Иэн Макьюэн - Солнечная

Солнечная 1010K, 238 с. (пер. Таск, ...)   (скачать) - Иэн Макьюэн

Иэн Макьюэн
Солнечная

Посвящается Полли Байд (1949–2003)


Когда Кролик видит, как растрачиваются богатства мира, и понимает, что и земля тоже смертна, ему доставляет удовольствие мысль, что и он богат.

Джон Апдайк. Кролик разбогател (перевод Т. Кудрявцевой)


Часть первая
2000

Он принадлежал к той разновидности мужчин – невзрачных, часто лысых, низкорослых, толстых, умных, – которые необъяснимо нравятся некоторым красивым женщинам. По крайней мере, он верил, что нравится, и благодаря этому как будто действительно нравился. К тому же некоторые женщины верили, что он гений, которого надо спасать. Но нынче Майкл Биэрд был человеком с суженным сознанием, не радующимся жизни, человеком одной темы, ушибленным. Пятый брак его распадался, и ему полагалось бы знать, как себя вести, видеть вещи в перспективе, сознавать свою вину. Разве женитьбы, его женитьбы, не были похожи на прибой? Едва одна откатывалась, тут же накатывалась другая. Но в этот раз было иначе. Он не знал, как себя вести, перспектива его мучила, и вины за собой он не видел. Это жена его завела роман – завела вызывающе, в отместку ему и без малейших угрызений совести. В сумятице чувств он обнаруживал у себя острые приступы стыда и любовного томления. Патриция встречалась со строителем, их строителем, который перекрасил их дом, оборудовал кухню, настелил плитку в ванной, – с тем самым дюжим мужиком, который однажды в перерыве показал Майклу фото своего дома, в тюдоровском стиле, собственноручно оттюдоренного, с моторкой на прицепе под викторианским фонарным столбом, бетонной дорожкой и местом, на котором будет воздвигнута списанная красная телефонная будка. Биэрд с удивлением обнаружил, как непросто быть рогоносцем. Страдать нелегко. Пусть никто не скажет, что человек в его возрасте защищен от непривычных переживаний.

Дождался. Четыре его прежние жены, Мейзи, Рут, Элеонора, Карен, все еще интересовавшиеся издали его жизнью, торжествовали бы, и он надеялся, что им не расскажут. Ни один из его браков не длился больше шести лет, и это было своего рода достижение, что он остался бездетным. Его жены быстро понимали, насколько печальна или пугающа перспектива иметь в доме такого отца, они предохранялись и уходили. Ему нравилось думать, что если он и приносит несчастья, то ненадолго, не зря же какие-то отношения со всеми бывшими женами у него сохранились.

Но не с нынешней. В лучшие времена он мог бы вообразить, как мужественно устанавливает для себя двойные стандарты, с приступами грозной ярости, возможно, с эпизодом пьяных криков ночью в садике за домом или разгромом ее машины и рассчитанным ухаживанием за женщиной помоложе, этакое самсоновское обрушение матримониального храма. Но теперь он был парализован стыдом, размерами своего унижения. Хуже того, он изумлялся своей несвоевременной страсти к жене. Вожделение нападало вдруг, как желудочный спазм. Ему приходилось посидеть в одиночестве, пока оно не отпустит. Видимо, есть такая порода мужей, которых возбуждают мысли о том, что жена сейчас с другим. Такой мужчина мог бы попросить, чтобы его связали и с кляпом во рту посадили в шкаф в трех метрах от его лучшей половины, занятой этим делом. Или Биэрд обнаружил в себе наконец склонность к сексуальному мазохизму? Ни одна женщина не была еще так желанна, как эта жена, которой он вдруг не мог обладать. Он демонстративно отправился в Лиссабон, к старой подруге, но это были безрадостные три ночи. Ему нужна была жена, и он не осмеливался оттолкнуть ее угрозами, или криками, или яркой вспышкой безумства. Но и умолять было не в его характере. Он оцепенел, он был жалок, он не мог думать ни о чем другом. В первый раз, когда она оставила ему записку: «Сегодня ночую у Р. ц. ц. П», – отправился ли он к псевдотюдоровскому дому с запеленатой моторкой и горячей ванной на заднем дворике, чтобы размозжить хозяину голову его же разводным ключом? Нет, он пять часов в пальто смотрел телевизор, выпил две бутылки вина и пытался не думать. Не удалось.

Но ему только и оставалось, что думать. Когда другие жены узнавали о его романах, они гневались, холодно или слезливо, устраивали собеседования до рассвета, чтобы изложить свои мысли об обманутом доверии, потребовать развода и всего, что из него вытекало. А Патриция, наткнувшись на несколько электронных писем от Сюзанны Рубен, математика из Гумбольдтовского университета в Берлине, вопреки ожиданиям возликовала. В тот же день она перенесла свою одежду в гостевую спальню. Он был потрясен, когда раздвинул дверцы гардероба и убедился в этом. Он понял сейчас, что эта шеренга шелковых и хлопчатобумажных платьев была роскошью и утешением, слепками ее, выстроившимися для его удовольствия. Их больше нет. Даже вешалок. В тот вечер за ужином она улыбалась, объясняя ему, что намерена тоже быть «свободной», и не прошло недели, как она завела роман. Что ему оставалось? Однажды за завтраком он стал извиняться, говорить, что эта случайная интрижка ничего не значит, давал ей широкие обещания, всерьез веря, что может их сдержать. Он никогда еще не был так близок к пресмыкательству. Она сказала, что ничего не имеет против его поступка. Она делает то же самое – тут она и назвала своего любовника, строителя со зловещим именем Родни Тарпин, который был чуть не на двадцать сантиметров выше и на двадцать лет моложе рогоносца и еще тогда, когда он смирно штукатурил и подтесывал у Биэрдов в доме, похвастался, что не читает ничего, кроме спортивного раздела бульварной газетенки.

Одним из первых симптомов горя у Биэрда была дисморфия[1] или, наоборот, внезапное излечение от дисморфии. Он наконец-то понял, что́ собой представляет. Выходя из душа и мельком увидев в запотевшем высоком зеркале розовую коническую массу, он протер стекло, встал перед ним и уставился на себя изумленно. Какие механизмы самовнушения помогали ему столько лет пребывать в уверенности, что подобное выглядит соблазнительно? Эта дурацкая полоска растительности от уха до уха, подпирающая лысину, оладьи сала под мышками, невинные выпуклости утробы и зада. Когда-то он мог улучшить свою зеркальную персону, расправив плечи, выпрямившись и втянув живот. Теперь этот смальц сводил на нет его усилия. Как он мог удержать такую красивую женщину? Неужели он правда думал, что статуса для этого достаточно, что его Нобелевская премия привяжет Патрицию к брачной постели? Голый, он позорище, идиот, квашня. Он не в силах даже восемь раз отжаться. А Тарпин взбегает по лестнице в их спальню с пятидесятикилограммовым мешком цемента под мышкой. Пятьдесят? Это приблизительно вес Патриции.

Она держала его на дистанции убийственной веселостью. Это были добавочные оскорбления: ее напевные «здравствуй», утренние перечни домашних дел и ее вечерних отлучек, и все это ничего бы не значило, если бы он мог хоть немного ее презирать или намеревался отделаться от нее. Тогда они приступили бы к короткому, неприятному демонтажу пятилетнего бездетного брака. Конечно, она его наказывала, но когда он сказал об этом, она пожала плечами и ответила, что с таким же правом могла бы сказать то же самое о нем. Она просто дожидалась повода, сказал он, а она засмеялась и сказала, что в таком случае она ему благодарна.

В помраченном своем состоянии он был убежден, что перед лицом потери нашел идеальную жену. Этим летом 2000 года она одевалась по-другому, дома выглядела по-другому – в обтягивающих линялых джинсах, вьетнамках, грубой розовой кофте поверх футболки, с коротко остриженными светлыми волосами и возбужденно потемневшими голубыми глазами. Она была худенькая, и теперь стала похожа на подростка. По магазинным пакетам с веревочными ручками и упаковочной бумаге, которые она оставляла на кухонном столе для его ознакомления, он заключил, что она покупает новое нижнее белье, чтобы снимал его Тарпин. В свои тридцать четыре года она сохранила молочный румянец двадцатилетней. Она его не дразнила, не изводила насмешками, не кокетничала с ним – это было бы хоть какое-то общение, – но неуклонно упражнялась в бодром безразличии, дабы его уничтожить.

Ему нужно было избавиться от нужды в ней, но желание не отступало. Он хотел ее хотеть. Однажды душной ночью, сбросив одеяло, он попробовал освободиться мастурбацией. Его беспокоило, что он не видит своих гениталий, если не подложит под голову двух подушек, и в фантазии его беспрестанно вмешивался Тарпин – словно бестолковый рабочий сцены, который влезает со стремянкой и ведром во время акта. Хоть один человек на планете, кроме него, пытался сейчас удовлетворить себя мыслями о жене, находящейся от него в десяти шагах? Этот вопрос отвлекал Биэрда от цели. И было слишком жарко.

Друзья говорили ему, что Патриция похожа на Мэрилин Монро, по крайней мере, в определенных ракурсах и при определенном освещении. Он с удовольствием принимал это престижное сравнение, но сам особого сходства не видел. Прежде. Теперь увидел. Она изменилась. Нижняя губа стала полнее; когда она опускала взгляд, это обещало неприятность; подстриженные волосы призывно, по-старомодному курчавились на затылке. Конечно, она была красивее, чем Монро, когда плыла по дому и саду в выходные дни белокурым, розовым и голубым облаком. На какую же подростковую цветовую гамму он стал падок – в его-то возрасте.

В июле ему исполнилось пятьдесят три; она, естественно, игнорировала его день рождения и будто бы вспомнила через три дня, весело, по теперешнему обыкновению. Подарила ему широченный галстук люминесцентного зеленого колера, сказав, что этот стиль «возрождают». Да, выходные были хуже всего. Она входила в комнату, где он сидел, не для разговора, а, вероятно, для того, чтобы ее увидели, озиралась с легким удивлением и рассеянно удалялась. Она все оценивала заново, не только его. Он видел ее в конце сада под конским каштаном – она лежала с газетами на траве, в густой тени, дожидалась, когда начнется ее вечер. Тогда она уходила в гостевую комнату, чтобы принять душ, одеться, накраситься и надушиться. Словно читая его мысли, она жирно красила губы красной помадой. Возможно, Родни Тарпин приветствовал модель Монро – и Биэрд теперь был обязан разделять его вкусы.

Если он оставался дома, когда она уходила (он очень старался уезжать по делам вечерами), то не мог устоять перед желанием обогатить свою страсть и муку наблюдением за ней из окна наверху, за тем, как она выходит на вечерний воздух Белсайз-Парка, идет по садовой дорожке – и какой же изменой звучал теперь всегдашний несмазанный взвизг калитки, – садится в свою машину, маленький, шустрый черный безалаберно приемистый «пежо». Она с таким нетерпением давала газ, отъезжая от бордюра, что его douleur[2] удваивалась: он знал, что она знает про его наблюдательный пост. Затем ее отсутствие повисало в летних сумерках, как дым садового костра, – эротический заряд ненаблюдаемых частиц заставлял его застыть бесцельно на долгие минуты. Это не сумасшествие, твердил себе Биэрд, но понимал, что хватил его горький глоток, почувствовал его вкус.

Его поражало то, что он ни о чем другом не может думать. Читая книгу, выступая с докладом, он на самом деле думал о ней или о ней и Тарпине. Нехорошо было оставаться дома, когда она уезжала к любовнику, но после Лиссабона у него пропало желание видеться со старыми подругами. Вместо этого он прочел цикл вечерних лекций по квантовой теории поля в Национальном географическом обществе, участвовал в дискуссиях на радио и телевидении и эпизодически подменял заболевших коллег. Пусть философы науки морочат себя сколько угодно, физика свободна от человеческих наносов, она описывает мир, который все равно бы существовал, если б мужчины, и женщины, и горести их исчезли. В этом убеждении он был солидарен с Эйнштейном.

Но, даже ужиная допоздна с друзьями, он возвращался домой обычно раньше нее и, хотел того или нет, вынужден был ждать ее возвращения, притом что оно ничего не меняло. Она шла прямо в свою комнату, а он оставался в своей, не желая встретиться с ней в ее сонном посткоитальном состоянии. Даже лучше, наверное, было, когда она оставалась ночевать у Тарпина. Может быть, и лучше, но стоило ему бессонной ночи.

Однажды в два часа ночи, в конце июля, он лежал в халате, слушал радио и, услышав, как она вошла, тут же, без предварительного плана, разыграл сцену для того, чтобы вызвать ее ревность, лишить ее уверенности, чтобы она захотела вернуться к нему. По Всемирной службе Би-би-си женщина рассказывала о деревенских обычаях турецких курдов – убаюкивающий бубнеж о жестокостях, несправедливостях, нелепостях. Уменьшив громкость, но не снимая пальцев с регулятора, Биэрд произнес нараспев отрывок из детского стишка. Он рассчитал, что она в своей комнате услышит его голос, но не расслышит слов. Закончив фразу, он на несколько секунд сделал громче женский голос, потом прервал его отрывком из своей сегодняшней вечерней лекции, после чего дал женщине высказаться подольше. Он проделывал это минут пять: его голос, затем женский, иногда искусно накладывая один на другой. Дом безмолвствовал и, конечно, слушал. Он пошел в ванную, открыл кран, спустил воду в унитазе и громко засмеялся. Патриция должна понять, что любовница у него с юмором. Потом он негромко, радостно ухнул. Патриция должна понять, что ему весело.

В ту ночь он спал мало. В четыре, после долгого молчания, знаменовавшего безмятежную близость, он открыл дверь своей спальни и с оживленным шепотком стал спускаться задом по лестнице, согнувшись и отшлепывая ладонями по ступеням шаги своей спутницы вперебивку с собственными. Это был по-своему логичный план, который мог прийти в голову только сумасшедшему. Проводив подругу до передней, с неслышными поцелуями попрощавшись и захлопнув входную дверь так, что звук разнесся по всему дому, он поднялся к себе и после шести погрузился наконец в дрему, тихо приговаривая: «Судите меня по моим результатам». Поднялся он через час, чтобы наверняка столкнуться с Патрицией перед ее уходом на работу и показать ей, как он вдруг повеселел.

В дверях она остановилась с ключами от машины в руке и набитой книгами сумкой, лямка которой врезалась в плечо ее цветастой блузки. Никаких сомнений: вид у нее был расстроенный, изнуренный, хотя голос звучал, как всегда, бодро. Она сказала ему, что приглашает сегодня Родни на ужин, возможно, он останется на ночь, и она будет признательна Майклу, если он не будет появляться на кухне.

В этот день ему надо было ехать в Центр, в Рединг. Обалделый от усталости, он смотрел в грязное окно вагона на лондонские пригороды с их удивительным сочетанием хаоса и унылости и проклинал себя за дурацкую затею. Его очередь прислушиваться к голосам за стеной? Немыслимо – он где-нибудь заночует. Выгнан из собственного дома любовником жены? Немыслимо – он останется и встретится с ним лицом к лицу. Драться с Тарпином? Немыслимо – его втопчут в паркет передней. Ясно было, что он не в том состоянии, чтобы принимать решения и строить планы, и с этой минуты он должен учитывать ненадежное состояние своей психики, действовать консервативно, пассивно, честно, не нарушать правил, избегать крайностей.

В последующие месяцы он нарушил каждый пункт своего решения, но оно забылось уже к вечеру, потому что Патриция приехала с работы без продуктов (в холодильнике было пусто) и строитель на ужин не явился. В этот вечер он увидел ее только раз, когда она шла по передней с кружкой чая, понурая и серая, не столько кинодива, сколько усталая учительница начальной школы, чья личная жизнь дала трещину. Может быть, зря корил он себя в поезде, и план его удался, и она от огорчения отменила ужин?

Он размышлял о прошлой ночи и удивлялся тому, что после стольких настоящих измен ночь с воображаемой любовницей оказалась ничуть не менее волнующей. Впервые за эти недели он немного повеселел и даже насвистывал эстрадную песню, разогревая в микроволновке ужин. А в прихожей, увидев себя в зеркале с золотой рамой, подумал, что лицо его чуть похудело, выглядит значительным и появился даже намек на скулы. При свете тридцативаттной лампочки в нем проступило нечто благородное – возможно, сказался сладкий антихолестериновый йогурт, который он заставлял себя пить по утрам. В постели он не включил радио, притушил свет и лежал, дожидаясь покаянного стука ноготков в дверь.

Стука не последовало, но он не обеспокоился. Пусть проведет бессонную ночь, пересматривая свою жизнь и что в ней было существенно, пусть взвесит на весах человеческой ценности мозолистого Тарпина с его запеленатой моторкой и всемирно известного, одухотворенного Биэрда. Следующие пять вечеров, насколько он мог судить, она оставалась дома, у него же была лекция, другие встречи и ужины, и, приезжая домой, обычно после двенадцати, он надеялся, что его уверенные шаги в темном доме прозвучат так, будто он возвращается со свидания.

Шестой вечер у него был свободен, он остался дома, и тогда ушла она, потратив больше обычного времени в душе и с феном. Со своего места на промежуточной лестничной площадке перед вторым этажом из утопленного маленького окна он наблюдал, как она проходит по садовой дорожке, задерживается у кустов алых роз, задерживается так, как будто ей неохота уходить, протягивает руку, чтобы осмотреть цветок. Она сорвала его двумя пальцами с только что накрашенными ногтями, подержала, рассматривая, и уронила под ноги. Летнее платье, бежевое, без рукавов, с одной складкой на пояснице, было новым, и он не знал, как истолковать этот знак. Она пошла к калитке; ему показалось, что шагает она сегодня тяжелее, что нетерпения в походке меньше обычного и «пежо» взял с места не так резво.

Однако ночью он дожидался ее приезда в менее приподнятом настроении, он сомневался в своих расчетах и думал уже, что, кажется, был прав – проделка с радио сыграла против него. Чтобы лучше думалось, он налил виски и стал смотреть футбол. Вместо ужина съел ванночку клубничного мороженого и расшелушил полкилограмма фисташек. Спокойствия не было, тревожило безадресное вожделение, и он пришел к выводу, что стоит, пожалуй, завести новый роман или возобновить какой-нибудь старый. Он листал свою телефонную книжку, долго смотрел на телефон, но трубку так и не снял.

Он выпил полбутылки, около одиннадцати уснул на кровати одетый, не выключив верхний свет, и несколько секунд не мог понять, где находится, а потом вдруг ночью его разбудил голос внизу. Часы на тумбочке показывали половину третьего. Внизу Патриция разговаривала с Тарпином, и у Биэрда под бодрящим действием выпитого возникло желание объясниться. Он стоял посреди комнаты и, пошатываясь, заправлял рубашку в брюки. Потом тихо открыл дверь. Свет горел во всем доме, и это было кстати; он стал спускаться по лестнице, не задумываясь о последствиях. Патриция еще разговаривала, и по пути через переднюю к открытой двери гостиной у него создалось впечатление, что она смеется или поет и сейчас он нарушит их маленький праздник.

Но она была одна и плакала, сидела, согнувшись, на диване, а на длинном стеклянном журнальном столике лежали, повалившись набок, ее туфли. Звук был непривычный – задавленный и горестный. Если она когда-нибудь и плакала так из-за него, то в его отсутствие. Он остановился в дверях, и она увидела его не сразу. На нее было больно смотреть. В руке – скомканный платок или салфетка, хрупкие плечи согнуты и вздрагивают – Биэрда охватила жалость. Он понял, что час примирения настал, достаточно только нежного прикосновения, ласковых слов и никаких вопросов, и она припадет к нему, и он заберет ее наверх, хотя даже в этом приливе теплых чувств он сознавал, что отнести ее туда не сможет, даже на обеих руках.

Когда он шагнул в комнату, под ним скрипнула половица, и Патриция подняла голову. Глаза их встретились, но всего на секунду, потому что она поспешно закрыла лицо руками и отвернулась. Он произнес ее имя, а она помотала головой. Потом неловко, спиной к нему, поднялась с дивана и, двигаясь почти боком, споткнулась о шкуру белого медведя, вечно скользившую по вощеному полу. Однажды он сам чуть не сломал из-за нее лодыжку и с тех пор терпеть ее не мог. Ему не нравилась и оскаленная пасть с пожелтелыми от долгого пребывания на свету зубами. Они так и не потрудились закрепить ее каким-нибудь образом на полу, а о том, чтобы выбросить, не могло быть и речи – это был свадебный подарок ее отца. Патриция удержалась на ногах, схватила со стола туфли и, прикрыв свободной рукой глаза, торопливо прошла мимо него; он хотел тронуть ее за плечо, но она отпрянула и снова заплакала, уже в голос, и побежала наверх.

Он погасил в комнате свет и лег на диван. Бессмысленно идти за ней, раз она его не хочет – но теперь это не имело значения, потому что он видел. Она не успела закрыть ладонью синяк под правым глазом, стекавший на скулу, черный с красной оторочкой, набухший под нижним веком, так что глаз закрылся. Он громко вздохнул, покорившись судьбе. Выбора не было, долг требовал, чтобы он сел сейчас в машину, поехал в Криклвуд и жал на звонок, пока не поднимет Тарпина с постели, и там, прямо под четырехгранным фонарем, он ошеломит отвратного соперника своей быстротой и натиском. Сузив глаза, он продумывал это снова и снова, задерживаясь на том, как хрустнет носовой хрящ под его правым кулаком, а потом, с незначительными поправками, разыгрывал эту сцену с закрытыми глазами и не пошевелился до утра, когда был разбужен стуком захлопнутой двери – это Патриция уезжала на работу.


Он занимал почетный университетский пост в Женеве, но там не преподавал; его имя и титул, профессор Биэрд, лауреат Нобелевской премии, значились на бланках, в научных организациях, фигурировали в международных «инициативах», в Королевской комиссии по финансированию науки, популярным языком он рассказывал по радио об Эйнштейне, фотонах и квантовой механике, помогал составлять заявки на гранты, был редактором-консультантом в трех научных журналах, рецензировал работы коллег, интересовался сплетнями, политикой науки, карьерными новостями, расстановкой сил, распределением фондов, устрашающим национализмом, выбиванием колоссальных сумм у невежественных министров и чиновников на очередной ускоритель или аренду приборного пространства в очередном спутнике, присутствовал на гигантских конференциях в США – одиннадцать тысяч физиков в одном месте! – выслушивал доклады пост-докторантов об их исследованиях, читал с минимальными вариациями циклы лекций о математическом аппарате, использованном в Сопряжении Биэрда – Эйнштейна, принесшем ему Нобелевскую премию, сам присуждал премии и медали, принимал почетные степени, произносил послеобеденные речи и панегирики выходящим на пенсию или ожидающим кремации коллегам. В закрытом, специализированном мире он благодаря Стокгольму был знаменитостью и катился по инерции из года в год, слегка уставший от себя, лишенный альтернатив. Все волнующее и непредсказуемое осталось только в личной жизни. Возможно, большего и не требовалось, возможно, он достиг всего, чего мог достигнуть, за то единственное ослепительное лето в молодости. Одно было несомненно: двадцать лет прошло с тех пор, когда он последний раз сидел в тишине и одиночестве с карандашом и блокнотом и часами думал, нянчил оригинальную гипотезу, крутил ее, подманивал к жизни. С тех пор не представлялось случая… нет, это слабое оправдание. У него не было воли, не было материала, искры не было. У него не было новых идей.

Но было новое государственное исследовательское учреждение на окраине Рединга, вплотную к шумному восточному шоссе и в подветренной стороне от пивного завода. Центр замышлялся как аналог Национальной лаборатории возобновляемых источников энергии в Голдене, Колорадо, недалеко от Денвера – с такими же задачами, пусть не такими площадями и фондами. Майкл Биэрд был первым главой нового центра, хотя реально занимался работой ответственный чиновник Джок Брейби. Административные здания, часть перегородок в которых содержала асбест, не были новыми; не были новыми и лаборатории, созданные в свое время для исследования вредных стройматериалов. Новым был только трехметровой высоты забор из колючей проволоки с бетонными столбами и размещенными на равных расстояниях знаками «Вход воспрещен», построенный вокруг Национального центра возобновляемых источников энергии без согласования с Биэрдом или Брейби. Как они вскоре выяснили, забор съел семнадцать процентов бюджета первого года. У местного фермера было куплено десять гектаров сырого, заболоченного поля, и уже начались проектные работы по дренажу.

Биэрд не вполне скептически относился к глобальному потеплению. Это была одна из постоянного перечня проблем или надвигающихся горестей, составлявших фон новостных сообщений. Он читал об этом со смутным осуждением и полагал, что правительства должны объединиться и предпринять какие-то действия. Он знал, разумеется, что молекула двуокиси углерода поглощает энергию в инфракрасном диапазоне и что человечество выпускает эти молекулы в атмосферу в нарастающих количествах. Но ему и без того было над чем подумать. Его мало трогали панические пророчества, что Земля «в опасности», что человечество катится к катастрофе, когда прибрежные города скроются под водой, урожаев не будет и сотни миллионов беженцев, гонимые засухой, наводнениями, голодом, бурями, нескончаемыми войнами за скудеющие ресурсы, хлынут с континента на континент. В этих предостережениях слышалось нечто ветхозаветное, мотив нашествия жаб и язвенной напасти, знаменовавший глубинную и вечную потребность, проявлявшуюся из века в век, – потребность верить, что ты живешь в конце времен, что твоя личная гибель связана с гибелью мира и поэтому в ней больше смысла или уместности. Конец света никогда не назначался на сегодня, где и показал бы себя фантазией, а всегда на близкое завтра; завтра он не наступал, и тогда возникала новая тема, новая дата. Старый мир очистится пламенем войн и отмоется кровью неспасенных – так это было с христианскими миллениаристскими сектами: смерть неверным! И у советских коммунистов – смерть кулакам! И у нацистов с их фантазией о тысячелетнем рейхе – смерть евреям! А теперь истинно демократический современный эквивалент, ядерная война – смерть всем! Войны не случилось, и после того, как советскую империю сожрали внутренние противоречия и не осталось других всеомрачающих проблем, кроме надоевшей неукротимой глобальной бедности, апокалипсическое мышление вызвало к жизни очередного зверя.

Но Биэрд всегда присматривал себе официальную роль с прилагающимся жалованьем. Пара долговременных синекур недавно закрылись, его университетская зарплата, гонорары за лекции и выступления по радио и телевидению оставляли желать большего. К счастью, в конце века правительство Блэра пожелало или возвестило о своем желании практически, а не только риторически озаботиться проблемой изменения климата и объявило о некоторых инициативах, в том числе – о создании Центра для фундаментальных исследований во главе со смертным, увенчанным стокгольмскими лаврами. На политическом уровне был назначен новый министр, честолюбивый манчестерец с популистским флером, гордящийся индустриальным прошлым своего города. На пресс-конференции он заявил, что «обратится к гению» британского народа, предложив людям присылать свои идеи и чертежи, касающиеся использования чистой энергии. Он пообещал перед камерами, что каждое предложение будет изучено. За полтора месяца команда Брейби – полдюжины плохо оплачиваемых молодых физиков со степенью, размещенных в четырех временных домиках посреди моря грязи, – получила сотни проектов. По большей части – от одиноких людей, проектирующих в садовом сарае, и несколько – от новорожденных компаний с затейливыми логотипами и патентами «на стадии оформления».

Зимой 1999 года во время своих еженедельных визитов в Центр Биэрд просматривал кипы проектов, рассортированных на импровизированном столе. В этой лавине грез ясно обозначались сквозные мотивы. В некоторых проектах в качестве автомобильного топлива использовалась вода, а выхлоп – водяной пар – утилизировался и поступал обратно в двигатель. В некоторых проектах электромотор или генератор давали больше энергии, чем потребляли, черпая энергию вакуума, якобы найденную в космосе, или, насколько понял Биэрд, за счет нарушения закона Ленца. Все это были варианты вечного двигателя. Изобретатели-самоучки, по-видимому, не знали долгой истории своих устройств и того, что если бы они работали, то разрушили бы физику до основания. Изобретатели страны сражались с первым и вторым законами термодинамики – с глухой свинцовой стеной. Один из сотрудников предложил сортировать проекты в соответствии с тем, какой закон они нарушают – первый, второй или оба сразу.

Была еще одна общая тема. Некоторые конверты не содержали чертежей, а только письма, иногда на полстраницы, иногда на десять. Автор с сожалением объяснял, что он – это всегда был он – решил не прилагать детальный план, поскольку хорошо известно, что правительственные организации боятся такого рода бесплатной энергии, которую будет производить его машина, ибо это перекроет важные источники налоговых поступлений. Или же военные ухватятся за его идею, засекретят ее и употребят для своих нужд. Или поставщики обычной энергии пошлют бандитов, чтобы избить изобретателя до полусмерти и тем сохранить свое господство в бизнесе. Или кто-то украдет идею и заработает на этом состояние. Такие печальные случаи известны, иногда добавлял автор. Посему с чертежами может ознакомиться по определенному адресу сотрудник Центра, прибывший единолично, – и только с привлечением посредников.

Стол в «Хижине два» представлял собой пять досок, положенных на козлы, и нес на себе тысячу шестьсот писем и распечаток электронной почты, рассортированных по датам. Чтобы не подвести министра, на все надлежало ответить. Брейби, сутулый мужчина с большой челюстью, был возмущен напрасной тратой времени. Возмущен, но покорился. Биэрд предлагал пересылать письма в аппарат министра в Лондоне, присовокупив несколько типовых ответов. Но Брейби полагал, что стоит в очереди на рыцарское звание, миссис Брейби очень хотела звания, а недовольство министра, известного близостью к премьеру, чревато потерей места в очереди. Так что молодых физиков усадили за работу, а первый проект Центра – ветряной генератор для городских крыш – был отложен на несколько месяцев.

Тем больше возможностей для Биэрда в полунемом эндшпиле его пятого брака отвлечься на изучение «гениев», как их прозвали между собой физики. Его привлекал душок одержимости, паранойи, бессонницы, исходивший от этих кип. И главное, они навевали грусть. Ему пришло в голову, что в каких-то письмах он встречает себе подобных, двойников Майкла Биэрда, только из-за пьянства, секса, наркотиков или просто невезения не изучивших систематически физику и математику. Необразованных, но думающих. Некоторые из них были в самом деле умны, но непомерные амбиции побуждали их изобретать колесо, а потом, через сто двадцать лет после Николы Теслы, – индукционный мотор, потом читать, не понимая и с неоправданной надеждой, о квантовой теории поля, чтобы найти эзотерическое топливо прямо у себя под носом, в вакууме, в пустом воздухе своих сараев или свободных спален – свою нулевую энергию.

Квантовая механика. Какое хранилище, свалка человеческих порывов, пограничье, где суровая математика отменяет здравый смысл и необъяснимым образом сплавляются рассудок и фантазия. Здесь мистик мог бы найти все, что ему требуется, и в доказательство своих идей привести науку. И какой дивной, призрачной музыкой в часы досуга должна она быть для этих изобретательных умов – спектральная асимметрия, резонансы, нелокальные взаимодействия, квантовые гармонические осцилляторы – обманчивыми древними напевами, гармонией сфер, способной превратить свинцовую стену в золото и создать двигатель, который будет работать фактически ни на чем, на виртуальных частицах, не будет испускать ничего вредного, снабдит энергией человечество и спасет его. Биэрда трогали чаяния этих одиноких людей. А почему он решил, что они одиноки? Думать так заставляла его не снисходительность или не только она. Они знали недостаточно, но знали слишком много, чтобы найти собеседника. Какой приятель из паба или Британского легиона, какая жена, задерганная работой, детьми и домашним хозяйством, последует за ними по кротовым норам, червоточинам пространственно-временного континуума, кратчайшим путем к единственному и окончательному решению планетарной энергетической проблемы?

По примеру американского Бюро патентов Биэрд разработал стандартную отписку, где говорилось, что ко всем проектам вечного двигателя и машин с КПД больше ста процентов должна прилагаться действующая модель. Но ни одной не прислали. Помня о своей перспективе, Брейби надзирал за физиками, разгребавшими вороха проектов. На каждое предложение надо было ответить конкретно, серьезно, вежливо. Но на досках не лежало ничего нового, вернее, полезного нового. Изобретатель-революционер, изобретатель-одиночка был фантазией поп-культуры – и министра.

Неспешно, вяло Центр обретал форму. По земле проложили дощатые настилы – большой прогресс, затем землю разровняли, засеяли газоном, летом здесь уже были лужайки и дорожки, и со временем Центр стал выглядеть так же, как все остальные скучные институты на свете. Лаборатории были переоборудованы, и времянки наконец увезены. Прилегающее поле осушили, вырыли котлованы под фундаменты, и началось строительство. Набрали новых работников: сторожей, уборщиц, администраторов, монтеров, даже ученых и группу кадровиков для поиска таких людей. Когда была достигнута критическая масса, открыли столовую. В опрятном кирпичном домике рядом со шлагбаумом в белую и красную полоску разместился десяток с лишним охранников в темно-синей форме; они были приветливы друг с другом, строги почти со всеми остальными и, по-видимому, считали, что Центр, по сути, принадлежит им, а все остальные – пришельцы.

За это время ни один из шести молодых физиков не перешел на лучше оплачиваемую работу в Калифорнийском или Массачусетском технологических институтах. В этой области, изобилующей талантами, их образованность и достижения были исключительными. Биэрд, плохо запоминавший лица, особенно мужские, долго не мог или не старался их различать. Все они были в возрасте от двадцати шести до двадцати восьми лет и за метр восемьдесят ростом. У двоих были хвостики, у четверых очки без оправы, двоих звали Майками, у двоих – шотландский акцент, у троих – цветные шнурки на запястьях, все носили линялые джинсы, кроссовки и спортивные фуфайки. Лучше всего обходиться с ними одинаково, чуть отстраненно, или как если бы они были одним человеком. Лучше не оскорблять одного Майка, возобновляя беседу, возможно начатую с другим, и не предполагать, что парень с шотландским акцентом, хвостиком, в очках и без шнурка на запястье – только один такой и зовется не Майком. Даже Джок Брейби именовал всех шестерых «хвостами».

И ни один из этих молодых людей, по-видимому, не испытывал благоговения перед Майклом Биэрдом, нобелевским лауреатом, как им полагалось бы, на его взгляд. Они, конечно, знали о его работе, но на заседаниях упоминали о ней вскользь, мимоходом, проборматывая, как будто она давно была превзойдена – что отнюдь не соответствовало действительности. Сопряжение Биэрда – Эйнштейна, неопровержимое, подтвержденное экспериментально, входило во все учебники. Когда «хвосты» были дипломниками, им, несомненно, демонстрировали «Фейнмановский плед», иллюстрирующий топологическую суть работы Биэрда. Но в неформальных дискуссиях в столовой эти дети-великаны превращались в первопроходцев теоретической физики, разговаривали, минуя Сопряжение, словно это была какая-то покрытая пылью формулировка сэра Гемфри Дэви, роняя что-то односложное о БЛГ, а потом о какой-нибудь тонкости М-теории или З-алгебре Намбу-Ли, как будто это не было переменой темы. И тут была неприятность. Очень часто он не понимал, что они говорят. «Хвосты» разговаривали с постоянно повышающейся вопросительной интонацией, из-за которой в горле у Биэрда напрягался какой-то неведомый мускул. Они ничего отчетливо не формулировали, глотали слова, мысль излагали только до тех пор, пока кто-нибудь из остальных не буркнет: «Правильно!» – после чего перескакивали к следующему высказыванию, которое даже трудно назвать фразой.

Хуже того. Физика, о которой они говорили, была ему отчасти незнакома. Дома он читал об этом, и его раздражала длина и сложность выкладок. Ему нравилось думать, что все это он знает вдоль и поперек, что в теории струн и главных ее вариантах он вполне ориентируется. Но оказалось, что в последнее время было много добавлений и модификаций. Когда ему было двенадцать лет, их школьный учитель математики сказал: если на экзамене вы получили в ответе одиннадцать девятнадцатых или тринадцать двадцать седьмых, знайте, что ответ неправильный. Слишком корявый для правильного. По два часа морща лоб, так что утром еще видны были на нем розовые линии, он читал о новейших результатах, о Баггере, Ламберте и Густафссоне – ну конечно! БЛГ, оказалось, не сэндвич, и их описание совпадающих М2-бран через лагранжиан – тоже не конфета. Играет Бог в кости или не играет, он наверняка не так заумен или не станет так пускать пыль в глаза. Материальный мир не может быть таким сложным.


А домашний – мог. В череде распавшихся брачных уз ни один распад не затягивался так глупо и надолго – из-за него, Биэрда, – ни один не принижал его так, не порождал таких нелепых грез, прибавления в весе и тайных безрассудств, как этот пятый и последний. За эти долгие месяцы не было часа, когда он ощущал бы себя вполне самим собой, а кроме того, он скоро забыл этого себя и погрузился в состояние вялого длящегося психоза. Как-никак он слышал голоса и видел элементы в ситуации – например, внезапную сияющую красоту Патриции, – которых, как он решил впоследствии, не существовало. Соматические проявления развивались прямо по учебнику. Одно за другим, легкие заболевания обманывали его иммунную систему, которая должна была бы его защитить. Орды патогенных микроорганизмов переплывали крепостной ров, лезли на стены замка, неся лихорадки на губах, язвочки во рту, усталость, боль в суставах, жидкий стул, прыщи на носу, блефарит – этот был новостью, воспаление век, разрешавшееся белоголовыми фудзиямами ячменей, которые давили на глазное яблоко, мешая видеть. Бессонница и монома тоже искажали зрение, и на грани сна, когда сон все-таки приходил, Биэрд слышал голос телевизионного диктора, напоминавший ему о его печальном состоянии, но не в словах, которые можно было бы расслышать. Помимо этого его мучило обыкновенное отчаяние рогоносца: жена, несмотря на бледнеющий синяк под глазом, все так же ходила по дому победительницей, с наигранной веселостью и уклонялась от любого серьезного разговора. Рот, как известно, с особой обстоятельностью представлен в мозгу, и крохотная язвочка посредине нижней губы ощущалась как жуткий рубец, знак его судьбы. Разве может Патриция поцеловать его когда-нибудь? Ее невозможно втянуть в отношения, в спор, невозможно обвинить, она не желает, чтобы ее любили – чтобы он любил.

Да, да, он был лжец и бабник, этого и надо было ожидать, но теперь, когда дождался, что ему делать кроме того, что нести наказание? Какому богу приносить извинения? Хватит с него. Он долго и мрачно нянчил глупые надежды, а потом стал просматривать почту и электронную почту на предмет приглашения, которое уведет его подальше от Белсайз-Парка и вдохнет какую-то независимую жизнь в его печальный остов. Приходило их весь год по полдюжины в неделю. Но ничто не привлекало его среди увещеваний читать лекции на берегу плутократического озера в Северной Италии или в неинтересном немецком шлоссе[3], а чтобы обсуждать Сопряжение с сотнями коллег на конференциях в Нью-Дели или Лос-Анджелесе, он чувствовал себя слишком слабым и уязвимым. Он не знал, чего ему хочется, но думал, что поймет, когда оно подвернется.

А пока что успокоение приносили только еженедельные поездки в грязноватом поезде с Паддингтонгского вокзала в Рединг, где на викторианской станции, затесавшейся среди приземистых многоквартирных башен, его встречал один из неразличимых «хвостов» и вез за несколько километров на предсерийной модели «приуса»[4] в Центр. Покидая дом, Биэрд был напряженной вибрирующей однотонной струной, но по мере того, как он удалялся от дома и приближался к дорогостоящей ограде, колебания ее затухали. Они прекращались совсем, когда он поднятым указательным пальцем отвечал на дружеское приветствие охранника – как они обожают supremo![5] – и проезжал под красно-белым шлагбаумом. Брейби обычно выходил его встречать и с легчайшим оттенком иронии церемонно открывал дверь машины, ибо приехал не рогоносец, а важный визитер, Шеф, который будет говорить от имени Центра с прессой, побуждать энергетические компании к сотрудничеству и вытягивать из экспансивного министра очередные четверть миллиона.

Сначала они вдвоем пили кофе. Брейби рассказывал об успехах и задержках, Биэрд записывал, что от него требовалось, а потом совершал обход. Еще в самом начале он, не подумав как следует, сказал, что будет легче добывать финансирование, если он от лица Центра предложит один броский проект, понятный и налогоплательщику, и журналистам. И началась разработка ИВУ – Индивидуальной Ветряной Установки, турбины, которую хозяин дома мог установить на крыше и благодаря этому существенно сэкономить на счетах за электричество. На городских крышах, в отличие от высоких ветряков на открытой местности, направление ветра переменчиво, поэтому физикам и инженерам предстояло найти оптимальную конфигурацию лопастей для условий турбулентности. Биэрд договорился со старым приятелем в Королевском авиационном центре в Фарнборо, что им дадут воспользоваться аэродинамической трубой, но прежде надо было выполнить сложные аэродинамические расчеты, связанные с каким-то подразделом теории хаоса, в которые он не очень хотел вдаваться. Техникой он интересовался еще меньше, чем климатологией. В его представлении дело сводилось к тому, чтобы произвести расчеты, изготовить три-четыре опытные модели и продуть их в трубе. Но пришлось набирать новых сотрудников: по ходу дела возникали одна за другой новые проблемы – вибрация, шум, стоимость, высота, сдвиг ветра, гироскопический эффект, циклическая нагрузка, прочность крыши, материалы, приводной механизм, эффективность, синхронизация с сетью, согласование с архитектурным надзором. То, что казалось удачной находкой, превратилось в монстра, пожиравшего умственные и финансовые ресурсы недостроенного Центра. А давать задний ход было поздно.

Биэрд предпочитал обходить Центр в одиночку и виновато наблюдал последствия своего непродуманного предложения. К началу лета 2000 года у каждого физика появился свой кабинетик. Разделение на группы, а также таблички на дверях облегчили жизнь, после семи или восьми месяцев каждый из молодых людей стал приобретать индивидуальные очертания, но Биэрд приписал это собственной восприимчивости. В шестой или седьмой поездке с редингской станции в Центр, оторвавшись от текста речи, с которой ему предстояло выступить вечером в Оксфорде, он сообразил, что, конечно, подвозил его каждый раз один и тот же водитель. Один из тех двоих, кто в самом деле ходил с хвостиком, – высокий парень с худым лицом, чрезмерным количеством крупных зубов во рту и дурацкой улыбкой. Как выяснилось в этом первом индивидуализированном разговоре, происходил он из окрестностей Суоффхема в Норфолке, учился в Импириал-колледже, потом в Кембридже, потом два года в Калифорнийском технологическом в Пасадине, и ни одно из этих легендарных мест не изменило мелодики его деревенского выговора, падений, перебивок и настойчивых повышений интонации, которые ассоциировались у Биэрда с живыми изгородями и стогами. Звали его Том Олдос. В этом первом лицеприятном разговоре он сообщил Шефу, что захотел работать в Центре потому, что планета в опасности и его подготовка в области физики частиц может оказаться кстати. А узнав, что возглавлять работы будет сам Биэрд, автор Сопряжения Биэрда – Эйнштейна, он, Том Олдос, обрадовался: можно было надеяться, что Центр в первую очередь займется солнечной энергией и тем, что он назвал наносолярным подходом, в будущее которого он твердо верит…

– Солнечной энергией? – вежливо повторил Биэрд.

Он прекрасно знал, о чем идет речь. Но само словосочетание было окружено сомнительным ореолом, и на ум приходили друиды нового извода, пляшущие в балахонах вокруг Стоунхенджа в сумерках Иванова дня. Кроме того, он не доверял людям, ритуально употреблявшим слово «планета» в доказательство того, что мыслят масштабно.

– Да! – В зеркале заднего вида возникла многозубая улыбка Олдоса. Ему и в голову не пришло бы, что Биэрд может быть неспециалистом в этой области. – Она вот она, ждет, когда мы научимся ее использовать. А когда научимся, сами изумимся тому, что придумали жечь уголь, нефть и усё такое…

Биэрда заинтриговало это «усё». Оно прозвучало насмешкой над тем, что молодой человек хотел выразить. Они ехали по четырехполосной кольцевой дороге с цветущим боярышником на разделительном газоне, напрасно предлагавшим свой аромат торопливому транспорту. Прошлой ночью, не надеясь уснуть, он лежал в халате и читал, а она всю ночь отсутствовала. Читал он неопубликованные письма Поля Дирака разным коллегам – письма человека, полностью захваченного наукой, чуждого болтовни и всяческих мирских условностей. Без четверти семь Биэрд отложил пачку машинописных листов и пошел в ванную бриться. Солнечный свет уже пронизывал крону березы в саду и пятнал мраморный пол у него под ногами. Какое расточительство и бесхозяйственность – так высоко подниматься солнцу в такую рань. Убирая бритвой кустик волосков между бровей, чтобы выглядеть моложе, Биэрд думал: страшно сосчитать, сколько световых часов было упущено каждым летом. Но что он мог сделать, что вообще делать молодому человеку в семь утра в любое время года? Спать или идти на работу. Он недосыпал уже много недель.

– Вы думаете, мы когда-нибудь сможем обойтись без угля, без нефти и газа? – спросил он, подавляя зевок.

Олдос гнал по развязке, огромной, как ипподром; она центробежно выбросила их на съезд и дальше на шоссе, в удвоенный грохот встречного транспорта, фур размером в пять домов с террасами, мчащихся со скоростью сто десять километров в час в сторону Бристоля, и очереди машин, норовящих их обогнать. Вот именно – сколько еще это может продолжаться? Биэрд, слабый и нервный от бессонницы, чувствовал себя маленьким. Автострада М4 демонстрировала страсть к существованию, которой он не мог соответствовать. Он был за проселок, за гужевую дорогу, за тропинку. Съежившись в твидовом пиджаке, он слушал Тома Олдоса, а тот рассуждал с веселой уверенностью отличника, знающего, что хочет услышать от него учитель.

– Уголь и нефть создали нас, но теперь нам понятно: сжигая их, мы себя погубим. Нам нужно другое топливо, иначе конец, крышка. Речь идет о новой промышленной революции. Без нее не обойтись, будущее – за электричеством и водородом, только эти два энергоносителя из нам известных не загрязняют среду на месте потребления.

– Значит, больше атомных станций.

Парень отвлекся от дороги, чтобы встретить взгляд Биэрда в зеркальце, – но слишком надолго, и старший, напрягшись на заднем сиденье, отвел взгляд, чтобы водитель сосредоточился на чертовщине впереди.

– Грязные, опасные, дорогие. А вообще-то у нас уже работает атомная станция, она давно и без сбоев производит бесплатную чистую энергию, превращая водород в гелий, и удачно расположена в ста пятидесяти миллионах километров отсюда. Знаете, что я думаю, профессор? Если бы на землю прилетел инопланетянин и увидел, сколько у нас солнечного света, он удивился бы тому, что мы озабочены энергетической проблемой. Фотоэлектричество. Я читал о нем у Эйнштейна, читал у вас. Сопряжение – это блеск. И лучший дар Бога нам, конечно, – это фотон, вышибающий из полупроводника электрон. Законы физики такие щедрые, такие милостивые. Смотрите. Человек в лесу, идет дождь, а он умирает от жажды. У него топор, и он рубит деревья, чтобы пить сок. Одно дерево – один глоток. Вокруг пустоши, ни одного живого существа, и он понимает, что скоро сведет весь лес. Так почему он не откроет рот и не попьет дождь? Потому что он мастерски валит лес, он всегда этим занимался, а людей, которые предлагают пить дождь, считает чудаками. Дождь – это наш солнечный свет, профессор Биэрд. Он омывает нашу планету, рождает ее климат и жизнь на ней. Чистый дождь фотонов, и нам надо только подставить чашки! Знаете, я у кого-то прочел, что час облучения Земли солнечным светом обеспечил бы годовые потребности человечества.

На Биэрда это не произвело впечатления.

– Какую он взял меру энергетической освещенности?

– Четверть солнечной постоянной.

– Слишком оптимистично. От этого надо взять еще половину.

– Но суть не меняется, профессор. Солнечные панели на маленьком участке мировых пустынь обеспечат всю энергию, которая нам нужна.

Буколические интонации норфолкского парня, так не вязавшиеся с содержанием речи, начинали действовать на расшатанные нервы Биэрда. Он хмуро возразил:

– Если сможете ее доставить.

– Да! Новые линии постоянного тока! Вопрос только денег и усилий. Планета того стоит. И наше будущее, профессор!

Биэрд схватил листки со своей речью, показывая, что разговор окончен.

В основе фантазии было, во-первых, убеждение, что все мировые проблемы можно свести к одной и решить. И во-вторых – что надо тужиться над ней без передышки.

Но Том Олдос с ним еще не закончил. Когда они подъехали к Центру и поднялся шлагбаум, он сказал, словно и не было перерыва в разговоре:

– Вот почему – не сочтите за неуважение, – вот почему я думаю, мы напрасно тратим время с этим микроветряком. С инженерной стороны все обстоит прилично. Правительству надо заинтересовать в нем людей – это один росчерк пера, рынок сделает остальное. На этом можно много заработать. Но солнечная… искусственный фотосинтез, это передний край, тут предстоят огромные фундаментальные исследования в нанотехнологии. Профессор, это можем быть мы!

Олдос открыл дверь, и Биэрд устало вылез из машины. Он сказал:

– Благодарю вас за ваши соображения. Но, знаете, вам надо научиться следить за дорогой. – И отвернулся, чтобы пожать руку Брейби.

Поэтому во время еженедельных обходов он надеялся избежать встреч с Олдосом наедине: молодой человек постоянно пытался склонить его к овладению солнечной энергией или донимал квантовыми объяснениями фотоэлектричества и вообще угнетал своим дружелюбием и энтузиазмом, по-видимому не замечая угрюмости Биэрда, когда убеждал его, что надо отказаться от ИВУ. Конечно, ее надо было забросить, поскольку она съедала почти весь бюджет, все больше обрастала сложностями и все меньше вызывала интереса. Но это была идея Биэрда, и отказ от нее стал бы личной катастрофой. Так что в нем росла неприязнь к этому молодому человеку, к его крупному простецкому лицу и раздутым ноздрям, к его хвостику, браслету из перевитых грязно-красного и зеленого шнурков, к его святошеской диете в столовой – салату и йогурту, к его привычке садиться без приглашения со своим подносом поближе к Шефу, на которого нагоняли тоску сообщения, что Олдос боксировал за Норфолк на чемпионате графств, греб в команде своего колледжа в Кембридже и пришел седьмым в марафоне в Сан-Франциско. Были романы, которые, по его мнению, Биэрду необходимо прочесть – романы! – события в современной музыке, о которых ему следовало знать, и кинофильмы, прямо касающиеся их работы, документальные ленты об изменении климата, которые Олдос видел как минимум дважды и был бы счастлив посмотреть еще раз, если бы Шеф счел возможным уделить им внимание. Ум у Олдоса был устроен таким образом, чтобы через посредство норфолкской речи без устали давать советы, что-то рекомендовать, убеждать в необходимости перемен и выражать энтузиазм по поводу какой-нибудь поездки, или отпуска, или книги, или витамина, что само по себе было формой проповеди. Ничто так не подрывало доброжелательности Биэрда, как настоятельные советы провести месяц в долине Свата.

В здании, где прежде проверяли на вредность кирпичную пыль и стекловату, он ходил по лабораториям и выслушивал недельные отчеты инженеров, конструкторов и неких загадочных энергоконсультантов, создавших пространный документ под названием «Мотивировка микроветра 4,2», – Биэрд не нашел в себе сил прочесть даже первый абзац. За это лето отдел по набору персонала, сам только что набранный, нанял столько народу, что каждую неделю Биэрду приходилось объяснять пяти-шести незнакомцам, кто он такой. Не участвовали в ИВУ считаные единицы, и, обходя лаборатории, Биэрд все больше унывал. Несмотря на все труды, для испытаний в Фарнборо не было ничего готового, никто так и не занялся вплотную проблемой турбулентности, никто всерьез не задумывался над тем, что делать при отсутствии ветра, – ни у кого даже проблеска идеи не было, как накапливать электричество дешево и эффективно. Требовался отдельный большой проект по разработке емкого аккумулятора для дома, но предлагать его было поздно: почти все работали над ИВУ, а кроме того, о разработке аккумулятора как раз и жужжал все время Олдос. Гораздо лучше построить на юрском побережье Дорсета складненький реактор, чем погубить миллион крыш вибрацией, срезающей нагрузкой, опрокидывающим моментом бесполезной машинки, для которой ветер редко будет достаточно сильным, чтобы дать сколько-нибудь полезный ток.

Как такое могло случиться, не без жалости к себе удивлялся Биэрд, переходя из одной комнаты в другую, – как могло его случайное замечание бросить всех в погоню за призраком? Ответ был прост. За его предложением последовали разъяснительные записки, детальные планы в сто девяносто семь страниц длиной, наброски бюджета, таблицы, и все он подписывал, не читая. А почему? Потому что Патриция затеяла роман с Тарпином и он больше ни о чем не мог думать.

Он возвращался по коридору мимо кабинета Брейби, чтобы поговорить со специалистом по материалам, но на пути его вырос сам Брейби – Брейби стоял в дверях и возбужденно манил его к себе. В кабинете один из двух «хвостов» по имени Майк прикреплял липкой лентой к доске чертеж.

– Кажется, у нас что-то есть, – сказал Брейби, закрывая за Биэрдом. – Майк только что принес.

– Не подумайте, профессор, – сказал Майк. – Это не я нарисовал. Я нашел.

Брейби взял Биэрда за рукав и подвел к доске.

– Посмотрите. Хочу знать ваше мнение.

На большом листе был правильный чертеж, окруженный десятком набросков – рисуночков, выполненных четкой, но нетвердой линией наподобие того, что можно увидеть в записных книжках Леонардо. Под внимательным взглядом двоих Биэрд рассматривал центральный чертеж – толстую колонну с пересекающимися линиями и сечениями, увенчанную счетверенной одновитковой спиралью, а внизу менее детальное, в виде ящика, изображение генератора. На одном рисуночке изображена была крыша с телевизионной антенной и спиралью на коротком шесте, привязанном к дымоходу, – так себе крепление. Две минуты он рассматривал чертеж молча.

– Ну что? – спросил Брейби.

– Да, есть что-то, – буркнул Биэрд.

Брейби засмеялся.

– Я так и подумал. Как он действует, не понимаю, но понял: что-то тут есть.

– Это вариант турбины Дарриуса, похожей на старую сбивалку для яиц. – В давние дни, когда он был счастливо или менее одержимо женат, Биэрд посвящал половину дня изучению истории ветряков. Тогда физика этого дела представлялась ему сравнительно простой. – Но отличие тут в том, что лопасти стоят на спирали под углом шестьдесят градусов. Их четыре, что позволяет распределить крутящий момент и, может быть, облегчает запуск. Должна неплохо действовать в косом восходящем потоке. Возможно, годится для крыши – кто знает? Так кто ее придумал?

Но он уже знал ответ и почувствовал себя еще более усталым. Слушать ликование Сирены Суоффхема по поводу научного прорыва, зари новой эры в конструкции ветряков, сегодня было выше его сил. Это – до следующей недели; сейчас ему хотелось только посидеть в тиши, подумать о Патриции, не волноваться из-за пустяков. Вот до чего он дошел.

Майк почесал у себя под косичкой, простроченной кое-где мятежной сединой.

– Он лежал у Тома на столе. Мы подумали, он специально оставил, чтобы нам показать. Мы обрадовались, но его нигде не нашли. Сделали копию для инженеров, им тоже нравится.

Джок Брейби взволнованно сделал круг по кабинету, вернулся к столу и сорвал пиджак со спинки стула. Снобу в Биэрде хотелось отвести чиновника в сторонку и объяснить, что так не делают со времен Блетчли[6], и, во всяком случае, с его, Биэрда, студенческих времен, – не делают из верхнего пиджачного кармана патронташ для шариковых ручек. Но совет этот он держал только в мыслях, а вслух не высказывал.

Брейби сдерживал волнение и был величав; снизойдя с высот к собеседникам, он говорил размеренно и чуть хрипло, словно только что плеча его коснулся меч и он оторвал колено от королевской подушки.

– Сейчас я буду говорить с Олдосом, потом я отведу его к конструкторам. Нам нужны реальные чертежи. Они сядут с ним и поработают, а вы, Майк, и другие ребята тем временем можете все обсчитать… ну, там, закон Брехта и так далее.

– Закон Бетца.

– Совершенно верно.

И он удалился.

Закончив обход, Биэрд с тарелкой шоколадного печенья и чашкой горячего кофе уединился в пустой комнате отдыха позади столовой – давно уже единственном уютном месте в Центре – и почти с приятной тяжестью в ногах обратился мыслями к предмету своей одержимости, останавливаясь на деталях, которые в последнее время от него как-то ускользали. Но прежде ему пришлось поднять себя с кресла, пройти в другой конец комнаты и выключить бормочущий телевизор, настроенный по обыкновению на новостной канал. Соперничество Буша и Гора требовало внимания неголосующего большинства населения земли. Он снова сел и придвинул к себе тарелку.

Патриция была несравненно красивее других его жен, вернее, худощавая и белокурая, она была единственная из всех их красавица. Остальным четырем не хватало до красоты миллиметров – или нос слишком тонок, или рот чересчур широк, или чуть скошен лоб или подбородок, – они были привлекательны, эти меньшие жены, только в определенной перспективе, или благодаря усилию воли или воображения, или за счет плотского желания, склоняющего к самообману. Итак, некоторые детали, касающиеся Патриции. Например, узкие ягодицы. Ладонь побольше могла бы накрыть обе. Тугая сливочная кожа между выступающими краями таза. Поразительный полиморфизм, благодаря которому сформировались мягкие соломенные волосы на лобке. Увидит ли он когда-нибудь снова эти сокровища? Теперь, хоть это нарушает чувственную картину, он должен подумать о синяке под глазом. Она не хочет с ним разговаривать, и, может статься, он никогда не узнает правды. Рассуждать приходится лишь вероятностно. Допустим, его план удался, его гостья, чьи шаги он имитировал, стуча ладонями по ступеням, разозлила Патрицию, но и разбудила любовь, привязала к нему, заставила пожалеть о том, что она теряет, и она сказала Тарпину, что их роман окончен, что она возвращается к мужу, – а он пришел в ярость. В таком случае синяк на скуле означает, что она снова почти принадлежит ему, Биэрду. Не воздушный ли это замок? И если да, то что?

Он механически переносил печенье с тарелки в рот. Может быть, вся эта история примет невероятный характер. Невероятно большинство происходящего. Избиваемые, сломленные женщины иногда не могут расстаться со своими мучителями. Организаторы приютов для женщин часто сетуют на эту странность женской натуры. Если она впала в такую зависимость от любовника, на лице будут новые синяки. Его прекрасная Патриция. Невыносимо. Немыслимо. Тогда – что? Ей будет так же тошно от сочувствия Биэрда, как от жестокости Тарпина, и она захочет избавиться от обоих. Или однажды вечером он войдет в свою спальню и увидит ее там, она ждет его, голая, на брачном ложе, раздвинув ноги, и он уже шел к ней, шептал ее имя, сам уже голый. Это будет легко, и, когда он подошел к ней сбоку и обнял ладонью ее левую… Но он уже был не один, и не надо было оборачиваться, чтобы узнать, чья фигура появилась в дверях.

Не налив себе кофе – он не позволял себе ничего возбуждающего и считал, что Биэрду следует поступать так же, – Олдос уселся рядом с Шефом и без всяких предисловий сказал:

– Я серьезно рекомендую вам прочесть о тонкопленочном солнечном элементе в номере «Нэйчур» за будущую неделю.

Часть крови, которая должна была бы поступать в мозг Биэрда и задержалась в пенисе, теперь быстро отлила, иначе у него хватило бы духа сказать Олдосу: «Уйдите».

Вместо этого он сказал:

– Вас Брейби ищет.

– Я слышал. Вы видели мой эскиз турбины?

– Наверное, он у себя в кабинете.

С видом интеллектуального изнеможения Олдос снял бейсболку, откинулся на спинку кресла и закрыл глаза.

– Мне надо было его уничтожить.

– В нем что-то проглядывается, – сказал Биэрд против желания.

Он не верил людям, носящим бейсболку вне бейсбольного поля, неважно, вперед козырьком или назад.

– В том-то и дело. По правде говоря, вещь революционная. Плавное изменение вращающего момента. Оптимальный угол атаки при любом направлении воздушного потока. Проблема турбулентности решена! Не сочтите болтуном, профессор, идея блестящая. Но понимаете, если Центр за нее ухватится, это три года, потерянных на разработку, – на то, что могла бы сделать коммерческая фирма ради прибыли. А ценность незначительна. Микроветряк не решит проблемы, профессор. В большинстве городов ветры недостаточно сильны. Нашей цивилизации нужен новый источник энергии. Надо фундаментально заняться солнечной, пока нас не обскакали немцы и японцы, пока не проснулись американцы. У меня есть идеи. Даже в нашем паршивом климате – инфракрасная-то составляющая есть? Но зачем я вам это объясняю? Нам надо по-новому взглянуть на фотосинтез, посмотреть, чему он нас научит. Тут у меня тоже есть замечательные идеи. Я собираю для вас папку. А вот, я вижу, мистер Брейби направляется в конструкторское бюро с моим дурацким рисунком. О черт!

Он сжал закрытые глаза ладонью – на этот раз жестом стоика, претерпевающего незаслуженные страдания.

– Профессор, я человек простой. Я хочу только сделать то, что на пользу планете.

– Понимаю, – сказал Биэрд, не в силах укусить последнее печенье, оказавшееся у него в руке. Он положил его на тарелку и с усилием поднялся с кресла. – Но мне пора возвращаться. Вам придется отвезти меня на станцию.

– Пустяки, – ответил Олдос и мигом встал, в три шага пересек комнату, переключил канал в телевизоре, подождал, когда одна картинка сменится другой, и прибавил громкость.

Он как будто скроил в эфире сюжет для собственных надобностей: довел пожилую чету до нищеты и отчаяния и поставил их, рука об руку, перед поездом Лондон – Оксфорд. По местным новостям не показали ничего более кровавого, чем очередь разочарованных пассажиров, не поместившихся в поезд на станции в Рединге, и других, в ожидании резервных автобусов, которые так и не приехали.

Молодой человек вел Биэрда к двери, как сенильного пациента к ванной.

– Я живу недалеко от Белсайз-Парка и сейчас еду домой. Это не «приус», но до дома вас довезу.

Он не понял, откуда Олдос знает его адрес, но спрашивать не имело смысла. А поскольку Биэрду хотелось домой, к источнику своих мучений, ему было невыгодно отправлять Олдоса к Джоку Брейби.

Несколькими минутами позже Биэрд сидел на пассажирском месте в ржавом «форде-эскорте» и делал вид, будто слушает авторитетное сообщение Олдоса о том, чего можно ждать в будущем году от доклада Межправительственной группы экспертов по изменению климата. Теперь, чтобы заговорить с пассажиром, водителю приходилось отворачивать взгляд от дороги на целых девяносто градусов и порой на несколько секунд – за это время, по подсчетам Биэрда, они проезжали не одну сотню метров. Вам не обязательно смотреть на меня, чтобы говорить со мной, хотел сказать Биэрд, следя за движением впереди и пытаясь предугадать момент, когда ему надо будет схватить руль. Но даже Биэрду было неловко критиковать человека, который его подвозит, – в сущности, хозяина. Лучше умереть или провести остаток жизни мрачным паралитиком, чем проявить невежливость.

Обозначив, что́ он рассчитывает прочесть в докладе третьего МСИК в будущем году, Олдос сказал Биэрду – он был пятидесятым за прошедший год, кто сказал ему это, – что последние десять лет двадцатого века – или, может быть, девять – были самыми теплыми за всю историю наблюдений. Потом он стал размышлять вслух о неустойчивости климата, потеплении, связанном с тем, что концентрация СО2 в атмосфере удвоилась по сравнению с доиндустриальной эрой. Когда они въехали непосредственно в Лондон, пошел парниковый эффект, и после знакомой иеремиады о сокращении ледников, разрастании пустынь, исчезновении коралловых рифов, нарушении океанских течений, подъеме уровня воды в море, исчезновении того и сего, и так далее, и так далее, Биэрд угрюмо выключился – не потому, что планета была в опасности – опять это кретинское слово, – а потому, что кто-то говорил ему об этом с таким энтузиазмом. Вот что не нравилось ему в политизированных – несправедливости и бедствия возбуждали их, это был их хлеб, их живая вода, их удовольствие.

Итак, Том Олдос был поглощен изменением климата. Были у него другие темы? Да, были. Он был озабочен выхлопными газами своего автомобиля и нашел в Дагенеме инженера, который поможет ему перевести машину на электрическую тягу. Трансмиссия годится, проблема в аккумуляторе – его придется заряжать через каждые пятьдесят километров. Как раз хватит, чтобы доехать до работы, если держать скорость не выше тридцати километров в час. В конце концов Биэрд втянул Олдоса в сферу человеческого, спросив, где он живет. В однокомнатной квартире на задах дядиного сада в Хампстеде. По субботам он ездит в Суоффхем, навещает отца с больными легкими. Мать давно умерла.

Рассказ о матери должен был начаться, но они подъехали к дому. Биэрд перебил Олдоса, стал благодарить, ему хотелось поскорее расстаться, но Олдос вышел из машины и быстро обошел ее, чтобы открыть пассажиру дверь и помочь ему вылезти.

– Я сам, я сам, – с раздражением сказал Биэрд, но из-за набранных за последнее время килограммов это оказалось почти непосильной задачей – уж больно низкая была посадка у чертовой машины.

Олдос сопровождал его по дорожке, опять как нянька в психиатрической лечебнице, а когда они подошли к двери и Биэрд полез за ключом, спросил, нельзя ли воспользоваться туалетом. Как откажешь? Только они переступили порог, как Биэрд вспомнил, что сегодня у Патриции вторая половина дня свободна, – и в самом деле она стояла на верхней площадке со щегольским синим наглазником, в обтягивающих джинсах, светло-зеленом кашемировом свитере и турецких шлепанцах. Она спустилась к ним с милой улыбкой и, когда Биэрд представил их друг другу, предложила кофе.

Двадцать минут сидели они за столом в кухне, и Патриция была любезна, мило наклоняла голову, слушая рассказ Тома Олдоса о матери, сочувственно задавала вопросы и рассказывала о своей матери, которая тоже умерла молодой. Потом разговор стал более веселым, и, засмеявшись, она всякий раз встречалась взглядом с Биэрдом, не игнорировала его, слушала с полуулыбкой, когда он говорил, смеялась его шуткам и один раз тронула его за руку, когда хотела перебить. У Тома Олдоса вдруг обнаружились живость и юмор, и он смешил их рассказами об отце, теперь сварливом инвалиде, скармливавшем свой больничный обед прожорливому красному коршуну. Олдос то и дело отворачивался и улыбался, застенчиво потирая затылок под косичкой. И ни разу не вспомнил, что планета в опасности.

Так супруги дружно занимали веселого молодого гостя, и к тому времени, когда он собрался уходить, стало ясно, что произошло нечто волшебное, что отношение Патриции к мужу решительно изменилось. Биэрд проводил Олдоса до машины и, еще не смея верить, что его уловка с материализацией женского духа на лестнице удалась, поспешил в дом, чтобы узнать дальнейшее. Но кухня была пуста, на столе по-прежнему стояли чашки с опивками, и в доме тишина. Патриция закрылась в своей комнате и, когда он постучался, велела уйти. Она просто хотела помучить его, напомнив, как они раньше жили. Чтобы еще острее ощутил ее отсутствие.

Он не видел ее до следующего вечера, когда она ушла, оставив после себя запах незнакомых духов.


Шли недели, и мало что менялось. В начальной школе у Патриции начался осенний триместр. В конце дня она проверяла тетради, готовилась к урокам и раза три-четыре в неделю часов в семь или восемь уезжала к Тарпину. В октябре время перевели на час назад, она уходила по садовой дорожке уже в темноте – ее отсутствие стало полным. Из ее намерения позвать любовника домой на ужин ничего не вышло. Биэрду случалось уезжать из города вечером на собрание, и, вернувшись, он не замечал никаких следов пребывания Тарпина – разве что дубовый стол в столовой блестел сильнее да кастрюли и сковороды были непривычно расставлены по местам.

