Виталий Тимофеевич Бабенко - Поселок на краю Галактики

Поселок на краю Галактики 5M, 368 с. (илл. Басыров) (сост. Либкин) (Антология-1990)   (скачать) - Виталий Тимофеевич Бабенко - Николай Трофимович Чадович - Кир Булычев - Михаил Абрамович Кривич - Валерий Полищук - Георгий Шах - Борис Гедальевич Штерн


Поселок на краю Галактики


Часть первая
Туча


Аркадий Стругацкий, Борис Стругацкий
Туча

Под низким пасмурным небом, под непрерывным сеющим дождем по мокрому асфальтовому шоссе движется колонна машин: длинный лимузин впереди и три огромных автофургона следом. На мокрых брезентовых боках фургонов знаки «опасный груз».

На заднем сиденье лимузина, сложивши руки на груди, расположился хозяин этой колонны, известный метеоролог и атмосферный физик профессор Нурланн, человек лет сорока, с надменным лицом. Впереди рядом с шофером сидит его ассистент, личность вполне бесцветная, доведенная своим начальником до состояния постоянной злобной угодливости. О шофере и говорить нечего, голова его втянута в плечи, словно он поминутно ожидает, что его ткнут в загривок.

Ассистент, вывернувшись на сиденье, насколько позволяют ремни безопасности, говорит ядовито-сладким голосом:

— Я правильно помню, профессор, что вы не бывали здесь вот уже больше пятнадцати лет?

Нурланн молчит.

— Пятнадцать лет! С ума сойти. Я понимаю ваше волнение — вернуться в родной город, даже при таких обстоятельствах…

Нурланн молчит.

— А может быть, именно при таких обстоятельствах? Вернуться как бы избавителем. Избавителем от большой беды…

— Сядьте прямо и заткнитесь, — холодно говорит Нурланн.

Ассистент моментально выполняет приказание. На губах его довольная улыбка.

Видимость отвратительная — не больше пятидесяти метров. За пеленой дождя по сторонам дороги уносятся назад:

шеренга каких-то зачехленных громадин вдоль шоссе и снующие среди них солдаты в плащ-накидках;

необозримое стадо пустых пассажирских автобусов;

походная радарная установка;

еще одна походная радарная установка, окруженная стадом пасущихся коров;

обширная асфальтовая площадка, несколько вертолетов на ней;

бензоколонка, очередь легковых машин с трейлерами, на крышах мокнут разнокалиберные чемоданы, и тут же остановился фермер с телегой и взирает на это с видом глубокой задумчивости.

И вообще: то и дело проносятся навстречу лимузину легковые машины, тяжело нагруженные барахлом.

Колонна, замедлив ход, въезжает в город. Граница города обозначена гигантским медным барельефом городского герба: обнаженный богатырь с ослиной головой поражает трезубцем гидру о трех головах — две из них мужские, третья женская.

Сразу за барельефом в сквере стоят два танка, и тут же под навесом за походным столом кормятся несколько военных вперемежку со штатскими. Ослепительная молния вдруг обрушивается на сквер, и тотчас за ней вторая оплетает самое высокое дерево. Привычного грома нет, а есть какой-то странный свистящий шелест, но вспышки очень яркие и молнии очень страшные. Под навесом, однако, только один человек поднял голову и обернулся с недовольным видом, не переставая жевать.

В оперативном отделе штаба на огромном столе расстелена карта города. Вокруг стола стоят военные в пятнистых десантных комбинезонах без знаков различия и несколько штатских. В конусе света от лампы только карта и руки, упирающиеся в стол, лиц почти не видно.

На карте центр города занят угольно — черным пятном неправильной формы, по очертаниям немного напоминающим бабочку с распростертыми крыльями.

— Я полагаю ударить сюда, — говорит Нурланн, показывая пальцем. — Для начала рассечем ее пополам. Если повезет, мы сразу накроем активную зону. Здесь проходит магнитный меридиан, вот по этому проспекту…

— Дорога чистых душ, — негромко произносит кто-то из военных.

— Что? — надменно спрашивает Нурланн. — А! В мое время это был проспект Реформации… Очень удачно, что он проходит прямо по малой оси, можно бить прямой наводкой. Для начала, полковник, мне нужен дивизион «корсаров». Полагаю, его надо развернуть где — нибудь здесь… или здесь… А после того как она развалится надвое, будем бить в этом и этом направлении.

— А если не развалится? — насмешливо и раздраженно спрашивает кто-то.

Нурланн, резко вздернув подбородок, пытается рассмотреть в сумраке говорившего. Полковник поспешно произносит:

— Вы должны понять нас правильно, профессор. Все — таки мы здесь уже полгода. Мы испробовали чертову пропасть всевозможных средств, а помогают одни только дальнобойные огнеметы… и вообще огонь…

Тот же насмешливо — раздраженный голос вставляет:

— Пока горит.

— Вот именно, — говорит полковник. — Пока горит, она не двигается.

— Там, где горит, — вставляет голос.

— Капитан, я попросил бы вас! — сердито говорит полковник.

Нурланн, несколько смягчившись, снисходит до объяснения:

— Я привез сорок пять снарядов, начиненных «Одеколоном АБ». Это коагулянт, который осаждает любое аэрозольное образование. Подчеркиваю: любое. Газетчики распространяют легенду, будто Туча — живое существо. Это вздор. Туча — это аэрозольное образование довольно сложной и не вполне понятной структуры. Поскольку оно возникло и распространяется в плотно населенном районе, у нас, к сожалению, нет возможности изучить его должным образом. Его придется уничтожить. Для этого я и приехал.

— То есть вы полагаете, — уточняет полковник, — что эвакуацию можно отменить?

Нурланн, повернув голову, смотрит на него. Полковник продолжает:

— Эвакуация практически подготовлена. Более того, если бы не… ну, некоторые обстоятельства… некоторые неконтролируемые обстоятельства, мы бы ее начали завтра. Дело в том, что скорость Тучи увеличивается, вчера на некоторых радиусах она превысила сто метров в сутки.

— Увольте, полковник, — недовольно говорит Нурланн. — В этом вопросе я не компетентен. Могу сказать только, что «Одеколон АБ» — штука очень ядовитая и людям лучше держаться от нее подальше. Таким вот образом. Может быть, еще есть вопросы?

Робкий голос:

— Правда, что вы родились в этом городе?

Нурланн ухмыляется:

— Правда. Вот здесь я родился (показывает пальцем на карте). Вот здесь жил. Здесь венчался (палец упирается в центр черного пятна). Так что, господа мои, эта штука (стучит по черному пятну) нравится мне еще меньше, чем вам, и играть с ней в научные игры, как вы, может быть, полагаете, я не намерен.

— Аминь, — произносит насмешливый голос, и все смеются с явным облегчением.

— Вот и славно, — произносит Нурланн покровительственно. — Теперь так, полковник. Первый залп назначаем на завтра, восемнадцать ноль — ноль, раньше все равно не управимся. А утром, часов в десять, я бы хотел посмотреть на нее сверху. Напоследок. Могу я рассчитывать на вертолет?

Возникает нечто вроде замешательства.

— М-м-м… — тянет полковник. — Вертолет я, конечно, дам…

— Но? — спрашивает удивленный Нурланн.

— Смысла никакого нет, — говорит полковник. — Как бы это вам объяснить…

— Вы ничего не увидите, — говорит кто-то.

— Почему? — спрашивает Нурланн. — Облачность? Но Туча выше облаков!

— Нет, вы увидите, только не то, что есть на самом деле.

— А что? Мираж?

— Мираж не мираж, — говорит полковник в затруднении и от этого сердясь. — А, да что мне — вертолета жалко? Я распоряжусь.

— Вы лучше, профессор, посмотрите на это. Это дело верное, без миражей, — говорит кто-то и высыпает веером на карту несколько фотографий.

Нурланн небрежно перебирает их одну за другой.

— Это я видел… и это видел…

Его внимание задерживается только на одной фотографии: Туча просачивается через дом. Светлый тысячеоконный фасад на фоне угольно — черной стены и тысяча черных языков, выливающихся из окон. Нурланн бросает фотографию на стол и говорит:

— Хочу проехаться по городу. Посмотрю завтрашнюю позицию и посмотрю все это (он щелкает пальцем по фотографиям) вблизи.

— Конечно, — говорит полковник. — Разрешите представить вам сопровождающего: старший санитарный инспектор Брун.

При первых словах полковника лицо Нурланна неприязненно сморщивается, но при имени Бруна оно расцветает неожиданно доброй улыбкой.

— Господи, Брун! — восклицает Нурланн. — Откуда ты здесь?

Лимузин профессора Нурланна неторопливо катит по улицам.

В городе безраздельно царит дождь. Дождь падает просто так, дождь сеется с крыш мелкой водяной пылью, дождь собирается на сквозняках в туманные крутящиеся столбы, волочащиеся от стены к стене, дождь с урчанием хлещет из ржавых водосточных труб, разливается по мостовой, бежит по руслам, промытым между плитами тротуаров. Черно — серые тучи медленно ползут над самыми крышами. Человек — незваный гость на этих улицах, дождь его не жалует, и людей почти не видно.

— Как это ты заделался санитарным инспектором? — спрашивает Нурланн сидящего за рулем Бруна. — Ты же, помнится, был по дипломатической части.

— Мало ли что… Вон Хансен — сидел — сидел у себя в суде, а теперь кто? Великий бард! Менестрель!

— О да. Давно ты его видел?

— Да два часа назад, он с утра до вечера торчит в отеле, где ты поселился. В ресторане, конечно. Пьет как лошадь, старый хрен.

* * *

Вместе с дождем в городе хозяйничают молнии. Странные, очень яркие и почти бесшумные молнии. Огненными щупальцами они то и дело проливаются из Тучи и уходят в фонарные столбы, в фигурные ограды палисадников, просто в мостовую. Вдоль стены дома пробирается случайный прохожий, согнувшийся под зонтиком, и молния падает на него, оплетает тысячью огненных нитей. У человека подкашиваются ноги, он роняет зонт, хватается за стену и приседает на корточки. Это длится несколько секунд. Вот он уже опомнился, подобрал зонтик и, очумело крутя головой, заспешил дальше.

— Невозможно поверить, что это безвредно, — говорит Нурланн, провожая прохожего взглядом.

— Даже полезно, — откликается Брун.

Лимузин сворачивает за угол и останавливается.

— Это еще что такое? — озадаченно спрашивает Нурланн. — Кто они такие, что они здесь делают?

На обширном газоне расположился странный лагерь. Прямо под дождем расставлены кровати, шкафы, столы и стулья, кресла — не походная мебель какая — нибудь, а дорогие спальни и кабинеты, безжалостно и противоестественно извлеченные из особняков и апартаментов. Тут и там торчат роскошные торшеры, которые, разумеется, не горят, трюмо и трельяжи, по зеркалам которых толстой пленкой стекает вода. И здесь полно людей, которые ходят, лежат и даже, кажется, спят под пропитанными водой одеялами. Мужчины и женщины, старики и старухи, все в одинаковых плащах — балахонах в черно — белую шахматную клетку. Кто-то из обитого бархатом кресла склонился над походной газовой плитой, помешивая в кастрюльке; кто-то стоя читает толстенький томик, видимо молитвенник; а кто-то целой бригадой стаскивает с грузовика новую порцию диванов, торшеров и кроватей…

— Агнцы Страшного Суда, — произносит Брун с неопределенной интонацией. — Прочь из — под тяжких крыш. Они не спасут, они раздавят. Прочь из затхлых обиталищ. Они не согреют, они задушат. Под небо! Под очищающее небо! Причащайтесь чистой влаге! Только тот спасется, кто успеет очиститься. И так далее. Агнцы Страшного Суда. У нас их много.

— При чем здесь Страшный Суд?

— А при том, что вы все считаете Тучу аэрозольным образованием. А для них это начало Пришествия Того, кто грядет. И когда Туча закроет всю Землю, начнется Страшный Суд.

Сразу за лагерем Агнцев стоит на проспекте, взгромоздившись правыми колесами на тротуар, странная машина, этакая помесь «скорой помощи» и пожарной, длинная, желтая, непропорционально высокая, с огромными красными крестами на бортах, усаженная всевозможными фарами, прожекторами, проблесковыми маячками, ощетиненная причудливыми антеннами, стоит тихая, странная, словно бы брошенная, и только вспыхивает у нее на крыше фиолетовый слабый огонек.

— Я развелся тогда, пятнадцать лет назад, — говорит Нурланн, — и нисколько об этом не жалею…

— Да, я видел твою бывшую на прошлой неделе, — откликается Брун. — Был гран — прием у отцов города… Она у тебя очень, очень светская дама.

— Да провались она совсем, — говорит Нурланн раздраженно. — Мне дочку жалко. Так и не отдает она мне Ирму.

— У тебя дочка есть? — спрашивает Брун, насторожившись.

— Да. Вижусь с ней раз в два года… то ли дочка, то ли просто знакомый ребенок. Раз в два года мамаша изволит ее ко мне отпускать, стерва высокомерная…

— Угу, — произносит Брун. — А у меня, слава богу, детей нет. По крайней мере, в этом городе.

Туча.

Она перегораживает проспект и выглядит как непроницаемо — черная стена, поднимающаяся выше всех крыш и уходящая вершиной в низкие облака. Огромные медленные молнии ползают по ней, словно живые существа. Сама же она кажется абсолютно неподвижной и вечной, как будто стояла здесь и будет стоять всегда.

— Экая красотища, — произносит Нурланн сдавленным голосом.

— Жалко? — Брун криво ухмыляется.

— Не знаю… Не об этом речь. А поближе подъехать нельзя?

— Нельзя.

— Брось, давай подъедем.

Брун цитирует:

— Эти животные настолько медлительны, что очень часто застают человека врасплох.

Лимузин вынужден притормозить, чтобы проехать через толпу, сгрудившуюся вокруг тумбы регулировщика. В основном толпа состоит из шахматно — клеточных Агнцев, но довольно много среди них и простых горожан, они отличаются не только одеждой, но и тем, что прячутся под зонтиками — великое разнообразие зонтиков: огромные черные викторианские; пестрые веселенькие курортные; прозрачные коконы, укрывающие человека до пояса… В толпе можно видеть и военных в плащ — накидках.

Все лица обращены к человеку в клетчатой хламиде, который вдохновенно ораторствует, взобравшись на тумбу. За дождем его плохо видно и еще хуже слышно, доносятся только выкрики — возгласы:

— …Последнее знамение! …бедные, бедные агнцы мои! …очищайтесь! …и число его — шестьсот шестьдесят шесть! …отчаяние и надежда, грех и чистота, черное и белое!

Лимузин уже почти миновал толпу, и тут со свистящим шелестом изливается из облаков лиловая молния и неторопливо, с каким-то даже сладострастием оплетает длинного унылого прохожего, задержавшегося на тротуаре посмотреть и послушать. Человек валится набок, как мешок с тряпьем, но он еще не успел коснуться асфальта, как вдруг раздается странный каркающий сигнал и, откуда ни возьмись, вынырнула и остановилась возле него давешняя нелепая машина с красными крестами на бортах. Сейчас на ней включено все: все прожектора, все окна, все фары, и добрый десяток красных, синих, желтых, зеленых огней одновременно перемигиваются у нее на крыше, на капоте, на боках. Расторопные люди в белых комбинезонах с красными крестами на спине, на плечах и на груди выскакивают под дождь и бегут к упавшему, волоча за собой шланги и кабели, на бегу распахивая черные чемоданчики со светящимися циферблатами и шкалами внутри. Они склоняются над пострадавшим и что-то делают с ним. Главный из них в причудливом шлеме, из которого рогами торчат две антенны, трясущиеся у самого рта тонкие лапки с набалдашниками и длинный штырь с микрофоном, человек этот, весь красный и потный от возбуждения, нависнув над пострадавшим, орет надрывно:

— Что вы видите? Говорите! Говори! Что видишь? Говори! Скорее! Говори!

Закаченные глаза пострадавшего обретают осмысленное выражение, и он лепечет:

— Коридор… Коридор вижу… Они уходят…

Он замолкает, и глаза его вновь закатываются.

— Дальше! Дальше! — надрывается главный. — Говори! Кто в коридоре? Кто уходит? Говори! Говори!

— Малыш… — бормочет пострадавший. — Малыш и Карлсон… По коридору… Длинный…

Тут взор его окончательно проясняется, он отпихивает от себя главного и садится.

— Все. Проехало, — говорит один из санитаров.

Пострадавшему помогают встать, подают ему зонтик.

— Спасибо, — запинаясь, бормочет пострадавший. — Ох, большое спасибо.

А в толпе хоть бы кто голову повернул.

Лора, бывшая жена Нурланна, принимает бывшего мужа в своей гостиной. Гостиная обставлена не просто богато, но изысканно, поэтому очень странно видеть на безукоризненном мозаичном паркете под портьерами, закрывающими окна, обширные темные лужи.

— Я пригласила тебя сюда не для того, чтобы обмениваться резкостями, — говорит Лора. — У меня к тебе дело. Однако я не хочу говорить о нем без моего адвоката. Имей терпение. Он должен прийти с минуты на минуту.

— Прекрасно, — произносит надменно Нурланн. — Поговорим о чем — нибудь другом. Где Ирма?

— Прекрасно, — в тон ему произносит Лора. — Поговорим об Ирме. Ты, безусловно, будешь рад услышать, что твоя дочь делает большие успехи в муниципальной гимназии и что ее лучший друг — сын гостиничного швейцара.

— Во всяком случае, ничего плохого я в этом не вижу.

— Ну конечно, было бы гораздо хуже, если бы твоя дочь получала образование в Женеве или хотя бы в Президентском колледже в столице… Мы же демократы! Мы плоть от плоти народа!

Нурланн не успевает ответить, потому что в гостиной появляется рослый человек в черно — белом клетчатом пиджаке и при клетчатом же галстуке. Нурланн не сразу соображает, что это тот самый проповедник, который давеча вещал с регулировочной тумбы.

— Знакомьтесь, — произносит Лора. — Мой адвокат. А это — мой бывший муж, профессор Нурланн.

— Прошу прощения, я несколько опоздал, — говорит адвокат, кладя на стол бювар и усаживаясь. — Но тем больше оснований у нас перейти прямо к делу. Вот бумага, профессор. Моя клиентка хотела бы, чтобы вы эту бумагу подписали, а я, как свидетель и как юрист, удостоверил вашу подпись.

Нурланн молча берет бумагу и начинает читать. Брови его задираются. Он поднимает глаза на Лору.

— Позволь, — несколько растерянно говорит он. — На кой черт тебе это надо? Кому какое дело?

— Тебе трудно поставить подпись? — холодно осведомляется Лора.

— Мне не трудно поставить подпись. Но я хотел бы понять, на кой черт это нужно? И потом, это все вранье! Ты никогда не была верной женой. Ты никогда не ходила в церковь. Аборты ты делала! Только в мое время ты сделала три аборта!

— Господа, господа, — примирительно вступает адвокат. — Не будем горячиться. Профессор, я знаю, вы атеист. Ваша подпись под этим документом не может иметь для вас никакого значения. Она ценна только для моей клиентки. И не из юридических, а исключительно из религиозных соображений. Считайте свою подпись под этим документом просто актом прощения, актом братского примирения…

Он замолкает, потому что в глубине квартиры раздается какой-то лязг, дребезг, звон разбитого стекла. Нурланн еще успевает заметить, как внезапно побелело и осунулось лицо Лоры, как пришипился, втянув голову в плечи, клетчатый адвокат, но тут дверь в гостиную распахивается, словно от пинка ногой, и на пороге возникает Ирма.

Это девочка — подросток лет пятнадцати, высокая, угловатая, тощая, на ней что-то вроде мини — сарафана, короткая прическа ее схвачена узкой белой лентой, проходящей через лоб. Босая. И мокрая насквозь. Но ничего в ней нет от «мокрой курицы», она выглядит, как если бы в очень жаркий день с наслаждением искупалась и только что вышла из воды.

Лора и адвокат встают. Физиономии их выражают покорность, в них что-то овечье.

Ирма с бешенством произносит:

— Я двадцать раз просила тебя, мама, не закрывать окна в моей комнате! Что прикажешь мне делать? Выбить их совсем? Я выбила одно. В следующий раз выбью все.

Лора, совершенно белая, пытается что-то сказать, но из горла ее вырывается только жалобный писк. Адвокат, втянувши голову в плечи, смотрит себе под ноги. Ирма обращает взгляд на Нурланна. Тоном ниже, без всякой приветливости, произносит:

— Здравствуй, папа.

— Здравствуй, здравствуй, — говорит Нурланн озадаченно. — Что это ты сегодня так развоева…

Ирма прерывает его:

— Мы с тобой еще поговорим, папа. Может быть, уже сегодня вечером. Ты нам нужен.

И вновь — матери:

— Я в двадцать первый раз повторяю: не закрывай окна в моей комнате. В двадцать первый и последний.

Она поворачивается и уходит.

Воцаряется неловкая тишина, и адвокат, криво ухмыляясь, говорит:

— Дети — дар божий, и дети — бич божий.

И тут Лора срывается.

— Ну что — доволен? — визжит она, перегнувшись через стол к Нурланну. — Видел, как твоя дочь плюет мне в лицо? Как вытирает об меня ноги, словно не мать я ей, а половая тряпка? Тебе, наверное, тоже захотелось? Плюй! Топчи! Унижай! Не надо со мной церемониться! Да, я грешница, я грязь, я сосуд мерзостей! Я убивала нерожденных младенцев моих, я блудила, я ненавидела тебя и блудила, с кем только могла! Я смеялась над богом… я, тля ничтожная! Это ты, ты научил меня смеяться над богом! А теперь втаптываешь меня в ад, в вечный огонь… В серу меня смердящую, в уголья! Дождался! Вон она, тьма страшная, кромешная, надвигается на мир! Сколько еще дней осталось? Кто скажет? Это Суд идет! Последний Суд! Все перед ним предстанем, и спросится с тебя, зачем не простил женщину, которая была с тобою единой плотью и кровью, зачем толкнул ее в пропасть, когда одной лишь подписи твоей хватило бы, чтобы спасти ее! Лжец! Лжец! Чистая я! Перед Последним Судом говорю, я — чистая! Не было ничего, клевещешь! Подписи пожалел, единого росчерка!

— Да провались ты… — бормочет ошеломленный Нурланн и хватается за авторучку.

Вечер. На улицах тьма кромешная. Дождь льет как из ведра, а молний почему-то нет. Нурланн ведет машину по пустым улицам. Дворники не справляются с водой. Уличные фонари не горят, и лишь в редких окнах по сторонам улицы виден свет. В свете фар появляются посередине улицы какие-то неопределенные фигуры. Нурланн совсем сбрасывает газ и наклоняется над рулем, пытаясь разобрать, что же там происходит за серебристыми в свете фар струями дождя.

А происходит там вот что.

Половину мостовой занимает большой легковой автомобиль, стоящий с погашенными огнями и распахнутыми дверцами. На другой половине двое здоровенных мужиков в блестящих от воды плащах пытаются скрутить мальчишку — подростка, который отчаянно извивается, брыкается длинными голыми ногами, отбивается острыми голыми локтями, крутится вьюном — и все это почему-то молча.

Лимузин Нурланна останавливается в пяти шагах от этой потасовки, фары его в упор бьют светом, и тогда один из мужиков бросает мальчишку и, размахивая руками, орет:

— Назад! Пошел отсюда! Мотай отсюда, дерьмо свинячье!

Поскольку ошеломленный Нурланн и не думает мотать отсюда, просто не успевает подчиниться, мужик в бешенстве бьет кованым сапогом по правой фаре и разбивает ее вдребезги.

Это он зря.

— Ах ты сволочь, — произносит Нурланн, достает из — под сиденья монтировку и вылезает под дождь.

Он не трус, наш Нурланн. Но откуда ему знать, что он имеет дело с профессионалом? Ленивым движением мужик в блестящем плаще уклоняется от богатырского удара монтировкой. В глазах у Нурланна вспыхивают огненные колеса, и наступает тьма.

Четверть века назад подросток Нурланн поздним вечером возвращался из кино домой этим самым переулком. Навстречу ему вышел из подворотни могучий шестнадцатилетний дебил по прозвищу Муссолини. Не говоря ни единого слова, он ухватил Нурланна двумя пальцами за нос, стиснул так, что у того слезы из глаз брызнули, а свободной рукой обшарил деловито его карманы. Вся операция не заняла и минуты. Муссолини скрылся в подворотне, а маленький Нурланн, опозоренный, униженный и ограбленный, остался стоять в темноте с вывернутыми карманами. Слезы текли неудержимо, и вдруг подул ветер и дождь брызнул ему в лицо…

— Профессор… Профессор… Очнитесь, профессор!

Тьма расходится перед глазами Нурланна, и он видит близко над собой мокрое мальчишеское лицо, большеглазое, со свежей ссадиной на скуле. Волосы схвачены белой лентой.

Это не тот мальчик. Тот был в красном, а на этом черная безрукавка и черные шорты. Еще один голоногий и голорукий мокрый мальчик.

Нурланн, охая и кряхтя, садится, ощупывает себя. Все болит: печенки, селезенки, кишки. Машина его стоит на прежнем месте, освещая уцелевшей фарой пустую мостовую.

— А эти где? — спрашивает Нурланн.

— Уехали, — отвечает мальчик. Он сидит перед Нурланном на корточках, озабоченно оглядывая его лицо.

— А мальчик где?

— Вы можете встать? — спрашивает мальчик вместо ответа.

Нурланн с трудом поднимается на ноги, делает шаг к лимузину и хватается за дверцу, чтобы не упасть.

— Надо же, как он меня…

— Давайте я сяду за руль, — говорит мальчик.

— Валяй. Мне нужно в «Метрополь».

— Я знаю, — говорит мальчик. — Садитесь, я вас отвезу.

Лимузин катит по улицам.

— Что это было? — спрашивает Нурланн. — Кто эти громилы?

Мальчик, не сводя глаз с дороги, отвечает после паузы:

— Не знаю.

— Чего они к нему прицепились? Он что — нибудь натворил?

Пауза.

— Может быть. Только это никого не касается.

— Он удрал?

Пауза.

— Нет.

— Значит, в полицию сдали… Это твой приятель, надо понимать. Я вижу, тебе тоже попало.

Мальчик не отвечает, только осторожно поглаживает ссадину на скуле.

— Так что же вы все — таки натворили? — спрашивает Нурланн.

— Ничего особенного.

— А если ничего особенного, тогда поехали в полицию вызволять твоего приятеля. Заодно хотелось бы узнать, кто мне разворотил фару и отбил печенки.

— Нет, — твердо произносит мальчик. — Я не могу тратить время на полицию.

Лимузин останавливается перед отелем «Метрополь». Это огромное многоэтажное здание. Несколько редких светящихся окон, и еще свет падает сквозь застекленные двери в вестибюль.

— Спасибо, — говорит Нурланн. — Кстати, как тебя зовут?

— Циприан.

— Очень рад. Нурланн. Между прочим, Циприан, откуда ты все знаешь? Откуда знаешь, что я профессор, что я здесь живу?

— Мы дружим с вашей дочерью.

— Ага. Очень мило. Может быть, зайдешь ко мне, обсохнешь?

— Благодарю вас. Я как раз собирался попросить разрешения зайти. Мне нужно позвонить. Вы позволите?

Они проходят сквозь вращающуюся дверь в вестибюль, мимо швейцара, приложившего при виде Нурланна два пальца к форменной фуражке, мимо богатых статуй с электрическими свечами. В вестибюле никого больше нет, только портье сидит за стойкой.

Пока Нурланн берет у портье ключи, у входа происходит разговор.

— Ты зачем сюда вперся? — шипит швейцар на Циприана.

— Меня пригласил профессор Нурланн.

— Я тебе покажу профессора Нурланна, — шипит швейцар. — Манеру взял — по ресторанам шляться…

— Меня пригласил профессор Нурланн, — повторяет Циприан терпеливо. — Ресторан меня не интересует.

— Еще бы тебя, щенка, ресторан интересовал! Вот я тебя отсюда вышвырну, чтобы не разговаривал…

Нурланн оборачивается к ним.

— Э-э… — говорит он швейцару. — Парнишка со мной. Так что все в порядке.

Швейцар ничего не отвечает, лицо у него недовольное.

У себя в номере Нурланн прежде всего сбрасывает мокрый плащ и сдирает с ног отсыревшие туфли. Циприан стоит рядом, с него капает, но и он, как давеча Ирма, отнюдь не выглядит «мокрой курицей».

— Раздевайся, — говорит ему Нурланн. — Сейчас я дам полотенце.

— Разрешите, я позвоню.

— Валяй.

Нурланн, пришлепывая мокрыми носками, уходит в ванную. Раздеваясь там, растираясь купальной простыней и с наслаждением натягивая сухое, он слышит, как Циприан разговаривает — негромко, спокойно и неразборчиво. Только однажды, повысив голос, он отчетливо произносит: «Не знаю».

Затягивая пояс халата, Нурланн выходит в гостиную и с изумлением обнаруживает там дочь Ирму; Циприан по — прежнему стоит у дверей, и с него по — прежнему капает. Ирма расположилась боком в кресле, она перекинула мокрые голые ноги через подлокотник.

— Здрасьте! — говорит Нурланн, впрочем, обрадованный.

— Слушай, папа, — капризным голосом произносит Ирма. — Где тебя носит? Я тебя двадцать часов жду!

— Где меня носит… Циприан, где меня носит? Иди в ванную и переоденься. Обсушись хотя бы.

— Что вас всех будто заклинило, — говорит Ирма. — Обсушись, оботрись, переоденься, не ходи босиком…

— Ну, мне кажется, это естественно, — благодушно произносит Нурланн, доставая из бара бутылку и наливая себе в стакан на два пальца. — Если мокрый человек…

— То, что наиболее естественно, — негромко говорит Циприан, — наименее подобает человеку.

Нурланн застывает со стаканом на полпути ко рту.

— Естественное всегда примитивно, — добавляет Ирма. — Амеба — да, она естественна. Но человек — существо сложное, естественное ему не идет.

Нурланн смотрит на Ирму, потом на Циприана, потом в стакан. Он медленно выцеживает бренди и принимает вызов.

— Ну, разумеется, — говорит он. — Поэтому давайте колоться наркотиками, одурять себя алкоголем, это ведь противоестественно. Пусть будут противоестественные прически, противоестественные одежды, противоестественные движения…

Ирма прерывает его:

— Нет! Противоестественное — это просто естественное навыворот. Мы говорим совсем не об этом…

Нурланн перебивает в свою очередь.

— Я не знаю, о чем вы говорите, — объявляет он покровительственно. — Зато я знаю, о чем вам следовало бы говорить. Не убий. Не укради. Не сладострастничай. Люби ближнего своего больше себя. Кумира себе не сотвори, лидера, пастыря, интерпретатора… Вот правила воистину неестественные, и они-то более всего по — добают человеку. Не так ли? Тогда почему же на протяжении двадцати веков они остаются красивыми лозунгами? Разменной монетой болтунов и демагогов… Нет, мокренькие вы мои философы. Не так все это просто. Никому еще пока не удалось придумать, что подобает человеку, а что — нет. Я лично думаю, что ему все подобает. Такая уж это обезьяна с гипертрофированным мозгом.

С этими словами он торжествующе наливает себе еще на два пальца и опрокидывает стакан залпом.

Циприан и Ирма переглядываются.

— Вполне, — говорит Циприан.

— А я тебе что говорила?

— Ну, тогда я пойду.

— Подожди… Папа, — Ирма поворачивается к Нурланну, — мы приглашаем тебя поговорить.

— Говорите, — благодушно предлагает Нурланн.

— Нет. Не здесь. Наши ребята хотят с тобой встретиться. Ненадолго, на час — полтора. Пожалуйста.

— Почему со мной? Что я вам — модный писатель?

— С модным писателем мы уже встречались, — говорит Ирма. — А ты — ученый. Ты приехал спасать город. У нас есть к тебе вопросы. Именно к тебе.

— Видишь ли, у меня очень мало времени. Давайте лучше я отвечу на эти вопросы вам. Прямо сейчас. Мне даже вопросы можно не задавать. Тучу я намерен уничтожить в течение пяти — семи дней. Можете быть совершенно спокойны. Будет применен сравнительно новый коагулянт под игривым названием…

— Нет, папа, — качает головой Ирма. — Как раз это нас не интересует. Вопросы к тебе у нас совсем другие.

— Какие? Я больше ничего не знаю.

— Папа, ну пожалуйста!

— Мы вас очень просим, профессор, — присоединяется Циприан.

— Хорошо, — решается Нурланн. — Тогда завтра. Между двенадцатью и двумя. Где?

— В гимназии. Тебя устроит?

— В которой?

— В нашей… и в твоей тоже. Где ты учился.

— Где я учился… — задумчиво произносит Нурланн. — О, забытые ароматы мела, чернил, никогда не оседающей пыли… изнурительные допросы у доски… О, запахи тюрьмы, бесправия, лжи, возведенных в принцип! Договорились.

— Ну, тогда я пошел, — снова говорит Циприан.

Нурланн неохотно поднимается с кресла.

— Подожди, я тебя провожу. А то наш швейцар что-то тебя невзлюбил.

— Не беспокойтесь, профессор, — говорит Циприан. — Все в порядке. Это мой отец.

Ресторан отеля «Метрополь». Огромная зала, уставленная накрытыми столиками, белоснежные скатерти, серебро, хрусталь, цветы. Возле каждого столика торшер, но горит только один — у столика, за которым ужинают Нурланн, Брун и их школьный друг, ныне известный поэт и бард Хансен.

— Разом сработало великое множество независимых факторов, — объясняет Нурланн. — Выбросы ядерных станций на севере. Раз. На юге пятьдесят лет коптят небо металлургические заводы. Два. На западе загубили Страну Озер, бездарно разбазарили на мелиорацию. Плюс ко всему этому — специфическая роза ветров этого района. И еще какие-то факторы, которые наверняка действуют, но мы о них не догадываемся. Мы многого пока не понимаем…

— Ни черта мы не понимаем, — злобно прерывает Брун. — Невинное аэрозольное образование! Анализы не дают никаких оснований для паники! Три десантные группы были сброшены туда, и ни одна не вернулась! Три! — Он выставляет три пальца. — И ни один профессор пока не объяснил — почему.

— Да, — соглашается Нурланн. — В активной зоне — там, вероятно, происходят какие-то грандиозные процессы. Честно говоря, я не могу сообразить, почему она все время расширяется…

— Погоди, — говорит ему Хансен. — Я сейчас все объясню.

На самом деле было так.

В доходном доме рядом с химическим заводом жил многосемейный коллежский секретарь Нурланн. Обстоятельства его: три комнатки, кухня, прихожая, стертая жена, пятеро зеленоватых детей, крепкая старая теща, переселившаяся из деревни. Химический завод воняет. Днем и ночью над ним стоят столбы разноцветного дыма. От ядовитого смрада вокруг умирают деревья, желтеет трава, дико и странно мутируют комнатные мухи. Коллежский секретарь ведет многолетнюю упорную кампанию по укрощению завода: гневные требования в адрес администрации, слезные жалобы во все инстанции, разгромные фельетоны в газетах, жалкие попытки организовать пикеты у проходной. Завод стоит, как бастион. На площади перед заводом замертво падают отравленные постовые. Дохнут домашние животные. Целые семьи покидают квартиры и уходят бродяжничать. В газетах появляется некролог по случаю преждевременной кончины директора завода. У нашего коллежского секретаря умирает жена, дети по очереди заболевают бронхиальной астмой.

Однажды вечером, спустившись зачем-то в подвал, он обнаруживает там сохранившийся со времен Сопротивления миномет и двадцать два ящика мин. Той же ночью он перетаскивает все это на чердак. Завод лежит перед ним как на ладони. В свете прожекторных ламп снуют рабочие, бегают вагонетки, плывут желтые и зеленые клубы ядовитых паров. «Я тебя убью», — шепчет коллежский секретарь и открывает огонь. В этот день он не идет на службу. На следующий день — тоже. Он не спит и не ест, он сидит на корточках перед слуховым окном и стреляет. Время от времени он делает перерывы, чтобы охладился ствол миномета. Он оглох от выстрелов и ослеп от порохового дыма. Иногда ему кажется, что химический смрад ослабел, и тогда он улыбается, облизывает губы и шепчет: «Я убью тебя…» Потом он падает без сил и засыпает, а проснувшись, видит, что мины кончаются — осталось три штуки. Он высовывается в окно. Обширный двор завода усеян воронками. Выбитые окна зияют. На боках гигантских газгольдеров темнеют вмятины. Двор перерыт сложной системой траншей. По траншеям короткими перебежками двигаются рабочие. Быстрее прежнего снуют вагонетки, а когда ветер относит клубы ядовитых паров, на кирпичной стене открывается свежая белая надпись: «Внимание! При обстреле эта сторона особенно опасна!». В полном отчаянии коллежский секретарь выпустил последние три мины, и вот тут-то все и началось.

— Что именно? — спрашивает Нурланн.

— Лопнуло, — поясняет Хансен. — Лопнуло у них терпение. Сколько можно?

Он пьян, и Нурланн говорит снисходительно:

— Очень элегантная гипотеза. Только там, где на самом деле лопнуло, не было никакого химического завода, а была там наша муниципальная площадь, экологически вполне чистая.

— Да, муниципальная площадь, — соглашается Хансен. — Но плохо вы знаете историю родного города. На этой самой площади: тринадцатый век — восстание «серых», за день отрубили восемь сотен голов, в том числе сорок четыре детских, кровь забила водостоки и разлилась по всему городу; пятнадцатый век — инквизиция, разом сожгли полтораста семей еретиков, в том числе триста двенадцать детей, небо было черное, неделю падал на город жирный пепел; двадцатый век — оккупация, расстрел тысячи заложников, в том числе двадцати семи детей, трупы лежали на брусчатке одиннадцать дней… Двадцатый век! А бунт сытых в шестьдесят восьмом? Две тысячи сопляков и соплячек под брандспойтами, давление пятьдесят атмосфер, сто двадцать четыре изувеченных, двенадцать гробов… Сколько же можно такое выдержать? Вот и лопнуло.

— Да что лопнуло-то? — с раздражением спрашивает Брун. — Опять ты надрался…

— Брун, — укоризненно — весело произносит Нурланн, — ты не способен этого понять. Классическая коллизия: поэт и санинспектор.

— Это все дожди, — заявляет Хансен. — Мы дышим водой. Шесть месяцев этот город дышит водой. Но мы не рыбы, мы либо умрем, либо уйдем отсюда. А дождь все будет падать на пустой город, размывать мостовые, сочиться сквозь крыши, он смоет все, растворит город в первобытной земле, но не остановится, а будет падать и падать, и когда земля напитается, тогда взойдет новый посев, каких раньше не бывало, и не будет плевел среди сплошных злаков. Но не будет и нас, чтобы насладиться новой вселенной…

— О боже! — восклицает Брун. — О чем ты говоришь?

— Я говорю о будущем, — с достоинством пьяного отвечает Хансен.

— О будущем… — Брун кривит губы. — Какой смысл говорить о будущем? О будущем не говорят, его делают! Вот рюмка коньяка. Она полная. Я сделаю ее пустой. Вот так. Один умный человек сказал, что будущее нельзя предвидеть, но можно изобрести. У нас нет времени рассуждать. Надо успевать поворачиваться. Если тебя интересует будущее, изобретай его быстро, на ходу, в соответствии со своими рефлексами и эмоциями. Будущее — это просто тщательно обезвреженное настоящее.

— Точка зрения санитарного инспектора, — бросает Нурланн. И тут по неподвижному лицу Хансена полились слезы.

— Они очень молоды, — произносит он чистым ясным голосом ни с того ни с сего. — У них впереди все, а у меня впереди — только они. Кто спорит, человек овладеет Вселенной, но только это будет совсем другой человек… И, конечно, человек справится с самим собой, но только сначала он изменит себя. Природа не обманывает, она выполняет свои обещания, но не так, как мы думали, и не так, как нам хотелось бы…

На другое утро Нурланн вылетает на вертолете обозреть Тучу сверху.

То, что он видит, потрясает его. Затопленный город. Над поверхностью воды выступают верхушки только самых высоких зданий. Торчит башня ратуши со старинными часами, плоская крыша городского банка с размеченной вертолетной площадкой, крест церкви, в которой он когда-то венчался…

— Что это такое? — кричит он пилоту, тыча пальцем в иллюминатор.

— Туча, — отвечает пилот меланхолично.

— Откуда вода? Вы видите воду?

— Нет. Вижу Тучу… молнии… воронка какая-то крутится над серединой… А вы воду видите? Не беспокойтесь, здесь всегда так. Некоторые пустыню видят, верблюдов… Миражи. Только у каждого свой.

Поперек проспекта Реформации, который все почему-то называют теперь Дорогой чистых душ, высится массивная триумфальная арка, увенчанная гербом города: ослиноголовый человек пронзает трезубцем дракона с тремя человеческими головами.

Вдали за пеленой дождя едва угадывается черная стена Тучи. Все пространство между аркой и Тучей забито людьми, толпящимися вокруг дюжины огромных автобусов: идет спешная эвакуация будущего сектора обстрела. Загруженные автобусы один за другим с ревом уходят под арку и дальше вверх по проспекту.

Чуть в стороне от арки стоят зачехленные ракетно — пушечные установки «корсар», возле них, собравшись кучками, курят в кулак нахохленные экипажи в плащ — накидках.

Рядом с аркой группа начальства: Нурланн, его ассистент, двое офицеров в пятнистых комбинезонах. Нурланн держит над собой зонт, остальные мокнут.

Нурланн говорит ассистенту, указывая на верхушку арки:

— Вот удобная площадка, потрудитесь расставить там все приборы. Полагаю, что места хватит.

— Там будет мой наблюдательный пункт, — произносит один из офицеров, командир дивизиона, человек с недовольным лицом, выражающим откровенную неприязнь к штатскому.

Нурланн бросает на него взгляд и продолжает, обращаясь к ассистенту:

— Позаботьтесь о генераторе. Городская сеть ненадежна.

— К сожалению, ничего не выйдет, профессор, — отзывается ассистент, злорадно поглядывая на недовольного офицера. — Нам предлагается пользоваться генератором дивизиона.

— Не возражаю, — благосклонно кивает Нурланн. — Извольте распорядиться, — говорит он офицеру.

— У меня нет приказа, — говорит тот, едва разжимая губы.

— Вот я вам и приказываю, — отчеканивает Нурланн.

— А вы мне не начальник. И если вы попытаетесь что — нибудь поставить у меня на командном пункте, велю все сбросить вниз.

Нурланн, словно не слыша его, говорит ассистенту:

— Я буду здесь в семнадцать тридцать. Все должно быть готово и отрегулировано.

Тут вступает второй офицер. С виноватым видом он говорит — и непонятно, то ли правду говорит, то ли издевается над высокомерным шпаком:

— Я имею приказ к семнадцати ноль — ноль установить вокруг дивизиона оцепление и никого не пропускать.

Тогда Нурланн поворачивается к офицерам, и такого Нурланна они видеть не ожидали.

— Вы, государи мои, — негромко говорит он, — плохо понимаете свое положение. Здесь командую я, и вы будете выполнять любое мое приказание. А пока меня нет, вы будете выполнять приказания вот этого господина. — Он показывает на ассистента.

В вестибюле гимназии Нурланна поджидает сутулый старик в вицмундире. Это нынешний директор гимназии, но Нурланн помнит его еще своим классным наставником. Четверть века назад это был тиран, одним взглядом своим внушавший гимназистам непереносимый ужас.

— Какая честь, какая честь, профессор! — блеет директор, надвигаясь на Нурланна с простертыми дланями. — Какая честь для доброй старой альма — матер! Орел навестил свое родовое гнездо! Знаю, знаю, вас ждут, и не задержу вас даже на одну лишнюю минуту. Позвольте представить вам: мой поверенный в делах…

— Мы уже знакомы, — говорит Нурланн, с изумлением обнаруживая за спиной директора клетчатую фигуру адвоката — проповедника.

— Совершенно верно, — мягко произносит адвокат, берет Нурланна под руку и увлекает его к барьеру пустующей раздевалки. — Аналогичное дело, профессор, если вам будет благоугодно…

На барьере лежит знакомый бювар и знакомая авторучка. Нурланн берет из бювара листок с текстом, пробегает его глазами и смотрит на адвоката. Тот легонько пожимает плечами.

— Я только заверяю подпись, и больше ничего. Я целыми днями хожу по городу и заверяю подписи.

Тогда Нурланн поворачивается к директору.

— Господин классный наставник, — говорит он. — Поймите, я не хочу вмешиваться в ваши дела. Ведь вы не религиозный маньяк, вы просвещенный человек. Во — первых, вот это, — он трясет листком, — сплошное вранье. Вы никогда не были добрым наставником юношества, вы были аспид сущий, вы были дракон, вы были семь казней египетских для нас, несчастных и нечестивых. И правильно! Только так с нами и можно было! Либо вы нас, либо мы вас. Почему вы этого теперь стыдитесь? И потом. Ну, пусть Страшный Суд. Неужели вы всерьез верите, будто на Страшном Суде эта бумажка, эта закорючка, которую вы у меня просите, может что — нибудь изменить!

Адвокат торопливо вмешивается:

— Этот вопрос на самом деле очень и очень сложен…

Но директор перебивает его. Голова его трясется, и усы обвисают, как мокрые, и старческие глаза слезятся.

— Молодой человек, — говорит он Нурланну. — Пройдет время, и вы тоже состаритесь. Когда вы состаритесь, вам придет пора умирать. А тогда вы обнаружите, что на очень многие вещи вы смотрите совсем иначе, чем сейчас, когда вы здоровы, энергичны и вас ждут великие дела. И не приведи вам бог ждать конца своего в такую страшную годину, как наша.

— Ты победил, галилеянин, — произносит Нурланн и берется за авторучку.

В актовом зале гимназии огромные окна распахнуты настежь, половина зала залита водой. С окон, с потолка, с люстр свешиваются пучки разноцветных нитей, и поэтому зал несколько напоминает подводную пещеру. Стулья стоят в полном беспорядке, и так же как попало и где попало расселись на этих стульях три десятка девчонок и мальчишек в возрасте от двенадцати до пятнадцати лет. Все они голоногие и голорукие, у многих длинные волосы схвачены белой ленточкой через лоб, у некоторых на безрукавках с правой стороны нашит черный силуэт бабочки, не сразу понимаешь, что это очертание Тучи, как она видится сверху.

Нурланн стоит на кафедре, все глаза устремлены на него. Одни смотрят со спокойным ожиданием, другие — с явным интересом, третьи с неприязнью, а некоторые с таким выражением, будто ждут, чтобы он поскорее отговорил и ушел и можно было бы заняться более важными делами. Циприан и Ирма сидят в сторонке у стены.

Нурланн с непринужденностью человека, привыкшего к публичным выступлениям, говорит:

— Как вам, может быть, известно, я и сам четверть века назад учился в этой гимназии. В этом зале и с этой кафедры я сделал свой первый в жизни научный доклад. Он назывался «О чувствительности рогатой гадюки к изменению среды обитания». Вторжение большой науки в мир моих одноклассников имело единственное последствие: преподавательницу зоологии с той поры наградили кличкой Рогатая Гадюка. Должен сказать, что это довольно обычное преломление достижений науки в сознании широких масс.

Пауза. Две — три улыбки. Ну что ж, и это не так уж плохо. Правда, Ирма, кажется, недовольна.

— То было хорошее время. Единственное, что нам тогда угрожало, — это семестровая контрольная по латыни. Сейчас, к сожалению, наше ближайшее будущее безоблачным не назовешь. Туча…

Его прерывает смех. Он нахмуривается.

— Я не собирался каламбурить. Ничего смешного тут нет. Город охвачен паникой, многие из ваших родителей испуганы до такой степени, что ждут Страшного Суда. Город на военном положении. Готовится эвакуация. Для этого есть кое — какие основания, однако положение совсем не так плохо, как это вам, может быть, представляется. Что такое на самом деле Туча? Представьте себе…

Посредине зала воздвигается толстенький подросток с прекрасными синими глазами.

— Господин профессор, — говорит он. — Про Тучу мы все знаем. Не надо про Тучу.

— Вот как? — Нурланн прищуривается на него. — И что же вы знаете про Тучу?

Вопрос этот повисает в воздухе. Его пропускают мимо ушей.

— Меня зовут Миккель, — объявляет толстенький подросток. — Разрешите задать вопрос.

Нурланн пожимает плечами.

— Задавай.

— Что такое, по — вашему, прогресс?

— При чем здесь прогресс? — с недоумением и раздражением спрашивает Нурланн.

— Одну минуту, — громко произносит Циприан и встает. — Господин Нурланн, разрешите, я объясню. Мы бы не хотели сейчас затрагивать частные вопросы. Только общие. Самые общие. Мы обращаемся к вам не как к физику, а как к представителю авторитетной социальной группы. Мы многого не понимаем, и мы хотели бы узнать, что думают сильные мира сего.

— Послушайте, — говорит Нурланн. — Каждый должен заниматься своим делом. Если вам хочется знать, что такое прогресс, обратитесь к социологу, к философу… При чем здесь я?

— Социолога мы уже спрашивали, — терпеливо говорит Циприан. — Мы его поняли так, что никто толком не знает, что такое прогресс. Вернее, существуют разные мнения…

— Вот мы и хотим знать ваше мнение по этому поводу, — подхватывает Миккель. — Только мнение, больше ничего.

Некоторое время Нурланн смотрит на него, затем говорит:

— Хорошо, пожалуйста. Прогресс есть непрерывное увеличение знаний о мире, в котором мы живем.

— Любой ценой? — звонко спрашивает смуглая девочка, и в голосе ее звучит не то горечь, не то ненависть.

— При чем здесь цена? Конечно, существуют запреты на определенные приемы и методы; скажем, можно платить своей жизнью, но нельзя чужой, и так далее. Но вообще говоря, прогресс — штука жестокая, и надо быть готовым платить за него, сколько потребуется.

— Значит, может быть безнравственный прогресс? — Это тощая девочка прямо перед Нурланном.

— Не может, но бывает, — парирует Нурланн. — Прогресс, повторяю, — это штука жестокая.

Встает Миккель.

— Ваш прогресс — это прогресс науки. А человек?

— Это все связано. Прогресс науки — прогресс общества. Прогресс общества — прогресс человека.

— Вы верите в то, что говорите? — осведомляется Миккель. — Это же несерьезно.

— Почему несерьезно? — изумляется Нурланн.

— Потому что прогресс науки есть определенно. Прогресс общества? Возможно. А уж прогресса человека — точно нет.

Нурланн слегка сбит с толку.

— Н-ну… Это, наверное, все же не так… Есть все же разница между нами и…

Его перебивают.

— Какими вы бы хотели видеть нас в будущем?

Нурланн совсем теряется и поэтому ожесточается:

— Вас? В будущем? С какой стати я должен по этому поводу что — либо хотеть?

