочь. Со стороны Ливерпуля по второму пути к станции приближался новый состав, влекомый «Ракетой». Скорость движения ужасала — двадцать миль в час, вдвое быстрее почтовой кареты! В суматохе никто не обратил внимания на дикую ухмылку, исказившую лицо Веллингтона.

— Д-дверь!

Желтые, кривые зубы были готовы впиться в горло Хаскиссону. Черты герцога сложились в злобную гримасу. Рука еще крепче сжала руку собеседника. Напряглись мускулы под алым, будто кровь, мундиром. Шепот Веллингтона услышал только собеседник:

— Прощай, старичок! Goddamit! Встретимся в аду…

И Уильям Хаскиссон, человек, прославленный своей неуклюжестью, полетел на рельсы, под колеса «Ракеты». Общий крик ужаса испугал воронье. Машинист запоздало начал тормозить; «Доктора!» — вопил лорд Джон, издали наблюдая за трагедией. Дамы одна за другой падали в обморок. Начальник станции звонил в колокольчик, репортеры бежали к месту происшествия, доставая блокноты. Хаскиссона, еще живого, с раздробленной ногой положили на площадку «Нортумбрийца». Сам инженер Стефенсон, отцепив вагоны, повел паровоз с раненым — в Иклесс, ближайшее место, где можно было ждать помощи.

Инженер превзошел сам себя. Ему потребовалось менее получаса, чтобы преодолеть пятнадцать миль, отделявших Парксайд от Иклесса. Но подвиг Стефенсона не спас беднягу — к вечеру министр Хаскиссон скончался в доме иклесского викария. О, слава мира сего! — тщета имя тебе. Войти в историю первым человеком, погибшим под колесами поезда, Адамом железнодорожных смертей — сомнительное счастье, господа!

Сразу после несчастного случая Веллингтон, торопясь, покинул вагон. Те, кто заметил это, списали бегство героя Ватерлоо на душевное потрясение. К составу герцог вернулся лишь через десять минут. Он был спокоен и чуточку мрачен. Впрочем, он всегда был мрачен.

— Что случилось? — спросил Веллингтон, держа в руке стакан лимонада. — Хаскиссон? О, этот способен сломать голову на ровном месте… Почему мы не отправляемся?


АПОФЕОЗ

— Я доволен вашей работой.

— Бом! — согласился далекий колокол.

Лорд Джон встал из кресла и подошел к окну. Туман съел деревья парка, беседки, увитые плющом, фонтаны с мраморными нимфами; туман тянул щупальца к дому. Два дога бордоской породы гонялись друг за другом перед крыльцом. Притворно рыча и тряся брылями, они то скрывались во мгле, то вылетали из нее парой расшалившихся демонов.

Маленький, хрупкого телосложения, лорд Джон обожал могучих псов. Плутон и Харон платили хозяину той же монетой.

— Вы молчите? — не оборачиваясь, спросил лорд. — Вас не радует моя похвала?

— Радует, милорд, — ответил Чарльз Бейтс, скорчив такую гримасу, что радость улетучилась бы от одного вида его физиономии. — Вы довольны? Черт возьми, милорд! Вы просто скряга, если дело касается добрых слов. Я ждал, что вы придете в восторг. Что осыплете меня благодарностями. Я надеялся на скромное восхищение, деликатный экстаз, спич в мою честь. А вы всего лишь довольны. Д-дверь, моему счастью нет предела…

Сегодня мистер Бейтс был на редкость словоохотлив. С самого начала разговора, заняв место во втором кресле, рядом с хозяином дома, демонстративно протянув ноги к камину — сырые башмаки окутало облако пара, — он давал понять, что находится в скверном расположении духа. А если его лордство раздражает поведение гостя, его лордство может по-быстрому рассчитаться за оказанные услуги — и разбежимся!

Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай![24]

Лорд Джон хорошо разбирался в людях. Не обладая умением менять личины, как почтенный мистер Бейтс, он с легкостью проникал за призрачные заслоны внешности. Мотивы, поводы — все это было для Джона Рассела механизмом, открытым взору часовщика. Вот и сейчас он ясно видел, что причина раздражения гостя — не хозяин. Причина лежала глубже, в иных областях. Лорд Джон готов был поклясться, что мистер Бейтс ревнует.

Так Плутон ревновал к Харону, когда лорд трепал за уши одного пса, забывая приласкать второго.

«Хотел бы я знать, кого погладил Эминент в ущерб тебе, — думал лорд Джон, изучая туман. Он словно ждал, что объект ревности выйдет из мглы и подаст лакею свою визитную карточку. — Кто этот счастливчик? Ваш патрон, мистер Бейтс, — темная лошадка. На таких долго не ездят. Надеюсь, он простит мне мелкую, чисто человеческую слабость…»

— Один вопрос, друг мой…

Пальцы выбили на подоконнике барабанную дробь.

— Любопытство — порок, но тем не менее… Знаете, где я впервые столкнулся с вашим патроном? На званом обеде у Лукасов. Племянник сэра Уильяма только что вернулся из Индии и привез статуэтку — кошмарная идолица с гирляндой черепов на шее. В профиль похожа на герцогиню Мальборо. Лукас-младший клялся, что взял трофей в заброшенном храме, в джунглях, отбиваясь от толпы разъяренных фанатиков. Лжет, наверное. Купил в бомбейской лавке, и все фанатики. Но, знаете ли, ваш патрон уделил статуэтке самое пристальное внимание. Слово за слово, мы разговорились… А вы? Где вы имели честь познакомиться с Эминентом?

— На кладбище, — хмыкнул мистер Бейтс.

— Кладбище? — Лорд Джон наморщил нос. — Фи! Какая грубая проза…

— А что, званый обед лучше? Как по мне, ничуть…

Мистер Бейтс не знал, что своим ответом подтвердил опасения лорда. Джон Рассел давно выяснил: когда с тобой откровенны, не стесняясь пикантных мелочей, — берегись. Собеседник либо дурак, либо готовит каверзу. Откровенность — яд, расслабляющий тебя. Он всасывается в кровь, превращается в доверие, и ты уже беззащитен.

Еще до ответа лорд Джон был осведомлен, где состоялось знакомство этих двоих. Сразу после того, как Эминент представил ему мистера Бейтса, велев продемонстрировать свой талант, лорд дождался, пока многоликий оставит их, и спросил:

«Где вы нашли такое чудо?»

«Вы хотели сказать „чудовище“, милорд? — рассмеялся Эминент. — Я нашел моего персонального Лазаря[25] там, где уйма чудес — на кладбище. Не верите? Хотите покажу?»

Сперва лорд Джон не понял, что значит это странное «покажу». Но ладонь собеседника легла ему на лоб, и Джон Рассел ослеп. Зрение вернулось к нему не сразу. Поначалу было жжение между бровями, и сон — ужасный, грязный, невероятный.


Гробозор был пьян. Он никак не мог справиться с крышкой. В тусклом свете фонаря гроб смотрелся убого — доски с заусенцами, щели, пустая табличка без имени.

— Позвольте нам! — не выдержал великан Ури. — Мы правда не можем понять: зачем тревожить могилу этого бедняги?

— Еще не знаю, — тихо бросил Эминент. — Но узнаю.

— Ык! — важно согласился гробозор, не без удовольствия выбираясь из потревоженной могилы. — Воля ваша, джентльмены. Не хотите, не покупайте. У меня на мертвяков очередь — на три месяца вперед. Ык! А покойничек свежий, два часа, как закопали. Из Ньюгейта, тюремная косточка. Убёг, значит, к нам, на приходской погост. Будете брать или как?

Ответом был треск оторванной крышки.

— Герр Эминент! — Ури склонился над трупом. Ломик великану не понадобился: гроб он вскрыл одним рывком. — Да он третий день, как помер. Уже и почернел…

Гробозор хотел вмешаться, но рука в светлой перчатке коснулась его груди. Миг — и бесчувственное тело пьяницы сползло в свежую грязь.

— Вытащи его, Ури! — велел Эминент, морщась от гнилого духа. — Я не мог ошибиться. Тут что-то не так. Я это сразу почуял, едва увидел дроги возле кладбища. Не бойся, мой мальчик. Он не упырь. Здесь иное…


— Быть или не быть… вот в чем вопрос…

Губы двигались. Страшный холод уходил.

Чарльз Бейтс возвращался.

— Достойно ль смиряться под ударами судьбы, иль надо оказать сопротивленье? — откликнулся незнакомый голос с легким немецким акцентом. — Хорошее начало новой жизни. Добавлю лишь одно: «Лазарь! иди вон». Я сделал все что мог, сударь. К сожалению, ваша… метамоформоза излишне затянулась. Кожа постепенно восстановится, но ваша, с позволения сказать, улыбка… Боюсь, она навсегда останется с вами.

Желтые клыки клацнули.

— Д-дверь!

* * *

В тот раз лорд Джон испугался не видения, не мистической силы собеседника. Он испугался откровенности. И сейчас лишний раз убедился: надо выходить из заколдованного круга. Рвать границу. Мистер Бейтс обожает цитаты из пьес? — хорошо!

Мавр сделал свое дело?

Мавр слишком много знает?

— Вот ваши деньги, — сказал он самым небрежным тоном, на какой был способен.

Тон являлся гарантией, что мистер Бейтс не обернется. В гордыне многоликого лорд Джон успел убедиться. Лишь старьевщики и ростовщики следят за выплатой, считая каждую монету и шевеля губами. Такие, как Бейтс, и не взглянут на презренный металл. Сколько ни корчи из себя вульгарного грубияна, сколько ни играй хама, гордыня все равно возьмет свое.

«Он из актеров или поэтов? А, какая теперь разница…»

— Бом! — согласился колокол в тумане.

Подойдя к столу, лорд Джон открыл ящик и достал шелковый кошелек. Глухое звяканье прозвучало неприятным диссонансом. Развязав шнурок, он высыпал на столешницу, рядом с чернильным прибором, горсть соверенов — монет с профилем Георга III, слепого безумца.

— Как вы и просили, я плачу золотом. — Он ненавязчиво подчеркнул слово «просили». В ответ мистер Бейтс засвистел фривольный мотивчик. — Ваша доля. Остальное я передам вашему патрону в назначенный день. Здесь сто соверенов, не беспокойтесь.

Рука лорда Джона нырнула в ящик и извлекла пистолет.

Пятизарядник работы Коллиера, американца-эмигранта, был заряжен с утра. К разговору лорд приготовился заранее. Оправдательная речь для Эминента («О да! Кинулся на меня, как бешеный! Это было ужасно, друг мой…»); раздражающая манера вести беседу, пять пуль, готовых поразить цель, — все ждало назначенного часа. У лорда Джона имелась дюжина веских причин убрать «мавра», и еще один повод, в котором он не признался бы духовнику на исповеди.

Джон Рассел чувствовал, что загадочный колокол, терзавший его много лет, и мистер Бейтс как-то связаны между собой. Умри один, замолчит второй. И не надо со значением крутить пальцем у виска, намекая на камеры Бедлама. Лорд привык доверять своим предчувствиям.

Они еще ни разу не подводили.

Пальцы левой руки перебирали монеты. Звон шептал мистеру Бейтсу: не оборачивайся! Он и не обернулся. Даже когда ствол пистолета поднялся, и черный глаз уставился в затылок бывшего актера театра «Адольфи», Чарльз Бейтс остался сидеть. Но его чутье не уступало лордскому. Крысы из Тэддингтонской дыры живучи. Особенно восставшие из гроба крысы.

В последний момент Бейтс с такой силой откинулся на спинку кресла, что упал назад — с грохотом, сотрясшим кабинет. Задребезжали стекла. Пастушка из фарфора подпрыгнула на стенной полке, свалилась вниз и превратилась в кучку осколков. У крыльца басом рявкнули доги. Вздрогнула каминная решетка — башмаки мистера Бейтса от души пнули ее прутья.

Быстрей молнии лорд Джон опустил пистолет и нажал на спусковой крючок. Он был храбрым человеком и умелым стрелком. Ему просто не повезло. Гость не случайно пнул решетку. Кресло на спинке, будто на салазках, поехало по скользкому паркету, сбивая прицел. Грохнул выстрел; вместо головы жертвы пуля угодила в плечо.

Рана вряд ли была опасна. А выстрелить во второй раз лорду Джону не дали. Извернувшись, Бейтс кинулся на своего убийцу («О да! Кинулся на меня, как бешеный!..»); прямо через стол, в броске напоминая хищного зверя. Желтые клыки лязгнули у щеки лорда, невыносимо — плебейски! — тяжелое тело сбило хозяина дома с ног, отшвырнув к окну.

— Д-дверь… м-милорд, вы — подлец…

— На помощь!

Несмотря на колоссальную разницу в весе, лорд дрался отчаянно. Подмогу он звал, рассчитывая на сообразительность дворецкого. Утром дворецкий получил приказ: не пускать слуг в кабинет ни при каких обстоятельствах. Лорд не нуждался в свидетелях или пособниках. Он рискнул, полагаясь только на себя, — и ошибся. Услышав вопль господина, дворецкий мог бы отважиться нарушить приказ. Да и свидетели теперь оказались бы на руку: висельник покусился на жизнь вельможи, доказательств тому — масса, включая пострадавшую пастушку…

Увы, дворецкий медлил, или вовсе обедал на кухне, честно выполняя распоряжение: не мешать.

Сцепившись, противники катались по полу. Лапы Бейтса искали горло увертливого врага. Забыв о достоинстве честного боя, лорд метко бил коленями, стараясь угодить ниже пояса. Дважды ему это удавалось. Наградой служил сдавленный хрип. Псы внизу лаяли, не переставая. Соверены золотым дождем сыпались на дерущихся. Пожалуй, окажись у Джона Рассела хотя бы кинжал, исход схватки был бы предрешен.

Но судьба распорядилась иначе.

— Goddamit! — Мистер Бейтс случайно нашарил пистолет, валявшийся у ножки стола. — Ступай, отравленная с-сталь… п-по назначенью!..

И рукоять ударила лорда Джона в висок.


Очнулся он быстро. Голова болела так, словно череп превратился в кисель. В бок что-то давило; должно быть, закатилась пара монет. Во рту царил медный привкус крови. Язык нащупал пустое место, где раньше был зуб.

«Крепко мне досталось…»

Страх, вполне естественный при данных обстоятельствах, медлил явиться. Даже руки и ноги, связанные шарфами, не пугали. Чутье подсказывало лорду Джону, что добивать его не станут. Закричать? Позвать слуг?

— Станете шуметь, — предупредили от зеркала, — заткну рот кляпом.

Изогнувшись — в голове ударил не один, а сотня колоколов, — лорд Джон увидел своего двойника. Рассел-второй любовался отражением. На двойнике красовался парадный мундир, ранее надетый на манекен — копия фигуры хозяина дома, изготовленная по специальному заказу, стояла в углу кабинета. Зеленое сукно; высокий, шитый золотом воротник…

Смотреть, лежа на полу, было неудобно — двойника перекрывал стол.

— Не думал, что вы решитесь. — Двойник сипло расхохотался и застонал, держась за плечо. Кровь не пачкала мундир; наверное, мистер Бейтс успел сделать перевязку или стянул края раны способом, доступным лишь ему. — Обычно те, кто делает гадости чужими руками, не способны на грязную работенку. Я в вас обманулся, милорд. Думаю, как и вы — во мне. По вашему замыслу, я сейчас должен был лежать мертвым. Д-дверь! Извините, не оправдал высокое доверие…

Мистер Бейтс снял с манекена шляпу.

— Я ухожу, милорд. Если получится, я уйду никем не замеченный. Если нет… Что ж, тогда вам придется найти объяснение для слуг. Вот нож, я оставлю его рядом с вами. — Складной нож со стуком упал возле щиколотки Джона Рассела. — Не торопитесь резать шарфы или вопить во всю глотку. Не советую, да. Будет трудно растолковать окружающим, почему в доме завелись два лорда.

У дверей он задержался:

— Если хотите, милорд, можете лелеять планы мести. Но воплощать их в жизнь… Вы — умный человек. Вы поймете, отчего вам лучше навеки забыть о моем существовании. Лучше для нас обоих. Полагаю, завтра меня уже не будет в Англии. Мой долг — сопровождать патрона. Прощайте, милорд. Вы и сейчас довольны мной?

— Да, — тихо, но твердо ответил лорд Джон. — Доволен.

Лицо двойника исказила знакомая ухмылка. Позже лорд Джон станет избегать зеркал. Ему, человеку с незаурядной внешностью, любимцу дам, всякий раз станет мерещиться, что отражение вот-вот оскалит желтые клыки, превращаясь в Чарльза Бейтса. Но это случится потом.

— Счастливо оставаться, милорд.

— Бом… — одними губами выдохнул Джон Рассел.


Меловые скалы Дувра — чудо из чудес.

«Ключи Англии» — так зовут их моряки. Ослепительная белизна мела встречает корабли, видимая с большого расстояния, и провожает их тоже она. Словно мириады снежинок, шестеренок Механизма Времени, сцепились в эти громады, местами покрытые темной зеленью. На закате солнце любуется Дуврскими берегами, моргая уставшим за день глазом. Раскаленный зрачок, белок налит кровью, алые веки облаков опушены лиловыми ресницами — от глаза по воде бежала яркая, слезящаяся дорожка.

— Красиво, — сказал Андерс Эрстед. — Даже жаль уезжать.

— Ни капельки, — возразил князь Волмонтович. — Вот если бы вас повесили по обвинению в диверсии, тогда был бы повод для жалости. А так… Пан Ротшильд — очень умный человек. На его месте я бы тоже отправил нас в Китай. Или еще дальше.

— Говорят, в Китае вредный климат, князь.

— Ничего, перетерпим. Чем дальше от виселиц Георга IV, тем полезней для здоровья…

Четырехмачтовая шхуна «Виксен», принадлежащая Ост-Индской компании, разворачивалась в проливе Па-де-Кале. Двое пассажиров мирно беседовали в ожидании ужина. Скоро, очень скоро капитан позовет их к себе, пригласит за сервированный стол; стюард разольет бренди из графина, и начнется неторопливый, обстоятельный разговор о пустяках.

До Китая плыть долго — наговорятся всласть.

Великий Ветер, Отец всех ветров, спустившись из заоблачных высот, ласково погладил туго надутые паруса, похожие на груди кормилиц. И понесся вдаль, опережая хрупкие скорлупки кораблей, накручивая двойную спираль вокруг земной виноградинки, дремлющей в тиши. День за днем, год за годом, ускоряя бег стрелок часов — вперед, вперед, туда, где ждали оставленные до поры люди и события.

Люди могли подождать.

События — нет.


Михаил Вайнштейн
ОЧЕНЬ ЧАСТНОЕ РАССЛЕДОВАНИЕ

Все совпадения персонажей с реальными лицами совершенно случайны. Все совпадения реальных лиц с персонажами обусловлены их личной кармой и не зависят от автора.


1

Пришло время брать быка за жабры!

Т.Д. Лысенко

Я развалился за письменным столом, упершись позвоночником в спинку офисного кресла, положив ноги на столешницу, и малюсенькими глоточками бездумно потягивал терпкое красное вино прямо из горлышка бутылки. Нет, на самом деле вовсе не бездумно: при этом я лениво размышлял о жизни в целом и одновременно отслеживал движение собственных мыслей как любитель-психолог, каковым должен быть всякий уважающий себя профессиональный детектив.

Вот, размышлял я вначале, образец для подражания всем детективам мисс Марпл не стала бы так сидеть в своем кресле, задрав ноги на стол. И не потому, что она такая уж ханжа и пуританка, а просто считала бы, что юбка помнется или что она в этой позе не смотрится красиво. Или остеохондроз не позволил бы. Короче, не стала бы и все тут, потому что не словила бы от этого кайф. А вот выпить красное сухое — это она точно могла бы, хотя бы из-за книги Джона Нобеля о том, что ежедневная доза препятствует отложениям холестерина. Мисс Марпл — она старушенция начитанная. Прямо из горла она точно пить бы не стала, не поленилась, налила бы себе в какой-нибудь бокал для красоты. Странное дело — разные характеры, она от этого оформления словила бы кайф, а мне по фигу. Удивительно, как по-разному воспринимают женщины и мужчины одно и то же. Для женщин большой кусок торта и чашка чаю — это вполне замена целому ланчу. А для мужиков торт с чаем — это замена водке с огурцом.

Не все мужчины одинаковы, и не все женщины тоже. Но есть некоторые статистические обобщающие понятия. Женщины за этим тортом с чаем будут с удовольствием обсуждать проблемы как похудеть, совершенно нечего надеть и — все мужчины сволочи. А у мужчин темами будут: есть ли жизнь на Марсе, будет ли война с Китаем и почему наши футболисты никак не становятся чемпионами мира. Или — в зависимости от интересов компании — в обратном порядке: начиная с футболистов и заканчивая жизнью на Марсе.

Просто у женщин другая логика. Не лучше и не хуже, а другая. Стоп, скомандовал я сам себе. Вот я и снова приехал к мыслям об Ирине и о нашей с ней длящейся ссоре. Ну почему мы никак не можем понять друг друга? Иногда я думаю, что все-таки она — инопланетянка.

Наверное, мне было бы проще общаться с представителем других миров, если бы они были мужского пола.

Вот тут я, видимо, и накликал себе очередные приключения, потому что в дверь позвонили. Я так резко скинул ноги со стола и распрямился, что кресло и спина затрещали одновременно. Натренированным движением вставил недопитую бутылку в тумбу стола, прихлопнул ногой дверцу и крикнул в коридор:

— Не заперто! Входите!

Трудно быть частным детективом в нашем небольшом городе. Да еще при наличии под боком Москвы, куда ранними электричками толпы арбатовцев устремляются на заработки и близость которой поднимает цены у местных старушек на рынке. Человек Московской Области, или ЧМО, — это уже не звучит гордо, это просто житель очень отдаленного спального района столицы, почти гастарбайтер в Москве, который оттягивается со своим гонором у себя дома в Арбатове. Все вопросы, по которым ко мне обращались до сих пор, были такой откровенной бытовухой, что не стоили просвещенного внимания мисс Марпл.

Лучше какой-нибудь клиент, чем никакой, подумал я. И чуть было сразу же не переменил мнение, услышав в коридоре моего офиса сладкий воркующий голос Геннадия Васильевича. Мне нестерпимо захотелось сказать ему что-нибудь грубое (чего мне еще ни разу с ним не удавалось) и спокойно сидеть одному, положив ноги на стол, без заработка, зато с остатками каберне.

До сих пор Геннадий Васильевич наведывался ко мне дважды. Первый раз он объяснил, что он незаконорожденный потомок дореволюционного миллионера, фабриканта и мецената Саввы Морозова. Тыкал в нос какими-то пожелтевшими бумажками. И рассказал, что не то его прабабушка, не то прапрабабушка в разгар революций замуровала в стене одного из наших арбатовских домов многочисленные столовые серебряные наборы. Сейчас в этом старом доме жилые квартиры, жильцы о кладе ничего не знают, и он хотел меня нанять для проникновения в квартиры и поиска серебряных ложек-вилок. Я, естественно, отказался, хотя при сладкой разговорчивости Геннадия Васильнвича даже мой категоричный отказ растянулся на полчаса. Во второй раз Геннадий Васильевич предложил мне искать клад в районе деревни Большое Горелово, где та же его предусмотрительная прапрабабушка закопала фарфоровый сервиз работы знаменитого Кузнецовского завода на какое-то немыслимое для наших кухонь количество персон. Я, чтобы сразу отвязаться, попросил его заплатить мне гонорар не как долю от клада, а из расчета сто у.е. за каждый день поисков. После этого он меня уже почти не уговаривал, зато явно зауважал и исчез. Как мне показалось — навсегда. Теперь я понял, что ошибался.

Впрочем, воркующий голос в коридоре обращался не ко мне, Геннадий Васильевич пришел не один. Я со вздохом сел и приготовился к худшему.

Просто я тогда еще не знал, к чему нужно готовиться.

Мой офис частного детектива расположен в бывшей двухкомнатной квартирке на пятом этаже панельной хрущобы. Раньше в первой комнате была приемная, где остались несколько стульев и письменный стол, а компьютер я перенес к себе в кабинет и даже подключил к интернету. Геннадий Васильевич погрохотал в приемной стульями и появился в проеме двери, держа сразу два за спинки.

— Добрый день, Сергей Иванович, — засиял он мне. — Вот гостей к нам привел дорогих, сейчас стульчики занесу на всякий случай, чтобы всех рассадить.

Я ничего не ответил, ожидая появления этих самых дорогих гостей. Должен сказать, что общее впечатление от Кулакова в этот раз было лучше: волосы просто седые, а не подкрашенные, как при последнем визите (жуткое зрелище, когда пожилые мужики красятся, надеясь выглядеть моложе), галстук при зеленом костюме был не красный, а так себе чересполосица, более того — с лацкана исчез значок академика МАРОН (Международная академия разнообразных наук — заплати сто долларов и ты на год академик!). Вполне интеллигентный вид, особенно на фоне моих джинсов, футболки и кроссовок.

Геннадий Васильевич поставил стулья перед моим столом, вернулся к двери и сделал приглашающий жест:

— Прошу вас! Позвольте провести представление. Наш лучший детектив Сергей Иванович Лубников к услугам ваших милостей. Их милости господа гномы Буторин и Магурин.

Действительно, вслед за ним в комнату степенно вошли два гнома. Не переодетые мальчишки-толкинисты и не гримированные артисты нашего арбатовского Театра юного зрителя, а самые настоящие. В крайнем случае — лилипуты из «Мосфильма» в добротно сделанных костюмах для съемок сказки. То есть нормальные морщинистые лица, бороды и все такое. У седого отделка зеленой куртки белая и пряжки белого металла. У рыжего — желтая окантовка и пряжки желтого металла, позолоченные. Или золотые.

Гномы молча, не раскланиваясь и не здороваясь (это я, значит, к услугам их милостей, а они — клиенты, которые всегда правы), забрались на стулья и так же молча обвели взглядами меня и мой кабинет. Я тоже повертел головой. Да-а, я бы, пожалуй, на их месте слез со стульев и так же молча развернулся и ушел. С тех пор как Ирина перестала за мной присматривать, все пришло в еще большее запустение. Колеблемая сквозняком паутинка между рамами немытого окна. Дохлая муха на подоконнике. Пыльный стол — более или менее протертый от пыли там, где я обычно кладу на столешницу ноги.

— Поисками кладов не занимаюсь, — решил сразу твердо предупредить я. — Даже если прапрабабушка Геннадия Васильевича — гномиха.

— Господин детектив, — обратился ко мне хрипловатым голосом седой гном, не обращая внимания на мою реплику. Я так и не понял, кто из них Буторин, кто Магурин, и это у них гномовские имена или российские фамилии. Голос был нормальный, усталого взрослого человека и безо всякого иностранного акцента. — Господин детектив, трое суток назад, в канун полнолуния, вызванная хозяйкой милиция обнаружила по адресу Ворошилова сорок три труп молодой девушки. Смерть наступила от отравления снотворным типа барбитуратов.

Я с еще большим облегчением вздохнул и встал.

— Благодарю вас за доверие, господа. Однако расследованием дел об убийствах занимается милиция, тем более вы сказали, что она уже ведет этот случай. Так что вынужден просить вас обратиться в горотдел. Если хотите, — сказал я с деланным сочувствием, — можете обратиться прямо к начальнику горотдела подполковнику Соколову Михаилу Юрьевичу.

На гнома мои слова не произвели никакого впечатления, и он махнул рукой, чтобы я сел.

— Милиция установила факт самоубийства. Или самоотравления в результате собственной ошибки. Дело закрыто. Приезжавшие мать и сестра увезли тело для захоронения по месту основной регистрации данного тела под Алексином. Это все нас не интересует. Мы хотим, чтобы вы провели для нас дополнительное частное расследование по отдельному вопросу. Аванс в размере десяти тысяч евро переведен из «Цвергбанка», Швейцария, на ваш счет в «Альфа-банке» — проверьте в вашем компьютере, мы подождем.

Потенциальные клиенты оставались неприятными, но становились действительно интересными. Я посмотрел на Геннадия Васильевича: пожалуй, несмотря на некоторую необычность происходящего, наиболее реальный человек вызывал у меня наименьшее доверие. Сейчас, не решаясь встрять в разговор, он просто весь извертелся, кивками и подмигиваниями давая мне понять, что, мол, дело верное. Я включил компьютер, вошел в интернет, набрал свой счет в «Альфа-банке», логин, пароль и проверил. Вот теперь я начинал верить в гномов.

— Так, — сказал я, — господин… э-э-э… Буторин. Аванс поступил. И что же вас интересует: действительно ли это было самоубийство? источник получения барбитуратов? причина, доведшая до самоубийства?

На этот раз в разговор включился рыжий гном Магурин.

— Нет, — сказал он неприятным жестким тенором, — перечисленные вами вопросы, во-первых, нас не интересуют, во-вторых, мы сами уверены, что она приняла снотворное добровольно, знаем его источник и причину приема лекарства. Мы хотим знать, как был снят и куда делся неснимаемый браслет с ее руки. Очень небольшое частное расследование. Если вы сможете ответить в ходе вашего частного расследования хотя бы на один из этих двух интересующих нас вопросов, то вторая половина вознаграждения будет равна сумме аванса.

— А если на оба… — радостно подхватил Геннадий Васильевич, но осекся под взглядами гномов и моим.

— Кстати, — злорадно вспомнил я, догадываясь о методах, которыми Геннадий Васильевич преуспевает в своем предпринимательском бизнесе, — если в ходе разговоров с господином Кулаковым и его реплик типа «наш сыщик» у вас сложилось впечатление, что я работаю на него, то оно ошибочно. Мое детективное предприятие включает только меня самого и с господином Кулаковым никак не связано.

Это был удар ниже пояса, но с точным попаданием. Геннадий Васильевич пригорюнился.


2

Давайте переживать неприятности по мере их поступления.

М.М. Жванецкий при покупке автомобиля

Я согласился подписать контракт на проведение частного расследования для гномов. И не только потому, что у меня в данный момент не было в ведении никаких дел, и не только из-за размера гонорара, а еще из-за самой темы расследования. Здесь было все, что нужно детективу: криминал — пропажа браслета, этика — мародерство, обкрадывание покойницы, и даже эстетика — все-таки предметом поиска было произведение искусства. При этом никакого убийства — мисс Марпл отдыхает. Точнее даже так: мисс Марпл отдыхает, Сергей Лубников работает. Хотя, наверное, и на этот случай у старушенции мог найтись свой аналог — что вот, мол, когда у них в деревне у мистера Визерспуна из гроба стащили белые тапочки, то все думали на гробовщика, и только она, мисс Марпл, догадалась, что виновата служанка викария, у которой был тот же размер ноги.

Кстати, размер браслета тоже не помешало бы уточнить. Его неснимаемость мне уже объяснили: какая-то магическая заклепка происходила прямо на руке при застегивании. От ответа на мой вопрос, как предполагалось снимать браслет когда-нибудь в будущем, гномы явно ушли. А я не больно-то и приставал: все равно фотографию браслета они мне дали. Красивую, цветную. Белый металл, скорее всего серебро с чернью, штучная ювелирная работа, есть камушки, но — полудрагоценные, самоцветы, вряд ли особо дорогие.

Что касается личностей самих гномов, то для расследования было безразлично, являются ли они настоящими гномами или моими глюками, потому что заказ на мое расследование заключили от имени гражданина Г.В. Кулакова. При этом он хотел повыпендриваться и подписать договор не иначе как директор его собственного ЗАО «НИИ онтологии им. М.В. Ломоносова» и на собственных бланках, где он, разумеется, забыл указать ЗАО и гордо напечатал только шапку «НИИ онтологии им. М В. Ломоносова», чтобы смотрелось как важное государственное предприятие. Директор — академик МАРОН Г.В. Кулаков, тоже красиво звучит для тех, кто не понимает. Но я оформил все как всегда, на обычных бумагах, оставив просто частное физическое лицо с его данными: паспорт, регистрация, ИНН, пенсионное страховое. Не очень мне Кулаков нравился в качестве клиента, но с юридической точки зрения было разумнее принимать заказ от него, а не от их милостей Буторина и Магурина. Они с помощью Кулакова сняли себе помещение на задворках Арбатова, но оно тоже было оформлено на Кулакова. Вряд ли у настоящих гномов есть российские паспорта, регистрация или юридический адрес.

Вот, скажем, Баба Яга, которая живет где-нибудь в лесу в избушке на курьих ножках. С правовой точки зрения ее избушка представляет собой незаконный самострой и надлежит сносу, а само место проживания наверняка не является официально зарегистрированным. И выходит, что эта Баба Яга перед лицом закона есть не кто иная, как нарушающая паспортный режим гражданка без определенного места жительства, пенсионного удостоверения и ИНН. Бомжиха попросту. Я уж не говорю про сомнительность российского гражданства. Всегда в детстве изумлялся, когда какие-нибудь Баба Яга или Серый Волк начинали в сказках говорить человечьим голосом: «Ой ты гой еси, добрый молодец…» без акцента в русской речи. Это что же — все они родного российского происхождения или в совершенстве владеют многими языками? Ну, серые волки, еще ладно, пусть российские, но тогда почему они обращаются к молодцу — «гой»? Они, что, сами все, извините, как бы это сказать по политкорректнее, принадлежат к иудейскому вероисповеданию? Или, может, там в сказках, того страшнее, обращаются с предложениями к добрым молодцам: «Ой ты гей еси…»?

Я решил, что позже выясню у наших службистов официальные положения в отношении гномов. Еще не хватало угодить под колпак ФСБ за пособничество иностранным шпионам. Но документы у гномов я требовать не стал: пусть будет заказ на розыск от Кулакова, уж он-то у нас насквозь наш российский гражданин, клейма ставить негде, как говорят в рекламе — до самых кончиков.

После нашего короткого и сухого, вполне делового расставания — как я понимаю в стиле гномов, а не Кулакова, — я прилип к окну. Вся троица вышла из подъезда вместе и уехала в машине Кулакова. По крайней мере он был водителем. После этого я спрятал свой экземпляр договора в сейф и поехал в банк. Интернет интернетом, а в реальности гномовских денег хотелось убедиться на ощупь. Это у меня, может, глюки или наведенные мороки, а хорошего банковского работника никаким гипнозом не прошибешь.

Деньги оказались настоящими, и я, не откладывая, приступил к расследованию. Начал с самого начала: с установления того, кто там помер на Ворошилова сорок три и отчего. Благо Верочка Степанюк, у которой хранились все уголовные дела в горотделе нашей милиции, когда-то была моей однокурсницей, умницей и отличницей с добрым характером, у которой всегда можно было разжиться конспектом лекций. Сейчас она замужем за местным строителем-бизнесменом и благополучно воспитывала симпатичных двойняшек. То есть что они симпатичные и очень способные — это я уже усвоил за время наших предыдущих общений, а вот мальчики или девочки — никак запомнить не мог. Благо вопрос «Ну как дети?» позволял не уточнять признаки пола.

В красный дом на пересечении Двадцати шести Бакинских комиссаров с Двадцатью восемью панфиловцами я захаживал часто, поэтому дежурный только приветственно махнул мне из-за окошечка здоровенной ручищей, что одновременно означало узнавание, разрешение пройти и даже, возможно, пожелание чего-нибудь хорошего. Сегодня дежурил Трофимыч, с которым мы вместе выезжали в прошлом году на опознание замерзших алкашей.

Верочка была на месте, я ей предварительно позвонил. Сказали друг другу все стандартные слова про сколько зим, как там дети и что мне пора жениться и заводить детей самому. Про Ирину и наши с ней отношения Верочка ничего не знала, так что слова о моей женитьбе были просто нашей дежурной шуткой. Я узнал об очередных успехах вундеркиндов в школе и выразил восторг, но мальчики они или девочки — так и не понял. Не важно.

Да мы этого дела даже и не открывали, сказала Верочка, сейчас я тебе ксерокопию сделаю. Не полагается, конечно, но там все равно ни криминала, ничего. Что, родственники захотели узнать из-за кого бедная девчонка траванулась и ему морду надраить? Я промычал что-то невнятное и подвигал головой по диагонали, выражая одновременно и согласие, и отрицание — кто как поймет.

Ладыгина Наталья Николаевна, 19 лет, уроженка села Турово Алексинского района Тульской области, у нас в Арбатове официально зарегистрирована в общежитии медицинского колледжа (училище с подготовкой фельдшеров), на самом деле снимала однокомнатную квартиру на пару с одногруппницей по адресу: улица Ворошилова, дом сорок три, квартира девятнадцать. Рост — метр семьдесят пять, вес — шестьдесят пять, волосы русые мелированные, глаза серые. Признаки насилия и недавних сексуальных контактов отсутствуют. Признаки приема наркотиков и алкогольного опьянения отсутствуют. Отравление большой дозой крутых барбитуратов, таких, где что ни таблетка, то, считай, покойник. Флакон от барбитуратов обнаружен на стуле рядом с постелью, отпечатки пальцев только покойной. Постель предварительно застелена, покойница одета и при нормальном, умеренном и неповрежденном, макияже. Предсмертной записки нет. По показаниям подруг намекала на какое-то предстоящее ей крупное событие и скорое прощание. Отца нет, от матери приложено заявление с просьбой о закрытии дела, выдаче тела для захоронения по месту постоянной регистрации и отказ от претензий. По показаниям матери, а также подруги-соседки никакие ценности не похищены, поскольку таковых и не было. Дело закрыто за отсутствием состава уголовного преступления.

Ладно, сказал я Верочке, согласен, тут все понятно. На фотографии видно, что легла одетой и накрашенной, нарядившись для последнего парада. Странно, что записки не было: обычно или кончают с собой без записки, махнув на себя рукой, без сборов и макияжа, либо, уж если собираются и накрашиваются, то оставляют целое письмо, чтобы видели и пожалели, кого они потеряли и при жизни не оценили. Этакая прощальная примесь злорадства: вот помру, тогда-то вы у меня поплачете! Верочка — а на картинке видны обе руки, платье без рукавов, что, действительно только колечко, никакого браслетика не было?

Верочка пожала плечами. Сережа, ты же ребят знаешь, не станут они с покойницы снимать, даже если золото. Тем более хозяйка обнаружила первой, могла бы потом обратить внимание или родственники бы пожаловались. Сама хозяйка вряд ли что дорогое взяла: побоялась бы, что вторая девчонка или мать заметят.

Она была права. Я поблагодарил Верочку, мы с ней выпили по чашечке кофе с принесенной мною шоколадкой, и я отправился искать хозяйку квартиры. Как любил говаривать незабвенный Шерлок Холмс: кто шляпу спер, тот и тетку укокошил. Инспектор Лестрейд выражал этот же тезис более научным языком: в число подозреваемых включаются все, кто отвечает трем показателям: а — имел мотив, бэ — мог осуществить преступное деяние физически и технически и вэ — не имел алиби. Мое дело казалось простым. Взять красивый браслет мог кто угодно, мотив от эстетического — красивая вещь и на память о покойнице — до корыстного — подарить жене или продать за бутылку. По первому пункту подозреваются все. По второму — до тех пор, пока даже сами гномы-изготовители не понимают, как удалось снять браслет, вопрос остается открытым. Зато вопрос времени, на мой взгляд, позволял установить преступника запросто. Нужно только узнать, кто последним видел Наташу с браслетом, кто первым обнаружил ее уже без браслета и кто общался с ней в промежутке времени, за который браслет исчез.

На улице Ворошилова в девятнадцатой квартире никого не было, напрасно я звонил в дверь и даже пару раз попинал ее ногами. Обычно я себе такого не позволяю, но, судя по виду этой двери, на ней уже отрабатывали приемы кикбоксинга все, начиная с монахов шаолиньского монастыря и кончая нашим ВДВ. Никто не откликнулся ни из квартиры, ни из соседей. Я осторожно прислонился к не очень чистой стенке, покрашенной грязно-зеленой масляной краской, и стал терпеливо ждать хоть кого-нибудь.

Когда ждешь, время тянется очень долго. Прошла, наверное, целая вечность минут и я успел изучить все пятна и разводы на двери и стенах, пока снизу послышались шарканье и пыхтение. По лестнице, держась за перила и тяжело дыша, медленно поднималась небольшая в высоту, но шириной в полный проем лестницы арбузовидная бабуся с седым колтуном на голове. Колтун мне сверху был виднее всего: ему пытались придать правильную геометрическую форму колобка с помощью доброго десятка заколок. Не-е-ет, подумал я, это вам не мисс Марпл. Той в пенсионном возрасте не приходится вползать на пятый этаж без лифта. И сухопарая она, питается в своей Англии небось спаржей, это у наших теток пузо синее от картошки и размеры «ха-ха-эль». Некогда им детективную мысль развивать. Ох и долго же мне придется из нее сведения о соседках вытягивать.

Тетка остановилась для передышки и уставилась на меня. Мы молча пялились друг на друга, пока она сбрасывала пары и пыхтела.