Но в начале ноября он вошел за лампочкой в кладовую рядом с задней дверью. Это было холодное помещение без окон с кирпичными и каменными полками, где вместо продуктов хранился разный домашний инструмент, всякое барахло и ненужные подарки. В наружной стене была вентиляционная щель, сквозь которую виднелось небо в клеточку, и прямо под ней на полу лежала грязная брезентовая сумка. Биэрд постоял над ней, наполняясь гневом, потом заметил, что сумка не застегнута, и раздвинул края ногой. Он увидел инструменты – разного размера молотки, гаечные ключи, мощные отвертки, а поверх всего – шоколадную обертку, коричневый огрызок яблока, расческу и – самое отвратительное – использованную бумажную салфетку. Тарпин не мог оставить сумку, когда работал в ванной – это было много месяцев назад, и Биэрд наверняка бы ее увидел. Все понятно. Пока он был в Париже или Эдинбурге, строитель пришел к Патриции прямо с работы, утром забыл инструменты, или они не понадобились, и она отнесла их сюда. Он хотел немедленно их выбросить, но ручки у сумки были черны от грязи, и Биэрду было противно прикоснуться к вещи, принадлежащей Тарпину. Он нашел лампочку, пошел на кухню и налил себе виски. Было три часа дня.

На другой день, холодным воскресным утром, он нашел адрес Тарпина на счете и, решив не бриться, выпил три чашки крепкого кофе, надел старые кожаные ботинки, прибавлявшие сантиметра два к его росту, толстую шерстяную рубашку, в которой руки выглядели мускулистее, и поехал в Криклвуд. По радио – исключительно американские дела. Комментаторы все еще пережевывали подрыв американского военного корабля «Коул» группой «Аль-Каеды» в прошлом месяце, но главная тема была все та же, она тянулась все лето и осень, испытывая его терпение. Буш против Гора. Биэрд не был гражданином США, не участвовал в их выборах, но служба новостей, которую ему приходилось оплачивать, принуждала его следить за всеми незначительными поворотами кампании. Он был воинственно аполитичен – до кончиков ногтей, как он говорил. Ему не нравились горячие не-споры, старания каждой стороны неправильно понять и неправильно изобразить другую, амнезия, тянувшаяся хвостом за каждым поднятым «вопросом». Для Биэрда Соединенные Штаты были поразительным обществом, владевшим тремя четвертями мировой науки. Остальное было пеной, в данном случае – борьбой внутри элиты: привилегированный сын бывшего президента тягался с высокорожденным сыном сенатора. Избирательные пункты, кажется, давно закрылись, Гор позвонил Бушу и взял назад свое признание в поражении: результаты во Флориде рознились ничтожно, требовался пересчет. «Со времени моего прошлого звонка обстоятельства изменились», – так сдержанно выразился Гор.

На своем посту оба будут связаны одними и теми же ограничениями, давлением одних и тех же фактов, влиянием советников, окончивших одни и те же университеты, впитавших одну и ту же идеологию, – детали же Биэрду были неинтересны. Для мира в целом, размышлял он, проезжая через Суисс-Коттедж, нет существенной разницы, Буш или Гор, Труляля или Траляля будет президентом первые четыре года или первые восемь лет двадцать первого века.

Прошлый вечер с виски заронил безоблачную удаль и приятное чувство неуязвимости. Он понимал теперь, что относился к ситуации чересчур серьезно. Неверная жена? Найди себе другую! У Криклвуда был похмельный, умиротворенный вид, пешеходов мало, и безмятежность воскресного утра напомнила ему, что цель его поездки – всего лишь утолить свое любопытство. Он вправе знать, где проводит половину недели Патриция и как живет его соперник. Через пару километров, после нескольких поворотов дорога к Тарпину оказалась четырехполосным городским шоссе километра полтора длиной, соединявшим две магистрали, – временный, случайный райончик, где дома довоенной постройки имели боевую, обветренную наружность. Он поставил машину на площадке перед въездом и посмотрел на дом, прежде виденный на фотографии, – на подморенные сосновые перекладины, прикрепленные болтами к фасаду, чтобы было похоже на фахверк елизаветинских времен, на моторку, неудобно пристроившуюся на прицепе, – под истрепанной ветром пластиковой накидкой могла прятаться и гребная лодка, – на черный столб с четырехугольным фонарем перед входной дверью, выполненной в георгианском стиле, на смелое новое украшение, лежащее на бетоне среди тщательно прополотых клумб, – красную телефонную будку. Между почти черными досками стены сияли свежей побелкой, цветастые занавески за окнами в свинцовых переплетах были раздвинуты и аккуратно присобраны.

Биэрд довольно равнодушно относился к дизайну, и внутреннему, и наружному, не имел ничего против старинных фонарей в саду, и попытка придать пригородному дому тысяча девятьсот тридцатых годов видимость жилища елизаветинских времен казалась ему наивно патриотичеcкой. Если бы Родни Тарпин не был ему отвратителен, он счел бы, что жилье это говорит о порядочности, трудолюбии и простодушном оптимизме его хозяина. Из прежних разговоров он знал, что миссис Тарпин в прошлом году уехала с тремя детьми и живет с нормировщиком-валлийцем на Коста-Брава, и было что-то трогательное в том, как Родни старался поддерживать порядок. Но сюда регулярно приезжала совокупляться Патриция, и все детали, даже игрушечный колодец для загадывания желаний и компания карликов, собравшаяся у ручки ворота, выглядели враждебно. Он ненавидел их в ответ. Поставит ли Тарпин телефонную будку стоймя в честь Патриции? Он прямо слышал, как она притворно ею восхищается. Дорогой, это так оригинально, так остроумно… Хватит! Он вылез из машины.

Из-за того, что здесь часто проходила его жена, и из-за того, что Тарпин когда-то на него работал, он чувствовал себя непринужденно и в полном праве, шагая по дорожке. В одной из лакированных черных труб на фасаде слышалось журчание воды, и над стоком внизу в ноябрьский воздух поднималось облачко пара. Хозяин дома совершал омовение, смывал с тела ДНК миссис Биэрд. Парадной дверью с палладиевским портиком, похоже, мало пользовались, и Биэрд двинулся по узкой бетонной дорожке, протиснувшейся между домом и деревянным забором; она вела к боковой двери и уходила дальше, за открытую калитку в садик позади дома. Он вспомнил, что Тарпин хвастался горячей ванной, и захотел ее увидеть. Патриция могла лежать в ней, могла не лежать, но он был настроен ознакомиться со всем досконально.

Пятачок нестриженого газона без деревьев был отгорожен с трех сторон от соседей цепной изгородью, ничейную замусоренную землю между участками оседлала опора высоковольтной линии, и оттуда слышалось скромное потрескивание электричества. Электроны – такие прочные, такие простые. В молодости он много думал о них. В двадцать один год он прочел уравнение Дирака в полном виде и восхитился. Оно было написано в 1928 году, из него вытекало конкретное значение спина у электрона – 1/2.. Явление чистой красоты, один из величайших интеллектуальных подвигов человечества, оно правильно потребовало от природы существования античастиц и открыло перед юным читателем широкие горизонты «моря Дирака». В ту пору он был ученым; теперь он был бюрократом и больше не думал об электронах. В середине девяностых он стоял с небольшой группой в Вестминстерском аббатстве, и Стивен Хокинг произносил речь перед каменным памятником, на котором была высечена в элегантно сжатом виде формула – ίγ · δψ = mψ; там последний раз шевельнулось в нем былое волнение. Все позади.

Ближе к дому была мощеная площадка; на ней расположились: ржавая вешалка, части холодильника, поставленные одно на другое белые пластиковые кресла и рядом с ними – она самая, большой, два с половиной на два с половиной метра ящик из твердой древесины, с запертой на висячий замок крышкой; на крышке – свернутый черный шланг. Его успокоило, что эта ванна не совпадает с калифорнийским видением, которое ему рисовалось, – ни секвой, ни цикад, ни сьерра-невад. Но, возвращаясь к боковой двери, он все равно был несчастен, ибо подтвердилось: тут мог быть только секс. Что еще могло привлечь ее в эту дыру? С другой стороны, в нынешнем его состоянии, – не огорчений ли он искал?

В это время он услышал звук наверху, поднял голову и увидел, как на втором этаже распахнулось запотевшее окно в стальной раме и оттуда выглянуло мокрое розовое лицо Родни Тарпина.

– Э!

Лицо сразу исчезло, но окно не закрылось, из него повалил банный пар, а из дома донесся приглушенный топот босых ног, сбегавших по застланной ковром лестнице. Пока Биэрд ждал у боковой двери, скрестив руки на груди, у него не было никакого плана, ни малейшего понятия, что он хочет сказать. До этого он слишком долго предавался мрачным размышлениям, ждал, и теперь ему хотелось, чтобы что-то произошло. Не важно даже что.

Отодвинулись два засова, дернулась вниз алюминиевая ручка, рывком открылась внутрь дверь, и на пороге возник любовник его жены.

Биэрд счел, что важно заговорить первым.

– Мистер Тарпин. Доброе утро.

– Какого хера тебе надо? – Ударение в вопросе было на «тебе».

Объемистая его талия была перепоясана не очень широким красным полотенцем. С головы на плечи стекали капли и дальше пробирались зигзагами между волосами на груди, на манер шарика в бильярде-автомате.

– Я подумал, что надо съездить посмотреть.

– Да ну? И ты сюда зашел.

– Моя жена заходит.

Тарпина как будто смутила прямота аргумента – словно счел, что он несправедлив или что это уже чересчур. Тем не менее, слегка дымясь, он ступил на дорожку, по-видимому не замечая холода – два градуса по Цельсию показывал цифровой дисплей в машине. Биэрд стоял от него метрах в трех – руки скрещены на груди, метр шестьдесят восемь в ботинках – и не отступил, когда Тарпин приблизился вплотную. Даже босой, он был крупным мужчиной, с несомненно мощным туловищем, но тонковатыми голенями – строение строителя, – висловатой грудью, где мышцы заплыли недавним жирком, и пузом, разросшимся от пива и дрянной пищи, гораздо большим в поперечнике, чем у Биэрда. Полотенце висело на честном слове. Что искала Патриция в таком партнере, если не идеальную, совершенную версию мужнина телосложения? Лицо у Тарпина было странное – не лишенное привлекательности, но слишком маленькое для его головы. Любопытная, с бачками физиономия маленького человека была помещена или спроецирована в пространство, которого не могла заполнить. Тарпин выглядывал из своей головы, словно из большой чалмы. С тех пор как Биэрд видел его последний раз, строитель лишился зуба, верхнего резца. Биэрд был разочарован, не увидев на нем татуировки – змеи, мотоцикла или гимна маме. Но тут же у него мелькнула мысль, что он, физик, – стареющий буржуа и находится во власти стереотипного мышления. Для татуировок и пирсинга Тарпин был стар, на плече у него, возвышаясь на добрый сантиметр, сидел нарост из перекрученной кожи, бирка, похожая на миниатюрное ухо или крохотного попугайчика, каких носят на себе моряки. Несколько тугих оборотов зубной нити, и он исчез бы за неделю, но, возможно, женщин трогал этот изъян, эта уязвимость в большом мужчине с собственным бизнесом и тремя подручными. Язык Патриции наверняка исследовал эти маленькие складки.

Тарпин сказал:

– Что я делаю с твоей женой – это мое дело. – И засмеялся своей шутке. – И ты туда не суйся.

Биэрда это затормозило на секунду – реплика была неплоха, – но за время паузы он понял, что он хочет, нет, намерен сейчас сделать, – это очень сильно пнуть Тарпина в голую голень, так сильно, чтобы перебить кость. Эта мысль его возбудила, сердце забилось быстрее. Он не помнил, на этих ботинках или каких-то других, давно выброшенных, были стальные мыски. Неважно. Как странно, что человек, которым он когда-то инстинктивно брезговал как нарушителем домашнего мира – с его дрелями, фальшивым насвистыванием, неограниченным производством пыли и трескучим транзистором, весь день болтающим какую-то дебильную чепуху, – что этот его наемник сейчас сойдется с ним в равном бою. Равным этот бой мог пригрезиться только Биэрду. На протяжении многих лет коллеги отмечали, что в спорах, в том числе, разумеется, и по вопросам физики, Биэрд отличается – или страдает – опрометчивостью.

– Вы ударили мою жену, – произнес он сдавленным из-за сердцебиения голосом.

Биэрд уже посмотрел вниз и увидел наклонную голень Тарпина, белую, веснушчатую, в редких черных волосках, как на плохо ощипанной индейке. Биэрд, немножко спортсмен в молодости, несмотря на свой рост, перенес вес тела на левую ногу. Надо не забыть раскинуть руки для равновесия, а если хватит времени, повернуться и каблуком раздавить ему палец на ноге.

Ему не пришло в голову, насколько очевидно его намерение атаковать. Его округлая грудь вздымалась, тонкие руки были напряженно согнуты в локтях, лицо застыло в солипсизме волнующего плана. Вероятно, Тарпин не только в юности побывал во многих стычках. Биэрд не успел уклониться: Тарпин размахнулся и открытой ладонью заехал ему по щеке и уху. В голове у Биэрда взорвалось, и на несколько секунд мир превратился в гудящую белую пустоту. Когда мир вернулся, Тарпин стоял там же, придерживая полотенце, распустившееся в процессе удара.

– От следующего будет больно.

Примерно так обращались старомодные киногерои с любимой женщиной, когда хотели ее успокоить. Строитель считал противника не достойным правильного удара кулаком. Но, несомненно, продолжения следовало ожидать. К счастью, за оградой послышались голоса бегущих детей, тихие восклицания и подавленные смешки, вызванные почти голым видом толстого соседа. Потом из-за ограды выглянули на разной высоте три робких лица и три пары удивленных карих глаз. Тарпин поспешил в дом. Возможно, хотел взять полотенце пошире или пиджак, и Биэрд счел это удобным моментом для того, чтобы отправиться восвояси. Но у него была собственная гордость, и он постарался, чтобы уход не выглядел поспешным. Когда он шагал по дорожке мимо моторной лодки, накренившейся в своей люльке, мимо лежачей телефонной будки, щеку у него жгло, несмотря на холод, в ушах стоял постоянный звук, тонкий электронный звон, и к машине он подошел с головокружением, наполовину глухой. Он завел мотор, оглянулся на дом и, да, – в тренировочном костюме и кроссовках с разлетающимися шнурками, твердым шагом к нему шел Тарпин. Биэрд счел, что нет смысла задерживаться в Криклвуде.


В последние три недели года все стало меняться. Пришло приглашение на Северный полюс – так, по крайней мере, формулировал он это про себя и излагал другим. На самом деле пункт назначения лежал ниже восьмидесятой параллели, и жить ему предстояло на «хорошо оборудованном, комфортно отапливаемом судне с деревянными панелями, мягкими коврами в коридорах и настенными лампами с кистями» – так обещала брошюра. Корабль мирно вмерзнет в среднеудаленном фьорде на острове Шпицберген в нескольких часах пути от города Лонгьир. Неудобств будет три: размер его каюты, ограниченные возможности электронной почты и ассортимент вин, исчерпывающийся североафриканскими vins de pays[7]. Коллектив будет состоять из двадцати художников и ученых, озабоченных изменением климата, и очень кстати всего в пятнадцати километрах находится быстро отступающий ледник, от голубых отвесных стен которого откалываются и падают на берег фьорда глыбы величиной с дом. За питание отвечает итальянский шеф-повар с «международной репутацией», а хищные белые медведи будут отстреливаемы в случае необходимости гидом из крупнокалиберной винтовки. Выступать с лекциями Биэрд не обязан – достаточно его присутствия, а все его расходы берет на себя фонд. Что касается вредных выбросов двуокиси углерода в результате двадцати авиарейсов туда и обратно, поездок на снегоходах и трехразового горячего питания двадцати участников, то таковые будут компенсированы высадкой трех тысяч деревьев в Венесуэле, как только подберут место и раздадут взятки местным чиновникам.

По Центру скоро разошлась новость, что он едет на Северный полюс, дабы «воочию наблюдать глобальное потепление», некоторые говорили, что его повезут на собаках, другие – что он сам потащит свои сани. Даже Биэрд был смущен и дал понять, что «вряд ли» доберется до самого полюса и значительную часть времени проведет «в лагере». Джок Брейби был поражен его преданностью делу и предложил устроить ему отвальную в общей гостиной.

В ту же неделю, когда пришло приглашение на Северный полюс, он вступил в связь с не очень молодой бухгалтершей, с которой познакомился в поезде. Биэрд позвал ее в ресторан. Она была необременительно скучна, работала в корпорации, производящей удобрения, и через три недели все закончилось. Главное, однако, было то, что одержимость женой отступила – чуть-чуть и не на все время, но он понял, что какая-то граница преодолена. Это его опечалило – сознание, что скоро он совсем перестанет желать ее, и стала очевидной истина: все кончено, удобный дом и общее имущество придется делить, а пройдет год или два, и он, может быть, вообще никогда больше ее не увидит. Визит к Тарпину тоже способствовал охлаждению. Можно ли продолжать любить женщину, которой понадобился такой мужчина? И стоило ли ей так себя наказывать только ради того, чтобы досадить мужу?

Чего еще он не знал о ней? Одна деталь выяснилась перед самым Рождеством, в давно откладывавшемся разговоре, в сущности, холодной финальной ссоре на полутонах. Патриция уже полгода знала, что его математичка из Гумбольдта, Сюзанна Рубен, – не более чем одна десятая сюжета. Патриция была осведомлена о большинстве остальных, и, расхаживая по гостиной, портя половицы своими шпильками, она кратко перечисляла имена, места и приблизительные даты, запомненные с маниакальностью, не уступавшей его собственной. Под напускной веселостью, сказала Патриция, она пыталась скрыть свое горе, а с Тарпином сошлась, чтобы спастись от унижения. Чем объяснит Биэрд одиннадцать измен за пять лет, спрашивала она. Он хотел напомнить ей о своей матери, у которой список был подлиннее, но тут она вышла из комнаты. Она пришла говорить, а не слушать. Вот он и случился наконец, разговор начистоту, которого он столько месяцев ждал. Теперь он не мог понять – зачем. Он лег на диван, положил ноги на стеклянный журнальный столик, закрыл глаза и впервые ощутил острое желание окунуться в холодный чистый воздух безлесной Арктики.

В конце февраля он заказал такси, чтобы ехать из Центра в Хитроу. В гостиной устроили проводы. Машина уже ждала, чемодан со старым лыжным костюмом стоял у двери. В Центре теперь числился шестьдесят один сотрудник, и большинство их собралось в гостиной, чтобы выслушать речь Джока Брейби; это были не только проводы: праздновали рождение блестящего стального предмета, водруженного на два ящика посреди комнаты, готового к испытаниям в аэродинамической трубе Фарнборо, – ветряной турбины, четверной спирали Тома Олдоса. Многие отмечали, что она напоминает, только в усложненной форме, модель Крика и Уотсона[8], а кто-то вспомнил и перефразировал к случаю знаменитую реплику Розалинды Франклин: слишком красиво, чтобы поверить; в данном случае – чтобы не работала. В своей речи Брейби напомнил сотрудникам, что поздравлять еще рано, впереди еще много работы, но он хочет, чтобы все увидели, какой достигнут прогресс и какую революцию обещает эта машина. С несвойственным ему лиризмом он предложил слушателям вообразить вид города с близлежащего холма, пять тысяч крыш с блестящими в закатном солнце ветряками, гораздо более красивыми, на его взгляд, чем телевизионные антенны, преобразившие городской ландшафт в пятидесятые годы.

Том Олдос держался в задних рядах публики, видимо избегая Биэрда, и это было правильно, поскольку оба знали, что проект обречен, и молчаливый их диалог посреди всеобщей радости был бы бестактностью. Теперь Брейби обратился к Биэрду и пожелал ему удачи в двухмесячном путешествии, где, несомненно, будут и опасности, и трудности. Он напомнил присутствующим, что, если верить климатическим моделям, самые ранние и очевидные признаки глобального потепления будут наблюдаться в Арктике и он гордится тем, что глава Центра – одобрительные улыбки – намерен лично, в тяжелейших условиях проверить это.

Затем встал Биэрд, чтобы произнести несколько слов. Он понятия не имел, откуда у Брейби идея, будто он уезжает на два месяца. Поездка планировалась на шесть суток, но возражать коллеге на публике не подобало. Не упомянул он и о комфортном отоплении, и о лампах с кистями, но признался, что горд и взволнован тем, что он член команды, которую ждут «великие дела» – он не позволил себе уточнить какие, – и предсказал, что Центр еще переплюнет своего американского соперника в Голдене, Колорадо. Тост, аплодисменты, быстрая серия рукопожатий, хлопков по спине, и Биэрд направился к такси; чемодан за ним нес сам Брейби. Когда машина отъезжала, «хвосты» загикали и застучали по крыше, но Олдоса среди них не было.


При том, сколько времени Биэрд проводил в поездках, он был плохо приспособлен к путешествиям – не потому, что был неорганизован или боялся, а потому, что длительное путешествие вскрывало в нем некий психический недостаток, пустоту, беспокойную скуку, которая, думал он, застегивая на животе ремень безопасности, выражала его истинное состояние, обычно заслонявшееся повседневными делами или сном. В самолете он не мог читать ничего серьезного. Даже на земле он не прочитывал до конца книгу нормальной длины. Он был из тех пассажиров, которые смотрят в окно, независимо от того, какой за ним вид, или на спинку сиденья перед собой, или листают в обратном порядке бортовой журнал. В лучшем случае он читал научно-популярные журналы вроде «Сайнтифик америкэн», чтобы быть в курсе новостей – хотя бы физики и хотя бы на обывательском уровне. Но и тут не мог вполне сосредоточиться, потому что по укоренившейся привычке невольно искал свое имя. Видел его как бы крупным шрифтом. Оно могло броситься ему в глаза с непрочитанного мелко набранного разворота, а иногда он предчувствовал его появление, еще не перевернув страницу. Кроме того, отвлекала чрезмерная чуткость к местоположению тележки с напитками и тихому звяканью, сопровождавшему ее асимптотическое приближение. И с напитком, и без он был склонен в полете предаваться витиеватым сексуальным фантазиям или воспоминаниям, иногда смешивая их.

Самолет взял курс на север, и Биэрд, у которого в ушах еще звучали приветствия коллег, твердо решив быть серьезным, принялся читать в журнале дурно иллюстрированную статью о фотонах и антиматерии. Не прошло и пяти минут, как сердце тихонько екнуло в ответ на сигнал: Сопряжение Биэрда – Эйнштейна, полностью, в скобках.

Не конденсат Бозе – Эйнштейна, не парадокс Эйнштейна – Подольского – Розена, не чисто Эйнштейн, а подлинное оно, и от простой этой радости его еще сильнее потянуло к тележке, находившейся все еще в двух с половиной метрах. Он прекрасно сознавал уникальность случая, благодаря которому самокат или, лучше, трехколесный детский велосипедик его таланта припрягся к Джаггернауту всемирно-исторического гения. Эйнштейн перевернул представления человечества о свете, гравитации, пространстве, времени, материи и энергии, основал современную космологию, говорил о демократии, о Боге или Его отсутствии, доказывал необходимость Бомбы, а потом ее запрещения, играл на скрипке, ходил под парусом, рожал детей, отдал премию первой жене, изобрел холодильник. За Биэрдом не числилось ничего, кроме Сопряжения, вернее, его половины. Как потерпевший кораблекрушение, он уцепился за единственную доску и считал себя избранным. Как это произошло? Может быть, правда, что в комитете шли бурные споры о трех главных кандидатах, и в итоге он остановился на четвертом. Вне зависимости от того, как именно всплыла фамилия Биэрда, общее мнение склонялось к тому, что настала очередь британской физики, хотя в некоторых профессорских кое-кто ворчал, что комитет, придя к компромиссу, перепутал Майкла Биэрда с сэром Майклом Бердом, талантливым пианистом-любителем, который занимался нейтронной спектроскопией.

Если оставить в стороне эти кривотолки, каким блаженством были те месяцы неистовых вдохновенных расчетов и перепроверок в старом доме приходского священника среди меловых холмов на юге Англии под аккомпанемент жалоб его первой жены Мейзи и беспрерывные вопли неразличимых младенцев в комнате соседей. Какое чудо сосредоточенности. Так давно, так трудно вспомнить увлеченного человека, каким он когда-то был, и саму ткань тогдашнего существования. Иногда казалось Биэрду, что он всю жизнь выезжал на том, что было создано безвестным молодым человеком, физиком-теоретиком, гораздо более умным и преданным науке, чем он. Биэрд вынужден был признать факт – тот двадцатиоднолетний физик был гением. Но сам-то он где? Неужели он тот же Майкл Биэрд, чей доклад в 1972 году привел Ричарда Фейнмана в такой восторг, что знаменитый физик прервал заседание Сольвеевского конгресса? Неужели кто-то еще помнит тот «волшебный момент», кому-то есть до него дело? Что до тех вопивших близнецов, то в прошлом году у одного была свадьба, и Биэрд видел обоих: толстые парни под тридцать, один – зубной врач, другой – менеджер инвестиционного фонда, оба одинаково напыщенные. Сверстники Сопряжения.

После напитков, обеда и опять напитков журнал соскользнул с его колен, и, уставясь на кнопку, скреплявшую чехол подголовника перед собой (место у окна ему не досталось), он погрузился в привычные мечта. Патриция была не единственным их сюжетом, и он воспринял это как признак душевного выздоровления. Ему прислали краткие биографии и фото людей, которые будут жить с ним в замерзшем фьорде, и ему понравилась улыбка художницы-концептуалистки, чье имя, Стелла Полкингхорн, было даже ему знакомо. Последняя шумиха вокруг нее была связана с нарушением авторских прав, но дело до суда не дошло. Для галереи Тейт-Модерн она построила в увеличенном масштабе игру «Монополия», разместив ее на спортивном поле в Катфорде. Каждая сторона доски была длиной в сто метров, по ней можно было гулять, заходить в дома почти натуральной величины и, сравнивая обстановку на Парк-лейн и Олд-Кент-роуд, убеждаться в несправедливом распределении богатства. В пустых богатых домах Мейфэра – гобелены, гравюры Дюрера, бутылки из-под шампанского, а на Олд-Кент-роуд, у бедняков Ист-Энда – пакеты от картошки и гамбургеров, брошенные шприцы, мыльная опера по телевизору. Кубики были два метра высотой, карточки Коммьюнити-чест клал на место подъемный кран, потрепанные банкноты из фанеры были сложены на траве неустойчивыми двадцатипятиметровыми штабелями. В целом – обличение культуры, помешавшейся на деньгах. «Идите не проходите» восхваляли, поносили, фотографировали с воздуха пассажиры самолетов, снижавшихся к Хитроу. Дети ватагами носились по доске, заползали под фишку в виде шляпы. Создатели игры подали было иск, но забрали обратно ввиду общественного презрения и роста продаж. Ассоциация местных бизнесменов на Олд-Кент-роуд тоже подала в суд, не то сказала, что собирается подать, и все заглохло.

Над меланхолическими его размышлениями о кончине брака витала бесплотная улыбка Стеллы Полкингхорн. В нем приятно смешивались грусть, гнев, ностальгия (те первые месяцы были блаженством) и теплое, невиноватое чувство неудачи. Очередной. Пяти достаточно. Шестого он не допустит, и с этой мыслью пришло знакомое ощущение новой свободы. Когда все будет улажено, он купит маленькую квартиру в Лондоне, ответствен будет только перед собой, будет яростно защищать свою независимость и излечится от странной въедливой привычки жениться. Не жены ему нужны – любовницы.

Он пассивно дал пропустить себя через Осло, потом через Тронхейм. Рейс на Лонгьир задерживался на два с половиной часа, и все это время, сидя в пластиковом кресле, он читал «Геральд трибьюн» с полной сосредоточенностью, без воспоминаний. Когда его такси остановилось у гигантских сугробов перед отелем, было три часа ночи. Он не ел уже много часов. В свитере, анораке и теплых кальсонах он лег на кровать, обнесенную с трех сторон толстыми деревянными бортиками, и съел сначала все соленые закуски из мини-бара, потом все сладкие, и когда портье разбудил его в восемь часов утра, сообщив, что все ждут его внизу, у него в кулаке все еще была скомкана обертка от «Марса».

Первой его потребностью было утолить жажду. Но вода из крана в умывальнике шла такая ледяная, и глотал он с такой жадностью, что лицо и виски обожгло болью, и боль не отпускала, пока он, обалделый от недосыпа, спускался с багажом в вестибюль, чтобы соединиться со спутниками – уже позавтракавшими, уже шумными, уже застегивавшими на себе специальные костюмы для снегоходов. В тускло освещенном – не иначе солнечной энергией – вестибюле, в скоплении тепло одетых тел он не углядел Стеллы Полкингхорн. Да, и тут же напомнила о себе маниакальная шутливость англичан в больших группах. Из разных углов забитого людьми помещения доносились одиночные взрывы смеха и множественные хе-хе в унисон. А было восемь двадцать утра. Натянув улыбку, изображая бодрость, он пожал много рук, выслушал много имен и ни одного не запомнил, потому что мысли были заняты упущенным кофе. Как же ему начать день? Бачок был пуст, тарелки со стола убирала девушка, не говорившая по-английски и даже не понимавшая всепланетное слово «кофе», даже когда его произносили громко, и уже один из организаторов, громадный человек-лось по имени Ян говорил ему, что пить кофе уже поздно, и вел Биэрда к его персональной груде верхней одежды, советуя поторопиться, потому что через два часа ожидается метель и группе пора выезжать.

Помещение пустело, а он еще не был готов. Кто-то очень старый с заснеженной бородой и мокрой сигаретой, прилипшей к нижней губе, недовольно ворча, схватил сумку Биэрда, отнес на сани, прицепленные к снегоходу, и уехал. И официантка, и Ян исчезли, Биэрд остался в вестибюле один. Давно забытое, школьных дней переживание, когда ты опоздал и чувствуешь себя бестолковым, растерянным, несчастным, а все остальные таинственным образом осведомлены, словно сговорились против тебя. Жирняга Биэрд, всегда последний, бесполезный в командных играх. Это воспоминание добавило неуклюжести и нерешительности. Хотя на нем была многослойная лыжная одежда, ему полагалось влезть в этот дополнительный кокон и даже вставить свои ботинки еще в одни. Были внутренние перчатки, и огромные наружные перчатки, и тяжелый вязаный шлем поверх его собственного, и защитные очки, и мотоциклетный шлем.

Биэрд напялил комбинезон – он весил килограммов десять, надел пыльный шлем, втиснул голову в защитный шлем, натянул внутренние и наружные перчатки и тогда сообразил, что в перчатках не может надеть очки; снял перчатки, надел очки, надел внутренние и наружные перчатки, потом вспомнил, что его собственные лыжные очки и перчатки, фляжку и футляр с гигиенической помадой, лежащие рядом на стуле, надо взять с собой. Он снял наружные и внутренние перчатки, спрятал все это в карман куртки, изрядно повозившись с молнией верхнего костюма, надел внутренние и наружные перчатки и обнаружил, что из-за влажного воздуха в вестибюле и собственных нетерпеливых усилий очки запотели. Усталый и разгоряченный – неприятное сочетание, – он раздраженно встал, повернулся и с громким треском ударился о колонну или балку – он не видел, обо что. К счастью, на нобелевском лауреате был шлем. Череп не пострадал, но на левом очке появилась диагональная, почти прямая трещина, преломлявшая и рассеивавшая тусклый желтый свет вестибюля. Чтобы снять мотоциклетный шлем, шерстяной шлем, очки и стереть с них испарину, надо было стащить все четыре перчатки, но ладони вспотели, и это оказалось не так просто. Но вот очки были сняты, и оставалось только отнести их к почти очищенному обеденному столу, взять скомканную бумажную салфетку – использованную, но не очень – и протереть стекла. То ли на ней было масло, то ли овсянка, то ли джем, поцарапанный пластик она испачкала, но, по крайней мере, конденсат стерла, а дальше было сравнительно просто: надеть шерстяной шлем, натянуть очки на твердый шлем, надвинуть его, надеть все четыре перчатки и встать готовым к встрече со стихией.

Зрение его было ограничено съедобной пленкой, иначе он раньше увидел бы ботинки, лежавшие под его стулом. Снова перчатки долой… только не выходить из себя… а потом, после некоторой возни со шнурками, он решил, что без очков будет видеть лучше. Картина прояснилась: ботинки были малы по крайней мере на три размера, и его несколько утешило то, что не один он некомпетентен. Но он не пал духом и решил, что сделает еще одну, последнюю попытку. За этим и застал его Ян, вошедший в клубах морозного воздуха: Биэрд пытался натянуть на свой туристский ботинок другой, на меху.

– Господи, вы тупой или что?

Великан стал перед ним на колени, нетерпеливыми рывками стащил с него ботинки, связал их шнурками и повесил ему на шею.

– Теперь попробуйте.

Биэрд вставил ноги, Ян быстро зашнуровал ботинки и встал.

– Ну все. Идемте!

Может быть, от смущения очки опять запотели, но он довольно неплохо представлял себе направление на дверь, и смутный контур плеча Яна помогал не сбиться с пути.

– Вы раньше ездили на снегоходе?

– Конечно, – соврал он.

– Хорошо-хорошо. Надо нагнать остальных.

– Далеко до корабля?

– Сто пятнадцать километров.

Когда они ступили наружу, ветер ударил его в лицо не хуже Тарпина и с такими же жгучими последствиями. Конденсат на очках мгновенно замерз, весь, кроме смазанного джемом маленького пятачка, через который он мог различить фигуру Яна – тот уходил по тропинке в глубоком снегу, вившейся между силуэтами зданий. Через десять минут они вышли за околицу; дальше терялась в тумане бескрайняя белая равнина. Это мог быть аэродром, судя по оранжевому конусу на шесте, вытянувшемуся горизонтально. У канавы стояли два снегохода, шумно выбрасывая собственный синий туман.

– Я поеду за вами, – сказал Ян. – Минимум пятьдесят километров в час, если хотим успеть до метели. Хорошо?

– Хорошо.

Но было не хорошо. Дул сильный ветер, и ехать предстояло ему навстречу. Глубоко под шлемом кончики ушей у него уже онемели, кончик носа и пальцы ног – тоже. Чтобы видеть, ему приходилось наклонять голову и наводить уменьшающийся полупрозрачный окуляр туда, куда надо, избегая в то же время светящейся трещины перед левым глазом. Но все это было несущественно, с болью и слепотой он мог ужиться. Сейчас, когда он повернул к своему снегоходу, его угнетала более насущная проблема. Утром в бестолковой спешке он нарушил свой обычный распорядок – не побрился, не помылся и в ванную зашел только затем, чтобы выпить пол-литра ледяной воды. Потом выбежал с сумкой из номера. А тут было минус двадцать шесть, ветер пять баллов, времени в обрез, надвигалась буря. Ян оседлал свою машину и гонял двигатель. А Биэрду, заключенному в многослойную неподатливую одежду, необходимо было помочиться.

Он огляделся, насколько это было в его возможностях. Ближайшие дома были метрах в четырехстах и повернуты сюда глухими стенами с одним или двумя крохотными окошками – наверняка окошками ванных. Ах, очутиться бы там, в нагретой кафельной комнате, босому, в пижаме и пописать не торопясь, а потом еще на часок забраться под одеяло. Но можно было и прямо здесь, в канаве, – стать спиной к ветру, снять перчатки, голыми пальцами расстегнуть толстую непослушную молнию комбинезона, пошарить под курткой, найти застежки на лямках лыжных брюк, как-нибудь спустить их, пробраться под свитер, рубашку, длинную шелковую нижнюю рубашку, под кальсоны, под трусы и в последний момент дать себе волю, о чем он сейчас боялся даже думать. Нет, это слишком сложно, придется потерпеть – а кроме того, ему стало легче, когда он сел на седло снегохода.

Это был маломощный мотоцикл на лыжах, довольно простой в управлении. Один поворот ручки газа справа на руле, и машина с натужным треском двинулась вперед, выбросив облачко вонючего черного дыма. Через несколько секунд он уже мчался по ухабистой равнине, следя через окошечки-прицелы в очках за колеями, оставленными уехавшей группой и рельефно освещенными милосердным утренним солнцем. Ветер вдруг стал штормовым – девяносто километров в час, – пронизывал все слои одежды, волоски в ноздрях у Биэрда превратились в стальные булавки, с лица будто сняли кожу, все зубы ломило, и – чудо диффузии – каждый выдох находил лазейку под чашками очков. Через десять минут он не видел уже ничего, кроме инея, и вынужден был остановиться. Ян остановился рядом. Как ни странно, он проявил сочувствие.

– Делайте так.

Он поднял крышку хлипкого жестяного кожуха и положил очки на мотор. Они стояли на полоске земли шириной метров триста – то ли между двумя озерами, то ли между заливом и морем. Биэрд так замерз, что даже не стал спрашивать. Низкое солнце окрасило снега в оранжевый цвет; следы снегоходов уходили к невысокой горной гряде, и там, за много километров отсюда, над ней или за ней висела длинной кишкой черная туча. Пока оттаивали очки, он мог отойти и облегчиться, но ветер задул еще свирепее, да и нужда была как будто не такой острой. Это невероятно, думал, нет, преступно, что обитатели Шпицбергена считают разумным в этом климате ездить на мотоцикле, когда гуманно устроенный экипаж, закрытый, с печкой, нормальным ветровым стеклом и сиденьем со спинкой – автомобиль! – мог бы спасти не одну жизнь. Короткий приступ возмущения отвлек его, и, только сев на седло в размороженных очках и снова двинувшись навстречу свирепому ветру, он почувствовал, что близок миг, когда перед ним неотвратимо встанет выбор: остановиться и пописать, или у него лопнет мочевой пузырь, и он умрет от инфекции, или описаться и замерзнуть до смерти. Но он продолжал ехать. По его расчетам, оставалось сто километров, он делал сорок километров в час. Два с половиной часа. Невозможно.

И все же он не останавливался. Чтобы отвлечься, он стал припоминать, когда помочился в последний раз. Точно, это было в аэропорту Лонгьира ночью, пока ждал багажа, – позавчера. Тридцать шесть часов назад. Или он забыл? Неужели он был так занят?

Сообразив наконец, что из-за холода перепутал и прибавил лишние сутки, он сразу остановился и в спешке чуть не упал с седла в снег. Он услышал, как снегоход Яна ткнулся в его машину, но не оглянулся и быстро пошел прочь. Здесь их окружал другой ландшафт. Следы снегоходов описывали плавную синусоиду в лощине между десятиметровыми стенами льда и камня. Соблюдая остатки приличий, он подошел к стене, как к писсуару, и там, согнувшись, спиной к ветру, зубами стащил с правой руки наружную перчатку. Он слышал, что Ян окликает его, но сейчас не мог разговаривать. Зубами, за каждый палец по отдельности, он стащил внутреннюю перчатку. Рука сразу онемела и сделалась неловкой. Больше двух минут ушло у него на то, чтобы расстегнуть молнию комбинезона, а потом оказалось, что ему понадобятся обе руки, чтобы расстегнуть на плечах застежки лыжных брюк, и непослушной правой рукой он стянул перчатки с левой. Очки опять запотели и подернулись изморозью. Но он не мог не восхищаться своим спокойствием, пока рылся в одежках и драгоценное тепло его тела вытекало в атмосферу, лютый ветер бил из-за спины в стену и отражался ему в лицо. Только в последние секунды, когда неуклюжая розовая рука, холодная, как у постороннего, добралась до трусов, он испугался, что не удержится. Но наконец с ликующим криком, утонувшим в буре, он направил струю на ледяную стену.

Ошибка его была в том, что он подождал лишние несколько секунд, как склонны делать люди его возраста, полагая, что может выйти еще. Ему надо было бы обернуться и послушать, что тогда крикнул Ян. Или он мог бы избежать неизбежного, если бы принял какое-нибудь другое приглашение – на Сейшелы, в Иоганнесбург, в Сан-Диего, или, как он с горечью думал потом, если бы изменение климата, резкое потепление севернее полярного круга действительно имело место, а не было вымыслом экологических активистов. Потому что, когда дело было сделано, обнаружилось, что пенис примерз к молнии комбинезона, примерз по всей своей длине, как только и может быть с плотью, прижавшейся к морозному металлу. Он потерял драгоценные секунды, потрясенно глядя на случившееся. Потом осторожно потянул и почувствовал страшную боль. А и без этого было уже больно от мороза.

Он продолжал стоять, расставив ноги, лицом к стене. Он не решался поступить, как поступил бы человек с прилипшей штукатуркой, – разом оторвать. Когда-то Биэрд прочел про американца, бродившего в горах: рука у него застряла под камнем, и он перепилил ее в локте перочинным ножом[9]. Биэрд был не таким убежденным человеком, и, в конце концов, у локтя, предплечья, кисти есть пара, в некотором роде они заменимы. Арктический ветер бился в ледяную стену и, отраженный, хлестал его дрожащее тело, а он с ужасом наблюдал, как его пенис все больше съеживается, все туже скрючивается вокруг застежки. Не только съеживается на глазах, но и становится белым. Белым не как бумага, а искрящимся, серебристым, как елочная игрушка.

Он был близок к панике, но не мог заставить себя позвать на помощь. Тем более трудно было не запаниковать, что голову стеснял шерстяной подшлемник и мотоциклетный шлем, и очки мешали видеть. Не зная, что еще сделать, Биэрд накрыл пенис согнутой ладонью – ладонью, холодной, как ледышка. Он ощущал вялость, даже сонливость – так, считается, и должно происходить с человеком из-за переохлаждения, – и мысли его замедлили ход. Ему представилось, как Джок Брейби с извиняющейся улыбкой зачитывает по телевизору некролог. Он поехал, чтобы своими глазами увидеть глобальное потепление. Вздор, конечно, не умрет он. Но теперь все – жизнь без пениса. Как же обрадуются его бывшие жены, особенно Патриция. Но он никому не скажет. Будет тихо жить со своей тайной, будет жить в монастыре, делать добрые дела, навещать бедных. И пока он стоял там, дрожа, ему впервые за взрослую жизнь пришло в голову: а нет ли промысла жизни, и существа вроде греческих богов не насмехаются ли над человеком, не мстят ли, не вершат ли над ним свой грубый суд?

Но рационалист в Майкле Биэрде не так-то легко сдавался. Есть проблема, и надо попытаться ее решить. В похоронном темпе он полез во внутренний карман куртки. После докторской диссертации он какое-то время занимался физикой низких температур, хотя даже еще школьником Жирняга Биэрд, рохля в играх, мастак в науках, основы знал. Чистый этиловый спирт замерзает при минус ста четырнадцати градусах, это всем известно. В сорокаградусном бренди объемное содержание спирта – сорок процентов, что дает температуру замерзания… минус сорок пять и шесть десятых. Фляжка наконец была у него в руке, крышка после недолгой борьбы свинтилась, он обильно полил себя напитком и через секунду был свободен.

Когда он прятал свой незадачливый член, тот был твердым, как лед, но уже не белым. Его жгло будто раскаленными иглами, и боль мешала одеться быстрее. Через десять минут, упакованный наконец, он повернулся и, спотыкаясь, побрел к своей машине; гид дожидался его.

– Прошу прощения. С природой не поспоришь.

Ян взял его за локоть.

– Вы в плохой форме, друг. Смотрите, потеряли ботинки с шеи. Мы поедем на моем мотоцикле. Ваш заберем потом.

Ян за руку подвел его к своему снегоходу – и тут-то произошло страшное. Подняв ногу, чтобы влезть на свое место позади Яна, он почувствовал и, казалось, даже услышал раздирающую боль в паху, треск и отделение, подобное родам или откалывающемуся леднику. Он вскрикнул: Ян обернулся, чтобы успокоить его.

– Остался только час, и все. Вы доедете.

Что-то холодное и твердое отвалилось от его паха, упало в штанину кальсон и застряло над коленной чашечкой. Он потрогал себя между ног – там ничего не было. Он потрогал колено и нащупал отвратительный предмет, сантиметров пять длиной, твердый, как кость. Он не ощущался – или больше не ощущался – как часть тела. Ян завел мотор, и они помчались с сумасшедшей скоростью по ледяным ухабам, твердым, как бетон, закладывая виражи перед почти вертикальными сугробами, словно отчаянные гонщики на велодроме. Почему он не дома, не в постели? Биэрд съежился, прячась от ветра за широкой спиной Яна. Жжение в паху распространялось, его член соскользнул, лежал теперь под коленным сгибом, и мчались они в неправильном направлении – на север, к полюсу, все дальше в пустыню, в морозную мглу, когда должны были бы гнать к освещенному кабинету скорой помощи в Лонгьире. Мороз, конечно, работает на него, он сохранит орган живым. Но микрохирургия? В Лонгьире с населением полторы тысячи человек? Биэрд подумал, что его стошнит, однако взялся обеими руками за пояс Яна, приник головой к его спине и задремал… Разбудил его внезапно смолкший мотор снегохода, и он увидел над собой темный корпус вмерзшего в лед корабля, где ему предстояло прожить неделю.


Оказалось, что Биэрд единственный ученый в группе сознательных художников. Весь мир со всеми его безрассудствами, одним из которых было разогревание планеты, лежал к югу от них, а юг, казалось, был со всех сторон. Вечером в кают-компании перед ужином координатор Барри Пикетт, добродушный, морщинистый человек, в одиночку переплывший на веслах Атлантику и после этого посвятивший жизнь записи природной музыки (шелеста листьев, грохота волн), обратился к участникам семинара «Восьмидесятая параллель».

– Мы общественный вид, – начал он с биологической завитушки, которые Биэрд недолюбливал, – и без некоторых базовых правил не можем сохраниться. А здесь, в этих условиях, они важны вдвойне. Первое касается гардероба.

Правило было простое. Под рулевой рубкой была тесная, плохо освещенная раздевалка. Каждый поднявшийся на борт должен снять и повесить там верхнюю одежду. Все мокрое, заснеженное, обледенелое ни под каким видом нельзя вносить в жилые помещения. Запрещенные предметы: шлемы, очки, перчатки, ботинки, мокрые носки, комбинезоны для снегоходов. Мокрые, заснеженные, обледенелые, они должны находиться в гардеробе. Кара за нарушение – смерть. Добродушные художники засмеялись; это были разумные люди, румяные, в толстых свитерах и темных рубашках. Биэрд, забившийся в угол с пятым бокалом ливийского vin de pays, одурманенный болеутоляющими и болью, органически враждебный коллективу, изобразил улыбку. Ему не нравилось быть членом группы, но и не хотелось, чтобы группа об этом знала. Были еще другие правила и хозяйственные детали, и внимание у него рассеивалось. Из-за Пикетта, из камбуза по ту сторону дубовой лакированной стенки доносился запах жареного мяса и чеснока, звяканье ложек о кастрюли и рычание международного повара, распекающего кого-то из подручных. Трудно не обращать внимания на кухню, когда на часах восемь двадцать, а ты давно ничего не ел. Есть или не есть по желанию – это была одна из свобод, которые Биэрд оставил на дурацком юге.

За день солнце поднималось едва ли на пять градусов над горизонтом, и в половине третьего, словно отказавшись от скучной работы, зашло. Биэрд наблюдал закат через иллюминатор возле своей койки, лежа в муках. Плоская снежная равнина фьорда сделалась синей, потом черной. Как он мог подумать, что, проводя восемнадцать часов с двадцатью людьми в тесном закрытом пространстве, он обретет какую-то там свободу? По приезде, когда он проходил через кают-компанию по пути в свою каюту, раньше всего его взгляд зацепила гитара, дожидавшаяся в углу своего бренчальщика и мучителей-подпевал. Большая часть книжного шкафа была занята настольными играми и колодами замусоленных карт. С таким же успехом он мог поселиться в доме престарелых. Среди игр была, конечно, и «Монополия» – еще один повод для огорчений. Ян помог ему слезть со снегохода, наполовину провел, наполовину пронес по сходням и проводил в гардероб. Медленно, с кряхтением и стонами, Биэрд принялся снимать с себя наружные оболочки и расстегнул молнию комбинезона в ужасе от того, что ему сейчас откроется. В сумраке он не сразу нашел место для своей одежды, а найдя – крючок номер двадцать восемь, – услышал за спиной приятный грудной женский голос, ласково произнесший:

– Это только что выпало у вас из брюк.

Он обернулся. Перед ним стояла Стелла Полкингхорн и протягивала ему что-то тоненькое и серое. Она держала предмет двумя пальцами.

– По-моему, это ваша гигиеническая помада.

Она назвала свое имя, он назвал свое, они пожали руки. Она сказала, что для нее большая честь познакомиться с замечательным ученым, а Биэрд сказал, что он давний почитатель ее таланта. Только после этого они разжали руки. Лицо ее нельзя было назвать красивым, но оно было широким и приветливым; из-под шерстяной шапочки выбивались светлые волосы. Ему понравилось, что она смотрит ему в глаза с любопытством. Сколотый передний зуб придавал ей выражение юмористической удали. Она сказала, что надеется на приятное знакомство, он сказал, что тоже надеется; она замешкалась – видимо, не хотела уходить, а что еще сказать, не знала. Он тоже не нашелся – мешала боль.

Потом она сказала:

– Ну, увидимся, – и вышла из гардероба.

Он до вечера пролежал на койке, в тумане глупых замыслов и сожалений, снова и снова разглядывая поврежденную кожу, строя планы немедленного отъезда и заново проигрывая их встречу. Можно отправить электронное письмо со срочным вызовом в Англию. Но обратная поездка на снегоходе представлялась невыносимой. Пусть пришлют за ним вертолет из Лонгьира. Сколько они стоят? Наверное, тысячу фунтов за час. Значит, три часа, совсем недорого за то, чтобы не петь «Десять негритят». Надеется на приятное знакомство. Это может означать что угодно. Нет, только одно. И какая удача – в списке на доске объявлений значилось, что он единственный гость с отдельной каютой. Но он выбыл из строя, возможно, на несколько недель. Он еще раз осмотрел его. Похоже на ожог – распухло и покраснело, ему необходимо побыть одному, надо улететь домой, надо постараться сесть с ней рядом за ужином. Но его там не будет. Прилетит вертолет. Нет, ночью не полетит. Им доступны другие виды секса – то есть ей доступны. А какой в этом смысл? Может, у него уже налаживается. Он еще раз посмотрел.

В конце концов голод и желание выпить выгнали его из каюты. После речи Пикетта Биэрд не успел выбраться из своего угла, чтобы сесть рядом со Стеллой Полкингхорн, и ему досталось место между переборкой и знаменитым ледяным скульптором с Майорки по имени Хесус, пожилым человеком со скорбным лицом и загнутыми кверху желтовато-белыми усами. От него пахло душистыми сигарами, и говорил он сиплым клаксонным голосом – так, наверное, должен был бы рычать плюшевый медвежонок. После того как они представились друг другу, Биэрд высказал предположение, что на Балеарских островах такая профессия, вероятно, связана с трудностями. Хесус объяснил, что в старое время поставщики льда с гор летом снабжали рыботорговцев громадными глыбами льда – тогда-то его дед и овладел этим искусством, он передал его сыну, а тот – своему. Хесус выиграл много конкурсов ледяной скульптуры в разных городах мира (последний триумф был в Эр-Рияде), а специальность его – пингвины. В свободное от скульптуры время он импортирует виски, у него четыре сына и пять дочерей; двадцать лет назад он основал школу для слепых детей около порта Андратх. Его жена и двое сыновей держат оливковую и виноградную плантацию в Трамунтане, в прибрежных горах, в пятнадцати километрах к югу от Полленсы, недалеко от знаменитой Пещеры ведьм. Боль потихоньку отпускала, болеутоляющее произвело сильное эйфорическое действие. Биэрд в жизни не ел ничего вкуснее этого бифштекса. В его распоряжении был картофель фри, зеленый салат и красное вино. И Хесус – он никогда не встречал человека с таким именем, хотя знал, что оно распространено в Испании, – Хесус казался ему таким интересным человеком, каких он не видел уже много лет.

В ответ на взаимный вопрос Биэрд сказал, что он физик-теоретик. В его ушах это давно звучало ложью. Скульптор помолчал, вероятно оживляя в уме свой английский, потом задал неожиданный вопрос. Сеньор Биэрд извинит необразованному человеку его наивность и невежество, но вот странная реальность, описываемая квантовой механикой, она в самом деле представляет собой реальный мир или это просто система, которая приносит результаты? Заразившись майоркской учтивостью, Биэрд выразил восхищение вопросом. Он сам не мог бы сформулировать его лучше, ибо вопрос этот нацелен в самую сердцевину квантовой теории. Этот вопрос много лет занимал мысли Эйнштейна и привел его к выводу, что теория корректна, но неполна. Интуитивно он не мог примириться с тем, что без наблюдателя нет реальности или что реальность определяется наблюдателем, как утверждал Бор и остальные. Памятна его фраза о том, что вне нас имеет место «реальная фактическая ситуация». «Когда наблюдает мышь, – спросил он однажды, – меняет ли это состояние Вселенной?» Из квантовой механики, по-видимому, вытекает, что, измеряя состояние одной частицы, мы можем мгновенно изменить состояние другой, даже если она далеко. На взгляд Эйнштейна, это «спиритуализм», это «призрачное дальнодействие», поскольку ничто не может распространяться быстрее скорости света. Реалист Биэрд сочувствовал Эйнштейну в его долгом проигранном споре с блестящей плеядой пионеров квантовой механики; но надо признать: эксперименты показывают, что действительно возможны призрачные корреляции на большом расстоянии, и структура реальности в малых и очень больших масштабах бросает вызов здравому смыслу. Эйнштейн был, кроме того, убежден, что математика, необходимая для описания Вселенной, окажется в конце концов изящной и сравнительно простой. Но еще при его жизни были открыты две новые фундаментальные силы, картина усложнилась из-за неопрятного набора новых частиц и античастиц, а также воображаемой многомерности мира и разного рода вымученных попыток все это совместить. Биэрд, однако, надеялся, что многое еще будет проясняться и в конце концов явится гений, который даст всеобъемлющую теорию в формулировке изумительной красоты. После многих лет (это была его маленькая шутка, и он доверительно положил ладонь на худую руку Хесуса) он, Биэрд, окончательно потерял надежду стать тем смертным, который отыщет этот Грааль.

Говорил он все это под гомон двадцати климатических художников, принявшихся за вино, пока убирались тарелки. Хесус не понял или не захотел услышать самоиронии и, повернув печальное обвисшее лицо, чтобы окинуть взглядом сидящих, торжественно сказал, что отречься от надежды на любом этапе жизни – ошибка. Все его лучшие пингвины, самые жизненно правдивые и самые выразительные в отношении формы, изваяны в последние два года, а недавно он взялся за белых медведей, животных, которым особенно угрожает потепление, – а ведь было время, когда его творческие возможности не позволяли справиться с этой темой. По его скромному мнению, очень важно никогда не терять веру в возможность глубоких внутренних перемен. И конечно, такой ученый, как сеньор Биэрд, должен стремиться к созданию этой теории, этой красоты, ибо что такое жизнь без высоких целей?

Мог ли Биэрд признаться Хесусу, что давно не занимается серьезной наукой и не верит в глубокие внутренние перемены. Только в медленный внутренний и внешний распад. Он вернул разговор в более безопасное русло: соотношение пингвина и белого медведя в плане ледяной скульптуры. Однако настроение у него упало, действие болеутоляющих слабело, вино – то же самое вино – теперь казалось водянистым и резким, а веселье вокруг напоминало ему, что брак его кончился. Он устал и чувствовал себя слишком циничным, чтобы продолжать общение. Оживленность его в беседе оказалась искусственной, следствием шока, лекарств и алкоголя.

Он закончил разговор, пожелал Хесусу спокойной ночи и, бормоча извинения, стал протискиваться между столами к проходу. Все разговоры, мимо которых он проходил, были об искусстве и изменении климата. За соседним столом женщина-хореограф, которую он раньше не заметил, элегантная и красивая, преисполненная энтузиазма, описывала с французским акцентом задуманный ею геометрический танец на льду. Биэрд не мог этого вынести; их оптимизм угнетал его. Все, кроме него, были обеспокоены глобальным потеплением, и все веселились, он один был мрачен. Скорей туда, где тихо и темно, – до остального ему не было дела.

Он долго лежал на койке в своей душной каюте и не мог уснуть из-за пульсации в паху – сердцебиение как будто переместилось туда. Он слушал голоса и смех и спрашивал себя, продлится ли его мизантропия всю неделю. Мысль о вертолете, он понял теперь, была абсурдна. Оторвавшись от своей жизни в далеком Белсайз-Парке ради этой безжизненной пустыни, он с небывалой ясностью осознал идиотизм своего существования. Патриция, Тарпин, Центр и прочие псевдоработы – маскировка своей никчемности. Что такое жизнь без высоких целей? Ответ был именно такой – еще одна ночь незапоминающихся бессонных мыслей.

Двумя часами позже, когда сон уже подкрадывался, послышались звуки настраиваемой гитары; он застонал и повернулся на бок. Но сквозь деревянную переборку донеслось не бренчанье и не пенье, а нежная мелодия, как будто испанская, задумчивая и в то же время легкая, по-моцартовски ясная. Утром он выяснит, что это был этюд Фернандо Сора. В полной темноте, лежа на узкой койке, он не сомневался, что играет Хесус, как будто бы ему играет, и под эту меланхолическую музыку уснул.


Было позднее утро; солнце взошло и героически освещало косыми лучами сверкающий фьорд, а Биэрд с усилием передвигался по сумрачному гардеробу, разыскивая свои вещи. Он остановился перед крючком номер восемнадцать, куда накануне, он точно помнил, повесил свой комбинезон. Прямо под крючком стояла проволочная корзина, где он оставил очки, шлем и другую мелочь, а под ней, под дощатой скамьей было отделение с его ботинками. Даже здесь, под рубкой, слышен был треск множества снегоходов – завести их утром, наверное, было тяжелым испытанием. Партии из шести человек и Яну, вооруженному винтовкой, предстояло выехать во фьорд и осмотреть ледник. Пятеро и гид уже стояли на льду, топали и махали руками, чтобы согреться, Биэрд, как всегда, был последним. Кто-то взял его одежду, во всяком случае – часть. Его комбинезона не было на крючке, его проволочную корзину сдвинули под девятнадцатый крючок, и только его ботинки – если это были его ботинки – остались в неприкосновенности. Треснутые очки его тоже никому не понадобились и валялись на полу.

Он снял комбинезон – по всей вероятности, свой – с семнадцатого крючка. Комбинезон оказался велик размера на два, если не больше, но, надев его, Биэрд уже не захотел снимать. Ботинки же оказались на размер малы. Из мелочей в корзине не хватало только вкладышей в перчатки, но он справился с этим, взяв пару из-под номера двадцать три и пообещав себе вернуть ее потом на место. Трещина в очках больше ему не мешала. Он вышел на палубу под иронические аплодисменты группы, дожидавшейся на льду, и, желая попасть в общий тон, поклонился. Несмотря на спешку, он успел с верха пологих сходней охватить взглядом сцену внизу. Лед вокруг корабля был усеян фигурами. Шлемы непропорционально увеличивали их головы. Комбинезоны оттопыривались на задах, так что издали они напоминали ясельных малышей, резвящихся на площадке. Хореограф с тремя друзьями размечала траекторию своего геометрического танца; две фигуры строили что-то вроде снеговика или статуи; кто-то один, вероятно Пикетт, устанавливал микрофон между двумя ледяными конусами; кто-то с бензопилой помогал другому, несомненно Хесусу, погрузить на сани четыре ледяных блока; кто-то на коленях полировал ледяную линзу метровой величины. Еще один с красным флагом и свистком ходил кругами перед кинокамерой на треноге.

Он сам себе удивился, вызвавшись в новую поездку на снегоходе. Выгнала его клаустрофобия, золотистое освещение фьорда, которое он увидел из иллюминатора кают-компании, и то, что никому не разрешалось отъезжать без вооруженного гида. Он оседлал последнюю машину, и группа двинулась цепочкой на восток, в глубину фьорда. Это было бы интересно – скользить по широкому ледяному и снежному коридору между крутых гор. Но ветер опять пронизывал все слои одежды, треснутые очки через две минуты затуманились и замерзли, и Биэрд ничего не видел, кроме серого пятна предпоследней машины. Прямо на него были направлены выхлопные газы всех шести. Десять километров Ян держал бешеную скорость. Там, где ветер сдул снежный покров, поверхность фьорда походила на рифленое железо, снегоходы взревывали и поднимались на дыбы.

Двадцатью минутами позже они стояли среди непривычной тишины в ста метрах от конца ледника, обломанной голубой стены, вытянувшейся на пятнадцать километров поперек долины. Впечатление было – разрушенного города, неряшливого и беспутного: мусор, обвалившиеся башни, гигантские трещины. Сегодня минус двадцать восемь градусов, слишком холодно, объяснил Ян, чтобы проявилась убыль ледника из-за полярного потепления. Час ушел на фотографирование и хождение взад и вперед. Вдруг кто-то увидел след на снегу. Они сгрудились вокруг, потом расступились, пропуская гида с винтовкой за плечом, чтобы он продемонстрировал свою опытность. След белого медведя, конечно, и совсем свежий. Там, где они стояли, слой снега был тонок, и найти другой отпечаток удалось не сразу. Ян оглядел окрестность в бинокль.

– Ага, – тихо сказал он. – Думаю, надо уезжать.

Он показал рукой, и сначала они ничего не увидели. Но когда зверь зашевелился, все стало ясно. Километрах в полутора медведь неторопливо бежал к ним.

– Голодный, – извиняющимся тоном сказал Ян. – Пора сматываться.

Несмотря на перспективу быть съеденными живьем, достоинство возобладало, и они устремились к машинам не опрометью. Подходя к своей, Биэрд знал, чего ему ожидать. В этом путешествии все, как нарочно, сходилось так, чтобы его унизить. С какой стати сейчас ему должно повезти? Он нажал кнопку. Ничего. Так пусть его жилы оторвут от костей. Он нажал еще раз, потом еще. Вокруг клубы голубого дыма и надрывный треск – наконец-то полногласное выражение паники. Половина партии уже мчалась к кораблю. Каждый за себя. Биэрд не тратил сил на проклятия. Он вытянул рычаг дросселя, хотя понимал, что это ошибка, двигатель был еще теплый. Попробовал еще раз. И опять ничего. Запахло бензином. Дроссель. Мотор захлебнулся, и он заслуживает смерти. Уехали уже все, и гид с ними, пренебрегший своим долгом, о чем Биэрд непременно доложит Пикетту или норвежскому королю. От волнения у него запотели очки и, как всегда, замерзли. Теперь нет смысла оглядываться; но он все равно оглянулся и увидел заиндевелое стекло, а по краешку – лед фьорда. Можно было предположить, что зверь приближается, но Биэрд явно недооценил его скорость на суше: в этот миг что-то с силой ударило его по плечу.

Не обернувшись, чтобы ему сразу не разодрали лицо, он скорчился в ожидании самого худшего. Его последняя мысль – он по беспечности не переписал завещания, все останется Патриции для Тарпина – была бы унылой, но услышал он голос гида:

– Дайте-ка я заведу.

Нобелевский лауреат нажимал выключатель фары. Машина завелась от одного прикосновения.

– Езжайте, – сказал Ян. – Я за вами.

Несмотря на опасность положения, Биэрд еще раз оглянулся, надеясь увидеть – ради юмористического рассказа в дальнейшем – животное, от которого он сейчас удерет. Через узкое полупрозрачное колечко вокруг замерзшей середины стекол он различил какое-то движение, но это могла быть рука Яна или краешек его шлема. В истории, которую он будет рассказывать до конца жизни и которая станет подлинным его воспоминанием, медведь с разинутой пастью был в двадцати шагах и бежал к нему – не потому или не только потому, что он был лгун, а потому, что вкус не позволял ему испортить хорошую историю.

Он помчался по ухабистому льду с радостным криком, который тут же уносил назад встречный ураган. Как же раскрепощает открытие, что в современном мире он, городской житель, кабинетный человек, живущий с клавиатуры и монитора, мог быть выслежен, растерзан и съеден целиком – мог стать пищей для другого.

Наверное, это был лучший момент за всю неделю. Они доехали до базы, казалось, за считаные минуты. Без четверти два, а мороз уже усилился, и вечерний оранжевый свет освещал горстку художников, еще не вернувшихся на корабль. Пах ему так намяло, что он подождал, пока взойдут остальные, а потом поднялся по сходням задом. Так было менее больно. У входа в гардероб он постоял, привыкая к сумраку, и вскоре стало ясно: кто-то, конечно, повесил свои вещи на место Биэрда. В духе сотрудничества он перенес их, ботинки и прочее, на свободное место в углу. Когда он снял свой шерстяной шлем, тот с глухим звуком упал на пол и будто уставился на него, недоуменно разинув рот. Что тебя сюда принесло? Он повесил одежду, поднялся в кают-компанию, поприветствовал полдюжины собравшихся, с чашкой горячего питья ушел к себе в каюту и лег на койку.

Южный полюс поместился под северным по картографической случайности, но Биэрд не мог отделаться от ощущения, что он – около вершины мира, а все остальные, включая Патрицию, – под ним. Таким образом, он мог озирать жизнь сверху, и в эту неделю послеполуденные арктические сумерки стали чем-то вроде сериала, когда за чашкой какао он напоминал себе, что жизнь его скоро станет совсем пустой и он должен начать ее сызнова, взять себя в руки, сбросить вес, набрать форму, жить организованно и просто. И наконец заняться всерьез работой, хотя не представлял себе, какая это может быть работа, отдельная от его конкретной славы и не облегченная благодаря ей. Неужели он вечно будет выступать с одним и тем же циклом лекций все о том же своем маленьком вкладе в науку, заседать в комитетах, быть Персоной? Ответов у него не было, но размышления утешали, и он нередко засыпал в темноте, в три часа дня, и просыпался голодный с возобновившейся тягой к vin de pays.

После спасения от медвежьих клыков никаких авантюр он больше не предпринимал. Смелые уезжали с Яном в горы, или рыли пещеру в снегу, или обследовали на снегоходах крутую скалистую долину на дальней стороне фьорда. Он ежедневно проводил два-три часа на воздухе, возился вместе с другими. Его брали помощником: держать конец веревки, выпиливать блоки для Хесуса, подносить Пикетту микрофоны, участвовать в танце перед кинокамерой. Для этого надо было с десятком других людей цепочкой, мерным шагом пройти по прямой двести метров, потом повернуть под прямым углом и пройти столько же до следующего поворота. Это успокаивало, думать не надо было, ему говорили, что делать. В более теплом климате и более здоровом состоянии он, возможно, подъехал бы к хореографу, стройной Элоди из Монпелье, особенно если бы она была без мужа, круглоголового фотографа, когда-то игравшего в регби за Францию. У Стелы Полкингхорн тоже был муж – координатор Барри Пикетт.

Так что жизнь у Биэрда упростилась. Мало интересуясь искусством и изменением климата и еще меньше искусством вокруг изменения климата, он держал свои мысли при себе, был приветлив и с удивлением обнаружил, что пользуется некоторой популярностью в группе. Когда он выходил на лед и выполнял поручения, мысли его оставляли. Однажды в обеденное время он вынес из корабля чашки с томатным супом, замерзшим, пока он спускался по сходням. Их вмонтировали в скульптуру. Настроение у него поднялось, во всяком случае перестало падать. Он снова задумался о своей физической форме. Всего десять – двенадцать лет назад он сносно играл в теннис, компенсируя свой малый рост хлесткими ударами с лета у сетки. Когда-то и на лыжах катался почти хорошо. Восемь лет назад он еще мог достать руками до пола. Ведь нет же ничего неизбежного в том, чтобы толстеть от месяца к месяцу, пока не умрешь? Он стал предпринимать ежедневные прогулки по фьорду – трехкилометровый маршрут вокруг корабля в сопровождении Яна с винтовкой. После второй экскурсии, лежа на койке с болью в ногах, он принялся мысленно составлять список продуктов, к которым нельзя прикасаться. Он весит на семь килограммов больше нормы. Действуй сейчас или умрешь преждевременно. Зарекся от всей привычной еды – от мучного, от говядины, от жареного, пирожных, от соленых орешков. И от чипсов, к которым питал особую слабость. Были и другие продукты, но он уснул, не закончив списка. Последние три дня пребывания на корабле он соблюдал новый режим.