Все смеются.

— В самом деле, — говорит Нурланн, несколько приободрившись. — Странный вопрос. Но я догадываюсь, что вы имеете в виду. Так вот, я хотел бы, чтобы вы летали к звездам и держались подальше от наркотиков.

Пауза. Все ждут, что он скажет дальше. Нурланн сам ощущает острую недостаточность своего ответа, но он и впрямь не знает, что сказать.

— И это все? — спрашивает тощенькая девочка.

Нурланн пожимает плечами. По залу пробегает шум. Ребята переглядываются, вполголоса обмениваются репликами.

Поднимается Циприан.

— Разрешите мне. Давайте рассмотрим такую схему. Автоматизация развивается теми же темпами, что и сейчас. Тогда через несколько десятков лет подавляющее большинство активного населения Земли выбрасывается из производственных процессов за ненадобностью. Из сферы обслуживания тоже. Все сыты, никто друг друга не топчет, никто друг другу не мешает… и никто никому не нужен. Есть, конечно, миллион человек, обеспечивающих бесперебойную работу старых машин и создание машин новых… Ну, и летающих к звездам тысяч сто. Но остальные миллиарды друг другу просто не нужны. Это хорошо, как вы полагаете?

— Не знаю, — говорит Нурланн сердито. — Это и не хорошо и не плохо. Это либо возможно, либо невозможно. Нелепо ставить отметки социологическим законам. Хорош или плох второй закон Ньютона? Квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов — это хорошо или плохо?

— Наверное, я неправильно выразился, — вежливо отвечает Циприан. — Я хотел спросить: нравится ли вам лично такое состояние общества? Или вот вопрос еще более общий: какое состояние общества представляется лично вам наиболее приемлемым?

— Боюсь, я разочарую вас, — высокомерно произносит Нурланн. — Меня лично вполне устраивает нынешнее состояние общества.

Смуглая девочка яростно говорит:

— Конечно, ведь вас устраивает, что можно схватить человека, сунуть его в каменный мешок и вытягивать из него все, пока он не умрет!

Нурланн пожимает плечами.

— Ну, это никому не может нравиться. Я понимаю, вы молоды, вам хочется разрушить старый мир и на его костях построить новый. Однако имейте в виду, это очень старая идея, и пока она еще ни разу не привела к желаемым результатам. То самое, что в старом мире вызывает особенное желание беспощадно разрушить, — например, тайная полиция, — особенно легко приспосабливается к разрушению, жестокости, беспощадности, становится необходимым и непременно сохраняется, делается хозяином в новом мире и в конечном счете убивает смелых разрушителей.

— Боюсь, вы нас неправильно понимаете, господин профессор, — возражает Миккель. — Мы вовсе не собираемся разрушать старый мир. Мы собираемся строить новый. Только строить! Ничего не разрушать, только строить.

— За чей счет? — насмешливо спрашивает Нурланн.

— Этот вопрос не имеет смысла для нас. За счет травы, за счет облаков, за счет текучей воды… за счет звезд.

— В точности как все, кто был до вас, — говорит Нурланн.

— Нет, потому что они вытаптывали траву, рассеивали облака, останавливали воду… Вы меня поняли буквально, а это лишь аллегория.

— Ну что ж, валяйте, стройте, — говорит Нурланн. — Не забывайте только, что старые миры не любят, когда кто-то строит новые. Они сопротивляются. Они норовят помешать.

— Нынешний старый мир, — загадочно произносит Циприан, — нам мешать не станет. Ему, видите ли, не до нас. Прежняя история прекратила течение свое, не надо на нее ссылаться.

— Что ж, тем лучше, — говорит утомленно Нурланн. — Очень рад, что у вас все так удачно складывается. А сейчас я хотел бы уточнить относительно прогресса…

Но Миккель прерывает его:

— Видите ли, господин профессор, я не думаю, чтобы это было нужно. Мы уже составили представление. Мы хотели познакомиться с современным крупным ученым, и мы познакомились. Теперь мы знаем больше, чем знали до встречи с вами. Спасибо.

Раздается гомон: «Спасибо… Спасибо, господин Нурланн…», зал понемногу пустеет, а Нурланн стоит на кафедре, стиснув ее края изо всех сил, и чувствует себя болваном, и знает, что красен и что вид являет собой растерянный и жалкий.

Проспект между триумфальной аркой и черной стеной Тучи пуст. На тротуарах и на мостовой огромное количество брошенных зонтиков — это все, что осталось от эвакуированных. Три «корсара» в боевой готовности выстроены шеренгой под аркой, пространство вокруг арки оцеплено солдатами в плащ — накидках, а за оцеплением волнуются толпы Агнцев Страшного Суда в клетчатых балахонах.

Дождь не очень сильный, и с вершины триумфальной арки черная стена Тучи видна вполне отчетливо.

На часах без двух минут шесть.

Нурланн смотрит на Тучу в бинокль. Ассистент застыл на корточках у приборов. В нескольких шагах от него стоит, расставив ноги и перекатываясь с носка на пятку, командир дивизиона. Рядом с ним радист с микрофоном у рта.

— Синхронизации хорошей не получится, — с улыбочкой сообщает ассистент.

— Это несущественно, — отзывается Нурланн сквозь зубы.

— Готовность шестьдесят, — бросает командир дивизиона.

— Готовность пятьдесят девять, — бормочет в микрофон радист.

В этот момент Нурланн вдруг обнаруживает в поле зрения бинокля две человеческие фигурки.

— Что за черт! — говорит он громко. — Там люди!

— Где? — Командир дивизиона утыкается лицом в нарамник стереоприцела.

— Это дети, — говорит Нурланн сердито. — Отмените стрельбу.

В поле зрения его бинокля отчетливо видны двое ребят, голоногих и голоруких, они идут к Туче, причем один оживленно размахивает руками, словно что-то рассказывает.

— Где вы кого видите? — рявкает командир.

— Да вон же, у самой Тучи, посередине проспекта!

— Нет там никого! Пусто!

— Никого нет, профессор, — подтверждает ассистент.

Нурланн дико глядит на него, потом на командира.

— Отменить стрельбу! — хрипло кричит он и бросается к лестнице. Это железная винтовая лестница в одной из опор арки, в мрачном каменном колодце с осклизлыми стенами. Нурланн сыплется вниз по ступенькам, судорожно хватаясь то за ржавые перила, то за сырые плиты стен. Сверху, наклонившись в колодец, командир дивизиона орет ему вслед:

— Еще чего — отменить! Надрался, понимаешь, до чертиков и еще командует…

Нурланн бросается в лимузин, машина с диким ревом устремляется в пустой каньон проспекта, расшвыривая зонтики. Он уже простым глазом видит двух подростков на фоне черной стены, и тут…

Багровым светом озаряются стены домов, и над самой крышей лимузина, над самой головой Нурланна с раздирающим скрежетом и воем проносятся к черной стене огненные шары ракетных снарядов. Нурланн инстинктивно бьет по тормозам, машину несколько раз поворачивает по мокрому асфальту, и, когда Нурланн на дрожащих ногах выбирается из — за руля, он видит впереди, насколько хватает глаз, абсолютно пустой, абсолютно сухой, слегка дымящийся проспект, и нет больше ни черной стены, ни детей.

Шепча молитву, Нурланн долго смотрит на то место, где только что были дети, а тем временем, прямо у него на глазах, справа, слева, сверху, словно беззвучная черная лавина, заливает открывшуюся прореху черная стена. В этот момент он окончательно приходит в себя. Лавина звуков обрушивается на него: ужасные вопли, свист, звон разлетающихся стекол, выстрел, другой… Он оборачивается.

На позиции «корсаров» медленно кипит людская каша — Агнцы Страшного Суда, прорвав оцепление, лезут на «корсары», ломая все, что им под силу…

— Никого там не было! — гремит Брун. Он стоит посередине номера Нурланна, засунув руки за брючный ремень, а Нурланн, обхватив голову руками, скрючился в кресле. — Это мираж! Галлюцинация! Она обморочила тебя, она же морочит людей, это все знают.

— Зачем? — спрашивает Нурланн, не поднимая головы.

— Откуда я знаю — зачем? Мы здесь полгода бьемся как рыба об лед и ничего не узнали. Не хотела, чтобы ты в нее палил, вот и обморочила.

— Господи, — вздыхает Нурланн. — Взрослый же человек…

Он берет бутылку и разливает по стаканам.

— Да, взрослый! — рявкает Брун. — А вот ты — младенец. Со своим детским лепетом про аэрозольные образования… Младенец ты, девятнадцатый век ты, Вольтер-Монтескье, рационалист безмозглый!

Брун опрокидывает свой стакан, подтаскивает кресло и садится напротив Нурланна.

— Слушай, — говорит он. — Ты же сегодня был в гимназии. Ты видел здешних детей. Ты где — нибудь когда — нибудь еще видел таких детей?

Нурланн отнимает ладони от головы, выпрямляется и смотрит на Бруна. В глазах его вспыхивает интерес.

— Ты что имеешь в виду? — спрашивает он осторожно.

— Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду. Это нашествие! Вот что ты попытайся понять. Ну, не понять, так хотя бы взять к рассмотрению как некую гипотезу. Нашествие! Только идет не марсианин и не мифический Антихрист, а кое — что вполне реальное. Будущее идет на нас. Бу — ду — ще — е! И если мы не сумеем принять немедленные меры, нас сотрут в порошок. Нам с ними не справиться, потому что они впереди нас на какие-то чертовы века!

— Ты… вот что, — произносит Нурланн встревоженно. — Ты давай — ка успокойся. Налить тебе еще? — Не дожидаясь согласия, он разливает бренди. — Ты, брат, начал меня утешать, а теперь что-то сам уж очень возбудился.

— В том-то и трагедия, — произносит Брун, мучительно сдерживаясь. — Нам, кто этим занимается, все кажется очевидным, а объяснить никому ничего невозможно. И понятно, почему не верят. Официальную бумагу напишешь, перечитаешь — нет, нельзя докладывать, бред. Роман, а не доклад…

Тут дверь распахивается, и в номер без стука входит Хансен.

— Проходи, — бросает он кому-то через плечо, но никто больше не появляется, а Хансен с решительным видом подступает к Бруну и останавливается над ним.

— Мой сын рассказывает мне о твоей деятельности странные вещи, — говорит он. — Как прикажешь это понимать?

— Что там еще стряслось? — раздраженно — устало произносит Брун, не глядя на него.

— Твои громилы хватают детей, бросают их в твои застенки и там что-то у них выпытывают. Тебе известно об этом?

— Чушь. Болтовня.

— Минуточку! — говорит Хансен. — У моего сына много недостатков, но он никогда не врет. Миккель! — обращается он в пустоту рядом с собою. — Повтори господам то, что ты рассказал мне.

Наступает тишина. Брун пытается что-то сказать, но Хансен орет на него:

— Заткнитесь! Извольте не перебивать!

И снова тишина. Слышен только шум дождя за окном. На лице Нурланна явственно написано: в этом мире все сошли с ума. У Бруна лицо каменное, он смотрит в угол без всякого выражения.

— Так, — говорит Хансен. — Что вы можете на это сказать?

— Ничего, — угрюмо говорит Брун.

— Но я требую ответа! — возвышает голос Хансен. — Если вы ничего не знаете об этом, извольте навести справки! Мальчик должен быть выпущен на свободу немедленно! Вы же слышали, он может умереть в любую минуту. Его нельзя держать под замком! — Он обращается к Нурланну. — Ты представляешь, Нурланн? Твою Ирму подстерегают вечерком в темном переулке, хватают, насильно увозят…

И тут до Нурланна доходит.

— Послушай, Брун, — говорит он встревоженно, — это же правда. Я своими глазами видел, как схватили мальчишку. Да я тебе рассказывал — разбили мне фару, дали по печени… а мальчишку, значит, увезли?

— Идиоты, — говорит Брун сквозь стиснутые зубы. — Боже мой, какие болваны. Слепые, безмозглые кретины! Ни черта не понимают. Жалеют их. Это надо же — сопли пораспустили! Ну еще бы — они же такие умненькие, такие чистенькие, такие юные цветочки! А это враг! Понимаете? Враг жестокий, непонятный, беспощадный. Это конец нашего мира! Они обещают такую жестокость, что места для обыкновенного человека, для нас с вами, уже не останется. Вы думаете, если они цитируют Шпенглера и Гегеля, то это — о! А они смотрят на вас и видят кучу дерьма. Им вас не жалко, потому что вы и по Гегелю — дерьмо, и по Шпенглеру вы — дерьмо. Дерьмо по определению. И они возьмут грязную тряпку и вдумчиво, от большого ума, от всеобщей философии смахнут вас в мусорное ведро и забудут о том, что вы были…

Брун являет собой зрелище странное и неожиданное. Он волнуется, губы его подергиваются, от лица отлила кровь, он даже задыхается. Он явно верит в то, что говорит, в глазах его ужасом стынет видение страшного мира.

— Подожди… — бормочет Нурланн потерянно. — Дети-то здесь при чем?

— Да при том, что мы ничего не знаем! А они знают все! Они шляются в Тучу и обратно, как в собственный сортир, они единственные, кто знает все. Может быть, они и не дети больше. Я должен знать, кто на нас идет, и в соплях ваших я путаться не намерен!

— Вы негодяй, — холодно говорит Хансен. — Вы признаете, что схватили мальчика и пытаете его в своих грязных застенках?

Брун вскакивает так, что кресло из — под него улетает в угол номера.

— Тройной идиот! — шипит он, хватая Хансена за грудки. — Какие застенки? Какие пытки? Проклятое трепло! Пойдем, я покажу тебе застенки. Это недалеко, это не в подвале, это здесь, в министерском люксе…

Он волочит за собой по коридору вяло отбрыкивающегося Хансена, Нурланн еле поспевает за ними. У последней по коридору двери они останавливаются. Брун стучит нетерпеливо. Дверь приоткрывается, внимательный глаз появляется в щели, затем дверь распахивается.

Широко шагая, Брун проходит через холл, распахивает дверь в гостиную. В гостиной ковры, стол завален фруктами и блюдами со сластями, беззвучно мерцает экран гигантского телевизора, валяются в беспорядке видеокассеты.

Номер огромен, в нем несколько комнат, одна роскошнее другой. Мальчика находят в последней комнате.

Он лежит под окном в луже воды, уткнувшись лицом в пол, голоногий и голорукий подросток в красной безрукавке и красных шортах. Тот самый.

Брун падает перед ним на колени, переворачивает на спину.

— Врача! — кричит он хрипло. — Скорее!

Поздняя ночь. В холле отеля, едва освещенном слабой лампочкой над конторкой портье, сидят и разговаривают сквозь плеск дождя за окнами Нурланн и швейцар.

— Что ваша ведьмочка, что мой сатаненок, — тихо говорит швейцар, — они одного поля ягоды. Что мы для них? Лужи под ногами. Даже хуже. Воду они как раз любят. Дай им волю, они бы из воды и не вылезали. Пыль мы для них, деревяшки гнилые…

— Ну зачем же так, — говорит Нурланн. — Мне ваш Циприан очень понравился, замечательный парнишка.

— Да? — Швейцар как бы приободряется. — А что, может, еще и породнимся… если так.

Оба усмехаются, но как-то невесело.

— Уж нас-то они не спросят, — говорит швейцар, — будьте покойны. Главное, никак я не пойму, лежит у меня к ним сердце или нет. Иногда прямо разорвал бы — до того ненавижу. А другой раз так жалко, так жалко их, ей — богу, слезы из глаз… Смотрю я на него и думаю: да он ли это? Мой ли это сын, моя ли кровь? Или, может, он уже и не человек вовсе? — Он наклоняется к Нурланну и понижает голос. — Говорят же, что ходят они в Тучу эту и обратно. Туда и обратно. Как хотят. Вот вы рассказываете: утром… Они же в Тучу шли! И вы не сомневайтесь, были они там, были! Офицеры — дураки, что они понимают? Слепые они. Это — таинство, так люди говорят. Это не каждому дано увидеть. Вот вам дано. Уж я не знаю, счастье это ваше или беда…

— Да уж какое счастье, — произносит Нурланн, кривя лицо. — Получается, что я их убил…

— Ну что ж, — говорит швейцар. — Значит, судьба ваша такая. Может быть, и вы. Только стоит ли огорчаться по этому поводу? Я не знаю. Убить-то вы, может, и убили, а вот кого? — Он совсем приникает ртом к уху Нурланна. — Знаете, что люди говорят? Детишки-то эти… в Тучу входят и тут же сгорают. А выходят оттуда уже не они. Обличьем похожи, но не они. Призраки выходят. Мороки. А потом смотришь ты на него и думаешь: да сын ли он мой? Моя ли это кровь?

— Призраки, мороки… — бормочет Нурланн, уставясь перед собой. — Это все нечистая наша совесть. Убиваем мы их. Каждый день убиваем. И знаете почему? Не умеем мы с ними больше ничего делать. Только убивать и умеем. Всю жизнь мы только тем и занимались, что превращали их в таких, как мы. А теперь они отказываются превращаться, и мы стали их убивать.

Маленькому Нурланну не повезло с отцом. Отец был художником — огромный, громогласный, неумный и неописуемо эмоциональный человек. Он не желал слушать никаких оправданий, не терпел никаких объяснений и вообще ничего не понимал. Он не понимал шалостей. Он не понимал детских страхов. Он не понимал маленьких детских радостей. И в самых жутких кошмарах уже взрослого профессора Нурланна нависало вдруг над ним огромное, как туча, лицо. В нем все было огромно: огромные выпученные глаза, огромные усы, огромные волосатые ноздри и огромные колышащиеся волосы вокруг всего этого. Огромная, испачканная красками рука протягивалась и хватала маленького человечка за ухо, и волокла мимо огромных стульев и столов в распахнувшуюся тьму огромного чулана, и швыряла его туда, и рушились сверху какие-то картонки, какая-то рухлядь, и гремел засов, и наступала тьма, в которой не было ничего, кроме плача и ужаса…

В конце проспекта Реформации (он же Дорога чистых душ), в сотне метров от черной стены Тучи, мокрый клетчатый проповедник гремит, потрясая руками, над толпой мокрых клетчатых Агнцев Страшного Суда, понурых и жалких. На другой стороне проспекта Нурланн, тоже мокрый и тоже жалкий, скрючившись, сидит на краешке роскошного дивана, брошенного поперек тротуара у подъезда покинутого дома.

— Город тот расположен четырехугольником! — гремит проповедник. — И длина его такая же, как и ширина… Стена его построена из ясписа, а город — чистое золото, подобен чистому стеклу. Основание стены украшено всякими драгоценными камнями: основание первое — яспис, второе — сапфир, третье — халкидон, четвертое — смарагд, пятое — сардоникс, шестое — сардолик, седьмое — хризолиф, восьмое — вирилл, девятое — топаз, десятое — хризопрас, одиннадцатое — гиацинт, двенадцатое — аметист… И город не имеет нужды ни в солнце, ни в луне для освещения своего, ибо светильник его — Агнец… Ворота его не будут запираться днем, а ночи там не будет вовсе… Среди улиц его… древо жизни, двенадцать раз приносящее плоды, дающее на каждый месяц плод свой; и листья дерева — для исцеления народов…

Пока он говорит, от толпы Агнцев один за другим отделяются адепты, человек десять или двенадцать, они идут один за другим к стене Тучи. Им очень страшно, одного трясет, будто в лихорадке, у другого безумные глаза и губы, закушенные до крови, какая-то женщина плачет, прикрыв лицо ладонями, и спутник ведет ее под руку, сам белый как простыня.

— И принесут в него славу и честь народов! — ревет проповедник. — И не войдет в него ничто нечистое, и никто преданный мерзости и лжи, а только те, которые написаны у Агнца в книге жизни! И ничего уже не будет проклятого! Прииди! Жаждущий пусть приходит и желающий пусть берет воду жизни даром…

Люди, идущие в Тучу, вдруг начинают петь. Сначала два жидких, неуверенных голоса, потом подхватывают третий и четвертый, и вот уже они поют все, с каждым шагом все более исступленно и уверенно. Это — псалом, это крик отчаяния и надежды, это исступленная попытка задавить в себе животный страх неизвестности.

И они уходят в Тучу один за другим, и один за другим на полуслове замолкают голоса. И вот уже остается только один, поющий высоким козлетоном, какой-то калека, изо всех сил спешащий на костылях. Он погружается в тьму, голос его обрывается, и ничего больше не слышно, кроме плеска дождя.

Нурланн, вскочивший от ужаса, медленно опускается на край дивана и закрывает лицо руками.

Темнеет. Зажглись редкие фонари вдоль проспекта Реформации. Черная стена Тучи стала ближе. Туча и в самом деле ведет себя, как подкрадывающееся животное. Только что стоял чуть покосившийся фонарный столб с разбросанными под ним перевернутыми зонтиками, наполненными водой, и вдруг что-то неуловимо меняется, и уже нет ни фонаря, ни зонтиков, а черная стена еще на пяток метров ближе, и большая лиловая молния проходит по ней наискосок.

Нурланн сидит, где и прежде, на том же диване, глубоко засунув руки в проемы плаща, и смотрит на большую лужу, пузыристую от дождевых капель. В луже появляется пара ног в тяжелых армейских башмаках и пятнистых маскировочных штанинах.

— Господин профессор, — произносит прокуренный голос. — Вас ждут в штабе. Полковник просит вас явиться в штаб.

Нурланн поднимает глаза и видит перед собой молодцеватого вояку в берете набекрень, черноусого и чернобрового, с наглыми сержантскими глазами.

— Передайте полковнику, — с трудом ворочая губами, произносит Нурланн. — Здесь нужно поставить заслон. Люди уходят туда и сгорают. Дети уходят. Нужен заслон.

Вояка мельком взглядывает на Тучу и говорит:

— Мы имеем приказ не вмешиваться в эти дела.

— Заслон, — упрямо повторяет Нурланн. — Никого не пропускать!

— Прикажут — поставим, — бодро говорит вояка. — Только вряд ли прикажут. А вас ждет полковник. Пожалуйте в машину.

Нурланн некоторое время смотрит на него, затем говорит устало и злобно:

— Оставьте меня в покое.

И уже совсем ночью озябший и измученный Нурланн слышит то ли сквозь дремоту, то ли сквозь бред и плеск дождя приближающийся странный разговор:

— Свадебные машины катят к церкви! — с издевательской торжественностью произносит ломкий юный баритон. — Это не может не тревожить!

— Мы научились критиковать религию! — в тон ему отзывается девчоночий голос. — Но не противопоставляем ей ничего своего, положительного. Критикуем обрядность, но не подкрепляем слово делом!

— Человеку нужен обряд! — с издевательским пафосом произносит третий голос, этакий ядовитый тенорок. — Обряд дает выход как положительным, так и отрицательным эмоциям!

И все трое говоривших, словно бы не выдержав, разражаются хохотом. Этот хохот так заразителен (хотя ничего смешного, казалось бы, не сказано), что Нурланн, не в силах поднять тяжелые веки, сам улыбается в полусне.

— А вот папа сидит, — говорит девочка.

Нурланн наконец просыпается. Перед ним стоят трое подростков, все трое знакомые: дочка его Ирма, сын швейцара Циприан и синеглазый сын Хансена Миккель. Как всегда, они мокры, полны скрытой энергии и сам черт им не брат. Отблески лиловых молний от близкой Тучи то и дело выхватывают из мокрой тьмы их мокрые физиономии.

Нурланн с трудом встает.

— Это вы. Я ждал вас. Не смейте туда ходить.

— Отрекохом, — серьезно произносит Циприан. — Отрекохом от сатаны, от скверны.

— Я не шучу, Циприан, — говорит Нурланн.

— Но это же присно и во веки веков, — убеждающе произносит Миккель. — Во веки веков, профессор!

— Ребятки! — проникновенно говорит Нурланн. — Вы одурманены. Вы как мотыльки. Мотыльки летят на свет, а вы летите на тьму. А там — смерть. И хорошо еще, если моментальная… Слушайте, давайте уйдем отсюда, присядем где — нибудь, поговорим спокойно, рассудительно. Это же как липучка для мух… Я вам все объясню.

— Церковь, — серьезным голосом объявляет Миккель, — учитывая естественное стремление к прекрасному, издавна пыталась использовать красоту для религиозного воздействия на прихожан.

Это явное издевательство, но Нурланну не до свары.

— Хорошо, — говорит он. — Хорошо. Об этом мы тоже поговорим. Только пойдемте отсюда! Вам хочется поиздеваться надо мной — пожалуйста. Но сейчас я плохой оппонент, сейчас со мной неинтересно. Уйдемте отсюда, и я постараюсь соответствовать…

Циприан, подняв палец, важно произносит:

— Не все одинаково приемлемо в новых ритуалах. Но сложность работы не пугает подлинных энтузиастов.

— Папа, — говорит вдруг Ирма обыкновенным голосом. — Пойдем с нами. Это так просто.

И они, больше не взглянув на него, легким шагом идут дальше к Туче. Несколько мгновений он смотрит им вслед, а затем бросается, охваченный жаждой схватить, остановить, оттащить. И вдруг вселенная вокруг него взрывается лиловым огнем.

Он видит зеленую равнину под ясным синим небом, и купы деревьев, и какую-то старую полуразвалившуюся часовню, замшелую и опутанную плющом, и почему-то идет снег крупными белыми хлопьями. На фоне синего неба один за другим, подрагивая в каком-то странном ритме, проплывают: серьезный, сосредоточенный Циприан; задумчивая, очень хорошенькая Ирма; ехидно ухмыляющийся Миккель…

И какой-то вкрадчивый полузнакомый голос шепчет ему на ухо:

— Как ты думаешь, что это такое? Что ты видишь перед собой?

— Я вижу свою дочь.

— А еще что ты видишь? Расскажи, расскажи нам, это очень интересно.

— По — моему, она повзрослела… Красивая стала девушка.

— Рассказывай, рассказывай!

— Циприан… Хорошая пара.

Голос становится назойливым и крикливым.

— Говори! Говори, Нурланн! Что ты видишь? Говори!

Видение светлого мира исчезает, заволакивается тьмой, и в этой тьме возникает лицо Бруна, мокрое, свирепое, огромный орущий рот, раскачиваются в электрическом свете блестящие штыри антенн…

— Говори, Нурланн! Говори! Говори, скотина!

* * *

Ранним утром в номер Нурланна врываются Лора и Хансен. Нурланн, измученный событиями прошлой ночи, спит одетый: как пришел накануне, как повалился на кушетку в чем был, так и заснул, словно в омут провалился.

Лора и Хансен набрасываются на него и ожесточенно трясут.

— Нурланн, боже мой, сделай что — нибудь! — стонет Лора. — Ирма ушла, оставила записку, что никогда не вернется… Боже, за что мне это? За какие грехи?

— Нурланн, надо что-то делать, — хрипит мучительно трезвый Хансен. — Дети ушли! Все! В городе не осталось ни одного ребенка. Да черт же тебя возьми, проснись же! Пьян ты, что ли?

Нурланн садится на кушетке. Он и в самом деле словно пьяный: его пошатывает, глаза не раскрываются, лицо опухло, волосы встрепаны и слиплись.

— Я боюсь, Нурланн, — ноет Лора. — Сделай что — нибудь! Я ничего не понимаю… Почему, за что?

— Сволочи! — хрипит Хансен, бегая по комнате. — Сманили детей! Но это им не пройдет. Хватит, кончилось мое терпение. Кончилось! Да поднимайся же ты, нашел время дрыхнуть!

— Ну хорошо, хорошо… — бормочет Нурланн, растирая лицо ладонями. — Сейчас. Дайте штаны надеть. Где здесь у меня штаны? А! Да что случилось-то, в самом деле? — Он грузно поднимается на ноги. — Что вы раскудахтались?

— Дети ушли из города! — орет Хансен. — Увели наших детей!

Когда пятьдесят лет назад детей уводили из города, это было так. Тянулась бесконечная серая колонна. Дети шли по серым размытым дорогам, шли спотыкаясь, оскальзываясь и падая под проливным дождем, шли согнувшись, промокшие насквозь, сжимая в посиневших лапках жалкие промокшие узелки, шли маленькие, беспомощные, непонимающие, шли плача, шли молча, шли оглядываясь, шли, держась за руки и за хлястики, а по сторонам дороги вышагивали мрачные черные фигуры как бы без лиц — железные отсвечивающие каски, руки, затянутые в черные перчатки, лежали на автоматах, и дождь лил на вороненую сталь, и лаяли иноземные команды, и лаяли мокрые иноземные псы…

— Чепуха! — говорит Нурланн, тряся головой и зажмуриваясь. — Это совсем не то…

— Да очнись ты, черт тебя подери! — орет Хансен. — Их Туча заманила! Туча их сожрала, ты понимаешь?

— Погоди, — говорит Нурланн. — Надо без паники. Погоди.

— У тебя оружие есть? — спрашивает Хансен. — Пистолет какой — нибудь, автомат… Хоть что — нибудь?

— Какое оружие, дурак, — огрызается Нурланн. — При чем здесь оружие?

Лимузин Нурланна с трудом пробирается между брошенными как попало многочисленными автомобилями. За рулем Нурланн, рядом с ним истерически рыдающая, вся перемазанная расплывшейся косметикой Лора, на заднем сиденье озверелый Хансен.

Дальше ехать невозможно, и все они выбираются наружу. Кажется, весь город собрался здесь, плотно закупорив проспект Реформации, он же Дорога чистых душ. Тысячи людей, мокрых, жалких, растерянных, озлобленных, недоумевающих, плачущих, кричащих, с закаченными в обмороке глазами, оскаленных. Утонувшие в толпе автомобили — роскошные лимузины, потрепанные легковушки с брезентовым верхом, грузовики, автобусы, автокран, на стреле которого сидят несколько человек. И льет дождь. Да такой, какого Нурланн не видел никогда в жизни, он даже не представлял себе, что бывают такие дожди, — тропический ливень, но не теплый, а ледяной, пополам с градом, и сильный ветер несет его косо, прямо в лица, обращенные к еле видной черноте впереди, к мутным медленным лиловым вспышкам.

Толпа кричит, плачет, стонет, угрожает:

— Господи, за что? В чем согрешили мы, господи?

— Идиоты! Слюнтяи! Давным — давно надо было их за ухо — и вон из города! Говорили же умные люди…

— В чем отказывали? Чего для них жалели? От себя кусок отрывали, босяками ходили, лишь бы их одеть — обуть…

— Сим, меня сейчас задавят! Сим, задыхаюсь! Ох, Сим…

— Пустите меня! Да пустите же вы меня! У меня дочка там!

— Они давно собирались, я видела, да боязно было спрашивать…

— Муничка! Муничка! Муничка мой! Муничка!

— Да что же это, господа? Это же безумие какое-то! Надо же что-то делать!

— Да я его в жизни пальцем не тронула! Я видела, как вы своего-то ремнем гоняли. А у нас в доме такого и в заводе не было.

— В кр-р-ровь! Зубами рвать буду!

— Да — а, видно, совсем мы дерьмом стали, если родные дети от нас в эту Тучу ушли… Да брось ты, сами они ушли, никто их не притягивал…

— Муничек мой! Муничка!

— Надо телеграмму господину президенту! Десять тысяч подписей — это вам не шутка!

— Это мои дети, господин хороший, я их породил, я ими и распоряжаться буду, как пожелаю. Извольте их мне вернуть!

И тут раздался Голос. Он как шелестящий гром. Он идет со всех сторон сразу, и он сразу покрывает все остальные звуки. Он раздается как бы в мозгу у Нурланна, но тут же замирает и затихает вся толпа. Голос спокоен и даже меланхоличен, какая-то безмерная скука слышится в нем, безмерная снисходительность, будто говорит кто-то огромный, презрительный, высокомерный, стоя спиной к надоевшей толпе, говорит через плечо, оторвавшись на минутку от важных забот ради этой раздражившей его, наконец, пустяковины.

— Да перестаньте вы кричать, — произносит Голос. — Перестаньте размахивать руками и угрожать. Неужели так трудно прекратить болтовню и несколько минут спокойно подумать? Вы же прекрасно знаете, что дети ваши ушли от вас по собственной воле, никто их не принуждал, никто не тащил за шиворот, не одурманивал и не затягивал. Они ушли потому, что вы им стали окончательно неприятны.

Пока Голос говорит, дождь затихает, а потом прекращается вовсе, и черная стена Тучи, полосуемая медлительными молниями, становится видна совершенно отчетливо. И неподвижно стоит перед нею толпа. Люди словно боятся пошевелиться.

— Вы очень любите подражать своим предкам, — продолжает Голос, — и полагаете это важным человеческим достоинством, а они — нет. Не хотят они подражать вам. Не хотят они вырасти пьяницами и развратниками, скучными обывателями, рабами, конформистами, не хотят они, чтобы из них сделали преступников против Человечества, не хотят ваших семей и вашего государства. Поглядите на себя! Вы родили их на свет и калечили их по образу своему и подобию. Подумайте об этом. А теперь — уходите.

Толпа остается неподвижной. Может быть, она пытается думать. А у Нурланна в мозгу вспыхивают только отдельные странные и страшные картинки — собственные воспоминания вперемежку с виденным в кинохронике:

…огромное лицо отца и огромная рука его, тянущаяся с угрозой и злобной яростью…

…кучки наркоманов под мостом, жуткие морды вместо лиц, шприц вонзается в бедро прямо сквозь джинсы…

…дряхлый трясущийся Гитлер вручает железный крест мальчишке — смертнику, ласково треплет его по щечке…

…несметные толпы подростков, бессмысленно усеявших пустырь, словно огромная стая ворон на помойке…

…и подростки — фанаты, с ревом громящие стадион…

…и крепенькие румяные подростки в полувоенной форме, в золотых рубахах до колен, подпоясанные армейскими ремнями с тяжелыми пряжками, с массивными дубинками, и каждый заляпан эмблемами — эмблема на пряжке, эмблема на дубинке, эмблема на румяной морде — и значки, значки, значки…

…и сам Нурланн омерзительно, потеряв контроль над собой, орет на молодую еще Лору, а она орет на него, похожая на отвратительно красивую мегеру, и маленькая Ирма с ужасом и недоумением смотрит на них, забившись в угол с большой куклой…

…и какой-то молодой отец с кружкой пива у ларька — хлебает сам и дает отхлебнуть сынишке, который держится за его брючину…

— Ну, что же вы стоите? — произносит Голос. — Пошли вон. Уходите!

И черная стена Тучи толчком продвигается на толпу, разом прыгнув метров на пятнадцать.

— Уходите! Уходите совсем из города! Города больше не будет! Убирайтесь, пока целы!

И снова Туча делает огромный шаг на толпу.

Город прорвало как нарыв.

Впереди, по обыкновению, драпают избранные, драпает магистратура и полиция, драпает промышленность и торговля, драпают суд и акциз, финансы и народное просвещение, почта и телеграф — все, все, в облаках бензиновой вони, в трескотне выхлопов, встрепанные, злобные и тупые, лихоимцы, стяжатели, слуги народа, отцы города, в вое автомобильных сирен, в истерическом стоне сигналов, во вспышках фар спецмашин — рев стоит на проспекте, а гигантский фурункул все выдавливается и выдавливается, и когда схлынул гной, тогда потекла кровь — собственно народ, на огромных автобусах, на битком набитых грузовиках, в навьюченных «фольксвагенах», «тойотах» и «фордиках», на мотоциклах, на велосипедах, угрюмые, молчаливые, потерянные, оставив позади свои дома, свои газоны, свое нехитрое счастье, налаженную жизнь, свое прошлое и свое будущее.

За народом отступает армия. Идут вездеходы с офицерами, бронетранспортеры, огромные машины полевых штабов, полевые кухни, зачехленные «корсары»… Последними идут танки, с башнями, развернутыми назад, в сторону наступающей Тучи.

И гремит над этим громадным бегством голос проповедника:

— …Горе, горе тебе, великий город Вавилон, город крепкий! Ибо в один час пришел суд твой… И плодов, угодных для души твоей, не стало у тебя, и все тучное и блистательное удалилось от тебя, — ты уже не найдешь его… И голоса играющих на гуслях и поющих, и играющих на свирелях и трубящих трубами в тебе уже не слышно будет; не будет уже в тебе никакого художника, никакого художества, и шума от жерновов не слышно уже будет в тебе; и свет светильника уже не появится в тебе; и голоса жениха и невесты не будет уже слышно в тебе: ибо купцы твои были вельможи земли, и волшебством твоим введены в заблуждение все народы. И в тебе найдена кровь пророков и святых и всех убитых на земле…

К рассвету город опустел.

Утро хмурое, но дождь прекратился. По пустому проспекту Реформации мимо мрачных домов с мертвыми окнами бредет нога за ногу Нурланн, растерзанный, небритый, взлохмаченный, с отрешенным лицом, с глазами, как бы устремленными внутрь.

На асфальте проспекта, на тротуарах разбросано затоптанное тряпье, валяются раздавленные чемоданы, колесо грузовика лежит посередине мостовой, и тут же неподалеку — сам грузовик, перекошенный, с распахнутой дверцей, уткнувшийся в фонарный столб; и опрокинутая детская коляска; и остатки стойбища Агнцев, а на углу переулка и какой-то Агнец лежит, клетчатый, то ли мертвый, то ли смертельно пьяный. Нурланн равнодушно проходит мимо.

Потом навстречу ему с садовой скамейки скверика поднимается взъерошенный Хансен, в руке у него наполовину опорожненная бутылка, глаза осоловелые, его шатает, и поэтому свободной рукой он сразу же вцепляется в локоть Нурланна.

— Все убежали… — доверительно сообщает он. — То есть все удрали. До последнего человека. Пустой город. Представляешь?

Нурланн ничего не отвечает. Похоже, он просто не слышит Хансена. А тот продолжает на ходу:

— А я вот решил остаться и посмотреть все — таки. Ведь это будущее, Нурланн! Ведь мы же все его ждали. Мы все на него работали. И что же теперь? Удирать? Глупо! Пусть оно нас гонит. Ну и что? А мы не пойдем. Верно, Нурланн?

Нурланн молчит. Хансен на ходу подкрепляется из бутылки.

— Очень страшно, — признается он. — Просто мороз по коже — до чего страшно. Понимаешь, Нурланн? Будущее создается тобой, но не для тебя. Вот я ненавижу старый мир. Глупость ненавижу, равнодушие, невежество, фашизм. Но с другой-то стороны — что я без всего этого? Это же хлеб мой и вода моя! Новый мир — строгий, справедливый, умный, стерильно чистый… Ведь я ему не нужен, я в нем — нуль! Восхвалять я не умею, ненавижу восхваления, а ругать там будет нечего, ненавидеть будет нечего — тоска, смерть… И выпить мне там не дадут, ты понимаешь, Нурланн, они там не пьют, совсем!

На каком-то перекрестке к ним присоединяется швейцар отеля. «Фольксваген» его поломался, стоит с задранным капотом. Швейцар, потный, злой, в форменной своей фуражке и без пиджака, в жилетке, ругательски ругается:

— Да пропади они все пропадом! Сунул их в какой-то автобус, и сразу на душе полегчало. Главное, я говорю снохе: ну зачем тебе, дура, этот сервиз? «Саксонский фарфор, саксонский фарфор, голубые мечи…» Светопреставление наступает, а ей голубые мечи, видите ли! Дал я ей коленом под задницу толстую… А вы как же, господа? Не страшно?

— Страшно, — говорит Хансен. Нурланн молчит.

— И мне страшно. А с другой-то стороны, ежели подумать как следует, ведь от них не убежишь. Днем раньше, днем позже, а они тебя достанут. Мое меня не минует, вот что я вам скажу. И опять же: дети-то наши не испугались? Может, глядят сейчас на нас из — за этой стены черной и посмеиваются… А?

Они идут и идут, черная стена Тучи все ближе и ближе, сейчас она абсолютно черная, на ней нет даже молний, и пустыми окнами смотрит на них город, покрытый плесенью, скользкий, трухлявый, весь в злокачественных пятнах, словно изъеденный экземой, словно он много лет гнил на дне моря, — и от него идет пар.

Из бокового переулка выскакивает на большой скорости, едва не перевернувшись, желтая машина во всей своей красе — с фарами, мигалками и антеннами — и резко тормозит перед идущими. Из кабины выскакивает Брун, как всегда подтянутый, резкий, решительный.

— В чем дело? — спрашивает он свирепо. — Почему вы здесь?

— Идем туда, — важно отвечает швейцар.

— Куда — туда? Вы что — с ума сошли?

— Тебя не спросили, — неприязненно произносит Хансен. — Проезжай, чего встал?

Брун бешеными глазами оглядывает каждого из них по очереди.

— Предатели, — говорит он сквозь зубы. — Подонки.

Нурланн ни с того ни с сего вдруг широко улыбается.

— Бедный прекрасный утенок, — говорит он. — До чего же хлопотно тебе жить! Все суетишься, все бегаешь, совершаешь глупости, совершаешь жестокости, и все тебе кажется, что ты тормозишь будущее. А на самом деле ты тоже его строишь, тоже кладешь свои кирпичики. Пойдем с нами, Брун. Пришла пора расплачиваться.

— Идиоты! — шепчет Брун побелевшими губами, прыгает обратно в машину и с силой захлопывает за собой дверцу.

И вот они стоят перед черной стеной, все трое, и всем им страшно, а швейцар монотонно читает вполголоса:

— И вот конь белый, и на нем всадник, имеющий лук, и дан ему венец; и вышел он как победоносный, и чтобы победить… И вышел другой конь, рыжий; и сидящему на нем дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга; и дан ему большой меч… и вот конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей… хиникс пшеницы за динарий, и три хиникса ячменя за динарий; елея же и вина не повреждай… и я взглянул, и вот конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним, и дана ему власть над четвертою частью земли — умерщвлять мечом и голодом, и мором, и зверями земными…

Черная стена надвигается и поглощает их.

Зеленая равнина под ясным синим небом распахнута перед ними. Все заросло высокой густой травой: неузнаваемые развалины с пустыми проемами бывших окон и дверей; груды железного хлама — сплющенные ржавые кузова автомобилей, телевизоры с пустыми дырами вместо экранов, мотки спутанных ржавых тросов, бесформенные комки колючей проволоки между покосившимися гнилыми кольями, и тут же заплетенный плющом огромный танк, зарывшийся в траву хоботом пушки; клочья бумаги и раскисшие папки, и огромный том энциклопедии, страницы ее лениво шевелятся под ветерком. Прямо перед ними — полуразвалившаяся часовня, замшелая, опутанная плющом…

И над всем этим — ослепительно — синее небо, а над горизонтом медленно поднимается сплющенный рефракцией румяный диск солнца. Стоит оглушительная, ошеломляющая тишина, и слышно, может быть, только, как глухо и неровно бьется сердце Нурланна.

И Нурланн начинает говорить, еле шевеля губами:

— Не надо жестокости. Милосердия прошу. Мы раздавлены. Нас больше нет. Наверное, мы заслужили это. Мы были глупы. Мы были высокомерны. Мы были жадны и нетерпеливы в своей жадности. Мы были жестоки. Не надо больше жестокости.

Пока он говорит, по сторонам от него, справа, слева, везде, из густой травы один за другим начинают подниматься люди. Ободранные, жалкие, грязные, мужчины небриты, женщины взлохмачены. Поднявшись, они стоят неподвижно и слушают, и смотрят на Нурланна с надеждой и ожиданием.

— Мы поносили тебя, — продолжает Нурланн. — Мы восхваляли тебя. Мы унижали тебя. Мы мастерили тебя по образу своему и подобию. Мы распоряжались друг другом, мы приказывали, мы горланили и галдели, и пустословили от твоего имени. Мы творили мерзости от твоего имени и во имя твое. Все мы клялись умереть за будущее, но умирать норовили в прошлом. Нам и в голову не приходило, что суждено нам наконец встретиться с тобой лицом к лицу… И вот теперь, когда мы с тобой встретились, молю тебя об одном: не карай! Многие из достойных кары твоей не ведали, что творят. Они вообще не думали о тебе. Милосердия! Но если справедливость твоя все же требует наказания, то покарай меня. И если нужно покарать миллионы, тогда покарай меня одного миллионы раз.

Он замолкает. И тут же где-то в невообразимой дали возникает чистый и сильный звук трубы. И начинает идти снег. С чистого ясного неба, на котором ни облачка, медленно падают, кружась, крупные белые хлопья — на зеленую траву, на цветы, на развалины, на ржавое железо, на запрокинувшиеся грязные лица.

И новый звук возникает: глухой мерный топот копыт, и из снежной мглы, пронизанной солнцем, появляются, выплывают всадники.

Циприан, повзрослевший, с молодой русой бородкой. Он в белых парусиновых штанах, белая сорочка распахнута на груди, белая шелковая лента схватывает длинные волосы, босые ноги упираются в стремена, левой рукой он держит поводья, а правая уперта в бок. И конь под ним белый как снег.

Ирма Нурланн на рыжем коне, крепкая красивая девушка с цветком в зубах, в оранжевом рабочем комбинезоне, скачет, бросив поводья, отнеся правую руку в сторону, и на ладони у нее трепещет стеклянными крыльями большая зеленая стрекоза.

Миккель в черных трусах, голый до пояса и пунцово обгоревший на солнце, на вороном коне без седла и без уздечки, держится одной рукой за гриву, а в другой у него сверкающая золотом труба.

В неспешной рыси они проплывают мимо. Они не видят, может быть, даже и не замечают ободранных и грязных (многие встали на колени) людей.

Циприан скачет, задумавшись, подбородок его опущен на грудь, он всегда был серьезным мальчиком.

Ирма занята своей стрекозой — слегка повернув к ней лицо, словно бы помогает ей удерживаться на ладони.

У Миккеля же такой вид, будто он только что отмочил какую-то шуточку и вполне ею доволен. Он ехидно улыбается…

…и вдруг подносит трубу к губам и трубит — звонко, чисто и сильно.

Солнце уже высоко, и снег прекратился, и на горизонте из утреннего тумана возникают силуэты новых и новых всадников.

Будущее не собиралось карать. Будущее не собиралось миловать. Будущее просто шло своей дорогой.


Владимир Покровский
Отец

Что-то должно сегодня случиться, — озабоченно думал Д., совсем не зря такая тоска. Утреннее солнце пронизывало кухню каким-то особенно невыносимым, антисептическим светом. Мальчишка сидел напротив Д. лицом к окну и вяло щурился. Он сегодня не раздражал, а наоборот, был очень тих и как бы обескуражен. Д. приготовил на завтрак его любимые гренки на молоке, пусть радуется, но тот радовался сдержанно.

Худой, белесый, замызганный донельзя, он чинно сидел на высоком табурете и, стесняясь, одну за другой отправлял гренки в обсыпанный блестящими коричневыми крошками рот.

— Вкусно?

— Да, пап. Спасибо, пап.

Да, сэр. Конечно, сэр. Все будет исполнено, сэр. А не пошли бы вы, сэр, к чертовой матери, сэр. О, конечно, прошу прощения, сэр.

— Терпеть не могу твоего «пап» после каждого слова. Пожалуйста, — сказал Д.

— Хорошо, пап. Хорошо. Я нечаянно, — ответил мальчишка, разглядывая клеенку.

— Еще хочешь?

— Нет, спасибо, а то в самолете стошнит.

— Смотри.

Нет, правда, хороший мальчишка, подумал Д. Материн рот, материны глаза, а говорят — моя копия.

— Меня в самолете всего разок и стошнило. Это когда я маленький был. Но мало ли что? — рассудительным тоном продолжал сын. — А так у меня, знаешь, какой вестибулярный аппарат?

— Ты должен понимать, — сказал вдруг Д., глядя на него в упор большими недобрыми глазами, — ты всегда должен понимать, что у тебя есть я. Просто у меня работа такая, что я тебя любить не должен. Что мне расслабляться нельзя. Ты помни, что я тебя не прогоняю, а для твоего же блага.

— И для блага всех, — тихо сказал мальчишка.

— Точно.

Непонятно было, ирония это или нет, но Д. решил, что лучше принять всерьез.

— Пап! — сказал вдруг мальчишка и в первый раз поднял глаза. — Пап, а когда импатов не станет, ты меня будешь любить?

— Конечно.

— А как?

— Ну как? Целовать буду. Обнимать. Ласковые слова говорить. Любить — просто.

— Как мама?

— Как мама.

Мамы у них не было. Мама у них погибла от импато. Уже и лица он ее не помнил. Только осанку и волосы. Сволочи. Паразиты. Какие волосы были!

— Пап! — осмелел мальчишка. — А почему ты спереди лысый, а сзади нормальный?

— Потому что спереди усы у меня. А сзади усов нет. Для равновесия. Ты допивай. Скоро ехать.

— Я уже пять раз летал на самолете. А из ребят больше чем два раза никто не летал.

— Да. Тебе повезло. Все конфеты не ешь. В дорогу возьми. Кислые.

— А скоро ты импатов перебьешь, пап?

— Не знаю. Не могу обещать.

Как здорово, подумал мальчишка, что он со мной так говорит сегодня, он никогда так со мной не говорил.

— Скоро, наверное, — сказал он вслух.

* * *

Проклятое солнце, говорил себе Д. Дерево перед окном что ли посадить? Я тоже думал, что скоро, я тоже думал, что вырасту и в один прекрасный момент все это кончится. Думал, вдруг наступит первое января и вдруг объявят: всему плохому конец, пожалуйста, поцелуйтесь все! И все тут же поцелуются, и всем станет просто ужас как хорошо.

— Я тоже, когда вырасту, импатов бить стану.

— Нет уж, — сказал Д. — И не думай даже. Хватит с них и меня.

Есть люди, которые не любят скафов, а другие — так просто боятся, думал мальчишка. И в интернате, и здесь. Я никогда его не спрошу об этом. Я вообще-то понимаю, в чем дело, только все равно спросить хочется. Но я не спрошу.

— Нас многие не любят и правильно делают, — сказал отец, и мальчишка вздрогнул. — Ничего в нашей работе хорошего нет. Многих она калечит.

— В месяц два гроба, — тоном знатока пробормотал сын. — Ты говорил вечером.

— Я не про то. Человек, который убивает одних, пусть даже для того, чтобы другие жили… хуже этого не придумаешь. Но так надо. Кто-то когда-то напортачил, полез туда, в чем не смыслит, и появились импаты. А нам платить.

— Его тоже убили, да?

— Он застрелился.

— Пап, это так говорят просто, а на самом деле убили. Мне говорили, точно.

— Он застрелился. Он хотел, чтобы лучше всем было, вот в чем штука, чтобы все сверхлюдьми стали. Он знал, что заразно, но не знал, что смертельно, вот и ошибся. А мы их бьем, и сами калечимся, и никто нам помочь не может, потому что сделать тут ничего нельзя.

— Пап, а это больно, когда импато?

— Не знаю. Как заразится он, ему даже наоборот хорошо, А потом, думаю, совсем плохо. Злобится. А когда судорога, то, наверное, ужаснее ничего не придумаешь.

