Муаммар Аль-Каддафи - Наш Современник, 2002 № 01

Наш Современник, 2002 № 01 932K, 219 с. (НС (журнал): Наш современник, 2002-1)   (скачать) - Муаммар Аль-Каддафи - Василий Иванович Белов - Саддам Хусейн - Станислав Юрьевич Куняев - Сергей Георгиевич Кара-Мурза - Сергей Николаевич Семанов - Журнал «Наш современник»


Неосторожный и необходимый (Наш современник N1 2002)

Неосторожный и необходимый

 

Минул год с той стылой морозной полночи с 24-го на 25 января, когда скончался верный друг нашего журнала, выдающийся литературовед, историк, публицист, критик — Вадим Валерианович Кожинов, человек, чья жизнь и судьба, Слово и Дело являли собой пример беззаветного служения России. Русская литература, русская мысль, сама Русская Земля — во всем объеме этого величественного понятия — понесли потерю невосполнимую. Ибо исключительная по широте и мощи творческая деятельность Вадима Кожинова (особенно в последние пятнадцать-двадцать лет) не только будила в русских людях национальное самосознание, воскрешала давно подзабытое самоуважение, но и — главное — властно порождала стремление мыслить, искать Истину не в потемках поверхностных представлений, а в свете Любви и подлинного мудрого Знания.

Вадим Валерианович был удивительно, до самозабвения, щедрым человеком, и ему никогда не хватало времени “на себя лично” — вне непосредственной связи с его основным (а по сути, единственным) делом служения русской культуре и Отечеству нашему. Еще несколько лет назад один из его учеников обращался к Вадиму Валериановичу с настойчивым предложением — написать о нем книгу. “Потом, Миша, когда умру, тогда и напишете”, — отмахивался Кожинов. Где-то за полгода до смерти он получил подобное же предложение от одного из издателей, причем речь шла о том, что Вадим Валерианович лишь продиктует на аудиокассеты свои мемуары, а уж литобработчик переложит их на бумагу. Чувствуя, что время — на исходе, Вадим Кожинов согласился. Надиктовал одну кассету — и все. С горечью объяснил — не получается, не могу говорить в пустоту. Всю жизнь проведший в теснейшем живом общении с великим множеством самых разных людей: от простого рабочего до академика, привыкший ответственно относиться к своему слову, он, действительно, не мог “поверять” свою судьбу электронной коробке и неведомому “соавтору”. Ему как воздух необходимы были слушатели-собеседники. Причем его отношение к ним — таким непохожим, таким различным — правильно будет определить его же собственными словами из письма к составителю предлагаемого читателям материала: “...замечу, что мне вообще очень свойственно (и я даже с молодых лет сознательно развивал в себе это свойство) видеть в людях прежде всего и главным образом “хорошее” (ты, надеюсь, с этим согласишься; ведь даже когда я кого-либо браню — того же Куняева, — я нисколько не перечеркиваю его достоинств — в отличие от, думаю, большинства людей в таких ситуациях)”.

Непрост и противоречив был путь становления этого выдающегося русского человека: полная аполитичность в ранней юности — краткий, но (как и всегда у него) бурный всплеск чисто советского патриотизма (вступил в комсомол, уже будучи студентом МГУ) — период либерального вольномыслия и — наконец, после встречи с М. М. Бахтиным, — выход на столбовую дорогу жизни, которую и преодолевал он с титаническим упорством почти сорок лет — до смертного креста.

К скорбной годовщине памяти Вадима Валериановича редакция “НС” подготовила подборку кратких воспоминаний о нем его коллег, тех, с кем он был дружен, и тех, кого судьба одарила пусть редкими, но незабываемыми, животворящими встречами. Конечно, невозможно таким образом полноценно представить масштабную и многогранную, в чем-то даже феерическую, личность сквозь призму “разношерстных” воспоминаний, но своего рода “штрихами к портрету”, мы надеемся, они могут послужить. Образ и значение Кожинова раскроются в будущем. Наша задача — дать представление о живом Вадиме Валериановиче.

Мы публикуем (с некоторыми сокращениями) все поступившие в редакцию материалы, ибо знаем, что продиктованы они любовью или просто искренним добрым чувством. А когда это есть, можно себе кое-что и “позволить”... Представляем, как смеялся бы Вадим Валерианович, читая о себе — молодом — воспоминания С. Семанова, как задумался бы над некоторыми суждениями Г. Гачева, С. Кара-Мурзы, М. Грозовского и др., как радостно-тоскливо заныло бы его сердце при чтении искренне болевого “антинекролога” А. Васина...

В России сейчас — снег... До боли любимая им земля укрыта белым саваном, под ним и единственное место покоя Вадима Кожинова. Но звучит в душах наших чин Литии:

“...Душа его во благих водворится, и память его в род и род”.

От редакции

 

Алексей Пузицкий

 

БРАТ

Вадим — мой двоюродный брат. И помню его как близкого родственника.

До войны мы жили одной семьей в ветхом двухэтажном домике около Девичьего поля. На втором этаже. Три комнатушки занимала наша семья, и рядом ютилась семья Кожиновых. Весь дом когда-то купил наш с Вадимом дед, действительный статский советник В. А. Пузицкий, скопивший на него из жалованья директора гимназии.

Отец Вадима уже тогда был большим специалистом в области коммунального хозяйства, и перед самой войной они получили жилье в доме возле Донского монастыря. Но общение было частым. Родственники собирались по разным поводам и у нас, и у Кожиновых, и у Араловых. Отец Вадима, Валериан Федорович, был интереснейшим человеком. Очень образованным, музыкальным. Великолепно играл на мандолине и пел русские песни и романсы. Мать, Ольга Васильевна, удивительно хлебосольная и энергичная женщина. Это они собрали большую, ценную библиотеку и передали своим детям страсть к чтению и знаниям. В семье были талантливые архитекторы, врачи, инженеры, ученые. Я заслушивался их разговорами во время застолий. Все это были люди, жившие во время великих событий России, трагических и радостных. Им было что вспомнить и рассказать.

Муж одной из сестер моей и Вадима бабушки, Семен Иванович Аралов, был незаурядным человеком. Офицер царской армии, выбранный солдатами в конце Первой мировой войны в полковой комитет, стал большевиком и членом Реввоенсовета, докладывал Ленину обстановку на фронтах, знал Троцкого и Сталина.

Революция семнадцатого года разделила нашу семью на две части. За красных и за белых. С. И. Аралов, С. В. Пузицкий (наш с Вадимом дядя) стали крупными красными деятелями. Дед по матери, С. Г. Лаврененко, собирал лошадей для Буденного. В прошлом помещик на Брянщине, он знал толк в лошадях. Революцию считал справедливым возмездием за грехи помещиков и царя. И никогда не сожалел о потерянном поместье и даче в Алуште. Последние годы работал сторожем в парке им. Горького. А вот С. В. Пузицкий, игравший первостепенную роль в захвате Б. Савинкова и генерала А. Кутепова, получивший за эти операции орден Красного Знамени и знаки Почетного чекиста, был расстрелян в 1937 г.

Наш дед, В. А. Пузицкий, к слову сказать, бывший в свои университетские годы домашним учителем у внуков великого Ф. И. Тютчева, был истым монархистом и “черносотенцем”, терпеть не мог “красных” и даже завещал похоронить его “подальше от красных”, что и было выполнено: на Ваганькове, где покоятся теперь и родители В. Кожинова и мои. Но он же преподавал русский язык и литературу в Москве в двадцатые годы, не поддаваясь на призывы бойкота Советов: — Я не могу допустить, чтобы русский народ был безграмотным, — это его слова.

Брат матери ушел с белыми, работал во Франции, участвовал в Сопротивлении, после войны вернулся в Союз, но это особая история. Были и другие родственники в лагере белых.

И, может быть, общение со столь разными и интересными людьми определило и широту интересов Вадима: литература, история, экономика, политика, музыка и многое другое.

Вадим выбирал всегда свой путь. Рано женился, несмотря на яростное сопротивление матери. Нужно было знать характер его мамы! Паспорт Вадима она спрятала, но он ушел из дома и женился. Мать, кажется, так и не простила его окончательно за бегство.

Затем он учится в МГУ, увлекается Маяковским, стихи которого читает со страстью у нас дома, где эти жесткие ритмы не всегда оцениваются. Появляется иногда с какими-то экзотическими личностями. Однажды привел, к ужасу моих родителей, негра, приехавшего в Союз с Ямайки, кажется. Но после нескольких стопок и Диминых песен под гитару все страхи забылись и восторжествовал интернационализм. Пел Вадим классно, выбирая то необычные, новые песни, то старые романсы из репертуара своего отца. Очень любил ошарашить слушателей чем-то странным. Поет: “Белая армия, черный барон...” и т. д. Затем неожиданно заканчивает: “... церкви и тюрьмы сравняем с землей. И на развалинах царской тюрьмы новые тюрьмы построим мы”. К ужасу присутствующих. И под его ухмылку.

Однажды весь вечер пел новые, непривычные песни. Окуджава, — пояснил он. Это было задолго до всеобщей известности барда. И пел он немного по-своему, не по-окуджавски. Я записал все на магнитофон. Возможно, эта кассета хранится до сих пор в столе. Поищу. Или декламировал странные полустихи, полуругательства: “Дамба, клумба, облезлая липа, дом барачного типа, коридор, восемнадцать квартир, на стене лозунг: “Миру — мир”...” Холин, — объявлял Вадим. Или Слуцкого: “Лошади умеют плавать, но нехорошо, недалеко...” Или: “Евреи хлеба не сеют...” Тогда все это было необычно, но я слушал, развесив уши, и потом пытался поразить приятельниц, воспроизводя Димин репертуар. Возможно, он был одним из первых открывателей будущих знаменитостей. Страсть открывать новое и талантливое горела в нем всю жизнь.

Однажды он привел меня на выставку картин О. Рабина, устроенную в большой квартире на набережной Москвы-реки. Картины поражали необычностью и мрачным взглядом художника на жизнь. Селедочные скелеты на фоне черных бараков и ржавых консервных банок и тому подобное. Все это оценивала восхищенная богемистая публика, слонявшаяся из комнаты в комнату. Мальчики и девочки. Присутствовал сам автор. Увидел я и И. Холина, стихи которого так созвучны картинам. Все необычно. Бог спас меня от этой компании, и я больше там не появлялся.

Вадим был тогда близок к “инакомыслящим” и не скрывал этого. Позже меня поразила его оценка судьбы нашего погибшего в 37-м дяди: “Революция всегда пожирает своих детей, и дядя пострадал за грехи свои...” После реабилитации дяди и многих книг и фильмов о нем звучало это странно. Но мы привыкли к его эпатажу и не сердились. Он был очень дружен с моим старшим братом Женей, и часто вся разнородная и высокообразованная компания обсуждала за нашим столом казусы истории, языкознания и Бог знает чего еще. Не без выпивки, конечно. При поощрении моего отца, любившего такие застолья. Для меня это был домашний увлекательнейший университет, который можно было посещать, сидя в углу комнаты. Мне также доверялось ставить пластинки на патефон. Когда были танцы. И, конечно, Вадим всегда пел под гитару. Мои первые уроки гитары я получил от него. Иногда я с осуждением слушал о “похождениях” Вадима, может быть, и вымышленных. Я был “правильный” и озорство старших братьев не одобрял.

Приятель Жени и Вадима Арманд Хаммер, сын известного американского миллионера Хаммера, часто бывал у нас. Он учился в школе вместе с Женей. Вырос в России. После войны под хохот присутствующих рассказывал о своих взаимоотношениях с “хвостами”, часто его сопровождавшими. Войдя в трамвай, он говорил кондуктору: “Один билет за меня, и один за того человека”. “Хвост” ведь билет не покупал. При Хрущеве, когда наладились отношения с Америкой, Хаммер-отец пригласил сына приехать к нему. Арманд уехал, и все мы ждали, вернется или нет. Вернулся. Рассказывал о встрече, полете на личном самолете и о тоске, вскоре его обуявшей. Часто он бегал в магазин при посольстве и покупал русскую льготную водку, усмиряя ностальгию.

После смерти родителей Вадима и моих, случившейся примерно в одно время, застолья стали реже, связь поколений рвалась, и Вадима я стал встречать только по важным поводам. И судил о нем по его публикациям, иногда звонил ему или заходил на Молчановку. Всегда у Вадима была новая тема для разговора, обычно связанная с новой проблемой, его захватившей. То монгольско-русские отношения во время ига, то влияние всемирного капитала на нашу жизнь. Я не всегда воспринимал на веру его мысли, они часто расходились с моими стереотипами. Я был технарь с убогим гуманитарным образованием и интернационалистским воспитанием и относил его суждения к загибам оригинала. Потом во многом жизнь подтвердила правоту Вадима.

Довольно равнодушно Вадим относился к регалиям и степеням. Видимо, из-за суеты и явного “скрипа”, сопутствующего защите докторской диссертации, Вадим ограничился при “работе” над ней одним лишь заголовком. Возможно, были и другие причины. Но книги его выходили. Он никогда не жаловался на препоны в их изданиях, хотя их было предостаточно.

Тесней стали наши отношения после событий 93-го года. Я прибежал к нему после бойни на Пресне, хотелось знать его оценку трагедии. Он долго слушал и почти предсказал дальнейшие события. Никогда он не поддерживал “дерьмократический” режим, и его голос был и есть одним из самых весомых приговоров режиму.

Вадим не сомневался в своих оценках многих талантливых поэтов и всячески их поддерживал. И жизнь чаще всего подтверждала его чутье. Я далек от литературы и истории. Но низко склоняю голову перед моим двоюродным братом за его мужество и вклад в борьбу против современной бесовщины.

...Текла бесконечная людская река прощания с Вадимом Кожиновым к маленькой церкви на Арбате. Его знают и ценят в России. А это лучшая ему награда.

Гелий Протасов

 

У СТЕН ДОНСКОГО МОНАСТЫРЯ

Я давно хотел проследить, как сложился жизненный путь моих одноклассников, выпускников десятого класса (1948 г.) 16-й школы. Этими мыслями я в самом конце 2000 года поделился с Вадимом Кожиновым.

Надо сказать, что после окончания учебы мы с ним ни разу не встречались, я не читал его произведений, а лишь изредка слышал о нем как о писателе, литературном критике и публицисте.

Лично моя судьба в течение 40 лет была связана с Советской Армией, а именно — с освоением новейшей техники, начиная с атомного оружия и кончая искусственными спутниками Земли.

Передо мной встал вопрос, как же отыскать Вадима и, вообще, захочет ли он общаться со мной по прошествии стольких лет. В школе мы с ним учились с 1943 г., с шестого класса. Особой дружбы между нами не было, хотя я относился к нему с уважением за его знание истории и необузданный характер. Я тоже интересовался историей, однако Вадим мог дать сто очков вперед любому школьному любителю истории.

Контингент учащихся в нашем классе был самый разный. В нем учились дети как высокопоставленных советских чиновников, министров, известных артистов и ученых, так и дети рабочих и служащих.

Разношерстность “контингента” и значительное число учащихся из известных семей объяснялось тем, что в 1937—39 годах на Большой Калужской улице были построены “сталинские дома”. В них переехали семьи известных ученых, артистов и советской интеллигенции. Соответственно уровень воспитания “контингента” был разным. Поэтому между учащимися проходила незримая граница, разделяющая “интеллигентов” и “босяков”. Вадим по своему воспитанию относился к “интеллигентам”.

Вспоминаются уроки истории, на которых наша “историчка”, Зоя Федоровна, заставляла нас заучивать до десятка разных исторических дат. Мы, “босяки”, конечно, делали шпаргалки. Вадим же отвечал на вопросы без всяких “шпор”, а потом к ним добавлял такие исторические подробности, что удивлял не только нас, но и нашу учительницу.

Но когда проходил урок математики под руководством Ангелины Федоровны, то для некоторых из нас, в том числе и для Вадима, наступали критические моменты. Не знаю, почему, но она просто свирепела, если кто не мог решить задачи или примера. Она в буквальном смысле хватала такого ученика за шиворот и начинала таскать его с криками: “Болван! Дурак! Баран!” — от одного края доски до другого, тыкая его головою в классную доску. Ткнув бедолагу в один край доски со словами “Болван! Видишь, что ты здесь написал?!”, — а он с испугом отвечал: “Вижу”, — она тащила его в другой край и, тыкая его головой в доску, кричала: “А теперь, что ты, баран, написал, видишь?” Ошалелый от страха ученик отвечал: “А теперь не вижу”. В классе раздавался дружный хохот. Вот так преподавала математику наша “математичка” по прозвищу “Евглена зеленая”. Но вот с Вадимом ее методика обучения потерпела неудачу. Свою манеру таскать за шиворот у доски она в основном практиковала на физически слабых учениках. Когда она попыталась проделать этот эксперимент над Вадимом, а он был невысокого роста, то он ей сказал что-то такое, что она уже больше никогда не применяла к нему методов физического воздействия и обращалась без всяких ругательных слов.

Хотя Вадим и относился к числу “интеллигентов”, но он был далеко не маменькиным сыночком. Характер был у него достаточно взрывной, и он всегда мог, несмотря на физическое превосходство противника, достойно отстоять свою честь. В этой связи вспоминается один его конфликт со здоровым амбалом — сыном директора фабрики “Красный Октябрь”.

Этот так называемый наш “классный товарищ” был настоящим негодяем. Пользуясь своими здоровыми кулаками и продовольственными трудностями некоторых своих одноклассников, он заставлял их делать какие-нибудь пакости своим же товарищам или унижаться перед ним. За это он давал им или конфетку, или шоколадку. Он был доволен своим превосходством и хвастался перед всеми.

С каким-то непристойным предложением он обратился и к Вадиму, но получил ответ типа: “А пошел ты подальше...” Амбал ударил Вадима, тот ответил, завязалась жестокая драка, где физическое превосходство было на стороне “кондитера”. “Босяки” заступились за Вадима. Это еще раз повысило его авторитет — не побоялся вступить в драку со здоровенным подонком.

На протяжении всей учебы в школе Вадим был центром, вокруг которого формировался кружок из художественно одаренных ребят. Из них впоследствии вышли такие известные в нашей стране люди, как скульптор Бобыль, театровед Николай Запенин, художник Евгений Скрынников, главный директор (в 60-е годы) музея Кремля Евгений Сизов, писатели Алешковский, Семенов. Помню как они дружно защищали от “босяков” в 6-м классе старичка-учителя, преподававшего нам то ли уроки рисования, то ли скульптуру. Они вступали с нами в жесточайшие конфликты, когда мы пытались сорвать его уроки. Вадим же всегда был заступником этого учителя-гуманитария.

Вспоминаю один случай, когда я узнал, что Вадим не только любит историю, но и хорошо рисует. Между мной и Вадимом произошел конфликт. Прошло с тех пор свыше пятидесяти лет, но мне до сих пор стыдно за мой поступок. И только при нашей последней встрече я сумел попросить у Вадима прощение.

Это произошло, кажется, в 9-м классе. Он нарисовал на внутренней стороне тетради с десяток фигур рыцарей, одетых в разные доспехи, с оружием в руках — мечами, копьями, саблями и щитами. Рисунки были сделаны простыми фиолетовыми чернилами и выглядели превосходно. До сих пор я вижу их перед своими глазами. В перерыве между уроками он начал хвастаться этими рисунками и какими-то словами, сказанными при всем классе, задел меня. Я, вскочив на его парту, хотел отнять этот рисунок. Он пытался удержать его, в результате рисунок был порван. Я почему-то до сих пор помню тот косой разрыв.

Вадим не вступил со мной в драку, хотя я был готов к ней. Он только посмотрел на меня глазами, полными слез, и сказал: “Что же ты наделал?..” Причем никаких оскорбительных слов в мой адрес не последовало.

Хочется отметить дружбу Вадима с нашим одноклассником Николаем Запениным, двух знатоков истории и литературы. Вот на этой почве они и подружились.

Запенин, которого мы за его длинный рост и неимоверную худобу прозвали Дон Кихотом, был очень нервным и неуживчивым парнем. Проучился он в нашем 9-м классе всего год. Способностями к учебе он отличался слабыми, кроме знания истории и литературы.

Вместе с Вадимом они посещали различные исторические места Москвы, музеи, выставки. Со стороны Запенин и Кожинов как-то напоминали героев Сервантеса — Дон Кихота и Санчо Пансу. Однажды, при посещении этими “героями” исторического музея, им понравился один из небольших экспонатов и они решили взять его “на память”. Их заметила служительница музея и подняла тревогу. “Дон Кихот” был пойман и доставлен в отделение милиции. В милиции было заявлено, что виноват во всем “Санчо Панса”, он был якобы инициатором взятия экспоната из-за неудержимой любви к историческим реликвиям. Вадима вызвали на заседание педсовета, и встал вопрос об его исключении из школы. Однако чистосердечное признание своей вины и поручительство за него директора школы Николая Михайловича, учителя истории, помогли ему остаться в школе. Со стороны нас, одноклассников, предательство Запенина вызвало большое возмущение и еще большую неприязнь к нему. Вскоре он вынужден был перейти в другую школу. Правда, дружба двух “героев Сервантеса” не прервалась. Они продолжали дружить и после окончания 10-го класса, вплоть до гибели Коли Запенина в авиакатастрофе.

Другое похождение нашего юного историка по историческим местам Москвы также чуть не закончилось драматически. Это было связано с посещением Донского монастыря, недалеко от которого располагалась наша школа. Монастырь был официально закрыт для посетителей, но мы знали, как туда проникнуть. На территорию монастыря в период “советской культурной революции” 30-х годов были свезены многие исторические памятники царской России. В частности, там находилась и разобранная Триумфальная арка, установленная в честь победы над французами в войне 1812 г. Кроме того, на монастырской территории, как сейчас выясняется, находились захоронения и некоторых “врагов революции”.

Нас же, в том числе и Вадима, больше всего интересовали фрагменты исторических памятников — бронзовые рыцари, их доспехи, вооружение, а также красивые по архитектуре надгробья, установленные на могилах известных людей России и знатных москвичей.

История, случившаяся с Вадимом при очередном посещении Донского монастыря, была такова. Прогулявшись вдоль памятников, он вышел из монастырских ворот и увидел стоящую возле них легковую машину и около нее мужчину и женщину, осматривающих монастырскую стену. Как позднее выяснилось, это была супружеская пара из какого-то иностранного посольства. Они приехали к монастырю на экскурсию, но зная, что вход в него официально запрещен, не решались войти внутрь. Увидев выходящего из ворот молодого парня, они решились обратиться к нему с какими-то вопросами, связанными с этим памятником истории.

Тут, как говорил об этом сам Вадим, его “понесло”. В течение, наверное, целого часа он рассказывал историю возникновения монастыря, связанные с ним события. Видимо, эта “лекция” так понравилась иностранцам, что они попросили его показать и рассказать им о некоторых других памятниках Москвы. Вадим согласился и, усевшись в их автомашину с дипломатическими номерами, отправился продолжать свою экскурсию. Естественно, эта самодеятельность не осталась не замеченной соответствующими органами, и уже на следующий день Вадим давал свои показания не только директору школы.

Перед педагогическим советом школы опять встал вопрос, что делать с неугомонным историком? Однако снова “чистосердечное признание” своей вины и незнание правил взаимоотношений с представителями дипломатического корпуса помогли Вадиму избежать крупных неприятностей.

Однако энергичная натура Вадима не давала ему спокойствия. Следующий его героический подвиг был совершен на почве юношеских любовных увлечений.

У нас в те времена было раздельное обучение с девочками. Чтобы мы совсем не одичали без общения со слабым полом, в нашей школе был открыт кружок бальных танцев.

Мы, юноши по 16—17 лет, совершенно не имели понятия о танцах, как нужно танцевать, какие там делают “па” и как нужно себя вести с партнершей. Чтобы изучить эту “науку”, почти весь наш класс записался в танцевальный кружок, а Вадим был одним из первых. Партнершами для нас были девочки из 17-й школы.

Учили нас в основном бальным танцам типа “па-де-грас” и вальсам. Танго и фокстрот считались неприличными, и нас им не обучали. Помню, во время обучения нам было просто страшно прикоснуться к своим партнершам. Мне кажется, что среди ребят нашего класса не было ни одного, кто имел бы более близкое общение с женским полом.

Однако Вадим опять удивил нас, показав свой эмоциональный и неугомонный характер. Уже оканчивая десятый класс и готовясь к сдаче одиннадцати выпускных экзаменов на аттестат зрелости, узнаем, что Вадима снова вызывают на педагогический совет. Вопрос связан якобы с его женитьбой. Было ли так на самом деле или нет, нам — перед выпускными — было не до “разбирательств”. Единственное, в чем мы были твердо уверены, что Вадим, со своим неудержимым характером, и здесь мог опередить всех нас.

 

* * *

Сидя за письменным столом и вспоминая своих одноклассников, в том числе и Вадима Кожинова, я думал, как практически организовать встречу наших семидесятилетних однокашников. Было 25 января 2001 года. Вдруг по ТВЦ передают краткое сообщение, что скончался писатель Вадим Кожинов. С которым мы только месяц назад обсуждали эти планы... Вспомнились все детали нашей первой после окончания школы и, как оказалось, последней встречи у него дома.

Получив в Союзе писателей номер его домашнего телефона, я в течение месяца не решался позвонить ему, думая о том, как он отнесется к моему звонку: может, я преследую какие-нибудь корыстные цели, ведь его имя известно всей стране, даже за рубежом. Когда же я, наконец, позвонил ему и назвал себя, то услышал, что он готов встретиться со мной у себя дома. При разговоре с ним я упомянул, что в одной из газет прочитал заметку о наркоме продовольствия Скрынникове, однофамильце нашего одноклассника. Вадим сказал, что это и есть отец нашего школьного товарища, и просил меня захватить газету.

23 декабря, поколесив на машине изрядное время по переулкам и тупикам Арбата и не найдя нужного адреса, я отправился на розыски пешком. Наконец в одном из тупичков я нашел небольшой четырехэтажный дом с нужным мне адресом. Поднявшись по широкой лестнице на второй этаж, с некоторой робостью позвонил в квартиру. Интересно, как же через пятьдесят с лишним лет выглядит мой школьный товарищ? Узнаю ли я его, а он меня?

Когда дверь открылась и передо мной предстал худощавый мужчина в очках и с морщинистым лицом, то я вначале не смог узнать Вадима. Только сверкающие за очками озорные глаза напомнили мне неугомонного “школьного историка”. Он, видимо, тоже не сразу узнал меня. Время беспощадно...

Мы обнялись и расцеловались. Прямо с лестничной площадки я попал в просторный холл с высокими потолками, стены которого до самого верха были заставлены стеллажами с книгами.

Вадим усадил меня на уютный деревянный диванчик, и мы начали наши школьные воспоминания. Я рассказал о цели моего прихода к нему, о том, что хочу собрать выпускников нашего класса. Вадим горячо поддержал меня и сказал, что и он думал о том, чтобы написать историю наших судеб. Тут он, как всегда, преподнес очередной сюрприз: достал с полки одну из своих папок и вынул из нее рисунок с изображением моей головы в профиль (я вспомнил, что рисовал меня в школе А. Кузищин). Он протянул этот рисунок мне и сказал: “Возьми себе на память о нашей встрече”. Я был несказанно обрадован такому подарку.

Затем он вынул из этой же папки еще один листок, на котором была нарисована схема расположения нашего выпускного класса и фамилии учеников, кто за какой партой сидел, а также их адреса и телефоны. Это вообще была бесценная информация для установления контактов. Я хотел взять себе этот листок с адресами, но Вадим сказал, что отдаст его мне при следующей встрече. Но смерть Вадима нарушила все наши дальнейшие планы.

Вспоминая одноклассников, Вадим отметил, что из нашего класса вышли еще два известных писателя — Алешковский, проживающий в настоящее время в США, а другой — Георгий Семенов. Одного из этих “инженеров человеческих душ” я хорошо помню по школьным событиям.

Алешковский был маленького роста, очень юркий и хулиганистый паренек. Он всегда водился со старшими уличными ребятами, некоторые из них за свои “подвиги” состояли на учете в милиции. Ссориться с ним было опасно, так как его приятели — “огольцы” — могли устроить кровавую разборку. Сама же будущая знаменитость особыми способностями к учебе не отличалась, но была злопамятна и даже жестока.

Став писателем, Алешковский часто контактировал с Вадимом, в частности в том смысле, что резко критиковал его книги и статьи, направленные против сионизма. Сам же в своих сочинениях, ныне благополучно здравствующий в США, Алешковский активно защищает и восхваляет сионистские взгляды.

Вспомнили мы с Вадимом и нашего единственного золотого медалиста, сына дворничихи, брошенного своим отцом, Бориса Скотникова. Воспитываясь в тяжелых материальных условиях, он прекрасно учился. За все время учебы он получал по всем предметам только пятерки, а по своему характеру вовсе не был мальчиком-паинькой. После окончания школы он закончил физико-технический факультет МГУ, защитил докторскую, стал профессором. Работал по созданию систем ориентации искусственных спутников Земли в ОКБ Королева. Здесь мы с ним тоже встречались, когда я занимался вопросами управления космическими объектами. К сожалению, в 1999 г. он ушел из жизни.

Во время нашей с Вадимом беседы он попросил меня показать статью о наркоме продовольствия Скрынникове. Прочитав заметку, быстро схватил телефонную трубку и, набрав номер нашего одноклассника Скрынникова, громко закричал: “Женя! тут у меня сидит Гелий Протасов, он принес заметку в газете о твоем отце”. Затем он передал мне телефонную трубку, и я услышал еще один голос из прошлого... Женя тут же пригласил меня на свой вокальный концерт в Дом славянской дружбы. Я был несказанно удивлен. Евгений считается в Москве известным художником, но что он выступает как исполнитель русских романсов и итальянских песен, меня очень поразило. Оказывается, что он в свое время окончил не только художественное училище, но и музыкальное училище им. Гнесиных.

В конце нашей встречи Вадим спросил меня, продолжаю ли писать что-нибудь, так как в школе меня одолевал “стихотворный зуд”. Я ответил, что моя тематика — не лирика, а стихотворная летопись происходящих в нашей стране и в моей личной жизни событий. Вадим попросил оставить ему некоторые написанные мною “летописи”. Более подробно мы решили поговорить о них при дальнейших наших встречах.

Прощаясь, Вадим сказал, что наша следующая встреча состоится после того, как он выйдет из больницы. Правда, в течение всего нашего разговора он ни разу не обмолвился о своей болезни и не пожаловался на здоровье. Это еще раз подчеркивало его энергичный дух и сильный характер.

На прощание он взял с полки одну из последних своих книг “Загадочные страницы истории ХХ века. Черносотенцы и Революция”. Сделав на ней дарственную надпись, он протянул ее мне со словами: “Хотя ты и был из хулиганов, но к тебе я относился с уважением. Ничего плохого о тебе за те школьные годы я не могу вспомнить”.

 

* * *

...Гражданская панихида состоялась в Институте мировой литературы им. Горького. Огромное количество народа, пришедшего с ним проститься, говорило само за себя: как много людей почитало его литературное творчество и его общественную деятельность.

Когда внесли гроб с телом Вадима, я заплакал. Слезы непроизвольно полились из моих глаз. Я плакал, может быть, еще и оттого, что навсегда уже прошли лучшие годы, что не удалось свершить задуманные с Вадимом планы по сбору наших “семидесятилетних школьников”. Может быть, плакал оттого, что так быстро проходит наша жизнь и все кончается — по воле Всевышнего.

Дальнейшее прощание с Вадимом — отпевание в церкви Симеона Столпника, что на углу Поварской и Нового Арбата, похороны на Введенском (немецком) кладбище в Москве, поминальное застолье в его доме — прошло как обычно при таких случаях. Единственно, при выходе с кладбища, у меня состоялся неожиданный разговор с женщиной моих лет. Как потом оказалось, первой любовью Вадима.

К своим воспоминаниям о Вадиме я хочу добавить некоторые воспоминания Евгения Скрынникова, с которым он на протяжении многих лет поддерживал отношения.

Скрынников вспоминает о Вадиме, как о глубоко романтической натуре и талантливом парне, который отлично пел, хорошо играл на гитаре, сочинял стихи. В нем было много светлого юношеского обаяния. Они даже были в отроческие годы влюблены в одну и ту же девушку, перед которой состязались в своих интеллектуальных способностях, стихах, исполнении романсов под аккомпанемент гитары.

Вадим, как вспоминает Скрынников, очень любил классическую музыку, особенно концерт Мендельсона для скрипки с оркестром. Когда Вадим звонил Жене по телефону, то прежде чем начать “разговор за жизнь”, он частенько включал этот концерт и спрашивал его мнение о нем. “Кто не понимает этой музыки, тот не понимает ничего”, — обычно резюмировал Вадим. Возможно, тогда, под влиянием этой классической музыки, — замечает Скрынников, — формировалось его дарование как писателя-философа.

В начале 60-х годов, в эпоху посиделок на кухне, — вспоминает далее Скрынников, — Вадим не боялся устраивать у себя дома выставки запрещенных художников и чтение “недозволенных” литературных произведений. Эти выставки были как бы предшественниками тех, которые устраивались на Малой Грузинской под бдительным оком милиции. Однако, вспоминает Скрынников, главным в Вадиме была его любовь к России, любовь к русскому народу, любовь к русской истории. Привожу дословно сказанное о Вадиме Скрынниковым: “Меня всегда поражало в нем кипение какой-то нервной энергии, его быстрая реакция и немедленный отклик на явления современного искусства. Поэтические имена сменялись одно за другим — Передреев, Тряпкин, Рубцов... Однако везде и всюду чувствовалась его гражданская и человеческая позиция, в основе всегда оставались Россия, Русское искусство, Русское слово. Еще поражала его способность расставить все акценты точно и убедительно, опираясь на факты, и в исторической перспективе”.

 

 

Георгий Гачев

 

ВАДИМ — НЕОБХОДИМ

У поэта Владимира Соколова в стихотворении есть такая рифма: “с Вадимом — необходимым”. И это точно — даже научно точно сказано: думая и о жизнях наших, и о литературе, и о ситуации в культуре и идеях, — не обойти этого человека, явление значительное и знаменательное.

Хотя учились мы с Вадимом Кожиновым на филологическом факультете МГУ в одно время, но он все же на курс меня младше, или на два, а это для юношей — большая разница. В нем была советская романтическая мифология — Революции, Гражданской войны, 30-х годов — весь этот высокий идеализм... Но он был более свободен от сего очарования, нежели, например, я и Бочаров Сергей, кто в комсомоле всерьез живали душой в те годы студенческие.

Вообще, окидывая взглядом свою жизнь, ощущаешь себя как шахту, где много пластов-шихт: идей, идеалов, эпох миросозерцаний. Так что разные культурные слои, как в археологических раскопках, в себе можешь обнаруживать. И это, слава Богу, в тебе толща — не тоща: глубина и богатство, полифония между голосами-мирами, то, чем можно жить внутри себя, во внутреннем диалоге собеседовать-обсуждать постоянно. Из субстанции самого себя прорастают сюжеты на промышление. Не соскучишься: полнота внутренней жизни так образуется — не монотонность, но радужность и пестрота.

Вот и в Вадиме немало эпох отложилось и сказалось — культурных слоев, рудоносных жил. Причем, по темпераменту живой и отзывчивый, увлекающийся, он всему отдавался безоглядно и безрезервно. Хотя — стоп! Где-то “реле” МЕРЫ, даже прагматической, в нем срабатывало — как у Рабле сказано Панургом “вплоть до костра — исключительно”...

Так что и его жизнь, и то, что написал: книги, статьи — это все “исповедь горячего сердца”. Да, когда мы, уже став друзьями в ИМЛИ в конце 50-х годов, “три мушкетера” теории литературы: Кожинов, Бочаров и я, — приравнивали себя к братьям Карамазовым, Кожинов выходил Митя, Бочаров — Алеша, я же — Иван. Он открыто страстный — и потому контактный, и сколько людей за жизнь могли и могут считать себя его друзьями, приятелями, и скольких он сводил между собой! Не счесть!

Он, живо интересующийся всем, сам как фонтан идей, щедро их раздаривающий, оказался притягательным центром для многих творцов в литературе — особенно поэтов чувствовал и с восторгом декламировал, приглашая восхищаться. Сколько стихов звучит во мне в его интонации! Начиная с Бориса Слуцкого (“Бог ехал на пяти машинах”, “А зуб за зуб не отдадут,/ За око око — не уплатят!”), Анатолия Передреева (“Разлагаются все содружества,/ Все супружества и сотрудничества/ — Собутыльничество живет!”), Николая Рубцова (“Ах, что я делаю, зачем я мучаю/ Больной и маленький свой организм?”), Юрия Кузнецова, Владимира Соколова, Юза Алешковского...

И это в нем было непрерывно. Он все время открывал новых современных поэтов, и во многих начинавших он своим чутким пониманием вливал уверенность в силах — и таким образом создавал!..

Немаловажно и то, что он вдохновенно играл на гитаре — и как проникновенно пел русские романсы! Еще и на этот огонек льнули к нему мужи и жены; душа компании везде, куда ни заедет: в Питер (через него в 60-е годы на Евг. Рейна мы вышли), в Одессу — там с Сукоником и Голубовским... И это только на моем горизонте — скудном. А его разъезды по стране! Особенно из провинции к нему слетались. Ну да: не столько сам он ездил, но к нему. В живом будораженье творческого костра русской культуры он — как Перводвигатель Аристотеля: сам не движется, но движет — как прекрасная статуя: стоит на месте, но люди влекутся к ней — и так заводится движение в бытии.

В Институте мировой литературы в 50—60-е годы мы увлеченно делали теорию литературы нового типа — “в историческом освещении”, строя ее на принципе единства исторического и логического: каждую категорию рассматривая не статично, в формально логическом определении, но как живой процесс становления ее содержания и признаков. Тут вовремя появился на нашем горизонте Эвальд Васильевич Ильенков, гегельянец, переинтерпретировавший и Маркса по-гегелевски — и вдохнувший в нас азарт применить этот метод в литературоведении и эстетике. Кожинов тогда как раз писал свою кандидатскую диссертацию о романе на материале и западно-европейской, и русской литературы (вышла затем книгой) — очень творческая и “фундированная” эрудицией эта работа.

Как литературовед, он был хорошо, лучше меня начитан: и в мировой науке, и в советской; в частности, прекрасно знал труды ОПОЯЗа, “формалистов”, Гриба, Виноградова и многих других. И “Эстетические взгляды Дидро”, книгу моего отца, Дмитрия Ивановича Гачева, читал и ценил... И на обсуждениях был щедрым генератором идей — и знаний, и ассоциаций.

И в один — именно прекрасный и знаменательный для культуры день как раз Вадим Кожинов среди нас впервые упомянул имя Бахтина. Помню: тогда принесли к нам в сектор теории словник новой Литературной энциклопедии на экспертизу. И, обозревая именной указатель, Кожинов задал вопрос: “А почему нет Бахтина?” Он один из нас уже прочел “Проблемы поэтики Достоевского” — издание 1929 года — и знал живой отзыв Луначарского на эту книгу.

И в самом деле — где он, жив ли?

Так началось воспамятование Бахтина, воскрешение его творчества и вторая жизнь его самого в культуре второй половины ХХ века. Через Леонида Ивановича Тимофеева узнали, что он — в Саранске, преподает. Что в архиве ИМЛИ за свинцовой дверью лежит диссертация Бахтина о Рабле — и как приникли мы читать эти уже пожелтелые и ветхие страницы! Кожинов написал письмо в Саранск. И вот летом 1961 года мы, легкие на подъем, тридцатилетние: Кожинов, Бочаров и я — сели на поезд Москва—Саранск. Ночь та памятна — в стихах прошла. Бочаров напомнил, как Вадим читал “Осы” Мандельштама — “Сосут ось земную...”

Бочаров — тот человек, кто вообще хорошо все помнит (я же — нет, смутно), восстанавливая последовательность того знаменательного дня, говорит, что мы как-то разделились в поисках Бахтина: я и он, вдвоем, пошли к Университету, — и где-то часа в три, наверху ряда каменных ступеней, ведущих ко входу, в лучах солнца, как в нимбе, показалась фигура на костылях — крепко сбитый, круглоголовый, невысокий мужчина стал, ковыляя, спускаться. Это и был Михаил Михайлович.

Не помню — сразу или позднее, — пришли мы к нему в дом, в небольшую квартирку, двухкомнатную, кажется, и засели с ним и его супругой Еленой Александровной за разговор — спознаваясь, обо всем...

Об одном эпизоде уже не раз писалось, даже обсуждали Бочаров и Кожинов вопрос: “Стоял ли Гачев на коленях перед Бахтиным?” В маленькой комнатке я вроде бы придвинулся, оперся на стол локтями, а ноги пристроил — есть у меня такой обычай — на стул или на пол — на коленках... И, конечно, я испытывал благоговение перед этим живым мудрецом — и вопрошал его: “Научите, как так прожить?” — похоже, что так оно и было... Это и сошлось в образ-миф коленопреклонения.

А в акциях с изданиями книг Бахтина львиная доля и роль — за Кожиновым. Он сумел мобилизовать просвещенных маститых и авторитетных людей на письма, ходатайства — и в итоге переиздана книга о Достоевском и первоиздана книга о Рабле. И так пошли разворачиваться круги влияния идей Бахтина на культуру — и нашу, и вообще мировую.

В своих литературоведческих работах В. В. Кожинов расширяет русло русской литературы, преодолевая узость стандартно принятой магистрали и вводя в обиход фигуры, задвинутые идеологической монотонностью — то ли советской, то ли контрасоветской шкалы ценностей (ныне это — интеллигентски-либеральная). Его книга о Тютчеве, антология “Поэты тютчевской плеяды” продвинули к широкому читателю такие фигуры, как Федор Глинка, Петр Вяземский, Владимир Бенедиктов, — вообще метафизическую, религиозно-философскую линию в русской поэзии. А в области мысли и публицистики — линию славянофилов...

Пишу — и осознаю: сколько клейм и ярлыков оценочных наставлено у нас, метят писателя или мыслителя — как скотину, тавром. Чего стоят, например, отметки, расставленные Белинским (конечно, вдохновенным!), кто “навек” заклеймил того же Бенедиктова, или опасливое клише “славянофил” в мозгах “передовой общественности”!..

И вот задача и в то же время пафос творчества Кожинова как литературоведа, публициста, а в последние годы и историка — сдирать эти затверженные и затвердевшие мифы — будь то об Иване Грозном, о “черносотенцах”, о “втором фронте” во Вторую мировую войну и проч. Причем делал он это путем конкретного исследования и введения новых материалов и фактов. Он был неутомимым читателем всего — и старого, и нового, и дом его “задыхался” от книг. Он был книгочеем, и эрудитом, книжником, но не тем, кто придавливается эрудицией (как это происходит с так называемыми “книжными червями”, когда многознание гасит собственный творческий костер). Нет, Кожинов — темпераментный эрудит, боец-“драчун” за правое дело просветления и “расширения” мозгов, подающий ту пищу уму и сердцу, по которой давно изголодалось русское самосознание.

Дело в том, что Россия запоздала с сократовой работой “познай самого себя”, отчего и проистекли многие беды в нашей истории уже в XIX веке, а особенно катастрофические — в ХХ-м. Эта работа начиналась, но шла весьма узкой струйкой: Пушкин, Чаадаев, Тютчев, “славянофилы”, Достоевский, весьма робко и начально — в так называемом “русском религиозно-философском ренессансе” начала ХХ века. Мешали этому и германизированный с Петра аппарат государства, и стиль власти бюрократической, а в сознании общества — диктат уже тогда вестернизированной интеллигенции. А если учесть тот ТЕМПОРИТМ, на который Россия, как страна евразийская, естественно настроена самим космосом-природою, “бесконечными просторами”, с разреженным населением, — то все исторические процессы у нас должны происходить замедленнее, вдумчивее: чтобы успеть “русскому медведю” сообразить-очухаться. Ведь естественно, что темпоритм кровообращения в таком большом теле — не тот, что в странах Западной Европы, которые сопоставимы с нормальными средними млекопитающими: германский Волк, французская Лиса, английский Дог... Но промежуточное положение России меж Востоком и Западом, ее неизбежная вовлеченность в историю Европы подстегивают ее кнутом — ускоряться. И выволакивается Русский Медведь, не прочухавшись со сна, на ярмарку истории и тщеславия, не успевая сообразить: где право, где лево и куда поворачивать, или вообще вынужден — не по своим картам и правилам — в чужие игры играть...

Итак, та струйка сократовой работы “познания самое себя” совсем была для России забита марксистской идеологией, потом диссидентским движением за права одиночного человека (кому плевать на народ и на страну), ну и ныне, мягко говоря, непродуманной перестройкой по готовым моделям американизма, который совершенно антиподен складу национально-исторического организма России и психике нашего человека. Там — У-СПЕХ! А нам бы — “Чуть пом-мед-длен-не-е, кони!..” Конечно, тут тоже опасность — спячка медвежья в берлоге своей, застой... Так что МЕРА нужна. Ее выработка для России есть сия сократова работа самопознания. И для того как раз необходимо et altera pars audiatur — “должна быть выслушана и другая сторона”, в том числе и голос В. В. Кожинова — идеолога и публициста, ученого, — властно раздающийся со страниц серии книг “Россия. Век ХХ”.

Ныне, в начале третьего тысячелетия, весь мир занят выработкой стратегии: глобализация, экология, национальные миры и универсальная цивилизация. И то богатство концепций, идей и пониманий о мире, истории, человеке, которое приносит ум В. В. Кожинова, так сказать, “на алтарь” или “на кафедру”, или на “вече-толковище-симпозиум”, — становится все более востребовано, и не только в российском, но и, как говорилось, “в мировом масштабе”.

Творческое акме, то есть цветение и плодоношение, в сравнительно позднем возрасте, было поразительно в Вадиме Валериановиче. И тут не просто вдохновение, что никогда не покидало его талант, но и — долг: потрудиться на поприще самосознания России, помочь родной стране и культуре — с самопониманием! Мог ощущать он, как, выражаясь словами Гоголя, “все, что ни есть на земли” обратило на него “полные ожидания очи”... Ибо кому еще, как не ему, насыщенному всесторонними познаниями и в возрасте мудрости, все расположить и рассмотреть? И в то же время заражающий темперамент изливается на читателя из творений его духа: мысль страстная, горячего сердца; не просто “ум ума”, но и “ум сердца” (термин Фета в переписке с Толстым). Да, страсть! Но “без страсти не делается ничего истинно великого”, — полагал Гегель.

И теперь, обозревая дело Вадима Валериановича Кожинова, видим, что в истории русской мысли его масштаб сопоставим с такими деятелями, как Иван Аксаков, Константин Леонтьев...

Вадим по-прежнему необходим! И к его книгам и статьям будут обращаться, ибо в них запечатлелись важнейшие моменты, периоды в развитии русского Духа и добыты непреходящие понимания.

 

 

 

 

Лев Аннинский

 

ТОЛЬКО ВАДИМ...

Со смерти Сталина прошло не больше года, а уже “оттаивало”: филологический факультет МГУ объявил научную студенческую конференцию на тему, хоть и игравшую отблесками державной ортодоксии, но допускавшую и встречные инициативы: “Базис и надстройка”.

Для меня, третьекурсника, это была первая возможность увидеть разом “весь факультет”. По малолетству сам я приготовился молчать, вернее, орать с места. С докладами выступали четверокурсники, изо всех сил державшиеся солидно. Так и шло: мы орали, они вещали, аспиранты снисходительно созерцали этот карнавал интеллекта, преподаватели созерцали его с тревогой.

Вдруг объявили: “дипломник Кожинов”. Эта фамилия ничего не сказала мне, и секунд тридцать я слушал рассеянно, пока до меня не дошло то, что выкликал взлетевший на трибуну парень — несмотря на очки, совершенно ненаучного вида.

— У Сталина сказано, что надстройка — великая активная сила, — весело сообщил он (я поразился легкости, даже бесцеремонности, с какой оказалось употреблено сакральное имя вождя). — Палиевский здесь нам докладывает, что литература не надстройка. Значит, Палиевский не считает литературу великой и активной силой?

Я осип. Это было что-то запредельное: то ли из коварной средневековой схоластики, то ли из дерзостей андерсеновского ребенка. О, я запомнил этого дипломника!

На всю жизнь.

Судьба подарила мне тесное общение с ним два года спустя, когда я сам стал дипломником, а он — аспирантом Института мировой литературы. Именно с той поры я стал считать его своим учителем. Он перевернул мои представления о советской литературе. Он практически прочел мне (в том числе в ходе студенческих попоек) новый университетский курс, антикурс, противокурс, поставив дыбом (что-то с ног на голову, а что-то с головы на ноги) всю систему моих филологических понятий, начиная с “социалистического реализма” (о базисе и надстройке я уже не говорю).

Иногда я чувствовал в нем старшего брата.

 

* * *

Как-то он сказал мне “между прочим”:

— В твоем характере что-то немецкое.

Я остолбенел (легко понять, почему: с войны прошло только десять лет).

— Что ты имеешь в виду? — переспросил я, стараясь попасть в принятый меж нами ироничный тон.

— Сочетание пунктуальности и сентиментальности.

Пораженный внезапной точностью его определения, я “проглотил реплику”.

Теперь я думаю, что Вадим не просто “попал в точку” — он сказал нечто, повлиявшее на все мое мироощущение, — такими “случайно” брошенными фразами лепили мое “я” в ту пору еще два человека: Петр Палиевский и Георгий Гачев. То, что я “погрузился” в национальную проблематику, что увидел в официозной доктрине “дружбы народов” реальность, куда более мощную (и опасную), чем может вместить любая доктрина, — к этому ощущению “невзначай” подтолкнул меня — Вадим.

Он и сам к нему повернулся. Но не к “немецкому” началу — к русскому. Долетела до меня его фраза, застрявшая в устных “анналах” ИМЛИ:

— Надо заниматься разработкой русской национальной идеи.

Это было сказано где-то около 1963 года.

Прежний Вадим — увлеченный толкователь Маяковского и знаток авангарда — исчезает с моего горизонта.

Появляется — громкий вождь “тихой” русской лирики.

 

* * *

В начале 60-х годов декорация моей жизни меняется: из “Литературной газеты” я перехожу в журнал “Знамя”. Вскоре Борис Слуцкий приводит туда Станислава Куняева. Я — сотрудник отдела критики, Станислав — заведующий отделом поэзии. Мы сидим в большой комнате первого этажа; комната похожа на каминную залу; окна — в полный рост человека; мимо нас все время шаркает бульварная толпа: видны юбки и брюки; но и мы с улицы видны, как в витрине; к нам все время заваливаются “братья по жанру”.

Особенно много поэтов. Комната превращается в нечто среднее между поэтическим клубом и залом ожидания. Кто-то кого-то ищет, ждет, находит, просит денег, ругает, целует, уводит, приводит. Стихи висят в воздухе вперемежку с дружеской бранью. Выделяется талантом и статью Анатолий Передреев; затем появляется Николай Рубцов (стати никакой, талант торчит зубцами); заходит и Владимир Соколов (держится на особицу).

Тон задают студенты Литинститута (институт — в том же, что и редакция, дворе): бессребреники, собравшиеся со всех концов России и мыкающиеся по общагам. Этот тон жизни (как он описан впоследствии одним из преподавателей Литинститута) определяется двумя факторами: обилием водки и невероятной серьезностью при выяснении того, кто гений.

Второе меня раздражает, первое отпугивает. Я от стихийных сборищ уклоняюсь, хотя зовут меня от чистого сердца и искренне не понимают, чего я упираюсь. Я ссылаюсь на лютость жены: это единственный довод, которому верят (кажется, с той поры о моей кроткой жене идет слух, что она мегера).

Вадим в этом контексте выглядит, на первый взгляд, странно: говорит тихо, слушает молча, глядит загадочно, и только складка в углу рта, эдакий острый штрих, выдает напряжение.

К нему в этой дружине относятся как к неформальному лидеру.

Ниточка моих с ним отношений в эту пору как-то теряется; мы почти не говорим; но присутствие его, как всегда, заставляет меня “натянуться струной”.

 

* * *

Одного мероприятия я-таки не избежал: устроен был грандиозный десант в деревню к Николаю Тряпкину. Поехало довольно много народу; пригородный автобус мы забили чуть не до отказа. От дальнейшего остались у меня в памяти: ледяные протоптыши среди сугробов, загадочно благодушный Тряпкин, белая от усталости его красавица-жена и — звон стаканов, звон стаканов, звон стаканов.

В этом довольно предсказуемом столпотворении — врезающаяся в память сцена: Соколов и Кожинов в углу комнаты за полупустым уже столом препираются, схватившись за какой-то предмет. Вглядевшись, я вижу, что это бутылка, на дне которой плещутся остатки пития.

Соколов, не разжимая пальцев, цедит сквозь зубы подчеркнуто спокойно:

— Я... такой же... капризуля... как ты...

Я с тоской соображаю, что если они ссорятся всерьез, то надо немедля вмешаться, а потом разводить по углам великого лирика и великого критика... и в это мгновенье ловлю взгляд Вадима. Бьюсь об заклад: это тот самый патентованно-кожиновский, победоносно-провокационный, фирменно-ноздревский взгляд!

Позднее мне попадаются пленительные строки Соколова:

У сигареты сиреневый пепел.

С другом я пил, а как будто и не пил...

Он там называет Кожинова Димой.

Кажется, “Дима” — это только для самых близких, интимно родных людей.

Для меня же — только “Вадим”.

 

* * *

Эпизод, вернее, штрих, застрявший в памяти из тех же начавшихся шестидесятых — уже летний: поэты, предводительствуемые (или сопровождаемые?) Кожиновым, отправляются куда-то из редакции “Знамени”. Мне, по обыкновению, предложено включиться; я, по обыкновению, отговариваюсь моей “Ксантиппой” и остаюсь. Сквозь окно видно, как вся компания вываливается из дверей редакции и шествует к бульвару. И тут Вадим отделяется от всех, вскакивает на подоконник и с той стороны что-то кричит мне в форточку.

— Лев! — различаю я. — Что в тебе интересно: ты все время меняешься! Слышишь? Ты меняешься все время!

Хм... Палиевский говорил мне иначе: “Ты мечешься”...

И то, и другое верно. Но — не это верное суждение врезается на всю жизнь (впрочем, и суждение тоже), но — мизансцена! Нет, вы представьте себе это зрелище: Кожинов, стоя на подоконнике и просунув голову в форточку (довольно узкую), объясняет мне, кто я такой!

Ах, Вадим, вечный мальчишка...

 

* * *

Я даю здесь только штрихи облика, и ни слова — об идеях.

Разговор об идеях, выдвинутых Вадимом, — дело будущего и, судя по реакции, вызываемой его трудами и усилившейся с его смертью (и по тому, как быстро собирают и выпускают издатели его итоговые тома), — идеи эти войдут в русское сознание, на мой взгляд, не как бесспорная ценность, а как рубеж боя. Но это — за пределами теперешних моих заметок. Тем более что относительно кожиновских концепций, как литературоведческих, так и историософских, я успел высказаться при его жизни.

Впервые — в 1968 году, в дискуссии о “массовой” культуре. Потом еще раз, в связи с той же темой — в 1971-м.

В середине 90-х Вадим собрал свои статьи о русской классике и хотел выпустить их в каком-то педагогическом издательстве; меня он попросил написать предисловие, что я и исполнил. Том не вышел (у издателя кончились деньги); Вадим отнесся к этому, как мне показалось, слишком благодушно; однако и я грустил недолго: напечатал свои заметки в персональной рубрике “Эхо” в журнале “Дружба народов”. Реферируя эти заметки, библиограф “Континента” засек: Л. А. пишет, что не собирается спорить с В. К., но потом только и делает, что спорит.

Это хорошее наблюдение: я никогда не “собирался” (то есть не хотел) “спорить” с Вадимом, но получалось это именно что “само собой” и никогда не выглядело противостоянием.

Так же точно и с историческими концепциями Вадима, которые я комментировал в том же “Эхе” в 1997 году: я его не оспаривал, но изумленно созерцал то, как он выстраивает ряды фактов.

Главное же и истинное обогащение давали мне диалоги с ним — для печати. О, я многому у него научился.

 

* * *

Первый такой диалог нам было предложено написать для какого-то теоретического сборника в издательстве “Искусство” в 1970 году. Тему мы назвали соответственно моменту: “Мода на простонародность”. Естественно, “мода” была словом-прикрытием, и таким же прикрытием было слово “просто”, приклеенное к “народности”. В сущности-то речь шла о почве, о народе, о традициях.

Смягчающие словечки не обманули редактора издательства, и он вернул нам текст диалога, выразительно пожав плечами.

Текст-то не пропал — мне его удалось пристроить в кишиневский журнал “Кодры”, где он благополучно и появился в 1971 году, после чего ухнул в библиографическую Лету.

Для меня этот диалог значил многое. Не в плане идей (идеи продолжали зреть и обкатываться своим чередом), а в плане техники спора. Я рассчитывал, исходя из моего прошлого опыта, что мой застрельный монолог будет неоднократно прерван, и готовился к “ближнему бою” — но Вадим дал мне выговориться, ни словом не прервав, а потом спокойно выстроил параллельную систему ценностей, которую я вынужден был созерцать так же невозмутимо, как он мою, — ибо кидаться спорить по частностям в той ситуации было глупо.

Между прочим, кардинальной идеей Вадима в том диалоге была сакрализация материального в русской культуре, и в частности — мысль о духовной значимости процесса... еды. Я думаю, именно этот аспект привел в замешательство редактора издательства “Искусство”. Мне же при чтении дифирамбов питию и закуске вспомнилась деревня Тряпкина, звон стаканов, яростный шепот: “Я такой же капризуля, как ты” и веселые глаза Вадима.

 

* * *

Следующий диалог мы записали при обстоятельствах, начисто переменивших общую ситуацию. Дело было, кажется, в начале 1991-го: мне позвонил Александр Мишарин и объявил, что решением Генсека КПСС он назначен редактировать журнал “Советский Союз” и предлагает мне роль постоянного обозревателя.

Журнал “Советский Союз” — место для меня (как сейчас любят говорить) культовое: я там проработал в 1956—57 годах шесть жутких (для меня) месяцев, был изгнан за профнепригодность к журналистике, из жалости оставлен на роль фотокора, после чего сам унес ноги.

Может, из чувства реванша я принял предложение Мишарина, но с условием, что обозревателем иду только в паре с Кожиновым, и жанр — диалог.

Мишарин позвонил Вадиму, тот согласился, и вскоре наш диалог “Государство и культура” появился в журнале (который к тому времени оказался благоразумно переименован в “Новую Россию”).

Еще один диалог мы там опубликовали в 1992-м, он назывался “Россия в окружении соседей”, соседями, увы, стали наши недавние “братья”, настроение у меня по этому поводу было черное, и только неистребимый Вадимов кураж помогал держаться.

Тогда-то я и спросил его о Мамае.

 

* * *

Дело было в следующем. В свое время я услышал от Льва Николаевича Гумилева, что Мамай был по происхождению кореец. Меня это так поразило, что, не удержавшись, я ввернул это в какой-то свой опус. Откровение мое попало на глаза историку Сергею Семанову, и тот, сделав, естественно, большие глаза, поинтересовался, откуда я это взял, а заодно предложил прикинуть, сколько (и зачем) надо скакать из Кореи в Орду, чтобы поспеть на Куликово поле.

В панике я позвонил в Питер в надежде, что Лев Николаевич подтвердит давнюю версию, и с дипломатичной осторожностью спросил, какого рода-племени Мамай. Великий историк, не поколебавшись ни секунды, назвал мне род и племя, а точнее кость, которую ближе всего было идентифицировать с казахами. Кореей здесь не пахло.

В отчаянии (но не выдавая себя) я попрощался с Гумилевым (это оказался мой последний разговор с ним; Господи, если бы знать). А тут как раз Кожинов с его фантастическим умением ориентироваться в малоизвестных исторических фактах.

— Вадим! — говорю. — Я когда-то слышал от Гумилева, что Мамай был кореец, а теперь Семанов надо мной смеется.

Ну, думаю, сейчас и Кожинов посмеется.

А он смотрит на меня искоса веселым глазом и говорит:

— Знаешь, у них в Орде так все перепутано — что угодно может быть.

Не помню, чтобы за полвека нашего общения он хоть раз, хоть словом — задел бы меня. А выгораживал — часто. И будто бы шутя.

* * *

Вот, впрочем, пример и полемики.

Как-то я обнародовал такой жанровый опыт: “Венок критических сонетов” — 14 этюдов о 14 поэтах моего поколения. Вадим согласился с двенадцатью, а двоих (это были поэтессы) отвел, причем настолько решительно, что в отклике на мой “Венок” отказался даже назвать их имена. Его филиппика уложилась в десяток слов:

Две поэтессы введены Аннинским, возможно, в силу его особенной воспитанности.

Сто пудов доводов отдал бы за этот чисто кожиновский ход!

 

* * *

Мой последний печатный диалог с ним — на страницах журнала “Родина”, в 1997 году: “Прерывистый” путь России в мировой истории”. Вокруг какой идеи нам собираться? Сколько Богу будет угодно наказывать Россию через наше окаянство?

По ходу диалога я попросил Вадима дать теперешнюю оценку Октябрю 1917 года.

Его ответ — пример виртуозной “провокативности”:

Вот два мнения, — говорит он. — Одно такое: “Великая Русская Революция, обессмертившая Россию, естественно вытекала из всего русского многотрудного и святого духовного прошлого” и “наполнила смыслом и содержанием текущее столетие” (имелось в виду бытие всего мира в XX веке). А вот совершенно иное мнение: “Большевизму не уйти от ответственности перед народом за насильственный и незаконный переворот 1917 года”.