Со второго дня беспорядок в гардеробе стал заметен даже Биэрду. Он подозревал, что ему ни разу не удалось надеть одни и те же ботинки. И хотя на третий день он завернул свои очки (эти были целые) в свой шерстяной шлем, на четвертый день они исчезли, а шлем валялся на полу, насквозь мокрый. В то утро он увидел и несколько комбинезонов на полу; похоже, по ним ходили, и он решил, не особенно присматриваясь, что его костюма среди них нет. Когда они с Пикеттом записывали звук ветра в такелаже корабля, тот признался, что два дня ходил в двух левых ботинках. Но Пикетт был закаленный человек и, видимо, не испытывал неудобства. Биэрд испытывал. Он не был коллективистом, но некоторые приличия считал обязательными – и для себя, и, следовательно, для других. Он всегда вешал свои вещи на один и тот же крюк, номер семнадцать, и был разочарован, заметив, что другие не в состоянии придерживаться такой простой процедуры. Отдельной проблемой были перчатки – без них невозможно было выйти наружу. Он предусмотрительно засунул их вместе с внутренними в свои ботинки. На другой день ботинки исчезли.

Ему нравились вечера. Темнело за пять часов до того, как они собирались в кают-компании к ужину. До первого блюда два часа пили. Вино было из заштатного района Ливии. Биэрд обычно начинал с белого, пил красное, пока не подкатывало, и возвращался к белому; как правило, до сна хватало времени, чтобы переключиться еще раз. После ужина был, конечно, только один сюжет. Биэрд по большей части слушал. Никогда прежде не встречал он идеалистов в такой концентрации, и это вызывало в нем поочередно любопытство, недоумение и скованность. В третий вечер Пикетт попросил его рассказать о своей работе, и Биэрд встал. Он рассказал о Центре, о четырехспиральной ветряной турбине для крыш, правдоподобно представив ее своим проектом. Это революционная конструкция, сказал он слушателям и, сделав набросок, пустил по столам. Она сократит счета за электроэнергию на восемьдесят пять процентов, экономия будет эквивалентна строительству – он был не совсем пьян и прикинул число – двадцати трех электростанций средней мощности. Были почтительные вопросы; он отвечал рассудительно и внятно. Он был в обществе научно неграмотных и мог говорить что угодно. Его пылко поддержала Стелла Полкингхорн. Она сказала, что он здесь единственный, кто делает что-то «реально»; аудитория расположилась к нему и громко зааплодировала. Обычно его мало интересовало, что думают другие, но тут – какое падение, – ощутив себя любимцем группы, был тронут и не мог скрыть этого.

В остальном он больше слушал и пил. После двух-трех бокалов белого красное проскакивало незаметно, как вода, поначалу во всяком случае. Обсуждались темы – канонические, беспорядочно сменявшие одна другую, и иные, развивавшиеся фугоидно, как разочарование с горечью: век закончился, а изменение климата по-прежнему в стороне от общественного внимания. Буш отправил в корзину умеренные предложения Клинтона, Соединенные Штаты повернутся спиной к Киото, Блэр не владеет материалом; давние надежды Рио[10] похоронены. И канонически разочарование перерастало в тревогу. Гольфстрим исчезнет, европейцы замерзнут насмерть в своих постелях, леса Амазонки превратятся в пустыню, одни континенты охватит пожар, другие уйдут под воду, и к 2085 году арктических льдов не станет, и вместе с ними – белых медведей. Биэрд слышал эти прорицания и раньше, и ни одному из них не верил. А если бы и поверил, то не встревожился бы. Бездетный мужчина в годах, на излете пятого брака может позволить себе толику нигилизма. Земля обойдется без Патриции и Майкла Биэрда. И если стряхнет с себя всех остальных людей, биосфера будет гнуть свое и через десяток миллионов лет, глядишь, нарожает новые виды, может быть, не таких умные на обезьяний лад. И кому тогда сожалеть, что никто не помнит Шекспира, Баха, Эйнштейна и Сопряжение Биэрда – Эйнштейна?

Пока тьма и холод окутывали корабль в безлюдном замерзшем фьорде и стойкие желтые кружки иллюминаторов были единственным источником света, единственным признаком жизни на сто километров потрескивающей ледяной пустыни, внутри симфонически развивались другие темы: что надо сделать, какие соглашения следует заключить несговорчивым странам, на какие уступки должен пойти богатый мир, какие дары поднести бедному миру в своих интересах? После ужина во влажном тепле кают-компании обладателям полных желудков, запечатанных вином, казалось, что только разум может возобладать над сиюминутными интересами и алчностью, только рассудок нарисовать – предостерегающе – смутную мультипликацию катастрофического будущего, где все испекутся, окоченеют или утонут.

Но разговоры о государствах и соглашениях были светскими по сравнению с другим лейтмотивом в остужающем размере сурового хорала, пуританской арии прежних защитников природы – с их недоверием к коварной технике, убежденностью, что требуется иной образ жизни для всех, менее травмирующий хрупкую вязь экосистем, и почти религиозными взглядами на новые правила самореализации человечества – чтобы его процветание определялось не супермаркетами, аэропортами, бетоном, транспортом и даже электростанциями. Да, это были взгляды меньшинства, но его с виноватым почтением выслушивали все, кто гонял на вонючих снегоходах по девственной земле.

Слушая, как обычно, в углу кают-компании рядом с Хесусом, Биэрд вмешался только раз, в последний вечер, когда долговязый романист по фамилии Мередит, видимо забыв, что здесь присутствует физик, сказал, что в принципе неопределенности Гейзенберга, согласно которому чем точнее мы знаем положение частицы, тем приблизительнее – ее скорость, и наоборот, воплотилась нынешняя утрата «морального компаса», трудность абсолютных суждений. Биэрд перебил его брюзгливо. Имеет смысл выражаться точно, сказал он этому коротко стриженному человеку в очках без оправы. Речь идет не о скорости, а об импульсе, то есть массе, умноженной на скорость. Его придирка была встречена тихими стонами. Биэрд сказал, что принцип неопределенности неприложим к моральной сфере. Вдобавок, квантовая механика отлично предсказывает статистическую вероятность физических состояний. Романист покраснел, но не сдался. Неужели он не знает, с кем разговаривает? Да, хорошо, прекрасно, вероятность, возразил он, – но это ведь не то же самое, что определенность. И Биэрд, прикончив восьмой бокал вина и чувствуя, как у него задирается нос и верхняя губа от презрения к невежде, влезшем на его территорию, громко сказал, что принцип не запрещает точно узнать состояние, например, фотона, если мы будем наблюдать его неоднократно. Аналогия в моральной сфере была бы такая: рассматривать моральную проблему несколько раз, прежде чем прийти к заключению. Но в том-то и дело: принцип Гейзенберга только тогда распространялся бы на мораль, если бы сумма правильного и неправильного, деленная на корень квадратный из двух, имела смысл.

Молчание в кают-компании было не столько ошеломленным, сколько смущенным. Мередит беспомощно смотрел на Биэрда, который стукнул кулаком по столу.

– Так давайте, скажите мне. Послушаем, как вы примените принцип Гейзенберга к этике. Правильное плюс неправильное поделить на корень из двух. Что это, к черту, значит? Ничего!

Вмешался Барри Пикетт и сдвинул дискуссию с мертвой точки.

Это была единичная диссонансная нота. А запоминающееся и удивительное происходило каждый вечер, обычно ближе к концу, и звучало как бодрая маршевая музыка духового оркестра или дружный хор, воодушевленный общей целью, которая заставляет на время забыть всю горечь, все разочарование. Биэрд и вообразить не мог, что когда-нибудь окажется в одном помещении и будет пить с таким количеством людей, объединенных странным убеждением: что именно искусство в его высших формах – поэзия, скульптура, танец, атональная музыка, концептуальная живопись – поднимет тему изменения климата, орнаментирует ее, прощупает со всех сторон и откроет миру глаза на весь ужас, на утраченную красоту и смертельную опасность и побудит людей задуматься, предпринять меры или от кого-то их потребовать. Он сидел и тихо изумлялся. Идеализм был настолько чужд ему, что он даже не мог высказать возражение. Он был на неведомой территории, среди дружелюбного экзотического племени. Эти снеговики-часовые, охраняющие снизу трап, звукозапись ветра, воющего в такелаже, полированный ледяной диск, преломляющий лучи неподъемного солнца, пингвины Хесуса, числом тридцать, и три белых мишки, марширующих перед форштевнем, грубый, невразумительный нафаршированный бранью отрывок романа, который однажды вечером прочел или прокричал Мередит, – все эти аргументы, подобно молитвам или пляскам вокруг тотема, направлены были на то, чтобы отвести катастрофу.

Таковы были музыка и магия климатических бесед на борту. Между тем за стеной, которую его научили называть переборкой, ситуация в гардеробе продолжала ухудшаться. В середине недели не хватало уже четырех шлемов, а также трех тяжелых комбинезонов для снегохода и многих мелких вещей. Наружу могло одновременно выйти не более двух третей списочного состава. Выйти – значило украсть. Состояние гардероба, возрастающая энтропия стали темой ежевечерних объявлений Барри Пикетта. А Биэрд, не подозревая о своей основополагающей роли и активном участии в создании начальных условий, не мог не раздумывать над этим отпадением от благодати. Четыре дня назад в гардеробе был порядок, вся одежда висела на нумерованных крючках и была сложена под ними. Ограниченные ресурсы, распределенные поровну, – золотой век, и совсем недавно. Теперь – разруха. И порядок восстановить тем труднее, что комната завалена рюкзаками, сумками, пластиковыми пакетами с лишними перчатками, шарфами и шоколадными батончиками. Никто, думал он, сознавая свое великодушие, не вел себя плохо, каждый в конкретных обстоятельствах, стремясь выйти на лед, поступал вполне рационально, «находя» свой потерянный подшлемник или перчатку в неожиданном месте. Извращением или цинизмом было удовольствие от другой мысли, которая его преследовала: как они спасут Землю – предполагая, что она нуждается в спасении, а он в этом сомневался, – если она настолько больше гардероба?

В последнее утро они завтракали под грохот всей колонны снегоходов, разогревавшихся на льду. Они вышли, многие в неполном обмундировании. У Биэрда не было шлема. Дожидаясь сигнала к отправлению, он положил очки греться на моторе и намотал на голову шарф. Низкое оранжевое солнце светило без помех, дул попутный ветерок, и казалось, что обратная поездка в Лонгьир была бы даже приятной, если бы ты был полностью одет. С палубы крикнули. Барри Пикетт и кто-то из команды корабля стаскивали по сходням громадный мешок из армированной пленки, в каких строители держат песок. Потерянное имущество. Они столпились вокруг сокровища и рылись в нем. Никто не испытывал стыда и даже легкого смущения. Вот они, их вещи. Биэрд нашел шлем подходящего размера и понял, что это явно его шлем. Где же он все это время прятался?

Они попрощались с экипажем и трескучей ядовитой цепочкой поехали поперек фьорда к Лонгьиру в величавом темпе двадцать пять километров в час, чтобы не так хлестал встречный ветер. Пригнувшись к рулю, пытаясь поймать лицом немного тепла от двигателя, он пребывал в размягченном настроении, непривычном для утра. Даже похмелья не чувствовалось. На берегу фьорда они замедлились до пешей скорости, объезжая глубокие рытвины и траншеи во льду. По дороге к кораблю он их как-то не замечал. А, конечно – он спал за спиной Яна. Потом они выехали на длинную прямую дорожку в снегу, мимо хижины, где, по словам гида, когда-то жил в одиночестве большой чудак.

И Биэрд подумал, что, если бы ему пришлось лететь на звездолете в другую галактику, он вскоре страшно затосковал бы по этим своим братьям и сестрам, которые едут впереди, по всем, включая бывших жен. Он полностью отдался иллюзии, будто любит людей. И всех до одного прощал. Отчасти дружелюбных, отчасти эгоистичных, порой жестоких и, главное, смешных. Снегоходы ехали по узкой глубокой лощине, месту его позора, о котором лучше забыть. Он предпочел вспоминать свое хладнокровие при встрече с хищным медведем, и, да, он с необыкновенной теплотой думал о человечестве. И даже думал, что оно может отнестись к нему с теплом. Все, каждый из нас по отдельности, обречены на небытие, и никто особенно не жалуется. Наш вид не лучший из возможных, но определенно лучший, нет, самый интересный из существующих. А как же это неприличие в гардеробе? Видимо, в природе человека. И как же мы научимся справляться с собой? Наука, конечно, вещь прекрасная и, может быть, искусство тоже, но самопознанием, видимо, не обойдешься. Гардеробам нужна хорошая система, чтобы несовершенные создания могли пользоваться ими правильно. Не на науку полагаться решил Биэрд, не на искусство, не на идеализм. Только хорошие законы могут спасти гардероб. И граждане, уважающие закон.

Эта нежная терпимость по отношению к человечеству и к себе поддерживала его в пути, пока они не приехали в гостиницу, как раз к обеду. До чего же давно, казалось, они уезжали отсюда. Они отдали свои комбинезоны и другие принадлежности, простились с Яном и через час уже летели в Тронхейм. У Биэрда был забронирован отдельный билет до Осло. Остальным пришлось ждать четыре часа в маленьком аэропорту, было видно, что им не хочется расставаться друг с другом. Они оккупировали бар и за пивом и хот-догами опять завели свою музыку, стенания, песни о глобальной катастрофе. За этим и застал их Биэрд, зайдя попрощаться. Двадцать минут он обменивался электронными адресами и обнимался со всеми поочередно. Стелла Полкингхорн поцеловала его в губы, Хесус дал свою визитную карточку. Проводили его громким «ура». В общем, это напомнило ему, что, выполняя несложные поручения на льду и изображая увлеченность ветродвигателями, он снискал непривычную популярность в коллективе. Даже долговязый романист прижал его к своей узкой груди. Спустя полчаса, когда двухмоторный винтовой самолет пробежал по тряской взлетной полосе и взял курс на юг, чтобы вернуть его в катавасию, которую ему почти удалось забыть, Биэрд все еще улыбался про себя.


Он переночевал в Осло, переменил свой билет на рейс в шесть утра и прилетел в Хитроу на три часа раньше. Когда самолет снижался над Виндзор-Парком, шел сильный дождь, рассветное небо было зеленовато-черным и на подъездных дорогах всюду светились фары. Около терминала в очереди к такси Биэрд узнал, что на магистрали М4 авария и пятнадцатикилометровый затор, поэтому он вернулся в здание, спустился на нижний уровень, сел на поезд до Паддингтонского вокзала, а оттуда взял такси. Когда он подъехал к дому, дождь уже перестал, и только капало с потемневших веток рябин на тротуар. Такси отъехало, а он остановился с багажом перед садовой калиткой и огляделся, удивляясь тому, что на тесно застроенной улице в десять часов будничного утра никого не видно и даже не слышно ни голосов, ни радио. Белсайз-Парк казался таким же безжизненным, как Арктика. И здесь был его дом, его ящик несчастий, опрятный ранневикторианский, из серого лондонского кирпича, с каменными средниками окон нижнего этажа, стоящий в собственном саду с голой березой и старой яблоней сбоку. Не у многих лондонских домов был тридцатиметровый сад с дорожкой из шелушащегося кирпича, уложенного елочкой, и мшистыми кирпичными стенками ограды. Архитектурно он превосходил все остальные его супружеские дома, а теперь его придется продать, его содержимое рассеется, и два обитателя – тоже, не потому, что издавна не любят друг друга, хотя сейчас он, может быть, ей противен, а потому, что у него было одиннадцать адюльтеров за пять лет, а у нее только один. Неравенство, и они должны жить и страдать по негласным правилам.

Калитка по обычаю скрипнула, а вернее, прощально крякнула. Он грустил, но уже не мучился. Та приятная женщина с поезда, чье имя он уже не мог вспомнить, визит к Тарпину, целомудренная интерлюдия на восьмидесятой широте (все уже почти зажило) – они были новыми слоями его защитной оболочки. Он стал, пусть чуточку, другим человеком. Он был полон сожалений, он печалился, что не придумал способа вернуть любовь Патриции, но он смирился. Он шел домой, чтобы начать разборку декораций брака. Намерение его было – начать паковаться сегодня же. В темные предвечерние часы на вмерзшем корабле у него было время поразмыслить, и планировал он взять только личные вещи. Она может забирать остальное: диваны, ковры, картины, ножи и вилки, а если ей удастся уговорить своего отца, банкира, выкупить его половину дома, она может оставить себе и дом. Биэрд постарается, чтобы расставание прошло как можно безболезненнее и организованнее. И пускай хоть с Тарпином селится. На кочковатой лужайке места хватит и для моторки, и для фонарного столба, и для телефонной будки.

Колесики чемодана жалобно постукивали по кирпичам. Его последнее возвращение домой. Он был доволен, что приехал рано, что Патриции не будет дома, что обойдется без демонстраций, без нарочитого невнимания к его приходу – пятница, ее полный день в школе, когда десятки учеников, закинув ногу на ногу после обеда, нестройно поют в унисон под ее фортепьяно. Такие подробности ее существования он скоро забудет или лишится возможности узнавать.

Перегнувшись через еще немного подросшую жировую подушку, чтобы вынуть ключи из портфеля, он обратил внимание на перемену. Кремовая проволочная корзина для бутылок молока с циферблатом и красной стрелкой, показывающей молочнику сегодняшнюю потребность, не стояла на обычном месте. Ее передвинули или откинули пинком на полметра вправо, так что на каменной ступеньке открылся расплывчатый прямоугольник, свободный от пыли. Теперь корзина стояла косо, информационным лицом к стене. Биэрд не переставил ее. Зачем? Скоро он переедет на новое место – он представлял себе маленькую квартиру с белыми стенами, не загроможденную вещами, такой домашний Шпицберген, где он спланирует для себя новое будущее, сбросит вес, станет подвижным и решительно устремится к обретенной цели, характер которой пока был неясен.

Он нашел ключ, открыл дверь и, втащив багаж в переднюю, смутно почувствовал еще одну перемену – в воздухе. Воздух был то ли теплый, то ли влажный, а может, и то и другое, и пах непривычно. Зато отчетливо была видна вода на паркете – тридцатисантиметровые лужицы, возмутительные следы, которые вели от лестницы к гостиной. Кто-то – конечно, Тарпин, это ванное существо – вылез из-под душа и вел себя в доме так, как будто это был его собственный.

Стремительно, с единственной мыслью вышвырнуть наглеца за дверь, Биэрд прошел по водяному следу и шагнул в гостиную. И куда уж яснее: вот он, на диване с мокрыми волосами, в халате – в халате Биэрда, черном шелковом халате с цветным узором, подарком Патриции на День святого Валентина, – сидит, опешив, с развернутой газетой на коленях. Но не Тарпин. Это не сразу уложилось в сознании, и Биэрду потребовалось несколько секунд, чтобы перестроиться. Человек на диване был Олдос, Том Олдос, научный сотрудник, Сирена Суоффхема, и, пока они молча смотрели друг на друга, с кончика его хвоста на диван упала капля.

Процесс приспособления к новости замедляли побочные вопросы и ответы. Захочет ли он когда-нибудь надеть этот халат? Нет, подумал Биэрд. Какова была вероятность встретить обоих ее любовников в мокром виде? Крайне мала. Естественно, молчание показалось гораздо более долгим, чем было на самом деле, и нарушило его в конце концов хихиканье Олдоса, нервное тоненькое ржание, которое он пытался прикрыть ладонью. Худший его страх материализовался. Наверное, был короткий момент, когда он подумал, что фигура Биэрда в дверях – призрак, паранойяльный плод чрезмерно творческого разума. Теперь он понял, что нет. Во время этой короткой безмолвной увертюры он мог увидеть гораздо более убедительный призрак – перспективу своей карьеры в клочьях. Теоретическая физика – это маленькая деревня с одним колодцем, и у насоса на лужку Биэрд все еще имел влияние. Сумеет ли Олдос, доморощенный гений Центра, придумать, как ему выпутаться из этого? Рука, глушившая смех, опустилась на низкий стеклянный столик. Рядом с журналами стояла кофейная чашка, высокая чашка из тонкого белого фарфора, одна из шести купленных Патрицией в нью-йоркском магазине Генри Бендела. Олдос поднес ее ко рту. Если целью было продемонстрировать свое спокойствие и невиновность, то этому помешала газета, съехавшая на пол. Не сводя глаз с хозяина дома, Олдос нахально отпил. Биэрд сделал шаг вперед.

– Поставьте ее. И встаньте.

Хорошо, что Олдос послушался, поскольку Биэрд, на двадцать сантиметров ниже ростом и на тридцать лет старше, со слабыми руками, не располагал физическими средствами, чтобы принудить его. За ним была только моральная правота, негодование и тот авторитет, какой только может быть у рогоносца. Уперши руки в бока, выпрямившись во все свои сто шестьдесят четыре сантиметра, он наблюдал, как Олдос отрывает тело от дивана и торопливо развязывает и снова завязывает пояс на халате, под которым, как на мгновение стало видно, он был гол.

– Итак, мистер Олдос.

– Слушайте, – сказал Олдос, миротворческим жестом опуская ладони, – мы можем это обсудить. Профессор Биэрд, можно называть вас Майклом?

– Нет.

– Понимаете, мы не должны брать на себя роли, навязанные нам и написанные другими, когда…

Биэрд сделал еще один шаг вперед. Он ни секунды не думал, что дело дойдет до рукопашной, но был не прочь произвести впечатление, что он так думает.

– Что вы делаете в моем доме?

Деревенский выговор, казалось в ту минуту, как нельзя лучше подходил для специфического вида мольбы. Таким тоном, наверное, арендаторы упрашивали помещика снизить арендную плату в неурожайный год.

– Понимаете, я хотел допить кофе, одеться, причесаться и уйти. Собирался запереть дверь снаружи на оба замка, как мне было сказано, и опустить ключ в почтовый ящик. Если бы вы не вернулись до срока, не было бы никакого…

– Я спрашиваю: что вы делаете в моем доме?

Снова воспользовавшись ладонями – разведя их жестом беспомощной откровенности, Олдос сказал:

– Я ужинал с Патрицией и остался на ночь. Слушайте, профессор Биэрд, могу я быть откровенным?

Он помолчал, словно в самом деле ждал ответа. Не получив его, продолжал:

– Мы оба ценим рациональность. На ней держится наша с вами профессия. Мы не должны отдаваться во власть эмоций, не соответствующих реальному положению дел. Мы оба знаем, что ваш брак распался. Формально вы и Патриция муж и жена, но вы даже не разговариваете, и очень давно, и вот вы готовы играть роль пострадавшей стороны, разъяренного мужа, поймавшего любовника жены с поличным – хотя, наверное, уже собрались выезжать. Такое у Патриции впечатление, и таково, несомненно, ее желание.

Биэрд ждал, что он скажет дальше.

– Профессор Биэрд, я что хочу сказать – жаль, вы не позволили называть вас Майклом – мы должны отбросить гнев и обиды, мы можем разобраться в этом эффективно и можем даже быть друзьями.

– Понимаю. – Вопрос, который он задал теперь Олдосу, родился неожиданно, и, задавая его, Биэрд думал, что обескуражит Олдоса или, по крайней мере, себе даст время подумать. – А как же Родни Тарпин? Он куда делся?

Олдос убедительно изобразил человека, притворяющегося невозмутимым. Он еще раз медленно развязал и завязал пояс на халате Биэрда.

– Я не боюсь Тарпина. И я записал два его телефонных звонка, а его открытка сейчас находится в полиции. Он маньяк, но, по крайней мере, не скрывает этого.

Биэрд сказал:

– Он ударил Патрицию.

– Это не лезет ни в какие ворота! – воскликнул молодой человек, обрадовавшись возможности встать на сторону профессора. – Как он мог так поступить с такой красивой женщиной?

– И на меня напал. Он ударил меня по лицу.

– Ему место в тюрьме.

– Теперь хотя бы он займется вами, а не мной. Полиция предложила вам защиту?

– Да понимаете, они сказали, что сейчас у них довольно много дел.

Желание наказать разлилось по Биэрду теплом, чем-то даже похожим на любовь. Он сказал:

– Думаю, он намерен убить вас. На вашем месте я ходил бы с ножом, хотя ваша судьба не так уж меня волнует.

Несмотря на старания Биэрда, Олдос не выказывал страха перед Тарпином. Он ответил просто:

– Он меня не пугает, профессор.

– И полагаю, Патриция сказала ему, где вы работаете… то есть работали.

Хладнокровие молодого человека вмиг улетучилось. Он опять был просителем, над которым нависла угроза увольнения.

– Но послушайте, профессор Биэрд. Это уже чересчур. Давайте вернемся к центральному вопросу. Рациональность…

– Спать с женой начальника, – сказал Биэрд, – глубоко иррационально.

– Все гораздо глубже, правда. Я был глуп, я знаю, мне еще многому надо научиться. Но я говорю… я говорю о субстрате логики, без которой невозможны…

Биэрд громко рассмеялся. Субстрате! Олдос походил сейчас на шахматиста, который отчаянно пытается вырваться из матовой сети. Биэрд не мог вспомнить конкретного случая, но он сам бывал в таком положении, наверное, перед разгневанной женой, когда последнее оправдание отметено, и тогда, в порыве внезапного вдохновения, блестящим умственным финтом, ходом коня в одиннадцатом измерении, он вырывался из плоского мира общепринятой игры. Да, он уважал субстрат всемогущей логики. Он продолжал слушать. Олдос взволнованно говорил:

– Три недели назад я случайно подслушал, как вы говорили кому-то из нашей группы, что, не считая общей теории относительности, уравнение Дирака – самый красивый артефакт за всю историю нашей цивилизации. Я не согласен. Вы себя умаляете. Ничто не может сравниться с Сопряжением, раскрывшим природу фотоэлектричества, – ни по изяществу, ни по глубине проникновения, профессор Биэрд. Все благоговеют перед ним. Но никто не взглянул на него с точки зрения прикладной науки и критических изменений климата. А я задумался, я увидел его потенциал в отношении фотосинтеза. По сути, никто не понимает в деталях, как работает растение, хотя делают вид, что понимают. Никто не понимает, каким образом фотоны преобразуются в химическую энергию с такой эффективностью. Классическая физика не может этого объяснить. Разговоры об электронном переносе – вздор, они ничего не объясняют. Как обычный лист передает энергию из одной молекулярной системы в другую, это нельзя назвать ничем иным, как чудом. Но в том-то и дело: Сопряжение объясняет его. Квантовая когерентность – ключ к эффективности; понимаете, система опробует все энергетические каналы одновременно. И при том, в каком направлении развиваются нанотехнологии, с помощью новых материалов мы сможем скопировать эти процессы, научимся дешево расщеплять воду и хранить водород для домашних и промышленных нужд. Прекрасно. Но кто я? Никто. Я хочу показать вам мои наметки и знаю, когда вы их увидите, они вас увлекут. К вам прислушаются. Квантовая когерентность в фотосинтезе – не новость, но теперь мы знаем, где смотреть и на что. Вы могли бы руководить исследованиями, могли бы добыть финансирование для прототипа. Это слишком важно, упустить нельзя, это наше будущее, будущее всего мира на кону, поэтому мы не можем позволить себе быть врагами.

За последние дни Биэрд наслушался этих всемирных разговоров. Он неодобрительно относился к тому, что биология привлекает к себе на помощь квантовую физику. И питал необъяснимое предубеждение против физиков, ушедших в биологию, – Шредингера, Крика и им подобных, которые поверили, что их блестящий редукционизм увлечет всех. Зелень вообще – садоводство, загородные прогулки, протестующие экологи, фотосинтез, салаты – была не в его вкусе.

– Как давно вы спутались с моей женой?

Олдос вздохнул и как будто хотел возразить. Но потом опустил плечи и покорился.

– Приблизительно через месяц после того, как мы познакомились.

– После того, как я вас познакомил.

– Да, профессор. Вы уехали на ночь в Бирмингем или в Манчестер. Я заехал по дороге домой, узнать не нуждается ли в чем-нибудь Патриция.

– И она нуждалась.

Опять угодливость деревенского арендатора.

– Честное слово, профессор Биэрд. Я не имел видов на вашу жену. Это не мой круг. Да у меня и круга-то нет. Она предложила мне зайти, потом остаться поужинать – так это и началось. Позже она рассказала мне, что между вами все кончено, и я вроде как убедил себя, что вы… мм…

– Не буду против?

Биэрд и так это знал, но его разозлило, хуже того – уязвило, что он вторично услышал, на этот раз от Олдоса, что Патриция считает их брак распавшимся. С конца лета она живет с Олдосом, не с Тарпином. Или с обоими. Однажды августовским вечером дураковатый физик появился на ее пороге, и она обрадовалась случаю еще раз наказать мужа.

– Вам когда-нибудь объясняли, до какой степени вы наивны?

Молодой человек с радостью ухватился за это слово.

– Да-да, я наивен, профессор Биэрд. Наивен потому, что не бываю на людях, никуда не хожу. Я приезжаю домой и работаю в дядиной мастерской, у него в саду, часто до рассвета. Я всегда так жил. Но моя работа в вашем распоряжении. Я собираю для вас папку. Для вас, больше ни для кого. Пожалуйста, скажите, что прочтете ее. Это очень важно.

До сих пор они разговаривали на расстоянии нескольких шагов. Олдос стоял около дивана, сцепив перед собой руки, словно обороняясь от грозящей судьбы или боясь, что распахнется на нем халат Биэрда. Биэрд стал отступать. Ему надоело слушать Олдоса, хотелось побыть одному. Он сказал:

– Теперь можете уходить. Завтра я буду в Центре и жду вас в кабинете Брейби в одиннадцать.

Биэрд пошел прочь, а Олдос взмолился, чуть ли не криком:

– Никто не возьмет меня на работу. Вы же понимаете! Такое важное дело нельзя мешать с личной местью.

Дойдя до двери гостиной, Биэрд обернулся и сказал:

– Прежде чем уйдете, приберите за собой в передней.

– Профессор Биэрд!

Олдос бросился к нему с простертыми руками, отрицательно мотая головой, раскрыв зубастый рот, и, вероятно, намеревался упасть в ноги Биэрду и молить о пощаде. Он наверняка бы ее получил – Биэрд не собирался оповещать о своем унижении Джока Брейби и, следовательно, весь Центр. Шефа предал и выставил идиотом один из «хвостов». Но Олдос так и не добежал до Биэрда, он успел сделать всего два шага. На лакированном полу его поджидала шкура белого медведя. Когда правая нога опустилась на спину медведя, тот прыгнул вперед с оскаленной пастью, хватая желтыми зубами воздух. Ноги Олдоса взлетели перед ним, на миг его длинная фигура вытянулась в воздухе горизонтально, потом ноги поднялись еще выше, и, хотя руки инстинктивно пошли вниз, чтобы смягчить падение, раньше всего он ударился затылком – не о пол и не о край стеклянного стола, а о его закругленный угол, тупо воткнувшийся в шею под самым черепом.

В комнате повисла удушающая тишина; прошло несколько секунд.

– Нет, нет, только не это, – бормотал Биэрд, возвращаясь от двери.

Олдос лежал, вытянувшись, как будто его уложили так в похоронном бюро, руки были чуть-чуть отодвинуты от тела, глаза открыты, рот тоже, халат целомудренно запахнут. Под головой образовался кровавый нимб с четверть метра поперечником, и почему-то он не увеличивался. Биэрд опустился на колени возле его плеча. Не дышит, пульса нет. Потом Биэрд разглядел, что кровь просачивается – нет, льется – в щели между половицами. Олдос умер бы от одной только потери крови.

– О, дьявол… дьявол, – снова и снова шептал Биэрд.

Совершилось что-то невозможное, и он хотел его прогнать, отменить, обратить вспять, просто потому, что этого быть не может. Это слишком невероятно. Но с каждой секундой реальность наступала на него, отметала его усилия и наконец утвердилась. Все так и есть. Еще он подумал, что ему следовало сделать – массаж сердца, дыхание изо рта в рот. Как всем лабораторным работникам, ему полагалось освоить эту технику. Но что-то неподвижное внутри, властное, не столько голос, сколько ощущение, тихо прятавшееся за ужасом, советовало ему не прикасаться к телу.

Он встал и подошел к телефону. Его трясло. Его рука зависла над телефоном, тишина над Белсайз-Парком сгустилась. Тот же разумный некто предложил как следует подумать, прежде чем набирать номер. По натуре Биэрд не был нерешительным человеком. Так что же с ним не так? Рука будто отнялась. Понадобилось некоторое время, чтобы к нему вернулась трезвость мысли и он увидел ситуацию глазами посторонних. И вот как она выглядела: муж возвращается из-за границы и застает в доме любовника жены. Происходит столкновение. Через двадцать минут любовник мертв от удара по затылку. Говорю вам, он поскользнулся, поскользнулся на шкуре, когда бросился ко мне. Вот как? Почему же он бросился, мистер Биэрд? Чтобы обнять меня за колени и умолять, чтобы я его не уволил и вместе с ним спасал мир от глобального потепления. Будут скептики. В последний раз, мистер Биэрд: вы не мазали кровью угол стола? И что вы сделали с орудием убийства, мистер Биэрд? Невиновность достанется дорогой ценой. Тяжелым трудом; за нее придется сражаться. Пресса вцепится мертвой хваткой. Секс, измена, насилие, красивая женщина, маститый ученый, мертвый любовник – изумительно. Патриция искренне или из зловредности будет главной обвинительницей. Два года ни о чем другом не думать. Нобелевский лауреат, плешивый грамотей, правительственный назначенец на скамье подсудимых, отбивается от тюрьмы.

При этой мысли у него ослабли ноги, сухожилия под коленями, но он не сел. Все ясно. Ему поверят только те, кто его любит. А его никто не любит. Надо было иметь детей, взрослых дочерей, они были бы возмущены подозрениями, встали бы на его защиту. Он прошел через всю комнату к передней, потом вернулся. Он не знал, что делать. Потом понял. Вышел из гостиной в переднюю, осторожно перешагнул лужицы на полу и пошел на кухню к ящику, где хранилась фольга, упаковочная пленка и рулоны бумажных полотенец. В том же ящике лежала коробка прозрачных одноразовых перчаток.

Он надел пару. Никакого криминала, но когда он натянул их на руки, возникло ощущение невидимости, неуязвимости, распространившихся по всему телу. Состояние, конечно, помраченное, но какое еще тут могло быть? У него не было плана, он просто выполнял его. Тело выполняло. И он его слушался, как бы для пробы, веря на каждом этапе, что можно отменить сделанное, вернуться к началу, ничего не потеряв и ничем не рискуя. Все, что он делал сейчас, было продиктовано всего лишь принципом предосторожности. Он мог вернуться к телефону, мог вызвать «скорую помощь». Но на случай, если он этого не сделает, надо быть подготовленным. Действовал он бездумно и при этом мыслил ясно. Он прошел через кухню к задней двери и вошел в темную кладовку, где хранились лампочки и разное хозяйственное барахло. Она стояла на прежнем месте, у стены – грязная брезентовая сумка с инструментами. Биэрд порылся в содержимом и нашел молоток, один из нескольких, с узкой головкой, как будто бы подходящий. Заодно увидел еще несколько предметов, которые могли пригодиться. Расческу, использованную бумажную салфетку, засохший огрызок яблока. Восстановив в сумке прежний порядок, он унес все четыре вещи на кухню и положил в полиэтиленовый пакет. Оторвал несколько кусков от бумажного полотенца, часть из них смочил и направился было в гостиную, но передумал. Вернулся в кладовую, взял сумку, отнес в переднюю и поставил перед входной дверью.

Том Олдос выглядел по-прежнему, но когда Биэрд опустился перед телом на колени, беззвучный смех медведя показался ему зловещим. В твердых стеклянных глазах зверя застыли кривые параллелограммы гостиной и смертельная угроза. Видеть удается только мертвых белых медведей. Биэрд выложил четыре предмета рядком и смотрел на яблочный огрызок, раздумывая, чем он может быть полезен. Но никакого применения ему не придумал и положил его обратно в пакет. Взяв в руки молоток, он понял, что его соображения насчет принципа предосторожности, о том, что можно вернуться к началу, к телефону, – все неверны. То, что он намеревался сделать, не отменишь. Его невиновность осталась позади. Он макнул головку молотка в лужицу крови, испачкал рукоятку и отложил сушиться. Затем взял использованную бумажную салфетку, тоже испачкал кровью и закинул поглубже под диван. С расческой, как он и предвидел, было сложнее. Он вытащил несколько волосков из зубьев и сумел поместить их между пальцами Олдоса. Волосы липли к перчаткам, но Биэрда это не беспокоило. Головка молотка наполовину высохла, но легко приняла волосы, и ручка тоже. Один волос он положил на подлокотник кресла. Потом посудным полотенцем смочил и досуха вытер угол стеклянного столика, хотя и до этого на нем не было видно невооруженным глазом следов крови.

Наконец он выпрямился и постоял, соображая, не допустил ли какой-нибудь простой ошибки. Пока что – нет. Он положил в пакет молоток, расческу и посудное полотенце и отнес к входной двери. По-прежнему в перчатках он прошел по садовой дорожке, остановился у калитки и огляделся. Ни души кругом. Он вынул молоток и забросил его в кусты у передней стены, а потом вернулся в дом, снял перчатки, положил в пакет с яблочным огрызком, расческой и посудным полотенцем, аккуратно сложил пакет окровавленными ручками внутрь, засунул в боковое отделение своего чемодана и застегнул на нем молнию.

Пока, насколько он мог видеть, крови на нем не было – ни на одежде, ни на туфлях. Он взял свой багаж и сумку с инструментами, вышел наружу и ногой закрыл за собой дверь. Непрекращающееся облагораживание Белсайз-Парка гарантировало, что где-то, в нескольких сотнях метров найдется мусорный контейнер. Он бросил туда сумку с инструментами. Через несколько минут он был в Хейверсток-Хилле и на такси поехал на Портленд-Плейс.

Он полагал, что его бесчувственное спокойствие – последствие шока и скоро оно сойдет. Но до того он надеялся встретить кого-нибудь, кто его узнает. Такси высадило его перед Институтом физики – когда-то он был его вице-президентом, – и перед тем, как войти, он нашел урну и избавился от полиэтиленового пакета. В институте все произошло более или менее так, как он рассчитывал. У него там было небольшое дело, и он поговорил с одним из администраторов, который его знал. По ходу разговора он сказал, что прилетел со Шпицбергена, а потом, вскользь, что приехал сюда прямо из Хитроу на такси – и по дороге попал в пробку. Администратор посочувствовал. Он согласился присмотреть за чемоданом, пока Биэрд съездит в Британскую библиотеку.

В такси до Юстон-роуд ноги у него начали дрожать независимо от тела. Но Биэрд пересек двор библиотеки, как любой другой ученый, вошел в здание и нашел свободную кабинку. Он запросил кое-какие статьи – исторические материалы к лекции, которую ему предстояло прочесть, и корпел над ними несколько часов, дожидаясь времени – примерно четверти пятого, – когда, по его расчетам, в кармане должен завибрировать мобильный телефон.

Склонившись над документами, он ничего не читал, но заставил себя набросать несколько заметок. Он был в изумлении от того, что сделал. Всякий раз, когда он задумывался об этом, он задумывался словно в первый раз. Удивлялся тому, что сделал и как спокойно действовал, без размышлений, – вел себя как убийца, заметающий следы, уничтожая истину, которая могла его спасти. Теперь он увяз, единственный свидетель своей невиновности. Фактически он паниковал, хотя ему казалось, что мыслит ясно. Что он знает о судебной медицине? Возможно ведь, что его сегодняшние, свежие отпечатки пальцев отличаются от тех, которые он оставлял в доме неделями и месяцами раньше. В таком случае они покажут, что он был утром в доме, и он станет подозреваемым.

Какие еще ошибки он совершил, какие невидимые соседи наблюдали из окон за его приездом и отъездом? Или видели, как он выбрасывает что-то в контейнер? Правильно ли он сделал, что забрал сумку с инструментами? Пока он стоял на коленях над Олдосом, на парня и на халат могли просыпаться его собственные волосы, микроскопические кусочки кожной шелухи и каких-нибудь других компонентов. Впрочем, это его халат, и так уже хранивший органические следы его существования. Значит, не так страшно. Если весь дом хранит его следы – они его прикрытие. Но только если свежие отпечатки пальцев неотличимы от старых. Где-то здесь на стеллажах стояли сотни книг, в которых это объяснено, но он боялся их заказать. Да и что от этого изменится, если он узнает?

Без десяти четыре он встал с затекшими ногами и пошел в кафе библиотеки ждать звонка, который непременно должен был последовать. В ожидании его он готовился, вспоминая, чего ему не положено знать: что Олдос был в доме, что он любовник Патриции, что он мертв.

Могла быть еще какая-то, четвертая деталь, о которой он якобы не осведомлен, но от нервности он не мог ее вспомнить. Могла быть даже и пятая. Сосредоточиться было не так-то легко: почтенной библиотеке не хватало прежней тишины и серьезности. В кафе сидели десятки молодых людей, студентов. Их рюкзаки и пальто валялись между столами, они ходили по широким лестницам, смеясь, и свободно разговаривали, не понижая голоса. Возможно, это был какой-то особый день, когда библиотека открыта для учащихся. Атмосфера напоминала студенческий клуб в современном университете – бар, пинбол, настольный футбол выглядели бы здесь вполне уместно. Биэрда устраивало, что он незаметен в толпе, но он чуть не пропустил звонок, зажужжавший на час позже, чем он рассчитывал, – а четвертую и пятую деталь, которые ему не полагалось знать, он так и не вспомнил. Оставалось положиться на свою память и верить, что их и нет.

Патриция сказала:

– Где ты?

Голос звучал бесстрастно, и вопреки всему в Биэрде шевельнулась глупая надежда: наконец-то ей небезразлично, где он находится.

Он сказал ей где, а потом спросил:

– В чем дело?

– Здесь полиция. Ты должен приехать.

Он спросил:

– Патриция, что происходит?

Она говорила, прикрыв микрофон ладонью. Он расслышал приглушенный мужской голос, потом она сказала:

– Приезжай сейчас же.

– Нас ограбили?

Теперь слышалось много голосов. В доме были десятки людей. Она стала повторять свои слова тем же ровным тоном и вдруг вскрикнула, словно ее пырнули в руку, и не то прокричала, не то провыла:

– Это Родни, он кого-то убил…

Тут вмешался мужской голос:

– Миссис Биэрд… – И связь прервалась.

Биэрд вернулся в свою кабинку, собрал заметки, написанные через силу, быстро прошел по двору мимо статуи Ньютона работы Паолоцци и только на улице, сигналя такси, вспомнил то, что решил несколько часов назад: будет выглядеть убедительнее, если он приедет домой с чемоданом. На Портленд-Плейс он попросил таксиста подождать, зашел в институт и поблагодарил администратора. По дороге домой Биэрд задумался: не та ли эта забытая четвертая или пятая деталь, что он не ринулся прямо домой, а заехал за багажом? Но ни к какому выводу не пришел.


Биэрда подробно допрашивали четыре раза, и его четвертые показания нисколько не разнились с первыми. Под непрерывным давлением полицейского допроса честность – лучшая стратегия, непробиваемая защита, и Биэрд, человек науки, высоко ценил внутреннюю цельность. Истина неприступна. Не надо помнить, что ты сказал в прошлый раз, если можно вернуться к источнику. Поэтому да, он прибыл ранним рейсом из Осло в восемь часов. Сразу пошел к такси и – тут был единственный его вымысел, остальное просто умолчанием – попал в долгий затор на М4, так что на Портленд-Плейс приехал только в середине утра. Но до этого Биэрд часто ездил на такси из Хитроу и часто попадал в пробки, память была мягкая, как воск, и вскоре конструкция вылепилась в уме как подлинное воспоминание, смутное и в то же время определенное. Он действительно помнил, что потерял час в пробке. Что он делал во время этой долгой поездки? Читал статью коллеги для рецензии. Не поднимая головы. Не смотрел на пробки на быстрой полосе, на средней или где там. Остальное было чистой правдой – дело в институте, работа в библиотеке, прерванная звонком Патриции, когда он сидел в кафе. С болью он честно признал, что ему было известно о связи жены с мистером Тарпином и он был этим огорчен. Но у него самого, Биэрда, было много связей на стороне, таков, к сожалению, был их брак, и, вероятно, он подходил к концу. Он не отклонился от истины, рассказав о синяке под глазом Патриции, о своем воскресном визите в Криклвуд, о встрече с Тарпином, о пощечине и о том, как он, не привыкший к насилию, поспешил ретироваться ради собственной безопасности. Преодолевая смущение, он подробно рассказал инспектору о том, как познакомил Тома Олдоса с женой, и нет, не заметил, чтобы между ними что-то возникло, и нет, не подозревал, что пока он, Биэрд, был в Арктике, и, кто знает, может быть, за месяцы до того, Патриция сошлась с Олдосом. И да, конечно, он знал молодого человека, блестящего молодого ученого, который часто подвозил его со станции в Рединге. Нет, он не вызывал мгновенной симпатии. Слишком занят собой, слишком ограничен, тяжеловат в компании. Но в их среде таких много.

Несмотря на то что говорил он правду, допросы проходили напряженно, а на первом он сидел в страхе – не было уверенности, что никто не видел, как он приехал к дому в десять и уехал сорок пять минут спустя. Но страх естественно было истолковать как вполне понятное волнение. Последующие три допроса дались легче, они прошли после ареста Тарпина, но все же требовали определенной сосредоточенности. Через неделю после начала Биэрд прочел в газете – ожидаемый шторм бушевал вовсю, целыми днями и по ночам перед садом толпились фотографы, – что Тарпина никто не видел в утро смерти Олдоса. Из-за проливного дождя Тарпин вынужденно сидел дома, лишившись и своих рабочих, и алиби. Это, во всяком случае, ободряло. А также утечки из полиции в прессу касательно открытки Тарпина с угрозами Олдосу и двух телефонных звонков, предусмотрительно записанных молодым человеком. Последние два допроса были скорее формальностью, уточнением некоторых мелочей, как его с улыбкой заверили в полиции. Ясно было, что виновник установлен. Биэрд расписался на своих показаниях с росчерком.

Однако Джок Брейби в Центре был не так доволен. Для разговора с ним Биэрд поехал на восьмой день, прямо с третьего допроса. Он решил ехать в Рединг на машине, чтобы к нему не приставали журналисты в поезде. Он был объектом повышенного интереса, его подавали как незадачливую жертву, человека не от мира сего, простака и мечтателя, мужа гулящей жены, совершенно ему неподконтрольной. Перед шлагбаумом Центра топталось стадо фотографов и репортеров, и охранники в фуражках, взволнованные и сочувствующие, выстроились, чтобы приветствовать Биэрда особенно щегольским салютом.

За чаем в кабинете у Брейби Биэрд рассказал ему все дело в подробностях точно так, как рассказывал в полиции.

Брейби все больше и больше хмурился и показывал куда-то на стену в направлении ворот.

– Это нехорошо, – сказал он не раз и не два и повел длинную мутную речь с запинками, оговорками, повторами, ссылками на «финансирование» и «репутацию», на желательность «ухода в тень» и необходимость «помочь», и минут через десять стало понятно, то есть менее непонятно, что Брейби, по-видимому, предлагает Биэрду подать в отставку.

Но лишь после двух упоминаний о «семейном фронте» стало ясно, что в кабинете витает дух миссис Брейби и на кону стоит рыцарское звание и покой семейного очага. Человек, формально подчиненный Биэрду, предлагал ему уволиться! Интересно, это он виноват, что один любовник его жены убил другого? Но Биэрд умело скрыл возмущение и притворился, что не понял.

– Джок, о чем бы они ни шептались у себя в кабинете министров, вы будете набитым дураком, если подадите в отставку. Я замолвлю за вас словечко. Не высовывайтесь месяцок-другой, и все уляжется, увидите.

В этих обстоятельствах Джоку Брейби не оставалось ничего другого, как сменить тему. Они поговорили об Олдосе, сошлись на нелюбви к нему, признав в то же время, что это потеря для Центра. Полиция обыскала его кабинетик и не нашла ничего, непосредственно относящегося к делу. Несколько личных вещей были отосланы убитому горем отцу в Норфолк.

Брейби сказал:

– Майкл, там была папка, адресованная вам лично. Я хорошенько просмотрел ее. Масса неорганической химии и математики – блуждания, я бы сказал, и, боюсь, что писалось в рабочее время. – Он протянул тяжелую папку.

Биэрд взял ее и встал, показывая, что разговор окончен. Как-никак он все еще был Шефом.

Брейби немного проводил его по коридору.

– Думаю, мы почтим его память, если доведем до ума его микротурбинную штучку. Мы накрепко с ней связаны.

– А, это – да, – сказал Биэрд. – Разумеется. Это будет ему памятник.

Они пожали руки и расстались.

А что в семье? После того как убрали тело, уехали эксперты и дом перестал быть местом преступления, репортеры ушли от садовой калитки – по крайней мере, до суда над Тарпином, – явились нанятые Биэрдом рабочие, чтобы отшкурить и натереть половицы в гостиной, пропитавшиеся кровью. Майкл и Патриция вернулись из временных обиталищ в семейный дом – освободить его от имущества, выставить на продажу, после чего разъехаться. Стояли солнечные, ветреные мартовские дни, порывы ветра укладывали нестриженую траву вверх серебристой изнанкой и сметали в кучи у замшелых стенок ограды прошлогоднюю листву. Погода была бодрящая, очистительная – по крайней мере, для Биэрда.

Согласно своему плану и к удовлетворению Патриции, Биэрд не претендовал на содержимое дома – список был угнетающе длинен – и взял только свои книги, одежду и несколько личных вещей. Он собирался не только сбросить вес, стать подтянутым и подвижным, но был намерен вести более простую жизнь в скромной квартире, которую еще предстояло найти. Упрощало жизнь, конечно, и угасание его любви к жене – или одержимости ею. В одном из редких разговоров он сказал ей, что ее любовная жизнь не принесла ничего, кроме разрушений, горя больному отцу в Суоффхеме, и отняла у страны одного из самых многообещающих ученых. Биэрд сам удивлялся тому, как убедил себя повестью, которой все поверили, и насколько легко вызвать у себя соответствующие воспоминания и чувства. Разве неверно, что, не сойдись Патриция с Олдосом, тот был бы сегодня жив? И разве неверно, что Тарпин мог желать Олдосу смерти? Биэрд вовсе непритворно был огорчен тем, что сделал Тарпин, и с полным правом предъявил счет Патриции. Ей следовало повиниться перед мужем.

Что характерно, Патриция смотрела на это иначе. Она глубоко скорбела об утрате того, кого считала теперь главной любовью своей жизни. Виниться ей надо было перед ним, но он не мог ее услышать. Ее мучило, что по ее вине в жизнь Олдоса ворвался Тарпин, что она не сумела защитить молодого человека, что не отнеслась к угрозам серьезнее. А тут еще вся работа по сбору и упаковке вещей легла на нее, поскольку она их хотела – в том числе медвежью шкуру и стеклянный столик, убившие ее возлюбленного. Она двигалась по дому в грустном молчании, с оцепенелой деловитостью отрабатывая свои списки. Муж был в лучшем случае пустым местом, хотя он подозревал, что теперь она ненавидит его по необъяснимым причинам или вовсе без причины. Ее молчание, решил он, лучше убийственной веселости, которой она уничтожала его во времена Тарпина.

Он был не склонен помогать ей разбираться с вещами, которые теперь принадлежали ей, но помог в другом отношении. Поскольку юридических претензий они друг к другу не имели, он предложил нанять общего адвоката. Биэрд знал одного хорошего. Знал он и подходящего агента для продажи дома. У Биэрда был изрядный опыт в устройстве таких дел. Он выехал первым, сняв квартиру на первом этаже на Дорсет-сквер к северу от Марилебон-роуд, и там тремя месяцами позже, растянувшись на засаленном цветастом диване, пропахшем псиной, впервые раскрыл папку с надписью «Профессору Биэрду, лично». Папка была пухлая: химия, и органическая и неорганическая, вперемешку с квантово-информационными соображениями и темноватыми аспектами Сопряжения. На основе этих элементов выстраивалось описание энергетического обмена в фотосинтезе, и где-то дальше, по-видимому, Олдос показывал, как воспроизвести этот процесс искусственно и применить технически, но внимание Биэрда стало рассеиваться – во-первых, из-за того, что материал был малопонятен, во-вторых, потому, что пора было покупать квартиру, и потому, наконец, что ровно через пять месяцев после смерти Тома Олдоса, день в день, начался суд над Родни Тарпином.

Дело его было безнадежно, и он, видимо, это понимал. Тоном почти сожаления обвинитель представил улики: очевидные мотивы Тарпина, письменные и телефонные угрозы, подтвержденная свидетельствами склонность к насилию, его волосы на орудии убийства, заброшенном в лавровые кусты, и в руке покойного, салфетка с засохшей носовой слизью Тарпина и кровью Олдоса, отсутствие алиби. Когда вызвали Биэрда, он говорил по существу. Как гражданин, уважающий закон. Он дал полный отчет о своих передвижениях в день убийства, затем о кровоподтеке на лице жены, о посещении дома обвиняемого и полученном ударе по лицу. Для Тарпина все складывалось плохо, но окончательно утопила его Патриция, тоже свидетель обвинения. В газетах описывали свидетельницу как красивую беспощадную женщину, непреклонную в своем презрении к человеку, убившему ее возлюбленного. Биэрду как свидетелю не было разрешено присутствовать при ее показаниях, он мог только читать сообщения в прессе. Он никогда еще не слышал, чтобы она говорила так коротко, так ясно и убедительно. Она заворожила суд и страну рассказом о собственническом характере Тарпина, о его жестокости и диких приступах ревности. Он одержимый, сказала Патриция, с бредовыми фантазиями, он уговаривал ее убить Олдоса во сне, если представится возможность. Он не желал отпустить ее, и то, что представлялось ей сначала короткой случайной связью, обернулось многомесячным кошмаром. Она была в ужасе от его жестокости, но не осмеливалась отказать ему в сексе. Он ударил ее по лицу в постели.

– Вам не доставляет это удовольствия, миссис Биэрд? – спросил ее во время перекрестного допроса щеголеватый защитник Тарпина.

– Нет, – отрезала она. – А вам?

В публике засмеялись.

Больше всего цитировали с восхищением ее фразу, которую она, должно быть, репетировала перед зеркалом. «Когда он убил моего Томми, страна потеряла гения, – сказала она. – А я единственную любовь моей жизни».

Присяжные совещались всего три часа, и вердикт не удивил никого, даже Тарпина.

За шесть дней, что прошли между объявлением старшины присяжных и приговором судьи, Биэрд заново прочел папку Олдоса. Он должен был отдать хотя бы такую дань покойному, а кроме того, был взволнован и хотел отвлечься. Со второго раза он понял больше, заинтересовался и даже немного возбудился. Олдос задался целью понять и скопировать энергетические процессы в растениях, усовершенствованные эволюцией за три миллиарда лет проб и ошибок. Идея состояла в том, чтобы с помощью методов и материалов, о которых пока только говорят нанотехнологи, напрямую использовать энергию солнечного света для разложения воды на водород и кислород. Помочь в этом должны особые светочувствительные красители вместо хлорофилла и катализаторы, содержащие марганец и кальций. Газы будут поступать в топливный элемент и давать электричество. Другой способ, тоже заимствованный у растений, заключался в том, чтобы с помощью солнечного света производить из атмосферного углекислого газа и воды универсальное жидкое топливо. Реальны идеи или безумны, Биэрд не мог решить. Он стал писать собственные заметки, датируя каждую страницу прошлым годом. Потом прервался: завтра, во вторник, предстояло вынесение приговора, обвиняемый услышит свою судьбу. Тарпин слушал судью с той же напряженной, сонной отрешенностью, в какой пребывал на протяжении всего процесса, слабо возражая, что он невиновен. В газетах писали, что он постоянно смотрел на Патрицию (Биэрд представлял себе этот пытливый крысиный взгляд), но она отворачивала от него лицо.

На лестнице перед зданием суда она сказала газетчикам и телевизионщикам, что срок ему дали недостаточно большой, учитывая тяжесть содеянного. На следующей неделе некоторые комментаторы соглашались с ней, другие считали наказание слишком строгим: во Франции это убийство могли бы назвать преступлением страсти. Биэрд же в тот вечер, лежа в носках на вонючем диване, среди новообразованного холостяцкого кавардака, с рассыпавшимися по ногам бумагами Олдоса, смотрел по телевизору новости и думал про себя, что шестнадцать лет – в общем, правильно.


Часть вторая
2005

Времени у него оставалось в обрез. И у всех – это было общее состояние, но Майкл Биэрд, раздувшись от нежеланного обеда, ерзая под ремнем безопасности, мог думать только об утекающих часах его удачи и о том, что ему предстоит потерять. Была половина третьего, и его самолет, уже опоздавший на час, бестолково и тяжеловесно кружил по часовой стрелке в зоне ожидания над югом Лондона. Не в силах читать из-за тревоги, тщетно кусая под неудобным углом раздраженную остренькую заусеницу на большом пальце – нарождающийся панариций, он наблюдал за вращавшимся внизу знакомым краешком Англии. Что еще оставалось делать? Не время предаваться пространным ретроспекциям и обозрению жизни, когда он должен был бы мчаться сейчас по улицам, по коридорам, – но большая часть его прошлого и многие занятия лежали там, внизу, в трех километрах под его дорогим креслом, как всегда оплаченным другими.

А тут был обычный вид, который изумил бы Ньютона или Диккенса. Биэрд смотрел на восток сквозь огромную оправу рыжеватой грязи – как будто ее отделили от немытой ванны и подвесили в воздухе. Он видел за Сити разбухающую, расширяющуюся Темзу, за нефте– и газохранилищами – коричневые равнины Кента и Эссекса, и места своего детства, и непомерно большую больницу, где умерла его мать вскоре после того, как рассказала ему о своей тайной жизни, и дальше – раскрытую пасть приливного эстуария, и Северное море, младенчески голубую гладь под февральским солнцем. Потом его взгляд повернул на юг к серебристой дымке над Суссексом и грядой меловых холмов, в чьих мягких складках прятался его шумный первый брак, синестезия покривившейся любви, какашек и воя близнецов и пьянящих квантовых размышлений, которые пятнадцатью годами и двумя разводами позже принесли ему премию. Премию, наполовину осветившую, наполовину погубившую его жизнь. За этими холмами лежал Ла-Манш в розовых оборках облаков, скрывавших Францию.

Вот новый наклон крыла повернул его к солнцу и западной части Лондона, и прямо под двигателем, подвешенным к крылу, показался его невероятный пункт назначения, микроскопический аэропорт со своими артериями, в которых пульсировал транспорт, М4, М25, М40 – необаятельные названия практичного века. Закатный свет милосердно смягчал вид промышленного лишайника. Он увидел долину Темзы, бледную зимнюю зелень, петляющую между Беркширскими и Чилтернскими холмами. Дальше, невидимый, лежал Оксфорд, и лабораторные труды студенческих лет, и тонко рассчитанное ухаживание за будущей первой женой Мейзи. И вот он появился снова, в шестой раз, колоссальный диск Лондона, вращающийся величаво, самодостаточный, как покрытая замысловатыми прорезями космическая станция. Выросший без плана, как термитник или тропический лес, и прекрасный, стянувший громадную человеческую энергию к центру вдоль заново открывшейся реки между Вестминстером и мостом Тауэра, насыщенному самоуверенной, игривой архитектурой, новыми игрушками. На минуту ему показалось, что тень самолета пронеслась, как вольная птица, по Сент-Джеймс-парку, по крышам – но с такой высоты это могло только казаться. Он знал свойства света. Среди миллиона крыш четыре покровительствовали его второму, третьему, четвертому и пятому бракам. Эти союзы определяли его жизнь и все – нет смысла отрицать – были авариями.

Нынче, подлетая к большому городу, он всякий раз бывал заворожен открывшимся зрелищем и немного напуган. Эти гигантские бетонные раны, затянутые сталью, эти катетеры бесконечного транспорта, тянущегося к горизонту и от горизонта, – остатки природного мира могли только съеживаться перед ними. Давление чисел, навал изобретений, слепые силы желаний и потребностей казались неостановимыми и генерировали тепло, современный вид теплоты, ставший путем искусных перемещений предметом его занятий. Горячее дыхание цивилизации. Он чувствовал его – все его чувствовали – на затылке, на лице. Биэрд, глядя вниз со своей удивительной и удивительно грязной машины, верил в хорошие минуты, что знает решение задачи. Наконец-то у него была цель, она поглощала его целиком, а время было на исходе.

Снова появилось в поле зрения его эссекское детство – как же он опаздывал! – и в переплетении миниатюрных улиц, четко прорисованных зимним солнцем, как на печатной плате, он проследил весь маршрут, которым ему давно полагалось бы проехать. Ему казалось, что он увидел даже здание на Стрэнде, где он должен был сейчас находиться. Потом оно исчезло. И уходящим наклоном, дальше, на северо-западе, невидимые – еще две крыши. Под одной – его ледяная запущенная квартира в Марилебоне. Мысленным взглядом он видел затемненную комнату, недоеденный ужин, который он вместе с полузабытой подругой бросил из-за какого-то срочного вечернего дела. С тех пор он не возвращался и не видел ее. Квартира была клоакой. Рядом в нетопленой спальне – чувственный беспорядок постели, подушки на полу, на проигрывателе оранжевый огонек ждущего режима, разбросанные книги и журналы, которые он читал тогда (он попробовал вспомнить какие), газеты за тот день, бутылка от шампанского, два бокала, не допитые в спешке, с отметками бывшего уровня на высоте трех-четырех сантиметров. На них, на тарелках в столовой, на кастрюлях в кухне, на мусоре в ведре, на разделочной доске и даже на высохшей фильтровальной бумаге с осадком молотого кофе будут буйные грибковые заросли разных оттенков от кремово-белого до серо-зеленого, цветение на забытом сыре, морковках, на затвердевшем соусе. Летучие споры, параллельная цивилизация, невидимая и немая, удачливые живые организмы. Да они давно уселись, каждый за свою особую трапезу, и когда топливо иссякнет, высохнут в угольную пыль.

Под другой крышей обитала Мелисса Браун, его немного беспризорная любовь, и под этой крышей он намеревался провести сегодняшнюю ночь. Она была так добра, так мягка и терпелива с ним, так хороша собой – единственная стойкая любовь в его жизни. Как многие женщины, она думала, что он блестящий ученый, гений, которого надо спасать. А он, безалаберный, беспечный, ненадежный друг, уклончивый и твердо решивший больше не жениться, он даже не позвонил ей. Она готовила ужин. Он ее не заслуживал. Чувство вины и новый приступ нетерпения – противная смесь – вынудили у него стон. Неужели это он произвел такой звук, перекрывший шум двигателей? А вот и снова показалась южная меловая гряда – напоминанием, чтобы он никогда не сдавался, не отменял своего решения. Шестого брака его организм не вынесет.

Куда бы ни упал его взгляд, это все был его дом, его родной уголок земли. Живые изгороди и поля, возделывавшиеся средневековыми крестьянами или батраками восемнадцатого века, до сих пор расчерчивали землю на неправильные четырехугольники, и каждый ручей, каждый хлев, каждая изгородь и фактически каждое дерево были известны и, возможно, названы в Книге Судного дня, когда завоеватель Вильгельм, посовещавшись с советниками, разослал своих людей по всей Англии. И жили по сей день все эти земли, кому-то принадлежа, переименованные, используемые, оцениваемые, продаваемые, отдаваемые в залог, выдержанные, как сыр стилтон с толстой коркой, населенные разнообразными племенами, как Вавилон, исторические, как дельта Нила, кишащие призраками, как склеп, оглашаемые гамом публичных речей и споров, как птичий базар. Однажды это хрупкое древнее царство уступит силе мириадов желаний, смутных соблазнов гигантского мегаполиса, Мехико, Сан-Паулу и Лос-Анджелеса, вместе взятых, расползшегося от Лондона до Медуэя, до Саутгемптона, до Оксфорда и опять до Лондона, – новый прямоугольник погребет под собой все прежние живые изгороди и деревья. Как знать, может, это будет торжество расовой гармонии, мировой город сверкающих зданий, самый восхитительный город на свете.

Как, спрашивал себя Биэрд, когда самолет, накренясь, покинул наконец предписанный эшелон и по касательной начал спуск к северу от Темзы, – как и когда мы научимся себя ограничивать? С этой высоты мы выглядим как ползучий лишайник, как хищные водоросли, как плесень, обтянувшая квелый плод, – безусловные победители. Летите, споры!


Получасом позже берлинский рейс выпустил пассажиров, Биэрд вышел четвертым и, везя за собой ручную кладь, на затекших ногах, торопливым шагом, немужественно, вприпрыжку (его колени, тело и сам мозг потеряли способность к простому бегу), по герметическим капиллярам, стальным трубам с ковром устремился сквозь внутренности аэропорта к иммиграционному залу. Гораздо быстрее топать вдоль стометровой движущейся дорожки, чем протискиваться между сонными, неподвижными пассажирами с багажом, загораживающими дорогу. По пути его обогнал как минимум десяток более подвижных молодых людей с его самолета – поджарых, коротко стриженных, делового типа, без одышки разговаривающих на ходу, с плащами через руку и увесистыми сумками через плечо, не мешающими ходу. Мельтешащая реклама банковских и конторских услуг, назойливо броская и с посягательствами на юмор (ясно, что реклама – бизнес для третьесортников), еще больше увеличила его раздражение в душных, чересчур ярко освещенных переходах. Ему хорошо было знакомо это чувство психического удушья от встречи с агрессивной тупостью. А теперь планетарная глупость стала его бизнесом. И опаздывая, он сам показал себя глупцом. В лучшем случае он опоздает на час пятнадцать. Опоздание – особый род современного страдания, эта смесь нарастающего беспокойства, вины и жалости к себе, мизантропии и тоски по тому, что немыслимо вне теоретической физики, – обращению времени вспять. И, веля себе быть стоиком, все равно не поспеешь раньше.

За противоестественно большой гонорар он должен был выступить на энергетической конференции с участием институциональных инвесторов, менеджеров пенсионных фондов, солидных господ, которых нелегко будет убедить, что мир, их мир, в опасности и они должны распределить свои инвестиции соответственно. Из-за инерции, слепой профессиональной привычки они прикипели к старым знакомым – нефти, газу, углю, дровам. Он должен внушить им, что нынешние источники их прибыли однажды их погубят. В таких случаях надо, конечно, изъясняться в самом общем плане, но если Биэрду, обладателю уже десятка с лишним патентов, удастся хоть отчасти убедить слушателей, его собственная компания пойдет в рост. Они ждали его в «Савое» в сдвоенных апартаментах с видом на реку и, хотя заранее получили извинения за задержку, вскоре непременно растекутся по другим своим совещаниям, и хрупкое чудо календарной координации, сотворенное за четыре месяца, будет убито возросшим скепсисом и фатальным уходом. Другой причиной его приезда в Лондон было завтрашнее подписание в посольстве США опциона на двести гектаров кустарниковой пустыни в Нью-Мексико – песчаный пятачок среди прокаленного простора. Если инвесторы будут довольны и пойдет финансирование, и будут предоставлены налоговые льготы, начнется строительство крупномасштабной опытной модели. При мысли об этом голова у Биэрда начинала кружиться от нетерпения.