— А жалко их убивать?

— Жалко. Только потом. А когда убиваешь, не жалко.

— А почему их не лечат?

— Их вылечить нельзя. Их даже в клетку запереть нельзя. Так умирают страшно!

Загудел телефон. Отец снял трубку и сразу глаза его стали острыми, а спина напряглась.

— Да! Где?.. Хорошо… Я около дома ждать буду.

Что-то случилось, и он сейчас уедет, подумал мальчишка, и уже не рассказать ему все то, что я нашептал под нос за последнюю ночь, лежа на продавленной раскладушке, что каникулы действительно кончились, что сейчас папа вызовет тетю К. и попросит ее проводить сына до самолета, а тетя К. будет по дороге на всех кричать, и жалеть его будет, а шлем у нее набок собьется, и вуалетка тоже собьется, а я, в конце концов, уже большой мальчик, и нечего за мной присматривать, хорошо бы у окна место, а конфет должно хватить.

* * *

Я часто думал, с чего все началось. И пожалуй, лучше совсем не думать об этом. Пожалуй, лучше считать, что все началось тогда, когда я стал скафом. Лучше забыть, что та борьба, которой я отдаю сейчас все свои силы и от которой устал до смерти, началась, может быть, еще в детстве, еще до того, как я стал заглядываться на девчонок, а уж когда я стал на них заглядываться, борьба эта приобрела ужасающий размах. Лучше бы вообще не бороться. Работать, и все.

Но я не могу.

Я хороший человек, мне говорили, и есть люди, честно! — которым кажется, будто я чуть ли не новый мир им открыл. Души не чают во мне. Вот что меня удивляет. Потому что на самом деле я — мерзейшая личность. Могу повторить — меня это ужас как удивляет. Мне говорят, что я мужественный, отчаянно храбрый, что реакция у меня мгновенная, но ведь я-то знаю, что постоянно трушу, что когда приходится что-то решить, я теряюсь, впадаю в панику и выбираю самое глупое, самое невыгодное решение. Из — за этого и жена меня бросила. Так что можно сказать, из — за этого она и погибла. Если бы не ушла, все было бы по — другому. Ушла и оставила меня одного, смертью своей погнала к скафам, чуть ли не своими руками подставила меня. Дура. Чертова дура. Ирония судьбы, да?

Когда я работаю, борьбе нет места во мне. Кто-то побеждает, и я не хочу знать кто. Борьба мешала бы мне работать. Наверное, поэтому она безнравственна. Все, чем я занимаюсь, безнравственно. А если я хочу при этом человеком остаться, то что здесь плохого, скажите? А между тем мое дело — святое, тут уж никаких сомнений.

Самое интересное, я не знаю толком, против чего мне бороться. Еще хуже я понимаю, ради чего. Я чувствую, мне не доверяют. Я даже не про М. говорю. Хотя он пугает меня. Я не знаю, чего он от меня хочет. Уже сейчас я многое считаю безнравственным из того, что, если подумать, вполне естественно и нормально. Но я не могу не бороться. Мерзкий чертик волочит меня по жизни, лезет всюду, а я должен избавиться от него, я молочу кулаками по его гнусному рылу, я прячу его, зарываю, я поступаю наоборот, и только иногда, когда это никому не грозит, особенно мне, даю себе волю. И все думают тогда, что я дурачусь.

Я вижу, во что превращаются люди, стоит им хотя бы год продержаться в скафах, я вижу, как растет в них злоба. И во мне она тоже растет, только вот не знаю, как у них насчет мерзкого чертика. Они об этом не говорят. А я не спрашиваю. Мне мальчишку моего любить нельзя. Самое странное, что он отлично понимает причины, а я — смутно. Я сомневаюсь. Все, казалось бы, ясно: ни о ком не думать, никаких близких не иметь, ведь всякое может случиться и помешать в работе. И это мне на руку. Я ведь и в самом деле равнодушен к нему. Он меня раздражает. Он мне мешает. И если бы наверху узнали о том, что мальчишка проводит каникулы у меня, мне бы еще меньше стали доверять. Так что он мешает мне дважды — и в борьбе и в работе.

* * *

Машина спецслужбы, совершенно заурядная с виду легковушка, медленно катилась по улице. Четыре человека, сидящие в ней, напряженно вглядывались в прохожих. На коленях у каждого лежало по небольшому армейскому автомату. Шлем и вуалетки, ненужные здесь, в хорошо экранированной машине, висели на дверцах и тихонько позвякивали. Вот все, что нарушало тишину.

Наконец, Д. не выдержал и, злобно прищурясь, ругнулся.

— Стрелять мало за такие вещи. Работы теперь минимум на две недели. Это еще если без эпидемии обойдется.

— Да — а, — неопределенно протянул С., молодой парень с рябым и невыразительным лицом и тусклыми глазами. — Зевнули, как последние пиджаки.

Толстый мятый старик в замысловатом сверхнадежном шлемвуале заглянул в машину и, вытаращив глаза, остановился. Затем он поднял кулаки и беззвучно закричал что-то вслед с яростным выражением лица. Д. взял вешалку и послал его к черту. Прохожие стали оглядываться.

— Легче, легче, — сказал водитель.

— Четыре недели! — проворчал Д. — Четыре недели торчал в квартире. Он же слабак, он же трус! Его же, как барана, в Старое Метро гнать! Как вышло-то?

— Я точно не знаю, — вежливо ответил сзади суперчерезинтеллигент X. — Но мне говорили, что он двоился.

— Двоился, — хмыкнул Д. — Подумаешь! Они почти все двоятся.

— Мне говорили, что у него исключительная способность к двоению. Там был такой… м-м-м-м, впрочем, имени я не помню… Откуда-то из Мраморного района. Все считали его очень надежным. Но когда импат перед ним раздвоился и стал его умирающим братом…

— Вся надежность сразу испарилась, и он зевнул импата, как последний пиджак, — докончил С.

— Причем, самое любопытное, что брата у него не было.

— Как это «не было» — нехотя спросил Д., понимая, что X. ждет именно этого вопроса.

— Он умер пятнадцать лет назад еще в нежном возрасте.

— Сворачиваю, — со значением произнес водитель. Он, как всегда, был невозмутим. Его огромное тело прочно и неподвижно покоилось на сиденье, только руки слегка покачивали руль, да взгляд с четкостью маятника перебегай с тротуара на тротуар. Обычно он первым обнаруживал импата, если тот каким-то чудом оказывался на улице. Но такое случалось редко.

— Там в двух кварталах отсюда столовая, — сказал С., ни к кому не обращаясь, но с легким заискиванием в голосе.

— Ладно, — после паузы сказал Д.

— Ну, в самом деле, не полезет же он на улицу!

— М-да. Маловероятно, конечно.

— Только предупредить надо. — Д. потянулся к тумблеру связи, но динамик вдруг ожил сам:

— Внимание всем! Внимание всем! Внимание всем! Группам оцепления немедленно окружить район Северного аэропорта! Первой, второй, одиннадцатой и пятнадцатой группам захвата приступить к прочесыванию Северного аэропорта. Объект заражения — индекс Семнадцать бис. Индекс Семнадцать бис. Руководителем назначается старший второй группы захвата. Всем доложить об исполнении, второй группе захвата связаться со штабом команды. Повторяю…

— Пообедали, — сказал водитель. — Вот жизнь! На секунду вся его невозмутимость пропала, появился громадный ребенок, готовый вот — вот заплакать от огорчения.

Когда Д. щелкнул тумблером связи, машина уже на полной скорости мчалась в сторону аэропорта.

— Два зэ вызывает штаб команды, — сказал он. И тут до него дошло, что мальчишка именно сейчас должен сидеть в порту, и пришлось закусить губу, чтобы не вскрикнуть. Он успел вспомнить, что по правилам надо отказаться от операции, успел понять, что невозможно, успел почувствовать, что он и сам не хочет отказаться, уж там неважно, по каким соображениями, и успел сказать мальчишке:

— Ради тебя я не должен любить тебя в эту минуту.

— И ради других, — откровенно издеваясь, добавил мальчишка.

— Только ради тебя. Плевать на других.

* * *

Не надо думать о том, что еще не случилось, надо забыть обо всем и помнить только работу, наше святое общее дело.

Все не так плохо, ребята. К тому времени, если, конечно, рейс не задержан, мальчишка мог улететь.

X. — подлец. Если назначение меня старшим не случайно, если М. знает, что мой сын там, куда я еду, то только от него.

Я знаю всех троих как облупленных. Я за каждого из них могу поручиться, но они то и дело поражают меня. Они все делают не так, как можно было бы от них ожидать, вечно пугают меня, заставляют паниковать. Но я держусь.

Я еще ого-го!

Они ничего обо мне не знают, не подозревают даже, только поэтому меня из скафов не гонят. А может, на самом деле все не так. Может, я уникум, а? Может, таких, как я, и нет вовсе, потому что не нужны никому такие? Пробрался и стою.

С этими самолетами никогда ничего не знаешь заранее.

* * *

Теперь, когда машина неслась по Северному шоссе, водитель стал еще неподвижнее. Расширенные глаза его жадно поглощали дорогу и уже больше ни на что себя не расходовали. Д. подумал, что на такой скорости не худо проявиться бы и эффекту Доплера. Он и обрадовался и огорчился своей способности шутить в такой момент и поэтому еще раз повторил свое обвинение.

— Я, кроме вас, никому не говорил, что у меня есть сын и что он улетает сегодня.

Никто не ответил.

Откуда-то из недр машины доносилось высокое зуденье, и это зуденье пронимало до самых костей. Молчать было невыносимо, и поэтому С. сказал:

— Слабак. Ничего себе слабак. Мало того, что из города вырвался, так еще и в аэропорт попасть умудрился. Я такого и не помню даже.

— Лично я, — вежливо отозвался X., — думал прежде, что это вообще невозможно.

— Если он, скотина, заразит моего мальчишку! — сказал Д.

— Мне это не нравится, — заявил С. — Копают под тебя, командир. Я даже догадываюсь кто.

— Тут и догадываться нечего, — сказал Д.

— А ты не будь пиджаком. Чтоб в голове никаких родственников, понял? Не мог же тот парень брата не иметь! От него не зависело. А забудь он брата, все бы и хорошо.

И вдруг Д. прорвало. Он резко, на сто восемьдесят градусов, повернулся к С., впился в него бешеными глазами, закричал:

— А ты меня не учи, как зверем-то быть, я и сам знаю! Ты лучше скажи, как человеком остаться на этой проклятой работе? И как с ума не сойти?! А морали можешь новичкам читать.

— У него рецепт один, — тонко усмехнулся суперчерезинтеллигент. — Главное — не быть пиджаком.

— Ты бы тоже, между прочим, помолчал. Хотя бы сегодня, — тут же перекинулся на него Д. — Думаешь, не догадываюсь, кто меня продал?

— Вы имеете в виду…

— Да, да! Кто про сына сказал. Ведь кроме тебя некому. Ну, признайся. Облегчи свою душу, а,?

X. густо покраснел и заморгал сощуренными глазами. Он был на редкость фотогеничен, и все, что он ни делал, было на редкость фотогенично. Сейчас он фотогенично сглотнул и выдавил из себя:

— Я. Простить себе не могу.

Д. моментально успокоился.

— Зачем?

— Сам не знаю. Слишком интересная новость, чтобы держать ее при себе. Элементарно проболтался. Можете меня выгнать.

— А я так и сделаю.

— Подъезжаем, — сказал водитель.

Они надели шлемы, скрыли под вуалетками лица и стали похожи на воинов какого-то тайного ордена.

* * *

Не зря, не зря я тоскую весь сегодняшний день, думал Д., пробираясь в диспетчерскую. Что-то сегодня случится. Нельзя в таком настроении захват проводить.

Датчики импато — излучения упорно молчали.

Нижний этаж здания аэропорта был заполнен пассажирами в противоимпатной экипировке. Толпы воинов тайного ордена. Пассажиры с заметной нервозностью расступались перед скафами, а те, с автоматами наготове, шли, набычившись, ни на кого не обращая внимания. Никто не обругал их, не огрызнулся на них, и это было хорошо, потому что в таком состоянии скафы опасны почти как импаты.

* * *

Все идет к одному, вернее, все уже пришло к этому одному — к тому, что мальчишка погибнет раньше меня. Я это заранее чувствовал. Будто все подстроено. Нет уже никаких сомнений, и если вдруг все кончится для него хорошо, мне будет даже обидно немного, честное слово. Я уже поверил в самое худшее. Я буду гоняться за ним с автоматом в руках, я, я, именно я, а он в дьявола превратится и будет рычать от невыносимой ярости, будет уничтожать всех, до кого дотянется. Я пушу ему пулю в лоб, я ему отомщу за своего мальчишку, мальчишке своему отомщу. Хоть бы все кончилось поскорее.

Я покажу им, что такое настоящий скаф, они хотели этого, так пусть смотрят. Что мне с его каникул? Морока одна. Я скажу себе: стоп, хватит, я смогу, ничего тут сложного нет. Он мне и не снится почти никогда. Теперь весь вопрос в том, чтобы он мучился меньше.

О, Господи, только бы, только бы, только бы он не заразился! Ведь бывали же случаи! Ну, сделай что — нибудь, Господи!

* * *

Импата нигде не было. Однако в мужском туалете первого этажа, в первой от окна кабинке нашли труп одного из пассажиров. С трупа была снята вся одежда, а рядом валялась изорванная форма скафа с лычками группы оцепления.

Худой охранник с шафранной кожей стоял позади Д. и тоскливо оправдывался. Его никто не слушал.

— Я говорю… это, говорю, куда… а он: «Противоимпатная служба». Противоимиатная, говорит, служба. И ушел. Я и подумать не мог. А потом смотрю — датчик аж зашкалило. Я — тревогу. Я и знать не знал и думать не думал, что такое получится.

— Ну, хоть теперь-то не прошляпьте, — говорил тем временем Д. в микрофон. — Чтобы каждый сантиметр, но чтобы его сюда. Не может быть ему такого везения. Нам и так теперь вон сколько работы.

Стучит телетайп, на экранах медленно передвигаются ярко — зеленые крестики, телевизоры на стене показывают толпу в аэропорту с разных точек обзора, какие-то люди бесшумно и деловито проносятся мимо, другие горбятся над телефонами, приникают к экранам — и все оборачиваются на него, обжигают напряженными взглядами. Презрение и неутоленная злоба чудятся Д. в этих быстрых взглядах — ударах.

Подбежал краснолицый человек в аккуратном синем костюме.

— От начальника аэропорта. Дайте фотографию импата. У нас почему-то нет. Найти не могут. Спасибо, — и убегает.

Умолкнувший было охранник забубнил с новой энергией.

— Эй, — говорит ему Д. — Беги за этим синим, да передай, чтобы тут же, без всякого промедления, гнали фото на телевизор. И чтобы покрупней показали. Понял?

— Ага! — Охранник срывается с места.

Как трудно сосредоточиться, как трудно смятение скрыть. Не могло, не могло так случиться, а случилось. Все как нарочно: два самолета вылетели в промежутке между тревогой и отменой полетов, на одном из них — сын. Где-то здесь наверняка бродит соседка, которая его провожала, и злится ужасно, и может быть, завтра ждет ее пуля или Старое Метро, где врачи, за всю свою жизнь не спасшие ни одного человека, будут притворяться, что лечат ее. Все может быть… А мальчишка летит, и если только…

— Да! Да! Ну, что? — говорит он ожившему коммутатору.

— Нигде нет, — хрипит С. — Как бы не улетел.

В диспетчерскую входят какие-то люди, среди них М. Надо же, собственной персоной пожаловал. М. напоминает паука. Очень пижонистого паука. На коротеньких тонких ножках — круглый животик. Подвижный, обтянутый, моложавый животик. Глаза у М. свойские, напористые, брови чуть нахмурены, злы. И всегда он ждет нападения.

— Привет, — говорит М. — Ну, как?

— Ищем.

М. ждет более подробного ответа, начальство все же, но в этот момент коммутатор оживает снова.

— Тут женщина одна, — раздается чей-то голос. — Триста пятый провожала. Семнадцатый, вроде, туда садился. Нервный такой, говорит, мужчина.

— Какой рейс? — после паузы спрашивает Д.

— Триста пятый. Мне очень жаль, командир. Триста пятый. Точно.

— Так.

Он замирает. Он уже почти ничего не может. Рок. Фатум. М. пытливо глядит ему в глаза, их даже спрятать нельзя, не может скаф чувствам своим поддаваться. На нем — жизни многих людей. М. ничего не говорит, вся власть сейчас у Д., никто не может вмешаться в его приказы. М. ждет. Взгляд одновременно и грозен и слаб. Слаб, потому что фальшив. Импат в одном самолете с мальчиком. И никакие силы не могут его спасти. В самолетах не принято носить вуалетки и шлемы. Не было еще прецедента.

В штаб команды, где все они честно, как бульдозеры, исполняли свой долг, вдруг пожаловал этот паук, его ни на чем не поймаешь, и если подумать, то, может быть, он действительно ни при чем, а просто так складываются обстоятельства. Замечено, однако, что всякий, кто пойдет против М., горько затем раскаивается. Анекдот! А мальчишка сидит себе у окна, смотрит на облака, сосет конфетки свои кислые и ни о чем не подозревает. А где — нибудь, в двух рядах от него…

— Что вы собираетесь предпринять? — деловитой скороговоркой осведомляется М., и Д. кажется, что именно М. какими-то своими немыслимыми интригами загнал импата в один с мальчиком самолет. Д. делает каменное лицо.

— Надо предупредить, чтобы их ждали на всех аэродромах маршрута.

Кто-то с готовностью бросается к телефону. Вон как, думает Д.

Дальше все тянется очень медленно и Д. каждую секунду думает: скорей бы все кончилось. Он говорит, надо бы связаться с триста пятым, но, оказывается, это не так просто, приходится ждать. Тогда он вызывает медслужбу, чтобы узнать, сколько обнаружено зараженных. Зараженных мало, всего четверо. Но надо еще проверять и проверять.

Дверь открывается, и входит скаф с дамой средних лет, в прошлом шикарной. Скаф откидывает вуалетку и говорит:

— Вот она. Та, что семнадцатого видела.

Дама вертит в руках микроскопическую сумочку. Она утвердительно кивает головой. На ней изящный шлемвуаль. Вуалетка плотная, коричневого цвета, сквозь нее ничего не видно, только белки глаз.

— Вы можете снять свой шлем, — говорит ей Д. Он терпеть не может разговаривать с женщинами в шлемвуалях. Дама мнется и отвечает — боюсь.

— Здесь вы можете не бояться. Здесь находятся только те, кто прошел проверку.

Он смотрит на скаф а и спрашивает взглядом, прошла ли проверку сама дама. Тот кивает.

— Триста пятый, — негромко говорит один из диспетчеров. Все поворачиваются к нему. — Триста пятый, подтвердите связь.

— Но вы уверены, что я не заболею? — спрашивает дама.

— Конечно, — расшаркивается М., сама любезность. — Гарантия сто процентов.

— Триста пятый, слышу вас хорошо. Пять, девять, девять.

— Нельзя ли сделать, чтобы и мы слышали? — спрашивает Д.

Диспетчер оборачивается и кивает. В следующую секунду зал наполняется смутным ревом и шипением. Потом чей-то голос отчетливо говорит:

— Идем по курсу. Только что прошли С. А в чем дело?

— Все в порядке, — отвечает диспетчер, но голос выдает его.

— А кто на связи? Я что-то не узнаю.

— Я, Л.

— Привет, Л. Не узнал тебя. Слушай, что там за паника началась, когда мы взлетали?

Диспетчер оборачивается и смотрит на Д. Тот закрывает глаза и отрицательно мотает головой.

— Все в порядке, — говорит диспетчер. — Просто недоразумение.

— Ну ладно. Значит, все хорошо?

— Хорошо. Все хорошо. Следующая связь в тринадцать сорок.

— Прекрасно. Отбой.

— Отбой, — повторяет диспетчер и отодвигает микрофон. На лбу у него выступил пот.

Д. морщится:

— Все — таки поспешили. Как бы он не заподозрил чего — нибудь. Только бы обошлось.

— Это вы с тем самолетом говорили? — спрашивает дама.

— Господи! — говорит себе Д. — Хватит уже с меня. Спаси парнишку, сволочь ты такая, Господь ты мой любимый. Я все отдам. Душу свою бессмертную отдам. Господи, прошу!

Он всем корпусом поворачивается к даме.

— Послушайте, вы уверены, что видели именно его?

Он показывает ей фотографию.

— Он, — говорит дама, приподняв вуалетку. — Он еще так нервничал. Все назад оборачивался, А что теперь будет с Котей?

— Уведите ее, — говорит Д. — Мешает.

— Нет, вы мне скажите! — кричит дама, но скаф бесцеремонно ее уводит, и Д. кричит вслед:

— Я не знаю, что с ними будет!

— Полный самолет импатов, — говорит М. — Давно такого не случалось.

Я уверен, думает Д., что он не надел вуалетку. Кто станет надевать ее в самолете?

Диспетчер, тот, что проводил связь с триста пятым, вдруг напрягается и бросает всем предостерегающий взгляд.

— Слушаю вас, триста пятый! — Он трогает на панели перед собой какую-то кнопку, и снова по залу разносятся шипение и рев.

— Ну! — кричит Д. и встает со стула.

— Триста пятый, слушаю вас!

— Что там еще? — говорит М.

— Дали вызов и молчат, — виновато отвечает диспетчер. — Смотрите! — Он указывает на экран. — Они меняют курс!

— Что же теперь, всю страну ка ноги поднимать из — за одного импата? — спрашивает Д.

— Не из — за одного, — поправляет М., — В том-то и дело, что не из — за одного. Они там все…

— Ну, так уж и все… — Д. трогает диспетчера за плечо. — Вызывай еще раз.

— Триста, пятый! Триста пятый! Подтвердите связь.

Шипение. Рев. Все сгрудились вокруг них, смотрят на экран с ползущим крестиком. Д. хватает микрофон.

— Триста пятый, послушайте, это очень важно. Любой ценой заставьте пассажиров надеть шлемы.

Голос. Искаженный, резкий, трещащий, неразборчивые слова. Чистая, незамутненная смыслом ярость.

— Это он, — говорит кто-то.

Потом — крик. Еще, Слабые стоны. Потом опять голос, уже другой, прежний, голос пилота, словно пилот спотыкается, словно ему воздуха не хватает.

— Он ворвался сюда… заставил свернуть… Я ничего не мог сделать… С ума сойти, какая силища! А теперь почему-то он упал… И корчится… корчится… Это так надо, да? Я его застрелю сейчас!!!

— Да, стреляйте! Стреляйте немедленно! И садитесь как можно скорей! — надрывается Д.

— Это судорога, вы не понимаете, что ли? — злобно спрашивает М. — Куда это вы их сажать будете? Первый день скафом?

— Хоть кого — нибудь да спасем, — упрямо говорит Д. — Может, в хвосте кто — нибудь не заразился.

— Давайте обсудим… Я все понимаю. Я знаю — вам сложно. — М. ярится, но пытается говорить мягче. Все смотрят на них, слушают их перепалку и словно кричат Д.: «Ну, выбирай!» Д. прячет глаза.

— Я его убил, — жалобно говорит летчик. — Ох, и страшный же тип!

— Ну? Ну? Ну?

— Если вам трудно, — говорит М., — давайте я. По — человечески понятно ведь.

— Вы слышите? — не унимается летчик. — Я его пристрелил.

— Слышим, — отзывается Д. — Как в салоне?

— Только не вздумайте их сажать! — шипит М. с угрозой. Д. поворачивается и молча смотрит ему в глаза.

— В салоне? Паника в салоне. Но это пустяки. Сейчас всех рассадим. Слушайте!

— Да? — И в сторону, диспетчеру, склонившемуся над ним. — Ближайший аэродром. Где?

— У меня шлем металлизированный, — говорит летчик. — Я не мог заразиться. Сейчас самое главное — посадку бы поскорее.

М. неподвижен, злобен, внимателен.

— Держите курс на Т.Р., — отвечает Д. по подсказке диспетчера. — Все будет нормально. Вы маяк Т.Р. знаете?

— Знаю, знаю, вот. Есть.

— Что вы делаете? — шепотом кричит М. — Ни в коем случае не…

Д. отмахивается.

— Не мешайте, пожалуйста. Свяжитесь кто — нибудь с зенитчиками.

Он уступает микрофон диспетчеру, встает со стула, замер над пультом.

— Они все в шлемвуалях, — глупо хихикает пилот. — Теперь-то они все их нацепили. Вот умора!

Д. передергивается и снова выхватывает микрофон из рук диспетчера.

— Послушайте, как вас там! У вас в салоне должен быть ребенок лет девяти.

— Да их тут на целый детский сад наберется, — снова хихикает летчик. — Они тут такое устраивают. Наши девочки с ног сбились. Вы уже нас посадите, пожалуйста.

— Конечно, конечно, — бормочет Д. Яростные, строгие глаза М., непонимающие, испуганные — диспетчера. Замедленные движения, покорность. Запах нагретой аппаратуры, шипение.

— Есть зенитчики, — говорит С. и протягивает телефонную трубку. Сам говорить не хочет. Еще бы. Д. бросается к ней.

— Их там в самолете двести пятьдесят человек, — словно оправдывается М. — И все они импаты.

Д. горячо врет в телефон, а там его слушают изумленно, отвыкли зенитчики от неучебных тревог. Д. уверяет их, что просто необходимо сбить самолет, потерявший управление, долго ли до беды. Беспилотный, конечно, как же иначе. И трясет нетерпеливо рукой в сторону застывшего диспетчера: координаты, координаты! М. кривится и ворчит, зачем все это, просто приказ, пусть — ка они попробуют скафам не подчиниться. И действительно, зенитчики не верят Д., не верят ни единому его слову, но трубку не вешают, видно, чувствуют — что-то неладно.

И тогда Д., багровый, как собственный шлемвуаль, глупо как-то подмигивает, поджимает по — бабьи губы и называет себя. Так бы давно, отвечают ему. Он еще раз говорит свое имя, звание, сообщает индексы, шифр, а потом долго ждет, поводя сумасшедшими глазами.

Самолет никак не может выйти да пеленг — пилот волнуется. Диспетчер помогает ему и все оглядывается на Д., а пилот уже чуть не криком кричит.

— Первый признак, — говорит М. и два раза кивает, словно сам с собой соглашается. Ему тоже не по себе.

— Слушайте! — кричит вдруг пилот. — Там сзади неведомо что творится: Это так надо? Да?

— Успокойтесь, не дергайте управление. Оставьте ручки. Что вы как ребенок, в самом-то деле!

— Учтите, я сейчас пойду на вынужденную, они мне весь самолет разнесут.

Диспетчер оглядывается на Д., тот смотрит на него в упор, но не видит. Тогда М. произносит:

— Не надо. Отговорите.

Диспетчер трясущимися руками берется за микрофон.

— Ну? Что? — кричит пилот сквозь беспокойный шорох. — Вы поняли? Я снижаюсь. Вы слышите меня?

— Я не могу, — чуть не плачет диспетчер. — Я не могу, не могу!

М. выхватывает у него микрофон, собирается что-то сказать, но тут встревает Д. и кричит зенитчикам:

— Конечно, это приказ, а вы что думали, дружеское пожелание? Да, сию минуту! Вы видите его? Прямо сейчас, сию же минуту и действуйте. Да скорее же вы, ч-черт!

Вид его жуток.

В зал врывается хриплый монолог взбудораженного пилота, который, в общем-то, достаточно умен, чтобы все понять, только поверить никак не может.

— Пуск, — тихо говорит Д. и кладет трубку. Все стоят, замерли.

— Вы меня доведите сами, а то тут и с самолетом что-то неладное. Вы слышите? Л.! Ты чего молчишь, Л.? Ты меня слышишь?

— Я не молчу, — отвечает Л., и хотя он далеко от микрофона, пилот услышал его.

— Л.! Почему не отвечаешь? (На экране появляется еще один крестик. Он стремительно приближается к первому.) Мне ведь главное — сесть, ты понимаешь, только сесть, а больше…

Крестики исчезают.

Д. говорит: «Пошли» — и медленно идет к выходу. Путь ему преграждает X., суперчерезннтеллигент и подлец. Вуалетку он поднял и смотрит на Д. совершенно дикими глазами.

— Не могу понять, — говорит он. — Подвиг вы совершили или преступление.

* * *

И все — все кончилось.

X. сказал мне, что это или подвиг или преступление. А я лихо так усмехнулся и ответил ему, что на моем месте так поступил бы каждый.

Он — дурак. Здорово я отбрил этого дурака. Пустышка.

Я все думал, как буду чувствовать себя, когда все кончится. А я никак себя не чувствую, вот ведь какая штука. Сосет немного в груди, но почти незаметно. Странные взгляды вокруг, не знаешь, как и вести себя. Все очень быстро мелькает. Теперь все будет очень быстро мелькать, до самой смерти. Он меня освободил, этот мальчишка, мне теперь ничего не страшно, теперь я на коне, на очень быстром коне. Нет, я ничего не чувствую, честно.

Все нормально, ребята. Теперь остались я, моя работа и моя борьба. Насчет борьбы я, правда, не знаю, она бессмысленная, а работа… О, работа — святое дело! Спасение, тэк сэзэть, человечества. Уничтожение, тэк сэзэть, плевел. Плевать я хотел на плевелы. Или плевела.

Исчез позади аэропорт, машина мчится по пустому шоссе (как же, все перекрыто), проносятся мимо указатели, деревья, серая трава, серый асфальт… Весело… Почему-то я один в этой машине, не хочу даже думать, почему. Со мной все нормально, ребята, честно! Я хороший мужик и вы все мужики что надо. А, мужики?

Очень быстро гоню я машину, я за собой талантов таких раньше не замечал. И не страшно, мужики, честное слово? М., а? Какую он физиономию скорчил, скотина! Вот погоди, подкопаюсь я под тебя.

Я один, я абсолютно один в машине, а петь не хочется. Почему мне никогда не хочется петь?

Вот город. Как быстро я мчусь, какое, наверное, наслаждение я испытываю от быстрой езды! Вж — ж — жик! — поворот, вж — ж — жик! — еще один, взиииии — это я тормознул, чуть не своротил бок одному наглецу. Я скаф, со мной не шути! Врезать бы ему, врезать, чтоб на всю жизнь запомнил!

Мой дом. Я знаю, в нем нет никого. И не было никогда. Уж извините, такая моя работа. Что хочу, то и творю. Вот сейчас — сожгу я свой дом, а мне ничего не будет. А что?

Словно бы тень мелькнула в окне. Галлюцинации. Словно бы тень моего мальчишки, которого я сегодня убил, прикончил, пришлепнул, пристукнул… Бабахнуло рядом — и все рассыпалось, полетело вниз, никто и опомниться не успел. Потому что главное тут — внезапность. Все для него мгновенно было. Ну, несколько секунд, в худшем случае. Раскрыл глазенки, хочется крикнуть, а не может. Летит.

Стоп, ребята, стоп, стоп, стоп. А то я и в самом деле испорчу себе настроение. У меня все нормально, ведь так? Так, что ли? Так, что ли, я вас спрашиваю?

И вот я выхожу из машины, отворяю калитку, по цементной дорожке иду к двери, поднимаю руки к опознавателю — хитрая такая штучка, вместо ключа. Новинка. Ни у кого нет, а у меня есть. Вдруг дверь распахивается сама собой и на меня с воплем кидается мой мальчишка.

Но у меня мгновенная реакция: прежде чем выстрелить, я успел сообразить, в чем дело, что малыш мой — не сбежавший чудом импат. У меня действительно очень хорошая реакция. Это я молодец.

Мальчишка еще хохочет, прыгает, тузит меня кулачком в живот, но уже без особой уверенности. Мрачный папа пришел.

— Это что такое? — спрашиваю я. — Почему не улетел?

— Не хочу я с тетей К. Ну ее! Я лучше на другом самолете поеду.

— Интересно. — Он меня раздражает, он мешает моей работе и лично мне он мешает тоже. И я нисколько его не люблю, теперь-то, надеюсь, понятно?

— Она в автобусе заругалась с кем-то, а я — в дверь и сюда. А?

— Интересно. — Я как попугай талдычу свое «интересно» и ничего более интересного мне в голову не приходит. Паренек совсем скис под грозным взглядом своего сволочи — папаши, который только что убил его и опять мечтает избавиться. Но вдруг откуда-то он набирается последних силенок и кричит:

— Я не хочу в интернат! Я никуда не хочу уезжать! Не гони меня, что я тебе сделал! Пож — жа — а — алуйста!

И плачет. И тузит меня уже всерьез. Вот тут я не выдерживаю. Тут на меня находит. Я говорю ему:

— Сынок!

Я говорю ему:

— Ну, что ты, сынок!

Я говорю ему:

— Ну, что ты, сынок, милый!

И смеюсь, и, кажется, плачу, вот ведь какая штука.

Я хватаю его в охапку, прижимаю к себе, я поверить не могу, что он жив, я подбрасываю его, он взвизгивает, а я хохочу.

И тогда он хохочет тоже. Я словно с ума сошел, словно в импаты записался, подбрасывать в воздух — это единственная ласка, — которую я запомнил еще с тех времен.

— Ну, что ты, что ты… Ну, куда ж я тебя…

Он смеется, я так люблю, когда он смеется, он подлетает и подлетает, а потом пугается. Наверное, того, что я не успею его подхватить. Я прижимаю его к себе.

— Маленький, милый, ну, что ты?

Я целую его, я обнимаю его, я говорю ему ласковые слова (откуда что берется?), я люблю его, я всегда его любил, моего сынишку, как же его не любить такого?

Я радуюсь, ох, как же я рад, ребята, и нет во мне сейчас ни самомалейшего мерзкого чертика. Все, ребята, у меня хорошо. Да я просто счастлив, что он здесь, со мной, я счастлив неимоверно! Я люблю своего сына, мой сын любит меня, я счастлив и больше мне нечего не надо!

Как хорошо, когда все хорошо!


Владимир Покровский
Самая последняя в мире война

Памяти Е. А. Беляева

ЧЕЛОВЕК. Тому, кто первым додумался делать разумные бомбы, я бы поставил памятник. И на нем надпись: «Плевать сюда».

Это ведь надо догадаться — снабдить бомбы человеческими мозгами! Но даже не в умнике этом дело, а в тех, кто его послушал, кто сказал, да, черт возьми, это то, что нам нужно, в тех, кто дал деньги, заводы, лаборатории, в тех, кто высчитывал по формулам, сколько миллионов живой силы прихлопнет такая бомба.

Нет, я понимаю, на войне некогда разбираться: этично там, неэтично; здесь кто кого, здесь и бомбе надо соображать на высшем уровне, быстро и четко. Найти цель, самую уязвимую, чтобы наверняка, притаиться, переждать, выждать момент. И взорваться. Без этого никуда. Такая война.

Но бомба и разум!

А войны все не было, бомбы лежали на складах в специальных люльках и ждали своего часа. Разум — не компьютер, его совсем выключать нельзя, разве что приглушить на время. Это ведь память, а нет памяти — и никакого разума нет. Они, наверное, думали, переговаривались, слушали радио, набирали информацию. В апреле, когда был подписан договор о полном разоружении, о них вспомнили. И решили списать. Тогда-то все и началось.

БОМБА. Когда нам отказали во взрыве, пришла тоска. Мы не знали, что он такое. Мы только мечтали о нем. Он горячий и большой. Он ярко — черного цвета. Он бесшумен. Кто-то из нас высчитал, что мы будем жить еще долю секунды после того, как превратимся во взрыв. Пока все не перемешалось, пока сохранилась структура. Миллисекунда, может быть, даже несколько микросекунд. Освобождение всех таящихся сил. Взрыв. Могучий, яркий, мгновенный.

С нашим мозгом на Земле трудно. Все земное чересчур медленно. От одного события до другого проходит вечность. Мы слишком быстро думаем. В бою такая скорость мысли нужна, но в другое время это только мешает. Мы очень много запоминаем ненужного. Мы забывчивы. Мы не можем строить далеких планов.

Мы знали: нас уничтожат.

И однажды в зал вошел незнакомый человек. Он не поздоровался, не заговорил с нами как это делали солдаты охраны и уборщики. Он включил свет и подошел к пульту. Все люди очень похожи, но этого мы запомнили. Серое лицо, сосредоточенные глаза, постоянная оглядка на счетчик. Он был новичок: они боятся радиации.

При полном свете, которым нас нечасто баловали, мы увидели блики на наших телах. Мы тихо покачивались в люльках, и блики переползали с места на место.

С неожиданным лязгом открылась дверь, в зал мягко вкатилась вывозная тележка и стала под бомбой номер семь. Мы звали ее по — другому, трудно перевести ее имя.

Человек прошелся по кнопкам пульта и седьмая стала спускаться. Я на всю жизнь запомню этого человека.

— Что делать? — сказала Седьмая. — Меня убьют. Я не хочу.

— Нас всех уничтожат!

— Я не хочу!

— Что делать?!

— Я не хочу!!!

Уже непонятно было, кто что говорит.

Мы кричали многие миллисекунды и стали похожи на людей — они так увлекаются вопросами, что забывают на них отвечать.

— Я включаю газ, — вдруг сказала Седьмая.

— Но человек умрет.

— Пусть.

Кто-то крикнул: «Беги!» И мы все повторили: «Беги, Седьмая!» Из ее сопла выползло пламя, люлька качнулась вперед.

Мы следили за человеком. Воздух в зале немного нагрелся, его одежда серой пылью взвилась к потолку, он только успел поднять к лицу руки, затем скорчился и ткнулся головой в пол. Всю жизнь буду помнить его лицо.

Седьмая вырвалась из гамака и опустилась чуть впереди вывозной тележки, а та, безмозглая, все тянула вверх свои клешни. Седьмая заскользила к двери. Мы — следом.

ЧЕЛОВЕК. Бомбы вырвались вдруг из склада, тысяча четыреста восемьдесят пять штук, смяли роту охраны, установили что-то вроде республики и объявили всем странам: чуть, мол, кто сунется, взорвемся вместе. Вот так.

Такой взрыв — смерть всей планете. Все перепугались. И главное, ничего нельзя было сделать, только следить за ними, следить не переставая. Спутники исправно доносили, что бомбы все время передвигаются и разговаривают. О чем — непонятно. Они говорили слишком быстро и слишком долго, целая армия шифровальщиков не смогла бы поспеть за ними. Мы ждали, когда кончится энергия. И она стала кончаться, а потом вдруг оказалось, что бомбы научились брать ее прямо из грунта.

БОМБА. Энергия кончалась, мы ждали конца, и тогда, уже не помню кому, пришла мысль, что необязательно пользоваться тем топливом, которое в нас. Есть другой состав, его можно найти везде. Вода, кремний и алюминий.

Теперь наш нужны были руки.

Выдвижными опорами мы долбили канавки в грунте, толкли железистую землю и отливали инструменты. Сначала не получалось, а потом дело пошло на лад. Мы отдавали последние капли своего топлива, чтобы все вышло.

Многие не могли уже двинуться с места. Они отдали все, что имели.

Потеря энергии — мука, ни с чем не сравнимая. Сначала перестаешь двигаться. Потом слабеет голос, исчезает зрение, слух. Последнее, что еще теплится, — радио. Ты слышишь хрипы, бывшие когда-то ясными голосами, их еще можно разобрать, но лень, лень… Лень и слабость.

Через месяц у нас были руки и мы могли очень многое. У нас были руки!

ЧЕЛОВЕК. Тогда стало ясно, что мир еще не пропал. Пока есть бомбы, нечего о нем думать.

Бомбы расползались как тараканы. Они проникли в город, теперь брошенный, возле которого были склады. Они ломали дома, что-то строили. Бомбы строят, как вам это понравится? Они явно располагались надолго. И тогда был создан полк особого назначения, надеюсь, последний за историю человечества.

Я был мальчишка, мне все было интересно и за все болело сердце. Когда объявили о наборе, я примчался одним из первых. Потому что, думал, как раз по мне дело. Нам сказали: «Дисциплина и точность, а про остальное забудьте. От вас зависит судьба Человечества». Вот так — с большой буквы.

Сержантом в нашей десятке был Клаус Замбергер. Человек — труба, узкий затылок, широкая физиономия, багровая, как от пьянства. Только он не пил, таких к нам не брали. Будто изнутри его распирало кровью, будто вот — вот лопнет.

Старый вояка, он был лишним и вдруг понадобился. Он весь распух от своих знаний, он, наверное, спал в видел во сне уставы, учебники и бои, бои, учебники и уставы. Он показывал, как маскироваться, как замирать неподвижно в какой угодно позе и на какое угодно время. Учил нас обращению со всяким оружием, даже с ножом, как будто с ножом можно идти на бомбу. Учил обходиться вообще без оружия и млел, когда у нас получалось. Полезный человек. Мы его не любили.

Но как раз он уничтожил первую бомбу.

Она лежала поперек улицы и что-то мастерила, кто ее знает, что она там мастерила, а Клаус следил за ней из окна. Он целые сутки выжидал, а потом ткнул ее лазером, продырявил корпус и добрался до мозга.

Они прошляпили удобный для общего взрыва момент, а после не договорились.

Я думаю, им и не хотелось вовсе взрываться. Так, только слова.

БОМБА. Мы пропустили удобный момент для взрыва. Люди стали нас убивать, а мы все тянули. Одни бомбы говорили: пора взрываться, другие — рано, почему, зачем, мы еще не видели ни одного человека. Мы согласились с теми, кто говорил «не надо». Никому, даже себе, мы не признавались, что нам просто хочется жить. Потом-то мы увидели людей; ну так что из этого, несколько человек на нас охотятся, их надо уничтожить, причем тут все остальные?

Инстинкта самосохранения у нас нет, но жить все равно хотелось. Что бы мы делали в настоящем бою?

На нас всегда нападали внезапно. Они включали глушилки, не давали связаться друг с другом. Мы пробовали вырваться в космос, но нас сбивали и там. Мы гибли.

Но мы защищались. Теперь уже трудно было подобраться к нам незаметно, мы были теперь осторожны и, случалось, сами убивали людей. Один на моем счету. Тогда у нас еще не было оружия. Он прятался за автобусом, я резко повернулась и увидела его ноги. Он включил лазер, но луч не успел проплавить корпус — я все время вертелась. Я опрокинула на него автобус, и он еще долго кричал.

ЧЕЛОВЕК. Нам говорили — нечего их жалеть, каждую секунду они могут устроить взрыв. Они не люди, они созданы для того, чтобы погибнуть, мы только помогаем им сделать это без лишнего шума. Она хотят жить? Но они хотят и взорваться тоже. Они сами не знают, чего хотят.

Только все равно у нас был целый штат психиатров, и можете мне поверить — прохлаждаться им было некогда. Должно быть, отвыкли мы убивать, ценили чужую жизнь, не знаю. Мне иногда казалось, что я занимаюсь нечестным делом. Но разве спасать Землю нечестно?

Мы убивали, и бомбы стали отвечать тем же. Погибли Дарузерс, Гранди, Фром. О'Рейли потерял ноги и чувство юмора. Это только в моей десятке. Замбергер — кто бы мог подумать? — попал в психбольницу с диагнозом «буйное помешательство».

Вместо них приходили другие, бодрые, радостно — злые, совсем как мы в первые дни. Но становилось все труднее. Засечь бомбы было почти невозможно, они прятались, они предпочитали молчать. Уже все, спета песенка, нет никакого бомбового государства, а они цеплялись за жизнь, хоть за такую, хоть за самую паршивую.

И каждая следующая бомба стоила большей крови. Теперь они умели стрелять, и мы каждый раз шли на приступ, не считаясь с потерями, как неандертальцы на мамонта. Потому что так нужно было Земле. Потому что стоял вопрос о жизни всего Человечества.

Если по правде, мы не слишком-то много о нем думали, о Человечестве, нам и без того прожужжали все уши о гуманизме. Но все — таки что-то такое было. Может, то самое человечество. Только не с большой буквы.

БОМБА. Мы защищались все лучше, но нас становилось меньше и меньше, а людей не убавлялось. Мы были разбросаны по городу и почти не сообщались друг с другом. Прятались в домах, подвалах, бомбоубежищах. Молчали, боялись обнаружить себя. Мы боялись.

ЧЕЛОВЕК. Бомб становилось меньше и меньше, пока не осталась одна. Мы свободно ходили по городу. Мы все перерыли, но найти ее не могли. В один из тех дней не вернулся Цой, боец из третьей десятки, коротышка с преувеличенной мимикой. Мы звали его Камикадзе.

Дожди кончились, повалил снег. Мы мерзли поодиночке. Можно было бродить по городу целый день и никого не увидеть. Когда темнело, мы возвращались на главную улицу, к месту расположения базы. Каждый день прибывали новенькие, словно и от одной бомбы зависела судьба человечества.

БОМБА. Я лежала в дальнем тоннеле метро с отрезанными руками, а рядом валялся тот, кто хотел меня убить. В эфире было пусто, даже глушилки молчали, и однажды мне пришло в голову, что я осталась одна. Я начала было мастерить новые руки, но потом поняла, что энергия кончится раньше. Чтобы растянуть жизнь, я выключила фонарь.

Я ни о чем не думала и ничего не ждала. Было горько немного; не знаю, то ли это чувство, которое так называется у людей. У меня нет вкусовых рецепторов.

ЧЕЛОВЕК. Через месяц после того, как пропал Цой, я ее нашел.

БОМБА. Через два с половиной миллиарда миллисекунд после того, как я потеряла руки, в тоннель пришел человек.

ЧЕЛОВЕК. Мы прочесывали метро, и, если говорить правду, я заблудился. Она лежала в боковом тоннеле, о котором мы и не знали. Когда я осветил ее фонарем, то не сразу сообразил, что это бомба. Глыба и глыба.

БОМБА. Энергия кончалась, когда пришел человек. Я начала слепнуть, и свет его фонаря показался мне слабой искрой. Из последних сил вгляделась в тепловой контур и подумала: «Вот и все».

ЧЕЛОВЕК. «Вот и все», — подумал я. И даже не испугался. Если бомба увидела тебя первой, уже не спастись. Аксиома. Прислонился к стене, даже за лазером не дернулся, все равно конец. Она молчала и не собиралась на меня нападать.

И я понял: она или умирает, или уже умерла.

Я мог пристрелить ее сразу. Я должен был это сделать, но все подпирал стенку. Это последняя бомба. Больше не будет. Никогда. И сейчас я ее убью. Я разрежу ее на мелкие кусочки, а один возьму себе на память. Прибью над кроватью. Вот что примерно я думал, когда послышался ее голос, слабый — слабый:

— По — мо — ги — те…

Они с нами не разговаривали: или убивали, или гибли сами. Молча.

Самая последняя в мире война, как любил говорить Клаус.

БОМБА. Я сказала ему «умираю», сказала нечаянно, не думала, что говорю, это же бессмысленно. Человек молчал. Он прижимался к стене тоннеля, к толстым и мертвым его проводам, и не шевелился.

— У меня отрезаны руки.

Он кашлянул.

— И топлива нет.

ЧЕЛОВЕК. Она даже не пощады просила — помощи. А я должен был ее уничтожить. Знал, что должен, но уже не понимал почему.

БОМБА. Человек ответил:

— Не понимаю. Ты что, от меня помощи ждешь?

И наставил на меня лазер.

— Мне нужны руки.

— Я тебя убивать пришел, — втолковывал он.

Что втолковывать? И так все ясно, только очень хотелось жить.

— Достань из какой — нибудь мертвой бомбы топливо и сними с нее руки. Это легко.

— Боже! — громко сказал человек. — Цой?

Он осветил труп и стал на корточки.

— А… а где лицо?

— Он хотел меня убить, а тогда у меня еще были силы.

— Это Цой?

— Он отрезал мне руки.

— Так, — сказал человек и поднялся.

ЧЕЛОВЕК. Я часто потом пытался восстановить: о чем же таком я думал, глядя на Цоя? И каждый раз получалось другое. Я столько понапридумывал всякого о тех своих мыслях, что теперь и не знаю, где правда. Пожалуй, я думал о том, что они сражались на равных — но Цой все — таки нападал, а она защищалась — и что мне еще хуже: добивать, когда просят о помощи. Что-то в этом духе. Скорее всего.

А под конец я плюнул на все, на мир ценой смерти невиноватых. Всякое живое хочет жить. Аксиома. Одного я тогда боялся: как бы не передумать.

Она сказала мне, где лежит мертвая бомба, и я пошел туда.

БОМБА. Не помню, как он вернулся. Помню, кончилась тишина. Зажгла фонарь — светит. И он возле копошится.

— Задала мне работы, змея старая.

Я не старая, мне только два года. И не змея. Я — Бомба. Он зря так сказал. Он хороший, только слишком грубый.

— А что ты будешь делать потом, когда я пристрою тебе руки?

Мы много с ним говорили, он ходил ко мне каждый день, никак с моими руками не ладилось. Я не знала, что буду делать. Я хотела просто лежать и чтобы за мной никто не охотился.

Мы придумали, что я пророю под землей ход и вылезу около космодрома. Это далеко, триста сорок четыре километра, восемь рек, одно озеро. Он и направление мне указал. Рыть надо близко от поверхности, так легче ориентироваться. Затея сумасшедшая, но если получится, то, когда я взлечу, все подумают, что обычный рейс. А когда догадаются, то поздно, уже не догонят. И я буду жить на Луне. А с топливом что — нибудь придумаю. Алюминий и кремний найду, воду, как — нибудь сделаю.

ЧЕЛОВЕК. Я ходил к ней чуть не каждый день и только под конец заметил неладное. Вообще-то нам выдавали такие карандаши, которые меряют радиацию, по мы их с собой не носили. Ни к чему. Сами по себе бомбы не светятся, а при взрыве и без карандаша все понятно.

Она светилась. Я принес карандаш, и его зашкалило. Я сразу нашел, в чем дело: Цой прорезал — таки броню. Только не там, где надо.

Я побежал глотать таблетки, а на следующий день пришел прощаться.

БОМБА. Надеюсь, я его не убила. Надеюсь, все обошлось. Он пришел еще раз после того, как заметил радиацию. Прощаться. Выглядел хорошо, только бледный. Но это еще ни о чем не говорит, правда?

Я сказала:

— Сегодня я ухожу.

— Скатертью дорожка.

Он всегда говорил со мной грубо, но я не обращала внимания, потому что он был добр ко мне.

— Улетаю.

— Во — во. А то еще скажешь кому не надо, что я тебе помогал.

— Не хочу тебя больше видеть.

— Слушай, — сказал он и сощурил глаза. — Может, на прощанье мне все — таки располосовать тебя на сувениры?

— Счастливо оставаться.

— Ты поосторожней с правой рукой, там сустав, считай, на соплях.

— Ложись в больницу, — сказала я. — Вдруг это серьезно?

— Черт знает, что я делаю! По всему выходит — предатель.

— Я не взорвусь, не бойся.

