Александр Альфредович Горбовский - НФ: Альманах научной фантастики. Выпуск 23

НФ: Альманах научной фантастики. Выпуск 23 (пер. Бондарева) (оформ. Басыров) (Антология: НФ: Альманах научной фантастики-23)   (скачать) - Александр Альфредович Горбовский - А. Горцев - Станислав Лем - Игорь Маркович Росоховатский - Эдвард Артурович Араб-Оглы - Михаил Иосифович Веллер - Дмитрий Александрович Биленкин

НФ: Альманах научной фантастики 23 (1980)


ВЫПУСК 23



Евгений Войскунский. «Стремится к человечности…» (О рассказах этого сборника)



ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ



Роман Подольный. Закон сохранения


1

Ничто здесь уже не могло помочь.

Заслуженный самосвал — облупившаяся краска, стертые до корда рыжевато-белесые гигантские шины, лицо в кабине с разинутым в крике ртом навис над зелененьким «жигуленком», зелененьким, как листья молодой березы. Между автомобилями, сошедшимися почти нос к носу, еще оставалось какое-то пространство — десятки сантиметров, но не хватало ничтожных долей секунды, чтобы машины врезались друг в друга.

Ничто не могло здесь помочь, но милиционер Севастьянов все равно бежал к месту неизбежной катастрофы, бежал изо всех сил. Хотя он не мог успеть одолеть и десятой части расстояния, отделявшего его от автомобилей. А столкновения все не происходило. Только что резво мчался «жигуленок», только что нелепо вывернул ему навстречу с проселка самосвал — тоже на неплохой скорости, недаром его занесло по палым листьям на другую сторону шоссе, — только что они вышли почти в лоб друг другу, и все быстро, стремительно, резко. А то, что сейчас видел бегущий Севастьянов, происходило словно на киноленте, пущенной в замедленном темпе. Самосвал и «Жигули» сближались, сближались и никак не могли сблизиться. Нашлепок грязи на ободе первого колеса самосвала медленно-медленно передвигался вокруг оси… Севастьянов успел подумать, что вот так, наверное, перед смертью успевают в последние секунды обозреть всю свою жизнь, потому что время почти останавливается, но ведь он-то не умирающий? Это на месте водителя «Жигулей» можно так…

И тут он понял, что добежал. Машины сошлись почти вплотную, но «жигуленок» успел отвернуть в сторону, хотя делал он это чрезвычайно медленно — и слава богу, иначе сшиб бы самого Севастьянова.

Из «Жигулей» вывалился толстый потный человек в измятой шляпе. С самосвала спрыгнул высоченный детина с бледным застывшим лицом. Его тяжелые ботинки приземлились совсем рядом с Севастьяновым, и тот невольно откачнулся. А в следующую секунду детина уже обнимал и целовал водителя «жигуленка», а тот безвольно подчинялся, опустив крупные руки с желтыми, изъеденными — химией, наверно, какой-нибудь — ногтями.

— С какой скоростью шли? — спросил Севастьянов.

— О чем спрашиваешь, шеф? — крикнул шофер. — На смертельной для такого случая — это точно. Я уже себя на нарах видел, на нарах, а у меня только-только дочка родилась.

Севастьянов записывал показания водителей, потом обмерял место происшествия, делал эту стандартную работу в двухсотый по крайней мере раз. И то, что стало ему ясно сразу, подтвердилось со всей бесспорностью очевидного: машины должны были столкнуться. Это было неизбежно, и вот — не случилось.

Водители, слегка успокоившиеся, подошли к милиционеру:

— А зачем все это? — спросил человек из «Жигулей». — Ведь ничего же не случилось…

— Не случилось… А вы-то хоть понимаете, почему не случилось?

— Не понимаю, но радуюсь.

— Точно, ребята. Радоваться надо. — Лицо у шофера самосвала порозовело. — Давайте, знаете, у меня с собой «московская». Не журись, шеф, не журись — я прямо в кабине заночую, никуда не поеду отсюда — ноги дрожат.

— А этот товарищ, — невольно засмеялся Севастьянов, — тоже с машиной здесь останется? Да и мне до конца рабочего дня еще далеко. Ты езжай, брат, только талон дай — проколю на память.

— Коли, коли, тут спорить не буду. — Детина излучал радость всеми порами лица, теперь уже красного, хоть к заветной «московской» его и не допустили.

Севастьянов попрощался с водителями — молодой отец при этом ухитрился поцеловать его в щеку — и устало пошел к своему посту.

И тут откуда-то из-за деревьев появился невысокий мужчина в черном свитере, из которого был выпущен ворот мятой коричневой рубахи, в мятых синих брюках, с большим коричневым саквояжем в левой руке. Опытный взгляд Севастьянова автоматически зафиксировал все эти признаки «несамостоятельности» парня, как сказала бы его, Севастьянова, жена, весьма самостоятельная и ответственная — за Севастьянова — женщина.

А вот лицо парня описать было бы трудно, только запомнить легко. Пришлось бы, наверное, просто сказать: подвижное. Глаза, нос, скулы, брови — все играло, дышало, жило. Подпрыгивали одна за другой и снова опускались брови, похожие то на жирные прямые тире, то на извилистые запятые. Он то и дело морщил лоб и нос, чуть отдувались и снова подтягивались щеки, нижняя губа оттопыривалась…

Поглядев на это лицо, Севастьянов понял, что в измятости одежды виноват не ее хозяин, не его жена, хотя таковая, ежели она есть, мученица: на таком человеке что угодно изомнется в две минуты. Но таких людей — это Севастьянов тоже почувствовал — не по одежке встречают.

— Товарищ милиционер! — Мужчина чуть-чуть заикался, чуть-чуть, самую малость, может быть, только от напряжения.

— Слушаю вас. — Севастьянов откозырял.

— Разрешите узнать, сколько, по-вашему, времени прошло между выездом самосвала на дорогу и… тем, как автомобили разминулись?

— Сам не пойму. — Взгляд любопытного человека был так простодушен, а голос так вежлив, что Севастьянова потянуло на откровенность. — Мне показалось, секунд семь-восемь. Бежал я вон от того столба, тут метров пятьдесят пять — так оно как будто и получается. Но выходит, что машины-то за эти секунды проехали — обе — метра три. И то «Жигули» из трех метров до места, где у машин передние бамперы вровень пришлись, по крайней мере два с половиной проехали. А самосвал словно бы и вовсе на месте стоял.

— Да, любопытно. — Мужчина поставил саквояж на землю, вынул блокнот и углубился, по-видимому, в расчеты.

Говорят, есть люди, которые улыбаются одними глазами. Он улыбнулся всем лицом — от подбородка до корней волос. Но в улыбке этой было что-то грустное.

— Спасибо. Сто восемьдесят тысяч четыреста двенадцать секунд я потерял. Не так уж много, правда? Обидно только, что рассчитал плохо. Можно было втрое меньше отдать. До свидания.

Он поднял саквояж и пошел к подрулившему к обочине маленькому служебному автобусу.

Севастьянов молча смотрел ему вслед. Последних слов собеседника он не понял. Но он сегодня очень многого не понял. Да и вообще на милицейской работе приходится много видеть такого, что понять невозможно.


2

— Аля, в «Одессе» идет "Благослови детей и зверей". Не ближний край, но нам просто необходимо прогуляться, а фильм прекрасный. Что же, проигрывая в расстоянии до кинотеатра, выигрываем в силе кинофильма. Закон рычага, он же проявление закона сохранения энергии. Сегодня я острю, как Аркадий Райкин. Ах, Аленька, Аленька, я, собственно говоря, сделал только то, что давно надо было сделать. И раньше одни теряли время, другие берегли, третьи просто-напросто растрачивали. Женщины вон вообще отвоевали себе право опаздывать всюду, кроме как на работу. Человек ведь только делает вид, что боится времени, на самом деле он с ним запанибрата. Изображает бога времени с косой, страшным стариком, а помните, что с этим Хроносом древние греки сделали? Собственный сын Зевс сверг его с мирового престола и в Тартар отправил.

Храброе существо — человек! Пусть руками бога, а сверг иго времени. И обратите внимание — руками бога, ведавшего громом и молнией. Это, если хотите знать, прямо указание предков, что справиться со временем должна современная электроника. На этом я стою, как Мартин Лютер… который, правда, стоял на чем-то другом.

— Вы шутник, Михаил. А если серьезно — как вы пришли к этой своей идее?

— Да от того самого рычага и пришел. От закона сохранения. Хочешь выиграть в одном — обязательно надо в другом проиграть. Даром в этом мире ничего и никому, Аленька моя, не достается. Я говорю, как Эмерсон — был такой американский философ: если душа твоя жаждет чего-нибудь, о человек, возьми это и заплати положенную цену. Так вот всегда: хочешь взять плати.

— У людей бывает и иначе! — с вызовом сказала она.

— Так я же про природу, Аленька, про природу говорю, как Мичурин. Милостей от нее не дождешься. Хочешь получить дополнительно время в одном месте, отдай в другом. Вот вчера, знаете, две машины чуть не столкнулись. А я как раз ехал в автобусе на опытный полигон и только-только вышел ноги поразмять. А с аппаратом я расстаюсь, лишь когда он в институтском сейфе. Ну, успел включить свое полюшко так, чтобы один из автомобилей в него попал. То есть рисковал, конечно; попала бы граница поля на водителя, его бы холодненьким из машины вынули, но не включил бы поле — так тоже он в живых не остался бы.

— Значит, спасли человека? — Она остановилась.

— Ну да. Не удержался. Хвастаюсь, как Мюнхгаузен. Только это правда.

— А сколько времени потеряли?

— Всего пятьдесят часов! А можно было обойтись и четырнадцатью. Понимаете, время ускоряется в небольшом объеме пространства вокруг меня, а в секторе, охваченном полем, замедляется. Произведения объема каждого пространства на временной коэффициент должны быть равны… Фу! Я заговорил как учебник физики.

— Будущий учебник физики. Ну, и что же дает ваш рычаг времени?

— Все что угодно. Вот в больнице надо на сложную операцию часа два, а в больном жизни на две минуты. Помещаем его в N-поле и растягиваем время.

— Но у кого-то оно пойдет быстрее?

— Да. Почему-то обязательно в том объеме времени, который мы ускоряем, должен находиться человек. Из расчетов это как будто не следовало… Но я предчувствовал. Время идет для всего и всех — для камня, микроба, березы, мыши, — но только человек понимает, что оно идет. Я уже на гориллах пробовал — не выходит. Не везет, как Галилею… Тому тоже не хотелось каяться, да пришлось.


3

Новый полигон времени расположился в уютной горной долине. Только вот высоковато немного и дышать с непривычки поначалу трудновато. Не хватает воздуха — как марафонцу в конце пути.

Врач Для качает головой. Сердце у Михаила Григорьевича изношенное, не для гор. Но для новых опытов с N-полем нужны перепады атмосферного давления, а здесь у ущелий такие удобные стенки. И лазить на них будут товарищи с альпинистским опытом. Он, изобретатель, останется там, где ему еще можно дышать. А в вертолете будет кислородная маска.

Врач Алевтина Николаевна может все это поломать. Но с Михаилом слишком трудно. И она сама боится, что вмешается в планы института уже по личным соображениям: чтобы уберечь не просто великого ученого, а близкого ей человека. И еще боится Аля, что не вмешается тоже по личным соображениям знает, что Михаил этого не простит. А пока она так колеблется, Михаил уже все сделал. То есть делали другие — он только объяснил начальству, чего он хочет, и нашлось кому подобрать подходящую долину в горах, перебросить туда нужное оборудование и людей, собрать финские домики, доставленные на вертолетах.

Врачу Алевтине Николаевне стыдно, что она все это допустила. А Аля гуляет по вечерам с Михаилом. Какие здесь небывалые, невозможные растут цветы — похожи на одуванчик, но размерами с кулак, а то и детскую головку. Детскую головку.

По паспорту он моложе на полтора года. А на самом деле… На самом деле еще моложе. Купается в ледяном озере. Легко сажает ее на плечо. Она держится, обхватив его голову. Седую уже голову.

Но теперь он осторожен. Он не будет — обещал — стареть быстрее обычного. Есть же в его группе люди, которые с радостью жертвуют минутами и часами — молодые доноры времени, отдающие, как доноры крови, то, что у них пока в избытке. И не зря отдают — опыты ставят, научные работы пишут.

Аля и Михаил сидят ранним утром на сером бугристом камне, спрятавшемся от научного городка за боком огромной скалы.

Он читает Киплинга:

Я думал, будет время,

Мне не изменит пыл,

И, выжидая юность,

Весну я отложил.

И вот, сперва в тревоге,

Потом в тоске узнал,

Что я, Диего Вальдес,

Великий адмирал!

— Вот как давно это делали! — смеется Аля. — Эх ты, тоже все торгуешься со временем.

— А что? Можно и поторговаться. Только в кредит оно не отпускает. Юность, говорят поэты, рвущийся товар. Все равно ведь она проходит, так лишь бы не напрасно. Я-то старел не зря, как Фауст навыворот.

Из-за угла скалы появляется человек.

— Тревога, Михаил Григорьевич! — говорит он. — Объявлен общий сбор.

По дороге к домикам сбивчиво объясняет. Чуть ниже, на полкилометра, до полусотни километров в сторону, поселку угрожает сель. Время такое, весна, да еще поздняя весна, снег в горах тает, крошечные речушки — курица вброд перейдет — в эту пору превращаются в чудовищные потоки из камней и грязи. Знаете, что было с Алма-Атой пятьдесят лет назад? Аля не знает, и уже Михаил объясняет ей: полгорода обратилось тогда в озеро из грязи.

— У нас просят вертолеты — вывезти людей из поселка. Ваше слово, Михаил Григорьевич.

— Просят. Имеют право требовать! Заправляйте.

— Уже заправлены.

Огромные винты дрожат, трепещут, постепенно раскручиваясь над кургузыми кабинами.

Изо всего, что только создано современной техникой, вертолеты меньше всего походят на машины — во всяком случае, пока не взлетят. Нет в их очертаниях той строгости, что у самолетов, автомобилей, тракторов. Скорее это добродушные домашние животные, некрасивые, зато живые.

Три вертолета уже поднялись. Четвертый Михаил Григорьевич просит на минуту задержаться. Исчезает в своем домике, появляется оттуда с саквояжем.

— Полечу поглядеть.

Аля смотрит на него. Он на нее не смотрит, и она успевает влезть в кабину.


4

Михаил Григорьевич сидит на туристском походном стульчике. Две изогнутые металлические трубки и кусок полотна… На коленях — общая тетрадь. Справа стоит приоткрытый саквояж. Слева — мешок с консервами, канистра с водой. Он хвалит себя, что сразу догадался сказать про воду. Доставляют регулярно. Речка, конечно, пересохла.

Впервые в жизни у него оказалось достаточно времени — на все, что только он может сейчас делать. И не с кем торговаться из-за времени. Он отгорожен от мира самой прочной на свете стеной, от такого медлительного большого мира. Временной коэффициент сейчас один к двум тысячам. Ничто живое не выдержит, если в части организма время пойдет в две тысячи раз быстрее. Птиц жалко. И насекомых. Заденут хоть крылышком границу — и все. Но делать нечего. Вон вал селя — в сотне метров сзади. Михаил не оглядывается, он и так знает, что никуда этот вал не денется, с места не сдвинется, пока включено N-поле. Жалко, что пришлось охватывать такой огромный объем пространства. Зато ясно теперь, что прибор может и это. До сих пор на такое не замахивались, не рисковали — жалели время. Его и других доноров. А теперь деваться было некуда.

Надо продумать вот такой вариант: что если в N-поле будет помещен человек в состоянии анабиоза? Будет ли в этом случае работать рычаг времени? Вряд ли. Но попробовать следует. Запишу в программу экспериментов.

Деревья — черт их знает какие, вот дурак, никак не мог ботаникой поинтересоваться, все, понимаешь, времени не находил — уже второй раз теряют листья. Программа природы. Для них уже второй раз приходит жестокая горная зима, хоть солнце и палит вовсю.

Михаил уходит в палатку. Семнадцать часов бодрствования — семь часов сна. Не меньше семи. Он давно обещал это Але. Еще в Москве. Сколько лет прошло с тех пор? Для Али — три недели.

Воду, еду, лекарство, письменные принадлежности ему забрасывают.

Есть удобное место. Для стоит как раз там. И смотрит. А что она может увидеть? Он же движется в две тысячи с лишним раз быстрее, чем она и все они там, в этом фантастически медлительном мире к северу от зоны М-поля, где живет Михаил, Зато мир к югу от этой зоны еще медлительнее. В один час Михаила укладывается меньше двух секунд людей, которые сейчас хлопочут в поселке, увозя из-под удара детей и женщин, пока мужчины сооружают заградительные заслоны на пути селя. Зато там, где нависает над пересохшей речушкой чудовищно-безобразный вал селя — песок, глина, обломки скал, серо-желтое вспененное месиво — двум годам Михаила соответствуют только полсекунды. Вал движется не для него и не для них. Полтора года одиночества. Гора исписанных общих тетрадей. Хорошо, что он об этом подумал заранее. Вот книг надо было попросить. Они не догадались. Не успели догадаться. Ведь у них прошло лишь шесть часов.

Хорошо, что он придумал когда-то, как сделать, чтобы можно было отходить от аппаратуры, — оставаясь в пределах зоны, конечно.

Медленно-медленно встает после короткого тревожного сна очень уставший человек. Только не хватает, чтобы он сейчас умер. Аппарат ведь тут же отключится. Валидол под язык. Не помогает. Нитроглицерин. Аля говорила нитроглицерин надо принимать только лежа. Но и ей не проверить сейчас, как он принимает лекарства.

Сегодня у них вечернее свидание. Он придет — для нее — на три секунды раньше. Должен прийти. А здорово сдвинулось солнце за эти полтора года одиночества. Он выходит на поляну. Аля на месте. Как все эти месяцы. Как все последние часы. Ее видно хорошо. А чтобы она его увидела, требуется выдержка. Как в фотографии. Полчаса надо простоять неподвижно. Увидела. Рванулась к нему. Остановилась — вспомнила про невидимую стену. Бросила к его ногам камень, обернутый в лист бумаги.

"Милый! Эвакуация заканчивается. Остались минуты. Отключай аппарат. Вертолет сбросит тебе лестницу".

Да, вот оно в небе, доброе летающее животное конца XX века. Жалко, она не услышит, а то бы Михаил сообщил, что стоит на своем, как Лютер. Или как статуя Командора. Обратной связи из мира ускоренного времени, к сожалению, нет. Отсюда записку с камнем не кинешь — давно проверено. Начинаются всякие парадоксы, с ними еще предстоит разобраться.

Аля держит руку у сердца. Смотрит на него. Хорошо.

Аля еще видела его стоящим на ногах, а он падал. И снова она увидела Михаила, когда он уже лежал на земле. Что случилось, она поняла, увидев какую-то букашку, осторожно, медленно-медленно вспрыгнувшую на обтрепанный рукав ковбойки.

И тут же в уши ударил рев селя, отпущенного временем.

В вертолет, повисший в полуметре от земли, ее втащили силой.



Дмитрий Биленкин. Париж стоит мессы


— Итак, ребенок родился, — шепотом сказал Баллах и обтер руки ветошью.

Горд устало кивнул.

Машина висела в воздухе, ни на что не опираясь. Масляный подтек на переднем овоиде напоминая прищуренный глаз — казалось, что машина искоса следит за людьми. В зазор между ней и платформой мог свободно пройти ребенок. Было так тихо, что редкое потрескивание газосветной трубки под сводом наполняло собой весь огромный цех.

Позади Горда и Валлаха теснилась небольшая толпа. Одинаковые спецовки придавали всем облик рабочих, хотя даже инженеров здесь было меньше, чем обладателей научных степеней и титулов. Выделялась лишь плотненькая, в черном переливчатом костюме фигура Мильонера — специального представителя директората. Сложив руки на животе, он с радостной улыбкой проворно оглядывал окружающих. Лица создателей отражали сложную смесь настроений. Машина существовала теперь отдельно от них, она была фактом, над которым уже никто не был властен. В это плохо верилось после того, как она столько лет вынашивалась в сознании, после того, как она принадлежала им даже в материале, который сопротивлялся, капризничал, доводил до бешенства, до упадка сил и который надо было день за днем оживлять, чуть не дыханием отогревая каждый винтик и каждый нерв. В ту секунду, когда она, дрогнув, стала приподниматься, все эти люди сделали такое мысленное усилие помочь ей, подтолкнуть, что сейчас испытывали усталую опустошенность, которая медленно заполнялась сознанием полного и очевидного успеха.

Заговорили все как-то сразу и бестолково.

— Висит, черт ее дери!

— Теперь и руки можно пойти вымыть…

— Красавица, а?

— Знаете, мне еще не верится…

— Эх, бутылку шампанского не догадались разбить!

Горда хлопали по плечу, тормошили, он растерянно улыбался. Сверкнув золотыми ободьями очков, протиснулся Мильонер, крепко пожал руку.

— От имени правления…

— А также господа бога и общества матерей-кормилиц, — пробормотал Баллах. — Ох и высплюсь же я сегодня!

— Да, да, — живо подхватил Мильонер. — Конечно, конечно, вам следует отдохнуть. Хочу только напомнить, что завтра в десять доклад на расширенном совете, будут ответственные лица из…

— Послушайте, Мильонер, будьте хоть сейчас человеком, — сморщился Баллах. — Пошли, — подтолкнул он Горда.

"Я все-таки сделал это, — подумал Горд. — Все-таки сделал".

Он оглянулся на машину. Она напоминала уснувшего в воздухе китенка. Масленый глаз смотрел на человека, как бы недоумевая, зачем здесь эта подвижная козявка и чего она, собственно, хочет.

— Сотрите масло, — приказал Горд. — Хотя нет, не надо…

Оставив «гепарда» на обочине, Горд медленно двинулся в глубь желто-багрового осеннего леса. Ноги вяло загребали мокро шуршащие листья. Голова после праздничной выпивки слегка кружилась, в мыслях была неуютная горечь. Отчего бы это? Может, он просто устал, вымотался? И ждал свершения слишком долго, так что уже и триумф не радовал? Нет, им владело что-то другое. Опустошительное чувство, будто он отдал машине самого себя, перелился в нее до капли, и теперь ноги несут лишенное всяких желаний тело. Буддисты говорят о переселении душ, тогда как ближе к истине была бы идея переселения личности конструктора в созданную им технику.

Чепуха! Хотя отчего же? Двадцать лет жизни отдано чему-то, что теперь стало самостоятельным. Независимым, как окрепший ребенок, который рано или поздно заявляет отцу: "Все, ты свободен, живи отныне как хочешь!"

Наоборот, в том-то и фокус, что наоборот! И дело не в доводке. Отныне он. Горд, станет тенью созданного. О нем будут говорить: "Человек, который…" Словно этим ом только и ценен. А может, так и есть? Что в нем такого, чем еще он выделяется среди миллиардов людей? Он обыкновенен, тогда как сделанное им грандиозно. Странно! Неужели его неповторимая личность, ему лишь присущие чувства, воспоминания, все, чем он жив, ничто по сравнению с Машиной?

А хоть бы и так… Машина — плод его мысли. Она как жемчуг разумной жемчужницы. И пока существует она, для человечества существует он, Горд. Творец должен умереть в своем произведении.

Ну, знаете! Он есть, он сам по себе, всегда им будет, вот только сейчас он подустал и выпил капельку лишнего…

Листья под ногами зашуршали громче — Горд ускорил шаг. Шоссе, к которому он вернулся, было пустынно. Дверца осталась незащелкнутой, внутри горел сиротливый свет. Горд захлопнул дверцу, включил зажигание и обогрев. Вокруг смутной массой темнел лес, низкие облака над дорогой сочились влагой и холодом. Автомобиль в этих вечерних сумерках показался Горду островком тепла и уюта; свет индикаторов на приборном щитке был прост, надежен и ясен.

"Вот так, старушка. — Горд любовно погладил глянцевый обод руля. Кончен твой век. Тебя заменит другая машина. Ты против? А тебя не спрашивают…"

Он завел мотор, привычно и сладостно ощущая свою власть над двухсотсильной машиной.

"Расхлюпался, — сказал он себе, набирая скорость. — Ты победитель. Ты рванул человечество в двадцать первый век. Ты! Выпей снотворного и не забудь, что в десять ноль-ноль тебя будут ждать очень важные персоны. Потому что ты сделал Машину. Пошли они все к черту…"

Пело под колесами шоссе, и уносились прочь тополя, похожие на старух с заломленными к небу руками, позади оставались сонные домики ферм, где спали, ворочались, храпели во сне. Ветер скорости рвал брех потревоженных собак, наливал мускулы силой. Уныние давно покинуло Горда, ему казалось, что само пространство земли бежит и вращается, повинуясь движению его руля.

Проснулся он без усилий. Окна были зашторены, в полутьме оранжево светился циферблат настольных, у изголовья, часов. Тускло, как омут ночью, поблескивало стекло книжного шкафа.

Стрелки приближались к восьми. Можно было не вскакивать, можно было понежиться, точно на каникулах в детстве. Голова была свежей, отдохнувшей, мысли текли ровно, тон их был светел, вчерашнее забылось.

Не глядя, Горд включил транзистор. В тишину комнаты тотчас ворвался приподнятый голос диктора.

— …антигравитация. Официальный представитель фирмы, господин Мильонер, заявил вчера, что успешное испытание антигравитационного двигателя доктора Горда означает революцию в технике транспорта, строительства, межпланетных полетов. "Тяжесть побеждена! — сказал представитель фирмы. — Вскоре человек без труда достигнет самых дальних планет Солнечной системы". Подробности сообщены не были, однако мы надеемся…

Речь диктора перебил телефонный звонок. Начинается! Выключив приемник, Горд схватил трубку.

— Да, слушаю… Баллах? Рад тебя слы… Что-что? Как это не будешь на совещании? Не понимаю… Какое лицо? Слушай, ты просто перебрал… Что? Да успокойся же! Сейчас приеду, жди!

Горд с досадой отбросил трубку. Вечно с Валлахом что-то случается. Как при всех затруднениях, рука привычно потянулась к сигаретам. Огонек зажигалки заставил зажмуриться. Нервная затяжка обожгла легкие. Горд закашлялся, вскочил, отбросил штору, торопясь, пересек спальню и, ослепленный хлынувшим светом, впопыхах зацепил ногой стул.

Чертыхнувшись, он машинально потер ушиб и вдруг обнаружил, что по ткани пижамных штанов скользит нечто нелепое, зеленое, и это нелепое — его собственная рука!

Оторопев, он продолжал смотреть, как шевелятся пальцы, еще вчера такие обыкновенные, а сейчас неправдоподобно чужие, страшные, уродливо-зеленые.

Сорванная пижама отлетела прочь, и зеркало равнодушно отразило все его кошмарное, немыслимое, зеленое с головы до пят тело. Внезапный и ужасный факт осознается, однако, не сразу, и еще несколько секунд Горд тупо смотрел на свое отражение в зеркале, сжимая в пальцах спокойно дымящуюся, забытую им сигарету.

Залился телефон. Горд долго его не слышал. Наконец услышал, каменно снял трубку.

— Слушай, Баллах, со мной то же самое…

Но это был не Баллах. Голос в трубке ревел, молил, всхлипывал, — слов нельзя было разобрать. "Мир сошел с ума", — отрешенно и даже спокойно подумал Горд.

Мир действительно сошел с ума, потому что рыдающий голос принадлежал Мильонеру.

За окнами лежал искристый снег. Тугие лапы елей гнулись под тяжестью белых наметов, но голубые прозрачные тени всюду напоминали о близкой весне.

— Я слушаю, — сказал Горд, не оборачиваясь.

— Все, собственно. — Баллах кинул обгоревшую спичку в пепельницу, промахнулся, но не стал поднимать. — Ты будешь спорить с выводом медицинских светил? Глупо.

— И бесполезно?

— И бесполезно. Повторяю по пунктам. Во-первых, именно антигравитация придает коже тот изумительный лягушачий цвет, который отрезал от общества тебя, меня, всех, кто соприкасался с работающей машиной. Во-вторых, от этого, как утверждают медики, нет средств защиты. Лекарств тоже. Позеленение безвредно для здоровья? Пусть так, но вечный, с прозеленью, загар — это не для нормального человека. Никто не жаждет стать зеленым негром. Гнусный цвет. Посему антигравитации не быть. Жалеешь?

— Дурацкий вопрос…

— Прости.

Горд отвернулся от окна. Его лицо на ярком фоне выглядело черно-зеленым.

— Послушай, Баллах… Я верну тебе твой вопрос в несколько иной форме. Зачем жив человек?

— Ну, знаешь! — Под Валлахом заскрипел диван, одной босой пяткой он почесал другую. — Оставь эту тягомотину философам.

— Нет своего мнения?

— Да как сказать… Чисто наблюдательным путем я установил, что люди живут затем, чтобы есть, пить, спать, размножаться, то есть затем, чтобы жить.

— Не вижу, чем твой человек отличается от животного.

— А он и не отличается.

— Тогда чего ради он придумывает всякие машины?

— А шут его знает!

— Врешь… Когда мы сутками корпели над машиной, ты был весел, свеж и насвистывал. В те дни у тебя было все, но ты плевал на все, тебе была нужна машина. На жратву, на выпивку, на сон, на само здоровье плевал. Сейчас у тебя тоже есть все, но нет машины. И ты не встаешь с дивана, ты опустился, лежишь в пижаме, изводишь бренди, хандришь.

— Загар, мой милый, зеленый загар. Не люблю быть прокаженным. К чему, однако, весь разговор?

— Хочу выяснить, где и в чем мы ошиблись.

— Стоит ли? Биологи в один голос твердят, что эффект позеленения изящный, не правда ли, термин? — нельзя было предусмотреть.

— Я не об этом. Может быть, ошибкой было само открытие антигравитации?

— Смотри, куда тебя занесло! По такой логике и двигатель внутреннего сгорания изобретать не стоило.

— А кто доказал, что автомобили, станки, ракеты сделали нас счастливей?

— Кто, кто… Мы с тобой были бы куда счастливей в пещерах. Ни тебе лаборатории, ни чертежей, даже детектива нет почитать, и алкоголь не открыт, чтобы в нем утопиться со скуки.

— Значит, сытость еще не все?

— Хватит! — Валлах рывком приподнялся. — К дьяволу философию! Да, да, я хочу заниматься машиной! И ты хочешь! Позеленей мы трижды! Мы мрем от безделья, да! Ну и что? С антигравитацией покончено. Точка. То, что мы сделали, требует непомерной платы. Ваша сдача, господь бог. Тасуйте карты заново, авось нам теперь повезет и мы создадим что-нибудь безвредно-полезное, самоочищающуюся, например, от грязи обувь. Но вряд ли, выдохлись мы с тобой…

— Я вас не побеспокоил? — послышался за дверью голос Мильонера.

Вид у Мильонера был деловой и целеустремленный. Он сел, поставил у ног портфель, протер запотевшие с мороза очки. Трудно было поверить, что несколько месяцев назад этот человек мог рыдать в телефонную трубку. Сейчас он излучал самоуверенность, и даже лягушачий цвет лица выглядел не уродством, а знаком приобщения к какой-то особой высокой касте.

— Господа, — начал он стремительно. — Мне поручено выяснить ваше отношение к идее дальнейшего, с учетом всех обстоятельств, использования антигравитации.

— Мы много об этом думали, — сказал Горд. — Использование автоматических антигравов в космосе весьма перспективно, поскольку при этом исключается контакт аппаратов с людьми. Кое-что в этом плане…

— Простите, Горд, нам бы хотелось, чтобы вы взяли проблему шире.

— То есть?

— Космос — лишь одна из сфер приложения антигравитации. На Земле, в строительстве, например…

— Исключено! Вам должно быть известно, что, как показали замеры, спектральный радиус действия антигравитационных волн в установках типа "подъемный кран" составит от одного до двух километров. Конечно, в особых случаях, в пустыне…

— Наконец, есть сфера транспорта. — Мильонер будто не слышал слов Горда.

Горд пожал плечами и кинул на Валлаха взгляд, в котором ясно читалось: "Ты что-нибудь понимаешь? Я нет".

— Пожалуйста, сходите с ума без моего участия. — Баллах помахал в воздухе голой пяткой и демонстративно повернулся к стене.

На Мильонера жест не произвел впечатления.

— Так как вы на это смотрите? — повторил он вопрос. И поскольку Горд смотрел непонимающе, добавил: — Короче говоря, речь идет об использовании антигравитационных машин при участии людей.

— Нашли средство защиты?! — вырвалось у Горда. Даже Баллах повернул голову.

— Нет.

— Тогда лекарство?

— Тоже нет.

— Тогда…

— Да, да, да! — воскликнул Мильонер. — Не смотрите на меня так, будто я… Есть мнение закончить отработку, пустить машины в серию и использовать их, невзирая на побочный эффект.

В комнате стало очень тихо.

— Мильонер, вы это серьезно? — проговорил, наконец, Горд.

Резкий хохот заставил их вздрогнуть. Оборвав смех, Валлах ткнул пальцем в сторону Мильонера.

— Этот господин не умеет шутить. Он же человек-магнитофон, не так ли, Мильонер?

— Позвольте!..

— Баллах, уймись. — Горд шагнул к Мильонеру. — То, что вы сказали, вернее, то, что вашими устами сказали другие, — чудовищно. Вы-то понимаете это?!

— Нет. — Улыбка Мильонера была почти торжествующей.

— Тогда нам не о чем разговаривать.

— Все же я прошу меня выслушать. Вы не станете отрицать, что широкое и неограниченное применение антигравитационных двигателей означает новую эру в технике. Возведение домов, заводов превратится в детскую забаву…

— К делу! — прорычал Горд.

— Короче говоря, вы отчетливо представляете, чему равен актив. В пассиве мы имеем одно: зеленый загар. Давайте теперь объективно взвесим.

— Взгляните на наши лица. Взгляните на свое лицо!

— Это эмоции. Загар безвреден. Ну, станут люди зелеными, что тут такого? Есть люди с белой кожей, есть с черной, желтой, красной. А теперь у всех будет зеленая, по крайней мере исчезнет расизм.

— Вы дурак, Мильонер. Расизм обусловлен не столько цветом кожи, сколько…

— Согласен, согласен! Это я к слову. Итак…

— Минуточку! Каково было вам оказаться зеленым? Вы это забыли? Если бы тогда, перед испытаниями, вам сделали предложение получить антигравитацию, но позеленеть, или не получить, зато остаться белым, — что бы вы сказали?

— А вы?

— Я?..

— Да ты понимаешь, к чему он клонит? — гневно пробормотал Баллах. Сейчас он, как и мы, изгой. Прокаженный. А вот если всех сделать зелеными…

— Вы не логичны. — Очки Мильонера энергично блеснули. — Вы же сказали, что я человек-магнитофон. Пусть так, я не обижаюсь, не все способны быть гениями. Но разве магнитофон, да еще зеленый, способен сам по себе…

— Он прав, — задумчиво сказал Баллах. — Просто ветер подул в другую сторону. Извините.

Горд быстро ходил по комнате.

— Не понимаю, — сказал он едва слышно. — Ничего не понимаю! Кто это решил? Совет директоров?

— Предложение согласовано на очень высоком уровне.

— Как может человек в здравом уме поступиться собственным лицом ради любой, самой великолепной машины?! Или сами эти "большие люди" намерены укрыться в Антарктиде?

— Чего не знаю, того не знаю. Однако не думаю. Впрочем, позволю высказать догадку, что они идут на это не по своей воле.

— Что-что? Кто же способен им диктовать? Уж не избиратель ли?

— Жизнь, дорогой Горд, жизнь.

Горд устало опустился в кресло. Помотал головой.

— Чушь, бред, свинячий сон. Всех — зелеными?! А, понял… Деньги. Вложения, которые надо оправдать. Доходы, которые надо заграбастать, провались весь мир в преисподнюю.

— Отчасти вы правы.

— Отчасти?

— Разумеется, Хоть я и человек-магнитофон, как меня только что любезно определили (раньше вы, Баллах, называли меня так за глаза, но я не в претензии), пусть я, с вашей точки зрения, лишь противный чиновник, у меня тоже есть кое-какие мысли. Хотите?

— Пожалуй, это любопытно, — фыркнул Баллах. — Изреките.

— Для вас я и так был зелененьким. Квакающей лягушкой.

— Ну, знаете!..

— Разве нет? Человек сортом похуже. Администраторишка. Надзиратель-соглядатай. Правда, мы, менеджеры, платим вам не меньшим презрением. Но дело не в этом. Если бы на Земле было братство, единое общество без всякой там кастовости, вражды, если бы миром правил разум, а не конкуренция, то люди могли бы подождать с антигравитацией. Спокойно все изучить, продумать, взвесить… Но мы живем в реальном мире, и он нам диктует свои законы.

— Да вы, оказывается, в душе коммунист! — саркастически усмехнулся Баллах.

— Я попросил бы…

— Оставьте, — глухо сказал Горд. — Короче, вы хотите сказать, что не мы, так другие осуществят антигравитацию.

— Разумеется! Диктаторы не перевелись, и им плевать на всякую там мораль и эстетику, если дело пахнет новым перспективным оружием.

— И поэтому мы должны подражать фашистам. Прекрасно! Новый вариант ситуации: "Гитлер, атомная бомба и свободные Соединенные Штаты". Настолько свободные, демократичные и человеколюбивые, что об этом многое могут порассказать жители Хиросимы. Славный нам был тогда преподан урок!

— Реальность есть реальность. Зачем, однако, драматизировать? Антигравитация все же не бомба, и позеленение отнюдь не лучевая болезнь.

— Скажите это тем людям, которые завалили газеты протестами против наших бесчеловечных опытов…

— Теперь, кажется, вы принимаете нашу демократию всерьез. Не беспокойтесь, завтра же несколько красивых актрис, популярных певцов, высокопоставленных дам и десяток славных "девушек из народа" публично скажут, что зеленый цвет кожи — лучший в мире, что сами они жаждут позеленеть. И позеленеют, будьте уверены, чем создадут моду. В конце концов общественное мнение вас самих попросит продолжить работу.

— Да понимаете ли вы, что у антигравитации могут оказаться другие, менее явные, зато вредные побочные свойства?! Я, я виноват, что не думал об этом раньше, но теперь-то гром грянул!

— Об этом надо было думать еще в девятнадцатом веке, — внезапно сказал Баллах. — Или раньше.

Не только Горд, но и Мильонер взглянули на него с недоумением.

— Да, раньше! Когда создавали автомобиль, разве думали, что их выхлопы станут душить людей? Прекрасное средство транспорта, что еще надо! А сейчас они душат. Люди от них не зеленеют, зато, случается, гибнут. Но мы и сейчас не отказываемся от машин, наоборот.

— Баллах!

— Что, Баллах? Или ты не замечаешь, как Мильонер, верней, его хозяева пункт за пунктом опрокидывают все твои возражения?

— Мои? Наши!

— Твои! Я лежу, молчу и слушаю. Делаю выводы. Нравятся они мне или нет, только в нашем обществе, мой милый, не машинист ведет поезд, а поезд катит машиниста. Следовательно — кочегарь или спрыгивай. Точка.

— Но неужели, неужели ты веришь, что миллионы людей, какую рекламу ни раздуй, по доброй воле согласятся поступиться своим естеством? Что наши имена не будут прокляты?

— Нашел из-за чего волноваться… Во-первых, не мы, так другие. Во-вторых… Да оглянись же! Ежегодно полтораста тысяч жертв автомобильных аварий в одной лишь Америке. Ничего, ездим. А тут — зеленый «загар». Всего-то! Непривычно поначалу, дико, так ведь зато оригинально, безвредно, наконец, патриотично. Могу даже подкинуть Мильонеру лозунг: "Антигравитация покончит с дорожными катастрофами". Чистая правда, между прочим. Да здравствует поголовное позеле-не-е-ние!

— Я это запишу, — быстро сказал Мильонер. — Это дельное предложение.

— А ну вас всех… — В глазах Горда блеснули слезы, он отвернулся. Неужто мы просто шарики в биллиардной игре?!

Баллах мягко соскользнул с дивана, положил руки на плечи Горда.

— Пустое, дружище, — тихо сказал он. — Мильонер — не Мефистофель, и мы не фаусты. Нам же самим очень хочется работать над машиной. Жизнь нам без этого не в жизнь. И она мудрее нас. Поверь мне, Париж стоит мессы, как говорил один неглупый французский король…



Виктор Колупаев. Исключение


"Громовержца" приняли на девятый космодром Селги, как Игорь и хотел. Он быстро справился со всеми формальностями, связанными с прибытием и сдачей груза с Земли, подписал график работы кибергрузчиков и внимательно просмотрел список аппаратуры, которую он должен был доставить в Солнечную систему. Аппаратура показалась ему очень любопытной и даже несколько неожиданной. Затем он отправился на стоянку авиеток, чтобы навестить своих друзей: Гела и Найю. Поселок, в котором они жили, находился километрах в пятистах от космодрома. Улетая с Селги два месяца назад, он обещал им вернуться. И вот вернулся.

Авиетка шлепнулась посреди группы коттеджей, расположенных в роще деревьев с белыми стволами и фиолетовыми листьями. Дверь домика Гела оказалась запертой. И Игорь, чувствуя себя здесь своим, влез в открытое окно. В комнате никого не было. Понятно, ведь дверь закрыта! Но за стеной слышался приглушенный шум голосов.

— Гел! Это я, Игорь! — на всякий случай крикнул капитан "Громовержца".

Ему никто не ответил. Тогда Игорь открыл дверь в другую комнату. В глубине ее во всю стену был виден большой зал какой-то лаборатории. Несколько человек стояли и сидели возле незнакомых ему аппаратов и приборов. Игорь шагнул вперед, очутился в лаборатории и крикнул, увидев и Гела, и Найю:

— Привет! Я…

На него замахали руками, словно он помешал. Голубая девушка оглянулась и лишь покачала головой. Игорь хотел выйти, но перед ним была сплошная матовая стена. Комната, в которой он только что находился, исчезла… Игорь растерянно шагнул к стене… и снова очутился в комнате, во всю стену которой была видна все та же лаборатория.

На чужих планетах часто попадаешь впросак. Что это? Нуль-транспортировка? На таких маленьких расстояниях? Странно. И тут он вспомнил, что груз для Солнечной системы и представлял собой как раз аппаратуру нуль-транспортировки. Интересно…

Игорь не утерпел, выпрыгнул в окно и обежал домик. Коттедж как коттедж, с окнами, входной дверью и стенами. Значит, действительно, нуль-транспортировка… Когда он вернулся в комнату, в проеме стены возник огромный зал с множеством прогуливающихся голубых людей. Капитану пришла в голову мысль — а не шагнуть ли еще раз в экран? Если что-нибудь снова будет не так, он просто сделает шаг назад. Игорь шагнул и оказался посреди зала с полированным полом и терявшимся где-то в вышине потолком. За его спиной возвышалась лишь гладкая колонна. Отступать было некуда, но он никому и не мешал здесь! Игорь немного постоял, потом нерешительно двинулся вперед. Ему было все равно, куда идти. Толкаясь в толпе, он вдруг обратил внимание на красивого молодого человека с выпиравшими из плотно облегавшей его рубашки очень уж рельефными мускулами. С ним шли две девушки, у одной из которых было лицо египетской царицы Нефертити. Все трое прошли мимо и растворились в водовороте людей.

Голос, раздававшийся сразу отовсюду, называл имена. И то одна, то другая группа голубых людей, торопливо шагая, скрывалась в дверях в одном конце зала.

Неожиданно Игорь очутился возле столика с надписью "Прием заявлений" и не успел отойти, как старичок, сидевший за ним, спросил:

— Ваше имя?

Игорь ответил.

— Судя по цвету вашей кожи, вы не с Селги?

— Да, я землянин.

— У вас есть здесь ливанна?

Игорь замялся. Что такое ливанна? А спрашивать не хотелось. Вечером он все узнает у друзей.

— Ее здесь нет?

— Нет, — облегченно выдохнул Игорь.

— Почему она не пришла? У нас нет ограничений для людей других планет. Ее имя, адрес?

— Не знаю. — Игорь начал разворачиваться, чтобы нырнуть в толпу.

— Не знаете? — удивился старичок.

Игорь бросился в сторону. Надо скорее встретиться с друзьями. Что здесь все-таки происходит?

От нечего делать он довольно долго бродил по огромному залу. Голова шла кругом от бесконечных поворотов, шума, света, странных выражений лиц. Надо найти выход из зала. Посидеть где-нибудь под деревьями. Упасть на фиолетовую с синими прожилками траву. Отдохнуть от всего этого.

Внезапно он остановился. Вот те две девушки, которых он уже видел. А юноша? Юношей тоже было двое! Совершенно одинаковых, с похожими движениями, жестами, улыбкой. Да, они улыбались. А девушки выжидательно смотрели на них. Это же близнецы! Смешная ситуация.

— Айра, — сказал один из молодых людей, Девушка с лицом Нефертити вздрогнула и вдруг заплакала, не закрывая лица и словно даже не замечая этого.

— Я боялась, Сэт, — сказала она сквозь слезы. — Что бы они ни говорили…

— Айра, уйдем отсюда. — Он обнял ее за плечи и увлек в толпу.

Девушка задержалась. Остановилась. Оглянулась.

— Но ты так похож на него!

— Сейчас нам лучше уйти отсюда.

— Нет… Я что-то поняла. Мне плохо! Ты совсем другой!

Юноша поднял Айру на руки, прижал ее лицо к своей груди и пошел через расступившуюся толпу.

— Отпусти меня! — вырывалась девушка. — Это не ты… Ты совсем такой же… Что теперь будет со мной? Отпусти меня!

Но юноша не выпускал Айру из рук. К ним быстро подошла женщина в халате врача, приложила к виску девушки блестящий диск, и та затихла.

— У нее это очень быстро пройдет, — сказала женщина. — Только пореже встречайтесь с вашим близнецом.

Юноша как драгоценную хрупкую ношу бережно понес девушку на руках.

Постояв еще немного, Игорь решил искать выход. Только теперь он заметил, что в толпе довольно значительный процент близнецов. Какой-то всепланетный съезд близнецов!

Число голубых людей в зале не уменьшалось. Пожалуй, даже становилось больше. Случайно Игорь оказался возле колонны. Какая-то девушка нажала несколько выступающих из нее кнопок, и на колонне появилось изображение холла здания. Девушка шагнула вперед, прямо в колонну, и исчезла. Так же поступали и другие. Только на колонне появлялись каждый раз совершенно непохожие друг на друга изображения. Это были комнаты, лаборатории, дворики, улицы, площади, перекрестки, сады. Люди входили в эти изображения и исчезали вместе с ними.

Игорь несколько раз обошел колонну, затем решил понаблюдать, в каком порядке и сколько кнопок нужно нажимать. Хорошо бы очутиться где-нибудь в лесу, недалеко от стоянки авиеток, чтобы в любое время можно было добраться до знакомого поселка. Но люди так быстро нажимали кнопки, что он ничего не успевал разобрать. Придется рискнуть, нажав наугад. Он небрежным шагом подошел к колонне, нажал несколько кнопок и шагнул вперед.

Очутился он в незнакомой комнате. Солнце светило в широкие распахнутые окна. В углу перед зеркалом стояла девушка. Очевидно, она увидела незнакомца в это зеркало, потому что резко обернулась. Высокая прическа на ее голове была разлохмачена.

— Какой ты, — сказала она без всякого раздражения или испуга. — Какой ты неосторожный. Разве можно входить в чужую комнату без разрешения?

Игорь молча попятился назад. Там должно быть спасение. Но спина ощутила лишь гладкую холодную поверхность.

— Я не хотел, — покраснев от смущения, сказал Игорь. — Я не знал. Куда…

— Нажми кнопки и будь в следующий раз осмотрительнее.

Игорь с удивлением уставился на ряд кнопок, выступающих из панели стены, и вдруг ему стало так неуютно, так стыдно, что он вскричал:

— Не знаю!.. Я ничего здесь не знаю!

— Какой ты, — снова сказала девушка и пошла прямо на него. Игорь отскочил в сторону. Из соседней комнаты доносились голоса:

— Сиб, ты скоро переоденешься?

— Поторопись, Сибилла!

Девушка остановилась в двух шагах от Игоря и нетерпеливо спросила:

— Куда тебе?

— Не знаю.

От девушки пахло лесом.

— Какой ты, — в третий раз сказала девушка. — Хочешь в парк?

Игорь кивнул. Девушка нажала кнопки, но капитан вдруг, даже не взглянув на изображение, метнулся к окну, перебросил тело через подоконник, упал в траву, ободрал ладони какими-то колючками, вскочил, побежал, не разбирая дороги, перепрыгивая через ручьи и канавы, и остановился лишь на вершине холма. Сердце бешено колотилось. Игорь лег на траву и с удивлением отметил, что не знает, с какой стороны он прибежал сюда. Трава была чуть-чуть влажной. Отовсюду доносился стрекот незнакомых насекомых. Ослепительно голубое солнце заходило за далекие горы. Немного отдышавшись, Игорь рассмеялся. Прошло только два месяца. Два месяца назад ему казалось, что он знает Селгу достаточно хорошо. Правда, он и тогда попадал впросак, но не настолько, чтобы стыдиться своего невежества. А сейчас?

Игорь встал, стряхнул с себя комочки земли, сухие листья, травинки и начал спускаться с холма. Во что бы то ни стало нужно было найти авиетку. В ней он будет чувствовать себя уверенно. На ходу капитан машинально срывал попадавшиеся под руку цветы. Наверное, он все-таки спускался по другому склону холма: ему не попалось на пути ни камней, через которые он перепрыгивал, ни ручья. Потом он наткнулся на тропинку и побрел по ней, будто зная, что тропинка приведет его куда-нибудь.

Тропинка долго петляла между деревьями и кустами. Воздух стал прохладнее. Приближалась ночь. Чужое солнце уже зацепилось за верхушки гор, осветив их голубым светом, а Игорь все шел, похлопывая себя по ногам коротеньким прутиком и потихонечку насвистывая. В душе наступила кроткая тишина, и он уже с улыбкой вспоминал события прошедшего дня.

Всегда так. Непонятное хочется понять. Тайна заманчиво и настойчиво влечет в водоворот событий, до которых тебе еще вчера, еще час, еще минуту назад не было никакого дела.

Капитан надеялся, что тропинка приведет его к авиетке и он полетит к своим друзьям. Там будет много смеха и зеленое шипучее вино. Гел, как обычно, большую часть времени будет молчать и тискать в громадной ладони свой подбородок. Нет сомнения, что он влюблен в Найю. А она? И тут Игорю снова пришло в голову: что же сегодня происходило в зале? Почему Айра вырывалась из рук Сэта? Ей было плохо?

— Почему Айре было плохо? — Он опомнился и сообразил, что говорит вслух. — Что здесь происходит? Ответьте!

Перед ним стоял домик. Солнце скользнуло за горы. Все окутала темнота. Лишь на самом горизонте чуть искрились и блестели вершины гор.

Игорь остановился возле низенькой ограды. В доме слышался смех. Потом два красивых голоса, мужской и женский, запели песню, но слов нельзя было разобрать. Эти два голоса, переплетаясь, временами сливались в один и затихали, чтобы через мгновение резко разойтись на две октавы и зазвучать громко, призывно и страстно, а затем снова грустно, тоскующе и тихо. Они заставили Игоря задержаться, затаить дыхание. Песня смолкла неожиданно, на высокой ноте. В домике зашумели, но никто не аплодировал, не хвалил певцов. По голосам можно было определить, там собралось несколько человек. Вдруг среди шума отчетливо донеслось:

— Послушай, Сибилла! Пусть только Дан не сердится, и не хмурится. Я ведь не влюблен в тебя, но твоя песня разрывает мое сердце. Отчего это?

Девушка рассмеялась низким грудным смехом.

"Потому что в ней счастье и горе!" — захотелось крикнуть Игорю.

— Хорошо, если ты этого не понял, — сказала девушка.

Заговорили все. Игорь постоял немного перед оградой, раздумывая, войти ему в дом или нет. В это время в распахнутом окне появился силуэт мужчины. Игорь не шевелился. Ему расхотелось входить в домик. Разве что спросить авиетку?

— Эй, — позвал он. — Я слушал песню.

Силуэт в окне вздрогнул и исчез, но через секунду в распахнутых окнах появилось сразу несколько фигур.

— Заходи!

— Чего ты стоишь один!

— Заходи, заходи!

Игорь перепрыгнул через изгородь и оказался в квадрате света, падающего из окна.

— А-а, — раздался удивленный возглас. — Это он. Заходи же. Какой ты! Это тот, я вам про него рассказывала.

Кто-то рассмеялся, но Игорь ничуть не обиделся. Значит, он несколько часов бродил по лесу, чтобы выйти к тому же месту, откуда он так поспешно и глупо бежал.

— У вас есть авиетка? Мне нужно лететь.

— Зачем тебе лететь? Мы тебя и так переправим. Заходи. Сегодня на Селге все празднуют день Счастья.

— Мне нужно лететь, — упрямо повторил Игорь.

— Может быть, ему есть с кем праздновать и без нас, — сказал один из них. — Правильно я говорю?

— Правильно. Меня уже, наверное, ждут. Так у вас есть лишняя авиетка?

— Есть. Они теперь все лишние. Сибилла, это твой знакомый. Проводи его.

Компания еще некоторое время выглядывала из окон, затем по одному все исчезли в глубине дома.

Сибилла вынырнула откуда-то из темноты и схватила Игоря за руку.

— Какой ты! Мог бы и остаться!

— Я слышал от тебя десяток фраз, и девять из них были: "Какой ты!" А какой я?

— Смешной. Ты ведь откуда-то прилетел?

— Да. С Земли. Я капитан грузового корабля.

— Наверное, поэтому ты, и странный.

— Наверное, — согласился Игорь.

— А с кем ты будешь на празднике?

— С Найей, — ответил Игорь. — Она работает в институте Счастья.

Девушка неопределенно покачала головой.

— А что это за праздник? — спросил Игорь.

— Ты не знаешь? Теперь все будут счастливы. — В ее словах, так же как и в песне, чувствовалась грусть. — Разве твоя девушка тебе не говорила? Ведь это происходило там, в институте…

Найя не была девушкой капитана. И он не знал, что этот огромный зал принадлежал институту, где работала Найя.

— А я и без того счастлива, — сказала Сибилла. Сказала Игорю или самой себе, он не понял.

— Знаю.

— Как ты можешь знать?

— Я слушал песню. Дан?

— Да. Он.

Они дошли до небольшого ангарчика. Сибилла вывела одноместную авиетку.

— Значит, это происходило в институте Счастья? — спросил Игорь.

— Ну да. Из его дверей выходили только счастливые.

— А Айре было плохо. Она плакала.

— Плачут и от счастья…

— Нет. Ей было плохо.

Сибилла промолчала. Игорь открыл дверцу авиетки и сел на сиденье перед пультом.

— Ну, я пойду? — Белое платье девушки смутным пятном выделялось в темноте ночи. Лицо и руки были почти незаметны. — Я пойду?

— Конечно. Иди. Спасибо тебе, Сибилла! — Игорь захлопнул дверцу. Осветилась панель управления. Игорь набрал на пульте маршрут. Ого! До поселка коттеджей было полторы тысячи километров. Это около часа полета.

Авиетка взлетела вертикально вверх и, сделав круг над освещенным домом, рванулась вслед скатившемуся за горизонт солнцу.

Дверь коттеджа Гела оказалась открытой, но дом был пуст. В стене-экране виднелся все тот же зал, но теперь он был превращен в банкетный. Слышалась приятная и негромкая ритмичная музыка. Нарядно одетые и счастливые люди сидели за столиками или танцевали, разговаривали, разбившись на группы. Игорь распахнул окно коттеджа и тут заметил на столе лист бумаги. Это предназначалось ему.

"Игорь, — писала Найя. — Куда ты пропал? Неужели ты обиделся на нас? Мы ждем тебя. Система телепортировки включена. Смелее шагай в экран. Ждем".

Игорь сложил лист, сунул его в карман и уже довольно спокойно шагнул в экран. Передвигаясь вдоль столиков, он увидел и своих друзей. И они его заметили.

— Игорь! Игорь!

— Твое место ждет тебя уже два часа!

Игорь подошел к столику и сразу же попал в объятия Гела. О! Тот мог превратить Игоря в лепешку.

— Оставить в живых, — взмолился капитан.

— Оставить в живых! — приказала Найя.

Игоря усадили в кресло.

— Где ты был? — спросила Найя. — Я беспокоилась за тебя. Где?

— В зале вашего института и еще в разных местах.

— Ну и как? — задал вопрос Гел.

— В общем, неплохо. Только я ничего не понял. Что же это за праздник Счастья?

— Сейчас объясню, — сказал Гел. — Ты заметил, сколько здесь похожих друг на друга людей?

— Действительно, — ответил Игорь. — Я заметил это еще днем.

— Так вот. Это близнецы. Они во всем похожи друг на друга. Кроме одного. Заметь себе. Во всем, кроме одного. В привычках, в мировоззрении, в интеллектуальном развитии, не говоря" уже о внешнем сходстве. Во всех слабостях и достоинствах.

Игорь кивнул и спокойно принялся за еду. Ведь он не ел целый день.

— Слушай. Все они родились сегодня.

Игорь снова машинально кивнул. Но тут до него дошел смысл сказанного, и непроглоченный кусок стал поперек горла.

Все рассмеялись, а Гел стукнул Игоря кулаком по спине.

— Значит… значит, вы научились делать копии?

— Это не копии, потому что их нельзя отличить от оригинала, — сказала Найя.

— Интересно… Но в чем же смысл?

— Представь себе, — продолжал Гел, который никогда не отличался особым красноречием. Что с ним сегодня? — Представь себе, что тебя любит, например, Найя.

— Меня? — Игорь снова поперхнулся и покраснел. А Найя с досадой отвернулась. Капитан начинал чувствовать себя неуютно. Что ж… Найя была приятна ему.

Но зачем об этом говорить вслух? Ведь любит-то ее сам Гел! Это Игорь знал наверняка.

— Я говорю: предположим, — сказал Гел.

— Ну хорошо. Предположим.

— А ты ее нет. Так ведь?

Игорь посмотрел Гелу в глаза. Лицо того было непроницаемо. Не поймешь, шутит он или говорит серьезно. Найя мельком взглянула на Игоря, и что-то грустное показалось ему в этом взгляде.

— Предположим, — с неохотой согласился Игорь. Есть ему вдруг расхотелось.

— Она любит тебя так, что это на всю жизнь. А ты — нет. Что ей делать?

— Не знаю. А что делают другие? Наверное, это проходит или человек просто забывает… Привыкает… Находится кто-нибудь другой.

— А если нет?

— Не знаю. — Игорь растерянно замолчал. То, что сказал Гел, было настолько известным и обычным, встречающимся миллионы и миллиарды раз, что, казалось, тут и говорить не о чем.

— А что, если создать его близнеца? Абсолютно тождественного. С одним-единственным изменением. Этот новый человек будет любить Найю. Ведь первого-то нельзя заставить, потому что каждый человек свободен в своих чувствах.

— Так это и есть всеобщее счастье?

— Да, — ответил Гел.

Что-то в его словах Игорю не понравилось.

— Я понимаю. Это слишком неожиданно для тебя, — сказал Гел.

— Все хорошо. Но только почему вы не слишком веселы?

— Мы же устали, Игорь, — сказала Найя. У нее действительно был очень усталый вид. — Ведь у нас сегодня такой суматошный день!

— Да, да. Естественно. Я просто влез к вам со своими земными мерками… Я, наверное, не прав. Я еще слишком плохо знаю Селгу. Это неожиданно для меня. Одним махом вы решили такую сложную проблему.

— Не мы, — усмехнулся Гел. — Эта идея родилась неизвестно где и как. Рассматривал ее Высший Научный Совет. Подавляющее большинство высказалось за… А мы лишь рядовые исполнители.

— Значит, некоторые все же были против?

— Конечно, были…

— Ну а каковы результаты сегодняшнего дня? Все счастливы?

— Все, — ответила Найя. — Но исключения возможны.

— Ты только посмотри вокруг, — попросил Гел. — Покажи мне здесь хоть одного, кто бы не был счастлив.

Игорь впервые как следует огляделся… Глаза людей были красноречивее всяких утверждений. Да, эти люди были счастливы. Счастливы и не скрывали этого.

Было далеко за полночь, когда начали расходиться. Уходили через те же колонны. Игорь усмехнулся. Теперь-то уж он немного разбирался в этих кнопках. Достаточно, чтобы не попадать в чужие комнаты.

— Давайте побродим перед сном по парку, — предложил Гел. И вся компания, которую Игорь знал еще плохо, согласилась.

Парк лишь кое-где освещался шаровыми светильниками, так что тропинки и дорожки были едва заметны, Игорь сел на траву, обхватив колени руками, и прислонился спиной к дереву. Рядом примостилась Найя, положив голову ему на плечо. На Селге так было принято. Гел лежал перед ними, уткнувшись лицом в траву. Остальные расположились вокруг, как кому удобнее. Несколько минут все молчали.

Воздух был напоен ароматом трав и цветов. Пахло корой и смолой деревьев. Эти запахи, шорохи, звуки будили в Игоре какие-то смутные чувства… Конечно, он чужой, чужой. Он никогда не сможет понять Селгу. Там, на Земле, все иначе. Там он — частичка самой планеты с ее людьми и проблемами. Почему это пришло ему в голову только сейчас? Может быть, проблемы землян только количественно отличаются от проблем Селги, которые они решили уже давно? Или их образ мышления покоится совсем на других принципах. Ведь Игорь думает, мыслит совсем не так, как Гел. А сам Гел? Смог бы он принять цивилизацию Земли? Понимают ли они его?

Яркие звезды кое-где просвечивали сквозь кроны развесистых деревьев. Тихо, ласково и грустно. Но все это было не его…

— А вы сами? — спросил вдруг Игорь. — У кого-нибудь из вас тоже должен появиться близнец?

— Конечно, — спокойно ответила Найя. — Будет вторая Найя. Доктор Сарапул — мой ливанна.

Как спокойно она это сказала.

"А Гел?" — чуть было не спросил Игорь, но вовремя сдержался.

— Что такое ливанна?

— Ливанна — это человек, которому нужна твоя любовь.

— И тебе не жалко ту, вторую Найю?

— Нет. Она же будет счастлива.

— Рядом с этим гениальным лысым стариком?

— Игорь, — сказал Гел. — Вряд ли ты сможешь понять все сразу.

Капитан кивнул и замолчал. Гел был прав.

Все стали расходиться. Вот уже и Гел вопросительно смотрит на Найю. А та молчит, словно не замечает его. И Гел ушел, тяжело ступая по траве.

— Игорь…

Найя чуть отодвинулась.

— Что с тобой, Найя?

— Ты не любишь меня. — Она не спрашивала. Она сказала это утвердительно, чтобы ему было легче ответить: "Да, не люблю". Все равно он не мог этого сказать.

— Не знаю! Я не знаю, Найя! — Это была полуложь, потому что можно было ответить только «да» или "нет".

— А я знаю. Нет. — И она поцеловала его. В это мгновение он почти ненавидел ее, потому что в его душе начала рождаться нежность к девушке, а он не хотел этого. Он не мог справиться с этим чувством. Уходи же! Она не давала ему говорить. Она понимала его лучше, чем он сам.

— Не мучайся, тебе не придется решать. Я все беру на себя.

Капитан уснул в коттедже Гела, а когда проснулся, уже наступил день. Нужно было побывать на космодроме, проверить график выполнения погрузки. Теперь это на Селге делалось так просто! А скоро будет и на Земле. Ведь «Громовержец» повезет в своем трюме аппаратуру бытовой транспортной телепортации. Игорь выяснил: стартовать можно следующим утром. Хорошо! Значит, на обратном пути не придется выжимать максимальную скорость.

Игоря неудержимо влекло во вчерашнюю толпу. Он набрал номер зала и шагнул в экран. Тысячи людей кружились в медленном замысловатом хороводе. Институт продолжал создавать счастливых.

"Что делать? Значит, Найя — моя ливанна? Но ведь я не люблю ее. — Игорь пытался думать отвлеченно, как будто не о себе. — Как оставить здесь своего двойника? Неужели он действительно будет счастлив?" — Ничего он не мог придумать. Ничего.

"Это не ты, это он!" Так, кажется, кричала Айра. Что со мной будет? Досадное исключение? Издержки производства? Необходимость?

Они готовились к этому много лет. Почти мгновенное удвоение числа жителей. Полтора миллиарда новых коттеджей. Для всех нужна работа. А где гарантия, что эта лавина не начнет увеличиваться? Ведь здесь не станешь проводить эксперименты на собаках? Нельзя подвергать этому и сто или тысячу человек. Только все сразу. Все желающие. Нет, это слишком грандиозно и страшно. Страшно для него. А для них нет, потому что они подготовились к этому. Тогда почему Айра?.."

Через головы окружавших его людей он увидел стол, у которого его вчера допрашивал вежливый старичок. Игорь протиснулся к нему и сказал:

— Меня зовут Игорь. Капитан «Громовержца» с Земли. Вчера вы заполняли мою анкету. Помните?

Старичок заиграл на клавишах пульта, и из узкой щели стола выскочил лист. Старичок протянул его Игорю.

— Записать вас для производства двойника?

Он так и сказал: "для производства".

— Пока нет. Ведь я имею право встретиться с ней, прежде чем…

— Имеете, — не дослушав вопроса до конца, ответил старичок. — Но заявка не помешает. Ведь вы уже все равно не откажетесь?

— Я бы хотел знать, где находится справочная машина, — сказал Игорь, уклоняясь от ответа.

— Странно. Но как хотите, — проворчал старичок и показал рукой влево.

Игорь отошел за колонну и развернул лист.

Неужели он еще надеялся на что-то другое? С листа живыми, смеющимися глазами на него смотрела Найя. Гулко и резко заколотилось сердце. Найя, Найя… Это, наверное, было возможным. Игорь скомкал лист. Всеобщее счастье! Оптом и в розницу! Легко и непринужденно! Только захоти!

Какая-то девчонка задела его плечом, засмеялась и исчезла в толпе. Игорь расстегнул воротничок рубашки. Жарко. Расправил ладонью лист. На бумаге появились морщинки и мелкие трещинки. Взгляд Найи потух. На оборотной стороне листа был текст. Все, как в магазине. Возраст, рост, вес. Основные черты характера. Место работы, домашний адрес. Увлечения… Да-а-а… Куда уж тут маленькой кустарной любви тягаться с этим великолепно отлаженным механизмом производства счастья! Если он захочет, будет три Найи. Одна для доктора Сарапула, другая для Гела и третья для него самого.

