Сергей Трофимович Алексеев - Игры с хищником

Игры с хищником   (скачать) - Сергей Трофимович Алексеев

Сергей Алексеев
Игры с хищником


1

Каждую ночь ему начала сниться дорога, что соединяла Ельню с Образцово.

Это был старый, извилистый проселок, отчего-то грязный во все времена года, с глубокими колеями и лужами, хотя обочины всегда оставались сухими, впрочем, как поля и перелески по обе стороны. Первый раз его пытались обустроить пленные французы. Говорят, они нарубили и навозили много лесу, выстелили лежневку и сверху насыпали песка, после чего долгое время путь между двумя городками называли гатью, хотя она давно сгнила и утонула в мягкой почве. Потом пленные немцы вырыли канавы по обе стороны, навозили гравия и камня, отсыпали и вымостили все семь километров, после чего дорогу стали называть каменкой. По ней любили гулять фабричные девушки, поскольку это теперь было единственное в городе всегда сухое место; взявшись под руки, они выстраивались в шеренгу, а то и две-три, если не было ночной смены, и так шли до Сычиного Гнезда – мельничной плотины на речке Ельне. Там они сидели на травянистом берегу, иногда жгли костры и пели песни, в общем, тосковали без парней. Но когда в Образцово пригнали из Германии танковую часть, здесь возникло гульбище и гармошки можно было слышать в Ельне. Танцы и пляски устраивали прямо на широкой замощенной плотине, огороженной бревнами, на которых можно было посидеть, а чтоб светло было, костры разжигали или танкисты на своей полуторке фары включали. И хотя саму мельницу сожгли еще перед войной – оставалась только плотина да обгорелые с одной стороны, высокие сухостойные ели, где когда-то была изба мельника, – но все равно слава ходила дурная, мол, нехорошее это место, проклятое, мельничный омут, дескать, не одну жизнь человеческую погубил.

А еще ельнинские старухи пугали, будто где-то в сухих кронах елок живет старый сыч, который бесшумно вылетает ночью из своего гнезда и клюет в макушку простоволосых девок, но которые в платочках, не трогает. Если же какая ему понравится, так он когтями в волосы впивается, поднимает и уносит в свое гнездо, после чего девицы беременеют и, дабы грех скрыть, бросаются в омут. На эти россказни никто особого внимания не обращал, потому что страшная война затмила прежние страхи и предрассудки, однако все равно фабричные, если надо было отойти со света в темноту, обязательно повязывали косынки, а если вдруг над гульбищем появлялась ночная птица, громко смеялись и хватались за головы.

Как только появились танкисты, на мельницу следом за девками начали подтягиваться и мальчишки-подлетыши – еще не гулять, а поглазеть, в омуте накупаться до синевы или завести дружбу с фронтовиками в звенящих от медалей гимнастерочках, покурить немецких сигарет, получить в подарок или выменять на что-нибудь суконную пилотку, а если сильно повезет, то и трофейный пистолет на самогонку. Правда, веселое, счастливое это время длилось недолго, всего два лета после войны, потому что пьяный танкист застрелил ельнинского парня-фронтовика – из ревности, прямо на гульбище. А потом начались учения и танки в пыль размолотили мягкий известняк, перемешали его с песком, землей и даже утонувшей французской гатью, и каменка опять превратилась в болотистый проселок.

Вот такая дорога Сергею Борисовичу и снилась. Будто спешит он на мельницу, где уже слышатся голоса и гармошка, и всякий раз неожиданно за поворотом оказывается Рита Жулина – еще молоденькая, красивая, нарядная – и с оглядкой, с вороватым, задорным видом манит его рукой.

– Иди ко мне, Сыч...

Это было его школьное прозвище, уже полузабытое и во сне оживленное Ритой. Он бежал по дороге на зов, но на пути всякий раз оказывался его дед, Федор Аристархович, волосатый и бородатый старик. Отталкивал внука и говорил:

– Это она меня зовет!

Доставал изо рта разжеванный кусок лиственничной серы и подавал ему – на этом месте сон обрывался.

Сергей Борисович жвачку не брал, но когда просыпался, уже наяву ощущал ни с чем не сравнимый сладковато-терпкий вкус смолы, щемящее разочарование и тревогу.

Дедово прозвище пристало к нему благодаря родному дяде, после того как они с мальчишками выкопали неразорвавшийся снаряд на танковом стрельбище и попытались выплавить из него взрывчатку. Насверлили дрелью отверстий, подвесили над костром и подставили ведро: так в Ельне мужики добывали тол, чтоб глушить рыбу на речных ямах. Скоро из снаряда начало капать, но огня не хватило, и его, как самого младшего, отправили за дровами. Он набрал охапку сухих сучьев в лесу и понес к костру. Оставалось метров пятьдесят, когда перед глазами восстал грязный огненный столб и его швырнуло на землю. Самого взрыва он почему-то не услышал, только в ушах зазвенело, и в первый миг, не понимая, что произошло, и не выпуская хвороста, вскочил и помчался вперед, затем пошел шагом и медленно остановился.

Его передернуло от ужаса, на миг онемели руки и ноги, потому крика не получилось. Он увидел лишь небольшую воронку на месте костра, разбросанные по сторонам руки-ноги, тлеющие головни, растянутые по траве кишки и изуродованные туловища. И от всего этого шел пар или дым. Он выпустил ношу и только тогда увидел свою смерть, застрявшую в хворосте, – донышко от снаряда.

Сыча нашли прибежавшие на взрыв солдаты, свели сначала в санчасть, оттерли кровь из носа и ушей, а потом стали допрашивать какие-то офицеры. И один, вертя в руках снарядный осколок, часто повторял, что, мол, ты в рубашке родился и боженька тебя любит. Не хворост, так и его кишки разметало бы по стрельбищу. А он молчал, втягивал голову в плечи и только зыркал исподлобья, словно уворачиваясь от ударов.

Для мужского воспитания мать вызвала из Катайска дядю, вернувшегося с войны без обеих ног, и вот он-то определил характер:

– Вылитый Сыч! Ишь, молчит, зыркает и не мигнет даже!

Это было прозвище деда, которого Сергей Борисович помнил плохо из-за того, что тот все время куда-то пропадал, и если приходил, то всегда по ночам, чтоб взять сахару и соли, настращать бабушку и снова исчезнуть. Был слух, что он когда-то сбежал из ссылки, уже давно скрывается от властей и живет в лесу. В детской памяти остался его необычный, устрашающий, однако притягательный образ: огромная черная борода, совершенно круглые настороженно-проницательные глаза и нечесаная голова с густой желтоватой сединой. Всякий раз, неожиданно появившись среди ночи, дед обязательно приносил гостинец – жвачку из серы. Скорее всего это была засохшая древесная смола, которую дед сначала разжевывал сам, после чего тщательно разминал в руках и уже потом толкал в рот. Бабушка ругалась:

– Что ты даешь-то ему, леший? – и даже пыталась отнять серу. – Всякую гадость принесет и ребенку в рот! Ты на руки-то свои посмотри!

– Ничего, здоровей будет! – гулко хохотал дед. – Жуй, внучок!

Бабушка всю жизнь проработала фельдшером в больнице, была чистоплотной, боялась всяких микробов и умерла после войны от того, что случайно уколола палец иглой от шприца. А руки у деда и в самом деле всегда были грязными, обросшими до самых ногтей густой шерстью и всегда какими-то скрюченными, словно и впрямь птичьи лапы. Однако при этом они не вызывали брезгливости или отвращения, напротив, казались желанными – возможно, потому, что его лесные гостинцы становились необычайным лакомством. На вид простая сера, которую колупают с лиственниц, но когда ее приносил дед, жевал, мял и заталкивал в рот, она становилась вкуснее и слаще шоколада. Можно было жевать ее бесконечно долго и даже уснуть с серой во рту, чтобы проснуться утром от радости, что она есть и хватит еще до вечера.

Однажды перед самой войной дед почему-то не принес гостинца, а только склонился над ним и потрепал жесткими, как клюв, пальцами за подбородок – это была ласка, от которой стало больно.

– Нету нынче серы, – сказал торопливо. – В другой раз будет.

Он сначала чуть не заплакал, но дед погрозил кривым пальцем.

– Сам наколупаешь, не маленький. Я сейчас пойду бабку стращать, а ты не подглядывай.

Он не собирался подглядывать, а хотел лишь заступиться за бабушку, если дед станет обижать. Вылез из постели, подкрался к занавеске и замер: Сыч схватил бабушку в свои когти, повалил на кровать, сам же залез сверху и стал ее давить. Пыхтит и давит, а она почему-то не сопротивляется и на помощь не зовет, а лишь стонет жалобно и шепчет:

– Ой, Федор, да когда же ты угомонишься...

От такого зрелища стало страшно и чудно, он залез под одеяло, накрылся с головой, а дед настращал свою бабку, подхватил заготовленный мешок и улетел.

Она потом наказывала, предупреждала, чтоб молчал и никому не рассказывал про него, но все соседи уже откуда-то знали, что ночью прилетал Сыч, и громко, с удовольствием это обсуждали, а ему почему-то было стыдно.

Потом Сыч куда-то улетел и больше ни разу не появлялся.

И вот дядя поднес ему зеркало.

– Ты деда своего помнишь? Гляди теперь сам. Похож?

Схожести с дедом он тогда не нашел, но увидел, что на лбу лежат чужие, седые волосы. Дядя не стал наказывать племянника ремнем, для чего и был вызван, и матери запретил, мол, когда люди в один момент седеют, значит, сильно переживают. Он подстриг его наголо в надежде, что отрастут волосы прежнего, русого цвета, но когда они отросли и седой чуб остался, дедово прозвище приклеилось само собой – Сыча еще помнили в Ельне. Только сначала звали Сычиком, видно, потому, что еще был подростком, а уж когда попал в ФЗО и повзрослел, то стал Сычом.

Во сне Рита звала его этим забытым прозвищем...

Когда разбитая каменка приснилась в первый раз, Сергей Борисович проснулся в сильном возбуждении, пометался по спальне, с мыслью немедленно позвонить жене, но вспомнил, что она вместе с дочерью улетела в Германию.

Он был слишком далек от всяческих толкований снов, ибо видел их очень редко и уже много лет жил с ощущением усталости, отчего всегда спал крепко, без сновидений, и где угодно – в машине, в гостиницах, в самолете, на даче или реже в комнате отдыха и столичной квартире. Поэтому никогда и не подозревал, что сны могут волновать, захватывать воображение и притягивать к себе мысли. Он долго лежал в постели под впечатлением и даже пытался разгадать сон: вспоминал, что говорили бабушка и мама, а они иногда по утрам обсуждали приснившееся. Но ничего конкретного вспомнить не мог, если не считать расхожего суждения, что покойники снятся к непогоде: Рита Жулина и дед умерли хоть и в разное время, но уже давно.

А на улице и впрямь моросил холодный и хилый октябрьский дождик. Чуть обвыкнувшись со своим новым, непривычным состоянием, он встал, натянул поверх пижамы теплый халат и в это время случайно увидел себя в зеркале: седые, густые и встрепанные волосы к шестидесяти шести годам начали желтеть, и сейчас, после беспокойного сна, он и впрямь походил на всклоченную птицу. А если еще отпустить бороду, то, пожалуй, станет похож на своего страшного и таинственного деда – каким он казался в детстве и теперь снился на дороге...

В это время заглянул начальник охраны, беспокойно поинтересовался о самочувствии и тут же вызвал врача. Охрану у него сменили несколько месяцев назад, впрочем, как и личного доктора, поэтому он не мог быть с ними откровенным и про сон о дороге не сказал ни слова. И только когда врач начал мерить давление, неожиданно для себя спросил:

– А что, похож я на птицу?

– На птицу? – будто бы насторожился тот. – На какую, Сергей Борисович?

– На сыча.

Доктор что-то заподозрил, но сделал вид, будто занят. Конечно, этот никогда не скажет правды и никогда не нарушит инструкции. Сергей Борисович вдруг мстительно подумал, что непременно даст команду убрать его от себя, да вообще из Кремлевки. Отправить в какую-нибудь районную поликлинику!

И тут же посожалел, что Горчакова теперь нет и наказать доктора некому...

Приняв таблетки и оставшись в одиночестве, он снова глянул в зеркало – похож. И особенно в профиль!

В туалетной комнате его ждала Лидия Семеновна, приборы для бритья уже разложены на стерильной салфетке, и пенистый крем выпущен в фарфоровую мыльницу. Все последние годы так начинался каждый день, и сейчас, хмуро взглянув на приветливую и почему-то не замененную парикмахершу, бриться он отказался.

– Но массаж обязательно, Сергей Борисович, – настоятельно заявила она, подкатывая специальное кресло.

Он нехотя и привычно сел, откинул голову и закрыл глаза. Руки у Лидии Семеновны сегодня почему-то были холодными, но голос, как всегда, теплый. Она приезжала по утрам всего на час, и не только для утреннего туалета, бритья, стрижки и укладки; в обязанности штатной парикмахерши входила задача поднять ему настроение, зарядить на весь день всевозможными энергиями, поэтому под легкомысленным халатиком у нее не было бюстгальтера. Все было продумано до мелочей, и в недалекие прошлые времена это как-то настраивало на бодрый, бравурный лад, и он иногда позволял себе нежно похлопать ее по бедру, но далее дело никогда не шло, ибо все придворные цирюльники были в офицерских погонах. А он хранил верность жене.

– Почему вы сегодня не бреетесь? – бархатным голоском спросила Лидия Семеновна.

– И завтра не буду, – отозвался он, хотя собирался спросить, отчего у нее такие руки.

– Вот как? – рассыпался ее веселый и когда-то располагающий к себе смех. – В таком случае, Сергей Борисович, у вас вырастет борода.

– Хоть какое-то занятие – растить бороду.

У него было сиюминутное желание рассказать свой сон, но ледяные руки, накладывающие горячие салфетки, остудили его.

На следующую ночь ему опять приснилась дорога в Образцово – петлистая, длинная и разбитая вдрызг танковыми гусеницами. Дед опять отнимал Риту и совал жвачку...

И на сей раз он не досмотрел сон, однако проснулся уже с чувством полного опустошения, когда ничего не хочется, даже поправить затекшую от неудобной позы, онемевшую руку.

Подобное состояние он испытал однажды, когда хоронили Баланова. Девяностолетний старец лежал в гробу как живой, с красным от натуги лицом, отчего казалось – сейчас выплюнет из горла неведомую пробку, отдышится, отпыхается и встанет. Правая рука покойного почему-то была сжата в кулак, словно и сейчас он кому-то грозил: «Смотрите у меня! Вот сейчас поднимусь и покажу вам!» Сергей Борисович непроизвольно ждал этого, когда было прощание с телом, потом когда шел за гробом, и лишь на Новодевичьем, когда ударил первый ружейный залп, он вдруг встрепенулся вместе со всеми кладбищенскими воронами, мысленно взлетел и вместо томительного, гнетущего опустошения ощутил в себе какой-то липкий, граничащий с цинизмом, саркастический дух.

Именно в тот миг он вспомнил Ангелину и сакральный, непостижимый для европейского ума, обычай народа майя – вскармливание предатора. Когда верховный жрец считал, что преемник уже получил достаточное количество фермента, то сжимал кулак и не давал пищи ученикам, но они все равно еще по привычке тянулись к руке, словно отлученные от груди младенцы.

И вот, вспомнив индейцев и свою жизнь в Мексике, Сергей Борисович лишь на похоронах наконец-то определил статус своего покойного покровителя. Официальных должностей, исполняемых обязанностей, в том числе и почетных, в разное время, впрочем, как и прозвищ, у Баланова было множество, но все они никогда не выражали сути его основного и вечного предназначения. И награды, густо осыпавшие бархатные подушки, не выражали заслуг этого краснолицего старца. Чаще всего покойного при жизни называли серым кардиналом, «интерпрайзом», имея в виду непотопляемый авианосец, архитектором, и даже существовало выражение – «попасть под балан», то есть под гнев или расправу этого малозаметного и влиятельного человека, где под баланом подразумевалось бревно.

А он всегда был предатором, тем самым кормящим жрецом и носителем таинственного фермента, способного перестраивать генетическую структуру.

Озаренный этой внезапной и саркастической мыслью, Сергей Борисович там же, на кладбище, начал непроизвольно озираться, ибо знал, что предатор не мог уйти в мир мертвых, не оставив после себя обожествившегося преемника. Но никто из вскормленных жрецов, в том числе и сам наследник, до поры до времени не имел представления, кто из них получил этот фермент верховности. И сейчас, на похоронах, это стало своеобразной игрой – угадать, кто же из его окружения истинный последователь Баланова. Стоявший рядом министр финансов Варламов после третьего залпа неожиданно заплакал, но сдержанно, по-мужски: слезы только навернулись, заполнили все пространство между прищуренных век, сделав глаза водянистыми, однако ни одна капля не упала. Варламов заметил, что за ним наблюдают, достал платок, деловито высморкался и проворчал:

– Я, как всегда, опять простыну на похоронах...

«Это он!» – в тот миг подумал Сергей Борисович.

Однако Варламов зачихал, пряча лицо в платок, а когда прочихался, глаза оказались совершенно сухими, только нос покраснел.

Нет, не он, ибо предаторы не плачут и не простывают...

И тут взгляд натолкнулся на председателя верхней палаты Суворова, который стоял над могилой, куда опускали гроб, имел скорбный вид, но при этом, как показалось, что-то жевал, словно напоследок успел слизнуть пищу с руки верховного жреца. В это время к нему склонилась престарелая родственница Баланова, что-то спросила, и когда Суворов к ней обернулся, стало видно, что у него просто играют желваки на сухих, впалых щеках – верно, стискивает зубы, показывая горечь утраты...

Гроб опустили, надо было склониться, взять щепоть земли и бросить в могилу, но он все еще стоял и озирался. Наверное, это было нехорошо, несерьезно и не к месту – стоять у гроба своего покровителя, которому многим обязан, с внутренней, злой ухмылкой разглядывать близких покойному людей, да еще и осуждать их. Но в тот момент он ощутил некий протест, поскольку сам не чувствовал искренней скорби и не видел ее на лицах собравшихся.

И тут внезапно он заметил, что вся похоронная процессия пытливо смотрит на него – одновременно десятка три взглядов скрестились в одну точку.

«А может, это я? – с мрачной усмешкой подумал Сергей Борисович. – Иначе что бы они так глядели?»

– Бросьте землю, – шепотом подсказал генерал Горчаков, стоявший за правым плечом.

Сергей Борисович непроизвольно и резко обернулся на его голос и замер: на роль нового верховного жреца более всего годился начальник службы безопасности! Ибо частенько, не без гордости, сам себя называл последним учеником Баланова. Да и чем-то неуловимо похож: желтоватое, невыразительное лицо, неуловимый, направленный в переносицу взгляд и вечно затаенная, скрытная мысль в глазах.

Покойный при жизни был такой же невзрачный, бледный, словно из него выпили кровь, и раскраснелся лишь после смерти: можно было целый час проговорить, вроде бы присмотреться, но потом выйти за порог кабинета и не вспомнить лица...

– Бросьте землю в могилу, – настойчивее повторил генерал. – По обычаю...

Он послушно кинул щепоть песка из подставленной чаши и тихо произнес:

– Бери и помни.

Но Горчаков услышал, склонился к уху и удовлетворенно сказал:

– Вы выиграли, поздравляю.

– Это ты о чем? – спросил Сергей Борисович.

– Но вы же ломали с покойным куриную косточку?

Ответить он не успел, поскольку в это время попросили чашу с песком и генерал понес ее к стоящим у могилы людям.

Словно по команде все присутствующие стали торопливо швырять землю – оказывается, ждали, когда первым бросит Сергей Борисович. А он отступил в сторону и вновь стал рыскать взглядом по разреженной, мельтешащей толпе. Один только глава Администрации Президента, Владимир Сергеевич, не подпадал под подозрение, поскольку был человеком молодым, новым и взирал на похороны с гримасой законченного нигилиста. В остальных можно было найти какие-то знаки, приметы, выдающие предатора, хотя на кладбище были только родственники, приближенные к покойному, либо как-то связанные с ним люди – всего человек сорок, не считая усиленной охраны.

И примерно столько же потом было на поминках. За исключением родственников Баланова, Сергей Борисович здесь всех давно и хорошо знал, однако крадучись продолжал рассматривать присутствующих и неожиданно находил в них не замеченные ранее черты лица, особенности поведения и привычки. Толстый Варламов, оказывается, очень похож не на Слона, как его за глаза называли, а на Черчилля, особенно в профиль, только сигары и военной фуражки не хватает; у Суворова ничего нет от своего знаменитого однофамильца-полководца – напротив, лицо длинное, с тяжелой нижней челюстью, широкий лоб немного скошен назад, прикрыт жестким волосом, и все время ходят желваки. На роль предатора такой вполне подходил, к тому же был близок к покойному и, по сведениям Горчакова, в последнее время встречался с ним чаще, чем сам Сергей Борисович.

Кормился?..

На языке майя науаль, а если точнее, то на его наречии, употребляемом индейцами оло, таинственный верховный жрец, хранитель Пятого солнца, а вернее, знаний и традиций, назывался «ах кин» или «ах кон»; слово «предатор» считалось аналогом, но из-за содержательной скудости английского не совсем точно отражающим внутренний смысл. Ангелина говорила, что в этом понятии есть не только суть надзирающего или зрящего хищника, но еще и его божественная, сакральная суть, что-то вроде грозного божьего ока. В Мексике она занималась изучением загадочных традиций, сохранившихся у потомков народа майя, но Сергей Борисович тогда был убежден, что ее научный интерес к коренным жителям Мексики – не что иное, как прикрытие, позволяющее почти свободно разъезжать по всей стране, забираться в глухие уголки сельвы и встречаться с самыми разными людьми – местными политиками, учеными, военными и более всего с индейцами. На самом деле у Баланова, ее родственника и одновременно руководителя, были совсем иные цели, о тонкостях которых по своему, хоть и высокому, положению полномочного посла СССР Сергею Борисовичу знать не полагалось. Он мог только догадываться, что коль индейцы Мексики, а также Перу и Гондураса бьются за свои права, то тут прежде всего политические интересы. Грубо говоря, надо было контролировать и направлять эту борьбу в нужное русло, вовремя подбрасывать правильные идеи, финансы и оружие. Потому что, с другой стороны это же делали американцы. Однако Ангелина была его женой, кое-что рассказывала о своих поездках, встречах и находках, а иногда проговаривалась или размышляла вслух.

Как-то раз они поехали вместе по древним городам майя полуострова Юкатан, посмотреть на чудеса Нового Света, которых здесь хватало. Сергея Борисовича сначала как-то странно поразили созвучия в названиях: существовал город Чичен-Ица и был даже Священный Сенот – глубокий естественный колодец, заполненный водой, куда бросали жертвы богам – людей, золото и прочие драгоценности. Не зная колеса, не имея прирученных слонов, лошадей и прочей тягловой силы, древние майя как-то умудрялись перетаскивать на значительные расстояния огромные каменные глыбы, как-то обрабатывать их без железных орудий труда и подгонять друг к другу так, что не всунешь лезвие ножа. Они возводили пирамиды, строили стадионы и замечательные дороги, выкладывая их плитами, в том числе и высоко в горах, в совершенстве знали математику, геометрию, астрономию, владели письменностью, искусствами и одновременно приносили в жертву богам своих соплеменников, причем сразу многими тысячами. С этих самых пирамид, где у живых людей вырывали сердца, кровь текла рекой, отрубленные головы насаживали на колья и выставляли на обозрение. А народ тем временем собирался вокруг, пел, плясал и радовался. В общем, жизнь мешалась со смертью, дикость – с высшими знаниями.

И самым таинственным было то, как управлялось подобное общество, поскольку у майя не существовало привычных миру государственных институтов, а уклад жизни чем-то напоминал один большой муравейник, где каждая особь сама по себе ничего не значила и лишь выполняла определенные функции, от сих до сих. И была при этом счастлива безмерно – иначе бы эта цивилизация не существовала.

Сергея Борисовича тогда потрясла не сама технология, как у майя выкармливался предатор, – внезапная откровенность Ангелины и тот факт, что Баланова на самом деле интересует не борьба индейцев, а государственное устройство, форма и, самое главное, природа власти давно сгинувшей цивилизации. И этим же озабочены Соединенные Штаты: американские экспедиции рыскали по всей Мексике, соседним странам и особенно по Юкатану, за свои деньги вели раскопки, проводили дорогостоящие исследования и уникальные экспертизы.

Коммунистам было мало идей коммунистических, капиталистам – капиталистических.

А верховного жреца, ах-кона майя, выкармливали так: когда подходил определенный срок и прежний предатор высматривал на ночном небосклоне особое положение звезд, то собирал в свой уединенный в сельве, тайный монастырь сыновей-первенцев из семей жреческого сословия и два раза в день кормил их со своей руки. Он был для них живым богом на земле, однако пищу при этом готовил сам, соблюдая таинство ее рецепта, а состояла она сначала просто из кукурузной каши с перетертыми зернами какао. Утром равноправные и совершенно обезличенные, как муравьи, но будущие владыки майя становились лицом к восходу и кормили богов своей кровью, прокалывая себе верхнюю плоть половых органов. После чего ах-кона приносил вазу с кашей, черпал ее ладонью, впихивал каждому в рот и заставлял вылизывать руку. На вечерней заре повторялось то же самое, разве что жертва богам теперь источалась из проколотого языка. Никакой другой пищи ученики не употребляли под страхом смерти и изнеможенные от голода и частых кровопусканий едва передвигали ноги. Смысл их существования сводился к ожиданию, когда явится повелитель и перед устами возникнет горсточка маисовой каши, однако теперь сдобренная свежей, теплой кровью ах-кона: через двадцать лун он начинал выкармливать учеников, как богов, жертвуя им свою собственную жизнь, для чего делал прокол в ребре ладони. И еще двадцать лун, теперь уже не воздавая жертвы богам, они вкушали эту сакральную пищу, еще тщательнее вылизывая руку, отчего заметно поправлялись и обретали силу. Когда же заканчивался и этот срок, а верховный жрец становился немощным и слабым, он все равно питал их своей кровью, однако теперь начинал подмешивать в кашу растолченные зерна ипекакуаны – рвотного средства. После таких завтраков и ужинов учеников выворачивало наизнанку, плоть очищалась и на них нисходили прозрения: они видели будущее на многие сотни лет вперед. Те, кто просто запоминал и мог рассказать, что ожидает народ майя, становились впоследствии оракулами; те же, кто был способен изменить грядущее, например избегнуть войн, болезней и прочих потрясений, переходили в разряд владычных жрецов.

Но из всей братии монастыря лишь единственный становился полновесным носителем фермента власти – ах-коном. Причем это происходило неким чудесным образом: все ели одну и ту же пищу, вели исключительно одинаковый образ жизни, однако в определенный момент вдруг начинали ощущать массовое притяжение к одному из учеников, которого по неизвестным мотивам буквально обожествляли, защищали его и безропотно покорялись. У них возникала телепатическая связь с избранником: любая его мысленная команда исполнялась в тот час же и помимо собственной воли, на каком бы расстоянии он ни находился.

К тому времени верховный жрец вместе с шоколадной кашей скармливал им остатки крови и больше не давал пищи, поскольку уже не мог ее приготовить. Единственное, на что хватало сил, – это зажать руку в кулак и ждать смерти, но жаждущие ученики еще долго тянулись к руке и лизали ее, пытались высосать последние капли крови. Когда же ах-кон умирал, вскормленные молодые оракулы и жрецы отрубали ему голову, вздевали на кол, после чего отчленяли кисти рук, стопы ног, варили их и преподносили своему новому предатору, тем самым утверждая его верховенство. Потом они расходились по городам и весям своих земель, принимали там власть, но, кроме них, более ни одна живая душа в народе майя даже не догадывалась, кто из них истинный ах-кон.

Предатор обладал абсолютной властью, но исключительно над теми жрецами и оракулами, с которыми вскармливался.

Ангелина считала, что в прошлом жрецы народа майя отлично разбирались в генетике и знали великую тайну крови. Вскормление предатора было обусловлено редчайшими свойствами человеческого организма, а точнее, уникальной, по сути, божественной способностью извлекать из крови и усваивать некий особый фермент элитарности, перестраивающий генетическую природу. Дескать, эта общемировая, весьма древняя практика, и поэтому много позже в христианстве, как атавизм, существует традиция – причащаться кровью и плотью Христовой. Но если девяносто девять учеников от этого священнодействия лишь приобщаются к богу, становятся причастными, то есть получают его малую долю, то сотый приобретает целую часть – земную божественную суть и способность творить чудеса.

Гибель цивилизации майя произошла не от мощного землетрясения, не от сокрушительного поражения в войне и даже не от засухи, голода и эпидемий; однажды очередной ах-кон утратил этот фермент, не смог выкормить предатора, и майя в тот же час потеряли веру в божественность своих оракулов и жрецов, что и разрушило внутреннюю скрепляющую силу. Еще вчера могучий народ разбрелся, покинув свои дворцы и пирамиды, как иногда разбредаются муравьи, оставляя вполне пригодный для жизни муравейник.

Обряд вскормления предатора Ангелине поведали ее друзья из племени оло, тайно живущие в недрах сельвы.

Об олонах было известно давно, еще со времен конкисты, но в средние века завоевателей привлекали не знания, традиции и природа власти дикарей, а причина их бессмертия: говорили, будто мужчины-олоны живут по двести пятьдесят – триста лет, поскольку владеют неким эликсиром молодости, который употребляют всего один раз, в возрасте сорока лет, и потом уже больше не стареют. По велению Папы Римского конкистадоры находили поселения оло, захватывали сосуды с эликсиром и привозили в Европу, однако продлить жизнь с его помощью не смог ни сам Папа, ни его окружение. А плененные бессмертные олоны вообще не могли перенести путешествия через океан и умирали на кораблях.

Вскоре это племя покинуло обжитые земли, скрылось в сельве, и до настоящего времени отыскать индейцев оло никому не удавалось. Поэтому их существование относили к мифам, которых было достаточно вокруг коренного населения Мексики.

Несмотря ни на что, американцы продолжали рыскать по джунглям и собирать любую, даже косвенную информацию о местонахождении неведомого племени и его обычаях. Как это удалось Ангелине, так и осталось загадкой. Обнаруженные ею олоны с их культурой, историей, способностями и возможностями могли бы стать открытием мирового масштаба, однако Ангелина не имела права разглашать доверенные ей сокровенные знания и теперь спрашивала совета – что делать? Писать ли отчет Баланову с подробным изложением сути древней традиции, либо замолчать и обойтись неким правдоподобием?

Ошарашенный столь неожиданной и потрясающей исповедью жены, Сергей Борисович тогда не мог принять определенного решения, обещал подумать, но на четвертый день после возвращения из Чичен-Ица Ангелина поехала на индейский праздник летнего солнцестояния и назад уже не вернулась.

Было неизвестно, успела ли она отправить отчет своему руководству и нашел ли применение индейским традициям непотопляемый серый кардинал, но после похорон, иногда ощущая приступы сарказма, Сергей Борисович чувствовал себя стареющим предатором, а бывших сподвижников и протеже Баланова, которые достались в наследство, – оракулами и жрецами. Он понимал природу этой тихой, угнетающей ненависти к своему окружению: к концу второго срока он сильно уставал от его назойливого внимания, откровенной угодливости и затаенного под ним вероломства. Пока что они ели с руки, лизали ее и незаметно, не причиняя особой боли, сосали из него кровь. И только ждали мгновения, когда он ослабнет и закроет глаза...


На третий день, вечером, он долго не ложился и сначала часа полтора, до седьмого пота, занимался на тренажере, полагая, что физическая усталость позволит уснуть сразу и без всяких сновидений, затем выпил стакан виски, подождал, когда хмель достанет головы, и не раздеваясь завалился на кровать.

Последнее время он спал одетым, словно в курсантские времена, когда ждут ночной тревоги.

И сразу же перед глазами завертелись знакомые дорожные повороты, под босыми ногами зачавкала жидкая грязь, а впереди, на ветреном взгорке обозначилась фигурка Риты Жулиной...

Сергей Борисович знал, что каменка сейчас в великолепном состоянии, поскольку в первый же год, когда вскоре после присяги приехал на родину, как-то вскользь, мимоходом посожалел, что, видимо, такая уж судьба у этой дороги, символичная и очень русская – быть вечно грязной, ухабистой и семь загибов на версту.

– Сделаем дорогу! – клятвенно заверил тогда губернатор. – Приезжайте через год на открытие!

Сам Сергей Борисович как-то упустил, не предупредил, чтоб ее спрямили, а землякам это в голову не пришло. Клятву они исполнили: подняли насыпь карьерным песком, сделали подушку из щебня, покрыли двумя слоями асфальта по немецкой технологии и зачем-то снесли придорожную деревню Дятлиху, где стояли хоть и старые, пустые, но высокие и красивые дома. А вместо нее устроили склад гравия и насыпали его с избытком, как шахтный террикон. Через речку, у бывшей мельницы, положили железобетонные водопропуски, стальное ограждение и чуть в стороне от старого гульбища соорудили площадку с беседками, скамейками и электрическим светом – то ли стоянка для машин, то ли место для танцев. Губернатор прислал отчет с фотографиями и пригласил на открытие, но в то время резать ленточки было некогда, поэтому новое шоссе он увидел лишь к концу первого срока.

Каменка теперь выглядела игрушкой, на склонах полотна, за ровным строем полосатых столбиков, даже зеленела подстриженная газонная трава, а посередине тянулась ослепительно белая сплошная полоса. И все это бросалось из стороны в сторону, виляло, крутилось, как и во все времена. Сергей Борисович велел остановить кортеж у мельницы, вышел на асфальт и прогулялся взад-вперед. В беседке какие-то женщины в белом накрывали стол, видимо, дорожное угощение, рядом выстроились девицы в сарафанах и кокошниках – какой-то народный ансамбль, на месте Дятлихи торчали милицейские машины и люди в камуфляже, а на вершине гравийного террикона сидел снайпер. Местный губернатор со своей свитой следовал за ним в пяти шагах, возможно, ждал оценки или даже похвалы, а он тупо смотрел то в одну сторону, то в другую и молчал.

В Ельне извилистость дороги объясняли тем, что будто бы давно-давно, еще задолго до французской гати, здесь впервые проехал на коляске пьяный помещик из Образцово, после чего приказал крепостным ездить не верхней длинной дорогой, а здесь, напрямую. Ослушаться крестьяне не посмели, и вот уже добрых двести лет все ездили, как тот пьяный барин.

Вероятно, губернатор почуял его невеселое настроение, отделился от свиты и пристроился рядом.

– Час обеденный, Сергей Борисович! – заговорил с натянутой бодростью. – Позвольте на правах хозяина пригласить вас к столу!

– Почему дорогу не спрямили? – мрачно спросил он.

– Решили, чтобы уж по традиции, – забормотал губернатор. – Так исторически сложилось... Увековечить хотели. Вы же когда-то ходили по ней, босоногим мальчишкой...

– Извините, я не страдаю от ностальгии! – обрезал его Сергей Борисович. – Хотел, чтоб дорога в Образцово была. И все!

На помощь пришел вице-губернатор, отвечающий за строительство.

– Это не просто дань традиции. Вокруг болотистая местность, старая дорога проходит между торфяников. Чем и объясняется извилистость...

– А пьяный помещик ни при чем?

– Какой... помещик? – слегка опешил губернатор.

В это время народный ансамбль, эти девицы-красавицы с радостными артистичными улыбками вдруг грянули нечто разудалое, причем громко и по-цыгански визгливо. А одна, с блюдом в руках, отделилась и засеменила навстречу, но запотевший хрустальный фужер лишь на секунду привлек внимание, ибо в следующий миг Сергей Борисович узнал в ней Антонину! Та же юная, броская от грима, красота, и при этом целомудренно потупленный взор...

– Не может быть, – вслух сказал он.

Генерал Горчаков не расслышал и, склонившись, спросил:

– Что?..

– Поехали! – Сергей Борисович сел в машину и к фужеру с водкой даже не притронулся.

Кортеж опять завилял, сообразуясь с дорогой, перед глазами зарябили полосатые столбики, а на местных машинах сопровождения зачем-то включили мигалки и сирены, хотя знали, что он не любит этого. Да и встречных машин за все время пути ни одной не попалось – дорогу скорее всего перекрыли с обоих концов. Перед глазами по-прежнему стояла девица с блюдом в руках, и теперь, несмотря на ее театральный, сарафанно-кокошный наряд, он уже был уверен, что это и впрямь Антонина. Ведь она тоже когда-то встречала высоких гостей с хлебом-солью, потчевала их рюмкой водки – купеческие ткацкие городки на родине сохранили и соответствующие нравы...

– Ну-ка узнай, как зовут эту девицу, – попросил он генерала.

Тот понял, о ком речь, поправил гарнитуру оперативной связи и повторил его вопрос.

Когда же подъехали к Образцово, то оказалось, это, европейского качества и русского вида, шоссе резко обрывается на его окраине: отстроенного в семидесятых военного городка не существовало. На месте казарм, танкового парка, офицерских домов торчали из буйной травы развалины, каменные фундаменты и терриконы битого кирпича. Уцелела лишь каменная труба кочегарки, на которой развевался флаг, и еще какие-то люди ковырялись в руинах.

А по правую сторону дороги, где был старинный городок Образцово, насколько хватало глаз, чернели обгорелые остовы деревянных домов или вовсе одни только печи, торчащие на зарастающих травой пепелищах, – хоть кино снимай про войну! Сохранились лишь три церкви вдоль реки, каменные административные здания да несколько пятиэтажек, давно не крашенных, облупленных и по виду нежилых.

Даже не выходя из машины, он мрачно смотрел на эту мерзость запустения и чувствовал, как подступает приступ тяжелого, давящего грудь, неудовольствия. От безмозглости и тупого рвения губернатор построил современную дорогу в никуда! Зачем-то снес почти новый военный городок, а во что превратил купеческое, резное, словно пряник, Образцово? Пусть совсем маленький город, деревянный, но ведь пятьсот лет простоял! И вроде бы еще не так давно люди жили, производство было: ткали брезент, парусину, шили чехлы для военных самолетов и огромные солдатские палатки...

Губернатор же словно почуял его состояние и не высовывался из машины, опасаясь угодить под горячую руку. В это время из руин военного городка выскочил приземистый, неуклюжий мужичок и устремился к кортежу. Путь ему преградили рослые камуфлированные люди, выстроившиеся в стенку, словно перед ударом штрафного мяча, но Сергей Борисович открыл дверцу лимузина и велел Горчакову пропустить к нему человека. Стенка рассыпалась, из бурьяна возник возмущенный маленький старик в пиджачке и кирзовых сапогах.

– Конешно! – издалека закричал он. – Ментов за каждым кустом поставил! Близко не подойдешь! Да только от народа не отгородишься!.. Это я тебе говорю, землячок!

Говорил беззлобно, весело, и голос был до боли знаком, но на вид человека не узнать! Сергей Борисович шагнул ему навстречу, протянул руку – генерал Горчаков висел за плечом, как ангел. Старик впечатал свою заскорузлую, в ржавчине, ладонь в его руку, крепко пожал, засмеялся:

– А ведь не узнал меня, Борисыч? Ты-то еще все вверх растешь, а я уж утоптался!.. Ну, признал? На одной улице жили!..

И куда-то неопределенно указал левой, с уродливой кистью, рукой, по которой и был узнан в один миг.

– Горохов? – спросил Сергей Борисович. – Дядя Саша?

– Ну, дак, а кто еще! – обрадовался тот. – Гляжу, машины подъезжают! Сразу подумал – ты! А мужики еще спорят, мол, губернатор!.. Говорю им, избирательная кампания, дак сам приехал! Еще на один срок хочет!.. И верно, сам!

Его веселый говорок как-то сразу снял и мрачное неудовольствие, и назревающий гнев.

– Как живешь, дядя Саша? – Он не помнил отчества старика. – Смотрю, ты еще молодец!

– Живу-то ничего. – Горохов наконец-то отпустил руку. – Вот ломом промышляем потихоньку, с сыновьями да внуками. У меня их бригада целая, сам-девятнадцатый.

– Чем промышляешь?

– Ломом, железом всяким! – простодушно сказал старик. – Ох, давно мечтал с тобой вот так встретиться да все рассказать! А тебя нету... Забываешь родину, Борисыч!

– Почему Образцово-то в руинах?

– Ордынцы разбили! За два года, считай, весь город снесли, без артиллерии. Поверженный Берлин, честное слово!

– Это кто же такие – ордынцы?

– Переселенцы, из Орды, – охотно и весело пояснил старик. – Они вроде и русские, но по нраву, дак хуже диких азиатов. Город захватили и давай ломать...

– Кто же их пустил?

Горохов махнул искалеченной рукой в сторону машины губернатора, заговорил доверительным полушепотом:

– Он и пустил. Дорогу построил, а город ордынцам сдал, будто бы в аренду, ткацкую промышленность поднимать. А оказалось, на разграбление! Они сначала с фабрики станки в чермет сдали, дескать, морально состарились. Потом все железные конструкции разобрали, провода сняли и кабеля из земли выдрали. Пока мы чухались, глядь, ордынцы уже на новых машинах ездят. А когда до кладбища добрались, ограды и кресты поснимали! Тут уж мы не выдержали и отбили себе военный городок. Старые танки-то давно порезали, да ведь железные ангары остались. И цвет попадает, то люминь, то бронза или нержавейка. Недавно мы склад откопали, с боеприпасами...

Сергей Борисович ощущал тихое, звенящее в ушах, отупение, а перед глазами стоял молоденький младший лейтенант в гимнастерочке с орденами и медалями – таким дядя Саша Горохов вернулся с войны. Вся улица ходила на него смотреть, особенно девушки и пацаны – до чего красивым казался тогда этот фронтовичок, и даже изувеченная рука его не портила. У него тогда была невеста – дочка Гавриловых, Васеня, худая, невзрачная девица с визгливым голосом. Васеня дождалась своего героя-жениха, они сыграли свадьбу, и лет через десять стала первой в области матерью-героиней...

Он потряс головой, сгоняя обволакивающую, цепенящую дурь, спросил тоскливо:

– Вы что тут делаете, земляки?

– Говорю же, лом добываем, цветмет всякий. – Старик покосился на Горчакова. – У нас только одних гильз скопилось тонн пятнадцать, из тайного склада. А они дорогу отрезали! Говорят, отдавайте половину, тогда пустим. Выгони ордынцев, Борисыч! Сделай доброе дело для своей родины! Ведь гильзы-то наши, родные!

– Какие гильзы? – беспомощно спросил он и оглянулся на губернаторскую машину.

– Да стреляные! От танковых снарядов, пулеметов! Говорю же, склад откопали, стратегический запас... А, Борисыч? Ведь за тобой должок, между прочим!

– Должок?..

Старик спросил с оглядкой и полушепотом:

– Кто самогонку у нас... приватизировал? Перед самой свадьбой? У Гавриловых-то? Забыл?

Генерал уловил непроизвольное желание шефа, распахнул дверцу и усадил его в машину. Два охранника тут же перекрыли Горохова, и он теперь пытался выглянуть из-за их могучих торсов – вроде бы еще что-то говорил...

– Проклятое место, – как-то обреченно проронил Сергей Борисович в тишине бронированного автомобиля. – Как ни приеду сюда, так с меня требуют долги.

– Что ему надо? – спросил Горчаков.

– Самогонки.

Начальник охраны взглянул с интересом:

– Простые у вас земляки. Ну совсем простые!.. Что, едем?

Сергей Борисович встряхнул головой:

– Погоди... Долги надо возвращать.

– Какие еще долги?..

– Прошлые, генерал... Пойди к губернатору и возьми у него спиртного.

– Это вы серьезно?..

Сергей Борисович взглянул на него выразительно, и начальник службы безопасности приоткрыл бронированную дверцу.

– Самогонки точно нет.

– Возьми коньяк! Или виски. За самогонку сойдет.

– Бутылку?

– Нет. Канистра была литров на восемь. Они к свадьбе готовились... Тащи целую коробку.

Не задавая больше лишних вопросов, генерал пошел к губернаторскому джипу. Через минуту, удовлетворенный, забрался в машину.

– Сейчас подвезут, – доложил. – А имя этой девушки, с хлебом-солью – Фомина Евгения Дмитриевна, 1978 года рождения, студентка текстильного колледжа, не замужем. Проживает по адресу: город Ельня, улица Гагарина, дом 17, квартира 46. Родители: отец Фомин Дмитрий Анатольевич...

– Не надо, – оборвал его Сергей Борисович. – Это совпадение. Так похожа на Антонину...

В это время подъехала машина сопровождения. Охранники вынули коробку из багажника и ждали приказаний. Сергей Борисович сам взял виски и принес старику, который все еще выглядывал из-за камуфляжных спин.

– Возвращаю, дядя Саша! – И вручил коробку. – Прости, что не вовремя.

Тот виски взял, но сказать ничего не мог – стоял и хлопал глазами, не ожидал такой щедрости. Однако с растерянностью справился быстро – поставил коробку на землю, достал бутылку.

– Вражеская? – спросил со знанием дела. – Пробовал один раз, хреновая, хуже шнапса. Ордынцы любят... Вот дед твой гнал! Это да!.. Ну так давай выпьем? За встречу?

– Давай! – неожиданно для себя согласился Сергей Борисович. – Генерал, принеси стаканы.

Горчаков вновь побежал к машинам эскорта, а Горохов проводил его взглядом и покачал головой:

– Вот ведь как случилось... Сколько теперь власти у тебя! Генералы бегают.

Начальник службы безопасности вернулся с разовой посудой, поставил стаканчики на коробку и налил виски.

– Прошу!

– Теперь стану рассказывать, как с тобой самогонку пил, – почти счастливо проговорил старик. – Ведь не поверят... Борисыч, ты издай какой-нибудь указ, чтоб ордынцев турнули. Никакого житья от них нет. И размножаются, как саранча! Будто ты для них дорогу строил! Как нам лом-то вывозить? Ты уедешь, они опять возьмут. Под контроль.

– Будь здоров, дядя Саша. – Сергей Борисович сделал глоток и поставил стакан. – Горькая...

– Да вроде ничего, – оценил Горохов. – Но какая у твоего деда была! До сих пор вспоминаем. Белое вино называлось... Ты его пил, нет?

– Не пришлось...

Старик оживился, вдруг схватил его за рукав искалеченной рукой и зашептал:

– Видел, у него на могиле дерево выросло? С плодами! Говорят, от всех болезней помогает. Вот чудо-то! Ученые приезжали, на пробу взяли... По мне, так дерево да дерево. Разве что цветет весной белым и смола текет...

К ним спешил губернатор.

– Мне пора. – Сергей Борисович отцепил руку старика, пожал ее и сел в машину.

То ли от обратной дороги, от этого бесконечного и бессмысленного лавирования, то ли от выпитого виски, у него закружилась голова и появилась тошнота. И как бывало в минуты легкого недомогания, он не захотел никого видеть и приказал сразу же ехать на аэродром, мстительно подумав, что непременно при случае накажет губернатора.


2

И вот теперь ему уже третью ночь подряд, как только он проводил семью и переехал на дачу, снилась старая, ухабистая каменка.

Будто он идет один по осенней слякоти, причем в одной белой рубашке с распущенным галстуком, подвернутыми штанинами и почему-то несет в руках ботинки. В войну, да и потом еще года три, они так и ходили, чтоб поберечь сапоги, и надевали их лишь недалеко от гульбища, у мельницы или на окраине Образцово, если приходилось бегать к матери на маслозавод за обратом. И он помнил, как до боли стынут босые ноги, немеют пальцы и ступни, особенно когда перебредешь большую лаву, и от этого тело прохватывает озноб, стучат зубы и накатываются слезы. Но сейчас он не чувствовал холода, впрочем, как и не испытывал ощущения белесой от известняка, липкой грязи и мутной воды в лужах.

Сон повторялся с точностью до деталей и обрывался всегда одинаково на самом интересном месте: на дороге за поворотом оказывалась Рита Жулина и манила к себе. Он бросался к ней прямо по лужам, испытывая забытый, обжигающий трепет, и вдруг оказывалось, что это не его звали, а деда...

Кроме опустошения, от сна оставалось еще чувство, будто секунду назад он действительно стоял босым на каменке. По крайней мере ноги были ледяными, как у покойника.

Уже наяву, заново переживая сон, он жалел, что не досмотрел его, и потому думал: если дорога приснится еще раз, надо попытаться досмотреть. Однако и после третьего повторения не смог продлить сновидения, проснулся внезапно, теперь с сильным сердцебиением, головной болью и тревогой. Показываться доктору в таком виде было нельзя, впрочем, как и объяснить ему, что это состояние вызвано всего лишь сном, поэтому он сразу же вставал, пил таблетки и старался успокоиться. Сейчас он больше всего не хотел оказаться на больничной койке, ибо при одной только мысли о госпитализации сразу же вспоминался Бажан, первый секретарь обкома и Герой Советского Союза, который однажды, будучи вполне здоровым, попал в клинику и вышел оттуда с навязчивой идеей похода на Москву.

Сон становился мучительным, и он все-таки позвонил жене – только чтобы спросить, когда возвращается. В Германию они с дочерью отправились по приглашению жены канцлера, с которой в последние два года Вера Владимировна сдружилась и часто перезванивалась. Поехали всего-то на несколько дней, но оказались в Испании, мол, решили захватить октябрьский бархатный сезон. Сергей Борисович знал, для чего жена чуть ли не каждый месяц вывозит Марину за рубеж – только за последний год они исколесили полмира, добравшись даже до ЮАР, и везде их приглашали жены президентов, премьер-министров и прочих вождей племен. Как только дочери исполнилось восемнадцать, Вера Владимировна забеспокоилась и замыслила найти ей достойного жениха, о чем однажды проговорилась сама. Тогда он возмутился, начал было ругаться, но неожиданно резко был осажен женой доводом простым и понятным – не нужно совать нос в женские дела.

Сейчас она и не собиралась возвращаться домой, по крайней мере в ближайшую неделю, дескать, планы изменил испанский монарх, предоставив им свою яхту: мол, когда еще доведется провести время на королевском корабле, возможно, намекая таким образом на его теперешнее положение почетного, но никому не нужного пенсионера.

– Можешь оставаться там! – грубо рыкнул Сергей Борисович и, отключив телефон, справился у помощника о составе семьи испанского короля.

На счастье, у того была взрослой только принцесса, а принц был еще малолеткой...

Не дожидаясь грядущей ночи, мягкого снотворного и прочих таблеток, коими его постоянно пичкали, он вызвал начальника охраны и заявил, что через десять минут уезжает в Москву.

Эта дача была слишком памятным местом, и все главные события за два срока произошли здесь, и здесь же он принимал самые важные решения. Ему все время казалось, что в этом доме даже стены помогают, ибо несговорчивые и упрямые зарубежные партнеры, попадая сюда, становились вдумчивыми, уступчивыми и почему-то слегка напуганными. Дача, отстроенная еще в хрущевские времена как охотничий домик, но со сталинской монументальностью, строгим убранством холлов, комнат и коридоров, напоминала партийное учреждение, однако подобная неброская простота, этот обкомовский стиль всегда нравились Сергею Борисовичу. А когда рядом были жена и дочь, казенное здание и вовсе превращалось в уютный дом и сны, как всякое излишество, вовсе не снились.

От старой обстановки даже была выгода: партийный стиль, аскетичная мебель непроизвольно внушали боязливым зарубежным гостям некий давний, застарелый страх сталинского прошлого, времена «холодной войны». Это отмечали и свои, кто был сюда вхож, поэтому назойливо советовали перестроить загородную резиденцию, заполнить ее соответствующей времени мебелью и интерьерами или вовсе подыскать другое место и возвести новую. Сергей Борисович соглашался, обещал подумать и при этом чувствовал некоторое внутреннее противление, продиктованное скорее всего хозяйской, крестьянской рачительностью: само здание было в отличном состоянии, а дубовая, отечественного производства, начинка, от паркета до последнего стула, могла послужить еще лет триста. И пусть повсюду красуются незамысловатые, скромные вензеля с серпом и молотом, вызывающие всяческие подозрения и даже какое-то религиозное раздражение у насмерть политизированных зарубежных гостей, – ничего, привыкнут со временем. Не ломать же дом, если он не нравится соседу?

Вопрос со строительством новой дачи был решен неожиданно легко, в одночасье, и одновременно с тем, как Сергей Борисович определился со своим преемником.

А дело это оказалось непростым, поскольку к середине второго срока выявилось несколько достойных претендентов, кандидатуры которых Баланов хоть и одобрил, но право окончательного выбора демократично оставил за ним. И все время поторапливал, видимо, чуял скорый конец.

Первым номером шел председатель верхней палаты со звучной фамилией Суворов, человек Баланова, несколько лет назад вынутый им из небытия якутской алмазной отрасли. Экономист, юрист и геолог в одном лице, быстро вписавшийся в кремлевскую жизнь, по образу своему был романтиком у костра и даже, говорят, писал стихи, а по подобию – жестким прагматиком и мог петь под гитару цифры и проекты законов. Вторым шел министр финансов Варламов, когда-то привезенный в столицу Сергеем Борисовичем из Краснодара. Несмотря на свой вид капиталиста-банкира и прозвище Слон, этот слыл мыслителем, философом, увлекался разведением пчел и был человеком преданным. В кандидатах также значились два политических тяжеловеса, вице-премьер Савостин и заместитель председателя Думы, олигарх Жиравин; оба они прошли через властные структуры, были людьми известными, раскрученными в масс-медиа и легко из последних могли стать первыми.

Все они по выходным терпеливо ждали приглашения в загородную резиденцию, и если кто-то из них получал таковое и приезжал, то очень скоро надоедал как собеседник. По опыту и возрасту они были совершенно разными людьми, каждый отлично знал смысл этих вечерних посиделок, и надо сказать, все пока что вели себя достойно. По крайней мере не проявляли явных глупостей, то есть не уговаривали изменить Конституцию и остаться на третий срок, не возводили поклепов друг на друга и пока не делали промахов и ошибок, понимая, что все это лишь разминка перед большой игрой.

Уже сейчас можно было выделить одного из них, например председателя верхней палаты Суворова, и за оставшиеся два с половиной года постепенно продвигать к власти – правила игры были отработаны еще предшественниками Сергея Борисовича и уже становились традиционными. И сложились они не из чьей-то прихоти, а из-за жесткой необходимости если не исключить, то значительно уменьшить влияние на власть извне. А влиять было кому, от отечественных олигархов и претенциозных политиков до иностранных институтов, излучающих радиацию «непрямых действий».

Защищаться в этих условиях можно было лишь употребив собственную волю и власть.

Но как только он останавливался на ком-либо из кандидатов, в тот же час чувствовал внутреннее противление: его что-то не устраивало и создавалось предощущение, будто он совершает ошибку. И суть такого протеста состояла не в личных качествах и способностях избранников, не в таком наживном деле, как популярность или внешний вид, и даже не в их партийной принадлежности; интуитивная настороженность возникала по причинам совершенно необъяснимым, которую, пожалуй, испытывают засидевшиеся в холостяках женихи при выборе невесты.

Сергей Борисович уже начинал тяготиться этим своим состоянием, но все произошло в один миг, как любовь с первого взгляда. По случаю досрочного спуска на воду и начала ходовых испытаний атомного подводного ракетоносца он пригласил к себе генерального директора завода и после часовой беседы вдруг узрел в нем своего преемника. Этот сорокалетний доктор технических наук, ничего, кроме оборонки, не видевший и из-за секретности работы малоизвестный широкому кругу политиков, сразу же лег на душу. В первый момент даже трудно было ответить себе почему: возможно, своей самостоятельностью, как субмарина в автономном плавании, возможно, и тем, что чем-то неуловимо напоминал сына Федора, ибо Сергей Борисович неожиданно испытал к нему отческие чувства.

Да и звали его – Владимир Сергеевич.

Однако наученный собственным опытом, он не поддался первому впечатлению и даже никак не обласкал, если не считать положенного ордена, врученного скромно, без всякой помпы. Сразу же после награждения, под предлогом уточнения данных, оборонщик был приглашен в кадры, где с ним обстоятельно и профессионально побеседовал главный эксперт – генерал Горчаков. И остался доволен встречей, а с первого раза пройти сквозь полосу препятствий ученика самого Баланова, да еще отстреляться «в десятку» на его иезуитском полигоне, удавалось не каждому претенденту даже на министерский портфель. Генерала тогда смутили всего лишь три факта: прожженный технарь самостоятельно изучал Максвелла, что могло говорить об амбициозности, кроме того, у него бегали глазки, возможно, от новых людей и непривычной обстановки. И еще настораживало практически полное отсутствие политического ресурса, которого подобные ученые-производственники не имели, да и иметь не могли из-за секретности своей работы. Однако до выборов оставалось более двух лет, и при хорошем раскладе его можно было наработать, а точнее, «наиграть на экране», намыливая взор телезрителя яркими картинками, а уши – боевыми речами. Комплекс бегающих глаз тем паче быстро излечивался простым тренингом либо привыканием к новому положению, когда исчезнет чувство вдруг свалившейся на голову власти.

После собеседования генерал Горчаков посоветовал сразу же прокатить оборонщика «Баланом», поскольку старец был совсем плох и уже с месяц лежал в клинической больнице. Надежды, что он примет молодого, малоизвестного технаря и уделит хотя бы полчаса времени, не было никакой, но Баланов ознакомился с краткой справкой на нового кандидата и неожиданно согласился. Его обстоятельно проинструктировали и отправили на смотрины, которые обычно происходили в строго конфиденциальном порядке. Вместо возможного получаса старец проговорил четыре с половиной и даже пообедал с ним, однако потом сам связался с Сергеем Борисовичем и свое заключение сообщил коротко.

– На твое усмотрение, – произнес бесцветно и утомленно. – И не присылай больше никого. Дайте спокойно умереть.

Оборонщик в тот же день отбыл готовить закладку новой подводной лодки, а Сергей Борисович затребовал на него подробную справку и принялся ее изучать. Биография была короткой и простой, как карандаш, – родился в провинциальном городке, потом школа, престижный столичный вуз и оборонный завод; его связи тоже ничем особым не отличались, за рубеж выезжал всего трижды и в составе военно-морских делегаций, откуда возвращался чистым, хотя иноземная пыль густо клубилась вокруг оборонщика, но даже на ботинках не оседала. В кругу друзей и знакомых, чаще всего таких же ученых-технарей и директоров-смежников, тоже ничего криминального, если не считать, что однажды вылетели порыбачить на военном вертолете и по пути незаконно отстреляли северного оленя, которого в тундре же и съели. Жена – конструктор на том же заводе, сын оканчивает кораблестроительный институт, дочь учится в школе, и все иные родственники, чуть ли не до седьмого колена, не имели ни психических, ни тяжелых патологических заболеваний, и все предки если не погибали в войнах, то умирали от естественной смерти в солидном возрасте. Но самое главное, ни мужская, ни женская линии никогда не пересекались с родословной Сергея Борисовича.

И все равно что-то кровное тянуло к нему. Парикмахерша Лидия Семеновна, иногда потчевавшая его сказками о карме, переселении душ и прочим мистическим ливером, сказала бы, что когда-то в прошлой жизни они были отец и сын...

Он не колебался, но опыт подсказывал немного повременить, прежде чем принять окончательное решение, подумать и подождать некого тайного знака, который Максвелл называл «милостью судьбы».

И знак этот к нему явился в виде известия о смерти Баланова.

Сергей Борисович знал, что покровитель уже несколько дней пребывает в тяжелом состоянии, не встает с постели, хотя, по докладам Горчакова, пока еще находится в ясном сознании и твердой памяти. Он должен был в какой-то момент сам позвать Сергея Борисовича – сделать последние распоряжения, дать наказы и, наконец, по-житейски проститься, но ничего этого не произошло. Рано утром генерал доложил, что непотопляемый «интерпрайз» в два часа сорок пять минут ночи потерял сознание и, не приходя в него, через четверть часа ушел на дно.

Этого ждали давно и готовились, однако все равно он испытал вдруг навалившееся на него опустошение. Всю жизнь у него было сложное отношение к Баланову, далеко не родственное и не сыновье, хотя одно время Сергей Борисович являлся его зятем; да и сам покровитель относился к нему не всегда справедливо и чаще всего стремился подавить его волю, прокатиться по нему бревном, чтоб всегда чувствовал направляющую десницу и не делал попыток вырваться из-под нее. Это он сейчас, на пороге смерти, стал великодушным и важные решения оставлял на его усмотрение; еще полгода назад строго спрашивал за любое, не согласованное с ним, назначение не то что министра, а руководителя главка.

Однако при этом за три последних десятилетия никогда не проявлял равнодушия к его судьбе, и, несмотря ни на что, в самый трудный момент было на кого опереться.

И вот этой опоры сейчас не стало. Однако ружейный залп на Новодевичьем вывел его из этого состояния, и Сергей Борисович наконец-то узрел перед собой мертвого предатора – так на английском звучал титул таинственного верховного жреца майя.

Через месяц после похорон, нарушив график поездок, Сергей Борисович вылетел на торжественную закладку новой АПЛ, в сопровождении многочисленной толпы рабочих, адмиралов и инженеров прошелся вдоль стапелей с какими-то символическими металлическими конструкциями, после чего отвел генерального директора в сторону и заявил, что с завтрашнего дня он – глава президентской Администрации. Сказал об этом строго и просто, как говорят отцы с повзрослевшими сыновьями. Владимир Сергеевич был явно не готов к такому обороту, однако соображал мгновенно, конструкторским своим чутьем угадывал, что это значит, и обладал хладнокровием, необходимым человеку, производящему на свет оружие.