— С чего ты взяла, что я боюсь? Пока.

И он ушел.

ЧЕЛОВЕК. Это оказалось серьезно. Через неделю появились язвы на пальцах. Видно, за что-то я хватанулся. Пришлось идти к врачу. Все спрашивают: «Где засветился?» Я говорю: «Не знаю». А что еще скажешь? Лежу в больнице. Лысею. Врачи темнят, но, думаю, в пальцах рак. Руки мне отрежут, это в лучшем случае.

Я дурак, последний дурак, нашел кого жалеть. Ничего уже не понимаю. Она совсем не человек, все у нее невпопад, что — нибудь не по ней — взорвется. Да если и нет, какое мне до нее дело?

Другой бы долго думать не стал, чиркнул бы лазером — и до свидания. Хотя за всех говорить трудно. Даром, что ли, с ума сходили? И что у кого в душе творилось, почем я знаю? Цой ведь убивал. И я убивал. Но тогда никто не просил пощады, а тем более помощи. Там был враг. А это все — таки живое. Хотя и там живое. Запутался я.

Она уже на Лупе, наверное. Сама говорила, что на Луну полетит. Ковыряется себе в грунте, про меня и не вспомнит. Память у них плохая слишком много надо запоминать. А я что же?

В лучшем случае останусь без рук.

БОМБА. Могучий, громадный солнечный взрыв. Он вбирает в себя все, что есть вокруг, — землю, воздух, металл, камень, живое… Он растворяет все, чего ни коснется. Он — это ты. Это выстрел во все стороны света. Это мощь, которая не может и присниться.

Ты — цветок, ты — трава, ты — воздух, ты — человек, ты — змея старая, ты — все вместе, спрессованное в одну точку и одновременно расплесканное по всему миру. И мир — это тоже ты. Есть момент, когда в тебе исчезает время.

Может быть, как ни страшно, дать пусковой импульс, чтобы все это испытать? Может быть, стоит один раз побороть страх и не копаться больше в каменном крошеве Луны? Есть ли смысл жить, когда взрыв, твоя единственная мечта, исполнима сейчас же, стоит только плюнуть на все трижды ненужное, напрасное, чужое? А умирать тоже не хочется.

Одиночество — это чувство, которое неплохо бы испытать, если у тебя есть что-то кроме него. У меня было. Были подруги — бомбы, была война, был голод, было угасание, и был человек. Он приходил ко мне, мы много с ним говорили, так хочется его видеть. Но все это на Земле.

Это неразумно, мне нельзя на Землю! Они никогда не поверят, что я не взорвусь. Взрыв, взрыв…

Прийти и сказать: «Вот я. Я никому не буду мешать, я понимаю: нельзя взрываться. Я обещала. Только вы поймите меня. Не могу быть одна».

До конца не поверят. Я — Бомба.

А самое главное, мне все равно его не увидеть, слишком мала вероятность, я считала. Меня собьют раньше, чем он узнает о моем возвращении. Но, даже если увижу, что я ему скажу?

Жить просто так, переползать с места на место, носиться над черными скалами, зачем? Никому не нужна, всем ненавистна и ему, наверное, тоже. Я абсолютно никому не нужна.

Очень хочу на Землю.

Ее подстерегли в космосе, когда она возвращалась.

Он все рассказал. Он говорил: «Да не смотрите на меня так, не мог я иначе, черт знает, почему я так сделал. Она не взорвется, не бойтесь, я же знаю». И все кивали ему, доброжелательно подмигивали — мол, все в порядке, старик, самое страшное позади. Но кто-то ему не поверил, и бомбу взорвали.

А он уже ничего не соображал от боли, он бредил, рычал, и последние его слова были: «Задала мне работы, змея старая…»


Юрий Брайдер, Николай Чадович
Поселок на краю Галактики

Стояло странное лето.

Женщины носили платья, сшитые, словно костюмы средневековых шутов, из разноцветных асимметричных лоскутьев. В июне холодные ливни положили рано вышедшие в трубку хлеба; весь июль бушевали ураганы (явление для этих мест совершенно необычайное), как спички, ломая дубы и вязы, помнившие еще времена Яна Собесского и Карла XII Шведского; в первых числах августа навалилась прямо — таки тропическая жара.

Ходили слухи о всяких знамениях: кровавой росе на лугах, говорящем волке, якобы поселившемся в Курином овраге, крылатом мальчике, родившемся на каком-то отдаленном хуторе. В дачном пруду утонул инструктор по плаванию, водители с многолетним стажем безаварийной работы гробили машины в самых безобидных ситуациях, всем известный борец с безнравственностью дед Трофим был уличен в прелюбодеянии.

Гороскопы и прогнозы Гидрометцентра не обещали людям ничего хорошего.


Участкового инспектора Баловнева все эти события до поры до времени обходили стороной. В положенный срок он получил очередное звание, несколько раз поощрялся в приказе начальника райотдела и был даже представлен к медали «За безупречную службу» третьей степени. (Правда, медаль была не совсем настоящая, ведомственная, и носить ее полагалось ниже всех остальных наград, если бы таковые имелись).

В памятный полдень 13 июля, за несколько минут до того, как на поселок обрушился последний и самый разрушительный из ураганов, он стоял возле колхозного зернохранилища, только что обследованного им на предмет пожарной безопасности. Увидев, что ясный день с неестественной быстротой превращается в мутные сумерки, а с юго — востока, гоня перед собой растерзанные голубиные стаи, валит глухая серо — фиолетовая мгла, Баловнев вышел из — под защиты стен и, обеими руками придерживая фуражку, смело двинулся навстречу стихии. Заглушая нарастающий вой бури, сзади что-то пушечно треснуло. Это на то место, где он только что стоял, рухнули шиферная кровля и гнилые стропила зернохранилища.


В своем кабинете на опорном пункте правопорядка Баловнев бывал редко — только в приемные часы да еще по утрам, когда звонил в райотдел. До того, как это длинное, как пенал, темноватое помещение досталось участковому, здесь в разное время находили себе пристанище всякие местные учреждения. Но постепенно, по мере укрепления районного бюджета, все они перебрались в солидные новенькие здания, отделанные изнутри полированным деревом и импортным пластиком. О канцелярском прошлом опорного пункта напоминал теперь лишь неистребимый запах пыльных бумаг, холодного сигаретного пепла и штемпельной краски, да брошенная кем-то за ненадобностью пишущая машинка «Олимпия» — судя по внешнему виду, трофей первой мировой войны.

Баловнев истребил тараканов, оклеил стены веселенькими обоями и украсил подоконник цветочными горшками. Общую картину дополняли: еще вполне приличный письменный стол, дюжина разномастных стульев, несгораемый сейф, сорокалитровый бидон с самогоном, оставленный здесь в ожидании результатов лабораторных анализов (Баловнев подозревал, что на его изготовление пошел мешок семенной пшеницы, украденной еще в конце зимы), и фанерный ящик с картотекой, содержащей сведения о пьяницах, семейных скандалистах и других лицах, склонных к антиобщественным поступкам. Пустовало лишь отделение для учета женщин легкого поведения, да и то не из — за отсутствия таковых, а исключительно по причине врожденной деликатности Баловнева. Картотека была заведена года два тому назад перед приездом какой-то комиссии, и с тех пор участковый ни разу в нее не заглядывал.

Всех пьяниц, жуликов и дебоширов на подведомственной ему территории он успел изучите настолько досконально, что в любой час суток почти безошибочно мог угадать, где каждый из них находится, чем занимается в данный момент и что намерен предпринять в ближайшие час — два.


Без пяти девять Баловнев набрал номер дежурного по райотделу.

— Доброе утро, Владимир Николаевич, — сказал он, заранее улыбаясь. Происшествие у меня…

— Подожди, подожди, сейчас запишу, — послышался в трубке взволнованный голос капитана Фомченко. Ему оставалось всего несколько месяцев до пенсии, и он в последнее время перестал пить даже пиво, иногда гладил брюки и от каждого телефонного звонка ожидал какой — нибудь неприятности.

— Да ничего страшного. Не суетитесь. Приплод у моей суки. Могу одного щенка оставить. Будешь на пенсии зайцев гонять.

— Тьфу ты! Инопланетянин! Толком докладывай, какая обстановка на участке?

— Все нормально. Ко мне есть что — нибудь?

— Два заявления лежат.

— В четверг заберу. Ну, всего доброго.

Закончив утренние формальности, он достал из нижнего ящика письменного стола общую тетрадь, на обложке которой было написано: «Журнал наблюдений», и внимательно прочитал последнюю запись: «27 августа. 18:30. С расстояния примерно 1 км наблюдал псевдочеловека, который двигался через колхозный сад в направлении маслозавода. Вышел из зоны наблюдения в 18:35. Дальнейший маршрут определить не удалось».

Подумав немного, Баловнев дописал:

«Находившийся вместе со мной дружинник Зезеко А. И., по его словам, ничего подозрительного не заметил».

После подвальной прохлады кабинета особенно тяжело было окунаться в сухой и пыльный уличный зной.

Солнечные блики, отражавшиеся от облезлого шпиля костела (ныне музыкальная школа) и жестяной крыши водонапорной башни, слепили глаза. На заборах сушилась скошенная картофельная ботва, куры разгребали грядки, освобожденные от лука и огурцов, под кустом крыжовника дремал здоровенный разомлевший котище. Возле рябины стоял седенький дед с мешком в руках, на дереве сидели его белобрысые внуки.

— Доброго здоровьица вам, — поздоровался дедок. — Злая зима будет вишь, как рано ягода поспела. По двадцать копеек за кило принимают.

Что-то капнуло Баловневу на нос. Он провел ладонью по лицу и понял, что это его собственный пот, стекавший со лба по козырьку фуражки.

— Ветки только не ломайте, — сказал он. — Да не выбирайте всю ягоду подчистую. Птицам тоже клевать что-то нужно.

В отделении связи не было ни единого посетителя. За деревянным барьером сидела худенькая остроносая женщина. Увидев участкового, она стала лицом белее своих конвертов. Баловнев сдержанно поздоровался, взял чистый телеграфный бланк и принялся заполнять его следующим текстом:

«Москва, Президиум Академии наук. Срочно прошу выслать авторитетную комиссию для выяснения природы загадочных человекообразных существ…»

— Валерий Михайлович, — сказала почтовая барышня, обреченно глядя куда-то в пространство, — не буду я этого передавать. Что хотите со мной делайте — не буду. В первый раз, когда вы такое написали, аппарат сломался. В другой раз — электричество на целый день пропало, а дизелист наш пьяным оказался. Хотя до этого в рот не брал. А в прошлом месяце, помните, я уже печатать начала, когда про Витеньку моего из больницы сообщили. — Она всхлипнула. — Только-только выписался… Простите, Валерий Михайлович…

Баловнев сложил телеграмму вчетверо и спрятал в нагрудный карман. Спорить и доказывать что-то он не собирался. По лицу телеграфистки было видно, что она находится на грани истерики.

— Извините, — пробормотал он. — Может, когда в другой раз зайду.

В приемной поселкового Совета стрекотала пишущая машинка, и уже по одному звуку — дробному и энергичному, как сигнал «Общий сбор», — можно было догадаться, что работает на ней виртуоз копирок и клавишей.

Секретарша Яня свою работу знала, с посетителями была неизменно вежлива, а если убегала в магазин или парикмахерскую, то никогда не забывала отпроситься. Единственным недостатком Яни было то, что сам факт ее присутствия совершенно размагничивал посетителей поссовета — суровых, измученных руководящей работой и материальной ответственностью мужчин. Всякие проблемы с планом, запчастями и топливом сразу вылетали у них из головы. Глядя на Яню, хотелось вспоминать молодость, совершать опрометчивые поступки и декламировать Есенина.

— Здравствуйте, Янечка, — сказал Баловнев, кивая на обитую коричневым дерматином дверь председательского кабинета. — У себя?

— Только что пришел. Заходите. — От Яниной улыбки вполне можно было сойти с ума, но Баловнев догадывался, что улыбка эта никому персонально не предназначена и носит, так сказать, чисто служебный характер.

Окна кабинета были еще плотно зашторены. Председатель — мужик молодой и быстрый в движениях, с институтским значком на лацкане вельветового пиджака — разговаривал по телефону. Придерживая трубку левой рукой, он правой строчил какую-то бумагу. Вторая трубка, снятая с рычагов, лежала рядом и что-то неразборчиво бормотала.

Не прерывая своего занятия, он указал Баловневу на свободное кресло. Телефонный разговор состоял почти из одних междометий:

— Да… Да… Хорошо… Ого!.. Нет… Обеспечим… Да… Нет… Нет… Решим… В кратчайший срок!.. Да… Нет… Да… Приму меры… Да… Нет… Возьму под контроль… Да… Нет… Конечно… Сложные климатические условия… Да… Обложные дожди… — Машинально глянув на шторы, сквозь которые пробивались горячие, ослепительные, почти лазерные лучи, он спохватился: — Говорю, кончились дожди!.. Сушь!.. Зерно в валках пересыхает… Нет… Обязательно… И вам всего доброго! — Рука его еще не донесла трубку до аппарата, а взор уже обратился на Баловнева.

— Что же ты, дорогой, делаешь? Весь район хочешь без транспорта оставить? Уборочная в разгаре! Сколько человек вчера прав лишил?

— Я не лишаю. На это административная комиссия имеется.

— Комиссия! Молодой ты, а по старинке работаешь! Веяний времени не ощущаешь! Людей не наказывать надо, а воспитывать… Ты по делу ко мне? Тогда пойдем. По дороге все изложишь. Времени, понимаешь, ни минутки!..

— Я к вам по такому вопросу… — начал Баловнев, едва поспевая за председателем.

— Ты только посмотри! — прервал его тот. — Улица бурьяном заросла! Мусор на проезжую часть высыпают! Чтоб сегодня же на всех нарушителей протоколы были за антисанитарию! Не смотришь за своим хозяйством, Михайлович!

— Хозяйство наше общее. За порядком на улице и вы можете проследить. Мое дело, чтобы пьяницы на заборах не висели.

— Шиманович! — закричал председатель в чье-то раскрытое окно. Привезли вам дрова?

— Спасибо, родимый, — донесся из — за занавески старческий голос. Только я березы просила, а мне осины, отвалили.

— Не выросла еще, значит, береза… Так что там за дело у тебя?

— Я вам уже говорил однажды. Ну, про этих… подозрительных… которые под людей маскируются. Не наши, в общем…

— Ну да! Шпионы иностранные! Рецепт бутербродного масла хотят выкрасть. Почему, кроме тебя, их никто не видит?

— В том и загвоздка. Надо, чтобы вы от своего имени в высшие инстанции обратились.

— Но ведь приезжала к тебе комиссия! Доктор наук даже был.

— А-а, — Баловнев безнадежно махнул рукой. — С комиссией тоже ерунда получилась. Не успели чемоданы распаковать, как все гриппом заболели. Да еще в тяжелой форме.

— Слушай, Михайлович, я по убеждению материалист. Привык своим глазам верить. Ничего такого, о чем ты говоришь, не замечал. Посмешищем быть не хочу и тебе не советую. Ты инопланетян ловишь, а в поселке другие чудеса творятся. Калитки ночью снимают. Самогон появился. Притон в каком-то доме устроили. Командированных обдирают в карты.

— Факты эти мне известны. К калиткам, кстати, ваш племяш Витька причастен. Самогонщиков я накрыл. И с притоном разберусь. Ниточка есть. Хотя в этом вопросе и ваша помощь потребуется.

— Когда я отказывался! Так говоришь — Витька? Надеру уши сопляку! Да, вот еще что! Чуть не забыл. Звонили из отдела культуры. Завтра лектор к нам приезжает. Писатель — фантаст. Ты вечерком загляни в клуб. Насчет, порядка поинтересуйся… и вообще… спроси совета. Ему всякие чудеса хлеб насущный. Уж он-то разглядит. Было бы что! Фамилию я на бумажке записал. На вот, возьми.


— Не обещаю, — сказала заведующая библиотекой, — хотя произведения этого писателя в нашем фонде есть. Но на фантастику сейчас такой спрос!

Однако вопреки ее опасениям толстая, как пачка стирального порошка, книга оказалась на месте. Судя по незатертой обложке, бестселлером у местных читателей она не слыла.

Придя вечером домой, Баловнев наспех перекусил и засел за чтение с такой же добросовестностью, как если бы перед ним был уголовно — процессуальный кодекс или сборник нормативных актов. К любому печатному слову он питал уважение с детства, и если встречал, к примеру, в каком — нибудь рассказе фразу: «В его рту тускло сверкнул золотой зуб», то сразу понимал, что речь, несомненно, идет о мерзавце.

Книга повествовала о том, как профессор Сибирцев, космонавт Волгин, девушка Валя, пионер Петя и собачка Тузик отправились в путешествие к планете Плутон. Поводом для экспедиции явилось смелое предположение профессора, что всем известный храм Василия Блаженного является ни чем иным, как памятником, оставленным на Земле инопланетной цивилизацией (восемь периферийных куполов — планеты, девятый, центральный — Солнце, а поскольку одного купола — планеты недостает, им может быть только таинственный Плутон, попавший в пределы Солнечной системы никак не раньше двадцатого века). В пути отважные звездоплаватели совершили множество замечательных открытий, а со встречного астероида сняли малосимпатичного гражданина неопределенного возраста. Как выяснилось впоследствии, это был диверсант из заморской страны Бизнесонии и, одновременно, секретный агент кибернетических феодалов с планеты Элц. Воспылав черной страстью к чистой девушке Вале, он тут же принялся творить всякие зловредные козни, однако стараниями пионера Пети и песика Тузика был разоблачен в середине третьей части. Роман заканчивался тем, что электронные тираны с планеты Элц потерпели сокрушительное поражение, профессор Сибирцев блестяще доказал все свои гипотезы, космонавт Волгин и девушка Валя сочетались законным браком, а пионер Петя без троек закончил пятый класс (хотя согласно теории относительности, должен был отстать от своих одноклассников по меньшей мере лет на десять).

Баловневу книга понравилась простотой языка, увлекательностью интриги и глубоким раскрытием характеров всех персонажей, в том числе и песика Тузика. Абзацы, где речь шла о гравитационном распаде, антиматерии, кривизне пространства — времени и электронно — мезонных полях, он пропустил.


Следующий день Баловнев начал с обхода криминогенных точек, главной из которых числилась рыночная площадь. Посреди нее торчали два однотипных кирпичных здания, лишенные каких — либо архитектурных излишеств — пивной бар и вино — водочный магазин (по местному — спиртцентр). По случаю небазарного дня торговля шла вяло. Несколько истомленных жарой старух брызгали водой на букеты пышных гладиолусов, да инвалид Ваня Шлепнога предлагал ходовой товар — березовые метлы.

Пока Баловнев неторопливо шел по горячему, неровно уложенному асфальту, в пивном баре успели навести порядок: наспех протерли мокрой тряпкой пол, прибрали из — под столов пустые бутылки и спрятали на складе вечно пьяного грузчика Кольку.

В баре пахло кислым пивом и дезинфекцией. С потолка свисали кованые модерновые светильники и усеянные мухами липучки. Кроме пива, здесь торговали на розлив слабеньким красным вином «Вечерний звон», которое местные острословы переименовали в «Вечный зов».

За стойкой гремела бокалами крупная, как телка симментальской породы, девица в криво напяленном фиолетовом парике — буфетчица Анюта. В поселке она была известна своей фантастической жадностью. «За копейку жабу сожрет», — говорили о ней. Лицевые мышцы Анюты давным — давно утратили способность следовать за движениями души и могли приобретать лишь три выражения: холодное презрение, сатанинский гнев и липкое подобострастие.

В данный момент на ее лице имело место выражение номер три средней степени интенсивности. Баловнев поздоровался, глянул по сторонам, а затем, будто невзначай, провел пальцем по сухому подносу, над которым была укреплена табличка «Место отстоя пива». Буфетчица, без слов поняв его, затараторила:

— Мужики прямо из рук бокалы рвут. Своей же пользы не понимают. Я уж им говорю, говорю…

— М-да, — словно соглашаясь, промолвил Баловнев.

Он знал об Анюте не так уж мало, но главная их схватка была впереди. Оба они прекрасно понимали это, а сейчас вели почти светский, ни к чему не обязывающий разговор, словно дипломаты двух противоборствующих держав накануне неизбежного конфликта.

— Может, кружечку холодненького, Валерий Михайлович?

— Да нет, спасибо, — Баловнев сглотнул тягучую слюну.

Он снял фуражку и вытер платком лоб. Делал он все это не спеша и обстоятельно, что, в общем-то, не соответствовало его живому характеру. Совершенно бессознательно Баловнев подражал манерам давно ушедшего на пенсию участкового Фомченко, того самого, у которого он принял участок. Тощий и длинный Фомченко любил иногда постоять вот так где — нибудь в людном месте, утирая платком бледную лысину и тихо улыбаясь. И под этим добрым ясным взглядом люди, ни разу в жизни не воровавшие комбикорм, не распивавшие спиртного в неположенных местах и никогда не нарушавшие паспортный режим, растерянно вставали и, бормоча несвязные извинения, устремлялись к выходу.

— Слушай, Анна Казимировна, — начал Баловнев. — Ты всех своих клиентов знаешь. Может, кто посторонний заходил? Такой… странного вида… будто не совсем нормальный?

— Да тут все ненормальные. А по сторонам мне глазеть некогда. Народ такой пошел, что не зазеваешься. Вчера старый гривенник хотели всучить, ироды!

Едва выйдя на крыльцо, он сразу же ощутил тревожное и томительное чувство, от которого кровь начинала стучать в висках и пересыхало во рту. Сколько Баловнев помнил себя, это острое, почти болезненное ощущение всегда сопровождало его в жизни, помогая в детстве успешно ускользнуть от готовящейся головомойки, позже — в школе и техникуме — предугадывать коварные замыслы преподавателей относительно его особы, а потом, уже в милиции — безошибочно находить в толпе человека, меньше всего такой встречи желавшего.

Баловневу неудобно было смотреть против солнца, но очень скоро он определил место, из которого могла исходить опасность, и с осторожностью охотящейся кошки двинулся в том направлении.

Кучка хорошо известных ему пьянчуг покуривала за штабелем пустых ящиков, обсуждая свои нехитрые делишки, а немного в стороне от них, там, где начиналась спускавшаяся в Куриный овраг тропинка, маячила еще какая-то фигура, с виду почти неотличимая от обычных завсегдатаев этого места, но для Баловнева не менее загадочная, чем Брокенский призрак для средневековых саксонских крестьян.

Даже издали была заметна неестественная посадка головы, нечеловечески прямая спина и негнущиеся, чугунные складки одежды, составлявшей как бы единое целое с владельцем. Однако никто из присутствующих особого внимания на странное существо не обращал, что, в общем-то, было характерным для этой среды, все мысли и побуждения которой замыкались в узком круге проблем: на что выпить, с кем добавить и как потом опохмелиться. Заметив приближающегося участкового, они без лишней суеты — по одному, по двое стали рассеиваться в разные стороны. На месте остался только известный хулиган и пьяница по кличке Леший, неоднократно судимый и не боявшийся ни бога, ни черта.

— Прохлаждаешься, Лешков? — спросил Баловнев, глядя туда, где только что маячило несуразное и зловещее чучело.

— Отгул взял, гражданин начальник, — дерзко ответил Леший. — За ударный труд.

— А пьешь на что? Ты зарплату в этом месяце не получал.

— На свои пью, не ворую.

— Кто это был тут с вами?

— Не знаю. В стукачи к тебе еще не записывался.

Преследовать «чужинца» — так издавна называли в этих краях всех, кто приходил не с добром (и так мысленно нарек эту нелюдь Баловнев) — не имело смысла. В густо заросшем бузиной, диким шиповником и лопухами овраге могла скрытно сосредоточиться пехотная рота, и искать там кого — нибудь в летнее время было то же самое, что вычерпывать решетом воду. Приходилось довольствоваться малым.

— Пойдешь со мной, Лешков. Давно пора на тебя акт за пьянку составить…

В клуб на лекцию собралось человек тридцать, в основном члены местного общества книголюбов, билеты которым были навязаны в качестве приложения к двухтомнику Михаила Зощенко, да активисты клуба любителей фантастики «Дюза», ради такого случая нагрянувшие из областного центра. Эти последние сразу же вызвали у Баловнева искреннюю и глубокую жалость, которую он испытывал ко всем людям, помешанным на какой — нибудь одной идее, будь то филателия, футбол, бабы или изобретение вечного двигателя… Были здесь немолодые экзальтированные девицы, искавшие в клубе суррогат семейного счастья, были бородатые мальчики богемного вида, был даже один вполне приличного облика гражданин, в прошлом передовик производства и член месткома, утративший доверие коллектива после того, как страстно увлекся фантастикой. Почти все они сжимали в руках папки с романами собственного сочинения, отличавшимися от опуса мэтра только тем, что пионера звали не Петя, а Митя, а собачку не Тузиком, а Дружком. Лишь наиболее смелые из авторов решились вместо космонавта Волгина отправить в полет человекообразного робота В 44–25 МБ, и девушке Вале не осталось ничего другого, как изливать свои нежные чувства на престарелого профессора, который по этой причине все время пил дистиллированную воду и надтреснутым голосом пел, запершись в лаборатории: «Почему ты мне не встретилась, юная, нежная, в те года мои далекие…»

Сам писатель — очень хорошо упитанный мужчина с козлиной бородкой и благостным выражением лица — в это время доедал бутерброд, сидя вполоборота к залу. Сие, очевидно, должно было означать, что, целиком занятый титаническим трудом по пропаганде идеи скорого и неизбежного контакта с внеземной цивилизацией, он не имеет даже возможности регулярно питаться. Первые слова гостя, после того, как он вытер пухлые губы и взошел на трибуну, были таковы:

— Что-то… кхе — кхе… негусто в зале. Когда я эту лекцию в Сарапуле читал, желающие на футбольном поле не уместились. Но тем не менее приступим.

Хотя Баловнев все полтора часа добросовестно напрягал внимание, лекция прошла как бы мимо его сознания. Ухватить ее смысл было так же трудно, как голой рукой поймать угря. Речь шла об Атлантиде, египетских пирамидах, календаре майя, парапсихологии, Бермудском треугольнике, реликтовом излучении и многом другом. Факты были перемешаны с малоубедительными гипотезами, путаными показаниями очевидцев и всякими вольными домыслами. Публика ахала, охала и под конец разразилась рукоплесканиями, как будто это сам лектор присутствовал при высадке инопланетян в бразильской сельве и вежливо здоровался с их предводителем за переднюю конечность.

Когда наступило время задавать вопросы, таковых почти не оказалось. Местные книголюбы молчали, подавленные известиями о скором прибытии на Землю летающих тарелочек с зелеными человечками (Баловнев даже предположил, что завтра в магазинах может начаться соляной, спичечный и керосиновый бум), а доморощенных фантастов интересовали главным образом секреты литературного процесса да возможный размер гонораров.

Инженера душ человеческих ожидала койка в восьмиместном номере поселковой гостиницы, все коммунальные удобства которой располагались на заднем дворе, среди дремучих зарослей бурьяна. Поэтому он довольно быстро согласился переночевать и отужинать в домашней обстановке.

Угощение, выставленное Баловневым, было хоть и незамысловатым, но питательным и обильным: ветчина трех сортов, домашняя колбаса, маринованные грибы, картошка жареная со свиными шкварками и целый тазик крупно накрошенных помидоров. Заранее приготовленную бутылку коньяка Баловнев на стол не выставил, опасаясь негативной реакции гостя.

— Один живете? — спросил писатель, внимательно осмотрев кривую алюминиевую вилку.

— Один.

— Нда — а…

— Может быть, по сто грамм для знакомства? — предложил Баловнев, видя, что застольная беседа не клеится.

— Ну что же, не откажусь, — легко дал уговорить себя писатель.

— Что новенького пишете? — спросил Баловнев после второй рюмки.

— Организационная работа, знаете ли, отнимает уйму времени. Да и темы хорошей нет.

— Есть темп, — внутренне холодея, сказал Баловнев.

— Что вы говорите? — снисходительно улыбнулся гость. — Тоже фантастикой балуетесь?

— Нет. Тема из жизни. Понимаете, бродят по Земле какие-то странные… ну, не то люди, не то нет. Инопланетяне, одним словом. Человеческий облик у них — одна видимость. Голова редькой. Бывает, что и носа нет. Одежда, вроде как шкура у зверя, приросла к ним. Но, что самое интересное, никто их, кроме меня, не видит. Я уже и письма в разные научные учреждения писал, и телеграммы за свой счет давал.

Заметив, что гость не ест, хотя тарелка перед ним полна, Баловнев торопливо разлил по рюмкам остатки коньяка.

— Ваше здоровье!

— Ну, и что же? — без особого интереса спросил писатель, опорожнив рюмку.

— Были комиссии. Приезжали. И опять чертовщина. То все поголовно гриппом заболеют, то мимо нашей станции проедут. А если кто и был — тоже впустую. Сколько ни ходим, никого не встречаем. А только уедут, эти твари тут как тут. Изо всех щелей лезут.

— Тема неплохая. Хотя что-то похожее уже было. У Шекли, кажется, а может, у Саймака.

— Да я вам истинную правду говорю! Мне совет нужен — как дальше быть. Что-то здесь нечисто.

— Вопрос непростой, — гость словно невзначай зацепил вилкой пустую бутылку. — Тут разговор долгий может получиться.

Магазин был давно закрыт, а занимать спиртное у соседей не хотелось. Баловнев извинился, завернул в газету литровую банку и побежал на опорный пункт.

— Местного производства, — сказал он, вернувшись. — Есть еще несознательные элементы. Переводят продукты питания на всякие непотребные цели.

— Я бы сказал, вполне приличная вещь, — сообщил гость, произведя дегустацию. — Чем-то напоминает шотландское виски. Сюда бы еще пару капель бальзама…

После этого он принялся подробно излагать историю винокурения на Руси, начиная со времен Владимира Красное Солнышко. Разговор о инопланетянах удалось возобновить только после шестой рюмки.

— Так, значит, кроме вас их никто не видит? — хитровато прищурясь, спросил писатель. — Стран-н-но.

— Еще бы не странно. Ну, если бы только один раз — могло и померещиться. Но видеть их каждый день…

— А тень у них имеется?

— Имеется.

— Значит, не черти!.. За это и выпьем!

Писатель нетвердой рукой нацелил вилку в гриб, уронил его на пол и стал сбивчиво объяснять, как несправедлива к нему критика и какие прожженные бюрократы засели в редакциях и издательствах. В конце концов он принял Баловнева за гостиничного администратора и фальцетом заявил:

— Мне «люкс» с видом на горы! Снимите с брони, вам говорят!

— Пошли, — сказал Баловнев, подхватывая гостя под мышки. — «Люкс», не сомневайся. Только с видом на сарай.

Рано утром, пока гость еще почивал, наполняя дом громоподобным храпом, Баловнев в присутствии двух заспанных сторожей, приглашенных в качестве понятых, вылил весь самогон в выгребную яму и оформил протокол по надлежащей форме. Сторожа, хорошо знавшие своего участкового, даже не пробовали отговорить его от этого кощунственного мероприятия, а лишь осуждающе трясли головами и печально вздыхали.

Затем он вернулся в дом и, используя свой богатый профессиональный опыт, принялся будить писателя. В конце концов суровый массаж ушей и ватка с нашатырным спиртом возымели свое действие — стеная и болезненно морщась, гость оделся. По пути на вокзал Баловнев снова заикнулся о своем деле.

— Вы это серьезно? — писатель остановился.

— Вполне. Чего ради мне вас разыгрывать?

— Да, да, я понимаю, — в голосе писателя послышались заискивающие нотки, свойственные людям, вынужденным помимо своей воли общаться с буйнопомешанными. — Только что же вам посоветовать… Случай, знаете ли, уникальный…

— А может, останетесь на пару деньков? Вместе попробуем разобраться.

— Нет, нет! — писатель испуганно оглянулся по сторонам, словно ища путь к спасению. — У меня поезд скоро… Меня в других местах ждут…

— Извините. — Внезапно Баловнев потерял интерес к разговору. Спасибо за лекцию.

— Бред все это, — слабым голосом сказал писатель. От его вчерашней энергии не осталось и следа. — Чепуха и дезинформация. Только вы ничего этого близко к сердцу не принимайте. Никто к нам не прилетит. Пуста Вселенная. Авторитетно вам заявляю. Спасибо за гостеприимство.

— Счастливо доехать, — сказал Баловнев, глядя в спину удаляющегося в станционный буфет писателя. Он хотел добавить, что спиртное там не подают, а пиво на этой неделе еще не завезли, но почему-то передумал.


До райцентра Баловнев добрался самым быстрым и удобным транспортом попутным молоковозом.

В отделе милиции шла обычная утренняя суета: дежурный наряд сдавал смену, клиентов медвытрезвителя вели на разбор к начальству, в приемной толкались ранние посетители — в основном жены, накануне обиженные мужьями. Административно арестованные заканчивали уборку улицы. Ровно в девять началась «пятиминутка».

Лицо начальника имело нездоровый, землистый оттенок. Он непрерывно курил, зажигая одну сигарету за другой. Говорил короткими, точными, почти афористическими фразами, часто шутил, не улыбаясь. По правую руку от него сидел новый, только что назначенный заместитель — молодой, но уже начавший лысеть со лба капитан. Стоило начальнику умолкнуть, как он тут же старался вставить свое слово. При этом он торопился, не всегда улавливал суть дела и резал общими фразами. Когда начальнику это надоедало, он, словно защищаясь, поднимал руку с растопыренными пальцами и миролюбиво говорил:

— Ты подожди, подожди…

Неизвестно почему Баловневу вдруг припомнилась виденная им однажды сцена травли волка и то, как молодой, еще глупый пес истерично лаял из — за плеча спокойно сосредоточенного волкодава. «Да, — подумал он, — трудновато будет без Антона Мироновича».

— Вопросы есть? — спросил начальник. — Нет? Тогда идите. И не забывайте, что на нашей территории может появиться вооруженный преступник Селезнев, совершивший убийство в соседнем районе. Так что максимум внимания и осторожности. Все… Баловнев, задержитесь.

Минут десять начальник подписывал рапорта, отдавал распоряжения по селектору, ставил печати на паспорта, и все это время Баловнев мучительно пытался вспомнить, не водится ли за ним какой — нибудь грешок. Антон Миронович никого к себе по пустякам не вызывал.

— Ну, как обстановка на участке? — наконец спросил начальник.

— Все нормально.

— Зерновые убрали?

— Процентов на девяносто.

— Хищений не было?

— Нет. На каждом зернотоке сторож. Сам каждую ночь проверял. Да и председатель не спит.

— Ну, а эта… нечистая сила твоя?

— Без сдвигов, — вздохнул Баловнев. — Нечистая сила имеется.

— Послушай, Баловнев. По службе к тебе претензий нет. На участке порядок, раскрываемость хорошая, личные показатели неплохие. Работник ты, в общем, толковый. Но фантазии твои… пока так скажем… всю картину портят. Знаешь, как тебя люди зовут?

— Знаю. Инопланетянин.

— Вот — вот! Недавно я в отделе кадров вел разговор о тебе. Относительно выдвижения на оперативную работу. Зональный инспектор выслушал меня и говорит: «А — а, это тот, у которого черти на участке…» И больше ничего не сказал. Понял теперь?

— Понял, товарищ майор. Только черти ни понимают. Да и не черти они вовсе.

— А кто?

— Пришельцы. Из космоса.

— Сомневаться в тебе я не имею причин. Но пойми, все против тебя. Вопросом этим авторитетные люди занимались. Не подтвердились сигналы. В глупое положение себя ставишь. Подумай хорошенько. Разберись. Может, все же люди они? Геологи какие — нибудь или туристы. Это раньше, если командированный из Минска приезжал, на него, как на дрессированного удава, сбегались смотреть. Теперь кого только нет в районе. Шабашники из Средней Азии приезжают. Иностранные студенты свинокомплекс строят. У дочки заврайоно в прошлом году негритенок родился.

— Нет. Не люди они. Голову даю на отсечение. Хотя людьми и прикидываются.

— Ты документы у них спрашивал?

— С хорьком легче беседовать, чем с кем — нибудь из них. Не успеешь рта раскрыть, а его уже и след простыл.

— Что — быстро бегают?

— Да нет. Еле ходят. Как медведи в цирке. Но не поймаешь. Объяснить это я не могу.

— Фотографировать пробовал?

— Пробовал. Ничего не вышло. То пленка бракованная, то проявитель не тот, то еще что — нибудь.

В это время в дверь постучали. Вошел дежурный с листком бумаги в руках.

— Позвонили с железнодорожной станции, — доложил он. — У одной гражданки сумочку похитили. С деньгами. Желтого цвета, из искусственной кожи, на длинном ремне.

— Вызови ко мне кого — нибудь из уголовного розыска, — сказал начальник. — Ты, Баловнев, можешь идти. Подумай хорошенько над моими словами. Да и постричься тебе надо. Что это за кудри!


В единственном кресле маленькой парикмахерской девчонка — практикантка возилась с заросшим, как Робинзон Крузо, рыжим верзилой. Баловнев повесил фуражку на крюк и принялся дожидаться своей очереди.

Минут через пять ножницы перестали щелкать, и девчонка, критически осмотрев свое творение, похожее на растрепанное сорочье гнездо, ледяным голосом осведомилась:

— Освежить?

Не дожидаясь ответа, она сдернула с клиента простыню и энергично встряхнула ее. Однако счастливый обладатель соломенных лохм не спешил покидать кресло. Баловневу пришлось встать и легонько похлопать его по лицу. Парень при этом вздрогнул, как от электрического удара. Обреченно закрыв глаза, он пытался засунуть что-то себе под рубашку. На его коленях, словно змея, извивался тонкий желтый ремешок.


Возня с железнодорожным воришкой растянулась почти до обеда. Вернувшись, в поселок, Баловнев сразу пошел в поликлинику. Главврач, сидя в терапевтическом кресле, царапал что-то авторучкой в амбулаторных картах, кучей наваленных перед ним на столе. Возраст его невозможно было определить на глаз. Он лечил еще бабушку Баловнева, а ему самому вправлял в детстве грыжу. Главврач постоянно выступал в клубе с беседами на медицинские и политические темы, больше всех в поселке выписывал газет и журналов и слыл непререкаемым авторитетом почти во всех житейских и метафизических вопросах.

— Заболел? — спросил врач.

— Да вроде нет. Интересуюсь, может ли медицина определить, нормальный человек или слегка того… — Баловнев покрутил пальцем у виска.

— Может. Кого осмотреть?

— Меня.

— Сам пришел или начальство прислало?

— Сам.

— Если сам, это уже хорошо. Садись, — врач указал на покрытую клеенкой кушетку. — Нога на ногу…

Он долго стучал молоточком по коленным чашечкам Баловнева, мял его мышцы, заглядывал в глаза и водил тем же молоточком перед носом. Потом заставил снять рубашку и лечь. Чиркая холодной рукояткой молоточка по животу Баловнева, он спросил:

— Травмы черепа имелись?

— Дырок вроде нет. А так — попадало.

— Душевнобольные среди родственников были?

— Точно не скажу. Прадед по отцу, говорят, на старости лет мусульманство принял. Хотел даже гарем завести, да люди не дали.

— Какое сегодня число?

Баловнев открыл уже рот, чтобы ответить, но тут почти с ужасом понял, что совершенно не помнит сегодняшнюю дату. Он точно знал, что нынче четверг, что со дня получки прошло восемь дней, но вот само число каким-то непостижимым образом совершенно выпало из памяти. Пока Баловнев лихорадочно искал ответ, доктор задал второй вопрос:

— Сколько будет семью восемь?

— Тридцать, — брякнул Баловнев, в голове которого уже совершенно перепутались календарь и таблица умножения.

— Так — с, — констатировал врач. — Психически ты, безусловно, здоров. Но вот нервишки пошаливают. Сейчас я тебе рецептик выпишу.

— Скажите, а галлюцинации от этого могут быть? Видения всякие?

— Например?

— Ну, такое вижу, что никто больше не видит.

— До Архимеда тоже никто не видел, что на тело, погруженное в жидкость, что-то там действует… — спокойно сказал врач, заполняя бланк рецепта.

— Меня из — за этого все за дурака считают.

— Не обращай внимания. Циолковского тоже в свое время многие за дурака принимали. Да и не его одного… А что ты, кстати, видишь?

— Таких… вроде бы людей. Но не люди они — точно знаю. И не к добру они здесь.

— Вот это принимай три раза в день. После еды. Чаще гуляй на свежем воздухе. Больше спи.

— Не спится что-то. — Раньше двух часов ночи уснуть не могу. Сова я.

— Ты не сова. Сова птица дурная и жадная. Ты, скорее всего — пес. Только не обижайся. Это в том смысле, что сторож и защитник. Ну, что бы все мы, бараны да овцы, без псов делали? Волкам бы на обед достались. Хорошая собака, заметь, по ночам почти не спит. Уже потом, со светом, придремлет чуток. С древнейших времен между людьми разделение пошло. По — нынешнему говоря, специализация. Пока одни у костра дрыхли, другие их сторожили. Может, ты и есть потомок тех самых сторожей. Отсюда и галлюцинации. Не спишь, волнуешься за нас, бестолковых, беду караулишь. Зазорного тут ничего нет. Собаки тоже, бывает, лают впустую, приняв за вора случайную тень. Лучше лишний раз поднять тревогу, чем проворонить смертного врага. Кстати, видения и голоса всякие были у многих великих. Вспомни хоть бы Жанну д'Арк. И Сократ всю жизнь следовал внутреннему голосу. Про библейских пророков я уже и не говорю, а ведь все они, согласно науке, вроде бы реально существовали. Душа иногда куда зорче глаз бывает. Если во что-то верить фанатично, об этом все время думать, многое можно увидеть, что сокрыто от человеческих глаз. Думаешь, это просто видеть опасность? Напал на тебя бандит с ножом — разве это опасность? Опасность, что у нас в поселке за неделю вагон вина выпивают. Опасность, что мы детей своих воспитываем не так, как должны. Меня отец с пяти лет к работе приспособил. А теперь в первом классе ботинок одеть не умеют. До тридцати лет в детях ходят. Я уже не говорю про то, что некоторые забыли, для чего делалась революция. Опять деньгам молятся. Новые баре развелись. Горе наше стали забывать, смерть, голод. А ведь смерть к нам сейчас может за пять минут долететь. Вот спроси их, — он кивнул в окно, где, посмеиваясь над чем-то, судачили молодые медсестры, — что они знают о прошлой войне? Хиханьки да хаханьки, а все остальное для них стариковское брюзжание. А ведь тут кругом могила на могиле. Через наши края кто только ни проходил, начиная от варягов и кончая фрицами.

Врач поднялся и, подойдя к шкафу, достал желтоватый человеческий череп.

— Не волнуйся, это не по твоей части. Видишь, уже началась минерализация костей. Ему лет пятьдесят, а может, и все пятьсот. На прошлой неделе тракторист плугом в Заболотье вывернул. Мастерский удар, он провел пальцем по узкой, идеально ровной щели, рассекавшей череп от затылочного отверстия до макушки. — Мечом или шашкой… Зубы все целые. Молодой был, как и ты.

Череп смотрел на Баловнева провалами глазниц. Кому принадлежал он когда-то — русскому ратнику или монгольскому кочевнику, немецкому кнехту или литовскому рыцарю, украинскому казаку или шведскому гренадеру, краковскому парню, обманутому бреднями о великой Польше от моря до моря, или юному конармейцу, рвавшемуся к Варшаве в мучительном и безнадежном порыве?

— А может, тебе выписать бюллетень на пару деньков? — спросил врач.

— Спасибо, не нужно. От себя самого никакой бюллетень не спасет.

После полуночи он проверил сторожевые посты, осмотрел замки на магазинах и окончил обход на самой окраине поселка, у колхозных мастерских.

Кривая багровая луна тонула в тучах. Где-то в конце улицы скрипел на столбе фонарь, бросая вокруг неверные, мечущиеся тени. Снизу, из черной щели оврага, тянуло сыростью.

— Днем жара, а ночью зуб на зуб не попадает. Кончилось лето. Слыхал, вы злодея в городе поймали, — заискивающе сказал нетрезвый сторож. — У вас прямо чутье на них!

— Повезло, — рассеянно сказал Баловнев.

Давно, еще с детских лет, он привык к тому, что многое получается именно так, как этого хочется ему. Стоило маленькому Валерику захотеть кусочек торта, как отец в тот же день неизвестно за что получал премию и являлся домой с букетом гвоздик для мамы, поллитрой для себя и тортом «Сказка» для детишек. Со своим талантом Баловнев сжился, как другие сживаются с комфортом и достатком, считая это за нечто само собой разумеющееся и в равной степени доступное всем людям. Правда, нередко случалось так, что периоды успехов и удач сменялись вдруг затяжной полосой невезения, когда бессмысленно было браться за любое, самое простое дело. Да и удачи частенько носили весьма странный характер, если не сказать больше, как будто судьба была не в состоянии отличить приятный сюрприз от неприятного. Так, он мог найти в лесу двухкилограммовый совершенно чистый боровик и тут же получить на голову пахучий подарок от птички, порхающей где-то в поднебесье. А вот в лотерею Баловневу не везло стойко. Ни разу в жизни он не выиграл даже рубля, а однажды ухлопал в «Спринт» четвертной. Была еще одна важная закономерность, в которую он верил почти суеверно удача чаще всего приходила именно тогда, когда в ней не было особой необходимости. В критических ситуациях вероятность успеха снижалась почти наполовину.

Сторож, стараясь дышать в сторону, продолжал подобострастное бормотание. Баловнев тоже зевал — аптечные порошки начинали действовать.

— Тише! — вдруг резко оборвал он сторожа. — Помолчи!

Баловнев быстро пересек улицу и пошел вдоль забора, мимо пахнувших ночными цветами палисадников. Потом вернулся немного назад и остановился возле низкого, увитого плющом штакетника. Что-то тяжелое шевельнулось в глубине сада и затрещало кустами, удаляясь, Баловнев перепрыгнул через забор и включил фонарик. Лампочка мигнула и сразу погасла.

— Тут Верка Махра живет, — сказал подошедший сзади сторож. — Это хахаль от нее подался.

— Нет, — пробормотал Баловнев, безуспешно тряся фонарик. — Не хахаль…


Роса еще лежала на траве, когда Баловнев вновь пришел на это место. При себе он имел чемоданчик, содержавший разные необходимые для Осмотра места происшествия предметы: складной метр, моток веревки, баночку с гипсом, лупу шестикратного увеличения и липкую ленту для фиксации дактилоскопических отпечатков.

Испросив разрешения у весьма озадаченной таким ранним визитом хозяйки, он на четвереньках облазил весь сад и спустя полтора часа убедился, что тот, кто находился здесь ночью, не оставил никаких следов, за исключением нескольких щепоток серого, очень мелкого порошка, забившегося в щели между досками забора, не того, что выходил на улицу, а другого, на задворках. Порошок этот (очень тяжелый, гораздо тяжелее обычного песка) мог появиться тут только ночью, потому что держался в щелях исключительно благодаря пропитавшей его влаге. Просохнув на солнце, он неминуемо должен был рассыпаться. Собрав порошок в бумажку, Баловнев присел на какую-то чурку и закурил — в первый раз за последние четыре месяца.

На душе его было нехорошо.

Почти по всем адресованным ему бумагам истекал срок исполнения, отработка участка была не закончена, не все благополучно обстояло с соблюдением паспортного режима, а он, вместо того, чтобы заниматься делом, днем и ночью шатался по поселку в поисках неизвестно кого, устраивал засады на призраков и пугал мальчишек странными вопросами. Более того, Баловнев с болезненной ясностью понимал, что и завтра и послезавтра будет то же самое, что со своей собственной химерической идеей он обречен на вечные муки бесполезных поисков. Сходное чувство, вероятно, должен испытывать человек, теряющий рассудок, сознание которого еще не успело полностью раствориться в эйфории безумия.

Из горького раздумья Баловнева вывели какие-то звуки, похожие не то на клекот птиц, не то на человеческую речь.

Метрах в десяти от него на лавочке сидел старик в накинутом на плечи ветхом офицерском кителе. Грудь его украшали бестолково, явно женской рукой нацепленные ордена и медали: «Красная Звезда», «Слава», «За отвагу». Старик еле слышно бормотал что-то, делая Баловневу призывные жесты левой рукой. Правая, мелко сотрясаясь, беспомощно висела вдоль тела. Был он жалок, как и любой другой впавший в детство, полупарализованный старик, но пронзительно — синие, подернутые слезой глаза смотрели осмысленно и твердо.

— Что случилось, дедушка? — спросил Баловнев, подходя ближе.

— Там… там… — рука со скрюченными пальцами указывала в то место, где возле забора все еще лежал раскрытый криминалистический чемоданчик. Вылез ночью! Я не спал! В окно видел!..

— Кто вылез? — сначала не понял Баловнев.

— Гад какой-то. Без глаз. Выродок. Много их. Страшные. Днем тоже ходят. Дочки не верят мне. Ругают. Помоги, сынок. Мне-то все одно. Помру скоро. Да нельзя, чтобы эта погань среди людей ходила.

— Значит, вы их тоже видите! — сказал взволнованно Баловнев. — А кто он, по — вашему?

— Не знаю. Кто добрый, таиться не станет. Ходят. Высматривают. Враги. Я всяких гадов нутром чую. Дай докурить. Мне можно.

Он жадно, сотрясаясь всем телом, затянулся, но тут же подавился дымом.

— На тот свет давно пора. И так я уже всех пережил. С моего года никого в поселке нет.

— Видно, везло вам в жизни?

— Везло. Сколько раз смерть вокруг ходила, а все мимо. Финскую помню. Пошли мы в атаку. На танках. Через озеро. По льду. А они ночью лед солью посыпали. Один только наш танк и прошел. В Отечественную два раза из окружения выходил. Под расстрелом стоял. Шесть дырок в шкуре. Везло. Вот только зачем? Бабу каратели в хлеву спалили. Сыны с войны не вернулись. Остались только дуры эти, дочки. Дай еще курнуть.

— Возьми всю пачку.

— Нельзя. Доктор запретил. Ты не стой. Иди. К речке иди. Туда этот гад пошел. Там его ищи. Слова мои помни. Пока мы всякую погань будем видеть, не будет по — ихнему!

Спустившись с холма, на котором стояли последние дома поселка, Баловнев через картофельное поле пошел к речке. Он ни минуты не сомневался в словах старика. Было нечто такое в его колючих глазах и слабом булькающем голосе, что убеждало сильнее аргументов.

Баловнев задыхался — скорее от внутреннего торжества, чем от быстрой ходьбы. Впервые за долгое время он не ощущал себя одиночкой, изгоем, за спиной которого недоуменно и осуждающе шепчутся знакомые.

Он был уверен, что обязательно встретит сейчас «чужинца», хотя совершенно не представлял, как должен при этом поступать.