Вы думаете, что первая оценка взята Вадимом из сочинений какого-нибудь завзятого большевика? Однако это Борис Пастернак. Вторая же оценка, которая, казалось бы, слетела с уст завзятого диссидента, на самом деле извлечена Кожиновым из недавнего сочинения бывшего партаппаратчика, который “начал свою редкостную карьеру при Сталине, руководил Агитпропом при Брежневе и стал членом Политбюро при Горбачеве”. Имя его Вадим из брезгливости не называет; я тоже не называю, но по соображениям такта.

Но каков ход! Взять у людей признания, прямо противоположные ожидаемым! Вывернуть, столкнуть — выбить опору из-под самодовольства присяжных идеологов!

Только Вадим умел это, только Вадим.

 

* * *

И, наконец, самый последний наш диалог — так и не увидевший света — в ту же пору, для телевидения. В середине 90-х годов я вел там программу “Уходящая натура” (итоги Двадцатого века). Не помню, я ли предложил телевизионщикам Кожинова в качестве собеседника, или они мне его “организовали”, — но мы нагрянули к нему на Молчановку, извлекли из-за книжных полок, и полтора часа под стрекот камеры я вел с ним мучительный диалог.

Мучительный — потому, что по законам жанра я должен был моему собеседнику “противостоять”, но каждый раз, когда мы натыкались с ним на пункт “противостояния” (опять все то же: Россия — для русских или для “всех”? Лучше мы Европы или хуже? И еще это вечное висение над русским интеллигентом призрака еврейского погрома...) — проваливаясь в эти ямы, я чувствовал, что не хочу спорить — быть в этом споре правым, не хочу быть ни дураком, ни умным.

И еще меня мучило — впервые! — чувство, что Вадим как-то “растворен” в интерьере. Обычно он доминировал, в любой обстановке смотрелся... “демиургом”, что ли, совершенно автономно и самодостаточно. А тут... когда мы вошли и он выглянул из-за книжных полок, меня поразило, что он как бы слит с ними, почти не виден среди этих штабелей.

“Так погребли тебя твои познанья”, — шевельнулась зябкая мысль, но я прогнал ее.

В общем, записали мы диалог, а через неделю телевизионщики позвонили мне и сказали, что “ничего не получается”.

Как?! Двадцать передач получились, а эта нет? Что? Аккумуляторы сели?

Нет, с техникой все в порядке. Но разговор, знаете ли, “не склеился”.

Так давайте посмотрим вместе!

Увы, все уже размагнитили.

Скорость, с какой они стерли запись, подсказала мне, что в происшедшем виноват все-таки я сам. Все-таки этот диалог я Вадиму проиграл. А они хотели, чтобы я у него “выиграл”.

Я был настолько обескуражен, что не рискнул сам сообщить ему об исходе дела и попросил об этом телевизионщиков. Не знаю, что они там ему наплели. Потом я позвонил и тоже что-то плел.

Он послушал, потом хохотнул:

— А ты в самом деле думал, что они меня пустят в эфир?

Я хотел что-то сказать, но не смог.

 

* * *

Я никогда не пугался того, что литературная ситуация разводила нас на противоположные полюса. Как в юности, я с упоением пускался с ним в споры и, проигрывая, любовался его бесстрашной, провокационной, дерзкой манерой мыслить. Он оставался для меня все тем же вихрастым дипломником, хотя на глазах выработался в крупнейшую фигуру литературного и общественного процесса: авторитетный специалист, автор исследования “Происхождение романа”, предводитель молодого поэтического воинства, генератор идей “национального крыла” русской мысли, историк, выдвинувший ряд новых концепций (дерзких, вызывающих на спор) тысячелетнего пути России.

По объему и мощи сделанного Вадим Кожинов равен в моих глазах любому академику. По силе гражданского авторитета — любому честно действующему политику. По скандальному блеску — любому из нынешних коноводов авангарда, готовых на все, чтобы приковать к себе внимание. Вадиму это давалось “само собой”.

Последний раз я видел его 17 декабря 2000 г.: мы вели презентацию новейшей трехтомной антологии русской лирики в одном из клубов.

Вдруг он сказал мне:

— Ты моложе меня на четыре года. Знай, что эти четыре года — с шестидесяти шести до семидесяти — очень опасны.

— Что опасно? — спросил я, опять отметив, что он говорит со мной, как старший брат.

— Время катастрофически убыстряется.

— Где: вне тебя или в тебе? — уточнил я в привычном для нас смешливом тоне.

— Внутри, — ответил он с неожиданной серьезностью. — Четыре года назад я чувствовал себя значительно крепче...

Через месяц он умер.

Вот и все, Вадим. Место твое в истории России крепко.

Сергей Семанов

 

Вадим Кожинов и его товарищи

в русской антимасонской ложе

Да, заголовок этих заметок — не шутка: было такое объединение молодых русских патриотов, сложившееся по образцу масонской ложи, но с целями совершенно противоположными. Носило оно длинное и удивительно скучное наименование — Советско-болгарский клуб творческой молодежи.

Вопреки уныло-бюрократическому названию, дело получилось живым и плодоносящим. Однако, как и многие иные русские положительные дела, никакого отражения в печати оно не получило, в наличии есть только скромный фотоальбомчик, изданный в Софии, да моя небольшая статья, очень сдержанная по оценкам и фактам. И не случайно: о деятельности масонских (и антимасонских) лож болтать всуе не полагалось. Как видно, это давно понимали сами масоны, а мы, хоть и молодые и неопытные, все же догадались им тут подражать.

“Клуб” — нечто вроде ложи, где люди собираются не по “горизонтали” (физики с физиками, шахтеры с шахтерами), а по “вертикали” — из самых разных слоев понемножку, причем подбираются они из одного центра и по одним вкусам и признакам (в данном случае — центром являлся отдел пропаганды ЦК комсомола, где сидел Ганичев и его люди). Встречаются представители самых разных профессий и с разных, скажем так, сторон — вроде бы и официально, но — и это главное — в “неформальной”, так сказать, обстановке. Так складываются знакомства, которые в обыденной жизни не случаются. Здесь рождаются такие источники знания и понимания, какие трудно отыскать даже в самой большой и доступной библиотеке.

С формальной стороны события происходили так. Создавался “Клуб” этот в 1967 году как культурно-молодежное подразделение ЦК ВЛКСМ и Союза Дмитровской молодежи Болгарии. Пик его деятельности пришелся на 1969—1970 годы, потом он тихо дотянул до середины семидесятых и беззвучно затих.

Подоплека же событий, связанных с деятельностью “Клуба”, была совсем не бюрократической, теперь о том уже можно рассказать. K середине шестидесятых в Москве и отчасти в Ленинграде среди узкого круга молодой русской интеллигенции началось национально-патриотическое движение. “Почковалось” оно вокруг только-только учрежденного Общества охраны памятников; наиболее известное из его подразделений — “Русский клуб” в Москве. Политической опорой начавшегося движения стал ЦК комсомола не случайно. Тогдашний первый секретарь С. П. Павлов открыто (в рамках дозволенного, конечно) поддерживал молодых патриотов, а сменивший его Е. М. Тяжельников делал то же, хоть весьма осторожно и сугубо молчаливо. Не случайно, что в эпоху Брежнева—Суслова—Андропова оба они карьеры не сделали.

Но то — самый верх, они могли разрешить или запретить, но конкретные дела ведутся средним звеном. И возглавил его тогда завпропагандой ЦК Валерий Ганичев. Он обладал двумя необходимейшими качествами политического деятеля — решительностью и умением прикрыть реальные дела бюрократической стеной. Мы убеждены, кстати, без этих качеств ни у кого ничего в России не получится (что и видно на бессчетных примерах последних лет и десятилетий). Ганичев ловко провернул интригу с болгарской стороной, а соответствующие бумаги были оформлены с бюрократической безупречностью, то есть бесцветно, словно речь шла о каком-то очередном “мероприятии”.

Но суть-то была очень серьезной. Нам, молодым и малоизвестным русским гуманитариям, было необходимо не только вполне достойное место встреч и обсуждений, но и хоть какой-то выход за рубеж, что всегда ценится. В те же годы закордонные двери ногой отворяли только евтушенки, вознесенские и люди подобного им окраса и родства. И вот — мы собираемся, беседуем, выезжаем в “загранку”. Кто же “мы”? Перечислим некоторые имена в беспристрастном алфавите: Василий Белов, Жанна Болотова, Лариса Васильева, Валерий Ганичев, Вадим Кожинов, Анатолий Ланщиков, Олег Михайлов, Петр Палиевский, Валентин Распутин, Всеволод Сахаров, Геннадий Серебряков, Валентин Сидоров, Дмитрий Урнов, Александр Ушаков, Феликс Чуев, Лариса Шепитько.

Одних уж нет, а те далече... Однако представлять, “кто есть кто” сейчас, тридцать лет спустя, уже никого не надо.

И вот теперь можно твердо заявить, что самой яркой, наиболее запомнившейся личностью среди всех названных или еще не названных лиц во времена расцвета нашего “Клуба” был, несомненно, Вадим Валерианович Кожинов. Легкий в движениях, быстрый и пластичный, с приятной внешностью и хорошо поставленным баритоном, он всегда обращал на себя внимание, даже когда молчал. А уж какой он был оратор и полемист, не стоит даже вспоминать, это знают все. Добавим сюда блестящее образование, игру на гитаре, знание бесчисленных песен и романсов — и довольно. Недаром Вадим был и остается постоянным героем интеллигентского фольклора.

Вот один лишь пример из жизни молодого Вадима, когда мелкая реальность стала гомерическим преданием. У бедолаги никогда не имелось денег, хотя он много и успешно трудился. Есть у нас тут предположения... но мы о фактах. Любил он, как и все мы, выпить и погулять, а “налички” у него недоставало. Вот и выдумывал он истинно “авантюрно-поэтические” сюжеты, которые не смог бы вообразить себе ни один классик, со времен Анакреона до наших дней грешных.

Однажды Вадим должен был с какой-то писательской группой отправиться на Украину. Он заранее узнал путь и установил, что первая остановка в Донецке, а там обитает молодой поэт Иваненко (а Вадим уже тогда почитался покровителем юных поэтических талантов). А далее в Запорожье — молодой поэт Петренко, в Чернигове — Сидоренко и так далее. И вот накануне отъезда группы из Москвы в “Комсомольской правде” появляется статья известного столичного критика Кожинова, где до небес возносятся дарования Иваненко, Петренко и прочих. Дальнейшее понятно: уже на первой остановке Вадима встречал у вагонной двери новоявленный “классик” с объемистой бутылкой горилки вместо никому не нужного букета. Последующее понятно еще более...

Остроумный Вадим даже выдал, так сказать, теоретическое обоснование всему этому (недаром служил в отделе теории). Как-то в начале 60-х, еще молодые, мы с ним выпивали в Пестром зале ресторана ЦДЛ, угощал нас какой-то неведомый миру стихослагатель. Когда он снова направился к буфету, я шепнул Вадиму: “Неудобно, давай и мы его угостим”. Ответ Вадима войдет в классику теории литературы: “Брось, он поэт, у него деньги шальные!”

А теперь вернемся к основному нашему сюжету. Заседание “Клуба”, о котором пойдет речь, начиналось в июне 1969-го в богатом тогда Тифлисе. Кроме москвичей и иных русских присутствовали и представители тогдашних “братских республик”, как неизбежный советский гарнир к любому культурно-политическому блюду. Присутствовали по полным правилам дипломатического протокола посланцы “братских социалистических стран”, по одному-два от каждой: ГДР, Польши и других. Люди там были интересные, но не задержимся на них. А официальными гостями были болгары, столь же многочисленные, как и вся советская наша группа.

Вадим первым обратил внимание на то внешнее обстоятельство, что слишком многие представители православного славянского народа выглядели... ну, как будто они родились не на Балканском полуострове, а несколько юго-восточнее его. Когда открылись дебаты, и очень оживленные, то от болгар мы услышали вдруг ссылки на уже позабытый нами “исторический XX съезд”, словеса о том, что народ есть не только носитель традиций, но и вынужден тяжко трудиться, жалобы, “как трудно проходил в Болгарии Брехт”, и все такое прочее, что было для нас уже скучным вчерашним днем. С нашей же стороны раздавались крутые речи о сбережении и развитии традиционной культуры и нравственности, резкое поношение модернизма во всех формах и проявлениях, включая таких “социалистических” классиков, как Мейерхольд, Эйзенштейн и сам Брехт.

Заключительное заседание, главное, должно было состояться в Батуми, но перед отъездом туда Вадим опять показал нам свое авантюрно-творческое дарование в сфере быта. Он уже загодя опубликовал где-то рецензюшку на какого-то местного классика, привез издание с собой. Тот немедля пожаловал в нашу гостиницу и пригласил Вадима на угощение. В машину классика поместились также Саша Ушаков и автор этих воспоминаний. Нас повезли на уединенную лесистую гору, с которой виден был весь красивый город. Стол накрыли в маленьком духане, на веранде, увитой виноградной лозой. А стол... Истинно, “вам не видать таких сражений!” Где уж потом не приходилось гостевать, даже на берегу Амазонки лущил рыбу пиранью, вяленную по способу нашей воблы, много чего помню, но тот духан... Воистину, только поэтический гений Вадима мог породить такой же гений застолья!

Итак, мы в Батуми, в роскошной гостинице на берегу моря, кругом пальмы и прочая красота. Вечером мы весело гуляем по набережной, а завтра утром — заключительное заседание, где председателем Палиевский, а итоги дискуссии должен подвести Кожинов. Мы обсуждали, как лучше и вместе с тем тактичнее отразить нашу точку зрения, распределяли роли. Палиевский, собранный и суровый, строго-настрого велел Олегу Михайлову, Вадиму и мне вечером ничего не пить, ибо ночью в поезде Тифлис—Батум все мы трое малость перебрали.

Итак, возвращаемся на закате в гостиницу, в середине Палиевский, по бокам Вадим и я. Вижу, сопереживаю, что страшно мучается Вадим, душа требует опохмелиться. Но все знали, что ни рубля у него нет. И я не выдержал, за спиной потерявшего бдительность Палиевского я передал Вадиму скомканную купюру. Он ловко подхватил, мигом развернулся и исчез за пальмами.

Палиевский устроил мне страшную выволочку: “Ты его погубил, вы пропьете всё дело” и проч. В душе-то я знал, что Вадим ни в каком винном море не потонет, ни на каком пьяном костре не сгорит, но все же лег спать страшно опечаленный. Утром, едва проснувшись, узнаю: ночью два аджарца доставили молчаливого Вадима в номер. (Позже выяснилось, что он сунулся в ближайшую приморскую забегаловку, взял малость вина и угостил им двух соседей, те страшно обрадовались знакомству со столичным писателем и стали его щедро угощать; в ответ Вадим поклялся, что более всего на свете любит Аджарию и даже вроде бы намекнул, что его супруга тоже, мол, отчасти аджарка).

С тяжелым сердцем спускаюсь в ресторан завтракать. Сразу вижу Палиевского, пьет чай, опустив голову, меня в упор не видит. Но вдруг... за дальним столиком сидит Вадим — чистенький, свежий, из-под очков сверкают голубые блики. Я успокоился, и оказался прав. Вадим выступил блистательно. Ничего неожиданного он не сказал, в четкой и обобщенной форме изложив наши общие аргументы в спорах о народности и оценке модернизма. Но как он это проделал! Даже если бы сохранилась запись, она бы ничего не дала. Такое должно только видеть или слышать. Но уже не увидим и больше не услышим никогда...

Далее мы вылетели в Ростов-Дон. Вечером был большой прием в честь Шолохова. Из Москвы ради того прилетел Тяжельников и привез с собой космонавта Волынова, недавно возвратившегося из космоса, и героя-пограничника Бабанского, чье имя гремело после зимней стычки на советско-китайской границе. Во главе стола сидел Михаил Александрович, веселый и доброжелательный, очень моложавый. Ну а сам стол украшали тарелки с вареными раками (мы с Кожиновым это дело очень уважали). Начались тосты (говорил и я, о чем, не помню, но во время тоста Сашка Ушаков украл с моей тарелки самого крупного рака — до конца жизни ему этого не прощу!).

Вадим сидел напротив, помалкивал, но я чувствовал, что он сегодня выдаст. И уже под конец застолья он встал.

Сейчас, в пору пресловутой “свободы слова”, когда нерусское косноязычие льется с телеэкрана, когда можно печатать любую гадость о ком угодно, и вполне безнаказанно, слово очень подешевело. Тогда — о, совсем иное дело! Чтобы провести вслух и публично нужную мысль, надо было выстроить ее в привычный словесный ряд, соответствующий общественному протоколу. Это трудно, ибо проговорки порицались, а грубые — даже сурово. Мы все тогда отстаивали идею, что нет раскола русской истории по “классовому” принципу — да, классы существовали и существуют, но есть и единая вечная Россия с ее тысячелетней культурой (про веру говорить тогда совсем уж было нельзя). Давили нас всех за то жестоко (отчасти и наши несколько сомнительные болгары). Итак, Вадим поднялся:

— Я провозглашаю тост во славу Александра Невского и Дмитрия Донского, Минина и Пожарского, Суворова и Кутузова. Я прошу всех выпить за их наследника героя-лейтенанта Бабанского!

Обвал оваций, какой пожал Вадим, вряд ли кому доставался на самых людных собраниях.

Увы, на этой приподнято-романтической ноте наше повествование не может закончиться. Осенью наш “Клуб” примерно в том же составе съездил в Болгарию, где прения шли примерно на те же сюжеты, а через полгода... В марте 1970 года в советский МИД из нашего посольства в Болгарии пришел документ, где речь шла именно о нашем “Клубе”. Документ был, разумеется, не для печати (куда уж там!), но копия его есть в моем архиве, цитирую:

“На беседе в Посольстве зав. отделом пропаганды ЦК ДКСМ тов. В. Вытев высказался о работе Советско-болгарского клуба творческой молодежи: “Товарищи Палиевский, Ушаков, Михайлов и Семанов в своих толкованиях о советской культуре занимались возвеличиванием достоинств только одной русской культуры, ничего не говорили о национальных культурах других народов России. Их позиция вызвала отрицательную реакцию у представителей Грузии и Армении.

Как сказал тов. В. Вытев, характерным в выступлениях сов. товарищей было “пренебрежение к интернациональным чертам и задачам искусства”, по утверждению этих же товарищей в сов. искусстве 20-х годов были одни неудачи, надолго остановившие развитие сов. культуры. В подтверждение этого упоминалось творчество Эйзенштейна. По мнению выступавших сов. товарищей, Эйзенштейн не фигура в советской кинематографии, а главный герой в кинофильме “Броненосец “Потемкин” народ — это толпа, которая следует за отдельными вожаками.

На заседаниях клуба представителям Болгарии приходилось защищать советское искусство. К тому же никто из советских товарищей на последнем заседании ни одного слова не сказал о предстоящем юбилее В. И. Ленина. Подобные дискуссии, да еще в присутствии представителей Чехословакии, Венгрии и других стран вносят дополнительные трудности в работу с молодой творческой интеллигенцией Болгарии”.

Как говорится, не слабо! Ведь Эйзенштейн хоть и советский классик из числа неприкасаемых, но это ничто в сравнении с такими жуткими идеологическими ересями, как отрицание интернационализма и недооценка роли Ленина, тут уже прямыми политическими обвинениями пахло! Впрочем, это и задумывалось нашими болгарскими “друзьями”, имевшими в Москве своих друзей (уже без кавычек), с подачи которых, как мы потом узнали, софийская интрига и взросла.

Секретный этот документ из МИДа попал в ЦК ВЛКСМ на стол Тяжельникова. Тот мог поступить по-разному, как со всякой “телегой” (на тогдашнем аппаратном жаргоне так именовался документ доносительного характера). Дать бумаге официальный ход, то есть предъявить нам гласно те обвинения; передать в ЦК КПСС (дело-то международное!) — в обоих случаях пришлось бы нам дурно, а уж мы с Ушаковым, члены партии, занимавшие приметные должности!..

Евгений Михайлович Тяжельников, скрытый, но твердый государственник-патриот, пошел по пути третьему, единственно спасительному для нас: он эту “телегу” (опять выражусь на тогдашнем жаргоне) “закрыл”. Он переправил ее для официального, но не публичного ответа редактору журнала “Молодая гвардия” Анатолию Васильевичу Никонову, который официально от ЦК комсомола был руководителем на последнем заседании “Клуба” в Болгарии. То есть, чисто по Крылову, бросил щуку в реку. Никонов строго конфиденциально попросил меня помочь ему в составлении справки, чтобы страшные попреки болгарской стороны осторожно опровергнуть. Так мы и сделали, не сказав никому ни слова. Никонов подписал бумагу и отвез ее Тяжельникову. Тот счел возможным удовлетвориться этим, и жуткая “телега” была “закрыта”. На копии, которая осталась в моем архиве, есть помета: “Доложено Тяжельникову 18.IV, снято с контроля”. Тридцать лет миновало с тех пор, Никонов давно скончался, Тяжельников доживает на скромной пенсионной “должности”, а я о той примечательной истории повествую впервые.

Станислав Лесневский

 

Артист

Вадим Кожинов олицетворяет целую эпоху. Несмотря на все наши разочарования и беды, думаю, что это все-таки была эпоха надежд. И Вадим Кожинов был личностью энтузиастической, романтической.

Даже феноменальная ученость Вадима была какой-то другой, чем у коллег. И хорошо, что в академической среде так и не поняли по-настоящему, кто был рядом с ними. Его диапазон не укладывается ни в какую табель о рангах. Забыв о формальных ступенях карьеры, Вадим Кожинов создавал книгу за книгой, был составителем многочисленных сборников, значась лишь “кандидатом наук”. Легко переходил от теории к полемике, от литературоведения к истории. И избегал президиумов.

Истовый деятель русской культуры, Вадим Кожинов не стал “своим” и для литераторов, разбившихся на “коттерии”*. Дружба и сотрудничество с “Нашим современником”, определенная “ориентированность” не мешала Вадиму Кожинову быть шире любого направления. Собеседниками Вадима на протяжении десятилетий являлись люди самых разных убеждений и пристрастий. Вадим всегда отстранялся от любой внешней роли, “идеолога”, “лидера”... Для этого Кожинов был слишком умен и образован. И, кроме того, при всей открытости Вадима, в нем постоянно жила невидимая духовная тайна.

Так случилось, что все мы, в общем, пропустили семидесятилетие нашего друга. Казалось, что Вадиму Кожинову чествования и не нужны. Мы не успели увидеть Вадима старым, а увидеть близкого человека в истории, на расстоянии — не дано современникам. Так он и жил: легкий, худощавый, не обремененный регалиями. Работал день и ночь, а никогда не говорил: “подождите, я занят”. Щедро отдавал, ничего не ожидая взамен. Счастливый своим призванием и своими друзьями, счастливый жизнью, которая пела в нем. И казалось, что так будет всегда...

Когда друг становится министром, все равно мы дружим с тем мальчишкой, которого встретили на заре жизни. Слава Богу, Вадим Кожинов не стал министром, но высокое имя обрел. Одну из своих книг Вадим подарил мне с надписью — “к пятидесятилетию нашей дружбы”. Человек разнообразнейших дарований, Вадим оставался для меня прежде всего поэтом — во всем. Таков, мне кажется, “сокрытый двигатель” яркой натуры человека, что был всегда — “юноша веселый”.

Петр Палиевский как-то сказал о Пушкине, что это был христианин, наиболее расположенный к диалогу с атеистом, и вместе с тем атеист, открытый для общения с христианином. С позволения автора этой красивой формулы (не вникая в нее по существу), решаюсь сказать, что Вадим Кожинов — славянофил, ведущий диалог с западниками, и западник, симпатизирующий славянофилам.

Русский характер... Бесшабашный заводила на миру, созидающий целые фолианты. И — “сын гармонии”, готовый увлечься уличным певцом. Историк, безошибочно достающий с книжной полки необходимый источник, помнящий бесчисленные статистические данные. И поклонник муз, читающий наизусть страницы летописей, едва ли не всего Пушкина, Тютчева, Фета... “Гуляка праздный”, “бродяга и артист”, который никогда бы не стал академиком, — хотя бы потому, что не придавал слишком большого значения своей персоне (впрочем, зная себе цену).

Вадим не обиделся, когда я — в студенческие наши годы — сказал ему: “Ты играешь в карты с таким видом, будто играешь в шахматы”. Это было во время одного из наших ночных бдений. Вадим рассмеялся: “Правильно!” И процитировал: “Он и в карты, он и в стих, и так неплох на вид”.

Для ученых — своего рода интеллектуальный “хулиган”, как звали себя и Маяковский, и Есенин; “возмутитель” спокойствия, нарушитель порядка, тяготевший, однако, в своих трудах к созданию систем, которых не было ни в одном учебнике, ни в одной монографии.

Эта двойственность, множественность, многоликость, многоплановость всегда пульсировала в Вадиме, который был во всем — артист. Пережив немало человеческих, художественных, научных (и иных) увлечений, Кожинов ни с чем не расстался. Все привязанности, в том или ином виде, продолжали жить в Вадиме. Это позволяло, сохраняя определенность, быть не закоснелым, не “упертым”, а живым, многосторонним, виртуозным.

Вадим в молодости писал стихи, которые декламировал, как все поэты, обгоняя ритм, слыша общий гул — поверх логики. И во всем для него главным была стихия. Вадим очень любил море. Будучи в конце 80-х в Японии (читал лекции), отложив назначенные встречи, попросил, чтобы его отвезли к берегу Тихого океана. И, ликующий, вбежал в катящийся навстречу соленый вал...

В студенческие времена Вадим прекрасно читал стихи Маяковского, которого мы любили. Вадим научил меня воспринимать и читать стихи, открывая в них побеждающую музыкальную волну. Я понял, что это и есть смысл поэзии; “все прочее — литература”. Кстати, и позже Вадим всегда так читал нравящиеся стихи — от классиков до современников, подчас совсем молодых и неизвестных.

В Московском университете у нас был общий учитель в понимании Маяковского — Виктор Дмитриевич Дувакин, горячий энтузиаст, благородный, отважный человек. В своем спецкурсе и в семинаре Виктор Дмитриевич захватывал нас и как филолог, и как очарованный “маяковист”. И через много лет, на вечере памяти Дувакина, Вадим произнес сердечное слово об учителе...

Так вышло, что наше, едва ли не первое с Вадимом выступление в печати было общим: в “Литературной газете” мы спорили с критиком В. Назаренко о ритмике Маяковского. Это было в 1950 году; подпись — “студенты Московского университета”.

Однажды вузком комсомола отправил нас на автозавод читать в цехе лекцию о Маяковском. Стоя посреди станков и машин, во время обеденного перерыва, Вадим буквально заворожил рабочих: казалось, он раскачивает колокол. Нас наградили большим тортом, который мы радостно поглотили на обратном пути прямо в троллейбусе.

Мальчишество соседствовало в нас с самыми серьезными идеалами, разумеется, в романтическом духе, воспитанными эпохой. В ту пору в народе любили и жалели студентов. По студенческим билетам, с десяткой в кармане, мы совершили первое свое путешествие по России, побывали в Ярославле, в Костроме, в Плесе. В город Фурманов мы привезли весть о кончине Георгия Димитрова и добились, чтобы по этому поводу были вывешены красные флаги с траурной лентой.

В Ленинграде мы поспешили увидеть Смольный, крейсер “Аврора” и памятник Ленину у Финляндского вокзала. Но, конечно, классические чары града Петра захватили нас. Вадим уже тогда великолепно знал историю и архитектуру, мог часами рассказывать об улицах и домах — и в Ленинграде, и в Москве. Очень любил старый Арбат, где жил многие годы. Считал, что Пушкин родился здесь, на Молчановке...

Своеобразное озорство, “авантюрная жилка”, натура поэта и артиста — и вместе с тем блестящая образованность, удивительная память, ученость, не становившаяся важностью, а соединявшаяся с крылатостью, естественное умение дружить, распахнутость, внезапность, импровизационность и... серьезность, обдуманность: обаяние Вадима Кожинова покоряло всех.

Прибавьте к этому гитару в руках Вадима, чей репертуар был неистощим. Звон струны слышен, кажется, во всем облике и во всем творчестве Вадима Кожинова.

В конце пятидесятых — начале шестидесятых годов Вадим Кожинов был увлечен новаторством в искусстве. На своей квартире он устроил выставку художников в стиле “баракко” и дискуссию вокруг необычных полотен. Выступая на вечере, говорил, что перспективным достижением поэзии являются стихи Бориса Слуцкого и Андрея Вознесенского. Советовал мне приобрести книгу Эсфирь Шуб. С удовольствием исполнял песни Булата Окуджавы, Юзика Алешковского, с которым дружил.

Мне кажется, что переломной для Вадима Кожинова стала встреча с Михаилом Михайловичем Бахтиным, освоение огромного мира выдающегося русского мыслителя. Если бы у Вадима Кожинова была только эта заслуга — утверждение имени и наследия Михаила Бахтина, издание и истолкование книг крупнейшего русского ученого, то и тогда Вадим Кожинов заслуживал бы нашей признательной памяти. С этой поры, видимо, начинает складываться собственная историко-литературная концепция Вадима Кожинова. Сердцевиной ее являлось, несомненно, чувство и понимание России, взятой в европейском и мировом масштабе.

Притом это было, в первую очередь, не теоретическое умозрение, а живое, теплое ощущение Родины, с ее городами и весями, с ее просторами и людьми. Самую большую радость я видел у Вадима, когда он собирался в Вологду, к Василию Белову — в Тимониху.

Достаточно было однажды придти к Вадиму и сказать, что на Новый год надо ехать в Кострому, чтобы он тут же начал собираться в дорогу. Вадим Кожинов мог открыть в каком-нибудь маленьком городке неизвестного талантливого поэта, и вот уже все силы Вадима устремлялись на то, чтобы создать поэту имя — выпустить книгу, провести вечер, убедить критиков и читателей.

В шестидесятые годы Вадим Кожинов начинает открывать плеяду поэтов, чье творчество знаменовало новую веху в самосознании России. Это Владимир Соколов, Николай Рубцов, Анатолий Передреев, Анатолий Прасолов, Станислав Куняев... Позднее рядом с ними Вадим Кожинов назвал Юрия Кузнецова. Но этими именами далеко не исчерпывался круг поэтических светил, которые вызывали пристальный интерес критика. Все мы помним, что любовь Вадима Кожинова к современной русской поэзии была поистине ненасытной. Сколько стихов Вадим восхищенно читал друзьям — иногда и по телефону! Бывало, читает, читает, а потом спросит: кто это? У Вадима Кожинова был дар — угадать, назвать, утвердить поэтическое имя.

Несколько лет назад Вадим пригласил меня к себе, не сказав, о чем будет идти речь. Включил видеозапись, которую мы слушали и смотрели часа два, потом только назвал имя: Александр Васин — певец, музыкант, поэт, педагог. Студия Александра Васина — это, можно сказать, последняя любовь, последняя радость Вадима Кожинова. В кругу этих молодых людей, этой поющей России, молодел и Вадим.

О самом главном в Вадиме Кожинове я, может быть, еще не сказал. Он был живой, звучащей книгой русской культуры. С ним приходило и музыкальное веяние, и глубокое понимание духовного величия России. Сколько открытий он нам подарил! Сколько я от него узнал! Вадим открыл мне Пушкинскую речь Блока “О назначении поэта”, позднего Пушкина, бетховенскую силу Фета, гражданственную лирику Тютчева и многое, многое другое. Вадим Кожинов сказал, что Россия — это и Нил Сорский, и Иосиф Волоцкий. К церкви Вадим шел глубинно, не спеша за “обрядоверием”, выстрадывая Бога.

Последний наш телефонный разговор... Вадим обещал мне написать о работе Блока над Аполлоном Григорьевым. Потом сказал: “Ты должен написать статью о том, что пришла пора объединяться”. Я ответил: “Такую статью надо написать нам с тобой вместе, как когда-то, пятьдесят лет назад...” Вадим не возражал: “Может, ты прав”. Вадим всегда надеялся.

Подступала иная эпоха, у порога которой артист рухнул: сердце не выдержало предчувствий.

Таисия Наполова

 

“...И вновь сиротеют душа и природа”

Когда “развернулась” перестройка и Горбачев на всю страну объявил: “Процесс пошел”, я позвонила В. В. Кожинову и спросила его, что он об этом думает. Вадим Валерианович долго молчал. Я знала его обыкновение делать красноречивые паузы и терпеливо ждала.

— Я читаю сейчас немецкого критика и публициста XIX в. Карла Берне. Возможно, Вам покажется интересной одна его мысль: “Горе тем народам, которые повинуются времени вместо того, чтобы повелевать им”.

Вадим Валерианович произнес эти слова в характерной для него манере, подчеркивая интонацией смысл и значение сказанного.

— Горе тем народам, что повинуются времени... — повторила я. — Нам остается только принять это на свой счет. Сказано прямо в лоб, ибо мы повинуемся и молчим. И все же как не сказать... А кто учит наш народ разобраться в той пропаганде, которой правители одурманивают его?

— Помилуй Бог, а ум-то где? — как говаривал Суворов.

— Вы думаете, так легко простым людям просчитать последствия словесных манипуляций? А тут еще манящий призрак “благополучного Запада”...

— Вот Вы и возразили сами себе, — заметил Вадим Валерианович. И, помолчав, продолжал:

— Запад заманил нас и непривычными формами правления, когда власть передается кучке неизвестных людей.

— Но, может быть, тут и широта натуры?

— Какая там “широта”! Скорее, самоуспокоенность и самоуверенность. А это ничего хорошего не обещает. Возьмите историю. Сколько там примеров, когда самоуспокоенность приводила нацию к катастрофическим последствиям! И если говорить о России, то это — самая катастрофическая страна в мире!

Позже Вадим Валерианович еще вернется к этим мыслям, которые в телефонном разговоре он бросил как бы мимоходом. И я не раз вспомню слова Пушкина о том, что следовать за мыслями человека выдающегося “есть наука самая занимательная”. Я благодарна судьбе за то, что она подарила мне несколько встреч с В. В. Кожиновым.

Знакомство с ним состоялось в горькие для меня дни. Недруги злобно атаковали рукопись моей книги в Приволжском издательстве, уже набранную и готовую к печати. В таких случаях начальство отправляет рукопись в Москву на контрольную рецензию. Это сулило автору новые испытания: рукопись зачастую попадала “под нож”.

Мне повезло. Рецензентом был В. В. Кожинов. Его хороший отзыв на мою книгу дал ей ход. Приехав в Москву, я решила познакомиться со своим спасителем и попала, что называется, с корабля на бал. В МГУ началась дискуссия о стиле, в которой, как мне сказали, будет принимать участие Вадим Валерианович.

Актовый зал МГУ был заполнен студентами, учеными, литераторами. Когда началась полемика, тон задавали любители теории стилей. Аудитория откровенно скучала. Но вот на трибуну вышел Кожинов и, бегло коснувшись теоретических тонкостей, начал читать стихи Тютчева, Фета, Рубцова, сопровождая чтение отдельными литературоведческими наблюдениями. Стихи он читал как-то особенно интимно, словно сам их написал. На лицах некоторых строгих “судей” в президиуме появилось недоумение: форма доклада была слишком непривычной. Аудитория замерла. Видимо, не часто ей приходилось слышать подобные выступления.

После окончания доклада зал некоторое время взволнованно молчал, словно ожидая чего-то, и только когда Кожинов сошел с трибуны, он буквально взорвался аплодисментами. Был объявлен перерыв между прениями, и я поспешила выйти, не упуская из виду Вадима Валериановича.

Я подошла к нему возле книжной витрины, представилась, сказав:

— Вы с удивительным искусством вышли из утеснительных рамок научного доклада...

С моего языка готовы были слететь слова восхищения тонким знанием поэзии и пр., но мешало его лицо — строгое, замкнутое, словно высеченное из бронзы.

— Извините меня... Во мне, видимо, сидит вечная студентка. И примите мою благодарность за добрый отзыв о моей книге. Вы спасли меня от врагов.

На лице Вадима Валериановича появилась улыбка:

— В наши дни говорят: “Спасение утопающих — дело рук самих утопающих”. Пушкин, помните, писал: “Врагов имеет в мире всяк...” Я рад, что моя рецензия помогла Вам. На меня тоже чего только не возводили. И как видите — жив...

Помолчав немного, он добавил:

— Бездарные люди агрессивны, но, к счастью, творчески бессильные люди не могут долго “рулить”.

— У них много способов мешать людям работать.

— Я вижу, Вам хочется легкой жизни, — усмехнулся Вадим Валерианович, — но это гибель для мыслящего человека. Ничто не ослабляет его больше, чем постоянные успехи и удачи. Только беды помогают понять и свои ошибки и свое отношение к творчеству. И даже временная остановка в пути придает взгляду свежесть.

— “Временная” — согласна, а если постоянно вставляют палки в колеса?

— Э, чего испугались! Вы еще не знаете, что такое чиновники со взглядом Медузы и двойной игрой!

При этих словах у него появилось такое мрачное выражение, что я сказала:

— Не вспоминайте о них! Не надо!

— Что же еще и вспоминать, как не беды да не схватки с судьбой. Борьба всегда прибавляла мне силы. Я давно понял одну важную истину: не так страшны внешние препятствия, как робость души. Когда человек привыкает “не сметь свое суждение иметь”. Впрочем, это высмеял еще Грибоедов... Недавно мне попалось на глаза одно прекрасное стихотворение.

Движением головы Вадим Валерианович откинул назад волосы и стал читать:

Благодарю судьбу и Бога,

Что обошлась со мною строго.

Дарила сдержанный привет.

У темного глухого лога

Мне приоткрыла дальний свет.

Но втайне плачу и рыдаю,

Что мимо, мимо пролетаю.

И — проклинаю. И виню.

Не вас, суровых, укоряю.

Себя, не смевшего, казню.

Чувствовалось, что он еще не “остыл” после доклада. Я спросила:

— Это Василий Казанцев? Я люблю его стихи.

— А кого из современных поэтов Вы еще знаете? Или лучше скажите, кто Вам из них нравится?

— Мне нравятся Владимир Соколов, Передреев, Станислав Куняев, Прасолов, Алексей Марков.

При последнем имени Вадим Валерианович сделал протестующее движение:

— Может быть, Вы еще Евтушенко назовете?

— Нет, это не поэзия! Иногда читаешь безвестного поэта, но даже в слабых его стихах все же порой блеснет искорка поэзии, а у Евтушенко...

— А что Вы ищете в поэзии лично для себя?

— Поэзию, — рассмеялась я, — но если говорить конкретно, меня интересуют образные приметы времени. Стихи больше всего приближают меня к душевному пониманию окружающего. И, наконец, на стихах я “отрабатываю” свой собственный язык.

Вадим Валерианович с любопытством посмотрел на меня:

— И какие стихи вошли в Ваш “арсенал”?

Я назвала несколько стихотворений Дм. Кедрина, Передреева, Куняева, Прасолова, Соколова, Казанцева.

— А о таких поэтах, как Николай Тряпкин и Юрий Кузнецов, Вы слышали?

— И слышала, и читала...

— Какие стихи Вы помните наизусть?

“Экзаменует он меня, что ли? Или это у него манера такая вести беседу? Он, кажется, моложе меня, а ведет себя, как старший”, — подумала я.

Но, не замечая моего недоумения, он продолжал наступать:

— А Николая Рубцова что же Вы не упомянули?

— Но это один из любимых мною поэтов! А не упомянула...

— Это поэт — от Бога, — перебил меня Вадим Валерианович, — и начал читать его стихи: “О чем писать? На то не наша воля!..” Но, пожалуй, самым лучшим его стихотворением я считаю “Журавли”. Страшно даже подумать, что Рубцов мог умереть, не написав их:

Вот летят, вот летят... Отворите скорее ворота!

Выходите скорей, чтоб взглянуть на высоких своих!

Вот замолкли — и вновь сиротеют душа и природа

Оттого, что — молчи! — так никто уж не выразит их...

В эту минуту к Вадиму Валериановичу подошла группа профессоров МГУ. Среди них я узнала А. Н. Соколова, В. П. Аникина, Г. Н. Поспелова. Они стали поздравлять Кожинова с “блестящим выступлением”. Поблагодарив их наклоном головы, он продолжал читать стихи.

Когда профессора удалились, Вадим Валерианович сказал с горечью:

— Рубцов, к сожалению, успел написать немного. Небольшая книжечка... Вы, вероятно, слышали, что его убила жена в минуту семейной ссоры?

— Кто она?

— Этакая здоровенная бабища, считавшая себя великой поэтессой, а его — слабым стихотворцем. Ее зовут — Людмила Дербина...

И, подумав, добавил:

— По паспорту Грановская... Сейчас она в тюрьме. Скоро выйдет на волю, а Николая Рубцова нет в живых... между прочим, он точно предсказал свою смерть: “Я умру в крещенские морозы”.

Позже я часто вспоминала эти слова Вадима Валериановича и особенно — печальное выражение его лица. Мне казалось, что эта печаль относилась и к нему самому*. Но это — потом. А в ту минуту меня поразила гневная интонация, с какой он дал беспощадно точную оценку “поэзии” Л. Дербиной:

— Это стихи убийцы. Вслушайтесь только: “Глотки сосен, выпившие зарю”, “когти звезд”...

Вскоре прозвенел звонок, возвестивший окончание получасового перерыва. Мы вернулись в актовый зал. Вадим Валерианович сказал на прощанье:

— Звоните мне. Буду рад.

На другой день после окончания дискуссии я позвонила ему:

— Сейчас я была в Ленинке. И знаете, чем занималась? Читала Ваши работы. Не могу понять, почему Вы после интересных трудов по методу, жанру и стилю вдруг “изменили” теории литературы. У Вас новые приоритеты — поэзия, проза, история...

— Это случилось не “вдруг”. В моей жизни многое изменилось после знакомства с Бахтиным. Меня потрясла его книга “Проблемы поэтики Достоевского”, в которой он исследует полифонизм Достоевского, о чем мы прежде даже не слыхали. Для меня было несомненно, что это выдающийся ученый. Разузнав его историю (он был в ссылке в Кустанае до 1937 г., потом поселился в Саранске), отправился к нему.

— Я слышала, что Вы добились переиздания книги Бахтина. Это — святое дело.

— Не только я, мне помогали мои друзья по ИМЛИ. Мы ездили к Бахтину, как в Мекку... Так вот, Михаил Михайлович сказал мне, что теория литературы, как, впрочем, и все литературоведение — это вспомогательные дисциплины. И без истории и философии их сфера весьма ограничена. Но я и сам чувствовал, что не могу в полную силу отдаваться изучению теории литературы.

Эти слова Вадима Валериановича имели решающее значение для меня. В те минуты я невольно сопоставляла его восхищение Бахтиным и довольно холодное отношение к профессорам МГУ, которые подошли к нему, чтобы поздравить с блестящим выступлением. Мне вспомнились слова профессора Л. И. Тимофеева, который в разговоре со мной назвал Кожинова и его коллег по ИМЛИ “высокомерными мальчиками”. Видимо, тут была позиция. Позиция отвержения некоторых сложившихся форм литературоведения, которым были привержены старые профессора.

Первой моей мыслью было пригласить Кожинова в Саратов — прочитать студентам лекции, познакомить молодежь с новыми концепциями литературоведения и заодно представить им интересного лектора. Вадим Валерианович охотно согласился, но поставил одно условие — с ним поедет поэт Н. Тряпкин: “Он и поэт от Бога, и аудиторией хорошо владеет”.

СГУ и Саратовский пединститут охотно приняли предложение. Но вот что из этого вышло. Я привезла письменное ходатайство к директору ИМЛИ профессору Ю. Барабашу — разрешить В. В. Кожинову чтение лекций в саратовских вузах. Ответом было молчание. Дозвониться до Барабаша мне не удалось. Секретарь директора так объяснила мне ситуацию: “Между нами говоря, у нас есть опасения, что, получив “волю”, Вадим Валерианович станет пить”.

Ясно, что это — отговорка. Судя по всему, у Кожинова было много недругов, которые в подобных случаях действуют согласно поговорке: “Пьян ты или не пьян, но если говорят, что пьян, то ложись спать”.

Тут я вспомнила, что и в давние времена подобное говорилось о самых великих и порою вообще непьющих писателях. Так, критик конца XIX в. Скабичевский писал, что Чехов когда-нибудь в пьяном виде умрет под забором. О великих писателях советского времени и говорить нечего. У всех на памяти примеры Есенина и Шолохова. А пресловутая Л. Дербина, убившая Н. Рубцова, тоже ведь называла его “пьянью”.

Приезжая в Москву, я всякий раз звонила Вадиму Валериановичу. Помню, как он делился со мной своими замыслами. Рассказывал, что пишет книгу о судьбе России, занимается историей и философией. Иногда сетовал на враждебную ему литературную среду, говорил о политизированности многих литературных выступлений. Впрочем, сам он был, на мой взгляд, не менее политизирован. Меня, как вузовского преподавателя, особенно поразило его выступление против фундаментальной незыблемости положительной оценки критиков революционной демократии: Герцена, Добролюбова, Чернышевского и др. Он и сам признался, что многие цитаты из их сочинений приводил не столько убеждений ради, сколько для “политики”. И надо отдать должное В. Кожинову, он имел мужество в полный голос сказать о господстве антиисторического подхода в нашей науке, когда критиками революционной демократии “побивались” славянофилы, а ведь они сказали пророческое слово о “Русской идее”, научно обосновали вопрос о самобытности исторических судеб и культуры русского народа.

Как-то Вадим Валерианович поднял тему внутреннего разлада в нашем обществе и употребил слово “раскол”.

— И что же будет? — наивно спросила я.

— Я в таких случаях отвечаю: “Щось будэ”. Помните эти слова из “Истории моего современника” Короленко? Одно несомненно: в обществе тайно запущен раскол.

Вскоре Кожинов более откровенно выскажется на эту тему в дискуссии “Классика и мы” (декабрь 1977 г.).

 

* * *

В первые годы перестройки мне довелось побывать в Прохоровке, знаменитой легендарным танковым сражением, где обстоятельства свели меня с человеком, знавшим Кожинова. Вернувшись в Москву, я позвонила Вадиму Валериановичу и передала ему поклон от жителя Прохоровки.

— А... Николай Петрович.., — живо откликнулся он. И засыпал меня вопросами, едва я переступила порог его квартиры.

Оказалось, что в Прохоровке у него было много знакомых. Он расспрашивал меня о каждом, с кем мне удалось поговорить, его интересовали малейшие подробности. Черта, казалось бы, удивительная для кабинетного ученого. У Вадима Валериановича сохранилась какая-то юношеская живость восприятия. Он с любопытством слушал рассказы, на которые другой на его месте не обратил бы внимания. Мне запомнились случаи поведения на войне домашних птиц, о которых говорил дед помянутого выше Николая Петровича, приехавший в Прохоровку в разгар танкового сражения. Это в четырех километрах от самого места битвы. Грохот и такая гарь, что неба не видно. И едва он поставил машину, как к нему кинулась наседка с цыплятами, ища у него защиты. Вадим Валерианович улыбался, слушая, как довольно кудахтала наседка, помещенная в багажник, как заботливо размещала там своих детей.

Сам Вадим Валерианович знал чуть ли не все подробности сражения под Прохоровкой, по именам — генералов и офицеров. И рассказал мне, кстати, о своем разговоре с немцами, родственниками похороненных в Прохоровке немецких танкистов. Вадиму Валериановичу пришлось похлопотать за них. Речь шла о перенесении праха погибших и установлении надгробий. Пока же над местом захоронения были установлены стенды с портретами лучших людей города, что было совсем уж неуместно.

Я заметила, что это имеет объяснение: у людей, переживших нашествие, еще не остыло чувство вражды к захватчикам. Могут ли их волновать ритуальные заботы их потомков?

— Смерть всех уравнивает, — строго заметил Вадим Валерианович.

Я рассказала о своих недавних впечатлениях, подтверждающих эту мысль. Мне пришлось побывать на Ужокском перевале в Прикарпатье. Это приграничная зона с Польшей и Чехословакией. Внизу течет река Сан, пограничная полоса. В войну 1914 года здесь было крупное сражение, и как память о нем — огромная братская могила, где погребены и русские, и немцы, и австрийцы, и др. Одна могила и один общий памятник. Смерть примирила врагов.

— А ведь это символично, — заметил Вадим Валерианович. — Люди — жертвы сатанинских катастрофических сил. И перед этими силами они беззащитны.

— И в эпицентре этих сил почему-то оказывалась Россия...

— А Вы не задумывались, почему Россия все же выживала?

— Сила долготерпения и веры?

— И не только это. Подвиг Прохоровки убедил меня в одной важной мысли. А именно: Россия оставалась н е с о к р у ш и м о й в самых с о- к р у ш и т е л ь н ы х обстоятельствах. Понять это можно, лишь исходя из главных составляющих родовую основу жизнедеятельности России. Именно родовую. Россия — страна идеократическая. То есть главную роль в ней играет власть идей. Речь идет не об одной господствующей идее на все века, но о завладевающей всем народом идее определенного периода. Например, идея “Москвы — третьего Рима” в древние времена. Понятна организующая роль этой идеи: Москва — преемница великих главенствующих традиций. В войну это была идея непобедимой России, славной своими великими предками: Александром Невским, Дмитрием Донским...

То же самое и в войну 1812 года. Помните, у Толстого? “Всем народом навалиться хотят...” Поразительно это единство нашей истории, связанное также с тем, что Россия жила по собственным законам. И это сознавала не только элита, но и простые люди. Общая, завладевающая в с е м народом мысль в сокрушительные периоды истории — не является ли вечной составляющей нашей жизнеспособности?

— Вечной составляющей?

— Но сейчас происходит нечто обратное, — продолжал Вадим Валерианович, уточняя свою мысль. — Все больше становится людей, которые пренебрегают державными заботами, отстраняются от них...

Вадим Валерианович поднес руку ко лбу: привычный для него жест, когда он хотел что-то вспомнить.

— Мне припоминается мысль Стефана Цвейга: в области действия политических сил решающее значение имеют не выдающиеся умы, а более низменная и ловкая порода — з а к у л и с н ы е д е я т е л и.

— З а к у л и с а, как говорил Иван Ильин...

— У него это слово употребляется несколько в ином значении. Но и слова Цвейга в наши дни тоже нуждаются в корректировке. Сила нынешних закулисных деятелей — в мафии. Авантюристы и воры, денежные мешки всех мастей — это особая каста наглых людей, паразитирующих на теле России. Они не просто подминают под себя власть, они сами становятся властью.

Меня удивили эти слова Кожинова. Публицисты-патриоты в те еще горбачевские времена осторожничали, не позволяя себе открытой резкости подобных суждений.

— Неужели этим людям суждено решать будущее России?

— Вы хотите сказать: судьбу России? — горько усмехнулся Вадим Валерианович. — Уж не хочется ли Вам подбить меня на прогнозирование? Увольте! Не терплю прогнозов. Считаю их вполне безнадежными.

...Последний раз я встретилась с Вадимом Валериановичем случайно, недалеко от журнала “Наш современник”, на Цветном бульваре. Вид у него был усталый, глаза опущены. Я поздоровалась, он остановился, кивнул головой. Потом знакомым жестом поднес руку ко лбу.

— Я сейчас Паскаля читал. И вот вертится в уме одна его мысль, словно о нашем времени сказанная: “Мы беспечно устремляемся к пропасти, заслонив глаза чем попало, чтобы не видеть, куда бежим”...

— Да, это о нас... “Заслонив глаза ч е м п о п а л о...”

— И заметьте: всех б е з р а з л и ч и я несет к пропасти: и бедных и богатых. Одним застит глаза жажда власти или славы, другим — деловые заботы, третьим — погоня за удовольствиями и т. д. Мы сами приближаем апокалипсис...

— Вадим Валерианович, нас еще может что-то спасти?

— Вы-то сами что об этом думаете?

Он смотрел на меня строго, ожидающе.

— Я надеюсь на спасительную силу прошлого... Его уроки могут много значить для нас. Людей может поднять то, что подымало наших великих предков. Смотрите: люди забыли о Боге, но вспомнили же о Нем!

Вадим Валерианович мрачно молчал, потом сказал:

— Недавно я перечитал Библию. И меня неотступно преследует мысль, что нам еще предстоит заплатить проклятую Каинову подать своими детьми...

— Вадим Валерианович, напишите об этом!

— Сами-то Вы много ли написали об этом? Мне как-то попалась на глаза мысль Достоевского: “Я мог бы сказать много хорошего и скверного и для общества и для правительства, а этого нельзя. У нас о самом важном н е л ь- з я г о в о р и т ь”.

Он безнадежно махнул рукой и распростился со мной.

Год назад он простился со всеми нами...

Михаил Грозовский

 

Русский просветитель

В конце шестидесятых годов студент-физик, слагающий рифмы, я, как и многие доморощенные стихотворцы, посещал литстудию при МГК ВЛКСМ и московской писательской организации. Здесь работали семинары, руководимые Борисом Слуцким, Вадимом Сикорским, Татьяной Глушковой, Николаем Вороновым... Я был зачислен в семинар к Татьяне Михайловне Глушковой.

Однажды, после некоторого перерыва, я появился в студии, но вместо ожидаемого семинара очутился на общей лекции по современной русской литературе. Помню большой, заполненный молодежью актовый зал, возбужденный гул, неясное волнение. Ждали какого-то интересного и неизвестного мне Вадима Кожинова.

Он вошел. Выше среднего роста, в очках, с лихой шевелюрой, худощавый, порывистый, слегка ироничный. Начал говорить — и через пять минут могущественно завладел залом. Говорил о современной поэзии, говорил не шаблонно, глубоко, ярко. Для убедительности приводил примеры, читая наизусть поэтов, чьи имена мне, по большей части, не были знакомы. Читал так горячо и доверительно, так вдохновенно, что зал, завороженный магией его речи, растворился в звучащем поэтическом слове.

Потом, словно желая поиграть, проверить нашу эрудицию, он разложил на столе карточки с безымянными “обезличенными” стихами. Пустил карточки по рядам и попросил указать точное или предполагаемое имя автора.

Что и говорить, большинство из нас, сидящих в зале, исходящих, как тогда думалось, из обширных, а на самом деле скудных знаний, не дало верных ответов. Стихи казались написанными в самое последнее время, настолько современно они звучали. На обороте карточек мы указывали новомодные, авангардные, даже экзотические имена, не узнав хрестоматийных поэтов Золотого века. Те стихи не были на слуху и были взяты не из школьных учебников.

Посрамленный, я вернулся домой и кинулся штудировать классиков. Позднее, поступив в Литературный институт и уже профессионально следя за работами Кожинова, я прочитал, а точнее, проглотил его книгу “Как пишут стихи”. До сих пор не знаю ничего подобного, равного по глубине, ясности и страстности из написанного в этой области литературоведения. Книга настолько поразила меня, что я стал искать встречи с ее автором и осенью 1979 года пришел на занятия руководимой им студии на Красной Пресне.

То были годы жгучего интереса к поэзии. Не эстрадной, не декларативной, а лежащей в сокровенной области души. Вопросов здесь оказалось больше, чем ответов. “Тихая лирика” своим волшебным языком по-своему отвечала на них. Поэтическая “планка”, которую поднял Кожинов перед студийцами, терялась за облаками. Но к ней хотелось приблизиться. Еще бы, ведь ориентирами для руководителя являлись высшие творения, явленные гением Пушкина, Тютчева, Боратынского, Фета, а также наиболее значительные произведения наших современников, которые в те годы были малоизвестны широкому читателю.

Духовно влияя, он сам напитывался разбуженной им энергией. То был воздух бескорыстного служения Поэзии, дружеского участия, но и некоторого беспокойства. В студии царила атмосфера как радости истинного творчества, так и особой тоски по несозданному, столь понятная всякому художнику. Как знать, может быть только в такой обстановке и способна обитать истина?

...Спроси Вадима, ...позвони Вадиму, ...ты читал Вадима? ...не знаешь, что об этом думает Вадим?..

Между собою мы называли его по имени, в его присутствии добавлялось, разумеется, отчество. И хотя для людей, хорошо знающих Вадима Валериановича Кожинова, привычный образ слабо вязался с чем-то “принятым” и официальным, мы прекрасно сознавали значение полного имени, масштаб личности, к которой было приковано внимание его сторонников и противников, то есть того мыслящего мира, что в интеллектуальных спорах, творческом рвении и литературной борьбе пробивался к постижению духовной сущности России.

“В. К.” — эти инициалы я видел в конце многих черновиков его статей, эти буквы стояли внутри скобок позади замечаний и пояснений к бесчисленным цитатам, приводимым им в книгах, они значились в сносках, ими начинались абзацы на газетных полосах в интервью с журналистами, в полемике с критиками и философами, в беседах с литераторами, в диалогах с историками... Замечания на полях стихотворений с подписью “В. К.” были знакомы многим из тех, кто однажды и навсегда связал свое творчество с его оценкой.

Не склонный к собирательству и коллекциям, я храню в ящике письменного стола память о личных встречах и некоторых общих литературных делах — беглые записки, внизу помеченные “В. К.”, словно знаком высшего качества. Умные, приветливые, лаконичные. Я храню его голос на любительских магнитофонных пленках — обрывки кухонных застолий вперемешку с основательными публичными выступлениями в больших аудиториях. Храню звуки, связанные с его присутствием у себя дома: чирканье спички при закуривании очередной сигареты, характерное покашливание, оброненное слово, смех, реплику... И еще я храню его песни. Одну проникновеннее другой. Впрочем, песнями в принятом понимании их не назовешь. Скорее, это стихи, положенные на близкую к романсу мелодию. На пленке под гитару звучит глуховатый, воспаленный, исполненный мужского обаяния баритон. “А вот я сейчас спою песню на стихи Николая Рубцова так, как он сам это пел”, — Вадим ведет мелодию, сохраняя своеобразие авторской манеры Рубцова. Стихи принадлежат его любимым поэтам, составляющим гордость России — классикам и современникам. С большинством из последних —Анатолием Передреевым, Юрием Кузнецовым, Станиславом Куняевым, Александром Межировым, Владимиром Соколовым его связывали дружеские отношения.

Стихотворений, посвященных человеку с инициалами “В. К.”, в русской поэзии последней четверти XX века такое количество, а поэтов, посвятивших ему свои стихи, столько, что из одних только таких произведений можно было бы составить удивительную, единственную в своем роде антологию.

И ведь странно: поэты — народ капризный, обостренно противоречивый. Абы кому своих стихов не посвящают. Чтобы владеть их душами, одного ума мало. Откуда же такое единение? Смешно думать — да и никто бы не поверил, — что вдохновение, эту воплощенную в слове тайну чувства, они доверили бы человеку, состоящему, скажем, из одних добродетелей. Нет, нет, было в нем нечто особенное, из ряда вон выходящее. И божественное, и демоническое одновременно. Что-то непостижимое, цельное, как жизнь. Ну кто, скажите, из маститых литвождей, презрев субординацию, будет звонить тебе заполночь, чтобы приглушенно и жарко читать стихи совершенно неизвестного автора? Кто, загораясь, как от спички, от полюбившихся стихов, сам отправится в редакцию, заставит слушать и убедит искушенного чиновника опубликовать эти произведения? Кто, расслышав голос талантливого парня из провинции, не рассуждая долго, купит билет и поедет на поезде в глухомань, чтобы познакомиться, привезти в столицу и рассказать читателям толстого журнала о новом поэтическом явлении?

Как-то (это было в начале 80-х) вместе с поэтом Владимиром Соколовым они оказались вблизи моего дома на Шаболовке. Позвонили. Я открыл дверь и оторопело застыл в дверях.

— Вот, Володя, — улыбаясь, сказал своему спутнику Кожинов, — знакомься, это мой ученик! — И, раздевшись, с порога на память прочел одно мое стихотворение.

— Поздравляю вас, Миша, вы поэт, — добавил он и дружески обнял меня за плечи.

У меня перехватило в горле. Я засуетился, пропуская их в комнату, побежал на кухню, залез в холодильник, но там не оказалось ничего, чем можно было бы по-мужски отметить столь знаменательную для меня встречу. Я стал жаловаться на неустроенность быта, но Вадим Валерианович легким жестом руки остановил меня:

— Что же вы, Миша, хотите быть умным, талантливым и жить хорошо?

В древнем Китае существовала традиция: при смене власти, переходе ее от императора к преемнику, новый, молодой, прежде, чем обосноваться во дворце, отправлялся в далекие провинции. Путешествуя, он расспрашивал у поселян, крестьян, прохожих, где живут их самые лучшие поэты. Люди охотно указывали, и тогда молодой император, нередко сам слагавший стихи, вел долгие беседы с каждым из поэтов, внимательно изучая их творчество. Восточный правитель понимал, что образ мира, художественно воплощенный в прекрасных стихах, поведает о подвластном ему народе больше, чем сотни сводок, собранных приближенными.

Жаль, что такую модель поведения не выбирают нынешние новоиспеченные российские правители!