— Частный детектив, — наконец заговорила она, не сходя с места и продолжая отдуваться, — а без соображения. Ты здесь так еще сто лет простоять можешь. Головой думать надо. Хозяйка квартиру сдает, значится, сама здесь не живет. А жилички-то молодые, значится, только вечером припрутся, а то и вовсе ночью заявятся. Беги к им в медучилище, тут недалеко, один квартал налево, может, застанешь еще.

Я сглотнул заготовленные начальные фразы о том, что я из частного детективного агентства и пальцем захлопнул отвисшую челюсть.

— Так ежу понятно, — пояснила бабка в ответ на мой безмолвный вопрос и вытаращенные от изумления глаза. — Был бы грабитель, так не торчал бы у двери. Хозяйкин или девок сродственник или хахаль, так заранее бы договорился, потому как если что, то и до утра прождать можно. Сантехник какой сразу бы плюнул, развернулся и ушел. А если из милиции или какой другой казенной службы, где всенепременно дождаться надо, так тоже не стал бы в вонючем подъезде торчать, а на лавочке у подъезда бы чипсы щелкал. Потому как служивые — они знают: солдат спит, а служба идет. Значится, при своем, а не казенном интересе, а вызнать охота все. Вот и есть частный детектив. Беги-беги к медучилищу, как раз поспеешь, они еще с полчаса не разойдутся, будут пиво пить, тусоваться и друг дружку провожать.

— Спасибо, бабушка! — Распластавшись по стене, я обогнул пыхтящую мисс Марпл отечественного разлива и поскакал вниз по лестнице. Есть, есть еще женщины в русских селениях! И не фиг нам равняться на зарубежных мисс Марпл и Книгу рекордов Гиннесса, когда мы можем обзавестись собственными книгами «Арсенального», «Балтики» и других классиков!

Тем более что проблем с пивом у нас нет. Молодняк при входе в училище сидел на спинках скамеек, поставив ноги на лавки, и пил разнообразные варианты светлого и дешевого отечественного пойла прямо из баночек. Девицы в основном оккупировали две скамейки слева, малочисленные парни — крайнюю правую.

— Лизка, — завопил один из них, —…..мать, какая у тебя……. и… большущая! Дай подержаться!

— …..!.. — так же весело отвечала ему девица с действительно большой попой. — За свою держись!

Меня слегка покоробило. Не то чтобы я не слыхивал всех этих слов или не знал их значения. Просто в мое время сказать подобное девице означало намеренно показать свое полное неуважение к ней. А она, отвечая подобным образом, как бы соглашалась с таким к ней отношением. Но эта молодежь, видимо, глядела в корень: значение имеют не слова, а выражение интереса одной персоны к другой. Вроде как: «Барышня, какие у вас пушистые ресницы!» — «Ах, право же, какой вы шалунишка!»

Когда я подошел ближе, то все они насторожились и чуть напряглись, продолжая делать вид, что не замечают меня, и демонстрируя свою независимость.

— Привет, — сказал я, тоже напрягаясь от неуютности общения. — Я — частный детектив. Расследую обстоятельства смерти вашей соученицы Ладыгиной. Не подскажете ли, где мне найти Валентину Лизунову?

Напряжение сразу исчезло и все загалдели:

«Ну вот, я же говорил, что это не по поводу вчерашнего…» — «Это и не мент вовсе…» — «А чего его расследовать, если она сама…» — «Сама не сама, а Вовка все равно ни при чем…» — «Лизка, да иди сюда, побазарь с мужиком…»

Соседка и одногруппница покойной Валентина Лизунова оказалась той самой девушкой с выдающейся во всех отношениях задницей, Лизка было производным от фамилии прозвищем. Девица весело щебетала прямо при всей группе одногруппников, которые столь же жизнерадостно комментировали ее информацию. Молодость эгоистична, смерть Ладыгиной казалась им делом давно минувших дней и уже не печалила.

Да, браслет видела. Он появился за пару дней до смерти, после того, как к Наташке сестра приезжала, и они вместе без меня в доме колбасились. Про браслет она сказала, что это не то, что мы думаем, и что у нее скоро другая жизнь начнется. А мы ничего и не думали, нам больно надо, вещь-то недорогая, типа болгарское серебро. Вовка — это ее парень, только она с ним последнее время не водится, они уже очень давно разбежались, уже недели две — так он даже в шутку обещал фингал поставить. Типа ревнует, кто подарил. Да не, это так, как шутка, ведь не поставил же, он сейчас вовсе с Машкой гуляет. А Наташка по секрету сказала про браслет, что вроде ее отец нашелся, к матери возвращаться не хочет, а ей вот этот браслет передал. Да, последний раз видела, когда вечером расставались. Я-то домой сама в ту ночь не приходила, ночевала у Ромки, поэтому чего Наташка дома делала, не знаю. И приходил ли к ней кто — не знаю. Увидела уже мертвую на другой день: лежит, в лице поменялась, но спокойная, наряженная. Не, никакого браслета. Это хозяйка нашла Наташку и вызвала милицию, она редко заходит, но вот только как раз в тот день зачем-то пришла, сказала, будто ее Наташка специально просила зайти. А живет где-то у себя в деревне, у ее брата дом в Горелове есть. Вот сегодня собиралась заглянуть, чего-то там забрать в деревню.

— А какая она собой, чтоб узнать, если я ее сейчас встречу у дома?

— Да такая, сильно старая, еще даже вас намного старше. Маленькая, но зато поперек себя шире. А на голове волосы в булочку собраны, и заколок там на макушке как у ежика. Да вы не дергайтесь, не спешите: она уж небось ушла. А покурить у вас есть?

Шерлок Холмс принципиально не имел дела с женщинами. Наверное, понимал, что любая из них его надует как мальчика. Свои комплексы он компенсировал, объясняя доктору Ватсону и инспектору Лейстреду их тупость. Ай да мисс Марпл, ай да мисс Бондарь! Как она лихо послала меня из подъезда в училище! А я даже не обернулся посмотреть, к какой двери на площадке подползет старушка-колобок…


3

Поступай с другими так, как хотел бы, чтобы они поступили с тобой.

З. Мазох

Раису Ивановну Бондарь мне отловить не удалось, на Ворошилова ее уже не было. Где она живет-обитает в настоящее время — это надо было еще узнавать, а у милиции к ней и вовсе интереса не было, они ее искать по всем родственникам не станут.

Я решил подойти с другого конца и попробовать узнать что-нибудь о гномах и браслете в организациях, где знают все обо всех. Таким кладезем знаний является вовсе не Российская академия наук, а милиция и ФСБ.

До того как стать женой теперешнего начальника горотдела подполковника Соколова, Уля работала у меня в детективном агентстве секретаршей, так что отношения у нас остались дружеские и доверительные.

— Сергей, — сказала она мне, — я думаю, что мой ни фига про гномов не знает. Он вообще никогда ничего не знает. Но они сегодня вечером надрались как раз у Эдика Бочарева, так что если вы его завтра подкинете туда на своих «жигулях» похмеляться, то вдвоем они, может, чего и сообразят. Я ему утром скажу, что вы хотели заехать, чтоб вместе Бочарева навестить. Только раньше одиннадцати не приезжайте, все равно не встанет.

Бочарев был ходячей легендой нашего ФСБ. Дальше майора ему продвинуться не удалось и в ближайшем будущем не светило, потому что ходил он одетым черт-те как и всегда под хмельком. Но при этом его не обижали, а даже постоянно поощряли премиями, потому что любые базы данных были фигней по сравнению с его черепушкой. Никакой компьютер не мог так быстро, не ломаясь и не зависая, отыскать в собственной памяти все нужные данные и оформить ответ на невнятно поставленный вопрос вроде «Если поступил доклад, что на путях второй товарной ночью пропала цистерна со спиртом, то 1) ее там и не было, потому что украли еще раньше и оформили только по бумагам, 2) украли террористы и следует ждать пожара-взрыва цистерны, 3) украли деловые ребята и следует ожидать массового отравления в городе поддельной водкой, 4) украли нормальные работяги и просто перепьются и не выйдут на работу, 5) одолжили коллеги из ОМОНа и завтра пригласят на день рождения своего командира, 6) просто бардак и она еще найдется?». Иногда даже звонило московское начальство и просило, чтобы Бочареву задали такой-то вопрос и немедленно сообщили все его предположения.

Утром Уля вручила мне Соколова с рук на руки вполне вменяемым и благодушным. До высоких постов в милиции добираются не трезвенники и язвенники, а люди с крепкой закалкой. От розового и широкого лица подполковника тянуло смешанным ароматом хорошего лосьона после бритья и кофе с водкой.

— Только обещайте, Сергей, что доставите мне его обратно, — попросила Уля. — Как там у вас с Ирой? — Я промычал что-то невнятное и покивал головой по диагонали, что одновременно означало и что доставлю, и что в отношениях все более или менее. Первое было обещанием, во втором я сам сильно сомневался.

— Ну как, водила? — хохотнул Соколов. — Учти, тебе пить нельзя, ты за рулем, а то оштрафую. Но спасибо, что мне дежурную вызывать не надо. Что там у тебя за интерес ко мне с Эдиком? Опять черт-те во что ввязался?

— Именно, что черт-те, — ответил я. — Вот у меня к тебе такой вопрос: а если в городе черти появятся, то кто по ним работает: регистрация, оформление, следствие и все такое?

— Э-э, нет! — Соколов даже испуганно замахал руками и изобразил что-то вроде попытки перекреститься. — Тоже надумал с утра — и про чертиков. Нет, дорогой мой, это не наша юрисдикция, это как раз к Эдику, потому как черти проходят на уровне иностранных подданных. Вот если бы местные покойники или привидения — другое дело, это наши.

— А есть? — заинтересовался я, объезжая очередную колдобину, за какую в иностранном государстве, или где там эти гномы водятся, давно бы уже засудили дорожный отдел муниципалитета.

— Есть ли — не знаю, но заявление лежит. Будто патологоанатом вымогает взятки натурой: покойников заставляет отрабатывать в знак благодарности, так сказать. Зомби у него, дескать, по ночам на огороде картошку сажают, рыхлят и окучивают.

— Да-а, — сказал я. — Народ у нас нескучный.

— Это ты про патанатома или про заявителей? — с подозрением покосился на меня Соколов. Но тут мы приехали.

— Даже Баба Яга, — заканючил Эдик, держась за больную с похмелья голову, — сначала кормила, поила, в баню водила, а уж только потом расспрашивала.

Мы напомнили ему, что это именно он у нас за хозяйку.

Бодрый Соколов сварганил яичницу с салом, зеленым луком и помидорами в глубокой чугунной сковороде размером с тазик Церетели. Яичница шкварчала и пахла так, что, когда Эдик приволок бутылки, я плюнул на все и, разжившись у милицейского начальства антиполицаем и обещанием отмазать «если что», присоединился к компании.

Первые полчаса мои собутыльники активно занимались самолечением, а я им помогал.

Дальше пошли сытые и ленивые разговоры на самые разнообразные приличные и неприличные темы, пока мне удалось наконец перевести внимание Эдика от обсуждения достоинств самодельной мормышки по сравнению с заводской на гномов. Эдик старался отмахнуться и темнил. Как всегда, было непонятно: что он говорит всерьез, а что — прикол.

— Понимаешь, все эти эльфы, гномы и прочие — это закрытая тематика. В советское время было официально объявлено, будто они вообще не существуют. А на самом деле, конечно, мы боремся за то, чтобы они ориентировались на нас, а не на американцев или китайцев. Мы даже кое-какое оружие и трансурановые металлы гномам продаем — не от государства, конечно, у нас нет официальных дипломатических отношений, — а через специально организованные частные фирмы.

— И как же там наверху, — я для наглядности и убедительности ткнул пальцем в сторону потолка, — к этому относятся?

— Ну как они могут относиться? — сморщил нос Бочарев. — Я тебе больше скажу. Ты гномих видел? Ну, женщин-гномов? — И не советую, ничего не потерял. Вот некоторые наши девушки и выходят замуж туда. Если дети — гномы, то они, понятное дело, там остаются. А вот если человеки, то они хор-рошие карьеры у нас делают. Вот скажи честно, положа руку на печень, много ты читал в газетах про то, кто родители у наших самых-самых?

— Кого — самых?

— Ну — самых, понял? Президента. Премьера. Ничего толком не пишут. Или пишут невнятно: Абрамович — рано утерял родителей, Примаков — без родителей, а другой и вовсе — вервольфович…

— Ну, кто-то же ими занимается кроме ваших?

— Под крышей Академии наук специальный институт сделали. Назвали «Институт малых народов».

Я потер лоб.

— Вроде что-то знакомое, слышал где-то. Но я думал, что это для малых народностей.

— Вот-вот, все так думают. Путают малый народец и малые народности. Прибегают какие-нибудь караимы или тунгусы со своими проблемами, а им от ворот поворот: что вы, что вы, вы народ малочисленный, но ни в коем случае не малый. Вклад вашего народа в мировую культуру неоценим: караимский эпос, тунгусский метеорит, трали-вали, ля-ля-тополя, гуляйте, ребята, от нашего института.

— Эдик, — взмолился я, — ты же меня знаешь, мне позарез консультация действительно знающего человека нужна!

— Ладно, — сказал он неохотно. — Только для тебя, по дружбе. Есть у меня выход на одного спеца по гномам. Его из этого института за пьянку вышибли. Ну, понятное дело, все пьют, это нормально. Но только я по сравнению с ним — трезвенник. Надо же знать, чего где можно позволить себе, а чего уж совсем нельзя, а он прямо при торжественном визите высокого гостя попытался встать с приветствием — и прямо со стулом грохнулся и встать не мог. Это у них генетическое в роду, у него даже фамилия такая — Сисякин.

— Не понял, — сказал я. — При чем здесь пьянство, вполне эротическая фамилия.

Эдик заржал.

— Ну, кто об чем, а ты всегда об бабах. Предки у него, значит, всегда в сисю пьяные надирались. Ну вот, вышибли его — с подпиской о неразглашении, конечно, — но своих может проконсультировать. Вот только координаты дал странные, а мне и не больно надо было. Зато запоминаются хорошо. Мол, сидит он каждую среду на лавочке в сквере аккурат посередине между восьмым марта и двадцать пятым октября, между волком и собакой.

Соколов оторвался от телевизора и встрял в наш разговор:

— И где это может быть — между волком и собакой, в зоопарке, что ли? А между восьмым марта и двадцать пятым октября — это где-то примерно восемь и двадцать пять пополам, шестнадцатого июля, так? Это какой же день недели? Дурочку валяет.

— М-м-м. — Я задумался. — Да нет, наверное, просто шифруется. Между волком и собакой — это как раз не «где», а «когда». Стало быть, посередине между восьмым марта и двадцать пятым октября — это как раз и есть «где».

— Как это может быть? — изумился Соколов и от мыслительных усилий даже стал трезвее.

— Может, может, — успокоил его Бочарев. — У меня троюродная сестра в Москве как раз на улице Восьмого марта живет. А про «час между волком и собакой» даже у Пушкина есть. Классик. В школе, между прочим, проходили, читать надо было. Пушкин — это наше везде.


4

Я огляделся и почувствовал себя не в своей тарелке.

Записки инопланетянина

Скверик мне удалось найти легко. По сути, это был даже и не сквер, а старый московский дворик с почти незатоптанным газоном и клумбой в центре, с облупившимися асфальтовыми дорожками и двумя старыми садовыми скамейками на плохо, но свежеокрашенных чугунных лапах. Скамейки стояли друг напротив друга через газон. Других скверов и парков поблизости от указанных координат не было. Двор был пуст — похоже, что скоро дома пойдут под снос и жильцов уже потихоньку расселяют: большинство окон было голыми, без занавесок.

Я явился на место встречи чуть заранее, прямо перед началом сумерек. Угадать, которая скамейка — сисякинская, было невозможно, но и не очень важно. Я заранее решил спровоцировать и ускорить момент знакомства, поэтому постелил рядом с собой газетку, поставил на нее фляжку и одноразовые пластиковые стаканчики, а еще положил пару толстощеких темно-красных помидоров и кусок сервелата. Обустроив натюрморт, взял газетный листок с кроссвордом и, мусоля карандаш, стал медленно разгадывать, со скучающим видом вписывая буковки в клеточки. Вполне приличный образ: более или менее интеллигентный мужик, который собирается выпить, но то ли ждет приятеля, то ли не спешит пить в одиночку (поэтому не один стаканчик, а стопочка).

Кроссворд оказался полным барахлом. Вот выйду на пенсию — буду подрабатывать их сочинительством. Возможно даже, стану членом Союза писателей кроссвордов. А то и секретарем Союза писателей: буквы я знаю, «Что-где-когда-кому» по телевизору смотрю, а уж если мне удается угадать слово — название крупы, именованной в честь древнегреческого героя в его древнеримской транскрипции, — из восьми букв по горизонтали…

Фигурант появился точно с началом сгущения сумерек. Первоначально я засомневался, что этот человек и есть мой ожидаемый Сисякин, потому что Бочарев описать его не смог, только руками чего-то в воздухе выписывал. Ну, я и нарисовал себе заранее этакого Джузеппе Сизый Нос — с дрожащими руками, красными прожилками на физиономии и в неглаженных, оттянутых на коленках брюках. Собирательный образ спивающегося человека без определенных занятий. Появившийся гражданин был весь из себя щепетильно аккуратен, а стрелки на брюках были так отутюжены, что кто к нему сядет на коленки — порежется. Туфли начищены и блестели — для меня это очень важный показатель: аккуратность большинства простирается только до уровня общего вида в зеркале, и лишь настоящий джентльмен не ленится надраить обувь перед выходом из дома. Светлый плащ, черный кейс. В мою сторону он только покосился, но при этом умудрился облить таким презрением, что если бы я выпивал — поперхнулся бы. Он расположился на противоположной скамейке, легко и красиво заложил ногу на ногу, достал из кейса журнал «Экспорт цветных металлов» и стал его читать с видимым удовольствием, то хмыкая, то вскидывая брови и улыбаясь. Нет, я знавал когда-то музыканта, который начинал смеяться, еще только просматривая ноты «Юморески» Дворжака, и понимаю, что профессионал может увидеть смешное в любом понятном и близком ему тексте, — но в экспорте цветных металлов… Теперь наступил мой черед разглядывать незнакомца. Вздутые вены на руках — если этим ограничено, то слабо тянет сердце, а вот если еще и мешочки под глазами, то это уже почки — большой шанс, что пьющий. Глаза мне разглядеть не удавалось: расстояние между скамейками, сумерки, журнал, темная оправа его очков.

Смеркалось быстро. Он аккуратно закрыл журнал, положил его в свой дипломат, защелкнул кейс, а потом встал и пошел, направляясь к зданию в глубине двора. Я вытаращился ему в спину, решаясь: окликнуть — не окликнуть, когда он вдруг обернулся и поманил меня пальцем. Молча.

Я смел натюрморт в сумку одним движением, будто давно в этом тренировался, плюнул на всю свою конспирацию и подлетел к нему.

— От Бочарева — по гномам? — спросил он.

Я нервно сглотнул и кивнул. Мешки у него под глазами все-таки были. И вообще лицо было одутловатое и неприятное, властное лицо впередсмотрящего и поддающего одновременно.

— Бочарева я консультировал по гномам, — пояснил он мне в ответ на невысказанный вопрос. — Для посетителей, приходящих от других коллег, у меня другие места встреч. Таксу знаете?

В первое мгновение я не сообразил: слово «такса» у меня давно ассоциируется только с собаками, а потом помотал головой, в этот раз отрицательно.

— Десять тысяч и бутылка водки — до. И десять тысяч — по возвращении. Рублей, — добавил он, глядя на мой ступор.

— По возвращении — откуда?

Боюсь, что у него сложилось не лучшее мнение о моих умственных способностях. По крайней мере он убедился — после моих мотаний головой в ответ на предыдущие вопросы, — что у меня есть голос. Хотя почему-то осипший.

— Мне нужна консультация, — пояснил я.

Он на секунду задумался, потом мотнул головой.

— Хорошо. Но такса остается той же. Идемте.

Подъезд был не заперт, и мы прошли в полуподвальное помещение здания. Сисякин толкнул грязную дверь и мы очутились в помещении кафе. Даже не кафе, а того, что в забытые советские времена называлось столовкой. Ободранные фанерные стулья, тонконогие пластиковые столы, покрытые пятнистой клеенкой, желтый электрический свет лампочек под жестяными плафонами. У стенки за стойкой возилось бабообразное существо в почти белом переднике. На столике рядом с ней в тазу с водой лежали стеклянные граненые стаканы и серая тряпка, представляющая остатки вафельного полотенца.

Водку от стойки Сисякин к нам на столик сам принес. Между прочим, только с одним стаканом. Да я, собственно, и не набивался. И десять тысяч я перед ним на стол выложил. Если честно, то у меня больше с собой и не было, но это я пока говорить ему не стал.

Сисякин налил себе полный стакан водки и, мерно и без воодушевления отхлебывая — вот уж никогда не думал, что пить можно так скучно! — стал мне рассказывать про измерение гномов. Я слушал его внимательно, потому что мне все было внове.

Все наши миры и измерения взаимопроникают, то есть мы уже как бы находимся и здесь, и там, но сцеплены каждый со свои миром. Как эти измерения друг с другом сопрягаются — хрен их знает. Для опытного путешественника по мирам перенестись из одного, ему знакомого, в другой, какой он хорошо знает, — не фиг делать. Глаза закрыл, представил, что тебя окружает уже другое измерение, в ладошки хлопнул — и ты уже там. Для не таких опытных — нужно медитировать, травки курить, заклинания повторять до обалдения, — словом, в транс впадать. Глюки — это когда свой мир неустойчив и из него другие проглядывают. А вот кто в другом измерении еще не был — тот себе его никак представить не может. Начнет местным блестящим предметом перед носом крутить, от этого мира отвалит, а в тот так и не попадет. Просто останется под гипнозом в трансе. А вот ежели у него есть стоящая вещь из другого измерения, то хоть он там и не был, но как начнет представлять себя с вот таким кольцом или амулетом, так незаметно для себя туда и перейдет. Надо только не удивляться и не напрягаться, а желательно надраться как следует или таблетку-другую снотворного принять. Даже в народных сказаниях есть, вроде «Повороти кольцо на пальце, меня вспомни — и тотчас тут окажешься».

Я молча выложил перед ним изображение браслета. Сисякин поднес его чуть не к носу — это был уже второй стакан — и одобрительно покивал.

— Стоящая вещь, — сказал он. — Ценная. Обратите внимание на эти синие камушки. Видна рука мастера. Это работы самого Вацурина. Переходник между мирами. Практически гарантированный перенос из нашего мира. Все работы Вацурина являются государственной собственностью гномов, в исключительных случаях берутся на время, а после использования возвращаются в королевскую казну.

— А зарослики — это кто?

Второй стакан подходил к концу. Сисякин начал слегка преображаться. На щеках появился румянец, в глазах блеск, а в прежде бессмысленно тупом лице канцеляриста какое-то, еще не понятное мне, выражение.

— Зарослики или передрослики — так гномы называют людей. — Он продекламировал: — Господь сказал «Да будет свет!», рубильник щелкнув дома, но для строительства планет позвал бригаду гнома. В контракте есть свои права работы и игры — и шахты вяжут в кружева различные миры. Продаст зарослик за дублон работу и семью, но гном — он до конца влюблен в профессию свою… Ну, там дальше еще много куплетов есть: и про хоббитов, и про гоблинов, и про эльфов и баньши, и даже про кровок, — прервал Сисякин сам себя.

— Я вижу, вам гномы больше нравятся, чем люди, — подначил я его.

Сисякин хитро улыбнулся.

— А за что мне нас любить? Вот нашла у меня наша медкомиссия удобное для спецработы генетическое отклонение: связь между полушариями мозга нарушена. Как одно полушарие напьется и отключается, так другое командовать начинает. Одно для мира людей, второе для исполнения приказов руководства. Послали на курсы, задания дали, ну я и с дорогой моей душой. А потом за эту мою же профессиональную переработку, за мою, понимаешь, готовность здоровье для государства отдать, подлянку кинули, выперли. И кто я теперь? Можно сказать молодой инвалид без повышенной пенсии. Приходится на жизнь дополнительно подрабатывать. — На его порозовевшей одутловатой физиономии появилось хитренькое выражение. — Ты, значит, как раз этим браслетом занимаешься. Вон, пойди глянь во дворе: там я тебе сюрприз подготовил. Пойди, пойди, потом договорим…

Ладно, подумал я, понятно, что ты мне какую-то гадость подготовил. И гадости свои оправдываешь тем, что все другие виноваты, а тебе уж просто деваться некуда… Да заплачу я тебе твой гонорар, в конце концов консультация действительно оказалась полезной, просто придется отсрочку попросить — пошлю переводом. Или до банкомата вместе дойдем.

Я осторожно закрыл грязную пластиковую дверь, поднялся по ступенькам и вышел во двор.

И тихо удивился. В смысле удержался от того, чтобы заорать.

Двора больше не было. То есть он был, но совсем другой. Разноцветные лампочки или огни плавали в черном небе, где-то играла тихая музыка стеклянных гармоник, а передо мной, ближе того места, где еще сегодня вечером были аляповатые скамейки, стояли и скучали, перекачиваясь с носка на пятку, два рослых — мне по грудь — гнома. В руках у них были утолщенные магические жезлы. Или волшебные палки. Почему-то я сразу понял, что их черные кафтаны с серебряными кнопками и нашивками — это форма.

— О, — сказал один из них, радостно заржав, — гляди-ка! Передрослик! А денек-то налаживается.

— Так, — сказал второй, пока они неспешно повернули ко мне, — предъявите блямбу на проход между мирами. Незаконное проникновение.

— Пусть сперва зубы покажет, — притормозил его первый, — а то хоть и передрослик, но среди них, говорят, вампиры встречаются. Или еще страшнее: полузарослик, а вторая половина — кровка!

Я послушно ощерил зубы. Не хотелось бы получить волшебным жезлом по почкам. Вот Сисякин, вот гад! Передрослик, одним словом. Пора было брать инициативу, пока не посыпались непрятности. И дай бог, чтобы они ограничились колотушками, а не чем похуже.

— Прошу прощения, коллеги, — сказал я, — нечаянно забрел, превысив полномочия. Веду частное расследование по поручению их милостей Буторина и Магурина. У них где-то на переходе пропал браслет работы Вацурина. — Я осторожно вынул из кармана и показал им издали картинку.

— О-па, — сказал первый гном и чуть не сплюнул от досады, — а так ведь все хорошо начиналось.

— Да-а, — удрученно сказал второй, вглядываясь в изображение браслета издали и не делая попыток подойти ближе. Он почесал висок жезлом. — Нам лучше и не знать про такую пропажу до тех пор, пока официально не объявили.

— А вдруг мы первые найдем… — обратился к нему первый, но второй его сразу осадил:

— Официально не объявляли. Понял, чем пахнет?

— Понял, — скис первый.

Второй огляделся по сторонам.

— Значит, так, парень. Поворачивай обратно в дом и исчезай в свое измерение. Ты нас не видел, мы тебя не видели. Было одномоментное случайное ложное вторжение в результате глюка. А вот если не исчезнешь, — ну, тогда, извини, пеняй на себя.

— Спасибо, — честно и от души сказал я.

Осторожно зашел внутрь, затворил дверь, закрыл глаза и привалился лбом к холодной каменной стенке, страстно желая, чтобы мир гномов растаял как наваждение.


5

Всякий провинциал живет как будто под стеклянным колпаком.

Ф.М. Достоевский

Хороший сыщик не должен все время мчаться по следу как ищейка или легавая. Время от времени следует остановиться, присесть, подумать, поскрести лапой за ухом.

Я сидел у себя за письменным столом, но не как прежде — расслабившись и положив ноги на стол, — а крутясь в офисном кресле и заглядывая себе за спину. Легкость возврата в родной мир меня поразила, и теперь все время казалось, что вот-вот стена разверзнется — и там, в ночной тьме чужого мира, будут стоять рослые гномы в форме, а вдали за их головами запляшут, затанцуют огни садов иного измерения. Мой офис — самый пыльный и скучный уголок в мире — превратился в ненадежную створку чужой вселенной.

Чужая или не чужая, а нравы похожи всюду — и я для себя описывал расследование понятными земными примерами. Пропавший гномовский браслет, из-за которого меня наняли, оказался не просто украшением, а необыкновенно дорогой вещью из королевской казны — да еще и с магическими свойствами. Волшебное яйцо Фаберже. Или нет, лучше так — шапка Мономаха, которая одновременно еще и шапка-невидимка. Да, это, пожалуй, подходящее сравнение. И взять такое на время из королевской казны мог только очень высокопоставленный гном, ну, я их чинов не знаю, скажем, канцлер или казначей. Вроде как Касьянов или Черномырдин взял на время предмет из Грановитой палаты. Ведь мог бы? Мог. Но мог и не для себя, а за переданный ему богатым человеком, гномом то есть, денежный залог-подарок. Или не за подарок, а под угрозой шантажа. Вот поэтому патрульные гномы и побоялись принять участие в официально незаявленном расследовании. Если премьер взял на время из Грановитой палаты шапку-невидимку — и не вернул, а какой-нибудь дотошный сержант милиции разболтает об этом журналистам… Интересно, как у гномов расправляются с такими? Нет, лучше не знать! Я сейчас подозревал, что и сам узнал больше, чем следует для спокойного выживания.

Заказчиком, конечно, были не Буторин и Магурин, это так, посредники. Гном, берущий предметы из королевской казны, должен быть намного круче. Но и ему, видимо, надо поторопиться вернуть пропавший браслет. А зачем этому вельможе нужно было передавать его девчонке? Элементарно, Ватсон: чтобы переправить ее в свое измерение. Вы радуете меня, Гастингс! Еще бы, Шарапов! Тому, кто может на время брать шапку Мономаха из Грановитой палаты или браслет-переходник работы Вацурина из королевской казны, добыть земную девчонку — пустяки. Значит, он хотел провести ее скрытно, мимо патрульных гномов — и именно вот эту. Была ли она его страстной любовью, собственной дочерью или объектом шантажа другого высокопоставленного гнома — бог весть.

Браслет найти у меня не получалось. Узнать, кто там был на квартире в ночь, тоже. Но понять, зачем его подарили именно Наташе Ладыгиной, я мог попытаться. Может быть, тот, кто его принес и надел, знал, как снять и унести? Вряд ли меня убьют, если я отыщу еще кусочек головоломки.

Перед отъездом в Турово я вкратце рассказал о своем хождении в мир гномов Бочареву. Обычно насмешливый и ерничающий Эдик выслушал меня неожиданно серьезно. И вздохнул:

— Везунчик ты, Серега, одно слово.

— Почему? — удивился я. — Ну, было страшновато, да. Но ведь кончилось все нормально. Да и что могло приключиться? Выслали бы, наверное…

— А вот как ты думаешь, какие у тебя шансы выжить, например, в самурайской Японии тринадцатого века? А тут ведь вовсе другой мир, информацию о котором спецслужбы десятилетиями по крохам собирают. Угадай, сколько людей у нас побывали в измерении гномов и сколько из них вернулись, чтобы хоть что-то рассказать? Говорили мне, что гномы проводили масштабное исследование на людях «О передаче человеческого счастья воздушно-сопельным путем». Только почему-то в острых экспериментах, по счастью, никто не выжил. Понял? Доходит? Напиши мне подробный рассказик, я его потом передам кое-кому.

Я скривился. Сроду ничего для особистов не писал. И заканючил:

— Да чего я видел-то? Там и писать-то не о чем…

— Да? А хотя бы о том, что там оказались двое патрульных. И разговаривали они с тобой, между прочим, на русском языке. То есть не случайно они там стояли. Ну как, начинает доходить?

Писать я ему ничего не стал: хватит и устного рассказа, пусть, если захочет, сам по инстанциям докладывает. Но постепенно, уже в дороге, до меня начало доходить. Дошло до меня, как говаривала незабвенная сказочная Шехерезада. Так дошло, что, когда я гнал машину в сторону Алексина, мне стало просто страшно.

Только теперь я по-взаправдашнему ощутил, что через одно и то же место проходит множество измерений и моя сцепленность с земным миром — состояние, легко меняемое одним пинком. Каждый раз, переключая сцепление коробки передач, я вспоминал, как я вернулся в наше родное измерение — просто зажмурив глаза и переключившись на него. А это означало, что стоит мне зажмурить глаза и ярко представить виденные через головы патрульных гномов веселые танцующие огни их Заречья, как я могу снова вернуться туда. А здесь пустая машина на скорости уйдет в кювет или врежется — во что придется. Сколько их там в сводках, пропавших без вести? Ушел и не вернулся. А алкоголики, которые в пьяном угаре то видят, то не видят какие-то странные рыла! Господи, гномы — это, видимо, еще не худшее измерение. А сколько их, еще неизвестных, откуда не вернулся вообще никто? Я как можно крепче вцепился в руль и вытаращил глаза, чтобы увеличить свое сцепление с родным земным измерением.

В этом отношении Турово меня порадовало: оно было очень земным, самым что ни есть настоящим. И в чем-то — неуловимо прошлым, советским. Незачем изобретать машины времени или ехать в Белоруссию, чтобы увидеть прежний СССР, — вот, пожалуйста, 220 км от Москвы — и вы в Турове. Я не сразу поехал к дому Ладыгиной, а сначала заехал за информацией.

Самые информированные люди — это нянечки в детском саду. Малыши притаскивают, зажав в молочных зубках, в группу все домашние секреты, засвечивают подсмотренные захоронки и заначки и закладывают своих близких даже в таком эдаком, чего по малолетней своей благопристойности и вовсе не понимают. До такой информации мне было все равно не добраться, да и не было, наверное, малолеток у Ладыгиных: раз мать Натальи приезжала вместе с ее взрослой сестрой. Следующими за воспитательницами по информированности идут почтовые работницы, но туда мне путь был заказан: повод отсутствовал, зато я сам, как человек в селе новый да приезжий, превращался в подопытный исследуемый объект. Далее примерно на равных по информированности должны были идти продавщицы находящегося на главной улице супермаркета «Фобос» и работницы расположенной рядом столовки с претензионным названием «Гнездо глухаря». Я решил одним ударом разжиться информацией и подкрепиться. И не ошибся.

То есть столовая как объект питания страждущего населения была вполне обычна. В поселках, где кормят забегающих своих, продукты не больно раскрадывают, а еда — добротная, хотя и скучноватая. Пусть это плов с рисовой кашей, зато гарантированно не отравишься. А вот к информации я подбирался, как кошка к воробью. Она как бы незаинтересованно смотрит в сторону от птички, но тщательно и сторожко передвигает лапы в нужном направлении. Прежде всего я попросил что-нибудь посоветовать из меню, потому как холостяк (что было правдой) и в кулинарных изысках не разбираюсь (это уже было враньем, но для пользы дела). Холостяк, даже если он не является прямым объектом интересов, всегда вызывает у женщин какое-нибудь желание, хотя бы просто поруководить им. Исключение составит разве что уж совсем какой-нибудь дряхлый лысый пенсионер размером полтора на полтора метра. Вторым шагом был комплимент селу: его природе и свежему воздуху. С таким отзывом надо быть очень осторожным, потому что многие сельские жители справедливо видят в нем скрытое чванство обитателя большого города и намек на первобытное отсутствие цивилизации. Но я сразу же предупредил обиды, сравнив с Арбатовом, где даже молодые якобы долго не живут.

Последнее было сильным ходом, так как показывало, что я не из столицы, ненавидимой за высокие заработки, доплаты от мэра, разгульность и шик жизни, не лицемерно хвалю Турово, а завидую как Человек Московской Области из задрипанного областного городка, и — главное — наводило на ассоциативную цепочку «Арбатов — смерть — Ладыгина». Это сработало.

— Нюрок, — сказала кассирша, — а вот че-то помню я: это не в Арбатове ладыгинская-то девчонка померла?

— Ну, — ответила раздатчица. — Вроде как точно. Вот только не помню которая.

— В вашем городе и померла, — радостно объявила мне кассирша. — Точно. Стало быть Наташка, потому что Нинка в Москве училась.

Нюрок засомневалась:

— А я вот рядом с похоронами была, как раз вроде Наташку и видала. Я как раз вот и подумала, что Нинка померла.

Мне очень захотелось достать фотографию покойницы для опознания, но я понимал, что этого делать нельзя.

— А что, сестры так сильно похожи, — спросил я, — двойняшки?

— Не, — дружно, хотя и вразнобой отвечали мне словоохотливые хранительницы информации, — двойняшки — это точно, а вот только непохожие, нипочем не спутаешь.

Я понял, что моя новая версия умерла, еще не родившись, но на всякий случай спросил:

— И чем они так сильно различались?

— Ну так ведь Наташка-то дура («Вся в мамашу, — подсказала ей подруга»), а Нинка — это да, умница.

— В отца, стало быть? — спросил я, распаляя информационный костер. На такое не выдержала и присоединилась уже и третья участница — повариха, ранее кружившая где-то в глубине своего пекла.

Общение было долгим, эмоциональным, путаным, но выведанная из него информация сводилась к следующему. Жила-была Верка-Верунчик Ладыгина, не особо умная и красивая (по крайней мере по мнению работниц питания), но симпатичная. Мужик у нее какой-то завелся, с этим все были согласны, и подтверждалось появлением детей, а также регулярной и не слабой денежной поддержкой — при том, что через почту алименты не поступали. О мужике ходили разные слухи, но описания различались, и достоверно его в селе никто не видел. Хотя и пытались — интересно же! Дочки-близняшки по фамилии были записаны на мать, отчествами Николаевны. Нина и Наташа внешне были схожи, но сильно различались характерами и способностями. Мать больше любила понятную ей Наташу и жаловалась, что безвестный соседям отец считает умной только Нину и хочет забрать обеих дочек к себе. Кто «он» и куда «к себе», она никому не рассказывала. Но при этом вертела из пальцев кукиши и приговаривала: «А хрен ему, ни одной не отдам! Раз не нам — так фиг вам!»

После школы обе дочки поступили учиться, только Наташка в медучилище в Арбатов, а Нинка в институт в Москву. Недавно одна из дочек померла. Вроде бы Наталья, потому как в Арбатове. Мать со второй дочкой привезли покойницу со свидетельством о смерти и похоронили как полагается. Вроде как нечаянное отравление, но тут тоже понятно, потому как если бы самоубийство оформили, так при церкви похоронить бы не позволили. А сейчас за денежки что хочешь причиной смерти оформят, хоть что тигры задрали — особенно если милиция не вмешивается. А если вмешивается — тоже ничего, только цена выше будет.

Но есть тут одно сомнение. Померла вроде Наталья и хоронили Наталью, а вот Нинка на похоронах какая-то не такая как всегда была. Прямо сама как покойница, хотя, если по правде, сестры очень дружны были, а что до схожести — так они иногда нарочно всех путали, молчали: пока не заговорит — толком и не поймешь которая.

Для начала я поехал на кладбище. На свежей могиле пока еще ничего не установили — земля должна осесть, но стояли венки, временный деревянный крест с табличкой и фотография. Фотография могла принадлежать любой из сестер, я их пока не настолько знал, чтобы различить. На табличке значилось «Н.Н. Ладыгина», что одинаково подходило к любой. То ли мать это сделала намеренно, то ли для временного креста больше и не требуется. Во всяком случае сомнение по поводу того, кто умер, у меня осталось.

Ну вот, кажется, я мог поздравить себя с удачей. Как минимум — с новой версией. На горизонте показался если не сам браслет работы великого гнома Вацурина, то по крайней мере след к нему — человек, который должен был знать, которая девушка умерла и зачем или за что ей давали браслет.

С кладбища я поехал к Вере Архиповне Ладыгиной. Она была дома. И очень похожа на фото дочки, просто одно лицо. Вот только по молодости она, может, и выглядела девушкой-цветочком, а со временем превратилась в целую необъятную клумбу. Это сравнение — для любителей природы, для других — ее можно было бы сравнить с фортификационной башней, оснащенной ронделями. Такая могла бы заткнуть любую вражескую амбразуру одной левой. Вид на хозяйку и — сквозь оставшуюся для обозрения щелочку дверного проема — на вешалку показывал, что денег от ее бывшего хватило не только на обучение дочек и их съемные квартиры.

— Здрасссьте, — с напускной профессиональной легкостью сказал я, двигаясь в атаку на рондели застывшей в дверях хозяйки, — страховая компания «Медполис-Арбатов». Могу я видеть Нину Николаевну Ладыгину, прописанную по этому адресу? Простите, это вы?

— Ну, — неопределенно сказала она, расплываясь в напомаженной улыбке. Ей польстило то, что ее приняли за дочь. — И чего?

— Оформление получения страховки, — казенным голосом сказал я. — Два миллиона. Документики все попрошу.