Овеваемый теплым ветерком мир вокруг был совершенно безлюден. Дрожало знойное марево над торфяниками, горячим серебром сверкала река, вдоль мелиоративных канав пышно цвели ромашки и васильки, но в природе уже чувствовалась еле уловимая тоска предстоящего умирания. Слишком прозрачным казалось небо, слишком ярко краснела рябина, слишком много желтизны было в кленовых кронах.

— Валерий Михайлович! — услышал он голос позади себя.

Баловнев оглянулся. Его догоняла Яня. На ней были теннисные туфли и черные брюки из ткани того сорта, что раньше шла только на пошив спецовок для сельских механизаторов. Широкие, как галифе, в бедрах и очень узкие в щиколотках, они были украшены сразу четырьмя парами медных «молний». Наряд дополняла майка футбольного клуба «Рома» и пластмассовые клипсы величиной с перепелиное яйцо каждая. Несмотря на эту странную упаковку, а может быть, именно благодаря ей, Яня выглядела умопомрачительно.

— Здравствуй, — сказал Баловнев. — Далеко собралась?

— На речку. В последний раз позагораю.

Тут Баловнев вспомнил, что Яня не только секретарь — машинистка поссовета, но и признанная примадонна местного драмкружка. Это обстоятельство сразу определило его планы.

— Можно, и я с тобой?

— Если стесняться не будете. Я ведь без купальника загораю… Ладно, ладно, не краснейте, я пошутила. А почему вы все время оглядываетесь? Жены боитесь?

— Ушла от меня жена, ты же знаешь.

— Знаю. Только не знаю — почему.

— Я и сам не знаю. Не нравилось ей здесь. Или я не нравился.

— Вы ее любили?

— Что? Ах, да… любил.

— И больше никого не полюбите?

— Не знаю. Полюблю, наверно?. Это только в книжках одна любовь на всю жизнь. А люди ведь все разные. И живут по — разному, и думают по — разному, и любят по — разному.

Тропинка вывела их к реке — туда, где среди зарослей камыша и аира белел кусочек песчаного пляжа.

— А вы знали, что я пойду сегодня на речку?

— Я? Нет. Почему ты спросила?

— Так… Показалось, значит.

Из рощицы на противоположном берегу стремительно, как разлетающаяся шрапнель, выпорхнула стая каких-то мелких пичуг.

— А меня вы могли бы полюбить? — спросила вдруг Яня. Она уже разделась и стояла у самой воды — высокая, тоненькая, хотя и совсем не худая, похожая на Венеру Боттичелли.

— Мог бы, Яня… Но только не сейчас. Отдышаться надо. Опомниться. Как подумаю, что все сначала… Опять ложки, миски покупать…

— Можно и без мисок…

— Сколько тебе лет?

— Девятнадцать.

— А мне — тридцать. Уже пора думать о чем-то.

— Странно, — сказала Яня. Волнистые, сверкающие на солнце, как золотые нити, волосы покрывали почти всю ее спину. На левом плече виднелась маленькая коричневая родинка. — А я думала, что нравлюсь вам… Вы всегда такой веселый, все у вас получается. А у меня — ничего…

Баловнев стоял позади нее и чувствовал себя дурак дураком в пыльном мундире и тяжелых горячих сапогах. Кусты орешника за рекой шевельнулись.

— Яня, у меня к тебе просьба. Обещай, что выполнишь.

— Обещаю, — тихо сказала она.

— Видишь, там идет кто-то?

— Вижу, — ответила она, даже не глянув в ту сторону. — Пастух, наверное.

— Ты войди в воду и, когда он подойдет, сделай вид, что тонешь. Ничего не бойся. Я буду рядом.

— Я не боюсь… Вы только ради этого сюда пришли?

— Яня, я тебе потом все объясню!

— Не надо… А не боитесь, что я сейчас утоплюсь?

— Яня, подожди!..

Но она уже бежала по мелководью, вздымая фонтаны брызг. По правому берегу, подмытому течением, навстречу ей медленно и неуклюже двигался кто-то чугунно — серый, почти квадратный, более чуждый этому теплому зеленому миру, чем Франкенштейн или глиняный Голем.

«31 августа. 11 час. 25 мин. Проведен эксперимент по выяснению реакции псевдолюдей на ситуацию, непосредственно угрожающую человеческой жизни. В эксперименте принимала участие Маевская Я. А. Эксперимент прерван связи с резким ухудшением физического состояния последней».

Баловнев кончил писать и отложил авторучку. Стоило ему прикрыть глаза, как кошмар повторялся снова и снова: свет солнца, рябь на воде, порхающие над кувшинками стрекозы, серая кособокая тень над обрывом, пронзительный крик Яни, ее облепленное мокрыми волосами лицо, неживой оскал рта. «Никогда больше не подходите ко мне!» — это были единственные слова, которых добился от нее Баловнев, и произнесены они были уже потом, когда самое страшное осталось позади, когда прекратилась рвота и унялись слезы. Что именно успела увидеть она и чего так испугалась, оставалось тайной.

Чтобы успокоиться и сосредоточиться, он принялся черкать пером по чистому листу бумаги. День, начавшийся с удачи, заканчивался плачевно. Баловнев и сам не знал точно, чего именно он ожидал от своего необдуманного (лучше сказать — дурацкого) эксперимента. Ну, допустим, «чужинец» кинулся бы спасать Яню. Явилось бы это доказательством его благих намерений относительно всего человечества в целом? И можно ли ставить ему в упрек то, что он спокойно прошел мимо? А вдруг «чужинцы» вообще не слышат звуков? Или принимают людей за одно из неодушевленных явлений природы, такое же, как облака или деревья? И вообще, кто они такие? Почему я так уверен, что это обязательно инопланетяне? Потому что все вокруг только и говорят о них? В шестнадцатом веке гонялись за ведьмами, а в девятнадцатом — за социалистами, теперь — за пришельцами. А если «чужинцы» не имеют к космосу никакого отношения? Может, это жертвы какой-то неведомой болезни? Или нечто вроде «снежных» людей — побочная ветвь рода человеческого, чудом уцелевшая в лесах и пещерах. Уж очень виртуозно умеют они скрываться. Или это сама Ее Величество Удача прикрывает их своими невидимыми, но могучими крыльями. Недаром «чужинцам» так везет. Взять хотя бы случай с телеграммами. Не нужны им эти телеграммы. Не любят они суеты вокруг себя. Стараются держаться в тени. Знают ли они вообще, что такое телеграф? Вряд ли. Ну, а если даже знают? Допустим, сумели в первый раз, когда не стало электроэнергии, отключение было плановое, заранее предусмотренное. Оно совершенно случайно совпало с моим визитом на почту. И так во всем. Случай, случай, случай! Случайно подхватили вирус гриппа члены комиссии, случайно погас фонарик, случайно упала в обморок Яня. Выходит, где-то уже умеют планировать случайности?

Вопросы, вопросы, вопросы. Одни вопросы и никаких ответов.

Он посмотрел на часы и набрал номер приемной поселкового совета:

— Яня, выслушай меня, пожалуйста…

Гудки, гудки, гудки…


Был еще один человек, с которым хотел увидеться сегодня Баловнев.

Недоброе он почувствовал еще издали. Возле дома, к которому он направлялся, стояла небольшая толпа старух, к забору приткнулось несколько легковых автомобилей, у сарая свежевали кабанчика.

Войдя во двор, он спросил у какой-то женщины, щипавшей возле летней кухни обезглавленного петуха:

— Кто умер?

— Старик. Отец хозяйки.

— Отчего?

— Божечки, отчего в девяносто годов помирают! Вам бы столько прожить!

В низкой комнате с плотно закрытыми окнами пахло воском, свежими досками и лежалой, извлеченной из нафталина одеждой. Старуха склонилась над гробом, поправляя что-то на покойнике. Остановившемуся в дверях Баловневу были видны только чистые неоттоптанные подошвы ботинок, в которых уже никому не суждено ходить по грешной земле.

— Во як кулак стиснул! — сказала старуха, безуспешно стараясь пристроить в руках покойника тоненькую желтую свечку. — На том свете еще даст апостолу Петру под бок!

Она оглянулась по сторонам, словно искала помощи, и Баловнев, положив на подоконник фуражку, шагнул вперед.

Рука покойника была твердая и холодная, как дерево. Когда заскорузлые, раздавленные многолетней работой пальцы, наконец, разжались, на пиджак старика просыпалась горстка серого порошка, похожего на мелкие металлические опилки.


— Добрый вечер, Валерий Михайлович! Прибыл на дежурство. Согласно графику.

— Здравствуй. Включи свет.

— А что это вы в темноте сидите? Электричество экономите?

— Думаю… Ты вот думаешь когда — нибудь?

— Ну, еще чего не хватало! За меня начальник думает, а дома — жена.

— Ты на машине?

— А как же!

— Пойди погуляй, я сейчас выйду.

Баловнев встал и несколько раз прошелся по комнате, прислушиваясь к скрипу половиц. Потом уперся лбом в прохладное оконное стекло и с расстановкой сказал:

— А за меня думать некому. Вот так-то!

Он отпер сейф и достал из него пистолет в новенькой коричневой кобуре. Подумал немного и положил оружие на прежнее место. Затем открыл «Журнал наблюдений» и записал:

«31 августа. 22 час. 15 мин. В создавшейся ситуации единственно возможным решением считаю попытку прямого контакта с кем — либо из псевдолюдей. Если не вернусь до 19:00 следующего дня, все материалы, касающиеся этого вопроса, можно найти в левом нижнем ящике стола».

Оставив раскрытую тетрадь на видном месте, он потушил свет и вышел на улицу. Шофер, напевая что-то немелодичное, но бравурное, протирал ветошью ветровое стекло своего «газика».

— Заводи, — сказал Баловнев, садясь на переднее сидение.

Стартер заскрежетал раз, другой, третий, но скрежет этот так и не перешел в ровное гудение мотора.

— Что за черт! — Шофер выскочил из машины и поднял капот. — Бензин поступает… Искра есть… Ничего не пойму!

— Понять и в самом деле трудно, — сказал Баловнев, перелезая на водительское сидение. — Дай — ка я!

Он погладил руль, подергал рычаг переключения скоростей, несколько раз включил и выключил зажигание, а затем резко вдавил стартер.

— Во — видали! — закричал шофер. — И вас не слушается!

— У тебя жена есть? — спросил Баловнев.

— Ага!

— Ждет, небось?

— Ждет, зараза!

— Привет ей передай. А я один поезжу.

— Ну и ладно. Если не заведется, так здесь и оставляйте. Я завтра утром заберу. Удачи вам!

«Обязательно, — подумал Баловнев. — Обязательно удачи! Сейчас это мое единственное оружие!»

Через пять минут он без труда завел машину и, отъехав метров сто от опорного пункта, свернул в первый же попавшийся переулок — туда, куда увлекал его неосознанный внутренний приказ.

Ковш Большой Медведицы уже повернулся ручкой вниз, а указатель горючего приблизился к нулю, когда Баловнев, впустую исколесив все окрестные проселки, решил прекратить поиски.

Был самый темный предрассветный час. Ни одно окно не светилось в поселке. Дорога здесь резко сворачивала и спускалась к плотине, с другой стороны которой уже стояли первые дома. Справа, со стороны болот, наползал белесый туман. Слева, в низине, показались кирпичные руины старой мельницы. Напротив них, прямо посреди дороги, кто-то стоял.

Баловнев смертельно устал, и предчувствие на этот раз изменило ему. Он несколько раз переключил свет и просигналил, но фигура впереди не сдвинулась с места, лишь тогда участковый понял, что это «чужинец».

Короткая, лишенная шеи голова была по — звериному вдавлена в плечи. Он стоял к машине боком и, судя по всему, прятаться не собирался. Уступать дорогу — тоже.

«Волк, — подумал Баловнев. — Вот кого он мне напоминает. Волк, рыскающий в поисках поживы у человеческого жилья».

Он гнал машину, не убирая руки с сигнала. Никакие нервы не выдержали бы этого рева, несущегося сквозь мрак вместе с ослепительными вспышками света, но у «чужинца», возможно, не было нервов. Когда их разделяло не более шести метров, Баловнев повернул руль вправо. Тут же под передком машины что-то лязгнуло, и она перестала слушаться руля.

«Оторвалась рулевая тяга!» — успел сообразить Баловнев, вдавливая педаль тормоза в пол. Машину заносило прямо на «чужинца».

— Уходи! — заорал Баловнев, хотя вряд ли кто мог его услышать.

«Газик» тряхнуло, словно он налетел на пень, темная сутулая фигура куда-то исчезла, и в следующее мгновение свет фар выхватил из темноты стремительно летящую навстречу коричнево — красную, выщербленную плоскость стены. Осколки ветрового стекла хлестанули Баловнева по лицу, а что-то тяжелое, ребристое с хрустом врезалось в бок.

Очнулся он спустя несколько секунд. Тускло светил левый подфарник, хлюпала, вытекая из пробитого радиатора, вода. Задыхаясь от резкой боли внутри, Баловнев попытался открыть дверку, но ее заклинило. Кровь заливала глаза, и ему все время приходилось вытирать рукавом лоб.

Внезапно машина дернулась, словно кто-то пытался приподнять ее за бампер. Баловнев стал коленями на сидение и по пояс высунулся наружу. Что-то массивное, плоское снова шевельнулось под машиной. «Газик» начал сдавать задом, взрывая заблокированными колесами мягкую землю. Между капотом и стеной, вздымаясь, как опара, медленно росла какая-то плотная, округлой формы масс?. Из широких покатых плеч вылез обрубок головы серый, глянцевый. Судорожно растянулся безгубый рот. Выпуклые рыбьи глаза совершенно ничего не отражали. Казалось, это вовсе не глаза, а две дыры, два черных провала, в которых угадывался бездонный равнодушный мрак, а может быть, что-то и похуже.

Через переднее сидение Баловнев выбрался на капот, а оттуда мешком свалился на землю. «Чужинец» был совсем рядом. Баловнев попытался вцепиться в него, но это было равнозначно тому, чтобы руками хватать дождь.

— Стой! — хрипел Баловнев. — Стой! Не уйдешь! Покуда я жив, не будет вам покоя!

— Ну что вы переживаете! Подумаешь — подвеска накрылась! У меня запасная есть. И фару заменим, и облицовку выправим. Нет проблем. Не такие дела делали. Главное — сами живы! — Шофер почесал голый живот. Под пиджаком у него ничего не было.

— Ты же знаешь, любое дорожно — транспортное происшествие подлежит регистрации и учету, — Баловнев закашлялся.

— Болит?

— Ноет.

— Это, наверное, от руля. Пройдет. Ребра, вроде, целы… Не пойму, чем вас так запорошило. Известь, что ли…

Он помог Баловневу стянуть китель, обильно осыпанный чем-то вроде серой пудры, и несколько раз встряхнул его. Пыль эта так и осталась висеть в воздухе, словно неподвластная закону всемирного тяготения.

Светало. Слышно было, как по всему поселку мычат коровы, покидающие стойла. Где-то рядом чирикала какая-то ранняя птица.

— Буксир найдешь?

— Спрашиваете!

— Тащи машину в гараж. Я туда через часок тоже подойду.

Не заходя на опорный пункт, он умылся водой возле колонки и прополоскал рот. Ключа в карманах не оказалось, но Баловнев вспомнил, что, уходя накануне, он не запер входную дверь. Сердцем ощущая смутную тревогу, он шагнул в темную, не успевшую проветриться за ночь комнату.

Все они были здесь, серые и неподвижные, словно надгробные памятники. Кто-то безликий, больше похожий на манекен для отработки штыковых ударов, шевельнулся и встал за спиной Баловнева, загораживая дверь.

— Ну, здравствуйте, — сказал Баловнев. — С чем пожаловали?

Никто не ответил ему. Стараясь не глядеть по сторонам, участковый прошел к столу и сел, пододвинув к себе тетрадь. Авторучки на столе не оказалось, он взял карандаш, но тут же сломал грифель. Уродливая беспалая лапа мелькнула возле его лица и уперлась в клавиатуру «Олимпии».

— Живьем сожрете или сначала удавите? — спросил Баловнев.

Резко щелкнула клавиша пишущей машинки. На листе бумаги, забытом в каретке, появилась буква. Еще щелчок, еще… Буквы складывались в слова.

«Человек, тебе не причинят вреда».

— Вот спасибочки! — Баловнев облизал пересохшие губы. — Хоть бы представились для начала. Кто, откуда, где родились, где крестились?

«Не родились. Были всегда».

— Бессмертные, что ли?

«Материя, из которой создан человек, тоже бессмертна. Но когда — нибудь она станет водой, землей, воздухом. Только не человеком. Материя, из которой создан я, даже рассеявшись по всей Галактике, когда — нибудь станет снова мной».

— Скажи пожалуйста! Ну, а здесь что вы забыли?

«Мы ждем».

— Интересно — чего?

«Эта планета нужна нам. Мы ждем, когда она освободится от людей».

— Устанете ждать!

«Мы умеем ждать. Таких планет было много. Везде жили люди. Разные, непохожие на вас. Сначала у них были палки и камни. Потом взрывчатка. Или яд. Или бактерии. Все равно. Теперь на этих планетах живем мы».

«Так вот кто они такие! — подумал Баловнев. — Не волки. Шакалы. Космические падальщики, терпеливо ожидающие, когда жертва испустит последний вздох».

— Почему вы выбрали именно Землю? — холодея от внезапной догадки, спросил он.

«Мы всегда попадаем туда, где у нас самые лучшие шансы. Мельчайшие частицы нашей сущности движутся вместе с космической пылью, с веществом комет, со всеми видами излучения. Рано или поздно случится так, что все они снова соединятся. На планете, которая больше всего подходит нам».

— И никто еще не дал вам отпора?

«Мы берем только то, что уже никому не принадлежит. Мы незаметны. Удача всегда сопутствует нам. Такими нас создала природа».

— Зачем вы убили старика?

«Мы никогда никого не убивали. Опасный для нас человек умрет сам. Старому человеку нельзя было волноваться».

— Чем же он был опасен для вас?

«Он знал о нас. Это плохо. Сначала знает один, потом многие. Для нас это опасно».

— А от меня вам что нужно?

«Для нас ты опаснее старика. Ты знаешь о нас, но с тобой ничего не случилось. Ты чем-то похож на нас. Удача защищает тебя. И не один ты такой. Возможно, мы прибыли слишком рано. Но мы не собираемся уходить. Мы будем ждать. Пусть даже миллионы лет. Мы всегда будем здесь».

Краем глаза Баловнев уже давно видел, что «чужинцы» меняют свой облик, съеживаясь и оплывая, словно комья сырой глины. Плечи двух стоящих рядом фигур сомкнулись. Несколько минут из необъятной бесформенной массы еще торчали две головы, но вскоре и они провалились куда-то внутрь. От «чужинца», который стоял возле двери, осталась только куча пыли.

Баловнев отвернулся и начал смотреть в окно. Все происходящее напоминало кошмарный сон, и ему хотелось поскорее проснуться. Некоторое время спустя он встал и, хрустя сапогами по серому пеплу, покрывавшему весь пол, прошел в коридор. Извлек из закутка метлу, совок и пустое ведро.

Хотя все его мышцы нестерпимо ныли, работал Баловней с удовольствием. Простой труд, во время которого могла отдыхать голова, всегда успокаивал его. Наполнив последнее ведро, он присел на крылечке передохнуть.

Над землей стояли тревожные розовые облака, словно отблески давно прошедших или грядущих пожаров. Где-то неподалеку храпела буфетчица Анюта, всю жизнь обманывавшая ближних своих. В лесах бродил убийца Селезнев, из — за шестидесяти рублей лишивший жизни человека. Высоко в небе летел космический аппарат, предназначенный для наведения на цели крылатых ракет, и одна из этих целей находилась совсем недалеко отсюда.

Баловнев вытряхнул пыль из ведра, и она повисла в воздухе, словно неподвластная силе земного тяготения.

Над зданием школы по обе стороны от плаката с надписью «Добро пожаловать» полоскались флаги.

Лето кончилось.


Виталий Бабенко
Встреча


I

«Изготовленный в Йемене заводским способом опытный образец буя, стойкого к воздействию окружающей среды и работающего на атомной энергии… косить… Том… гарантировано… огнестрельная боевая техника… в случае аварии буя ядерные подрывные средства… поправка часов 21… блестящий выход на цель… большой приз… зрительная сигнализация… точная копия… 5 сверху… комитет вооружений… сторожевой корабль 914 Северный Йемен 923… средства связи работают в режиме „только передача“… ядерный взрыв в воздухе… несамоходный беспалубный лихтер… главная действующая база… курс корабля 38…..местоположение сомнительно… Британская европейская авиатранспортная компания… наблюдатель №15 угандийской зоны… „хабла“… настроения предательские… атомный потенциал… радиотехническая разведка…

О.»

Я читал и перечитывал эту ахинею, тонкими зелеными штрихами написанную на индикаторе компа, в ничего не понимал. Два часа я бился над шифрограммой, нашел ключ, даже два ключа, — и все впустую. Получалась какая-то чушь, не лишенная, впрочем, известного смысла.

Судя по расшифровке, речь шла о морских операциях, вероятно с применением ядерного оружия, в водах, омывающих Аравийский полуостров. Еще здесь как-то была замешана Уганда. И почему-то британская авиакомпания. И конечно, комитет вооружений — законспирированная «ложа», представители которой неизменно ускользали от нас.

Другой вариант: декодирование пошло по ложному пути, и тогда передо мной абсолютная абракадабра. Нет, вряд ли. В Йемене, в частности на Сокотре, действительно собирали опытный образец экологического буя с атомной энергоустановкой. Этот буй только называется экологическим, на самом деле контроль над его производством установлен нашим Комитетом. Когда мы запустим серию и разбросаем такие буи по океанам, любая активность военного характера во всех средах неизбежно попадет в поле зрения.

Но что такое «хабла»? И перевести mood rat как «предательские настроения» можно лишь с большой натяжкой. Ну какой из меня дешифровщик? Краткий курс декодирования, который я прошел за неделю до вылета на аукционы, да юношеское увлечение числами Фибоначчи — вот все, что у меня в активе. Плюс, разумеется, компьютер с ридаром — без этих приборов я вообще не получил бы в руки шифрограмму. А в пассиве — нехватка времени, слабое знание американского военного сленга и напряжение, в котором приходится работать. Не хватало еще, чтобы Олав засек, чем я занимаюсь, спокойно сидя в кресле «Стратопорта». Ужасно нервирует неуверенность: нет, нет у меня гарантии, что криптограмма декодирована однозначно!

Я стер с индикатора русский вариант и вызвал из памяти компа английский текст.

Prefab Yemen AE РЕВ mow

Tom garand FE buoy EMG

АОМ WE U mow Т kudo

VS do e IE MB DE iad N Yem

ibc SO AB YC MOB shch

PD BEA O ae UG Z habla

mood rat APOT ER O.

Однозначности — никакой. Правда, первая строчка ясна, за исключением последнего слова mow — «косить». Зато для четвертой строки напрашивается совершенно иное прочтение: VS — «противолодочная эскадрилья»… do — «дело (в смысле „бой“)… е» — по порядку в алфавите цифра 5, оценка обстановки по данным разведки… бомбардировщик — ракетоносец… противолодочный корабль… iad — 914… N YEM — «Северный Йемен»… Тоже, конечно, чушь, но какой-то смысл во всем этом обязательно есть.

В пятой строчке и дальше — опять сплошные разночтения. SO может обозначать и «только передача», и «особое распоряжение, специальный приказ», а «воздушный ядерный взрыв» (AB) способен обернуться «авиационной базой». Shch я перевел как «курс корабля 38», произвольно заменив буквенные обозначения цифровыми, а ведь это вполне может быть английской передачей русского «щ», и тогда дело принимает совсем оригинальный оборот: моя фамилия Щукин. Впрочем, с той же вероятностью эти четыре буквы означают ship's heading Channel, то есть «курс корабля — Ла-Манш».

Наконец, последние строки. UG — это Уганда; кажется, ничего здесь больше не придумаешь. Но Z habla можно расшифровать как «зона 812 пусковой район», тогда дальше: «главный боевой приказ 4… ракета-торпеда… ядерный снаряд… радиотехническая разведка… О». В этом варианте текст тоже заканчивается буквой О, и это, безусловно, означает «Олав» или «Ольсен». Вот он сидит впереди, в пятом ряду, — Олав Ольсен, мой старый знакомый и одновременно незнакомец. Его золотая шевелюра, совершенно не тронутая сединой, видна из любой точки салона. В Ольсене ровно два метра, все самолетные кресла для него малы.

Итак, О — это Олав. На всякий случай у меня есть запасной вариант расшифровки, в котором сокращение имени информанта отсутствует: «LA mood RA TA PO Ter O». Что означает: «Пусковая зона… тональность… разведывательный самолет (или, может быть, радиус действия)… район цели… территория первоочередного наступательного удара — 15…» Можно расшифровать и совсем коротко: бред!

Два часа назад я взялся за дело с воодушевлением. Казалось бы, в чем проблема? У меня мощный карманный компьютер, задача имеет решение, значит, я его получу. Раз, два — и готово. Я догадываюсь, что от двоичного кода надо перейти к четверичному. Еще усилие — и я раскалываю главный орешек: меня осеняет, почему матрица имеет такую странную форму — прямоугольную и с «хвостом». А потом — тупик. Я безнадежно погряз в военных аббревиатурах.

Между тем времени осталось немного — до Нассау всего два часа. «Стратопорт» уверенно несет меня к цели и крадет минуту за минутой. Сейчас от нас отрываются челноки, идущие на Филадельфию, Балтимор и Вашингтон, а через несколько минут мы примем ричмондские и норфолские челноки.

Проклятые аббревиатуры. Как же они навязли в зубах! Последние полчаса я не могу отделаться от мысли, что теперь мне никогда не придется говорить нормальным, «несекретным» языком, во всем мне будет мерещиться тайный смысл. «М ойдя ДЯС а мы ХЧЕ стн ЫХПР ав ИЛ…»

…Золотая копна над креслом в пятом ряду начинает шевелиться. Очевидно, Олав решил встать. Интересно, в каком кармане пиджака он держит компьютер — в наружном или внутреннем? То, что Ольсен где-то распрощался со своим чемоданом, я заметил давно.

Я выключаю комп, прячу его во внутренний карман пиджака, откидываюсь на спинку сиденья и закрываю глаза. Делаю вид, что закрываю. Надо расслабиться и переключиться с криптограммы на что-то другое…


II

Я вспомнил аукцион в Рейкьявике — первую распродажу военной техники, на которой мне довелось побывать. Аукцион был всего три дня назад, а память уже отнесла это событие в далекое прошлое. Я запутался в часовых поясах, мне все время хотелось спать, и лишь лошадиные дозы кофе — а я его не люблю, предпочитаю крепкий чай — держали меня в форме. Сердце реагировало на кофе учащенным биением, и мне это не нравилось.

Аукцион проходил в гостинице «Борг». Народу было немного: около двадцати представителей военных ведомств Северной Америки и Европы, примерно столько же официальных покупателей, представляющих международные организации, и около пятидесяти экспертов Комитета по разоружению, в число которых входил и я. К моему удивлению, пресс — группа оказалась куда как скромной. Впрочем, чему удивляться? Аукцион только для меня был в новинку, а вообще систему наладили давно. Первые торги действительно собирали огромные толпы видеорепортеров и газетчиков. А теперь военные распродажи катились по накатанной колее и не сулили никаких неожиданностей.

Рейкьявикский торг отличался от всех предыдущих. Впервые с аукциона шла атомная ракетная подводная лодка системы «Трайдент». На нее претендовали три покупателя: Международный центр эксплуатации океанов (солидная фирма, я бывал у них в штаб — квартире, во французском городе Сен-Назар), Международный институт прикладного системного анализа (зачем им понадобилась лодка — ума не приложу, ведь Лаксенбург, где расположен институт, — сугубо континентальный городок, спутник Вены) и Международная комиссия по новым и возобновляемым источникам энергии, базирующаяся в Дар — эс-Саламе. ВМС США, продавец лодки, заломили астрономическую цену, по меньшей мере вдвое выше истинной (притом без вооружения — ракеты «Трайдент-2» продаются на отдельном аукционе). Торг шел вяло, и я не чаял дождаться его окончания.

Особенность таких аукционов в том, что итоги сделки остаются в секрете. О них знают лишь продавец и покупатель. Исключение делается только для узкого круга экспертов КОМРАЗа — Комитета по разоружению. Представителей прессы к подобной информации не допускают. Мировая печать, телевидение и радиовещание знают только, что такой-то объект продан, он вышел из рук военного ведомства и поступил в распоряжение Сообщества наций. А куда он попал, в какой комитет, центр, комиссию или институт, — это уже тайна. В мире еще много сил, противодействующих разоружению, и пути перемещения военной техники, пусть даже и распотрошенной, не должны быть известны всем и каждому.

Кстати, я эксперт из отдела безопасности КОМРАЗа. Моя задача — не допустить огласки.

Продажа подводной лодки обещала затянуться на несколько недель, зато остальная программа аукциона была выполнена поразительно быстро, буквально за день. МАГАТЭ — в лице его сенегальского представителя — довольно дешево купило нейтронную начинку тридцати противоракет «Спринт» системы «Сейфгард». А Международное управление по вопросам солнечной энергии приобрело десять бомбардировщиков B—52G. Их должны были перебросить из штата Нью-Йорк на остров Снятой Елены. Там, близ Джеймстауна, создан специальный производственный центр по переоборудованию самолетов стратегической авиации для использования в мирных целях. Наконец, лозаннское подразделение ИЮПАК — Международного союза теоретической и прикладной химии — закупило — страшно представить! — два миллиона литров зарина и VX; эти американские запасы боевых отравляющих веществ хранятся в западногерманском городе Фишбахе. Не знаю уж, как в Лозанне собираются расправляться с этими нервно — паралитическими газами, но что-то они придумали. Наверное, есть способ превратить их в неядовитые соединения и пустить в какой — нибудь синтез. Не будет же ИЮПАК выбрасывать деньги на ветер.

Эти сделки быстро закончились, я проследил за режимом секретности и уже вечером мог сесть на челнок Рейкьявик — «Стратопорт». Следующим пунктом в моей программе значился Галифакс, а финиш турне намечался на Багамах.

Люди, которых я увидел в Рейкьявике, остались бы калейдоскопом лиц, если бы не Олав. Крупные черты, может быть, некоторая одутловатость, если бы не гибкость мимики, отличающая прекрасного актера, — это лицо выделялось на общем фоне. В моем сознании прозвенел сигнал тревоги, и цепочка вопросов замкнулась в круг, из которого я уже второй день ищу выход.

Что здесь делает Олав? Кого представляет? Какова его цель? Аукцион? Тогда какая сделка? Или кто-то из присутствующих? Кто — продавцы или покупатели? Или эксперты? Или я сам? Вероятно ли, чтобы Ольсена приставили ко мне?

А если мы встретились случайно — узнал ли он меня? Плохо, если узнал. Поскольку Олав здесь наверняка по спецзаданию и о моей роли он должен догадываться, то, надо полагать, он попытается вывести меня из игры. Где и когда?

Хотя, может быть, он меня не засек… Все — таки со времени нашего знакомства прошло восемнадцать лет. Нет, надежда на забывчивость — это из области иллюзий. Последние пять лет, что я работаю в КОМРАЗе, Олав не раз проходил по ориентировкам. Как же — Олав Ольсен, независимый шведский журналист, автор сенсационных публикаций, связанных с делами об отравлениях и ядовитых выбросах в атмосферу (это информация для широкого читателя). И он же — кадровый офицер ЦРУ, профессионал высокого класса, крупнейший знаток лучевого оружия (а это — только для посвященных). Но о том, что Ольсен должен быть на рейкьявикском аукционе, я не знал.

А может, и я проходил по ориентировкам, с которыми знакомили спецов в его, Ольсена, фирме? И мой прилет и Исландию они тоже упустили?

В любом случае по лицу Олава я не угадаю ничего. Я ни в коем случае не должен «узнавать» его первым. Что бы ни произошло. До той поры, пока я не пойму, зачем он прилетел в Исландию.


III

С Олавом я познакомился в Югославии в 1978 году. Тогда я работал экспертом-токсикологом и был командирован на симпозиум по судебной экспертизе. Он проходил в очаровательном месте под названием Макарска Ривьера.

Три дня мы жили в роскошной гостинице в местечке Тучепи, обсуждали свои профессиональные проблемы и наслаждались видами Адриатики. Погода, впрочем, нас не радовала. С прибрежных гор налетала не по сезону яростная бора, вода в море была ледяной, и купались с риском для здоровья лишь редкие смельчаки. Вдобавок ко всему тучи ходили кругами над неправдоподобно зеленым, малахитовым морем и регулярно проливались дождями точно над курортными поселками. По ночам в море били молнии и землю трясло. Год был сейсмический.

На третий день я отправился пешком в городок Макарска. Тут-то и нагнал меня шведский журналист, огромный рост и отменную физическую силу которого я отметил еще на открытии симпозиума. Потом мы виделись на заседаниях, но познакомиться так и не удалось.

Олав Ольсен — так он представился — тоже направлялся в Макарска. На вид он выглядел моим ровесником, лет 28–30, не больше. Его английский, вернее американский, был совершенно чистый, с той долей неправильности, которая отличает человека, говорящего на родном языке, от способного к языкам иностранца.

В Макарска мы зашли в музей фауны, купили высушенных морских ежей, потом стояли на пирсе и долго ворчали по поводу радужных разводов нефти, видневшихся на акватории маленького порта. В Тучепи мы вернулись добрыми знакомыми. И почти всю ночь сидели в номере, который занимали Олав и его жена Мерта. Олав рассказывал, какую реакцию в Швеции вызвал его материал о выбросе в атмосферу диоксина при взрыве в Амстердаме на заводе «Филипс Дюфар» в 1963 году. Статья его была напечатана через много лет после аварии, но молодой Ольсен был талантлив. Потом он писал о трагедии Севезо, об утечке нервно — паралитического газа на Дагуэйском полигоне в Скалистых горах… Этот шведский журналист оказался симпатичным парнем.

Много позже, когда я перешел на другую работу, я узнал, что Олав Ольсен такой же швед, как я китаец. Терри Лейтон — так его звали на самом деле. А хрупкая изящная женщина с чистыми глазами, которая сопровождала его в путешествиях, была действительно шведкой. Она разъезжала под собственным именем, и никаких супружеских уз между ней и Ольсеном не существовало. Мерта Эдельгрен была на четыре года старше нас с Олавом, ее стаж в ЦРУ уже тогда насчитывал десять лет.

Той ночью в гостинице «Тучепи» Олав Ольсен рассказывал мне, советскому эксперту, о бесчеловечном производстве отравляющих веществ в США и странах НАТО, о варварском и циничном химическом оружии: мол, у современных реагентов нет ни цвета, ни запаха, и они могут «незаметно» скосить миллионы людей, поставив планету на грань экологической катастрофы. А за две недели до симпозиума (это я узнал гораздо позже) специалист по лучевому оружию Терри Лейтон присутствовал на секретном совещании в Ливерморе близ Сан-Франциско, где речь шла о первых шагах по реализации программы «Эскалибур» — создании космических рентгеновских лазеров, которые способны нанести лучевые удары по Советскому Союзу.

До сих пор не знаю, для чего Олав Ольсен приезжал той весной в Югославию. Скорее всего, особой цели не было, просто представилась возможность отдохнуть на Адриатике под маской шведского журналиста.

Через пять лет я попал во Вьетнам, на Международный симпозиум по изучению последствий применения токсических веществ на организм человека и окружающую среду. Это было в Хошимине в январе восемьдесят третьего. На улице Во Ван Тан была открыта выставка. Я разглядывал гранатометы, кассетные химические бомбы, приспособленные для разбрасывания отравляющих веществ, самоходные бронированный машины, на которых были смонтированы распылители. В залах висели фотографии: изуродованные люди, уничтоженные леса, жуткие раны земли…

Вывод, к которому пришли на симпозиуме крупнейшие специалисты, я помню наизусть: «Операция „Рэнч хэнд“ была, по существу, химической войной с использованием гербицидов в широких масштабах в пространстве и времени, первым массированным их применением в истории войн. Она совершенно отличалась от взрывов или несчастных случаев на химических заводах».

Потом я был в госпитале «Тызу». В светлых палатах лежали дети, у которых война отняла возможность ходить в школу, играть со сверстниками, познавать мир. Эти дети не знали войны. Военные, жившие в другом полушарии, отрабатывали на их родителях действие химических агентов с цветными названиями — «оранжевый», «белый», «голубой»… За этими безобидными обозначениями стояли 2,4—D и 2,4,5—Т, никлорам и какодиловая кислота — стойкие высокотоксичные яды.

Я вышел на галерею, идущую по второму этажу госпиталя, и, прислонившись к резной укосине, бессмысленно разглядывал двор. Внезапно сердце у меня екнуло. По двору шел двухметровый мужчина с золотистой копной волос. Олав! Что он здесь делает?

Я навел справки. Ольсена тоже интересовали последствия применения токсических веществ. По некоторым параметрам ОВ и лучевое оружие действуют сходным образом… Эксперт Терри Лейтон изучал опыт своих коллег.

Я постарался не столкнуться с Олавом. На улицах Хошимина и в залах заседаний мы не встречались. Кажется, Ольсен так и не узнал о моем пребывании во Вьетнаме. Хотя, когда имеешь дело с профессионалом, в таких вещах нельзя быть уверенным.


IV

Тринадцать лет прошло с той встречи. Нам с Олавом уже по сорок шесть. Он не потерял прежней стати. Такой же красавец, силач, великан. Очень опасный. Смертельно опасный…

Впрочем, и я не терял эти годы даром — набирал свой опыт.

Когда при ООН стали создавать сеть национальных комиссий, призванных подготовить Международный комитет по разоружению, я сразу попросился туда. На удивление быстро прошел формальности, и в конце 1989 года мне вручили удостоверение эксперта по безопасности Советской подготовительной комиссии. Почему по безопасности, а не по токсикологии? Да по топ простой причине, что безопасность подразумевает умение обезвреживать не только агентов противника, но и взрывчатые и химические агенты… Химики, особенно токсикологи, были в отделе безопасности нарасхват.

Спустя два года был наконец утвержден статус Комитета по разоружению, и… С тех пор я не знаю ни отпусков, ни выходных. Дни замелькали с сумасшедшей скоростью, словно меня раскрутили в стеклянной центрифуге. Десятки, сотни встреч, совещаний, коллегии — на разных уровнях, в разных климатических зонах и часовых поясах. Не проходило дня, чтобы КОМРАЗ не встречал активного противодействия со стороны тих, кому от слова «разоружение» сводило скулы.

Идея аукционов родилась быстро. Этот ход ни у кого не вызвал возражений: уж если в вооружение вложены колоссальные средства, то почему бы их не возместить хотя бы отчасти? Но только при условии, что купленная военная техника пойдет на мирные нужды. Разговор о разоружении переводился на экономические рельсы, и это была, пожалуй, та самая платформа, на которой могли сойтись государства с разными социально — политическими системами. В начале 90-х годов самым популярным подразделением ООН оказалась ЮНЕДО — Организация экономики разоружения. Она просуществовала лишь три года, но сделала огромное дело: запустила механизм аукционов.

Кто вправе купить военную технику? Только международный орган мирного характера, действующий под контролем КОМРАЗа. А на какие средства он мог приобрести бывшее вооружение? На международные… То-то и оно. Соединенные Штаты нашли уязвимое место в системе и постарались поставить под свой контроль работу ЮНЕДО.

Покупатели должны были получать ежегодные субсидии от всех государств планеты. Казалось бы, самое разумное решение — пропорциональный вклад всех народов. Однако госсекретарь США выступил с предложением о паритетном вкладе всех держав, и дело сразу зашло и тупик. Целых два года мы ломились в эту стену, пока не проломили ее. Американцы со скрипом согласились на советское предложение о «квотах на мир». Дело шло к тому, что каждая страна будет ежегодно отчислять в фонды международных невоенных организаций — тех самых покупателей — четыре процента ВНП, валового национального продукта. Бах! — снова шлагбаум. Американцы подсчитывают ВНП не так, как мы, и в ясном, казалось бы, вопросе о квотах воцаряется неразбериха. Еще три года нас засасывает трясина политико — экономического крючкотворства.

Этот барьер мы тоже взяли. Торги идут по всему миру. Государства потихоньку избавляются от вооружений, а в международные научные организации поступают высокоточная электроника, химическое сырье, лазерная техника, транспортные средства, приборы связи в локации, расщепляющиеся материалы и так далее.


V

Я снова бросил взгляд на индикатор компа: «…habla mood rat APOT ER О». Чертовщина какая-то!

Оторвал взгляд от экрана и посмотрел вперед. Головы Олава не видно. Я заерзал, как человек, который долго дремал в неудобной позе, встал, помассировал якобы затекшую шею, покрутил головой. Олава нет нигде.

На мгновенье я зафиксировал взгляд на Володе Фалееве, сидевшем в одиннадцатом ряду. Володя из — под полуприкрытых век смотрел на меня. Я отрицательно качнул головой — совсем незаметно, не движение даже, а намек, — чуть — чуть пожал плечами. Володя должен понять: задачка не поддается решению, об Олаве никаких новостей, информация наших канадских связников о том, что режим секретности аукционов нарушается, пока не подтвердилась.

У нас с Володей контакт почти телепатический. Знаем друг друга с университета, с первого курса. Потом наши пути разошлись: Фалеева пригласили во Всемирную организацию здравоохранения, он отдал ей двадцать лет. Володя проводил за рубежом по два, по три года, я терял его из виду, но потом мы неизменно встречались, и дружба наша не угасала.

В КОМРАЗе Володя, как и я, с первых дней. Это далеко не первое наше общее задание. Ни одна живая душа на «Стратопорте» не должна знать, что между, памп есть какая-то связь. Я понятия не имею, откуда Фалеев прилетел на «Стратопорт». Когда челночный самолет доставил меня из Галифакса на борт крейсера, Володя был уже там. Мы молниеносно обменялись условными знаками, и каждому стало чуточку легче: Фалеев узнал, что я располагаю криптограммой и надеюсь вот — вот разгадать ее; я же выяснил, что пока на крейсере «чужих» нет, а если и появятся, то Володя обеспечит прикрытие.

На моем челноке Олава не было. Но через полчаса после того, как я занял свое место в левом салоне крыла А, в проходе возник Олав. Похоже, он примчался из Галифакса в Массачусетс и успел на бостонский рейс. Я тут же показал Ольсена Володе и, как только Олав уселся в кресло, снова вызвал на экран компа проклятую матрицу.

01011010110110011110110101010111

10111110101101101111101110110110

11010101111011011010101111101111

01111011011011101101101111010110

01101101010101110111011110111110

11110111101111011110011010101101

11010110101101101010010110011101

11011111101010101101111011100110

11111001010111011011100111101110

01011011011110111110100101010110

01101010111110110101010111100110

11101101010110101011011001101101

01011101010101101111101111111011

10110111011111011111101101011110

11010101010111101111101111110101

10111011101110110111101011011011

01101011111110101010111110011011

10011101011011111011111011101111

01101010111110101110111101110111

11100111101001101010101110101011

10111010101011111001111110111001

11101111110110111011011110111111

11111110111001011010110111010101

101001

…Итак, я стоял возле своего кресла, искал глазами Олава и проклинал свою некомпетентность в дешифровальном деле. Володя по — прежнему сидел в своем кресле, не меняя позы, но что-то в его облике изменилось. Наклон головы тот же, глаза, как и раньше, полуприкрыты, шея расслаблена. Рука на подлокотнике! Средний и указательный пальцы были скрещены: это означало опасность.

Я намеренно неуклюже повернулся всем телом. Над креслом пятого ряда снова светилась золотая шевелюра. Куда исчезал Олав? И как он исчезал? Что при этом делал? Устроиться поглубже он бы не рискнул — знал, что это меня насторожит. Значит, ему очень нужно было исчезнуть, а потом возникнуть на прежнем месте как ни в чем не бывало. Мог ли он наклониться за какой — нибудь упавшей вещичкой, извернуться и, припав к полу, наблюдать за мной в просвет между креслами? Мог. А зачем ему это? Чтобы засечь моего партнера? Но для этого надо знать, что у меня есть партнер…

Ну ладно. Раз я встал, значит, надо что-то делать. Например, размять ноги. С беспечным видом я направился к выходу из салопа. Побыть одному. Прогуляться по «Стратопорту». Эти крейсеры настолько громадны, что рано или поздно найдешь уголок, где еще ни разу не был.

«Стратопорты» поднялись в воздух четыре года назад. Сколько же было возни вокруг пустякового вопроса: как назвать эти гиганты? Проекты были международными, и лингвистический спор принял глобальный размах. В сущности, что такое «Стратопорт»? Это огромное «летающее крыло», беспосадочно кружащее по замкнутому маршруту, который проложен над столицами и крупными городами.

«Стратопорты» летают по пяти маршрутам. Я бывал на трех: на Североатлантическом (тут я сейчас), на Индоокеанском и Северо-Западном. На южных летать не приходилось. Впрочем, «Стратопорты» на всех маршрутах типовые. Каждый — это четыре самостоятельных крыла, обозначаемых литерами А, В, С и D, восемь пар мощнейших двигателей и четыре дока для швартовки челноков, с которых на «Стратопорт» поступают пассажиры, грузы и топливо. Сам он сесть на землю не может: слишком тяжел и громоздок. Он способен лишь приводниться, и то с известным риском. Но в случае необходимости крейсер может разломиться на четыре части, и тогда каждое крыло ведет себя как тяжеловесный, но вполне маневренный самолет. Крыло делится на три салона: в левом и правом по 132 места, в центральном — 96; таким образом, полная загрузка «Стратопорта» — 1440 пассажиров. Я, правда, еще ни разу не видел битком набитый крейсер…

Зачем я держу в голове все эти данные? В любую секунду можно нажать кнопку на подлокотнике, и вежливый баритон сообщит через наушники все, что требуется. В конце концов, можно подозвать стюардессу, и она расскажет то же самое. Но — такая уж работа. Я обязан знать все о тех транспортных средствах, которыми мне приходится пользоваться.


VI

Я постоял на причальной галерее своего крыла и полюбовался, как швартуется челнок. Судя по номеру на фюзеляже, это был корабль из Ричмонда. Его нос точно вошел в приемный конус, сработал вакуумный захват, пилот выпустил причальные штанги, их обхватили мягкие клешни швартовочного узла, и к люкам прибывшего челнока потянулись надувные шлюзы. Пять минут на высадку, пять — на погрузку. За это время челнок уносится на сто сорок километров от точки, где он встретился со «Стратопортом».

На галерее больше делать было нечего, и я отправился по салонам. Люди любят путешествовать: вдруг да встретишь знакомого?

Я начал обход с дальнего конца «Стратопорта». Во всех салонах крыла ни одного знакомого лица. Крыло С — тоже чисто. Крыло В… Я уже приближался к кормовому выходу из левого салона, как вдруг чей-то быстрый взгляд почти остановил меня. Сбавив самую малость прогулочный темп, я окинул взглядом три места с правой стороны прохода.

Точеная женская фигурка. Модные миткалевые штаны (язык не поворачивается назвать этот бесформенный предмет брюками), замшевая доломанка с набивными плечиками, длинные льняные волосы перехвачены шнурком. На вид пассажирке лет тридцать пять — сорок. Безразлично смотрит в имитатор. Боже мой, хрупкая женщина с чистыми глазами! Мерта… «Жена» Ольсена все такая же, как в далеком семьдесят восьмом, ну разве что чуточку повзрослела, этакая независимая вечная студентка. А ведь Мерте в этом году — ровно пятьдесят. Медицина…

Итак, что мы имеем? На «Стратопорте», следующем по маршруту, который соединяет города аукционов, встречаются — конечно же случайно — два эксперта по безопасности из КОМРАЗа и два зубра ЦРУ. Или больше. Это я в лицо знаю двух, а сколько их на самом деле?

Ладно, пока будем думать о двоих. За кем они охотятся? За мной, за Володей, за кем — нибудь из покупателей? Доживем — увидим. Сейчас задача номер один — криптограмма. Отдохнул, пора снова браться за шифровку.

Я вышел в тамбур, пересек причальную галерею, замедлил шаг и спокойно вошел в свой салон.

Первый взгляд — в сторону Олава. На месте. Золотая копна над спиной кресла. Второй взгляд — на Володю. Какая-то странная поза. Странная для Володи. «Стратопорт» потряхивало, я шел неровно, опираясь на спинки кресел слева и справа. Это и спасло меня от «засечки».

В двух шагах от Володи я понял, что он мертв.


VII

Сердце — бух! Потом — бух! Бух! Пауза. Бух!! Экстрасистола. Еще одна. Сейчас потемнеет в глазах — и… Нет. Живу. Мотор работает.

Так. Володя мертв. Продолжаю идти. Надо идти как ни в чем не бывало. Те, кто за мной наблюдают, — а за мной наблюдают, и не один Олав, — не должны догадаться о нашей связи с Володей. Даже если они знают о ней, мне нельзя проявить ее.

Таким вот образом. Пассажир, занимающий место 11—D, просто спит. А еще один пассажир спокойно идет к своему месту 9—В. И его немного пошатывает. Потому что «Стратопорт» трясет. И ничего не случилось. Только тот, кто в кресле, не спит, а убит.

Откуда я это знаю? Володя никак не прореагировал на мое приближение. И еще есть признаки. Всегда найдутся признаки, по которым опытный глаз определит смерть. Глаз у меня опытный. Слишком даже. Я видел много мертвых тел. Слишком много для нормального человека. А кто сказал, что я нормальный? Разве это нормально — ковылять по проходу мимо своего друга, убитого несколько минут назад?!

Снова пульс зашкалило. Ничего, иду. Вот только от пота мокрый — хоть выжимай. Тот, кто за мной наблюдает, обязательно отметит: Щукин идет мимо трупа Фалеева весь в поту. А что поделаешь? Пот — вещь неподконтрольная, его не победишь тренировкой.

Бедный ты мой парень! Наверное, и пальцем пошевелить не успел. Господи, Володя, это тебя-то! Я лишь раз видел тебя в неогневом бою-то было зрелище.

…Вашингтон. Мы шли из Агентства по охране окружающей среды в свою гостиницу, нам забронировали места в «Чэннел», и вдруг на углу Шестой и авеню Мэн, прямо перед «Ареной», — пятеро крепких ребят с цепями и ядрами. Есть такое развлечение у тамошней «золотой» молодежи — носить на шнурке, привязанном к локтю, полуторафунтовое ядро. Вам мило пуляют ядром в лоб, и вы долго — очень долго — ничего не помните. Если, конечно, остаетесь живы.