Десять минут спешки, и Биэрд, запыхавшийся, вспотевший в своем пальто, застрял перед иммиграционным контролем, в очереди толщиной в десять человек и в сотни длиной, движущейся черепашьим темпом, – один из претендентов на дозволение вернуться в свою страну. Шли долгие минуты, и он ощущал, как слабеет в нем голос рассудка. В голове возник образ драгоценной жидкости – крови, молока, вина, – вытекающей из бака. Он не мог бороться с растущим чувством, что ущемлены его права: должен был явиться кто-то и поставить его в начало очереди, перед рядовой публикой, избавить от формальностей, проводить к лимузину. Тут что, никому не известно, кто он такой? Разве он не VIP, в конце концов? Да, VIP, как и все остальные. В такие минуты мизантропия обостряла его восприятие людей, теснившихся вокруг, уже не спутников, а противников, соперников в медленной гонке. И он не мог удержаться: высматривал нахала, всовывающегося где-то на периферии зрения, заходящего сбоку и как бы не заходящего, лезущего с хитрым шарканьем, тихонько вклинивающегося плечом. Обременяя других, воруя у них время.

Биэрд достиг места, где десять переплетенных очередей разделились на три, – к столам иммиграционных чиновников. И тут как тут он – тощий, длинный, с пергаментным лицом, в обдергае (Биэрд терпеть не мог такие пальто) – подлезает слева, пользуясь своим ростом, выставив на уровне колен здоровенный портфель, как клин. Резко и без стеснения, движимый моральной правотой, Биэрд шагнул вперед, закрыв брешь перед собой, и портфель ударил его по колену. Биэрд повернулся, обратил на него взгляд и сказал вежливо, хотя сердце забилось чуть быстрее:

– Извините ради бога.

Упрек, плохо замаскированный под извинение, вежливость с человеком, которого в эту минуту готов убить. Как хорошо, что мы снова в Англии.

Но при взгляде на лицо человека обнаружилось, насколько древен этот прохвост. Восьмидесяти пяти лет как минимум, в коричневых печеночных пятнах от бескровного лба до морщинистого горла, с бессмысленно приоткрытым ртом и отвисшей нижней губой, мокрой и слегка дрожащей. Конечно, старикам надо вперед. У них меньше времени. Они почти мертвы. Они спешат больше, чем он, и надлежит простить его, даже попросить прощения. Но старик растворился, остался где-то сзади, исчез с позором из поля зрения. Поздно предложить ему место перед собой.

И так, бездушный гонитель слабых, Биэрд явился к иммиграционному столу несколько раскаявшимся, с легким отвращением к себе и не был удивлен тем, что его фото, его рост, дата рождения и ближайшие родственники стали подозрительными данными, объектом хмурого профессионального изучения. Чиновница быстро перелистала его паспорт, взглянула на Биэрда, перелистала обратно, затем, подумав секунду, положила документ лицом вниз на сканер. Ей было меньше тридцати – наверное, вдвое моложе его. Родители, предположил он, – из Эфиопии. Если бы она слезла со своего высокого табурета, вышла из-за стола и сбросила туфли на высоких каблуках, то все равно оказалась бы сантиметров на пятнадцать выше его.

Он был кругленький, розовый от жары, двигался медленно – и опаздывал. Она была ровно настроена на свою текущую работу – охрану порталов своей страны от незваных. Он наблюдал за тем, как она проверяет его данные на экране; ее правая ладонь, слегка лиловая, порхала над клавиатурой в поисках другого ракурса на него – может быть, более детального портрета, вдруг подумал он с надеждой. С высоких лесов внутри зала будто спустилась тишина, подобно густому снегу, восхитительный холодок, и спешка отпустила его. Эта тонкой выделки, светопоглощающая, светолюбивая кожа, скульптурный очерк высоких скул (он видел только одну) с мягкой впадиной под ними, эти карие глаза, внимательно читающие его гражданский портрет, это счастливое соединение, как представлялось ему, ума и изящества… Тысячелетия назад под прохладным пологом, в каком-то тайном пустынном убежище к местному человеческому генофонду примешались гены газели. Фантазия о таком смешении кровей могла быть порождена и расизмом, и простым обожанием; в любом случае он не желал ее отбросить. Фантазия длилась, пока он смотрел на черное левое запястье и кисть, длинную и узкую, как кухонная лопатка, неподвижно лежащую рядом с пятнистой обложкой его перевернутого паспорта.

В этих делах он по-прежнему был дерзновенным дураком с давно закрепившимся рефлексом, ни на йоту не умнее себя же двадцатипятилетнего, без надежд на исправление, как считали все его бывшие жены, – и за секунды до того, как она заговорит, у него сработал рефлекс: предложить иммиграционной контролерше вместе поужинать. Он предлагал поужинать многим женщинам, совершенно незнакомым, и не все говорили «нет». Его отношения с Патрицией начались за такой трапезой и вылились в цепь настолько позорных событий, что даже теперь, десять лет спустя, он помнил то меню. Оно было предвестием грядущего, проклятием: скат с каперсами под растопленным маслом, пересоленный салат из руколы, «Пино Гриджо» с дрожжевым привкусом – натуральное, закупоренное, а он в роковом экстазе даже не вызвал сомелье.

Молодая женщина встретила его взгляд и сказала:

– Вы много путешествовали по Ближнему Востоку.

«Много» прозвучало гортанно, а утвердительное предложение – как вопрос. Лингвисты называют это «ПУС», повышением интонации на последнем ударном слоге, как недавно узнал Биэрд. В последнее время он стал языковым снобом – снобом наоборот, поскольку ввиду возраста и ограниченного круга общения плохо понимал соотношение выговора и социального статуса в нынешние дни. Год назад у него завязался роман с лондонской официанткой, которая представлялась ему бойким неприрученным созданием с дремучих городских окраин. Оказалось, что выросла она в Суррей-Хиллс, в особняке, построенном Латьенсом среди высоких лавров, а отец ее – пожалованный в дворянство математик, член Королевского общества. Биэрд бежал. И вот опять – в радостном предвкушении чего-то народного или пряного. Он ответил нейтрально:

– Да, вы правы.

– Ливия, Египет, Судан. И так далее. По делам?

Он кивнул.

– И каким же?

Его спрашивали много раз за такими столами.

– Консультант по энергетике.

– По нефти?

И опять на гортанный призвук отозвалась в нем какая-то нездоровая струнка.

– Нет, по солнечной энергетике.

– Совет по научной политике?

Не совсем – но он кивнул. Осведомленная. В дурмане романтической надежды и плотской корысти его воображение скакнуло за ужин в то время, когда она, уволившись из иммиграционной службы, разъезжает вместе с ним, деловитая и толковая, работает с ним и для него, живет для него и с ним и с его мечтой о мире, очищенном, охлажденном, обновившемся благодаря фотоэлектричеству, сконцентрированной солнечной энергии и прежде всего благодаря созданному им лично искусственному фотосинтезу, с централизованной или распределенной системой. Он научит ее всему, что знает сам о тонких пленках, гелиостатах, поощрительных тарифах. В рабочее время она будет неоценимым сотрудником, а в остальное – щедрой, атлетичной, с грубыми вкусами.

Он начал непринужденно:

– Так вы интересуетесь…

Она не дала договорить:

– Благодарю вас, мистер Биэрд.

И протянула ему паспорт правой рукой поверх левой, неподвижной, на столе. Ну конечно! Недействующая, непригодная, высохшая. Его нелепая фантазия дернула дальше, распустилась в покровительственную родительскую, жалостливую любовь к бесполезной от рождения левой руке. За ужином она будет держать вилку в правой руке и он, конечно, так же.

Приглашение было уже на кончике языка, но она взглянула поверх его головы на очередь сзади и, сбросив улыбку, произнесла:

– Следующий!

С этой слабостью ему приходилось жить, с собственной сухой рукой, с мысленными пьесками, совершенно инфантильными, которые обычно ни к чему не вели, иногда приносили неприятности и очень редко – радость. Но из похожих грез, маниакальных озарений, кратких нервных вспышек, уплотненных, но туманных эпизодов, сплетавших нереальное с действительностью, нанизывавших яркие бусины невозможного, возмутительного, противоречивого на мысленные нити смутной логики, – из них и родилась формулировка его Сопряжения. Поэтическое, научное, эротическое – не все ли равно фантазии, какому хозяину служить? Он торопливо прошел мимо скрипучих каруселей с багажом, мимо скучающей публики под информационными табло, мимо пустующей таможни со зловещим односторонним стеклом и досмотровыми столами из нержавеющей стали, похожими на столы в морге, потом вдоль шеренги мертвоглазых водителей с их плакатиками: «Воздушные приключения в Кувейте», «Епископ Долан», «Тед мистера Киплинга» и пересек зал вылета, вполне сознавая, что движется не в сторону лестницы, ведущей к его поезду, но и не совсем к неряшливому аэропортовскому магазину, где продаются газеты, багажные ремни и другая путевая дребедень. Проявит ли он слабость и завернет туда, как обычно? Он решил, что нет. Но траектория его загибалась в ту сторону. Он был в некотором роде фигурой общественной, ему полагалось быть информированным и, следовательно, надлежало купить газету, хотя времени в обрез. Когда принимаются важные решения, мозг можно рассматривать как парламент, зал дебатов. Состязаются разные фракции, сиюминутные интересы неприязненно сталкиваются с долговременными. Предложения не только выдвигаются и оспариваются, некоторые оглашаются для того, чтобы замаскировать другие.

Биэрд слишком хорошо знал этот магазин и, кажется, шел прямо туда. Он хотел только заглянуть, испытать свою силу воли, купить газету и ничего кроме. Если бы искушением была лишь порнография и он не устоял бы, это было бы полбеды. Фотографии девушек и частей девушек его уже не очень волновали. Его соблазн был гораздо банальнее глянца с верхней полки. И вот он стоял перед прилавком, выбирая на ладони британские монеты из евро, с четырьмя газетами под мышкой, а не с одной, словно излишество в одном предприятии могло предохранить его от другого излишества, и когда он подал газеты для считывания штрих-кодов, на периферии зрения, внизу полки за кассой, блеснула вещь, которую он хотел и не хотел хотеть – десяток их рядком, – и, не приняв решения взять, уже брал – такую легкую! – и положил на свои газеты, частично закрыв премьер-министра, приветствующего публику из дверей церкви.

Это был пакетик из пластиковой фольги с тонко нарезанным картофелем, сваренным в масле, посыпанным солью, сдобренным промышленными порошковыми добавками, консервантами, разрыхлителями, усилителями вкуса и аромата, регуляторами кислотности и пищевыми красителями. Чипсы «Соль с уксусом». Он был сыт после обеда, но этого особого химического яства не найти ни в Париже, ни в Берлине, ни в Токио, и он жаждал его сейчас, жаждал остренького укуса этих тридцати граммов – мерки наркодилеров. Последняя встряска системе, и он больше никогда не прикоснется к этой дряни. Он решил, что есть все шансы воздержаться, пока не сядет в лондонский поезд. Сунул пакетик в карман, взял свои газеты и чемодан на колесиках и двинулся к выходу. Он весил на шестнадцать килограммов больше нормы. Насчет своей будущей стройности он принимал много общих решений, давал обеты, часто после обеда, с бокалом в руке, и все парламентарии согласно кивали. Но побеждало всегда настоящее, живая встреча с призывным лакомством, добавочным блюдом, уже лишним – фракция сиюминутных брала верх.

Типичной осечкой был этот полет из Берлина. Вначале, поместив свой широкий зад на сиденье, всего через два часа после мясного немецкого завтрака он принял резолюцию: никаких напитков, кроме воды, никаких закусок, зеленый салат, порция рыбы, никаких пудингов, и тут же, как только приблизился серебряный поднос и зазвучал гостеприимный женский голос, его рука сама собой обняла ножку бокала со взлетным шампанским. Получасом позже он срывал целлофан с посыпанной солью, облитой мясной глазурью сосиской в румяном кукурузном тесте размером с початок, поданной с богатырской порцией джин-тоника. Затем перед ним расстелили белую салфетку, сработавшую как стартовый пистолет для его желудочных соков. Джин растопил остатки его решимости. На закуску то, от чего хотел воздержаться: перепелиные ножки, завернутые в бекон, с чесночным соусом. Затем кубики грудинки на холме из масленого риса. Слово pavé – второй выстрел стартера: тротуарная плита шоколадного бисквита в шоколадной оболочке под шоколадным соусом, козий сыр, коровий сыр в гнезде из белого винограда, три булочки, мятная шоколадка, три бокала бургундского и наконец, словно во искупление всех предыдущих грехов, вернулся в начало меню к утопшему в прованском масле салату, который подавался к перепелу. Когда забрали его поднос, на нем оставались только виноградины.


Он купил билет и уселся за столик в полупустом поезде. Напротив сидел молодой человек лет тридцати с чем-то, круглолицый, с бритой головой и накачанной шеей – из тех, кого, на невнимательный взгляд Биэрда, невозможно отличить друг от друга. Этот, впрочем, отличался пирсингом в ушах. Несколько секунд происходила необъявленная дележка под столом, вежливый балет в поисках места для ног. Затем молодой человек продолжил набивать письмо на мобильнике, а Биэрд, просматривая первые полосы газет, ощутил привычное сужение умственного горизонта при возвращении на родину. Это точно были те же самые газеты, которые он читал перед отъездом несколько недель назад. Те же заголовки над теми же фотографиями, с теми же вопросами. Когда уйдет Блэр? Завтра? Сразу после выборов, буде он их выиграет? Через год, через два или по окончании всего четвертого срока? И не точно ли такое же число шиитов в Багдаде было перебито «Аль-Каедой», когда они стояли в очереди за хлебом? Помимо этого репортажа (Биэрд листал свою кипу), цунами унесло четверть миллиона жизней, что ставило перед некоторыми, как и в прошлом месяце, вопрос о существовании Бога. В остальном сообщалось, как всегда, что страна гибнет, ее руководство, финансы, здравоохранение, судебная система, образование, вооруженные силы, транспортная инфраструктура и общественная мораль – в заключительной стадии распада. Он привычно поискал статьи об изменении климата. Сегодня ничего. О солнечной энергии? Ничего – но скоро будут.

Биэрд положил газеты рядом с собой на сиденье и занялся своим карманным компьютером, прокручивая пятнадцать сообщений, накопившихся со времени его отлета из берлинского Тегеля. Четырнадцать касались его проекта. Его американский партнер Тоби Хаммер подтверждал, что документы поданы на Гровенор-сквер[11]. Владелец ранчо хотел, чтобы деньги за участок были переведены на его счет в Эль-Пасо, а не в Аламогордо. Местная торговая палата вежливо просила «уточнить» количество рабочих мест, которые предоставит его установка для жителей Лордсбурга. Всякий раз, когда он видел название этого городка, настроение у него улучшалось. Ему захотелось оказаться сейчас там, на северной окраине, снова увидеть этот головокружительный простор, прямую дорогу на Силвер-Сити, где начнутся их работы. Лордсбургский «Холидей-инн» подтверждал, что его всегдашний номер забронирован за ним в будущем месяце и плата, как верному клиенту, снижена. Записка от Джока Брейби, третья за месяц, с предложением встретиться. Должно быть, прослышал о хороших результатах в Импириал-колледже и теперь хочет долю в успехе. И это человек, который добился его увольнения из Центра. Еще одно вдогонку от Тоби Хаммера. Он нашел дешевый источник железных опилок. И только одно личное: «Не забудь, ужин в 8. Главное блюдо – ты. Люблю, Мелисса».

Люблю. Она писала и говорила это много раз, а он ни разу не ответил ей тем же, даже в минуты самозабвения. И не потому, что думал, что не любит. На этот счет у него никогда не было полной ясности. Давным-давно он взял за правило никому не признаваться в любви. С Мелиссой он страшился вопроса, который будет вызван этим сверхъестественно обязывающим словом. Будет ли он с ней до конца жизни и станет ли отцом ее ребенка? Она очень хотела ребенка, а жизнь до сих пор ей в этом отказывала. Биэрда же собственная биография убеждала в том, что если он согласится, то принесет одно лишь разочарование этой простодушной красивой молодой женщине, на восемнадцать лет его моложе. Она была в том возрасте, когда бездетной женщине надо поспешить. Если он не хочет исполнить свой долг, то должен откланяться. Ей, конечно, понадобится время, чтобы привыкнуть к разлуке, а потом время, чтобы найти ему замену. Но она не хотела расставаться, а он не мог заставить себя уйти. И все же… снова быть неполноценным мужем, в шестой раз, и в шестьдесят лет завести ребенка. Смехотворная ювенилизация!

Обсуждать это с ней было мучительно. Последний раз в ресторане на Пикадилли она со слезами на глазах сказала, что лучше останется без ребенка, чем потеряет его. Невыносимо. Прямо для жалобных колонок в газете. Невозможно поверить. Если он действительно любит, то должен освободить ее, уйти сейчас же – так он думал. Но она ему нравилась, а он был слаб. Можно ли отказаться от такого сказочного дара? Какая еще молодая женщина так нежно примет мужчину нелепого, низенького, пузатого, стареющего, ошпаренного публичным позором, с душком неудачника, поглощенного чудаческим романом с солнечными лучами?

И он выбрал линию, худшую из всех возможных. Даже не линия это была – инстинкт увиливания. Не порвал с ней, но держался на дистанции, тем более что работал за границей. Виделся с другими женщинами и отчасти надеялся и вполне страшился услышать от нее по телефону, что на периферии ее существования возбужденно рыщет талантливый молодец и вот-вот войдет или уже вошел в ее жизнь. И тогда, если достанет слабости, он бросится назад, защищать то, что вдруг решил считать своим, и она будет благодарна, молодца отошлют (молодцу от ворот поворот!), неразбериха продолжится, и он еще на шаг приблизится к ошибочному решению.

Он отложил карманный компьютер, откинулся на спинку и прикрыл глаза. Прямо перед ним на столике мерцали сквозь смеженные ресницы чипсы с солью и уксусом, а за пакетом стояла принадлежащая молодому человеку пластиковая бутылка с минеральной водой. Биэрд подумал, не просмотреть ли ему свои заметки к речи, но из-за дорожной усталости и выпитого за обедом поленился, решив, что материал знает, а карточка с полезными цитатами у него в верхнем кармане. Что до чипсов, хотелось их меньше, чем раньше, но все равно хотелось. И он был уверен, что их промышленные добавки взбодрят его обмен веществ. Не столько желудок, сколько нёбо предвкушало уксусный укус пыльцы, покрывавшей хрупкий лепесток. Он уже проявил определенную сдержанность – поезд несколько минут как тронулся, – и воздерживаться дальше не имело особого смысла.

Он оторвался от спинки, наклонился вперед, поставил локти на стол и, подперев подбородок ладонями, устремил задумчивый взгляд на пестрый пакетик – серебряно-красно-синий с хороводом мультяшных зверушек под британским флагом. Какое ребячество в этом его пристрастии, какая вредная слабость – микромодель всех прежних его ошибок и безрассудств, его нетерпеливого желания получать желаемое немедленно. Он взял пакетик обеими руками, разорвал ему шею, и тот дохнул на него липким запахом жареного жира и уксуса. Искусная лабораторная имитация соседнего магазинчика с рыбой и жареным картофелем, пробуждающая приятные воспоминания и желания, чувство национальной принадлежности. Этот флаг был осознанным выбором. Он аккуратно вынул один лепесток двумя пальцами, поставил пакетик на стол и сел поглубже. Биэрд был из тех, кто относится к своим удовольствиям серьезно. Прием заключался в том, чтобы поместить чипсину на середину языка и, сперва ощутив ее вкус, раздавить о нёбо. По его теории, твердые неровные осколочки оставляли микроцарапинки на слизистой, в них поступала соль и химикаты, отчего и происходила эта мягкая, сладкая боль.

Как дегустатор на важных пробах, он закрыл глаза. Когда открыл, его взгляд встретился со спокойным взглядом серо-голубых глаз напротив. Чуть-чуть устыдившись, совсем немного, Биэрд досадливо махнул рукой и отвернулся. Он представлял себе, как это выглядит со стороны: толстенький немолодой дурак в интимных отношениях с кусочком съедобной дряни. Ведет себя так, как будто рядом никого нет. Ну и что? Никому не помешал, никого не обидел – он в своем праве. Его теперь мало волновало, что о нем думают. Есть у старости небольшие преимущества, и это – одно из них. Скорее из желания утвердить свою независимость, нежели удовлетворить низменную потребность, он протянул руку за еще одной чипсиной, и снова его встретил взгляд спутника. Взгляд внимательный, твердый, немигающий, он почти ничего не выражал, кроме свирепого любопытства. Биэрд подумал, что напротив, быть может, сидит психопат. Ну и ладно. Он сам может быть немного психопатом. Соленый осадок от первой порции создавал ощущение кровоточащих десен. Он развалился на сиденье, открыл рот и положил в него вторую порцию, но на этот раз глаза не закрыл. Вторая на вкус, естественно, была менее пикантной, менее удивительной, менее острой, чем первая, и именно этот недобор, это вкусовое разочарование подстегнуло знакомую наркоманам потребность увеличить дозу. Он съест две чипсины разом.

В это время он поднял голову и увидел, что его спутник, по-прежнему устремив на него жутковатый взгляд, подался к столу и утвердил на нем локти, видимо пародируя Биэрда. Затем его предплечье опустилось подобно стреле подъемного крана, он вынул чипсину, вероятно самую большую в пакете, подержал ее перед лицом секунды две, отправил в рот и стал жевать, не утонченно, как Биэрд, а вызывающе, не закрывая рта, так что видно было, как она превращается в кашу на языке. И смотрел на Биэрда, не моргая. Поступок был настолько дерзок, настолько шел вразрез с общепринятыми нормами, что даже Биэрд, способный мыслить вполне неортодоксально – иначе как бы он получил премию? – застыл от изумления и, только чтобы не потерять достоинства, старался сохранить невозмутимость, не выдать своих чувств.

Они по-прежнему смотрели в глаза друг другу, и теперь Биэрд твердо решил не отводить взгляд. Поведение этого человека было явно агрессивным – неприкрытая кража, пусть и банален ее объект. А если дойдет до физического столкновения, Биэрд не сомневался, что через три секунды окажется на полу со сломанной рукой или разбитой головой. Но не исключен был и элемент игры за этой дерзостью, насмешки над нелепой слабостью пожилого человека к дрянному продукту. Или старомодной классовой издевки над надутым буржуем. Или хуже: тот решил, что Биэрд голубой, и это – призыв, некий современный заход, принятый в определенных кругах, где фиолетовый галстук предположительно может служить косвенным сигналом – откровенный акт соблазнения. Серьга в левом ухе или правом – он забыл в каком, – не является ли она знаком нетрадиционной сексуальной ориентации? А у этого по две серьги в обоих ушах. Физик многое знал о свете, но формы самовыражения в современном социуме были для него – темный лес. В конце концов Биэрд вернулся к первоначальной гипотезе, что спутник его – психбольной, устроивший себе отдых от лития, и в таком случае смотреть ему в глаза лучше не надо. Биэрд отвел взгляд и сделал единственное, что пришло ему в голову: взял еще одну чипсину.

Чего он ожидал? Едва картошка легла ему на язык, как рука соседа снова опустилась, и на этот раз он взял две чешуйки, как намеревался сам Биэрд, и слопал их все так же развязно. Схватить пакет со стола определенно не стоило – слишком резкий ход, слишком силовой. Перевести дело в новую плоскость опасно – может кончиться дракой. Кто его тогда спасет? Биэрд оглянулся вокруг. Пассажиры читали, оцепенело смотрели в пустоту или на зимние лондонские предместья, не ведая о происходящей драме. Что интересного в двух мужчинах, молча поедающих чипсы из одного пакетика? Пусть нелепо, решил Биэрд, но лучше уж держаться прежней линии. У него и в мыслях не было уклониться от конфронтации, уступить более сильному весь пакетик. Он не даст себя запугать. Пусть он толст и ростом мал, но у него развито чувство справедливости и он не привык отступать. Он был способен на отчаянные поступки. Последствия бывали и пагубными. Он взял еще лепесток жареной картошки. Противник, глядя на него, ответил тем же. Потом еще раз и еще; их руки залезали в пакетик по очереди, решительно, но неторопливо, и ни разу не соприкоснулись. Когда осталось всего два лепестка, молодой человек взял пакетик и издевательски любезным жестом протянул Биэрду. Ответить на это последнее оскорбление можно было единственным образом: отвернуться.

Это было возмутительно. Поезд уже замедлял ход, люди снимали с вешалок свои пальто, механический голос напоминал им, чтобы они не забыли багаж. В довершение своего торжества молодой человек смял в кулаке пакет и бросил в урну под столом. Затем прилежно стер ладонью со стола соль и крошки. Биэрд был окончательно унижен. Вот что значит постареть: тебя третируют молодые, более сильные, а ты не можешь с ними поквитаться. С теплой жалостью к себе он ощутил, что в этом моменте сконцентрировались все несправедливости истории, все угнетение, все тиранские измывательства над законом, ничем не оправданные вторжения, безумства военных диктатур, и поэтому самоуважение, долг перед всеми слабыми на земле обязывают его дать отпор. В противном случае как ему уважать себя дальше? Он резко подался вперед, схватил бутылочку противника, свинтил пробку и выпил – пить ему, кстати, хотелось, – выпил все двести пятьдесят миллилитров до дна, до последней капли. И с вызовом – на тебе – швырнул бутылку на стол. Синяя крышечка скатилась на пол.

Молодой человек подумал секунду, выпрямился во весь рост – под метр девяносто – и шагнул в проход. Биэрд уже жалел о своей дерзости, но продолжал сидеть, ничем не выдавая страха. А тот поднял мощную руку, одним плавным движением спустил чемодан Биэрда и мягко поставил на пол рядом с хозяином. Если это и был жест раскаяния, то Биэрд все равно не смягчился и наградил врага злобно-презрительным взглядом. Тот помешкал, глядя на Биэрда то ли с грустью, то ли с жалостью, и пошел прочь.

Биэрд сидел, пока молодой не скрылся из виду. Он никогда больше не хотел видеть этого человека. Целая минута прошла, прежде чем он ступил на платформу. Слегка дрожа от гнева, или от пережитого потрясения, или от того и от другого, он не без труда влез в пальто – пояс закрутился вокруг рукава. Шнурок на туфле развязался. Он присел и, завязывая его не вполне еще послушными пальцами, вспомнил, что забыл газеты в вагоне, но решил не возвращаться. Наконец, более или менее успокоившись, он пошел по платформе к билетному контролю. Этот момент останется с ним навсегда и будет всплывать как символ при каждой его попытке пересмотреть прошлое, обрести новый или более правильный взгляд на собственную историю, собственную глупость и на побуждения других людей. Биэрд остановился за десять шагов от барьера. Он поставил чемодан стоймя и полез под пальто в карман пиджака за билетом. В кармане было что-то еще, что-то целлофановое, пузатенькое, хрустящее. И возникло смутное детское воспоминание о фокусе на поселковом празднике, когда заезжий чародей достал из уха десятилетнего Майкла Биэрда то ли яйцо, то ли кролика или цыпленка, словом, что-то физически невозможное, как эти чипсы, которые он уже съел. Он вытащил пакет и оцепенело смотрел на него, на британский флаг, на пляску мультяшных зверушек, желая, чтобы они исчезли. А тот другой пакет? Какой каскад переоценок каждого момента, каждого душевного движения и личности человека, которого он никогда больше не хотел видеть, и того, как он сам, Биэрд, должен был выглядеть в его глазах… Злобным сумасшедшим!

Он был настолько не прав во всем, что испытывал сейчас чувство освобождения, странную радость. Не могло быть никаких оправданий, никаких доводов в его защиту. В груди набухал невеселый смех. Настолько очевидной, вопиющей была его ошибка, настолько обнажился он в собственных глазах, круглый дурак, что чувствовал себя очистившимся, как кающийся грешник, как ликующий средневековый флагеллант со свежими рубцами на спине. Этот несчастный парень, который отдал тебе свою еду и питье, поделился последними крошками, снял для тебя чемодан, – он был другом человечества. Нет, нет, не сейчас, муки ретроспекции надо отложить на потом.

Сейчас надо было торопиться, но он долго стоял на платформе под высокой стеклянной крышей, среди множественных эхо, и пассажиры обходили его, а он прижимал пакет с чипсами к груди с ощущением, совершенно ошибочным, что озарен ярким светом.


В такси, по дороге с Паддингтонского вокзала к «Савою», он напоминал себе, что надо быть осторожным: день не заладился, а ему выступать перед публикой, и в перерыве конференции по контракту он должен общаться с участниками и может столкнуться с журналистами, мужчинами и женщинами, под личиной человеческого участия и понимания прячущими бездушное, хищническое нутро. По прежним своим успехам они знали, что его легко спровоцировать на опрометчивое заявление, на рискованную гипотезу – свобода мысли не его ли долг? – которые будут выглядеть в печати глупыми или сумасшедшими, если отрезать все оговорки, сослагательность, шутливость. Одно теоретическое высказывание уже стоило ему такого заголовка: «Нобелевский профессор: конец близок».

Самому ему конец – так тогда казалось – пришел не далее, как в прошлом году, и любопытно, что люди уже начали об этом забывать. Это было равносильно своего рода прощению. Помнился какой-то шум, какие-то новостные колыхания вокруг имени Майкла Биэрда, но подробности смазались. Оказался он в чем-то не прав или же прав был с самого начала? Напал он на кого-то или сам был потерпевшим? Арестовали там кого-то? А тогда, когда эта буря разразилась, один коллега, видный специалист по компьютерному моделированию, сказал ему, что фотографию нобелевского лауреата, уводимого в наручниках под презрительные выкрики толпы, напечатали четыреста восемьдесят три газеты. Биэрд запомнил число, унижение его было всесветным, но остальные об этом, кажется, забыли. Память публики заполнил новый материал; свежие скандалы, спортивные события, признания, война, цунами и сплетни о знаменитостях начисто стерли его имя с доски. Двенадцатимесячный поток, непрерывно набухавший, вынес его на безопасный берег.

Дробились даже его воспоминания о тех событиях, о собственных тогдашних переживаниях. Оказавшись в центре внимания прессы, он ощущал замешательство, больше похожее на головокружение. К счастью, темный осадок в его памяти постепенно растворился, превратился в расплывчатый водяной знак. Но некоторые детали сохранились четкими и живыми благодаря тому, что он о них рассказывал. Биэрд считал, что всякие историйки – сорняки беседы, и тем не менее продолжал их рассказывать. Например, когда наручники сомкнулись на его руках, он вовсе не ощутил холод стали, как это описывают в детективных романах. Его наручники долго грелись утром под габардиновым жилетом полицейской дамы, которая его арестовала. И зловещим было как раз тепло чужого тела, уютно обнявшее запястья. Также принято думать, что если читаешь в газете статью о чем-то известном по собственному опыту, то по меньшей мере один важнейший факт непременно будет перевран. С ним было иначе. Он изумлялся тому, сколько точных сведений о нем откопали. Искажение заключалось в том, как их сопоставляли, чтобы вложить в них порочащий смысл, удерживаясь в миллиметрах от подсудной клеветы. Поражала дотошность неугомонных газетных ищеек, за день или два проникших в темные уголки, трущобы густонаселенной частной жизни, мигом вытащивших на свет залежи злобы из старшего брата его третьей жены, почти немого анахорета, который терпеть не мог Биэрда и жил без телефона у проселочной дороги на пустынном северо-западном мысу брунейского острова у берегов Тасмании.

Пресса вывернула жизнь Биэрда, как мусорную корзину. Раза два встряхнуть – и посыпались всякие полузабытые клочки. В других обстоятельствах за такое не жалко было бы и заплатить. Независимо друг от дружки его бывшие жены, добрая старушка Мейзи, Рут, Элеонора, Карен и Патриция, отказались разговаривать с газетчиками. Это глубоко его тронуло. Большинство бывших любовниц повели себя лояльно, только охвостье высказалось – одна лаборантка, одна конторская администраторша. И еще двое ученых, обе неудачницы и ничтожества. К удивлению, нашлись и самозванки. Протрубила последняя труба, и эта крохотная компания бывших любовниц и самозванок повылезала из могил и катакомб на свет, чтобы предстать перед своим Создателем, журналистом с чековой книжкой, и разоблачить Биэрда как женоненавистника, эксплуататора и мелкого паразита.

Но ни молчание, ни лояльность не спасали от крючка. Охват был полный. Пока внимание прессы не переключилось на спортивный скандал, Биэрд был ее любимой игрушкой. На первой полосе одной газеты он был изображен в виде похотливого козла, который манит кого-то вялым копытом, и надпись: «Далее: женщины Биэрда». С упавшим сердцем он развернул газету, окинул взглядом галерею лиц – сотрудниц, старых подруг, жен, Мелиссы, – и что-то шевельнулось в нем, и внутренний голос, твердый, без униженности, шепнул, что не так уж плохо прожил он эти тридцать или сорок лет, что все они были достойными женщинами, с большой выдержкой. Что до самозванок, авантюристок, то их было всего три и не очень красивые. Но разве не любопытно, как проводили они с ним вымышленные ночи? Он был польщен.

Но в целом это было несчастное время. Все началось невинно, со щелчка мышью в ответ на предложение возглавить правительственную программу по пропаганде физики в школах и университетах, с тем чтобы привлечь в эту область больше выпускников и преподавателей, осветив ее достижения и представив физиков интеллектуальными героями. В этот период он был занят как никогда и легко мог отказаться. В Импириал-колледже у него работала над искусственным фотосинтезом группа из пятнадцати человек; он еще числился в Центре, но только получал там зарплату. Важно было не подпустить к его новому делу Джока Брейби. Биэрд создал собственную компанию, он приобретал патенты на некоторые каталитические процессы и нашел пробивного Тоби Хаммера, жилистого бывшего пьяницу, посредника и делягу, знающего подход к университетским бюрократам, законодателям штатов и венчурным компаниям. Биэрд и Хаммер искали солнечное место для своей установки, сначала в ливийской Сахаре, потом в Египте, потом в Аризоне, в Неваде и в конце концов остановились на приемлемом компромиссе – Нью-Мексико. Биэрд был увлечен новой задачей и отказался от многих прежних синекур. Но это приглашение пришло из Института физики, и его отвергнуть было трудно.

И вот открылось первое заседание его комиссии в аудитории Импириал-колледжа. Коллегами его были три профессора физики из Ньюкасла, Манчестера и Кембриджа, два учителя старших классов из Эдинбурга и Лондона, два директора школы из Белфаста и Кардиффа и профессор науковедения из Оксфорда. Биэрд попросил участников представиться и вкратце рассказать о своем образовании и работе. Это было ошибкой. Профессоры физики говорили слишком долго. Они были высокого мнения о своих трудах и обладали сильным соревновательным инстинктом. Если первый стал рассказывать подробно, то второй и третий решили не отставать.

Речь профессора науковедения раздражала его не только из-за устоявшихся привычек – сам предмет был для него новостью. Она говорила последней и представилась как Нэнси Темпл. Лицо у нее было круглое и не то чтобы красивое, но приятное и открытое с хорошим детским очерком щеки от скулы до подбородка. Он подумал, что не вредно было бы пригласить ее поужинать. Профессор начала с того, что она здесь единственная женщина и комиссия олицетворяет собой как раз одну из тех проблем, которыми, возможно, захочет заняться. Присутствующие, включая Биэрда, который и пригласил их всех, кроме Нэнси Темпл, поддержали ее дружным ропотом. В голосе ее была убаюкивающая ольстерская напевность. Она сообщила, что выросла в благополучном пригороде Белфаста и окончила Королевский университет, где изучала социальную антропологию.

Она сказала, что проще всего объяснить ее предмет на примере ее последнего проекта – четырехмесячного всестороннего изучения работы генетической лаборатории в Глазго, задачей которой было выделить и описать ген льва Трим-5 и его функцию. Ее же цель заключалась в том, чтобы продемонстрировать, что этот ген, как и любой другой, в конечном счете есть социальный конструкт. Без разнообразных «текстуализирующих» инструментов – однофотонного люминометра, проточного цитометра, иммунофлуоресценции и так далее – о существовании гена говорить невозможно. Эти инструменты дороги, обучение работе с ними дорого, и потому они насыщены социальным значением. Ген не является объективной сущностью, всего лишь дожидающейся, когда ее раскроют ученые. Он является исключительно продуктом их деятельности – их гипотез, их изобретательности, их инструментария, без которого его нельзя обнаружить. И когда он описан в терминах его так называемых пар оснований и его вероятной роли, это описание, этот текст обладает смыслом и обретает реальное наполнение в ограниченном сообществе генетиков, которые могут о нем прочесть. Вне этого сообщества Трим-5 не существует.

Эти рассуждения Биэрд и физики из школ и университетов слушали в замешательстве. Из вежливости они не переглядывались. Они держались традиционной точки зрения, что мир со всеми его тайнами существует независимо от нас, ожидая описания и объяснения, что не мешает наблюдателю оставлять отпечатки пальцев на всей области наблюдений. До Биэрда доносились слухи, что на гуманитарных факультетах имеют хождение странные идеи. Говорили, что студентам-гуманитариям внушают, будто наука – всего лишь система верований, не более и не менее истинная, чем религия или астрология. Он всегда подозревал, что это поклеп на коллег, приближенных к искусствам, насмешка. Ведь результаты сами за себя говорят. Кто пойдет прививаться вакциной, сделанной священником?

Когда Нэнси Темпл закончила, Ньюкасл и Кембридж заговорили одновременно, скорее с удивлением, чем с гневом. «Как быть тогда с хореей Хантингтона?» – сказал один, а другой спросил: «По-вашему, в самом деле то, чего вы не знаете, не существует?»

Биэрд как истинный рыцарь счел своим долгом заступиться за нее, но профессор Темпл терпеливо ответила сама.

– Хорея Хантингтона тоже вписана в культуру. Когда-то это был нарратив о Божьей каре, об одержимости дьяволом. Теперь это история о дефектном гене, а однажды она преобразуется во что-то иное. Что касается генов, о которых мы ничего не знаем, то, понятно, я и сказать о них ничего не могу. Те же гены, которые описаны, они даны нам через посредство культуры.

Безмятежный ее ответ вызвал бурю. На этот раз председатель вмешался решительно – он был опытен в этих делах – и напомнил комиссии, что время у них ограничено и пора перейти ко второму пункту повестки дня. Есть предложение провести тринадцать встреч за двенадцать месяцев, после чего выдать рекомендации. А сейчас надо наметить приблизительные даты.

Во второй половине дня они собрались за длинным столом в Королевском обществе на первую пресс-конференцию; правительственный отдел по связям с общественностью окрестил их орган «Физика Британии». У них уже был свой логотип, выставленный на пюпитре, – веселенькая монограмма из букв Е, М и С2, насаженных на знак равенства так, что это напоминало неровную живую изгородь. Биэрд представил своих коллег, произнес несколько вступительных фраз и предложил задавать вопросы. Журналисты, угнетенные ответственностью задания и обидным отсутствием полемики, вяло сидели со своими блокнотами и диктофонами. Кто наберется смелости выступить против того, чтобы физиков стало больше? Вопросы были скучными, ответы – старательными. Предприятие, к сожалению, – вполне достойным. Вся затея выглядела, увы, слишком правильной. Зачем оказывать любезность правительству, расписывать это в красках?

Потом женщина из среднетиражной газетки задала вопрос, тоже формальный, навязший в зубах, и Биэрд ответил, как ему казалось, мирно. Да, женщин в физике маловато и всегда было маловато. Эта проблема часто обсуждалась и, разумеется (тут он имел в виду профессора Темпл), комиссия тоже ею займется и подумает над тем, какие еще есть способы привлечь молодых женщин в физику. На его взгляд, никаких социальных препятствий и предрассудков на этот счет больше нет. В некоторых областях науки женщины хорошо представлены, в некоторых даже доминируют. А затем, заскучав от собственной речи, он добавил, что однажды все-таки будет признано, что достигнут потолок. Хотя есть много одаренных женщин-физиков, можно, по крайней мере, предположить, что они всегда будут оставаться в этой области меньшинством, пусть и многочисленным. Возможно, всегда будет больше мужчин, чем женщин, желающих заниматься физикой. В когнитивной психологии существует согласие, основывающееся на широком спектре экспериментальных работ относительно того, что статистически мозг мужчины существенно отличается от женского. Это ни в коем случае не вопрос гендерного превосходства или социальной обусловленности, хотя и она играет известную роль. Различие в познавательных способностях – факт, подтвержденный множеством наблюдений. Исследования и метаисследования показывают, что женщины в среднем лучше владеют речью, у них лучше зрительная память, отчетливее эмоциональные суждения и бо́льшие способности к математическим вычислениям. Мужчины имеют лучшие показатели в решении математических задач, в абстрактных рассуждениях и визуально-пространственной ориентировке. У мужчин и женщин разные жизненные приоритеты, они по-разному относятся к риску, к статусу, к иерархии. И прежде всего самое разительное отличие, проверенное статистически, оно приблизительно соответствует одному стандартному отклонению: девочки больше интересуются людьми, мальчики – вещами и абстрактными правилами. И это различие проявляется в науках, которые они склонны выбирать: женщин больше в науках, связанных с жизнью и социальных, мужчин – в технических и физике.

Биэрд заметил, что внимание аудитории рассеивается. На журналистов так и действовали обычно термины вроде «стандартного отклонения». Сзади некоторые переговаривались. В переднем ряду почтенного вида репортер закрыл глаза. Биэрд поторопился закончить речь. Безусловно, надо многое сделать, чтобы привлечь женщин в физику и дать им почувствовать свою нужность. Но не исключено, что попытки достичь равенства в будущем окажутся напрасной тратой усилий, поскольку есть другие области знаний, к которым женщины более склонны.

Журналистка, задавшая вопрос, сонно кивала. Кто-то сзади хотел было задать другой вопрос. Так все это и кануло бы в забвение, как обычно, но тут, вдруг вспыхнув, поднялась профессор науковедения, с громким стуком выровняла пачку своих бумаг о стол и на весь зал объявила:

– Прежде чем я выйду отсюда и меня стошнит – я имею в виду буквально вырвет – от того, что я сейчас услышала, хочу заявить, что отказываюсь работать в комиссии профессора Биэрда.

Под гомон вскочивших журналистов и скрежет отодвигаемых по паркету стульев она зашагала к выходу. С проснувшимся профессиональным интересом, обрадованные, они наперегонки устремились за ней.

Когда люди стали расходиться, профессор Джек Поллард, специалист по квантовой гравитации из Ньюкасла, недавно выступавший с Рейтовскими лекциями и, кажется, знавший все на свете, сказал Биэрду на ухо:

– Теперь вы вляпались. Понимаете, она постмодернистка, убежденная социал-конструктивистка, для нее человек начинается с чистого листа. Они, знаете ли, все такие. Не выпить ли нам кофе?

Тогда эти термины мало что значили для Биэрда. Мысль у него была одна. Так не подают в отставку. А потом – вторая, еще проще: надо как можно скорее уйти, – хотя он понимал, что Поллард хочет посплетничать. В иных обстоятельствах Биэрд с удовольствием посидел бы с ним часок в кафе. Это было сообщество, подвижная международная группа людей, любовно, ревниво, собственнически привязанных друг к другу, и с героических времен рождения теории струн все они, за исключением умерших и отступников, вместе разъезжали по свету в поисках своего Грааля – объединения тех фундаментальных взаимодействий с гравитацией. Они поняли ограниченность струнной теории, придумали суперструны, гетеротические струны, чтобы этими тропами прийти под просторный материнский кров М-теории. Каждый прорыв порождал новый ряд проблем, противоречий, физических несообразностей. Тогда, значит, десять измерений; с оглядкой на супергравитационщиков – одиннадцать! И семь из них туго свернуты. Заново открытые Калуца и Клейн двадцатых годов; восхитительные сложности многообразий и орбиобразий. Пространства Калаби-Яу! И Большой взрыв, Вселенная в первую сотую долю секунды своего существования! Биэрд не играл в этом созидательной роли, недостаточно владел нужной математикой, но общую картину себе представлял. По разговорам и анекдотам. Струнный теоретик, застигнутый в постели с любовницей, успокоил жену: «Дорогая, я все могу объяснить!» Какой долгий и трудный был путь и еще ждал впереди – на краю возможностей человеческого ума и полный человеческих, слишком человеческих историй. Теоретик забыл об умирающей жене и все-таки не смог переформулировать задачу. Никому не известный недавний выпускник разрешил ряд противоречий в теории, но приступ вдохновения отнял у него здоровье. Знаменитая конференция постыдно проигнорировала старого корифея. Бездарный подхалим получил супергрант. Ссора двух гигантов, некогда работавших в одной лаборатории.

Да, он с удовольствием поболтал бы, но чувствовал, как стягивается вокруг него что-то вроде темноты или ее эмоционального аналога. Он попал в беду и должен раствориться, пока еще больше все не испортил. Он наспех извинился перед Поллардом и остальными, взял портфель, вышел из зала и через вестибюль и парадную дверь – на улицу. Солнечный свет и шум города приглушили его беспокойство. Так же мог бы подействовать вид гор. Может быть, из ничего весь этот шум. Проходя мимо, он расслышал обрывки уличной пресс-конференции профессора Нэнси Темпл, напевные и рассудительные: «…попытка возродить евгенику… низменный взгляд на человеческую природу… неолиберальное наступление на коллективизм…» Эффектные фразочки для бульварных газет. Некоторые журналисты использовали в качестве письменных столов крыши автомобилей, другие уже передавали материал по телефону. Она, наверное, не понимала, что мишень здесь отчасти – правительство. В одной из его комиссий скандал. Очередная оплошность Блэра.

Переходя улицу, Биэрд не обернулся на голоса, окликавшие его по имени. Не дари прессе материал на себя. Но на другой день, прочтя, что он «с позором бежал», под заголовком «Нобелиат говорит ученым барышням “НЕТ”», подумал, что, пожалуй, стоило тогда вернуться.

Поначалу казалось, что история эта дохлая, однодневка. После небольшого извержения утренних заголовков на два дня все стихло. Он решил, что пронесло. Но за это время одна газетка провела изыскания. В субботу была вскрыта «любовная жизнь» Биэрда и искусно сплетена с мотивом «нет – женщинам в белых халатах». В воскресенье тему подхватили другие газеты, где он фигурировал теперь как «новый Казанова», ученый сатир, «неуемный лауреат». Упоминалось убийство Олдоса, но прежняя инкарнация Биэрда как безобидного, рассеянного рогоносца, простака и игрушки своей ветреной жены была для удобства забыта. Теперь он был неприглядным персонажем, соблазнителем женщин, которых изгонял из науки. Более серьезные газеты представляли его как физика, скатившегося к «генетическому детерминизму», фанатичного социобиолога, чьи идеи о гендерных различиях восходят к социальному дарвинизму, который, в свою очередь, породил расистские идеи Третьего рейха. А затем какой-то лихой журналист, скорее из злого озорства, чем по убеждению, предположил, что Биэрд – неонацист. Никто этого обвинения всерьез не принял, однако другие газеты ухватились за ярлык, как бы не соглашаясь с ним и для страховки употребляя в кавычках. Биэрд стал «неонацистским» профессором.

Одна левоцентристская газета напечатала статью, где утверждалось, что большинство различий между мужчинами и женщинами суть социальные конструкты. В ответ Биэрд написал слабенькое саркастическое письмо, всего шесть строк, истратив четыре часа и двадцать черновиков: в наши дни мужчина не может забеременеть, и вина за это целиком лежит на обществе. Письмо напечатали, но никто его как будто не заметил.

Через неделю та же газета опубликовала дискуссию Биэрда с Темпл и союзниками на тему «Женщины в физике» в Институте современного искусства. Он решил прекратить кривотолки насчет его взглядов. Трибуну делили с ним университетские гуманитарии, в большинстве мужчины, и все настроенные враждебно. По необъявленным причинам профессор Темпл отсутствовала и прислала вместо себя коллегу. А где все естественники? – допытывался он перед началом у организаторов. Никто не знал.

Театр был распродан. В другом зале зрители могли наблюдать по мониторам. Прессе удалось создать ажиотаж. Люди хотели увидеть современного монстра во плоти и ужаснуться. Когда он встал, послышались даже охи. Под презрительные стоны Биэрд прошелся по той же территории, ссылаясь на те же когнитивные исследования, но в бо́льших подробностях. Когда он упомянул о результатах метаисследований, показавших, что речевые способности девочек выше, чем у мальчиков, его подняли на смех, а один из оппонентов грозно встал и обвинил в «примитивном объективизме, с помощью которого он хочет сохранить и упрочить социальное господство белой мужской элиты». Когда этот человек сел, его приветствовали такими бурными криками, что можно было подумать, на носу революция. Озадаченный Биэрд не уловил связи. Он растерялся. Позже он раздраженно спросил у собравшихся, считают ли они гравитацию тоже социальным конструктом, вслед за чем из публики поднялась женщина и суровым учительским голосом потребовала, чтобы он задумался над «гегемонистским высокомерием» своего вопроса. Какое он имеет право? С соизволения каких инстанций он считает для себя возможным ставить вопрос таким образом? Он опешил, он не знал, что ответить. «Гегемонизм» был распространенным ругательством. Еще одним было «редукционалист». Биэрд с досадой заметил, что без редукции не было бы науки. Кто-то крикнул с места «Вот именно!», и в ответ раздался продолжительный смех.

Профессора Темпл замещала Сусанна Аппельбаум из Тель-Авивского университета, читавшая лекции по когнитивной психологии. Она была легонькая, как птичка, в своем красно-синем платье и со щебечущим голосом под стать. Она нервничала на публике и начала неловко. Отношение к ней аудитории, видимо единодушной во всех вопросах, было двойственным и подозрительным. Тут имелись свои «за» и свои «против». С одной стороны, женщина, она была слабый гегемон, а из-за своей неуверенности – тем более слабый. (Биэрд подумал, что, кажется, осваивается с этим термином.) Кроме того, через несколько минут стало ясно, что она все-таки возражает Биэрду. С другой стороны, она была еврейка, израильтянка, то есть принадлежала к угнетателям палестинцев. Возможно, была сионисткой, возможно, когда-то служила в армии. По ходу ее речи враждебность зала росла. Публика была постмодернистская, с антеннами, чутко улавливавшими колебания идеологической линии. Если ей говорили не то и не те, сердце ее обращалось в камень. Дама из Тель-Авива откровенно признала реакционность своей позиции, поскольку разделяла с Биэрдом многие исходные допущения. Она была объективисткой, то есть полагала, что мир существует независимо от языка, который его описывает, она одобряла редукционистский анализ, она была эмпириком и с гордостью объявила себя «рационалистом в традиции Просвещения», что, как почувствовал Биэрд по растущему недовольству в рядах, попахивало уже регрессией, если не прямо гегемонизмом. От биологического когнитивного отличия полов никуда не деться, настаивала она, но мы должны основываться только на эмпирических данных. Есть человеческая природа, и у нее есть эволюционная история. Мы не рождаемся в виде tabula rasa[12]. К тому времени, когда она закончила вступительную часть, ей уже было трудно удержать внимание публики.

Она перешла к возражениям против доводов Биэрда, но теперь ее мало кто слушал. Ей известны все эти исследования и много других. Некоторые выполнены ею самой. Вся литература свидетельствует: нет существенной разницы в познавательных способностях, которая давала бы мужчинам преимущество в математике и физике. Различия между мальчиками и девочками, мужчинами и женщинами выявляются только в сложных тестах, когда испытуемым предлагается несколько путей к решению: мужчины и женщины выбирают разные. Выбор между людьми и вещами – миф, основанный на искаженной трактовке некорректно поставленных, но часто цитируемых экспериментов. О социальных же факторах, напротив, исследования свидетельствуют красноречиво: восприятия и ожидания играют гораздо бо́льшую роль, нежели объективно измеряемые различия между мужчинами и женщинами. Это должно было бы понравиться слушателям, но они уже потеряли нить и пропустили мимо ушей ее рассказ об экспериментах, где младенцам произвольно давали мужские и женские имена и взрослым предлагали оценить их поведение. Или родителей просили предсказать, насколько успешно справятся их дети с определенной задачей. Или преподавателям и ученым предлагали оценить мнимых кандидатов, мужчин и женщин одинаковой квалификации. Это, сказала она, статистически значимые данные, и они свидетельствуют о том, что восприятие пола в громадной степени определяет познавательные установки. И существуют хорошо исследованные самовоспроизводящиеся петли: люди желают поступить на работу в отдел, где работают «такие же, как они» и где они с большей вероятностью добьются успеха.

Когда Аппельбаум перешла к заключению, Биэрду казалось, что слушает он один. Статистика явно не входила в круг интересов постмодерна, так же как исторические примеры. Аппельбаум сослалась на биографию Фанни Мендельсон, обладавшей, по общему мнению, исключительным музыкальным талантом, не меньшим, чем у ее брата Феликса. Как известно, отец объяснил ей в письме, что музыка будет профессией брата, а для нее – лишь украшением, для воскресных вечеров. Сто лет назад приводилось много «научных» причин, почему женщины не могут быть врачами. И сегодня распространена тенденция подсознательно и ненамеренно понимать и оценивать мальчиков и девочек, мужчин и женщин по-разному. Эмпирические исследования показали, что с колыбели до поступления на первую работу, по всей дуге развития культурные факторы играют несравненно более важную роль, чем биология. Ясно, почему так мало женщин в физике.

Аплодисментами ее не наградили. Но все были рады, что она закончила. Через десять минут собрание закрылось. Биэрд сразу направился к выходу с чувством, что приговор отсрочен. Кто-то сказал бы, что его взгрели, кто-то – что он победил. Пойди пойми. В конце концов, он физик, а не когнитивный психолог. Но что приятно, здесь, в Институте современного искусства, его ненавидели не больше, чем тогда, вначале. Эти люди не пойдут на поводу у израильтянки. Не очень-то красиво с их стороны, но что поделаешь. А он не посрамлен, он уцелел. Когда он шел по коридору, перед ним расступались – с неприязнью, конечно, но через считаные секунды он был уже у двери на Мэлл и вышел на яркое солнце к маленькой толпе встречающих – трем десяткам голосистых демонстрантов с плакатами: «Евгенике – нет!», «Долой профессора-наци!», дюжине репортеров, в большинстве с камерами, и четырем представителям лондонской полиции.

Может быть, все обернулось бы не так скверно, если бы он вышел с диспута не таким веселым и задорным. Среди протестующих было пять-шесть пожилых женщин. Одна из них высунулась из-за полицейского, достала из бумажного пакета помидор и бросила в Биэрда. Она стояла в пяти шагах, Биэрд не успел уклониться. Гнилые помидоры – городская классика. Этот, хотя и мягкий, выглядел вполне съедобным. Он шлепнулся ему на лацкан, задержался на мгновение. А когда упал, Биэрд поймал его на ладонь и сразу рефлекторным движением кинул обратно – игриво, как объяснял он потом, без гнева и злобы. Иначе зачем бросал бы снизу? Помидор, уже лопнувший, угодил ей в лицо, справа от носа. Со странным звуком, жалобным музыкальным гудком, женщина, примерно сверстница Биэрда и почти такая же полная, поднесла ладони к лицу, несколько задержав и размазав помидор по щеке, и одновременно опустилась на колени.

В цвете фотография смотрелась эффектно. Снимок был сделан из-за спины Биэрда: он громоздился над припавшей к земле женщиной, жертвой кровавого нападения. В Германии фото появилось на обложке журнала под шапкой: «Профессор “неонацист” набросился на демонстрантку». На заднем плане довольно четко виден был соответствующий плакат. Другой снимок, сделанный из-за головы несчастной и тоже широко разошедшийся, запечатлел бездушную улыбку профессора. Биэрд не мог удержаться, ему в самом деле было смешно. Помидор был таким мягким, бросок таким слабым, реакция женщины настолько комически преувеличенной, полицейский так заботливо склонился над ней, другой так встревоженно вызывал по рации «скорую помощь». Уличный театр. Женщина-полицейский тронула Биэрда за руку и невыразительным голосом сказала, что арестует его за нападение. Вторая стала рядом и притиснулась к нему плечом, давая понять, что сопротивление бесполезно. Под добродушные выкрики демонстрантов на запястьях его сомкнулись наручники, согретые теплом молодого женского тела. Несколько фотографов пятились перед ним, когда его вели к патрульной машине. Машина тронулась, и они с громким топотом побежали рядом, снимая Биэрда, сидящего сзади в криминальном сумраке.

Машина проехала мимо Национальной портретной галереи, потом на Чаринг-Кросс-роуд и остановилась у книжного магазина «Фойлз». Сидевшая рядом с Биэрдом сняла с него наручники, а та, что за рулем, обернулась и сказала:

– Сэр, вы можете идти.

– Я думал, вы предъявите мне обвинение.

– Просто увезли вас с места происшествия, где могли возникнуть беспорядки. Ради вашей безопасности.

– Очень предусмотрительно с вашей стороны надеть на меня наручники перед журналистами.

– Вы очень любезны, сэр. Просто делаем свою работу. Но все равно, спасибо, сэр.

Ему открыли дверь, и он стоял на тротуаре, раздумывая, не надо ли ему купить какую-нибудь книгу. Оказалось, не надо. Он пошел домой, лег в ванну с осадочными горизонтами на стенках и лежал, созерцая сквозь пар архипелаг своей расчлененной персоны – выпуклое пузо, конец пениса, разнокалиберные пальцы ног, – продолговато высунувшийся из серого мыльного моря. Он сказал себе, что дела иногда обстоят не так плохо, как кажется. Это было верно. Но иногда они обстоят хуже: угасавший, казалось, скандал раздували.

Всю следующую неделю фотографии скованного нобелевского лауреата, его смиренной жертвы на коленях перед обидчиком, его гнусной улыбки распространялись по мировой Сети, как ретровирус. Джок Брейби воспользовался-таки удобным случаем и заставил Биэрда уволиться из Центра. Цикл лекций с негодованием отменили, отменены были и разные собрания, где присутствие Биэрда могло повредить репутации института или почетного гостя или, как минимум, вызвать волнение среди студентов и младших преподавателей. Биэрду позвонил вежливый чиновник и спросил, предпочитает ли он добровольно покинуть «Физику Британии» или быть уволенным. Один исследовательский центр взял на себя труд уведомить его, что имя Биэрда, смешанное с грязью, отныне не будет значиться на фирменных бланках. В преподавательской гостиной оксфордского колледжа, куда он пришел за утешением и кофе, три преподавателя литературы при виде него вышли с гордо поднятыми головами, оставив свой кофе остывать перед покинутыми стульями. Телефон у него звонил редко – приятели молчали или, подобно бывшим женам, были озадачены или скрытны. Зато Импириал-колледж, довольный лабораторией, которую он организовал, и финансами, которые ему удалось привлечь, от него не отрекся. И он получил теплое, дружеское письмо со штампом австрийской тюрьмы – от неонациста, отбывающего срок за убийство журналиста-еврея.

Две недели он не мог думать ни о чем другом. Не читать газет, как советовала ласковая Мелисса, было выше его сил. Когда в двухкилограммовой кипе утренней прессы не появлялось ничего нового, он испытывал странное, болезненное разочарование от предстоящей пустоты, оттого что на весь день оставлен без пищи. У него возникла тяга к чтению об этом чужаке, об этой аватаре с его фамилией, о селадоне-монстре-соблазнителе, отказывающем женщинам в праве заниматься наукой, о проповеднике евгеники. Он не мог понять, каким образом к нему прилип этот последний ярлык. Но после нескольких прогулок в непогоду, среди детских колясок и пускателей змеев, у него родилось возможное объяснение. Третий рейх бросил нехорошую тень длиною в пятьдесят с лишним лет на ту часть генетики, которая касалась людского материала, – по крайней мере, в глазах людей, близко не знакомых с предметом. Допустить, что гены, генетические различия, эволюционное прошлое в какой-то степени влияют на познавательные способности мужчин и женщин, на культуру, для некоторых было все равно что войти в концлагерь и принять участие в трудах доктора Менгеле.

Когда он поделился этой догадкой с приятелями-биологами, они над ним посмеялись. Это древность, семидесятые годы, теперь пришли к единой точке зрения, не только в генетике – вообще в ученом мире. Ты ожесточился. Выпей еще стаканчик! Но что они знали о журналистах и о постмодернистах? Биэрд решил просто. Держись своих фотонов: нулевая масса покоя, нулевой заряд, никаких препирательств в человеческой плоскости. Его работа по искусственному фотосинтезу двигалась хорошо, в лабораторной модели солнечный свет уже эффективно расщеплял воду на водород и кислород. Человечество нуждается в новом, безопасном источнике энергии, и здесь он может принести пользу. Это – его спасение. Да будет свет!

При всей своей решимости он думал, что позор будет преследовать его многие годы. И чем же кончилось? Ничем. Его аватара исчезла. За ночь Биэрда сдуло с газетных страниц – его место занял скандал вокруг договорного футбольного матча, и началась медленно заживляющая амнезия. Первое время к его услугам мало обращались, но через четыре месяца он выступил с шестью короткими беседами об Эйнштейне по Всемирной службе Би-би-си. Исследовательская группа в Германии соблазнила его украсить своей фамилией ее фирменный бланк. Кембридж воспользовался случаем, чтобы сманить его из Импириал-колледжа; Импириал ответил козырем, предоставив ему еще двух сотрудников и еще больше денег. Заполучить его пожелал и лондонский Юниверсити-колледж, в качестве наживки присудив почетную степень; не пожелал отстать от него Калифорнийский технологический, и позвали к себе старые знакомые в Массачусетском.

Как великодушно было общественное мнение, как приятно действовал на ученый мир блеск нобелевской медали, как славно смазывались шестеренки механизма грантов!


К тому моменту, когда его такси, обогнув Трафальгарскую площадь, уткнулось в дорожную пробку на Стрэнде, он уже опаздывал на полтора часа с лишним. Прошло пять минут, никакого продвижения. Он вдруг понял, что последние четыре часа все его мысли вертелись исключительно вокруг задержки и собственного раздражения, но сейчас это безвылазное сидение в неподвижном автомобиле стало для него поистине невыносимым. Он просунул двадцатифунтовую бумажку в щель шоферу, отделенному от него перегородкой, вылез из машины вместе со своим багажом и покатил его в сторону отеля «Савой». Пешком он может опоздать еще больше, но ему было легче уже оттого, что он действует как человек, который спешит, а не просто думает о том, что спешит. К тому же тащиться с грузом, лавируя среди пешеходов и обгоняя их, это та разминка, о какой он мечтал не один год. Растрепанный, с перекошенным узлом пурпурно-красного галстука, в дорогом неглаженом шерстяном костюме и пальто, слишком жарком для нынешней английской зимы, кривобоко продвигаясь вперед, когда одна нога бодро шагала, а другая неуклюже подволакивалась, он прыгал кузнечиком по Стрэнду, этакий жирный мальчик с пружинной ходулей. Через минуту его напугал кинжальный укол в груди, где-то в самом низу левого легкого, меж забытых, редко посещаемых альвеол, и он сбавил шаг. Не стоит жертвовать жизнью ради собрания, каким бы важным оно ни было. Машины снова задвигались, и его освободившееся такси проехало мимо, пока он телепался к отелю.

В холле его поджидали два организатора конференции. Молодой забрал у него чемодан, а старик в блейзере, с посмертной маской вместо лица в пигментных пятнах, тяжело опиравшийся на трость, показал на свои часы и повел его вверх по лестнице.

– Все хорошо, – проскрипел старикан, с усилием вытаскивая свое тело из роскошного отельного гравитационного поля. – Мы переиграли порядок выступлений. Ваша речь через пять минут.

Биэрд выслушал его не без удовольствия, чувствуя себя рядом с ним моложавым и неприступным; было приятно ступать по толстому ковру, и боль в груди прошла.

Еще один официальный представитель, более молодой, но рангом повыше, по виду индус, распахнул перед ним легкие двустворчатые двери, за которыми их встретила разноголосица чайного перерыва. После ритуальных вежливостей – огромная честь, спасибо вам, мы вас так ждали, насчет опоздания можете не волноваться – этот молодой человек, Салил, чье имя Биэрд запомнил во время обмена мейлами, рассказал ему о том, какая его ждет аудитория: корпоративная публика, госслужащие, несколько университетских ученых и никаких журналистов.

Но Биэрд слушал вполуха, его взгляд, скользнув поверх плеча молодого человека в темном костюме, обшаривал холл с гомонящей толпой. На покрытых белыми скатерками столах в обрамлении высоких окон с видом на темнеющую Темзу стояли квадратные фарфоровые тарелки с горкой бутербродов – минимум хлеба, максимум деликатесов, совершенно восхитительные оладьи. Даже с такого расстояния он разглядел толстые розоватые ломтики копченой семги. Вокруг были искусно расставлены блюдечки с ломтиками лимона, этими желтыми ротиками, раскрытыми в завлекательной улыбке, но на них почему-то никто не обращал внимания. Нельзя сказать, что он хотел есть, скорее это была фаза, которую он сам определял как «предголод». Иными словами, он представил себе, как будет приятно через какой-нибудь час положить несколько таких бутербродиков себе на тарелку и жевать их, поглядывая на реку. А еще какое разочарование он испытает, если закуски унесут раньше времени, как только закончится перерыв, а это наверняка произойдет, когда придет его черед выступать. Лучше перестраховаться и съесть несколько бутербродов прямо сейчас.

А Салил продолжал вводить его в курс дел:

– Это консервативная публика – корпоративные инвесторы, не ученые, – так что желательно не слишком вдаваться в технические детали.

Разворотом плеча Биэрд дал понять о своем желании распорядителю, человеку, несомненно, тонкому и сметливому, и тот, протягивая ему белый конверт, воскликнул:

– Вам обязательно надо подкрепиться! А это ваше вознаграждение.

Через минуту Биэрд держал в руке тарелку, а на ней мясистые куски копченой семги с укропом и молотым черным перцем, проложенные тонкими ломтиками белого хлеба, девять увесистых тарталеток – число лишь потенциально опасное, поскольку он не обязан был смести всю партию. Но он смел, и довольно быстро, хотя и без большого удовольствия и даже не вспомнив о реке, поскольку какой-то тихий заика вознамерился рассказать ему о том, как сын сдавал экзамен по физике, а потом ему представился высокий сутулый мужчина с торчащей рыжей бородкой и неправдоподобно широко расставленными огромными глазами, в которых читалось обвинение. Джереми Меллон специализировался на городских проблемах и городском фольклоре. Биэрд, к тому времени приступивший к шестому бутерброду, задал напрашивавшийся вопрос: что привело Меллона сюда?

– Вообще-то меня интересуют повествовательные формы, порожденные климатологией. Это такой эпос, за которым стоит миллион авторов.

У Биэрда его слова сразу вызвали недоверие. Рассуждения в духе Нэнси Темпл[13]. Люди, разглагольствующие о повествовании, воспринимают реальность словно под хмельком, так что все ее проявления для них имеют одинаковую ценность. Но ему даже не пришлось говорить «как интересно», поскольку народ уже дружно ставил на стол тарелки и стаканчики и спешил занять свои места, а старик с тростью делал ему гримасы и снова постукивал пальцем по циферблату, и времени осталось только на то, чтобы избавиться от тарелки с тремя последними тарталетками.

Биэрда провели на специально воздвигнутую сцену и посадили на оранжевый пластиковый стул за вазоном с тошнотворными красными и желтыми тюльпанами. Он старался на них не глядеть. Все происходящее казалось нереальным. Перед ним пологим полукругом сидели две сотни человек. Столько розовых лиц – какой-то абсурд. Говорок отзывался в зале эхом. Отель «Савой» тихо качался, как на волнах, словно соскользнул в реку и его подхватил прилив. Он не удержал зевоту и только сумел ее замаскировать за счет напрягшихся ноздрей. Признаться, его слегка подташнивало, и когда одышливый техник с крапчатой кожей и тяжелым запахом изо рта то ли из-за гнилого зуба, то ли по причине воспаленных десен наклонился к самому его лицу, чтобы прикрепить к лацкану микрофон, лучше от этого не стало.

Пока Биэрд сидел нога на ногу, с дежурной застывшей полуулыбкой, делая вид, что слушает велеречивое пересахаренное вступительное слово Салила, и еще в большей степени потом, когда он наконец встал под равнодушные аплодисменты и занял место на трибуне, вцепившись в края обеими руками, он испытывал маслянистую тошноту от какой-то монструозной морской гнили, принесенной приливом из застойного устья и вот уже разлагавшейся у него в желудке с выходом газов, от которых помутилось его дыхание, его слова, а теперь и мысли.