Вадим Кожинов, пожалуй, единственный в двадцатом веке русский просветитель, который своеобразно повторил древневосточную практику — исходя из духовно освоенных шедевров, вершин отечественной поэзии, опираясь на источники, он заглянул в прошлое и предложил собственную версию истории России и русского Слова. В его работах Россия постоянно, напряженно и творчески осмысляет себя. Там нет быстрых ответов на злободневные, соблазнительные и, в сущности, поверхностные вопросы типа “Что делать?” и “Кто виноват?” Обращаясь к истории страны, к ее своеобразию и глубинной логике, к истинным героям и немнимым ценностям, Вадим Кожинов высвечивает дорогу к ответу на главный, стержневой, нравственный и, пожалуй, самый мучительный вопрос будущего: “Кто мы?” Не этот ли вопрос неявно сквозит и проливается божественным воплощением в творениях столь высоко ценимых им поэтов?

В литературной студии (кстати, ей — одной из очень немногих в стране — в 1988 году было присвоено звание народной), наряду со своими произведениями, мы обсуждали его последние книги. Он чрезвычайно серьезно относился к этому. Садился, затягивался сигаретой, пристально из-под очков вглядывался в наши лица, вслушивался в голоса. Мы были для него частичками бытия, одухотворенные им самим. Он чувствовал, что всё или многое из того, что он говорит и пишет, для нас важно, и старался так построить обсуждение, чтобы главная мысль легко, без назидания, как бы сама собой входила в душу. Не любил высокопарных слов в свой адрес. Морщился, когда его называли критиком. О себе говорил: “Я литературовед, на старости лет занявшийся историей”. И хитро улыбался одними губами.

Да, он старел... стал реже приходить на занятия. Но, даже замечая его постепенное физическое угасание, мы отвергали саму возможность старости этого человека. Его последние книги по истории России обнажили молодую дерзость мысли, в них искрилась, горела живая душа. Какое величие духа просквозило на скорбном небосклоне конца двадцатого века! Какие трагические и героические бездны разверзлись пред нашими очами! Какой ум! Какой голод по русскому самосознанию! И какая вера в будущее России! Для той веры у него имелось немалое основание — русский язык и его высшая художественная форма — поэзия, рыцарем и верховным жрецом которой он воспринимался каждым из нас.

“Неосторожный и необходимый”. Слова эти, взятые из посвященного ему стихотворения Владимира Соколова, наиболее точно передают образ Вадима Кожинова, влияние которого на творчество многих русских поэтов было глубоким и непридуманным. Возможно (и скорее всего), упомянутая необходимость как раз и была порождена неосторожностью, то есть безоглядностью и независимостью его натуры, без чего вообще трудно вообразить Поэта, каковым и был до конца дней своих Вадим Валерианович.

Он не боялся обнажать самые, казалось бы, несвоевременные для огласки проблемы, обставленные мелкотравчатой фигурой умолчания; в частности, смело поддержал меня в идее составления книги стихов о России, просвеченной через еврейскую судьбу. Книга включала бесчисленное число оттенков — от любви до ненависти — и предполагала в будущем развитие русско-еврейского диалога, столь необходимого для понимания картины мира, меняющегося буквально на наших глазах. Требовалось всестороннее осмысление проблемы. И тогда Кожинов предложил расширить полемику. К разговору были приглашены — израильский культуролог Михаил Агурский и наш известный литературовед Лев Аннинский, которые с интересом восприняли эти стихи.

К величайшему сожалению, Михаил Агурский не успел написать статьи — умер в Москве в разгар августовского переворота в 1991 году. Но книга все-таки вышла.

То, что происходило с миром, с Россией, с душами людскими в годы так называемой перестройки, страшно тревожило Вадима Валериановича. Он отзывался на это многими статьями и интервью, редкими — что более чем понятно — выступлениями по радио и телевидению и, конечно, своими блистательными книгами. Они стоят у меня на одной специально отведенной полке, им подаренные, подписанные его рукою. На книге “История Руси и русского Слова” дорогая надпись: “Михаилу Грозовскому. К 20-летию нашего высоко ценимого мною диалога”.

Сегодня его нет, и в жизни литстудии образовалась пауза, своего рода мертвая зыбь... Как-то, разбирая бумаги, я наткнулся на присланную им ко дню моего рождения телеграмму четырехлетней давности: “Три дня пью ваше здоровье. Вадим Кожинов”. Он любил пошутить, сбить пафос ложной значительности. Я почувствовал, что улыбаюсь — душа отказывалась верить в очевидное. За окном кричали прохожие, звенели трамваи, по телевидению шла передача о каких-то бандитах, которая то и дело перебивалась бойкой рекламою “от тети Аси”. До Вадима ли им? До книг ли?

Но я не удивлялся. Как и все настоящее, трагически великое, Россия свою потерю переживала тайно, словно защищалась, оберегая сокровенную боль от холодных ослепляющих лучей нынешней вездесущей пошлости.

 

 

 

 

Виктор КОЖЕМЯКО

 

Его слово в “правде” и “советской россии”.

а также в моей жизни

Уход Вадима Кожинова стал самой большой потерей для меня за последние годы. Когда мне сказали, что он умер, возникло такое чувство, будто в жизни образуется провал. Какая-то невосполнимая и неодолимая пустота.

Это может показаться чрезмерным, но пишу о том, что чувствовал. А дальше попробую объяснить — почему.

Я был его младшим современником (он с тридцатого года, я — с тридцать пятого), так что мое восприятие Вадима Кожинова — это именно восприятие несколько более молодого современника, пережившего многое из истории нашей страны в одни годы с ним, о многом из того, о чем он напишет, тоже задумывавшегося, но лишь с его помощью сумевшего нечто важное постичь. В этом смысле таких, как я, конечно, немало. И, думаю, по этой-то причине в первую очередь история моего знакомства с ним может представлять некоторый интерес.

Есть тут и еще одна сторона. Для меня это было не просто знакомство, но и сотрудничество. Я был не только его читателем, а с некоторых пор даже как бы соавтором. Ну, если скромнее и точнее — собеседником “по службе”, представляя как журналист “Правду” и, позднее, “Советскую Россию”. Да, беседы по службе сразу же стали насущно необходимы мне и по душе. А “Правда” в пору, когда начиналось это сотрудничество, была, что называется, главной газетой страны, потом она превратилась в оппозиционную газету, и вот вспомнить, как в разное время складывались с нею его отношения, по-моему, тоже небезынтересно.

Пусть предлагаемые фрагменты станут началом моих о нем воспоминаний, которые со временем надеюсь завершить.

 

* * *

В “Правде” тематически моя основная работа долго шла совсем в ином русле, нежели его. Собкор по Дальнему Востоку с постоянным пребыванием во Владивостоке, затем — в редакции, отделе партийной жизни. Так уж сложилось. Все, относящееся к литературе и шире — к культуре в целом, что было исконной моей любовью и притягивало всегда, оставалось в рамках любви платонической, почти не соприкасаясь с повседневными профессиональными занятиями. Я лишь мог, скажем, на редакционной “летучке” выступить и сказать что-то в адрес нашего отдела литературы и искусства, раскритиковать какие-то из его выступлений или, наоборот, поддержать.

Конечно, было досадно и обидно, что в “Правде” нет Вадима Кожинова, Михаила Лобанова, Петра Палиевского, Станислава Куняева — ряд этот можно продолжать. Либо если кто-то из них и появлялся, то эпизодически. Я даже до сих пор не знаю точно, напечатался ли здесь Вадим Валерианович хоть раз и хоть с маленькой заметкой в те годы. Сам он, во всяком случае, неоднократно мне говорил, что это я его напечатал в “Правде” впервые.

Да не так-то просто. По той самой пословице: “Не было бы счастья, да несчастье помогло”.

Несчастье пришло в личине горбачевской “перестройки”.

Начиналось, если помните, с “плюрализма”. Горбачев, собирая у себя писателей, приглашал разных — от Белова и Распутина до Бакланова и Гранина. Вроде бы всем равно давалась возможность высказаться. Поначалу казалось, что это распространяется и на “Правду”. Однако уже довольно скоро я стал понимать: только казалось.

Поводы, чтобы понять, появлялись один за другим. Например, печатается небольшое письмо трех очень уважаемых писателей — Василия Белова, Юрия Бондарева и Валентина Распутина. Высказывается в нем тревога и озабоченность тем, что происходит в так называемой массовой молодежной культуре. Есть основания? Еще бы! Многие об этом с тревогой думают и говорят. А реакция “сверху”, из ЦК, лично от Яковлева Александра Николаевича?

— Печатаете вредные, антиперестроечные материалы!

Эту руководящую фразу наш главный редактор Афанасьев то и дело передает нам на заседаниях редколлегии в связи с различными публикациями. Иногда сконфуженно, иногда с недоумением, потом, все чаще, — с раздражением.

Такие же оттенки присутствуют в его голосе и тогда, когда он сообщает мне о яковлевских претензиях к тому, как мы ведем тему партийной жизни. Дескать, партия медленно перестраивается, а вы плохо перестройке ее способствуете. Когда главный редактор говорит мне об этом с глазу на глаз, явственно чувствую, что он сам очень хочет и никак не может понять, в чем же конкретно состоят эти “медленно” и “плохо”.

Бедный Виктор Григорьевич! Всего-то навсего надо было нам с вами так понимать эти слова: партия медленно разваливается, а мы плохо ее разваливаем...

Вскоре мне предложили другой отдел — прессы и публицистики.

 

* * *

Вот чтобы подвести к этому, а также чтобы более или менее стала понятна тогдашняя обстановка в “Правде”, пришлось делать сейчас такое длинное предисловие. Одна из первых фамилий будущих авторов нового отдела, которые я в первый же день набросал для себя, была — Кожинов.

Мне же давно мечталось, чтобы его слово прозвучало в нашей газете! А теперь как будто могу реализовать. Отдел-то прессы и публицистики. Ну а он, пожалуй, из литературного критика и литературоведа на глазах превращается в публициста. Только что в “Нашем современнике” опубликована блестящая его статья “Правда и истина”, поводом для которой стал нашумевший роман Анатолия Рыбакова “Дети Арбата”. Самый глубокий взгляд не только на этот роман, но и на время, которое в нем описано.

Разыскиваю по справочнику Союза писателей телефон, набираю номер и — слышу голос, который станет таким дорогим для меня.

Помнится, он не высказал никакого удивления в связи с моим звонком. Предложение написать статью для “Правды” принял сразу. Хотя и промелькнуло у него сомнение, напечатают ли, начал обстоятельно и очень по-деловому обсуждать возможную тему. Я предложил ему написать о том, что волнует больше всего. Он сказал, что еще подумает.

Статья была достаточно быстро написана, и я съездил за ней, впервые побывав в той квартире на Большой Молчановке, где посчастливится затем бывать много раз. Впечатление о первой личной встрече... Да все было так, будто мы с ним давным-давно знакомы. Думаю, многие испытали на себе это поразительное его свойство — безо всяких экивоков и околичностей вступать в заинтересованное общение с доселе абсолютно не знакомым ему человеком.

Впрочем, я понял: что-то из моих публикаций в “Правде” он читал и что-то ему, возможно, даже понравилось. Но это так, между прочим. Разговор шел на самые разные темы, импульсивно перескакивая с одного на другое, и во всем, чего бы мы ни касались, собеседник мой был страстным, мгновенно воспламеняющимся, очень горячо реагирующим. Пожалуй, это и унес я как наиболее непосредственное впечатление. А еще — удивление, сколько времени он мне отдал.

Замечу, удивление это будет у меня непреходящим все годы нашего дальнейшего общения. Говоря по телефону или приезжая к нему домой, каждый раз думал: до чего щедр человек! Да ему же работать надо. Да ведь далеко-далеко не я один к нему с этими разговорами пристаю: вот передо мной двое журналистов из квартиры вышли, при мне три или четыре человека звонили, после уже встреча у него назначена. А он тем не менее тратит на меня не минуты — дорогие часы! И на других тоже.

Щедрость души, переполненной и увлекающейся, жаждущей непременно и вскоре передать что-то важное людям, с кем-то обязательно поделиться, — драгоценное в нем.

А статью его тогда не напечатали. Произошло вот что. Как редактор “Правды” по отделу я имел право сам засылать материалы в набор — и набрал статью немедленно. В наборе ее прочитал Афанасьев. Ему она очень понравилась. Но...

Скоро Виктор Григорьевич Афанасьев уже не был главным редактором “Правды”. Видно, Яковлеву вконец надоел этот бывший боевой летчик, умевший быть упрямым иногда, а уж на то, что преподносила “перестройка”, смотревший все более без симпатии. Пришел Фролов — из ближнего яковлевско-горбачевского окружения. И тут задача проявилась недвусмысленно: с “плюрализмом”, даже показным, пора кончать.

Нет, новый главный не сказал мне, что статья Кожинова плохая. Но я видел, как изменилось его лицо при одном лишь упоминании этого автора. Он потребовал, чтобы статью ему принесли, какое-то время держал у себя. Ну а потом я узнал, что статья разобрана.

Попытки получить внятное объяснение ни к чему не привели. Да и без объяснений все было понятно. Еще один эпизод, произошедший в те же дни, не оставил сомнений относительно линии, которую будет проводить Иван Тимофеевич Фролов.

Эпизод следующий. Незадолго до прихода Фролова, еще надеясь как-то использовать в разумных целях формулу “плюрализма”, я решил давать рядом, на одной правдинской странице, беседы с редакторами журналов разных направлений. Попарно, так сказать. А начать с “Огонька” и “Нашего современника”. Я был уверен, что если поставить соответствующие вопросы, “Огонек” будет выглядеть бледно.

Так и получилось. Когда беседы с Коротичем и Куняевым были вместе напечатаны, обрушился вал телефонных звонков и писем: Куняев победил! Кстати, одним из первых позвонил тогда Вадим Валерианович Кожинов. В редакции нашей среди большинства тоже ликование. И я намечаю вторую пару журналов: “Москва” и “Знамя”, то есть Крупин и Бакланов.

Тогда-то Фролов, узнав в числе прочих моих планов и об этом, сказал:

— Зачем? Пусть будет “Знамя”, и достаточно.

Я уже знал, публичная победа Куняева над Коротичем, причем не где-нибудь, а в “Правде”, вызвала у Яковлева крайнее озлобление. Мог ли он допустить продолжение подобного?

А Вадим Валерианович, когда я сообщил ему, что, увы, его статья не пойдет, воспринял это с огорчением, но как нечто жданное. И не обиделся на меня. Более того, когда вскоре все-таки удалось “продвинуть” его для участия в большом “круглом столе” по вопросам культуры, который мне поручили организовать совместно с отделом литературы и искусства, он сразу согласился.

Пришел. Выступил. Замечательно выступил! Состав участников окончательно корректировался самим Фроловым, потому имена будущих “демократов” там превалировали, однако голос Вадима Кожинова прозвучал очень сильно и убедительно. Отчет с “круглого стола” занял целую страницу, и я постарался, чтобы слово Кожинова не было вычеркнуто.

Не это ли слово он считал своей первой публикацией в “Правде”? He о нем ли вспоминал с благодарностью? Умел понять и оценить.

 

* * *

Регулярные выступления его на страницах “Правды” начались уже тогда, когда она стала оппозиционной. Однако вот что хочу еще раз отметить. Казалось бы, он должен был отвернуться: “заказали” статью — и не напечатали. Он ведь далеко не мальчик был в литературе; полагаю, и цену сам себе знал. Куда меньшего масштаба личности впадают в каприз при сходных обстоятельствах.

Он был выше! Начисто отсутствовала в нем эта мелочная амбициозность, заквашенная на стремлении по любому поводу “самоутверждаться”: я, я, я... Не до того ему было — поглощенность мыслью требовала неостановимой работы. Так по крайней мере мною это воспринималось.

И у нас после “первого блина комом” сохранились нормальные, даже хорошие, смею сказать, отношения друг с другом. То он звонил мне после поездки с Михаилом Петровичем Лобановым на Рязанщину и просил поддержать секретаря Клепиковского райкома партии, которого несправедливо преследовали. То я просил его принять участие во встрече с читателями “Правды”, и он тотчас откликался. А потом опять звонил: “У меня вышла книга “Судьба России”, хотел бы ее Вам подарить”. В подробностях запомнилась та поездка к нему: застал в гостях скульптора Чусовитина, и разговор втроем был очень большой. На самую главную для Вадима Валериановича тему — о судьбе России...

Переворот в августе 1991-го, произошедший вскоре, тему эту еще более обострил. Разговоры наши той поры, в основном телефонные, конечно же, получались горькие. Но и тут я должен выделить, подчеркнуть новое для меня замечательное качество, открывшееся в этом человеке: думать и заботиться о других подчас даже больше, чем о себе.

Вот звонит и сообщает:

— Директор Пушкинского Дома Николай Николаевич Скатов написал очень интересную статью и нигде не может ее напечатать. По-моему, для “Правды” подойдет.

Через некоторое время статья “Бывали хуже времена, но не было подлей” (до чего злободневные некрасовские строки!) появляется в “Правде”, вызвав бурный читательский отклик. А затем следуют другие актуальные выступления Николая Скатова на страницах газеты.

Или еще звонок, совсем уж “судьбоносный”:

— Знаете, в издательстве “Молодая гвардия” рассыпали набор интереснейшей книги Сергея Георгиевича Кара-Мурзы. Если он подвезет Вам главы из нее, не могли бы посмотреть?

Ни малейшего восторга не испытываю. Книга, главы... Да и фамилия автора ничего не говорит.

— А кто он такой, этот Кара-Мурза?

— Доктор химических наук.

Еще не легче! Откровенно высказываю свои сомнения.

— Нет, нет, Вы все-таки посмотрите, пожалуйста, — мягко, но убежденно настаивает он.

И как же счастлив потом я был, что внял этой убежденной его настойчивости! Ведь благодаря ей “Правда”, “Советская Россия”, другие патриотические издания обрели нового выдающегося автора, одного из самых интересных и глубоких за все постсоветские годы.

Читая и предлагая для публикации в своей газете первые материалы Сергея Кара-Мурзы, я уже чувствовал истинный восторг, предвкушая такое же чувство тысяч наших читателей. И не ошибся. А какова была радость Вадима Валериановича, когда статьи его “выдвиженца” одна за другой увидели свет... Бескорыстная радость.

Он просил меня прийти на вечер “Нашего современника”, чтобы продемонстрировать, как замечательно поет его любимый Николай Тюрин.

— Не могли бы рассказать о нем в “Правде”?

Звал в Дом ученых на концерт Александра Васина, еще одного открытого им певца, а также автора прекрасных песен. Предлагал познакомиться с Татьяной Ливановой — внучкой профессора Матвея Любавского, осужденного в 1930-м по “делу историков”.

— Она много предпринимает для увековечения памяти деда и матери — известного в свое время советского художника-плакатиста. Думаю, тема заслуживает внимания...

Что-то я успел сделать, откликаясь на предлагаемые им темы, а что-то, увы, до сих пор не успел. Но несу в душе как задание на будущее. Он же не о себе заботился и хлопотал.

 

* * *

Ну а наши с ним беседы в “Правде” и “Советской России” (после того как “Правда” в 1996-м была на время уничтожена) — это особый разговор.

Подчеркну лишь нечто, в моем представлении, самое существенное. Первые из этих бесед, идею которых он очень заинтересованно поддержал, родились, когда накалялась кампания перед президентскими выборами. Он, всегда сторонившийся прямого участия в политике (и, подчеркну, никогда не состоявший в КПСС), на этот раз включился в нее активнейшим образом и даже стал доверенным лицом Геннадия Зюганова.

Почему он откликнулся на мое предложение? Могу со всей ответственностью свидетельствовать: он рассматривал это как свой посильный вклад в спасение России. Именно так!

И вообще, я уверен, вся эта стремительно набиравшая обороты его активность на страницах патриотических газет вызвана была горячим внутренним желанием хоть сколько-нибудь повлиять на ход событий. Раскрыть на что-то людям глаза в истории и современности, что-то разъяснить, к чему-то приковать внимание. Чтобы в конечном счете поднять у людей дух патриотического сопротивления наступающей мерзости!

Не припомню случая в течение всех этих лет, чтоб не принял он моего предложения выступить на ту или иную злободневную тему, не говоря уж о том, что сам эти темы постоянно выдвигал. Высочайшая степень боеготовности у него была поразительной! Сама форма беседы (а не статьи) была принята им как наиболее оперативная и для него подходящая: он же в это время писал фундаментальные книги — их тоже ждали читатели.

Но вот, например, выступает Ельцин 22 июня по случаю годовщины начала Великой Отечественной и говорит как о главной угрозе — о “русском фашизме”. Кто ответит? Вадим Кожинов. А ведь даже некоторые из казавшихся мне очень смелыми писателей спасовали тогда. Он же немедленно мобилизовался! Хотя было это меж двумя пребываниями в клинике, где перенес он, как я уж после узнал, тяжелейшую операцию. Занимать других своими хворями не в его было характере...

Вот и последнее мое общение с ним. Звоню в начале рокового января 2001-го:

— Вадим Валерианович, в связи с новым столетием и тысячелетием я придумал такую рубрику: “Что век грядущий нам готовит?” Можете коротко ответить? А я запишу.

— Гм-м... Это серьезно. Вы уж разрешите подумать.

— Сколько дней?

— Давайте завтра.

И назавтра я записываю, по телефону же, четкий, ясный и, как я понимаю, основательно-таки продуманный ответ.

Мне очень бы хотелось издать книжкой все беседы с ним! По-моему, они весьма существенно дополняют вышедшие за последние годы его книги. Неужели не найдется спонсор для такого издания? Обращаюсь через “Наш современник” к тем, кто может!

А последнее слово его для читателей “Правды”, поскольку стало оно, судя по всему, и вообще последним опубликованным при жизни его словом, хочу воспроизвести здесь полностью. Это ведь своего рода завещание Вадима Кожинова — великого патриота России.

“Я думаю, что перед нами — драматическая, даже трагическая дилемма.

Либо страна вернется на тот путь, по которому она так или иначе шла в течение тысячелетия, либо нам предстоят беспрецедентно тяжкие беды.

Можно говорить очень много о своеобразии России, но одно из самых важных ее отличий или, пожалуй, самое важное — исключительная роль государственности. Это объясняется и географическими условиями, в которых мы живем, и исключительным многообразием страны, и исключительной громадностью ее территории.

А между тем за последнее десятилетие роль государства в России стала гораздо менее значительной, чем в так называемых цивилизованных странах, где от трети до двух третей внутреннего валового продукта забирает себе государство и всецело им распоряжается — главным образом в экономических и социальных целях.

У нас же бюджет, по официальным данным, составляет незначительную долю ВВП. И это, по моему глубокому убеждению, поистине гибельно для России.

Если говорить о грядущем веке, наша жизнь зависит прежде всего от того, будет ли коренным образом изменен курс, которым страна следовала в течение последнего десятилетия.

В заключение одно конкретное соображение. Совершенно точно известно, что в так называемых цивилизованных странах государство осуществляет строжайший контроль за ценами на необходимый набор продуктов, входящих в так называемую потребительскую корзину. А наши “реформаторы” или не знают об этом, или не хотят знать, что, в сущности, дикость”.

Сергей Кара-Мурза

 

Давший посох в тумане

Люди, вспоминающие сегодня ушедшего от нас В. В. Кожинова, не образуют сообщества единомышленников. Они близки к эпицентру подспудно горящего в России идейного конфликта и занимают разные позиции в определении сути России, ее исторической судьбы и ее дальнейшего пути. И раз уж образ В. В. Кожинова с его горящей мыслью всем им близок и дорог, то значит, что в этом образе и в этой мысли — нервный центр нашего противостояния, соединение несовместимого. Именно об этом уместно говорить в нашем положении, нет пока места лирике личных воспоминаний. В. В. Кожинов — негромкий пророк и одновременно “инструмент”, с которым мы в нынешней тьме пытаемся найти для себя дорогу.

Чем дальше, тем этот “инструмент” будет важнее — меньше будет ложного гонора, порожденного личным знакомством или дружбой с этим человеком. Удаляясь от нас во времени, он становится пророком “не из своего отечества”.

Как же В. В. Кожинов вошел в наш назревающий раскол, как осветил его истоки и необратимые распутья? Чему он помог созреть и что предотвратил или хотя бы притормозил? Не пытаясь понять “несовместимую со мною” часть, скажу, как я это вижу. Причем вижу не из литературного сообщества, у которого свои профессиональные отношения с Вадимом Валериановичем.

В. В. Кожинов жил, думал и менялся в период нашего сползания к хаосу, к культурному кризису и слому. Главные свои предчувствия и сомнения он, по-моему, осмыслил и облек в слова на последнем отрезке своего творческого пути, когда от литературы (и через литературу) поднялся до общих вопросов русского бытия. На том отрезке пути народа, который ведет под уклон, к пропасти, роль мыслителя неярка, не очень видна и мало ценима современниками.

Тот, в ком сильно чувство страны и любовь к своему племени, в это время стремится именно притормозить, предупредить — делает то, что, возможно, и катастрофы не предотвратит, и не расцветет потом, на стадии благополучного роста. Но без этих усилий не пережить катастрофы, и самого этого благополучного роста не будет. Бывает, человек, сорвавшись в пропасть, успевает зацепиться за камень, удержаться и выбраться. Может быть, да и то вряд ли, мимолетно потом и вспомнит этот камень, как будто поставленный его ангелом-хранителем.

Пропасть, к которой нас подманили и в которую сегодня столкнули, рукотворна, она построена мыслями и делами влиятельных общественных сил, обладавших немалыми творческими культурными ресурсами. Но и те камни, за которые мы, скользя по склону и обдирая руки, цепляемся, тоже успели поставить люди. Немного было таких людей, и особое место среди них занимает В. В. Кожинов. Он предвидел и даже как будто знал, по какой странной траектории мы будем скатываться на дно, — и точно рассчитал, где поставить и как укрепить те небольшие камни-опоры, за которые мы успеем схватиться, чуть-чуть продержаться и оглядеться.

Немного у него было средств и времени для этого дела, но эти средства и время он употребил наилучшим образом. Как хладнокровный командир, с горсткой бойцов прикрывающий отступление.

Мы продержались эти десять лет в неустойчивом равновесии, почти без запаса прочности. Основная часть культурной элиты подалась на запах денег, дезертировала или даже перешла на сторону душегубов. В таком положении те опоры, которые успел поставить В. В. Кожинов, имели для нашей обороны решающее значение. Конечно, не только эти опоры помогли нам избежать беспорядочного и гибельного отступления, но при таком неустойчивом равновесии значение интеллектуального труда В. В. Кожинова было именно таким — решающим. В. В. Кожинов достроил нашу защиту до того спасительного минимума, при котором благодаря этой защите многие пройдут через катастрофу и вынесут раненых.

Нечего и говорить — перед В. В. Кожиновым были все возможности воспользоваться разрухой и послужить победителям на ниве культуры. Думаю, премии он бы получил немалые — адекватные ценности того вклада, что он сделал в нашу оборону (и которого мы бы в таком случае не получили). Многие таланты от такого соблазна не удержались, а В. В. Кожинов от него был настолько защищен, что даже вопроса не возникало. Более того, будучи в свое время одним из духовных лидеров нашей литературной фронды, В. В. Кожинов не потерял бы в мнении даже отступающей, принимающей удары части народа, если бы всего-навсего встал над схваткой, не стал бы добавлять своих ударов. И в этом случае благодарность нынешних хозяев жизни была бы велика. Но и такой поблажки он себе не дал — пошел и встал в строй отступающих и принимающих удары.

Я был человеком, далеким от литературной жизни, и даже не знал имени В. В. Кожинова. Напротив, работая в АН СССР, я общался со многими из тех, кто оказался потом активными идеологами антирусской ветви “перестройки”. И впервые я услышал имя В. В. Кожинова от одного из них, и оно сразу врезалось мне в сознание — с таким уважением и чувством было произнесено.

При мне и даже с моим пассивным участием зашел в 1987 году разговор между двумя видными академическими демократами. Один из них, известный историк психологии М. Г. Ярошевский, выражал опасение — перестройка, мол, встречает глухое сопротивление, появляются люди, которые могут дать этому сопротивлению форму, язык. И он сказал с глубокой, необычной для него тревогой: “Вот и Кожинов очень опасно выступил”. Я не знал тогда, кто такой этот Кожинов, в чем суть его выступления, но сама тревога М. Г. Ярошевского и то понимание, какое она встретила у его посвященного собеседника, дали мне прилив силы. Я как будто на скользком склоне нащупал ногой твердое место.

Не знаю, как проходил в душе Вадима Валериановича выбор его позиции в открывшемся тогда противостоянии, но он сразу вышел на главный участок фронта, на острие конфликта. Мало об этом говорят, суть признается глухо, но главная война XX века — столкновение разума с иррациональной силой. Столкновение это сложно и принимает причудливые формы.

Иногда это прямая и видимая атака темных инстинктов на Просвещение — так, как оно было воспринято и преломилось в нашей культуре. Но чаще всего темные инстинкты украшены прекрасными словами и выступают против разума и истины под знаменем сердца и чувства. Они легко собирают под это знамя людей, угнетенных холодной ньютоновской картиной мироздания.

С другой стороны, и под знаменем Просвещения часто собирается столь же темный иррационализм, хотя и другого рода. Здесь разум уступает место уму, интеллекту. Рациональность этого холодного интеллекта на деле есть цинизм, а идеалы Просвещения вывертываются в неоязычество и фундаментализм либерального индивидуума.

В. В. Кожинов не уклонился от этой драки, в которой трудно отличить лицо от личины. Не уклонился, не побоялся оступиться — потому, что тут и варился смертельный для нас яд, тут надо было воевать с отравителями и спасать отравленных. И он был лучше других подготовлен для этой борьбы. Оказалось, что к этому времени он очистил, перекристаллизовал свои критерии, отточил интуицию. Да и возраст уже позволял ему не суетиться, не подлаживаться к силе господствующего мнения и не оправдываться за действительные или мнимые ошибки.

Это было счастливое для нас совпадение всех обстоятельств. В критический момент оказался в нашей культуре человек, определенно вставший на сторону истины и идеалов православного Просвещения. Человек, отвергший соблазны любого фундаментализма, соединивший строгую логику со здравым смыслом — и в то же время не утративший ни русского духа, ни русского космического чувства.

В. В. Кожинов сделал очень много. Мы пока не видим этого во всем его реальном значении только вследствие линейности и механистичности нашего мышления, сформированного европейским образованием. Огонь, зажженный В. В. Кожиновым, горит пока подспудно, он еще не вышел наружу, но пошел вширь, и его уже не загасить. В. В. Кожинов позвал нас приступить вслед за ним к демистификации простых и привычных формул, скрывающих истину. Он поставил простые вопросы, и вдруг сложилась мозаика рассыпанных идеологией исторический фактов.

Это было подобно чуду. Как мы могли увидеть, без В. В. Кожинова, что в отношении исторической траектории и культурного генотипа России либералы-кадеты и социалисты-меньшевики были несравненно революционнее, чем большевики? Как мы могли понять, что в Гражданской войне (“войне Февраля с Октябрем”) красные выступили именно как консерваторы, реставраторы России? Ведь мы знали те же факты, но были беспомощны против идеологической мистификации.

В той работе, что проделал В. В. Кожинов, очень труден первый шаг — утрата простых формул создает хаос, но этот хаос может стать творческим. Та истина, которая за ним открывается, сложна, но она восстанавливает порядок целостного мировоззрения. И главное, она создает порядок целостного видения нашей собственной истории. В. В. Кожинов не только сделал первые шаги, но и дал нам если не компас, то хотя бы посох — нащупывать дорогу. Он проделал для нас проходы, и тот, у кого хватит смелости, может уже покинуть норы, где мы грызли мелкие злаки стереотипов. Не все торопятся, но поток набирает силу.

В. В. Кожинов — человек истинно научного мышления. Такие нечасто встречаются даже в науке, а уж в гуманитарной сфере такие наперечет. А В. В. Кожинов, на мой взгляд, воплощает почти уникальное согласие и взаимодействие научного метода с сильным гуманитарным и художественным чувством. Даже удивительно, что такое оказалось возможным. Думаю, нынешняя беда заставила.

Ученый, взяв обыденную, невзрачную вещь, вскрывает заключенную в ней тайну природы. На заре Научной революции один философ сказал: “Я раскрою Божественный замысел мироздания, анатомируя вошь”. В. В. Кожинов берет книгу какого-нибудь Льва Разгона и анатомирует ее — и каждый здравомыслящий человек видит, какой ничтожной чешуей ухитряются скрыть от нас правду нашей же истории. Нам становится стыдно, и назавтра мы уже сами можем анатомировать подобных насекомых. Без гнева и пристрастия.

Эти методические уроки В. В. Кожинова дорогого стоят. Они, несмотря на их простоту и доступность для любого честного человека, вовсе не тривиальны. За ними — многократная перегонка материала и привлечение того художественного чувства, чувства меры и гармонии, которым обладает только мастер. Но, будучи выработан, метод становится доступен людям. Один обучает другого, третий добавит крупицу своего творчества. Каноны заданы В. В. Кожиновым. Простота объекта и охлаждение эмоций — для начала анатомируй вошь! Скупость средств и устранение идолов, фантастических сущностей — к чему искать происки сатаны, когда тебя облепили обычные вши! И строгая, честная мера — гири, неподвластные твоим страстям и наклонностям.

Если бы Вадим Валерианович показал нам все это в начале 80-х годов! Но тогда и он, думаю, не знал, что это понадобится. Все мы не заметили, как нашим сознанием овладели идолы, а разгоны и солженицыны подменили наши гири.

Сегодня наше положение было бы гораздо тяжелее, если бы фальсификаторы гирь и весов орудовали в отсутствие В. В. Кожинова. На многих он действовал, как охлаждающий стержень на выходящий за рамки реактор. В. В. Кожинов целых пятнадцать лет служил “полицией нравов” для большой части нашей литературной элиты. При нем было стыдно переходить предел допустимой подлости. Все равно, конечно, этот предел у наших гуманитарных интеллектуалов оказался весьма растяжимым, но все же в “беспредел” под молчаливым взглядом такого “полицейского” пустилось гораздо меньше, чем могло бы. На той кухне, где инженеры человеческих душ готовили варево перестройки, В. В. Кожинов умел расставлять сигнализаторы не только разума, но и совести. Кто знает, скольких остановили или придержали их звоночки.

В полной мере освоить созданные В. В. Кожиновым заделы и навыки сможет, конечно, молодежь. Мое поколение слишком потрясено. Как ни странно покажется, но В. В. Кожинову сохранять научную беспристрастность и спокойствие, при всем его темпераменте, позволяла глубокая вера — опора, почти никому из людей научного склада не доступная. Он верил, что Россия не может погибнуть, и потому не торопился, искал совершенства в своих опытах. Он мыслил столетиями. А к поражениям и утратам нынешнего времени относился с той “отрешенностью”, без которой нет науки. Он понял важный урок, который изложил в истории о черносотенцах: именно осознав неизбежность своего поражения, мыслители-консерваторы отрешились от конъюнктурного интереса и смогли увидеть фундаментальные вещи.

Урок этот имеет общий смысл. Конечно, надо бороться за каждый рубеж, за каждую пядь земли, надо изматывать противника и в отступлении. Но кто-то должен строить следующий рубеж — на котором враг будет остановлен и с которого начнется наступление и избавление. Важнейшие камни в основание этого рубежа заложил В. В. Кожинов. Туда подтянулись молодые, работа идет. Должны успеть.

И вот тогда-то, когда будет пройдена критическая точка и появятся время и силы для подлинного осмысления, В. В. Кожинова вспомнят с полной мерой благодарности.

 

 

 

Евгений Потупов

 

Он нес в своем сердце победы и беды России

Мы встретились с Вадимом Кожиновым в сентябре 2000 года на Московской книжной ярмарке в огромном многошумном павильоне, похожем на гигантский улей.

Два дня я провел в вавилонской толчее Всероссийского выставочного центра, познакомившись с дюжиной интересных людей.

Но так, видимо, угодно было судьбе, чтобы самым первым из тех, кого я увидел, оказавшись в гудящем многолюдье, был Вадим Валерианович Кожинов. Довольно высокий, не утративший с годами стройности, даже элегантности, он, как мне показалось, несколько меланхолично разглядывал “книжный пасьянс” на стендах неподалеку от входа, когда я подошел к нему и, поприветствовав, напомнил о нашей встрече в Брянске.

Диктофон был рядом. Мне оставалось его включить и вместе с Кожиновым отправиться на второй этаж на поиски издательства “Алгоритм”, выпустившего несколько книг Вадима Валериановича — самобытного мыслителя, незаурядного историка, одного из виднейших российских критиков, крупнейшего знатока и исследователя жизни и творчества Ф. И. Тютчева.

Наша беседа сотворена, по сути, на ходу и потому неизбежно “дробится”, но все равно, как мне кажется, представляет интерес для всех, кому имя Вадима Кожинова — не пустой звук. Кто понимает тяжесть утраты, понесенной русской литературой...

— Вадим Валерианович, мы не виделись больше четырех лет, а в памяти остались наши посиделки в парке Толстого, прогулка по бульвару... Тогдашняя наша беседа называлась “Вадим Кожинов: “Если бороться, то “за”, а не “против”. Тогда мы говорили о священнике Дмитрии Дудко и многих других вещах... Как Ваш юбилей? Вы его как-то отмечали? (5 июля 2000 года В. В. Кожинову исполнилось 70 лет. — Е. П.)

— Нет, Вы знаете, я терпеть этого не могу. Меня, кстати, приглашали в Вологду. Сам губернатор. Поскольку я тесно связан со многими писателями-вологжанами. Ну они приглашали не только меня, а целый ряд людей из Москвы. Хотели, чтобы там был такой сабантуй. Я сначала было дал согласие, но потом не захотелось. Во-первых, юбилей похож на похороны. А во-вторых, говорится что-то, может, и очень приятное (ну полагается говорить, по крайней мере), но слушать это...

— “Терра” выпустила трехтомное собрание Рубцова. Очень богатое издание. Даже в суперобложке. Вы не участвовали в его подготовке?

— В трех томах? Я даже не видел... Я выпустил небольшого “избранного” Рубцова года два назад, где впервые дал подлинный текст. Рубцов все время печатался в подцензурных вариантах...

(Но тут Вадима Валериановича заметил и окликнул главный редактор “Алгоритма” Павел Ульяшов. Мы подошли к издательскому стенду, где помимо П. Ульяшова находился директор издательства Сергей Николаев. После кожиновского представления меня директору и главному редактору беседа продолжилась. — Е. П. )

— Вадим Валерианович, я смотрю: здесь несколько ваших книг. “Россия: век ХХ”, это то, что Вы печатали в “Нашем современнике”?

— Да. Первый вариант печатал...

— Том охватывает 1939—1964 годы. А вот “Победы и беды России”...

Включившийся в разговор Сергей Николаев сказал, что они издают все книги исторического плана, которые пишет Вадим Валерианович. (“Мы выпустили его книгу “История Руси и русского Слова”. Сделали двухтомник, который вы здесь видите. Сейчас готовим книгу о Тютчеве. Она будет называться “XIX век, или Пророк в своем Отечестве”.)

— Вадим Валерианович, у Вас вышло, по-моему, два издания книги о Тютчеве в серии “Жизнь замечательных людей”. Сколько вообще Вы написали о нем книг?

— Ну, если все считать, много. Сейчас заканчиваю новую книгу для издательства “Алгоритм”. Впервые выпустил “Полное собрание сочинений в стихах и прозе”... Я могу выдать такую тайну. Представьте себе, мой дед, отец моей матери, был домашним учителем у внуков Тютчева в Мураново...

— Я помню это. И Вы впервые поехали туда 16-летним подростком.

— Беседовал с его двумя внучками и внуком, которые еще были живы. Причем сейчас я понимаю, насколько близок к нам Тютчев. Я приехал в Мураново через 59 лет после моего деда. Так... А с тех пор уже прошло 54 года. Вы подумайте, какая вещь... как недавно приезжал...

— Вадим Валерианович, значит, собственно, свой юбилей Вы встретили тремя изданиями.

— Ну, да.

— Плюс тот Тютчев, которого ребята привозили из издательства “Вече”.

— Да. И еще антология русской поэзии, составленная мной. Она вышла в конце прошлого года в издательстве “Эксмо-пресс”. Найдите это издание. Вы будете поражены, если познакомитесь с антологией. Потому что узнаете совершенно неизвестных вам Тютчева, Некрасова, Фета... По крайней мере, этих трех поэтов. Все, кто читают, поражаются: они просто этого не знали. Дело в том, что хрестоматийные стихи — далеко не всегда лучшие. И даже, скорее, наоборот. А я как раз отбирал не хрестоматийные стихотворения, а написанные в пору высшей зрелости.

На прощанье, узнав о том, что через пару дней я встречаюсь с губернатором Ю. Лодкиным, Вадим Валерианович просил передать ему самый сердечный привет (“Я его давно помню”). Я попросил его сделать надпись на книге “Победы и беды России”. И он охотно надписал ее: “Евгению Потупову от души желаю всего самого доброго. В. Кожинов”. Рядом приписка: Кн. ярмарка 7.IX.2000. А потом я спрятал диктофон, достал из дипломата фотоаппарат и попросил, чтобы нас сфотографировали на память.

Как оказалось, на вечную...

г. Брянск

Александр Васин

 

Антинекролог

...С привычных портретов “глядит в пространство” тот Кожинов, которого “знали все”: поза Микулы Селяниновича, несколько притомившегося от бесконечной пахоты... взгляд непобедимого бойца, и в этом взгляде властность, привычная решимость, безбоязненное знание...

16 сентября 1998 года, в день моего рождения, в наш дом приехал Вадим Кожинов с женой Е. В. Ермиловой (с ними их друзья из Японии — профессор славистики Ясы-сан с супругой). У нас, как всегда в такие дни, дым коромыслом: родственники, друзья школьных и институтских лет, студийцы — шум-гам... Однако и Вадим Валерианович, и Елена Владимировна освоились мгновенно, в отличие от гостей-японцев, погрузившихся на время в некоторый транс. (Позже они настолько вплавились в бурлящую нашу песенную атмосферу, что Минако-сан, супруга профессора, даже спела японскую колыбельную песню, чем совершенно потрясла мужа: оказалось, что она запела первый раз в жизни...)

В разгар праздника Вадим Валерианович, блиставший, кроме всего прочего (пел песни, читал стихи — как он читал стихи! — произнес с полтора десятка импровизированных речей), образцами восточной учтивости по адресу друзей-азиатов, сказал: “Александр Николаевич, я все больше и больше опасаюсь, что досточтимый Ясы-сан и очаровательная Минако-сан, проведя у вас этот прекрасный вечер, скажут, мол, помилуйте! да о каком же кризисе в России все толкуют?! Нет никакого кризиса и в помине!” — и заулыбался.

Вообще, он был подспудным распорядителем вечера и с нескрываемым удовольствием “угощал” японцев — нами, а нас — японцами.

Когда же наш мужской квинтет на распев Ф. Романова спел стихотворение А. Фета “На смерть корнета Бражникова”, Вадим Валерианович в каком-то порыве-восторге почти прокричал: “Федя, Вы открыли мне это стихотворение! Я его недооценивал!..”*.

Боже... Великий знаток русской поэзии, истории... наследник и Белинского, и Бахтина... ученый с мировой славой... вслух — что о н н е д о о ц е н и л?

Неужели это т о т — “портретный”?

Наше счастье (и мое), что довелось увидеть, в какой-то мере узнать другого В. В. Кожинова: страстного, открытого, бесконечно обаятельного... Где-то в груди тепло оттого, что мы оказались такими, с кем он мог быть т а к и м. Что смогли принести ему радость...

Сейчас пишут, говорят об утрате. А мне кажется, Кожинова невозможно “утратить”. Совершенно так же, как Тютчева, Бахтина, Рубцова... Как невозможно утратить Русь, заступником которой он был и остается.

 

* * *

А все-таки... я никогда больше не услышу в телефонной трубке его характерный, непременно приподнятый голос: “Я Вас приветствую, Александр Николаевич! Знаете, у меня сейчас находится один замечательный человек и, представьте себе, Ваш большой поклонник!” (Это мог быть знаменитый В. И. Белов или кто-то из мощнейших филологов — Н. Н. Скатов, С. Г. Бочаров, П. В. Палиевский, журналист Ю. В. Куликов, разведчик М. А. Любимов или вообще никому, кроме Кожинова, не известная персона...) Далее следовала горячая — именно! — тирада, смысл которой заключался в том, что я просто обязан познакомиться с этим человеком! едва не погибающим без меня и моих песен! и мечтающим сделать их “всенародным достоянием”! “А я, как Вы знаете, совершенно уверен, что в таком случае изменится вся общественная температура в нашей стране”, — заканчивал Вадим Валерианович.

Не раз, не два я все бросал и ехал к Кожинову, никого из “моих больших поклонников” уже, как правило, не заставая... Позже от некоторых из них узнавал, что каждый приходил к В. В. Кожинову по своему конкретному делу, а тот усаживал их перед телевизором и ставил записи вечеров нашей студии или моих концертов, рассказывал — о нас, обо мне...

Не знаю, подозревал ли Вадим Валерианович, что реальный результат нередко был прямо противоположен тому, который он описывал мне... В частности, один из друзей его университетской юности, наслушавшись моего “необходимого” пения, отреагировал со всей присущей ему интеллигентностью: “И охота тебе, Дима, заниматься всякой ерундой! Ну что ты разбрасываешься...”

А “Дима” вовсе не разбрасывался... Дав, отраженным образом, понятие о своем способе присутствия в родной культуре, этот человек нечаянно обозначил и кожиновский маневр. Кожинов не разбрасывался, он с о б и р а л воедино все доступные ему проявления русской культуры — от сомнительных исторических преданий и хроник до сравнительно достоверного XIX века и, наконец, ростков нынешнего русского культурного бытия. Он, как настоящий хозяин, старался найти место каждой “вещи”, не оставить без внимания ни один клочок культурной нивы.

...Но как слушал сам Кожинов!.. Да еще если я пел стихи Рубцова, Передреева или Соколова...

Никогда, Вадим Валерианович, не забуду Вашего лица, Ваших напряженных интонаций: “Ах, Толя не дожил... жаль. Толя не дожил...” И мундштук в побелевшем сжатом кулаке того гляди раскрошится... “А Володя слышал?..”

И Ваши монологи, в которые я долгое время и не пытался вставить ни полсловечка. Потом — диалоги с Вами...

Никто больше с такой любовью и болью не станет мне часами рассказывать о Володе (В. Н. Соколове), Толе (А. К. Передрееве), Коле (Н. М. Рубцове), Стасике (С. Ю. Куняеве)... которые “вот на этом месте, где вы сейчас сидите...”. И начинал читать их стихи. Он читал торжественно и одновременно вроде просто: не “завывал”, не делал актерских пауз, тонко придерживаясь ритма строки и четкого неширокого эмоционального диапазона, а впечатление получалось... не знаю, как и назвать... наверное, самое точное — з а в о р а ж и в а ю щ е е. Мне кажется (уверен, не мне одному), Вадим Валерианович до последних дней был юношески влюблен в поэзию, “сильно, пламенно и нежно”, — как сказал бы М. Лермонтов (которого, кстати, Кожинов не больно жаловал — Пушкин, Тютчев, Боратынский* , Фет... потом уж М. Ю.). Сам в молодые годы писал стихи, помнил их всю жизнь... иногда читал, как-то вскользь комментируя, дескать, бросил это дело, поняв, что большого поэта из него не выйдет. А мне слышались и сейчас помнятся какие-то дополнительные обертона: щемящие, сожалеющие...

И никто, как Вадим Валерианович, не огорошит меня бурной радостью, обнаружив, что я заменил одно слово в стихотворении Передреева — да, оказывается, так правильно! — удивляясь, что человек, “не знавший Толю, так точно слышит его интонации...” Да при этом — в параллель! — я услышу историю, как Достоевский однажды гениально поправил Тургенева, тоже заменив всего одно слово! (Нет, разумеется, я не намекаю ни на какие аналогии.)

Конечно, Кожинова нельзя утратить, но его всегда будет не хватать.

* * *

Уникально положение, в которое себя определил В. Кожинов: его место — в органической народной иерархии, а не в партийно-государственно-научных структурах. И при этом неоспоримо его влияние едва ли не на любые круги, слои нашего общества! Его имя — среди эмблемных русских имен для зарубежных ученых, политиков. То есть, обойдя условный успех, В. В. Кожинов занял с в о е б е з у с л о в н о е место в жизни (и не только русской).

Тип его деятельности в народном организме очень близок к тому, что физиологи называют в организме “обычном” у п р а в л я ю щ и м н е й -р о н о м. Пожалуй, из этой природосообразности часто возникает ощущение, что на стороне Кожинова действует некая объективная (!) сила...

Заслуга самого Вадима Валериановича в том, что он смог:

— почувствовать свое природное призвание;

— увидеть место его осуществления;

— занять это место.

“Заслуга” русской природы в том, что она одарила это свое чадо рядом высших инстинктов (да простят меня биологи-физиологи) и среди них — инстинктом познания, да еще в редчайшем п о л н о м виде; обладателю сего, наряду с анализом и синтезом, становятся доступны и более высокие способы постижения жизни (в том числе в усложненных, опосредованных формах). Этот дар наиболее полно выявился в ф и л о л о г и з м е Кожинова (как известно, в переводе с греческого philologia — любовь к знаниям, выраженным в слове). С этих позиций логично сказать, что никуда он не “уходил” — от литературы, от литературоведения и т. д., а естественно наращивал области интересов и по объему (до истории, философии), и по качеству (аналитический подход “уступил” требованиям интеграции* и пр.)

 

* * *

В. В. Кожинов очень любил свои знания, любил острый спор, любил свое лукавство... любил саму работу исследователя, писателя**.

Не могу не напомнить одну статью, написанную им в начале 70-х годов — “О беллетристике и моде в литературе”. Каких-нибудь 5—7 лет назад почти о том же — на нескольких страничках: хлесь, хлесь... и, как кувалдой, Пришвиным: “Беллетристика — это поэзия легкого поведения”! Все. Нокаут.

Теперь же неторопливо, с уморительно серьезной-пресерьезной миной на лице Кожинов... заступается за эту самую беллетристику, критикам Ч. и К. попенял “за недооценку”... и нужна-то она... и сложна-то она... и законы-то у нее свои (и самому нравится дурачиться!)... Где-нибудь мимоходом, в дебрях абзаца... “беллетристика, конечно, не творчество”... строк через сорок-пятьдесят — “разумеется, в культуру не входит”... И опять “охает”, “причитает” — “заботится”, с трудом сдерживая хохот и с удовольствием понимая, что если б он эту... беллетристику... в три этажа матом обложил, эффект был бы во много раз меньше.

Обиженные его властностью, твердым направленчеством просто не понимали канонов органического (читай: русского) бытия, являясь, видимо, “элементарными частицами” жизни...

Кстати, сколько я мог заметить, Кожинов не сокрушался по поводу “несовершенства” человеческой породы. Как практический мудрец, он правил теми, кто есть, — и “зубрами”, и “ягнятами”. Многие из них, подвигнутые Кожиновым на разного рода деяния, до сих пор искренне полагают, что сами к ним пришли... “гипноз” был добросовестный.

Взвалив на себя кошмарный пехтерь просветительства, он одновременно без устали воевал с упрощенчеством, дешевым популяризаторством, идеологическим схематизмом, минутными интересами, постоянно напоминая о многовековой Руси.

Между прочим, Вадим Валерианович совершенно не фетишизировал истинность, полагая более важным движение к возможной истине.

Не признававший никакой мистики и иррациональности, исследовал явления, не поддающиеся рациональному постижению. Обозревая вселенную фактов, выбирая из них своим уникальным чувством истории самодостаточные комбинации происшествий, невесть как добивался того, что в этих его построениях начинал струиться некий сквозняк истинности... внерациональной в том числе!

Может быть, это и есть в е л и к и й р у с с к и й у ч е н ы й?

Вспоминаются его, извиняюсь, “супротивники”... Б. Сарнов, А. Нуйкин и др. Что положено Юпитеру... Как они не понимали... Куда лезли...

Он — о евразийстве... эти ему — о шовинизме... Тоска-а-а...

Но Вадим Валерианович, как мне чувствуется, тосковал и со “своими”. (Не со всеми, конечно, но все же многовато около него крутилось каких-то темноватых, пришибленных, ряженых а-ля-рюс... Ну, Бог с ними.)

И “элементарные частицы” с некоторого момента перестали его интересовать — не вызывали они новых напряжений, новых радостей: послушание окружающих, победы над нуйкиными... перестали быть страстью, а Кожинов, конечно же, человек больших страстей.

Еще одним веет с большинства портретов: так смотрит очень взрослый на игры детей.

Очень многие из окружавших его “детей” называют себя его учениками, хотя по сути они — школяры. А школяр — это потребитель, паразит. Ученик — коллега.

Школяр отбирает время.

Ученик приносит жизнь.

* * *

5 июля 2000 года, то есть 70-летие В. В. Кожинова, предполагалось отметить в Вологде, куда пригласил юбиляра тамошний губернатор; были намечены два (минимум) вечера в честь Вадима Валериановича*.

Накануне пришло извещение об отмене приглашения... Позорной была бы любая причина, ибо инициатива проведения кожиновских вечеров исходила от вологодской администрации, но как относиться к тому, что Кожинову попросту предпочли одного из бесконечного списка “известных сатириков”, отдав тому “время и место”?!

Вот так русские “отчествовали” своего заступника.

Москва тоже “порадовала”: ни Союз писателей, ни “Наш современник”, ни ИМЛИ, которому Кожинов отдал сорок лет жизни, ни прочая “патриотическая общественность” даже попыток не делали провести юбилейный вечер**. Правда, публикации некоторые, наверное, надо было писать, и они в с е-т а к и появились.

Необходимо сказать, что из Вологды, “столицы русского Севера”, в начале августа опять пришло приглашение, которое вскоре... опять отменили.

О русская благодарность! О русский путь... О русская любовь...

День юбилея В. В. Кожинов встречал в своем доме на Молчановке в кругу, как он сказал, ближайших друзей (мое пребывание среди них мне самому кажется не совсем законным, но мыслимо ли было отказаться от приглашения?)

Вадим Валерианович много говорил и о тех, кто сидел за столом (Ст. Куняев, Ю. Кузнецов, А. Леонардов, Лилечка — так звали в его доме директора музея Михаила Пришвина и др.), и о тех, кто по разным причинам отсутствовал, — предал, как N, покинул мир сей, как Рубцов и Передреев, или просто не оказался в Москве в тот день, как С. Лесневский.

Я слушал и в который раз радовался — как же этот человек любит в с ю свою жизнь: друзей, события, книги, случайные встречи, свое становление***. Он никогда не забывал о былых пристрастиях, не скрывал их не только в приватных разговорах, но и в широких аудиториях; с удовольствием (!) рассказывал, как прежде, чем прийти к пониманию чего-либо, был недостаточно внимателен, был неправ и т. д. — он любил и свои “заблуждения”.

Необычайно многое нашло место в его душе и ничто последующее не вытесняло пережитого.

 

* * *

Кожинов — современник Илариона, Гостомысла, Дмитрия Донского, Нила Сорского, Сергия Радонежского... Тютчева, Пушкина, Ярослава Мудрого, Н. Тряпкина, П.Чаадаева...

Поэтому с ним п р о с т о р н о.

Чувство простора вошло в книги — как сперва в литературоведческие, так потом в историко-философские.

Восхищаются объемом, масштабностью кожиновского знания (и это в самом деле изумляет), вникают в дотошность аргументации (она действительно обезоруживает), стараются обнаружить “натяжки” (и находят); отмечали научность, пристрастность или беспристрастность... Но никак не могли уловить, почему же кожиновское письмо убеждает даже противников, даже врагов.

П р о с т о р и убеждает, естественный, а не декларируемый. Убеждает неотразимое в с е г д а, родное ему, как мало кому еще. Или, по Передрееву, “вечности медленный ветер...” Не потому ли так любит Вадим Валерианович романс на эти стихи?

Не потому ли именно он назвал нашу студию “прежними”, а по сути в с е г д а ш н и м и словами: о б щ и н а, д р у ж и н a?

Конечно, помню первые приезды к Кожинову — в марте 95-го. Я — слушал, смотрел, вслушивался, всматривался... дурел от “тысячелетнего” перестоя кожиновского табака (не курю же!)... шалел от бескрайней роскоши кожиновских рассказов... шалел от радости... но при этом старался ни в коем разе не “пересидеть” лишних 10—15 минут. Вернувшись домой, тут же, хоть обрывками, записывал необыкновенные мгновения, проведенные с этим долгожданным для меня человеком.

 

* * *

На подходе к последней круглой дате Вадим Валерианович был словно озадачен неожиданно большим количеством прожитых лет: “Нет, только подумайте! — после пятого июля мне пойдет — страшно сказать! — в о с ь- м o й д е с я т о к лет!” Переживал... по-мальчишески. И фраза его почти обязательная на публике в последние годы: “Я, мягко говоря, уже далеко не молодой человек...” Хотя не могу представить, кто бы считал Кожинова не то что старым (?!), а даже пожилым. Мужчина в хороших годах. “Умение выглядеть” ни при чем. Работать так, как Кожинов, до последнего — буквально! — дня (в больницу взял с собой статью, чтобы в срок дописать ее для какого-то белорусского издания), не по силам абсолютному большинству людей ни в каком “возрасте”.

Первое, о чем я спросил его, когда у меня вроде появилось право на что-то, кроме как слушать: пишет ли он воспоминания о своей жизни? (Кажется, была поздняя осень 95-го). “Нет, — сказал, — не пишу. Не до этого”.

Года за два до печального января, параллельно с изданием книг по истории, начал делать некоторые записи. Кое-что читал в рукописи. А в сентябре 2000-го вдруг: “Знаете, начал писать... но так все разрастается! Дошел до своих 13—14 лет... нет, не успею... Надо закончить еще две-три книги...”

Успел увидеть сигнальный экземпляр своих восьмисотстраничных “Размышлений об Искусстве, Литературе и Истории”.

Собирался написать об истории русских XVI—XIX веков.

В конце 1999 года ему пришла мысль издать антологию русских стихотворений о смерти. Говорил: “Русская поэзия утверждает жизнь даже строками о пределе земного бытия... и, может быть, даже ярче всего она говорит о жизни именно такими стихами...”

17 декабря 2000 года, уже будучи заметно нездоров, Вадим Валерианович вел (вместе с Л. А. Аннинским) вечер, посвященный выходу трехтомной “Антологии русского лиризма. XX век”, которую подготовила и издала наша литературно-музыкальная студия. В своем выступлении В. В. Кожинов, среди прочего, сказал: “Я познакомился с людьми, которых мы сегодня чествуем, почти шесть лет назад. И, честно говоря, не перестаю ими восхищаться. Издать такие великолепные три тома, да еще без так называемого спонсора (терпеть не могу это слово!) — это подвиг. Это чудо. Я вижу в этих книгах, что поэзия здесь совершенно неотрывна от жизни — то есть стихотворения выбирались не по литературным критериям и признакам, как делается во всех других антологиях, а по глубокому жизненному переживанию! Не случайно она названа не “Антология поэзии”, а “Антология русского лиризма”. А что такое лиризм? Это же не обязательно только поэзия, лиризм живет в каждом из нас”. (Архив литературно-музыкальной студии А. Н. Васина. Запись 17 декабря 2000 г.).

В настоящее время наша студия готовит 2-e, расширенное издание Антологии. Мы посвящаем его памяти В. В. Кожинова.

Перед самой бoльницей* звoнил Лесневскому (осенью 99-го они отметили 50-летие своей дружбы...): “Стасик, давай напишем Меморандум примирения!” Кому-то велел готовить письмо в правительство о состоянии русского книгоиздания...

 

* * *

Карамзин, Соловьев-отец, Костомаров, Ключевский, Гумилев-сын, Кожинов...

Пушкинская плеяда. Тютчевская плеяда. В моем понимании существует и Кожиновская плеяда... Любой мало-мальски серьезный читатель сам назовет имена, входящие в неё.

 

* * *

Среди множества границ, разделяющих людей, существует особая: между живущими во славу жизни и теми, кто живет во имя смерти.

Кожинов, конечно же, из первых.

Роковые и по-детски пронзительные вопросы В. Хлебникова: “Почему русская книга и русская песнь оказались в разных станах? Не есть ли спор русских писателей и песни — спор Мораны и Весны? Бескорыстный певец славит Весну, а русский писатель Морану, богиню смерти?”

Абсолютно закономерно, что именно В. В. Кожинов стал автором важнейшей статьи о русской песне и назвал ее “О главной основе русской культуры” (1995 г.)! Книги В. Кожинова и русская песнь всегда были в одном стане, ибо и то, и другое рождены глубокой органикой русской жизни, во славу которой положил все силы свои Вадим Валерианович Кожинов — мыслитель Весны, философ русского Воскресения.

 

* * *

Шесть лет, целых шесть лет жизнь позволила мне быть вблизи этого неповторимого явления русской природы — В. В. Кожинова.

Шесть лет у меня был старший брат — спасибо, жизнь.

Милый, близкий, бесценный, единственный Вадим Валерианович... я Вас люблю. И знаю, что не только я.

А те, кого любят, не умирают.

Подборку подготовила

Марина Белянчикова


В.Гаврилин • «О музыке и не только...» Отрывки из книги (Вступление В.Белова) (Наш современник N1 2002)

Боль за судьбу России

Глубоко трагична судьба Валерия Александровича Гаврилина. Его сердце остановилось в январе 1999 года, а родился он в августе 1939-го, не прожил и шестидесяти лет... Мы не осознали еще, кого потеряла вологодская земля, да и вся Россия в ту зиму.