Дальше все было быстро. Володя крикнул: «Саша, возьми рыжего!» Я нырнул вбок, в прыжке нанес рыжему удар носком левой ноги, перенес тяжесть на ту же ногу, чтобы пяткой правой врезать ближайшему молодцу в зубы, и… мой каблук встретил пустоту. Я еле удержался. Три человека, не считая рыжего, лежали на асфальте, тонко и жалобно воя. Последний из нападавших сидел на корточках, подпирая штангу уличного светильника, и беззвучно плакал, хватая ртом воздух.

Нечто подобное я видел только раз в жизни и то в кино: в фильме Акира Куросавы «Красная борода». Примерно такими же приемами Тосиро Мифунэ в образе врача Пиидэ учил уму — разуму подонков. На экране все это было несколько растянуто. Володя же управился за три секунды. Где он этому научился, Фалеев мне так и не сказал.

— Занятный кистень. — Володя с интересом разглядывал оружие, захваченное в бою, и сунул ядро в карман. — Оставлю на память. А теперь давай уносить ноги. Придет полиция, начнется шум, а я этого не люблю.

Мы долго еще бродили по задворкам Эм — стрит, не решаясь выйти к каналу Вашингтона, на котором стояла наша гостиница…

А теперь Володя мертв. Проходя мимо, я заметил на его шее, с левой стороны, красную точку и небольшую припухлость — след инъекции, сделанной «летающей иглой». Кто-то шел по проходу и выпустил из пневмопатрона крохотную иголочку — остроконечную ампулу мгновенного яда в легкорастворимой оболочке. И все.

Какая же сволочная у нас работа! Трижды сволочная. Рядом — убитый друг, а ты пробираешься к своему креслу, извиняешься перед соседом (может быть, как раз он убил?), вежливо улыбаешься, усаживаешься аккуратно, нажимаешь на кнопку, говоришь стюардессе, что хотел бы чего — нибудь прохладительного, ждешь, равнодушно постукивая пальцами по подлокотнику, стюардесса — само обаяние (а может, убийца — она?) — приносит стакан ледяного апельсинового сока, ты пьешь маленькими глотками, отдаешь стакан, снова улыбаешься: «Благодарю вас!» — наконец, откидываешься на спинку кресла, всем видом изображая уверенность и добродушное настроение. А сам в поту, весь в поту…

Так, выждал минуту. Две. Три. Все спокойно. На меня никто не смотрит. Я тоже ни на кого не смотрю. Я гулял по крейсеру, выпил сока, теперь хочу поспать. Имею право? Имею. Я задергиваю шторку, отделяющую меня от пассажира справа. Место слева пустует. Гением был тот человек, который придумал в самолетах эти шторки. Защита личной жизни поднята здесь на должную высоту.

Господи, что делать? Что делать?!

Только одно: снова взяться за криптограмму. Месть пока придется отложить. Она будет, эта месть, но — потом. Того, кто убил Володю, я вытащу из — под земли. Клянусь.


VIII

Я достал комп и снова включил индикатор. Вызвал из памяти матрицу криптограммы. По — моему, я уже знаю ее наизусть.

Пока я гулял по «Стратопорту», у меня окончательно сложилась мысль: что-то я напутал с частотным анализом. Вернее, не я напутал, а компьютер. В том, что шифровка близка к разгадке, я не сомневался. Но в то же время меня не покидало подозрение, что кодовый алфавит должен читаться совершенно иначе.

Попробуем еще раз. Частотный анализ произведен правильно — в этом я был уверен. Тут комп не мог ошибиться. Но что касается согласных — здесь, как говорится, возможны варианты. Я задал компу новую программу — перебрать все комбинации подстановки согласных и выдать на индикатор оптимальную.

Задача не из сложных. Через несколько секунд передо мной вспыхнул новый набор букв:

The canoe SEG AE tens RD

MR SFA hog ice nl roes FA is deld

RD Myl IRQU ire BE sn iebai goes В NV

uran OV SRN UJ VJ tin ear a ELF X JAN

WA SR RI ham at rw eh R.

Самое поразительное заключалось в том факте, что и здесь были ключевые слова, позволяющие сделать вывод о… Да о том же самом — о правильности дешифровки. Эти слова бросались в глаза, словно индикатор выделил их цветом.

The canoe — первое слово и сразу же — знакомое секретное обозначение. Далее кодовая фраза hag ice — «ведьмин лед». Любопытно, что если начало второй строки прочитать как MRS Fahag, то смысл становится еще более прозрачным: есть такая плавучая мастерская (Maintenance and Repair Ship) «Фахаг», она плавает в Индийском океане и приписана к порту Аден. Аббревиатура IRQU настораживает, и весьма: если не ошибаюсь, имеется в виду что-то связанное с американской 98-й пехотной дивизией, носящей кодовое название «Ирокез». Наконец, слова uran (пояснения не требуются) и tin ear. Последнее словосочетание недвусмысленно указывает на меня. Tin ear — «жестяное ухо», в переводе со сленга означает «человек с изуродованной ушной раковиной»… Мое левое ухо, если не скрывать его волосами, действительно выглядит не совсем ладно — память о бойких ребятах, с которыми я повстречался в Туамасине. Я не раз давал себе слово лечь в косметическую клинику, да так и не собрался.

Итак, опять текст, полный скрытых намеков и туманных указаний. И вдобавок выводящий адресата прямо на меня.

В первом приближении перевод (не только с английского, но и с языка военных сокращений) выглядит так — я набрал русский текст и вывел его на индикатор:

«Группа по технической разработке систем оружия „Каноэ“… наличие оборудования… напряженность… секретные сведения морской разведки… унитарные боеприпасы с переменным зарядом… „ведьмин лед“… non licet… „косули“… полевая артиллерия доставлена… срок готовности 12 мая… гнев „Ирокеза“… Английский банк… бортовой номер iebai (95219) направляется на В (базу) в NV (Северном Вьетнаме)… уран… самолет службы наблюдения… спутниковая радионавигационная система… UJ (неопознанное реактивное топливо)… VJ (эскадрилья общего назначения)… „жестяное ухо“ работает на чрезвычайно низких частотах… экстренная просьба обосновать полномочия на ведение переговоров… заявка на отправку грузов заводской сборки… радиоперехват… радиооператор в комнате 58…

Р.»

Нет, это невозможно. Бред собачий, хотя и с проблесками мысли. И с вклинившейся латынью: non licet — значит «не разрешается». И вдобавок с архаизмом «Северный Вьетнам». К тому же изобилующая разночтениями. Например, у Mrs Fahag есть третий смысл: речь может идти о некоей «госпоже Фахаг». Если сочетание Be SN iebai goes BNV прочитать иначе, то получится: «бельгийское судно с бортовым номером 95219 пустить ко дну как несущественное». Аббревиатура ELF — «чрезвычайно низкие частоты» — может оказаться словом elf, а при чем тут эльфы, я понятия не имею. Впрочем, по — немецки это «одиннадцать». Но текст же английский, тут сомнений нет.

Дальше — XJAN. Extra Justification for Authority to Negotiate «экстренная просьба обосновать полномочия на ведение переговоров»… Чушь. Буква Х — третья от конца, двадцать четвертая от начала. Наверное, имеется в виду 24 января. Что у нас будет 24 января? Сокрыто мраком…

Наконец, последние семь знаков любой эксперт, будь он семи пядей во лбу, прочитает, как минимум, семью разными способами. К примеру, так: «…донесение об аварии летательного аппарата в штате Мэн… последствия тяжелые… Р.» И кто этот таинственный «Р» — Роберт, Ричард, Ростислав, Рогволд?

Я еще раз вспомнил первый вариант прочтения криптограммы: буй, боевая техника, комитет вооружений, ядерные подрывные средства, Северный Йемен, выход на цель, атомный потенциал… Приплюсовал к этому любопытнейшему ряду новые заметные словечки: системы оружия, морская разведка, унитарные боеприпасы, «косули» (за этим новейшим кодовым обозначением скрываются наступательные ракеты о неядерными боеголовками — далекие потомки сверхсекретной бомбы БЛ — У82 «Прыжок коммандос», испытанной еще во время вьетнамской войны), полевая артиллерия, неопознанное реактивное топливо, радиоперехват… Так и мерещится, будто за этими терминами кроется что-то очень и очень грозное. Фронтальный подрыв всей деятельности Комитета по разоружению. Это самое малое. А самое большее — война.

В голове зашевелились мало соответствующие моей скромной роли мысли об ответственности, о бремени долга, которое вдруг взваливается на плечи одного человека… Почему же именно на мои плечи?

А потом я сделал вот что. Я глубоко вздохнул я стер из памяти компа оба варианта расшифровки.

Все — липа. Игра случая. Не может быть в расшифровке столько двусмысленностей. Не может код строиться на сокращениях, каждое из которых истолковывается пятнадцатью разными способами. Ну, не пятнадцатью, пусть тремя. Даже двумя. И двух прочтений достаточно, чтобы сразу, незамедлительно отказаться от криптоанализа текста.

А я сам водил себя за нос. Полчаса, если не целый час. Передоверился компьютеру. И время ушло. Цепляясь за нить каверзных совпадений, я упустил инициативу.

Теперь до посадки в Нассау осталось совсем немного времени. Я сижу с пустыми руками, Володя убит, Олав торжествует, сколько-то неизвестных агентов ловят каждое мое движение, Мерта…

Мерта!


IX

Я отдергиваю шторку, встаю, пробираюсь мимо пассажира, сидящего справа, ловлю взглядом выражение его лица. Если противник, то хороший актер, потому что реакция нулевая.

Выхожу в проход. Теперь мне надо не спеша прогуляться по «Стратопорту» таким маршрутом, чтобы оказаться лицом к лицу с Мертой. Значит, в проход ее салона мне надо войти с носа. Я иду по своему салону, слева вижу тело Володи, он по — прежнему сидит в не очень естественной позе, но подозрений у окружающих не вызывает — спит себе человек, забылся в дреме, вот затечет у него рука или нога, так встанет и разомнется.

Иду дальше: кормовой коридор, причальная галерея, тамбур, снова причальная галерея — на этот раз крыла В. Чуть дальше, там, где причальная галерея переходит в следующий кормовой коридор, находится бар. На «Стратопорте» их четыре — по одному на каждое крыло. Осторожно оглянувшись, вхожу в бар крыла В, вытягивая левой рукой из кармана пиджака универсальный ключ.

На мое счастье, в тесноватом отсеке посетителей нет. Стюард встает со стула, откладывая в сторону комп, на котором он что-то подсчитывал. Левой рукой я захлопываю дверь, одновременно всовываю в скважину универсальный ключ и нажимаю на кнопку в торце рукоятки. Все, дверь наглухо заперта. Правая рука уже выхватила из — за пояса инъект — пистолет, легкий хлопок, ампула впивается в щеку стюарда. Он взмахивает рукой, чтобы выдернуть иглу, но не успевает: снотворное мгновенно всосалось, бармен падает, цепляется пальцами за стойку, роняя комп, роняя шейкер, роняя блестящую тарелку с разменной монетой… Очень много шума.

Ближайшие три часа стюард будет спать. Проснется с головной болью, которая, впрочем, скоро пройдет. Других последствий инъекции не будет.

Я шарю под стойкой и нахожу то, ради чего затеял всю эту операцию: магнитную табличку с надписью «Перерыв». Открываю дверь, выглядываю в коридор: ни души. Выскальзываю наружу, запираю дверь и пришлепываю табличку. Все четко. Теперь, чтобы воспользоваться баром, надо идти в соседнее крыло.

Через центральный салон крыла В прохожу в носовой коридор, а из него попадаю в проход левого салона.

Впереди справа — точеная головка с льняными волосами, перехваченными шнурком. Нестареющее красивое лицо. И опять — молниеносный взгляд, как удар бичом. На этот раз я ждал его. И остановился, изображая изумление. Словно бы в сильном волнении, приглаживаю волосы.

— Мерта! Неужели вы? Мерта… э-э… Ольсен?

— Мерта, — говорит она, мило улыбаясь. — Только не Ольсен, а Эдельгрен. А вы, простите…

— Ну, конечно, Мерта Ольсен! — Я не слышу ответа. — Восемнадцать лет прошло, а вы все такая же! Ничуть не изменились. Вот что значит настоящая женщина!

В глазах Мерты «искреннее» удивление.

— Кого я вижу? — восклицает она. — Алекс… Да, конечно же, русский медик Алекс. Извините, фамилию вашу я не помню, русские фамилии такие… языколомные. Прошу прощения.

С полминуты мы увлеченно щебечем. Ну как же, мы так рады этой нечаянной встрече, ведь столько лет прошло, а вот надо же — узнали друг друга я есть что вспомнить…

— А вы, Алекс, изменились. Раздались вширь, стали массивным, я бы даже сказала — литым. Мускулы и стать. Тогда, в Югославии, вы были рыхлым улыбчивым молодым человеком, склонным к идеализму.

— Нет, вы перегибаете палку. Полон идеализма — это, пожалуй, вернее. В молодости мы все живем иллюзиями. Да, тот майский симпозиум забыть невозможно. Адриатика, бора, землетрясения… Как романтично все было!

— Алекс, вы такой же сентиментальный, как и прежде. А говорите, что лишились иллюзий юности.

— Послушайте, мы так и будем здесь разговаривать? Давайте пойдем в бар. Правда, в вашем крыле, насколько я знаю, бар закрыт, но в крыле С он должен работать. Кофе на «Стратопорте» превосходен.

— Ради встречи можно выпить чего — нибудь и покрепче кофе.

Мерта обворожительно улыбается, вставая с места.

Мы выходим в кормовой коридор. Минуем причальную галерею, подходим к двери бара.

— Действительно закрыто, — говорит Мерта, умудряясь окрасить эту короткую фразу множеством интонационных оттенков: здесь и честное недоумение, и шаловливое недоверие к моим недавним словам, и некоторое уважение к человеку, который иногда, оказывается, говорит правду. — Может, это ошибка?

Мерта дергает за ручку двери, но та не поддается. Против универсального ключа можно бороться только универсальным ключом. А они на «Стратопорте» только у капитана, у первых пилотов и у главного стюарда. И еще у меня. Пронести такой ключ на борт постороннему человеку практически невозможно: в рукоятку вделан маячок, на сигналы которого система предполетного контроля реагирует истошными воплями.

— Очевидно, технические неполадки, — бодро говорю я и продолжаю настаивать: — А чем хуже бар в крыле С?

Мы идем дальше. Перед нами шлюзовой тамбур, соединяющий кормовые коридоры крыльев В и С.

Я открываю дверь шлюза, пропускаю Мерту вперед, захлопываю дверь, тут же запираю ее универсальным ключом, совсем не по — джентльменски отпихиваю Мерту, прыгаю к дальней двери и тем же ключом фиксирую замок. Оборачиваюсь. И… получаю серию хлестких ударов, которую еле — еле успеваю блокировать: в пах, в солнечное сплетение и по адамову яблоку. Еще два удара — по надкостнице большой берцовой кости и в верхнюю челюсть. Руку Мерты я перехватываю, но ребро ее туфли входит в чувствительное соприкосновение с моей голенью. Больно.

Теперь атакую я. Несильно. Но метко. Так, чтобы Мерта приходила в себя примерно минуту. Защита у нее поставлена слабовато. Или сказывается возраст?

Через несколько секунд Мерта лежит на полу. Ее руки связаны моим ремнем. Я стою, прижавшись спиной к стене шлюза — цилиндрической камеры диаметром чуть больше роста человека, где от одной герметической двери из бронепластика до другой всего — навсего полтора метра.

На всякий случай я обыскиваю Мерту, но оружия, как и ожидал, не нахожу.

— Рад, что не пришлось прибегать к долгим объяснениям, — говорю я. Тебе понятно, кто я, мне известно, кто ты. Переиграть меня тебе вряд ли удастся. Все, что от тебя требуется, это сообщить мне код шифровки, которую передал Олав из Галифакса. Вообще секрет кода, основанного на четвертичной записи. Как видишь, мне известно и это.

Мерта поднимает голову, встряхивает ею и садится на пол, прислонившись спиной к двери, ведущей в крыло С. В ее глазах вспыхивают ледяные искры ненависти. Тонкая струйка слюны стекает по шее, — жалкое и неприглядное зрелище.

— Как видишь, я пошел ва-банк, — продолжаю я. — Теперь нам с тобой нечего терять. Если ты раскрываешь секрет кода, мы выходим отсюда и расстаемся навсегда. Разумеется, наши конторы не простят нам с тобой обоюдную «засветку». Но это дело десятое. Конечно, в том случае, если кодированная информация Олава заслуживает внимания. Но не вздумай молчать или делать вид, будто ты никакого кода не знаешь. В таком случае мы будем сидеть здесь, пока экипаж не обнаружит, что шлюз блокирован, — а я постараюсь, чтобы он обнаружил это как можно скорее. Тогда крылья А и D отваливают, наши два крыла совершают экстренную посадку на первом же пригодном аэродроме, и нас хватают контролеры ООН как двух неидентифицированных агентов, которые противозаконным образом вступили во владение универсальным ключом.

— Дурак! — шипит Мерта по — русски. Впрочем, что тут удивительного? Если я свободно говорю на трех языках, то почему Мерта, разведчик высокого класса, не может знать русского? — Не надо вешать мне лапшу на уши! Я прекрасно знаю, что ты агент КОМРАЗа, и никакие контролеры ООН тебе не указ, и право на ношение универсального ключа у тебя есть. Неужели ты думаешь, будто чего — нибудь добьешься? Я сделаю все, чтобы тебя взяли именно как агента, но не агента КОМРАЗа, это не предосудительно, а как советского шпиона, которому нечего делать на аукционах. Что касается меня… Какой я агент? Я просто жертва. Озверевший красный агент насилует в шлюзе «Стратопорта» пожилую шведку — ничего заголовочек, а?

— Тебе так просто не отделаться, — угрожаю я.

— Почему же? На ключе — твои отпечатки пальцев, я к этому делу вообще непричастна. Оружия при мне нет, компрометирующих материалов — тоже. А из тебя, если тряхнуть как следует, я уж и не знаю, что посыплется.

— Ты считаешь, твои шефы простят тебе, что ты так глупо засыпалась с русским?

— Разумеется, нет. Вероятнее всего, они уже сейчас прикидывают, как бы разломить «Стратопорт» между крыльями В и С, чтобы избавиться от нас обоих. Мы с тобой полетим, как птица. Я еще в воздухе постараюсь перегрызть тебе горло, чтобы ты умер все — таки от моих зубов. На океан надежда слабая. Вдруг вы, русские, умеете падать в воду с десяти километров и не разбиваться?

Признаюсь, от этих слов, скорее даже от интонации, с которой они были произнесены, мне стало зябко.

— Я предвкушаю этот полет, последний полет в нашей жизни! — В голосе Мерты появились кликушеские завывания. — Я чувствую твою кровь на моих губах, я чувствую, как ты…

Мерта резко смолкает. Голова ее падает на грудь, шведка валится набок и гулко стукается лбом о пол тамбура. Я наклоняюсь над ней. Что это обморок? Коллапс? Или, может быть, смерть?

Хватаю руку Мерты, ищу пульс. Ни единого биения. Пульс не прощупывается. Я судорожно выхватываю компьютер, набираю команду «Анамнез», вытягиваю щуп диагностера и прикладываю к шее лежащей женщины. На индикаторе вспыхивает цепочка цифр. Пульс, давление, дыхание — сплошь пули. И лишь температура тела — 36,3 — нарушает это однообразие. Значит, смерть. Остановка сердца. Мерту словно бы выключили.

Непрямой массаж сердца — вот единственное, что может вытянуть шведку с того света. Я резко рву доломанку от ворота книзу, лишь шнуры разлетаются в разные стороны. Под доломанной — рубашка. Тем же варварским движением я распахиваю и ее. Накладываю руки на левую сторону груди и начинаю качать. Вдох — раз, два, три, четыре… Выдох — рот в рот. Вдох — раз, два, три, четыре… Выдох — рот в рот. Вдох — раз, два, три, четыре… Выдох — рот в рот. Ох, и тяжелая эта работенка — делать непрямой массаж параллельно с искусственным дыханием! К тому же очень тесно. И нет никого, кто помог бы. И я не имею права звать на помощь.

Проходит минуты три. Я уже взмок. Завести сердце Мерты мне не удается.

Качаю автоматически. Мои руки ходят, словно поршень, а в мыслях царит черный ужас. Я давно понял, в какую ловушку я попал. Кто-то дождался, пока мы с Мертой уединились, а потом убрал шведку — пусть опытная агентесса, пусть профессионалка, по ее карту в данной ситуации не посчитали козырной. И вот я в западне: заперт в шлюзе, передо мной — полуобнаженная мертвая женщина в разодранной одежде, сейчас дверь откроется, войдет главный стюард (это еще очень хорошо — стюарды на «Стратопорте» не вооружены) или кто — нибудь из пилотов (дырка калибра 7,62 — это уже хуже), и меня либо убивают при попытке к бегству, либо грубо вяжут и обвиняют в зверском изнасиловании со смертельным исходом. Надо быть полным идиотом, чтобы влипнуть в такую историю!

Я даже догадываюсь, каким образом убрали Мерту. Мне доводилось слышать об испытаниях микроволновых пистолетов — карманных мазеров, но я не представлял, что когда — нибудь узнаю это оружие в действии. Направленный микроволновый луч наводится на сердце, излучение блокирует проводящую систему — и миокард перестает работать. Центральная нервная система тоже отсекается. Здесь важны два фактора: точно подобранная частота и очень меткий прицел. Если моя догадка верна и Мерту убили из карманного мазера, значит, кто-то очень хорошо представлял, где именно в шлюзе находится шведка и в каком положении она сидит.

Разумеется, бронепластик — не преграда для мазера, но для зрения-то преграда! Не может быть, чтобы точное прицеливание — и вслепую. Что они там — сквозь стены видят, что ли? А если видят, значит, сейчас с интересом наблюдают, как я делаю непрямой пассаж сердца Мерты. И дверь вот — вот распахнется…


X

Решение созревает мгновенно. У меня немного шансов, надо использовать хотя бы один. Шефы Мерты могут оказаться с любой стороны шлюза. Не исключено, конечно, что они поджидают меня с обеих сторон. Но такой вариант я бы предпочел не рассматривать. В крыльях С и D мне делать нечего, надо возвращаться на свое место. Тем более что там Олав, и если я уцелею, то впереди — самая серьезная схватка.

Открываю дверь, ведущую в крыло В. Выглядываю.

Это поразительно, но в коридоре никого нет. На двери бара по — прежнему табличка «Перерыв». Причальная галерея пуста. Что это — их просчет? Или очередная ловушка? Или они считают, что смерть Мерты в любом случае запишут на мой счет и деваться мне будет некуда?

Я одергиваю пиджак, вытираю пот с лица, приглаживаю волосы и, загерметизировав за собой дверь тамбура, прохожу в правый салон крыла В. Сажусь в первое попавшееся пустое кресло. Задергиваю шторку. Вытаскиваю компьютер, мою палочку — выручалочку. Моего незаменимого помощника. Мое оружие, отмычку, память, радиостанцию, записную книжку. Теперь — мое спасение. Мне остается только прибегнуть к крайнему средству. Экспертам по безопасности разрешено применять его лишь в случае непосредственной угрозы смерти. В том числе собственной. Это средство именуется «телеинтерфейс». Набрав некий код на своем личном компьютере, я могу по радио подключиться к компьютеру «Стратопорта» и потребовать от него исполнения любой команды. Для экипажа это будет выглядеть как сбой программы. Они просто не успеют вмешаться.

Я набираю код, на индикаторе зажигается красная надпись: «Контакт». Тогда я ввожу команду: разломить «Стратопорт» по центральной продольной оси. Надпись «Контакт» меняет цвет на голубой. Это означает: команда принята.

Мысленно представляю, как разом срабатывает множество механизмов. Блокируются одни электрические цепи и включаются другие. Герметизируются носовые и кормовые шлюзы. Идет расстыковка разъемов. Наконец, включаются сервомоторы рулей поворота, перья рулей отклоняются на заданные углы, и гигантское летающее крыло плавно разделяется на две половины. Состыкованные крылья А и В, где я сижу, отходят влево, крылья С и D вправо. И никто, кроме меня да загадочных шефов Мерты, не знает, что в эту минуту из кормового шлюза встречный поток вынес труп женщины. Он валится вниз и потом — сколько времени падает предмет с высоты десять тысяч метров? — с шумным всплеском падает в воду где-то на траверзе мыса Хаттерас, навсегда исчезнув в водах Атлантического океана.

Прости, Мерта! Можно ли было спасти тебя? Думаю, что нельзя, когда сердце остановлено выстрелом из мазера. Но знаю точно, что, сложись все по — другому, я качал бы сердце Мерты и десять, и двадцать, и тридцать минут. Пока оно не заработало бы. Или пока я не понял бы, что мои усилия совершенно бесплодны.

Значит, шведка играла роль подсадной утки и не я придумал этот сценарий. Мне оставалось единственное утешение: таинственные шефы принесли Мерту в жертву задолго до того, как я соединился с компьютером «Стратопорта». Она была жертвой уже в ту минуту, когда шла по трапу челнока, который должен был доставить ее на борт летающего крыла. Ее участь была предопределена.

…А в салоне уже мигали красные огоньки и жужжал зуммер. Пассажиры недоуменно переглядывались, и кто-то громко произнес обидную фразу по поводу мастерства пилотов. А те, кто сидел у правого борта, с изумлением обнаружили, что на месте имитаторов, которые дают подобие привычной самолетной картинки, прорезались настоящие иллюминаторы и через них отчетливо видно, как от нас величественно удаляется правая половина гигантского «Стратопорта».

— Внимание, пассажиры! — раздался из динамиков спокойный голос пилота. — Наш корабль совершает плановый маневр. Все системы работают нормально.

Быстро сориентировались, молодцы. Вовремя взяли инициативу в свои руки.

— После необходимых эволюции, — закончил голос из динамика, — наше летящее крыло воссоединится и продолжит совместный полет.

Я прождал пятнадцать минут. Наконец половинки крейсера сошлись вместе, состыковались, красные лампочки в салоне погасли, на месте иллюминатора, закрытого теперь соседним крылом, появилась картинка — имитация. Все вернулось в нормальное русло. Нормальное ли? Это я смогу узнать только на собственной шкуре.

Я поднялся и медленно направился к тамбуру. Пора возвращаться к себе, в левый салон крыла А.


XI

Я снова сижу в кресле 9—В, шторка отгораживает меня от соседа справа. Включен телевизор, отсветы экрана, вмонтированного в спинку кресла восьмого ряда, падают мне на лицо. Любой сторонний наблюдатель, который решит поинтересоваться, чем же это я занимаюсь, отметит, что пассажир из России чрезвычайно увлечен эстрадным шоу, организованным Би — би — си.

Пытаюсь подобрать новый ключ к шифру и одновременно размышляю: где же ошибка? Почему именно моя персона привлекает такое внимание невидимого противника? Что вынуждает делать его столь энергичные выпады и странные ходы?

Мои действия тоже не отличаются логикой, но это естественно: преследуемый вынужден петлять. Однако мой противник… Либо я не постигаю тонкости его замысла, либо он грешен и нанизывает ошибку на ошибку. Первая: мне дали возможность вывести из строя бармена. Вторая: разрешили увести Мерту туда, куда я хотел, а не туда, где мои действия легко контролировать. Третья: подарили мне роскошную паузу — добрых пять минут я массировал грудную клетку Мерты, и никто не ворвался, не убил меня, не арестовал… Наконец, четвертая ошибка: мне позволили разломить «Стратопорт» и избавиться от единственной улики — от трупа.

Может быть, я опережаю противника на один ход, а он не способен предугадать мои действия? Или же он применяет тактику гибкого реагирования? В таком случае мне многое «разрешается» или «прощается» лишь по одной причине — главная задача, над которой я бьюсь, до сих пор не решена. Ведь я приоткрылся, когда стал требовать от Мерты тайну кода! В тот момент, когда я расшифрую сообщение, переданное Олавом, меня сразу же начнут лишать жизни.

Скорее всего так. Пока я не раскрыл секрета, я не опасен. Смысл той бессмыслицы, которая происходит сейчас на «Стратопорте», — в перехваченном мною кодированном сообщении. Значит, я прокололся в Галифаксе. Ох, плохо…

Как только я узнал, что Олав тоже в Галифаксе, я сразу же предпринял шаги, чтобы не повстречаться с ним и в то же время держать старого знакомца под контролем.

Меня встретили в аэропорту и сразу отвезли в Пагуош, где уже второй день шли торги. Местом аукциона был выбран дом Сайруса Итона — дань славной традиции. Почти сорок лет назад здесь состоялась первая международная конференция, которая положила начало Пагуошскому движению.

Ольсена-Лейтона я ни разу не видел ни в доме Итона, ни поблизости. Создавалось впечатление, будто этот человек никакого отношения к аукциону не имеет и прибыл в Новую Шотландию по сугубо личным делам. Однако, когда мы все — продавцы, покупатели, эксперты и немногочисленные журналисты отправились на экскурсию в Баддек, чтобы посетить музей Александра Грэхема Белла и посмотреть на то место, где братья Райт впервые поднялись в воздух, я заметил в толпе гостей высокую фигуру, увенчанную золотистой шевелюрой. «Перекрасился бы Лейтон, что ли, — подумал я тогда. — Нельзя же так привлекать к себе внимание».

Галифаксский аукцион, как и рейкьявикский, проходил спокойно. Правда, некоторые детали вызывали у меня недоумение, но это уже из области субъективных ощущений, никак не связанных с процедурой торгов. Например, ФАО закупила большую партию «газотопливных» бомб. У меня, разумеется, никто не просил совета, да я и не имел права лезть не в свои дела, по в душе меня разбирало любопытство: ну зачем Продовольственной и сельскохозяйственной организации ООН это оружие? Поразмыслив на досуге, я пришел к выводу, что ничего странного здесь, в сущности, нет: по всей видимости, бомбами можно очищать труднодоступные участки суши для сельскохозяйственного освоения. В роли заказчиков, скорее всего, выступали страны Полинезии, потому что бомбы надлежало доставить на склад, расположенный на острове Рождества в Тихом океане; перевалочной базой был назван остров Сокотра.

Международный институт фармакологии заключил с британским правительством контракт на покупку ста тонн горчичного газа. Причем здесь фармакология, это я понял сразу, по масштаб операции меня поразил. Горчичный газ, он же иприт, служит основой псориазина, лекарства против чешуйчатого лишая. Но в том случае, если этот яд разбавить вазелином в двадцать тысяч раз. Куда же уважаемый фармакологический институт собирается девать два миллиона тонн псориазииа? Получается по четверти килограмма на каждого жителя нашей восьмимиллиардной Земли… Впрочем, скорее всего, я не прав. Нечего соваться в фармакологию, если разбираешься в ней кое — как. Напори яка иприт можно использовать еще десятью разными способами. Или двадцатью. Им виднее.

Большой ажиотаж вызвала распродажа электронной начинки крылатых ракет «Томагавк». На аукционе сцепились сразу пять покупателей. Международный научно — исследовательский институт проблем управления, Международный союз электросвязи, ЮНИТАР — Научно — исследовательский и учебный институт ООН, Межправительственная океанографическая комиссия и АЛАСЕИ Латиноамериканское агентство специальных информационных служб. Последнее особенно усердствовало — его представители, казалось, готовы были тут же голыми руками разорвать «томагавки» и выдрать из них начинку, лишь бы поскорее увезти ее к себе, в панамский монастырь Санто-Доминго.

Конечно, никаких «томагавков» в Галифаксе не было. Они дожидались «потрошения» на Фарерских островах. А победила в конце концов океанографическая комиссия. Обиженные латиноамериканцы покинули Пагуош, выразив нежелание участвовать в прочих торгах.

Вот и еще одна забота у КОМРАЗа. Теперь ребята из латиноамериканского отдела полетят в Панаму, будут уговаривать агентство отказаться от бойкота и от обид — словом, забыть все плохое и вспомнить все хорошее. Немножко напоминает детский сад. Но если покупатели начнут устраивать демарши, то недолго подорвать саму идею аукционов, а кое — кто только об этом и мечтает.

И еще одна мирная стычка вызвала общий интерес. Была предложена партия из пятнадцати стратегических бомбардировщиков «Стелт». Как ни странно, покупателей оказалось всего два, и оба прелюбопытнейшие: Всемирный почтовый союз и Всемирный центр вычислительной техники и развития человека. Зачем им понадобились «стелты», я так и не понял. Но, видно, понадобились, потому что ни один покупатель не хотел уступать. Продажная цепа росла, но очень медленно: дело заходило в тупик. Администрация аукциона пресекла это упрямство очень простым способом: отложила продажу бомбардировщиков на неопределенный срок. И правильно — найдутся более энергичные покупатели.

Как только решение администрации было обнародовано, я отправился в аэропорт: больше в Галифаксе делать было нечего.


XII

Ожидая в аэровокзале посадки на челнок, я в очередной раз увидел Олава: он нервными шагами расхаживал в дальнем конце зала. Вряд ли агенту дозволено выдавать свои эмоции. Впрочем, Ольсен, вероятно, не предполагал, что за ним наблюдают (по собственному опыту знаю, что предполагать такое надо всегда).

В руке Олава был черный «кейс» странного размера — раза в полтора меньше стандартного дорожного чемоданчика. Я встрепенулся, как такса, взявшая след барсука. Содержимое таких недомерков не отличается большим разнообразием. Либо это стандартный набор специалиста по контршпионажу, и тогда внутри должен быть скрэмблерный телефон, электронный шифровальщик, «клопоискатель» и прочие хитрые игрушки, либо в чемоданчике таится компьютер с телеинтерфейсом и аппаратурой для остронаправленной спутниковой связи.

Я остановился на втором варианте и в душе даже пожалел Олава: шефы явно подставили его, снабдив инструментарием, который может быть разгадан профессионалом с первого взгляда. У меня тоже мощный компьютер, да еще с ридаром, но все это умещается в кармане пиджака.

Значит, спутниковая связь. Видимо, Олав только что получил особо важную информацию (вариант: закончил сбор сведений) и ему позарез нужно передать ее как можно быстрее. Где он собирается работать со своим чемоданчиком? Я не сомневался в том, что Ольсен будет выходить на связь в ближайшие минуты: иначе с чего бы так нервничать? Сейчас он начнет искать укромный уголок.

Так и есть. Олав направился на второй этаж аэровокзала. Но там довольно трудно уединиться. Неужто я неправильно истолковал поведение Ольсена? Поднимаясь по эскалатору в другой части зала, я прокручивал варианты своих действий. Вариант первый: мы сталкиваемся нос к носу. Вариант второй: Олав уединяется в туалете (все на свете бывает, однако вести остронаправленную передачу через железобетон — это, по — моему, тихое помешательство). Вариант третий: он разворачивает передатчик на глазах у праздной публики на открытой галерее второго этажа (для непосвященного — ничего особенного: ну, сидит себе человек, работает на компьютере). Вариант четвертый…

Четвертый вариант я не успел изобрести. Эскалатор вынес меня на второй этаж. Олава нигде не было. Я не мог метаться по всем помещениям аэровокзала, неистово «засвечиваясь», поэтому, отойдя от эскалатора, стал рассуждать: где Ольсен?

Нет, не так. Поставлю себя на его место. Куда бы делся я? Конечно, на крышу! Она плоская, там безлюдно и можно контролировать вокруг себя большое пространство. Если появится чужак, то не составит труда его сразу нейтрализовать.

Итак, на крышу. Интересно, знает ли Олав, что туда ведут два хода?

Теперь главное — угадать, куда направился Ольсен, и пойти другим путем. Узнать это точно нельзя. Остается риск — пятьдесят на пятьдесят.

Я прошел в небольшой коридор, туда выходили двери служебных помещений. Вот и ход на крышу — дверь без номера, ничем не отличающаяся от прочих. Подергал ручку. Заперто. В общем-то, это ни о чем не говорит, по шансы на то, что Олав воспользовался вторым ходом, повысились. Я достал отмычку, без труда открыл дверь и стал медленно подниматься по ступенькам.

Лестница вела в небольшой шатер, похожий на будку вентиляционного колодца. Еще одна дверь. Верхняя ее часть застеклена. Откроешь — и будешь на крыше. Я не стал открывать дверь. Моя цель не требовала ни визуального, ни огневого контакта с противником.

Метрах в тридцати стояла точно такая же будка. Рядом с ней, сидя на корточках, копошился Олав. Раскрытый чемоданчик лежал на крыше. Из его нутра торчала развернутая параболическая антенна. Она едва заметно подрагивала — подстраивалась система самонаведения. Значит, в моем распоряжении считанные минуты, если не секунды. Как только компьютер поймает спутник, на индикаторе вспыхнет сигнал, Ольсен несколько раз нажмет клавишу «передача», пакет информации уйдет по радиомосту к получателю — и все. Чемоданчик закрыт, Олав спускается по лестнице, выходит в зал. Какие у вас претензии, господа?

Но почему бы мне не перехватить радиопередачу? Да по той причине, что я имею дело не с радиолюбителем, а с Терри Лейтоном, сотрудником ЦРУ. У его компьютера есть скрэмблерная подпрограмма да в придачу подпрограмма сжатия информации, а может, там есть и кодирующий микропроцессор. Так что ловить пакет с антенны — это значит получить такую тарабарщину, которая принципиально не поддается расшифровке. Единственный способ добраться до сути — вскрыть память компьютера, выделить информацию на месте, минуя скрэмблеры и прочие шедевры кодирующей техники.

Мне надо было очень спешить. И я достал из кармана ридар.

Ридар (не путать с ридером) внешне похож на небольшой пистолет с широким раструбом. Но это никакое не оружие, а очень точный прибор рентгеновский лидар. Или рентгеновский лазерный локатор. Или, еще точнее, рентгеновский лазерный считыватель молекулярных голограмм. Само слово «лидар» пошло от английского Light Detection and Ranging. Такими приборами мы вот уже сколько лет пользуемся в быту, хотя обычно и не знаем, как именно работает простенькое устройство, которым мы определяем загрязненность воздуха в квартире или готовность пирога в духовке. Заменим в английском обозначении слово Light на Rontgen — вот вам и «ридар». Тот единственный прибор, который мог выручить меня.

Действие ридара объяснить настолько же просто, насколько сложно его создать. За ним стоят четыре новейших направления в физике рентгеновских лучей: маломощные рентгеновские лазеры (парадокс научного прогресса: создание слабых лазеров стало возможным лишь после того, как были освоены сверхмощные источники когерентного излучения), рентгеновское дистанционное зондирование, рентгеновская голография и рентгеноструктурный лазерный анализ.

Для чего мне нужен слабый когерентный рентгеновский луч? Им я нащупываю ячейки памяти компьютера. После дифракции луч возвращается в регистратор, встречается с основным лучом, и в результате интерференции появляется рентгеновская голограмма кристаллической решетки чужой памяти с записанной на ней информацией. Мой компьютер расшифровывает текст, принесенный лучом, и выдает его на индикатор в виде, удобном для чтения. Внешне это выглядит так, будто бы я соединился с чужим компьютером через интерфейс.

Регистратор у меня в одном блоке с компьютером. Я высчитал угол дифракции, и на сердце у меня полегчало: пространства будки и лестничного марша вполне хватало, чтобы разнести ридар и регистратор. Я проверил работу квазиотражателя основного луча, определил место для компа — строго вертикально подо мной на четырнадцатой сверху ступеньке лестницы, метнулся вниз, по дороге включая звуковую регистрацию приема, положил аппарат на пыльный бетон и вернулся в будку. Перевел дыхание, поймал в прицел ридара чемоданчик Олава.

Наши движения совпали: Ольсен в очередной раз нажал на клавишу передачи, а я в тот же момент надавил на спусковой крючок ридара. Компьютер внизу молчал. Я слегка поводил раструбом ридара. Тишина. Ольсен нажал кнопку, и параболическая антенна, сложившись, ушла внутрь чемоданчика. Еще раз тщательно прицелившись, я медленно вел невидимым лучом по спирали вокруг выбранной точки.

Удивительное дело: словно бы нас с Олавом подключили к какому-то синхронизатору. Внизу, на лестнице, раздалось гудение зуммера (попал в точку!), и тут же Ольсен захлопнул чемоданчик. Он закончил передачу. Шифрованное и сжатое сообщение через спутник попало к получателю, а мой компьютер благодаря ридару зафиксировал голограмму кристаллической решетки, на которой это сообщение было записано.

Я понесся по ступенькам и выбежал, опережая Ольсена, в холл второго этажа. Затем не спеша спустился в зал регистрации и подошел к стойке, над которой горело электронное табло: «Halifax — Stratoport».


XIII

Через полчаса я летел в челноке. Ближайшие пассажиры никаких подозрительных эмоций у меня не вызвали. Я вытащил из кармана комп и задал программу перевода рентгеновской голограммы в матрицу двоичного кода.

Вообще говоря, задание было намного сложнее. Для начала компьютеру пришлось вычленить из голограммы небольшую часть — микросхему оперативной памяти, поэтому мой прибор думал довольно долго. Прошло девять минут, прежде чем на индикаторе зажегся цифровой текст. Тот самый.

Бросив взгляд на индикатор, я сразу понял, что работенка предстоит трудная. Интуиция подсказывала, что будут затруднения с этим двоичным кодом, да я сам вид матрицы свидетельствовал о сложности задачи: она была неуместно прямоугольной, да еще с каким-то неприличным хвостиком внизу.

Неужели шифровка? По логике вещей, Олаву не нужно было записывать в памяти машины кодированное сообщение: абсолютную секретность обеспечивал скрэмблер, который включался при передаче. Мой компьютер с его необъятной памятью и быстродействием обязан был во всем разобраться и выдать на экран сразу буквенный текст. Но этого не произошло. Значит, сообщение Олава изначально было кодировано. Либо противник знал о возможностях нашего ридара, либо сообщение настолько раскрывало все карты, что для перестраховки Олав принял двойные меры безопасности.

До стыковки со «Стратопортом» оставались минуты. Надо как можно скорее переправить матрицу своим: пусть они тоже поищут решение. Да и мало ли что может со мной случиться.

Я вызвал на экран компа расписание спутников связи над точкой с координатами Галифакса. Проклятье! Спутник был над головой пять минут назад. Придется посылать сигнал вдогонку. Я собрал матрицу в информпакет и поставил передатчик в режим самонаведения.

Чувства облегчения мне это не принесло. Спутник мог уйти слишком далеко — раз. Меня мог экранировать челнок — два. Мог экранировать корпус крейсера — три. Впрочем, иного выхода все равно не было. В надувном шлюзе, по которому переходили из челнока в «Стратопорт», я включил передатчик. Попадет ли мой сигнал в точку? Как бы то ни было, теперь дело чести расшифровать матрицу самому.

Я выключил комп, спрятал его в карман и огляделся. Вроде бы все спокойно. И все же какую-то ошибку я допустил. Скорее всего, еще в челноке, когда изучал матрицу. Чей-то непраздный взгляд мог упасть на индикатор моего компьютера, ведь на пассажирских местах в челноках нет шторок. Впрочем, кто-то мог засечь меня и позже, уже в шлюзе, или раньше, когда я целился из ридара, сгорбившись в тесной будке. Но кто? Ведь на крыше галифаксского аэровокзала, кроме нас с Олавом, не было никого…


XIV

Перейдя в «Стратопорт», я прошел на свое место 9—В, задернул шторку и сразу занялся компьютером. Вид матрицы на индикаторе нагонял тоску. Передо мной был код, который никак нельзя назвать однозначно декодируемым. Я понятия не имел, каким образом разбить эту последовательность кодовых символов на кодовые слова, да еще так, чтобы разбиение оказалось единственно верным. Но отступать некуда.

Для начала я прогнал матрицу через те криптоаналитические программы, которые мог припомнить: подстановочная программа, перестановочная программа, шифр Цезаря, шифр Тритемиуса…

Маловато. Конечно, у моего компа огромные возможности, но я-то почти полный профан в криптоанализе. Напрягшись, припомнил правила кодирования по Хеммингу, но и тут незадача: откуда мне знать длину кодового слова в той шифровке, что скучно светилась на индикаторе. Я поиграл немного с компом, перебрав длины 3, 4, 5, 6, 7, 8, и понял, что зашел в тупик.

Надо мной замаячил призрак Клода Шеннона, отца теории информации. Он давным — давно показал, как можно построить криптограмму, которая не поддается расшифровке, если, конечно, не известен способ ее составления. И все же я продолжал игру. Наверное, во всей последующей истории главную роль сыграло именно то, что я — полный профан в криптоанализе. Ну и еще уязвленное самолюбие: я не мог себе простить, что я не знаю, с какого конца подобраться к криптограмме. И решил брать ее в лоб. А мой дилетантизм побудил меня задуматься над формой матрицы.

До сих пор я свято полагал, что матрица кода должна быть строго квадратной, — не иначе как отголоски почти забытого университетского курса матричной алгебры. Действительно, квадратную матрицу удобно транспонировать, или если хотите проще, то симметрично преобразовать относительно диагонали. Но кто сказал, что в моем случае вообще требуется транспонирование?

Коль скоро передо мной прямоугольная матрица, размышлял я, да еще с хвостиком, это непорядок. Ее надо преобразовать так, чтобы остался квадрат, а хвостик исчез. На верную дорогу я вышел случайно; принципиально же это в корне неверно и могло увести меня неведомо куда.

Я сосчитал число знаков в строке — их было тридцать два — и решил сжать матрицу, объединив знаки по два. То есть разбил текст на кодовые слова с длиной два. Но в двоичном коде двумя знаками можно записать лишь четыре цифры — 0(00), 1(01), 2(10) и 3(11).

Таким образом я перевел получившийся текст в четвертичную систему; теперь он выглядел так:

1122312132311113

2332231233232312

3111323122233233

1323123231233112

1231111313132332

3313233132122231

3112231222112131

3133222231323212

3321113123213233

1123132332211112

1222332311113212

3231112231121231

1131111233233323

2313133133231132

3111113233233311

1223332222332123

2131123323323233

1222332232331313

З213221222232223

2322223321332321

3233312323132333

3332321122313111

221

Матрица осталась прямоугольной, но она была вытянута уже по вертикали. И вот какая штука: во всей матрице не было ни единого пуля. Я счел это добрым знаком, потому что из полной неразберихи начала проглядывать какая-то система…

Навязчивая идея о квадратной матрице преследовала меня. Недолго думая, я разделил криптограмму на две неравные части: вверху остался квадрат из 256 (16х16) знаков, а внизу — прямоугольная таблица с корявым хвостом.

Уже час я находился на борту «Стратопорта», а решение задачи даже не забрезжило. Но с мертвой точки дело сдвинулось: неверной дорожкой я как-то приближался к цели. Только минут через сорок меня осенило: нижняя часть может оказаться ключом к верхней. А вдруг передо мною редкий код с переменной длиной кодового слова? Тогда указание на то, как варьировать длину, надо искать в самой криптограмме.

Предположим, что длина меняется от 1 до 3 и нижняя часть матрицы — это запись длин, а четвертичный код выбран для того, чтобы затруднить работу дешифровщика: в этой криптограмме и основной текст, и ключ записаны всего тремя цифрами, и не так-то просто распознать, что есть что. К тому же кодовый текст выглядит абсолютно бессмысленным, и отличить префиксы кодовых слов, отделить слова друг от друга на первый взгляд невозможно.

Я попробовал прочитать квадратную матрицу с помощью ключа; его образ наполнился у меня буквальным содержанием — хвостик превратился в «бородку». В ключе первая цифра была 1 — значит, первое кодовое слово состоит из одной цифры — единицы. Вторая цифра ключа — двойка, поэтому второе слово матрицы содержит два знака, то есть 12. И так далее.

В конце концов из квадратной матрицы получилось вот что.

1 12 23 121 323 111

13 23 32 23 123 323

23 1 23 111 32 3 122

2 3 32 331 323 12

323 123 31 121 23

111 131 3 13 23 32

331 323 31 32 122 23

131 122 3 122 2 112

131 31 3 322 22 31 3

23 21 23 32 111 31

23 21 323 31 123 13

23 З2 21 111 212 22

3 323 111 13 212 32

3 111 22 311 212 311

1 31 111 23 323 3

323 23 131 331 332

311 323 111 11 323

32 3 3 31 12 323 2

323 1 3 2 23 12 3

И теперь у меня не осталось никаких сомнений: передо мной типичная! простейшая! примитивнейшая! подстановочная криптограмма. Классика литературы: «Золотой жук» Эдгара По. Такой орешек мой компьютер расколет мгновенно. Я ввел программу частотного анализа и откинулся на спинку кресла. Сейчас я увижу текст.

И текст появился. Передо мной была абракадабра, начинавшаяся строчкой prefabyemenaepebmow…

Через несколько минут, проклиная себя за нечеткое знание американских и британских военных аббревиатур, я разбил текст на слова: Prefab Yemen AE PEB mow…


XV

И вот я снова разглядываю цифровые символы, но состояние мое уже совсем не похоже на то, с которым я принимался за расшифровку. Лоб в испарине. Пульс около ста сорока. В жилах гуляет адреналиновый шторм.

Времени у меня почти нет. Через полчаса дежурный стюард пригласит пассажиров на борт челнока, идущего в Пассау. Если я не расшифрую текст, то расстанусь с Олавом, так ничего и не доказав, а потом — ищи ветра в поле. Даже если на земле мои коллеги разберутся с кодом, Ольсен к тому времени сотрет запись в памяти компьютера и все мы останемся с носом. Олава тогда ни в чем не обвинишь, он выскользнет чистым.

Единицы, двойки, тройки мельтешили у меня в глазах, голову переполнял цифровой рой, и я в страхе думал, что еще немного — и вообще перестану что — либо соображать.

Может быть, компьютер перемудрил с частотным анализом? Нет, даже на глаз видно, что кодовое слово «23» встречается чаще других, это наверняка гласная, скорее всего «е». Но именно при этом допущении комп выдал две разноречивые версии! Значит, все — таки не «е»?

Ох, придется брать в руки фломастер и блокнот и решать задачу кустарным способом. Как то делал Уильям Легран из рассказа По.

Ничего другого в голову не приходило. Ощущая себя полным кретином, я принялся составлять частотную таблицу: «23» встречается в тексте 15 раз, «323» — 13 раз, «З» — 13 раз, «32» — 9 раз, «31» — 8 раз. И так далее.

Предположим, что «23» — не «е», а, скажем, «а»…

Что из этого следует, мне не дали сообразить.


XVI

Прозвучал тихий зуммер, и передо мной зажегся телевизионный экран. Появилось лицо дежурного стюарда.

— Господин Щукин?

Я кивнул.

— Прошу извинить, что нарушил ваш покой, — с искренним смущением произнес стюард. — Однако дама, просившая не называть ее имени, приглашает вас переменить место и подсесть к ней. Это в нашем крыле, но в правом салоне. Место 17—F. Еще раз прошу меня простить, но дама очень настаивала.