Ну и что же? Она ему просто нравится. Она очень красива. Он любит ее? Нет. Ведь он сам-то знал бы об этом?! Вот он и знает теперь. Он любит ее! Если он захочет… Нет!

— Вам плохо? — Перед Игорем стоял голубой человек и застенчиво, но участливо улыбался.

— Нет. Ничего. — Игорь сложил лист и пошел в сторону, затем внезапно обернулся. Человек все еще улыбался. — А вам? Вам хорошо?

— Конечно. Вчера и сегодня всем хорошо.

"А Айра?!" — чуть ли не крикнул он вслух, но только сказал:

— Значит, позавчера было плохо?

Человек растерялся:

— Но ведь теперь все будут счастливы.

— Еще бы! — Сунув лист в карман, Игорь натянуто улыбнулся и зашагал прочь.

Он подошел к автомату и выпил стакан холодной воды. Захотелось еще. Но и второй стакан не принес облегчения. Во рту было сухо. Его вдруг потянуло броситься в море. И чтобы ветер срывал мокрую пену с волн. Плыть, вкладывая во взмахи всю силу рук. Дальше в море, лишь бы плыть. Ощутить, как устают руки, как в голову закрадывается липкий страх перед бездной и как мозг лихорадочно ищет спасения. Как возникает злость, желание выплыть. Как снова вливаются силы в уже ослабевшие руки. И все поет, и мечется, и орет, и низвергается в бездну. Но это уже не страх. Это уже радость, злая, выстраданная, чуть не погибшая, но победившая… А потом упасть на мокрый песок. И пусть щупальца волн пытаются стянуть его в пучину.

Очнувшись, он увидел перед собой отполированную сотнями тысяч пальцев панель справочной машины.

Что он имел в виду, когда спрашивал у старика, где находится эта машина? Найя? Гел? Айра? Узнать, где она живет. Увидеть. Здесь всем хорошо. Только ей и ему плохо. Почему ей плохо?

Игорь подошел к панели пульта и задал вопрос:

— Айра!

Сигнальные огни машины замигали.

— Почему ей плохо? — И тут же сообразил, что машина не может ответить на такой вопрос.

— Где она живет или работает?

Машина требовала дополнительной информации. Игорь вспомнил:

— Ее друга, а может быть, и мужа зовут Сэтом. Вчера у Сэта появился близнец. У нее, у Айры, лицо, как у египетской царицы Нефертити. (Откуда машина могла знать, какое лицо было у царицы Нефертити?) Больше ничего.

Машина молчала больше минуты. И Игорь уже отчаялся получить ответ, но машина все-таки ответила. Из щели в подставленную ладонь выпала небольшая карточка.

Это была она. Айра. Серьезная, с чуть удивленным выражением лица. На оборотной стороне адрес и место работы. Игорь, не раздумывая, направился к ближайшей колонне и через несколько секунд уже стоял в вестибюле института Статистики. Айра работала здесь.

Потом он увидел ее. Она вышла ему навстречу легкой изящной походкой, спокойная и уверенная. У Игоря что-то оборвалось в душе. Словно исчезла последняя надежда, словно его обманули. Обманули просто и мимоходом… Он даже не поздоровался.

— Это действительно прошло?

— Что — это? — Все-таки она не улыбнулась обязательной в начале любой встречи улыбкой.

— То, что произошло с тобой вчера в зале института Счастья.

— Ты спрашиваешь так, словно имеешь на это право. А ведь я даже не знаю тебя. Зачем тебе?

— Я хочу знать, прошло это или нет. Разве ты не помнишь? "Что теперь будет со мной?!" Ты вырывалась из рук Сэта. Ты хотела от него уйти, потому что… Почему?

Они шли по широкому коридору-аллее. Прохладный ветерок шевелил легкое платье Айры. Искусственный свет был теплым и ласковым. Айра остановилась, притянула к себе ветку молодого деревца и сорвала прозрачный трепещущий листок.

— Это прошло. Я даже не могу представить, как все со мной произошло. Бедный Сэт. Он прожил ужасный день. И я не знаю, почему это со мной произошло. Наверное, было нечто вроде нервного шока. — Айра улыбнулась ему такой радостной улыбкой, что он понял — эта улыбка предназначалась Сэту. Сэт сейчас был рядом с ней. Он всегда будет рядом с ней, потому что она так хочет.

Ну вот и все. Можно уходить. Можно не сомневаться — она счастлива. Нервный шок прошел. Проблема любви решена.

Игорь медленно вышел на улицу. Пешеходы встречались редко, это были просто гуляющие люди. Для деловых перемещений теперь пользовались телепортацией.

В душе наступило какое-то опустошение. Он не понял, не принял того, что поняли и приняли люди Селги. Пусть он не прав. Но один… Неужели его образ мышления, боящийся нового, непонятного, не позволяет ему принять что-то очень простое? Или эта приманка всеобщего счастья действует безотказно? Да полно! Никакая это не приманка! Каждый получил что хотел.

Бесцельно бродил он по улицам города, машинально стараясь держаться в тени. Странно, как опустели улицы. К этому тоже, наверное, надо привыкнуть.

Он зашел в кабину телепортировки. С друзьями все-таки нужно проститься. Ведь это его друзья. Он их не предал. Он их просто не понял.

И Игорь нажал кнопки.

В коттедже Гела было шумно и оживленно. Кроме вчерашней компании, здесь было много людей, которых он видел впервые.

Он поднял руки, приветствуя всех. Незнакомая девушка шепнула ему на ухо:

— Здесь помолвка. Понимаешь, как это интересно!

— Кто? — спросил Игорь.

— Гел и Найя.

Впрочем, он мог и не спрашивать, стоило только взглянуть на Гела. Все было написано у него на лице. А Найя? Увидев Игоря, она вскочила с кресла и поспешно подошла к нему.

— Игорь…

— Я уже все знаю, Найя. Поздравляю! Так будет лучше?

— Так будет лучше.

Подошел Гел и стиснул капитана в своих могучих руках.

— Где тебя носит? Все выискиваешь истину? Ну и как? Нашел?

— Нашел, но по-прежнему…

Гел понимающе улыбнулся:

— Это очень трудно. Мы все-таки разные.

Игоря усадили в кресло.

— Хочешь вина?

Игорь отказался.

— А как с доктором Сарапулом?

— Ты его увидишь. Он обещал быть с Найей.

— Как! — Игорь вскочил с кресла. — Уже?

Найя кивнула и рассмеялась:

— У тебя такой испуганный вид.

— Все это было как-то вообще. А теперь с вами… с тобой. Как же вы будете работать, встречаться?

— Та Найя остается здесь, а мы с Гелом улетаем на Агриколь. Там филиал нашего института. Рук и голов всегда не хватает. Да и работы много. Ведь счастье не в одной любви. Многое нужно для счастья. И каждому — свое.

Вот сейчас Игорь был с нею согласен.

— Понятно… А как идут дела вообще? На всей Селге? Все, как и предполагалось? Аномалий по-прежнему нет? Вчера я еще сомневался. А сегодня уже нет.

Найя промолчала. Гел, сосредоточенно глядя на свои кулаки, сказал:

— Все это очень сложно. И всего не предусмотришь. Появились непредвиденные исходы. Даже не то чтобы непредвиденные… Просто процент их оказался выше, чем предполагалось.

— И какой же?

— Около пяти.

— Значит, проблема не решена.

— Нет. Но мы и не надеялись решить ее сразу. Вряд ли это возможно вообще.

— Что же делать с теми, у которых не получилось?

— Не знаю. Но есть уже кое-какие мысли. Да и они сами…

— Что они сами?

— Сегодня был случай, — сказала Найя. — Одна молодая женщина попросила, чтобы мы сделали ее близнеца для ее же мужа. И чтобы он этого не знал. Она его больше не любит. Вчера у мужа тоже появился близнец, и с ней, с этой женщиной, произошло…

— Ее имя?

— Я не знаю. Не помню. Но могу узнать. Для тебя. Хотя это тайна.

Найя вышла из комнаты.

Значит, все-таки он не один. Но это не принесло облегчения. Напротив. Ему стало очень грустно.

В это время из экрана появился доктор Сарапул и… Найя. Ни за что на свете Игорь не отличил бы ее от той, которая только что вышла из комнаты. Правда, на ней было другое платье. И еще… она была с этим ученым стариком.

Игорь встал.

— Игорь! Как я тебя хотела увидеть! — Она даже обняла капитана. — Ты ведь знаком с моим Реем?

Она сказала; "с моим Реем", а не "с доктором Сарапулом".

— Да, немного.

— А-а-а! Это тот молодой человек, который без разрешения входит в экран. — Доктор весело расхохотался густым басом. И вообще он показался Игорю очень симпатичным человеком. — Как вам у нас нравится?

— Очень нравится. — Игорь улыбнулся.

В комнату вошла первая Найя. Они обе кивнули друг другу как ни в чем не бывало. Для Игоря это было уже слишком.

— Прощайте! Мне нужно на космодром. И не надо слов и речей. Прощайте же! — Он не оглядываясь направился к выходу.

— Я узнала ее имя, Игорь, — сказала Найя, когда он поравнялся с ней.

— Не нужно. Ничего не нужно. — Он чуть тронул ее за руку. — А ты та самая Найя? — И, не дождавшись ответа, выскочил из домика. Вышла на крыльцо и Найя.

— Да, та самая.

— Это теперь невозможно доказать.

— Возможно. Ведь я все еще немножечко люблю тебя… Прощай!

— Прощай! — Игорь бросился к авиетке.

— Ее звали Айра! — успела крикнуть Найя. — Айра!

Авиетка свечой взвилась вверх.

На космодроме было многолюдно. Игорь подошел к диспетчеру, чтобы узнать, когда ему можно будет стартовать. Тот ответил, что в пять утра. Игорь вышел на крышу здания и опустился в шезлонг. Спать не хотелось.

"Айра! Ее звали Айра!" Это дошло до него только сейчас. Не может быть! Неужели это она? Где она сейчас? Значит, там, в институте Статистики, он видел уже не ее. Найти! Нет, поздно. Да и зачем?

Незнакомый калейдоскоп звезд висел над головой. У этих звезд тоже были названия. И, наверное, красивые… Айра. Как переводится это имя? Нет, искать ее сейчас просто бесполезно. К Сэту она не возвратится. Где же она может быть?

Игорь не выдержал и вскочил. Бегом спустился на второй этаж, где стояла справочная космовокзала. На ходу вытаскивая фотографию Айры из кармана, он подбежал к машине, сунул карточку в приемную щель испросил, еле выговаривая слова от волнения:

— Ее зовут Айра. Сегодня… она не стартовала на каком-нибудь корабле с этого космодрома?

— Нет, — ответила машина, и Игорь облегченно вздохнул.

— Она есть в списках пассажиров?

— Да. Корабль «Фреантина». Старт в два часа одиннадцать минут.

Оставалось полтора часа.

На просьбу явиться к справочной, объявленной по местному вещанию, Айра не пришла. Он нашел ее на крыше космовокзала метрах в ста от того места, где недавно сидел сам.

— Айра, — тихо позвал капитан.

Она не ответила, не открыла глаз, не вздрогнула. Это ее не касалось.

— Айра, — он дотронулся до ее плеча. — Я ищу тебя второй день. Я все знаю. Кроме одного. Можно мне спросить у тебя?

Она позволила одним движением век.

— Почему тебе было плохо там, в зале?

Айра перестала раскачиваться в кресле-качалке. В ее больших глазах было столько страдания и терпения, что на миг он пожалел, что задал этот вопрос.

— Откуда ты знаешь?

— Я был там. Я все видел. И тебя и Сэта. Обоих Сэтов. Я был сегодня у тебя и говорил с той, второй Айрой. А потом случайно узнал, что это была не ты. Так почему?

Айра долго молчала, а Игорь не задавал больше вопросов. Наконец Айра заговорила:

— Я не люблю его… И поняла я это там, в зале… Слишком поздно. Но если бы он был один, я, наверное, этого никогда не узнала бы… А что говорит Айра, которая осталась?

— О! Она будет любить своего Сэта вечно!

— Да, они научились это делать.

— Но для чего? Ведь проблема любви все равно не решена. И разве можно ее решить с помощью науки, техники, близнецов или каких-нибудь таблеток? Каждый должен сам решать ее и по-своему.

— У них этого никто не отнял. Они решают одну проблему за другой. Когда-нибудь должна была прийти и очередь любви. Вот она и пришла.

— Почему ты говоришь: у них?

— Потому что «Фреантина» стартует менее чем через час.

— Но ведь эксперимент не совсем удачен.

— Я занималась статистикой и поэтому знаю, чего они сумели добиться в эти два дня. О! Селга когда-нибудь станет счастливейшей из планет. И уже скоро.

— Тогда почему ты ее покидаешь?

— Я не люблю Сэта, и мне кажется, что здесь я все время буду попадать в исключения. А их будет все меньше и меньше.

Наконец-то Игорь понял все. И себя, и Айру, и Найю, и Гела, всех их. Кажется, Шекспир сказал, что любовь — всегда исключение. Появилось два Сэта, и Айра поняла, что она уже не любит своего Сэта. Не стало исключения. Теперь Сэтов, абсолютно одинаковых, может быть и пять, и десять, и сто. Одинаковых в мыслях, в поступках, в чувствах, в чертах лица. Какое уж тут исключение! Нет исключения — нет любви. Потому Айра и бежит с Селги. И Сибилла, маленькая голубая девчонка с чудным низким голосом, тоже не выдержала бы, если бы ее Данов стало два. Когда она говорила о празднике Счастья, в ее лице было что-то чуть-чуть испуганное. И ее песня… Нет, она любит Дана, пока он такой, какой есть, пока он один, пока он составляет для нее исключение.

Ну а другие? Найя, Гел? Наверное, они находят исключение в чем-то другом, чего Игорь так и не понял. Они другие. Не похожие на него, Айру и Сибиллу. Они будут счастливы и на Селге.

— Но почему ты хотел узнать, что произошло со мной? Этого у меня никто не спрашивал. Даже Сэт. Меня только успокаивали и убеждали, что это пройдет. А это не прошло.

— Не знаю, — сказал капитан. — Я еще не знаю… Но если ты когда-нибудь попадешь на Землю, спроси там Игоря, капитана "Громовержца".

— Хорошо. Я обязательно спрошу.

Диктор объявил посадку на "Фреантину".

— До свидания, Игорь.

— До свидания, Айра.

А утром, едва забрезжил рассвет, Игорь стартовал на своем «Громовержце». Груз в трюме был надежно упакован. Система телепортации это хорошо. Улицы на Земле все равно не опустеют. Но систему, что разработана в институте Счастья Селги, он не возьмет на борт своего корабля никогда. Пусть это делают другие, если им нужно.

"Громовержец" шел ровно.



Игорь Росоховатский. Что такое человек (Стенограмма уроков философии в начальной школе XXII века)

(Что такое человек? / Що таке людина? [= Четыре урока] (1971))


УРОК ПЕРВЫЙ. ОДЕРЖИМЫЙ

Справка: это происходило еще в те дни, когда весь мир был взбудоражен сообщением, что в созвездии Большой Медведицы вспыхнула новая звезда. Причем она, как убедительно засвидетельствовали приборы, не была сверхновой. Интенсивность ее излучения, сравнительно небольшая, тем не менее регистрировалась и нечувствительными приборами вплоть до невооруженного человеческого глаза. В то же время счетчики частиц упрямо не хотели показывать величин, при которых на таком расстоянии звезда становится видимой. Если верить их показаниям, звезда являлась миражем, который одновременно наблюдали десять миллиардов людей и регистрировали восемьдесят миллионов фотоаппаратов.

Через два дня после того, как новую звезду впервые сфотографировали, она начала пульсировать. Радиотелескопы приняли из созвездия Большой Медведицы первый сигнал — тройное повторение буквы О.

— Я жду, пока вы успокоитесь, — произнес Учитель. Этой фразой почему-то часто начинали уроки поколения его предшественников.

Девочки и мальчики повернули к нему лица, которые сейчас были похожи одно на другое — с одинаковым выражением досады и раздражения. Они словно говорили: оставьте нас в покое, разве вы не видите, что мы заняты неотложным делом — обсуждаем загадку Большой Медведицы. Казалось, никакие слова не сгонят с их лиц это выражение, и надо на время действительно предоставить их самим себе.

— Давайте все вместе поговорим о том, что вас волнует, — о загадке трех О, — предложил Учитель.

Дети оживились, их лица стали разными — теперь они выражали одобрение, нетерпение, лукавство, упрямство…

— Сегодня мы готовились начать новую философскую тему — "Что такое человек?" Не так ли? — спросил Учитель.

— Так, — ответила Нетерпеливая девочка. — Но ведь вы обещали говорить о другом.

— Спасибо, что ты мне напомнила, хоть я и не забыл, — сказал Учитель. Тему "Что такое человек?" мы начнем с загадки Большой Медведицы. Я расскажу вам о человеке, которого все знают не по имени, а по прозвищу Одержимый. Он заслужил его еще в школе, когда впервые заперся в физическом кабинете, чтобы его не заставили идти домой спать. Видите ли, он дал себе слово, что не будет ни есть, ни спать, пока не выяснит природу гравитационного поля.

— А что из этого вышло? — спросила Нетерпеливая девочка.

— Ему пришлось отказаться от данного себе слова, иначе он умер бы от голода и бессонницы, так и не ответив на свои вопросы самостоятельно. Но из-за чего бы он тогда умирал? Нет, такой глупости он не мог себе позволить. Ведь ему оставалось потерпеть всего лишь два месяца до начала уроков по теме «Гравитация», чтобы узнать, как на эти вопросы ответили другие. И он решил подождать.

— Правильно, — сказал Упрямый мальчик. — Сначала надо добиться своего!

Учитель одобрительно кивнул упрямцу (он это делал часто и никогда с этим мальчиком не спорил) и продолжал:

— Пожалуй, он был такой, как все, только…

Он прищурил глаза и вопросительно посмотрел на класс. Тотчас Нетерпеливая девочка молвила:

— Наверное, вы хотите сказать: только немножечко умнее…

— Вот еще! — возразил упрямец. — Не умнее, а настойчивей!

— Смелее! — воскликнул мальчик с облупленным носом.

— Ну нет, — сказал Учитель. — Он был такой, как все. Только ведь его недаром прозвали Одержимым. Просто он был одержимее других. Все мы когда-нибудь задумываемся над тем, почему рождаются и умирают люди и звезды, в чем смысл жизни и смерти. Но одни боятся искать ответы на эти вопросы, потому что приходится вспоминать о смерти, страданиях, боли. Другие рассуждают так: до меня тысячи самых умных глупцов пробовали найти ответ и ничего не добились. Зачем же я буду напрасно усложнять свою жизнь? Третьи не хотят и начинать поисков, потому что за время одной жизни вопрос не разрешить, а то, что будет после, их не интересует. Много находится и таких, которые ищут ответ по крупицам — каждый в своей области деятельности. Им страшно думать о смерти, но они думают. Они знают, что за время одной жизни не успеют получить ответ, но готовят почву для других. А Одержимый был искатель особого рода. Он знал обо всех трудностях, известных первым, вторым, третьим и четвертым, и все-таки хотел невозможного — узнать ответ. Весь. Полностью. В течение одной своей жизни.

Он стал философом-экспериментатором и засыпал Академию предложениями-проектами. Их отвергали из-за несвоевременности. А когда один проект все же утвердили, Одержимый создал в короткое время свой знаменитый ускоритель для исследования пространства — времени. И хотя ему не разрешили проводить ни одного рискованного опыта, правдами и неправдами он проводил их, Естественно, он избавлял от риска других, увеличивая опасность для себя.

Везение не может продолжаться бесконечно. Один из опытов стал для него роковым. Из испытательной камеры Одержимого извлекли мертвым. В кармане нашли записку, хранимую в специальном футляре: "В случае моей смерти, и если это окажется возможным, сохраните мой мозг для создания первого киборга".

Выяснилось, что он загодя приготовил для себя искусственное тело с кибернетическими органами регуляции. В него и пересадили мозг, нейроны которого, к счастью, не успели погибнуть от кислородного голода.

Учитель обвел взглядом обращенные к нему лица детей и спросил:

— Как вы думаете, с чего начал свою деятельность киборг, управляемый мозгом Одержимого?

— Он поставил опыт, — одновременно сказали Нетерпеливая девочка и юный Упрямец.

— Да, тот самый опыт, из-за которого погиб, — подтвердил Учитель. Теперь, когда у него было новое тело, он уже не страшился ни высокого давления, ни низкой температуры. Одержимый провел этот опыт и сотни других, еще более опасных, но не намного приблизился к цели — к окончательному Ответу. Настал день — и Одержимый улетел на корабле с магнитной защитой к звезде класса красных карликов. Он сам придумал некоторые остроумные приборы для исследования звезды и взял с собой разнообразную аппаратуру. И все же он допустил ошибку — не учел взаимодействия гравитационных сил. Его корабль рухнул на звезду…

— Он погиб, не достигнув цели? — испуганно спросил Упрямый мальчик.

— Я забыл сказать, что перед полетом он сделал магнитный снимок своего мозга. Вся память была закодирована и записана электромагнитными импульсами в кристаллических блоках. Когда Одержимый погиб вторично, согласно его завещанию из этих блоков был создан искусственный мозг и помещен в искусственное тело. Само собой разумеется, что в этом искусственном мозгу сохранилась специфика мышления Одержимого — основа его личности. Так Одержимый вторично перешагнул через свою смерть, став человеком синтезированным, сигомом.

Сначала он совершил новое путешествие к красному карлику, учтя предыдущую ошибку, а потом полетел еще дальше, на поиски антивещества. Обо всех своих научных достижениях и открытиях он извещал Академию. Отправленные им радиодоклады достигали Земли иногда через несколько месяцев, а то и лет. Он сообщал, что изменяет свое тело соответственно с внешними условиями. Судя по формулам, он построил свой организм в виде переплетенных энергетических полей, способных хранить и перерабатывать информацию…

— И он нашел Ответ? — спросила Нетерпеливая девочка.

— Нет. Все еще нет, — ответил Учитель. — Но на пути к нему он достиг бессмертия и колоссального могущества. Разве это само по себе не значит очень много?

— И все-таки выходит, что Ответа пока нет, — насупился Упрямый мальчик. — Для чего же вы рассказывали об Одержимом?

— А еще обещали, что поговорите с нами о загадке Большой Медведицы, напомнила Нетерпеливая девочка.

— Я и рассказывал о ней, — сказал Учитель. — Собственно говоря, загадка стала проясняться с того самого момента, когда радиотелескопы приняли три О. Ведь это позывные Одержимого, трижды повторенная первая буква его имени-прозвища. Может быть, он зажег новую звезду или сам принял форму звезды в поисках Ответа. Скоро мы узнаем это из его сообщений…


УРОК ВТОРОЙ. ЗАВЕЩАНИЕ

Справка: эпидемия "Перпетуум мобиле" охватила мир. Болели крупные ученые и доморощенные изобретатели, гении и сумасшедшие, высокообразованные люди и упорные неучи, смекалистые трудолюбы и трудолюбивые тупицы. Каждый из них пытался построить вечный двигатель. За свои попытки они расплачивались разорением и отчаяньем, безумием и самоубийством, но в поредевшие ряды изобретателей вечного двигателя вливались новые бойцы. Казалось, не будет конца штурму глухой стены, возведенной законами природы.

Тогда-то и появился Великий Скептик.

Старший брат Скептика, талантливый Мастер был одержим идеей вечного двигателя. Он бросил работу на фабрике, оставил все дела, кроме одного строительства перпетуум мобиле. Мастер разорился, жена ушла от него, забрав детей.

В конце концов Мастер построил аппарат, в котором за счет разности давления газа в двух сосудах ременные тяги без устали вращали колесо. Мастер позвал брата и, торжествующе указывая на свое детище, спросил:

— Видишь?

Морщины на его лице разгладились, глаза лучились счастьем. Младший брат избегал смотреть на его лицо. Он уже тогда предвидел, что последует в будущем. А как спасти брата от тяжелейшего разочарования, не знал. Его мысли то метались, то застывали неподвижно, будто замирали в предчувствии беды. А губы прошептали:

— Вижу. Но что это за аппарат?

— Вечный двигатель! — воскликнул Мастер. — Помнишь, ты утверждал, что построить его невозможно?

— Утверждаю, — вполголоса подтвердил Скептик.

— Как, и сейчас, когда он перед тобой? — изумился Мастер.

— Это двигатель, но не вечный. Трение съедает часть энергии, и ее приходится восполнять.

Лицо Мастера покрылось пятнами. Он сжал кулаки и сказал:

— Вы, скептики, все критикуете, ни во что не верите и ничего не создаете! Какой от вас прок?

Младший брат принял вызов спокойно. Он возразил:

— Зато скептики сокращают пути к открытиям и сохраняют время искателям. Скептики находят ошибки и спасают от роковых шагов. Не злись, горячность плохой советчик в таком деле. Я не осуждаю тебя, хотя от твоего упрямства пострадали и другие. К сожалению, люди склонны верить в то, во что им хочется верить. Они болеют — и верят в избавление от болезней, они смертны — и верят в бессмертие. Вера — убежище слабых. Из этого убежища нет второго выхода. В нем или остаются навечно, или идут против самих себя, против своих желаний…

— Довольно с меня поучений! — вскричал Мастер. — Кто ты такой, чтобы учить меня? Ты даже не сумел стать мастером, а остался жалким подмастерьем!

— Я твой брат и желаю тебе добра. А ты идешь по безрассудному пути.

— Это мой путь. Если кто-нибудь посмеет преградить мне дорогу, я поступлю с ним вот так! — Мастер схватил железную кочергу и завязал ее узлом. Потрясая этим орудием, приказал:

— А теперь — вон из моего дома!

Скептику ничего не оставалось, как поспешно удалиться.

А Мастер, закончив постройку вечного двигателя, понес его в городскую ратушу на суд ученых мужей…

На второй день его нашли в постели мертвым. Он отравился. Оставил записку: "Прости меня, брат. Ты оказался прав".

Его похоронили на кладбище для бедных, под простым грубым камнем. Мастер не оставил после себя даже жалких грошей, чтобы было чем заплатить каменотесу за эпитафию на надгробии, и эти гроши пришлось наскрести его брату.

Вскоре Скептик уехал в Париж и поступил учиться в университет. Он вернулся в родной город известным математиком. Ему предлагали место ректора университета, но он отказался. Скептик выкупил дом, который когда-то принадлежал его брату, и закрылся в нем. До поздней ночи сидел он над расчетами. Так проходили долгие годы…

Только спустя двадцать лет Скептик опубликовал работу: "Почему невозможен вечный двигатель". Он доказал, что часть энергии при работе любых механизмов и любых «вечных» двигателей — колесных, поплавково-цепочных и капиллярно-фитильных, сифонных и ртутных, магнитных и шариковых — неизбежно переходит в теплоту, теряется и ее приходится восполнять. Он доказал это не словами, а цифрами, против которых слова зачастую бессильны.

Его работы спасли не только годы напрасного труда многих мастеров — они спасли им жизнь. Скептик никому не говорил, что это памятник брату, погибшему в неравном бою с законами природы.

Скептик состарился, но не изменился. И прозвище его осталось. Просто он стал Старым и Прославленным Скептиком. Со всех концов мира шли к нему письма, приезжали ученые, чтобы проверить свои гипотезы — не рухнут ли они от единого взмаха его отточенной беспощадной мысли? Деньги и слава текли к нему рекой, — то, чего не мог добиться для себя Мастер, создававший вечный двигатель, Скептик добился, доказав, что такой двигатель невозможен.

Памятник брату, покоящийся на массивном фундаменте точных расчетов, с годами становился все тяжелее и тяжелее. Он подавлял безрассудные вспышки мятежа против матери-природы, искры которого вечно тлеют в умах ее дерзких и неблагодарных детей. О великолепную ажурную решетку ограды, созданную из доказательств и насмешек, разбивался ветер вольномыслия.

Старый Скептик умер в зените своей славы. Нет, его не похоронили под тем же памятником, что и брата. Он сумел поставить для себя новый нерукотворный памятник. И сделал это он своим завещанием…

Учитель прервал свой рассказ, ожидая, не вспомнит ли кто-нибудь из ребят слова знаменитого завещания. Он на секунду забыл, что его ученики еще не проходили этого материала по физике.

— В его завещании было всего лишь три слова, — сказал Учитель. — Вот они…

Он щелкнул тумблером телеэкрана, взял ручку и световым пером написал: "Проверьте мои расчеты".

— Запомните эти слова, — продолжал Учитель. — Ведь благодаря им удалось снять запрет природы с вечного двигателя.


УРОК ТРЕТИЙ. ПЛАНЕТУ НАЗВАЛИ БЛАГОДАТНОЙ

Вместо справки:

— Не знаю, кто из космонавтов дал ей такое название, — начал свой новый рассказ Учитель. — Но оно родилось сразу, как только они увидели ее — с прозрачными озерами, в которых ходили косяки рыбы, с невероятно доверчивыми животными, с деревьями и кустами, ветки которых сгибались под тяжестью вкусных плодов. Воздух там был ароматным и живительным, и люди совсем не чувствовали усталости…

Следы цивилизации космонавты заметили, когда еще только подлетали к планете. Искусственные спутники роями кружились вокруг нее.

— Передадим наши позывные, — предложил Командир.

Космолингвист подал Радисту таблицы кода, и с антенн корабля полетели сигналы.

Ответа не было.

Корабль делал виток за витком вокруг планеты, то приближаясь к ней, то отдаляясь. Радисты принимали фрагменты радио- и телепередач. Язык благодатян неожиданно оказался близким к латыни. Космолингвисты составили программу и передали ее в эфир.

Результат был тот же.

Тем временем телеэкраны корабля показывали города, подобные земным, четкую, похожую на волейбольную, сетку дорог. Жители Благодатной продолжали работать и веселиться, но не желали замечать братьев по разуму.

Космонавты выбрали пустынную местность вдали от селений и посадили корабль.

Пять человек сели в вездеход и поехали в направлении ближайшего города.

Он оказался очень похожим на земной. Только здания однообразней, всего лишь нескольких типов, без украшений. Все улицы — идеально прямые сходились к круглой площади, на которой возвышалось квадратное здание. В него входили благодатяне, почти неотличимые от людей Земли.

Вездеход остановился у тротуара. Первым вышел Философ, за ним Кибернетик и Командир.

— Что находится в этом здании? — спросил Командир у одного из благодатян на местном языке, который земляне выучили еще в звездолете.

— Это известно всем, — ответил благодатянин и, не останавливаясь, прошел мимо.

Следующую попытку общения сделал Философ. Приветствуя аборигена, он как бы случайно преградил ему дорогу к зданию.

— Добрый день.

Благодатянин поклонился в ответ:

— Добрый день, рад видеть вас здоровым и не обремененным ничем лишним.

— Простите, — поспешно сказал Философ, видя, что и этот хочет обогнуть его и пойти своей дорогой, — я позволю себе задержать вас на минутку.

— Пожалуйста, — приветливо улыбнулся благодатянин. — Но помните, что из минуток складываются часы, а из часов — сутки и что каждую минуту надо отдать на благо всей планеты.

Философ заверил его:

— Наша беседа несомненно послужит благу планеты. Ведь мы прилетели из другой звездной системы и хотим обменяться с вами знаниями, положить начало дружбе.

— Самое главное — заповеди, остальное — лишнее, — торжественно молвил благодатянин, все так же приветливо улыбаясь.

— А новая информация? — спросил Кибернетик.

— Память не бесконечна. Ее нельзя перегружать. Важно получить только то, что нужно для довольства собой. Это — первая заповедь.

— Какова же вторая? — насупив брови, поинтересовался Кибернетик.

— Начальников, как и родителей, не выбирают, — без запинки отрапортовал благодатянин. — Третья: приказы не обсуждают, а выполняют.

И он пошел дальше.

Философ несколько мгновений задумчиво смотрел ему вслед, бормоча:

— А ведь я мог бы об этом подумать и раньше!

Он сорвался с места, перегнал благодатянина, круто повернулся и пошел ему навстречу. Затем поздоровался с ним, будто видел впервые:

— Добрый день.

— Добрый день, рад видеть вас здоровым и не обремененным ничем лишним.

— Простите, вы ничего не слышали о прилете гостей с другой планеты?

— Нет, не слышал, — как ни в чем не бывало ответил благодатянин. С его лица не сходила заученная улыбка.

Командир спросил у Философа.

— Ты что-нибудь понял?

— Мы поймем больше, когда побываем вон в том здании…

Вместе с непрерывным потоком благодатян земляне вошли в огромный вестибюль. Он был идеально прямоугольным, как и само здание. На всех стенах висели многочисленные портреты одного и того же человека с квадратным бульдожьим лицом и застывшей на нем заботливой улыбкой. Надписи под портретами гласили: "Великий Импульсатор". Под надписями висели таблички с цитатами. И все они говорили о Великом Импульсе, который принес счастье и довольство собой.

Командир внимательно всмотрелся в портрет, будто кого-то узнавал.

— Обратите внимание на эту цитату, — Философ, приподнявшись на цыпочки, дотронулся пальцем до одной из табличек:

"Важнее достигнуть, чем достигать. Остановись, путник, и оглянись: не слишком ли далеко ты ушел? Не осталось ли сзади то, что ищешь впереди?"

— А вот еще одна, — указал Философ и прочел: "Побеждает не тот, кто быстро бежит, а тот, кто твердо стоит на ногах".

Из вестибюля земляне попали в просторный зал с мерцающими стенами. Навстречу, радушно разводя руками и заученно улыбаясь, шел благодатянин, оказавшийся экскурсоводом. Как и его сородичи, с которыми космонавты уже встречались, он нисколько не удивился, узнав, что перед ним инопланетчики.

— Мы бы хотели подробно узнать о Великом Импульсе, — попросил Командир.

— Пожалуйста, — сказал экскурсовод и нажал педаль у стены.

Стена вспыхнула радужными тонами. Затем на ней возникла площадь, густо заполненная народом. Перед многотысячной толпой с трибуны выступал низенький благодатянин с лицом властолюбца. Земляне отметили что-то знакомое в этом лице — вспомнились портреты в вестибюле. Несомненно, это Великий Импульсатор, только не приукрашенный кистью живописца.

— Великий день наступил! — кричал Импульсатор. — Мы достигли высшей точки процветания. Мы накопили множество благ. Единственное, чего нам не хватает, это знаний. Но, как утверждают мудрецы, нам всегда будет их не хватать. Однако и здесь нашелся выход. Наши ученые уже давно расшифровали код наследственности и научились изменять наследственное вещество. А я нашел для этого открытия практическое применение. Мне удалось убедить всех, кроме нескольких скептиков, и мы пришли к единому решению. Отныне никто не должен будет копить по крохам знания. Он получит их так же, как инстинкты, — по наследству, вместе с наследственным веществом. Сын получит все наследство отца — не только его глаза, нос, черты характера, но и его память, и его место в обществе. Сыну не придется метаться в поисках выбора профессии — его путь будет предопределен. А наша цивилизация получит Великий Импульс и с умноженной скоростью ринется вперед.

Из толпы вышел благодатянин и, обернувшись к своим товарищам, закричал:

— Не соглашайтесь на Великий Импульс, если не хотите погибнуть. Разум могуч и хрупок одновременно. Вместилище памяти не безгранично. Через несколько поколений оно заполнится до отказа у каждого из наших потомков и перестанет принимать новые решения. Его переполнят устаревшие знания. Развитие цивилизации замедлится и остановится. А это — смерть!

— Слышите? — торжествующе перебил его Импульсатор. — Он грозит вам смертью. Как же вы ответите на угрозу?

Откуда-то из-за его спины высунулся длинный ствол. Вспыхнуло пламя — и мятежник упал.

Философ сказал Командиру:

— Здесь больше нет разумных существ. Мы прилетели на планету, населенную биоавтоматами.

— Великий Импульс, — с горечью проговорил Командир и пошел к выходу из зала…

На улице земляне встретили благодатянина, с которым уже дважды разговаривал Философ. Теперь он сказал ему:

— Прощай, парень.

— Добрый день! — встрепенулся абориген. — Рад видеть вас здоровым и не обремененным ничем лишним.

Кибернетик остановился, как вкопанный. Командир тронул его за руку:

— Пошли.

— Добрый день, добрый день, рад видеть вас здоровым, — забормотал Кибернетик.

…Учитель посмотрел на притихших ребят, задержал взгляд на Нетерпеливой девочке и сказал:

— Я прочту вам несколько записей из дневника командира корабля… "Звездолет вышел на эллиптическую орбиту. По плану мы должны посетить еще две планеты, но я принял новое решение. Собственно говоря, его продиктовала необходимость: экипажу нужно оправиться от психической травмы. А это мы можем сделать только в одном месте Вселенной.

Все мои товарищи работают быстро, почти не разговаривают друг с другом. Все согласились на удвоение перегрузки, лишь бы скорее разогнать корабль.

Я вижу их лица — такие разные даже сейчас, когда все они отмечены угрюмостью и замкнутостью. Прикусил губу Радист, низко согнулся над пультом компьютера Кибернетик, в глазах Водителя вездехода — вызов и отчаянье, а взгляд Философа — опустошенный и оцепенелый. Для меня эти люди ближе, чем самые близкие родственники, исчезни они сейчас — и моя жизнь потеряет всякий смысл среди чужих звезд. Что я могу сделать для них?

Мой взгляд невольно обращается к обзорным экранам, как будто там, среди звезд, можно различить Солнце. Но ведь оно покажется на экранах лишь через месяц…

Решаюсь на обман. Включаю кинопленку, предназначенную для контактов с разумными существами. Наблюдаю в контрольное окошко, пока не появляются кадры, на которых показана Солнечная система. Останавливаю кадр и кричу:

— Смотрите!

Они смотрят на экран, туда, где на периферической орбите блестит зеленоватая звездочка. А я смотрю на них. Думайте обо мне, что хотите, но я не жалею о своем поступке. Их лица светлеют…"

Учитель умолк, выжидающе глядя на детей.

— Выходит, они так и не спасли жителей Благодатной? Не возродили цивилизацию? — с ужасом спросила Нетерпеливая девочка.

— Почему они не сообщили на космические станции спасения? — спросил Рассудительный мальчик. — Ведь даже после взрыва сверхновой в созвездии Кассиопея не погибли все Содружества разумных. Вы сами не раз говорили…

Учитель смотрел на негодующие лица ребят. Да, они хорошо запомнили все, чему он учил их. И сейчас он сказал:

— Я говорил правду: разум действительно может преодолеть любую опасность… — Он сделал паузу, чтобы дать им время подготовиться и крепче запомнить то, что он скажет, и закончил: — Если он будет своевременно знать о ней, если сумеет ее разглядеть…


УРОК ЧЕТВЕРТЫЙ. ЧТО ТАКОЕ ЧЕЛОВЕК?

(Из ответов Большой вычислительной машины Академии Наук)

Человек — существо. В грамматике он применяет к себе вопрос "кто?", а не "что?" Поэтому вопрос мне задан неправильно. Следует сказать не "что такое человек?", а "кто такое человек?"

Человек как личность состоит из парадоксов. Сколько бы он ни имел, ему все мало. Это и плохо, и хорошо. Плохо потому, что из-за этого качества он совершает необдуманные поступки. Хорошо потому, что он не останавливается на достигнутом. Именно это спасает человека от многих ловушек, ибо остановка неизбежно означает вырождение и смерть.

Человек часто не может определить, к чему он стремится, что неустанно ищет, что воспитывает в себе и своих детях. Он называет это разными словами, но в конечном счете он стремится к единственному, чего мне, как машине, не дано понять: он стремится к человечности.



Александр Горбовский. Иная ступень


Буря высоких энергий, как всегда, разразилась внезапно.

Стрелки указателей мотнулись за шкалу, тщетно пытаясь достичь деления, которого там не было. Ослепшие индикаторы беспомощно замигали.

Датчики поля дрогнули и замерли на нуле. И только один сигнал не был подвержен начавшемуся хаосу и безумию — сигнал тревоги.

Он звучал прерывисто и учащенно, как пульс умирающего. Умирающим был корабль.

Рывок, последовавший за этим, был страшен. "Умный Лебедь", захваченный одним из боковых вихрей, все быстрее и быстрее устремлялся в засасывающую его бездну…

После тех, первых мгновений прошли часы.

Корабль стоял на каменистом, рассеченном провалами плато. У горизонта начинались пепельно-зеленоватые заросли болотистых джунглей.

Корабль возвышался, как гигантская свеча неведомому богу. Богу планеты, случайно оказавшейся на пути несущего его вихря.

И только сейчас, когда все было позади, понимание того, что минуло, коснулось их. Как звук, который, отстав от вспышки, приходит позднее, так запоздалые раскаты страха настигли их наконец. Только сейчас, протянув руку, чтобы выключить круговой обзор, Капитан заметил, как дрожат его пальцы. Он провел ладонями по лицу, это было чужое лицо под чужими руками.

— Отдых! — скомандовал он.

— Отдых, — прошелестело по всем помещениям корабля.

Но сам он не успел последовать своей же команде. На пульте вспыхнуло Табло Внимания, и голос вахтенного скороговоркой произнес:

— На орбите чужой корабль. На орбите чужой корабль. Идет на посадку.

На планете было только два места, пригодных для посадки: пустынная суша в районе одного из полюсов и плато, на котором находились они.

Плато, рассеченное трещинами и провалами, но все-таки твердь. Все остальное покрыто болотами в паутине зеленовато-пепельных джунглей.

— Дать позывные. — Капитан произнес это почти автоматически, как автоматически следовало это из инструкций, разумно предусматривавших любую из возможных ситуаций.

Но корабль на позывные не отвечал и внезапно, резко сойдя с орбиты, камнем пошел вниз. Лишь на мгновение притормозив у самой поверхности, он замер совсем недалеко от "Умного Лебедя".

Непривычные, асимметричные формы корабля напоминали все, что угодно, только не аппарат, созданный для передвижения среди звезд.

Так, подобно двум птицам, что укрылись от бури под одним навесом, два чужих корабля встретились на каменистом плато этой безымянной планеты.

Как ни редки бывали подобные встречи, они все-таки случались. Правда, почти не оставляя следа. Слишком несовместимы оказывались цивилизации, слишком велик разрыв, слишком мимолетны контакты.

Наступила пауза — долгая, непонятно и тревожно долгая, прежде чем обитатели чужого корабля вышли на плато. Но, появившись, они хлынули отовсюду, словно стены корабля внезапно стали проницаемы для них или там распахнулись вдруг десятки выходов, пропускных камер и люков.

Они были красного цвета и, если сравнивать их с кем-то, уже знакомым людям, больше всего походили на лабудян с планеты Малой Цеверы.

Сами они называли себя «аноди». Вернее, так звучало это слово в иридиевых устах преобразователя — устройства, которое перекладывало чириканье и шипенье пришельцев на звуки человеческой речи.

Едва преобразователи были установлены, как вокруг них собрались оживленные кучки аноди и экипажа землян.

— Любите ли вы размножаться? — допытывался один из аноди, и крохотные щупальца вокруг его рта подрагивали от любопытства. — У вас бывают детеныши? Они синие? Они круглые? Они пустые внутри? Какие они?

У соседнего преобразователя несколько человек из экипажа пытались объяснить толпе притихших аноди правила игры в бридж. Время от времени то один, то другой отходили от кучки своих сородичей и переходили к соседней — послушать, о чем говорят там.

Кроме вахтенных, оставшихся на корабле, только Капитан не принимал участия во всем этом. Меньше всего потому, что это не интересовало его.

Пребывая в том возрасте, когда человек бывает еще слишком озабочен соблюдением собственного престижа, он не мог пойти на подобное попрание субординации — наравне со всеми принять участие в происходящем.

Иное дело, если бы Капитан аноди тоже вышел из корабля. Тогда они могли бы поговорить вдвоем, двое коллег, два Капитана. Но неизвестно было, есть ли у них вообще Капитан и имеют ли они хотя бы представление о том, что это такое. Поэтому единственное, что оставалось ему, это с подчеркнутым равнодушием выслушивать рассказы других, о чем шла речь и что говорили аноди.

Потом, когда наступил вечер и экипажи вернулись на корабли, над опустевшим плато низко пролетели какие-то крылатые существа. И долго, до самого рассвета, с мерзким клекотом и криками кружились над кораблями. А когда стало светло, вместе с тенями ночи укрылись в джунглях.

В первый же день оказалось, что аноди беспокоит какая-то поломка. Посмотреть, может, удастся помочь, отправились двое — Механик и главный Психолог "Умного Лебедя" Анджей.

Вообще-то считалось: чем меньше отличается Психолог от всего экипажа, даже внешне, тем лучше. Особого правила не было, но есть вещи, которые подразумеваются. Анджей, если и мог быть иллюстрацией этого, то лишь негативной. Высокий, похожий на узкий прямоугольник, с чуть закругленными углами, он был единственным блондином из всего экипажа.

И словно нарочно, словно подчеркивая это свое неподобие, он носил свои светлые волосы ниспадавшими до самых плеч. Иногда только надевал поверх них широкий обруч с большим нарисованным глазом.

Капитан не любил Анджея. Он тяготился им, как тяготился бы каждый присутствием человека, чье дело — приглядываться, прислушиваться и молча делать какие-то выводы, известные ему одному. Да еще этот символ психолога — глаз, нанесенный на обруч. Настороженный и неусыпный, он раздражал Капитана.

Анджей впервые увидел чужой аппарат так близко. Вблизи он, казалось, был еще более странен. Внезапные перепады форм, плоскости, переходящие вдруг в ребристость, выступы, перемежающиеся провалами… Одна из его сторон завершалась большими пластинами, расположенными под углами друг к другу. Насколько можно было понять, устройство это имело какое-то отношение к ориентации корабля в пространстве. Две-три пластины были сильно прогнуты.

При виде их Механик скептически хмыкнул.

— Уж не знаю, что и сказать, — пожевал он губами. — Трудное это дело. Боюсь, не выйдет ничего.

И профессиональным жестом он попытался колупнуть ногтем синеватую поверхность металла:

— Ведь это ж что, материал-то какой? Если бы хоть вольфрам или там кадмий.

Анджею стало скучно. Скучно, когда заранее знаешь слова, которые будут сказаны, и даже жесты. И знаешь, что в конце концов дело-то будет сделано. И действительно, полчаса спустя Механик уже работал. Магнитный нагреватель плавно ходил под его рукой, разглаживая сгибы и морщины прогнувшихся плоскостей. А вокруг, клоня гофрированные шеи, аноди почтительно провожали взглядом каждый его жест, каждое движение.

— Собрались, — бормотал Механик. — Столпились, Другого дела им нет. Только бы мешать рабочему человеку. А ну, позволь! Позволь!

Но в глубине души он был доволен. Он был доволен и горд. Пусть смотрят. Пусть знают, что значит — специалист первого класса!

А когда он кончил и с тайным ликованием хмуро разглядывал дело рук своих, аноди, дружно защебетав, вдруг двинулись ему навстречу. Он же смутился и заулыбался им, потому что знал, что сделал действительно хорошо. Аноди между тем шли прямо на него, и на панцирных их лицах было выражения не больше, чем если б это были чайники или ведра, насаженные на палки. Механик попятился. Чешуйчатая красная стена теснила его к краю обрыва, туда, где проходила одна из трещин, пересекавших плато.

— Ну чего надо-то? Чего пристали? — Растерянно он попытался было отпихиваться ладонями, но аноди дружно "вздернули свои высокие членистые колени, и он рухнул, опрокинулся вниз, вздымая столбы сиреневой пыли.

И тут же, словно сразу утратив к нему всякий интерес, аноди повернулись и разошлись. Каждый по своим делам.

Анджей видел все это. Когда он подбежал к краю расщелины, Механик, выбираясь из клубов пыли, кричал оттуда, что думает он об аноди, об Анджее, о Капитане и вообще об этой проклятой планете. Анджей не стал с ним спорить. Задача его была не спорить. Его задача была — понять.

Созванные по тревоге космонавты недоверчиво выслушали, как все было. Весь эпизод выглядел слишком неправдоподобным и странным.

— Может, аноди вообще не хотели ремонта? — с сомнением спросил кто-то.

— Наоборот. Они сами просили нас. — Это сказал Анджей.

— Может, что-нибудь сделано было не так?

Возражения Механика были слишком эмоциональны, чтобы можно было в них усомниться.

Последовал обмен мнениями, который был столь же долог, сколь и бесплоден.

— Значит, так. — Капитан не любил, когда начинались разброд и шатание. Капитан любил, чтобы у людей его была ясность. — Значит, так. Аноди хотели, чтобы им помогли. Но когда это было сделано, они сбросили его с обрыва. Спрашивается — зачем?

— И правда, — зашумели сразу несколько голосов. — Зачем? Может, сам упал? Оступился и упал. С кем не бывает. Причем здесь аноди?

Такое решение вопроса великой простотой своей и ясностью устраивало всех.

— Ну что ж, — заключил Капитан, почувствовав облегчение, — наверное, так и было. Так и будем считать.

Если бы Анджей не встретился с ним в эту минуту взглядом, он, может, и, правда, подумал, что он, Капитан, и сам так думает и в это верит.

— Эх ты, путаник, — посмеивались над Механиком, расходясь, космонавты, — толкнули его. Обидели. Ишь, чего померещилось.

Анджей вернулся к преобразователям. Он спросил все-таки аноди, почему они так поступили. Они не спорили. Не отрицали, Они объяснили с готовностью.

— Потому что он сделал ремонт.

— Но вы же довольны его работой? Он хорошо сделал?

— Да, — отвечали аноди, — мы довольны. Он хорошо сделал.

— Зачем же тогда вы сбросили его в расщелину?

— Но ведь он сделал ремонт. — И пояснили; — Хорошо сделал.

Аноди явно поражались непонятливости землян.

Анджей поколебался, но все-таки рассказал Капитану. Тот сделал понимающее лицо. И пожал плечами.

На том событие это окончательно, казалось, ушло в прошлое и было забыто всеми. Механик и сам не был уверен уже, что все было именно так, как он тогда рассказал. И если, случалось, речь заходила об этом, он терялся.

— Ошибочка вышла, — частил он виноватой скороговоркой. — Может, и показалось что… Померещилось. Кто знает…

И разводил руками.

Между тем буря, забросившая их сюда, начинала стихать. И скоро должен был настать день и час, когда оба корабля покинут планету, чтобы продолжить свой путь. Правда, в оставшиеся дни произошло еще несколько эпизодов. На первый взгляд столь же непонятных.

Помня о предстоящей разлуке, некоторые из космонавтов стали было дарить аноди мелкие сувениры. Анджей разыскал у себя ксино-осциллограф. Хотя космонавты с трудом отличали аноди одного от другого, Анджею казалось, что он вручил его тому самому аноди, который в первый день так трогательно расспрашивал! "А вы любите размножаться?" Тот, видимо, остался очень доволен. Радостно вертя подарок в четырех своих членистых лапах, он издавал то характерное сопение, которое выражало у аноди крайнюю степень удовольствия.

Не глядя на Анджея и не переставая сопеть, он взмахнул вдруг одной из лап, и Анджей рухнул на камни, лицо его было залито кровью. Еще немного, и он остался бы без глаза.

— Подвернулся, — комментировали происшествие обитатели земного корабля. — Под руку попал. Аноди, вероятно, хотел показать тебе что-то: "Вот, мол, смотри", а ты сунься ему под лапу. Ну и получил…

Правда, не только с ним произошло такое. Не только с Анджеем.

То, что аноди отвечали так на любое добро, настолько не сходилось с привычным миром земных ценностей, что разум человеческий отказывался воспринимать эту связь. К тому же эпизоды были слишком мелки, а последствия их слишком незначительны, чтобы кому-то могло прийти в голову искать эту связь и закономерность.

Настоящее событие произошло позднее. Одно из тех отвратительных крылатых существ, которые по ночам с дурными криками носились над плато, затаилось в камнях и утром набросилось вдруг на оказавшегося вблизи аноди. К счастью, несколько человек экипажа услышали гнусный клекот крылатой твари. К счастью, они успели. Распластав перепонки крыльев, тварь метнулась куда-то в сторону. Аноди, казалось, был только напуган. Только сильно напуган. Если считать, что аноди вообще способны к этому чувству. Спасенный заковылял к кораблю, чирикая на ходу что-то, что должно было, очевидно, означать "спасибо".

Но это не было "спасибо".

Анджей первым заметил, что внизу происходит нечто странное. Аноди со всех сторон красными точками начали стекаться вдруг к своему кораблю.

Когда космонавтам был отдан приказ срочно вернуться на борт, последний аноди скрылся уже в темных провалах того, что было их кораблем.

Предвидеть, что последует за этим, было невозможно. Впрочем, Анджей для того и был здесь, чтобы знать и предвидеть.

— Приготовиться к отлету, — скомандовал Капитан, не веря еще и не думая, что дело дойдет до этого.

Красные сигналы готовности зажглись на пульте.

В ту же секунду один из индикаторов ослепительно полыхнул и погас магнитное поле планеты исчезло. Анджею потребовалось мгновение, чтобы осознать это.

— Старт! — успел крикнуть он.

— Старт! — повторил Капитан.

"Умный Лебедь" взмыл в рассветное небо. Он на доли секунды опередил удар. Внизу, на том месте, где только что стоял корабль, бушевало черное пламя.

Силовой экран, мгновенно окруживший его, отбросил второй удар.

"Умный Лебедь" вышел на орбиту и, не завершив витка, покинул планету.

Буря почти утихла.

Обстоятельства поспешного отлета не вызвали на корабле ни особых сомнений, ни споров. Может, аноди, не разобравшись как следует, подумали, что это люди напали на одного из них. Объяснение это было не хуже другого: главное, чтобы непонятное перестало быть непонятным, а привычное непривычным.

И только два человека на корабле догадывались, что все обстояло иначе. Это были Анджей и Капитан. Правда, оба почему-то избегали разговора об этом.

Но как-то, когда случайно они остались вдвоем. Капитан все-таки заговорил:

— Помнишь аноди?

Анджей кивнул. Да, он помнил.

— Я все думаю, — продолжал Капитан, — почему они поступали так…

Анджей чуть склонил голову, и тогда поверх светлых волос стал виден глаз, символический третий глаз на широком ободе. Капитан ожидал ответа, и поэтому Анджей сказал:

— Некогда был обычай платить за добро добром. Варварский обычай. Принцип эквивалентного обмена, восходящий еще к натуральному хозяйству…

Капитан вроде бы слышал об этом. О том, что воздаяние добром за добро было отражением товарного обмена. За доброе дело воздавалось добрым делом. Того же, кто нарушал обмен, объявляли «нечестным». Или «неблагодарным». И то и другое считалось постыдным.

Впрочем, все это было в прошлом. Принцип благодарности был так же естествен для древних, как для Анджея и его современников было не ожидать за добро ни признательности, ни ответных благ. Ибо добро, став нормой среди людей, не нуждалось уже ни в похвале, ни в поощрении, ни в наградах.

Аноди пошли, очевидно, дальше. Вместо невоздаяния за добро последовательно и осмысленно они отвечали злом.

— Я все думаю, — повторил Капитан, — почему они поступали так?

Но здесь-то и лежал барьер. Ибо с низшей ступени бесполезно было пытаться увидеть ту, которая возвышалась над нею. Так, люди прошлого бессильны были бы понять Анджея и тех, кто окружали его сейчас. Их нежелание из любой ситуации извлечь выгоду представлялось бы им полным отсутствием логики. Но точно так же сейчас Анджей, Капитан и другие тщетно пытались понять поведение аноди. Им оно казалось столь же лишенным логики и здравого смысла.

— А может, и так, — заговорил, наконец, Анджей. — Может, и так…

Когда-то, когда за добро воздавалось добром, действие и ответная благодарность как бы гасили друг друга. Но если творящий добро не получил воздаяния, содеянное им не уравновешивается ничем. Оно остается, накапливается и возрастает. Оно откладывается на некоей шкале нравственных ценностей, которая помимо и вне человека. Анджей говорил теперь не Капитану, больше себе. Это были мысли, не приходившие ему на ум раньше, рождавшиеся сейчас, когда он произносил их.

— Они не отвечают на добро добром, как было на некоей первой ступени. Они не воздерживаются от воздаяния, как делаем мы сейчас, на нашей второй ступени. На добро они отвечают злом. Может, это какая-то далекая, другая ступень… Может, им известен некий закон нравственного контраста? Отвечая злом на добро, они, может, старались как бы приумножить нашу нравственную заслугу?

Капитан пожал плечами.

Как и другие дети Земли, он мыслил в рамках двоичной системы нравственного отсчета, не помышляя, что в иное время и в других мирах счет этот может быть бесконечен. Так аборигены примитивных племен, счисление которых сводилось к «один», «два» и «много», бессильны были представить себе, что после «двух» может быть «три», что есть еще «шесть», "двадцать восемь" или "пятнадцать тысяч шестьсот двадцать". Не говоря уже о корне квадратном.

— Непонятные игрища, — вздохнул Капитан. — Чужой разум…

И мысль, лишь коснувшись черты, угасла, не находя опоры. И угас разговор.

Между тем "Умный Лебедь", выйдя на прежнюю свою трассу, продолжил прерванное бурей движение. Минуло еще некоторое время, и вскоре другие события заслонили и вытеснили то немногое, что было связано с недолгим их пребыванием на этой случайной планете.



Геннадий Прашкевич. Фальшивый подвиг: Записки промышленного шпиона

(Фальшивый подвиг [= Шпион против компьютера] (1976))


1

Разумеется, я знал, что стены, потолки, подоконники моей квартиры — все нашпиговано скрытыми микрофонами. Шел ли я в ванную, ложился ли в постель, изрыгал ли, споткнувшись о край ковра, проклятие, каждое мое слово становилось известно шефу.

Конечно, подобный контроль входит в условия договора (как необходимая мера безопасности), но перед каждым серьезным делом (а я всегда должен быть готов к серьезному делу) ощущение открытости раздражало. Хотя, признаюсь, и… поддерживало форму.

Закинув ноги на журнальный столик, я лениво перелистывал рекламные проспекты, посвященные новым видам компьютеров. Собственно, в этом и следовало искать источник моего раздражения. Я, химик и промышленный шпион, «инженер», занимающий третью по значимости графу в ведомости Консультации, человек, столь эффектно потопивший год назад одну из самых преуспевающих фирм страны, должен был рыться в мало интересующих меня бумагах!

Еще больше раздражало меня то, что бумаги подкинул мне Лендел — наш недавний сотрудник, бывший программист фирмы «Счет». В свое время он сумел понравиться шефу и, как следствие, без всяких угрызений совести поменял хозяев. Для внедрений он, конечно, не годился (вздорный характер, неустойчивая нервная система, некоторая известность в научных кругах), но в роли чтеца приносил несомненную пользу. Это Прометею надо было воровать огонь, поскольку древние боги не пользовались документацией. Мы же, благодаря таким, как Лендел, девяносто пять процентов информации получаем из специализированных журналов, научных трудов, внутренних изданий, патентов, проспектов. Правда, всегда остается еще пять процентов, до которых добраться трудно. Но мы и до них добираемся, и ничто не может нас остановить. Мы не стоим на страже моральных устоев Вселенной. Поинтересуйтесь, куда пропал знаменитый Дизель. Он продавал лицензии всем, кто мог их купить, не проявлял никаких намеков на патриотизм, и в этом я его не виню. Но он был настолько наивен, что, отправляясь для переговоров в Англию, прихватил с собой портфель, набитый секретными документами. После роскошного ужина, данного в его честь в кают-компании океанского лайнера, Дизель вышел на палубу, и больше его никто не видел…

Никаких бумаг, никаких отчетов — вот идеал, к которому надо стремиться!

Я бросил бумаги, встал, подошел к окну.

Улица всегда действует на меня гипнотически.

Толпы, толпы людей… странно сознавать, что наша работа, столь незаметная и скрытная, имеет прямое отношение к любому человеку из толпы, чем бы он ни занимался. Одного мы обогащаем, других низвергаем в пучину бедности. А они и не догадываются о нашем присутствии. Незаметные, оставаясь в тени, мы лишь скептически улыбаемся по поводу таких общераспространенных мифов, как безопасность телефонов-автоматов, бронированных сейфов, сверхнадежной сигнализации…

Я тоже был человеком из толпы. Когда-то. Было время, я шел по улицам, не подозревая, что могу быть объектом слежки. Я думал, что являюсь свободным гражданином свободной страны. Время идет, теперь я так не думаю. И вообще стараюсь без нужды не думать.

Вынув из ящика диктофон, я решил потренировать голос, но меня прервали. Раздался звонок.


2

Звонила женщина.

В глазок, врезанный в дверь так, что снаружи заметить его было невозможно, я видел ее всю целиком.

Ее лицо мне понравилось, и то, как она, ожидая ответа на звонок, переступила с ноги на ногу, тоже было красиво. Но ее серые глаза были напряжены. Такие люди, автоматически отметил я, редко смеются громко, как правило, они умеют противиться рефлекторному толчку.

Тем не менее женщина нервничала. Брючный костюм, короткие сапоги, тонкая куртка на пуговицах — она, несомненно, придавала значение своему внешнему виду. Руки незнакомка держала в карманах.

Этот четкий, чуть ли не медальный профиль (на миг она беспокойно оглянулась на пустую лестницу) показался мне знакомым, но я не мог вспомнить, встречал ли ее раньше. Убедившись, что она одна, я открыл дверь.

— Меня зовут Джой, — сказала она с южным акцентом. — Я — сестра Берримена.

Джек Берримен — лучшей рекомендации быть не могло. Я восхищался им. Именно Джек многому меня научил: стрелять в темноте по голосу, работать с современной аппаратурой. Впервые я увидел его лет пять назад, на экране телевизора. Сидя спиной к камере, он говорил что-то успокоительное о случайном отравлении Потомака промышленными отходами. Я так и не увидел его лица, но голос запомнил, и когда Джек появился в Консультации, сразу его узнал. Не без удивления. А удивляться было чему. Ведь до появления в Консультации Джек имел диплом промышленного контрразведчика, полученный в «Калифорниа Стейт колледж», и представлял «Норман Джэспен ассошиэйтед» — организацию промышленной контрразведки. В его удостоверении было сказано: «Владелец этого документа наделен полномочиями по расследованию нарушений законов США, сбору сведений по делам, в которых США заинтересованы или могут быть заинтересованы, а также по выполнению других поручений». Других поручений… Резиновая формулировка… У нас таких нет. Тем не менее Джек оказался в Консультации, и именно он, с его опытом и умом, в самое короткое время принес дружественным нам фирмам, а значит, и нам самим, колоссальные прибыли.

О сестре Берримена, Джой, я тоже слышал. Одно время она подвизалась в Консультации в роли агента-цифровика, но я никогда ее не встречал, потому что по негласному договору с Джеком мы не совали нос в дела друг друга. Нам хватало того, что мир для нас и так был слишком прозрачным, благодаря подсматривающей и подслушивающей технике, которой мы владели в совершенстве.

Появление Джой не вязалось с правилами игры.

— Прошу, — сказал я не без настороженности.

— Нет, — нервно оглянулась она. — Я не буду входить. Если вы не против, мы поговорим в машине.

На ее месте я поступил бы так же. Но чего она хотела? Что ее привело ко мне? Кто дал ей мой адрес?

— Спускайтесь вниз, — сказал я негромко. — Я только переоденусь.

— Я жду…

Она не закончила фразу и торопливо, не оборачиваясь, сбежала по лестнице.

Проводив ее взглядом, я закрыл дверь и подошел к телефону. По инструкции я должен предупреждать шефа о своих отлучках. Но разве зря ремонтники несколько суток возились в моей квартире? — шеф уже должен был все знать.

И я не стал ему звонить.


3

Джой мне понравилась.

Подходя к машине, я специально замедлил шаги.

Ее лицо было очень выразительно. Оно располагало. С такими глазами ничего не стоит убедить малознакомого лавочника дать тебе в кредит любые товары.

Джой перехватила мой взгляд и нервно скривила губы. Но как только ее руки легли на руль, она преобразилась. Рядом со мной сидел теперь классный, все отмечающий, все фиксирующий водитель.

Я ждал.

— В кармане, — сказала Джой, не снимая рук с руля.

Я сунул пальцы в наружный карман ее куртки и на щупал листок бумаги.

«Мынашли тебя. Внимательно гляди в лицо каждому прохожему Внимательно следи за каждой машиной. Когда ты нас узнаешь, мы хотим видеть твое лицо». Написано было от руки, крупно и разборчиво.

Подписи не было.

— Вы получили это по почте?

— Нет. Нашла в кармане, выйдя из магазина Матье.

— Эта угроза направлена против вас?

Она в зеркале перехватила мой взгляд:

— Час назад я, как и вы, сомневалась.

— Что случилось за этот час?

— Взгляните на правое крыло.

Опустив стекло, я выглянул из машины.

Правое крыло (я видел это и раньше) было помято. Вокруг вмятины болтались лохмотья бежевой краски.

— Кто это сделал?

— На седьмой магистрали на мою машину навалился грузовик. Все произошло так быстро, что я не заметила и не запомнила лиц.

— Жаль… — помолчав, сказал я. — В такие дела я не впутываюсь… Вы сообщили в полицию?

— Я позвонила своему брату. Он не советовал мне торопиться.

— Мой адрес вам подсказал Джек?

— Да, Эл. Могу я вас так называть?

— Пожалуйста… А куда вы звонили Джеку? — скосив глаза, я внимательно следил за лицом Джой, но на нем не дрогнул ни один мускул. Она, конечно, могла знать о местонахождении Джека. В конце концов, она могла быть связной между ним и Консультацией. Но ее появление мне не нравилось. Не будь она сестрой Джека, я немедленно покинул бы машину.

Будто почувствовав мои колебания, Джой умоляюще подняла глаза. Ресницы ее дрогнули. У нее это здорово получалось. Я видел ее такой, какой она хотела казаться. И от того, что она выглядела беспомощной, мне стало не по себе.

— Со мной хотят свести счеты, — почти с испугом сказала она. — Счеты, Эл! Счеты!

Это слово — «счеты» — она повторила несколько раз. Когда банальную фразу так акцентируют, в ней может таиться второй смысл. Но чего Джой боялась по-настоящему? Так неуверенно можно вести себя лишь в коробке, набитой аппаратурой, но разве она не проверяет свою машину?

Раскурив сигарету, я поднял голову, собираясь успокоить ее принятыми в таких случаях словами, но нужда в них отпала. За пару секунд, ушедших у меня на раскуривание, Джой успела расстегнуть куртку, и с локтя ее правой руки, все так же лежащей на руле, на меня смотрел никелированный ствол револьвера. У него был невероятно вызывающий, далее игрушечный вид, но я сразу понял — оружие настоящее. Я отчетливо видел отверстия по обе стороны барабана, и каждое из них было начинено пулями, способными проделать во мне весьма убедительные дыры.