Петербургское издательство “Дума” неожиданно порадовало книгой Валерия Александровича. Сборник называется “О музыке и не только”. Один из составителей с полным на то правом называет нашего земляка “блистательным писателем, глубочайшим в европейской культуре мыслителем”. Трудно не согласиться с подобной характеристикой Гаврилина, данной его однокашником В. Максимовым. Да к известным всему миру композиторским талантам посмертная книга добавила еще и талант мыслящего писателя, весьма чуткого к русскому слову. В этой книге Валерий Гаврилин выглядит то парадоксально и глубоко мыслящим философом, то критиком, то лирическим поэтом, иногда даже сатириком. Последнее свойство проявлялось в тех случаях, когда Валерий Александрович сталкивался с пошлыми явлениями, кои его чистая душа не могла выдерживать. В этих случаях его острый парадоксальный ум делал сильнейшую эмоциональную разрядку, что выражалось в довольно “крутых”, по-гаврилински резких словах. Национальное, то есть истинно русское, отношение к языку, к народному быту и творчеству, ко всей российской истории могло бы сделать Валерия превосходным поэтом или прозаиком. Он же стал музыкантом, сочинителем новой музыки. Так прихотлива, непредсказуема жизненная дорога каждого детдомовца, то есть ребенка, лишенного родителей.

В свое время я сравнивал Гаврилина с Рубцовым. Думаю, что имена эти соразмерны, по крайней мере по таланту. И это подтверждает вышедшая книга случайных записей композитора. Конечно, Гаврилин при жизни и не предполагал, что каждое его слово нам потребуется. Если б предполагал, то, может, записи эти были бы не на бумажных клочках... Но даже из таких отрывочных записей выявляется полнокровный и сложный облик человека, целиком посвятившего себя искусству.

То, что Гаврилин был плоть от плоти народной, доказывает его отношение даже к отвратительным проявлениям нынешней нашей национальной жизни (например, массовому пьянству). Боль за судьбу народа, за судьбу России сквозит буквально в каждой случайной записи, в каждом слове. Вообще-то у Гаврилина ничего не было случайного ни в поведении, ни в творчестве. Стихи, высказывания о народной музыке и фольклоре, критические экспромты, касающиеся политической и общественной обстановки, — все это ощущается в книге. Не терпел он грязи и пошлости ни в быту, ни в профессиональных своих занятиях. Эта грязь и пошлость больно ранили его отзывчивую сиротскую душу, начиная с детдомовских лет и до самой смерти.

Контраст между могучим творческим потенциалом и приземленным, поистине трагическим на протяжении всей его коротенькой жизни бытом — этот контраст ощущается в каждой строке книги “О музыке и не только”.

Записи, отобранные вдовой, Н. Е. Гаврилиной, и В. Г. Максимовым, подчас отрывочны, слишком лаконичны, а иногда и не очень понятны или понятны только тем, кто был духовно близок автору. Людям, не ведавшим, как он жил, в каких условиях создавал музыку, — таким читателям не все будет понятно. Но для тех, кто более-менее был близок Гаврилину, останется ощущение неполноты, ограниченности публикуемой части текста... Это как океанский айсберг, кочующий в безбрежных и неспокойных водах: видно одну небольшую верхушку, а главная масса, основной объем скрыты водой. Мы можем лишь вообразить, представить то, что не видим. Несмотря на ощущение неполноты, надо поблагодарить составителей Н. Е. Гаврилину и В. Г. Максимова за отобранный материал, непосредственный, живой и так необходимый всем, а не только узкому кругу музыкантов.

С другой стороны, упомянутая неполнота сборника позволяет читателю надеяться на будущее. Последующая книга композитора представит его облик еще объемней и шире... Тем более что первая книга издана таким малым, недостойным этого имени тиражом — всего одна тысяча экземпляров. Вряд ли она дойдет до самых народных глубин, из коих вышел и предстал всему миру Валерий Александрович Гаврилин. Народ русский Гаврилин великолепно знал и любил, и этот народ питал его разносторонний, в основном музыкальный талант. Вот что хотелось мне сказать для начала о его книге, избранные места из которой публикует сегодня “Наш современник”.

Василий Белов

 

 

Валерий Гаврилин

“О музыке и не только...”

(Отрывки из книги)

Музыка Гаврилина вся, от первой до последней ноты, напоена рус- ским мелосом, чистота ее стиля поразительна. Органическое, сыновнее чувство Родины — драгоценное свойство этой музыки, ее сердцевина. Это — подлинно. Это написано кровью сердца.

Георгий Свиридов

Чем искреннее, плавнее, полнее, детальнее, до мелочей текст — тем лучше песня завоевывает популярность. Подделки под простонародность так широко распространены, особенно в русских народных хорах — в частушках — очень хорошо чувствуется массами, и их ернический стиль, глубоко презираемый, в среде народа не встречает никакого отклика, кроме иронии. Человек в песне видит всегда более возвышенное, чем обыденность, нечто для души, и душа его закроется перед красногубой пошлостью, которой часто подменяется простодушная лукавость народной поэзии, особенно в частушках.

За такими словами не будут гоняться деревенские девчонки, каждая из которых имеет толстенный альбом со словами буквально всех популярных песен.

А нам нужно особенно понимать деревню.

 

* * *

Говорить о национальном в музыке — значит говорить о развитии русской классической музыкальной традиции, в том числе об усвоении ею всевозможных достижений всей мировой музыкальной культуры. Говорить об этническом — значит говорить о присутствии в музыкальных композициях языковых оборотов, свойственных фольклору. Конечно, любое сочинение, в котором ощущается воздействие фольклора, вносит определенный вклад в национальную музыкальную культуру, и в нем можно найти этнические признаки. Но коль скоро речь идет о претворении фольклора, то говорить нужно прежде всего о группах, разновидностях, бытующих на сегодняшний день, фольклора, об их тенденциозности и, стало быть, их роли в жизни общeства. Что касается групп — то их в основном две (городская и деревенская), каждая из которых весьма сложна по составу; что касается их тенденциозности, то они самым тесным образом связаны с судьбами общественного развития и исключительно чутко реагируют на все перипетии и коловращения в жизни общества. Поэтому необычайно важно хорошо понять, что стоит за фольклором обеих групп сегодня, какие боли, какого характера радости и в чем корни и тех и других. И в этом, на мой взгляд, заключается самый главный принцип претворения фольклора, т. е. принцип УЧИТЬСЯ у фольклора, учиться его чуткости, необходимости, современности.

И нам, композиторам, не нужно эстетствовать, не нужно ругать песенность города, жестокие романсы, менестрелей, ибо в их интонациях запрограммирован определенный строй чувств, рожденных историей. Мы не вправе от него отпихиваться, т. к. он живет и будет жить долго, и было бы большим промахом не запечатлеть его в произведениях высокого искусства.

Обычно те, кто ругает фольклор города, хвалит фольклор деревни. А ведь сама деревня давно подвержена процессу ОГОРОЖЕНИЯ. С момента начала капитализации.

 

* * *

...Нет ничего страшнее либерализма. Даже воинствующий консерватизм лучше, т. к. он очевиден. Либерализм же лжив, увертлив и трудноуловим. Он путает ясное отношение к вещам и сбивает с прямой дороги.

 

* * *

Всякая мысль, как бы ловко и умело ни была выражена словами, всегда беднее подлинного “я”. Смысла в ней не более чем в капле, вырванной из моря, ибо море не состоит из капель, оно — сплошная масса, и тем интересно. Капли образуются от внешних условий, в противность сущности моря.

Мыслить фиксированно — значит обеднять себя.

Вообще все созданное природой нельзя, невозможно рубить на составные части — это разрушило бы смысл создания. Дерево вовсе не состоит из волокон, как музыка не состоит из звуков. Нет “составной части” без взаимодействия с другой “составной частью”, а их обеих — без взаимодействия со всеми остальными “составными” данной материи; а ее самое нет без взаимодействия с другими материями.

 

* * *

ЛИБЕРАЛИЗМ — ЭТО ПОРЯДОЧНОСТЬ НЕГОДЯЕВ.

 

* * *

Воспитывает ли эстетика человека? Нет и еще раз нет. Вспомните продавщицу кофейной, оборудованной по последним образцам техники, — она вам хамит, официанты в шикарном ресторане вас обманывают, пассажиры в метро, украшенном как парадные залы, толкают и оскорбляют вас; разодетые по последней моде девицы и юноши — недалеки и необразованны, с примитивным образом мышления (интуристы в Эрмитаже, в Октябрьском концертном зале).

В теперешнее время нарушена органическая связь интеллектуального и эстетического. Люди культурные и интеллигентные породили прекрасное и являются его носителями, потому что уровню их развития соответствует потребность в тех или иных формах эстетического. Но они же и сделались рабами серой массы, поставщиками красивого и совершенного для людей, морально не доросших до этих ценностей и превращающих ценности в обычную утварь, утилизируя их. Все это не дает ничего, кроме развращенности, потому что ничто так не развращает людей, как свободная возможность обладать ценностью без морального права обладать ею. (Кулак и учительница; купец, бьющий хрусталь, — из Салтыкова-Щедрина. Графиня из Радия Погодина.)

Человека воспитывает только человек; а воспитание эстетическое есть воспитание уважения к человеку, уважения к доброй памяти.

 

* * *

Авангардисты — самосуд (сами себя оценят).

 

* * *

Экспрес сионизм — конечно же.

 

* * *

Сын В. Браиловского*, восемнадцатилетний паренек, прослушав по радио мою “Русскую тетрадь”, с полными слез глазами сказал отцу: “Папа, Гаврилин еврей?” — “Нет. С чего ты взял?” — “По-моему, такую музыку может написать только еврей с измученной и настрадавшейся душой”.

 

* * *

...Говорят, что каждый народ интересен не только тем, что о нем говорят, а и тем, что говорит он сам о себе.

Глинка сказал о России удивительно страстно и емко. Пение ново-спасской крестьянки, няни Авдотьи Ивановны, пение певчих в Новo-Спасской церкви, ее колокольные звоны — это запечатлелось в его сочинениях. Именно после него “колокольность” стала достоянием и отличительным признаком русской музыки — от Римского-Корсакова и Мусоргского через Чайковского до Рахманинова, Шостаковича и Прокофьева.

Но Глинка знал и италийское “бельканто”, и сложнейшие приемы музыкального сочинительства, изученные в Берлине у музыкального теоретика Дена, знал прелесть и власть “чистой” игры.

Игра, т. е. показ как через увеличительное стекло возможностей силы, возможностей чувств (как в цирке, в спорте, в театре), необходимое качество каждого искусства, но Глинка точно знал границы ее полезности и нужности...

 

* * *

Усвоив родную специфику русской музыкальной интонации, он сопрягал ее с лучшими достижениями международного музыкального умения. И в результате — доказательство способности русского человека быть артистичным, чутким, тонким, восприимчивым к мыслям и переживаниям других народов. Отсюда — еще одно доказательство интернационального равенства русских с другими народами, еще одна заявка на собственное “Я”, которое не затеряется в семье других народов, населяющих земной шар.

Некоторые люди и в наше время живут по принципу: “Пускай худое, но зато чужое”. Это примитивное, обезьянье мировоззрение весьма распространено в нашем быту — от взглядов на искусство до взглядов на одежду. Оно превращает нас в провинциалов, независимо от того, где бы мы ни жили — в Москве, Ленинграде, в Боровичах или Бобруйске, ибо каждое следование одной лишь форме есть провинциализм. Опыт Глинки учит нас другому — следуя принципам артистизма и чуткости, не забивающих национальной авторской специфики, он создает сочинения, сделавшие переворот во взглядах в искусстве — из его “Вальса-фантазии” и “Наиновских” балетов “Руслана” родилось “Лебединое озеро” Чайковского с его фантасмагорией вальсов, а сегодня уже и балет, рожденный в Италии и Франции, является неоспоримой гордостью России, куда посланцы множества народов приезжают учиться.

 

* * *

— Нам песня строить и жить помогает! — заявили 30-е годы.

— А где мне взять такую песню? — спросили 70-е.

 

* * *

Игры всегда привлекали и будут привлекать человечество ЯСНОСТЬЮ ЦЕЛИ. В этом их великая сила и великая слабость. Помогая скрасить существование, они способны затупить сознание и мысль целых поколений, отвлекая их от поисков подлинных истин и целей, которые, впрочем, никому не дано узнать.

 

* * *

Музыка — единственное, что может остановить, увеличить, продлить мгновенье. Обладая всеми признаками и реакциями, свойственными живому организму, она движется сама, движет время, даже останавливая его. В этом ее волшебство.

 

* * *

Уехал, остался за границей Барышников. Как грустно. Печально, что все труды и средства, даваемые государством и народом, поставлены лишь на обслугу других народов, на то, чтоб вернуть эти средства только валютой, а не разработанными душами своих людей.

Высокое искусство выключено из жизни нашего общества, для него нет целей, для него нет добрых слов от родины: стали цениться только слова, сказанные на другом языке и оплаченные другими денежными знаками. Когда Большой балет был в Великих Луках? в Topoпце? Знают ли они о тех, кто там живет? Откуда могут брать они любовь к родине, сострадание к ней? Где будут они черпать свои страсти, искать позиции, если они давно деклассированы, оторваны делом своим от помощи народу? Мы пожинаем плоды своей узколобости, непонимания роли искусства, двурушничества, мещанства, заразившего всех и вся.

 

* * *

Ленинградское академическое хореографическое училище готовит кадры эмигрантов для всех частей света. Академическое эмигрантское училище.

 

* * *

Как мало поэтов в музыке. Все больше прозаики, очень хорошие, но прозаики.

 

* * *

Фельетоническая эпоха (Гессе*)... — это значит, когда говорят, говорят, пишут, пишут, сочиняют, сочиняют — обо всем без остановки, иначе никак будет нельзя создать видимость духовной жизни; даже борьба стала какой-то механистической привычкой, заменяющей натуру. Считается, что все это надо, кому и зачем — неизвестно; ведь за 1000 лет ничего не произошло, не изменился человек, предмет искусства, — а наросла уже огромная мозоль от постоянного протирания одних и тех же, одинаковых событий, явлений, чувств, ситуаций, характеров, положений. И вот заранее знают, что вся наша деятельность — жвачка, от которой ни голодный не насытится, ни сытый не оголодает. Так, щекотание нервов...

 

* * *

Самое ужасное, как сегодня понял, в том, что у хорошего нет врагов — кругом одни “друзья”, не с кем драться, и все недвижимо, стоит на одном месте.

 

* * *

Об эклектизме. Эклектизм — общение от незнания собеседника.

Эклектичен Антон Пафнутьич, воскликнувший (“Дубровский”): “Пуркуа ву туше?! Я не могу дормир в потемках”. Пушкин же, подметивший это, целостен в изображении этого характера. Эклектический стиль — стиль учебника, при помощи известных примеров в известном тоне доказывающий известные истины.

 

* * *

Истинное вокально-инструментальное сочинение тогда, когда музыка и текст независимы друг от друга, т. е. — соединяясь вместе, не вредят друг другу, а разъединяясь, не теряют выразительности и привлекательности.

 

* * *

Много грязи оставило большое искусство — интриги, воровство, взятки, подкуп. Сонмы жуликов, жучков, спекулянтов (протекционизм), подкуп прессы, служение выгоде и т. д. Все это было бы не так страшно — эти пороки распространены и в других сферах жизни, — но нигде они не выглядят так гадко, потому что нигде не отвратительна так хорошая мина при плохой игре, как в искусстве, самой природой призванном воспитывать человека, хотя человека воспитывает человек.

 

* * *

Ни в коем случае нельзя делать в искусстве ни одного отступления от высокого. К такому ущербному сочинению можно быстро привыкнуть (особенно в наше время с его средствами пропаганды), и оно уже будет казаться допустимой нормой, и, таким образом, возможность падения искусства делается бесконечной.

 

* * *

Там, где начинает выпирать личность — искусство кончается. Подлинное искусство — вовсе не искусство, ибо состоит в гармонии жизни тела и жизни духа, как любое творение природы — будь то кузнечик или Гималаи. Каждый из них занимает свое место, и глупо сказать, кто из них выше и значительней.

Ах, как запутали нас старые эстеты! Как сделали все обыкновенное — необыкновенным, естественное — чудесным, требующее знания и постоянного изучения — непреходящим, должное — ценным, наиболее зависимое — гениальным. Великий испуг!!

О Моцарт! Ты гениален, потому что тебя не было бы без многих до тебя! Ты вскормился и вспоился молоком многих музык. Все, что до тебя — все твое. Ты очаровательно аморален; как ребенок, на глазах у всех ты украдкой таскаешь подаренные тебе же лакомства. И ты не скрываешь того, что скрываешь это, и потому то, что до тебя считалось дурным, с тобой и после тебя стало нормой прекрасного, потому — что всегда прекрасен бесхитростный человек, а с ним и кузнечик, и птичка, и Гималаи, ибо они именно таковы, какими мы их принимаем.

 

* * *

Великие творцы бывают двух типов — одни обобщают все, что было создано до них, и создают, подобно философам, из разрозненных течений одно огромное хранилище (Моцарт, Чайковский). Иногда их называют эклектиками, но это неверно — при эклектизме невозможно узнать автора целого.

Другие, отталкиваясь от всего созданного и вопреки ему, создают совершенно новое, что является действительным, в полном смысле открытием и обладает взрывчатой революционной силой, определяющей движение творчества следующих поколений (Эйнштейн, Мусоргский, Свиридов).

 

* * *

Странные какие-то говорят вещи: пишите больше, пишите крупнее — какая-то мания величия. Количество и крупнота помогут, мол, шире раскрыться. А я не хочу раскрываться, я — не ворота. Я хочу быть лишь полезным, толковым и неназойливым, я не хочу скрипеть при каждом порыве ветра. Многие раскрываются так широко, что уже из них воняет и вокруг натекла ужасная лужа из болтовни и величавости, только неизвестно, ради чего... Может быть, чтобы быть более полезным обществу, нужно вообще молчать. Я не море, в которое впадают реки с громкими именами. Я маленький ручей, питаемый безвестными подземными ключами. И я буду счастлив, если какой-нибудь случайный путник набредет на меня и я доставлю ему нечаянную радость и напою его влагой, какую он не будет пить ни в каком другом месте...

 

* * *

Совсем утопает старое искусство: теряет слушателей. Без потребителя нет товара. Бегут из России в Европу лучшие музыканты, капитаны национального искусства. Бегут, как крысы с тонущего корабля, бегут, как преступники, как предатели, — нарушают главный капитанский закон: капитан погибает вместе со своим кораблем либо покидает его последним. Конечно, много в мире найдется еще кораблей, как много найдется домов для жилья — но плюнуть на свой первый — это значит плюнуть на себя, плюнуть на лучшее, что дано человеческой душе — благодарность, любовь, долг, т. е. плюнуть на все то, ради чего существует искусство, которому он, капитан, служит. Это есть пример отделения человеческой совести от дела, которому служишь.

* * *

Самая главная задача композиторов — сохранить и завоевать слушателя — любыми путями, но только музыкальными, честными, неподдельными, без бульварщины, без сенсаций, без сплетен, без глазенья, без профчванства, без мании величия, без культа личности, без отвратительной, вонючей теории “лучших людей”, без фаворитизма, который является злейшим врагом всякой подлинно творческой деятельности и способен остановить, изуродовать, свести к нулю не только результаты, но даже самые свойства любого искусства, ибо в этом случае нарушается гармония между способом существования искусства и целью искусства.

Научи меня, лес, умирать,

Беспечально, как ты, увядать.

 

* * *

Главная особенность народной музыки — отсутствие повторяющихся построений внутри формы.

Поэтому композиторы, берущиеся за разработку народно-музыкального материала и пользующиеся бытующими в профессиональной муз. культуре средствами, — неизбежно вступают в конфликт с материалом, задавая ему неестественные, натянутые, фальшивые качества. Избежал этого по сегодняшний день один только автор — М. Мусоргский, который не пользовался (или очень мало пользовался) общецеховой композиторской техникой (отчего считали, что техники у него никакой нет).

 

* * *

Как бы сложна и тяжела ни была жизнь, она не в состоянии переделать голубя в крысу, а удава — в лебедя. Крыса всегда останется крысой, а ехидна — ехидной. Голубю не внушить убеждения крысы. Крысиные замашки может перенять только крыса.

 

* * *

Человек, говорящий правду, умирает не от болезни.

 

* * *

Пока государства будут подкупать своих граждан только обещаниями благоденствия — на земле не будет покоя.

Лучшее из всего, чему можно научить людей, — бережливое отношение к вещам и скромность в потребностях. Лучшая красота человека — в красоте здоровой наготы, не занавешенной тряпками, шерстью, кожей, снятой с трупов животных. Взяли от хиппи только вид и осмеяли его. А великую идею — борьба против рабства вещей — не заметили.

 

* * *

Удел великого — вечно погибать и вечно воссоздаваться. Каждый новый родившийся человек творит его для себя, для других. И каждый раз оно погибает от проникшего в него и паразитирующего в нем вируса, всосавшего в себя соки, силы, идеи великого, для того чтобы стать еще мощнее, мельче и смертоноснее. Только великое способно породить ничтожное. Таковы законы, порожденные человеческими устремлениями по выдуманному пути, — так называемого “прогресса”, пути борьбы, неизбежно приводящей к делению на низкое и высокое, бесконечно гнусное и бесконечно благородное, чудесно гуманное и чудовищно жестокое, сосуществующее лишь одним способом — ложью, ибо для сосуществования столь полярных начал нужно оправдание. (Если не оправдывать, то необходимо будет признаться в безумии мира, как мыслящего, так и не мыслящего.)

А ложь возможно оправдать лишь ложью. Правда не нуждается в оправдании...

 

* * *

Искусство будет жить до тех пор, пока будут рождаться дети с непреодолимой тягой заниматься музыкой или живописью, или ваянием. Тяга эта — дитя природы, и так же неистребима, как неистребима в природе жажда жить...

Сегодня видел — маленький мальчик, сын композитора К., стоял под моими окнами около часу, пока я играл, и никакими уговорами нельзя было увести его домой. Когда его взяли силой, так он заплакал и успокоился только от обещания родителей играть ему дома.

 

* * *

Очень интересовался, почем золотые часы, а думал, что слушает время. Шел в ресторан, а думал, что шагает в ногу со временем. Выигрывал в карты, а думал, что выигрывает схватку с жизнью. Обманул человека, а думал, что умеет жить. Зарабатывал деньги, а думал, что работает. А другие все думали, что он мерзавец, — а оказалось, что у него такие убеждения. Родился, чтобы съесть несколько тонн мяса, сходить в гости, посмотреть телевизор, купить замечательные штаны и умереть.

 

* * *

...Столкнулись два начала — светлое и темное. Получилось серое... Вообще с этими столкновениями что-то ужасно запущено. Возможно, ими должна заниматься прокуратура. А занимаются почему-то музыковеды, хотя их задачи давно всем ясны — избегать столкновений с авторами и исполнителями.

Еще один опус: схватка автора со слушателями. Автор победил. Слушатели позорно отступили. Больше они не придут.

Дирижер так глубоко вскрыл суть произведения, что сразу стало ясно — перед нами мерзейшее творение. До сих пор мы заблуждались.

 

* * *

Музыка массового уничтожения вкуса.

 

* * *

Меня часто упрекают в том, что моя якобы чрезмерная строгость к своим сочинениям стала для меня тормозом творчества. Что я могу возразить?

Во-первых, строгость никак не может быть чрезмерной. Всякое другое отношение к своей работе, кроме чистого, строгого, — попустительство. А им мы и так объелись, у нас уже расстройство желудков, отчего мы и несем всенародно всяческое дерьмо и не в силах остановиться. У нас художественный понос.

Во-вторых, строгость не может быть тормозом творчества. Она может быть тормозом только для болтовни и лишнего шума, от которого все устали. Я жалею людей и стыжусь занимать их собою, если чувствую, что не имею права сказать.

В общем-то, каждый имеет право сказать, спеть, потанцевать — но совсем не обязательно делать из этого общественное явление, взбираться на кафедру или на сцену. Захотелось потанцевать — съезди в лесок или зайди в темную подворотню и там танцуй. Не надо только занимать этим людей. Честное слово, они не виноваты в том, что вы танцевать не умеете и что в вас заложена непобедимая страсть к самовыявлению. Они тоже хотят самовыявляться. Оставьте им для этого время.

 

* * *

Нет большей и лучшей формы богатства, чем опыт, — только он никуда не исчезает и становится все больше.

 

* * *

Национальное в искусстве можно уподобить ребенку: пока он мал — он интересен только матери. Когда он созревает — он становится деятельной частью всего человечества.

 

* * *

Графоманство — обратная сторона гениальности.

 

* * *

Современная песня — рождественская похлебка для бедных.

 

* * *

Народная песня и танец отличаются от профессиональных колоссальной концентрированностью образа, удивительной сжатостью во времени. То, на что профессиональное искусство тратит минуты — народное высказывает в несколько секунд. Это еще раз доказывает, что искусство по происхождению — аристократ, а народное — создание занятых людей, у которых со временем для веселья — туго.

 

* * *

В. И. Белов — чистая литература (но сама литература — явление наиболее из всех искусств синтетическое). У него нет сюжета, ситуации в качестве решающей силы. Главная сила — в смысле слова, в звучании слова, в темпах фраз, предложений, в их комбинации, в чередовании слов по окраске и т. д. Именно отсюда и так вырастает литературный образ его творений.

Распутин, Абрамов, Васильев — более сюжетны, ситуационны, у них больше заданности, отчетливо выстраиваемой идеи, поставленности задач.

 

* * *

Короткая форма — как удар кинжала. Крупная форма — медленное, обстоятельное вскрытие с потрошением кишок, желудка и черепа.

 

* * *

Артист с именем. А мне нужен — с фамилией.

 

* * *

Тяга к развлечениям и увеселениям — признак ожесточения общества. Чем распространеннее, изобретательнее развлечения и увеселения, тем ожесточеннее и эгоистичнее общество. От экстаза увеселения, удовольствия до экстаза убийства — один шаг. Время удовольствий и время войны — соседи (г. Опочка, июль 77 г.)

 

* * *

Г. В.*, говоря о делах Большого театра, называл его гауптвахтой для интуристов.

 

* * *

Нынче служат не делу — телу.

 

* * *

Подвиг — всегда подвиг, и не делится на степени трудности. Свиридов совершил подвиг музыкантский во имя сохранения тех ценностей, которые могли быть растоптаны, сметены, осмеяны. Он выстоял, спас.

 

* * *

Утверждение, что большая форма помогает полнее высказаться, не вполне справедливо. Для многих она велика. Так, сапоги не по размеру набивают мозоли, и человек идти не может. А мог бы идти и быть полезным, будь они не велики и не малы. Важно полное соответствие. (Печь для одного яичка.)

 

* * *

Мудернист. Мудерьмовая музыка. Мудерьма.

* * *

Величайшие злодеи — величайшие труженики.

 

* * *

Перед Богом нет дел великих и малых — есть дела прямые и кривые.

 

* * *

Настоящий художник в своем народе выступает от имени всего человечества, и во всем человечестве — от имени своего народа.

* * *

Радио и телевидение, систематически лишая людей ощущения живого, в известной мере содействуют ожесточению нравов.

Вообще деятельность этих учреждений в области музыки очень напоминает массаж по телефону или нечто в этом роде.

 

* * *

Певица с выпученным голосом.

 

* * *

Музыковеды — как вьюнки: чтобы возвыситься (подняться), им нужно уцепиться за что-то высокое.

 

* * *

Наша задача, говорят, задеть новую струну в душе у человека. А что будет со старыми? Кому играть на них? Почему они должны ржаветь и лопаться, почему их тон должен быть заброшен человечеством? Не слишком ли это расточительно? Одна струна, даже хоть и новая, не большое богатство. Такой путь в искусстве напоминает хождение на одной ноге.

 

* * *

Есть искусство, вырастающее как веточка на пышной и богатой кроне нашей культуры, и делает ее еще пышнее и богаче. А иногда, гораздо реже, побег выходит прямо из корня. Он не так тонок, не так нервен к каждому внешнему движению, не так роскошно окружен, не так высоко глядит, но зато более стоек, более основателен и сам способен вырасти в дерево.

Именно к таким вот коренным явлениям нашего искусства относятся Твардовский в поэзии и Свиридов в музыке.

 

* * *

...Как в каждом сложном веществе можно отыскать другое (в каждом плохом обязательно есть хорошее, в ненужном — нужное), как в клею — алкоголь, так в любой музыкальной стряпне — растворена красота. Ее глотают из потребности в красоте и отравляются, как политурой. Она удовлетворяет запрос, но разрушает человека.

 

* * *

Современные медики вооружены для борьбы с недугами самыми сложными агрегатами. Без них они бессильны. Но рядом с ними есть такие, которые лечат наложением рук. Они сильны силой природы. Их мало, они не модерны, но они-то и есть подлинные волшебники.

Я всегда думаю о них, когда слушаю музыку Г. Свиридова.

 

* * *

Наши поиски новых путей, наша работа ради искусства все равно, что ходить по лесу заблудившись — в любую сторону иди, и все равно будешь идти вперед. Для правильного ориентира обязательно надо знать лес со стороны. Так же и искусство. Чтобы знать, куда идти, надо знать, откуда идешь.

 

* * *

Музыку Свиридова может оценить полностью лишь человек, умеющий отличить хлеб, выращенный на вольном поле, от хлеба, выращенного на фабричных удобрениях; суп, сваренный с солью, от супа, посоленного на столе.

 

* * *

Теловидение.

 

* * *

Люди с удовольствием освобождаются от лучших своих качеств и передают их машинам.

 

* * *

Если настанут лихие времена и мне придется оставить сочинение музыки, то я в полгода смогу освоить ну хотя бы специальность маляра, штукатура или грузчика. Зато ни маляр, ни штукатур, ни грузчик никогда не смогут освоить специальность композитора — и в этом вся разница между нами.

 

* * *

Музыка эта хороша, хотя, конечно, с молчанием не сравнить.

 

* * *

Лесков и Гоголь — бесконечные поиски ТИПОВ. Вечный двигатель литературы.

 

* * *

Если музыка Стравинского — жемчужина искусства, то она, как и настоящий жемчуг, развилась в смертельно больном организме.

Вообще очень много изысканных красот создается из продуктов распада, подобно амбре или карельской березе.

 

* * *

В отношении к миру Стравинский чуток, как крыса. Но в нем начисто нет сердцеведения, т. е. того качества, которое является неотрывной частью именно русского искусства. Его познания о человеке доскональны, но они на уровне рентгенографии. Представьте, как это ужасно, если, к примеру, вместо головки любимой женщины вам дадут любоваться рентгенограммой ее черепа.

* * *

Человек, умеющий довольствоваться малым, незаметно для себя начинает довольствоваться только малым. В искусстве — это ужасно.

 

* * *

Меня обвиняют в том, что мой успех обусловлен использованием традиционных средств сочинения. Я это не отрицаю. Очень и очень многое и важное в жизни дается, к счастью, традиционными средствами. В том числе и люди, между прочим. Не худо почаще вспоминать мудрые слова Верди: “Вернемся к старине, и это будет прогрессом”.

 

* * *

В хоре, поющем фальшиво, человек со слухом будет петь фальшиво, пытаясь пристроиться то к одному, то к другому голосу, надеясь найти наконец опору для своей линии. И наконец махнет рукой и отступится. В фальшивом хоре невозможно петь чисто!!!

 

* * *

Мода — вещественное выражение комплекса неполноценности.

Мода — тряпичный мост от действительного к идеальному.

Мода — средство против боязни быть самим собой.

Мода — атавизм стадного чувства.

Мода — рабство, которое позволяет почувствовать себя господином.

Мода — “нас возвышающий обман”.

Мода также есть нечто совершенно не имеющее значения. Так, для жизни человеку необходимо дышать воздухом. Поэтому в моду не может войти, скажем, азот: нынче модно дышать азотом — это никогда и никто не скажет.

Мода — ошибка, которую исправляют последующей ошибкой.

 

* * *

— Этика начинается там, где кончаются разговоры.

— Добро есть деяние, направленное на сохранение и совершенствование жизни.

 

* * *

Исчезла жертвенность!!

Жертвуют лишь жизнью, дорогими часами жизни во имя того, чтобы повкуснее, понаряднее, повеселее выжить, забывшись от терзаний совести в полном угаре.

 

* * *

Каждое новое поколение людей цивилизованного общества попадает все более в положение цветка, срезанного с грядки (собранного в поле) и поставленного в вазу с водой, т. е. из условий естественной жизни перенесенное в искусственные. Ваза все больше, ваза все роскошнее, воды больше, она чаще меняется, подкармливается укрепляющими порошками, даже подкрашивается, круглые сутки освещается светом лампионов, воздух шевелится при помощи особых механизмов, нагревается при помощи других, охлаждается при помощи четвертых, на это уходят жизни и силы миллионов других людей, губящих ради этого постоянно солнце, настоящую воду, настоящий воздух, ветер, землю.

И жизнь эта — не жизнь, а особая разновидность смерти.

 

* * *

С утра до позднего вечера звучат в эфире песни Резника и Рябинина. Их неуемная сочинительская энергия не сдерживается ни культурой, ни вкусом, ни совестью. Кажется, любая тема для них не более как для петуха курица — налетел, отмултозил и соскочил, кукарекая. Нечистая поэзия.

 

* * *

Вопрос. Ваше отношение к А. Пугачевой?

Ответ. Если человек читает “Республику” Платона, “Город солнца” Кампанеллы, читает Толстого и Горького, слушает Брамса и Мусоргского, следит за развитием наук, любит архитектуру, волнуется за положение дел в природе и помогает ей, любит свою работу и совершенствуется в ней, слушает Шаляпина и Пиаф — артистка Пугачева займет в жизни такого человека подобающее ей место. Если всего этого не будет — скромная по содержанию работа артистки примет в глазах такого человека совершенно циклопические очертания.

 

* * *

Фосфор в чистом виде сведет вас в могилу, фосфор в заливном судаке — продлит вам жизнь. То же относится и к пище духовной: музыка, выведенная из законов математики — смертельна, музыка, точно выполняющая свою заданную духовную работу — прекрасна, как бином Ньютона.

 

* * *

Русская литература!!! Какой могучий, развернутый, глубоко эшело-нированный в веках фронт, наступающий постоянно в одном направлении — к братству, добру, свету.

Разрушив первую линию, еще не окрепшую линию, враг наткнется на старую, более могучую; удастся повредить ее — он выйдет на еще более старую, чудовищно могучую.

 

* * *

Люди стали бродягами — почти никто не живет там, где родился. Отсюда забвение, атрофия чувства родины, всюду человек — пришелец, и отсюда отношение его к природе, к родине других людей, своих братьев соответственное — уничтожительное, как к чужому. И пока такой пришелец безобразит на малой родине других своих соплеменников, эти, другие соплеменники, безобразят на его малой родине — без любви зорят, без сострадания, ибо это — чужое гнездовье, и для тебя оно — лишь кормушка, место добычи, место охоты за своим убийственным для природы благом.

В свою речку не плюнешь, в свой лес не нагадишь, свои покосы, свои грибы не потопчешь — каждый корешок прикроешь травкой.

 

* * *

Диктатура крестьянства, диктатура рабочих, диктатура буржуазии. Но самая страшная впереди, во время ноосферы, зарегулированной природы — диктатура ИТР. Все в человеческой жизни будет зависеть от знаний, которые далеко, далеко не каждому будут доступны — только избранным по силам будет их освоение. Они станут жрецами новой эры. Диктатуры жрецов.

 

* * *

Много музыки вокруг нас, мало музыки в нас.

 

* * *

Все дела в этом мире делаются от страха смерти (добро — от любви к жизни, зло — от боязни смерти).

 

* * *

Амбра — дорогой товар, ароматный, наслаждение, удовольствие, радость; но нельзя забывать, что это всего лишь продукт гниения, разложения смертельной болезни. Так и современное положение искусства — нет впереди звезды, нет неба, нет идеала.

Уничтожена не просто соц. система — уничтожен санитарный форпост (легкие), где мировой дух очищался от грязи. 12 мая 1991 г.

 

* * *

У лакеев нет героев.

Лакей — состояние души.

Лакей понимает свою низость.

И хочет всех окружающих и все великое опустить до своего уровня и ниже.

 

* * *

Мы не пойдем на гражданскую войну, но к войне за нашу веру, за Божий порядок должны быть готовы.

 

* * *

Есть артисты, музыканты яркие, странные. Свет от них нехорош и пуст. Кто помнит время керосиновых ламп, тому знакомо, как иногда умирал огонь под стеклом, и вдруг вспыхивает сильно и коротко. Это значит, что кончился керосин и загорелся фитиль. Это плохо и опасно — когда горит фитиль. Лампа пуста, а огонь есть.

Так и эти артисты, иной раз большие мастера — горючего нет, а они полыхают. Фитиль горит.

 

* * *

Эпоха окончательного падения церкви и религии сейчас. Раньше гнали церковь, но учили выполнять Божьи заветы.

Теперь приветствуют атрибутику церкви, но открыто не выполняют ни одного учения Господня — свобода! Напротив, все устои держатся на непрерывном воинственном узаконении безбожия. Истинное царствие лицемеров и фарисеев.

Впереди (отмена учения Христа, его корректировка, приведение его в гражданско-правовой уровень). 22 августа 1994 г.

 

* * *

Слова, как тень (у Шварца) — отделение от того, что они обозначают, и начали жить отдельной ужасной жизнью (эпоха словесного блефа, “мысль изреченная есть ложь”. На словах стало возможным все доказать и все опровергнуть — и нет ни в том, ни в другом — правды.

 

* * *

Бюрократизм прессы. Реклама — воинствующий бюрократизм, сводня.

 

* * *

Вам нужна среда обитания, а мне — отечество. Для творчества.

Для вас отечество — костюм, а для меня кожа.

 

* * *

Национальный художник оставляет нации знак любви — произведение, становящееся любимым украшением нации, душой нации, талисманом, — “Жаворонок” Глинки, пушкинские вальсы и “Вставайте, люди русские” Прокофьева, “Песня о встречном” Шостаковича, колокола М. Мусоргского (“Рассвет над Москвой-рекой”), “Три медведя” Шишкина, “Грачи” Саврасова, Пушкин Аникушина и т. д.

 

* * *

Мы сложены в общий костер и горим. И каждый кричит: потушите меня! Как будто это возможно — ну, зальют тебя, ну, будешь тлеть дымной головешкой среди пожарища — много ли радости?

 

* * *

Интеллигент в рыночных условиях подобен домашнему псу, прижившемуся в волчьей стае, — он не боится людей (ни огня), (презирает все человеческое).

 

* * *

Любовь к чистому искусству обеспечивается грязной жизнью, безнравственной.

 

* * *

Анализ Евтушенко вне социального немыслим.

Студент, вечный скандалист, забывший свой возраст. Обман. Подкуп воробьиной массы.

 

* * *

Наше искусство живет и развивается по законам поздним, того времени, когда оно служило все-таки узкому кругу лиц, с отличными от массовых запросами, положением и т. д. и т. п. Оно все более и более делалось ремеслом, все больше, чаще теряло духовное начало, которое не может рождаться и являться не то что каждый день, но даже и в целое столетие.

Истинно духовное мало переменчиво и живет ЭПОХАМИ, тысячелетиями...

 

* * *

Громадное количество новых храмов и монастырей не спасло нравственности России. Господин рубль не дал. Так и искусство не поможет, если все общество тщится о земном благе.

 

* * *

Рост, развитие, соединение и укрепление антинарода — бандитов, грабителей, вымогателей, насильников, чиновников, звезд кино- и шоу-бизнеса, которые обложат данью все человечество и подчинят его себе. Связующее звено между антинародом и народом — правоохранительные органы и медицина, которые будут тесно связаны и будут работать под руководством антинарода.

 

* * *

Что рок — не искусство, явственно из того, что на рок невозможна пародия. Будет тот же рок. Рок — уже пародия.

 

* * *

Музыку теперь не надо даже слушать: ее пихают, она сама лезет в уши.

Громкая звучность развивает безынициативность, духовную, моральную слабость, почти беспомощность. Современный молодой человек в тишине беспомощен, он беззащитен внутренне, не имеет той опоры на духовность, которая необходима каждому живому человеку для правильных, нормальных отправлений человеческого организма.

 

* * *

Эгоизм — смерть души.

 

* * *

Нельзя уходить в мир прекрасного, искусственного, забыв о живом мире. Это — пьянство. Отдавать всю силу духа искусству (выдуманному?), позабыв о требованиях жизни... позабыв о живых, не искусственных Каинах, значит... значит изготовлять продукцию для торговцев в храме, для торговцев святым духом.

* * *

Желание слушать Пугачеву и ей подобных — способ пристойной легализации тайных пороков или: для обывателя — лояльный способ подпитки своих тайных пороков. Пройдет время, и об этом “искусстве” будут вспоминать со стыдом, как об угаре загула.

 

* * *

Искусство — это религия воссоединения живых с ушедшими. Церковь — явление искусства. Заседание царя инков (в окружении мумий) — это собственно спектакль огромного эмоционального воздействия.

 

* * *

Вербицкая, Чарская — мыло с сахаром, смесь демократической идеологии с самым лютым мещанством.

 

* * *

Музыка — консервы из чувств и переживаний. Законсервированные впечатления. На память.

 

* * *

Когда я слушаю музыку N, вижу его изможденное лицо, пред моим внутренним взором рисуется картина из Андерсена — Кай, поцелованный ледяными губами Снежной королевы, в великолепных, ослепительных чертогах изо льда составляет из ледяных геометрических пластин палочкой — слово “вечность”... (отогретый Гердой, составил слово в один момент).

Четкая, чистая работа хорошо отлаженного механизма, с которого смыты, однако, циферблат и стрелки.

 

* * *

“Русский народ — самый мудрый, самый сильный и т. д.”...

Не говорил это Пушкин будучи в США, Гоголь — в Африке, что звучало бы шовинистически, как “вы все никуда не годитесь, одни мы молодцы”, нет, они сказали это дома и для своих, и весь разумный Божий свет всегда понимал это как особую форму объяснения в любви.

 

* * *

ОЧЕНЬ опасные люди те, которые когда-то чему-то начинали учиться или заниматься — они уже всю жизнь будут с полной уверенностью говорить: я это дело знаю. А это так же близко к истине, как, скажем, человек, собравшийся на Северный полюс, добрался бы до Петрозаводска, надоело, вернулся обратно, а потом бы всю жизнь говорил: “Хаживал я на Северный полюс!”

Чтобы знать дело, надо делать его каждый день до конца дней своих.

 

* * *

Цель — спасение, украшение, укрепление в себе частицы вечного — души.

 

* * *

Музыка все больше превращается в монетный двор — из всего гонят монету.

 

* * *

Высоцкий, Пугачева и К0? — несколько уголовная манера пения, и оттого она (манера эта) так популярна, что у нас огромная часть населения в большей или меньшей мере пассивные, потенциальные или активные воры, и каждый из них в глубине души ощущает себя уголовником, и ему мила и одобрительна ЭТА БЛАТНЯЧЬЯ красота — расхлыстанность, грубая чувственность, дешевенькая романтика и суперменство.

 

* * *

Какие же они звезды, коли работают на электричестве? Звезды светят сами.

 

* * *

Это не звезды — это фонари, которые светят, пока есть электричество. То, что они делают, так же похоже на искусство, как обезьяна на человека. Это ниже уровня человеческого достоинства. Можно иметь высшее образование, но от постоянного слушания эстрады можно превратиться в идиота. Это продукция для птичьих мозгов, для маленькой полевой...

 

* * *

Россия — единственная страна, гражданин который может сказать, что он как чужой в своем отечестве — так хорошо у нас иностранцам и так плохо своим.

 

* * *

Ничей артист. Вырождение национальной школы. Нежелание работать на одном месте. Исполнительское гетерианство. Исполнительский манкуртизм.

Межконтинентальные коробейники, офени. Конец эры творчества. Проедание накопленных богатств. Нулевая пассионарность, отсутствие жертвенности. Шниф.

 

* * *

Закон — это протез, замещающий вышедшую из строя гнилую совесть.

 

* * *

Сексо-желудочное мировоззрение.

 

* * *

...А служил он в Дрёматическом дряньтеатре...

 

* * *

Шоу-бизнес основан на системе вседозволенности, без умения, искусство настоящее — на системе ЗАПРЕТОВ.

Первое, ошибочно считающееся самовыявлением, такового как раз и не дает, т. к. организм артиста не развивается (он опускается во вседозволенности все ниже и ниже нулевой отметки), а второе — как раз вытренировывает возможности артиста, подымает их недосягаемо (иной раз) выше НУЛЯ. Возьмите жизнь спортсмена, занятия юного пианиста, скрипача — дисциплина пальцев, кисти дают подлинную технику...

 

* * *

Наше русское болото, из которого сочатся хрустальные родники.

...На Западе — искусственные, зарегулированные хранилища. В них можно лишь разводить, само в них не произрастает. Вытекать из них ничего не может — это было бы нарушением технических правил их существования.

 

* * *

Музыка — следствие жизни. Но она ничего не дает слушателю, знатоку, специалисту, если его нравственность не будет в гармонии с породившей ее причиной, т. е. неслышная еще, даже не рожденная музыка должна быть ожидаема.

 

* * *

Слава как муха — садится и на розу, и на навозную кучу. 1998 г.

 

* * *

Мы не открытое общество, мы оголившееся общество, причем в самой непристойной позе. 1998 г.

 

* * *

Я живу на своей родине, я охраняю и сохраняю ее музыку.

 


В.Казарин • Центр и русская провинция (Взгляд из Крыма) (Наш современник N1 2002)

Владимир Казарин

 

Центр и русская Провинция

 

Взгляд из Крыма

 

Чтобы подчеркнуть важность заявленной мною в заголовке проблемы, я сразу сформулирую тезис, который должен стать итогом раздумий на заданную тему: неправильное, исказившееся за последние десятилетия существования СССР понимание (в теории и на практике) проблемы Центра и Провинции, Столицы и Окраины стало одной из причин крушения нашей Родины.

Связь Центра и Провинции в последней трети XX века начала вырождаться, стала односторонней, а в результате не выиграл никто: слабым стал Центр (не сумевший в итоге справиться с ситуацией на местах, так как он ее просто не знал, продолжая жить в своем выдуманном “столичном” мире), бессильной стала Провинция (утратившая чувство собственного значения, важности, незаменимости, “самостоянья”, говоря словами Пушкина). А такая Провинция никогда не выдвинет Минина и Пожарского и не спасет Центр в трудный для него час.

В основе наших самых больших неудач в XX веке сплошь и рядом — страх перед Центром, нежелание брать на себя ответственность, безропотная готовность выполнить любое, самое безумное распоряжение, полученное сверху.

Возьмем для сравнения две войны, которые прокатились когда-то по земле нашего полуострова: Крымскую войну середины XIX века и Великую Отечественную войну середины века ХХ-го. И в той и в другой войне одинаково хорошо проявили себя солдаты, матросы, офицерский состав. И образы этих героев (от матроса Кошки до советских матросов, остановивших немецкие танки ценой своей жизни у Верхнесадового) живы в памяти народа по сей день.

Обратимся теперь к именам генералов и адмиралов, руководивших сражениями на крымской земле. Мы обнаружим, что Отечественная война XIX века выдвинула плеяду военачальников, в которой одно имя ярче другого, и эти имена вот уже 150 лет хранит благодарная память народа: П. С. Нахимов, В. А. Корнилов, В. И. Истомин, В. И. Васильчиков, Э. И. Тотлебен, К. Р. Семякин, Д. Е. Остен-Сакен, С. А. Хрулев и многие-многие другие.

И это не случайно. В этих полководцах было очень ярко выражено личностное начало, самостоятельность, готовность брать на себя всю ответственность за принимаемые решения, повседневная забота о воинах, высокое понимание кодекса офицерской чести.

Вспомним блестящую операцию по спасению армии и гражданского населения города, которую осуществили в ночь с 27 на 28 августа 1855 года генералы В. И. Васильчиков и А. Е. Бухмеер. С помощью специально спроектированного понтонного моста они обеспечили эвакуацию на северную сторону почти 38000 севастопольцев. При этом начальник штаба гарнизона В. И. Васильчиков, как отмечает его биограф П. М. Ляшук, принял на себя всю ответственность за эту трудную и рискованную операцию, так как главнокомандующий кн. М. Д. Горчаков не пожелал подписать диспозицию, опасаясь последствий в случае неудачи. В 7 часов вечера В. И. Васильчиков прибыл к плавучему мосту через Севастопольскую бухту и не покидал своего поста всю ночь, решая на месте возникавшие вопросы. Он оставил город и прошел по мосту в числе последних.

По итогам сражений на крымской земле в Отечественной войне XX века мы тоже можем назвать множество блестящих имен адмиралов и генералов: Ф. С. Октябрьский, Ф. И. Толбухин, Н. А. Остряков, А. В. Мокроусов...

Но одновременно приходится констатировать, что, изучая историю этой войны, мы будем достаточно часто сталкиваться с нежеланием некоторых высших должностных лиц брать на себя всю полноту личной ответственности за свои действия, со страхом высказать свое мнение по поводу явных губительных последствий того или иного приказа.

Как известно, в период обороны Севастополя Ставка запретила разрабатывать планы эвакуации войск. Приказ был неукоснительно выполнен. В результате, по данным севастопольского историка Г. И. Ванеева, после эвакуации командования на мысе Херсонес осталось 78 230 воинов, большая часть которых погибла в фашистском плену.

Несомненны мужество и героизм гарнизона Аджимушкайских каменоломен, который предпочел смерть плену, но кто ответит за то, что войска остались на Керченском полуострове, а не были своевременно эвакуированы на Тамань?

Стереотип поведения, основанный на беспрекословном подчинении Провинции Центру во всем, вырабатывался в годы жесткого правления И. В. Сталина, когда абсолютизация государственной дисциплины была в значительной степени оправдана суровой эпохой. Но время шло, уже и генералиссимуса не стало, а требование абсолютной, почти военной дисциплины в мирное время и в мирных делах осталось. При этом парадокс заключается в том, что именно при “вожде народов” за крупными фигурами признавалось право на самостоятельность, которое, правда, нужно было отстаивать в нелегкой борьбе. Вспомним непростые биографии К. К. Рокоссовского, А. Н. Туполева, С. П. Королева и других. Вспомним конструктора М. И. Кошкина, который, нарушив прямой запрет вышестоящего начальства, вывел из заводских ворот созданный им танк Т-34 и своим ходом отправился на смотр военной техники в Москву. В результате этого непослушания мы встретили 1941 год с лучшим танком в мире.

Н. С. Хрущев кладет начало практике руководства, при которой всякий, кто не укладывался в усредненный ранжир, беспощадно изгонялся. Достаточно сравнить трудную, но яркую военную судьбу Г. К. Жукова при И. В. Сталине и пенсионерское существование “маршала Победы” при последующих генеральных секретарях.

Во второй половине XX века верх все очевиднее берет официальная табель о рангах и все меньше становится личностей, все меньше деятелей. Есть карьера, но нет судьбы. Есть место службы, но нет поприща. Шел постоянный кадровый отсев: строптивых — обуздывали, непокорных — увольняли, ярких — отодвигали на задний план. На поверхности оставались дисциплинированные и безынициативные. Исключения, разумеется, были (в их числе, несомненно, легендарный первый секретарь Крымского обкома партии Н. К. Кириченко), но они своей единичностью только подтверждали правило. Не случайно, например, самыми малоизвестными военными оказались в последние годы наши министры обороны, имена которых большинству людей, в лучшем случае, ни о чем не говорили.

Именно в силу указанных обстоятельств армия, весомого слова которой всю перестройку ждал народ, так этого слова и не сказала. “Прославленные” генералы последних лет СССР (Руцкой, Лебедь, Громов) оказались на поверку обыкновенными чиновниками, которые, как показали последующие события, искали не судьбы, а карьеры.

Страна, выстроенная по чиновному ранжиру, отученная от общественной инициативы, на все ожидающая приказа сверху, стала легкой добычей жуликов от перестройки. Просто оторопь берет от того, с какой легкостью вымуштрованный в повиновении госаппарат, обладавший колоссальным потенциалом сопротивления, был парализован бездеятельностью верхушки и с равнодушием стороннего наблюдателя смотрел на крушение одной из величайших в истории империй — СССР.

Да, мы — наследники великой истории. Но, к сожалению, мы вспоминаем о ней, начинаем ею гордиться и пытаемся чему-то у нее учиться лишь в периоды тяжких испытаний. Так, например, только в годы Великой Отечественной войны были учреждены ордена, носящие имена наших великих полководцев — Александра Невского, Суворова, Кутузова, Ушакова, Нахимова, Богдана Хмельницкого. Жаль, что нам нужно каждый раз дойти до кризисной черты, чтобы вернуть себе историческую память. Сегодняшний день — тому новое подтверждение.

Имена адмиралов Черноморского флота всегда ярко вспыхивали в кризисные моменты в истории страны. Например, в период Революции и Гражданской войны (тот же адмирал А. В. Колчак, при всей противоречивости его фигуры). В последний период мы всё чаще имели на должностях высокопоставленных военных чиновников, но не вождей, не сынов Отечества. И только новейшая трагедия Черноморского флота на исходе XX столетия стала опять рождать не просто адмиралов, но лидеров, имена которых с уважением произносила вся страна: Игорь Касатонов, Эдуард Балтин.

В отличие от нас, наши предки умели оставаться самими собой не только в грозные периоды тяжких испытаний.

Как богат и полон самой разнообразной жизни XIX век в Крыму!

Вспомним, кто сопровождал, кто встречал и провожал, кто беседовал, кто осенял Раевских и Пушкина в их путешествии по Крыму. Какая блестящая и многоликая плеяда людей! В Керчи — это археолог, основоположник первого в России археологического музея П. Дюбрюкс и капитан-лейтенант, будущий известный адмирал Н. Ю. Патаниоти, в Феодосии — бывший градоначальник, автор ряда серьезных книг о Кавказе и Крыме С. М. Броневский и действующий градоначальник, будущий Таврический гражданский губернатор Н. И. Перовский, в морском плаванье на корвете “Або” — капитан корабля, будущий адмирал И. П. Дмитриев, в Гурзуфе — сенатор, бывший Таврический губернатор А. М. Бороздин, в Георгиевском монастыре — знаменитый митрополит Хрисанф, в Симферополе — профессор Ф. А. Дессер, врач Ф. К. Мильгаузен, губернатор А. Н. Баранов и многие другие.

Наследие XIX века питает нас своими живительными соками во всех сферах бытия до сих пор.

Если обратимся к живописи (хотя точно так же можно было бы выбрать музыку и архитектуру, предпринимательство и науку, театр и виноделие), тотчас вспомнится плеяда художников, в которой особо блещет имя И. К. Айвазовского, а рядом с ним и после него — В. Суренянц, М. А. Волошин-художник, а потом К. Богаевский, Н. С. Самокиш, Н. Барсамов и, наконец, уже в наше время в ряду многих ярких — заслуженно знаменитые Ф. З. Захаров, В. Д. Бернадский, В. П. Цветкова, Я. А. Басов. Этот перечень имен можно пополнить применительно к любому периоду.

Да, традиция, слава Богу, не умерла, но чью персональную галерею, сопоставимую с галереей И. К. Айвазовского, мы создали, чтобы оставить в наследство своим потомкам? По-моему, ничью. Мало того, мы даже не открыли в Крыму коллективной галереи — Музея современного искусства, и после смерти наших художников их собрания “тают” и утрачиваются как единое целое, в лучшем случае оседая в музеях на Западе, которые скупают живопись наших мастеров буквально за гроши.

XIX век, оставляя нам свое наследство, оставил в том числе города, которые были наполнены памятью выдающихся современников. Вспомним хотя бы, что улица Киевская в Симферополе до революции называлась Мильгаузеновская в память о знаменитом крымском враче пушкинской поры Ф. К. Мильгаузене.

XIX век пропитывает окружающий мир прославляемыми им героями. Достойные граждане отмечались не только званиями и должностями, но и именованием места: Мекензиевы горы, Малахов курган, Петровские скалы в Симферополе, Долгоруковская яйла в долине Салгира, Боткинская тропа в Ялте, курган Патаниоти в окрестностях Керчи...

Мы, в отличие от них, перестали наполнять мир памятью своего бытия. Мы стали пропитывать его столичной идеологемой, одной для всех регионов. Например, улицы у нас назывались преимущественно именами из общесоюзного пантеона: Пушкина, Гоголя, Маркса, Ленина, Гагарина. Но если задуматься, то это не результат заботы о прошлом и желания увековечить имена этих действительно замечательных людей. Тиражирование таких названий улиц по всей стране, по большому счету, проявление не любви, а казенного равнодушия (в Симферополе имя Ленина носят сразу улица, бульвар и площадь), а также гипертрофированного централизма. Сверху нам всем как бы сказали: “Будем помнить и любить вот этих”. Все это обескровливало периферию, стирая ее историческую память, стимулируя ее бесплодность, неверие в свои силы.

В Крымском медицинском институте когда-то учился знаменитый ортопед Г. Илизаров. Там же работал и заведовал кафедрой профессор В. Ф. Войно-Ясенецкий (архиепископ Лука). Сравнительно недавно от нас ушли всемирно известные профессора-медики Е. И. Захаров, А. И. Блискунов, К. Д. Тоскин. Имена кого-нибудь из названных мною знаменитых людей увековечены в названиях наших крымских улиц? К сожалению, нет. Мы предпочитаем другие, более “содержательные” названия: Херсонская, Залесская, Балаклавская, Ковыльная. Памятника В. Ф. Войно-Ясенецкий удостоился как архиепископ, а не как выдающийся медик. Поблагодарим за это нашего митрополита и Православную Церковь, которая, в отличие от нас, не забывает своих иерархов.

Мы не культивируем в регионах память о своих выдающихся современниках. Мы не подаем пример уважения к малой родине подрастающему поколению, которое тем самым лишается важного стимула для своей самореализации (ведь память о человеке, гордость за выдающегося соотечественника — это протекция созревающему таланту и в то же время это знак того, что люди собираются на этой земле жить всегда, что они никуда не собираются уезжать, не исповедуют философию чеховских трех сестер: “В Москву! в Москву! в Москву!”).

Потому-то у нас часто неуютно и неприбранно в городах и весях, что мы живем всё как будто временно, всё как бы в ожидании, что скоро куда-то уедем, в какой-то настоящий город, где начнется настоящая жизнь. А всё, что сейчас, здесь и вокруг, — это зал ожидания, общежитие, временная (пусть даже и затянувшаяся) остановка.

Отсутствие общественного признания, публичного интереса лишает талант самого главного условия его самореализации — востребованности. Талант в этом случае начинает искать новое место приложения своих сил, что приводит к печально знаменитой “утечке мозгов”. В каждой сфере деятельности мы назовем десятки имен наших современников, которые в разные годы покинули Крым. В результате сегодня впору говорить о том, что древо нашей культуры не только не цветет ярким цветом, а напротив — начинает желтеть. Например, у нас есть Союз писателей (сейчас их даже три), но с отъездом в Москву не поладившего когда-то с начальством замечательного исторического романиста Владислава Бахревского круг маститых писателей, признаваемых и печатаемых далеко за пределами Крыма, сузился: Е. Г. Криштоф, С. К. Славич, А. И. Домбровский... Среди начинающих однозначно крупное имя даже трудно и найти (многие молодые также подались в столицу или в иные большие города). В результате и В. А. Бахревский в Москве растворился среди многих знаменитостей, и Крым обеднел.

Старая Провинция питала своими соками не только коренных обитателей, но, будучи яркой и богатой, давала толчок в развитии талантов приезжих. Вспомним ту роль, которую сыграл Крым в судьбе Пушкина (его всероссийская слава началась именно с поэмы “Бахчисарайский фонтан”), В. В. Набокова (именно здесь он окончательно оформился как поэт) или В. И. Вернадского (в Симферополе была написана едва ли не главная книга ученого — “О живом веществе”).

Сам приезд в Крым был тогда не рядовой казенной поездкой, а ярким путешествием, которое дарило новые ощущения. Крым был заполнен культурными и литературными гнездами: мекка русских мыслителей — Мшатка Н. Я. Данилевского, Ялта А. П. Чехова и А. А. Спендиарова, купринская Балаклава, коровинский Гурзуф, имение сестер Герцык в Судаке, волошинский Коктебель, Алушта С. Н. Сергеева-Ценского и И. С. Шмелева, гриновская Феодосия и проч., и проч., и проч.

Литературные и культурные гнезда позднее частью исчезли, частью превратились в Дома творчества, а Дома творчества уже в наше время — в обыкновенные гостиницы. На смену путешествиям пришли заурядные вояжи за экзотикой и стандартным комфортом.

Сейчас у нас есть окраины, но нет Провинций. Сейчас у нас есть многочисленные столицы, но нет Центра. В результате у нас есть “независимые государства”, но нет и в обозримом будущем не может быть Империи.

В государстве-империи история вяжется в единый узел в столице (в Риме, в Константинополе, в Москве), но творится на периферии, в провинции. Для того чтобы могли состояться такие фигуры, как М. Шолохов, Э. Межелайтис, Ч. Айтматов или О. Сулейменов, необходимы эти оба начала. Наличие столицы дает провинциальному бытию систему координат, помогает преодолеть тупики затворничества (в том числе национального). Но реализация общей идеи невозможна без фактуры провинциального бытия, его плоти и крови, его реальности, которую не может дать идеократическая столица. Сосланные в северное Причерноморье Овидий и Пушкин, каждый по-своему, органически претворяли имперскую идею в плоть провинциального опыта.