— Чего? — Она вскинула брови и сложила губы в бантик. — Что-то я вас не понимаю. Ну, заходите, раз пришли. — Хозяйка повернулась к мне тылом и отплыла в сторону, чтобы закрыть за мной дверь. Уж не знаю, какой хозяйка была в молодости, но мои смутные представления о предпочтениях гномов заколебались. Если спереди хозяйка была оснащена ронделями, то архитектурные формы сзади были целыми бастионами.

Комната была обставлена дорого и вне единого стиля. Мебель, музыкальный центр, телевизор — все было от дорогих иностранных фирм, разных материалов и стилей. Гномы здесь явно не работали. Хотя — я еще раз обозрел достопримечательности хозяйки, — возможно, я до сих пор судил о гномах только по детским книжкам, где все они — специалисты, занимающиеся горной металлургией и кузнечным и ювелирным ремеслами. А ведь должны быть еще всякие там гномовские чиновники, учителя, врачеватели, охранники и прочие. И возможно, что художественный вкус у гномовского королевского советника такой же, как у нашего обобщенного Черномырдина-Касьянова вне их команды дизайнеров. И он даже в кепке ходит как Ульянов-Лужков.


6

Нас на бабу променял!..

Хор промененных

— Я мать Натальи и Нины, — сказала Вера, усадив меня за стол, покрытый поверх пластиковой клеенки кружевной скатертью. — Что вы там говорили про два миллиона, которые мне достаются после покойной дочки по страховке?

— Вам — ничего, — сказал я. — Ваша дочь Наталья за неделю до смерти застраховалась в пользу сестры Нины. Нам сначала в Арбатове милиция сообщила, что cмертный случай произошел в результате самоубийства, а в таком случае страховка не выплачивается. Но вчера позвонила девушка и сказала, что у нее есть документы о признании смерти не самоубийством, а следствием несчастного случая, неправильного обращения с медикаментозными препаратами. Нина прописана по этому адресу. Как мне ее увидеть? Если у нее такие документы есть, то пусть срочно оформляет заявление в течение недели, а то потом только через суд.

Вера законов не знала (естественно, кто ж у нас их читает?) и сразу пошла красными пятнами и заголосила.

— Ах, она… худая! Хочет все сразу: и рыбку съесть и на… сесть! Ей, значится, все, а родной матери — шиш с маслом! Ну, Наташка, ну, сволота! Зря я умных людей не послушала — аборт от этого уродца не сделала!..

Я с интересом слушал комментарий.

— И что вас так огорчает? Ведь родная дочь деньги получит.

Вера покосилась на меня с подозрением.

— Ну, это… Могла бы Наташка предупредить. И на родную мать записать. Или хоть в пополаме. А ведь ей еще двадцати одного года нет, значит, деньгами я распоряжаюсь?

— Нет, — огорчил я Веру, — это в Англии с двадцати одного деньгами распоряжаются. А у нас с восемнадцати без ограничений, а по решению суда могут и раньше.

Упоминание про суд ей не понравилось. Впрочем, это в США все судятся постоянно, а у нас люди нормальные: любой суд за версту обходят.

— Так мне-то что с того, что у Наташки деньги? В смысле, что Наташкины деньги получит Нинка?

— Если вы дадите мне ее адрес, — сказал я ласково и убеждающе, как просят собаку или ребенка отдать нужный предмет, — то я попрошу ее написать заявление о выплате страховой суммы. А уж она приедет к вам за бумагами о смерти, и тут вы договоритесь. У нее ведь нет этих бумаг, верно? А у вас нет страховых бумаг, правильно? Значит — договоритесь. А нужно все срочно, а то неделя кончается.

В конечном счете Вера Архиповна мне поверила и — со всей ее неохотой и подозрениями — написала Нинин адрес. Ехать в Москву немедленно самой и устраивать там разборки ей не хотелось, и она положилась на мое прекраснодушие.

Добираться до Москвы на вечер глядя я не стал. Был, конечно, риск, что мать позвонит дочери, а та начнет отпираться, что ни о какой страховке не знает. Но это тоже меня не очень пугало: в этом случае мать просто сочтет, что дочка скрывает правду о деньгах.

Спал я плохо. Ночью мне снились плавающие и танцующие огни, слышалась далекая музыка поющих садов гномовского Заречья, и я просыпался в холодном поту от ужаса, что перенесусь в другое измерение прямо во сне. В конечном счете я включил торшер и спал при свете, чтобы, просыпаясь, сразу увериться, что я дома, а не щупать лихорадочно в темноте край кровати. Еще меня в полусне тревожили другие измерения. Эльфов я видел на картинках в книжках, но чем они занимаются — воображал себе очень смутно. Леприконов представлял как нечто среднее между гномами и эльфами. Хоббитов, троллей и гоблинов я знал, но только от знакомых толкинистов и из кино. Название «баньши» слышал, но как они выглядят, даже придумать не смог. Еще смущали упоминания гномов-охранников о вампирах и каких-то кровках. Неужели есть целый мир вампиров? И чем они тогда там питаются? И — кровки. Я всегда думал, что выражение эльф-полукровка означает, что он наполовину эльф, а наполовину кто-то другой, человек, например. Как-то слово «кровка» прозвучало одинаково неприятно и у Сисякина, и у гномов. Я дал себе слово, что в ближние дни доберусь через Соколова или Бочарева до служебных библиотек и почитаю там о малых народцах все, что мне разрешат.

Если выезжать в Москву утром со всеми, то попадешь в пробки. А если позже, то Ладыгина может куда-нибудь завеяться погулять. Я не думал, что она с утра на занятиях, тем более что на курсе у нее должны были знать, что на днях она потеряла сестру. Но вряд ли она будет сидеть дома весь день. Пришлось мне встать рано. Очень рано. Не знаю, кто изобрел будильник: изобретатель был, безусловно, большим умницей, но сволочью. В юные годы я по утрам нашаривал орущий будильник и швырял его в противоположную стену, — пока не посчитал свои затраты и не подвесил следующий купленный на резиновую растяжку. Теперь, когда я утром отшвыриваю будильник, он кружит у меня над постелью и продолжает злобно верещать и каркать.

К дому, где жила Ладыгина-младшая, я подкатил в девять. На нижнем этаже был магазинчик, и я сразу узнал по фотографии девушку, выходившую из магазина в расстегнутой легкой курточке и с рюкзачком за спиной. Вот она, неудобная теперешняя мода: если бы она несла пакеты в руках, то при этих широких рукавах я сразу мог бы проверить наличие браслета.

Я боялся спугнуть девицу, но идти за ней в подъезд — это еще больше напугать преследованием. А дождаться, пока зайдет в квартиру, и позвонить потом — может и не открыть. Я подошел спереди, так что ей пришлось притормозить, и вежливо улыбнулся, глядя в глаза. Она притормозила.

Формально она была даже красива. Длинноногая, тонкая, лицо с очерченными скулами. Копна волос напомнила мне Ирину.

— Здравствуйте, Наташа, — тихо сказал я самым проникновенным голосом, какой мог изобразить после бесонной ночи, раннего вставания, ведерка кофе и часа за рулем. По крайней мере я был умыт, выбрит и глаза не красные. Она не шарахнулась, но напряглась. Я сразу продолжил:

— Мне дала адрес ваша мама, я был у нее в Турове.

— Я — Нина, — сказала девушка твердым голосом. — Это какая-то ошибка, — и попыталась меня обойти.

Я понизил голос еще больше.

— А еще вас вместе с браслетом ищет ваш отец. Может, это и ошибка, но давайте вы пригласите меня на чашку чаю и заодно поговорим. — Я заговорщицки улыбнулся. — А к чаю у меня даже шоколадка есть.

Она презрительно фыркнула.

— Вот еще, шоколадка, подумаешь! Нужна больно мне ваша шоколадка. А вы что, моего батю видели? Ладно, идемте.

Первые минуты Ладыгина была напряжена, а потом стало ясно, что ей и самой хочется выговориться. Нина и Наташа, несмотря на разницу в характерах, с малолетства были дружны и в случае проблем у одной всегда выступали единым фронтом против окружающего мира. Но друг друга ревновали ко всему — к одноклассникам, парням и родителям. Нина как раз была у Натальи в гостях, когда в дом явился родитель. Он не видел Нинки, она сидела в ванне, а Наталья ему не сказала, потому что знала, что он Нинку больше любит. Отец сделал подарок: вручил браслет, сам надел на руку и сказал, что через два дня в полночь заберет ее к себе. Не фиг, мол, ей тратить здесь время и красоту, добавив прямодушно, что все равно от этого толку никакого. А что Нинку он заберет позже, когда она окончит институт и превзойдет все земные науки в нем. Таким образом, он обидел сразу обеих дочерей: Наташу — лишний раз попрекнув бестолковостью и бесперспективностью, а подслушивавшую из ванной Нину — тем, что Наташку забирает сразу, а ее, Нину, любит не просто так, а хочет использовать в каком-то бизнесе. Отец ушел в зеркало и обещал еще заглянуть через полчасика. Это у него обычная манера — приходить и уходить через зеркала, ему дочки уже выговаривали и взяли с него слово, что он не будет являться, когда они с друзьями. Ну, с мальчиками. А то ведь любого можно хоть заикой, хоть импотентом сделать, когда вместо своего лица в зеркале такое видишь. Ну, это так, к слову, он обещания всегда выполняет. Когда Нина вышла из ванной, то ни одна из сестер ничего не сказала другой о визите отца. Но хитрая Нинка своевременно отправила Наташку за тортиком как раз в нужный момент, а сама надела ее длиннорукавный халатик. Мать их различает, а вот отцу мозги запудрить не сложно. Вот Нина и прикинулась Натальей, когда отец явился. Это она уж потом рассказала, когда в ту страшную ночь приехала в Арбатов. А тогда поприставала к отцу, расспрашивая подробности, как именно происходит переход, чем этому помочь и что делать, если неснимаемый браслет сам не перетянет. Вот отец ей про снотворное и сказал. Потом хозяйка еще подтвердила, она от своего племянника знает. Короче говоря, в следующий раз Нина приехала к Наталье в ту самую ночь. Нина из принципа хотела к отцу первой. А у Натальи как раз кончился роман с Вовкой, она познакомилась с приезжим гитаристом и вовсе не рвалась бросаться в неизвестный мир, где все, наверное, такие, как батя. Сначала сестры пытались снять браслет с Натальи и надеть на Нину, но не получилось. Потом Нинка поуговаривала Наталью принять таблетки вместе, но Наталье почему-то сильно-сильно не захотелось.

Без четверти полночь сестра приняла парочку таблеток, а потом, заволновавшись, что они не успеют подействовать, добавила еще. Ничего, сказала она, если что — отец там откачает, оживит. Помнишь, как мы с тобой в третьем классе клею нанюхались?

Вторая глядела на первую, заволновалась, когда та ушла в забытье, и стала ждать исчезновения сестры, а про свой браслет и забыла. В полночь ничего не произошло. Она ждала. Потом тоже ничего не произошло, хотя она и терла браслет, как Аладдин — свой чайничек. А потом, когда она решила перестать ждать, уже было поздно. Тогда она под утро взяла частника, помчалась в Турово, все рассказала мамане. А мать говорит: ну и плевать, в смысле, бог дал — бог взял, слезами горю не поможешь, а теперь считай за то, что батяня пока не заберет, погуляешь еще по Москве на папашкины денежки, а бог даст — и институт окончишь. А она сейчас думает — дура была, лучше бы уж сразу куда-нибудь туда, а то тут у Нинки книжки посмотрела — чего в том институте делать, только позориться!

А там небось тоже люди живут, она среди них еще какой-никакой королевой станет. Батяня поможет. А нет — так найдет способ обратно сбежать, у Ладыгиных в роду сроду дур не водилось.

Я про себя усомнился в последнем утверждении, но решил придержать свое мнение при себе. Ясно, что каждая из сестер утаила от другой часть информации, и одна сестра умерла в результате попытки обойти другую. Было это сделано намеренно или нечаянно — бог им судья. Браслет получила та, которая была в комнате, а не в ванной. Была ли это простодушная Наталья или расчетливая Нина, играющая роль Натальи, прикидывающейся Ниной?.. В квартире она ориентировалась без малейшей заминки, прекрасно зная, где что лежит. Формально любой вариант был правдоподобен. Я слышал сказанное женщинами из столовой и Валей Лизуновой, поэтому знал правду.

— Спасибо за чай-сахар, — сказал я ей. — Давай отправимся в тот мир. Ты получаешь то, что в конечном счете выбрала, а я, будем считать, выполнил порученное мне задание. Готова?

Она кивнула.

Я продел пальцы под браслет на запястье девушки — так, чтобы он оказался сразу как бы и на ее руке, и на моей.

— Смотри, — сказал я ей, — делай как я: вглядывайся в узор и камушки. Кстати, а откуда взялись снотворные и зачем ты пригласила хозяйку прийти на следующий день? — В глазах у меня стало темнеть, и окружающее пространство заволакивалось туманом. Я приготовился увидеть танцующие огни и поющие сады Заречья.

— В глазах все расплывается, — пожаловалось она. — Ничего я ее не приглашала. И пилюли как раз Сися дала. Специально принесла, сказала, что очень слабые, нужно помногу принимать. Она в первый Нинкин приезд заходила, я ей браслет показала, похвастала. Ей камушки синие еще понравились. Только она дура старая, ничего не понимает в таких делах. А пилюли на следующий день принесла, сказала — племянник достал.

— Сися — это кто? — спросил я тупо, борясь с туманом в глазах.

— Так говорю же — хозяйка наша. Мы ее так за спиной зовем. Ей и по фигуре подходит, и фамилия у нее Бондарь по мужу, а в девичестве она Сисякина. Ой, туманеет в глазах, уже не вижу, что тут вокруг в комнате.

— Приготовься: сейчас прибудем в мир гномов, к твоему отцу-гному, — сказал я, пытаясь переварить новую информацию, соединяющую убийственные пилюли, хозяйку и Сисякина.

— Не-а, — сказала она, — он мне рассказывал: это специальный переходник, сделанный гномами, но не к гномам. Потому что мой батя не гном. Он — кровка.

Туман замерцал и исчез. Что-то жестко передавило мне горло, и, теряя сознание, я понял, что мы прибыли в новый мир.


7

Свет мой, Зеркальце, скажи…

Формула запроса информации

Очнулся я с жесткой болью в горле. Я сидел в глубоком кресле, обитом кожей (на всякий случай не буду думать — кто водится в этом мире и чьей кожей), в комнате, которая могла бы быть гостиной. Центр комнаты был устлан толстым пестрым ковром, вдоль стен стояло еще несколько однотипных кресел. В одном из них сидела еще не очнувшаяся, но дышащая Ладыгина. Окон в комнате не было, ровный мягкий белесый свет равномерно исходил из потолка. Пространство и освещение увеличивались большими зеркалами в простых рамах, заполнявших простенки. Зеркальная гостиная, подумал я, сюда бы канделябры со свечами — так даже красиво было бы. И потянулся из кресла. Отражение напротив повторило мое движение — да-а, выглядел я плоховато. Жалко, что нет окон: интересно, каков он — мир кровок. И что собой представляют сами кровки? По крайней мере, пока что я жив. Я потер горло — похоже, что меня кто-то слегка придушил.

Отражение не потрудилось повторить мой жест. Напротив, оно нагло ухмыльнулось и откинулось в своем кресле, закинув ногу за ногу. После чего заговорило, и голос из амальгамы звучал вполне четко, хотя и с несколько странным, стеклянным оттенком:

— Что, зятек, горло болит? Надеюсь, я не слишком перестарался. Ну, давай начинать знакомиться, зятек. Ты кто был при жизни?

Вот тут как раз я и испугался. И даже на всякий случай нервно сжал руками колени и ущипнул себя. Щипок получился самый натуральный. С чего это — «был при жизни»? А еще я спросил:

— Почему — зятек?

Мой визави посуровел.

— А кто ж еще? Явился вместе с моей дочерью. При одном браслете. Ну-ка, колись. Кстати, это кто из них? Наташка или Нинка?

Булгаков писал, что говорить правду легко и приятно. Ну, насчет приятного это он явно загнул, а вот что говорить правду легче, чем врать… Я сглотнул воздух саднившим горлом и нырнул прямо в самый правдоворот:

— Я — частный сышик, — начал я. — Ваша вторая дочь умерла. Это было самоубийство, но спровоцированное…

Рассказывал я целую вечность, иногда сбиваясь и возвращаясь к прежним деталям. Наверное, минут пятнадцать. Хозяин слушал внимательно. Молча, иногда притормаживая жестом руки. Сходство со мной сохранялось, хотя за время моего рассказа он слегка помрачнел и постарел — так я буду выглядеть в гробу, если доживу до преклонных лет.

— Ладно, сыщик, — сказал он, когда я закончил свой рассказ и замолчал. — Я на тебя не в обиде. И даже оставил бы тебя здесь своим зятем, — я дернулся, и он успокаивающе махнул мне рукой, — сиди, сиди. С гномами у меня свои счеты. Значит, говоришь, Сисякин употребил то же слово, что и гномы — говорил о кровках?

— Да, — подтвердил я, не понимая, к чему он клонит. — Кстати, честно признаюсь, что не знаю такого названия. Очень было бы интересно узнать, что у вас за мир, как вы выглядите и почему гномы вас опасаются.

Он улыбнулся. Ох, нехорошая была эта улыбка, с лицом, темнеющим в оливковый цвет и ощеривающая рот до ушей, открывющая бесконечный ряд мелких острых зубов.

— Счастливчик ты, парень, — повторил он слова, сказанные мне прежде Бочаревым, — потому что не увидишь сейчас, как я выгляжу. Знаешь, почему в доме умершего занавешивают зеркала?

— Ну, поверье есть, — осторожно начал я, — чтобы душа покойного не увидела себя в зеркале и не испугалась…

Он коротко и неприятно хохотнул.

— Ха, чего бояться отражений или их отсутствия? Нет, зеркала закрывают, потому что это мы любим через них приходить. Мы приходим, когда чуем чью-то смерть. У гномов были войны с троллями, оба народца гибли во множестве, и оставшиеся в живых видели, как мы реем над мертвецами. Тогда-то гномы и тролли стали называть нас кровками. Сисякин сказал — кровки. Ну, что ж, будут ему кровки. Мы — духи, но ведь и духи бывают разные, верно? — Он принял позу декламатора, простер длань и напыщенно процитировал неизвестный мне текст: — О Духах сказано: Ты творишь Ангелами Своими Духов и служителями Своими пламенеющий огонь! — После чего, опустив руку, закончил обыденным голосом: — Духи прибирают души. Вы, человеки, зовете нас ангелами смерти.

Он вышел из зеркала. Это был уже не я. То есть не мое отражение, не мой облик. Но все-таки как бы человек, а не ангел с крылами. Просто человек, с которым я очень не хотел бы встретиться в пустынном месте ночью. Или вечером. Чего там — даже и в солнечное майское утро. Хотя одежда на нем была прямо карнавально-праздничная: средневековая короткая облегающая куртка с пристежными штанами-чулками, а поверх плащ с овальным вырезом для головы и с капюшоном, все переливающихся пурпурных и алых цветов.

— Это тоже не мой настоящий вид, — успокоил он меня. — Чего уж там, человече, живи, покамест жив. Дочка пусть спит, я усыпил ее надолго. А у нас с тобой дела. — Он вынул из складок плаща разомкнутый браслет. Я перевел взгляд на руки Натальи — браслета на них уже не было. Ангел смерти проследил мой взгляд и пояснил: — Он размыкается и спадает, когда носитель браслета достигает нашего мира. Ты уверен, что не собираешься стать моим зятем?

Я отрицательно помотал головой.

— Спасибо за честь. За предложение. У меня другая девушка, просто сейчас у нас… проблемы. Знаете, как бывает с девушками? То есть, вы то не знаете…

Он внимательно посмотрел мне в глаза. Я бы не назвал это ангельским взглядом, скорее уж так смотрели какие-нибудь средневековые палачи-инквизиторы. Но кивнул:

— Знаю, — и опять продекламировал какой-то текст, встав в позу и отставив руку: — Тогда Духи увидели дочерей человеческих, что они красивы, и брали их себе в жены. — Явно у него была тяга к цитированию мемуаров. — Ладно, человече, ты мне нравишься. Сейчас я отправлюсь надеть браслет на нового временного владельца. Мы с тобой пойдем вместе: я заодно провожу тебя, чтобы ты отчитался своим работодателям.

Он взял меня за руку, подвел к зеркалу и снова ухмыльнулся.

— Не бойся, в конце концов ангел смерти возвращает тебя к твоей прежней жизни, а не наоборот. Кстати, полезный совет, если не хочешь со мной встречаться: не оставляй на ночь открытых зеркал в комнате. — Он взглянул на меня еще раз и хохотнул во все свои зубы: — Шутка.

Мы вошли в зеркало.


Их милости господа гномы Буторин и Магурин сидели в маленькой конторе на задворках нашего Арбатова. Сейчас конторские помещения принято на английский манер называть офисами, но это была самая настоящая контора: с чернильницами, гроссбухами, распухшими от бумажных закладок, и без всяких электрических считалок. У входной двери стояли вешалки для верхней одежды и стойки для зонтиков. Вешалки были стоячие, рогатые и двух уровней: для людей и для гномов. Там же висело зеркало — достаточно большое, чтобы в нем могли отражаться и люди-человеки, и гномы.

Мой выход, как говорят актеры, а на самом деле мой вход был довольно эффектен. Не имея достаточной практики хождения через зеркала, я практически впал внутрь помещения.

Буторин и Магурин замерли от двойного шока. Во-первых, не каждый день к вам кто-то впадает в комнату, когда вы сидите, запершись, и обсуждаете шепотом свои сделки. А во-вторых, думаю, они много чего знали о тех, кто приходит через зеркала, куда больше, чем я.

— День добрый вашим милостям, — сказал я, выровнявшись и ухватившись за вешалку. — Детектив Лубников к вашим услугам. Частное расследование по вашему заказу завершено и выполнено. Неснимаемый браслет работы Вацурина, — гномы переглянулись, — переходник в мир кровок, — гномы переглянулись еще раз и напряженно уставились на меня, — в данный момент находится на правой руке госпожи Раисы Ивановны Бондарь-Сисякиной. Она сейчас пребывает в доме своего брата в Горелове, вторая линия, дом двадцать восемь. Она спит, но вы сможете ее разбудить и распросить обо всем сами. — Я вспомнил ухмылку моего проводника и повторил его шутку: — И даже попробовать его снять до того, как она попадет в тот мир.

Судя по тому, как гномы вздрогнули, шутку они оценили.

Думаю, что мою работу частного детктива тоже, даже после того, как я не стал возвращаться в зеркало, а ушел через дверь.

Всю дорогу я шел пешком и радовался нашему миру. Абсолютно всему: харкающим на тротуар прохожим, колдобинам в асфальте, бомжеватым старушкам, сбившимся в стаю бродячим собакам. Это был мой мир, пусть со всеми его недостатками, которые я не успею исправить за свою жизнь, — все равно мой человеческий мир!

Я поднялся на пятый этаж своей хрущобы и открыл дверь в свой офис. Дверь была не заперта, но я даже не успел удивиться: в кабинете меня ждала Ирина. Она кинулась мне навстречу и прижалась.

— Ты знаешь, — сказала она, — я сердилась на тебя и решила сегодня погадать, кто мой настоящий суженый. Поставила по сторонам зеркала свечи, зажгла их, выключила свет и стала вглядываться в зеркало. И представляешь, вдруг из глубины выплыло совершенно твое лицо, прямо чуть не высунулось из зеркала и сказало: «Немедленно иди мириться!» Я понимаю, что это глюк, но это значит: мое подсознание так работает — ты мне действительно очень нужен!

Я крепче ее обнял — она не видела моего лица, я смотрел в пространство за ее плечо — и улыбнулся. Спасибо доброму ангелу смерти! Но когда мы поженимся, фиг я оставлю в комнате на ночь хоть одно незакрытое зеркало!


Анна Китаева
ЗНАК ОРТАНЫ

1

Ничего не растет возле Проклятой башни. И не росло никогда. Одна лишь чертова колючка, да и та хилая и чахлая, будто питается гадючьим пометом. Только и змеи там стараются не ползать. В общем, чего разговаривать, все знают: плохое место.

Когда этот приезжий меня попросил отвести его к Проклятой башне, я сразу подумала, что он ненормальный. В смысле рехнулся. Нечего человеку делать в таком месте, если только он не колдун, не оборотень и не мертвец бродячий.

Ну, что он не колдун, это трехнедельному теленку с первого взгляда видно. А то, что не мертвец и не оборотень, я ночью сама проверила. Так мы с ним, в общем, и познакомились — вчера, когда он в заведении Серой Мамочки заночевал. Мужик как мужик, только первым делом погасил свечу, а потом что-то шептал все время тихо-тихо, будто молился. Я еще тогда подумала, что у него с башкой не все в порядке.

Не пойму, зачем он свечу гасил? Разве чтобы я не разглядела медальон у него на шее, когда он раздевался. Откуда ему знать, что я в темноте вижу как крыса? Медальон еще и светился к тому же. Ну, не обычным светом, конечно, а колдовским — бледненько так, едва-едва. Куда он его после спрятал, не знаю. Некогда было высматривать. Меня Мамочка не затем держит, чтобы я на медальоны заглядывалась, даже если на них Знак Ортаны.

Оно, конечно, любопытно. Была минута, я у него чуть не спросила, где он такую вещичку взял и зачем она ему. А потом передумала. Кто его знает, придурка? Еще вдруг обозлится да шандарахнет мечом. Даже если просто рукоятью по голове, все равно мне такие игры без надобности.

Меч он не прятал, меч я хорошо рассмотрела. Северный двуручный. Клинок из шенской стали тройной закалки. Хороший меч. От колдовства почти чистый, только в плетенку из сыромятной кожи вокруг рукояти два наговора заплетено. Обычные наговоры: один против вражьей руки, другой для хозяйской, чтобы силы прибавлять.

Хороший меч, только не его. На другую руку заклят. Занятно — купил он, что ли, этот меч? Или нашел?

Ясно только, что не в бою взял, иначе первый наговор ему до рукояти и дотронуться бы не дал. Ну, заклятие — не голова, можно и снять, как говаривала моя бабушка, пусть ей в аду легко икнется. Только парень, похоже, даже не знал, что меч заговоренный. Так и махал им в полный вес да без защиты — не враг, не хозяин… Силенки хватает, и ладно.

От четверых оборванцев, однако, отмахался. Я сама из окна видела. Это вечером, когда он по нашей улице шел. Поздно уже было, темно совсем. В общем, правильно они на него навалились — по нашей улице и днем-то не надо ходить, если не местный. Ну, двоих он положил, а двое, видать, передумали драться. Особенно когда Медведь с Голошеим ему на подмогу кинулись. Человек нездешний, меч у него хороший, может и при деньгах оказаться — отчего не помочь?

Он сначала хотел дальше пойти. А Медведь говорит: «Тебе небось время до утра скоротать негде? Заходи, если монеты есть». Ну, он и зашел.

Люди, по-моему, вообще штука скучная. А в постели особенно. Но этот оказался ничего себе, затейник. Среди ночи вдруг как разрыдался, и давай мне руки целовать, и говорить, что если у него все задуманное получится, то он мне и денег даст, и сам увезет отсюда… Я ничего не ответила, он и замолчал постепенно. Что толку с сумасшедшим разговаривать?

Вот я его и не спрашивала ни о чем. А он спросил. Утром. Совсем уже собрался уходить, у двери обернулся и спросил:

— Отведешь меня к Проклятой башне?

— За два золотых, — говорю, — отведу хоть к Бессмертному в жопу.

Ну, он мне сразу две монеты и отдал. Еще подождал, пока я проверю, не фальшивые ли. «Жди, — говорит тогда, — в полдень за воротами. Мне тут сперва одного приятеля навестить надо».

Как есть ненормальный.

Да мне-то что, а?

2

Воронье все кружило и кружило. Черные птицы в вышине, черные, как хлопья сажи. Черная метель. Черная зима над миром. Над обреченным ущербным миром, проклятым в миг создания, ибо создателем его был — преступник.

У него заломило виски. Это была ненависть, тягучая и плотная, как яд пустынного гада. Бессильная ненависть ко всем, кто позволил преступлению свершиться, и прежде остальных — к самому себе.

Ненависть была ему единственной опорой в этом мире, и он берег ее истово и свято, как ладанку с пеплом родной земли. Первые полсотни лет его вела и согревала любовь… много дольше, чем он смел надеяться. А потом любовь угасла — постепенно и неизбежно, как гаснет в дождливый день костер, для которого больше нет пригодного топлива. И тогда в остывающей золе прежних чувств он нашел жгучее зерно ненависти.

От судороги в висках мир для него словно утратил краски. В черном небе кружили пепельные вороны. Перед ним лежала улица в цветах сажи и пепла, и он пошел по ней.

Кривые улочки и крошечные переулки вели его все ниже по склону холма, и вот уже сладкие испарения земли и трав сменились бризом, что оставлял на губах вкус моря. Привычная боль, толчками расходящаяся от медальона на груди, указывала ему дорогу.

Медальон привел его в этот город-порт через весь континент. Медальон, который дал ему Хранитель Башни Севера-и-Востока. Там, на берегу вечно холодного моря, он поклялся страшной клятвой, и свидетелями клятве были леденящий ветер-убийца да бледный неживой восход. Он не знал тогда, чего потребует от него Хранитель, а если бы и знал — череда прошлых поступков не оставила ему выбора.

Он шел через континент три века. Три сотни лет.

Его прежнее тело износилось, как рубаха, еще на исходе первой сотни. Душа дважды вновь обретала плоть. Он шел и смотрел, как рушатся доселе незыблемые империи, как гаснет в короткой памяти ныне живущих поколений знание, которое перестало приносить пользу. Новый мир не мог вместить великие сущности уничтоженного прежнего мира, и они умирали. Умирали сразу или угасали постепенно, но — исчезали навсегда.

Он тоже был чересчур велик для этого мира. Мир отторгал его, воевал с ним, хотел его изменить. Иногда он поддавался, ибо ущербный мир не был ему врагом. Врагом был преступный создатель мира. Творец-убийца.

Он смотрел на людей и видел, что некоторые из них достойны либо его презрения, либо жалости; но большинство не заслуживает ничего. Когда он позволял миру временно исказить его, он сходил с ума и становился одним из них. Становился человеком.

Тогда он жег, убивал и насиловал вместе с ними. Или утешал, лечил и строил времянки на пепелищах — тоже вместе с ними. Он не знал, какая из граней его истинной сути в следующий раз окажется втиснутой в узкие рамки людского «я» — разве можно узнать, какая именно часть моря войдет в кувшин? Вот он и не знал, да и не видел меж ними разницы. Ему было все равно, кем идти по миру — безумным лекарем, кровавым насильником или нищим мечтателем, — лишь бы дойти.

А теперь он стоял и смотрел на дом своего последнего союзника. Того, кто поможет ему добраться до врага. Должен помочь.

Ненависть упруго шевельнулась внутри, словно ребенок в чреве матери. Он улыбнулся и протянул было руку за деревянным молотком на цепи, но передумал и ударил по медной пластине на воротах рукоятью меча.

3

Служить у Каби-Габи, государи мои, это вам не селедкой торговать. Три часа я потел над книгами, записывая приход, расход и учитывая разного рода бумаги — три дивных утренних часа, заметьте, кои можно было употребить на блаженное созерцание цветущего под моим окном шиповника. Или морских просторов с туманной дымкой на горизонте. Или того и другого по очереди.

О, какие строки приходят мне в голову по утрам! Почти такие же нежные и возвышенные, как ночью при луне. Вечером тоже бывает неплохо. Но только не днем! Полдень убивает поэзию.

Днем я готов служить своему хозяину-ростовщику с утроенным рвением, ибо голова моя пустеет, и от тоски по рифмам и образам я становлюсь беспощаден. Беспощадность — именно то, за что Каби-Кровосос платит своим работникам. Мне он платит еще и за хороший почерк, но это куда менее важно.

После трех часов работы пером руку прямо-таки сводило от усталости. Да и поясница побаливала. Я встал и подошел к окну, потягиваясь и разминая затекшую кисть.

Ах! Там все еще было утро, и это утро было прекрасным. Незаметно для себя самого я погрузился в сладостные раздумья о том, какого рода стих больше подходит для описания подобного утра. Торжественный шестиколенный или вольный длиннострочный? Или, быть может, симметрический западный слог? Мысль моя только начала обретать форму, как вдруг стук в дверь самым грубым образом вырвал меня из размышлений.

На пороге стояла Минни. Она неуклюже присела, цепляясь за собственный фартук, как утопающий за обломки корабля.

— Посетитель, сударь. Непременно хочет хозяина видеть. Ой!

Не скрою, государи мои, я не лучшим образом поступил с этим глупым и безобидным созданием, захлопнув дверь у нее перед носом. Но я был немного выведен из равновесия тем, что она застала меня за возвышенными мыслями — тем более что я, как всегда в минуты глубокого раздумия, усиленно грыз ногти.

Приняв надлежащее выражение лица, я спустился в прихожую. И тут с меня слетело какое бы то ни было выражение. Я уставился на посетителя, как Минни — на расходно-приходную книгу. Короче, как полный болван.

Я, видите ли, никогда не верил в эти глупости, что рассказывают про моего хозяина. Будто Каби-Кровосос продался Бессмертному и сам живет уже вторую жизнь. Будто в первой жизни он обитал в Проклятой башне, а потом Бессмертный велел ему перебраться поближе к людям, чтобы высасывать из них золото и брать в заклад души. Ну и так далее.

Простонародные байки, отличающиеся дурным вкусом, — так я до сих пор полагал. Не любят люди ростовщиков, вот и врут.

Но у этого пришлого в глазах было такое… такое… Не могу я описать его взгляд. Да и не хочу, если честно.

Он что-то сказал, но я не понял что. Кажется, я заплакал. И упал на колени. Он нахмурился, шагнул ко мне, приподнял меня за шиворот и в самое ухо сказал: «Веди». И я повел. Мимо первого пояса стражи, и второго, и третьего, в самую что ни есть глубь домашней крепости Каби-Габи, куда никто, кроме самых доверенных, не вхож.

Ах, как я гордился еще полчаса назад, что числюсь среди этих доверенных! Ноги мои подгибались, не хотели нести меня вперед, хотели бежать отсюда — бежать куда угодно, лишь бы подальше от этого дома, ставшего вдруг ристалищем хладного ужаса. Но я довел его до заветной двери, и открыл ее своим ключом, и распахнул ее перед ним. Только тогда ноги подломились подо мной.

Тело мое упало на пол, а душа рухнула в милосердные глубины беспамятства.

4

Он ступил в полутемную комнату, за краткие мгновения отрешаясь от минувших сотен лет. Усилием тренированной воли он вычеркнул из себя весь трехсотлетний путь, словно страницы промежуточных уравнений. Важен лишь результат.

Он снова стал собой. Одним из тех, кто был рожден, обрел знания и возвысился в предыдущем мире. По меркам этого мира он был много больше, чем человеком.

Иными словами — не был человеком.

Он ступил в полутемную комнату и сказал выразительно и негромко:

— Приветствую тебя, Хранитель Башни Юга-и-Запада.

Никто не ответил.

Он принюхался, сделал несколько шагов и позвал чуть громче:

— Кабейг! Ты здесь?

Из угла раздался невнятный звук — то ли храп, то ли стон.

Гость невесело фыркнул, подошел к занавешенному окну, очертания которого угадывались в полумраке, и отдернул тяжелую занавесь.

Стало светлей, но ненамного — мутное стекло было покрыто толстым слоем грязи. Вдобавок от потревоженной занавеси в воздухе заклубилась удушливая пыль.

Одним точным ударом ноги гость вышиб стекло. Свежий воздух показался ему сладким, как парное молоко.

— Брось притворяться, вставай, — сказал он, не оборачиваясь. — Все равно ведь спиртное на тебя не действует.

За его спиной затрещало и заскрипело.

— Теперь уже действует, — произнес сиплый голос. — Здравствуй, Тенна. Я не верил, что ты доберешься.

Гость промолчал.

Сзади послышались тяжелые шаги, потом глухой стук, и звук льющейся в металлическую посуду жидкости.

— Вино — последний оплот слабых, — сказал Кабейг. — Я стал совсем слаб. Наверное, скоро умру. Выпей со мной, Тенна. Выпей хорошего вина. Они думают, что я пью кровь — так оно и есть. Я сам сажал эти лозы лет восемьдесят назад, и в каждую ямку капнул своей крови. Смотри, какое оно красное, Тенна. Красное и густое. Та кровь, что течет сейчас в моих жилах, бледная и жидкая. Ее я тебе не предлагаю… Тенна?

Гость обернулся. Глухо лязгнули ножны на поясе.

— Ладно, — сказал он устало, — давай кубок.

Мгновение они смотрели друг другу в глаза, потом полный одутловатый мужчина завозился над столом, а его подтянутый гость закусил губу и уставился на какую-то картину, неразличимую под слоем пыли.

— Серо, все серо. Не пепел, так пыль, — пробормотал он едва слышно.

Он взял протянутый Кабейгом кубок и осушил одним глотком. Вино было терпким и сладким и чуть уловимо пахло красными розами.

Кабейг на последнем глотке закашлялся, и кашлял надрывно и долго. Как только приступы кашля перестали его трясти, он снова наполнил кубки.

— Зачем, Тенна? — хрипло спросил он. — Знаешь, все эти годы я задавал себе разные вопросы… сотни вопросов… десятки вопросов… и вот остался только один. Зачем? Ихаллу ты не вернешь, и остальных тоже. И себя не вернешь. Мир все равно уже не будет нашим, потому что нас нет. А они живут в этом мире, и… живут, и все. Разве ты можешь судить, какой мир лучше? Можно разрушить этот мир, можно создать новый — но прошлое утеряно безвозвратно. Так надо ли пытаться? Ортана говорил…

— Ортана хотел стать единственным, — сказал Тенна сквозь зубы. — Неужели ты так и не понял? То, что содеял Ортана, он содеял намеренно.

— Какая разница? — пожал плечами Кабейг.

— Может, и никакой, — произнес Тенна, поднимая кубок. — Но он — не истинный творец, он убийца и разрушитель. Я иду в Башню. Дай мне ключ, Хранитель.

Этот кубок Тенна пил долго — все то время, пока Хранитель Башни медленно лез за пазуху, доставал оттуда медальон на золотой цепочке и долго разглядывал четкие геометрические контуры рисунка, словно портрет любимой женщины.

Тенна сделал последний глоток и вернул кубок на стол.

— Во имя магии травы и радуги, воды и камня, — тихо сказал Кабейг и после паузы протянул медальон Тенне: — Возьми.

— Благодарю тебя, Хранитель Башни Юга-и-Запада.

Кабейг выпустил медальон из рук и схватился за кубок. Он пил так торопливо и жадно, что вино пролилось ему на грудь.

— Прощай, — сказал Тенна.

Кабейг оторвался от кубка и посмотрел на Тенну долгим взглядом. Ни следа винной мути не было в его глазах.

— Да, друг, — медленно сказал он. — Благодарю за то, что понял меня верно. Я никому не судья. И я принадлежу теперь этому миру. Если ты уничтожишь его, я погибну вместе с ним. Если ты покинешь его, я останусь. Если ты изменишь его, я изменюсь по воле твоей. И даже если ты сумеешь вернуть наш прежний мир — меня не будет там, мое место здесь. А если ты потерпишь поражение, если ты не изменишь ничего и сам станешь частью этого мира — ты не захочешь видеть меня, я знаю. Что бы ни случилось, мы больше не встретимся. Прощай навсегда!

И он поднял тяжелый кубок в прощальном салюте.

5

Может, я и дура. То есть наверняка дура. Но не настолько, чтобы не разобраться.

Бабушка-покойница, ведьма старая, меня чему учила? Хочешь человека от других отличить — на рожу не гляди, в глаза гляди. Чужую личину нацепить хоть и непросто, но можно. А взгляд подделать нельзя.

Ну вот. Смотрю я на солнце, которое как раз за полдень перевалило, и начинаю думать, что мой утрешний дружок не объявится. А не объявится — так и прах с ним. Главное, деньги-то он мне уже отдал. Стало быть, с Мамочкой я теперь в расчете, в узелке на первое время кой-чего завязано — могу направляться, куда пожелаю. Спасибо Ортане, как говорится.

Как раз тут мой дружок выходит из-за развалин.

Жопа.

Приходится вставать — а уж как славно было валяться на теплых плитах! Он подходит ближе и даже руку протягивает, чтобы меня поднять. Заглядываю ему в глаза, и…

Темный, темный водоворот. Сумеречная тяжесть глубин. Неумолимое скольжение по медленной спирали — туда, вглубь. Темно-синий густеет до фиолетового. Фиолетовый сменяется черным. Глубже, глубже. Безвозвратно. Чернота сдавливает грудь. Воздуха мне! Звон в ушах…

Я вцепляюсь в протянутую руку, как клещ. И всеми силами души стремлюсь наверх, к простору и солнцу. Я чувствую, как он поднимает мое тело на ноги, и это дает мне силу для отчаянного рывка.