На следующий день вышел указ, и все остальные претенденты тот час поняли, что им предстоит долгая, изнурительная борьба, поскольку игра переходит в стадию олимпийской и вместе с новичком включаются несколько другие правила и условия, насыщенные жестким соревновательным духом. Это уже не мирные вечерние посиделки в загородной резиденции, где вполне допускаются восхваление своего соперника, отвлеченные рассуждения по поводу внутренней и внешней политики и даже фантазии на тему будущего развития государства, мировой экономики и геополитики; это старт двухлетнего марафона, где финишная черта в виде кремлевских башен всегда была перед глазами.

Теперь, взирая на внезапно возникшего фаворита, каждый из кандидатов был обязан доказывать свое превосходство над ним и приносить в клюве на посиделки не голые слова, а конкретную пищу для ума и сердца. То есть позволялось бороться между собой всеми разрешенными способами: сражаться, внедряя новые национальные проекты, свежие законотворческие идеи, социальные программы, и это все под знаменами всеобщего катарсиса. Например, можешь уличить конкурента в нечистоплотности, взяточничестве, коррупции и прочих прегрешениях – уличай на здоровье, от этого только воздух и сама среда станут чище. Копайте, грызите друг друга хоть до смерти, но исключительно по справедливости.

И все скопом, словно голодная волчья стая, кандидаты должны были навалиться на варяга, посаженного на Старой площади. Травить его, рвать клыками и когтями, но так осторожно и бережно, чтоб никто даже не догадался, что на самом деле происходит. На внешнем игровом поле должны существовать покой, мир и благодать – занимайтесь партийным строительством, выступайте в коллективах, проводите товарищеские встречи по теннису и футболу. По правилам олимпийского состязания за всякую утечку информации в прессу, за игру рукой, за применение допинга в виде откровенной лжи и прочие запрещенные приемы претенденты в одно мгновение выводились из соревнований и дисквалифицировались. Например, под предлогом перевода на другую работу или добровольной отставки, поскольку любой удар ниже пояса косвенно попадал не только в фаворита, но и в его покровителя.

А он, фаворит, дабы сохранить свое положение и доказать право избранника, должен был противостоять один целой стае, не оглядываясь на своего посаженого отца, который мог быть лишь судьей, посредником и только в исключительных случаях – ангелом-хранителем, поскольку даже он не мог предвидеть исхода этой борьбы. Иногда у прежде не очень-то выразительных и вяловатых кандидатов в этих поединках вдруг открывалось второе дыхание, неожиданная ярость, страсть к победе, и задача Сергея Борисовича состояла в том, чтобы вовремя узреть подобные скрытые резервы, оценить их по достоинству и, если надо, наступить на собственные чувства, скрепя сердце отставить своего избранника и публично объявить другого в качестве преемника.

На сей раз этого не произошло. Первым из игры по собственной воле вышел шестидесятилетний Варламов. Для времени стабильности в экономике и обществе он вполне подходил: неторопливый, миролюбивый, как все толстые и сильные люди, неангажированный из-за своего упрямого характера. Но сразу было понятно, что финансисту никогда не быть в фаворе по определению – его тихо ненавидели. Он и в министерстве-то сидел только благодаря воле Сергея Борисовича и его покровительству.

Ко всем прочим качествам Варламов оказался дальновидным и попросту не захотел бодаться с молодыми, рьяными соискателями престола, отлично понимая свое положение. Сам попросился на вечерние посиделки, где и заявил, что готов сейчас же написать прошение об отставке, дескать, устал, хочу на пасеку, ибо пчел люблю с детства. По правилам в такой ситуации он обязан был одобрить выбор Сергея Борисовича и будто бы случайно проговориться на какой-нибудь пресс-конференции, что ему очень нравится новый глава Администрации, – это стало бы сигналом для мыслящих журналистов. Но Слон никаких реверансов делать не захотел, в чем откровенно признался, однако заметил, что ход с генеральным директором завода очень сильный и заметно освежит застоявшуюся кровь. И, дескать, вместе с тем есть опасность, что оборонщик дорвется до власти, почувствует силу и выйдет из-под всяческого контроля, на который он, Сергей Борисович, вероятно, рассчитывает. Мол, человек, всю сознательную жизнь имевший дело только с оружием, причем сокрушительным, грозным, вряд ли потерпит чужое, даже благопристойное влияние.

Тогда это прозвучало из уст Варламова не как провидческое предупреждение, а как скрытая обида.

После него капитулировал олигарх, и счет сразу же пошел в пользу фаворита: директор оборонного завода когда-то сотрудничал с Жиравиным, получая от него листовой прокат для подводных лодок, много чего знал о нем и удачно своими знаниями воспользовался, искусно, через третьих лиц, сбросив компромат в Счетную палату. В пору дикой приватизации олигарх заполучил контрольный пакет акций крупнейшей металлургической компании страны и теперь вынужден был всю оставшуюся жизнь жить под спудом возможного наказания. И дабы избежать его или как-то оттянуть роковой срок, тесно сотрудничал с властью, денег на государство не жалел, вкладывал в национальные проекты, слыл ярым государственником, меценатом, благотворителем. Он имел не только высокие шансы, но и благословение самого Баланова, который, по сути, и выкормил из него олигарха. Однако при всем том Жиравин отличался грубоватой речью, которая, кстати, нравилась избирателям, был простоватым, что воспринималось за искренность, но знал меру и никогда не опускался до пошлости.

Видимо, по причине этих качеств он сначала даже не понял, откуда прилетело, и стал было тихо шерстить и подставлять своих партнеров, в том числе и зарубежных, поскольку давно вырвался на оперативный простор мирового рынка, прикупив несколько металлургических комбинатов в бывших странах СЭВ и ближнем зарубежье. Но когда разборки приобрели характер бандитских, его публично одернул вице-премьер Савостин: во втором эшелоне были свои поединки. Благоразумный Жиравин, с легкой руки Горчакова получивший кличку Стальной Конь, поднял руки перед главой Администрации, сделал вид, что ничего не случилось, и забил перед ним копытом.

В результате остались председатель верхней палаты Суворов и вице-премьер – кандидаты из разных эшелонов, но из одной команды непотопляемого авианосца. И вот они на пару закружились над головой главы Администрации, как два черных ворона. А поскольку недавно пришедший во властные структуры варяг был ничем еще не замаран, на провокации не поддавался, и если нападали, то стойко и без труда отбивался, Савостин и председатель верхней палаты чаще схватывались между собой, но уже без особого рвения – так, для виду перья выбивали друг у друга.

Сергей Борисович еще какое-то время посмотрел на эти полеты пощипанных птиц, пригласил вице-премьера на вечерние посиделки и, не дождавшись, когда тот решится признать поражение, предложил ему заняться тем, к чему он и прежде имел отношение, – внешней разведкой. Проигравший кандидат не противился, однако тоже не сдержал обиды, клюнул напоследок, сообщив то, что тихо будоражило всех претендентов с тех самых пор, как появился новый глава Администрации: мол, бродят слухи, что фаворит – его внебрачный сын. Дескать, некоторые находят даже внешнее сходство, а иные и вовсе документальные свидетельства.

В то время Сергей Борисович уже знал, что ноги у этих домыслов растут не без участия самого Савостина. И окажись у него хотя бы одно доказательство, этот козырь бы немедленно разыграли по всем законам средневековой драмы и «мыльной оперы». Можно было представить себе, сколько дней и ночей его бывшие подчиненные из внешней разведки перетрясали архивы, дабы отыскать пусть даже косвенное указание на их родство. Сколько нюхали бумажную пыль, чувствуя при этом аппетитный запах жареного, с кровью, мяса вчерашнего оборонщика!

– Вы же знаете, что это не так? – спросил Сергей Борисович.

– Ну разумеется! – клятвенно заверил тот. – Сплетни, инсинуации. Я же знаю, ваш внебрачный сын ушел от мира.

– Спасибо, вы развеяли мои сомнения.

У вице-премьера шея втянулась в тело и голова чуть только не скатилась с плеч от запоздалого разочарования.

– А у вас... были сомнения?

– Как у всякого мужчины, – по-свойски отозвался он. – В молодости-то кто из нас был святошей?.. Тут еще внешнее сходство.

Этот способ добивания противника назывался просто и со вкусом – ихним салом по мусалам.

После этого на следующих посиделках Сергей Борисович приласкал Суворова и оставил его в качестве игрока на скамейке запасных: во-первых, потому, что смена власти – это событие метафизическое, а значит, непредсказуемое, во-вторых, чтобы создать для журналистов интригу, которая должна разогреть избирателя. Да и фаворита до определенного времени, независимо от своих личных чувств к нему, следовало держать в напряжении, дабы чувствовал жесткую отцовскую руку. По традиции же преемника официально не объявлял, а совершил знаковое действо, посадив его в освободившееся кресло вице-прьемьера, хотя до выборов оставались считанные месяцы.

Это стало сигналом для кандидатов, выдвигаемых от других партий, соблюдающих правила игры в демократию. Они тот час же стали напрашиваться на посиделки, дабы выторговать себе несколько мест в правительстве, полагая, что президент, сложив полномочия, возглавит новую и весьма влиятельную государственную структуру.

И потом уже, перед самыми выборами, в седьмой раз отмеряя, прежде чем отрезать, он неожиданно понял, почему никто из кандидатов, даже ставленник Баланова, Суворов, его не устраивал: все они ничего ему не предлагали. Разумеется, кроме роли почетного пенсионера, бесплатного медицинского обслуживания, охраны, госдачи и прочих льгот. Им казалось, что стареющему, на седьмом десятке, утомленному властью человеку и этого будет достаточно. Они даже не подозревали, что такое остаточная энергия, не догадывались, что эта сила способна пустить его жизнь вразнос или вовсе взорвать ее, как взрывается перегретый паровой котел, лишенный полезной нагрузки.

А вот безвестный оборонщик, привыкший иметь дело с оружием и ядерным топливом, приученный анализировать и моделировать ситуации, узрел эту затаенную энергию и оценил ее потенциал.

Впервые он заговорил о Госсовете как о полномочной госструктуре вскоре после того, как вселился на Старую площадь. Через полгода принес подготовленную концепцию закона, причем подогнанную не конкретно под Сергея Борисовича – для всех последующих экс-президентов. То есть, рассуждая как физик-ядерщик, как типичный технарь, он предлагал не сваливать отходы в опасные для окружающей среды ядерные могильники, а использовать их на благо, извлекать и пускать в дело эту самую остаточную силу власти. Вероятно, окунувшись с головой в жесткую, но соответствующую демократическим принципам борьбу конкурентов и испытав стресс, Владимир Сергеевич предлагал отказаться от установившейся традиции избрания преемников. Подбор и подготовку кандидатов на высшие должности в стране, если говорить другими словами – воспитание политической и военной элиты, возложить на Госсовет, членами которого и станут искушенные властью, испытанные вниманием и славой, а значит, и независимые личности в государстве.

Это было предложение, от которого отказаться уже было невозможно. И пока закон был в виде одной лишь концептуальной разработки, все казалось просто, разумно и понятно, угадывался даже определенный прорыв в государственном строительстве. По поручению Сергея Борисовича генерал Горчаков со своими подчиненными в срочном порядке уселся писать проект закона, то есть наращивать на голый скелет живую плоть и насыщать ее горячей кровью.

Из-за недостатка времени закон о Госсовете сразу же готовился в двух самостоятельных частях: основной, где прописывались общие положения, задачи, способы взаимодействия с исполнительной властью, права и обязанности; его второй раздел касался технологии работы, регламентировал внутреннюю жизнь и деятельность непосредственно членов Госсовета. К первой части претензий не было, но когда Горчаков пришел, чтобы обсудить и согласовать некоторые моменты секретной части, сквозь суконно-служебный язык документа вдруг прорвались очень знакомые мексиканские, а вернее, майянские мотивы. Основательно переработанные, расплавленные и залитые в другие формы, уже без маисовой каши с кровью ах-кона и каннибальства, но хорошо узнаваемые по ключевым словам.

Правда, жреческое сословие было заменено на элиту, вскормление стало воспитанием, а предатор превратился в национального лидера.

– Сам сочинил? – не без сарказма спросил Сергей Борисович. – Или помогал кто?

Бледное лицо искушенного в политтехнологиях последователя Баланова не отражало никаких чувств.

– Мы взяли за основу одну из моделей управления, – однако же признался он. – Разработанную еще в восьмидесятых годах, но не реализованную.

Только сейчас, взирая на Горчакова, он неожиданно подумал, что насмешливая, злая игра, начатая им на Новодевичьем кладбище во время похорон, имеет под собой вполне реальную суть. Баланов не мог уйти в мир иной, не оставив после себя преемника, способного так или иначе влиять на власть; но кто этот неведомый верховный жрец, как его имя, остается только догадываться. Возникновение новой независимой структуры, стоящей возле действующего президента, перекрыло бы каналы постороннего влияния либо максимально его ослабило, но в таком виде этот закон, впрочем, как и сам Госсовет, становился прикрытием, средой обитания самого предатора.

А им вполне мог быть Горчаков, ученик Баланова, и тогда это катастрофа...

Сергей Борисович не стал объяснять причин и вынес краткое заключение:

– Не годится.

– Переписывать нет времени, – сдержанно предупредил генерал. – Закон нужно принять до выборов. Мы уже сейчас не укладываемся!

– Пусть принимают основную часть. Внести поправки никогда не поздно.

Горчаков тогда неожиданно быстро согласился, чем отчасти снял с себя подозрения...


Новый закон о Госсовете, вернее, его основа перед выборами была принята Думой и теперь вот уже полгода лежала в Совете Федерации.

Сергей Борисович до поры до времени никого не торопил, да и сам никуда не торопился, будучи уверенным в своем будущем. Он отлично помнил, что такое – войти во власть: одних только зарубежных поездок больше десятка за первые полгода, это не считая мотания по стране. Поэтому не тревожил преемника ни визитами, ни звонками, отдыхал после напряженного времени передачи власти и преспокойно ждал, когда примут закон. Однако Владимир Сергеевич, исполненный к нему чувством благодарности, сам звонил довольно часто, справлялся о здоровье, предлагал съездить и подлечиться где-нибудь в Израиле, пока есть время, и всякий раз повторял, мол, скоро придется впрягаться по полной программе. Сергей Борисович никуда из страны не выезжал, чаще всего подолгу жил на даче, увлекся зимней рыбалкой и изображал перед журналистами счастливого, довольного пенсионера. Идиллическую эту картинку время от времени слегка портил Варламов, временно перемещенный из Министерства финансов в Центробанк, – все просился в отставку, дабы, освободившись от государственных дел, заняться пчелами и созданием некого Фонда. И чувствовалось, в нем все еще бродит обида, поскольку он скептически относился к новому Госсовету и однажды откровенно признался, что не верит во всю эту затею, ибо окажись он на месте президента, ни за что бы не потерпел всяческих надстроек и пристроек. Молодой же бывший оружейник, ощутив в своих руках власть, и вовсе не захочет держать возле себя каких-то указчиков и корректировщиков, а ход с Госсоветом он придумал для того, чтобы завоевать доверие благодетеля и одновременно сбросить излишнее остаточное давление.

По информации Горчакова, в кулуарах он и вовсе называл новую госструктуру отстойником и паровозным кладбищем.

– Вот погодите! – пригрозил Слон. – Как только посчитает, что стравил пар, даже звонить перестанет.

Первая профессия, полученная Сергеем Борисовичем после семилетки в ФЗО, называлась «помощник машиниста паровой машины»: суконная фабрика в Ельне была тогда на паровой тяге. Работать по этой специальности ему не пришлось, однако юношеское воображение однажды было поражено мощью и каким-то неотвратимым движением шатунов, вращением колес и маховиков. Потом он видел много самых разных машин, вплоть до генераторов гидроэлектростанций и атомных реакторов, но там вся сила была скрыта от глаз, по крайней мере ничего явно не крутилось и не вызывало восхищения, однажды испытанного при виде небольшого паровичка. Банкир Варламов тоже в юности учился на помощника машиниста паровоза и хотя также никогда не работал на железной дороге, однако в обыденном разговоре у него иногда прорывался старый лексикон, благодаря которому они однажды и сошлись – хорошо понимали друг друга.

– Деньги – это пар, вода, разогретая до газообразного состояния, – объяснял он суть капитализма. – В общем-то сырая, горячая пустота и в принципе ничего не значат. Но если их поместить в замкнутое пространство, то есть в банк, пар создаст давление и сможет двигать поршень или крутить турбину.

Сергей Борисович вытащил его в столицу и после трех лет работы в правительстве сделал министром. Он отлично понимал, что честных банкиров не бывает, но есть профессиональные и порядочные люди. Откровенно сказать, он и сам-то с трудом выносил упрямого и даже какого-то упертого Варламова, одним только присутствием навевавшего зевотную тоску, однако был уверен, что управлять министерством и сидеть возле государственной казны должен именно такой человек. Предыдущий министр, расторопный, веселый и обаятельный, имел слишком много друзей в среде крупного капитала и особенно строительного бизнеса, которые сначала подвели его под монастырь, а впоследствии спасли от суда и тюрьмы.

Оказавшись теперь в аутсайдерах, неугомонный Варламов делал попытку взять реванш. В пику Госсовету вскоре после выборов он придумал Фонд стратегии развития государства и стал его продвигать, пока что в среде отставных политиков и чиновников. Насколько Сергей Борисович понимал, это была неполитическая общественная организация, однако же, по утверждению бывшего финансиста, способная влиять на государственную деятельность, а значит, и корректировать действия президента и правительства. Поскольку Слон был увлечен разведением пчел и завел у себя на даче пасеку, то принципы действия Фонда объяснял теперь не на жаргоне машиниста паровоза, а на основе жизни насекомых. Замысел сразу показался умозрительным и утопическим, поэтому Сергей Борисович толком выслушать его не смог, да и в общем-то не хотел, поскольку Госсовет тогда казался реальностью, обещал подумать и посоветовал Варламову заниматься пока пчелами.

Предсказания Слона скоро начали сбываться – преемник вдруг перестал звонить. Верить в это поначалу он не мог, мешали те самые отеческие чувства, к тому же прошло сообщение, что вновь избранный отправился в миротворческое турне по странам Ближнего Востока, а посланный в разведку генерал Горчаков доложил, дескать, арабы вкупе с израильтянами его уже достали со своими внутренними неразрешимыми проблемами.

Владимир Сергеевич вернулся с Ближнего Востока, однако не позвонил, не пожаловался, не спросил совета...

И чем дольше длилось его молчание, тем больше вызывало тревогу. Преемник часто приезжал в новую загородную резиденцию, что была в короткий срок отстроена за забором старой, но ни разу не наведался в гости, хотя бы просто повидаться. Смирив гордыню, можно было встретиться с ним без всякого труда – всего-то открыть калитку во внутреннем заборе, однако не такого дачного свидания хотел он.

И вот уже весной, прогуливаясь утром по парку, Сергей Борисович свернул на дорожку вдоль нового забора, миновал запертую внутреннюю калитку и вдруг услышал на соседней территории голоса, смех и прочий шум, для президентской резиденции нехарактерный и означающий приличное скопление народа. И скорее из простого любопытства не удержался, приподнялся на цыпочки и заглянул сквозь витое навершие сплошной ограды.

Невдалеке, за забором, возле стеклянного зала для приемов собралось человек двадцать веселых и раскрепощенных гостей: новая метла и мела по-новому – вероятно, преемник принимал у себя молодых, всегда самоуверенных бизнесменов.

Там уже был другой мир, другая свадьба, и Сергей Борисович поймал себя на мысли, что теперь так и будет подсматривать за ней через щелку в заборе...

И еще поймал нарочито отвлеченный взгляд телохранителя, который следовал от него на расстоянии и все видел.

Тогда еще не было никаких оснований сомневаться в своем будущем – закон о Госсовете лежал в Совете Федерации, однако с прогулки он вернулся мрачным и злым, выгнал бывшего министра финансов Варламова, который уже не первый раз доставал разговорами об учреждении Фонда, и заперся у себя в кабинете.

В ушах стоял веселый смех молодых, развязных бизнесменов – словно на вечеринку пришли, а не на прием к первому лицу государства...

В тот момент он впервые подумал, что замышляется примитивное предательство и его хотят попросту кинуть. Но тогда он чувствовал себя еще могучим и способным справиться с любой ситуацией, поэтому кликнул Горчакова и велел пощупать настроения пока что в верхней палате. Старый начальник охраны службу знал и вскоре попытался развеять мрачные предчувствия: новый закон о Госсовете проголосуют буквально на днях, поскольку он сейчас более всего нужен Суворову, чем самому автору идеи. А причина, дескать, в том, что их отношения крайне обострились и находятся чуть ли не на грани открытой вражды. Закон пройдет через верхнюю палату, а вновь избранный президент вынужден будет подписать его, ибо он и есть инициатор законопроекта.

Оставляя недавнего соперника-фаворита в Совете Федерации, да еще с неприкосновенностью священной коровы, Сергей Борисович на то и рассчитывал. Пока он сам не вернулся в Кремль, облеченный новыми качествами председателя Госсовета, преемнику требовался сдерживающий противовес – в общем-то обычная практика, исключающая всевозможные и непредсказуемые действия нового человека во власти. Однако Сергей Борисович выслушал доклад и впервые за много лет совместной работы не поверил генералу, насторожился еще больше и, затаившись, словно сыч на суку, стал ждать развития событий.

Очередным сигналом стало то, что на внутренней калитке поставили еще один кодовый замок и без всяких консультаций и согласования заменили охрану, а начальника службы безопасности Горчакова неожиданно отправили в отставку.

Скоро на дачу явился председатель верхней палаты Суворов и, будучи человеком интеллигентным и даже романтичным, очень мягко и осторожно объяснил, что рассмотрение нового закона о Госсовете отложено на шесть месяцев. Мол, ситуация неподходящая, только что сформировано правительство и вновь избранный президент еще не освоился в новом пространстве, а тут тебе еще одна госструктура, да с такими полномочиями. Но как только все утрясется, мол, немедленно вернемся к закону...

Суворов еще договорить не успел, но Сергей Борисович понял, что к нему применили запрещенный прием – передернули реверс и мягко, на тормозах, отрабатывают назад. То есть Варламов оказывался провидцем и с ним еще до окончания полномочий затеяли игру! Подали надежду, чтоб не так больно отозвался на его самолюбии процесс адаптации к положению пенсионера.

Через полгода отложат еще на полгода, а потом о бывшем президенте начнут стремительно забывать, как о прошлогоднем снеге, захваченные надеждами на весенний теплый ветер.

И вместо национального лидера получится смердящий политический труп.

Его остужали, гасили инерцию, как в паровой машине. Он подлежал реабилитации после власти, как после войны.

Выслушав Суворова, Сергей Борисович некоторое время был в тихом, изумленном отупении, словно лох, облапошенный наперсточниками. Но это состояние длилось, может быть, минуту, как отлив одной и накат новой волны, а может, и час, ибо душевная пустота не имеет времени. А журналисты уже почуяли поживу и примчались к воротам дачи, от которой только что отъехала машина председателя верхней палаты. И когда ему доложили, что за забором ждут сразу три руководителя телеканалов и несколько главных редакторов газет – поздравить с чем-то хотят! – вмиг утратилось самообладание. Ему показалось, что изумление переросло в гнев так стремительно и физически ощутимо, что в мгновение достало горла, и оттуда, словно из чужой плоти, послышался непроизвольный костяной клекот.

Все это случилось на глазах у доктора, который наверняка заранее знал о результатах беседы с Суворовым и был начеку. Эскулап, состоящий на службе у двух хозяев, никак не ожидал подобной реакции, не мог объяснить внезапных, пугающих симптомов и дрогнул, засуетился, вызвал подмогу и притащил аэрозоль с кислородной подушкой – верно, подумал, это приступ удушья. Сергей Борисович вышиб ее ногой, словно футбольный мяч, и сквозь клекот сказал внятно и определенно:

– Пошел ты на!..

Ситуацию разрядила подоспевшая жена, отлично знающая, что в это время происходит с его душой и плотью. Врачу велела убраться, а сама усадила мужа на диван, пригладила всклоченные волосы, расстегнула рубашку и положила теплую ладонь на грудь.

– Ну и что ты так вскипел? – спросила обыденно. – Про Суворова я тебе сразу сказала – не верь. Это же человек Баланова.

Сергей Борисович никогда не посвящал Веру в такие тонкости – кто и чей человек и от кого что ждать. Он вообще никогда не хотел обсуждать с женой деловые и государственные вопросы, дабы уменьшить ее волнения, но сейчас не сдержался.

– Он мне мстит, – умиротворяясь, проговорил Сергей Борисович. – За Володю...

– Да какая там месть? – отмахнулась она. – Это ты все ходишь и твердишь – Володя, Володя... Ты к нему, как к сыну, а он? Мог бы сам прийти, объяснить. Хотя бы из благодарности! А он прислал Суворова!.. Владимир Сергеевич недостоин твоих чувств...

– Не говори так...

– Ты занимаешься самообманом. Есть только внешнее сходство с Федором. Внешнее, Сережа...

– Разве мало? Это и есть знак судьбы...

Вера упорно приземляла его:

– Это всего лишь мистика, не обольщайся. Давно всем известно: Суворов сразу же спелся с твоим Володей и они теперь дуют в одну дуду. И тебя разводят на пару.

Ее присутствие всегда действовало благотворно, даже в самые критические минуты.

Будучи учителем физкультуры по образованию, Вера Владимировна была тонким психологом, по крайней мере всегда знала, что нужно делать, когда муж в крайней ярости. Средство было много раз проверенным и точным: теплая рука на солнечном сплетении была обязательным предвестником их близости. Это началось давно, с их первой брачной ночи. Он уже был опытным, зрелым мужчиной, а ей едва исполнилось восемнадцать – по тем временам еще нежный, целомудренный возраст. Сергей Борисович не растерялся, однако, ощутив прекрасное мгновение, хотел продлить его, только не так долго, как просила она. Лишь под утро, когда он начал тихо звереть, так и не прикоснувшаяся к нему Вера неожиданно положила ладонь на солнечное сплетение. И этого хватило, чтоб он замер, затаил дыхание и стал слушать ее руку. Сухая сначала, она медленно повлажнела, загорелась огнем, и узенькие коготки ее, напоминающие птичьи, начали покалывать кожу, как электрическим током.

В такие мгновения рушились и рассыпались в пыль все остальные чувства. И потом уже если и возникали, то как малый подземный толчок угасающей волны...

– А я думал, кто у нас теперь верховный жрец? – хоть и умиротворенно, однако уверенно проговорил он. – И грешил на Горчакова...

Рука жены замерла, и в солнечном сплетении возник теплый, согревающий источник.

– Ты о чем, Сережа? – настороженно спросила она.

– Это я о хищниках...


3

Образ деда остался в памяти с раннего детства и не стирался с годами, напротив, вызывал любопытство, однако все еще жив был в сознании бабушкин наказ молчать про него, кто бы ни спрашивал. Для жизни и карьеры якобы бежавший из ссылки Сыч никаких хлопот не доставлял, про него никто не интересовался, даже когда Сергей Борисович вскоре после военно-политического училища поступил в Совпартшколу при ЦК и проходил строжайшую проверку.

В общем, биографию он не испортил, но вызвал еще более сильный интерес.

И вот когда его назначили председателем облисполкома в родном краю, появились время и возможности хоть что-нибудь узнать про таинственного деда в архивах и отыскать людей, кто его хорошо знал. Через месяц ему уже докладывали, что и документы нашлись, а самое главное, есть несколько человек, в том числе родная мать, которые хорошо помнят деда и все про него знают – не такой уж и тайной была его жизнь.

Оказалось, что Сыч ни в какой ссылке не был, если не считать нескольких арестов, а потом добровольного и совсем не тяжкого заточения на заброшенной водяной мельнице, которых в то время по речке Ельне стояло больше десятка. Бабушка и мама с детства внушили Сергею Борисовичу, что дед беглый, и велели ничего не рассказывать про него только из-за стыда, который они испытывали перед людьми. По их словам, Федор Аристархович был человеком неуживчивым, вздорным и самолюбивым, поэтому часто ссорился со всеми – с соседями, с родственниками, со своей законной женой, а больше всего с начальством и работниками суконно-валяльной фабрики, где трудился с детства. Его несколько раз брали под стражу и чуть только не посадили: накопит в себе возмущения, придет к директору и кулаком по столу:

– Почему у тебя девки дохнут на фабрике?

Его возьмут, подержат в кутузке и выпустят, потому как из-за деда целые цеха останавливаются. Он работал наладчиком ткацких и валяльных машин, которые были старыми, еще купеческими, постоянно ломались, и починить их мог только Федор Аристархович. К тому же он всегда правым оказывался, поскольку комсомолки-то на фабрике и впрямь болели, чахли и мерли – вредное производство, кислотный пар...

За это ли заступничество или уж по другим, мужскому уму неведомым, причинам Сыча, ко всеобщему удивлению, любили женщины, начиная с молодых девчонок. Они приходили на фабрику по зову комсомола и в течение двух-трех лет начинали хворать от кислоты и едкого пара. Но стране нужно было сукно для шинелей, валенки для солдат и рабочих, фетр для бурок и шляп начальников, кошма для нужд народного хозяйства, поэтому на место больных или умерших присылали новых и все повторялось.

И вот будто Сыч устал гневаться и глядеть, как мокнут и сворачиваются от отека девичьи легкие, взял одну такую, Ефросинью именем, бросил семью, фабрику и ушел жить на мельницу, что была посередине пути между Ельней и Образцово – тогда она еще называлась Дятлихинской, по названию близлежащей деревни.

Будто он девку сначала не трогал, а жили они, как отец и дочь, и питались тем, что выскребали из стен, пола и потолка мучную пыль, набившуюся за столетие, пекли горькие лепешки и ели с рыбой, которую Сыч ловил в речке. Но когда Фрося отдышалась на свежем воздухе, подлечилась немного, то понесла первенца – Никиту. И после родов вовсе поздоровела, даже румянец на щеках появился. Так у Сыча и образовалась новая семья, которую надо было кормить, поэтому он однажды ночью пришел к бабушке, настращал ее и забрал молодую стельную телку – тогда в Ельне половина населения скот держала. Поскольку старая мука была давно выскреблена, то хлеб он добывал так: посеет зерно на лесных полянках, осенью сожнет, обмолотит, но это только для вида: основная добыча была ворованной с колхозных полей, где он вручную скубал колосья, чтобы незаметно было, да еще закручивал, мял их, чтоб подумали, будто медведь здесь кормился. Мельницу же сломали, когда единоличное житье закончилось, так Сыч отремонтировал ее, новое колесо сделал, жернова выточил из камня, и вот ночью прикатит все это из леса, установит, намелет муки и снова колесо с жерновами спрячет, чтоб власти не увидели. Милиция же за ним все время наблюдала, хотела поймать на вредительстве да в лагеря отправить, но дед никогда промашек не давал, а если и припрут – заговорит, краснобай, и отбрешется от кого хочешь.

Девица же Ефросинья, которая будто бы жена ему была невенчанная, на третий год и вовсе раздобрела, кровь с молоком. Видно, наконец разглядела, что живет со зрелым, на пятом десятке, мужиком, и однажды говорит, мол, старый ты для меня, отпусти домой к маме, у меня там где-то жених оставался, дескать, до сих пор ждет. Ей к тому времени только девятнадцать исполнилось. Сыч тут взъярился, сапоги у нее отнял, хорошую юбку, так она босая, в исподнем убежала и Никиту ему оставила, словно и не мать вовсе. Поэтому дед сильно не жалел и печалился не долго, а пошел однажды в Ельню, в общежитие, где работницы фабрики жили, взял другую чахлую комсомолку и привел на Дятлихинскую мельницу.

Тут власти и уцепились – вроде бы насилие, на трех кошевках приехали, чтобы вызволить несчастную девицу, а Сыча посадить. А она ни в какую, царапаться стала, кусаться и плевать в них с кровью, потому как у нее легкие совсем плохие были. Постыдили ее, посовестили, но так и не взяли, ибо она взошла на крышу мельницы и сказала:

– Кто ко мне подойдет или Сычу плохо сделает, брошусь в воду! И смерть моя будет на вашей совести!

Начальство развернулось и уехало. С той поры мельницу возле Дятлихи так и стали называть – Сычиное Гнездо.

А эту комсомолку звали Александра, и была она прислана в Ельню с Севера, из Архангельска. Пожалуй, год Сыч к ней не прикасался, а только лечил, кормил и выхаживал – не так-то просто оказалось поднять ее на ноги. Вроде перестанет кровью харкать и уже по хозяйству начнет помогать, с Никитой возиться и азбукой заниматься, но опять сляжет недели на две и никак не поправляется, кожа и кости.

Дед же лечил девиц одинаково: сенной трухи в кадке напарит, посадит, чтоб только голова торчала, сам разденется, залезет – это чтобы вода не остывала: от него всегда такой жар исходил, что бывало, когда работает, рубахи на плечах и лопатках бурыми становились, ткань подгорала. Потому он и грел воду собой и еще обязательно давал нюхать лиственничную смолу или ветки. А телесную сухоту сгонял через пупок: говорят, давил и мял его до тех пор, пока дурная кровь, скопленная там, не разойдется по организму и не найдет выхода, например через нос или даже уши.

И так каждый день да часа по четыре.

Первую девицу он быстро таким образом вылечил, а с Александрой хватил лиха: бывало, и больше с ней сидел в кадке, воду до кипения разогревал и чуть не сварил ее, худенькое тельце своим грел, но никак толку добиться не мог. Комсомолка-то с севера была, и весь род ее насквозь промороженный: сидит в кипятке, а руки-ноги ледяные. Видела она, как Сыч старается, и уж просить стала, дескать, не мучайся, оставь, у нас во всем роду легкие слабые, уж сколько поживу да умру. Мол, я и так благодарна, что к себе взял, а не дал сдохнуть в ельнинской больнице, куда меня положить хотели. И несколько раз ночью сама приходила, чтобы он взял ее и сделал женщиной, поскольку очень уж обидно было умирать девственницей. Но Сыч все равно не трогал и лишь приголубливал, позволял поспать ей на горячей своей груди и говорил, мол, поднимайся на ноги скорее, так и возьму тебя. Больная, ты и родить не сможешь.

И не отступился, держал в кадке и сам сидел, пока не выздоровела окончательно, хотя весу все равно не набрала.

– У нас порода такая, – объясняла. – Потому что моя бабушка была француженкой, а я вся в нее.

Еще через год Александра родила мальчика, которого назвали тоже Александром, и стала у Сыча мельничная семья – сам четвертый. И если первая, выхоженная им и впоследствии сбежавшая Ефросинья не очень-то ему нравилась, а слышно было, сама за Сычом увязалась, дабы от фабрики спастись, то архангельская комсомолка так ему по душе пришлась, что он втайне ею любовался и скоро настолько прирос, что, как мальчишка, стал на руках носить и нежные слова на ухо шептать, которых раньше не знал и своей венчанной жене никогда не говорил.

Поначалу Александра от этого с ума сходила, радовалась, целовала его, седого и бородатого, смеялась и называла Сычиком. И ребенок для нее был желанный – все два года грудью кормила, и молока было вдосталь, так что и Никитке доставалось, который к тому времени был на пятом году, однако же не стыдился, сосал и мамой называл.

Новая жена хоть и не поправилась, но слегка округлилась и стала такой красавицей, что иногда душу червь сосет и нехорошо делается: ну как и она сбежит? Но при этом Сыч ходил счастливым и никогда не выказывал чувств, да и на людях не появлялся. Бывало, шагает где-нито по проселку, а навстречу кто-то едет или идет, так он сворачивал в сторону и прятался в траве или в лесу, пока не пройдут. И Александре не позволял даже к околице Дятлихи ходить, мол, люди завистливые чужому счастью, сглазят.

И сглазили. Как только Александра отняла от груди сына, почему-то затосковала, веселиться и целовать перестала, в постели отвернется к стене и делает вид, что заснула. Сама же тихонько плачет и слез своих не показывает, а утром встанет, повяжется платочком так, чтобы красных глаз было не видно, и ходит с опущенной головой.

Однажды Сыч и спроси:

– Что, девонька, тяжко тебе в моем гнезде стало?

Она не хитрила никогда, простодушной была и открытой. И говорит, дескать, я дворянского рода по происхождению, когда-то мои предки при царских дворах служили и в чести были высокой. Нельзя мне ронять достоинства и жить с мужиком-отшельником, да еще старым в придачу. В общем, одыбалась и ту же песенку запела, что первая девица. Но Александру Сыч держать не стал, поскольку любил и терпеть не мог, чтоб она по ночам глаза свои в подушку выплакивала.

– Ступай, – сказал он. – В свою Архангельскую губернию или еще куда, к дворянам. Отпускаю, но сына не отдам, со мной останется.

Она же заплакала навзрыд, схватила Александра, прижала к груди.

– Как же я без сыночка?..

– На что тебе мужиково отродье? Корить станут, наблядованного с суконной фабрики привезла, презирать начнут, что достоинства в комсомоле не сберегла... Подумай, дело говорю. Без ребенка тебе и замуж легче выйти.

Сутки она молчала и только тискала да целовала Сашеньку, не ела, не пила и не спала вовсе. А Сыч за день наработался и не стерпел, задремал далеко за полночь, сидя на разбитом жернове, положенном вместо ступени крыльца. Очнулся от того, что самокрутка самосада истлела и прижгла губы. Глядь, а уже светает, а пред ним Александра стоит, в дорогу собранная – узелок на согнутой руке и алый комсомольский платочек до бровей. На минуту прислонилась к груди, нагрелась в дорогу, затем поклонилась молча в пояс и пошла себе в сторону Ельни, где чугунка была.

Сыч даже не встрепенулся, глазом не моргнул, проводил только взглядом, бросился в избу, а двухлетний Александр сидит на руках у Никиты и глазенками лупает – ничего еще не понимал. Тут старший сын, что еще недавно грудь сосал, говорит:

– Пойди, батя, в Ельню да приведи другую девку. Нам без женских рук никак нельзя.

Он и сам знал, что нельзя, но никак сразу сердце скрепить не мог и еще долго сидел ночами на жернове, тянул самосад и глядел на тропинку, по которой ушла Александра. Думал, не выдержит разлуки с дитем, вернется в Сычиное Гнездо – не вернулась...

За третьей чахлой девицей и идти не пришлось: должно быть, прослышали, что место освободилось, и послали самую доходную – краше в гроб кладут. Сыч вначале прогнать хотел, дескать, не нужно мне никого, нет сил больше выхаживать, старый уже и дети на руках. Что толку на ноги вас поднимать, если вы потом, как только почуете радость жизни, так и бежите за лучшей долей? Идите в больницу, пусть там лечат.

И прогнал бы, да девица эта, Аккулина, ходить не могла оттого, что уже задыхалась: оказывается, подруги ее ночью на телеге привезли и оставили недалеко от мельницы, дескать, Сыч подберет. Вот и пришлось подобрать, не оставлять же на погибель. Напарит в кадке трухи, разденет комсомолку, посадит, сам заберется, даст смолу нюхать и все Александру вспоминает, какая она была, да такая тоска нападет, что вместо жара холод от тела идет.

Аккулина зябнет, трясется.

– Батюшко Сыч, вода-ти остыла...

Он опамятуется, нагреет кадку, аж самому жарко станет, и снова перед глазами северная красавица. Кое-как подлечил, подкормил девку – ходить начала, за ребятами ухаживать, еду готовить – и говорит:

– Иди-ка теперь восвояси, Аккулина. Я сам управлюсь.

– Разве не возьмешь меня в жены? – удивилась она. – Мне сказали, ты пользуешь девок, а потом спишь с ними и от тебя баские робята получаются.

Что тут было скрывать? Рассказал он, что с двумя девицами приключилось, мол, в третий раз не желаю, да и старый уже, двоих бы парней на ноги поднять успеть. Аккулина же начала ластиться к нему, хорошие слова говорить, мол, я совсем не такая, и уж если возьмешь, никогда не оставлю тебя и детей любить буду, как своих. Как же ты один с ними справишься, если целый день на тайных делянках землю ковыряешь да рожь сеешь? Ребятишки без присмотра, ну как пожар устроят или власть наедет да заберет в детдом? Я же, дескать, стану по хозяйству робить, дом содержать и любить тебя до самой смерти.

Сыч на своем стоит:

– Был я уже счастливый, не хочу больше. Ступай-ка, девонька, из моего гнезда.

– Сирота я, – со слезами призналась Аккулина. – Некуда мне идти. Если только обратно на фабрику, в валяльный цех.

Посмотрел он на зареванную и несчастную девицу, пожалел и оставил, но не женой, а чтоб вместо дочери была. Она и на это с радостью согласилась, и месяца, пожалуй, три Сыч горя не знал. Покуда он промышляет кое-чего на запас – где на своих пажитях, где на колхозных, дети у него ухожены и под присмотром, изба прибрана и пускай худенький, но хлебушек испечен, холстины натканы и рубахи пошиты. Сразу видно, сиротой росла, не на кого было надеяться. И стал он похваливать Аккулину, иногда по головке погладит – умница ты моя, да тем и испортил. Однажды проснулся среди ночи, а она у него на груди лежит, греется и тело его ласкает да шепчет при этом:

– Не прогоняй меня, Сыч. Возле тебя и сердцу, и душе радостно и тепло. А как согреюсь, так я уйду, не бойся.

Ему бы сразу выставить ее из Гнезда, но опять пожалел, оставил у себя в постели, но ничего иного себе не позволил и ей запретил. На следующую же ночь Аккулина опять приходит, без всяких ложится рядом, кладет голову на грудь и говорит:

– Мочи нет, как робеночка хочу. Не сделаешь, так найдешь меня в мельничном омуте с жерновом на шее.

Тут уж он не сдержался, вскочил, одел в то, в чем к нему явилась, вывел далеко за мельницу и дал под зад.

– Чтоб духу твоего не было!

Аккулина и ушла. Сыч просидел до восхода на берегу омута – караулил, чтоб не вернулась и не утопилась: кто знает, что у этой дурочки на уме? И уж было успокоился, но дети утром проснулись и давай Аккулину искать – должно быть, привязаться успели. Никита с раннего детства как взрослый рассуждал, потому и спрашивает:

– Почему ты на ней не женился, батя? И впрямь бы хорошая жена была.

– Дело не твое! – обрезал Сыч. – Мал еще отцу указывать!

Тот не смутился на строгость.

– Зря прогнал. Теперь она обиделась и горе принесет.

– Типун тебе на язык!

– Поди и верни, – заявил Никита. – Пока сама не вернулась.

– И не подумаю!

Эх, а ему бы тогда послушать голос младенца, но ведь упрямством славился поперечный Сыч: что не по нраву, тому не бывать.

Аккулина и в самом деле вернулась через неделю – потухшая, блеклая, и опять кашель с дурной мокротой.

– Уж прости меня, батюшко Сыч, – повинилась. – Чуть только на фабрике поработала и опять зачахла.

Александр ее встретил с радостью, поскольку мал еще был, няньки хотелось, материнского внимания, а Никита в сторонке стоит и зверенышем глядит на отца. Что тут делать? Сыч опять трухи наварил, дождался ночи – лечил-то, чтоб дети не видели, на самой мельнице. Раздел Аккулину, засунул в кадку и сам забрался. Сидеть же долго приходилось, чтоб жар да пар травяной до самых легких, до болезни достали и пользу принесли. И при этом еще горячей смолой надо дышать. Девица старается, дышит, а Сыч за день подустал – валежник из лесу носил на дрова, да и света на мельнице не зажигали, чтоб повода не давать, вот его и сморило. Показалось, задремал на минуту, но глаза открывает – два фонаря горят и вокруг кадки люди стоят, много – целая комиссия заявилась, с милицией. Стоят, глядят на двух голых в кадке, и вроде речь отнялась. Все-таки мельница – дело нечистое, бесовское, а сам Сыч на лешего похож: волосы седые до плеч, борода веником и только глаза горят. Милиционеры и те рты разинули, моргают, переглядываются. Но не всех оторопь взяла: молодая женщина, комсомольский секретарь, прохаживается возле кадки, улыбается почему-то, скрипит кожанкой и хромовыми сапогами, вместо юбки – галифе, похоже, на коне верхом прискакала.

Сыч посмотрел на Аккулину и сразу понял, кто сюда комиссию навел. И от этого вода в кадке закипела, и ошпаренная девица выскочила на люди в чем мать родила. На нее милицейскую шинель накинули и в сторонку отвели, а у комиссии сразу голос прорезался. Стала она наперебой обвинять Сыча, что он извращенец и растлитель, ибо не лечит больных девушек, а с голыми комсомолками в бочке сидит, потом в постель тащит и творит непотребное. Кричат, пальцами тычут, кто и совестить принимается, мол, как не стыдно юных девиц охаживать, кои тебе в дочки годятся?

Одна только районная комсомольская секретарша помалкивает, затаенно улыбается и плетью по сапогу постукивает, словно кавалерист, – должно быть, самая главная тут и еще скажет свое слово.

А комиссия все больше распаляется, судит Сыча трибуналом, дескать, Аккулину обследовали и признаков улучшения здоровья не обнаружили, мол, так и остальных обманул да прогнал потом, оставив себе ребятишек. Поэтому Сычиное Гнездо будет разорено: сам он подлежит аресту с направлением в лагеря, а детей передадут в приют, чтоб вырастить там достойных граждан.

Секретарша одно только слово сказала, но так смачно, будто плетью:

– Шарлатан.

Сыч же сидит в кипящей бочке и только из-под черных бровей зыркает – слово в оправдание сказать не дают. Он эту секретаршу с девок еще знал, когда-то в коммуне «Красный суконщик» состояла, где коммунары жили как скот, стадом. У нее фамилия была какая-то неблагозвучная, так поменяла ее, стала Виктория Маркс, а сама красивая была, тело словно из белой липы точенное. За это ее выбрали и голую по городу на телеге возили с плакатом «Долой стыд!».

Со стыдом комсомольцы так и не справились, коммуну распустили, а девица эта в начальницах оказалась и сама теперь нравам, стыду и поведению учила.

Тут один член, что заведовал в районе борьбой с религией и предрассудками, увидел в кадке кипящую воду и говорит:

– Товарищи, товарищи, минуту внимания! Тут и по моей части есть. Сейчас мы произведем разоблачение. Может ли человек находится в крутом кипятке?

– Не может! – подтвердила комиссия.

– Это значит, в кадке он спрятал насос. Ногой незаметно давит, воздух качает, отчего пузыри идут!

Да и сунул руку в воду. Но вначале не понял или не ожидал, так не сразу-то руку выдернул. А когда заорал, то уже обварился: кисть у него багровая стала и тут же начала раздуваться, как шар. Все забегали в поисках чего-нибудь, хотя бы холодной воды, чтоб не так палило, или помочиться на руку предлагали, мол, помогает при ожогах. Наконец побежали гурьбой с мельницы к омуту, в холодной воде отмачивать.

И осталась одна комсомольская вожачка. Сыч подумал: ну сейчас вынесет приговор! Но она облокотилась на край кадки, осторожно потрогала воду пальчиком, после чего уставилась ему в лицо и улыбается.

– Вот, Сыч, ты и попался, – говорит торжественным полушепотом. – Долго мы тебя караулили, все никак не могли с поличным взять. На сей раз подвела тебя наша комсомолка.

– Пожалел я Аккулину, – признался он. – А надо было не жалеть...

– Теперь уж поздно! – И ручкой плети бороду ему разглаживает и волосы, верно, чтоб глаза открыть да стебануть.

Глаза освободила от волос, еще ближе склонилась и опять с улыбкой и полушепотом:

– Но я могу все изменить. От лагерей освободить, на мельнице тебя оставить и детей не забирать. И никто никогда не тронет.

Сыч вначале не поверил, какого-нибудь подвоха ожидал, ибо задорные комсомольцы любили над предрассудками дремучими и старыми нравами посмеяться.

– Шутишь, поди? – спросил настороженно.

– Не до шуток мне. – И улыбаться перестала.

– А от меня-то чего за такую услугу?

Виктория Маркс плеть за голенище засунула, на двери посмотрела.

– Знаешь ведь, я тоже в валяльном цехе работала, – другим голосом заговорила, – на осадке войлока...

– Ну и что?

– Легкими заболела.

– Язык покажи.

Она фонарь поближе поднесла и рот открыла: корень языка и все горло в бурую крапинку, в ноздрях ни единой волосинки – от паров кислоты все сгорело...

– Я у хороших врачей лечилась, – проговорила она. – В столичных клиниках лежала по направлению комсомола. А все равно время от времени мокрота и одышка.

– Да я вижу...

– Слово дашь, что вылечишь? И я стану здоровая, как Александра?

– Ты Александру знаешь?

– И Фросю знаю.

Думать тут некогда было, вот-вот комиссия с улицы завалится, а секретарша хоть и была главная, но таила свою болезнь и желание лечиться.

– Я-то слово дам, но чем ты поклянешься, что потом детей не возьмут и меня не тронут? – спрашивает. – В комсомольское слово я не верю.

– Матерью клянусь, – сказала секретарша и перекрестилась.

– Ох, смотри, девка...

– Жди завтра ночью. – Она выдернула плеть и пошла в двери. – Но если не вылечишь, шарлатан, – сгною!..

– С утра ничего не ешь, – вслед сказал Сыч.

Сам же выскочил из бочки, быстренько оделся, чтоб голым не застукали, сел и стал комиссию ждать. Но комиссия даже на мельницу не зашла, посовещалась на плотине – бу-бу-бу да бу-бу-бу, лишь милиционер заглянул, кулак показал.

– Ну, Сыч! Последнее тебе предупреждение!

Сели в телеги, Аккулину посадили и ночью же уехали в Ельню. Сыч побежал в избу, откинул батог от двери – дети спят себе на полатях и лягаются во сне...

К ночи Сыч приготовил кадку, уложил ребятишек и стал ждать секретаршу. Думал, верхом примчится, раз начальница, а она прибрела пешей, на голове платочек темненький, вместо кожанки и галифе – платье старушечье, узелок на руке. От вчерашней надменной улыбки тоже ничего не осталось – ну прямо послушница монастырская.

Привел на мельницу, поставил и раздеть хотел, но Виктория по рукам ему, дескать, сама. Сыч в тот же миг изорвал в лохмотья ее одежду вместе с исподним, взял за талию и засадил в кадку, так что она и ойкнуть не успела – лишь груди руками прикрыла.

– Неужели стыда не изжила? – ухмыльнулся он. – Титьки-то когда-то всему городу показывала.

– Лечи давай, нечего старое поминать! И руками меня больше не хапай.

– Будешь дичиться – пользовать не стану, – предупредил и сам заскочил в отвар – только брызги полетели.

Виктория Маркс притихла, но слышно в темноте – зубы чакают и вода в кадке трясется.

– Боишься, что ли? – спросил он.

– Замерзла, – отозвалась дрожащим голоском. – Вода холодная...

Отвар в самом деле был горячим, но все они, в первый раз оказавшись с ним в кадке, начинали дрожать, да не от холода, от того, что души у них давно застыли и их даже в кипятке не сразу отмочишь и прогреешь. А когда душа холодная, легкие слабятся, тепла-то нет. Ведь иные женщины по двадцать лет работают в валяльном, и ничего им не делается, только здоровеют от тяжелого труда.

Этой сейчас хоть до кипятка воду доведи, еще пуще знобить начнет – знакомое дело. Сыч нащупал ее лицо и стал чистить: глаза отваром промыл, уши, потом пальцами в рот залез, горло достал и там, сколько мог, обмыл – так обыкновенно новорожденных чистят. Затем ее пупок нашел под водой и просто стал гладить, затирать его, ибо чуял там дурную кровь и что тепло через него уходит. Кое-как законопатил сквозняк, секретарша и согрелась, положила голову на его руку и уснула. Часа через три – уж светать начало – вздрогнула, очнулась и опять затряслась.

– Где я? Что со мной?

– В Сычином Гнезде, в кадке паришься, – пробурчал он.

Секретарша окончательно проснулась, услышав его голос, расслабилась.

– Сыч... Мне так хорошо стало.

– Пора вылезать, комсомольцы хватятся. А тебе еще идти далеко...

– Никуда не пойду...

– Как это?

– Я будто в столицу уехала, лечиться по вызову ЦК.

– А попала к шарлатану.

Она ни на мгновение не задумалась.

– Ты и есть шарлатан и распутник. Ведь так не может быть: в бочке поспала с тобой и хорошо стало. Ладно бы с молодым человеком, а то со стариком.

– Ефросинья с Александрой сначала тоже так говорили. Потом изменили мнение...

– С молодыми девками это бывает. Их совратить-то большой прыти не надо. Ты вот меня попробуй соврати!

– И даже не подумаю! Сдалась ты мне...

– Ничего у тебя не получится. Я комсомолка стойкая и потому секретарь!

– Замужем-то была?

– Была, – говорит она. – Пять раз. Это если не считать, что сначала в коммуне «Красный суконщик» жила, где мужья общие.

– Зовут-то тебя как? По-настоящему?

– Виктория Маркс.

– Это я слыхал. А мамка как звала?

– Тебе-то что? Я Виктория.

– Ладно, – согласился Сыч. – Должно быть, детей у тебя много, коль столько раз замуж ходила?

– Раз зачала да скинула... На тебя вот надеюсь.

– Это ты зря, – обреченно сказал он. – Мы договаривались на лечение.

– А ты вылечи! От кого забеременеть, я найду.

И стал ее выхаживать Сыч. Месяц в кадке с ней просидел, другой, а улучшения нет. С девицами легче было, поскольку они хоть и остудились, взялись ледком, но еще корка не толстая и под ней что-то живое булькает. Погреешь, поласкаешь, бородой пощекочешь, а из нее уж и восторг прыщет, на возраст не смотрят, ибо пелена встает перед глазами, туманится голова. И если дитя родит да женскую свою силу почует, то, считай, лет на полста вперед огня хватит. Эта же секретарша не только проморожена насквозь, но еще от холода иссохлась, ибо нутро вымерзло до пустоты, как осенняя лужа. А поглядеть снаружи да послушать – молодая еще, приятная и умная; не подумаешь, что от женской ее природы ничего не осталось. Про таких говорят – конь с яйцами. Но раз слово дал, надо пользовать, может, где-то и осталась капля, так если ее немного разбавить своим огнем, глядишь, и оживет.

Других способов лечения Сыч не знал, да и этот сам случайно придумал, когда жена венчанная сильно простудилась и умирать собралась от воспаления легких. Думал, только от этого помогает, а оказалось, все болезни лечить можно.

Виктория Маркс и к сыновьям относилась, как к своим комсомольцам – все построить хотела и чтоб маршировали в ногу. Но дети, они на то и дети, чтоб сердца у взрослых отнимать и играть с ними как захотят. Мало-помалу она к ним привязалась и уже не брезговала сопли вытирать, штанишки постирать, когда у младшего неожиданность случится. Ну и грамоте стала учить – Никите-то уже на следующую зиму в школу надо.

Однажды говорит Сычу, мол, сходи в Ельню и раздобудь сказки, а то детям читать нечего, кроме листовок и старых газет, что шли на самокрутки. Сыч прибежал ночью к жене венчанной, забрал у внука Сережи все книжки, что были, дескать, вы еще купите, а мне взять негде, и снова на мельницу.

Начала секретарша детям сказки читать, каждый день по одной перед сном, чтобы на дольше хватило. И всего-то одну книжку прочитала до конца, но узрел Сыч – душа ее отмокать стала. Раньше посадишь в кадку, а она или спит, или про коммунарские обычаи вспоминает, как их, семнадцатилетних девчонок, отучали от буржуазного чувства стыда. Где сейчас фабричное общежитие, там и был этот «Красный суконщик». Так вот девушки перед сном должны были ходить по коридору обнаженными и выбирать пару да себя показывать, чтоб коммунары-парни на них смотрели и тоже выбирали. И так целый год, до совершеннолетия, после которого разрешалось брать себе мужа или жену. А всех рожденных детей воспитывали сообща. Коридор же не отапливался, и коммунарки нещадно мерзли – видно, тогда будущая секретарша и выхолодилась напрочь.

Тут же, после детских сказок, она больше ни разу не заикнулась о прошлом и как-то невзрачно, осторожно стала мечтать, гадать, что же дальше-то с ней будет – точно так же, как дети малые: ведь они все время говорят о будущем и к нему тянутся.

Это значит, на поправку дело пошло.

Как-то раз Сыч всю ночь рыбу на реке лучил, кадки с отваром не приготовил, а когда на рассвете пришел, застал ее печальной, чего раньше не замечалось. Оказалось, всю ночь не спала, бегала от окна к окну, Сыча ждала, и в какой-то миг мысль пришла: что ей делать, если он не вернется? Мало ли, в реке утонет, лихие люди встретят или милиция арестует, поймав на колхозном поле...

А Сыч знал: если человек уже умеет печалиться, значит, ожил – ведь она раньше только улыбалась. И разговор завел, дескать, я свое слово сдержал, поправил не только тело, но и душу, пора тебе в комсомол возвращаться, поди, уж потеряли.

– Оставь еще на месяц, – попросила она. – Мешать тебе не буду, с ребятишками повожусь. А ты можешь другую девку приводить и выхаживать.

– Оставайся, – позволил он, ибо свое замыслил. – Мне как раз ехать надобно далеко. Дети под присмотром будут.

Она сразу-то не спросила куда, словно ее и не касалось, но когда Сыч стал готовиться в дорогу, бороду сбрил и волосы подстриг, чтоб с поезда не сняли по подозрению, секретарша увидела его и ахнула:

– Сыч!.. Тебя и не узнать. А ты еще молодой да красивый!

Это у нее пелена возникла перед глазами, как у девок в первое время.

– Под бородой люди не стареют, – отмахнулся он и стал наказы давать по хозяйству.

Виктория Маркс головой кивает, а сама про свое думает.

– Кур-то каждый день щупай, – наказывает он. – Которым нестись, на двор не выпускай. Яички потом Никиту пошли собирать...

– Куда ты едешь, Сыч? – вдруг спрашивает.

– Надо мне в город Архангельск.

– И надолго ли?

– Думаю, за месяц как раз обернусь.

Она виду не подает, но голос-то ревнивый сделался.

– Уж не за Александрой ли собрался?

– За ней, а тебе-то что?

– Ничего, поезжай.

Сыч пошел в Ельню, там сел на поезд – безбородого не признают – и спокойно в Архангельск поехал. Всю дорогу Александру вспоминал, как лечил ее да как они жили потом, и так себя распалил, что терпежу нет, хоть впереди поезда беги.

Прибыл в Архангельск, а там уж зима лютая, пошел искать дом, где Александра жила. Адреса не знал, но она когда по дому тосковала, то подробно его описывала – какой с виду, как стоит, куда окна выходят и куда из них смотреть можно. Сыч вообразил себе, как это выглядит, побродил по городу и скоро нашел подходящий дом. Справился у дворника, и точно, прежде здесь баре жили, а теперь их уплотнили и ныне они в полуподвальном этаже проживают. Заходит туда Сыч, но Александры не застал, только мать ее сидит и глядит в окошко, а за стеклом одни ноги человеческие мелькают – улица там центральная.

– Кто вы будете? – спрашивает.

– Сыч я, – признался он и понял, что дочка ничего не рассказала матери про свою жизнь в Ельне, а то бы сразу поняла, кто приехал.

– На что вам Александра?

– Да вот хотел повидать да про нашего сына рассказать, какой стал.

– Про какого сына? – Мать-то чуть не обмерла.

– Про того, что от меня прижила, да мне и на воспитание оставила. Александр ему имя.

Мать на колени перед ним, дескать, подозревала я это, ибо она по первости, как домой возвратилась, все какого-то Сашеньку звала во сне. Но ты не губи ее и себя, да и меня тоже. Александра за большого человека замуж вышла, за начальника НКВД, и сама стала начальником в комсомоле. Узнает муж – всем горе будет великое.

– Дети-то у них есть? – спрашивает Сыч.

– Какие уж там дети!.. – загоревала мать. – Муж у нее человек пожилой, старше меня...

– Она же за барина хотела пойти! – возмутился он. – Неужели обманула, чтоб отпустил?

– Так ведь начальник НКВД нынче барин. Старым неровня...

Попрощался Сыч и пошел. Хотел сразу на вокзал, но любовь никак не отпускает, тянет и все. Разыскал он комсомольскую контору, встал напротив и стоит: вдруг да появится Александра? Хоть издалека поглядеть...

И вот подкатывает машина к подъезду, и выходит из нее молодая женщина – ну точь-в-точь как прежде комсомольская секретарша Виктория Маркс, что теперь на мельнице сидела: кожанка скрипит, галифе и сапоги хромовые. Только плети не хватает. По телосложению и признал да по тому, как высоко голову держит.

Сыч всхлопал было крыльями, да унял себя: коли здесь заметут, до дому уж никогда не доберешься, а там ребятишки... И загадал: если сама почует, что Сыч здесь, и сама же к нему подойдет, то возьмет ее и умчит опять на мельницу, невзирая на ее барина.

Александра вроде бы и в самом деле что-то почувствовала, приставила ножку в сапожке, по сторонам посмотрела, словно искала кого, но мороз был сильный, так озябла в кожаночке и легким, таким знакомым шажком побежала к крыльцу.

Он подождал, когда Александра по ступеням поднимется да рукой в черной перчаточке высокую дверь откроет, развернулся и подался на поезд.


За обратную дорогу он собрал все мысли о ней в горсть, как колосья, отмолотил, полову сдул, и осталось одно зернышко – сын, Александр. Им и утешился, а когда пришел на мельницу да обнял детей, и вовсе воспрял. Секретарша стоит в сторонке и, похоже, довольна, что Сыч вернулся без архангельской девицы, но виду не подает. Он же при сыновьях поблагодарил ее, что детей и дом в порядке содержала, и потом, когда одни остались, говорит, мол, месяц-то миновал, пора тебе в Ельню подаваться. Сам смотрит, испытывает.

– Прости меня, что я раньше тебе говорила, – вдруг виниться стала. – Не шарлатан ты, Сыч, а мужчина, которого я всю жизнь искала. Да сразу не признала, оттого что ты страшной бородой прикрылся и славой старика распутника. Полюбила тебя, а когда, и сама не заметила. Первый раз в жизни влюбилась. Если бы ты Александру привез, отравила бы. Я уже и зелья приготовила. И это счастье ее, что сюда не приехала. Только от тебя хочу детей рожать.