– Планета больна, – начал он неожиданно для самого себя.

Аудитория встретила это стоном и ропотом – дескать, приехали. Менеджеры пенсионных фондов предпочитали более нюансированные формулировки. Но что касается Биэрда, то сказанное вслух слово «больна» принесло ему мгновенное облегчение, как если бы он на самом деле стравил.

– Лечение пациента не терпит отлагательств и обойдется недешево, возможно, до двух процентов общего ВВП, и гораздо больше, если дело затянется. Я убежден, и поэтому стою перед вами, что те, кто желает помочь с терапией, кто готов участвовать в процессе и вложиться, заработают очень большие деньги, сумасшедшие деньги. На кону стоит новая промышленная революция. Это ваш шанс. Уголь, а затем нефть создали нашу цивилизацию, эти великолепные ресурсы вытащили нас, сотни миллионов людей, из интеллектуальной темницы деревенского прозябания. Освобождение от повседневной рутины вкупе с нашей природной любознательностью за какие-то двести лет привели к ускоренному росту наших базовых знаний. Процесс начался в Европе и Соединенных Штатах, на наших глазах распространился в разных регионах Азии, теперь добавились Индия, Китай и Южная Америка, на очереди Африка. Наши всевозможные проблемы и конфликты заслонили очевидный факт: мы сами не отдаем себе отчета в том, насколько все для нас успешно сложилось.

Так что нам следует себя поздравить с собственной изобретательностью. Мы оказались весьма сообразительными обезьянами. Но мотором нашей промышленной революции была дешевая доступная энергия. Без нее мы бы топтались на месте. Смотрите, как классно. Литр бензина – это, грубо говоря, тринадцать киловатт-часов электроэнергии. Лучше некуда. А мы хотим заменить бензин. Какие варианты? Самые лучшие аккумуляторы дают около трехсот ватт-часов на килограмм. Таков масштаб проблемы: тринадцать тысяч против трехсот. Несопоставимо! Но к сожалению, выбирать нам не приходится. Мы должны найти быструю замену бензину по трем убедительным причинам. Первая и простейшая: нефть закончится. Никто точно не знает когда, но все согласны с тем, что мы достигнем пика добычи в ближайшие пять – пятнадцать лет. После чего добыча пойдет на спад, в то время как потребность в энергии будет только увеличиваться в связи с ростом народонаселения и возрастающими стандартами жизни. Вторая: многие нефтедобывающие регионы являются политически нестабильными, и мы не можем себе позволить зависеть от них. Третья и главная: полезные ископаемые, сгорая, выбрасывают в атмосферу углекислый и другие газы и неуклонно нагревают нашу планету, а последствия этого мы только начинаем понимать. Но на помощь приходит фундаментальная наука. Либо мы сбавляем обороты, а потом и вовсе останавливаемся, либо уже наши внуки столкнутся с экономической и гуманитарной катастрофой планетарного масштаба.

Отсюда напрашивается центральный вопрос, огнедышащий вопрос. Как нам сбавить обороты и остановиться, при этом сохраняя цивилизацию и продолжая вытаскивать миллионы из нищеты? Не за счет добродетели, не за счет пополнения контейнера для пустых пластиковых бутылок и понижения градусов в термостате или покупки машины поменьше. Все это лишь оттянет катастрофу на год-другой. Оттяжка сама по себе дело хорошее, но она не решает проблему. Тут одной добродетелью не отделаешься. Добродетель – это слишком пассивно, слишком узко. Добродетель способна мотивировать отдельных людей, но для больших групп, общества, цивилизации этой силы недостаточно. Народы не бывают добродетельными, хотя порой они думают иначе. Человечество в массе своей демонстрирует торжество алчности над добродетелью. Поэтому, принимая решения, давайте учитывать обычные движущие мотивы эгоизма и давайте воздадим должное всему новому, изобретательскому зуду, радостям находок и совместных усилий, удовлетворению от полученных доходов. Нефть и уголь являются энергоносителями, и то же самое, в абстрактном смысле, можно сказать о деньгах. Поэтому на огнедышащий вопрос, а куда, собственно, должны пойти деньги, ваши деньги, можно ответить так: на доступную и экологически чистую энергию.

Представьте, что я стою перед вами двести пятьдесят лет назад – перед собранием деревенских сквайров и их жен – и, предсказывая грядущую промышленную революцию, советую вам вкладываться в уголь и железо, в паровые машины, в бумагопрядильные фабрики, а еще позже в железные дороги. Или, столетие спустя, с изобретением двигателя внутреннего сгорания, я, предвидя растущую важность нефти, уговариваю вас вкладывать деньги в нее. Или, еще через столетие, в микропроцессоры, персональные компьютеры и Интернет со всеми их возможностями. Так вот, дамы и господа, сейчас настал такой момент. Не тешьте себя иллюзией, что мировая экономика и ее фондовые биржи могут существовать отдельно от окружающей среды. Наша планета Земля конечна. У вас в руках цифры, вам предстоит сделать выбор: предлагаемый проект должен быть обеспечен надежным «топливом» или он провалится. Либо вы, рыночники, окажетесь на высоте положения и попутно обогатитесь, либо вы вместе со всеми пойдете ко дну. Волею судьбы мы все оказались на одной скале, отсюда вам некуда податься…

Он слышал неодобрительный шепоток в разных концах зала, кажется возникший на его словах «нагревают планету». Тошнота поднималась вверх, где-то в нем шевелилась непомерно раздутая мерзкая туша. Слушая вступительное слово Салила, он обратил внимание на то, что в середине бархатного занавеса за его спиной есть просвет – то, что нужно для бегства в случае чего. Он умолк, сделал глубокий вдох и, распрямившись, обвел взглядом аудиторию в надежде выявить инакомыслящих. За многие годы публичных выступлений он успел узнать цену продуманной паузы. Вполне серьезные финансовые институты в Сити поощряли протестную культуру иррационального отрицания физических основ и проверенных временем данных. Ниспровергатели, как и большинство людей, предпочитали делать бизнес по старинке. Они опасались угроз для акционерной стоимости, а в каждом ученом-климатологе подозревали своекорыстного дельца, ничем не отличающегося от них самих. Биэрд презирал их всем сердцем, как всякий неофит.

Втянув в легкие воздуха, перед тем как продолжить, он вдруг почувствовал, как по пищеводу поднимается вверх рыбная отрыжка, вроде соленых анчоусов, сдобренных порцией желчи. Он закрыл глаза, переглотнул и зашел с другого боку.

– Во вчерашней газете я прочел, что через четыре года мы будем праздновать двухсотлетнюю годовщину со дня рождения Чарльза Дарвина и сто пятьдесят лет со дня выхода первого издания «Происхождения видов». Торжества наверняка заслонят работу другого великого викторианского ученого, ирландца Джона Тиндаля, который приступил к серьезному изучению атмосферы в том же тысяча восемьсот пятьдесят девятом году. Одним из его научных интересов был свет, почему я испытываю к нему родственные чувства. Он первым высказал мысль, что именно рассеяние света в атмосфере делает небо голубым, и он первым описал и объяснил парниковый эффект. Он создал экспериментальное оборудование, продемонстрировавшее, как водяные испарения, углекислый и другие газы препятствуют возврату полученного нами солнечного тепла обратно в атмосферу и, таким образом, делают жизнь на Земле возможной. Уберите это газовое покрывало, и, я цитирую его знаменитое высказывание – Биэрд достал карточку из нагрудного кармана пиджака и прочел вслух: «Вы, без сомнения, уничтожите всякое растение, погибающее при минусовой температуре. Тепло наших садов и полей выплеснется, невостребованное, в окружающее пространство, и солнце взойдет над островом в железных тисках мороза».

К началу двадцатого столетия кое-кто уже понимал, что индустриальная цивилизация загрязняет атмосферу углекислым газом. В последующие годы пришло ясное понимание того, как молекула этого газа поглощает и удерживает длинные волны солнечного света и улавливает тепло. Чем больше углекислого газа, тем теплее планета. В шестидесятых беспилотный спутник показал, что атмосфера нашей соседки Венеры на девяносто пять процентов состоит из углекислого газа. И температура на поверхности планеты выше четырехсот шестидесяти градусов, при ней уже плавится цинк. Если бы не парниковый эффект, температура на Венере не сильно отличалась бы от земной. Пятьдесят лет назад мы ежегодно выбрасывали в атмосферу тринадцать миллиардов тонн углекислого газа. Сегодня эта цифра возросла почти вдвое. Прошло более двадцати пяти лет с тех пор, как ученые впервые предупредили американское правительство об антропогенных климатических изменениях. В течение последующих пятнадцати лет межправительственная группа экспертов по изменению климата представила три доклада о необходимости безотлагательных мер. Прошлогодний экспертный обзор почти тысячи научных работ по этой теме не показал ни одной оценки, которая бы расходилась с общепринятой позицией. Забудьте про солнечные пятна и Тунгусский метеорит, забудьте про нефтяных лоббистов с их мозговыми центрами и прикормленными журналистами, делающими вид, подобно табачному лобби, что существует оборотная сторона медали, что ученые по этому поводу разделились на два лагеря. Наука – вещь достаточно простая, односторонняя и не ведающая сомнений. Дамы и господа, вопрос обсуждался и анализировался на протяжении ста пятидесяти лет, ровно столько, сколько существует в печатном виде «Происхождение видов» Дарвина, и с ним все так же ясно, как с естественным отбором. Нам известны механизмы, а изученные нами цифры говорят сами за себя: Земля нагревается, и мы знаем почему. Нет никакой научной полемики, только очевидные факты. Это может вас опечалить или напугать, а может помочь вам твердо определиться и обдумать ваш следующий шаг.

Снова накатила тошнота, грозя конфузом. Его прошиб холодный пот, тело ломило, спина сгибалась. Чтобы отвлечься, надо говорить. И говорить быстро. Когда за тобой гонятся, остается одно – бежать.

– Итак, – сказал он, проталкивая слово сквозь клейкую мембрану в горле. – С вашего позволения, несколько советов. По моим данным, компании, которые вы здесь представляете, суммарно могут инвестировать порядка четырехсот миллиардов долларов. Для глобальных рынков наступили золотые деньки, порой даже кажется, что эта гулянка никогда не закончится. Но вы могли не обратить внимания на один сектор экономики, опережающий все прочие и демонстрирующий двукратный прирост каждые два года. Или обратили и скользнули взглядом дальше. Не достаточно солидно, преходящая мода, возможно, решили вы, слишком много в это дело втянуто плутократов из Стэнфорда, бывших хиппарей. А как насчет «Бритиш петролеум», «Дженерал электрик», «Шарп», «Мицубиси»? Возобновляемая энергия. Революция началась. Бизнес обещает быть даже более прибыльным, чем угольный или нефтяной, так как объемы мировой экономики увеличились многократно, а перемены происходят быстрее. Люди сделают себе колоссальные состояния. Дух предприимчивости и изобретательности – а главное, духовного роста – всколыхнул отрасль. Уже тысяча малоизвестных компаний разрабатывает новые технологии. Ученые, инженеры, конструкторы устремились в этот сектор. В патентных бюро и в сетях поставщиков выстраиваются очереди. Мы окунулись в океан сбывающихся грез, реальных мечтаний о производстве водорода из водорослей, авиационного топлива из генетически модифицированных микробов, электричества из солнечного света, ветра, приливов, волн, целлюлозы, бытовых отходов, o заборе двуокиси углерода из воздуха и превращении его в топливо, o копировании тайной жизни растений. Инопланетянин, высадившись на нашей планете и увидев, что она буквально купается в солнечном свете, будет поражен, когда узнает, что мы пережили энергетический кризис и чуть сами себя не отравили, сжигая полезные ископаемые и вырабатывая плутоний.

Представьте, что мы встретили человека на опушке леса во время ливня. Человек умирает от жажды. В руке у него топор, и он валит деревья, чтобы напиться соком. Каждое дерево – несколько глотков. Вокруг него полный разор, мертвые деревья, умолкли птицы, и он знает, что лес погибает. Почему бы ему не запрокинуть голову и не напиться? Потому что он рубит лес со знанием дела, он всегда так поступал, потому что к тем, кто призывает пить дождевую воду, он относится с подозрением.

Этот дождь – солнечный свет. Мощная энергия заливает нашу планету, влияя на климат и саму жизнь. Она обрушивается на нас сплошным потоком, благодатный фотоновый дождь. Фотон, столкнувшись с полупроводником, высвобождает электрон, и вот вам электричество, так просто, из солнечного луча. Фотоэлектрическая энергетика. Эйнштейн описал этот феномен и получил Нобелевскую премию. Если бы я верил в Бога, я бы сказал, что это Его величайший подарок человечеству. Но поскольку я не верю, то скажу: да здравствуют законы физики! Солнечного света, падающего на Землю меньше чем за час, достаточно для удовлетворения годовых потребностей всего человечества. Малая часть раскаленных пустынь могла бы обеспечить энергией нашу цивилизацию. У солнечного света нет владельцев, его нельзя приватизировать или национализировать. Скоро все будут снимать этот урожай – с крыш домов, с парусов шхун, с детских рюкзаков. В самом начале я говорил о бедности, так вот, многие беднейшие страны богаты солнечной энергией, а мы могли бы помочь им, покупая у них мегаватты. Нашим внутренним потребителям понравится, что ее производят и подают в сеть. Это на уровне инстинкта.

Существуют десятки апробированных способов добычи электричества из солнечного света, но главная цель еще не достигнута, и это как раз по моей части. Речь идет об искусственном фотосинтезе, о копировании методов, которые сама природа совершенствовала на протяжении трех миллиардов лет. Мы используем свет непосредственно для получения дешевых водорода и кислорода из воды, чтобы наши турбины вращались денно и нощно, или создадим топливо из воды, солнечного света и двуокиси углерода, или построим опреснительные заводы, производящие не только свежую воду, но и электричество. Так будет, поверьте. Солнце зарядит планету, а с вашей помощью – притом что все обогатятся, и вы, и ваши клиенты – это произойдет куда быстрее. Фундаментальная наука, рынок и критическая ситуация говорят о том, что будущее за солнцем – это продиктовано не идеализмом, а элементарной логикой.

Мелькнула мысль, что сейчас его стошнит. Наступил мгновенный ступор, и, чтобы совсем не проглотить язык, он рассказал первое, что пришло в голову, анекдот из жизни.

Поначалу вполголоса, как человек, проверяющий микрофон с помощью перечня съеденных за завтраком блюд, он припомнил свой сегодняшний маршрут из аэропорта. И быстро убедился в том, что сделал не такой уж плохой выбор. Ему еще только предстояло установить настоящий контакт с аудиторией, он пока не сказал ничего забавного, а ведь это Англия, где люди ждут, что оратор их непременно развлечет, хотя бы самую малость. Описывая, как в аэропорту он покупал газеты в киоске, он сумел отогнать позывы к тошноте. А его признание в пристрастии к определенному виду чипсов вызвало среди деловых костюмов приглушенный ропоток. Возможно, сочувствия.

Он разогревался, подбираясь к самой истории, в убеждении, что она в процессе приведет его к полезному выводу. Он дал расклад: переполненный поезд, на столике бутылка воды и рядом зловещий пакетик, который он открыл собственными руками под немигающим взглядом крепкого молодчика. Рассказ о том, как два соперника пожирали содержимое, сопровождался хихиканьем – аудитория оценила ситуацию. Биэрд не добавлял виньеток, а просто передал напряжение момента, когда он мстительно схватил со стола бутылку воды, осушил ее в три глотка и, пустую, швырнул на стол. Он задержался на том, как мужчина снял его чемодан с багажной полки и как сам он тихо кипел от бессильной ярости. И наконец, описал мгновения на железнодорожной платформе и сделанное им неожиданное открытие; у него участился пульс и гордо зарделись щеки в ответ на смешки и даже хохот в зале, когда он решительным жестом предъявил второй пакетик с чипсами, держа его перед собой, как Гамлет череп Йорика. Да, в их отношении к нему как будто появилось больше тепла.

Теперь оставалось только сделать быстрое заключение, оправдав уместность рассказанной байки. Была ли тут некоторая натяжка или в самом деле напрашивались два важных вывода? Времени на раздумья не оставалось.

– На Паддингтонском вокзале я осознал, во-первых, то, что в трудной ситуации, в кризисный момент до нас доходит, порой слишком поздно: проблема заключается не в других людях, не в системе и не в природе вещей, а в нас, в нашем недомыслии и поспешных умозаключениях. И второе: наступают моменты, когда получение новой информации заставляет нас пересмотреть ситуацию коренным образом. Как раз такой момент наступил для индустриальной цивилизации. Мы входим в зазеркалье, где все выглядит иначе, старая парадигма уступает место новой.

Но за пышной риторикой последних фраз скрывалась безнадежность, голос был какой-то худосочный, да и выводы прозвучали не слишком убедительно. И куда теперь? Его тело знало точный ответ. Он отлепился от трибуны и повернулся, чтобы через просвет в занавесе сомнамбулой ретироваться в мрачноватое пространство с колоннами, по-видимому, из поставленных друг на друга стульев. Раздались уважительные аплодисменты, под которые он согнулся пополам, и обуза в желудке, обильно сдобренная рыбьим жиром, беззвучно поползла наружу. Несколько секунд он находился в этой позе, ожидая продолжения. Каковое не последовало. Тогда он шагнул на авансцену и остановился, чтобы с важным видом промокнуть губы носовым платком, пока Салил произносил благодарственные слова от имени присутствующих.


Менеджеры пенсионных фондов и прочие слушатели переместились в большой холл, где официанты обносили всех вином. Условия гонорара обязывали Биэрда по крайней мере полчаса пообщаться со слушателями. Он стоял с бокалом очистительного шабли, а к нему подплывали лица с галстуками. Благожелательно настроенные и вежливые люди произносили слова о том, что его выступление было «интересным», даже «превосходным», но было ясно, что их инвестиционную стратегию оно не поколебало. Как выяснилось, выступавший до него нефтяной аналитик убедил аудиторию в том, что с учетом бурения битуминозного песчаника и глубоководного морского бурения разведанных запасов нефти хватит еще лет на пятьдесят.

Молодой человек с пугающе бледным лицом и буроватыми усами-щеточками сказал:

– И вообще, наши острова практически состоят из угля. Добродетель тоже что-нибудь да значит. С какой стати наши клиенты должны рисковать, вкладывая свои деньги в какие-то сомнительные, нестабильные энергоресурсы?

Стоявшая рядом с Биэрдом женщина взяла его под свою защиту:

– Каменный век закончился не из-за нехватки камней.

Эту плоскую шутку шейха Ямани он слышал столько раз, что сейчас у него не было никакого желания смеяться над ней вместе с остальными.

Другой сказал:

– В Великобритании просто недостаточно солнца и ветра, чтобы обеспечить свою экономику.

Еще кто-то за его спиной подал голос:

– Предположим, мы купили солнечную энергию в Северной Африке. А как насчет энергетической безопасности?

Он отвечал на все эти вопросы под второй бокал вина, хотя предпочел бы виски, когда рядом вырос уже знакомый ему лектор Джереми Меллон. Он с нетерпением, проявлявшимся в дрожании бородки, дожидался паузы в разговоре, а дождавшись, спросил:

– Интересно, где вы взяли эту историю.

– Какую историю?

– Ну как же. Про пассажира в вагоне поезда.

– Я же сказал, это произошло со мной сегодня днем.

– Будет вам, профессор Биэрд. Здесь все взрослые люди.

Фондовые менеджеры, почуяв, что пахнет жареным, придвинулись поближе, чтобы лучше слышать в этой разноголосице.

– Я вас не понимаю, – сказал Биэрд. – Потрудитесь объяснить.

– Вы ее хорошо рассказали, и она, несомненно, дала нужный эффект.

– Вы полагаете, что я это придумал?

– Напротив. Это широко известная байка с множеством вариаций, досконально изученная моими коллегами. У нее даже есть название – «Воришка поневоле».

– Вот как, – холодно отозвался Биэрд. – Как интересно.

– Именно. У этих вариаций есть общие признаки. Например, несправедливо обвиненный – это, как правило, маргинал, причем нередко представляющий угрозу: плохой работник, иммигрант, панк или даже инвалид. Ваш крепкий молодчик с серьгами в ушах отлично вписывается в этот образ. Несправедливо обвиненный обычно оказывает любезность воришке поневоле, что потом делает момент истины еще более болезненным. В вашем случае он помог спустить ваш багаж. По одной теории, сюжет «Воришка поневоле» – в профессиональной среде известный как ВП – выражает тревогу и чувство вины, которые мы испытываем из-за нашего враждебного отношения к меньшинствам. Возможно, он работает в культуре как подсознательный корректив.

– А вам не приходило в голову, – сказал Биэрд, выжимая из себя улыбку, – что время от времени такие вещи действительно случаются, что люди рассказывают реальные истории? В век общественного транспорта люди оказываются зажатыми в тесном пространстве, с едой в одинаковой упаковке.

– Нас интересует то, как история входит и выходит из моды, передается из уст в уста, исчезает из виду, чтобы через несколько лет снова появиться в другом виде благодаря процессу, который мы называем «общественная мифология». ВП был широко известен в Штатах в начале двадцатого века. Первые упоминания сюжета в этой стране датируются пятидесятыми годами, а к началу семидесятых он уже получил массовое распространение. Писатель Дуглас Адамс изложил одну из версий в своем романе середины восьмидесятых. Он неизменно настаивал, что это случилось с ним в поезде, вот вам еще одна общая черта. Ссылаясь на личный опыт, люди локализируют и удостоверяют историю – это произошло с ними или с их друзьями – и отделяют ее таким образом от архетипа. Они делают ее оригинальной, они заявляют авторские права. ВП появлялся в рассказах Джеффри Арчера и, насколько мне помнится, Роальда Даля, его излагали как реальное происшествие на Би-би-си и в «Гардиан». История легла в основу по крайней мере двух фильмов – «Обеденное свидание» и «Бургиньонская говядина», она также…

– Простите, – перебил его Биэрд, – не хочется вас разочаровывать, но мой опыт принадлежит мне, а не какому-то там коллективному бессознательному.

Фольклорист гнул свое почти как человек, страдающий аутизмом.

– Что любопытно в вашей версии, так это чипсы. Мне приходилось слышать про бисквиты, яблоки, сигареты, целые чемоданчики для завтрака, а вот про чипсы ни разу. Я бы написал об этом в «Контемпорари ледженд куотерли», если не возражаете. Разумеется, имя будет изменено.

Но Биэрд уже отвернулся и прихватил за локоть официанта.

Тут подал голос бледный, с усиками представитель пенсионного фонда:

– То есть эти истории гуляют, как похабные анекдоты.

– Совершенно верно.

– А вы в курсе истории про бристольский зоопарк и служащего на автостоянке? Дело в том, что на протяжении двадцати четырех лет…

Биэрд обращался к официанту:

– Мне все равно, только не односолодовый виски. Тройной, без содовой, с одним кубиком льда… главное, побыстрее.

На часах 18.45. Еще тринадцать минут общения по контракту. От одной мысли, что скоро он будет держать стакан со своим первым на сегодняшний день серьезным напитком, у него сразу поднялось настроение. А еще от перспективы вечера с Мелиссой. Не сомневаясь, что на таком мероприятии официант все равно разыщет его в толпе, он оставил Меллона, продолжавшего разглагольствовать о повествовательных подтипах «Воришки поневоле», и подошел к обходительному на вид специалисту в области деривативов.


Она была красивой, интересной, доброй (по-настоящему добрый человек), так что же с Мелиссой Браун было не так? Ему понадобилось больше года, чтобы это уяснить. В ее характере был изъян, как случайный пузырек воздуха в оконном стекле, который искажал для нее образ Майкла Биэрда, внушая ей мысль, что он годится на роль хорошего мужа и отца. Он не понимал и не мог до конца простить такой аберрации. Она знала историю вопроса, видела достаточно наглядных примеров, а об остальном вполне могла догадываться, однако упорно пребывала в заблуждении, что в ее силах его перевоспитать, сделать отзывчивым, честным, любящим, а главное, верным. В его понимании она мечтала не о том, чтобы его трансформировать на пороге седьмого десятка, а о том, чтобы ненавязчиво вернуть его в первозданное состояние, к его истинному «я», на которое он давно махнул рукой. Вот как далеко заходили ее тайные амбиции. К примеру, не самоистязание и не пост должны были помочь ему сбросить лишний вес, а с любовью приготовленная, вкусная и здоровая пища, которая вернет ему физическую форму сорокалетней давности – его «платоническую» форму. А если ее рецепты не дадут результата, то она примет его таким, каков он есть.

Она терпела его отлучки, его молчание на расстоянии, ибо верила, что в конце концов он увидит ситуацию ее глазами. Тем более дел у нее всегда было по горло. В ее стойком долготерпении было что-то трогательное, и Биэрд, не будучи законченным хамом, улавливал скрытый упрек. В период его травли в прессе она увидела его с худшей стороны и осталась непоколебима. Ее любовь как будто даже укрепилась. Со всей страстью рационалиста она провела его утлый челн через эту бессмысленную бурю. Вот только почему-то она никогда не применяла свой разум в любовной сфере. А если б применила, то их роман тотчас бы закончился. Открытие, что она принадлежит к тем женщинам, которые способны любить мужчину, только спасая его, напрягало. А спасаемый должен был быть намного старше ее. Значит ли это, что ему предстояло войти в захудалую труппу из ее бывших любовников и экс-мужа, старых козлов, ходоков, лузеров, олухов – эксплуататоров как на подбор, – которых ее доброта так и не сумела привести в божеский вид и которые надули ее с ребеночком? Ни один из них не сиживал на банкете со шведским королем, но в каком-то смысле они были побратимами. В его лице Мелисса заполучила единственного успешного мужчину, и этим он выгодно отличался от остальных, вот только эта работенка, пожалуй, не для него. Наверняка он тоже надует ее с ребеночком.

– Почему я? – спросил он ее однажды, лежа на спине в посткоитальной расслабухе. Вопрос казался назревшим, а угадывавшийся в нем подтекст, дескать, я тебя недостоин, провоцировал ее на комплимент.

– Потому, – был ему ответ, после чего она его оседлала и снова довела до кондиции своего толстячка, своего неповоротливого Майкла, уже давно считавшего, что анкор спустя каких-то полчаса – это дела давно минувших дней.

Она владела сетью – если три можно назвать сетью – магазинов по продаже танцевальной экипировки в Северном Лондоне. Ее клиентами были профессионалы местных коллективов, а также разного толка любители, в их числе молодые матери, уставшие от занятий йогой, и даже мужчины в возрасте Биэрда, ухватившиеся за чечетку или танго в последней попытке ощутить себя молодыми. Но главным в этом малоприбыльном бизнесе оставалось нестареющее ядро юных мечтательниц, неуемный кордебалет, исправно пополнявшийся из поколения в поколение, – маленькие девочки с извечной жаждой покрутиться у станка перед зеркалом в пачке, трико, легинсах и балетках, под строгим взглядом суровой бывшей примадонны с золотым сердцем. Мечта о труде в поте лица на протертом паркете, о премьерном показе, о первом с перехваченным горлом прыжке на сцену под общий выдох потрясенного зала – все это сумело пережить и электронную эру, и женские рок-группы, и телевизионные мыльные оперы. Настойчивость фантазии производила впечатление генетической атаки. Самая миниатюрная пачка в закромах Мелиссы пришлась бы впору годовалому ребенку. Матери этих девчонок, еще не забыв о собственных мечтах, не жалели денег, чтобы их осуществить хотя бы в детях.

Но танцы в наш век – штука ненадежная. В общественном сознании они переживают взлеты и падения, подобно рынку фьючерсов, и от Мелиссы требовалась быстрая во всех отношениях реакция, вплоть до взаимодействия с самыми отдаленными товарными складами. Неожиданно показанный по ящику документальный фильм – и в одну неделю на ее магазины совершали набег четыре сотни мужиков, жаждавших заполучить «ту самую» рубашку для танго. Некое кино, некий мюзикл или клип по MTV порождал столь же ненасытные, сколь и преходящие потребности. Одна реклама туалетной бумаги с тематикой «Лебединого озера» – и наплыв девочек, требовавших радужные колготы или легинсы с рисунком в виде лестницы или трико с «художественной» дырой, точь-в-точь как в том фильме, увеличивался многократно. А затем наступали постные времена, когда танцы не интересовали никого, кроме профессионалов и того самого ядра маленьких мечтательниц, когда никто не желал выглядеть как танцор, и Мелиссе оставалось только ждать. Тут бесполезно, говорила она, что-либо предсказывать.

Страхуясь от этих перепадов, она расширила ассортимент. Пусть восьмилетки, мечтавшие стать балеринами, составляли малую часть в своей возрастной группе, зато они разделяли со сверстницами необъяснимое пристрастие к розовому цвету. Не вообще, а к особому оттенку – младенчески-сладенькому розовому. Все три магазина вывесили в витринах завлекательный товар. Однажды субботним утром Биэрд зашел к Мелиссе на работу и, стоя среди визжащей публики, стал свидетелем удивительной власти над людьми узенькой полосочки спектра электромагнитных волн. Кто сориентировал этих девочек, каким образом они избрали общую линию поведения, почему все так жаждали заполучить розовый карандашик и точилку или розовые треники, постельное белье, заколку, сумочку, блокнотик? Будучи педантом, он обратился к труду известного нейробиолога из Ньюкасла, писавшего о половых различиях в чувствительности сетчатки глаза и, в частности, о том, что женщины тяготеют к красной части спектра. Но этим едва ли можно было объяснить субботнее столпотворение в магазине или радикальное снижение банковских ссуд для Мелиссы. Целый год в розовом! После чего, с бухты-барахты, все от него устали, и магия развеялась. В один прекрасный день девочки расхотели розовые вещички. Никакая дешевая распродажа не могла помочь реализовать никому не нужный товар. Это не укладывалось в голове. Казалось, теперь младшие сестренки должны ухватиться за розовое, но нет. И ведь нельзя сказать, что какой-то другой цвет вошел в моду. Просто этот в качестве главного фактора мотивации вдруг ушел в тень. О розовом забыли, а когда он снова сделался модным, к чести Мелиссы, она оказалась во всеоружии.

При всех издержках и повседневных заботах о штате и поставщиках танцевальная студия казалась Биэрду прибежищем невинных стремлений и удовольствий. Однажды, заглянув в студию на Примроуз-Хилл, чтобы повести Мелиссу на ланч, он присел на табуретку в дальнем углу танцкласса, и вдруг ему разом все открылось: ассистентка Леночка, крашеная брюнетка с ежиком на голове, шепелявящая на кокни с русскими интонациями из-за пирсинга на языке, пьянящий Чайковский, аромат сандалового дерева, атмосфера достойной привязанности к детям и взрослым, вовлеченным в творческий процесс. Сидя в полутьме среди полуразобранных картонных коробок, он начал тешить себя фантазией (пространство без окон иногда так на него действовало), становившейся все более эротической: как он оставляет свой мир с его пороками и болью и трудится здесь в качестве полноправного партнера Мелиссы, спрятавшись, как в кокон, на вещевом складе, где, к примеру, отлаживает программное обеспечение для учета товара или планирует какие-то специальные мероприятия с речами и видеопоказом, и так безмятежно текут года, в сонном обмороке секса и тупости, и однажды вечером, с подсказки Мелиссы, – невозможная, пошлая мечта! – он подбивает Леночку на любовь втроем на широкой кровати в образцовой квартире на Фицрой-стрит и доподлинно узнает, что́ значат прикосновения язычка, украшенного драгоценным камушком, к самому интимному месту. Есть чему удивляться. Он был готов провести остаток жизни, предаваясь грезам среди нераспакованных легинсов.

Это одно прибежище. Другим была квартира Мелиссы в двух минутах ходьбы от ее магазина на Прим-роуз-Хилл, почти напротив дома, где Сильвия Плат в один прекрасный день сунула голову в духовку, после того как оставила на столе хлеб с молоком для спящих детей. Поэтесса, дочь пятидесятых, была прилежной домохозяйкой, непоэтической аккуратисткой, содержавшей, подобно Мелиссе, свои владения в образцовом порядке. Биэрд, напротив, дома был типичным неряхой; сам по себе опрятный, тщеславный в плане выбора одежды, в быту он был последовательным, пусть и бессознательным, сеятелем беспорядка, для которого поднять упавшее полотенце, или задвинуть ящик комода, или закрыть дверцу платяного шкафа, или выкинуть обертку либо огрызок яблока в мусорное ведро было равносильно генеральной уборке помещения. Женщина, наводившая порядок в его квартирке неподалеку от Марилебонского вокзала, однажды вышла вон без объяснений, но он все понял и так и не сумел найти ей замену. Его третья жена, Элеонора, как-то обнаружила между страниц раритетного издания ломтик бекона в качестве закладки.

Как многие неряхи, Биэрд ценил порядок, создаваемый другими без особых усилий, – когда замечал. В апартаментах Мелиссы, занимавших два этажа, он чувствовал себя особенно счастливым. Совершенно незагроможденное пространство. Открытые перспективы, не пресеченные мебелью. Навощенный наборный паркет, перекочевавший из гасконского шато, отливал матовым совершенством. Ничего лишнего, все книги стоят в правильном порядке, по крайней мере до его появления, на стенах редкие фотографии, преимущественно танцоры. Единственная статуя – эскиз Генри Мура. Прочие поверхности оправдывали свое присутствие ненавязчиво-стерильным отблеском. В спальне – ни единой шмотки на виду; идеально гладкое, как мельничная запруда, ложе могло поспорить с самой большой кроватью в американском отеле. И всю эту идиллию он мог порушить в две минуты, ему достаточно было сесть, стянуть с себя пальто, открыть портфель и скинуть туфли. В туфлях он не чувствовал себя дома. Под впечатлением от Мелиссиной квартиры, являвшейся в его глазах символом свободы мысли, Биэрд старался ее не захламлять и отчасти в этом преуспел.

Вор-домушник, отключив сигнализацию и оглядевшись, прежде чем приступить к делу, ни за что бы не определил характер или даже пол владельца квартиры. Приглушенно-спокойные, мужские тона, светло-коричневые и серо-стальные. В противовес шумной, жизнерадостной, щедрой Мелиссе в собственном магазине одежды или в постели. Всего сантиметра на два выше Майкла, она была такой сдобной крутобедрой пышкой вроде ренуаровской купальщицы, но, конечно, до тучного Биэрда ей было далеко. У нее были черные волосы, то ли вьющиеся, то ли завитые (он лишних вопросов не задавал), темные глаза и смуглая кожа орехового оттенка с добавкой красноватости на скулах, еще больше расцветавшей в гневе или в приливе счастья. Она утверждала, что в ее жилах есть примесь тобагской и венесуэльской крови от прабабки, этакая горькая настойка «ангостура». Как бы там ни было, она расцветала в жару, ненавидела холод, то есть температуру ниже пятнадцати градусов, и считала, что ее место в южных краях, но поезд ушел.

Возможно, она выбрала нейтральный интерьер для квартиры на Фицрой-стрит, дабы выделить на его фоне свой гардероб. Она носила яркие платья из ситца (тобагское наследие) или шелк насыщенных расцветок и собрала целую коллекцию туфелек на шпильках, красных, зеленых и черных, а также пастельные туфли для занятий танцами, все как на подбор не по размеру. Когда она возлежала в одном из своих пестрых нарядов на строгой софе на фоне сероватой стены, она казалась Биэрду сошедшей с картины натурщицей Гогена таитянского периода.

Его приезды она отмечала тропической стряпней. Ее тщательно подобранные пряные блюда приходились ему по вкусу. Преимущества здоровой пищи с лихвой компенсировались гигантскими добавками. Себе она накладывала немного, зато наблюдала через стол за тем, как он поглощает еду, с затаенным удовольствием, говоря при этом, что острые специи помогут сжечь его жиры и сделают его пылким любовником или что она его откармливает, дабы он от нее не сбежал. Последнее было ближе к истине. После ее очередного пиршества, явно не став худее и не ощутив даже проблеска желания, он мог полчаса отдуваться, обливаясь потом в кресле и не произнося ни слова.

Чем он заслужил такую женщину? Зимними ночами она набирала ему горячую ванну, зажигала свечи и забиралась к нему в огромный резервуар. Она покупала ему рубашки, шелковые галстуки, одеколоны, вино и виски (сама не пила), нижнее белье и носки. Когда он уезжал, она бронировала ему авиабилеты. А что получала в ответ? Какие-то жалкие, пусть и дорогие, подарки из дьюти-фри – новейший вид экономии, основанной на отъявленном сибаритстве и умозрительном уходе от налога. Но, похоже, ее это не удручало. Она влюбилась в его физику, в эти не поддающиеся расшифровке фотогальванические расчеты, в его арабскую цифирь, порой не умещающуюся на доске, и она снова и снова заставляла его объяснять ей бра-векторы и кет-векторы, тензорные приведения, графы Юнга. Она была не чужда математике. Он видел, как она расщелкивала судоку в утренней газете быстрее, чем кто-то заполняет анкету, и успевала на работу. Она одобряла его миссию и добросовестно прочитывала в газетах статьи об изменении климата. Но как-то раз она ему сказала: всерьез относиться к этой проблеме значит думать о ней с утра до вечера. Все остальное становится неважным. Поэтому, как и все ее знакомые, она не могла относиться к ней до конца всерьез. Повседневная жизнь не позволяла. Иногда он ее цитировал в своих лекциях.

О своих бывших любовниках она говорила с недоступной ему легкостью. Ровесники ее никогда не интересовали. Все ее мужчины были на пятнадцать – двадцать лет старше. За единственным исключением, в самом начале, но там разница была еще больше. В двадцать она завела роман с женатым мужчиной, профессиональным гольфистом пятидесяти шести лет. Сейчас ему было семьдесят семь, и они по сей день перезванивались. Ее выбор партнеров имел свою предысторию. Единственный ребенок в семье, она выросла на юге Лондона, в районе Клапам-Коммон. Когда ей было одиннадцать, родители развелись. Она любила отца, но жила с матерью, и они часто ссорились. Когда мать вышла замуж за последнего из своих «мерзких» любовников, Мелисса перебралась к отцу, и тут у него как раз случился инсульт. С четырнадцати лет она за ним ухаживала (выполняя всю грязную работу, так как он был почти полностью парализован) до самой его смерти, наступившей четыре года спустя. Она передала Биэрду слова, сказанные ей другом-психотерапевтом много лет назад. То, что она ухаживала за любимым отцом в период полового формирования и не сумела выходить, породило в ней чувство вины, и в дальнейшем, вступая в связь с мужчинами, она искала ему замену, возвращала его с того света, спасала от обрушившегося на него несчастья и таким образом платила по старым долгам.

А Биэрд так же свято верил: для того и изобрели науки, чтобы оградить его от этих благоглупостей. Но он помалкивал. Слишком много непроверенных умозаключений, недоказанных элементов! Подсознание, записывающее им же ловко утаенные истории, приперченные экзотическим символизмом? Не подтверждается учеными-неврологами. Замещение? На практике подобный механизм не обнаружен. Скорее наоборот, нежелательные воспоминания труднее забываются. Сублимация? Опять же, красивая сказка, не подтвержденная серьезными исследованиями. Обязанность заниматься физическими отправлениями отца с таким же успехом могла на всю жизнь отвратить ее от пожилых мужчин, чему фрейдизм измыслил бы не менее обстоятельную аргументацию. Многие женщины, никогда не ухаживавшие за умирающим отцом или не имевшие подобного опыта, предпочитают мужчин в возрасте. Почему любовники Мелиссы (за единственным исключением) были только на пятнадцать – двадцать лет старше ее, в то время как ее отцу в момент ее рождения стукнуло тридцать семь? Или ее подсознание, столь педантичное в других отношениях, не сумело как следует посчитать?

Все проще. Женское сердце знает. Поскольку сказать ей об этом прямо ему не позволял такт, пришлось нарисовать объективную картину для себя самого. Повторение – штука полезная. Мужчины в возрасте – более надежные спутники, более опытные любовники, они знают мир, они знают себя. В отличие от молодых они держат свои эмоции под контролем. Они больше читали, больше видели, они теплее, добрее, не столь хвастливы, более терпимы, менее агрессивны. Они интереснее, они умеют выбирать вина. У них больше денег. К тому же, как ни неприятно это сознавать, ее могло тянуть не к нему, а к некоему символу старшинства, которому он отчасти соответствовал. Еще неприятнее слышать, что, когда она встретила свою первую настоящую любовь, погуливающего гольфиста, ему было столько же лет, сколько ее отцу на момент смерти.


Он взял такси из аэропорта до Примроуз-Хилл и приехал на Фицрой-стрит на двадцать пять минут раньше. Он позвонил. У него не было своего ключа – переходить эту черту он не хотел. В тот самый момент, когда она открыла дверь, еще до того, как они обнялись, он почуял: что-то не так, что-то изменилось. Или она изменилась. Кажется, он заметил, как она напустила на лицо выражение, приличествующее встрече. Потом они обнялись, и эта мысль ушла. Вместе с Мелиссой на холодное крыльцо выплеснулись запахи вощеного пола и пчелиного воска и специй, смешанные с ее парфюмом. Очередным его подарком из сияющего ада очередного аэропорта. Она выкрикнула его имя, он ее, они поцеловались, потом отстранились, чтобы лучше разглядеть друг друга, и снова обнялись.

Прижимая ее к себе, он ощущал ладонями через красную шелковую блузку жар ее кожи. Как же память туманна и монохромна в сравнении с живым мгновением. Вдали от нее сам факт ее полнокровного существования, простой до головокружения, виделся ему, если он вообще пытался что-то разглядеть на расстоянии среди повседневных дел, как в теневом театре. Он забывал особый вкус ее губ и языка, ее костяк, ее манеру скрадывать их разницу в росте при поцелуях, ее пальцы, просунутые между его пальцев, их пружинистое сопротивление и приятную гладкость, их длину и диаметр, бугорок родинки под суставом ее левого мизинца и то, как тело его отзывалось на давление ее грудей. Мир ощущений. Мелисса на вид, на слух, на вкус – все такое узнаваемое, но только здесь и сейчас, в его объятьях. Память, во всяком случае память Биэрда, была механизмом не первого сорта. Когда он думал о ней в Берлине или в Риме, это было умозрительное и обобщенное желание, он оценивал ее природу, некий абстрактный образ и собственное удовольствие, но не теплый медовый запах ее макушки, или ее на удивление цепкие руки, или низкий горловой звук, с которым она произносила его имя.

– Майкл Биэрд. Домой сию же минуту!

Старая шутка, вызывавшая в памяти грубоватого старомодного родителя. А вот у него не было случая сказать ей нечто подобное – Мелисса Браун не та женщина, которую можно пригласить в бардак, каким являлась его квартира. Она не почувствовала бы себя там комфортно, пока не навела бы порядок, – еще одна черта, которую он не хотел переходить. Она подхватила его чемодан на колесиках, и он последовал за ней. Когда дверь за ними закрылась и они очутились в просторной гостиной, она обвила его шею руками, а он крепко прижал ее к себе, и они опять слились в поцелуе. В какой-то момент показалось, что они пренебрегут дежурной светской беседой, настраивающей на нужный лад, и направятся прямиком в спальню. Но вдруг послышалось шипенье, а за ним – бах! – как удар хлыстом, грозное предупреждение из кухни, и Мелисса, прошипев на свой лад – черт! – мгновенно испарилась, ну а Биэрд направился к дивану. Чай, не пылкий юнец. Может и обождать.

Когда через пять минут она вернулась, держа в руке предназначенный для него стакан виски с содовой, он, растянувшись на диване, просматривал материал, подготовленный его командой для журнала «Нейчур». На полу привычная россыпь: туфли, пальто, пиджак, галстук, открытый портфель, бумаги, чемодан нараспашку, разбросанные вещи, пластиковый пакет. Перенесенный столь внезапно из заряженной атмосферы близости в затейливый молекулярный мир растений с сознанием того, что при любом раскладе в ближайший час или чуть больше они с Мелиссой так и так лягут в постель, а впереди еще светит застолье, он пребывал в состоянии редкого, полнейшего умиротворения.

Она застыла над ним, положив свободную руку на бедро.

– Освободите место, профессор.

Ему нравилась ее сухая, снисходительная, кривоватая улыбка. Он, крякнув, принял вертикальное положение, похлопал по дивану, обозначив местечко подле себя, и принял у нее стакан. Когда она села, прижавшись к нему, он отложил статью и сказал:

– Представь, обыкновенная трава, пробившаяся сквозь трещину в асфальте, хранит в себе тайну, которую лучшие лаборатории мира только сейчас начинают постигать.

Пока он потягивал свой скотч, ее ладонь улеглась у него между ног. Мелисса оглаживала его с отрешенным видом.

– Моих мозгов явно не хватает, Майкл. При чем тут трава?

– Разве я тебе не говорил? Зеленый стебель или листок представляет своего рода солнечную панель для расщепления воды и улавливания двуокиси углерода. Скопировав этот процесс, мы можем производить водород. Мне тебя тоже не хватало.

В самом деле? В данную минуту, целуя ее, он подумал, что это, видимо, так, раз он ощущает прилив возбуждения и радости. Но чтобы ему кого-то не хватало – такого с ним не бывало, во всяком случае с того злосчастного лета 2000 года, когда он тосковал, как пес, по своей пятой и уж точно последней жене. Были люди, которых ему смутно хотелось увидеть, но с тех пор ни разу он не испытывал томления в отсутствие кого-либо. Нынче, будучи один, он читал, пил, ел, говорил по телефону, сидел в Интернете, смотрел телевизор, ехал на совещание… или спал. Он был самодостаточен, поглощен собой, а голова его была занята разного рода желаниями и туманными грезами. Как многие умные мужчины, ценящие объективную реальность, он был эгоцентрик, и в его сердце прятался кристаллик льда, о котором Мелисса знала и который она вознамерилась растопить.

Само собой, прежде чем предаться любви, надо было поговорить: как каждый провел эти несколько недель, о чем думает, какие планы. Он виноват в том, что не звонил, она в том, что не требовала от него отчета. Началось с ее новостей. Благодаря мюзиклу о рабочем парне, желающем стать балетным танцором, приток молодежи в танцкласс оказался выше обычного. Правда, не парней, а девочек, мечтающих о таком парне. Она рассказала ему о недавней кончине заслуженного хореографа, который сам считал, что заслуживал большего. Во время траурной церемонии пятеро балетных танцевали в узком проходе церкви в Сохо, и даже враги усопшего прослезились.

Рука Майкла обнимала ее за плечи, а она, вжавшись в него, исповедовалась его грудной клетке. Про свои магазины, про клиентов и сотрудников, про него, своего любовника, и про то, как ей хочется, чтобы кто-то о ней заботился. Слушая ее, он обводил взглядом комнату – коричневый шезлонг у стены, эскиз, гравюра восемнадцатого века, изображающая танцоров на улице Утрехта, чаша с гладким галечником на медной тарелке – в надежде понять, какая же перемена ускользнула от его неприметливого глаза. Что-то было не так. И это определенно не относилось к его барахлу. Сам воздух, казалось, изменился, как бывает, после того как ушел курильщик и дым вроде бы рассеялся.

– Я тебя люблю, – сказала она, прерывая свой похоронный рассказ, и игриво куснула за руку.

Он испытывал к ней нежность, возможно, как никогда, но в один прекрасный день он захочет высвободиться из ее объятий, и это испытание будет тяжелее для них обоих, если он хоть раз скажет ей о своей любви. Но как он начнет от нее отдаляться и когда, об этом сейчас он не мог и помыслить, и поэтому он прижал ее к себе еще сильнее. Слова, которые он прошептал в ответ, прозвучали невпопад, ну да ладно, и так сойдет.

– Мелисса, ты такая красивая.

Она продолжила свой рассказ, а он гладил ее по голове и думал о том, что впервые с тех пор, как его стошнило за бархатным занавесом, он мог вообразить себя голодным, скажем, через полчаса. Его начинали волновать запахи специй, долетавшие из кухни. Что это, тамаринд и чеснок, лайм, имбирь, цыпленок? Ее голос звучал тихо и музыкально и, как ему казалось, немного грустно. Время от времени она пригибала его голову для поцелуя. Она снова заговорила про магазины, но это была уже другая история, про дырку в потолке или в полу и как что-то в нее упало, про истеричную таксу, забытую в студии одряхлевшей примадонной с болезнью Альцгеймера. Теперь и его понесло. Он считал себя среднестатистическим экземпляром, не лучше и не хуже большинства людей. Он мог быть жадным, эгоистичным, расчетливым и лживым, чтобы не поставить себя в совсем уж глупое положение, но точно так же себя вели все остальные. Человеческое несовершенство – это отдельная тема. Взять лишь некоторые изъяны. Крючкообразные спины, сгибающиеся все больше и больше, дыхание и глотание, с риском для каждого пользующиеся одним каналом, опасное соседство секса и физиологических отправлений, чреватое инфекциями, пыточный процесс деторождения, мужские яйца, такие несообразные и такие уязвимые, слабое зрение, настигающее почти каждого, иммунная система, способная сожрать изнутри своего обладателя. И это только тело. Все грандиозные замыслы Творца пошли прахом на стадии homo sapiens. И вообще, какой бог, если он чего-то стоит, мог быть столь беспомощным у верстака? Биэрд комфортно разделял с человечеством все его недостатки, и вот, пожалуйста, этот монстр неискренности сейчас нежно баюкал на своем локте женщину, которую собирался бросить в один прекрасный день, и выслушивал ее с чутким выражением лица и грустной мыслью, что скоро придет его черед, тогда как единственным его желанием было заняться с ней любовью без всяких раскачек, потом съесть все, что она приготовила, выпить бутылочку вина и уснуть – без попреков, без угрызений совести.

Она забрала у него пустой стакан и поднялась.

– Еда, – объявила она. – Я тебе еще налью.

Но прежде чем от него оторваться, она должна была поцеловать его напоследок. Этот поцелуй вышел долгим и глубоким, а потом она его к себе прижала, и Биэрд, по-прежнему сидящий, возбужденный до последней степени, с лицом, утонувшим в душистой полутьме расстегнутой блузки, не видящий ничего, кроме ложбинки меж двух налитых грудей, только успел задаться вопросом: почему сегодня эти разговоры и стряпня, являющиеся прелюдией к действительно главному блюду, угнетают его больше, чем обычно? Возможно, он растратил весь запас терпения в тонкой прослойке человечества среди суетных профессоров вроде него самого, где каждый демонстрирует свой собственный стиль академического величия. Когда он был один, компанию ему составляли почти абстракции – кобальтовые ионы, протоны, катализаторы. А о тех минутах, когда он был не один, занимаясь бессмысленным трепом, он предпочитал сейчас не думать.

Она выпустила его голову и распрямилась, произнеся что-то, одну фразу, которую он не расслышал, так как в этот самый момент ее руки скользнули по его ушам. Затем они легли ему на плечи, и он поднял взгляд, с тем чтобы обменяться с ней ободряющими улыбками, что естественным образом завершило бы их физический контакт и позволило бы ей уйти на кухню, но, к своему удивлению, увидел, что глаза у нее на мокром месте: слезы быстро наворачивались, грозя вот-вот потечь. Странно, что при этом она улыбалась, но как-то невесело, как будто отгоняя прочь собственные чувства или насмехаясь над ними. На мгновение его посетил суеверный страх, что он обидел ее своими мыслями, невероятным образом их озвучив одними губами, или что они внятно отпечатались у него на лбу. Но человек – это отдельный остров, и его мысли остались при нем. Нет, тут было что-то серьезное, с ним не связанное. Он тоже встал и взял ее руки в свои, они были влажные, причем не только ладони, но и между пальцев, липкие, жаркие, выражающие сильную эмоцию, которую он был обязан – перспективы плотских радостей таяли на глазах – вытащить и понять.

– Мелисса, – заговорил он. – Что случилось и что ты сейчас сказала?

Последовал новый поцелуй, такой же нежный. Кто знает, может, будет не так уж трудно направить этот вечер в правильное русло.

Она посмотрела на него, словно дивясь его непонятливости, и рассмеялась.

– Дурачок. За что я тебя люблю. Я сказала, что беременна.

– А-а…

Его мозг отключился – мужской эквивалент неврастенического обморока с падением на диван. Беременна. Он пытался совладать с этим набухающим словом – знакомым, конечно, но в данный момент лишенным спасительного контекста, как, например, лицо твоего почтальона, встреченного в неожиданном месте. Но затем это слово с его глубинным смыслом в соединении биологии и судьбы вдруг вошло в паз, точно вогнали стальной болт. Дверь его тюремной камеры стояла нараспашку месяцами, годами, и ничто не мешало ему уйти. Поздно. Стоило ему отвернуться, как один из его сперматозоидов, хитроумный и отважный, как Одиссей, совершил долгое путешествие, проник за городские стены и оставил автограф в ее яйцеклетке. Теперь от него ждут повторения подвига. За сорок лет он сумел уговорить разных женщин, включая двух своих жен, сделать аборт. Можно считать чудом, что он проделал такой путь, так и не узнав, что такое отцовство. Но уговорить Мелиссу – это будет задачка не из легких. Она смотрит на него в упор, губы раскрылись в ожидании слов, первых слов Папочки, по которым можно будет определить курс новой жизни.

– Я бы выпил скотча.

– Пойдем.

Он приобнял ее за плечо, и они вместе перешагнули через разбросанные вещи и направились через гостиную в ее образцово-показательную кухню. На плите, на маленьком огне, томилась зеленая кастрюля, источник всепроникающих ароматов. Больше, если не считать коробки с рисом, ничто не свидетельствовало о стряпне – рабочий столик протерт, очистки выброшены, вся утварь вымыта и убрана в ящички. Откуда в такой полнокровной, чувственной женщине, как Мелисса, взялась эта стерильная аккуратность, оставалось загадкой. Ребенок, с утра до вечера сеющий вокруг себя разор, – вот было бы для нее испытание. Но этот ребенок не должен появиться на свет, вопрос только в том, сколько потребуется времени, чтобы убедить ее в этом. Как она сама не видит всей абсурдности постановки вопроса: он и отцовские обязанности! И хороша перспектива: ему семьдесят, а ребенку нет и десяти! К этому добавить все минусы «папаши»: сам мастер учинять разор, беззастенчивый трудоголик, последние заработки не измеряются даже шестизначными числами, то еще прошлое, риск генетической мутации при передаче одряхлевшего семени потомству, да и ее яйцеклетки наверняка уже почувствовали неприятный холодок тридцати девяти прожитых зим. А его миссия? Будет ли преувеличением сказать, что может пострадать планета, если он отклонится от взятого курса? Пожалуй, нет.

Она заглянула в зеленую кастрюлю и осталась довольна, свинтила крышечку с бутылки и налила ему виски, достала из морозилки кубик льда. Если аргументы, которые он мысленно отрабатывал, выглядели преувеличенными, то только из-за страха, что решение принято и от него ничего не зависит. Она этого хочет, всегда хотела. Так что это уже не аргументы, а мольбы. Если она его любит, то услышит; но она, любя его, хочет ребенка и поэтому проигнорирует. Ситуация тяжелая, чтобы не сказать – чреватая. Он взял у нее стакан и, вместо того чтобы осушить залпом, как он сделал бы один на один с этой проблемой, стал пить быстрыми глотками.

Она послала ему улыбку и захлопотала, приготавливая все для риса: вылила в миску оливковое масло и лимонный сок, добавила листья руколы из пакетика, что лежал в холодильнике. Зелень – это для себя. Фолиевая кислота, фитонутриенты, антиоксиданты, витамин C. И для ребенка. Пора что-то предпринимать.

– Знаешь, – сказала она, – пожалуй, я один разок выпью белого вина.

Меньше всего ему хотелось, чтобы приготовления к аборту превратились в торжества по поводу будущих родов. Но он также не хотел, чтобы мозговая деятельность его ребенка, пока еще зародыша, оказалась нарушена из-за алкогольной дозы. В голове все смешалось, он онемел. Она подняла бокал, приглашая его выпить, и он молча поднял свой стакан. Вина в ее бокале было не больше, чем у него виски.

– Как тебе моя юбка?

Судя по ее тону, вопрос не означал перемену темы. Юбка была из тонкого кашемира, пепельного цвета, в складочках, которые раскрывались в виде спирали с маленькой задержкой, когда она крутанулась волчком.

– Чудная, – сказал он. – Как и ты сама. Сегодня ты шикарно выглядишь. – Не стоило, конечно, начинать с комплиментов, но он не удержался. Поэтому, в качестве компенсации, тут же спросил: – И какой срок?

– Семь недель.

– Когда ты узнала?

– Позавчера.

– Мелисса, скажи мне. Это случилось по недоразумению?

Она подошла к нему и приложила ладонь к его щеке. И вновь он ощутил пышущий жар ее тела. Настоящая духовка, мелькнула глупая мысль, а в ней булочка. Наша булочка.

Наконец она прошептала:

– Нет.

– Ты перестала принимать Пилюлю?

– Последние три раза, что мы занимались любовью.

– Ты должна была мне сказать.

– Ты был бы против.

– Да. Ты знаешь мое к этому отношение.

– А ты знаешь мое.

Его стакан был уже пустой. Он обошел Мелиссу, чтобы добраться до бутылки, и плеснул себе новую порцию. Теперь, когда их разделяла практически вся кухня, ему было легче произнести с некоторой жесткостью:

– То есть ты меня обманула.

Она снова шла к нему. Поди сбей ее с этой волны безмятежной обольстительницы. Он бы предпочел откровенную разборку без всяких сюсю и мусю. Идти, так уж до конца. Но она шла к нему, безыскусно спокойная, возбуждая его одним своим видом, и он видел, что она это знает, отчего возбуждался еще сильнее. С той точки, где он стоял, рядом с убогим ассортиментом напитков на подносе – бутылка «Амаретто», почти допитая бутылка «Джонни Уокер», бутылка «Бейлис», – ее лицо было освещено иначе, и он отметил про себя здоровую, полнокровную игру гормонов первого триместра на ее коже. Уже? Поразительно, но он впервые видел ее такой молодой и красивой. Когда она остановилась в непосредственной близости, ему пришлось себе напомнить о том, что только что, и по праву, он обвинил ее в обмане. Он не может позволить ей себя соблазнить. Она поступила бесчестно. С другой стороны, сексуальная разрядка даст ему необходимый иммунитет, прояснит мысли и придаст его речи против продолжения рода необходимый блеск.

Она заговорила:

– Я потеряла годы в мыслях, что должна повременить с ребенком, пока не появится правильный мужчина. Всякие идиоты и мерзавцы впустую потратили мое время – в этом есть и их, и моя вина. Я считаю, Майкл, что ты тот самый мужчина, но если ты так не считаешь, неважно. Я все равно доведу дело до конца. Без тебя будет грустно, но все же не так грустно, как остаться одной. Ты не должен ничего решать сегодня или через месяц. Ты можешь сказать «нет», а потом передумать. Возможно, ты передумаешь, увидев ребенка. Такое случается. Но одно я знаю точно – я не собираюсь выяснять отношения. Если ты категорически против, ты волен уйти. И волен вернуться.

– Мне будет почти семьдесят, когда этому ребенку исполнится только десять. Какой в этом толк?

– Прекрасно. Ты можешь самоустраниться. Но мне кажется, ты почувствуешь себя благословенным – в семьдесят лет любить десятилетнего ребенка и знать, что он любит тебя.

Благословенным? Откуда она выкопала это словечко? Никогда не слышал от нее ничего подобного.

– И вот еще что.

Она говорила медоточивым голосом, настолько была уверена в собственной позиции. Она заранее разровняла все скалы и пропасти этого нового ландшафта, и вот он бродил по нему совершенно потерянный, но хотя бы здесь ничто ему не угрожало – по крайней мере, к этому она вела.

– Ты не претендовал на роль отца. Я не прошу финансовой поддержки. У меня есть сбережения, у меня есть магазины. Хочешь внести свою лепту – хорошо. Хочешь быть с нами – еще лучше.

С нами. Это существо размером с булавочную головку уже въехало в квартиру, у него уже есть социальный статус. Биэрд чувствовал себя одновременно ущемленным и переигранным. Он был слишком неуклюж, чтобы внятно изложить общий принцип, который Мелисса так успешно опровергала. Неужели у него нет никаких прав? Он не мог отдать приказ о заблаговременном уничтожении этого существа. Так чего же он добивался? Он попробовал вернуться к исходной точке.

– Останусь я или уйду, внесу свою лепту или нет, в любом случае я стану отцом твоего ребенка. Против своей воли. Ты меня не спросила, потому что знала, каким будет мой ответ.

– Если ты никогда не увидишь ребенка и не будешь оказывать финансовую поддержку, я не вижу, что́ для тебя изменится.

– Не тебе об этом судить, к тому же ты не права в принципе. По-твоему, нет никакой разницы между тем, что у тебя есть ребенок, которого ты не видишь, и отсутствием ребенка как такового? Ты навязываешь мне выбор, который я изначально не собирался делать.

Он сказал это с жаром, с верой в то, что говорит, но прозвучало это слишком абстрактно. Его истинные возражения, пока не облеченные в словесную форму, лежали в тумане. Для нее это была ожидаемая реакция. Нисколько не обескураженная, она отвернулась и начала накрывать на стол. А заговорив, тронула его за плечо вполне безлично, однако голос ее звучал примирительно, хотя она и не встретилась с ним взглядом.

– Майкл, постарайся посмотреть на ситуацию моими глазами. Я тебя люблю и хочу ребенка, мне больше никто не нужен, вижу я тебя от случая к случаю, и когда это произойдет в следующий раз, можно только гадать, я знаю, что ты встречаешься с другими женщинами, и при всем при этом ты не делаешь никаких шагов ни к сближению, ни к уходу, и так проходят четыре года. Пусти я все на самотек, дело кончилось бы менопаузой. И это был бы выбор, который ты тихо навязал мне.

Тот еще расклад. Она с полным правом могла выставить его за дверь. Он положил ладонь поверх руки, лежавшей на его плече. Как бы извиняясь.

Она перенесла кастрюлю с плиты на подставку и дала ему открыть бутылку вина. Это было «Корбьер», приличное вино, которое ему предстояло пить в одиночку. К своему белому, два пальца от донышка, она едва притронулась. Сев за стол, он вспомнил про подарок – гель для душа и горькие шоколадки из берлинского Тегеля. Только не сейчас. Она накладывала рагу в полной тишине. Своим перечнем обвинений она свела на нет все его возражения. Он догадывался о том, что она знает про его шашни, но то, как спокойно она об этом сказала, его шокировало, нет, взволновало. Подняв вилку, он отчетливо увидел, как будто мозг послал обратную проекцию на сетчатку глаза, такую картинку: Мелисса и девушка, с которой у него была короткая связь в Милане, стоят на четвереньках, две голые подружки, на кровати с пологом, среди смятых простыней и разбросанных подушек, в позе ожидания, освещенные сумеречным светом, как на развороте порнографического журнала. Даже скрепочки разглядел. Он сморгнул это видение и начал есть. Но из-за увиденного у него перехватило горло, так что он с трудом проглотил первый кусок. Она привела резонные доводы, и его построения зашатались, выходило, что он кругом не прав, хотя правда была на его стороне, он увяз, хотя дело вроде бы простое. Она увела разговор в сторону.

Он выждал минуту-другую, а затем, придав своему голосу скорее оттенок мрачной торжественности, чем ворчливости, произнес:

– Мелисса, дело в том, что, если ты пойдешь до конца, у меня просто не будет выбора. Как я могу игнорировать существование моего ребенка? Просто невозможно. Ты наверняка на это рассчитывала, почему я и протестую. Это своего рода шантаж…

Слово повисло над столом, и он уж было подумал, что наконец-то у них начинается спасительная разборка. Но она оставалась невозмутимой, безмятежная будущая мать, спокойно обдумывающая свои слова в процессе пережевывания пищи. Ела она больше, чем обычно.

– Я не рассчитывала на то, что ты не сможешь игнорировать существование нашего ребенка. Если это так, то я счастлива. Я знала, что ты будешь зол, и я тебя не виню. У меня была мысль сказать тебе, что все случилось по недоразумению, но я бы не смогла с этим жить.

Ну да, а жить, обманывая меня с контрацепцией, ты могла. Но сказать об этом вслух у него не хватило духу, как и о том, что будущее виделось ему вполне отчетливо. После счастливой интерлюдии, с учетом, что до женитьбы дело не дойдет, он мало-помалу превратится в никчемного, ненадежного псевдомужа и, как следствие, никчемного, ненадежного отца. Она сделала свой выбор, ее право. С этим знаменем женщины выходили на демонстрации: за право на жизнь, как и за право на аборт. Кажется, от него уже ничего не зависит. Хотя она отпускает ему грех безответственности, продолжение будет не таким, и чувства она будет испытывать другие, когда их жизнь трансформируется с повторением надоевших бурных сцен, с криками и завываниями младенца, с хлопающей дверью и ревущим мотором его машины. Вот тогда она придет к тому, что во всем был виноват он, что бы она ни говорила сейчас, пока ее ни о чем не подозревающий мозг купается в гормонах оптимизма, – одна из уловок эволюции, помогающая еще не рожденному ребенку преодолеть первый барьер. Наполняя по новой свой бокал, он почувствовал, что разборка и весь его обвинительный запал уступают место бездумному фатализму. Ему уже хотелось задвинуть проблему подальше и направить вечер в правильное русло – через приятную беседу с этой красивой, помолодевшей женщиной за отменными яствами и красным вином к любовным утехам, разнеженным объятиям и здоровому сну. Что это было, лень и сибаритство или пробуждение подобающего вкуса к жизни? Ответ был ему известен. Он протянул руку через стол и накрыл ее ладонь своей.

– Я рад, что ты была со мной откровенна. Спасибо.

Не убирая ладонь, он сказал ей, что сожалеет о вырвавшихся сгоряча словах, что она, разумеется, никакая не шантажистка, что он бесконечно счастлив снова быть с ней и что она права, они не должны ссориться. Все это время она смотрела на него, как на гипнотизера. Глаза ее вновь заблестели. Она обогнула стол, опустилась рядом с ним на колени, и они слились в поцелуе. Когда она вернулась на свое место, барометр показывал «ясно» и можно было спокойно продолжить трапезу. Он умял три порции цыпленка и рагу с «чилийским» стручковым перцем, рассказывая при этом о работе и разъездах, о конференции в Потсдаме, о последних новостях из Нью-Мексико, о команде из Массачусетского технологического института, работающей, как и он, над процессами искусственного фотосинтеза, но отстающей от него на добрых полтора года. Он рассказывал о простоте дизайна, о красоте намертво закрепленных узлов, об оксфордских ребятах, просчитавших оптимальную форму солнечного рефлектора, отнюдь не параболическую, как ему представлялось ранее.

Он наводил на нее скуку, говоря лишь затем, чтобы установить дистанцию между собой и будущим ребенком, чтобы вытеснить из ее головы этого ребенка собственным детищем. Иногда она задавала наводящий вопрос, но в основном молчала, глядя на него с безграничным, необъяснимым терпением. Она любила лысого толстяка, казавшегося ей олицетворением серьезности и высокого предназначения, отца ее ребенка, а также отца, за которым ей хотелось ухаживать, отца, который пока не в восторге от своей судьбы, но который, она это твердо знала, рано или поздно сдастся.

В популярных терминах он поделился радостью недавнего открытия – не по одному электрону на каждый фотон, а по два, со временем же, возможно, даже по три! Она слушала с выражением, которое он так любил: кривая улыбочка и выпяченные губки, кажется едва сдерживающие взрыв смеха. Но все, о чем он говорил, не было даже отдаленно забавным. Она заслуживала большего. И тогда он начал ей рассказывать про свое приключение в поезде, а поскольку он переел и взопрел, то предложил снова перебраться на диван.