Я пробкой вылетаю на поверхность. В глазах пестрая круговерть — синее небо, желтая глина, коричневые развалины. Оказывается, я обалдело верчу головой во все стороны.

Да чтоб меня тролль трахнул! Полное впечатление, будто я только что ныряла — и куда глубже, чем надо. Хочется попрыгать на одной ножке и вытряхнуть из ушей темноту.

— Что с тобой? — спрашивает он.

— П-перегрелась на солнце, — лепечу я и отворачиваюсь, чтобы не встретиться с ним взглядом.

Его взгляд — омут. Страшный, притягательный. Нездешний. Взгляд — бездна. Древняя, опасная. Манящая. Нет, это не тот человек, с которым я провела ночь! И вместе с тем — он. Но человек ли? Кто же он?! Бабушка, подскажи — кто?

Он подхватывает меня на руки, делает два шага в сторону ближайшей тени. И останавливается. Я высвобождаюсь из его рук.

К чахлому деревцу за обломками стены привязан грязный черный осел, навьюченный поклажей. Осел задрал морду и объедает листья с верхних веток, потому что с нижних он уже все сожрал.

— Это твой? — удивленно говорит тот, кто еще сегодня поутру был человеком. — Разве до Башни так далеко?

— Нет, — отвечаю я. — Но ты обещал забрать меня, увезти с собой. Помнишь?

Он задумчиво смотрит на меня и кивает:

— Помню. Хорошо, я заберу тебя отсюда. Если получится то, для чего я иду в Башню.

— Кстати, я иду с тобой, — говорю я.

— Нет, — говорит он.

— Да, — говорю я.

Он молчит и смотрит на меня, а я смотрю на глину под ногами. Сначала он смотрит просто так, а потом… Такой взгляд я хорошо знаю. Он впечатывается в меня, как раскаленное клеймо. У меня предательски подгибаются коленки.

Ох, нет! Не надо. Не здесь. И не сейчас! Ночью было можно, ночью ты был человек, обычный сумасшедший человек — а сейчас ты стал иным, и голос магии в моей крови откликается на твой зов. О, господин мой… Пойми, я не могу! Я же…

Сильные руки укладывают меня в тени, подальше от осла. Полоска тени узенькая, и земля там еще горячая, прогретая полуденным солнцем.

Лучше бы меня и в самом деле тролль трахнул. Одна из Мамочкиных девиц рассказывала, что это пережить можно. Помучаешься недельку-другую каменной лихорадкой, и все тут. А кости сами срастутся. И бородавки когда-нибудь сойдут. Впрочем, на мне они вообще не приживаются, потому что бабушка надо мной еще в колыбели нужное слово сказала.

От бородавок уберегла. А от всего остального?

Его дыхание обжигает мне губы. Нетерпеливые руки срывают с меня одежду, и я понимаю — все у нас будет не так, как ночью. Все иначе. Когда он был человеком, он плакал, а теперь… Слезы катятся по моим щекам. Нельзя мне с ним! Нельзя… Но наши тела жадно сплелись, и я уже знаю — не избежать. Сейчас. Сейчас свершится. Горячая волна поднимается во мне, смывая все — страх, осторожность, разум… Я то отталкиваю его, то прижимаю к себе с безумной силой. Мы выкатились из тени, и солнце размашисто рисует красные пятна поверх моих закрытых век. Бабушка-ведьма, помоги внучке! Прямо сейчас помоги, не то поздно будет…

Красное солнце взрывается внутри меня.

Все.

Теперь поздно.

6

Черный осел задумчиво и скорбно оглядывал то, что осталось от деревца. Из его пасти свисал последний недожеванный листок.

День постепенно клонился к вечеру.

— Как зовут тебя, мой повелитель? — сердито спросила женщина.

Мужчина негромко ответил. Третьему, который следил за ними из-за разрушенной временем стены, показалось, что он сказал «тень». Но женщина расслышала лучше.

— Тенна, — повторила она. — Знаешь ли, что сотворил ты со мной, милорд Тенна? Ты превратил меня в ведьму. Кровь ведьм течет во мне, но до сих пор я была свободна от проклятия. Дочь, внучка и правнучка ведьм тоже становится ведьмой в тот самый миг, когда зачинает дитя от бога, демона или чудовища. Я берегла себя, милорд, я спала только с обычными мужчинами, я надеялась прожить жизнь бездетной…

— Жаль, — равнодушно сказал Тенна. — Я не хотел тебе вреда.

Женщина усмехнулась.

— Это моя судьба, милорд, — сказала она. — Моя. Ты сделал со мной то, что сделал, — но ты не проживешь мою жизнь вместо меня. И хватит об этом. Но я хочу знать о тебе больше. Ты не чудовище, я чувствую. Твоя кровь горяча. Но кто ты — бог или демон?

— Не знаю, — сказал Тенна. — Решай сама.

Женщина быстро протянула руку и выхватила из складок его брошенной одежды медальон. Блеснуло золото. Третий, подглядывавший за ними, судорожно глотнул.

— О! — удивленно воскликнула женщина. — Это другой! Зачем тебе два? Отдай один мне — для твоей дочери.

— Ты знаешь, что это? — спросил мужчина, доставая второй медальон и лаская пальцем рисунок.

— Знак Ортаны, — без запинки ответила женщина. — Очень старое колдовство. Говорят, иногда он приносит удачу. Открывает клады, предупреждает про яд. Вещей с настоящим Знаком мало, зато есть сколько угодно вещей с ложным Знаком, не имеющим силы. Дешевка для простаков. Но твои медальоны подлинные, милорд. Я вижу.

— Когда-то Ортана был моим другом, — задумчиво сказал Тенна. — А теперь мы враги.

— Значит, раньше ты был бог, а теперь — демон, — рассудительно сказала женщина.

— Возьми вот этот, — сказал Тенна, надевая медальон ей на шею. — Это ключ от Башни Севера-и-Востока.

— А второй — тоже ключ? — спросила она. — Ключ от Проклятой башни?

Тенна нахмурился, и тот, который прятался за стеной, закрыл глаза от страха.

— Ее не всегда называли Проклятой, — сказал Тенна.

— Верно, — согласилась женщина. — Во времена моей прапрабабки башня звалась Горелой.

Тенна невесело улыбнулся и промолчал. Взглянув на него, замолчала и женщина, и склонила голову, рассматривая медальон.

Тенна смотрел на нее. Ночью, когда он смотрел на нее глазами человека, женщина напомнила ему утраченную возлюбленную. Ту, которой нет и не может быть в этом мире. Утраченную навек. Теперь, при свете солнца и истинным зрением, Тенна видел, что общего между ними мало. Может быть, несколько жестов. Манера, прежде чем задать вопрос, бросить быстрый взгляд исподлобья. Вот как сейчас.

— Откуда ты, милорд?

Наивная дикарка. Способная. Любопытная. Но — дикарка. Женщина, рожденная в мире, где умение управлять природными силами называют проклятием ведьм. Что она способна понять из того, что он может ответить?

— Я пришел из предыдущего мира. Большего, чем этот.

В ее глазах зажглись искры.

— Большего? Ночью, когда небо черное, на нем, кроме луны, видно с десяток слабых огней. Я знала одного старика, он называл огни — звездами и говорил, что это огромные миры… Он был безумен, но умел читать и унаследовал от отца древние книги. Он говорил правду?

— Нет, — резко сказал Тенна. — Звезды вашего мира — это мертвые светляки, раздавленные на небесной тверди. Позади неба ничего нет. И мира, из которого пришел я, тоже больше нет.

Женщина заплакала.

Тот, кто таился в руинах, стал нашептывать молитву. «Убереги меня, всемилостивый господь наш Ортана, — молился он. — Видишь — ныне верую в Тебя всей душой…»

Мужчина протянул руку и смахнул слезинки со щек женщины. Женщина придвинулась поближе, положила голову на исцарапанное плечо мужчины и заглянула ему в лицо.

— Ответь на последний вопрос, милорд Тенна, — попросила она. — Какое имя ты дашь мне?

— Нарекаю тебя Ихаллой, — тихо произнес мужчина.

Третий, который подслушивал, упустил его слова, ибо в эту минуту протяжно заревел соскучившийся без еды осел.

7

Ничего не растет возле Проклятой башни. И не заходит туда ни зверь, ни человек. Рассказывают, правда, что каждое седьмое полнолуние навещает Башню ростовщик Каби, обернувшись летучей гадюкой. И будто бы если ждать долго и смотреть внимательно, можно увидеть, как мелькнет на фоне полной луны крылатая змея. А за ней облачком черной мошкары потянутся пропащие души, купленные Каби-Кровососом для своего господина, Бессмертного врага рода человеческого.

Как человек просвещенный, я всегда был уверен, что подобные россказни суть пустая болтовня и бабьи сказки. Но события сегодняшнего утра мою уверенность сильно повредили.

Когда боль в спине привела меня в чувство, я обнаружил, что лежу скрюченный на холодном полу, а в голове у меня царит полная неразбериха. Все перепуталось, все смешалось. И если я еще кое-как разобрался, где у меня руки, а где ноги, что позволило мне встать, то отделить одни мысли от других мне было не под силу.

Дверь в комнату Каби-Габи оказалась заперта изнутри. Не постыжусь признаться, что я некоторое время жалобно скребся в нее и еще жалобнее взывал к хозяину. Надо же было узнать, что мне… то есть жив ли он по крайней мере. Как выяснилось, жив. Хотя не слишком этой жизнью доволен.

В общем, когда я уже слегка охрип, хозяин наконец открыл дверь и велел мне пойти по достопамятному адресу. Так прямо и велел: поди-ка ты к Бессмертному на!.. И дверь захлопнул.

Я пребывал в столь прискорбной растерянности мыслей, государи мои, что обрадовался даже такому указанию. Для начала я просто пошел по коридору, а уже на ходу задумался. И с каждым шагом мой разум все яснее постигал величие предначертанной мне судьбой задачи. Теперь я больше не сомневался, что ужасный посетитель был злым демоном, слугой потусторонних сил. Но зачем он приходил к Каби? Зачем вообще явился в мир?

Судьба не напрасно сделала меня свидетелем его появления. Я понял, что должен последовать за ним, должен своими глазами увидеть… Я не знал, что именно мне предстояло увидеть, но сердце мое встрепенулось и сладко заныло от восторга, когда я подумал о том, какими словами я опишу увиденное. О, сколь прекрасные и сколь чудовищные картины подарит благосклонному читателю мое вдохновенное перо!

Если, разумеется, я сумею догнать демона и проследить за ним.

Я вышел на улицу и поспешно зашагал вверх. Рассуждал я при этом так: либо демон повернул вниз, к порту, и тогда в портовой толчее и сутолоке его уже не найти — разве что случайно. Либо он направился по нашей кривой и извилистой улице вверх, и тогда я его наверняка догоню.

Рассуждения мои оказались вполне верны. Я сократил путь на три квартала, воспользовавшись прямой дорогой через сад горбуньи Адарилги — все местные так ходят, когда не лень пробираться по узкой тропке среди чертовой колючки. Вновь оказавшись на улице, я увидел впереди знакомую фигуру с длинным мечом на поясе.

Демон назад не оглядывался, по сторонам не смотрел. Размеренным шагом он добрался до самых Верхних ворот и, так ни разу и не обернувшись, покинул город. Я мысленно вознес молитву господу нашему Ортане и последовал за демоном. На разумном расстоянии.

Ах, государи мои! Человек не может угадать, какое следующее испытание встретится ему на пути.

Среди древних развалин демона ждала женщина — прекрасная, как лучший из цветков шиповника на кусте под моим окном. Или еще прекраснее. Я почувствовал… не могу передать, что я почувствовал. В общем, я понял, что все мои стихи, написанные и ненаписанные, предназначены ей. Я даже закрыл глаза, чтобы справиться с нахлынувшими на меня чувствами. А когда открыл, то увидел ее в объятиях демона.

Сказать, что она разбила мое сердце — значит, не сказать ничего. Даже когда Минни изменила мне со вторым писцом, я был уязвлен не столь глубоко. Минни — глупенькая служанка, неспособная по достоинству оценить мое дарование. Но встретить Ее, мой поэтический идеал, встретить и тотчас же потерять…

Что ж, судьба посылает испытания, дабы они закаляли наш дух. Слезы навернулись мне на глаза, но я не заплакал. И все то время, пока демон ласкал женщину моих грез, я мысленно писал трагическую поэму о безответной любви нерифмованным пятиколенным стихом.

Когда они наконец собрались уходить, я уже знал, куда они идут. Демон-тень и женщина-цветок направлялись в Проклятую башню. Мне было так страшно, как никогда в жизни, но стремление увидеть собственными глазами — хоть я по-прежнему не знал, что именно я там увижу, — было сильнее страха. Я постарался унять биение сердца и пошел за ними. Черный осел, которого они оставили привязанным близ развалин, проводил меня неодобрительным ревом, будто указывая на безрассудство моего поведения. Мудрое животное!..

Башня, которую называют Проклятой, стоит на холме, облезлом и шишковатом, подобно черепу столетнего старца. Бугры и неровности каменистой почвы, равно как и вросшие в нее валуны, помогли мне следовать за демоном и его спутницей незамеченным.

Должен сказать, что мне показалось вполне естественным стремление злого духа попасть в Проклятую башню. Но я никак не мог предположить, что сделать это ему будет столь непросто.

Укрывшись за большим валуном и обливаясь попеременно то горячим потом — от солнечных лучей, то холодным — от душевного трепета, я смотрел, как демон шаг за шагом продвигается к Башне. Женщина сначала отставала, затем поравнялась с ним, а примерно на середине холма демон вцепился в ее руку, и она повела его за собой. Губы их шевелились, но слов я не слышал.

Убереги Ортана мою смиренную душу! Я смотрел, не в силах отвести взгляд — но самый ужас заключался в том, что смотреть было не на что.

Синее небо. Каменная кладка Башни. Мужчина и женщина шаг за шагом тяжело поднимаются по склону холма. Послеполуденное солнце ярко освещает склон — никакой тайны, никакой поэзии, — и мне отчетливо видно, что это обыкновенная земля, голая и неплодородная. Ни единого клочка зелени и ни следа каких бы то ни было препятствий, сверхъестественных или природных.

Демон повернул в мою сторону посеревшее от напряжения лицо, и тут я не выдержал. Я выскочил из-за камня и с громкими воплями бросился прочь, объятый всепоглощающим страхом.

Лицо демона маячило передо мной чудовищной маской, и я знал, что до конца дней своих буду видеть этот жуткий лик в кошмарных снах и просыпаться с криком.

Слушайте же, что я узрел, и содрогнитесь вместе со мною:

В глазах у демона я видел отражение пожара.

8

Черное, серое и серое. Угли, зола и пепел. Едкая вонь, от которой хочется кашлять — неудержимо, до слез.

Было время, когда Проклятую башню называли Священной.

Священная Башня Юга-и-Запада.

Это было давно. Очень давно. Триста лет назад. До пожара, в котором погиб прежний мир и родился нынешний.

Тенна замер у подножия холма и поднял взгляд.

Давно это было? Или недавно? Только тот, кто задал себе этот вопрос, может на него ответить. Если уже не болит, если перестала течь кровь и сочиться сукровица, если ткани срослись, затянулись кожей, и лишь шрам бугрится досадным напоминанием — значит, эта рана давняя. И не важно, год ли прошел или десять лет. Но если через сотни лет боль остра, как от кинжала, всаженного под лопатку верным другом, — значит, все свершилось только что.

Или даже свершается сейчас.

Для того, кто пришел в этот мир из мира прежнего, три прошедших века слились в один заполненный болью миг.

Внутри «сейчас» времени нет.

Тенна напрягся. Он не мог вернуться назад во плоти, его тело принадлежало этому миру. Но дух его, живущий ненавистью к врагу, был неподвластен времени. Тенна мог видеть.

Он стоял у подножия холма и смотрел на белоснежные стены, на гордый шпиль, устремленный в высоту. В небе над башней ветер развевал синий флаг. Золотом и серебром сверкал вышитый на флаге символ Магического Равновесия; синева растворялась в синеве, и казалось, что лишь Знак сам собою парит над остроконечной крышей.

Он стоял у подножия холма и смотрел на пустые глазницы окон, на голый камень стен, в который навечно въелась черная копоть. Вход в башню зиял пещерным провалом, и одинокий кустик пыльной колючки недвижно замер перед ним — как предостережение, как запрет.

Он стоял у подножия холма и смотрел на башню.

Он увидел, как это случилось.

Небо над башней поблекло, взялось трещинами и осыпалось, будто непрочная краска с холста. Холст лопнул. В рваную дыру хлынула черная муть. И тотчас же изо всех окон башни выхлестнуло ослепительно яркое пламя.

Языки оранжево-алого огня обвились вокруг башни, превратив ее в громадный факел. Беззвучно рухнула крыша, разбросав куски горящей черепицы.

Свечками вспыхнули деревья на холме и сгорели за миг.

Опаляющий вихрь дохнул Тенне в лицо.

Тенна шагнул вперед.

В белой башне под синими небесами юная и серьезная девушка, стоящая по правую руку от высокого мужчины, устремила взгляд в огромное зеркало из полированного черного камня. «Я готова», — сказала она. «И я готов», — сказал юноша-альбинос по левую руку мага. «Начинай, Ортана». Высокий улыбнулся. «Сейчас», — сказал он и вынул из складок плаща книгу в железном переплете.

Каменное зеркало исчезло, осталась только рама. По ту сторону тоже стояли трое, и в руках у седовласого была открытая книга.

— Во имя Равновесия приветствую вас, друзья, — сказал он.

Высокий мужчина ступил ему навстречу, раскрывая книгу. И неожиданно прыгнул вперед.

Его тело пересекло невидимую плоскость зеркала, и она взорвалась кипящей огненной лавой.

Закричал юноша-альбинос, сгорая в облаке желтого пламени.

Закричала девушка.

— Ихалла, — прошептал мужчина, поднимающийся на холм. — Ихалла…

Женщина взяла его за руку и заглянула в глаза.

— Что ты видишь, милорд мой Тенна? — тихо спросила она.

Он стиснул пальцы на ее руке и не ответил.

9

Перед входом в башню они остановились. Мужчина молча смотрел в проем, угрюмый и черный, как лаз в пещеру тролля. Женщина оглянулась назад, и ей захотелось глупо рассмеяться от неожиданности, потому что от подножия Проклятой башни открывался чудесный вид.

Мягкими складками уходили вниз коричневато-желтые холмы, отороченные темной зеленью деревьев и кустарника. Город отсюда виден не был. Далеко внизу золотом и серебром сверкало море, спокойно вздыхая могучей грудью вод. Высоко в небе над морем белой искоркой мелькнула чайка, и прихотливый порыв ветра донес ее истошный крик.

Взгляд женщины привлекло какое-то движение среди холмов. На расстоянии легко ошибиться в размерах, и она не сразу поняла, что это человек. Человек бежал в направлении скрытого холмами города, и бежал так, будто ничего не видел перед собой — спотыкался, падал, вскакивал и снова бежал. Женщина рассеянно проводила его взглядом до очередного падения и обернулась к своему спутнику.

Она как раз успела заметить, как его меч смахнул уродливую чертову колючку, что преграждала вход.

Женщина тихо ахнула. Меч, который вчера казался простым хорошим клинком, защищенным нехитрыми наговорами, выглядел теперь иначе. Он изменился настолько же, насколько изменился его владелец. Сила струилась вдоль клинка, сила свивалась в сложную гарду, охватывая руку хозяина. Именно хозяина, теперь не было сомнений. Такой меч не дался бы постороннему. Ни человеку, ни демону, ни богу.

Мужчина шагнул к Башне, доставая из-за ворота рубахи медальон со Знаком.

Женщина прыгнула, едва не споткнувшись о поверженный колючий ствол, и молча вцепилась мужчине в плечо.

— Во имя магии травы и радуги, воды и камня, — сказал мужчина, и голос его дрогнул, — и во имя священного Магического Равновесия мы хотим войти в Башню Юга-и-Запада.

Женщина не увидела ничего, и ничего не почувствовала. Но мужчина кивнул так, как будто благодарил за ответ.

Они вошли под каменные своды, и она вздрогнула, потому что бессознательно ожидала прохлады. Но, мертвая и молчаливая снаружи, внутри башня дышала обжигающим колдовским жаром, словно внутренность огромной печи. Женщина ощутила, как взвихряются вокруг них потоки колдовской силы, а в следующий миг увидела их — но это было не привычное ей бледное свечение, а яростный, слепящий блеск.

Если собрать по крупицам всю колдовскую мощь известного ей мира — навыки ведьм, знания колдунов, приемы заклинателей, силу амулетов, — то все это вместе не смогло бы противостоять могуществу Башни.

Башня, сила которой больше сил всего мира. Как это?

— Как это, Тенна? — спросила женщина, моргая и смахивая слезы.

— Потерпи еще немного, Ихалла, — мягко ответил он. — Теперь уже совсем недолго.

Обманутая ласковым тоном, она заглянула ему в глаза. Но нашла там только ненависть — закаленную и смертоносную, как меч в его руке.

10

Тенна медленно поднимался по лестнице на второй этаж, туда, где была библиотека, и ненависть глухо стучала у него в висках.

Единственное, что выглядело нетронутым в сожженном зале — это черное каменное зеркало на стене. Зеркало высотой в три человеческих роста в черной же каменной раме.

Кучки лежалой трухи на полу — вот все, что осталось от столов, на которых веками покоились толстые тома в металлических и кожаных переплетах с застежками и инкрустациями. Древняя библиотека магических книг.

«Мои пальцы помнят прикосновение к священным древним страницам. Помнят выпуклость Знака, который нес на себе каждый переплет, — знакомого с детства символа Магического Равновесия, который в этом мире называют Знаком Ортаны. Какая чудовищная ирония! Назвать символ Равновесия именем того, кто это Равновесие разрушил».

Тенна нагнулся, окунул кончики пальцев в пыль, провел по щекам, коснулся губ. Горечь и боль.

Пальцы помнят… Нет, неправда. Эти пальцы ничего не помнят. Они принадлежат телу, которое держало в руках только меч и факел, а книгу — никогда.

Новый мир еще не написал своих книг. И вряд ли напишет. Да и что могут сказать книги проклятого мира? Передать по наследству умение жечь и убивать? Пусть лучше не будет этих книг.

А здесь… Здесь были книги, возраст которых считался тысячами лет, десятками тысяч, сотнями тысяч. Были. И все — уничтожены. Погибла библиотека Юга-и-Запада, одно из двух средоточий магии прежнего мира. И библиотека Севера-и-Востока погибла тоже. И мира больше нет. Остались лишь две выгоревшие изнутри башни.

Две башни. Одна — на берегу вечно холодного моря. Три столетия ледяные ветры остужают ее пустое нутро. Белый саван снега давно скрыл под собой осколки каменного зеркала, что лежат на полу перед треснувшей рамой.

Другая башня стоит на берегу вечно теплого моря. А зеркало в ее бывшей библиотеке — уцелело. Вот оно. И поверхность его ничего не отражает.

«Ты не мог захлопнуть все двери, Ортана. Никто не смог бы. И вот — я пришел к тебе. Встречай же!»

Тенна снял рубаху и бережно протер каменное зеркало. Сначала — слой за слоем — сошла грязь и пыль, потом — трехсотлетней давности сажа и копоть.

«Я смеюсь, и на губах моих — вкус ненависти, как сладкий яд, потому что вместо своего отражения внутри полированного камня я вижу тебя. Ты бледен, ибо давно не видел солнца. Ты вздрагиваешь, заслышав мой смех. Ты ждал меня? Разумеется, ждал, ибо знаешь довольно; но тебе дано знать и больше — не все ожидания сбываются».

Это ожидание, вопреки надежде Ортаны, сбылось.

— Приветствую тебя, Бессмертный! — громко произнес Тенна. — Приветствую тебя, Ортана! Приветствую тебя, единого в двух сущностях — величайшего демона и высшего бога этого прекрасного и жалкого мирка. Я радуюсь встрече с тобой, Бессмертный Брат!

Ортана молчал. Он вообще не шевелился, как изваяние в храме. Самое священное изваяние в самом сокровенном храме великого Ортаны.

— Ты хотел быть могущественным, Ортана, и я тебя понимаю, — продолжал Тенна, чуть отвернувшись от зеркала. — Кто же не хочет? Но ты к тому же хотел быть единственным, а это глупо. Вот, стал ты единственным для многих — альфой и омегой, богом и дьяволом, — но для этого тебе понадобилось изувечить весь мир. Да, могущество ты обрел, но кто назовет твой путь достойным? Да, единственным нарекли тебя — но разве тебе не одиноко?

Ортана едва заметно шелохнулся, но не ответил.

— Ты думаешь, я пришел, чтобы уничтожить твой выморочный мирок? — негромко спросил Тенна, по-прежнему не оборачиваясь. — Глупо. Это ведь и мой мир, не так ли, мой Единственный? Я не хочу ему зла. Нет, Ортана, мир не погибнет. Но он изменится вновь — ибо я пришел вернуть Равновесие. Полагаю, теперь ты умрешь, бессмертный братец.

Вместо ответа Ортана резко выбросил вперед руку.

11

Проходя сквозь каменную грань, рука чудовищно искажается. Огромная когтистая лапа выползает из камня, обхватывает меня за пояс и утягивает внутрь.

Внутри камня темно и пыльно.

По ту сторону камня стоит хлипкий столик на гнутых ножках. Прямо к столешнице прилеплена воском толстая свеча, которая горит еле-еле, как будто нехотя. Рядом со столиком в огромном кресле сидит он.

Я выдвигаю из-под стола табуретку, которой еще мгновение назад там не было. Кресло мне ни к чему — я не намерен здесь засиживаться.

— У тебя ничего не выйдет, Тенна, — говорит он.

— Ты обманул Хранителя Башни Севера-и-Востока. Он умер, но перед смертью отправил меня сюда, — говорю я. — Ты обманул Хранителя Башни Юга-и-Запада. Он потерял силу духа, а это хуже смерти, но он дал мне ключ, чтобы я смог войти в башню и убить тебя.

— Я поистине господин этого мира, Тенна, — говорит он. — Я всемогущ.

— Это ненастоящий мир, — говорю я. — Уродливое отклонение от истинной реальности. Складка времени, которую нужно разгладить. Ты же не можешь выйти отсюда, Ортана! Ты заперт в магическом тоннеле между двумя башнями, который не принадлежал нашему миру и не принадлежит этому. Если ты появишься в нищем и варварском мирке, который гордо зовешь своим, он исчезнет. Обратится в ничто. Ибо ты сам — часть большого, настоящего мира, и потому ты один — больше всего этого мирка, вместе взятого.

— Я всемогущ, Тенна, — говорит он. — Я поистине создал все, что есть ныне сущего. И женщину, которая пришла с тобой. И нынешнего тебя.

— Да как ты смеешь мнить себя творцом?! — взрываюсь я. — Ты ничего не создал, ты только вычеркнул, уничтожил, разрушил! Железо и огонь — вот все, что ты оставил им. Магия огня и железа — какая жалкая часть истинной магии мира! Ты нарушил Равновесие, ты сжег обе библиотеки, ты… ты убил Ихаллу!

— Насчет Ихаллы… я сожалею, Тенна, — примиряюще говорит он, и я вижу, что ему действительно жаль. — Это было давно.

— Время есть неопределенность, и значением ее наделяем мы сами, — говорю я. — Я ненавижу всех, кто позволил катастрофе свершиться, — и себя не меньше, чем тебя. Ненависть жжет меня сейчас так же, как сто и двести лет назад. Внутри «сейчас» времени нет. Защищайся!

И я вижу, что он впервые заметил в моей руке обнаженный меч.

— Ты сам — разрушитель! — кричит он и бьет кулаком по столу.

Свеча вспыхивает ярким бездымным пламенем.

— Эта вещь сродни твоему миру, — вкрадчиво говорю я. — Немного сумел я спасти, Ортана. Нет больше посоха Трав, триста лет никому не служит щитом Воздух, но это… Сталь, закаленная в огне, и немного варварской магии, помогающей убивать. Ей хорошо здесь. Здесь, в тоннеле между башнями, мы с тобой почти равны, Ортана. Что ты противопоставишь моему мечу?

Из черного ничто за спинкой кресла он достает книгу в железном переплете, с которого содран священный Знак. Я знаю, что это за книга, я много раз читал ее.

Это книга Огня.

Та самая, которая, попав в тоннель, нарушила Магическое Равновесие мира.

И родила пожар.

12

Алый огонь взвился из рук Бессмертного и хищной птицей метнулся Тенне в лицо.

Меч Тенны просвистел в воздухе, рисуя стальную радугу. Клочья огненной птицы рассыпались искрами.

(В белой башне под синими небесами юная и серьезная девушка посмотрела в каменное зеркало.)

Завершая дугу, меч тяжко обрушился на Бессмертного.

Бессмертный расхохотался. Из-под железного переплета книги выскочил клубок оранжевого пламени и расплющился под мечом, превращаясь в огненный щит. Целая вереница пылающих шаров вылетела из книги и устремилась к Тенне.

(«Начинай, Ортана».)

На мгновение Тенна стал похож на безумного жонглера. Оранжевые шары бросились на него со всех сторон. Он отбивался от них мечом, нанося уколы, рубя и рассекая.

Поврежденные шары падали вниз и умирали, истекая жидким огнем.

(Зеркало исчезло, осталась лишь рама.)

— На что ты надеешься, Тенна? — крикнул Бессмертный, и от его голоса вспыхнули во тьме тоннеля тысячи жадных костров. С каждым словом они разгорались все ярче и ярче. — Это смешно! Я могу играть так хоть целую вечность!

Тенна взмахнул мечом и срубил вокруг себя красные язычки огня. Но за пределами очерченного им круга тьмы крошечные пожары стремительно росли ввысь и вширь.

(Высокий мужчина шагнул к зеркалу.)

— Вечности нет, — выдохнул Тенна, занося меч. — Есть лишь «сейчас».

Тысячи костров сошлись в один. Яростное пламя взвыло, как зверь. Сплошная стена огня встала поперек тоннеля. Пылающие драконьи языки обвились вокруг лодыжек гостя. И чудовищный огненный клинок по одному мановению Ортаны обрушился на Тенну.

С хриплым стоном Тенна упал на одно колено.

Торжествуя, Ортана прыгнул вперед — добить, искрошить, уничтожить.

Тенна просто перекатился в сторону, пропуская его. Простая ловушка.

Во второй раз в этом мире Ортана с книгой в руках врезался в невидимую плоскость зеркала, и та взорвалась кипящей лавой. Огнем был порожден этот мир, и Огнем же…

Вне времени и вне мира Огонь встретился с Огнем.

Меч Тенны обрушился на Ортану, как рушится горная лавина на путника, застигнутого в ущелье. Маг едва успел подставить под удар книгу.

…Огонь встретился с Огнем и нашел в нем достойного противника. Струи алого пламени разбивались о желтые огненные щиты. Один костер старался сжечь другой. Пожар хотел убить пожар. Магия книги Огня сражалась сама с собой, и книга, что служила лишь оболочкой, осталась без охраны.

От удара железный переплет раскололся на кусочки. Книга камнем выпала из рук Ортаны.

Тенна отбросил меч, схватил книгу и бросился к выходу из тоннеля в башню.

Позади него страшно закричал Ортана.

Тот, кого не защищает Равновесие, в пламени первосущего Огня живет недолго…

13

«Мама, мама, расскажи историю!»

Дети — это увлекательно, но в чем-то похоже на понос. Никогда не знаешь, в какой момент тебя прихватит. Время летнее, по хозяйству дел невпроворот, а тут — историю ей изволь.

«А мантикору покормила?» — спрашиваю я для порядка. Знаю, что покормила. Дочурка у меня вообще умница, только характером удалась в отца. Если чего себе в голову вобьет, то не отстанет.

Летний вечер светел и тих, воздух пахнет акацией.

Что же ей рассказать-то? Вот разве…

«Было время, когда вся магия мира была собрана в книгах, а книги те хранились в двух башнях. Башни берегли Магическое Равновесие мира, и заходить в них разрешалось только самым мудрым и достойным — тем, кому не могла явиться мысль нарушить Равновесие».

Не могла, да явилась… Я вспоминаю душную гарь и вездесущий пепел. И как страшно было ждать, забившись под лестницу в подвале…

«Но маг Ортана захотел стать самым сильным. Когда настало время магам обеих башен говорить друг с другом и открылся тоннель между башнями, Ортана прыгнул туда и взял с собой книгу Огня. И Равновесие было нарушено. Ужасный пожар сжег все книги, кроме той, что была у Ортаны. И в мире не осталось больше магии Травы и Радуги, Воды и Камня. Миром правила магия Огня и Железа.

А потом маг Тенна пришел и победил Ортану».

Легко сказать: победил. Как вспомню, какой он выбрался оттуда, черный да обожженный… И башня была вся в огне. Но это был уже обычный огонь, он вскоре погас, гореть-то там было уже нечему…

«Он победил Ортану, но прежнее Магическое Равновесие вернуть не смог. Книги сгорели, и магия оказалась рассеянной по всему миру».

Может, это и хорошо, что до нее теперь так сложно добраться.

Но Тенна вбил себе в голову, что надо написать новые книги. Значит, доберется.

— Мама, мама, а дальше?

— Дальше — мыть руки и спать, — говорю я строго.

Чихать она хотела на мою строгость.

— Я к мантикоре!

Только и успеваю, что поправить у нее на шее медальон со Знаком Тенны.


Ольга Онойко
ИСПОЛНИТЕЛЬ

Памяти Никки

— Каша! — с отвращением сказала она, сморщив нос. Нос был курносый, с черной родинкой над кончиком. Все казалось, что это она промахнулась карандашом для глаз, и тянулась рука — стереть. — Ка-аша!

— Чирей, — отозвался он равнодушно, шаря по полке в поисках чайного пакетика.

— Я это не буду!

Под курносым носом дымилась банка растворимой картошки. Сидела девица не по-людски: прижав локти к бокам и наклонив голову к самой банке, точно собиралась лакать по-кошачьи. Дешевый карандаш, щедро размазанный по векам, расплывался и сыпался. Вытаращенные глаза девицы дико поблескивали из черных облаков.

— Ну чаю попей. С печеньем.

— Я есть хочу! У тебя почему нечего совсем?! Каша!

— Говорить учил меня мастер старый Йода, Хлора и Фтора.

— Дурацкий Кашка! — Она зафыркала, подняла длиннопалую худую руку и оттолкнула банку. Желтое пюре, похожее на растворимую пластмассу, потекло по столу. Пальцы девицы легли на стол, побарабанили. Локоть ее оставался прижатым к боку.

Киляев вздохнул.

Терпеливо вытер стол от картошки, выбросил изгаженную тряпку в мусорное ведро. Налил чаю, развязал узел на пакете с печеньем. Сел на табурет напротив девицы.

— Тирь, — безнадежно сказал он. — Ну чего ты, в самом деле?

— Я чего? Ты чего!

— Зачем ты сбежала?

— Хочу и сбежала. И не сбежала. Я гуляла.

— Гулёна.

— Мямля.

Она и печенье брала не по-людски: вытягивала над пакетом растопыренные пальцы и сгребала сухие пластинки в горсть, нещадно ломая их и кроша в хлебный песок. Потом запихивала в рот то, что оставалось в кулаке. А еще она чавкала ужасно и чай изо рта проливала. Киляев честно пытался ее хоть как-то воспитывать, но Тиррей в ответ на каждое осторожное замечание принималась крутить носом и заявляла, что «будет тогда спать». Это в лучшем случае. В худшем она начинала злиться, а злилась Тирь как дикий зверь — страшно. С зубами, ногтями и воплями такими, что однажды соседи вызвали милицию, решив, что безобидный с виду Киляев на самом деле маньяк и у себя на квартире кого-то насилует.

— Ка-а-а-аша! — гнусаво протянула Тирь, глядя в чашку. Она, когда пила, не поднимала чашку со стола, а наклонялась к ней, и глаза ее сошлись к самому носу.

— А ты Чирей, — жалко сказал Аркадий. — На заднице.

Ужасно это было, просто невыносимо. Она делала что хотела, она уходила из дома на недели, она отказывалась работать, Киляева вызывали забирать ее из обезьянника, грязную, исцарапанную, и даже задерганные службой менты его жалели. То ли бить ее надо, чтоб понимала? Но она же дикая совсем, безмозглая тварюшка, что с нее взять… жалко. И к тому же она, вообще говоря, еще сама Аркашу отлупит, потому как злей и отчаянней.

Хоть плачь.

— Из-за тебя концерт пришлось отменить, — сказал Киляев. — Поэтому денег мало.

Он хотел сказать это громко и строго, чтобы Тиррей пригнулась, засверкала настороженными глазами из-под сбившихся в колтуны волос, начала гладить себя по плечам красивыми пальцами: она всегда так делала, когда понимала за собой вину.

Строго — не получилось.

Но Тирь все равно пригнулась.

— У, — сказала она. — А еще когда?

— Концерт?

— Угу.

— Не знаю, — очень спокойно ответил Каша. — В «Дилайте» сказали, что больше не зовут. Групп много. Таких, у которых ничего не срывается.

— И чего?

— Не знаю. Может, будем еще куда-нибудь пробоваться. Только поначалу денег вряд ли дадут. А может, и просто не возьмут. Мы же две недели не занимались. И вообще с июля черт-те как работали. Правда, Тирь?

Теперь она пригнулась так, что прядь грязных волос с челки влезла в чай. И ничего не сказала, даже не гукнула.

— Может, мне все-таки другую работу искать? — серьезно и доверительно спросил у нее Киляев.

Тиррей вздохнула — робко и растерянно, по-детски. Помолчала. Обмахнула о голые колени руки, залепленные сухой крошкой от крекеров.

— Аркашика, — протянула шепотом. — Ты ничего, я это. Я — ну. Теперь вот. И ты тоже. Я так. Аркашика.

— Ага, — устало ответил он. — Я понял… Ну что, может, позанимаемся?

— Ну, — сказала она и с готовностью встала. Изодранный подол джинсового сарафана колоколом качнулся над худыми ногами.

Кожа у Тиррей была нечеловечески гладкая и ровно-смуглая, оттенка сильного загара, только загар никогда не ложится так ровно и так долго не держится. Глядя ей в спину, Каша вспомнил, что под сарафаном она ничего не носит. Сглотнул. У него еще ни разу не было нормальной девушки, только Тирь — иногда, когда ей приходил каприз. Каприза у нее не случалось с июля, а нынче заканчивался октябрь. Киляев старательно подумал о том, что Тиррей не мылась, шлялась столько времени незнамо где, и после всего этого пора бы о работе подумать, а не о перепихоне… не помогло. От Тиррей никогда не пахло — то есть не пахло так, как от людей. Она пахла лаком и деревом. И болела только своими болезнями. И гладкая кожа, и сарафан на голое тело…

— К мастеру бы тебя отвести, — громко сказал Аркаша.

— Х-хы! — с презрением ответила Тиррей, передернув красивыми плечами. Она прекрасно понимала, что у Каши нет денег на мастера, а даже и будь деньги — она бы не далась. Чай, не деревяшка.

— Акустика? — донеслось уже из коридорной темноты.

— Ага! — торопливо крикнул Киляев.


Дурочка и хиппоза Тиррей (в дурном настроении — Чирей, в хорошем — Тирям-Тирям) жила в его квартире уже год. С перерывами на загулы. Аркаша честно не знал, стоит ли она мук, которые он перенес. Со всех сторон говорили, что и не таких стоит, что любой музыкант позавидует ему черной завистью и что ему в руки упал подарок с неба, и это то же самое, как если бы Каша сам по себе родился гением.

Вроде бы так.

Но Тиррей? Подарок?!

С виду она напоминала неформалку конца восьмидесятых. Авария-дочь-мента и Цой-жив, и перестройка-дефицит, и прически дурацкие, и наркоманские изможденные лица. В ту пору Каша только-только пошел в школу. Ушедшая эпоха не вызывала у него ни интереса, ни ностальгии. Тиррей вся была какая-то потрепанная, подержанная, позавчерашняя, под стать тому вытоптанному леску с ожогами кострищ, где он ее, брошенную какими-то мангальщиками, нашел. Подобрал, еще не понимая, какое проклятие берет в руки, — и не было дня, чтоб не жалел об этом.

…Не занимались они действительно очень долго, пальцы у Аркаши не ходили совершенно. Он выгнул кисть, опробовал на правой руке, как на грифе, несколько позиций и покривился. С такой техникой лучше вообще никуда не соваться, сраму меньше будет. По идее, Тиррей на то и Тиррей, чтобы подобные вещи не имели значения, но Киляев еще не замечал от нее технической помощи. Вообще никакой помощи. Одни скандалы.