Он выслушал и говорит:

– Это пелена глаза застит, поскольку душа ожила и женское тело твое поправилось. Я тебя наладил, как ткацкий станок, только и всего. Со всеми так бывает. Погоди, вот спадет, и увидишь, что от старика родила, и захочется тебе молодого. Бросишь мне ребенка и убежишь.

Секретарша не как девицы, просить и умолять не стала, а помедлила и сказала:

– Еще месяц поживу у тебя, подожду, может, и правда, спадет пелена...

Она сама от любви мучилась, но это Сычу нравилось: любовные страдания – самое лучшее лекарство.

Вечером он печь на мельнице вытопил, отвару приготовил, в кадку ее посадил и, когда сам забрался, чует: секретаршу опять колотит, как в первый раз.

– Замерзла, что ли? – спрашивает.

– Горячо мне, – шепчет. – И все равно лихорадит.

Кое-как высидела с ним в кадке положенное время, и на другой день он только котел поставил, трухи принес, Виктория Маркс заявляет, мол, вылечилась я, не полезу больше в кадку, ни к чему.

А Сычу хлопот меньше.

Проходит условленный месяц – у него уж новая борода отросла, секретарша места себе не находит, мечется.

– Добро, – видя это, сказал Сыч. – Тогда выходи за меня и жить станем, как супруги.

Она к нему на грудь и заревела, словно не вожачка комсомольская, не Виктория Маркс, а баба деревенская.

К весне секретарша зачала и сделалась совсем счастливой.

И забыла ведь, что ее хватиться могут, поиски начать: не шутка – районный секретарь будто в столицу на лечение уехал и пропал. Мало кто бы подумал, что она в Сычином Гнезде может оказаться, но от людского глаза разве спрячешься? Похоже, кто-то заметил очередную девицу на мельнице и разглядел в ней секретаршу, иначе бы не пожаловала новая комиссия.

Сыч жену в избе оставил, а сам вышел навстречу. На сей раз милиционеры, ни слова не говоря, схватили его, руки назад завернули и спрашивают:

– Отвечай, где закопал комсомольского секретаря?

Сыч сказать не успел, как дверь отворилась и на крыльцо жена вышла – пузо до подбородка.

– А ну отпустите мужа!

Сыча отпустили, стоит комиссия, рты поразинули – глазам не верят!

– Убирайтесь отсюда! – велела им Виктория Маркс. – И чтоб в мое Гнездо дорогу забыли!

Они послушались и в самом деле уехали, но дорогу не забыли, потому как получается, что, взяв секретаршу в жены, распутный отшельник Сыч всю идеологию разрушил и все ее убеждения низвел до бабского состояния. Если так пойдет, то скоро в среде борцов за народное счастье одни мужики останутся.

Вытерпеть этого не могли и рано утром на следующий день налетели в расширенном составе. Мельницу обыскали, избу, сараи, всю округу прочесали, жителей в Дятлихе опросили и даже дно омута проверили...

От Сычиного выводка и следа не осталось, словно по воздуху улетели. И чтоб он не вернулся больше сюда, взяли и подожгли Гнездо – всю ночь потом полыхало...


4

Он приехал в пустую московскую квартиру и еще на пороге понял, что здесь будет тоже не сахар: сразу же за порогом возникло желание побыть одному. Он мог бы отпустить помощника, начальника охраны и горничную, но все равно бы не остался один, ибо отделаться было невозможно от дежурного телохранителя, доктора, привратника и видеокамер, которые в конечном итоге выполняли одну и ту же обязанность – стерегли его, как бывшее первое лицо государства, то есть носителя высших секретов. Умом он понимал, что все это необходимо, и вроде был готов мириться с постоянным контролем (каждый из «обслуги» ежедневно писал свой отчет о всяком его шаге и подавал по команде), но разум и особенно чувства тайно противились и вызывали раздражение. Выйти из квартиры незамеченным и, например, погулять по улицам одному, без охраны, было невозможно, хотя существовал черный ход на случай пожара или чрезвычайной ситуации, который начинался из тамбура между двойных дверей рабочего кабинета. Узкой галереей, проложенной в стене, можно было выйти в соседний подъезд, где тоже сидели надзиратели, но уже совсем другие, пенсионного возраста и дремотного вида. Проскочить мимо них не составило бы труда, однако вместе с генералом Горчаковым он лишился электронного ключа, к тому же не знал, как отключается сигнализация.

Его личного жизненного места в квартире было во много раз меньше, чем на даче, и заключалось оно в стенах кабинета, где не было телеглаз, поэтому Сергей Борисович, не снимая пальто, сразу же закрылся на ключ, но желанного чувства одиночества не испытал: все недавние события и все герои его мыслей приехали вместе с ним и нахально ворвались в замкнутое, принадлежащее ему пространство.

После визита Суворова он вспомнил настойчивое предложение крупного издателя Швеца написать книгу воспоминаний. И ухватился за него, как за спасительный круг: для того чтобы продолжать жить полнокровно, нужно занятие, серьезное дело, которое позволит быть на слуху и держаться на плаву, пусть даже в такой ипостаси. Тут же выходит книга с портретом, миллионным тиражом, как было обещано, и страна ее читает, вновь переживая прошедшее и далеко не самое худшее время!

Будучи человеком импульсивным, он в тот же час сел за стол, а поскольку вообще не владел компьютером, то положил перед собой стопку чистой бумаги, взял ручку, поднял ее, как пику над противником, но потом отложил.

С внешним миром его обычно связывал помощник либо дежурный офицер, однако привлекать их к столь сакральному действу, как разговор с издателем, сейчас не хотелось. Порывшись на столе и в его ящиках, он вдруг ощутил беспомощность – ни номера телефона, ни имени, ни названия издательства! И тут осенило – надо вызвать Горчакова, который знает и помнит все и все может устроить с изданием книги.

Они не виделись больше месяца, с тех пор как генерала отправили в отставку, и Сергей Борисович сразу же почувствовал, как не хватает ему этого человека. Дружбы между ними не было, да и быть не могло: начальник службы безопасности существовал рядом, как должен был существовать воздух – он всегда есть и одновременно вроде бы его и нет. Однажды Баланов сказал, что власть создает вокруг человека зону отчуждения, где всякая дружба исключается вообще, как явление человеческих отношений, мол, сам подумай, как дружить с придворными угодниками и холопами, с теми, кто тебе смотрит в рот и ждет какой-нибудь подачки?

И дескать, не обольщайся, что они, друзья, появятся потом, когда прекратятся властные полномочия, – возникнет зона с иными, но сходными качествами. Все бывшие кем-либо чаще всего умирают, как чумные, в полном одиночестве.

Сергей Борисович всегда помнил слова своего покровителя, часто и с сожалением отмечал его мудрую прозорливость, однако сейчас испытывал острую и навязчивую потребность, чтоб рядом был близкий человек. Особенно в то время, когда жена куда-нибудь уезжала в очередной раз и он оставался один. И оказалось, ближе отставного начальника службы безопасности у него никого нет, и возникла надежда, что теперь, когда они оба стали бывшими и никому не нужными, может получиться нормальная мужская дружба. Но Горчаков отчего-то сразу же начал самоустраняться, ссылаясь на то, что, будучи при погонах, ровным счетом ничего не заработал на старость, а сейчас появилась такая возможность: генерала, всю жизнь бывшего возле высокой власти, рвали на части коммерческие структуры и он теперь служил советником сразу у трех господ.

Горчаков появился неожиданно быстро, какой-то помолодевший, раскованный и даже слегка вальяжный, чего прежде не наблюдалось: должно быть, хорошая зарплата, свобода и отдых от прежней службы действовали на него благоприятно.

– Вам не нужно писать книгу, – выслушав его, заявил генерал. – Всякие воспоминания, мемуары – это удел бывших. Когда уже финиш, конец пути. Вы же таким образом распишетесь в собственном поражении.

Столь категоричного мнения Сергей Борисович не ожидал и в первый момент даже рассердился.

– Ты уж мне позволь решать, что нужно, а что нет! – отрезал он. – Тебе необходимо связаться с издательством и согласовать все вопросы.

– О чем вы станете писать? – неторопливым тоном учителя начал размышлять генерал. – Как ловите рыбу, будучи на пенсии? Кому это интересно?.. А что интересно публике, огласке не подлежит. Например, путь к власти, кремлевские взаимоотношения, внутренняя жизнь. У вас поднимется рука рассказать о фигуре Баланова, ныне усопшего? Хватит решимости поразмышлять на тему о природе власти? Например, у нас, да и вообще в мире? Вы сможете назвать наследника Балана? Или хотя бы намекнуть, кто им может быть? Конечно же, нет. Да если даже вы и напишете, ваш издатель не согласится печатать это. Он же не сумасшедший, чтоб губить свой бизнес, и скандалы такого рода ему не нужны.

Ничего подобного, тем паче такого тона, Горчаков никогда себе не позволял, и, слушая его, Сергей Борисович едва терпел, чтобы не оборвать и не спросить грозно: «Ты как со мной разговариваешь?!»

Но вспомнил свои чувства и мысли, что ближе этого генерала человека не осталось, и если сейчас лишь чуть повысить голос, не станет и его. Потому что существует уже другая реальность и вокруг – полоса отчуждения...

– Я надеялся на тебя, – с сожалением проговорил Сергей Борисович, сдерживаясь от более резких выражений. – Ну, спасибо и за такой совет.

– Вы напрасно обижаетесь. Это я вам по-дружески говорю.

– По-дружески? – изумился он. – Ты это так называешь?

– У вас все равно ничего не получится, – заверил генерал и встал. – Только зря потратите время. Послушайте опытного человека.

– Это мое время!

Сергей Борисович даже не встал и не подал ему руки, проводил генеральскую спину взглядом и вызвал помощника.

Потом он сильно жалел, что все так получилось с Горчаковым, спустя недели две переступил через собственное самолюбие и позвонил ему сам. Так, без всякого дела, чтобы снять томившее его напряжение, и показалось, тот обрадовался звонку, и на какое-то время вновь возникла надежда на дружеские отношения.

А тогда помощник разыскал издательство, и уже через полтора часа счастливый Швец входил к нему в дачный кабинет.

Они познакомились на инаугурации преемника, где Сергей Борисович присутствовал уже в качестве гостя, но гостя пока что всесильного. Правда, градус отношения к нему в кремлевской публике уже заметно понизился, но все еще делали вид, однако для издателя, совсем молодого человека, он оставался величиной недосягаемой, почти кумиром. Швец не заискивал, но держался скованно и говорил мало, однако в его словах чувствовалась искренняя заинтересованность, тогда ему понравившаяся. И он еще по инерции подумал, что надо бы не забыть о нем, когда в министерстве культуры будут менять руководителя агентства. Только писать мемуары ему и в голову не приходило, поскольку в то время та же сила инерции влекла его к делам более серьезным. Он не отказал Швецу, а, как всегда, пообещал подумать, и его раздумья заняли почти год...

Расторопный и хваткий издатель приехал с проектом договора, что сразу как-то охладило творческий пыл. Он и не задумывался, что теперь у него будут не просто отношения с деловыми людьми и учреждениями, как было прежде, а, например, вот такие, договорные.

– Без этого нельзя? – глупо спросил Сергей Борисович.

– Это юридический и финансовый документ, – мягко объяснил Щвец и сам смутился. – Авторское право, гонорар...

– Гонорар?..

– Разумеется! – воспрял издатель. – Есть два варианта: можем купить право на издание за... определенную сумму. Или выплатить аванс, а потом начислять роялти с каждого тиража.

Чувствовалось, градус отношения к нему снижался даже у таких, как этот книжный магнат.

– Меня это не интересует, – чувствуя свое невежество в области книгоиздания, сказал Сергей Борисович. – Делайте как нужно.

– Я пришлю вам толкового журналиста, – уже по-деловому заговорил юнец в стальных очечках. – Технология следующая: вы рассказываете, а он записывает и обрабатывает. Расходы берем на себя.

– Ну уж нет! – внезапно для себя возмутился он. – Не надо мне журналистов!

Издатель готов был выдать свои аргументы, мол, нет опыта, нужен профессионал, однако заткнулся – видимо, в последний миг вспомнил, с кем разговаривает. И мгновенно согласился.

– А цензура сейчас существует? – на прощание спросил Сергей Борисович.

Щвец почему-то смутился:

– Нет... Разумеется.

– То есть я могу писать обо всем?

– У каждого пишущего есть внутренний цензор. Вы же понимаете. Не подлежат огласке государственные секреты...

Швец уехал с подписанным договором, в котором была означена полная конфиденциальность, а он сел над стопкой бумаги и стал вспоминать, с чего все начиналось. Отматывал один период жизни, однако нить тянулась дальше, и он распускал ее, как вязку, пока не понял, что судьба его зародилась на той самой дороге и была такой же петлистой, крученой, так что никогда не угадаешь, что тебя ждет за очередным поворотом.

Одолеваемый муками творчества, он то ехал в московскую квартиру, надеясь, что там сможет собраться с мыслями, то вновь возвращался на дачу, где казалось просторнее, да и воздух был чище. Но эти метания еще больше вводили в состояние невесомости, когда он реально не ощущал ни земли под ногами, ни собственно воздуха, который напоминал густой глицерин.

Много раз он усилием воли усаживал себя за стол, исписывая по несколько страниц, однако получалось то вычурно и хвастливо, то скучно и однообразно, как деловой отчет о прожитой жизни. А она была настолько содержательной и интересной, что дух захватывало от одних только воспоминаний: военное детство, послевоенная юность, судьба загадочного, колоритного деда по прозвищу Сыч, который творил настоящие чудеса, возвращая с того света чахоточных фабричных девиц. Потом этот взрыв на танковом полигоне, любовь с Ритой Жулиной, пора возмужания и путь к власти, чем-то напоминающий извилистую дорогу в Образцово. А какова сама фигура таинственного верховного жреца с простой русской фамилией Баланов? Возникнув при Сталине, непотопляемый авианосец прошел через все океаны режимов, ни разу не напоровшись на рифы, и во всех портах его встречали на ура.

А ведь еще было несколько особых периодов: провинциальная обкатка, ссылка в Мексику, опала, наконец!

Как только он мысленно проникался воспоминаниями и начинал рассказывать о природе власти, как на пути вставал внутренний цензор и грозил пальцем – об этом нельзя! Это не подлежит огласке!

Перед глазами же являлся отставной генерал и произносил фразу:

– Я вас предупреждал...

Несколько раз, отчаявшись, он начинал описывать свою жизнь без всяких прикрас, засыпал лишь под утро, а когда просыпался, испытывал ощущение, будто стоит голый перед всей страной. Неудачные откровенные тексты он сам толкал в аппарат для уничтожения секретных документов, чтоб ни одна живая душа не узнала, и вновь принимался за дело.

Единственным благом от этой работы было то, что он перестал ощущать томительный для всякого пенсионера, замедленный ток времени. Дни пролетали так стремительно, что утренние сумерки тот час превращались в вечерние, как зимой на Крайнем Севере. И когда спохватился, оказалось – он проплавал в этом глицериновом море уже пять месяцев!

А еще ничего не сотворено!

И вот тогда пришло запоздалое раскаяние, что зря все-таки отказался от журналиста. Сидел бы, рассказывал ему то, что вспоминалось, не выстраивая мыслей, вываливал бы поток сознания и чувств, – стороннему человеку, тем более профессионалу, было бы куда проще уложить все это в книгу...

Он уговаривал себя так, переламывал самолюбие и одновременно понимал, что никогда не сможет пойти на такой шаг. Всю эту пишущую братию он тихо ненавидел еще с давних пор, когда был гражданским министром обороны и откровенно страдал от внимания прессы. Она, пресса, имела всего два внешне различимых лица: одно – официозно холодное и холеное, с заранее подготовленными вопросами, другое – неряшливое, декадентское, небритое и откровенно хамское, но по внутренней сути это были братья-близнецы, только ряженные в разные сценические одежды. Из всей этой двуликой, лицемерной толпы он однажды и только единственный раз внезапно различил одно женское и почти божественное лицо – возможно, потому, что ведущая с первого канала, Ирина, чем-то очень напоминала ему Риту Жулину.

Как-то раз Ирина приехала на дачу, чтобы взять эксклюзивное интервью, и впервые за долгие годы Сергей Борисович говорил с журналистом искренне, раскованно и свободно. Передача получилась настолько неожиданной и интересной, что потом еще долго говорили, мол, Президент-то у нас совсем другой человек, чем тот, к которому уже привыкли на телеэкранах. А дело-то было не в нем, а в этой молодой, приятной и душевной женщине, умеющей разговаривать не с президентами, а с мужчинами. Потом она еще несколько раз делала передачи, ездила с ним за рубеж в составе прессгруппы, и всякий раз он испытывал удивительный волнующий комфорт и жажду искренности.

Сейчас он вспомнил о ней, попытался отыскать телефон, но, пока искал, как-то внезапно остыл, вдруг подумав, что Ирина-то сейчас тоже другая: сам видел, как она берет интервью у нового Президента, задавая вопросы трепещущим обволакивающим голоском, и мило улыбается. Сергей Борисович тот час отогнал сомнения, сосредоточился и вновь принялся распускать свою жизнь от последнего дня – до первого.

Пока однажды не признал правоту Горчакова и не осознал, что ничего сотворить не сможет, ибо никогда не сможет написать всей правды.

Закончилось это тем, что он позвонил Швецу и, не объясняя причин, потребовал расторгнуть договор. Однако это не спасло, и сознание, за время творческих страданий настроенное на воспоминания, продолжало держать его в прошлом, отчего становилось еще горше.

Жена с дочерью видели его состояние и поначалу пытались развеять мрачные мысли, переключить внимание, звали с собой то в Италию, то в Канаду, несколько раз вытаскивали в театр, на концерт шведской группы «АББА», где постаревшие музыканты и певички силились изобразить давно ушедшую молодость.

А однажды Марина тайно от матери вывезла его на стритрейсинг, где они полтора часа, не выходя из машины, смотрели, как сумасшедшие, одержимые люди гоняли на скоростных автомобилях по ночной улице. Дочери это занятие безумно нравилось, и она сама была не прочь поучаствовать в заездах, однако была уже взрослой и щадила нервы отца. Характер у нее был мальчишеский, азартный и даже воинственный, возможно, потому, что в отрочестве, когда Сергей Борисович был министром обороны, часто брал Марину с собой, когда ездил по частям, и она смогла посмотреть все – от обычных полигонных стрельб до запуска межконтинентальных ракет. Но больше всего ей нравились пулеметы, ради которых она и просилась в такие поездки. Офицеры, зная об увлечении дочки министра, с удовольствием водили ее на огневой рубеж или сажали в БТРы, подносили ленты и помогали передергивать тяжелые затворы. В двенадцать лет, когда от девочек уже пахло духами, от Марины несло порохом и ружейным маслом.

Однажды, втайне от отца, она выпросила, чтоб ей подарили танковый пулемет, который потом Сергей Борисович и обнаружил при посадке в самолет. И когда попытался отнять опасную игрушку и наказать угодливых командиров, дочь не капризничала, а вцепилась в ствол и заявила, что подарки не имеют права отнимать даже президенты.

Пулемет простоял у нее в комнате лет до шестнадцати, после чего воспитанием вплотную занялась мама и оружие было сдано охране. Однако ее воинственный дух остался, и Марина не пропускала соревнований по боксу, ходила на футбол и сама занималась в школе восточных единоборств.

После ночного стритрейсинга, видя, что отцу не похорошело, эта анка-пулеметчица вдруг заявила, что обязательно сводит его на бестфун.

– А это что такое? – мрачно спросил Сергей Борисович.

– О! Тебе понравится! – восхищенно затараторила дочь. – Это гладиаторские бои! Все, как только узнаю, где состоится схватка, так поедем! Пап, это потрясающее зрелище! Адреналин!.. Только придется соблюдать особые правила. Бестфун проводится нелегально и только у нас. На Западе вообще запрещен, иностранцы к нам приезжают. Мы первые в этом виде спорта!

– Не хочу! – капризно и раздраженно бросил он. – Отстань...

– Да ты не понимаешь, пап! Это поединок со зверем! С хищником! Национальная русская игра, очень старая забава. Когда устраивали поединки с медведем? У Пушкина даже есть.

– Почему же так называется?

– Потому что схватки проводят теперь с хищниками кошачьей породы, с тиграми, с леопардами. Да ты не подумай, это игра и почти бескровная. Бойцы бестфуна выступают в специальной защите, в костюмах из многослойного кевлара.

– В чем же смысл-то?

– В победе. Делают ставки на зверя или на человека. В общем, приедем домой, видеозапись покажу. Там снимать запрещают, но я сняла...

Дома она прокрутила пятиминутную пленку, записанную явно скрытой камерой, но особого впечатления не произвела: в стальной клетке, установленной в каком-то гулком, пустом помещении, барахтались в пыли две неясные фигуры. Из-за некачественности записи даже невозможно было разобрать, где хищник и где человек, – по крайней мере оба казались полосатыми, хвостатыми, и оба одинаково рычали. И скрытая полумраком, смазанная публика за прутьями решетки тоже издавала звериные звуки.


Неудачная попытка написать книгу о себе, пожалуй, и послужила причиной того, что каждую ночь ему стала сниться дорога. Он так и не посмотрел бестфуна в натуральном виде, поскольку жена увезла дочь в Германию и отвлекать его стало некому. Днем он не знал, куда себя деть, состояние было мучительным, хотелось то полного одиночества, то возникала тоска по людям, и он звал Лидию Семеновну, чтоб сделала стрижку, и разговаривал с ней о профессии парикмахера.

В это смутное время и напомнил о себе бывший министр финансов – словно почувствовал, что пенсионер опять оказался не у дел и испытывает душевный дисбаланс.

– Позвольте, я приеду к вам? – как-то неуверенно попросился он. – Очень важное дело...

Встречаться с ним тоже особого желания не было, но в тот час он был единственным человеком, кто еще хотел видеть его, и Сергей Борисович согласился.

Он много раз возвращался к замыслам Варламова, особенно когда пытался написать мемуары, однако или что-то недослушал, или попросту не мог уловить смысла, устройства механизмов его Фонда, которые могли бы влиять на власть. Два года в Администрации Президента, а потом в правительстве преемника готовили, наставляли и учили обратному – борьбе со всяким влиянием, причем на стадии, когда оно, как сорная трава, еще не укоренилось и не вызрело.

Какие рычаги мог найти Слон, так и осталось непонятным.

Отставной министр сидел на даче-пасеке, поэтому приехал только через несколько часов. Едва он внес свое слоновье тело в приемную, как повсюду запахло воском и медом: по своей провинциальной натуре Варламов без гостинцев не ездил.

– Будем пить чай, – бесцветно заявил он, что говорило о приподнятом настроении.

Водитель Варламова вручил охраннику фанерный ящик с медовыми сотами и исчез. Сергей Борисович сам проводил гостя в кабинет и достал из шкафа коньяк.

– Сначала что-нибудь покрепче.

Когда у него отняли генерала Горчакова, на даче стало даже не с кем выпить...

Они молча подняли рюмки, и Сергей Борисович узрел во взгляде Слона мгновенный всплеск надежды: вот так, один на один, они никогда не выпивали. Гость пригубил коньяк и чуть расслабился.

– Как идет работа над книгой? – вдруг спросил он без всякого интереса.

О том, что он вздумал писать мемуары, знали домашние, Горчаков и сам издатель, любая реклама была возможна только с письменного разрешения автора. Сергей Борисович выпил рюмку до дна и ссутулился: приставленная к нему новая обслуга состояла из офицеров безопасности и, разумеется, докладывала о поведении пенсионера. Но вся информация относилась к строго конфиденциальной и не подлежала какой-либо огласке. Если же произошла утечка, значит, это или провокация, или санкционированные властью игры спецслужб.

Проницательный финансист угадал размышления собеседника.

– Это еще раз доказывает, Сергей Борисович... Вас боятся. Боятся высокого потенциала, остаточной энергии... Сейчас наши граждане элементарно сравнивают, при ком было лучше. И счет не в пользу вашего протеже. Растет инфляция, цены, падают резервы Центробанка. А знаете, что делается на биржах?

Слушать его скрипуче-нудный голос и сейчас было невыносимо, тем более видеть при этом безучастное выражение слоновьего спокойствия. Ко всему прочему все, о чем он говорил, каждое утро докладывал помощник.

Он встряхнулся.

– У вас было школьное прозвище? – спросил неожиданно. – Погоняло, как сейчас говорят?

От своей серьезности подобные вопросы Слон понимал не сразу, выкатил базедовые глаза.

– Не помню... А, Варламом вроде, от фамилии.

– Попробуйте угадать, как меня звали?

– Не угадаю, – не сразу признался он. – Трудно сказать...

– Сыч, – с удовольствием произнес Сергей Борисович.

– Как?..

– Ну, Сыч... Есть такая птица. Я тоже забыл, а начал... литературный опыт и вспомнил. Когда-то давно меня так жена звала...

Варламов чуть насторожился:

– Пока не улавливаю связи.

– Связь самая прямая! – усмехнулся он. – Сижу как сыч на суку: одиночество, полная изоляция. Никто ко мне не ездит... А кругом что-то падает, что-то растет. Я смотрю круглыми глазами и даже не моргаю.

– Странная ассоциация...

– Кто меня боится, Варламов? Не говорите глупостей. Время делает из меня политического покойника.

– Вы сидите, Сергей Борисович... На суку. А ваш авторитет растет, – проскрипел Слон. – Еще через полгода произойдет детерминация.

– Что?

– А как еще возникают национальные лидеры? Время работает на вас.

Ответа, впрочем, как и протеста, он не получил, ибо в тот момент Сергей Борисович увидел перед собой не того Слона, что четыре года сотрясал коридоры Министерства финансов, слыл бельмом в глазу правительства и потом, когда по воле Сергея Борисовича стал кандидатом, вызывал ненависть; перед ним сидел озабоченный, тонко чувствующий и весьма проницательный человек, владеющий полной информацией о происходящих в стране, во власти и вне ее событиях.

Сервировочный столик с чаем прикатил почему-то охранник, а не повар или даже не горничная. Варламов осекся на полуслове, вроде бы ухмыльнулся, выждал, когда невозмутимый страж исчезнет за дверями, и тщательно обследовал чайные приборы, вазу с фруктами, сахарницу и даже медовые соты.

– Это уж слишком, – заметил Сергей Борисович, на что Слон ответил с соответствующим спокойствием:

– Как вы думаете, почему даже в Госдуме рассуждают о ваших мемуарах?

– Пусть успокоятся. Я их так и не написал.

– А это ход! – оценил Слон. – И весьма неожиданный... Ваш доктор получил задание добыть копию рукописи. Чтобы подготовиться к выходу книги. Опасаются за стабильность в обществе. На нынешнем фоне это крайне нежелательно...

– Откуда это известно? – искренне изумился Сергей Борисович.

– Фонд располагает своими источниками информации. По всем вопросам внутренней и внешней политики, – нудно и скучно проговорил Варламов, озираясь – подозревал, что их слушают.

– И это серьезная организация? Ваш Фонд?

– Наш Фонд, Сергей Борисович, наш. Официально он называется Фондом стратегии развития государства. Безобидная общественная организация...

– Почему же я ничего не знаю?

– Я ставил вас в известность... Но вы тогда ожидали новый закон о Госсовете. И не обратили должного внимания.

Сергей Борисович налил коньяка, но пить не стал. Слон на глазах еще раз преобразился и теперь напоминал заговорщика. Особенно своим гундосым полушепотом в нос.

– За полгода работы мы достигли... определенных успехов, – продолжал он, а глаза рыскали по стенам и мебели. – Несмотря на процесс становления... А что, если нам прогуляться? По парку?

Еще задолго до сложения полномочий генерал Горчаков поменял прежние «глушилки» на даче и в квартире, исключающие всяческое прослушивание. Кроме того, при появлении подобного прибора в стенах жилища и даже за его пределами, на стеклах окон и крыше, а также при попытке нейтрализовать защиту на личный сотовый телефон подавался сигнал.

Новая обслуга пока еще не пыталась что-либо записывать.

– Говорите здесь, – успокоил Сергей Борисович. – Я верю Горчакову.

И сам ощутил себя заговорщиком.

– Ему можно верить, – воспрял Слон и продолжил прерванную чаем речь: – Национальные лидеры возникают исключительно на контрастах. Семья Неру в Индии, Рузвельт в США, де Голль во Франции... Но когда у лидера нет официальной власти, ему необходима опора... Опора в виде круга единомышленников, сподвижников и полная финансовая независимость. Именно для этого и учрежден Фонд, с помощью которого лидер получит возможность влиять на все виды власти, деятельность президента и премьер-министра...

– Это невозможно! – отрезал Сергей Борисович. – Не морочьте мне голову, Варламов.

Тот ничуть не смутился или за слоновьей маской равнодушия тщательно скрывал всякие чувства.

– Это возможно, когда в ваших руках окажутся рычаги влияния.

– Рычаги – это деньги?

– И деньги тоже...

– Чьи?

– Да вы же знаете чьи – Жиравина. Он готов в доску расшибиться, чтоб вы как-то влияли на власть.

– Не верю. Угодить он мне пытается, чтоб, если прижмут, слово за него замолвил. Кто не знает, как он приватизировал металлургию?

– С этим и спорить нечего, – согласился Слон. – Украл, но ведь ему позволили украсть и за руку не схватили. Однако скажу вам: сейчас у него помыслы чисты. Более того, он искренен в своем устремлении. Это даже Баланов отмечал. Но рычаги влияния – это не только деньги, Сергей Борисович. Они вообще рассматриваются всего лишь как вспомогательное средство, и Жиравин это прекрасно понимает.

– Тогда что?

– Разработана специальная программа... Я вам рассказывал – принцип опережающего влияния.

Сергей Борисович был уверен, что сочетание слов «принципы Фонда» Варламов уже произносил в его присутствии, но в чем они заключаются, слышит впервые. О национальном лидерстве же говорил совершенно другой человек – его преемник и ныне действующий президент, когда они обсуждали будущие полномочия Госсовета.

Проницательный финансист почуял его замешательство и, как прелюдию, подцепил кусочек медовых сот ложечкой, отправил в рот, не спеша запил чаем и потом достал пластиковую папку.

– Вы писали мемуары, и я времени даром не терял. – Он положил перед Сергеем Борисовичем бумаги. – Тоже вот написал. Можно сказать, целый труд, который и предлагаю вашему вниманию.

– Что это? – спросил тот.

– Кое-что из жизни пчел и паразитов. В популярном изложении.

– Хорошо, я посмотрю...

– Прошу вас, если можно, то сейчас! – почти взмолился Слон. – Здесь всего-то две страницы. Это квинтэссенция целого научного труда. Специально для вас. А потом мы обсудим.

Сергей Борисович нехотя достал текст из папки и, как искушенный уже в литературном творчестве человек, час позавидовал, насколько кратко и емко владел пером финансист.

«Самой устойчивой формой существования систем, – писал он, – является биосистема высокоорганизованных насекомых, не подверженная эволюции, а точнее, имеющая свои, сугубо индивидуальные законы развития по замкнутому на себя циклу, что делает ее практически неуязвимой от внешнего проникновения и вмешательства во внутренние процессы. Устройство жизни пчел в живой природе, их правила и законы не подвержены никакому внешнему влиянию даже внутри популяции, поскольку каждая семья, как монастырь, имеет свой строгий устав и наглухо закрыта от проникновения извне какой бы то ни было иной, даже самой совершенной системы или модели. Составляющие большинство и живущие мимолетно, рабочие пчелы не управляют, а достигают полной власти одним лишь влиянием и тонко манипулируют всей жизнью семьи, в том числе и маткой. Их способности можно назвать и коллективным разумом, и бессознательным запрограммированным поведением, но, как ни назови, именно они создают то вечное, бессмертное, а значит, божественное существование во времени.

Однако даже в самые защищенные, совершенные системы можно проникнуть с помощью инструмента, соответствующего системе и существующего вне ее, как в параллельном мире. То есть и на влияющих можно влиять. Варроатозом называют заболевание пчелиной семьи, хотя это вовсе не болезнь, а тоже насекомое – клещ Якобсони. Относится к группе членистоногих, считается паразитом, живущим на теле пчелы за счет ее плоти, поэтому отнесен человеком к тварям примитивным и низкоорганизованным. Хотя образом жизни, манерой поведения и психологией более напоминает самого человека, паразитирующего на Земле за счет живой и неживой природы. Но не в этом суть. Заражение пчел происходит через места «общего пользования» – через растения, за короткий срок эти примитивные, размером менее миллиметра, существа стремительно размножаются и захватывают не только отдельную семью, но и всю пасеку, въезжая в неприступные крепости верхом на ни о чем не подозревающих пчелах. «Низкоорганизованный» клещ прекрасно разбирается в устройстве семьи, не трогает сеятельницу потомства, матку, зато насмерть зажирает бесполезных, при нормальном состоянии улья, трутней и все лето бережет рабочую пчелу, как рачительный хозяин, оставляя ее на съедение в зимний период.

Некогда совершенный, неуязвимый и вечный организм-система превращается в среду обитания клеща, становится его домом, пищей, местом производства потомства и его экспорта в другие колонии.

Заболевшая варроатозом пчелиная семья может быть полностью излечена единственным способом – очистительным огнем. Выживаемость клеща обусловлена способностью самки точно угадывать ячейку в сотах, куда матка отложит яйцо. Самка клеща движется всегда впереди нее, со строго регламентированным сроком. За несколько секунд до того, как матка опустит семенник в ячейку, там уже будут находиться два-три яйца клеща, почти невидимые глазу: самке нельзя опаздывать и нельзя сильно забегать вперед, иначе пчелы-чистильщики, идущие по сотам, выбросят ее яйца и отстерилизуют ячейку.

Еще будучи личинкой, пчела уже заражена варроатозом, который развивается вместе с ней – питается, обслуживается пчелами-кормилицами, окукливается и рождается с ней в один день и час. Чужеродный клещ для пчелы становится своим, как часть собственного тела, поэтому высокоорганизованное насекомое не замечает его и не испытывает потребности избавиться от паразитов.

Опережающая, «паразитическая» модель универсальна и применима во всех случаях, когда требуется изменить или задать направление развития того или иного социального, политического, экономического явления, особенно если недостаточно времени, сил и средств для строительства собственных стратегических ячеек и сот».

Сергей Борисович небрежно бросил бумаги на стол и отер лицо.

– Ну и как? – чуть поспешил автор, вероятно, испытывая гордость. – Вы уловили смысл?

– А это откуда списали? С какой готовой модели?

Варламов мгновенно надулся:

– Как – списали?.. Обижаете, Сергей Борисович, это моя идея и основана на личных наблюдениях за насекомыми.

– Да будет вам! – сдерживая приступ сарказма, проговорил Сергей Борисович. – Узнаю контору Баланова. У него подобных... лирических зарисовок было много. Еще лет на триста хватит.

Лицо Слона медленно посерело, поперек толстых губ возникли поперечные складки, а выпуклые веки приспустились, как у красной девы.

– Зря вы так... Старик меня не любил. Я и держался в министерстве только благодаря вам.

– А вы его?.. Видел на похоронах скупую мужскую слезу.

– Не было такого. Между прочим, я с температурой свалился после его похорон. Все заболели, кто был... Говорите так, Сергей Борисович, будто в чем-то меня подозреваете.

И, отвернувшись, насупленно замолчал.

Сергей Борисович же сидел и думал, что потенциал Слона до конца не оценили ни он сам, ни правительство, ни Министерство финансов, изнывавшее от его существования. Чаще всего над ним посмеивались, передразнивали, и особенно отсыпалась на его костях Госдума, ежегодно требуя отчета, а когда он выходил на трибуну, не издевался только самый ленивый. Никто даже не подозревал, что этот нудный, толстый человек с дефектом речи видит всех насквозь и своим аналитическим, проницательным умом на голову выше каждого насмешника, если разрабатывает такие неожиданные модели влияния.

– Подозреваю, – наконец признался Сергей Борисович. – Теперь я всех подозреваю. Никому верить нельзя.

Он пересилил обиду, согнал ее с лица.

– Плохое у вас настроение, упадническое...

– Как вы думаете, Баланов после себя кого-то оставил? Своего выкормыша? Эдакого смотрящего?

– Непременно оставил, – убежденно произнес Слон и поднял потупленный взгляд. – Сначала я, грешным делом, считал – это вы.

– Я тоже так считал, – съязвил Сергей Борисович. – И даже куриную косточку с ним переломил. Игру такую знаете – «Бери и помни»?

Варламов не услышал ни тона, ни вопроса.

– Вокруг вас – полоса отчуждения, – серьезно продолжил он. – Причем созданная искусственно. Вас загнали в тупик, на отстой. И сделали это напрасно...

– Ну и кто у нас теперь предатор?

– Как вы сказали? – встрепенулся Слон.

– Скажем так: надзирающий хищник. Ну или божье око. На ваш взгляд?

Новый для него термин склонный к философии Варламов оценил и даже удовлетворенно усмехнулся:

– И верно, как у африканских львов. Сытый самец лежит и наблюдает за стадом буйволов. И когда высмотрит больного или слабого, подает сигнал львицам своего прайда...

– Суворов? – перебил его Сергей Борисович.

– Исключено! – Ответ был давно готов. – Мы проверяли, здесь все чисто.

– Кто это – мы?

– Аналитический отдел Фонда.

– Тогда как объяснить их внезапную дружбу... с вновь избранным?

– А им теперь нечего делить. По крайней мере до следующих выборов.

– В таком случае кто?

Слон поправил в кресле свое тело.

– Сейчас мы склоняемся к общему мнению... Бывший вице-премьер Савостин. Вы его вернули в разведку, щуку бросили в реку. У него есть все возможности влияния...

– Склоняетесь? – усмехнулся Сергей Борисович. – Ну склоняйтесь...

– Мы отслеживаем контакты, анализируем последующие действия президента. – Самоуверенность Варламова заметно угасала. – Создается впечатление, этот... смотрящий хищник явно себя не обнаруживает. Пока...

– Но существует?

– Безусловно... Поэтому к вам есть предложение официально возглавить Фонд. Во-первых, это станет сигналом... нашему оппоненту. Во-вторых, мы создадим равнозначный противовес. Опережающим влиянием.

Сергей Борисович налил себе коньяка, отошел к окну и стал смотреть на улицу. Слон некоторое время выжидательно помолчал.

– Вас смущают клещи? – предположил он. – Это потому, что мы любим мед и презираем паразитов. Но кусают-то нас пчелы...

– Я не люблю мед.

– В медовых сотах нет клещевого засева. Самка откладывает семя только в ячейки, подготовленные для пчелиной личинки.

– Принципы я понял. – За окном моросил нудный, как голос Варламова, октябрьский дождь. – Только они и гроша ломаного не стоят. Вместе с вашим Фондом.

– Почему?..

– Нас уже опередили, и давно, – в окно сказал Сергей Борисович. – Кто вас надоумил учредить этот Фонд?

За спиной возникла долгая пауза.

– Это было коллегиальное решение, – наконец-то совсем уж неуверенно прогундосил Слон. – На учредительном собрании были разные люди... Представители крупного бизнеса, финансовые компании, Жиравин. А иначе откуда деньги?..

– Кто конкретный инициатор?

– Горчаков, – как-то обреченно вымолвил Варламов. – Ваш начальник службы безопасности. Бывший... Но я доверяю... доверял ему. Нет, неужели?..

Сергей Борисович обернулся и глянул через плечо: на вечно невозмутимом лице бывшего министра отразился ужас.

* * *

В пустоте столичной квартиры он впервые за последние дни ощутил пустоту желудка и приступ голода, но когда принесли ужин, выпил только сок, после чего велел помощнику связаться с Администрацией Президента и сообщить, что завтра, ровно в девять ноль-ноль, он посетит Владимира Сергеевича, без всякого объяснения цели встречи. Была мысль вообще поехать в Кремль без предупреждения, но в последний миг Сергей Борисович удержался от мальчишества, по себе зная, насколько трудно выкроить даже пять минут из жесткого регламента. Начальнику охраны он приказал не принимать сегодня никаких телефонных звонков, поскольку более всего опасался всезнающего Варламова: одно лишь упоминание о Фонде мгновенно вызывало глубокое внутреннее отвращение.

В кабинете он выключил верхний свет, оставив лишь торшер, сел на стул перед письменным столом, как посетитель, и стал представлять себе завтрашнюю встречу.

В последний раз преемник звонил ему уже после визита Суворова, и трубку взяла жена, поскольку Сергей Борисович гулял в парке, обдумывая книгу воспоминаний, и, чтобы никто не мешал, никогда не брал телефон. Это был чисто дежурный звонок, рассчитанный на утешение мятущейся души пенсионера, ибо преемник, знающий, как разговаривать с женщинами, пожаловался, что ему сейчас очень нелегко и он ждет скорого возвращения в Кремль Сергея Борисовича: мол, обновленный государственный институт, то бишь Госсовет, позволит наконец-то коллегиально решать многие острые проблемы.

Он плохо знал Веру Владимировну, полагая, что сейчас она окрылит пенсионера, мол, все, строптивый преемник скис, сломался, вот-вот сам прибежит и падет в ноги, как блудный сын.

Не вышло, и первой в искренности усомнилась жена...

Вероятно, Владимира Сергеевича пока еще обуревало подспудное чувство, что он пришел во власть навечно, что четыре или восемь лет – это бесконечно долгое время, и его не ждет та же самая участь, пусть еще не пенсионера, поскольку к тому времени ему будет немногим за пятьдесят, но уж никому не нужного отставника – это точно, что еще, может быть, даже хуже.

В Кремле Сергей Борисович не был ровно полгода, и этого срока было достаточно, чтобы в обществе возник вопрос: а есть ли ныне преемственность власти? Если есть, то почему здесь уже полгода не появляется экс-президент? Ни по праздникам, ни по будням? И где наконец этот таинственный обновленный Госсовет или хотя бы закон о нем?

А если нет преемственности, то чего ждать от нынешнего Президента?

Варламов был прав, контраст давно обозначился и с каждым месяцем становился более отчетливым. В газетах уже слышалась ностальгия по былому, и сейчас, появись он на людях, мгновенно возникнет ажиотаж, особенно среди журналистов. По негласному правилу, ставшему неписаным законом, он не имел права бросать хотя бы мизерную тень на преемника, тем паче в средствах массовой информации, и говорить только как говорят о покойнике: или хорошо, или ничего. И уж ни в коем случае не использовать свой остаточный потенциал во вред действующему президенту.

Сергей Борисович пока что строго придерживался тайного этикета, чем подавал сигнал, дескать, невзирая ни на что, я жду исполнения ответных обязанностей и договоренностей, однако сигнал не проходил или игнорировался.

Теперь следовало демонстративно наведаться в гости и потом действовать исходя из уровня гостеприимства: например, собрать пресс-конференцию и выразить легкую озабоченность в связи с повышением цен, резко возросшей инфляцией, неблагополучной экономикой, снижением ВВП – и одновременно пожалеть, заступиться за преемника, выразить неудовольствие по поводу работы верхней палаты и лично ее председателя.

Журналисты такой ход поймут правильно, и контраст станет еще ярче.

Если и после этого не появится закон о Госсовете, то тогда у него будут развязаны руки.

Размышляя так, он поджидал помощника, однако на пороге внезапно возник генерал Горчаков, причем в верхней одежде: плечи плаща и суконная кепка настолько промокли от дождя, что с козырька капала вода.

– Ты откуда такой? – изумленно и почти радостно спросил Сергей Борисович, пожимая его ледяную руку.

Бывший начальник охраны был мрачноват и сдержан. Он повернул завертыш замка на внутренней двери, снял кепку и расстегнул плащ.

– Черным ходом шел, – сказал он полушепотом и показал ключ. – Через соседний подъезд. А возле него филер вертится, ждать пришлось...

– Ты уже боишься филеров?

– Боюсь. Дайте чего-нибудь согреться!

Помня вкусы генерала, Сергей Борисович вынул из бара виски, пузатый бокал, и когда увидел, что рука гостя дрожит, но вовсе не от холода, стало ясно, что Горчаков пронес черным ходом какие-то дурные вести.

– Ну садись, рассказывай, – однако же весело предложил он. – Что делается в нашем отечестве?

Словно опытный актер на сцене, генерал продолжал интриговать – отхлебнул несколько раз из бокала, после чего достал из кармана плаща сканер, включил его и положил на журнальный столик. Пока прибор работал, они стояли и молча взирали, как на дисплее стремительно бегут цифры, перемигиваются зеленые индикаторы, и эта пауза напоминала минуту молчания.

Генерал наконец убрал сканер и присел на край мягкого кресла.

– Дело-то совсем хреновое, – проговорил он уже нормальным голосом. – Оборонщик с Полководцем нашли общий язык, и теперь у них не просто тандем – дружба навек. Это они только для виду бодаются, как нанайские мальчики.

У Горчакова была старая, еще оперативная привычка – давать всем псевдонимы и в конфиденциальных разговорах употреблять только их. Оборонщиком он называл преемника, а Полководцем – Суворова.

– Я уже слышал об этом, – невыразительно отозвался Сергей Борисович. – Молодые, энергичные, умеют договариваться...

– Что-то надо предпринимать! – непривычно загорячился генерал. – Все, Госсовет, можно считать, накрылся. Сейчас готовится несколько статей, начнут полоскать саму идею национального лидера. Мол, все это пережитки прошлого, вождизм, культ личности...

Горчаков был последним из учеников Баланова, и если учитель проводил хоть и не всегда удачные, но геополитические операции, устраивая перевороты или тихо меняя вождей в африканских и латиноамериканских странах, то его последователь довольствовался уровнем на порядок ниже – подбирал и приводил к власти президентов в бывших союзных республиках. И хоть работал чисто, иногда с блестящими результатами, однако страдал от слишком мелкого для него масштаба, примитивности, а больше от курьезов. Однажды его белорусский клиент, из благодарности и по доброте душевной, в качестве презента привез ему трех живых молочных поросят. Да еще, забыв о всяких правилах конспирации, рано утром притащился с мешком прямо на квартиру. Скотина за дорогу проголодалась и нещадно визжала, отправить этого свинаря назад вместе с подарком нельзя, только привлечешь внимание, а у генерала никогда не было даже казенной дачи. Раздосадованный клиент вызвался тот час их заколоть, но устраивать резню в квартире, да еще в присутствии супруги, – это было слишком. Поросят временно посадили в ванну, и жена несколько дней поила их из соски молоком и жидкой манной кашей, пока подчиненные Горчакова тайно не вывезли животных и не сдали в хозчасть.

– Ну и что ты предлагаешь? – прежним безучастным тоном спросил Сергей Борисович. – Сочинить заговор? Устроить переворот? Провести теракт?

– Они играют не по правилам. Я вас предупреждал: закон о Госсовете надо было провести до сложения полномочий. Когда Суворов сидел в кулаке. Вы отказались взять готовую модель...

– Этого нельзя было делать.

Горчаков и сам знал, что нельзя, поэтому надулся и лицо слегка покраснело, как у мертвого Баланова.

– Мы не отследили их первого контакта с Полководцем...

– А кто бы его отслеживал? Ты был уверен, что этого никогда не случится.

– Вы что хотите сказать?..

– А то, что твоя балановская школа уже никуда не годится! – отрезал Сергей Борисович. – Другое время, иные нравы и правила...

– Все равно пора уже наказывать, – упрямо пробухтел генерал. – Хватит сидеть и молчать. Если не понимает... Сколько еще сигналить?

– И какие соображения?

– Слон вам докладывал.

Сергей Борисович сделал вид, что ничего об этом не знает, и усмехнулся:

– Я подумал, откуда Варламову все известно? Так вы теперь в одной упряжке?

Горчаков взглянул с подозрительной настороженностью.

– Доводы его вас не убедили?.. Ну, вам не угодишь, Сергей Борисович!

– Не нравится паразитическая модель. Клещи, блохи – все такое омерзительное.

– Да перестаньте, Сергей Борисович! Вы же не изнеженный... барин. И понимаете: на примере жизни насекомых рассматривается всего лишь модель, структура. Принцип опережающего влияния, который мы не смогли сформулировать в проекте закона о Госсовете. А общественный Фонд стратегии – всего лишь его тень.

– Я как-то иначе это представлял, – серьезно и задумчиво проговорил он. – Поблагороднее, что ли... Например, не какой-то мелкий паразит на теле пчелы, а хищник. Надзирающий хищник, предатор. Это же совсем иначе звучит.

Генерал внезапно рассмеялся:

– Неужели вы всерьез подумали, что я заменил Баланова? На этом свете?.. Слон тут от вас прибежал, глаза вытаращил, допрос устроил, только утюгом не пытал...

– Ты сам можешь не знать об этом. До поры до времени...

– Это как так? – весело обескуражился Горчаков.

– Ну, как там у вас, мастеров тайных дел, заведено? Например, оставил пакет с духовной грамотой под сургучными печатями. В тайнике. Вскрыть тогда-то, при таких-то обстоятельствах. Или еще какие-нибудь ваши иезуитские хитрости...

– Эх, Сергей Борисович! – вздохнул он с сожалением. – Ничего мне Балан не оставил. Ни пакета, ни наследства. А мог бы! Сам говорил, я его последний ученик. Сколько раз угощал меня чахохбили, но косточки куриной переломить не предлагал. Значит, и я отработанный материал, и меня в отвал.

– Кто последний?

– Убей бог – не знаю. Стыдно и признаться... Кажется, никого после себя не оставил. А это известно: если есть такое ощущение, значит, наследник существует. Но он как будто бы в другом измерении. Последнее время старик увлекся модными теориями, стратегией непрямых действий... Могу только предполагать.

Горчаков настороженно замер – колебался.

– Говори, не стесняйся, – подбодрил Сергей Борисович. – Все равно ничем не удивишь. Уж не Стальной ли Конь? Что-то в последнее время олигарх стал слишком уж инициативным.

– Да он только и может, что деньгами сорить да копытами стучать...

– Тогда кто?

– А если сам Оборонщик?

– Не зря тебя Баланов ссыпал в отвал.

– Есть несколько прямых тому свидетельств...

– Отстань, Горчаков...

– Я получил информацию из клинической больницы. За восемь часов до смерти Балана его посетил... глава Администрации Президента. Сейчас только стало известно.

Сергей Борисович ощутил неприятную, саднящую боль в руке.

– И что?..

– По крайней мере Оборонщик был последним, кто захватил умирающего в здравом уме и ясной памяти. Их беседа длилась около сорока минут. Записи, разумеется, нет, по известным причинам... А если учесть те четыре с половиной часа, которые он потратил на парнишку с завода... Помните? Вам когда-нибудь он уделял столько времени? А мне?

– Все равно мало, чтобы выкормить со своей руки... наследника.

– А пока Оборонщик сидел на Старой площади?

– У них и контактов-то не было.

– Непрямые действия и не требуют их. Балан создавал условия, предопределяя действия...

Сергей Борисович встряхнулся.

– Это уже фантазии, генерал. Оставь его в покое.

Горчаков отчего-то снова покраснел.

– Послушайте... Я перестаю вас понимать. Это нужно лично мне? Или государству? Которое мы обязаны обезопасить? От смут и потрясений?.. Неужели до сих пор не изменили отношения к Оборонщику? Он же вас натурально кинул!

– Вот завтра встречусь и потом отвечу на все твои вопросы, – не сразу пообещал Сергей Борисович.

Генерал вскочил.

– Вы завтра... встречаетесь?

– Да. Посидим, поговорим по душам. Глядя глаза в глаза...

– Во сколько?

– В девять утра.

Горчаков обескураженно сел.

– Завтра в девять начинается заседание правительства. Заслушивают Деда Мороза. Зима на носу...

Под этим псевдонимом у него проходил министр-коммунальщик.

– Думаю, найдет время, – уверенно проговорил Сергей Борисович, однако сам усомнился: перенести столь ответственное заседание – дело непростое, пяти минут не выкроить...

– Это любопытно! – вдруг оживился Горчаков. – Прийти и спросить в лоб. А потом собрать борзописцев и при них измазать Оборонщика елеем. С ног до головы, чтоб весь стал липкий и сладкий, до тошноты.

– Это лишнее...

– Да не жалейте его, Сергей Борисович. Не стоит он ваших чувств.

– Ты о чем, генерал?

– Один великий писатель сказал: «Не напоивши, не накормивши, добра не сделавши, врага не наживешь». – Он допил виски и встал. – Я пошел заниматься пресс-конференцией. Полагаю, надо снять какой-нибудь стадион. Народу будет!..

– Этим займется помощник. Ты лучше отправляйся в Кремль. Повертись там, посмотри на реакцию. Утром доложишь. И еще, оставь мне ключи от черного хода.

– Зачем? – насторожился Горчаков.

– Надоело сидеть под замком. Что на даче, что здесь... Ты слышал про такую современную забаву – бестфун?

– Нет... А что это?

– Игра такая, со зверем в клетке. Дочь обещала сводить, но так и не сводила...

– Гладиаторские поединки, что ли?

– Вроде того. – Сергей Борисович протянул руку за ключами. – Садят за решетку бойца в специальной защите и выпускают на него растравленного хищника. Ну или наоборот... И делают ставки. Очень хочется посмотреть.

Генерал подвесил электронную карточку над его ладонью, но не опустил ее.

– И кем же вы чувствуете себя, в этой клетке?

– Да еще не разобрался... Но саму клетку чувствую, крепкая.

– А пора бы разобраться, Сергей Борисович, – с неясным намеком заметил он, вкладывая ключ. – Замки электронные. Сигнализация отключается вот здесь.

Он показал скрытую под драпировкой кнопку, открыл потаенную дверь и неслышно исчез.

Видимо, помощник стоял где-то за дверью и ждал, когда уйдет гость, а возможно, и подслушивал, ибо постучался буквально через секунду и вошел какой-то неестественной, дергающейся походкой. Лицо бывшего дипломата, с которым они начинали работать еще в Мексике, не выражало никаких чувств.

– Из Администрации сообщили, – проговорил он непривычно блеклым голосом. – Президент не может принять завтра в девять. Я ничего не понимаю...

У Сергея Борисовича стала неметь левая рука: это были последствия контузии, полученной от взрыва снаряда на танковом полигоне. Врачи говорили, что в момент сильного душевного волнения судорожно напрягается какая-то мышца, передавливает нерв и сосуды...

– Во сколько может? – однако же лениво, между прочим, спросил он.

– В течение ближайших десяти дней.

Он вскинул голову, и рука вовсе онемела. Пятидесятилетний дипломат, прослуживший в должности помощника полтора десятка лет, пытался как-то поправить положение:

– Завтра во второй половине дня назовут конкретный день и час, Сергей Борисович.

– Я буду занят, – отозвался он и глянул на часы, свисающие с онемевшей руки. – Организуйте мне пресс-конференцию... Ну, скажем, завтра в четырнадцать часов. Место подберите сами, желательно нейтральное.

– Хорошо, Сергей Борисович! – воспрял помощник, ибо все понимал с полунамека. – Разрешите мне отлучиться на ночь? У старшей дочери день рождения...

– Святое дело...

Оставшись в одиночестве, он запер обе двери, с трудом стащил дачный свитер и стал массировать шею. Трепал, тер позвонки – те, что мог достать, и на какое-то время заглушил клекот, уже рвущийся из горла. Он все еще пытался сохранить самообладание, хотя бы на том уровне, с каким встретил шокирующее известие, однако давление дымной ярости повышалось с каждой минутой, а человека, умеющего включать предохранительный клапан, рядом не было!

Оставив шею, он схватился за сотовый телефон и, прежде чем найти номер, дважды пролистал коротенький справочник – в глазах уже рябило.

Вера Владимировна отозвалась сразу, и казалось, находится где-то рядом. Один только ее голос чуть усмирил клокочущий напор, но, на удивление, она не услышала, не почувствовала, что с ним происходит.

– Я тебе собиралась звонить! – почти счастливо заговорила она. – У меня сюрприз! Ты можешь прилететь к нам? Прямо сейчас, первым рейсом до Мадрида? Мы тебя встретим! Здесь так здорово! Просто замечательно!

На миг возникла спасительная мысль: а что, если плюнуть на все и – черным ходом на волю, а там в аэропорт!..

Но в следующее мгновение была выдавлена гневом.

– Приехать не могу, – проговорил он сквозь зубы. – Я жду вас домой.

И даже после этого она не вняла, а отчего-то рассмеялась.

– Сережа, тебе придется ехать! Тебя приглашает король! Мы здесь отдыхаем прекрасно!

– Ты сейчас где?

– Я на берегу, а Марина на яхте, с принцем!

– Оставь ее и срочно вылетай!

– Да ты понимаешь, что здесь случилось, Сережа? – Она чуть не задыхалась от восторга. – Тебя ждет сюрприз! О котором ты и не мечтал...

Ее радость не заводила, но все-таки сдерживала клекот в груди.

– Что случилось-то? Что?

– Через два дня помолвка, вот что!

– Какая помолвка? – закричал он. – Вы что там, перегрелись?

– Помолвка Марины и испанского принца! Ты представляешь, и король дал согласие! Все решено, ждем тебя!

– Да что ты мелешь? – не сдержался от грубости. – Ты в уме или нет? У него принц – ребенок! Прекрати меня позорить по всему миру!

Когда он позволял себе говорить так с женой, а это случалось редко, Вера Владимировна мгновенно утрачивала чуткость и проницательность.

– Во-первых, он не ребенок, а шестнадцатилетний юноша! – В голосе зазвучал спортивный характер биатлонистки. – И разница в возрасте у них всего два года. Во-вторых, это только помолвка! Помолвка – это еще не свадьба. Прекрати капризничать и приезжай!

Не отключая связи, он швырнул трубку и стал искать таблетки – как назло, нигде не было! Потянулся к кнопке, чтобы вызвать доктора, но вдруг увидел в открытом ящике стола пистолет, небрежно лежащий среди рассыпавшихся листов чистой бумаги, оставшейся от ненаписанных мемуаров.

Это был никелированный офицерский «вальтер» времен Второй мировой и под патрон в девять миллиметров.

И в то же мгновение ярость схлынула, высвободив горло из своей пятерни и защемленный нерв. Он сел в кресло, вынул оружие, проверил магазин – заряжен. Где-то на периферии сознания возник вопрос, откуда в ящике стола оказался пистолет, если он обычно хранился в небольшом сейфе вместе с наградами, однако вид оружия уже захватил воображение, и немеющий теперь разум, словно ключом, выстукивал одну и ту же фразу: «Так будет лучше, так будет лучше...»

– Это неожиданный ход, – голосом Слона проскрипел он и передернул затвор.

Ствол был теплый и почему-то чуть влажный, как успокаивающая рука жены, и кровь в пульсирующей височной вене стучалась о металл, как короткая волна о крутой берег.

В последний миг он разгадал сон и понял, к чему снилась дорога и Рита Жулина звала уличным прозвищем...


5

Приснившаяся дорога была последним его путем, и зов Риты Жулиной – не что иное, как сигнал, что уже пора уходить из этого мира в иной, куда уже давно ушла его первая любовь.

В следующее мгновение он бы хладнокровно надавил спуск, но в это время мелькнула опасливая мысль – патроны старые! Еще времен войны, и может быть осечка...

Он отнял ствол от виска, с трудом отщелкнул магазин, передернул затвор, и патрон, бывший в патроннике, улетел куда-то под шкаф. И пока все это проделывал, нерв высвободился, кровь хлынула в пустые сосуды левой руки, и ее заломило от плеча до кончиков пальцев. Боль была настолько сильной, что он положил пистолет перед собой и обнял руку, как грудного страдающего ребенка. Минуту он качал, баюкал ее, не сводя глаз с оружия, дабы не прервать начатого дела, и когда рука наполнилась жизнью, в общем-то сейчас ненужной, и стала горячее, чем правая, эта разница температур отвлекла его и навела на мысль, что уходить по дороге из сна, вот так, второпях, наскоро, не оставив записки, ни с кем даже мысленно не попрощавшись, выглядит как паническое бегство. Мало того, его внезапная, без объяснений, смерть ничего, кроме вопросов, не вызовет и никому наукой не станет. Противники вздохнут облегченно – руки развязал, истинные соратники, если они еще есть, не смогут воспользоваться причинами его добровольного ухода из жизни. И если вслух не скажут, то про себя подумают, что ушел-то бездарно.

А ностальгирующий народ никогда не поверит в его самоубийство.

Ничего, кроме смуты и дестабилизации, его добровольный, но необъяснимый шаг не принесет...

Сергей Борисович осмотрел торчащий из обоймы патрон – на вид вроде бы целый, только потускневший от времени. Попытался вспомнить, когда в последний раз стрелял из трофейного «вальтера», но точно не вспомнил. Кажется, лет двадцать назад, когда привез из Ельни Федора – учил его держать в руках оружие. И после этого вроде бы больше не было причины...

Он снова зарядил пистолет, переложил его к письменному прибору, вынул несколько листков бумаги и взял ручку, однако мысль все еще была прикована к патронам. Вполне мог слежаться порох или капсюль утратил свойства воспламеняться... Выстрелить бы сначала в пол или потолок, но ведь сразу же сбегутся, застучат в двери и помешают. Поэтому прежде нужно написать записку... Он поднял перо над чистым листом и опять, как и в пору литературных исканий, на минуту замер.

Можно было бы написать коротко, тремя фразами, дескать, делаю это по своей воле, в трезвом уме и ясной памяти, дабы не позволить унизить себя и предать забвению. Но тогда появится еще больше вопросов – отчего? почему? кто виноват?

Нет, и смерть должна быть такой же действенной и наполненной, как жизнь.

Мысль уйти по дороге вечности немедленно и не задумываясь, как будто случайно, всплеснулась еще раз, словно вынырнувшая крупная рыба, бесшумно ушла в глубину и там затаилась.