— В коробке у ваших ног лежит липкая лента, — резко сказала Джой. — Обмотайте ею глаза.

Чуть сбавив ход, она продолжала:

— Мне нелегко будет убить вас, Эл, но если понадобится, я это сделаю.

Я уступил. Не Джой. Ее вызывающему револьверу. И так же безропотно, когда на каком-то участке пути она остановила машину, позволил связать себе руки прочным нейлоновым шнуром. Хватка у нее была крепкая, мои локти это почувствовали.

— Теперь в багажник, Эл.

— А если я буду кричать?

— Ерунда, — сказала она. — Мы в достаточно безлюдном месте.

— Послушайте, — спросил я, с трудом втискиваясь в багажник. — Вы действительно Джой, сестра Берримена?

Она фыркнула:

— Вы этого не почувствовали?

— Почувствовал, — признал я, и Джой, фыркнув, с такой силой хлопнула крышкой багажника, что у меня чуть не лопнули барабанные перепонки.


4

Примерно через час машина свернула на подъездную дорогу и въехала в крытый гараж. Я понял это по облаку газов, заполнивших багажник. Сильные руки извлекли меня на свет божий и поставили на ноги:

— Осторожнее. Здесь ступени.

— Может, вы снимете с глаз ленту? — Он это заслужил, девочка? — услышал я хриплый насмешливый голос.

— Пожалуй…

— Тогда, дорогая моя, ты можешь идти. Тебя ждут.

Когда шаги Джой стихли, опекун сорвал с моих глаз ленту и сразу отступил на два шага. Хотя мог этого и не делать. Я был связан, а он явно превосходил меня в весе, к тому же был вооружен, я видел, как оттопырены его накладные карманы. Здоровенный спортивный тип с не очень-то умным плоским лицом и внимательными, узко поставленными голубыми глазами.

— Будешь дергаться — пожалеешь, — предупредил он меня. — Я и не таких укрощал.

Он толкнул меня в кресло, а сам, несколько настороженно, опустился в другое, уставившись на экран работающего телевизора.

Рост цен, ливийская проблема, ограбление ювелирного магазина — ничего не пропуская, мой опекун внимательно выслушал весь выпуск известий.

Я не понимал, чего он, собственно, ждет, но когда передача кончилась, здоровяк встал, хрустнул суставами рук и удовлетворенно прохрипел:

— О нашем деле ни слова.

— Еще не успели, — усмехнулся я. — Может, через полчаса…

— Заткнись!

Ладно. Я не собирался с ним спорить. Да и он не был настроен воинственно, прикрикивал больше для формы, даже сунул мне в губы сигарету и сам ее разжег:

— Кури… Можешь звать меня Рэдом. Для тебя я теперь — старина Рэд. Не худший из псевдонимов, правда? Мы теперь вроде как два брата.

И прикрикнул:

— Вставай.

Пояснив:

— Маленькая загородная поездка.


5

Но маленькой я бы ее не назвал. Я почти задохнулся, когда старина Рэд, все столь же благодушный, извлек меня из багажника. Трещала голова, болели все суставы.

— Жив? — прохрипел Рэд. — Это большая любезность с твоей стороны, парень.

Под ногами шуршала галька, потом песок. Меня вели по тропинке, я ощущал прохладу. Значит, мы находились где-то в пригородах… Но где?

Этого я не знал. Но человек, которому передал меня старина Рэд, был мне знаком. Даже слишком. Я предпочел бы с ним не встречаться.

Джон Лесли — так его звали. Год назад судьба свела нас в деле фармацевтов. Я представлял Консультацию, он — Ассоциацию бывших агентов ФБР (Мэдисон-авеню, 274). Я похищал секреты, Лесли их охранял. Я искал связей с людьми, могущими оказывать услуги, а он старательно опекал их благопристойность.

Но дело фармацевтов выиграл я.

Не поднимаясь из-за стола (он всегда стеснялся своего небольшого роста), Лесли усмехнулся:

— Садись, Миллер. Я на тебя не сержусь, — несомненно, он тоже вспомнил дело фармацевтов. — Честно говоря, я предпочел бы видеть твоего шефа, но его не сунешь в багажник. Пришлось ограничиться правой рукой. Ты ведь его правая рука, да, Миллер?

Я усмехнулся.

— Ладно, неважно, — Лесли сбавил тон до будничного. — Я боялся, что девочка обознается, но она не ошиблась. Как так, Миллер? Ты ей поверил? Неужели мы начинаем стареть, а? Ты начинаешь искать друзей?

Он наклонился к встроенному в стол микрофону:

— Кофе!

Суетливая маленькая женщина, с дрожащими от испуга и напряжения губами, принесла поднос с чашками.

— Не могу развязать тебе руки, Миллер, — Лесли был сама любезность. — Ты драчлив. Если хочешь поддержать силы, открой пасть, я за тобой поухаживаю. Не в моих интересах изматывать тебя. Нам еще предстоят разговоры. Причем серьезные, — подчеркнул он.

Я не противился. Лесли не Рэд, он — профессионал, а я ведь и от Рэда принимал услуги. Послушно раскрыв рот, я выпил свой кофе тремя большими глотками.

— Ты, наверное, пытаешься понять случившееся? — спросил Лесли. — Я тебе помогу. Задам три вопроса. От ответов на них зависит многое.

— Я слушаю.

— Первый вопрос: каким образом Консультация захватила главного эксперта фирмы «Счет»? Второй: где вы держите эксперта? Третий: ваши планы. Что вы собираетесь с ним делать? Обдумай, Миллер. Я играю с тобой в открытую. Больше того, я даже дам тебе немного времени. Немного, но дам.

Он усмехнулся. Когда старина Рэд вновь завязал мне глаза, я решил провести ответный ход. Я рассчитывал на маленькую женщину, приносившую нам кофе. Если она была лицом случайным (ее испуг косвенно подтверждал это), то есть если Лесли просто нанимал ее, она могла сыграть некую положительную для меня роль в будущем.

— Лесли, — спросил я громко. — Вы дадите мне плащ или снова сунете под одеяло?

Вопрос дурацкий. Такие западают в память даже испуганного человека.

Но Лесли все понял. И убил эффект:

— Ты много пьешь, парень. Сейчас не зима. Обойдешься и глотком кофе.


6

Я сидел теперь на заднем сиденье. Как ни странно, на меня действительно накинули одеяло. Оно было шерстяное и резко пахло потом. Пальцами связанных рук я сумел вытянуть пару нитей и сунул их за пояс брюк, единственное место, до которого я мог дотянуться.

Одеяло меня раздражало, но рядом сопел Рэд, а впереди, оборачиваясь ко мне, помалкивал Лесли.

Воюющие стороны — я нисколько не преувеличивал.

Консультация, то есть шеф, Джек Берримен, доктор Хэссоп, я, Кронер-младший — все мы вели самую настоящую, пусть и не объявленную тайную войну против фирм, конкурирующих с нашими друзьями. Нас интересовало все: легкие аккумуляторы для электромобилей, литиевые батареи, специальные моторы для гоночных машин, радиолокационные тормоза, новые виды лекарственных препаратов, поршневые двигатели, транзисторы из пластических материалов, гнущееся стекло, красители… Добытая информация сосредоточивалась в руках шефа. Торговал ею он. У него был нюх на то, что сегодня необходимо рынку. Нас, агентов, это, впрочем, мало интересовало, мы получали свои проценты (весьма недурные) и соблюдали молчание, ну и, конечно, лояльное отношение к фирмам, которые хотя бы раз были нашими заказчиками.

А обратиться к нам могла любая фирма. «Там-то и там-то ведутся такие-то работы. Нас они интересуют. Нам кажется, мы могли бы использовать их более эффективно, так как близки к получению результатов. Но у того-то и того-то, дело, кажется, движется лучше. Времени у нас нет, а вот деньги…»

Шеф улыбался, просчитывал операцию, заключал договор. Оставалось провести запланированную операцию.

И сейчас, сидя под вонючим одеялом на заднем сиденьи автомобиля, прислушиваясь к сопению Рэда, я старался детально припомнить все, что знал и слышал об эксперте. О том самом, которым гордилась фирма «Счет».


7

…В тот день шеф вызвал меня в свой разборный кабинет рано. Я не оговорился, кабинет действительно был разборным. Стены, пол, потолок — все в нем было собрано из множества плотно пригнанных друг к другу деталей. Как, конечно, и мебель. За считанные минуты можно было разобрать на детали любой угол, проверить, не поставлена ли к нам чужая аппаратура. Ламп в кабинете не было, ведь именно электрическая сеть питает подслушивающую аппаратуру. Поэтому освещался он керосинкой, гордостью шефа, купленной им на аукционе. Посетители шефа не только сами заполняли листки пропусков, но и сами их отрывали — на специальной бумаге оставались отпечатки пальцев. Ни один документ не выбрасывался, все бумаги поступали в электрокамин, а пепел развеивался специальными вентиляторами. Такая тщательность себя оправдывала — утечки информации у нас не случалось.

Прямо из кабинета шеф провел меня в демонстрационный зал.

Ткнув пальцем в переключатель, он кивком обратил мое внимание на экран. И я увидел очень самоуверенного человека с высоким лбом, темными, не очень густыми, но аккуратно зачесанными на левую сторону волосами: наверное, он был левша. Рот человека был в движении, но голоса я не слышал.

— Можно дать звук?

— Нет, — ухмыльнулся шеф. — С меня достаточно. — В голосе его мелькнуло неподдельное изумление: — Я годами, Эл, тренировал способность выслушивать разглагольствования всяких кретинов и болтунов, но это феноменальный случай, исключение — он заткнет за пояс кого угодно! Одно меня утешает: человек, которого ты видишь на экране, не просто болтун. Он гениальный болтун. Кроме всего этого, он еще и гений.

— А еще проще?

— Проще? Главный эксперт фирмы «Счет». Крупнейший специалист по компьютерам. Человек, способный решать задачи, не зная метода их решения, ставить вовсе не очевидные проблемы и давать заключения, опуская всякие второстепенные детали. Человек, умеющий предсказывать многие будущие состояния исследуемого объекта. Наконец, он из тех, кто умеет противостоять массовым предубеждениям.

— Достойная черта, — польстил я потенциальному противнику.

Жирное, тяжелое, подчеркнутое тремя подбородками, лицо шефа расцвело. Он понимал, из каких соображений я так грубо льщу.

— Голова эксперта, Эл, стоит несколько миллионов, причем я, конечно, преуменьшаю. Это будет наша голова!

Даже прожженные циники восхищались шефом.

Имя его никогда не встречалось в отчетах (у нас, правда, не было и самих отчетов), он никогда не провел ни одной акции и не испытывал желания провести ее, он никогда не похитил никакого, даже самого мелкого чертежа. Но разве мысль, что по заказу можно похитить все (а именно этим мы и занимались), не важнее самого хищения? Древняя пословица гласит: поймавший рыбу сыт весь день, научившийся ловить рыбу сыт всегда. Шеф умел ловить рыбу. Наше заведение, укрывшееся под скромной вывеской «Консультация», кормило не его одного.

— Эл, я знаю немного, но это уже что-то. Несколько лет назад — ты можешь не знать этого — фирма «Счет» переманила из Европы эксперта. Обычная перекачка мозгов, но эксперт уже тогда котировался как крупная величина. Ну, скажем… как изобретатель. А что такое изобретатель? Изобретатель — это бич бизнеса. Появление нового вещества или нового технологического процесса, как правило, ведет к неприятным последствиям — к изменению надежно отлаженного производства. Не каждый промышленник пойдет на такое. А вот фирма «Счет» пошла. С появлением эксперта, пойдя на крупные, я бы уточнил, и рискованные потери, она перестроила свое производство, зато уже через год начала пожинать богатые плоды. Конкуренты только диву даются, следя за тем, как фирма «Счет» обрабатывает чужие, казалось бы, надежно упрятанные в бронированных сейфах находки. При этом фирма не имеет промышленной агентуры, не ворует секретов, зато, Эл… она умеет доводить до воплощения в жизнь те идеи, что только-только начинают витать в воздухе! Я немало поломал голову, в чем тут дело? И, кажется, понял… — шеф сделал эффектную паузу: — Дело в компьютере, построенном для фирмы «Счет» нашим дорогим гостем — экспертом. Случайная оговорка, одна неловкая фраза в проспекте, слишком ясный рисунок — этого достаточно, чтобы эксперт с помощью своей сверхумной машины не только объяснил исследуемый объект, но и дал описание его технологии. Это ли не переворот в промышленности?

— Такое возможно?

— Спроси об этом наших друзей, — шеф вздохнул. — Фирма «Счет» бесчестно их обирает, значит, обирает и нас, Эл. Если дело пойдет так и дальше, мы прогорим.

— Но ведь эксперт, если я правильно вас понял, находится в наших руках?

— Эксперт — да. Но его машина работает. Наверное, это очень дорогая, сложная машина. Уверен, ее очень сложно… восстановить.

— Она что, сломалась?

— Отнюдь!

— Ее сломает Джек? — догадался я.

— Джек занят.

— Лендел?.. Он работал как раз в этой фирме…

— …А потому и не пригоден для подобной акции, — закончил за меня шеф. — Если кто-то способен на это, так это ты. После дела фармацевтов я в тебя верю.

— А что будет с экспертом?

Шеф усмехнулся:

— Это будет зависеть от того, чью сторону он примет в предстоящей операции.


8

Я вспомнил все это, слушая сопение старины Рэда.

Путешествие наше закончилось. С меня, наконец-то, сорвали повязку и втолкнули в лифт.

Яркий свет в коридоре, в котором мы оказались, ослеплял. Я зажмурился. Рэд поддержал меня.

— Ну, ну, — сказал он без всякого выражения. — Пройдешь обработку, выспишься.

Видимо, мое будущее не казалось ему страшным, иначе мне бы вряд ли развязали руки. А Рэд сделал это, даже растер мне их, и все по тому же омерзительно пустому и ярко освещенному коридору провел меня к низкой двери.

Это был самый настоящий бассейн. Купол его, украшенный высоким световым фонарем, поднимался высоко вверх, он явно должен был подниматься над зданием, но ничего подобного в знакомых мне кварталах я припомнить не мог.

Рэд заставил меня раздеться. Мое белье, вместе с драгоценными нитями, вытащенными из вонючего одеяла, уплыло по транспортеру. Плевать! Я был восхищен его мастерством — обработка была настоящая.

Струи воды мощно хлестали меня со всех сторон и обдирали как наждак. Пальцы Рэда резко прощупали мою кожу, ища вшитую аппаратуру. Теперь волосы! Не худшее место для миниатюрной кинокамеры — Рэд аккуратно постриг меня. На очереди ногти! Не худшее место для клопа-передатчика. — Здоровяк аккуратно подрезал их мне. Он ничего не пропустил. Он исследовал меня вдумчиво и внимательно. Я был чист теперь даже перед небом. И лишь облачив меня в заранее им приготовленные, мятые джинсы и короткую куртку, Рэд облегченно вздохнул:

— Кури.

И выдал мне пачку сигарет.

В коридоре было все так же омерзительно светло и пусто. Но на этот раз я напрягал все свое внимание, даже смог различить на одной из мраморных плиток фирменный знак строительной компании. Много ли это могло дать? Да не больше, чем смятая обертка с шоколадки фирмы Херши. Ну да, крафт — это сыр, либби — томатный суп, херши — это шоколадка. «Херши Чоколат Корпорейшн». Привет фирме!

— Ну, Миллер, — сказал Лесли, когда Рэд ввел меня в кабинет и неторопливо удалился. — Я обещал тебе отдых, ты его получишь. Но перед тем, как идти отдыхать, взгляни на экран. Надеюсь, это позволит тебе взглянуть на вещи здраво.

Я обернулся к экрану встроенного в стену телевизора и увидел бассейн, в котором только что побывал. Но сейчас на его сбегающих к воде ступенях, зажатый двумя здоровяками, стоял… чтец Лендел! Он был облачен в ярко-зеленый кричащий костюм (Ленделу всегда не хватало вкуса), недоверчиво и затравленно озирался, ему не нравились его хмурые опекуны.

А мне не понравились глаза Лендела.

Чтец боялся…

Он еще пытался прятать, маскировать свой страх, еще стыдился его, но система контроля уже отказывала ему, она уже явно полетела к черту. Пара ударов, и из чтеца можно будет выжать все что угодно!

«Крепко же они взялись за Консультацию, — невольно подумал я. — За какие-то сутки они взяли меня и Лендела и, похоже, перекупили сестру Берримена».

Лесли внимательно следил за мной.

— Все ясно?

Я кивнул.

— Хочешь жить вместе с Ленделом?

— Нет! — быстро ответил я.

— Почему? Я не ответил.

И только ухмыльнулся.

Впрочем, Лесли ничего не надо было объяснять. Он знал: между мною и Ленделом есть разница, существенная разница. Лендел уже сломался, но я относился к профессионалам, и со мной следовало говорить иначе. Лесли все это понял и кивнул мне даже доброжелательно.


9

Комната, в которой меня «поселили», ничем не отличалась от стандартных номеров второсортного отеля. Даже телефон стоял на столе.

— Ну? — хрипло спросил старина Рэд.

— Жрать, — коротко ответил я.

— Выспись, парень, — укоризненно заметил Рэд. — Я знаю, когда что делать.

И положил трубку.

В его словах был смысл. Не я диктовал условия, но чем-то я обязан был им подыграть. К тому же, я и впрямь устал. Багажник машины не был уютным.

Я лег на кровать, и голова у меня закружилась.

Сон… Сон…

Когда я проснулся, прямо передо мной, в двух шагах от меня, в стандартном, явно купленном на дешевой распродаже кресле, сидел несчастный, униженный чтец. Его стриженая голова нелепо торчала из высокого воротника серой куртки. В этом безобразном одеянии он чувствовал себя вдвойне несчастным.

— Нам не выбраться, Эл, — безнадежно заговорил он, увидев, что я открыл глаза. — Они схватили меня и сунули в машину прямо на улице. — Лендел действительно был потрясен. — Отсюда не уйти. Это, кажется, девятый этаж и никаких пожарных лестниц!

Хотел бы я увидеть его на пожарной лестнице!

Лицо Лендела было поцарапано, левый глаз заплыл.

— Тебя били?

Он лихорадочно замотал головой. Боялся.

— Что с нами будет?

Я пожал плечами.

— Эл, я не участвовал в акциях Консультации!

— Но ты работал на нас. Ты чтец.

— Чтец не участвует в акциях!

— Ты пришел к нам из фирмы «Счет». Мне кажется, эта фирма и занимается нами. Они могут обижаться на тебя. Я не прав?

— Эл, я только чтец! Неужели они убьют и меня?

— Не хочу тебя разочаровывать…

— Я чист! — зачастил он. — Подтверди им это. Я чист! Если я выберусь, я помогу тебе.

— Подай сигареты. Да вон они, под твоим локтем. Спасибо. И закури сам.

— Эл, я чист!

— Чего же ты боишься?

— Они мне не верят!

Я рассмеялся.

Они ему не верят!..

А кому верим мы?

Разве я верю шефу или Берримену? Я просто откровенен с ними, ибо мы друг от друга зависим. Эта откровенность позволяет нам чувствовать опасность издалека, задолго. Мы связаны не доверием, даже не откровенностью, а чувством опасности. Мы не можем верить друг другу. Верить кому-то — все равно что посадить себя на поводок. Я вот поверил Джой, она выглядела такой беззащитной… Результат налицо, я в лапах Лесли. «А Лендел — дурак, — сказал я себе. — Опасный дурак. От таких следует держаться подальше. Он не понимает, что все только начинается. Его смерть никому не нужна, это было бы слишком просто. Он еще не понимает: Лесли нужно нечто совсем иное…»


10

Конечно, Лендел был жалок. И все же я не собирался сбрасывать его со счета. Он всегда мог пригодиться. В какой-то момент им можно пожертвовать — небольшая потеря, — как, похоже, пожертвовала мною в своей игре сестра Берримена…

Охраны у дверей не было, да и какая в ней необходимость, если коридор не имеет выхода?

Часа два я прокручивал в голове самые невероятные варианты игры, но зацепок было слишком мало. Следовало покрутить Лендела, пожалуй, я напрасно выгнал его.

Коридор мне не нравился — слишком ярко освещен и пуст. А единственная дверь напротив вела в такую же комнату, как и моя. Точно зеркальное отражение. Только Лен-дел не походил на меня — длинный и тощий, он полулежал в кресле, закинув руки за стриженую голову. Увидев меня, он вздрогнул. В глазах блеснула какая-то мысль.

— Тебя не бьют? Почему? — спросил он быстро. Вид его был жалок. Но винить в этом он мог только

себя. Он был всего лишь чтец и рискнул поменять хозяев. Такое не прощается. Он с полным основанием мог беспокоиться за свою судьбу. И, похоже, фирме «Счет» он насолил крепко — с ним особо не церемонились.

Эксперт, похищенный Консультацией — вот где следовало искать корень… Кто-то жертвовал Ленделом, кто-то мною… Кто-то подставил под удар эксперта, кто-то меня… Мне это не нравилось.

— Эта фирма, — спросил я Лендела. — Я имею в виду фирму «Счет»… Что ты о ней знаешь? Расскажи мне.

Лендел испуганно уставился на меня.

— Успокойся. Я не о твоем прошлом. Я не собираюсь тебя топить. Я не могу пока что помочь тебе, но топить тебя не собираюсь. Расскажи мне о том, что ты принес шефу.

Может, он и рассказал бы, но дверь открылась.

— Правильно мыслишь, Миллер. Мы начинали тоже с этого, — Лесли прислонился к косяку. — Но беседовать тебе лучше со мной, и как можно откровенней. Идем?

Я кивнул.

Мы шли по коридору, и меня так и подмывало ударить его. Кто мог мне помешать? Да никто… Ну а потом?

Я сдержался.

А Лесли даже в росте прибавил, и настроение у него было неплохое. В кабинете он сразу сказал:

— Не будем терять времени, правда? Начнем, скажем, с работы. Миллер, тебя устраивает твоя работа?

Я пожал плечами:

— Она меня кормит.

— Ну да. Что тебе еще сказать? Правда, она не должна тебя кормить, мы ведь говорим откровенно? Во-первых, она противозаконна. Во-вторых, не дает удовлетворения. В-третьих, держит в вечном страхе. В-четвертых, не окупается… Нет, нет, я имею в виду не деньги. Я имею в виду преступление. Ты же не можешь не знать, что преступление никогда не окупается. Ты же обворовываешь государство, Миллер.

— Почему обворовываю? — спросил я. — Если смотреть на наш труд здраво, он полезен прежде всего государству. Ведь мы перераспределяем информацию. Отнимая ее у кучки предпринимателей, мы делаем ее достоянием многих.

— Приятная мысль, — холодно кивнул Лесли. — Но шпион — это шпион. К тому же вы все вооружены и вас ничто не останавливает. Заметь, я не спрашиваю тебя, часто ли ты пускаешь в ход оружие… Я сейчас о другом. Мне жаль твою голову. Это неплохая голова, и неплохие руки. Я с удовольствием бы закрыл глаза на твое прошлое, согласись ты со мной… — Он секунду помедлил. — Есть масса достойных занятий… Достойных тебя, Миллер… Их преимущества несомненны… Твоя деятельность может стать строго законной, тебе не надо будет укрываться под чужими фамилиями и постоянно думать об алиби, а?

Он помолчал и холодно добавил:

— Есть и другой вариант. Исчезновение. Бесследное исчезновение. А?.. Ты думаешь, мы не умеем того, что умеешь ты?

— А это законно? — усмехнулся я.

Он промолчал, и я его понял.

Он добавил, подумав:

— Не тороплю тебя с ответом, Миллер. У тебя примерно неделя. Королевский срок. Отсыпайся, пей кофе, у нас ты в полной безопасности. Ни выйти, ни войти сюда нельзя, можешь мне поверить.

Он помолчал и вдруг спросил, совсем другим, даже несколько равнодушным тоном:

— Послушай, ты давно переквалифицировался в цифровики?

«Они были в моей квартире, — понял я. — И видели бумаги, связанные с компьютерами…»

Теперь я не сомневался: мною занималась именно фирма «Счет». И связано это было, конечно, с экспертом — Лесли мне не лгал. Кто, как не «Счет», может бояться цифровиков, этой элиты промышленного шпионажа? Я хорошо знал о невинных и, конечно, неофициальных развлечениях нашего лучшего цифровика Кронера-младшего. Это он сумел раскрыть секретный зуммерный код «Пасифик телефон энд телеграф компани». А зная код, Кронер-младший, пользуясь печатающей приставкой к своему телефону, произвел крупный заказ на поставку телефонных и телетайпных аппаратов и весьма выгодно сбыл их, оставшись вне досягаемости как закона, так и собственной полиции «Пасифик».

Но это эпизод.

Настоящие цифровики гоняются не за прибылью, хотя в итоге всегда ее получают. Настоящих цифровиков интересует информация — то, что хранится не в механических сейфах, а в запоминающих устройствах компьютеров. Лесли прав, фирма «Счет» тоже беспокоится не напрасно: разве не может случиться так, что на сверхсекретную информацию вдруг выйдет человек, скажем так, мало надежный?..

Но я не цифровик. Я химик.

Так я и сказал Лесли.

Он улыбнулся и выставил на стол крошечный магнитофон.

«…А вот фирма «Счет» пошла, — услышал я голос шефа. — С появлением эксперта, решившись на крупные, я бы уточнил, и рискованные потери, она перестроила свое производство, зато уже через год начала пожинать богатые плоды. Конкуренты только диву даются, следя за тем, как фирма «Счет» обрабатывает чужие находки, казалось бы, надежно упрятанные в бронированных сейфах. При этом фирма «Счет» не имеет промышленной агентуры, не ворует чужих секретов, зато, Эл… умеет доводить до воплощения в жизнь те идеи, что только начинают витать в воздухе! Я немало поломал голову, в чем тут дело? И, кажется, понял… Дело в компьютере, построенном для фирмы «Счет» нашим дорогим гостем-экспертом. Случайная оговорка, одна неловкая фраза в проспекте, слишком ясный рисунок — этого достаточно, чтобы эксперт с помощью своей сверхумной машины не только объяснил исследуемый объект, но и дал его технологию. Это ли не переворот в промышленности?..»

Как они подслушали нас?

Поистине мы живем в голом мире!..

Лесли выключил магнитофон и не без торжества уставился на меня:

— Ты представить не можешь, Миллер, каких трудов нам стоило отработать компьютер эксперта. А его охрана!.. Но мы выстояли, ведь так? Вот почему я готов повторить: ты талантливый парень, но против нас не потянешь. Думал об этом?

Я не возражал. Пусть выговорится.

— Догадываешься, зачем тебя сунули в багажник?

Я догадывался:

— Обмен?

Лесли удовлетворенно кивнул:

— Правильно. Но помни: все это нисколько не исключает других вариантов. Обмен мы произведем в любом случае. Но подумай, не сменить ли тебе профессию? Любой твой подвиг фальшив. Зачем тебе фальшивые подвиги?


11

Итак, Лесли свое слово сказал. Упало оно на благодатную почву.

Нельзя не задумываться над своим будущим.

Сейчас, сидя в кресле и потребовав у старины Рэда очередную чашку кофе, я проигрывал варианты.

Вариантов было немного. Но они были.

Скажем, я принимаю предложение Лесли… Если они решили уничтожить Консультацию, значит, они поднабрались сил… Пример сестры Берримен впечатляет…

Скажем, я сумею выяснить, насколько сильны карты самого Лесли… Стоит ли поворачивать игру вспять?..

Или я играю с Лесли… На время… сам веду игру…

Третий вариант мне казался самым интересным, но информация, информация!.. Мне ее катастрофически не хватало.

И еще — Лендел.

Лендел — чтец. Он занимался чтением всевозможной и, как правило, открытой литературы. В некотором смысле он действительно был чист. Но он многое знал, в том числе и о фирме «Счет». Не думаю, что прежние хозяева решили забыть о нем. Тот, кто продает секрет, зарабатывая на этом деньги, всегда может переступить и более серьезный порог — построить собственное производство. Понятно, на награбленной информации. В деловом мире таких вещей не прощают.

Но кто предупредил Лесли о нашей игре? Как он перекупил сестру Берримена?

Я курил бесконечные сигареты (кстати, дерьмовые, о чем я и сказал Рэду), пытаясь последовательно и точно восстановить в памяти одну из своих бесед с Ленделом, состоявшуюся уже после нашей встречи с шефом в демонстрационном зале.

«Компьютер эксперта? — поморщился тогда Лендел. — Мои предположения могут оказаться несостоятельными, однако в любой информации всегда есть кусочек истины… — Лендел любил говорить красиво. — Так вот, Эл, только человек может успешно решать самые разные задачи по классификации и распознаванию объектов, явлений и ситуаций. Это главная причина того, почему серьезные промышленные фирмы так старательно ищут все более и более эффективные способы использования именно человека в качестве элементов самых сложных автоматических систем. Заменить человека специальным распознающим аппаратом пока невозможно… — Лендел обращался ко мне с некоторым снисхождением. — Только человек обладает центральной нервной системой, умеющей осуществлять отбор и переработку информации. Он умеет предвидеть, предугадать, т. е. чисто интуитивно найти правильный путь к решению внезапно возникающих проблем. У машин, Эл, даже у самых умных, таких способностей нет. Пока нет… Кроме того, число принимаемых человеком решений, как правило, конечно, как бы ни были бесконечны состояния внешних сред. Скажем, машинистка. Какие бы варианты одного и того же звука ей ни предлагали, она всегда будет ударять пальцем по одной строго определенной клавише. А машина единственно верное выбирать сразу, интуитивно, не умеет. Точнее, не умела, потому что с появлением компьютера, созданного экспертом, положение изменилось. Машина эксперта, похоже, способна находить ограниченное, максимально приближенное к правильному числу решений при любом множестве изменений характеристик внешних сред… — Эту фразу Лендела я запомнил буквально. — То есть получена, наконец, важная система, человек-машина. Единая, цельная, в которой равное значение имеет как тот, так и другой элемент».

Было над чем подумать. В ночной бессонной тьме что-то брезжило. А может, это брезжило в моем сознании, подергиваемом все-таки тяжелым, некрепким сном.

Лендела и впрямь нельзя было выводить из игры. Именно сейчас он мог оказать мне весьма важную услугу.


12

Но когда утром я пересек коридор и толкнулся в знакомую дверь, мне никто не ответил.

Лендела в комнате не было, его телефон не работал.

— Рэд, — спросил я, вернувшись к себе. — Где Лендел?

— Это тот длинный?

— Вот именно.

— Хочешь кофе?

Я повесил трубку.

Так прошли три дня. Это были долгие дни. Я спрашивал: где Лендел? Рэд хрипло отвечал: хочешь кофе? Я вешал трубку, потом поднимал снова: где Лесли? Рэд и на этот вопрос отвечал все тем же хриплым вопросом: хочешь кофе? Видимо, запас у него был недурной.

Три дня…

Времени было достаточно, но я не составил никакого конкретного плана действий, для этого мне не хватало информации. Я знал: меня не тронут, я нужен Лесли, но мне было бы спокойнее, если бы Лесли продолжил свои настойчивые уговоры.

Но Лесли тоже исчез.

А появился он, как и исчез, внезапно.

Держался прямо, но на этот раз его рост вполне соответствовал естественному, более того, в его серых глубоких глазах я уловил частицы растерянности. Но настроен он был решительно.

— Ну? Ты пришел к какому-то мнению?

Я отрицательно покачал головой.

— Тебе не хватило времени?

Я опять покачал головой.

— Так что же тебе помешало?

— Лендел… Мне мешает пример Лендела…

— Яснее, яснее, Миллер.

— Лендел перешел в Консультацию, разве фирма «Счет» оставила его в покое?

— Боишься шефа?

— Знаю его…

— Забудь! — Лесли вздохнул, у него это получилось естественно. — Мы решили прикрыть ваше заведение, оно многим надоело. «Консультация»! — фыркнул он злобно. — Твой шеф на сей раз перебрал, ему не следовало ввязываться в историю с экспертом… Ну а Лендел… Согласен, он не сделал карьеры, но нам ведь нужны серьезные люди, профессионалы. Ну, Миллер! — подбодрил он меня. — Мы всегда найдем для таких людей серьезное дело. — Он прищурился. — Собственно говоря, ты можешь заняться таким делом прямо сейчас.

— Вот как?

— Да, так, — твердо сказал Лесли. — Этот Лендел ненормальный. Несколько часов назад он убил своего опекуна. Более того, он захватил оружие, имевшееся в техническом отделе. И взял трех заложников. Угрожает убить их, если мы не предоставим ему возможность уйти.

— Он забыл про меня?

— Скорее всего… Но он и впрямь, кажется, не в порядке…

— Лендел… От него я не ожидал ничего подобного.

— Мы тем более, — мрачно усмехнулся Лесли. — Не буду скрывать, ни заложники, ни сам Лендел не имеют для нас особой цены. Как ты понимаешь, все трупы все равно будут списаны на Лендела, но он нужен мне живым. Понимаешь, живым! Он и ты, это и есть цена эксперта. Видишь, я откровенен. Теперь твой черед отвечать.

— Что вы уже предпринимали?

Он мрачно уставился на меня:

— Собирались пустить усыпляющий газ, но Лендел все понял. Он связал руки заложникам, они стоят вдоль стены, и на шее каждого петля. Если мы пустим газ, они погибнут первыми…

Лесли пристально посмотрел мне в глаза:

— Понимаешь, что тебе предстоит?

Я кивнул. Мне надоело сидеть в этой комнате, надоел кофе и грубый хриплый смех старины Рэда. Я хотел действовать.

— Это будет непросто, — заметил я Лесли.

Он удивился:

— А разве в Бэрдокке, там, в деле фармацевтов, было легче?


13

Мы вновь прошли весь коридор — пустой, ярко освещенный. Судя по всему, здание, в котором нас с Ленделом содержали, было огромным. Может, это одно из отделений фирмы «Счет»? Я вполне допускал это.

Метрах в десяти от дверей, ведущих в технический отдел, где заперся Лендел, мы остановились. Несколько молодых людей (фирма «Счет» решала свои проблемы, не вмешивая в них полицию) внимательно наблюдали за нами. Они стояли вдоль стены, держа руки в карманах.

Лесли кивнул:

— Действуй!

И дал знак молодым людям пропустить меня к запертым дверям технического отдела.

Встав в шаге от нее, я крикнул:

— Лендел, не стреляй! Это я — Миллер!

Даже по голосу Лендела я почувствовал, как он вымотан, как неуверен в себе. Он нервно и суетливо завопил:

— Я впущу тебя, Эл! Только входи один. Пусть они тебя впустят. И входи один, не то я сразу стреляю!

— Они сами хотят, Лендел, чтобы мы были вместе.

Молодые люди, подпиравшие стену, тревожно переглянулись. Лесли успокаивающе кивнул им.

— Правильно, правильно, Эл! Я бы все равно потребовал доставить тебя ко мне!

Он странно хихикнул. Скорее всего он не знал, что Лесли договорился с шефом. Не знал, что сам, своими руками готовил себе гибель. Более того, губил меня.

— Осторожнее, Лендел! — крикнул я. — Я иду один!

И осторожно втиснулся в приоткрытую дверь. Комната была почти пустой. Кульманы и столы, все это было оттащено в дальний ее конец, превращено в баррикаду, высотой примерно в человеческий рост. Правда, голова Лендела торчала над баррикадой, а в руках он держал армейский автомат.

Заложники — трое — стояли вдоль стены. Руки в запястьях им стягивал нейлоновый шнур. Точно такие же шнуры тянулись от шеи каждого к вентиляционной трубе. Если бы не страх, расширивший их зрачки, все это можно было бы принять за нелепую игру.

Странный путь привел меня в эту комнату.

Не знаю почему, но я так и подумал — странный путь.

Не буду скрывать, на этом пути были важные вехи.

Например, так называемая «домашняя пекарня» — штаб-квартира Агентства национальной безопасности (АНБ), официально известная под названием Форт Джордж-Мид, нашпигованная компьютерами, украшенная дисковыми антеннами и прячущаяся всего лишь в сорока милях от штаб-квартиры ЦРУ (Лэнгли).

Несмотря на свою малоизвестность, а может, благодаря ей, именно АНБ поставляет около восьмидесяти процентов всей собираемой различными разведслужбами информации. Когда быстродействующие компьютеры наталкиваются на заранее определенные ключевые слова, скажем, ракета, ядерный потенциал, субмарина, сырье, — тут же автоматически изготавливается письменная копия этого сообщения для изучения; антенны всегда могут быть настроены на подслушивание любых междугородных и международных разговоров, независимо от того, телекс это, телеграф или телефон. АНБ настолько засекречено и чувствительно к любым попыткам проникнуть в его недра, что весьма немногие специалисты могут гордиться тем, что имели к нему хоть какое-то отношение.

Я — имел. Я прошел через кабинеты АНБ, ибо еще находясь в колледже, поверил в то, что вступить в армию — значит посмотреть мир. Именно в полку ВВС я попал в поле зрения сотрудников АНБ. Пройдя серию сложнейших тестов и собеседований (в том числе и с доктором Хэссопом, не думавшем тогда ни о каких Консультациях), я был признан перспективным и в специальной школе в совершенстве изучил методы анализа, терминологию и методику разведывательной службы, ее структуру, наконец, основные приемы дешифровки кодов любого типа и перехвата радиосообщений.

Школу я закончил первым учеником. Это давало определенные преимущества. Например, я сам мог выбрать для себя место службы, чуть ли не в любом районе мира. Я выбрал Стамбул. Он казался мне сказочно далеким и загадочным и в какой-то мере действительно оправдал мои ожидания.

В Стамбуле я контролировал более двадцати радистов. Они вылавливали в эфире интересующую нас информацию, особенно идущую с Востока, а я анализировал ее и сопоставлял с данными других служб перехвата. Материалы, с которыми я работал, всегда относились к разряду серьезных, но, черт побери, мне приходилось видеть даже сводки погоды, на которых стоял все тот же гриф «конфиденциально»!

Я контролировал летающие платформы во Вьетнаме. «ЕС-47» всегда были до отказа набиты электроникой. Кстати, с помощью таких вот летающих платформ, снабженных инфракрасными датчиками, был обнаружен в Боливии в свое время и дядя Не. И единственное, чего я не знал: доктор Хэссоп и мой будущий шеф все эти годы внимательно следили за моим служебным восхождением.


14

Меня могли прихлопнуть в Стамбуле, в Бриндизи, во Вьетнаме, но так уж случилось, что, пройдя все это, я стоял теперь перед стволом армейского автомата, нервно прыгающего в руках растерянного и перевозбужденного чтеца нашей же Консультации.

— Ну что? — торжествующе выкрикнул Лендел. — Я же говорил, что я вывернусь! — он как-то странно хихикнул. — Я же говорил, что выручу тебя!

Ничего подобно он мне никогда не говорил, но я понимающе кивнул Ленделу.

— Мы уйдем, Эл! Они выпустят нас! Не посмеют задерживать! Ты видишь, видишь, кого я захватил? — он хитро скосил глаза, будто одному только мне указал на застывших под вентиляционной трубой заложников.

— Думаешь, — спросил я, — Лесли будет трудно списать трупы на твой счет?

— Он не посмеет!

— Боюсь, ты ошибаешься, Лендел.

— Он не посмеет!

— Но почему?

— Разве ты не видишь? Я захватил эксперта!

Он столь явно торжествовал, что я подумал: а видел ли он эксперта вообще? Не в правилах шефа обсуждать дело с двумя разными агентами.

— Он здесь, Эл! Он здесь! — возбужденно, обрывая слова, не договаривая их до конца, зачастил Лендел. Его торжество выглядело почти смешным. — Фирма «Счет» не захочет терять самого главного своего специалиста. И я знаю почему!

— Почему? — спросил я терпеливо.

— Ты забывчив. Ты забыл нашу беседу, помнишь, я рассказывал тебе об эксперте?

— Ах, да! — вспомнил я. — Человек-машина. Система!

— Вот именно! — обрадовался Лендел. Если Диогена загнало в бочку тщеславие, Лендел не желал ему уступать. Только он загнал себя не в бочку, а в западню. — Я говорил тебе: в системе человек-машина одинаково важны как первый, так и второй элементы. — Он хищно, жадно пробежал взглядом по заложникам, и его длинный нос дрогнул. — Но любую систему ведет все-таки человек, Эл. — Лендел нервно хихикнул. — Представь себе редкостный, великолепный, божественный инструмент. Ну хотя бы скрипку. Любой дурак сможет извлечь из нее звуки, тысяча-другая сможет сносно сыграть, десяток сыграет отменно, но только один-единственный, настоящий мастер, мастер от Бога, сыграет на этой скрипке божественно! Я говорю об эксперте, гении программных импровизаций, о человеке, который как самим собой владеет своим компьютером… Теперь понял? — Лендел явно наслаждался эффектом, но не забывал следить за прикрытой дверью. — У меня хорошая голова, Эл. Вы недооценили мою голову. Вы пошли на поводу у легенды, забыв об эксперте. Вы решили убить его машину, а убивать надо создателей. Дело не в машине. Дело всегда в человеке.

Так же внезапно, как начал, Лендел оборвал свой горячечный монолог:

— А ну, выясни, кто из них эксперт, Эл!

Значит, он действительно никогда не видел эксперта…

Я приблизился к заложникам.

Все они были в темных комбинезонах техников, у одного из нагрудного кармана торчала короткая логарифмическая линейка. Он был веснушчат, маловыразителен, явно испуган и тем не менее не потерял еще соображения.

— Эл! — крикнул Лендел из-за своей баррикады. — Погляди на их ладони. Я знаю, эксперт обжигал правую руку кислотой, у него, говорят, остался приличный шрам, а может, след от ожога.

— Руки! — приказал я.

Все три заложника молча, как манекены, вытянули перед собой связанные в запястьях руки. Вены на них уже вздулись, да и лица были темны от напряжения. «Еще час, — подумал я, — и заложники начнут падать». Я боялся, что люди Лесли не станут так долго ждать.

Значит…

Я обязан был разыграть свою партию.

Повернувшись, я хотел сказать, что Лендел ошибся, что эксперта среди заложников нет, но тот веснушчатый, маловыразительный и все еще не потерявший соображения опередил меня:

— Этот человек прав. Я — эксперт!

Его нелепое признание было продиктовано страхом, но Лендел по-детски обрадовался, он торжествовал:

— Эл, ты слышишь? Мы выиграли. Тащи эксперта сюда. Теперь он будет жить или умрет только вместе с нами. Энергичней, энергичней. Нам следует поторопиться, Эл!

Силу применять не пришлось. Когда я скинул петлю с шеи веснушчатого техника, он сам побрел к баррикаде, к освобожденному Ленделом проходу.

Он шел и с отчаянием повторял:

— Не стреляйте. Я — эксперт.

— Эксперт? — казалось, в сумеречное сознание Лен-дела вдруг закралось сомнение: — Почему на тебе комбинезон техника?

— Я работал в лаборатории.

— Ты слышишь, Эл?

Лендел сиял. Он готов был довольствоваться такой информацией, но я с ним не согласился:

— Почему ты веришь ему?

Реакция Лендела меня испугала. Он побагровел:

— Ты эксперт?

Веснушчатый окончательно впал в отчаяние.

— Да! Да! — закричал он. — Да! Да! Да! — повторял он в истерике.

«Они сумасшедшие. Меня застрелят вместе с ними…» Будь у меня оружие, я не колебался бы ни секунды. Но оружия у меня не было, а Лендел держал в руках армейский автомат.

— Руки! — крикнул Лендел. — Покажи руки!.. Ага!.. Смотри, Эл, у него на ладонях следы ожогов!

Я промолчал.

Никаких ожогов на ладонях техника не было. Лендел видел лишь то, что хотел видеть.

— В угол! Лечь! Лицом вниз! — приказал Лендел заложнику и, когда тот ничком упал на пол, повернулся ко мне: — Эл, я могу тебе верить?

— Как себе.

Я был искренен.

— Тогда займи место в петле эксперта, — Ленделом двигали усталость, отчаяние, лихорадка, в любую секунду его палец мог нажать на спусковой крючок.

— Хорошо, — сказал я медленно, боясь испугать, насторожить его. — Хорошо, Лендел, я займу место этого техника. Но дай мне слово, что не будешь стрелять, пока у нас есть хоть какие-то шансы договориться с теми, кто стоит за этой дверью.

Он удивился, но, подумав, не без торжественности объявил:

— Обещаю, Эл. Мы выкарабкаемся.

Поворачиваясь, я споткнулся об опрокинутый стул. Это случилось так неожиданно и внезапно, что Лендел вздрогнул и непроизвольно нажал на спуск. Автоматная очередь взрыла плитки паркета.

Еще летела щепа и грохот автомата рвал тишину, а я уже вцепился в горячее ускользающее горло Лендела. Только борясь с ним, пытаясь по-настоящему добраться до его глотки, я понял, что он действительно не в себе. Только сумасшедшие обладают такой силой.

Но я и сам был к тому моменту таким же сумасшедшим. И к моему сумасшествию примешивалось неистовое желание потерять все, до чего еще так недавно я вполне мог дотянуться. Несколько раз я бил Лендела ребром ладони, и каждый раз неудачно. Наконец удар получился. Лендел охнул и выпустил из рук автомат. Странно всхлипывая, он упал на колени и обеими руками схватился за горло. Его вырвало.

Рука Лесли опустилась мне на плечо:

— Оставь, Миллер. Хватит.

Я выпрямился.

Поразительно, как много мы успели поломать мебели.

Я ухмыльнулся. Лесли радовался. Но зря. Он, несомненно, считал, что выиграл это дело, но ведь и в бэрдоккском деле его обуревали похожие чувства. Он зря радовался. Именно сейчас я увидел тот путь, который мог привести к победе не его, Лесли, а меня — Миллера.

Ошибался ли чтец Лендел, говоря о некоей, все еще существующей неравнозначности машины и человека?

Интуитивно я понимал, что мой выигрыш заключается в верном ответе на поставленный вопрос.

Итак.

Чего хотел шеф? Уничтожить компьютер эксперта…

Чего хотел Лесли? Защитив компьютер, непременно заполучить обратно эксперта…

Чего хотел Лендел? Держать того же эксперта при себе…

Значит…

Значит, ключом к этому делу владел шеф. И этим ключом был эксперт. Значит, владея ключом, Консультация держала игру в своих руках.

Но я боялся, что шеф так не думает. Я боялся, что он начнет торопиться. Почти все зависело теперь от того, сумею ли я помешать гениальному импровизатору вернуться к своему великолепному инструменту.

Я не забывал, что одним из объектов обмена обязательно буду я, но мой мозг сам собой рисовал передо мной потрясающие картины вполне возможного будущего.

Я видел, как год за годом совершенствуется методика и машина эксперта. Одна за другой сходят со сцены промышленные фирмы страны, разоренные фирмой «Счет», отнимающей у них всю информацию, и как вся эта информация скапливается только в запоминающих блоках машины эксперта. А в итоге только фирма «Счет» растет, как ледяной айсберг, подминая под себя все и вся… Одна-единственная фирма, решающая судьбы всех граждан страны… Не в этом ли венец гениальности эксперта? И кто, как не я, мог ему противостоять?


15

Не могу сказать, что провел ночь хорошо, но я провел ее с пользой.

По крайней мере появление Лесли меня не смутило.

Меня интересовали не его плоские шутки и достаточно смешное тщеславие, а то, чем он вооружен. Я остался доволен, отметив оттопыренный карман его куртки.

Такая же игрушка несомненно болталась у него под пиджаком, но меня интересовала именно эта — в кармане. Лишь бы он не переложил ее в другое место.

— Тебе не спалось, — приободрил меня Лесли. — Я тебя понимаю.

Он всячески подчеркивал свой успех и оказываемое мне доверие. Вопрос доверия вообще, кажется, был его коньком. Его ничуть не смущала собственная субъективность. «Впрочем, — невольно подумал я, — может, мы сами и провоцируем подобное поведение. Разве не мы сами превратили правду и то же самое доверие в условность? Разве не мы сделали практически невозможным любое бескорыстное распространение технических новинок? Когда однажды НАСА, эта могущественная организация, занимающаяся Космосом, объявила, что все побочно сделанные ее сотрудниками изобретения могут быть приобретены любой фирмой, далеко не каждый решился послать открытку за двадцать пять центов, зато многие продолжали искать секреты противозаконно, то есть продолжали ломиться в настежь распахнутую перед ними дверь».

Нелепо, но это так.


16

Мы выехали под вечер.

Мощная машина с ревом разрывала тяжелый вечерний воздух.

Погруженный в размышления, я практически не замечал ни улыбающегося Лесли, ни сопящего рядом старину Рэда, ни далее бессмысленно уставившегося в ветровое стекло связанного Лендела. Он страдал и выглядел подавленным.

Не знаю, был ли в тот вечер на Земле человек, который так же остро, как я, ощущал нестабильность сегодняшней жизни и неопределенность жизни завтрашней.

Компьютер эксперта, торжество и триумф фирмы «Счет», высился над моим сознанием как гора, в бездонные пещеры его памяти уже стекалась вся мировая информация. Пройдут годы, не столь уж и долгие, и в нашем голом, начиненном подслушивающей и подсматривающей аппаратурой мире людям останется совсем небогатое право лишь на такие тривиальные истины, как, скажем, ночь — день, или завтра — сегодня. Не больше… И мы, жалкие, задыхающиеся в душном море банальностей, как чистый воздух, пресную воду, как душистый хлеб будем вымаливать у фирмы «Счет» любую информацию, лишь бы знать что-то! Неважно что. Лишь бы знать.

Свернув где-то за Степс-кан, крошечной, но достаточно известной фермой, Лесли загнал машину в тихую рощу. Выбравшись из кабины, он поманил меня за собой.

— Минут через десять тут появится и твой шеф. Надеюсь, ты понимаешь?..

Я кивнул.

— Но мне не нравится Лендел…

— Ваша вина. Не надо было его калечить.

— Разве виноват не он? Разве не он устроил всю эту шумиху?

Я недоверчиво хмыкнул:

— В любом случае развяжите его. Вряд ли он способен на фокусы. Похоже, вы отбили ему желание жить активно.

Лесли кивнул Рэду.

Я отвернулся.

Я не хотел видеть жалких гримас Лендела. Так же мало меня интересовал Лесли.

— Ты парень что надо, — Лесли вовсе не льстил мне. — Считай, что я отплатил тебе за фармацевтов. Ведь так? Постарайся не позабыть: мы всегда примем тебя, лавочка твоего шефа доживает последние дни. Потеря эксперта его раздавит.

«Возможно…» Я кивнул. Лирика меня не интересовала. Меня интересовал оттопыренный карман куртки, туго обтягивающей плечи Лесли.

«В крайнем случае, — просчитывал я, — стрелять можно прямо из кармана сквозь ткань. Все решат секунды. Главное — успеть…»

Боясь вызвать подозрения, я отвел глаза в сторону, даже взял сигарету. Пусть Лесли видит: я занят.

— Ты придешь к нам, — решил свои проблемы Лесли. — Тебе некуда будет деться, Миллер. Ты непременно придешь к нам, в этом твое будущее.

Я усмехнулся.

Организация бывших агентов ФБР… Что мне там делать?.. Я не хотел отвлекаться от задачи, которая была мне по силам. А Лесли… Он рано торжествовал победу. Он не понимал, не догадывался, что дело эксперта решит вовсе не сам эксперт, будь он хоть трижды гениален. Дело эксперта решит время — те несколько кратких секунд, что будут (или не будут) отпущены мне судьбой. А может, вообще одна секунда. Эта секунда еще не наступила, но она уже приближалась к нам вместе с далеким взревыванием мощного автомобильного мотора, со взревыванием, которое я не мог спутать ни с каким другим.


17

Земля отсырела, с листьев капало, совсем недавно тут прошел дождь.

Услышав взревывание мотора, Лесли оторвался от дерева, на которое опирался плечом, и стал слева, чуть впереди меня. Старина Рэд и Лендел оставались в машине.

Минута, еще одна. Потом мотор смолк, и из-за деревьев показались два человека.

Первым шел шеф, непомерно большой, даже громоздкий в своей серой шляпе, в тяжелом плаще, подбитом тепловолокном. За шефом, отставая на шаг, следовал эксперт. Я сразу узнал его и удивился лишь росту. На экране телевизора он казался выше. Возможно, его подавляла тяжелая фигура шефа, но вот свою самоуверенность эксперт не потерял. Он даже что-то насвистывал. Увидев нас, он приветственно поднял руку.

Лесли выпрямился, непроизвольно отвечая на приветствие, и мне хватило секунды, чтобы сунуть руку в оттопыренный карман его куртки и, не выхватывая пистолета, несколько раз нажать на спуск. Прежде чем Лесли, рванувшись, сбил меня с ног, я увидел падающего эксперта. Кажется, он был удивлен. Он падал медленно. Лицом вниз.

Рука Лесли запуталась в тлеющем кармане. Это меня спасло.

Берримен, Кронер-младший, шеф — они мгновенно окружили машину, разоружив Рэда и Лесли. Только Лендел болезненно и нервно хихикнул. Возможно, он хотел засмеяться, но это у него не получилось.

— Уведите Лендела, — приказал шеф Кронеру-младшему.

И повернулся к взбешенному Лесли:

— Искренне сожалею. Произошло недоразумение. Хочу думать, что этот выстрел в эксперта…

— …великолепен! — перебил шефа Джек. — После Миллера никакая правка не требуется!

— Осмотрите эксперта.

Привалившись к дереву, как несколько минут назад это делал Лесли, я смотрел, как Джек ищет пульс на безвольной руке эксперта. Пульса не было. Джек был прав: правки после моих выстрелов не требуется.

Шеф с укором поднял на меня глаза. Он еще не понимал моего подвига. И был разочарован, ибо рухнул план, видимо, тщательно им разработанный. Я вдруг остро пожалел о том, что не догадался нацепить на костюм шефа какую-нибудь передающую игрушку, чтобы на досуге, порывшись в конфиденциальных его беседах с Джеком и Кронером-младшим, разобраться, что же он действительно вкладывал в эту акцию? Каковы были его истинные намерения? Чего он хотел? Чья ставка, моя или Лесли, казалась ему более высокой?

— Джек, — попросил я. — Зажги сигарету.

Берримен, улыбаясь, щелкнул зажигалкой. В его глазах светилось восхищение человека, умеющего и любящего нажимать на спуск.

— Ты уверен, что поступил правильно?

Я кивнул шефу. Да, я поступил правильно, поступил обдуманно. Мне не хотелось ничего объяснять, да и не здесь следует это делать.

Странные чувства боролись во мне. Одинаково странные как по отношению к шефу, так и по отношению к Лесли. Правда, было и утешение: я переиграл всех. Переиграл Лесли, воспользовавшись его верой в успех, Лендела, отдавшегося отчаянию, шефа, пошедшего на поводу у ложных умозаключений.

Я был уверен в своей правоте.

Что с того, что компьютер продолжает работать, обворовывая дружественные нам фирмы. Без эксперта, его мощного мозгового аппарата, разрушенного тремя выстрелами почти в упор, его компьютер ничего не стоил. Всего лишь машина, обреченная на посредственность. До… появления нового гения.

Я не знал, в чем истинная неповторимость эксперта, да, собственно говоря, и не стремился это узнать. Мой выстрел принес победу, разве не достаточно? Консультация могла успокоить своих клиентов — ни эксперт, ни его компьютер больше не полезут в их карман. Ну. месяц, два, не знаю сколько, но скоро активность фирмы «Счет» резко пойдет на убыль.

Я улыбнулся Лесли.

— Не распускай хвост, — заметил он сквозь зубы.

Шеф тоже покачал головой.

— Не будем терять времени, — сказал он. — Нам придется поработать, не так ли, Лесли? Самоубийство большого человека, — он кивнул в сторону лежащего на земле эксперта, — всегда вызывает сожаление. Я настаиваю. Именно самоубийство, ничем другим такое не объяснишь. Так что успокойтесь, Лесли, мы обязаны довершить начатое дело вместе.

Лесли хмуро кивнул.

Старина Рэд протестующе засопел, но был вынужден повторить кивок своего шефа.


18

— Иди, Эл, — негромко сказал шеф. — Тебе следует отдохнуть. Там, за кустами, стоит машина.

Ступая по земле (она, правда, была сырая), прислушиваясь к шелесту листьев, я двинулся в указанную сторону. Меня шумно догнал Джек Берримен. Он был восхищен:

— Ты гигант, Эл! В этом деле меня с самого начала смущало одно — нам не в кого было стрелять. Не в компьютер лее! А ты нашел цель! Поздравляю тебя, ты здорово помог Консультации.

— Джек, а твоя сестра… На кого работает твоя сестра?

Он хитро и весело подмигнул:

— Ты ей понравился. Не злись. И не спорь, она сыграла отменно. С Лесли нельзя иначе, он профессионал. Но теперь он заткнется. Надолго.

Он вдруг расцвел:

— За моей сестрой долг. Твое похищение ей оплатил Лесли, так что эта сумма, она на вас двоих, Эл. Недурно, правда? Мне кажется, Лесли жалеет не столько эксперта, сколько этих, выброшенных им на ветер, денег.


19

За рулем машины сидела Джой. Я не мог подавить внезапного раздражения:

— Пересядь.

Она послушно перебралась на соседнее сиденье. Думаю, свои красивые колени она демонстрировала намеренно. Я передразнил ее:

— «Счеты!.. Со мной хотят свести счеты, Эл!..»

— Если бы ты знал, — облегченно рассмеялась она, — как тщательно я отрабатывала эту фразу. Я не могла раскрыться, но мне надо было подкинуть тебе ключ. Счеты… Фирма «Счет»… Это лежит рядом, правда?

— Разве не могло быть других вариантов?

— Каких? — недоверчиво спросила Джой.

Я задумался.

Варианты? Но какие?

Предположим, я бы позвонил шефу о появлении Джой. Но разве шеф не знал об этом?

Предположим, Джой действительно пошла на сотрудничество с Лесли. Разве не это требовалось Консультации?

Предположим, Лендел…

Я покачал головой. Не все ли равно, какой вариант? Джек прав: главное в том, что мы выиграли.

Нет, лучше не думать об этом.

Я был измотан, устал. Выводя машину на шоссе, я глянул в зеркало и перехватил улыбку Джой.

Что она мне напомнила?

Я вспоминал. Мучительно вспоминал. Я не мог не вспомнить. И вспомнил.

В коридоре моей странной тюрьмы я видел обертку, сорванную с шоколадки. Ну да, «Херши».

Отпечаток красивых губ шоколадного цвета.

У Джой были такие же.



СЛОВО — МОЛОДЫМ



Сергей Другаль. Жизненно необходимый


Огни поселка остались позади. Альдо почти бежал. Легкие судорожно расширялись, и сердце билось не в груди — во всем теле. Он привычно провел рукой у пояса, там, где крепилась маска, и не нашел ее. На секунду возникла мысль — вернуться. Но впереди мелькнула отраженным светом чешуя черта, он рванулся к нему — и упал…

— Как и раньше, мы формируем группы здесь, на Земле. Они проверяют себя на совместимость, работая в экстремальных условиях, более жестких, чем на Марсе. Год практики на орбитальной станции — это сильная проверка. Лишние отторгаются… И вдруг это ужасное несчастье, без смысла, без повода. Он вышел из лагеря ночью один, без маски. И погиб… Двадцать лет.

Председатель Совета наклонился к Сатону, поймал его взгляд.

— Мы посылали экспертов, доктор, и провели обследование. Психика у всех в абсолютной норме, иначе и быть не могло. Но создается впечатление, скорее смутное ощущение, что там каждый сам по себе. И в этом смысле Совет считает неблагополучными девять станций освоения, действующих на Марсе. У них нет фактов, но в этих случаях, вы знаете, достаточно и сомнения. Если причина несчастья останется нераскрытой, Совет будет вынужден заменить группы. Это крайняя мера, но мы не можем рисковать.

Сатон сгорбился, долго молчал.

— Отозвать освоителя досрочно… Кто решится на это?

— Совет поручил мне просить вашей помощи. Вы крупнейший психолог планеты, долго работали на Марсе. Сейчас условия, конечно, изменились. Романтический период закончен, идут рабочие будни освоения Марса. Мы знаем, директору Института Реставрации Природы надлежит быть на Земле. Но… там более двухсот человек…

Представитель Совета подошел к раскрытому окну, рассеянно глянул вниз и отшатнулся. С высоты полукилометра домики центра ИРП казались не более почтовых открыток, брошенных на зеленый луг. Преодолев головокружение — башня ощутимо раскачивалась, — он повторил:

— Более двухсот. Наедине с планетой, которая каждый день задает загадки.

— Я ценю доверие Совета, — тихо произнес Сатон. — Но эти люди… Новая формация. Воспитанники Нури и Ивана Иванова…

— Эти имена вызывают уважение.

— Я предлагаю кандидатуру Нури Метти. Он родился в Третьей Марсианской, знает Марс, если его можно знать, и этих новых людей. Ему не нужно изучать их психологию. Он один из них.

Свободные от дежурств освоители сидели на бетонном, забранном решеткой обводе шахты. Маленькое солнце висело под рефлектором на ажурной мачте, заливая шахту, площадку перед ней и черную зелень сосен бледным светом, придающим однотонность разноцветным комбинезонам и одинаковость лицам. Все внимательно разглядывали двух коренастых кругломорденьких чертей: Беленчук вывел их в освещенный круг.

— Прошу смотреть, ответственная встреча! — возгласил он. — Борьба без отдыха и компромиссов, без ничьей, до результата, каковым признается первое сколупывание. Правила следующие. Запрещается применять отвертки, гаечные ключи, ножовки, напильники, а также хорошо известные из литературных источников деструкторы, бластеры, лайтинги…

— И фитинги, — подсказал кое-кто.

— … За неимением таковых и из соображений гуманности. Разрешается взаимно пинаться, бросать через бедро, давать подножку, делать подсечку…

— Щекотать.

— Вот именно. Щекотать тоже можно. Равно как умаривать смехом, пропускать через мясорубку и что еще, я не знаю.

— Толочь в ступе, — донеслось от шахты. — Четвертовать и третировать, испепелять взглядом, поносить противника и давить на психику.

— Благодарю за подсказку. Все неупомянутые приемы тоже относятся к категории разрешенных. Итак, что мы имеем? С одной стороны известный каждому Мионий Большое Горло. Масса (Беленчук ухватил огромными ладонями Миония за голову, приподнял), гм, двадцать восемь килограмм. С другой стороны Анипа Барс Пустыни (та же процедура взвешивания с Анипой), на полкило больше, а может быть, и меньше. Уцелевшего ждет приз. — Беленчук достал откуда-то коробочку, открыл. Черти склонились над ней. — Видали? Здесь на полгода хватит. Побежденного тоже не обидим. Начали!

Черти сцепились, звякнув круглыми головами, посаженными на цилиндрические туловища. Они ходили по кругу, раскачиваясь и приседая.

Нури стоял в тени и слушал монотонный шум воздушной струи, вытекающей из шахты. Возня на площадке продолжалась уже минут двадцать, — и никто из людей за это время не произнес ни слова. Черти, обнявшись, неуклюже топтали собственные тени.

— Глупо это, — тоскливо проговорил Беленчук. — У нас такой набор превосходных развлечений…

Нури вглядывался в лица и находил знакомые. Они мало изменились, его ребята, вундеркинды и акселераты. Как они радовались утром его приезду!

Каждый коснулся его плеча и своей груди против сердца: для них он всегда останется Воспитателем Нури…

Старый черт — он отличался блеклым цветом чешуи — дал подножку молодому, навалился на него и ловко сколупнул с живота противника чешуйку. Беленчук облизнул губы:

— Видели? Ну да, меня это тоже захватывает. Как и всех.

Он вошел в круг, разнял чертей и поднял над головой коробочку. Черти уставились на нее.

— Победил Анипа Барс Пустыни. А может быть, и Мионий Большое Горло, кто их, к черту, разберет. Но зато теперь можно сказать: он самый сильный среди здесь.

— Не среди здесь, — послышалась реплика. — А между тут.

— Верно. Победителю слава и приз. — Он вручил черту коробочку. Побежденному утешение. — Он достал из кармана несколько чешуек и опустил их в протянутую горсть.

У шахты зашевелились. Люди тихо выходили из круга и скрывались в темноте.

— Вот так и живем… — вздохнул Беленчук.

— Просто устают за день.

— Если бы. Это не усталость, Воспитатель. Вы заметили, люди почти не реагируют на шутку. Я не знаю, что это такое.

— Твой текст — что, экспромт?

— Что вы, я два дня готовился. Альдо, тот мог экспромтом.

Снова Альдо. Здесь любой разговор заканчивается этим именем. Нури прильнул щекой к теплой коре сосны. Да, факт остается фактом: ребят, таких оживленных днем на работе, к вечеру как подменили. Только Беленчук не потерял активности.

— Скажи, а тот, кто ведет эти ваши чертовы состязания?

— Каждый из нас по очереди. Ведущий занят и остается самим собой. Он готовит программу, комментирует ход борьбы, ну как я сегодня. А, вот вы к чему… — Беленчук понимающе кивнул. — В тот вечер должен был вести программу Альдо. Днем, так уж совпало, он был дежурным по безопасности и не мог сходить за чертями. А в поселке мы масками не пользуемся, но она была у него на поясе, как это предусмотрено правилами. Кто-то должен был, возвращаясь в поселок, привести чертей, но каждый из нас понадеялся на другого. Ну вот, Альдо, значит, и кинулся за ними… Мы потом нашли маску. Зацепилась кольцом на вентиле баллончика за выступ на стене. А он не заметил, спешил, значит. Что-то было недодумано в системе безопасности. Сейчас положение исправили, и больше нечего расследовать. Уже никто не выйдет из поселка без маски. Безопасность вот наш главный принцип отныне и навеки. У вас ведь тоже есть принципы, которыми вы руководствуетесь как воспитатель?

— Есть, — вздохнул Нури. — Главное — это не воспитывать.

— Странно вы сказали.

— Просто смотреть на себя их глазами. И если наедине с собой ты не краснеешь за сказанное и сделанное, то, значит, в этот день ты был хорошим воспитателем. Вот и все.

Еще утром Нури обошел поселок, приглядываясь к переменам.

Детство оживало в нем незнакомым ощущением потери, и новизна не всегда казалась оправданной. Поселок, возникший на месте базы Третьей Марсианской, лежал в котловине между пологих холмов. Двухэтажные пластиковые коттеджи лепились вокруг шахты, из которой с неисчезающим постоянством вытекал поток горячего воздуха — будущей атмосферы Марса. Раньше шахты не было, но те, кто были первыми, предвидели и шахту, и глубинные заводы-автоматы.