Когда он рассказывал эту историю в «Савое», он полагался непосредственно на свое восприятие эпизода. Теперь наличествовали три составляющие: событие, каким оно ему запомнилось, более свежее воспоминание о первой апробации на публике и желание рассказать послеобеденный анекдот, который ее развеселит, и расположит к нему, и на время прогонит с горизонта грозовую тучу их главной темы. Все, что он сейчас усиливал, или видоизменял, или добавлял, звучало правдоподобно и отчасти было правдой. Это был автоплагиат с заимствованием оборотов, пауз и драматургии, использованных им в рамках лекции. Он изобразил пассажира в поезде жутковатым амбалом, а себя – неотесанным болваном, импульсивным, жадным, заслуживающим упрека. До момента, когда пассажир спустил вниз его багаж, он старательно подчеркивал выдержку молодого человека на грани святости. С точным ощущением повествовательного жанра Биэрд утаивал любую деталь, которая могла предвосхитить и тем самым смазать момент истины, когда он, сунув руку в карман, обнаружил там нераспечатанный пакетик с чипсами.

Тактика сработала. В нужный момент Мелисса вскрикнула от изумления. Она взяла его голову обеими руками и затрясла со словами:

– Вот дурачок, вот простофиля! Ах, жаль, меня там не было! – Продолжая смеяться, она отпила глоток вина, все те же два пальца от донышка, и они поцеловались, и обнялись, и посмеялись вместе. Затем она отстранилась и сказала: – Ах ты, злодей! – А потом раздумчиво: – А он-то, бедолага!

Наконец, придя в себя, она придвинулась к нему поближе и сказала:

– А ты знаешь, нечто подобное случилось с нашим Иваном. Помнишь Ивана в магазине?

История про Ивана его не интересовала. Он встал не без труда, отвесил легкий поклон, сопроводив его преувеличенным рыцарским жестом, и повел ее в спальню, где, не говоря ни слова, раздел. Ей нравилось такое начало: она голая, а он одет. Хотя он был не сведущ в таких вопросах, однако не сомневался, что в старину она бы считалась идеалом женской красоты, образцом нежных форм. Узкая в плечах, широкая в бедрах, тяжелые груди, две ямочки у основания позвоночника над увесистыми ягодицами. Эти ямочки он первым делом и поцеловал. Он сидел на краю постели, а она его оседлала и обняла за шею. Она тыкалась носом и целовала его в лоб, он покрывал поцелуями ее грудь. Но эту красоту нельзя было назвать невесомой. Боль в его сомнительном колене разгоралась не на шутку, он подумал, еще минута, и связки оторвутся от кости. Но она заговорила о своей любви, зашептала о том, как она его любит, и пришлось крепиться.

В конце концов, со стоном, который можно было принять за страсть, он опустил ее навзничь на постель и откинул покрывало. В спальне, на его вкус, было прохладновато. С отработанной скоростью избавившись от одежды, он лег рядом и принялся ее ласкать манером, который кое-кто из его женщин находил излишне гинекологическим. Во время их встреч Мелисса обычно не откладывала дело в долгий ящик, но сейчас, взяв в кольцо его член и стимулируя замедленными движениями, что доставляло ему неизъяснимое наслаждение, она хотела поговорить. Сосредоточенный на собственных ласках и поцелуях, а также на захлестывающей волне возбуждения от ее манипуляций, он поначалу не обращал внимания. Отдельные слова обтекали его, яркие и случайные, как коралловые рыбы, проплывающие мимо дайвера. Затем он включил внимание и понял, что она ведет речь о своей беременности. Почему она заговорила об этом сейчас? Впрочем, о чем еще ей говорить? Для нее это была все та же тема. Секс, дети, груди, любовь – из поколения в поколение, одна непрерывная золотая нить. Не веревка, чтобы повязать его по рукам и ногам или чтобы он мог повеситься на ближайшей перекладине именно тогда, когда его жизнь в своей последней активной фазе наполнилась смыслом и ощущением высокого предназначения, как ему казалось. Но он подавил нетерпение, открыл глаза и, уставившись в потолок, обратился в слух.

– …как полюбить человека, которого ты еще не встретил. Нет, тоже не то. Мы встретились, мы всегда знали друг друга, с самого начала. Майкл, я и не думала, что так бывает, что это произойдет так рано. Это уже происходит, я уже люблю ее или его, это крошечное существо, явившееся к нам из ниоткуда, свернувшееся во мне калачиком, в полной темноте, растущее не по дням, а по часам, готовящееся к встрече с нами. Иногда я люблю его так сильно, что мне больно в груди. Я так отчаянно люблю, что не могу сдержать громкие вздохи. Я скажу глупость, но разве не странно, что один человек выходит из другого, как матрешка? Так странно и так обыденно. Какое счастье. Я сама не знаю, что несу. Я люблю тебя, я люблю эту кроху во мне и надеюсь, ты тоже ее полюбишь, я верю, Майкл, что ты ее полюбишь, скажи, что ты полюбишь этого ребенка…

Она притянула его к себе, и он вошел в нее. А она, жалобно, все повторяла «скажи, что полюбишь, ну скажи», и когда дальше молчать было уже неприлично, он сказал «да» и поцеловал ее, подумав при этом, что, может, он и не лжет, будущее в тумане, почему бы не вообразить, что он по-своему полюбит этого ребенка, если тот вообще появится на свет, и что бы он сейчас ни говорил, время и события сто раз перемешаются, а любовный акт – это замкнутый чарующий мир со своим языком и своими законами, со своей собственной правдой.

Мелисса отдавалась с легкостью, она была шумной и щедрой любовницей из тех, кто впивается ногтями тебе в спину, что ему нравилось, но не сегодня. В процессе спаривания и смены поз ее шелковистая кожа делалась скользкой, а крики в его левое ухо все более громкими, он же, будучи озабочен и рассеян, никак не мог полностью отдаться. Зря она ему напомнила про свою беременность. Время шло, уже потерян счет минутам, и вот приблизился момент, когда согласно сексуальному этикету он должен был подстроиться, войти в резонанс с ее обвальным спуском с горы, под пронзительные выкрики, навстречу оргазму, а он понимал, что не готов и может не успеть. И в эти решающие мгновения он мысленно вошел в хорошо знакомый пустой театр, сел в партере и вызвал на сцену кое-кого из своих женщин, которые промелькнули перед ним в невероятном калейдоскопе – в экспериментальных позах и разных сочетаниях, но чудесным образом с его участием. Он пригласил и тут же отпустил девушку из Милана, за ней иранскую биофизичку, за ней Патрицию, проверенную актрису на замену. И в конце концов остановил свой выбор на сухорукой таможеннице. Он заставил ее выйти из-за стойки, и вот он уже наяривал ее, прижав к рабочему столу, на глазах у сотни скучающих пассажиров с паспортами наготове. Для Биэрда публичный секс среди равнодушно взирающих зевак являлся ни с чем не сравнимой фантазией, и ведь сработало. Он успел кончить.

Когда он после эскапады на стороне вернулся в постель к Мелиссе, она обцеловывала его лицо со словами:

– Ты мое сокровище. Спасибо тебе. Я люблю тебя. Майкл, я люблю тебя. Ты мой единственный мужчина.


Он решил, что это полицейский вертолет, зависший неподалеку над самыми крышами, нарушил его сон, но пока он приходил в себя, машина ушла на север, и стало ясно, что это соседский горластый пес. Его рука запуталась в волосах Мелиссы, ее правая нога лежала на его бедре. Он тихо высвободился и немного полежал, пока она что-то недовольно бормотала во сне. Когда она успокоилась, он вылез из-под одеяла. Найти слабо освещенную ванную было делом не трудным, и он нагишом быстро туда направился.

Черный сланцевый пол всю ночь прогревался, приятно по такому ступать побелевшими холодными подошвами. Пусть планета летит в тартарары. Вспомнив про всякие зеркала – одно из них закрывало всю стену, – он на всякий случай притушил ночное освещение, перед тем как попить воды из-под крана в умывальнике. Помочившись, он опустил деревянное сиденье, а за ним и крышку унитаза. Прежде чем сесть, он влез в красный халат, подаренный ему на Рождество три года назад, и завязал поясок.

Порой оргазм вызывал у него бессонницу. В гостиной ему, наверно, было бы удобнее, но пойти туда значило сделать шаг навстречу неизбежному бодрствованию, завтрашнему дню, очередной странице своего существования. Чувствовал он себя скверно. Хотелось забыться, и ванная была временным прибежищем, предбанником сна. Он сам не понимал, отчего его так развезло. Он мысленно подвел итог вчерашним возлияниям – вроде его обычная норма – и начал было давать привычные зароки, но тут же махнул рукой, прекрасно зная, что он в утреннем исполнении и он же в залитом солнцем салоне самолета рейсом из Берлина, в удобном кресле, со стаканом джина и тоника в руке, – это два разных человека. А кстати, что он читал в самолете? Ну что может читать здравомыслящий мужчина? Подряд три доклада. Первый: черновой прогноз от инсайдеров нефтяной индустрии, рассчитавших, что пик нефтедобычи будет достигнут через пять – восемь лет. Совсем мало времени на то, чтобы кардинально развернуть ситуацию. Второй, тоже черновой прогноз, обещающий появиться осенью: четверть млекопитающих на планете находятся под угрозой, Великое Вымирание набирает ход. Третий: научное исследование на основе данных о таянии арктических льдов, предсказывающее, что льды исчезнут к 2045 году.

Расстраивало ли его чтение этой апокалипсической писанины? Отнюдь. Сразу видно, серьезный человек с озабоченным лицом, получающий удовлетворение от работы и даже не думающий о предстоящем ланче, вот он помечает важные пассажи или свое несогласие карандашными подчеркиваниями, стрелочками и загогулинами, а слева в иллюминаторе, как в овальной рамке, заключена лазурная тропосфера, а в десяти километрах под ним раскинулась безлесная северогерманская равнина, отутюженная столетиями кровавых сражений и переходящая в голландскую с ее мондриановскими полями. Стоявшее высоко над облаками южное солнце своим потоком фотонов освещало и освящало его труды. Как после этого завязать с джином?

Зато сейчас, в четыре утра, на деревянно-фарфоровом пьедестале, согнувшись пополам, как блейковский Ньютон над пальцами ног, он знал, что от усталости не сможет заснуть. Плюс алкогольная добавка к бессоннице – и вот он, иссушенный, выжатый как лимон. В полумраке перетопленной ванной перед ним сгустились в один клубок привычные заботы. Вовсе даже не абстрактные, а вполне осязаемые: избыточный вес и, кажется, сердечная аритмия, головокружение при вставании, боль в коленях, почки, грудная клетка, удушающая тяжесть, наваливавшаяся на него то и дело, красноватое пятно на тыльной стороне ладони, несколько месяцев назад сделавшееся пурпурным, звон в ушах, эти вроде бы эфемерные, постоянно накатывающие звуки и такое же постоянное покалывание в левой руке. Эти симптомы воспринимались им как преступления. Надо пойти к врачу и исповедоваться во всех грехах. Но он боялся смертного приговора.

Плюс запущенная квартирка в цокольном этаже на Дорсет-cквер, кричащая ему возмущенно, как брошенный друг: когда ты вернешься? Еще на него морально давят горы нераспечатанных писем. В том числе от отца Тома Олдоса, желающего с ним увидеться и повспоминать о сыне. Ну что он, Биэрд, должен делать? Не самое подходящее время, чтобы подставлять плечо несчастному старику, вот уже пять лет оплакивающему потерю. Дальше. Неопределенность с проектом. Откроют ли венчурные капиталисты из Силиконовой долины свои сердца и кошельки? Не передумает ли Джон Хедли-третий, ранчер из Нью-Мексико, прежде чем его уполномоченный представитель и Биэрд поставят свои подписи под документом завтра в американском посольстве? Сможет ли он производить более дешевые газы из воды, и где гарантия, что они не вступят в реакцию? Обязательно ли катализатор должен быть окислом? Если всерьез углубиться в эту проблему, то вечная бессонница ему обеспечена. Уж лучше думать о Мелиссиной новости. Мог ли он предугадать, что она попытается объехать его на кривой? Три часа сна вселили в него определенную уверенность, что с ее беременностью не все так безнадежно. Где-то глубоко в нем сидела мысль, что такой развязки допустить нельзя, никакого ребенка, он не позволит, пусть этот гомункулус обитает исключительно в эмпиреях чистой фантазии. Он ее, конечно, переубедит. Ей небезразлично, что́ он о ней думает. И она любит его сильнее, чем он ее, вот мощный ресурс воздействия.

В такие минуты он вспоминал Тома Олдоса. Долговязый, ширококостный, крупнозубый Олдос с роящимися в голове идеями, порой очень даже неглупыми. Бедняга Том, давно всеми забытый. Он, Биэрд, даже испытывал отдаленное чувство вины. Он должен был прибить к полу пятисантиметровыми гвоздями этот дурацкий семейный ковер Патриции. Выступить против натирания паркета. Против этого уродливого стеклянного столика, но не из эстетических соображений, а из соображений безопасности. И хотя не его вина в том, что Олдос оказался в его доме, – какого черта! – этот тип остался бы в живых, если бы Биэрд сразу вышвырнул негодяя на улицу, безжалостно, прямо на холод, в домашнем халате, в его, Биэрда, домашнем халате, и пусть бы в таком виде добирался до дома своего дяди.

Но, думал Биэрд, ему не следует слишком уж себя винить. Ведь не кто иной, как он, поддерживал пламя в этом молодом человеке. Четыре года назад, в арендованной полуподвальной квартирке, которой он теперь так безответственно владел, вытянувшись на вонючем диване, по сей день стоящем на том же месте и пахнущем ничуть не лучше, именно он, а не кто-нибудь, разглядел в работе Тома настоящие перлы, выросшие, между прочим, на идеях Биэрда, точно так же, как его собственные выросли на эйнштейновских. И с тех пор он трудится в поте лица, не покладая рук. Он оформил патенты и организовал консорциум, он продвинул лабораторные исследования и привлек венчурный капитал, и когда все сложится, мир станет лучше. А все, что Биэрд требует взамен, это полного и безоговорочного признания его авторства. Право первородства, оригинальность – разве для мертвых это не пустые звуки? В таком большом деле, не терпящем отлагательств, детали и фамилии отходят на второй план. Суть сделанных Олдосом открытий останется в веках – в том единственном смысле, о котором стоит говорить.

Поистине героическое было время. Днем неспешно вникать в идеи Олдоса, а по вечерам, лежа все так же на спине, смотреть по телевизору последние новости с процесса в Олд-Бейли, перед зданием которого его без пяти минут бывшая жена четко, хотя голос ее при этом дрожит, отвечает на вопросы журналистов, рядясь в мантию любимицы СМИ. А по поводу того, что строитель Тарпин, повинный сразу в двух преступлениях (наяривал его жену Патрицию и поставил ей фонарь под глазом), сядет в тюрьму совсем за другое, им не совершенное, Биэрд особенно не переживал.

Никому не дано предугадать, на какую из житейских тревог обратит свое внимание бессонница. Даже среди дня, в оптимальных условиях, человек, как правило, не выбирает, из-за чего он будет переживать больше всего. В данную секунду, в предрассветных зимних сумерках, помимо здоровья, денег, работы, маячащего аборта и подстерегающей внезапной смерти его мучила, как заноза, мысль об этом лекторе или профессоре в отеле «Савой» – как там бишь его, Лемон, нет, Меллон, – нагло обвинившем его в неоригинальности, в обмане, в плагиате. Хотя настоящим вором был он, Меллон, спешивший присвоить себе подлинный опыт Биэрда, чтобы свести его к объекту академического интереса, к учебному примеру распространенной ошибки, к лакомому пирожному, пущенному по кругу, как похабный анекдот. Он увидел, как его рука, направляемая бессонницей, легко вытянулась, словно на шарнирах, и стала сжиматься вокруг горла Меллона, пока тот не пал на колени и не прохрипел свои извинения. Биэрд мог впасть в ярость, но он никогда ни на кого не нападал, даже в детстве. Зато во сне он огорошивал своих врагов бурными проявлениями насилия. Сейчас, вместе с легким учащением пульса, к нему пришло ощущение свежести и необыкновенной бодрости. А также прилив оптимизма. Нет, жизнь еще не кончена.

Например, его увлекла одна идея, и он хотел, чтобы его коллега Тоби Хаммер отнесся к ней со всей серьезностью. Хитроумная схема по обогащению углеродом в скором времени будет реализована в Европе и когда-нибудь, возможно, в США. Идея заключалась в сбросе сотен тонн железных опилок в океан для обогащения воды и распространения планктона. По мере роста последний поглощает все больше двуокиси углерода из атмосферы. Можно высчитать точные объемы для получения кредитов под химически чистый уголь, который будет продаваться по схеме предприятиям тяжелой промышленности. Если угольносжигающая компания закупит приличную долю, она сможет на законных основаниях заявить, что с точки зрения выделения двуокиси углерода у нее чистое производство. Важно опередить конкурентов, прежде чем окончательно сформируется европейский рынок. Нужны суда и запасы железных опилок, нужно определиться с местами сброса, ну и, конечно, обойти все инстанции. Без Тоби Хаммера тут никак. Кое-кто из морских биологов, наверняка вынашивающих собственные тайные планы, прослышал о его идее и тут же поднял в прессе крик, что вмешательство в первое звено пищевой цепи опасно. Этих господ надо обезоружить с помощью неопровержимых научных доводов. Биэрд уже заготовил две статьи для публикации и только ждал подходящего момента.

Запахнувшись в красную тогу и восседая на троне посреди ночного безмолвия, он взором императора окидывал недавнее прошлое. Идея с железными опилками воскресила все то достойное и важное, чем он занимался, и лишний раз напомнила, что нельзя позволить сбить себя с курса. Он приобретет в Нью-Мексико двести гектаров земли. Там проложены допотопные линии электропередачи на шатких деревянных столбах, зато они в рабочем состоянии, и еще там есть надежный источник воды. В один прекрасный день стеклянные панели, начиненные свернутыми прозрачными трубочками и обращенные к солнцу, накроют местные луга сияющим морем и начнут производить водород и кислород из света и воды за гроши. Компрессоры закачают водород в огромные резервуары. Вновь соединившись, кислород с водородом приведут в действие генераторы на топливных батареях. Денно и нощно электростанция будет снабжать энергией город Лордсбург и освещать неоном его главную улочку. А затем, по мере наращивания мощностей, подключатся соседние города – Редрок, Верден, Коттон-Сити и, под занавес, Силвер-Сити. И мир, прозрев, бросится к нему со всех ног.

Наконец он слез с трона, запахнулся в халат и, миновав темную гостиную, где ему пришлось перешагивать через свои вещички, вошел в кухню. Здесь он постоял в полутьме перед холодильником в человеческий рост и наконец нерешительно потянул за полуметровую ручку. Дверца зазывно распахнулась с тихим чмокающим звуком наподобие поцелуя. Полочки были изящно подсвечены и поражали разнообразием, такой стеклянный небоскреб ночью, есть из чего выбирать. Между итальянским салатом радиккио и баночкой домашнего джема, в белом горшочке, накрытом серебряной фольгой, лежали остатки куриного рагу. А в морозилке обнаружилась полукилограммовая упаковка шоколадного мороженого. Как раз немного оттает, пока он закусывает. Он достал из выдвижного ящика большую ложку (сгодится для того и для другого), уселся за стол и, снимая фольгу, почувствовал, как к нему возвращаются силы.


Часть третья
2009

Тот факт, что Майкл Биэрд – единственный ребенок в семье, ни у кого не вызывал удивления, да он и сам первый признался бы, что братские чувства ему неведомы. Его мать Анжела, костлявая красотка, души в нем не чаяла, и еда была способом выражения ее любви. Она упаивала его молоком из бутылочки, с добавкой по первому требованию. За четыре десятилетия до получения им нобелевки по физике он вышел в лидеры окружного соревнования для младенцев в категории от новорожденных до шестимесячных. В те суровые послевоенные годы идеалы младенческой красоты ассоциировались главным образом с жировой массой, тройным подбородком а-ля Черчилль, мечтами о конце карточной системы и наступлении эры изобилия. Бэбиков демонстрировали и оценивали, как призовые кабачки, и в 1947-м пухлявый и жизнерадостный Майкл обскакал всех.

Надо сказать, для представительницы среднего класса и жены биржевого маклера выставить своего младенца на конкурс во время большого деревенского праздника, вместо того чтобы покупать с лотков домашние пироги и пряную индийскую стряпню, было чем-то из ряда вон. Видимо, она не сомневалась в его победе, как впоследствии, по ее собственному признанию, точно знала, что он получит стипендию в Оксфорде. После его перехода на твердую пищу и до конца жизни она готовила для него с той же беззаветностью, с какой когда-то держала перед ним молочную бутылку, и в середине шестидесятых, несмотря на свою болезнь, экспериментировала с новыми блюдами по случаю его редких приездов домой, за что вполне заслуживала голубой ленты Святого Духа от кулинарии. Ее супруг Генри, в еде страшный консерватор, терпеть не мог чеснока и запаха оливкового масла. На ранней стадии замужества по каким-то сугубо личным причинам она от него отдалилась. Она жила ради сына, не оставляя окружающим сомнений в том, кому принадлежит ее сердце: толстячку, всегда тянувшемуся к красивым женщинам и, по совместительству, хорошим кулинаркам.

Генри Биэрд был худощав, с обвислыми усами и зализанными назад каштановыми волосами; его темные твидовые костюмы казались на размер больше положенного, особенно в области шеи. Он обеспечивал свою маленькую семью всем необходимым, по тогдашней моде был суров в проявлениях отеческой любви и избегал физических контактов. Притом что Биэрд никогда не обнимал Майкла и лишь изредка мог ласково положить руку на плечо сыну, он дарил ему все, что полагается: детский конструктор и наборы для химических опытов, детали для сборного радиоприемника, энциклопедии, авиамодели, а также книги по военной истории и геологии, биографии великих людей. Он хорошо повоевал: сначала младшим офицером в пехоте под Дюнкерком, в Северной Африке и на Сицилии, а затем, уже в ранге подполковника, получил медаль за высадку союзнического десанта в Нормандии. Концлагерь под Бельзеном он увидел через неделю после его освобождения, а по окончании войны провел еще восемь месяцев в Берлине. Как многие мужчины своего поколения, он помалкивал о фронтовых делах, наслаждаясь послевоенными буднями с их покойной размеренностью, упорядоченностью и растущим благосостоянием, а главное, отсутствием опасности – короче, тем, что будут находить затхлым все, кто родился в первые мирные годы.

В пятьдесят втором, когда ему стукнуло сорок, а Майклу было пять, Генри Биэрд ушел из коммерческого банка в Сити и вернулся к своей первой любви, то бишь праву. Он стал партнером в старой адвокатской фирме в соседнем городке Челмсфорде, где и проработал до пенсии. Внезапную перемену и освобождение от необходимости ежедневно добираться до Ливерпуль-стрит он отпраздновал покупкой подержанного «роллс-ройса силвер клауд». Эта голубая машина прослужила ему тридцать три года, до самой смерти. С позиций зрелого мужчины, испытывающего задним числом некое чувство вины, его сын оценил сей широкий жест. Вот только жизнь провинциального поверенного, занятого составлением нотариальных актов и заверением завещаний, погрузила Генри Биэрда в состояние еще большего покоя. По выходным он ухаживал за розами, или занимался машиной, или играл в гольф с другими членами «Ротари клаб». Свой брак без любви он флегматично принимал как плату за жизненные блага.

Примерно об эту пору Анжела Биэрд начала серию своих любовных романов, которая растянулась на одиннадцать лет с гаком. Юный Майкл не заметил каких-то внешних проявлений враждебности или внутреннего напряжения в доме, а впрочем, он не отличался особой наблюдательностью или чувствительностью, к тому же после школы он в основном торчал у себя в комнате: читал, или что-то строил, или клеил, позже всецело посвятил себя порнографии и мастурбации, а еще позже – барышням. А в семнадцать лет он не заметил, что его мать, выдохшись, вернулась в лоно брака. О ее приключениях он услышал, когда ей было уже за пятьдесят и она умирала от рака. Похоже, она вымаливала прощение за его исковерканное детство. К тому времени он заканчивал второй курс в Оксфорде, голова его была забита математикой и девицами, физикой и гулянками, так что он сразу даже не понял, о чем идет речь. Она возлежала на подушках в отдельной палате на девятнадцатом этаже больничной башни с видами на осваиваемые солончаки в окрестностях Канвей-Айленд и южный берег Темзы. Он был уже достаточно взрослый, чтобы понимать: если он скажет, что ничего такого не замечал, то тем самым оскорбит ее. Или даст понять, что он не тот человек, перед которым надо извиняться. Или что он не представляет, как можно заниматься сексом после тридцати. Он держал ее руку в своей и легкими пожатиями сигнализировал о своих теплых чувствах, приговаривая, что ей незачем просить у него прощения.

Уже дома, когда он пропустил с отцом три стакана виски на сон грядущий и ушел в свою старую комнату, где улегся, одетый, на кровати и припомнил все, что она ему нынче поведала, он наконец осознал подлинный масштаб ее достижений. Семнадцать любовников за одиннадцать лет. Подполковнику Биэрду на то, чтобы испытать все мыслимые удовольствия и опасности, понадобилось тридцать три года. Теперь пришла очередь Анжелы. Любовные эскапады можно считать ее военной кампанией в пустыне против Роммеля, ее высадкой союзнического десанта в Нормандии и ее Берлином. Без них, объяснила она Майклу, возлежа на подушках, она бы себя возненавидела или вовсе повредилась рассудком. Впрочем, она и так себя ненавидела за то, чтó, как ей казалось, по ее милости претерпел ее единственный ребенок. Наутро он вернулся в больницу, чтобы сказать ей, пока она сжимала его руку в потной ладони, что счастливее и безмятежнее детства, чем его, трудно себе вообразить, что он ни разу не ощущал себя заброшенным и не сомневался в ее любви, что так хорошо его потом уже никогда не кормили, что он гордится ее, как он выразился, аппетитом к жизни и надеется, что его унаследовал. Впервые он произнес настоящую речь. Эта полуправда и четвертушки правды были вершиной его красноречия. Через полтора месяца ее не стало. Само собой, ее романы были для отца и сына запретной темой, но даже годы спустя, проезжая через Челмсфорд или соседние городки, Майкл невольно спрашивал себя, не является ли этот старичок, ковыляющий вдоль дороги, или вон тот, сутулящийся на автобусной остановке, одним из тех семнадцати.

По тогдашним меркам, он был не по годам развитым юношей, когда приехал в Оксфорд. Он уже успел переспать с двумя девушками, имел собственную машину, малолитражку «моррис майнор», стоявшую на закрытой стоянке неподалеку от Каули-роуд, а карманные деньги, которые он получал от отца, многократно превышали то, что перепадало другим студентам. Он был умен, общителен, самоуверен, не испытывал пиетета по отношению к парням из престижных школ и даже немного презирал их. Он был из тех людей, столь же невыносимых, сколь и незаменимых, кто оказывался первым в любой очереди, доставал билеты на главные культурные события в Лондоне, в считаные дни сводил знакомство с важными для будущей карьеры персонами и выяснял все ходы и выходы как в социальном, так и в топографическом смысле. Он выглядел старше своих восемнадцати, отличался работоспособностью, организованностью, аккуратностью и даже вел дневник. В нем нуждались: он мог починить радио и проигрыватель, у него был паяльник. Денег за подобные услуги он, разумеется, не брал, зато умело пользовался ответными любезностями.

Едва успев обустроиться, он обзавелся подружкой, «плохой» девочкой из оксфордской средней школы по имени Сьюзен Доути. Другие же студенты-физики и математики сидели по норкам. Отзанимавшись в лаборатории или аудитории, Майкл держался от них подальше; он также избегал людей искусства – они ставили его в тупик своими малопонятными литературными отсылками. Он предпочитал иметь дело с инженерами, открывавшими ему доступ к разным мастерским, а также географами, зоологами и антропологами, особенно с теми, кто успел поработать в полевых условиях в необычных местах. Биэрд знал многих, но не имел настоящих друзей. Нельзя сказать, чтобы он был так уж популярен, но его знали, о нем говорили, к его помощи прибегали и его слегка презирали.

Шел к концу второй курс, и Биэрд понемногу свыкался с мыслью, что его мать скоро умрет, когда однажды в пабе он услышал, как кто-то, рассказывая о студентке Мейзи Фармер из колледжа Леди Маргарет Холл, называет ее «грязной девчонкой». Это было сказано с одобрением, как будто речь шла об устоявшемся и клинически точном термине. В этом контексте ее буколическая фамилия звучала интригующе. Он представил себе крепкую здоровую деваху, вымазанную навозом и разъезжающую на тракторе, а потом о ней забыл. Семестр закончился, он уехал домой, мать умерла, и лето проходило под знаком скорби и скуки, а также отупляющей невразумительной молчанки, в которую играли они с отцом. Они и прежде никогда не говорили о своих чувствах; вот и сейчас у них не находилось подходящих слов. Увидев из окна, как отец в саду слишком низко склонился над розами, он с чувством смущения, да нет, ужаса по вздрагивающим плечам догадался, что тот плачет. Майклу не пришло в голову выйти к нему. Он знал о любовниках матери, но не знал, знает ли об этом отец (скорее всего, нет), и это было еще одним непреодолимым препятствием.

Он вернулся в Оксфорд в сентябре и поселился на третьем этаже, в «Парк-Тауне», викторианском особняке в виде серпа, окаймлявшего большой сад у подножия холма. Ежедневно, отправляясь к физическим корпусам по узкой дорожке, которая вела в Университетский парк, он проходил мимо ворот колледжа «грязной девчонки». Как-то утром, по странному позыву, он вошел внутрь и узнал в швейцарской, что студентка по имени Мейзи Фармер действительно существует. На той же неделе он выяснил, что она, третьекурсница, изучает английскую литературу, но это его не остановило. Пару дней она занимала его мысли, а затем навалилась работа и другие дела, и он снова про нее забыл, и только в конце октября приятель познакомил его с ней и еще одной девушкой перед зданием музея естественной истории.

Она оказалась совсем не такой, какой он ее себе представлял, и в первую минуту он был разочарован. Миниатюрная, какая-то хрупкая, совершенно прелестная, с темными глазами, редкими бровками, музыкальным голоском и неожиданным акцентом, едва заметным кокни, что было редкостью тогда в Оксфорде. Когда, отвечая на ее вопрос, он сказал, чем занимается, ее лицо утратило всякий интерес, и через несколько минут они с подругой ушли. Он случайно столкнулся с ней спустя два дня и пригласил ее зайти выпить, но она сказала «нет» раньше, чем он успел закончить предложение. Удивление Биэрда было лишним свидетельством его самоуверенности. Ну а если посмотреть ее глазами? Перед ней стоял такой основательный толстячок с лицом бухгалтера и короткими волосами с пробором посередине, в галстуке (это в шестьдесят седьмом-то году!) и с торчащей из нагрудного кармана пиджака авторучкой. И занимался он наукой, антипредметом для дураков. Она достаточно вежливо попрощалась и пошла дальше, но Биэрд увязался следом и спросил, свободна ли она завтра, или послезавтра, или в выходные. Нет, нет и нет. Тут он сострил: «А вообще когда-нибудь?» Она мило посмеялась над его настойчивостью и как будто уже готова была сменить гнев на милость. Однако вслух сказала: «Есть хороший день – Никогда. Такой вариант вас устроит?», на что он ответил: «В этот день я занят», и тут она опять засмеялась, шутливо ткнула его в лацкан своим детским кулачком и оставила с ощущением, что у него все-таки есть шанс, что она обладает чувством юмора, что он может взять ее измором.

И ведь взял. Он провел кой-какие изыскания. Кто-то ему сказал, что она особо интересуется Джоном Мильтоном. Ему не составило большого труда узнать, в каком веке жил этот тип. Филолог-третьекурсник из его колледжа, которому он оказал услугу (достал билеты на концерт «Крим»), за час просветил его насчет Мильтона – что прочесть, над чем поразмышлять. Он прочел «Комуса» и был поражен его никчемностью. Он продрался сквозь «Ликида», «Самсона-борца» и «Il Penseroso» и сделал вывод – ходульно и, местами, жеманно. «Потерянный рай» пошел лучше, и, как многим до него, Сатана понравился ему больше, чем Создатель. Он, Биэрд, заучил наизусть пассажи, показавшиеся ему умными и особенно благозвучными. Он прочел биографию и четыре эссе, которые ему назвали основополагающими. На это у него ушла целая неделя. Его чуть не послали подальше в антикварном салоне, когда он этак невзначай попросил первое издание «Потерянного рая». Он нашел отзывчивого преподавателя, знающего, где искать редкие книги, и признался ему, что хочет произвести впечатление на девушку особым подарком. Его направили в букинистический магазин в районе Ковент-Гарден, и там он выложил за «Ареопагитику» половину своего денежного содержания. В поезде по дороге назад в Оксфорд, пока он читал ее по диагонали, одна страница сломалась пополам. Пришлось склеивать скотчем.

И вот, вроде как невзначай, он снова столкнулся с ней нос к носу перед воротами ее колледжа, где поджидал ее два с половиной часа. Он спросил, нельзя ли, по крайней мере, проводить ее через парк. Она не ответила отказом. На ней была шинель из гарнизонного магазина поверх желтого кардигана и черной плиссированной юбки, а также лакированные туфли с диковинными серебряными пряжками. Она была еще красивее, чем он ожидал. По дороге он вежливо поинтересовался ее специализацией, и она объяснила ему, как деревенскому дурачку, что пишет работу о Мильтоне, известном английском поэте семнадцатого века. Он попросил ее сообщить какие-то подробности. Она сообщила. Он прокомментировал со знанием дела. Удивленная, она продолжила тему. С целью прояснения ее позиции Биэрд процитировал: «Он будто бы летел с утра до полдня», и Мейзи охрипшим голосом закончила: «И с полдня до заката»[14]. Стараясь сохранять раздумчивую интонацию, он заговорил о мильтоновском детстве, а затем о Гражданской войне. Кое-какие факты были ей неизвестны, и ей захотелось услышать больше. Удивительно, но она почти ничего не знала о жизни поэта; в ее задачу, похоже, не входило изучение обстоятельств того времени. Биэрд направил разговор в более знакомое для нее русло. Они вспомнили другие любимые строки из Мильтона. Он спросил, кого из специалистов она читала. Некоторых из них, как оказалось, он тоже прочел, что и было им с должной скромностью продемонстрировано. Поскольку он просмотрел библиографию, круг тем для разговора у него выходил далеко за пределы прочитанного. Когда выяснилось, что «Комус» не нравится ей еще больше, чем ему, он позволил себе осторожно высказаться в защиту поэмы, после чего дал ей себя разбить в пух и прах.

Затем он заговорил об «Ареопагитике» и ее значении для современной политики. Тут она остановилась и спросила его в лоб, откуда физик столько знает о Мильтоне. Он решил, что его раскололи, и принял слегка обиженный вид. Меня интересуют знания как таковые, сказал он, а что касается границ между разными предметами, то они проведены просто для удобства или являются историческим недоразумением или инерцией традиционного восприятия. В качестве иллюстрации он привел примеры, которые почерпнул от друзей-антропологов и зоологов. Голос ее впервые потеплел, и она начала задавать ему личные вопросы, так как физика ее совсем не интересовала. Из каких он краев? Из Эссекса, сказал он. Надо же, и она тоже! Из Чингфорда! Это был выигрышный билет, и он не преминул им воспользоваться. Он пригласил ее на ужин. Она сказала «да».

Этот солнечный, в легкой дымке ноябрьский полдень, встреченный ими у Радужного моста через реку Черуэлл, станет для него отправной точкой его первого брака. Спустя три дня они ужинали в отеле «Рэндолф», а перед этим он посвятил Мильтону еще один полный день. К тому времени было уже ясно, что главным предметом его собственных изысканий будет свет, поэтому естественным образом его внимание привлекло стихотворение того же названия, из которого он заучил наизусть последние десять строк, и за второй бутылкой вина он заговорил с ней о пафосе этой вещи: слепой оплакивает то, чего никогда не увидит, чтобы потом восславить спасительную силу воображения. Держа в руке бокал вина над накрахмаленной скатертью, он продекламировал: «Тем ярче воссияй, Небесный Свет, / Во мне и, силы духа озарив, / Ему – восставь глаза; рассей туман, / Дабы увидел и поведал я / То, что узреть не может смертный взор»[15]. Он увидел, как глаза Мейзи наполнились слезами, и достал из-под стула подарок – «Ареопагитику» в переплете из телячьей кожи, 1738 года издания. Мейзи обомлела. Через неделю в ее комнате, среди дня, тайком, под звуки «Сержанта Пеппера» из портативного проигрывателя, который он перед этим починил с помощью паяльника, они наконец стали любовниками. Термин «грязная девчонка» с намеком на ее общедоступность сразу сделался для него отвратительным. А все же в постели она была куда смелее и необузданнее, изобретательнее и великодушнее, чем любая из его прежних подружек. А еще она готовила классный пирог с мясом и почками. Он решил, что влюбился.

Ухаживания за Мейзи превратились в настойчивую и хорошо организованную погоню, доставившую ему истинное наслаждение и ставшую поворотным моментом в его развитии, ибо Майкл точно знал: ни один третьекурсник с факультета искусств, будь он хоть семи пядей во лбу, после одной недели подготовки никогда не «прокатил» бы среди коллег Биэрда, студентов-математиков и физиков. Впереди была улица с односторонним движением. «Мильтоновская неделя» навела его на мысль о грандиозном блефе. Чтение поэта семнадцатого века, конечно, тяжелый труд, однако он уж точно не назвал бы его интеллектуальным подвигом, это было ничто в сравнении с тем, с чем он каждодневно сталкивался в своем университетском курсе. В ту самую неделю, когда они ужинали в «Рэндолфе», он штудировал скаляр Риччи и наконец понял, что он значит в общей теории относительности. Похоже, эти невероятные уравнения наконец-то уложились у него в голове. Великая Теория перестала быть абстракцией, перейдя на чувственный уровень, он ощущал, как материя способна деформировать бесшовную ткань пространства-времени, как эта ткань влияет на движение объектов и как из ее кривизны возникает гравитация. По полчаса разглядывая две дюжины букв и индексов в уравнении поля, он понимал, почему сам Эйнштейн говорил о его «несравненной красоте» и почему Макс Борн назвал его «величайшим взлетом человеческой мысли о природе».

Это понимание было умственным эквивалентом поднятия больших весов – с первого подхода ничего не выйдет. Он и ему подобные изо дня в день, с девяти до пяти, корпели на лекциях и в лабораториях, пытаясь уяснить труднейшие из когда-либо поставленных проблем. В то время как студенты факультета искусств вылезали из постели около полудня, чтобы пару раз в неделю встретиться с преподавателем. На этих семинарах, подозревал он, не говорится ничего такого, что оказалось бы не под силу человеку даже с одним полушарием мозга. Он ведь прочел четыре лучших эссе о Мильтоне. Он был в теме. А при этом они держались с ним высокомерно, эти лежебоки, заставляя перед собой робеть. Уже нет. Завоевание Мейзи интеллектуально его освободило.

Спустя много лет Биэрд поделился этой историей и своими выводами с профессором английской литературы в Гонконге и в ответ услышал: «Майкл, ты ошибаешься. Если бы ты соблазнил девяносто девушек с помощью девяноста поэтов, по одной в неделю в течение трех академических лет, и после этого всех их помнил бы, я имею в виду поэтов, и систематизировал бы прочитанное в некой обзорной работе, имеющей эстетическую ценность, только тогда ты бы получил степень по английской литературе. Зря ты думаешь, что это так легко».

Но тогда казалось именно так, поэтому на последнем курсе он чувствовал себя куда более счастливым, и Мейзи тоже. Она уговорила его отрастить волосы, сменить фланелевые брюки на джинсы и перестать заниматься ремонтом. Это было «не клево». Они стали «клевыми», хотя оба были маленького росточка. Он уехал из «Парк-Тауна» и снял крохотную квартирку в Джерико, где они вдвоем и обосновались. Ее друзья, студенты отделений литературы и истории, сделались его друзьями. Они были остроумнее, чем его собственные друзья, и, само собой, ленивее, с комплексом законченных эпикурейцев, как будто все им были что-то должны. Он обзавелся новыми соображениями – о распределении богатств, о Вьетнаме, о событиях в Париже, о грядущей революции, об ЛСД, который он превозносил, хотя и отказывался употреблять. Слушая самого себя, он не находил свои доводы убедительными, и оставалось только удивляться, что его не воспринимают как шарлатана. Он попробовал травку и остался крайне недоволен тем, как она воздействует на его память. Несмотря на все эти вечеринки с громовой музыкой и жутким вином в промокших бумажных стаканчиках, они с Мейзи не прекращали работу. Пришло лето, пора выпускных экзаменов, и, только они успели открыть рот, как учеба закончилась и все разбежались.

Оба они закончили с отличием. Майклу предложили место, какое он хотел, в университете Сассекса, чтобы там писать докторскую. Они отправились вместе в Брайтон и приглядели с сентября чудесный старый приходской дом в соседней деревушке среди холмов. Аренда была им не по карману, поэтому они заранее, еще в Оксфорде, договорились с супружеской парой, изучающей теологию и недавно родившей однояйцовых близнецов, снять жилье пополам. В чингфордской газете появилась статья про местную девушку из рабочей семьи, которая «достигла небывалых высот», и вот с этой высоты, а также чтобы хоть отчасти сохранить их распавшийся круг, они решили пожениться – не потому что это было в порядке вещей, а как раз наоборот, это было экзотично, это было весело, чудно и безобидно старомодно, как военная униформа с кисточками, в которой сфотографировались битлы для раскрутки своего сенсационного альбома. Вот почему эти двое не пригласили родителей и даже не поставили их в известность. Они зарегистрировали свой брак в Оксфорде, а после нагрузились портвейном в небольшой компании друзей, приехавших по такому случаю. Подполковник в отставке Генри Биэрд, отмеченный наградой за отличную службу и живший в одиночестве в старом доме в Колд-Нортоне, узнал о женитьбе сына, только когда тот уже развелся.


Его сын вспоминал о том времени сейчас, сорок один год спустя, в пять часов пополудни, смурной после перелета, сидя в круглом зале бара в отеле «Камино Реал» в Эль-Пасо, штат Техас, в ожидании Тоби Хаммера. Когда официантка снова проходила мимо, Биэрд заказал еще скотча и вторую порцию соленых орешков. Под высоким витражным куполом американская и мексиканская речь разносилась эхом, сливаясь в сплошной гул, в котором нельзя было разобрать ни одного слова. Он вспоминал о том времени так, как вспоминает человек посреди долгого путешествия, когда оторванность от корней и скука, недостаток сна и сама рутина способны вызвать из ниоткуда случайные обрывки прошлого, обладающие реальностью наваждения. Он уже практически был там, вернее, здесь, в ресторане отеля «Рэндолф», в костюме и галстуке и белой рубашке, которую он неумело сам выгладил. Даже после стакана виски он был в состоянии воспроизвести фрагменты из мильтоновского «Света» – «…беспросветный мрак / Меня окутал; от мирской стези» – бла, бла, бла – «…закрыты для слепца / Одни из врат Премудрости навек»[16]. Он пустил в ход стихи, чтобы завоевать девушку, и вот ее уже нет на свете, два года как умерла от рака печени. Но стихи остались с ним. Он думал о том, что так и не познакомил Мейзи с отцом, не пригласил его в их чудесный приходской дом в Сассексе, оставил старика один на один с его тоской; наступали новые времена, и новое поколение, заносчивое, испорченное, бесстыжее, повернулось спиной к отцам, прошедшим войну, отмахнулось от них, коротко стриженных и опрятных и к тому же равнодушных к рок-н-роллу. Майклу Биэрду одного стакана не хватило, чтобы разбередить чувство вины. Он пил уже третий или четвертый. Он прождал уже больше часа. На улице сорок три градуса, а здесь, по ощущению, минус десять. Только выпивкой и согреешься. За последние годы он не впервые совершал это путешествие и не раз сиживал в здешнем баре. Лондон – Даллас – Эль-Пасо. В аэропорту он брал напрокат большой внедорожник, только такой и мог вместить его грузное тело. Потом он восстанавливал силы в этом баре или встречался с коллегами, перед тем как совершить трехчасовой марш-бросок вдоль мексиканской границы до Лордсбурга, штат Нью-Мексико. Сегодня Хаммер прилетает из Сан-Франциско. Из-за аномальной летней бури рейсы, пролегающие над Скалистыми горами, задерживались. Конечно, Биэрд мог уехать без него, но он предпочитал подождать. Он даже подумал, не заночевать ли здесь, чтобы утром увидеть доктора Юджина Паркса и узнать у него результаты анализов. Это был один из тех предрассудков, когда невозможно отказаться: старый американский эскулап Паркс, будьте уверены, произнесет клинический вердикт с подобающей нейтральностью незаинтересованного иностранца, без морализаторского подтекста, без тени обвинения или плохо замаскированного возмущения – всего того, что Биэрд был вправе ожидать от медиков-соотечественников. Вы можете одеться, профессор Биэрд. Боюсь, что нам надо обсудить ваш образ жизни. Мой образ жизни, хотелось ему ответить, пока, униженный, он кое-как влезал в одежду, состоит в том, чтобы подарить миру искусственный фотосинтез в промышленных масштабах. Если, конечно, мир с его склеротическим кредитным рынком позволит ему это сделать.

А вот и его напиток с вываливающимися через край кубиками льда – пример расточительного использования энергии в наглядной, прозрачной форме – и целый поднос орешков под слоем соли. Это было не в стиле доктора Паркса – выговаривать своим пациентам за их образ жизни. К тому же он симпатизировал проекту Биэрда и, свято веря в изменение климата, прикупил недвижимость в Ньюфаундленде, где, по его глубокому убеждению, через десять лет начнут разводить виноградники. Когда среднелетняя температура в Техасе установится на отметке пятьдесят градусов, можно паковать чемоданы и двигаться на север. Уже сотни, если не тысячи американцев, говорил он Биэрду, покупают землю в Канаде.

Когда Биэрд перекладывал кубики льда из нового стакана виски в уже опустошенный, оставив только один, на глаза ему попалось пятно на тыльной стороне руки, и он уставился на него так, словно оно должно было исчезнуть под его враждебным взглядом. Три года назад там впервые появилась какая-то отметина, и он долго собирался ее продиагностировать. Это оказался доброкачественный рак кожи, который легко свели с помощью жидкого азота. Через девять месяцев пятнышко снова появилось на прежнем месте, но выглядело оно уже несколько иначе, и он подумал, что на этот раз так просто не отделается. Он пустил дело на самотек, а между тем пятно разрослось и потемнело, превратившись в синевато-багровую кляксу с черными краями. Обычно он вспоминал про пятно в состоянии уныния. Тогда им овладевали малодушие и иррациональный страх – чувства, прежде ему неведомые. Где-то в офисе доктора Паркса лежит медицинская карта, а в ней хранится вся правда в виде отчета о биопсии. Его можно взять завтра, а можно сделать это на обратном пути. Больше всего Биэрда устроил бы такой вариант: пройти завтра общий осмотр, и чтобы ему при этом ничего не сообщили, ну разве что результаты анализа благоприятные. В Америке это можно устроить.

Он обещал позвонить Дарлине в Лордсбург, но сейчас особого желания не испытывал. На помосте в углу бара двое парней устраивались на стульях перед микрофоном. Один из них принялся настраивать электрогитару, чье резкое звучание с диссонирующими переходами воскресило стародавнее воспоминание. Да, эту женатую пару, будущих теологов, с которыми они тогда делили приходской дом, звали Гибсоны, Чарли и Аманда; религиозные и интеллектуальные, что было тогда не модно, они учились в Льюисе. Их бог, то ли из мистической любви, то ли совершая акт возмездия, послал им двойняшек, поражавших всех не только своим великанским ростом – в том далеком сорок седьмом году Биэрд вручил бы им соответствующий приз, – но и особенной природой: близнецы никогда не спали, а их идентичные пронзительные вопли, питавшиеся друг от друга, хотя чаще они включались синхронно, практически не смолкали; эти близнецы вместе распространяли по дому миазмы столь же устойчивые, как запахи карри от готовившегося на плите виндалу с креветками, и не менее промозглые, чем болотные испарения, как будто близнецов по религиозным соображениям держали на диете из гуано и мидий.

Юный Биэрд, работавший в спальне над первыми расчетами, которые его приведут к труду, чтобы не сказать халяве, всей его жизни, затыкал уши промокашкой и даже зимой держал окна открытыми. Приходя в кухню, чтобы сделать себе кофе, он заставал там супругов в той или иной стадии усугубления их персонального ада, взвинченных от недосыпа и взаимного отвращения, с черными кругами под глазами, как-то пытающихся поделить легший на их плечи непомерный груз, в том числе с помощью молитв и медитации. Изгнанию злых духов в просторных коридорах и жилых комнатах в георгианском доме мешали десятки металлических и пластиковых агрегатов для современного ухода за детьми. Ни Гибсоны-старшие, ни Гибсоны-младенцы не выражали радости по поводу собственного или их общего существования. Да и с чего бы? Биэрд поклялся себе, что никогда не будет отцом.

А что же Мейзи? Она передумала писать докторскую об Афре Бен, она отказалась от места в университетской библиотеке и предпочла получать выплаты по программе социальной защиты. В другом столетии ее бы назвали праздной женщиной, но, по меркам двадцатого века, она была «активной». Читала литературу по социальной теории, посещала собрания группы под началом каких-то женщин из Калифорнии и сама организовала «семинар», по тем временам вещь необычную, и, хотя в традиционном понимании ее карьера закончилась, она росла в собственных глазах и вскоре бросила вызов вопиющим проявлениям мужского шовинизма и всей системе сексизма, в которой ее муж играл свою роль, ибо система эта была продолжением общественных институтов, поддерживавших его как мужчину, хотя он это и не признавал, отделываясь светской болтовней.

Это было, как она тогда выразилась, все равно что шагнуть в зазеркалье. Все вдруг предстало в ином свете, и она уже не могла, а значит, и он, по-прежнему, как ни в чем не бывало, довольствоваться такой жизнью. Кое-какие вещи утрясли после обстоятельного обсуждения. Ему, рационалисту, было непросто придумать аргументы, почему он не помогает ей по дому. Он считал, что быт угнетает его сильнее, чем ее, но вслух этого не говорил. Мытье посуды было наименьшим из зол. Ему предстояло пересмотреть целый ряд глубоко укоренившихся заблуждений, среди них подсознательное ощущение собственного «главенства», бесчувственность, неумение слушать и слышать ее, по-настоящему слышать, чтo она говорит, и отдавать себе отчет в том, что система, работающая в его пользу как в мелочах, так и в серьезных вопросах, почему-то всегда обращена против нее. Один пример: он мог пойти в паб, чтобы пропустить пинту пива в свое удовольствие, она же – нет, на нее сразу уставились бы местные мужики, и она почувствовала бы себя шлюхой. Он свято верил в важность своей работы, в свою объективность и рациональность. До него просто не доходило, что познание себя есть насущный труд. Были и другие аспекты познания мира, в частности мира женщины, от которых он отмахивался. Он с брезгливостью, хотя и делал вид, будто это не так, относился к ее менструальной крови, что оскорбляло саму ее женскую сущность. Их занятия любовью, эти слепо воспроизведенные позы доминирования и подчинения, были имитацией насилия и потому фундаментально порочны.

Прошли месяцы, состоялось множество вечерних разговоров, когда Биэрд в основном слушал, а в паузах обдумывал рабочие моменты. В ту пору он исследовал фотоны под неожиданным углом. Однажды среди ночи, когда их, по обыкновению, разбудил плач близнецов, они лежали на спине бок о бок, не включая свет, и тут Мейзи сказала, что она от него уходит. Она все обдумала и не желала слышать никаких возражений. Среди сонных холмов Центрального Уэльса сформировалась коммуна, и она решила вступить в нее, раз и навсегда. Она избрала свой путь, ему этого было не понять. На кону стояли ее самореализация, ее прошлое, ее самосознание как женщины, в котором ей необходимо было разобраться. Это был ее долг. В тот момент Биэрда охватило сильное и доселе незнакомое чувство, у него перехватило горло, а из груди вырвался всхлип, который он не сумел удержать. Гибсоны, наверняка услышавшие его за стенкой, запросто могли принять это за крик. Он испытал одновременно радость и облегчение, а затем – состояние возрастающей невесомости, как будто он сейчас взмоет над кроватью и стукнется головой о потолок. Вдруг перед ним открылись горизонты, перспектива свободы: работай, когда хочешь, можешь пригласить к себе одну из женщин, привлекших твое внимание в кампусе, или посидеть на ступеньках библиотеки, или заняться самоанализом, не комплексуя из-за того, что он избавился от Мейзи. По щеке скатилась слеза благодарности. А еще его снедало острое нетерпение: скорей бы ты исчезла. Промелькнула мысль предложить прямо сейчас отвезти ее на станцию, вот только в три часа ночи из Льюиса не ходили поезда, к тому же она еще не собралась. Услышав всхлип, она включила ночник и, приблизив к нему лицо, разглядела мокроту под глазами. И тогда она сказала, тихо, но твердо и внятно: «Майкл, только без шантажа. Я не позволю, повторяю, не позволю эмоционально на меня давить, чтобы я осталась».


Как хорошо, что бар был такой большой. Двое на сцене громко запели в унисон что-то игривое по-испански, и каждый припев слушатели встречали раскатами смеха. Хотя Биэрд провел уже немало времени в этом уголке Соединенных Штатов, он не понимал ни единого слова. Он просигнализировал об очередном виски и уже через минуту отсасывал жидкость из-под толщи льда. Когда еще расставание супругов проходило так безболезненно? Через неделю она уже была на ферме, затерянной среди холмов в графстве Пауис. В течение года они пару раз обменялись открытками. Следующая пришла из ашрама в Индии, где она прожила три года и откуда в один прекрасный день прислала свое радостное согласие на развод вместе со всеми исправно подписанными бумагами. Снова он ее увидел только на свое двадцатишестилетие, на котором она появилась с обритой головой и колечком в носу. Годы спустя он произнес речь на ее похоронах. Возможно, именно из-за легкости их расставания в старом приходском доме он потом с такой беззаботностью женился снова и снова.

Он не без труда поднялся на ноги и через круглый зал направился в туалет. По местным, достаточно высоким стандартам он не считался сверхтолстым. Даже здесь, в баре, ему дала бы фору одна парочка, мужчина и женщина, которые были вынуждены сидеть в своих креслах на самом краешке. И все же Биэрд был толст, и оттого что он слишком быстро встал, у него заболели колени и закружилась голова. В холле при виде его из-за конторки вышел портье и заспешил следом.

– Простите, мистер Биэрд, сэр? Я вас узнал. Добро пожаловать в «Камино Реал»? Вас спрашивал один джентльмен?

Почти каждая фраза у него выходила с вопросительной интонацией.

– Мистер Хаммер?

– Нет. Неделю назад? Из Англии? Он не оставил записки?

– Как он выглядел?

– Такой крупный? Трупин или что-то в этом роде?

Так бы они и обменивались вопросами, но тут Биэрд увидел Хаммера в стеклянных дверях, а впереди носильщик толкал тележку с багажом. Друзья обнялись, портье ретировался с самоуничижительной улыбочкой, и Биэрд благодарно кивнул ему вослед.

– Тоби!

– Шеф!

С тех пор как Хаммер узнал про эту старую кличку Биэрда, он, не без иронии, пустил ее в обиход. Другие участники проекта тоже ее подхватили, что самого Биэрда только радовало. Это сильно подсластило пилюлю, каковой для него стало увольнение из Центра.

Тоби был на три года старше Биэрда, тощий, крепкий, с прямой спиной, с глазами и кожей человека, уже лет двадцать не притрагивавшегося к спиртному. Притом что Хаммер ходил на кривых ногах, как пересидевший в седле ковбой, он все еще играл в сквош и в одиночку бродил с рюкзаком в горах Высокой Сьерры. По крайней мере, он так утверждал. Проведя какое-то время в его компании, Биэрд обычно садился на диету, чуть не на целый день. Хаммер был электронщик, но в начале восьмидесятых решил переквалифицироваться в алкоголика, пустить под откос свой брак и распугать, как водится, всех друзей. Пролечившись и вернув потерянное, в том числе жену и детей, он втянулся в работу, не имевшую точного описания. Он сводил людей и заключал сделки. Он познакомил Биэрда с юридическими консультантами в области налоговых льгот и бухгалтерами, сведущими в федеральном законодательстве, с посредниками в Вашингтоне, бороздящими обширные и мутные просторы между коммерцией и политикой, с брокерами, имеющими доступ к грантам крупных фондов, с участниками рискованных операций, знающими кого-то, кто знает близких друзей таких воротил, как Винод Хосла и Шаи Агасси. Хаммер осуществлял проводки биэрдовских заявок на патенты, арендовал землю под Лордсбургом с правом на покупку, сделался своим в солнечном братстве и перезнакомился с инженерами и специалистами по материалам. Он даже сумел вытянуть денежки из людей Буша на излете администрации, а в недавнем прошлом получил еще больше от щедрот Обамы.

Но Хаммер не мог защитить проект от задержек и постепенного съеживания, а временами, казалось, и полного паралича. Каждый этап сопровождался компромиссом. Полигон в Лордсбурге стал четвертым в списке приоритетов на американском юго-западе. В той же Аризоне или Неваде были места, в которых выпадало больше солнечных дней в году, но из-за конкуренции среди больших компаний резко взлетели цены. В других точках не было своей воды или хороших дорог или выхода к близкой энергосети или столь же дружелюбной местной торговой палаты. Компанию, которую создали они с Биэрдом и другими учредителями, пришлось три раза открывать заново для получения налоговых льгот. Федеральная служба безопасности относилась с подозрением к биэрдовскому статусу иностранного гражданина, от официальных же писем американских научных учреждений в эру Буша было не много проку. С деньгами было туго, даже в лучшие времена. Венчурные капиталисты, заинтересованные в солнечной энергии, сходились на том, что ставки стоит делать на два апробированных подхода: термальный эффект – фокусировка солнечных лучей для выработки пара, приводящего в движение турбины, либо фотоэлектричество – генерирование тока непосредственно за счет фотоэффекта, причем в обоих случаях с использованием увеличительных линз. До внедрения надежного и дешевого искусственного фотосинтеза, по общему мнению, оставалось еще лет двадцать.

Чтобы это опровергнуть, в начале 2007 года Биэрд устроил для потенциальных спонсоров демонстрацию на автомобильной стоянке под окнами лаборатории в Окленде, Калифорния. Идея заключалась в том, что в ясный солнечный день вода из большой бутылки расщепится на водород и кислород, от них заработает генератор на топливных элементах и приведет в движение отбойный молоток, которым рабочий в зеленой каске разрушит стену с надписью «нефть». Увы, какие-то важные детали вовремя не доставили, встреча была отложена на месяц, на нее пришла только половина ожидаемых инвесторов, а в результате проект получил лишь треть запланированного финансирования и еще больше скукожился.

Технические трудности множились, а деньги таяли. Том Олдос оказался прав в общем, хотя и ошибся в отдельных деталях; в любом случае Биэрду, на сегодня автору семнадцати патентов, грех было жаловаться. Долгое время маленькую лабораторную модель, расщепившую воду еще в 2005-м, не удавалось ни увеличить, ни заставить работать быстрее. Светочувствительным красителям, обеспечивавшим процесс, предстояло искать замену. Катализатор получали не из марганца, а из соединения кобальта, другой из рутения. Выбор и тестирование нужной пористой мембраны для отделения водорода от кислорода казались делом простым, но на деле выходило иначе. Наконец пришло время сконструировать и построить прототип, который в один прекрасный день будет запущен в массовое производство. Остановились на предприятии под Парижем. И вот на свет явилась панель, чудо техники площадью два квадратных метра и стоимостью три миллиона долларов. Ее послали на испытания в Национальную лабораторию возобновляемых источников энергии в Голдене, Колорадо, где выяснилось, что мощность устройства втрое меньше проектной из-за изъянов в самом проекте и дефектов конструкции.

Они начали заново, подключив китайскую компанию, которая базировалась в шестидесяти милях от Пекина. Трубки со светособирающим полупроводником, водным электролитом и мембраной в корпусе из нержавеющей стали сверху были покрыты плексигласом. Панель площадью три на два метра стоила четыре миллиона долларов. Когда дело дойдет до массового производства, согласно бизнес-плану, цена снизится до десяти тысяч. Если верить лаборатории в Голдене, новая панель была в порядке. К тому времени мир вошел в рецессию. Многие из данных Хаммеру обещаний оказались невыполненными. Право выкупа земли под стройплощадку, уже трижды заявленное, в очередной раз истекало. Тоби провел переговоры и вместо двухсот гектаров купил двенадцать, рядом с источником воды. И чем они сейчас располагали? Два небольших газгольдера вместо восьми гигантов, только один компрессор для водорода, один генератор из пяти необходимых и – самое ужасное, ибо они являлись основой и символом всего проекта, – всего двадцать три обращенные к небу панели вместо ста двадцати пяти.

А все же они уже стоят, и послезавтра в истории промышленной цивилизации откроется новая глава и будущее Земли будет обеспечено. Солнце озарит пока голый участок в каблуке на юго-западе Нью-Мексико, его лучи упадут на покрытые плексигласом трубки и расщепят воду, резервуары наполнятся газом, заработает генератор на топливных элементах, и в близлежащий городок пойдет ток на радость местных жителей, представителей общенациональных СМИ, влиятельных людей из компаний-поставщиков электроэнергии, коллег из Голдена и МТИ, из Калифорнийского технологического и лаборатории Лоренса в Беркли, а также нескольких предпринимателей из Стэнфорда и окрестностей. На презентации всем будет предложен пресс-пакет, включая специальную глянцевую брошюру. Все это подготовлено Хаммером и его командой. Под огромным навесом, который, как он клятвенно утверждал, достался ему бесплатно от НАСА, они будут пить шампанское, раздавать интервью и говорить о контрактах. По условному сигналу нобелевский лауреат щелкнет переключателем, и начнется новая эра.

А пока в ярко освещенном просторном холле отеля Хаммер долго рассказывал ему про свой тяжелый перелет из Сан-Франциско, про жуткую воздушную яму, в которую самолет провалился на полкилометра, и приступ паники у его соседа, про несъедобный сэндвич, и в конце концов Биэрд, не в силах больше терпеть призывы мочевого пузыря, извинился и ушел по надобности. Вернувшись, он застал друга с ноутбуком за стойкой администрации – Тоби писал мейлы.

– Приезжают ребята из «Сайнтифик америкэн», – сказал он, не прерывая работы. – И этот тощий из «Нью-Йорк таймс».

– Дай бог, чтоб все сработало, – отозвался Биэрд; отбойный молоток отбрасывал свою зловещую тень.

– Какой-то местный бизнес соорудил грандиозный неоновый щит: Лордсбург с восклицательным знаком. Они собираются поставить щит в полукилометре от нас и зажгут его, как только мы врубим свет.

– Если проложат полкилометра кабеля.

Хаммер отложил в сторону свой ноутбук. Выглядел он уставшим, даже немного подавленным.

– Этот щит должен гореть всю ночь. А торговая палата обеспечила армейский духовой оркестр из Лас-Крусес.

– Мне казалось, что будет играть оркестр школьниц.

– В штате Нью-Мексико или, по крайней мере, в этой его части все начинается с военных. Еще должен пролететь самолет с местной базы ВВС. Школьницы появятся позже, а мы, само собой, должны обеспечить работу их усилителей. – Словно решив себя взбодрить, он двинул Биэрда кулаком в плечо. – Солнечный свет, вода и деньги дадут электричество, а электричество даст еще больше денег! Дружище, все сработает.

Они договорились пораньше поужинать, заночевать здесь и выехать сразу после визита Биэрда к врачу.

– Послушай, шеф, – сказал Хаммер, когда они уселись в пустом ресторане. – Только не позволяй ему сделать из себя больного. Время для этого не подходящее.

– Вот-вот. Диагноз – это такое современное проклятье. Если ты не нанесешь им визит, то не получишь конфетку, которую они тебе приготовили.

Кто с вином, а кто с водой, они подняли бокалы за гениальные мысли, а затем продолжили разговор, который вот уже несколько месяцев вели по электронке. Человеку со стороны их беседа показалась бы верхом коммерческого занудства, но для этих двоих речь шла о неотложных вопросах. Какой промышленный заказ панелей снизит себестоимость настолько, что позволит им реально заговорить о средней руки электростанции на фотосинтезе, способной производить такую же дешевую электроэнергию, как тепловая? Энергетический рынок крайне консервативен. За добродетель, за то, что ты не гнобишь окружающую среду, тебе вознаграждение не выписывают. Заказ на семь тысяч панелей – такая у них выходила расчетная цифра. Многое будет зависеть от того, сумеют ли они обеспечивать Лордсбург и окрестности надежным энергоснабжением изо дня в день, на протяжении года, в любых погодных условиях. А еще от китайцев, от того, как быстро они развернутся и насколько убедительно выйдет шантажировать их перспективой потери заказа. В этом смысле рецессия пойдет на пользу, а с другой стороны, из-за нее упадет спрос на панели, если не на энергию вообще. Они покрутили эту тему так и эдак, ссылаясь на цифры, а иногда беря их из воздуха, а затем Хаммер подался вперед и конфиденциальным тоном, так, что услышать его мог разве что одинокий официант в другом конце ресторана, сказал:

– Слушай, шеф. Как на духу. Это правда, что идет глобальное похолодание?

– Что?

– Ты все время повторяешь, что споры закончились, но это не так. Я постоянно слышу разные аргументы. На прошлой неделе какая-то женщина, профессор, занимающаяся изучением атмосферы, так прямо и заявила на общественном телеканале.

– Не знаю, кем там она себя называет, но она ошибается.

– То же самое я слышу от людей бизнеса. Такой растущий снежный ком. Они говорят, что ученые опростоволосились, а теперь боятся в этом признаться. Сколько карьер и репутаций поставлено на карту.

– А доказательства?

– Повышением на ноль целых семь десятых градуса со времен промышленной революции, то есть за двести пятьдесят лет, говорят они, можно пренебречь, это в пределах обычных флуктуаций. А в последние десять лет температура была ниже среднестатистической. Несколько суровых зим работают против нас. А еще, добавляют они, у тех, кто разбогатеет на подачках и налоговых послаблениях Обамы, нет резона говорить правду. Ну и не забудем про ученых, включая мною упомянутую, которые передали сенатскому меньшинству доклад о климатических изменениях. Ты наверняка его видел.

Биэрд, поколебавшись, попросил еще вина. Беда с этими калифорнийскими красными винами, они такие мягкие, такие легкие, что пьются как лимонад. При своих шестнадцати градусах. Биэрд не мог отделаться от ощущения, что этот разговор недостоин мыслящего человека. Он навевал такую же скуку, как рассуждения о религии или филиппики против нее же, как разглагольствования о происхождении гигантских кругов на пшеничных полях и о летающих тарелках.

– Во-первых, не семь десятых градуса, а восемь, – сказал он, – а во-вторых, таким повышением, когда речь идет о климате, пренебречь нельзя, тем более что основной скачок произошел за последние три десятилетия. Десяти лет недостаточно для определения тренда. Нужно по крайней мере двадцать пять. Один год жарче, другой холоднее, чем предыдущий, и если нарисовать график среднегодовых температур, то выйдет ломаная, но идущая вверх синусоида. Если ты возьмешь за точку отсчета особенно жаркий год, то почти наверняка увидишь понижение, по крайней мере в течение нескольких лет. Это старый трюк под названием кадрирование или избирательный подход. А что касается ученых, подписавших альтернативный документ, то они составляют абсолютное меньшинство, Тоби, один к тысяче. Орнитологи, эпидемиологи, океанографы, гляциологи, рыбаки, операторы подъемников на лыжных курортах – подавляющий консенсус. Некоторые недоумки журналисты время от времени пишут опровержения, полагая, что таким образом демонстрируют независимость суждений. И конечно, какой-нибудь профессор со своим «особым мнением» привлечет к себе повышенное внимание. Существуют недобросовестные ученые точно так же, как существуют безголосые певцы или никчемные повара.

Лицо Хаммера выражало скепсис.

– Если глобальное потепление – миф, то мы в заднице.

Подливая себе вино, Биэрд подумал: как странно, столько лет деловые партнеры и так редко касаются главной темы. Их внимание всегда сосредоточено на бизнесе, на конкретной проблеме. А еще он подумал, что уже прилично набрался.