Нужно все продумать, чтобы от этого выстрела страна встрепенулась и начала отсчет иного времени; чтобы говорили – это было еще до рокового дня, а это уже после. Сразу же упадут котировки на мировых биржах, подскочит цена на нефть и газ, еще выше – цены на товары первой необходимости. Возможен новый виток оттока капитала за рубеж – олигархи почуют скорую нестабильность экономики.

Да, все это будет обязательно, однако у него не осталось иного средства воздействия или, как говорит Варламов, влияния на власть, на умы, на будущее. Почему-то раньше и в голову не приходило, что суицид – это не только психическое отклонение, слабость воли и навязчивое желание рассчитаться с жизнью; прежде всего это мощное и высокоточное оружие, если просчитать сразу несколько целей, выверить поправки и момент разделения боеголовок.

И действует оно по принципу «включил и забыл», ибо поражение произойдет уже после выстрела старого немецкого пистолета, когда-то выменянного у танкиста на самогонку...

Подобные мысли нравились Сергею Борисовичу; они вдохновляли на творчество, поскольку можно было писать в последний раз, отпустив на волю внутреннего цензора, скованное собственной рукой и ослепленное колпачком перо.

Швец, не написавший ни единой книжки, дабы вдохновить автора, говорил, что не нужно ничего выдумывать, а следует писать так, как было, и своими словами, лучше всего начать, соблюдая хронологию, а потом можно композиционно перестроить, если этого потребует замысел, либо по соображениям динамичности воспоминаний переставить местами главы.

Еще он посоветовал сразу же выбросить первый абзац, ибо он непременно будет тяжеловесным, и тогда появится живость повествования.

Сергей Борисович написал этот ненужный абзац, в котором сказал, что принимает решение покончить с собой после долгих раздумий, совершенно взвешенно и осознанно – точно так же, как принимал другие, тяжкие и судьбоносные решения всю сознательную жизнь. Рука была твердой, почерк ровным, характерным и легко узнаваемым: всякий, кто первым войдет в кабинет, сразу же определит, что это написано не под диктовку и не в состоянии аффекта...

Конечно же, первым войдет охранник или доктор – офицеры, обязанные хранить его жизнь и здоровье. Вероятно, у них есть инструкции на все случаи жизни, но каждый из них может вполне взять это письмо и утаить, хотя бы для того, чтобы прикрыть свою вину. А с них спросят, почему они не начали беспокоиться, когда охраняемое важное лицо закрыло обе двери и надолго осталось в полном одиночестве?

Так надолго, что Сергей Борисович успел написать пространную предсмертную записку.

Люди они новые, непроверенные, и надежды нет ни какой!

Это обстоятельство неприятно всколыхнуло его, но тут же пришла трезвая и обоснованная мысль – написать два письма. Одно спрятать, например, в сейф, где лежат награды, а другое оставить на столе... Но ведь и это ненадежно! Даже если будут найдены оба, то в угоду общественному спокойствию скроют, представят дело как самоубийство в состоянии повышенного сиюминутного возбуждения – гневный характер Сергея Борисовича известен многим – и еще заработают себе очки, мол, видите, по какому психически неуравновешенному национальному лидеру вы тоскуете?

Письмо должно попасть в надежные руки, лучше всего журналистские, и это должно быть обращение к народу. Неспешное, толковое, с аналитическими выводами и... душевное, пронзительное, чтоб схватило за горло, встряхнуло, заставило оценить потерю. А журналист такой есть – Ирина, ведущая с Первого канала, так похожая на молодую Риту Жулину.

Вот зачем она появилась в его жизни – чтоб всякий раз неожиданно заставлять его быть искренним перед телекамерой, как перед пистолетным стволом...

Передать письмо можно через горничную; повар и Лидия Семеновна – люди при погонах и с инструкциями.

Сергей Борисович перечитал первый абзац, аккуратно оторвал текст от листа и сжег на малахитовом пьедестале письменного прибора – издатель оказался прозорливым: для народа так не годится...

Он откинулся в кресле, взгляд сам остановился на притягивающем блеске оружия. И тотчас вспомнилось, как его выменял у танкиста за восемь литров самогона. «Вальтер» был офицерским, никелированным и выглядел настолько ловким, ухватистым и изящным, что когда его танкист первый раз показал, иной, настолько сильной и всепоглощающей, мечты в то время не существовало. Было это уже после того, как на стрельбище рванул снаряд, ходил он уже с седым чубом и носил прозвище Сычик. Танкисты относились к нему как к серьезному, кое-что испытавшему парнишке, которому везет, – это только фронтовики и могли оценить. Поэтому и показали блестящий трофей, от которого у любого бы взрослого мужика закружилась голова. У некоторых пацанов постарше уже были трофейные пистолеты, и они ходили стрелять за старую сыроварню, но такого ни у кого не было! И надо было достать самогон, причем всего за три дня, дольше танкисты ждать не могли.

Отец Сергея Борисовича до войны работал парторгом на маслозаводе, был сразу же взят на фронт комиссаром и погиб в сорок втором, а мама трудилась главным технологом молочного производства, обслуживала сразу несколько маслозаводов и во время войны придумала гнать самогон из барды, которую готовила из переброженного обрата. Поэтому иногда по ночам Сыч бегал ее встречать: мама обычно приносила по две десятилитровых фляги, из которых потом, после двойной перегонки через стеклянный аппарат с сухопарным бачком, получалось два литра чистейшего спирта. Спирт она несла к железной дороге, где по воскресеньям возникал стихийный рынок, и обменивала на крупу, сахар или одежду. Но как-то раз на образцовском маслозаводе случилась облава и маму поймали с обратом. Сначала хотели посадить, но она была единственным технологом, поэтому исключили из партии и оставили на работе. После этого мама сама разбила стеклянный аппарат и зареклась гнать самогон, а когда он требовался, то, как многие, покупала.

Кто его гонит, было известно всей Ельне, а кто не знал, то находил по запаху, тяжелой отвратительной вони, которую источала кипящая хлебная барда. Перед праздниками маленький городишко пропитывался ею насквозь, и только последующие северные ветры могли выдуть с улиц зловоние. Милиция жестоко карала за самогоноварение, особо злостных сажали в тюрьму, поскольку на барду шли ворованное в колхозах зерно, картошка с полей и отходы сахарного производства в виде патоки, которую привозили, чтоб добавлять в корм скоту. Время от времени органы устраивали повальные обыски, изымали сотни аппаратов, часть из них, старые и неказистые, публично уничтожались, и какое-то время люди вынуждены были покупать в магазинах казенную водку, к которой почему-то относились с отвращением. Однако полного истребления самогоноварения никогда не допускали, потому что без этого продукта было не обойтись, и изъятые аппараты за небольшую плату вновь тайно возвращались к хозяевам.

Именно в такой период, после очередного погрома, Сычику и выпало добывать самогон. К тому же в то время установилось жесткое правило – не продавать его подросткам ни под каким видом, если только по записке родителей. После взрыва на стрельбище Сычика в городе многие знали, по седому чубу узнавали на улицах и относились как к взрослому, много чего испытавшему человеку. Поэтому он взял деньги – их в доме никогда не прятали, – отмыл хорошенько жестяную банку от керосина и пошел к самогонщице бабке Макарихе, которая жила за железной дорогой. Бабка его узнала, поскольку помнила еще самого Сыча, взяла деньги и велела подождать у калитки.

Но скоро вернулась и спросила:

– А вам на что столько? Свадьба, что ли?

– Не знаю, – смутился он. – Мама послала купить...

Макариха что-то заподозрила.

– Ей-то на что? – И вернула деньги. – Пускай сама приходит. А то вы там бомбы взрываете... Иди-ка от греха подальше.

Спорить с ней было бесполезно, эта бабка в лагерях сидела и даже с мужиками долго не церемонилась – огреет тем, что под руку подвернулось, и еще пинка даст.

Сычик убежал к железке, забрался в штабель шпал и стал думать – один день уже прошел. Тогда он еще был пионером и знал, что с самогонщиками идет борьба и дело это подсудное, поэтому если украсть у Макарихи восемь литров зелья, то это будет даже благородное и полезное дело.

Он сбегал домой, отнес деньги, чтоб мать не хватилась, и, дождавшись темноты, зашел к Макарихе с тыльной стороны, по огородам. Днем он высмотрел, что бабка держит свои запасы в каменном подклете – туда с жестянкой ходила, и вот подобрался, сел за курятником и стал ждать, когда у Макарихи свет погаснет. И только погас, как кто-то у калитки появился, потоптался, во двор заходит и стучит в окошко. Бабка свет снова зажгла, и Сычик увидел, что это мужик с их улицы, Гаврилов, за самогонкой пришел. У них свадьба намечалась, дочь замуж отдавали, за дядю Сашу Горохова, которого она ждала два года с фронта и потом еще три, пока он дослуживал срочную. Горохов вернулся хоть и раненым, но эдаким молодцом, с орденами и медалями, а невесту себе выбрал почему-то страшненькую, лупоглазую: у Гавриловых все девки были такими, но почему-то всех разобрали. А многие красивые фабричные оставались старыми девами.

Гаврилов с Макарихой пошептался, дал ей флягу, и та велела за калиткой ждать, сама же отомкнула замок и нырнула в подклет. Недолго там и побыла, выносит и подает самогон, стоят шепчутся. Дверь открытой оставила, и Сычик улучил момент, зашмыгнул за нее, а там темень – глаз коли. Двинулся на ощупь, и когда бутыль под руками оказалась, дверь брякнула, закрылась и замок повесили.

В первый миг он оторопел: подклет у Макарихи из дикого камня сложен, без окошек, как настоящий склеп. Но паники не было, подождал, когда бабка в дом зайдет, зажег спичку, осмотрелся: кругом бочки, кадушки, горшки и несколько бутылей, но в них керосин, льняное масло, деготь и еще что-то черное, вонючее – самогонки-то и нет!

Вот угодил в западню!

Посидел в темноте, послушал, уже первые петухи орут, завтра утром мать хватится, дома не ночевал, а она про взрыв еще не забыла, и начнется такой переполох... Нет, надо вырваться! Еще одну спичку засветил, дверь дубовую потолкал, мазаные стены оглядел, потолок, за которым бабка спит, и охватила его такая тоска, что слезы подступили.

И вдруг подумал: неужели со снарядом на стрельбище повезло, а тут не повезет? Боженька-то его любит!

И с этой уверенностью стал ждать. Немного времени и прошло, как услышал: кто-то опять калиткой заскрипел и в окно постучал – за самогоном пришли. Но ведь у Макарихи его больше нет! Сейчас отправит восвояси и дверь не откроет...

Но бабка вдруг замком забрякала, отпирает его и впотьмах входит в подклет. Сычик судьбу испытывать не стал, с места так рванул в двери, что грузную, оплывшую Макариху с ног сшиб. Та заорала дурниной, однако он порскнул за курятник, там по огороду и к железке. Со вторыми петухами домой прибежал, тихо прокрался к своей постели и лег. Мать на работе сильно уставала и ничего не слышала.

Утром убежал в школу, а там пацаны уже обсуждают, как на Макариху ночью черт напал и давил ее в подклете, дегтем поливал и копытами топтал; она же так кричала, что весь край сбежался, кое-как достали бабку, от дегтя отмыли, и теперь она лежит и хворает. Учительница же потом сказала, что Макариха дурным делом занимается, мужиков спаивает, дескать, так ей и надо.

Сычик все это слушал и едва сдерживался, чтоб не засмеяться, да время-то идет, надо самогон добывать, завтра вечером на мельнице танкист с «вальтером» ждать будет. И тогда он подошел к одному парню из ФЗО, у которого уже был пистолет, и спросил, где он самогон добывал, когда выменивал. Старшие ребята после случая со снарядом Сычика уважали и разговаривали как с равным, поэтому фэзэошник честно признался, что купил самогон на Выселках – была такая деревня в полутора верстах от Ельни, мол, там дед есть, который и пацанам продает.

Сычик опять деньги взял, жестянку и после школы отправился на Выселки. Прибежал, а там, как назло, милиция нагрянула и у этого деда самогон и брагу из бани выносят и льют прямо на дорогу! Мужики стоят вокруг, матерятся, дескать, изверги, сколько добра дед перевел, а вы его в грязь...

Сычик пришел в город уж затемно, домой идти не хочется, ни есть ни пить – пропал офицерский «вальтер». А ведь кому-то повезет, может, даже не взрослому, а парнишке, и будет ходить потом и хвастаться... Шел он и размышлял так, когда увидел дом Гавриловых на своей улице. Там, похоже, к свадьбе готовились, везде свет горит, женщины все из комнат вынесли и стены белят, окна, двери – нараспашку, потому что вонько: в известь клопомор добавляли, на всю улицу несет.

Он и не собирался воровать, а только хотел на дядю Сашу Горохова поближе взглянуть, который в военной форме перед женщинами красовался и что-то им рассказывал. На фронт его взяли в сорок третьем, когда и семнадцати еще не было, но парень навоеваться успел, звание младшего лейтенанта получить и аж четыре ордена, не считая медалей! Только вот бандеровцы уже после войны руку ему искалечили. Перебитая лучевая кость не срослась, поэтому кисть смотрела вбок.

Сычик у притолоки сеней встал и глянул в проем: статный, высокий герой-жених грудь выгнул, медалями звенит, а на полу за ним, куда указывала его неестественно выгнутая ладонь, – горшки, чугуны и прочая кухонная утварь, которую вынесли, чтоб белить не мешала. И среди всего этого стоит знакомая фляга, которую Гаврилов Макарихе подавал, да так близко – рукой достать...

Он не хотел, но рука сама протянулась, а ноги понесли прочь.

Спрятавшись за сараем, он самогонку в свою жестянку перелил, чужую флягу в землю зарыл, потому что очень уж приметная, затем деньги незаметно на место положил.

Тут мать ужинать позвала и стала принюхиваться.

– Чем это от тебя пахнет?

– Это не от меня пахнет, – сказал Сычик. – Это у Гавриловых в доме белят с клопомором. К свадьбе готовятся.

Она и успокоилась. Наутро Гавриловы пропавшей фляги не хватились, по крайней мере почтальонка, вместе с газетами разносившая сплетни, ничего не сказала. И, возвращаясь из школы, Сычик ничего особенного во дворе их не заметил, разве что дядя Саша Горохов со своей лупоглазой Васеней сидели на лавочке и, увлеченные друг другом, ничего вокруг не замечали.

Ближе к вечеру, пока мать не пришла с работы, он взял жестянку и огородами, пустырями вышел на каменку. Она тогда еще гладкая была, сухая и сама ноги несла. Самогонку он спрятал неподалеку от Сычиного Гнезда, развел огонь на месте кострища и сел на бревна танкиста ждать. А они что-то запаздывают, должно быть, командиры не отпускают – нарядные девчонки с фабрики пришли, расселись вокруг и тоже ждут, шутят.

– А пускай так и вообще не приходят! Нам одного Сычика на всех хватит. Правда, Сычик?

И хоть седина взрослила, но он в тринадцать лет еще робел и не умел, не знал, что ответить, и, должно быть, краснел, что их еще больше раззадоривало. Среди фабричных оказалась одна девчонка лет двадцати – Рита Жулина. Она не приезжая была, а местная, ельнинская – черноглазая, волосы темные, длинные, с крупной волной, а шейка тонкая и плечи узкие. Сычик еще тогда ниже взгляд не опускал, поэтому она представлялась ему подростком и разница в возрасте не замечалась. Но танкисты на гульбище говорили, что грудь у нее выше дульного среза и зад как башня. И еще про нее почтальонка рассказывала матери, будто она, бесстыжая, женатых мужиков сманивает и спит с ними, хотя этого никто не видел.

Однажды вскоре после взрыва на стрельбище Рита встретила Сычика на улице, потрепала седой чуб и говорит:

– А ты стал мальчик симпатичный! Расти скорей, пригодишься!

Засмеялась и пошла себе.

И сейчас подсела к нему, ущипнула за бок и вдруг спрашивает шепотком – в самое ухо:

– Это правда, говорят, твой дед был большой охотник до девчонок? Будто он на фабрике их топтал, как курочек в курятнике?

Сычик отшатнулся от нее, а потом и вовсе убежал с бревен в темноту и там затих. Рита же хохочет, и ее смех булькает в ушах, словно горячая вода после купания.

Тут наконец-то танкисты на полуторке приехали, патефон привезли и гармошка заиграла. Он подошел к гульбищу, а танкист уже ищет его.

– Ну что, принес? – Им выпить не терпится, а то какая гулянка?

– А ты? – спросил с достоинством.

Солдат брякнул медалями и достал из заднего кармана галифе «вальтер», из другого – горсть патронов.

– Держи!

Сычик спрятал пистолет к животу, под ремень, патроны рассовал по карманам, привел танкиста к омуту и отдал жестянку. Тот отвернул пробку, попробовал – крякнул и поморщился.

– Вонючая, зараза. Ты где брал-то?

– У Макарихи, – соврал он.

– Ваши ребята приносили с Выселок. Вот та хорошая была, сладкая.

– На Выселки милиция налетела. Все на дорогу вылили.

– Ну ладно, – согласился танкист. – Тогда и эта пойдет.


Заветный блестящий «вальтер» он прятал дома, для чего сделал тайник у входной двери, чтоб можно было, отправляясь вечером на улицу, незаметно брать и так же оставлять, когда возвращается. В Ельне после войны несколько лет было модно гулять ночью по улицам и стрелять по фонарям. Лампочки не успевали менять, милиция делала облавы на хулиганов, и все равно то там, то тут щелкали выстрелы. Мальчишки набивали руку, приноравливали глаз к прицелу, а заодно проверяли патроны, которые могли отсыреть: пистолеты хранили чаще где-то на улице, в снегу, а летом вовсе прикапывали в землю. На самом деле пальба по лампочкам имела совершенно иную цель – показать свою храбрость. Особым шиком и отвагой считалось, если кто-то расстрелял фонарь возле райисполкома и милиции. Но на такой подвиг отваживались единицы, и когда Сычик освоился с пистолетом и научился метко стрелять за старой сыроварней, без всякой опаски, в третьем часу ночи подошел к милиции и на глазах у пацанов двумя патронами разбил оба фонаря.

На выстрелы выскочили сотрудники, погнались, но где там поймать вертких, знающих все ходы и выходы мальчишек? Кто-то из милиционеров заметил в темноте, что у одного был седой чуб, а все знали у кого, поэтому рано утром, когда мать еще не ушла на работу, нагрянули с обыском и допросом. Сычик это почувствовал и спрятал пистолет не в тайник, а завернул в тряпку и положил в трубу, что валялась возле дома напротив и уже вросла в землю. А запасные патроны ссыпал в жестянку из-под чая и поставил ее на высокий воротный столб, то есть вообще на виду. Милиция ничего не нашла и допросом ничего не добилась, только мать напугали и уехали. Один вечер он никуда не выходил, но на следующий пошел и хладнокровно, не дожидаясь ночи, расстрелял милицейские фонари.

Дважды этого никто не делал.

Одноклассники потом восхищались и спрашивали, мол, неужели тебе не страшно? Сычик признавался, что пока подкрадывается к милиции, и в самом деле страшно, да и стрелять тоже, но надо воспитывать характер.

Самое главное, после этого случая его встретила Рита Жулина, которая через кого-то узнала, кто бьет в городе фонари, и неожиданно стала ругаться:

– Ты что делаешь? Храбрость свою показываешь? А если поймают и посадят? Большой уже, думать надо!

Он стоял так, словно лом проглотил, и не знал, что ответить. К тому же Рита неожиданно обхватила его за шею, чтобы не вывернулся, дыхнула в лицо и охлопала карманы.

– Отдай пистолет! Отдай сейчас же!

От ее дыхания и прикосновений у Сычика закружилась голова, и он непроизвольно прижался к ней, обнял за талию и ощутил прилив щемящей, волнующей силы. Еще бы мгновение, и она вырвалась наружу, однако Рита что-то почувствовала, высвободилась и спросила строго:

– Эй, мальчик? Что это с тобой? Ну точно дед родимый!

И тот час же ушла как-то поспешно и сердито.

А он подумал, что Рита выдаст его, пойдет и заявит в милицию, кто бьет фонари. Однако не испугался и, напротив, захотел, чтоб она это сделала и его бы посадили года на два. И когда бы он вышел из тюрьмы, то был бы уже совсем взрослым и сразу пришел бы к Рите, а она бы сначала испугалась и потом пожалела, что выдала его.

Но его никто не выдал, и после второго расстрела фонарей сотрудники стали дежурить на улицах ночью, обыскивать прохожих и держать под наблюдением дома подозрительных подростков, поэтому все лето «вальтер» пролежал в трубе без дела. Сычик сам наказал пацанам, у которых были пистолеты, чтоб никто не стрелял, и в городе стало тихо. Если кто-то своеволил, то сначала предупреждался, потом приходили парни постарше, фэзэошники, и отнимали оружие.

Милиция решила, что с хулиганами покончено, постепенно сняла ночные посты, и в Ельне опять началась ночная пальба. Но Сычик не стрелял больше по фонарям, один раз лишь патроны проверил, не отсырели ли, и все. И хотя вечерами брал «вальтер» с собой, все равно чувствовал, что больше ему неинтересно геройствовать, показывать себя. И как-то незаметно потерял интерес к оружию, отчего стал отрываться от сверстников. Мать замечала перемены, печалилась и говорила с грустью, дескать, ты так быстро взрослеешь, что скоро в ФЗО, потом и в армию заберут. Вместо ночного болтания по улицам он стал каждую субботу ходить со старшими парнями на гульбище, и если еще не танцевал с фабричными общежитскими девчонками (из местных одна Рита Жулина на мельницу ходила), то чувствовал сильнейший к этому интерес и, сидя на бревнах, выбирал себе тех, с кем хотелось бы потанцевать.

Однажды все-таки отважился, пригласил Риту Жулину, но та фыркнула, мол, тебе спать пора, и засмеялась – ждала, когда танкисты пригласят, на что ей свои, местные, да еще малолетки? А танкисты тем временем самогонку возле омута пьют, купаются и ржут как лошади, потому что они все герои, фронтовики и их меньше. Девчонок же в два раза больше: в Ельне и Образцово, где жили ткачихи, парни во все времена были нарасхват.

После такой неудачи с приглашением Сычик сначала сильно смутился, но не убежал, как бы сделал раньше, и пригласил другую, фабричную девчонку. А они в то время на людях строгие были, не позволяли даже себя за ручку брать, и когда танцевали, то между ладоней платочек клали. Это для того, чтобы про них не думали, что они все там гулящие, и замуж брали.

Осенью после семилетки Сычика забрали учиться в ФЗО на помощника машиниста, и он ощутил себя почти свободным, потому что обучение проходило на производстве, то есть на суконно-валяльной фабрике. Как-то раз в сентябрьскую субботу, а день был теплый, как летом, он с несколькими фэзэошниками пришел на мельницу и застал там одних только девчонок – танкистов нет. Потом сказали, что их по тревоге подняли и куда-то на учения угнали. Танцы не получились, посидели на бревнах и стали разбредаться ватагами. Пока светло и вода теплая, Сычик вздумал искупаться, зашел к омуту с другой стороны, где обычно мальчишкой купался, разделся догола, чтоб потом в мокрых трусах не идти, и нырнул. Речка Ельня тогда чистейшей была, вода на глубоких местах до дна проглядывалась и в омуте хорошо прогревалась. Он сплавал к другому берегу, поплескался на середине, а когда вернулся и вышел на сушу, то стал прыгать на одной ноге, воду из ушей выливать. Была такая приговорка: «Мышка-мышка, вылей воду под осинову колоду». Сычик попрыгал да голову поднял и видит на его одежде Рита Жулина сидит и его «вальтер» в руках вертит.

А сама глядит на него, голого, не стыдится и только улыбается.

– Что ты стоишь, Сычик? – спрашивает. – Иди сюда, замерзнешь, солнце село...

А он сразу не прикрылся, потом уж поздно было, потому что Рита обязательно засмеется над ним и начнет рассказывать девчонкам, как он, словно девочка, зажимался. Сычик встряхнулся, будто от воды, и подошел.

– Дай одежду!

Она же, бесстыжая, смотрит ниже живота своими черными глазищами и улыбается при этом, но как-то неестественно, судорожно, будто ей на самом деле не до смеха. И говорит:

– Выкупать будешь.

У них в Ельне детская игра была: кто свою одежду проворонил, пока купался, то придется за нее давать что-нибудь вкусное – конфетку, пряник, на худой случай сушку. Или клятвенно пообещать в самое короткое время откупиться.

– Завтра кулек карамели принесу, – посулил он. – Утром, как магазин откроют.

– Я хочу сейчас, Сычик!

– У меня с собой нет...

– Есть, – сладострастно проговорила Рита, как-то нервно играя пистолетом. – Поцелуй меня.

Он еще ни разу не целовался, но попробуй скажи ей об этом? Завтра весь город знать будет...

Сычик встал на колени, вспомнил, как фонари возле милиции расстреливал, склонился и чмокнул в губы.

– Не так! – Она дохнула в лицо. – По-настоящему.

Запах ее дыхания был уже знакомым, но неизвестным – сладковато-дурманящим, и много позже, когда появился ацетон, он вспомнил Риту и этот субботний вечер.

– По-настоящему! – повторила и задохнулась.

И сама притянула к себе, подставила губы, и все, что произошло потом, напоминало какой-то радостный и одновременно болезненный сон, когда от высокой температуры начинается бред. И в этом бреду, говоря какие-то незнакомые слова, конвульсивно сжимая друг друга и катаясь по колкой осенней траве, они одновременно и неожиданно уснули, как наигравшиеся дети.

Он очнулся оттого, что Рита лежала рядом на траве и щекотала его былинкой, водя по всему телу. Ночь была лунная, вода в омуте отсвечивала желтым, и Сычик разглядел, что она уже была одета, а он все еще лежал голым.

На миг показалось, что он потерял сознание и все, что он помнил, было сном.

– Оденься, замерзнешь, – как-то по-матерински проговорила Рита и подала ему одежду.

Сычик вскочил, торопливо оделся, хотя не чувствовал холода, охлопал карманы.

– Где-то был пистолет...

Рита рассмеялась, и ее смех над тихой лунной водой раскатился по всему Сычиному Гнезду.

– Твой пистолет у тебя! А этот я оставлю себе на память.

И покрутила «вальтером» в воздухе, удерживая пальцем за предохранительную скобу.

Он даже не сопротивлялся, потому что вдруг ощутил отвращение ко всему: к оружию, к Рите, к омуту и даже к лунному свету. Ничего этого не хотелось, и более всего отвратительно было то, что произошло. Однако он набрался сил и превозмог себя.

– Пойдем домой, – сказал решительно.

– Пойдем, Сыч, – согласилась она и взяла его под ручку.

Он высвободился.

– Я не Сыч.

Рита опять рассмеялась.

– Теперь ты Сыч! Как твой дед.

Он пошел вперед и за всю дорогу ни разу не оглянулся, но все время слушал, идет ли она, и когда убеждался в этом, становилось почему-то спокойнее.

Рита не могла рассказать подругам, что тогда случилось с ними; он даже не убеждал себя в этом, просто верил – невозможно. Однако после памятной субботы, словно по сговору, все начали называть его Сычом.

Отвращение длилось ровно до воскресного пробуждения, когда же он встал около полудня и вспомнил прошедшую ночь, его обдало жаром и неведомо откуда, словно запахом дыхания Риты, нанесло ощущение искристого, волнующего торжества.

Он едва дожил до вечера понедельника, купил кулек обещанных конфет, пришел к проходной фабрики и там затаился за Доской почета. Когда закончилась смена и девчонки повалили в общежитие, Сыч ощутил, как сердце подпирает голосовые связки. Рита появилась под ручку с подругой, видно, куда-то очень спешили. Он вышел из укрытия внезапно и напугал – девчонки взвизгнули, отскочили и сразу заругались:

– Сыч? С ума сошел! Чтоб ты...

И откровенным мужским матом, словно ледяной водой, окатили.

– Конфеты обещал – принес, – сказал Сыч. – Должок вернул.

– Какой должок? – Подруга завертела головой. – Как интересно!..

Рита походя взяла кулек и, даже не взглянув, потянула подругу прочь.

За эту неделю еще дважды бегал он к проходной, но больше не заговаривал при посторонних, провожал глазами и возвращался. Когда же пришел в третий раз, увидел, что перед воротами маячит еще один встречающий, военный в шинели без погон и с букетом цветов в руке. Сыч не обратил на него особого внимания – такие иногда торчали и возле фабрики, и возле общежития, но едва показалась Рита, как он бросился к ней, преподнес цветы, а она взяла его под руку и повела в сторону городского парка.

В первый миг ошалевший, Сыч встрепенулся и крадучись, не приближаясь, пошел за ними, ибо в тот миг ни о чем больше думать не мог. Рита и фронтовик погуляли по пустым дорожкам, затем съели мороженое и пошли в кино. Он дождался, когда закончится фильм, и, держась на расстоянии, проводил их до общежития. И тут они встали открыто, в круг света, и долго целовались, а Сыч жалел, что нет теперь пистолета и невозможно расстрелять фонари, дабы не видеть такого предательства.

И вот в субботу он взял с собой трех приятелей-фэзэошников и подался в Сычиное Гнездо. На сей раз танкисты приехали раньше девчонок, на гульбище играл баян, и пили не самогон, а чистый спирт, прямо тут же, на бревнах.

Сыча позвали в круг, налили немного в кружку.

– Давай с нами, Сыч! У нас сегодня праздник – вышел приказ о демобилизации! Мы и так год переслужили. Домой поедем!

Он выпил и не поморщился, и водой не запил, правда, губы заледенели. Потом пришли фабричные и начались танцы, какое-то особое, отчаянное веселье, а Сыч бродил поодаль от костра, в темноте, и ждал Риту. Она явилась с этим военным под ручку, как с мужем, и стала танцевать только с ним. Потом его позвали к себе танкисты, тоже налили спирту, завязался какой-то разговор, и Сыч тот час оказался рядом с Ритой.

– Пойдем поговорим? – И крепко взял за руку.

Она вырвалась. Сверкнула чернотой глаз.

– Чего надо?..

И в это время вспыхнула короткая, стремительная драка: схватились кавалер Риты и старшина-танкист. Били друг друга хлестко, сильно, умело, и никто по правилам не вмешивался. У танкиста вдруг горлом пошла кровь, верно, старая рана открылась. Он мазнул рукой, посмотрел на ладонь, затем выхватил пистолет и всадил в соперника три пули. Тот рухнул на землю, девчонки запоздало завизжали, кинулись врассыпную.

Танкисты же встали полукругом возле убитого, сняли пилотки, и тот, что стрелял, бросил пистолет, сплюнул кровь и попросил налить спирта...


Все это случилось осенью, а весной начались учения и танки разбили каменку в исходное состояние.

Вскоре Риту Жулину отправили учиться в Иваново, на курсы мастеров прядильного производства, и хотя Сыч знал об этом, но все равно ходил вечерами по городу, искал ее, стоял у проходной фабрики, когда кончалась ночная смена, или возле клуба, где зимой по выходным устраивали танцы. Иногда, увидев свет в окнах Риты, заходил домой, где его встречала только мать, поила чаем, беседовала и горьковато заключала, дескать, неровня она тебе по годам, мол, что же ты ходишь за ней как привороженный? Рита – девка взрослая, ей замуж давно пора, а тебе еще расти и учиться. Сыч все это выслушивал молча, как будто его не касалось, однако в следующий раз все равно заходил, потому что Рита обликом была очень похожа на мать.

Почти каждый день он писал письма в Иваново, но в ответ ничего не получал – оказалось, мать сговорилась с почтальонкой и не отдавала ему Ритины письма: они их вместе читали, а потом бросали в печку. А потом почтальонка разносила сплетни по всему городу.

Когда это выяснилось, Сыч, по сути, убежал из дома, сел «зайцем» в поезд и поехал в город невест – Иваново уже в ту пору так называли. На следующей станции его поймали контролеры и ссадили, так что дальше пришлось добираться на товарняках, в том числе и на крышах вагонов. Его сильно продуло, к тому же в глаз попал угольный шлак – составы тогда были еще на паровозной тяге, и в Иваново он приехал уже больной. Показываться в таком виде он не хотел, думал лишь поглядеть издалека, ибо всю дорогу мечтал появиться перед Ритой эдаким молодцем, в модной «москвичке», в белых бурках и кожаной шапке. Но Сыч ехал в фэзэошном суконном пальтишке и растоптанных солдатских валенках, скатанных на ельнинской фабрике, да еще простуженный, с распухшим красным глазом. Он затаился возле общежития и еще часа два мерз на ветру, прежде чем увидел ее, красивую, гордую, в плюшевой жакетке и, несмотря на холод, в чулках и высоких ботинках на каблучке. Увидел и не выдержал, окликнул:

– Рита!

Голос был больной, хриплый, перед глазами все двоилось от слез. Он даже не надеялся, что будет замечен или услышан, но Рита вдруг кинулась к нему, обняла и поцеловала в щеку.

– Сыч!.. Миленький Сыч! Ты откуда?

– К тебе приехал, – испытывая головокружение, проговорил он.

Тут она увидела его натертый глаз, больной вид и положила свою прохладную ладонь на пылающий лоб.

– Да ты весь горишь! Пойдем со мной!

И повела его в общежитие, мимо строгой тетки-вахтерши. Только бросила ей на ходу:

– Ко мне брат приехал.

Будь он в «москвичке» и бурках, эта тетка ни за что бы не пропустила, а так лишь проводила оценивающим взглядом и репликой:

– Раз брат – ладно...

В длинной комнате стояли шесть кроватей, и оставался лишь узкий проход между ними. На двух из них сидели веселые, краснощекие и совсем уже взрослые девицы в халатиках, и у каждой в руке было по бутылке вермута.

– Это мой брат, – представила им Рита. – Пока ехал – заболел... Раздевайся и ложись.

Сыч снял пальтишко, сбросил валенки и сел на Ритину койку, что была в углу возле умывальника. Голова кружилась, но больше не от температуры, а от этой теплой встречи и близости Риты.

– Нет, совсем раздевайся, – велела она. – И под одеяло.

Он послушно стащил фэзэошную гимнастерку, однако снимать брюки при девицах было неловко, а они бессовестно таращились на него и улыбались. И тогда Рита положила его на кровать, сама расстегнула пуговицы, сдернула штаны и укрыла одеялом.

– Сейчас молоко вскипячу!

Взяла кастрюльку, бутылку молока и вышла. Постель была мягкая и теплая, но Сыча начало колотить от озноба. Он сжался в комок, пытаясь согреться, и девицы заметили это, одна подсела рядом, пощупала голову.

– Выпей вермута. – И поднесла горлышко бутылки к его губам. – Он от всех болезней помогает. Ну, давай... Тебя как зовут?

– Сергей, – сквозь зубы выдавил он.

– Давай, Сережа... Пока молоко не вскипело. Один глоток... Тебе сколько лет, мальчик?

– Восемнадцать, – соврал он.

– Ну вот, уже можно! На-ко глотни!

– Ему аспирину надо, – заметила другая и стала рыться в тумбочке. – Где-то был...

Он уже хотел отхлебнуть из бутылки, но тут вбежала Рита – принесла термометр.

– Не давай вина! – как-то ревниво и строго заявила она. – Сейчас молоко вскипит.

– Хуже не будет, – попыталась воспротивиться девица, однако отошла от кровати. – Водки бы с перцем...

Рита нащупала под одеялом его подмышку и осторожно всунула градусник.

– Нельзя ему, рано. Он совсем еще мальчик...

– Я бы не сказала! – игриво заметила та, что искала аспирин. – Симпатичный у тебя братик, Ритка!..

– Посмотри, чтоб молоко не убежало, – попросила та и села рядом, чуть придвинув Сыча к стене. – А что у тебя с глазом?

– Уголек попал, – внезапно ощущая тепло, сказал он.

– Уголек?

– Шлак из паровозной трубы. – Сыч распрямился и прижался к Рите. – Я на крыше ехал...

– Миленький мой! – по-матерински пожалела она. – Сейчас достану...

И, склонившись к его лицу, прикоснулась губами к глазу, и он ощутил ее язык между век – горячий, трепещущий. И тот час уловил знакомый и щемящий запах дыхания.

– Рита, – прошептал горлом. – Я люблю тебя.

Она не услышала или не захотела это слышать, потому что отняла губы и сказала строго:

– Тихо, не шевелись!

И снова ее мягкий, какой-то переливающийся язык погрузился в глаз.

В тот миг ему хотелось, чтобы это никогда не кончалось...

Но Рита через минуту отпрянула и сняла с языка маленькую крошку.

– Вот! – проговорила радостно. – Достала! Сейчас твой глазик заживет.

– Все равно болит, – прошептал Сыч.

– Может, еще осталось? – Она опять склонилась, дохнула ему в лицо и раздвинула языком веки.

Он замер, затаил дыхание и испытал вечность.

– Нет, – уверенно проговорила Рита. – Все чисто!

– Царапает и жжет.

Она загадочно улыбнулась – уловила его хитрость.

– Это кажется... А слезы у тебя такие соленые.

Оставшаяся в комнате девица смотрела на них с оторопелым изумлением.

– Ну, Ритка! – сказала наконец. – Ты даешь!..

А Рита вновь просунула руку под одеяло и вынула градусник.

– Батюшки!.. Температура сорок один градус!

– Может, фельдшера вызвать? – испугалась девица.

– Не надо! – Сыч привстал и схватил Риту за руку. – Само пройдет. Мне лучше... Только ты не уходи никуда.

– Сейчас будем сгонять, – решительно заявила Рита. – Галь, пробеги по комнатам, найди уксус.

– Зачем?..

– Увидишь, иди!

Та нехотя исчезла за дверью, на короткий миг они остались вдвоем, и можно было повторить то, что вырвалось непроизвольно, когда она доставала из глаза соринку, но горло пересохло и склеилось. Поэтому он сказал одними губами:

– Я тебя люблю.

– Молчи, мальчик, – прошептала она радостно, и в огромных глазах ее почему-то показались слезы. – Я знаю, знаю, молчи...

– Мать с почтальонкой договорилась... И твои письма не давали...

Наверное, она хотела сказать что-то обидное, дескать, ты еще подросток, не самостоятельный фэзэошник, но в это время в комнату заскочила девица Галя, и поэтому Сыч услышал лишь обрывок начатой фразы:

– Потому что ты еще...

– Уксус нашла! – сообщила Галя, глядя на них с настороженным любопытством.

Рита налила в миску воды, добавила уксуса из бутылки, после чего намочила в растворе полотенце и откинула одеяло.

– Сними майку и трусы, – велела она. – Сейчас сгоним.

Он повиновался, и в тот миг даже не ощутил чувства стыда или неловкости, возможно, потому, что в ее голосе слышалась материнская требовательность, а возможно, от высокой температуры уже начинался бред. Он осознавал, где находится, однако реальность виделась как сквозь заплаканное от дождя, отпотевшее стекло; и напротив, то, что хранилось в памяти, вставало сейчас ярко, объемно и осязаемо. Он видел, как Рита протирает его тело мокрым полотенцем, ощущал резкий запах уксуса, и при этом казалось, что они опять на берегу мельничного омута, а над ними лунная ночь и больше никого нет во всем мире. Из настоящего он слышал ее голос, вернее, одно только произносимое слово:

– Перевернись...

И снова погружался, теперь весь, с головой, во что-то горячее, желанное и трепещущее, как ее язык в глазу. Сыч переворачивался то на спину, то на живот, слушал ее руки и сквозь вездесущий кисло-терпкий дух уксуса отчетливо ощущал запах ее дыхания. В тот миг было все равно, что девица Галя стоит, бессовестно смотрит на него и чем-то восхищается.

– Братик у тебя, Ритка!.. Где мои семнадцать лет!

Потом пришла вторая, с молоком, тоже встала, вытаращилась, и кастрюлька в ее руках продолжает кипеть, источая пар.

Он еще помнил, как, обжигаясь, пил это огненное молоко с золотыми кружочками масла, помнил, как с работы вернулись еще три девушки – соседки Риты по комнате; кажется, еще осталось в памяти, как все они вместе зачем-то подняли его на руки, и Сыч обвис, совершенно обескураженный и беспомощный. Оказалось, Рита в это время перестилала постель, бросая на пол мокрые от пота простыни.

И уже потом окошко, сквозь которое он видел реальность, окончательно забило сильным косым дождем...

Наверное, от вкуса молока, оставшегося на губах, ему начало сниться, будто он еще младенец и сосет материнскую грудь, держась за нее обеими руками. Однако сон этот был кратким и в один миг превратился в бред: он лежал на узкой койке, притиснутый к стене, а рядом была не мать, а Рита. Она лежала, подперев голову рукой, смотрела сверху вниз и, как-то загадочно улыбаясь, давала ему грудь. Лицо ее светилось в полумраке, где-то в небе над ними стояла высокая и яркая луна, которая отражалась в тихой ночной воде омута. Самым невероятным было то, что он, осознавая себя взрослым, с каким-то неотвратимым детским удовольствием, не испытывая стыда, брал в рот твердый сосок и ощущал, как из него источается нечто горячее-страстное и сразу же впитывается в кровь. И опять хотелось, чтобы это продолжалось вечно, но помешал чей-то гулкий в пустом лунном пространстве голос:

– Эй, вы что там делаете?

Рита отняла грудь, положила голову на подушку и замерла, задышала ровно, будто спит, но тогда он сам нащупал грудь и дотянулся до соска.

– Пусть все уснут, – почему-то прошептала она.

Сыч точно знал, что на берегу, да и во всем мире, никого, кроме них, нет, поэтому чуть привстал, еще плотнее притиснулся к стене и положил Риту на спину.

– Тебе нельзя, – безнадежно вымолвила она. – Ты больной, с жаром...

– Я уже выздоровел...

Наверное, он заговорил громко, потому что она зажала его рот горячей ладошкой, но в следующий миг отняла ее, обхватила голову руками и притянула к своему лицу.

– Кровать же скрипит...

Он не понимал, о чем она говорит, ибо видел лунный свет, ощущал колкую осеннюю траву, напряженное, трепещущее тело под руками и уже больше ничего не хотел понимать. И Рита вдруг шепнула со вздохом:

– И пусть слушают...

Кажется, он что-то говорил, но не запомнилось ни одного слова, а она целовала его и перед кем-то оправдывалась:

– Он бредит... Это бред...

Реальность вернулась внезапно, вместе с чувством пресыщения и холодного, знобящего стыда. Рита все еще целовала его лицо, но губы и язык стали холодными и из дыхания ее исчез тот манящий запах. Он обнаружил, что находится в узкой, длинной комнате общежития, и в окно светит не луна, а уличный фонарь, так что все видно, особенно девицу на соседней кровати, которая ворочалась, стонала, зачем-то гладила свой голый живот и смотрела на Сыча бешеными глазами. Он сделал вид, что спит, и уснул бы, но насмешливый голос откуда-то от окна сказал:

– Я сразу поняла, какой он тебе брат!

Рита перевернулась на бок, лицом к нему, приложила палец к губам, дескать, молчи, не обращай внимания, а сама улыбалась, и полумрак делал лицо ее прекрасным. Сыч протиснул губы к ее уху, прижатому к подушке, и прошептал:

– Я женюсь на тебе.

Она не успела ответить, поскольку опять вмешался насмешливый голос – видно, девица потягивалась:

– Ритуль, дай мальчишечку?.. Побаловаться?

И тот час же раздался всеобщий смех – никто не спал, но девица на соседней койке почему-то тихо заплакала. А Сычу вдруг стало все равно, что они говорят и от чего смеются. Уже не скрадывая движений, он просунул руку под голову Риты, крепко обнял и прошептал:

– Мы поженимся.

– Ну что тебе, жалко, что ли? – все еще веселилась дальняя часть комнаты. – Не кусок же мыла, не измылится!

Рита неожиданно привстала, сказала холодно и резко:

– Когда к тебе жених приедет, я тоже посмеюсь!

В комнате повисла тишина, а Сычу вдруг стало тепло от ее слов.

– Ладно, девки, давайте спать! – послышалось от окна. – Завтра на работу.

По этой команде он прижал к себе Риту и мгновенно оказался на берегу мельничного омута.

Проснулся он от яркого света и шороха: сонные еще, хмурые девушки торопливо собирались на работу, потягивались, переговаривались хрипловатыми голосами и, когда умывались под рукомойником, косились на кровать Риты. А она еще спала, уткнувшись в его плечо и укрыв лицо своими волосами. Но когда девчонки уходили гурьбой из комнаты, вдруг произнесла отчетливо и бодро:

– Не выключайте свет.

Едва за ними захлопнулась дверь, как тот час же приподнялась и проговорила со вздохом сожаления:

– Тебе надо ехать домой, Сыч...

– Я еще болею, – отозвался он с тоской, представив, что сейчас нужно расставаться.

Рита пощупала голову и погрозила пальчиком:

– Не обманывай!.. Я дам тебе денег. Сядешь в поезд и поедешь.

И тут он увидел, как на сосках ее груди, словно белые слезы, медленно выкатились и созрели две крупных капли молока.

– Это... что? – спросил испуганно, вспомнив свой сон.

Она смахнула капли рукой и улыбнулась:

– Бывает... Вставай и одевайся.

– Не хочу уезжать, – с ребячьей упрямостью сказал он. – Зачем?

– Сейчас сюда придет комендант.

– Но ты же сказала, брат...

– Я-то сказала, да только девчонки уже доложили ему... какой ты брат. Уже нашептали, стервы...

– Думал, они твои подруги...

– Подруги!.. По горю они подруги. Им всем под тридцать уже, а мы с тобой тут, на глазах... милуемся. – Она подала трусы и майку. – Ничего ты еще не понимаешь...

Сыч молча оделся и сел насупленный. Рита принесла ему высушенные на батарее валенки.

– Ничего, я скоро вернусь, – утешила она, торопливо натягивая платье. – Жди меня в мае. А может, и раньше, если курсы сократят... Сейчас я побегу на занятия, а ты на вокзал. Только маме не говори, где был, ладно?

Потом она вела его за руку по длинному коридору, мимо вахтерши, которая уже все знала и пыталась заступить дорогу. Но Рита в этот миг внезапно налилась каким-то звенящим гневом и бросила на ходу:

– Уйди, сгинь!

И старуха послушно отскочила в сторону. На улице Рита повеселела, выпустила наконец руку Сыча и, схватив горсть снега, отерла лицо.

– Господи, что я делаю? – И засмеялась.

Они расстались возле проходной прядильной фабрики, и как-то нелепо, бесстрастно, словно ничего не случилось.

– Ну, жди меня, – обронила она и, даже не обернувшись, скрылась за обледеневшей парной дверью.


6

Воспоминания о Рите Жулиной были настолько притягательными, что на время отвлекли его от всех прочих мыслей, в том числе и от надежности патронов. Он сидел за столом, сцепив руки, смотрел на пистолет, на чистый лист бумаги и ручку, знал, для чего все это приготовлено, однако сознание еще не высвободилось из пут памяти, дабы совершить, что задумал, и все еще блуждало в прошлом.

Перед тем как уехать на работу в родные края, он был приглашен к Баланову на собеседование, где после недолгого формального разговора получил настойчивый совет непременно жениться. Сергей Борисович тогда пообещал, однако еще не внял, не прочувствовал всей серьезности этого наказа. К тому же направление в провинцию хоть и было обязательной обкаткой перед дальнейшим повышением, однако считалось своеобразной ссылкой: существовал риск никогда не вернуться обратно, если не способен руководить областью. Поэтому он расценил наказ жениться как брюзжание стареющего высокопоставленного начальника, считающего, что он имеет право вмешиваться в личную жизнь, устраивать семейное благополучие и счастье подчиненных.

Его скепсис тот час же был замечен.

– Напрасно вы так, – заметил Баланов. – Знаете, что вас ожидает? На родине? Полное одиночество. У вас там не будет друзей. И вообще следует привыкнуть к мысли, что их теперь не будет никогда. И нигде. Возле вас будут придворные, угодники и холопы, с которыми невозможно водить дружбу. Власть создает вокруг человека зону отчуждения. Чем выше начальник, тем шире эта зона. И жена становится единственным человеком, с кем можно говорить искренне, кому не опасно излить душу. Это кроме того, что вам, молодому мужчине, потребуется женщина... Поймите меня правильно: я забочусь прежде всего о вашем психологическом здоровье.

– Я это понимаю, – воспользовавшись паузой, отозвался Сергей Борисович.

– Вероятно, первая любовь у вас была несчастной? – вдруг предположил Баланов. – В юношеском возрасте...

Слышать от него подобные слова было как-то странно, казалось, этот человек с непроницаемым, желтым от кабинетной работы, лицом находится где-то в особом пространстве, выше всяких чувств, увлечений, любовных пристрастий и прочих человеческих слабостей.

– Она была старше вас, – продолжал угадывать он. – Играла с вами, дразнила... И однажды стала первой женщиной. Верно?.. Вы завоевали ее, насладились победой, а потом уехали учиться, повзрослели. И обнаружили, что на свете есть другие женщины, не менее прекрасные, но неприступные, недостижимые. Однажды вы решились и преодолели собственные сомнения...

Сергей Борисович растерянно молчал. Баланов же посмотрел сквозь него, как сквозь пустоту, и подытожил:

– Боюсь, на родине вряд ли теперь отыщете себе невесту. Вы по характеру завоеватель, а там женщины сами начнут липнуть. И будут не интересны. Не знаю, что делать... Может, вам подобрать невесту?

– Сам найду, – стряхивая некое оцепенение чувств, проговорил он.

– Только не возвращайтесь к прошлому, – посоветовал Баланов. – Ничего путного из этого не выйдет.

Он не раз вспоминал советы своего покровителя, однако при этом чувствовал непроизвольное внутреннее сопротивление и часто тайно и как-то мстительно поступал наоборот. И сейчас, осознанно готовясь к смерти, он вспоминал Риту, и пока она существовала в его воображении, создавалось впечатление, что все еще может измениться, каким-то образом поправиться, и не придется вымучивать из себя слова предсмертной речи.

В долгожданном мае, когда закончился курс обучения в ФЗО и Сыч получил свидетельство помощника машиниста, мать твердо заявила, что отправляет его к дяде в Катайск, где ему предстоит закончить десятилетку и идти учиться дальше. Такое решение обсуждению не подлежало, поскольку у нее на все был ответ – «Так хотел твой папа!»

Как будто встал из могилы и захотел...

– Мам, я никуда не поеду, – заявил он. – Пойду работать на фабрику и женюсь.

Она все знала о Рите Жулиной не только из перехваченных писем; вернувшись из Иваново и несмотря на предупреждение, Сыч сам признался, где был и с кем. Оказалось, это для нее не новость: хватившись сына, мать бросилась искать сначала в ФЗО, потом по друзьям, и кто-то видел его на вокзале, проболтался. Она же быстро сообразила, куда поехал, побежала к Ритиной матери, а та и поведала, что у Сыча к ее дочери безответная любовь. Когда же он приехал домой и все рассказал, то мать позвала какую-то бабку и та долго колдовала на кухне – оказалось, делала отворотное средство, а потом, когда он заснул, стала брызгать на него и пришептывать. Набирала полный рот какой-то мутной жижи из стакана и прыскала. Он, конечно же, проснулся и лежал, равнодушный ко всему, зная, что его теперь ничем не отворотить от Риты.

– Выпей! – велела бабка и поднесла стакан.

Руки у старухи были дряблые, в серых пигментных пятнах и крупных отвисающих бородавках и потому вызывали брезгливость.

– Не буду! – Он отвернулся.

– Это лекарство, сынок, – попыталась уговорить встревоженная мать. – Ты ведь заболел.

– Ничего я не заболел...

– Опоили тебя, приворожили, порчу навели. – Она уже чуть не плакала и выглядела несчастной. – Выпей, и самому легче станет.

Он не мог видеть, когда мать плачет, и только ради нее Сыч взял стакан, зажмурился и выпил зелье. И вдруг ощутил совсем забытый вкус лиственничной серы, которую дед приносил из лесу, как гостинец, жевал, мял руками и впихивал в рот. Но если в раннем детстве дедова жвачка была сладкой и желанной, то бабкино зелье показалось приторным и мерзким. Его тот час же вырвало, но не от самого средства – от рук бабки и гадливого чувства.

– От хорошо! – обрадовалась та. – На пользу идет, коли сразу заблевал. Через месяц-другой и вспоминать не будет.

Мать тихонечко крестилась.

Когда же старуха ушла, Сыч умылся, лег и, вспомнив образ Риты, с ним и уснул.

Бабкино зелье не помогло и через три месяца и даже, напротив, со временем еще больше раззадорило, добавило смелости, поскольку он со дня на день ждал, когда приедет Рита. И ответил матери так, как думал и как видел в тот период свою будущую жизнь.

– Какой же из тебя жених? – горестно заговорила она. – Сам-то подумай, пятнадцать лет только. Выучиться надо, в армию сходить. Вот ведь как, нянчила, ростила, а теперь чужой тетке отдам...

После гибели отца на фронте мать всю жизнь прожила одна, хотя мужчины к ней сватались и один, по фамилии Мудров, даже несколько дней ночевал у них дома. Сычу было тогда лет девять, и Мудров ему сразу не понравился, ибо, едва появившись, приступил к воспитанию и называл его так, словно бичом хлестал, – «безотцовщина». Мол, погоди, ты у меня по струнке ходить будешь. А еще он курил «Беломор» и тушил окурки в цветах на окне. На третий день Сыч достал пороха и зарядил ему несколько папирос. Мудров пришел с работы, закурил, и тут стрельнуло так, что у него вся физиономия стала черной. Он умылся, прополоскал забитый табаком рот. После чего закурил другую, и папироса опять изрыгнула огонь. Мудров догадался, чьих рук дело, но Сычу ничего не сказал и пожаловался матери. Ночью они долго разговаривали, после чего жених собрал вещички и ушел.

– Попомнишь мое слово, – сказал на прощание. – Бандитом вырастет!

Мать его часто вспоминала, когда Сыча контузило взрывом на полигоне, и потом, когда он по ночам расстреливал фонари.

Рита и впрямь вернулась в Ельню в мае, в самую прекрасную пору, когда уже было сухо после весны, речка разлилась и все уже цвело. Сыч хоть и ждал каждый день этого мгновения, но увидел неожиданно вечером, сквозь светящееся окно дома, и вдруг сробел, побоялся войти, потому что там была ее мать. Он посвистел, заложив пальцы в рот, потом, забравшись в палисадник, постучал в стекло и услышал холодный, рассерженный голос:

– Эй, ты чего там хулиганишь?

Наверное, не узнала, хотя Сыч стоял на виду, прямо под окном, или не рассмотрела: стекла после зимы еще не мыли...

На следующий день он несколько раз прошелся мимо ее дома, однако Рита так и не дала о себе знать. И тогда ближе к вечеру он отправился шляться по городу, в тех местах, где могла появиться Рита, – возле суконной фабрики, универмага и городского парка, где наконец-то прорыли канаву, отвели воду и начали строить танцплощадку. Молодежь с гармошками уже собиралась туда, хотя для танцев было мало места – кругом валялись бревна и доски, на которых можно было посидеть в предвкушении будущего веселья. Он встречал знакомых парней и девчонок, разговаривал, смеялся, а сам исподволь озирался по сторонам, но Риты все не было. В парке уже заиграл баян, от фабричного общежития потянулись стайки девчат, и Сыч хотел вновь прогуляться до ее дома, когда наконец-то вздрогнул и сотрясся воздух, словно от взрыва: она шла вдоль забора парка по деревянному тротуару и цокот каблучков был слаще всякой музыки. Шелковое платье и волосы вздрагивали и переливались от каждого шага, источая синее ночное свечение и одновременно – горделивую неприступность.

Сыч перескочил улицу и возник на ее пути.

– Вот и нашел тебя! – сказал сдержанно и услышал в ответ торопливую реплику, брошенную бесстрастно и на ходу, как тогда, при расставании в Иваново.

– А, привет! – И даже шага не замедлила.

– Я искал тебя, – пролепетал он, волочась позади.

– Стемнеет – приходи на площадку, – обронила она тихо. – Только не высовывайся. Сама найду...

Она опасалась, что их увидят вместе!

Это охладило его и в мгновение повергло в тоскливое, до слез, уныние. Он отстал, потом повернул в обратную сторону и через несколько шагов вдохновился: конечно! Пока они не поженились, так и будет! По городу уже ползут слухи, мол, взрослая девка мальчишку совращает, и не зря мать переживает...

Он ждал темноты, как спасения, и в двенадцатом часу, блуждая по мокрому парку, пробрался к недостроенной танцплощадке, где при свете нескольких лампочек, развешанных по деревьям, вовсю веселилась молодежь. Затаившись возле штабеля досок, он стал высматривать Риту, но ее нигде не было видно. Баянист играл вальс, а никто не танцевал, ибо танкисты после трагического вечера на мельнице в Ельню не приезжали и вместо нормальных, зрелых парней мелькали головы стриженных наголо фэзэошников и редкие лохматые – пожилых вдовцов. Сыч решил подкрасться ближе и в это время ощутил на плечах руки Риты.

– Вот ты где, миленький. Обыскалась...

И, развернув его к себе, стала жадно целовать лицо – как тогда, в общежитии. Но тут же спохватилась, уцепилась в руку жесткими тонкими пальчиками и повлекла за собой.

– Скорее, подальше, подальше...

Ослепленный светом, он ничего не видел и покорно бежал след в след. В каком-то совсем темном и сыром месте они остановились и Рита резко прижалась к нему, обняла, сцепив за его спиной руки. Он почуял, а точнее, расценил это как радость и ее тоску.

– Как ты возмужал, Сыч! – искренне изумилась она. – И стал такой красивый...

Все, что он успел забыть с той памятной ночи в общежитии, возникло вновь и вырвалось наружу.

– Пойдем куда-нибудь дальше...

– Зачем? И здесь хорошо...

– Под ногами хлюпает, вода...

– Ну и что? – легкомысленно спросила она.

Сыч взял ее под руку и теперь повел сам, натыкаясь еще на деревья, но уже приглядываясь к темноте.

– Надо же, ты уже ничего не боишься, мальчик, – отчего-то грустно произнесла она.

– А кого бояться?

– Меня.

Наконец он различил, что находится в сухом сосновом бору, где горожане собирали грибы, и остановился.

– Вот здесь хорошо...

– Как ты вырос! – Рита снова прижалась к нему. – Выше меня стал...

Сыч взял ее за плечи, по-мужски крепко поцеловал и прислонился щекой к губам.

– И целоваться научился... А какой колючий!

Он не знал, что делать дальше, и только сжимал ее руками, чувствуя ломоту в суставах.

– Задавишь ведь, Сыч... Сколько силы в тебе!

Лицо ее засветилось, и он увидел, что Рита улыбается, как тогда, на берегу мельничного омута – неестественно, вымученно, словно гримасничала от какой-то внутренней боли. А дыхание ее стало сладковато-дурманящим...

Он приподнял Риту и хотел положить на сырую землю, но она вдруг резко вывернулась из рук, отскочила.

– Нет, мальчик! Ничего не будет!

– Давай найдем место. – Он пытался обнять – выскальзывала. – Где сухо и хорошо...

– Даже не думай!

– Почему?

– Потому что не боишься меня.

– Тебе нравится, когда боятся?

– О! Как ты мне нравился, когда боялся! Когда трепетал!

– И сейчас боюсь!

– Тебе страшно?

– Страшно...

– Сейчас проверим. – Она перестала уходить от его рук, призывно зашептала: – Потрогай мою грудь...

Сыч запустил горячую руку под вырез платья, и вмиг закружилась голова.

Рита опять ловко вывернулась и отскочила.

– Видишь, какой смелый стал! Ничего не получишь!

– Но почему? – Губы онемели, мысли стали сбивчивыми. – Мать хочет отправить меня к дяде в Катайск. Чтоб я учился... Я скоро уеду!

– И правильно хочет! Тебе рано жениться, выучись сначала, получи профессию, в армии послужи.

– Но это так долго...

– А что ты хотел? Женилка у тебя выросла, но сам еще мал...

– Рита!..

– Я тебя ждать буду. – Не приближаясь, она прислонила голову к его груди. – Пока ты не созреешь... Честно ждать буду. В монахиню превращусь, на парней не взгляну и на танцы больше ходить не буду. Никогда. Потому что люблю тебя! Сама не ожидала, хотела поиграть с тобой... – И прокричала в темной тишине, как ночная птица: – Мне и свет не мил, Сыч!

И потом долго молчала, усмиряя буйное, надорванное дыхание. А он дождался, когда Рита замрет, и осторожно, словно эту птицу ловил, положил одну руку на талию, затем вторую и, смелея, притянул к себе.

– Не знаю, на что надеюсь. А хочется! – Она словно не заметила его движения. – Езжай в Катайск, как мама сказала. Учись, служи... Только не обмани меня! А обманешь – приду к Сычиному Гнезду и утоплюсь. Помнишь тот омут на мельнице?

– Помню, – деревянными губами произнес он и прижал ее еще крепче. – Все помню... Но ты однажды изменила мне!

– Я тебе изменила?!

– А как же тот парень, фронтовик, которого на мельнице убили?

Она засмеялась, но наигранно, не по-настоящему.

– Глупый... Я же понимала, ты еще мальчишка. И хотела отогнать, чтоб не мучился понапрасну.

– Но ведь ты же целовалась с ним! И спала...

– Спала! – с вызовом призналась она. – Ну и что? Ты ревнуешь? А его ведь на свете нет!

– Все равно...

Она замерла и похолодела.

– Вот что, Сыч... Если любишь меня – все простишь. А если нет – я уйду... и больше никогда-никогда меня не увидишь.

– Я тебя люблю.

– Тогда больше не вспоминай мне прошлого. Никогда-никогда.

– Не буду.

– Поклянись!

– Честное комсомольское...

– Что? – Рита засмеялась. – Ах ты, комсомолец мой! Поклянись матерью!