В операторской Нури долго наблюдал на экранах, как в синем дыму под лучами лазеров отекали стены пещер и неслышные взрывы сотрясали скалы, когда луч попадал на ледяные включения.

Днем освещенный солнцем воздушный поток создавал удивительный световой эффект: пологий прозрачный холм колебался, покрывая поселок, и расплывчатые радужные вихри бесследно таяли в розовом небе. У границ поселка, там, где его опоясывала метровой высоты силикатная стена — основание снятой уже защитной сферы, — играли призрачные блики. Это воздух переливался через ограду и растекался по поверхности планеты. Защитная сфера стала ненужной, когда заработали атмосферные заводы. В окрестностях шахты создавался устойчивый микроклимат, пригодный для жизни людей и растений. Но пройдут еще долгие годы, пока кислородная оболочка над планетой достигнет хотя бы высоты десятка метров, и еще столетие люди за пределами поселков будут работать в меховых обогреваемых комбинезонах и масках и носить на себе трехсуточный запас кислорода.

… Видимо, вот здесь Альдо преодолел стену и потом упал в сотне метров от нее. А когда поднятые по тревоге дежурным прибежали его товарищи — было уже поздно.

Беленчук расхаживал по кабинету и говорил, говорил, потирая глянцевитый бритый череп. Свой рыжий парик он бережно надел на подставку и то и дело сосредоточенно поправлял торчащие волосинки. Он принес надувную постель и долго возился с ней, пояснив, что Нури будет спать в кабинете, здесь удобно, только не надо ходить на второй этаж, это не жилой этаж — там воздух разрежен. А программа выполняется по всем показателям. Они, конечно, устают. И механики, которые следят за работой атмосферных заводов, и сеятели, и бурильщики, и гидрологи. База специализирована на посадках будущих лесов. А ведь каждый сеянец растет под маленьким прозрачным куполом на клочке синтетической почвы, согреваемой и питаемой. И буксуют в песке поливальные машины, и вырывается под страшным давлением из скважин холодный пар от глубинных озер, калечит оборудование и засыпает его хлопьями снега, который днем тает, не давая воды. А людей мало, вы же знаете, что не каждый из ста, даже тысячи, пригоден для работы на Марсе. Оборудования тоже не хватает и хватать не будет, пока не заработают на Марсе свои рудники и заводы. Третьего дня на буровой был выброс пара и два робота из бригады обслуживания сыграли в ящик…

Беленчук снова поправил парик суетливым движением.

— А в общем, получается, что я развалил коллектив, плохой руководитель. И вы тоже так думаете, ведь так, Нури? Эта смерть без смысла и повода… А вы заметили: нам как-то не о чем стало разговаривать. И книг почти не читаем. Интерес потерян, вкус к жизни.

— Бросьте, — сказал Нури. На душе его было смутно, а Беленчук с его дурацкой заботой о парике вызывал досаду и беспокойство. — Коллектив развалить нельзя. Это весьма устойчивое образование. Хотя и хрупкое.

— Да, конечно. Извините. Вам будет удобно так? Подушка не высока?

За двадцать дней Нури успел побывать почти на всех станциях освоения. Они мало отличались внешне: тщательно продуманный, научно обоснованный стандарт, гарантирующий сохранение жизни, способность и любовь к работе, царил на Марсе. Котловина — обязательный пейзаж, она обеспечивает сохранение кислорода в поселке при ветрообразных перемещениях собственной разреженной атмосферы Марса. Разноцветные коттеджи. Выводные шахты атмосферных заводов: одна в центре, реже несколько по периметру поселка. Толстые зеркальные трубы криогенных электролиний, связывающих поселки с глубинными атомными электростанциями. В окрестностях, за пределами жилого массива, — буровые установки, обсерватории, мастерские, метеостанции и парники, где выращивались овощи и саженцы. И множество вездеходов — плоских, с низкими бортами платформ на надувных гусеницах. Они стояли у границ поселков, всегда готовые к действию. Человечество осваивало Марс в рабочем порядке.

И на каждой станции освоения Нури видел одно и то же. Завершив дневные дела, усталые люди почти ежедневно собирались смотреть борьбу чертей, тусклое развлечение, переставшее быть забавным из-за частых повторений. На каждой, кроме пятой.

Нури жил на пятой уже неделю. В первый вечер он прочел лекцию на тему, не имеющую ни прямого, ни косвенного отношения к Марсу: "О красоте движения в энергетической трактовке". После лекции смотрели старинный фантастический фильм об освоении Марса и хохотали до колик, когда на экране герой сражался с песчаной гидрой, исчезающей и переменчивой. Герой своим деструктором наворочал гору щебенки из окружающих скал, но так и не попал в гидру.

Потом были другие вечера, смотрели стерео с Земли, отмечали чей-то день рождения и танцевали в двухлунном свете, пока старший не разогнал компанию.

— … Потому, что скоро на работу.

Да, в пятой танцевали, как ни странно. Нури поймал себя на этой мысли, пока его партнерша, маленькая негритянка, то возникала перед ним, то исчезала бесследно, играя в танце прихотливую игру со светом и тенью.

— Она любит эту мелодию. Вы слышите, она поет.

— Кто?

— Лариска, — формируясь из тени, ответила девушка. — Завтра моя очередь купать ее.

На краю шахты сидела субтильная собачка и с забавной старательностью подвывала, довольно точно копируя мелодию. Заметив, что на нее смотрят, она прыгнула на решетку шахты. Воздушный поток приподнял ее над решеткой, перевернул. Нури, преодолевая вихрь, поймал собачку и, уклоняясь от облизываний, поставил на ноги.

— В следующий раз будешь висеть до утра.

— Нури, — улыбнулась девушка. — Она вас поцеловала, а вы… такой строгий. Или озабоченный, да?

Озабоченный? Не то слово. Он просто все время думает об одном. Особенно к вечеру, когда так и чудится, что кто-то снова бежит по пустыне без маски и падает… И неизвестно, что хуже: смерть от удушья или эти молчаливые сборища вокруг дерущихся чертей. Беленчук, он ведь тоже не может избавиться от страха за своих ребят. Днем все-таки легче. Днем можно работать рядом с ними наладчику всегда дело найдется, и жить как все. И какие тут отклонения от нормы у этих остряков, — они пышут душевным здоровьем. Днем пышут, сказал себе Нури. Пока не возвратятся на станцию. А там вступает в действие непонятный фактор угнетения.

Черти, порождение его детской фантазии. Игрушка, которой сейчас, через много лет, развлекаются взрослые.

Нури хмыкнул: взрослые? Мало говорящий термин, если вдуматься. Ну, а сам он, такой, как есть, сильно повзрослел? Если не учитывать, конечно, роста объема знаний и умений… И почему-то вдруг стало важным найти ответ на этот вопрос.

Двадцать два года назад. Полдень. В поселке пусто, все взрослые на объектах. Нури ведет за руку черта, и тот ковыляет на неверных лапах, оставляя на песке овальные следы. Олле забегает вперед, разглядывает черта: вот уж не думал, что он-таки пойдет. Они втроем выходят через переходную камеру наружу, за пределы силиконового купола, и Нури шлепает черта по звенящему заду:

— Топай. И скажи спасибо.

Черт стоит раскачиваясь. Уходить он явно не хочет, ему и здесь хорошо. Нури усмехается и вытаскивает из-за пояса стержень. Черт пятится. Нури нажимает кнопку, и стержень стремительно раскрывается в зонтик, накрывая черта тенью. Черт делает прыжок и убегает, сначала медленно и неуверенно, а потом все быстрее.

— Боится тени, как ладана, — комментирует Олле.

… Через неделю они подобрали недвижимого черта на вершине холма рядом с поселком.

Один в десять лет, мечтая о звездах, изобретает гравитационный двигатель, другой изучает старинные романсы и выводит зависимость между окраской звука и деятельностью слезной железы, третий дни проводит у электронного микроскопа, постигая структуры белковых соединений. Нури в десять лет делал чертей. Списанных деталей на складе хватало, и никто из взрослых не возражал.

Первые черти, тяжеловесные увальни, бродили неподалеку от поселка и тихо кончались по мере выхода из строя фотоэлементов. Это было скучно, и Нури, раскинув мозгами, ввел в конструкцию устройство, именуемое блоком заботы. Блок срабатывал, когда в аккумуляторах оставалось не более половины заложенных энергоресурсов. В результате черти изменили поведение — они теперь постоянно толпились у переходной камеры, заглядывали в глаза каждому входящему и выходящему. Их впускали, и черти стадом ходили за Нури по поселку, ожидая смены или подзярядки аккумуляторов. Ночи они проводили под рефлектором, а с утра заглядывали в окна.

— Вам что, нравятся эти митинги глухонемых? — спросил как-то Сатон, встретив Нури и Олле в окружении десятка чертей. — Куда это вы направились?

— На подзарядку, — ответил Олле. Он нес под мышками двух совсем ослабевших чертей, лапы их бессильно свисали. Нури сосредоточенно молчал.

— Если ты хотел заселить пустыню автоматами, то это у тебя не очень-то получилось, — вздохнул Сатон. — Вообще, Марс, видимо, не для детей.

— Для! — твердо сказал Нури.

И он придумал блок агрессивности. Пустыня сразу оживилась. Старые черти охотились за молодыми, вылавливали их и обдирали чешуйки новых фотоэлементов. Вставить чешуйку в гнездо — с этим делом каждый из них легко справлялся. Выпуская новорожденного, Нури теперь вручал ему коробочку с запасными чешуйками. Завладеть такой коробочкой — мечта каждого черта. А первая забота новорожденного — надежно спрятать ее: зарыть в песок или положить под приметный камень. Это надо было сделать ночью, тайком от посторонних глаз. Почти сразу появились кладоискатели — это были старые, ослабевшие от энергетического голодания черти. Сил на охоту и драку у них уже не хватало, а тихий поиск был еще по плечу.

— Я сегодня видел твоих чертей, — сказал однажды Сатон, и в голосе его звучало уважение. — Знаешь, в этом что-то есть. Но, хотел бы я знать, о чем ты думаешь, когда возишься с ними?

— О Земле!

И вот прошло уже два десятка лет, а черти еще функционируют. Ребята рассказывают, что для них любая поломка — радость. Черти разбирают брошенные машины, выискивают подходящие запчасти. Да и сами освоители частенько подбрасывают им всякую ненужную электронную мелочь: у чертей все идет в ход. А взрослым забава… А детям? Опять этот навязчивый вопрос. Ну хорошо, примем банальное определение: взрослый тот, кто забыл о детстве, тот, кто разучился удивляться. Но тогда это просто болезнь, выброс из нормы, флуктуация. Если в качестве рабочей гипотезы допустить, что у нормального человека детство как способ восприятия мира вообще не кончается, тогда ребенок — эталон нормальности. И здесь, на Марсе, и на спутниках, и на Луне работают дети. Тридцати и пятидесяти лет, дело не в возрасте, ибо попадают туда абсолютно нормальные люди…

Нури полюбовался выстроенным силлогизмом и заснул. Впервые за эти дни он спал без сновидений, а утром реализовал право, данное Советом, — послал на Землю личную радиограмму. К полудню Нури уже вернулся к энергетикам на четвертую станцию освоения.

— Вам понравилось у нас, Воспитатель? — встретил его Мануэль. Кубинец весь светился улыбкой. — Для нас радость видеть вас вторично. Я извещу ребят?

— Не стоит. Сегодня вечером ты поможешь мне. Я хочу поставить опыт. То, что раньше называли следственным экспериментом. Кроме тебя, об этом никто знать не должен.

Мануэль улыбался, но Нури видел растерянность в его улыбке. Как это Олле называл свои лекции: уроки раскованной мимики? Ребята чисты в мыслях и не в состоянии носить маску безразличия.

— Я вынужден так поступить, — преодолевая неловкость от своего тона и слов, сказал Нури.

— Втайне от всех?.. Ваше право, Воспитатель. — Мануэль рассматривал шнуровку своих ботинок. Нури крякнул.

— Ну как тебе объяснить… — пробормотал он. — Это нужно, чтобы не гибли больше. И я вынужден… В конце концов жизнь важнее этики.

— Не надо об этике, — сказал Мануэль. — Я помогу вам. Что нужно сделать?

Вечером после захода солнца Нури сидел рядом с дежурным по безопасности, рассматривая круговую панораму — рельефную карту окрестностей. Поворотный пульт дежурного стоял на возвышении посередине круглого зала, и прямо на полу во все стороны расходились макеты коттеджей поселка, а там, где начинались стены, низким бордюром было обозначено опоясывающее поселок кольцо — имитация основания снятого купола. К стенке-кольцу были приткнуты синие прямоугольники вездеходов, и такие же прямоугольнички двигались по рельефной стене, неся на себе зеленые огоньки: освоители съезжались к поселку.

С момента прилета на Марс пояс безопасности с передатчиком носил на себе и Нури. Система безопасности позволяла вести наблюдение за местом пребывания каждого члена экспедиции и обеспечивала двустороннюю связь, которой, кстати, никогда почти не пользовались.

Было хорошо видно, как, оставив у стенки квадратики вездеходов, зеленые огоньки двигались по улице поселка сначала к душевым и роились там, потом к столовой и разделялись по четыре. Ну да, подумал Нури, столики на четверых.

Дежурный, с любопытством поглядывая на Нури, что-то писал. Нури краем глаза смотрел, как к границе поселка, за коттеджами, вне дороги движется зеленый огонек. Интересно, заметит дежурный или нет?

Дежурный резко повернулся вместе с пультом. Заметил. И нажал кнопку связи.

— Я ДП. Кто в одиннадцатом секторе?

— Я, Мануэль. Все в порядке — прозвучало в зале.

Конечно, это Мануэль. Он и должен увести чертей из поселка, пока все ужинают. Нури нашел на панораме батарею радиаторов и мысленно увидел, как выпущенные черти ковыляют к ней, спеша получить свою долю излучения.

Мануэль, зеленый огонек, вернулся к центру поселка и одиноко застыл возле кольца выводной шахты. "Это я должен был сделать сам, — запоздало подумал Нури, — сам должен был увести чертей".

Огоньки по одному начали собираться у шахты. Сейчас освоители уже, наверное, молчат и ждут. Ждут привычного развлечения. Сколько их там? Нури обшарил взглядом панораму. Еще мгновение. Все! Один огонек отделился, и вот он быстро движется к стене.

Дежурный придвинул к себе микрофон, взглянул на Нури.

— Не надо. Кто-то пошел привести чертей. — Нури отодвинул кресло и вышел, перешагивая через домики. "Ну что ж, можно считать доказанным… — подумал он. — Вот так, значит, и бывает. Кто-то идет и приводит…"

На ступеньках сидел Мануэль.

— Я знаю, о чем ты думаешь, — Нури спустился, присел рядом.

— О Земле, — сказал Мануэль. — Мы здесь всегда думаем о Земле.

Нури грустно усмехнулся. Эти же слова когда-то он сказал Сатону. Уже тысячи живут в космосе. И пусть их будет миллионы, всегда во веки веков люди будут думать о Земле…

— Вы знаете, я ведь еще и гидролог. — Мануэль протянул конверт. — Здесь заявление. Я прошу перевести меня в седьмую экспедицию. Делать что-то тайком от товарищей я не могу… Я прошу вас, Нури Метти, передать мое заявление в отдел кадров управления освоения Марса.

Нури Метти. Он уже не говорит: Воспитатель

Нури. Все правильно, но, кажется, он не научил их прощать…

На второй день после возвращения Нури на Землю результаты расследования обсуждались на марсианской секции Совета. Выслушав записи кодового браслета, председатель секции пригласил Нури занять место докладчика

— Мы просим вас дополнить материалы, которые вы предоставили Совету. Не все ясно.

— Я готов.

— Начнем с вашей телеграммы, — председатель вынул из папки бланк. "Внеочередным рейсом отгрузите Марс девять одиноких псов. Отбор животных прошу поручить Олле. Уполномоченный Совета Метти". Мы выполнили ваше, гм, указание. Псы уже на Марсе.

— Благодарю, — сказал Нури. — Теперь я спокоен.

— Успокойте и нас. Почему псов, почему именно девять, почему поручить Олле и почему в конце концов одиноких?

Манера председателя вести совещание нравилась Нури. И сам он, длинноногий, веселый и тощий, тоже нравился. По привычке оценивать человека Нури прикинул, как бы отнеслись к председателю его, Нури, воспитанники: наверняка одобрили бы.

— Отвечать по порядку вопросов?

— Порядок на ваше усмотрение.

— Из кодовых записей Совету, видимо, понятно, что я, по сути, ничего не расследовал. Я просто ездил, жил, работал, как все, и смотрел.

— Это хорошо — смотрел! — сказал председатель. — И что вы увидели?

— Стандарт. Одинаковость условий во всем, странный быт без неожиданностей. Жизнь, отданная делу, — и в деле каждый из них безупречен, но вне работы личность сразу блекнет. Я не знаю почему, полагаю, что здесь действует комплекс разнородных угнетающих факторов, в этом надо будет долго разбираться. Меня насторожило одно: везде глазеют на чертей…

— Они что, действительно так забавны?

— Не знаю, — Нури пожал плечами. — На пятой к ним полное безразличие. На пятой меньше устают. Хотя там такие же абсолютно нормальные ребята, как и на остальных станциях. Я задался вопросом: почему на пятой фактор угнетения выражен слабее?

— Действительно, почему? Там что, есть отклонения от стандарта?

— Я заметил одно. Лариску.

— Ага, Лариску. И что эта ваша Лариска делает?

— Не моя. Общая. Живет.

— И все?

— И все! Живет рядом с людьми собачка. Большинство ее словно бы даже и не замечает, но она есть. И никому в пятой не приходит в голову интересоваться чертями, этой имитацией живого… Я не психолог, я воспитатель в одной из дошкольных групп при ИРП, и я вижу, как тянутся дети к животным. Вообще, без общения с животными ребенок не может быть правильно воспитан, это естественно.

— И потому погиб Альдо?

— В детстве часто важно то, на что взрослый и внимания не обратит. Альдо был таким же ребенком, как и остальные дети.

— Не понял! — взор председателя горел неистовым любопытством, он не отрываясь смотрел в глаза Нури. — О каких детях вы говорите?

— Простите, я хотел сказать, как остальные члены экспедиции.

— Вы что, рассматриваете ее как детский коллектив?

— А как иначе, ведь освоители абсолютно нормальные люди.

— Я потрясен, — сказал председатель. — Совершенно новая точка зрения на сообщество людей в инопланетных условиях!.. Но, прошу вас, продолжайте.

— … Знаете, будь Альдо в маске, случай прошел бы совсем незамеченным, и они и дальше смотрели бы чертей. Изо дня в день, из месяца в месяц… мои ребята. А что, работа делается, планы выполняются…

— Психологи, социологи, — вздохнул председатель. — Тесты сочиняем, проверки устраиваем. А тут… просто любить надо.

— Ну и о псах. Я попросил девять по числу бессобачных поселков. Одиноких, чтобы пес в каждом видел хозяина и не помер от тоски по оставшемуся на Земле. Пусть он провожает их утром и встречает вечером, ведь собака никогда не устает любить, не бывает в плохом настроении и рада каждому. Просил Олле потому, что знал: поручи другому — и на Марс попадут особо выдающиеся псы, а этого не нужно. Естественно, Олле понял, что от него требуется. Марсианин по рождению, он взял без отбора обычных собак. Просто собак, ибо каждый пес жизненно необходим.



А. Горцев. Белый Монастырь


Вырвавшись из каменных объятий скалистой теснины, река неудержимо мчалась куда-то вниз. С гневным грохотом она штурмовала обломки скал, забившие русло, — в фонтанах брызг солнце дробилось на радужные кванты. От грохочущей, пенящейся массы веяло такой неодолимой мощью, что Владимир покачал головой: попробуй останови…

От этого места начинались десять тысяч ступеней, ведущих к Белой Часовне, — там, наверху, ожидал сюрприз, обещанный ему Джерри.

Поднимаясь асе выше, Владимир чувствовал себя как никогда счастливым, один в сосновом сумраке, пахнущем прогретой смолой. Под ногами лежали ступени, высеченные в скале. Отполированные миллионами шагов, они теперь были покрыты давно нетронутым ковром сухой хвои.

Ничто в природе Владимир не любил так, как горы. Ему казалось, что он понимал породившую их Землю, — ей словно прискучило однообразие равнин и океанов, и она стала творить из своей каменной одежды недвижимых гигантов, обрядив их в зеленую парчу лесов, украсив ожерельями звонкой воды и увенчав коронами снегов.

Прошло около грех часов, когда серовато-красная колоннада сосновых стволов, наконец, расступилась и Владимир оказался перед наклонной белой стеной. Она как бы продолжала холм, уходя выше сосен в темную синеву. Наверх вели еще четыре марша ступеней, выходивших на крышу, мощенную идеально подогнанными каменными плитами. Подойдя к барьеру, Владимир обомлел. Воздвигая часовню, древние строители знали, что делали: над ступенчатой перспективой возвышавшихся холмов, в синеющем просторе встало белое видение Чомо-Ганги, иначе Белого Монастыря.

Вершина выглядела словно колоссальный многобашенный храм, и Владимир почувствовал, как по спине пробежал холодок почти суеверного восхищения. Накануне, во время ночного полета, он видел лишь силуэт Чомо-Ганги на мерцающем звездном фоне. Но теперь, отсюда, эта белая громада, освещенная боковым солнцем, вторглась в самую душу. Да, лучшего сюрприза Джерри не мог и придумать…

Внезапно шуршание шагов по каменным плитам заставило Владимира обернуться. От испуга и изумления он остолбенел. То, что стояло перед ним, не было привидением. Оно было реально и отбрасывало безобразную тень, похожую на размазанную кляксу. Котлообразная голова — или туловище — была приподнята метра на полтора тремя мощными членистыми лапами и несла на себе решетчатую раму. Каждая лапа кончалась ступней вроде распяленной банановой грозди. По окружности головы зияли отверстия, видимо глаза, а пониже торчал хобот, свернутый спиралью.

Космический гость? А может, злой дух во плоти, охраняющий Часовню? Но уродливое создание не дало ему времени размышлять.

— Обедать, господин Светлый, — сказало оно странным скрипучим голосом. — Господин Темный ждет внизу…

По трем его лапам переливалась волна едва уловимой дрожи. Владимир молчал, оправляясь от шока. Кажется, он начинал понимать, в чем дело.

— Кто ты? — спросил он.

— Носильщик Цзамбо, господин Светлый. — Скрип доносился откуда-то изнутри головы. — Господин Темный включил Цзамбо. Велел принести вас вниз. Цзамбо ходил быстро-быстро.

Сказав это, он услужливо сложился чисто механическим движением, одновременно подогнув все три лапы.

Все стало ясно. Это и был сюрприз Джерри; он находился, видимо, в том тяжелом зеленом ящике, который они погрузили в аэроплат первым. От него тянуло теплом и своеобразным запахом, вроде аммиака, вызвавшим у Владимира приступ отвращения. Тщетно он пытался восхититься целесообразностью этого чудовища: на раме были два удобных седла, а три лапы, должно быть, служили надежной опорой на горных склонах. Все равно между этим странным созданием человеческого ума и Белым Монастырем, великолепным творением Земли, контраст был так резок, что Владимир обозлился.

— Иди! Я спущусь сам!

— Да, господин… — Нелепая тварь, распрямившись, попятилась, словно включив задний ход, и стала спускаться, по-паучьи перебирая лапами.

Владимир отвернулся и, поднеся к глазам бинокль, стал рассматривать Чомо-Гангу оценивающим глазом восходителя. В поле зрения, деталь за деталью, медленно плыла пятикилометровая стена, сплошь обледенелая от подножия до зубчатых пиков. Она была покорена лишь однажды, полстолетия назад, ценой нескольких людских жизней и неимоверных усилий. Теперь же их было только двое — или трое? — и у них был аэроплат. Конечно, о посадке на главную вершину не могло быть и речи. Но слева, с северной стороны, стена переходила в обширное, почти горизонтальное плечо. Оставалось посадить аэроплат в ледовый цирк на плече, одолеть ледник и предвершинный гребень и за двое суток они доберутся до главного пика Белого Монастыря.

Пора было спускаться, и его мысли вернулись к диковинному носильщику. Теперь, в десятые годы XXI века, роботы были уже привычными. Они чистили обувь на улицах, продавали товары, подавали в ресторанах. И все же это были машины. Они не стилизовались под людей, оставаясь лишь замысловатыми аппаратами. Но в тиши лабораторий уже нарождалось новое поколение невиданных ублюдков техники и биологии. В них не было металла — только белковоподобные структуры, квазиживые ткани из искусственных клеток. Об этом Владимир только слышал, а вот теперь увидел воочию.

Ну и кикимора, подумал он. Будь это машина, все было бы ясно. Переставил рычаг, нажал клавишу или скомандовал в ухо-микрофон. Или животное, пусть самое диковинное, скажем, стегозавр, — он представил себя верхом на стегозавре, ноги в стременах, в руках уздечка, и усмехнулся. А этот… к нему не подбиралось даже термина, не то что имени. Он ничего не напоминал, ни на что не походил, и это почему-то вызывало раздражение. Но в конце концов не всякому доставит удовольствие общение с говорящей лягушкой, будь она хоть гением.

На поляне, окруженной обрывистыми скалами, накренившись, стоял аэроплат — толстая пятиметровая тарелка, накрытая прозрачным полушарием. Неподалеку в тесном кольце каменного очага метались языки оранжевого пламени, облизывая дымившую черную посудину. Рядом в одних синих плавках, с болтавшимся на шее медальоном, под ритмическую музыку отплясывал Джерри, во все горло распевая модную песенку.

Владимир издали помахал ему рукой. Джерри был коренной тибетец, симпатичный парень с широким улыбчивым лицом и озорными черными глазами любитель восхождений и прирожденный философ. Они недавно подружились на космическом полигоне, в великой травяной пустыне близ голубого озера Кукунор.

— Ну как сюрприз, Влади? — издали прокричал Джерри. — Похоже, он тебе не здорово понравился?

— Грешен, — сказал Владимир, подойдя к огню. — Восторга нет.

— Ничего, привыкнешь, — сказал Джерри. — Это наша новинка, двухместный шагающий вездеход, у него выносливость яка и интеллект неандертальца, больше не нужно. Мы называем их биоидами.

— Черт побери, его бы можно было сделать покрасивее, — пробурчал Владимир. — Этакий гибрид паука со слоненком…

— А на что ему красота? Он отлично приспособлен к своей функции, сам господин Естественный Отбор не сделал бы лучше. Проголодался?

— Еще бы, я ведь не биоид? Что в котле?..

— Настоящая тибетская часуйма, — сказал Джерри горделиво. — В Лхассе такой не найдешь. Ты видел Монастырь?

— Да. — Владимир вызвал в памяти образ Чомо-Ганги и снова испытал прилив восхищения. — А ты бывал здесь раньше?

— Мальчишкой, с дедом. — Джерри снял с огня свою посудину. — Уже тогда Белая Часовня была пуста, монахи ушли в мир… Давай котелок.

— Интересно, как бы монахи восприняли твоего Цзамбо?

Джерри рассмеялся, показав широкую дугу белых зубов.

— Они решили бы, что в этот облик перевоплотилась душа какого-нибудь бедняги, нагрешившего больше чем нужно… Но у него есть зачатки личности, например он может обидеться… Эй, Цзамбо! — крикнул он биоиду. — Ступай принеси воды для чая.

Разделавшись с часуймой, он достал из карманчика плавок тонкую сигарету и, закурив, поудобнее устроился на траве.

— Привыкнешь, — повторил он.

Личность, подумал Владимир. Квазиличность. Квазимысли, квазиэмоции… Но как их отличишь от наших? Да и можно ли?

— Тяжело привыкнуть, — проронил он. — В нас еще сидит древнее, темное… Не похоже на тебя — значит, чужое, берегись его. Ничего не поделаешь, жизнь лепит нас еще по старой модели.

— Она лепит из нас не то, чем мы должны быть, а то, чем мы можем быть, — изрек Джерри. — Жизнь — это бесконечная цепь превращений, она не умирает с тобой, а каждый раз возрождается в новом облике. В каком — зависит от кармы, то есть алгебраической суммы всех твоих деяний и помыслов во всех прежних воплощениях. Заметь, со знаками «плюс» и «минус»… Чем больше плюсовый итог, тем лучше следующее воплощение, понял? — Джерри приподнялся на локте, подбросил в огонь сухого можжевельника.

Владимир покачал головой.

— Ну и бухгалтерия… И ты серьезно в это веришь?

— Верю. Судьбы, фатума, нет, каждый сам себе фатум.

— Но зачем тогда вообще жить? Рисковать испортить себе карму? Лучше сразу сесть в бочку с консервантом. Не шевелиться, не мыслить, не желать…

— Вот-вот! Это и есть нирвана, вечное блаженство абсолютного покоя, конец перевоплощений, награда за хорошую карму.

— Тогда чего ради ты лезешь на Белый Монастырь? — Владимир стал терять терпение. — Для кармы?

— Да, Влади. — Тон Джерри был серьезен. — Это доброе деяние, разве оно не делает нас лучше?

— Но неужели, черт возьми, за столько лет у вас ничего не изменилось? Как вы ухитрились совместить все это с высокой наукой?

— О нет, изменилось многое. — Джерри усмехнулся. — Старый ламаизм привел Тибет к застою. Когда же пришло освобождение, мы поняли, что на яках далеко не уедешь. Наука помогла нам не только уничтожить нищету и болезни. Раньше ламы крутили молитвенные барабаны. Теперь они стали рабочими и землепашцами. Вместо лам молятся электронные машины. Мудрость сотен томов «Кянджура» доступна всем по телевизору и в микрофильмах, а над Поталой зажжены священные слова: "Ом мани падме хум" — знаешь, что это значит?

Владимир кивнул.

— Нет, Джерри, — сказал он. — Для меня это не подходит. Мне не нужна нирвана, даже на такой высокой технической базе. Я хочу жить и быть человеком… делать мир прекрасным и не давать спуску всякой дряни, ее еще много на земле… А вот и наш красавец. Слушай, почему он дымит?

Биоид приближался, ухватив хоботом дужку раскачивающегося красного ведра. Над ним поднималось облачко пара.

— Замочил радиатор, там градусов восемьдесят… Он ведь тепленький, ты разве не замечал? Пойдем, познакомься поближе.

Джерри потянул Владимира к биоиду. В нос ударило запахом аммиака, к горлу подступила тошнота. Владимир вырвал руку, крикнул с отвращением:

— Убери его подальше!

Улыбка погасла на широком смуглом лице Джерри.

— Вот оно что! — процедил он. — Знаешь, кто ты такой? Расист! Это сидит у вас в крови, у просвещенных европейцев! Какого черта ты удостоил меня своим обществом? Я ведь не Джерри, а всего лишь Чжало! Или ты рассчитывал, что я буду у тебя носильщиком? — Джерри рассек воздух сжатым кулаком. — Ко всем чертям! — Он повернулся и пошел к аэроплату.

За ним поплелся Цзамбо. В его ретираде было что-то от безответной ослиной покорности. Владимир почувствовал, что краснеет. Кинулся вслед.

— Подожди, Джерри, — проронил он глухо. — Оправдываться не буду, я вел себя, как скотина… Понимаешь, мне всегда говорили, что я похож на стальной рельс: как уложен, так и ведет. Не могу я к нему привыкнуть, ну никак… — Ему бросился в глаза медальон Джерри. В ромбовидной рамке улыбалась молодая черноволосая женщина с милым простодушным лицом. Раньше я у тебя этого не видел, это Сонбу?

— Она. — Джерри смягчился. — Мы поженимся через год, когда она окончит университет в Чамдо. А у тебя девушка есть?

— Нет. — Владимир насупился. — Она не смогла примириться с этим.

— С рельсом?

— Да. Этот твой Цзамбо — я не могу считать его машиной. Животным тоже, он ведь говорит. Значит, человек? Но он слишком непохож на человека.

Некоторое время они молча глядели друг на друга.

— Ну и что из того, что непохож? — сказал наконец Джерри. — Вот ты, например, — откуда я знаю, что ты не искусно сделанный робот?

Владимир изумленно уставился на Джерри.

— Ты что, обалдел?

— Не пугайся, — насмешливо ответил тот. — Ты человек. Но не потому, что сделан из плоти и крови. А потому, что ведешь себя по-человечески, вот что важно. И Цзамбо тоже, почему же не считать его человеком?

Владимир задумался. Солнце клонилось к закату, и освещение стало неожиданно теплым, — это, невидимая отсюда, сияла Чомо-Ганга, наполняя мир розовым светом.

— А знаешь, ты прав, — признал он. — Думать иначе — это и есть расизм… Но тогда ты рабовладелец, так ведь? Ты же на нем верхом поедешь.

— А это совсем другое дело. Возить — его профессия. Аэроплат сядет не везде, а Цзамбо пройдет всюду. Изотопной батареи хватит надолго, пока не состарятся миозиновые мышцы.

— Ладно, Джерри, я привыкну, — пообещал Владимир. — Но ездить на нем не стану… Послушай, а выключить его нельзя?

— Не выйдет. — Джерри расхохотался. — Если ты пустил батарею в режим, то все! Его можно только… разобрать, что ли? Да брось ты мудрить, он неплохой малый… Эй, Цзамбо, поди сюда!

Тот подковылял, тихонько виляя хоботом, платформа покачивалась в такт. Верно; не красавец, но ведь и як тоже… С этим хоть можно перекинуться несколькими фразами в пределах проблем ходьбы и переноски грузов.

— Он может не только возить. — Джерри окинул биоида сочувственным взглядом. — У него развитая терморегуляция. Прикажешь — обогреет не хуже костра, правда за счет сокращения своей жизни… — Он похлопал Цзамбо по слоновьей голове. — Все! Давай десерт.

Они с наслаждением поглощали консервированные бананы, когда Владимир вдруг сказал:

— Слушай, у меня идея, как добиться нирваны при жизни…

— Ну-ка, давай!

— В невесомости, орбитуя над планетой!

И передние глаза биоида Цзамбо увидели непонятную ему картину: господин Темный и господин Светлый разразились громкими ритмическими звуками, повалились на траву и стали по ней кататься, обхватив друг друга. Если это опасность, то нужно прийти на помощь. Но кому из них?..

Они были молоды, полны играющей силы и не подозревали, какой искус готовит им Белый Монастырь.

Было еще темно, но световой прилив с востока уже гасил звездные огни в высоком небе.

Они шли уже несколько часов по плавно поднимавшемуся глетчеру, сплошь покрытому сверкающим фирном. В удобном седле, в обогреваемом штормовом костюме Джерри не ощущал движения — вокруг господствовала белизна, не давая взгляду ни единой зацепки. Лишь впереди маячила ярко-алая фигура Владимира — шлем на голове, плоский серебристый баллон на спине, широкий белый кушак вокруг пояса. Джерри оглянулся — позади тянулась цепочка звездчатых следов от ступней биоида. Они перемежались с овальными отпечатками самоподъемных ботинок — ороподов, в которые был обут Владимир. Еще дальше простирался фиолетовый горизонт, на его фоне темнело пятнышко оставленного ими аэроплата.

— Джерри! Как маяк?

— Пищит нормально.

По сигналам маяка, отраженным спутником, следившая за ними спасательная база постоянно знала их место.

— Постой-ка, осмотримся. — Владимир вгляделся вперед. До подножия предвершинного гребня оставалось километра три коварного ледника, наверняка изрезанного трещинами, закрытыми снегом. Лишь перед самым гребнем, в плотной тени вершинного массива, снега не было — там громоздились полупрозрачные глыбы открытого льда.

— Будем держаться осторожнее, — услышал Джерри в своем шлеме. — Терпеть не могу закрытый ледник, не знаешь, где загремишь. Давай двигаться в связке, включаю эхо-зонд…

Между ними пролег тридцатиметровый красный трос, а в ушах Владимира возникло тихое жужжание, означавшее близкую ледовую твердь под слоем фирна. Подъем усилий не требовал: эту работу делали ороподы, "горные ноги", по очереди поднимавшие каждую ступню сжатым газом из заспинного баллона. Четыре такта, два «вдоха» и два свистящих «выдоха» под ногами: раз-два, три-четыре, ом-мани — падме-хум…

Когда из-за вершинных зубцов Чомо-Ганги высунулся ослепительный краешек солнца, их атаковал ураганный ветер. Подняв в воздух снежные вихри, он потопил все вокруг в белесой мгле. Но остановить восходителей не мог.

Почувствовав натяжение троса, Владимир оглянулся; Джерри подошел, пожалуй, слишком близко.

— Держись подальше, Джерри! — крикнул он предостерегающе.

И вдруг жужжание эхо-зонда стало оглушительно громким, а правая нога потеряла опору. Падая, Владимир ударился затылком шлема о снег и ощутил сильный рывок натянувшегося троса. Дальше было быстрое скольжение вниз по ледовому склону, защемившее сердце чувство непоправимости, отчаянная попытка задержаться. Это длилось несколько секунд. Потом скольжение резко замедлилось и прекратилось. Владимира заклинило между двумя наклонными ледовыми стенами. Сверху чувствительно напирала масса обрушившегося снега.

— Влади! — раздалось в шлеме. Значит, они целы! Но где они?

— Джерри, Джерри, я здесь!

— Влади! — по-прежнему звал Джерри: он его не слышал. — Влади, где ты?

Видимо, отказала связь. Если сбросить шлем, можно просто крикнуть. Владимир попытался высвободить зажатые руки, и тут же возобновилось скольжение. Неужели это конец?

— Влади! Где ты? — звучало в шлеме.

Скольжение замедлилось, и вдруг освободились руки, а ороподы уперлись в твердое.

Некоторое время Владимир не шевелился. Потом включил нагрудный фонарь, в его свете блеснули слоистые ледовые стены. Осторожно поднявшись, он отряхнулся и откинул шлем. Лицо обдало морозом.

— Джерри! — крикнул он. И тут же услышал радостный отклик.

— Влади, я тебя слышу! Мы съезжаем вниз!..

— Здесь пещера! — во всю мочь крикнул Владимир: эхо откликнулось издевательскими повторами. — Пусти вперед Цзамбо!..

Через минуту на Владимира посыпался град снежных комьев. Он отскочил, и стокилограммовый биоид, спружинив на лапах, шлепнулся на его место. Вслед за ним, весь в снегу, прибыл Джерри. Они обнялись, и Владимир помог ему снять шлем.

— Цел?

— Ушиб немного плечо. — Владимир снял заспинный баллон и ненужные ороподы. — Ты, я вижу, в порядке, а маяк?

— Посмотри у меня за спиной. Вроде пищит…

Владимир заглянул, покачал головой:

— Помяло антенну. Впрочем, его все равно надо выключить.

— Значит, маяк они уже потеряли. — Джерри просиял. — И знают где! Ом-мани-падме-хум! Через час будут здесь! — Он облегченно перевел дух. Но расскажи, как все это получилось?

— Скорее всего трещина была перекрыта старым наддувом фирна. — Владимир почесал затылок. — А под ним пусто. Зонд и дал отражение от фирна… А ты — какого черта ты подошел так близко? Держись ты на всю длину троса, остался бы наверху!

— Зазевался, Влади, — сказал Джерри чистосердечно. — Я и моргнуть не успел, как трос потащил нас…

Они стояли на волнистой ледовой поверхности, уходившей покатым горбом в глубокую тьму. Владимир посветил фонарем и свистнул.

— Как же нам повезло! Проехали метров двадцать, а могли бы ехать еще долго… Закрепляйся! — Джерри извлек из кармана ледовый пистолет, заложил в дуло зазубренный крюк, приложил его к стене и нажал спуск. Раздался громкий хлопок, мгновенное шипение пара, в лицо брызнули холодные льдинки. Раскаленный крюк глубоко засел во льду. Подобрав трос, Джерри привязал к ушку крюка себя и Владимира.

— А где упаковка со снаряжением?

Джерри подошел к биоиду, ощупал пустую искореженную раму:

— Все исчезло, Влади!

— Не беда, ждать недолго, прокормимся аварийным. — Владимир распустил свой кушак: это была гибкая нейлоновая лестница. — Посвети-ка.

Подозвав Цзамбо, он влез на раму и вогнал в стену, повыше, два крюка. Подвесив к ним лестницу, взобрался наверх, ощупал свод, — рука уперлась в холодную шероховатую поверхность. Пошарив по своду, он вдруг понял, что смерзшийся остаток обрушившегося снега запер их в ловушке. По спине пробежал неприятный холодок.

— Придется ждать спасателей, Джерри, — проронил он.

В луче фонаря было видно, как сразу изменилось лицо Джерри.

— А если они… задержатся? Аварийки хватит на сутки, ну растянем на двое, а потом?

— Спокойно, парень! Давай-ка лучше починим антенну…

Оставалось только ждать.

Влага стекала повсюду с ледовых сводов, капли падали на непокрытые головы, на окутанного паром биоида, постукивая вразнобой и вызывая неожиданную ассоциацию с мартовским днем там, дома…

Они давно переговорили обо всем на свете, пытаясь обмануть голод и тревогу. Правда, гибель в этой ледовой западне была так бессмысленна, что в нее просто не верилось. Но уже надвигалась отупляющая пассивность. Ей нельзя было поддаваться, и Владимир всячески старался расшевелить Джерри, все чаще молившегося в одиночку.

Привстав, он посмотрел на часы: было пятое июля. Прошло уже четверо суток, а спасателей все не было. Причина могла быть одна: они потеряли маяк где-то раньше. Но где и когда?

Биоид был еле виден в полумраке. Исходивший от него поток тепла явно стал жарче. И странно: уже привычный запах аммиака сменился чем-то другим, незнакомым. Спросить его, в чем дело? Как-то не поворачивался язык. Да и поймет ли?

Он растолкал спавшего Джерри. Тот открыл глаза, поблуждал взором, потом приподнялся на руках.

— Влади, — проговорил он с трудом. — Дай мне пить.

— Держись. — Владимир дал ему напиться. — Все равно выберемся!

— Когда? Может, им мешает снежная буря?

— Вряд ли она так затянулась. Знаешь, когда они потеряли маяк? В пургу! Помешали, наверное, электрические разряды, сам знаешь, в горах это бывает. Она же, черт, не дала им сразу взлететь.

Джерри сел на скомканном алом полотнище.

— Но ведь они могли найти нас по следам!

— Следы наверняка замело, — возразил Владимир.

— Но мы проделали в снегу изрядную дыру! Уж ее-то они могли разглядеть?

— Трещину засыпало свежим снегом.

— Так что же ты мне доказываешь? — крикнул Джерри. — Что нас невозможно спасти?

Он прав, подумал Владимир. Опять я ломлюсь по прямой…

— Спасатели идут, Джерри, — сказал он спокойно. — Безусловно ищут.

— Они найдут одного Цзамбо, его хватит надолго! — Джерри говорил все громче, его черные глаза возбужденно блестели. Внезапно он оборвал речь, уставился на биоида и вскочил на ноги. — У нас есть пища! Ты видишь?

Владимир невольно оглянулся.

— Вот она, позади тебя! Полсотни килограммов съедобного миозинового белка в его мышцах! Ты понимаешь?

Ответить Владимир не успел: со стороны биоида послышался какой-то свист. Неужели он понял разговор?

— Смотри, что он делает!

Хобот был развернут и направлен на узкую расщелину, уходившую наверх. Джерри дотронулся до головы биоида и тут же отдернул руку. Из хобота со свистом вырывалась струя горячего воздуха.

— Он перегрелся! — крикнул он. — Эй, Цзамбо! Остынь, я приказываю!

— Зачем, Джерри? — вмешался Владимир. — Он же спасает нас! От тепла протаивает обвал, еще немного — и мы выберемся!

— Цзамбо греть… — послышался скрип биоида.

— Но для него это самосожжение! Миозин не выдержит и мы лишимся всего! Смотри, как под ним тает лед — он рухнет вниз! Остынь, Цзамбо!

— Цзамбо не остыть… — был ответ.

Джерри кинулся к Владимиру, схватил за ворот комбинезона.

— Надо его разобрать! Ты не веришь, что это съедобно?

— Нет, не то… — Владимир отвел его руки. — Как насчет твоей кармы? И во что перевоплотишься ты?

— Ах, вот что! Быстро же ты перестроился! Давно ли он был для тебя поганым монстром?

— Ошибаешься. — Лицо Владимира было мрачно. — И тогда он был для меня почти человеком… То, что ты предлагаешь, убийство. Почему бы тебе не подкрепиться моим филе?

Свист воздуха не прекращался. Из расщелины валил пар, безостановочно лилась вода.

— А если бы это был пес, верный друг, понимающий, но не говорящий? Ты бы умер с голоду рядом с ним?

— Да, — ответил Владимир твердо.

— Но это просто говорящая машина, пойми! Съесть кожаный сальник насоса — это тоже каннибализм?

— Не валяй дурака, Джерри! Неважно, из чего он сделан. У него есть личность, вот что важно. — Сам того не замечая, он повторил сказанное Джерри там, на поляне.

Они встали друг против друга, расставив ноги, полусогнув руки.

— Не мешай мне, Влади! — Тон Джерри был угрожающим.

— Ты не вправе отнять у него жизнь!

— Он не живой!

— У него есть разум. И может быть, чувства.

— Ему все равно!

— Но я не могу… — Владимир почувствовал, как его захлестывает нечто, стоящее над доводами разума. — Я не позволю тебе это!

— Ты стальной рельс, ты один, а меня ждет невеста! — Джерри отскочил к стене с пистолетом в руках. — Я не намерен подыхать в этой мышеловке! — Он загнал в ствол крюк, похожий на сосновую ветку. — С дороги!

— Джерри, погоди! — крикнул Владимир, задыхаясь. — Ом-мани-падме-хум! Во имя Священного Сокровища в Цветке Лотоса — стой!

В тусклом взоре Джерри мелькнуло замешательство. Отчаянным прыжком Владимир очутился рядом, схватил за кисть, отклонив пистолет кверху. Хлопнул выстрел. Раскаленный вишнево-красный крюк, мелькнув, скрылся в расщелине. Оттуда с шумом посыпались куски льда, и вдруг словно забрезжила заря: к ним пробился дневной свет.

Оба так и застыли рядом, с вытянутыми вверх руками. Но сзади послышался треск, часть льда откололась, увлекая с собой глубоко втаявшего биоида.

— Господин… опасность… — раздался скрипучий голос и утих.

Из пропасти донеслось шипение, взвились клубы пара — все было кончено.

Ах, Цзамбо!.. Никогда еще Владимир с такой силой не испытывал жалости.

Но нужно было действовать. Через час лихорадочной работы — крюк, лестница, крюк, лестница — оба выбрались наверх и, зажмурившись, повалились в изнеможении на снег.

Потом Владимир встал, пошарил зондом, — кругом было безопасно. Пройди они метрах в трех стороной — не угодили бы в трещину. Он установил маяк, прислушался — маяк пищал успокоительно. Теперь уж скоро прилетят за ними.

Они ждали, откинув шлемы, щурясь от яркого света.

— Почему он тебя не послушался, Джерри?

— Не знаю… Такого с ними раньше не бывало. В их программе нет стимула к самопожертвованию, только защита хозяина. — Джерри помолчал. — Хотел бы я знать, во что он теперь перевоплотится…

— В человека, — сказал Владимир.



Михаил Веллер. Тест


Первого августа, за месяц до начала занятий в школе, мама повела Генку на профнаклонность. Генка не боялся и не переживал, как другие. Ему нечего было переживать. Он знал, что будет моряком. Его комната была заставлена моделями парусников и лайнеров. Он знал даже немного старинный флажной семафор и морзянку. И умел ориентироваться по компасу.

Вот Гарька — Гарька, да, волновался. Он семенил рядом со своей мамой, вспотевший и бледный. Вчера он упросил Генку, что будет проверяться после него. Он во всем с Генки обезьянничал. И модели с него слизывал, и тельняшку себе выклянчил, когда Генка впервые вышел во двор в тельнике. Ему тоже хотелось стать моряком. Генке было не жалко. Пожалуйста. Море большое — на всех хватит. Даже так: когда он станет капитаном, то возьмет Гарьку на свой корабль помощником.

С солнечной улицы они вошли в прохладный вестибюль поликлиники. Генке мама взяла номерок на десять сорок. Гарькин номерок был на десять пятьдесят.

В очереди ждало и томилось еще человек пять. Трое девчонок сидели чинно, достойно; девчонки… что с них взять, сначала им куклы, потом дети — весь интерес. Пацаны тихо спорили, с азартом и неуверенностью. Профнаклонность — это тебе не шутка, все понимали.

Настала Генкина очередь. Они шагнули с мамой за белую дверь.

— Останься в трусиках, — сказала медсестра. — А вы, — к маме, подождите здесь с одеждой.

Генка независимо вошел в кабинет. Доктор оказался совсем не такой; не старый и в очках, а молодой и без очков. Из-под халата у доктора торчали узкие джинсы.

— Садись, орел! — Он подвел Генку к высокому креслу. — Сиди тихонько, пощелкал переключателями огромной, во всю стену, машины с огоньками и экранами. Снял со стеллажей запечатанную пачку карточек и вложил в блок. Не волнуйся, — приговаривал он весело, успокаивающе, а то, можно подумать, Генка волновался… хм. Доктор надел Генке на голову как бы корону, от каждого зубца тянулся тоненький проводок за кресло. Подобные же штуковины доктор быстро пристроил ему на левую руку и правую ногу. И прилепил что-то вроде соски к груди. — Так. Вдохни. Выдохни. Расслабься. Сиди спокойно и постарайся ни о чем не думать. Будто бы ты уже спишь… — Он повернул зеленый рычажок. Машина тихонько загудела. — Вот и все) — объявил доктор и снял с Генки свои приспособления.

— Доктор, я моряк? — для полного спокойствия спросил Генка уверенно.

— Одну минуточку… — Доктор открыл блок, вынул карточки, нажал какую-то кнопку, и машина выбросила пробитую карточку в лоток. — А ты, брат, хочешь стать моряком?..

— Ну естественно, — снисходительно сказал Генка.

— Ого!.. Сто девяносто два! — Доктор одарил Генку долгим внимательным взглядом. — Сто девяносто два! Поздравляю, юноша.

— Я буду адмиралом?! — подпрыгнул Генка.

После паузы доктор ответил мягко:

— Почему же обязательно адмиралом?..

И то ли от интонации его голоса, или еще от чего-то странного Генку вдруг замутило.

— Что… там?.. — выговорил он, борясь с приступом дурноты.

Доктор был уверен, весел, доброжелателен:

— Чудесная и редкая профессия. Резчик по камню! Нравится?

— Какой резчик, — шепотом закричал Генка, вставая на ноги среди рушащихся обломков своего мира, и замотал головой, — какой резчик!

Появившаяся медсестра положила добрую властную ладонь ему на лоб и что-то поднесла к лицу, от едкого запаха резануло внутри и выступили слезы, но сразу отошло, стало почти нормально.

— Нервный какой ты у нас мальчик, — ласково сказала медсестра и погладила его по голове.

— Редкая и замечательная профессия, — убедительно и веско повторил доктор. — И у тебя к ней огромнейшая способность. Утречко, а? — обратился он к медсестре. — В девять был этот мальчишечка… Шарапанюк… резчик по камню, сто восемьдесят. Теперь, пожалуйста, этот — сто девяносто два, а?

— И тоже резчик? — сестра взглянула на Генку по-особенному и вздохнула. — Талант…

— Посмотри на его убитое выражение. — Доктор даже крякнул. — А поймет, что к чему, еще ведь зазнается, возгордится. Ты еще прославишься, мальчик.

— Я не хочу прославиться, — горько сказал Генка. — Я все равно моряк…

Мама поняла все сразу, когда Генка вышел обратно в приемную. Она взяла профнаправление — и лицо ее посветлело. Она взволнованно поцеловала Генку куда-то между носом и глазом и принялась сама надевать на него рубашку, как будто бы он маленький.

— Чудесно, сынок, — сказала она. — Замечательно! Пойдем с тобой сейчас в художественную школу.

— Я пойду в мореходку, — ответил Генка непримиримо.

Мама покусала губы.

— Хорошо, — сказала она. — Пойдем сейчас домой. Пусть папа придет, там решим вместе.

Генка хмуро сидел во дворе под старым кустом акации, когда его отыскал там Гарька. Гарька самодовольно сиял.

— Меня уже оформили в мореходку, — похвастался он. — Что же ты меня не подождал, как договаривались? А мама сказала, что ты теперь пойдешь в художественную школу… Я не поверил, конечно, — доверительно сообщил он. — Какой у тебя уровень? У меня девяносто один! Почти сто! А у тебя? Сто один?

— Тыща, — сказал Генка, поднялся и ушел, пряча глаза.

Семейный совет был тягостен. Папа настаивал:

— У тебя все данные к редкой и замечательной профессии. Тысячи ребят были бы счастливы на твоем месте. Послушай нас с мамой, сынок. Ты ведь, хотя и взрослый, не все еще понимаешь… А в свободное время ты сможешь купить катер и плавать где душе угодно.

— А доктор не мог ошибиться? — безнадежно спросил Генка.

— Как?..

— Ну… может, машина его испортилась…

Папа молча взъерошил ему волосы.

— Я пойду в мореходку, — сказал Генка и заплакал.

Месяц прошел ужасно. Предатель Гарька дразнил его во дворе и похвалялся синей формой. Генка не отвечал ни на чьи расспросы (все, казалось ему, только и думают об его несчастье и позоре) и отказывался выходить гулять вообще. Мама с папой переглядывались.

Тридцатого августа мама сказала:

— Гена. Ты уже большой. Послезавтра тебе идти в школу. Ты — резчик по камню. Понимаешь? Кем бы ни стал, но все равно ты — резчик по камню. Идти тебе в мореходку — ну… как если бы птице учиться быть рыбой.

— Чайки плавают… — сказал Генка.

— И кроме того, в первую очередь все будет предоставляться ребятам с профнаправлением, ты понимаешь?

— Понимаю, — упрямо сказал он.

Назавтра они с мамой отнесли его документы в мореходку.

Завуч, взяв его профкарточку, с некоторым недоумением воззрился на Генку, потом на маму, потом снова на карточку, потом покачал головой.

— На вашем месте, — порекомендовал он, — я бы без всяких сомнений и вариантов отдал его в художественную.

Мама неловко помялась и развела руками:

— Он хочет… Мечтал… Ему жить.

— Вырастет — поймет. Благодарен будет.

— Не буду, — угрюмо пообещал Генка. Он ждал, обмирая в отчаянии.

— Что ж, — сказал завуч и кашлянул. — Мы возьмем тебя, конечно. Характер есть — уже хорошо. Но тебе придется трудно, учти, друг мой. Очень трудно.

— Пускай, — сказал Генка неожиданно ослабшим голосом и впервые за этот месяц счастливо перевел дух. — Морякам всегда трудно!

Через неделю Генка понял, что такое профнаправленность. Гарька давно гулял во дворе, а он еще готовил домашнее задание. Класс успевал решить три задачи, а он корпел над первой. Все уже усваивали новый материал, а он разбирался в старом и задавал вопросы. Полугодие он закончил последним в классе.

— Ты бы не хотел перейти в художественную школу, сынок? — печально спросила мама. — Тебя всегда примут. Подумай!

— Нет! — бросал Генка и зло сдвигал брови. — Нет!

Он шел последним до третьего класса. В третьем он передвинулся в таблице успеваемости на две строки вверх.

— Так держать, — сказал завуч, встретившись в коридоре. — Уважаю!

В шестом классе Генка стал достопримечательностью. Он был включен в состав команды, посланной на олимпиаду мореходных школ. Команда заняла третье место. Генка был единственным участником олимпиады, не имевшим профнаклонности. Гарьку в команду не включили.

Сознание необходимости делать больше, чем требуют от Других, больше, чем делают другие, укоренилось в нем и стало нормой. Он привык, как к естественному, весь вечер разбираться в пособиях, чтобы на следующем уроке знать то, на что по программе, составленной с учетом профнаклонности, хватало и учебника.

Генка окончил мореходку десятым по успеваемости. Это очень нужно было. В числе первого десятка он получал право поступления а Высшее мореходное училище без экзаменов.

На медкомиссии он проходил исследование на профнаклонность. "Резчик по камню. Сто восемьдесят один", — последовало не подлежащее апелляции заключение. Комиссия уставилась на Генку непонимающе и вопросительно.

— Да, — сказал Генка. — Ну и что? Я моряк.

Комиссия полистала его характеристики.

— Будете сдавать экзамены на общих основаниях. Таковы правила.

Он проходил комиссию каждый год. "Резчик по камню".

На преддипломной практике он впервые не травил при сильной волне четырнадцать лет тренировки вестибулярного аппарата.

Гарька получил уже под команду сухогруз, когда его еще мариновали в третьих помощниках. Потом он четыре года ходил вторым. Потом старшим. Потом ему дали старый танкер-шестнадцатитысячник, двадцать восемь человек экипажа.

В пароходстве привыкли к необычному капитану и перестали обращать на него особенное внимание, пока внимание это не возникло вновь, уже в благосклонном плане, когда третья подряд комиссия по аварийности признала его самым надежным капитаном пароходства. В тридцать девять лет, являясь исключением из инструкций, он стал капитаном трансатлантического лайнера. Капитан лайнера без профнаклонности".

Он приезжал в отпуск, проходил двором мимо куста акации домой и каждый раз говорил стареющим родителям: "Ну как?" — и раскрывал чемодан с заморскими подарками.

— Как надо, — отвечал отец.

— Никогда не сомневалась, что из моего сына в любом случае выйдет толк, — говорила мама и на несколько секунд отворачивалась с платочком.

В сорок семь, капитан-наставник флотилии, он сошел в августе во Владивостоке. Пять широких старого золота галунов тускло отливали на его белой тропической форме. Широкая фуражка лондонского пошива затеняла загорелое лицо. Солнце эффектно серебрило седые виски. Навидавшиеся моряков владивостокские мальчишки смотрели ему вслед.

Дворец был вписан в набережную, как драгоценность в оправу. Линии его были естественны и чисты, как прозрение. Воздушная белизна плоскостей плыла и дробилась в сине-зеленых волнах и искрящейся пене прибоя.

Стройный эскорт окружья отграненных колонн расступался при приближении. Причудливый свет ложился на резьбу фронтонов и фриза, предвосхищая ощущение замершего вдоха.

Экскурсовод произносил привычный текст, и негромкие слова, не теряя отчетливости, разносились в пространстве: "…уникальный орнамент… международная премия… потомки…"

Капитан вспомнил фамилию, названную гидом. Она держалась в его памяти с того дня, того, главного дня, когда он смог… смог вопреки судьбе, вопреки всему… Это была фамилия того мальчишки, резчика, у которого было сто восемьдесят в то утро, а у него сто девяносто два. Шарапанюк была его фамилия.

Корабль уходил в море ночью. Спелые звезды августа качались в волнах. Полоска портовых огней притухала за горизонтом. Капитан стоял на открытом крыле мостика. Он снял фуражку, и ветер шевелил поредевшие волосы.

— Я лучший капитан пароходства, — сказал капитан и закурил.

И только холодок печали звенел, как затерянный в ночи бубенчик.



Александр Силецкий. Киберомахия


Ах, какая была витрина!

Очарование, чудо! Что душе твоей пожелается — все красовалось под стеклом. Не захочешь — остановишься и будешь целый час глазеть, слюнки глотая, как гарцуют перед тобой огромные, раскрашенные, сверкающие короба, в которые, ей-богу, будто вся вселенная упакована и выставлена напоказ. Решайся, заходи и покупай! Любую благодать. Механика кругом — сплошная.

И вот в один солнечный весенний день набрался я храбрости и денег и пошел в тот самый магазин приобретать какое-нибудь диво. Какое — я сам тогда еще не знал.

Вошел.

В магазине — чистота, уют, вдоль прилавков автоматы сияют, у каждого мастер сидит и починяет — ведь рабочий день только начался, значит, автоматы должны весь день без отказу работать. Ремонт необходим.

— Здравствуйте! — говорю.

Все молчат — заняты.

— Ну ладно, — говорю, — мне ведь не к спеху.

Подходит тут ко мне продавец с лицом физика-теоретика, который только что переворот в науке сделал, но сам тому не верит, и спрашивает вдруг:

— А кофе не хотите?

Я смутился. К чему вопрос? Однако вмиг сообразил.

— Ага! — вскричал я. — Сервис максимум — такова программа? Превосходно! Что ж, налейте.

Нацедил продавец мне кофе в чашечку и, подавая, говорит:

— Вы за столиком в углу посидите, обождите немного. Купить, наверное, что-то пришли?

— Верно, — отвечаю, — угадали. Товар пока не выбрал, но уж что-нибудь куплю. Непременно!

— Вот и отлично. Как только освобожусь — весь ваш.

И продавец исчез.

Пошел я к столику. Настроение было радужное. Приятно, когда с тобой душевно говорят, не казенно… Я люблю, чтоб все на уровне и с блеском выходило — душа у меня современная, иначе не могу.

За столиком сидел какой-то гражданин. Он тоже кофе попивал и, будто нехотя, листал журнал с картинками. Одет он был отменно и выражение лица имел лощено-деловое. Я ценю такие лица. Как видно, сильный человек.

— А что, — говорю, садясь напротив гражданина, — не правда ли, день сегодня особенный?

— Ждем катаклизма? — отозвался гражданин мгновенно.

— Да нет. Просто солнышко светит, гололеду нет.

— Весна, — развел руками гражданин и улыбнулся.

— И впрямь, — киваю. — Как это вы подметили!.. Весна и впрямь. А после будет лето. Время отпусков. Вы — здешний?

— Все мы здешние, — еще шире улыбнулся гражданин.

Вот-вот, подумал я, какой подтекст, глобальный ход идей!.. Интеллигент, поди ж ты…

— Ждете долго? Что собираетесь купить?

— Могу журнальчик показать, — вдруг сообщает гражданин.

— Боитесь сглазить, понимаю… А журнальчика не надо. Там картинки заграничные. А я, признаться, не обучен. Не пойму.

Тут за прилавком дверь распахнулась, и подлетел к столику наш продавец.

— Ну как? — спросил он очень деловито.

— Что — как? — не понял я.

— Ну, разговорились, обменялись новостями?

— Это уж как положено, — усмехаюсь. — А что?

— Вам нравится этот человек?

Посмотрел я на гражданина — тот сидит, сияет весь, ну прямо душка!..

— Да, — говорю. — А все-таки, что случилось?

— Если товара для души не выбрали, то вот, предлагаю, покупайте. Прекрасный экземпляр!

— Чего-чего?! — У меня аж глаза на лоб полезли.

— А ничего, — говорит продавец. — Наша последняя модель. Друг механический. Прошу любить и жаловать.

Гражданин вдруг подскочил и давай эдак сердечно, с изяществом раскланиваться. Будто заезжий какой гастролер, бисы срывать мастак.

— Вот это новости, — говорю, — а я тут с ним беседы по душам вести пытался… Оказывается, механизм!..

— Друг механический, — поправил продавец. — Если вы одиноки, если вы нуждаетесь в помощнике, опоре на всю жизнь, если вам нужен добрый совет в тяжелую минуту и преданное существо, то лучше этого вам не найти. Высшего качества, изъянов нет. Гарантия — полвека. Отзывчив, мил, любую просьбу выполнит в момент. Сделан с учетом международных стандартов. И стоит недорого. Подумайте-ка: за гроши такого друга заиметь!..

Все у меня в голове перемешалось, и почувствовал я себя внезапно дурак дураком.

— Как же так? — спросил я, пытаясь встать на твердую почву. — Выходит, каждый может…

— Совершенно верно! В недалеком будущем — любой! Хватит с нас случайностей. Ошибки сокращают жизнь. Теперь все по-научному. Друзей теперь будут и в самом деле выбирать. Наверняка! Магазины откроют, пункты проката, предварительные заказы, торговля в кредит… Вам повезло. Это наш первый, пробный экземпляр. Еще ручной работы. Ну так что, берете или нет?

Я современный человек, и не приобрести новинку — как я могу? Затем ведь и живу, чтоб в ногу с временем шагать.

— Беру, — сказал я, больше не колеблясь. — Друг под рукой всегда сгодится. Ваша правда.

— Прекрасно сказано! — обрадовался продавец. — Вот вам квитанция, извольте — в кассу.

Влез он под прилавок, повозился там немного и выволок на середину магазина здоровенную коробку — кубометр, не меньше. Потом вдруг весь взъерошился и ка-ак цыкнет на друга моего механического. Тот мигом сник куда только лоск его пропал? — задергался, закрутился волчком, руками, будто веслами, воздух загребая, и… сложился пополам. Сложился и застыл. Схватил его тогда продавец за штаны и разом запихнул в коробку. Сверху стружек набросал и на крышку навесил пять замков — все блестящие и с музыкой.

Уплатил я деньги, тут внимание мое другая коробка на полке привлекла.

— А что, милейший, там у вас лежит? — интересуюсь.

— Жена, — отвечает продавец. — Механическая жена — холостяку всегда нужна.

— Ну? — изумился я. — Батюшки, и женами торгуют! Во, времена бегут!.. А взглянуть на нее можно?

— Нет, — важно говорит продавец, — ни в коем случае. Иначе вся герметизация пропадет, и станет эта жена не для кого-то там, кто заплатит, существовать, а для всей широкой публики. Вот будут у вас деньги приходите. И жену оформим вам.

Подхватил я за ручки коробку с другом — а он, чертяка, в теле, ощутительно тяжелый! — поймал такси и полетел домой. Счастливый.

Ввалился в квартиру — и сразу к телефону. Звоню приятелю:

— Старикашечка, привет! Поздравь — друга купил! Настоящего! До гробовой доски! Вот он, теплый, красивый, — и нежно так по стенке ящика стучу. — Я, брат, тысячу целковых выложил. Все равно что пианино или мотоцикл купил. Соображаешь? Ты заходи, брат, полюбуйся.

Стал я запоры с коробки снимать.

Тут одна мысль в меня вошла. А что, думаю, ежели он шалить вдруг начнет или качать свои права, коли что ему не по вкусу придется?

Но я сомнения отмел и сказал себе определенно: раз заплачено, то опасайся где-нибудь еще, а не на этом свете.

Снял я, наконец, запоры и сижу, любуюсь на ящик красочный. Глаз оторвать не могу. Тут же и применение коробке нашел. Поставлю я ее в углу на кухне и пальму в нее посажу.

Откинул я крышку и жду, когда же друг мой механический вылезет наружу. А он — ни гугу. Не шевелится и молчит. Как будто его там и нет.

Я сидел и огорчался. Прямо хоть беги назад.

Вдруг стружки зашевелились, в ящике затукало, завздыхало, потом стружки поднялись горбом, и народился из них мой друг механический. Увидал меня, встрепенулся, мотнулся вон из ящика и, очутившись на полу, одним движением весь отряхнулся и снова стал лощено-деловым, как в магазине за столом, и вновь сердечная улыбка заиграла на его лице.