Здоровый Центр осознает важность развития Провинции, ослабевающий — стремится всячески ее ослабить. Результатом всегда является бунт Провинции против Центра. Он имел место и после октября 1917 года, и после апреля 1985 года.

Оскудение Провинции таит в себе опасность перерождения “провинциальной гордости” в “провинциальное тщеславие”. Нет крупных имен — нет настоящих критериев самооценки. Нет критериев — начинает развиваться мелочная гордыня, а это болезнь заразная, она быстро перебрасывается из Провинции в Центр.

Одним из очевидных признаков этой болезни в масштабах целого государства (особенно новообразованного) всегда являлась страсть к помпезным названиям. Не так давно Киевский университет стал национальным. Но такое звание может быть или результатом общественного признания (и тогда оно оправданно), или результатом бюрократического решения (и тогда оно останется формальным). Гарвард, Кембридж или МГУ таких званий не имеют, но они являются в самом высоком смысле национальными, потому что такой статус за ними признает научная общественность мира. Тот факт, что сегодня, помимо Киевского, еще по меньшей мере пять университетов Украины стали национальными (не говоря уже о полутора десятках других вузов), говорит о том, что мы избрали бюрократический, а не сущностный путь.

О том, что в нашем молодом независимом государстве уже более трех десятков академий наук, которые в лучшем случае заслуживают названия “клуба ученых по интересам”, стыдно и говорить.

Сегодня перед всеми нами стоит задача восстановления самосознания Провинции, что станет реальным шагом к возрождению Центра.


Голоса протеста (Наш современник N1 2002)

ГОЛОСА ПРОТЕСТА

 

Вожди и марионетки

Двадцатый век дал человечеству несколько имен, навсегда вошедших в его историю: религиозные вожди и проповедники махатма Ганди и аятолла Хомейни, организаторы народных масс и поэты Иосиф Сталин, Мао Цзедун и Радован Караджич, трибуны и публицисты Фидель Кастро, Муамар Каддафи и Саддам Хусейн, строители новых государств Кемаль Ататюрк, Ясир Арафат, Слободан Милошевич... Какое разнообразие национальных характеров, человеческих типов, судеб, поступков, трагедий. Их называли и называют по-разному: вожди, тираны, экстремисты, кумиры, харизматики, герои, пророки, авантюристы, террористы.

Почти все они из бедных семей — дети сапожников, бедуинов, солдат, домашних работниц, крестьян...

Славой и величием они обязаны не происхождению, не наследственным богатствам, не клановым связям, а только своей собственной воле, своей вере, своему гению, своей путеводной звезде.

Особый свет этих звезд падал даже на лидеров демократических государств ХХ века — Рузвельта, Черчилля, де Голля, а лица последних чуть-чуть начинали светиться отраженным мерцанием и выборные чиновники начинали немного походить на своих великих современников. Черчилль даже приличным литератором прослыл.

А разве не были пророками и писателями отцы-основатели современного Израиля—Теодор Герцль, Ахад Хаам, Владимир Жаботинский?

Но во второй половине века общество цивилизованного Запада стало возносить на вершины власти не героев и пророков, не священников и пламенных революционеров, а каких-то созданных акционерами от политтехнологии администраторов, имена которых, как только они выходят в отставку, погружаются в небытие, как будто они его чада. “Чада праха”, как сказал Пушкин. Все эти мейджеры, старшие и младшие буши, хавьеры соланы, бутросы гали, олбрайты и карлы дель понты, после которых не остается ни собраний сочинений, написанных собственной рукой, ни стихотворений, ни дневников, ни проповедей, ни легенд, ни даже анекдотов. Пустое место.

Бывают времена, в которые тоталитарные режимы, ведомые вождями, находят пути спасения и для своих народов, и для человечества, а демократические общества с президентами чреваты бессилием и даже опасны. Недемократический Китай в интересах всей земной цивилизации решился на великую жертву, не позволяя своим семьям заводить второго ребенка, а демократические Соединенные Штаты в ту же эпоху выбрасывают в околоземное пространство более половины мировых промышленных отходов и отвергают все разговоры о самоограничении, приближая тепловую смерть земной Вселенной.

В ХХ веке окончательно развеялся лживый американский мир о том, что мальчишка-чистильщик сапог с Бродвея может стать президентом. Теперь в Америке президентом может стать только сын президента либо администратор, за спиной которого несколько вышколенных поколений делового, финансового либо политического истеблишмента.

Такая искусственная порода естественным образом ненавидит подлинных вождей и запрограммирована на то, чтобы изгнать их из истории человечества.

Бюрократы мировой элиты загоняют титанов, как живых и редких зверей, под прицел продажных СМИ, под выстрелы платных киллеров, в тюрьмы, в кабинеты своих прокуроров, пытаются вытравить и стереть из истории человечества имена, окруженные ореолом славы, трагедии, жертвенности, подвига.

Они и Христа молча ненавидят за то, что он, вождь бедноты, был как никто способен к самопожертвованию. Обо всей мировой тусовке очень точно сказал в начале 90-х годов великий русский композитор Георгий Васильевич Свиридов:

“Наше время вообще характерно небывалой, неслыханной ранее концентрацией власти в руках совершенно заурядных людей. В их руках находятся целые страны, их власть чудовищна. В руках этих клерков, бюрократов, ничтожных марионеток, избранных ареопагом мировой финансовой власти, и бомбы, и смертоносные бактерии, и газеты, и медицина, и, наконец, воздух, вода, хлеб...

Недиктаторской власти теперь вообще нет. Она лишь чуть-чуть замаскирована театральным механизмом выборов, “свободой” абсолютно несвободной печати. Все эти марионетки — ставленники концерна богачей — отравлены ядом властолюбия. За “место в истории” мать родную продадут. Народ предадут, от Бога откажутся”...

Станислав Куняев

 

 

 

 

фидель кастро

Счет США предъявляет человечество

Выступление Председателя Государственного Совета и Совета Министров Республики Куба Фиделя Кастро Рус на пленарном заседании Всемирной конференции по борьбе против расизма, расовой дискриминации, ксенофобии и связанной с ними нетерпимости в Дурбане, Южная Африка, 1 сентября 2001 года.

Расизм, расовая дискриминация и ксенофобия — это социальное, культурное и политическое явление, а не врожденный инстинкт человеческих существ; это прямой результат войн, вооруженных завоеваний, порабощения, индивидуальной и коллективной эксплуатации более слабых более сильными на протяжении истории человеческих обществ.

Никто не имеет права саботировать эту конференцию, пытающуюся как-то облегчить страшные страдания и колоссальную несправедливость, какими были и все еще остаются эти явления для огромного большинства человечества. Тем более никто не имеет права ставить условия, требовать, чтобы даже не говорилось об исторической ответственности и справедливой компенсации или о том, как мы решим квалифицировать ужасающий геноцид, совершающийся прямо сейчас против братского палестинского народа руководителями крайне правых, которые, объединившись с гегемонической сверхдержавой, действуют сегодня от имени другого народа, бывшего на протяжении почти двух тысячелетий жертвой самых страшных преследований, дискриминации и несправедливостей, когда-либо совершавшихся в истории.

Когда Куба говорит о компенсации, считая это неизбежным моральным долгом перед жертвами расизма и в подтверждение этого опираясь на важный прецедент — компенсации, получаемые сегодня потомками еврейского народа, который в самом центре Европы испытал отвратительный и жесточайший расистский холокост, она не ставит вопроса о поисках прямых родственников или конкретных стран, откуда были родом жертвы событий, происходивших на протяжении веков. Реально и неопровержимо то, что десятки миллионов африканцев были схвачены, проданы, как товар, и отправлены на другой берег Атлантического океана, чтобы работать в качестве рабов, и что 70 миллионов аборигенов погибли в Западном полушарии вследствие европейского завоевания и колонизации.

Бесчеловечная эксплуатация, которой подвергались народы трех континентов, включая Азию, сказалась на судьбах и нынешней жизни более 4 500 миллионов человек, населяющих страны третьего мира, где показатели бедности, безработицы, неграмотности, болезней, детской смертности, малой продолжительности жизни и других бедствий, которые невозможно перечислить вкратце, поражают и ужасают. Это современные жертвы того варварства, которое длилось веками, и, несомненно, те, кому причитается компенсация за отвратительные преступления, совершенные по отношению к их предкам и их народам.

Жестокая эксплуатация не прекратилась, когда многие страны стали независимыми, даже после формальной отмены рабства. Главные идеологи Американского союза, образованного 13 колониями, которые в конце XVIII века освободились от английского ига, с первых лет независимости создали концепции и стратегии бесспорно экспансионистского характера. В силу этих идей бывшие белые колонисты европейского происхождения в своем продвижении на запад отняли у индейцев земли, которые те занимали тысячелетиями, и уничтожили миллионы из них. Они не остановились на границах того, что было испанскими владениями. У Мексики — латиноамериканской страны, добившейся независимости в 1821 году, также были отняты миллионы квадратных километров и неисчислимые природные ресурсы. В самой становившейся все более могущественной и протяженной стране, возникшей в Северной Америке, ненавистная и бесчеловечная система рабства сохранялась почти еще век после принятия знаменитой Декларации независимости 1776 года, в которой провозглашалось, что все люди рождаются свободными и равными.

После чисто формальной отмены рабства афроамериканцы почти еще столетие подвергались самой жестокой расовой дискриминации, многие черты и следствия которой сохраняются до сих пор в течение еще почти четырех десятилетий после их героических сражений и успехов, достигнутых в 60-е годы, которые стоили жизни Мартину Лютеру Кингу, Малькольму Икс и другим выдающимся борцам. По чисто расистским причинам афроамериканцы получают более суровые приговоры и самые долгие сроки наказания, и в лоне богатого американского общества их уделом являются наибольшая бедность и самые жалкие условия жизни. Столь же ужасны и даже хуже презрение и дискриминация по отношению к еще оставшимся в живых туземным жителям, занимавшим большую часть нынешней территории Соединенных Штатов.

Нет необходимости приводить данные об экономическом и социальном состоянии Африки. Целые страны и даже целые регионы африканских стран, лежащих к югу от Сахары, находятся под угрозой исчезновения вследствие чрезвычайно сложного сочетания экономической отсталости, крайней бедности и поражающих их старых и новых тяжелых болезней. Не менее трагична ситуация многочисленных стран Азии. Добавьте к этому невероятные долги, выплатить которые невозможно, неравный обмен, ничтожные цены на их основное сырье, демографический взрыв, неолиберальную глобализацию и климатические изменения с их длительными периодами засухи, которые чередуются со все более сильными ливнями и наводнениями. Можно математически доказать, что такое положение невыносимо.

Развитые страны и их общества потребления, ответственные в настоящее время за ускоренное и почти неудержимое разрушение окружающей среды, получили огромные выгоды от завоеваний и колонизации, рабовладения, безжалостной эксплуатации и уничтожения сотен миллионов сынов народов, составляющих сегодня третий мир, от экономического порядка, навязанного человечеству после двух чудовищных и разрушительных войн за передел мира и его рынков, от привилегий, предоставленных Соединенным Штатам и их союзникам в Бреттон-Вуде, от деятельности МВФ и международных финансовых организаций, созданных исключительно ими и для них.

Этот богатый и расточительный мир обладает техническими и финансовыми ресурсами, чтобы выплатить долг человечеству. Гегемонистская сверхдержава должна, кроме того, уплатить свой особый долг афроамериканцам, индейцам, запертым в резервациях, и десяткам миллионов эмигрантов — латиноамериканских, карибских и из других бедных стран, со смуглой, желтой, черной кожей, являющимся жертвами дискриминации.

Также уже пора положить конец драматическому положению индейского населения в остальной части нашего полушария. Это становится неотложным ввиду их пробуждения, их собственной борьбы и всемирного признания того, что по отношению к ним было совершено чудовищное преступление.

Средства, необходимые, чтобы спасти мир от трагедии, имеются.

Положите подлинный конец гонке вооружения и торговле оружием, которые породят лишь опустошение и смерть!

Направьте на развитие значительную часть триллиона долларов, который ежегодно тратится на торговую рекламу, создающую иллюзии и недосягаемые модели потребления, а также яд, разъедающий национальную культуру и самобытность!

Выполните обещание выплачивать скромные 0,7% валового внутреннего продукта на помощь развитию!

Введите разумным и эффективным образом предложенный лауреатом Нобелевской премии Джеймсом Тобином налог на спекулятивные операции, достигающие сегодня триллионов долларов в день, и Организация Объединенных Наций, которая не может продолжать и далее зависеть от жалких, недостаточных и запоздалых пожертвований и подаяний, располагала бы ежегодно триллионом долларов, чтобы спасти и развивать мир. Послушайте только — триллионом долларов ежегодно! Нас не так уж мало в мире — тех, кто уже умеет складывать, отнимать, умножать и делить. Я не преувеличиваю. Ввиду серьезности и неотложности нынешних проблем, угрожающих даже самому существованию человека на земле, вот то, что действительно было бы необходимо сделать, пока еще не слишком поздно.

Как можно скорее положите конец геноциду палестинского народа, совершаемому на глазах ошеломленного мира. Защитите элементарное право на жизнь его граждан, его молодежи и детей. Уважайте его право на независимость и мир!

Мне осталось только, исходя из истины, которую никто не может игнорировать, задать три коротких вопроса.

Развитые и богатые капиталистические страны являются сегодня участниками империалистической системы и навязанного миру экономического порядка, основанных на философии эгоизма, жестокой конкуренции между людьми, странами и блоками, которая полностью чужда любому чувству солидарности и искреннему международному сотрудничеству. Они живут в обманчивой, безответственной и помрачающей рассудок атмосфере обществ потребления. Какими бы искренними ни были слепая вера в эту систему и убеждения ее самых серьезных государственных деятелей, будут ли они способны понять всю остроту проблем современного мира, которым правят в его непоследовательном и неравном развитии слепые законы, колоссальная мощь и интересы транснациональных предприятий, с каждым днем все более крупных, более бесконтрольных и более независимых? Поймут ли они, что надвигается хаос и всемирный мятеж? Смогут ли они, даже если захотят, положить конец расизму, расовой дискриминации, ксенофобии и другим связанным с этим формам нетерпимости, которые как раз и являются всеми остальными?

С моей точки зрения, мы стоим перед большим экономическим, социальным и политическим кризисом глобального характера. Осознаем же эту реальность. Альтернативы возникнут. История доказала, что только из больших кризисов рождаются большие решения. Самыми различными способами, но право народов на жизнь и справедливость неизбежно восторжествует.

Я верю в мобилизацию и борьбу народов! Я верю в справедливые идеи! Верю в правду! Верю в человека!

 

 

 

Саддам Хусейн

МИРОВЫЕ ЦЕНТРЫ ПОЛЯРИЗАЦИИ

Когда американцы в своих стратегических планах рассматривают наш регион как взрывоопасный, то это не только потому, что он включает в себя нефтяные страны, как полагают некоторые, и не потому, что американцы нуждаются в нефти, и не потому, что эта зона в военно-стратегических расчетах, с точки зрения ее положения, считается уязвимой. Имеется более весомый фактор — завладеть Ближним и Средним Востоком, чтобы оказывать влияние на Европу и Японию.

Этот аргумент вряд ли кто попытается оспорить. Откуда Америка черпает силы? Что является притягательным для США за пределами Американского континента? Ответ очевиден. Это ее союзнические отношения с Европой и Японией. Однако если страны, производящие нефть, обретут независимость, то это будет означать, что Япония может сотрудничать непосредственно с арабами, не нуждаясь в американской защите своих интересов.

Япония почти все сырье импортирует из-за рубежа, следовательно, поставки для промышленности полностью зависят от Америки, которая по просьбе Японии сохраняет все коммуникации, ибо Япония не имеет большой армии, которая смогла бы защитить ее интересы.

Прямое сотрудничество Японии с арабами по нефтяным гарантиям ослабит американский кулак в Европе и Японии.

Тем, кто влияет на политический климат в Европе, необходимо понять, что никаких противоречий между антиколониальным протестом европейских интеллигентов и мятежными арабами, мечтающими о свободе, — и быть не может. Лучше, если бы мы навели общие мосты взаимных интересов, точно бы выверили политический курс.

Принимая это во внимание, мы стремимся, чтобы наши отношения с Францией носили конструктивный характер, ибо Франция, как мы предполагаем, будет играть активную, а может быть, и решающую роль в единстве Европы.

Когда мы говорим о том, каким мы видим наше влияние на европейский центр поляризации, мы не должны сбрасывать со счетов и Китай. Его роль была до сих пор незначительной, по самым разным соображениям нарочито сниженной и, прежде всего, по причине его технической отсталости по сравнению со сверхдержавами, некоторыми странами Западной Европы и даже Японии. Но положение Китая на карте мира сильно изменится буквально за два-три года. Страны Европы и, возможно, Япония сыграют важную роль в техническом перевооружении Китая. В свете того, что говорят китайские лидеры, Китай больше, чем какие-либо другие страны, разделяет тревогу Ирака по поводу наглых притязаний сионистского Израиля на древнейшие земли арабов. И хотя американцы не мыслят себя на вторых ролях, им все-таки придется уступить место Китаю, ибо Китай — это государство-локомотив, а многие другие страны — это прицепные вагоны, которые тянет за собой мощный локомотив...

Если число центров поляризации увеличится, то мы обязаны сотрудничать не только с одним центром. Мы должны оказывать свое влияние на вычисленные нами центры поляризации либо в форме взаимных интересов, либо сходством стратегий, либо тем и другим вместе.

Европа — это возможный мировой центр поляризации. Мы полагаем, что Европа и некоторые ее государства находятся в состоянии скрытой борьбы с Соединенными Штатами Америки, в состоянии противоборства экономических и нефтяных интересов... В Европе наблюдаются весьма серьезные тенденции высвобождения из тисков американской политики. Наиболее четко эта тенденция проявляется во Франции.

В процессе формирования международной политики участвуют практически все государства. Одни привносят в политику второстепенный фактор, другие — основной.

По нашим прогнозам, в ближайшие двадцать лет появятся новые центры сил и новые центры поляризации, способные оказывать руководящее влияние на международную политику, и это наряду с уже существующими двумя центрами поляризации. По нашим представлениям, Китай станет крупным центром влияния и поляризации, Европа, в которой Франция возьмет на себя роль европейской оси поляризации влияния. Япония, если, в частности, она решится на широкомасштабное производство некоторых видов вооружения, безусловно, займет важное место в процессе поляризации в Юго-Восточной Азии. Одним из центров поляризации в мире станет и наше арабское Отечество.

Таков наш прогноз на ближайшие двадцать лет.

Мы бдительно наблюдаем за пропагандой и действиями передовых промышленных кругов, направленными на раскол единства развивающихся стран, за распространением сфабрикованных измышлений по поводу нарушения равновесия в международных экономических отношениях. Они утверждают, что некоторые развивающиеся страны ответственны за экономический ущерб, нанесенный другим развивающимся странам. Однако неоспоримым остается тот факт, что большая часть мировых экономических проблем, кризисных ситуаций инспирированы промышленно развитыми государствами, монополистическими кругами.

Мы уверены, что проблема энергетики — одна из основных проблем в международной жизни и что любой новый экономический порядок, основанный на справедливости, должен постоянно держать эту проблему в поле зрения. В то же время мы подчеркиваем, что проблема энергетики — не единственная проблема. Правильнее было бы рассматривать ее как одну из крупных экономических проблем, которые должны быть обсуждены в рамках установления нового международного экономического порядка, основанного на справедливости. Мы находим необходимым, чтобы этот вопрос всесторонне обсуждался в рамках диалога Север-Юг, в Организации Объединенных Наций, на форумах Движения неприсоединения. Необходимо также, чтобы проблема энергетики рассматривалась не односторонне как вопрос, связанный со странами-экспортерами. Пора уяснить, что должны предпринять и промышленные страны-потребители, чтобы распределить источники энергии, рассчитать свои потребности на широкой основе учета потребностей всего человечества, а не на основе использования промышленными странами по принципу “сколько захочется”, невзирая на тот ущерб, который причиняется в результате нерегулируемого потребления.

 

 

 

 

Радован Караджич*

Вуксан — волчий сон

Волки видят твои сны —

волчьи шкуры спасены.

Вуксан, волкодан,

хорошее имя.

Айда в наши города —

выбьем гадов навсегда.

Вуксан, благодан,

хорошее имя.

Ждет тебя наш мир позорный —

с богом, всадник непокорный.

Вуксан, мертвиян,

хорошее имя.

 

Сараево

Я слышу, как беда скребется где-то

жуком невидимым — да только час пробьет:

орда жуков расправится с поэтом,

и тишина гремучий голос обретет.

Сгорает город, как комок бурьяна,

как крошка ладана. Змеится в тех дымах

пустая кожа разума. Багряный,

мрет камень в дом вмурованный. Чума!

Все тихо. Рота тополей в бронежилетах

по небу марширует. Зной-агрессор

нам крутит души на исходе лета,

людей пытает под воздушным прессом.

Я знаю, это — подготовка крика:

грай воронёной стали в гараже.

Паук исходит ядом в страхе диком.

Ответ — в компьютере. Его нашли уже.

Перевел с сербского

Андрей Базилевский

 

 

 

М. Каддафи

СМЕРТЬ*

Смерть, кто это — мужчина или женщина? Аллах ведает...

Доисламский поэт Турфи бен аль-Абд считал, что это — мужчина.

“Я, — писал он, — вижу смерть как некоего, кто выбирает лучших”.

Современный же поэт Назар аль-Кабани считает, что это, по-видимому, женщина, потому что она забрала его сына Тауфика. К чему, однако, такой вопрос? Что от того, мужчина смерть или женщина? Смерть — будь то он или она — все равно смерть. Но это не так. Если это — мужчина, то следует сопротивляться ему до конца. Если это — женщина, то следует в последний момент уступить ей.

Во всяком случае, смерть совсем не такая, как ее изображают в книгах. Я убедился в этом на собственном опыте. Смерть — это мужчина, нападающий упорно и никогда не переходящий к обороне, даже если он потерпел поражение. Он злобен и смел. Но иногда и труслив. Бывает, смерть терпит поражение и оказывается вынужденной отступить. Она не побеждает в результате каждого нападения, как это обычно считают. В скольких схватках лицом к лицу смерть изнемогала и, обессилев, убиралась прочь! Несмотря на раны, полученные в борьбе со смертью, упорный противник никогда не сдается. И в этом превосходство жизни над смертью.

Но смерть, действительно, бесподобный противник. Ей свойственны безграничное терпение, абсолютная уверенность в победе, даже когда кажется, что сопротивляющийся ей берет верх; сколько бы схваток она ни проиграла, она не теряет надежду на ответный удар. Это — богатырь, преисполненный неуклонной решимости!

Его сила не в целенаправленных ударах и не в победных атаках; он то ошибается, то добивается своего, то побеждает, то терпит неудачу, то нападает, то отступает; его удары не всегда точны, и не из всех схваток он выходит победителем. Его сила в дьявольской способности выдерживать удары, залечивать раны и вновь обретать боевой заряд, что неизбежно ведет в конце концов к гибели его противника.

Способность смерти к победе проистекает из того, что она действует в одиночку, ни с кем не вступая в союз. Она, бывает, обманывает, вводит в заблуждение. Но невозможно превратить ее в слугу. Если бы смерть вступила с кем-то в союз, то стала бы заложником такого союза, заложник же не только не свободен, он является марионеткой. Марионетку, когда игра закончена, выбрасывают. Да и даже если бы смерть стала слугой, заложником или марионеткой, победа все равно осталась бы за нею; смерть — как я уже сказал — это не легендарный герой, который должен быть идеальным, высоконравственным, образованным, — поскольку все эти качества обязательны для литературного героя. Смерть — хитра, непостоянна, изменчива, способна к перевоплощениям! Она может явиться в виде всадника, восседающего на белом коне и готового встретиться с врагом лицом к лицу. Но она может нанести удар в спину, подобно женщине, не владеющей оружием. Она может появиться в виде пешего бесстрашного бойца или превратиться в скрывающуюся в земле змею.

Сколько жертв она поглотила, жертв, которые не ожидали ее, пребывая в довольстве и благополучии... Сколько жертв она унесла, когда те спали, предаваясь приятным сновидениям... Сколько жертв она унесла, когда они пребывали в веселье и совсем не думали о ней... Не ждите от смерти жалости или пощады, она никогда не пойдет вам навстречу, не посчитается с вашими мольбами. Ваша жизнь ничто для нее, она отрывает младенца от груди матери, она запускает руку в материнское чрево и убивает находящийся там плод. Она похищает в брачную ночь жениха или невесту. Уносит родителей, оставляя в живых детей. А бывает, делает и наоборот.

Мой отец был упорным бойцом, так же, как и смерть; в боях с итальянцами он решил стоять до конца; в одном из сражений его бойцов обуяла жажда, и он попросил своего дядю Хамиса достать воду; дядя атаковал тогда итальянский обоз, груженный водою. Но смерть оказалась быстрее его, пуля попала Хамису в правое надбровье, и он пал в бою. Отца обуял гнев, он поднялся из окопа и решил сражаться стоя; он бросил вызов смерти, крикнув: “Я — Ауляд Муса, и если ты, Смерть, знаешь это, то выйди, трусливая, ко мне, и давай сразимся!!!” Смерть не приняла вызов, а ответила шквальным огнем. На призыв отца отозвалась группа смельчаков, закричавших: “Мы — Ауляд аль-Хаджж... Мы — Ауляд аль-Хаджж”. Они бесстрашно, не пригибаясь под пулями, атаковали смерть, отец бросился к ним, чтобы принять участие в атаке, но смерть вновь опередила его, и прежде чем он успел добежать до них, они были убиты. Когда товарищи отца увидели, что смерть следует за ним по пятам, они попросили его не приближаться, чтобы и до них не добралась смерть, уже унесшая Хамиса и Ауляд аль-Хаджж, аль-Атраша и Ас-Сухби, Мухаммеда бен Фараджа и других; отец же сражался со смертью с утра и до ночи; в конце концов силы смерти истощились, ее решимость ослабла, и она удалилась, но лишь для того, чтобы вернуться позже; на теле и одежде отца насчитали восемь следов от пуль, которые, однако, так и не смогли нанести ему смертельную рану.

Я говорю вам: бывает, смерть терпит поражение и обращается в бегство, но она не стыдится неудачи и не сожалеет, поскольку знает, что, несмотря на поражение, победа в конечном счете будет за нею, а неудачи останутся в прошлом.

Не прошло и трех лет, как смерть вернулась, надеясь на победу. И между ними началась битва более жестокая, чем описанное выше сражение у Кардабийи. На этот раз смерть избрала местом противоборства район Кияфа, а ее оружием были поддерживавшие итальянцев сенуситы из Сирта и Адждабийи. И если смерть в этот день бросала вызов, гордясь числом своих жертв и будучи уверенной в победе, то отец ответил вызовом на вызов, и хотя он уступал ей в гордыне, он превосходил ее в смелости. Смерть хохотала, когда он увидел солдат Сенуси, многочисленных, как саранча, и собиравшихся штурмовать теснины, окружавшие впадину Кяляя, находившуюся поблизости от соляных копей; пустыня из желтой превратилась тогда местами в черную, а местами — в белую, будучи заполненной массой солдат в униформе этих цветов; сотни людей были мобилизованы ради смерти, отец же видел, что с ним немного бойцов из Ас-Сабаиа и еще меньше из других племен. То был роковой день. Смерть находилась в полной готовности. Отец же призвал на помощь все свое мужество. Смерть была окружена полчищами солдат-сенуситов, а вокруг отца сплотилась горстка храбрецов. Позиция была неудачной, положение — отчаянным, борьба — неравной, и отец решил сражаться, не щадя себя. Он сказал себе, что не будет думать о смерти и ее армии, а там — будь что будет. Он не вырыл себе окопа, решил, что будет вести стрельбу не лежа, а с колена или стоя. В его душе перемешались чувства мужества и отчаяния, а что может быть лучше такой смеси! И что может быть более ужасного в жизни!!! Однако смерть поражала своими ударами его товарищей, не трогая его, совсем как в сражении у Кардабийи. Вот пал Абу Исбаа, которому пуля попала в сердце. Вот Каддаф ад-Дамм испустил последнее дыхание, вот... Но тут солнце стало клониться к земле, как будто его сразила шальная пуля. Скоро наступит темнота, и появятся шансы выжить. И тут смерть окончательно разбушевалась, разгневавшись на отца, который с самого утра бросал ей вызов, она направила на него одну из полученных сенуситами от русского царя винтовок Мосина, стремясь поразить его прямо в сердце, но взяла неверный прицел, и пуля пронзила навылет левое плечо.

Я говорил вам: не все удары смерти попадают в цель, она то промахивается, то поражает жертву, то берет верх, то терпит неудачу; и если она и лишила отца возможности продолжать бой, она не лишила его жизни.

Я говорил вам: смерть не всегда демонстрирует мужество и не всегда готова к противостоянию. Иногда она проявляет малодушие. Она наносит удар в спину, жалит снова и снова, прячется в земле. В сражениях у соляных копей и Кардабийи сопротивление ей бойцов в конце концов утомило смерть. Она так и не сумела одолеть отца, но, повторяю, проклятая смерть не отчаивается, не оставляет своего противника в покое, даже если тот победил в схватке; она может принять обличье змеи в безводном уэде, в непроглядной тьме ночи скрывавшейся под стволом старой, усеянной страшными колючками акации и ужалившей отца в пятку.

Когда смерть бросает вызов открыто, она является на черном или белом коне. Смерть бесстрашно обнажает свой меч, столкнувшись даже с величайшими вождями. А бывает, она скрывается из глаз, подкрадывается сзади, не вступая в открытую схватку, поражает снизу, а не сверху, кусает, а не наносит удар, сжимается в комок, скрывшись из виду, ранит в пятку, а не в шею. Итак, в тот раз смерть, ужасом перед которой охвачен весь мир, воплотилась в ядовитую змею, но отец раздавил ее ногой; тем не менее, она успела ужалить его, и смерть решила, что ее хитрость удалась. После того, как она не сумела одержать верх в открытом бою, она прибегла к коварству. После схватки среди бела дня она ударила из засады. Она сделала ставку на сахарскую змею, которая ужалила одинокого человека в отдаленном уэде, где никто не придет ему на помощь и он неизбежно погибнет. Таковы были расчеты смерти, гордящейся своей неизбежной победой, но от нее ускользнуло, что воля к жизни разрушит ее планы, что в качестве противоядия будут использованы обычный горячий чай без сахара и кое-какие рвотные средства и что отец поднимется на ноги, победив всего несколько мгновений назад торжествовавшую смерть, насмехаясь над ней и попирая ногами змею, в которую перевоплотилась смерть в этом отдаленном уголке пустыни.

Однако смерть — как мы уже знаем из этого рассказа — не отчаивается, какие бы поражения она ни потерпела. Она по-прежнему сильна и продолжает парить над местом схватки. Смерть выскользнула из-под раздавившей змею ноги отца и воплотилась в другую змею, поджидавшую его на пути к дому; когда отец протянул руку к засохшему кусту, который был нужен ему, чтобы разжечь огонь в очаге, он ухватился за прятавшуюся там вторую змею, и та ужалила его. Он уже не находился в пустынной отдаленной местности; но смерть была уверена, что именно это сработает в ее пользу, поскольку отец лишится той воли к сопротивлению, которая была у него, когда он был вдали от дома в одиночестве, и собственная гибель в силу этого представлялась ему особенно трагичной; все это побудило его тогда бороться за жизнь, используя любые возможности. На этот раз вокруг него были люди, и надежда, что можно положиться на них, что они помогут, должна была размыть его волю к борьбе; смерть ожидала, что этот упорно сопротивляющийся противник теперь не ускользнет от нее, однако она не поняла, что избранный ею метод глуп: ведь она укусом первой змеи сделала отцу прививку против яда, сама того не осознав. Второй укус поэтому заставил его страдать, но не оказался смертельным.

Отец продолжал жить. А смерть продолжала свои усилия. Отец продолжал сопротивляться ей. А смерть продолжала охоту за ним.

Дойдя до этого места в нашем повествовании, мы можем сказать: смерть во всех предыдущих случаях поступала как мужчина, а затем поступила как женщина. Но здесь возникает подозрение. Даже когда она воплотилась в змею, сопротивляться ей надо было так, как будто это — мужчина. Ядовитая змея — заклятый враг, и поскольку она враг, то, следовательно, подобна мужчине. Она сражалась, как сражались эритрейские или итальянские солдаты у Кардабийи. Относительно сути смерти мы вновь повторяем вопрос, с которого начали этот рассказ: мужчина это или женщина? Мы уже отмечали: если это мужчина, то следует сопротивляться ему до конца, а если это — женщина, то следует в последний момент уступить ей.

И все-таки я в конце концов убедился, что смерть — женщина, поскольку отец сдался ей в последний момент 8 мая 1985 года, как будто он имел дело не с всадником с обнаженным мечом, вид которого у мужественного человека — каким был отец — породил бы желание биться.

Казалось, что барабаны смерти — звучавшие в нарастающем темпе — для него всего лишь одурманивающая песня, которую поет Умм Кальсум; всякий раз, когда приближалось шествие смерти и начинали громче звучать ее барабаны, отец ощущал нарастающую слабость и улыбался непонятно чему, как младенец в колыбели. Он становился все более спокойным и умиротворенным, и нам стало казаться, что шум, производимый кортежем смерти, который внушает ужас здоровым людям, звучит в ушах больного как дурманящая песня одного из египетских певцов; я даже подумал, что нет смысла давать больному aнaльгетик, что будет достаточно протяжной египетской песни. Однако врач воспротивился этому, сказал, что я не должен вмешиваться в то, что он делает, что мой вывод неправилен и абсолютно не соответствует действительности. Я устыдился своего невежества, решил не ставить врача в затруднительное положение, признав справедливость его слов и сказав, что ничего не смыслю в лекарствах, не разбираюсь в приеме их больными и здоровыми людьми, что я преувеличил возможности египетских песен, утверждая, что они могут воздействовать на больного, и абсолютно справедливо, что они воздействуют только на здоровых, и изумительные результаты их воздействия на сто миллионов арабов, начиная с 1948 года, общеизвестны, что — вопреки моему представлению — необходимо при операциях и для снятия боли использовать химические препараты. Он подтвердил, что нигде в мире песни не воздействуют на состояние больных, и слушать их не рекомендуется. Что касается здоровых или сумасшедших больных, которые подобны здоровым, то им рекомендуется слушать песни, чтобы впасть в искусственно вызванный транс. Врачи утверждают, что песни не вызывают у них осложнений, а если какие-то осложнения и будут, то они не будут связаны с употреблением химических препаратов и, следовательно, будут представлять проблему только для самих этих людей; во всяком случае, их физическое состояние не будет вызывать опасений. Когда же я заметил, что песни воздействуют на душу и ум, то врач не придал моим словам значения, ответив: “Душа... ум... темперамент... и прочее, все это — вещи отвлеченные и меня как хирурга не интересующие”.

В общем, отец слабел и слабел, мы переживали и тревожились, иногда плакали, а он улыбался, впав в предсмертное забытье. Посмотрите! Разве это та же самая смерть, с которой он сталкивался в сражениях у Кардабийи, та же, что у соляных копей? Разве это — змея, которая подкараулила его в пустыне? Разве это та смерть, которая выступала в облике непримиримого врага, гордого, уверенного в своих силах и открыто бросающего вызов?! Я не уверен, что это — та же самая смерть, и даже если та же самая, то, значит, она бесподобно умеет маскироваться. Итак, на этот раз отец не сопротивлялся ей, как это он делал в течение всей своей жизни, побеждая смерть, несмотря на то, что ей неоднократно предоставлялась возможность покончить с ним. Следовательно, смерть — женщина. И если это так, то следует уступить ей в последний момент, что отец и сделал.

Вывод из всего этого: в большинстве случаев смерть терпит поражение, когда она появляется с развевающимся черным знаменем среди поднятой над полем боя пыли или в центре урагана. В подобных случаях смерть — убежденная в своей победе — самообольщается; она побуждает тем самым своего противника сопротивляться, что и ведет к ее поражению. В этом своем обличье она предстает смелым воином, с которым следует биться до конца, и сопротивление ему в большинстве случаев заканчивается победой. Но смерть легко достигает своей цели, когда она выступает в облике женщины. А женщине в последний момент следует уступить, как уже было сказано в начале рассказа. Капитуляция же исключает возможность победы, и когда смерть меняет свой метод, она ожидает, что противник, встретив ее в обличье женщины, сдастся.

Таким образом, смерть всегда добивается своего, сколько бы ни продолжалось противоборство, и не щадит своего противника, даже если он сдался, струсил либо ослабел!!!

В течение всей жизни следует сопротивляться смерти, как это делал мой отец, бесстрашно противостоявший ей, пока не достиг столетнего возраста, несмотря на всю ненависть к нему смерти, пытавшейся покончить с ним, когда ему было 30 лет. Правильной позицией является сопротивление, а бегство, даже за границу, от смерти спасти не может. “Где бы вы ни были, смерть найдет вас, даже если вы спрячетесь в укрепленном замке”. Однако если смерть перевоплотилась в женщину, явилась безоружной в облике покорной жены, пришла тихо, как соблазнительница, и мы ощущаем ее каждой клеточкой тела и опьянены ее дыханием, то тогда сопротивляться ей недостойно мужчины, и следует уступить ей в последний момент.

Вот так все это было...

Перевод с арабского

А. Подцероба

К 10-й годовщине Конференции ООН в Рио-де-Жанейро

 

ИЛЬЯ КОМАРОВ

доктор экономических наук

МОДЕЛЬ РАЗВИТИЯ ЦИВИЛИЗАЦИИ НАДО МЕНЯТЬ

В 2002 г. исполняется 10 лет встречи в Рио-де-Жанейро на высшем уровне руководителей 179 государств, включая Россию, когда были приняты важнейшие документы, призванные изменить направление дальнейшего развития земной цивилизации.

Что решила Конференция

Конференция констатировала невозможность движения развивающихся стран по пути, которым пришли к своему благополучию развитые страны. Эта модель ведет к катастрофе. В связи с этим была признана необходимость перехода мирового сообщества на путь устойчивого развития, обеспечивающего решение социально-экономических проблем и сохранение окружающей среды, удовлетворение основных жизненных потребностей нынешнего поколения и сохранение таких возможностей для будущих поколений.

Совершить революционный переход к новому партнерскому типу взаимоотношений в мире, к новому характеру производства и потребления человечество, как подчеркивалось на Конференции, может только в том случае, если все слои общества во всех странах осознают безусловную необходимость такого перехода и будут ему всемерно содействовать.

Численность населения Земли сегодня составляет 6,3 млрд чел. Она увеличилась за последние 10 лет более чем на миллиард, а к 2025 г., по прогнозу, достигнет 9—10 млрд чел. Население развивающихся стран растет быстрыми темпами и составляет сегодня 3/4 населения планеты, а потребляет оно всего 1/3 общемировой продукции, причем разрыв в потреблении на душу населения продолжает увеличиваться.

Углубляющееся неравенство между богатыми и бедными (75% человечества), экономическая система, которая не учитывает экологические ценности и рассматривает неограниченный рост производства и потребления как прогресс, создают дисбаланс, характеризующийся неустойчивостью в экономическом и экологическом планах.

Мировой общественный продукт возрастает в последние десятилетия в среднем на 1 трлн долл. в год. Но только 15% этого прироста приходится на долю развивающихся стран. Более же 70% достается и без того уже богатым странам, т. е. каждый ребенок, родившийся в стране развитой части мира, потребляет в 20—30 раз больше ресурсов планеты, чем ребенок в стране третьего мира.

Участники встречи одобрили Декларацию по окружающей среде и развитию, состоящую из 27 принципов, в которых определены права и обязанности стран в деле обеспечения последующего развития; подписали рамочную конвенцию ООН об изменении климата, направленную на смягчение последствий изменения климата путем ограничения выбросов парниковых газов, и Конвенцию ООН о биологическом разнообразии, предусматривающую меры по сохранению биологических ресурсов.

В принятой “Повестке дня на XXI век” намечена программа того, как сделать развитие устойчивым с социальной, экономической и экологической точек зрения.

“Повестка дня на XXI век” содержит перечень мероприятий, которые следует осуществить в каждой стране для обеспечения перехода на устойчивое развитие. Разногласия во взглядах на ряд проблем разделили Конференцию на два лагеря: США и остальной мир.

Особенно острыми были разногласия по конвенциям “О биологическом разнообразии” и “Об изменении климата”.

С точки зрения биологического разнообразия особо выделяются тропические страны. По имеющимся оценкам, в тропических лесах, в прибрежных водах тропических стран и в зонах коралловых рифов обитает до 2/3 всех биологических видов планеты.

С другой стороны, разработка биотехнологических процессов требует очень серьезной научной базы и поэтому осуществляется в основном в развитых странах, компании и корпорации которых извлекают очень высокие прибыли от их использования, причем перспективы расширения использования биотехнологий применительно к задачам растениеводства, животноводства, медицины, защиты окружающей среды огромны. Средняя стоимость продукции, производимой с использованием биотехнологий, оценивается в десятки миллиардов долларов. Это объясняет жестокость конкурентной борьбы, развернувшейся в сфере биотехнологий между компаниями США, Западной Европы и Японии.

Складывается весьма своеобразная ситуация — генетический материал поступает в значительной мере из развивающихся стран, а прибыль от использования созданных на основе этого материала биотехнологий — только компаниям развитых стран. Естественно, что развивающиеся страны считают справедливым перевод части прибыли им для проведения необходимых мероприятий по сохранению биологического разнообразия или передачу им на льготных условиях новых технологий, созданных на основе их генетических материалов и способных прямо или косвенно содействовать решению вопросов охраны окружающей среды, а следовательно, и сохранению биологического разнообразия.

Здесь и возникает тугой узел проблем, связанных с удовлетворением претензий развивающихся стран: противостоят не только налогоплательщики развитых стран, но и право собственности на запатентованные технологии корпораций, компаний и отдельных лиц, а проигнорировать право частной или корпоративной собственности глава государства или правительства не может. Эта проблема имеет общий характер — частная собственность во многих отношениях становится камнем преткновения на пути к устойчивому развитию цивилизации. По всем документам, в которых затрагивается вопрос о передаче новых технологий, США занимали самую жесткую позицию, полагая, что такая передача должна решаться на основе двусторонних переговоров на коммерческой основе.

Текст Конвенции на подготовительном этапе был согласован с США. Тем неожиданнее было заявление Дж. Буша-старшего, сделанное непосредственно накануне Конференции, о том, что Соединенные Штаты не подпишут Конвенцию о сохранении биологического разнообразия. Отказ от подписания ранее согласованного документа вызвал резко негативную реакцию в мире и был расценен многими как попытка США сорвать Конференцию в Рио-де-Жанейро.

Можно полагать, что на президента США перед началом работы Конференции было оказано сильное давление со стороны национальных и транснациональных компаний и корпораций, работающих в области биотехнологий, не считаться с которыми он в период предвыборной кампании не мог.

Следует также подчеркнуть, что США сделали все возможное, чтобы ослабить действенность Конвенции “Об изменении климата” и “Повестки дня на XXI век” по вопросам, касающимся сокращения выброса парниковых газов, прежде всего углекислого, в атмосферу.

Основными антропогенными источниками прироста содержания углекислого газа в атмосфере являются энергетика и транспорт, работающие на органическом топливе. В соответствии с этим основные выбросы углекислого газа приходятся на долю промышленно развитых стран: США — 25%, Россия, СНГ и Балтия — 19%, ЕЭС — 14%, Китай — 10%, весь остальной мир — 32%.

Если подсчитать выбросы на душу населения, то соотношение цифр будет еще более впечатляющим и свидетельствующим о том, что истоки глобального изменения климата кроются в чрезмерном потреблении ресурсов развитыми странами.

В настоящее время мировое сообщество идет к введению системы цен на все виды ресурсов с полным учетом ущерба, наносимого окружающей среде и будущим поколениям, а также к квотированию выбросов на душу населения, что, например, уже сделано применительно к выбросам хлорфторуглеводородов, разрушающих озоновый слой.

Переход к квотированию означает, что многим развитым странам придется покупать квоты на выбросы, в частности, на выбросы углекислого газа, поэтому даже с учетом серьезной энергосберегающей политики, проводимой в последние два десятилетия США и странами Западной Европы, Соединенные Штаты окажутся в весьма невыгодном положении как страна, потребляющая больше всех энергоресурсов на душу населения. С учетом этого США стараются отодвинуть решение вопросов квотирования. Еще при подготовке Конференции они делали все возможное, чтобы не допустить введения в Конвенцию “Об изменении климата” и главу “Повестки дня на XXI век”, посвященную проблемам атмосферы, каких-либо конкретных записей о масштабах и сроках сокращения выбросов углекислого газа в атмосферу. И надо сказать, что, несмотря на резко отрицательную позицию развивающихся стран, им это в блоке с группой арабских стран удалось сделать. Они добились мягкой резолюции по снижению объемов выбросов углекислого газа развитыми странами.

Национальный план действий

Правительство РФ распоряжением от 19 августа 1992 г. № 1522-р создало Межведомственную комиссию для разработки предложений по реализации Конференции ООН по окружающей среде и развитию. Комиссии поручалось подготовить проект национального плана действий по реализации решений Конференции.

Представленный в Правительство многостраничный вариант проекта “Национального плана действий”, помимо общих обоснований необходимости разработки новой государственной политики в сфере природопользования и охраны окружающей среды, представлял собой в основном свод намечаемых к разработке или уже реализуемых программ в этой области с подробным изложением их содержательной части. Такой подход к разработке весьма масштабного и многопланового документа не отвечал требованиям, поскольку назревшие экологические проблемы уже невозможно было решать с помощью лишь природоохранных мер, и требовалась коренная реструктуризация всех сфер экономики. Необходима была разработка документов совсем иного плана.

В феврале 1994 г. вышел в свет Указ Президента РФ № 236 “О государственной стратегии Российской Федерации по охране окружающей среды и обеспечению устойчивого развития”.

В конце января 1995 г. Правительство во исполнение Указа Президента распространило для широкого обсуждения проект Концепции перехода РФ на модель устойчивого развития. Речь шла уже не о государственной “стратегии”, а о модели. В феврале — марте во всех регионах прошли территориальные конференции по охране природы с обсуждением этого проекта, а в июне — Всероссийский съезд.

Сложилась довольно любопытная ситуация. В вынесенном на обсуждение проекте Концепции справедливо подчеркивалось, что “В основу Концепции устойчивого развития положена идея динамично сбалансированного развития триады — экономика, природа, общество... Общее требование к модели устойчивого развития — обеспечение гармоничного сочетания социально-экономических и экологических приоритетов развития общества в настоящем, среднесрочной и долгосрочной перспективе. При этом существенным было то, что, несмотря на экологическую ориентацию, проблема устойчивого развития остается в целом больше социальной и экономической”. Вместе с тем две трети проекта были посвящены состоянию окружающей среды России и задачам в области экологии, а подразделы “Состояние экономики” и “Социальные проблемы” содержали всего несколько фраз.

Начальные варианты проекта Концепции рассматривались на заседаниях Правительственной комиссии по окружающей среде и природопользованию, на совместном заседании межведомственных комиссий Совета безопасности по экологической и экономической безопасности и научного совета при Совете безопасности (февраль 1995 г.), на Всероссийском конгрессе “Рациональное природопользование России в переходный социально-экономический период (современное состояние и перспективы развития)” (март 1995 г.), на парламентских слушаниях в Государственной Думе и в Совете Федерации Федерального Собрания (май 1995 г.), на Всероссийском съезде по охране природы (июнь 1995 г.).

Правительство образовало Государственную комиссию по доработке проекта Концепции с учетом высказанных замечаний и предложений. Подготовленный с учетом обсуждений проект Концепции в январе 1996 г. был рассмотрен и в основном одобрен на заседании Правительства, а после окончательной его доработки был направлен на рассмотрение Президента РФ, который утвердил документ своим Указом от 1 апреля 1996 г. № 440 “О Концепции перехода Российской Федерации к устойчивому развитию”.

Таким образом, одобренный в Рио-де-Жанейро процесс преобразований формально был принят в России.

Но именно “формально”. Участники Конференции требовали: “чтобы добиться устойчивого развития и более высокого уровня жизни для всех народов, государства должны уменьшить и исключить не способствующие устойчивому развитию модели производства и потребления...” За этими аккуратными словами стоит признание того, что путь, которым пришли к своему благополучию развитые страны, неприемлем для человечества в целом. Необходимо сменить модель мира.

Еще в 1992 г. Правительство РФ поручило Минэкологии России и Мининформпечати России обеспечить информирование общественности об итогах работы Конференции ООН по окружающей среде и развитию и принятых ею решениях.

Однако демократическая пресса не откликнулась на призыв Правительства. Поднимите газеты того периода и посмотрите, освещалась ли в СМИ даже сама Конференция в Рио. Нет, было гробовое молчание.

Почему так произошло, если власть была привержена идее устойчивого развития? Да потому, что лейтмотивом Конференции в Рио явились слова ее Генерального секретаря М. Стронга о том, что модель развития, использовавшаяся богатыми (т. е. капиталистическими) странами, исчерпала себя, и ее повторение может привести нашу цивилизацию к краху. Наши реформаторы приняли для себя именно этот путь и, подписав документы Конференции в Рио, предпочли забыть о них.

Только через полтора года, в январе 1994 г., в газете “Зеленый мир” был опубликован официальный доклад Правительства об итогах работы Конференции, очевидно, как прелюдия к подписанию Президентом Указа № 236 (февраль 1994 г.).

В развитых странах, главным образом в США, проявляются тенденции отказа от своих обязательств, данных мировому сообществу на Конференции в Рио-де-Жанейро.

Как уже говорилось выше, под давлением США Конференция смягчила требования по сокращению объемов выбросов углекислого газа в атмосферу.

В 1997 г. этот вопрос возник при подписании Киотских соглашений.

После долгих обсуждений и согласований, длившихся с 1992 по 1997 г., США на саммите в Токио приняли на себя обязательство снизить к 2012 г. выбросы на 7% против 15%, предлагавшихся Европой. Однако когда дело дошло до ратификации, американский Сенат проголосовал “против”, назвав провозглашенные цели нереальными, а новый президент США Дж. Буш-младший вообще не поддерживает Киотские соглашения.

Эта позиция США противоречит интересам всех стран мира, но в большей мере она затрагивает интересы России. Наша страна является крупнейшим принципиальным продавцом на рынке квот на снижение выбросов, торговля которыми предусмотрена Киотским протоколом. Наши возможные доходы здесь могли бы исчисляться десятками миллиардов долларов, и глобальный шантаж Вашингтона, поставивший под удар судьбу Протокола, — это выпад против России.

В Декларации Рио-де-Жанейро по окружающей среде и развитию не случайно подчеркивалось (п. 2), что все государства обладают суверенным правом использовать свои природные богатства, проводить свою собственную политику по вопросам окружающей среды и развитию, но при этом они должны:

— нести ответственность перед мировым сообществом за деятельность на своей территории, наносящую ущерб окружающей среде в других странах;

— наращивать эффективность природоохранного законодательства, ответственность за нанесение ущерба окружающей среде и компенсации тем, кто пострадал в результате этого;

— содействовать недопущению перенесения на территорию других государств деятельности или перемещения веществ и материалов, которые могут нанести серьезный ущерб окружающей среде и здоровью людей.

 

Россия должна сделать свой выбор

Академик РАН В. А. Коптюг — участник подготовки и проведения Конференции в Рио и один из крупнейших ученых с мировым именем — так оценивал суть проблемы “Устойчивое развитие”: “Концепция устойчивого развития, закладывающая основы новой парадигмы развития цивилизации, важна, так как она провозглашает общецивилизационные ценности — требование социальной справедливости, равенства возможностей, достойного уровня жизни, духовности, неотделимости человека от природы, широкого участия общества в управлении государством, неизбежности нарастания государственного регулирования в экономической сфере в противовес стихийным процессам, т. е. формирует общецивилизационный идеологический стержень, являющийся основой для формирования национальных идеологий с учетом специфических особенностей каждой страны”.

Некоторое успокоение отношений между развитыми и развивающимися странами после Конференции ООН в Рио-де-Жанейро быстро сменилось раздражением последних и нарастанием противостояния: за обещаниями руководителей развитых стран не последовало соответствующих действий. Выделение средств на поддержку перехода развивающихся стран к устойчивому развитию не увеличилось, а сократилось, причем значительная часть выделяемых средств используется самими развитыми странами, а остальная часть оседает в карманах коррумпированных чиновников в развивающихся странах. Внешний долг развивающихся стран продолжает быстро расти.

Добиваясь под лозунгом свободы торговли и интернационализации производства открытия национальных границ других стран, развитые страны (особенно США) преследуют, прежде всего, свои национальные интересы. В своей политике в отношении России они будут неизбежно ориентироваться на достижение следующих целей:

— овладение основными ресурсами России (нефть, природный газ, цветные металлы, лес и т. д.);

— стимулирование развития в России особо энергоемких и опасных производств (первичный передел или обработка сырья), с тем чтобы снизить экологическую нагрузку у себя и выполнить экологические требования Концепции устойчивого развития на своей территории;

— после достижения в России условий, гарантирующих защиту национальных интересов этих стран, создание на ее территории контролируемых ими высокотехнологичных производств с учетом наличия в России высококвалифицированной и в то же время дешевой рабочей силы.

Фактически российские “реформаторы” на фоне политической неразберихи в стране всемерно способствуют достижению указанных целей.

Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы осознать, что Россия поставлена перед выбором одного из двух вариантов своего будущего:

— продолжать попытки копировать бесперспективную модель развития, использованную ранее развитыми странами — все более отдаляясь от возможности перехода на путь устойчивого развития и скатываясь к положению сырьевого придатка развитых стран;

— принять экономическую и политическую линию, ориентированную на движение к устойчивому развитию с использованием новой парадигмы развития, адаптированной к условиям и интересам России, в качестве интегрирующей национальной идеи.

Совершенно очевидно, что должен быть выбран второй путь. Именно он после стабилизации хозяйственного комплекса позволит России восстановить свою геополитическую роль, занять для начала место посредника между развитыми и развивающимися странами, опираясь при этом на официально принятые мировым сообществом и поэтому трудно отвергаемые требования концепции устойчивого развития. В дальнейшем у России есть все возможности занять место в авангарде движения цивилизации к устойчивому развитию, если она на все внутренние и международные проблемы будет смотреть сквозь призму концепции устойчивого развития.

Следует заметить, что Россия, как ни одна другая страна мира, по своим историческим и духовным традициям, богатейшим ресурсам и экологическому резерву (несмотря на серьезные экологические проблемы в ряде зон, Россия, благодаря своей территории и малой плотности населения, характеризуется индексом антропогенной нарушенности природы во много раз более низким, чем остальные индустриализованные страны) была до нынешнего политического и экономического кризиса подготовлена для реформирования в направлении устойчивого развития. Но по тем же объективным причинам (ресурсы и территория) она неизбежно будет рассматриваться как резерв, который позволит развитым странам сохранить на определенный период прежний расточительный характер своего социально-экономического развития.

Выбор Россией будущего нельзя откладывать. Чем дальше мы двигаемся по навязываемому России пути, тем сложнее будет возрождение с использованием нашего критически оцененного опыта предыдущих семи десятилетий.

Использование Концепции устойчивого развития в качестве прогнозирующего и интегрирующего здоровые силы общества “инструмента” на пути социалистического развития может и должно сыграть огромную роль в определении будущего страны: объединении россиян в борьбе за достойный выбор своего будущего и будущего следующих поколений.

Если нынешний политический и экономический курс страны оставить неизменным, то вымирание граждан страны пойдет еще более ускоренными темпами и спорить о будущем России будет поздно.


И.Стрелкова • Русская школа: что впереди? (Наш современник N1 2002)

Ирина Стрелкова

 

РУССКАЯ ШКОЛА: ЧTO ВПЕРЕДИ?

Повторение пройденного

В августе 2002 года можно будет отметить памятную дату — 70 лет назад советская школа вернулась к традиционным для русской системы образования учебным программам, университетской разносторонности, фундаментальности и гуманитарности.

Период революционной перестройки русской школы 1918—1932 годов по своему направлению сопоставим с последним десятилетием ХХ века, когда опять принялись ломать и крушить отечественную систему образования, но теперь уже с противоположной идеологической позиции. Слишком много общего оказалось у радикалов 20-х и 90-х годов, схожи их педагогические новации, разделенные так далеко во времени. Вместе с тем, оказалось и очень близким по духу противостояние русской школы этим двум — идеологически противоположным — попыткам переустройства русской национальной системы образования. И такое впечатление, что опыт 20-х годов, когда учитель упрямо и убежденно продолжал учить детей так, как считал правильным и нужным, пришел на выручку и в 90-x. На примере трудных испытаний русской, исторически сложившейся системы образования можно было убедиться, что культура старше идеологии не только по возрасту.

Надо уточнить, что, если кто и унаследовал из недавнего прошлого привычку ставить идеологию выше и впереди культуры, то это российские либералы-западники. В 2001 году они заседали в Женеве на симпозиуме, созванном по инициативе Жоржа Нива. И вот о чем шла речь: “Не столько последствия советской культуры, но и ее след протянулся в наше настоящее, и, невзирая на общественные и государственные перемены, она не желает так уж быстро покидать историческую сцену, как ее покинул — в одночасье — Советский Союз” (Наталья Иванова. “Сталинский кирпич”. “Знамя”, 2001, № 4). Помянутые здесь “последствия советской культуры” состоят в прямом родстве с “пережитками царского прошлого” из речей и статей 20-х годов — тоже о русском культурном наследии.

В 30-х годах наша отечественная система образования была восстановлена при главенстве коммунистической идеологии и в то же время по всем канонам прогрессивного консерватизма. Тогда же, как вспоминал Г. В. Свиридов, полегче стало для русской музыки, русских композиторов. То же и в литературе. Прогрессивный консерватизм — явление знаменательное, о нем писал и Д. С. Лихачев. Цель прогрессивного консерватизма — передача национальной культуры последующим поколениям ради выживания и самосохранения народа, а значит, и его дальнейшего развития. Пример наиболее известный — сопротивление в петровскую эпоху агрессивной европеизации России. Согласно меткому выражению, на вызов Запада Россия ответила Пушкиным. В ХХ веке — Есениным, Шолоховым, деревенской прозой...

Никем в мире сегодня не оспариваются достижения России ХХ века в образовании и науке. “Космос мы проиграли русским за школьной партой” — историческая фраза, произнесенная президентом США Джоном Кеннеди. Но ведь от возвращения школы к традициям фундаментальности и гуманитарности до первых полетов в космос дистанция всего в тридцать лет. Значит, 20-е годы не оказались уж вовсе потерянными, и хорошие учителя встретились хотя бы тому же С. П. Королеву, который получил образование в пору, когда Наркомпрос возглавлял Луначарский, названный в воспоминаниях Зинаиды Гиппиус “интернациональным хлыщем” и “неразвенчанным Хлестаковым”.

При Луначарском в нищей стране Наркомпрос больше интересовался революционным искусством, тогдашней тусовкой, если применить нынешние понятия, но не школой и не наукой. Ученые ходили со своими нуждами к Горькому и Ленину, но только не к наркому просвещения. Зато сколько всевозможных ниспровергателей старой школы крутилось вокруг Наркомпроса — как в 90-х вокруг минобразования. И многие тогдашние новации тоже заимствовались на Западе — у “буржуев”, между прочим. Лишь бы не русское! Отмена поурочной системы преподавания, “бригадно-лабораторный метод”, проверка способностей с помощью тестов, а вместо учебников — диковинные школьные пособия, где разные предметы валились в кучу. Будущий академик О. Ю. Шмидт руководил тогда Главпрофобром и увлекался “монотехнизмом” — ранней профессионализацией учащихся с 12 лет, непосредственно на заводах и фабриках, где они и работают, и учатся. О дальнейшей деятельности Шмидта можно прочитать в “Канунах” Василия Белова — после Главпрофобра он руководил сельской кооперацией.

В 20-е годы новации Наркомпроса до провинции не всегда добирались, но в московских школах “утку” проходили как птицу, полезную в сельском хозяйстве, и учились писать это слово по-русски и по-немецки. В 1996 году что-то похожее проделали в одной из московских школ. Например, три учителя — географ, физик и словесник — проводили втроем один “комплексный” урок. Тему “конфликт” рассматривали на уроках по всем предметам, “все более разветвляясь и углубляясь”, как восторженно сообщалось в прессе. “Конфликт” — это вам не простенькая “утка”. Школу спонсировал бизнесмен из США.

С 1932 года основной формой занятий в школе вновь стал урок. Вернулись история и русская литература. Математика стала не прикладным, а общеобразовательным предметом — сегодня русское школьное математическое образование считается бесспорным мировым лидером. Программы по физике, химии, биологии были составлены в 30-х годах на основе современных достижений науки. С тестами распрощались — хотя что-то можно было оставить. Через 15 лет после революции появились настоящие учебники, отдельные по каждому предмету. И тогда же, 70 лет назад, полное среднее образование стало 10-летним.11-летка появилась много позже, в 1959 году.