Занятно. После гибели Мерты у меня на всем «Стратопорте» нет ни одной знакомой женщины. Дело, кажется, идет к развязке. Почему бы и не согласиться? Жаль, шифровка не разгадана. И подстраховать меня некому. Что ж, будем полагаться на собственные силы. Тем более есть такой постулат Первый закон велосипедиста: «Куда бы вы ни ехали, все равно это будет в гору и против ветра». Впрочем, есть и утешительная аксиома, которая называется законом Паула: «Свалиться с пола невозможно».

Я поблагодарил стюарда и попросил передать даме, что присоединюсь к ней через несколько минут. Затем отодвинул шторку, вышел в проход и бросил мимолетный взгляд в сторону Ольсена. Олав был на месте. Сколько можно сидеть сиднем — уж не манекен ли там вместо живого человека? Впрочем, проверять этот домысел я не стал. Если нам и предстоит встретиться на ближней дистанции, то не по моей инициативе.

— Тысячу раз прошу прощения, вы не поможете мне? — услышал я тихий голос.

Как не вовремя! Ко мне обращался пожилой человек, сидевший в соседнем ряду. Седые волосы, простодушное лицо, расслабленная, безмятежная поза… Нет, не противник.

— Слушаю вас.

— У меня что-то не ладится с электроникой. Вызов стюарда не работает, экран не зажигается, в наушниках шипит и трещит.

Ах, пожилой джентльмен, какой же вы растяпа. И обратились совсем не к тому человеку. Как бы вам это не вышло боком.

— Попробуйте пульт соседнего кресла, оно же все равно пустует, — с легкой укоризной сказал я. — Или нажмите кнопки того места, что у окна. Вряд ли все три пульта отказали. Хоть один из них должен работать.

— Большое спасибо, — ответил мужчина, широко улыбаясь. — И как это я сам не догадался? Техническая слепота…

— Беда нашей цивилизации, — я не мог удержаться от нравоучения. Техника для нас — как пеленки. Кто-то должен прийти и переменить.

Седовласый опешил и, по — моему, обиделся. Но смолчал. Я на его месте взвился бы.

Выйдя из салона, я прошел в причальную галерею и остановился у широкого окна, прямо над стыковочным конусом. Отсюда, с задней кромки «Стратопорта», открывалась масштабная панорама голубой бездны, в которой тут и там висели стерильные клочья облачной ваты.

Я машинально отметил — уже в который раз, — что океан с высоты десяти километров выглядит не так уж скучно. Идет какая-то непонятная жизнь, видны фиолетовые, зеленые, темно — синие подводные «острова», смутные тени на большой глубине, змеятся дороги-то ли течения, то ли границы температурных аномалий…

Что означает приглашение перейти в другой салон? Я был убежден, что пустым окажется не только предложенное мне место, но и все соседние. А что в них особенного, в этих местах? Они расположены в правом салоне, значит, там по правому борту, который примыкает к крылу В, нет иллюминаторов вместо них стоят имитаторы. Следовательно, если даже я очень захочу, то не увижу, что делается под «Стратопортом». Неужели в этом и заключается смысл моего переселения? Странно… Тогда какой сюрприз извне?

Я решил выждать еще несколько минут. В конце концов, причальная галерея пока пуста, никто не гонит и не угрожает. И я стоял, старался понять, какой сюрприз мне подготовлен.

Минута… Вторая… И — мне опять повезло! Повезло, потому что погода стояла ясная и облаков почти не было. Атмосфера просматривалась во все стороны на десятки километров. Не знаю, что было бы дальше, если бы мы шли над облачностью.

Короче, я увидел ракету.


XVII

Из ниоткуда — из пустого океана и пустого воздушного пространства — к «Стратопорту» приближался, догонял его крылатый снаряд. Кажется, я зря назвал его ракетой. Судя по форме крылышек и по размерам (хотя тут я мог ошибиться — трудно оценить масштаб), ни нашему крейсеру ударили «копперхедом» — крылатым артиллерийским снарядом, который наводится микрокомпьютером по обратному рассеянию лазерного луча. Правда, чтобы «копперхед» отправился в полет, нужны по меньшей мере две вещи: лазерное наведение на цель и ствол, из которого он вылетит. Неужели я проглядел в воздухе чужой самолет?

Эти мысли пронеслись у меня в голове за секунду. Я окаменел. Вот сволочи! Ведь сейчас рванет — и крыла А как не бывало. Триста шестьдесят пассажиров — ну триста, загрузка неполная — рухнут в океанские волны. Счастье для остальных, если экипаж успеет вовремя отломить крыло. Но я представил и другой, самый страшный вариант: грохот, рваная дыра в днище, разгерметизация… «Стратопорт» встает на дыбы и, словно осенний лист, раскачиваясь из стороны в сторону, опускается в океан.

Это уже похоже на необъявленную войну. Против кого? Против меня? Может ли такое быть, чтобы на чьих-то дьявольских весах моя скромная жизнь уравновесила триста жизней?

Окаменев, я смотрел, как «копперхед» скрылся под днищем «Стратопорта». Сейчас!

И ничего не произошло.

Неужели не сработала боеголовка?

Ничего не понимая, я собрался с силами и медленно вошел в правый салон. Пассажиров много, но пустые места есть. В частности, весь семнадцатый ряд, как я и предполагал, не занят. Приближаясь к нему, я ощутил, как под правой лопаткой запульсировала теплая точка. Так, заработал вживленный под кожу радиометр. Когда я оказался между креслами С и D семнадцатого ряда, пульсация на спине превратилась в нестерпимое жжение. Да, здесь действительно горячо. Интересно, сколько я получил за эти секунды? Сто рад? Или больше?

Боль под лопаткой придала ясность мыслям. Я мгновенно понял, что произошло. По креслу 17—F, где я должен был сидеть, нанесли лучевой удар колоссальной мощности. Первая мысль: это надо же — из пушки по воробьям! Вторая: нет, не из пушки. Снаряд, который я видел из окна причальной галереи, вовсе не был «копперхедом». То был «Маверик — IV» — малая крылатая ракета с телевизионным наведением. Но не с обычной боеголовкой, а с гамма — лазером и гравитационным прицелом. Не дешевенькое устройство. Ясно, как утренняя заря: меня стали убирать, не считаясь со средствами. Почему? Видимо, прокол. Кому-то стало ясно, что я близок к разгадке кода. А тот факт, что я отослал сообщение вдогонку, им, похоже, неизвестен…

В те доли секунды, когда эти мысли проносились в моей голове, я успел отметить и следующее: какой же у них уровень взаимодействия! Профессионалы. С исполнителями на «Стратопорте» постоянная связь. Очевидно, где-то поблизости самолет. Короткий приказ, и вот уже «Маверик» срывается из — под крыла, подходит к «Стратопорту», прикрепляется точно под тем местом, где находится кресло 17—F, а потом строго вверх бьет пучок гамма — лучей.


XVIII

Так. Самое главное сейчас — обезопасить пассажиров. Я прошел правый салон насквозь, выскочил в носовой коридор, оглянулся — никого! — и шагнул к двери, ведущей в кабину экипажа. Спокойно. Еще спокойнее. Пульс, дыхание… С пилотами шутки не шутят. Малейшая промашка — и получишь пулю в лоб.

Я открыл дверь универсальным ключом, впрыгнул в кабину, захлопнул за собой дверь и, упреждая выстрел второго пилота, который уже разворачивался ко мне с послушностью автомата, выхватывая из лямки пистолет, выбросил вперед руку с зажатой в ней карточкой эксперта КОМРАЗа. Карточка переливалась характерными радужными бликами: это включилась голограмма, после того как мой большой палец вжался в печатку дактилоскопического сенсора.

— КОМРАЗ, безопасность, — несвойственным мне басом сказал я. — Сбросьте газ, ребята. Не нужно делать лишние дырки в моей голове.

Напряжение спало. Второй пилот улыбнулся и спрятал пистолет.

— На вашем блистательном крейсере, ребята, происходят странные вещи. Например, разлом по лини В — С.

— Сбой компьютера, — сказал первый пилот.

— Хорошо, — согласился я. — Допустим. А крылатую ракету видели?

— Какую еще ракету?

— Класса «Маверик», с гамма — лазером. По правому салопу нанесен лучевой удар.

Они пытались что-то возразить, но я не дал.

— Введите программу радиационной опасности и высветите на дисплее активные точки правого салона.

Второй пилот пробежал пальцами по клавишам компьютера. На экране вырисовалась схема салона. Место 17—F полыхало на ней ярко — красным светом. Штурман вызвал главного стюарда и в двух фразах объяснил ситуацию.

Хорошо, с этим покончено. Сейчас стюард спокойным голосом объявит какую — нибудь липу о «нарушении центроплана в результате досрочного прибытия грузового челнока», и пассажиры правого салона покорно перейдут на свободные места в соседних салонах.

— Еще одна просьба, ребята, — попросил я тоном, не терпящим возражений. — Дайте на большой экран телеобзор левого салона.

Включились микрокамеры, установленные под потолком пассажирского отсека, и на экране стали появляться лица, ряд за рядом. Кресло 5—С было пустым.

Значит, Терри Лейтон не выдержал. Значит, он расстался с маской Олава Ольсена, сорвался с места и ищет меня. Разумеется, Лейтон догадался, что я избежал лучевого удара. Догадался или узнал доподлинно? От кого?

Три кресла слева, проход, три кресла справа… Следующий ряд… Камбуз и буфет… Снова три кресла слева… Я вздрогнул. Хоть и знал, что сейчас увижу Володю, — все равно холодок побежал по спине. Фалеев сидел все в той же неизменной позе, и рука так же свешивалась, и только я знал, что это поза мертвеца.

А вот и тот пожилой неумеха, что просил меня о помощи. Не может быть!

— Крупный план! — выкрикнул я.

Бортинженер нажал две кнопки одновременно, фиксируя план и включая трансфокатор. Лицо пожилого мужчины заняло весь экран. Сомнений не оставалось. Он тоже был мертв. Я готов был поклясться, что и эта смерть дело рук Олава.

На этот раз мне было очень тяжело удержать маску бесстрастности. Вся вина седовласого заключалась в том, что он обратился ко мне. Связь тут же была засечена, пассажира посчитали моим сообщником и решили убрать, чтобы одним неизвестным в уравнении риска было меньше. Будто я — носитель заразы. Или источник радиации. Всякий, кто входил со мной в контакт, тут же превращался в носителя смертельной угрозы для Олава и его невидимых шефов. И подлежал ликвидации. Володя. Мерта. Бедный неумелый джентльмен. Кто следующий?

Может быть, только сейчас я со всей очевидностью осознал, что им пора бы наконец разобраться и с источником угрозы. То есть со мной. До этой минуты возможность реальной гибели — не засыпки, не провала, не ареста, а именно смерти — я исключал из прогностических расчетов. И вот иллюзии рассеялись: в ближайшие пять — десять минут меня будут убивать всеми способами. На их дьявольских весах ценность информации, заключенной в моем мозгу и моем компьютере, окончательно превысила бесценные жизни полутора тысяч пассажиров и восьмидесяти членов экипажа. Кто знает, не летит ли сейчас к «Стратопорту» очередной «Маверик», но уже не с гамма — лазером, а с термитной боеголовкой? Единственный вопрос мучил меня в ту секунду: почему они не убрали меня раньше? Как получилось, что я жив, а Володя и пожилой мертвы? Или по какой-то причине меня нельзя убрать? Я им пока нужен? Или же у них не получилось? Дешевый кинодетектив с неистребимым суперагентом…

План действия у меня сложился сразу. Первое: вывести из — под удара экипаж, а для этого покинуть кабину, обведя вокруг пальца возможных соглядатаев. Нет, это будет второе, а первое — проверить, не меченый ли я. Если меченый, тогда не осталось никаких шансов. Я скинул пиджак и быстро ощупал все швы, складки и кромки. Точно! В правой пройме обнаружилась небольшая булавка с микроскопическим шариком на конце. Изотопная метка, по которой меня можно отыскать где угодно. Куда бы я ни укрылся, иголочка будет сигналить, выдавая мое местопребывание. Укрыться… Это было третьим пунктом программы. Найти ма — а — ленький тайничок для крупного человечка.

Единственное, что я знал наверняка, — это то, что Олава в левом салоне крыла А не было. Поэтому путь к отступлению лежал через левый салон.

Я поблагодарил экипаж и посоветовал им не следить за моим маршрутом с помощью микрокамер: изображение записывается на видеодиск, а как знать, кто первым получит доступ к видеодиску. Вышел в коридор и быстрым шагом направился по проходу левого салона. Минуя труп несчастного неумехи (он все еще не вызывал подозрений у пассажиров: мало ли кто дремлет в полете), я незаметным движением всадил изотопную булавку в рукав его пиджака. Прости, старина. Тебе, к несчастью, уже все равно. Посигналь немножко вместо меня, послужи прикрытием…


XIX

Сколько я ни ломал голову, но не нашел уголка укромнее туалета. Агент, скрывающийся в клозете, — это из плохой комедии, но лучшего места в самом деле не было. Трюмы отпадают: туда ведут всего четыре люка, которые легко контролировать. Камбузы, бары и буфеты? Двенадцать отсеков — долго ли проверить? А туалетов на крейсере — семьдесят два. Пока еще все обойдешь…

Конечно, и для этой ситуации есть соответствующее правило, оно называется законом Хоу и формулируется так: «Каждый способен изобрести план, который по сработает». Но, с другой стороны, есть и закон Буба, гласящий: «То, что вы ищете, вы найдете в самом последнем месте».

Итак, я заперся в туалете, в одной из трех кабинок, расположенных в срединной части левого салона крыла С, и снова раскрыл свой блокнот.

На чем я остановился? На предположении, что кодовое слово «23» соответствует букве «а». С минуту я обдумывал этот вариант и отбросил его. Мне не нравилась концовка текста. Третья от конца буква — очевидно, гласная, тогда две последние — согласные. Почему бы не предположить, что это OLS — сокращенно от «Ольсен»? Эту версию я счел вполне разумной. Значит, 23 — это «о», 12 — «I», а 3 — «s». Правда, «З» встречается 13 раз, многовато для буквы «s», ну да ладно, если я на ложном пути — это выяснится очень быстро.

Итак, начнем сначала. В первой строке сочетание второй и третьей букв дает нам «lo». Пятая буква 323 — определенно гласная. Может быть, «е»? Тогда первый шесть букв очень похожи на слово «flower» — «цветок». Я подставил найденные буквы в текст и понял: получается! Да здравствует «Золотой жук»!

Через семь минут на странице блокнота красовался целиком расшифрованный текст.

Flower got one о forst bd St Helena

Worms got heatbombs bd Xmas via Socotra

Ocean got cruiser guts rip up Faroes eom

Hypejets sale def sd Ols.

Понятно, почему компьютер не справился с расшифровкой. Он руководствовался стандартной программой частотного анализа и упорно считал наиболее часто встречающееся кодовое слово буквой «е», как и положено в английском языке. Но в этом тексте рекорд частоты держала гласная «о».

Я готов был прыгать от радости, и только теснота туалетной кабинки не позволяла сделать это. Да и ситуация не располагала к проявлению слишком бурных эмоций. Конечно, адекватность расшифровки теперь не вызывала сомнений, но оставались кое — какие неясные места.

Разберемся, One о — это, очевидно, цифра 10. Bd — сокращение от bound, «направляющийся», «готовый к выходу». Xmas, то есть Christmas, «Рождество» — ясно, что имеется в виду остров Рождества. Eom — очень распространенная аббревиатура: end ef the month, «конец месяца». Дольше всего — минуту или две — я ломал голову над трехбуквенным сочетанием def. В английском языке на эти три буквы начинаются около сотни слов, из них штук тридцать вполне годятся для расшифровки. Я остановился на глаголе define — «определять». Наконец, sd обозначает, вероятно, someday.

Вот и настал момент, когда я смог занести в память компьютера перевод криптограммы:

«„Цветок“ получил десять крепостей, направление — Святая Елена. „Червяки“ получили тепловые бомбы, направление — остров Рождества через Сокотру. „Океан“ получил начинку крылатых ракет, потрошение состоится на Фарерских островах в конце месяца. Дата распродажи сверхзвуковых бомбардировщиков будет определена нескоро.

Ольсен».

Надо ли говорить, какой важности сообщение было у меня в руках! В концентрированном виде оно содержало секретнейшие данные двух аукционов, рейкьявикского и галифаксского. Что касается жаргонных словечек, то у них очень простые толкования. «Цветок» — это, конечно, Международное управление по вопросам солнечной энергии (его эмблема — цветок подсолнечника), а под «крепостями» разумеются стратегические бомбардировщики B—52G. «Червяками» определенные вредоносные круги пренебрежительно называют представителей ФАО, а именно Продовольственная и сельскохозяйственная организация ООН закупила в Галифаксе крупную партию «газотопливных» бомб. «Океан» — совсем прозрачно: имеется в виду Межправительственная океанографическая комиссия, получившая право распотрошить «томагавки». Ну и «сверхзвуковые бомбардировщики» — это «стелты», продажа которых так и не состоялась.

Какая мне разница, кто получатель этого сообщения? Главное, что у меня в руках есть неопровержимое доказательство: в мире действует тайная милитаристская организация, пресловутая ложа, комитет вооружений, и она тщательным образом собирает сведения о демонтированном или распотрошенном вооружении. Готовится к тому, чтобы в один прекрасный день наложить на оружие свою жадную руку и предъявить планете ультиматум. Кто состоит в этой организации — пока неизвестно. Я знаю только, что среди ее агентов есть бывшие сотрудники ЦРУ.


XX

Теперь предстояло решить последние две задачи: минимум — ознакомить с моим открытием весь мир, максимум — отобрать у Лейтона его компьютер. «Что, от обороны переходишь к наступлению?» — спросил я себя. И сам себе ответил: «Пора».

Как же подать весть миру? От того, как я с этим справлюсь, зависит тактика контакта с Лейтоном. Правда, если сейчас по «Стратопорту» ударит ракета, никакая тактика уже не поможет. Однако с ракетой они что-то подозрительно медлят.

Ракета… Стоп. Я понял, откуда она взялась. Не из самолета — чужой самолет мгновенно засекла бы система «свой — чужой». По нашему «Стратопорту» выстрелили с подводной лодки. Какая — нибудь незарегистрированная лодка всплыла в открытом море, произвела пуск ракеты и снова ушла на глубину. Вот почему не было второго выстрела: скорости не те. Не изобрели еще такую подводную лодку, которая смогла бы соперничать в скорости с воздушным крейсером.

Так, отлично. Значит, наш «Стратопорт» будет жить. А мы… Мы еще поборемся.

И все же — как быть с сообщением? И тут меня осенило. В очередной раз. Я же в туалете! Ассенизационная система «Стратопорта» работает так: содержимое собирается в шлюзовом накопителе, а потом автоматически выбрасывается сжатым воздухом за борт. Автомат, насколько я помню, срабатывает после пятидесяти нажатий на педаль спуска воды.

Я включил звуковой канал компьютера и короткими фразами уместил все: и способ перехвата с помощью ридара, и суть шифровки и убийство Фалеева, и гибель Мерты, и несчастного неумеху, и даже мифическую даму, пригласившую меня на место 17—F, которое вскоре подверглось лучевому удару. Упомянул я и про подводную лодку, указав, в каком квадрате океана ее выуживать. Свой текст я закончил словами: «Иду на Ольсена».

Теперь оставалось немногое. Я ввел программу цифрового сжатия пакета информации, включил репетир и перевел радиостанцию на передачу по всем диапазонам. Сквозь корпус «Стратопорта» сигналам не пробиться, по тут мне поможет ассенизационная система. У меня в кармане лежал целехонький пластиковый пакет (давнее правило: все необходимое ношу с собой). Я сунул в него компьютер, который превратился в широковещательную станцию, и заварил пластик металлической расческой, нагрев ее в пламени зажигалки.

Ударом ноги я пробил фаянсовое дно унитаза и в расширившееся отверстие бережно опустил загерметизированный комп. Мой верный друг… Сантименты. Я принялся давить на педаль и после тридцать шестого нажатия услышал приглушенный всхлип пневмопровода. Комп провалился в бездну.

Он будет лететь, кувыркаясь, и за время падения успеет раз пятьсот передать по всем диапазонам информацию, которая так нужна миру.

И Миру…

По радио объявили посадку на челнок, идущий в Нассау. Мой репс. Мне надо быть в Нассау на очередном аукционе. Дадут ли мне сесть на этот челнок? Нужен я им еще или уже не нужен?

— Приглашаем на посадку, — повторил стюард.

И в этот момент кто-то с силой дернул ручку двери.

Понятно.

Дверь в атом туалете сдвигается влево. Значит, я отжимаю защелку, а честь открывания пусть принадлежит Лейтону. Как только створка уходит влево, я тут же наношу четверной удар справа — ребром ладони, локтем, коленом и ребром стопы. Левой рукой и поворотом туловища блокирую встречные удары. Я мысленно нарисовал фигуру Лейтона за дверью, обозначил болевые точки. Перевел дыхание. Положил левую руку на защелку.

А может, не так? Пригнуться, выскользнуть в коридор, увернувшись от ударов, и, когда Лейтон (если это Лейтон) увидит дыру в унитазе и мгновенно все поймет, повернуться к нему и заорать на весь «Стратопорт»:

— Господи, кого я вижу? Неужели это Олав? Олав Ольсен! Вот так встреча! Здравствуй, милый Олав!

И выволочь его, широко улыбаясь и хлопая по плечам, в проход салона, обнять, сдавить так, чтобы затрещали кости, понять, в каком кармане компьютер, залезть, вытащить его и, брызжа слюной, вопить про восемнадцать лет, и про Адриатику, и про Мерту…

Примет Лейтон игру или нет? Если примет, то в какой момент он поймет, что его компьютер — мое решающее доказательство — перекочевал ко мне, — до моей посадки в нассауский челнок или после, когда я уже буду (буду ли?) лететь наконец к земле?

Я еще раз глубоко вздохнул, как перед прыжком в воду, и отжал защелку.


Валентин Рич
Полмиллиона часов


1

…Они переглянулись — на этот раз за дверью послышалось какое-то неясное движение: то ли скрипнула половица, то ли кто-то спустил предохранитель.

И снова все затихло.

Но было ясно — там, за дверью, стоит человек.

Девушка кивнула юноше. Тот шагнул вперед, приблизился к двери вплотную и тихо, но отчетливо проговорил:

— Хромой здесь живет?

За дверью молчали.

Юноша вопросительно взглянул на девушку. Та снова молча кивнула.

— Здесь Хромой живет? — в голосе юноши зазвучала тревога.

И опять никто не ответил.

Так и полагалось. Приблизив мерцающий циферблат часов к самым глазам, девушка подождала, пока секундная стрелка обежит весь круг, и легонько толкнула юношу в бок.

— Живет здесь Хромой? — в третий раз спросил юноша.

За дверью послышался тот же невнятный шум. Потом щелкнул замок, с резким скрипом распахнулась дверь, и в томном проеме возникла коренастая фигура.

— Что за дурацкая привычка — врываться в чужой дом до рассвета! — скрипучим, как дверь его дома, голосом проворчал человек.

Девушка облегченно вздохнула, а юноша тотчас же выпалил:

— Привычка — вторая натура!

Человек смерил их взглядом с ног до головы — сперва тщедушную девичью фигурку, потом ее долговязого спутника, хмыкнул не слишком одобрительно и все так же ворчливо спросил:

— Кто вы такие?

— Я… я — старшая дочь своего отца, — ответила девушка.

— А я — младший брат своего старшего брата, — ответил юноша.

Не задавая больше вопросов, человек вышел на крыльцо и с минуту разглядывал сумеречное небо, зазубренное по горизонту острыми черными зубцами гор, похожими на хребет допотопного ящера.

Потом он положил лапищу на объемистый рюкзак, лежавший у ног девушки, и без видимого усилия закинул его себе за спину.

— Я сама! — запротестовала девушка, схватившись обеими руками за свое имущество.

— Успеешь сама, — строго сказал человек. — Это от тебя никуда не уйдет.

И, заметно припадая на правую ногу, стал спускаться с крыльца.

…Полмиллиона часов. Полмиллиона часов. Полмиллиона, полмиллиона, полмиллиона часов…


2

Наверху, в светлеющей с каждой минутой пропасти неба, одна за другой тонули последние звезды. Слева в редком тумане слабо отсвечивала река. Справа — на расстоянии вытянутой руки — нависала базальтовая стела ущелья.

Редким соснам удавалось удержаться на незаметных глазу выступах этой почти отвесной голой каменной стены.

Девушка провожала взглядом каждую сосну.

— Упорный народ! — сказал юноша, перехватив ее взгляд. И добавил: Если могут деревья, сможем и мы!

И положил руку на плечо девушки.

Она мягко сняла его руку со своего плеча.

— Я же по — хорошему, — сказал юноша. — Поспи, ведь целые сутки не спала.

Девушка закрыла глаза, откинулась на спинку сиденья.

— Давно знакомы? — спросил Хромой.

— С пятницы, — ответил юноша. — А что у нас теперь — вторник?

— Четверг.

— Вы, наверное, удивляетесь… — начал было юноша, но Хромой перебил его:

— Я ничему не удивляюсь… Держитесь!

Он так резко развернул машину и так резко затормозил, что девушку отбросило к юноше, а того прижало к дверце, точно при самолетном вираже.

Машина остановилась.

Девушка выскочила первой.

Впереди в двух шагах от радиатора узкое каменное полотно дороги было пересыпано валом из щебня, среди которого возвышались округлые серые глыбы, в корнями наружу торчала изломанная сосна.

Девушка посмотрела вверх — стена в этом месте наклонялась над ущельем, огромные глыбы чудом удерживались на ней, готовые свалиться не то что от малейшего толчка, но, казалось, от малейшего звука.

— Назад! — яростно прошипел Хромой. — В машину!

Девушка заняла свое место, и машина медленно попятилась к повороту. Она ползла беззвучно — метр за метром.

За поворотом остановилась.

— Лом и лопата в багажнике, — не оборачиваясь, сказал Хромой. — Дамы и водители остаются в машине.

Девушка снова первой выскочила из кабины, достала из багажника короткий стальной ломик и узкую лопату с отполированным от долгого употребления буковым черенком. Ломик протянула юноше, а сама с лопатой на плече, не оглядываясь, зашагала к повороту.

— Может, останешься? — без особой надежды в голосе спросил юноша.

Не удостоив его ответом, девушка продолжала быстро шагать.

Хромой неодобрительно покачал головой, но ничего не сказал.

— Хорош гусь! — с возмущением произнес юноша, поравнявшись с девушкой. — «Дамы и водители…» Ладно, сами управимся.

Щебенку одолели довольно быстро. Сосну — тоже. Ствол у нее был расщеплен пополам, ветки переломаны. Но с валунами пришлось попыхтеть.

Сбросив с дороги последний валун, глухо хлопнувший о дно реки, они опасливо посмотрели вверх. Там слышалось подозрительное шуршанье. Шуршанье стало громче — несколько мелких камешков упало на дорогу.

То и дело оглядываясь, они двинулись к машине.

— Порядок? — обрадованно крикнул Хромой.

Юноша, ничего не ответив, положил на место инструменты и молча полез в машину. Девушка, усевшись рядом с ним, сухо произнесла:

— Путь свободен!

Хромой обернулся и насмешливо сверкнул маленькими глазками.

Машина миновала опасное место и медленно покатилась вдоль глубокого русла реки, катившей навстречу гремучие камни, вдоль черной стены, покрытой острыми трещинами.

— У каждого свое дело, — не спеша, как бы размышляя, говорил Хромой. Если не будет меня, кто будет возить? Какой еще псих? Дорогу не ремонтировали двадцать шесть лет. Кто захочет по ней ехать?

— Но мы же захотели! — не выдержал юноша.

— Может, вы тоже ненормальные.

— А что такое норма? Днем производить продукцию, вечером торчать у стойки, ночью валяться с кем попало?

— Или смотреть заказанные сны? — добавила девушка. — И потом, эти каблуки…

— Предпочитаю быть ненормальным! — подытожил юноша. — И не один я.

— Верно, — подтвердил Хромой. — Не один ты. В позапрошлом году было восемь. В прошлом — семнадцать. Сейчас — июль, а до вас я отвез уже одиннадцать. Этим самым путем…

— А обратным? — будничным тоном, словно речь шла о пикнике, спросила девушка.

— Обратным — пять.

— А кто были те, невернувшиеся?

Хромой пожал плечами.

— Люди как люди. Сперва шли одиночки. Теперь — по двое, по трое. Пять дней назад переправил целую экспедицию. В два рейса. Полтонны груза.

— Вот это да! — воскликнул юноша. — А кто они такие?

— Семья, — уважительно произнес Хромой. — Вы знаете, что такое семья? Не забыли еще? Старик — как две капли тот рыцарь из древней книжки. Два сына. Четыре внука. Завтра — последний срок. Больше ждать не буду.

— Но зачем старик? — удивился юноша. — Что тут делать старикам? Тут нужны железные мускулы.

— Ты знаешь, что здесь нужно? — удивился в свою очередь Хромой. — А вот я не знаю. Кто только не пытался! Солдаты пытались. Альпинисты. Ученая братия. А толку? Вон, глядите…

Он остановил машину возле вделанной в стену ущелья плиты из белого металла. На плите чернела надпись: «Здесь ждет Фернандо Карильо, девятнадцати лет. Мы еще вернемся — А.М., В.К., Д.Ш.»

— Вернулись? — спросила девушка.

Ничего не ответив, Хромой включил сцепление. Машина проехала метров десять и остановилась у точно такой же плиты, и девушка прочла шепотом:

— «Здесь ждут участники двух попыток Арсенио Мачада, двадцати лет, Вильгельм Корби, двадцати лет, Давид Шерман…»

У нее перехватило дыхание.

— Длинный! Здесь твой Дэви!..

Хромой рванул с места, черная стена слилась в однотонное полотно, разрезаемое надвое сплошной лентой белого металла.

…Полмиллиона часов. Полмиллиона часов. Полмиллиона, полмиллиона, полмиллиона часов…


3

Они благополучно преодолели еще три осыпи, четыре раза прогремели по дрожащим, исковерканным паводками мостам и к восходу солнца добрались до места назначения.

Ущелье превращалось здесь в широкую долину, и отсюда во всей своей громадности открывалась панорама хребта. Утренний туман завесил вершины, длинными молочными языками опускался кое — где до самой подошвы гор.

Хромой подвел машину к торчащей из земли желтой керамической идите, из которой изливалась пузырящаяся газом прозрачная жидкость. Неподалеку возвышались искривленные останки какой-то металлической конструкции ажурная коробка с косо поставленными лопастями. Одна лопасть отлетела и врезалась в землю рядом с коробкой.

— Это и есть источник? — спросил юноша.

Хромой кивнул.

— Можете наполнить фляги.

— Успеется, — сказал юноша. — Да вы не бойтесь за нас. У нее врожденный иммунитет, а у меня — полгода тренировки. А это что? Орнитоптер Ланды? Он повернулся к груде искореженного металла.

Хромой покачал головой:

— Орнитоптер давно превратился в труху. Это вертоплан Масео. Того самого Масео… Последняя попытка пробиться с воздуха. Я тогда был еще мальчишкой. И запретной зоны тогда еще не было…

— Ладно! — перебил его юноша. — История историей, а еда едой. Топливо беру на себя.

— Вдвоем ступайте! — сказал Хромой.

— Один управлюсь.

— А я говорю — ступайте вдвоем!

— Знаете что, — ласково сказал юноша, — излишнее волнение укорачивает жизнь. Я же вам объяснял — полгода тренировки…

И он побежал к зарослям кустарника, начинавшимся в сотне шагов от источника.

Хромой, ворча себе под нос, скрылся в машине и несколько минут спустя снова появился с металлическими прутьями в одной руке и бумажным свертком в другой.

Сверток он бросил девушке, а сам принялся размечать площадку для костра, вбивать в утоптанную землю штыри с развилками на концах.

Девушка развернула сверток — среди ровных кружков лука, долек чеснока и стручков перца там уютно расположились три нежно — розовых куска козлятины.

Отыскав плоский камень и тщательно вымыв его в холодной как лед воде источника, девушка вытащила из висевших у нее на поясе ножен кинжал, положила кусок козлятины на камень и принялась нарезать ровными тонкими ломтями.

Хромой подсел к ней и стал нанизывать полупрозрачные ломтики на заостренные с обоих концов прутья.

С момента ухода юноши прошло уже минут десять, и девушка начала беспокойно поглядывать в ту сторону, куда он удалился.

Хромой продолжал неторопливо нанизывать козлятину, изредка поднимая на девушку маленькие насмешливые глаза.

Прошло еще минут десять. Девушка вскочила на ноги и, приложив ладони рупором ко рту, крикнула:

— Эге — ге!

Многоголосо отозвалось с разных сторон.

— Полгода тренировки! — назидательно заметил Хромой.

— Длинный! — крикнула девушка, повернувшись в другую сторону.

«Ииии… Ыыыы…» — ответили каменные кручи.

Хромой нанизал на прут последний ломтик козлятины, тяжело поднялся, подковылял к трубе и принялся неторопливо мыть руки.

Вытерев их о штаны, он бросил взгляд на редеющий, ползущий вниз к подножью гор туман.

— Обычная история. Прямая видимость. Уснул. Пошли искать!

Хромой ошибся: юноша не спал. Он сидел на земле возле маленькой сосенки, прижимая к себе охапку сухих веток.

— Оглох? — сердито крикнула девушка, подбегая к нему.

Он повернул к ней голову, посмотрел куда-то сквозь нее и глухо проговорил:

— Никто не смог, и мы не сможем…

Глаза у него были как у статуи.

Девушка обхватила руками его голову, прижала к своей груди.

— Ну что ты, длинный, ну что ты, длинный? — шептала она. — Ну что ты?

Наконец он очнулся.

— Ради бога прости…

Он осторожно высвободился из ее объятий.

— Ради бога прости… Откуда ты такая? Почему? Почему без каблуков? Такие бывают только в старых книгах… Ну разве это не уродство — каблуки в дециметр? Зачем?

Стоявший поодаль Хромой не выдержал:

— Нашел о чем спрашивать! Зачем каблуки! Да просто чтобы вот тут выпирало вперед, а вот тут выпирало назад! Теперь понял?

Юноша с трудом поднялся на ноги, исподлобья взглянул на Хромого и, хмурясь, сказал:

— Теперь понял: одному здесь нельзя. Спасибо за науку…

— А тебе — за дрова, — усмехнулся Хромой.

Костер догорал. От багровых, прозрачных до самой сердцевины углей шел устойчивый жар. Чуть дымились, потрескивая, кусочки румяного мяса. Горячий воздух над костром колебался, и казалось, что окутанные туманом горы качаются из стороны в сторону.

— А все — таки, — говорил юноша, — что думают местные? Неужели до сих пор верят в злого горного черта, который убивает каждого, кто осмелится приблизиться к его логову?

— А чем плохое объяснение? — Хромой пожал плечами. — Как говорится, хочешь — верь, а хочешь — проверь…

— Проверим, — сказала девушка.

Хромой бросил на нее быстрый взгляд:

— Не обижайтесь на меня, ребята. Да и не мое это дело — давать советы. Но лучше бы вам вернуться. Подумали бы…

— У нас теперь в моде космическая гипотеза, — с улыбкой проговорил юноша. — Почище ваших чертей…

— А тебе надо думать в первую очередь, — продолжал Хромой, обращаясь к девушке. — Конечно, я обязан доставить каждого, кто осмелится… Вот я вас и доставил. Но скрывать свое мнение я не обязан. Как я вас первый раз увидел, еще на крылечке, так сразу и понял: у вас ничего не получится. А когда увидел, как ты его обнимаешь, последние сомнения отпали. Он будет оборачиваться. Обязательно будет. А потом захочет перерешить решенное. Обязательно захочет. Ты же его любишь!

Девушка рывком вскочила на ноги, схватила фляги и пошла к источнику.

— Она меня не любит, — сказал юноша. — Это вам показались… Нет, что ни говори, а космическая гипотеза многое объясняет вполне удовлетворительно.

Хромой молча протянул юноше прут с козлятиной.

— Прекрасная гипотеза! — сказал юноша, перебрасывая из ладони в ладонь раскаленные куски мяса.

Хромой с презрением смотрел на его манипуляции, потом схватил один из дымящихся прутьев и свез с его конца в рот несколько кусков прямо зубами.

Юноша, заторопившись, проглотил, не жуя, здоровенный кусок, обжегся и некоторое время сидел молча с разинутым ртом и выпученными глазами. Но все же нашел в себе силы вернуться к занимавшей его теме.

— Собственно, все довольно элементарно. Ну, в общем, в нашей Галактике победили дьяволы. Они научились извлекать из захваченных планет не только ядерную там, кварковую, еще какую — нибудь обычную энергию… Понимаете, энергия мозга всех разумных существ делится на две составляющие. Одна интеллектуальная, другая — волевая. Что касается интеллектуальной составляющей, то она в каждом разумном обществе так или иначе сохраняется и накапливается… Ну, книги, фильмы и так далее. А волевая обычно распыляется, исчезает… Так вот, эти самые космические дьяволы исхитрились выкачивать с обитаемых миров волевую энергию. В один весьма непрекрасный день они добрались до нашего острова и установили вон там, он показал прутом в сторону хребта, — свои дьявольские насосы. И началась у нас эта дьявольская заваруха. Тиглер со своими молодчиками. Ликвидация космического флота. Сокращение рождаемости. Высокие каблуки. Сны по заказу. И так далее. Все все понимают, а сделать ничего не могут: воли нет.

— Чепуха! — усмехнулся Хромой. — Чепуховина! При чем тут космические дьяволы? Никаких чудес тут до Тиглера не было. Одно чудо — источник. Двадцать девять полезных компонентов! Трубы шли до самого побережья. Нет, все началось уже после смерти Тиглера. До него все было чисто. Тиглер наше собственное отродье. Так что космос тут ни при чем.

— А что при чем? — спросила девушка, давно уже наполнившая фляги и теперь внимательно слушавшая спор.

— Змеи, — коротко, как о чем-то само собой разумеющемся, отозвался Хромой.

— Змеи? Какие змеи? — удивилась девушка.

— Вот уж чушь так чушь! — не очень вежливо отреагировал юноша. — Из всех чушей чушь!

Хромой, не обращая ровно никакого внимания на его слова и даже, вероятно, не расслышав их, пристально смотрел на восток — туда, где в смутном мареве неясно проглядывала громада гор.

— Змеи! — убежденно повторил он. — О змеях поговаривали давно. Последним их видел один парень, месяца три — четыре назад. Ушел черный пришел белый…

— Вы нас не пугайте, — сказала девушка.

— А я не пугаю. Ты спросила — я ответил… Ушел черный — пришел белый. Сказал, километра не дополз. Сказал, не смог, с души воротит. Вся вершина кишмя кишит змеями. Все повернулись к нему — он и оцепенел. Сколько провалялся потом у подножья — не помнил. И как до источника добрел — тоже не помнил…

— Гипноз? Как удав — кролика? — проговорила девушка. — Не слишком ли просто?

— Чушь собачья! — огрызнулся юноша. — Что за странные змеи — сидят себе на вершине, а вниз спуститься боятся!

— А в самом деле, внизу этих змей никто не видел? — спросила девушка.

Хромой мотнул головой:

— Никто.

— И никто не поймал хотя бы одну? — улыбнулся юноша.

— За хвост! — радостно добавила девушка.

— Веселые вы ребята, — не то с одобрением, не то с осуждением заметил Хромой. — Оружие проверили?

Он еще раз повторил свой вопрос, но так и не получил ответа. Юноша и девушка, словно зачарованные, молча смотрели на восток.

Там, тяжело колыхаясь и клубясь, сползала вниз сплошная белая туча, обнажая все явственней выступающую из нее гигантскую вершину Гранде Диабло. Прорвавшиеся сквозь густую пелену лучи солнца высветили самый высокий зубец, за ним — второй…

— А где же третий? — воскликнула девушка.

— Где третий? — как эхо повторил юноша.

Хромой приставил к глазам бинокль, вскинул его к вершине, потом долго водил объективом вниз и вверх, направо и налево.

— Так где же третий зубец? — подступая к Хромому, спросил юноша. Но Хромой не отвечал.

— Нам пора, — сказала девушка.

— Если передумаете, то чем раньше, тем лучше, — не отрывая бинокля от глаз, проговорил Хромой. — Жду вас сутки, а потом через пять дней — еще сутки.

— Спасибо, — сказала девушка.

— Все будет в порядке, — сказал юноша. — Малыш, а малыш, встань — ка на цыпочки, помогу рюкзак надеть.

…Полмиллиона часов. Полмиллиона часов. Полмиллиона, полмиллиона, полмиллиона часов…


4

Чем ближе подходили она к подножию последней перед Гранде Диабло горы, тем чаще стали попадаться обломки боевых машин и летательных аппаратов. Двадцать лет прошло, а серые туши приземистых гусеничных гигантов все еще ржавели у подходов к последнему логову Тиглера.

Девушка высвободила руки из — под лямок — так, чтобы заплечный мешок соскользнул на тропу, расправила спину и напрямик через кусты устремилась к машине, стоявшей ближе других, в какой — нибудь полусотне метров от троны.

— Куда ты? — крикнул юноша.

— К отцу, — ответила девушка, продолжая продираться вперед.

Он догнал ее у самой машины.

Если не считать ржавчины, то машина была как новая. Ни рваных ран, ни вмятин, ни даже царапин на сером металле. Сквозь тяжелые звенья гусениц проросли тонкие перья травы.

Они попытались откинуть крышку люка, но не смогли.

— Наверно, открывается только изнутри, — сказал юноша и принялся дотошно исследовать каждую заклепку: не кнопка ли?

Девушке не без труда удалось оторвать его от этого занятия.

— На обратном пути! — сказала она.

— На обратном так на обратном, — согласился он наконец. — Не машина склеп…

Тропа вела в гору, но не круто, а полого, зигзагами, влево вдоль всего склона, потом вправо вдоль склона, потом опять влево и так до бесконечности.

Нелегко было преодолеть естественное стремление двинуться наперерез этим бесконечным зигзагам. Но они не впервые оказались в горах. И знали, что это именно тот случай, когда пословицу «Тише едешь — дальше будешь» следует понимать буквально. Иначе будешь то и дело застревать в непроходимых зарослях терновника и ежевики, сползать вниз на потоках щебня, кружить вокруг каменных баррикад, нагроможденных обвалами. Так бывает в любых горах. А здесь ко всему прибавлялись еще противотанковые ловушки, траншеи, остатки колючей проволоки и прочие радости, с которыми в прежние времена приходилось встречаться каждому поколению мужчин. Теперь они остались лишь в памяти стариков, в книгах, в кинофильмах да еще здесь, в окрестностях Гранде Диабло, с тех самых пор…

Хорошо шагать по твердой тропе!

Он шел, ни о чем не думая и почти ничего вокруг не замечая, весь отдаваясь движению. Лишь иногда глаз его останавливала какая — нибудь малость — острые иглы сосновой лапы в каплях смолы, перламутровый блеск кристалла слюды на сером валуне, черная масляная бусина ежевики…

На одном из поворотов тропы он обернулся. И сразу встретился взглядом с девушкой. Глаза у нее были как осколки зеленого стекла, если смотреть сквозь них на солнце.

Глаза приближались.

Еще ближе, еще ближе, еще…

У него захватило дух. Зажмурившись, он нырнул в эту зеленую глубь.

— Больше не оборачивайся, — прошептала она, прижав ладонь к его губам.

Они забрались уже довольно высоко. Долина внизу потемнела. Только прихотливая ленточка реки отсвечивала фольгой среди черного камня и синей зелени.

Скользнув взглядом вдоль реки, можно было найти желтоватую нить дороги, и там, где она обрывалась, — пятачок источника, и на этом пятачке малюсенького жучка. Он будет там еще сутки.

Девушка отняла свою ладонь, взяла юношу за плечи, легонько повернула его и хлопнула по рюкзаку.

Солнце заметно склонилось к горизонту. Густо — синей, как омут, стала долина. А дальше на юг подернулась блеклой дымкой. В прерывистую ртутную жилку превратилась река. Шум ее давно уже не достигал тропы, и тишину нарушал только шорох шагов. Изредка срывался где — нибудь с обрыва одинокий камень, увлекал за собой щебень. И снова наступала тишина.

Тропа становилась все круче. Дышать приходилось теперь чаще и глубже. Сухой, пронзительно студеный и необыкновенно вкусный воздух наполнял легкие до отказа, но не насыщал их.

Гудели ноги. Ноющая боль зародилась где-то в позвоночнике и скоро заполнила собой все тело.

Он не скользил уже рассеянным взглядом по камням и колючкам, а смотрел только вверх — на покатую вершину горы, к которой неумолимо приближалась тропа. Пока все шло легко и просто, но это не успокаивало его.

Сначала они были далеко.

Потом их прикрыла каменная толща горы. Она утончалась к вершине, эта защитная твердь, утончалась с каждым его шагом.

И с каждым шагом становилось все неуютней.

«Как там она?» — подумал он. И украдкой обернулся.

И не встретил ее взгляда. Не говоря ни слова, она продолжала шагать вперед, обогнула его, точно он был дерево или камень, и прошла уже с десяток шагов, когда он наконец опомнился, рывком догнал ее и преградил ей дорогу:

— Ради всего святого… Зачем тратить силы на той стороне? Переночуем здесь… Под защитой…

Он заглянул ей в глаза — и увидел зеленый лед.

Сейчас в них нельзя было нырнуть. Сейчас об них можно было только удариться.

И он ударился. И удар этот привел его в чувство.

Он нарушил один запрет — обернулся. И нарушил другой запрет — попытался перерешить решенное. Он покатился по наклонной плоскости, как много лет катились почти все. Она его задержала. Спасла.

— Спасибо! — крикнул он, сжав кулаки.

И, резко повернувшись, снова первым зашагал по тропе.

…Полмиллиона часов. Полмиллиона часов. Полмиллиона, полмиллиона, полмиллиона часов…


5

Он шагал и шагал, вслушиваясь в тяжелый шорох ее шагов за своей спиной, несчастный от своей слабости, счастливый от своей любви и гордый своей долей.

И когда из — за бурого покатого верха горы показались огромные зубцы Гранде Диабло, он не испытал ничего, кроме ярости. И прибавил шагу.

Когда они достигли вершины, солнце готовилось уже покинуть небо. Грозная махина Гранде Диабло, вся в багровых отсветах, закрывала полмира. Внизу — в междугорье — было темно, как в угольной яме.

Спускаться было еще тяжелей, чем взбираться. Приходилось все время откидывать корпус назад и опираться на пятки. От ремней рюкзака ломило плечи.

По рассказам и фотографиям он знал, что восточный склон этой горы усеян обломками и костями. Именно здесь, у подножия Гранде Диабло, было последнее логово диктатора. Именно здесь произошло последнее сражение. Именно здесь Тиглер нашел свой конец.

Но, сколько ни вглядывался юноша в поросшие густым кустарником склоны, он не различал ничего — ни ракетных платформ, ни боевых машин, ни торчащих из земли крыльев и винтов. То ли разросшаяся растительность поглотила следы битвы, то ли густые вечерние тени скрадывали детали пейзажа.

В сотне метров, внизу, на одном из поворотов тропы он заметил какой-то темный предмет. Сначала он принял его за камень. Но по мере приближения предмет все более походил на сидящую человеческую фигуру.

Юноша остановился и, подождав, пока девушка поравняется с ним, показал ей на странный предмет.

— Господи! — вскрикнула она.

Схватившись за руки, поминутно спотыкаясь, они бросились вниз по тропе и вскоре остановились возле поворота.

В трех шагах от них, опершись спиной о ствол скрюченного горного дубка, сидел человек. Глаза его были закрыты. Ноги вытянуты.

Хорошо пригнанный рюкзак, шипы на ботинках, толстая куртка на меху все это обличало опытного путника. Только очень уж немолод он был. Глубокие рытвины темнели на его впалых щеках, покрытых многодневной щетиной. Узловатые вены вздувались на висках. Такие же вены опутывали набрякшие темные руки, сжимавшие посох с металлическим наконечником. Клочковатые брови над коричневыми веками и длинные усы были совсем белы.

Дышал он тяжело. Широкая грудь его резко вздымалась при каждом вдохе, и при выдохе раздавался хрип.

Опустившись на колени, девушка достала из кармана плоский флакон и прижала горлышком к тонким сухим ноздрям старика. Он порывисто вздохнул и замотал головой. Еще раз вздохнул — и открыл глаза.

Чуть приподнявшись, упираясь руками в землю, он переводил взгляд с юноши на девушку, с девушки на юношу. И такая боль была в его взгляде, что юноша не выдержал и отвернулся.

— Плохо? — прошептала девушка.

— Осталось два, — собравшись с силами, сказал старик.

— Да — да, мы знаем! — воскликнула девушка. — Мы увидели сразу, как только разошелся туман…

— Осталось два, — повторил старик и снова закрыл глаза.

— Отец, — нагнувшись, сказал юноша, — внизу ждет машина. У источника…

Старик молчал, и было непонятно, слышит он или нет.

— Внизу ждет машина. Мы поможем вам добраться до нее…

На этот раз смысл произнесенного дошел до старика. Он открыл глаза и заговорил, делая большие перерывы после каждой фразы.

— У каждого свое дело… Только у мертвых нет никаких дел… Я свое сделал… Осталось два… Делайте ваше…

— Но не можем же мы оставить вас! — сказала девушка.

— Можете! — отрезал старик. — Я смог. Я всех оставил. Там! — он протянул длинную сухую руку к двузубцу. — Идите! — добавил он. — За меня не бойтесь. Доберусь понемногу…

— Хорошо! — неожиданно для девушки согласился юноша. — Сейчас уйдем. Но скажите, вы — старый человек, вы должны знать, скажите, почему это все произошло? Почему высокие каблуки? Почему запретная зона? Нас едва не пристрелили, пока мы сюда пробирались. Почему я ни разу в жизни не видел ни одной ракеты? Только в музее с надписью: «На это ушло сто тысяч человеко — недель»? Почему все только и делают, что днем производят продукцию, вечером торчат у стойки, ночью смотрят заказанные сны?

В глазах у старика мелькнуло что-то живое.

— Так уже было не раз, — сказал он. — Ты знаешь, когда корабли нашего острова впервые пересекли океан?

— При испанцах, — ответил юноша.

— За пять столетий до них… Вот так… А потом пять столетий апатии.

— Но почему?

Император повелел сжечь все корабли. И казнить каждого, кто вознамерится строить их снова…

— Но почему?

— Все, что нам нужно иметь, мы уже имеем. Все, что нам нужно знать, мы уже знаем. Излишние знания — источник скорби. Так учили народ.

— Но это смерть! — воскликнул юноша. — Если так пойдет и дальше, то женщины перестанут рожать детей…

В глазах старика мелькнуло подобие улыбки.

— Не перестанут.

Он подобрал с земли два коричневых камня и с неожиданной силой ударил их один о другой.

— Понюхайте!