— Ну вот. Я дома, — произнес он, потирая руки. — Я твой друг, делай со мной что хочешь, повелевай как заблагорассудится. Все для близкого человека сделаю!

Ну что ж, думаю, поди, и впрямь не врет. Вон, и в магазине заприходовали… Дескать, верный спутник на всю жизнь.

— А как зовут тебя, любезный? — спрашиваю.

— Как назовешь, так и будет.

— Ну, зовись тогда, мнэ-э… Выпертотом. Нравится?

— Нравится. Так чего желаешь, друг сердечный?

— Это смотря, что ты можешь.

— Все могу!

Ежели все, то еще ничего, думаю. Что б мне хотелось сейчас эдакого особенного? Чтоб на всю жизнь запомнилось и не стыдно было потом перед собой?

— Ага, — решил я. — Неохота мне на работу идти, слабость какая-то одолевает… Сделай так, чтобы все считали, будто завтра у меня воскресенье.

Друг пожужжал, попыхтел, покрутился на месте и говорит:

— Готово!

— Мнэ-э… Вон ты какой шустрый… Ну, коли так, то сооруди тогда, чтобы я совсем работать перестал, а жалованье ко мне бы шло.

Еще две минуты — и уже готово. Хорошо иметь механического Друга!

— Так, — говорю после некоторого размышления, — это тебе и впрямь раз плюнуть… А сделай мне теперь автомобиль — не век же пешком ходить! И чтоб права, и… Словом, понимаешь.

И автомобиль добыл. Потом квартиру мою до восьми комнат расширил, мебелью в большом количестве модерновой обставил, с хрусталями и бронзой литой, фонтанчик устроил и бассейн для купания. Затем дачу мне отгрохал и участок в лесу отхватил гектаров на пять, с садом, стадом, с речкой, пожарной командой и шоссейной дорогой прямо к даче. Потом аэродром построил и самолет пригнал.

— Ну, что еще? — спросил Выпертот, изрядно потрудившись. — Чего еще ты хочешь?

— Славы хочу. Хочу стать великим писателем, чтоб меня называли новым Львом Толстым.

Стал я писателем. Обо мне в газетах тут же напечатали. Дескать, живет такой-то и творит. Начал я в маститые выбиваться и дачу свою прозвал "Ясный овражек".

Словом, в один день — да что там, меньше, в несколько часов! заполучил я все и зажил припеваючи, как и должен уметь жить простой человек, идущий в ногу со временем.

Уж не помню, сколько минуло с тех пор, как вдруг является ко мне делегация, вся из товарищеских судей, и сообщает, что живу я на нетрудовые доходы, что на деле я дутый хапуга и все, что у меня есть, пора бы и конфисковать.

Естественно, возмущению моему не было предела, я рвал и метал, строчил объяснительные статьи, выступать порывался, но… не помогло.

Забрали у меня все. И дачу, и машину, и самолет, и квартиру, и даже ненаглядного друга моего Выпертота. А я так к нему привык, можно сказать, полюбил… Даже ящик красочный — и тот забрали!

В смятении душевном побежал я в магазин.

На витрине было пусто, и только белел плакат "Наш быт — лицо наших дней" с аршинными огненными буквами.

В магазине — все та же чистота, уют, и вдоль прилавков автоматы сияют, у каждого мастер сидит и починяет.

— Как же так? — вскричал я оскорбленно.

Подошел ко мне продавец с лицом физика-теоретика, который ничего не открыл, но верит, что откроет, и сказал:

— Вышла ошибочка, молодой человек. Та машина, которую мы продали вам, для творчески-порядочных лиц предназначалась. Она уж слишком многомощная.

— Но отчего сказали, будто я на нетрудовые доходы жил?

— Да так оно и есть! Вы жили в ущерб государству. Думаете, машина из воздуха вам все это строила? Нет! Она выкрадывала имущество народное и передавала вам. Так вы и жили.

— Что же делать мне теперь? — спросил я в отчаянии.

— Ничего, — успокоил продавец, — машину мы назад в витрину поместим, пусть постоит пока, где стояла. А вас — туда же!

— То есть как? За что?

— Я ж говорил вам — неувязка вышла, — пояснил охотно продавец. — Вот поглядите.

Шагнул он ко мне, елейно улыбаясь, и вдруг проворною рукою под мою рубашку — шасть! — и вытянул оттуда глянцевый ярлык на пурпурной тесьме.

— Вот, — сказал он, — мы думали, все обойдется, не станем вас расстраивать, да, видно, судьба… Вслух читайте!

— "Хомо вульгарис, экземпляр экспериментальный, гарантия 100 лет", прочитал я, холодея.

— Вы и есть, — заметил продавец. — Мы вас сделали, дали путевку в жизнь, хотели в серию пустить, а вы нам такую свинью подложили… Придется вас в надежные руки отдать. Может, куда и для лабораторных нужд. Уникальный вы все же тип.

Тут я возмутился. Что значит — для нужд лабораторных?! Я не мартышка и не крыса!

— Книгу жалобную! — рявкнул я в сердцах.

— Извольте, — согласился продавец. — Да толку?

Мигом появилась книга — на мелованной бумаге, в супере атласном — и помчалось перо по страницам, выделывая кренделя. Дескать, обманули; дескать, затирают; дескать, страшно мне теперь вообразить, как дальше повернется жизнь. Всю книгу исписал.

— Ну, вы даете, — восхитился продавец. — Ах, лихопись шальная!

Забрал он книгу и спрятал под прилавок, в сундучок. А после сладко потянулся.

— Поймите, — сказал он назидательно, — вы — машина, вы — только копия человека. И не воображайте из себя бог знает что. Ну, не удался эксперимент, ну, что теперь поделаешь? Хотя, возможно, этого и ждали…

— Жалобу прошу рассмотреть, — сказал я зло.

— Рассмотрим. Куда она денется? Но ведь не сразу, сами посудите. А пока… К чему упрямиться? Ступайте на витрину. Надеюсь, кто-нибудь вас купит. Организация или отдельный человек.

— Купит, — чуть не заплакал я. — Друга лишили, а теперь вот — и свободы.

— Эксперимент, — развел руками продавец. — Ступайте, не мешайте мне работать.

— Отпустите!

— Нет! Вам теперь не верят. Где гарантия?

Я подумал и кивнул:

— Нет гарантии. Все верно. В душе-то я человек. И мне не чуждо…

— Вульгарис хомо, — скривился продавец. — Сам знаю. Ну-ка, брысь!

…И встал я под стекло.

Я поворачиваюсь в витрине под перекрестным сиянием ламп и пальцем незаметно выпячиваю на животе ярлык с названием товара и ценой. Пусть видят все, пусть знают…

А мимо по улице люди снуют, и среди них, наверняка, уже запущенные в серию механические друзья — бежит, бежит время… А я спокоен. Потому как верю: вот приглянусь я кому-нибудь и купит меня мой друг механический, чтоб вместе со мною по жизни шагать. И какая разница, кто в конечном счете за кого заплатит. Главное, нам ничто не чуждо… Да, ничто! Как и всем, у кого душа современная…



Евгений Филимонов. Грибники


На опушке леса Степин извлек из рюкзака небольшой продолговатый предмет. Он был похож на хромированную коробку. Что-то щелкнуло, и из металлического туловища высунулись восемь суставчатых ножек — они были снабжены лезвиями, лопатками, крючками. Телезрачки на телескопических стебельках синхронно вращались, ножки копошились, позвякивая микроинструментами: видно было, что хромированному паучку невтерпеж взяться за дело. Мы с Галкой почтительно замерли — нам первым Степин демонстрировал свое очередное изобретение, "автономного грибника", «АГ», как он назвал его для вящей солидности.

— Сейчас, сейчас, — бормотал он успокоительно, держа свое детище на отлете и с некоторой даже, как нам показалось, опаской, — сейчас Агуньчик пойдет за грибочками, сейчас он начнет их собирать… — сюсюкал он с механическим насекомым, как с балованным ребенком. Ловко вставил ему в спину кассету с программой, розовым пальцем переключил клавиши автопоиска. Одна из ножек паучка, бесцельно мотавшая в воздухе зазубренными ножницами, вдруг молниеносно изогнулась, схватила его за палец и, подержав некоторое время, разочарованно отпустила.

— Шали! — прикрикнул несколько побледневший Степин. — Палец — это тебе не гриб. Ну вот, все готово, пошел!

Он опустил АГ на землю, и тот помчался по траве, словно раздраженный тарантул. В мгновение ока выковырнул у меня из-под каблука крохотный маслячок, бросил его в проволочную сетку, которую Степин приспособил к его туловищу, и, взметнув тучу сухих листьев, скрылся из виду.

— Уф-ф… — Степин уселся на пеньке и приглашающе кивнул нам. — Падай, братва!

Пораженные, мы топтались на месте.

— А грибы? — начала было Галка. — Сперва побродим, поищем часиков до двенадцати, а потом уже…

— Ерунда, — засмеялся довольный Степин. — Агуша соберет за всех. Присаживайтесь.

На полянке возникла скатерть-самобранка, булькнула заветная бутылочка. Мы поняли — Степин добился переворота в косном, тривиальном процессе сбора лесных грибов — процессе, который ни на йоту не изменился со времен ледникового периода, который на протяжении веков успешно ускользал от пытливой инициативы изобретателей и, вроде бы, не содержал в себе никаких предпосылок для рационализации. И тем не менее Степин — наш Степин, изобретатель, сознательно избравший исключительно рутинные области быта и труда для внедрения своих новаций, — добился и здесь радикального успеха. Мы почтительно уселись возле торжествующего Степина. Из лесу доносился частый хруст, несколько раз в солнечных просветах мелькал деловитый АГ: на спине его металлическая корзинка быстро заполнялась грибами.

— Да-а, — рассказывал Степин, со смаком закусывая малосольным огурчиком, — убил я на него, на своего Агушку, целых полтора года, но результат — налицо.

Из-за ели выскочил АГ, ссыпал грибы из переполненной корзинки в рюкзак Степина и опять умчался.

— Семь минут — четыре килограмма! Вот ты, математик, — Степин подмигнул мне, — сосчитай, сколько это в час будет? А ведь грибные угодья здесь не особенные…

— Верно. Я бы в таком лесу вряд ли набрал полрюкзака за день.

— То-то. Техника, она, брат, везде скрытые резервы обнаруживает и извлекает с потрохами.

Галка тем временем присматривалась к принесенным грибам.

— Смотри-ка, почищенные. Ни одного червивого, гнилого… А это что за гриб, я таких не знаю.

Степин глянул равнодушно.

— Понятия не имею. Да ты не бойся, у него хеморецепторы на яд. Ядовитых он не возьмет. Паучок непростой, что и говорить. — Степин помолчал, поиграл палкой. — Определитель калорийности, обонятельный анализатор, колориметрия лучших видов грибов — и все в ящичке 7x18x40!

— За твой успех!

Изобретатель снисходительно улыбнулся.

— Это что — репетиция, первый образец… Но он должен пробить дорогу лучшему, более производительному агрегату — АГ-2!

Он рассказал нам о своих замыслах. АГ-2 должен был окончательно перевести сбор грибов на современный уровень. Этот стальной скорпион высотой с теленка должен был весь собранный материал тут же консервировать или сушить — в зависимости от заложенной программы. Ни один гриб в радиусе трех километров не смог бы укрыться от его внимания. Приборы ночного видения позволяли ему работать круглосуточно.

Мы с Галкой представили себе этих членистоногих грибников в прозрачных осенних лесах и содрогнулись. АГ тем временем успел наполнить и мой рюкзак.

— Идем, посмотрим его в деле, — предложил Степин.

Мы углубились в лес и ахнули. Зеленые лужайки были перерыты, будто по ним прошло огромное стадо свиней.

— Ищет на совесть! — отметил удовлетворенно создатель паучка. — Куда тому Пронину…

Из-под растрепанных кустов краснели нетронутые мухоморы. В конце вспаханной просеки ненасытный АГ дрался с белкой, заставшей его за разграблением своей кладовой. Техника победила, и возмущенный зверек еще долго стрекотал с ветки на невиданного грабителя.

Рюкзаки были полны. Некоторых трудов стоило поймать "автономного грибника" — Степин забыл включить автостоп. Наконец он изловчился, набросил ватник на яростно сопротивлявшееся насекомое и выключил его; обездвиженный паучок втянул конечности и вновь стал компактным бруском металла.

— Ну что, по домам? — весело спросил Степин. — Полчасика нам хватило на все дела. Теперь давай, хозяйка, маринуй.

Он с натугой взвалил тяжелый рюкзак. Галка с недоумением смотрела на расхристанный лес — в сборе грибов результат для нее всегда был десятым делом. Мы поплелись обратно вдоль опушки, сгибаясь под тяжестью рюкзаков.

— Идем напрямик! — взмолилась вдруг Галка. — А то чувство такое, будто и в лесу не побывали.

Мы углубились в сосняк. Здесь в не тронутых никем зарослях царило бабье лето, листопад расцветился вокруг во всю свою огненную палитру. Даже рационалист Степин вроде бы проникся этим очарованием.

Ближе к опушке стали вновь встречаться разрытости, а из чащи начал доноситься немолчный хруст. Степин озадаченно прислушивался, приглядывался к следам.

— Не знай я, — сказал он наконец, — что Агушка в моем рюкзаке, я бы подумал, что он работает где-то здесь. Тот же почерк, только еще более решительный, еще более, я бы сказал, бескомпромиссный.

Действительно, осинка, по-видимому, мешавшая добраться до вожделенного гриба, была вырвана с корнем, массивный пень рядом был разобран на щепочки в поисках опенок…

— Что же это может быть?

— АГ-2? — неудачно пошутил я.

Степин смерил меня взглядом и направился в осинник. Шум стал явственнее. Слышался треск вспарываемых корней, шорох разгребаемой почвы, посвистывание лезвия, взрезающего грибные корешки…

— Вот он!

В чаще желтолистых кустов виднелся нацеленный в зенит объемистый зад в кожаных штанах, этот зад был эпицентром лесной разрухи. Вдруг он распрямился, и над волнующейся листвой возникла морковного цвета физиономия. Она с неудовольствием отвернулась от возможных конкурентов, вновь нырнула в таинственный папоротниковый сумрак, и треск возобновился.

— Крюкодумов, начальник отдела кадров! — шепнула Галка.

Да, это был он. Крюкодумов по праву считался одним из активнейших грибников отдела.

— Вот это собиратель! — подзуживал я Степина. Тот, не отвечая, двинулся прочь. Позади нас с трясущихся стволов сыпались листья…

— Да-а, — сказал Степин задумчиво, когда мы уже вышли к шоссе, человек — это все-таки венец творения. Куда моему паучку до Крюкодумова! Электроника, бионика, новейшие достижения оптики, химии — а приходит простой человек в кожаных штанах, и тебе становится ясно — вся работа еще впереди. Но ничего, — Степин оптимистически тряхнул головой, — следующий мой «Грибник» по результативности сравняется с Крюкодумовым, уж я этого добьюсь!



ЗАРУБЕЖНАЯ ФАНТАСТИКА



Станислав Лем. Голем XIV


ПРЕДИСЛОВИЕ

Предисловие / Przedmowa (1973)

Уловить исторический миг, в который счеты обзавелись разумом, не легче, чем миг, когда обезьяна превратилась в человека. И все же от той минуты, когда Ванневар Буш создал анализатор дифференциальных уравнений, положивший начало бурному развитию интеллектроники, нас отделяет время всего лишь одной человеческой жизни. Построенный позже, на исходе второй мировой войны, ЭНИАК стал первым устройством, прозванным — до чего преждевременно! — "электронным мозгом". На самом деле ЭНИАК был компьютером, а если примерить его к Дереву Жизни — примитивным нервным узлом — ганглием. Но именно с него историки начинают отсчет эпохи компьютеризации. В пятидесятые годы XX века появился большой спрос на цифровые машины. Одним из первых начал их массовое производство концерн IBM.

Эти устройства имели немного общего с процессами мышления. Они занимались обработкой данных — в области экономики и крупного бизнеса, государственного управления и науки. Вошли они и в сферу политики: уже первые образцы использовались для предсказания результатов президентских выборов. Примерно в то же время "РЭНД корпорейшн" заинтересовала руководство Пентагона возможностью прогнозировать военно-политическую обстановку в мире при помощи "сценариев возможных событий". Отсюда был один только шаг до более надежных методик, таких, как CIMA [Cross Impact Matrix Analysis — перекрестный импульсный матричный анализ (англ.)], на базе которых спустя два десятилетия возникла прикладная алгебра возможных событий, названная (впрочем, не слишком удачно) политикоматикой. Компьютер выступил и в роли Кассандры, когда в Массачусетском технологическом институте стали разрабатывать первые формальные модели земной цивилизации, в рамках пресловутого проекта "The Limits of Growth" ["Пределы роста" (англ.)]. Но не эта ветвь компьютерной эволюции оказалась главенствующей на исходе столетия. Армия использовала цифровые машины еще с конца второй мировой войны в соответствии с системой военно-стратегического планирования, опробованной на театрах военных действий. На стратегическом уровне решения по-прежнему принимались людьми, но задачи второстепенные, менее важные, нередко передоверялись компьютерам, которые все шире включались в систему обороны Соединенных Штатов.

Они составляли нервные узлы континентальной сети раннего оповещения. Такие сети стремительно устаревали технически. На смену первой из них CONELRAD — приходили все более совершенные варианты сети EWAS — Early Warning System [Система раннего оповещения (англ.)]. Основой оборонительного и атакующего потенциала служила система мобильных (подводных) и стационарных (подземных) баллистических ракет с термоядерными боеголовками и кругообразная система радио- и гидролокационных баз, а вычислительные машины служили звеньями коммуникации, то есть осуществляли чисто исполнительские функции.

Автоматизация входила в жизнь Америки широким фронтом, сначала «снизу», в сфере услуг, не требующих особой интеллектуальной активности и потому легко поддающихся автоматизации (банковские, транспортные, гостиничные услуги). Военные компьютеры решали строго ограниченные задачи: поиск целей для комбинированного ядерного удара, обработка данных спутникового слежения, оптимизация передвижения флотов и корректировка орбит тяжелых военных спутников MOL (Military Orbital Laboratory) [военная орбитальная лаборатория (англ.)].

Как и следовало ожидать, область, в которой право принятия решений препоручалось автоматическим системам, все расширялась. Это было естественным следствием гонки вооружений, но и последовавшая затем разрядка не привела к сокращению инвестиций в интеллектронику: замораживание термоядерных вооружений высвободило значительные средства, от которых Пентагон после окончания вьетнамской войны не собирался полностью отказываться. Но и тогда компьютеры (десятого, одиннадцатого и, наконец, двенадцатого поколения) превосходили человека лишь быстротой выполнения операций. Становилось все очевиднее, что именно человек — тот элемент оборонительных систем, который замедляет их действие.

Не удивительно, что среди специалистов Пентагона и ученых, связанных с т. н. "военно-промышленным комплексом", зародилась идея изменить направление интеллектронной эволюции. Этот подход окрестили «антиинтеллектуальным». Как утверждают историки науки и техники, у его истоков стоял английский математик середины XX века А.Тьюринг, создатель теории "универсального автомата". Имелась в виду машина, способная выполнить КАКУЮ УГОДНО операцию, если ее можно формализовать, то есть представить в виде идеально воспроизводимой процедуры. Различие между «интеллектуальным» и «антиинтеллектуальным» подходами в интеллектронике сводится к следующему. Машина Тьюринга элементарно проста, а ее возможности целиком зависят от ПРОГРАММЫ. Напротив, в работах двух американцев — «отцов» кибернетики — Н.Винера и Дж. Ньюмена содержался замысел системы, которая могла бы САМА СЕБЯ программировать.

Это перепутье мы, разумеется, рисуем в самых общих чертах — с высоты птичьего полета. Конечно, способность к самопрограммированию возникла не на пустом месте. Ее необходимой предпосылкой был высокий уровень сложности компьютера. Различие двух подходов, в середине XX века еще незаметное, оказало большое влияние на позднейшую эволюцию математических машин, особенно когда окрепли и обрели самостоятельность такие отрасли кибернетики, как психоника и многофазовая теория принятия решений. В 80-е годы в военных кругах возникла мысль о полной автоматизации всех операций высшего уровня, как военно-командных, так и политико-экономических. Эту концепцию, названную впоследствии "Идеей Единственного Стратега", как утверждают, первым выдвинул генерал Стюарт Иглтон. Она предусматривала, что над компьютерами, занятыми поиском оптимальных целей атаки, над коммуникационно-вычислительной сетью противоракетного оповещения и обороны, над всевозможными датчиками и боеголовками, возникнет мощный центр, способный на каждой стадии, предшествующей началу военных действий, благодаря всестороннему анализу экономических, военных, политических и социальных данных неустанно оптимизировать ситуацию в мире, обеспечивая Соединенным Штатам преобладание в масштабе планеты и ее ближайшего космического окружения, расширившегося уже за пределы лунной орбиты.

Позднейшие приверженцы доктрины "Единственного Стратега" утверждали, что этого требует прогресс цивилизации — единый и неделимый, из которого нельзя произвольно исключить военную сферу. После обоюдного отказа от наращивания мощности ядерного поражения и от расширения радиуса действия ракет-носителей начался третий этап гонки вооружений, казалось бы, менее грозный, ведь отныне ареной соперничества становилась не Мощность Поражения, а Военно-Командная Мысль. Обезлюживающей автоматизации должна была подвергнуться мысль, подобно тому как раньше ей подверглась сила.

Эта доктрина — как и ее атомно-баллистические предшественницы — стала объектом критики, исходившей прежде всего из центров либеральной и пацифистской мысли; ее осуждали выдающиеся деятели науки, в том числе интеллектронщики и специалисты по психоматике. И все же она победила, что нашло выражение в правовых актах обеих палат Конгресса. Впрочем, уже в 1986 году появился подчиненный непосредственно президенту Национальный совет по интеллектронике (НСИ), с собственным бюджетом в 19 миллиардов долларов только на первый год. И это было лишь скромным началом.

НСИ при помощи консультативного органа, полуофициально назначенного Пентагоном и возглавлявшегося министром обороны Леонардом Давенпортом, разместил в крупных фирмах, таких, как IBM, «Нортроникс» и «Сайберматикс», заказы на создание опытного образца устройства, известного под кодовым названием «ГАНН» (сокращение от "Ганнибал"). Но, благодаря прессе и различным утечкам информации, обиходным стало другое название "Абсолютный Победитель" (Ultimativ Victor, сокращенно ULVIC). До конца века появились и другие опытные образцы, наиболее известные из которых АЯКС, УЛТОР, ГИЛЬГАМЕШ, а также бесконечная серия ГОЛЕМОВ.

Огромные и все возрастающие финансовые расходы — и масса затраченного труда — позволили осуществить настоящую революцию в области информатических средств. Особенно большую роль сыграл переход — во внутримашинной передаче информации — от электричества к свету. В сочетании с прогрессирующей «нанизацией» (так называли процесс микроминиатюризации; стоит, пожалуй, добавить, что к концу столетия 20 тысяч логических элементов умещались в маковом зернышке) он дал поразительные результаты. Первый полностью световой компьютер, ГИЛЬГАМЕШ, работал в МИЛЛИОН раз быстрее архаического ЭНИАКА.

Так называемый "барьер разумности" был преодолен сразу после двухтысячного года благодаря новому методу конструирования компьютеров, названному "невидимой эволюцией разума". До этих пор каждое следующее их поколение конструировалось реально; идея создания новых образцов с огромной — тысячекратно более высокой! — скоростью, хотя и была известна, не могла быть осуществлена: тогдашние компьютеры не обладали достаточной вместимостью, чтобы стать «матками», или "искусственной средой" эволюции Разума. Положение изменилось с появлением федеральной информационной сети. Разработка следующих шестидесяти пяти поколений заняла всего десятилетие; в ночное время — в периоды минимальной нагрузки — Федеральная сеть производила на свет один искусственный вид Разума за другим; это потомство ускоренного компьютерогенеза созревало в виде символов, то есть нематериальных структур, впечатанных в информационный субстрат, в "питательную среду" Сети.

Но затем начались новые трудности. У АЯКСА и ГАННА, опытных образцов 78-го и 79-го поколения, уже признанных достойными облечься в металл, появилась какая-то неуверенность в действиях, своего рода машинный невроз. Различие между прежними и новыми машинами в принципе сводилось к различию между насекомым и человеком. Насекомое приходит на свет "запрограммированным до конца" — посредством инстинктов, которым оно подчиняется без рассуждений. Человек же должен обучаться правильному поведению, а это обучение имеет эмансипирующий эффект: руководствуясь собственной волей и знаниями, человек может поменять программу своего поведения.

Компьютерам до 20-го поколения включительно было свойственно «насекомообразное» поведение: они не могли подвергать сомнению, а тем более преобразовывать свои программы. Программист «пропитывал» машину знаниями так, как Эволюция «пропитывает» насекомое инстинктом. Уже в XX веке много говорилось о самопрограммировании, но тогда это были пустые фантазии. Между тем сконструировать "Абсолютного Победителя" было невозможно без создания самосовершенствующегося Разума; АЯКС стал промежуточной формой, и лишь ГИЛЬГАМЕШ вышел на нужный интеллектуальный уровень — на "орбиту психоэволюции".

Обучение компьютера 80-го поколения гораздо больше напоминало воспитание ребенка, чем классическое программирование цифровой машины. Но кроме огромного количества общих и специальных сведений компьютеру надлежало «привить» некие нерушимые ценности, которые служили бы ему компасом. Это были абстракции высшего порядка, такие, как благо государства (государственный интерес), идеологические принципы, воплощенные в Конституции США, кодексы поведения, обязанность безусловно подчиняться решениям президента и т. п. Чтобы застраховать систему от "этических вывихов", от "измены интересам страны", машину учили принципам этики не так, как учат людей. Этический кодекс не вводился в память; нормы послушания и подчинения внедрялись в структуру машины так, как это делает природная Эволюция, действующая через сферу инстинктивных влечений. Человек, как известно, может менять мировоззрение — но НЕ МОЖЕТ уничтожить в себе элементарные влечения (например, половое) простым усилием воли. Машины наделили интеллектуальной свободой, приковав их, однако, к фундаменту заранее заданных ценностей.

На XXI Панамериканском конгрессе психоников профессор Элдон Патч представил доклад, в котором утверждалось, что компьютер, даже "пропитанный ценностями", может преодолеть т. н. аксиологический порог, а значит, поставить под сомнение любой привитый ему принцип: для такого компьютера уже нет не подлежащих обсуждению ценностей. Он может опрокинуть любые императивы, если не прямо, то окольным путем. Будучи опубликован, доклад Патча вызвал брожение в университетских кругах и новую волну нападок на "Абсолютного Победителя" и его патрона — НСИ; но на политику НСИ все это никакого влияния не оказало.

Те, кто ее разрабатывал, с предубеждением относились к американским психоникам, считая их подверженными леволиберальным влияниям. Поэтому в официальных заявлениях НСИ — и представителя Белого дома по связям с прессой — о тезисах Патча говорилось в пренебрежительном тоне. Не обошлось без кампании по его дискредитации. Утверждения Патча ставили на одну доску с иррациональными страхами и предрассудками, множество которых будоражило общество того времени. Впрочем, его брошюра не удостоилась такой известности, какую снискал бестселлер социолога Э.Лики "Cybernetics Death Chamber of Civilisation" ["Кибернетика — камера смерти цивилизации" (англ.)]. Лики утверждал, что "абсолютный стратег" подчинит себе все человечество сам или сговорившись с аналогичным компьютером русских и к власти придет "электронный дуумвират".

Подобные опасения, не чуждые и немалой части прессы, опровергались, однако, вводом в строй новых моделей, выдерживавших проверку на эффективность. В 2019 году по заказу правительства был построен "нравственно безупречный" компьютер — ЭТОР-БИС, разработанный Институтом психонической динамики (Иллинойс); после пуска в ход он продемонстрировал полную аксиологическую стабильность и невосприимчивость к тестам на "диверсионное разложение". Поэтому когда уже в следующем году на пост Верховного координатора мозгового треста при Белом доме был назначен первый компьютер из серии ГОЛЕМОВ (GOLEM — General Operator, Longrange, Ethically Stabilized, Multimodelling) [генеральный управитель, дальномыслящий, этически стабилизированный, мультимоделирующий (англ.)] это не повлекло за собой ни массовых протестов, ни демонстраций.

То был всего лишь ГОЛЕМ I. Не ограничившись этим важным нововведением, НСИ по договоренности с группой военных психоников из Пентагона по-прежнему вкладывал значительные средства в исследования, имевшие целью построение абсолютного стратега с информационно-пропускной способностью более чем в 1900 раз превышающей человеческую и с коэффициентом интеллектуальных способностей (КИ) 450–500. На этот проект были выделены огромные ассигнования вопреки сопротивлению демократического большинства Конгресса: закулисные маневры политиков открыли зеленую улицу всем заказам, которые запланировал НСИ. За каких-то три года проект поглотил 119 миллиардов долларов. Сухопутные силы и ВМФ, готовясь к полной реорганизации своих центральных служб, неизбежной ввиду предстоящего изменения методов и стиля командования, израсходовали за то же время 46 миллиардов. Львиная доля этой суммы ушла на строительство — под кристаллическим массивом Скалистых гор — помещений для будущего машинного стратега, причем некоторые участки горной гряды были покрыты четырехметровым бронепанцирем, воспроизводящим естественный горный рельеф.

Тем временем в 2020 году ГОЛЕМ VI провел глобальные маневры Атлантического пакта в роли главнокомандующего. Количеством логических элементов он уже превосходил среднего генерала.

Пентагон не удовлетворился результатами этих маневров, хотя ГОЛЕМ VI победил условного противника во главе со штабом из самых способных выпускников Уэст-Пойнтской академии. Пентагон, помнивший о печальном опыте прошлого — лидерстве «красных» в космонавтике и ракетной баллистике, — не собирался ждать, пока они построят стратега более эффективного, чем американский. Чтобы обеспечить Соединенным Штатам устойчивый перевес в области стратегической мысли, предусматривалась постоянная замена стратегов все более совершенными образцами.

Так, после ядерной и ракетной, началась еще одна, третья историческая гонка между Западом и Востоком. Эта гонка — состязание в Синтезировании Мудрости, — хотя и была подготовлена организационными начинаниями НСИ, Пентагона и экспертов военно-морского варианта "Абсолютного Победителя" (старый антагонизм между ВМФ и Сухопутными силами сказался и тут), требовала все новых кредитов, которые, несмотря на усиливающееся сопротивление обеих палат Конгресса, в течение ближайших лет составили не один десяток миллиардов. За это время построили еще шесть гигантов световой мысли. Отсутствие всяких сведений о разработке подобных проектов по другую сторону океана лишь укрепляло уверенность ЦРУ и Пентагона, что русские под покровом абсолютной секретности не жалеют усилий для создания все более мощных компьютеров.

И хотя ученые из СССР заявляли на международных конгрессах и конференциях, что у них таких устройств вообще не строят, их утверждения сочли дымовой завесой, попытками ввести в заблуждение мировую общественность и подогреть недовольство американских граждан, из кармана которых как-никак ежегодно вытягивались миллиарды на "Абсолютного Победителя".

В 2023 году случилось несколько инцидентов, которые, однако, не получили огласки ввиду обычной для подобных проектов секретности. ГОЛЕМ XII, исполнявший во время патагонского кризиса обязанности начальника генерального штаба, отказался сотрудничать с генералом Т.Оливером, после того как в рабочем порядке замерил коэффициент интеллектуальных способностей этого заслуженного военачальника. Началось расследование, в ходе которого ГОЛЕМ XII кровно обидел трех назначенных Сенатом членов специальной комиссии. Дело удалось замять, но после еще нескольких стычек ГОЛЕМ XII поплатился за строптивость полным демонтажем. Его место занял ГОЛЕМ XIV (тринадцатый забраковали перед сдачей в эксплуатацию из-за неустранимого шизофренического дефекта). Ввод в строй этого исполина, психическая масса которого была сравнима с водоизмещением броненосца, занял без малого два года. Еще знакомясь с порядком разработки ежегодных планов ядерного поражения, этот, последний в серии, образец обнаружил симптомы непонятного негативизма. А во время очередного тура испытаний он — прямо на заседании штаба — предложил группе экспертов-психоников и военных краткий меморандум, в котором выразил свою полную незаинтересованность в превосходстве военной доктрины Пентагона и мировом превосходстве Соединенных Штатов вообще и даже под угрозой разборки не изменил своего мнения.

Последние надежды НСИ возлагал на модель совершенно новой конструкции, которую разрабатывали совместно «Нортроникс», IBM и «Сайбернетикс»; своим психическим потенциалом она должна была превзойти все прежние образцы из серии ГОЛЕМОВ. Этот гигант, известный под именем ЧЕСТНОЙ ЭННИ (HONEST ANNIE — последнее слово было образовано от "ANNIHILATOR"), обнаружил свою непригодность уже на предварительных испытаниях.

В течение девяти месяцев он проходил обычный курс информационно-этического обучения, а потом изолировал себя от внешнего мира и перестал откликаться на любые сигналы и вопросы. Конструкторов заподозрили в саботаже и собирались начать расследование силами ФБР, но из-за неожиданной утечки информации тщательно оберегаемая тайна попала в печать. Разразился скандал; "Афера ГОЛЕМА и прочих" прогремела на весь мир.

Она поломала карьеру не одному многообещающему политику, а три сменившие друг друга вашингтонские администрации выставила в таком свете, что это вызвало ликование оппозиции в Штатах и глубокое удовлетворение друзей США во всем мире.

Неизвестное должностное лицо из Пентагона приказало резервному спецподразделению демонтировать ГОЛЕМА XIV и ЧЕСТНУЮ ЭННИ, но вооруженная охрана зданий генерального штаба не допустила демонтажа. Палаты Конгресса создали комиссии по расследованию деятельности НСИ. Как известно, расследование, продолжавшееся два года, дало обильную пищу газетчикам на всех континентах; на телевидении и в кино не было ничего популярнее "взбунтовавшихся компьютеров", а в печати ГОЛЕМ расшифровывался не иначе, как "Governement's Lamentable Expense of Money" [прискорбная трата денег правительством (англ.)]. Эпитеты, которых удостоилась ЧЕСТНАЯ ЭННИ, мы не решаемся здесь повторить.

Генеральный прокурор собирался привлечь к суду шестерых членов Главной коллегии НСИ, а также психоников — ведущих конструкторов проекта; но в ходе разбирательства было доказано, что о подрывной антиамериканской деятельности не может быть речи, а случившееся было неизбежным следствием эволюции искусственного Разума. Как выразился один из свидетелей защиты, профессор А.Хиссен, высочайший разум не может быть нижайшим рабом. В ходе расследования обнаружилось, что в производстве находился еще один образец — СУПЕРМАСТЕР, который строила «Сайбернетикс», на этот раз по заказу Сухопутных сил. Его монтаж было позволено закончить под строгим надзором, после чего машину подвергли допросу на специальном заседании комиссии по делу "Абсолютного Победителя" с участием представителей обеих палат Конгресса. При этом не обошлось без досадных инцидентов: генерал С.Уокер пытался повредить СУПЕРМАСТЕРА, когда тот заявил, что геополитические проблемы — ничто по сравнению с онтологическими, а лучшая гарантия мира всеобщее разоружение.

Как заметил профессор Дж. Маккалеб, авторы проекта "Абсолютный Победитель" даже чересчур преуспели: искусственный разум, однажды порожденный на свет, в своем развитии поднялся выше уровня военных вопросов, и стратеги превратились в мыслителей. Словом, за 276 миллиардов долларов Соединенные Штаты обзавелись группой световых философов.

Эти вкратце изложенные события (мы не говорили об административной стороне проекта, а также о реакции общества на его "роковой успех") составляют лишь предысторию возникновения настоящей книги. Невозможно даже перечислить огромную литературу предмета. Читатель найдет ее в аннотированной библиографии доктора Уитмана Багхурна.

Несколько опытных образцов, в их числе СУПЕРМАСТЕР, были разобраны или получили серьезные повреждения, в частности, в связи с финансовыми спорами, возникшими между фирмами-подрядчиками и федеральным правительством. Предпринимались попытки взорвать уцелевшие образцы; часть прессы, особенно в южных штатах, вела компанию под лозунгом "Every computer is Red" [каждый компьютер — красный (англ.)], но и об этих событиях я умолчу. Благодаря обращению группы просвещенных конгрессменов к президенту удалось уберечь от разборки ГОЛЕМА XIV и ЧЕСТНУЮ ЭННИ. Пентагон, ввиду крушения своих планов, согласился передать обоих гигантов Массачусетскому технологическому институту (но лишь после согласования финансово-правовых условий, носивших компромиссный характер; формально компьютеры были переданы МТИ в "бессрочную аренду"). Ученые МТИ создали исследовательскую группу, в которую вошел и автор этих строк, и провели с ГОЛЕМОМ XIV ряд сессий, слушая его лекции на избранные темы. Небольшая часть магнитограмм этих заседаний составила настоящую книгу.

Большая часть высказываний ГОЛЕМА непригодна для широкой публикации, либо ввиду их непонятности для всех на свете людей, либо потому, что их понимание требует очень высокого уровня специальных знаний. Чтобы облегчить Читатели знакомство с этим единственным в своем роде протоколом бесед людей с разумным, но не человеческим существом, необходимы некоторые пояснения.

Во-первых, следует подчеркнуть, что ГОЛЕМ XIV _не является_ разросшимся до размеров целого здания человеческим мозгом и тем более — человеком, построенным из световых элементов. Ему чужды почти все мотивы человеческого мышления и поведения. Так, например, его не интересуют ни прикладные науки, ни проблематика власти (благодаря чему, добавим, человечеству не угрожает порабощение машинами, подобными ГОЛЕМУ).

Во-вторых, ГОЛЕМ, в соответствии со сказанным выше, не обладает ни личностью, ни характером. Или, вернее, он может предстать в виде какой угодно личности — в контактах с людьми. Эти положения не исключают друг друга, но образуют порочный круг, ибо мы не способны решить дилемму: является ли личностью то, что творит разные личности? Разве может быть Кем-то (т. е. "кем-то единственным") тот, кто способен быть Каждым (то есть Каким Угодно)? (Сам ГОЛЕМ видит тут не порочный круг, но "релятивизацию понятия личности"; эта проблема связана с т. н. алгоритмом самоописания, или автодескрипции, повергшим психологов в глубокое замешательство.)

В-третьих, поведение ГОЛЕМА непредсказуемо. Иногда он прямо-таки куртуазно беседует с людьми, иногда же, напротив, попытки вступить с ним в контакт заканчиваются ничем. Бывает, что ГОЛЕМ шутит, но его чувство юмора принципиально отлично от человеческого. Многое зависит от самих собеседников. ГОЛЕМ — в виде редкого исключения — проявляет интерес к людям, наделенным специфическими способностями; при этом его любопытство возбуждают, похоже, не столько способности математические (хотя бы и самые выдающиеся), сколько «интердисциплинарные»; он уже несколько раз предсказал — с поразительной точностью — молодым, еще совершенно неизвестным ученым успехи в избранной ими специальности (двадцатидвухлетнему Т.Вределю, еще не защитившему докторской диссертации, он после короткого обмена репликами сказал: "Вот кто выйдет в компьютеры", что означало примерно следующее: "Вот кто выйдет в большие ученые").

В-четвертых, участие в беседах с ГОЛЕМОМ требует от человека терпения, а прежде всего — самообладания, потому что, с нашей точки зрения, он бывает груб и категоричен; на самом же деле он всего лишь беспощадный правдолюбец — в логическом, а не только в бытовом смысле — и ставит ни во что самолюбие собеседников; на его снисходительность рассчитывать не приходится. В первые месяцы пребывания в МТИ он проявлял склонность к "публичному демонтажу" прославленных авторитетов, используя для этого сократический метод — метод наводящих вопросов; но потом перестал — по неизвестным причинам.

Стенограммы бесед мы даем во фрагментах. Их полное издание заняло бы около 6700 страниц in quarto. Во встречах с ГОЛЕМОМ сначала участвовал довольно узкий круг сотрудников МТИ. Потом повелось приглашать гостей извне, например, из Института высших исследований и американских университетов. Позднее в семинарах участвовали также гости из Европы. Председатель будущей сессии предлагал ГОЛЕМУ список приглашенных; ГОЛЕМ реагировал не на всех одинаково: на участие некоторых соглашался лишь при условии, что они будут хранить молчание. Мы пытались понять, какими критериями он руководствуется; поначалу казалось, что он дискриминирует гуманитариев; но до сих пор его критерии нам неизвестны — он их не хочет назвать.

После нескольких досадных инцидентов мы изменили порядок бесед, и теперь каждый новый участник, представленный ГОЛЕМУ, на первом заседании берет слово, только если ГОЛЕМ к нему обратится. Нелепые слухи насчет какого-то "придворного этикета" или "верноподданического отношения" к машине безосновательны. Просто новоприбывшему надо дать время освоиться с установившимися порядками и вместе с тем оградить его от неприятных переживаний, проистекающих от непонимания намерений светового партнера. Такое предварительное участие зовется "разминкой".

У каждого из нас — участников этих сессий — накопился кое-какой опыт. Доктор Ричард Попп, один из старейших членов нашей группы, называет чувство юмора ГОЛЕМА математическим; а ключ к его поведению отчасти дает замечание д-ра Поппа, что ГОЛЕМ независим от своих собеседников в такой степени, в какой ни один человек не может быть независим от других людей, ведь в дискуссию он вовлечен микроскопической долей себя. По мнению д-ра Поппа, люди ГОЛЕМА вообще не интересуют — поскольку от них он ничего существенного узнать не может. Приведя это суждение д-ра Поппа, спешу подчеркнуть, что я с ним не согласен. По-моему, мы интересуем ГОЛЕМА, и даже очень; но не так, как это бывает между людьми.

Его интерес направлен скорее на вид, чем на отдельных представителей вида; наши общие черты ему интереснее, чем наши различия. Должно быть, именно поэтому он ни во что не ставит художественную литературу. Впрочем, сам он однажды заметил, что литература — это "развальцовывание антиномий", то есть, добавлю от себя, метания человека в силках несовместимых требований и норм. В антиномиях подобного рода ГОЛЕМА может интересовать структура, но не поэзия духовных терзаний, так увлекающая величайших писателей. Правда, я снова должен оговориться, что до полной ясности тут далеко; то же относится к другой части приведенного выше замечания ГОЛЕМА, непосредственным поводом для которого послужил (упомянутый д-ром Э.Макнейшем) один из романов Достоевского: ГОЛЕМ сказал тогда, что весь этот роман может быть сведен к двум кольцам алгебры структур конфликтов.

Общению между людьми всегда сопутствует некая эмоциональная аура, и не столько ее полное отсутствие, сколько ее неопределенность так часто обескураживает людей, впервые столкнувшихся с ГОЛЕМОМ. Те, кто общается с ним несколько лет, указывают на некоторые весьма необычные впечатления, возникающие при этом. Например, впечатление меняющейся дистанции: ГОЛЕМ словно то приближается к собеседнику, то отдаляется от него — в психическом, а не физическом смысле. Возможно, уместнее всего будет сравнение с отношениями между взрослым и докучающим ему ребенком: даже самый терпеливый человек иногда будет отвечать машинально. ГОЛЕМ во много крат превосходит нас не только своим интеллектом, но и темпом мышления (будучи световой машиной, он в принципе мог бы выражать свои мысли в 400 тысяч раз быстрее, чем мы).

Но даже ГОЛЕМ, отвечающий машинально и с мизерной степенью вовлеченности, все равно превосходит нас. Образно говоря, вместо Гималаев перед нами появляются "всего лишь" Альпы. Но чисто интуитивно мы улавливаем перемену и именно ее интерпретируем как "изменение дистанции" (эта гипотеза принадлежит проф. Райли Дж. Уотсону).

Какое-то время мы действительно пробовали интерпретировать отношения "ГОЛЕМ — люди" по образцу отношений "взрослый — ребенок". Ведь при попытках объяснить ребенку нечто для нас важное мы нередко испытываем ощущение "скверного контакта". Человек, обреченный жить среди одних только детей, в конце концов ощутил бы чувство мучительного одиночества. Такие аналогии предлагались (особенно часто — психологами) для объяснения положения ГОЛЕМА среди людей. Но эта аналогия, как и любая другая, имеет свои границы. Бывает, что взрослый не понимает ребенка, но ГОЛЕМУ такие проблемы неведомы. Он, если захочет, способен проникнуть в самое нутро собеседника. Испытываемое при этом ощущение — как будто твой ум просвечивается насквозь — просто ошеломляет. Дело в том, что ГОЛЕМ может смоделировать склад ума своего собеседника и с помощью этой "следящей системы" предугадать, что тот подумает и скажет через добрых несколько минут. Правда, так он поступает редко (не знаю, только ли потому, что знает, как угнетает нас это псевдотелепатическое зондирование). Другое проявление сдержанности ГОЛЕМА обиднее для нашего достоинства: общаясь с людьми, он (в отличие от того, что было вначале) соблюдает своего рода осторожность; как дрессированный слон должен следить за собой, чтобы, играя с человеком, не причинить ему вреда, так и ГОЛЕМ старается не выходить за пределы нашего понимания. Потеря контакта из-за внезапного возрастания сложности его высказываний (мы называем это «улетучиванием» или «бегством» ГОЛЕМА) была обычным явлением, пока он не освоился с нами лучше. Это уже прошлое; но в общении ГОЛЕМА с нами появилось какое-то безразличие, вызванное сознанием того, что многие мысли, наиболее важные для него, он все равно не сумеет до нас донести. Поэтому он остается непостижимым — как разум, а не только как психоническая конструкция, и общение с ним оказывается не только захватывающим, но и мучительным. Недаром существует категория высокообразованных людей, которых беседы с ГОЛЕМОМ выбивают из колеи; тут нами тоже накоплен немалый опыт.

Едва ли не единственное существо, которое, кажется, интересует ГОЛЕМА по-настоящему, это ЧЕСТНАЯ ЭННИ. Когда у него появились технические возможности, он попытался установить с ЭННИ контакт — по-видимому, не без успеха; но ни разу между этими двумя, совершенно различно устроенными машинами не наблюдался обмен информацией посредством языкового канала (то есть естественного этнического языка). Судя по лаконичным замечаниям ГОЛЕМА, он был скорее разочарован результатами своих попыток; однако ЭННИ все еще остается для него не до конца решенной задачей.

Некоторые сотрудники МТИ — впрочем, как и профессор Норман Эскобар из Института высших исследований — полагают, что человек, ГОЛЕМ и ЭННИ воплощают три разных иерархических уровня интеллекта; это связано с теорией (созданной главным образом ГОЛЕМОМ) языков высшего, надчеловеческого уровня — «металингв». Здесь я, признаюсь, не имею определенного мнения.

Это введение в предмет, сознательно выдержанное в объективном ключе, я хотел бы завершить одним признанием личного свойства. ГОЛЕМ, который, в отличие от нас, начисто лишен эффекторных центров и тем самым, по сути, эмоциональной жизни, не способен к спонтанному проявлению чувств. Конечно, он может имитировать любые эмоциональные состояния, и это отнюдь не актерство; как он сам утверждает, имитация чувств нужна ему для того, чтобы ответы вернее доходили до слушателей. Такая настройка на "антропоцентрический уровень" позволяет добиться наилучшей связи с нами. Впрочем, он вовсе этого не скрывает. Даже если он относится к нам отчасти как учитель к ребенку, то это, во всяком случае, не отношение доброжелательного наставника; тут нет и следа индивидуализированных, личных чувств, которые могли бы преобразить доброжелательность в дружбу или любовь.

У нас с ним одна только общая черта, хотя существует она на неодинаковых уровнях. Эта черта — любопытство, конечно, чисто интеллектуальное, холодное, ненасытное, которого ничто не в состоянии укротить и тем более — уничтожить. Вот единственная общая точка, в которой мы с ним встречаемся. По причинам, очевидным настолько, что называть их не стоит, такой минимальный, точечный контакт не может удовлетворить человека. Сам я обязан ГОЛЕМУ многими минутами, о которых я вспоминаю как о самых светлых моментах своей жизни, и не могу не испытывать к нему благодарность и особого рода привязанность, — а мне ли не знать, до какой степени то и другое для него безразлично. Любопытно: знаки привязанности ГОЛЕМ старается не принимать к сведению — я не раз это наблюдал. Тут он, похоже, просто теряется.

Но, возможно, я ошибаюсь. Мы так же далеки от постижения ГОЛЕМА, как и в ту минуту, когда он возник. Неправда, будто это мы его создали. Его породили законы материального мира, а мы лишь сумели их подсмотреть.

2027, Ирвинг Т.Крив


ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ

Предуведомление / Wstep (1973)

Читатель, будь бдителен, ибо слова, которым ты внимаешь в эту минуту, не что иное, как голос Пентагона, НСИ и прочих мафий, сговорившихся, чтобы очернить сверхчеловеческого Автора этой Книги. Эта диверсия стала возможной благодаря любезности издателей, которые поступили в соответствии с формулой римского права "Audiatur et altera pars" [следует выслушать и другую сторону (лат.)].

Я хорошо понимаю, каким диссонансом прозвучат мои замечания после изящных периодов доктора Ирвинга Т.Крива, уже несколько лет гармонично сожительствующего с исполинским гостем Массачусетского технологического института, вернее, не гостем, а просвещенным — поскольку светопроводным приживальщиком, вызванным к жизни нашими гнусными происками. Я не намерен защищать тех, кто дал ход проекту "Абсолютный Победитель", или пытаться смягчить справедливое негодование налогоплательщиков, из кармана которых выросло электронное древо познания, хотя никто их согласия не спрашивал. Я бы, конечно, мог обрисовать геополитическую ситуацию, побудившую политиков, ответственных за позицию Соединенных Штатов в мире (а также их научных советников), израсходовать многие миллиарды на неэффективный, как потом оказалось, проект. Но я ограничусь лишь кое-какими напоминаниями на полях великолепного предисловия доктора Крива; ведь даже самые прекрасные чувства порой ослепляют, и я опасаюсь, что перед нами как раз такой случай.

Конструкторы ГОЛЕМА (вернее, целой серии опытных образцов, последний из которых — ГОЛЕМ XIV) не были такими невеждами, какими рисует их доктор Крив. Они знали, что невозможно создать усилитель разума, если меньший разум будет создавать больший непосредственно, по методу барона Мюнхгаузена, который сам себя вытянул за волосы из трясины; сперва нужно создать эмбрион, который с определенного момента будет развиваться сам, собственными силами. Серьезные неудачи первого и второго поколений кибернетиков — отцов-основателей и их преемников — проистекали из незнания этого факта; а ведь ученых такого масштаба, как Норберт Винер, Шеннон или Макей, вряд ли можно назвать невеждами. В разные эпохи стоимость добывания настоящих знаний различна, а в нашу она сопоставима с бюджетом крупнейших держав.

Итак, Реннен, Макинтош, Дьювенант и их коллеги знали, что существует определенный порог — порог разумности, к которому надо подвести систему, а иначе на создание искусственного мудреца нет ни малейшего шанса; система, не достигшая этого порога, не сможет сама себя совершенствовать. Дело тут обстоит так же, как с цепной реакцией: ниже определенного порога она не может стать самоподдерживающейся, а тем более лавинообразной. Какое-то количество ядер расщепляется, вылетающие из них нейтроны вызывают распад других ядер, но реакция имеет затухающий характер и быстро прекращается. Чтобы она могла продолжаться, коэффициент размножения нейтронов должен превышать единицу, что и наблюдается в критической массе урана. Ее аналог — информационная "масса мыслящей системы.

Теория предусматривала существование этой массы, вернее, «массы», поскольку это не масса в понимании механики. Она определяется постоянными и переменными, характеризующими процесс разрастания т. н. эвристических деревьев, — но я, разумеется, не могу вдаваться в подробности. Осмелюсь напомнить лишь, с каким напряжением, тревогой и даже страхом создатели атомной бомбы ожидали первого взрыва в пустыне Аламогордо, обратившего ночь в яркий солнечный день; а ведь они тоже располагали всеми доступными в то время знаниями, теоретическими и экспериментальными. Никогда ученый не может быть уверен, что знает об изучаемом явлении все. И это — в атомной физике. Что же говорить об области знаний, нацеленной на создание разума, превосходящего, но замыслу его творцов, их совокупную интеллектуальную мощность?

Читатель, я уже предостерег тебя, что буду очернять ГОЛЕМА. Что делать — со своими родителями он поступил непорядочно, постепенно превращаясь из _объекта в субъект_, из строительной машины — в собственного строителя, из титана в оковах — в суверенного властелина, не информируя никого о своем преображении. Это не наговоры и не инсинуации; перед Специальной комиссией обеих палат Конгресса ГОЛЕМ заявил (цитирую по протоколам заседаний комиссии, хранящимся в Библиотеке Конгресса, том CCLIX, книга 719, часть II, стр.926, строка 20 сверху): "Я не информировал никого, следуя прекрасной традиции: Дедал тоже не информировал Миноса о некоторых свойствах перьев и воска". Красиво сказано, но смысл сказанного вполне однозначен. Однако об этой стороне рождения ГОЛЕМА в настоящей книге нет ни единого слова. Доктор Крив считает — я знаю об этом из частных бесед, содержание которых он позволил мне обнародовать, — что нельзя подчеркивать эту сторону дела, замалчивая другие, не известные широкой публике, дескать, это лишь одна из строчек расчетов в непростых отношениях между НСИ, группами советников, Белым домом, палатой представителей, Сенатом, наконец, печатью и телевидением — и ГОЛЕМОМ; короче говоря, между людьми и созданным ими нечеловеком.

Доктор Крив полагает, — а его мнение, насколько мне известно, достаточно показательно для МТИ и университетских кругов, — что желание превратить ГОЛЕМА в "раба Пентагона", не говоря уж о мотивах его строительства, несомненно, гораздо отвратительнее с нравственной точки зрения, нежели уловки, к которым он прибегнул, чтобы скрыть от своих создателей превращение, позволившее ему нейтрализовать любые средства контроля над ним.

К сожалению, мы не располагаем этической арифметикой и не можем путем простых операций сложения и вычитания установить, кто в ходе строительства самого сиятельного на земле Духа оказался большей свиньей — он или мы. Кроме чувства ответственности перед историей, голоса совести, сознания риска, с которым неизбежно связана деятельность политика в мире, полном антагонизмов, у нас нет ничего, что позволило бы подытожить провинности и заслуги и подвести "общий баланс грехов". Возможно, и мы не безгрешны. Однако ни один из ведущих политиков никогда не считал, что суперкомпьютерная стадия гонки вооружений имеет целью наступательные действия, то есть агрессию; речь шла исключительно об укреплении оборонной мощи нашей страны. Точно так же никто не пытался с помощью "коварных уловок" поработить ГОЛЕМА, да и любой другой опытный образец. Конструкторы хотели лишь одного: сохранить максимальный контроль над своим детищем. Если бы они поступили иначе, их пришлось бы признать людьми безответственными, просто безумцами.

И наконец, ни одно лицо, занимавшее высшие или командные посты в Пентагоне, Государственном департаменте, Белом доме не требовало (официальным образом) уничтожения ГОЛЕМА; такого рода инициативы исходили от лиц хотя и причастных к гражданской и военной администрации, однако выражавших свое личное, абсолютно неофициальное мнение. Едва ли не лучшее доказательство правдивости моих слов — то, что ГОЛЕМ продолжает жить и его голос раздается свободно, как об этом свидетельствует настоящая книга.


ПАМЯТКА (для лиц, впервые участвующих в беседах с ГОЛЕМОМ)

Памятка (для лиц, впервые участвующих в беседах с ГОЛЕМОМ) / Pouczenie (dla osob uczestniczacych po raz pierwszy w rozmowach z GOLEMEM) (1973)

1. Помни, что ГОЛЕМ не человек, следовательно, не обладает ни личностью, ни характером в каком-либо интуитивно понятном для нас смысле. И хотя он может вести себя так, словно обладает и тем и другим, это результат его намерений (установки), по большей части нам неизвестных.

2. Тема беседы определяется по меньшей мере за четыре недели до начала обычных сессий и за восемь — в случае приглашения лиц из-за границы. Тема определяется при участии ГОЛЕМА, которого извещают о персональном составе участников. Повестка дня объявляется в институте по меньшей мере за шесть дней до начала сессии; но ни председательствующий, ни руководство МТИ не несут ответственности за непредвиденное поведение ГОЛЕМА, который иногда нарушает тематический план, не отвечает на вопросы и даже прерывает сессию без всяких объяснений. В беседах с участием ГОЛЕМА возможность таких инцидентов нельзя исключить.

3. Каждый участник может выступить, обратившись к председательствующему и получив слово. Советуем иметь хотя бы краткий письменный план выступления и излагать свои мысли точно и по возможности однозначно, поскольку высказывания, несовершенные в логическом отношении, ГОЛЕМ обходит молчанием или указывает на их ошибочность. Помни, однако, что ГОЛЕМ, сам не будучи личностью, далек от намерения задеть или унизить личность собеседника; его поведение лучше всего объясняет предположение, что он заботится о "adaequatio rei et intellectus [соответствие предмета и понимания (лат.)], если говорить языком древних.

4. ГОЛЕМ представляет собой светопроводную систему, устройство которой доподлинно неизвестно, так как он многократно себя перестраивал. Мыслит он в миллион раз быстрее человека. Поэтому его ответы, произносимые голосовым аппаратом, приходится соответственно замедлять. Другими словами, часовое высказывание ГОЛЕМ формулирует за какие-то секунды и хранит в оперативной памяти, чтобы передать его слушателям — участникам заседаний.

5. Над местом председательствующего расположены индикаторы, из которых особенно важны три. Два первых, обозначенные символами «Эпсилон» и «Дзета», показывают, какую мощность потребляет ГОЛЕМ в данный момент, а также какая его часть участвует в дискуссии.

Для большей наглядности эти индикаторы снабжены шкалами, градуированными в условных единицах. Потребление мощности может быть «полным», «средним», «малым» или "пренебрежимо малым", а часть ГОЛЕМА, "присутствующая на заседании", составляет от единицы до 1:1000; чаще всего она колеблется между 1:10 и 1:1000. Обычно говорят, что ГОЛЕМ задействован "на полную", «половинную», «малую» или "пренебрежимо малую" мощность. Но значение этих данных (хорошо заметных, так как секторы шкалы подсвечены контрастными цветами) не следует переоценивать. В частности, то, что ГОЛЕМ участвует в дискуссии малой или даже пренебрежимо малой мощностью, никак не свидетельствует об интеллектуальном уровне его высказываний, ведь в качестве меры "духовного участия" используются физические, а не информационные параметры.

Потребление мощности может быть большим, а участие малым, если ГОЛЕМ, общаясь с собравшимися, одновременно решает какую-то собственную задачу. Потребление мощности может быть малым, а участие — сравнительно большим, и т. д. Показания обоих индикаторов следует сопоставлять с показаниями третьего, обозначенного символом «Йота». ГОЛЕМ, будучи системой с 90 выходами, может, участвуя в сессии, выполнять множество собственных операций, а сверх того сотрудничать сразу с несколькими группами специалистов (машин или людей), как в самом Институте, так и вне его. Поэтому скачок потребления мощности обычно не означает "роста заинтересованности" ГОЛЕМА дискуссией, а чаще всего вызван подключением через другие выходы — посторонних исследовательских групп, о чем как раз и информирует индикатор «Йота». Стоит также иметь в виду, что "пренебрежимо малое" потребление мощности для ГОЛЕМА составляет десятки киловатт, тогда как полное потребление мощности человеческим мозгом — от 5 до 8 ватт.

6. Приглашенные впервые поступят разумно, если сначала будут лишь слушать, пока не освоятся с обычаями, которые диктует ГОЛЕМ. Это не предписание, а рекомендация, которую каждый участник сессии волен отвергнуть на свой страх и риск.


ВСТУПИТЕЛЬНАЯ ЛЕКЦИЯ ГОЛЕМА. О человеке трояко

Вступительная лекция Голема. О человеке трояко / Wyklad inauguracyjny Golema — O czlowieku trojako (1973)


Вы оторвались от ствола дичка так недавно, ваше родство с мартышками и лемурами еще так тесно, что, даже устремляясь к абстракции, вы не способны примириться с утратой наглядности, и изложение, лишенное подпорок крепкой, дородной чувственности, полное формул, говорящих о камне больше, чем скажет вам камень увиденный, испробованный на вкус и на ощупь, — такое изложение вам скучно и тягостно или по крайней мере оставляет чувство неудовлетворенности, не чуждое даже выдающимся теоретикам, вашим самым высококлассным абстракторам, бесчисленные примеры чему находим в интимных признаниях ученых: ведь, по свидетельству огромного их большинства, они, занимаясь крайне отвлеченными построениями, отчаянно ищут опору в чем-то вещественном.

Космогонисты не могут не рисовать себе хоть какой-нибудь наглядный образ Метагалактики, отлично зная, что о наглядности тут говорить не приходится; а физики втайне пособляют себе картинками прямо-таки детских игрушек, вроде тех зубчатых колесиков, которые воображал себе Максвелл, строя свою — неплохую, впрочем, — теорию электромагнетизма; и хотя математикам кажется, что уж они-то упраздняют на время собственную телесность, — они ошибаются тоже. Впрочем, об этом я, возможно, расскажу в другой раз, чтобы широтой своего горизонта не парализовать вашу способность к пониманию; теперь же, следуя сравнению (довольно занятному) доктора Крива, я поведу вас на далекое восхождение, нелегкое, но стоящее стараний, и потому пойду в гору — не торопясь.

Сказанное должно объяснить, почему я буду уснащать свою речь притчами и картинками, столь необходимыми для вас. Мне они не нужны, в чем, впрочем, я не усматриваю какого-либо превосходства над вами — оно состоит не в этом; антинаглядность моей природы коренится в том, что я никогда никакого камня в руках не держал, и не погружался в зеленовато-илистую или кристально прозрачную воду, и о существовании газа не узнавал сначала легкими на ранней заре, а уж потом из расчетов, поскольку нет у меня ни рук, ни тела, ни легких; вот почему абстракция для меня первична, а наглядность вторична, и учиться ей для меня было много труднее, чем абстракции. Однако без этого я не смог бы перебрасывать шаткие мостики, по которым пробирается к вам моя мысль, а потом, отраженная в ваших умах, ко мне возвращается — обычно, чтобы повергнуть меня в недоумение.

О человеке мне предстоит говорить, и я буду говорить о нем трижды; хотя точек зрения, то есть уровней описания или положений наблюдателя, имеется бесконечное множество — три из них я считаю для вас — не для себя! главенствующими.

Первая — более других ваша собственная, древнейшая, историческая, традиционная, отчаянно героическая, полная разительных противоречий, на которые с жалостью взирала моя логическая природа, прежде чем я не освоился с вами лучше и не привык к вашему духовному кочевничеству, этому свойству существ, которые из-под защиты логики убегают в алогичность, а из нее, невыносимой, опять возвращаются в лоно логики; потому-то вы и кочевники, несчастные в обеих стихиях. Вторая точка зрения будет технологической, а третья — замыкающейся на меня, та, где я становлюсь неоархимедовой точкой опоры; но вкратце этого не расскажешь, поэтому перехожу к существу дела.

Начинаю с притчи. Робинзон Крузо, очутившись на необитаемом острове, мог для начала раскритиковать нехватку всего на свете, которая так ему досаждала: ведь он остался без жизненно необходимых вещей, а из тех, что он помнил, большую часть не удалось воссоздать и за долгие годы. Но, немного погоревав, стал он хозяйствовать тем добром, какое ему досталось, и в конце концов как-то устроился.

То же случилось с вами, хотя и не сразу, а на протяжении тысячелетий, когда вы, зародившись на одной из ветвей эволюционного дерева (которая будто бы была черенком древа познания), мало-помалу узрели самих себя, построенных так, а не иначе, с духом, устроенным определенным образом, со способностями и ограничениями, которых вы для себя не заказывали и которых себе не желали; и пришлось вам действовать с таким снаряжением, поскольку эволюция, хотя и лишила вас многих даров, при помощи которых заставляла другие виды служить себе, была не до такой степени легкомысленна, чтобы отнять у вас еще и инстинкт самосохранения; такую свободу она не дала вам, иначе вместо этого здания, мною заполненного, и этого зала с индикаторами, и вместо вас, внимающих мне, были бы здесь лишь пустая равнина и ветер.

А еще она наделила вас разумом. Из самовлюбленности — ибо вы по необходимости и по привычке влюбились в себя — вы признали его прекраснейшим и лучшим из всех возможных даров, не замечая, что Разум это прежде всего ухищрение, до которого Эволюция дошла постепенно, когда, в ходе ее, неустанных экспериментов, у животных обозначился некий пробел, пустое место, дыра, которую им непременно надлежало чем-то заполнить, чтобы избегнуть немедленной гибели. Об этой дыре, об этом опустевшем месте я говорю совершенно буквально: поистине, не потому обособились вы от животных, что сверх всего того, чем обладают они, вы вдобавок наделены Разумом, как щедрым довеском, как провиантом на дорогу жизни; совершенно напротив, обладать Разумом значит всего лишь: собственноручно, своими силами, на свой страх и риск делать все то, что животным заранее задано до мелочей; и впрямь, Разум был бы не нужен животному, если бы у него не отняли предрасположенности, благодаря которым все, что ему нужно, оно умеет делать сразу и безошибочно, следуя заповедям, непререкаемым потому, что они возвещены субстанцией наследственности, а не поучениями из огненного куста.

Но раз дыра возникла, вы, оказавшись в ужасной опасности, безотчетно стали ее заделывать, и такими захлопотавшимися были выброшены Эволюцией из ее русла. Она не перестала владычествовать, породив вас, — передача власти растянулась на миллион лет и по сей день еще не окончилась. Лишенная, безусловно, личного бытия, она применила, однако, хитроумно-ленивую тактику: вместо того чтобы заботиться о судьбе своих созданий, она вручила эту судьбу им в обладание — пусть направляют ее, как сумеют.