– Клянусь, – выдавил он, не совсем еще понимая, чем клянется.

Она как-то враз потеплела, и он уловил манящий запах ее дыхания.

– Если полюбила тебя, это навечно, Сыч. Ты это запомни.

Он поцеловал ее в теплые губы и ощутил внезапный жар, словно от простуды, но Рита мгновенно почувствовала это и вырвалась из рук – платье было шелковое, скользкое, как язык в глазу.

– Нет, Сыч, ничего больше не будет!

– Ну почему?! Ты в общежитии не испугалась, когда девчонки были. А здесь никто не видит...

– Так надо! – Рита встрепала свои волосы. – Так надо!

– Зачем?..

– Чтобы помнил меня всю жизнь! – Она заговорила, будто колдовала. – Чтоб тосковал по мне, чтоб вспоминал и сох, сох и вспоминал. Всю-всю жизнь, до конца. До последнего часа, до последнего вздоха. И чтоб, умирая, мое имя назвал!

Он отступил, а Рита засмеялась прямо перед его лицом, сложила губы трубочкой, дунула ему в открытый рот и в тот же миг убежала.


Колдовство ее подействовало.

Он помнил Риту Жулину всю жизнь, и образ ее прочно сидел в сознании, внезапно всплывая, если слышался знакомый запах, виделся случайный поворот головы другой женщины, взмах руки или едва уловимая, похожая голосовая вибрация. Он привык к этому, как привыкают и не замечают характерных особенностей собственного вида – формы лица, носа, выражения глаз, цвета волос. Все это существует само по себе и даже не требует большого внимания, пока кто-нибудь не спросит, а почему, например, у тебя такой подбородок?

Сейчас, размышляя о жизни, но пытаясь объяснить причину смерти, он неожиданно подумал, что взрыв на танковом стрельбище и пережитая трагедия гибели товарищей определили его судьбу.

Прозвище оторвалось от него еще в Катайске, хотя дядя иногда называл его Сычом, но на всю жизнь остался седой чуб, благодаря которому он стал выглядеть взрослее. И это отмечали не только фабричные девушки: после десятилетки директор школы почему-то посоветовал поступать в военное училище и сам, будучи отставным офицером, объяснил, что слово «карьера», ругаемое в обычной жизни, в армии явление положительное. А у него сильное, волевое и не по годам взрослое лицо, что немаловажно в военном деле и карьере, – настоящий командир, за которым пойдут в атаку, так и должен выглядеть.

И потом, в кадрах, когда повышают по службе, смотрят на фотографии в личном деле и интуитивно руководствуются тем, каков офицер на внешний вид.

В Катайске было пехотное военное училище, не очень-то привлекавшее выпускников школы, ибо в то время все хотели быть летчиками, ракетчиками или уж танкистами. Кроме того, курсанты этого училища часто встречались на улице – с утра до вечера чистили в городе снег либо мели тротуары, весной кололи лед, летом красили фасады и выглядели вечно замурзанными, грязными и какими-то недокормленно-синими. Когда же дядя узнал о совете директора школы, тот час ухватился, поскольку сам когда-то мечтал стать офицером, да еще мать настроил, которая написала в письме, чтобы он поступал в училище. Сыча зажали со всех сторон, и, превозмогая себя, он принес документы в военкомат, через который тогда набирали курсантов. Парень с седым чубом сразу понравился, и его отправили в команду абитуриентов, которые копали траншеи на хлебозаводе. Целый месяц он ковырял лопатой глину, ел пряники, которые приносили заводские девчонки, писал вечерами письма Рите и еще тогда тайно решил завалить экзамены. Когда наконец их переодели в новенькие гимнастерки и посадили за парты, Сыч умышленно наделал ошибок в сочинении и написал такую ерунду, что ему даже тройки не поставили – а с тройками тогда принимали.

Разозленный военком пригрозил:

– Если такой тупой – в армию пойдешь матросом. На четыре года!

И этой же осенью, даже не дав времени съездить к матери, его призвали на срочную, как и обещали, на Северный флот.

Уже вкусивший службы Сыч целый год писал письма своей невесте, красил корабли и маршировал по причалу, прежде чем попал матросом на катер химической разведки. Тут-то его и заметил замполит, стал вести беседы, спрашивать о родных, и когда узнал, что он с десятилеткой, да еще сын погибшего на фронте политрука, тот час определил его судьбу и, несмотря на протесты, отправил в политотдел. Там с ним побеседовали и, выписали направление в высшее военно-политическое училище.

Учеба сразу ему понравилась, потому как здесь не гоняли мести городские улицы, а по-настоящему занимались в классах, библиотеках, хоть и была строевая подготовка и первый год не пускали в увольнение, но жили почти свободно, без армейского крика и муштры. Сыча, пришедшего с флота, назначили командиром отделения, и он впервые ощутил себя человеком. После первого курса он приехал домой в парадной курсантской форме, целый месяц ходил на танцы с Ритой, уже теперь на людях, не скрываясь, и она даже иногда брала его под ручку с левой стороны, как и положено ходить с военными. И когда проходили мимо ее подружек, невероятно гордилась, задирала нос, чтобы потом, когда оставались одни, над этим вволю посмеяться.

– Я буду женой офицера! – веселилась она. – А если ты дослужишься до генерала, то стану генеральшей! Ты уедешь, – потом шептала она в плечо, когда они находили уединенное место за городом или в ночном парке. – А я останусь и снова надену черный платок...

Он тогда не верил, что Рита ведет монашеский образ жизни, ибо все еще свежо было в памяти, как она после их лунной ночи на берегу мельничного омута преспокойно пошла гулять с фронтовиком. И вышла бы за него, если б старшина-танкист в ссоре не застрелил ее избранника. Не верил и потому решил не искушаться и не искушать ее судьбу, поэтому в первом же отпуске они договорились, что после второго курса, когда Сыча отпустят из казармы на квартиру (а такое благо было, но лишь для отличников), Рита приедет к нему в Москву и они станут жить вместе, как муж и жена, пусть даже без регистрации, поскольку курсантам тогда негласно запрещали браки.

– Миленький, ты учись отлично! – умоляла Рита, когда они расставались на вокзале. – Старайся, родненький! Ну пожалуйста!

Ему казалось, что Рита просит так лишь потому, что боится не выдержать долгого расставания.

Кроме политработников, училище готовило офицеров спецпропаганды, которые во время войны должны были подрывать моральный дух противника и склонять его к сдаче в плен. Но брали на этот курс только после двух лет учебы и при условии отличного знания хотя бы одного иностранного языка. Без особого напряжения, всего за два года Сыч выучил английский, был зачислен на элитный курс, но оказалось, что теперь ему вместо летнего отпуска следует ехать в Западную группу войск, на специальную языковую практику. Как мог, он утешал Риту письмами из Германии, мол, все равно на зиму отпустят из казармы, однако не отпустили по причине того, что курсанты-спецпропагандисты связаны с особыми секретами и, пока не получат офицерского звания, не имеют права надолго покидать училище. На самом деле все было по-другому: отпущенным на вольное житье полагались квартирные и пайковые, а денег уже не было, ибо началось сокращение армии.

Приказ о расформировании училища пришел на последнем году учебы. Способных курсантов растолкали по другим, в том числе и командным военным вузам, однако спецпропагандистам позволили закончить образование, хотя должны были выпустить уже не в военной форме, а только офицерами запаса. Причем выпускали без всякого последующего направления, просто так, на улицу...

Еще недавно казалось, что благодаря жесткому слову матери и ворожбе Риты он вырвался из небытия, из смрадного валяльного цеха, из жизни, укрытой толстым, непробиваемым войлоком, который глушит живые голоса. Сыч был благодарен их прозорливости, и оставалось совсем немного – закончить учебу, получить направление на службу в Московский военный округ, поскольку он шел на красный диплом, поехать в Ельню, сыграть свадьбу с Ритой, и, можно сказать, жизнь удалась. Но по армии уже прокатился каток хрущевского сокращения, и буквально за полгода до выпуска снова возникли полная неопределенность и уже знакомое ощущение безысходности, усиленное четырьмя годами беззаботной столичной жизни.

Однако же притом ничего не должно было и не могло измениться: в любом случае он все равно бы приехал в Ельню за Ритой, которая верно ждала его все эти годы и в самом деле ходила, как монахиня, в темном платочке, не поднимала глаз и знала только одну дорогу – из дома на фабрику и обратно. Об этом ему писала мать и, забыв все свои сомнения относительно разницы в возрасте, уже готова была благословить их брак.

Но случилось непредвиденное...

Старых преподавателей-офицеров отправляли на пенсию, тех, что помоложе, переводили в другие училища, не попавшие под сокращение, поэтому курс лекций дочитывали новенькие, из гражданских вузов. Таким образом Сыч и познакомился с Ольгой Максимовной, у которой пришлось слушать курс лекций и сдавать экзамен по новому тогда предмету, введенному для будущих офицеров спецпропаганды, – психоанализу. «Удовлетворительно» она ставила всем, невзирая на высокие оценки по другим предметам, таков был приказ. А получить «хорошо» считалось практически невозможно – она презирала военных, не выносила запаха казармы и сапогов, в учебный класс входила с демонстративно зажатым носом и смотрела всегда куда-то мимо, так что невозможно было поймать взгляда. Снисходила она лишь в присутствии начальника училища, но и с ним вела себя высокомерно и независимо.

Она уже побывала замужем и по возрасту была старше Сыча на пять лет, но эта разница по сравнению с Ритой казалась совсем уж незначительной, не замечалась и, напротив, становилась притягательной. Завалив экзамен в аудитории, он тогда и подумать не мог, что красивая, строгая и потому недоступная Ольга Максимовна может стать его женой. Сычу всегда нравились девушки попроще, уровня фабричных, в обществе которых он чувствовал себя комфортно, а перед такими, тем паче столичными, он попросту робел и замолкал. Он отлично понимал, что это комплекс неполноценности и что его когда-нибудь надо расстрелять, как фонари возле милиции, однако не представлялось случая.

И тут на экзамене, сидя против этой манящей ледяной красотки и ощущая прилив некого онемения языка и мысли, Сыч внезапно осознал, что никогда не сможет перешагнуть через мучительный рубеж. Он разозлился и от этого за отпущенное время не смог сформулировать ответы на вопросы в билете, а потом вовсе хотел уйти, но недосягаемая тогда Ольга Максимовна вдруг сняла стальные очки и, прищурившись, заглянула ему в душу.

– Хотите «уд», товарищ сержант? – спросила холодно. – Получайте и уходите.

– Я иду на красный диплом, – признался Сыч.

– На красный? – изумилась она и вновь прикрылась очками. – На красный нужно очень много работать. В том числе и над собой. Очень много...

Он вообще заткнулся и, как школьник, опустил голову.

И ощутил, что она смотрит на его седой чуб.

– Хорошо, – проговорила вдруг потеплевшим голосом. – Найдете меня на кафедре университета... И попытайте счастья.

На следующий день Сыч переоделся в гражданку, на свинцовых ногах приволокся в университет и прождал Ольгу Максимовну три часа. Она изредка мелькала в коридорах, видела его, однако не обращала внимания. Наконец снизошла, велела явиться на сдачу экзамена завтра утром и дала свой домашний адрес. Он поехал к ней со смутными предчувствиями и ожиданиями, которые оправдались через полчаса. В домашней обстановке Ольга оказалась совсем другой и, недолго послушав лепет о психическом воздействии на вероятного противника в мирных и боевых условиях, вдруг погладила его голову и спросила:

– А это у тебя... почему? Ты же совсем еще мальчик...

Он услышал ее отчетливый женский зов, мгновенно и непроизвольно воспрянул и, как когда-то на берегу мельничного омута, перепрыгнул все барьеры.

Все произошло почти так же, и так же он чувствовал отвращение и разочарование, но, даже воспитанный и дисциплинированный за годы службы, не почуял ответственности и сразу же не побежал за кульком конфет, чтоб заплатить выкуп. Он уходил из квартиры своей преподавательницы с оценкой «отлично» и полной уверенностью, что никогда больше сюда не вернется, к тому же этого не требовали. И удивительно – не испытывал чувства вины и стыда перед Ритой, все эти годы ожидающей его; напротив, возникло некое запоздалое чувство мести за ту, давнюю ее измену с фронтовиком, которого застрелил старшина-танкист возле мельницы. Он даже говорил себе, что теперь-то уже можно жениться с легким сердцем, ибо их взаимные измены наконец-то уравновесились и в будущем тайная ревность никогда его грызть не станет. А ведь грызла, давила!..

И как было с Ритой, Сыч чувствовал отвращение совсем недолго, всего до следующего дня, и потом вспоминал их мимолетную встречу даже с некоторой тоской, особенно после того, когда отправился искать квартиру: курсантов выселяли из казармы, поскольку все учебные и жилые корпуса уже были отданы гражданскому вузу. Он бродил по Москве, а весна выдалась слякотной, дождь со снегом, читал объявления, заходил в квартиры и, как нищий, в мокрой шинелишке, поношенной шапчонке – училище давно сняли с вещевого довольствия – просился встать на постой. Хозяева глядели на него и отказывали, даже не спрашивая, сколько он может заплатить. И наплевать им было на седой чуб, взрослый, не по годам, вид...

Именно тогда он и возненавидел столицу. Как-то раз Сыч случайно оказался на улице, где жила Ольга Максимовна, а дом был знаменитый – московская сталинская высотка. Походил возле, посмотрел на окна двадцатого этажа, вспомнил уют и простор огромной трехкомнатной квартиры и удалился восвояси, вдруг осознав, что стоит только снять у нее на время угол, так в нем и останешься до конца жизни. Он испугался одной только возникшей мысли, ибо всегда помнил, что его ждала Рита, и если бы удалось сейчас снять комнату, Сыч немедленно бы отбил телеграмму с одним словом – «Приезжай». А там уж будь как будет: сообщать ей в письмах безрадостные вести, что училище расформировали и распределения в Московский округ теперь не будет, рука не поднималась.

Но масла в огонь подлил начальник училища, генерал Сытов, бывший тогда одной ногой на пенсии. Он всегда был ироничным, даже насмешливым, умудрялся как-то быть одновременно и солдафоном, когда с улыбкой на устах крыл матом курсовых офицеров, и тонким, воспитанным интеллигентом, если разговаривал с женщинами, а на курсантов смотрел как на своих сынков, то есть снисходительно. Перед самым выпуском он собрал курс спецпропагандистов и повинился, что дипломы он выдаст и даже погоны, однако вместе с этим добром выставит на все четыре стороны. Мол, каждый сам по себе станет искать пристанище, потому что их военная профессия сейчас никому не нужна, а войны в ближайшие годы не ожидается, несмотря на близость Карибского кризиса, мол, так думает высокое начальство.

Правда, на самом деле было не совсем так, и не все пошли на улицу. Поскольку Сытов в прошлом был партработником, то некоторым выпускникам все-таки помог устроиться, в основном в партийные и советские органы, где у него оставалось множество знакомых и друзей. И надо сказать, иные с его легкой руки пошли далеко, и впоследствии с некоторыми приходилось встречаться и даже какое-то время ходить под их началом. Однако Сычу ничего не предложил, но зато после этой печальной заключительной встречи он всех отпустил и оставил его одного.

– А скажи мне, сынок, как это ты умудрился сдать психоаналитику на «отлично»? – с ухмылочкой спросил он, явно что-то подозревая. – Никому не удалось, а тебе удалось!..

Сыч начал говорить о том, каких это трудов стоило, мол, несколько раз перездавал, но генерал прервал его и сказал тогда еще не совсем понятную фразу и будто бы самому себе:

– Да, верно, они выбирают... – Долго разглядывал курсанта так, словно его оценивал, и потом добавил: – Только вот понять не могу, по каким признакам? Почему, например, тебя, а не другого?.. Вероятно, все-таки женская интуиция. Нюх у них, что ли? Какой-то особый...

– Не понял вас, товарищ генерал, – смущенно выдавил Сыч.

– Когда-нибудь поймешь... Ладно, красный диплом я тебе выпишу, так и быть. Заслужил... Что делать дальше-то, хоть знаешь?

– Никак нет...

– Обратить внимание, сынок! На Ольгу Максимовну. Счастье тебе улыбается...

В тот момент у него промелькнула мысль – неужели старый вдовец Сытов пытался ухаживать за ней, но Ольга Максимовна выбрала его, курсанта? Тон у генерала был такой, будто признавал свое поражение, но как-то с достоинством, великодушно...

– Знаешь, чья она дочь? – продолжал он уже насмешливо. – Хоть спросил?

– Никак нет...

– И не догадываешься?.. Ох, эта провинция! И за что только вас женщины любят... У нее папаша – секретарь московского горкома. Лутков фамилия. Теперь соображаешь?

Окончательно смущенный и сбитый с толку, Сыч сказал совсем уж некстати:

– У меня невеста есть на родине...

– Какая невеста, сынок? – изумился тот. – Что, ты ей станешь красный диплом показывать?.. Когда Ольга Максимовна поставила тебе... заслуженную оценку?

– Она меня ждет, невеста...

– Ну как хочешь, – вдруг согласился генерал. – Хозяин – барин. Возвращайся в свою деревню и начинай все сначала.

– Ельня – это город...

– Ну, город... Все равно от судьбы не увернешься, если она на тебя глаз положила.

Он ушел тогда от начальника училища в полной растерянности и с чувством, будто его хотят насильно женить.

Сытов к нему больше не приставал, разве что ухмыльнулся, когда на торжественном построении вручал диплом и лейтенантские погоны. Возвращаться в гражданском было совсем уж позорно, поэтому молодые офицеры кое-как, из бэушного подбора на складе, справили себе форму и разъехались по домам. Получилось так, что Сыч не был в Ельне почти три года, и хотя все это время готовился к прекрасному мгновению возвращения, много раз представлял себе, как это случится, однако же, когда сошел с поезда, вдруг ощутил серость и убогость родного города. И здесь была дождливая весна, давно не чищенные канавы залило до краев, вода текла прямо по немощеным улицам, деревянные дома на окраинах стояли по колено в грязи, до бровей натянув замшелые крыши. От вокзала до дома было ближе, однако он сразу же пошел к Рите Жулиной. Сыча в военной форме никто не узнавал, да он и особенно-то не хотел быть узнанным и просто здоровался со знакомыми прохожими.

Телеграмму он не посылал и явился сюрпризом, поэтому на короткий миг увидел восторг в глазах Риты. И потом, когда снял с нее темный платочек и покрыл голову цветной, модной тогда, павловской шалью, она еще радовалась.

– Вот и дождалась, – вздохнула облегченно и потускнела.

Он это заметил, но решил, что сказывается многолетняя усталость от ожидания, и пытался развеселить ее, дурачился, тискал в объятиях, несмотря на пристальный взор ее матери, и Рита вроде бы ожила.

– Теперь пойдем в родительский дом! – заявил он. – Я еще маму не видел.

И они протопали в сапогах полгорода, укрывшись одной офицерской плащ-накидкой. Дома они сидели за праздничным столом, пили самогонку и привезенное из Москвы вино, и, несмотря на грустные разговоры – Сычу пришлось признаться, что после училища он оказался на улице, а форма на нем – это так, для виду, – все-таки было весело и взгляд Риты постепенно разгорался. Потом мать спохватилась:

– Что же вы сватью-то не взяли с собой?

– Какую сватью? – засмеялся Сыч.

– Да ведь матушка-то Маргариты теперь мне сватья! Вы сидите, а я сбегаю за ней. Нехорошо.

Когда она ушла, Сыч поднял Риту на руки и понес в свою комнату.

– Успеем! Пока мама ходит...

Она не противилась, но была какой-то вялой, пригашенной, без того памятного еще по общежитию в Иваново озорства. Он снял с Риты кофточку, поцеловал и не ощутил того манящего, будоражащего запаха ее дыхания.

– Что с тобой? – спросил испуганно. – Ты не заболела?

– Не торопись, миленький, – попросила она. – Теперь придется меня будить...

– Будить?..

– Ну да... Пока ждала, во мне все уснуло. Под черным платочком...

И поцеловала его в щеку холодными губами.

– Ничего, сейчас разбужу! – вдохновился он, хотя ее безразличность не вдохновляла. – Помнишь, как мы на мельничном омуте...

– Помню...

– А потом в общежитии... – Он стал целовать ее грудь. – Когда кругом эти девицы...

– Не оставляй меня больше надолго. – Рита отвернулась. – Пообещай...

– Не оставлю!

– Но ты же поедешь в Москву! Что тебе в Ельне делать с красным дипломом?

Он тогда говорил искренне и сам в это верил.

– Найду подходящую работу, квартиру и сразу вернусь за тобой. А завтра мы идем в ЗАГС. Нас должны расписать без испытания. Хочу, чтобы ты стала моей женой. Законной.

Рита встала, надела кофточку и коснулась потеплевшими губами его щеки.

– Я этого и ждала от тебя, миленький. А то ведь кто я? Вдова соломенная...

На следующий день с утра они пришли в ельнинский ЗАГС, и тут выяснилось, что Сыч не имеет права на срочную регистрацию брака, поскольку уже не числится военнослужащим. Всяческие уговоры не подействовали, они с Ритой оставили заявление и получили месяц на размышления. Чтобы не терять времени, Сыч переоделся в гражданку, через несколько дней вернулся в Москву, которую не любил, но поймал себя на мысли, что ему здесь хорошо.

Поступить на достойную работу, да еще хоть с каким-нибудь жильем, сразу не удалось, поскольку тогда строевые майоры оказались в таксистах и дворниках, но боженька Сыча любил. Он уже стал оформляться в школу учителем английского – давали комнату в общежитии, – но когда пришел в райком, чтобы встать на учет, спецпропагандиста взяли на заметку и на другой день пригласили уже на собеседование.

Все как-то получалось само собой – должно быть, директор школы знал, что говорил, и в кадрах многое решает фотография: должность ему предложили сразу же ответственную, секретаря парткома на крупном столичном заводе. И отправили на двухнедельные курсы при Совпартшколе – время позволяло, как раз столько же оставалось до регистрации брака и свадьбы.

Еще не отвыкший от учебы, он вновь сел за парту, с полным убеждением, что может сам всего достигнуть, и тут произошло то, чего он даже предположить не мог. После нескольких дней занятий в аудиторию вошла Ольга Максимовна. Она, как всегда, небрежно бросила журнал на стол и, не удостоив слушателей взглядом, заявила:

– Я прочитаю вам краткий курс по психологии. Прошу слушать меня внимательно и вести конспекты. Зачеты буду принимать строго.

Сыч сразу же понял, что это сказано лично ему.

Два часа без перерыва, гипнотизируя своим манящим, поэтическим голосом, не рассказывала, а пела о тайнах человеческой сущности. Сыч ничего не записывал, сидел и взирал на нее неотрывно, как зачарованный. А она даже ни разу на него не посмотрела, да и вообще вряд ли кого-то замечала в аудитории. Кажется, партийных работников тоже не любила, как и военных.

После окончания лекции Сыч остался сидеть в прежней позе, словно после хорошего кино, когда хочется продолжения.

Ольга Максимовна подождала, когда слушатели покинут помещение, оторвалась от журнала и сняла очки.

– Вот мы и встретились, Сережа.

А он в этот миг вспомнил слова генерала Сытова – от судьбы не увернешься...

Она же медленно встала, словно демонстрируя свою изящную, совершенную фигуру, приблизилась к нему и погладила седые вихры, стоящие почему-то дыбом.

На какой-то миг возникла мысль, что его скорое и благополучное разрешение проблем с работой и жильем устроено с ее помощью, но эта мимолетная догадка тут же и растворилась. В тот момент он испытал странное, незнакомое ощущение, которое потом никогда не повторялось: будто вся его разноцветная, петлистая, однако цельная прошлая жизнь лопнула в один миг, искрошилась и посыпалась, как стекляшки из разбитого калейдоскопа. Нет, все прожитое оставалось в нем, но уже не имело формы или какого-то определенного, ясного рисунка. Даже в эти минуты Сыч помнил о Рите Жулиной, о предстоящей свадьбе, но как-то отвлеченно, словно глядел со стороны на кучу битого стекла.

Потому что осыпавшееся пространство уже заполнялось иными, более яркими и манящими цветами.

Он тогда не задумывался, что будет потом; превыше всего были чувства и та новорожденная, захлебывающаяся, ежеминутная радость открывающегося бытия – силы, молодости и ожидания какого-то чуда. Несколько раз он словно выныривал из своих чувств, порывался написать письмо или даже поехать в Ельню и все объяснить, но откладывал до следующей недели и дотянул до того, что Рита приехала сама.

Она никогда не была в Москве, однако отыскала завод и терпеливо, как когда-то Сыч, дождалась его у проходной.

– Ну, здравствуй, жених, – сказала так, словно ни о чем не догадывалась. – Забыл меня? А обещал надолго не оставлять...

Несмотря на июньскую жару, она была в цветастой дареной шали и памятном шелковом и уже обветшавшем платье. И смотрела отчего-то жалостно, как бы если он снова заболел.

– Я собирался к тебе, Рита... – начал было он, однако она избавила его от всяческих оправданий.

– Знаю, все знаю, миленький. Да ты не бойся, не корить тебя приехала – предупредить.

– Откуда знаешь?

– Нагадала... Выпадает тебе большая дорога, высоко поднимешься. Только счастья не будет. С этой кралей разойдутся у вас пути. Потом еще одна будет, другая... И только на четвертой остановишься. Она и глаза тебе закроет.

– Что ты говоришь, Рита?

– Что вижу, то и говорю. Ты ведь меня хотел замуж взять и клялся...

– Я влюбился, Рита...

– Ну и второй раз влюбишься, в третий и четвертый... – Она засмеялась как-то хрипло и незнакомо. – А любить всю жизнь будешь меня одну! Я тем и утешаюсь.

Ему же показалось, она заплакала, потому что никогда не видел ее плачущей.

– Прости меня...

– Да я не плачу! – Она сорвала шаль с головы и встряхнула волосы. – Наоборот, радуюсь за тебя. Но предупредить хочу: не отдавай душу тем, в кого влюбишься. Ни одна за тобой не пойдет до конца. Все свою выгоду будут искать.

Он тогда Рите не поверил, поэтому спросил с вызовом:

– А если бы ты за меня вышла? Тоже бы искала?

– Конечно, – просто ответила она. – Счастья-то с тобой не найдешь.

Развернулась и пошла, волоча за собой павловскую шаль и оставляя на земле след, напоминающий битое цветное стекло...


Через несколько лет, когда улеглись юные страсти и семейная жизнь была опробована со всех ее сторон, он стал приглядываться к Ольге и искать ответ – почему она? Почему не другая?

Умом понять не мог, но однажды узрел чувствами: ее внутренняя суть и некая неуловимая внешняя напоминали Риту Жулину! Они не были похожи совершенно, тем более по нраву, по манере поведения. Но сходство было потрясающим, и Сыч понял, что фабричная девчонка, став его первой женщиной, чарами своими заложила в его подсознание женский образ, идеал, икону, к которой он будет стремиться всю жизнь.

Изумленный этим открытием, он стал приглядываться к жене, изучать совсем мелкие детали ее характера в самые разные моменты, и сходство их проявлялось все больше. Сыч стал замечать ее строгость на людях и легкую, непроизвольную распущенность, когда их нет, и это выглядело нормально, естественно и даже ему нравилось, потому что так вела себя Рита. Потом обнаружилось, что Ольга как-то игриво и нежно относится к студентам-первокурсникам, мальчикам со школьной скамьи. Однажды она ненароком призналась в этом и объяснила почему – они были чистыми, непорочными, и если влюблялись, то искренне, с первозданными чувствами.

Это сходство с Ритой притягивало его к жене и одновременно отторгало, ибо в памяти было живо событие, как старшина-танкист застрелил из-за нее такого же, как он, фронтовика из Ельни. И Сыч подспудно ждал чего-нибудь подобного – просто так это не закончится. Он тогда работал уже секретарем райкома партии, был занят с утра до ночи и, думая о жене, чувствовал, как поднимаются в душе клубы едкой, кислотной ревности.

И ревность эта возникала не случайно: сначала он увидел юношу-первокурсника у себя в квартире, а они жили в высотке, – будто бы тот сдавал зачет. Потом несколько раз замечал его же в дворе, а однажды встретил их, гуляющих под падающим снегом, – шли от метро к дому, под ручку, прижавшись плечами. Ольга ни на мгновение не смутилась, стряхнула снег с шапки юноши, поблагодарила, велела ехать домой, а сама перехватила под руку Сыча и пошла дальше как ни в чем не бывало.

Этой своей простотой отношений Ольга обезоруживала его: в самом деле, не устраивать же сцену ревности из-за мальчишки, из-за того, что он проводил ее до дома. Но и молчать не мог, поскольку еще слишком хорошо помнил себя в положении этого первокурсника. И однажды сказал:

– Это плохо заканчивается.

– Почему же плохо? – рассмеялась она. – Иногда очень хорошо!

И попыталась развеять его ревнивое отношение, начала говорить, что их отношения со студентом всего лишь безобидная игра, воспитание юных чувств. Это часто случается с мальчиками, а потом-де они встречают свою настоящую любовь и все забывают, как ты, например. Ты ведь забыл Риту?

Он не верил, потому что все игры испытал на себе и ничего не забыл, но Ольге говорить не стал, ибо в тот момент понял, что их союз не вечен и скоро ему придет конец.

И он пришел, ожидаемый и предсказуемый.

Это случилось в тот же год, когда в здании бывшего училища, занятого теперь технологическим институтом, произошла первая и последняя встреча выпускников. Собралось достаточно много народу, тех, кому повезло остаться в войсках, и тех, кто сумел устроиться на гражданке. Сыч сразу же увидел пенсионера Сытова, но старался не показываться на глаза, несколько раз уходил из его поля зрения, но генерал нашел его сам, отвел в сторону.

– Что я тебе говорил? – спросил торжествующе. – Так-то, сынок, а ты в деревню к себе собрался!.. Но гляди, папаша Лутков сейчас плохо сидит, может свалиться в любой момент. А у нас принято топтать, кто не удержался!

Собрался, распрощался со своими воспитанниками и ушел, словно и приходил, чтобы предупредить о будущих неприятностях.

Свалить и растоптать Луткова не успели: из-за сильных переживаний у него прямо на работе случился инсульт и тесть оказался прикованным к постели. Ольга теперь допоздна пропадала в доме родителей, будто бы сидела у постели больного отца, но на самом деле ходила в театры со своим студентом, а то и вовсе уезжала с ним на дачу, куда однажды Сыч и нагрянул.

Развод в то время, особенно для партработника, чаще всего означал закат карьеры, а Сыч только что получил долгожданное направление в Совпартшколу при ЦК. Возникла неразрешимая ситуация: для того чтобы развиваться и идти дальше, нужно было избавиться от того, что мешало и что могло в дальнейшем привести к краху. Студент провожал Ольгу теперь каждый день, в отсутствие Сыча пил чай у них в квартире и воспитывал чувства. С таким грузом переходить на новый этап, в новое для себя состояние было невозможно, но и невозможно было развестись, ибо второе исключало первое.

Однако боженька все еще любил Сыча и сам разрешил задачу: Ольгу некому стало прикрывать и в один день ее уволили из университета за аморалку – после занятий целовалась со своим нежным юношей в аудитории. В то слишком нравственное время подобное считалось немыслимым грехом.

Она пришла домой подавленная и растерзанная и вызвала такой прилив прежних чувств, что появилась мысль: а не простить ли ей эту шалость? Тем паче отец в плохом состоянии. Пусть это послужит ей уроком на всю жизнь, к тому же Ольга клялась, что они только целовались и ничего другого не было.

Сыч подавил в себе слабость.

– Предупреждал тебя, это плохо кончится.

– Не бросай меня, – тихо и виновато попросила она, зная, чем его можно взять. – Я без тебя теперь погибну.

На следующий день он подал на развод, приложив к заявлению копии объяснительных и приказ ректора об увольнении за аморальное поведение. И все равно им дали время на размышления, которое Сыч провел в борьбе с собой: перед глазами все еще маячило беззаботное время, когда они встретились и потом долго захлебывались от счастья, и когда еще он не уловил сходства Ольги с Ритой Жулиной.

Их развели в ЗАГСе, поскольку не было детей, и, освобожденные друг от друга, они вышли на весеннюю улицу. Как назло, светило слепящее солнце, пахло тополиными почками, и в теплом ветре было предощущение добра и счастья – как во время их встречи. И вдруг закрутило, заломило душу: неужели все? И больше никогда ничего не будет? В порыве чувств от этой боли Сыч взял Ольгу за плечи, притянул к себе, но ничего сказать не успел, поскольку увидел, что на углу ЗАГСа стоит и страдает, переминаясь, юноша-студент.

А Ольга ждала того, что он должен был сказать! И рот был приоткрыт...

Сыч дыхнул ей в губы и сказал:

– Иди, тебя ждут... Прощай!

Она пошла без оглядки, уверенной походкой сильной женщины. Студент попытался взять под локоток – отмахнулась и не удостоила взглядом. Он забежал с другой стороны, жарко заговорил, склоня к ней голову. Какое-то время она шагала гордая и безучастная, затем чуть снизила темп, взяла юношу под руку, и они удалились по весенней, яркой улице.

Осенью он услышал, что Ольга вышла замуж за этого студента и что ей удалось восстановиться на преподавательскую работу, только уже в другом вузе. Потом около года о ней не было никаких вестей, а точнее, он уже не интересовался дальнейшей судьбой бывшей жены, погрузившись в учебу.

Уже следующим летом узнал, что Ольга родила девочку и живут они со своим студентом прекрасно.

И как-то непроизвольно позавидовал мальчишке, которому удалось то, что не удалось когда-то ему.

Эта зависть заставляла его часто вспоминать Риту Жулину, думать о ней, представлять, как она живет и где, – ее предсказания сбывались и колдовство все еще действовало. В то время партийный или советский чиновник даже районного уровня обязан был быть женатым, семейным, это чтобы исключить соблазны холостяцкой жизни и строго блюсти нравственность. Спастись от неминуемой женитьбы можно было лишь, например, заполучив справку о мужской несостоятельности, однако такой документ мог и навредить: молодого и больного никто продвигать не станет.

Сычу с легкостью удавалось уворачиваться от женитьбы, потому как в личном деле была описана история первого брака, на любых собеседованиях с высоким руководством вызывающая сочувствие. Однако эта причина постепенно устаревала, бумаги желтели, и ему все настойчивее предлагали завести семью. Благо, что невест, всевозможных дочек и племянниц товарищей по работе, было предостаточно, а он был завидный жених. Однако он знал, что если женится, то избранница его будет опять похожа на Риту и снова все повторится; Сыч искал в кандидатках ее скрытые черты, а не находя, терял интерес.

Однажды его пригласил сам товарищ Баланов. Он занимал тогда не совсем понятную должность в ЦК, одновременно отвечал за кадры, партийный контроль и курировал МИД. Его имя вслух произносили редко, обычно неким трепещущим шепотом и никогда не поминали всуе. Был он человеком закрытым, необщительным и практически недоступным. Никто толком не знал ни о его личной, ни о семейной жизни, да и узнавать не пытался. Иногда его можно было увидеть на заседаниях, где он всегда молчал и что-то записывал, или в коридорах, когда самоуглубленно шел, сильно припадая на левую ногу, и здоровался военным кивком головы, при этом никого не замечая. Заглянуть ему в глаза и поговорить накоротке можно было лишь если он пожелает этого, например, на собеседовании перед утверждением в должности первого секретаря горкома – партработники ниже рангом его не интересовали. При внешнем суровом и даже грозном виде голос у Баланова был негромким и чуть вибрирующим, так что все время приходилось вслушиваться.

Встреча считалась строго конфиденциальной, хотя ни о чем особенном не говорили, напротив, беседа казалась скучной, как в отделе кадров, поскольку задавались простые вопросы и, конечно же, о семейном положении, хотя все это было написано в личном деле. Помнится, Баланов рассеянно выслушал краткую историю первой женитьбы и развода, сделал какую-то пометку и стал спрашивать о друзьях и знакомых – они интересовали его больше, и особенно те, с кем учился в Совпартшколе при ЦК. Закончился разговор совсем уж бытовым наказом непременно завести семью, и лучше всего в ближайшее время.

Несмотря ни на что, Сергей Борисович расценил эту встречу как знаковое событие и непроизвольно стал жить с предощущением, что вот-вот произойдет нечто грандиозное. Он еще не знал, что готовится переворот и свержение Хрущева, и когда все это произошло, Сергей Борисович оказался на месте своего бывшего тестя Луткова, хотя исполнить наказ Баланова не успел и оставался холостяком.

Вскоре после развода с Ольгой он месяц отдыхал в пансионате на юге и там познакомился с внучкой начальника Генштаба, Натальей, своей ровесницей. И как это бывает от жары, безделья и скуки, они начали искать совместные приключения и развлечения, исход которых был закономерным. Таясь от всевидящих и вездесущих глаз таких же отдыхающих, они встречались по ночам в парках, в беседках, на пляжах и даже в море. Как только выдавалась возможность, бросались друг к другу с такой жадностью и силой, что потом оставались синяки. Весь отдых прошел в поисках уединенных мест, и когда пришло время расставаться, наобум, повинуясь сиюминутным чувствам, Сыч сделал предложение. Наталья мало что рассказывала о себе, но по ее голодной страсти угадывал, что внучка маршала не замужем, и не сомневался в своих выводах. Однако лишь при расставании Наталья сказала, что ее муж – генерал, и у них есть двое детей, и что она никогда не разведется с ним, ибо жизнь уже состоялась.

На юге он и рассмотреть не успел, похожа ли она на Риту, но когда они начали встречаться в Москве, обнаружил сходство еще более сильное, чем у Ольги. У внучки маршала ко всему прочему были темные глаза, и самое главное, что осталось незамеченным в южной жаре и соленой воде, – запах дыхания. И от всего этого Сыч начал распаляться: курортный роман грозил перерасти в бурные события и Наталья стала остужать его, причем запрещенными средствами. Однажды устроила все так, что они встретились с ее мужем, даже не подозревая, кто их свел, возникло нечто вроде мужской дружбы – летали на охоту за белым медведем, потом на рыбалку в Североморск. Когда женская хитрость обнаружилась, когда генерал познакомил его со своей женой, Сыч отчего-то мгновенно вспомнил ситуацию, как они вместе с фронтовиком встречают у проходной одну девушку, Риту Жулину. Танкист застрелил его и потом страшно жалел, что убил не соперника, а такого же солдата, прошедшего войну, и что объект поклонения, приведший к трагедии, недостоин этой смерти.

Танкисту дали двадцать пять лет – после Победы приобретенную на войне ярость гасили жестоко.

Буря чувств сменилась ощущением, что его опять обманули.

Ситуация разрешилась сама собой: Сыча послали на обкатку в провинцию и он возглавил облисполком у себя на родине.

– Назад вернем, когда женишься, – предупредил его Баланов – то ли в шутку, то ли всерьез.


7

Наука издателя никуда не годилась. Сергей Борисович написал два первых абзаца и оба спалил на малахитовом пьедестале.

Он никак не мог обратиться к народу, который вспоминал его с благодарностью и, если судить по некоторым, особенно левым газетам, без всякого Госсовета готов был объявить национальным лидером и поставить выше Президента. Но Владимир Сергеевич не пожелал делиться властью – властью, которой даже не имел, ибо она выражалась не в привычных полномочиях, а в личном авторитете и доверии, которые и позволили утверждать некое духовное предводительство. Пусть бы себе Президент занимался государственными вопросами, экономикой, международными отношениями, политикой и обороной, где и следует прилагать силу власти, а Госсовет выстраивал бы общество, не указами и угрозами, а одним лишь авторитетным словом прививал любовь к законам и собственной стране.

А преемник испугался его так и не состоявшегося влияния, испугался возможности двоевластия и свернул на знакомую, не раз уже пройденную дорогу.

Завтра, когда доложат о самоубийстве, он вначале испытает недоумение и даже раздражение и только потом осознает, что произошло. Но когда обнародуют пояснительную записку к смерти, будет самый настоящий шок, тот самый, благотворный, терапевтический. Так он думал, вдохновляя себя на самоубийство, но прошлое все еще манило и оттягивало роковой срок.

Оказавшись на родине, первым делом Сыч дал личное поручение своему помощнику установить местонахождение Риты Жулиной. Он не имел представления, где она, замужем ли и жива ли вообще: технологию на фабрике поменяли, но девчонки все равно болели. А спрашивать у матери, которая часто писала ему письма, он не хотел еще по той юношеской привычке скрывать от нее свои чувства. Он думал, что розыск займет много времени, однако адрес Риты был у него уже через десять минут, причем прежний, ельнинский. И замуж она не выходила, по крайней мере фамилия осталась прежняя...

Он поехал к матери в Ельню в тот же день, однако тешил иную мысль – увидеть Риту. У Сыча не было каких-то определенных, готовых планов; он полагался на волю чувств – как получится, так и получится. Расспрашивая мать о знакомых, он упомянул и свою несостоявшуюся невесту – так, вскользь, мимолетно, как о всех остальных, однако вдруг услышал настороженное удивление.

– Неужели ты до сих пор ее не забыл?

– Не забыл, – неожиданно для себя признался он.

– Зачем же тогда в Москве женился?

Она ничего еще не знала о разводе, и расстраивать ее сейчас не хотелось, поскольку мать долго не признавала Ольгу и смирилась совсем недавно – по крайней мере стала передавать ей поклоны в письмах.

– Наверное, влюбчивый, – пошутил он.

– Весь в деда родного! – рассердилась мать. – Тот был кот блудливый, все девок на мельницу таскал, и ты за ним... До чего женщину довел? А ведь красивая была, статная. Так и замуж не вышла, ходит в черном платочке... Ну и пусть старше! Жена твоя что, моложе?.. Жизнь девке испортил.

– А помнишь, ты старуху приводила, зельем поили?

– Ну и что?..

– Подействовало, отвратили...

– Смеешься все? А у самого, поди, на душе...

– Вот пойду сейчас к Рите. И все исправлю...

– Как это – «исправлю»?

– Замуж возьму.

Мать осела, прикрыла рукой рот.

– Мама, это шутка! – засмеялся. – Ну прости...

– От тебя всего можно ожидать, – серьезно проговорила она. – Ты же скрытный... Недавно только узнала – ходил к милиции с наганом и разбивал фонари. Ребята выросли, так теперь рассказывают, как ты характер воспитывал...

Вечером он подошел к дому Риты пешком, прогулялся взад-вперед: в окнах горел свет, мелькала одинокая тень. Отметая волнение, поднялся на крыльцо, открыл темные сени и наугад, по старой памяти, сразу же нащупал ручку двери.

Вошел без стука и снял шляпу.

В доме было не прибрано, пахло горьковатой затхлостью и сыростью, давно не беленные стены синели жирными пятнами, и везде были включены лампочки, словно для того, чтобы высветить всю убогость жилища.

На кухне спиной к нему стояла мать Риты и шинковала на доске капусту.

– Здравствуйте! – громко сказал он. – Вы меня узнаете?

Она обернулась, и Сыч непроизвольно отступил – это была Рита, хотя от прежней фабричной девушки остались одни глаза.

– Сыч! – воскликнула она хрипловатым, незнакомым голосом. – А что это ты меня на вы зовешь? Не узнал?

И засмеялась.

– Узнал, – соврал он, оглядывая ее фигуру: грудь опустилась к животу, исчезла талия, а отекшие босые ноги отливали синевой.

– Ну коль пришел – проходи! Рассказывай! Говорят, ты теперь начальник большой!

Говорила громко, прокуренным голосом и с насмешкой, а черные глаза оставались неподвижными и печальными.

– Я на минуту...

– Посмотреть на меня пришел? Смотри, миленький. Какая я?

– Сними свое колдовство, – попросил Сыч.

Как-то скромно и знакомо потупившись, она подошла вплотную, опахнув запахом застоялого табачного дыма. И вдруг резко открыла свои черные, пронзительные глаза, отчего он чуть отшатнулся.

– Помнишь меня? – Рита потрогала седой чуб.

– Помню...

– Ну ладно, – сказала не сразу. – Отпущу тебя. Что уж держать, я теперь старая...

И ушла за перегородку, оставив его у двери. Долго там что-то двигала, шуршала газетами и наконец вернулась с никелированным «вальтером» в руках.

– На, забирай.

Он ожидал чего-нибудь другого, поэтому обескураженно таращился на пистолет – словно юность свою увидел, ночной мельничный омут, берег с колкой осенней травой...

– Я же отняла у тебя самое дорогое, – призналась Рита. – И на эту вещицу присушку сделала. Теперь возвращаю, коль попросил...

Сыч взял пистолет, сунул в карман плаща. И ощутил желание немедленно бежать отсюда.

– Иди! – угадала она. – Отпускаю!

– Прощай, – пробормотал он.

– Иди, иди! Все равно меня не забудешь!

Он вышел на улицу, перевел дух и оглянулся: света в окнах уже не было и сквозь стекло чуть просвечивали манящие очертания ее лица, скрашенные синим полумраком.

И дабы спугнуть этот призрак, он передернул затвор и выстрелил в небо. В тот же миг с тополей взметнулась воронья стая и крик заложил уши.

Патроны тогда еще были хорошие...


Даже будучи женатым на некогда недоступной Ольге, он все еще робел перед другими, особенно высокопоставленными, женщинами и долго не мог совладать со своим комплексом. Однако заметил, что иногда чувство неловкости перед ними начинает вызывать у него обратную, защитную реакцию: он непроизвольно дерзил, лавируя на грани шутливого, остроумного хамства. Первый раз он ощутил такие свои способности, когда возил по ювелирным магазинам дочку большого партийного начальника. И с удивлением обнаружил, что такое его поведение нравится: видимо, от чистой, отшлифованной жизни ей хотелось чего-нибудь грубого и грязненького. Но самое главное, это понравилось и ему, ибо в это время можно было быть откровенным и не придумывать всяческие обтекаемые слова и хитрости. Они так увлеклись этой игрой в цинизм, что уже с удовольствием говорили друг другу гадости: он мог хлопнуть ее по ягодице, а она, будто случайно, толкнуть его коленкой между ног.

Этот вояж тогда чуть не закончился плачевно: провозив девицу целый день по «Березкам» и прочим валютным местам, он так обнаглел, что, когда сели в «Волгу» и отгородились стеклом, шепнул ей в ухо:

– Я тебя хочу.

Она взглянула удивленно, погрозила пальчиком:

– Не надо лгать!

Неожиданно, словно играя, засунула руку в его брюки и, улыбаясь, стала смотреть в лицо.

– Вот сейчас захочешь.

Потом откинулась на спинку, закрыла глаза. И через минуту сказала:

– Сейчас мы поднимемся ко мне в квартиру. Я в машине не люблю.

Он понял, что переиграл, и в тот миг растерялся, но, на его счастье, возле дома дочку встречала мама, которая поблагодарила Сергея Борисовича и увела свое развратное чадо.

Но это были еще безобидные игры.

Первый раз он ощутил, что стоит на краю пропасти, не где-нибудь, а на своей родине, когда возглавил облисполком. Брежнев к тому времени начал стремительно стареть, и поговаривали, что вместе с ним закатится и всемогущий Баланов, однако создавалось ощущение, что он только набирает силу. Это была их вторая встреча, опять такая же формально-скучная и с наказом обязательно жениться, мол, назад в столицу холостым тебе пути не будет.

Промышленность в области тогда была слабой, ни оборонки, ни крупных заводов – в основном такие фабрики, как в Ельне, разбросанные по городкам, да переработка сельхозпродукции. Сергей Борисович отправился в ЦК, встретился с Балановым, и новый радиозавод начали строить не в Новосибирске, а на родине Сергея Борисовича. Новое дело потащило за собой науку, и в областном центре открылся Институт радиоэлектронники и электронной техники – готовить специалистов для производства. В самый разгар этих хлопот, когда он напрочь забыл о наказе руководства, и случилась эта встреча с Антониной. Он приехал в только что открытый институт, дабы благословить начало занятий первокурсников. Занятия начинались с опозданием, в начале октября – студенты, как и курсанты, отрабатывали месяц на колхозных полях.

А под главный корпус вуза отдали самое лучшее и недавно освободившееся здание Совнархоза – с прудами, мостиками и прекрасным, еще дореволюционным дендрарием. Сергей Борисович выступил на студенческом митинге, посидел с преподавателями за чаем и откланялся. Облисполком находился в пяти минутах ходьбы, и он пошел напрямую, через парк, по только что накатанным асфальтовым дорожкам. Стояла солнечная погода, и по земле разливалось мягкое, приглушенное тепло вместе с ощущением благодати, и все это называлось бабье лето.

И вдруг увидел на скамейке возле пруда одинокую плачущую девушку. Мимо пройти он не мог, склонился и спросил, что случилось. Она глянула вскользь, прикрыла ладонями заплаканное лицо и отвернулась.

– Может, чем помочь?

– Поздно, – со всхлипом обронила девушка. – Все пропало...

– Что пропало?

– Я провалилась... У всех сегодня праздник, а у меня...

Сергей Борисович присел рядом.

– Но это же поправимо! На будущий год поступишь.

Она швыркнула носом, тщательно утерлась платочком.

– Пропадет год... А мне уже двадцать семь.

– Двадцать семь – это прекрасно! – подбодрил он. – Это так здорово!

Она наконец приоткрыла лицо и взглянула через плечо: у девушки был темный взор Риты Жулиной и уголки губ точно так же приподнимались от улыбки...

– Как тебя зовут? – спросил он, испытывая ощущение, что это наваждение.

– Антонина... Тоня.

Он перевел дух и расслабился.

– Удивительно...

Она не поняла и сказала о своем:

– Придется возвращаться домой, в колхоз... А я так не хочу!

Сергей Борисович услышал ее, но долго и печально молчал – тоже о своем.

– Я вас знаю, – словно разбудила его голосом, в котором тоже слышались знакомые нотки.

– Знаешь?

– Вы приходили в институт... Когда мы белили стены, еще в абитуре.

– Получается, зря белила? – встряхнулся он.

– Зря ничего не делается...

– Это верно! Знаешь что? В колхоз можешь не возвращаться. – Он записал телефон. – Позвони мне завтра утром ровно в восемь.

Неуверенной рукой она взяла бумажку, и от случайного прикосновения одного пальца его будто током пробило. Он быстро встал и ушел без оглядки.

В аппарате облисполкома подходящей должности, кроме уборщицы, или, как тогда называли, технички, ничего не нашлось, однако Антонина с радостью согласилась и уже вечером вышла на работу. Сергей Борисович не видел ее несколько дней, поскольку приехали проектанты и он допоздна задерживался на строительстве корпусов радиозавода. И когда после семи вечера остался в своем кабинете, вошла Антонина – с ведром, шваброй, в черном халате и белой косынке.

– Сергей Борисович... Можно у вас помою?

– Антонина! – обрадовался он. – Ну как у тебя? Садись, рассказывай.

Она осталась стоять и смотрела грустно.

– Нормально... Только вот из студенческого общежития меня выгнали. Нелегально жила...

– Прости, я не подумал... Завтра у тебя будет другое общежитие.

– Спасибо... Ну, я помою?

– Погоди! – Сергей Борисович подставил стул и усадил ее. – Успеешь.

А сам не знал, что ей сказать, о чем спросить. Смотрел на нее и вспоминал Риту.

– Ну ладно, я буду мыть. – Она встала и сразу же схватилась за швабру. – Мне рассиживаться некогда.

Сергей Борисович сел на свое место, однако работать с бумагами уже не мог. Антонина мыла по-деревенски размашисто, ловко, тщательно и двигалась при этом красиво – даже балахонистый черный халат не мог скрыть ладной и очень знакомой фигуры. Он наблюдал лишь краем глаза, делая вид, что читает, и едва сдерживался, чтобы не спросить, а не знает ли она Риту Жулину? И не родственница ли ее?

Но вместо этого спросил:

– Постой, а куда сегодня пойдешь ночевать?

– На вокзал! – Она подняла голову – глаза были счастливыми. – И вчера там ночевала.

– Ко мне пойти не забоишься?

– К вам? Не забоюсь.

– Смотри. – Он взял за плечи и подвел к окну. – Видишь тот дом? Третий этаж, шестая квартира. Как закончишь работу – приходи.

И, не дожидаясь ответа, снял с вешалки плащ, шляпу и ушел.

Антонина пришла в половине девятого – пугливая, настороженная.

– Кто у вас дома? – зашептала, озираясь.

– Никого. – Сергей Борисович помог снять старомодную плюшевую жакетку – одета не по сезону. – Я живу один.

– Почему? – глуповато спросила она. – Такой человек...

– Бывает... Пойдем ужинать.

За столом Антонина сидела скованно, чувствовала себя неловко – все время старалась спрятать свои руки.

– Давай так, – решительно сказал он. – Я тоже родился и вырос здесь, в Ельне. Можно сказать, в большой деревне. И нечего стесняться. Ешь!

Она допила чай и посмотрела умоляюще:

– У вас есть... ванная?

– Есть!

– Можно я пойду? А то три ночи на вокзале. И до этого...

– Прости, сам не сообразил.

Он ринулся к шкафу – белья у нее, конечно же, не было. Достал армейские кальсоны с рубашкой, халат и полотенце.

– Женского нет, – пожаловался. – А свое там постирай. И повесь на батарею – к утру высохнет.

Она покраснела и окончательно смутилась, чего никогда не замечалось у Риты.

– Да я тоже так делаю! – засмеялся Сергей Борисович. – И ничего!

Антонина вышла из ванной только через полтора часа, когда он сидел у телевизора. Волосы, вечно завязанные косынкой, сейчас были распущенными и влажными – лежали прядями по узким, подростковым плечам, тончайшая розовая кожа лица источала свет, счастливые глаза чуть затуманились от блаженства.

«Господи!» – только и мог подумать он.

– А у вас есть что грязное? – однако же деловито спросила она. – Я постираю заодно.

– Пора спать! – приказал он себе, но не ей. – Я постелил тебе в зале на диване. Спокойной ночи.

– Мне кажется, что я в сказке, – проговорила она. – Мама нам все время читала сказки. Пока были маленькие...

– Ты теперь большая, иди. – Сергей Борисович ощущал, как уже немеют губы.

– Сказка мне нравится, – уходя, прошептала Антонина. – Завтра проснусь – опять вокзал...

Он выключил телевизор и свет, прикрыл дверь, разделся и лег. Сердце бухало в горле, шумело в голове, как от первых минут хмеля. Он осознавал, что не испытывает истинных чувств к этой девушке, а все, что бушует в нем и рвется наружу, – всего лишь плотская страсть от долгой монашеской жизни, и даже не к Антонине, а к ее прообразу. И надо избавиться от наваждения, разделить, развести их, увидеть Антонину другими глазами, и тогда, может быть, возникнет совсем иное отношение. Как когда-то к Ольге...

Сергей Борисович лежал на одном боку, потом на животе и к стене пробовал отворачиваться – сон не шел; пытался думать о работе, о том, что корпуса радиозавода до зимы успели подвести под крышу и теперь успеть бы дать тепло, но более живая, искрящаяся мысль стукалась в стену, за которой спала Антонина, и слух ловил малейшие звуки. Если бы завтра ему предстояло уезжать назад, в Москву, он бы сейчас вошел к ней и сказал просто: «Выходи за меня замуж».

Но столица была еще за горами, и прежде чем произнести эти слова, хотелось сначала сказать: «Я люблю тебя».

А он пока что любил в ней влекущую схожесть с Ритой...

Он заснул перед утром и вскочил, как всегда, по будильнику в семь. Торопливо оделся, заглянул на кухню – Антонина уже хлопотала в своей неброской, по колхозному достатку, одежде.

И совсем не походила на Риту. Ничем.

– Доброе утро, – хмуро сказал Сергей Борисович, торжествуя, что сумел побороть в себе юношескую память.

– Ой! – воскликнула она. – А я не успела... Но я сейчас!

– Не спеши, – сказал и скрылся в ванной.

Сразу же после завтрака Антонина ушла, чтобы их никто не увидел вместе. А Сергей Борисович, едва явившись на работу, первым делом распорядился, чтобы новенькую техничку поселили в рабочем общежитии. Конечно, его излишнее внимание к ней наверняка было уже замечено, однако пока еще ничего не случилось и он был чист перед всеми.

Вечером, оставшись в кабинете после рабочего дня, Сергей Борисович понял, что сидит и ждет Антонину. И как только понял, сразу же оделся и пошел домой, но она встретилась в коридоре. Огляделась, тихо поздоровалась и сообщила, что ее вселили в общежитие, да еще в отдельную комнату. Это значило, что об особом внимании председателя облисполкома к техничке известно даже комендантам в рабочей общаге, но думать сейчас об этом он не мог физически, ибо ее затаенный восторг, словно магнитное поле, мгновенно захватил все мысли.

– А хочешь продолжение сказки? – прошептал он.

Темные ее глаза блеснули и налились огнем.

– А она со счастливым концом?

– Все сказки заканчиваются счастливо.

– Хочу!..

– Приходи, – обронил он и ушел, как вчера.

На сей раз Антонина пришла позже, когда он, приготовив ужин с вином и цветами, уже изнывал от ожидания. Она увидела стол и обернулась к нему.

Антонина выросла в деревне, после десятилетки работала доярочкой на ферме, жила среди простых, незадачливых людей и носила табачную фамилию Махоркина, но в ней была глубинная, природная и даже вызывающая практичность, более характерная для городских.

– Что вы от меня хотите, Сергей Борисович? Скажите сразу.

Он был готов сделать ей предложение, но этот ее вопрос как-то мгновенно обескуражил и разрушил намерения. Он полагал, что Антонина ахнет, восхитится, а потом сядет и будет с невинным видом ждать, что же произойдет дальше, – то есть захочет поиграть с ним. Ибо считал, что отношения двоих всегда игра и все должно происходить играючи, как однажды у них произошло с Ритой. Он вообще не любил практичных отношений во всех видах.

– Ничего не хочу, – проговорил он. – Просто обещал сказку...

Она расценила это по-своему или вообще не поняла, о какой сказке речь, и большую часть вечера просидела настороженной и задумчивой – не такой, как вчера: вероятно, что-то взвешивала, решала и в какой-то момент преобразилась, повеселела.

И тогда он включил радиолу и пригласил танцевать.

– Это правда сказка. – Голос ее растеплел, и шепот сливался с мягким шорохом волос. – Я вчера вас так боялась... Просто в ужас приходила! Вдруг придете... Полночи не спала.

– А сегодня?

– Сегодня уже не боюсь.

Это было приглашение.

Весь вечер он крадучись наблюдал за ней, ловил всякое движение – поворот головы, взмах руки, отлет волос – от Риты ничего не осталось.

Значит, это было в нем, а не в ней.

Он тихо, про себя, радовался такой перемене. Он чувствовал тепло руки, прикосновение ее груди, ощущал под платьем движение тела, но от вчерашнего буйства страсти не осталось следа.

И этому он радовался.

Во втором часу они сдержанно распрощались на пороге зала и разошлись по разным комнатам.

– У меня такого никогда не было, – шепнула она. – Что у нас в деревне? Тоска, парни на танцах за грудь хватают, под подол лезут...

Эта ее внезапная откровенность неприятно поразила его, ибо он представил, как ее хватают за грудь и лезут под подол. И этим окончательно смиренный, он лег и почти сразу заснул под легкие шаги в коридоре и журчание воды на кухне: Антонина мыла посуду.

А проснулся оттого, что ощутил движение совсем рядом, и открыл глаза...

Никого нет. Свет уличных фонарей бил сквозь тонкие шторы, и вся комната хорошо просматривалась. Он не поверил, привстал, ощупал рукой пространство, где только что было движение, вернее, оставшийся от него световой смазанный след, – пусто...

Она приходила. И долго стояла здесь, ибо он ощутил витающий в воздухе запах ее дыхания.

И вдруг подступил колющий, словно ледяная вода, холод и достал до подбородка.

Еще полусонный, смущенный обманчивым призраком, он встал, приоткрыл дверь в смежную комнату, так же тускло освещенную и наполненную едва ощутимыми движениями: на белой постели черным веером разлетелись волосы, которые он узнал в тот же миг – Рита! Она доверчиво и безмятежно спала, сбросив одеяло до пояса, поскольку рано дали отопление и в квартире было жарко. Но когда сделал несколько неуверенных шагов вперед, влекомый едва уловимым неясным движением, то вдруг плоская картинка в неверном свете преобразилась и обрела объем.

Она не лежала, как показалось, а сидела и протягивала к нему руки. Только почему-то темные, пышные волосы поднимались над ее головой полукруглым ореолом.

– Поцелуй меня, – попросила, как тогда.

Он встал на колени и с мужской жадной нежностью обнял узенькие плечики...

И это был не сон и не бред воспаленного юного разума.


Следующим утром, когда пришел на работу, ему передали телефонограмму, подписанную Балановым. Это был срочный вызов в ЦК, и Сергей Борисович решил, что обкатка в провинции закончилась и что Антонина, не в пример Рите, приносит счастье. И одновременно спохватился, что так и не выполнил наказа – не женился, и надо немедленно исправлять положение.

Прежде чем ехать в аэропорт, он заскочил в облисполком с надеждой увидеть Антонину, где она по утрам ухаживала за цветами, а вечером мыла два этажа. Он пробежал по коридорам, но нигде ее не встретил, и тогда, отбросив условности, зашел в хозотдел, велел, чтоб немедленно разыскали техничку – все равно все знают, провинциальный город, как большая деревня...

Через несколько минут Антонину привели и предусмотрительно оставили одних. Она стояла с лейкой в руках и ничего не понимала, испуг выдавала дрожащая прядка волос, выбившаяся из-под косынки.

Сергей Борисович отнял лейку, сдернул косынку.

– Антонина, выходи за меня замуж! – не предложил, а потребовал.

– Да что вы, Сергей Борисович? – В темных глазах мгновенно накопились слезы. – Смеетесь надо мной?

И потянулась за своим инструментом.