Каша сел на стул. Поставил ногу на низкий табурет. Собрался с духом — то есть старательно, сопя, вдохнул и выдохнул.

— Тиррей, — тихо позвал он. — Тирям-Тирям, иди ко мне, а?

Заглянул ей в глаза — карие, непрозрачные, будто лаковые. Тирь глядела исподлобья, внимательно — примеривалась к нему.

Потом подошла вплотную и легла в руки.

Киляев не успел ахнуть — голые ноги обхватили его талию, в лицо прыгнула упругая грудь, сарафан улетел в угол. Тиррей ткнулась ему в губы своими, холодными, как лак. В штанах у Каши заныло и встало, сердце его прыгнуло к горлу, руки сами собой взялись за дело — груди с торчащими сосками, твердая попа, дальше, там, бархатное и мокрое… Тирь стащила с него штаны и минуту спустя уже увлеченно прыгала на нем, закатив глаза и на свой лад ухая вместо того, чтобы стонать. После трех месяцев без женщины хватило Каши ненадолго, но в чем, в чем, а в сексе Тиррей всегда идеально под него подстраивалась.

Удовлетворенная, она немедленно закрыла глаза, сложила руки на груди и заснула. Засыпала она быстро — моргнуть не успеешь. Бродяжья привычка. Каша слышал, что чем выше класс, тем процесс медленнее, тем труднее им засыпать и просыпаться. Зрелище это само по себе не очень приятное, а отойти нельзя — аристократки нервные…

Хоть что-то хорошее в ней есть. Раз, и все.

Это она так прощения просила, наверно. Как считала правильным. Ох, дурочка… лучше бы позанимались. Теперь-то ее точно не разбудишь — может, даже до завтра. Он, конечно, и сам хорош, но…

Каша, не удержавшись, провел ладонями по изгибам, которые только что были живым и горячим женским телом. Потом осторожно взял Тиррей за головку, на миг представив под пальцами лохматый затылок, и положил ее в кофр. Пусть спит.

Сел обратно на стул. Посмотрел на древние обои в цветочек, закрытые кое-где постерами и афишами, на ободранное бабкино фортепьяно, звучащее как доска, на облупившуюся краску на окнах, единственную лампочку в пластмассовом абажуре, и прочувствованно сказал:

— Блин! Почему я со своей гитарой больше трахаюсь, чем занимаюсь?


За некоторыми вещами долго ходишь и добиваешься их. Другие вещи приходят сами. Аркаша Киляев, хороший мамин мальчик, окончил музыкальную школу по классу гитары. Он никогда не задумывался особо, чего бы хотел добиться: поступил в тот институт, в который смог, работал на той работе, куда взяли. Все получилось само собой и было никаким. Обыкновенным.

А потом он нашел Тиррей.

В музыкалке Аркаша учился неплохо: и данные были, и играть он любил — правда, не потому, что получал удовольствие от процесса, а потому что был все-таки маминым мальчиком. Гитара оказывалась тем чудесным предметом, который мог ненадолго сделать Кашу душой компании. Он хорошо играл, его с удовольствием слушали на вечеринках — даже тот дешевенький инструмент, на котором каждые полчаса приходилось подкручивать верхнее ми.

А потом он нашел Тиррей.

Киляев никогда не имел дела с живыми инструментами, даже не мечтал о таком, они предназначались для звезд, собирающих стадионы, для виртуозов, играющих с оркестром в консерватории, они просто очень дорого стоили, а то, что они иногда сами выбирают себе исполнителя, казалось наивной сказкой. И уж тем более не мог Каша вообразить, что живую гитару бросят за бревном возле кострища, в замусоренном подмосковном лесу, побитую и без струн.

А потом он нашел Тиррей.

И за нею явилось все остальное. Само собой. Только оно уже не было обыкновенным. Аркаша почти никому не рассказывал о находке, но вещи, подобные Тиррей, не умещаются в тайне. Скоро ему уже звонили. От первого предложения Киляев отказался из робости — выходить на сцену со знаменитой певицей было страшно. Потом жалел. Это хоть была бы человеческая работа, уважаемая, с зарплатой. В андеграундной «Белосини», где он теперь играл, было уютно и весело, Тиррей очень нравилось, но Аркаша в свои двадцать четыре так и не разучился быть маминым мальчиком.

Порой накатывала тоска. Вроде бы и неплохо живешь, но неправильно. Стыдно это. Мама расстраивается. Был бы папа, говорил бы: «В жизни так ничего не добьешься!»

И девушки не было. Двадцать четыре года Каше. Нет, с Тиррей классно в постели, но она же не человек…

В метро, где никто не распознал бы в Тире нечеловека, Аркаша с гордостью ее, умытую и расчесанную, обнимал. Внешность все-таки у нее… Девушка мечты, девушка с обложки: вроде бы и не идеальны черты лица, но раз взглянув, не забудешь. Умопомрачительная фигура, загар словно из солярия, и ноги — не видал Аркаша у настоящих девчонок таких ног. Завидовали ему; одни — красавице в руках завидовали, другие — редкостному инструменту. Только сам Аркаша себе не завидовал. Проблем больше…

Они чуть не пропустили пересадку. Репетиционная площадка «Белосини» была в Тмутаракани, в Чертанове, а сегодня ехали на другую.

Бывают вещи, от которых невозможно спастись.

Во время двухнедельного загула Тиррей, когда пришлось отменять концерты, объясняться со всеми, ездить по отделениям милиции, Аркаша всерьез задумался о том, чтобы бросить это дело. Тем более что из «Дилайта» их попросили. Стервоза Чирей пришла не за деньги, поэтому продать ее было нельзя, но можно было отдать, подарить, попросить уйти к кому-нибудь, и многие за живой гитарой примчались бы через полпланеты, не говоря уже о времени суток.

Но Тирям-Тирям вернулась и пообещала, что больше не будет. Позвонила клавишница и долго извинялась за то, что наорала на Кашу. А потом позвонил менеджер и сказал, что ему все равно, где у них там, чего и как, но послезавтра в зале на «Китай-городе» их слушает замдиректора «Сказки сказок», и если нет, то они скидываются менеджеру на дубовый гроб с лентами, а самих их, так и быть, кремируют со скидкой. Менеджер всегда так выражался и очень себе нравился.

— Борис Палыч, — ошалело сказал в трубку Каша.

Тот засмеялся. Связь была хорошая, и он не мог не слышать, как Тиррей прыгает вокруг своего исполнителя и вопит: «Ска! Зка! Ска! Зок!»

В этом гитара хорошо разбиралась.


Уже у входа они встретились с Волковым. Басист привычно поприветствовал Аркашу словами: «Счастливый, подлец!» и столь же привычно шлепнул Тиррей по заду. Волчара больше всех завидовал Киляеву на словах, но никакой неприязни Каша в нем не чувствовал. Басист был слишком в ладу с самим собой, чтобы завидовать кому-то по-настоящему.

— Ланка с «И-цзин» начнет?

Ланка — это была вокалистка.

— Сказала, да. И еще «Реквием по деньгам», если вообще вторую песню слушать будут.

— А если третью будут? Это откажут после первой, а если не откажут, могут полпрограммы слушать.

— Вот делать ему нечего, как полпрограммы. Думаешь, мы одни тут сегодня?

— Н-ну…

— Тогда «Нежность».

— Сопли.

— «И-цзин» — интеллектуальщина. «Реквием» — хохма. Будет лирика. Полный комплект…

Борис заелозил на месте, завидев их. С одной стороны, он был занят: развлекал замдиректора, оказавшегося дамой — диетического вида, с преждевременными морщинами и сильно оттянутыми, как у статуи будды, мочками ушей. С другой стороны, просто-таки вопияла необходимость схватить «Белосинь» под белы руки, увести в уголок и сделать внушение.

— Борис! — сказал Волчара, почтительно поздоровавшись с дамой. — Готова ли аппаратура, Борис? Можно ли начинать, Борис?

Люди, очень любящие себя, вызывали у Волчары неудержимый нутряной смех.

— Кажется, да, — неожиданно приятным голосом ответила замдиректора вместо недоумевающего менеджера. — Ваш, кажется… — она пощелкала пальцами, — мужчина там уже должен был… А это, как я понимаю, и есть живая гитара?

У Каши почему-то запылали уши.

— Да, — буркнул он. — Это Тиррей. У нас, — торопливо добавил он, — у нас в группе два живых инструмента.

Волчара вздохнул. Оно, конечно, редкий случай, тянуло похвастаться… но с несколькими живыми коллективу уже полагалось греметь по всей России, если не по телеканалам, то в интернете и гастролями, и объяснять, почему этого до сих пор не происходит, было очень сложно, трудно и неприятно. Впрочем, замдиректора не успела спросить, потому что из зала вышла вокалистка.

— Полина Кимовна, пожалуйста…

— А клавиши? — Полина подмигнула. — Вы мне не покажете живые клавиши?

— Клавиши уже на месте, — улыбнулась Ланка. — Пожалуйста…


В зале было темно. Сваленные ряды кресел стояли друг на друге у дальней стены, для Полины принесли из холла диванчик. На полуосвещенной сцене крупный, с квадратной челюстью и ежиком серых волос мужчина проверял провода.

Аркаша переглянулся с Тиррей. Оба едва сдерживали улыбку.

— Сирена Эрнестовна! — звонко, на весь зал, позвала Тиррей.

Мужчина поднял голову.

— Да? — отозвался он прокуренным альтом.

— А Эрвейле где?

— Придет, — лаконично ответила Сирена и вернулась к своему занятию.

— Уже слушать пришли!.. — забеспокоилась Ланка.

— Сейчас.

Замдиректора глядела озадаченно.

— Знакомьтесь, — вежливейшим голосом сказал Каша, — это Сирена Эрнестовна, наша клавишница. Эрвейле — ее инструмент, второй живой инструмент в нашем коллективе.

— Очень приятно, — профессионально заулыбалась Полина. — Простите, через двадцать минут следующее прослушивание, не могли бы вы…

И вдруг умолкла.

…Сирена однажды сказала, что его основная форма — белый Стейнвей. Эрвейле, клавиши рок-группы, отчего-то ее стеснялся и не принимал почти никогда, но основная форма узнается в любой — и в антропоморфной тоже. Легче легкого было увидеть в нем концертный рояль. Эрвейле напоминал интеллигентного викинга — высоченный, нечеловечески белокурый, с ясными глазами и благородным умным лицом, он прекрасно владел речью и был, кажется, человеком настолько же, насколько инструментом. Вот этому Аркаша мог по-настоящему позавидовать.

Странно они смотрелись, исполнительница и инструмент. Киляев понимал, что не стоит обо всех судить по ним с Тиррей, но… Сирена и Эрвейле жили куда дружней, чем они, куда гармоничней; настройка викинга-рояля всегда оказывалась идеальной, а ведь Каша с Тирь были практически как парень и девушка. Можно ли быть ближе со своим живым инструментом?

Интересно, как у них, у клавиш…

Сирена могла без особого труда зваться Сиреной, но Серегой было спокойней, и в Сергее Эрнестовиче ни на гран не чувствовалось фальши и лжи. Он мало говорил и ничего не рассказывал о себе. Очень любопытно было, как они ладят с Эрви, но спросить Каша стеснялся. «Кто о чем, — с нотой самобичевания подумал он, — а вшивый о бане».

Витя, ударник, негромко звякнул по тарелке.

— Начинаем, — сказал он.

Полина удобно расположилась на диванчике рядом с Борисом. Лана застыла посреди сцены, опустив глаза — входила в образ. Она нарочно выбрала самую сложную песню, понимая, что лирику или шутки может показать каждый первый, и вдобавок живой соло-гитаре, которую не покажет и один из десяти, нужно соответствовать…

Каша проглотил комок в горле.

— Пошли, — шепнул он на ухо Тиррей. — А, Тирям? Выдай соляк, чтоб все охренели!

— Х-хы! — высокомерно фыркнула она и передернула лаковыми плечами.

…И все-таки на самом деле больше всего его интересовало одно: кто научил Тирь заниматься любовью.


Аркаша стоял, расширенными глазами глядя в пустой зал, и держал Тиррей на весу — легкую, холодную, лаковую. Гладил кончиками пальцев напряженные струны, повторял в уме свою партию. Внутри у Каши было так же лаково, холодно и легко. Они с Тирь все-таки успели позаниматься, хотя и меньше, чем надо бы, но он знал, что сыграет. Дело было за ней.

Ланка, прильнув к микрофону, едва заметно покачивалась из стороны в сторону: ловила в темноте ту ноту, которую слышала только она.

Поймав — запела.

Молча, без слов: вокализ а капелла, который прекрасно и жутко звучал в тишине, но глупо и жалко, если в зале шумели, поэтому Ланке надо было сразу петь так, чтобы все замолчали. Ланка так могла. Аркаша облизнул губы и поставил пальцы в позицию.

Вступил Витя с ритмом. Волчара слушал Ланку и ждал.

«Ну! — подумал Аркаша так отчаянно, что заболело в груди. — Тиррей, пожалуйста!..»

И взял аккорд.

Тиррей застонала от страсти.

Она звучала сухим деревом и музыкальной сталью, но дрожала и пела так же, как в те часы, когда состояла из живой плоти — спутанных волос, длинных ног, нелюдского, пахнущего еловым лесом дыхания… Иногда Каше казалось: гитарой Тирь хочет его больше, чем девушкой, но исполнитель не может дать ей чего-то важного, и потому она пытается взять это у мужчины. Если бы она умела нормально говорить, он бы у нее спросил. Наверное, спросил бы. Но она плохо говорила.

«Субдоминанта, — думал Каша, — вторая низкая… а потом мелодический мажор». У него была пятерка по сольфеджио.

Ланка пела, танцуя у микрофона так же, как Тиррей в руках у Каши: никто этого не видел, но она танцевала. Витя своим ритмом отрывал ее от земли, Волчара держал и нес в небо, Эрвейле светил в этом небе солнцем, и должна была лететь рядом с Ланкой золотая орлица — Тиррей…

Киляев потерял баррэ, но струна не задребезжала. «Тирь», — подумал он с нежностью. Гитара играла сама, он был только ее исполнитель — он парил, он мчался в этом небе, пронизанный музыкой, и светлая игла в его сердце давала ему силу лететь.

Партия заканчивалась, осталась только пара фраз в коде. Аркаша незаметно выдохнул: прошло.

Ланка допела последнюю ноту — опять вокализ, трепещущий, как лист на ветру.

Стало тихо.

В гулкой неуютной тишине неуместно, как всегда, захлопал менеджер. Аркаша посмотрел на Полину Кимовну. Все на нее посмотрели.

Замдиректора задумчиво улыбалась. Борис перестал хлопать.

— Скажите, — спросила Полина, — а вы… могли бы показать со сцены трансформацию ваших инструментов?

Не успела она договорить, как Аркаша почувствовал что-то смутно неприятное — будто сквозняк подул из-за кулис. Но сквозняков здесь не было; холодная темнота плыла то ли от Полины, то ли из-под крыши зала. Тиррей словно стала тяжелее в руках Аркаши. Он не сразу понял, что чувства эти принадлежат не ему, а гитаре — они почти слились в единое целое, пока играли.

Запоздало Киляев огляделся.

Волчара заметно помрачнел. Борис усердно делал выразительные глаза, словно пытался внушить «Белосини» нужный ответ. Витя вздохнул, положив палочки.

— Извините, — отрезал Серега-Сирена, — нет.

— Почему? — Голос Полины стал мягким, как вата.

— Это цирк, — хмуро сказал клавишник. — Живые инструменты в перформансах не участвуют.

— Очень жаль.

Это были единственные слова, которые замдиректора произнесла без улыбки. Потом она снова заулыбалась, покивала Борису, сказала, что все могут быть свободны, она сообщит о своем решении позже. Неприятное чувство не покидало Аркашу, и теперь это было его собственное чувство.


В «Сказку сказок» их не приняли.

Никто особенно не расстроился — если бы их всерьез волновали такие неудачи, «Белосинь» давно бы распалась. Катастрофы не случилось. Борис еще раз пошел в «Дилайт», совершил чудо менеджмента и вернулся с возобновленным приглашением. Уровень у «Дилайта» был другой, там вполне хватало того шоу, которое «Белосинь» могла устроить. Борис сказал, что на самом деле директор «Дилайта» и не собирался с ними рвать, просто хотел попугать немного дисциплины ради, и он, Борис, его очень хорошо понимает. Борис вообще в этом деле хорошо понимал.

Отличный он был менеджер, Борис, зря Волчара над ним смеялся.

Неделю спустя в гостях у Ланки они смотрели новые песни. Песни писала Ланка и иногда Волчара, но аранжировать ни у той, ни у другого не получалось совершенно, аранжировки делали Витя с Серегой. Аркаша сочинять не умел и иногда, в глубине души, расстраивался из-за этого. Конечно, у него была Тиррей. Но как подумаешь, что больше-то за душой ничего… «Каждому свое, — думал Киляев, утешая себя. — У всех что-то свое есть».

Витя с Борисом вышли покурить к лифту. Вернулся Витя один. Менеджеру позвонили на мобильник какие-то деловые партнеры, и он убежал.

— …со страшным криком, — образно закончил ударник. Все засмеялись.

— Вить, — спросила Ланка, — а он не говорил больше про «Сказку»? Там совсем глухо?

— Говорил, — ответил ударник и посмотрел в окно. По-всегдашнему спокойное лицо его стало совсем невыразительным. — Полина, говорит, ответила: «Хорошие, — говорит, — ребята. Но как их позиционировать? Либо живые инструменты, либо крепкий средний уровень. То и другое одновременно наша публика не поймет».

Повисло молчание. Серега сплел пальцы в замок и угрюмо скосил рот на сторону. Аркаша не знал, что и подумать. Все уставились в пол.

— Во как… — глухо сказал Волчара.

С тем они и разошлись — молча, разве только попрощавшись вполголоса.

Само собой, замдиректора «Сказки» была женщиной капризной и привередливой, выдавала собственное мнение за мнение публики. Но привычные эти утешения не помогали. Кое-чего Киляев просто не понимал.

Они же летали.

«Солнце меня согреет, — пела Ланка, — орлица-золото рядом, и весь небосвод — мне крылья»… «На разогрев могла бы взять, — думал Каша, настраивая Тиррей по бабкиному фортепьяно. — Мы же хорошо отыграли. Тиррей так хорошо играла. Она молодец. Почему?»

Дерево в его руках шевельнулось.

Пара секунд — и вместо колков гитары Каша прикасался к ее твердому ушку. Тиррей сидела у него на коленях, привычно, будто в кресле. Сопела носом. Лак ее пах сегодня сильнее, чем обычно. Киляев принюхался и подумал, что эдак дендрофилом станет — древесный запах Тиррей его уже заводит. Вот опять на уме не дело… Он улыбнулся.

— Сказка, — уныло сказала Тирям-Тирям и насупилась. — Сказок.

— Не расстраивайся, — ободрил ее Каша и обнял за тонкую талию. — Будем в «Дилайте» играть снова.

— Сказка, — повторила Тиррей и вдруг больно, сильно пихнула его в живот. — Ска! Зок! — крикнула она. — Каша! Ты ничего! Я! А ты чего?

Аркаша только глазами захлопал. Гитара соскочила с его колен, пнула его по ноге и замотала лохматой головой:

— Ты! — завизжала она, подпрыгивая на месте, и это бы выглядело смешно, не будь она настолько зла. — Почему ты совсем ничего?.. А я!

— Тирь! — Каша вскочил, схватил ее за руки, Тиррей вырвалась и со всей силы ударила его в живот, так, что у него в глазах потемнело. — Дура! — простонал он.

— Я тебя! Я пела, играла! Я — вся!.. — Гитара завыла и села на пол. Подол сарафана задрался до пупа. — Ты-ы-ы-ы…

— Ты чего? — опасливо спросил Каша. Он даже обидеться забыл.

— У-у-у-у… Ка-аша… мя-амля… — Тиррей оскалилась, вцепившись пальцами в волосы и ритмично раскачиваясь, — у-у…

— Тирь!.. — вскрикнул Киляев, перепугавшись уже не на шутку.

И только струны зазвенели нестройно и глухо: Тиррей, мгновенно обернувшись вещью, упала на пол.

Гремел телефонный звонок.


Сердце у Аркаши колотилось под горлом. Даже колени тряслись. Он едва не споткнулся о Тиррей, пробираясь мимо нее к телефону. Звонила наверняка мама, поэтому нужно было собраться с духом и успокоиться, прежде чем поднимать трубку, а то потом ведь не придумаешь, чем отговориться… «Почему, — спросит, — у тебя голос такой?» — и что ответить? Меня побила моя гитара?

«Прекращай ты это дело, Каша, — скажет мама с сочувствием. — Ведь сам же мучаешься. Найди нормальную работу, девочку найди, я ведь внуков хочу увидеть».

— Алло, — покорно сказал Аркаша в трубку.

— Здравствуйте, Аркадий Витальевич, — ответила трубка мягким мужским голосом. Киляев испытал неуместное облегчение от того, что звонит все-таки не мама. — Меня зовут Андрей Андреевич, вы меня не знаете. Я был на прослушивании в «Сказке сказок». У меня к вам предложение.

«Менеджер, — подумал Киляев. — Или администратор».

— А вам Борису надо позвонить, — сказал он, — знаете, Оленеву. Мы с ним работаем.

— Нет, — так же мягко ответил Андрей Андреевич. Он говорил неторопливо, что называется, «с чувством, с толком, с расстановкой». Слушать его было даже приятно. — У меня предложение лично к вам. Но это не телефонный разговор. Вы смогли бы приехать сегодня?

— Да, конечно. — На автомате проговорил Каша и только потом подумал: «А зачем это я куда-то поеду? Что я там забыл?..» — но Андрей Андреевич уже диктовал адрес, и руки Киляева забегали по тумбочке в поисках бумаги и ручки.

«Предложение, — думал он, второпях записывая: метро, улица, номер офиса в большом здании, этаж, свернуть направо, Самыгин А.А. — По музыкальной части. Поп-звезде какой-нибудь аккомпанировать предложат, на сцене маячить с Чиреем? Да кому этот Чирей нужен… станет она с фонограммой связываться… опять дурить начнет… ну что за напасть такая на мою голову».

— Я вас жду, — веско сказал Самыгин и отключился.

Аркаша постоял немного, глядя на телефон с укоризной. Ехать, откровенно говоря, не хотелось. И зачем он пообещал? «А! — подумал он и махнул рукой. — Все равно уже не позанимаюсь сегодня… и завтра тоже. Съезжу развеюсь».


Офис Самыгина находился в самом центре — две маленькие комнатки в большом офисном здании, на пятом этаже. Сам Андрей Андреевич оказался именно таким, каким Каша его себе представлял по голосу. Лощеный, чисто выбритый мужчина с седыми висками благожелательно улыбнулся и пригласил Кашу садиться.

— Вы по вопросу ангажемента? — спросил Киляев.

— Нет, — ответил Самыгин и подал ему визитку. — Я дилер. Занимаюсь живыми инструментами.

Аркаша автоматическим движением спрятал ненужную визитку в карман. «Зазря мотался», — пришло ему в голову, хотя он с самого начала знал, что мотается зазря. Пора была прощаться.

— Понимаете, — со вздохом объяснил он, — Тиррей невозможно продать. Я ее…

— Вы ее нашли, — кивнул дилер. — Я знаю. По возможности я отслеживаю судьбы всех инструментов. Я и не предлагаю вам ее продавать.

— А… что? — недоуменно начал Каша.

И похолодел.

Ох, не к добру он сюда поехал… как же он раньше не подумал! Кто он такой, этот Самыгин?.. Что, если?..

— Я ее не отдам и не подарю. — Будь Каша посолидней сложением, он бы набычился, а так только насупился. — А отнять ее…

— Отнять ее нельзя. Аркадий, ну за кого вы меня принимаете. Я профессионал. Вы вот только слышали о мертвых инструментах, а я их видел.

Это прозвучало так жутко, что Каша невольно вжался в спинку кресла. Андрей Андреевич помолчал, играя золотистой ручкой. Со стуком положил ручку на стол. Каша смотрел на его руки как завороженный. Руки у Андрея Андреевича были будто бы еще два дилера, такие же лощеные и уверенные, как их обладатель.

— Не волнуйтесь, Аркадий, — сказал Самыгин. — Я не предложил бы ничего плохого. Давайте все же перейдем к делу. Сам я не музыкант, но неплохо разбираюсь в предмете. Я был на прослушивании. Ваша гитара — превосходный инструмент… Вам никогда не приходило в голову, что вы с ней несовместимы?

— Это как?

— Как люди.

Киляев сморгнул. Холодок снова побежал по спине. Злая-злая Тиррей встала перед глазами как живая: была бы под рукой тарелка, она бы в Кашу ее швырнула. «Почему ты совсем ничего?!»

— Ну… — пролепетал Киляев. — Ну… что же тут сделаешь. Я ведь ее нашел. Я и не думал никогда…

Самыгин улыбнулся.

— Безвыходных положений, как известно, нет, — сказал он. — Взгляните-ка.

Он встал из-за стола и ушел в соседнюю комнату. Аркаша глуповато таращился ему вслед. Вернулся Самыгин, бережно держа за гриф стройную черную акустическую гитару с золотым узором вокруг розетки.

— Альта Маргарита. Попробуйте, — с этими словами дилер положил гитару в руки Каше и вернулся в свое кресло, — возьмите пару аккордов.

Альта Маргарита была заметно меньше Тиррей в ее акустической форме, меньше и легче. Гриф у нее был уже. Аркашины пальцы легли на него как на родной. Золотой узор на верхней деке тускло мерцал. Аркаша рассеянно погладил Альту по животу и смутился.

— Попробуйте, — повторил дилер, улыбаясь. Он облокотился о стол и соединил пальцы в замок. Аркаша озадаченно поднял глаза.

— Зачем? Что вы хотите сказать?

— Вы сначала попробуйте. Потом мы все обговорим.

Во рту пересохло. Аркаша закусил губу.

Ми, ля, ре, соль, си, ми… три аккорда… начало этюда Джулиани…

Маленькая белостенная комната распахнулась широко-широко — потолок взмыл вверх, расступились стены, пол ухнул куда-то в бездну. Впору было бы испугаться, но пальцы Киляева сделались цепкими, как никогда. Его руки держали Альту Маргариту — а гитара держала его. За стенами дома, за другими домами, за тысячей непрозрачных прочных стен Аркаша вдруг увидал горизонты.

Их было много.

Тысяча горизонтов.

Эхо плыло между ними, плескалось, огромное, как океан в золотых берегах, в золотом узоре розетки. Горизонты резонировали точно деки, играя эхом черной гитары, и сам исполнитель звенел, как струна… Даже когда он положил на струны Альты ладонь, эхо не умерло. Аркаша долго сидел, слушая, как оно затухает.

Самыгин тоже слушал.

Потом спросил:

— Нравится?

— Да, — тихо сказал Аркаша. Взгляд его мечтательно блуждал под потолком. — Как же это может не нравиться… живой же инструмент. Но вы все-таки… — он встрепенулся, — что вы хотите сказать?

Андрей Андреевич улыбнулся шире.

— Как бы это лучше объяснить, — сказал он с лукавцей. — Я посредник. Дело не во мне. Видите ли, Аркадий, в «Сказке сказок» вас слушала Альта Маргарита.


Аркаша чуть со стула не навернулся, такое услышав. Самыгин удивился. Он тут ничего особенного не видел. «Ведь Тиррей, к примеру, — сказал он, — сама пожелала, чтобы вы ее нашли. У них есть собственная воля». Аркаша, сбиваясь, начал объяснять, что нашел Тиррей в лесу, ободранную, без струн… Дилер плавно двинул ладонью, точно отодвигая его слова.

— Не всем же попадаюсь я, — сказал он без малейшего самодовольства.

Киляев робко ощупал лакированные бока Альты. Мысли в голове путались. Как она про него узнала? Где? От кого? От Тиррей или Эрвейле?

…Им не нужно знать и видеть друг друга. Им достаточно слышать. Это что-то вроде общего поля — излучение звука, музыка сфер, гармония мира… Дилер объяснял с видом почти скучающим, не зло, но открыто посмеиваясь над Кашей. Киляеву от потрясения даже не было обидно.

— Я подыскивал для Альты исполнителя, — говорил Самыгин, — у нас было несколько вариантов, но все не складывалось. Она внезапно обратилась ко мне с просьбой. Полина Кимовна — моя давняя знакомая, она согласилась пригласить вас на прослушивание.

«Вот как, — подумал Каша и перестал гладить черный гриф. — А ведь нехорошо получилось. Все надеялись. А это, оказывается, из-за меня… из-за гитары все, блин».

— Никакого обмана, — поторопился дилер. — Полина действительно устраивала прослушивание. Я просто вас порекомендовал.

Киляев уже обо всем догадался, но сидел тихо, слушая, как Самыгин рассуждает про гармонию сфер. Тиррей плохо разговаривала, она бы не смогла описать ему свой мир такими сложными словами. Теперь ее исполнитель будет знать — это хорошо… Дилер тем временем подводил дело к простым словам и наконец произнес их — осторожно и мягко:

— Аркадий, давайте поменяем Тиррей на Альту.

Аркаша встал, аккуратно положил Маргариту на стол перед дилером и ответил:

— Извините.

— Почему?

— До свидания. Извините, что отнял у вас время.

Самыгин прикрыл глаза, скорбно вздохнув:

— Ну, что же… А вы все-таки подумайте над моим предложением, Аркадий. Вместе с Тиррей.

Киляев замешкался у двери. Ладонь на ручке внезапно вспотела.

— Она наверняка пыталась вам сказать, — сочувственно заметил Самыгин ему в спину. — Прислушайтесь к ней.


И все бы ничего, если бы не эти последние его слова. Домой Каша шел как оплеванный. Самыгин ведь сознался, что он не музыкант, что он торгует живыми инструментами. Торговец должен был видеть в Тиррей просто вещь, которую можно купить или обменять. Но на самом-то деле она была Кашиной девушкой. Пускай они ссорились — а кто не ссорится? От этого все только становилось всамделишней. Нельзя продать или обменять свою девушку.

И вдруг оказалось, что дилер понимает в Тиррей больше, чем Каша.

Понятно было бы это и правильно, иди тут речь об инструментах обычных, неживых. Но Тиррей, с ногами, с родинкой, с карандашом для глаз, Тиррей, которая лакает из чашки и ночует на вокзалах, — кто мог знать ее лучше Каши?!

«Она пыталась вам сказать». Будто бы он слышал…

А ведь она правда пыталась.

Все ее капризы, загулы, истерики — что это было? Только ли дикий нрав? И с чего это вдруг оказался дикий нрав у живой гитары? Она ведь не зверь, не кошка-собака — музыкальный инструмент. Она смысл знает.

«Ты ничего, я это».

«Я пела, играла, а ты — ничего».

Глупая, косноязычная Тиррей…

На этаже перегорела лампочка, было темно. Аркаша промахнулся ключом мимо скважины, и ему вдруг стало так тоскливо, что он привалился лбом к двери и неподвижно простоял минут пять. На нижних этажах в тишине рождалось и гасло эхо. Самое обычное, маленькое эхо голосов и шагов. В океане Альты Маргариты оно бы стало частью огромной музыки, едва уловимым остинато в полифонической ткани… «Тирь теперь спит, — подумал Киляев. — Еще дня три будет спать. Поговорить бы с ней».

О чем? Что ты ей скажешь, если она дура и родом из гармонии мира, а ты умный и ничего?

Нельзя продать любимую девушку. И обменять нельзя. Но если с другим ей лучше… если ты любишь, а она не любит — нужно отпустить…

Слезы навернулись на глаза. Аркаша шмыгнул носом. «Она же не человек, — сказал он себе с горечью, — она не может сама меня бросить». Пальцы поджались от отчаяния. Ни разу не получилось у Каши с живой девушкой, и вот — даже с деревянной не вышло…

Почему-то про любовь Аркаша подумал, только когда решил, что его бросают.

В квартире было гулко и пусто. Киляев нашел гитару там, где оставил — на полу, устыдился и положил в кофр. Прикасаться к Тиррей было неловко.


Он попрощался с ней в середине декабря, когда город уже лихорадило будущим праздником. Позже было никак нельзя — с Альтой Маргаритой еще предстояло сыгрываться. На новогодние вечеринки «Белосинь» заказали в трех местах.

Раньше было — совсем невозможно. Как от себя оторвать…

Он ничего ей не говорил, но гитара чувствовала перемену. Аркаша ждал, что после вспышки своего несуразного гнева она опять убежит гулять — дикая, загорелая, сумасшедшая. Зимой Чирей было легче найти — как полуголую девушку в сугробах не заметить? Погибнуть от холода она не могла, но вот простывать дерево умело…

В глубине души Киляев хотел, чтобы она убежала. Так ему было бы легче.

Но Тиррей сидела тихо. То есть совсем тихо — она даже в человека превращалась все реже. Спала себе в кофре, точно совсем потеряла интерес к Каше и его жизни. Было от этого грустно, но если честно — гораздо удобней работать. Пальцы Аркаши становились все проворней, звук — все богаче, и все чаще, занимаясь с Тиррей, он думал, какова будет Альта.

Тирь, конечно, не поднимала его больше в небо на крыльях. Разве что редко-редко слышал Аркаша, как шелестят ее перья. Стоял он на скале индейцем, в уборе из золотых этих перьев, глядел, как садится солнце.

Раньше, когда все было хорошо, Тиррей иногда из вредности превращалась в укулеле. Или в басуху вместо акустики. Или вообще во что-то такое, чему Каша и имени не знал. Лютня, виуэла, колесная лира… Она заводная была.

Была.

Вот она, спит, золотисто-лаковая, с глупыми своими наклейками на верхней деке — а в мыслях уже проходит, как скорбная процессия, серое словечко «была».

Да и правда ли они, выцветшие эти словечки «хорошо-раньше»? Одно воображение, ностальгия.

Бывает, что вещи уходят.

Ты ли в этом повинен или сами они так решили… утекают, как песок сквозь пальцы, как песок в песочных часах — вышел срок и все. Что тут сделаешь? И надо ли что-то делать?

Иной раз под вечер в пустой квартире пусто становилось на душе у Аркаши и страшновато. Пальцы машинально бродили по клавишам бабкиного фортепьяно — уныло звучал до-мажор. Серыми пятнами смотрели постеры со стены. Тогда Аркаша принимался думать об Альте и о том, что будет. Прежде, с Тиррей, он чаще думал о том, что было до нее. Иной раз в ту пору он чуть не злился, мечтая, чтобы жизнь его вернулась в спокойное русло, а еще лучше — никогда этого русла не покидала. «Подарок с неба» раздражал и казался ненужным. Теперь же Киляев ловил себя на мысли, что ни за что, ни за какую цену не отказался бы от этого куска жизни, что и жизни-то настоящей был — один этот кусок. Что-то произошло с ним.

Порой он ловил на себе взгляды Эрвейле и Сереги — странноватые взгляды. То ли печаль сквозила в них, то ли вовсе не печаль, а ожидание — тихое, сторожкое, «не спугнуть бы»… Но викинг-рояль и его сирена ни о чем не спрашивали, а остальные ничего не замечали.

Киляев молчал. Он думал.

В первый понедельник декабря, морозным утром, он позвонил дилеру.


Меньше всего он хотел еще раз посмотреть Тиррей в глаза после того, как все же решился. Но — пришлось.

Самыгин приехал лично, на машине. Сказал, ему сердце не позволяет морозить инструменты. Прозвучало это немного странно, потому что Альту он вез в человеческом облике. На лестничной площадке перед Кашиной дверью стояла дама в черном вечернем платье и норковой шубке поверх. Лак у гитары был черный, а кожа оказалась белая-белая. Шубку Маргарита сбросила на руки дилеру таким царственным жестом, что у Аркаши загорелись уши. В бабкиной квартире с ободранными обоями Тирь смотрелась как родная, эта же — совсем другой коленкор… Точно зачарованный, Аркаша стоял и смотрел на нее, не зная, что сказать. В черных, непрозрачных, будто бы лаковых глазах Альты вспыхивали и гасли золотые искры — так же, как вспыхивали на ее розетке в акустической форме. Лицо у нее было тонкое и красивое, ледяное и задумчивое. В форме электроинструментов живые обычно выглядели ярче и шикарней, чем в классической. Аркаша попытался представить Альту в электроформе — не сумел. Он робко улыбнулся ей.

— Альта Маргарита, — второй раз представил гитару Самыгин. У него был очень довольный вид. — Альта, это ваш исполнитель, солист, Аркадий…

— Да, — сказала она. Каша впервые услышал ее человеческий голос. Голос был… необыкновенный.

За спиной у Каши что-то упало. Он вздрогнул.

— Добрый вечер, — с улыбкой сказал Самыгин.

Аркаша медленно обернулся.

В дверях квартиры стояла Тиррей, еще более лохматая, чем обычно. В зеркало последний раз она смотрела неделю назад. Карандаш для глаз плыл вниз по щекам.

— Аркашика, — проговорила она.

— Тирь, я это, — выдохнул Каша в наступившей — прямо на него — тишине. — Тебе будет лучше… я не хочу, чтобы тебе плохо было со мной… я…

Глядя мимо него, Альта Маргарита протянула руку. Тиррей, посмотрев на товарку исподлобья, вышла на лестничную площадку — босая. Аркаша думал, что гитары возьмутся за руки, или что-то в этом духе, но они просто смотрели друг на друга: Тиррей — враждебно и гордо, Альта — отстраненно и почти ласково.

Тиррей отвела взгляд первая.

— Я старалась, — тихо сказала она.

Боязливыми мелкими шагами, опустив плечи и голову, шла она за Самыгиным и не оборачивалась. С минуту Аркаша смотрел ей вслед — они уже скрылись в лифте, а он все смотрел.

Чувство было… Не было никакого чувства.

Если судить по всяким романтическим историям, он должен был внезапно затосковать, засомневаться, правильно ли он поступает, а то и кинуться за Тиррей. Но то ли внутри у него это перегорело раньше, то ли расставался он все-таки с гитарой, а не с девушкой. Нельзя же сходить с ума по вещи, даже самой дорогой и любимой.

— Аркадий, — мягко сказала Маргарита. — Здравствуйте.

Тихое эхо заметалось меж бетонных стен и заскользило по этажам вниз; дом вздохнул, прислушиваясь к нему, дом запел — низко-низко, на частоте движущейся земли…


— Вот это да! — шумел Волчара. — Ну мы даем! Не, ну класс же! Класс! Точно говорю!

Он размахивал руками и всем мешал смотреть, но никто не обижался. Ланка хохотала, Серега бубнил себе под нос что-то скептическое, но исключительно ради проформы. Хладнокровный Витя улыбался.

Эрвейле и Альта пили шампанское, сидя у стены на диване. Их совершенно не интересовало, как они выглядят в записи, да и вовсе не понимали они смысла записей. Воплощениям гармонии мира ничего не стоило услышать, как сейчас, любую музыку, что когда-либо звучала…

А запись вышла шикарная. Ну просто хоть куда. На эту вечеринку и снимать, и играть пригласили настоящих профессионалов. «Белосинь» гордилась.

— На сайт надо выложить, — бубнил Серега. — Волчар, ты когда сайт переверстаешь? Полгода уже собираешься, позорище.

— Ага, — поддержала Ланка, — там ни «Сонного солнца» нет, ни «Ветра», и вообще еще написано про Тиррей…

И все замолчали и уставились на Аркашу.

Киляев этого не заметил.

Он тоже смотрел на себя, в монитор, где отыгрывал самое сложное соло из всех, которые у него были. Он уже видел эту запись раз пять, но все равно все внутри натягивалось и вздрагивало, а пальцы норовили менять позиции вслед за мелодией.

«Хорошо как получилось, — кусая губы, напряженно думал Каша. — Вот и здесь хорошо». Камера метнулась к его лицу, и в который раз Каша внутренне вскрикнул от восторга — такой мрачный, вдохновенный и знающий смысл стоял он на сцене. Альта Маргарита в его руках сверкала золотом, выкрикивая этот смысл в притихший праздничный зал…

Никто ни о чем не догадывался.

Каша знал, что ничего страшного не случится, если он расскажет. Все поймут. Может, даже одобрят. Но он точно онемевал. Невозможно было заговорить об этом, до дурноты стыдно.

Его живая гитара молчала.

Там, в записи, он играл сам.

Не был он там ни мрачным, ни вдохновенным. Еще в музыкальной школе учили, что надо в уме опережать звучащие ноты на такт или два — вот он и опережал, в уме. Сложная партия потому что. Еще, чего доброго, промажешь в самой кульминации, позору не оберешься. Почему это так шикарно выглядело и так хорошо звучало — только голову ломать оставалось.

Этого Альта не объясняла.


Она говорила хорошо, не в пример Тиррей. Красиво говорила.

Она вообще ни в чем, никак не была на Тиррей похожа.