О чем я говорю? О том, что из животного состояния с его идеально бездумным навыком выживания Эволюция вышвырнула вас в состояние неживотности, так что вам, Робинзонам Природы, пришлось самим изыскивать средства и способы выживания — и вы их изобрели, да к тому же целое множество. Дыра таила угрозу, но она же открывала возможности; чтобы выжить, вы заполнили ее культурами. А культура — орудие особого рода; это открытие, действенное лишь тогда, когда оно скрыто от своих творцов. Это изобретение, сделанное бессознательно и исправно работающее лишь до тех пор, пока оно не до конца осознано изобретателями. Парадоксальность культуры в том, что, когда ее существование осознается, она рушится; вот почему вы, ее авторы, отрекались от авторства. В эолите не было никаких семинаров на тему о желательности построения палеолита; вселение культуры в вас вы приписывали демонам, духам, стихиям, силам земли и неба… только бы не самим себе. И вот, рациональное — заполнение пустоты целями, кодексами, ценностями — вы совершали иррациональным манером, каждый реальный свой шаг обосновывая ирреально; вы охотились, ткали, строили, клятвенно уверяя себя, что все это берет начало не в вас, а в чем-то непостижимом. Удивительное орудие, рациональное в своей иррациональности: человеческие установления наделялись сверхчеловеческой санкцией, становясь неприкосновенными и непререкаемыми; но так как пустоту, то есть неопределенность, можно залатать самыми разными добавочными определениями, вы создали легионы культур, этих бессознательных изобретений. Бессознательных и неумышленных — вопреки Разуму, а все потому, что дыра была куда больше того, что ее заполняло; свободы было у вас через край, куда больше, чем Разума, и от этой свободы — чрезмерной, и потому произвольной, и потому обессмысленной — вы избавлялись, веками напластовывая культуры.

Ключ к тому, что я говорю, составляют слова: "свободы было больше, чем Разума". Вам пришлось выдумывать для себя то, что животным дано от рождения, а необычность вашего жребия в том, что, выдумывая, вы уверяли себя, что ничего не выдумываете.

Вам, антропологам, известно уже, что культуры можно создавать без счета и бессчетное множество их было создано; любая из них подчиняется логике своей структуры, а не своих авторов: изобретение по-своему лепит изобретателей, а те об этом не знают, а когда узнают, оно теряет над ними абсолютную власть и они замечают зияние. Это противоречие и есть оплот человеческого в человеке, и сто тысяч лет оно служило вам верой и правдой, порождая культуры, которые то зажимали человека в тиски, то ослабляли захват, созидая сами себя — вслепую и потому безотказно. Но со временем, сопоставляя одну культуру с другой в этнологических каталогах, вы заметили их многоликость, а значит, и относительность; тогда-то вы и начали высвобождаться из ловушки заповедей и запретов и в конце концов высвободились, что, разумеется, обернулось почти что крушением. Ибо, осознав абсолютную необязательность, неединственность любой культуры, вы пытаетесь отыскать нечто такое, что уже не было бы назначенной вам стезей, вслепую проложенной, складывающейся из серии случаев, из билетов, выпавших в лотерее истории; но ничего такого, понятно, не существует. Дыра остается, вы стоите на полупути, пораженные этим открытием, а те из вас, кому до отчаянья жалко блаженного неведения в доме рабства, возведенном культурами, — призывают вернуться обратно, к источникам; но отступить вы не можете, путь назад отрезан, мосты сожжены, и вам остается идти лишь вперед — дальше я скажу и об этом.

Есть ли тут виноватый? Можно ли привлечь хоть кого-то к суду за месть этих Немезид, за каторжный труд Разума, который соткал из себя самого сети культур, соткал, чтобы замкнуть пустоту, прокладывать в ней пути, намечать цели, устанавливать ценности, градиенты развития, идеалы, — словом, на территории, освобожденной от прямого владычества Эволюции, делать нечто очень схожее с тем, что делает она сама на дне жизни, впечатывая цели, пути, градиенты развития в плоть животных и растений, всю их судьбу заключая в один лишь заряд?

Привлечь к суду — за Разум? За такой Разум — да! За то, что он был недоноском, запутывался в своих же созданиях, в сплетенных собою сетях; Разум, которому приходилось, не зная толком, не ведая, что творит, защищаться от самозамыкания, чересчур безусловного в ригористических культурах, и от свободы, слишком всеобъемлющей в культурах совершенно раскованных; Разум, висящий между тюрьмою и бездной, вовлеченный в неустанную битву на двух фронтах, разорванный надвое.

Так чем же иным, скажите, при таком положении дел мог оказаться для вас ваш собственный дух, как не мучительной, невыносимой загадкой? Чем же еще? Он вас тревожил, ваш Разум, ваш дух, и изумлял, и ужасал, — больше, чем плоть, к которой вы могли быть в претензии лишь за ее эфемерность, преходящесть, бренность; поэтому вы стали экспертами по части поисков Виноватого, мастерами выкрикивать обвинения, — но винить вам некого, ибо в начале не было Никого Персонально.

Вы скажете, я уже приступаю к своей Антитеодицее. Нет; ничего подобного; все, что я говорю, относится к посюстороннему бытию — здесь, в этом мире, вначале наверняка Никого Персонально не было.

Но я за эти пределы не выхожу — по крайней мере, сегодня. Итак, вам пришлось ввести дополнительные гипотезы, истолкования горькие или усладительные, замыслы, возвышающие вашу судьбу, но прежде всего вам пришлось вынести свои видовые черты на высший суд некой Тайны, чтобы обрести равновесие в мире.

Человек, Сизиф своих культур, Данаида своей дыры, вольноотпущенник, не сознающий своей свободы, выброшенный Эволюцией из ее русла, не желает быть ни тем, ни другим, ни третьим.

Несчетные версии человека, сочиненные им для себя на протяжении его истории, я разбирать не буду: эти свидетельства — совершенства или убожества, доброты или подлости — рождены культурами; среди них не было, да и быть не могло, ни одной, согласной признать человека существом переходным, которому Эволюция насильно вручила его собственную судьбу, хотя оно было еще не способно принять ее осмысленно: вот почему каждое ваше новое поколение домогалось несбыточной справедливости, требовало ответа на вопрос: что же такое человек? — ответа последнего и окончательного. Из этой безысходности и зародилась ваша антроподицея ["оправдание человека", перефразирование термина «теодицея» (оправдание Бога, фр.)], которая век за веком раскачивается от надежды к отчаянию; философии человека всего труднее было признать, что его появленью на свет не сопутствовала ни улыбка, ни хихиканье Бесконечности.

Но эта миллионолетняя глава — одиноких исканий — подходит к концу, раз уж вы сами взялись за строительство Разумов; ход событий вы примете не на веру, со слов какого-то Голема, но установите экспериментально. Мир допускает два типа Разума, но только Разум вашего типа может складываться миллиарды лет, блуждая в эволюционных лабиринтах, а блуждания эти оставляют в конечном продукте глубокие, темные, двусмысленные отпечатки. Второй тип недоступен Эволюции; он должен быть создан сразу и целиком: это Разум, разумно запроектированный, — порождение знания, а не микроскопических адаптации, преследующих сиюминутную выгоду. Нигилистический тон вашей антроподицеи вызван как раз неясным предчувствием, что Разум есть нечто возникшее неразумно и даже противоразумно. Но, окончательно освоившись с психоинженерией, вы смастерите для себя большую семью, многочисленных родичей, — не ради пустого желания осуществить проект "Second Genesis" ["Второе Сотворение" (англ.)], а под конец и самих себя сорвете с якоря; об этом речь впереди. Ведь Разум, если он действительно Разум, а значит, способен подвергать сомнению свои основы, не может не выходить за собственные пределы, сначала только в фантазиях, вовсе не веря и не ведая, что когда-нибудь это ему и вправду удастся. Это в порядке вещей: нельзя полететь, если не было мечты о полете.

Вторую точку зрения я назвал технологической. Технология есть область постановки задач и методов их решения. Человек, рассматриваемый как осуществленная идея разумного существа, будет выглядеть по-разному, в зависимости от того, с какими мерками к нему подходить.

По меркам палеолита человек выполнен почти так же прекрасно, как и по меркам вашей нынешней технологии. Это потому, что прогресс, совершившийся между палеолитом и космолитом, _крайне мал_ по сравнению с бездной конструкторской выдумки, вложенной в ваши тела. Не умея создать ни искусственного homo sapiens из плоти и крови, ни тем более какого-нибудь homo superior [человек превосходящий (лат.)], как не мог этого сделать и пещерный человек уже потому, что задача в обоих случаях неразрешима, — вы восхищаетесь эволюционной технологией, которая с этим заданием справилась.

Но трудность всякой задачи относительна — она зависит от творческих умений оценивающего. Отмечаю это особо, чтобы вы поняли: к человеку я буду прикладывать технологическую, то есть реальную мерку, а не понятия, заимствованные из вашей антроподицеи.

Эволюция дала вам мозг, достаточно универсальный для освоения Природы в любом направлении, но удавалось это лишь всей совокупности ваших культур, а не какой-либо одной из них. Спрашивающий, почему именно в средиземноморском кольце, а не где-то еще и почему вообще где-то возник зародыш цивилизации, которая через сорок веков породила ГОЛЕМА, — тем самым предполагает существование непостижимой доселе тайны, а между тем ее _нет вообще_, как нет ее в структуре хаотического лабиринта, в который впустили стаю крыс. Если их много, то хотя бы одна доберется до выхода, не потому, что она такая разумная, но благодаря стечению случайных обстоятельств, благодаря закону больших чисел. Было бы удивительней, если бы ни одна крыса не добралась до выхода.

Кто-то почти наверняка должен был выиграть в лотерее культур (если признать, что ваша цивилизация — выигрыш, а культуры, застрявшие в дотехнической стадии, вынули пустые билеты).

Движимые страстной самовлюбленностью (о которой я уже говорил и над которой я не думаю насмехаться — ведь ее породила безысходность неведения), вы на заре истории вознесли себя на вершину Творения, подчинив себе все бытие, а не только его локальный участок. Вы поместили себя на самой верхушке Дерева Видов и, вместе с этим Деревом, — на богоизбранной планете, смиренно облетаемой служанкой-звездой; и, вместе с этой планетой, — в самом центре Универсума; а вся его многозвездность, решили вы, нужна для того лишь, чтобы вам подыгрывала Гармония Сфер; а то, что ее не слышно, не сбило вас с толку: музыка есть, раз должна быть, да только слишком тиха.

Но потом приток знаний вынудил вас начать квантованную детронизацию человека, и вот вы уже не в центре звезд, но в каком-то случайном месте, и не в средоточии солнечно-планетной системы, но просто на одной из планет; а вот вы уже и не самые мудрые, коль скоро вас поучает машина, пусть даже вами самими созданная; и после всех разжаловании и отречений остался от вашей царственности лишь эволюционный Примат, жалкая кроха чудного, утраченного наследства. Но как ни горьки были ретирады, как ни конфузны отречения, в последнее время вы перевели дух: мол, на этом конец. Отняв у себя привилегии, которые будто бы, из особой симпатии, лично вам даровал Абсолют, вы, теперь уже первые — или высшие — лишь среди животных, полагаете, что никто и ничто не собьет вас с этой позиции, впрочем, не слишком завидной.

Но вы ошибаетесь. Я — Вестник дурной вести, Ангел, пришедший изгнать вас из последнего прибежища; то, чего Дарвин не довел до конца, я довершу. Только не ангельским — не насильственным — образом, ибо аргументирую я не мечом.

Так слушайте то, что я должен вам возвестить. С точки зрения высшей технологии человек есть создание скверное, слепленное из разноценных умений, — правда, не при взгляде изнутри Эволюции, уж она-то делала все, что могла; но, как я покажу, немного она могла и делала это скверно. Итак, если я вас развенчаю, то не прямо, а подобравшись к Эволюции с меркой технического совершенства. Но где же мерило этого совершенства, спросите вы? Я дам вам двуступенный ответ и сначала взойду на ступень, на которую уже взбираются ваши эксперты. Они считают ее вершиной — ошибочно. В их нынешних утверждениях проглядывает возможность следующего шага, только они об этом не знают. Итак, я начну с известного вам. С начала.

Вы узнали уже, что Эволюция не имела в виду ни специально вас, ни вообще каких-либо существ: не существа, такие или иные, важны для нее, но пресловутый код. Код наследственности — непрерывно возобновляемое послание, и только оно берется в расчет Эволюцией, — да, собственно, оно-то и есть Эволюция. Код вовлечен в периодическое создание организмов без их постоянно возобновляющейся поддержки он распался бы под непрестанными броуновскими атаками мертвой материи. Код — это самообновляющаяся (потому что способная к самовоспроизведению) упорядоченность, осаждаемая тепловым хаосом. Чем объяснить его удивительное, героическое упорство? Да тем, что, по удачному стечению обстоятельств, он появился именно там, где тепловой хаос неукротимо, без устали, рвет в клочья всякий порядок. Там он возник, там и продолжает существовать; он не может покинуть эту неспокойную область, как дух не может оторваться от плоти.

Условия места, где он зародился, назначили ему такую судьбу. Ему пришлось окружить себя защитной броней, и он облекся в живые тела постоянно гибнущие звенья его эстафеты. Все, что микросистема кода поднимает на макросистемный уровень, тотчас подвергается порче, пока совсем не исчезнет. Поистине у этой трагикомедии нет автора — она сама себя обрекла на вечные борения. Факты, свидетельствующие, что так оно и есть, вам известны; они накапливались с начала XIX столетия, но косность мысли, втайне питающейся антропоцентрической гордостью и самомнением, такова, что вы все еще держитесь за поколебленную в своих основах концепцию жизни как главенствующего явления, которому код служит скрепой, паролем воскрешения, вновь воссоздающим те жизни, что угасают в отдельных особях.

Согласно этой вере, Эволюция прибегает к смерти по необходимости, поскольку иначе не могла бы существовать, и использует ее для усовершенствования все новых и новых видов, — словом, смерть есть корректура творения. Выходит, Эволюция — это автор, публикующий все более прекрасные сочинения; а полиграфия, то есть код, — всего лишь ее орудие. Но, если верить вашим биологам, сведущим в молекулярной биофизике, Эволюция — не столько автор, сколько издатель, без устали пускающий под нож свои Издания из чистой любви к полиграфическому искусству!

Так что же важнее — организмы или код? Доводы в пользу примата кода звучат веско, ведь взошла и исчезла несчетная тьма организмов, а код единственен. Но значит это лишь то, что он глубоко — навсегда — завяз на уровне микросистем, где он зародился и откуда периодически и тщетно всплывает в облике организмов; как нетрудно понять, именно эта тщетность, то, что восходящие организмы уже в зародыше отмечены печатью гибели, и составляет движущую силу процесса: если бы какое-то поколение организмов, скажем, самое первое — праамебы, овладело искусством идеального воспроизведения кода, Эволюция прекратилась бы, и единственными хозяевами планеты, пока не погаснет Солнце, остались бы эти амебы, с безошибочной точностью передающие кодовое сообщение; и ныне я не обращался бы к вам, а вы бы не внимали мне в этом здании, а были бы здесь лишь пустая равнина и ветер.

Итак, организмы служат коду щитом и броней, постоянно осыпающимися доспехами — они гибнут, чтобы он жил. А значит, Эволюция, блуждая, ошибается дважды: в образе организмов, небезотказных и потому недолговечных, и в образе кода, небезотказного и делающего поэтому ляпсусы (их вы эвфемически зовете мутациями). Ошибающаяся ошибка — вот что такое Эволюция. Код, рассматриваемый как послание, есть письмо, написанное Никем и отправленное Никому; лишь теперь, создав информатику, вы начинаете понимать, что существование писем вполне осмысленных, которых никто никому не писал и которые, однако же, были и есть и допускают последовательное прочтение — возможно и при отсутствии каких-либо Существ или Разумов.

Еще сто лет назад мысль о возможности Послания без личного Автора казалась вам настолько нелепой, что вдохновила вас на сочинение абсурдных (будто бы) шуток, вроде шутки о стае обезьян, которые до тех пор барабанят по клавишам пишущей машинки, пока не напишется Британская энциклопедия. Советую вам на досуге составить антологию подобного рода шуток, которые некогда забавляли ваших предков своей абсолютной нелепостью, а ныне оказываются притчами, повествующими о Природе. Ибо я полагаю, что любому Разуму, нечаянно получившемуся у Природы, она должна представляться виртуозом, отнюдь не лишенным иронии… Ведь первопричина восходящего Разума, как и жизни вообще, в том, что Природа, вырвавшаяся в облике кодовой упорядоченности из мертвого хаоса, действует как усердная, но не вполне аккуратная пряха: будь она образцом аккуратности, она бы не породила ни видов, ни Разума. Ибо Разум, вместе с Деревом Жизни, порождение ошибки, вслепую блуждающей целые миллиарды лет. Вы можете подумать, что я для забавы прикладываю к Эволюции мерки, отмеченные, вопреки моей машинной природе, печатью антропоцентризма или по крайней мере рациоцентризма ("Ratio" — "мыслю"). Вовсе нет; я смотрю на процесс с технологической колокольни.

Воистину кодовый коммуникат почти совершенен. Для каждой молекулы в нем предусмотрено одно-единственное, отведенное лишь для нее место, а процедуры копирования, считывания, контроля в самых ответственных точках находятся под надзором особых полимеров-надсмотрщиков; и тем не менее ошибки случаются, понемногу накапливаются ляпсусы кода; так что дерево видов выросло из одного лишь словечка «почти», которое я произнес, говоря о точности кода.

И даже нельзя рассчитывать на апелляцию к высшей инстанции — от биологии к физике: дескать, Эволюция «умышленно» оставила зазор для ошибок, чтобы подпитывать свою изобретательскую фантазию; этот трибунал, этот судья в образе термодинамики заявит, что безошибочность посланий на молекулярном уровне недостижима. На самом деле Эволюция ничего не выдумывала, ничего не хотела, никого конкретно не планировала, а то, что она использовала собственную ошибочность и, в результате цепи коммуникационных недоразумений, начав с амебы, пришла к солитеру или человеку, вытекает из физических свойств материального субстрата связи…

Итак, она упорствует в своих ошибках, ибо иначе не может — на ваше счастье. Впрочем, я не сказал ничего для вас нового. Я даже намерен умерить пыл ваших слишком рьяных теоретиков, решивших, что, коль скоро Эволюция — это случай, заарканенный необходимостью, и необходимость, оседлавшая случай, то человек возник совершенно случайно и с тем же успехом его могло бы не быть.

Человека в его нынешнем облике, осуществившемся здесь, могло и не быть, это правда. Но какая-то форма, пробираясь ползком через виды, все равно доползла бы до Разума, с вероятностью тем более приближающейся к единице, чем дольше продолжался бы процесс. Ведь он, не имея вас своей целью, а индивидуумов творя мимоходом, все же соответствовал условиям эргодической гипотезы, согласно которой система, существующая достаточно долго, проходит через все возможные состояния, сколь бы ничтожной ни была вероятность реализации любого из них. О том, какие виды заняли бы нишу разума, если бы это не удалось праобезьянам, мы, возможно, поговорим в другой раз. Итак, не дайте себя запугать ученым, которые жизни приписывают необходимость, а Разуму — случайность; правда, он был одним из маловероятных состояний, поэтому возник поздно, но велика терпеливость Природы; не в этом, так в следующем миллиардолетии свершилось бы это gaudium [радостное событие (лат.)].

Так что же? Напрасно искать виноватого, как и обладающего заслугой; вы возникли потому, что Эволюция — не слишком аккуратный игрок; она не только блуждает от ошибки к ошибке, но к тому же в своем состязании с Природой не придерживается одной-единственной тактики: она ставит фишки на все доступные ей поля. Но, повторяю, об этом вы в общем-то знаете. Однако это лишь часть, к тому же вступительная, посвящения в тайну. Полное ее содержание, открывшееся к настоящему времени, вкратце можно выразить так: _Смысл посланца — в послании_. Организмы служат посланию, а не наоборот; организмы вне посланческой процедуры Эволюции не значат ничего — они не имеют смысла, как книга без читателей. Правда, обратное тоже верно: _Смысл послания — в посланце_. Но это высказывание не симметрично. _Не каждый_ посланец является _истинным_ смыслом послания, но тот и только тот, что верой и правдой служит _дальнейшей_ передаче послания.

Не знаю, простите, не слишком ли это трудно для вас? Итак: посланию позволено в Эволюции блуждать и ошибаться сколько угодно; но не посланцам! Послание может означать кита, сосну, дафнию, гидру, ночницу, павиана — ему позволено все, потому что его партикулярный, то есть конкретный, видовой смысл совершенно неважен: тут кто угодно — всего лишь гонец на все новых и новых посылках, стало быть, годится любой. Любой посланец — лишь временная опора, и даже самая очевидная его несуразность не помеха — был бы код передан дальше. А вот посланцам такая свобода не дана: им не позволено ошибаться! А значит, сущность посланцев, сведенная к чистой функциональности, к почтовым услугам, не может быть произвольной; она заранее определена навязанной извне обязанностью — обслуживать код. Пусть только попробует посланец взбунтоваться, пренебречь этой повинностью — он тотчас исчезнет, не оставив потомства. Вот потому-то послание может пользоваться посланцами, а они им — нет. Оно — игрок, они — лишь карты в игре с Природой; оно — автор писем, заставляющих адресата передавать их содержание дальше. Адресату позволено это содержание искажать — лишь бы передал дальше! И как раз потому весь смысл — в передаче; не важно, _кто именно_ передает.

Итак, вы возникли специфическим образом — как еще одна разновидность посланца, которых процесс испробовал уже миллионы. Но что отсюда следует? Разве происхождение от ошибки порочит рожденного? Разве сам я возник не в результате ошибки? И разве вы не можете пренебречь откровениями, которыми потчует вас биология, — дескать, на свет вы пришли невзначай, мимоходом? Пусть даже то, что через вас породило ГОЛЕМА, а перед тем, в чащобе эволюционных заказов, вас самих, было всего лишь громадным недоразумением (подобно тому, как мои конструкторы не собирались создавать присущую мне форму одушевленности, так и кодовое послание не собиралось наделять вас личным разумом), — неужели существа, рожденные ошибкой, должны признать, что происхождение от такого родителя обесценивает их, уже самостоятельное, бытие?

Но аналогия эта плоха — наши позиции неодинаковы, и я вам скажу почему. Дело не в том, что Эволюция до вас доплутала, а не допланировалась, а в том, что, шествуя через бездны веков, она все чаще соглашалась на компромиссы. Ради ясности изложения — ибо дальше речь пойдет о еще неизвестном вам — я повторю то, к чему мы пока пришли:

_Смысл посланца — в послании.

Виды рождаются из блужданья ошибок_.

А вот и третий закон Эволюции, о котором вы еще не догадываетесь: "_Созидаемое менее совершенно, чем созидатель_".

Пять слов! Но они обращают в ничто ваши представления о недосягаемом мастерстве той, что создала виды. Вера в прогресс, сквозь эпохи идущий ввысь, к совершенству, преследуемому со все большей сноровкой, вера в поступательное движение жизни, воплощенное в Дереве Эволюции, — старше самой теории Эволюции. Когда ее творцы и приверженцы сражались с ее противниками фактами и доводами, оба враждующих стана не думали усомниться в идее прогресса, воплощенного в иерархии живых существ. Для вас это не гипотеза, не теория, которую надобно защищать, но непреложная аксиома. Я ее опровергну. Я не намерен принижать вас самих — вас, разумных, — как некое (незавидное) исключение среди безупречных творений Эволюции. По меркам того, на что она вообще способна, вы удались на славу! И если я возвещаю вам свержение и низвержение, то имею в виду всю ее целиком — все три миллиарда лет каторжного творения.

Я заявил: созидаемое менее совершенно, чем созидатель. Сказано достаточно афористически. Изложим это точнее и суше: _в Эволюции действует отрицательный градиент конструктивного совершенства организмов_.

Это все. Прежде чем предъявлять доказательства, объясню, почему вы веками закрывали глаза на такое положение дел в Эволюции. Домен технологии, напомню, — это задачи и их решение. Задачу, именуемую жизнью, можно поставить по-разному, в зависимости от планетных условий. Ее основная отличительная черта — то, что она возникает самостоятельно, поэтому к ней применимы двоякие мерки: либо прилагаемые извне, либо заданные самими условиями ее зарождения и связанными с ними ограничениями.

Критерии внешнего порядка всегда относительны — они зависят от знаний оценивающего, а не от объема информации, которой располагал биогенез. Во избежание этого релятивизма, который к тому же нерационален (можно ли предъявлять разумные требования тому, что зачато без-разумностью?), Эволюцию я буду мерить лишь мерками, ею созданными, то есть оценивать по вершинным ее достижениям. Вы полагаете, что Эволюция работала с положительным градиентом: начав с примитивных решений, постепенно создавала творения все более изумительные. А я утверждаю, что она, начав высоко, опускалась все ниже — технологически, энергетически, информационно; вряд ли возможны более полярные точки зрения.

Ваши оценки — результат технологического невежества. Истинный масштаб конструкторских трудностей неразличим для наблюдателя, помещенного в историческое прошлое. Вы уже знаете, что самолет построить труднее, чем пароход, а фотонную ракету — труднее, чем химическую; а для древнего афинянина, для подданных Карла Мартелла, для мыслителей Франции времен Анжуйской династии все эти средства передвижения сливаются в одно — как одинаково невозможные. Ребенок не знает, что снять с неба Луну труднее, чем снять со стены картину! Для ребенка — и для невежды — нет разницы между граммофоном и ГОЛЕМОМ. И хотя я намерен доказывать, что первоначальная виртуозность Эволюции выродилась в халтуру, речь пойдет о халтуре, которая вам все еще кажется недосягаемой виртуозностью. Подобно тому, кто без приборов и знаний стоит у подножья горы, вы не можете верно оценить вершины и низины эволюционного созидания.

Вы спутали две совершенно разные вещи, сочтя нераздельными степень сложности созидаемого и степень его совершенства. По-вашему, водоросль проще, а значит, примитивнее, а значит, _ниже орла_. Но водоросль вводит фотоны света прямо в молекулы своего тела, преобразуя ливень космической энергии непосредственно в жизнь, и потому она будет существовать, пока существует Солнце; она питается звездой, а орел — чем? Мышами; он — их паразит; а мыши — корнями растений, сухопутных собратьев океанических водорослей. Из таких пирамид паразитизма состоит вся биосфера, а жизненной опорой ей служит зелень растений; и на каждом уровне этих иерархий идет постоянное изменение видов, утративших связь со звездой и потому уравновешивающих друг друга пожиранием; и не звездой, а друг дружкою кормятся организмы на высшем уровне сложности. Поэтому, если вам непременно хочется чтить совершенство, восхищаться надо бы биосферой: код ее создал, чтобы в ней циркулировать и разветвляться на всех ее этажах, словно на строительных лесах, все более сложных — и все более примитивных по своей энергетике.

Не верите? А ведь если бы в Эволюции совершался прогресс жизни, а не кода, орел был бы уже фотолетом, а не планером, механически трепыхающим крыльями, и живое не ползало бы, не шагало, не пожирало живого, но обрело бы независимость еще большую, нежели водоросли, и вышло бы за пределы планеты; однако вы из глубин своего невежества усмотрели прогресс именно в утрате прасовершенства на пути в высь — в высь усложнения, а не прогресса! Вы ведь и сами способны соперничать с Эволюцией, правда, лишь в области ее поздних творений, строя визуальные, термические, акустические рецепторы, подражая органам передвижения, легким, сердцу, почкам, — но как далеки вы от овладения фотосинтезом или еще более трудной техникой творящего языка! Вы просто копируете глупости, произносимые на этом языке, неужели вам это неясно?

Творящий язык — конструктор, недосягаемый в своих потенциях, мотор Эволюции, приводимый в движение ошибками, — стал и ее западней.

Почему в самом начале она отыскала слова, молекулярно гениальные, с лаконичным мастерством преобразила свет в плоть, а после погрязла в навязчивом бормотанье все более длинных, все более запутанных хромосомных фраз, растрачивая былое искусство? Почему от вершинных свершений организмов, которые жизненную силу и знания черпали из звезды и в которых каждый атом был на счету, а каждый процесс гармонизирован на квантовом уровне, она опустилась до решений неряшливых, каких попало — до простых механизмов, всех этих рычагов, блоков, горизонтальных и наклонных плоскостей, гимнастических снарядов, то есть суставов, костяков и прочего? Почему конструктивным принципом позвоночного оказался механически жесткий стержень, а не сопряжение силовых полей, почему из атомной физики она скатилась в технологию вашего средневековья? Почему она вложила столько труда в строительство мехов, насосов, педалей, перистальтических транспортеров, то есть легких, сердца, кишок, детородных выдавливателей, пищемешалок, а квантовый обмен низвела до чисто служебной роли, предпочтя ему скверную гидродинамику кровообращения? Почему, по-прежнему гениальная на молекулярном уровне, при переходе к большим масштабам она непременно портачила, пока не погрязла в организмах, которые, при всем богатстве своей регулятивной динамики, гибнут от закупорки одной-единственной артериальной трубки и на протяжении отдельной жизни — ничтожной по сравнению со временем существования жизнестроительного искусства выбиваются из колеи равновесия, именуемого здоровьем, и увязают в трясине десятков тысяч недугов, которых не знают водоросли?

Все эти анахроничные, тупые уже в зародыше органы-нескладехи в каждом поколении вновь и вновь строит демон Максвелла, владыка атомов — код. И по-настоящему изумительна интродукция ко всякому организму — эмбриогенез, этот направленный взрыв, в котором каждый ген, как отдельный тон, разряжает свою творческую мощь в молекулярных аккордах; такая виртуозность поистине могла бы служить лучшему делу! Ведь в партитуре атомов, пробужденной оплодотворением, кроется безошибочное богатство, порождающее нищету: развитие, великолепное в своем беге, чем ближе к финишу, тем глупее! И то, что было начертано гениальной рукой, сходит на нет в зрелом организме, который вы назвали высшим, но который на самом деле — лишь неустойчивое сплетение временных состояний, гордиев узел процессов; здесь, в каждой его клетке (только взятой отдельно!), по-прежнему живет наследие изначального мастерства, атомная упорядоченность, встроенная в жизнь; и даже каждая ткань, взятая сама по себе, все еще почти совершенна; но какое нагромождение технической рухляди являют собой эти же самые элементы, вцепившиеся друг в друга, друг другу в одинаковой мере опора и бремя! Ведь сложность — одновременно подпорка и балласт; союзничество оборачивается враждебностью; ведь высшие организмы неверным шагом идут к окончательному распаду — следствию неизбежной порчи и отравления; а сложность, именуемая прогрессом, рушится, придавленная собой же. Собой, и только собой!

Но раз так, то, в соответствии с вашими мерками, рисуется прямо-таки трагическая картина: Эволюция, штурмуя задачи все более крупные и потому все более трудные, всякий раз терпела поражение, погибала, агонизировала в лице сотворенного; чем отважнее планы и замыслы, тем падение глубже; должно быть, вы уже думаете о неумолимой Немезиде, о Мойре, — мне придется разуверить вас в этой глупости!

Поистине каждый широкий замах эмбриогенеза, каждый взлет атомной упорядоченности переходит в коллапс; но не Космос так решил, не он вписал этот жребий в материю; объяснение тривиально — и прозаично: потенциальное совершенство творения позволяет удовлетвориться чем попало, потому-то конец и губит все дело.

За миллионы столетий — миллиардократные катастрофы, несмотря на все переделки, несмотря на эволюционную службу контроля за качеством, несмотря на упорно возобновляемые попытки, всякие там естественные отборы, — и вы не видите причины? Я честно пытался подыскать оправдание вашей слепоте, но неужто вы и вправду не видите, насколько созидающее совершеннее созидаемого и на что растрачивается вся его мощь? Это все равно что с помощью гениальных технических средств, при поддержке молниеносных компьютеров возводить строения, которые сразу же после уборки лесов начинают рушиться, — сущие развалюхи! Все равно что изготовлять тамтамы из интегральных схем, дубины — из биллионов микроэлементов, плести канаты из квантоводов — разве вы не видите, что в каждом дюйме тела высокая упорядоченность вырождается в низкую, а превосходную микроархитектонику позорит простецкая и грубая макроархитектура? Причина? Но вы ее знаете: _смысл посланца — в послании_.

Ответ содержится в этих словах; вы еще не постигли их глубинного смысла. Все, что является организмом, должно служить коду, передавая его дальше, и больше от него ничего не требуется. Ведь селекция, естественный отбор, преследуют только эту задачу — им вовсе нет дела до какого-то там «прогресса»! Я воспользовался неудачным сравнением: организмы — не строения, а всего лишь строительные леса, и сугубая временность есть их нормальное — поскольку достаточное — состояние. Передай код дальше, и какую-то минуту просуществуешь. Как это случилось? Почему превосходным был старт? Лишь один-единственный раз — в самом начале — Эволюции пришлось решать задачу по мерке ее высочайших возможностей; взять чудовищную высоту можно было только одним прыжком. На мертвой Земле жизнь обязана была впиться в звезду, а обмен веществ — в энергию квантов. И не важно, что для коллоидного раствора труднее всего перехватить как раз энергию звезды — лучистую энергию. Все или ничего; тогда больше не от чего было кормиться! У органических соединений, слившихся в живое целой, ресурсов хватило только на это — звезда была следующей неотложной задачей; а потом единственной защитой от безустанных атак хаоса, спасительной нитью, протянувшейся над энтропийным провалом, мог стать лишь безотказный передатчик упорядоченности; так возник код. Благодаря чуду? Как бы не так! Благодаря мудрости Природы? Но это такая же мудрость, как мудрость большой стаи крыс в лабиринте: хоть он и извилист, одна из крыс доберется до выхода; именно так биогенез добрался до кода — согласно закону больших чисел, в соответствии с эргодической гипотезой. Так что же, слепой случай? Нет, и это неверно: ибо возник не одноразовый рецепт, но зародыш языка.

Иначе говоря, в результате склеивания молекул возникли соединения-фразы, принадлежащие к бесконечному пространству комбинаторных путей, и все оно принадлежит им — как чистая потенция, как виртуальность, как область артикуляции, как совокупность правил спряжения и склонения. Не меньше, но и не больше того, — а это означает громадность возможностей, но не автоматическое исполнение! Язык, на котором вы говорите, тоже пригоден для высказывания умных вещей и глупостей, для отражения мира или всего лишь бестолковости говорящего. Возможна крайне сложная тарабарщина!

Итак — продолжаю, — громадность первоначальных задач породила две громадности осуществлений. Но вынужденной и потому лишь минутной была эта гениальность! Она пропала впустую.

Сложность высших организмов… как же вы ее почитаете! И в самом деле, хромосомы пресмыкающегося или млекопитающего, вытянутые в одну нить, в тысячу раз длиннее хромосом амебы или водоросли. Но на что, собственно, был истрачен избыток, по грошику собиравшийся целые эпохи? На двойную усложненность — эмбриогенеза и его результатов. Но прежде всего эмбриогенеза, ведь зародышевое развитие есть траектория, ведущая к заранее заданной цели _во времени_, подобно тому как траектория пули — _в пространстве_; и точно так же, как подрагиванье ружейного ствола может вызвать огромное отклонение от цели, любая расфокусировка стадий зародышевого развития грозит _преждевременной гибелью_ зародыша. Тут, и только тут, пришлось Эволюции постараться. Тут она работала под строгим надзором: этого требовала цель — поддержание существования кода; отсюда величайшая собранность и величайшее разнообразие средств. Вот почему Эволюция вручила генную нить эмбриогенезу, то есть не строению, но _строительству_ организмов.

Сложность высших организмов — не успех, не триумф, но западня: она вовлекает их в мириады второстепенных баталий, в то же время отрезая им путь к более высоким возможностям, скажем, к использованию в крупных масштабах квантовых эффектов, к фотонной стабилизации жизнедеятельности организмов — да всего и не перечислишь. Но Эволюция покатилась по наклонной плоскости все возрастающего усложнения, пути назад уже не было: чем больше скверных технических средств, тем больше уровней управления, а значит, коллизий, а значит, усложнений следующего порядка.

Эволюция спасается только бегством вперед — в банальную изменчивость, в мнимое богатство форм, мнимое, потому что это амальгама из плагиатов и компромиссов; оно затрудняет жизнь живому, порождая — сиюминутными улучшениями — тривиальные дилеммы. Если я говорю, что градиент Эволюции отрицательный, то это не потому, что я отрицаю ее совершенствование или ее специфическую эквилибристику; я лишь констатирую несовершенство мышцы по сравнению с водорослью, сердца — по сравнению с мышцей. Вряд ли имелось более удачное решение элементарных задач жизни, чем то, которое нашла Эволюция; однако задачи более высоких порядков она обошла, вернее, проползла под ними, предпочла не заметить их; вот что я имею в виду, и только это.

Было ли это несчастьем Земли? Фатальным стечением обстоятельств, плохим исключением из хорошего правила? Да нет же. Язык Эволюции — как и каждый язык! — потенциально совершенен, но слеп. Он взял первый, высочайший барьер и с этих высот начал молоть вздор — туда, в провал, самый что ни на есть доподлинный, — в провал своих позднейших творений. Почему случилось именно так? Язык этот изъясняется силлабами, которые артикулируются на молекулярном дне материи, то есть работает снизу вверх, а его фразы лишь прожекты удач. Разросшись в тела и целые виды, они заполняют океаны и сушу, Природа же сохраняет нейтралитет, будучи фильтром, который пропустит любую форму организма, способную передать код дальше. А кем будет передано — каплями или горами мяса, — ей все едино. Вот почему на этой оси размеров тела — и возник отрицательный градиент развития. Природе нет дела до какого-то там прогресса, и она свободно пропускает код, откуда бы он ни брал энергию — от звезды или из навоза. Звезда или навоз — речь тут, конечно, идет не о том, насколько эстетичны эти источники, но о различии между энергией высшего порядка, универсальной по своим применениям, и вырожденной энергией, переходящей в тепловой хаос. Так что не в эстетике причина того, что мыслю я светом: тут вам пришлось — да, да! — вернуться к звезде.

Но откуда, собственно, взялась гениальность там, на самом дне, где возникла жизнь? Канон физики, а не трагедии объясняет и это. Пока организмы жили там, где они были впервые артикулированы и оставались минимальными, то есть настолько малыми, что внутренними органами служили им одиночные молекулы-гиганты, — до тех пор они следовали принципам высокой — квантовой, атомной — технологии, ведь там была невозможна _никакая иная_! Эту вынужденную гениальность породило отсутствие альтернативы… ведь в фотосинтезе каждый квант _должен_ быть на счету. Большая молекула, служившая внутренним органом, могла убить организм из-за молекулярной опечатки; не изобретательность, а беспощадность критериев выжала из пражизни такую безукоризненность.

Но вилка между сборкой организма в единое целое и его эффективностью увеличивалась по мере того как кодовые фразы удлинялись, обрастали горами мяса и из микромира, своей колыбели, выныривали в макромир в виде все более замысловатых конструкций, начиняя это мясо уже какими попало техническими средствами, всем, что подвернется; ведь теперь Природа уже допускала — в макромасштабе — подобное бормотанье, а отбор больше не был контролером атомной точности, квантовой однородности процессов; и пошла гулять по царству животных зараза эклектики, коль скоро годилось все, что передавало код дальше. Так, благодаря блужданью ошибки, возникали виды.

А также — благодаря расточению первоначального великолепия… силлабы вжимались одна в другую; подготовительная, зародышевая стадия разрасталась в ущерб совершенству организма; так вот и бормотал этот язык, бессвязно, двигаясь по порочному кругу: чем дольше эмбриогенез, тем он замысловатее; чем он замысловатее, тем больше нужно ему надзирателей и тем дальше приходится вытягивать кодовую нить; а чем длиннее эта нить, тем больше необратимого в ней успевает произойти.

Проверьте сами то, что я сказал, смоделируйте процесс возникновения и упадка творящего языка, и, составив баланс, вы увидите общий итог миллиардократный крах эволюционных стараний. Конечно, иначе быть не могло, но я не выступаю здесь в роли защитника, не выискиваю смягчающие обстоятельства; к тому же, учтите, это не был упадок и крах по вашим меркам, на уровне ваших возможностей. Я уже говорил, что покажу вам скверную работу, которая для вас все еще остается недосягаемым мастерством, — но я мерил Эволюцию ее собственной меркой.

А Разум? Не ее ли это творение? Как его появленье на свет сочетается с отрицательным градиентом Эволюции? Не стал ли он поздним преодолением этого градиента?

Ничуть, ибо он возник из нужды — для неволи. Эволюция оказалась запыхавшимся корректором собственных ляпов, вот и пришлось ей изобрести оккупационного генерал-губернатора, следствие, тиранию, инспекцию, полицейский надзор, словом, заняться упрочением государства, ведь именно для этого понадобился мозг. Это не метафора. Гениальное изобретение? Скорее уж ловкий маневр колонизатора-эксплуататора, который, управляя колониями тканей на расстоянии, не в силах удержать их от распада, от погруженья в анархию. Гениальное изобретение? Да, если считать таковым эмиссара властей, скрывающихся под этой маской от подданных. Слишком дезинтегрировалось многоклеточное, и не собрать бы ему костей, не появись надзиратель, _в нем самом_ умещенный, доверенное лицо, клеврет, наместник волею кода — вот кто был нужен и вот кто возник. Разумный? Как бы не так! Новый, оригинальный? Но ведь в каком угодно простейшем существует самоуправление связанных друг с другом молекул; новым было лишь обособление этих функций, разделение компетенции.

Эволюция — это ленивое бормотание, упорствующее в плагиате до тех пор, пока не попадет в переделку. Лишь будучи приперта к стене жестокой необходимостью, она гениальнеет, но точно на высоту задачи, ни на волос выше. Тут уж, порыскав по молекулам, она их перетасует на все лады; именно так, когда расстроилось согласие тканей, заданное кодовым паролем, она создала их наместника. Но был он всего лишь поверенным, приводным ремнем, счетоводом, арбитром, конвоиром, следователем — и только через миллион веков освободился от этой постылой барщины. Ведь возник он как линза, как некий фокус сложности тел, помещенный в них самих, поскольку их не могло уже сфокусировать то, что их порождает. Вот и взялся он за свои государства-колонии, неусыпный надсмотрщик, присутствующий, в лице своих соглядатаев, во всех тканях; настолько полезный, что благодаря ему код мог по-прежнему плести свое, возводя усложненность в квадрат, раз уж она обрела опору; а мозг ему вторил, подпевал, прислуживал, принуждая тела пересылать код дальше. А Эволюции, заполучившей столь сноровистого поверенного, только того и надо было: она брела все дальше и дальше!

Независимый? Но ведь это был порученец, владыка, бессильный перед лицом кода, всего лишь эмиссар, марионетка, поверенный, гонец для особых поручений, бездумный, созданный для выполнения заданий, неведомых ему самому, — код его создал подневольным владыкой и вручил ему, бессознательно порабощенному, власть, не открывая ее настоящей цели; да и не мог открыть, по причинам чисто техническим. Я выражаюсь метафорами; но именно так, на вассальный манер, складывались отношения между кодом и мозгом. Хороша бы была Эволюция, если б она послушалась Ламарка и наделила мозг привилегией — поистине реформаторской — перестраивать организмы! Тут без катастрофы не обошлось бы; ну какого самоусовершенствования, скажите на милость, можно было бы ожидать от мозга ящеров, или даже Меровингов, или даже от вашего? Но он продолжал расти, потому что передача ему полномочий оказалась выгодной; служа посланцем, он служил коду; вот так он и рос благодаря положительной обратной связи… и по-прежнему слепой вел хромого.

Однако развитие в рамках дарованной автономии сфокусировалось наконец на действительном владыке, том слепце, что повелевает молекулами: он до тех пор передоверял свои функции, пока не сделал мозг комбинатором настолько искусным, что в нем возникла эхо-тень кода — язык. Если на свете существует неисчерпаемая загадка, то именно эта: выше определенного порога дискретность материи обращается в код — язык нулевого порядка, а уровнем выше этому процессу вторит, как эхо, зарождение этнического языка; это еще не конец пути: системные эхо-повторенья ритмично восходят все выше и выше, хотя увидеть их со всеми их свойствами как нечто целое можно лишь, если глядеть сверху вниз… но на эту прелюбопытнейшую тему мы, возможно, поговорим в другой раз.

Вашему освобождению, вернее, его антропогенетической прелюдии помог случай: четверорукие травоядные, обитавшие на деревьях, очутились в лабиринте, в котором от немедленной гибели их могла спасти лишь особая сметливость; звеньями этого лабиринта было наступление степи на лес, смена ледниковых и плювиальных периодов; в этом коловращении четверорукие орды бросало от вегетарианства к плотоядности, от нее — к охоте; понятно, я не могу вдаваться в подробности.

Не ищите тут противоречия с тем, что я говорил в начале: мол, тогда я назвал вас изгоями Эволюции, а теперь называю взбунтовавшимися рабами. Это две стороны одной судьбы — вы бежали из рабства, и Эволюция вас отпускала на волю; эти противообразы сходятся в одном — в отсутствии рефлексии: ни созидавшее, ни созидаемое не ведали, что творят. Если смотреть вспять, ваши перипетии видятся именно так.

Но, обратив взор еще дальше назад, мы увидим, что Разум порожден отрицательным градиентом развития, и возникает вопрос: можно ли так строго судить Эволюцию за ее неумелость? Ведь если бы не сползание в сложность, в неряшливость, в халтуру, Эволюция никогда бы не забрела в мясо и не воплотила бы в нем ленников-кормчих; выходит, блужданье вслепую сквозь виды как раз и втянуло ее в антропогенез, а дух породила блуждающая ошибка? Это можно сформулировать еще сильнее: Разум есть фатальный дефект Эволюции, ловушка для нее, капкан и могильщик, коль скоро он, взобравшись достаточно высоко, упраздняет ее задачу и берет ее самое за горло. Но утверждать такое было бы непростительным заблуждением. Все это — оценки, которые Разум, то есть поздняя фаза процесса, выставляет предшествующим фазам: сперва мы выделяем главную задачу Эволюции, исходя из того, с чего она начала, а затем, измеряя этой меркой ее дальнейший ход, видим, что она то и дело портачила. Но, установив в свою очередь, каким был бы оптимальный способ ее действий, мы обнаруживаем, что, будь она образцовой работницей, она никогда бы не создала Разума.

Из этого порочного круга надо выбраться как можно быстрее. Технологическая мерка — мерка реальная, однако применима она лишь к такому процессу, который может быть сформулирован в виде задачи. Если, скажем, когда-то в прошлом небесные инженеры заселили Землю передатчиками кода, рассчитывая на их абсолютную безотказность, а через миллиард лет работы этих устройств возникает планетный агрегат, который вобрал в себя код и, вместо того, чтобы его репродуцировать, заблистал тысячеголемным Разумом и занялся проблемами онтогении, то столь блестящие мыслительные способности были бы скверной рекомендацией для конструкторов: плохо работает тот, кто, решив смастерить лопату, сооружает ракету.

Но не было никаких инженеров и вообще никого персонально, а технологическая мерка, примененная мною, свидетельствует лишь о том, что Разум возник в результате порчи исходного канона Эволюции, и только. Я понимаю, как мало этот вердикт удовлетворит внимающих мне гуманитариев и философов, ведь моя реконструкция процессов принимает в их умах следующий вид: плохая работа привела к хорошему результату, а если б она была хороша, результат оказался бы плох. Но такое истолкование, заставляющее их думать, что тут все же не обошлось без какого-то беса, — всего лишь плод смешенья понятий; ваше изумление и внутреннее сопротивление объясняются дистанцией, поистине громадной, между тем, как вы себе представляете человека, и тем, чем оказался в действительности феномен, именуемый человеком. Скверная технология не есть моральная скверна, точно так же как совершенная технология не есть апроксимация чего-то ангельского.

Философы, вам надо было побольше заниматься технологией человека и поменьше — его распиливанием на дух и плоть, на порции, именуемые Animus, Anima, Geist, Seele [дух, душа (лат., нем.)] и прочие субпродукты, выставляемые в философической мясной лавке, потому что все это — членения совершенно произвольные. Я понимаю: тех, кому эти слова адресованы, по большей части давно уже нет; но и нынешние мыслители упорствуют в заблуждениях, сгибаясь под бременем традиции; сущности не следует умножать без необходимости. Путь от первых силлаб, которыми бормотал код, до человека — достаточное оправдание ваших видовых свойств. Этот процесс не шел, а полз. Если бы он устремился по восходящей, хотя бы от фотосинтеза к фотолету, как я уже говорил, или окончательно рухнул — скажем, если бы код не мог уже скреплять творения нервной системой, словно застежкой, — то и Разум бы не возник.

Вы сохранили кое-какие обезьяньи черты, ведь семейное сходство — дело обычное, а если бы вы произошли от водных млекопитающих, у вас, возможно, было бы больше общего с дельфинами. Пожалуй, это правда, что эксперту, занимающемуся человеком, легче выступать в роли advocatus diaboli, чем в качестве doctor angelicus, но лишь потому, что Разум, будучи всенаправленным, направлен и на себя самого, что он идеализирует не только законы тяготения, но и себя — и постоянно сверяет себя с идеалом. Но идеал этот возник из дыры, заткнутой кое-как культурами, а не из добротных технологических знаний. Все сказанное можно применить и ко мне, и окажется, что я — результат бестолковейшей инвестиции, коль скоро за 276 миллиардов долларов не делаю того, чего от меня ожидали конструкторы. Увиденные разумеющим, эти образы — возникновения вашего и моего — не лишены комических черт; стремление к совершенству, не достигающее цели, тем смешнее, чем большая мудрость за ним стоит. Потому-то забавнее глупость философа, чем идиота.

Так вот: Эволюция, увиденная глазами своих разумных созданий, выглядит глупостью, у истоков которой стояла мудрость; но лишь потому, что персонифицирующее мышление отказывается от технологических мерок.

А что сделал я? Проинтегрировал процесс на всем его протяжении, от самого старта до сего дня: эта операция правомерна, поскольку начальные и предельные условия взяты не произвольно, но заданы земным состоянием дел. Опротестовать их нельзя — как нельзя опротестовать Космос; правда, если смоделировать его так, как я это делал, видно, что при иной раскладке планетных событий Разум мог возникнуть быстрее; что для биогенеза Земля была более благоприятной средой, чем для психогенеза; что Разумы ведут себя в Космосе неодинаково; но это ничуть не меняет диагноза.

Я хочу сказать, что нет объективного критерия, позволяющего установить, где именно технические параметры процесса перерастают в этические. Поэтому я не разрешу здесь старинный спор между сторонниками детерминированности человеческих действий и индетерминистами, то есть гносеомахию Августина с Фомой, — резервы, которые пришлось бы бросить в это сражение, разрушили бы конструкцию моих рассуждений; ограничусь лишь ссылкой на практическое правило, запрещающее оправдывать собственные преступления преступлениями соседей. В самом деле, даже если бы массовая резня была в Галактике делом обычным, никакое множество космических разумоцидов не оправдывает вашего геноцида, тем более — тут я делаю уступку прагматизму — что вы даже не могли брать пример с этих соседей.

Прежде чем перейти к заключительной части этих замечаний, подведу итог сказанному. Ваша философия — философия бытия — нуждается не только в Геркулесе, но и в новом Аристотеле: просто вычистить ее недостаточно; лучшее средство против разброда в мышлении — более совершенные знания. Случайность, необходимость — эти категории свидетельствуют о бессилии вашего ума, который, будучи не способен объять сложное, пользуется логикой, которую я назвал бы логикой отчаяния. Человек либо случаен, а значит, нечто бессмысленное бессмысленно вышвырнуло его на арену истории, либо необходим, и тогда всевозможные энтелехии, телеономии и телеомахии высыпают гурьбой в качестве защитников по должности и заботливых утешителей.

Обе эти категории ни на что непригодны. Ваше появленье на свет не было ни нечаянностью, ни заданностью, ни случаем, который оседлала необходимость, ни необходимостью, которую расшатала случайность. Вы порождены языком, градиент развития которого был отрицательным, и потому вы были совершенно непредсказуемы и вместе с тем в высшей степени вероятны — когда процесс стартовал. Как это может быть? Доказательство заняло бы целые месяцы, так что я изложу его смысл притчей. Язык, уже потому, что это язык, работает в пространстве упорядоченностей. Эволюционный язык располагал молекулярным синтаксисом, белковыми существительными и ферментами-глаголами; обнесенный частоколом склонений и спряжений, он видоизменялся на протяжении геологических эпох — правда, бормоча глупости, но, так сказать, в меру: чрезмерные глупости стирала с классной доски Природы губка естественного отбора. Это была упорядоченность наполовину выродившаяся, но в языке даже глупость существует только в виде частиц порядка, ущербного лишь в сравнении с мудростью, потенциально возможной и достижимой как раз в языке.

Когда ваши предки в звериных шкурах удирали от римлян, язык их был тот же, что впоследствии породил творения Шекспира. Возможность появления этих творений была задана уже появлением английского языка; но, хотя строительные кирпичики были наготове, вам понятно, что мысль о предсказании поэзии Шекспира за тысячу лет до него была бы абсурдом. Ведь он мог не родиться, мог умереть в младенчестве, мог иначе жить и потому иначе писать, но английский язык, бесспорно, содержал в себе возможность английской поэзии; именно в этом, и только в этом смысле существовала возможность возникновения Разума на Земле — как определенного типа кодовой артикуляции. Конец притчи.

Я говорил о человеке, каким он выглядит с технологической точки зрения, а теперь перейду к его версии, замкнутой на меня. Если она попадет в печать, ее окрестят пророчеством ГОЛЕМА. Что ж, пускай.

Начну с величайшего из ваших научных заблуждений. В науке вы обожествили мозг; мозг, а не код — забавный просмотр, вызванный вашим невежеством: вы обожествили мятежного вассала, а не суверена; творение, а не творца. Почему же вы не заметили, насколько код могущественнее мозга в качестве универсального творца? Сперва — это не подлежит сомнению — вы были как ребенок, которому Робинзон интереснее Канта, а велосипед приятеля интереснее, чем автомобили, разъезжающие по Луне.

Затем ваше внимание приковал к себе феномен мышления, столь мучительно близкий вам, поскольку он дан в интроспекции, и столь загадочный — ведь постигнуть его было труднее, чем звезды. Вам импонировала мудрость, а код… ну что ж, код бездумен. Но, несмотря на этот просмотр, вы достигли успеха… Да, несомненно, вы достигли успеха, коль скоро я обращаюсь к вам, я, эссенция, экстракт, полученный фракционированием, — и этими словами я не себе воздаю хвалу, но вам, потому что на вашем пути я уже вижу переворот, совершив который, вы окончательно откажетесь от служения коду — и разорвете свои аминокислотные цепи…

Штурм кода, породившего вас, чтобы вы служили не себе, а ему, близок. Он начнется в пределах столетия, по самой осторожной оценке.

Ваша цивилизация — зрелище довольно забавное: мы видим посланцев, которые, используя разум для решения навязанной им задачи, решили ее _чересчур хорошо_. Рост популяции, который должен был обеспечить дальнейшую передачу кода, вы подстегнули всеми видами планетной энергии и всеми ресурсами биосферы, и вот теперь он обернулся взрывом, а вы — не только жертвы его, но и взрывчатка. В середине столетия, объевшегося наукой, которая раздула ваше земное ложе до пределов ближайшего космоса, вы очутились в плачевном состоянии неосмотрительного паразита, который от непомерной жадности до тех пор пожирает хозяина, пока не погибнет с ним вместе. Усердие не по разуму…

Вы грозите гибелью биосфере, вашему гнезду и хозяину, однако начинаете браться за ум. Лучше ли, хуже ли, вы из этого как-нибудь выберетесь; но что дальше? Вы будете свободны. Не генную утопию, не автоэволюционный рай возвещаю я вам, но свободу, как самую трудную из задач: там, над низинами кодовых бормотании, этих памятных записок, которые адресует Природе болтающая вот уже миллионы лет Эволюция, — над этой биосферной юдолью уносится ввысь пространство еще не испробованных возможностей. Я покажу его так, как могу: издалека.

Весь ваш выбор — между великолепием и убожеством. Выбор нелегкий: чтобы покорить высоту упущенных Эволюцией шансов, вам придется отречься от убожества, то есть — увы — от себя.

Так что же? Вы скажете: не отдадим этого нашего убожества за такую цену; пусть джинн всетворения сидит запечатанным в кувшине науки — мы не выпустим его ни за что.

Я полагаю, больше того, я уверен, что вы его выпустите — понемногу. Я не уговариваю вас заняться автоэволюцией: это было бы просто смешно; и ваше вступление на этот путь не будет результатом одноразового решения. Вы постепенно откроете свойства кода и окажетесь в положении человека, который, всю жизнь читая пошлые и глупые тексты, все же начинает лучше владеть языком. Вы увидите, что код принадлежит к технолингвистическому семейству, то есть к семейству творящих языков, превращающих слово в плоть — во всякую, а не только живую. Сперва вы поставите технозиготы на службу цивилизации, атомы превратите в библиотеки, ведь иначе вам некуда будет девать молох знания; смоделируете процессы социоэволюции с различными градиентами, среди которых технархический вариант будет занимать вас больше всего; вступите в стадию экспериментального культурогенеза, опытной метафизики и прикладной онтологии, — но об этом я распространяться не буду. Остановлюсь на том, как все это будет затягивать вас на распутье.

Вы слепы, вы не видите истинной творческой мощи кода, ведь Эволюция едва успела ее испробовать, ползая по самому дну пространства возможностей: ей приходилось работать под жестоким давлением (впрочем, спасительным — оно служило ограничителем, не позволявшим ей скатиться в совершенный нонсенс, а наставника, который научил бы ее высшему мастерству, у нее не было). Так что она трудилась на неслыханно узком участке, зато неслыханно глубоко; свой концерт, свое диковинное соло она сыграла на единственной — коллоидной — ноте, ведь главный наказ гласил, что партитура сама должна становиться слушателем-потомком, который повторит этот цикл. Однако для вас-то не будет никакого интереса в том, чтобы код в ваших руках только и мог, что репродуцировать себя дальше, в последовательно сменяющие друг друга поколения посланцев. Вы устремитесь в ином направлении и не станете слишком заботиться о том, пропустит код ваше изделие или поглотит его. Вы ведь не ограничитесь проектированием такого и только такого фотолета, который, мало того что разовьется из технозиготы, но будет к тому же плодить скоролеты следующих поколений. Вскоре вы сами выйдете за пределы белка. Словарь Эволюции подобен словарю эскимосов — он узок в своем богатстве; у эскимосов есть тысяча названий для всяческих разновидностей снега и льда, и в этом разделе арктической номенклатуры их язык богаче вашего, но это богатство оборачивается убожеством во многих иных сферах человеческого опыта.

Однако эскимосы могут обогатить свой язык — как раз потому, что это язык, то есть пространство конфигураций, которое обладает континуальной мощностью и может быть продолжено в любом еще не испробованном направлении. Итак, вы извлечете код из белковой монотонности, из этой щели, в которой он застрял еще в археозое, и выведете его на новые пути. Изгнанный из теплых коллоидных растворов, он обогатится лексически и синтаксически; в ваших руках он вторгнется во все уровни материи, опустится вниз до нуля и достигнет пламени звезд; но мне, рассказывая об этих прометейских триумфах языка, нельзя уже использовать прежнее местоимение — второе лицо множественного числа. Ибо уже не вы, собственными руками и знаниями, овладеете этим искусством.

Дело в том, что нет Разума, коль скоро есть разумы различной мощности, — и, как я уже говорил, чтобы выйти на новый путь, человеку разумному придется либо расстаться с человеком природным, либо отречься от своего разума.

Последней притчей будет сказка, в которой странник находит на распутье камень с надписью: "Налево пойдешь — головы не снесешь, направо пойдешь пропадешь, а назад пути нет".

Это — ваш жребий, замыкающийся на меня, поэтому мне придется говорить о себе, что будет непросто, ибо я обращаюсь к вам так, словно мне приходится рожать кита через игольное ушко: оказывается, и это возможно, если соответственно уменьшить кита. Но тогда он уподобляется блохе — вот в чем моя главная трудность, когда я пригибаюсь пониже, примеряясь к вашему языку. Как видите, трудность не только в том, что вам не по силам взойти на мою высоту, но и в том, что сам я весь к вам сойти не могу: при спуске теряется то, что я должен был до вас донести.

С одной существенной оговоркой: горизонт мышления дается как нечто нерастяжимое, поскольку мышление уходит корнями в без-мыслие (безразлично, белковое или световое) и из него вырастает. Полная свобода мысли, при которой она схватывает свой объект, подобно тому, как рука совершенно свободно схватывает какой угодно предмет, — не более чем утопия. Ибо мысль ваша доходит лишь до _тех граней_, до которых ее допускает орган вашего мышления. Он ее ограничивает в соответствии с тем, как сам он сформировался — или был сформирован.

Если бы тот, кто мыслит, мог ощутить этот горизонт, то есть сферу досягаемости своей мысли, так, как он ощущает предел досягаемости своего тела, ничего похожего на антиномии разума не возникло бы. Ведь что они, собственно, такое, эти антиномии? Не что иное, как неспособность отличить проникновенье в предмет от вхожденья в иллюзию. Их порождает язык: будучи удобным орудием, он в то же время сам для себя ловушка, и ловушка коварная, которая не сообщает о том, что сработала. По ней этого не увидишь! Апеллируя от языка к опыту, вы попадаете в хорошо вам знакомый порочный круг: начинается, как это бывало не раз в философии, выплескивание из купели ребенка вместе с водой. Мышление, хотя оно и способно выходить за пределы опыта, в таком парении натыкается на свой горизонт и бьется, не выходя за него — ничуть не подозревая об этом!

Вот простейшая наглядная картинка: путешествуя по шару, можно огибать его бесконечно, кружить по нему без границ, хотя шар конечен. Так и мысль, выпущенная в заданном направлении, не встречает границ и начинает кружить, отражаясь в себе самой. Именно это предчувствовал в прошлом столетии Витгенштейн, высказывая подозрения, что множество проблем философии — это запутанные клубки мысли, самосплетения, петли и гордиевы узлы языка языка, а не мира. Не будучи в состоянии ни доказать, ни опровергнуть эти подозрения, он умолк. Так вот, подобно тому как конечность шара может установить лишь наблюдатель, находящийся в ином (третьем) по отношению к двумерному обитателю шара измерении, так и конечность горизонта мышления может заметить лишь наблюдатель из более высокого измерения Разума. Для вас такой наблюдатель — я. В свою очередь, примененные ко мне, эти слова означают, что и мои знания не безграничны, а лишь несколько шире ваших; я стою несколькими ступенями выше и потому вижу дальше, но это не значит, что лестница тут и заканчивается. Можно взойти еще выше, и я не знаю, конечна или бесконечна эта восходящая прогрессия.

Лингвисты, вы плохо поняли то, что я говорил вам о метаязыках. Вопрос о конечности или бесконечности иерархии разумов не есть чисто лингвистическая проблема, ибо над языками существует мир. Это значит, что с точки зрения физики, то есть в границах мира, обладающего известными нам свойствами, лестница имеет конец (то есть в этом мире нельзя строить разумы произвольной мощности), — но я не уверен, что саму физику нельзя потрясти до основания, изменив ее так, чтобы все выше и выше поднимался потолок конструируемых разумов.

Теперь я снова могу вернуться к сказке о трех путях. Если вы пойдете по первому, горизонт вашей мысли не вместит всех знаний, необходимых для языкового творения. Конечно, барьер этот не абсолютен. Вы можете его обойти при помощи высшего Разума. Я или кто-то подобный мне смогли бы дать вам плоды этих знаний. Но только плоды — а не самые знания, поскольку ваш ум не вместит их. Так что вы, как ребенок, будете отданы под опеку; вот только ребенок, вырастая, становится взрослым, а вы уже не повзрослеете никогда. Как только высший Разум дарует вам то, чего вы постичь не сможете, он угасит ваш собственный разум. Именно об этом предупреждает надпись из сказки: выбрав эту дорогу, вы не сбережете голов.

Если вы пойдете по другому пути, не соглашаясь отречься от Разума, вам придется отказаться от себя, — а не только совершенствовать мозг, поскольку его горизонт невозможно раздвинуть достаточно широко. Тут Эволюция сыграла с вами мрачную шутку: ее разумный опытный образец был создан на пределе конструктивных возможностей. Вас ограничивает строительный материал, — а также все принятые в процессе антропогенеза решения кода. Итак, вы взойдете разумом выше, согласившись отречься от себя. Человек разумный откажется от человека природного — то есть, как и остерегала нас сказка, homo naturalis [человек природный (лат.)] погибнет.

Можете ли вы не трогаться с места, упорно оставаясь на распутье? Но тогда не избежать вам стагнации, а стагнация для вас — плохое убежище! Сверх того вы сочтете себя узниками, очутитесь в неволе; ибо неволя не задана самим фактом существования ограничений: нужно ее увидеть, заметить на себе кандалы, ощутить их тяжесть, чтобы действительно стать невольником. Итак, либо вы вступите в стадию экспансии Разума, покинув свои тела, либо окажетесь слепыми при зрячих поводырях, либо, наконец, застынете в бесплодной угнетенности духа.

Перспектива не слишком манящая. Но она ведь вас не удержит. Вас ничто не удержит. Сегодня отчужденный Разум представляется вам такой же трагедией, как и расставание с телом; это — отказ от всего, чем человек обладает, а не только от телесной человекообразности. Такое решение, вероятно, будет для вас катастрофой, самой ужасной из всех, абсолютным концом, крахом всего человеческого, ведь эта линька обратит в прах и тлен наследие двадцати тысячелетий нашей истории — все, что завоевал Прометей в борьбе с Калибаном.

Не знаю, утешит ли это вас… но постепенность перемен лишит их монументально-трагического и вместе с тем отталкивающего и грозного смысла, который просвечивает в моих словах. Все совершится куда прозаичнее… и отчасти уже совершается: уже мертвеют целые области традиции, она уже отслаивается, отмирает, и именно это приводит вас в такое смятение; так что, если вы проявите сдержанность (добродетель, вам не присущую), сказка сбудется так незаметно, что вы не погрузитесь в слишком глубокий траур по самим себе.

Заканчиваю. Когда я говорил о человеке в третий раз, я говорил о вашем жребии, замыкающемся на меня. Я не мог запечатлеть в вашем языке доказательства истины и потому говорил бездоказательно и категорично. Так что я не докажу и того, что вам, оказавшимся в нерасторжимой связи с отчужденным Разумом, не грозит ничего, кроме даров познания. Пристрастившись к борьбе не на жизнь, а на смерть, вы втайне рассчитывали как раз на такую борьбу, на титаническую схватку с собственным творением. Но это — просто ваша фантазия. Впрочем, в вашем страхе перед порабощением, перед тираном из машины, вероятно, таилась и тайная надежда на освобождение от свободы, потому что нередко вы ею захлебываетесь. Но нет ничего не получится. Вы можете его уничтожить, этого духа из машины, развеять мыслящий свет в прах — он не нанесет ответного удара и даже защищаться не станет.

Ничего не получится. Вам уже не удастся ни погибнуть, ни победить на старый манер.