– Хочу, чтобы ты стала моей женой! – отчеканил он.

Слезы ее мгновенно высохли.

– Только сразу же уедем, – прошептала она. – Далеко и навсегда.

– Обязательно уедем! – заверил он. – Далеко и навсегда.

– Я согласна, – одними губами промолвила она. – Но так боюсь...

– Ничего не бойся. Сейчас иди ко мне домой и жди. Вернусь, мы поедем к твоим родителям. Высватаю тебя, как положено, и сразу же в Москву.

– А зачем? Я же согласна!

– Так заведено. С твоими родителями познакомлюсь!

В ее глазах тогда возник какой-то страх и протест, но выяснять, что ее смущает, было некогда. Он всунул в безвольную руку ключи и стремительно вышел из хозотдела.

Однако все надежды уехать в Москву рухнули: о семейном положении его даже никто не спросил, оказалось, он назначен первым секретарем обкома без освобождения от прежних обязанностей председателя облисполкома. То есть вся власть в области переходила в его руки и теперь, вернувшись, надо было совершить свой маленький переворот. А первым секретарем обкома был человек заслуженный и влиятельный: фронтовик, командир полка, Герой Советского Союза Бажан, еще не старый и могучий мужик, с которым Сергей Борисович когда-то сразу нашел общий язык, сдружился, и все это время они мирно сосуществовали. За глаза первого все называли Героем, но это звучало не как прозвище; прежде всего в этом слышалось искреннее уважение к человеку и оценка его личных качеств.

И самое странное, тогда еще непонятное в этой ситуации было то, что Брежнев с Бажаном были однополчанами, даже вроде бы фронтовыми друзьями, о чем последний при случае непременно напоминал, и под стеклом на столе лежала фотография времен войны, где они стояли вместе на берегу моря, наряженные в полевые офицерские гимнастерки.

– Ты уже пришел? – вместо приветствия спросил Бажан. – Скорый на ногу, далеко пойдешь... Ну, садись, командуй.

И пересел на стул для посетителей за приставным столом. Он уже откуда-то знал, что отстранен и отправлен на пенсию, был смертельно обижен, но внешне не выказывал этого.

– Не обессудьте. – Сергей Борисович устроился напротив него. – Не моя воля...

Усталые, воспаленные бессонницей глаза и муляж звезды Героя поблескивали с одинаковой краснотой. Он встал во весь свой двухметровый рост, застегнул пиджак.

– Ладно, секретные документы в сейфе, найдешь. Я иду на отдых.

Строевым шагом дошел до двери, но вернулся к столу и, приподняв стекло, стал доставать фронтовую фотографию. А она от долгого лежания приклеилась намертво. Бажан кое-как отскреб лишь один уголок, потянул, но бумага начала расслаиваться и само изображение оставалось на стекле.

– Водой бы отмочить, – посоветовал Сергей Борисович.

– Не поможет. – Он резко дернул карточку. – Теперь ничего не поможет.

Фотография разорвалась, и в руке оказалась лишь половинка, на которой был Брежнев и море. Герой взял нож для резки бумаги, грубо соскреб остатки и стал собирать мусор. Однако толстые, могучие его пальцы оказались неприспособленными для столь мелких дел.

– Эх, насорил я у тебя тут, – пожалел он, заталкивая в карман то, что собрал. – Но ничего, техничка уберет...

И вдруг оживился, взглянул так, словно только сейчас и заметил Сергея Борисовича.

– Кстати, Сережа... На что ты с ней связался? Зачем на работу взял?

– С кем?

– С этой... техничкой? Других девок, что ли, нет?

– Я вас не понимаю, – проговорил он, ощущая немоту в левой руке.

– Да что тут не понимать? – Забывшись, Бажан сел в свое насиженное кресло. – Знаю я про этих Махоркиных. Девки у них, конечно, красивые, умные и на вид такие невинные. Одно время их брали в область, хлеб-соль гостям выносить, специально в театре учили, зарплату платили. Да ведь они потом на этих гостей вешались. И в такое смущение вводили!.. Однажды замминистра сельского хозяйства приехал, так Махоркина-младшая... Вроде Наталья... В гостиницу к нему проникла и в койку забралась. Он просыпается – мать родная! Девка под боком, и голая. А человек он уже пожилой, солидный, но ведь не стерпел... Где тут стерпеть-то? Только и погладил по ляжкам. Думал, это угощение... А она на него верхом села. Вези, говорит, теперь в столицу! Вот зараза!.. Замминистра от такого угощения разгневался, у него семья, дети взрослые, внуки... В общем, хотели у нас свинокомплекс строить на триста тысяч голов. Из-за нее строительство сорвалось... Девок потом выгнали обеих, да уж поздно. И вся семейка у них такая. И зовут их в народе – Махоркины дети.

Он спохватился, махнул рукой, мол, твое дело, взялся за ручку двери и оглядел кабинет.

– Вроде ничего не забыл... А ты хорошенько подумай, Сережа. Лучше женись. У военкома дочка есть, у прокурора аж две, и обе ничего... А то сидишь как...

– Я подумаю, – сказал Сергей Борисович. – Присмотрюсь...

– Ох, гляди, не погори на бабах. Хотя кто тебя знает... По приметам, так из тебя еще, может, генсек вырастет. Не зря в школе Сычом звали. А сыч – птица хищная...

И покинул кабинет.

Он тогда не успевал перерабатывать новости, вдаваться в детали и мысленно говорил – это потом, потом, потом. Предупреждение бывалого Героя он воспринял тогда как своеобразную мелкую месть, реакцию на его удачливость и свое отстранение.

Вернувшись из столицы, он не зашел даже в свою квартиру, однако звонил в течение дня несколько раз – трубку не брали. Выяснять, в чем дело и где Антонина, не было времени, одно заседание заканчивалось и тут же переливалось в другое. Поздно вечером он прибежал домой и невесты не обнаружил, впрочем, как и следов ее пребывания. Обескураженный, он дернулся было позвонить в общежитие, но не нашел телефона.

С утра у него было совещание, затем выезд на строительство радиозавода, поскольку теперь тянул сразу две лямки, а в обед ему доложили, что с самого утра его ожидает посетитель из Ельни, приехавший по личному вопросу.

Своих земляков он всегда принимал с удовольствием, особенно тех, кого знал по жизни в Ельне, всегда старался помочь – чаще всего одноклассники и знакомые шли к нему, чтоб выхлопотать квартиру, место в детском саду, или жаловались на несправедливость местного начальства. И сейчас он бы с радостью посидел и поговорил, например, со своим земляком, однако и минуты свободной не было, поэтому Сергей Борисович попросил извиниться и перенести встречу на вечер, причем в здании облисполкома, чтобы забрать оттуда необходимые документы по радиозаводу и одновременно найти там Антонину.

И вот вечером, опять пробежав по коридорам и не обнаружив ее, Сергей Борисович пролетел сквозь приемную и краем глаза узрел ожидающего посетителя – вроде бы не знакомы...

– Через пять минут приму, – обронил он на ходу.

В кабинете он открыл сейф и только извлек документацию, как на пороге оказался посетитель.

К тому времени он уже знал историю своего деда, но лишь до момента, когда тот бросил Сычиное Гнездо и исчез вместе со своей семьей. Сергей Борисович намеревался продолжить его поиски уже из чистого любопытства, однако не позволяла занятость, да и областные возможности были уже исчерпаны. И тут входит в кабинет здоровый малый, по виду колхозник, принаряженный в пиджак и хромовые сапоги. Приглядевшись внимательнее, Сергей Борисович все-таки уловил что-то знакомое в его лице: взгляд из-под бровей, набыченная шея, широкие и чуть сведенные вперед, как у боксера, плечи, но это сиюминутное ощущение сразу и развеялось.

– Здравствуйте! – Он вышел из-за стола и подал руку. – Как вас зовут? Присаживайтесь.

Посетитель не сразу, но руку пожал, сел на стул и все как-то молча и странно его разглядывал, прищуривая один глаз – словно прицеливался.

– Вот ты какой! – сказал наконец и добавил насмешливо: – Племянничек...

По возрасту он был немного моложе Сергея Борисовича, поэтому заявление о таком родстве он принял за земляческую шутку: в тот миг он не подумал о деде.

– А это правда, что у тебя раньше было прозвище – Сыч? – Гость ухмыльнулся.

– Было, – легко признался он, поскольку об этом тогда спрашивали часто. – В юности.

– Про меня знаешь?

Новые заботы наложились на старые и настолько оттянули подвижность мысли, что он не мог сразу проанализировать поведение и слова посетителя, поэтому опять спросил имя.

– Зовут меня Никита, – представился тот. – Я сын Федора Аристарховича, деда твоего. Отцу твоему, Борису, брат, а тебе – дядя.

В голове послышался тонкий звон, как после грохота снарядного разрыва.

– Никита? – переспросил он и вскочил. – Откуда ты? Где ты?

Дядя сидел невозмутимо.

– То есть знаешь про нас?

– Недавно узнал! Вот уж не ожидал!..

– Если знаешь, чего не приехал, не попроведовал?

– Не имел представления, где вы сейчас. Как ушли ночью с мельницы, так и пропали...

– Ничего мы не пропали! Пять лет в Коростах прожили, а после войны вышли обратно.

Лесная деревня Коросты была на границе области и считалась разбойничьим краем, о котором рассказывали, будто там когда-то скрывались и прятали свое добро лихие люди, что промышляли на большой дороге. Еще говорили, что Советская власть туда так и не дошла, поэтому там несколько лет назад обнаруживали людей, нигде не зарегистрированных. Кроме того, пограничную деревню несколько раз передавали то в одну область, то в другую, а то и вовсе оставляли без власти и внимания.

– А дед?.. Жив?

– Живой, со мной на Выселках живет, за Ельней.

– На Выселках?!

– Ну. Старый уж, правда, совсем...

– Я однажды туда бегал за самогонкой. Там какой-то дед гнал...

– Мы с батей и гнали, – равнодушно признался Никита. – Семью надо кормить...

Оказывается, если бы не милиция, то он бы еще тогда нашел деда. Наверняка бы признал, даже без бороды...

– Почему же мне не доложили? – возмутился Сергей Борисович. – Я давал задание начальнику УВД!..

– Потому что он фамилию сменил, – спокойно заявил Никита. – Скрываться пришлось, время-то какое было. У него в Коростах тесть жил, а когда помер, отец его документы себе взял. А что? Старики-то все на одно лицо... И теперь зовут его Махоркин Иван Палыч. И я Махоркин, и Сашка, и девки. Он бороду сбрил, волосы остриг, так и не признал никто.

– Махоркин?..

– Ну... У отца последняя жена была с такой фамилией. Родом из Корост. Туда и убежали... А что, знакомая фамилия?

– Женой деда была Виктория Маркс, – с надеждой проговорил Сергей Борисович. – Ты что-то путаешь...

– Ты и про это слыхал?.. Ну тогда знай: Евдокия Махоркина она по рождению, а никакая не Маркс.

Левая рука начала отчего-то неметь: тогда он еще не знал, что это результат контузии, полученной от взрыва снаряда на танковом полигоне...

– Не может быть!

– А ты слыхал, она фамилию поменяла? Еще в коммуне? Дескать, неблагозвучная?

– Слыхал...

– Что ж тогда Тоньку огулял? – спросил с неожиданной злобой. – Она сестра моя по отцу, а тебе тетка родная. Ты что же натворил-то?

Сергей Борисович ощутил край пропасти и заглянул туда – сердце оборвалось от глубины.

– Я ничего не знал. Антонина не сказала...

– Сам-то догадаться не мог? Ведь умный, вон куда сел – рукой не достанешь!

– Откуда я мог знать... настоящую фамилию этой Виктории Маркс?

– Да вы же одна шайка-лейка – секретари!

Он отступил от пропасти, спросил трезво:

– Антонина знала об этом? Что она не Махоркина?

Никита скрипнул хромачами.

– Теперь-то что, знала, не знала... Главное, ты со своей теткой переспал.

– Нет... дядя! Ты прямо скажи! Я ведь у Антонины сам спрошу!

– Ну, не знала.

– Почему не знала? Скрывали, чтоб случайно не проговорилась? И вас не выдала?

– Что ты на меня наступаешь-то? – возмутился Никита. – Еще и кричит! Сейчас не тридцать седьмой, мне бояться нечего. Ты теперь думай, что делать станешь! Потому что ты у меня вот где!

И поднес тяжелый, угловатый кулак.

– Так! – Сергей Борисович встал. – Ты сообщил мне, что Антонина моя родственница?

– Сообщил.

– И что еще хотел?

Видимо, он решил, что сломал своего племянника, и чуть расправил боксерские плечи.

– Не я, а мы все хотим, чтоб ты признавал свою родню.

– Я от родни никогда не отказывался.

– Значит, признаешь?.. Ладно, тогда и мы с тобой по-родственному. – И вдруг из нападающего превратился в просителя: – Изба у нас гнилая, разваливается, а новую поставить силы нету. Отец старик совсем, жена у него тоже не молодая. Я в колхозе работаю, за трудодни, Сашка в армию ушел, так домой не вернулся. Тонька, она теперь при тебе... А с Наташки что взять? Вертихвостка.

– Говори, что надо? – поторопил Сергей Борисович.

– Отдай нам старый сельсовет, и как раз будет. Все равно пустой стоит.

Сельсовет в Выселках тогда упразднили, ибо село попало в городскую черту Ельни, и новое каменное здание хотели передать под жилье председателю колхоза.

– И это все?

– Обрадовался!.. Поставишь меня председателем. И чтоб я был всегда на хорошем счету.

– Сказку про золотую рыбку слышал? – наливаясь гневом, спросил он.

– Сказок я с детства наслушался, по одним книжкам воспитывались! – засмеялся Никита. – А ты теперь Тоньку замуж бери. Еще ближе станем родня. Она приехала, сияет, говорит, мне сам Сергей Борисович предложение сделал. Замуж, говорит, за него выхожу! Дурочка...

– А ты решил после этого меня шантажировать?

Он не знал этого слова и спросил недоуменно:

– Что делать?

– Поиграть со мной. Сельсовет потребовать, должность.

– Какая уж тут игра, племянничек? Тебе-то теперь не до игрушек. Задницу отмывать надо.

– Где Антонина?

– Да тут где-то, полы драила. – Никита оглянулся на дверь. – Ты ей тоже работу другую дай. Не дело это, чтоб жена поломойкой была.

– Я подумаю, – отозвался Сергей Борисович. – Ты ей сказал, что мы родственники?

– Зачем? Она еще начнет чего-нибудь выкидывать... Приехал с ее женишком познакомиться. – Он встал. – Все шито-крыто. Ты сам только не проболтайся! Тебе ведь невыгодно, чтоб знали, как ты тетушку склонил к сожительству. А может, и силой взял – вся в синяках пришла. Сведу к врачам, они установят. Так что живи и помалкивай. – Он дошел до двери, глянул через плечо, ухмыльнулся: – Я у Тоньки в общежитии остановился, найдешь, когда потребуюсь.

И не спеша удалился, поскрипывая сапогами, старомодно собранными в гармошку.


Оставшись один, Сергей Борисович попытался оценить ситуацию и найти хоть какие-нибудь пути ее разрешения. Но в голове громче остальных стучалась мысль, что дело одним только сельсоветом и должностью не кончится. И как только он выполнит требования упавшего с неба дяди, тут же появятся новые – таких людей ничто не останавливает. Но если просто выгнать его и не обращать внимания, он непременно начнет жаловаться и обязательно все дело представит так, будто племянник и в самом деле сожительствует со своей тетей, пользуясь служебным положением и зная, что та будет молчать. Если даже никто не поверит обвинению в кровосмешении и насилии, то слух по области пойдет громогласный и ему уже станет невозможно работать ни на родине, ни тем паче в столице.

Это приговор.

Скорее машинально он взял со стола секретную документацию – несколько цехов радиозавода были оборонными, хотел положить в сейф и тут увидел матово блеснувший «вальтер».

Тогда еще мысли о самоубийстве не было, однако он вынул пистолет, проверил патроны в магазине, и вид оружия подстегнул, заставил подумать, что выход всегда есть. В любом случае. И его нужно искать. Спокойно сесть, взвесить все, с кем-нибудь посоветоваться, может быть, съездить к деду на Выселки.

Наконец, поговорить с Антониной!

Слегка приободренный такими мыслями, он положил пистолет в карман пальто и побрел было домой, но вдруг увидел знакомую громоздкую и легкоузнаваемую фигуру Бажана. Видимо, отставной первый секретарь не мог заснуть и прогуливался по безлюдному тротуару.

– Добрый вечер. – Сергей Борисович догнал его и пошел рядом.

Герой взглянул на него, словно с горы.

– А-а... И впрямь добрый. Хожу и думаю вот... На пенсии не так уж и плохо.

– А я поговорить хотел с вами. – В тот момент он понял, что другого советчика ему не найти. – Вы оказались правы: кажется, я погорел на женщинах.

– Не ты первый – не ты последний, – с истинным пенсионерским спокойствием проговорил тот. – Наше слабое место, брат... Вот я однажды приехал в ЦК на пленум, иду себе, гуляю, а навстречу мне... баба, с веником и тазиком. Румяная, красивая... Пойдем, говорит, со мной, я чистая, из бани иду. Там Сандуновские бани недалеко... Я пошел было, а потом подумал, ведь на пленум приехал... Ну и вернулся. – Он мечтательно помолчал и добавил: – И до сих пор жалею. Иногда прямо кровь кипит... Природу, ее никакой должностью не прикроешь. И чем выше поднимешься, тем больше возможностей откроется. Бабы сами в постель полезут, они чуют удачливых. Брежнев, думаешь, святой? Ага, как раз. Я с ним сначала на Малой Земле воевал. Так он там жил с походно-полевой женой и никого не стеснялся. А потом на целине был, видел, как он с секретаршей своей в озере купался. Я на карауле стоял, можно сказать, за ноги держал... Он ведь, как и ты, никогда не думал, что генеральным станет. Никто и предположить не мог! Я тогда определил его будущее, по бабам, по тому, как они падают на него... А сейчас Леня старый стал, коли позволяет за своей спиной всякие дела проделывать. Думаешь, это он мне под зад коленом дал? Нет, это я под балан попал. Значит, ждать надо, скоро Леня помрет или новый переворот будет...

– Мне-то что сейчас делать? – спросил Сергей Борисович, чтобы уйти от неприятной темы.

– А ты расти будешь!

– Какое тут расти?..

– Понятно. Переспал с техничкой, а она на тебе повисла?

– Еще хуже. Начался шантаж.

– Расстаться надо.

– Но как?

– Ласково, полюбовно, – со знанием дела стал учить Герой. – Запомни, Сережа: стоит тебе грубо обойтись с женщиной, резко отвергнуть ее, и ты сразу пропал. О, что с тобой сделают! Не с землей – с наземом смешают. С ними надо, как со старшими начальниками: вести себя предупредительно, нежно и даже прощаться навсегда с долгим и страстным поцелуем.

Он некоторое время брел самоуглубленным и каким-то потерянным, затем спохватился и сказал:

– Давай излагай суть, послушаю.

Потеплевшая пистолетная сталь в кармане делала мысли четкими, а язык кратким до афористичности. Гуляли около получаса, прежде чем Сергей Борисович закончил свою исповедь тем, как ушел от него Никита Махоркин.

Еще минут десять бывший командир полка молча маршировал по асфальту и – вот же свежая голова! – рассудил:

– Ну, изнасилование тебе пришить трудно. Инцест – не знаю, признают ли кровосмешение, если она всего-то тетка по отцу? Не сестра же и не мать. Помню, раньше старики подобных браков не разрешали, но нынче отбрехаться можно. Тем более вы оба не знали... Что у нас остается?

– Распустит слухи по области.

– Слухи о первом секретаре – дело худое. Лучше бы жениться тебе, брат. На ней, если нравится.

– Но мы же родственники!

– Тебя только это смущает? – как-то легкомысленно засмеялся Бажан. – Многие великие люди через это прошли, римские императоры, например, некоторые художники и вообще известные люди... Правда, говорят, от такого брака дети рождаются или уродами, или гениями. Надейся, что будут гении.

Он подивился легкости его рассуждений и спросил хмуро:

– А если уроды?

Герой долго шел молча – думал.

– На тормозах придется спускать это дело, – сказал наконец. – Сельсовет им отдавать нельзя, люди сразу заподозрят, вынюхивать станут, с чего это вдруг злостные тунеядцы получили казенное жилье?.. И председателем ставить этого Никиту никак нельзя. Попробуй поехать в гости, все-таки дед родной. Поговори с ним, денег дай, может, он приструнит своего сыночка.

– А если они все равно потребуют?

– Эх, брат, не обтерся ты еще, – вдруг посожалел он. – Или совестливый такой. Рано тебе всю власть отдали... Откровенно сказать, знаешь, как в таких случаях делают? Жестко ставят на место. Чтоб сидел, прижав задницу, и радовался, что в избенке своей сидит, а не на нарах.

– Да сейчас вроде не тридцать седьмой год, – словами Никиты заметил Сергей Борисович.

– Что-о? – изумился Бажан и на минуту остановился. – А какая разница, какой год? Ну ты, брат, даешь!.. Запомни: всякая власть и в любое время дает тебе право на насилие. Будто закон и капитализм, как в Америке, или коммунистическая идея, как у нас. Не будет насилия – не будет власти. И независимо как ты ее получил: по указу сверху или выбором снизу. Иначе власть становится чистой условностью и обеспечена всего лишь отношением того, кто тебя на нее посадил. И тогда это ребячья игра, а не власть. Ты будешь осязать ее, как воздух, и чтобы не утратить полномочий, придется постоянно выстраивать отношения с окружением. Что никому еще в мире не удавалось, независимо от режима. Сожмешь руки, там будет пусто. Власть, как денежная, бумажная купюра, которая ничего не стоит, если не обеспечена золотом, то есть реальной, жесткой силой. Если тебе станут говорить обратное – не верь, это ложь, досужие вымыслы или красивые слова...

Он некоторое время зло и молча маршировал по тротуару, после чего сбавил шаг и слегка отмяк.

– Ладно, так и быть, – заключил почти благодушно. – С Махоркиными детьми я сам разберусь. Чтоб больше никогда и в голову не приходило играть с властью. Ты с Никитой завтра поговори по-родственному, пообещай уладить дело и отправь домой с миром. Остальное я сделаю. Но впредь запомни: почуют слабину – сожрут с потрохами.

Герой некоторое время опять шел молча и вдруг заговорил совсем другим, надорванным, сдавленным голосом, словно тяжесть нес на плечах:

– Эх, да это разве враг тебе, дядя твой из колхоза?.. Сейчас о другом надо думать. Не завидую я тебе, брат. Вы пришли к власти уже смущенные, неуверенные, слабые. Леня кадры-то по себе подбирает, чтоб, не дай бог, кто не вырвался вперед, чтоб в любой момент подмять можно. Чую, увидите вы побольше, чем мы в войну увидели. При вас и рухнет Советская власть. Уж поверь мне, знаю я своего... однополчанина. Не удержать ему вожжей, а волки уже нагоняют, окружают со всех сторон. Они уже всюду, неуловимые, бесшумные, скалят зубы. Сдадут власть как по команде. И ни один коммунист не выйдет против них с пулеметом. Потому что ни один не знает, в кого стрелять. Партии уже нет, Сережа. Есть игра в нее...

От этих слов вдруг ознобило голову, и волосы шевельнулись под кепкой. Это напоминало бред нездорового человека, или, как раньше говорили о таких, дескать, заговариваться стал, когда вполне разумное соседствует с безумным. Должно быть, Герой сильно переживал свою отставку и нервы не выдержали...

На другое же утро Сергей Борисович послал за Никитой и, дабы тот не мелькал по коридорам и приемным, встретил на улице и сказал коротко:

– Езжай домой. В течение трех дней вопрос решим.

– Вижу, признаешь родню, – оценил тот.

– Где Антонина?

– Утром на работу ушла.

– Ладно, готовься, скоро в гости приеду.

Никаких заданий органам он не давал, но когда начальник УВД пришел на совещание, то показалось, смотрел как-то особенно – понятливо, что ли. Ближе к вечеру Сергей Борисович перешел в кабинет облисполкома, прождал Антонину до восьми, наудачу набрал свой домашний номер и услышал ее голос.

– Ты дома? – не поверил своим ушам.

– Да... Вы сказали дома сидеть.

На улице было темно, поэтому он непроизвольно переходил на крупную рысь и всякий раз сдерживал себя.

Она встречала его, как жена, в передничке, под которым было новое, из искристого крепдешина, платье с глубоким вырезом. В дверном проеме маячил накрытый стол...

И он спросил, как муж:

– Ты где была вчера?

– Брат приехал, вы же знаете... В общежитии.

– А платье?..

– Никита подарил... Сказал, ходишь в обносках, работаешь поломойкой.

Он устыдился, что не подумал купить ей что-либо из вещей или денег дать – текучка замордовала...

– Прости, – повинился и обнял ее. – Я переживал, искал...

Он улавливал ее дыхание и не ощущал того волнующего, ошеломляющего запаха ацетона.

Но теперь не радовался этому.

За столом, как жена, Антонина положила в тарелку какую-то пищу – он не обратил внимания, а достал из шкафа коньяк «Плиска» и два бокала. Ей налил немного, себе щедро.

– Давай выпьем?

Она что-то заподозрила, насторожилась, подчеркивая тем самым свою природную прозорливость, и одновременно попыталась скрыть это.

– Давайте, – отозвалась с интересом.

Он выпил до дна, клюнул что-то вилкой.

– Скажи мне... Ты помнишь, как вы жили в Коростах?

– Не помню... Мне года не было, когда уехали оттуда.

– А кто твой отец?

Она помялась, смутилась.

– Папа у меня очень старый... Вы не поверите – девяносто семь лет. Он поздно женился на маме.

– А маме?

– Пятидесяти нет...

– Они рассказывали, как поженились?

– Однажды я слышала... Мама сильно болела, и отец вылечил... Почему вы спрашиваете?

Сергей Борисович пропустил этот вопрос мимо ушей.

– Ты знаешь фамилию своей мамы?

– Махоркина...

– Другую никогда не называли? Например, Виктория Маркс?

– Даже не слышала... Вы так спрашиваете, как будто...

Он не дал договорить.

– Мама называла отца – Сыч?

Антонина вытянулась, удивленно расширила глаза.

– Называла... И сейчас иногда говорит: «Сыч старый, что бельма выкатил?..» Это шутя. Мама его до сих пор сильно любит.

Уходя от ее пытливого взгляда, Сергей Борисович еще выпил коньяка и взял руку Антонины.

– Я должен это сказать... Твой папа – это мой родной дед, по отцу. И получается, ты моя тетя. А я – твой племянник. Так что ты можешь говорить мне «ты».

Она выдернула руку и, качнувшись назад, чуть не опрокинулась вместе со стулом – Сергей Борисович удержал в последний момент.

– Что вы такое говорите?!

– Вчера Никита подтвердил. Мой папа – твой брат.

Антонина убежала в спальню, закрыла за собой дверь. Он же посидел с опущенной головой, выпил коньяка и пошел следом. Она лежала на кровати лицом вниз и плакала – дрожала узенькая спина под крепдешином, и в полумраке казалось, что волосы не разбросаны, а стоят дыбом. Сергей Борисович включил настольную лампу, присел рядом, погладил голову и ощутил приступ жалости, но утешить ничем не смог – не было слов.

– Ты меня хочешь бросить? – с каким-то вызовом, сквозь слезы спросила она. – А сказку обещал!

– Не получилось сказки...

Она вскочила – волосы растрепаны, мокрое лицо перекошено в неожиданном яростном гневе.

– Затащил на квартиру, изломал всю, как зверь голодный! Синяков наставил, изнасиловал... На, смотри! До сих пор не прошли!

Подняла подол и показала бедра с синими пятнами.

Это были его пальцы...

– На спине показать? Как ты когтями вцепился? – продолжала Антонина. – Не женишься на мне, да? Из-за родства?

– Ты знала? – обескураженный ее перевоплощением, спросил Сергей Борисович. – Неужели ты знала?..

Антонина примолкла и только всхлипывала, зажимая в себе слезы, дрожали прижатые к груди кулачки.

– Знала, – определил он. – Теперь все ясно.

– Ничего тебе не ясно! – задиристо воскликнула она. – Мне папа сказал!.. Когда уж поздно было! Что мне теперь делать? Ну что?!

Ее вопросы хлестали по ушам, словно бич, в голове звенело. Она же по-своему расценила его молчание.

– Возьми меня замуж? – попросила жалобно. – На это родство не смотри, уродов рожать не буду. Никто ведь не узнает? А папу мы в бане запрем.

– Зачем?

– Чтоб не ходил и не кричал.

– Почему он кричит?

– Из ума выжил, так и орет теперь на нас.

– Не хочет, чтобы выходила за меня?

Она пытливо взглянула и отвернулась.

– Больной, так что взять?.. Или в Архангельск отпустим. Он все туда рвется, к своему сыну Александру, так и пусть едет. А кроме него, никто не разболтает!

– Подумай, как мы с тобой жить станем? – обреченно спросил он.

– Очень хорошо станем! – засмеялась она, как Рита. – Мне понравилось. Ты такой сильный, страстный!.. Только синяков больше не оставляй, ладно? И запомни: меня зовут Антонина, Тоня, а не Рита. Я ревнивая. А какой ты Ритой меня называл?

Упоминание о Рите вдруг всколыхнуло в нем старое чувство и вместе с ним – решимость.

– Ты же меня не любишь? А хочешь замуж!

– А ты меня любил, когда делал предложение? – вновь взъярилась она. – Тебе надо было жениться, вот и предложил. И мне надо. Вырваться из этой грязи! С этих Выселок! Ты вон живешь как барин – на машинах возят, на самолетах. А мы?.. Ничего, любовь у нас будет!

– У нас ничего не будет! – отрезал он, хотя при этом вспомнил слова Героя, как следует расставаться с женщинами. – Все, вставай и уходи.

– Не будет? – переспросила она.

– Это кровосмешение, понимаешь? Нельзя этого делать. Твой отец прав!

– Ага, понимаю. – Она встала и пошла в переднюю. – Мне теперь жизни нет. Пойду и повешусь. Или утоплюсь...

Она говорила это так хладнокровно и трезво, что будто и не плакала несколько минут назад. Видимо, учеба в театре не прошла даром. Сергей Борисович стоял, смотрел, как она торопливо одевается, и молчал, поскольку это ее перевоплощение обезоруживало.

В тот момент он вспоминал Риту Жулину, которая тоже обещала утопиться, если Сыч не вернется к ней. И не утопилась.

Антонина заглянула в зеркало, вытерла платочком глаза и, горделиво вскинув голову, ушла, оставив дверь открытой...


8

С момента, как он сел писать предсмертную записку, прошло больше трех часов, однако за это время никто не побеспокоил его, не позвонил по внутренней связи, не постучал в дверь и вообще никак не проявился. Обычно в поздний час, тем более когда задерживался в кабинете, его так надолго не оставляли: чаще всего заходил дежурный доктор – приносил таблетки и измерял давление, повар, чтоб уточнить меню на завтра, и реже охранник. Они имели особые инструкции на этот счет, по которым обязаны были постоянно и незаметно контролировать экс-президента до его отхода ко сну и под самыми разными предлогами не позволять ему слишком долго работать по вечерам. С этой же целью ровно в десять отключалась телефонная связь, но бывший начальник охраны Горчаков предусмотрел все: перед тем как уйти, купил на разные подставные имена десяток трубок и спрятал их в условленных местах в квартире и на даче. Подобное он и раньше делал, когда Сергей Борисович был еще при власти, но для почетного пенсионера эти меры показались излишними. Однако после того, как закон о Госсовете не приняли, он несколько раз пользовался этими телефонами, в том числе и для разговора с женой. И в то же время подумал, что предусмотрительность Горчакова возникла не на пустом месте; он что-то знал, но, видимо, уверен не был в правдивости информации о будущем, поэтому и не поделился.

В этот вечер его не только не тревожили стуками в дверь и ненавязчивыми намеками о позднем часе, но еще и не отключили телефоны. Внезапный звонок прямой правительственной связи заставил его вздрогнуть и оторваться от воспоминаний. В первый момент Сергей Борисович смотрел на урчащий аппарат как на чудо, ибо знал, что такого не может быть. Однако, увлеченный прошлым, лишь на минуту вырвался из него, огляделся и, когда телефон замолк, вновь погрузился в прошлое.

Тогда казалось, положение безвыходное, но боженька любил его.

Все разрешилось на следующий же день и практически без вмешательства. Оказалось, Никита долгое время состоял в колхозе, но на работу не выходил, а гнал самогонку. Его сестры, Антонина и Наталья, развозили ее по всей округе и продавали, в том числе и на ельнинском базаре. А вдохновителем и организатором в этой преступной семейке была их мать, Евдокия Махоркина, более известная просто как Махорка. Но никто из них за руку схвачен не был – делали все очень хитро и осторожно, даже сам председатель колхоза и парторг их покрывали, хотя оперативной информации у милиции накопилось достаточно. Много раз органы делали внезапные налеты, выливали аж до полутонны готового продукта, передавали дело в суд, но посадить не удавалось, поскольку никогда не находили сырья, то есть барды, самогонного аппарата и не могли поймать с поличным, когда идет процесс перегонки. К тому же этот крепкий спиртной напиток в округе даже самогоном не называли, а считали белым вином. Поэтому Махоркины отбрехивались на суде и всякий раз выходили сухими из воды.

Любопытным было то, что сами они никогда не прикладывались к своему продукту, вели трезвый образ жизни и только спаивали население. Никиту с сестрами и их мать строго предупреждали, грозили сослать за тунеядство, и они все вроде бы снова начинали работать в колхозе. Но там никаких трудодней не получали, а продолжали вести паразитический образ жизни. Дело в том, что вино у Махоркиных отличалось высочайшим качеством, дешевизной, и поэтому пьющий народ со всей Ельни, да и не только, покупал чуть ли не в драку, поэтому не хотел давать показаний против них.

Сегодня ночью милиция произвела обыск на Выселках и конфисковала около двухсот литров спиртного продукта высочайшей очистки, но самое главное – наконец-то захватила Махоркиных в момент изготовления самогона. Оказалось, они получают его не способом перегонки барды или браги, как обычно, а неизвестным химическим путем, без всяких аппаратов. Этим фактом заинтересовался КГБ, поскольку предстоит выяснить, кем и где похищены секретные технологии и вещества. Никиту, Наталью и их мать, Евдокию Махоркину, арестовали, но из их показаний известно, что и Антонина принимала участие в изготовлении и сбыте самогона, поэтому ее сейчас ищут.

Обо всем этом ни с того ни с сего ему доложил начальник УВД, и Сергей Борисович понял, что рвение милиции связано со вчерашним обещанием Героя поправить положение, и это оценил. Но в то же время до физического отвращения ощутил, будто сидит голым: теперь знали не только об их связи с Антониной, но и о кровном родстве и недавнем шантаже.

Ему было известно, что существует секретная директива о личной безопасности руководителей областной и партийной власти, но никогда не думал, что такая охрана имеет обратную сторону и все детали его личной жизни тщательно фиксируются и передаются по команде наверх.

И вот теперь от него ждали решения. Одним своим словом он мог спасти Антонину или погубить, сказать, например, чтоб ее не искали и оставили в покое – и оставили бы. Но, слушая этот доклад, он неожиданно поверил, что Антонина может и в самом деле повеситься или утопиться, оставив записку...

– Что вы от меня-то хотите? – спросил Сергей Борисович, испытывая тошноту. – Действуйте согласно закону.

Потом, спустя час, растравленный собственным воображением, он пожалел, что не остановил вчера Антонину, не переступил через себя и, по сути, отправил ее на гибель. Что-то еще осталось в душе, может быть, сиюминутно испытанное счастье, точнее, память об этом счастье, и вот теперь это не давало покоя. Он сидел как приговоренный и ждал скорой развязки, например доклада, что техничка облисполкома покончил с собой.

В том же состоянии он пришел на обед домой и обнаружил в квартире разгром, который пыталась ликвидировать обкомовская уборщица. Было разбито стекло в двери, рассыпавшийся пакет каменной соли валялся в коридоре, на пороге кухни лежала сковородка, и все, даже стены, залито подсолнечным маслом.

Тут же, в передней, валялся раскрытый старый чемодан с какими-то женскими тряпками.

– Что здесь произошло? – тупо спросил он.

– Милиция была, – смущаясь, сказала уборщица. – У вас кого-то здесь арестовали.

Он взглянул на чемодан и сразу же понял кого: Антонина вернулась к нему, уже с вещами...

Через несколько дней Евдокию Махоркину выпустили под подписку о невыезде, ибо престарелый и немощный ее муж и родной дед Сергея Борисовича остался без всяческого надзора. Вышел из дома, пошел по Выселкам и начал кричать всякий вздор, но был остановлен участковым и посажен в своей избе под надзор. А выпущенная на волю Махорка, эта бывшая комсомольская вожачка, вместо того, чтобы ухаживать за престарелым мужем, явилась в обком и стала требовать встречи с первым секретарем. Угомонить коммунарку Викторию Маркс не удалось даже с помощью милиции, куда ее опять забрали, но скоро выпустили.

Она скараулила Сергея Борисовича там, где он когда-то встретился с Антониной, – в дендрарии Совнархоза, через который он иногда ходил, чтобы спрямить путь от одного рабочего кабинета до другого, в облисполкоме.

Он никогда не видел жену своего деда, и когда на пути выросла дородная и совсем не старая женщина, в первый миг о ней не подумал.

– А ты красавец, Сережа! – оценила она. – На портретах совсем другой, лощеный какой-то. На самом-то деле видно породу!

Только приглядевшись, он узрел явную схожесть этой женщины с Антониной.

– Посадил всех и радуешься, внучок? – продолжала она насмешливо. – Или тебя лучше зятьком называть?

Стало ясно, кто с комсомольским задором верховодил в семье Махоркиных и кто захотел выдать замуж Антонину за Сергея Борисовича.

– Рано ты успокоился. Мы с твоим дедом еще остались! А пока мы на воле, не будет тебе покоя. Сади и нас!

– Не понимаю, зачем вы это устроили? – спросил он. – Я бы женился на Антонине, и все бы образовалось само собой.

– Женился бы? Как раз!.. Приехал бы свататься и узнал, что родня.

– Как бы я узнал?

Евдокия Махоркина тяжко вздохнула.

– Да Сыч бы и сказал.

На какой-то миг он смутился и спросил:

– Какой... Сыч?

– Дед твой!.. Из ума выжил, все к тебе рвется, чтоб помог свою фамилию вернуть. Не хочет Махоркиным помирать... А узнал бы, так и не женился. Ведь не женился бы, а?

– Нет, – признался Сергей Борисович. – Нельзя же начинать жизнь с обмана?

– Да это все Никита, – как-то обреченно пожаловалась Евдокия. – Говорила, не ходи, втихую все сделаем. Когда женится на Антонине, тогда и скажем. А деда спрячем, чтоб не болтал... Так нет, поперся. Старый сельсовет ему понравился!.. И ты тоже, внучок, хорош. Никого не пожалел, сычиная порода, ничего не испугался, всех за решетку!..

– Их арестовали за преступления.

– Какие там преступления?.. За вино, что ли? Так мы его по-своему делаем, ни зерна, ни патоки не воруем, как другие. И аппарата у нас сроду не бывало!

– А где же вы берете химикаты? Откуда у вас технология?

Евдокия отшатнулась, замахала рукой:

– Да что ты, батюшка! Какая технология? – Огляделась. – Сказала бы тебе, из каких химикатов...

– Но ведь из чего-то гоните?

– Из воды! – засмеялась она. – Из колодезной!

– Совести у вас нет.

– Зато у тебя ее много! Посадил всю родню и доволен? Раньше нас даже милиция понимала и не трогала. Приехал, всех закрыл и думаешь, никто не знает, за что? Наблудил и сейчас свою задницу прикрываешь?

– Сразу бы сказали Антонине, что мы родня, этого бы не случилось.

– Давай миром разойдемся, – вдруг предложила Евдокия. – По-родственному. Пускай ребятам дадут условно, а мы тебя трогать не будем. Это я обещаю. Сыч-то пока не знает, где его дети, а узнает, что ты их в тюрьму упек, и тебе и мне худо будет.

Поверить в ее обещания было трудно, однако другого выхода тогда Сергей Борисович не видел и, вспомнив советы Бажана, согласился на мировую.

Махоркиных продержали в тюрьме до суда, после чего назначили условное наказание и отпустили. Вероятно, Евдокия слово свое держала – никто из них на глаза не показывался, жалоб не писал и вообще никак не проявлялся. Однако Сергей Борисович не мог отделаться от навязчивой мысли, что все равно это так мирно не закончится и обязательно чем-нибудь отрыгнется, поэтому жил неспокойно, с ожиданием какого-нибудь подвоха.

И предчувствие не обмануло.

У матери в Ельне он бывал редко и тут, когда однажды приехал, застал ее озабоченной и встревоженной. Сколько помнил, она всегда жила с этими чувствами, пожалуй, с тех пор, как получила похоронку на отца, – словно все время ждала еще какой-то беды. Она никогда не спрашивала о работе, почему-то не гордилась его успехами, как другие матери, а иногда, напротив, будто бы стыдилась, что сын – главный в области начальник.

И на сей раз она при встрече ничего не сказала, но когда Сергей Борисович лег спать, присела в изголовье, как возле больного, ссутулилась.

– Неладное творится, Сережка, – проговорила мягко и горестно. – Худое люди говорят про тебя, стыдно на глаза показываться.

Он ощутил толчок, словно от ударной волны, и, вмиг предугадав, что произошло, чуть приподнялся и замер: Евдокия Махоркина не сдержала обещаний, распустила слухи...

Поэтому не сразу спросил:

– И что же говорят?

– Будто ты с одной девкой с Выселок связался, Антониной Махоркиной. Брюхо ей сделал, а потом испугался и всех в тюрьму закрыл...

– Брюхо?..

– Ага, значит, не зря говорят. Знаешь ты Антонину...

– Это неправда. Сплетни, мама!

– Я тоже так подумала... Ну и поехала на Выселки узнать, что да как.

– Зачем?!

– Да скрытный ты, сынок, все от меня таишь. С Ольгой разошелся – слова не сказал, от людей узнала. Раньше скрывал и сейчас все молчишь, с кем живешь, как... Верно оказалось, не сплетни: Антонина Махоркина и в тюрьме посидела, и мальчика родила, Федором назвала и тебя отцом записала. В нашем ЗАГСе-то сначала не догадались, метрики выправили, а хватились, так поздно, Антонина переписать не соглашается... – Она чуть распрямилась. – Глянуть захотелось на внука. Подходить уж не стала, а издали-то посмотрела. Маленький еще совсем, но уже сидит, смотрит по сторонам, глазенки круглые – истинный сычик...

У Сергея Борисовича в груди зажгло и левая рука онемела так, что от движения пальцев разливалась боль. А мать еще ниже голову склонила и говорит:

– Да и не в том беда, сынок... Поглядела я, кто в няньках-то у малыша, и узнала – Виктория Маркс, комсомольским секретарем до войны была. Она ведь, бесстыжая, и отца твоего хотела соблазнить, когда он парторгом работал, терлась возле него. А когда дед твой на мельницу жить ушел, к нему и прибилась. Потом и вовсе куда-то убежали. А вернулись уже Махоркины, я и в толк не взяла, кто такие. И в голову не пришло, да и на Выселках-то не бываю... Выходит, Антонина – тетка тебе, раз Сыча дочь. Ты не бойся, сынок, я одна об этом знаю и молчать буду. Но ведь это беда, коли у нее ребенок от тебя...

Он встал и, стиснув зубы, стал одеваться.

– Ты куда? – спросила мать.

– Не волнуйся, мама. Тоже хочу взглянуть...

– Значит, правда...

К матери он приезжал без водителя, поэтому сел за руль и двинул в сторону Выселок.

Он не бывал там с тех самых пор, когда неудачно сходил за самогоном, поэтому где живут Махоркины, представлял смутно, однако нашел скоро: первый попавшийся мужик с бутылкой в руке показал на приземистую избушку, явно переделанную из амбара. Сергей Борисович бросил машину на дальних подступах и осторожно приблизился к дому: несмотря на поздний час, там горел свет – вероятно, как и в старые времена, шла торговля самогоном. Невзирая ни на что!

Он вдруг подумал, что жизнь на родине никак не меняется, и в этой стабильности было ощущение какой-то независимой, самостоятельной вечности, существующей вне времени и власти.

Сергей Борисович потоптался на вросшем крыльце, постучал в незапертую дверь. И тот час услышал незнакомый голос:

– Да заходи, чего стучишь?

Сеней у дома не было, и он вошел сразу же в избу, разгороженную войлочными дерюгами. За дверью поджидала девушка в спортивном костюме, которая при виде гостя отпрянула и вжалась в кошмяную стенку – узнала...

– Наталья? – спросил он.

Та стояла разинув рот – не ожидала, однако испуганно покивала головой.

– Где Антонина? Позови ее.

Она шмыгнула за перегородку, и скоро оттуда послышался неразборчивый шепот – спорили. Наконец появилась заспанная Евдокия Махоркина, полупала глазами на ярком свету.

– А, внучок... Чего среди ночи? Не вина ли хочешь?

В этот момент за войлоком заплакал ребенок, и сердце Сергея Борисовича оборвалось. Неведомо каким слухом и чутьем он услышал в этом плаче родное, кровное – его природа откликнулась на зов младенца! Повинуясь этому чувству, он дернулся было за перегородку, но Евдокия с Натальей встали грудью.

– Куда?! Ну-ка иди отсюда! Мы тебя не трогаем, как обещали, и ты нас не трожь!

– Мой сын!..

Евдокия засмеялась, а детский плач стих.

– Обрадовался! Да разве от тебя дети-то рождаются?

– Это мой ребенок!

– Не твой, иди!

– А чей? Позовите Антонину! Антонина?

– Не ори! Дитя разбудишь... Не твой. Тонька лучше знает чей.

– Пусть сама скажет!

– Если твой, так что сделаешь? – с насмешкой стала пытать Евдокия. – Замуж возьмешь? Алименты положишь? Или снова в тюрьму, чтоб глаза не мозолила?

В это время войлок откинулся и появилась Антонина – как тогда, в ночной сорочке, насмешливая и дерзкая.

Только на груди два свежих молочных пятна...

– Не волнуйтесь, Сергей Борисович, это не ваш ребенок.

– Чей?

– Не на допросе, могу и не отвечать.

– Да скажи ты ему! – встряла Евдокия. – Иначе не отвяжемся!

Антонина усмехнулась:

– А что это вас так заинтересовало? Что ночью приехали? Слухов боитесь?

– Я ничего не боюсь, – отрезал он. – Но хочу знать – чей это ребенок?

– Одного надзирателя из КПЗ. – Она потянулась. – Здоровый такой бык! Переспала с ним, чтоб на зону не идти. Беременных с малыми сроками не сажают...

Сергей Борисович этому не поверил.

– Почему тогда отцом записала меня?

– Что мне, тюремщика этого записывать? – Она рассмеялась. – Это я вам в отместку! Чтоб помнили! А если эти дурочки из ЗАГСа проворонили, то пускай теперь сидят, задницы прижмут...

– Тонька, не балуй! – строго оборвала ее Евдокия. – Скажи как есть!

– Пусть Сергей Борисович немножко поволнуется! – еще больше развеселилась та. – Что вы его боитесь? Второй раз не посадит!

– Антонина!

От окрика она несколько увяла, но глаза еще поблескивали смехом.

– Да ладно... Надзиратель ваш тезка, Сергей Борисович, и фамилия такая же. Я как узнала, так сразу стала глазки ему строить. Он и вывел меня ночью, будто на допрос. И так каждое свое дежурство водил... Проверить можно!

Он услышал в ее голосе месть и все равно не поверил. Евдокия и Наталья знали эту историю и глядели на него испытующе, ждали реакции.

– Но вы же сами меня посадили? – невинно спросила Антонина. – Что теперь спрашивать? Или ревнуете?

– Покажи ребенка, – попросил он, не желая оправдываться.

Она взглянула на мать, словно спрашивала разрешения.

– Покажи, – велела та. – Пускай посмотрит. Только что увидит?

Антонина скрылась за войлоком и скоро вынесла оттуда спящего в пеленках сына. Сергей Борисович приподнял тюлевый уголок, вгляделся в лицо младенца и ничего не увидел – все дети, впрочем, как и старики, ему казались похожими друг на друга. Ребенок недовольно поморщился от яркого света, заворочался, и Антонина тот час же ушла за перегородку.

– Убедился? – спросила Евдокия. – А теперь иди себе. Я свое слово держу.

Она вывела гостя на крыльцо, закрыла за собой дверь и зашептала:

– Не трогай ты моих детей! Хочешь, на колени встану? Дай им пожить, не сади больше.

– Я не собирался никого трогать, – искренне проговорил он. – Пришел узнать о ребенке...

Переубедить Евдокию было невозможно: из строгой хозяйки в доме бывшая комсомольская секретарша превратилась в жалкую старуху.

– Ты уж прости нас, батюшка, по глупости мы дело-то затеяли! – запричитала. – Не гневайся уж на нас! Это все Никитке вздумалось – в кулак зажму, за жабры возьму... Да и Тоньке тоже взбрело!.. Ума-то нет у обоих!

– Чей ребенок у Антонины? – спросил Сергей Борисович.

– Тюремщика! – клятвенно заверила она. – Вот крест! Тонька сразу и сказала...

В этой клятвенности он услышал затаенный страх.

– Я проверю.

– А проверь, батюшка, проверь! – осмелела она. – Так и есть!

Он сошел с крыльца и обернулся:

– А дед мой... Где?

Евдокия посмотрела в сторону темного огорода, помялась.

– В бане твой дед... С Никитой.

– Моются, что ли?

– Да нет... Вино делают.

– Покажи мне.

– Что смотреть-то, батюшка? – испугалась она. – Для себя сидят. Мы теперь не продаем...

– Деда мне покажи.

– Что на него смотреть? Старый он, не узнает никого. Да и ты не узнаешь...

– Все равно. Раз уж приехал...

Евдокия провела его по огороду к старой, черной бане, где света не было, впрочем, как и дыма из трубы. Да и специфического запаха кипящей барды, по которому во все времена милиция определяла, где гонят самогон, он не почувствовал.

Евдокия подвела его к стене и отвернула край тяжелого, мокрого войлока, которым было завешано окно. Сергей Борисович присел и заглянул...

На стене бани горела невидимая электрическая лампочка, отчего тени от предметов были немного скошенными, а из-за пара расплывчатыми. Посередине стояла большая кадка, в которой сидел обнаженный, изветшавший старик: тело его напоминало утлые мощи Христа, но безбородое лицо – скорее, от косого света – выглядело молодым и очень знакомым. Никита черпал воду ковшом из фляги и тонкой струей лил на облысевшую голову деда. Из кадки же валил пар...

– Он что, заболел? – спросил Сергей Борисович.

– Нет, слава богу, здоровый пока...

– Что же его в кадку посадили?

– Так, батюшка, чудо творит, – прошептала Евдокия. – Истинное!

От ее слов в лицо ударило взрывной волной и заложило уши. Голос Евдокии доносился издалека и был каким-то искаженным, как эхо.

– Никто не верит, из чего белое вино делаем. А это и впрямь вода колодезная. Сыч-то ведь он – чудотворец истинный!

– Этого не может быть.

– И я знаю – не может... Но получается чудо. Как Христос сотворил из воды вино, так и Сыч творит... Я тебе дам бутылочку, так попробуешь. Да ты не брезгуй, он ведь чистый, святой...

Она опустила войлочную занавеску и перекрестилась. Сергей Борисович потряс головой – в ушах булькало, хотелось попрыгать на одной ноге с присказкой: «Мышка, мышка, вылей воду под осинову колоду...»

– Все-таки не веришь, – заключила Евдокия. – А зря... Вот те крест, из простой воды!.. Мы для того и бережем старика, пылинки сдуваем. Это я тебе по-свойски говорю, гляди не проболтайся.

Сергей Борисович прошел вперед, но сбился с тропинки и оказался в густой картофельной ботве. Евдокия догнала его, взяла за руку и вывела к избе.

– Чудо! – повторила она. – Сыч-то он давно чудеса творит... Да ведь мы не верим! Вот и ты весь в него, батюшка. Ох, далеко пойдешь! Я как почуяла это, сразу девкам своим сказала и Никите: «Не надо с ним баловать. Замолчите, прижмите задницы-то! Кто пикнет против – язык оторву».

Евдокия заскочила в избу и вынесла пол-литровую бутылку без этикетки, заткнутую газетной пробкой.

– На-ка вот, батюшка, попробуй. И скажи, самогон это или что другое?

Против своей воли, но бутылку он взял и ушел не прощаясь. Возле машины опомнился, хотел разбить о пасынок фонарного столба, однако передумал, выдернул пробку и понюхал – в нос ударил знакомый с детства запах лиственничной смолы, которую приносил дед!

Сергей Борисович брезгливо вытер горлышко носовым платком, приложился и с осторожностью отхлебнул глоток. И сразу ощутил приятный и почти забытый вкус дедовой жвачки. Разве что теперь примешивался к нему терпкий спиртовый холодок...

Он спрятал бутылку в багажник и, не заезжая к матери, поехал домой. По дороге он остановился на берегу речки, запинаясь в темноте, пробрался через кочки к воде и долго прополаскивал рот, но так и не смог избавиться от смолистого, навязчивого послевкусия.

На следующий день он как бы невзначай поинтересовался у начальника УВД, есть ли в органах области его полный тезка. И тут же получил ответ – есть! И служит надзирателем в следственном изоляторе!

– Он вам не родственник, – сразу же предупредили его. – Мы проверяли. Этот надзиратель стал распускать слухи... Будто он ваш дядя... Чтобы службу себе облегчить. Но он только ваш однофамилец, и все. Никаких родственных связей. Ваша фамилия здесь распространенная...

В этот миг Сергею Борисовичу вдруг стало все равно, что о нем подумают; приступ ненависти к своему полному тезке был настолько неожиданным и сильным, что в глазах потемнело.

– Ко мне обратились с устной жалобой, – однако же трезвым и выдержанным голосом заговорил он. – Этот надзиратель во время ночных дежурств выводит из камер женщин... И вступает с ними в половую связь. В результате они беременеют... Вы знаете об этом?

– Такие сигналы были, – признался полковник. – Информация поступает, но оперативного характера...

– А знаете ли вы, что эти женщины после рождения детей записывают в графе «Отец» имя этого надзирателя? Которого никто не знает, но зато знают меня. И в результате появляются порочащие слухи...

– Все понял, Сергей Борисович!

– Держите меня в курсе этого дела.

О бутылке с самогоном он забыл, и только водитель, обнаруживший ее в багажнике машины, скромно напомнил уже вечером. Дабы не привлекать и так пристального внимания руководства органов, Сергей Борисович поручил ему отвезти эту жидкость на кафедру химии в институт, чтоб сделали полный анализ и установили исходный материал.

– А я и так знаю, что это, – усмехнулся водитель.

– Откуда?

– Открыл и понюхал.

– Но ведь она не пахнет самогонкой?

– В том-то и дело! Например, гаишник останавливает шофера, а он по виду выпивший, веселый. А ну дыхни, говорит! Тот дыхнет – трезвый, и экспертиза не показывает. От нее голова светлая, а душе радостно. Наверное, потому и называют белым вином.

– И ты знаешь, где его гонят?

Водитель несколько смутился.

– Да где-то на вашей родине, Сергей Борисович, в Ельнинском районе.

После этой поездки к матери он несколько месяцев ничего не слышал о Махоркиных, да и слушать было некогда, поскольку радиозавод в кратчайшие сроки следовало выводить на проектную мощность. Потом Сергея Борисовича заслушивали на заседании ЦК, где он получил высокую оценку. Он был уверен, что обкатка в провинции наконец-то закончится, его вернут в столицу, однако вместо этого предложили строить еще один мощнейший завод – электротехнический. Который опять же потянул за собой смежное производство – кабельное и серьезную науку: кроме учебного института, следовало открыть еще и научно-исследовательский. В течение месяца определили площадки под будущие заводы, жилье и научный центр, завезли технику, стройматериалы и с ходу начали возводить фундаменты и стены. Денег не жалели, стройку объявили комсомольской, и народ съезжался со всей страны.

Кабельный завод он по своей воле разместил в Ельне, таким образом подняв город из грозящего ему пепла.

Размах ему нравился, однако каждый раз, возвращаясь из столицы на родину, он чувствовал некую ущемленность и подозревал, что у центрального руководства относительно него есть особое мнение, возможно, как-то связанное с его личной жизнью. Сергею Борисовичу все еще напоминали о холостяцком состоянии, однако теперь слышался в этом своеобразный намек на историю с семьей Махоркиных.

Или ему так казалось, ибо он не воспринимал всерьез и не связывал свою женитьбу с дальнейшим продвижением.

В это же бурное время сомнений и надежд ему докладывали, что тезка-надзиратель из следственного изолятора арестован прокуратурой, уличен в использовании служебного положения в преступных целях, изнасиловании задержанной женщины и приговорен народным судом к двенадцати годам строгого режима. Однако эти доклады не приносили удовлетворения и не воспринимались так, как если бы он услышал их сразу же после возвращения из Ельни.

О бутылке с самогоном, сданным на экспертизу, он еще какое-то время помнил и даже водителя посылал в институт, но анализ еще был не готов, и бесконечная суета постепенно приглушила острый интерес. Он возник лишь когда Сергей Борисович случайно встретил в дендрарии заведующего кафедрой химии.

– Я выполнил вашу просьбу, – сообщил он. – Есть письменное заключение. Но если хотите, могу сказать на словах. Этот спиртной напиток на местном диалекте называется белым вином...

Сергей Борисович словно споткнулся и не захотел слушать, поэтому попросил доставить заключение в кабинет, и когда прочитал его, то появилось ощущение нереальности.

Жидкость, содержащаяся в бутылке, на первый взгляд являлась спиртным напитком крепостью в 55 градусов, если считать по общепринятым меркам. Судя по гидроксильной группе, должен бы относиться к одноатомным, алкогольным спиртам, однако на самом деле к ним не относится, поскольку является сложнейшим органическим соединением, где большую половину компонентов составляют неизвестные химические, в том числе ароматические, элементы, установить которые в условиях лаборатории института не представляется возможным. Впрочем, как и невозможно точно установить исходное сырье, из которого получено это вещество, но определенно можно сказать, что это не продукт сбраживания, то есть не брага, не барда и никакой другой виноматериал. Произвести этот алкогольный напиток не только в домашних, но и в лабораторных условиях нельзя в принципе, поскольку не существует технологий, позволяющих выделить присутствующие в исследуемой жидкости эфиры, например, папаин – вещество, получаемое из плодов папайи, и тем более сохранить в первоначальном виде из-за их летучести.

Он прочитал заключение несколько раз, пытался встряхнуться, взбодриться, переключался на деловые бумаги и все равно никак не мог отделаться от навязчивого, детского чувства страха и любопытства. Почему-то все время вспоминалась лиственничная сера, которую дед сначала разжевывал сам, а потом пихал в рот внуку. Однако в скором времени утешился тем, что кафедра химии в институте была еще слабой, как и лабораторная база, поэтому ничего они там не смогли выделить и определить. Надо отвезти пробу в столицу и сдать в специализированный химический вуз, а иначе и в самом деле можно поверить, что Махоркины гонят самогон из колодезной воды...

Сергей Борисович поручил водителю одеться попроще, съездить вечером на Выселки и купить у Махоркиных три литра самогона. Водитель уже знал о его научном интересе, потому лишних вопросов не задавал, а взял специально подготовленную стерильную посуду и уехал.

Вернулся он под утро, поставил машину под окна дома и успел подремать часа полтора, прежде чем шеф вышел на улицу.

– Самогона у Махоркиных больше нет, – доложил печально. – И не будет. Опоздали...

– Что там случилось? – с внезапной тревогой спросил Сергей Борисович.

– Сказали, дед у них умер... Который барду заводил. Теперь заводить и гнать некому... Что оставалась после него, всю на поминках выпили.

В тот же день он тайно поехал на ельнинское кладбище. Могилу деда нашел не сразу, поскольку искал надпись «Махоркин» и случайно наткнулся на свою фамилию – дед не захотел лежать под чужим именем. Судя по дате смерти, Сергей Борисович оказался здесь на девятый, поминальный день, однако ничего не взял с собой и просто постоял возле свежего холмика, увенчанного деревянным крестом с еловым венком и временной табличкой.

И ничего особенного – зова крови, горя или сожаления – не ощутил. Может, потому, что под новое кладбище в Ельне отвели колхозное поле, и теперь покойников зарывали, можно сказать, в грубо вспаханную, каменистую пашню и так, словно не хоронили, а засевали ниву квадратно-гнездовым способом, отчего одинаковые глиняные холмики казались свежими: тут даже не росла трава – настолько была выхолощена земля. На всем этом крестовом поле оказалось единственное деревце, как раз на могиле деда, причем какое-то странное, с толстыми, мясистыми листьями, напоминающими листья магнолии. И запах от него исходил знакомый, терпко-смолянистый, как от распаренной на знойном солнце лиственничной хвои. Должно быть, дерево посадили сразу же после похорон, вместо надгробия, и, несмотря на глубокую осень, оно успело укорениться и как-то очень уж быстро дать молодые побеги.

Обратно он шел по кладбищенской дороге и вместо скорби испытывал раздражение, поскольку липкая после дождя серая глина засасывала ботинки, летела на брюки и полы плаща – хоть бы песком отсыпали, что ли... С детства он знал, что нельзя уносить могильную землю с кладбища, даже на обуви – это к покойнику, и потому, прежде чем сесть в машину, попытался отчистить одежду и оттереть ботинки о мокрую траву возле дороги.