Нет необходимости рисовать в радужном свете школу 30-х годов. Еще существовали ШКМ (школы крестьянской молодежи) и рабфаки. Дети занимались не только в две смены, но и в три. Жили бедно (карточки отменили в 1934 году). Введенных стабильных учебников на всех не хватало. В лучшем случае — один на пятерых. И нередко — один на всю школу, в руках учителя. Однако при этом в средней школе содержание образования было приближено к уровню дореволюционных гимназий и реальных училищ. И мальчишка в латаных штанах, родители которого не пошли дальше ЦПШ (церковно-приходской школы), справлялся с тригонометрией. В 30-е годы начались знаменитые конкурсы в ИФЛИ, а там спрашивали на порядок выше школьной программы (предмет сегодняшних страстей), но поступил же в ИФЛИ крестьянский сын Твардовский.

Что могло случиться в наше время с народом и со страной, если теперь нас уверяют, что школьные программы 30-х годов стали не по силам детям XXI века, выросшим в семьях, где у нескольких поколений — если не высшее, то хотя бы среднее образование?

Конечно, чтобы ответить на такой вопрос, надо сначала удостовериться, действительно ли содержание образования, с которым управлялись школьники 30-х годов и последующие поколения, стало уж так “не по силам”. Надо проанализировать причины и следствия уже осуществленного в последние годы сокращения и упрощения школьных программ. И надо иметь для этого необходимую информацию об истинном положении дел.

Разумеется, более десяти лет борьбы с “последствиями советской культуры” в сфере образования должны были дать соответствующие результаты. О том, как это делается, я пишу в “Нашем современнике” с 1996 года. Снижения общего уровня развития школьников эти борцы добились. Нельзя так говорить о целом поколении, но все же определенная деградация исследована и описана. Но в ней повинна не только школа. “Игра на понижение” велась во всех сферах культуры — последовательно и на государственном уровне. Нынешний министр культуры Швыдкой — можно сказать, Луначарский сегодня. И мы видели, как тусовка кидается защищать свою приватизированную свободу слова, но не слышно и не видно выступлений мастеров культуры, имеющих доступ в электронные СМИ, против дебильных “телепузиков”, пивной рекламы для подростков, малопристойного кино в дневное время. Не слышно и не видно их выступлений в защиту права ребенка увидеть, хотя бы на канале “Культура”, русскую классику, передачи по школьной программе. Место, принадлежащее по праву духовным ценностям России, занимает все та же тусовка. А ведь не так уж и давно по учебному телевидению давали лекции по геометрии — об этом вспоминал на одной из пресс-конференций министр образования В. М. Филиппов, доктор математических наук, — он своего любимого учителя вспоминал.

Какие меры следует принять министерству образования, если школьники последних выпусков не могут решить задачи по математике, с которыми в 60-х и 70-х годах управлялись не только абитуриенты технических вузов, но и убежденные гуманитарии? И почему в наше время люди с полным средним образованием демонстрируют такое неумение грамотно писать и грамотно говорить, что и в МГУ, и в ряде других высших учебных заведений пришлось ввести на первых курсах не только гуманитарных факультетов практические занятия по орфографии и пунктуации?

В октябре 2001 года ученые, собравшиеся в Математическом институте РАН имени В. А. Стеклова, обсуждали положение дел в образовании и говорили прежде всего о снижении качества преподавания математики, но не только о ней. В современной школе фундаментальные дисциплины отходят на второй план, их теснят так называемые коммуникативные предметы, вроде “основ безопасности жизнедеятельности”. Академик В. И. Арнольд, знакомый с новой американской образовательной программой, привел в качестве примера, что в США теперь решили требовать от школьника умения делить 111 на 3 без компьютера. Раньше штатовские школьники не могли произвести такое арифметическое действие ни в уме, ни ручкой на бумаге. Похоже, сказал академик В. И. Арнольд, что и в России собираются низвести преподавание математики до такого же уровня.

Математики выразили недовольство и уровнем преподавания гуманитарных предметов. Необходимо восстановление в школе фундаментальности и гуманитарности, чтобы школа перестала быть каким-то конвейером знаний, когда дети в погоне за второстепенным не успевают усваивать главное.

 

Условия задачи

Президент Российской академии наук, академик Ю. С. Осипов не смог решить задачу для 9-го класса. У Ю. С. Осипова дочь училась в 9-м классе. И добро бы он был историком или филологом. Но президент Академии — математик. А решения он не нашел (и не должен был найти, по его определению), потому что некоторые задачи для девятиклассников нелепы. Они составлены по известной системе: сколько мудрецов не могут ответить на один дурацкий вопрос. Но хорошо, президент Академии обнаружил нерешаемость задачи и успокоил дочь. А во скольких семьях безуспешно маются и приходят к выводу, что и задачи стали слишком трудными, и дети отупели от перегрузок.

“Хорошо, если учитель сильный, тогда еще можно исправить недостатки учебников, — сказал академик Ю. С. Осипов. — И если мы задумываемся о будущем науки, о будущем страны, то положение надо экстренно исправлять” (“Деловой вторник”, 07.07.1998).

“Экстренно исправлять...” — сказано было в 1998 году. А еще с 1997 года нам предлагают принять на веру исходные данные задачи по дальнейшему изменению содержания образования: будто бы 50 процентов российских школьников не усваивают 50 процентов школьной программы. Но откуда взялись эти 50 и 50? Насколько они точны? Политические подмены цифр — тема, исследованная Вадимом Кожиновым в “Загадочных страницах истории XX века”, но то же происходит и в наше время с рейтингами, опросами, с теми цифрами, которые используют, чтобы провести нужное решение — например, про всего лишь 2 процента земли на продажу.

Цифры 50 и 50 я услышала впервые со ссылкой на некую независимую экспертизу, проведенную зарубежными высококлассными специалистами. Конечно, что значит “независимые”, мы за последние годы узнали получше. И довольно трудно поверить в точность вычислений, если речь идет о том, что школьники помнят и знают из пройденного на уроках и что у них в одно ухо вошло и в другое вышло. А если экспертиза заключалась в подобранных “высококлассными специалистами” тестах и задачах, не имеющих решения по причине нелепости, то соответственная ей и цена. К тому же поначалу при ссылках на экспертизу говорилось, что дети не усваивают 50 процентов программы по предметам естественнонаучного цикла, но потом подробности отпали и стали просто ужасаться тому, что половина школьников не усваивает половину всех предметов. Положение сделалось еще катастрофичней.

Из условия задачи про 50 и 50 следует ли сделать вывод, что есть некая злополучная половина знаний, которую не усваивают все дети? Или у каждого из многих миллионов школьников своя личная половина? Один не понял деления дроби на дробь, а другой — деления клетки в биологии. Мы все когда-то учились в школе и помним о существовании отметок от “единицы” до “пятерки” (в 30-е годы от “очень плохо” до “отлично”, но тоже пять отметок). Право же, это неплохой способ определения качества знаний. В дореволюционной гимназии не боролись за 100-процентную успеваемость, тогда выводили средний балл по классу как показатель общего уровня учеников. Так что, возможно, 50 процентов усвоенного материала как раз и тянут на “тройку”, на “государственную отметку” в представлении лодыря-троечника. Неужели в школу хотят вернуть соревнование за 100-процентную успеваемость? Вряд ли. Тогда в чем же дело?

В том, что к вынесенной на государственный уровень задаче про 50 и 50 прилагается готовый ответ: необходимо пересмотреть содержание образования и все лишнее, трудное выбросить. Это и есть главный пункт предлагаемой модернизации. Но за последние годы у нас уже были изрядно сокращены школьные программы, и все же не помогло.

В государственную задачу про 50 и 50, очевидно, следовало ввести и другие исходные данные для ее решения. Причиной неполного усвоения программы могут быть плохие учебники, а что они плохие — факт бесспорный и общеизвестный. Из-за перевода начальной школы с четырех лет обучения на три года ухудшилась подготовка детей к средней школе, особенно по чтению. Если школьник плохо воспринимает печатный текст, ему “не по силам” все предметы. И, слава Богу, что четвертый класс теперь восстановили. Ну и конечно, учителю самому нужно постоянно учиться, а есть ли у него сегодня возможность покупать педагогическую литературу?

Что же касается перегрузки школьников, то и здесь существует много причин — а не только сложность самого предмета. Попусту тратятся часы, отведенные в школьном расписании на несуществующие науки, вроде “безопасности жизнедеятельности”. Не забудем и про отупляющее воздействие телевизора, в России ребенок проводит у “ящика” больше времени, чем дети в других странах. В министерстве образования об этом знают не хуже меня. И учителя об этом напоминают постоянно. Минувшей осенью один из участников конкурса “Учитель года России — 2001”, преподаватель биологии Маслянинской школы № 1 Новосибирской области А. Буханистов объяснял, отчего детям стало труднее учиться: “Раньше учили десять лет, учебники были толстенные, но дети справлялись с программой и выходили из школы с хорошим багажом знаний. А сейчас учебники заметно “похудели”, но все жалуются на перегрузки. Нужна такая система обучения, чтобы не худели ни дети, ни учебники”.

Очень понятно и доходчиво, по всем правилам дидактики учитель говорил — в надежде, что его услышат! — почему полноценное содержание образования дети усваивают лучше, чем обструганное и урезанное.

О никуда не годных и просто опасных учебниках, которые спешно вбрасывались в школы с начала 90-х годов, “Наш современник” заговорил одним из первых. О соросовской программе “Обновление гуманитарного образования в России”, об учебниках истории, перевирающих русскую историю, о новых списках классиков литературы, где не было Шолохова, зато появился Приставкин... О внедрении “новой идеологии” и откровенной халтуре, о жулье, захватившем рынок учебников... Как все понимают, от нанесенного в школу хлама сразу избавиться невозможно. К тому же теперь министерству образования приходится иметь дело с ринувшимся в его сферу бизнесом.

Простой пример, почему многим школьникам трудно дается физика. По этому предмету требуются учебники для 7-го, 8-го, 9-го классов. И положено провести конкурс — чей учебник лучше. Соревнуются не только разные авторы, но и разные издатели. В результате одно издательство победило в конкурсе на лучший учебник физики для 7-го класса, другое — для 8-го и третье — для 9-го. И это не условная модель, а реальный случай. Три учебника физики написаны в разной манере и не подходят друг к другу. В каждом классе физика как бы начинается заново, ребята сбиты с толку, у издательств — прибыль.

Известно, что в школах должны быть лаборатории и практикумы. В 60-х годах министр просвещения М. А. Прокофьев ввел приказом правило, что 16 процентов учебного времени по предметам естественнонаучного цикла занимают опыты, проводимые самими детьми. Не надо объяснять, как это важно и нужно. Но теперь прежнее правило попросту забыто. Не только из-за нехватки денег, но и из-за нехватки часов в расписании. Ученик зазубривает химические формулы, ничего не проверив на собственном опыте. И саму химию сократили в школьном расписании в 8 раз. Учебник стал легче по весу, но химия не стала понятней для школьников. Еще сократят — дети вообще перестанут хоть что-то усваивать.

В 90-х годах министр Е. В. Ткаченко (по специальности химик, как и М. А. Прокофьев) уже и не вспоминал о школьных лабораториях. Он рекомендовал покупать для школьных библиотек не бумажные учебники, а микрофиши, где на площади размером с почтовую марку помещаются 72 страницы текста, а в кассете 200 микрофиш. Догадывался ли министр, что в подведомственных ему школах — в большинстве — нет специальной аппаратуры для чтения микрофиш? О компьютеризации образования решение принимали еще в СССР, в 1985 году. С 2001 года действительно проводится интенсивная компьютеризация, на нее есть в бюджете деньги, программа считается президентской, так что не хватает только Шойгу, вылезающего из вертолета с компьютером в руках. Но политика — политикам, а компьютер очень нужен школе. И в особенности — сельской.

Компьютер нужен сегодня в каждом классе для того же, для чего служили старинные громадные счеты, что стояли в классах начальной школы с давнишних времен и стоят посейчас. Школьное пособие, помогающее детям лучше усваивать школьную программу, больше знать, больше понимать. Выход в Интернет — современная образовательная технология: лекции ученых, путешествия. И знающие педагоги уже сегодня предупреждают, что школьный компьютер не для того предназначен, чтобы вытеснить опыты, проводимые самими детьми в лабораториях и на пришкольных участках. “Объектом изучения естественных наук является реальный, а не виртуальный мир, и в школе нужно изучать не только модели явлений, но прежде всего сами явления и на этой основе обучать школьников моделированию как методу познания”, — пишет академик РАО В. Г. Разумовский. Но тем временем заместитель министра образования Е. Е. Чепурных, курирующая учебные издания, объявляет, что выпуск школьных электронных пособий следует начать именно с практикумов и виртуальных лабораторий.

При нынешней российской демократии и свободе слова Академия наук, педагогическая общественность, учителя могут говорить свое, а власть будет делать свое. Ученые — про перегрузку учебного плана “паразитарными” предметами в ущерб фундаментальности и гуманитарности, а власть про то, что 50 процентов школьников усваивают только 50 процентов программы, и потому ее надо расширить за счет коммуникативных предметов. Это — не разговор глухих, а прекрасно отработанная на Западе технология. Когда в США наконец подсчитали, какой вред нанесло обществу и государству равенство перед законом взрослых и детей (а его там долго добивались и добились), то был подведен и такой итог: в США непроверенная гипотеза, к сожалению, нередко может быть навязана обществу в качестве непреложной истины — и делается это весьма недемократическим путем.

 

Олигархи пошли в школу

Тысячу стипендий для студентов учредил глава холдинговой компании “Интеррос” Потанин. Вот уж, действительно, давно пора. Как говорил Лифшиц, “надо делиться”. По случаю учреждения Потанинских стипендий умилилась правительственная “Российская гaзета” (24.10. 2000): “Отрадно, что на пороге нового тысячелетия в России находятся люди, за которыми стоят десятки и сотни хорошо работающих предприятий, которые платят налоги, уверенно держат позиции на мировом рынке, развиваются, да еще и решают проблемы, с которыми государству трудно справиться из-за нехватки денег”. Красиво пишут. Впору подумать, что олигарх и в самом деле неусыпно трудился, создавая помянутые в статье десятки и сотни предприятий. Новый Савва Мамонтов. Напомню, что меценат Мамонтов строил железные дороги, немало сделал для экономического развития России. А капиталы Потанина нажиты даже не на эксплуатации труда рабочих артелей, пробивших железную дорогу на Мурманск. Предприятия достались олигарху путем умыкания и присвоения.

Но... Потанин все же вложил нажитые на приватизации деньги не в пропагандистов и агитаторов с НТВ, не в телекиллера Доренко, не в премии для тусовки имени Швыдкого, а в безвестных пока молодых людей. Хотя и самому приятно увидеть Потанинскую стипендию рядом с Пушкинской или Менделеевской. Ну, а каков порядок присуждения Потанинских стипендий? В советские годы Сталинскую стипендию давали за отличную учебу и активную общественную деятельность, решение выносил ученый совет вуза при участии комитета комсомола. В дореволюционной России благотворительные стипендии доставались беднейшим студентам — и не обязательно при блистательных успехах в учении. Порядок присуждения стипендий, учрежденных в честь великих деятелей науки и культуры, традиционен: за открытия, сделанные студентами, за талант.

Для отбора Потанинских стипендиатов была выработана стратегия открытых конкурсов. Как сообщали СМИ, эти конкурсы не направлены на выявление знаний по предметам. Проверяется личностный потенциал претендента, причем даже на чувство юмора (над чем смеетесь?). В числе главных критериев — наличие лидерских качеств, высокий интеллект, умение нестандартно мыслить, организаторские способности. Конкурс проводится не за закрытыми дверями, где заседают ученый совет с комитетом комсомола, а прозрачно, если воспользоваться любимым термином правительства. В большом зале. Что-то вроде КВН или телевизионной игры на миллион.

Пройдя через такой прозрачный конкурс, студенты Петербургского университета, добившиеся Потанинских стипендий, называли в беседе с журналистами главной целью своей жизни “реализацию себя в профессии” и “самореализацию личности”. Наивных мечтателей, желающих перевернуть мир, среди них не оказалось. Хотя, может, и были, но себя не выдали — такие идеалы не в моде. Ведь характерно, что среди требований к Потанинскому стипендиату нет условия остаться по окончании университета в России и поработать в науке или непосредственно на производстве — такое условие должно вроде бы быть естественным для крупного промышленника и владельца “Норильского никеля”.

А Потанин, прибыв в Петербургский университет на церемонию вручения дипломов своим стипендиатам, сказал ясно и понятно, что Россия нуждается в формировании элиты — эту элиту он перед собой и видит.

Элита (применительно к людям, а не семенам или скоту) — понятие, может быть, и не новое, но по-новому применяемое в современном контексте. Его невозможно приложить к ярким личностям XIX века и даже XX. Не так давно Владимир Бондаренко загорелся мечтой, что хорошо бы сформировать русскую национальную элиту, но продолжения не последовало. Эти слова все больше приобретают значение клановости: слово-пароль. Как считают исследователи глобализма, для элит во всех странах характерно отторжение от своих наций и даже от интересов национальных государств. Наднациональное, глобальное сообщество. И это не обязательно люди с выдающимися способностями, выдающимися достижениями в науке, искусстве. Элиту выращивают в “инкубаторах” и “питомниках”, ее “раскручивают” политтехнологи. Создан коммуникативный слой, общность модели поведения, образа жизни и образа мыслей, повышенная проводимость целенаправленной информации.

В этом отношении характерно поведение элиты, составившей верхушку КПСС в последние годы. Какие фигуры, какие зигзаги судьбы!.. Члены Политбюро Горбачев, Яковлев, Шеварднадзе, кандидат в члены Ельцин, местные царьки. И, конечно, вся их обслуга, один из представителей которой экономист Отто Лацис опубликовал мемуары под заглавием “Тщательно спланированное самоубийство” — о конце КПСС. Для самоубийц все они слишком упитанны. Элита КПСС с поразительной легкостью стала элитой новой общественной формации, была востребована глобальной элитой со всем наработанным партийным и комсомольским опытом. Так что слова, сказанные Потаниным в Петербургском университете, и следует истолковать в таком смысле. Сегодня олигархи, фактические правители России, озабочены формированием собственной элиты.

При советской власти никто не называл МГУ элитным вузом. И сегодня не называют. Зато МГИМО был под боком у КПСС элитным вузом для их детей. Правда, время от времени устраивался призыв в МГИМО молодых людей рабочего происхождения. В наше время в этом элитном институте учатся внук Ельцина и обе внучки Горбачева, дочь Потанина и сын Хакамады... Желтая пресса охотно публикует списки “венценосных детей”. Никто и никогда не считал, что МГИМО дает самое лучшее образование. Но и сегодня в рейтинге престижных вузов, которые публикуются в газетах, список открывает МГИМО. А вторым номером идет ВШЭ, Высшая школа экономики. И дальше: Финансовая академия при правительстве, Университет дружбы народов, Московская государственная юридическая академия. Почему эти?.. Почему нет в первой пятерке Бауманского, бывшего Императорского технического училища, альма матер русской технической интеллигенции? Бауманский поставлен в новой иерархии ценностей ниже недавно созданной юридической академии, которая по происхождению не из юрфака МГУ, а бывший ВЮЗИ — для заочников.

Так навязывается новая система координат для юношей, обдумывающих житье. Экономисты знают, что ВШЭ славится в Москве низким качеством образования. Об этом писал и Михаил Делягин в “Нашем современнике”, (2001, № 7). Тем не менее финансовая элита направляет своих детей в ВШЭ: Христенко, Шохин, Кириенко, Задорнов... У ВШЭ теперь такое же место под солнцем, как у питомника элиты МГИМО. К тому же ВШЭ — исполнитель государственных проектов и в дружбе со Всемирным банком. В ВШЭ делалась и программа по реформе образования, исправлением которой пришлось заняться Государственному совету. Но Государственный совет может предлагать свое, а власть сделает, как считает нужным. Поэтому из ВШЭ прекрасно видна кухня политики, деловые связи здесь закладывают смолоду, дружат и роднятся со своими. В искусственно выращенную элиту трудно будет пробиться чужим, со стороны.

Возможно, что такое обилие мелькающих в газетах рейтингов “куда пойти учиться” подвигло и министерство образования составить свой список. Вузы поделили на три категории: классические университеты, педагогические, технические. По-настоящему репутация вуза складывается годами, и главный критерий — качество подготовки специалистов. Поэтому Бауманский шел вторым или третьим после МГУ. Но у нас теперь и “лучший учитель года” определяется по системе конкурсов красоты. Можно только радоваться, что наши учителя и тут не теряются. Но в конкурсе по профессии главное все-таки — не что покажут учителя, а что знают ученики.

В числе критериев, по которым составлялся рейтинг вузов в министерстве образования, оказались: научный потенциал (сколько докторов наук, кандидатов, научных публикаций), активность вуза в плане привлечения талантливых студентов (олимпиады, конкурсы), интеграция в мировое сообщество (международная популярность, филиалы в других странах). В результате первое место среди классических университетов присудили Петербургскому, второе — Университету дружбы народов (за популярность?), а третье — физтеху, он теперь тоже университет. А где же МГУ? Считается, что в МГУ то ли не захотели представить требуемые сведения на конкурс университетской красоты, то ли запоздали. Надеюсь, что не захотели. У ректора МГУ В. А. Садовничего есть карта России, и на ней отмечено, из каких краев его студенты: МГУ обязан учить всю Россию. Здесь каждый год отбирают сто выпускников и платят им пять тысяч рублей в месяц — только занимайтесь наукой. И здесь, несмотря на материальные трудности, открывают новые факультеты, новые кафедры.

Но вернемся к олигархам, которых потянуло в образование. Нефтяная компания ЮКОС — это Ходорковский, из комсомольской элиты. Он уже реализует проект “Поколение. ru”, озаботившись “преодолением серьезного отставания России от других держав в информатизации образования” (цитата из справки, представленной прессе). ЮКОС создала некоммерческую организацию ФИО (“Федерация Интернет Образования”), в Наблюдательный совет которой входят, наряду с олигархом Ходорковским, вице-премьер В. И. Матвиенко и министр образования В. М. Филиппов. А официальный деловой партнер ФИО — фракция СПС в Государственной думе. Не Комитет по образованию и науке, в который входят представители всех фракций, а одна только СПС, партия Чубайса. Получилась несколько однобокая образовательная коалиция. Когда я пытаюсь что-либо узнать о деятельности ФИО у сотрудников министерства, мне говорят: это частная фирма, у нас сведений нет. Кстати, и в уже цитированной выше справке сказано, что обучение в центрах, создаваемых ФИО, ведется “по оригинальным, не имеющим пока аналогов программам” и создаются эти программы Московским центром ФИО.

В дореволюционной России богатые люди, жертвовавшие большие деньги на просвещение, в том числе и на нужды Московского университета, не позволяли себе вмешиваться в учебные дела. В наше время олигарх создает Наблюдательный совет на общественных началах, но распоряжается всем в ФИО директорат, состоящий из менеджеров. От педагогики — никого. Зато есть популярный автор рекламных видеоклипов Юрий Грымов и пришедший из института “Открытое общество” (фонд Сороса) Семен Мушер. Каких “не имеющих аналогов” образовательных программ можно ожидать от ФИО?

Что же касается СПС, то у этой партии до сих пор преобладали иные формы работы в молодежной среде. Известен скандал на одном из стадионов Петербурга (телевидение показало малопристойные картинки). Нашумели в Красноярске, куда, по приглашению местного отделения СПС, прибыл ансамбль лесбиянок и выступил под сенью рекламного щита с крупными буквами “ Союз Правых Сил”, зазвав на сцену такого же сорта парочки из публики.

И вот в конце лета прошлого года Немцов объявил, что его партия намерена послать бесплатно в каждую школу и каждую библиотеку “Черную книгу коммунизма”, недавно появившийся перевод французского издания с предисловием бывшего члена Политбюро Яковлева. Год назад эта книга не вызвала на Западе ожидаемой сенсации. Но теперь журналисты принялись шантажировать министра образования: читал ли он эту книгу и как к ней относится? Будто с подачи Немцова теперь все обязаны его любимую книгу проштудировать и отвечать назубок. Как известно, политическая деятельность в образовательных учреждениях запрещена, но и министерство не имеет права какое-либо издание не допустить. В результате книгу разослали, а министру пришлось объясняться на заседании правительства: для старших классов она, возможно, окажется полезной, “но вряд ли соответствует возрастным особенностям пятиклассников-шестиклассников” .

И это оказалось еще не все, чем могли порадовать министерство образования ЮКОС, ФИО и СПС. Перед началом учебного года ФИО провела по Интернету “Всероссийский августовский педсовет-2001”. Программу педсовета составили в ФИО, но включили в число участников руководителей министерства. О результатах виртуального педсовета трудно судить — в Интернет у нас пока выходит два-три процента школ. Зато известно, кого пригласила ФИО для беседы с учителями на тему “Дети и книга”: Войновича и Черниченко. Нашли специалистов по детскому чтению! Но кто платит, тот и заказывает...

Сегодня российская система образования не защищена от сил, располагающих средствами и желающих внести свои коррективы в содержание образования, используя с этой целью Интернет. Да, Сеть дает возможность талантливому педагогу, сильному педагогическому коллективу поделиться своим опытом. Но капиталы и там возьмут верх. В министерстве подсчитали, что уже существует около 400 электронных изданий, имеющих отношение к школьным программам. Федеральный экспертный совет признал из них пригодными 24. Но и непригодные после этого остались. А сколько еще прибавится?

 

“Заплатив недорогую цену...”

Строки, которые я здесь процитирую, суть пример образа мыслей. “Это было десятилетие тихой революции. Революции, которая, слава Богу, обошлась минимумом жертв и разрушений. Заплатив сравнительно недорогую цену, страна наша превратила себя из тоталитарной в демократическую”, — пишет Борис Стругацкий (“Литературная газета”, № 24—25, 2001). Меж тем в то же время писатели из ПЕН-центра (Битов, Вознесенский, Искандер...) взывают к президенту В. В. Путину, Совету Федерации и Государственной думе: необходимо продлить государственную поддержку печати — в России уже более 10 миллионов неграмотных, чему виной дороговизна печатных изданий.

С 10 миллионами они хватили лишку — все по той же привычке легко манипулировать политическими цифрами. По бумагам и речам, которые можно считать официальными, в России сегодня 2 миллиона неграмотных детей и подростков. По неофициальным данным — 3 миллиона. Возраст не умеющих читать и писать теперь докатился до армии. Ребят, попадающих в детские колонии, раньше усаживали в 8-й или 7-й класс. Теперь подросток начинает с 1-го класса. И, как ни грустно об этом говорить, ребятам, угодившим в колонии, в каком-то смысле повезло. Теми, что на воле, не занимается никто. В министерстве образования имеются сведения, что за прошлый год из школ были отчислены 70 тысяч ребят. А 2 миллиона уже и не входят в отчетность. Они списаны в отходы, в шлак, оставшийся после всего того, что писатель-фантаст называет “тихой революцией”, за которую мы заплатили “недорогую цену”.

Обратите внимание, как часто показывают на всех телеканалах маленьких наркоманов, токсикоманов, припадочных и придурковатых. Будто хотят внушить: спасай не спасай, от них все равно толку не будет! Помню, как в телевизионном “пресс-клубе” преподаватель истории из гуманитарного университета (РГГУ) сделал сенсационное сообщение, что в 20-х годах чекисты не собирали беспризорных в детские дома, а вылавливали, чтобы сотнями расстреливать. Историк назвал “липой” книги Макаренко “Педагогическая поэма” и “Флаги на башнях”. Современная гипотеза: беспризорники — обуза для любой власти. Однако на самом деле в те далекие годы советская власть утверждалась, как ей верилось, надолго и навсегда, а значит, ей требовались наследники и продолжатели, она их собиралась воспитывать и учить. Зато в отношении нынешней власти к детям, то есть к собственному будущему, — если власть его связывает с Россией — присутствует что-то иррациональное, дикое.

Минувшим летом жители Белого Яра Томской области вышли на митинг, требуя, чтобы не закрывали единственную на Верхнекетский район сменную среднюю школу коррекции, социальной защиты и социальной адаптации подростков и молодежи. По-старому, вечерняя школа. В Белом Яре не от хорошей жизни многие подростки подрабатывают, где придется, и ушли из дневной школы. Сменная давала им возможность доучиться и поступить в техникум или профтехучилище. Но в районе потребовалось сократить количество общеобразовательных учреждений, и решили закрыть сменную школу как самую ненужную, за которую наверху не спросят. А в ней занимались 150 учеников.

В России вечерняя школа ведет свою историю с ХIX века. Рабочие классы при Императорском русском техническом обществе открылись в 1896 году. На Пречистенских курсах для рабочих преподавали известные ученые, в их числе И. М. Сеченов. Сейчас принято вспоминать славные купеческие имена — с планами образования для рабочих выступили братья Рябушинские. Экономический подъем России был бы немыслим при невежестве рабочей силы, продуктивность труда находится в прямой зависимости от умственного развития рабочих. Можно рекомендовать для чтения в минэкономике Грефа сборник речей, произнесенных на съезде по профессионально-техническому образованию (1895 год), почетным председателем которого был великий князь Константин Константинович, а участниками — все министры России.

В ХХ веке у нас была создана развернутая и многоуровневая система вечернего (сменного) и заочного образования. Державная система — по размаху и назначению. В вечернюю школу поступали учиться не только по желанию, этого требовали на производстве. Причем не только требовали. Полагался свободный день в неделю и отпуск на время экзаменов. Пo какой бы причине человек ни бросил школу, техникум, институт, наша система вечернего и заочного образования гарантировала ему возможность вернуть потерянное, доказать, на что он способен. Хотя кто-то из заочников плутовал, но в целом доступность такого образования была гарантией конституционных прав. И это была уникальная государственная система, не имеющая аналогов в мире. Наша страна первой выходила к непрерывному образованию, о котором сейчас снова стали говорить, но уже как о чем-то будущем.

В 1985 году в РСФСР работали 4862 вечерние (сменные) школы и 11026 консультационных пунктов. По данным ЮНЕСКО, интеллект советского рабочего выдвинулся на одно из первых мест в мире. О том, какой у нас высокообразованный и квалифицированный рабочий, часто говорилось в первые годы гайдаровских реформ: Россию спасет высокий интеллектуальный уровень рабочих, именно качество рабочей силы привлечет в Россию иностранных инвесторов. Но сегодня об этом уже не вспоминают — самый образованный рабочий куда-то подевался. А когда по телевидению показывают старое кино из романтической жизни учеников вечерней школы, многие вздыхают: теперь таких школ у нас уже нет. Они и в самом деле пострадали больше, чем обычные школы. Человек может работать и учиться, но оставшемуся без работы уже не до непрерывного образования. Вечерние школы исчезали следом за предприятиями, откуда приходили ученики. Исчезали вместе с профтехучилищами, вечерними техникумами, заочными институтами.

Сейчас в России осталось 1726 сменных школ, третья часть того, что было. В среднем по 20 школ на каждый из 89 регионов. И это значит, что не везде у подростка есть возможность доучиться. Ну и чего же стоит после этого широко разрекламированная “вариативность” образования, если не предусмотрен “вариант” для ребенка, которому из-за тяжелого материального положения семьи пришлось наниматься на работу? Напомню, что “ребенком является каждое человеческое существо до достижения 18-летнего возраста” (Конвенция о правах ребенка). До 18-ти!

Судя по тому, что происходило в Белом Яре, уцелевшие 1726 школ люди спасали всем миром. Проводили митинги, до Москвы дошли, в газеты писали... Единственная на весь Верхнекетский район школа социальной защиты и социальной адаптации подростков не закрыта, работает. И на ее примере можно видеть, как изменился сейчас состав учеников вечерних школ. Заметно помолодел. Потому что теперь в России ранний детский труд разрешен Конституцией — с 14 лет. По данным, имеющимся в министерстве образования, в сменных школах 30 процентов учеников — дети до 15 лет (таких раньше вообще не разрешалось принимать), 45 процентов — от 16 до 17 лет, 24 процента — от 18 до 29 лет (главный когда-то состав) и 1 процент — те, кому за тридцать.

Характерно, что в министерстве, насчитывающем сотни сотрудников разных департаментов, сменными школами ведает один человек. Не означает ли это, что классическая русская система вечернего образования не считается теперь перспективной?

О профтехучилищах наконец вспомнили. Они тоже боролись за свое существование, даже если закрывалось предприятие, для работы на котором они готовили ребят. Но многим профтехучилищам, выпускавшим высококлассных специалистов, пришлось “переквалифицироваться” на подготовку поваров и автослесарей. Прошло десять лет, и вот директор московского завода “Красный пролетарий” возрождает производство станков с числовым программным управлением и не может найти на приличную для Москвы зарплату в 7 тысяч рублей рабочих высокой квалификации. Прежние кадры, создававшие репутацию марки “Красный пролетарий” (наши лучшие предприятия от своих “красных” названий не отказываются), уже в цеха не вернутся, а новых взять неоткуда.

По данным международных экспертов, в России осталось 5 процентов рабочих, имеющих высшую квалификацию (в ФРГ — 56 процентов, в США — 43). Власть, которая думает о будущем страны, не допустила бы закрытия профтехучилищ вслед за остановкой предприятий. Тем более что не зря сидели у Чубайса в Госкомимуществе американские советники — первыми гибли в России самые современные производства.

А теперь вспомним, как нам из года в год обещали, что не за горами бурный подъем российской промышленности. Почему же власть не озаботилась подготовкой специалистов, без которых никакого подъема быть не может? У меня нет доказательств, что верхи намеренно этого не делали, имея в виду превращение России из страны со своими коронными отраслями промышленности в поставщика сырья, а также лома цветных металлов. Но вряд ли можно будет привести убедительные примеры заботы правительства о профессионально-техническом образовании. Сегодня подготовкой кадров пришлось заняться самим предприятиям, разворачивающим производство. В городе Чайковском Пермской области более 300 рабочих текстильного комбината учатся в средних и высших учебных заведениях, здесь открыл свой филиал Российский заочный институт текстильной и легкой промышленности.

Но как все это запаздывает!.. И это — для тех, кто где-либо поучился, но не для двух миллионов неграмотных ребят. На какое производство можно их взять? А их становится все больше, потому что неграмотные дети прибывают с потоками миграции в Россию. Причем люди уезжают из Казахстана, из Киргизии как раз потому, что там нет возможности дать образование детям. Но когда в Думе или в правительстве обсуждают проблемы миграции, речь идет о национальных школах, хотя русским подросткам, прибывшим из стран СНГ, в первую очередь нужны русские сменные школы.

Недавно я побывала в такой классической сменной (вечерней) школе № 41 города Москвы. Раньше здесь учились рабочие с находящегося по соседству “номерного” завода. Школа открывала классы в воинских частях. В стройбате служило много нерусских ребят, и они, прощаясь с учителями, говорили, что у них дома с московским аттестатом возьмут в лучший институт. С завода теперь учеников нет, классов в воинских частях тоже. Но приводят своих ребят спортивные тренеры — рядом стадион “Динамо”. Если тренер увозит ребят на сборы, на соревнования, сам заходит, чтобы взять для них задания.

В московских вечерних школах теперь учатся подростки, работающие в магазинах, кафе, мелких мастерских. Есть и такие, у которых родители “челночат”, почти не бывают дома, поэтому старший приглядывает за младшими и может учиться только в сменной школе. За последние года два больше стало двадцатилетних учеников, пришедших из армии. Они потом непременно поступают в институты или в техникумы. Сегодня в сменных школах можно видеть такой отбор характеров и талантов, какого не бывает в модной программе “Одаренные дети”. Для социальной закалки бедняков, под одной крышей со сменной школой размещают платный экстернат — для детей из обеспеченных семейств. Сменная школа — бесплатная, но теперь ее ученикам не полагается ни дополнительного выходного дня, ни отпуска на время экзаменов. Казалось бы, государство заинтересовано (вернее, должно быть заинтересовано! ), чтобы каждый гражданин России получил среднее образование, а значит, и в успешной деятельности сменных школ, в рекламировании возможностей осуществить конституционное право на образование. Но нет. В новом трудовом законодательстве не предусмотрены льготы для тех, кто работает и учится. Таким манером власть высказала свое отношение к двум миллионам неграмотных ребят: они ей не нужны ни сегодня, пока маленькие, ни потом, когда вырастут.

 

Русская история для русской школы

Правительство у нас в России по-прежнему либеральное, однако и оно вынуждено было оборотиться к русской истории. 30 августа 2001 года министры обсуждали школьные учебники по истории, причем каждый из них предварительно получил шесть ранее изданных учебников, излагающих русскую историю как кому заблагорассудится. Конечно, неплохо было бы перед заседанием правительства устроить блиц-опрос. “Скажите, господин министр, в каком учебнике написано, что Зимний брали в 1917 году пьяные матросы?”. “ В учебнике Долуцкого, господин премьер”.

В 2002 году, через 70 лет после возвращения нашей школы к программам дореволюционной гимназии, русские школьники еще не будут заниматься по программам, отвечающим уровню, достигнутому российской системой образования в течение XX века. Но сохраняется доступность образования и сохраняется единое образовательное пространство. Решено умерить количество учебников по каждому предмету — останется для “вариативности” два-три.

Таким образом, через десять лет после отделения школы от государства, провозглашенного реформаторами в начале 90-х годов, государство возвращается в образование. На возвращении настояли губернаторы, обсудившие на Государственном совете предлагаемые правительством планы расширения платного образования и ускоренного введения в программу коммуникативных предметов взамен фундаментальности и гуманитарности, то есть основ, обеспечивавших русской школе мировое лидерство. Новая генерация реформаторов так спешила, что уже успели составить проект базисного учебного плана (БУП), где сократили часы на предметы естественнонаучного цикла, а историю вместе с русской литературой перевели в “региональный компонент”, на усмотрение местных властей.

Государственный совет вообще отказался употреблять слово “реформы” и настоял на “модернизации” образования. Русского слова не нашлось? Но примечательно, что именно местная власть не поддержала регионализацию образования. Поправки, предложенные Государственным советом, правительство обсудило 25 октября 2001 года. А на заседании 30 августа, где обсуждались учебники истории, министр образования В. М. Филиппов охарактеризовал три этапа, через которые прошло за десять лет историческое образование в России. На первом этапе русскую историю стали представлять как сплошной провал, “черную дыру”. На втором появились проекты, согласно которым следовало вообще отказаться от курса русской истории и преподавать всеобщую историю, включая в нее и кое-что о России. На третьем, как сказал министр, “наметились позитивные сдвиги в развитии исторического образования”, но при этом остаются различные позиции современных историков, невозможно выработать единую концепцию непрерывного исторического образования, преемственность школьных и вузовских программ.

Думаю, что читателям “Нашего современника” будет полезно познакомиться и с другими выступлениями на этом историческом заседании правительства. Телевидение показало премьера М. М. Касьянова, который обнаружил в учебнике истории нехорошие слова “рабочий класс” и “народная интеллигенция”. Но тут уж ничего не поделаешь, у каждого времени своя лексика. Историкам труднее будет отбояриться от другого пожелания премьера: чтобы в школьном курсе были отражены достижения минувшего десятилетия, ценности демократического общества, а также то, что сам народ избрал путь рыночных преобразований. И дело тут не в том, что “сам народ” говорит детям другое, а просто-напросто нуждающиеся в розовых красках события еще не канули в историю, это предмет исследования политологов, социологов и других ученых, занятых проблемами современного мира. А в школах пожелание Касьянова осуществляет “Граждановедение”, для того и ввели, еще при Ельцине. Добавлю, что, как сообщают СМИ, бывший президент теперь намерен предпринять издание учебников истории, это станет одним из главных направлений деятельности фонда Ельцина, открытие которого ожидается вскоре.

А. П. Починок, министр труда и социального развития, выступил на обсуждении учебников с позиции государственника и патриота. Да, говорил он, можно критиковать американские учебники за тенденциозность, но после прочтения этих учебников у выпускника американской школы не остается сомнений в том, что Америка — великое государство. “А вот после некоторых наших учебников вопрос о роли и значении России остается”. Слышал бы Починка отставной реформатор Асмолов, насаждавший в школах “новую идеологию”! Однако эти пылкие слова произнес тот самый Починок, который с таким же энтузиазмом борется за правительственный проект нового трудового законодательства, где имеются постыдные и, по сути, антигосударственные, идущие во вред будущему России статьи, узаконивающие ранний детский труд и ущемляющие право каждого ребенка на достойное образование.

Министр культуры М. Е. Швыдкой заявил на заседании правительства: “нельзя изолированно ставить вопрос об историческом образовании”, потому что существует еще больший разброс в учебниках по литературе. “Существуют радио, печать, дети существуют в этом потоке знаний. Они дают трактовки тоже достаточно разбросанные...” Затем министр культуры предложил “скоординировать весь гуманитарный блок телевидения и радиовещания, посмотреть, как это сопрягается с тем, что происходит в кинематографе, и так далее. Нужен системный подход”. От этой прекрасной программы действий министр вернулся к реальности: “Поэтому я считаю, что нужна нормальная историческая дискуссия, которая предшествует созданию учебников”. И выяснилось, что итоги предполагаемой дискуссии Швыдкому известны: “Дети должны знать, что они живут в многообразном мире, где можно исповедовать разные подходы и к прошлому, и к настоящему. И в этом смысле учебник должен быть не просто изложением фактов, а он должен быть изложением точек зрения, если угодно, на разумном и понятном детям уровне”.

А вот это мы уже проходили: разные подходы и разные точки зрения, при условии нынешней идеологической цензуры, особенно в электронных СМИ. Что же касается “нормальных дискуссий”, то о них шла речь в этой статье — о результате обсуждения школьных программ в Российской академии наук.

За полгода до обсуждения школьных учебников по истории, 16 февраля 2001 года, либеральное правительство утвердило государственную программу “Патриотическое воспитание граждан Российской Федерации на 2001—2005 годы”, где прямо говорилось об “активном противодействии фактам искажения и фальсификации истории Отечества”. В СМИ эту государственную программу просто проигнорировали. Не приняли всерьез? Зато по случаю решения правительства о необходимости упорядочивания школьного курса отечественной истории СМИ повеселились: “Даешь “Краткий курс”!”, “Что за история, создатель?”, “Страна с непредсказуемым прошлым”... Я специально пошла в библиотеку, чтобы перелистать побольше газет, и не встретила ни одного уважительного — к русской истории! — заголовка. Газеты охотно публиковали письма читателей, недовольных решением правительства: “По единым учебникам и программам мы мыслящего человека вряд ли воспитаем, даже если они будут самыми хорошими”, “Пусть ребята видят, что к истине ведут разные пути, и научатся выбирать те, которые короче и вернее”...

До чего же сегодня в России — через гласность и плюрализм — торжествует косность представлений! Ну неужели же Запад до сих пор строжайшим образом прятал от людей, поименованных “россиянами”, свою великую государственную тайну: у детей, живущих на одной земле, в одной стране, должна быть общая история Отечества, иначе они не смогут вырасти гражданами своего государства, защитниками его интересов. По одному правилу учили историю во времена монархов и учат при современных демократиях. Что же касается “непредсказуемого прошлого”, то не хватит ли валить только на Россию? Американцы — ветераны второй мировой войны, с гордостью надевающие свои боевые награды, вряд ли думали в 1945-м, что Гитлера одолели войска США, а СССР находился где-то в стороне. Однако так преподают историю американским школьникам. И не вдаются в неприятные подробности Арденнской операции. А когда рассказывают о нападении японцев на Перл-Харбор, не предлагают детям “разные подходы”, согласно одному из которых Рузвельт знал о готовящемся нападении, но необходимо было всколыхнуть Америку и убедить, что пора вступать в войну. Имейся такой факт в русской истории, поборники “разных подходов” не упустили бы возможности. И тогда уж никакого сенатора не дернуло бы за язык 11 сентября сравнивать с Перл-Харбором атаку террористов на Нью-Йорк и Вашингтон. А для этого страшного дня вот что характерно. Американским учителям срочно передали инструкцию, как рассказывать о произошедшем своим ученикам. Правильное решение. О великих потрясениях не толкуют с детьми как кому заблагорассудится.

Страницы истории стали в наше время поводом для претензий к Японии со стороны Китая и Кореи. Китай заявил протест в связи с тем, что в японском школьном учебнике истории не описаны зверства японских оккупантов в Маньчжурии. В протесте Кореи 35 пунктов. Один из них связан с русской историей. В Японии дети учат, что их страна напала на Россию в 1904 году, чтобы освободить народы, угнетаемые Российской империей. Корея напоминает, что японцы оккупировали ее территорию на полвека и превратили корейцев почти что в рабов.

Можно привести в качестве примера отношения к прошлому встречу осенью 2001 года историков России и Польши. Кстати, польские коллеги убеждены, что предметом исторических исследований могут быть только события до 1991 года. На этой встрече шел разговор и о 1920 годе. Польские коллеги признали, что конфликт следует считать “польско-советским” (проблема была в порядке слов), потому что Россия не хотела воевать, и причиной военных действий стало желание Пилсудского создать Великую Польшу “от моря и до моря”. Будем надеяться, что теперь поменяют “точку зрения” и авторы тех школьных учебников, где в “агрессии” винили Красную Армию.

Школьный курс истории может быть предметом не менее точным и систематичным, чем другие школьные предметы, ведь исторические даты — величины постоянные. Хотя может случиться и так, что все те же группы авторов, все те же издатели перекроят и подлатают все те же бездарные учебники. А компьютеры, появившиеся во всех школах, продемонстрируют детям исторические сведения, изготовленные ЮКОС, ФИО и СПС.

Меж тем большой труд по подготовке современной концепции исторического образования уже проделан. За годы противостояния школы погромному отношению к русской истории (когда вводили в программы даже книги Резуна) учителя-историки создавали свои программы по русской истории, включая и сложнейший XX век. “Позитивные сдвиги”, о которых говорил министр, полезно рассмотреть в свете известной исторической фразы о необходимости освободить “сверху”, пока не сделали этого “снизу”. К моменту обсуждения учебников в правительстве уже были составлены учительские, а не кабинетные разработки — как рассказывать детям о временах, в которых жили их деды и прадеды, воспитывать уважение к минувшему. С помощью современных множительных средств растиражированы курсы лекций, планы уроков, изданы брошюры. Повсюду оживилось краеведение, которое может быть только патриотичным, и это оказывает самое благотворное влияние на отношение школьников к урокам истории. Своими материалами учителя-историки обмениваются на Рождественских образовательных чтениях, на конференциях, созываемых фондом “Русская школа”, на заседаниях Русского исторического общества, просто по почте. Таким образом уже давно распространяется опыт лучших учителей истории, учительские программы проверяются не в одной, а во многих школах.

Лучшими авторами учебников всегда были учителя, накопившие свой опыт в общении с детьми. Будет ли востребован колоссальный труд, проделанный учителями-историками?


А.Леонидов • Раскол: элита и общество (Наш современник N1 2002)

 

РАСКОЛ: ЭЛИТА И ОБЩЕСТВО

 

Главная причина 1991 года — уход из привычной сферы обитания и из прежнего круга понятий элитарных слоев советского общества. Сколько бы ни говорили о роли интеллигенции, каких-то народных фронтах, демплатформах, разговорах на кухне — все это ничтожно перед фактором элитарного сговора и сугубо верхушечного переворота.

Перестройка 85—90-х годов была двойственной и непоследовательной. В ней еще слышались угасающие нотки андроповской санации — борьба с нетрудовыми доходами, разоблачение взяток и отклонений “от советского образа жизни”. До поры до времени казалось, что идет не ликвидация общинного уклада, а, напротив, его реставрация.

И вдруг все решилось — быстро, почти бескровно и жестоко. Элита общества противопоставила себя народу, решительно порвала с народом и контратаковала за все унижения равенства...

Отметим сразу, что в России элите не привыкать быть антинародной. Начиная с петровских времен она противопоставлена народной массе, и они воспринимаются наблюдателями как враги. Попытки царизма произвести хотя бы частичную русификацию в XIX веке (отразившиеся в зримых образах — борода Александра III, Николай II в допетровских одеждах) была сорвана неистовым террором разночинных отщепенцев. Власть, попытавшаяся любить свой народ, стала панически его бояться.

Онемеченная элита рухнула в неравной борьбе с собственной метрополией, но в 1917 году была сменена еще более антинародной кликой безродных космополитов. Вот эта самая клика стала “бабушкой” власти 80-х годов. В жилах власти кануна 80-х текло уже слишком много русской крови (как много крови и по земле было пущено — тоже русской), но решительного разрыва, отделения от ленинской “могучей кучки” так и не произошло.

1991 год — рикошет из 1917-го, февраля и октября, но не контрреволюционный, как пытаются уверить демократы, — а самый что ни на есть прямой. Ведь срубили по новой деревце, выросшее из пня имперской цивилизации. Рубили ПРЯМЫЕ ПОТОМКИ кожаных комиссаров. А что же обрусевшая, подобревшая элита?

Капитулянтство обкомов можно объяснить несколькими факторами. На поверхности — элементарный выкуп из ельцинского крематория, предложенный всем, кто “что-то мог”. Но это — тактический ход ЦРУ и сионизма. Вопрос в том, почему он сработал безотказно?

Давайте задумаемся о моральных качествах нашей элиты. История ХХ века проводила в России евгенику наоборот, по пути ухудшения человеческого материала. Лучшие офицеры пали в германскую, потому что шли впереди своих солдат. Потом наиболее активные и неравнодушные убивали друг друга в гражданской — а кто-то отсиделся, спрятался до лучших времен. Прошло двадцать лет — и новое страшное испытание: лучшие снова гибли на передовой, уходили добровольцами, не успев оставить потомства. 27 миллионов павших в Великую Отечественную — неужели худшими были людьми?! А шкурники с “липовыми грыжами”, захребетники и спиногрызы отсиживались по тылам и интендантствам. Они оказались плодовиты, и потомство их получило в дар великую страну, вовсе не имея прав на наследство.

Тот же академик Сахаров — скольких детей имел! А все потому, что в войну отсиделся в читальном зале под видом студентика.

Я не думаю, что уничтожение кулака в деревне можно рисовать черно-белым окрасом. Сложно сказать, сколько погибло мучителей, а сколько мучеников, главное — деревня теряла активный и решительный генофонд.

Великий надлом 1991 года стал возможен тогда, когда ушло в небытие поколение, родившееся ДО антиевгенических чисток ХХ века. Это просто проверить — посмотрите на наших стариков из Политбюро, на даты их рождения. Умирание этого поколения, естественное угасание стариков прежней закалки открывало шлюзы всякой дезертирской и шкурной сволочи.

В 60—70-е годы складывается устойчивый стереотип: во власть идут одни карьеристы, а порядочному человеку там делать нечего. Увлеченные своими делами “совки” не торопились в комитеты комсомола или партии. Моя мама вспоминала характерный случай: выбирали комсбюро на курсе мединститута. Предложили одного, другого — те взяли самоотвод: будет мешать учебе. Тогда избрали самых слабых, худших и бестолковых, самых серых и посредственных...

Через много лет эта глупость сделала мою маму нищей. Но тогда ни она, ни другие отличники и гуманисты об этом еще не догадывались. Миф о том, что политика — обязательно грязное дело, отдал без боя нашу власть проходимцам. И это — на фоне общего ослабления гена порядочности в русских поколениях XX века, когда лучшие погибали...

Мусорному принципу формирования власти способствовали довольно низкие оклады рядовых работников партии и комсомола. Смешно, что это считалось средством уберечь партию от разложения! Но люди не ангелы — та же моя мама не захотела менять 380 кандидатских рублей на сотню в райкоме комсомола.

Увы, как ни крутись — закон жизни не смотрит на отдельных героев и бессребреников: откуда отхлынули деньги — оттуда отхлынула и наиболее толковая масса людей.

Чудовищная ошибка (или злой умысел?) социальной селекции 60-х, когда инженер стал получать меньше рабочего своего же предприятия, привело за 20 лет к перманентно нарастающему техническому отставанию СССР от Запада.

То же самое можно сказать и об оплате труда государственных и партийных бюрократов. Отток лучших сил из низовых звеньев власти — это автоматический принос человеческого мусора и хлама.

К 1991 году наш народ оказался недостоин самого себя. Страна предков висела на потомках, как пальто гиганта на щуплом карлике. А в элите, особенно молодой части, оказались худшие представители этого и без того неблагополучного поколения, генетически отобранного в негатив, деградировавшего от многолетней пьянки. (Академик Углов писал в 1984 году, что при регулярном употреблении алкоголя кора человеческого мозга усеивается множеством язвочек. Если мы в 2000 году выпили около 13 литров водки на человека, включая стариков и младенцев, то представьте, что под черепной коробкой наших сограждан!)

Моральное состояние молодежного крыла элиты достигло апогея отвратительности. Привилегии даже высшего слоя советских чиновников были столь ничтожны, что надежда их резко приумножить многократно превышала боязнь их потерять. Это обусловило готовность элиты “рискнуть” сыграть в чуждую ее воспитанию игру — то есть сделать то, что элита более обеспеченная и привилегированная никогда не рискнула бы сделать.

Прямая продажа себя ЦРУ и Моссаду соседствовала с куда более распространенной игрой на собственный страх и риск. Наша элита не могла быть куплена целиком. Но в условиях нравственного и потребительского разброда маленькие, высокоорганизованные группы иностранных шпионов, вкрапленные в элиту, увлекали за собой рыхлую и корыстную массу.

Помогали личные качества функционеров, помогали давние традиции элитарной ненависти и презрения к собственному народу (Петр I, убивший каждого пятого современного ему русского, у нас до сих пор ходит в героях!), помогали усилия ЦРУ и НТС, помогала слабость и недееспособность пьяного и темного обывателя.

Удар элиты в спину собственного динамично развивающегося экономического механизма идейно близок удару бомжа по железнодорожному агрегату: сей “реформатор” не интересуется принципами работы агрегата, его задача — раскурочить механизм, выудить медные детали и продать по дешевке в пункте приема лома цветных металлов.

Элита (по мировым меркам, бедная как бомж) полезла в плановую экономику пятилеток не чинить, а дергать. Логика путаных российских реформ одна — уголовная. Не преследуя (и даже не ставя) серьезных политэкономических задач, элита просто вертела страну в руках в поисках ликвидного лома. Приватизация наиболее доходных предприятий вместо наиболее убыточных (последние доселе на шее государства), накачка денежной массы (выигрывает тот, кто платит первым — он платит еще по старой цене), витки инфляции, недозрелая конвертация рубля (чтобы вывезти награбленное) — и совсем уж без комментариев чисто уголовные деяния: расстрел парламента и геноцид собственного народа.

Геноцид у нас — отнюдь не эмоциональный выкрик коммунистов, он юридически закреплен в наших законах. Сами посудите — если у нас минимально допустимая зарплата официально раз в пять ниже официального же прожиточного минимума, то это однозначное приглашение государства работодателям морить работников голодом.

Коррупция в СССР уже в 80-е годы — нечто гораздо большее, чем просто преступность. Она стала естественным следствием стремительного расслоения. В благоприятном экономическом климате брежневизма давно уже не сельская, а преимущественно городская община стала делиться на новых “кулаков” и “середняков” (“бедняков” пока не было).

Новокулацкий элемент по-своему, по-протестантски переосмысливал ортодоксальную доктрину коммунизма. Коммунисты-ортодоксы видели в коммунизме две стороны: массового человека и массовое потребление. Протестантизм в 70—80-х отбросил человека и его качества, зациклился на потреблении. Следующая мысль была очевидной: если мы (атеисты ведь!) имеем главной целью потреблять, то должны избавиться на пути к коммунизму от всего, что мешает или сокращает потребление. И почему к потребительскому раю нужно обязательно прорываться всем гуртом? Ведь легче пробиться туда в одиночку...

К сожалению, в выработке концепции устойчивого развития брежневизм оказался столь же бесплоден, как и рейганомика. Вместо разумного лозунга “Человеку немного надо!” — которого уже полвека требует от нас изнывающая природа, победил гуманный, но утопический лозунг “Дать людям всё!” А что такое — всё? И каким именно людям?

Коррупция в недрах брежневизма — прямой потомок немецкой Реформации. Разница заключалась в одном словце: коммунисты-ортодоксы требовали “дать все ЧУЖИМ людям”, а протестанты — СВОИМ. Коррупционная реформация выработала свою идеологию, очень близкую кальвинизму: “Поклоняйся МОГУЩЕМУ, и да сгорит в геенне неспособный!” и чисто реформационное требование СЕКУЛЯРИЗАЦИИ: но уже не церковной (церковь была побоку), а избавления от опеки квазирелигиозной власти коммунистической идеологии, упрощения коммунистической обрядности и культа, прагматизации всех сторон жизни.

Прибавьте сюда растление детишек в советских школах атеизмом с полубессознательного младенчества: не только генетический (выбитый классовыми и внешними войнами) базис хромал, не только экономический (элита чуть-чуть приподнималась над народом на цыпочках — а ведь ее американские коллеги ворочали миллиардами!) — идейная надстройка советского общества была на поверку гнилой.

Важнейшие вехи на пути развития всероссийского чубайса таковы: он сызмальства впитал житейские афоризмы дедушки-дезертира и папы-несуна, в райкоме получал меньше токаря, а в командировках завидовал Рокфеллерам, в школе накрепко усвоил, что “бога нет и все дозволено”. Вот он и вырос на нашу голову!

С точки зрения исторической СССР был действительно обречен — но не с экономических позиций. Экономика (7—8% роста в год) была нашим самым здоровым местом. Сложнее с технико-технологическим отставанием — мы развивались зачастую экстенсивно, продуцируя экономически уже известные и устаревшие технологии вместо новых. Но и с этой точки зрения СССР был отнюдь не безнадежен: нужно было только перенаправить вектор социальной селекции в сторону инженеров и КБ, довести до солидных размеров премии за изобретательство, стимулировать инновации и морально и материально — наше отставание (тогда еще ничуть не отсталость) мы преодолели бы за несколько лет!

СССР был обречен, потому что СУБЪЕКТИВНЫЙ фактор стал ОБЪЕКТИВНЫМ. Мы доверили власть людям, для которых превыше всего стояла жажда наживы — и при этом обрубили им пути серьезно поживиться. Измена была предрешена всем ходом и динамикой эволюции нашей элиты — и она свершилась...

А. Леонидов


В.Марков • Словно по заказу... чьему? (Наш современник N1 2002)

Словно по заказу... чьему?

Пошел десятый год после первого заметного общественного протеста против превращения российского телевидения в “тель-авидение”. Однако все пикеты, демонстрации, многочисленные статьи и заявления в патриотической прессе не помогают. Составители и исполнители телевизионных программ просто оставляют их без внимания. Внимание проявляют только, как принято теперь говорить, “силовики”, — хорошо еще, что в менее зверских формах, чем 22 июня 1992 года, т. е. без жертв. Российское телевидение, несмотря на смену разных высших начальников, так и не стало ни русским, ни российским, оно прозападное, полуколониальное, обслуживающее чуждые России интересы. И, видимо, останется таким, пока не будут приняты и жестко проведены в жизнь четкие и строгие законы об информационной безопасности, о защите русского языка и вообще российской культуры и не будут внесены соответствующие поправки в закон о средствах массовой информации. Иначе говоря, пока не будет поставлен прочный заслон культурно-информационной экспансии из-за рубежа — оплевыванию отечественной истории, разрушению народного духа, растлению подрастающих поколений.

Примером замутнения общественного сознания, сбивания с толку людей вполне может служить работа информационных программ всех (или почти всех: за всеми в одиночку уследить трудно) каналов телевидения по освещению визита в Россию главы КНДР товарища Ким Чен Ира. Любому мало-мальски думающему телезрителю было ясно: объективной информации, приличествующей такому событию, телевизионщики давать и не собирались, подменяя ее враждебной пропагандистской кампанией в отношении традиционно дружественного России соседнего государства.

Ведущие и корреспонденты информационных программ главное свое внимание сосредоточили на... мерах обеспечения безопасности корейской делегации. Достаточно сказать, что из содержания Московской декларации, подписанной В. Путиным и Ким Чен Иром, телезрителей ознакомили только с одним пунктом (представляющим особый интерес для США) — о временном замораживании северокорейской ракетной программы.

Выпяченный же на первый план вопрос о мерах обеспечения безопасности освещался однобоко, если не сказать извращенно: недружелюбно по отношению к высокому гостю и корейской делегации в целом. В прямом противоречии с русскими традициями гостеприимства “мастера телевещания” явно злоупотребляли ироническим, даже ерническим тоном, граничащим с издевательством. В головы телезрителей настойчиво вбивались три насквозь лживых тезиса: меры обеспечения безопасности если не излишни, то преувеличены, чрезмерны; эти меры причиняют явные неудобства и чуть ли не страдания множеству российских граждан; виновата в этих неудобствах и страданиях... корейская сторона!

Объясняя явную перегрузку телевещания рекламой (главным образом иностранных товаров), телевизионщики обычно ссылаются на дороговизну каждой минуты. А в этом случае они щедро тратили эти драгоценные минуты на интервью с “пострадавшими” — пассажирами отсроченных электричек в Москве, Санкт-Петербурге и снова в Москве, отбирая для этого наиболее раздраженных и политически малограмотных. А как пригодились бы эти минуты на рассказ о стране с пятитысячелетней историей, о ее богатой и разнообразной культуре, о трудолюбивом, талантливом, героическом корейском народе! Да и о Ким Чен Ире — политике мирового значения и уровня — телезрителям надо бы знать побольше.

Затрудняюсь даже предположить, чего в такой мере освещения государственного визита больше — необоснованной злобности (обосновать ее можно только враждебностью национальным интересам России) или же невежества, некомпетентности, профнепригодности. Ведущие информационных программ либо сами не знают, либо старались скрыть от телезрителей, что меры обеспечения безопасности во время государственных визитов берет на себя в соответствии с Венской конвенцией принимающая сторона. Значит, претензии насчет “чрезмерности” они должны были предъявить ФСБ и МИД РФ, где им дали бы все необходимые разъяснения (кстати, жаль, что представители этих ведомств, видя “перекосы” в освещении визита, не проявили инициативы сами — им бы не отказали).