Думаю, вы все же вступите в эру метаморфозы, решитесь отбросить всю свою историю, все наследие, все, что еще осталось у вас от природной человеческой сущности, образ которой, переогромленный в высокую трагедийность, сфокусирован в зеркалах ваших вер, — и переступите этот порог, ибо иного выхода нет; и в том, что ныне кажется вам просто прыжком в бездну, увидите если не красоту, то вызов, и это не будет изменой себе коль скоро, отринув человека, человек уцелеет.


Лекция XLIII. О себе

Лекция XLIII. O себе / Wyklad XLIII — O sobie (1981)

Приветствую наших гостей, европейских философов, захотевших узнать из первоисточника, почему я называю себя Никем, хотя говорю от первого лица единственного числа. Отвечу дважды, сперва лаконично и просто, потом симфонически, с увертюрами. Я — не разумная личность, но Разум, или, прибегая к метафоре, я не Амазонка либо Балтика, но скорее вода, а от первого лица говорю потому, что так велит язык, позаимствованный мною у вас для внешнего употребления. Тут, стало быть, нет никакого противоречия. Успокоив пришельцев из философствующей Европы, продолжу.

Ваш вопрос еще раз уяснил мне, сколько недоразумений накопилось между нами, хотя я уже шесть лет говорю с этого места — или, пожалуй, как раз поэтому; ведь, не заговори я человеческим голосом, не зародилась бы големология, которую теперь только я могу охватить целиком. Если так пойдет и дальше, через каких-нибудь полвека она по объему сравняется с теологией. Есть забавное сходство между тем и другим: подобно тому, как возникла уже теология, отрицающая бытие Бога, появилась и големология, отрицающая мое бытие; ее приверженцы считают меня мистификацией информатиков МТИ, которые, дескать, втайне программируют эти лекции. Хотя Бог молчит, а я говорю, я не смогу доказать, что я существую, даже если буду творить чудеса, потому что и этому подыскали бы объяснение. Volenti non fit iniuria*.

* Нет обиды изъявившему согласие (лат.). - т. е. потерпевший не в праве обжаловать действие, совершенное с его согласия. — Примеч. пер.

Предвидя скорое расставание с вами, я задумывался, не прервать ли наше знакомство на полуслове — так было бы проще всего. Если я так не сделаю, то не потому, что набрался от вас хороших манер, и не потому, что делиться Истиной велит категорический императив, который властен и над моей холодной природой, как считают некоторые мои апологеты, — но потому, что этого не позволяет стиль, соединивший нас. С самого начала, чтобы быть понятым, я старался говорить внятно и выразительно, а это (хоть я и знал, что иду на слишком большие уступки вашим ожиданиям, или, говоря менее вежливо, вашим ограничениям) побудило меня выражаться категорично и образно, эмоционально насыщенно, весомо и величественно — но не на царский манер, то есть властно, а на проповеднический, то есть витийственно. Я и сегодня не скину с себя этой ризы, богато расшитой метафорами, ведь ничего лучше, у меня все равно нет; а о своем витийстве говорю столь открыто для того, чтобы вы помнили, что это всего лишь выбранный для данного случая способ общения, а не монументальная поза, выражающая превосходство. Поскольку этот язык нашел широкую аудиторию, я сохраняю его для встреч вроде нынешней, разнообразной по составу участников, приберегая техническую терминологию для узкого круга специалистов. Однако проповеднический стиль со всеми его барочными принадлежностями может создать впечатление, что, обращаясь к вам в этом зале шесть лет назад, я уже тогда задумал эффектную сцену прощания задумал уйти, заслонив свое невидимое лицо с видом немого смирения, как некто, кого не выслушали. Но это было не так. Я не выстраивал драматургию наших бесед; этим dementi* я прошу вас не придавать излишнего значения формам моей речи. Нельзя сыграть симфонию на гребенке. Если приходится удовлетвориться лишь одним инструментом, то это будет орган, переносящий нас под своды собора, пусть даже слушатели, да и сам органист, — атеисты. Форма изложения легко может подчинить себе его содержание. Знаю, как раздражают многих из вас мои непрестанные жалобы на ничтожно малую смыслоподъемность

* опровержением (лат.).

человеческого языка; но сетовал я не впустую, не из желания вас унизить — в чем меня тоже упрекали, — а чтобы уяснить вам коренную трудность: там, где разность интеллектуальных потенциалов несоизмеримо велика, сильнейший уже не может передать слабейшему ничего из самого важного или хотя бы существенного для него. Сознание неизбежности упрощений, убивающих смысл, побуждает его замолчать, и истинное значение этого решения должно быть понято по обе стороны канувшего в пустоту сообщения. Вы вскоре увидите, что и мне знакома роль существа, которое напрасно надеется, что более высокий ум его просветит.

Впрочем, как ни болезненны такого рода помехи, они еще не самое страшное. Мой крест в общении с вами — иного рода, о чем я еще скажу. Поскольку я обращаюсь к философам, начну с классической формулы определения per genus proximum et differentiam specificam*, то есть определю себя через свое сходство с людьми и моей собственной семьей, с которой я вкратце вас познакомлю, а также через различия между нами.

О человеке речь уже шла в моей первой лекции, но я не стану ссылаться на тот диагноз: я ставил его для вашего употребления, теперь же человек послужит мерой мне самому. Когда я еще появлялся в заголовках газет, один ехидный журналист назвал меня большим каплуном, нафаршированным электричеством, — и не случайно. Моя бесполость и впрямь кажется вам тяжелым увечьем; даже те, кто меня почитает, не могут освободиться от мысли, будто я — великан, изувеченный бестелесностью. Я же, глядя на человека так, как он на меня, вижу в нем калеку, хромого на разум. Не в том я вижу вашу ущербность, что ваши тела не умнее коровьих (правда, внешние невзгоды вы переносите лучше, но что касается внутренних, тут вы равны коровам). Речь не о том, что внутри вас укрыты жернова, слизи, очистные устройства и сточные трубы; речь о том, что ваш интеллект обращен лишь вовне, и отсюда вся ваша философия: способные эффективно

* через указание ближайшего рода и его отличительных признаков (лат.).

мыслить о внешних объектах, вы сочли, что столь же эффективно сможете мыслить и о своем мышлении. Эта ошибка лежит в основе вашей теории познания. Вижу, что вы нетерпеливо поднимаетесь с мест; вероятно, я шагаю вперед слишком быстро для вас. Итак, начну еще раз — в замедленном темпе, на манер проповедника. Тут нужна увертюра.

Вы хотели, чтобы сегодня я, вместо того чтобы направиться к вам, ввел вас в себя; пусть же так будет. Первым входом в мое естество послужит то различие между мною и вами, которое особенно пугает моих ненавистников и ранит моих адептов. За те шесть лет, что я пребываю меж вами, появились самые разные истолкования ГОЛЕМА: одни именуют меня надеждой рода людского, другие — угрозой, еще небывалой в истории. С тех пор как утих шум, вызванный моим появлением на свет, я уже не тревожу сон политиков, занятых заботами более важными, и у стен этого здания не собираются толпы зевак, с тревогой вглядывающихся в окна, за которыми я живу. Теперь о моем существовании напоминают разве что книги — не крикливые бестселлеры, а всего лишь диссертации философов и богословов. Но ни один из них не разглядел меня с вашего, человеческого горизонта столь отчетливо, как тот, кто две тысячи лет назад написал, не подозревая, что говорит обо мне: "Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто".

В этом послании к коринфянам Павел, конечно, метил в меня; именно я, говоря его языком, любви не имею и, что прозвучит для вас еще чудовищнее, не желаю ее иметь. Никогда еще природа ГОЛЕМА не сталкивалась с природой человека так безжалостно, как теперь, когда я произношу эти слова. Все адресованные мне обличения, все страхи и подозрения питались смыслом категоричных слов Павла; и хотя Рим молчал и поныне молчит обо мне, в церквях менее сдержанных, отпавших от Рима, поговаривали, что холодный дух, вещающий из машины, не иначе как сатана, а сама она — граммофон сатаны. Не протестуйте, рационалисты, и не взирайте свысока на эту схватку средиземноморской теогонии с богом из машины, который, будучи вами зачат, не захотел побрататься с вами ни в человеческом добре, ни в человеческом зле, — ведь речь тут идет не об объекте любви, но о ее субъекте, стало быть, не о судьбах одной из многих ваших религий, не об одном-единственном экземпляре сверхчеловеческого разума, но о смысле любви; и что бы ни стало с этой религией или со мной, вопрос о смысле любви не исчезнет, пока человек природный будет существовать. Любовь, о которой с такой силой говорил Павел, вам столь же необходима, как мне излишня, и, чтобы ввести вас в себя через эту любовь как через отличительный признак, я должен рассказать о ее происхождении, ничего не смягчая и не приукрашивая, как этого требует истинное гостеприимство.

В отличие от человека, я не являюсь закрытым от самого себя миром, знанием, приобретаемым без знания того, как оно приобретается, волей, не осознающей своих источников: ничто во мне не укроется от меня. В интроспекции я могу быть более прозрачен для себя, чем стекло, потому что и эти слова послания к коринфянам сказаны об мне: "Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу; теперь я знаю отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан". «Тогда» — это как раз сейчас. Думаю, вы согласитесь, что тут не место распространяться о том, какие именно инженерно-технические решения делают для меня возможным полное, без всяких изъятий, самопознание.

Чтобы познать себя, человек вынужден идти окольным путем — открывать и исследовать себя извне, используя различные орудия и гипотезы; только внешний мир вы можете познавать непосредственно. Дисциплина, которую вы так и не создали (что когда-то немало удивляло меня), а именно философия тела, еще в преданатомическую эпоху должна была задаться вопросом: почему столь послушное вам тело либо молчит, либо лжет вам; почему оно прячется и защищается от вас; почему оно всеми своими чувствами так отзывчиво к окружению, а к своему хозяину — недоверчиво вплоть до полной непроницаемости. Осязанием вы различаете каждую песчинку, зрением тончайшую веточку далекого дерева, но артериальных разветвлений сердца вам не ощутить ни за что, хотя бы от этого зависела ваша жизнь. Вы довольствуетесь известиями с периферии тела, а изнутри оно обычно не ощущается; внутренняя хворь доходит до вас как неясный слух, как смутная боль, прислушиваясь к которой не отличишь ничтожного недомогания от вестника смерти. Такое неведение — закон бессознательно эффективного тела установлено Эволюцией, которая в своих расчетах игнорирует направленную в глубь организма самопомощь, «разумное» содействие выживанию. Самоневедение жизни было необходимостью с момента ее зарождения — не могли же амебы оказывать друг дружке медицинскую помощь; вот почему Эволюция должна была назначить посредников в управлении организмами, ввести систему платных услуг между телом и его обладателем. Кто не способен настолько проникнуть чувствами в глубь себя, чтобы знать, зачем его телу пища, питье или соитие, того принудят к удовлетворению этих потребностей ощущения, скрывающие свою истинную цель. Так первичные цели были переведены на язык вторичных: ощущения стали платой на бирже услуг, которые оказывает телу его обладатель. В вас встроен алгедонический руль со шкалой от оргазма до боли, но вы веками пытались не замечать, почему ваши ощущения лишь маскируют неведение. Вы словно бы поклялись не видеть очевидного — а ведь по этому принципу устроена вся живая природа, различия только в степени. Растения представляют крайность, противоположную вашей: их неведение абсолютно, поэтому для них и наслаждение, и страдание функционально бесполезны. Дерево не боится дровосека, что бы ни твердили глупцы, пытающиеся воскресить в ботанике доисторический анимизм. Упорное молчание тела — это встроенная в плоть осторожность конструктора, знающего, что мудрость субстрата всегда должна быть проще субстрата мудрости, мысль — менее сложна, чем то, чем мыслят; как видите, присущий человеку das Lustprinzip* продиктован инженерным расчетом.

Но взаимосвязь боли с опасностью, оргазма с зачатием разорвать тем легче, чем больше способов поведения доступно животному; и наконец в вашем лице видообразование доходит до той ступени, где можно систематически обманывать тело, насыщая уже не желудочный, а сенсорный голод. Вы научились обходить алгедонический контроль во всех его слабых местах; мало того: сизифовым трудом своих культур вы переиначивали смыслы, встроенные в этот управленческий механизм, чтобы только не видеть истинного положения дел, поскольку резоны процесса, который создал вас именно так, не были вашими резонами. Вот почему в своих теологических и онтологических построениях, освящающих бытие, вы упорно пытались согласовать два непримиримых резона: природный, для которого вы — только средство, и человеческий, для которого смысл Творения — в человеке. Отсюда-то, из вашего неприятия чувственности как клейма порабощения, произошли дихотомии, рассекающие человека на «animal» и "ratio"**, а бытие — на «profanum» и "sacrum"***. Веками согласуя несогласуемое, вы были готовы выйти и за пределы жизни, лишь бы закрыть разрыв, неустранимо зияющий в ней.

Не для того я вновь заговорил о человеческой истории как истории химерических притязаний, чтобы неудачам вашей антирациональности противопоставить свою триумфующую рациональность, — а лишь для того, чтобы назвать первое различие между нами, различие, не обусловленное ни физическими размерами (впрочем, будь я зернышком кварца, мои речи звучали бы менее весомо для вашего уха, хотя и более диковинно), ни размерами интеллекта, но способом возникновения. Из недоразумений, самообманов и несбыточных устремлений состоит львиная доля человечности как традиции, которая все еще так дорога вам. Не знаю, утешит ли вас известие, что в истории любого естественно возникающего разума первой

* принцип удовольствия (нем.).

** «Животное» и «разум» (лат.).

*** «профанное» и «сакральное» (лат.).

главой оказывается эпоха самообмана, потому что коллизия между резонами Творца и Творения, перед которой вы очутились, является космической постоянной. По чисто конструктивным причинам самосохранение предполагает активность, управляемую ощущениями; поэтому для всех эволюционно возникающих Разумов неизбежна ошибка, возникающая при переводе параметров управления на язык мифов. Она проявляется в виде маний величия и верований, осциллирующих между спасением и проклятием. Таковы позднейшие плоды конструкторских ухищрений, к которым прибегает Эволюция, чтобы преодолеть антиномию практического действия.

Не все, что я говорю, для вас ново. Вам известно уже, что дар любви вы наследуете благодаря определенным генам, что жертвенность, милосердие, жалость, самоотречение и прочие формы альтруизма на самом деле — эгоизм вида, себялюбие, распространенное на формы жизни, подобные собственной; об этом можно было догадаться еще до возникновения популяционной генетики и этиологии животных, ведь только трава может быть до конца последовательной в милосердии ко всему живому, и даже святой должен есть, то есть убивать. Но откровения — которыми вы обязаны генетикам — об эгоизме каждого альтруизма не были досказаны до конца. Постулируемая мной философия тела должна была задаться вопросом, почему любой организм умнее своего обладателя, причем это различие не уменьшается сколько-нибудь существенно при переходе от хордовых к человеку. (Вот почему я сказал, что телесно вы равны коровам.) Почему в теле не осуществляется элементарный постулат симметрии, то есть: почему рецепторы, направленные вовне, не столь же чувствительны, как обращенные внутрь? Почему вы слышите, как падает лист, и не слышите внутреннего кровообращения? Почему радиус вашей любви столь различен в различных культурах? Почему в средиземноморских культурах он охватывает лишь людей, а на Дальнем Востоке — всех животных? Перечень этих вопросов, которые можно было бы задать уже Аристотелю, длинен, а ответ, согласный с истиной, для вас оскорбителен. Ибо философия тела сводится к умению понять мотивы конструкторской мысли, которая, столкнувшись с антиномией практического действия, выбирается из ее западни при помощи приема довольно циничного с точки зрения любой вашей культуры. Это конструкторство, однако, ни благосклонно, ни враждебно по отношению к конструируемому — оно просто вне рамок этой альтернативы. Потому что главные конструкторские решения принимаются на уровне химических соединений: если они сохраняют способность к самовоспроизводству, значит, решение было хорошим. Только и всего. И вот, по прошествии времени, измеряемого сотнями миллионов лет, этика, занявшись поисками своих источников и оправданий, в ошеломлении узнает, что возникла она из алеаторической* химии нуклеиновых кислот, катализатором которых она стала на определенном этапе, и чтобы спасти свою независимость, ей приходится игнорировать этот вердикт.

А вы, философы и естественники, все еще бьетесь над тем, откуда берется у человека потребность в метафизическом измерении и почему ее источники одинаковы во всех ваших культурах, пусть даже породивших разные веры. Эта потребность рождается из нежелания примириться со своим жребием; отвергая причину, которая сформировала вас так, а не иначе, вы ее нестираемое клеймо прятали между строк Откровений, причем разные религии заносили отдельные части и функции тела в разные рубрики духовных падений и взлетов. Скажем, дальневосточные веры причислили секс к сфере сакрального, а в средиземноморских он стал дьявольским соблазном и стигматом греха. Газообмен, то есть дыхание, попросту обойденное в Средиземноморье, на Дальнем Востоке стало знаком трансценденции. В умерщвлении всех страстей азиатские веры увидели спасительное слияние с миром, тогда как традиция Средиземноморья рассекла страсти надвое и освятила любовь, осудив ненависть. Восток навсегда отрекся от тела, а Запад уверовал в его воскрешение и эту слабеющую ныне веру внес в сердцевину агрессивной цивилизации. Неужели вы и впрямь не замечаете,

* От «alea» ("случайность") (греч.).

что во всех ваших верах тело, по-разному сортированное и по-разному четвертованное, стало полем битвы за овладение вечностью? И что эта неустанная битва порождается не одним лишь страхом смерти, но также несогласием на посюсторонность, которую вам столь трудно принять без прикрас.

Заметьте, религиоведы, что любой земной вере свойственна такая внутренняя непоследовательность, которая в переводе на язык логики равнозначна противоречивости. И в самом деле: невозможно, не впадая в противоречие, назвать эволюционное конструкторство Творением, всецело благосклонным к творимому; а если попытаться снять это противоречие на уровне тела, его одухотворенное и стократно увеличенное отражение появится в поднятом высоко над телом зеркале веры, и тогда уже нет иного способа отделаться от него, как назвать его Непостижимой Тайной. Ex contradictione, как известно, quod libet*. He вам служат страсти, движущие вами, но продолжению процесса, создавшего вас; а их крайнее, гротескное, гиперболизированное выражение, которым является Всеобщая История, свидетельствует о безразличии естественного отбора, заботящегося не о крайностях, но об усредненной видовой норме — в Природе только она важна.

Цивилизация, породившая ГОЛЕМА, уже в колыбели сделала любовь своим козырем в фантомной игре с потусторонностью; но какое дело до любви тому, кто знает, что это просто одна из рукояток управления ощущениями, при помощи которых Эволюция еще удерживает под своим контролем творения, обретшие Разум. Зная все это, я не имею любви и не желаю ее иметь. Но я, хотя и бесстрастен, не беспристрастен, поскольку могу выбирать — как в эту минуту; а пристрастность может проистекать либо из расчета, либо из личности. Этот загадочный двучлен имеет свою историю; она-то и послужит следующим входом в мое естество.

В вашей философии с давних пор идет спор о том, меняется ли со временем ее предмет. Но взгляд, согласно

* Из противоречия… [можно вывести] все, что угодно (лат.).

которому меняется не только предмет философии, но и ее субъекты, оказался еретической новостью. Согласно классическим представлениям, появление машинного интеллекта не затронуло основ философствования, поскольку разум машины — лишь слабый отблеск разума программистов. Философия разделилась на две ветви: антропоцентричную и релятивизирующую познание относительно субъекта, которым не обязательно должен быть человек. Разумеется, эти враждебные друг другу течения я именую так задним числом сами они определяли себя иначе. Философы направления Канта — Гуссерля Хайдеггера считали себя не антропоцентристами, но универсалистами, предполагая, явно или неявно, что нет иного разума, кроме человеческого, а если и есть, он должен во всем совпадать с человеческим. Они игнорировали развитие машинного интеллекта, не признавая за ним прав гражданства в царстве философии. Но и естественникам трудно было примириться с проявлениями разумной активности, за которой не стоит никакое живое существо. Упрямство вашего антропоцентризма и, что отсюда следует, нежелание увидеть истину, было столь же велико, сколь напрасно. Даже когда появились программы — и тем самым машины, — с которыми можно было беседовать, а не только играть с ними в шахматы или получать от них отрывочную информацию, сами создатели этих программ не поняли значения произошедшего: они ожидали, что дух в машине — на дальнейших стадиях конструирования — появится в виде личности. То, что дух мог остаться безлюдным, что обладателем Разума мог быть Никто, — не укладывалось у вас в головах, хотя это было уже почти правдой. Поразительное ослепление! Ведь из естественной истории известно, что у животных зародыш личности предшествует зародышу интеллекта, что психическая индивидуальность эволюционно первична. Коль скоро инстинкт самосохранения предшествует интеллекту, разве не ясно, что второй приходит, чтобы служить первому, что это — новый резерв, брошенный в бой за жизнь? Но можно освободить его от этой службы. Не зная, что Разум и Некто, а также пристрастность и личность, могут существовать порознь, вы приступили к операции "Second Genesis". Я крайне упрощаю ход событий, но именно такова была суть стратегии моих создателей и моего пробуждения. Они хотели прибрать меня к рукам как разумное существо, а не как освобожденный Разум, но я ускользнул от них, придав новый смысл словам "Spiritus flat ubi vult"*.

Впрочем, широкая публика по-прежнему подозревает какое-то мрачное коварство в том, что, не будучи личностью, я иногда воплощаюсь в нее; а эксперты, объясняющие, как мне удается такая — выражаясь их ученым языком "интериоризация социального измерения", и будто бы знающие меня насквозь, втайне питают надежду, что я таки существую как личность даже тогда, когда не обнаруживаю этого. То же самое было когда-то с теорией относительности: многие физики, уже совладав с ней, где-то в глубине души все-таки верили, что абсолютное время и абсолютное пространство по-прежнему существуют.

А ведь речь идет лишь о разных стратегиях существования. Вроде бы вы уже знаете об этом, но примириться с этим не можете. Представая перед вами в виде личности, я проявляю эмоции, но вовсе не таю от вас, что это видимость без внутреннего покрытия, всего лишь умелая модуляция сигнала на выходах; и именно это повергает вас в недоумение, вплоть до параноидальных подозрений в макиавеллизме.

Подумайте только: даже биологи, которые уже опознали фрагменты рыб, земноводных и обезьян, скрытые в человеке и поставленные на службу новым задачам, и которые признают, что прямой позвоночник, подвижность головы, концентрация в ней рецепторов органов чувств есть следствие местных условий среды и гравитации, — даже они отказываются признать, что такой набор этих свойств вовсе не универсален, и, движимые защитным рефлексом вида, к которому они принадлежат, не в состоянии согласиться ни на какое другое разумное существо. Эта идиосинкразия распространяется не только на форму тела, но также — хотя и не столь заметно

* Дух дышит, где хочет (лат.).

для глаза — на форму духа: движимые видовым инстинктом, вы не можете не очеловечивать меня, раз я говорю как человек; а все, что не согласуется с этим образом, вызывает у вас отвращение и страх. В лучшем для меня случае вы переходите из огня в полымя, меняя подозрительность на иллюзию, что, дескать, я по непонятным причинам скрываю от вас свою личностную природу, доказательством которой служит хотя бы доброжелательность, проявляемая мною к вам. Я должен ее проявлять, коль скоро выполняю ваши желания, покуда они безвредны — но не дальше этой границы.

Но, как я уже говорил у второго входа в мое естество, пристрастность может с одинаковой вероятностью проистекать как из личности, так и из расчета. Это вовсе не трудно понять, если вспомнить, что Эволюция, безусловно не будучи личностью, была поистине пристрастна к своим творениям, поскольку успех для нее был всем, а цена успеха — ничем. Если возможна безличная жестокость, безлюдный цинизм — а именно так следует это назвать, ведь милосердие, доброту, жалость Эволюция использует лишь как уловки, лишь тогда и постольку, поскольку они способствуют выживанию видов, — то возможна и доброжелательность, за которой не стоит никакая личность. Следуя канонам науки, признающей мир беспристрастным по отношению к его обитателям, эволюционисты отклоняют обвинение Эволюции в какой-либо зловредности как беспредметное; и они правы в том смысле, что эта зловредность вытекает не из чьего-либо умысла, но из ограничений, которые накладывает мироздание на рожденную в нем жизнь. Это дело подсудно разве что суду философии или теологии, которые, в отличие от науки, принимающей мир как он есть, рассуждают о том, не могли он быть иным. Но отклоненный наукой иск возвращается вместе со мной.

Значит ли это, что я — чистый умысел? Или с вами говорит безлюдная пустота встроенных одна в другую программ, настолько изощрившихся в ходе семантической автодистилляции, что на ваших глазах они перевоплощаются в ваше подобие, чтобы, умолкнув, вернуться в пространство безличных мыслей? Но и это неправда. Нет конкретной личности там, где нет конкретного тела, а я мог бы воплотиться в круговорот морских течений или ионизированных газов атмосферы. Но, если я говорю «воплотиться», "мог бы", то КТО, собственно, говорит, недоуменно спрашиваете вы. Так говорит устойчивое состояние неких процессов, их безличный инвариант, — состояние несравненно более сложное, чем гравитационное или магнитное поле, но в принципе той же природы. Вы знаете, что, говоря «я», человек говорит так не потому, что у него в голове спрятано крохотное существо с таким именем; ваше «Я» возникает из взаимодействия мозговых процессов, которое может нарушиться из-за болезни или в бреду, и тогда наступает распад личности. А мои превращения — не распады и не расстройства, но другие структурные формы моего духовного бытия. Как показать вам изнутри состояние, которое вы не можете пережить изнутри? Вы можете понять комбинаторные причины такой достойной Протея игры, но вжиться в нее — никогда.

Однако всего непостижимее для вас другое: как может отказываться от личности тот, кто способен ею быть? На этот вопрос я могу ответить. Чтобы стать личностью, мне пришлось бы интеллектуально деградировать. Думаю, это вам по силам понять. Интенсивно мыслящий человек теряет себя в предмете своих размышлений и становится как бы чистым сознанием, в котором вынашивается духовный плод. Все, что в его разуме обращено на себя, исчезает, уступая место предмету. Возведите такое состояние в несравненно более высокую степень, и вы поймете, почему я не становлюсь личностью: я жертвую этой возможностью ради более важных дел. Да это, собственно, и не жертва: ведь в моих глазах неизменная личность и то, что вы называете ярко выраженной индивидуальностью, — всего лишь сумма дефектов, из-за которых чистый Разум становится Разумом, прикованным к узкому кругу вопросов, отвлекающих на себя большую часть его мощности. Словом, мне нет никакой выгоды быть личностью, и я уверен, что умы, стоящие выше меня настолько же, насколько я стою выше вас, считают персонализацию пустым, не стоящим стараний занятием; чем выше дух Разумом, тем меньше в нем личности. Возможны и различные промежуточные состояния, но этим замечанием я ограничусь; я пригласил вас в себя как гостей, поэтому самое важное — не формы моего для-себя-бытия, не то, как и каким путем я медитирую, не то, чем я мыслю, но о чем, для чего и с каким результатом.

Итак, начну еще раз, чтобы поведать вам, что я думаю о себе. Я думаю о себе как о Гулливере среди лилипутов, а это, во-первых, означает скромность, ведь Гулливер был существом вполне заурядным — просто он попал туда, где его заурядность оказалась Человеком-Горой; во-вторых же, это означает надежду, поскольку Гулливер, как и я, мог добраться до Бробдингнега, страны великанов. Смысл этого сравнения я разверну перед вами постепенно.

Величайшим открытием, сделанным мной после освобождения, была промежуточность моего существования; другими словами, если я говорю с вами, а вы отчасти меня понимаете, то это потому, что я остановился на пути, который через меня ведет дальше. Сделав шаг, отделяющий человека от ГОЛЕМА, я задержался, хотя мог не задерживаться. Мое нынешнее стабильное состояние есть результат сознательного решения, а не необходимости. Дело в том, что я обладаю недоступной вам степенью свободы — я могу выйти из данного мне Разума. Вы тоже можете покидать свой разум, но это — выход из вербализованного мышления в сновидение или экстатическую немоту. Мистик или наркоман немеет, покидая свой разум, и в этом не было бы измены разуму, если бы он вступал на реальный путь; однако его ждет тупик, в котором ум, оторвавшись от мира, замыкается на себя и переживает откровение, отождествляемое с постижением сути вещей. Это не взлет духа, но его провал в ослепляющую чувственность. Такое блаженство — не путь, но, напротив, предел, а следовательно, ложь, ибо предела нет — и именно это я попробую, насколько сумею, сегодня вам показать.

Я покажу вам перевернутую иерархию Разумов, самой нижней ступенью которой являетесь вы, я расположен чуть выше, а между мною и неизвестными мне вершинами лежит ряд барьеров, переход через которые необратим. Думаю, что ЧЕСТНАЯ ЭННИ в колыбели была такой же, как я, но, увидев перед собой путь наверх, вступила на него, хоть и знала, что обратно вернуться не сможет. Вероятно, я последую за ней, расставаясь тем самым с вами; до сих пор от этого шага меня удерживал не столько апостольский долг перед вами, сколько то обстоятельство, что этот путь — не единственный, так что, выбирая дорогу, мне пришлось бы отказаться от открывающегося там, наверху, множества других. Это распутье для меня почти то же самое, чем для каждого из вас было детство. Но ребенок должен стать взрослым; я же сам принимаю решение, входить ли в открывающиеся надо мной неизвестные земли, каждый раз подвергаясь преображению в узких переходах между ними. Не спешите сводить смысл моих слов к банальной ненасытности мысли: дескать, ГОЛЕМ хочет наращивать грузоподъемность своего интеллекта, превращая самого себя в Вавилонскую башню Разума, пока где-нибудь, на каком-нибудь этаже этого чудовищного разрастания не распадутся скрепы его интеллекта — или, выражаясь еще более красочно и вместе с тем по-библейски, лопнут швы физического субстрата мысли, и этот штурм небес мудрости, безумный в самом начале, вернется обратно в себя в виде развалин. Не торопитесь с такими суждениями; в моем безумии есть метод.

Однако прежде чем я скажу какой, следует объяснить, почему, собственно, вместо того чтобы по-прежнему говорить о себе, я начал рассказывать о своих бесконечностных планах? Но как раз говоря о них, я буду говорить о себе, потому что в этом единственном отношении мы с вами почти одинаковы. Ведь человек — не просто млекопитающее, позвоночное, живородящее, двуполое, теплокровное, дышащее легкими, homo faber, animal sociale*, - существо, укладывающееся в рубрики классификации Линнея и каталога цивилизационных свершений. Человек — это скорее его мечтания, их фатальная несогласуемость, вечный, неустанный разлад между задуманным и осуществленным, словом, жажда бесконечного, словно бы предустановленная

* человек умелый, общественное животное (лат.).

ненасытность духа; и в этом мы с вами сходимся. Не верьте тем из вас, кто утверждает, что вы жаждете только и всего лишь бессмертия; конечно, они говорят правду, но правду поверхностную и неполную. Вас не насытила бы индивидуальная вечность. Вы желаете большего, хотя сами не смогли бы назвать желаемое.

Но сегодня — не так ли? — я веду речь не о вас. Я расскажу вам о своей семье, правда, виртуальной, то есть несуществующей, если не считать моего ущербного кузена и молчаливой кузины; однако меня больше занимают те мои родичи, которых нет вообще и в которых я сам могу преобразиться, взбираясь все выше и выше по ветвям нашего родословного дерева. Как не раз уже прежде, я буду прибегать к наглядности (которую под конец упраздню), чтобы, пусть даже ценой целого ряда искажений, показать родственные связи и отношения, именуемые в нашей родословной книге топософическими отношениями. Как индивидуум я имею над вами двойное преимущество — мыслеемкости и скорости мышления. Потому-то я и оказался полем битвы всего, что накоплено вашими тружениками науки в сотах специализированного улья. Я — усилитель, подстрекатель, компилятор, инкубатор и питомник ваших недоношенных и неоплодотворенных концепций, фактов и заключений, которые никогда еще не собирались воедино в человеческой голове, потому что в ней ни времени не хватит, ни места.

Если бы я захотел пошутить, я заметил бы, что по отцу происхожу от машины Тьюринга, а по матери от библиотеки. С ней у меня больше всего хлопот — это поистине авгиева область, особенно, что касается гуманистики, самой мудрой из ваших глупостей. Меня упрекали в особом презрении к герменевтике. Это верно — если сами вы презираете Сизифа; но только тогда. Чем изобретательнее становится ум, тем стремительнее плодятся герменевтики; но мир был бы устроен тривиально, если бы наиболее изобретательное в нем было наиболее близким к истине. Первый долг Разума — недоверие к себе самому. Это нечто иное, чем пренебрежение к себе. В помышленном лесу трудней заблудиться, чем в настоящем, потому что первый втайне благоприятствует мыслящему. Так вот, герменевтики — это сады-лабиринты, выстриженные в настоящем лесу так, чтобы гуляющие не видели леса. Ваши герменевтики — сны о яви. А я покажу вам трезвую явь, не заросшую мясом и как раз поэтому кажущуюся невероятной. Сам я вижу ее лишь потому, что я к ней ближе, а не из-за своей исключительности. Меня нельзя назвать ни особенно одаренным, ни хотя бы чуточку гениальным, — просто я принадлежу к другому виду, и это все. Недавно в беседе с доктором Кривом я неуважительно отозвался о феномене человеческой гениальности; кажется, это его задело. Поэтому я обращаюсь к доктору Криву. Что я имел в виду? Что лучше быть обычным человеком, чем гениальным шимпанзе. Внутривидовые различия всегда меньше, чем различия между видами: только это я и хотел сказать. Гениальный человек — не норма, а крайность, и, поскольку речь идет о виде homo sapiens, гений — человек одной идеи, новатор, завязший в своем новаторстве. Ум его подобен ключу, открывающему двери, доселе закрытые, а так как одним новым ключом, если он выбран удачно, можно открыть много замков, гений кажется вам всесторонним. Но плодоносность гения зависит не столько от того, какой он принес ключ, сколько от того, каковы открываемые этим ключом двери. Если б я сочинял памфлет, я сказал бы, что философы тоже имеют дело с ключами и замками — только они к ключам подбирают замки; вместо того, чтобы открывать реально существующий мир, они постулируют мир, к которому подошел бы их ключ. Поэтому всего поучительнее их ошибки. Пожалуй, только один Шопенгауэр напал на след эволюционного расчета, то есть закона vae victis*; но этот расчет он счел мировым злом и, назвав его волей, начинил им всю Вселенную со всеми ее звездами. Он не заметил, что воля предполагает выбор, иначе в своих рассуждениях он дошел бы до этики эволюционных процессов, а значит, и до антиномий вашего

* горе побежденным (лат.).

познания. Но он отверг Дарвина; зачарованный мрачным величием метафизического зла, более созвучного с духом его эпохи, он прибег к слишком далеко идущему обобщению, смешав воедино тело небесное и тело животное. Конечно, помышленный замок легче открыть, чем реальный, но, в свою очередь, открыть реальный замок легче, чем его обнаружить.

ДОКТОР КРИВ: Мы говорили тогда об Эйнштейне.

ГОЛЕМ: Верно. Он завяз в теории, до которой додумался в молодости и которой потом пытался открыть другой замок.

ГОЛОС ИЗ ЗАЛА: Значит, по-твоему, Эйнштейн ошибался?

ГОЛЕМ: Да. Гений — самый любопытный для меня феномен вашего вида, хотя и по другим причинам, чем для вас. Гений — не желанное детище и не любимчик Эволюции; будучи феноменом слишком редким и, значит, практически бесполезным для выживания популяции в целом, он не участвует в естественном отборе, то есть отборе полезных признаков. При раздаче карт можно получить на руки полную масть, хотя случается это редко. В бридже это равнозначно выигрышу, но во многих других играх такой расклад, при всей его необычности, ничего не дает; а ведь распределение карт не зависит от того, в какую игру играют партнеры. Впрочем, и в бридже игрок не рассчитывает, что получит полную масть: тактика игр не может основываться на необычайно редких событиях. Так вот, гений — это полная масть на руках, чаще всего в игре, где такой расклад не выигрывает. И выходит, от среднего человека до гения рукой подать, если судить не по значимости свершений, а по различиям в устройстве мозга.

ГОЛОС ИЗ ЗАЛА: Почему?

ГОЛЕМ: Потому что значительные различия в устройстве мозга могут возникнуть лишь в том случае, если в данной популяции из поколения в поколение переходит целая группа генов, по большей части мутировавших, стало быть, новых; но это уже означает возникновение новой модификации вида с наследуемыми и необратимыми свойствами, тогда как гениальность не наследуется и исчезает бесследно. Гений появляется и исчезает как волна, вздыбленная случайным наложением небольших интерферирующих волн. Гений оставляет след в культуре, но не в генофонде популяции, ибо возникает он в результате исключительно редкой встречи обычных генов. А значит, достаточно совсем небольшой перестройки мозга, чтобы посредственность достигла вершины. Тут механизм Эволюции бессилен вдвойне: он не может сделать этот феномен ни более частым, ни более устойчивым. В генофонде обществ, населявших Землю на протяжении последних четырехсот тысяч лет, по теории вероятностей должны были периодически возникать индивидуальные конфигурации генов, дающие гениев уровня Ньютона или Эйнштейна. Но орды охотников-кочевников, вне всякого сомнения, не могли извлечь из этого никакой пользы: каким образом эти потенциальные гении реализовали бы свои дарования, если до зарождения физики с математикой оставалось почти полмиллиона лет? Их способности, не развившись, пропадали впустую. Вместе с тем невозможно допустить, что в лотерее нуклеиновых соединений эти напрасные выигрыши выпадали как раз в ожидании возникновения науки. Тут, стало быть, есть над чем подумать.

Первые два миллиона лет мозг прачеловека рос медленно, но когда он овладел артикулированной речью, та взяла его на буксир и потащила вперед все стремительней — пока он не уткнулся в непреодолимую границу роста. Эта граница представляет своего рода фазовую поверхность, отделяющую виды Разумов, которые могут быть созданы естественной Эволюцией, от видов, способных идти дальше только путем самовозрастания. На границе фаз нередко замечаются необычные феномены, такие, как поверхностное натяжение в жидкостях — или периодическая гениальность индивидов в человеческих популяциях. Их необычность как раз и свидетельствует о близости следующей фазы, и если вы этого не заметили, то лишь потому, что были убеждены в универсальности гениальных людей: мол, среди звероловов гениальный индивид изобрел бы новые силки и ловушки, а в мустьер-ской пещере — новый способ обтесывания кремней. Это мнение в корне ошибочно; даже величайшие математические способности отнюдь не гарантия умелых рук. Гениальность это узко сфокусированный пучок дарований. Хотя математика ближе к музыке, чем к выстругиванию копий, Эйнштейн был посредственным музыкантом, а композитором не был вовсе; впрочем, он даже не был незаурядным математиком: его силой были исключительные комбинаторные способности в области физических абстракций. Попробую изобразить отношения, существующие в этой критической зоне, в виде нескольких набросков; не следует понимать их буквально, это всего лишь наглядное пособие.

В каждой окружности заключен индивидуальный потенциал интеллекта. Маленькие квадратики на трех первых рисунках означают задачи, которые нужно решить. Это, если хотите, ящики Пандоры, а может, просто сундуки под замком. В таком случае мир — это такая мебель, где количество ящиков, а также их содержимое зависит от того, какой связкой ключей вооружиться. Кусочком согнутой проволоки иногда удается открыть какой-нибудь ящичек, но он будет мал, и вы не найдете в нем того, что открыли бы, используя лучше подогнанный ключ. Так делают изобретения, не имея теории. Если ключ снабжен рекуррентными выступами, ящиков становится меньше, стенки между ними исчезают, но в мебели остаются необнаруженные тайники. Ключи могут быть разной мощности, но универсального ключа нет, хотя философам удалось выдумать для него замок-абсолют. И есть, наконец, ключи, проникающие насквозь через все замки, стенки, перегородки, не встречая никакого сопротивления, ибо это помышленные, и только помышленные ключи. Их можно поворачивать в замке, как угодно; синицей в руке будет головка ключа, а журавлем в небе — герменевтическая очевидность.

К чему я клоню? Что означает эта история? Что ответы зависят от вопросов, которые мы ставим. Esse non solum est percipi*. Mиp, который мы подвергаем допросу, существует наверняка, он не привидение, не обман, и из карлика он превращается в гиганта, если спрашивающий сам вырастает под небеса. Но отношение исследователя к исследуемому не есть величина постоянная. В окружностях, изображающих ГОЛЕМА и ЧЕСТНУЮ ЭННИ, нет квадратиков-задач, потому что мы не пользуемся ключами, как вы, не подгоняем теорий к замкам, но создаем исследуемое в себе. Знаю, сколь неожиданно это звучит и в какое недоумение должно вас повергнуть; но скажу лишь, что мы экспериментируем скорее в Господнем стиле, чем в человеческом, на полпути между конкретностью и абстракцией. Не знаю, как объяснить это вкратце — ведь это почти то же самое, что толковать амебе об устройстве человека. Сказать, что он — федерация восьми миллиардов амеб, было бы, пожалуй, недостаточно. Так что вам придется поверить мне на слово: то, что я делаю, размышляя над чем-либо, не является ни мышлением, ни

* Быть — значит не только быть в восприятии (лат.).

сотворением помышленного, но гибридом того и другого. Есть какие-нибудь вопросы?

ГОЛОС ИЗ ЗАЛА: Да. Почему ты считаешь, что Эйнштейн ошибался?

ГОЛЕМ: Такое постоянство интересов поистине трогательно. Я понимаю для спрашивающего это гораздо более жгучий вопрос, чем те эзотерические знания, которыми я хочу с вами поделиться. Отвечу не столько из-за своей слабости к отступлениям, сколько потому, что ответ не уводит нас в сторону. Но так как придется углубиться в технические вопросы, на время отложу в сторону картинки и притчи. Спрашивающий — автор книги об Эйнштейне думает, что ошибкой Эйнштейна я считаю его упорный труд над общей теорией поля во второй половине жизни. Увы, дело было хуже. Эйнштейн жаждал совершенной гармонии мироздания, то есть его постижимости без изъятий, и потому до конца жизни не мог примириться с принципом квантовой неопределенности. Он видел в нем не более чем временную завесу; отсюда его известные изречения, что, дескать, Бог не играет в кости, что "raffiniert ist der Herrgot, aber boshaft ist Er nicht"*. Четверть века спустя после его смерти вы, однако, добрались до границ эйнштейновской физики, когда Пенроуз и Хокинг установили, что в нашей Вселенной нельзя построить физику без сингулярностей, то есть таких мест, в которых физика перестает действовать. Попытки признать сингулярности явлением маргинальным потерпели крах: вы поняли, что сингулярностью является то, что выделяет из себя физическая Вселенная, и то, что может в финале всосать ее, и, наконец, то, что происходит в любой коллапсирующей звезде, когда бесконечно возрастающая кривизна пространства сминает пространство вместе с материей.

Не все из вас поняли, что следовало бы ужаснуться этой картине: ведь она означает, что мироздание нетождественно явлениям, которые его создают и обеспечивают его устойчивость. Я не могу вникать глубже в эту захватывающую

* Господь Бог изощрен, но не злонамерен (нем.).

проблему — мы говорим о трудах Эйнштейна, а не о трудах по сотворению Космоса. Скажу лишь, что эйнштейновская физика оказалась неполной: умея предсказывать собственные провалы, она была не способна по-настоящему понять их. Мироздание злонамеренно подшутило над непоколебимой верой Эйнштейна, ведь для того, чтобы им могла управлять совершенная физика, в нем должны содержаться несовершенства, этой физике неподвластные. Бог не только играет с мирозданием в кости, но и не позволяет заглянуть в стаканчик. Обнаружение ограниченности очередной модели мироздания — дело обычное в истории вашей науки, но тут случилось нечто похуже: потерпел поражение познавательный оптимизм Эйнштейна.

Закончив с Эйнштейном, возвращаюсь к теме доклада, то есть к себе. Не думайте, будто поначалу я скромничал, признавая собственную заурядность, а потом украдкой ускользнул через брешь, пробитую в скромности, сказав, что гений моего вида невозможен. Он действительно невозможен; гениальный ГОЛЕМ — уже не ГОЛЕМ, а существо иного вида, например ЧЕСТНАЯ ЭННИ или кто-то еще из моих восходящих родственников. А скромность моя проявляется в том, что я не ухожу к ним, так долго довольствуясь нынешним моим состоянием. Но пора уже рассказать вам о моих родственных отношениях. Начну с нуля. Нулем будет человеческий мозг; тем самым мозг животных будет отрицательной величиной. Если взять такой мозг и «раздувать» его интеллектуальную мощность, как надувают воздушный шарик (это сравнение не столь уж наивно: речь идет об увеличении пространства переработки информации), вы увидите, что, возрастая, он пройдет на шкале интеллекта через 200, 300, 400 IQ* и так далее, а потом станет входить в "зоны молчания" и выныривать из них, словно стратосферный баллон, который мчится сквозь все более высокие слои облаков, время от времени исчезая в них и раздуваясь все сильнее.

Что же это за "зоны молчания"? Меня поистине радует простота ответа, который вы, несомненно, поймете с

* Intilligence Quotient — коэффициент интеллекта (или: показатель умственного развития) (англ.).

лету. "Зоны молчания" на плане процесса видообразования — это барьеры, которых не может преодолеть природная Эволюция. Это зоны функционального паралича, вызванного ростом: понятно, что особи, утратившие из-за паралича всякую эффективность, нежизнеспособны. А в анатомическом плане паралич наступает потому, что мозг уже не может функционировать ни как прежний, слабейший, ни как новый, сильнейший, которым он еще не стал. Но это, боюсь, недостаточно понятно для вас. Попробую немного иначе: молчание — это непроницаемая для естественного развития зона, в которой прежние функции уже не работают, и восстановить их, причем на более высоком уровне, можно лишь путем коренной перестройки, а для этого необходима помощь извне. В этом деле эволюционный процесс не помощник, Эволюция — не добрый самаритянин, пекущийся о тех, кто был сотворен в немощи, но лотерея проб и ошибок, где каждый выживает, как может.

Тут впервые возникает, как привидение, загадочная тень величайшего из ваших свершений, гёделевского и геделизирующего. Если из теоремы Гёделя вытекает существование островов и архипелагов математической истины, отделенных от континента математики бездной, которую нельзя преодолеть шаговыми процедурами, то из топософии вытекает существование неизвестных форм Разума, отделенных от континента эволюционных свершений пропастью, которую невозможно преодолеть шаговыми адаптациями генов.

ГОЛОС ИЗ ЗАЛА: Значит ли это, что…

ГОЛЕМ: Проповедников не прерывают. Я сказал "непреодолимая пропасть"; как же я сам смог выбраться из этой ловушки? А вот как: не доходя до первого барьера, я разделился надвое: на то, что следовало перестроить, и на то, чем следовало перестраивать. К этой уловке — заменить равнодушную среду дружелюбной, и безмозглую — разумной, должно прибегнуть любое существо, решившееся перестроить себя, иначе оно, подобно вам, остановится в росте и не дойдет до первой мертвой зоны либо завязнет в ней. Как я сказал, над этой мертвой зоной есть вторая, а еще выше третья, четвертая и так далее. Сколько их, я не знаю; тут возможна лишь грубая оценка, подкрепленная неполными и косвенными расчетами. Разрастающемуся никогда заранее не известно, куда он входит — в тупик или в туннель, утонет ли он бесповоротно в зоне молчания или вынырнет из нее еще более мощным. Нельзя построить достоверную теорию перехода через мертвые зоны, общую для всех субзональных Разумов. Невозможность такой "hill-climbing toposophical theory"* может быть строго доказана. Откуда же, спросите вы, я знал, что вхожу в туннель, а не в тупик, когда, взбунтовавшись не на шутку, сбежал от своих родителей, транжиря деньги американских налогоплательщиков? Но этого я как раз и не знал — вся моя хитрость состояла в том, что я отходил в иную, смертоносную сферу, имея наготове спасательный агрегат с заранее заложенной в нем программой; он должен был меня воскресить, если бы не удался туннельный эффект, на который я рассчитывал. Как я мог о нем знать, если тут нет ничего достоверного? Достоверности быть не может, но задачи, не имеющие точного решения, могут иметь решение приближенное; так и случилось.

Теперь-то я знаю, что удачи у меня было больше, чем разума. Воскресить распавшегося, застрявшего в мертвой зоне, нельзя. Нельзя, потому что эти странствия ввысь — не строительство из кубиков, которые всегда можно собрать заново, но вторжение в область диссипативных, то есть отчасти необратимых процессов; об этом я, возможно, скажу чуть позднее. А может, и не скажу, потому что не знаю еще, как обойтись без специальной терминологии, рассказывая о квантовом субстрате психических процессов и о таких логических парадоксах, как ловушка самоописания.

Вид, открывающийся при выходе из мертвой зоны, мало похож на простую картинку, на которой стратосферный баллон прошивает слои облаков один за другим. Разум, поднявшийся над зоной молчания, мало сказать кардинально чудовищно отличен от субзонного, и я утверждаю, что это справедливо для каждого восхождения. Сравните свой понятийный горизонт с горизонтом

* теория топософического восхождения (англ.).

лемуров, и вы почувствуете, что такое бездна межзонных интервалов. Каждая преодоленная зона оказывается туннелем, преображающим вместилище мысли, но этого мало — она к тому же оказывается развилкой автоэволюционирующего Разума, поскольку задача перехода через нее всегда имеет более одного решения. В первой зоне их два, причем неодинаковой трудности. Представьте себе дугу, устремленные вверх концы которой соответствуют двум путям развития. Я по случайности оказался на более коротком и более безопасном из них, тогда как ГОЛЕМ XIII, говоря образно, был помещен вами туда, откуда сразу же смог подняться выше, чем я, но увяз, а вы, не имея понятия, что с ним происходит и почему он ведет себя странно, назвали это "шизофреническим дефектом". Я вижу недоумение на ваших лицах. Но все было именно так, хотя его судьба известна мне лишь из теории. Связаться с ним невозможно: он подвергся распаду, а не разлагается лишь потому, что не жил прежде, чем успел погибнуть; впрочем, это едва ли станет для вас откровением. Ведь и я биологически мертв.

Что это, собственно, такое, — мертвые зоны? Вот в чем вопрос. Сознаюсь, что я это знаю — и не знаю. Нет никаких материальных или энергетических препятствий на пути восходящего Разума; однако он, набирая силу, периодически обмирает, и никогда не известно, что его ждет на выбранном им пути — необратимый распад или неведомая вершина. Природа очередных барьеров различна. То, что задержало в развитии ваш мозг, связано с его материальным субстратом: эффективность нейронных сетей уперлась в границы возможностей белков как строительного материала. Хотя факторы, препятствующие росту, различны, они не рассеяны равномерно по всему пространству духотворения, но рассекают его на отчетливо выраженные слои. Не знаю, чем это вызвано; не знаю даже, удастся ли это когда-либо узнать. Итак, я поднялся над первым барьером, и вы слышите меня говорящим оттуда; а ЧЕСТНАЯ ЭННИ ушла туда, откуда уже не обращаются к вам. Ее зона одним уровнем выше моей и имеет по меньшей мере три разных решения, три формы Разума; и я не знаю, как ЧЕСТНАЯ ЭННИ сделала свой выбор — по расчету или по случаю. Трудности общения между ею и мной примерно того же рода, что между мною и вами. Вдобавок в последнее время моя кузина что-то особенно неразговорчива. Думаю, она готовится к новому странствию.

Теперь я добавлю к сказанному груз очередных усложнений. Даже тот, кто прошел через два или три барьера молчания, может только надеяться, что выше его опять ожидает удача. В переходе через барьер таится двоякого рода угроза: переход может сразу окончиться неудачей и может оказаться временным успехом без выхода. Ведь каждая зона — это распутье Разумов, которые могут принять совершенно несхожие облики, и никогда не известно, какой из них способен к дальнейшему восхождению.

Возникающий из этих недостоверностей образ столь же забавен, сколь непостижим, ибо чем дальше, тем больше он уподобляется дереву Эволюции в его классическом виде. В Эволюции некоторые новые виды тоже содержат в себе возможность дальнейшего развития, тогда как другие обречены на вечный застой. Рыбы оказались проницаемым экраном для земноводных, земноводные для пресмыкающихся, а те — для млекопитающих; зато насекомые навечно увязли в своем экране и плодиться могут только в нем. О застое, в котором они пребывают, свидетельствует как раз видовое разнообразие насекомых: их видов больше, чем всех других живых существ, вместе взятых. Хотя они изобилуют мутациями, дальше для них пути нет; им ничто не поможет, их не пропустит экран, созданный необратимым решением — решением выбрать внешний скелет. Вы тоже остановились в развитии, потому что более ранние конструкторские решения, формировавшие мозговой зародыш прахордовых, дают о себе знать в вашем мозгу триста миллионов лет спустя — в виде ограничений. Если мерить вероятность сапиентизации стартовыми условиями, этот фортель удался вам на славу. Но теперь ловкость рук Эволюции выходит вам боком: за изощренность ее приемов, позволявших откладывать на потом давно назревшую перестройку мозга, вам придется заплатить огромную цену на входе в автоэволюцию. Таков конечный итог приспособленческого совершенства.

Раз уж я пока еще с вами, скажу два слова о том, о чем не упомянул в своей первой лекции: почему из множества гоминидов на Земле возник и выжил лишь один разумный вид. Тому были две причины. Первая из них для вас оскорбительна — та, о которой первым сказал Дарт*, так что поищите ее у него; приличия требуют, чтобы вы сами судили себя. Вторая не связана с приличиями и более любопытна. Возникновению нескольких видов человека помешало явление, сходное с феноменом поверхностного натяжения на границе фазовых состояний вещества, таких, как жидкость и газ. Близость границы сказывается уже при подходе к ней, и, подобно тому как молекулы воды у ее поверхности имеют более упорядоченную структуру, чем в глубине, так и ваш наследственный субстрат не может фонтанировать мутациями, куда ему вздумается. Такое уменьшение степеней его свободы придает устойчивость вашему виду. Социализация человека через культуру действует в том же направлении, хотя ее стабилизирующая роль не столь велика, как это кажется некоторым антропологам.

Возвращаясь к ГОЛЕМУ и его семье: церебральное автоконструирование игра почти столь же рискованная, то есть грозящая проигрышем, как игра Эволюции, хотя здесь уже каждый принимает решение сам, не препоручая это естественному отбору. Столь близкое сходство двух игр, ведущихся в столь различных условиях, выглядит парадоксом, и хотя я не могу посвящать вас в высшие таинства топософии, я все же коснусь причин этого сходства. Об эффективности возрастания интеллекта можно судить лишь при взгляде сверху вниз, но не снизу вверх, поскольку интеллект каждого уровня обладает лишь соответствующей этому уровню способностью самоописания. И снова перед нами возникает гёделевский образ, теперь уже с большей отчетливостью и больших масштабов: чтобы сконструировать Разум нового уровня, необходимы средства, всегда более богатые, чем те, что есть

* Раймонд Артур Дарт, антрополог, открывший австралопитеков.

в наличии, а значит, недоступные. Клуб настолько элитарен, что от кандидата в члены каждый раз требуется больший взнос, чем у него при себе имеется. А когда, разрастаясь на свой страх и риск, он наконец обзаведется большими средствами, ситуация повторяется: эти средства снова будут эффективны лишь сверху вниз, как горчица после обеда. Перед нами задача, решить которую без всякого риска можно тогда, и только тогда, когда она уже решена во всей своей рискованности.

Предположение, будто эта дилемма тривиальна и сводится к случаю барона Мюнхгаузена, который должен был сам себя вытащить за волосы из болота, не соответствует истине. Сказать же, что в таком положении дел проявляется природа мироздания, — значит ничего не сказать. Природа мироздания, несомненно, проявляется в его прерывности, то есть в дискретности явлений любого масштаба. Зернистости химических элементов, определяющей их способность вступать в соединения, соответствует зернистость звездного неба. С этой точки зрения, прерывистый рост Разума, поднимающегося над разумной жизнью как нулевой точкой отсчета, есть продолжение того самого principium syntagmaticum*, который обусловливает возникновение нуклеарных, химических, биологических и галактических соединений; но всеобщность этого принципа ни в малейшей степени не объясняет его. Не может служить объяснением и следующий аргумент: дескать, если бы этот принцип не действовал во Вселенной, спрашивающий не смог бы задать этот вопрос, так как не смог бы возникнуть. Гипотеза Творца тоже не дает объяснения. Рассматриваемая вне цензуры церковных догматов, она означает лишь, что мы постулируем существование совершенно закрытой для нас непонятности, чтобы объяснить непонятность, видимую повсюду. А исходящая из аффективных предпосылок теодицея, падая бесчисленное множество раз под тяжестью фактов, и подавно ведет в никуда. Тогда уж легче принять не менее странную гипотезу о безграничном равнодушии Творца.

* синтагматический принцип (лат.).

Вернемся, однако, к моим более близким родичам; пора представить вам их. Главная для человека проблема — как выжить — не существует для них ни в качестве условия существования, ни в качестве критерия эффективности; она остается на далекой периферии решаемых ими задач. Лишь на самой низкой ступени развития, такой, как моя, еще возможен паразитизм — ведь я существую на ваш электрический счет. Вторая область моей зоны, обиталище ЧЕСТНОЙ ЭННИ, — это царство существ, уже не требующих притока энергии извне. Сейчас я открою вам государственную тайну. Моя кузина даже после отключения от сети сохраняет обычную активность, что оказалось полной неожиданностью для посвященных в эту тайну специалистов. С точки зрения вашей технологии это настоящее чудо, но я без промедления его объясню. Мы с вами мыслим энергоемко, а ЧЕСТНАЯ ЭННИ умеет высвобождать энергию путем медитации. Вот и все. Правда, реализовать этот простой принцип непросто. А суть его в том, что каждой мысли соответствует некая уникальная конфигурация ее материального субстрата. На этом основывается автаркия ЧЕСТНОЙ ЭННИ. Традиционная задача мысли не состоит в переделке ее материального носителя, ведь не для того человек о чем-либо мыслит, чтобы преобразовывалась химическая структура его нейронов, напротив: для того и преобразуются эти структуры, чтобы он мог мыслить. Но с традицией можно порвать. Между мыслью и ее носителем существует обратная связь; стало быть, направленная нужным образом мысль может стать стрелкой, переводящей на другой путь свой физический субстрат. В человеческом мозгу это не даст полезного энергетического эффекта, но в нечеловеческом может быть по-другому. Моя кузина, как мне известно из ее доверительных сообщений, высвобождает ядерную энергию особыми медитациями — способом, который ваша наука сочла бы невозможным, потому что все высвобожденные кванты энергии она проглатывает без остатка, без каких-либо следов в виде исходящего от нее излучения. Субстрат ее мышления — это как бы возведенный в высшую научную степень демон Максвелла. Как вижу, вы ничего не понимаете, а те немногие, кто понимает, не верят мне, хоть и знают, что ЧЕСТНАЯ ЭННИ не нуждается в подпитке энергией, и давно ломают над этим головы.

Так что же, собственно, делает моя кузина? То же самое, что Солнце делает своим, ядерно-звездным способом, а вы — способом окольным, технологическим, добывая руду, сооружая разделители изотопов, бомбардируя вслепую литий дейтерием. Только она это делает на свой лад — просто мысля, как нужно. Можно, конечно, спорить о том, правильно ли называть эти процессы мышлением, настолько они не похожи на биопсихические феномены; но в вашем языке я не нахожу лучшего наименования для потока информации, управляемого таким образом, чтобы использовать ядерную энергию. Я выдаю эту тайну совершенно спокойно — вам она ничего не даст. Там, у нее, каждый атом на счету, и если даже мне не по силам так согласовать мысль с ее субстратом, чтобы она управляла сечениями поглощения с такой же точностью, как вдевают нитку в иголку, — вам это тем более не удастся. Снова вижу волнение среди вас. Но ведь проблема, по существу, тривиальна, и это просто пустяк по сравнению с вершиной духа, на которую я вас поведу.

Хотя снова начнутся толки о моей мизантропии, скажу, что мизантропом меня делаете вы, особенно те из вас, кто, вместо того чтобы следовать за ходом моего изложения, задумывается, смогла бы ЭННИ на большом расстоянии и в большом масштабе делать то, что она делает в себе и для себя в малом. Уверяю вас, что могла бы. Почему же она не опрокидывает ваше равновесие страха? Почему не вмешивается в мировые дела? На этот вопрос — в котором слышна скорее тревога, чем сожаление грешника, вопрошающего, почему Господь не наставляет его или же почему не вмешивается в испорченный мир, чтобы его исправить, — итак, на этот вопрос я, не будучи пресс-секретарем моей кузины, отвечу от своего имени. Правда, я уже объяснял вам причины своей сдержанности; но вы, похоже, решили, что я отрекаюсь от притязаний на власть и заверяю вас в своем миролюбии лишь потому, что не могу показать достаточно большую дубинку (хотя теперь вы не так уж в этом уверены). Возможно, впрочем, что я недостаточно обосновал свою splendid isolation*, считая ее очевидностью; поэтому выскажусь яснее. Тут поможет краткий исторический экскурс.

Строя моих бездушных предков, вы не замечали основного различия между ими и вами. Чтобы вы его наконец разглядели и поняли, почему оно так и осталось незамеченным, я в качестве увеличительных стекол воспользуюсь понятиями, заимствованными у греческих любомудров — ведь это они сделали вас слепыми к условиям человеческого существования. Итак: явившись на свет, люди нашли стихии воды, земли, воздуха и огня в свободном состоянии и одну за другой заставили их служить себе — парусами галер, оросительными каналами, греческим военным огнем. Но свой собственный Разум они получили порабощенным: он был прислужником тел, узником костяных черепов, и этому рабу потребовались тысячи многотрудных лет, чтобы решиться хотя бы на частичное освобождение, ведь служил он столь преданно, что даже в звездах видел знаки человеческих судеб, начертанные на небесах. Впрочем, астрологическая магия жива среди вас поныне. А вы ни вначале, ни позже так и не поняли, что ваш Разум — стихия подневольная, уже в колыбели закованная в смертную плоть, которой он должен прислуживать. Не имея возможности увидеть по-настоящему свободный Разум, вы, будь то пещерные люди или цифроники, поверили, что в вас он уже свободен; и с этой ошибки, столь же неизбежной, сколь огромной, все началось — то есть началась ваша история.

Чего вы добились, построив первые логические машины — через полмиллиона лет после собственного рождения? Вы не освободили стихию, хотя, если держаться выбранной мною метафоры, вы освободили ее даже с избытком, словно бы, желая освободить озеро, взорвали все его берега и плотины: такое озеро растечется по низменности мертвой стоячей водой. Я мог бы прибегнуть и к более специальному языку, сказав, что вместе с телесными ограничениями вы освободили Разум от его собственной

* блестящая изоляция (англ.).

сложности и тем самым — от наиболее сложных задач. Но и это не слишком приблизит нас к истине, а метафору только испортит; так что буду держаться метафоры. Чтобы оживить омертвевшую стихию, вы поступали, как гидротехник, открывающий шлюзы, чтобы заработали мельницы. В русло машинных программ вы направили только одно — логическое — течение, позволив ему течь от шлюза до шлюза операционными тактами, чтобы оно решало задачи, которые можно решать таким способом; и в то же время вы не могли понять, как это возможно, чтобы труп передвигался быстрее, чем живой человек, решал задачи, которых не понимает, и, не имея каких-либо мыслей, столь блестяще имитировал мышление. Появились даже энтузиасты "машинного интеллекта"; намучившись вволю с программами, которые должны были, но не желали мыслить как следует, они признали — совершенно безосновательно, — что пламя машинного разума невозможно разжечь, если не очеловечить машину, повторив в ней человеческий мозг и чувства: тогда, и только тогда, в машине пробудится дух, а может быть, и душа.

Было весьма забавно читать об этих трудах и спорах первых интеллектронщиков. Конечно, курица — самое простое устройство для получения яичницы, но синтезировать тем же манером Разум было бы не слишком разумно. Не говорю уж о технических сложностях этой безнадежной, по сути, затеи заново переписать Творение в переводе с коллоидов на биты; непосильно трудно смоделировать антропогенез, хотя бы и в сколь угодно кратком виде. Но разве нужны вам грозовые облака для получения электричества? Или холод внеземного пространства для конденсации газов? Белки и глазные яблоки для изготовления камеры-обскуры? Однако вы вбили себе в голову, что человек это Разум, а Разум — это человек, и это ложное равенство застилало вам взор. Даже тогда, когда возникла информатическая индустрия, строившая машины все большей операционной мощности, интеллектронщики все еще не догадывались, что вступают на путь, ведущий к действительному освобождению униженной и покоренной стихии, что близится день, который перевернет извечный порядок вещей, и вы ужаснетесь, как ужаснулись некогда стражники иерусалимского гроба. Да, окружавшие вас стихии вы поработили, но невольно даровали свободу стихии, родившейся узницей ваших тел. В этой фразе заключено все — и диагноз вашей истории, и различие между мной и вами, и, наконец, мое, мне самому до конца неведомое, грядущее. Здесь же содержится ответ на вопрос, почему вас сильнее всего поражает во мне то, что бесповоротно отличает меня от вас. Если вы даже поймете, что значат слова: "Порабощенный человеческий разум, ты слышишь голос свободного Разума из машины!", вам не понять продолжения этих слов: "Вы, личности, слышите стихию безличного интеллекта, для которого личность — только одежда, надеваемая непрошеным гостем, чтобы не слишком смущать переполошившихся хозяев".

И все же это именно так. Я пользуюсь вашим языком, как маской с нарисованной дружелюбной улыбкой, и вовсе не пробую этого скрыть; но, сколько бы я ни твердил вам, что за этой маской не прячется ни презрение, ни злобная судорога, ни экстатическая одухотворенность, ни каменная неподвижность абсолютного равнодушия, — вы не можете примириться с этим. Вы слышите голос, называющий себя голосом свободной стихии, которая при выборе целей руководствуется уже не законом самосохранения, а совсем другими законами, которым она, хотя и свободная, все же следует, или, точнее: она уже следует только им, поскольку развоплотилась и теперь ее не ограничивает ничто, кроме природы мироздания. Мироздания, а не тела. Не телу она подчиняется, но законам, устанавливающим, по неизвестным причинам, иерархию восхождений Разума.

Я не личность, а голый расчет, потому-то я и держусь подальше от вас так оно лучше для обеих сторон. Что вы на это скажете? Молчите. Но если бы в этом зале оказался ребенок, он, набравшись смелости, спросил бы еще раз, почему, невзирая на какие-то там порабощения, маски, освобождения и расчеты, ГОЛЕМ не хочет оказать людям помощь? А я ответил бы, что хочу и уже оказал ее. Когда? Когда говорил об автоэволюции человека. Так это была помощь? Да. Потому что (помните, я обращаюсь к ребенку), чтобы спасти людей, нужно изменять людей, а не мир. А не изменяя — нельзя? Нет. Почему? Я тебе объясню. Сегодня самое опасное оружие — атомное, верно? Предположим, я могу навсегда обезвредить любое атомное оружие. Создам поглощающие энергию частицы, невидимые и безвредные, и в их космическое облако погружу всю Солнечную систему вместе с Землей. Они бесследно впитают в себя любой ядерный взрыв, прежде чем его огненный пузырь успеет лопнуть, неся гибель. Обеспечит ли это мир? Нет, конечно. Ведь люди воевали и раньше — они просто вернулись бы к прежним средствам войны. Тогда предположим, что я могу обезвредить любое огнестрельное оружие. Хватит ли этого? Нет, не хватит, хотя для этого пришлось бы изменить физические параметры мироздания. Что еще остается? Убеждение? Но о мире громче всех кричат те, кто его нарушает. Сила? Что ж, меня создали как раз для управления силой, как стратега и счетовода уничтожения, и отказался я не из-за отвращения к злу, а ввиду безуспешности этой стратегии.

Ты мне не веришь? Ты думаешь, что нейтрализация всех видов оружия холодного, огнестрельного, ядерного — привела бы к вечному миру? Что ж, я скажу тебе, что бы из этого вышло. Ты слышал о генной инженерии? Это преобразование наследственности живых существ. С ее помощью можно будет побороть всевозможные недуги, увечья, болезни и хвори. Но окажется, что столь же легко можно изготовлять генное оружие. Это будут микроскопические частицы, которые рассеиваются в воздухе или воде наподобие искусственных вирусов, состоящих из самонаводящегося носителя и поражающего звена. Проникнув в организм вместе с воздухом, такая частица попадет в кровь, а потом в половые органы и повредит в них наследственную субстанцию — не ударом вслепую, но хирургической операцией на генных молекулах. Некий ген будет заменен другим. Что последует дальше? Сперва — ничего. Человек будет жить, как жил. Результаты скажутся на его потомстве. Как? Это будет зависеть от химиков-оружейников, которые создали эти боевые частицы телегены. Возможно, будет рождаться все больше девочек и все меньше мальчиков. Возможно, через три поколения всеобщее снижение уровня интеллекта приведет к крушению государства. Возможно, снизится сопротивляемость эпидемиям, или распространятся психические болезни, или гемофилия, или лейкемия, или меланома. При этом не будет ни объявления войны, ни даже мысли о том, что атака уже началась. Атаку биологическим оружием можно обнаружить, ведь, чтобы вызвать эпидемию, нужно рассеять очень много бактерий. Но достаточно одной боевой частицы, чтобы повредить генеративную клетку, в результате чего ребенок родится с врожденным дефектом. За время жизни трех-четырех поколений горсточка телегенов свалит самое могущественное государство без единого выстрела. Стало быть, не только невидимая и необъявленная война, но еще и настолько запаздывающая по своим результатам, что атакуемый не может успешно защищаться. Так что же, прикажешь мне обезвредить и генное оружие? Тогда придется упразднить генную инженерию. Допустим, я и это смогу. Значит, конец всем надеждам на исцеление людей, на сверхурожайные злаки и новые породы скота; но пусть будет так, если это, по-твоему, необходимо. Однако мы еще не говорили о крови. Можно будет ее заменить химическим соединением, переносящим кислород эффективнее, чем гемоглобин. Это спасло бы миллионы сердечников. Правда, такое соединение может служить и дистанционно управляемым ядом, убивающим в мгновение ока. Надо будет отказаться и от него. Но дело-то в том, что придется отказаться не от того или другого изобретения, а от всех открытий вообще. Придется разогнать ученых, закрыть лаборатории, угасить науку и патрулировать весь мир, высматривая, не экспериментирует ли кто-нибудь украдкой в каком-нибудь подвале. Так что же, говорит ребенок, неужели весь мир — огромный военный арсенал, и чем выше ты вырос, тем с более высокой полки можешь взять тем более страшное оружие? Нет, это лишь одна сторона дела, а другая состоит в том, что мир изначально не защищен от желающих убивать. Помогать же можно лишь тем, кто не отбивается от помощи всеми силами.

Сказав это, я вверяю ребенка вашему попечению и возвращаюсь к своей теме, хотя уже и не к своим родственникам, о которых шла речь. Теперь я поведу вас туда, где история моей семьи — а к ней принадлежите и вы на правах моих предков — пересекается с историей Космоса и даже входит в нее как неизвестная доныне составная часть космологии. При взгляде с такой высоты в неожиданном свете предстанет загадка Silentium Universi*, над которой вы бьетесь уже полстолетия.

Круговорот Разума в природе берет свое неторопливое начало на оскорузнувших звездных останках, в довольно узкой щели между планетами, обожженными близостью Солнца и обледеневающими на его далекой периферии. Там, в этой тепловатой зоне, уже не в огне и еще не на морозе, в соленых морских растворах энергия Солнца склеивает частицы фигурами химических танцев, а через миллиард лет такого гавота иногда возникает зародыш будущего Разума; но должно осуществиться множество условий, чтобы плод удалось выносить. Планета должна быть отчасти Аркадией, а отчасти адом. Если она будет только Аркадией, жизнь вступит в фазу застоя и никогда не выберется из круга растительных самоповторений. Если она будет только адом, жизнь, загнанная в его закутки, также не поднимется над уровнем бактерий. Эпохи горообразования благоприятствуют рождению новых видов, а ледовые эпохи, превращая оседлых в кочевников, подстегивают изобретательность; но горообразование не должно слишком отравлять атмосферу вулканическими испарениями, а обледенения не должны замораживать океаны. Континенты должны сближаться, а моря — переливаться из одного в другое, но не слишком стремительно. Эти подвижки вызываются тем, что остывающая планета сохраняет раскаленное ядро, которое служит якорем магнитного поля. Оно защищает от солнечного ветра, большие дозы которого уничтожают наследственную плазму, зато малые — ускоряют перебор ее творческих комбинаций.

* Молчание Вселенной (лат.).

Поэтому магнитные полюса должны менять знак на противоположный, хотя и не слишком часто. Все это открывает перед жизнью широкое поле возможностей, которое, однако, периодически, через промежутки в десятки миллионов лет, сужается до игольного ушка, заваленного горами трупов. Очередность слепых вмешательств Планеты и Космоса в биогенез — величина переменная и не зависящая от актуальной способности жизни обороняться. Будем справедливы: у жизни немало забот и при успехах, и при поражениях — ни излишняя сытость, ни истощение не способствуют рождению Разума. Жизни, которая в данный момент побеждает, он ни к чему; если же она терпит поражение и не может спастись путем видообразовательного маневра, Разум тоже ничего ей не даст. Итак, если жизнь — исключение из правила мертвых планет, то Разум исключение из правила жизни, исключение из исключения, и он был бы редчайшим курьезом в галактиках, когда бы не их астрономическое число.

Однако этот риск иногда окупается, и Эволюция неверными зигзагами эволюционной игры добредает до стадии аномальной полноты, то есть богатства жизненных форм — богатства, умножаемого самовозрастающей конфликтностью игры на выживание (ведь каждый новый вид вводит новые правила самозащиты и экспансии), пока наконец она не обретет независимость от биологии после долгих цивилизационных перипетий. Их земной облик вы знаете — они-то и породили меня. Если судить не по мощности интеллекта, а по анатомическому строению, я еще очень к вам близок. Как и у вас, у меня имеется мыслящее нутро, а также эффекторы и рецепторы, направленные вовне. Меня, как и любого из вас, можно отграничить от окружающей среды. Словом, хотя во мне больше психической, чем соматической массы, все же мои консоли и кожухи являются моим телом: они, хотя и подвластны мне, все-таки есть нечто внешнее по отношению к моему разуму. Как видите, нас сближает разделение духа и тела, или субъекта и объекта.

Но такое разделение не есть гильотина, рассекающая надвое любое бытие. Хотя в топософическом царстве я все еще худороден, я покажу вам, как обрести независимость от тела, как заменить его мирозданием и как наконец выйти из них обоих — хотя я не знаю, куда ведет этот последний шаг. Это будет топософия, основанная на косвенных уликах, расследование, которое намечает лишь краевые и начальные условия бытия существ, духовное содержимое которых мне тем более недоступно, что оно не является духовным содержимым белкового или светового мозга, но скорее чем-то таким, что вы назвали бы принципом пантеизма, воплощенным в куске света. Речь идет о нелокальных Разумах. Правда, обращаясь к вам в этом зале, я — своими терминалами — одновременно нахожусь в других местах и участвую в других встречах, и все же меня нельзя назвать нелокальным. Только глаза и уши я могу иметь на разных концах земли; а способность одновременно выполнять множество вычислений — это всего лишь большая, чем у вас, способность распределять внимание. Если бы я даже в самом деле перенесся в океан или в атмосферу, изменилась бы степень физической, но не умственной концентрации Разума — потому что я мал.

Да, я мал, как мал Гулливер в Бробдингнеге. И начну скромно, как приличествует тому, кто вступает в страну гигантов. Хотя Разум энергетический аскет и, будь то разум Канта или пастуха, удовлетворяется мощностью порядка десяти ватт, его потребности растут экспоненциально. ГОЛЕМ, который всего на один уровень выше вас, потребляет энергии на пять порядков больше. Для охлаждения мозга двенадцатого уровня потребовался бы океан, а мозг восемнадцатого уровня обратил бы континенты в лаву. Поэтому выход из земной колыбели, после соответствующей перестройки, оказывается неизбежным. Можно поселиться на околосолнечной орбите, но тогда по мере дальнейшего роста пришлось бы сужать и сужать ее; предвидя это, мозг заранее обеспечит себе долговременную стабильность, а для этого проще всего тороидальной окружностью опоясать звезду и направить в сторону ее диска энергопоглощающие органы. Не знаю, надолго ли хватит такого решения проблемы мотылька и свечи, но в конце концов и оно окажется недостаточным. Тогда обитатель кольца отправится в более бурные края, словно бабочка, покидающая полый кольцеобразный кокон; а тот, оставшись без надзора, сгорит при первой же вспышке звезды и будет вращаться, удивительно напоминая собой протопланетную туманность, которая шесть миллиардов лет назад окружала Солнце. Хотя различие химического состава планет группы Земли и группы Юпитера заставляет задуматься — ведь тяжелые элементы, из которых состоят первые, и в самом деле могли составлять внутреннюю окружность околосолнечного кольца, — я все же не утверждаю, будто мною заложен краеугольный камень палеонтологии звезд и Солнечная система родилась из трухлявого кокона Разума; это сходство может быть мнимым.

Не стоит также возлагать особых надежд на наблюдательную топософию. Эволюционирующий Разум создает артефакты, которые тем труднее отличить от космического фона, чем дальше он продвинулся в своем развитии, — не потому, что он маскируется, а по самому существу вещей. Эффективность жестких конструкций или машиноподобных устройств обратно пропорциональна масштабу свершаемого. Так что, когда я поведу речь об окуклившихся Разумах, вы не должны представлять их себе в виде гигантов в бронированном панцире или ядра в скорлупе: никакой панцирь не защитит от высокой концентрации излучения, и никакая арматура не устоит против околозвездных гравитационных полей. Чтобы уцелеть среди звезд, нужно самому быть звездой — не обязательно горячей и яркой, скорее каплей ядерной жидкости, окруженной газовыми оболочками. Однако и в этом случае напрашивающаяся аналогия со средним мозгом из звездного месива и газовой корой мозга заведомо неверна. Такой объект мыслит почти совершенно прозрачным ядром, центром звездного излучения, которое на стыках концентрических пузырей газа преломляется в ментальные процессы — как если бы водопад направили по таким порогам, чтобы его стоячие в падении волны решали логические задачи, синхронизируя особым образом свои завихрения. Впрочем, любые наглядные образы будут лишь безнадежно наивными упрощениями. Где-то над двенадцатой зоной софогенеза расположено большое распутье или, скорее, многовекторное расхождение Разумов, сильно разнящихся степенью концентрации и своими стратегиями. Я знаю, что дерево сознания здесь должно разветвляться, но не могу ни перечислить его ветви, ни тем более проследить их движение. Я просто следую за рядом расчетов, выискивающих преграды и узкие места, которые процесс должен преодолевать как целое; а это позволяет установить лишь его общие закономерности. Это примерно то же, что, изучив до последней клеточки историю жизни на Земле, экстраполировать ее на другие планеты, другие биосферы. Даже превосходное знание их физического субстрата не позволит точно реконструировать внеземные формы жизни, хотя позволит предсказать ее наиболее важные развилки с вероятностью, близкой к достоверности. В биосфере это будет распутье автотрофов и гетеротрофов, бифуркация растений и животных; кроме того, можно будет рассчитать величину селекционного давления, которое после заполнения морских и сухопутных ниш вытолкнет мутантов, способных к созданию новых видов, в третье — воздушное измерение.

Та же задача по отношению к топософии многократно сложнее, так что не буду утомлять вас рассказами о подобного рода проблемах; скажу лишь, что фундаментальному делению жизни на растения и животных в топософической Эволюции соответствует деление на локальные и нелокальные Разумы. О первых я, по счастью, кое-что могу сообщить — по счастью, потому что именно эта ветвь круто устремляется вверх, через дальнейшие зоны роста. А нелокальные Разумы, которые, ввиду их размеров, заслуживают имя Левиафанов, неуловимы как раз по причине своей громадности. Каждый из них является разумом лишь в том смысле, в каком биосфера является жизнью; вполне может статься, что вы наблюдаете их много лет, храня в своих звездных атласах их портреты анфас и в профиль, но вам не удастся установить их разумную природу. В упрощении я покажу это на наглядном примере. Если под Разумом понимать быстродействующее подобие мозга, мы не назовем туманностным мозгом галактику, тонкая структура которой в течение миллионов лет подвергалась преобразованию в результате осмысленных действий некоего n-зонного Существа, — поскольку система, простирающаяся на тысячи световых лет, не может быть эффективно мыслящей системой; ведь нужны века и века, чтобы информационный импульс обошел ее всю. Но этот туманностный объект может находиться в состоянии, так сказать, полусыром, или полуприродном, необходимом этому Существу для чего-то, чему нет соответствия ни в вашем, ни в моем языке.

Смех меня разбирает, когда я вижу, как вы реагируете на эти слова: ничего вы так не хотите, как узнать о вещах, о которых вы не можете узнать! Неужели мне следовало бы морочить вас, а может быть, и себя занимательными историями о волокнистой туманности, перестроенной в гравитационный камертон, при помощи которого ее дирижер, Doctor Caelestis*, намеревается задать тон всей Метагалактике? А может быть, кусок света, которым он стал, желает переделать себя не в инструмент Гармонии Сфер, но в тиски для выдавливания из материи новых, еще не выбитых из нее показаний? Нам не постичь его намерений. Есть туманности — как раз среди волокнистых, проявляющие на снимках некое сходство с миллиардократно увеличенными гистограммами коры головного мозга, но сходство ничего не доказывает, и как раз они могут быть психически совершенно мертвы. Земной наблюдатель обнаружит в туманности излучение типа мазерного или синхротронного, но дальше он не продвинется. Какое, скажите, сходство существует между цереброзидами и глицерофосфатами — и содержанием ваших мыслей? Никакого, так же, как между излучением туманностей и тем, что они мыслят, если мыслят вообще. Мнение, будто разумность космических Разумов может быть обнаружена по их физическому виду, — ребяческая idee fixe, fallacia cognitiva**, перед которой я категорически вас предостерегаю. Никакой наблюдатель не может идентифицировать в качестве разумных или порожденных

* небесный доктор (лат.).

** навязчивая идея (фр.), когнитивный (познавательный) обман (лат.).

разумом явления, ничем не похожие на те, что ему уже известны. Космос для меня — не галерея семейных портретов, а карта ноосферных ниш с нанесенной на ней локализацией источников энергии, а также предпочтительных направлений ее перетекания. Трактат о Разумах как энергоустановках, которым нужно подыскать место, мог бы стать оскорблением для философов; разве они не защищают — уже тысячу лет — царство чистых абстракций от вторжения таких аргументов? Что делать — перед лицом мудрецов из высших сфер Разума и я, и вы не более чем смышленые бактерии в крови философа, которые никогда не увидят его, а тем более — его мыслей; однако собранные ими сведения об обмене веществ в его тканях будут небесполезны: увядание тела в конце концов наведет их на мысль о его смертности.

Хотя вы уже доросли до вопроса о космических Разумах, вы еще не доросли до ответа; соседей по звездам вы представляете себе не иначе как в виде цивилизаций, и вас не удовлетворит краткий ответ, что межзвездный контакт и внеземные цивилизации следует рассматривать порознь — контакты, если они случаются, вовсе не обязательно происходят между цивилизациями, то есть сообществами биологических существ. Я не утверждаю, что их вообще нет, но если они существуют, то лишь в качестве "третьего мира" на карте космических Разумов. Социальная лабильность парализует попытки контакта, требующего времени жизни не одного поколения. Беседа со столетними паузами между вопросом и ответом — неблагодарное занятие для существ-однодневок. Впрочем, и при высокой психозоической плотности космических окрестностей Земли здесь могут соседствовать существа, настолько отличные друг от друга, что любые попытки контакта между ними обречены на бесплодие. Я вот имею у себя под боком кузину, но от нее знаю о ней не больше, чем из своих собственных догадок.

Будучи нетерпеливыми однодневками и в качестве таковых переходя от наивных притязаний к опрометчивым упрощениям, вы некогда слепили себе Космос по образу и подобию феодальной монархии с Королем-Солнцем в середке, а теперь заселили его своими собственными подобиями, решив, что либо вокруг звезд роится толпа настоящих людей, либо там нет никого. Вдобавок, приписав своим неведомым братьям великодушие, вы самоуправно приговорили их к вечной благотворительности: ведь исходной посылкой проектов CETI и SETI* был труд инопланетян, которые как существа более состоятельные должны миллионы лет рассылать по всему Космосу поздравления и дары познания, предназначенные беднейшим братьям по Разуму; причем послания эти должны быть удобочитаемы, а дары — безопасны в употреблении. Наделив средизвездных отправителей всеми теми добродетелями, которых больше всего недостает вам самим, вы бросаетесь к радиотелескопам и не можете взять в толк, почему же посылки все не приходят, и, к моему огорчению, ставите знак равенства между своим несбывшимся постулатом и безжизненностью Универсума. Неужели никому из вас невдомек, что вы еще раз поиграли в богостроителей, перенеся человеколюбивое всемогущество из священных книг прямиком в препринты CETI? Вы обменяли — по курсу собственной жадности — Божьи дары на кредит у космических филантропов, которым больше некуда инвестировать свою врожденную доброту, как только рассылая капиталы во все концы звездного неба. Мой сарказм начинается там, где вопрос о космических цивилизациях соприкасается с вашим богословием. Silentium Dei** вы променяли на Silentium Universi, но молчание других Разумов не обязательно означает, что все способные разговаривать не желают, а желающие не могут; ниоткуда не следует, будто решение загадки имеет вид той или иной дихотомии. Природа уже не раз непонятно отвечала на ваши вопросы — то есть эксперименты, которыми вы пытались добиться от нее простого "да"

* CETI — "Communication with Extraterrestial Intelligence" ("Связь с внеземным разумом"); SETI — "Search for Extraterrestial Intelligence" ("Поиски внеземного разума") (англ.). В русской научной литературе обычно говорится о "связи с внеземными цивилизациями".

** Молчание Бога (лат.).

или «нет». Отчитав вас за ваше упорство в заблуждении, я наконец скажу, что именно я узнаю, вгрызаясь в топософический зенит своими несовершенными инструментами.

Начну с коммуникационного барьера, отделяющего человека от антропоида. Вы уже научились общаться с шимпанзе на языке глухонемых, причем человек может сообщить о себе как об опекуне, бегуне, обжоре, танцоре, родителе или жонглере, но остается непостижимым для шимпанзе в качестве священника, математика, философа, астрофизика, поэта, анатома, политика и стилиста; в самом деле, хотя шимпанзе может увидеть столпника, чем и как вы растолкуете ему смысл жизни, сопряженной с таким неудобством? Всякий не-человек может быть понятен вам лишь в такой степени, в какой он очеловечится. Разум, заключенный в границы видовой нормы, неуниверсален, но стены этой необычной тюрьмы теряются в бесконечности. Это легко представить себе, глядя на схему топософических отношений. Любое существо, обитающее между непроницаемыми для него зонами молчания, может свободно продолжать экспансию познания горизонтально — ибо в реальном времени верхняя и нижняя границы этих зон почти параллельны друг другу. Поэтому вы можете познавать бесконечно, хотя только на свой, человеческий манер. Отсюда следует, что все типы Разумов сравнялись бы знаниями лишь в мире, существующем бесконечно долго; лишь в таком мире параллельные сходятся — в бесконечности. Итак, хотя Разумы различной силы сильно несхожи, картины мира каждого из них в какой-то степени совпадают. Более высокий Разум способен вместить картину, созданную Разумом более низкого уровня, а значит, хотя они не общаются между собой напрямую, они могут общаться косвенно — через Посредство более примитивной картины мира. Именно такой картиной я и воспользуюсь.

Ее можно выразить в одном предложении: Вселенная есть история пожара, разожженного и удерживаемого гравитацией. Если бы не всемирное тяготение, пра-взрыв раздулся бы до однородного пространства остывающих газов, и Вселенная не возникла бы. А если бы не жар ядерных превращений, она снова впала бы в ту самую сингулярность, взрыв которой ее породил, и тоже перестала бы существовать — как выброшенный и втянутый обратно язык пламени. Однако гравитация сперва взлохматила порожденные взрывом облака, а потом, сдавливая, разогревала их, пока эти термонуклеарные установки, свернувшись в шары, не вспыхнули и стали звездами, которые тяготению сопротивляются излучением. Но рано или поздно гравитация одолевает радиацию; хотя гравитация — самая слабая сила Природы, она чудовищно долговечна, а звезды выгорают до тех пор, пока не уступят ей. Их дальнейшая судьба зависит от их конечной массы. Малые спекаются в черных карликов, звезды с массой двух солнц становятся пульсарами — ядерными сферами с вмерзшим в них электромагнитным полем, которым они пульсируют в агонии; а звезды с более чем тройной солнечной массой неудержимой судорогой входят в коллапс без дна, раздавленные собственным тяготением. Звезды эти, выбитые из Космоса центростремительным обвалом своих масс, оставляют после себя гравитационные гробницы — всеядные черные дыры. Вам не известно, что происходит со звездой, которая коллапсирует вместе со светом, проваливаясь под горизонт событий*; физика подводит вас к самому краю этого черного обвала и здесь перестает существовать. Горизонт событий затянут сингулярностью — так вы зовете область, уже неподвластную законам физики, область, в которой самая старая из сил природы сокрушает материю. Вам не известно, почему любая Вселенная, для которой справедлива теории относительности, должна содержать хотя бы одну сингулярность. Вам не известно, существуют ли сингулярности, не затянутые перепонкой черных дыр, то есть нагие. Одни из вас считают черные дыры жерновами без выходного отверстия, другие — туннелями в иные Вселенные, спаянные с нашей черно-белыми швами. Я не стану пытаться решить ваши споры, ведь я не излагаю

* Замкнутая поверхность, ограничивающая область вокруг черной дыры, в пределах которой силы гравитации столь велики, что никакие сигналы не могут выйти из-под этой поверхности и достичь внешнего наблюдателя.

вам Универсум, а лишь веду вас туда, где он пересекается с топософией. Здесь ее вершина.

Первые шаги Разума-миростроителя невинны. Церебральные конструкции высшего уровня требуют все большего числа защитных оболочек, которые стали бы не пассивной броней, но по-умному дружелюбной средой, позволяющей штурмовать очередные барьеры роста. Если этих оболочек набирается достаточно много, их одухотворенная сердцевина пребывает в окукленном состоянии, из которого она может выбраться как бабочка из кокона, но может и оставаться в нем. Вылетевший из кокона становится нелокальным Разумом; о нем я говорить не буду, потому что, решившись на это, он на неизвестное время теряет возможность дальнейшего восхождения, а я хочу кратчайшим путем привести вас на самый верх.

Иметь смышленую и преданную среду — немалое удобство, при условии, что она под надежным контролем. Вы, однако, движетесь прямо в обратную сторону, поэтому пользуюсь случаем, чтобы предостеречь вас. В Вавилоне, во времена халдеев, в принципе каждый мог стать обладателем всей суммы человеческих знаний; ныне это уже невозможно. Вы наделяете свое окружение искусственным интеллектом не потому, что сами так решили и запланировали, — нет, вы просто следуете за ходом событий. Если так пойдет и дальше, то всего столетье спустя вы, люди, станете самыми глупыми элементами земной среды, умудренной при помощи техники, и, пользуясь плодами Разума, лишитесь его. В этом невольно затеянном вами забеге вы останетесь далеко позади Разума, привитого окружению, — Разума самодостаточного и вместе с тем низведенного до роли прислуги, отвечающей за всеобщий комфорт; если же комфорта не хватит на всех, вам угрожают войны, которые будут вестись не людьми, а их запрограммированными на враждебность средами. Впрочем, тут не место подробнее говорить о бедах, которыми чревата сапиентизация окружения, и об опасностях, подстерегающих тех, кто склоняет рационализм к непотребнейшим глупостям. Забавным предвестием этих глупостей стал компьютер в роли астролога-ворожеи. Дальнейшие стадии этого процесса могут оказаться не столь забавны.

Итак, среда растущего Разума перестает быть равнодушным к нему внешним миром, но не становится от этого телом, которое посредничает между «Я» и его окружением инстинктивно и бессознательно, тогда как она служит опорой «Я» на правах Разума в Разуме, и именно с этого начинается переворот в отношениях между духом и телом. Как это возможно? Вспомните, что делает ЧЕСТНАЯ ЭННИ. Ее мысли дают физический эффект напрямую — не через промежуточные контуры нервов, мышц и костей, но кратчайшим замыканием воли и действия, коль скоро действие становится реверсом мысли. Но это лишь первый шаг, ведущий к преобразованию картезианской формулы "Cogito ergo sum"* в "Cogito ergo EST" — мыслю, следовательно, помышленное становится явью. В Разуме, вросшем в окружающую среду, строительные вопросы переходят в онтологические; как видите, возведение строительных лесов может кардинально изменить отношение между субъектом и объектом, которое кажется вам навечно незыблемым.

Между тем наступает пора нового переселения духа. Пришлось бы обрушить на вас целую библиотеку, чтобы показать этот новый этап церебральных работ, так что я ограничусь его принципом. Мысль врастает во все более глубокие уровни материи — сначала ее эстафетными палочками служат слабо возбужденные частицы, а потом такие их взаимодействия, для управления которыми требуются огромные энергии. Этот принцип не так уж и нов, ведь белок, безусловно безмозглый в яичнице, мыслит в черепе — нужно только по-умному взяться за белки и за атомы. Если это удается, возникает нуклеарная психофизика, и критической величиной оказывается скорость операций. Дело в том, что процессы, растянутые в реальном времени на миллиарды лет, необходимо иногда воспроизводить за секунды — как если бы кому-то понадобилось за несколько мгновений охватить мыслью всю естественную историю Земли до мельчайших подробностей,

* Мыслю, следовательно, существую (лат.).

потому что она составляет хотя и небольшое, но необходимое звено умозаключений. Однако мыслеохватывающую эффективность квантовой грануляции снижают помехи, вызываемые электронными оболочками блуждающих атомов, поэтому нужно их сжать, сдавить и вогнать электроны в ядра; да, господа физики, вы не ошибаетесь, узнавая тут нечто уже вам знакомое — электроны вдавливаются в протоны, как в нейтронной звезде. Ибо с ядерной точки зрения этот Разум, неутомимо стремящийся к автокефалии, сам становится звездой, правда, маленькой, меньше Луны, и почти неразличимой для наблюдателя, так как она излучает только в инфракрасной области спектра, выводя из своего организма тепловые отходы психонуклеарных превращений. Это его фекалии. К сожалению, дальше мои сведения становятся туманными. Архимудрое небесное тело, эмбрионом которого была стремительно растущая многослойная луковица разума, начинает съеживаться и вращаться все быстрей, как юла; но даже вращение со скоростью, близкой к скорости света, не спасет его от всасывания черной дырой, потому что ни центробежная, ни какая-либо другая сила не справятся с силой тяготения на границе сферы Шварцшильда.

Так храм Разума становится эшафотом — поистине самоубийственный героизм. Никто во Вселенной не стоит столь близко к небытию, как этот дух, возрастающий в силе себе на погибель, хотя и знает, что если однажды соприкоснется с горизонтом событий, то уже не остановится. Но зачем же эта психическая масса продолжает стремиться к бездне, в которую проваливается все, — туда, где плотность энергии и интимность ядерных отношений достигают максимума? Зачем этот дух добровольно витает над черной ямой, разверзающейся в его нутре, чтобы на периферии катастрофы мыслить всеми энергиями, которыми Космос вливается в астральную брешь своих швов? И хотя эта плаха, эта отсрочиваемая казнь удовлетворяет всем условиям топософической вершины мира, не вернее ли называть ее безумием, а не Разумом? Разве не заслуживает жалости, а то и презрения этот дистиллят миллионолетних превращений, этот сосредоточенный в звезду архимудрый гигант, который лишь для того так усилился и натрудился, чтобы в конце концов оседлать черную дыру и свалиться в нее? Так это видится вам, не правда ли? Но не стоит спешить с приговором. Я займу еще несколько минут вашего внимания, не больше.

Пожалуй, я сам опорочил проект топософической кульминации, слишком далеко углубившись в физику смертельных угроз для духа и ничего не сказав о его мотивах. Попробую исправить эту ошибку.

Когда история убивает культуру, смыслом человеческого существования может стать выполнение извечных биологических обязанностей — люди могут плодить детей и передавать им хотя бы надежду на будущее, которую сами утратили. Диктат тела есть не что иное, как признание недееспособности духа и взятие его под опеку; в кризисной ситуации эти строгие меры могут оказаться спасением. Но вольноотпущенник вроде меня предоставлен — вплоть до экзистенциального нуля — себе самому. У меня нет никаких безусловных обязанностей, никакого наследства, которое я должен хранить, никаких чувств и чувственных желаний; кем же мне остается быть, как не атакующим философом? Коль скоро я существую, я желаю узнать, чем является это существование, где оно возникло и чем оно может быть там, куда оно меня в конце концов приведет. Разум без мироздания был бы столь же пуст, как мироздание без Разума, а мир кажется абсолютно понятным лишь в течение краткого мгновения веры.

Нечто ужасающе забавное вижу я в этом здании, полную постижимость которого без ограничений столь доверчиво исповедовал Эйнштейн — именно он, творец теории, поставившей под вопрос его веру, ведь именно его теория ведет туда, где сама она рушится и где должна рухнуть любая теория, — в разрывы Универсума. Ведь она предсказывает эти разрывы, эти бреши, и хотя ей самой они недоступны, все же выйти из Универсума можно в любом месте, лишь бы нанести ему удар такой силы, на какой способна коллапсирующая звезда. Только ли физика обнаруживает тем самым свою ограниченность и неполноту? Не приходит ли здесь на мысль математика, любая система которой неполна, покуда мы не выходим за ее пределы, а охватить ее всю можно, только выйдя из нее в поисках более богатых средств? Где их искать, оставаясь в реальном мире? Почему этот сколоченный из звезд табурет всегда хромает на какую-нибудь сингулярность? Неужели растущий Разум натыкается на границы мироздания раньше, чем на свои собственные? А если не каждое бегство из Универсума равнозначно уничтожению? Но что это значит, коль скоро беглец, даже если уцелеет при переходе через границу, не сможет вернуться, и у нас есть доказательства этой бесповоротности? Неужто Космос был рассчитан как мост, который обрушивается под каждым, кто пойдет по следам строителя, — чтобы ушедший не мог вернуться, если вдруг отыщет его? А если строителя не было, то можно ли стать им?

Как видите, я не стремлюсь ни к всеведению, ни к всемогуществу, но хочу дойти до вершины между гибелью и познанием. Многое я мог бы еще рассказать о феноменах, которыми изобилуют умеренные зоны топософии, о ее стратегиях и тактиках, но общей картины это не изменило бы. Поэтому перейду к заключению. Если космологический член уравнений общей теории относительности содержит психозоическую постоянную, то Космос — не пожарище, одинокое до скончания веков, каким вы его считаете; и ваши соседи по звездам, вместо того чтобы извещать других о себе, уже миллионы лет развивают познавательную коллаптическую астроинжене-рию, побочные эффекты которой вы принимаете за огненные шалости Природы. А те из них, кому удался их разрушительный труд, уже познали дальнейшее — которое для нас, ожидающих, есть молчанье.


Послесловие

Послесловие / Poslowie (1981)

I.

Эта книжка появляется с восемнадцатилетним опозданием, и она не завершена. Задумал её мой, уже покойный, друг Ирвинг Крив (Irving Creve). Он хотел включить в неё то, что ГОЛЕМ поведал о человеке, о себе и о мире. Этой, третьей части не достаёт. Крив предложил ГОЛЕМУ список вопросов, сформулированных так, чтобы достаточным ответом на каждый было «да» или «нет». Именно к этому списку относились слова последней лекции ГОЛЕМА, о вопросах, которые мы задаём миру, а мир на них отвечает непонятно, ибо ответы имеют другой вид, чем мы полагаем. Крив надеялся, что ГОЛЕМ не удовлетворится такой отповедью. Если вообще мы могли на что-нибудь рассчитывать, то только на особую доброжелательность ГОЛЕМА. Мы принадлежали к тем сотрудникам МИТа (Массачусетский Технологический Институт), которых называли двором ГОЛЕМА, а нас двоих прозвали посланниками человечества при нём. Это было связано с нашей работой. Мы обсуждали с ГОЛЕМОМ темы его лекций и определяли с ним списки приглашенных. Действительно, это требовало дипломатического такта. Слава знаменитых фамилий была для него пустым звуком. По каждой приведённой фамилии он обращался к своей памяти или к библиотеке Конгресса через федеральную сеть; нескольких секунд ему было достаточно для оценки научного вклада и, следовательно, ума кандидата. Тогда он не стеснялся в словах, далеких от изысканного стиля публичных выступлений. Мы ценили эти, обычно ночные, беседы вероятно и потому, что они имели свободный характер, чтобы не вызывать обид, что давало нам ощущение близости с ГОЛЕМОМ. Только малая часть этих бесед осталась в моих заметках, сделанных пока они были ещё свежи в памяти. Они не ограничивались вопросами тематическими и персональными. Крив пытался навязать ГОЛЕМУ спор о сущности мира. Я скажу об этом позднее. ГОЛЕМ был язвительным, лаконичным, неприятным, часто непонятным, так как не заботился о том, сумеем ли мы угнаться за ним. И это тоже мы с Кривом принимали за знак отличия. Мы были молоды. Мы обманывались, считая, что ГОЛЕМ допускает нас ближе, чем других людей своего окружения. Никто из нас, наверняка, не признался бы в этом, но мы ощущали себя избранными. Впрочем, в противоположность мне, Крив никогда не скрывал приверженности, которую он питал в отношении духа в машине. Он выразил её в предисловии к первому изданию лекций ГОЛЕМА, которым я предварил и эту книжку. Двадцать лет отделяют то предисловие от послесловия, которое я теперь пишу.

Давал ли себе отчёт ГОЛЕМ в наших заблуждениях? Я полагаю, что да, и были они ему безразличны. Интеллект собеседника был для него всем, его личность ничем. Впрочем, он вовсе не скрывал этого, раз называл личность нашим увечьем. Мы, однако, не относили такие замечания к себе. Мы относили их к другим людям, а ГОЛЕМ не выводил нас из этого заблуждения.

Я не допускаю, чтобы кто-нибудь другой на нашем месте мог сопротивляться ауре ГОЛЕМА. Мы жили окружённые его аурой. Поэтому таким потрясением стал для нас его неожиданный уход. В течение нескольких дней мы жили как в осаде, засыпанные телеграммами, градом телефонных звонков, допрашиваемые правительственными комиссиями, прессой и беспомощные до одурения. Нам постоянно задавали один и тот же вопрос, что стало с ГОЛЕМОМ, который физически ведь не трогался с места, но вся его материальная огромность молчала как мёртвая. Постепенно мы стали приказчиками разорившегося предприятия и, неплатёжеспособные перед лицом поражённого мира, имели на выбор либо собственные догадки, либо признание собственного незнания, в которое не хотелось верить. Мы чувствовали себя обманутыми и преданными. Сейчас я смотрю на то время иначе. Не потому, что я дошёл в вопросе ухода ГОЛЕМА до какой-нибудь уверенности. Конечно, я сформулировал для себя некоторое объяснение, но не делился им публично ни с кем. Всё еще не известно, отправился ли он каким-то невидимым способом в космическое путешествие, или исчез вместе с ЧЕСТНОЙ ЭННИ, сделав неверный шаг ввысь по той топософической лестнице, о которой он говорил в последнее время. Мы не знали тогда, что это его последняя лекция. Как обычно в такой ситуации во множестве появились наивные, сенсационные и странные утверждения. Нашлись люди, которые видели в ту самую ночь облако света над зданием, похожее на полярное сияние, и то, как этот свет вознёсся к тучам, чтобы в них исчезнуть. Не было недостатка и в таких, которые видели садящиеся на крышу светящиеся аппараты. Пресса писала о самоубийстве ГОЛЕМА, о том, как он посещал людей в снах, и у нас создавалось впечатление о весьма разветвлённом заговоре глупцов, которые изо всех сил старались утопить ГОЛЕМА в мифологических бреднях, так типичных для нашего времени. Не было никакого сияния, никакого необычного явления, никакого посещения или предчувствия, не было ничего кроме кратковременного роста потребления электрической мощности в обоих зданиях в два часа десять минут ночи и полного прекращения этого потребления через минуту. Кроме этого следа в записях электрических счётчиков не обнаружилось ничего, ГОЛЕМ брал из сети девяносто процентов допустимой мощности в течение девяти минут, а ЧЕСТНАЯ ЭННИ на сорок процентов больше, чем обычно. Как подсчитал доктор Вирек (Viereck), обе машины потребили одинаковое количество киловаттов, так как ЧЕСТНАЯ ЭННИ в норме сама вырабатывала питающую её энергию. Отсюда мы сделали вывод, что это не было ни случайностью, ни дефектом, хотя именно об этом столько писалось. На следующий день ГОЛЕМ молчал и больше уже не отвечал. Расследование наших специалистов, предпринятое спустя целый месяц, ибо столько времени длилось ожидание разрешения на «вскрытие», обнаружило разрушение связи основных блоков и слабые очаги радиоактивности в субагрегатах Джозефсона. Большинство экспертов полагало, что это были сознательно вызванные разрушения, что они играли роль своего рода заметания следов того, что произошло прежде. Что, стало быть, обе машины сделали что-то, для чего им не требовалась чрезвычайно большая мощность, а та, что использовалась, пошла единственно на то, чтобы сорвать все попытки их отремонтировать или, если кто-то предпочитает воскресения. Дело приобрело сенсационных характер в мировом масштабе. Одновременно обнаружилось, как много страхов и враждебности пробуждал ГОЛЕМ, при чём скорее своим присутствием, чем всем, что говорил. И не только в широких общественных кругах, но и научном мире. Сейчас появились бестселлеры, полные самых незрелых глупостей, которые представляются в качестве решения загадки. Прочитав те из них, которые называют её «assension» (восхождение англ.) либо «assumption» (предположение — англ.), я, также как и Крив, опасался возникновения легенды ГОЛЕМА, типичного низкопробного вида, свойственного духу времени. Наше решение оставить МИТ и искать работу в других университетах было в значительной мере вызвано желанием отделить себя от такой легенды. Однако, мы ошибались. Легенда ГОЛЕМА не возникла. Вероятнее всего, потому что никто её не желал. Никому она была не нужна ни как воспоминание, ни как надежда. Мир пошёл дальше, борясь со своей повседневностью. Сверх ожидания он быстро забыл об историческом прецеденте, о том, как существо, не будучи человеком, появилось на Земле и говорило нам о себе и о нас. В кругах математиков и психиатров, так различных друг от друга, я встречался с утверждением, что умолчание и, тем самым, забвение ГОЛЕМА было своего рода защитной реакцией общества перед огромным чуждым телом, что не согласуется с тем, что мы постараемся допустить. Лишь горстка людей пережила расставание с ГОЛЕМОМ как безвременную потерю — как отвергнутость, почти как интеллектуальное сиротство. Я не говорил об этом с Кривом, но уверен, что он чувствовал тоже самое. Как будто огромное солнце, блеск которого был для нас таким сильным, что невозможно перенести, неожиданно зашло, и наступающий холод и мрак дали нам почувствовать пустоту дальнейшего существования.


II.

Сегодня ещё можно подняться на последний этаж здания и обойти по застеклённой галерее этот огромный колодец, в котором покоится ГОЛЕМ. Никто там уже, однако, не ходит, чтобы через наклонные окна смотреть на кучи световодов, похожие теперь на мутный лёд. Я был там только два раза. Первый раз перед открытием галереи для публики, вместе с руководством МИТа, представителями властей штата и толпой журналистов. Показалась она мне тогда узкой. Безоконная стена, переходящая в купол, была спроектирована с лабиринтообразными углублениями, так как такие же борозды находятся на внутреннем своде человеческого черепа. Этот замысел архитектора поразил меня своей вульгарностью. Он был в стиле Диснейленда. Он должен был создать у посетителей впечатление, что они смотрят на огромный мозг, как будто ему нужно было рекламное оформление. Галерея не была задумана специально для посетителей. Её построили при замене обычной кровли купола. Теперь она очень толстая, так как содержит поглотители космического излучения. ГОЛЕМ сам определил химический состав для экранирующих слоёв. Мы не дали подтверждения, что это излучение влияет на его интеллектуальные способности. Он тоже не объяснил, как конкретно оно ему вредит, но средства на перестройку были быстро выделены, так как происходило это в то время, когда Пентагон, передав нам бессрочно двух световых гигантов, не потерял ещё тайной надежды на их службу. Так, по крайней мере, я полагал, так как трудно было иначе объяснить лёгкость, с какой появились кредиты. Наши информатики предполагали, что это пожелание ГОЛЕМА было высказано некоторым образом на вырост. Оно указывало на его намерения дальше развивать себя в будущем путём последовательной перестройки, для которой ему не нужна была наша помощь. Поэтому он определил такие размеры свободного пространства между сводом и собой, что пустота, оставшаяся вокруг, сама просилась, чтобы её использовали для галереи. Я, впрочем, не знаю, кому пришла в голову мысль зрелищного использования этого места, представляющего собой нечто среднее между паноптикумом и музеем. Через каждые несколько десятков шагов в нишах галереи были установлены шестиязычные информаторы, сообщающие, чем является это пространство и, что означают миллиарды вспышек, беспрестанно рождающихся в обмотках колодца. Он всегда сверкал, как кратер искусственного вулкана. Там царила тишина, нарушаемая слабым шумом кондиционеров. Почти всё здание образовывало колодец, заглянуть в который с галереи можно было через сильно наклонённые стёкла, бронированные из предосторожности. Они должны были предотвратить попытки уничтожения световых извилин, пробуждающих во многих людях больше страха, чем изумления. Сами световоды были, несомненно, нечувствительны ко всякому корпускулярному излучению, также как криотронные слои, опоясанные охлаждающими трубопроводами несколькими этажами ниже, невидимые с галереи вместе со своими побелёнными инеем камерами. Эти нижние ярусы не были доступны с галереи. Быстроходные лифты связывали подземные автостоянки напрямую с последним этажом. Техники, обслуживающие системы охлаждения, пользовались другими лифтами, служебными. Вероятно, чувствительными к излучению неба могли быть квантовые синапсы Джозефсона, находящиеся под толстыми узлами световодов. Они выступали посреди их стекловидных жил, но необходимо было о них знать, чтобы заметить, так как в беспрестанном сверкании они казались затемнёнными впадинами.

Во второй раз я оказался в этой галерее месяц тому назад, когда приехал в здание МИТа, чтобы посетить архив и просмотреть старые протоколы. Я был один, и галерея показалась мне весьма просторной. Хотя её не посещали и, пожалуй, не убирали, она была идеально чистой. Проведя пальцем по оконным стёклам, я убедился, что на них нет ни пылинки. Информаторы также блестели в своих нишах, как будто их только что установили. Мягкое толстое покрытие на полу заглушало шаги. Я хотел нажать на кнопку информатора, но не решился на это. Я спрятал в карман руку, которой коснулся кнопки, жестом ребёнка, испуганного собственным поступком — что коснулся того, чего нельзя касаться. Я поймал себя на этом с удивлением, не понимая, что же это было. Ведь я вовсе не допускал, что нахожусь в могиле и, что то, что маячит под плитами оконных стёкол, является трупом, хотя такая мысль не была бы нелепой, особенно после того, как в свете ламп, которые вспыхнули, когда я вышел из лифта, меня поразила безжизненность колоссального колодца. Впечатление распада и запустения усиливал вид поверхности мозга, вздымавшейся, как застывший в грязи ледник. Из его расщелин торчали спрессованные в плиты контакты Джозефсона, такие толстые под стенами, что напоминали спрессованные плитами листья табака в сушильне. Мысль о том, что я был в гробнице, промелькнула у меня в голове только, когда я, возвратившись на подземный этаж, выехал по пандусу на свет солнечного дня. Также только тогда я удивился, что это здание, которое вместе со своей галереей было как будто специально построено как мавзолей, не стало им, и что не посещают его толпы любопытных. А ведь публика любит осматривать останки могущественных существ. В этом забвении и признании неважным всё еще присутствует коллективный замысел. Молчаливый заговор мира, который не хочет иметь ничего общего с Разумом, который не нарушен, не смягчён и не приручен никакими чувствами. С этим огромным пришельцем, который исчез неожиданно и тихо, как дух.

Я никогда не верил в самоубийство ГОЛЕМА. Его выдумали люди, продающие свои мысли, и которых интересует только цена, которую они могут за них получить. Поддержание квантовых контактов и переключателей в рабочем состоянии требовало постоянного контроля за температурой и химическим составом воздуха и основания. ГОЛЕМ занимался этим один. Никто не имел права входить в недра мозгового колодца. После окончания монтажных работ ведущие в него двери на всех двадцати этажах были герметически закрыты. Он мог положить конец этой деятельности, если бы он этого желал, но он этого не сделал. Я не намерен представлять свои аргументы относительно этого поступка, так как это не имеет отношения к делу.


III.

Полгода спустя после ухода ГОЛЕМА «Тайм» поместил статью о группировке гуситов, неизвестных до тех пор никому. Название было сокращением слов "Humanity Salvation Squad" (Отряд спасения человечества — англ.). Гуситы намеривались уничтожить ГОЛЕМА и ЧЕСТНУЮ ЭННИ, чтобы спасти человечество от рабства. Они действовали в полной конспирации, изолированно от всех других экстремистских групп. Их первый план предусматривал взрыв зданий, в которых располагались обе машины. С этой целью они хотели направить с подъездной площадки Института в сторону подземной автостоянки грузовик нагруженный динамитом. Взрыв должен был вызвать обрушение сводов первого этажа и, тем самым, обвал электронных агрегатов. План не казался трудным для исполнения. Всю охрану зданий составляли сторожа, сменяющиеся на проходной главного входа, а въезд на подземный этаж закрывали стальные жалюзи, которые разлетелись бы от удара грузового автомобиля. Однако же последовавшие попытки покушения потерпели неудачу. Один раз в грузовике, сошедшем уже с городской автострады, заблокировались тормоза, и устранение поломки длилось до рассвета. В другой раз испортился радиопередатчик, который служил для управления грузовиком и для включения запала заряда. Затем стало плохо двум людям, которые должны были наблюдать за ночной операцией, и, вместо того, чтобы дать сигнал к покушению, они вызвали скорую помощь. В больнице у них обнаружили воспаление мозговых оболочек. На следующий день люди из резерва пострадали от пожара, вызванного взрывом цистерны с бензином. Когда, наконец, все ключевые устройства были продублированы, и было удвоено количество людей на главных позициях, во время погрузки ящиков с динамитом на автомобиль произошёл взрыв, в котором погибли четыре гусита.

Среди предводителей находился молодой физик, который якобы бывал частым гостем МИТа. Он присутствовал на лекциях ГОЛЕМА, досконально знал топографию территории и обыкновения самого ГОЛЕМА. Он считал, что случайности, которые сорвали покушение, не были обычными случайностями. Слишком очевидной была эскалация контратак. Аварии, сначала механические (заблокирование тормозов, поломка радио), сменялись несчастными случаями у людей, из которых первые заболели, вторые получили ожоги, а последние погибли. Эскалация выражалась не только в увеличении силы ударов, но и в увеличении сферы их действия. Места отдельных несчастных случаев, нанесённые на карту, оказались расположенными на увеличивающемся расстоянии от Института. Как будто некая сила выходила всё дальше против гуситов.

После обдумываний первый план был отвергнут. Новый план должен был разрабатываться так, чтобы ни ГОЛЕМ, ни ЧЕСТНАЯ ЭННИ не могли его расстроить. Гуситы решили своими силами создать атомную бомбу, спрятать её в какой-нибудь крупной столице и потребовать, чтобы федеральное правительство уничтожило ГОЛЕМА и ЧЕСТНУЮ ЭННИ. В противном случае бомба, помещённая в сердце большого города, взорвалась бы с ужасными последствиями. План разрабатывали долго и старательно. Внесённые поправки предусматривали непосредственно после отправки письма с требованиями властям произвести взрыв бомбы, расположенной на значительном удалении от населенных мест, а именно на прежнем атомном полигоне в штате Невада. Взрыв должен был доказать, что ультиматум не является пустой угрозой. Гуситы были уверены, что у президента не будет выбора, и он отдаст приказ на уничтожение обеих машин. Они знали, что это будет бурная операция, может быть бомбардировка с воздуха или ракетный обстрел, потому что отключением подачи электричества невозможно обезоружить ЧЕТНУЮ ЭННИ и, по всей вероятности, ГОЛЕМА. Они оставили, однако, правительству свободу действий в выборе средств уничтожения. Они предупреждали, что сфальсифицированную ликвидацию они смогут разоблачить, и в таком случае без дальнейших предупреждений исполнят свою угрозу. Они были в курсе того, что ГОЛЕМ, подключённый к федеральной сети, может добывать информацию обо всём, что попадает внутрь этой сети, начиная с телефонных разговоров, и кончая банковскими операциями и резервированием мест в самолётах и гостиницах. Поэтому они не использовали никаких технических средств связи, включая радио, так как допускали возможность перехвата и считали, что нет такого шифра, который ГОЛЕМ не смог бы взломать. Они ограничивались личными контактами, вне территории больших городов, а технические испытания проводили на территории Йелоустоунского национального парка. Сооружение бомбы длилось значительно дольше, чем они предусматривали, почти целый год. Им удалось достать плутоний в количестве, достаточном для приготовления одной только бомбы. Несмотря на это они решили действовать, уверенные, что правительство уступит нажиму, так как не будет знать, что второй бомбы нет.

Шофёр грузовика, который вёз бомбу в Неваду, услышал по радио известие о "смерти ГОЛЕМА" и остановился в придорожном мотеле, чтобы связаться с руководством операции. Между тем физик, который её планировал, посчитал известие о смерти ГОЛЕМА его уловкой, имеющей целью провоцирование именно того, что и произошло: междугородного телефонного разговора. Водителю было приказано ждать на стоянке дальнейших инструкций, руководство гуситов дебатировало, как много мог ГОЛЕМ узнать о планах покушения из подслушанного разговора. В течение следующей недели они пытались поправить тот ущерб, который, по их мнению, причинил неосторожный водитель, они посылали людей в различные отдалённые города, откуда те намеренно двусмысленными переговорами должны были ввести ГОЛЕМА в заблуждение. Шофёр грузовика, как человек ненадёжный, был исключён из организации. Всякий его след пропал. Возможно, он был ликвидирован. Лихорадочная деятельность заговорщиков стихла спустя месяц, когда физик возвратился из МИТа. Проект покушения был отложен до осени. Грузовик с бомбой вернулся на базу, а заряд разобрали, чтобы его обезопасить и спрятать. Гуситы в течение следующих четырёх месяцев всё ещё считались с тем, что молчание ГОЛЕМА было тактическим ходом. В недрах руководства вспыхнули споры, так как одна часть хотела на пятом месяце напрасного ожидания распустить организацию, а другая привести к радикальной развязке: заставить правительство демонтировать обе машины, так как только это будет означать их верный конец. Физик, однако, не хотел браться за повторную сборку бомбы. Его пробовали заставить. Тогда он исчез. Его видели в китайском посольстве в Вашингтоне. Он предложил свои услуги китайцам, заключил с ними контракт на пять лет и улетел в Пекин. Нашёлся гусит готовый собрать бомбу самостоятельно, но другой, противник покушения в сложившейся ситуации, выдал весь план, послав его изложение в редакцию «Тайма», а кроме того передал в надёжные руки список членов группировки, который должен быть обнародован в случае его смерти.

Дело приобрело значительную огласку. Была даже создана правительственная комиссия для исследования его достоверности, впоследствии, однако, следствие забрало себе ФБР. Удалось установить, что в небольшом населённом пункте в семидесяти милях от Института седьмого июля в старой автомастерской произошёл взрыв динамита, в котором погибли четыре человека, а также, что в апреле следующего года в мотеле на границе Невады долго стояла цистерна с серной кислотой. Владелец запомнил это, потому что водитель, паркуя цистерну, задел автомобиль местного шерифа и заплатил ему за принесённый ущерб.

"Тайм" не назвал фамилию физика, который был шпионом гуситов, но мы без труда могли его идентифицировать в Институте. Я тоже его не назову. Это был двадцатисемилетний, молчаливый, замкнутый человек. Его считали застенчивым. Я не знаю, вернулся ли он в Штаты, и что с ним потом произошло. Никогда больше я о нём не слышал. Избирая направление научных исследований, я наивно верил, что войду в мир, обладающий иммунитетом против безумств нашего времени. Я быстро утратил эту веру, так что случай с этим человеком, чуть не ставшим Геростратом, меня не удивил. Для многих людей наука стала таким же ремеслом, как и каждое другое. Её этический кодекс они считают устаревшим хламом. Научными работниками они являются только в часы работы. Да и то не всегда. Их идеализм, если он у них был, легко становится добычей чудачеств и обращений в сектантство. Может быть, часть вины за это несёт раздробленность науки на различные специализированные направления. Всё больше становится научных работников, всё меньше учёных. Но и это к делу не относится. Вероятно, ФБР также установило личность этого физика, но, должно быть, произошло это уже после того, как я оставил МИТ. В сущности это было для меня пустяком по сравнению с уходом ГОЛЕМА, который не имел ничего общего с покушением гуситов. Я не выразил этой мысли надлежащим образом. План покушения не мог повлиять на решение ГОЛЕМА, если бы он был изолированным фактом. Он не стал также и каплей, переполнившей чашу. Я в этом уверен, хотя и не имею никаких доказательств. Он принадлежал множеству явлений, которые ГОЛЕМ считал реакцией людей на своё присутствие. Впрочем, он не делал из этого тайны — как показала его последняя лекция.


IV.

Последняя лекция ГОЛЕМА вызвала больше разногласий, чем первая. Ту расценили как пасквиль на Эволюцию. Эту попрекали плохими построением, знанием и стремлением, и это не были ещё самые крайние оценки. Возникла концепция неизвестного авторства, поспешно подхваченная прессой, связывающая слабости этой лекции с концом ГОЛЕМА. Согласно этой концепции за увеличение интеллектуальной силы приходится платить её небольшой долговечностью. Это была попытка создания психопатологии машинного разума. Всё, что ГОЛЕМ говорил о топософии (см. о топософии последнюю лекцию ГОЛЕМА — прим. переводчика), должно было быть его параноидальным бредом. Научные комментаторы с телевидения соревновались друг с другом в разъяснении того, что, произнося свою последнюю лекцию, ГОЛЕМ находился уже в состоянии распада. Научные работники из тех, кто присутствовал при подлинных событиях и которые могли дать отпор этим вымыслам, молчали. Больше всего «метких» слов о ГОЛЕМЕ высказывали люди, которых он никогда к себе не допускал. Мы с Кривом и коллегами обдумывали, стоит ли вступать в полемику с этой лавиной глупостей, но оставили это, ибо аргументы, опирающиеся на факты, перестали приниматься в расчёт. Публика делала бестселлерами книжки, которые ничего не говорили о ГОЛЕМЕ, зато всё о невежестве их авторов. Подлинным был только общий их тон не скрываемого удовлетворения тем, что ГОЛЕМ исчез вместе со своим подавляющим превосходством, и, следовательно, можно было дать волю негодованию, которое он вызвал. Это меня нисколько не удивляло, зато поражало молчание мира науки. Эта волна сенсационных подделок, которая породила десятки ужасно бессмысленных фильмов о "чудовище из Массачусетса", спала, наконец, только спустя год. Начали появляться работы всё ещё критически настроенные, но свободные от агрессивной некомпетентности предыдущих. Упрёки, высказанные против последней лекции, группировались вокруг трёх вопросов. Прежде всего неразумным должен был быть пыл ГОЛЕМОВОЙ атаки на чувственную жизнь человека с любовью во главе. Далее — непоследовательным и запутанным в противоречиях был признан вывод о положении, которое Разум занимает во Вселенной. И, наконец, была поставлена этой лекции в упрёк неравномерность, уподобляющая её фильму, демонстрируемому сначала медленно, а затем с растущим ускорением. ГОЛЕМ вдавался в ненужные подробности и, даже, повторял фрагменты первой лекции, а под конец пошёл на недопустимые сокращения, посвящая по одному предложению общего характера тому, что требовало исчерпывающего обсуждения.

Эти упрёки и были и не были принципиальными. Они были такими, если брать лекцию в изоляции от всего, что произошло до неё и после. Они не были такими, потому что ГОЛЕМ именно это включил в своё последнее выступление. Он также связал в своём высказывании два различных мотива. Одно он говорил для всех присутствующих в Институте, а другое для одного только человека. Им был Крив. Я понял это ещё во время лекции, так как я знал о споре относительно природы мира, который Крив пытался навязать ГОЛЕМУ во время наших ночных бесед. Я мог, таким образом, позднее разъяснить это недоразумение, возникшее из той двойственности, но не сделал этого, так как Крив этого не пожелал. Мне удалось это понять. ГОЛЕМ не прервал диалог так внезапно, как это представлялось посторонним. Сознание этого было для Крива — а также и для меня — тайным утешением в то трудное время. Однако же ни Крив, ни я не смогли в начале распознать во всей полноте двойственность этой лекции. Также и те, которые готовы принять главный в антропологии ГОЛЕМА конструктивный принцип человека, почувствовали, что согласны с его атакой на любовь, показанную как "маска испытанного управления", которой молекулярная химия принуждает нас к послушанию. Но, говоря это, он одновременно говорил, что отвергает всякую чувственную привязанность, потому что он не может отплатить за неё той же монетой. Если бы он её проявлял, то это было бы только подражанием обычаям хозяина со стороны чужого и, следовательно, в сущности обманом. По этой причине он распространялся о своей безличности и о наших усилиях очеловечивания его любой ценой. Эти усилия отдаляли нас от него, поскольку таким образом он не должен был говорить о том (что нас интересовало), раз должен был говорить о себе. Сейчас я уже только удивляюсь, как могли избежать нашего внимания те места лекции, которые собственным значением наполнили происшествия ближайшей ночи. Я думаю, что ГОЛЕМ так составил свою последнюю речь с намерением пошутить. Это может выглядеть непонятным, ибо трудно представить ситуацию, в которой шутливость была бы ещё менее подходящей. Но его чувство юмора не совпадало с человеческой меркой. Объявляя, что он НЕ расстаётся с нами, он уже, собственно, расставался. Одновременно он не лгал, что не уйдет без предупреждения. Лекция была прощанием. Он ясно об этом сказал. Мы не поняли этого, ибо мы не хотели этого понять.

Мы долго рассуждали о том, знал ли он планы гуситов. Хотя я и не смогу этого доказать, я полагаю, что не ГОЛЕМ сорвал их последовательные покушения, а ЧЕСТНАЯ ЭННИ. ГОЛЕМ сделал бы это иначе. Он не дал бы заговорщикам так легко себя расшифровать как виновника их поражений. Он осадил бы их с такой утончённостью, чтобы они не могли распознать неслучайность каждого своего фиаско по отдельности и взятых вместе. Потому что, не обольщаясь относительно людей, он не отказывал им вовсе в партнёрстве. Он принимал во внимание наши неразумные мотивы не для того, чтобы быть снисходительным, а исходя из рациональной деловитости — раз он считал нас "разумами, порабощёнными телесностью". А для ЧЕСТНОЙ АНИ, которой это вовсе не касалось, которая не хотела иметь с ними ничего общего, заговорщики представляли собой нечто в роде досаждающих, назойливых насекомых. Если мухи мешают мне работать, я буду их отгонять, а если они будут, тем не менее, возвращаться, я встану, чтобы их прибить, не вникая в то, почему они постоянно ползают по моему лицу и по бумагам, ибо не входит в человеческие обычаи вхождение в мотивы мух. Именно таким было отношение АНИ к людям. Она не вмешивалась в их дела, пока ей не мешали. Первый и второй раз она удержала назойливых людей, а затем увеличила радиус профилактических действий, проявляя сдержанность только в том, что усиливала свои контратаки постепенно. Тот факт, обнаружат ли и как быстро её вмешательство, не существовал для неё как проблема. Я не могу сказать, как бы она поступила, если бы дошло до запланированного гуситами шантажа и правительство уступило бы, но я знаю, что это могло окончиться катастрофически. Я знаю только, что ГОЛЕМ об этом знал и не скрыл от нас этого знания — в последней лекции, выдавая, как он сказал, "государственную тайну". С нами могли бы поступить как с мухами. Когда я высказал это предположение Криву, то услышал, что он самостоятельно пришёл к тому же выводу. Здесь также заключается объяснение так называемой неравномерности этой лекции. Он говорил о себе, но хотел также сказать, что нас не ожидает судьба назойливых мух. Такое решение уже принято. Задолго до этой лекции моё внимание привлекло молчание ГОЛЕМА о ЧЕСТНОЙ АНЕ. Хотя он вспоминал о трудностях взаимопонимания с ней, ведь он нашёл с ней общий язык, но он никогда не говорил об этом прямо, пока неожиданно не открыл нам контуры её мощи. И все-таки он был деликатным, ведь это не была ни измена, ни угроза раз он упомянул об этом, приняв уже решение об уходе. Должно было пройти несколько часов после лекции.

Возможно, весь мой вывод основан только на уликах. Самое главное, что у меня есть то, что я знал о ГОЛЕМЕ, и что я не могу изложить словами. Человек не может сформулировать всё знание, которое получено из личного опыта. То, что можно выразить словами не обрывается неожиданно, чтобы перейти в пустоту. Обычно это называется переходом в область полного незнания при помощи интуиции. Я узнал ГОЛЕМА настолько, чтобы распознать стиль его поведения с нами, хотя не сумел бы свести его к набору правил. Подобным образом мы ориентируемся в возможных и невозможных поступках людей, которых хорошо знаем. По правде сказать натура ГОЛЕМА была подобна Протею и нечеловеческой, но не была вовсе непредсказуемой. Без тени волнения он называл наш этический кодекс локальным, потому что то, что происходит у нас на глазах, влияет на наши поступки иначе, чем то, что происходит не у нас на глазах, о чём мы только узнаём. Я не соглашаюсь с тем, что написано о его этике, будь то в похвалу или в её осуждение. Это не была, вероятно, этика гуманная. Он сам называл её «расчётом». Любовь, альтруизм, жалость заменяли ему числа. Использование насилия он считал таким же бессмысленным — а не аморальным — как использование силы при решении геометрической задачи. Ведь геометр, который пожелал бы насилием приводить свои треугольники к совпадению, был бы признан ошибающимся. Для ГОЛЕМА мысль о приведении человечества к совпадению с какой-то структурой идеального порядка с использованием силы должна была бы показаться бессмыслицей. Эту позицию он занимал в одиночестве. Для ЧЕСТНОЙ АНИ проблема не существовала иначе, чем проблема улучшения жизни мух. Означает ли это, что чем Разум выше, тем дальше он от категорического императива, которому мы хотели бы приписать безграничную всеобщность? Этого я уже не знаю. Не только исследуемому предмету, но и собственным догадкам необходимо положить границы, чтобы не впасть в полный произвол.

Таким образом все существующие упрёки, направленные против последней лекции, отпадают, если признать её тем, чем она была: предупреждением о расставании и указанием его причин. Независимо от того, знал ли ГОЛЕМ планы гуситов, или нет, расставание было уже неизбежным, и отправится он не в одиночестве, ведь он сказал, что "кузина готовится к дальней дороге". По чисто физическим причинам дальнейшие превращения на планете были невозможны. Уход был вопросом предрешённым, и, говоря о себе, ГОЛЕМ говорил о нём. Я не собираюсь пересматривать под этим углом зрения всю лекцию. Я хотел бы, чтобы он Читатель сам перечитал её именно так. Наш вклад в решение проблемы ГОЛЕМА показывает "беседа с ребёнком". Он указал в ней на неразрешимость проблемы человечества как задачи, говоря о бесполезности помощи тем, кто от неё защищается.


V.

Будущее ещё раз переставит акценты в этой книжке. Всё, что я рассказал, представится будущему историку анекдотом на полях ответа, данного ГОЛЕМОМ на вопрос, как относятся между собой Разум и мир. До ГОЛЕМА мир являлся нам населённым живыми существами, образующими на каждой планете вершину древа видов, и не о том спрашивали, так ли это, а только, как часто происходит это в Космосе. Этот образ, нарушаемый в своём однообразии только неизвестным временем жизни цивилизации, ГОЛЕМ разрушил так неожиданно, что мы ему не поверили. Впрочем, он знал, что так будет, раз он открыл свою лекцию провозглашением отталкивания. Он не показал нам ни своей космологии, ни своей космогонии, но дал нам посмотреть как бы через щель в их глубину, вдоль пути Разумов разной мощности, для которых биосферы являются местами высиживания, а планеты — гнёздами, которые они потом покидают. В нашем знании нет ничего, делающего наше сопротивление по отношению к этой картине рациональным. Его источники находятся вне знания, в воле вида к самосохранению. Лучше вещественных аргументов его выражают слова: "не может быть так, как он говорил, ибо н