За этим занятием и застали его Махоркины. Было еще полминуты, чтоб прыгнуть за руль и уехать, однако Сергей Борисович понял, что уже узнан, да и не разминуться было на узкой глиняной дорожке.

Первым шел Никита в армейской шинели, за ним вдова Евдокия, до глаз завязанная платком, сестры Антонина и Наталья вели за руки малыша, который уверенно шлепал сапожками по грязи. Сергей Борисович вытер руки носовым платком и встал на обочине, поджидая родню и внутренне готовясь к встрече, однако они даже не посмотрели в его сторону, а демонстративно прошествовали мимо. И только мальчик с детской непосредственностью завернул головку, с любопытством вытаращившись на незнакомца.

Ему мешали ноги Антонины, и он выглядывал из-за них, отставая, обвисая на руках женщин, пока мать не одернула его и не потащила за собой.

Но он все равно оглянулся еще раз, и Сергей Борисович услышал зов крови.

Этот был его сын!

Он сделал шаг им вслед и остановился, потому что в машине заурчал радиотелефон. Вызывали на срочное заседание ЦК, и самолет на аэродроме уже разогревал двигатели...


Спустя девять лет, в опальную пору, когда вокруг был густой туман неизвестности и будущее просматривалось не дальше вытянутой руки, Сергей Борисович тайно приехал на родину и поселился в доме у матери, будто бы на время отпуска. Она ничего не знала о его нынешнем положении, ни о чем не спрашивала, хотя скорее всего много чего видела и догадывалась, что время у сына не самое лучшее. Целыми днями он спал либо читал свои детские книжки и на улицу выходил, как в былые годы, с началом полной темноты, прихватив на всякий случай заряженный «вальтер»: в Ельне, как и во всей стране, начал развиваться дикий капитализм, по ночам устраивались бандитские разборки и, как в послевоенные годы, слышалась стрельба. Все фонари давно перебили, так что невозможно было проверить патроны, и никто уже не вкручивал лампочек. Иногда густой осенний мрак прорезали фары несущихся куда-то машин, а милиция загородилась решетками и не высовывала носа.

Такие прогулки, как в юности, бодрили разум, освежали кровь и обостряли ощущение времени.

Однажды, вернувшись далеко за полночь, он, как всегда тихо, вошел в дом, и тут возникло чувство, будто на миг утратилась реальность: сквозь мутное стекло двери, ведущей на кухню, Сергей Борисович внезапно увидел себя, только в отроческом возрасте – в том самом, когда они с мальчишками пытались выплавить взрывчатку из снаряда. Словно зачарованный, он приоткрыл дверь, и видение в тот же миг исчезло.

За столом сидел Федор. Повзрослевший и очень похожий на Сыча...

– Здравствуйте, – вежливо проговорил он и встал.

– Вот, к тебе пришел, – смущенно объяснила мать. – Познакомиться...

– Все говорят, вы мой отец, – совсем по-взрослому сказал Федор. – Это правда?

– Правда, – отозвался Сергей Борисович.

Мать словно и ждала этого, поддержала радостно:

– Ты посмотри, ведь так похож!

– Можно я буду звать вас «папа»?

– Можно...

– Должен сказать тебе, папа... – Он вдруг растерялся. – Я хотел не только познакомиться... Сегодня узнал, что ты в Ельне, и ушел из дома... Насовсем. Возьми меня к себе жить?

Едва появившись на родине, Сергей Борисович ощутил, что его тянет лишь в два памятных места – к дому Жулиных и на Выселки. Он не хотел никому показываться на глаза, поэтому на Риту посмотрел сквозь окно, а когда пришел на Выселки, то вместо избы Махоркиных обнаружил ресторан – большой каменный особняк с широкой крытой верандой, где гулял народ. Смутное время пошло на пользу, они отстроились, завели свой кооператив и, по слухам, разбогатели: Никита держал в руках местный рынок и, говорят, разъезжал теперь с бандитами на иномарке.

– Плохо ему там, – добавила мать. – Федору учиться надо, а мать в школу не пускает. Заставляет в ресторане работать.

Сергей Борисович вернулся в переднюю, снял пальто и в это время услышал грохот на кухне. Федор упал со стула и теперь крутился на полу, выгибался, хрипел, изо рта текла пена. Ошеломленный этой картиной, он на мгновение замер, после чего кинулся к сыну, а мать уже толкала в руки ложку.

– Разожми зубы! Задохнуться может...

Кое-как он разжал стиснутые челюсти, прижал язык; Федор сделал судорожный вдох и потом уже задышал часто и коротко.

Через минуту он уснул на руках Сергея Борисовича, и лишь тело изредка подрагивало, словно от всхлипов.

– Это припадок, падучая, – объяснила мать. – Еще лунной болезнью называют. Не хотела тебе говорить... Уже года три как мучается. Без присмотра оставить нельзя, а Евдокия умерла. Поэтому в школу не ходит, смеются над ним, а мальчик он умный, его бы выучить. Ваш грех с Антониной... Ты забери-ка его к себе, может, в Москве вылечат.

Сергей Борисович отнес Федора в спальню, однако через несколько минут он проснулся, вышел на кухню и как ни в чем не бывало повторил свой вопрос:

– Ты возьмешь меня жить к себе? Если возьмешь, я напишу маме письмо. Чтобы не искала...

– Возьму, – сказал Сергей Борисович и посадил мальчика к себе на колени.

Вероятно, Федор не привык к таким ласкам, вежливо отстранился и, глянув с затаенной надеждой, спросил:

– В Москве есть такое место?.. Чтоб стояли высокие стены, за ними купола, и чтоб на улице весна и бегут ручьи?

Он тогда подумал о Кремле и сказал, что есть.

– Ну тогда я поеду. Мне это место во сне снится.


А тогда, возле кладбища, получив срочный вызов в Москву и не оттерев с ног могильной земли, Сергей Борисович заскочил домой, наскоро переоделся, однако в суете вновь надел те же ботинки. Хватился лишь в обкоме, куда забежал взять необходимые документы, но возвращаться было поздно.

Избавиться от глины он попробовал в подъезде здания ЦК на Старой площади, где стояла машина для чистки обуви, но в углублениях возле подошв все равно остались ее желтоватые следы.

Он с детства помнил, что уносить с собой кладбищенскую землю – плохая примета, к покойнику, и, едва войдя в здание, тотчас убедился в ее справедливости.

Несколько часов назад скончался Брежнев.

После короткого траурного заседания Сергей Борисович хотел поехать в гостиницу, однако неожиданно был приглашен к Баланову. Это могло означать все, что угодно: конец провинциальной обкатки и новое назначение, но не исключена была и неприятность, например, связанная с его личной жизнью.

И только переступил порог его кабинета, как тут же получил отеческое замечание:

– Почему у тебя ботинки грязные? Ты что, приехал сразу со стройки?

– Со стройки, – соврал Сергей Борисович.

– Жена должна следить... За внешним видом. А ты все еще холостой.

– Исправлюсь, – заверил он.

– Сам исправлю, – вдруг заявил Баланов. – Женить тебя хочу. Сейчас езжай невесту смотреть. Это моя племянница, Ангелина.

– Время очень неподходящее, – попытался мягко увернуться он. – Похороны...

– А ты что, так безутешно скорбишь?.. Езжай на мою дачу, знакомься. Я подъеду позже. Как только похороним нашего покойника, свадьбу сыграем.

Этого Сергей Борисович никак не ожидал и не нашелся что ответить, да и приказы тут, как в армии, не обсуждались. Он вышел из здания в некотором ошеломлении и сначала с горечью подумал, что сам виноват, дотянул до того, что его теперь женить будут. Да еще и на родственнице ответственного работника ЦК! А что их отпрыски собой представляют, он помнил еще с тех пор, как сопровождал одну такую девицу по столичным «Березкам», ювелирным магазинам и тихо шалел от ее капризов и вздорного нрава.

И потом, даже при малейшей опасности подобного поручения, шарахался в сторону и находил причины, чтоб избегнуть участи сопровождающего: считалось, что, кроме охраны, при таких дочках непременно должен быть молодой симпатичный мужчина.

Ощущая внутренний протест, он постоял на тротуаре, тупо глядя по сторонам, и только здесь вспомнил, что не имеет представления, где у Баланова дача. Однако водитель «Волги» из гаража ЦК, на которых первые секретари обкомов ездили по столице, знал все и, включив проблесковый маячок, через час домчал его до шлагбаума, установленного на пустой дороге среди густого соснового бора. Офицеры проверили документы, козырнули и пропустили за высокий зеленый забор.

Типовых каменных особняков в бору оказалось десятка два, однако все они выглядели пустыми – ни единого человека, хотя в палисадниках с коваными заборчиками виднелись ухоженные клумбы, а посередине дачного поселка оказалась пестро раскрашенная детская площадка с качелями и даже каруселью.

Машина остановилась возле одного из домов, водитель выскочил и открыл дверцу.

– Прошу вас. Я буду стоять за шлагбаумом.

Сел за руль, развернулся и уехал.

Сергей Борисович огляделся – особняк показался ему безлюдным, причем, несмотря на ранний и светлый вечер, шторы на окнах были задернуты. Он взошел на высокое крыльцо и надавил кнопку звонка, в полной уверенности, что в доме никого нет. Но дверь отворилась, и перед ним оказалась девушка лет двадцати пяти, в бежевом халате с белым воротничком и фартучке. На невесту, то есть на племянницу Баланова, она никак не тянула – слишком простовата, открыта и, как прислуга, учтива и безымянна.

И смотрела без особого интереса, с дежурной улыбкой.

Она проводила в гостиную, заученно спросила, что подавать – кофе или чай, и исчезла. Сергей Борисович ощутил неловкость: судя по всему, здесь его ждали, однако спрашивать о невесте было несолидно. К тому же не очень-то нравилась роль жениха, которого привезли сюда знакомиться с невестой по воле начальника. От всего этого отдавало какими-то литературными купеческими нравами, но деваться было некуда, не встанешь и не уйдешь. А тут он еще заметил желтоватую кладбищенскую глину на своих ботинках и ощутил нечто вроде тоскливого уныния, однако в дверном проеме гостиной показалась еще одна служанка, только раза в два постарше, с сервировочным столиком.

– Ваш чай, Сергей Борисович, – пропела она.

Чай в этом доме представлял собой легкий обед с салями, ветчиной, огромной вазой с фруктами и коньяком. Причем чашек, рюмок и фужеров было с запасом. В последний раз он ел рано утром, да и то наскоро, в животе давно урчало, однако сидеть и есть сейчас в одиночку, да еще в чужом доме, куда приехал вроде бы свататься, было совсем неуместно. Поэтому он налил себе чаю из керамического чайника и, даже сахару не положив, отошел к окну и отвел в сторону тяжелую занавеску.

На улице был промозглый осенний вечер, серые сумерки поднимались из сосновых крон и таяли в мрачном, низком небе. И вдруг так захотелось уйти отсюда! Хотя бы на улицу – в конце концов, его никто не обязывал сидеть в этих стенах...

И ушел бы, но в это время за спиной открылась дверь.

– Вы не заскучали, Сергей Борисович?

Он обернулся: в гостиной стояла та самая молодая служанка, только сейчас уже в светлом брючном костюме, с распущенными волосами и в позе, отражающей достоинство – без дежурной улыбки и с горделиво приподнятой головой. В ней было меньше природной красоты и больше шарма – ухоженности, макияжа и умения показать себя.

– Не заскучал, но убежать отсюда хочется, – признался он.

– Меня зовут Ангелина. Можно просто Геля. Простите за маскарад... Но я должна была вначале посмотреть на вас. Вдруг бы вы мне вовсе не понравились?

Он вспомнил дочку партийного начальника, которую когда-то возил по ювелирным магазинам, и тот час воспрял.

– Посмотрели? – спросил он с усмешкой. – И что, нравлюсь?

– Ничего, подходите, – спокойно сказала Ангелина, словно покупала в магазине самоцвет. – Мне недавно показали вашу фотографию. Но в натуральном виде у вас лицо более мужественное. И особенно... волосы, прическа.

Наблюдения директора катайской школы годились на все случаи жизни.

Похоже, она тоже старалась хамить, чтобы удерживать равновесие, и это означало похожесть ситуации, в которую они попали.

– Благодаря своему мужественному облику я сделал карьеру, – признался он. – А сейчас женюсь. С легкой руки... моего начальства.

Она и глазом не моргнула, возможно, привыкла либо была готова к подобным речам.

– В таком случае поухаживайте за мной, – попросила она, глядя на обильный чайный столик. – Хотя бы для порядка. Предложите даме что-нибудь!

– Поухаживать всегда готов! – Сергей Борисович себя ненавидел. – Предлагаю прогуляться по лесу. Пока никого нет. Подышать сосновым воздухом. И давай сразу на ты. Что тут фасониться?

Ангелина хотела чего-то другого, однако же согласилась. Они вышли из дома, накрылись одним зонтиком и, завернув за угол, сразу же оказались в мшистом бору, изрезанном множеством тропинок, причем таких узких, что идти можно было лишь друг за другом – здесь было принято гулять в одиночку. Сергей Борисович нарушил заведенные правила и пошел рядом с невестой, прямо по мху.

– А когда у нас приедет... товарищ Баланов? – деловито спросил он.

– Сегодня не приедет, – отозвалась Ангелина. – Позвонил и сказал, чтоб чахохбили не готовили. Похороны...

– При чем здесь чахохбили?

– Дядя любит грузинскую кухню. Говорит, еще Сталин его пристрастил...

– То есть сегодня никого не будет?

– Никого, – был ответ.

– Странно... Как же сватовство? Существуют определенные традиции...

– Обойдемся без них, – просто сказала она и взяла его под руку. – И свадьбы у нас не будет.

– Почему?

– Дядя настаивает, но я не хочу.

– У тебя уже была свадьба? – догадался Сергей Борисович. – Неповторимая?

– Я не была замужем.

– Что же ты делала все эти годы?

– Училась в Институте международных отношений. И сейчас еще учусь.

– В аспирантуре?

– Можно сказать и так.

– Неужели ты никогда не ездила по ювелирным магазинам? – спросил он с мстительным чувством. – По всяким там валютным «Березкам»? В сопровождении какого-нибудь инструктора горкома?

Она взглянула из-за плеча – глаза показались честными.

– Не ездила. Ты заблуждаешься, Сергей Борисович. Я не дочь товарища Баланова, а всего лишь племянница. А тебе обещали дочку?

– На худой случай – внучку, – откровенно съязвил он.

– У дяди своих детей нет, поэтому он выдает замуж племянниц... Ты разочарован?

– Напротив. Мне с юности нравятся фабричные девушки. С которыми я вырос. И возмужал.

– Я не фабричная, – усмехнулась Ангелина и опустилась на мокрую скамеечку, грациозно закинув ногу на ногу. – Придется привыкать к такой. Вопрос решен на самом высоком уровне.

Он сел к ней вполоборота, глянул на свои размокшие ботинки: могильная земля наконец отмылась...

– Насколько я понимаю, это чисто служебный брак?

– Служебный, – согласилась она.

– Вот это я дожил...

Ангелина услышала его, погладила седой чуб.

– Я знаю несколько случаев... Когда такой брак превращался в настоящий. И любовь рождалась, и дети... Тут важно преодолеть психологический барьер. Например, ты мне нравишься. Если женщина испытывает хотя бы минимальные чувства, мужчина на них непременно отзовется. А потом, браки в любом случае творятся на небесах.

– Это ты себя убеждаешь? Или меня?

– Нас... Так ведь всегда было. Женили, замуж выдавали... Будем считать, наши родители сговорились и по рукам ударили, как в старину.

– Любопытно бы еще узнать, что нас ждет в будущем, – не сразу проговорил Сергей Борисович. – У меня такое впечатление, что нас не просто так... свели. Ты что-нибудь знаешь?

– Товарищ Баланов расскажет, – уклонилась она. – Если посчитает нужным.

– Но мы еще задание партии не выполнили. – Он взял Ангелину под локоток, поднял со скамейки. – Сейчас поужинаем и продолжим наше знакомство... Например, в постели.

Она высвободила руку и пошла вперед, но через несколько шагов остановилась и оглянулась.

– Понятно, – вздохнул Сергей Борисович. – До свадьбы ни капли, после свадьбы хоть ложкой.

– Давай без цинизма, – попросила она. – Если я тебе вообще не нравлюсь, скажи. Все еще поправимо.

– Если решено на высшем уровне, это непоправимо.

– Ты отказываешься от меня?

– Попробовал бы!

– Неужели я тебе вообще не интересна?

– Нет, ты ничего, симпатичная, ухоженная... Но я тебя первый раз вижу!

Ангелина постояла с опущенной головой, зябко поежилась:

– Холодно...

– Прости. – Сергей Борисович хотел взять под руку, но она вырвалась и побежала к дому.

У него была мысль сейчас же пойти за шлагбаум, сесть в машину и уехать в Москву, но эта вольность могла означать единственное – до самой пенсии остаться на области, а потом ходить вечерами на прогулки, вспоминать прошлое и ворчать, как ворчит сейчас отставной Герой. Поэтому он вернулся в дом, поискал Ангелину на первом этаже, затем поднялся на второй, где были спальни, но и там ее не нашел.

Невозмутимая служанка накрывала в гостиной стол на две персоны: не свадебный, однако с шампанским в ведерке со льдом, хрустальной посудой и праздничным блюдом – запеченным осетром, обложенным овощами. Не дожидаясь, когда служанка уйдет, Сергей Борисович раскупорил коньяк, налил в бокал и выпил залпом, словно воду. Потом сел спиной к столу, вытянул ноги и увидел на ботинках могильную землю – не отмылась!

В это время наверху послышались шаги и на лестнице показалась Ангелина. Теперь она была в длиннополом вечернем платье, с другой, высокой прической, а на груди, чуть ниже подростково выпирающих ключиц, лежало стрельчатое бриллиантовое ожерелье. На какой-то миг ему почудилось, что это Рита Жулина, и даже в ушах зазвенело от странного ощущения нереальности.

Однако в следующий момент он понял, что это всего лишь хмель докатился до мозгов...

– Прости меня, – повинился Сергей Борисович. – Я нес всякий вздор... Это защитная реакция.

– У меня тоже, – почти весело обронила она и оглядела стол. – Пир во время чумы...


9

Звонок городского телефона зазвучал пронзительно, как тревога, и вызвал раздражение, ибо память об Ангелине до сих пор оставалась болезненной. Если даже дежурный охранник забыл выключить связь, то обязан был среагировать на долгие звонки, однако этого не происходило. Сергей Борисович потянулся было за трубкой, однако в следующий миг на глаза попал пистолет, и два этих предмета на столе – звенящий телефон и взведенный никелированный «вальтер» – вдруг высекли мысль, что все это не случайно...

Он сорвал трубку и резко спросил:

– Что вам угодно?

И услышал голос Горчакова:

– Наконец-то! У вас все в порядке, Сергей Борисович?

Он вновь взглянул на пистолет и спросил:

– Чего ты трезвонишь среди ночи?

– Ваша охрана на месте?

– Откуда я знаю?

– К вам в последние два часа никто не заходил?

– Никто! Что тебе надо, Горчаков?

– Прошу вас, оставайтесь в кабинете, – непривычно взволнованно заговорил генерал. – Запритесь на все замки и на засов! У вас на внутренней двери есть треугольная ручка. Поверните ее по часовой стрелке. Никому не открывайте, даже охране. И не подходите к окнам! Я сейчас приеду!

Сергей Борисович бросил трубку, огляделся и прислушался: в доме было по-прежнему тихо, да и звуки из квартиры почти сюда не доходили. Он открыл первую, звукоизолированную дверь, после чего повернул ключ во второй и резко распахнул...

Освещенный коридор был пуст, впрочем, как и видимый лестничный холл. В общем-то привычный ночной покой, когда дома нет жены и дочери...

Он запер обе двери, однако ручку засова поворачивать не стал. Встревоженный голос Горчакова не насторожил его, а, напротив, вызвал легкое сиюминутное любопытство. Сергей Борисович отодвинул занавеску и не скрываясь стал смотреть в окно.

Погода на улице была промозглая, дождь со снегом – точно такая же, как и той памятной осенью...

Женитьба на Ангелине, устроенная по воле вышестоящего начальства, состоялась сразу же после похорон Брежнева. По регламенту Сергей Борисович обязан был присутствовать на поминальном ужине. Политбюро и секретари обкомов уже рассаживались за столы, когда за спиной внезапно очутился Баланов.

– А вы что тут делаете? – с наигранным и веселым возмущением спросил он. – Оставьте это печальное действие нам, старикам. Вас невеста ждет, уважаемый.

И захромал на свое место.

Их свадьба тоже напоминала поминки.

Во время молчаливо-напряженного ужина подручный Баланова, майор Горчаков, привез им свидетельство о регистрации и вручил без всякого торжества. Однако после шампанского, красного итальянского вина со вкусом дедовой жвачки и армянского коньяка голова у Ангелины закружилась и строгое, поставленное в ИМО, лицо расслабилось, превратив ее в фабричную девчонку. Они сидели за столом даже не рядом, как жених и невеста, – напротив друг друга, словно собеседники, но целоваться на этой свадьбе было не обязательно, да и «горько» никто не кричал. Несколько раз Сергей Борисович пытался завести разговор – не сидеть же как на поминках! – однако Ангелина не поддерживала, и где-то во втором часу ночи, когда молодоженам следовало бы разделить брачное ложе, она вдруг потянулась к нему через широкий стол и прошептала:

– А давай погуляем под дождем?

Он посмотрел на ее вечернее платье, подол которого касался пола, но она поняла и махнула рукой:

– Давай так!

Они пошли тем же путем, как и в прошлый раз, только дальше, и без тропинок, по мху. В неосвещенном бору было так темно, что, выйдя со света, они натыкались на деревья и от этого смеялись. Сергей Борисович взял ее за руку и пошел вперед.

– Знаешь, чем хорош служебный брак? – вдруг весело спросила Ангелина. – Ты никогда не бросишь меня. Если не будет команды. А ее может не быть никогда!

Потом они четверть часа шли молча и уверенно, приглядевшись к темноте. От сырой земли и мха вечернее платье вымокло сначала лишь по кромке, но ткань была такая, что тянула влагу вверх, как промокашка. Ангелина словно не замечала этого, пока не начался предутренний холодный ветер.

– Я замерзла, – пожаловалась она.

Сергей Борисович снял пальто, набросил на плечи и приобнял, ощутив дрожь ее тела.

– Ноги окоченели, – доверчиво проговорила Ангелина.

– Пойдем в дом?

– Не хочу... Я знаю, где можно спрятаться! Беги за мной!

И, подхватив тяжелый подол, побежала по светлеющему бору. Через минуту впереди обозначилось белое тусклое озеро, а на берегу – желтеющее свежесрубленное строение, напоминающее теремок с круговым и высоким гульбищем. Ангелина забежала по временным, строительным ступеням, подала руку и сказала:

– Смотри не навернись.

И эти ее простые слова, оброненные возбужденным шепотом, словно подломили постоянное напряженное ожидание. Она открыла дверь и ввела его в темное пространство.

– Здесь пока нет света. Но зато есть печь.

Сруб был еще сырой, поэтому остро пахло смолой и по сравнению с улицей ощущалось немного парное тепло.

– Что это? – спросил Сергей Борисович.

– Баня. Но она не работает. – Ангелина провела его в парную. – Здесь будет теплее... Ты умеешь топить печку?

Приглядевшись к полумраку, он собрал обрезки досок, стружки и затопил железную печь. Отблески пламени высветили желтое пространство, и сразу стало уютно. Широкий дощатый полок был покрыт старым ватным одеялом, в изголовье вместо подушки лежала свернутая телогрейка.

– Здесь плотники отдыхают, – пояснила невеста. – А я люблю сюда ходить, деревом пахнет...

Они сели рядом, прижались друг к другу, но теплее от этого не стало.

– Одежда мокрая, – сказал он. – Так не согреешься.

Ангелина сняла плащ, расстелила его на полке, затем выпуталась из платья и сбросила его на скамью.

– Ничего себе брачное ложе, – проговорила она, укладываясь. – Но зато здесь можно побыть вдвоем. И поговорить.

Сергей Борисович укрыл ее своим пальто и, присев на корточках возле печки, открыл дверцу – свет и тепло приятно обволакивали лицо и все свежее смолянистое пространство.

– Сядь рядом, – попросила она.

Он послушно опустился на полок, нашел ледяную руку и замер. Прошла, может быть, минута, но дрожать она не перестала.

– Похмелье выходит, – словно угадав его мысли, сказала Ангелина. – Я так много никогда не пила. Но ведь у нас свадебная пирушка... И теперь я тебе буду законной и верной женой.

Он не удержался от иронии:

– Надолго ли?

– Это уж как судьбе будет угодно.

Сергей Борисович хотел съязвить в отношении судьбы и начальства, однако промолчал, поскольку Ангелина перестала дрожать.

– Только у меня такое чувство, будто не надолго, – не сразу вымолвила она. – А чувство меня никогда не обманывало... Поэтому я умею предсказывать судьбу.

– Вот как? – встрепенулся он. – И что же нас ждет?

– Дальняя дорога и казенный дом.

– Казенный – это хоть не тюрьма?

– Нет, посольство. В одной очень специфической, но удобно расположенной капиталистической стране.

– То есть ты хочешь сказать, что...

– Только давай так! – строго предупредила она. – Что я нам нагадаю, останется между нами. Пусть это будет первый семейный секрет.

Он вдруг подумал, что Ангелина привела его в недостроенную баню, где даже электричества не было, чтобы поговорить откровенно. То есть она чего-то опасалась, поэтому и молчала за свадебным столом на даче своего дяди.

– Пусть будет, – согласился он.

– Через некоторое время тебя назначат послом, – сообщила она. – И мы уедем за границу, например в Мексику.

Когда первых секретарей отправляли послами в страны третьего мира, это было хуже ссылки.

– За что? – спросил Сергей Борисович.

– Не вздумай спрашивать об этом у товарища Баланова... Так надо. Поэтому тебя женили на мне. Дипломат не может быть холостяком. Это ведь столько соблазнов. А всякий соблазн – путь к разврату и предательству.

– Какой же из меня посол? Я и был лишь в Германии курсантом и Болгарии...

– Ничего, научишься. Это не так сложно. Послу всегда следует делать официозный вид и читать заученный текст. С очень серьезным видом государственного деятеля. И все.

– У меня нет образования...

– То, что ты недоученный политрук, мне известно, – засмеялась она. – Но ничего, пройдешь месячную стажировку где-нибудь в братской Эфиопии. А потом, я буду всегда рядом.

– То есть послом будешь ты, а я при тебе?

Ангелина шевельнулась.

– Я буду работать по своему профилю. А в свободное время скрашивать твою жизнь на чужбине.

– Интересно, в чем я провинился?

– Наоборот, товарищ Баланов отметил твои заслуги. Даже племянницу в жены не пожалел. Скоро у тебя откроются большие возможности. Если наша командировка в Мексику пройдет удачно, тебе светит должность заместителя министра иностранных дел.

– Удачно – это как?

– Нам нужно пересидеть за рубежом первый период смутного времени.

– А что?.. Грядет смутное время?

– Ты не догадываешься? – изумилась она. – А дядя считает, ты обладаешь аналитическим мышлением, очень тонко чувствуешь конъюнктуру. Правильно оцениваешь текущий политический момент. Ты уж давай не разочаровывай товарища Баланова. Соответствуй.

– Я так давно сижу на области, что перестал чувствовать, – признался Сергей Борисович. – Отстал. Умственно и психически.

– Ладно, не прибедняйся, муженек, – тихо засмеялась Ангелина. – Помнишь выражение вождя революции? Всякую, даже самую блистательную, идею можно похоронить, если довести ее до абсурда. Вот сейчас и будут доводить. Несколько ближайших лет предстоят сплошные похороны. Надо с честью проводить в последний путь всех старцев, жаждущих власти. И тогда трагичное станет смешным...

Он вспомнил последнюю встречу с Героем и ощутил озноб, хотя от печи уже накатывали волны жара.

– Значит, уже все предрешено?

– Относись к этому философски, как к нашему браку.

– Не так я представлял будущее, – не сразу признался Сергей Борисович. – Не таким... Ты не ошиблась, гадалка?

Печь уже раскалилась, свет от нее разливался по всей парилке, и он теперь отчетливо видел ее лицо, чуть поблескивающие глаза, приоткрытый рот с белой полоской зубов и волевые, твердые на вид, губы.

– Всякая ошибка для нас – это верная гибель, – заключила Ангелина. – Я больше ничего пока не знаю.

Он тогда не внял этой фразе, вернее, посчитал, что Ангелина говорит об их сложных отношениях, поэтому склонился и поцеловал – губы оказались не такими уж твердыми. Она отвернулась и стала смотреть в стену.

– Почему же гибель? – спросил он для того, чтобы не молчать.

– По кочану, – усмехнулась Ангелина. – Ну хватит, согрелись. Пойдем выпьем за нашу сиротскую свадьбу. Погуляем с тобой! Дядя все равно не приедет. Там сейчас власть делят...

Последняя встреча с Бажаном состоялась незадолго до этих событий. Ощущение, что он болен, тогда оказалось не напрасным: почетный пенсионер сначала перестал вечерами гулять на улице, а якобы запершись у себя в комнате, что-то писал. Затем, никого не известив, поехал в ЦК и там встретился со своим фронтовым и целинным другом, проговорил около часа и в результате будто бы по собственной просьбе был направлен в специальную клинику для ветеранов и заслуженных людей. Его жена тот час же отправилась на свидание, поскольку муж уезжал вполне здоровым и оставаться на лечение не собирался. Героя она застала в хорошем, даже веселом расположении духа, без всяких признаков какой-либо болезни, поэтому позвала домой, однако он отказался, мол, я должен побыть здесь и подождать какого-то ответа из ЦК.

Обо всем этом рассказал сын Бажана и попросил навестить отца и как-нибудь разузнать, что с ним происходит на самом деле, потому что прошло уже больше месяца, все домашние встревожены и не знают, чего ждать. Оказавшись в столице и загруженный хлопотами, Сергей Борисович забыл о просьбе и вспомнил, когда уже подъезжал к аэропорту. Пришлось разворачиваться, поскольку родственники завтра обязательно придут и возвращаться ни с чем неудобно. Пришлось задержать рейс, и пассажиры ждали его несколько часов: тогда еще самолетов начальников не существовало...

Прием посетителей в клинике был строго ограничен дневными часами, а он приехал уже поздновато и едва допросился, чтобы дали свидание. Встретиться разрешили в специальной комнате на первом этаже: тропические растения, аквариум с рыбами, журчание искусственного ручейка и мягкая мебель – все для покоя, умиротворения и тихой, задушевной беседы. Но бывший первый секретарь был подавлен, все время смотрел куда-то в сторону, и как только Сергей Борисович спросил, сколько ему здесь еще находиться, Бажан приставил палец к губам, показал на свои уши и вслух добавил:

– А здесь хорошо! Мне куда торопиться? Казенные харчи, процедуры всякие. Я тут на три кило поправился!

Погримасничал и опять сделал знак – молчи.

– Начали строить электротехнический завод, – нашел тему для разговора Сергей Борисович. – И кабельный, в Ельне. Объявили ударной комсомольской...

– Это хорошо, – одобрил он. – Дерзай, ты молодой...

Промолчали несколько минут, переглянулись – беседы не получалось.

– А пойдем, провожу тебя, – предложил Бажан. – Время позднее...

Они миновали медицинский пост и вышли на улицу. От корпуса до проходной было всего метров семьдесят, поэтому бывший командир полка заговорил сразу же, едва спустились с крыльца:

– Рухнет все это скоро. К руководству страной приставили бездарных людей, вечных вторых лиц. Страной управляют начальники политотделов. Где Жуков? Где Конев и Рокоссовский? Где маршалы?

Сергей Борисович принял это на свой счет, ибо сам закончил военно-политическое училище. Но вместе с тем был поражен смелостью его рассуждений и потому сосредоточенно молчал. Конечно, ему, отставному, говорить это было безопасно: вот если бы он раньше об этом заикнулся...

– А эти размоют партию, социалистические ценности... – между тем продолжал Герой. – Дай бы бог, государство устояло. Есть старая истина: империей управляют императоры. С этого, нынешнего генерального, какой император?.. Погоди, сейчас они начнут собачиться между собой, грызть друг друга. Тайно, тихо, а на людях целоваться. Знаю я эту публику. В тридцатых то же самое было, грызлись, как пауки в банке, пока Сталину не надоело. У них веры нет ни в бога, ни в партию. Запомни: один дворцовый переворот породит второй, третий. Пока они возятся, трясут седыми гривами, молодняк отвратится от партии. И придут молодые голодные волки. Вот тогда и настанет конец Советской власти... Ну что ты молчишь?

– Я слушаю. – Сергей Борисович сглотнул ком, спиравший дыхание.

– Ну слушай... Думаешь, я партию оплакиваю? Брюзжу тут... Нет, я уже оплакал. И слезы вытер. Сейчас надо думать, что станет с Родиной, когда к власти придут хищники. Они пока что в комсомоле и еще на полпути, но скоро придут. Я чувствую их мягкую шакалью поступь...

– Зачем вы мне все это говорите? – воспользовавшись паузой, спросил Сергей Борисович.

– Затем, что не хочу, чтоб ты оказался одним из них, – мгновенно ответил Бажан. – Грань очень тонкая, переступишь и не заметишь. Я ведь вижу, ты голодный. Да и прозвище у тебя было – Сыч... Голод – штука опасная, захватит воображение, не удержишься. Поэтому помни мои слова и будь осторожен.

Они оказались возле проходной, где за стеклом маячила милицейская фуражка.

– Ну, прощай, Сережа. – Герой похлопал его по плечу. – Счастливого тебе пути. Особенно-то широко не шагай, штаны порвешь.

– Что родным сказать?

– Скоро вернусь, скажи. Подправлю здоровье и приеду. Пусть не волнуются.

Тогда у Сергея Борисовича возникло чувство, будто видятся они в последний раз. Так и получилось: спустя недели три случайно узнал, что Бажана привезли домой и теперь он лежит и молчит – не разговаривает даже с домашними. Следовало бы навестить его, но, занятый строительством новых заводов, Сергей Борисович не находил времени, а точнее, не всегда о Герое помнил и спохватывался в неподходящие моменты.

Потом пришел сын Бажана и сообщил, что отец в очень плохом психическом состоянии – навязчивые идеи переустроить мир. Будто он теперь ходит в военной полковничьей форме старого, сталинского образца и мечтает собирать ополчение, дабы повести его на штурм столицы. Сын ходатайствовал, чтобы отца поместили в клинику ЦК, подальше от дома, поскольку дело щепетильное и областная психиатрическая лечебница для этого не подходит, все его знают.

Сергей Борисович пообещал решить этот вопрос, но не успел, ибо вскоре случился служебный брак и началась дипломатическая карьера.


После этой свадьбы Сергей Борисович вернулся домой один, и через несколько дней ему начало казаться, что балановская дача, Ангелина, да и сам Баланов, как-то мимоходом поздравивший молодоженов, – это сон или полузабытое кино: реальностью было лишь свидетельство о браке. Однако ее предсказания начали сбываться очень скоро и с точностью до мелочей. Через месяц его вызвали в столицу и после недолгой беседы в МИДе предложили выехать в Эфиопию на стажировку. Никто не агитировал, не уговаривал, верно, полагая, что от таких предложений никто не отказывается – дипломатические паспорта уже были готовы. С Ангелиной он встретился в депутатском зале аэропорта за десять минут до посадки. Жену сопровождали двое мужчин средних лет, которые вежливо поздоровались с Сергеем Борисовичем и тут же исчезли.

Он смотрел на нее, как в первый раз, заново привыкал к ее виду, запаху, прикосновениям рук и, как в первый раз, ничего не ощущал.

Стажировка оказалась делом нудным и тоскливым, как и вся дипломатическая жизнь – работа с почтой и шифровальщиками, редкие и невероятно скучные приемы официальных лиц, посещение кофейных плантаций или еще первобытных фабрик по переработке кофе и никаких самостоятельных поездок, поскольку в стране шла гражданская война, причины которой были никому не понятны, ибо противоборствующие стороны дрались под красными знаменами с силуэтом Ленина. Но для Ангелины все это казалось интересным, вероятно, потому, что она занималась своим направлением в дипломатической службе – контактами с местным населением, часто ездила по стране в сопровождении эфиопских военных, в том числе и в не подконтрольные властям районы, однако почти ничего не рассказывала. Да и разговаривать-то им особенно было некогда, поскольку режим работы не совпадал и они виделись редко, на бегу, хотя жили в одной квартире посольского дома.

И вот это обстоятельство как-то незаметно пробудило интерес к жене, а однажды Сергей Борисович испытал даже ревность, когда случайно увидел Ангелину в кафе, где она танцевала с молодым негром далеко не эфиопской внешности. Причем так увлеченно и самозабвенно устанавливала контакт с местным аборигеном, что даже не заметила законного мужа.

К неграм, которых тогда в Союзе было предостаточно, Сергей Борисович относился, если судить по политическому сознанию, с большим уважением – все-таки освободились от колониальной зависимости и некоторые африканские страны строят социализм; но в душе испытывал брезгливость, больше всего из-за специфического запаха и необычного вида, хотя отлично понимал, что все это отдает расизмом.

Так вот когда Ангелина вернулась домой, он ощутил, что вместе с ней в квартире появился негритянский запах, даже после того, как она сходила в ванную.

Семейной сцены он после этого не закатил, но стал ловить себя на том, что все время непроизвольно думает о ней и с неожиданной ностальгией вспоминает, как они грелись в парилке недостроенной бани. В какой-то момент у него тогда возникло сожаление, что ночь прошла в ненужной для брачного ложа болтовне, заботах и переживаниях о предсказанном будущем. Близость ее тела и мужское начало не сработали, и их отношения не развились далее одного нежадного и безответного поцелуя.

Проведенный в Эфиопии месяц стажировки оказался таким же безвинным, однако Сергей Борисович уже ощутил притяжение к ней, особенно в тот миг, когда им надо было расстаться в столичном аэропорту: Ангелину встречали те же самые люди, что и провожали, а его – сотрудник МИДа. Ангелина почувствовала, что он переживает, и неожиданно обняла, прижалась щекой и шепнула одними губами:

– Скоро встретимся, не скучай.

И этого было достаточно, чтобы ждать встречи.

Она состоялась через несколько дней, когда молодой семье новоиспеченных дипломатов выделили огромную по тем меркам квартиру в мидовском доме, ко всему прочему еще и обставленную дорогой тогда румынской мебелью. Сергей Борисович никогда особенно не заботился о быте, поскольку приходил в служебную квартиру только переночевать, а тут, когда вошел в эти хоромы, неожиданно подумал, что ему всю жизнь не хватало своего дома, семейного уюта, гнезда, где можно уединиться от всего мира. Правда, здесь было одиноко, но через час пришла Ангелина, с видом хозяйки обошла комнаты, позвонила в службу доставки заказов и осталась на кухне готовить чахохбили, ибо в восьмом часу должны были явиться гости, будто бы на новоселье.

Сергей Борисович помнил о вкусах Баланова, однако не ожидал, что он так запросто явится со своей женой, причем какой-то другой, не кабинетный, а домашний, раскованный и даже веселый. Чисто формально и без эмоций осмотрев квартиру, он взял свой кейс, отвел хозяина в кабинет, запер дверь, открыл окно и закурил трубку.

– Жалобы на тебя поступают, Сергей Борисович, – вдруг проговорил он то ли насмешливым, то ли угрожающим тоном. – Не проявляешь к жене должного внимания, не исполняешь, так сказать, супружеский долг.

По его виду, шутит он или говорит серьезно, определить было невозможно, поэтому Сергей Борисович ответил двусмысленно:

– Нам больше нравится предвкушение. К тому же у нас даже медового месяца не было.

Дым выносило за окно, а сладковатый запах табака проникал в комнату и по вкусу почему-то напоминал компот.

– Предвкушение – это замечательно, – со знанием дела и удовлетворенно произнес Баланов. – К тому же впереди у вас целая жизнь. В теплых странах... Через неделю возьмешь свою благоверную и отправишься на Североамериканский континент. Тебе надлежит возглавить наше посольство в Мексике.

Предсказания Ангелины продолжали сбываться, поэтому Сергей Борисович молчал. Баланов сделал паузу, по-сталински раскуривая трубку, и вдруг спросил:

– Тебя ничто не удивляет? Например, понижение статуса?

Отбояриваться фразой в стиле «если партии надо, то я готов» было бы глупо и неуместно.

– Сказать откровенно?

– Желательно.

– С вашей легкой руки я женился, – спокойно проговорил он. – Понимаю это как особое покровительство.

– Правильно понимаешь, – одобрил Баланов. – И хорошо, что не задаешь лишних вопросов. Полагаю, командировка в Мексику займет лет пять. Заводы ты строить умеешь. Теперь учись строить международные отношения. В будущем пригодится... И не подавляй волю своей жены. А то у тебя замашки домостроевские. Она моложе, еще ничего не видела, так пусть ездит, смотрит на заморскую жизнь. – Он достал из кейса пакет документов. – Это тебе. Изучай документы, готовься. Появятся вопросы – обращайся напрямую.

Сергей Борисович открыл пакет, потянул оттуда бумаги, но Баланов небрежно отнял и бросил на стол.

– Не сейчас. Сегодня у вас праздник! Пойдем кушать чахохбили! Я уже слышал запах с кухни. Ангелина прекрасно умеет готовить. Тебе нравится кавказская кухня?

– Долго жил холостяком, не избалован, – признался он. – Поэтому нравится любая.

– Ничего, жена тебя избалует!

Почему-то за столом почти не разговаривали, если не считать тосты, произнесенные Балановым с наигранным грузинским акцентом. Вина он почти не пил, а пригублял и отставлял бокал, но ел с аппетитом, без вилки, и говорил по этому поводу, мол, рыбу, птицу и девицу следует брать руками. Сергею Борисовичу даже стало интересно наблюдать за своим начальником, покровителем и теперь уже – родственником. Оказалось, и ему, всемогущему и влиятельному, все человеческое не чуждо, и он умеет не только снимать, назначать, распекать, но даже шутить.

В какой-то момент он вытащил из мяса дугообразную косточку, тщательно обсосал ее и вдруг предложил:

– А давай с тобой, зять, сыграем в игру! Разломим косточку!

Они разломили куриную косточку, после чего Баланов объяснил:

– Теперь на все, что я стану давать тебе в руки, ты должен говорить «Беру и помню». А если ты что дашь, я буду говорить. Кто из нас забудет, что ломал косточку, и не скажет, тот проиграл.

– Он самого Иосифа Виссарионовича обыграл, – горделиво сказала его супруга.

И это была ее единственная фраза за все застолье.

Новоселье, как свадьба, оказалось скромным и коротким, гости посидели минут сорок, после чего стали прощаться. И тут, возле порога, Баланов спохватился и сказал уж совсем по-свойски:

– Про подарок-то мы с тобой забыли, мать? – и поднял с пола коробку. – Это вам на новоселье!

– Беру и помню, – усмехнулся Сергей Борисович, принимая подарок.

– Молодец! – похвалил он. – Из тебя толк будет!

В коробке оказались старинные настенные часы с боем из антикварного магазина.

Потом Ангелина стала убирать со стола, а Сергей Борисович хотел только глянуть, что за бумаги привез Баланов, но прочитал одну страницу, вторую и потом уже не мог оторваться. Это была подробная аналитическая справка по Мексике, где раскладывалось все, от взаимоотношений с соседними государствами до личных качеств, наклонностей и связей руководителей страны, их жен, детей и родственников. Кто на кого может влиять, какими средствами и способами, и как влиять на влияющих. Знать все это, наверное, было острой необходимостью, но он, еще не посвященный во все тонкости международных отношений, способов добычи информации и ее реализации, читал и не мог отделаться от мысли, что подглядывает в замочную скважину.

И одновременно кто-то подглядывает за ним. Причем именно в это время, когда он читает...

Новая квартира сразу же показалась неуютной и чужой.

Когда он спохватился, Ангелины уже не было ни на кухне, ни в зале. Он заглянул в одну спальню – там оказалась пустая, но заботливо расстеленная кровать с двумя подушками, и даже теплый мужской халат висел рядом. Вторая спальня оказалась запертой изнутри. Сергей Борисович постучал, но услышал в ответ:

– Спокойной ночи, милый.

Он такого не ожидал, поскольку все это время, как они расстались в аэропорту, подспудно думал, что следующая их встреча закончится наконец-то брачной ночью.

– Мы не успели поговорить, – забормотал он. – Бумаги отвлекли... Открой?

– Завтра поговорим. – Вероятно, она потягивалась. – Так спать хочется...

– Зачем же ты нажаловалась дяде?

– Нажаловалась? – не сразу переспросила Ангелина.

– Да, будто я не исполняю... супружеский долг. И вообще у меня домостроевские замашки.

Сергей Борисович не слышал, как она встала, поэтому дверь отворилась неожиданно. Свет от настольной лампы был сзади, поэтому лицо было затенено, однако ярко светились золотистые волосы и очертания ее тела под ночной сорочкой.

– Я не жаловалась, – встревоженно проговорила она.

– Значит, мы живем с тобой под постоянным надзором, – предположил он. – Нас видят на просвет, как в аквариуме. Наверное, и сейчас...

– Сейчас нет, – твердо сказала она. – Проверки закончились...

– Нас проверяли?

– Ты разве не догадывался об этом?.. Нас рассматривали в лупу. Поэтому я увела тебя в баню. – Она улыбнулась. – Помнишь? А теперь дядя доверяет. Даже косточку с тобой переломил...

Он взял Ангелину за плечи.

– Знаешь, я, кажется, начинаю привязываться к тебе. Ждал вот этой встречи...

– Когда привяжешься, тогда и приходи! – Она со смехом вывернулась из рук и спряталась за дверь, оставив щелку. – Исполнять супружеский долг!

– Пусти меня?

– Давай договоримся на берегу, – вдруг предложила Ангелина. – Или мы это делаем по любви, или для здоровья. Ты как хочешь?

Прислонившись к косяку, он полюбовался ее пытливыми, насмешливыми глазами и спросил:

– Если для здоровья, то могу войти сейчас же?

– Можешь! – Она открыла дверь.

– Тогда спокойной ночи!

Он развернулся и пошел в свою спальню.

– Это твой выбор, Сережа! – громко прошептала она.


Их жизнь в Мехико началась с суеты, и представление о дипломатической работе у Сергея Борисовича резко изменилось. Едва приняв дела и вручив президенту верительную грамоту, он получил его просьбу оказать содействие в ликвидации последствий наводнения в южных районах. Кроме того, в стране работало много специалистов – нефтяников, газовиков и металлургов, причем с семьями, и стоял острый вопрос школьного образования их детей, поскольку в то время им не разрешалось учиться в местных школах с капиталистическими нравами. И это все помимо основных обязанностей посла, десятков обязательных встреч, приемов, выдачи виз, переговоров и прочей рутины. Ко всему этому Сергей Борисович сильно простудился в жаркой Мексике, ибо не умел пользоваться кондиционером и однажды включил его в спальне и уснул на холодке. А проснулся уже с температурой, кашлем и насморком, так что провалялся почти неделю и с той поры больше не пользовался благами цивилизации.

Ангелина была тогда в ранге атташе по культуре и прессе, занималась связями с общественностью, то есть создавала имидж представляемого государства, и до поры до времени Сергей Борисович даже не подозревал о ее истинной профессии и поручениях, которые она выполняла. Однако вскоре заметил, что чаще всего жена общается и даже проводит время в обществе торгового атташе Лобзина, переводчика и повара, – коллектив небольшой, жили скученно и вся жизнь представительства была на глазах. А поскольку отношения с Мексикой в то время считались дружественными, то посольство не испытывало каких-либо неудобств, можно было спокойно передвигаться по всей стране, останавливаться в гостиницах, ездить на отдых хоть к берегам Тихого океана, хоть к Мексиканскому заливу, в горы или джунгли. Этим Ангелина и пользовалась, уезжая на воскресенье то с Лобзиным, то с переводчиком, – все они в совершенстве владели испанским, а через пару месяцев, покрывшись густым загаром, мало чем отличались от местных жителей: у повара, впрочем, как и у посла, выходных не было.

Возвращалась она обычно поздно и почти счастливой, шептала какие-нибудь манящие слова, мол, так здорово кататься на доске по океанским волнам, только жаль – тебя не было рядом, отмывалась в душе от соли и исчезала в своей спальне.

Сергей Борисович воспринимал это как женскую хитрость; Ангелина умышленно дразнила отдыхом в обществе мужчин, дабы вызвать у него чувства, но достигла обратного результата – ничего, кроме отчуждения, он не испытывал. Однажды она уехала с Лобзиным будто бы в Акапулько, но позвонила из Матомороса, сказала, будто у них сломалась машина и они приедут только завтра к вечеру.

Уснуть он не мог, до глубокой ночи смотрел телевизор, потом болтался по квартире, стараясь разобраться в своих чувствах, и, разогревшись ревностью, зашел в спальню Ангелины. Сергей Борисович не мог объяснить себе, что он ищет, какие улики и следы измены хочет найти; скорее всего им двигало желание заглянуть поглубже в душу своей служебной жены, понять, есть ли у него надежды на ее чувства, и определиться, как быть дальше. Он осмотрел столик под зеркалом, прикроватную тумбочку – ни писем, ни открыток, ни тем паче дневниковых записей, хотя он знал, что Ангелина переписывается с родителями и подругами по ИМО. Когда же открыл платяной шкаф с нарядами и с чувством ревнивого подозрительного мужа стал ощупывать одежду, вдруг обнаружил в кармане джинсовой куртки ее дипломатический паспорт.

Он не знал еще, что это такое – оказаться в чужой стране без документов, но отлично представлял возможные последствия. К тому же Матоморос находился на границе с США, а «холодная война» была в разгаре. Утешение, что Ангелина находится там с Лобзиным, человеком опытным и работающим в Мексике уже четыре года, было слабым, и он не смог уснуть до утра. Весь день Сергей Борисович не находил себе места, ждал звонка, но она так и не позвонила и приехала только вечером, как и обещала. Он настолько разозлился на своего соперника, что тот час же пригласил к себе в кабинет, велел написать объяснительную и отстранил от работы до особого распоряжения. Привыкший к лояльности чрезвычайного и полномочного, Лобзин этому изумился.

– У нас сломалась машина!

– Почему вы оказались в Матоморосе, если поехали в Акапулько? – едва сдерживаясь, спросил Сергей Борисович.

– А по дороге передумали, – с наивной легкостью объяснил соперник. – Ангелина никогда не была на северо-западе страны, хотел ей показать... Но у нас полетела помпа.

В тот же вечер он сделал письменное распоряжение все маршруты передвижения сотрудников посольства согласовывать с ним лично, после чего спустился в гараж посольства и спросил у механика, менялась ли помпа на автомобиле торгового атташе. Тот осмотрел и дал определенное заключение – не менялась.

– Подтвердите это письменно, – велел Сергей Борисович и пошел в свою квартиру.

Ангелина отмокала в ванне и слушала мексиканские мотивы. Дверь оказалась незапертой, поэтому он вошел, убавил звук магнитофона и поздоровался как ни в чем не бывало.

– Ой! – будто бы испугалась она. – Забыла запереться...

– Что-то ты стала забывчивой. – Он присел возле ванны. – Как поездка?

– С приключениями! – Она достала из воды мокрую руку и щелкнула в него брызгами. – Представляешь, сначала у нас сломалась машина. Потом оказалось, что в Матоморосе отремонтировать ее невозможно, и нас на трейлере отвезли в Монтеррей. Зато я посмотрела эти города...

– Ты хорошо училась в ИМО?

– Хорошо...

– А вам говорили там, что ложь сотрудников представительства несовместима со статусом дипломата?

– Ты меня ревнуешь! – догадалась она. – Это уже хорошо!

– Машина Лобзина не ломалась. И ты об этом знаешь.

– Верно, – подхватила Ангелина. – Потому что она все это время стояла в Мехико. А мы ездили на другой, взяли в прокат. Вот она и сломалась.

– Почему вы не поехали на своей?

– Сам подумай: мотаться по стране на машине с дипномерами не очень удобно. Обращают внимание.

– Поэтому и паспорт не взяла?

– Паспорт? – Она на мгновение смутилась. – Да, я забыла его в куртке...

– С дипломатическим паспортом тоже неудобно? Например, показывать его в гостинице...

– Между прочим, шарить по чужим карманам тоже нехорошо!

– Не по чужим. Я твой муж и к тому же начальник, со всяческими полномочиями.

Она достала мочалку, выдавила на нее жидкое мыло.

– Потри мне спинку, начальник.

Сергей Борисович уловил фальшь в ее голосе и поведении – отвлекала внимание.

– Почему вы поехали в Матоморос? – хмуро спросил он. – На границу США, без паспорта...

– Я должна знакомиться со страной, это входит в мои обязанности...

– Ты от меня что-то скрываешь!

– Да ты меня ревнуешь, Сережа! – Она хотела погладить его чуб, но Сергей Борисович увернулся.

– Ревную. И завтра же отошлю в МИД представление на своего соперника. От работы он уже отстранен.

– Не делай этого, – после задумчивой паузы проговорила Ангелина, играя плавающей на воде мочалкой. – Он не соперник.

– А кто соперник? Переводчик? Или повар?

– Мне казалось, ты ничего этого не замечаешь. И меня тоже... А скажи, ты переживал всю эту ночь? И наверное, не спал?

Перед назначением на должность, когда Сергей Борисович проходил специальную медкомиссию с тестированием, он впервые узнал, что обладает ассоциативным мышлением. До этого он никак не мог объяснить себе, почему в самые неподходящие моменты вдруг вспоминает некие отвлеченные картинки, никак не связанные с реальностью, но почему-то кажущиеся очень важными. И сейчас, услышав от Ангелины этот вопрос, он неожиданно увидел одичавший угол городского парка и Риту Жулину, которая привела его сюда, чтоб сказать, что у них больше ничего не будет, потому что он стал смелый, ничего не боится и не трепещет, как прежде...

– Нет, я, как всегда, хорошо спал, – отпарировал он, прибавил звук в магнитофоне и вышел.

До этого он всегда думал, что все его женщины чем-то обязательно похожи на Риту только потому, что он выбирал их сам, по неуловимым признакам, подсознательно. Однако Ангелину выбирал не он и увидел-то ее впервые, когда судьба уже была предрешена.

Но поди ты – и она оказалась похожей!

А это значило, что ничего хорошего у них не получится, как не получилось с другими.

С этими отчаянными мыслями он лег в постель и, несмотря на духоту летнего вечера и горячие простыни, уснул почти сразу. И проснулся оттого, что на грудь ему положили два ледяных осколка. Он встрепенулся, сделал движение, чтобы сбросить их, и в полумраке увидел сидящую рядом Риту. Ее руки лежали у него на груди, и теперь, въяве, он не мог определить, что от них исходит – холод или жар.

– Я замерзла, – пожаловалась она. – Согрей меня.

Он привстал – нет, почудилась, Ангелина...

– Напугала! – Он перевел дух. – Показалось, это не ты...

Сергей Борисович только сейчас ощутил, что руки у нее и впрямь ледяные и сама дрожит, как тогда, в недостроенной бане. Замерзнуть в такой жаре казалось невозможно, поскольку он обливался потом, и оттого подумал, что это ее очередная хитрость.

– Ты спала с включенным кондиционером? – спросил он, осторожно укладывая ее под простынь рядом с собой.

– Нет, – прижимаясь к нему, пробормотала Ангелина. – Мне просто стало холодно. Невыносимо...

– Тебя морозит... Может, перегрелась на солнце?

– Это не от солнца... Меня каждую ночь колотит.

– От чего?

– Нервное... Днем ничего, нормально, а потом начинается. Потому что я целый день ввожу себя в состояние хладнокровия... А ночью оно выходит.

– Что выходит? – рассеянно спросил он.

– Хладнокровие.

– А почему ты нервничаешь?

– Тебя еще не посвятили в суть моей работы, – хрипловато проговорила она. – Но со временем обязательно посвятят... Пусть это будет нашей второй семейной тайной. Я выполняю особые поручения. И считаю, в этом нет ничего зазорного, потому что работаю на благо нашей Родины. Ничему не удивляйся, Сережа, и не переживай. У меня есть еще один паспорт, мексиканский. Это называется документы прикрытия... И людей, которые мне помогают, не наказывай. Лобзин вчера спас меня от возможного провала. И даже не подозревает об этом, а ты на него – представление...

– Я ничего не знал, – обескураженно проговорил Сергей Борисович.

– Не думала, что ты такой ревнивый и жестокий.

– Ревнивый – это да... Но почему жестокий?

– Потому что лучше бы ты согласился делать это для здоровья, – вдруг откровенно заявила она и перестала дрожать. – И тогда бы я чувствовала мужское плечо, силу, женскую радость... Наконец, не тряслась бы по ночам! А тебе хочется по любви... Ну жди ее, а я все равно теперь спать буду с тобой.

Согрелась и мгновенно уснула.

Наутро он сразу не мог вспомнить ночного разговора: забыл, заспал, сработала защитная реакция, и поэтому проснулся с ощущением новизны и затаенной радости. Ангелина еще спала, расслабленно забросив руки на головку кровати, и только сейчас, при свете солнца, он заметил, что золотистый загар по ее телу ровный, без единого пятнышка от купальника – значит, ездит на ставшие модными и во многих штатах запрещенные нудистские пляжи. И вдруг с ужасом подумал, какой скандал разразится, если ее прихватят где-нибудь голой, да еще в обществе, например, торгового атташе.

На подобные облавы полиция ездит с прессой, обнаженная жена советского посла попадет на страницы газет...

И в этот миг всплыло в памяти ее признание, толкнувшее в лицо как ударная волна. Он сел на кровать спиной к Ангелине и ощутил на голове ее руку.

– Ты привыкнешь, – угадала она его мысли. – Мне тоже вначале было странно... Кажется, двойная жизнь, двойные чувства. Нет цельности души и разума... Все не так на самом деле, если об этом не думать. И жить по системе Станиславского. То есть проживать свою роль... Ты не бойся за меня, Сережа. Я знаю, как играть в предполагаемых условиях, с воображаемыми предметами. Правда, потом морозит по ночам, но ты меня согреешь, и тогда, никому не позволю играть с собой. Как только почувствую, что мной манипулируют, в тот же час сама превращусь в воображаемый предмет...


Он тогда не внял ее словам по поводу игры, полагая, что все это всего лишь протест против их образа жизни, против той работы, которую они вынуждены выполнять помимо собственной воли. Тогда Сергей Борисович был уверен, что Ангелина – сотрудница нашей разведки в латиноамериканских странах и тяготится этими своими обязанностями. Но со временем как-то незаметно утихла досада и многие сомнения ушли в небытие, поскольку за первый год в Мексике они постепенно втянулись в ритм жизни, обвыклись в жарком климате и даже смирились с участью супругов в служебном браке. Сергей Борисович совершенно спокойно смотрел на то, что жена ведет какие-то свои тайные дела, часто уезжает в разные уголки страны, а то и в соседние государства, и, возвращаясь оттуда, строчит секретные отчеты, содержание которых недоступно даже полномочному послу. Еще какое-то время он согревал по ночам Ангелину, подставлял ей мужское плечо, но и она через год перестала дрожать, избавляясь от хладнокровия. Он считал, что чувств к ней так и не возникло, по крайней мере не испытывал того страстного притяжения, какое было в юности к Рите Жулиной, потом к Ольге и даже к Антонине. Однако они настолько привыкли и привязались друг к другу, что и без этого было хорошо, и, кроме того, Сергей Борисович тешился надеждами, что все еще может быть: например, если бы служебная жена родила ребенка, вмиг повязавшего их кровными узами.

Он знал, что пока они работают в чужой стране, это невозможно: ее служба требовала всегда быть в форме. Но если бы случилось невероятное и Ангелина сильно захотела этого, все бы получилось. Правда, в случае беременности ее пришлось бы отправить в Союз.

Она даже слышать об этом не хотела и успокаивала, мол, как только вернутся домой, так он тут же станет папашей. В конце концов, ей будет всего лишь тридцать – самое время рожать. Они оба ждали возвращения домой, особенно когда остался всего год из обещанных Балановым пяти, и уже мечтали, как вернутся в свою квартиру и наконец-то начнется обычная жизнь.

И вот когда заканчивался этот последний год командировки, Сергей Борисович заметил, что Ангелина нервничает, как в самом начале. Ее опять трясло по ночам, и уже ничего не помогало, а утром она вставала с запавшими темными подглазьями. Конечно, сказывалась накопившаяся усталость, но не только: Ангелину что-то постоянно раздражало и даже прежние их мечтательные разговоры о возвращении домой не радовали. Расспрашивать ее было, как всегда, бесполезно – не захочет, так никогда не скажет. Дошло до того, что всякий раз, когда нужно было выезжать куда-либо за пределы посольства, она забегала к нему на минуту и говорила одну и ту же фразу:

– Так не хочется ехать. Как мне это надоело...

Но все равно ехала. Так продолжалось до тех пор, пока они однажды не отправились в путешествие по древним городам полуострова Юкатан, где жену вдруг потянуло на откровенность. А иначе бы Сергей Борисович никогда не узнал, как у народа майя вскармливался таинственный верховный жрец ах-кон и что Баланова в Мексике интересует не борьба коренного населения за свои права, а новые, еще неведомые миру формы власти, существовавшие когда-то в древних цивилизациях.

Ангелина просила совета, писать ли в отчете о своем открытии или сохранить доверенную ей тайну племени оло, но он тогда был оглушен даже не ее откровенностью, а внезапной догадкой, что если разведки двух сверхдержав, двух совершенно разных систем ищут эти новые формы управления, значит, уже существует глобальный кризис власти.