По вопросу о “чрезмерности” сошлюсь на сведения, почерпнутые мною в книге “Москва. Кремль. Охрана”. Ее автор — Герой Советского Союза, участник знаменитого Парада Победы, генерал-лейтенант в отставке М. С. Докучаев — много лет возглавлял службу охраны высших государственных и партийных руководителей СССР и посещавших нашу страну глав государств и правительств из разных стран. В книге есть такая информация: во время визита Л. И. Брежнева в Бонн и Париж безопасность делегации обеспечивали по 25—30 тысяч полицейских и сотрудников спецслужб. И не находилось “умников”, которые поднимали бы ни с того ни с сего вопрос о “чрезмерности”. Почему Россия должна быть в этом отношении исключением? Разве в наши дни в стране ощущается нехватка хулиганов, убийц и кем-то хорошо подготовленных террористов?

Вот что пишет М. С. Докучаев о мерах безопасности в ходе поездок: “При подготовке охранных мероприятий по программам визитов руководителей за рубеж и высоких иностранных гостей в нашу страну значительное место занимают вопросы их безопасности на трассах проезда. Это самое уязвимое место в деятельности всех служб безопасности, которое является предметом наиболее активного использования противником. Большинство террористических актов как раз совершено при проезде на трассе в транспортных средствах или во время пеших прогулок, о чем наглядно свидетельствуют убийства Дж. Кеннеди, Индиры и Раджива Ганди, У. Пальме и других. Разгул террора против выдающихся государственных, политических и общественных деятелей, крупных бизнесменов и финансовых магнатов заставил службы безопасности широким фронтом повести наступление на террористов, используя для этого значительные силы и современные технические достижения”. Вот и во время движения северокорейского поезда (телевизионщики, говоря о поезде, назойливо повторяли: “бронированный”) окно одного из вагонов было разбито; камень хулигана заодно разбил и версию телевизионщиков о “пуленепробиваемых” стеклах в “бронированном” поезде.

Когда я спросил автора книги, каково его мнение об освещении визита Ким Чен Ира в информационных программах телевидения, Михаил Степанович ответил, что передачи во многом оставили тягостное впечатление. Постоянно повторявшееся утверждение о “бронированном поезде” — просто ерунда. М. С. Докучаеву довелось много лет назад сопровождать спецпоезд вождя корейского народа товарища Ким Ир Сена во время его визита в Советский Союз. Поезд состоял из восьми вагонов. Учитывая длительность рейса, в поезде были оборудованы и рабочий кабинет, и столовая, и медицинский салон, и вагон с физкультурными тренажерами. Бронировать все это попросту не имеет смысла. Так же было и в данном случае.

Ведущим информпрограмм ТВ не хватило не только знания проблем, о которых они с апломбом рассуждают, но и ответственности, заботы о том, чтобы не причинить своим вяканьем вреда национальным интересам России. Да чего там! — не хватило элементарной воспитанности, такта, а о соблюдении русских традиций в отношении к гостям, к друзьям и говорить не стоит: откуда у них этому взяться?

Пора нашим законодателям и Правительству РФ добиться того, чтобы действующие в нашей стране электронные средства массовой информации стали, наконец, российскими на деле, а не только по названию.

Владимир Марков,

член Правления и Секретариата

Международного Союза

славянских журналистов


А.Убогий • Поэт навсегда (Наш современник N1 2002)

30 лет назад, в декабре 1971 года, не стало одного из драгоценнейших русских поэтов ХХ столетия Александра Трифоновича Твардовского.

В память о нем, чьи строчки — от “Страны Муравии” до последних стихотворений — были и останутся нашими вечными спутниками, мы публикуем статью калужанина Андрея Убогого

 

Андрей Убогий

 

ПОЭТ НАВСЕГДА

Тридцать лет назад умер Александр Твардовский. Как он сам сказал некогда в речи о Пушкине, не имеет большого значения, отмечается ли юбилей или смертная годовщина: любая дата есть повод для встречи с поэтом. Добавлю: и повод для встречи с самими собой.

Недоумение, горечь и стыд омрачают нынешнее свидание. “Время, скорое на расправу”, кажется, стерло в новом поколении память о поэте Твардовском. В лучшем случае, вспоминается, что был такой редактор “Нового мира”, журнала демократической оппозиции. О том же, какой это был поэт, какого масштаба художник, вспоминать нынче не принято. Когда в “поэтическом” разговоре, обычно сводящемся к перечислению личных пристрастий, назовешь Твардовского, взгляды молодых собеседников выражают недоумение: “Экую рухлядь ты, брат, откопал — ты бы еще о Хераскове вспомнил...”

Конечно, им, молодым, ближе Бродский с его восприятием мира как свалки, “апофеоза частиц” — или, в лучшем случае, тонко-порочный Серебряный век. Поэзия — то, что еще от нее сохранилось в нашу виртуально-компьютерную эпоху, — движется не по классически-ясной дороге Твардовского, но бредет по кривым и туманным обочинам. В поколении, отвернувшемся от Твардовского, есть что-то напоминающее ту андерсеновскую принцессу, которая с капризным упорством отвергала живых соловья и розу — за то, что они настоящие. Страшный, в сущности, выбор — говорящий о многом...

То, что Твардовский как будто забыт, — огромная наша беда, недостача, потеря. И это не он отошел от нас — это мы оказались его недостойны. Наивно считать, будто время — судья над поэтом; напротив, это художник, силою Божьeгo дара приподнятый над его, времени, суетно-мутным потоком, судит любую эпоху sub specie acternitatis, с точки зрения вечности.

Пафoc нашего времени в том, чтобы высмеять, свергнуть, разоблачить — а не воспеть, восхититься, воздать по заслугам. Низкое время! Статьи или телепрограммы с “разоблачениями” сейчас популярнее, чем детективы; когда удается найти компромат на известную личность — прямо-таки сладострастные слюни кипят на губах журналистов. И ладно бы дело касалось политики — там, как известно, “мошенник мошенника погоняет”, — но эта истерика разоблачений пачкает и дорогие нам имена. Какой уж там спрос с мелкой пишущей братии, когда даже и Солженицын, вспоминая Твардовского (которому он стольким обязан), пишет о нем не как о великом поэте, но как о жалком и спившемся человеке. Как тут не вспомнить пушкинское: “ Толпа... в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. О н м а л, к а к м ы, о н м е р з о к, к а к м ы! Врете, подлецы: он мал и мерзок — не так, как вы, — иначе...”

Марку Аврелию принадлежит мысль, что достоинство человека определяется его способностью восхищаться другими. Если так — совокупное наше достоинство не стоит и ломаного гроша. И если мы, наконец, не поднимем своих озабоченно-суетных взглядов и не увидим вершин, от которых мы так отдалились, — нашe снижение будет все продолжаться. Увидеть, понять и принять, что Твардовский великий поэт — есть не просто акт справедливости; нет, это нравственный долг, то бытийное — легкое! — бремя, которое надо принять и нести, чтоб сохранялась, держалась священная иерархия ценностей, тот строй бытия, в котором лишь и возможна достойная жизнь человека, народа, страны.

“Страна Муравия” появилась, как незаконное и невозможное чудо. Кажется невероятным: как мог двадцатипятилетний парень, комсомолец и атеист, сотворить это? И как поэма, которая, в сути своей, является реквиемом уходящей Руси, могла быть оценена в качестве гимна колхозному строю, и даже принесла своему создателю орден Ленина и премию Сталина? В истории нашей литературы есть лишь один подобный же случай: “Тихий Дон” Шолохова. Почти в те же годы писатель таких же лет создает нетленную эпопею, героем которой, как и в “Муравии”, становится человек, попавший меж жерновами истории. Мaлo того, что Мелехов и Моргунок одногодки — они схожи и тем, что оба взыскуют возможности честно работать и жить. Но ни один, ни другой не находят, где это возможно; Моргунок, в конце своих странствий решающий все жe податься в колхоз, делает это от безысходности — как и Мелехов, идущий домой через Дон по мартовскому ноздреватому льду навстречу собственной смерти.

Горький увидел в “Муравии” нескладный набор частушек; критики, которым было приказано не травить, а хвалить, — прославление нового строя; сам Твардовский, конечно же, знал, что поэма и тоньше, и глубже, и больше — но, возможно, и он не вполне постигал ее глубину. Неудивительно: творение больше творца, и шедевр никогда не бывает осознан до дна — даже автором.

Нельзя не почувствовать скорбно-трагической ноты “Муравии”. Это не радостный гимн — это, скорее, обрядовый плач. С первых строк, с описания перевоза, пронзительно-горькая нота звучит не стихая в поэме. Мы знаем — например, из поздних стихов Твардовского, посвященных матери, — какой смысл поэт вкладывал в это понятие: “перевоз”. В годы, о которых повествует поэма, Россию “перевозили” в небытие. Немудрено, что “старик-паромщик взмок”: столько работы Харону давно уже не выпадало.

А разве случайно три раза подряд звучит песнь о страдающей пленнице? Вот поминают “душ усопших, Что пошли на Соловки”:

— Отчего ты, Божья птичка,

Хлебных зерен не клюешь?

Отчего ты, невеличка,

Звонких песен не поешь?

Отвечает эта птичка:

— Жить я в клетке не хочу.

Отворите мне темницу,

Я на волю полечу...

Вот поют нищие:

Поводырь с восковым личиком

Сидит плечо к плечу:

— ...Отвечает эта птичка:

“Жить я в клетке не хочу.

Отворите мне темницу,

Я на волю полечу...”

А вот мужики толкуют “за жизнь”:

Нам бы хлебушка кусок,

Да водицы голоток,

Да изба с потолком,

Да старуха под боком.

— Верно.

— Правильно.

— Привычка...

Вот прохожий баял тож:

Отчего ты, дескать, птичка,

Хлебных зерен не клюешь?

В том как раз и закавычка —

От природы людям зло.

Отвечает будто птичка:

Жить, мол, в клетке тяжело.

Очевидно, что это лейтмотив всей поэмы. В унисон звучит и финал: седой “остатний богомол”, этакий старец-вещун, подводит черту подо всем, что творится вокруг:

— Что ж Бог! Его не то чтоб нет,

Да не у власти Он.

Значит, — следует вывод — ныне у власти д р у г о й.

Сошлюсь еще на интересные рассуждения В. Богатырева (“Московский вестник”, 1990, № 7, 8), где, среди прочего, приводится тонкое наблюдение о мотиве звучащей в XIV главе песни.

Поймали пальцы нужный лад,

И тонкий звук потек:

“Пойду, пойду в зеленый сад,

Сорву я орешок”.

Поет старик об орешке,

Играет оберучь.

Висит на ветхом пояске

Мужицкий медный ключ.

Ползет рубаха с плеч долой,

На ней заплатки сплошь.

А в песне — “парень удалой,

Куда меня ведешь!..”

Ту песню про зеленый сад,

Про желтый орешок

Слыхал лет двадцать пять назад

От деда Моргунок.

Мотив и точное указание даты воскрешают другую песню, песню бурской войны, занесенную лирниками в Россию:

Трансваль, Трансваль, страна моя,

Ты вся горишь в огне!

Это песня народного гнева, народной борьбы — приглушенно, подспудно звучащая в строках поэмы. Можно отыскать в тексте и другие намеки, отсылы, глухие мотивы — но и так ясно, на чьей стороне душа, совесть и муза Твардовского.

Суть “великого перелома” была не только в том, чтобы провести хозяйственную реорганизацию. Жестокость, с какой проводилась коллективизация, — ссылки, осквернение храмов и уничтожение священнослужителей, чудовищный голод на Юге — все это было известно Твардовскому.

И жизнь — на слом,

И все на слом —

Под корень, подчистую...

Но среди всего, что творилось, Твардовский свершил невозможное: в поэме, которая вроде бы воспевала колхозы, — сохранена и прославлена Русь, сбережен в чистоте ее голос и лик. Где в поэме картины колхозного счастья? Их нет. Там, где автор, ломая себя, пытается что-то “колхозное”, “светлое” нарисовать, — получается стенгазета, агитка. Там же, где он пишет землю, дорогу, коня и телегу, дожди и росистые ночи, где он запевает народную песню или пускается в пляс, — страницы дышат, идут неподдельной поэзией, чистою правдой России. Такая свобода и ладность, чеканность — и вместе напевность, почти разговорная речь — и вдруг утонченная, нежная лирика льются в поэме, что, право же, кажется: Твардовский не сочинил “Муравию”, а нашел ее — где-то в народных, открывшихся вдруг закромах.

Точность и музыка — вот что выделяет поэму даже в русской поэзии, самой точной и музыкальной поэзии в мире. Точность и музыка — это два признака, по которым — проснись среди ночи! — узнаешь: “Муравия”. Рука сама просится выписать несколько строф, и не могу себе отказать в этой радости.

Вот, к примеру, зачин:

С утра на полдень едет он,

Дорога далека.

Свет белый с четырех сторон

И сверху — облака.

Тоскуя о родном тепле,

Цепочкою вдали

Летят, — а что тут на земле,

Не знают журавли...

Или: приближается дождь.

Далеко стихнуло село,

И кнут остыл в руке,

И синевой заволокло,

Замглилось вдалеке.

И раскидало конский хвост

Внезапным ветерком,

И глухо, как огромный мост,

Простукал где-то гром.

И дождь поспешный, молодой

Закапал невпопад.

Запахло летнею водой,

Землей, как год назад...

Поют, расставаясь, два друга:

Посоловелые слегка,

На стол облокотясь,

Сидят, поют два мужика

В последний, значит, раз...

О чем поют? — рука к щеке,

Забылись глубоко.

О Волге ль матушке-реке,

Что где-то далеко?..

О той ли доле бедняка,

Что в рудники вела?..

О той ли жизни, что горька,

А все-таки мила?..

О чем поют, ведя рукой

И не скрывая слез?

О той ли девице, какой

Любить не довелось?..

А вот и о главном — земле:

По склонам шубою взялись

Густые зеленя,

И у березы полный лист

Раскрылся за два дня.

И розоватой пеной сок

Течет со свежих пней.

Чем дальше едет Моргунок,

Тем поле зеленей.

И день по-летнему горяч,

Конь звякает уздой.

Вдали взлетает грузный грач

Над первой бороздой.

Пласты ложатся поперек

Затравеневших меж.

Земля крошится, как пирог —

Хоть подбирай и ешь.

Вот поп-бродяга собирается перекусить — и как же вкусно он говорит!

Хорошо в тени, прохладно.

Поп кошелку шевелит.

Развязал — и этак складно

Припевает-говорит:

— Тут селедочка

Была, была, была,

Что молодочка

Дала, дала, дала...

Тут и соточка

Лежит — не убежит...

Эх ты, сукин сын

Камаринский мужик!..

И, музыкальной вершиною всей поэмы, шумит, гомонит, кипит свадьба:

— Эх, дай на свободе

Разойтись сгоряча!.. —

Гармонист гармонь разводит

От плеча и до плеча.

Паренек чечетку точит,

Ходит задом наперед,

То присядет,

То подскочит,

То ладонью, между прочим,

По подметке

Попадет.

И вдруг совершается то, что древние греки называли катарсисом. Боль и скорбь остаются, но они словно переплавляются в высшую мудрость и высшую радость, в то, что уже неподвластно ни смерти, ни тьме. Реквием по России вдруг превращается в светлую весть о бессмертии и о спасении русской души. Противоречие здесь только чисто формальное, примитивно-логическое. Да, жизнь поломана, да, и уклад, и обычаи, и отцовская вера — все сведено подчистую; об этом, по сути, поэма. И в то же время любой согласится: “Страна Муравия” радостна и светла, она дышит такой силой жизни, что хочется пить — или петь? — ее строки, как родниковую воду. Свести это, чисто логически, одно к одному — невозможно; вот поэтому это и есть настоящее, неизъяснимое чудо.

Не забудем и то, на фоне какой личной трагедии создавалась “Страна Муравия”. Семья Твардовского — мать, отец, братья — была раскулачена, сослана. Поэту пришлось, спасая себя и жену, отречься от близких. Ужас возможной расправы так и висел над молодым Александром Твардовским, уже орденоносцем и лауреатом, — вызывая слова и поступки, в которых он будет потом, до конца дней, раскаиваться.

Что тут сказать? Достойней всего будет вспомнить: “Не судите да не судимы будете”. Петр за один только вечер трижды отрекся от Христа — но мы его чтим, как апостола Церкви. Пути Господни неисповедимы; возможно, что и в истории с раскулачиванием Твардовских Господь попустил человеческую слабость поэта — с тем, чтобы он, поэт, был спасен, и деяньем своим, сочиненьем “Муравии”, спас народную душу, народный язык.

В том, что из страшной реальности, из жестокости, подлости, злобы и горя, из всего, что кипело в стране в те кромешные годы, родилась такая напевная, светлая вещь, как “Страна Муравия”, — можно, при узкозашоренном взгляде, увидеть обман, “лакировку” или социальный заказ. Но в таких же грехах может быть обвинен, скажем, Пушкин: например, за “Капитанскую дочку”. Ведь он, написавший сначала “Историю Пугачева”, прекрасно знал, каким душегубом был Пугачев, знал, сколь “бессмыслен и беспощаден” был русский бунт. Но это не помешало ему сделать из страшной реальности — сказку; в этой сказке главный злодей и убийца изображен с явной приязнью, а главный герой, чья смерть была, кажется, неизбежна, — спасен милосердным вмешательством доброй волшебницы-императрицы.

Дело в том, что великий художник всегда п о п р а в л я е т наличную жизнь в направлении некоего идеала, он вносит в реальность ту долю света и милосердия, какой нашей грубой и мусорной жизни недостает, чтобы из быта стать — бытием. Здесь поэт не грешит против истины: наоборот, он ей служит. Твардовский и Пушкин создают м и ф ы; а миф есть такое свидетельство и откровение, которое, не вполне совпадая с реальностью — точнее, чем эта реальность, выражает глубинную истину бытия.

“Страна Муравия” в этом — мифологическом и мифотворческом — смысле — деяние пушкинской мощи. Переплавляя трагедию в песню и сказку, приподнимая реальность до уровня мифа, поэт приближается к Истине, к той единственной цели, возле которой (опять вспомним Пушкина!) всегда пребывает поэзия. Вот поэтому столько свободы и воздуха, столько света и музыки — в строках поэмы, написанной несвободным, казалось бы, человеком о своей несвободной стране...

То, что “Василий Теркин” великая книга, уже несомненно. В русской и мировой литературе нет ничего подобного. Даже стихи Пушкина или Некрасова не запоминаются так, как строки “Василия Теркина” — верный признак того, что “Теркин” уже как бы жил в наших душах еще до того, как поэма была написана. Так живет, незримое до поры, изображение на непроявленной фотографической пленке, пока некий загадочный проявитель — в данном случае гений художника — не сделает его зримым для нас.

Как это ни грубо, кощунственно даже, звучит, но и за “Теркина”, и за спасенье народа надо благодарить войну. В страшной беде, что упала на головы наших дедов, отцов — виден таинственный промысел Божий. Вторжение с Запада снова сплотило Россию, вернуло, как будто из небытия, понятия “Родина”, “русский”, “свобода”, “отечество”.

Грянул год, пришел черед,

Нынче мы в ответе

За Россию, за народ

И за все на свете.

От Ивана до Фомы,

Мертвые ль, живые,

Все мы вместе — это мы,

Тот народ, Россия.

Гегель в “Философии природы” рассуждает: лекарство — это такая, извне привнесенная, вредность, в борьбе с которою организм забывает о былой розни отдельных своих частей, ополчается против той вредности и если не погибает, то выздоравливает. Война для страны оказалась той “внешнею вредностью”, страшным лекарством, от которого все осознали: или вместе, народом, спасемся, или вместе погибнем.

Когда “с нещадной силой Старинным голосом война По всей земле завыла” — народ встал на общее ратное дело, как на страду, на святую работу. И, пожалуй, вот это сравнение — война как работа — определяет и тон, и характер “Василия Теркина”.

Бойцы

Тем путем идут суровым,

Что и двести лет назад

Проходил с ружьем кремневым

Русский труженик-солдат.

В обороне:

Суп досыта, чай до пота, —

Жизнь как жизнь.

И опять война — работа:

— Становись!

Даже самое страшное, что бывает — рукопашный бой, — это тоже работа:

Теркин ворот нараспашку,

Теркин сел, глотает снег,

Смотрит грустно, дышит тяжко, —

Поработал человек.

Хорошо, друзья, приятно,

Сделав дело, ко двору —

В батальон идти обратно

Из разведки поутру.

И ратное поле становится полем страды:

Отдымился бой вчерашний,

Высох пот, металл простыл.

От окопов пахнет пашней,

Летом мирным и простым.

Да, война есть работа. Да, выдерживать натиск, бороться, терпеть и страдать есть старинное дело России. Читая “книгу про бойца”, ловишь себя на том, что война кажется делом почти что нормальным; обыденность ратной работы, обыденность подвига показана так, что нельзя не поверить: да, это правда.

Рвутся мины. Звук знакомый

Отзывается в спине.

Это значит — Теркин дома,

Теркин снова на войне.

Подвиг (непереводимое русское слово) совершается просто, естественно, без надрыва и без истерических жестов, как нормальное дело нормального человека.

Наш язык давно отметил и укрепил связь меж войной и работой, войной и жизнью. Оратай — и ратное поле; “кровавая жатва”; “как пахарь, битва отдыхает”... И народная речь, и поэзия это знали всегда. Этот древний мотив зазвучал и в “Василии Теркине”.

Но любая глубинная связь обоюдна и обратима. Если война для России — старинное, трудное, скорбно-привычное дело, то надо признать и обратное. Наша обычная жизнь есть, по сути, война.

Вспомните то выражение, над которым так издевались в недавние годы: “битва за урожай”. Чем-то это и дико — превращать ежегодную полевую работу в баталию, — но нельзя отрицать и глубинную истину, что содержится в этих словах. Так уж сложилось: Россия живет в состоянии непрерывной войны.

С кем воюет она? Сразу даже не скажешь. Да, конечно же, с Западом: в нашей горькой истории едва ли отыщешь сто лет, в которые не совершалось бы очередное вторженье оттуда. Идет война и с Востоком, и с Югом — кавказская рана не заживает уже двести лет. Россия воюет и с Севером: холод идет в ежегодное наступление, унося сотни, если не тысячи, жизней и заставляя страну, и так изнуренную, из года в год напрягаться в мучительной обороне. Россия, к тому же, воюет сама с собой, и эта война всех страшнее: противник уж очень силен. А двадцатый век оказался веком непрерывного русского самоубийства: то идут, одна за другой, революции, то гражданские войны, то наступает год великого перелома, которому не суждено срастись никогда, то Россия своими руками, сама себя перетирает в лагерную пыль, то разложение “перестройки” вдруг поражает громадное тело империи...

Народ воюет беспрерывно. Что, разве те старики и старухи и безработные мужики, которые в годы недавнего краха, развала, сумятицы взяли лопаты наперевес и потянулись раскапывать неудобья, обочины и пустыри, чтобы вырастить скудной картошки, чтобы выжить и выстоять, — разве это не русская гвардия? Разве русские учителя и врачи, которые, долгие годы сидя почти что буквально на хлебе и на воде, продолжали учить и лечить свой народ, — разве они не сражались за Родину? Да что там: когда наши бомжи, Божьи люди — кто-то из них геройски отвоевал еще в Отечественную войну, — когда они, собирая пустые бутылки иль роясь на свалках, балансируют на самом краю жизни, висят над чернеющей бездной пронумерованной безымянной могилы и все-таки не сдаются небытию, — разве это не воины на передовой?! Недаром при виде бомжей на стылых улицах зимнего города вспоминаются строки из “Теркина”:

Как прохватывает ветер,

Как луна теплом бедна,

И как трудно все на свете:

Служба, жизнь, зима, война...

Выходит, “Василий Теркин” — не просто великая книга о войне; это великая книга о России. И, быть может, всего поразительней в ней как раз то, что нам сейчас кажется очевидным. В центре книги, повествующей о великой и страшной беде, о борьбе и победе России, — стоит самый простой человек, “парень обыкновенный”.

Богатырь не тот, что в сказке —

Беззаботный великан,

А в походной запояске,

Человек простой закваски,

Что в бою не чужд опаски,

Коль не пьян...

Спаситель России и мира так прост и почти затрапезен в своей старой шинелке и стоптанных сапогах, с махорочной самокруткой в руке — и к тому же он так узнаваем, так близок каждому, — что не так-то легко нам понять и принять ту важнейшую истину: войну выиграл именно Теркин. До сих пор многие думают, что фашизм одолели Сталин и Жуков, что победила военная мощь советской империи, что коммунистическая идея в очередной раз доказала свое превосходство — словом, что победил кто угодно, но только не русский простой человек.

Для своего времени поэма Твардовского была, в сущности, ересью — как была ересью и “Страна Муравия”. Эпоха, в которую выпало жить современникам и героям Твардовского, была б е с ч е л о в е ч н о й эпохой не просто по той беспримерной жестокости, с какою она расправлялась с людьми, — жестокой бывает любая война, революция или стихийное бедствие, — но бесчеловечность, борьба с человеческой личностью была возведена этим временем в принцип. Теперь, пережив век двадцатый, мы можем сказать: главной коллизией, главною схваткою века была борьба коллективной идеи — с отдельным, живым человеком, с его бессмертной душой.

И вот на фоне бесчеловечного шабаша времени, среди скрежета, адского воя и дыма, в неистовом гуле тех дьявольских вихрей, которые радостно гнали Россию в небытие, — мы услышали голос Василия Теркина:

С первых дней годины горькой

Мир слыхал сквозь грозный гром, —

Повторял Василий Теркин:

— Перетерпим. Перетрем...

Нормальность, обыденность света, добра, человеческой речи и шутки вдруг входит в страшный, изломанный мир — вместе с героем Твардовского.

Как крестное знаменье, говорят, действует на нечистую силу, так строки “Василия Теркина” изгоняют уныние, злобу и страх, и мир предстает в своем истинном — то есть Божественном! — свете.

“Книга про бойца” — оправдание и утверждение русского человека. Именно русского, а не какого-нибудь абстрактного: конкретность героя, с его неповторимо-единственной речью, ухваткой, лицом и походкой — и есть главный козырь в борьбе с окружающей нас безликой, бесформенной темнотой.

Вот нередко толкуют о русской идее. Но в чем она состоит, вряд ли кто сможет внятно сказать. Даже такой гений, как Достоевский, и тот изложил ее в Пушкинской речи так, что потомкам запомнились только слова о смирении и всемирной отзывчивости. Но не в одной же отзывчивости и покорности наша сила — та сила, которая и до сих пор, в дни упадка и унижения, продолжает то изумлять, то пугать, то будить в людях надежду?

Идея народа может быть явлена только в одном: в человеке, в народном герое. “Народы — Божии мысли”, и выражаются эти мысли не отвлеченно, а совершенно конкретно: в Иване, в Фоме и в нас с вами, грешных, — когда мы стараемся укрепить и взрастить те бытийные всходы, что Бог насадил в наших душах. В этом смысле “Василий Теркин” ecть вдохновенное и нетленное выражение русской идеи. Вот она, наша идея: спит, укрывшись шинелью, и курит махорку, парится в бане и замерзает в снегу, стреляет по немецкому двухмоторному самолету или мечтает, как, может, заявится после войны на родную Смоленщину с пачкой “Казбека” в кармане и с медалью на выгоревшей гимнастерке... Весь “Теркин”, от первой строки до последней, убеждает нас в том, что вот именно самый простой человек есть оплот и спасение, упование и надежда, есть последняя ставка добра. Если он, человек, устоит — Божье дело продолжится; но если он рухнет, поддавшись соблазнам небытия, — исчезнет все, даже зло: ибо оно существует, лишь пока остается хотя бы возможность добра.

То серьезный, то потешный,

Нипочем что дождь, что снег, —

В бой, вперед, в огонь кромешный

Он идет, святой и грешный

Русский чудо-человек.

Право же, это не только о той, миновавшей войне. Слово “кромешный”, с противопоставленным ему словом “святой”, обозначают иную, от сотворения мира идущую, схватку. Посмотрим у Даля: “К р о м е ш н ы й, крайний, либо внешний. Т ь м а к р о м е ш н а я, или просто к р о м е ш н а я — место душ внешних или грешных, ад”. Вот на каких рубежах защищает Россию и жизнь Вася Теркин.

Приведенные только что строки поэмы содержат чеканную формулу русской идеи — быть может, ту самую, на которую намекал еще Пушкин (“у Рoccии свой путь и своя формула...”). “Святой и грешный Русский чудо-человек”, — вот где содержится тайна из тайн, где живет глубочайшая и трагичнейшая глубина, вот где бессилен рассудок, и где только вера ведет нас к живому, горячему сердцу России...

“В сущности, я прозаик”, — говорил о себе Твардовский. И как жаль, что он не написал той книги прозы, какую хотел — и какую вынашивал долгие годы. Как прозаик он написал немного: это, по сути, всего три рассказа — “Пиджак”, “Костя” и “Печники” — и книга военных очерков “Родина и чужбина”.

Но и то, что сделано, — легло в золотой запас русской прозы. К сожалению, о Твардовском-прозаике мало известно. Отчасти его проза находится как бы в тени его же великой поэзии; а с другой стороны, то, что он сделал еще в военные годы, было подхвачено и продолжено целой плеядой замечательных наших прозаиков: Беловым, Распутиным, Носовым, Шукшиным. Вся “деревенская проза” шестидесятых-семидесятых годов кровно родственна прозе Твардовского. Все ее “родовые” черты — честность, сдержанность, точность, лиричность, ее простота и ее глубина, ее неизбывная боль за Россию — это все мы находим в Твардовском, в его очерках и рассказах.

Вспомним о “Родине и чужбине”. Когда эта книга увидела свет, она была тут же обругана критикой: в ней усмотрели крамольный по тем временам “христианский” (!) дух. Что же: ныне та ругань звучит, как высокая похвала.

Так, как Твардовский, о войне не писали. Вспоминается лишь одна книга, написанная веком раньше, дух которой, мотивы которой и даже, как мы увидим, герои которой — словно бы возрождаются в “Родине и чужбине”. Это “Война и мир”. Конечно, я сознаю громадную разницу этих произведений. У Твардовского — “страницы записной книжки”, на ходу набросанные заметки с натуры, документальная проза войны. У Толстого же — величайшая эпопея, неисчерпаемый космос, вселенная. Но — как бы это сказать? — и войну, и Россию, и русского человека Толстой и Твардовский видят словно одними глазами.

Ненормальность, уродливость, дикость войны — и нормальность, обыденность человека, который воюет; простота и застенчивость истинного героизма; поразительная точность деталей, цветов, звуков и запахов; описание ратного дела, как извечного, древнего дела России; наконец, простота отношения к смерти, какую Толстой и Твардовский видят в солдатах, — все это роднит обе книги. Послушайте: со страниц “Родины и чужбины” идет гул как бы толстовской прозы, простой и могучей.

“На поле — в снопах и на корню — перестоявшая, выболевшая, серая рожь. Стоит и “течет”. Колючая проволока нами или немцами была натянута по озими. Рожь и под ней выросла, созрела, стоит вровень со всем полем, и в ее единообразной, все еще стройной густоте с жесткой отчетливостью выделяется эта чуждая, металлическая ткань, наведенная в четыре ряда поперек поля”.

(“По сторонам дороги”)

“...сколько-то верст пешком с колонной пополнения. Шлепанье, кваканье, всплески и бурчанье грязи под мелкими прогибающимися жердочками настила. Ботинки, обмотки, полы кургузых шинелей, подоткнутые под ремень, заляпанные серым, подзолистым киселем, и говор грязи под ногами. Кажется, что по такой грязи можно идти только в завершение большого, исполненного с отрадой труда, в чаянии законного, обязательного отдыха, обогрева, просушки и иных великих радостей. Но люди идут по этой дороге туда, где им будет еще труднее, где даже выпрямиться в рост негде будет, и та же грязь, натоптанная в траншеях, а холода еще больше, и сверх того, в придачу ко всему — мука того тоскливого ожидания, oт которого в первые дни на передовой однообразно вытягиваются и сереют лица у солдат”.

(“С попутным транспортом”)

И что всего поразительней, герои военных очерков Твардовского — те реальные люди, которых писатель встречал на дорогах войны, — заставляют вспомнить некоторых персонажей “Войны и мира”.

Вот комбат Красников, герой очерка под таким же названием. “...в его добрых, серых, несколько воспаленных глазах и виноватой улыбке на немолодом уже и несвежем лице было... доверительное выражение...” Красников имел судимость и был разжалован в рядовые за слабость, столь обыкновенную в нашем отечестве. “ — Суть дела — вот она, — улыбнулся он, с робкой шуткой приподняв запотевший от холодной водки стаканчик. — Вот она, суть”. Таков он в быту, за столом и в общении со старшими офицерами: человек виноватый до робости, жалкий, застенчивый. А вот он, комбат Красников, на поле боя:

“...мне рассказывала о нем девушка из санитарной роты полка, видевшая Красникова в одном тяжелом бою.

— Ползу среди трупов, среди раненых — от одного к другому — и вдруг вижу, ползет Красников, все лицо в крови, улыбается, перевязываться отказался: и так, мол, доберусь. И еще меня подхваливает: молодец, дочка, цены тебе нет, умница моя. Это он, конечно, для бодрости духа мне сказал, — огонь действительно был очень сильный”.

Разве не вспоминается толстовский Тушин, робко-застенчивый перед начальством и бесстрашный в бою капитан?

У Твардовского есть Дедюнов, “хитрый курский мужик”. Он, солдат злобноватый, расчетливый, цепкий, решает проситься из комендантского взвода на передовую.

“ — Из нашей деревни один тут есть. Он уже ордер получил, — говорит, зачем-то искажая слово “орден”. — А я приеду домой — что я, хуже его? Нет. А я только скажу: почему война длинная? Вот почему. Кабы сказали так: “Убей пятъ фрицев — и домой, твоя война кончилась”, — и каждый бы выполнил норму, и немцев бы не хватило на нас. A то я убью сто, а другой — ни одного. И всем одна честь — война. A я б десять взялся убить. Меня давеча комиссар спрашивает: “Боишься фрица?” — “Кто ж ее знает, говорю, может, приведется так, что и перепугаюсь”. A так большой трусости во мне нет. Нету.

Узнал, что командование дает за поимку “языка” медаль и десять суток отпуска.

— Стоит взяться.

И вслух рассуждает о технической стороне дела:

— За руки, за руки надо хватать... Ничего нет страшного, если с умом делать”.

Так и хочется назвать этого хитрого, злого бойца не Федором Дедюновым, а Тихоном Щербатым — вспомнив толстовского мужика-партизана.

У Твардовского — тетя Зоя, “умная, веселая, продувная и, в сущности, добрая баба подмосковной провинции”. Она, угостив офицеров, “...быстренько крестилась и, закатив глаза, поводила головой с видом окончательной решимости.

— Нет, теперь уж, сохрани Господь милостивый, начнет опять подходить немец, а уж тут не останусь. Хоть и жалко всех этих хурбурушек, а нет, не останусь. Корову на веревочку, дом с четырех сторон подпалю, постою, пока не проуглится весь — и пошла!”

Как тут не вспомнить ту московскую барыню, которая, как уверен Толстой, и была истинной победительницей Наполеона, которая, держа в голове лишь одно — что она Бонапарту не слуга! — тронулась прочь из Москвы?

Что это за удивительная перекличка? Заслуга ли это Толстого, который с такою невиданной силой творил своих персонажей, что они потом, спустя век, появились в реальности? Или заслуга Твардовского, который увидел и записал то самое главное о войне, о России и русских, что осознал и почувствовал еще Лев Толстой? Или это, быть может, заслуга самой pyccкой жизни, которая снова и снова рождает из своих тайных недр тех caмыx — простых и геройских — людей?

Но вот чего в Толстом нет — и в чем, стало быть, военная проза Твардовского дополнила прозу Толстого, — того юмора, который не изменяет автору и его героям в самые аховые минуты.

“Бой шел на огородах уже сожженной деревни... Жители в ямах. Обстрел. С десяток наших бойцов отбивали контратаки, уже многие ранены, положение почти безнадежное. Бабы и дети в голос ревут, прощаясь с жизнью. И молоденький лейтенант, весь в поту, в саже и в крови, без пилотки, то и дело повторял с предупредительностью человека, который отвечает за наведение порядка:

— Минуточку, мамаша, сейчас освободим, одну минуточку, сейчас будет полный порядок. Минуточку...”

(“На родных пепелищах”)

“В горящем, шипящем и осыпаемом с неба снегом с дождем городе без единой души жителей, в пустом ресторане, при трех зажженных свечах, сидит мокрый и заметно хмельной солдатик, не то чуваш, не то удмурт, один как перст.

— Что тут делаешь?

— В тристоране сижу. Три года воевал, два раза ранен был, четыре года буду в тристоране сидеть.

— Что ж тут сидеть? Нет ничего ни выпить, ни закусить.

— Не надо! Выпил уже там, — кивок в сторону окраины города-фронта. — Хочу сидеть. Три года воевал.

— Попадет, брат, тебе. Шел бы, догонял своих.

— А это что? — заворачивает рукав шинели — там грязная бинтовка повыше запястья. — Я в госпиталь направлен. А я в госпиталь не хочу. Хочу сидеть в тристоране. — Удар кулаком здоровой руки по стойке, одна свеча падает. — Четыре года буду сидеть!”

(“В самой Германии”)

Читая прозу Твардовского, понимаешь: реализм бездонен и неисчерпаем. Это единственный путь, который нельзя пройти до конца, тупика: ибо то, что открыто в реальность, то, что живет и питается ею, — движется как бы навстречу Творцу, сотворившему эту реальность. И Бог, и творение неисчерпаемы; и человек, и лежащий вокруг него мир бесконечны. Источники, что наполняют бездонные эти колодцы, имеют начало свое т а м, за миром, в недостижимой для смертного глубине бытия. По сути, истинный реализм основан на идеальных, нетленных началах. Красота, добро, истина — вот действительные реалии бытия, вот на что опирается реализм; a yж эти опоры рухнут только тогда, когда кончится мир.

Вспоминая Твардовского, не обойти одной каверзной темы. Если свести вопрос к его откровенной и грубой сути, он прозвучит так: с кем Твардовский? С “почвенниками” — или “демократами”? “Наш” он — или “не наш”?

То, что на этот вопрос нет ответа определенного, отчасти и служит причиной того, что ныне Твардовский как будто забыт. Все было бы проще, если бы демократы могли числить его “демократом” — и уж тогда его беспрерывно бы славили с телеэкранов или газетных страниц (как, cкажем, славят Галича, Окуджаву, Высоцкого). Или, если бы патриоты считали его без оговорок своим, как считают своими Есенина, Клюева, Павла Васильева, — то такая “партийная” определенность вывела бы его из теперешнего полузабытья. Ныне Твардовский “ничей”; и эта ничейность поэта негласно засчитывается ему в вину — причем обеими сторонами.

Досадно, конечно, что, даже усопший, поэт не избежал вот такого партийного дележа — и, похоже, и “справа”, и “слева” признан “не вполне годным”. Куда бы пристойнее и достойнее было разбирать лишь его творчество; но — куда уж тут денешься? — злоба жизни довлеет над нами, и приходится отвечать на ее, жизни, вопросы.

Так, в самом-то деле, кем был Твардовский? Демократом? Конечно. Кто, как не он, возглавлял “Новый мир”, главный печатный орган хрущевской оттепели, кто, как не он, был крупнейшим авторитетом и, так сказать, духовным отцом либералов-шестидесятников, кто всегда был в демократической оппозиции власти, кто, как не Твардовский, с таким чувством личной вины каялся после двадцатого съезда? Он был не просто за демократов: он был, можно сказать, знаменем демократии.

А может, отчасти, он был патриотом? Нe то что отчасти: он был патриотом до мозга костей, до сердцевины! Нет ни одного слова, которое было бы им написано или сказано — без любви, без чувства пронзительной боли, сродненности и с землей, и с народом. Вот, например, его строки, которые могут служить девизом всех вообще патриотов:

“...приметы того клочка земли, который, закрыв глаза, могу представить себе до пятнышка и с которым связано все лучшее, что есть во мне. Более того — это сам я как личность. Эта связь всегда была дорога для меня и даже томительна”.

(“Родина и чужбина”)

Похоже, что мы утыкаемся в неодолимое противоречие. Где же истина? Что, Твардовский кривил душой, притворялся — в одной из своих ипостасей?

Истина о Твардовском принадлежит не одной из сторон — она лежит даже не посередине, — но она обнимает и то, и другое, она принимает в себя и Твардовского-почвенника, и Твардовского-демократа. Ибо истина — это та глубина сущего, которая включает и удерживает противоположности. Да — и нет, день — и ночь, черное — белое; противоположности входят в истину и пребывают в ее полноте.

Это не что-нибудь новое, это — школьный курс диалектики. Жизнь, например: она хороша — или, может, ужасна? И хороша, и ужасна одновременно. Или вот Пушкин: он был западник или славянофил? Во-первых, при его жизни русская мысль и культура еще не раскололись на два эти лагеря: сама личность Пушкина как бы не допускала такого. Можно сказать, он был сразу и то, и другое: Пушкин был большим славянофилом, чем Киреевские и Хомяков, вместе взятые, — и не меньшим западником, чем Чаадаев и Герцен. Пушкин был ближе к истине, чем любой, относящийся к партии, то есть “частичный”, не способный вместить полноты, человек.

Попутно замечу: в свете вот именно этой проблемы можно рассматривать пушкинскую “Барышню-крестьянку” — в которой, кажется, до сих пор видят только изящно рассказанный анекдот. Лиза, живая, порывисто-смелая (смуглая, как сам Пушкин!) девушка, объединяет собою, силой своей удивительной личности и сословные (крестьянка — барышня), и даже “партийные” противоречия. Через нее роднится семья русофилов Берестовых — и англоманы Муромские. Пушкин сам дает ключ к прочтению повести: “...шутки поверхностного наблюдателя не могут уничтожить их (уездных барышень. — А. У. ) существенных достоинств, из коих главное: о с о б е н н о с т ь х а р а к т е р а, с а м о б ы т н о с т ь (individualite), без чего, по мнению Жан-Поля, не существует человеческого величия”.

Точно так и Твардовский. Он был демократом и почвенником одновременно. Он удерживал, мощью таланта, души и ума, разрывавшие русскую жизнь роковые противоречия. Он чувствовал, что не имеет права примкнуть к одному из враждующих лагерей — так нельзя складывать груз на один из бортов неустойчивой лодки. Твардовский был слишком весом; его дело — творить и удерживать; а воевать предназначено тем, кто полегче.

Он именно что удерживал несводимые, непримиримые противоположности. Даже внешность Твардовского заключала в себе “смесь добра молодца с красной девицей” — по остроумному замечанию одного из его современников.

Россия — страна парадоксов, противоположностей, противоречий. И ее мировая, высокая миссия состоит как раз в том, чтобы, давая противоположностям развиваться, тем не менее их удерживать — в рамках того невыразимого, сложного и живого, что мы и называем Россией. Она языческая — и христианская, безвольно-пассивная — и бунтарская, жестокая и милосердная одновременно. И те гениальные личности, в которых русский дух явлен ярче всего, — они тоже составлены из несводимых, враждующих противоречий. Противоречия эти — их крест и богатство, источник их творчества и причина трагических, без исключения, судеб.

Известно, что “трещина мира проходит сквозь сердце поэта”. Некогда Пушкин сводил и удерживал края той зияющей, кровоточащей раны, что осталась на теле России от удара петровского палаша; в недавние годы Твардовский сводил и удерживал рану, нанесенную большевиками.

Страшно остаться без человека, удерживающего Россию. Так гибель Пушкина была воспринята наиболее чуткими из его современников — именно как национальная катастрофа; так Чехов боялся смерти Толстого: “Вот умрет Толстой, все пойдет к черту! — повторял он не раз. — Литература? — И литература”. Так не смерть ли Твардовского приблизила необъяснимо-стремительный крах Советской России?

Он до конца оставался поэтом — и чем ближе чувствовал смерть, тем выше и чище звучал его поэтический голос. Стихи Твардовского и всегда были светлыми — но в строках последних лет проступает все явственней “свет невечерний”...

Чаще всего это свет детства и юности. “Чернил давнишних блеклый цвет”, “И жаворонок, сверлящий небо”, “Погубленных березок вялый лист” или “На сеновале” — само перечисление этих стихотворений наполняет душу печалью и счастьем одновременно. Строки Твардовского естественны, как дыхание или как разговор; и, прочитав или вспомнив всего несколько строф, вдруг сознаешь, что становишься словно крупнее, светлее, чем был до того. Твоя — читателя — жизнь наполняется светом, какого ты в ней прежде не видел...

Ты не забыл, как на рассвете

Оповестили нас, дружков,

Об уходящем в осень лете

Запевы юных петушков.

Их голоса надрыв цыплячий

Там, за соломенной стрехой, —

Он отзывался детским плачем

И вместе удалью лихой.

В какой-то сдавленной печали,

С хрипотцей истовой своей

Они как будто отпевали

Конец ребячьих наших дней.

Как будто сами через силу

Обрядный свой тянули сказ

О чем-то памятном, что было

До нас.

И будет после нас...

Удивительны тем же светом благодарной и благодатной печали наполненные и стихи о природе. Впрочем, это деление совершено условно: стихи эти о жизни, о времени, о неизбежном уходе.

Листва отпылала,

опала, и запахом поздним

Настоян осинник —

гарькавым и легкоморозным.

Последними пали

неблеклые листья сирени.

И садики стали

беднее, светлей и смиренней.

Как пот,

остывает горячего лета усталость.

Ах, добрая осень,

такую бы добрую старость...

Еще приходят на память стихи “Отыграли по дымным оврагам”, “Все сроки кратки в этом мире”, “Чуть зацветет иван-чай” и одно из самых любимых:

Там-сям дымок садового костра

Встает над поселковыми задами.

Листва и на земле еще пестра,

Еще не обесцвечена дождями.

Еще земля с дернинкою сухой

Не отдает нимало духом тленья,

Хоть, наизнанку вывернув коренья,

Ложится под лопатой на покой.

Еще не время непогоди сонной,

За сапогом не волочится грязь,

И предается по утрам, бодрясь,

Своим утехам возраст пенсионный.

По крайности — спасибо и на том,

Что от хлопот любимых нет отвычки.

Справляй дела и тем же чередом

Без паники укладывай вещички.

При всей простоте Твардовский очень глубок. У него есть строки о творчестве: не просто о поэтическом ремесле, но о той глубине бытия, в которой содержится тайна, о том, в чем слабые, смертные люди обретают подобие Божие. В стихотворениях “Вся суть в одном-единственном завете” и “Стой, говорю, всему помеха...” Твардовский излагает философию творчества, о которой Бердяев написал свою знаменитую книгу. Поэт выражает суть христианского персонализма — так сказать, продолжает, уже на поэтической ниве, возделывать всходы русской религиозной философии.

...А только б некий луч словесный

Узреть, не зримый никому,

Извлечь его из тьмы безвестной

И удивиться самому.

И вздрогнуть, веря и не веря

Внезапной радости своей,

Боясь находки, как потери,

Что с каждым разом все больней.

Впрочем, нет дела более странного, чем рассказывать о стихах — это все равно, что стаканом отчерпывать море...

В начале речь шла о том, что ныне Твардовский воспринимается как нечто почти архаическое, уж настолько традиционно-консервативное, что даже упоминать его в разговоре о современной поэзии — почти неприлично. Эти жалкие взгляды не стоили б, может быть, слов — если бы не давали повода высказаться на одну, в самом деле серьезную, тему. Речь о консерватизме в поэзии — или, точнее, о консерватизме поэзии.

Истинная поэзия консервативна всегда. Так называемый авангард — то, что дробится на множество разных течений и обозначается разными псведомудреными именами, — отношения к поэзии не имеет совсем или имеет не большее к ней отношение, чем нарост-паразит на стволе дерева — к этому дереву. Все, что хочет разрушить традицию, уйти от нее, — существует до тех пор, пока эта традиция есть, жива, держится. Так называемая свобода самовыражения, о которой столько шумит авангард, — это свобода падения, а не полета. “Полета вольное упорство” должно чем-то быть обеспечено: сердцем, памятью, трудной работой души, ума, воли — судьбой, наконец. Капризные, прихотливые, жалкие игры авангардистов, даже самых талантливых, — есть проявление поэтической импотенции.

“Conservatio” значит сохранение, сбережение. Поэт-консерватор — истинный, Божий художник — пытается мир, ту реальность, которая нам препоручена Богом, спасти, сохранить, найти в ней бытийные корни, основы. Авангардист же, напротив, все ближнее, сущее отвергает, стремится к тому, чего нет (в сущности, к пустоте), — и тем самым возводит хулу на Творение и на Творца. Порочность авангардизма — его неотъемлемый признак, его несмываемая черта.

Любовь, как поэзия, тоже консервативна: ибо это желание бессмертия всем, кого любишь. Любовь есть порыв к сохранению сущего — человека, народа, земли, языка.

Поэзия Александра Твардовского, великого консерватора, ревнителя русской традиции поэтической и прозаической речи, — вся наполнена духом любви. Твардовский — вслед Пушкину, Лермонтову, Толстому, Чехову, Бунину, Шолохову — совершает великий, воистину титанический труд оправдания и сохранения мира и человека. Он — один из столпов, на которых стоит не просто русская литература, но удерживается, без преувеличения, Россия.

Есть один — может быть, и наивный, — критерий, которым можно оценивать творчество того или иного художника. Хочется ли нам, читателям, жить в мире, что этим художником создан?

При всей кажущейся простоте, примитивности вот такого критерия — он глубок и серьезен. Он отражает, насколько сотворенная художественная реальность — “вторая реальность” текста, музыки или картины — соответствует лучшему, идеальному в человеке, его божественной ипостаси — и, значит, показывает, насколько художник близок Богу и бытию. Если художественный мир писателя, как бы он ни был жесток и трагичен, все же стоит на бытийных основах добра, любви, света — то мы захотим, согласимся в нем жить, как уже согласились, родившись, — жить в реальности “первой”.

Например, в мире Пушкина жить согласился бы каждый — хотя его художественная вселенная изобилует злодеяниями и смертями. Но все эти злодейства не заслоняют того несказанного света, что живет в текстах Пушкина, они неспособны нарушить гармонии его мира.

Толстой, Чехов, Бунин и Шолохов — тоже художники, чьи миры привлекают к себе, они нам открыты, желанны, в них, мы чувствуем, наша душа не исчезнет, но будут полнее, счастливее, чем была раньше. И вот в этом ряду “художников бытия”, тех, кто отстаивает человека и душу его — в мире, все менее помнящем и о душе, и о человеке, — достойно и твердо стоит Александр Твардовский. В его мире хочется жить, ибо этот мир светел и полон любви.

Всякий раз, открывая книгу Твардовского, чувствуешь, как в тебе прибавляется жизни. На это великое чудо способны немногие из писателей: как из какого-то чередования слов, сочетания строчек, возникает вокруг мощный поток или ветер, и пребывание в этом потоке становится счастьем? Как из какой-то муры-ерунды, шелухи повседневной реальности вдруг возникает вселенная, целый живой, полный звуков и запахов мир? И он, этот мир, повторяя в деталях реальность, все же больше, полнее, богаче ее — ибо гений художника ее осветил и дополнил, и возвел в ранг бессмертного, несокрушимого бытия. Нет, Державин неправ: даже вечность не сможет “пожрать” то, что сыграно на трубе и на лире: сотворенное и приобщенное к бытию и есть сама эта вечность, есть то, что уже не вернется во тьму. Великий художник творит “навсегда”; и это уж дело потомков: вместят ли они то великое, чем он их одарил, приобщатся ли, вместе с ним, к вечности — или, по слабости и оскудению душ, прельстятся никчемными, ярко раскрашенными побрякушками?

Твардовский — поэт навсегда; его лучшие строки уже звучат в вечности — до которой нам с вами еще, спотыкаясь, брести да брести...


А.Баженов • «Схождение во ад» как творческая задача Пушкина (К вопросу о «Гавриилиаде») (Наш современник N1 2002)

Андрей Баженов

 

“СХОЖДЕНИЕ ВО АД” КАК ТВОРЧЕСКАЯ ЗАДАЧА

ПУШКИНА

(К вопросу о “Гавриилиаде”)

 

На выпускном лицейском экзамене по русской словесности Пушкин прочитал “Безверие” — стихотворение программное и очень важное для понимания всего пушкинского творческого пути. Не таким уж ясным и безмятежным был взгляд на мир счастливых выпускников Царскосельского лицея: “...Взгляните — бродит он с увядшею душой, //Своей ужасною томимый пустотой...// Безверие одно... во мраке вождь унылый...” (“Безверие”, 1817 г.) — скорбный итог шестилетнего общения с просвещенными лицейскими “афеями”, которым часто “Кант заменял Христа, а Шеллинг Святого Духа”(1), совместных пирушек с философами-гедонистами расквартированного неподалеку гусарского полка, веселых заседаний в кругу кощунствующих пересмешников общества “Арзамас”. Причем каждый из пушкинских учителей того периода, официальных и случайных, был, как правило, яркой и высокообразованной личностью, и Пушкин всю жизнь был искренне благодарен им за общий уровень преподавания всех наук. Не только гусарскую “науку страсти нежной”, но и самую серьезную безбожную философию он получал не по пересказам дилетантов, но, можно сказать, из первых уст — во всей ее глубине, изощренности и в талантливо поданной форме. И когда со временем Пушкин сумел эту философию полностью преодолеть, то он спокойно мог больше не думать о том, будто что-то недоучено или недопонято.

Безверие влекло за собой знакомую логическую цепочку: Бога нет — разум всемогущ — мир материален — природа диалектична — добро и зло относительны. Теория жизни сводилась к формуле Достоевского: “Бога нет — все позволено”. Если живешь — наслаждайся; если пресытился — забывайся, ищи упоений или оглушительных аффектов; если законы общества, природы, морали сдерживают неограниченную свободу наслаждений и упоений (полный либерализм), бросай вызов любым законам и самой смерти и добывай себе свободу в бою — борись за новый Эдем на земле, где наслаждение будет вечным; устал бороться — самоубейся, и забудешься навсегда: все равно для истинного диалектика жизнь и смерть — одно и то же: “Рассудок... его что нам вещает глас? //Что жизнь и смерть равны для нас...” (Заметки на полях “Опытов в стихах и прозе” К. Н. Батюшкова, 1830 г.) И правоту этой теории выпускнику лицея предстояло проверить на практике.

В Петербурге Пушкиным теория проверялась усердно и буквально. И после того, как через годы он эту теорию наслаждений, упоений и борьбы как самоцели однозначно осудил, — уже никто не может упрекнуть его в том, что он чего-либо недопознал и недопроверил. И на гусарских пирах “нараспашку”, и в “Зеленой лампе”, с ее ритуалами, и на прочих сборищах и пирушках он усердно приносил жертвы Вакху и Венере (хотя на самом деле куда менее усердно, чем отражал это в стихах) и, к счастью, при этом не забывал жертвовать часы вдохновенных уединений Аполлону, тщательно фиксируя в поэтических строках внутреннее состояние упоенного гедониста или борца.

На квартире отчаянных заговорщиков братьев Тургеневых (как прямой социальный заказ) была написана ода “Вольность” — откровенное подражание “Вольности” Радищева. В обществе “Арзамас”, куда он был принят еще лицеистом, вместе со старшими братьями (и какими! — Карамзиным, Жуковским, Вяземским, Батюшковым, Д. Давыдовым, которые, как и Пушкин, со временем опомнились) поэт “хохотал, как сумасшедший” над кощунственным пародированием не только бездарных стихов академистов-архаистов, но и самой церковно-славянской речи, православных молитв и даже Символа веры; участвовал в жутковато-шутовских отпеваниях здравствующих “недругов” — почтенных, хотя и старомодных членов Академии. А результатом петербургской “проверки” философии потакания плотским прихотям и теорий политической борьбы за либеральные свободы явились пресыщение и хандра, сильно расстроенное здоровье и ссылка на Юг. Но и здесь, в “проклятом городе Кишиневе” и близлежащей Каменке у Давыдовых, упоение и борьба не прекращались...

Мощное распространение тайных обществ после победы в войне 1812 года шло, главным образом, на патриотической волне. Но не на русско-православной, а на этнославянской патриотической волне. Многие из дворян воспринимали великую победу лишь как победу этнических славянороссов над этническими романцами. Раскрещенные просвещенным веком, они не понимали, что именно “о подводной веры камень” (Тютчев) разбился безбожный “челн” наполеоновского нашествия. И вследствие безверия и непонимания языческая идея славяно-патриотизма слилась для них с губительной идеей республиканского либерализма, и значит, автоматически, с мыслью цареборческой и христоборческой. (Самое радикальное из тайных обществ так и называлась: “Общество соединенных славян”.) Тайные поводыри этих дружин применяли тот безотказно действующий прием, когда патриотический порыв благородных романтиков искусно направляется на разрушение собственного государства.

В краткий период пребывания на Юге молодого байрониста, не вышедшего из упоения иллюзией, Кишинев окружил кольцом сомкнувшихся братьев ложи “Овидий № 25”. И Пушкин в ловушку попался. Он воплотил в слове подкинутую ему концепцию, что всплывает время от времени и доныне. Эта концепция состоит в том, что существует вечное противостояние двух рас, законы крови которых якобы отменил Христос (“нет ни эллина, ни иудея”, то есть нет ни арийца, ни семита — все равны перед Богом, перед Святым Духом); что христианство, которое призывает прощать врагов своих, родившись среди семитского племени, умышленно было привито арийскому племени с целью сломать его волю к сопротивлению и победе; и чтобы не пропасть совсем, славянам-арийцам, в частности, нужно отринуть от себя еврейскую Марию и вернуться к славянской Ладе. (Лада — славянская богиня любви и красоты, аналог греческой Венеры, мать Леля — славянского Амура, и в этом смысле — Богородица.) С такой языческой прекрасно-плотской Венерой Пушкин, используя неприемлемый, с точки зрения православия, лексикон, сравнивал Анну Петровну Керн. Она стала условным символом “гения чистой (антично-равнодушной) красоты”. Кощунственное стихотворение было написано в Москве осенью 1826 года, когда Пушкин близко сошелся с любомудрами — славяно-германофилами — диалектиками, объединившимися вокруг “Московского вестника”:

Ты богоматерь, нет сомненья,

Не та, которая красой

Пленила только дух святой...

Есть бог другой земного круга —

Ему послушна красота,

Он бог Парни, Тибулла, Мура,

Им мучусь, им утешен я.

Он весь в тебя — ты мать Амура,

Ты богородица моя.

(К**, 1826 г.)

По-видимому, безумная провокаторская концепция противостояния рас в тот период захватила Пушкина, и он, чья память детства всегда хранила в чистоте, как абсолютную меру всего, православный взгляд на мир его Арины Родионовны, вдруг в каком-то упоительно-греховном ослеплении, с чужой указки взглянул на православие внешне, по-язычески. Для “зараженного либеральною чумою”(2), как он сам о себе писал в то время, начитавшегося Вольтера (“Орлеанская девственница”) и Парни (“Война богов”), христианство перестало быть высокой духовной основой народного мироощущения, верой, которая объединила славянские племена в государство и определила само понятие русского. Христианство вдруг было низведено до уровня “враждебных происков коварных семитов”. Поэтому и противопоставил он бескровной — “лукавой и расслабляющей” — эвхаристии русской церкви кровавое языческое жертвоприношение:

...Вот эвхаристия другая...

Кровавой чашей причастимся —

И я скажу: Христос воскрес.

(В. Л. Давыдову, 1821 г.)

“Гавриилиада” — главная болевая точка, в которую бьют Пушкина (вместе с ним и Россию). Но разве можно хотя бы на миг предположить, что в трезвом душевном состоянии простодушный, открытый, гармонично здоровый и благоволящий к ближнему Пушкин смог бы обидным словом упомянуть русскую Матушку-заступницу, которой молились его няня, бабушка, дядька, все искренне и горячо любимые им люди? Над православной ли Богородицей кощунствовал он, когда писал поэму?.. Строго говоря, “Гавриилиаду” писал не он (и речь не о том, что авторство поэмы до сих пор точно не установлено). Писал другой, отделившийся от нормального трезвого Пушкина его “двойник”, заигравшийся в дурную игру черный человек. Он вдохновлялся не созерцанием объективной действительности, но миражами больного упоенного сознания. “Еврейка молодая” была в тот безумный момент для него лишь персонажем вредной неправдоподобной сказки, в которую заставляют верить дураков. И он, отстаивающий интересы суровых славян-арийцев, должен был эту сказку разоблачить.

Неприязнь к представительнице чуждой расы подтверждают и другие стихи того периода (“Христос воскрес, моя Ревекка...”, “Раззевавшись от обедни...”, “Вот муза, резвая болтунья... Не удивляйся, милый мой, ее израильскому платью...” — все 1821 года). Наконец, в стихотворении “Кто знает край, где небо блещет...” 1828 года, которое есть не что иное, как пушкинское пояснение к “Гавриилиаде”, опять земная римская Мадонна страны “карнавальных оргий” противопоставлялась славянской Людмиле (Ладе) — новой, более чистой и возвышенной, арийской Марии. (Год 1828-й был для Пушкина кризисным. После общения в 1826—1828 го-дах со славянофилами “Московского вестника” — обожателями немецкой классической философии, “ребятами теплыми”, — он переехал в Петербург, где среди обществ, кружков, компаний повторил проверку выводов диалектики на практике; и это опять поколебало в нем на время православное мироощущение.)