Тирям-Тирям была дикая и склочная, но уютная, а рядом с Альтой Каша вытягивался, будто на светском приеме. И добро бы только рядом с человеком, строгой дамой в вечернем платье, — но и черную гитару с золотой розеткой нельзя было взять в руки просто так. И уж точно нельзя было даже подумать про всякие шалости.

Не для того Альта знала смысл.

Группа новую гитару приняла доброжелательно. Никто не корил Аркашу за выходки Тиррей, разве что Сирена с досады могла что-нибудь рявкнуть, — Киляев сам прекрасно понимал, сколько проблем создает, и сам себя клял, что не в силах управиться с сумасшедшей гитарой. С Альтой, спокойной и выдержанной, можно было вздохнуть свободно. Поначалу Каша и вздохнул.

А потом понял, что угодил из огня в полымя.

Перед самым Новым годом Маргарита вдруг сказала ему, мягко и отстраненно, как всегда говорила:

— Аркадий. Я не буду играть.

Каша так и сел.

— Иначе не выйдет, — объяснила Альта, пристально глядя ему в глаза своими, непрозрачными и блестящими.

Она была похожа на королеву эльфов. Киляев ошалело на нее смотрел. Ни к селу ни к городу подумалось, что Тиррей вот в метро с человеком путали, а Альту он иначе как в кофре не повезет…

— Это… к-как? Почему? — глупым голосом спросил он.

— Ты будешь играть.

— Ну да.

— Не я.

Аркаша все не мог понять.

— Что не выйдет?

— Ты — не выйдешь.

— Куда?

Белые веки Маргариты опустились, а лицо стало еще холодней и задумчивей, чем обычно, — Аркаша уже знал, что так она выглядит, когда собирается засыпать. Альта засыпала медленно, как положено дворянке.

— Подожди! — чуть не крикнул Каша и торопливо, виновато добавил: — Пожалуйста.

Гитара подняла ресницы.

— Почему ты не будешь играть? Что не выйдет? Я ничего не понимаю! Пожалуйста… Альта, пожалуйста, объясни.

Маргарита помолчала. Неподвижные глаза ее поблескивали. Засыпать она, кажется, передумала, и Киляев перевел дух.

— Концерты скоро, — на всякий случай сказал он, хотя гитара это знала получше него. — Нам же играть.

— Да. Ты будешь играть. Не я.

— Почему?

— Ты не готов.

«Вот те раз», — подумал Каша и уставился в потолок. Потолок был облупленный.

Тиррей он с трудом понимал, потому что она плохо разговаривала, Альту — потому что она разговаривала слишком хорошо. Загадки загадывала. «Я не готов, поэтому я буду играть, — мысленно разложил перед собою Каша детали очередной головоломки. — А то ничего не выйдет, и сам я не выйду».

— И что это значит? — вслух спросил он.

— Если тебя нет, меня тоже нет.

Аркаша сжал голову руками — не ради жеста, а потому что голова и впрямь шла кругом.

— Ты не хочешь играть, потому что я не готов, — терпеливо, рассудительно сказал он. — В каком смысле готов? С Тиррей был готов, а с тобой нет?

Альта глядела на него, не отрываясь. Потом повторила:

— Тебя нет.

Аркаша обреченно вздохнул.

— Как это — нет?

И тогда она объяснила.

…Холодок пробегал по спине, когда Аркаша вспоминал тот день. Альта Маргарита потому и загадывала исполнителю загадки, что могла объяснить их смысл. Она вообще могла объяснить смысл, который знала, — чудесную и страшную музыку сфер.

— Как ты играешь? — спросила она. — Чем?

— Пальцами, — в сердцах ответил Каша.

— Пальцами, — повторила Альта — показалось, что разочарованно, хотя на самом деле безо всякого выражения. — Что ты делаешь, когда играешь?

Аркаша предположил, какого ответа она от него ждет. Разговорами на такие темы он еще в музыкальной школе был сыт по горло, поэтому повысил голос, ответив:

— Самовыражаюсь!

Глаза гитары сверкнули — и вновь стали непроглядно-черными. Точно молния пронеслась в ночи.

— Тебя нет.

— Вот он я сижу, — проворчал Каша. — Играю. Выражаю свои чувства…

— Да, — сказала Альта. — Они обыкновенные. Поэтому музыка получается обыкновенная. Тиррей пыталась играть на тебе, хотя это ты должен был играть на ней. Она хотела тебе помочь. Но ничего не вышло. Я не буду тебе помогать.

Аркаша открыл рот — и закрыл.

«Обыкновенные», — повторил он про себя. Маргарита спокойно ждала его ответа, но ответ не складывался в голове. Мысли приходили бесполезные и бестолковые — про дилера и Полину, а чувств не было совсем — никаких, даже обыкновенных.

— А почему у Сирены не получается? — зачем-то спросил Каша. — Которая Серега? У нее что, тоже обыкновенные чувства? Она же…

— Нет, — ответила Альта.

— А почему?

Гитара молчала.

«Не скажет, — подумал Каша. — Не мое дело потому что…»

И нахлынула наконец злость. Она была смутная и словно бы чужая — далекая чья-то злость. Аркаша встал, отвернулся от пронизывающего и бесстрастного взгляда Альты, подошел к окну. За окном был снег — снег и снег, новогодние сугробы и облака, много белой пухлой зимы.

— Ты злая, — только сказал Аркаша гитаре.

— Я не злая, — ответила гитара. — Я полая. Во мне — эхо.


— Ар-ка-ша!

Надув от обиды губы, Киляев стоял у афиш. Сам понимал, что выглядит дурак дураком и именно поэтому сделал вид, что не услышал. Они договорились на три часа, с трех часов он тут и стоял, терпеливо отвечая на эсэмэски вроде «сейчас буду», «извини, опаздываю» и «вот я фефёла!»

Алые розы в хрусткой обертке пахли хрусткой оберткой.

Ириша споткнулась, пошатнулась на каблуках и чуть не упала. Аркаша тревожно подался вперед, но она уже поймала равновесие и, сияя, прыгнула ему на шею — маленькая, шумная, с ледяным носом и пальцами.

Аркаша долго отогревал эти пальцы в ладонях, когда они сидели за чаем. Ириша чихала. Весна выдалась холодная и дождливая, не угадать с одеждой. Ириша то и дело попадала без зонтика под ливень, а не то упревала в зимней куртке и опять ходила простуженная.

— Ну зачем ты вообще пришла? — сердился Аркаша. — Отменила бы все.

— Ну мы же целую неделю не виделись!

— Ты завтра дома сиди, — назидательно говорил он. — И послезавтра тоже. Лечись!

— Завтра-то ладно. А послезавтра вы же играете!

— Ну и что? Мы все время играем.

— В «Сказке сказок»! Я туда хочу.

Аркаша рассмеялся.

— Не последний раз, — сказал он. — Подумаешь! — хотя горд был, конечно, до чрезвычайности.

Ирише только предстояло узнать, у кого «Белосинь» будет записывать альбом и кто теперь их менеджер. Аркашу прямо-таки распирало, но он героически молчал, потому что Волчара взял с него страшную клятву. Ланка боялась сглаза.

— Ладно, — сказала Ириша и завертела головой в поисках официантки. — Пойдем погуляем.

— Может, тебя лучше домой отвезти?

— Да ну тебя! — засмеялась она и махнула на него рукой. — Подумаешь.

И они пошли гулять, несмотря на слякоть и холод. Ириша болтала и висла у Аркаши на локте. У иззябших роз почернели края лепестков, ни единой зеленой стрелочки не выбилось еще из черной влажной земли, но уже пахло весной. Дело шло к вечеру, людей вокруг становилось все больше. Начиналась толкотня. Аркашу то и дело пихали, потому что он забывал смотреть по сторонам. Время от времени Ириша чуть ли не силой утаскивала его в сторону, освобождая кому-то путь. «Слепыш бестолковый», — ворчала она, а Аркаша улыбался. Вдруг, охваченный нежностью, посреди улицы он прижал ее к себе и расцеловал — в голубые веселые глаза и в выгнутые брови, и в покрасневший нос.

А когда оторвался, то увидел Тиррей.

Гитара его не заметила. Она сидела на скамейке, на спинке, выставив длиннущие, загорелые голые ноги, и разговаривала со своим исполнителем — тот был лохматый и небритый, весь в железе высокий парень с насмешливыми глазами. Гитара была в своем репертуаре: фраз не строила, а вместо того тыкала парня в плечо пальцем, ухала и морщила нос. Но железный парень, по всему судя, отлично ее понимал.

— Ты куда уставился? — спросила Ириша и тут же ахнула, увидев: — Ого! Совсем голая, вот моржиха, везет же ей, я б сразу простудилась…

— Ириш, — сказал Аркаша, — а это ведь не человек. Это тоже живая гитара. Ну, как Альта. Другая.

— Ух ты! — восхитилась Ириша мимолетом и сразу забыла.

Она потянула его за собой, увидав за углом еще что-то интересное — то ли мартышку с фотографом, то ли жонглера, и Аркаша послушно пошел. Только обернулся напоследок, улыбаясь, чтобы еще раз увидеть, как озаряет курносую мордочку Тиррей неистовое ласковое сияние обретенной любви.


Дмитрий Воронин
ЧУВСТВО ЛОКТЯ

— Драконы, драконы… Плевать я хотел на этих драконов! — Огромный, поперек себя шире варвар с силой припечатал кружку к изъеденной временем и подобным небрежным обращением столешнице. Темная жидкость плеснула через край, клочья пены повисли на заскорузлой ладони воина.

— Ну, не скажи, — хмыкнул кто-то из собеседников. Кто именно — разобрать было сложно. Факелы, которые прижимистый Энвельд все никак не собрался заменить нормальными масляными светильниками, немилосердно чадили, и весь зал умрадской таверны был заполнен дымом.

Это мало кому мешало… в конце концов, в чем прелесть пира на свежем воздухе? Большинство тех, кто коротал здесь время, с избытком хлебнули удовольствия есть и пить в степи, в лесу или в снежных горах. Хлебнули и продолжали хлебать… так и пойдет, до самой смерти. Редко кому из воинов доведется встретить костлявую в собственной постели, да они к этому и не стремились. Не то чтобы это было каким-то уж особым позором, Ткач видит все, и знает, кто чего заслужил в жизни… и все же на стариков, отошедших от дел, поглядывали с некой снисходительной жалостью. И каждый боец, полный сил, неисполненных еще надежд и нерастраченной тяги к приключениям, нет-нет да и думал про себя: «Уж я лучше паду с честью и славой, чем вот так… разваливаться от дряхлости, умирать от старческой немочи…»

Так что те редкие минуты, когда бойцам удавалось вот так спокойно, не ожидая опасности, посидеть за столом в теплой компании, все ценили. А потому не обращали внимания ни на чад факелов, ни на поганое в общем-то пиво… Вино было чуть получше, но и платить за него приходилось совсем другие деньги.

Сегодня платил варвар. Собственно, варваром его можно было считать скорее лишь благодаря звероватому внешнему виду. Судя по цвету кожи, привычке затягивать собранные в хвост сальные волосы костяной (Дикус мог поклясться, что косточки-то явно человеческие) заколкой и сине-черным полосам татуировки на лбу, почти утратившей былую законченность из-за многочисленных шрамов, этот боец прибыл в Умрад с Харона. Явно после успешно выполненной работы, поскольку золото он метал на стол, не считая. Да и доспехи на нем были очень, очень неплохи… такая броня стоила огромных денег, да и раздобыть ее было делом непростым. Эдмунд Энвельд, владелец таверны, по такому случаю лично обслуживал гостей, что само по себе было явлением достаточно редким. В обычные дни Энвельд предпочитал проводить время за стойкой, зорко приглядывая за девушками, разносившими немногочисленным посетителям немудреную еду и выпивку. Разносолами в Умраде не баловали, да и негоже истинному клановому воину уделять сколько-то внимания тому, что он ест. Вот что пьет — дело иное. Не раз и не два звучали идеи свернуть шею Энвельду за его дрянное пиво и сверх всякой меры разбавленное вино, но что поделать — другой таверны в Умраде нет.

— Не скажи, — повторил все тот же невидимый во мраке собутыльник варвара. — Драконы — твари серьезные… вот, как-то я…

— Да что ты понимаешь, молокосос! — зарычал варвар. — Я сам, своими руками убил гигантского дракона!

С этими словами он снял с пояса здоровенный нож — Дикус подумал, что в иных руках эта железка вполне сошла бы за небольшой меч, и продемонстрировал собравшимся резную рукоять.

— Вот он, драконий зуб! В моей комнате таких еще с десяток! Эта тварь напала на меня неподалеку от Гавотского замка, будь проклято это место. Клянусь, его чешуя не устояла перед моим копьем! Хватило одного удара…

Внезапно налитые кровью глаза варвара уперлись в Дикуса. Маг, слушавший похвальбу закованного в железо здоровяка, не успел напустить на свое лицо выражение равнодушного внимания. Скептическая ухмылка от глаз харонца не укрылась.

— Эй, ты! — заревел варвар. — Да, ты! Чему это ты усмехаешься, щенок? Думаешь, я вру? Не веришь?

— Ну почему же, — все еще надеясь, что дело решится миром, пожал плечами Дикус. — Верю. Не так уж часто убивают гигантских драконов, но это все же случается. Ты великий герой.

— Да, я герой, — осклабился варвар. — Иди-ка сюда, магик. Ну? Живо!

Дойди дело до драки, варвар наверняка раскатал бы мага в тонкий блин. Боевая магия хороша на открытых пространствах, когда можно нанести удар с большого расстояния, поразить противника молнией или огненным шаром… а подпускать к себе тяжеловооруженного мечника вплотную было верным способом быстро отправиться на тот свет. Поэтому спорить Дикус не стал… пока не стал.

Сидящие за столом потеснились, давая место магу. Варвар со стуком опустил перед Дикусом здоровенную глиняную кружку, до краев наполненную пивом.

— Пей!

Пиво Дикус не любил. Особенно сей конкретный сорт, которому вполне подошло бы название «Моча Энвельда».

— Благодарю, но…

— Брезгуешь, значит, — набычился варвар. — Стало быть, его магическая светлость не желает разделить выпивку с простыми воинами? Может, ты думаешь, что мы вообще недостойны сидеть с тобой рядом, а, магик?

Дикус вдруг с легким огорчением подумал, что сейчас сорвется. Он терпеть не мог, когда кто-либо повышал на него голос…

— Может, и достойны. — Он все еще старался говорить ровным голосом, но в интонации уже по каплям вливался яд. — Вы ведь все герои… только и слышно, кто кого убил, кто сколько золота загреб…

— Добрая драка, чтобы потешить сердце, да толика золота на хорошую выпивку — что еще надо настоящему мужчине? — Голос варвара прозвучал неожиданно благодушно, словно бы он говорил с неразумным дитем, а не с боевым магом, пусть еще и не слишком опытным. — Об этом можно и друзьям рассказать. А о чем еще говорить, магик? О чем, как не о славе, о золоте да о бабах? Ты был в настоящем бою, магик? Когда кровь льется рекой, когда исчадия тьмы наступают, а с тобой лишь иззубренный топор?

— Был, — пожал плечами Дикус.

— Так расскажи! Поведай о своей славе! Эй, Энвельд! Еще пива! Сейчас этот… — Варвар пытался подобрать какой-нибудь оскорбительный эпитет, но ничего путного в затуманенную алкоголем голову не пришло. — Этот вот сейчас нам расскажет… Вина ему! Я плачу!

— О славе? — вдруг усмехнулся Дикус. — Нет, я расскажу о другом. Не мне решать, было ли то дело славным… наверное, нет. Но рассказать стоит. Нас было четверо. Два мага и два воина… меня тогда только в клан приняли…

— В какой? — тут же поинтересовался кто-то из сидевших за столом.

— Воины Радуги…

Варвар презрительно оттопырил губу, кто-то еще мерзко хихикнул, но остальные закивали с уважением. Воинов Радуги знали, в свое время это был сильный клан, и к бойцам с семицветным гербом относились с уважением. Увы, времена былой славы прошли… последние годы были наполнены печальными событиями, Воины Радуги потеряли многих товарищей, и сейчас силу набрали другие, более молодые, более злые… или, что уж там говорить, более удачливые. Но уцелевшие по-прежнему свято блюли традиции Радуги… и верили в ее возрождение.

— Да… к одному из Воинов Радуги обратился наверняка вам небезызвестный Слоттер. Рейв Слоттер…

Его, конечно, знали. Сам выходец с Харона, Слоттер провел жизнь бурную и далеко не всегда праведную. Но в отличие от многих и многих сородичей-варваров он действительно умел держать в руках оружие, а потому не только дожил до седин, но и скопил немало золота, чтобы позволить себе безбедную старость. К варварам он питал особую приязнь, харонцам, решившим попытать счастья в чужих краях, старался помогать — кому звонкой монетой, кому добрым советом или чем еще… правда, было у Слоттера одно правило — услуги свои он даром не оказывал. Десятки воинов, жаждущих славы или богатства, исполняли его поручения. Иногда — щекотливые, иногда попросту грязные. Но с наймитами Слоттер всегда был честен, а потому в трудные моменты они снова и снова возвращались к наставнику.

— И что понадобилось этому убийце? — тут же прозвучал вопрос. — Чья-то жизнь?

— Можно сказать и так, — кивнул Дикус. — Но не все так просто… Убили его друга. Подло убили… в спину.

— Дерьмо… — буркнул варвар.

Дикус согласно кивнул. Да… немало было любителей напасть из засады, исподтишка. Чтобы избавиться от врага или соперника, чтобы порыться в вещах убитого — да мало ли причин. Но перейти дорогу Слоттеру было, по сути, особо изощренным способом самоубийства. Ветеран подобных выпадов в свой адрес не прощал.

— Нашелся свидетель. Заявил, что убийство совершил кто-то из гильдии ассасинов. Конечно, гильдия своих не выдает… обычно. Но развязать войну со Слоттером и его подручными Барт Миллер не захотел. Он согласился выдать убийцу… правда, с условием, что тому дадут право поединка.

— И Слоттер поверил? — недоверчиво хмыкнул варвар. — Брехня…

— Конечно, не поверил, — покачал головой Дикус. — Верить ассасинам на слово… ну, это только по глупости. Наверняка Миллер решил пожертвовать кем-то из неофитов, из не подающих надежды. Но Слоттер приказал привести того свидетеля, что видел убийцу.

— Он к тому времени был еще жив? — послышался насмешливый голос.

— Жив… парень не дурак оказался, сбежал. Прятался где-то в лесу. Послал Слоттеру весть, защитить просил.

— И Воинам Радуги поручили вытащить недоумка, чтобы тот свидетельствовал против человека Миллера… — хмыкнул один из сидящих за столом, немолодой мужчина в засаленной зеленой куртке и с амулетом мага на шее. Судя по одежде, золота в карманах мага давно уже не водилось, а потому он готов был поддержать любой разговор в расчете на дармовую выпивку и закуску. — Дурное дело… Асассины сделали бы все, чтобы эта пара глаз закрылась навсегда. Слоттеру бы не четверых нанять, а хотя бы десятка два…

— Дело казалось несложным, — вздохнул Дикус. — Да, нас было всего четверо. Буба… твой, кстати, могучий варвар, соплеменник… тоже из диких земель. Каз, весьма опытный маг. Нур…

— Нура я знаю, — фыркнул варвар. — Он драться не любитель. Хотя, слышал, боец неплохой. А четвертым, ясное дело, был ты?

В голосе слышалось не то чтобы презрение, нет, скорее легкая насмешка. Новичка, еще даже не влившегося по-настоящему в клан, взяли на серьезное дело.

— Верно. Четвертым был я…


Буба вертел в руках «Голос клана», амулет, позволяющий членам одного клана общаться меж собой на сколь угодно больших расстояниях.

— Каз не придет, — хмуро бросил он.

Дикус пожал плечами. Дело, которое оказалось бы простым для серьезного, в пару десятков мечей отряда, и для четверых-то казалось едва ли выполнимым. Втроем же они вряд ли доведут свидетеля живым, ассасины позаботятся о том, чтобы обличающие слова никогда не прозвучали. Сами в драку не полезут, они мастера нанесения быстрых и жестоких ударов в спину, но в открытом бою клинок варвара и боевые заклинания мага изрядно проредят убийц. Конечно, если гильдия сочтет нужным не считаться с потерями, исход столкновения предсказать несложно, но крови прольется много. Миллер вряд ли пойдет на это. Так что, вероятнее всего, на поиски несчастного парня, прячущегося в лесу, будут брошены твари, которых у ассасинов всегда водилось в избытке. Вероятнее всего — тифоны. Летающие уроды, выведенные непонятно кем и неизвестно для каких целей, давно были поставлены убийцами себе на службу. Сами по себе тифоны не были такими уж опасными, но выследить дичь, ударить неожиданно, сверху — это они могли лучше многих других исчадий тьмы.

Да, не вчетвером бы туда идти. А уж втроем — верная гибель… для свидетеля.

За себя Дикус не боялся. В конце концов, с тифонами, да и с другими тварями, что могли быть пущены по следу беглеца, он дело имел. Выглядит страшно — но в бою тифоны не больше, чем обычное мясо. Закованный в тяжелую броню варвар тем более мог не опасаться ищеек ассасинов…

Но с ними будет еще этот парнишка, неспособный постоять за себя.

Так что шансов немного.

— Ты ему объяснил? Подробно?

— Да все я растолковал… — Буба достал оружие, задумчиво посмотрел на идеально отточенное лезвие, словно прикидывая, не пройтись ли еще разок точильным камнем по клинку, затем снова вогнал меч в ножны.

Дикус огляделся. Они сидели в таверне небольшого городка Бангвиля, и именно здесь предполагался сбор Воинов Радуги. Увы, пока что их было двое. Таверна в это время была почти пуста, лишь трое рыцарей-крестоносцев в дальнем углу неторопливо пили дорогое вино — двадцать золотых за бутыль, никак не меньше. Да еще какой-то изрядно подвыпивший чародей развязно пытался ощупать упругую попку молодой служанки. Та шумно возмущалась, колотила чародея крошечными кулачками по широкой груди, но и убегать не спешила. Оно и понятно, чародеи — народ не из бедных, их услуги нужны многим, а потому и золото у них водится всегда.

— Может, позвать кого? Хотя бы эту троицу…

Буба покачал головой.

— Нет… Дело поручено Воинам Радуги, и только они должны исполнить его.

— Ну так шли весть Казу еще раз.

Амулет в руках Бубы вновь задергался, послышался едва различимый звук — слов Дикус разобрать не мог, но по довольной ухмылке товарища догадался о содержании полученной вести.

— Передумал?

— Каз говорит, где-то в тех краях есть старый портал… им сейчас редко пользуются, но вроде бы он еще действует. Каз пройдет порталом и встретит нас на месте. Говорит, что и Нур с ним. Клянусь Ткачом, дело может выгореть.

— Ты веришь, что мы вчетвером притащим сюда парнишку? — скептически хмыкнул Дикус.

— Почему бы и нет? Асассины не могут заполнить своими тварями весь материк, верно? Если бы они знали, где прячется свидетель, его давно бы уже убрали. Думаю, что мы столкнемся только с их ищейками… а это не слишком опасно. Ладно, пошли… путь неблизкий.

Дикус бросил хозяину несколько монет, закинул на плечо увесистый мешок — припасы в дорогу, магические снадобья, книга заклинаний, без которых ни один маг не выйдет даже из спальни.

Дверь за ним уже захлопнулась, когда из крошечной неприметной каморки, дверь в которую почти сливалась со стеной, вышел невысокий человек в темно-синем тюрбане и таком же балахоне, перепоясанном темно-красным кушаком. Из-за спины воина выглядывала рукоять тяжелого шамшера, на боку висел длинный тонкий стилет.

— Я все сделал, как вы приказали, господин, — тут же залебезил трактирщик. В глазах его плескался страх, руки мелко дрожали. — Все, как вы приказали… посадил за этот столик.

— Ты будешь вознагражден, — презрительно бросил ассасин. — Знаешь, как мы вознаграждаем трусливых тварей вроде тебя?

Колени трактирщика подогнулись, на лбу выступили капли пота. Он даже не сделал попытки оглянуться — крестоносцы не успеют прийти на помощь, даже если вдруг захотят это сделать. Ссориться с ассасинами, да еще из-за какого-то там постороннего, не члена клана… кому это надо?

Несколько мгновений наслаждаясь страхом, словно впитывая его в себя, ассасин разглядывал трясущиеся губы смертельно испуганного человека. Затем небрежным жестом швырнул к ногам трактирщика небольшой, глухо звякнувший мешочек.

— Барт Миллер ценит преданность… но очень не любит длинных языков. Постарайся, чтобы у нас не было повода укоротить твой.

Владелец таверны так и стоял на коленях, пока убийца не скрылся за дверью. И только потом прикоснулся пальцами к мешочку, распутал тугой узел, высыпал на ладонь несколько тяжелых золотых кругляшей. Горько вздохнул… с его точки зрения, преданность господин Миллер мог бы оценить и выше.


Лес, окружавший Торвил, уже давно сменился степью, и это в высшей степени не нравилось варвару.

— Слишком тихо вокруг… — пробурчал он, в который уже раз пробуя, легко ли выходит из ножен меч.

— Ждешь нападения?

— Ты бывал в этих местах? — вопросом на вопрос ответил Буба.

Дикус покачал головой.

— Не доводилось… окрестности Торвила знаю неплохо, но эти места мне незнакомы.

В глазах Бубы мелькнуло странное выражение. Словно бы он сожалел о том, что взял в этот поход новичка. Да скорее всего так оно и было…

«Небось думает, — огорченно подумал Дикус, — что защищать ему не только этого паренька, но и меня заодно».

Откровенно говоря, он и сам чувствовал себя немного не в своей тарелке. Ходили упорные слухи, что где-то в здешних краях видели гигантского дракона. Насчет своих возможностей Дикус не обольщался — тифон или там другая какая нечисть — это одно дело, а дракон… один плевок, и от него, не слишком-то умелого мага Дикуса, останется одно лишь мокрое место. Хотя от плевков драконов мокрых мест не остается, остаются обугленные трупы.

— А я тут, почитай, все тропинки исходил, — заметил Буба. — Ткач, чума на его голову, давно не приглядывал за своим творением. Нечисти развелось…

Дикус чуть заметно поморщился. Хоть с именем создателя многие обращались достаточно вольно, сам он такое отношение не приветствовал. С другой стороны, Буба прав. Чья вина в том, что земля эта кишмя кишит нечистью? И мертвяки из могил подымаются, и твари лесные готовы кинуться даже на с ног до головы укрытого доспехами бойца, и даже кусты, бывает, оживают и норовят вцепиться в тебя сучкастыми палками-ветками. Да что там кусты — целые деревья, бывает, путников подстерегают. Сел отдохнуть в тенечке… и все. И опять же драконы… ну как же Ткач допустил появление этих тварей? Или правду говорят, что Ткач спит… а может, все, что творится вокруг, это его ночные кошмары?

— Так вот, нечисти здесь обычно немало, — продолжал гнуть свое Буба. — И летуны, и скорпионы… Сталкивался я и с великанами.

— Я тоже сталкивался, — буркнул Дикус, но варвар не обратил на эту реплику внимания.

— Мясо — оно мясо и есть, даже если его много. Но дело не в том… Мы идем уже целый день, а ни одна тварь не вылезла, чтобы опробовать нас на зуб. Такое ощущение, что кто-то специально убирает всех тварей с нашего пути.

— Тебя это беспокоит?

— Разумеется. Если бы их перебили, мы бы нашли следы. А их просто куда-то увели… чтобы спустить с поводка в нужный момент. Дикус, ты уверен, что за тобой не следили?

— Вроде бы нет, — пожал плечами маг. — Как только ты зов прислал, я тут же в Торвил отправился и ничего подозрительного по дороге не видел. Да и потом, кто мог знать, что Слоттер поручил это дело тебе?

— Асассины умеют быть незаметными, когда пожелают, — наставительно заметил Буба.

Для Дикуса это не было новостью. Самому ему не приходилось сталкиваться с невидимыми убийцами, но слухов о тайном знании ассасинов ходило немало. В том числе и об этом.

— Думаешь, твой разговор со Слоттером подслушали?

— Исключать ничего нельзя. Если ассасины разогнали зверье, то они же его на нас и спустят.

— Пусть попробуют. — В ладони Дикуса заплясал огненный шар файербола. Выдержав недолгую паузу, он швырнул снаряд в скопление ближайших кустов. Взвихрилось пламя, кусты тут же опали легким, почти невесомым пеплом.

— Эй, брат… с этим поосторожнее. — Губы варвара изогнула ухмылка. — Моя броня отразит огонь, а вот тот паренек, которого мы спасать идем, изжарится, что твой тифон. Даже быстрее. У тифона хоть чешуя… Ладно, держи свою магию наготове. Мы почти на месте.

И впрямь степь сменилась невысокими, поросшими лесом холмами. Где-то неподалеку журчал ручей, и Дикусу вдруг смертельно захотелось глотнуть ледяной, ломящей зубы, кристально чистой воды. А то и окунуться, смыть с себя пыль и пот… только вот и в самом деле не время. Надо найти паренька — как еще сюда-то он добрался, без оружия, почти без магии. Буба пояснил, что паренек убежал практически в чем был, без еды, даже без толкового ножа. Только и успел прихватить с собой амулет, настроенный на связь со Слоттером… да и то удача, а иначе ищи пацана по всему материку.

— Каз и Нур прибыли. Ждут нас. И пацан этот с ними… — сообщил Буба, прислушиваясь к шепоту амулета. Затем с пониманием взглянул на Дикуса и покачал головой: — Да, для отдыха времени нет. Если в этой тишине и в самом деле замешаны ассасины, нам надо торопиться. Они могут нанести удар в любой момент.

— Тогда вперед. — Во рту пересохло, и слова прозвучали совсем не так мужественно, как хотелось бы Дикусу.

Товарищи обнаружились сразу за ближайшим холмом. Нур точил оружие, Каз поигрывал крошечным шариком магического света, почти невидимого в разгар дня. Тем труднее было подбрасывать и снова ловить его…

После коротких рукопожатий Буба, как старший в походе, распорядился:

— Каз, Дикус — следите за небом. Особенно — за драконами… Не приведи Ткач, явится сюда эта тварь. Нур, у тебя самые тяжелые доспехи, за тобой ближний круг защиты. А ты, — он повернулся к юноше, — запомни: от меня — ни на шаг. Понял?

— П-понял, г-господин…

«А ведь он действительно дурак, — вдруг подумал Дикус. — Глазастый, памятливый… но дура-а-ак!!! Ну куда ж ему, с такой статью суслика, встать на дороге ассасинов. Да если на то пошло, любой другой гильдии. Сомнут, сожрут — и не заметят».

Теперь-то парень явно это понимал и на новоявленных спасителей смотрел с опаской. Пожалуй, он готов был бы просидеть в этой рощице хоть год — всяко лучше, чем в составе столь маленького отряда отправляться незнамо куда — и, вероятно, на встречу с неприятностями. Да, если выживет, потом не раз подумает, прежде чем заявлять, что где-то кого-то видел. Длинный язык не способствует удержанию головы на плечах, это все знают… если бы еще все этому золотому правилу следовали.

— Идем неторопливо, — продолжал Буба, — маги вперед, мы за вами.

Нур встрепенулся, хотел было что-то сказать, но потом лишь согласно кивнул. Да и не о чем было спорить. Нет у них двух десятков бойцов, и даже десятка нет. А потому организовать круговое прикрытие не получится, придется вести так. И верить в милость Ткача, в удачу, и в то, что сколько-нибудь существенных сил ассасины (если они вообще были в курсе происходящего) стянуть сюда не успели.

Дикус выбежал из-за прикрытия деревьев, больше смотря на небо, чем под ноги. Но там, наверху, лишь неторопливо плыли редкие белые облачка…

— Слева! — раздался предупреждающий крик.

Но он уже и сам услышал треск раздираемого дерна. Из-под неприметного пригорка показались длинные суставчатые лапы, покрытые короткими жесткими волосками. Миг — и огромный, почти по грудь магу, паук выбрался на поверхность из своей до времени замаскированной норы. Судя по рисунку на спине — это была Черная Вдова, противник опасный и жестокий.

С треском разорвала воздух ветвистая молния, паук, пораженный в грудь, на мгновение отпрянул — но для монстра простенький разряд был слишком слаб. Вдове потребовалось лишь мгновение, чтобы оправиться, а потом она прыгнула вперед — неожиданно резво для столь массивной туши, — и увенчанная когтем лапа швырнула Дикуса на землю. Уже приготовленный разряд ушел в небо, не причинив противнику вреда.

Нур налетел на паука сбоку, с хаканьем обрушил на спину Черной Вдовы тяжелый клинок. На какой-то момент Дикусу, уже вскочившему на ноги, показалось, что выпад пропал втуне, что простое, не заговоренное оружие не способно нанести ущерб чудовищу — но со скрежетом поддался толстый слой хитина, и лезвие почти до половины погрузилось в плоть монстра. Забившаяся в конвульсиях тварь отбросила воина, чуть не вышибив из него дух, несмотря на доспехи. Спустя несколько мгновений паук затих — лишь лапы еще чуть подергивались, выпуская последние капли жизни.

— Здесь этих тварей много. — Нур выдернул меч, сорвал пучок травы и принялся осторожно вытирать лезвие. Мясистые стебли быстро чернели, увядая прямо на глазах — внутренности паука способны были разъесть даже металл, не то что обычную полевую зелень.

— А где Буба и этот… — Дикус вдруг подумал, что даже не поинтересовался у вожака именем парня, которого надлежало вытащить из этого неприятного места.

Он оглянулся… и похолодел.

Буба бежал к холмам… бежал совсем не в ту сторону. Парень не отставал, стараясь не споткнуться, не упасть, а потому и не оглядывался, не видел, как медленно выплывает из-под прикрытия пышной листвы огромного дуба длинное змееобразное тело. Кожистые крылья неспешно толкали тифона вперед — твари летали плохо, держась в воздухе в основном благодаря вложенной в них при создании магии, зато могли чуть ли не неделю провести в полете без пищи, разыскивая жертвы для своих хозяев.

— Бу-у-уба!!! — заорал Нур, бросаясь вдогонку.

Он не успевал. И Каз не успевал — Дикус знал, что опытный маг предпочитал огненные заклинания, и с такого расстояния нечего было и думать дотянуться до тифона «огненной стрелой» или мощным всплеском «испепеления».

Дикус метнул молнию — но она лишь слегка опалила чешую тифона. Тварь взвизгнула, варвар услышал, обернулся, попытался прикрыть юношу собой, своей броней, способной выдержать и куда более серьезную атаку…

Тщетно.

Тифон — тварь безмозглая, иначе не сунулся бы в бой с четырьмя опытными воинами, любой из которых шутя справился бы с ним и в одиночку. Но приказ, вложенный хозяевами в крошечные мозги летучего монстра, был сильнее инстинкта самосохранения, сильнее всего… Уродливая пасть тифона извергла струйку огня — слабую, неспособную пробить ни зачарованные доспехи варвара, ни магический щит волшебника. Большую часть струи поглотил тяжелый щит Бубы, но и того, что пришлось на долю юноши, оказалось достаточно…


Дикус зажмурился. Даже сейчас, спустя много времени, крик сгорающего заживо парня звучал в его мозгу.

— Ну а потом? — спросил кто-то.

Наверное, истинный герой сейчас заявил бы, что могучая магия позволила вырвать паренька из лап смерти, что дело было сделано, что восторжествовала справедливость, а казна Воинов Радуги пополнилась изрядным количеством золота. И что благодарный Слоттер, в знак признательности, поведал Бубе какую-нибудь из своих тщательно оберегаемых тайн, которыми он изредка делился с учениками (исключительно с варварами, поскольку никого другого достойными такой чести не считал).

Но это было бы ложью. Пустой похвальбой…

— А что потом? Мы вернулись в Торвил… Буба отправился к Слоттеру, докладывать о нашей неудаче.

Несколько мгновений над столом висела тишина, затем варвар вдруг взорвался громким, захлебывающимся хохотом.

— О… — от смеха даже слезы брызнули из его глаз, — о, достойная история для такого, как ты! Дело не сделано, свидетель сдох, денег не получили, славы тем более! К чему ты рассказал это, магик?

— К чему? — переспросил Дикус. — Да, понять это трудно… в особенности такому, как ты, герой. Нур, Буба, Каз… они ведь были не слабее тебя. Любой из них не побоялся бы в одиночку выйти на гигантского дракона. И, уверен, вернулись бы с победой… вон, как и ты, с полным сундуком драконьих клыков. А тут не вышло… Знаешь почему? Мало быть сильным, мало отменно владеть мечом или боевым молотом. Надо еще уметь думать о других. Клан силен не только мужеством своих воинов, но и единством. Если бы тогда, в степи, каждый из нас думал не о своей победе, а о том, что надо сделать дело… все могло получиться иначе.

Он несколько мгновений помолчал, глядя на притихших слушателей, затем усмехнулся:

— В том-то и дело… вы все по натуре одиночки. Вы все кичитесь умением с одного удара сразить дракона. Вы гордитесь взятым в бою драгоценным оружием, хвалитесь силой и отвагой. Но кто из вас может похвастаться тем, что защитил слабого, помог другу, вылечил страждущего или накормил бедняка? Многие ли из вас вызовутся спасти человека? Нет, это почти не приносит золота…

Он отставил недопитую кружку с вином и, не прощаясь, вышел из таверны. А слушатели еще долго смотрели на захлопнувшуюся за магом дверь.


Фёдор Чешко
А СЕРДЦЕ ПРОСИТ…

В странах, угнетаемых зноем, туземцы имеют обыкновение шить себе платье швами навыворот, дабы оные не раздражали утомленное навязчивою жарою тело.

К. Якунин

Этот компакт паковала какая-то разновидность барана — может быть, даже перепончатокрылая и огнедышащая, но, несомненно, напрочь безмозглая. Ведь только наитупейшее из сущих в мире созданий могло затесать такую игру средь неисчерпаемой свалки препостылой снотворщины. А еще и этак вот урезать нэйм в каталоге — то уж вообще всем глупостям глупость. Ну кто, спрашивается, может запнуться о название «Стрелка», продираясь сквозь дебри всяких там «Копьеносцев», «Мечей Зла», «Мифриловых Кольчуг», «Магов Клинка» и прочей оскомину набившей тоски?

Он-то, правда, запнулся, но совершенно случайно: просто чихнул неожиданно, пальцем, наверное, при этом дернул — родимая, и пошла пускаться. Повезло, в общем.

По-правильному эта игра называлась, оказывается, «Белка и Стрелка». И был в ней такой колорит… Он, пока втягивался, собрался даже как-нибудь при случае отписать пару строк разработчикам: молодцы, дескать, наконец-то. А то все прежние попытки обращения к такой тематике впечатление производили исключительно жалкое: даже не разберешь, всерьез или, по-посвященному говоря, для приколоться. Конкретные братаны на сходняке машутся двуручниками… А уж типажи! Как если бы, для примера сказать, вшивый бомж с голдяками на распальцовке… Хотя, говорят, и таких видали уже.

И тут его втянуло-таки. Да как! Чудо-игра не подселяла пользователя к сотворенной истинным магом-разработчиком псевдоличности, а адаптировала к новой реальности личность самого игрока…

…Веки приподнялись попытки с пятой или десятой. Или с пятидесятой. Получились этакие мокрые закислые щелки между наверняка бесформенными и наверняка синюшными отеками, и сквозь щелки эти прорвалось в Генину нутрь радостное золотое сияние.

«В натуре, колобок, бляхой буду — день уже… — горько подумал Геня, в определенных слоях кликомый также Пиротехником либо (за его даже для упомянутых слоев нерядовой кругозор) Серым. — Ишь, квасит светило-то… Только че оно квадратное? В конец, блин, ошизело?!»

Минут пять спустя, когда ценой титанических усилий Гене удалось не только продрать органы зрения на рабочую ширину, но даже и протереть их какой-то случившейся рядом тряпкой (кажется, носком), выяснилось, что светило шизеть и не думало, а просто оно было люстрой. Действительно квадратной, модерновой, хрустальной, полторы штуки зеленью (это если с доставкой и подключением). Короче, собственной Гениной-Пиротехниковой люстрой оказалось это светило, а вокруг светила и Гени имела место Генина же гостиная (десять на двенадцать, мореный баобаб, пол-лимона евреев с доставкой, сборкой, обмыванием и ремонтом после обмывания).

Что-то, однако, в гостиной было не так. Кое-как сев на диване и свесив с него полубосые ноги (одна в штиблете, но без носка, вторая в носке, но без… правильно), Геня аккуратно заправил галстук под майку, попробовал подтянуть трусы (не получилось — кажется, там, где всегда, они отсутствовали)… Во рту у Серого будто переночевал батальон (на ночь обожравшийся арбузов под пивным соусом), перед глазами временами начинало троиться, а в промежутках между этими самыми временами продолжало четвериться и пятериться… Но Пиротехник все-таки героически взял себя в руки и принялся искать «не так».