– Вот тебе хорошие новости. По оценкам ООН, каждый год на земном шаре от климатических изменений умирает триста тысяч человек. Бангладеш уходит под воду, потому что в океане из-за потепления поднимается уровень воды. В тропические леса Амазонки приходит засуха. Из сибирской вечной мерзлоты выделяется метан. Ледниковый щит Гренландии подтаивает, о чем стараются не говорить. Яхтсмены-любители проплыли северо-западным маршрутом из Атлантики в Тихий океан. Два года назад мы потеряли сорок процентов арктических льдов, наблюдаемых в летний период. Теперь тает восточная Антарктика. Будущее, Тоби, уже наступило.

– Ну да, – буркнул Хаммер. – Похоже, что так.

– Ты не веришь. Вот тебе наихудший сценарий. Предположим невероятное – один прав, а девятьсот девяносто девять не правы, все данные сфабрикованы, потепления нет. Среди ученых существует массовое заблуждение или заговор. Все равно остаются старые испытанные доводы: энергетическая безопасность, загрязнение окружающей среды, исчерпанность нефтяных запасов.

– Никто не купит у нас навороченную панель только потому, что через тридцать лет закончится нефть.

– Что с тобой? Неприятности дома?

– Ничего такого. Просто я столько вкалываю, а потом на телеэкране появляются ребята в белых халатах со словами, что никакого глобального потепления нет. И у меня начинается нервный тик.

Биэрд положил руку на плечо другу, верный знак того, что предел его терпения исчерпан.

– Тоби, послушай. Мы имеем дело с настоящей катастрофой. Расслабься!


К половине десятого их обоих, уставших с дороги, потянуло в постель, и они вместе вошли в лифт. Биэрд должен был выходить первым. Он попрощался с Хаммером и покатил чемодан по длинным коридорам, то и дело сворачивая под прямым углом и бормоча под нос номер комнаты, чтобы не забыть; иногда он останавливался перед очередной табличкой на стене и, покачиваясь, читал: «309–331». Поскольку его номер – 399 – всюду отсутствовал, то он брел дальше и в конце концов выходил к лифту с другой стороны, или это был похожий лифт с точно такой же песочной пепельницей, в которой лежал точно такой же потемневший огрызок яблока. С нарастающим чувством обреченности он снова пускался в путь и, рано или поздно, вновь оказывался перед лифтом. Только во время третьего захода до него дошло, что он держит пластиковую карточку вверх ногами, а его комната – 663 – на другом этаже. Он поднялся на лифте, нашел свою комнату, бросил чемодан в прихожей и, взяв из мини-бара бутылочку бренди и огромную плитку шоколада, присел на край кровати.

К счастью, было слишком поздно звонить Мелиссе и слишком рано звонить Дарлине, которая еще работала. Сил у него сейчас хватило лишь на то, чтобы дотянуться до пульта. Прежде чем зажегся экран, в ящике тихо, как-то по-домашнему чмокнула разогревающаяся электроника – такой близкий теплый звук материнского поцелуя. Безотносительно к его собственной матери. Он устал, выпил лишку и теперь был способен только переключать каналы. Ничего нового: телеигры, ток-шоу, теннис, мультяшки, заседания комитета конгресса, дебильная реклама. Две женщины, в чьи руки он сейчас вверил бы свою жизнь, обсуждали болезнь Альцгеймера у своих мужей. Молодая чета обменялась многозначительными взглядами, вызвавшими взрыв смеха у зрителей в студии. Кто-то заявил, словно кому-то возражая, что президент Обама все такой же всеми любимый святой. В последнее время Биэрд позиционировал себя как «пожизненного демократа». На разных мероприятиях, посвященных климатическим изменениям, он частенько вспоминал судьбоносный момент 2000 года, когда будущее нашей планеты качалось на весах и Буш украл победу из рук Гора, чтобы погрузить страну в пучину трагедии на восемь бесполезных лет. Впрочем, Биэрд уже давно потерял интерес к материальному изобилию и странностям Америки, как это подавалось национальным телевидением. Нынче даже в Румынии, как и повсюду, сотни кабельных каналов. А если что-то показали по телевизору, то ни о каких странностях говорить уже не приходится. Но сейчас он был слишком уставшим, чтобы оторвать палец от кнопок переключения каналов, сорок минут он сидел в ступоре с пустым стаканом в руке и пустой оберткой из-под шоколада на коленях, а затем прилег на наваленные сзади подушки и уснул.

Через полтора часа его расшевелил звонок карманного компьютера, окончательно же он проснулся, когда в ухе зазвучал голос ребенка, который появился на свет вопреки его всяческим, пусть даже деликатным, отговоркам. Вот она, Катриона Биэрд, во всей своей неотвратимости, как некогда запрещенная книга.

– Папа, – произнесла она серьезным тоном. – Ты чего делаешь?

В Англии сейчас шесть утра, раннее воскресное утро. Надо так понимать, что, когда ее разбудили первые солнечные лучи, она вылезла из постели и прямиком направилась к телефону в гостиной, чтобы нажать на первую кнопку слева.

– Дорогая, я работаю, – ответил он так же серьезно.

Он мог запросто сказать ей, что он спал, но ему, по-видимому, понадобилась эта ложь, чтобы легче переварить чувство вины, которое он тотчас испытал при звуках ее голоса. Разговоры с трехлетней дочкой частенько напоминали ему о его отношениях с разными женщинами, когда он давал неубедительные объяснения, или шел на попятный, или искал какие-то оправдания, а его при этом видели насквозь.

– Ты лежишь в кровати, у тебя голос сонный.

– Я читаю в кровати. А ты чем занимаешься? Что ты перед собой видишь?

Он услышал ее глубокий вдох и чмоканье чистого язычка, посасывающего молочный зуб, пока она обдумывала, какими новыми словечками щегольнуть перед ним. Она должна была стоять подле дивана или сидеть на диване, обращенном к большому ярко освещенному окну и цветущей вишне, а еще она должна была видеть на подоконнике чашу с крупными камнями, всегда вызывавшими ее интерес, эскиз Мура, подсвеченный солнцем на стене с нейтральными обоями, и длинные прямые полосы дубовых планок. Наконец она спросила:

– Почему ты не приходишь домой?

– Дорогая, я сейчас за тысячи километров от дома.

– Если ты уедешь, то приедешь.

Эта логика заставила его задуматься, и только он начал ей говорить, что скоро они увидятся, как она перебила его на полуслове радостным сообщением:

– Я иду к маме в постель. Пока.

Связь оборвалась. Биэрд перевернулся на спину, закрыл глаза и попытался увидеть мир глазами дочери. О времени, часовых поясах и физическом расстоянии она не имела пока ни малейшего представления, зато под рукой у нее была машина, чьи чудесные свойства она принимала как должное. Нажатием клавиши она могла услышать отцовский голос, отделенный от него самого, как если бы это был спиритический сеанс с вызовом духа умершего. Изредка ей удавалось вызвать его во плоти, но в основном она терпела неудачу. Когда он все-таки появлялся, то всегда привозил ей подарок, бестолково выбранный в аэропорту и чаще всего неуместный: комплект из дюжины радужных футболок, из которых она уже выросла, мягкую игрушку слишком уж младенческого, по ее мнению, вида, о чем она ему не говорила, чтобы не расстраивать, непонятную ей электронную игру, коробку шоколадных конфет с ликером, которые он сам же и съедал в один присест. Мелисса пыталась отговорить его от этих подношений: «Ей нужен ты», – но разве он мог отказаться от многолетней привычки умиротворять женский пол с помощью сюрпризов, завернутых в красивую бумагу. Без подарка он ощущал себя голым, уязвимым для чувствительных и непредсказуемых посягательств, неспособным оправдать свое отсутствие, обязанным проявлять не свойственные ему человеческие качества и входить в слишком тесное общение.

Уже в три года Катриона, разворачивая подарок, старалась щадить чувства дарящего. Откуда в столь юном сознании взялась такая тонкая настройка? Она не хотела разочаровать отца недостаточным проявлением радости. Маечки, успокоила она его, куплены им не зря, так как однажды они пригодятся ее маленькому братику, нежному существу, чье появление на свет она ждала с запредельной уверенностью. Это была душевная общительная девочка, чувствительная до умопомрачения. Расслышав в проходных словах некую модуляцию, голосовой нажим и усмотрев в этом критику, она могла прийти в ужас, расплакаться, нередко доходило до рыданий, и успокоить ее было совсем не просто. Порой казалось, что посторонний ум для нее это такое физически ощутимое силовое поле, чьи волны захлестывают ее, как буруны Атлантического океана. Подобная острота восприятия окружающих людей была ее даром и ее бедой. Она была смышленой и доверчивой, забавной и проницательной, но ее эмоциональная хрупкость делала ее уязвимой и часто застигала отца врасплох. Однажды довольно безобидное замечание, вполне невинное выражение его нетерпения ввергло Катриону в пучину отчаяния, и мать, прибежав в комнату, подхватила ее на руки. Не очень-то приятно выглядеть этаким медведем, и такое положение не могло его устроить, он чувствовал себя несвободным, вынужденным с утра до вечера проявлять особую деликатность.

Было бы ему лучше с твердолобым лягающимся сыночком? Вряд ли. К ней его привязывали – насколько он вообще мог к кому-то привязаться – ее упорство, ее абсолютная, слепая любовь. Катриона смотрела на дело просто. Он ее отец и, стало быть, принадлежит ей. Она знала, что он призван спасти мир, а так как ее мир ограничивался ее мамой, домом на Примроуз-Хилл, маминым магазином и ее, Катрионы, детсадовской группой, она им истово гордилась. Что с того, что Мелисса не советовала ей впутывать папу в ее дела? Катриона все равно не позволит ему самоустраниться. Она не принимала в расчет и даже не замечала, что он толстый и низкорослый, что он не слишком приветлив и что у него появился уже третий подбородок, – она его любила, и она им обладала. Она знала свои права. Из-за этого тоже он чувствовал свою вину и привозил ей подарки, дабы она, отвлекшись, сразу не воткнулась ему в живот, как только он переступит порог дома, и не забралась к нему на колени, чтобы поведать на ушко свои девчоночьи секретики, пока он будет отдыхать после утомительного путешествия. Как и его отец, Биэрд был чужд внешним проявлениям чувств по отношению к ребенку. Как и ее мать, Катриона готова была любить безответно и не замечала его отчужденности.

Короче, он был ненадежным родителем и любовником, не способным ни по-настоящему привязаться к семье, ни пристойно ее оставить. Он по привычке цеплялся за юношеское представление о свободе, что было несколько странно для почти шестидесятидвухлетнего мужчины. По возвращении в Лондон он нередко обосновывался в своей квартире на Дорсет-сквер, по крайней мере на два-три дня, пока удручающая грязь и разные бытовые неисправности не вынуждали его покинуть помещение. В кухне, на стыке стен и потолка, разрослась желто-серая грибковая плесень. Водосток за окном, теоретически принадлежавший верхнему соседу, давно треснул, и дождевая вода просачивалась сквозь кирпичную кладку. Но Биэрд не хотел разбираться с воинственным глуховатым соседом, как и не хотел затевать долбежку стен и штукатурные работы, весь этот шум-гам и вторжение в его частную жизнь. В прихожей постоянно не горел свет, как бы часто он ни менял лампочку. Стоило ему щелкнуть выключателем, как лампочка перегорала. В ванной давно не шла холодная вода. Чтобы побриться, он тоненькой струйкой пускал горячую воду и наловчился заканчивать процедуру, прежде чем она становилась обжигающей. А чтобы принять ванну, надо было наполнить ее горячей водой и час с лишним ждать, пока она остынет. Эти и другие мелкие проблемы требовали серьезного внимания, поэтому он предпочитал импровизировать. Дождевые капли в неиспользуемой спальне собирались в большую вазу, дверце холодильника не давал открыться железный скребок для ног, отсутствующую цепочку на допотопном сливном бачке заменяла грязная веревочка, уже порядком размочаленная и скрученная.

А вот блеклые липкие коврики, не пылесосившиеся лет шесть, с тех пор как от него ушла последняя уборщица, заменить было нечем. Как и горы нерассортированных бумаг, писем, рекламных проспектов и газет, коробки с пустыми бутылками, вонючий диван или грязь, которой, кажется, пропитался самый воздух, не говоря уже о всех поверхностях, посуде и постельном белье. Он убеждал себя в том, что при всей своей запущенности эта квартира была своего рода офисом, ведь именно здесь он расщелкал задачки Тома Олдоса, что вдохнуло в него новую жизнь. В доме на Примроуз-Хилл Мелисса с Катрионой любили поболтать с ним, а тут он всегда мог растянуться в родной грязи и читать, ни на что не отвлекаясь. Впрочем, не сейчас, когда у него чесались лодыжки. Это всё блохи. Чтобы сделать существование здесь более или менее сносным, требовалось столько усилий, что ни за одну задачу, в сущности, не стоило даже браться. К чему наводить блеск и даже выносить покрытые пылью бутылки из-под скотча и джина и собирать по квартире дохлых мух и пауков, если он все-таки надумает перебраться к Мелиссе?

Подумать только, давным-давно, когда он ушел от Патрисии, этот закуток должен был стать отправной точкой на пути к спартанскому светлому чертогу, безукоризненно чистому, как Эдем, освобожденному от всего лишнего и отвлекающего внимание, к месту, где свободный, открытый для всего нового ум мог бродить без помех. А нынче, на что бы ни падал его взгляд в этой квартире, выглядящей вдвойне мрачно из-за немытых окон, во всем отражалось биэрдовское «я» в его наихудшем, наижирнейшем воплощении, неспособное претворить приличный план в конкретные действия. И все же, какой из текущих дней ни возьми, он предпочтет что угодно – чтение, выпивку, еду, разговор по телефону, блуждание в интернете – общению с электриком, сантехником и агентством по уборке квартир, или демонтажу бумажных пирамид, или ответу на любое письмо отца Тома Олдоса. Это была все та же инерция, что заставила Биэрда прожить лишний год на Дорсет-сквер, все та же леность, что побудила его выкупить квартиру у лендлорда.

Когда ему становилось невмоготу, от себя, от квартиры, от себя в квартире, он перебирался на северо-запад в объятия своей возлюбленной и их общей дочери. На Примроуз-Хилл его ждала чистая выглаженная одежка, исправно работающий душ, еда и две барышни, которые наперебой рассказывали ему свои новости, безобидно проходились по поводу его талии – «расширяющейся Вселенной», как называла ее Мелисса, – и требовали от него рассказов о приключениях в американской пустыне на пути к спасению человечества от самоуничтожения. Он читал Катрионе на ночь, и ее охватывал такой трепет от звучания не привычного материнского голоса, а отцовского, что она лежала на спине в подобии транса, вцепившись в пуховое одеяло под самым подбородком и почти не вникая в слова. Глаза слипались, а она впивалась умиротворенным, проникнутым собственнической любовью взором в гигантский торс, склоненный над миниатюрной книжкой Беатрис Поттер. Он всецело принадлежал ей. В ту пору, кроме этих сказок, ее больше ничто не интересовало, но Биэрд был не самым подходящим рупором для поттеровских историй о незадачливом мире ежиков с их гладильными досками и кроликов в бриджах, и хотя он тоже бодрился, иногда посередине предложения он вдруг клевал носом и тут же, вскинув голову, все так же бесстрастно продолжал повествование, например, об украденной морковке.

Биэрда, лежавшего на спине в своем техасском номере, с карманным компьютером в руке, мучила жажда, но у него не было сил подняться и взять бутылку воды. Все эти налетанные мили и осушенные стаканы на фоне двадцати четырех часов без сна вжимали его в кровать, необъятную, как сама Америка. Он чувствовал, как от спины к ногам прокатываются виртуальные волны, память тела о бесконечной езде по воздушным горкам без малого со скоростью звука. Хотя в этом состоянии у него отсутствовали какие бы то ни было желания, мысленно он обращался к Мелиссе. Что можно сказать об их отношениях? Дочитав сказку на ночь, он наконец-то оставался с ней наедине. Наконец-то? В последнее время он уже не испытывал того острого нетерпения, того безудержного позыва, что раньше, да оно и хорошо, можно сосредоточиться на еде и хореографических рассказах. Из-за рецессии люди стали меньше танцевать. Мелисса, настоящая деловая женщина, сумела сохранить все три свои магазина за счет снижения расходов и уменьшения часов, при этом никого не уволив. Балетные девочки в духе времени выбирали трико черного цвета, ряды сорокалетних любителей танго заметно поредели, зато их жены по-прежнему заглядывали, чтобы, нахлобучив ковбойские шляпы, пуститься паровозиком вокруг зала под музыку кантри – увлечение столь же немодное, сколь и популярное. А еще возрос спрос на реалити-шоу с танцевальными конкурсами.

Все эти разговоры его успокаивали, особенно в лихорадке последних недель перед запуском установки в Лордсбурге. Мелисса щебетала, а он, глядя на нее, лишний раз убеждался, что по-своему, по женской сути, она была все так же хороша, только еще счастливее, чем когда-либо. Материнство пришло к ней естественным образом. Катрионе от нее передавались теплота и покой, а вовсе не слепая любовь или собственнический инстинкт, как можно было бы ожидать от женщины, родившей первого и единственного ребенка через три месяца после своего сорокалетия. Ее счастье, превосходившее все, что он сам когда-либо переживал, казалось, несколько отдалило ее от него, облекло в защитную броню, на которую, она знала, он никогда не посягнет. Сейчас у нее было некое чудо, тайная радость, каковой и делиться-то не стоило, ибо он все равно ничего бы не понял. Она всегда была ему рада, она все так же горячо занималась с ним любовью, она поощряла его общение с Катрионой, она даже находила время погладить ему рубашки. Он давал ей на хозяйство двадцать пять тысяч фунтов в год, что она признавала более чем достаточным. Но он подозревал, что Мелисса прекрасно обошлась бы и без его денег и что она была так же счастлива в его отсутствие.

В сущности, она сдержала обещание, которое не раз повторяла в период ожесточенных споров вокруг ее беременности. Она не станет слушать его аргументы в пользу аборта, зато и не будет потом предъявлять никаких требований. А что же он? Ему и в голову не приходило, что он способен проявить такое постоянство, такую верность своей натуре. Он сошелся с женщиной в Лордсбурге, официанткой по имени Дарлина, жившей в трейлере на южной окраине, у дороги, что вела к Шекспиру, городу-призраку. Дарлина, конечно, не красавица, до Мелиссы ей было далеко, но что же тогда говорить о Биэрде, ковылявшем как утка, отрастившем несколько подбородков, самый нижний из которых висел, словно индюшачья бородка, и раскачивался, стоило ему затрясти головой. Когда он приглашал незнакомых женщин в ресторан, они прыскали и лишь потом отвечали отказом.

В отличие от них Дарлина сказала «да», к тому же она была добродушной, веселой и охотно с ним выпивала. Во время его последней поездки в Лордсбург они хорошо поддали в трейлере, и сгоряча он пообещал на ней жениться. Надо понимать, что в тот момент они занимались любовью, так что это была чистая риторика, не более чем выплеск страсти. На следующую ночь во избежание сцены, которая неизбежно последовала бы за его отказом от своих слов, он снова вместе с ней напился, на этот раз в баре на северной окраине, и чуть не сделал повторное предложение. Это говорило лишь о том, что она ему нравилась. Компанейская, заводная, своя в доску. Если бы еще она не усугубляла его и без того запутанную жизнь своим горячим желанием приехать в Англию.

Вот что удивительно: после рождения Катрионы его жизнь мало изменилась. Друзья говорили, что он будет ошеломлен, преображен, что изменится его система ценностей. Ничего подобного. Катриона Катрионой, а бардак бардаком. Вступив в завершающую активную фазу, он пришел к тому, что человеческая жизнь, если не считать несчастные случаи, в принципе не меняется. Раньше он заблуждался. Ему всегда казалось, что в какой-то момент он достигнет точки зрелости, этакого плато, когда уже усвоены ходы и выходы, когда уже понятно, кто ты есть. На все запросы и мейлы даны ответы, деловые бумаги приведены в порядок, книги расставлены на полках в алфавитном порядке, одежка и обувка в хорошем состоянии хранятся в шкафу, прошлое, от писем до фотографий, рассортировано по ящичкам и папкам, личная жизнь улажена и отлажена, как и жилищные или финансовые вопросы. Однако шли годы, а ничего не улаживалось, тихое плато на горизонте не появлялось, но он, особенно не задумываясь, продолжал считать, что это заветное плато откроется буквально за следующим поворотом, тогда еще рывок, и он там, и жизнь его станет ясной, а ум свободным, и тут-то и начнется его настоящая зрелая жизнь. И вот, вскоре после рождения Катрионы, уже в пору знакомства с Дарлиной, ему показалось, что оно наконец перед ним открылось: в день своей смерти он лежит в разных носках, в компьютере скопились неотвеченные мейлы, в берлоге, которую он называл своим домом, висят рубашки с оторванными пуговицами на манжетах, в прихожей неисправная электрика и неоплаченные счета, антресоли захламлены, повсюду валяются дохлые мухи, а друзья, как и его возлюбленные, которым он так и не признался в своих чувствах, ждут от него ответа. Забвение, последнее слово в предпринятых попытках наведения порядка, станет его единственным утешением.

Его предотъездная ночь в Лондоне, всего каких-то тридцать часов назад, должна была стать воплощением семейного счастья. Сердце какого мужчины не растаяло бы, сам Васко да Гама остался бы доволен такими проводами. Собственно, Биэрд был счастлив – по крайней мере, в начале вечера. Мелисса устроила настоящее шоу. Даже Катриона прочувствовала важность момента: папа летит в Америку, чтобы что-то там включить, и когда это произойдет, мир будет спасен. Они с мамой надели выходные платья и приготовили праздничный ранний ужин, гвоздем которого стал шар, слепленный Катрионой собственноручно и покрытый голубой сахарной глазурью с зелеными заплатами. Это была планета Земля, а на нее водрузили свечу, которую Биэрд задул, к восторгу девочки, с одного раза. Мелисса с Катрионой хором спели про утят, а Биэрд спел первые куплеты из «Десяти негритят», единственной песни, где он знал все слова. Весь вечер дочка провисела у него на шее. Ну разве не блаженство? Почти. Он забыл выключить карманный компьютер, и когда Мелисса резала торт, ему позвонила Дарлина. Он автоматически принял звонок и как-то уж слишком рубанул: «Я тебе перезвоню». Тут же понял, что Мелисса услышала женский голос и наверняка отметила напряженность в его голосе, однако в ее поведении ничего не изменилось, она не изобразила подавленный гнев, который он сразу распознал бы, в отличие от Катрионы. Она ласково улыбнулась, когда их глаза встретились, налила ему вина, выпила за его здоровье.

После того как дочку уложили в постель и они с Мелиссой остались одни, он плеснул себе полный стакан виски и приготовился к неотвратимому. Сцены не избежать, лучше уж выяснить отношения. Вместо этого она сбросила туфли, села рядышком, поцеловала его, сказала, что будет скучать. Они болтали о других вещах – о перелете, о его возвращении, – и он постепенно закипал. Она с ним играет, она томит его, как рагу, в соусе вины. Но с какой стати он должен чувствовать себя виноватым? Пусть кто-нибудь ему объяснит. Он не связал себя с ней неразрывными узами, они четко обо всем договорились. И нечего маскировать свою ревность с помощью доброты и соблазнительных поз. Она налила ему еще скотча, придвинулась поближе, потерлась о него, запустила в ухо язычок, сунула руку между ног, погладила, снова поцеловала. Несносное притворство. Она же чувствует, что он не возбуждается. Как она может делать вид, будто не слышала голоса Дарлины, когда он это точно знает, и она знает, что он знает?

И вдруг, пока она рассказывала ему что-то «забавное», связанное с Катрионой, его осенила мысль столь же блестящая и простая, как все его прозрения. Она не ревнует, ее это не трогает, ей безразлично. Чему могло быть только одно объяснение.

Он отстранился и спросил ее как можно более бесстрастным тоном:

– Ты с кем-то встречаешься?

Вопрос родился от молчаливой ярости. Но другое его «я», не употреблявшее алкоголя, ни в чем таком ее не подозревало. Этим вопросом он скорее ее наказывал и потому резонно ждал категорического отрицания. Она и выглядела оскорбленной. Она поджала губки, что ему всегда так нравилось, и удивленно спросила:

– А ты, Майкл, разве нет? Конечно встречаюсь.

Вот так вот. Старый как мир аргумент на тему равенства. Баланс сил на поле.

Рацио к чертям собачьим. Последний дурацкий выплеск феминизма.

После паузы, во время которой Биэрд собирался с мыслями, он спросил:

– Как его зовут?

Она отвела взгляд.

– Терри.

– Терри? – Он не верил своим ушам. Вся ее глупость выразилась в этом идиотском имени. – И кто же этот Терри? Учитель физкультуры?

Она вздохнула. Придется говорить.

– Дирижер.

– Вашего школьного хора?

– Симфонического оркестра.

Но ведь она, как и он, терпеть не могла классическую музыку, в ней же нет ритма, любила она повторять, это вам не Тринидад и не Венесуэла. Она сидела на другом конце дивана с таким видом, словно сожалела о том, что не соврала.

– И что, Терри знаком с Катрионой? – спросил он.

Это ее разозлило. Ответ прозвучал издевательски сладким тоном:

– Хватит обо мне. Лучше о тебе поговорим. Это ведь она звонила? Как ее зовут и чем она занимается?

Он отмахнулся. Не хватало ему еще тягаться своей официанткой с ее дирижером.

– Мелисса, послушай, ты не совсем понимаешь. Ты мать…

– О господи, Майкл. А ты отец и все такое. Ты бы послушал, какую чушь ты иногда несешь. И вообще…

Кажется, она собиралась еще что-то ему сказать, но в этот момент из спальни закричала Катриона, и Мелисса заспешила к дочери. Когда она вернулась, он стоял в дальнем углу комнаты возле своего чемодана.

– Отлично, – сказала она. – Давай, уебывай. Считай, что я тебя выставила.

– Я сам уйду. – С этими словами он подхватил чемодан и вышел вон.

Утром, когда он был в Хитроу, она позвонила сказать, что любит его. Он высказал сожаления о том, что вечер так закончился, и повинился. Потом они поговорили о его перелете в Даллас и еще немного сгладили ситуацию. Сейчас, когда он думал об этом, возникали двоякие мысли. Ревность и бешенство. Ему хотелось наложить лапу на Мелиссу, а дирижерскую палочку загнать Терри в глотку. С другой стороны, этот Терри был его индульгенцией, его пропуском в мир любовных утех со старушкой Дарлиной. Сколько утех ему еще осталось? То-то и оно, и данная ситуация для него идеальна. Но тут он представил себе, как этот тип лежит в постели с Мелиссой или читает его дочери на ночь Беатрис Поттер, и понял, что должен отказаться от Дарлины и при первой же возможности вернуться в Лондон. А как же все-таки Дарлина? Бессмысленно судить-рядить об этом сейчас, на выдохе, когда завтра, в Лордсбурге, все прояснится.

И он уснул, не раздеваясь, с карманным компьютером в руке.


Десятой автострадой было бы быстрее, но они предпочли тоскливое местное шоссе № 9, которое тянулось поверх мексиканской границы, ровненькое, как эвклидова прямая, среди приземистых холмов и кустарников пустыни северомексиканского штата Чихуахуа. Дело шло к полудню, температура уже достигла сорока четырех градусов и продолжала подниматься. Впереди двухрядное шоссе словно таяло и растекалось, превращаясь в плавильную массу, посреди которой солнце высвечивало идеальной формы миражные лужи, испарявшиеся при их приближении. За час они увидели всего три машины, и все три белых пикапа принадлежали пограничному патрулю. Когда один из них поравнялся с ними, водитель поднял руку в суровом приветствии. Биэрд крутил баранку, а Хаммер, склонившись над ноутбуком, стучал по клавишам и бормотал себе под нос:

– Вот именно, бля… другое дело… где я вам возьму… ты бы извинился, козел…

Время от времени он подбрасывал своему компаньону достоверную информацию.

– «Нью-Йорк таймс» никого не пришлет… Нам обещали два истребителя для пролета, но этот член торговой палаты, бывший пилот и герой войны, знает всех на авиабазе, так что теперь у нас будет семь самолетов.

Биэрд вел машину на девяноста пяти, локоть лежащей на руле руки удобно покоился на брюхе. В Штатах куда легче ехать вальяжно, когда мощный мотор работает на пол-оборотах, почти бесшумно. Страна была автомобилизирована раньше, чем любая другая. Народ успел устать от машины как гоночного средства или как заменителя то ли эрекции, то ли запуска ракеты. Они тормозили на загородных перекрестках и обменивались с другими водителями вежливыми взглядами, кому проезжать первому. Они даже соблюдали лимит двадцать пять километров в час в непосредственной близости от школ. При такой расслабленной езде, с монотонно убегающей под колеса внедорожника выцветшей желтой разметкой, мысли Биэрда с навязчивой бесполезностью возвращались к проекту. У него было семнадцать патентов на энергопанели. Если продать десять тысяч панелей… при скорости выделения из воды водорода в идеальных условиях… в литре воды окажется втрое больше энергии, чем в литре бензина. Так что будь у них машина поменьше, да с хорошим движком, на все про все им хватило бы двух литров воды или трех бутылок из-под вина… Надо было им купить вино в Эль-Пасо, так как в Лордсбурге выбор ограничен…

Его мысли раскручивались, как дорожные километры, он чувствовал себя расслабленным и счастливым, даже несмотря на свой визит к врачу. Его ощущение свободы было в гармонии с безоблачным небом, синевато-черным в зените, и пустым ландшафтом перед глазами. Вот она, кульминация восьми лет труда. Путешествие в Лордсбург для любого англичанина было воплощением американской мечты: бесконечная дорога, сужающаяся у горизонта, неохватные пространства, неограниченные возможности. Вдоль дороги, главным образом в южной стороне, песчаные барханы и холмики были увенчаны каменными пирамидами до полутора метров высотой, вроде бы воздвигнутые вручную. Когда он впервые увидел эти примитивные, с виду древние сооружения, то решил, что имеет дело с ацтекскими реликвиями, латиноамериканским эквивалентом британских менгиров и дольменов. А на самом деле это были знаки триумфа мексиканских иммигрантов, которые пересекли границу и протопали десятки километров через кустарниковые заросли, чтобы встретиться с местными связными. Периодически вырастали посты наблюдения пограничного патруля. Иногда они ставили свои пикапы на стратегических высотках и разглядывали в бинокли серо-зеленые просторы безводных скотоводческих земель. Можно ли упрекать иммигрантов? Кто бы на их месте не захотел добраться до места, где иностранца готовы привлечь к запуску новейшей энергетической установки, сопровождаемому щедрой поддержкой здешних властей и налоговыми льготами, а также марширующим военным оркестром и пролетающими самолетами ВВС? Поди дождись такого в Ливии или в Египте.

Хаммер прервал приятное течение его мыслей.

– Тут один адвокат из Альбукерке пишет мне, что никак не может с тобой связаться. Говорит, что представляет интересы некоего англичанина по фамилии Брейби. Хочет с тобой о чем-то побеседовать касательно своего клиента.

– Он просил меня о встрече на прошлой неделе, – сказал Биэрд. – Не обращай внимания. Брейби я ничего не должен. Это он уволил меня из Центра. Помнишь, я тебе рассказывал эту историю.

Хаммер разогнулся и положил затылок на подголовник кресла.

– Меня уже тошнит от этого экрана. – Он говорил с закрытыми глазами. – Адвоката зовут Барнард, и завтра он прилетает сюда. У него к тебе есть разговор. Ты уверен, что ничего серьезного, о чем мне следовало бы знать?

– Брейби из тех, кто съездит тебе по физиономии, а потом попросит об одолжении. Не обращай внимания.

Хаммер целую минуту молчал, сидя с закрытыми глазами, и Биэрд уже решил, что тот задремал, но он вдруг заговорил:

– Когда адвокат без приглашения прилетает за счет клиента, да еще проделав такой путь, это не предвещает ничего хорошего.

Биэрд пропустил его слова мимо ушей. О чем тут спорить? Он игнорировал Брейби уже много лет. Пусть наберется духу и снимет трубку. Нетрудно догадаться, что́ ему нужно. Знакомства в Национальной лаборатории возобновляемых источников энергии в Голдене, доступ к венчурному капиталу для своего Центра, а может, инсайдерская информация по солнечной энергии или налоговым льготам. Было бы из-за чего волноваться.

Они проехали через Колумбус, и когда впереди показались Кедровые горы, у них состоялся еще один бессвязный разговор, на этот раз по поводу железных опилок. Все есть – инвесторы, капитан, корабль, опцион на закупку опилок. Не хватает только последних.

– Мы этим озадачили Обаму, – заметил Хаммер. – У нас полно других забот. Когда все утрясется, мы будем готовы.

Приборная доска показывала температуру за окном 112° по Фаренгейту[17], ничего подобного они еще не видывали. Биэрд съехал на обочину, чтобы ощутить на себе эту парилку. То ли не стоило выбираться из кондиционированного салона под палящее солнце без шляпы, то ли сказалась усталость после полутора часов за рулем, но когда он вышел из машины и уже собирался сказать своему другу какую-то банальность, голова у него вдруг закружилась, колени подогнулись, и он частично потерял сознание. Если бы он не успел ухватиться за дверную ручку, то оказался бы на земле. А так его качнуло, он потоптался на месте, но устоял на ногах и при этом долбанулся плечом о крыло автомобиля. Он возился с задней дверцей, пытаясь ее открыть, а в висках стучал пульс. Наконец ему удалось засунуть голову в прохладное нутро салона и нашарить свою панаму на заднем сиденье. Эта небольшая передышка пошла ему на пользу. Весь эпизод занял не больше пятнадцати секунд. Хаммер, стоявший по другую сторону машины, ничего не заметил. Двое мужчин отошли от дороги, удивляясь своим ощущениям. Полуденный зной вверг их в состояние синэстезии. Он взял их в полон, давил на мозги, фонтаном бил из земли и хлестал по лицам и внешне проявлялся в шумных, вульгарных выкриках. Кто после этого скажет, что у фотона нет массы?

– Вот! – Биэрд торжествующе вскинул кулак, маскируя недавнюю слабость и взбадривая себя собственным криком: дескать, я все тот же. – Вот она, сила солнца!

– Всю власть – солнцу! – подхватил Хаммер. – Все, мне хватило.

Он полез обратно, на водительское сиденье, и Биэрд с облегчением вздохнул, садясь рядом. Он еще был слишком слаб, чтобы вести машину. Теперь они ехали почти на ста тридцати, так что и получаса не прошло, как они уже миновали Хачиту и Плайас и пересекли водораздел у отрогов Пирамидальных гор в округе Идальго, так сказать, в каблуке штата. До полигона на дальней окраине Лордсбурга осталось меньше часа, и по мере приближения к цели они становились все более шальными и развязными, скорее похожими на деревенских парней, вырвавшихся в бордель, чем на мужчин за шестьдесят, обремененных колоссальной ответственностью. Они затянули «Желтую розу Техаса», ничего веселее про Нью-Мексико они не знали. За плечами долгий и трудный совместный путь, далеко не всегда комфортный, порой удручающий на Ближнем Востоке и утомительный на американском юго-западе. Временами их разделяла лабораторная и офисная работа, зато сейчас наконец-то они готовы были поделиться своим секретом, древним секретом растений, и ошеломить мир собственной версией дешевой, чистой и постоянной энергии. По старой памяти, а также потому что это была их излюбленная точка, перед Анимасом они повернули на юг и вскоре въехали на окутанную пылью автостоянку перед кафе «Следы леопарда», где припарковались бок о бок с патрульной машиной местного шерифа.

В мифотворчестве Хаммера Анимас был самым дружелюбным провинциальным городком Соединенных Штатов. День, когда здесь заасфальтируют тротуары, станет для Биэрда последним. Кафе – лучшее к западу от Миссисипи – представляло собой белый крашеный ангар с минимумом окон. После слепящего послеполуденного солнца им пришлось помедлить в дверях, пока глаза попривыкли к полутьме внутри. Шериф и еще один полицейский, тихо беседовавшие за чашкой кофе, были единственными посетителями. В «Следах леопарда» ты заказываешь не то, что хочешь, а что имеется в наличии. Сегодня это были блины и бекон. Кофе подавали совсем жиденький, пользующийся популярностью на американском юге. Пока они ждали, Биэрд достал свой карманный компьютер. Еще утром в отеле успели прийти новые послания, которые он до сих пор не открыл. Внимание его сразу привлекло письмо от П. Баннер, его пятой жены Патриции, ныне замужем за дантистом Чарльзом, который от нее без ума, почти как Биэрд девять лет назад. Она недолго поработала директрисой, прежде чем родить трех бэбиков за четыре года. А когда-то уверяла Биэрда, что не хочет иметь детей. От него, надо понимать. Интересно, что Чарльз был низкорослым, тучным, лысее его и старше на пару лет. Как будто браки представляли собой серию исправленных черновиков.

Год назад он натолкнулся в Риджентс-парке на нее и ее пятилетнего сына с девчоночьими локонами. Она держалась дружески и показалась ему все еще красивой. Они сели на скамейку и поболтали минут пятнадцать. Походив вокруг да около, Биэрд вывел-таки ее на интересовавший его вопрос. Нынешнему мужу она тоже наставляет рога? Как знать, ответила она как-то уклончиво, но если он имеет в виду себя, то у него нет ни одного шанса.


Дорогой Майкл, возможно, для тебя это не новость, но если ты не в курсе, сообщаю, что Родни вышел из тюрьмы. Он искал со мной встречи. В голове у него роятся всякие безумные идеи, которых я даже касаться не хочу. Адвокат Чарльза обратился в суд и добился запретительного постановления, смысл которого заключается в том, что если он мне еще хоть раз позвонит, или напишет, или подойдет к нашему дому ближе, чем на пятьсот метров, то будет арестован. Только что я узнала от друзей моих друзей, что он отправился в Штаты, чтобы разыскать тебя. Может, хочет персонально поблагодарить тебя за то, что ты свидетельствовал против него во время процесса? Одним словом, мне кажется, что не мешает тебя предупредить. Завтра начинаются короткие каникулы перед возобновлением семестра, и мы уезжаем на Шетландские острова под проливным дождем. Всего наилучшего, Патриция.


Это он, «Трупин», в отеле «Камино Реал». Сомнительная благопристойность британского закона: убийцы за хорошее поведение отсиживают половину срока. Поиск в интернете на «Биэрд» без труда приведет человека в Лордсбург на полигон. Ну и что? Несмотря на работающий кондиционер, у него возникло противное ощущение капелек пота на верхней губе и стеснения в груди, отчего появилась боль в горле. Тут пожаловали блины, по двадцать штук в каждой стопке, как заверила его доброжелательная официантка, и кленовый сироп, чтобы их поливать, а также гора полосатого бекона высотой в пятнадцать сантиметров и доверху заполненная чашка кофе бледно-коричневатого оттенка.

– Нирвана! – Хаммер хлопнул в ладоши, по-прежнему пребывая в хорошем настроении, тогда как Биэрда оно явно покинуло.

Он всегда знал, что этот момент неотвратим, однако успел свыкнуться с данной мыслью, как и с другой, что Тарпин вполне может отсидеть полный срок, а за это время все рассосется, из тюрьмы он выйдет обессиленный, да и, в конце концов, это Патриция стала его наваждением, и именно ее показания похоронили его в суде. Главное же достижение Биэрдa, изящный трюк, коим он себя успокоил, заключался вот в чем: он почти верил в то, что Тарпин, буйный по природе, человек, которого судили и признали виновным и который отсидел за решеткой вместе с другими осужденными, мог считаться косвенно запятнанным и, стало быть, действительно виновным, мало того, он знал это и смирился со своей судьбой. Биэрд, если на то пошло, никого не убивал, его версия в суде звучала безупречно, и показания свидетеля в Институте физики были неопровержимы. По прошествии лет события того утра, когда он вернулся из Арктики, уже казались фрагментами сновидения, недоказуемыми, не имеющими последствий. Но за этой внешней пеленой, как глухая скала, скрывались другие допущения и даже уверенность, от которых он просто отмахивался за всей этой деловой суетой. Как полицейские и Патриция могли заподозрить в убийстве Олдоса ревнивого мужа, чего опасался Биэрд, так и Тарпин неизбежно должен был прийти к этой мысли. Кто еще мог его подставить, подкинув на место происшествия его молоток? И что же несправедливо осужденный и склонный к насилию человек, день за днем, в течение восьми лет закалявший свою слепую ярость в тренажерном зале тюрьмы, предпримет после освобождения? Дешевых рейсов в Даллас сколько угодно.

Пока шериф и его приятель сидят за соседним столиком, Биэрд чувствовал себя в безопасности. И все же, когда входная дверь с треском распахнулась, он вздрогнул, испытав при этом новое сжатие в области грудины. В кафе ввалилась четверка шумных подростков, три парня и девушка, с требованием прохладительных напитков. Присутствие двух полицейских их не утихомирило. Они поздоровались с ними, как с родственниками. Что, если двое вооруженных полицейских не совладают с Тарпином? Может, он настроен прикончить Биэрда у всех на глазах и провести остаток жизни в камере, извращенно лелея мысль о том, что они квиты? В этих краях нет недостатка в огнестрельном оружии, и приобрести его не сложнее, чем рыболовные снасти.

– Про еду забыл, шеф? – Хаммер уже прикончил свою гору блинов. – Плохие новости из дома?

– Нет-нет, – автоматически ответил Биэрд, хотя уже успел разглядеть под мейлом Патриции послание от Мелиссы с пометой «срочно». – Просто надо кое в чем разобраться. Я не голодный. Слишком жарко. Можешь взять мои.

Он пододвинул ему тарелку, и Тоби принялся за двадцать первый блин, а тем временем Биэрд, после полуминутного колебания, открыл послание Мелиссы. Лучше прочесть, пока его еще не убили.


Майкл, позвони мне, пожалуйста. Мне надо с тобой поговорить о прошлой ночи.


О прошлой ночи? Это еще зачем? Тут он вспомнил про Терри, симфонического любовника. Она бросила Терри или, напротив, выходит за него замуж. Биэрд не мог решить, какой из этих двух вариантов был бы для него предпочтительнее. Если второй, то он спрячется в трейлере у Дарлины. Дарлина же Тарпину не по зубам. Или он убьет их обоих. Сейчас он плохо соображал и был не в том состоянии, чтобы беседовать по душам с Мелиссой. Ни сейчас, ни потом. Он пролистнул имена отправителей еще двадцати семи сообщений; все, кроме одного, были связаны с работой, главным образом с чистой и возвышенной сферой искусственного фотосинтеза. А открыл он письмо от Дарлины.

«Дуй скорее! Я тебе кой-чего скажу!!!»

Господи, как они его отвлекают. Они его просто обложили – женщины, адвокатша из Альбукерке, уголовник из Северного Лондона, его собственные неуемные клетки, – все словно сговорились помешать ему принести свой дар миру. Он не виноват. Зря, что ли, его называют блестящим ученым. Да, он блестящий ученый, пытающийся делать добро. Пожалев себя, он немного успокоился. Они с Тоби встретятся с инженерами, чтобы сегодня в последний раз проинспектировать полигон. Затем Биэрд произнесет речь перед всей командой. Пора снова в путь. Но ехать в Лордсбург значило ехать навстречу Тарпину. Лицезрение хаммеровских блинов, а точнее, его самого, поедающего уже третий десяток блинов в сиропе, увенчанных подгоревшими полосками плоти и жира свиньи, вызвало у него рвотные позывы. Пробормотав извинения, он направился через зал в туалет с мыслью, что, если его стошнит, может, голова лучше заработает. Слегка наклонившись, как прилежный официант, он завис над фарфоровой чашей. Увы, она была ослепительно чистой, так не хватало щепотки мерзости, шоколадной арабески человеческого дерьма, чтобы очистился желудок. Из него так ничего и не вышло. Он распрямился и промокнул лоб бумажной салфеткой. Как быть? Или его жизнь действительно в опасности, или он трус и истерик. Основополагающий факт – Тарпин ищет с ним встречи. Что хорошего может это предвещать? В эту самую минуту он, вполне вероятно, уже сидит в лордсбургском мотеле на кровати и смазывает пистолет. С мотивацией у него все в порядке. Ведь с психологической, логистической и даже финансовой точки зрения не так-то просто вчерашнему зеку путешествовать по миру. Ему придется скрыть свое преступное прошлое, отвечая на вопрос иммиграционной анкеты при въезде в Штаты. И никто ни о чем не догадается. Так что основания для паники налицо. Разумнее всего было бы улизнуть, сославшись на застенчивость, и пусть Тоби сам проведет церемонию открытия, а он рванет хотя бы в Сан-Паулу, где одна его знакомая, Сильвия, хороший, между прочим, физик, будет счастлива принять его у себя. Он спустил воду и не спеша вымыл руки, обдумывая решение, перед тем как вернуться за стол. Сан-Паулу – это, конечно, хорошо, но он не говорит по-португальски. И он не может оставаться там бесконечно. И ему будет не хватать Дарлины. Дальше что?

Хаммер уже стоял, платя по счету. На изгвазданной тарелке лежали четыре блина, ломтик бекона, разломанный на две неравные части, и зубочистка. Здоровенная бутыль с сиропом была пуста. И этот человек такой тощий, чудеса да и только.

– Мы должны быть на месте через сорок минут, а впереди еще семьдесят километров, – сказал Хаммер. – Пошли!

Не найдясь что ответить, Биэрд тупо поплелся за своим другом к выходу, навстречу слепящему солнцу, и дальше, к машине.


Они взяли на север, через пастбища, в сторону хайвея. Оба хранили молчание, правда Хаммер, сидевший за рулем, порой высвистывал случайные ноты, словно исполняя нешуточное авангардное сочинение. Обычно Биэрд умело уходил от неудобных или неприятных мыслей, но сейчас, пав духом, он предавался невеселым раздумьям о собственном здоровье, разглядывая красновато-коричневатое пятно на запястье, эту карту неизвестной территории. Пришли результаты биопсии. Сегодня утром доктор Юджин Паркс подтвердил, что это меланома и что она ушла в кожную ткань на полмиллиметра глубже, чем хотелось бы. Он назвал специалиста в Далласе, который может завтра же ее убрать и начать курс лучевой терапии. Но Биэрд, пожелавший быть в Лордсбурге на открытии, сказал Парксу, что сделает это в течение месяца, как только освободится. Паркс в своей обаятельно нейтральной манере назвал подобное поведение иррациональным. Время дорого, ситуация критическая, возможны метастазы.

– Вы отрицаете очевидное, – сказал ему доктор Паркс, словно возвращаясь к их спорам вокруг изменения климата. – Эта штука не исчезнет сама собой только потому, что вы так хотите или просто о ней не думаете.

И это были еще не все плохие новости, хотя остальные не несли ничего неожиданного. Биэрд, голый до пояса, с угрюмым видом застегивал пуговицы на рубашке. Просмотровые кабинеты находились в медицинском корпусе в центре Эль-Пасо на девятнадцатом этаже; его мать, вспомнил Биэрд, тоже умерла на девятнадцатом. У Паркса, дышавшего на него ментолом, было добротное дубленое лицо с оттенком потемневшего серебра. Голова его по-черепашьи выдавалась вперед и благосклонно покачивалась в такт биэрдовским словам. Он был с ним одного возраста, только выше ростом, и поддерживал форму в бассейне, плавая каждое утро с шести до семи, прежде чем принять первого пациента. Биэрд с трудом мог представить себя в воде, да и вообще на ногах в такую рань и прекрасно понимал, что никогда не сможет принять подобный вызов, никогда не сбросит лишний вес ценой такого неудобства и дискомфорта.

Да, доктор не читал ему лекций или морали, но это с лихвой компенсировалось отстраненной и оскорбительной откровенностью. Всякое новое сообщение, всякое зловещее приближение физической катастрофы сопровождалось дальнейшим выдвижением мудрой черепашьей головы и мягким постукиванием карандаша о ладонь. Никто, сказал врач, даже Биэрд, не стал бы беззаботно разгуливать, имея такой избыточный вес. Он таскает лишних тридцать килограммов, что сопоставимо с полной выкладкой солдата-пехотинца. Его колени и щиколотки опухли от нагрузки, надвигается остеоартрит, печень увеличена, кровяное давление высокое, возрастает угроза застойной сердечной недостаточности. Уровень холестерина зашкаливает, даже по английским меркам. Налицо проблемы с дыханием, есть шанс заполучить сахарный диабет в придачу к раку простаты и почек и тромбозу. Его единственная удача – удача, отметил про себя Биэрд, но не добродетель – это то, что он не курильщик, в противном случае уже был бы покойник.

Голову и плечи доктора обрамляло выходящее на юг зеркальное стекло окна, сияющий прямоугольник дымчато-белого неба, говорящего об удушающей жаре. Время от времени пролетал самолет, чтобы развернуться над городом и приземлиться на восточной окраине. За рекой раскинулся Хуарес, мировая столица насильственных смертей: там наркобанды вели борьбу за влияние, попутно отправляя на тот свет солдат, судей, полицейских и отцов города. Сегодня мексиканские картели нанимали безработных техасских тинейджеров, чтобы те выполняли за них всю грязную работу. Жизнь, вне всякого сомнения, продолжится без Майкла Биэрда. Слушая, как Паркс перечисляет возможные сценарии его будущего, он решил не упоминать о своем новообретенном классическом симптоме – спорадическом сжатии в груди. Чтобы не выглядеть еще большим глупцом и мизантропом. Он также не готов был признать, что ему не по силам ограничить себя в еде и питье и что физические упражнения в его случае не более чем фантазия. Ну не мог он приказать своему телу «вкалывай!», для этого у него нет воли. Он скорее умрет, чем станет бегать трусцой или дрыгаться под фанк-музыку в церкви вместе с другими бездельниками в спортивных костюмах.

Когда Биэрд туманно пообещал в течение месяца вернуться, доктор Паркс тут же заглянул в календарь. Вторник, двадцать третье, или четверг, двадцать пятое, выбирайте. Биэрд колебался, Паркс настаивал, как будто это с его кровью распоясавшиеся раковые клетки устремились к новым целям, например к ближайшему лимфатическому узлу, чтобы там угнездиться. Биэрд выбрал отдаленную дату, понимая, что всегда может позвонить секретарше Паркса и преспокойно отменить визит.

Сейчас, когда прекратился этот «художественный» свист и Хаммер сбавил скорость, проезжая через крохотный городишко Коттон-Сити, тихая заводь незнакомой клиники в Далласе показалась ему уже более привлекательной. Но Биэрд знал, что для бегства у него не хватит пороху. Он не мог остановить приближение завтрашних событий, остановить сейчас, когда он так жаждал публичного триумфа, этой минуты раннего вечера, когда маленький Лордсбург со своей неоновой рекламой гамбургеров и кондиционированными помещениями номинально откажется от углеводородов и американская цивилизация, выражающая чаяния всего мира, двинется дальше, не опасаясь перегрева. Восьмилетний путь от кропотливой расшифровки олдосовских записей до лабораторной работы, усовершенствований, прорывов, чертежей и полевых испытаний должен быть завершен. Общее признание – это завершающий аккорд. И пусть Тарпин роет ему яму.

Биэрд поискал по радио часовые новости, и вот вам, пожалуйста, короткое интервью с одной из участниц хаммеровской пиар-команды, объясняющей, что солнечный свет и вода для начала обеспечат электроэнергией Лордсбург, а когда-нибудь и всю планету.

Хаммер прицокнул языком.

– Класс! Не зря я эту девочку учил.

Ни он, ни Биэрд никогда не говорили вслух, даже наедине друг другу, что, в сущности, они не собираются снабжать Лордсбург электричеством. Они будут продавать киловатт-часы местным поставщикам, приблизительный эквивалент городского потребления за год. Электроны их революционной электростанции анонимно смешаются со всеми прочими.

– Мы все будем там, – объявила дикторша. – Шоссе девяносто, в трех милях от семидесятого. Присоединяйтесь к нам в шесть вечера. Завтра пойдет обратный отсчет перед запуском. Лордсбург впереди планеты всей!

Вскоре они уже ехали по федеральному шоссе в восточном направлении, затем повернули на север в объезд городка, и через пару миль появился съезд на Силвер-Сити. Спустя несколько минут они оказались на небольшой возвышенности, откуда открывался вид на полигон. За прошедшие месяцы Биэрд не раз видел это воочию – всё на своих местах, репетиции, после устраненных недочетов, прошли гладко. Но сегодня он испытал прилив гордости. Уловив его настроение, Хаммер сбавил скорость.

– Ну чито, дрюжище, – сказал он, маскируя собственные эмоции чудовищным кокни. – Хреет душу?

Двадцать три стоящие под наклоном большие панели тускло отсвечивали под яростным солнцем. К ним было подсоединено множество труб с вентилями. За панелями стояли резервуары для сжатого водорода и кислорода, а рядом с ними в шлакобетонных сараях располагались генератор на топливных элементах и катализаторы. Провода на новехоньких столбах тянулись к ближайшим допотопным деревянным опорам, что ковыляли друг за дружкой через бескрайнюю полупустыню. За резервуарами находилась насосная станция, построенная над глубоководным источником, а за ней – аккуратная каменная постройка, начиненная компьютерами.

Новизны привычной картине добавляли сотни людей – строители, поставщики и звукотехники, с важным видом расхаживавшие во время пауз в работе, а также сотни, если не тысячи звездно-полосатых флагов, развешенных на столбах вокруг панелей, на месте предполагаемого ограждения, и множество флагов, свисавших из-под гигантского аквамаринового навеса на канатах для растяжки по всему периметру и отделявших недавно разровненную бульдозером площадь в четверть гектара, где предстояло промаршировать военному оркестру, и длинные цветные ленты, изящно развешанные над трибуной, где рассядутся местные шишки, а также вдоль улочки, образованной палатками с фастфудом и холодными напитками, и, под прямым углом к ней, вдоль этакого проспекта с биотуалетами по обе стороны, и вокруг огромной автостоянки, где уже можно было видеть по меньшей мере сотню автомобилей вместо привычного десятка, притом что там смогли бы припарковаться еще как минимум две тысячи. И ни одного британского флага, угрюмо отметил про себя Биэрд, в честь него, изобретателя и вдохновителя проекта. Но он ничего не сказал вслух, отогнав от себя эту мысль.

Сбоку, на другой площадке, расчищенной от растительности и свободной от флагов, стояли автобусы телевизионщиков и спутниковые тарелки. A далеко за ними, в кустарниковых зарослях, в нескольких сотнях метров, на невысокой возвышенности, параллельно шоссе, виднелся пока не горящий неоновый щит с одним-единственным словом «Лордсбург!», точная копия знаменитой голливудской рекламы на холме, а десятиметровый восклицательный знак как раз сейчас поднимали на веревках рабочие в строительных касках.

Стоило свернуть с шоссе на грунтовую дорогу и проехать мимо помоста, тоже украшенного звездно-полосатыми, как в нос им ударили теплые запахи жареной свинины, тут же охлажденные работающим в машине кондиционером.

– Тоби, ты гений! – вырвалось у Биэрда.

Хаммер с серьезным видом покивал.

– Я люблю сводить в одном месте технику и людей. Но это твое изобретение, Майкл. Так что гений у нас – ты.

Биэрд, успевший расслабиться, кивнул в ответ. Вот такой должна быть настоящая дружба.

Они только припарковались, а к ним через клубы пыли уже спешил народ в футболках и бейсболках, некоторые держали в руках дощечки с зажимом для бумаг. В основном это были люди Хаммера – инженеры, специалисты по гидравлике и компьютерам, представители других технических служб.

Биэрд проделал теоретическую работу, спланировал и провел лабораторные эксперименты, остальное же – увеличение масштаба, чертежи, планы массового производства, макет и строительство станции, трубы и вентили, а также программное обеспечение – его не касалось. Он знал принципы действия, он был автором патентов, но он не сумел бы описать выстроенный комплекс в деталях. Здесь, на открытой площадке, он был корифеем, человеком-легендой, и все относились к нему с должным пиететом, с подчеркнутой вежливостью, как это умеют американцы, но никто не ждал, что он будет заглядывать в траншеи или рассуждать о сферах персональной ответственности. Национальная лаборатория возобновляемых источников энергии в Голдене, Колорадо, провела испытания модели и подтвердила, что придуманный им агрегат работает с высокой степенью эффективности. Остальное теперь было в руках кучки дружелюбных практиков, поджидавших Тоби Хаммера, который тоже не разбирался в технических моментах и основополагающих принципах, зато обладал даром вникать в детали, координировать процесс и управлять людьми.

Когда парочка вышла из машины, последовали рукопожатия и похлопывания по спине, тут-то Биэрд и решил улизнуть. Печеный воздух делал кулинарные запахи еще притягательнее; мясной дух, поднимавшийся над мангалами с древесными углями, распространялся по всей автостоянке. Известие о Тарпине испортило ему бранч, и если он хочет, чтобы к нему вернулась концентрация, он должен сию минуту пройтись по этому проспекту посреди пустыни и принять разумное решение. Тоби, державший на стоянке свой пикап, передал ключи кому-то из команды и вместе со всеми двинулся в сторону панелей.

После недолгих раздумий Биэрд сел один в тенечке за импровизированным столиком, поставив перед собой бумажную тарелку с грудинкой, зажаренной на гриле по-техасски, тремя огромными колючими огурцами и горой картофельного салата, а также маленькое ведерко из вощеной бумаги с бочковым пивом. По обычным меркам энергообеспечения, лордсбургская электростанция, установка искусственного фотосинтеза, была малюткой, игрушкой, испытательной моделью. Но, сидя здесь, вдыхая голубоватый дымок курицы на гриле из соседнего заведения, слушая кантри из динамиков на столбах и веселую перекличку поваров, сообщающих друг другу о приближении двадцати четырех голодных мужиков, воздвигнувших неоновый щит «Лордсбург!» и теперь жадных до ромштекса, Биэрд ощущал себя в центре мироздания. Как это восхитительно, помимо еды, просто быть здесь тихой тенью, в медвежьем углу, и сознавать, что вся шумиха в этом краю, где растут только юкка и сухая трава, – стройка, массмедиа, звено истребителей, военный оркестр – в связи с грядущей индустриальной революцией обязана открытию, сделанному им восемь лет назад, на грязном диване в полуподвальной квартирке, за пять тысяч миль отсюда.

Он вонзил зубы в четвертый кусочек сочной грудинки, когда произошло нечто, что с ним не проделывали со времен школы и что даже тогда его раздражало. Он почувствовал за спиной чье-то присутствие, и, прежде чем успел обернуться, глаза ему закрыли две теплые ладони, прижав его голову так, что он был не в силах пошевелиться, а в ухо прошептали:

– Отгадай кто?

Палец левой руки неизвестного неприятно давил на верхнюю часть глазного яблока, и освободиться от этого насилия он не рискнул. Во рту у него лежал кусок мяса, но из-за шока он не мог его проглотить. Он невнятно выдавил из себя:

– Тарпин?

– Это твоя китаеза? – Раздался веселый смех, и его отпустили.

Дарлина, кто ж еще. Его раздражение мигом улетучилось, и он неуклюже поднялся, на ходу дожевывая и глотая, спеша ее обнять. Как можно было не любить Дарлину? Эта объемистая добродушная тетеха из Небраски, всю жизнь проработавшая официанткой, побывавшая трижды замужем и имевшая четырех взрослых детей, которые, видимо, ее очень любили или, во всяком случае, в ней нуждались, так как они звонили ей постоянно, двенадцать лет назад открыла для себя штат Нью-Мексико и, отбросив «Джанет», взяла себе новое имя. Прожив шесть лет в трейлере на южной окраине города вместе с дальнобойщиком-мексиканцем, которого потом выгнала, она бойко лопотала по-испански.

Но теперь в ее сердце был Майкл Биэрд. В постели она сразу призналась, что он первый мужчина, который старше ее. И тут же поправилась: «намного старше». Ему не хотелось думать о том, что ее выбор, как и его, неуклонно сужается. В конце концов, он был своего рода местным героем, снискавшим уважение торговой палаты за создание новых рабочих мест. Завидный жених. Ну а она, само собой, воплощала биэрдовскую давнюю мечту о совершенно особенной жизни низших классов общества. Как и все американцы, беззастенчиво демонстрирующие свою социальную принадлежность, она жевала жвачку с открытым ртом, упорно, целый день, даже когда говорила, и останавливалась только для того, чтобы его поцеловать. Она не читала книг и газет, даже журналов, ни разу не была в церкви и, как и Биэрд, не выносила здоровую пищу, а когда поливала соусом тарелку, любила вспоминать знаменитое откровение Рональда Рейгана, что кетчуп – это овощ. Биэрда смущала ее нерелигиозность. Это как-то не вязалось с ее типом. Но она твердо стояла на своем. Она даже не была атеисткой. По ее словам, ей абсолютно до фени, даже не до отрицания того, что Бог существует. Он просто «не возникает» в ее разговорах.

Они познакомились, когда Биэрд, не зная, как убить время до предстоящей деловой встречи, выехал из Лордсбурга и свернул на дорогу, что вела в город-призрак, Шекспир, где то ли от скуки, то ли от пока невнятного сексуального предчувствия, навеянного весенним солнышком, он решил прогуляться по бывшей главной улице, от бывшего салуна мимо бывшего универмага до бывшей гостиницы «Стратфорд», где легендарный бандит Билли Кид когда-то перемывал грязную посуду. Уже уходя, Биэрд столкнулся на парковке с Дарлиной. Она вышла поддержать подружку Никки, которая хотела устроиться на работу гидом и только что услышала приговор: слишком неуверенна в себе и невежественна, чтобы претендовать на это место. Подружка рыдала на плече Дарлины, когда Биэрд, рыскавший в поисках жертвы, подошел к ним и спросил, не может ли он чем-то помочь. Дарлина начала рассказывать про возмутительный отказ, Никки тоже попыталась вставить несколько слов. Это была тощая веснушчатая короткостриженая заика, к тому же заядлая курильщица, которая, даже рыдая, делала затяжки, и Биэрд про себя подумал, что лично он не принял бы ее на работу ни в каком качестве. Увы, для нее это была уже третья неудача за три дня, и вот они все пошли в трейлер к Дарлине и там полдня заливали это дело пивом и скотчем, а Никки добавляла еще кокаин с травкой, от которых собутыльники отказались. Чтобы расположить к себе Дарлину, он пообещал подыскать для ее подруги что-нибудь на стройке (и подыскал, вот только Хаммер через пару дней ее уволил), и после того как Никки ушла домой, где ее ждали дети, Биэрд и Дарлина занялись любовью в спальне, обшитой фанерой «под дуб».

Он виделся с ней при каждом посещении Лордсбурга. Им нравился бар на Четвертой улице, иногда они гуляли в его номере в «Холидей-инн», но лучше всего им было в трейлере, который она содержала в образцовом порядке. За трейлером был дворик, а в нем два лимонных деревца, за которыми она ухаживала, как за детьми; деревца отбрасывали небольшую тень, где в послеполуденный зной едва могла укрыться парочка, пожелавшая выпить. После двух стаканов виски – тут их с Биэрдом вкусы совпадали – она начинала громко хохотать, а после трех-четырех предпочитала уединиться в прохладном вагончике, чтобы там заняться любовью под утробный рокот кондиционера. Для Биэрда их роман стал полной неожиданностью, таким сексуальным Ренессансом, дарившим пронзительное чувственное наслаждение сродни безумствам, совершенным им лет в двадцать с хвостиком. Целая жизнь прошла с тех пор, когда у него вырывались столь безумные крики в момент оргазма. Кто бы ему сказал, что он будет взлетать на пик наслаждения в объятиях пятидесятиоднолетней женщины с таким же дряблым, изношенным и распухшим телом, исчерченным варикозными венами, как и его собственное. Это, скорее всего, был его последний заход на экстатический вираж, неудивительно, что он ее холил и лелеял. Если из аэропортов Эль-Пасо или Далласа он привозил подарки Мелиссе и Катрионе, то точно так же в обратном направлении, из Хитроу, он вез дары для Дарлины. В каком-нибудь другом городе, в другой стране ее бы сочли шумной пьянчужкой. Но в Лордсбурге она пользовалась популярностью, к ней обращались за помощью, и благодаря ей он проникся уважением к этому городку. По вечерам она трудилась официанткой в кафе «Лулу», а днем в начальной школе убирала классы и заклеивала пластырем ободранные коленки в качестве волонтера. А еще две недели в году выполняла грязную работу в летнем лагере для детей, страдающих аутизмом, в горах Гила, не получая за это ни гроша. Очень редко, всего два-три раза за год, сосед или полицейский патруль подбирали ее ночью, бесчувственную, на тротуаре и доставляли в трейлер.

Строго говоря, он сказал ей правду о своей жизни в Англии, но он не сказал ей всей правды. Она знала о пяти женах, она всласть погоготала над рассказами о тухлой квартире на Дорсет-сквер, которую пообещала привести в полный ажур, если только он предоставит ей такой шанс. Однако он умолчал о своей нынешней партнерше и о ребенке на Примроуз-Хилл. Дарлина жаждала сопроводить его в Англию, он же боялся подогреть ее интерес отказом или осложнить себе жизнь согласием, а посему ограничивался туманными обещаниями. По прошествии полутора лет дело приняло привычный оборот. Острота и новизна ощущений притуплялись, впрочем, медленно, почти незаметно, с «восстановительными» шажками назад. В то же время ее мысли все чаще обращались к будущему, их совместному будущему, довольно скользкая тема, ибо рано или поздно, когда станция заработает и ему уже незачем будет приезжать в Лордсбург, он обоснуется в каком-нибудь другом месте на юго-западе, или погрузит железные опилки в океан севернее Галапагосских островов, или найдет применение своим патентам в разных частях света. Но даже если это отклонение от курса выглядело пугающим облачком на горизонте, Биэрд был не склонен предпринимать какие-то шаги. В контексте их необременительной близости и резких теней, отбрасываемых в солнечном Нью-Мексико, проблема легко помещалась на дальней полке. Опыт прошлого многократно убеждал его в том, что будущее как-нибудь само с собой разберется.

Поэтому ему было в радость видеть ее, принести ей из гриля слоновью порцию ребрышек с картофельным салатом и кетчупом, а также ведерко пива под стать его собственному, и сидеть с ней в сентиментальной атмосфере подвывающих педальных гитар, играющих музыку кантри, и обмениваться с ней новостями. Они сидели вплотную, и, избегая всего личного, он поведал ей о последних событиях в крошечном древнем заокеанском королевстве, где, как показал недавний скандал, простые граждане вынуждены раскошелиться на налоги, дабы власть имущие смогли почистить крепостные рвы своих замков, построить жилье для прислуги, купить пресс для брюк и взять напрокат порнушку. И вот теперь на окутанных смогом брусчатых улочках грязных городов и в зловонных крытых соломой деревенских лачугах раздавался глухой ропот недовольства. В свою очередь, она рассказала ему, что Никки вернулась под крыло «Анонимных алкоголиков», где в четвертый раз обрела Иисуса, что она вот уже двадцать два дня не пьет и не употребляет наркотики, хотя курит по-прежнему, и что ее до сих пор не уволили из аптеки, хотя это вопрос ближайших дней.

Доев, Дарлина положила ему на плечи свою тяжелую руку и поцеловала в щеку.

– Но главная новость, милый, это ты. Вчера Лордсбург показывали по Эн-би-си, а Си-эн-эн снимала репортаж на Мейн-стрит возле эксоновской бензозаправки. Все говорят о завтрашней церемонии. Я так тобой горжусь!

У нее появилось новое выражение, такая самодовольная материнская гордость, и это его немного беспокоило. Но ему не хотелось, чтобы что-то омрачило эту минуту, равно как и любую другую, по-настоящему значительную, содержащую в себе нынешнюю. Так что он ее поцеловал, они выпили еще пива и разделили пополам мороженое – шоколадное, мятное и фадж. Встав из-за стола, они снова поцеловались и обнялись, и он сказал, что увидит ее через час. А пока у него есть дело.