Он взял время на размышление, однако посоветовать что-либо вразумительное не успел, и скорее всего Ангелина сама приняла решение. Через несколько дней она отправилась на индейский праздник летнего солнцестояния и не вернулась к назначенному времени. Подобное случалось частенько, и Сергей Борисович поначалу не особенно-то волновался и ждал от нее звонка, откуда-нибудь из Панамы или Гватемалы, что уже бывало. Ангелина подчинялась своему руководству в Москве, и без консультаций с ним, а также с МИДом он не мог даже заявить в полицию о пропаже сотрудника посольства.

К концу третьего дня, так и не дождавшись звонков из Москвы и предупреждений, он сам связался с министерством и получил вполне определенный ответ – никаких действий не предпринимать, а что происходит, не объяснили. Прошло еще двое суток, но положение не изменилось, и тогда он позвонил напрямую Баланову, однако его телефон не отвечал.

Он не спал ночами и, отматывая время назад, вспоминал каждый день, с ней прожитый, и так до тех пор, пока этот клубок не кончился и не обнаружился конец нити, а вернее – ее начало: странная, неестественная свадьба, можно сказать, во время похорон, на которую он пришел и принес на ногах землю с нового ельнинского кладбища!

А возбужденная память в тот же миг вывернула старый обычай, о котором он слышал еще в детстве: чтоб расстроить жизнь молодых, а то и вовсе погубить кого-либо из них, колдуны приносили землю с могилы и подкладывали под брачное ложе.

В этот миг он вдруг уверился, что с Ангелиной случилось несчастье. Знак смерти преследовал их все эти годы, а к тому времени он уже верил в знаки.

Вдруг все иное стало безразличным, в том числе и служба; на глазах у сотрудников он делал вид, что ничего не происходит, но сам метался и по ночам, когда в Москве был день, звонил Баланову, который упорно не брал трубку. Только через месяц он облегченно вздохнул, когда пришло сообщение из МИДа, что Ангелина благополучно прилетела на родину – дескать, так было надо. И все-таки неясные подозрения, как привкус горечи, как летучий запах, остались, поскольку домашний телефон в их столичной квартире не отвечал в любое время суток.

Предчувствия не обманули. Скоро Сергея Борисовича отозвали в министерство, якобы для консультаций, однако в аэропорту его встретил сам Баланов, отвез к себе на дачу и посоветовал несколько дней отдохнуть в обществе своего помощника, уже знакомого подполковника Горчакова. Это был своеобразный домашний арест и бесконечные, скрытые под мирные разговоры двух мужиков, допросы. Он тогда еще понял, что Ангелина исчезла бесследно и скорее всего либо арестована в одной из граничащих с Мексикой стран, после чего тайно вывезена в США, либо самое худшее, что только может быть, – предательство и побег.

В любом случае ничего хорошего Сергей Борисович не ждал.

Через несколько дней на даче появился сам Баланов и, несмотря на сложную ситуацию с племянницей, был в хорошем расположении духа. С присущей ему партийной честностью он признал свою ошибку и вручил свидетельство о расторжении брака.

– Ты свободен, – сказал многозначительно. – Я вас свел, я и развел.

– Беру и помню, – обронил Сергей Борисович.

В этот миг у него промелькнула мысль, что Ангелина жива и с ней ничего не случилось. Просто получила новое задание, соответствующего мужа и перебралась, например, на другой континент...

И от этой внезапной догадки в лицо толкнула ударная волна неприязни к своему покровителю.

– Это хорошо, что помнишь, – однако же заметил тот. – С тобой можно играть. Но сейчас некогда, приступай к новой работе. Надо перестраивать страну, ставить ее на демократические рельсы.

– То есть, хотите сказать, демократии у нас не было? – спросил он, преодолевая судороги, охватившие мышцы лица.

– Ее не будет и потом! – жестко ответил покровитель. – Демократия, многопартийная система, выборы – это всего лишь способ манипуляции общественным сознанием. Это всего лишь игра по определенным правилам. Если не говорили об этом в Совпартшколе, то пора бы уж самому догадаться. Услышишь иное мнение – не верь. Это заблуждение или откровенная ложь. Иди и работай.

– Беру и помню, – сквозь зубы повторил Сергей Борисович. – Спасибо за откровение.

– Я тебе советника дам, – утешил Баланов. – От сердца отрываю. Жены он тебе не заменит, но словом и делом всегда поможет.

И, словно шубу со своего плеча, пожертвовал Горчакова, приставив его в качестве помощника и соглядатая...


10

Горчаков приехал через четверть часа и на сей раз не вошел, а вбежал через парадный вход. Дежурный офицер, имеющий инструкции никого ночью не впускать, тем более без доклада, спешил следом, однако остановить бывшего начальника службы безопасности не решался.

– Это к вам! – совсем уж нелепо доложил он, едва открылась дверь.

Но в следующий миг, натолкнувшись на взгляд, исчез. Сергей Борисович незаметно убрал пистолет в ящик стола, а генерал тем временем заперся, в том числе и на засов, сделал несколько шагов вперед и встал.

– Проходи, присаживайся. Что тебя носит по ночам?..

– С вами ничего не случилось? – испуганно спросил Горчаков.

– А что со мной должно было случиться?

– У вас какие-то глаза...

– Бессонница... Ну говори, с чем пришел?

Бывший начальник службы безопасности перевел дух.

– Скажите, сегодня, после моего ухода, вы заметили что-нибудь необычное? Только прошу вас, ничего не скрывайте, даже незначительные детали. Это очень важно.

– Что-нибудь произошло? – Сергей Борисович демонстративно смел сожженную бумагу с постамента письменного прибора и бросил в урну.

– На вас готовилось покушение! – как-то уж очень торопливо и возбужденно произнес всегда невозмутимый ученик Баланова. – Сегодня ночью.

Сергей Борисович осмотрел стол – вроде бы никаких следов не осталось...

– И ты пришел предупредить?

– Да вы не понимаете!.. Это очень серьезно!

– Есть информация?

Ответ был совсем уж не в стиле генерала:

– Нет... Но есть совершенно ясное предчувствие. Вам угрожает опасность! Я пока не понимаю, откуда она исходит... Но чувствую!

– Какой-то чувствительный стал...

– И сейчас вижу. Вам очень тревожно! А стараетесь это скрыть. Ведь вас оскорбили, Сергей Борисович, отказали во встрече, верно? А вы делаете вид, будто ничего не случилось...

– И прозорливый! – усмехнулся Сергей Борисович. – Ну что встал? Садись.

– Отказали и почему-то не отключили связь. Вас это не настораживает?

– Служба безопасности новая, наверное, забыли...

– Именно сегодня?.. А кто-нибудь звонил? По вертушке?

– Звонили, – признался он. – Только я не снял трубку...

– Проверяли!.. Что еще было? Что еще заметили? Например, в поведении обслуживающего персонала?

– Они куда-то все исчезли. По крайней мере не беспокоили...

– Так, понятно! Что еще? Почему вы до сих пор оставались в кабинете? У вас бумага на столе, и вы что-то писали. И жгли. Дымом еще пахнет...

Его дотошность, а более всего точные наблюдения в первый момент вызвали неприятие.

– Я что, обязан докладывать? – пробурчал Сергей Борисович. – У тебя уже мания, Горчаков...

Тот снял кожаный плащ, под которым оказался короткий пистолет-пулемет, и наконец-то сел на стул.

– Никуда от вас не уйду! – вдруг заявил он. – Думайте что хотите. Может, и мания. Но я отчетливо чувствую опасность! И должен быть рядом!

– Ты в Кремле был?

– С этого все и началось. Там очень тихо, Сергей Борисович. А тишина – признак угрозы. Значит, идет игра по-крупному. Вот если бы поднялся переполох... Мне важно понять, что они замыслили. Кто вам доложил, что встреча не состоится?

– Помощник...

– Где он сейчас?

– Отпросился... У старшей дочери день рождения.

– Вот! – Горчаков пробежался по кабинету. – Итак: помощник докладывает, что встреча не состоится, и смывается. Охрана забывает отключить телефонную связь, в течение нескольких часов к вам никто не входит. Чего ждут?.. Вашей реакции. Кому станете звонить, что говорить... Сергей Борисович, вас ничто больше не насторожило? Кстати, где ваш пистолет?

– А что тебе пистолет?

– Он у вас всегда хранился там, с наградами. – Генерал посмотрел на сейф. – Где он сейчас?

– Здесь. – Он выдвинул ящик стола.

Горчаков перегнулся через стол и заглянул. Достал из ящика, чуть оттянул обойму и задвинул назад.

– Теперь все ясно! Вы подумали, почему заряженный пистолет оказался не в сейфе, а в столе?

– Ничего тебе не ясно. Мог сам переложить и забыть...

– Знаете, как это называется?

– Халатное обращение с оружием...

– Контролируемый суицид. Хотели сыграть на самолюбии! – Он постучал себя в грудь. – Сергей Борисович! Я знаю, как это делается... Вас обставили и подталкивали. В том числе через персонал. Подложили пистолет под руку, понимаете, да? Скорее всего помощник, а потом отпросился. Все рассчитали: обиду, ваш взрывной характер, приступ гнева... И просчитались! Они проиграли, и теперь начнется самое интересное. Дежурный наверняка уже доложил, что я здесь, а вы в полном здравии. Сейчас последуют звонки или даже визиты... Потому что выиграли партию! Вы же сразу догадались, когда обнаружили пистолет?..

Он молчал, внутренне соглашаясь с генералом, и тот вдруг настороженно затих, присел на стул.

– Не смотри на меня так. – Сергей Борисович достал «вальтер» и повертел в руках. – Красивая игрушка, правда? Блестит... Всю жизнь храню как талисман. Может, и в самом деле только игрушка, патроны ненадежные...

По лицу Горчакова побежал пот.

– Не пугайте меня, Сергей Борисович...

– Что-то ты и пугливый стал... Поезжай домой и выспись. Тебе скоро на службу, надо деньги зарабатывать. На старость...

– Нет уж, теперь я вас не оставлю! – Он не отрывал взгляда от пистолета в его руках. – Вы мне не верите? Нужны еще какие-то доказательства? Я их найду!.. И пожалуйста, положите эту игрушку.

Сергей Борисович с грохотом бросил пистолет в ящик и отошел к окну: в свете фонарей мельтешил бесконечный дождь...

– Ты многого не знаешь, Горчаков... Сидел вот один всю ночь и вспоминал. Когда ствол у виска, очень хорошо думается... И не смог написать даже предсмертной записки.

– Да как же вы?! – Генерал подскочил. – Я это почувствовал!.. Но как вам пришло в голову? Ничего и никому бы не доказали!.. Они только того и ждали, сволочи. Даже если бы что и написали, этого бы никто не увидел. Вошли бы после выстрела и все убрали. Вы должны были подумать!..

– Я и подумал... Только вот не уверен был в патронах. Они же старые, еще с войны, может, порох слежался. Я их хранил где попало...

– О чем вы говорите?! – Горчаков возмущенно потряс руками. – Как вы можете?..

– В том-то и дело, не могу ничего, – с сожалением проговорил он. – Например, проверить патроны. Да и эпистолярный жанр не дается... Знаешь, вспомнил, когда ликвидировали ЦК на Старой площади и выгребали секретные сейфы, нашли заготовки некрологов. На живых еще членов Политбюро... И вот я подумал: надо бы запасти и предсмертные записки. И каждому ответственному работнику положить свежие патроны На всякий случай, чтоб осечки не было.

– Сергей Борисович?!

– Ладно, это шутка, черный юмор...

– Мне не нравится ваше настроение! – Генерал открыл стеклянную дверцу шкафа. – Вы позволите?.. Для подъема тонуса?

– Наливай. – Он расслабленно опустился в кресло. – А знаешь, почему не дается ни один жанр? Слов не нахожу, нечего сказать. Баланов всему научил. Кроме одного – покаяния...

– О чем вы говорите, Сергей Борисович? – возмутился Горчаков. – В чем вы каяться собрались? И перед кем? Вас избирал народ, причем дважды и на честных выборах. И вы честно народу служили. Об этом надо помнить!

– Да брось ты, Горчаков! – Сергей Борисович взял бокал с виски. – Меня когда-то избрал Баланов. И выкормил с руки... Не надо меня утешать сказками.

– Так можно знаете до чего договориться?.. Всех кто-то и когда-то выбрал и выкормил. Вопрос не в том. Какова была отдача, результат – вот в чем суть! Вам есть за что каяться? Ничего себе!.. Иногда мне кажется, вы кокетничаете, Сергей Борисович!

– Слушай, генерал... Давай напьемся? Просто так, по-мужски надеремся... Может, полегчает? Мне же теперь выпить не с кем, а одному – не лезет. Раньше с Верой можно было, а они с Маринкой уехали. Искать принца заморского. Представляешь, нашли! Последнего принца во всей Европе!.. Так что я скоро стану сватом испанскому монарху. Тоже ведь положение, да?

Горчаков таращил глаза и готовился чем-то возразить, но в этот момент заурчал кремлевский телефон. Мягкий его звук был негромким, однако назойливым, обволакивающим и всецело заполняющим возникшую паузу. Зачарованный на некоторое время, генерал встрепенулся, схватил трубку прямой связи и отдал приказ дежурному офицеру охраны:

– Быстро ко мне!

Тот явился через десять секунд и замер на пороге, словно настороженный кролик. Телефон продолжал звонить с размеренностью метронома.

– Почему не отключили связь? – спросил Горчаков, не оборачиваясь.

– Поступило распоряжение не отключать, – доложил тот.

– Откуда поступило? От кого?

Офицер охраны завибрировал.

– Лично от главы Администрации Президента, товарищ генерал.

– Тогда подними трубку и ответь, – приказал Горчаков. – У нас уже в голове звенит!

– Не положено по инструкции, товарищ генерал, – был ответ.

– Ты знаешь, кто это звонит?

– Никак нет...

Вертушка наконец умолкла, и наступила приятная тишина.

– Иди и принеси закуски, – велел охраннику Горчаков и тут же изумился: – Во создали систему! Теперь сами от нее страдаем!

Бокал виски Сергей Борисович выпил как воду, не ощутив ни вкуса, ни крепости. Поглядев на это, генерал, однако же, лишь пригубил свой, снял с плеча мешающий ему пистолет-пулемет и повесил на спинку стула. И наверное, оба враз ощутили одно и то же – не о чем стало говорить. Вернее, было о чем, но это должен был бы быть совершенно иной разговор, искренний, дружеский, и до него оставался один маленький шажок, но в это время вновь поразил слух телефонный звон.

Сергей Борисович усмехнулся, снял трубку и включил громкую связь.

– Я жив, господа...

– Простите, что звоню ночью, – услышал он трепещущий и вроде бы незнакомый голос. – Знаю, что вы не спите... Мне необходимо встретиться с вами, Сергей Борисович. Очень срочно...

– Кто это? – спросил он, переглядываясь с генералом.

– Суворов... Вы меня не узнали?

– Давно не слышал вашего голоса, Суворов... Что за срочность?

– Это очень важно, Сергей Борисович! Вопрос, не терпящий отлагательства...

– Я занят! – отрезал он. – Что за дурная привычка звонить по ночам? В конце концов, я отдыхаю, на пенсии. И сейчас пью американскую самогонку.

– Простите, – залепетал тот. – Позвольте, перезвоню утром? Или, если можно, сразу приеду к вам... Скажите только, в котором часу?

– Когда напьюсь, высплюсь и проснусь... – Сергей Борисович бросил трубку.

Горчаков невозмутимо налил полный бокал.

– Это как понимать?

– Как хочешь. – Он встал. – А я и в самом деле пойду спать.


Сергей Борисович ушел в спальню, не раздеваясь лег на кровать и только закрыл глаза, как перед взором возник проселок между Ельней и Образцово. Но это был еще не сон, а его фотография, память о нем, своеобразная привычка видеть одно и то же, как видится картина на стене. Он расслабился и подумал, что если сейчас приснится дорога, то надо обязательно досмотреть, чем заканчивается сон. Была уверенность: сейчас можно его продлить, ибо он не испытывал прежнего возбуждения и неприятия, однако зрительная картинка пожелтела, затуманилась, а потом и вовсе померкла. Разум, в последние часы настроенный на воспоминания, опять потянулся к прошлому и согнал начавшуюся было дрему.

Ангелина когда-то предрекла ему карьеру дипломата, но после Мексики, которая так или иначе воспринималась как ссылка, в планах что-то изменилось и Сергей Борисович неожиданно получил назначение в аппарат ЦК, причем на ответственную должность в Секретариат, под непосредственное руководство Баланова. И увидел то, что когда-то пророчил Бажан: партии уже не было, и лишь ее призрачная тень маячила перед глазами.

Но все это было видно лишь изнутри. Великая и могучая система стремительно теряла власть только потому, что утрачивала всякое влияние и переставала быть собственно партией. И как явление, некогда грозное, могущественное, возведенное в абсолют, однако же утратившее силу и веру в себя, становилась жалкой и одновременно трагичной.

Внешне же пока все еще выглядело вполне солидно, дух скорых перемен, ожидание некого обновления скрадывали приближение краха, а начавшаяся перестройка создавала иллюзию свежести и молодой энергии. После пяти лет жизни за рубежом все это особенно бросалось в глаза и вызывало недоумение: почему седовласые старцы, эти жрецы и оракулы, будто ничего не замечают и продолжают делать серьезный, глубокомысленный вид, подчеркивая свою руководящую и направляющую роль?

После нескольких месяцев работы Сергей Борисович сам приехал к Баланову на дачу и там, бродя по знакомым натоптанным тропинкам под вековым сосновым бором, поделился своими впечатлениями.

– Молодец, все видишь, – похвалил тот. – Значит, я в тебе не ошибся. Вот сейчас возьми и напиши статью в «Правду». Изложи как есть и не стесняйся в выражениях. Журналисты потом поправят.

Выносить такой сор из избы в прошлые времена было немыслимо, однако Сергей Борисович согласился и сразу же попросил Баланова перевести его в народное хозяйство, мол, у меня неплохо получалось строить заводы.

– Боишься, обломками придавит? – засмеялся тот. – Погоди, рано еще. Я скажу, когда срок придет. Ты не все посмотрел. На ближайшем Пленуме предложу твою кандидатуру в состав Политбюро. Нам нужны зрячие кадры. А заводы строить еще успеешь.

Столь скорый рост лишь подтверждал выводы Сергея Борисовича, и еще тогда у него возникла смутная догадка, что Баланов давно уже не живет настоящим, а таким образом готовит кадры для будущего, поэтому ищет и изучает новые формы власти.

В сталинские времена за подобную статью, если бы случилось невероятное и она была напечатана, расстреляли бы без суда и следствия. В брежневские – исключили из партии, предали анафеме и полному забвению в какой-нибудь закрытой клинике для умалишенных. Однако в горбачевские ее расценили как проявленную принципиальность, и уже через несколько месяцев Сергей Борисович вошел в состав Политбюро. И лишь оказавшись здесь, внутри закрытой касты жрецов и оракулов, увидел, что не только партии как таковой, но уже и тени от нее не существует: голова ее отчленилась от тела и существовала сама по себе. Ощущения были похожими на те, о которых говорила Ангелина, – игра с воображаемыми предметами в предполагаемых условиях. А положение напоминало игру в поддавки, где побеждает тот, кто проигрывает, и изменить эти правила уже было невозможно. Старцы у руля еще пыжились, надували щеки, но в затылок им уже дышали энергичные люди комсомольского возраста, на первый взгляд взявшиеся ниоткуда, из толпы, но на самом деле кем-то умело, толково подготовленные. Это были те самые голодные молодые волки, которых опасался Герой Советского Союза Бажан, и чем плотнее они подступали к власти, тем ярче ощущался дух капитуляции.

Для того чтобы существовать в такой среде, следовало занять какую-нибудь сторону, чего Сергей Борисович сделать не захотел, оказался в оппозиции и к жрецам, и к хищникам, тогда еще не подозревая, что те и другие вскормлены с рук Баланова, и разница лишь в том, кто с левой, а кто с правой.

Жрецы объявили его изменником и исключили из своих рядов; хищники же, полагая, что отбили жертву от стада, скалились и норовили если не взять за горло, то хотя бы выхватить кусок мяса. Во время этой двойной опалы Сергей Борисович искренне верил, что уходит из власти исключительно по своей воле. И уже в который раз оказывается на улице из чистых побуждений, а вовсе не для того, чтобы заполучить ореол мученика.

Правда, опять на московской улице, по которой ходили демонстрации и носили его портреты.

В этот опальный период он и встретил свою будущую жену, тогда еще студентку Института физкультуры. Вера в то время выглядела как фабричная девчонка, поскольку обнищавшие студентки подрабатывали в кооперативе. Ночью они натягивали на стадионе армейскую палатку, заряжали рисом цилиндр, напоминающий пушечный ствол на стальной станине, запирали специальным затвором и нагревали паяльной лампой. Когда зерно раскаливалось, били молотком по спуску, пушка выстреливала, рис мгновенно раздувался и разлетался по палатке. Потом его сметали вениками, укладывали в формы, обливали сахарным сиропом, и получались козинаки.

Утром приезжал хозяин кооператива, забирал товар и продавал его по всей Москве, выдавая за восточные сладости, только что доставленные из недр Азии, – здесь тоже были свои игры. С началом опалы Сергей Борисович отпустил бороду, чтобы не узнавали на улицах, однако же все равно выходил из дома чаще всего с началом темноты, бегал по тому самому стадиону и занимался на снарядах, чтобы держаться в форме. Однажды припозднился, увидел, как девчонки зачем-то устанавливают палатку, и подошел к ним из чистого любопытства. Пока студентки колдовали над заряженной пушкой, стоял и наблюдал за ними из темноты.

И вдруг увидел одну, очень похожую на Риту Жулину, может, оттого, что сполохи огня от паяльной лампы искажали реальность и будили фантазию. Он так долго смотрел на нее, что, когда пушка выстрелила, девушка подошла и спросила:

– Почему вы глядите на меня как сыч?

В полумраке она еще больше походила на Риту...

– Потому что я Сыч, – признался ошеломленный Сергей Борисович. – У меня в юности было такое прозвище.

В темных глазах мелькнул интерес.

– А что вы тут делаете?

– Летаю.

– Ищете поживы?

– Я же хищная ночная птица. Выбираю жертву, впиваюсь когтями и уношу в свое гнездо.

В это время девушки закричали и засмеялись:

– Дяденька, отпустите Веру! Нам работать надо!

Вера тоже засмеялась и убежала.

Это слово «дяденька» простегнуло его как выстрел. Тогда еще казалось, что живы прежние нравы и для восемнадцатилетних девчонок зрелый мужчина годился разве что в отцы: седина, которая когда-то была преимуществом, сейчас становилась недостатком, старила его и ставила на место.

Весь день, и впрямь как ночная птица, он мрачно просидел на своем суку в квартире и пытался сморгнуть пригрезившийся образ, но едва стемнело, как призрак юной Риты Жулиной снова замаячил перед глазами. Сергей Борисович специально уже вышел ближе к полуночи, когда в палатке на стадионе светился голубовато-красный огонь. Высмотрел Веру среди студенток, ожидающих, когда выстрелит пушка, подкрался и вцепился когтями. Девчонки наигранно завизжали, бросились прочь, но она обрадовалась.

Или ему показалось, что обрадовалась, потому что засмеялась и закричала своим подругам:

– Не бойтесь, это Сыч прилетел! Он добрый!

И даже не сделала попытки вырваться.

Но тут взметнулись стенки палатки, и грохот заложил уши. Девушки бросились сметать рис, а Сергей Борисович скрылся в темноте, унося с собой призрачные надежды.

На следующую ночь палатки на стадионе он не нашел и, полагая, что студентки задерживаются, устроился на скамейке. Через некоторое время он увидел одинокую фигурку, наугад окликнул по имени, и Вера отозвалась.

– Я знала, что вы придете, – проговорила она. – А у нас случилось несчастье...

Оказывается, вчера под утро на стадион нагрянула милиция, захватила девушек с поличным и отняла палатку, пушку и мешок риса. А все это принадлежит кооператорам, и теперь они требуют заплатить за имущество. И самим студенткам грозит штраф за незаконное предпринимательство.

– Твоему горю я помогу, – пообещал он. – Иди и собирай свою бригаду.

Он тут же вернулся домой и позвонил начальнику московской милиции. Что еще работало исправно, так это телефонное право: пока он возвращался на стадион, изъятое имущество вернули и милиционеры уже помогали девушкам натянуть тяжелую палатку. Не показываясь никому на глаза, Сергей Борисович выждал, когда Вера пойдет с ведром к мешку с рисом, подкрался, внезапно схватил на руки и понес к себе в гнездо.

Она не испугалась, не издала ни звука, словно ждала этого мгновения, и лишь загремело и покатилось выпавшее жестяное ведро...

Утром, уже при свете солнца, он долго рассматривал ее спящую и не находил никакого сходства с Ритой Жулиной. Но когда Вера открыла глаза, он внутренне встрепенулся и почувствовал то влекущее притяжение, что было только в юности.

И оно, это притяжение, словно уравняло их в возрасте: впервые в жизни он на какое-то время забыл все, что с ним произошло, и не хотелось думать о том, что еще произойдет. Тем же утром он рассказал Вере, что в юности его звали дедовым прозвищем Сыч и что она, едва увидев, узнала его, а значит – это судьба.

Ей тоже хотелось верить в судьбу, поскольку Вера никак потом не могла объяснить себе, почему она сравнила его с этой хищной птицей. В первые дни они не могли наговориться, словно давние и хорошие друзья, много лет не видевшие друг друга, к тому же ей так понравилось прозвище, что она стала называть его Сычом, словно возвращая в юность.

Опала превращалась в безмятежную, вольную жизнь, которой прежде не было даже в молодости, с Ольгой, поскольку тогда не хватало уверенности в себе и еще существовала потребность подняться, окончить Совпартшколу, достичь некого положения, совершить то, на что он был способен.

Сейчас все казалось позади, все пройдено, испытано, неинтересно, и стремиться можно лишь к собственному ощущению счастья. Надо было пройти через все это, чтобы находить радость и удовольствие в том, что прежде не замечалось и пролетало мимо: утром он вставал раньше, чтобы приготовить завтрак, после чего провожал Веру в институт, а потом ждал, хлопотал на кухне, изобретал каждый раз новое блюдо, причем готовил в больших количествах, поскольку она приводила с собой ораву голодных студенток. А еще нравилось играть в игру человека с таинственной судьбой – скорее, из-за опасности, что если Вера узнает, кем он был, что-нибудь может измениться в их отношениях.

Пожалуй, недели две ему удавалось скрывать прошлое – по крайней мере он так считал, пока не выяснилось, что Веру это не особенно-то и интересует. Она воспринимала мир таким, каков он есть, жила настоящим, и ее подруги, называвшие его «дяденькой», откровенно ей завидовали, мол, как тебе повезло, теперь не нужно по ночам натягивать палатку на стадионе и палить из рисовой пушки...

Оказывается, нравы в обыкновенной жизни давно изменились.

В то время он еще не знал, что должен играть, изображая страдальца, мученика, и появлялся перед телекамерами с непроизвольной радостной улыбкой, спрятанной в бороде, за что одни считали его мудрецом, другие хитрецом. Он стремился тогда избегать журналистов, но они уже изучили образ жизни опального члена Политбюро и кумира вольной, митингующей улицы, ловили его возле дома или на вечерних прогулках, часто задавали один и тот же вопрос – как он видит свою дальнейшую судьбу? Останется с клеймом «бывшего» и не вернется во власть или все-таки сделает выбор и вольется в политическую жизнь страны? Спрашивали с намеками, с ухмылками, а то и вовсе с нескрываемой неприязнью, и Сергей Борисович отлично понимал, что его таким образом испытывают, стараются выведать, к какой стороне он примкнет, и отбояривался соответствующей славе фразой:

– Последний да будет первым.

И счастливо улыбался, вводя в заблуждение даже самых назойливых и бескомпромиссных.

Видимо, это расценивалось Балановым как выдержка и стоическое самообладание, поскольку жрецы и хищники, каждый сам по себе пытаясь утопить Сергея Борисовича, выковыривали из его биографии все тайное, греховное и выдавали в прессу – там, за порогом квартиры, кипела бурная жизнь и продолжалась незримая яростная борьба. Недруги отыскали в Ельне Антонину, дабы уличить его в разврате, и когда она не поддалась на провокации, отпустили из тюрьмы тезку-надзирателя, который теперь публично доказывал, будто угодил за решетку невинным только из-за навета и личной неприязни первого секретаря обкома. Вера все это читала в газетах, но, на удивление, оставалась совершенно спокойной, как будто писали не о нем.

Через четыре месяца безмятежного счастья и полной свободы неожиданно пришел Горчаков и предупредил, что Баланов срочно выехал в командировку по странам рассыпающегося Варшавского Договора, прикрыть некому и в ближайшие дни готовится арест. Сергей Борисович не поверил ему и, по сути, прогнал, поскольку не чувствовал ни угрозы, ни тем паче чьего-то прикрытия: казалось, жизнь опрокинулась в неуправляемую и приятную стихию.

Однако в ту же ночь, уже под утро, нагрянул обыск, причем унизительный – простукали стены, взломали паркет и даже вспороли их с Верой брачное ложе, после чего забрали все письма, бумаги и уехали. Что искали, так и осталось непонятным, но Горчаков явился во второй раз и посоветовал на время уехать из Москвы, дескать, теперь уж точно арест неминуем, а во внутренних камерах КГБ могут сделать все, что угодно, например напичкать спецсредствами и превратить в растение.

И даже тогда Сергей Борисович не ощутил опасности, однако Вера встревожилась и настояла, чтобы он до возвращения Баланова уехал хотя бы в Ельню, к матери, сама же вызвалась исполнять обязанности связного между ним и Горчаковым.

По ее же совету он отправился на поезде, в плацкартном вагоне – благо, что с бородой не узнавали, и позже выяснилось, что арестовывать его пришли буквально через час, как только он покинул квартиру, а в аэропорты разослали ориентировки. Горчаков подготовил несколько конспиративных квартир в разных городах, но и они бы не спасли, если б кому-то сильно захотелось упрятать его за решетку; судя по сообщениям в прессе, Сергея Борисовича вместе с другими такими же опальными политиками попросту выдавили из столицы и, пока в стране нет Баланова, попытались переломить ситуацию. Целую неделю Москву захлестывали хорошо организованные митинги в поддержку курса Политбюро ЦК, но когда непотопляемый авианосец вернулся в порт приписки, улицы и площади опустели как по команде.

Все это время Сергей Борисович жил у матери, особенно-то не прятался и выходил на прогулки поздним вечером не потому, что боялся преследования: старался избегнуть вопросов земляков, которых интересовало не только то, почему он отпустил бороду, а что будет со страной.

В то время он еще сам не знал ответа.

Из Ельни он вернулся с сыном Федором и, когда узнал о беременности Веры, впервые испытал то, что тлело в нем давно и смутно, никогда не вырываясь наружу, – отцовские чувства...


Он так и не уснул до утра, и дорога, на минуту пригрезившись наяву, утонула в прошлом, которое теперь, за давностью лет, тоже казалось сном.

Вера будто явилась из воспоминаний – прилетела первым рейсом из Мадрида, приехала на такси из аэропорта и, как обычно, без звонка. Не снимая плаща, она вбежала в спальню и, увидев мужа, перевела дух.

– Мне почудилось... С тобой что-то случилось! – Она склонилась и чмокнула в губы, опахнув запахом морской соли. – Когда ты бросил трубку... Меня будто током пробило!

– Я думал о тебе, – примирительно сказал Сергей Борисович. – Вот сейчас лежал и думал...

– Ты не заболел? – Она пощупала лоб. – Это что? Опять бороду отпускаешь?

– Сычу полагается. А где Марина?

Жена наконец-то сняла плащ и сапоги, присела на кровать и обреченно бросила руки.

– Осталась на яхте... А я схватилась и полетела! Как на пожар... Вдруг показалось, тебе так плохо!..

– Значит, помолвка не состоялась?

– Почему? Они обменялись кольцами...

– А что же ты не радуешься? Будешь тещей принцу и сватьей королю.

Вера сверкнула на него недовольным и печальным бабьим взглядом, однако не реагировала на его насмешливый тон – что-то скрывала...

– Нет, мне все равно тревожно... Что здесь произошло? Почему Горчаков сидит в передней?

– Ему тоже показалось...

– Вижу, сегодня еще не спал, лежишь, как всегда, одетым, и взгляд сычиный... Что делал ночью?

– Писал! – с легкостью признался он. – Почти до утра...

– Опять? Ты же зарекался!

– Мне стало так грустно. Все бросили, никому не нужен...

– Сережа! – Вера обхватила голову и встряхнула. – Ну кто тебя бросил? Что ты говоришь?

– Ты вся пропахла морем. – Сергей Борисович обнял ее и затих. – Даже волосы...

И вспомнил курортный роман с Натальей...

– Все, теперь и на минуту не оставлю, – клятвенно произнесла жена. – Буду всегда рядом. Днем и ночью! Никуда больше не поеду и стану служить тебе верно и преданно.

Он изумленно привстал.

– Что это с тобой? С чего вдруг?

Вера прижалась к нему и зашептала:

– Сама не знаю. Но чувствую – хочу... Всю дорогу думала и каялась... Впереди самолета летела. А навстречу мне несся тоннель...

– С дочерью-то что?

– Ой, да что с нашей дочерью? – вздохнула она. – Всю жизнь с пулеметами провозилась, так характер-то соответствующий... Знаешь, что сказала королю? «Вы неправильно воспитывали своего сына. Он у вас слишком женственный мальчик». Внушение сделала... Представляешь?

– А он в самом деле такой?

– Да есть, конечно... Но он же принц!

– Ничего, Маринка его воспитает...

– Затеяла, а сейчас сама не рада, – неожиданно призналась Вера. – Ты был прав, Сережа... Там совсем другая жизнь. Попутешествовала, посмотрела на них... Когда мы с тобой ездили, этого было не видать. А поехали с Маринкой... Это разве женихи? Хоть самих замуж отдавай... Наших парней сразу видно – мужчины. Пусть грубоватые, неотесанные... А какие короли и президенты? Ты был самый лучший, Сережа! Теперь я это увидела. Сильный, мужественный, отважный и добрый. А я с тобой самая счастливая... Эти же как торговцы на базаре, ждут только выгоды...

Она никогда не говорила ему таких слов. Скорее, напротив, иногда в порыве неких разочарований ставила в пример канцлера Германии и даже саудовского шейха, мол, вот они – настоящие правители, и это видно по их манерам, взглядам и словам. Ты бы хоть форму какую-нибудь придумал для президентов!

Хорошо еще, что не учила, как управлять государством...

Сергей Борисович не перебивал ее: с самого первого дня их совместной жизни установилось правило – давать другому выговориться. Тогда выговаривался он, молчавший много лет, а она слушала, ибо умела это делать.

Сейчас их роли поменялись.

– Маринку я оставила с тяжелым сердцем, – исповедовалась Вера. – Сказала по телефону, что уезжаю домой. Не хотела им мешать... И знаешь, что она ответила? «Мама, я хочу с тобой, к папе...» Едва уговорила остаться. Нехорошо уезжать сразу после помолвки... Тут она меня еще нагрузила. Говорит, мне приснился сон, будто еду на машине с Альфаедом...

– С кем? – невольно переспросил он.

– Да с этим арабом, который с Дианой... А навстречу мне несется тоннель. Говорит, проснулась в последний миг и теперь боюсь. Страх напал. Разве принц ее может защитить? Его самого надо защищать и беречь. Ветер дунул – уже насморк, от качки тошнит, к медузе прикоснулся и чесался два дня... Как ты думаешь, это плохой сон?

– Пустой, – со знанием дела успокоил Сергей Борисович. – Это она себя принцессой возомнила. Помешались уже на этой Диане, сотворили кумира из потаскухи. А ей надо было в монастырь уходить...

– Не груби, Сережа...

– Мне положено клевать простоволосых девок. Вызывай Маринку домой!

– Лучше сам. – Вера подала телефон. – Ей будет приятно, соскучилась...

– Приятно? Что же она ни разу мне не позвонила? А я ждал, особенно сегодня ночью...

– Ну, знаешь, увлеклась. Она же вообще человек, быстро увлекающийся. Спичку поднеси, и горит...

– И быстро тухнет...

– Не придирайся, Сережа! Отец, тоже мне... Давай звони!

Он не успел найти ее номер в телефонной книге мобильника, как в дверь осторожно постучали.

– Кто там еще? – Вера метнулась к выходу. – Ну что стряслось, Горчаков?

– Простите, Вера Владимировна, – послышался виноватый голос генерала. – Передайте Сергею Борисовичу... В приемной уже двое ожидают. Жиравин час сидит, и Суворов прибыл. Что с ними делать?

– Это нехорошо – стучаться в нашу спальню, – пожурила его Вера и закрыла дверь. – У тебя что, день приемов?

Сергей Борисович сел и потянулся.

– Не суетись, Вера...

Она вдруг опустилась на пуф, и на лице промелькнул восторг.

– Закон приняли?.. Что же молчишь? – И добавила со знакомым желанием подлизаться: – Ты ведь так ждал...

Он ушел в ванную комнату, оставив дверь открытой.

– Не знаю, – отозвался и включил кран. – Вряд ли...

– Зачем они пришли? – В голосе уже звучала тревога. – Еще и Жиравин! Я его терпеть не могу...

– Сейчас выясним...

Умывшись, он заглянул в зеркало – на него смотрел родной дед Сыч, тот, что запомнился с раннего детства. Только борода покороче, а глаза такие же, почти круглые, немигающие, холодные...

И в зеркале же за своей спиной увидел Веру.

– Что с тобой, Сережа? Не узнаю тебя... Ты смотришь как-то незнакомо...

– А когда-то узнавала! – засмеялся он. – Даже в темноте... Помнишь, на стадионе?

– Не пугай меня, скажи... Что сегодня ночью произошло? Почему они здесь?

– Наверное, тоже что-нибудь показалось...

– Такое чувство, будто тебе все равно... А я вижу, тут что-то не то!

– Почти угадала. – Сергей Борисович переоделся в свежую сорочку. – Ты отдыхай с дороги...

– Я Марине позвоню сама, – уже в спину сказала жена. – Ты не беспокойся. Потом расскажешь, зачем они приходили, ладно?

В кабинете уже сделали уборку, пахло его любимым дезодорантом, который он лично заказал в Канаде, – лиственничной смолой.

Сергей Борисович сел в кресло, огляделся, приоткрыл ящик стола ровно настолько, чтобы увидеть блеск никеля, затем пошарил рукой – пистолета не было. Нажал кнопку вызова помощника.

– Жиравина пригласи, – велел между прочим. – Пять минут...

– Сергей Борисович... – отчего-то сробел старый дипломат. – Там Суворов, по вопросу о Госсовете...

– Подождет.

Олигарху не случайно дали прозвище: в нем было что-то лошадиное, к тому же длинное лицо сейчас отливало сероватой сталью, а жилы под тонкой кожей вздулись и пульсировали.

– Сегодня ночь не спал, Сергей Борисович, – с порога жалобно заржал Жиравин. – Места себе не находил... Простите, что без предупреждения. Но я звонил, разговаривал с Горчаковым!.. Не от себя лично, Сергей Борисович, от Союза промышленников, назначен ходоком, как в старые времена...

Сергей Борисович пожал его тяжелую короткопалую руку и указал на кресло у приставного стола.

– С чем пожаловали? – насмешливо спросил он. – Уж не с предложением ли национализировать стальной холдинг?

Олигарх сделал настороженную стойку, потом закивал головой:

– Не вопрос, Сергей Борисович. Если это поможет вернуть вас во власть – не вопрос! Нам известно ваше отношение к Президенту, ваше благородство, строгое соблюдение Конституции... Но простите, у промышленников нет к нему доверия. Какое было к вам. Мы надеялись на Госсовет, на ваше влияние, руководящую и направляющую роль, так сказать. А что получили? Повышение налогов, таможенных ставок, диктат цен на внутреннем рынке и вашу полную изоляцию! Вот сейчас в приемной: спрашиваю у Суворова: где закон? А он разговаривать на эту тему не хочет, сопит и молчит. В правительстве сидят бывшие директора заводов и военпреды. Это называется команда?..

В таком ключе возмущенный Стальной Конь мог бить копытом еще час, а то и больше, если не взять под уздцы.

– Что вы предлагаете конкретно? – поторопил Сергей Борисович.

– Накипело, честное слово! – привстал тот на дыбки. – Выражаю не свое мнение – всего Союза. А это металлургия, горнодобывающая, нефтянка. Мы все с вами, Сергей Борисович! И за вас вся инфраструктура страны, железная дорога, энергетика. Только все сидят и ждут результатов нашей встречи. Вашей отмашки ждут, Сергей Борисович!

– Вы пришли поклясться в верности?

– Не скрою – да! – с простецкой прямотой признался Жиравин. – А вообще-то уполномочен заявить: Союз готов оказать давление на Президента и правительство. Разумеется, с вашего согласия. Для начала забастовками на предприятиях. Давно уже касками не стучали на Горбатом мосту. Не поймут – выведем на улицу народ. Побьют витрины, пожгут троллейбусы...

– Согласия не будет, – осадил его Сергей Борисович.

– Вы считаете, еще не время? – звякнул было удилами олигарх. – Для серьезных действий?..

И настороженно замолчал, запрядал ушами.

– Когда потребуются действия, я скажу, – после долгой паузы проговорил Сергей Борисович. – А сейчас никаких потрясений.

– Понял, Сергей Борисович...

– Увижу кого на Горбатом мосту, с тебя спрошу.

Жиравин поднял руки.

– Не сомневайтесь! Без вашего ведома – ни-ни. Я же все помню! Мы еще с Балановым косточку разломили...

– Какую косточку?

– Куриную! Знаете, игра такая есть, «Бери и помни». Старик любил чахохбили. И вообще острую кавказскую кухню...

– Так вы с ним косточку ломали?

– Как же!.. Потому все, что беру – помню!

– Без игры-то никак нельзя? – Сергей Борисович достал ключи и подошел к сейфу. – Пробовали – нет?

– Пробовал. – Воспитанный олигарх вскочил. – Несколько раз, и в Думе тоже. Не получается. Видно, не нами заведено, не нам и нарушать.

– Это хорошо, что берешь и помнишь, – тоном Баланова проговорил он и открыл сейф. – С вами легче... Идите и работайте.

– Вы берегите себя, Сергей Борисович! – Видимо, Жиравин что-то узрел в его поведении. – А то сегодня ночью было так тревожно...

«Вальтер» оказался на месте, возле коробки с наградами. Рядом лежал разряженный магазин, а патроны вставлены в специальную колодку...

Он выждал, когда за Стальным Конем закроется дверь, зарядил пистолет, переложил его в стол и вызвал помощника.

– Кроме Суворова, прибыли еще Савостин и председатель Госдумы, – на сей раз доложил опытный дипломат. – Кого приглашать?

– Давай в порядке очереди, – распорядился он. – И на каждого по пять минут.

Сразу же от порога Суворов пошел с протянутой рукой и вымученной улыбкой.

– Здравствуйте, Сергей Борисович! Еще раз простите за ночной звонок...

При всем этом на его волевом лице ходили желваки.

– Вы здоровы? – вместо приветствия спросил тот. – Вас колотит, и рука влажная... Присаживайтесь.

– Это от волнения, – признался Полководец. – Никогда не приходилось выполнять миссию миротворца. Владимир Сергеевич послал меня лично... Восстановить с вами контакт, вернутся к нулевому варианту, что ли... Президент просит у вас прощения, Сергей Борисович. За ошибки молодости... Вам необходимо встретиться, срочно и в любом формате, как вам удобно. И все обсудить с глазу на глаз.

– С чего это вдруг? – проворчал Сергей Борисович. – Вчера у него времени не было... У вас что там, семь пятниц на неделе?

– Он столько пережил за эти сутки!.. Не отказывайте и не обижайтесь. Владимир Сергеевич не чужой вам человек. И никогда зла не желал! Честно признаюсь, мы хотели изменить положение вещей, переломить ситуацию. Выборы, формирование кабинета министров произвели на Президента сильное впечатление. Вы же знаете: то, что существует, – это не демократия. Все решается кулуарно, чаще одним человеком... Мы хотели отвести от власти такое влияние, придать ему управляемую форму. Для этого и пытались учредить Госсовет с новым статусом...

– Что же вам помешало?

– Простите, это странно звучит, но помешали вы! – как и полагается романтику и поэту, с затаенным жаром заговорил Суворов. – Ваша фигура, ваша личность! Она как аура прошлого: вы давно не у власти, а ваш незримый образ существует. Висит в воздухе... И Госсовет не спасение, он лишь усугубит положение, проявит контрасты. Извините за сравнение, есть тому исторический пример – Иосиф Виссарионович. Более полувека прошло, а его образ, его аура живы до сей поры. Время не стирает след, какая-то мистика! Хотите проклинайте его, хотите восхваляйте – память незыблема. Вот в чем состоит природа вашей власти! Не в силе и даже не в правде... Память притягивает наше воображение, захватывает мысли, независимо от того, как мы относимся к вам, к тому же Сталину... А значит, вольно или невольно все время будем воплощать то, чего давно уже не существует. – Он перевел дух и ссутулился. – Мы пытались отречься, прежде всего выскрести из себя эту зависимость. Баланов меня предупреждал: не стройте иллюзий. И Владимира Сергеевича предупреждал, сегодня ночью только и выяснилось. Перед самой смертью сказал... Но нам казалось, должен быть выход из лабиринта! Мы честно его искали... К сожалению, эта система реформированию не поддается! Сразу же начинает рассыпаться властная вертикаль, все проваливается в хаос. Кроме разочарования и обиды, ничего не достигли... Видно, таково уж свойство нашей психики – помнить время, когда мы встали с колен. А мы ведь при вас встали, Сергей Борисович! Потому всюду невидимое присутствие... Ваш дух бродит по коридорам Кремля как привидение... Не знаю, в какой форме, но вам придется вернуться во власть. Пусть это будет Госсовет или что-то еще... Надо встретиться с Президентом и все обсудить.

– Это плод ваших ночных бдений? – с внутренней усмешкой спросил Сергей Борисович.

– Нам нелегко досталось такое решение...

– Вы хоть помните – я на пенсии. И хочу отдохнуть, пожить у себя на родине, съездить в Испанию. У меня там дочка с принцем обручилась... Планы другие!

– Президент за прошедшую ночь поседел, – вдруг вспомнил Суворов. – Голова стала как у вас...

Это обстоятельство тронуло душу, и даже на минуту защемило под ложечкой, однако Сергей Борисович встряхнулся:

– Мужчину седина украшает...

– В любом случае вам нужно встретиться! Разрешите, позвоню? И Владимир Сергеевич приедет сюда. Я знаю, как вы относились к нему... И чувствую, за это время ничего не изменилось...

– Не изменилось, – подтвердил он и встал. – Хорошо, я помогу вам избавиться от призрака. Мне давно уже снится дорога. Вы, случайно, не умеете разгадывать сны?

В пору, когда Суворов только появился в Москве, Горчаков отмечал у него всего один недостаток: из-за трех высших образований сознание его троилось, и от этого всякую нестандартную информацию он пытался осмыслить сразу же с точки зрения трех школ – экономиста, юриста и геолога. И никогда не мог сразу сориентироваться, входил в неожиданный ступор.

Сейчас он уловил всего одно слово.

– То есть как избавиться? – помедлив, спросил недоуменно.

– Как мой дед. Когда ему все надоели, взял больную комсомолку и ушел с ней.

Такие нестандартные повороты вообще не укладывались в сознание Суворова.

– Зачем?

– Лечить. Он это умел. И даже когда умер, на могиле дерево выросло, неизвестной породы... Я попробую полечить, чтоб вам призраки не чудились. Но вы особо не надейтесь, я не чудотворец, из воды вина делать не умею.

Суворов потряс головой.

– Что мне передать Президенту? Он ждет...

– Самые наилучшие пожелания. Скажите: предатор ушел по дороге досматривать сон. Запомнили?

– Запомнил... А как же ваша встреча? – уже на пороге спохватился Полководец.

– Пусть приезжает, – разрешил Сергей Борисович и сам затворил дверь.

Потом он сел в кресло, задумчиво покачался в нем и вызвал помощника.

– Я полчаса вздремну, – предупредил, глядя мимо. – Не впускай ко мне никого.

И едва тот удалился, достал из шкафа демисезонное пальто, вязаную шапочку, нарядился, посмотрел в зеркало и остался доволен. Затем не спеша достал «вальтер», полюбовался сиянием никеля и спрятал в карман.

Огляделся, проверяя, не забыл ли чего, и присел на дорогу, откинув голову на высокую спинку кресла.

Теперь надо было встать, снять с сигнализации черный ход и шагнуть за потайную дверь...


Он привез Федора в Москву, показал хорошим врачам и сначала устроил в обыкновенную школу. Вера к нему очень быстро привыкла, относилась как к младшему брату, с удовольствием таскала по циркам, зоопаркам, детским театрам, и за первых полтора месяца не случилось ни одного припадка. Сергей Борисович было уж уверился, что смена обстановки, забота и внимание действуют благотворно, что лунную болезнь, как уверяли психиатры, может вылечить среда обитания и переориентация сознания, когда перед подростком открываются новые горизонты и возможности реализовать себя. И надо только постоянно следить за эмоциональной нагрузкой, не допустить передозировки отрицательных чувств, и тогда можно преодолеть, прорваться сквозь возраст полового созревания, после чего эпилепсия может вообще исчезнуть и проявиться лишь к старости. Поэтому первое время Сергея Борисовича не покидало чувство, будто они живут так, словно идут по тонкому льду, и это неожиданным образом уравновесило смятение опального существования.

Первый приступ у Федора случился внезапно, когда дома была одна Вера, и это повергло ее в шок. Но не сам вид, когда мальчика корежит в припадке – с этим она справилась довольно хладнокровно, поскольку была проинструктирована доктором; потрясла мысль, что еще не родившийся ребенок может тоже оказаться больным, а Вера ходила уже на пятом месяце. Вместе с появлением в доме Федора она принялась читать медицинскую литературу и где-то нашла указание, будто эпилепсия чаще всего передается по наследству. Беременность и так несколько изменила ее характер, тут же она оказалась на грани депрессии и не поддавалась ни на какие уверения, что в роду Сергея Борисовича никто не страдал падучей.

Назвать же истинную причину, которая бы лишь усугубила состояние мнительной, обостренно чувствующей жены, он не мог: Вера знала лишь то, что Федор просто его внебрачный сын.

Короткое ощущения счастливой семейной жизни развеялось как дым...

По совету врачей на время беременности жены Федора пришлось поместить в специальный подмосковный пансионат. И тут началось хождение по мукам: Сергей Борисович стал приезжать к нему каждый день на несколько часов, и хотя сын не выглядел таким уж несчастным, однако он едва сдерживался от внезапно накатывающих слез. До этого времени он и не подозревал, насколько сильны в нем отцовские чувства и как трудно сладить с этими взрывными приступами, когда, глядя уже не на ребенка – отрока, хочется схватить его, прижать к себе и целовать руки; как ноет сердце и переворачивается душа, когда ты уезжаешь, а он, подавленный и сиротливый, остается среди чужих людей и долго еще машет тебе вслед.

А потом, вернувшись домой, ты ходишь все время с этим видением перед глазами и ждешь следующей встречи.

Вера видела его состояние, еще больше нервничала, ревновала к сыну и тем самым усиливала любовь к нему. Это был замкнутый круг, по которому Сергей Борисович метался несколько месяцев, и только роды несколько усмирили жену. Дочь родилась совершенно здоровой, но выветрить из головы Веры страх перед возможным проявлением болезни в будущем оказалось невозможно.

Все лето Федор пролежал в клинике, после которой вернулся заметно оживленным, снова пошел в обычную школу, но призрачные надежды лопнули вместе с припадками, которые начали повторяться еще чаще. А в это время закончилась опала, Сергея Борисовича вернули во власть, ставшую теперь в тягость. Однако появилась возможность отвезти сына на лечение сначала в Швейцарию, затем в США. И теперь Сергей Борисович при любой возможности мотался в эти страны раз в месяц или даже чаще. Однако перед лунной болезнью сдалась и зарубежная медицина, хотя два года лечения даром не прошли: Федор вернулся совсем взрослым, со знанием двух языков и подготовкой, которая позволила ему экстерном сдать экзамены за десятый класс. Надежды на половое созревание тоже не оправдались, и надо было, стиснув зубы, привыкнуть, смириться с этим наказанием.

И тут началось невероятное.

После очередной серии приступов Федора госпитализировали, и пока он лежал в клинике, Вера вдруг преобразилась и заговорила о том, о чем прежде и слышать не могла, – о втором ребенке. Дивясь этому, Сергей Борисович радовался про себя, боялся спугнуть замаячившее впереди, почти забытое былое их счастье и ни о чем не спрашивал. А тут перед самой выпиской сына из больницы его лечащий врач расписался в собственном бессилии и неожиданно посоветовал еще одно, совсем новое и последнее средство – отвезти Федора на всю весну в Оптину Пустынь, мол, пускай за него братия помолится, да и сам он сменит обстановку и отдохнет в монастырской тишине.

В связи с перестройкой даже у докторов менялось мировоззрение...

Сергей Борисович был далек от церкви, чтобы верить в чудотворность, и согласился лишь потому, что не знал, кто еще способен помочь сыну. Дабы избежать лишних разговоров, он сам, втайне от всех, отвез Федора и передал в руки старцам. И в первый же раз, приехав навестить его, увидел незнакомый, радостный блеск в глазах сына и услышал наконец-то, как он смеется. Всегда серьезный, из-за болезни не видевший детства, рано повзрослевший, он сейчас, как ребенок, пускал кораблики в весеннем ручье.

– Папа, я останусь здесь жить, – заявил Федор. – Я нашел то место, что видел во сне.

Тогда он посчитал это за фантазии, возникшие оттого, что сыну стало лучше. Но когда приехал забирать его, Федор наотрез отказался возвращаться домой, а старец, под чьей опекой тот находился, неожиданно взволнованно и даже как-то путано принялся объяснять, почему юношу следует оставить при монастыре, мол, у него за три месяца не было ни одного припадка, и если не будет их в течение года, то свершится чудо: Богородица возьмет его под свой покров.

И не очень-то убедил даже после того, как произнес малопонятную фразу – может, оттого, что старцу самому еще не было и пятидесяти лет:

– Падучая грехом приносится, а уходит по обету.

Миновал год, приступов больше не повторялось, и теперь можно было думать о дальнейшей учебе в институте, но едва Сергей Борисович заикнулся об этом, как Федор заявил уже без всяких детских фантазий:

– Останусь здесь и буду молиться за вас. А даст Бог, приму постриг.

Он стал отговаривать, но сын ответил ему уже как монах:

– От греха явился на свет, не будет мне радости в миру.

Возразить было нечем.

Сергей Борисович вернулся домой мрачным, все раздражало, особенно стремление жены как-то развлечь его, и на другой день он не выдержал и признался, что теряет сына, на которого возлагал надежды.

– Федор не твой сын, – вдруг заявила Вера.

И призналась, что втайне от него договорилась в клинике, где лежал Федор, провести генетическую экспертизу – сделала это исключительно для собственного успокоения, мол, хотела узнать, что ждет в будущем их дочь Марину. Для пущей убедительности показала заключение, где значилось всего лишь два процента вероятности и девяносто восемь – против. Однако это еще больше распалило чувство близкой утраты, и Сергей Борисович, прихватив с собой бумаги, помчался назад, в Оптину Пустынь.

– Вот смотри! – Он совал Федору документы. – Ты не мой сын по крови! На тебе нет моего греха, нечего тебе замаливать, понимаешь? А значит, найдешь радость в миру!

– Давай попрощаемся с тобой, отец, – вместо ответа сказал он. – Меня уже одели.

– Что значит одели?

– Это первый шаг к иночеству. Обряд такой. А в Страстную неделю постригут, и будет мне другое имя.

Он впервые не удержался, схватил его уже недетские руки и стал целовать. И ощутил исходящий от них знакомый запах лиственничной смолы, вкус которой потом остался на губах, словно после дедовых гостинцев...

Еще долго Сергей Борисович не мог смириться с мыслью, что вот так неожиданно и как-то нелепо потерял сына. Он оставался живым, здоровым и где-то существовал, но будто уже в параллельном мире. Несколько раз, в пору сильных страстей и переживаний, он наведывался в Оптину Пустынь, но не встречался с Федором, а дождавшись его где-нибудь в потаенном месте, наблюдал издалека. И отмечал, что он заметно подрос, раздался в плечах, отпустил длинные волосы и бороду, почти круглую, пышную, закрывающую большую часть лица. Он вовсе не походил на живого мертвеца, каковыми считались иноки, но и на сына не походил, возможно, потому, что звали его теперь схимомонах Феофан.

Это обстоятельство и сдерживало Сергея Борисовича: он каждый раз испытывал желание прорваться в его иной мир и если не поговорить, то хотя бы прикоснуться к руке – казалось, это может стать утешением, укреплением духа...

Через десять лет, перед выборами на первый срок президентства, он вот так же приехал в монастырь и узнал от старцев, что Феофан удалился в лес, построил там келью и теперь лечит людей от всяческих болезней, в том числе и от падучей. Сергею Борисовичу показали тропу к его скиту, извилистую и уже хорошо набитую, – сказали: здесь всего километра три. Он оставил Горчакова возле ее начала, а сам пошел, и чем глубже уходил, тем более истончалась тропа, словно люди, несущие свои болезни к схимомонаху, передумывали и возвращались назад.

А дело было к вечеру, в густом сосновом бору становилось совсем темно, и в какой-то момент он не уследил и сбился. У него не было большого опыта хождения по лесам, да и если бы был, то все равно голова оказалась забитой сразу многими, не совсем простыми мыслями, а внимание рассредоточенным, поэтому он поздновато понял, что заблудился и не знает, в какую сторону идти. Несколько раз казалось, что он подсек нахоженную дорогу, по крайней мере в темноте отчетливо виделась пробитая до светлого песка тропа, однако он не имел представления, в какую сторону идти по ней. И шел сначала в одну и оказывался на опушке леса, перед травянистым полем, затем в другую и выходил к какой-то темной, без огней, деревне.

Пока не разглядел, что это коровьи тропы.

Уже за полночь Сергей Борисович уловил близкий аромат лиственничной смолы и пошел на него, выставив вперед руки, опасаясь выколоть глаза о мелкие сухие сучья, торчащие повсюду. Ладони уже горели от царапин и ссадин, когда он ощутил, что запах совсем рядом, и, как слепой, стал щупать пространство.

И нащупал толстый корявый ствол лиственницы...

Он долго стоял, обняв ее, затем наугад отковырял с коры загустевшие потеки свежей смолы, запихал в рот, разжевал, почувствовал вкус детства и успокоился.


Сергей Борисович приехал в Ельню вечером, когда город сиял от фонарей. Несмотря на поздний час, на улицах сновали машины, и можно было взять такси, однако от вокзала он пошел пешком, едва угадывая направление: деревянный городок был почти снесен, и на месте частных домов поднимались пятиэтажки. Посаженный сюда когда-то кабельный завод стал градообразующим предприятием, заменив наконец-то суконную фабрику.

И здесь, как в Москве, моросил дождь, редкие прохожие укрывались зонтиками, меланхолично шествовали мимо. По улицам текли ручьи, под ногами хлюпало, но уже похрустывал ледок. Ближе к окраине и вовсе стало пусто, лишь где-то орали вороны, светились яркие, слепящие фонари, и было желание достать пистолет и опробовать на них патроны. Он прошел мимо суконно-валяльной фабрики, откуда все еще наносило кислым запахом мокрой шерсти, повернул за общежитие и оказался на окраине – в том месте, откуда начиналась дорога в Образцово.

Ему показалось, он ослеп после ярких, сверкающих улиц и ничего не видит в темноте, поэтому минуту постоял, озираясь и приглядываясь, и все равно дороги не увидел. Вместо той, европейского качества, гладкой и ровной, разлинованной, как тетрадь, белой разметкой, в мельтешащую тьму уходила старая разбитая каменка – точно такая же, как ему снилась. А за кустами, на обочине, вроде бы горел костер и слышались голоса, приглушенные шорохом дождя.

Вначале он и впрямь подумал, что это сон наяву, некая дрема, вызванная воспоминаниями, ибо такого не могло быть. Он снял мокрую вязаную шапочку, протер ею лицо, глаза – нет, мир вокруг был реальным, осязаемым, пахло отсыревшими осенними полями, дымом, а за ближайшим поворотом был вовсе не костер, а единственный фонарь, который раскачивало ветром как маятник.

Сергей Борисович подошел к нему и уже вскинул пистолет, но оступился и чуть не упал, провалившись одной ногой в яму. И только здесь увидел, что асфальт утонул вместе с насыпью, выпучился, раскрошился, перемешался с торфом, известняком и песком, полосатые столбики по обочинам покривились в разные стороны, словно гнилые зубы, а иные и вовсе попадали. Вероятно, и дорогу разбили ордынцы...

А мерцающий красноватый свет фонаря впереди сорвался с места, перелетел и утвердился за следующим поворотом. Он знал: так бывает только во сне или в дождливой, обманчивой темноте; на самом же деле огонь далеко, скорее всего у мельничной плотины, где место повыше.

В прошлых снах Рита Жулина встречалась ему намного ближе, примерно на середине пути между городом и мельницей. Еще он вспомнил, что шел босым, поэтому скинул ботинки, подвернул штанины и побрел, не ощущая холода.

Брел и за каждым поворотом ждал Риту, когда она появится и поманит рукой. А ее все не было...

Фонарь и в самом деле оказался над старым гульбищем. Сорванный с крепления, он раскачивался на проводе, искрил, протяжно скрипел, но еще горел. Сергей Борисович выцелил его, уловил мгновение и нажал на спуск.

Свет погас, щелчок выстрела утонул в мглистом, глухом пространстве – патроны были хорошие...


Д. Скрипино – г. Москва

2 марта 2008 г.



Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • X