Карел Чапек - Маленькие рассказы (сборник)

Маленькие рассказы (сборник) 200K, 49 с. (пер. Малевич, ...) (Чапек, Карел. Сборники рассказов-6)   (скачать) - Карел Чапек

Карел Чапек
Маленькие рассказы (сборник)


Прожигатель жизни
(пер. И. Ивановой)

— Что вы, женатые, — сказал пан Смитек, — знаете о жизни? Сидите себе дома в шлепанцах, за вечер выпьете кружку пива, а в десять — спокойной ночи, перину на голову и захрапели. И это называется жизнь!

— Хорошо вам говорить, пан Смитек, — возразил пан Роус, — вы на свое жалованье можете жить как барон, а вот когда на шее жена да двое сорванцов…

— «На свое жалованье», — недовольно проворчал пан Смитек, — «на свое жалованье»! Разве на жалованье проживешь? Да мне его на одни чаевые не хватит. Есть кабаки, где даже сопливому гарсону нельзя дать меньше полусотенной. А музыкантам? Выложишь на тарелку тысячную — никто и глазом не поведет.

— Ну, вы скажете, пан Смитек, — музыкантам тысячу! Я такого еще не слыхивал, надо быть кретином, чтобы по стольку отваливать за их пиликанье.

— Послушайте, — вы же ничего не понимаете в этом, — продолжал пан Смитек. — Музыканты только притворяются, будто они следят по нотам, а сами смотрят — с кем вы сидите, что делаете, о чем говорите, кто уже готов и так далее. Если он опустит большой палец вот так, вниз, значит: гони монету и тогда, мол, я и не пикну. Вот оно что.

— Какие прохвосты! — изумился пан Кролл.

— Конечно. Вы послушайте, пан Роус, сейчас вы из меня и кроны не вытрясете, а вечером я должен буду заплатить двенадцать тысяч, взятые в долг под честное слово. Вам-то, женатым, кажется, будто бог знает что случится, если вы задолжаете лавочнику сто двадцать крон.

— Двенадцать тысяч? — повторил пан Роус. — Н-да, дорогой, не хотел бы я быть в вашей шкуре.

— А, да что там, — пан Смитек сладко зевнул, — по крайней мере чувствуешь, что живешь. Взять, к примеру, хотя бы вчерашнюю ночь — роскошь! Вот это, доложу я вам, жизнь.

— Но долги, — строго перебил его пан Кролл, — нельзя делать долги, попадете в лапы к ростовщикам и — пропали. Так ведь оно и бывает.

— Что долги, — беззаботно возразил пан Смитек, — долги — ерунда, главное — связи. Один амстердамский банкир мне так и говорит… А девочки были первый сорт, черт побери! Особенно одна мулатка… Да где вам понять… Так вот, этот банкир и говорит: «Покупайте мексиканские акции, через неделю заработаете на каждой по восемьдесят долларов». Связи надо иметь, а дома под периной их не отыщешь.

— И вы купили эти бумаги? — с интересом спросил пан Роус.

— Я уже давно все истратил, — уклончиво отвечал пан Смитек. — Как жили, так и дальше проживем. Поймите, я люблю сильные ощущения. Пускай такая ночь стоит мне тысячи, наплевать, зато я знаю вкус жизни.

— Оно и видно, — проворчал пан Кролл. — Погодите годик-другой, начнете мучиться с почками или с печенью.

— Пустяки, — ответил пан Смитек с непозволительным легкомыслием. — Главное — знаешь, что пожил всласть…

* * *

В тот вечер пан Смитек купил кусок ливера, сто граммов эдамского сыра и, придя домой, вскипятил себе чай. Ливер и корка от сыра достались кошке Лизке, после чего она умылась лапкой и собралась было выйти, но хозяин с укором остановил ее:

— Ах ты, бездельница, легкомысленное создание, одни гулянки у тебя на уме. Чего тебе дома не сидится? Ты ведь не молоденькая, понимать должна, у, потаскуха, — нежно продолжал пан Смитек, взяв Лизку к себе на колени; затем надел наушники, настроил приемничек и стал слушать. Кто-то читал какие-то стихи, и пан Смитек попытался отбивать ритм ногой, но почему-то все не попадал в такт, ему стало скучно, и он дернул Лизку за хвост. Лизка ловко повернулась и цапнула его за руку, после чего на всякий случай спрыгнула на пол и сверкала глазами уже из-под кровати.

От стихов и плохого Лизкиного настроения пан Смитек и сам как-то расстроился; он почитал еще немного газету, в которой принес домой сыр, а в десять был в постели; в половине одиннадцатого, когда на кровать вспрыгнула Лизка и устроилась у него в ногах, пан Смитек уже спал.

* * *

— Ох-хо-хо, — зевал на другой день пан Смитек, — жизнь окаянная! Господи, что вчера была за ночь! Вот, — проговорил он, протягивая руку, — видите: царапина. Какая была женщина! Русская, Лизой зовут, словно дикая кошка. Чего она только не вытворяла!.. — Пан Смитек безнадежно махнул рукой. — Что вам рассказывать! Разве вы, домоседы, поймете! Пусть смерть, пусть тюрьма — но жизнь надо пить полной чашей! А вы… да ну вас совсем с этой вашей мещанской моралью!


О последних делах человека
(пер. И. Ивановой)

Трамвай звенит и с грохотом несется вверх к Ольшанскому кладбищу.

— Гляди, — обращается низенький мужчина к молодому парню в кроличьем тулупчике, — опять здесь чего-то строят, школу, наверное, какую или кино… Знаешь, я ужасно рад, что увидел его еще раз. «А, это ты», — сказал он. Оно, конечно, ему от этого не стало легче, но всегда важно проявить дружеское участие. «Так я еще приду, — пообещал я, — к тому времени ты уже бегать будешь, — говорю, — и на́ тебе…»

Парень в кроличьем тулупчике уныло закивал головой.

— Я медаль надел; пускай, думаю, он порадуется, — продолжал низенький, — а он и говорит: «Здорово, неужто это ты?» Узнал, значит. Я утешаю: «Иозеф, это пройдет». А он на это: «Маничка, дай мне кусочек потрошков». Она дала, он откусил немножко — откусил только, а съесть ничего не съел. «Маничка, дай мне кусочек потрошков», — с чувством повторил низенький.

Парень в тулупчике шмыгнул носом.

— Конечно, он тебе все же брат был, — утешал его низенький. — Она-то говорила, что он уж и себя не помнит, а он только посмотрел на меня и говорит: «Тоник, это ты, значит?» У, — воскликнул вдруг низенький, радостно потирая руки, — а венков сколько у бедняги будет! Я зашел спросить, во что обойдется венок с лентой, отвечают — восемьдесят пять крон. Тогда, говорю я, никаких лент не надо, лучше я визитную карточку вложу, и написал на ней: «Спи сладко — твой Тоник». Это ведь одно и то же, правда? Надо проявлять дружеское участие, но с какой стати выбрасывать двадцатку на ленту? Все равно ее на кладбище своруют.

— Мне сказали, — слабым голосом отозвался парень в тулупчике, — что венок с лентой стоит девяносто крон, а я говорю: «Сколько бы ни стоил, пускай хоть сто, только сделайте как следует».

— Так это ж для брата, — возразил низенький, — зато венок прекрасный. И на ленте золотыми буквами: «Прости-прощай, Енда и Лидушка», — я тебе говорю, очень красиво. «Прости-прощай, Енда и Лидушка», — повторил он проникновенно. — Скоро доедем, еще две остановки. А на погоду нам повезло, правда! Красивые у него будут похороны.

Парень слабо кивнул.

— А ей ничего не оставляй, — наущал низенький. — Что она, мерзавка, со всем делать будет, сама ведь недолго протянет. Пускай отдаст столик его и одежду, какая осталась. И про часы скажи. Я ей, паскуде, ничего бы не дал. Да и сундук чтоб непременно отдала, скажи, что он еще от отца с матерью.

— Не доехали? — тоскливо спросил парень.

— Еще одна остановка, — ответил низенький, — а потом немного пройти до часовни. Я думаю, Франта тоже придет, да и другие друзья, славно все будет. Раз он с ней не оформлен, так у нее ни на что прав нет. Ты дурак, что ли, вещи ей оставлять? И доктору не плати, он небось и забудет. Если тебе сундук без надобности, возьми да продай. А венок до чего хорош! Только ленту потом домой забери, жалко ее там бросать, повесишь дома на зеркало, понимаешь? А Ладислав умрет, лента и пригодится… Ах, как он обрадовался, бедняга, что я его тогда навестил…

Трамвай затормозил перед кладбищенскими воротами.

— Не прыгай, что ты, погоди, пока остановится, — удержал низенький парня, — еще упадешь, а ты сегодня такой нарядный. Все похороны для тебя были бы испорчены.

И, заботливо поддерживая парня в кроличьем тулупчике, скорбящий друг повернул к кладбищенским воротам.


Чудо на стадионе
(пер. И. Ивановой)

Это случилось на товарищеском матче между спортклубом городской жижковской школы и четвертым классом гимназии Одиннадцатого района Праги. Несмотря на самоотверженную защиту, в которой особенно отличился Ярда Запотоцкий, к концу второго тайма жижковцы проигрывали со счетом два — ноль, их ворота подвергались все более настойчивым атакам. И вот, в тот самый момент, когда в ворота жижковцев гимназист Зденек Попр, по прозвищу Кадя, послал очередной мяч, предвещавший неминуемый гол, случилось нечто странное: мяч остановился в воздухе, затем, раскрутившись с бешеной скоростью, после некоторого колебания понесся в обратном направлении и метеором влетел в сетку ворот гимназистов. До окончания второго тайма оставалось четыре минуты. Никто даже толком не разглядел, как это произошло, и игра продолжалась; блестящий нападающий Зденек Попр снова овладел мячом и, обойдя защитников почти у самых ворот, пушечным ударом послал мяч в нижний угол. Тридцать болельщиков за гимназию взревели от счастья, но мяч вдруг исчез; игроки стали его искать, и наконец вратарь гимназии обнаружил его безмятежно лежащим в своих собственных воротах. Однако тут раздался свисток, возвестивший о конце матча. Правда, команда гимназии протестовала против этого не по правилам забитого гола, но — ничего не поделаешь — результат матча остался два — два.

С этого дня футбольная команда спортклуба жижковской городской школы триумфальным маршем шла от победы к победе. Они обставили либенскую школу со счетом три — ноль, разделали команду голешовицкого реального училища четыре — один, били шестиклассников колинской гимназии на их собственном поле два — один (соотношение раненых — два к двум), а победив и реформированную реальную гимназию Девятнадцатого района Праги, юношескую команду спортклуба «Славия», городскую коширжскую школу и немецкую реальную гимназию Второго района Праги, должны были встретиться со сборной спортклуба «Студенческий спорт». Им сопутствовал беспримерный в истории мирового футбола успех.

Никому, даже членам победоносной команды, не бросилось в глаза, что на всех триумфальных матчах неприметным зрителем присутствовал ученик первого класса их школы Богумил Смутный. С ним вообще никто никогда не разговаривал, поскольку это был благонравный и к тому же набожный мальчик. И никто не обращал на него внимания ни в школе, ни на поле брани. Один лишь упомянутый уже Зденек Попр (из зависти и ревности не пропускавший ни одной игры жижковцев) приметил этого неизменного скромного зрителя; приметил он также, что в критические моменты Богумил Смутный исчезает с трибуны и, укрывшись за ближайшим заборчиком или кустом, падает на колени и, горячо молясь, шепчет:

— Господи милосердный, смилуйся! Сделай так, чтобы наши забили гол!

И в то же мгновение мяч останавливается на пути к воротам жижковцев и влетает в ворота противника, или вдруг исчезает, чтоб появиться в чужих воротах, или же медленно катится по полю, а игроки противника валятся и спотыкаются, словно неведомая сила хватает их за ноги. И Зденек Попр, по прозванию Кадя, рассказал обо всем этом своему старшему брату, студенту-медику Завишу Попру из «Студенческого спорта».

За день до исторической встречи жижковцев с клубом «Студенческий спорт» перед жижковской городской школой молодой мужчина дожидался ученика Богумила Смутного. Он представился ему как Завиш Попр, студент-медик и спортсмен, и обратился к Смутному с такими словами:

— Я слыхал, пан Смутный, вы тоже большой поклонник спорта, наш Зденек говорил мне, что вы очень любите ходить на футбол. Но, боюсь, вы недостаточно хорошо знакомы с его правилами; вам нужно узнать их как следует, если хотите получить истинное удовольствие от игры! У меня случайно выдалась свободная минутка, и я решил рассказать вам кое-что о футболе, чтоб вы знали, что такое игра по правилам.

В тот день студент-медик Завиш Попр три часа проходил с Богумилом Смутным по жижковским улицам, объясняя ему, что такое штрафная площадка, положение вне игры, «рука», нападение и защита, распасовка, угловой, чистая игра, нарушение правил, пенальти, удар «в девятку», грубость, комбинированная атака и тому подобное.

Богумил Смутный только качал головой и приговаривал:

— Да, да, конечно. Я понимаю, разумеется. Да, да, спасибо, я это запомню.

И в заключение беседы он вежливо поблагодарил, потому что был очень воспитанным и примерным мальчиком, не то что какой-нибудь шалопай из этих нынешних молодых людей.

На другой день происходил матч между клубом жижковской городской школы и командой «Студенческого спорта». Во втором тайме «Студенческий спорт» вел уже со счетом шесть — ноль. Среди зрителей сидел потный от ужаса Богумил Смутный; судорожно сжимая руки, он молился:

— Господи, смилуйся и сделай что-нибудь… но только чтоб это было по правилам… чтобы наши забили гол по правилам… сделай чудо, но только честно.

Второй тайм «Студенческий спорт» заканчивал со счетом одиннадцать — ноль, а студент-медик Попр шептал своему брату:

— Вот видишь, когда действуют по правилам, чуда не жди.


Судебный случай
(пер. И. Ивановой)

— …несусь я на скорости восемьдесят километров к повороту и думаю, что за поворотом дорога свободна, — само собой, по дурости так считаю, — убираю немного газ и вылетаю на поворот. И вдруг вижу — через дорогу тянется процессия. Похороны. Как раз заворачивают в ворота на кладбище. Жму на тормоза и такого, скажу вам, дал юза, что и ну! Помню только, четыре парня, что гроб несли, бросили его на землю, а сами — в канаву, и тут — хрясь! — мой шарабан задним бампером наподдал этот самый гроб, который они бросили на дорогу, и гроб отлетел через кювет на поле.

Вылезаю из машины и думаю — пронеси господи, если я еще пана священника и прочую свиту этак зацепил, славненькие будут поминки на мою голову! Благодарение богу, им ничего не сделалось, гляжу — по одну сторону дороги застыл министрант с крестом, по другую — священник и все прочие, и так и стоят столбом — как есть восковые фигурки из паноптикума. И тут священник начинает трястись от страха и прочувствованно лопотать:

— Ах, молодой человек, у вас нет решпекта даже к мертвым.

Мне что, я рад, что никого из живых не убил.

Потом, правда, народ опомнился, кто ругает меня, кто спешит на помощь к покойнику в разбитом гробу — такой уж, видать, инстинкт у людей.

И вдруг все как повалят назад и завыли от страха. Что вы думаете — вылезает из этой кучи щепок живой человек, щупает вокруг себя руками и хочет сесть.

— Что это? Что это? Что это? — говорит он и все хочет сесть.

В общем, наше вам с кисточкой — как сказал парикмахер.

— Дед, — говорю я ему, — а ведь вас чуть не схоронили. — И помогаю выбраться из-под обломков.

А он только глазами хлопает и бормочет:

— Что это? Что это? Что это?

И не может встать. Ну, думаю, перелом, по суставу или еще там по чему его двинуло, когда машина наехала. Рассказывать долго нечего — погрузил я их вдвоем с попом в машину и повез в дом печали, а следом шли скорбящие провожатые и министрант с крестом. Само собой, и музыканты, только, правда, они не играли, потому что неясно было, как теперь будет с оплатой.

— За гроб я заплачу, и за доктора тоже, а в остальном — скажите мне спасибо, что не похоронили живого. — И поехал себе. По правде говоря, я был рад, что все уже позади и что не случилось ничего похуже.

Но теперь-то все только и началось. Первым делом написал мне староста деревни вежливое письмо: дескать, семья этого мнимого покойника, некоего Антонина Бартоша, железнодорожного служащего на пенсии — неимущая, хотели они дедушку похоронить как следует, на последние, с трудом скопленные гроши, а теперь, когда в результате моей неосторожной езды дедушка восстал из мертвых, им придется хоронить его еще раз, чего они, по причине своей бедности, позволить себе не могут. И чтоб я оплатил им теперь испорченные похороны — священника, музыкантов, могильщиков и поминальное угощение. Потом пришло письмо от адвоката этого деда: что Бартош Антонин, железнодорожный служащий на пенсии, требует возмещения за порванный саван, несколько сот крон на лечение сломанной лодыжки и пять тысяч денежной компенсации за увечье, полученное им по моей вине. Тут мне стало малость не по себе.

Потом новое письмо: что дедушка как железнодорожник получал пенсию, когда же он почил в бозе, пенсию, разумеется, прекратили выплачивать, и министерство, имея заключение районного врача о его смерти, и не думает ее восстанавливать. Поэтому дед собирается требовать с меня по суду пожизненного содержания как возмещения за утраченную пенсию.

И снова письмо: с той поры, как я его воскресил, дедушка прихварывает, и ему приходится варить пищу пожирнее. И еще — что я вообще сделал его калекой, так как, восстав из мертвых, он уже не он и вообще никуда не годится и все знай твердит: «Я свое дело, сделал, а теперь наново помирать придется! Уж этого я ему не прощу, он мне за это заплатит, не то я до верховного суда дойду. Так обидеть бедного человека! Да за это, полагается наказание, как за убийство!»

И все в том же духе. Хуже всего, что у меня тогда не был уплачен очередной взнос за страховку машины, а страхкасса — поручительская. Что ж теперь будет? Мне самому придется за все платить, как вы думаете?


Черт
(пер. И. Ивановой)

Начиналось третье действие оперы Дворжака «Черт и Кача». Огни в зале притушили, и шум утих, словно завернули кран. Дирижер постучал палочкой и поднял ее. Пани Малая в первом ряду кресел убрала кулечек с конфетами, а пани Гроссманова вздохнула:

— Я обожаю это вступление.

Пан Колман в седьмом ряду закрыл глаза, готовясь насладиться, как он говорил, «своим Дворжаком».

Полились звуки грациозной увертюры. Тут занавес с правой стороны шевельнулся, и на сцену проскользнуло какое-то маленькое существо; очутившись перед темной пропастью зала, оно в изумлении замерло и тревожно оглянулось в поисках пути к бегству. Но в этот миг его настигли звонкие коготки вступительной польки, и существо задвигало в такт ручками и затопало ногами.

Ростом оно было не выше восьмилетнего ребенка, но грудь его была волосата, все туловище ниже талии тоже покрывала косматая темно-рыжая шерсть; мордочка у него была козья, остренькая, и сквозь курчавые волосы на голове пробивались рожки; существо звонко притопывало копытцами своих козьих ножек. Публика начала тихонько смеяться. Созданьице на рампе в смятении сделало было шаг назад, однако наткнулось на занавес и испуганно оглянулось, но копытца его сами по себе отбивали дробь и кружились в ритме музыки. Казалось, существо на сцене наконец-то преодолело робость: радостно разинув рот, облизнулось длинным розовым язычком и все отдалось танцу — оно подпрыгивало, приседало и с воодушевлением топотало. Ручки его тоже двигались в танце — они взлетали над головой и весело щелкали пальцами, а тонкий, упругий хвост махал из стороны в сторону мерно в такт, как метроном. В этом танце не было большого искусства — по правде говоря, это были просто какие-то скачки, прыжки и топтанье, но все вместе выражало беспредельную радость жизни и движения, это было так же естественно и прелестно, как игры козленка или погоня щенка за собственным хвостом.

Публика размягченно улыбалась и ерзала от удовольствия. Дирижер обеспокоился, почувствовав за спиной какое-то волнение, энергичнее замахал палочкой и строго взглянул в сторону шумовых инструментов — что это там сегодня за странный стук и топот? Но встретил лишь настороженно-преданный взгляд барабанщика с колотушкой в руке, готового к своему вступлению. Оркестр играл старательно и добросовестно, не поднимая глаз от пюпитров, на сцену никто и не глядел.

Там-та-та та-та-там.

«Черт возьми, что-то сегодня не в порядке», — подумал капельмейстер и широкими взмахами погнал оркестр в «форте». Почему в зале смеются? Наверное, что-то случилось. Чтобы отвлечь внимание публики, дирижер повел увертюру все громче, все быстрее.

Созданьице на сцене только обрадовалось этому: оно топало, тряслось, сучило ножками, подскакивало, вскидывало голову и все быстрей мотало хвостом.

…Там-та-та там-там та-та.

Пани Малая, сцепив пальцы на животе, сияла блаженно и растроганно. Она уже слушала однажды «Черта и Качу», четырнадцать лет тому назад, но тогда ничего такого не устраивали.

«Я не сторонница нынешних режиссерских выкрутасов, — подумала она, — однако это мне, пожалуй, нравится». Ей захотелось поделиться с пани Гроссмановой, но та, благоговейно уставившись на сцену, лишь покачивала головой. Пани Гроссманова была страстная меломанка.

Пан Колман в седьмом ряду сидел мрачный. «Еще никто не позволял себе ничего подобного, это попросту неуместно. Чего только не выделывают нынешние режиссеры с Дворжаком — уму непостижимо, это переходит уже всякие границы, — возмущался пан Колман. — И в таком бешеном темпе увертюру тоже никогда не играли. Просто неуважение к Дворжаку, — рассерженно заключил он и решил: — Непременно напишу в газету. И озаглавлю: „Руки прочь от нашего Дворжака!“ — или как-нибудь в этом духе».

Но вот замерли последние звуки увертюры. Дирижер перевел дух и вытер платком вспотевшее лицо. (Что приключилось сегодня с публикой?) Занавес вздрогнул и пополз вверх. Танцующая фигурка смятенно оглянулась и, сдавленно мекнув, скрылась за кулисой, не успел занавес подняться. Пани Малая из первого ряда захлопала, но пан Колман из седьмого сердито зашипел, в результате чего публика смутилась, и редкие хлопки потерянно замолкли. Нервные движения лопаток дирижера выражали явное возмущение.

«Наверно, не надо было хлопать при поднятом занавесе», — подумала пани Малая и, чтобы замять неловкость, зашептала пани Гроссмановой:

— Неправда ли, это было очень мило?

— Великолепно! — выдохнула пани Гроссманова, и пани Малая с облегчением достала из пакетика конфету. «Никто и не заметил, что я аплодировала».

Успокоился и пан Колман. Больше уже ничто не нарушало достойного течения спектакля. «Непременно напишу дирекции театра, чтоб убрали подобные безобразия», — сказал себе пан Колман, но тут же позабыл об этом.

— Странная была нынче публика, — ворчал дирижер после спектакля, — хотел бы я знать, чему все смеялись?

— Сегодня же понедельник, — ответила ему первая скрипка, — а по понедельникам всегда бывает самая ужасная публика.

Вот и все.


Паштет
(пер. И. Ивановой)

«Что же мне купить сегодня на ужин…— задумался пан Михл, — опять что-нибудь копченое… От копченого бывает подагра… А если сыр и бананы? Нет, сыр я покупал вчера. Однообразная пища тоже вредна. А сыр ощущаешь в желудке до самого утра. Боже мой, как это глупо, что человеку надо есть».

— Вы уже выбрали? — прервал его размышления продавец, заворачивая в бумагу розовые ломтики ветчины.

Пан Михл вздрогнул и сделал судорожный глоток. Да, конечно, надо что-то выбрать.

— Дайте мне, пожалуй… паштет, — выпалил он, и во рту у него набежала слюна. Паштет, конечно, вот что ему нужно. — Паштет! — решительно повторил он.

— Паштетик, извольте, — защебетал продавец, — какой прикажете — пражский, с трюфелями, печеночный, гусиный или страсбургский?

— Страсбургский, — без колебаний выбрал пан Михл.

— И огурчики?

— Да… и огурчики, — снисходительно согласился пан Михл. — И булку. — Он энергично оглядел магазин, словно выискивая, что еще взять.

— Чего еще изволите? — застыл в настороженном выжидании продавец.

Пан Михл чуть дернул головой, как бы говоря: нет, к сожалению, больше мне взять у вас нечего, не беспокойтесь.

— Ничего, — сказал он вслух. — Сколько я вам должен?

Цена, названная продавцом за красную консервную банку, слегка испугала его.

«Господи, ну и дороговизна, — сокрушался он по дороге домой, — видно, паштет настоящий страсбургский. А ведь я, честное слово, в жизни его не пробовал, но какие безбожные деньги они за него берут! Что поделаешь, иногда ведь хочется паштетика. И не обязательно съедать его весь сразу, — утешал себя пан Михл. — К тому же паштет — тяжелая пища. Оставлю себе и на завтра».

— Ты еще не знаешь, Эман, — интригующе воскликнул пан Михл, отпирая дверь, — что я нынче несу на ужин!

Кот Эман взмахнул хвостом и замяукал.

— Ах ты, негодник, — проговорил пан Михл, — ты тоже не прочь отведать страсбургского паштетика, а? Нет, друг мой, не выйдет. Паштет — дорогая жратва, дружок, я сам его сроду не пробовал. Страсбургский паштет, это, любезный мой, только для гурманов, но, чтоб ты не обижался, дам тебе понюхать.

Пан Михл достал тарелку и не без труда открыл коробку с паштетом, затем взял вечернюю газету и с каким-то торжественным чувством сел ужинать. Kот Эман, как обычно, вспрыгнул на стол, аккуратно подобрал хвост и в нетерпеливом предвкушении вонзал в скатерть коготки передних лап.

— Понюхать тебе дам, — повторил пан Михл, поддев на вилку маленький кусочек паштета. — Чтоб ты знал, как он пахнет. На́.

Эман прижал усы и осторожно, недоверчиво принюхался.

— Что? Не нравится? — раздраженно воскликнул пан Михл. — Такой дорогой паштет, ах ты, олух!

Кот оскалил зубы и, наморщив нос, продолжал обнюхивать паштет.

Пан Михл немного встревожился и сам понюхал паштет.

— Хорошо пахнет, Эман. Ты только принюхайся! Великолепный аромат, чудак.

Эман переступил с лапки на лапку и вонзил когти в скатерть.

— Хочешь кусочек? — спросил пан Михл.

Кот беспокойно дернул хвостом и хрипло мяукнул.

— Что? Что такое? — воскликнул пан Михл. — Ты хочешь сказать, что паштет несвежий?

Он принюхался, но ничего не почувствовал. «Черт его знает, у кота нюх-то получше. А в паштетах бывает, как его, этот… ботулин. Ужасный яд, господи. Без запаха и без всякого вкуса, а человек отравляется». У пана Михла что-то противно сжалось где-то под сердцем. Слава богу, что я еще не взял его в рот. Наверное, кот определил по запаху или инстинктом, что в этом паштете что-то неладно. Лучше я не стану его есть, но уж коли заплачены такие деньги…

— Слушай, Эман, — обратился пан Михл к коту. — Я дам тебе попробовать. Это самый нежный и самый дорогой паштет, настоящий страсбургский. Надо же и тебе попробовать чего-нибудь получше. — Он взял в углу кошачью мисочку и положил в нее кусок паштета. — Кис-кис, поди сюда, Эман!

Эман спрыгнул со стола так, что загудел пол, и, помахивая хвостом, не спеша подошел к своей мисочке, присел и осторожно обнюхал еду.

«Не жрет, — с ужасом подумал пан Михл. — Тухлый».

Хвост Эмана вздрогнул, и понемножку, аккуратно, словно с опаской, кот начал обкусывать паштет.

— Ну вот, видишь, — с облегчением вздохнул пан Михл, — ничего.

Кот доел паштет и стал мыть себе лапкой усы и голову. Пан Михл выжидательно смотрел на кота. «Ну вот, и не отравился, и ничего с ним не случилось».

— Ну, как, — покровительственно воскликнул он. — Вкусно? Ах ты, негодник!

И успокоенный сел за стол. Еще бы, такой дорогой паштет не может быть плохим. Он наклонился над тарелкой и втянул аромат, закрыв глаза от наслаждения. Восхитительный аромат… «А может, отравление ботулином дает себя знать не сразу? — вдруг осенило его. — Того и гляди, у Эмана начнутся судороги…»

Пан Михл отодвинул тарелку и пошел поискать том энциклопедии на Б. «Б… ботулизм, или аллантиазис… проявляется через двадцать четыре или даже через тридцать шесть часов (проклятие!)… следующими признаками: паралич глазных мышц, потеря зрения, сухость в горле, покраснение слизистой, отсутствие выделения слюны (пан Михл непроизвольно проглотил слюну), хриплый голос, отсутствие мочеиспускания и запор, в тяжелых случаях — судороги, паралич и смертельный исход (благодарю покорно!)». У пана Михла как-то отпала охота есть, он спрятал паштет в буфет и стал медленно жевать булку с огурцом. «Бедный Эман, — думал он, — глупое животное, возьмет сожрет испорченный паштет и пропадет как собака».

Со стесненным сердцем он поднял кота и посадил себе на колени. Эман усердно замурлыкал, блаженно жмуря глаза, а пан Михл сидел, не двигаясь и гладил его, озабоченно и с сожалением поглядывая на непрочитанную газету.

Этой ночью пан Михл взял Эмана к себе в постель. «Может, завтра его уже не станет, пусть хоть понежится». Всю ночь пан Михл не спал, часто подымался, чтобы потрогать кота рукой. Нет, с ним как будто ничего. И нос холодный. После каждого поглаживания кот начинал мурлыкать чуть ли не в голос.

— Вот видишь, — сказал пан Михл наутро, — паштет-то был хороший, правда? Но вечером я сам его съем, чтоб хоть знать, что это такое. Не думай, пожалуйста, что я буду всю жизнь кормить тебя паштетами.

Эман разинул рот, чтобы издать нежное и хриплое «мяу».

— Погоди-ка, — воскликнул пан Михл строго, — ты не хрипишь? Покажи глаза.

Кот уставился на хозяина неподвижным взглядом золотых глаз.

«Уж не паралич ли это глазных мышц? — ужаснулся пан Михл. — Какое счастье, что я и в рот не взял этого паштета. А какой у него был аромат!»

Когда пан Михл вернулся вечером домой, Эман с урчанием долго терся о его ногу.

— Ну, — спросил пан Михл, — как дела? Покажи глаза.

Эман махнул хвостом и уставился на хозяина золотисто-черными глазами.

— Еще не все позади, — поучал его пан Михл. — Иногда отравление начинается через тридцать шесть часов, понимаешь? А как стул? Нет запора?

Кот снова потерся о его ногу и сладко мяукнул хриплым голосом. Пан Михл поставил на стол паштет, положил рядом газету. Эман прыгнул на стол и стал переминаться, царапая когтями скатерть.

Пан Михл понюхал паштет; пахло приятно, но, черт его знает, вроде по-другому, не как вчера.

— Нюхни, Эманчик, — попросил его пан Михл, — хороший паштет?

Приблизив к банке короткий нос, кот подозрительно принюхался. Пан Михл испугался. Может, выкинуть этот проклятый паштет? Кот чует, что с паштетом что-то неладно. Нет, не буду я его есть. Не хватало еще отравиться. Выкину, и дело с концом.

Пан Михл перегнулся через подоконник, выбирая место, куда закинуть консервную банку. Вон туда, на соседний двор, под акацию. «Жалко паштета, — подумал пан Михл, — такой дорогой… Настоящий страсбургский. И никогда я его не ел. Может, он и не испорчен вовсе, но… Нет, не стану его есть, но уж коли выброшены такие деньги… Хотелось бы когда-нибудь попробовать. Хоть раз в жизни. Страсбургский паштет, это такое лакомство!»

— Господи, жалко-то как! — жалобно приговаривал пан Михл. — Ни с того ни с сего взять да выкинуть…

Пан Михл оглянулся. Эман сидел на столе и мурлыкал. «Мой единственный друг, — растроганно подумал пан Михл. — Ей-богу, мне бы не хотелось его потерять. Но не выбрасывать же паштет совсем, ведь экие деньги заплачены! Настоящий страсбургский, тут так и написано, погляди».

Кот Эман нежно урчал.

Пан Михл схватил красную банку и молча поставил ее на пол. Делай с ним что хочешь, скотина. Слопай все или не знаю что, а выбрасывать у меня рука не подымается. Сам я этой штуки в жизни не едал. Ну, да что я, я обойдусь безо всяких этих штучек, дайте мне кусок хлеба, и ничего мне другого не надо. С какой стати я буду есть этакий дорогущий паштет? Но выбросить его грех. Он стоит кошмарных денег, дружище. Выбрасывать его не годится.

Эман соскочил со стола и подошел к паштету. Он долго обследовал банку и наконец как-то неуверенно съел паштет.

— Видали, — ворчал пан Михл, — живется ли какому коту на свете лучше тебя? Везет же некоторым! Мне вот не везет.

И этой ночью он раз пять вставал к коту и трогал его. Эман урчал, чуть не захлебываясь.

* * *

С тех пор пан Михл нет-нет да и сорвет зло на коте.

— Брысь, — прикрикивал он на Эмана, — сожрал мой паштет — и молчи!


Контора по переселению
(пер. В. Мартемьяновой)

…Видите ли, я еще смутно представляю, как это осуществить, но была бы плодотворная идея, а техническое решение всегда найдется. Моя идея обещает сказочные барыши, а все остальное пустяки, детали. Отыщется какой-нибудь умница и подскажет, как практически подступиться к этому делу. А потом все пойдет словно по маслу.

Ну, как бы это попроще растолковать? Скажем, вам не нравится улица, на которой вы живете: может, там пахнет кондитерской или она очень шумная и вы страдаете бессонницей; может, там вообще все вызывает у вас недовольство; одним словом, вы убеждены, что эта улица вам не подходит. Как вы поступаете в таком случае? Подыскиваете себе квартирку в другом месте, нанимаете грузовое такси и переселяетесь в новый дом, так? Все очень просто. Любая гениальная идея, сударь, всегда, в сущности, очень проста.

А теперь вообразите, что вам или еще кому не нравится наше столетие. Есть ведь люди, которые обожают тишину и покой: кое-кого просто тошнит от газет, где что ни день пишут о войне, — дескать, в одном месте она уже вспыхнула или вот-вот вспыхнет, в другом — изволите знать — казнят и сажают в тюрьмы, а в третьем несколько сот или несколько тысяч людей ни с того ни с сего поубивали друг друга. На все нужны нервы, сударь. Не всякий такое выдержит. Кое-кому не по себе, коли на свете всякий день безобразия творятся. Неужто, дескать, и мне собственными глазами такое увидеть придется? Я человек мирный, семейный, цивилизованный, у меня дети, не желаю я, чтобы они росли и воспитывались в это дикое… я бы сказал, рас…распущенное и небезопасное время. Таких чудаков, я уверен, немало наберется. Да и то сказать, оно, пожалуй, и правда: нету нынче у человека никакой уверенности, что сам жив-здоров будешь, что удержишься на службе; даже в своей собственной семье — и то уверенности нет. Старые-то времена и впрямь понадежнее были. Слоном, отыщутся у нас мудрецы, которым нынешние нравы никак не по нутру. Некоторые от этого просто очень несчастны. Им прямо жизнь не в жизнь — как если бы их занесло на какую-нибудь глухую, воровскую улицу, где и носа из дому не высунешь. А что поделаешь? Ничего. Жизнь-то бежит!

Вот тут-то я и появлюсь, голубчик, и вручу этакому типу проспект своей конторы по переселению.

Вам не нравится двадцатый век? Положитесь на меня — на своих специальных, прекрасно оснащенном транспорте я перемещу вас в любое столетие. И это будет не какое-нибудь путешествие, а всамделишное переселение. Изберите себе столетие, какое вам больше подходит, — и мы с помощью квалифицированных специалистов быстро, дешево и удобно доставим вас вместе с вашей семьей и со всеми вашими мебелями, куда потребуете. Мои машины надежно действуют пока только в радиусе трехсот лет, однако мы трудимся над созданием двигателей, радиус действия которых позволяет играючи одолеть два и даже три тысячелетия. Такса за каждый пройденный килограммогод — столько и столько-то…

Сколько это в деньгах — я пока тоже не имею понятия; то есть и машин, которые перемещались бы во времени, у меня тоже нет; однако не извольте беспокоиться, все образуется, стоит лишь взять карандаш и подсчитать прибыль. А что до организации — организацию я давно продумал. Скажем, приходит ко мне клиент; дескать, так и так, желаю переселиться из этого треклятого столетия, хватит, мол, с меня отравляющих газов, гонки вооружения, фашизма и вообще всего этого прогресса…

Я позволю клиенту излить душу, а потом предложу: извольте взглянуть, милостивый государь, вот наши проспекты разных столетий. Это, к примеру, девятнадцатое. Эпоха культурная, кабала сносная, войны пристойные, разве с нашими сравнить — куда там! Расцвет наук, масса возможностей для успешной предпринимательской деятельности; в особенности рекомендуем вам эру Баха — за ее глубокое спокойствие и вполне гуманное обхождение с людьми. Век осьмнадцатый вообще привлекателен для ценителей духа и вольной мысли; предлагается главным образом так называемым господам философам и интеллектуалам. Иль, сделайте одолжение, взгляните в шестое столетие после Р.X.; правда, в ту пору свирепствовали гунны, но зато можно было укрыться в девственных чащах, — идиллия, знаете ли: сказочный, насыщенный озоном воздух, рыбалка и прочие спортивные развлечения. А эпоха гонения на христиан? Век довольно цивилизованный: уютные катакомбы, относительная терпимость в вопросах веры и прочих делах, никаких концлагерей и так далее.

Словом, я был бы удивлен, если бы никто из наших современников не нашел для себя ничего подходящего в минувших веках, где им жилось бы вольготнее и более по-человечески; я был бы изумлен, если бы они не сказали: вот если вы сбавите в цене, то я переселюсь, пожалуй, в каменный век. Вот тут-то я бы и ответил: сожалею, но поверьте, у нас столько заявок на первобытные времена! Туда мы своих клиентов возим только скопом; берем лишь двенадцать фунтов багажа на человека — иначе никак не поспеть, слишком большой спрос. Сейчас принимаем заявки на 13 марта будущего года — это ближайший рейс в каменный, на который пока еще есть свободные места; если желаете, мы забронируем…

Да что тут долго рассуждать, господа. Выгодное было бы дельце: я бы не мешкая начал массовый перевоз с тридцатью машинами и шестью прицепами. В конторе у меня все уже наготове, вот только этих специальных машин времени еще нету. Ну, да ведь их изобретут — ведь не сегодня-завтра они станут, я бы сказал, предметом первейшей жизненной необходимости для нашего просвещенного общества!


Первый гость
(пер. И. Ивановой)

…Это только так говорится — ездить в общество, устраивать приемы, а я вас уверяю, что дело это до сих пор толком не организовано. Разумеется, вы можете взять напрокат фрак, смокинг, нанять официантов, пианистов и горничных — таких, что, как говорится, пальчики оближешь, — даже в фартучках; можете заказать себе на дом ужин целиком, включая булочки и тарелочки, со всем, что полагается. Спору нет, многое, конечно, уже сделано для облегчения устройства приемов, но осталось еще немало упущений, и, я бы сказал, просто вопиющих упущений.

Вот вас позвали куда-то на чай, на прием или что-нибудь в этом роде, в самом распрекрасном расположении духа вы звоните у дверей, но, едва переступив порог, видите, что на вешалке нет еще ни единого пальто, ни шляпы. Ужасное ощущение. Вы готовы удрать, объявить, что забыли дома носовой платок и через минутку вернетесь, но — увы; и, чтобы сделать вид, будто вас не смущает ваше положение, вы громко удивляетесь: «Так это я первый пришел?» Девица в белом фартучке сделает книксен и хихикнет: «Ага». И вы попались, вас забирают в свои руки хозяева, а вы растерянно лепечете, что вот, наверно, пришли слишком рано, что у вас спешат часы и тому подобное; хозяева же чересчур горячо убеждают вас, что, наоборот, их это чрезвычайно радует и что должен же кто-то быть первым. Естественно, но это не значит, что этим первым должны быть именно вы, не правда ли? Как бы то ни было, положение первого гостя всегда кажется самому себе немного глупым и неловким: вроде бы он это приглашение считает особой честью для себя или как-то уж особенно втирается, — словом, очень неловкое положение; и, как назло, проходит немало времени, прежде чем появится второй гость, — остальные-то, чтоб их черт побрал, — те уже валом валят. А пока вы переминаетесь перед хозяевами, и ни вам, ни им неведомо, о чем говорить, потому что всех нервирует ожидание. В эту минуту вы предпочли бы видеть себя где угодно, только не здесь. Короче, вы ходите как ошарашенный, и в этот день уже ничто не вернет вам уважения к собственной персоне.

А теперь представьте себе, сколько таких чаев, ужинов и вообще приемов бывает за сезон, и на каждом оказывается ни и чем не виноватый неудачник, которому приходится выполнять неблагодарную роль первого гостя. Невозможно себе представить, скольких человек постигает этот рок за сезон. И я понял, что этому пора как-то положить конец. Я бы предложил организовать бюро проката профессиональных первых гостей. Достаточно будет позвонить по телефону, и на место действия за пятнадцать минут до назначенного приема выедет человек, чтобы выступить в роли первого гостя, за это он получит 20 крон и еду. Безусловно, у него должна быть соответствующая одежда, образование и умение держать себя в обществе. За двадцать крон это взялся бы выполнить обычный студент или тихий и приятный пожилой пенсионер; за спортсмена платили бы, разумеется, подороже, скажем, пятьдесят крон; представительный иностранец или русский князь шли бы по шестьдесят. Мой первый гость будет на месте раньше какого бы то ни было другого первого гостя, он постоит с хозяевами, пока не явятся другие приглашенные, съест бутерброд-другой и тихонько удалится. Уверяю вас, нашлись бы такие, кто построил бы на этом свое счастье, познакомился бы с лучшими представителями общества, а вы понимаете, как это важно — иметь знакомства в обществе…

Короче, это имеет и свою социальную сторону, господа… устройство бюро не потребует больших вложений, достаточно было бы небольшой канцелярии с телефоном…


Проект
(пер. И. Ивановой)

«Многоуважаемое Министерство финансов,


два года тому назад, после тридцати пяти лет верной и беспорочной службы в качестве налогового инспектора, я вышел на пенсию. За годы многотрудной службы мною приобретен богатый опыт, я могу заявить, что в своей области понимаю лучше многих финансистов; особенно я уверился в том, что почти все люди, с коими я сталкивался, платят налоги с неудовольствием, неохотно, можно сказать — даже с явным нежеланием, каковое откровенно выражают как налоговым органам, так и непосредственно друг другу, а именно в частных беседах, в трактирах, в разговорах с клиентами и т.п. Я неоднократно был свидетелем высказываний в том смысле, что человек, мол, платит налоги как окаянный и неизвестно зачем; или же, что „и на это вот идут наши денежки, а на ремонт дороги в нашем районе денег, конечно, нету“, и тому подобное. Посему я полагаю, что одна из причин, вследствие каковой нормальный налогоплательщик отдает свои деньги, не испытывая при этом удовлетворения, заключается в следующем: он не представляет себе, на что Многоуважаемая казна тратит его кровью и потом добытые гроши; у него нет уверенности в том, что эти деньги будут использованы на общее благо, на цели, которые он и сам с радостью одобрил бы. На основании своего опыта и в итоге долгих размышлений я пришел к выводу, что не составляет труда удовлетворить это здоровое стремление нашего налогоплательщика. Я представляю себе это следующим образом: каждый налогоплательщик при очередной уплате налога получал бы уведомление, на какие именно нужды будет использован взимаемый с него налог. К примеру, так: „Сумма, полученная от Вас в качестве налога, будет выплачена пану Иозефу Врабцу, школьному сторожу в Вашем городе, в виде его жалованья за сентябрь, октябрь и ноябрь“. — „На средства, полученные от Вас в виде налога, будет выложено семь метров шоссе на четыреста пятьдесят первом километре“. — „Этот Ваш взнос будет выплачен в качестве пенсии Адольфу Копецкому, в прошлом начальнику почты, проживающему там-то и там-то“. — „Полученный с Вас налог будет использован для закупки новых прожекторов такому-то и такому-то полку противовоздушной обороны“.

Преимущества этого нового способа взимания налогов были бы следующие:

1. Налогоплательщик знал бы, куда идут его деньги, что способствовало бы преодолению отвращения к радостному факту уплаты налога.

2. Это пробудило бы в нем живой интерес к той отрасли государственного хозяйства, куда будут направлены его деньги.

Выражаясь конкретно, в приведенных выше случаях нормальный налогоплательщик лично интересовался бы, как пан Иозеф Врабец, сторож местной школы, выполняет свои обязанности, подметены ли коридоры, вовремя ли дает он звонок, не живет ли указанный пан Врабец не по средствам и вообще ведет ли он себя, как подобает школьному сторожу, ответственному за нашу молодежь. Налогоплательщик отправился бы на четыреста пятьдесят первый километр, чтобы лично проверить, как ведутся строительные работы на данном участке, не воруют ли там, — короче, посмотреть, в каком состоянии его отрезок автострады. Точно так же плательщик навестил бы бывшего начальника почты пана Адольфа Копецкого, находящегося на заслуженном отдыхе, чтобы убедиться, не нуждается ли в чем старый господин, не слишком ли часто посещает пивную и т.д., и, понимая при этом, что имеет к нему непосредственное отношение, может быть, даже пригласил бы к себе в воскресенье на обед. Соответственно возрос бы его личный интерес к прожекторам и к делам военным вообще, оснащение нашей армии он считал бы своей собственной заслугой. „Уж у нашей-то армии есть прожекторы! — говорил бы он. — Я за них плачу, я-то знаю!..“

Да соизволит заметить Министерство финансов, как с помощью этого несложного нововведения налогоплательщик проникся бы уважением ко всему, что финансируется за счет его отчислений; он сам контролировал бы правильность расходования его денег, возрос бы интерес граждан к разным отраслям нашего хозяйства, особенно в том случае, если бы цели использования взимаемых средств ежегодно менялись. Налогоплательщик заранее предвкушал бы радость при мысли, на что будут использованы его деньги, как он будет контролировать, чтобы за его деньги работали как следует, и как он сам, в случае надобности, укажет на возможные непристойности школьного сторожа Иозефа Врабца или на нерадивость дорожного обходчика, у которого четыреста пятьдесят первый километр не будет вылизан до блеска. Нашлись бы и такие — я уверен, и немало, — которые преднамеренно завышали бы сведения о своих доходах, лишь бы на их взносы содержался чиновник более высокого ранга; для многих стало бы делом чести подняться до ступени налогоплательщиков, содержащих, по крайней мере, советников. Не исключено, что многих чиновников, только начинающих службу, плательщики стали бы приглашать в свои семьи, чтобы познакомить с дочкой; вообще между финансовыми учреждениями и массой плательщиков установились бы тесные личные контакты, которые послужили бы на пользу обеих сторон. Можно себе представить гордость мелкого налогоплательщика, получившего уведомление, что его кровные денежки использованы для санации какого-нибудь обанкротившегося банка. Или каким приятным сюрпризом было бы для правления Пльзеньского пивоваренного завода сообщение, что суммы, поступившие от него в качестве налоговых отчислений, будут использованы на Государственные премии в области поэзии и литературы! Невозможно даже вообразить себе в полном объеме то оживление, какое внесло бы данное новшество в налоговую систему! Тягостная обязанность уплаты налогов превратилась бы в поиски забавных приключений, неизменно сулящие плательщику все возрастающую личную заинтересованность и неисчерпаемые перспективы разнообразных развлечений.

Посему, многоуважаемое Министерство, соизвольте обратить Ваше внимание на эту скромную инициативу своего незаметного и преданного слуги NN».


Общество кредиторов барона Бигари
(пер. И. Ивановой)

Умер еще один член нашего общества, старый Поллитцер, знаете, это который продавал пишущие машинки, вечная ему память, господи; бедняге, правда, было за восемьдесят, но он еще долго мог прожить. А как он любил наши вторники! Знай мы, что старый Поллитцер столь скоро оставит нас, мы избрали бы его председателем; не за то, что он был одним из крупных кредиторов, нет, он ссудил господину барону всего какую-то там тысячу, — мы избрали бы его, просто чтоб доставить старику радость. В нашем обществе — и этого не отнимешь — царит согласие, что не часто встретишь в подобных организациях. Сейчас уже дела не поправишь, но венок мы возложили на гроб просто прелестный.

Вас интересует, что это за общество? Так вот: жил себе в Праге некий барон Бигари, благородный и большой человек, волосы — что вороново крыло, а глаза, — ах, женщины по нем просто с ума сходили. Он арендовал виллу в Бубенече, держал две машины, а что касается любовниц, так если судить по расходам, их у него было не меньше семи. Что и говорить, барон был широкая натура. Он вроде имел поместье в Словакии, лесные угодья где-то у Ясини, какой-то целлюлозный завод, стеклянный заводик и владел нефтяной скважиной где-то у анталовцев; короче, был сказочно богат. Вы не представляете, сколько ему надо было тракторов, машин, канцелярского оборудования, чеков, пишущих машинок, драгоценностей и букетов! Конечно, такое состояние требует ужасных накладных расходов; опять же барон умел подать себя; все он делал с размахом — любо-дорого было смотреть. Потом, правда, выяснилось, что целлюлозного завода у него не было, не было нефти, лесных угодий и поместья тоже, был только стеклянный заводишко, да и то все машины с завода барон давным-давно распродал; и еще выяснилось, что барон никакой не барон, а некий Хаим Рот из Перечина. Против него предполагалось возбудить дело за мошенничество и все прочее, но когда собрались его кредиторы, то поняли, что много они не получат, — ну, ковер там, флакончик-другой духов, и что там еще было в вилле; никого бы это, как все прекрасно понимали, не спасло. Когда барон окажется за решеткой, сказали себе кредиторы, мы потеряем все, а так, глядишь, он еще куш отхватит, язык у проходимца подвешен и манеры что у твоего князя. Он может выгодно жениться или еще что придумает, — короче, мы тогда хотя бы часть своих денег получим. Ясно одно — нельзя ему дать пропасть, иначе плакали наши денежки. Все позабирали иски назад и основали общество его кредиторов; было нас что-то около ста семидесяти и, как в ротарианском клубе, — по представителю от каждой профессии: торговцы автомобилями, метрдотели, банкиры, портные, ювелиры, владельцы оранжерей, один архитектор, один коннозаводчик, швея, владелец парфюмерного магазина, два адвоката, какая-то проститутка и вообще кто попало, всего более чем на шестнадцать не то семнадцать миллионов. И вот собирались мы и придумывали, как спасти барона и не остаться в накладе. Пришлось нам поддерживать его на уровне, чтоб он счастья попытал, и при этом следить, как бы он чего не натворил и не сел. Однажды мы потеряли его из виду на целый день, и он за это время обстряпал какое-то дельце, где пахло мошенничеством, пришлось нам это потихоньку заминать. О, это было напряженное время! Барон был заядлый картежник и при этом мошенничал отчаянно, иначе не играл! А то вдруг ударился в шпионаж, мол, это сулит сумасшедшие деньги. Мы все по очереди сторожили его, но, что правда, то правда, барон был милейший собеседник, он всегда изысканно угощал нас, а потом говорил: заплатите и запишите на мой счет. Да, никогда мы так славно не жили, как тогда с бароном. Мы привыкли друг к другу и находили между собой прекрасное взаимопонимание — всё пожилые, рассудительные, искушенные люди, жаждущие одного — получить обратно свои деньги от барона!

И вдруг барон исчез. Как будто бы удрал в Америку, в Голливуд, не то еще куда-то. Да что там, такой не пропадет, в один прекрасный день, глядишь, получит большие деньги и со временем найдется. Только, понимаете, мы, кредиторы, и в самом деле очень привыкли друг к другу. Нам, конечно, ужасно недоставало барона и денег его, разумеется, но еще больше нам не хватало бы друг друга, если бы мы вдруг перестали раз в неделю встречаться. А так соберемся и славно посидим, обсудим дела, сами знаете, сколько нынче всяких забот, придирок к нам, предпринимателям, и прежняя солидность в делах не в почете, ну и каждый делится опытом в своей области, — где бы еще я узнал, как делается бизнес с автомобилями или цветами? Ведь у нас в обществе были представлены всевозможные ветви предпринимательства, будто на одном ковчеге, как говорится. И мы сказали себе — пропади все пропадом, нашего барона черт унес, но мы-то здесь, и, коли уж собрались однажды вместе, будем же и впредь держаться друг дружки, и баста. И вот мы по-прежнему сходимся по вторникам, и так в течение десяти лет; всякий раз поминаем нашего барона, как он там, бедняга, мыкается по Америке, посетуем на плохие времена — вот и легче станет на душе, да и о недомоганиях можно потолковать. Двенадцать из нас уже отошли в лучший мир. И старого пана Поллитцера нам тоже будет не хватать. Жаль, что вам не довелось встретиться с паном бароном Бигари; какой это был обаятельный господин! А у вас, по крайней мере, появились бы основания посещать наше общество.


Тонда
(пер. И. Ивановой)

А с Тондой вот как дело было. Приходит к нам наша тетушка, сестра моей жены, значит, за советом. Насчет лошади вроде, ну да. Хотела она лошадь в хозяйстве завести и говорит мне: вы, мол, на железной дороге работаете, народу много знаете, да и барышников, которые по ярмаркам ездят, тоже видаете, не поспрошали бы вы насчет какой справной лошади? Толкуем мы с ней о том о сем, а все больше про хозяйство, и гляжу я — корзина-то у тетушки полная-полная. Ну, думаю, непременно гусочка, — будет тебе, Франтишек, к воскресенью гусочка на обед. Договорились мы с тетей обо всем, а у меня гусочка из головы нейдет, — в ней, прикидываю, все восемь фунтов будут, и сала натопим. Еще бы, тетенька женщина мудрая. И кончает она такими словами: вот, мол, так и так, я вам, зять, за ваши хлопоты кой-чего принесла. И вытаскивает что-то из кошелки. Как оно начало верещать, я с перепугу аж подпрыгнул. Гляжу — живой поросенок, и визжит, ровно его уже режут. Очень славный поросеночек, да. Наша тетя женщина простая; это только говорится — кондуктор, а вот такая, как наша тетя, женщина из деревни, видит в нем начальство. Кондуктор орет на людей, гоняет их туда-сюда, так что им жарко делается, — вот вам и начальство, как есть начальство. Тетушка и решила, что должна постараться вовсю; она меня уважает, это верно, и ребят наших как своих любит. Говорю ж вам — целого поросенка притащила. Вот, дескать, возьмите, это от нашей свинки.

Сами понимаете, как подал он голос, сразу прибежали тут жена, дети — радость несказанная. Парнишка схватил его за хвостик и все не мог натешиться — слушал, как поросенок верещал. Андула взяла его на руки и давай баюкать, словно младенца; поросенок успокоился, начал этак довольно похрюкивать и уснул, а девчонка сидела, будто статуя, с поросенком в фартуке на коленях, и глаза у ней сразу стали вытаращенные, точно у святой. И откуда у такой соплюшки взялось столько материнского чувства! Ну что ж, говорю, ребятки, надо освобождать закут в сарае, устроим там жилье для нашего Тоничка. Сам не знаю, с чего я поросенка назвал аккурат Тоничком, но кличка так за ним и осталась, пока он жил у нас. Правда, когда он набрал десять килограммов, стали его звать Тоник, а потом уж он стал и Тонда. Наш Тонда. Вы не поверите, до чего быстро растут свиньи! Ладно, думаю, дойдет до семидесяти, зарежем его и устроим себе пир, кое-чего съедим, натопим сала, а кое-чего закоптим на зиму. Кормили его и выхаживали все лето и радовались будущему пиру, а Тонда всюду бегал за нами следом, и в горницу заглядывал, и любил, чтоб его почесали, и все понимал, только что не говорил.

И не доказывайте мне, будто свинья — глупое животное.

А как-то под рождество я и объяви жене — пора, мол, и резника звать.

— Зачем? — спрашивает она.

— Как зачем? Чтоб заколол Тонду.

Жена на меня этак уставились, да я и сам чувствую, что чего-то не то говорю, и поправился:

— Чтоб заколол, — говорю, — поросенка.

— Тонду? — переспрашивает жена и странно так на меня смотрит.

Тут я на это:

— А для чего ж мы его кормили?

— Тогда нечего было давать ему христианское имя, — обрушилась она на меня. — Да я куска в рот не смогу взять. Представь себе ливерную колбаску из Тонды. Или съесть Тондово ухо. Ты меня не неволь. И детей тоже. Не то сам себе, прости господи, людоедом покажешься.

Ну что с нее взять: глупая женщина. Я ей это и сказал, только не спрашивайте, какими словами. Но когда сам одумался чего-то мне стало не по себе. Ах, черт, убить Тонду, четвертовать Тонду, коптить Тонду, — не к добру это, я бы сам его есть не стал. Не такой уж я кровожадный, правда? Когда нету имени, это поросенок как поросенок, но когда он уже Тонда, так у тебя к нему сразу другое отношение. Что же, продал я Тонду мяснику, да и то работорговцем себя чувствовал. Не радовали и деньги, что за него выручил.

Я вот что думаю. Люди могут убивать друг друга, пока не знают одни другого по имени. А если б знали, что тот, в кого он целится из винтовки, зовется Франтишек Новак или как там еще, скажем, Франц Губер, Тонда либо Василий, я уверен в душе у них отозвалось бы:

— Черт побери, не стреляй, ведь это же Франтишек Новак!

Если б все люди на свете могли звать друг друга по имени, уверен, что между нами многое изменилось бы. Только нынче люди и народы даже имени друг друга слышать не хотят. Вот в чем беда, друзья.


Если бы в суде заседали дипломаты
(пер. О. Малевича)

Председатель суда. Господа, с прискорбием должен сообщить, что сегодня нам предстоит заняться разбирательством весьма серьезного дела. Я пытался отложить его слушание, но под давлением возмущенной общественности вынужден был уступить… (Листает страницы.) Как следует из обвинительного акта, средь бела дня на людной улице было совершено убийство с целью ограбления. На глазах у свидетелей обвиняемый напал на пешехода, ныне, к сожалению, покойного… Впрочем, с подробностями вы ознакомитесь сами по свидетельским показаниям.

Председатель суда. Вы вдова убитого?

Вдова. Да.

Председатель. Суд выражает вам искреннее соболезнование. Госпожа свидетельница, вы присутствовали при означенном… несчастном случае. Вы можете рассказать, как все произошло?

Вдова. Да. (Показывает пальцем.) Вот этот злодей убил его!

Господин с бородавкой на носу. Я протестую… Это публичное оскорбление!

Председатель. Госпожа свидетельница, в суде ни на кого не указывают пальцем. Итак, вы утверждаете, что убийство совершил некто, в протоколе не поименованный?

Господин с бородавкой на носу (берется за шляпу). Господа, я покину зал суда… если при мне еще хоть раз произнесут слово «убийство». Речь может идти лишь о вынужденной самообороне.

Председатель суда. Согласен со столь удачной формулировкой. Итак, госпожа свидетельница, ваш муж спокойно шел по улице…

Господин с бородавкой на носу. Пардон, снова искажение истины. Он не шел спокойно. Он нахально нес деньги в сберегательную кассу — и держался вызывающе!

Председатель суда. В чем это выражалось?

Господин с бородавкой на носу. Да во всем. Он давал понять, что никого не боится. Не исключено, что у него было оружие!

Вдова. Неправда! Никакого оружия у него не было!

Председатель суда. Ваш муж поступил в высшей степени неосторожно, милостивая сударыня! Если бы у него было оружие, нам не пришлось бы сегодня так мучительно искать правильное решение. Он мог бы предупредить… сей печальный инцидент. (Сокрушенно вздыхает.) Пригласите следующего свидетеля! Итак, господин свидетель, вы шли по улице в то время…

Свидетель. Да. Я шел по улице в то время, когда господин с бородавкой на носу напал на пострадавшего…

Господин с бородавкой на носу. Кто же этот господин? Не хотите ли вы назвать его имени?

Свидетель. Нет. Воздержусь.

Господин с бородавкой на носу. Вот то-то. Я бы тоже этого никому не посоветовал.

Председатель суда. В самом деле, господа, лучше избегать слишком конкретных указаний на личность обвиняемого. Это поможет нам вынести справедливый приговор. Прошу следующего свидетеля!..

Председатель суда. Господа, мы выслушали показания всех свидетелей и считаем установленным тот факт, что некая особа… точнее не поименованная… с целью завладеть портмоне применила на улице огнестрельное оружие… что повлекло за собой смерть другой особы. Ввиду того что за последнее время подобного рода прискорбные случаи все учащаются, высокий суд склоняется к строгому приговору. Во имя прав человека! Не желая затрагивать чью-либо честь, мы вместе с тем торжественно провозглашаем… что при повторении такого инцидента мы будем вынуждены, как это ни прискорбно, собраться здесь еще раз… и снова, никого не называя по имени, осудить подобные деяния как нежелательные… и незаконные. У меня все.

Господин с бородавкой на носу. Ваше решение неприемлемо и прямо-таки оскорбительно! Я принципиально возражаю против любых попыток, во имя якобы защиты прав человека, решать, что желательно и что нежелательно. Запомните на будущее — я больше по вашему вызову не явлюсь. У меня, господа, на это нет времени.

Председатель суда. Очень жаль, милостивый сударь. Нам не хотелось бы лишиться вашего драгоценного участия в защите прав человека… и законного порядка. Суд заверяет вас в своем совершеннейшем почтении…

Присяжный заседатель. На мой взгляд, коллега, таких сложных случаев, как убийство с целью грабежа, мы здесь вовсе не должны касаться.


Ореол[1]
(пер. Ю. Молочковского)

Без четверти семь Кнотек проснулся на своем холостяцком ложе. «Можно полежать еще четверть часика», — блаженно подумал он. И вдруг ему вспомнился вчерашний день. Ужасно! Он был на грани того, чтобы кинуться во Влтаву. Но прежде он написал бы управляющему банком письмо, и уж этому-то письму управляющий наверняка не обрадовался бы. Да, господин Полицкий до конца своих дней не обрел бы покоя, так обидев человека… Вот здесь, за этим столиком, Кнотек до глубокой ночи сидел над листом бумаги, подавленный вопиющей несправедливостью, жертвой которой он стал в банке.

— Такого идиота, как вы, у нас еще не бывало! — орал на него вчера управляющий. — Уж я позабочусь о том, чтобы вас перевели в другое место! Но что там будут делать с таким подарочком, одному богу известно! Вы, милейший, самый бестолковый сотрудник за последнюю тысячу лет…

И так далее.

И все это при сослуживцах, при барышнях! Кнотек стоял уничтоженный, весь красный, а Полицкий, накричав на него, бросил ему под ноги эту злосчастную балансовую ведомость. Кнотек был так ошеломлен, что даже не защищался. А ведь он мог бы сказать: «К вашему сведению, господин управляющий, эту ведомость составлял не я, а коллега Шембера. Идите кричите на Шемберу, а меня оставьте в покое. Я работаю в банке уже семнадцать лет и еще не сделал ни одной серьезной ошибки».

Но, прежде чем Кнотек успел заговорить, управляющий хлопнул дверью, и в бухгалтерии настала зловещая тишина. Коллега Шембера уткнулся в бумаги, пряча свое лицо, а Кнотек, как автомат, взял шляпу и вышел из бухгалтерии. «Я уже не вернусь сюда, — думал он подавленно. — Конец!»

Весь остаток дня он бродил по улицам, забыл про обед и ужин, а к вечеру крадучись вернулся домой и сел писать последнее письмо. Кончена жизнь, но пусть господина управляющего до конца дней терзает совесть!

Кнотек задумчиво поглядел на столик, за которым он сидел вчера до поздней ночи. Что же он хотел написать? Сейчас ему, хоть убей, не удавалось вспомнить ни одной из тех исполненных достоинства и горечи фраз, которыми он хотел обременить совесть управляющего. Он помнил только, что ему было горько и обидно и он даже заплакал от жалости к самому себе, а потом, совсем ослабев от голода и уныния, завалился в постель и уснул как убитый.

«Надо бы сейчас написать это письмо», — подумал Кнотек, проснувшись поутру, но под одеялом было так тепло и уютно, что он сказал себе: «Полежу еще минутку, потом напишу. Такое дело надо хорошенько обдумать».

Он натянул одеяло до самого подбородка. Так что же, собственно, написать? Ну, прежде всего, что ту ведомость составлял коллега Шембера. Нет, этого писать нельзя, ужаснулся Кнотек. Шембера, правда, страшный растяпа, но ведь у него трое детей и больная жена. Его только полтора месяца назад приняли в банк… сейчас бы он, конечно, вылетел с треском. «Ничего не поделаешь, Шембера, — скажет управляющий. — Такие сотрудники нам не нужны». «Написать разве, что эту ведомость составлял не я, вот и все! — размышлял Кнотек. — Но управляющий выяснит, кто ее делал, и Шемберу все равно выгонят. А я не хочу быть причиной этого, — сочувственно подумал Кнотек. — Нет, Шемберу лучше не впутывать. Напишу Полицкому так: вы были несправедливы ко мне, и моя смерть — на вашей совести!»

Кнотек сел на кровати. «Надо бы почаще помогать этому Шембере, — думал он. — Что, если сказать ему: „Послушайте, коллега, вот как надо делать то и это. Я вам всегда охотно помогу“. Но ведь меня там уже не будет, вот в чем загвоздка! И эта шляпа, Шембера, в два счета останется без места. Вот нелепое положение! Собственно говоря, мне следовало бы там остаться… — размышлял Кнотек, поджав ноги. — И простить управляющему его грубость? Да, простить, почему бы и нет? Полицкий — вспыльчивый человек, но он не хотел мне зла. Вспылит, а через минуту сам не помнит, из-за чего. Строг, это верно, но порядок завел настоящий, тут уж ничего не скажешь».

Кнотек с удивлением убеждается, что, собственно, в его душе вовсе нет жгучей обиды. Он даже ощущает некое отрадное умиротворение. «Прощу господина Полицкого, — шепчет он, — а Шембере покажу, как надо работать».

Четверть восьмого. Кнотек вскакивает с постели и бросается к умывальнику. Бриться уже нет времени, поскорее одеться и бежать! И он устремляется вниз по лестнице. Настроение у него светлое и бодрое, видимо, потому, что он простил ближним все обиды. Держа шляпу в руке, он спешит в кафе, и ему хочется петь от радости. Сейчас он выпьет утренний кофе, просмотрит газету и как ни в чем не бывало отправится в банк.

Но почему прохожие так глядят на него? Кнотек хватается за голову. «Что-нибудь не в порядке с моей шляпой? Но ведь она у меня в руке…» По улице едет такси. Шофер оглядывается на Кнотека и сворачивает так круто, что едва не въезжает на тротуар. Кнотек качает головой укоризненно и отрицательно, мол, машина ему не нужна. Ему кажется, что люди останавливаются и глядят на него. Он торопливо проводит рукой по пуговицам — все ли они застегнуты? Не забыл ли он галстука? Нет, слава богу, все в порядке.

И Кнотек в отличном расположении духа входит в кафе.

Мальчик — кельнер таращит на него глаза.

— Кофе и газету, — распоряжается Кнотек и степенно усаживается за свой постоянный столик. Кельнер приносит посетителю кофе и в изумлении смотрит поверх его лысины. Из кухни высовывается несколько голов, и все оторопело глядят на Кнотека.

Кнотек обеспокоен.

— В чем дело?

Кельнер смущенно кашлянул.

— У вас что-то на голове, сударь.

Кнотек снова ощупал голову. Ничего! Голова сухая и гладкая, как всегда.

— Что у меня на голове? — воскликнул он.

— Похоже на сияние, — неуверенно пробормотал кельнер. — Я все гляжу и гляжу…

Кнотек нахмурился. Видно, высмеивают его плешь.

— Занимайтесь лучше своим делом, — отрезал он и принялся за кофе. Но для верности все же незаметно оглянулся и увидел свое отражение в зеркале: солидная плешь и вокруг нее что-то вроде золотистого ореола… Кнотек поспешно встал и подошел к зеркалу. Ореол двигался вместе с ним. Кнотек ухватился за него обеими руками, но ничего не нащупал — руки проходили сквозь светящийся круг, ореол был совершенно нематериальным и лишь едва ощутимо согревал пальцы.

— Отчего это у вас? — сочувственно поинтересовался кельнер.

— Не знаю, — уныло ответил Кнотек и вдруг перепугался. А как же он пойдет в банк? С этим нельзя! Что скажет управляющий? «Господин Кнотек, скажет он, эту штуку вы оставьте дома. В банке мы такого допустить не можем».

«Как же быть? — с ужасом думал Кнотек. — Снять ореол нельзя, под шляпу его не спрячешь. Добежать бы хоть до дому…»

— Будьте добры, — торопливо попросил он, — найдется тут у вас зонтик? Я бы прикрыл им это…

Если кто-нибудь в ясное солнечное утро бежит по улице, спрятавшись под зонтиком, то, без сомнения, обращает на себя внимание, но все же меньшее, чем человек, шествующий с нимбом вокруг головы. Кнотек без особых происшествий добрался домой, только на лестнице соседская служанка, столкнувшись с ним, взвизгнула и уронила сумку с продуктами: в темном подъезде нимб сиял особенно ярко.

Дома Кнотек заперся и подбежал к зеркалу. Да, голову окружал нимб размером чуть побольше оркестровых тарелок, сиявший примерно как сорокасвечовая лампочка. Погасить его было невозможно. Кнотек даже сунул голову под кран — тщетно. Впрочем, нимб не мешал ни ходьбе, ни движениям.

«Как же мне объяснить все в банке? — в отчаянии думал Кнотек. — В таком виде я не могу туда идти!»

Он побежал к привратнице и позвал ее сквозь чуть приоткрытую дверь.

— Позвоните, пожалуйста, в банк, скажите, что я серьезно болен и сегодня не буду.

К счастью, он никого не встретил на лестнице. Дома он снова заперся и попытался читать, но то и дело вставал и подходил к зеркалу. Золотистый нимб вокруг головы сиял спокойно и ярко.

После полудня Кнотек сильно проголодался. Но не идти же в ресторан в таком виде! Кнотеку уже не читалось, он сидел, не шевелясь и твердил про себя: «Конец! Я уже никогда не смогу бывать на людях. Лучше было вчера утопиться!»

У дверей позвонили.

— Кто там? — крикнул Кнотек.

— Доктор Ваньясек. Меня прислали из банка. Сможете открыть?

Кнотек вздохнул с облегчением. Медицина, наверное, поможет, ведь доктор Ваньясек такой опытный старый врач.

— Ну-с, на что мы жалуемся? — еще в дверях бодро заговорил старый доктор. — Что болит?

— Взгляните-ка, господин доктор, — вздохнул Кнотек. — Видите, что со мной случилось?

— Что?

— Да вот, вокруг головы.

— О-го-го! — удивился доктор и попытался исследовать нимб. — С ума сойти! — бормотал он. — Откуда он у вас, голубчик?

— А что это такое? — робко осведомился Кнотек.

— Похоже на ореол, — сказал старый доктор таким серьезным тоном, словно произносил слово «оспа».[2] В жизни не видывал ничего подобного. Погодите, друг мой, я еще взгляну на ваши пателларные рефлексы. Гм… зрачки реагируют нормально. А как насчет ваших родителей, здоровые они были люди? Да? Не случались у них приступы религиозного экстаза или чего-нибудь такого! Нет? Ну, а у вас самого не бывало видений и прочего?.. — Доктор Ваньясек торжественно поправил очки. — Видите ли, это из ряда вон выходящий случай. Пошлю-ка я вас в нервную клинику, пусть исследуют это явление научно. Нынче много пишут о всякой там электрической эманации мозга, черт знает, может, это она и есть. Чувствуете запах озона? Друг мой, вы станете прославленным научным казусом!

— Пожалуйста, не надо — испугался Кнотек. — У нас в банке будут очень недовольны, если мое имя попадет в газеты. Пожалуйста, господин доктор, помогите мне избавиться от этого.

Доктор Ваньясек задумался.

— Трудное дело, голубчик. Пропишу вам бром, но… право, не знаю. Видите ли, я, как медик, не верю в сверхъестественные феномены. Наверняка это явление нервное… Слушайте, господин Кнотек, а не совершили вы случайно какого-нибудь… м-м… святого поступка?

— Какого святого? — удивился Кнотек.

— Ну, что-нибудь необычное. Какое-нибудь праведное деяние?

— Не помню ничего такого, господин доктор, — растерялся Кнотек. — Разве что я целый день ничего не ел…

— Может быть, после приема пищи это пройдет… — пробурчал доктор. — В банке я скажу, что у вас грипп… Слушайте, на вашем месте я бы попробовал кощунствовать.

— Кощунствовать?

— Да. Или вообще как-нибудь согрешить. Вреда от этого не будет, а попробовать стоит. Может быть, тогда это у вас само пройдет. Ну, я загляну завтра.

Кнотек остался один и, стоя перед зеркалом, попытался кощунствовать. Но для этого ему, видимо, не хватало воображения — ореол вокруг его головы даже не дрогнул. Так и не придумав никакого порядочного кощунства, Кнотек показал себе язык и, удрученный, уселся за стол. Он был голоден и измучен, хоть плачь! Положение мое совершенно безнадежное, мрачно размышлял он. И все оттого, что я простил эту сволочь Полицкого. А с какой стати? Ведь он просто зверь, а не человек, да еще и карьерист, какого не сыщешь. Ну, конечно, на барышень он не орет… Интересно знать, господин Полицкий, почему вы так часто вызываете к себе для диктовки ту рыжую машинистку? Я ничего особенно не говорю, а все-таки старикашке, вроде вас, это не подобает. Шашни с секретаршами влетают в копеечку, господин Полицкий, эти барышни любят деньгу. А в результате директор банка или управляющий, как вы, например, начинает играть на бирже и банк несет убытки. Вот как это бывает, господин Полицкий. Вы думаете, мы можем безучастно смотреть на все? Нет, надо предостеречь правление, чтобы оно присматривало за управляющим. И за этой рыжей выдрой тоже. Спросите-ка у нее, откуда она берет деньги на всякие там пудры, помады и шелковые чулочки! Как можно носить такие чулочки на службу в банк! Разве я ношу шелковые чулки? Такая девица только затем и поступила на службу, чтобы подцепить какого-нибудь директора. Потому-то она вечно мажется да пудрится, вместо того чтобы работать. Все они на один лад — возмущенно закончил Кнотек. — Будь я управляющим, я бы задал им жару… Да и Шембера тоже хорош, — продолжал размышлять он. — Попал к нам по протекции и не умеет сосчитать, сколько будет дважды два. Стану я тебе помогать, как бы не так! Этакий заморыш, а завел семью. Я себе этого не могу позволить, разве хватило бы моего жалованья? Таких легкомысленных людей не следовало бы принимать на службу в банк. А почему жена у тебя хворает, господин Шембера, так ведь это всем известно. Ясно, сделала аборт. А это уголовное дело, коллега. Что, если кто-нибудь донесет? Нет, если ты еще напорешь в работе, я тебя больше покрывать не стану. Пусть каждый сам заботится о себе. Банк не благотворительное учреждение. Еще, чего доброго, мне скажут: «Господин Кнотек, а знаете ли вы свои обязанности? Они состоят в том, чтобы обращать внимание начальства на все упущения, а не покрывать их. Смотрите не повредите своему продвижению по службе, господин Кнотек. Занимайтесь своим делом и не глядите ни вправо, ни влево. Тот, кто хочет чего-то достичь в жизни, не должен поддаваться ложному сочувствию. Разве господин, управляющий Полицкий или директор сочувствуют кому-нибудь, а? Вот так-то, господин Кнотек».

От голода и слабости Кнотека одолела зевота. Эх, если бы можно было выйти на улицу! Исполненный жалости к самому себе, Кнотек встал и пошел взглянуть в зеркало. Там он увидел самую заурядную хмурую физиономию… и никакого нимба. Ни следа! Кнотек чуть не уткнулся носом в зеркало, но не узрел ничего, кроме редких волос и морщинок возле глаз. Вместо золотистого ореола вокруг его головы зеркало отражало лишь полутьму одинокой неуютной комнаты…

Кнотек вздохнул с безмерным облегчением. Ну, вот, значит, завтра можно опять идти на службу!


Человек, который умел летать
(пер. Ю. Молочковского)

Томшик шел по дороге, что близ больницы на Виноградах. Он совершал свой ежедневный моцион, ибо очень заботился о здоровье и вообще был ярый спортсмен — не пропускал ни одного футбольного матча. Шел он быстро и легко. На землю уже спустились весенние сумерки, навстречу Томшику попадались лишь случайные прохожие да изредка влюбленные парочки. «Надо бы купить шагомер, — думал он, — и проверять, сколько шагов я делаю в день». Томшику вдруг вспомнился сон, который он видел уже три ночи подряд: он идет по улице, дорогу ему преградила женщина с младенцем в коляске. Томшик слегка отталкивается левой ногой, взмывает над землей метра на три, перелетает через женщину с коляской и плавно опускается на тротуар. Во сне он нисколечко не удивился: такой взлет ему показался естественным и очень приятным; странно было лишь то, что до сих пор никто этого не попробовал. А ведь как просто: стоит только слегка повращать ногами, словно едешь на велосипеде, и вот уже снова возносишься в воздух, паришь на высоте второго этажа и легко опускаешься на землю. Оттолкнешься ногой и опять летишь, совсем легко, как на гигантских шагах. Можно даже не касаться земли, а просто повращать ногами, и полет продолжается. Томшик даже громко засмеялся во сне: как же это, мол, так, почему никто до сих пор не додумался летать? Ведь только оттолкнуться ногой, и готово дело… Это же легче и проще, чем ходить, — думал он во сне. Надо будет завтра попробовать.

Три ночи снился ему этот приятный сон. Чувствуешь себя таким легким… Да, отлично было бы, если бы можно было летать так просто: слегка оттолкнешься ногой и… Томшик оглянулся. Никого кругом. Томшик так, скорее шутки ради, разбежался и оттолкнулся левой ногой, словно прыгая через лужу… и вдруг вознесся на три-четыре метра и невысокой дугой пролетел над землей. Он даже не удивился: это и в самом деле оказалось совсем просто и лишь приятно волновало, как катание на карусели. Томшик чуть не закричал в мальчишеском восторге. Пролетев метров тридцать, он уже приблизился было к земле, но увидел, что опускается в самую грязь. Тогда он заболтал ногами, как делал во сне, и в самом деле опять взлетел повыше, пролетел еще метров пятнадцать и легко опустился за спиной какого-то прохожего, шагавшего из Страшнице. Тот подозрительно оглянулся, ему явно не понравилось, что рядом с ним появился человек, шагов которого он не слышал. Томшик обогнал его с самым непринужденным видом, хотя в душе немного побаивался, как бы, сделав слишком энергичный шаг, не оторваться от земли и не взлететь опять.

«Надо это хорошенько проверить», — сказал он себе и по той же пустынной дороге направился домой. Но, как назло, ему то и дело попадались прохожие — то влюбленные парочки, то железнодорожники. Тогда он свернул на пустырь, где годами была городская свалка. Уже совсем стемнело, но Томшик не хотел откладывать пробы, опасаясь, что до завтра разучится летать. Он оттолкнулся очень робко, взлетел на какой-нибудь метр и довольно тяжело опустился на землю. Во второй раз он помогал себе руками, словно плавая, пролетел добрых восемьдесят метров, даже сделал полукруг и сел на землю легко, как стрекоза. Томшик хотел было попробовать еще раз, но тут на него упал сноп света и грубый голос спросил: «Вы что тут делаете?»

Это был полицейский патруль.

Томшик страшно смутился и забормотал, что он тут «немного упражняется».

— Проваливайте упражняться куда-нибудь подальше! — гаркнул полицейский. — Здесь нельзя!

Томшик, правда, не понял, почему здесь нельзя, а в другом месте можно, но так как он был дисциплинированный гражданин, то пожелал полицейскому покойной ночи и поспешно удалился, опасаясь только одного — как бы, упаси боже, опять не взлететь. Попадешь, чего доброго, под подозрение полиции. Только около Государственного института здравоохранения он снова подпрыгнул, легко перемахнул через ограду и, помахивая руками, пролетел над институтским садом и спланировал на Коронном проспекте, прямехонько перед какой-то служанкой с кувшинчиком пива. Та взвизгнула и пустилась наутек. Томшик прикинул, сколько он пролетел: метров двести. Отлично для начала!

В последующие дни он усердно тренировался, разумеется, только ночью и в уединенных местах, чаще всего близ еврейского кладбища за Ольшанами. Он пробовал разные приемы, например, взлет с разбегу и крутой подъем с места. Без труда, действуя только ногами, он поднимался на высоту до ста метров, но выше не рискнул. Потом он принялся осваивать разные виды спуска — плавное приземление и замедленное падение, — все зависело от того, как работаешь руками. Томшик овладевал переменой скорости и направления, пробовал летать против ветра, летать с грузом, парить на разных высотах и так далее. Дело шло как по маслу, и он все больше удивлялся, почему же люди до сих пор не додумались летать. Видно, лишь потому, что никто не пробовал оттолкнуться ногой и взлететь.

Однажды Томшик продержался в воздухе целых семнадцать минут, но под конец налетел на телефонные провода и поспешил спуститься. Как-то ночью, тренируясь на Русском проспекте, он с высоты четырех метров заметил под собой двух полицейских. Томшик тотчас же свернул в сторону садов, окружавших особняки. Ночью тишину прорезали пронзительные полицейские свистки. Через несколько минут Томшик уже пешком вернулся к тому месту и увидел, что шестеро полицейских с фонариками обшаривают палисадники, ища вора, который «у них на глазах перелезал через ограду».

Только теперь Томшик сообразил, что умение летать сулит невиданные возможности, но никак не мог придумать, как же использовать их. Однажды ночью он соблазнился открытым окном в четвертом этаже дома на площади Св. Иржи. Легко оттолкнувшись от земли, Томшик достиг окна и уселся на подоконнике, не зная, что делать дальше. Из комнаты доносился храп крепко спящего человека. Томшик влез в комнату. Красть он не собирался и потому стоял, объятый смутной неловкостью, которую мы обычно испытываем, случайно оказавшись в чужом жилье. Потом вздохнул и полез обратно в окно. Но надо же оставить хоть какой-нибудь след, какое-нибудь свидетельство своего спортивного достижения! Томшик извлек из кармана клочок бумаги и написал на нем карандашом: «Был здесь! Мститель Икс». Он положил записку на ночной столик и тихо спустился по воздуху вниз. Дома выяснилось, что клочок бумаги был конвертом с его адресом и фамилией. Но у Томшика уже не хватило смелости вернуться. Несколько дней он прождал сыщиков из полиции, но, как не странно, никаких осложнений не последовало.

Наконец Томшику стало уже невтерпеж: полеты остаются для него лишь тайным развлечением, которым он предается в одиночестве, а ему хотелось сделать их достоянием гласности. Но как? Ведь летать так просто: оттолкнешься ногой, слегка взмахнешь руками, и лети себе, как птичка… Может быть, это станет новым видом спорта. Или, например, вполне возможно разгрузить уличное движение, если люди начнут передвигаться по воздуху. Можно будет обойтись без лифтов. И вообще возможности громадные. Представление о них было у Томшика, правда, самое смутное, но в конце концов все образуется. Каждое великое открытие сперва казалось безделкой.

У Томшика был сосед по дому, этакий упитанный молодой человек по фамилии Войта. Он работал в газете, кажется, был репортером спортивного отдела. И вот однажды Томшик зашел к этому Войте и, немного помявшись, объявил, что может показать соседу кое-что интересное. Секретничал он ужасно, так что Войта подумал: «Ну и ну!» — но все же дал себя уговорить, и около девяти вечера они вместе отправились к еврейскому кладбищу.

— Теперь глядите, господин репортер, — сказал Томшик, оттолкнулся ногой от земли и взлетел на высоту примерно пяти метров. Там он начал выделывать всякие выкрутасы, спускался до земли, снова поднимался, махая руками, и даже провисел в воздухе полных восемь секунд.

Войта стал страшно серьезен и попытался выяснить, как это Томшику удается. Тот терпеливо объяснял: надо только оттолкнуться ногой, и готово. Нет, господин Войта, это совсем не спиритическое явление, и здесь нет никакой сверхъестественной силы, не требуется напряжения мышц или воли. Подпрыгнешь и летишь…

— Да вы попробуйте сами, господин репортер, — уговаривал Томшик, но Войта только качал головой; нет, задумчиво сказал он, здесь не обходится без какого-то фокуса. Но я докопаюсь, в чем там дело. А пока, мол, господин Томшик, это не демонстрируйте больше никому.

На другой день Томшик летел перед Войтой с пятикилограммовыми гантелями в руках. Это оказалось потруднее, и он достиг всего лишь трех метров высоты, но Войта был доволен. После третьего раза репортер сказал: — Слушайте, господин Томшик, не хочу пугать вас, но дело очень серьезное. Этакие полеты без всякого аппарата могут иметь важнейшее значение, например, оборонное, понятно? Этим должны заняться специалисты. Надо продемонстрировать ваши полеты экспертам, господин Томшик. Я все устрою.

* * *

И вот в один прекрасный день Томшик в трусиках предстал перед четырьмя экспертами во дворе Государственного института физической культуры. Он страшно стеснялся своей наготы, волновался и дрожал от холода, но Войта был неумолим: надо, мол, непременно в трусиках, чтобы было видно, как работают мышцы. Один из экспертов, толстый и лысый, оказался университетским профессором физкультуры. Вид у него был совершенно неприступный и на лице написано, что, мол, с научной точки зрения все это чушь и ерунда. Он нетерпеливо поглядывал на часы и что-то ворчал.

— Ну-с, господин Томшик, — не без волнения сказал Войта, — для начала давайте с разбегу.

Томшик испуганно рванулся вперед.

— Погодите, — остановил его профессор. — У вас совершенно неправильный старт. Центр тяжести надо перенести на левую ногу. Понятно? Повторите!

Томшик вернулся и попытался перенести центр тяжести на левую ногу.

— А руки, руки! — поучал эксперт. — Вы же не знаете, куда их деть! Держите их так, чтобы они не мешали расправить грудную клетку. И потом вы при разбеге задержали дыхание, этого нельзя. Дышать надо медленно и глубоко. Ну-ка, еще раз!

Томшик растерялся. Теперь он и в самом деле не знал, куда деть руки и как дышать. Он смущенно топтался на месте, стараясь сообразить, где у него центр тяжести.

— Вперед! — крикнул Войта.

Томшик неуверенно замахал руками и побежал. Едва он оттолкнулся от земли, как тренер сказал:

— Плохо! Отставить!

Томшик хотел остановиться, но уже не мог. Он вяло оттолкнулся левой ногой, взлетел на полметра и, повинуясь тренеру, тотчас же опустился на землю и остался стоять.

— Совсем плохо! — воскликнул профессор. — А приседание где? Падать надо на носки и пружинить приседанием на корточки. А руки выбросить вперед, понятно? Чтобы передать им инерцию падения, — это вполне естественное движение. Погодите, — продолжал он, — я вам покажу, как надо прыгать. Смотрите на меня внимательно. — Он скинул пиджак и стал на старт. — Обратите внимание: вся тяжесть тела на левую ногу. Нога полусогнута, и тело подалось вперед. Локти отвести назад и тем самым развернуть грудную клетку. Делайте, как я!

Томшик повиновался. В жизни он не принимал такой неудобной позы.

— Надо будет вам поупражняться, — заметил профессор. — А теперь смотрите! Оттолкнуться и бег вперед! — Он устремился вперед, пробежал шесть шагов, оттолкнулся, прыгнул, красиво взмахнул руками и элегантно упал на корточки, выставив руки вперед. — Вот как это делается! — сказал он, подтянув брюки. — Повторите!

Подавленный Томшик вопросительно взглянул на Войту. Обязательно нужно так?

— Ну-ка, еще раз! — сказал тот, и Томшик скрючился в предписанную позу. — Вперед!

Томшик перепутал и выбежал не с той ноги. «Может быть, это не важно. Главное — выбросить руки, как он велел, и сделать приседание, — испуганно думал он на бегу и чуть не забыл подпрыгнуть. Но вот он быстро оттолкнулся от земли… — Только бы приземлиться с приседанием», — мелькнуло у него. Томшик подпрыгнул на полметра и упал, пролетев метра полтора. Потом он торопливо присел на корточки и выбросил руки вперед.

— Но ведь вы не летели, господин Томшик! — воскликнул Войта. — Пожалуйста, повторите!

Томшик снова разбежался и прыгнул всего на метр сорок, но зато опустился на носки, с приседанием, и вовремя выбросил руки. Он был весь в поту, и сердце у него бешено колотилось. «Боже, отвязались бы они от меня», — думал он.

Потом он прыгал еще два раза, от дальнейших попыток пришлось отказаться.

* * *

С того дня Томшик больше не умел летать.


О всемирном потопе
(пер. И. Ивановой)

Не знаю, помните ли вы последний всемирный потоп, по-видимому, нет — о таких вещах, как заслуженное возмездие, люди с удовольствием забывают, — но это не важно, я вам напомню.

Произошло это, вероятно, так: господь бог разгневался на людей за распутство, рознь и прочие грехи и понял, что терпеть все это нету больше никакой его мочи. И послал он тогда дождь, который лил сорок дней и ночей; Государственный институт метеослужбы утверждал, правда, что это — холодный циклон, пришедший со стороны Атлантического океана и вызванный низким атмосферным давлением над значительной территорией, но когда уровень влтавской воды поднялся к самому Музею, народ начал поговаривать, что это неспроста, что близится конец света. Так оно и было. Одни искали спасения в костелах, другие совершали набеги на банки и срочно забирали свои вклады (хотя на что они сдались при конце света, одному господу богу известно), третьи кутили напропалую и вообще жили не по средствам, как, впрочем, и до этого; многие из них и утонули именно в барах. Умные люди, конечно, заявляли, что с потопом надо что-то делать, возводить плотины хотя бы, и толпами стремились на добровольные работы, но планы этих плотин так и лежат в министерстве общественных работ, и вопрос о них не разрешен и поныне. Народ бросился сам воздвигать плотины где попало, но до плотин ли тут, если уже затопило Баррандов, Панкрац, Богдалец и Стршешовице и вода все поднималась! В других городах и государствах и на других континентах было ничуть не лучше, короче говоря, это было еще одно светопреставление, как и написано в Библии. Только, разумеется, некому было построить ковчег. Подскали затопило раньше всех, а жители Виноград или Дейвиц не в состоянии плот сколотить, не то что ковчег построить, такой уж это сухопутный народ. И ничего тут не поделаешь. Конец света — это конец света.

И жил в те поры один немолодой уже господин, звали его то ли Киршнер, то ли Бездичек, то ли еще как-то, выйдя на пенсию, он занялся археологией и все искал какие-нибудь доисторические памятники. Раз ковырялся он где-то в Глоубетине и выкопал какие-то глиняные черепки, не то чем-то попорченные, поцарапанные, не то покрытые письменами, было их всего штук двадцать. И тогда пан Киршнер (или Бездичек) вбил себе в голову, что значки эти — не что иное, как доисторические руны, и решил про себя, что прочитает их. Разбирая написанное, он получил слово Само и еще несколько странных слов; от радости он вроде как тронулся умом и написал книгу «Об обломках Само» в которой доказывал, что эти его черепки — обломки урны с прахом великого вождя Само, победителя авар, и что на этих черепках рунами на давно мертвом языке доисторических кельтских боев описана жизнь Само.

Разумеется, ученые археологи домысел его высмеяли, а самые руны определили как неудачный штриховой орнамент. С тех пор пан Бездичек (или Киршнер) воспылал смертельной ненавистью к ученым-археологам и выпускал одну за другой брошюры, в которых доказывал, что ученые-археологи — невежды и что его черепки — самые настоящие остатки Самовой урны. Он набросился на изучение кельтских языков и утверждал, что слова, прочитанные им на черепках, имеют кельтские корни. Но вы сами знаете, попробуй докажи ученым что-нибудь, что они не сами открыли. Наука просто не приняла доказательств пана Киршнера (или Бездичека) во внимание, пан Бездичек, чувствуя себя лично оскорбленным, продолжал вести ожесточенную борьбу против археологов. Ничего, кроме этих рун и очищения рядов наших археологов, для него не существовало. И вот в это самое время случился всемирный потоп.

Пан Бездичек (или Киршнер) жил на Виноградах рядом с водокачкой. Ему было наплевать, что на дворе хлещет, как из ведра, потому что он сидел за своим письменным столом и писал разоблачительную статью против некоего профессора Ондрейчека или как там звали этого специалиста по кельтским захоронениям. Писал и ничего вокруг не замечал, а когда прислуга сказала, что, видать, от этого ливня будет конец света, пан Бездичек только пробурчал в ответ, чтоб она оставила его в покое: мол, недосуг ему заниматься всякой ерундой и нет дела до какого-то там конца света. Я этому Ондрейчеку покажу, сказал он, я его разделаю, как селедку. Эти его захоронения из Оуголиц никакие не кельтские захоронения, а самые обыкновенные германские курганы, а этот идиот еще собирается меня поучать! И он выставил прислугу — мол, нет у него времени выслушивать ее болтовню, и строчил дальше.

Тут к нему прибежал сосед: дескать, все жильцы их дома постановили строить плотину внизу у Кравина, чтобы остановить разбушевавшуюся стихию, и пан Киршнер тоже должен принять в этом участие. Какие вам еще плотины, господи, сказал пан Бездичек, какое мне дело до ваших плотин! Я тут громлю этого тупицу, этого лжеученого Ондрейчека, так что ему уже ни в жизнь не очухаться. В интересах археологии я должен его изничтожить, сударь. Подобный невежда не смеет шельмовать вымершие народы, кричал пан Киршнер (или Бездичек). Меня ваш потоп не интересует, пожалуйста, не надоедайте мне с этим, уважаемый. Он сел и писал дальше. А вода уже была по пояс памятнику Сватоплука Чеха.

Последней пришла к нему его двоюродная сестра, жившая в Флоре, она состояла в какой-то секте, члены которой сходились у одного каменщика на Ольшанах и там вместе совершали моления, чудеса и пророчества. Эта кузина сообщила пану Бездичеку, что наступает конец света и воскресение праведников, как сказано в Апокалипсисе, и чтоб он, Бездичек, шел к ним и с пением торжественных гимнов ждал триумфа праведников. Ничего себе праведники, возмутился пан Бездичек, молиться мо́литесь, а бороться против лженауки, проповедуемой этим Ондрейчеком, так вас нет. Оставьте меня, ради бога, в покое с этим вашим концом света. Пускай их хоть десяток наступит, дайте вот только расправлюсь с этим Ондрейчеком и его кельтскими захоронениями… И он заперся, чтоб никто не отвлекал его от дела.

Между тем вода подымалась все выше и выше, пока не затопила весь мир; человечество погибло; наверно, оно этого заслужило.

Когда вода спала и достигала уже лишь Виноградской площади, на улице, покрытой слоем грязи, появился этот самый пан Киршнер или Бездичек, высохший в щепку; он нес под мышкой рукопись своей статьи, направленной против профессора Ондрейчека, и ужасно сердился, что не находит нигде издателя, который выпустил бы ему брошюру.

Когда человечество с годами снова стало размножаться, новые люди удивлялись, как это пан Киршнер или Бездичек пережил всемирный потоп, а когда его об этом прямо спросили, он удивленно вытаращил глаза: «Какой потоп? Я ничего не знаю. В то время я был занят разоблачением этого неуча Ондрейчека. Представьте себе, этот невежда выступил против моих руновых надписей!»

Между нами говоря, в том, что пан Бездичек пережил потоп, нет ничего особенного. Давно известно, что людская злоба и фанатизм благополучно переживают все потопы и катаклизмы, их не тронет даже конец света.


Интервью
(пер. О. Малевича)

— Интервью? — заметил дирижер Пилат, пожав плечами. — Удивляюсь вам, дорогой мой, неужели вы им верите? У меня немалый опыт в этом вопросе, и, скажу откровенно, если уж мне никак не удается отвертеться от интервью, то потом я стараюсь его не читать. Зачем портить себе настроение! Собственно, иной раз можно живот надорвать со смеху, когда читаешь, что о тебе понаписано, а вместо этого лезешь на стену — такая перед тобой жалкая стряпня, такое беззастенчивое вранье. Порой диву даешься, чего ради понадобилась журналисту столь немыслимая путаница, кажется, он прямо-таки задался целью все переиначить, но зачем, ума не приложу. Будь я политик или некая значительная особа — ну, тогда еще куда ни шло: раз дело касается политики, кое-кому, видимо, до зарезу нужно вложить в ваши уста то, чего вы отродясь не говорили, или выдумать всю беседу с начала до конца — тут ничего не поделаешь. Но я… я, так сказать, человек маленький, музыкант… у меня разногласия разве что с домашними; и все же не бывало случая, чтобы в моем интервью хотя бы половина соответствовала тому, что я в действительности говорил.

Делается это, к вашему сведению, так. Допустим, мне предстоит дирижировать симфоническим оркестром в Лондоне или Париже, — видите ли, когда дирижирует маэстро Пилат, сами концертные агентства подымают шумиху. Не успеешь вымыть в отеле руки, в номер звонит портье, мол, меня спрашивает какой-то господин. И по важному делу. Ясно, говорю себе, — пресса! Имейте в виду, газеты интересуются вами в первый день, на второй — вы уже не новинка, и если хотите, чтобы о вас еще разок упомянули, вам по меньшей мере придется броситься под автомобиль. Что ж, заставляю этого господина минутку подождать — так почему-то принято в подобных случаях, ну и… «Прошу, чем могу быть полезен?» Молодой человек расшаркивается: дорогой маэстро, такая-то газета хотела бы поместить о вас несколько слов…

— Интервью? Принципиально не даю никаких интервью.

— Нет, нет, — защищается молодой человек. — Всего несколько самых непринужденных слов…

Смиренно отдаю себя ему во власть.

— Что ж, сударь, приступайте…

Молодой человек вынимает блокнотик и постукивает карандашом по зубам. Сразу видно, что он обо мне ровно ничего не знает, музыка его не интересует и вообще он понятия не имеет, о чем со мной толковать. С минуту он смотрит на меня неуверенно, потом начинает:

— Не могли бы вы, маэстро, рассказать что-нибудь о себе…

Этот вопрос всегда приводит меня в бешенство.

— Мне нечего о себе сказать, — отвечаю я. — Но если угодно, поговорим о музыке.

Молодой человек благодарно кивает и что-то старательно записывает.

— Когда вы начали заниматься музыкой, маэстро? — спрашивает он далее.

— С детства, — говорю. — Учился игре на фортепьяно.

Молодой человек усердно пишет.

— Ваша родина?

— Маршов.

— Где это?

— В Чехии. В Крконошах.

— Где, простите?

— Крконоше, — объясняю ему, — Крконоше, Ризенгебирге, Monts Geants, Giant Mountains.

— Ага, — говорит молодой человек и поспешно что-то строчит. — Не можете ли вы рассказать о своем детстве? Например… кем был ваш отец?

— Учителем. Играл в костеле на органе. Это были мои первые музыкальные впечатления, — говорю, чтобы поскорее добраться до музыки. — Знаете, старый чешский педагог, музыкант по призванию, самородок — это у нас семейная традиция… — И так далее. Молодой человек пишет и удовлетворенно кивает головой. Как раз то, что нужно его газете. Браво, маэстро!

Наконец-то я отделался от него и облегченно вздыхаю. Гора с плеч. Знаете, я люблю бродить по чужим городам, где никто не обращает на тебя внимания… Признаюсь, во время концерта мне порой хочется зашвырнуть свою палочку — такой испытываешь ужас, такое отвращение к тому, что на тебя смотрят люди. В ком нет настоящей актерской жилки, тот не должен появляться перед публикой. Но это особый разговор… Утром получаю газету. Броский заголовок: «Беседа с маэстро Пилатом». Ладно. «Маэстро Пилат принял нашего корреспондента в роскошном номере отеля X». Стоп, да ведь я разговаривал с этим молодым человеком в холле! «Тем выразительней контрастировали с великолепной, почти изысканной обстановкой его могучая, угловатая фигура, великолепная грива и нечто необузданное во всем облике». Ростом я едва тяну на метр семьдесят, а что касается гривы… ну, да оставим это… «Он принял нас с необычайной, я бы сказал — бьющей через край сердечностью…» Хо-хо, думаю.

Пилат взъерошил седеющую шевелюру, и его смуглое лицо омрачилось. «Мое происхождение, — сказал маэстро, — окутано тайной. Рассказать о себе я почти ничего не могу. Знаю лишь, что родился в Венгрии, неподалеку от Варшавы, на лоне диких гор-великанов. Кругом шумели леса и, словно органы в храме, гремели водопады. Это первое мое музыкальное впечатление, запомнившееся еще с детства. Скажу вам по секрету: мой отец — старый цыган. Он был дитя природы, как его предки. Браконьерство, свобода и страстная игра на скрипке и цимбалах — все это вошло в их плоть и кровь. Я и теперь еще люблю укрыться где-нибудь в таборе своих сородичей и ночью у костра играю, на скрипке старинные песни, памятные мне с детства».

Короче, я бросился в редакцию газеты, разыскал шефа. В кабинете у него я, вероятно, стукнул кулаком по столу или выкинул еще что-нибудь… Во всяком случае, этот господин снял очки и с удивлением воскликнул: «Послушайте, мы пишем для газеты! Нам же необходимо преподнести факты увлекательно! Не понимаю, чем вы недовольны…»

Сейчас-то я не стал бы так горячиться — ко всему привыкаешь… Да, пожалуй, это неизбежно: у тебя своя собственная жизнь, а в глазах прочих она выглядит совсем по-иному; а уж кто приобрел известность, тот и вовсе не принадлежит самому себе! Теперь мне трудно вспомнить, давал я это интервью в Ливерпуле, в Роттердаме или еще где-нибудь, но убежден, что когда я стал там в концертном зале за дирижерский пульт, публика и впрямь видела во мне великана, необузданного дикаря с развевающейся гривой, который со скрипкой в руках пляшет у цыганского костра. Успех я там имел грандиозный, фантастический. Не знаю, право… Возможно, этот молодой человек из газеты был не так уж далек от истины… или, по крайней мере, от того, что заменяет истину широкой публике и обществу.


Десять сентаво
(пер. И. Ивановой)

Нет, нет, это произошло не у нас, у нас ни одна газета ничего подобного себе не позволит, да и общественное мнение, народ, улица, так сказать, у нас не флюгер какой-нибудь. Произошло это в Лиссабоне во время одного из тамошних политических переворотов, когда пал один режим и власть захватил другой, как, собственно, бывает и в других государствах.

Сеньора Варгу это не особенно заботило, поскольку к политике он был равнодушен и лишь возмущался про себя, сетуя на то, что беспокойство, которое снова овладевает умами, отвлекает людей от занятий, по его мнению, куда более благородных и полезных. Словом, дон Маноэль любил покой и свое дело; он возглавлял Общество народного просвещения и неколебимо верил, что через врата просвещения народ придет к благополучию и свободе, что «в труде и учении — наше спасение» и тому подобное.

В то утро он был занят составлением писем — в Монсараж, относительно цикла популярных лекций по астрономии, и в Моура — по поводу беседы о гигиене младенцев, когда домой вернулась с покупками его прислуга, вся красная, с негодующе вытаращенными глазами.

— Вот, дождались, сеньор! — заявила она и бросила на стол помятую вечернюю газету. — Я ухожу от вас, сеньор! Я женщина порядочная и в таком доме служить не стану!

— Что такое? Что такое? — удивился сеньор Варга, поверх очков взглянув на газету. И оторопел: прямо на первой странице он увидел жирный заголовок:

РУКИ ПРОЧЬ, СЕНЬОР МАНОЭЛЬ ВАРГА!

Сеньор Маноэль Варга не поверил глазам своим.

— Откуда вы это взяли, несчастная? — воскликнул он.

Газету дал ей мясник и показал статью, да и все только об этом и говорят. А еще все говорят, и что этого, мол, так оставлять нельзя и презренному изменнику и собаке дону Варге не место на их улице.

— Кто же эти «все»? — в недоумении переспросил сеньор Варга.

— Все, — хозяйки, служанки, мясник и пекарь.

— Я у вас больше не останусь, — яростно взвыла она, заливаясь слезами. — Ведь они же придут сюда и спалят дом — и правильно сделают! Вот тут в газете черным по белому написано, кто что творит и что за всем этим кроется… И это — благодарность за мою верную службу!

— Пожалуйста, оставьте меня одного, — попросил удрученный дон Маноэль. — А если вы и вправду хотите уйти, я вас не удерживаю.

И тогда наконец он смог прочесть, что же было написано в газете.

РУКИ ПРОЧЬ, СЕНЬОР МАНОЭЛЬ ВАРГА!

«Скорее всего, это какой-нибудь другой Варга», — подумал он с робкой надеждой, продолжая читать дальше. Увы, речь все-таки шла о нем. «Народ покончит с вашей так называемой „просветительской“ деятельностью, сеньор Варга, которой вы годами отравляли души наших людей! Народ отвергает глубоко чуждое ему, насквозь прогнившее просвещение, которое порождает в нем лишь нравственную порочность, слабоволие и внутреннюю неуверенность; народ больше не позволит вам, сеньор Варга, под видом полезных сведений распространять свои подрывные идеи среди молодежи и простого люда…»

Сеньор Варга выронил газету и опечалился. Что же подрывного в его занимательной астрономии или в лекциях о гигиене младенцев? Он не понимал, да и не пытался этого понять. Он просто верил в просвещение и любил народ, вот и все. Сколько людей ходило на эти лекции, а теперь тут пишут, что никому, мол, они не нужны и что народ с возмущением отвергает их. Сеньор Варга покачал головой и попытался читать дальше. «Если власти не примут мер против ваших безобразий, наш пробудившийся народ сам наведет порядок, и тогда берегитесь, сеньор Маноэль Варга!»

Сеньор Маноэль Варга аккуратно сложил и разгладил газету. Это конец, сказал он себе. Однако он все равно не понимал, что же так вдруг изменилось на свете и в людях и отчего то, что вчера было хорошо, сегодня в одно мгновение стало вредоносным и губительным. Но еще меньше он понимал, откуда ни с того ни с сего в людях взялось столько ненависти. Боже праведный, столько ненависти! Старый дон Маноэль покачал головой и посмотрел в окно на площадь Сао-Жоао. Площадь была очаровательна и мила, как обычно, оттуда доносились веселые крики детей и лай щенка. Сеньор Варга снял очки и медленно стал протирать их. Боже праведный, столько ненависти! Да что же это сделалось с людьми? Верно, за ночь все переменилось. А служанка… сколько лет она живет у него… Сеньор Варга с тоской подумал о своем вдовстве… А живи сейчас покойница жена — неужто и она переменилась бы?..

Сеньор Варга вздохнул и поднял телефонную трубку. Позвоню-ка я своему старому другу де Соузе, решил он, Соуза мне посоветует что-нибудь…

— Алло, говорит Варга.

Молчание.

— Соуза слушает. Что вам угодно?

Сеньор Варга слегка запнулся.

— Только… спросить. Вы читали эту статью?

— Читал.

— Простите… что же мне делать?

Нерешительное молчание.

— Ничего. Вы должны осознать, что… времена изменились, не так ли? И поступайте применительно к обстоятельствам.

Дзинь.

Сеньор Варга не мог попасть петлей трубки на крючок. И это был его лучший друг. Как все может перемениться! «Поступайте применительно к обстоятельствам», но как? Как должен вести себя человек, которого ненавидят? Тоже начать ненавидеть? И как пробудить в себе ненависть, если всю жизнь ты учил любить?

Что же, буду вести себя применительно к обстоятельствам хотя бы с точки зрения соблюдения формальностей, решил дон Маноэль, и он сел за стол и ровным почерком написал, что слагает с себя обязанности председателя Общества народного просвещения. В связи с изменившимися обстоятельствами и так далее. Сеньор Варга перевел дух и надел шляпу. Лучше самому отнести письмо и поскорее с этим покончить.

Варга шел по улице предместья, и ему казалось, что и дома смотрят на него как-то по-другому, чуть ли не враждебно, тоже, видимо, в связи с изменившимися обстоятельствами. Соседи, верно, говорят меж собой: «А-а, это тот самый Варга, который отравляет душу народа». А кто-нибудь тем временем, глядишь, мажет его ворота дегтем — ничего удивительного. Сеньор Варга пошел быстрее, применяясь к обстоятельствам. Видно, придется переселиться в другое место, мелькнуло у него в голове, продать свой домишко… словом, вести себя применительно к обстоятельствам, а?

Сеньор Варга сел в трамвай и забился в угол. Два-три пассажира читали как раз ту самую газету. «Руки прочь, сеньор Маноэль Варга!» «Если меня узнают, — подумал про себя дон Маноэль, — вон тот сумрачный господин наверняка покажет на меня пальцем:

— Видите? Это тот самый Варга, который распространял подрывные идеи! И у него еще хватает совести показываться на людях!

Выйду-ка я лучше из трамвая, — со стесненным сердцем подумал сеньор Варга, ощущая на себе враждебные взгляды, — Господи, как человеческие глаза умеют ненавидеть!»

— Билетик, сеньор! — раздался над ним голос кондуктора.

Сеньор Варга даже вздрогнул и вытащил из кармана горсть мелочи, но тут одна монетка в десять сентаво выскользнула и покатилась под лавку.

Кондуктор стал искать ее.

— Бог с ней, — отсчитывая деньги, торопливо проговорил сеньор Варга, не желая привлекать к себе внимания.

Сумрачный господин отложил газету и наклонился, высматривая под лавкой монетку.

— В самом деле, она того не стоит, — нервно уверял его дон Маноэль.

Что-то проворчав, господин полез под лавку, остальные пассажиры с интересом и пониманием наблюдали за ним.

— Наверно, сюда закатилась, — говорит будто про себя другой господин и опускается на корточки, чтобы лучше видеть.

Сеньор Варга сидит как на иголках.

— Благодарю вас… спасибо, но в самом деле не стоит, — лепечет он.

— Вот она! — восклицает второй господин, засунувший голову под лавку. — Здесь она, негодная, только в щели застряла. Нет ли у вас ножичка?

— Нет, — виновато произносит дон Маноэль, — ну, пожалуйста, прошу вас… она не стоит ваших усилий…

Тут третий господин откладывает газету и, ни слова не говоря, начинает рыться в карманах, достает кожаный футляр, а из него — серебряный ножичек.

— Покажите где, — обращается он ко второму господину, — я ее достану.

Весь трамвай с напряжением и радостью следит, как третий господин ковыряет ножичком в полу.

— Сейчас! — довольно рокочет он, монетка выскакивает и катится дальше.

Четвертый пассажир наклоняется и ловит ее.

— Вот она! — торжествующе объявляет он, красный от натуги, распрямляется и, пыхтя, протягивает ее сеньору Варге. — Пожалуйста.

— Спасибо… благодарю вас, господа, — лепечет растроганный сеньор Варга. — Вы были очень любезны, и вы, господа, тоже, — вежливо раскланивается он на все стороны.

— Не стоит благодарности, — бурчит третий господин.

— Не за что, — отзывается второй.

— Главное, что нашлась, — добавляет первый.

Пассажиры улыбаются и кивают. Главное, что нашлась, ура!

Сеньор Маноэль Варга, розовый от смущения и всеобщего внимания, сидит, не шелохнувшись, и тем не менее видит, что тот с ножичком, подымает газету и принимается читать статью «Руки прочь, сеньор Маноэль Варга!».

Когда Сеньор Варга выходит из трамвая, пассажиры дружески кивают ему, а читатели газет поднимают глаза со словами:

— Аdeus,[3] сеньор!


Примечания


1

Рассказ «Ореол» впервые опубликован в газете «Литове новины» 24 апреля 1938 года.

(обратно)


2

В чешском языке сходные по звучанию слова: gloriola (ореол); и variola (оспа).

(обратно)


3

Прощайте (португ.).

(обратно)

Оглавление

  • Прожигатель жизни (пер. И. Ивановой)
  • О последних делах человека (пер. И. Ивановой)
  • Чудо на стадионе (пер. И. Ивановой)
  • Судебный случай (пер. И. Ивановой)
  • Черт (пер. И. Ивановой)
  • Паштет (пер. И. Ивановой)
  • Контора по переселению (пер. В. Мартемьяновой)
  • Первый гость (пер. И. Ивановой)
  • Проект (пер. И. Ивановой)
  • Общество кредиторов барона Бигари (пер. И. Ивановой)
  • Тонда (пер. И. Ивановой)
  • Если бы в суде заседали дипломаты (пер. О. Малевича)
  • Ореол[1] (пер. Ю. Молочковского)
  • Человек, который умел летать (пер. Ю. Молочковского)
  • О всемирном потопе (пер. И. Ивановой)
  • Интервью (пер. О. Малевича)
  • Десять сентаво (пер. И. Ивановой)
  • X