Он пересек оживленную стройплощадку по направлению к диспетчерской, где, столпившись вокруг консолей, собралась вся команда в ожидании благодарственной речи, которую он мысленно отрепетировал в самолете из Лондона. Хаммер стоял рядом с ним в торжественной позе, со скрещенными на груди руками, этакий вышибала из ночного клуба. Откуда-то донеслись звуки труб и пикколо и буханье большого барабана. Это вышел попрактиковаться духовой оркестр или какая-то его часть.

Команда сотворила чудо, заговорил Биэрд с интонациями проповедника, начав с мечты, пройдя через лавину лихорадочных расчетов, апробацию лабораторных тестов и серию эскизов, а закончив этим – инженерным шедевром, возникшим посреди пустыни. То, что они построили, не существовало прежде нигде в мире, если не считать отдаленно похожих рабочих экспериментов в горсточке конкурирующих лабораторий. Но сам процесс открытий и их развития куда значительнее, чем этот индивидуальный проект, каким бы великолепным он ни был. Вода была впервые расщеплена на водород и кислород в 1789 году, принципы топливного элемента впервые обсудили в 1839-м. Бессчетное число биологов и физиков посвятили жизнь прояснению сути фотосинтеза. Эйнштейновская работа по фотоэлектричеству и квантовая механика сыграли тут свою роль, так же как химия, наука о новых материалах, синтез белка, – одним словом, практически все науки поспособствовали в той или иной степени триумфу, от которого они сейчас находятся в полушаге. Но давайте посмотрим на это дело шире. Все собравшиеся здесь знают, что в масштабе Вселенной, насчитывающей миллиарды лет, уловить и преобразовать энергию света и расщепить воду для самоорганизующейся живой материи означало генерировать атмосферный кислород, эту движущую силу эволюции. Вот что их всех вдохновляло, они попытались воспроизвести этот процесс техническими средствами.

Биэрд набрал в легкие воздуху и сделал шумный выдох, при этом подняв открытые ладони – жест, выражающий полнейшее смирение.

– Вот почему я не вправе требовать личной награды. Я, как Ньютон, стоял на плечах титанов, исчислявшихся сотнями, и лишь рабски одалживал то, что принадлежит Природе. Мне повезло, Сопряжение позволило мне разглядеть то, чего другие не видели, хотя дверь уже была распахнута настежь. И вот я увидел, что самый распространенный элемент во Вселенной, водород, можно производить дешево, эффективно и в больших количествах путем имитации процесса фотосинтеза и что это обеспечит энергией нашу цивилизацию, как сам этот чудесный процесс обеспечил жизнь на Земле, будучи ее главным источником биологической энергии. Так что отныне у нас будет чистая, постоянно возобновляемая энергия, и мы сможем отойти от края пропасти под названием глобальное потепление. Кое-кто утверждает, что моя роль была решающей, что без меня ничего бы не было. Кто знает? Я лишь говорю, что я удачно сформулировал некоторые идеи и что мне посчастливилось оказаться в нужном месте в нужное время, в исторический момент острой необходимости. Моя роль свелась к простой неизбежности. Суть же в том, что мы команда и роль каждого была решающей, каждый из вас являлся необходимым звеном. Поверьте, мне несказанно повезло работать с вами, отдавая дань уважения вашему профессиональному умению. А еще вы должны знать, что я всем обязан, мы всем обязаны нашему дорогому другу, локомотиву нашего проекта, Тоби Хаммеру!

Под аплодисменты и одобрительные выкрики Биэрд схватил американца за кисть, царапнув его при этом, и воздел ее кверху, как руку боксера-победителя на ринге.

Хаммер даже не улыбнулся, только кивком поблагодарил, вызвав удвоенные крики ликования.

– Речь, речь! – требовала команда.

Он жестом отказался, губы его были крепко сжаты, и толпа начала мало-помалу рассеиваться. Осталась небольшая горстка тех, кто хотел поговорить с Биэрдом, но Хаммер лишь помотал головой и молча показал им на дверь, так что они после короткого колебания вышли вон, и друзья остались одни. Биэрд присел на одну из консолей и воззрился на экран с тремя нисходящими кривыми. Хотя подписей под ними не было, он решил, что они показывают работу катализаторов.

– Что не так, Тоби?

– Пока сам не знаю.

– Все еще в сомнениях по поводу глобального потепления? Сегодня в Орогранде, кажется, будет побит температурный рекорд.

Хаммер даже не улыбнулся. Он стоял возле дверного проема, прислонившись к стене и засунув руки глубоко в карманы, и взгляд его был устремлен поверх биэрдовской макушки. Наконец он глухо произнес:

– Звонил Барнард. Адвокат из Альбукерке, представляющий Брейби и его Центр в Англии. Скоро он здесь появится. Я сказал, что не стану с ним разговаривать, пока он не объяснит, чего хочет. И он объяснил.

Тоби громко прокашлялся, отлип от стены и, подойдя к Биэрду, положил руку на плечо англичанину.

– Майкл, есть что-то такое, связанное с этим проектом, чего я не знаю и что мне следует знать?

– Нет, конечно. А в чем дело?

– Они подали в суд иск об аннулировании твоих патентов.

– Брейби?

– Да.

На какое-то время Биэрд с озабоченным видом застыл на консоли, мысленно ковыряясь в своем сером британском прошлом. Припоминал бетонные столбы, запахи пивного завода близ автострады, грязь между бытовками, сборные столы со всякой всячиной. Как будто воскрешал жизнь, проходившую задолго до его рождения, еще до господства динозавров, когда густой туман стелился над первозданными болотами. И вот туман начал рассеиваться, и проступили явственные очертания. Как он мог так просчитаться! Ну разумеется, Брейби атакует кипящий деятельностью американский полигон для создания возобновляемых ресурсов – нет, не выпрашивая милостей вроде полезных советов или нужных знакомств, а с позиций силы, втягивая его в дорогостоящую судебную тяжбу. Такое уличное хулиганство, грабеж с насилием. В расчете на мировое соглашение, что позволило бы ему получить свою долю в будущих проектах. Без всяких на то оснований.

Биэрд вдруг поднялся с облегчением и новыми силами и, невзирая на головокружение, похлопал Хаммера по грудной клетке, словно хотел дать толчок засбоившему мыслительному механизму.

– Послушай, Тоби. Это не первый случай войны из-за патентов. Брейби считает или делает вид, будто так считает, что я занимался фотосинтезом, будучи сотрудником его Центра, а значит, ему и принадлежат права на эксплуатацию. Но я начал эту работу в Импириал-колледже, а к тому времени Брейби меня уже уволил. И вообще, по условиям нашего трудового договора я был волен заниматься собственными изысканиями. А в Центре я появлялся всего раз в неделю. Дома у меня лежит этот контракт, я тебе покажу.

– Это может застопорить дело, – мрачно пробормотал Хаммер, которого его доводы, похоже, не убедили.

– Когда они увидят даты, мое увольнение, мой контракт, они побегут с поля боя, – сказал Биэрд. – Мы подадим встречный иск за притеснение, диффамацию, мало ли. У Центра еще меньше денег, чем у нас. Они потеряли чуть не всё на разработке идиотского ветряного двигателя. Был страшный публичный скандал. Они висят на волоске.

Биэрд заметил – коллега понемногу расслабляется. Новость о том, что истец едва сводит концы с концами, подействовала освежающе.

– Майкл, поклянись: нет никаких подводных рифов и шокирующих обстоятельств, ты ничего не скрываешь.

– Я клянусь. Брейби – закоренелый оппортунист. Мы дадим ему такого пинка под зад, что он у нас перелетит через Рио-Гранде.

– Барнард будет здесь через пятнадцать минут.

Биэрд, сделав озабоченное лицо, посмотрел на часы. Ему требовалась передышка в компании с Дарлиной. Только после этого он будет готов встретиться с адвокатом лицом к лицу.

– У меня встреча в городе. Он найдет меня вечером в «Холидей-инн» или в ресторанчике через дорогу.

Биэрд направился к дверям, а Хаммер уже строчил письма на своем ноутбуке, так что уход друга остался практически незамеченным. Жизнь вошла в привычную колею.


Своего рода энергетическая подпитка: выйти из стылого воздуха диспетчерской в сухую жару позднего дня, из-под флюоресцентных ламп к золотистому свету, из атмосферы гудящих серверов в разноголосицу рабочей суеты и какофонию двух стереосистем, играющих кантри в разных концах стройки одновременно в соперничестве с репетицией военного оркестра и завываниями мощной дрели. Биэрд был взбодрен не только перспективой свидания с Дарлиной. Его расшевелила и завела ярость, вызванная неуклюжими и необоснованными претензиями Брейби. Они придавали проекту еще больше значимости. Двуличный друг, выступивший против него в самый тяжелый момент, теперь жаждал своей доли славы. Заполучить ее он не мог, и сама мысль об этом грела душу. Биэрд шагал особенно легко и быстро сквозь оживленную толпу. Поравнявшись с сувенирным ларьком, где торговали патриотической символикой, он слегка притормозил. Почему бы не купить звездно-полосатый флажок и не помахать им с детским злорадством перед носом Брейби? Нет, не стоит. Пусть себе гниет со своей поганой спиральной турбиной в промозглых туманах Южной Англии.

До встречи с Дарлиной оставалось еще двадцать минут, поэтому он двинул навстречу серебристым трелям и трубному реву на плацу. Около двадцати музыкантов в военной форме, в основном немолодые, сгрудились вместе с капельмейстером в тени под балдахином в одном конце недавно разровненной площадки. На южной стороне рабочие уже воздвигли трибуну – крутой пандус со скамьями для важных лиц и прессы. Биэрд в очередной раз подивился тому, как много Тоби Хаммер сумел сделать с помощью своих мейлов. Пока он обходил площадку, музыканты репетировали битловское попурри, изредка фальшивя, и тут он сообразил, что это не обычный военный оркестр, а местные энтузиасты из резервистов. Белый жезл в руке капельмейстера вызвал у него неприятную ассоциацию с хахалем Мелиссы. В Лондоне уже стемнело, и следовало бы ей позвонить. Но сейчас не время.

Под бодрые звуки «Желтой подлодки» он направился к трибуне, выросшей среди кустарника и юкки. В самом центре трибуны, в полном одиночестве, обнаружилась фигура, в которой Биэрд тотчас распознал соотечественника. По каким признакам? Была это сигарета, или покатые узкие плечи, или серые носки вкупе с черными кожаными туфлями, или отсутствующие солнцезащитные очки и шляпа? В ногах у мужчины стоял рюкзачок, а сам он, подавшись вперед, подпер подбородок ладонью и вперился взглядом не в оркестр, а куда-то мимо, в сторону далеких холмов. Родни Тарпин собственной персоной. Старый приятель проделал неблизкий путь, чтобы поведать свою версию. После шока узнавания и нескольких минут замешательства Биэрд решил подойти – лучше открытая конфронтация прямо сейчас, по его инициативе и у всех на виду, чем сюрпризы в будущем. Ладони Дарлины, закрывшей ему глаза, послужили хорошим предупреждением.

Трибуна была вызывающе крута, и ему пришлось перевести дух возле центрального ряда, прежде чем двинуться по проходу к сидящему мужчине. Тарпин с непроницаемым лицом, словно не замечая Биэрда, даже когда он сел рядом, продолжал курить и глядеть вдаль. А тот пока не мог вымолвить слова, сначала надо было восстановить дыхание, для Тарпина же он по-прежнему словно не существовал. Именно так неожиданные встречи показывались в некоторых фильмах, а у Тарпина в недавнем прошлом времени на кино было предостаточно. Похоже, эти восемь лет он не слишком усердствовал в тюремном спортзале. Он весь усох. Руки и ноги истончились, а солидное брюшко строителя, некогда колыхавшееся поверх ремня, превратилось в жалкую пародию. Даже голова, казалось, съежилась, крысиное лицо больше напоминало мышиное, а от упругих ноздрей и цепкого взгляда не осталось и следа. Вместо этого появилась пассивная созерцательность, которая в сумерках, наверное, могла бы сойти за спокойствие. Но под золотым полуденным солнцем Нью-Мексико он выглядел безобидной развалиной, обыкновенным бомжом, жадно сосущим сигаретку, а вовсе не человеком, способным кому-то съездить по физиономии. От души у Биэрда отлегло, и настроение резко улучшилось. Этот сломленный зэк не представлял для него угрозы.

Молчание становилось абсурдным. Биэрд заговорил отрывисто, как начальник с туповатым и нерадивым подчиненным.

– Итак, вас выпустили, мистер Тарпин. И каким ветром вас сюда занесло?

Наконец он повернулся, давя сигаретку между большим и указательным пальцами. Белки в уголках глаз покрывал нездоровый желтушный налет. По носу и по щекам разбегались прерывистые нитки капилляров. Когда он открыл рот, обнаружилось отсутствие верхнего переднего резца, заменой которого не озаботился тюремный дантист.

– Я подумал, если я сяду здесь, то вы меня обязательно увидите.

– И?

– Мистер Биэрд, мне надо с вами поговорить, кое-что рассказать, кое о чем спросить.

Страхи Биэрда снова дали о себе знать. Он поглядывал то на руки Тарпина, то на его рюкзачок.

– Хорошо. Но у меня мало времени.

Внизу под ними оркестр пережевывал свое попурри. Заключительные аккорды «Yesterday» сменились веселенькой, в маршевом темпе интерпретацией «All You Need Is Love». Трудно поверить, что когда-то миллионы людей срывали голос и рвали на себе волосы из-за таких степенных песенок.

– Тогда я сразу к делу. Во-первых, я не убивал Томаса Олдоса.

– Вы говорили это в суде, я помню.

– Это неважно, что вы мне не верите. Никто не верит. А мне все равно. Скажу вам так, появись у меня тогда хоть маленький шанс, я б его убил. Святая правда. Я говорил Патриции: валяй, только чтоб сама не пострадала. И еще я ей поклялся: если она его порешит и дойдет до суда, я за нее отмотаю срок. Она, правда, ничего не сказала, но наверняка при случае прихватила мой молоток и порешила его, когда он спал на ее диване.

– Секундочку, – встрепенулся Биэрд. – С какой стати Патриция стала бы убивать Тома Олдоса?

– Я понимаю, мистер Биэрд, что вам это неприятно. Я знаю, вы с ней развелись и все такое, но кому охота услышать, что женщина, которую ты когда-то любил, оказалась убийцей. А только она его ненавидела. Не могла от него отвязаться. Сколько раз говорила, чтобы он оставил ее в покое, да все без толку. Я делал, что мог, но он был здоровый бычара…

Биэрд успел подзабыть, что вообще-то он в курсе случившегося и что он своими руками вырыл Тарпину яму. И сейчас лихорадочно подыскивал контраргументы. Наконец спросил:

– Это она вам сказала, что ненавидела его? Что хотела от него отвязаться?

– Много раз.

– Но ведь она все время повторяла, как его любит.

Тарпин расправил плечи и не без гордости произнес:

– Это уже потом, из-за моего мотива, понимаете? Ревность! Я все готов был для нее сделать.

– Помилуйте, но тогда почему вы не признали свою вину, чтобы получить меньший срок?

– Этот нахальный адвокатишка поклялся, что меня отмажет, и я ему поверил.

– Значит, вы с ней спланировали это вместе?

– После смерти Олдоса я не мог к ней приблизиться. А потом меня арестовали. Поговорить мы не могли, а выпутываться надо было вместе. Но мы оба знали, чтo делаем.

Оркестр, отдав битлам все, что только мог, взял паузу. Духовики сливали в песок конденсат из труб. Капельмейстер отошел в сторонку с сигарой во рту.

– Но почему вы не встретились с Олдосом один на один и хорошенько его не припугнули? – недоумевал Биэрд.

Ответом ему был горький смех.

– Думаете, я не пытался? – сказал Тарпин. – С первого дня. Отправился к нему в Хэмпстед и прихватил с собой монтировку, для пущей убедительности. Он ее тут же перехватил, вывихнул мне руку, извалтузил в саду, сломал коленную чашечку, подержал мою голову в пруду. И вот еще. Видите?

Он показал дыру на месте зуба.

Биэрд испытал невольную гордость за Тома Олдоса. Вот это физик! Вслух же сказал:

– Надо полагать, таким образом он вам отплатил за фингал под глазом, который вы поставили Патриции.

– За это, мистер Биэрд, я уже извинился, – сказал Тарпин с обидой в голосе. – И не один раз, если хотите знать. И Патриция в конце концов меня простила.

– Короче, вы сели в тюрьму за мою жену. А она потом ходила к вам на свидания, писала благодарные письма?

– Ее бы не поняли – прийти на свидание к убийце ее любовника! Через год я начал ей писать. Каждый день. И ни строчки в ответ. За восемь лет. О том, что она снова вышла замуж, я узнал, только когда освободился.

Несчастный олух с разыгравшейся фантазией смотрел на горы там, вдали, за Лордсбургом. Глядя на Тарпина, Биэрд с облегчением подумал о том, что сам он ни разу в жизни толком не влюблялся. И слава богу, если это так влияет на рассудок. Ближе всего к этой черте он подошел в случае с Патрицией – и в какого идиота в результате превратился! Сейчас ситуация к этому не располагала, но ему  о ч е н ь  хотелось расспросить Тарпина про орудие убийства, молоток с узкой головкой. Неужто он забыл, что оставил сумку с инструментами в их доме в Белсайз-Парке? Вот дурень, лучше не придумаешь.

– Я только о ней и думаю, – продолжал Тарпин, – а вы единственный, с кем я могу поделиться. Мы любили одну женщину, мистер Биэрд. Наши судьбы, можно сказать, переплелись. Она меня к себе не подпускает, даже по телефону не хочет со мной разговаривать. А я ее люблю по-прежнему!

Он выкрикнул эти слова, и проходившие мимо рабочие оглянулись на них.

– Я должен был бы затаить обиду или взбеситься, как она со мной поступила. Я должен был бы свернуть ей шею, но я люблю ее, и мне приятно сказать об этом вслух человеку, который ее знает. Я люблю ее. Если бы я мог ее разлюбить, то это случилось бы давным-давно, когда я понял, что больше ни словечка от нее не услышу. Но я люблю ее. Я люблю…

– Секундочку, – вставил Биэрд. – Вы проделали такой путь и скрыли от департамента безопасности свое криминальное прошлое только затем, чтобы признаться в любви к моей бывшей жене?

– Вы единственный оставшийся игрок – понимаете, о чем я? Единственный, кому я могу все рассказать, кто поймет, почему Патриция убила Олдоса, а я заплатил за это восемью годами своей жизни. И еще я должен извиниться за то, что так обошелся с вами, когда вы приехали ко мне. Мне было тяжело, оттого что Патриция по вечерам ездила к этому Олдосу, боялась его расстраивать. Мне правда очень жаль, что я вас тогда ударил.

– Я думаю, про эту историю мы можем забыть.

Но Тарпин не просто так извинялся.

– Есть еще одна причина, почему я прилетел. Я много размышлял. Мне надо чем-то себя занять. Не сидеть же еще десять лет и только о Патриции думать. Мистер Биэрд, я должен начать все сначала, и подальше от нее. По телевизору говорили про то, чем вы здесь занимаетесь. Только вы знаете мою ситуацию, так что вы должны меня понять. Я прошу вас о работе. У меня все навыки остались: сантехника, электрика, каменная кладка, да мало ли. Если надо, могу убирать мусор. Я привык вкалывать.

Биэрд соображал на лету. Он сумел подыскать место для Никки, подружки Дарлины, пусть она и продержалась всего пару дней. Нелегальный статус Тарпина можно обойти. Этот дурень и фантазер, пожалуй, заслуживал перемены к лучшему. Но на его беду всего несколько минут назад у Биэрда испортилось настроение, стоило ему вспомнить, как его жена в новеньком платье и туфельках шла по садовой дорожке к своему «пежо», чтобы отправиться на вечернее свидание. Неужели восьмилетнего срока мало? Неужели это наказание никогда не кончится? Никакого недостаточно, подумал Биэрд, вставая и протягивая руку.

– Спасибо, что приехали повидаться, мистер Тарпин, – заговорил он официальным тоном. – Не знаю, поверил ли я в вашу историю, но, во всяком случае, получил удовольствие. Что касается работы, гм, вы завели роман с моей женой, вы подбивали ее убить моего близкого коллегу или сами его убили, кто знает. В общем, мне не кажется, что я ваш должник…

Тарпин тоже встал, но руки не протянул. На его лице изобразилось изумление.

– Вы мне отказываете?

– Да.

Он на глазах превратился из скулящего просителя в агрессора.

– Потому что я закрутил с вашей женой?

– Считайте, что так.

– Но вы ее не любили. Вы трахали все, что движется. Вы о ней не заботились. Она могла принадлежать вам одному, а вы ее сами оттолкнули.

Во взбешенном состоянии он напоминал себя прежнего – порозовевшие щеки, крысиная мордочка. При всей своей худобе он был жилист и, даже усохший и постаревший, был выше и моложе Биэрда.

– Я не искал приключений! – выкрикивал Тарпин. – Это Патриция меня соблазнила, чтобы отомстить вам. Мне своих проблем хватало. Моя жена сбежала вместе с детьми. Вы сами растоптали ваш брак. Такая красавица. Вы разбили ее сердце!

Держа в уме вариант насильственных действий, Биэрд бочком отступал вдоль скамейки. Ему было далеко до Тома Олдоса, ломавшего коленные чашечки. Отойдя на благоразумную дистанцию, он сказал:

– Там, возле шоссе, стоит патрульная машина. Если вы не уйдете, я позову полицейских, и они с вами обсудят вашу туристическую визу. В здешних краях нелегалов не жалуют, чтоб вы знали.

– Подонок! Трусливый подонок!

Биэрд со всей возможной поспешностью скатился с трибуны и зашагал прочь. Он достиг другого конца плаца и направлялся к барбекю в техасском стиле, а издали еще доносились слабые крики: «Говно! Трус! Мошенник! Ты меня еще попомнишь!» Честные граждане оборачивались, кое-кто бросал неодобрительные взгляды на Биэрда. Минутами позже, не туда свернув, он очутился перед величественной колоннадой биотуалетов и, решив воспользоваться одним из них в свое удовольствие, шмыгнул в кабинку. Когда он оттуда вышел и огляделся, то увидел вдали Тарпина, голосующего на шоссе.

Биэрд опаздывал на свидание с Дарлиной, но он устал и вспотел, к тому же было над чем задуматься, поэтому он медлил. Тарпин, не Олдос, был любовником, от которого Патриция не могла отделаться, и тогда она придумала эту легенду, чтобы избежать еще одного фингала под глазом. Но не это остановило Тарпина, а хорошая трепка от Олдоса. Даже если бы Биэрд задушил последнего голыми руками, Тарпин все равно принял бы вину на себя, настолько далеко он зашел в своем помрачении. Биэрдовское прошлое частенько являло собой месиво, наподобие завонявшего разжиженного сыра, перетекающее в настоящее, но вот данное изделие, напротив, производило впечатление чего-то сравнительно твердого, скорее пармезана, чем бургундского эпуасса. Это сравнение направило его мысли в веселое русло, напомнив ему о чувстве голода, и техасское барбекю выплыло на него весьма кстати, но тут в кармане завибрировал миниатюрный компьютер. Экран сразу внес ясность: Мелисса. Звонит ему перед отходом ко сну. Однако в мембране он услышал рокот автомобильного мотора и, на заднем плане, пение Катрионы.

– Дорогая, – начал он первым, опережая ее. – Я пытался до тебя дозвониться.

– Мы были в самолете.

Сбежала-таки с дирижером и прихватила с собой ребенка, тут же пронеслось в мозгу.

– Где вы? – раздраженно спросил он, ожидая очередного вранья.

– Мы только что выехали из Эль-Пасо.

Он помедлил, переваривая услышанное.

– То есть как? Не понял.

– Мы едем к тебе. Сейчас в семестре пауза, Леночка присматривает за магазинами, а нам с Катрионой, как ты знаешь, надо с тобой кое-что обсудить.

– Например? – Биэрд почувствовал за собой безымянную вину. Что он натворил на этот раз?

– Позвонила некая Дарлина и сообщила, что вы собираетесь пожениться. Перед этим событием твоя дочь и я хотим с тобой поговорить.

Вот оно что. В его памяти эта тема осталась как легкий туман или полузабытый сон, но сам момент он помнил, несколько недель тому, в спальне трейлера. С тех пор Дарлина к ней не возвращалась.

– Мелисса, – сказал он, – это пустая болтовня, можешь мне поверить… – Как будто его слова могли вернуть их назад в Лондон и оставить этот вечер в его распоряжении.

– Подожди, – оборвала она его, – у меня тут съезд… Есть еще одна вещь, о которой ты должен знать до того, как мы увидимся. Терри.

– Да?

– Он не существует. Я его сочинила. Надо было как-то спасти лицо. Глупо, я знаю. Это только усугубило ситуацию.

– Я понял, – сказал Биэрд.

Он таки понял. Она рассочинила Терри, и теперь от него ждут, что он точно так же рассочинит Дарлину. До него донеслось то ли пение, то ли крики Катрионы.

– Скоро увидимся. Ты наш. – Мелисса отсоединилась.

Он так и застыл, прислонясь к столбу с громкоговорителем. Слава богу, тот помалкивал. Солнце клонилось к закату, стройплощадка постепенно пустела, и рабочие, закончив смену, потянулись к автостоянке. Ему помнилось, что в один из жарких дней, хорошо выпив, они с Дарлиной занимались любовью, а кондиционер, работавший на полные обороты, трясся как припадочный на зарешеченном окне. За секунды до его оргазма она, взяв в горсть его яйца, выразила пожелание, чтобы он на ней женился, на что он сказал – или прокричал – «да». Может, именно эта идея, совершенно дикая и безрассудная, и довела его до экстаза. Как он мог всерьез ей это обещать, когда он и на Мелиссе-то не женился? И разве можно верить мужчине в такую минуту? Вся беда в том, что Дарлина прознала о его «другой жизни» и, будучи серьезным игроком, решила выкрутить ему руки. Кое-кого или всех разом ждет большое разочарование. Не в первый и не в последний раз.

Биэрд потянулся за инфракрасным ключом от машины; как же ему сейчас хотелось быть подальше от Лордсбурга, и все эти воображаемые километры, казалось, сосредоточились в обнадеживающей твердости ключей. Разумнее всего было бы немедленно улизнуть отсюда и заночевать в близлежащем мотеле где-нибудь в Деминге, весь завтрашний всемирно-исторический день продержать обеих дам на расстоянии, а уж потом встретиться с ними, вместе или порознь. Только не сегодня вечером. Но уже по дороге к машине он сильно опечалился, из-за того что не проведет с Дарлиной обещанный час. Старый добрый парламент его «я» раскололся на две воинствующие фракции. Красноречивый голос опыта, перекрывая общий гомон, утверждал, что отказ от долгожданной разрядки может пагубно сказаться на его концентрации. Он проигнорировал этот голос и продолжил путь. Иногда мужчина должен идти на жертвы – ради науки, ради будущих поколений.

И тут явился спасительный выход. Он сделал каких-нибудь тридцать шагов, когда за спиной выкрикнули его имя. Она вышла из-под навеса техасского барбекю, всего в сотне метров от него, и побежала навстречу с раскинутыми руками и трясущимися телесами, и он почувствовал облегчение. Они двинут прямиком к нему в мотель. От него уже ничего не зависит.

По каким-то своим соображениям она не спросила, почему он шагал в неправильном направлении. Они шли к парковке по зеленому биотуалетному проспекту, взявшись за руки. Дарлина предложила вариант: она оставляет свою машину и садится к нему. На это ему нечего было возразить, разве только, что и эту ночь, и завтрашнее утро он вынужден будет провести в ее обществе. Это наверняка входило в ее планы. Когда он взял курс на Лордсбург, ее левая рука вдруг оказалась у него между ног, и всю дорогу она его ласкала, при этом рассказывая, чтo она с ним будет делать, когда они окажутся в номере. Он ехал в трансе, ни о чем не думая, зато с определенными мыслями въехал на стоянку перед мотелем и припарковался под окном своего постоянного номера. Как робот, подошел зарегистрироваться к стойке портье. И вскоре их возбужденные голые тела уже валялись на прохладных простынях за запертой дверью. Каких-нибудь десять лет назад, когда, казалось, еще можно было спастись с помощью физических упражнений, он бы пришел в ужас от собственной пышнотелости и складчатого подбородка, напоминавшего гармонь, и от женской тушки, которую сейчас оглаживал, и от запаха пота, острого, как аромат свежескошенной травы, исходившего от подмышек, промежности и подколенных складок, этих потаенных мест, почти не видящих свежего воздуха и света. Однако волнения не убавилось. Дарлина была щедрой и искусной любовницей, сосавшей и лизавшей, дразнившей и вводившей, но в момент оргазма он все же удержался от предложения руки и сердца.

Потом они лежали бок о бок. А потом она поднялась на одном локте, ласково глядя на него сверху и поигрывая редкими пучками волос, что сохранились у него за ушами. Его глаза были закрыты.

– Майкл? – зашептала она. – Милый?

– Мм.

– Я говорила, что люблю тебя?

– Да…

В его мыслях с необычайной ясностью воскрес дружок фотон и то место в записях Тома Олдоса, где речь шла об электронном смещении. Похоже, существует недорогой способ усовершенствовать панель второго поколения. Вернувшись в Лондон, он сдует пыль со старой папки. Он еще раз ублаготворенно сказал:

– Да.

– Майкл?

– Мм.

– Я тебя люблю. И знаешь что?

– Мм?

– Ты мой, и я тебя никогда не отпущу.

Он открыл глаза. Его покоробило, посткоитально, что женщины, вместо того чтобы напрочь забыть о своем предкоитальном «я», продолжают гнуть свое с упорством, достойным лучшего применения. Он же, напротив, наслаждался своим заново открытым неделимым ядром, этим глубоко спрятанным, вечно лелеемым крошечным существом, так похожим на – не абсурдно ли? – человеческий зародыш. Еще десять минут назад он полагал, что принадлежит ей. А сейчас мысль о том, что он должен кому-то принадлежать, что вообще кто-то должен кому-то принадлежать, давила на психику.

И в нем тут же поднялась волна протеста.

– Ты позвонила Мелиссе.

– Конечно! И не один раз.

– И ты ей сказала, что мы собираемся пожениться?

– А ты думал.

Совершенно голая, она откуда-то извлекла свежую жвачку – она никогда не жевала, пока они занимались любовью, – и заработала челюстями, которые совершали привычные круговые движения, явно наслаждаясь моментом и взирая на него с благодушной улыбочкой в ожидании взрыва.

– Как ты раздобыла номер? – Вопрос не по существу, но ее беспечность совсем выбила его из колеи.

– Майкл! Ты ей звонил от меня, пока я была на работе. Ты считаешь, что это не отражается в телефонном счете?

Он уже собирался что-то сказать, но тут она с хохотом схватила его за локоть.

– Знаешь, что было, когда я позвонила первый раз? В трубке раздался детский голос, и я на всякий случай решила уточнить. «Детка, – говорю, – я могу поговорить с твоим папой?» И знаешь, что она мне ответила?

– Нет.

– Очень так серьезно: «Мой папа в Лордсбурге, он там спасает мир». Супер, да?

Продолжать этот разговор в голом виде было невозможно. Он ушел в ванную, чтобы надеть халат, а когда вернулся, с удивлением увидел, что она одевается. Веселость ее не покинула. Он сел на стул подле кровати и наблюдал, как она влезает в юбку, а затем с кряхтением нагибается, чтобы завязать шнурки. Наконец он сказал:

– Дарлина, давай внесем ясность. Мы не поженимся.

Закалывая волосы перед зеркалом, рядом с телевизором, она сказала:

– Мне надо заглянуть домой принять душ и переодеться. Вечером я должна часок поработать в школе. Но ты не волнуйся. Никки через десять минут заканчивает в аптеке, она меня подбросит.

Приведя себя в порядок, она присела на край кровати, к нему поближе. С печальной улыбкой похлопала по колену. Ему уже не хотелось ее отпускать. Может, его тяга к женским телесам является оборотной стороной самовлюбленности? Его жизнь – это кривая, неуклонно ползущая вверх: от Мейзи к Дарлине.

– Слушай меня, – заговорила она. – Несколько вещей, о которых тебе следует знать. Первое: ты не идеален и я тоже. Второе: я тебя люблю. Третье: я всегда предполагала, что ты женат. Ты ничего не говорил, я не спрашивала. Мы взрослые люди. Четвертое: из разговора с Мелиссой я узнала, что нет никакой миссис Биэрд. Пятое: несколько раз, когда мы занимались любовью, ты говорил, что хочешь на мне жениться. Шестое: поэтому я все решила. Мы поженимся. Ты можешь сколько угодно вопить и отбрыкиваться, я настроена серьезно. И я тебя дожму. Вам, мистер нобелевский лауреат, не отвертеться. Свадебная карета уже выехала, и ты в ней сидишь!

Сколько веселья, сколько безудержного оптимизма и благорасположения. Вот она, истинная американка. Он рассмеялся, а потом и она. Последовал поцелуй, переросший в глубокий поцелуй.

– Ты великолепна, и я на тебе не женюсь, – сказал он. – Ни на ком, в принципе.

Она поднялась, взяла сумочку.

– Во всяком случае, я выйду за тебя замуж.

– Побудь еще. Я отвезу тебя домой.

– Не. Зря я, что ли, оделась? Еще опоздаю. Знаю я тебя.

Она послала ему с порога воздушный поцелуй и вышла.


Сидя на стуле, он подумал, не позвонить ли Хаммеру узнать, как прошла встреча с адвокатом. Разговор пойдет легче, решил он, после душа. Еще он подумал, не посмотреть ли по телевизору местные новости, лишний раз убедиться, что проект освещается в полном объеме, но пульт был под какой-то из подушек, в дальнем конце кровати, а двигаться с места ему не хотелось, пока во всяком случае. Он впал в летаргическое состояние, и даже мелькнула мысль, что было бы хорошо, если бы его перевезли на каталке в соседний номер, где кровать заправлена, и одежка не падает со стула, и содержимое открытого чемодана не грозит начать свое наступление. Увы. От этого мира ему никуда не деться. Стало быть, сейчас он примет душ. Но он так и не встал. Он подумал о Мелиссе и Катрионе, с каждой минутой приближающихся к Лордсбургу, мчащихся по шоссе на закат, и о том, как мудро он поступил, ничего об этом не сказав Дарлине. Она бы предложила им всем обсудить их будущее за ужином. Интересно, подумал он, где остановился Тарпин, и тут же себе напомнил, что завтра у него большой день, после чего вернулся по кругу к Хаммеру. А дальше его сонный мозг начал перебирать перипетии сегодняшнего вечера, поэтому, когда в дверь бабахнули кулаком или ногой, он от неожиданности подпрыгнул на стуле и грудь прошила острая боль. И еще – два мощных удара, сотрясающих фанеру.

– Сейчас, – закричал он. – Открываю.

Потянув на себя дверь, он всосал внутрь теплую сухую волну от нагревшегося за день асфальта и увидел Хаммера на фоне оранжевого неба, а за ним габаритную фигуру в костюме.

– Даже не спрашиваю разрешения, – произнес Хаммер тусклым голосом. – Считай, что мы уже вошли.

Биэрд, пожав плечами, пропустил их в комнату. С какой стати тогда ему извиняться за этот бардак?

Хаммер был бледен, лицо окаменело. Тем же лишенным интонаций голосом он представил мужчин друг другу:

– Мистер Барнард, мистер Биэрд. – Обычно он представлял последнего как «профессора».

Биэрд пожал руку гостю и жестом пригласил их на развороченную кровать, единственное оставшееся посадочное место, а сам снова сел на стул. Барнард, державший в одной руке папку, другой с брезгливой гримасой прошелся по простыне, явно озабоченный тем, чтобы всякие там секреции не оставили пятен на его сером шелковом костюме.

Хаммер уселся рядом, и все трое оказались в такой тесной компании, как детишки в доме, сбившиеся в кучку, чтобы в дождливый день замутить какую-нибудь пакость.

Барнард, громадный, с квадратной челюстью и тонкими губами, с очками в массивной оправе, ростом за сто девяносто, в рубашке, которая на нем вот-вот лопнет, по тому, как он положил на колени папку, как свел вместе ступни, производил первое впечатление овечки в волчьей шкуре, этакого Кларка Кента[18], испытывающего неловкость за свой имидж. Сидевший рядом с ним Тоби, судя по всему, пребывал в шоке. Правая рука подергивалась, а когда он судорожно переглатывал, кадык подскакивал вверх с отчетливо различимым щелчком. Можно было ожидать, что он украдкой обменяется с Биэрдом заговорщицким или ироническим взглядом. Эти адвокаты! Но он избегал смотреть в глаза коллеге. Уставившись на свои сплетенные пальцы, он выдавил из себя:

– Майкл, дело плохо.

В наступившей тишине Барнард сочувственно кивнул, выждал паузу и заговорил голосом, несколько высоковатым для таких габаритов:

– Я начну? Мистер Биэрд, как вы знаете, моя фирма получила из Англии инструкции относительно разных патентов на ваше имя. Я не стану вас утомлять юридической фразеологией. Нам бы хотелось решить дело быстро и полюбовно. Перво-наперво мы хотим, чтобы вы отменили завтрашнее мероприятие, так как оно наносит ущерб нашему клиенту и его делу.

Биэрдовское внутреннее око, как подвешенная студийная камера, заскользила по квартире на Дорсет-сквер в поисках стопки бумаг, среди которых лежали его старые рабочие контракты.

– О каком, простите, деле идет речь? – поинтересовался он с учтивой улыбкой.

– О господи, – тихо выдохнул Хаммер.

– В двухтысячном году мой клиент собственноручно сделал копию документа на трехстах двадцати семи страницах, который, как нам известно, находится в вашем распоряжении. Это записи, сделанные мистером Томасом Олдосом незадолго до его смерти, когда он работал в Центре возобновляемой энергии под Редингом в Англии. Эту копию изучили уважаемые эксперты, ведущие физики в данной области, включая профессора Полларда из университета Ньюкасла, а еще они изучили ваши заявки на разные патенты. На основании их заключений, с которыми отчасти ознакомился мистер Хаммер, мы можем сделать достаточно уверенный вывод, что в основе этих заявок лежали не ваши оригинальные разработки, а труды мистера Олдоса. Хищение интеллектуальной собственности в таких масштабах – это серьезно, мистер Биэрд. Законным владельцем трудов мистера Олдоса является Центр. Это четко прописано в его контракте, с которым вы сами можете ознакомиться.

Биэрд, сохранявший деланую учтивую улыбку, про себя отметил эту угрозу или осложнение неприятным учащением пульса, вроде синкопированной барабанной дроби, что не просто сдвинуло, а оборвало его сознание, так что на секунду или две он, кажется, вырубился.

Затем его сердцебиение успокоилось, он вроде как снова вернулся в комнату и заговорил невесть откуда взявшимся деловым тоном.

– Отмена завтрашнего мероприятия нанесет большой ущерб нашим интересам и интересам региона, так что тут нечего обсуждать. Да это, в сущности, и невозможно. – Он подался вперед и сказал доверительно: – Вы когда-нибудь пытались отменить пролеты американских военных истребителей, мистер Барнард?

Никто не улыбнулся.

Биэрд продолжал:

– Второе. Насколько мне помнится, на обложке папки Тома Олдоса стоит помета: «Профессору Биэрду, лично». Похоже, конфиденциальность была нарушена. В-третьих, незадолго до смерти мистера Олдоса мы с ним вместе интенсивно работали над проблемой искусственного фотосинтеза. Он часто приходил ко мне домой, настолько часто, что в конце концов, как всем известно, увел мою жену. Во время нашей совместной работы я генерировал и излагал мысли, а Том записывал. В наши демократические времена, мистер Барнард, наука остается делом сугубо иерархическим, не поддающимся уравниловке. Настоящая эрудиция, настоящие знания – это дело наживное. Возрастные ученые, прежде чем впасть в слабоумие, обладают бо́льшими познаниями, по объективным критериям. Олдос был молодым доктором наук. А лучше сказать, моим секретарем. Вот почему папка предназначалась мне и никому другому. У меня хранятся десятки, если не сотни страниц на эту тему, датированные, как полагается, и уж точно более ранние, чем записи Олдоса. Если вы настаиваете на разбазаривании финансовых ресурсов Центра, затеяв эту тяжбу, что ж, я готов их предоставить. Только вам придется оплатить мои судебные издержки, и я проконсультируюсь с юристами о перспективе подачи иска о клевете против мистера Брейби лично.

Поникшая спина Тоби Хаммера начала понемногу распрямляться, а в глазах, смотревших на друга, появилась если не надежда, то ее первые проблески.

Адвокат продолжил в том же духе:

– У нас есть письма Олдоса к отцу, в которых он описывает свои идеи и намерение представить их вам в этой папке. Он хотел, чтобы вы использовали свое влияние для получения финансирования. Нам известно из многих источников, что ваши научные интересы в то время замыкались на разработке нового ветряного двигателя.

– Мистер Барнард. – В голосе Биэрда зазвучали нотки пока еще легкого предостережения, но с намеком на металл. – Делом моей жизни всегда был свет. С двадцатилетнего возраста, когда я заучил наизусть стихотворение Джона Мильтона того же названия. Лет двадцать пять назад я получил Нобелевскую премию за модификацию эйнштейновского фотоэлектричества. Не говорите мне, что мои научные интересы замыкаются или замыкались на разработке ветряных двигателей. Что касается писем Тома, то он не первый молодой человек с амбициями, похваставшийся своими великими открытиями родному отцу, который все еще продолжал его финансово поддерживать.

Биэрд запахнулся в халат и подбадривающе кивнул Хаммеру.

Барнард не уступал. Просто перешел к следующему пункту.

– Эта коллизия не главная в нашем деле, так, лишнее свидетельство. У нас есть распечатка записи вашего выступления в отеле «Савой», в Лондоне, в феврале две тысячи пятого года. Мы считаем, что это в основном перепевы мыслей мистера Олдоса.

Биэрд пожал плечами.

– А эти мысли являются перепевами моих.

– Еще, – продолжал Барнард, – у нас есть записи мистера Олдоса, сделанные за год до вашего знакомства и демонстрирующие глубокий интерес к проблемам глобального потепления, экологии и устойчивого развития с соответствующими расчетами, – иными словами, круг тем, получивших развитие в этой папке. И прежде чем вы мне скажете, мистер Биэрд, что он каким-то образом позаимствовал эти идеи у вас, хотя и не был с вами знаком, имейте в виду, что мы подробнейшим образом проштудировали все ваши публичные лекции, радиовыступления, интервью, газетные комментарии, все курсы, прочитанные вами в университете, и там нет ни слова об искусственном фотосинтезе, как нет ни одного упоминания о климатических изменениях или возобновляемой энергии вплоть до самой кончины мистера Олдоса, когда его папка перешла к вам. Странно, не правда ли, мистер Биэрд, когда речь идет о публичной фигуре вашего масштаба, делающей прорывные открытия в данной области?

Хаммер опять сник, и тут Биэрд вышел из себя. Что этот клоун делает в его комнате? Сидит, как аршин проглотил, на постели, еще совсем недавно принимавшей роскошные формы Дарлины! Биэрд вскочил на ноги, одной рукой придерживая полы халата на причинном месте, а палец другой нацелив Барнарду в лицо.

– Климатические изменения? Вы на минуточку забыли, что я возглавлял Центр задолго до моего знакомства с Томом Олдосом. Как потопаешь, так и полопаешь, да, мистер Барнард? Рассчитываете разбогатеть? Так вот, возвращайтесь к мистеру Брейби и скажите ему, что подлого авантюриста видно за версту. Мы сотворили своими руками нечто особенное, и тут он решил примазаться. И у него еще хватает глупости полагать, будто суд поверит, что вчерашний аспирант способен в одиночку придумать такого рода проект. Завтра наш полигон обеспечит Лордсбург дешевым, экологически чистым электричеством. Скажите мистеру Брейби, что он может посмотреть церемонию открытия по телевизору, а мы с ним увидимся в суде!

Барнард тоже встал, прижимая к груди папку. Он тряс головой, а когда заговорил, голос напрягся, и в нем появилась новая эмоциональная краска – негодование, или достоинство, или и то и другое.

– Есть еще один поворот, о котором вам следует знать. Мистера Брейби больше не существует. В прошлом месяце был день рождения королевы, отмеченный тем, что она возвела его в рыцарское звание. Теперь он сэр Джок Брейби.

Биэрд от досады застонал и театральным жестом хлопнул себя по лбу. А вот в глазах Хаммера промелькнула паника. Если на стороне Брейби сама королева Британии, то на что они могут рассчитывать в королевском суде?

– Все это чушь собачья, Тоби, – сказал Биэрд. – Не слушай. Речь идет всего лишь о списке почетных гостей. Она его не составляет, она ни черта про него не знает, а все эти глупцы и выскочки от науки и искусства и госслужбы из кожи вон лезут, чтобы в него попасть, только бы покрасоваться во дворце в надежде, что их примут за мелких аристократов.

За этой вспышкой последовало общее молчание, а затем Барнард вздохнул и, обогнув кровать, шагнул к выходу со словами:

– Должны ли мы из этого заключить, мистер Биэрд, что выбор Ее Величества не пал на вас?

– Я не вправе это комментировать, – сухо ответил Биэрд.

Папка уже болталась у Барнарда на боку. Вот уже и Тоби на ногах. Барнард сказал:

– Что ж, от имени сэра Джока Брейби и Национального центра возобновляемой энергии я говорю вам в последний раз. Если вы согласитесь отменить завтрашнее мероприятие и пересмотреть ситуацию с патентами, вы найдете в нашем лице благожелательных соавторов, которые непременно отведут вам подобающую роль в разработке технологии, по праву принадлежащей Центру. Если нет, то нашим первым шагом станет обращение в суд с требованием заморозить все эксплуатационные работы до вынесения окончательного вердикта.

Хаммер повернулся к Биэрду с таким лицом, словно сейчас встанет на одно колено.

– Майкл, это может растянуться на пять лет.

Биэрд помотал головой.

– Нет, Тоби. Я говорю «нет».

– Британское правительство выражает финансовую заинтересованность, – сказал Барнард. – По крайней мере, в этом деле. Если права на патенты перейдут к Центру, оно продемонстрирует налогоплательщикам хорошую отдачу.

Хаммер схватил Биэрда за отвороты халата.

– Послушай, мы должны кучу денег. Пока дело тянется в суде, с нами не подпишут ни одного контракта. Адвокаты нам сейчас не по карману.

– Мы вложили слишком много труда, – сказал Биэрд, отталкивая руку Хаммера.

– Если мы сдадимся, нам, есть надежда, предложат место уборщиков туалета.

– Джентльмены, – вмешался Барнард. – Уверен, что мы сможем вам предложить кое-что получше. Мистер Хаммер прав. Когда люди узнают о судебном разбирательстве, они не захотят вести с вами дела. Так что в ваших интересах не устраивать завтра громкой акции.

– Я стараюсь быть предельно вежливым, – сказал Биэрд. – Прошу вас, уходите.

Едва заметно надув свои тонкие губы, Барнард развернулся и открыл дверь. Поверх его плеча оранжевое небо пустыни побледнело до желтого и постепенно превращалось в ярко-зеленое.

Хаммер, обычно невозмутимый, буквально взвыл:

– Майкл, мы должны продолжить переговоры! Мистер Барнард, подождите, я с вами.

Адвокат склонил главу, выражая свое сожаление.

– Как вам угодно, но нам нужна подпись мистера Биэрда.

С этими словами он вышел в темноту, и Хаммер поспешил следом. Дверь захлопнулась, но какое-то время доносились удаляющиеся голоса: Тоби вдруг громко взмолился, прося об отсрочке, а Барнард отвечал требовательным бормотком.

Обмякший, Биэрд сидел на стуле, все собираясь в ванную. Случившийся эпизод казался специально для него поставленной пьеской. Пока ее подтекст оставался для него загадкой. Он только понимал, что движение его жизни остановила высокая стена и разглядеть, что за ней, было невозможно. Мысли не шевелились. Одна забота: меньше чем через час приедут Мелисса с Катрионой, и он должен встретить их одетым. После вереницы пустых минут он наконец дошел до ванной, встал под душ и так стоял в прострации, почти в беспамятстве, а горячая вода барабанила по темечку. На какой-то звук он высунул голову из кабинки и прислушался. В дверь громко стукнули, еще раз. Тишина, потом донеслись звонки его карманного компьютера на прикроватном столике, а удары в дверь возобновились с новой силой. Хаммер несколько раз выкликнул его имя. Наверняка рвется, чтобы уговорить его сделаться ставленником Брейби.

Биэрд снова нырнул под душ, а когда уверился, что его друг ушел, вышел из кабинки и начал вытираться. Горячая вода сделала свое дело. Он освежился и понял, чтo ждет впереди. Все зависит от отношения. Завтрашняя церемония должна состояться. Даже если призы выхватят у него из-под носа, мир увидит его творение. Он уйдет во всем блеске. А если повезет, то уговорит какого-нибудь денежного мешка проспонсировать его судебный процесс в обмен на долю в будущих прибылях. Самые важные гости уже обосновались в отелях Эль-Пасо, другие приедут через Силвер-Сити. Взойдет солнце, панели выработают из воды газы, газы запустят турбины, потечет электричество, и весь мир обалдеет. Ничто не должно помешать битловскому попурри и реву истребителей на бреющем полете.

С полотенцем вокруг чресел, насвистывая «Желтую подлодку», он вернулся в спальню, порылся в чемодане, достал выстиранную и выглаженную в прачечной рубашку в целлофане, с картонными прокладками, и вытряхнул ее из упаковки. Шуршание целлофана напомнило ему о еще одном побуждающем факторе – чувстве голода. Отказавшись от завтрака в пользу ланча, он вдруг ощутил пищевой дефицит, который надо было срочно восполнить. Он нашел чистое белье и носки – неужто было время, когда он надевал носки стоя? – и разложил свой лучший, немнущийся костюм. Он одевался для Мелиссы, а потом душился одеколоном перед зеркалом в ванной. Мысль о ней погнала его в спальню, где он несколько минут приводил в порядок постель. А при мысли о Дарлине и о том, кто, где и как будет спать и что при этом будет сказано, его мозг попятился, как своенравная лошадь, и рванул в другую сторону. К алкоголю. В ресторане через дорогу не подавали спиртное. Поэтому из кармашка в чемодане он извлек плоскую серебряную фляжку в телячьей коже с голландским джином «Дженевер», который хорош и при комнатной температуре и не отличим от воды. Он сделал глоток и убрал фляжку в карман. Перед дверью помедлил, отпил побольше и вышел на улицу.

Какая же это все-таки роскошь, совершенно не доступная на британских островах: чистому, надушенному, в свежем белье выйти из кондиционированного помещения в обволакивающую, неодолимую южную теплынь. Даже в лишенном всего природного неоновом сиянии лордсбургского променада сверчки или цикады – он не знал, чем они друг от друга отличаются, – продолжали петь. И никакими деньгами не заставишь их умолкнуть. И никакой франчайзинг не изменит положения этого аккуратно выгравированного полумесяца, что висит над бензозаправочной станцией.

Но сегодня удовольствие было подпорчено. В десяти метрах от него стоял черный «лексус», в который садился Барнард. А с противоположной стороны в ожидании, когда разблокируют дверь, с вещмешком в ногах, стоял Тарпин. Открывая дверь, он заметил Биэрда и с усмешечкой, изобразив нож указательным пальцем, полоснул себя по горлу. Завелся мотор, включились фары, Тарпин со своим багажом залез внутрь, машина дала задний ход и выехала с парковки. Растерявшийся, Биэрд глядел им вслед и, даже когда они скрылись из виду, продолжал стоять, как приклеенный. Потом пожал плечами и направился в офис сказать дежурной, где Мелисса сможет его найти, а затем пересек дорогу и вошел в «Блюберри» уже, можно сказать, в хорошем настроении. Он не пойдет ко дну.

Он готов был утверждать, что во всей Америке не сыскать лучше и приятнее заведения, чем семейный ресторан «Блюберри» – фирменное блюдо на завтрак, стейк на сковородке с длинной ручкой. Нерефлексирующего атеиста обязаны были заинтересовать и вразумить менонитские трактаты на столике при входе. «Уютный кров», «Счастливый брак» и, ближе к его области, «В заботе о Земле». Рядом со стойкой администратора находилась сувенирная лавка, где за полтора года он прикупил два десятка маечек для Катрионы. В просторном зале ресторана сновали официантки, казавшиеся жизнерадостными клонами Дарлины. Здесь ели свободные от дежурства полицейские и пограничники, дальнобойщики, одинокие путешественники с ввалившимися глазами и, конечно, семьи – латиносы, азиаты, белые, часто большими компаниями, составив вместе три-четыре стола. Но даже при аншлагах «Блюберри» сохранял достоинство и тихий нрав, как человек, робко надеющийся на то, что ему нальют. Заведение радовало своей анонимностью. Веселая обслуга ни разу не признала в нем завсегдатая. Рядом проходила федеральная автострада № 10, так что лица постоянно менялись.

Еда его устраивала. Пока он ждал, куда его посадят, ему не нужно было обдумывать заказ – он всегда здесь ел одно и то же. Зачем что-то менять? Его проводили в дальний угол зала. Чтобы унять нетерпение, в ожидании закуски он плеснул порцию джина в пустой стакан для воды, выпил, как воду, и налил еще. Ситуация хуже не придумаешь, но он чувствовал себя вполне сносно. По крайней мере, этот Терри уже не существует. А впрочем, так ли это хорошо? Мелисса и Дарлина, та еще передряга. Он не в состоянии этим заниматься, даже думать об этом. Но он этим займется. И бедный Тоби. Ему надо бы позвонить и объяснить, почему нельзя отменять презентацию, но на очередное выяснение отношений его сейчас не хватит.

Чтобы не думать о заказе – прошло уже пятнадцать минут вместо обычных пяти, – он просмотрел свою электронную почту, и два сообщения заставили его вскрикнуть от радости. Первое письмо было неофициальным предложением от старого приятеля, бывшего физика, ныне работающего в Париже консультантом. Консорциум энергетических компаний хотел, чтобы Биэрд «применил свой обширный опыт в области зеленых технологий для направления государственной политики в сторону безуглеродной ядерной энергетики». На кону шестизначная зарплата, а также офис в центре Лондона, ассистент-исследователь и служебная машина в придачу. А что? Аргументы, вот они. Уровень CO2 продолжает повышаться, а часы тикают. Есть только один проверенный способ произвести электроэнергию в масштабах, адекватных росту народонаселения, и сделать это в обозримом будущем, не усугубляя проблемы. Многие уважаемые специалисты по окружающей среде придерживаются мнения, что ядерная энергия – это единственный выход, наименьшее из двух зол. Джеймс Лавлок, Стюарт Бранд, Тим Фланнери, Джаред Даймонд, Пол Эрлих. Крупные ученые и достойные люди. Разве случайная авария или локальная утечка радиации, в нынешних реалиях, это худший вариант? Уголь, даже если забыть о взрывах в шахтах, несет бедствия каждодневно, в планетарном масштабе. Разве 28-километровая зона отчуждения вокруг Чернобыля не превратилась с биологической точки зрения в самый богатый и многообразный регион Центральной Европы, а мутации всех видов флоры и фауны там практически не превышают норму? И вообще, что такое радиация как не синоним солнечного света?

Второе письмо содержало приглашение произнести речь перед министрами иностранных дел на 15-й конференции участников рамочной конвенции ООН по изменению климата, которая состоится в декабре в Копенгагене. Вот уж где он будет свой по духу, идеальная кандидатура. Это мероприятие нельзя пропустить. Тем временем принесли закуску – оранжевого цвета сыр в тесте, вывалянный в сухариках и соли и зажаренный во фритюре, с жирным соусом бледно-зеленого оттенка. Само совершенство, да еще в таких количествах. Как только пространство вокруг очистилось от обслуживающего персонала, он вылил в стакан остатки джина. Он ел жадно, и когда остались лишь три лепешки, успел подумать, что было бы хорошо, если бы они оказались не с сыром, а с грибами, и тут рядом с тарелкой завибрировал карманный компьютер.

– Тоби.

– Слушай. У меня есть для тебя целая куча плохих новостей, но худшее случилось несколько минут назад.

В голосе друга чувствовались напряжение и пока сдерживаемая враждебность.

– Продолжай.

– Кто-то прошелся по нашим панелям кувалдой. Вдоль рядов, одна за другой. Все до одной разбиты. Мы потеряли катализаторы. Электронику. Короче, всё.

Это не укладывалось в голове. Биэрд отодвинул тарелку. Весь труд насмарку. Сколько Барнард заплатил этому строителю? Двести долларов? Меньше?

– Что еще?

– Мы больше не увидимся. Я видеть тебя не могу, Майкл. Но вот что я тебе скажу. Я уже говорил с адвокатом из Орегона. Я предприму меры, чтобы на меня не повесили долги, которые, в сущности, наделал ты. Мы… точнее, ты уже должен три с половиной миллиона. Завтрашнее действо обойдется еще в полмиллиона. Иди и сам объясняйся со спонсорами. Да, Брейби намерен с тебя слупить все, что ты нажил и еще наживешь. А в Соединенном Королевстве отец этого убитого парня убедил власти открыть против тебя уголовное дело по статьям «воровство» и «мошенничество». Я тебя ненавижу, Майкл. Ты вор, и ты мне лгал. Но я не жажду посадить тебя за решетку. Просто держись от Англии подальше. Отправляйся туда, где с ней нет договора об экстрадиции.

– Что-нибудь еще?

– Только одно. Ты получаешь по заслугам. Так что катись к ебеной матери. – Раздались гудки отбоя.

В этот раз он открыто потряс фляжку над стаканом. Упали две капли. Рядом выросла официантка с доверху груженным блюдом. Это была молоденькая девушка – серьезное лицо, строгий конский хвост сзади и на зубах брэкеты, украшенные цветным стеклярусом. Она с трудом заставила себя сказать положенные слова.

– Сэр? У нас в ресторане беж… безалкогольная политика.

– Я не знал. Прошу прощения.

Она забрала тарелку с тремя холодными лепешками и поставила перед ним главное блюдо. Четыре клиновидные куриные грудки без кожи, переложенные тремя маленькими стейками, и все это завернуто в бекон, увенчанный медом и гребешком из сыра, а также гарнир из хорошо обжаренной картошки в мундире с маслом и сливочным сыром.

Он долго смотрел на все это невидящим взором. Его выбор, позволяющий избежать экстрадиции, как говорится, пал на Бразилию. Купить авиабилет до Сан-Паулу и поселиться у Сильвии? Интересная во всех отношениях женщина. Не самый плохой вариант. Но неосуществимый. Чтобы успокоиться, он вооружился ножом и вилкой, но его внимание тут же отвлекла кожная болезнь, меланома на тыльной стороне ладони. Ему показалось, что за последнее время она выросла и под флюоресцентными лампами «Блюберри» приобрела угрожающий багрянисто-коричневатый оттенок. Неужели ему придется заняться еще и этим, наряду с прочими проблемами? Маловероятно. Как-нибудь само собой разрешится. И завтра на полигон он не пойдет объясняться с разгневанной толпой. Спасение человечества тоже отменяется.

Он положил так и не пущенные в ход приборы. Больше всего ему сейчас хотелось пойти в бар и посидеть со скотчем за стойкой один на один. До Четвертой улицы было десять минут ходу, но он поедет на машине. Он уже собирался сказать официантке, чтобы она принесла чек, когда услышал шум в другом конце зала. Он обернулся и увидел Мелиссу с раскрасневшимися щеками, в одном из своих броских карибских платьев с крупными зелеными цветами на красно-черном фоне. Она решительно миновала табличку «Пожалуйста, подождите, вас посадят», а за ее спиной неожиданно обнаружилась Дарлина, и обе женщины выглядели буйными, разъяренными и помятыми, как будто минуту назад подрались перед рестораном. И теперь высматривали его. А первой шла Катриона с девчоночьим рюкзачком в виде коалы, обнимающего ее за плечи, – решил, так сказать, бесплатно прокатиться на закорках. Она увидела отца раньше взрослых и побежала к нему забрать в свою собственность, выкрикивая пока неразличимые слова, лавируя между занятыми столиками. Вставая ей навстречу, Биэрд почувствовал, как в сердце поднимается незнакомая теплая волна, но, раскрывая дочери объятья, он сомневался, что эта демонстрация любви способна хоть кого-то ввести в заблуждение.


Приложение
Речь профессора Нильса Пальстернака, члена Шведской королевской академии наук (в переводе со шведского)

Ваши величества, ваши королевские высочества, дамы и господа, вы видите меня перед собой благодаря фотопигментам в ваших глазах, поглощающим свет. Мы чувствуем приятное тепло, несмотря на прохладную погоду на улицах Стокгольма, благодаря листьям каменноугольного периода, которые поглощали солнечный свет за счет своих фотосинтетических пигментов и в результате оставили нам запасы угля и нефти. Вот простые примеры того, что взаимодействие солнечной радиации и материи лежит в основе жизни на Земле. В конце сороковых годов прошлого века Фейнман и Швингер достигли глубокого понимания сути этого взаимодействия, и к 1970 году большинство физиков уже сходились на том, что в этой главе поставлена точка и что фундаментальные исследования ушли на космический уровень либо в глубь атомов. Но их ждал сюрприз.

Сольвеевские конгрессы являются событиями большой важности в календаре физиков. На конгрессе 1972 года, в разгар дневной сессии, из задних рядов раздался крик. Обернувшись, люди увидели Ричарда Фейнмана, потрясающего в воздухе кипой листов. «Чудо!» – с этим восклицанием он прошел вперед и, извинившись перед выступавшим, взял слово. В своей пятиминутной бурной, сопровождаемой экспрессивными жестами речи он объяснил, каким образом неразрешимую для него проблему решил молодой исследователь по имени Майкл Биэрд.

Сольвеевское «чудо», само собой, вошло в историю, и нетрудно понять, чем так привлекли Фейнмана идеи, изложенные в работе Биэрда. Они продемонстрировали, каким образом определенные диаграммы, описывающие взаимодействие света с материей, подчиняются особого рода тонкой симметрии, сильно упрощающей расчеты. В расхожем представлении квантовая механика описывает микропроцессы; в самом деле, только микросистемы способны легко поддерживать когерентность в том смысле, что они сохраняют свою автономность от окружающей среды. Вместе с тем теория Биэрда выявила, что процессы, происходящие во время взаимодействия излучения и материи, когерентно передаются через среду в масштабах, несопоставимых с размером атомов; больше того, характер их распространения напоминает схему циркуляции в сложной системе наподобие нефтеперегонного завода или, скажем, блок-схему компьютерной программы. Это настолько изменило наши представления о фотоэлектрическом эффекте, что отныне мы говорим через тире о Сопряжении Биэрда – Эйнштейна – тире, от которого у любого физика пробегают по спине мурашки, – тем самым с гордостью ведя родословную работы Биэрда от революционной статьи Эйнштейна 1905 года.

Фейнман, гений-популяризатор, придумал развлечение для гостей, которое демонстрирует лежащие в основе Сопряжения принципы. Для забавы требуются шесть ремешков или строп, сплетенных красивым узором. Затем шесть человек, взявшись за свободные концы, каждый за два, предоставляют остальным гостям удостовериться в том, что узел абсолютно прочен и развязать его можно лишь в том случае, если все шестеро отпустят концы. После чего участники исполняют попарно что-то вроде пируэтов контрданса, отчего узел как будто еще сильнее затягивается. А затем по сигналу все участники разом тянут за концы, и, к изумлению собравшихся, стропы распадаются. «Фейнмановский плед» сделался любимой игрушкой преподавателей физики, и едва ли найдется хоть один студент колледжа, который бы не принял участия в веселой забаве, а бывало, что и находил в этой куче мале будущего супруга или супругу.

Игра отражает топологическую суть концепции Майкла Биэрда: действия группы (исключительной группы Ли Е8, одной из самых объемистых обитательниц платонова царства), распутывающей в танце сложные взаимоотношения света и материи и разворачивающей их в цепочку логических шагов. Эти хитросплетения и составляют главную магию, взмахи волшебной палочки, заставляющие вспомнить эйнштейновскую характеристику атомной модели Бора как высшей формы музыкальности в сфере мысли. Говоря словами философа Фрэнсиса Бэкона:


«Сладчайшая и наилучшая Гармония та, когда каждая Партия или Инструмент звучат не сами по себе, но в соединении всех элементов».


Профессор Майкл Биэрд, вы получили Нобелевскую премию этого года по физике за важный вклад в понимание принципов взаимодействия материи и электромагнитного излучения. Для меня большая честь передать вам самые теплые поздравления Шведской королевской академии наук. А теперь я попрошу вас подойти и получить Нобелевскую премию из рук его величества короля.


Благодарности

Я благодарен Дэвиду Бакленду и «Кейп фейруэлл» за приглашение отправиться на Шпицберген в феврале 2005 года; истоки этого романа – в замерзшем фьорде. Доктор Грейм Митчисон из Центра квантовых вычислений в Кембридже щедро инструктировал меня по математике и физике. Все сохранившиеся ошибки – мои. Он же любезно добыл вступительную речь по случаю вручения Майклу Биэрду Нобелевской премии. Я очень обязан профессору Джону Шеллнхуберу, директору Потсдамского института исследований влияния климата, и Стефану Рамсторфу из того же института, доктору Дугу Аренту, Джеймсу Бошу и профессору Джону А. Тернеру из Лаборатории возобновляемых источников энергии в Голдене, Колорадо, Малькольму Маккалоку из отделения технических наук в Оксфорде, профессору Импириал-колледжа Майку Даффу, Филиппу Даймонду из Института физики, Тиму Гартону Ашу и, как всегда, Анналине Макафи. Спасибо Дану Бокману за то, что сдал мне дом в Нью-Мексико, и Грегу Карру за дом в Сан-Вэлли, Айдахо. Я в долгу перед множеством книг и статей по климатологии и смежным дисциплинам и многим обязан дискуссии между Элизабет Спилки и Стивеном Пинкером на Edge.org. И прежде всего я в долгу перед прекрасной биографией «Эйнштейн» Уолтера Исааксона.


Примечания


1

Дисморфия – психическое расстройство, когда человек чрезмерно обеспокоен дефектами или особенностями своего телосложения. (Здесь и далее прим. перев.)

(обратно)


2

Боль скорбь (фр.)

(обратно)


3

Schloss (нем.) – замок.

(обратно)


4

Гибридный автомобиль компании «Тойота».

(обратно)


5

Высшего (ит.).

(обратно)


6

Во время Второй мировой войны в городе Блетчли располагалась организация, занимавшаяся дешифровкой немецких кодов.

(обратно)


7

Ординарными винами (фр.).

(обратно)


8

В 1952 году Френсис Крик и Джеймс Уотсон, основываясь на рентгенограммах Розалинды Франклин, построили модель ДНК в виде двойной спирали.

(обратно)


9

Имеется в виду Арон Ральстон с его автобиографическим бестселлером «127 часов, или Между молотом и наковальней» (2004), экранизированным Дэнни Бойлом в 2010 г.

(обратно)


10

Имеется в виду конференция ООН по окружающей среде и развитию в Рио-де-Жанейро (1992 г.).

(обратно)


11

На площади Гровенор-сквер находится посольство США.

(обратно)


12

Чистая доска (лат.).

(обратно)


13

Юрист аудиторской фирмы «Андерсен», замешанной в скандале с крупными финансовыми махинациями американской компании «Энрон». Во время расследования отдала команду уничтожить важные документы.

(обратно)


14

Мильтон Джон. Потерянный рай. Перевод Арк. Штейнберга.

(обратно)


15

Там же.

(обратно)


16

Мильтон Джон. Потерянный рай.

(обратно)


17

То есть 44° по Цельсию.

(обратно)


18

Вымышленный персонаж, тайное альтер эго в серии о Супермене.

(обратно)

Оглавление

  • Часть первая 2000
  • Часть вторая 2005
  • Часть третья 2009
  • Приложение Речь профессора Нильса Пальстернака, члена Шведской королевской академии наук (в переводе со шведского)
  • Благодарности
  • X