Поиски затянулись.

Облеванный пол и пустые бутылки в самых невообразимых местах к «нетаку» однозначно отношения не имели. Форма одежды тоже. И окна были в порядке. В них наблюдалась чернота, то есть ночь, а так как Геня отлично помнил, что рухнул на лежбище в начале восьмого вечера… Правда, дата, демонстрируемая электронным календарем, вызывала сомнения в его исправности: когда Пиротехник рушился, календарь показывал что-то очень существенно меньшее… Но это не то, не то…

А что же то?

Ага, во: носок! Носок, которым протирал моргала. В нем, кажется, что-то было, в этом носке. Прохладное что-то. Плотное. Что бы это там, в носке, могло оказаться? А? Во, точно: чья-то нога. Но тогда резонно спрашивается: чья?

Решив искать ответ методом исключения, Серый попробовал протереть глаза собственным носком. Не вышло. Значит, и нога была не собственная. Дело оборачивалось то ли белочкой, то ли совсем уже нехорошим.

Рука Генина сама собой гулькнула под подушку, но там вместо «стечкина» оказалась еще одна бутылка — недопитая, припасенная, вероятно, на черный день… в смысле, на утро, которое после такого вечера нечерным оказаться никак не могло.

Пиротехник беспомощно заозирался и тут же замер. Потому что увидел наконец причину своего волнения. Увиденное, правда, оказалось не столько носком, сколько чулком. Черным, полупрозрачным, надетым на весьма привлекательных абрисов женскую ногу, каковая нога торчала из-за диванной спинки.

А еще Пиротехник наконец понял, что именно в квартире не так, и заодно — отчего он, Пиротехник, вывалился из пьяного сна в похмельную реальность. Дело в том, что на увиденной женской лодыжке поверх увиденного чулка красовался моднячий (и снова ж таки Пиротехников) мобильник в виде браслета. И он звонил. Причем явно уже очень давно.

Матюкнувшись то ли досадливо, то ли облегченно, Геня притянул лодыжку к себе (за диваном пискнуло, шебуршнулось — значит, не труп); с третьей попытки нашел, а с восьмой и надавил нужную кнопку; и… Нет, сказать он ничего не успел. «Серый, душу твою перемать! — истерически завопил мобильник. — Ты, блин горелый, вконец оборзел?! Звоню, звоню — ты дохлый был, что ли?! Срочняком хватай все свои хлопушки, ствол и звездуй на восемнадцатый километр окружнухи, где съезд к крематорию, знаешь? Чтоб через полчаса там был, падла! Бугор всю братву до последнего кента поднимает! Тихоня — Ти-хо-ня! — нам стрелку забил, понял?! Срочняком!!!» — и все, короткие гудки.

Геню Серого моментально сдуло с дивана. Мечась по гостиной в поисках каких-нибудь штанов, роняя стулья и чуть ли не на каждом шагу спотыкаясь о бутылки, он лихорадочно соображал, что пропажа «стечкина» — фигня, в «мэрсе» под сидушкой еще один; что стрелка с Тихониными отморозками — это почти без вариантов абзац, но как все-таки удачно успелось отозваться на звонок… Заподозри Бугор попытку просачковать, абзац бы вышел не только без вариантов, но и без почти…

— Генаша… — полупромяукало, полупрохныкало вдруг где-то совсем рядом.

От неожиданности запутавшись в недоодетых джинсах, Серый чуть не упал, выматерился, оглянулся…

Та-ак, вот и пропажа нашлась!

К чести Генашиной говоря, выползшую из-под дивана особу он опознал практически сразу. Правда, когда Серый видал сию особу в прошлый раз, личико у нее было приятно розовым, а не ярко-салатным, как нынче, и на голове у нее тогда не имели место надетыми премиленькие кружевные трусики… А самое главное, в миниатюрном кулачке не был тогда затиснут увесистый «стечкин».

— Белочка… э-э-э… то есть Бэллочка, дорогуша… — Геня Пиротехник очень старался изобразить ласковую убедительность, но страх плюс похмельный синдром сотворили из его голоса неприятное черт-те что. — Дорогуша, ты б отдала пушку…

Бэллочка с ответом не торопилась. Бэллочка мутно и как-то затравленно озиралась, нетвердо стоя на трех конечностях и подергивая из стороны в сторону вооруженной четвертой. Лишь как бы не через минуту окруженные рдеющим ореолом смазанной помады губки разлепились и выцедили:

— Зачем ты развел у себя в берлоге эту гадость?

Геня уже было собрался напомнить, что гадость они наверняка разводили вместе, но тут Бэллочка добавила с тихим отчаянием: «Ишь, как шныряют…» — и он понял, что речь ведется не о пустых бутылках. А еще он понял, что не ошибся, давеча наименовав свою гостью Белочкой.

Тем временем Бэлла (которая, кроме чулка и оригинального головного убора, была одета только в еще один чулок) торопливо поднялась на колени и гадливо стряхнула с залапанной грязными пятернями груди нечто невидимое. И прошипела злобно:

— Ну я сейчас всем вам…

Кому «вам» и что «сейчас» Пиротехнику расслышать не удалось: конец фразы перекрыло грохотом выстрела и звоном посыпавшегося за Гениной спиною стекла. Это было только начало.

Гене оставалось рухнуть на пол и, считая выстрелы, ждать конца: либо своего, либо обоймы. Так он и поступил.

После шестого выстрела перед Серым неожиданно забрезжил шанс на спасение: девица, очевидно, решила экономить патроны и принялась добивать очередного кроме нее никому не видимого подранка ударами пистолетной рукоятки. Подранок оказался живуч, воительница с головой ушла в свое занятие и Геня, сочтя момент подходящим, рванулся отнимать оружие.

Не дорвался.

На полдороги он замер как вкопанный, услышав властное «стой!» и увидав нацеленное прямо ему в лицо пистолетное дуло.

— Он у тебя на лбу, — напряженным шепотом сообщила Бэллочка, старательно целясь. — Потерпи секунду, только не шевелись — спугнешь…

…Почтительное, но очень настойчивое потряхивание за плечо спугнуло обволакивающую магию волшебной игры. Как всегда при резком неожиданном выходе он ощутил взаправдашнего себя каким-то выдуманным, ненастоящим. Игровое похмелье — тяжеловатая штука, особенно когда тебе столько лет… Целую вечность тому назад, в молодости, смены реальностей не давались так тяжело… Или тогда творения игроделов не были еще столь увлекательны и совершенны?

— Мудрый, к тебе гонец со срочным известием, — прошелестел над ухом подобострастный голос слуги.

Ну вот, опять рутина, опять постылая суета без капли поэзии… О светлые силы, как же тошно смотреть на дурацкие стрельчатые окна с крикливыми златопурпурными витражами, на изуродованную дурацкой резьбой дурацкую мебель бросового черно-красного дерева… Как тяжело жить, если ты по натуре настоящий легендарный крутой, но только в выдуманной игроделами ложной реальности можешь порадовать глаз волшебным блеском мореного баобаба… Как невыносимо в доподлинной жизни своей зваться не Серым Пиротехником Геней, а…

— Премудрому повелителю праздничновеселых и грознобоевых огней Гендальфу Серому благородный Элронд шлет привет и срочную весть!

Это гонец. Маячит по ту сторону заваленного пергаментами стола (гигантского, как токовище сказочных птиц-самолетов). Завел глаза, будто в трансе, готовится продекламировать вызубренное наизусть послание на Высоком Наречии…

Зачем слушать? Что там у них могло случиться? Очередная ерундовина вроде дракона, озверевшего от склероза, или мага, досамосовершенствовавшегося до полной шизофрении и возомнившего себя очередным Черным Владыкой? Да приеду, приеду. Непременно. Незамедлительно. Эй, кто там! Посох и меч! И взнуздайте-ка мне орла! Гигантского, гигантски вонючего, по-гигантски гадящего орла… На котором, как и на всяком орле, водятся вши и блохи… соответствующих размеров… И это вместо чтоб в недрах Магически-Энергетического Рукотворного Создания (сокращенно — мэрс), сжимая в руке метатель громов небесных, мчаться на героическую стрелку с великим и ужасным Тихоней… Э-эх, на самом интересном месте отвлекли своими глупостями… Весь кайф поломали, волколаки позорные!

Услыхав над ухом сдержанное сопение, он глянул на Магический Шар, увидел в хрустальной глубине поблекший, но вполне еще ясно различимый призрак голой непотребной девки и, опомнясь, торопливо пробормотал перезагрузочное заклятие. Слуги, старательно ничего не заметив, подали хозяину дымчатое походное облачение.

Уже встав и дожидаясь, пока ловкие пальцы красиво расправят на его плечах плащевые складки, он (благо, рядом были лишь простолюдины, не могущие разуметь эпический Высокий Язык) позволил себе негромко затянуть вступление из Саги о Великом Походе: «Братва крепка и тачки наши быстры…»


Мила Коротич


КАЖДОМУ — СВОЕ НА ДОРОГЕ…

Красное на сером — это ярко. Не так однозначно и грубо, как черное с красным. Но ярко, нельзя не заметить. Я утешаюсь этой мыслью, кутаясь в уже совсем не согревающий плащ из лаке пурпурного цвета. Плащ похрустывает, поскрипывает при каждом движении. Дождь стекает струйками по складкам одежд мне в туфли и вытекает оттуда через швы. Я как принцесса на горошине у Андерсена.

Плащ так себе, одно название, но он мне нужен. Под проливным дождем в нем зябко, а мне идти пешком далеко. Да еще и по почти не мощеной дороге. Вот я и надеюсь на свой красный лаке — так проще поймать попутку, ведь меня увидят издалека. Если в это время суток здесь вообще бывают попутки. Автобусы-то точно здесь не ходят уже в десять вечера, а такси по мобильнику я вызвать не догадалась. Торопилась. Забыла трубку в квартире. Здраво рассудить если, то и правильно, что не вызвала: пусть о предстоящем деле знают как можно меньше людей.

Между лужей под названием «дорога» и лужей под названием «тротуар» я иду по тонкой грани. Она «бордюр» называется. Какова ирония-то: я в этой жизни постоянно хожу по таким вот «бордюрам», между чем-то одним и чем-то другим, и не сойти с «дорожки» без потерь. А спроси меня сейчас кто-нибудь: куда это я в двенадцатом часу ночи в гламурненьком плащике китайского разлива горной козой скачу под дождем по редким бетонным камешкам, я отвечу: «В прачечную». Ответ гениальный, правда? Меня никто не подвезет, и даже плащик не поможет. Подумают: «Сумасшедшая». А я ведь чистую правду про прачечную скажу. Вот, снова каламбур получился… И почему я зонтик не взяла? Сама не знаю.

Щели между новыми плитами на мощеной дорожке у той прачечной покрылись молодой зеленой щетиной. Дорожку совсем недавно, кажется в марте, заново вымостили серо-коричневыми восьмиугольниками — с претензией на элегантность. Но делали наспех, как обычно, и уже к апрелю под новыми плитами зачавкала старая землица, изрядно расхлюпанная весенними дождями. Из-под плит пробивается трава, вопреки всему…

Вот и я вопреки всякому здравому смыслу иду под дождем по осколкам бордюра, отставив в сторону левую руку: голосую и поддерживаю равновесие. К полуночи я буду на месте. Должна. В любом случае.

О чудо! Кто-то все же ездит в Ромашевске по ночам! Пусть это даже такая страшненькая колымага, как та, что вывернула из-за поворота. Ну, мой красный плащик, я надеюсь на тебя! Ха, не подвел, родимый! Но мог бы и получше что-нибудь выбрать, чем этот житель свалки, сбежавший от эвакуаторов. Или это его за непристойный внешний вид оттуда выгнали?..

Полуразбитое нечто остановилось прямо возле меня. Искореженная дверца гостеприимно распахнулась. Я шагаю к машине. Туфли окончательно промокли. Это уже просто калоши какие-то. Но с грани между чем-то-не-важно-чем без потерь не сойдешь. Любимые лодочки принесены в жертву их хозяйкой. Заглядываю вовнутрь. Невероятно худой и высокий шофер, такой бледный, что это видно даже в темной кабине, с гладкими как галька глазами, глазами без зрачков, посмотрел на меня. Я слишком поздно опустила глаза, успела хватануть его мыслей. Вот если бы не дождь и не дефицит времени, я ни за что бы со Смертью в одной машине не поехала!

Пасха в этом году поздняя — в мае. А в тот год, когда у моего тощего мрачного водителя появился этот микроавтобус, ее отмечали в апреле. Двенадцатого, кажется. Тогда, несмотря на календарную весну, голубое небо над Ромашевском проглядывало редко. Теплый южный ветер, разгоняющий зимние облака и наполняющий любого человека непонятной уверенностью, будто все будет хорошо, тоже еще ни разу не прилетал. Чаще моросил дождь. Но трава, как и сейчас, упрямо выбивалась из-под плит, торчала из трещин в асфальте, зеленела то здесь, то там, по всему городу на зло серому дождю.

Вот тогда, почти пять лет назад, за пару дней до Пасхи, а именно в Страстную пятницу, к краю гравийной еще дорожки в прачечную, подкатила грязного цвета «газелька» с госномером 746. Самый естественный цвет для того окружения, ведь грязь начиналась сразу за новеньким тогда бордюром.

Из кабины вышли двое. Один — худощавый молодой парень лет двадцати на вид. Темные волосы, карие глаза, не красавчик, не урод, не запомнишь лица, если не стараться. Второй, тот, что сидел за рулем, мужчина средних лет, поплотнее, посерьезнее. Что про него сказать? Обычный мужик. Хлопнув водительской дверью, вразвалочку он подошел к задним дверям машины. Парень уже стоял там, сунув руки в карманы, ссутулившись, втянув голову в плечи. Морось проникала ему за шиворот.

Оба мужчины поеживались, но оба же были без курток. Работа, которую им предстояло сделать, не должна была занять много времени, потому и об одежде никто особо не позаботился. Шофер открыл дверцы и парень вытащил из кузова несколько обернутых в толстый целлофан прямоугольных пластин: три большие и одну маленькую.

— Эт что? — вяло поинтересовался мужчина.

— Да вывески, — ответил парень. — Завтра открываемся.

Вместе они перетащили щиты к свежевыкрашенной, но уже отсыревшей стене здания, к которому вела гравийная дорожка. Большие оказались еще и тяжелыми. Пока переносили их — взмокли и промокли сами.

— Не погода, а МММ какой-то, — проворчал молодой.

— Эт почему? — покряхтывая, поинтересовался старший.

— Морось мелкая и мокрая. Мелкая мерзкая мокрая. МММ.

Каламбур понравился мужчине, он напомнил ему молодость: тогда по глупости сам он вложился тоже в какую-то финансовую пирамиду и, разумеется, прогорел. Потому сейчас тот одобряюще хмыкнул и добавил:

— И жизнь тож портит… Гадство! — Он оцарапал правую ладонь об острый край одного из щитов. Того, на котором было что-то неразборчивое. Глянув на царапину — вроде ничего страшного, — шофер отер кровь о рукав и забыл о ней.

— Сам вешать будешь? — спросил водитель у молодого человека, отряхивая руки, когда все щиты стояли в ряд у белой стены.

Два из них, поставленные рядом, вместе составляли какое-то слово. Очевидно, это было название компании, но толстая почти непрозрачная полиэтиленовая пленка делала слово нечитаемым. Просто крупные красные буквы на белом фоне. Третий щит — тоже бело-красный и, похоже, изображал человека, но детали разобрать было нельзя. Четвертый — маленькая тонкая металлическая пластина, видимо, расписание работы.

— Да ну, я просто охранник, — ответил парень…

— Ну, бывай! — бросил на прощание мужчина уже из кабины микроавтобуса. Парень еще минуту смотрел ему вслед, а потом зашел в помещение.

Следующий день был солнечным. Бело-красная вывеска над входом, составленная из трех частей, посверкивала глянцем. На кипенно-белом фоне кроваво-красными буквами было написано: «Прачечная „White“. Белый значит чистый». Этими же цветами был нарисован чей-то портрет.

Открывали прачечную помпезно, как «первый в нашем городе франчайзинг, а значит, мы привлекательны для иностранных инвесторов». Так вещал «свежеиспеченный» директор вновь открывшегося «совместного предприятия» перед местной прессой. Реакция прессы была разной. Кто-то саркастически улыбнулся, смакуя тот факт, что директор был сыном одного из местных «отцов города» и только что окончил какой-то коммерческий вуз, кто-то искренне стал восторгаться и воодушевляться. Правда, все обратили внимание на сочетание цветов на вывеске: одним оно показалось новаторским, другим зловещим, а при чем тут портрет, не понял никто.

В районной газете, в том же номере, где говорилось об открытии «новой общественной прачечной международного уровня», был опубликован некролог. Коллектив автоколонны 1735 выражал соболезнования семье трагически погибшего в аварии Пирогова Ивана Ильича. Водителя кремовой «газели». Номерной знак 746.

Никто не знал этого, но накануне, 10 апреля, в Страстную пятницу, когда Пирогов возвращался в гараж, у него вдруг из царапины на ладони правой руки пошла кровь.

Пирогов уже ехал в гараж. Голодный и усталый, он думал о двух вещах: о тещином борще и как бы не заснуть за рулем. Сгущались сумерки, дождь пошел сильнее. Пришлось включить дворники. От включенной печки запотевали стекла и спать хотелось все больше. Спать и борща.

Борщ был единственным обстоятельством, ради которого Иван терпел присутствие жениной матери в своем доме уже третий день. Удивительно вкусный получался борщ у этой старенькой седенькой сухонькой старушки. Пирогов без удовольствия представлял очередной скучный вечер дома, когда, наевшись, уснет у телевизора. Да. Теща не тот гость, которому рады. И вроде женщина она не вредная, не та тетка из анекдотов, но как приедет к дочери в гости, так и сидят они целыми днями на кухне и шепчутся о чем-то. И вздыхают так, словно жизнь у них — сплошная тоска, а виноват он. И ни в чем не упрекают. Хоть бы скандал какой закатили, все легче было бы.

Рука почти не болела. Только руль незаметно стал скользким и мокрым от крови. Безобидная царапина вдруг разорвалась, словно ее надрезали острым скальпелем. Густые черно-красные капли крови сначала скатывались из царапины, раскрывшейся как беззубый лягушачий рот. Потом кровь пошла струйкой, затекая в рукав рубахи. Дворники на лобовом стекле исправно работали. Машин на дорогое не попадалось. Дождь усиливался. Все сильнее хотелось спать.

К Пироговым давно уже не заходили те, кому рады. Дети выросли, живут сами, только за картошкой по осени забегают. Мать тоже перестала захаживать. Уже и с ремонтом не просит больше помочь. Надо бы зайти, она ж недалеко, всего через пару улиц живет. Друганам тож все некогда. Всех раскидало, замотало. А лет-то мужикам ну чуть больше, чем сорок пять. А поди ж ты, словно тыщу лет на земле живем, от всего устали.

Печка гудела убаюкивающе. Капли дождя монотонно били по стеклу. Промочив рукав, кровь закапала на брюки.

Без повода никто не заходит. А повода и нет. День рождения уже не справляем который год. На работе премию выпишут, проставишь мужикам пузырь, дочка по телефону звякнет: «Пап, с днем рождения! Мы сегодня не приедем, дела, но желаем тебе всего хорошего, здоровья вам с мамой побольше…» Да мы с матерью вас и не ждем-то уж. Ничего уже не ждем, привыкли. Нормально живем, как все. Только уставать стали сильнее. Да радости меньше как-то. Словно вытекла она, растаяла.

Ивану вдруг так сильно захотелось всех увидеть. Всех дорогих и близких. Собрать их вместе в свой дом, и друзей школьных, и тещу с тестем, и мать свою позвать, и дочку с зятем-занудой, и мужиков из гаража, да и начальник участка, хрен с ним, пусть приходит! Борща на всех наварим! Это ж хорошо, когда гости! Мать блинов напечет, как на дочкину свадьбу! Чтоб гора! И сладкого тож надо на стол, пусть бабы порадуются! Так и сделаем, непременно сделаем, пусть повод будет. Это ж важно, когда все вместе, запросто, это ж добре, как отец его говорил… Тепло разлилось по телу, по ногам.

А сам Пирогов наденет праздничный костюм. Черный, малоношеный, что со свадьбы еще остался. И сядут они с женой во главе стола. Ивану это вдруг так ясно представилось, так, словно вот увидел все. Вот дом его, вот собрались все, и дочка, и соседи, и даже с работы пришли люди. И борща кастрюля ведерная есть, и блины. И сам он в костюме. Вот только молчат все. Не говорит никто. На него, на Ивана смотрят. А он в костюме черном, из японской ткани. И сказать что-то надо, чтоб люди не молчали. Не глядели так хмуро. А что сказать? Неловко Пирогову стало, что людей собрал, а сказать что — не знает. И костюм на нем как-то не так сидит. Жестко, колом сидит костюм. И узкий какой-то стал, не пошевелиться в нем. И холодно.

Резкий свет ударил в глаза водителю. На дороге были какие-то черно-белые фигуры с красными горящими глазами. Пирогов дернул руль, но правую руку пронзило невыносимой болью. Только сейчас Иван заметил кровь. «А, черт!» — успел подумать он напоследок. Шоссе было скользким от дождя: машина врезалась в ограждение и, перевернувшись, ушла в кювет, снеся напрочь несколько бетонных столбиков. Черно-белых, невысоких, с красными светоотражателями.

Водитель так сильно ударился головой о руль, что черепная коробка лопнула как перезревший гранат. Вся кабина была забрызгана.

Откуда я знаю? Мой водитель был там и все видел с заднего сиденья. Нет, Пирогов в тот день его не подвозил. Просто он — Смерть. А за Пироговым так никто из ангелов не спустился. Смерть дуется за это на небесных. Я посмотрела в его гладкие глаза, когда садилась в кабину искореженной машины. Бледный пижонистый водила, видно, думал о тех прошедших событиях, раз вся история с «газелью» пронеслась в моем сознании. Вот это и значит: прочесть по глазам. Спокойствие, только спокойствие. Сделаю вид, что я — это не я, и ничего не видела, у меня же большой опыт в искусстве маскировки.

«Газель» перекорежило настолько, что починить ее никто не взялся, и машину свезли на свалку. Он взял ее себе. Когда бывает в Ромашевске, иногда ездит на ней по делам. Кое-кто из ангелов считает его пижоном из западных фильмов ужасов. Смерть не сердится: их много — он один, на всех не угодишь. Вот, кстати, проезжаем поворот, где «газель» потеряла своего последнего живого хозяина. А на обочине голосую я: серенькая девица в промокшем насквозь алом болоньевом плащике, его попутчик на час.

— До прачечной не подбросите? — и, не дожидаясь ответа, влезаю в кабину. Обшивка на сиденье тут же лопнула. Поролоновая труха кресла впитывала влагу с моего плаща.

Как ни странно, прачечная оказалась крепким предприятием. Пять лет без сбоев, аварий, ремонтов и развития. Осталось еще минут двадцать пути и будем там, на месте.

— Ты шутишь? Подвезу, конечно, нам же в одно место.

Меня каждый раз жуть берет, когда вижу моего водителя на задании. Сейчас главное ничем себя не выдать, даже если уже поздно: ни движением, ни взглядом. Не хочу, чтоб он узнал меня. Я так старалась измениться. Слова — лучшая защита. Уберем мокрые волосы за ухо. Улыбнемся — и в бой:

— Я слышала, что водители любят рассказывать истории за рулем. Чтоб не заснуть и не разбиться. Хотите послушать?

— А где привычное: «Привет, что ты тут делаешь?» — В голосе Смерти звучало легкое возмущение. Словно нарушить этикет — это нечто смертельное. Да что я каламбурю-то сегодня весь вечер?!

Перевозчик, похоже, видит во мне родственника, ту, которой я была вначале. Не дождется. Я не собираюсь действовать по привычному для него сценарию. Все оказалось сложнее, чем я думала. Но мы не ищем легких путей.

— Вы ни с кем меня не путаете? — врать я по-прежнему не могу. Зато могу играть словами.

Готова поспорить: он или в недоумении, или думает, что я издеваюсь. Зачем я до сих пор придерживаюсь старых правил сознательно не читать чужие мысли?


Андрей размахивал мечом бездумно, но удачно. Со всем веселым азартом, остервенением и яростью, на которые был способен. Он поймал злой кураж битвы, когда живешь только здесь и сейчас, на всю катушку, изо всех сил. И ему везло: богиня победы сегодня была на его стороне.

Ангелочком с крылышками она витала над его левым плечом. Яркий контраст между гладиатором в стальных латах и летающей мелочью в шелках и перьях обычно раздражал Андрея. Может, просто завидовал воинам, обласканным таким вниманием. Когда он видел эту картину со стороны, то всегда хмыкал: «Глупость какая-то. Отвратно выглядит». Но сегодня эта мелочь ему симпатизировала и польза от нее была очевидна: одним своим присутствием она утраивала силу удара. Поганые варвары разлетались в разные стороны от его меча и корчились в муках, прежде чем отдать душу своим уродливым диким богам. Если у них вообще были души, у этих трусливых человечков, всегда нападавших по трое. Андрея сейчас это не интересовало.

Почти без усилий пройдя первый кордон заграждения, легко расшвыряв низкорослых желтолицых охранников в меховых шапках, одолев охрану Мертвых Врат (бойцы этой расы напоминали лицом мирных восточных торговцев с рынка, пока не пускали в ход свои кривые сабли с отравленными лезвиями), воин вступил в Притвор Мрака. Битва за ворота сильно ослабила богиню победы, девица над плечом выглядела бледной и усталой, почти прозрачной. Но Андрей никогда не обращал на нее особого внимания, привык рассчитывать на свои силы и сам о себе заботиться. Игры духов его мало интересовали. Он осматривал зал, в который вошел. Здесь он оказался впервые. Грубые каменные колонны, топорно сделанные идолы в темных углах, зловеще светящиеся туннели, перегороженные коваными решетками. «В одном из них», — только и успел подумать Андрей, как решетка справа поднялась, и оттуда вышел… он сам.

Точная копия: лицо, волосы, одежда, оружие, доспехи. Все повторялось, вплоть до вмятин на нагруднике. Заметив смущение человека, двойник ухмыльнулся, обнажив желтоватые зубы. Они были такие же неровные, как и у Андрея. «Сейчас сам узнаешь, каков ты в бою», — хмыкнул оборотень и, сделав пару его фирменных взмахов мечом, пошел на человека в атаку.

Убить самого себя оказалось совсем не просто. Силы — равны, мастерство — одинаковое. В один из моментов Андрей даже подумал, что ему — крышка. Но девица с крыльями над левым плечом, казалось, давала преимущество в бою: почти идеальный соперник упал на колени, выронил меч, закрыл голову руками, а потом посмотрел на человека. Глазами пацана-подростка, Пашки, младшего брата Андрея.

— Нежить подлая, — заорал воин и поднял меч.

— Не убивай, — вскрикнула бледная девица над плечом. Но меч уже было не остановить. Юноша и богиня победы исчезли одновременно. Исчезли и решетки на всех туннелях. Андрей остался один в темноте. Куда идти, он не знал.

Ему предстояла еще финальная битва в капище. Если удастся одолеть того, кто прячется в темноте, то… Говорят, там жуткий монстр: мерзкое чудовище, отец лжи и зла, многорукая тварь, чьи длани обагрены кровью невинных. Минотавр и Горгона по сравнению с ним — наивные грезы юных дев. Пусть эта крылатая крошка над левым плечом не изменит Андрею сегодня, тогда нынешняя ночь станет последней в битве Добра и Зла. И от него, от Андрея, будет зависеть, каким мир проснется завтра. Но куда же идти? «Не важно, — решил будущий спаситель мира, — это же последний уровень». Но не смог двинуться с места.

Тело больше не слушалось. Не реагировало на команды, не управлялось ни мышью, ни кнопками курсора. Фигура воина застыла в неестественной позе: полушаг вперед, полувзмах меча.

— У, завис, гад. — Андрей в сердцах нажал три волшебные кнопки «ctrl+alt+delete». Экран послушно погас, затем засветился вновь до одури умиротворяющей стандартной заставкой «Винды». На душе у Андрея стало тоскливо, а в голову лезли одни банальности о компьютерах, как о второй реальности, и о надвигающемся зачете по органической химии: «Еще мгновение назад в твоих руках была власть решать судьбу войны добра и зла, а теперь ты просто ночной сторож на подмене в заштатной прачечной маленького Мухос… городишки. Какого хрена ты играешь в игры, а не учишь химию, Андрюха? Ты же губишь свою жизнь, как говорит мама».

За окном шел дождь. Он нашептывал что-то земле. Наверное, что-то неприличное, потому что та таяла и раскисала. Как и настроение Андрея. Парень выключил комп и совершенно бездумно минут пятнадцать пялился в дальний угол вестибюля, в котором коротал время дежурства за игрой во «Врата Ужаса». Сейчас, после проигрыша, ему не хотелось ничего. Совершенно ничего, даже спасать мир, как он мечтал в детстве и в компьютерной игре. Андрей склонился к столу, положил голову на локти и слушал дождь. Он пытался услышать, что такое тот рассказывает. Дождь шепчет земле истории о небесах, как уверяет одна страшная с виду бабулька, соседка парня по коммуналке. Их нужно только уметь услышать.

Бабка Лида — настоящий Божий одуванчик. Причем уже лет двести, судя по виду. Дунь — она и рассыплется. Сорвет ветром с ее головы светлый платочек, и душа тело покинет, наверное. Отлетит ее душа на небо, к дождям, что сказки земле рассказывают. Хотя, кто ее знает, довоенные бабки, они крепкие, нас всех переживут.

Андрею вспомнилось их первое знакомство. Он только накануне снял комнату в двухэтажном мазаном бараке, бывшем некогда офицерским общежитием. Сейчас — обычная коммуналка с общей кухней и удобствами в конце коридора. В конце такого коридора в темноте они и столкнулись. Андрей даже выругался сквозь зубы, от неожиданности, конечно, не со зла, не со страху. Хоть и вид у бабки был устрашающий: пол-лица в ошметках и глаз стеклянный. Карга каргой. Соседка по секции оказалась. Потом парень с ней и здороваться-то боялся. Мы же зачастую судим о человеке по его внешности. Бывает, что и не обманываемся. Но баба Лида — не тот случай. Ей бы стихи писать. О сказках дождевых струй, что шептались за окном в ночи.

Понять смысл сказанного дождем сегодня Андрею снова не удавалось. Он, как и много раз до этого, слышал лишь монотонный шум, и в конце концов утешил себя тем, что учится не на лингвиста, а на химика, а значит, нет у него способностей к языкам. Хоть и интересно это было бы: понять, о чем рассказывает дождь. Но не судьба. Нет у Андрея в судьбе ничего интересного. С этим и заснул молодой ночной сторож прачечной «WHITE» в ночь Страстной пятницы перед Пасхой.

Проснулся он в полной темноте от знакомого, но постороннего звука. И это был не дождь за окном.


АНАЛЬГИН

На прошлой неделе бабе Лиде исполнилось семьдесят. Исполнилось тихо, незаметно. И настоящим подарком в тот день была ясная солнечная погода. Такая яркая, что, казалось, солнце звенело в зените. Накануне ночью южный ветер разогнал метлой бледные тучи, что висели над городом не первый день и казались вечными. И весеннее утро улыбалось Лидии, день ласкал предчувствием теплого лета, что не за горами, вечер был тихим и свежим как яблоневый цвет. Ночь несла покой. Другого подарка не нужно было одинокой пенсионерке. Других и не было.

На следующий день тучи снова сомкнулись над крышами серых пятиэтажек. Но это были совсем не те тучи. Через них солнце уже даже не просвечивало, такими они стали плотными. Беременными дождем. Все кости начинало потихоньку выкручивать: верная примета — дождь пойдет через пару дней. «Значит, пора идти в аптеку», — со знанием дела подумала баба Лида. Она не могла допустить бреши в своей круговой обороне от боли и дождя. Ее оружием, ее крепостной стеной, ее «зонтиком» уже давно стали аптечные стеклянные пузырьки. Надо спешить. Старухе не нужны неприятности.

В непогоду болят старые переломы и зубы, которых давно уже нет. «Фантомные боли», — говорят Лидии врачи и прописывают спазмолитики и седативные.

— С вашим сердцем вам нельзя принимать анальгин, он влияет на сердце, — щебечет молоденькая врач-кардиолог.

— С вашим болевым порогом обязательно нужно обезболиваться, — солидно басит невропатолог и выписывает новые лекарства.

— С вашей пенсией вы можете позволить себе только валерьянку, — шутит краснощекая аптекарша «в самом соку» и продает ей дешевые лекарства «по ветеранским льготам».

— С вашим отношением чудо, что я вообще живу, — ворчит баба Лида, перекладывая кулек с аптечными «гостинцами» в свою походную сумку из плащевки.

«Гостинцы» зачастую бывают с истекающим сроком годности. Среди них частенько находится анальгин в бумажных пачках. Таблетки при вскрытии уже отдают желтизной. Зато валерьянка — в маленьких пенициллиновых пузыречках. Как игрушка-погремушка для малыша, которого у Лиды никогда не было.

Бабке Лиде нравится зажать такой пузырек в ладони и потрясти. Таблетки весело звенят и на душе легче. Она никогда не выбрасывает аптечные пузырьки.

Ее комната в коммуналке полна склянок, пузырьков и пакетиков от лекарств. Больше всего она любит цветные пузырьки: отражения от них тоже цветные. Она расставляет стекляшки на полках у окна и на подоконнике и солнышко играет на их пыльных боках, когда заглядывает в ее окно. Бывает, и солнечные зайчики пляшут на стенах: белые, коричневые, почти красные. Лиде в такие минуты кажется, что она внутри калейдоскопа и ей весело от этого. А зеркал в ее комнатке нет. Она ненавидит зеркала. Даже в обтрепанном кошельке в шелковой стенке на месте вделанного зеркальца аккуратная заплатка из черного сатина. Края обшиты через край черной ниткой.

Лида пьет седативные и спазмалитики в дождь. Когда все крутит и выламывает и боль такая, что ни сесть, ни встать. Когда хоть на стенку лезь и даже дыхание перехватывает. Когда слезы наворачиваются на глаза. И если не выпить таблеток, приходит Он. Ее личный ангел-мучитель. Если дождь, боль и слезы, он почти всегда приходит. И нет для одинокой Лидии большей радости, чем видеть его, и нет большего горя, когда он уходит. Глупая, она не может радоваться тому, что вместе с ним уходит и боль ее тела. Лида знает: как только последняя слеза соскользнет с ее ресниц, как только взгляд ее обретет ясность, ангел исчезнет, растает как слезы под дождем. И будет пусто: нет боли, нет его. Нет ангела, нет боли. Ничего нет. Словно ты умер.

Бабка Лида не смогла сходить в аптеку загодя: то соцработники нагрянули с очередной уборкой, то местные журналисты решили взять интервью, то пенсию принесли заранее, чтоб на Пасху не возиться, то жуть какая-то навалилась от всей суеты вокруг, что ни шагу ступить из комнаты. И невыносимо одиноко. Вот так внезапно навалится одиночество, словно и не твое оно, а извне наступает на тебя и проглатывает. И начинаешь жалеть себя, проваливаешься в прошлое и так можно просидеть целый день.

Но тучи становились все темнее с каждой минутой, суставы начинали ныть все отчетливее, и откладывать поход за лекарствами больше не представлялось возможным. Старуха повязала шерстяной платок на голову, обыкновенно пряча свое уродство за темной тканью, накинула пальтишко и пошла в аптеку. Если она не успеет до дождя — не миновать ей встречи с ангелом.

Лидия впервые встретилась с ним в пять лет. Был дождь, ей было больно, она задыхалась от боли, и пришел он. Зачем ей не дали умереть тогда, когда немецкая овчарка охранника откусила ей пол-лица? Зачем ангел спас ей жизнь, отпугнув эту зверюгу? Ангел закрыл Лидочку крыльями. Крылья видели двое: она и немецкая овчарка с окровавленной мордой. Девочка выжила, а собака вскоре издохла. Искалеченную Лидочку даже пристреливать не стали: бросили под дождем. И все ушли куда-то в дождь, куда-то, где что-то громко стучало: то ли поезда, то ли автоматы.

При первой встрече ангел показался Лиде молодым мужчиной, белокурым и сильным. Она приняла бы его за немца из охраны их этапа, если бы не крылья. Он сложил их шатром над головой, но крылья были такие огромные, что получился целый дом над ним и девочкой. Их двоих, ее и ангела, никто, наверное, не видел в тот момент. Но Лиде стало вдруг тихо и не больно. Она не знала точно, только чувствовала сквозь пелену застилающих глаза слез — ангел смотрит на нее. Девочку нашли какие-то люди. Они не видели ангела.

Потом в детстве, уже после войны, в детдоме, Лида часто оставалась одна. Никто не хотел с ней играть, и ей часто было больно, даже плакать больно. Она только потом поняла почему. Никому неприятно иметь дело с уродиной. Да еще и с больной на голову. Разве может советская девочка видеть ангелов? Не может. Она точно повредилась в уме, когда была в концлагере и овчарка порвала ей лицо. Жалко, не дай бог, кому другому такое пережить. Но лучше держаться от нее подальше: своего горя в жизни хватает. Вот так и в юности она оставалась одна. Постоянное одиночество приучает к жадности до чужих жизненных деталей. Бабка Лида страсть как полюбила наблюдать.

До аптеки недалеко. Можно даже пешком пройтись, да и ноги еще не скрутило в узлы от боли. Можно доковылять туда в своих «прощай молодость» ботах, а по дороге поглазеть на людей. Пятница, предпраздничный день, много чего увидать можно. Баба Лида пошла через сквер. Еще голые березы и клены переплетались ветвями над сырыми дорожками аллей. Летом это красиво, это сказочно зимой, но голые ветки, да еще на фоне серого неба напоминают проволоку. Если бы не набухшие почки, было бы совсем безрадостно. Слава Богу, кое-где почки даже лопнули и самые смелые листочки уже выглядывали зелеными флажками. Старуха ковыляла по растрескавшемуся асфальту, старательно обходя лужи и ожидая, что увидит что-нибудь интересное. Но, как назло, не было даже воробьев. Она уже было смирилась с тем, что ничего сегодня не расскажет соседям по коммуналке, как вдруг налетел ветер и из-за спины принес запах лилии. Смех и крики послышались мгновением позже.

— Стой, держите их! — кричали молодые голоса. — Куда?!

— Отстаньте, надоели! — отзывался серебристым смехом девичий голос. — Бежим, ну их! — и смех. Смех от счастья. Его ни с чем не спутаешь.

Держась за руки, задыхаясь от счастья, смеясь, мимо по серому асфальту пробегает пара: он и она. Они хохочут и оглядываются, они не разнимают рук и смотрят друг на друга, они бегут вперед, и вдруг он подхватывает ее на руки и кружит, словно ветер — осенний лист. Он — в черном костюме с белой розой на лацкане. Она в белом платье из тафты и кружев. Шлейф и фата развеваются у нее за спиной, как ангельские крылья. В руках у нее букет огромных белых лилий. Красивые, какие они красивые…

«Сбежали от шумных гостей», — понимает Лидия. А молодые уже далеко, в конце аллеи. И толпа нарядных друзей с топотом и смехом бежит им вдогонку. Старуха продолжает свой путь, незамеченная никем из свадебного переполоха. Слезы наворачиваются на выцветшие бабкины глаза, когда в конце аллеи она натыкается на сломанный цветок лилии. Его белые лепестки смяты и расчерчены темными заломами, как шрамами. Усилием воли Лида подавляет ком в горле. Аптека сразу за оградой сквера. Ей нужно попасть туда до дождя.

Конечно, все знают, что главное — родиться счастливой, а не красивой, что с лица воду не пить, что не все то золото, что блестит, но даже на паспорт бабку Лиду фотографируют только в профиль, и даже фотограф стыдливо опускает глаза и не просит улыбаться. Вот так остаются одинокими на всю жизнь. Хорошо хоть ведьмой в лицо не зовут, но в темноте прохожие, столкнувшись с ней на улице, пугаются. Можно любить людей после этого? Она и не любила.

Тучи все сильнее сгущаются и ветер все больше пахнет влагой. «Минут десять осталось до первых капель», — понимает баба Лида. Боль нарастает, до дома уже не дойти. Но можно ведь выпить пару таблеток прямо в аптеке. Какое, в конце концов, дело людям, где будет пить таблетки старая женщина с единственной половиной лица? Лишь бы в аптеке был анальгин.

Она засунет его в рот и будет рассасывать как леденцы, зажмурится, чтоб не заплакать ненароком, и откроет глаза, только когда почувствует, что боли нет. Тогда она не увидит ангела.