...Людмила северной красой...

Людмила светлый взор возводит...

Чья кисть, чей пламенный резец

Предаст потомкам изумленным

Ее небесные черты?

Где ты, ваятель безымянный

Богини вечной красоты? ( мраморной Венеры. А. Б. )

И ты, харитою венчанный, ( языческой музой. А. Б. )

Ты, вдохновенный Рафаэль?

Забудь еврейку молодую,

Младенца-бога колыбель.

Постигни прелесть неземную,

Постигни радость в небесах,

Пиши Марию нам другую,

С другим младенцем на руках.

Соприкосновение с немецкой философией красоты и природы низводило сознание до природно-языческого уровня, и поверить в иную, надприродную, объективно-духовную сущность христианского Божества было уже почти невозможно. Тем более что с иконописной эстетикой Древней Руси, с ее стремлением к выражению чистого духа, с ее внеприродной обратной перспективой, с бесплотностью ее образов Пушкин и его окружение в то время были мало знакомы, а икона XVIII века, как и современная живопись на религиозные сюжеты, выше “плоти” или “прекрасной плоти” подняться не могла. (Подобно юному Пушкину, не смог поверить в то, что римская Мадонна есть не просто “одетая Венера”, но непорочная Матерь Божия, и зрелый Лев Толстой. Даже о лучшей из Мадонн — Мадонне Рафаэля — он написал: “Ну что же — девка родила малого, только всего — что же особенного?..”(3) А Достоевский, пораженный картиной Г. Гольбейна Младшего, чудовищно натуралистично изображавшей тело Христово, заметил: “От такой картины вера может пропасть!”(4) Что же удивительного в том, что воспитанный на античной “идольской” эстетике лицеист, пока не повзрослел, “превратно толковал понятный смысл правдивых разговоров” Богородицы?..)

Есть еще одно косвенное подтверждение того, что в “Гавриилиаде” Пушкин изобразил именно “Ревекку”... Лет через пять после его трагической смерти Наталья Николаевна, которую Пушкин называл своей Мадонной, появилась вновь в Аничковом дворце на карнавале. Одна из современниц вспоминала: “Ек. Ив. Загряжская подарила Наталье Николаевне чудное одеяние в древнееврейском стиле, по известной картине, изображавшей Ревекку. Длинный фиолетовый бархатный кафтан... широкие палевые шальвары... легкое из белой шерсти покрывало... Появление ее во дворце вызвало общую волну восхищения... Император Николай Павлович... взяв ее руку, подвел к императрице и сказал во всеуслышанье: “Смотрите и восхищайтесь!” Императрица Александра Федоровна навела лорнет на нее и сказала: “Да, прекрасна, в самом деле прекрасна! Ваше изображение таким должно бы перейти к потомству...”(5) Может быть, здесь случайное совпадение. Но если учесть, что случайных совпадений в биографии Пушкина не было, можно предположить, что нашлись те, кто верно понял озорную юношескую поэму...

Языческим гимном русско-славянскому племени была и прекрасная, жизнеутверждающая юношеская поэма “Руслан и Людмила”. В ней тоже есть фривольные (по тем временам) сцены, но подобного кощунства нет и в помине. Ее писал молодой, здоровый, жизнерадостный язычник, но уж никак не безбожник. Значит, между внутренним состоянием Пушкина “Руслана и Людмилы” (1817—1820 гг.) и внутренним состоянием Пушкина “Гавриилиады” была существенная разница. Раньше “природно-эстетический” язычник-поэт, которому было доказано, что все смертны и только смерть абсолютна, что жизнь предопределена и что нужно спешить наслаждаться, действительно наслаждался жизнью, принимая как должное все радости и огорчения объективного бытия. Теперь же наступил момент, когда сомнительные радости перехлестнули через край. За пресыщением пришла та фатальная онегинская скука, хандра, которая делает существование бессмысленным и требует для поддержания жизни постоянно меняемых рискованных занятий, все более острых ощущений.

Итогом размышлений о том, какая влага способна утолить жажду тоскующего язычника, что влачит свой бессмысленный путь в пустыне жизни (если никак не дается ему Благодать), явилось стихотворение “Три ключа”, того же кризисного периода 1827—1828 годов. Сначала человека утешает юность, когда “бывают новы все впечатленья бытия”, жизнь еще не наскучила и доставляет радость. Потом чувствительную душу может утешить чистое искусство. Но юность проходит, а чистым искусством, когда оно, отражая идеалы природного бытия, достигает античного предела совершенства формы, пресыщаются точно так же, как и всем остальным (особенно если пребывать среди антично-классических мраморных форм с самого детства). И тогда опять остается либо креститься, прорваться в сферу бытия надприродного, духовного, либо уйти в небытие: самоубиться или же погрузиться в упоительный мир грез, игры. (Метафизическим языком выражаясь, увод человеческого сознания от объективной реальности в мир иллюзий, в игру, в “виртуальную реальность” есть первая задача дьявола.) А для художника — это уйти в авангард, в воплощение абстракций, в “поиски новых форм”, как у Чехова в “Чайке”, в “цветы зла”, как у Бодлера... И разве не “цветы зла” есть “Гавриилиада”?..

Убедиться в том, что к “Гавриилиаде” Пушкин пришел в состоянии упоения иллюзией, когда воображаемое становится реальным, а реальность наблюдается как “нечто и туманна даль”, можно по его стихам. Если читать подряд стихотворения двадцатого-двадцать первого годов, написанные до послания “К Овидию” (стихотворения поворотного) и сразу после, можно заметить, что в целом у стихов меняется настрой, интонация, система образов. Поэт как будто летел во сне с высоты и вдруг проснулся и понял, что этот “прекрасный грозный мир” стоит принимать и любить таким, каков он есть. Конечно, и потом были еще погружения в мечты, и мстительные эпиграммы, и “уроки чистого афеизма” в Одессе в 1824 году... Но все-таки из непрерывной игры болезненного упоенного воображения Пушкин вышел и мог теперь выводить других. Это была победа над демоном, тем злым просвещенным диалектиком, искушающим Провиденье, которому в удовольствие было, коли уж он сам в жизни разочаровался, разочаровать в этой жизни других.

В одной из статей Пушкин писал: “описывать слабости, заблуждения и страсти человеческие не есть безнравственность, так, как анатомия не есть убийство...”(6) Он и впрямь был одновременно и заболевший пациент и исследующий болезнь анатом. И “Гавриилиада” была той почти смертельной болезнью и одновременно той слишком рискованной операцией, которая могла закончиться полной гибелью. Поэма — единственное из произведений Пушкина, от которого он всегда всеми силами открещивался: “...ни в одном из моих сочинений, даже из тех, в коих я наиболее раскаиваюсь, нет следов духа безверия или кощунства над религиею. Тем прискорбнее для меня мнение, приписывающее мне произведение жалкое и постыдное” (показание петербургскому военному губернатору 19 августа 1828 года). И только царь, видимо, знал правду. Как свидетельствует П. В. Нащокин: “...Пушкин сказал, что... просит, чтобы ему дали объясниться с самим царем... он... написал письмо к царю. Вследствие этого письма государь прислал приказ прекратить преследование, ибо он сам знает, кто виновник этих стихов”(7).

Пушкин грешен. Но удивительно вот что: настолько высоко, солнечно и совершенно его искусство, что даже самые, казалось бы, страшные, с точки зрения формального смысла, его строки не делают душу читателя безнадежно больной. Есть в его стиле нечто, обезоруживающее любое зло, нейтрализующее яд змея. И даже стихи, брошенные чуть ли не из самой бездны — “И бешеной любви забавы //В архивах ада отыскал...” — все равно почему-то в ад не толкают.

А помимо общего солнечного стилистического настроя, вообще присущего поэзии Пушкина, даже в “упоительный” послелицейский период, появлялись у него такие строки, которые могли рождаться только в полном духовном трезвении. А это значит, что при всей глубине падения в нем все же теплилась неугасимо память о соприкосновении с настоящей, не выдуманной православной Россией. И память эта не могла не проявлять себя и во внешнем — и не только в поступках, но и в творчестве (“К Н. Я. Плюсковой”, 1818; “Возрождение”, 1819).

Вспоминая о грехах своей юности, Пушкин терзался и каялся: “Безумных лет угасшее веселье //Мне тяжело, как смутное похмелье...” (“Элегия”, 1830 г.)

...И с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных не смываю.

(“Воспоминание”, 1828 г.)

“Но строк печальных не смываю...” Дойти до края бездны Пушкину было нужно. Нужно хотя бы для того, чтобы дать возможность спастись многим умным, одаренным грешникам своего круга, тому же Евгению Онегину, например, которого Пушкин хотя и судил, но скорбел о нем и к нему искренне благоволил. Вспомним и его отношение к декабристам — тут и осуждение, и благоволение одновременно: “...пребыванию наших войск во Франции и в Германии должно приписать сие влияние на дух и нравы того поколения, коего несчастные представители погибли на наших глазах... надлежит защитить новое, возрастающее поколение, еще не наученное никаким опытом и которое скоро явится на поприще жизни со всею пылкостью первой молодости, со всем ее восторгом и готовностью принимать всякие впечатления.

Не одно влияние чужеземного идеологизма пагубно для нашего отечества; воспитание или, лучше сказать, отсутствие всякого воспитания есть корень зла... праздности ума... недостатку твердых познаний должно приписать сие своевольство мыслей, источник буйных страстей, сию пагубную роскошь полупознаний, сей порыв в мечтательные крайности, коих начало есть порча нравов, а конец — погибель” (статья “О народном воспитании”, 1826 г.). Но было желание и ободрить падших: “Во глубине сибирских руд //Храните гордое терпенье...” (1827 г.).

Ф. М. Достоевский в своей знаменитой пушкинской речи указал на протеизм Пушкина, на его способность поразительно точно внутренне перевоплощаться в людей иных национальностей — иной природы, души и духа. Но Достоевский не договорил до конца: протеизм Пушкина всеобъемлющ. Помимо его “всемирной отзывчивости” в ширь земли, по горизонтали, где Пушкин отзывается народам всего мира и раскрывает характер всякого человека — и западного, и восточного — перед русским читателем, он отзывается еще и каждому русскому человеку во всех его внутренних состояниях — по вертикали — от самого края бездны до горних высот православного духа: поскольку не по землям, не по территориям мы, главным образом, рассеяны, но по вере и по мировоззрению не можем сойтись друг с другом. Ради грешных русских людей прошел национальный пророк этот тяжкий вертикальный путь — с его провалами и восхождением. Прошел, как истинный подвижник, “не требуя наград за подвиг благородный”, и на собственном примере показал и убедил нас в том, что даже после немыслимых падений и поражений русскому человеку дано воскреснуть — очистить и возродить свою душу. И Пушкин откликается каждому, даже не рассчитывая на ответ: “Тебе ж нет отзыва... Таков и ты, поэт!” (“Эхо”, 1831 г.). И стоит ли, например, волноваться о том, принимали или не принимали Пушкина в масоны. Если он туда шел, значит, Промыслу и ему это было нужно: иначе о чем-то важном он не смог бы нам дорассказать...

Наверное, не случайно, но как надежда великих грешников на спасение возник апокрифический сюжет о схождении Христа во ад (частый сюжет наших новгородско-псковских — “республиканских” — икон)... В царство Аида спускался, по легенде, и греческий герой Геракл, которого Пушкин упомянул, написав стихотворение “Из А. Шенье” (1835 г.). А в отрывке из “Божественной комедии” (“И дале мы пошли — и страх обнял меня...”, 1832 г.) он вспомнил сходившего в ад Данте, который воплотил свои знания о грехах людских в великой поэме. Сопровождавший Данте по кругам ада Вергилий, в свое время, по просьбе Октавиана Августа написал “Энеиду” — национальный эпос римлян. Главный герой этой поэмы, Эней, тоже спускался во ад. “Схождение во ад” национального героя — это устойчивый сюжет многих языческих мифологий. Их народы-создатели, пребывая в состоянии природного еще, “грешного Адама”, жаждали спасения — протянутой руки мессии с верхней ступени лествицы, ведущей к Небу. Вот эту задачу “схождения во ад” во имя указания пути выхода “великому грешнику” и осуществил в реальности русский национальный герой Александр Пушкин...

Пушкин начал осуществлять и вторую задачу — осмысление исторического пути и исторического предназначения России и написания Всеобщей русской истории с позиции русского, то есть православного человека. (Он, например, резко критиковал “Историю” Полевого, написанную, по сути, с позиции славянофильствующего немца-язычника.) Библейский Ветхий завет есть исторический завет с позиции верующих древних евреев, Священная история еврейского народа. И эта история, в основании которой заложен внеземной, а значит, безотносительный, абсолютный, устойчивый во времени догмат, в конечном итоге, и определяет устойчивость пребывания этого народа в мире. Своим историческим Заветом, своей Священной историей для древних греков была “Илиада”, для римлян — “Энеида”. Священный исторический Завет есть “залог самостоянья и величия” всякого государства. И без этого, именно святого и именно абсолютно древнего (от сотворения мира) предания никакое государство не стоит. Причем очень важно, чтобы исторический догмат носил внеземной, духовный, объективный характер, не был внутриприродным, рукотворным, идольским, который рано или поздно, но все равно разрушит неумолимое течение времени. Такую Священную историю России, которая непрерывно велась от сотворения мира, писали по монастырям Несторы-Пимены. Традицию священного летописания прервал Петр, и эту традицию следовало восстановить. Не случайно в последнем своем письме А. О. Ишимовой, которая писала детскую “Историю в рассказах” как раз с позиции религиозной, с позиции глубоко верующей православной христианки, Пушкин приветственно воскликнул: “Вот как надобно писать!..” Но сам выполнить до конца задачу создания русского исторического Завета Пушкин не успел...

 

 

ПРИМЕЧАНИЯ

1. В е р е с а е в В. Спутники Пушкина. В двух томах. М., “Советский спорт”, 1993. Т. 1, с. 62—65.

2. П у ш к и н А. С. Полн. собр. соч. в десяти томах. АН СССР, 1958. Т. 10, с. 30.

3. Цит. по кн.: Диакон Андрей Кураев. Традиция. Догмат. Обряд.

4. Д о с т о е в с к и й Ф. М. Полн. собр. соч. в тридцати томах. Л., “Наука”, 1974. Т. 9, с. 299.

5. В е р е с а е в В. Соч. в четырех томах. М., “Правда”, 1990. Т. 3, с. 307.

6. П у ш к и н А. С. Полн. собр. соч. в десяти томах. АН СССР, 1958. Т. 7, с. 244.

7. В е р е с а е в В. Соч. в четырех томах. М., “Правда”, 1990. Т. 2, с. 382.


С.Шуртаков • «Вместе не пропадем» (Наш современник N1 2002)

Семен Шуртаков

 

“Вместе не пропадем”

 

Во дворце культуры города, что раскинулся по берегу реки Клязьмы в ее владимирских пределах, шел литературный вечер. Отмечалась “круглая” дата писателя, родившегося в этом городе и уже более двадцати лет назад закончившего свой земной путь.

Выступали его друзья-товарищи, собратья по перу, говорили всякие хорошие слова. И хотя среди них далеко не все были записными ораторами — речи у всех получались на удивление ладными и складными. Это потому, должно быть, так выходило, что писатель был и человеком хорошим, а уж художником слова и вовсе замечательным. Так что любые достохвальные слова в его адрес звучали тепло, сердечно, и никакие, даже очень высокие оценки его творчества никому не казались завышенными. Некоторые из выступавших, как бы давая понять, что лучше чествуемого юбиляра им все равно не сказать, охотно прибегали к цитированию отдельных картин из его рассказов.

Да вот хотя бы такой наглядный пример.

“В минуты близкого общения с природой ощутимее становится бег времени. Приходит мысль о том, что трава у тебя под ногами уже не трава, что не те листья шелестят над тобой, не те облака плывут в небе, не та роса блестит на листьях и сам ты уже не тот, нет и нет!

В этой мысли есть капля грусти, потому что нам жаль каждой минуты, сброшенной со счета нашей жизни — горькая ли та минута, светлая ли, все равно! Но кто, будь это возможно, согласился бы остановить время? Лишь нищие духом себялюбцы, промышляющие легкой охотой за личным благополучием, страшатся будущего, потому что видят там одну только смерть, а не вечное торжество жизни над ней”.

Попробуйте “своими силами” пересказать то, что заключено в бездонной глубине этих строк! Вряд ли получится лучше...

Приведу еще одну небольшую, но столь же выразительную пейзажную картину начала весны — по пришвинской терминологии это будет, наверное, “весна света” (а автор был лично знаком с Пришвиным).

“Они (речь идет о двоих — взрослом и мальчике) пошли туда, где в проеме улицы сияли чистые снега полей и на них ощутимо лежала толща голубого мартовского воздуха. За деревней, прислонившись к пряслам, они долго молчали. С тихим звоном рушились под напором солнца сугробы в полях, и дрожащий фиолетовый прозрачный пар поднимался над березовыми перелесками...”

Еще давно, в начале своего творческого пути, на литературном конкурсе, посвященном Всемирному фестивалю молодежи и студентов, за рассказ “В бессонную ночь” писатель был удостоен Золотой медали.

И конечно же, в выступлениях истинно художественный шедевр этот был не раз вспомянут, и опять, как было удержаться и не процитировать его концовку.

Старик Никон “не видел, ушли Марька и Генка или нет, — он грелся на солнечной стороне бугра, пестро убранной разноцветными чашечками тюльпанов, щурясь смотрел в степь, а потом вдруг уронил на теплую грудь земли свою голову, откатилась шапка, и долго, до самого заката, степной ветер шевелил остатки его белых сухих волос”.

Об одной из величайших тайн человеческой жизни, ее конечном мгновении написано классически просто и впечатляюще. Картина эта остается в памяти каждого, прочитавшего рассказ, надолго, если не навсегда.

По нынешним временам литературные вечера уже не мыслятся без эстрады: слово обязательно перемежается музыкой. И для поэтов тут большого ущерба нет. Скорее, даже прибыль. Во-первых, стихи сами по себе на слух воспринимаются куда лучше прозы (если она даже и самой высокой пробы). А во-вторых, не только у знаменитых, а и у средней руки стихотворцев обязательно найдется один-другой стишок, положенный другом-композитором на музыку. Если же еще и артист не “фанерным”, а живым голосом споет ту песенку и при этом по сцене туда-сюда походит, тогда и вовсе любо-дорого, всеобщий восторг. Проза, увы, на музыку “кладется” очень редко. Кто-то скажет: а вон, мол, на текст “Ныне отпущаеши, Отче, раба своего...” написали музыку аж два композитора — Чайковский и Рахманинов. Но ведь тут и текст не какой-нибудь, а библейский, и композиторы не рядовые, а из ряда вон — для них и невозможное возможно...

Это все к тому сказано, что с музыкальными прокладками на том вечере были некоторые сложности. И все же кое-что нашлось.

Вспомнили, что у чествуемого автора есть прекрасный рассказ “Золотой рожок”. Это и понятно: такого рассказа он просто-напросто и не мог не написать. Ведь владимирских рожечников в свое время знали не только в Москве и Петербурге, а и в Лондоне, и в Париже. Так что когда на сцену вышел добрый молодец с рожком, пусть и не из чистого золота, — он был встречен публикой с большим энтузиазмом.

В самом начале была упомянута Клязьма. Упомянута, как говорится, неспроста. Была благая задумка у юбиляра вместе со своими друзьями-земляками Владимиром Солоухиным и Алексеем Фатьяновым совершить путешествие по этой славной речке. И хотя, по причинам достаточно уважительным, задумка, к сожалению, осталась нереализованной, сама идея такого вояжа втроем вдохновила одного поэта на стихотворение, а композитор Юрий Бирюков тут же, с пылу-жару положил его на музыку. Песня получилась, может, и не выдающейся, но поскольку на этом вечере ее с большим душевным подъемом исполнил известный певец, лауреат фатьяновской премии “Соловьи-соловьи” Леонид Шумский, переполненный зал ему громко и долго аплодировал.

Два часа с лишним, без перерыва, шел этот интересный вечер. И в самом конце его, когда вся программа казалась уже полностью исчерпанной, на сцену вышел парнишка лет тринадцати-четырнадцати и остановился у пока еще не убранного микрофона.

Паренек был, похоже, из таких, кто не любит хоть чем-то выделяться: на нем был скромный темно-серый костюм и черная рубашка. Его никто не представил, и сам он тоже не объявил публике цель своего появления на сцене. Выдержав небольшую паузу, он словно бы с середины начал что-то декламировать негромким ровным голосом... Нет, слово это здесь будет, пожалуй, неуместным: никакой декламации, никакой жестикуляции, никаких повышений или понижений в его голосе не было. Он будто читал вслух невидимую залу книгу: монотонно, “без выраженья”.

В зале поначалу было шумновато: всем хотелось знать, кто и что этот парнишка и с чем-зачем он вышел на сцену. Но постепенно шум начал стихать, зал чем дальше, тем внимательней стал прислушиваться к тому, что он говорил.

— Мне тогда было лет девять, и жил я с матерью в ткацком поселке. Маленьком таком, глухом, с одной фабрикой и станцией, где останавливался один поезд в сутки. Ну, сами догадывайтесь, война тогда была. Поселок затемнен, холодно, голодно, ткачихи по двенадцать-восемнадцать часов из цехов не выходят... Клуб был — кубическое, очень неуютное сооружение. Не отапливалось, конечно. И вот там наша школьная самодеятельность давала концерт.

В огромном зале установилась полная тишина. Паренек говорил все так же ровно, не давая никакой эмоциональной окраски произносимым словам, но голос его как бы крепчал, набирал силу.

— Собрались ткачихи — полный зал, сидели в пальто, в платках. Мужчин — ни одного. Воздух в клубе от дыхания отсырел и пахнуть стало, как в ткацком цехе — жирной влагой, хлопчаткой. Старшеклассники разыграли какую-то партизанскую пьесу, спели про синий платочек, поплясали, а потом вышел на сцену я. Что такое было тогда это “я”? Востроносая синюшная рожица, тонкая шея в хомуте широченного воротника, огромные валенки с голенищами раструбом... Петь мне нужно было какую-то артековскую песенку, слова которой и сейчас не помню и тогда забыл, как только очутился перед залом. Учительница пения пробренчала на промерзшем клубном роялишке вступление, а я молчу. Она опять дала вступление — молчу. Учительница старается подсказать мне слова, шипит что-то по-гусиному, но я уж ничего не воспринимаю, обалдел совсем от стыда и вдруг, не знаю сам как, запел без сопровождения первое, что пришло в голову. “Позабыт, позаброшен, с молодых юных лет я остался сиротою, счастья-доли мне нет...” Учительница убежала. В зале тишина стоит мертвая, и только голосочек мой слабенько вызванивает: “Вот умру я, умру...” Слышу, в зале женщины начали всхлипывать. А когда я спел про могилку, на которую, знать, никто не придет, ударились все в голос. Никаких аплодисментов мне не было, и бисов не было, но знаете, что женщины кричали из зала? “Ничего, — кричат, — малец, не пропадешь с нами, прокормим, не бросим...” И все в таком духе. Мы с матерью были эвакуированные, почти никто не знал нас в поселке, и ткачихи приняли меня за настоящего сироту. Вот вам и голос... Не голос пел, а горе. А оно жило тогда в каждом сердце...

Литературный вечер, которым было отмечено 75-летие прекрасного русского художника слова Сергея Никитина, состоялся в граде Коврове.

Читал отрывок из рассказа в завершение вечера тоже Сергей и тоже Никитин — внук писателя.

В афише на стене дворца культуры Сергей Константинович был поименован русским советским писателем, и, наверное, справедливо: именно тогда, при Советах, основой жизни нашего общества был великий гуманистический закон — один за всех и все за одного, никого мы не бросали и вместе не пропали.

А на вечере больше всех переживала и больше всех радовалась его успешному завершению Клара Михайловна — жена и верный друг Сергея Никитина. К тому же ценой огромных усилий ей удалось издать к юбилею богато иллюстрированное линогравюрами замечательного владимирского художника Бориса Французова “Избранное” супруга. И как тут не радоваться?!

Поздравляем вас, Клара Михайловна, и радуемся вместе с вами!


О.Чубайс • Загадка «Ю. Пи.» (Наш современник N1 2002)

Среди русских художников

 

Олег Чубайс

 

Загадка “Ю. Пи.”

 

Г. Нью-Йорк. Манхеттен.

...опрокинув стул, дверь с грохотом открылась. На пороге материализовалась долговязая и длинноносая фигура Лешки Ланина. Как раз в этот момент я смаковал последний глоток ароматного зеленого чая из голубой китайской пиалки.

Швырнув на диван спортивную сумку, Леха заорал:

— Даешь Стравинского!

Я уже давно привык ко всем этим Лешкиным приколам и поэтому никак не прореагировал на его ор — спокойно допил свой чай, поставил на место упавший стул и включил электрочайник.

— Чай будешь? Зеленый! В такую жару — самое оно!

— Фу! — Леха брезгливо сморщил свою длинную буратинскую принадлежность и шлепнулся на диван:

— Тебе бы еще ватный халат и чалму...

Он выудил из сумки темную бутылочку “Бекса”, ловко скрутил крышку и, обхватив тонкими губами горлышко, зараз выдул чуть ли не все пиво.

— Уф-ф!... Вот это сейчас самое оно! — Он посмотрел бутылку на свет, снова приложился и швырнул пустую тару в пластиковое мусорное ведро. — Короче, рассказываю...

Лешка уже второй год работает бартендером в престижном ресторанчике Гринвич-вилладжа, где постоянно тусуется хиппового вида молодежь, заглядывают артисты, художники, критики, с которыми Леха на дружеской ноге. Здесь же часто дают концерты известные музыкальные группы. Словом, место это веселое и шумное, то есть абсолютно не подходящее моему образу жизни. А Леха чувствует себя за баром, словно рыба в аквариуме, хватая, как корм на лету, всякие пикантные сплетни, сомнительные новости и скандальные истории. Это была его среда. Он и сам увлекался живописью, коллекционировал русский авангард, писал неплохие натюрморты и даже участвовал в нескольких выставках, на одной из которых мы и познакомились.

Оказалось, что мы одинаково любим старую русскую живопись и одинаково возмущены отношением к ней здесь, в Штатах. То есть никакого отношения вообще не было. Ее просто не замечали. Не замечали Репина, Шишкина, Сурикова... Да, Малевич, Кандинский и еще пара-тройка художников-авангардистов 20—30-х годов пользовались определенным спросом, а вот наши знаменитые художники-реалисты... Нет, их просто не замечали. А возможно, даже и не знали об их существовании...

Тогда-то мы и решили организовать Клуб русского искусства в Нью-Йорке, чтобы хоть как-то заинтересовать прагматичных американских коллекционеров и галерейщиков работами из России..

Начали с того, что сняли студию на Восточной 27-й улице и оборудовали ее под офис; поставили купленный по дешевке письменный стол и найденный старый диван, на полках разместили каталоги аукционов, монографии художников, расставили различную справочную литературу. Чтобы начать дело, оставалось немногое — приобрести картины.

В 80-е годы в антикварных лавках и на “блошиных” рынках Америки можно было, покопавшись, отыскать немало работ, привезенных старыми русскими эмигрантами. Попадались и Суриков, и Коровин, и Вeщилов, и Серов... Просили за них недорого. Больше того, продавцы-”знатоки” частенько были, как говорится, “не в материале”, выдавая, например, Куинджи за “известного греческого художника”, а Левитана за мастера “финского пейзажа”.

Мы оседлали наши старенькие машины и рванули по городам и весям Соединенных Штатов. Очень скоро у нас появилась приличная коллекция русских работ. Развешивая их по стенам, мы с Ланиным обхохатывались, вспоминая цены, за которые их приобрели. Но скоро нам стало грустно. И обидно. Все наши выставки с треском проваливались одна за другой. Лешкины знакомые по бару искусствоведы были или холодно вежливы, или вообще не приходили, коллекционеры дружно кивали, слушая наши рассказы про художников-передвижников, но — никто ничего не покупал. Галерейщики, так те сразу переводили разговор на авангард, супрематизм и тому подобное. Короче, мы горели, и надо было что-то срочно решать; все наши денежные запасы были на исходе. И мы решили... Да, решили все наши сокровища отвезти в Россию! Там, на волне разворачивающихся “реформ” и жуткой инфляции, “новые россияне” непрочь были вложить свой “черный нал” в произведения искусства. Затея удалась! Ну и пусть, что покупают эти “новые”, пусть платят своим “неотмытым” капиталом, зато наши маленькие шедевры возвращались к себе домой.

Мы съездили еще раз... И еще... Все шло нарасхват, наш бизнес пошел в гору. И клуб наш стал как бы второй работой. В газетах появились наши рекламные объявления о покупке, экспертизе и оценке произведений русского искусства, каждый день дежурили в клубе по очереди, завели знакомства с владельцами многих галерей. Нам звонили, спрашивали, советовались... Так мы с Ланиным стали “специалистами” по русскому искусству...

...— Короче, рассказываю! — Лешка открыл вторую бутылку. — Вчера вечером подсел ко мне за бар этот польский бык, ну ты знаешь его, галерейщик из Сохо...

— Пан Дымба?

— Он самый! Заказывает кружку пива и спрашивает, не интересуюсь ли я портретом Стравинского...

— Кто автор портрета? — Я заварил новую щепотку зеленого чая.

— Вот и я спрашиваю — кто, мол, автор? А он хрюкнул, облизал с усов пену и отвечает, что не знает, кто автор, что картины у него еще нет, что позвонит нам, как только подвезут работу. Понял? Ну полный квадрат!

Портрета еще нет, а он его уже продает!

Леха громко заржал.

— Пусть звонит...

Я плеснул в пиалу чай и уткнулся в монографию Ивана Клюна. Лешка залпом допил пиво и растянулся на диване. О Стравинском мы больше не говорили.

Штат Нью-Йорк, г. Эссекс.

... тише, тише, медленнее! Куда это я так разогнался?! Нью-йоркский трувей, конечно, скоростная дорога, хайвей, но не до такой же степени!.. Я плавно жму на педаль, и скорость падает до шестидесяти миль в час. Вот так... И — не увлекаться! Иначе и моргнуть не успею, как тю-тю мои сто баксов... Полиция на хайвеях знает свое дело туго.

Скоро Олбани — столица штата Нью-Йорк, но в столице мне делать нечего. Объеду по кольцевой и сверну на “девятку”. Дорога № 9 — не скоростная, со светофорами. Зато по ней ехать интереснее. Один за другим тянутся вдоль дороги игрушечные американские городки, почти неотличимые друг от друга. Одноэтажная Америка.

До поворота на “девятку” осталось миль пятнадцать — не прозевать бы... На хайвее, если пропустишь выезд, шуруй дальше еще миль сто до следующего выхода, а там еще поплутаешь, чтобы найти дорогу обратно. Мимо, обгоняя мой маленький “фордик”, с ревом проносятся длиннущие траки-грузовики. Жмут лихачи и в ус не дуют. А чего им бояться — у них радио, водители предупреждают друг друга о полицейских машинах. Иначе нельзя — вот уж у кого, действительно, время — деньги.

А мне торопиться не надо. Из Нью-Йорка до столицы штата Вермонт, городка Монпильер, куда я еду, езды пять-шесть часов, а я растягиваю это путешествие на два-три дня. Еду проселочными дорогами, на них, как бусинки на нитке, деревушки-поселки-городки. Въезжаешь в такой городок, и проселочная дорога превращается в Главную улицу, в какую-нибудь Мэйн-стрит или Бродвей. Вдоль нее — магазины, бензоколонки, супермаркеты со стоянкой для машин, ресторанчики, пиццерии, антикварные лавки, почта, мэрия и церквушка. По субботам и воскресеньям, чуть в стороне от Главной улицы, на какой-нибудь из площадей, разворачивается флимаркет — блошиный рынок. Я подгадываю свою ежегодную поездку в Вермонт именно в эти дни — интересно покопаться в древностях, пощупать предметы американской старины. Бывает, на флимаркетах разложена вся недолгая история страны. Даже найденная вдруг картина русского художника — тоже история, история русской эмиграции.

...ага, вот он знак, указывающий поворот на узкую “девятку”. Я перестраиваюсь в правую полосу и сворачиваю. До свидания, широкий хайвей! Привет, черепашья скорость!

Конец мая — начинается душное лето. Еще нет одиннадцати, а солнце уже печет вовсю. Открываю в машине все окна, кондиционер не включаю — от него у меня моментально закладывает нос. На мне — шорты и майка. Когда выезжал, было прохладно, а сейчас то что надо! Краем глаза кошусь на разложенную карту — какой там первый городок? На карте мой трувей-хайвей уходит влево. Он пересекает весь штат Нью-Йорк с юга на север и кончается у самой канадской границы. Тут уж рукой подать до Монреаля. А восточнее, за озером Чамплейн — Вермонт, штат зеленых гор и ледяных озер. В пятнадцати минутах езды от столицы штата, в деревушке Нортфилд, раскинул свои корпуса Норвичский университет, где я веду курс по русскому искусству во время летнего семестра.

... по девятой дороге еду со скоростью тридцать миль в час — где светофоры, там и дорожные пробки. Сворачиваю на проселочную дорогу — красота вокруг удивительная: невысокие холмы, покрытые хвойным лесом, веселые каменистые речушки, небольшие аккуратные деревеньки с яркими разноцветными домиками и ухоженными лужайками. Всюду чистота и порядок. И невольно рождаются грустные мысли: что же ты, Россия-мать, не можешь вот так-то жить, в чистоте да в аккуратности? Ведь и силы тебе не занимать, да и умом ты богата, а вот, поди ж ты, не получается — непролазные дороги, грязь да ухабы... Видать, характер другой, волюшка-воля да “авось”... Нe любим мы порядок, что ли...

До минерального источника в Саратоге еще часа четыре хода. Там я всегда останавливаюсь, пью целебную воду, умываюсь — лицо пощипывает от пузырьков, усталости как не бывало — и ищу мотель для ночевки. А то разбиваю палатку прямо на берегу быстрой речушки. Здесь вечерком и порыбачить можно. Но это потом, а сейчас я со скоростью улитки ползу по очередной Мэйн-стрит крохотного городка Эссекс. Светофоры, заторы, снующие по магазинам туристы (куда их только не заносит постоянное “хочу везде побывать, хочу все повидать”), реклама, выкрики зазывал. Я уже бывал здесь много раз — по пути в Вермонт обязательно заезжаю к Дэвиду. Маленький, лохматый и бородатый Дэвид, хозяин антикварной лавки, частенько оставляет для меня что-нибудь интересное.

Проезжаю непременный “Макдональдс” с резвящимися ребятишками, часовню, почту со звездно-полосатым флагом, кафе-мороженое “Бэн и Джери”... А вот и знакомый магазинчик антиквара. Паркую машину, вхожу. После яркого солнца и живой суеты улицы темная лавка, увешанная всякими древностями, выглядит довольно мрачно, словно попал в какой-то потусторонний мир. Я не сразу замечаю коротышку-хозяина: Дэвид вынырнул из-за толстого обрубка-столба индейского тотема. Ну точный гном из сказки!

— Хай, Алек, — сразу же узнает он меня.

— Хай, Дэвид! Как жизнь? Как бизнес?

— А-а... — машет он рукой, — пока силы есть, кручусь... Годы уже не те, все мы стареем. Дочь замуж вышла, скоро дедом стану... А бизнес?.. Что там говорить...

Он обводит взглядом свои древности.

— Какой бизнес?.. Ты видишь, что творится с этой чертовой экономикой?

— Да, ТиВи послушаешь, так у нас все прекрасно, все на подъеме, а люди не знают, что их завтра ждет, боятся тратить деньги, ничего не покупают...

Я знаю эту его слабость — прибедняться. Однако, судя по новой витрине в окне с расставленным старинным серебром, дела у крошки Дэвида не так уж и плохи.

— Вот ты приехал, значит год прошел,— продолжал тем временем антиквар, убирая с низкого столика красного дерева раскиданные безделушки. — А что этот год мне дал? Только седины прибавил да морщин. Правда, пару копеек я-таки отложил на внука...

Я уселся в глубокое кресло у столика, а Дэвид вынес откуда-то из-за занавески два бумажных стаканчика с жидким американским кофе. Затем подошел к полке и достал небольшую папку.

— Посмотри... Недавно принесли.

Прихлебывая из стаканчика горячую жидкость, я пролистал акварели. Ничего стоящего, что заинтересовало бы меня, в папке не нашлось, и я отложил ее в сторону.

— Я знаю, Алек, тебя интересуют только русские,— почему-то с грустью произнес старик. — Но сейчас у меня ничего нет... Впрочем, был у меня один портрет... даже не портрет, а так, карандашный набросок...

— Чей?

— Польша тебя интересует? Был у меня портрет одного польского композитора. Стравинский, может быть, слышал?

— Слыхал, — я усмехнулся, но тут же вспомнил рассказ Лешки Ланина про разговор с польским галерейщиком паном Дымбой. Неужели тот самый портрет? Доказывать, что Игорь Стравинский — русский композитор, было бессмысленно.

— А кто автор рисунка?

— Сейчас не помню, но в Польше его хорошо знают.

— И подпись есть?

— Рисунок подписан инициалами. — Дэвид поскреб свою бороду. — Мне называли фамилию, но я что-то запамятовал.

— А какие были инициалы, помнишь?

— Конечно, как не помнить?.. Жирным карандашом, в такой, знаешь, свободной манере подпись... Так же, как и рисунок — легко, одним росчерком... Люцик сразу же подтвердил: это, говорит, известный польский художник...

— Так какие же инициалы стояли под рисунком?

— Я же об этом и говорю! Большими буквами подпись: “Ю.” и “Пи.”.

Я попытался расшевелить свою память. Во-первых, ясно как день, что никакой это не “Стравинский”, значит, нужно выяснить художника. Во-вторых, первая буква “Ю” наверняка означает имя. Фамилия начинается на букву “Пи”. Может быть, какой-то Юзеф Плавинский... Надо будет поискать в справочнике.

— А где же сам рисунок? Продал?

— Подарил. На свадьбу. Уж очень он Люцику понравился. Сказал, что будет собирать польских художников.

— Кто такой Люцик?

— Да я же говорю — зять мой. Вот уже полгода, как они поженились. Люцик из Польши приехал, здесь в булочной работает. Шустрый парнишка...

Я глянул на часы — пора было ехать дальше. Протянул старику руку:

— На обратном пути из Вермонта загляну.

Антикварщик вышел провожать. Выглядел он расстроенным — впервые за многие годы нашего знакомства я ничего не купил у него.

— А этот Люцик далеко живет? — попробовал я последнюю попытку взглянуть на рисунок.

— Уехали они. В Чикаго, к его родителям погостить. Вернутся через неделю.

Я махнул старику рукой и сел в машину. Выезжая на шоссе, я увидел в зеркальце, что Дэвид все еще стоит на крыльце, почесывая бороду.

Штат Вермонт, г. Нортфильд.

Два летних месяца в Русской школе Новичского университета пролетели, как всегда, стремглав. Лекции, семинары, симпозиумы, внеклассная работа со студентами... В выходные дни я брал удочку и ранним утром уезжал к горному озеру ловить форель.

Как-то вечером в университетском баре я заметил уже слегка поддавшего Сташека Кашинского, преподавателя польского языка. Пробравшись к нему сквозь толпу студентов, глушивших всякие пепси и кока-колы, я спросил, не помнит ли он польского художника с инициалами “Ю.Пи.”? Почему-то этот “Стравинский” не выходил у меня из головы. Сташек оторопело уставился на меня, явно не понимая, о чем я спрашиваю. Пришлось еще раз повторить, после чего Сташек сморщил лоб, напрягая свой интеллект.

— Генрих Семиредский... Адам Червыл... Кто еще?.. Владислав Ротко...

Нет, все это было далеко от “Ю.Пи.”. Мы посмеялись над нашей дремучестью, я поблагодарил Сташека и твердо решил забыть эти “польские дела”, во всяком случае, на долгое время.

Из Вермонта в Нью-Йорк я несся по хайвею. К антиквару Дэвиду не заезжал, нужно было торопиться: через два дня я улетал в Испанию.

г. Нью-Йорк, Maнxеттен.

... дверь с шумом распахнулась — на этот раз упала с полки монография. Я заваривал свой любимый зеленый чай. Худущий и длинный, как макаронина, Леха Ланин бросил свою сумку на диван и тут же, следом, туда же опрокинул свое тощее тело.

— Докладываю, — начал он, профессионально сворачивая пробку с “Бекса”. — Вчера поздно вечером сподобилось вновь лицезреть этого “сундука” из польской галереи...

Я налил ароматный зеленый напиток в голубую китайскую пиалку.

— Тебе не предлагаю...

— И слава Богу... — Он пофыркал своим длинным носом. — Хотя пахнет вкусно...

— Пан Дымба приходил? — Я сделал первый глоток из пиалы и затянулся сигapeтой.

...Я вернулся из Испании лишь в сентябре. Стояли чудесные погоды — настоящее индийское лето. “Надо обязательно смотаться на Салмон-ривер, речку, куда в конце сентября заходит на нерест лосось”, — мечтал я, мчась на такси из “Дже-Эф-Кей” — аэропорта имени Джона Кеннеди — к себе домой на Манхеттен. Хотелось, как лучше, но... Нью-йоркское расписание мое оказалось предельно насыщенным, успевай только выкраивать время! Вот уже и октябрь... Дни катились как камни с крутой горы, образуя завалы, которые необходимо было срочно разгребать. Работа в университете, дежурство в Клубе, поиск необходимых материалов в библиотеке, встречи, консультации, беготня по выставкам и аукционам... В такой суете проскочил и ноябрь... Приближалось Рождество-Кристмас.

Дни перед Kристмасом для нью-йоркцев самые суматошные и насыщенные: нужно купить кучу всяких подарков, зарезервировать места в театрах, побывать на всевозможных выставках, но главное — разослать жуткое количество открыток! Поэтому я сидел сейчас в офисе на Восточной 27-й улице и тщательно выписывал адреса на конвертах, в которые уже были вложены скромные открытки нашего клуба с поздравлениями. Одновременно я просматривал список новых рождественских выставок в галереях Нью-Йорка. И в это же время заваривал чай. И вот в самый ответственный момент заварки душистого напитка ворвался Леха....

— Пан Дымба приходил? — Я поставил на полку упавшую монографию.

— Он самый. Приплыл где-то во втором часу ночи и прямо ко мне за бар. Сел и молчит. Рожа неприступная, усы торчат — в тайну играет. Ну ты знаешь мой коронный номер — я-то уверен, что алкоголь сближает людей быстрее, чем интеллект, — поэтому немедленно варганю ему “отвертку” и говорю, что первая, мол, за мой счет.

Я уселся за стол надписывать конверты.

— Короче! — Лешка вскочил, согнулся, как вопросительный знак, и забегал по комнате.— Короче, только через час я понял, что “Стравинский” у него. Приглашает посмотреть.

— Когда?

— Будет звонить. Сюда.

Не успел Алексей закончить фразу, как раздался телефонный звонок.

— Неужели он?! — Лешка вытянулся и превратился из вопросительного знака в восклицательный. Я снял трубку, выслушал небольшой монолог, сказал “о" кей” и взглянул на часы — был почти полдень.

— Он ждет нас к часу у себя в галерее.

Манхеттен, Сохо.

Мы пошли к пану Дымбе пешком. Галерея его находилась в Сохо, и чтобы попасть туда, нам нужно было выйти на Третью авеню, повернуть на юг, пройти “Маленькую Италию”, “Чайна-таун”, а там и Сохо начинается. Обычно болтливый, Лешка сейчас шел, будто в рот воды набрал. Это означало только одно — парень волнуется. Дa и как было не волноваться, если он весь свой выходной просидел в библиотеке, разыскивая русских, польских, чешских и еще Бог знает каких художников с инициалами “Ю.Пи.”. Да и мне, честно говоря, было очень любопытно увидеть наконец-то эту работу, выяснить, действительно ли это портрет Игоря Стравинского, и если — да, то кто же его написал? Не терпелось покончить уже с этой чертовой загадкой. Может быть, все это окончится какой-нибудь ерундой, хотя, с другой стороны, пан Дымба — галерейщик опытный, если бы это было “фуфло”, он звать бы не стал.

Вот мы и в Сохо. Сохо, конечно, надо видеть! Сплошная тусовка! Все друг с другом знакомы — такое первое впечатление. Кругом галереи, художественные мастерские, студии. Фланирует одетый шокирующе-небрежно местный люд неизвестно какого пола. Столики на улицах, невзирая на зимнее время; молодые кокетливые официантки...

Проходим греческий ресторанчик, и рядом — галерея Дымбы. Входим. Небольшое помещение, увешанное картинами. Сбоку у стола, пристроившись на краешке кресла, сидит молодой человек с всклокоченной рыжей шевелюрой. Над ним, оперевшись рукой о край стола, как скала, навис пан Дымба. Свободной рукой схватив несколько каталогов, он тряс ими у самого носа посетителя. Полное круглое лицо рыжего человека пылало, как маков цвет. А Дымба все продолжал экзекуцию, энергично внушая что-то по-польски. Увидев нас, он тут же перешел на английский.

— Вот, господа, знакомьтесь! Еще один пожаловал. Коллекционер, бизнесмен, дилер, пекарь и черт знает кто он еще! Этот молодой человек решил, что в нашем деле положить в карман сто тысяч “зеленых” — все равно, что выпить стакан газировки.

— Не-е... Я — только для экспертизы... — рыжеволосый оторвал взгляд от пола и с мольбой взглянул на нас. Лицо его все еще было пунцовым. “Дымба кого хочешь “достанет”, а с этим рыжиком он просто забавляется”, — усмехнулся про себя я, заметив веселые чертики в глазах пана. Особенно он любил поизгаляться над своими бывшими соотечественниками, приехавшими быстро разбогатеть.

Ланину, видимо, надоело это представление, поэтому он мрачно резанул:

— Где работа, пан?

Но пана не так-то легко было остановить. Положив пудовую свою руку на плечо рыжего парня, он обернулся к Лешке.

— Вот скажи, Алекс, мог бы ты за бумажку, подписанную неизвестно кем, с изображением неизвестно кого, выложить тысячу долларов?

Алексей хмуро взглянул на Дымбу.

— Покажи “бумажку”, разберемся...

— Сейчас увидите. Вот этот молодой бизнесмен принес. Утверждает, что это портрет русского, — Дымба выразительно взглянул на рыжего, — русского композитора Стравинского, даже не потрудившись сравнить его с известными фотографиями маэстро!

Я уже давно догадался, что этот рыжий поляк и есть тот самый зять коротышки Дэвида, владельца антикварного магазина. Как его зовут?.. Ну да, Люцик! Приехал в Нью-Йорк продавать подаренный ему рисунок. Пан Дымба тем временем взял со стола картонную папку и раскрыл ее.

— Вот, извольте посмотреть... Пан бизнесмен,— Дымба сделал паузу и в упор уставился на толстенького Люцика, в его глазах опять запрыгали чертики,— пан бизнесмен запросил десять сотенных.

Мы с Лешкой поднялись с кресел и подошли к столу. Итак, “Ю.Пи.” сейчас перестанет быть загадкой. Главное — расшифровать, кто же автор? Еще подходя к столу, я почувствовал внутри какой-то холодок. Взглянул на Леху — его лицо было сосредоточенно-мрачным. Меж тем пан Дымба продолжал свой цирк: лист на столе лежал изображением вниз. Но уже сам вид плотной желтоватой бумаги подтверждал, что это не просто заурядная работа. Мощная ладонь Дымбы лежала поверх листа.

— Это не поляк, я уверен, — продолжал свою “лекцию” галерейщик. — Скорее, это по вашему департаменту; кто-то из русских.

С этими словами он жестом фокусника перевернул лист. Господи! Да одного взгляда было достаточно, чтобы понять все! Широкими, небрежными — мастерски небрежными — штрихами художник изобразил мясистый нос, усы щеточкой и непослушную челку набок. Все это могло принадлежать только одному человеку — Корнею Чуковскому. И рисовал его Илья Репин. Внизу так же небрежно были начертаны две русские буквы — “И.Р.” Все ясно! В английской транскрипции эти буквы произносятся как “Ю.Пи.”.

Я взглянул на Лешку, тот на меня, и наши лица расплылись в глупых улыбках.

— Да это же Чуковский, — с торжествующим вызовом воскликнул Леха. — А художник — Илья Репин. А то заладили — “Ю.Пи”... “Ю.Пи”...

— Поляки? — с надеждой встрепенулся Люцик.

— Не-а, русские. И оба знаменитые.

— А я что говорил!— захохотал пан Дымба.— Только взглянул, сразу понял, что из России. А теперь послушай, — повернулся он к скисшему Люцику, — как оценят русские эксперты твою “бумажку”.

Дымба подмигнул нам с Лешкой:

— Ваше мнение, господа?

Ясно, пан понял, что мы заинтересовались работой, но она пока что в его руках. Конечно, он уломает рыжего, но чтобы он мог отдать ее нам за приемлемую цену, мы должны оценить сейчас Репина по минимуму. Дымба купит рисунок за названную нами цену, а нам продаст в два раза дороже. Бизнес есть бизнес! Но дело было в том, что я не знал, сколько стоит эта работа! Как им объяснить, что здесь, в Штатах, этот бесценный кусок картона вряд ли кого-то заинтересует. Разве что специалистов по русскому искусству. Даже разбогатевшие эмигранты из бывшего Союза Советских... покупают в основном работы авангардистов или художников-евреев.

И тут заговорил Лешка.

— Понимаешь, парень, — лицо Лехи было серьезное и значительное, — пан Дымба прав. С этой работой бизнеса не сделаешь. Здесь мало кто знает Репина. А тем более — Чуковского. К тому же это — не масло на холсте. Рисунок продать будет трудно. Надо знать, кто собирает русскую живопись...

Пан Дымба едва заметно улыбнулся:

— Ну что ж, господа, благодарю за консультацию, в долгу не останусь. Надеюсь на скорую встречу.

Он явно нас выпроваживал. Мы свою роль сыграли. Как говорится, мавр может уходить... с пустыми руками. У нас даже не было гарантии, что Дымба продаст работу нам. Будет искать, кто больше заплатит.

Вот тут — надо отдать должное Лешке Ланину — он делает просто гениальный ход; подходит к столу, еще раз смотрит на работу и говорит, обращаясь к рыжему Люцику:

— Знаешь, а на флимаркете этому портретику цена вообще долларов десять. Я думаю, парень, тебе нет смысла продавать ее. Вижу, что ты любишь искусство, так собирай коллекцию. В коллекции эта работа будет смотреться совсем по-другому.

Пан Дымба от неожиданности открыл рот, но, ничего не сказав, закрыл и хрюкнул, метнув на Лешку испепеляющий взгляд.

Мы поспешили откланяться.

Манхеттен. Восточная 27-я улица.

...схватив телефонную трубку, Лешка ткнул ее мне:

— Звони!

Мы только что вошли в наш офис. Я снял дубленку, бросил ее на диван и стал набирать номер. У меня у самого вертелась та же мысль — позвонить Дэвиду в Эссекс.

— Скажи, что ему сейчас будет звонить Люцик, чтобы посоветоваться. Пусть передаст ему наш телефон и скажет, чтобы он срочно звонил сюда...

— Если только Дымба его не “сломает”...

Трубка отвечала длинными гудками, никто не подходил.

— Не думаю... Мне кажется, парень понял...

— Посмотрим...

Я услышал голос антикварщика. Все ему объяснив и заручившись его согласием, мы стали ждать...

Прошло Рождество... Прошел Новый год... Люцик так и не позвонил. Мы продолжали заниматься своей текучкой. Растаял февральский снег. В марте деревья начали покрываться нежной салатовой листвой. Вот тогда-то он и объявился. Прямо в офисе. Дежурил Ланин. Дверь приоткрылась, и в образовавшуюся щель просунулась лохматая рыжая шевелюра. Помявшись у порога, Люцик подсел к столу. Ланин молча поставил перед ним бутылку “Бекса”. Поляк не обратил на нее внимания. Он сидел на краешке стула, крепко вцепившись в папку, лежащую на коленях, и смотрел в пол. Молчание длилось долго. Наконец он прошептал:

— Сто дадите?

Здорово же его покромсал Дымба! Лешка молча выложил сто долларов. Поляк аккуратно уложил деньги в потрепанное портмоне. Протянул папку.

— Пожалуйста, не говорите пану галерейщику.

— Не скажу.

Рыжий Люцик вздохнул, грустно посмотрел на пиво и вышел.

... Летом авиакомпанией “Фин Эйр” я летел в Москву. У меня с собой было семь работ. В том числе и та, что была подписана странными инициалами “Ю.Пи.”

Нью-Йорк,

1996


Алмазные грани «Хрустальной розы» (Наш современник N1 2002)

Алмазные грани “Хрустальной розы”

Сейчас уже трудно припомнить, как и когда зародилась идея подобного конкурса. Бесспорно одно: возникла она, оформилась, обрела черты реального дела в Московском интеллектуально-деловом клубе как дань признательности его почетному члену, выдающемуся российскому драматургу и патриоту Отечества Виктору Сергеевичу Розову. На праздновании дня рождения патриарха отечественной драматургии, который организовал и провел Клуб, возникла идея подготовить и издать максимально возможно полное Собрание сочинений Виктора Сергеевича Розова. Потребовалось менее года, чтобы, благодаря издательству Олма-Пресс, благая идея эта реализовалась в три полновесных празднично оформленных тома. Своеобразная “премьера” издания состоялась в Государственной картинной галерее народного художника СССР А. Шилова 26 октября 2001 г. на торжественном чествовании лауреатов конкурса “Хрустальная роза Виктора Розова”.

Экспертный совет премии, который возглавил художественный руководитель академического Малого театра Ю. М. Соломин и в который вошли народные артисты СССР, художественные руководители ведущих столичных театров В. А. Андреев, Т. В. Доронина, О. П. Табаков, председатель Союза писателей России В. Н. Ганичев, ректор Литературного института им. М. Горького С. П. Есин, заслуженный художник России Г. И. Правоторов, народный художник СССР А. М. Шилов, столичные предприниматели, члены Клуба А. В. Захаров, Л. Л. Степанец и другие известные активисты Клуба, собравшись в этих стенах двумя неделями ранее, в долгой заинтересованной дискуссии из более чем семидесяти претендентов определил 11 лауреатов.

А начался вечер с чествования прославленной российской артистки и театрального режиссера, народной артистки СССР, художественного руководителя МХАТа им. М. Горького Татьяны Васильевны Дорониной. Ей Экспертный совет единогласно присвоил свою специальную премию в разделе “Театральное творчество” с бесспорной формулировкой: “За выдающуюся театральную деятельность”.

Награждал от имени Клуба приму российской драматической сцены почетный член Клуба, Председатель Государственной Думы РФ Геннадий Николаевич Селезнев.

Вторично на импровизированную сцену Синего зала галереи Г. Н. Селезнев вышел для награждения президента Московского интеллектуально-делового клуба, депутата Государственной Думы РФ Н. И. Рыжкова. Экспертный совет премии отметил Николая Ивановича Свидетельством дипломанта розовской премии “За бескорыстие и благородство при поддержке отечествен-ной культуры”.

Затем настал черед лауреатов в разделе премии “Литературное творчество”. Ими в нынешнем году стали: прозаик Сергей Юрьевич Сибирцев за романы “Государственный палач” и “Приговоренный дар”, поэт Федор Николаевич Черепанов за сборник стихотворений “Устье каменных гор”, драматург Михаил Алексеевич Ворфоломеев (посмертно) за пьесы “Бес”, “Карты не врут”, “Миленький ты мой”, “Министр ее величества” и другие, литературный критик Владимир Павлович Смирнов за цикл телевизионных передач “Поэты России” на телеканале “Русский дом”. Свидетельства лауреата, денежную сумму, розовский трехтомник и символ премии — художественно исполненную стилизованную хрустальную розу вручили главный редактор журнала “Наш современник” Станислав Юрьевич Куняев, председатель Союза писателей России Валерий Николаевич Ганичев и вице-президент Клуба, народный артист России, поэт, композитор Михаил Иванович Ножкин.

Чрезвычайно актуальной, по всеобщему мнению, оказалась литературная номинация, которую Совет Клуба дополнительно ввел в ходе конкурса по рекомендации специалистов мировой литературы и академического научного Совета по изучению и охране природного и культурного наследия, — “Литературное произведение русского зарубежья”. Ее лауреатом нынешнего года стал Вадим Геннадьевич Месяц за повесть “Ветер с конфетной фабрики” и сборник рассказов “Когда нам станет весело и светло”. Молодой автор не смог прибыть на торжество в Москву, поэтому академик живописи А. М. Шилов лауреатские символы вручил его отцу, академику РАН Г. А. Месяцу.

Специальной премии Совета в премьерном конкурсе оказалась удостоена профессор Литературного института им. Горького Инна Люциановна Вишневская — “За совокупность статей о театре, за многолетнее руководство совместно с В. С. Розовым драматургическим семинаром в Литературном институте”. Со словами глубокой признательности за многолетний подвижнический труд к ней обратился председатель Комитета по культуре и туризму Государственной Думы РФ, популярный артист и режиссер театра и кино Николай Николаевич Губенко.

В номинации “Актерское мастерство — лучшая мужская роль” звания лауреата “За воплощение классики на современной драматической сцене” Экспертный совет удостоил актера МХАТа им. М. Горького Андрея Александровича Чубченко. Он получил награду из рук народного артиста России, кинорежиссера и поэта Эмиля Лотяну.

Еще одна актерская номинация досталась молодому актеру —Глебу Валерьевичу Подгородинскому из академического Малого театра “За роль Чацкого в спектакле “Горе от ума”.

Следующего лауреата из актерского цеха награждал его педагог, член Экспертного совета, ректор Высшего театрального училища им. М. С. Щепкина, профессор Николай Николаевич Афонин. Актриса Центрального театра Российской Армии Екатерина Александровна Климова в сезоне нынешнего года с блеском сыграла одну из сложнейших ролей женского драматического репертуара — Дездемоны в пьесе В. Шекспира “Отелло” и была удостоена высокой оценки.

И, наконец, последняя по очередности театральная номинация премии “Хрустальная роза Виктора Розова”: лауреатом в ней стала Марина Станиславовна Брусникина из МХАТа им. А. П. Чехова “За организацию комплексного постановочного проекта — цикл “Мхатовские вечера” и спектакль “Дневник военнопленного Сергея Воропаева”.

“3а выдающуюся театрально-педагогическую деятельность” и “За создание и сохранение театрального коллектива” отмечены дипломами конкурса Владимир Алексеевич Андреев, художественный руководитель Московского драматического театра им. М. Н. Ермоловой, и Олег Павлович Табаков, художественный руководитель МХАТа им. А. П. Чехова и Московского театра-студии под руководством О. Табакова.

И конечно же, восторженно встреченным публикой стало награждение всеми лауреатскими символами человека, кто дал ей свое имя — Виктора Сергеевича Розова. В связи с болезнью лауреата три поколения семьи Розовых — супруга Надежда Варфоломеевна, сын Сергей Викторович и внучка Настя — все преданные служители русского театра! — вышли на сцену, чтобы получить из рук президента Клуба Н. И. Рыжкова “Хрустальную розу” и лауреатское Свидетельство, текст которого гласил: “Московский интеллектуально-деловой клуб выражает Вам глубокую признательность за многолетний подвижнический труд на ниве отечественной культуры, создание ярких и высокохудожественных произведений, воспитание плеяды драматургов и деятелей театра, за мужественную гражданскую позицию”.

Последним награждением отмечен не только персональный вклад в проведение конкурса генерального директора Гусевского хрустального завода — А. И. Кашкина, но и труд замечательных мастеров возглавляемого им предприятия, которые по эскизам и при непосредственном участии дизайнера по стеклу профессора Людмилы Ивановны Никитиной изготовили и безвозмездно передали организаторам конкурса уникальные высокохудожественные произведения — стилизованные изображения розы, исполненные в прославленном владимирском хрустале. Праздник “Хрустальной розы” завершен. До свидания, конкурс, до встречи в театральном сезоне нового 2002 года!

Юрий Голубицкий,

кинодраматург


Оглавление

  • Неосторожный и необходимый (Наш современник N1 2002)
  • В.Гаврилин • «О музыке и не только...» Отрывки из книги (Вступление В.Белова) (Наш современник N1 2002)
  • В.Казарин • Центр и русская провинция (Взгляд из Крыма) (Наш современник N1 2002)
  • Голоса протеста (Наш современник N1 2002)
  • И.Стрелкова • Русская школа: что впереди? (Наш современник N1 2002)
  • А.Леонидов • Раскол: элита и общество (Наш современник N1 2002)
  • В.Марков • Словно по заказу... чьему? (Наш современник N1 2002)
  • А.Убогий • Поэт навсегда (Наш современник N1 2002)
  • А.Баженов • «Схождение во ад» как творческая задача Пушкина (К вопросу о «Гавриилиаде») (Наш современник N1 2002)
  • С.Шуртаков • «Вместе не пропадем» (Наш современник N1 2002)
  • О.Чубайс • Загадка «Ю. Пи.» (Наш современник N1 2002)
  • Алмазные грани «Хрустальной розы» (Наш современник N1 2002)
  • X