Он оставался таким же красивым, сильным, светлым и молодым все те годы, когда Лидия видела ангела: и в свои невинные десять лет, и в бунтарские пятнадцать, и в отчаявшиеся двадцать пять, и в смирившиеся тридцать, и уставшие пятьдесят. Он смотрел на нее своими огромными ясными глазами, сиявшими на самом прекрасном в мире лице. Ангельские кудри спускались ему на плечи, а за спиной трепетали огромные крылья. Он всегда молчал и никогда к ней не прикасался. Он мог появиться из любого места: выйти из темного угла или шагнуть сквозь оконную раму, возникнуть там, где упала слеза. Лидин ангел. Он не менялся, не менялось его лицо и свет от крыльев. Только с каждым годом он становился все дальше от взрослеющей калеки.

В пять лет Лида пряталась от боли в домике из ангельских крыл. В десять сидела с ним на соседних стульях в школьной столовой. В пятнадцать их разделяло уже больше метра. Тогда она поняла, что влюбилась и что даже он отодвигается от нее.

Ее уродство навсегда отделило ее от мира ровесниц, хихикавших с ровесниками и томно вздыхавших по старшим ребятам в детстве, от соработниц и наставниц по швейной фабрике, с их романами, интрижками и честной семейной жизнью в юности.

Но какой бы ты страшный ни был снаружи, тебя не покинут желания: если не быть любимой, то хотя бы любить. Лишь бы был кто-то рядом. А рядом с Лидией был только ее ангел. Он был добр, с ним было хорошо. И когда в двадцать она заметила, что он отходит от нее все дальше с каждым годом, ей стало так горько, так горько: и он тоже стыдится ее уродства!

Сначала она думала, что будет колоть себе пальцы швейной иглой, чтоб сделать как можно больнее, чтоб приходил и сидел у нее в изголовье, чтоб привык и пожалел. Чтоб она только могла смотреть на него. А потом представила себе, как ему противно, должно быть, приходить к больной заплаканной калеке, которая меняется день ото дня, становится старше, страшнее и вреднее. Ему, красивому и нестареющему, сияющему и сильному, сидеть с ней в ее жалкой комнатке и утирать ей сопли, которые к тому же она сама и спровоцировала специально. И мерзко ей стало. В тот момент ей на глаза попался первый аптечный пузырек: в нем был дешевый просроченный анальгин. Так Лидия подсела на аптекарские снадобья. И не слезает с них по сей день.

Сей день грозил разразиться ливнем с минуты на минуту. Свет изменился: вместо светлой, прозрачной, хрупкой серости, похожей на льдинку в ручье или девичьи мечты о счастье, в которое умчалась молодая пара, у неба появился суровый темный оттенок цвета солдатской шинели. Над крышами домов тучи стали сливового цвета.

«Сейчас ливанет, — поняла баба Лида, подняв свои пол-лица к небу. Тяжелая капля упала на ее пустую глазницу. И с болью лопнула в ее голове, заполняя все вокруг, растекаясь от затылка и выше, к ушам, к глазам. Спазмы боли сжимали виски, лобная кость трещала и раскалывалась. — Не успела». И дальше дождь рухнул стеной. Настоящий первый весенний ливень, он промочил все, что могло промокнуть, но это Лиде было уже не важно.

Все, что ей стало нужно, так это две маленькие желтоватые таблетки за грошовую цену в ближайшей аптеке. И она побежала. Вы когда-нибудь видели, как бегают старухи? Это смешно и ужасно одновременно, унизительно и неприлично. И значит, происходит что-то по-настоящему ужасное. Вопрос жизни и смерти, трагедия чуть меньше вселенской. Для них по крайней мере.

Мокрым чудовищем влетела Лидия в чистенькую аптеку. Бурая вода стекала из вымокших «прощаек», грязные следы отпечатывались на серых ступеньках. Совсем молоденькая, наверное, новенькая девулька почти закончила вытирать такую же темную лужу на линолеуме у кассы. Как же достали эти нищие старики. Что эта бабка, что тот дед у окна: одинокие, грязные, мокрые, даже похожи друг на друга. Она в их возрасте лучше уж покончит с собой, чем будет жить в таком состоянии.

— Анальгина, — выдохнула бабка в окошко аптекарши.

— Нету, — отрезала та. — Закончился. Вон мужчина у окна последний забрал. — Фармацевт кивнула в сторону. Лучше бы уж снесла голову с плеч. Но Лидии было так больно, что она готова броситься в ноги к мужчине у окна. «Сынок», — уже приготовилась умолять она. Побелевшим от боли единственным живым глазом, в котором все плыло и туманилось, она повернулась на свет и не увидела никого.

— Он ушел? — Голос старухи дрожал.

— Только что, — через губу отозвалась девица.

Лидия бросилась к двери и выскочила на улицу под осуждающими взглядами аптекарских дамочек.

Далеко бежать ей не пришлось. Он сидел на ступеньках у входа в аптеку. Мокрый, серый, продрогший и совершенно седой. Он вертел в руках бумажную пачку с блеклыми буквами и ждал ее. Он — ее ангел. На огромные белые крылья были аккуратно надеты целлофановые пакеты, что раздают бесплатно в супермаркетах под покупки. Дождинки собирались в тонкие струйки и стекали по пластику вниз, за шиворот серого пальто.

Ноги у Лидии подкосились. Но он поддержал ее и ей вдруг стало так хорошо, так радостно на душе, как бывает, если вдруг встречаешь своего лучшего друга детства. И понимаешь, что ничего между вами не изменилось, что мир такой же яркий и вы всегда поймете друг друга, будете смеяться над общими шутками и вместе плакать над растаявшим облаком, похожим на зайца. Она забыла про боль или он забрал ее снова? Но почему тогда он не исчез, а заговорил с ней:

— Я так рад увидеть тебя! Зачем ты убегала?

Лидия забыла укутать в платок уродливую половину лица и лишь смотрела на своего крылатого собеседника.

— Ты такой чудной в этих пакетах. — Только сейчас она заметила, как изменились его кудри и его лицо. Перья в его крыльях тоже отдавали серебром. — Ты весь седой.

— Я видел, как тебе было больно, а не помогал. Вот и поседел. Но теперь я с тобой и делаю свое дело. — Он протянул ей таблетки. Пачка была наполовину пуста. — И мне сейчас совсем не больно. — Его голос наполнялся силой.

— Прости, я была глупая. Только о себе думала, про тебя хотела забыть. — И тут Лидия по-девичьи взглянула на его морщинистое, но счастливое лицо. Оно менялось на глазах. Морщины разглаживались, седина отступала. Крылья начинали светиться. — А тебе было больно?

— Конечно, каждый раз, когда ты не пускала меня тебе помочь, я должен был пить анальгин, чтоб не болели кости. — Капли дождя испарялись, не долетая до разогревшихся, уже золотых крыльев. — Разве я мог не страдать, когда ты страдала?

Бабка Лида взяла таблетки из рук ангела и, ласково заглянув ему в глаза своим единственным подслеповатым бледным оком, сказала:

— Прости. Ты не прилетай больше, милый. Я свое уже отстрадала. Научилась анальгином обходиться. Не мучься, любимый. Я тебя отпускаю.

И ангел взмыл вверх, растаяв, как слезы под дождем.

Лидия пошла домой, похрустывая таблетками. Да, боль постепенно отпускала. Дождь закончился. А на душе у старой женщины было светло и хорошо: единственное любимое ею существо стало свободным и не страдало. Она чувствовала себя всеми женщинами сразу, всеми, кем ей не удалось побыть: подругой, сестрой, любимой, матерью.

В коммуналке ее ждал сюрприз. У порога комнаты лежала ветка белых лилий и источала дивный аромат, которого не затмить даже запаху жареной рыбы. Запах белых лилий не покидал старую женщину до конца ее дней и никто больше не пугался ее в темноте. Только соседи иногда слышали из ее комнаты бормотание. Что-то типа: «Жаль, что мне и рассказать про тебя некому, сынок. Никто ж не поверит!»


ПО ПУТИ…

Мы в кабине словно опутаны стальной паутиной из света. Это сетка трещин на стекле искрится. Еще пять лет назад в ней запутался свет да так и застыл. Застрял и застыл навсегда. Навсегда? Если бы у Смерти были губы, он бы слегка мне улыбнулся.

Этот водитель в принципе не берет попутчиков, чтоб не уснуть по дороге. От их рассказов, конечно, не заснешь. Но совсем не в интересных историях дело: вы видели когда-нибудь спящую Смерть? Нет, это круглосуточная работа без выходных, отпуска и права сна. Потому он и удивлен: его костлявый подбородок чуть повернут в мою сторону. Как же, подвозит новую шахерезаду. Или кто там еще заговаривал зубы перевозчику на тот свет? Не так уж и много было таких героев в человеческой истории.

Дело во мне или в них. Или в устройстве этого мира. Обычно мой спутник не встречается с людьми при их жизни. Только когда приходит время их переводить, тогда и узнает, с кем идти сегодня. Тоскливо должно быть: смотришь на человека и видишь, кто он, как жил и что с ним случилось. А он тебя — не видит, что бы там ни придумывали новомодные писатели или медиумы. Разве только на пару минут перед самым переходом. Потому бесполезно заводить контакты с живыми, а мертвые уже не интересны. Радует, правда, что можно воображать себя каким хочешь и в таком виде показываться попутчикам. Правда, ангелы и иже с ними видят его развлечения и считают пижоном. Но вдохновение как-то все реже посещает последнее тысячелетие. Не логично, но забавно. Может быть, всему виной масштабы его работ? Подумаю об этом позже, когда закончится сегодня. Кстати, до полуночи осталось минут пятнадцать. Медленно едем. Не торопится Смертушка со мной расстаться.

— А вы в аварию попали, что ли? Машина какая-то сильно перекореженная. Доедем до прачечной-то? Не разобьемся по дороге?

— Первый раз вижу ангела, задающего такие нелепые вопросы. Ты б еще спросила у меня талон на техосмотр.

Капли дождя стекали по лобовому стеклу, треснувшему пять лет назад. Капли и трещины перед глазами, дороги совсем не видно. Мой водила едет по приборам, которые не работают. Волноваться не стоит, тот, кто не жил, не умрет. Смерть не боится аварий и дорожной инспекции.

Да я не одна сегодня в ударе. Он шутит и не верит мне. Давайте будем думать, что это водитель флиртует с ночной пассажиркой. Если я в это поверю, то смогу убедить и его. Улыбаемся и несем всякую чушь, ну, раз-два-три…

— На улице дождь, я промокла. Печку не включите? — говорю, хлопая ресницами. Тушь с них давно потекла, как в модных клипах. Да тут темно, он все равно почти меня не видит. Но кокетничать-то я должна. Как все. — Интересная у вас «кочерга»: ручка в форме черепа. Эбонит или пластик? — Кто решил, что у Смерти нет чувства юмора?! Здесь его коса, рабочий инструмент, так сказать, всегда под рукой. Сейчас он прячет ее в рычаге переключения передач. Конспиратор Смерть. Заботится о психике своих клиентов? Охраняет население своего заповедника? — Может быть, все-таки включите печку?

— Она не работает, — ему пришлось-таки мне ответить. — Если бы я был живым, начал бы мучиться вопросами, строить догадки, вспоминать прошлое, выбирать из возможных вариантов: кто ты. Но я — Смерть в чистом виде. Все мне и так откроется позже. Подожду, куда спешить?! Всему свое время. Ты меня не узнаешь, похоже. Но подумай, как в таком случае ты можешь меня видеть? И как я, кстати, выгляжу?

Это он вслух говорит? Или я неосторожно глянула ему в глаза.

— Жалко, — эхом вырвалось в паутине из трещин света и капель дождя.


И ЗАЧЕМ?!

Она была комендантом по призванию. Это ведь не работа, не должность. Это состояние души. Если у нее была душа. Вся коммуналка ее по имени-отчеству называла: «Юлия Владимировна — то, Юлия Владимировна — се». По струнке перед ней ходили даже отцы-алконавты из первой.

Видеть надо было, как она по коридору шла! Тихо, бесшумно, но даже кошки в такие моменты из комнат не высовывались. Соседи поговаривали, что живность любая щерилась и в дальний угол забивалась, когда Юлия Владимировна мимо проходила. И все в коммуналке почему-то очень быстро признали ее главной. Хотя, вот штука-то, фамилию никто не запомнил. Звучная была у нее фамилия. Это у всех в голове отпечаталось, а вот какая именно — хоть убей, не вспомнить.

С виду обычная тощая дамочка неопределенного возраста. То ли ей давно за двадцать девять, то ли нет еще и тридцати. Крашеные волосы всегда гладко назад зачесаны, голубые глаза-льдинки никогда не накрашены. Брови выщипаны в тонкую ниточку. Смолит как паровоз, а зубы — белые, и табачищем от нее не несет. Вечно в джинсах и кедах ходит. Не кроссовках, а именно кедах, чтоб подкрадываться неслышно, наверное. Когда идет — спина прямая, балетная, а сядет если, горбится так, словно рюкзак за плечами. И нет в ней, тонкой, как спица, ни кожи, ни рожи, ни вида, ни шерсти, но если глянет она на человека ледяными своими глазищами, так не может он ей уж более ни слова поперек сказать. В коммуналке ведь какая жизнь: то из-за конфорки на кухне война, то пир горой по поводу первого четверга на этой неделе. Но как Юлия Владимировна появилась, всем ясно стало, что и конфорки сильнее, и заварка свежее, и победа в споре окажутся у того, за кого эта дамочка. Как она скажет, так и будет.

— Убью, — прошипела Юлия однажды буйному алкоголику Тольсону, когда тот по пьяной лавочке уснул на пороге ее комнаты. Мужик подпер дверь своим нехилым телом, и дамочка не могла выйти наружу некоторое время.

Соседи рассказывали, что три раза она Тольсона растолкать пыталась да отодвинуть, а когда дамских сил ее не хватило, грохнуло что-то у нее в комнате, и дым синеватый пошел, как от спичек серных. Потом дверь рухнула на алконавта, а Юлия Владимировна из комнаты вышла. Прямая как стрела, дымок сизый у лица вьется, тонкие губы в улыбочку растянуты, ручки тощенькие лодочкой под грудью сложены. Нагнулась она к протрезвевшему Тольсону и спокойненько так сказала:

— Убью.

Тот что-то булькнул в ответ, сжавшись в комок под взглядам ледяных Юлькиных глаз. А она лишь добавила:

— И дверь мне почини.

Перешагнула через алконавта и ушла бесшумно, даже кедами по полу не скрипнув. Только дым от лица откинула, как прядь волос.

И все бы ничего, мало ли что в коммуналке бывает. Да только сгорел Тольсон через две недели. То ли в постели курил выпивши, да заснул, то ли проводка заискрила, пока он спал. Не разобрались. Огонь-то потушили вовремя, а хозяина не спасли. В дыму задохся, бедолага.

Выгорела комната его несильно. И вскоре въехала туда тихая старая дева Маруся. Такая тихая вся, даже кошек у нее не было. Да и не старая она была вовсе, Юлии Владимировне ровесница, наверное. Но называть ее хотелось именно Марусей, и ясно было, что не было у нее никого никогда. И фамилию ее никто не помнил, не шла ей фамилия никакая. Маруся да и Маруся. К ней из детдома приходили по выходным две девчонки. Одна постарше, лет четырнадцати, другая — малая совсем, может, годов девяти. Но не родные ей, сразу видно.

Соседи рассказывали, что когда Маруся только въехала да в первый раз с Юлией в коридоре встретилась, та аж в лице изменилась, словно привидение увидела. Будто по могиле ее кто-то прошелся. А Маруся — ничего, улыбнулась да поздоровалась ласково, как ни в чем не бывало. Она со всеми так: улыбалась, здоровалась — словно лучик теплый по спине твоей пробегал.

Вообще же, как Юлия Владимировна комендантом коммуналки себя назначила, так порядка больше стало, притихли все. Ни тебе пьяных разборок у Тольсона в первой, ни тебе волосатых студентов с гитарами у Ирки из третьей, ни тебе детских праздников у Петровых в четвертой. И даже бабка Лида из пятой кастрюлями не звенит по утрам. Болеет, и то потихоньку. Ремонт в коридоре сделали, дверь железную в квартиру поставили, о шести засовах. И в каждую комнату по новой двери. Юлия Владимировна и бригаду нашла, и договорилась об установке. Вроде бы и хорошо: почти даром квартиру обновили, надо было только заявление подписать, которое она составила, остальное как-то само устроилось. И не видел даже никто строителей, что ремонт делали: Юлия сказала, что сама присмотрит за квартирой. И за всеми, кто в ней. Присмотрела.

Перестала квартира проходным двором быть. Перестали соседи по вечерам за чаем на общей кухне собираться. Не любила Юлия этого. Только вот детдомовцы Марусины все ходили и ходили. И пирогами по воскресеньям пахло из ее комнаты, и как у солнышка обогреешься, если поздоровается она с тобой. Комендантша лицом темнела, когда троицу эту видела. А может, это лампы новые в коридоре быстро выгорать начали, не проверишь ведь, сейчас все какое-то внутри бракованное стали делать.

Предупредила Марусю однажды Юлия Владимировна:

— Приглядывайте за своими, чтоб ничего не стащили! — та только улыбнулась, да по макушке младшую потрепала.

Через некоторое время у Ирки из третьей комнаты магнитофон пропал. Не то чтобы ценная вещь, даже диски не все проигрывал, но непорядок же, обидно, все копейку какую стоит. Та смурная ходила, видно же, да и музыка дурным голосом из Иркиной комнаты не орет. Комендантша девицу в лоб спросила: «В чем дело? Магнитофон пропал?» Та огрызнуться хотел, да не посмела. Кивнула только в ответ. «Разберемся!» — сказала Юлия, пустив изо рта дым колечком. И пошла к Марусе. Зашла к ней в комнату, как к себе домой, и дверь аккуратно прикрыла.

Вдруг тихо так стало в коммуналке, словно нет в ней ни души, словно из живых остались одни ходики на стене в прихожей. Затихла у себя в третьей и сама Ирка. Она сидела в своей комнате и слышала только тиканье часов. И ничего страшнее этой тишины с часами она в жизни не слышала. Ужас охватил ее, глубокий, как море. Такой, что страшно даже пошевелиться, дышать страшно. Половицей скрипнуть страшно, потому что понимаешь, ты в самом сердце темноты, даже если в комнате горят тысячи свечей. И во мраке этом ты не один, есть еще кто-то. И что-то происходит рядом, ужасное что-то, и ты вовлечен в это, но непонятно во что. Но страшнее всего, что ты чувствуешь — сам загнал себя, сам пришел. И сто раз уже жалеешь о сделанном, но поздно.

Соседи потом рассказывали, что каждый из них в это время чувствовал то же самое. Но никто не сделал того, что сделала Ирка. Никто, как она, не подошел к двери и не вышел в узкий темный коридор. Никто не прошел на цыпочках к комнате номер один, никто не почувствовал запах серных спичек и ладана. Соседи не видели, как Ирка из третьей, вдохнув воздуха побольше, толкнула дверь первой комнаты, и не видели соседи, как обомлела она.

Пятница, шесть вечера, на улице солнце светит, ветер майский листьями зелеными играет, а в Марусиной комнате полумрак. Или полусвет. И окон нет, и мебели, и стен. Ничего нет. Только круглый стол с белой скатертью до полу. А на нем старинный черный телефон с белым диском. Без провода. Напротив друг друга за этим столом сидят две женщины в длинных платьях. То ли им уже за двадцать девять, то ли нет еще и тридцати. Обе горбятся, словно рюкзак у них за плечами. Забыла Ирка, зачем в комнату заглядывала. «Извините», — пискнула и вон выскочила. Обернулись к ней две женщины, встали, выпрямились. У обеих спина прямая, балетная. У обеих руки худые лодочкой под грудью сложены. И дымок голубоватый у лица вьется. И если бы было в комнате что-то, то дрожало бы оно как осиновый лист, и шли бы по пространству волны: белые волны и черные волны.

На кухне только Ирка отдышалась. Когда чайник на плите засвистел. Она и не помнила, как его поставила. Поняла Ирина, что сама того не зная, открыла нечто странное и страшное, куда не стоило соваться. Чужую тайну. И тайна эта — совсем не пропавший магнитофон.

Ночью Ирине снилось, как она играет в классики на острове, висящем в пустоте. Остров выложен белыми плитками кафеля. По ним она и прыгает. Весело, легко сначала, а потом за черту заступает нечаянно и плитки под ногами лопаются и обваливаются. И кто-то еще был на этих белых гладких «классиках». Тоже проваливался. Неприятный сон. Хорошо, что он закончился.

Субботнее утро оказалось теплым и ласковым. Ира проснулась и долго нежилась в постели: не открывая глаз, ощущая солнечный луч у себя на щеке. Впереди был выходной, целый день, который можно было потратить на приятное ничегонеделание или на полезное мытье окон. Что конкретно будет сегодня, девушка еще не решила, но ей уже хотелось улыбаться новому дню и вдыхать запах воскресных сдобных булочек, которые Маруся всегда готовила к приходу своих ребятишек. Ваниль, повидло, сахарная пудра. Если честно, то получалось не самое лучшее в мире тесто, но какой аромат. Может, она еще чего-то добавляла в свою стряпню, не важно. Зато после нее в кухню приятно заходить, теплее там, что ли, светлее.

Мысль о Марусе напомнила и о вчерашних переживаниях. Но в своей комнате, в мягкой постели, под теплым одеялом, в компании с солнечным зайчиком на щеке, прошлые страхи сделались маленькими и нереальными, как обрывки тумана. Ирина потянулась, вздохнула поглубже и собралась было уже откинуть одеяло, но чего-то не хватало для полного счастья.

Она села в постели. Солнечный зайчик перепрыгнул на смуглое открытое плечо. Щеке стало холодно. Чего-то по-прежнему недоставало в привычной обстановке. Ирина повертела головой, взглянула на часы: половина десятого, все, должно быть, уже проснулись. Надо успеть занять ванную. Что же было не так?

В дверь постучали. Ирина сунула ноги в тапочки и встала.

На пороге стояла… Маруся и держала в руках ее магнитофон.

— Здравствуйте, Ира, — сказала она, не поднимая глаз. — Возьмите, пожалуйста, это ваше, — и протянула серебристый кассетник. — Он целый, работает, с ним ничего не произошло. Простите мою девочку. Она не будет больше. И не придет сюда, раз вы так требуете.

И тут до Ирки дошло, чего не хватает. Это же так просто, так естественно, что нельзя сразу заметить. Запаха булочек не было. Был солнечный свет из окна сзади и холодный электрический из-за проема двери в коридор. Был сквозняк, но пригревало спину. Пахло жжеными спичками, а совсем не выпечкой. Такой запах был у Марусиного горя.

Все поплыло у Ирины перед глазами. Но словно вокруг выключили звук. Снова, как вчера, остались только тикающие в коридоре ходики и больше ничего. Ира видела, как беззвучно двигаются Марусины губы, как говорит она что-то, не смея взглянуть на собеседницу. Как обостряются морщинки на ее лице, как истаивает она. Как пропадают полутона и краски. И как стоит в конце коридора Юлия и курит. Отвернувшись от них, лицом к окну курит, а дым над ее головой расходится надвое. Две отдельные струйки огибают что-то большое, невидимое, но очень тяжелое, отчего спина у нее прямая, балетная. Словно сгущаются клочья дыма во что-то такое знакомое, забытое, почти родное и совершенно невероятное. И ясно, что слушает Юлия каждое слово, хоть и в дальнем конце коридора стоит.

— Да-да, хорошо, никаких заявлений в милицию, — ответила Ирина зачем-то и поскорее закрыла дверь. Только тогда снова появились звуки, живые запахи, цвета. Но день был безнадежно испорчен, а к вечеру вообще пошел сильный дождь.

Окна остались непомытыми, идти прогуляться расхотелось. У авантюристки Ирки не было желания даже выходить из комнаты, благо, в ней все было для того, чтоб не высовываться без крайней нужды: и телевизор, и электроплитка, и холодильник. И даже магнитофон теперь был. Какой-то тусклый он стоял теперь на столе перед окном и не вызывал ни малейшего желания его включать. «Только света от него меньше в комнате, — вертелось в голове у Ирки. — На фига вообще мне это ящик нужен?! Есть же музон по телику. Я прям меломанка такая. Куда бы деться!» — и так весь день.

Кассетник тускло поблескивал. Так же тускло, как глаза Маруси, его вернувшей. Пару раз в этот день Ирина все же столкнулась с ней в коридоре. Выходила по крайней нужде. Маруся все прятала лицо и жалко улыбалась. В свете белых ламп дневного света лицо ее было неправдоподобно бледным. И когда к ней все-таки пришли долгожданные гости (малая без старшей), то оно не засветилось и вполовину прежнего. На птицу с подбитым крылом стала походить Маруся. А не на солнышко. Девчоночка тоже хоть и щебетала по-прежнему, да один ребенок, как ни крути, не двое.

Второй раз, когда с Марусей Ирка столкнулась, то снова поплыло у нее все в голове. Нет, сначала просто тоска взяла, стыдно стало, хоть плачь, за глупую свою жадность. Магнитофон вспомнился, цвета дохлой рыбы. А потом запахом серных спичек обдало и туман в голове появился: черные полосы, белые полосы. Только черных — больше. Дурнота к горлу подступила. И Маруся, словно почувствовав, что с Ириной что-то происходит, скорее скользнула к своей комнате. Ирина попятилась, пропуская, и боковым зрением увидела, темный силуэт в дверях кухни. Собрав остатки воли куда-то в район желудка, девушка развернулась на каблуках и шагнула в ту сторону. Конечно, в проеме виднелась тощая женская фигура в клубах сизого дыма. Дым расходился над ее головой надвое. Что-то большое и темное трепетало за ее балетной спиной.

— И зачем? — выдохнула Ира. — Зачем ты с ней так?

Она в первый раз назвала Юлию на «ты». Хлопок сзади — и сознание прояснилось. Видно, Маруся спряталась в свою комнату, как в укрытие. Дышать стало легче, хотя запах серных спичек настойчиво витал в воздухе.

— О чем это вы? — вскинула бровь комендантша и умело выпустила колечко дыма. То поднялось, все увеличиваясь, и застыло на мгновение над ее головой. Чуть дольше, чем просто кольцо из дыма. — Вы хотели вернуть свое, вам его вернули. Разве не так? Идите к себе, Ирина. Не нужно скандалов, не так ли?

— Ну да, — пробормотала Ирина, отворачиваясь, замороженная холодной вежливостью. Стало ей тоскливо еще больше, ведь права была эта тощая дылда: что хотела, то получила. И темнота снова навалилась, как вчера. И не хватило бы и тысячи свечей, чтоб развеять ее, где уж маленькой желтой лампочке на кухне. Потому что была она внутри. И была еще кухонная лампочка, этот маленький светлячок, почти погасший, жалкий. Но он виднелся внутри плотной мглы, которая почти душила. И то ли на лампочку, то ли на светлячка шагнула девушка вперед и выдохнула:

— Не так. — Она оказалась в ярко освещенной кухне. Комендантша отступила к окну и смотрела на Ирину с удивлением. Нимб из дыма растаял в воздухе. — Моя магнитола не стоит Марусиного горя. Она мне не мое отдала, я свою пропажу сама нашла, — зачем-то соврала Ирка. И добавила для большей правдоподобности: — Да, под кроватью.

Вышло неубедительно. Но так лгать было не стыдно. Совсем другое чувство, чем то, когда перед замдекана объясняешь, почему прогуляла половину семестра лабораторных по химии. В деканате обычно не верили, но прощали. Здесь комендантша тоже не поверила и презрительно улыбнулась.

А Ирина продолжала, чувствуя вибрацию где-то в районе лопаток:

— Я пойду сама к ней и все расскажу. И магнитофон отдам, пусть ее старшая музыку слушает. И снова к ней в гости приходит. И пусть Маруся снова как солнышко всем улыбается. И еще я всем расскажу, что вы ее специально подставить хотите, чтоб комнату ее себе присвоить. И что…

Юлия щелкнула пальцами и слова застряли у Ирины в горле. А потом засмеялась. Сначала медленно и отрывисто, словно кашляя, а потом все громче, перейдя на хохот. Девушка ожидала чего угодно, но не смеха. А комендантша хохотала, не замечая, как зажженная сигарета догорела уже до пальцев и обожгла кожу. Затем смех снова перешел в кашляющие звуки и застыл наконец кривой усмешкой на лице Юлии Владимировны.

— Да ты хоть представляешь, кто я? И кто она? Нет?! Комнату я хочу забрать?! Нужна мне ее комната! Как и твоя, или вся эта дыра коммунальная. Или возня ваша мышиная и твоя трагедь с хреновым ящиком. Мне на все это наплевать с высокой колокольни: и на тебя, и на магнитофон твой, и на пацанку ту детдомовскую. На всех вас. Насмешила тетеньку! К себе иди, юмористка, не высовывайся. И не лезь со своей ложью во спасение не в свое дело. А то сама из института вылетишь и комнату потеряешь. — Юлия сложила руки лодочкой под грудью.

— И зачем тогда все? Зачем? — шептала Ирина. Она чуть не заплакала от бессилия, обиды и ощущения собственной глупости. Комок, который должен был подступить к горлу, застрял в груди, у сердца. В глазах опять начало темнеть.

— Это тебя не касается. Каждый пусть сам за себя отвечает. Мне нужно было найти беглянку и наказать. Ты мне помогла, иди теперь по своим делам. У тебя — твое задание, я в него не лезу.

— Вы сейчас о чем говорите? Зачем? — Ирине показалось, что у кого-то из них двоих поехала крыша. А может быть, у обеих сразу. И что ее, Ирину, куда-то впутали, не сказав, использовали и отставили в сторону.

— Затем, что эта ваша «Маруся» сделала однажды выбор, променяла великое на малое, пусть отвечает теперь. Как я.

— Ты кто? А она? — спросила Ира. Она почти теряла сознание, но сквозь черно-белые полосы, похожие на помехи у телевизора, отчетливо видела, как изменяется силуэт комендантши, как колышется что-то знакомое и пугающее у нее за спиной, как все узнаваемее становится. И как все больше лицо ее меняется. На Марусино. — Так вы сестры?! — Ответ оказался очевиден. Снова хлопок двери за спиной вывел Ирину из нечеловеческой маяты. Она снова видела комендантшу на кухне.

— На себя посмотри, — вдруг ляпнула Юлия. А потом сникла как-то, ссутулилась. Забормотала: — Только она меня не узнает, никто из вас не узнает. — И была в этом ответе то ли горечь, то ли злоба. — Она решила однажды, что дети лучше, чем крылья. Что запах приятней, чем небо. И что свет без тепла неполон.

— А это не так?

— Не так! — огрызнулась Юлия. — Вот пусть поживет теперь с одним крылом. — И рявкнула потом: — Не лезь не в свое дело!

Раздавленная, Ирина отпрыгнула в коридор. Заныла спина, захотелось с хрустом подвигать лопатками. Выходя из кухни, она обернулась. Сгорбленная комендантша сидела у окна и тупо тыкала окурком в свою ладонь, сложенную лодочкой.

— Я сказать только хочу, и ты меня не перебивай. — Ира неожиданно для себя повторила жест «руки-лодочкой». — Я оказалась тут между вами, как меж двух огней, и что-то вот здесь у меня изменилось, словно включилось кое-что. — Девушка сильней прижала руки к сердцу. — Не могу до конца понять или вспомнить про тебя и за какой свой выбор ты отвечаешь. Но попробуй и узнаешь: улыбка лучше боли, чувствовать так же много, как знать, а добрые дети радуют больше твоих темных крыльев. Потому что меняются и у них тоже появляются дети. Они другие каждый день. Каждое мгновение. Прости. И спасибо, что напомнила, зачем мы вообще здесь. И как это бывает нелегко, сестра.

У Ирины заболела спина. Болела так, как давно уже не болела. Захотелось с хрустом свести лопатки, выпрямиться как стрела, чтоб заглушить боль. Но она улыбнулась и вышла в коридор из ярко освещенного пространства кухни совсем не балетной походкой. Юлия не видела, вернулась ли Ирина в комнату или вышла из квартиры. Она даже не пошевелилась, не обернулась. Не знала она, слышал ли разговор кто-нибудь еще. Но соседи рассказывали, что когда ночью заплакала во сне Марусина девочка, зашла к ней в первую комендантша, и колыбельная оттуда зазвучала, на два голоса. Малышка сказала что-то вроде: «Я скучаю по своей сестричке», и кто-то из взрослых ответил ей чуть слышно: «Я тоже».


Андрей в первую секунду даже не понял, открыл ли он глаза: такая разлилась чернота вокруг. Когда же сквозь жалюзи в помещение на секунду проник свет фар от проехавшей мимо машины, он смог узнать место, где находится. Привычные вещи оставались на местах, просто их не было видно. Компьютер, стол, за которым задремал Андрей, телефон на нем, пара кресел для посетителей в вестибюле у стены не изменили своего положения. Чернела дверь в полуподвал. Она была закрыта. Латунная ручка на двери, сверкнула как глаз.

«Отключили свет, — успокоился было охранник. Вполне нормальное объяснение. — Как такой нервный субъект, как я, может подрабатывать ночным сторожем? Мне б стихи писать: “Латунная ручка сверкнула как глаз”». — Он почти расслабился. Но новый приступ стуков за стеной ввел его в ступор. Словно кто-то заперт и что есть силы пытается вырваться, то барабаня, сотрясая дверь, то затихая, накапливая силы. Так работает стиральная машинка-автомат в режиме отжима на восьмистах оборотах. Как она может работать, если отключили электричество? И как она вообще включилась?

Слышать, как за стеной в полной темноте что-то стучит — страшно. Особенно если знаешь, что не должно быть темно и стучать некому. Под ребрами появился маленький ледяной шарик. Он медленно разрастается, замораживая внутренности. Мерзкое чувство тревоги, похожее на ледышку, засело за грудиной. Но ведь нужно встать, пойти в темноту на этот припадочный звук и найти его причину. Ледяной комок еще увеличивался от этой мысли. «Это лишь короткое замыкание или глюк в программе», — почти уговорил себя Андрей. И даже решил просто позвонить ментам, не спускаясь в полуподвальный зал с машинками. Пусть приедут для поддержки. Эпилепсия машинки на время прервалась, стук затих. Самое время — позвонить.

В темноте парень нащупал телефонную трубку, ничего не свалив при этом. «Удача!» — отметил он про себя. Но тут же чертыхнулся — гудка в трубке не было.

Машинка за стеной снова забилась в судорогах. Для короткого замыкания она слишком долго живет, это понимает каждый, кто хоть немного помнит школьные уроки физики. Как назло, по этому предмету у Андрея была пятерка. Но представить маньяка, пришедшего в полночь постирать пару окровавленных простыней, парень из Ромашевска тоже себе не мог. Оставалось одно: взять в ящике стола большой фонарь и связку ключей, пойти к темной двери с латунной ручкой и спуститься вниз. И главное, не забыть, что там, у входа — ступеньки с обеих сторон. Покидать стол не хотелось так же, как оставлять родину. Не важно, что с комфортом за столом могла сидеть только приемщица, худосочная старая дева Мария. Сейчас он был таким уютным и надежным, но его предстояло оставить здесь, в знакомой темноте, и шагнуть в незнакомую.

Так Андрей и сделал. Хорошо хоть фонарик работал.

Парень пытался не паниковать и сохранять спокойствие, но холод разрастался в груди. Потому и мысли ночного сторожа остывали, он совсем не пылал храбростью, в голове появлялись варианты удачного и неудачного отступлений. Например, план «В» — запереться в офисе (так называлась крошечная комнатка с сейфом) и дышать через раз, ждать утра, как спасения. Или что есть духу лететь к наружной двери, чтоб просто сбежать. Этот вариант ему понравился даже больше, осталось только открыть наружную дверь, подготовив пути отступления. Или сразу сбежать? И сделать вид, что ничего не было. В конце концов, гипотетическое увольнение куда менее значимо, чем возможная травма на нелюбимой работе.

«Пожалуй, это разумнее всего», — решил Андрей. Но достал фонарик из ящика стола и двинулся к проему двери служебного помещения. Мама растила его без отца и учила, что трусить не хорошо. Хотела воспитать настоящего мужчину. Настоящий мужчина на немного нетвердых ногах подошел к двери, взялся за ручку и сделал шаг вперед. Совсем забыл про ступеньку.

Дверь, как огромный рот, распахнулась и проглотила споткнувшегося парня.

Внутри было светло. Необходимость в фонарике исчезла, и Андрей испытал слабое облегчение. Теперь в случае чего он мог использовать фонарик как дубинку. Но это чувство быстро улетучилось, когда он понял, куда свалился.

Упав ничком на белый кафельный пол, Андрей уткнулся носом в небольшую тепловатую бурую лужицу. Она неприятно пахла: дешевым мылом и чем-то еще. Пунктир небольших лужиц такого же бурого цвета проходил от двери к рядам с машинками. А в конце красного пунктира (парню не хотелось верить, что бурые точки и полоски — это кровь) стоял крупный пожилой мужчина. На вид ему было около пятидесяти. Он стоял, опираясь руками на корпус машинки, и смотрел, как в барабан набирается вода. Важно ли то, что машинка была с вертикальной загрузкой, а значит, Андрей мог рассмотреть сразу рост, телосложение, одежду человека? Может быть, и не существенны все эти детали. Андрей лишь осознал, что по белому пластиковому боку машинки сбегали вниз черно-красные полоски.

«Значит, план “В”», — мелькнуло в голове у Андрея. От проема до двери офиса не более пяти метров, до выхода на улицу — и того меньше, но надо встать и метнуться к двери как можно быстрее. «Вот я попал!» — Андрей сгруппировался, приготовившись к прыжку назад, как в видеоигре. И рванул назад к двери.

Вроде бы все просто и реально, но вереница простых действий, обычно выполняемых автоматически, вдруг стала необыкновенно длинной и опасной, как ядовитая змея, которую пытаешься схватить за хвост. Будь готов к укусу! Машинка в этот момент молчала — переключалась на другой режим…

Но, перекрыв выход, у двери молча стоял тот самый человек, который только что глубокомысленно разглядывал потоки воды в машинке. У него были красные руки, как у мясника на рынке. Человек в упор посмотрел на Андрея.

— Я тебя иначе представлял, — почти без интонации сказал он и протянул Андрею окровавленную руку. — Проходи, — и двинулся в глубь помещения.

Теперь ясно было видно, что на руках именно кровь. Казалось, она сочилась из пор кожи.

«Хрен тебе», — подумал парень и дернул ручку на двери. Та осталась у него в руках. А затем рассыпалась в серо-желтую пыль. Как распадается труха прошлогодних листьев.

Человек наблюдал за Андреем чуть скучая. А тот пытался выбить дверь. Она не поддавалась, хотя днем держалась исключительно на честном слове. Сейчас — стояла насмерть. Причем явно не в команде парня. Он уже почти отбил плечо, а фонарь не оправдал надежд: разлетелся на куски после первых двух ударов.

Незнакомец терпеливо наблюдал. Не вмешивался, пока Андрей не попер буром:

— Дверь открой! — заорал он на мужчину. Тот хмыкнул:

— А то ты со мной, видимо, драться будешь? — Никогда еще Андрей не чувствовал себя таким униженным и глупым. — Веди себя примерно, юноша, и все закончится. Для одного из нас, возможно, даже хорошо, закончится.

«Он сразу меня не убьет, — понял парень. — Надежда есть. Кто-нибудь придет и спасет меня». Чувствовать себя маленьким и слабым было ужасно стыдно. Еще накануне вечером, во время игры, он почти победил вселенское зло и тосковал по собственноручному спасению мира, а теперь пальцы рук дрожали и противно ослабли колени. А маньяка потянуло на философию:

— Никогда не знаешь, куда приведет тебя та или иная встреча. Чем обернется, казалось бы, обычный поступок. Как закончится серый, незначительный день.

Андрея что-то покоробило в речи незнакомца. Тот продолжал:

— Проживал похожее сотни раз, тысячи раз делал то же самое, говорил и думал подобное, а однажды: раз! — и несколько слов переворачивают всю твою жизнь, всю твою реальность. — Он странно произносил слова, словно привык вещать со сцены. — Если бы у меня был сын, я научил бы его быть очень осторожным со словами. И перестань калечить дверь, юноша. Во-первых, бесполезно, во-вторых через дыры ужасно сквозит.

Из вмятин на двери вверх поднимались сероватые струйки дыма. Тянулись вверх, никуда не торопясь, как нити, как тонкие стебли травы, как волосы. Дверь словно обросла.

— Мы можем и здесь поговорить, — неожиданно предложил мужчина. — Тебя же зовут Андрей, не так ли?


И все вокруг изменилось.

Резко ударил в глаза холодный белый свет. Он залил все вокруг, словно кто-то включил мощные лампы. Ряды стиральных