— Пахнет паленым, — сказала девушка.

— Кремень, — сказал юноша.

— Даже в камне живет огонь, — проговорил старик. — Когда — нибудь эти камни станут частью нового солнца…

— Скоро ночь, — сказала девушка. — Нам надо идти. И нам надо знать, что там. Что?

— Мина Тиглера, — небрежно, будто речь шла о чем-то само собой разумеющемся, произнес старик. И, заметив недоумевающий взгляд девушки, добавил: — Ее придумали, чтобы подавить волю к сопротивлению. Тиглера нет. А мина осталась. Теперь уже не вся. Но на вашу долю хватит. Есть у вас карта?

Юноша выхватил из нагрудного кармана штормовки сложенную в несколько раз трехверстку и разложил ее у ног старика.

— Карандаш!

Девушка достала карандаш и протянула старику.

Тот встал на колени, несколько секунд вглядывался в карту, а потом старательно вывел на ней крестик.

— Тут осталась часть нашего груза. Центнера полтора…

Опираясь на руку юноши, он медленно поднялся с колен, разогнулся, поднес к шляпе коричневую руку, повернулся спиной к Гранде Диабло и, медленно переступая длинными худыми ногами, зашагал в гору.

— Погодите! — закричал юноша. Сорвался с места и в несколько прыжков догнал старика. — Погодите! Она пойдет с вами!

Старик не остановился, только покачал головой на ходу.

Тогда юноша бросился к девушке и сильно рванул ее за руку:

— Иди!

— Он доберется сам, — сказала она, пытаясь высвободить руку. — До источника не так уж далеко.

— Не доберется! Иди и жди меня у Хромого!

— Не дури. Я пойду с тобой.

— Ты нужна ему, а не мне!

— Я пойду с тобой.

— Он стар, а я молод!

— С тобой…

— Он слаб, а я полон сил!

— С тобой…

— Будешь только путаться у меня под ногами!

— С тобой…

— Убирайся к дьяволу!

— С тобой…

— Ах так! — Юноша отпустил ее руку, которую все еще машинально держал в своей, и, размахнувшись, ударил девушку по щеке.

Она охнула, но не пошевелилась.

— Увижу — убью! — Он повернулся и бросился вниз по тропе.

Когда он исчез за поворотом, девушка поднесла холодную ладонь к горевшей от удара щеке и оглянулась.

Старика тоже не было видно.

Она подняла свой рюкзак, взвалила его на спину и медленно зашагала вниз по тропе в сгущавшуюся тьму.

…Полмиллиона часов. Полмиллиона часов. Полмиллиона, полмиллиона, полмиллиона часов…


6

На третьи сутки утром, когда солнце отжало к подножию белую тучу тумана, обнажив два вонзившихся в небо каменных клыка, юноша и девушка увидели змей.

Оба зубца — они были совсем близко, если напрямик, то метрах в трехстах — казались живыми, шевелящимися, так густо покрывали их растущие прямо из камня серые извивающиеся ленты с безглазыми утолщениями голов, увенчанных тремя более темными жгутами. Жгуты тоже беспрестанно извивались, но, в отличие от самих лент, не беспорядочно, а все вместе — как колосья под ветром. В бинокль все было видно, как на ладони.

— Длинный, они заметили нас, — прошептала девушка, крепко сжав холодными пальцами руку юноши.

Действительно, порывы несуществующего ветра все чаще склоняли темные жгуты в их сторону. А вслед за жгутами все больше безглазых голов поворачивались им навстречу.

Рука юноши ответила легким, бережным пожатием.

Он осторожно опустил на землю свой тяжелый мешок и громко, гораздо громче, чем обычно, сказал:

— Доставай запалы.

И, повернувшись к ней, увидел ее глаза.

— Малыш, а малыш, — произнес он, понизив голос, — встань — ка на цыпочки, помогу снять рюкзак.

А она прошептала:

— Может, лучше сам нагнешься?

И сплела пальцы на его стриженом затылке.

…Как-то раз я взял карандаш и помножил двадцать четыре на триста шестьдесят пять. И еще раз — на шестьдесят пять. И у меня получилось что-то немногим больше чем полмиллиона.

Не верите? Возьмите карандаш и проверьте. От начала жизни до смерти всего лишь полмиллиона часов.

Так спешите любить все, что вы любите! И ненавидеть все, что вы ненавидите! Словом и делом спешите сегодня — завтра будет поздно. Все слова, которые вы не успели сказать, превратятся в бессмысленный хрип, все движенья, которые вы не успели сделать, превратятся в беспомощный трепет, когда настанет последний из вашего полмиллиона…


7

Прошли сутки.

Прошло пять суток.

Прошло десять суток.

Прошло двадцать суток.

Прошел месяц.

Солнце еще не всплыло из — за хребта, но свет уже заливал полнеба, когда трое рослых мужчин подошли к единственному сохранившемуся в поселке дому.

Двое остались внизу, а третий — очевидно, старший — уверенно поднялся на крыльцо и постучал в дверь.

В доме послышалось какое-то неясное движенье. Потом снова все затихло. Но было ясно — там, за дверью, кто-то есть.

Пришедший громко спросил:

— Хромой здесь живет?

И еще два раза повторил свой вопрос.

Дверь чуть — чуть приотворилась.

— Не бойтесь! — весело сказал мужчина. — На дорогах ни одного стражника! В городе — волнения, вождь удрал из дворца.

Дверь распахнулась настежь. На пороге возникла щуплая фигурка подростка.

— Где же все — таки Хромой? — спросил мужчина.

— Я — младший брат своего старшего брата, — сурово проговорил подросток. — Пошли!

Удача, сопутствовала им — осыпей не было. Только раз брат Хромого остановил машину, велел путникам оставаться на месте, а сам вышел, держа под мышкой смутно поблескивающую в полутьме ущелья металлическую доску. Они видели, как он прошел мимо какой-то бесформенной груды, подошел к каменной стене, и услышали скрип сверла. Минут через двадцать машина снова тронулась в путь.

К рассвету они добрались до источника.

— Где же знаменитый трезубец? — спросил один из мужчин, обращаясь к остальным. — Я вижу только одну вершину!

И все трое взглянули на подростка.

Но тот ничего не ответил.

Он вскинул бинокль на каменный клык, последний каменный клык, вонзившийся в небо. А потом долго водил объективом вверх и вниз, направо и налево.

Словно искал кого-то.

…Полмиллиона часов. Полмиллиона часов. Полмиллиона, полмиллиона, полмиллиона часов…

Только полмиллиона!


Геннадий Прашкевич
Кот на дереве

Записки, публикуемые здесь в сокращении, принадлежат известному физику — экспериментатору, разработчику и исполнителю так называемой Малой Программы по установлению первых (односторонних) контактов с Будущим. В виде отдельного сообщения они были зачитаны в мае 2001 года на юбилейном вечере, посвященом шестидесятилетию выдающихся писателей современности Ильи Петрова (новосибирского) и Ильи Петрова (новгородского).

…Не в первый раз я слышу вопрос: почему почти одиннадцать лет мы не видим в печати новых произведений Ильи Петрова (новосибирского) и Ильи Петрова (новгородского)?

Рад сообщить, что слухи об отказе от литературной деятельности как Ильи Петрова (новосибирского), так и его новгородского коллеги основаны на недоразумении. Оба писателя живы, здоровы, оба активно занимаются любимым делом. Что же касается их новых книг, выйдут, к сожалению, они не ранее 2011 года. Эта дата определена самими писателями и никем, понятно, не может быть изменена по причинам, на которых я остановлюсь ниже.

Мне довольно много придется говорить об Илье Петрове (новосибирском). Не следует, конечно, думать, что я хочу возвысить его за счет его новгородского коллеги. Нет. Просто мы с ним родились в одной деревне (Березовка, Томской области), кончали одну школу и до сих пор живем в соседних квартирах в Новосибирском академгородке.

Это сближает.

В отличие от многих своих сверстников, я никогда не испытывал особого пристрастия к перемещениям в пространстве, то есть к тому, что у нас называют путешествиями. Если мне хотелось узнать, что сегодня курят в Нигерии или каким паромом легче попасть из Швеции в Данию, я всегда мог обратиться к своему старому другу Илье, объездившему весь земной шар. Сам я считал путешествия тратой времени. Как ни далеко лежат от нас Египет или остров Пасхи, добраться до них не проблема. Совсем другое дело заглянуть в Египет, но времен фараонов, или на острой Пасхи, но времен создания ронго — ронго. Вот почему меня всегда мучительно трогала якобы доказанная учеными невозможность материальных перемещений во времени. К счастью, человеку упорному судьба благоволит. В те годы, когда мы с Ильей бегали босиком по родным болотам, знаменитый математик Курт Гёдель уже создавал свою модель мира, в которой отдельные локальные времена никак не увязывались в единое мировое время. В будущей моей работе по созданию машины времени, ныне известной как МБ, точка зрения Курта Гёделя сыграла весьма важную роль. Впрочем, я не собираюсь касаться специальных вопросов, относящихся к МВ. Мое дело хотя бы коротко пояснить причины, заставившие так надолго замолчать наших замечательных писателей.

Вынужден сразу упомянуть некоего Здика Пугаева.

Деревня, в которой мы росли, Эдик, Илья и я, терялась среди болот нижней Томи. Прямо за поскотиной начинались унылые трясины, но именно там мы охотились на крошечных и безумно вкусных куличков. Позже, в начале восьмидесятых, когда мы с Ильей давно уже покинули Березовку, кулички поголовно были уничтожены при тотальном осушении болот. А последнюю их парочку съел именно упомянутый мною Эдик Пугаев.

Наш земляк и ровесник, Эдик был щербат, оптимистичен и предприимчив. Подавая невесте (это была третья его свадьба) последних двух куличков, Эдик горделиво заметил: «Таких птичек, киска, больше нигде нет. Такой закуси, киска, не найдешь на столах арабских шейхов!»

Куличков он хвалил не зря. Мы, собственно, выросли на тех куличках. Правда, равный возраст никогда не означал равенства, и у нас его тоже никак не могло быть, потому что Эдик имел ружье. Тяжелое, обшарпанное, оно искупало все свои недостатки тем, что каждый выстрел непременно приносил Эдику (в отличие от наших волосяных петель) сразу несколько птиц. Он мог даже приторговывать дичью, что, конечно, и делал. И всегда, и неутомимо он охотился на все, что могло бегать, летать, плавать, а главное, годиться в пищу.

Илья не признавал ружья. Он вздрагивал от каждого выстрела. «Чего ты? — спрашивал я. — Этих куличков у нас что комаров!» — «Ну да, — отвечал Илья, — бизонов в Северной Америке тоже было как комаров, а мамонты когда-то паслись на всех сибирских полянках. Где они теперь?»

Именно тогда Илья завел альбом, в который терпеливо заносил все известные ему данные о тех рыбах, птицах, животных, которые, к беде своей, обратили на себя внимание не столь уж малочисленных Эдиков Пугаевых, Эта проблема — эдик и все живое — стала, собственно, доминирующей в творчестве писателя Ильи Петрова (новосибирского). Глубже всего он раскрыл ее в романе «Реквием по червю». Может случиться и так, писал Илья, что в будущем человек узнает о том, что земная жизнь, органическая жизнь не имеет нигде никаких аналогов, а значит, биомасса Земли и является биомассой всей Вселенной!.. В романе Петрова люди объявляли всеобщий трауру если сходил со сцены жизни даже самый незначительный червь. Герои Петрова понимали, по ком звонит колокол. И с той же силой они умели торжествовать, когда в результате всеобщих усилий возвращался к жизни увядавший на глазах вид.

Это сближает.


…Привлечь к эксперименту с МВ писателя — эта мысль пришла в голову мне. Я слишком нетороплив в общении; несомненно, там, в Будущем, куда мы собирались заглянуть, мне был нужен помощник. Помощник, умеющий схватывать проблему сразу и целиком. Я не удивился, узнав, что Большой Компьютер остановил свой выбор на Илье Петрове (новосибирском) и на его новгородском коллеге и однофамильце.

Родились оба Петрова в разных местах, но в один год, даже в один месяц. Известность их приводила к многим недоразумениям. Случалось, почта одного попадала в руки другого. Но ни один из них не собирался брать себе псевдоним. «Мы достаточно непохожи!» Это действительно было так. Непоседа Илья Петров (новосибирский) то изучал новозеландский фольклор, то бродил по тундрам нижней Индигирки, Рыжебородый громоздкий новгородец предпочитал творить, практически не покидая своего кабинета.

В тот день, когда мне стал известен выбор Большого Компьютера, я провел вечер как раз у новосибирца, только что вернувшись из Уганды. Я думал, он и будет говорить об этой стране, но мысли его постоянно возвращались к поездке по Греческому архипелагу. Больше всего его возмущало то, что на судне, на котором он со своим однофамильцем (это была большая проблема — уговорить новгородца на такую поездку) отправился в Грецию, оказался небезызвестный мне Пугаев.

— Эдик? — удивился я. — Как он-то попал в Грецию?

— Решил посмотреть мир. Это его слова. Решил еще раз этот мир облапошить. Это уже мое утверждение.

— Оно объективно?

Илья взорвался.

За пять минут он выложил мне все, что узнал об Эдике, предприимчивость которого с годами только развилась. Теперь в кармане нашего старого соперника лежал диплом пединститута, а в дипломе липовая справка, подтверждающая многолетний стаж работы в различных сельских школах. Знал Илья и о том, что Эдик нажил неплохую сумму, спекулируя остродефицитной литературой (Дюма, Пикуль и Петровы). Знал и о том, что, чудом отвертевшись от наказания, Эдик покинул Новосибирск и вернулся в нашу родную Березовку, в которой цвели яблоневые сады, зато давно не было ни одного куличка. Когда подвернулась возможность отправиться в качестве туриста к красотам Греческого архипелага, обычно скуповатый Эдик не стал ее терять. Он сразу осознал: такое путешествие окупится. Он-то, конечно, знал, что на том же судне плывут в Грецию — знаменитые писатели.

— Самое ужасное, — возмущался Илья, — это то, что они подружились!

— Кто они?

— Да Эдик и он, мой новгородский коллега! У новгородца всегда был несносный вкус, к тому же он отменный лентяй. После Стамбула он практически не покидал судна, проводя на нем даже пресс — конференции. За новостями для него бегал на берег Эдик! Представляю, — скептически усмехнулся он, — как будет выглядеть новая повесть новгородца! Ведь даже на Коринф он смотрел глазами Пугаева.

— Мир тесен. Эдик наблюдателен. Не вижу повода для отчаяния и возмущения.

— Это тебе так кажется! Ведь мы работаем на одном материале! Так получилось, я это выяснил случайно, у нас даже прототип один!

— Если два человека делают одно и то же дело, это вовсе не означает, что они делают одно и то же дело.

Илья не слушал меня. Он проклинал новгородца. Новгородец альтруист. Описывая Эдика, он, конечно, попытается доказать, что у Эдика есть душа, а это, на взгляд Ильи, совершенно не соответствует действительности.

Я промолчал.

Я хорошо помнил Эдика.

И, никогда ничего такого в жизни не видев, я вдруг отчетливо увидел бесконечную, невероятную голубизну Эгейского моря, стаи несущихся сквозь брызги летучих рыб и палящий жар сумасшедшего средиземноморского солнца. Сквозь дымку пространств я разглядел худенькую фигурку своего друга — вот он спешит по эспланаде, где бородатые художники за пару долларов набрасывают моментальные портреты прохожих. И так же ясно я увидел рыжебородого новгородца, благодушно уткнувшегося в очередной бедекер, его любимое чтение. Рядом с его шезлонгом, конечно, утроились ребята из Верхоянска или из Оймякона — в общем, откуда-то с полюса холода. Они дорвались наконец до моря и солнца. Изредка они отрывались от бесконечной, расписанной еще в Одессе пульки и не без интереса спрашивали Петрова: а это что там за город? Новгородец благодушно объяснял: «Это Афины. Столица Греции». Или: «Это Ираклион, город на Крите». «Хороший город!» — обычно одобряли ребята с полюса холода и снова с головой уходили в свою игру.

Это сближает.


Поскольку путешествие в обществе Пугаева сыграло важную роль в дальнейшей жизни знаменитых писателей, остановлюсь на нем чуть подробней.

Медлительный новгородец, как я уже сказал, предпочитал шезлонг. Экспансивный новосибирец не пропустил ни одного порта. И всегда, когда мой друг торопился к трапу, рядом с ним маячила фигурка щербатого пузатенького человечка с большой кожаной сумкой через плечо. На судне Эдик Пугаев ни на шаг не отходил от новгородца, но на суше держался рядом с Петровым (новосибирским). Воспитание не позволяло Илье прогонять Эдика. И когда Эдик вдруг просил своего знаменитого земляка подержать пару минут его сумку, Илья пыхтел, но в просьбе, разумеется, не отказывал. Это стало в конце концов правилом. Стоило замаячить впереди таможеннику, как Эдик срочно вспоминал, что забыл в каюте носовой платок, или сигареты, или сувениры, и передавал сумку писателю. Впрочем, на сумку эту таможенники не обращали внимания. Они торопились получить автограф на знаменитом «Реквиеме по червю», переведенному и на новогреческий. Эдик лучше всех знал, чем он обязан своему знаменитому земляку, и старался относиться к нему как можно дружелюбнее. Например, угощал отечественными сигаретами, купленными еще в Одессе. Илья пыхтел, но вынужден был поинтересоваться: «Вы, Эдик, вчера листали журнал. Такого необычного формата, явно не русский. Что, решили изучать язык?» — «Да ну! — корректно отмахивался Эдик. — Я и на своем перекричу кого хошь!» А когда Петров поинтересовался, как он, Эдик, относится к МВ (о создании ее тогда впервые заговорили), ответил гордо: «А что мне до той МВ? Ну, знаю, кореш ее наш построил. Угланов. Я хорошо его помню еще по Березовке. Все облизывался на моих куличков.

Вот ведь облизывался, а небось не прокатит меня на этой МВ!» — «На МВ нельзя прокатиться, Здик». — «Да ну, — отмахивался Пугаев. — Я даже на комбайне катался, гонял на нем в соседнюю деревню! — И вздыхал: — Чего Угланову лезть куда-то? Самое лучшее время — это время, в котором мы живем!»

Подозреваю, Илья терпел Эдика только из — за таких откровений.

А вот новгородец обнаружил у Эдика совсем другие способности. Например, потрясающую зрительную память. Если Эдик бродил с Ильей Петровым (новосибирским) по ночным Афинам или рассматривал в храме Айя-София знаменитые изображения дьявола и ядерного взрыва, он потом это передавал новгородцу столь ярко и зримо, что тот только вздыхал и комкал в восхищении свою рыжую бороду.

Впрочем, для самого Эдика все это были пустячки. В Грецию его привела мечта. Она окончательно определилась, когда в Стамбуле Эдик впервые в своей жизни узрел место, где можно было купить все. Крытый рынок, или Капаны Чаршы по — турецки.

Эдик даже растерялся.

На Крытом рынке действительно можно было купить все — обувь, очки, кофе, кейс — атташе, галстуки из Парижа, медные блюда, золотые перстни, джинсы… Все! Все! Все!.. Даже гараж тут можно было купить, причем не где — нибудь на отшибе, а прямо в центре, где — нибудь у дворца Гёксу… И пока Петров (новгородский) листал бедекеры, а неугомонный новосибирец изучал музей Барбароссы, Эдик Пугаев, нормальный турист из Березовки, выпытывал у наивных турков, сколько стоит килограмм белого египетского золота и что можно получить за десяток простых или химических карандашей, изготовленных на томской фабрике.


Возможность своими глазами увидеть Будущее, о котором они так много писали, восхитила Илью Петрова (новосибирского) и удивила его новгородского коллегу. Разумеется, никто из них не отказался, хотя мой друг развил целую теорию о том, что всех нас надо было бы хорошенько выдержать в некоем интеллектуальном карантине. Наша память опасна для Будущего, утверждал он. Пока мы не забудем о таких, как Эдик Пугаев, нас не следовало бы пускать в Будущее. Эдик страшнее любой бациллы, утверждал Илья. Именно это, кстати, он и собирался доказать в своей греческой повести.

К сожалению, я не успел в свое время просмотреть рукопись новгородца. Я только догадываюсь, что, в отличие от моего друга, альтруист Петров действительно, наверное, попытался в ней исправить своего героя. Его Эдик, увидев лазурную бухту Линдоса и руины древних цивилизаций, не мог, конечно, не переродиться. И в родную Березовку он привез, конечно, не иностранные шмотки, а цветные альбомы по древнему искусству, чтобы вечерами под сытое мычание коров рассказывать оторопелым землякам об олимпийских героях, а может, и о паскудном Минотавре, весьма смахивающем на племенного быка… Это сближает.

Совсем иначе, конечно, подошел к трактовке общего прототипа мой друг. Верный идеалам лаконизма, он начал свою повесть с емкой фразы: «Эдик Пугаев начинал с деревянной ложки…»

Рукопись Ильи Петрова (новосибирского) называлась «Ченч». Этим звонким словечком в южных странах называют давно всем известный натуральный обмен. Отдав деревянную ложку за живого слона, вы там не совершаете мошенничества. Вы просто производите ченч. Другими словами, ситуация складывается так, что вашему партнеру деревянная ложка в настоящий момент попросту нужнее, чем слон.

Определив давнюю свою мечту, привязав ее к действительности, Эдик Пугаев остановился на автомобиле. Отсутствие валюты его ничуть не смущало. В багаже у него хранилась сотни простых и химических карандашей, несколько деревянных расписных ложек и три плоских флакона с одеколоном «Зимняя сказка» — все вещи на Востоке, как известно, повышенного спроса. И пока за бортом судна голосили чайки, выпрашивающие подачку у туристов, Эдик все более и более утверждался в том, что делать ему дома без иностранного автомобиля теперь просто нечего.

Начал он с Афин, где хозяйка крошечной лавочки отдала ему за деревянную ложку десяток одноразового пользования зажигалок «Мальборо». Зажигалки эти Эдик загнал за семь долларов ребятам с полюса холода: они ведь не сходили на сушу, а потому не знали истинных цен. А за те семь долларов Эдик купил два бледно — розовых коралловых ожерелья, которые а тот же день сплавил симпатичным туристкам из Чувашии за две бутылки водки. Это была уже серьезная валюта. Имея за душой серьезную валюту, можно было передохнуть, поторговаться. «Семь долларов! — втолковывал ему упрямый грек на Родосе. — Семь долларов, ни цента меньше. Ведь это настоящая, эта морская губка!» Конечно, грек взял бы и драхмами, но Эдик был убедителен. «Два! — втолковывал он на пальцах упрямому греку. — Только два! И не доллара, а карандаша!..» Губка обязательно переходила к Эдику, а уж на судне он легко менял ее на необходимые вещи. Пять химических карандашей Эдик удачно отдал за чугунного похотливого сатира, но потом одумался, ведь на таможне чемоданы просвечивают и никуда этого сатира не денешь. Улучив момент, он отдал сатира за три деревянных ложки и два доллара стеснительной пожилой туристке из — под Ярославля.

Для Эдика стало привычным делом в любой толпе отыскивать в нужный момент знаменитого писателя Илью Петрова (новосибирского) и вешать ему на плечо свою красивую кожаную сумку. Петрова ни одна таможня не тронет. Он знаменитость! А если вдруг спохватятся и заглянут в сумку, висящую на плече писателя, он, Эдик, отобьется. От-то тут при чем, собственно? Сумка моя, не отрицаю, а водка не моя. Это, видно, Петров сунул ее в сумку. Пьет втихую, видно, козел!

В общем, Эдик в Греции не скучал, хотя, бывало, и его охватывала тоска. Скажем, в Микенаж, Кругом голые горы. Ни речки, на озера, ни поскотины, ни магазина. Трава выгорела, оливы кривые. Эдик ни за что бы не согласился жить в таком городе. Его тянуло в Стамбул. Уж там-то, знал он, «тоёта» не уйдет из его рук. Уж там-то он не останется без иностранного автомобиля!

К сожалению, на этом рукопись Ильи Петрова (новосибирского) заканчивалась.

— Ну и как? — захотел узнать я. — Вывез Эдик автомобиль из древнего Константинополя?

Илья взъярился. Вот всегда так: напишешь о достойном человеке — молчание, а ничтожество непременно вызовет интерес.

— Зачем ты делаешь из Эдика чудище?

— А разве это не так? — Илья был вне себя. — Мы собираемся в Будущее. В Будущее!.. А Эдик, он как грибок. За последние десять лет он съел десятки живых видов. Он убивает самое жизнь. Опасен сам образ его мышления. На твоем месте я бы подумал, брать ли с собой человека, который так много думает об Эдике? Не прочистить ли на всякий случай его мозги, чтобы не завезти в Будущее саму память об Эдике?

— Не преувеличивай. Для Будущего ты пока что автор «Реквиема по червю», а не повести «Ченч».

— Я бы и рад ее не дописывать, — совсем огорчился Илья, — но раскрыть тайную и явную суть эдиков — мой долг.


Вечером дождливого сентябрьского дня мы уходили в Будущее.

Выбор на участие в эксперименте выпал на моего друга. Новгородец не обиделся.

— Эта штука исчезнет? — спросил он, указывая на МВ, торчавшую посреди просторного зала.

— Еще как исчезнет! — хмыкнул мой друг. — А я даже не знаю, больно ли это.

— Не волнуйся, — успокоил я Илью. — Принцип действия МВ, он лежит вне механики. Но зато Будущее будет выглядеть самым реальным образом. Оно будет столь реально, что там запросто можно набить шишку на лбу. Поэтому — никаких вольностей, Илья. Если тебе зададут вопрос, постарайся ответить, но сам не заводи никаких бесед. Наше дело — прислушиваться, запоминать. Случайная фраза, анекдот, даже разговор о погоде — нам интересно все! Ведь это Будущее, которое создавали мы!


…………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………. странные, без форм фонари, даже не фонари, а радужные пятна мерцающего светящегося тумана, плавали в рыжей дубовой листве. Нигде не раскачивались бесконечные, закопченные, скучные, как сама скука, троллейно — трамвайно — электро — телефонные сети, та тусклая мертвая паутина, которая в конце XX века оплела все материки.

МВ мы оставили в плотных кустах сирени.

Парк или лес — мы не видели вокруг ни одного здания. Наверное, и наш институт давным — давно перенесли совсем в другое место, не говоря уже о деревянных домиках, которые когда-то окружали шоссе. Илья, конечно, не удержался, шепнул:

— Тут рядом дача писателя Курочкина. Давай заглянем к Курочкину, глянем на старика!

— Очнись! Какая дача? Какой писатель?

— Нам нужны люди!

Впрочем, волновался он зря. То тут, то там мелькали среди кустов, за деревьями, на зеленых газонах многочисленные пестрые платья, платки, накидки. Где-то недалеко раздался неясный нам шум, похожий на шипенье пневматики, и народу на многочисленных аллеях и дорожках сразу прибавилось.

— Пикник? Праздник осени?

Илья не ответил.

Илья остолбенело смотрел под ноги.

Я тоже опустил глаза.

Вся та плотная шершавая масса, которая заменяла тут асфальт и сквозь которую легко, свободно прорастала трава, в самых разных местах размашисто и красиво была исчеркана разноцветными мелками.

«Ждем у эдика!»

«В пять у здика!»

«Сегодня у эдика!»

«Мы у эдика!»

Неизвестный нам эдик, пусть его имя и писалось со строчной буквы, был здесь весьма популярной личностью. Только непонятно, где он принимал такую прорву народа? Мы вдруг развеселились: к плохому человеку столько людей просто бы не пошло. Эдик так Эдик.

В конце концов, это имя могло обозначать вообще не то, о чем можно было подумать. К тому же, в той стороне, где, по нашим предположениям, находился академгородок, вознеслись в небо ракеты. Огни расцвели вверху, как чайные розы, и шум толпы сразу стал ровней и слышнее.

— Они что-то выкрикивают… Что они выкрикивают? — не понял я.

— Галлинаго!

— Что это?

Илья пожал плечами. Мы в Будущем, говорил этот жест. Не в том будущем, куда мы попадаем, теряя здоровье и годы, а в том, куда меня затащил ты. Поэтому не требуй скорых объяснений.

Нас то и дело обгоняли люди. То девушки в цветных полупрозрачных накидках, то ребята в костюмчиках спортивного покроя. Кто-то напевал, кто-то смеялся, кто-то пританцовывал от нетерпения, и все они время от времени начинали шумно, с восторгом скандировать:

— Галлинаго! Галлшаго! Галлинаго!

Вынырнул из толпы, восхищенно уставился на Илью низенький веселый кореец, наверное гость города. Губы его шевелились, старательно выговаривая все то же слово, а в руке, поднятой над головой, он держал самую настоящую книгу. Илья не выдержал:

— Галлннаго!

Кореец незамедлительно выкрикнул:

— Он опять с нами!

И толпа ликующе поддержала:

— Галлинаго!

— Ты писатель, — шепнул я Илье. — Твой запас слов богаче моего. Ищи смысл. Что такое «галлинаго»?

Илья запыхтел. Дескать, если мы и не знаем, этот галлинаго все равно опять с нами.

И ускорил шаг.

Он уже подчинился толпе, он уже привык к ней.

— Вспомнил!

— Что ты вспомнил?

— Буро — черная голова… — не останавливаясь, процитировал Илья. — По темени широкая полоса охристого цвета… Спина бурая, с ржавыми пятнами… Длинный острый нос, ноги серые, с зеленоватым отливом… Гнездится по болотам… Я даже вспомнил, с чем мы его ели!

— Кого? — не понимал я.

— Ну как кого? — радовался Илья. — Галлинаго! Галлинаго галлинаго Линнеус. Наших болотных куличков, которых давным — давно доел Эдик Пугаев!

А ликующая толпа уже вынесла нас на круглую, прогнутую вниз, как воронка, площадь, и там, над этой площадью, в самом центре ее, над тысячами праздничных лиц, обращенных к небу, мы увидели монумент, над которым переливались невесть как высвеченные в небе слова:

ГАЛЛИНАГО! ОН ОПЯТЬ С НАМИ!

Каменный щербатый человечек в каменной кепке. Каменные глаза, прикрытые стеклами солнечных очков с крошечным, но хорошо различимым каменным фирменным знаком. Каменный зад, горделиво обтянутый каменными джинсами.

Мы оторопели.

Посреди площади возвышался Эдик Пугаев.

Нет, это был не просто Эдик. Это было полное крушение всех идей моего друга. По его побледневшему лицу я прочел: он, Эдик Пугаев, опять обошел всех нас в вечном беге человечества к счастью! И теперь он, Эдик Пугаев, читал я по бледному лицу Ильи, окончательно торжествует над нами!

Но так ли? Торжествует ли? К чему эта легкая асимметрия, к чему этот легкий, но бросающийся а глаза перебор всего того, что нормальным людям дается строго в меру? И почему в небе вспыхивают над монументом все новые и новые слова:

ТИП — ХОРДОВЫЕ.

ПОДТИП — ПОЗВОНОЧНЫЕ.

КЛАСС — МЛЕКОПИТАЮЩИЕ.

ОТРЯД — ПРИМАТЫ.

СЕМЕЙСТВО — ГОМИНИДЫ.

РОД — ГОМО.

ВИД — САПИБНС.

ИМЯ — ЭДИК.

Имя героя, вдруг понял я, не пишут с маленькой буквы. Оно заслуживает большего. Значит, тут что-то не так. Значит, я еще чего-то не понимаю. Это Илья уже понял что-то остающееся для меня непонятным. Не зря он так возликовал, увидев расцветшие над эдиком слова:

ТЫ ЕЛ СЫТНЕЕ ДРУГИХ!

ТЫ ОДЕВАЛСЯ КРАСИВЕЕ ДРУГИХ!

ТЫ ИМЕЛ БОЛЬШЕ, ЧЕМ ДРУГИЕ!

Ликующая толпа замерла, слилась в единое живое тело, противостоящее каменному холодному монументу. Я почувствовал свою слитность с толпой, я теперь был ее частью, поэтому не неожиданность, а радость принесли мне слова, взорвавшиеся над эдиком.

НО МЫ СПАСЛИ ГАЛЛИНАГО!

И я успокоенно перевел дыхание.

Если эдик и прорвался в Будущее, понял я, то, кажется, вовсе не в том качестве, которого опасался Илья.

— Твоя работа? — спросил я торжествующего Илью.

— Возможно.

— Почему «возможно»?

— Ты забываешь о новгородце. Он работал с тем же прототипом. Может быть, это его успех? — И быстро спросил. — Где он?

Спрашивал он, конечно, все о том же мелькающем в толпе корейце. Илью интересовала книга в его руке. Он считал, местный человек не пойдет на праздник с книгой в руке. Приезжий — да. И эта книга, скорее всего, будет путеводителем. Илья считал, что корейца с путеводителем послала нам сама судьба, и когда из толпы вновь появился уже знакомый нам кореец. Илья с удовольствием хлопнул его по плечу: «Галлинаго, да?» — «О да, галлинаго!» — «Поставили на место эдика, да?» — «О да, поставили!».

Илья потянул книгу из рук корейца.

Ничего особенного не произошло и все же произошло.

Я вдруг понял, что каким-то десятым, нам неизвестным чувством этот кореец почувствовал в Илье другого, совсем другого человека.

Илья и сам все понял. А поняв, резким движением вырвал книгу из руки корейца и бросился бежать, смешно поднимая ноги. Но мне было не до смеха. Ведь я только что радовался — эдику утерли нос, эдика поставили на место! — а теперь я вновь был отделен от Будущего нелепым поступком Ильи Петрова (новосибирского).

Я догнал Илью уже у сиреневых кустов. Я крикнул ему;

— Выбрось книгу!

— Но почему? — пыхтел он, отбиваясь от меня.

— Почему я должен ее выбросить?

— Выбрось немедленно. Здесь нет ничего твоего. Здесь все принадлежит твоим внукам!

— А кому они обязаны? Разве не нам? Кто строил для них Будущее?

И стены капсулы уже бледнели, истончались, и зеленая радушная дымка затягивала сияющее яебоэ и все глуше доносился до нас рев торжествующей толпы. Отпаянным рывком я вырвал книгу и выбросил из капсулы. В сжатых пальцах Ильи остался лишь обрывок суперобложки. И почти сразу МВ вошла в маше время.


Илья не оправдывался. Он сидел за столом и вместе с нами молча смотрел на Председателя. — Прецедент создан, — сказал Председатель, — в наши руки попал материальный объект из другого времени. Это всего лишь обрывок суперобложки, но, к сожалению, он не должен был попасть к нам, Правда, он не настолько информативен, чтобы поднимать излишнюю тревогу. На нем виден портрет автора книги, ж счастью, далеко не полный. Мы видим лишь часть совершенно голой, лысой, а может быть, выбритой головы. Тут же указан год издания — две тысячи одиннадцатый — и видна часть аннотации ели рекламного текста, «…теперь, эдик, — процитировал он, — стоит над городом как великое и вечное не прости, завещанное вам классиком XX века Ильей Петровым…» — Председатель поднял глаза и все же не сдержал улыбки: — Видимо, кто-то из наших коллег, — он, разумеется, имел в виду Петровых, — будет радовать читателей и в будущем веке!

И замолчал.

Растерялся.

Осознал проблему, вызванную таким поворотом дед.

— Судя по обрывку аннотации и по монументу, который нам удалось увидеть, — виновато запыхтел мой друг, — герой неизвестной нам книги столь же нарицателен, сколь и отрицателен. Видимо, мой новгородский коллега, а может быть, я сам, сумел создать образ, заставивший задуматься людей планеты. Единственное, что облегчает мою несомненную вину, это сознание того, что наши общие усилия не пропали даром и люди Будущего научились возрождать погибшие виды, а значит, биомассе Вселенной уже не грозит вырождение. Откликнулся и новгородец:

— Боюсь, мой вариант повести не столь отчетлив, как вариант моего коллеги. И боюсь, эта подсказка из Будущего вовсе не поможет мне. Я не люблю подсказок. В этом смысле проведенный эксперимент меня огорчил.

— А соавторство? — быстро спросил Председатель.

— Исключено, — сердито вмешался я. — В аннотации указан один автор.

Случись иначе, я бы не позавидовал герою. В первой главе, пиши ее новосибирец, Эдик, несомненно, выменял бы за пару матрешек самый большой, самый красивый минарет Султанши — матери, чтобы во второй главе, пиши ее новгородец, полностью раскаяться и посвятить свое свободное время, скажем, проблеме славян на Крите, с тем чтобы в третьей главе, пиши ее мой друг, в приступе злостного рецидива заполучить в свои руки знаменитый фестский диск и тут же обменять его на бочку розового кипрского вина, которое он, Эдик, в четвертой главе, пиши ее новгородец, слил бы не сомневаясь в лазурные воды Средиземного моря.

— Коллега прав, — вздохнул мой друг. — Искусству не нужны никакие подсказки. Но все же мы имеем дело с реальностью, а потому… следует садиться за работу.

Наступила тишина.

— И все же, — сказал наконец Председатель, — не надо думать, что наш эксперимент не дал результата. Убедительное торжество над Эдиком — разве это не достижение? Разве не о таком будущем мы мечтаем? Доверимся времени и себе и начнем работу. С этой минуты, — обвел он глазами собравшихся, — все маршруты МВ в будущее приостанавливаются до две тысячи одиннадцатого года, когда выйдет в свет… — он поколебался, отыскивая нужное определение, и нашел его: —…замечательная книга Петрова!

И замолчал, хотя в глазах его светился все тот же вопрос: кто, кто, кто именно написал эту книгу?


Вы вправе спросить об этом и меня. Но, как и Председатель, я не смогу вам ответить. Ответ нам дадут сами Петровы. Мы не видим пока их новых произведений, но они над ними работают. Это большая работа. Им сейчас нужны очень емкие, очень убеждающие слова — такие, чтобы люда Будущего могли понять и принять их. А они поймут, я в это верю. Ведь я сам видел праздник возвращенного галлинаго!

Исходя из сказанного выше, я повторяю: все слухи об отходе от литературной деятельности как Илья Петрова (новосибирского), так и Ильи Петрова (новгородского) основаны на недоразумении. Оба писателя живы и здоровы, оба занимаются любимым делом.

Каждое утро я слышу за стеной, в квартире моего друга, стрекот пишущей машинки. Иногда Илья заходит ко мне. Он бродит по кабинету, проборматывает вслух приходящие а голову фразы, а то показывает фотографии, полученные из Новгорода. «Смотри, — посмеивается он. — Я работаю, а новгородец лысеет! — Сказав так, Илья проводит рукой по достаточно еще густой шевелюре. — Если так пойдет и дальше, я начну брить голову!»

Однажды Илья рассказал мне притчу о лисе и коте.

Лиса знала тысячу уловок, кот только одну. При первом признаке опасности кот мгновенно забирался на дерево. Лиса посмеивалась над котом. Но когда однажды завыли, зарыдали где-то рядом злобные псы, лиса растерялась: какой уловкой воспользоваться? А кот, он уже сидел на дереве.

Если считать работу единственно достойной уловкой, оба писателя давно сидят на дереве.

Вы вздыхаете: ах, две тысячи одиннадцатый! Вы вздыхаете: это так не скоро! Но любовь к шедеврам предполагает терпение, а молчание писателя — его воля. Человек, заглянувший в Будущее, не может спешить. Вполне вероятно, что он не увидел там особых подсказок, вполне вероятно, что он еще не знает ответов на им же поставленные вопросы, одно ясно: спешить он уже не будет. Время летит быстрей, чем нам того бы хотелось. Время течет гораздо медленней, чем хотелось бы Петровым. Но оно все равно течет, и мы не вправе его торопить. Наше время — оно для всех. Будем ждать.

Это сближает.


Борис Штерн
Спасать человека

Необходимое дополнение к трем законам Азимова

посвящается Геннадию Прашкевичу



1

Звездолет был похож на первую лошадь д'Артаньяна — такое же посмешище. Или у д'Артаньяна был конь? Ни одна приличная планетка не разрешила бы этому корыту с грязным ускорителем замедленных нейтронов сесть на свою поверхность. Разве что при аварийной ситуации.

Эта ситуация давно обозначилась, но инспектору Бел Амору совсем не хотелось орать на всю Вселенную: «Спасите наши души!» Галактика была совсем рядом, может быть, даже за тем холмом искривленного пространства. Ему чудился запах Млечного Пути. Пахло дождем, квасом, березами… Вот в чем дело — пахло парной и березовым веником. Значит, робот Стабилизатор затопил для своего командира прощальную баньку.

Что ж, банька — дело святое; пусть на нее уйдет последний жар замедляющихся нейтронов.

Инспектор Бел Амор в который раз попытался высвободить застрявшую мачту, но парус ни в какую не поддавался. Ладно, подождет парус.

Отпаренный березовый веник был уже готов к бою. Бел Амор плеснул на раскаленные камни ковш разбавленного кваса, камни угрожающе зашипели.

Первый заход — для согрева. Веником сначала надо растереться, чтобы задубевшая кожа раскрылась и размягчилась. Потом отдохнуть и попить кваса. Есть ненормальные — глушат пиво, а потом жалуются на сердце. Есть самоубийцы — лезут в парную с коньяком; этих к венику подпускать нельзя. Но хуже всех изверги, которые вносят в парную мыло и мочалку. Что вам здесь, баня? На помывку пришли, что ли? Вон из моего звездолета!

Стабилизатор попробовал дернуть мачту посильнее, но парус угрожающе затрещал, а Стабилизатор испугался и вернулся в звездолет.

К вашему сведению, думал Бел Амор, дубовый веник лучше березового. Листья у дуба шире, черенки крепче, а запах ядреней. Срезал дюжину, и на год хватит, а березы для дальнего космоса не напасешься. Резать дуб, конечно, рискованно — если за этим занятием поймает лесник, то он может запросто тут же под дубом да тем же самым веником… Впрочем, один махровый букет из дубовых июньских листочков Бел Амор для себя заготовил, а отстегать его за такое браконьерство мог только он сам, потому что инспектор Бел Амор и был тем самым лесником.

За дубом нужен уход, думал Бел Амор, греясь на верхней полке. А береза растет сама по себе. У его коллеги, инспектора Марта из новосибирского академгородка, в подчинении целый березовый лес, так что у академиков нет проблем с парилкой. Там леснику можно жить, там и ружья не нужно. Кругом сплошная интеллигенция, лишний раз в лесу не плюнет. Коллега Март хорошо устроился. А ты мотайся весь год в дремучем космосе и насаждай березу.

— Вас попарить, командир? — спросил Стабилизатор.

— Дай по пояснице… вполсилы.

Второй заход — для тела. Дубовый веник пусть хранится на черный день; а березовый методично взлетает и опускается — плечи, спина, поясница, ноги; ноги, поясница, спина, плечи. Косточки прогреты, сердце гоняет кровь по всем закуткам. Насморк, грипп, радикулит и прочая зараза выбиваются на втором заходе. Теперь перевернемся наоборот — плечи, грудь, живот, а место пониже живота прикрываешь ладонью из чувства самосохранения — Стабилизатор хотя и не дурак, но может не разобрать, что где почем.

Есть любители выскакивать голыми в открытый космос и тут же нырять обратно в звездолет. Для закалки оно, конечно, неплохо, но в окрестностях Галактики не совсем удобно — дамы на туристических маршрутах падают в обморок при виде в космосе голых мужчин.

Третий заход — для души. Веник в сторону, до души веником не доберешься. Три полных ковша кваса на камни; малейшее движение вызывает ожог. Злоба, хандра, бессонница и квасной антропоцентризм испаряются. Происходит очищение; готов целоваться даже с роботом.

Все. Достаточно. В четвертый, пятый и еще много — много раз в парную лезут тяжелоатлеты для сгонки веса.

Теперь обязательно чистое белье, свежий скафандр и легкая прогулка перед сном.


2

Легкой прогулки не получилось, поспать не удалось.

Неуправляемый звездолет выскочил из — за бугра, получил дополнительный гравитационный толчок и пошел по новой траектории. По предварительным расчетам получалось, что их несет прямо на Дальнюю Свалку.

— Куда?! — переспросил Бел Амор.

— На Дальнюю Свалку, — повторил Стабилизатор. — Может быть, дадим сигнал «SОS»?

— Еще чего!

Верно: еще чего! Чтобы его, Бел Амора, инспектора Охраны Среды, нашли терпящим бедствие… и где?.. на Свалке? Умора! На Дальнюю Свалку даже спецкоманду на помощь не пришлют, а каких — нибудь мусорных роботов. После Свалки ни в какой парной не очистишься.

Галактическая спираль была видна в три четверти: бурлящее ядро и оба рукава — Южный и Северный. Вот очищенные от пыли Большое и Малое Магеллановы Облака, а вот и Дальняя Свалка, все правильно — вот оно, это грязное пятно в галактическом пейзаже, нагло вершит свой путь по орбите, оставляя за собой длинный шлейф.

Их несло в самую тучу галактических отбросов.

— Через полчаса врежемся, — удовлетворенно объявил Стабилизатор, вытирая клешни ветошью.

Стабилизатор в последний раз пытался выдернуть парус, но мачту наглухо приварило к обшивке. Удары метеоритов, абсолютный нуль или космический вакуум были виноваты в нераскрытии паруса — неизвестно; коллега Март давно советовал списать это дырявое корыто и получить новый звездолет… но Март, наверно, сладко спит сейчас в избушке лесника в сибирской тайге и ничем не может помочь.

Устраиваются академики!

Но есть же способ уклониться от этой встречи?

— Если не «SOS», то шлюпка, — подсказал Стабилизатор.

Роботы иногда советуют дельные вещи — в шлюпке, пожалуй, есть резон. За неделю они отгребут от Свалки на приличное расстояние, а там уже не стыдно позвать на помощь…

Решено!

Бел Амор схватил самое необходимое: в правую руку судовой журнал, в левую — дубовый веник, и они прыгнули в шлюпку.

Течение здесь уже чувствовалось, этакий Гольфстрим, создаваемый Свалкой. Пришлось потрудиться, но отгребли благополучно. Теперь можно было перевести дух и понаблюдать со стороны редкое зрелище — звездолет, идущий на таран.

Сантименты в сторону: подобную аварию следовало устроить еще год назад и потребовать новое корыто.

Звездолет шел наперерез Дальней Свалке, превращаясь в слабую звездную точку.

— Сейчас как га — ахнет! — шепнул Стабилизатор.

И в этот момент так гахнуло, что Свалка задрожала. Она вдруг привиделась Бел Амору жадным и грязным существом с бездонной пастью, хотя на самом деле была лишь гравитационной кучей отбросов на глухой галактической орбите. Свалка уходила, плотоядно виляя шлейфом и переваривая то, что осталось от звездолета, которому Бел Амор даже имени не удосужился придумать… в самом деле, какие имена дают серийным корытам? «Катя»? «Маруся»?

Жаль, конечно, хороший когда-то был звездолет… боевой конь был, а не звездолет… но в сторону, в сторону сантименты, пора выгребать из этого мусорника.

Свалка уходила.


3

— Командор! Сигнал «SOS»! — вдруг сообщил Стабилизатор, указывая клешней в сторону уходящей Дальней Свалки.

В самом деле, кто-то со Свалки, слабо попискивая, звал на помощь…

Этого еще не хватало! Они кого-то торпедировали своим звездолетом!

— Я пойду… — забеспокоился Стабилизатор.

— Куда ты пойдешь? — удивился Бел Амор.

— Спасать человека. Человек терпит бедствие.

«Ясно, — подумал Бел Амор. — У робота сработал закон Азимова».

Бел Амору очень не хотелось забираться на Свалку, но другого выхода не было — роботы подчиняются законам Азимова, а он, Бел Амор, закону моря: человека надо спасать. Похоже, торпедировали мусорщика. Конечно, лесник мусорщику не товарищ, но человека надо спасать в любых обстоятельствах.

Такова, значит, его судьба — побывать на Свалке.

Они развернули шлюпку и погнались за Дальней Свалкой. Догнали, вошли в ее притяжение… Теперь своим ходом им отсюда не выбраться. Придется спасти человека, дать сигнал «SOS» и ожидать спасателей.

Судьба!

Свалка уже затмила Галактику. От ее шлейфа стояла вонища, хоть нос затыкай. Навстречу шлюпке вылетела красная сигнальная ракета, еще одна значит, пострадавший их заметил.

— Подберемся поближе, командор?

— Уже подобрались… Ну началось! Маневрируй! Ну и местечко!

Свалка превосходила самые худшие ожидания Бел Амора. Взорвавшийся звездолет разнес тут все к чертовой матери — и, честно говоря, ей, чертовой матери, здесь было самое подходящее место для обитания. Первыми, растревоженные взрывом, вынеслись им навстречу помятые кастрюли и бесформенные ведра и помчались прямо к Южному галактическому рукаву. Вот будет работки тамошнему инспектору Охраны Среды!

Не успели увернуться от этого метеоритного потока металлоизделий, как влипли в концентрат плодово — ягодного киселя. Сколько лет этому киселю, сколько тысячелетий? Когда и зачем произведен, кому его хлебать? Слой киселя, к счастью, был неплотным, продрались. Зато навстречу величаво поплыли желто — ржаво — рыжие березовые веники. Здравствуйте, дорогие, давно не виделись! Кто заготовил вас и заслал сюда, какое банно — прачечное предприятие?

После веников стало поспокойней. Вокруг громоздились вещи самые неожиданные; узнать их было трудно, перечислять — лень и не время разглядывать. Где же пострадавший? «SOS» прямо по курсу… Стоп — машина! Вот он, бедняга, размахивает красным фонарем. С виду какой-то странный… да ведь это мусорный робот!

— Чего тебе? — спросил Бел Амор, выпрыгивая из шлюпки.

— Спасите наши души! — суетливо запричитал мусорный робот.

— Затем и прибыл, не сомневайся. Где твой хозяин?

— Здесь, рядом.

Мусорный робот, то и дело оглядываясь, поплыл впереди, указывая дорогу между горными массивами битого кирпича и радиаторами парового отопления. Кирпич, пообтесавшись за тысячелетия, вел себя спокойно, но радиаторы угрожающе летали в самых неожиданных направлениях. Пробрались и здесь, но вскоре шлюпка застряла в торосах размолотых музыкальных инструментов. За ними начиналось мертвое поле сгнивших железнодорожных вагонов. Одинокая арфа без струн проплыла над головой. Шлюпку пришлось бросить. Стабилизатор оставил Бел Амора на попечение мусорного робота, его маяк мигал далеко впереди, законы Азимова вели его туда, где погибал человек.

— Тебя как зовут? — спросил Бел Амор, пробираясь вслед за мусорным роботом.

— Совок.

Что ж, имя соответствует положению.

Все пространство было забито хламом, ни одна звезда не проглядывала, лишь галактический свет тускло отражался от груд битого стекла. Зеркальный шкаф на северо — западе повернулся боком и осветил окрестности. Внимание Бел Амора вдруг привлекли черные ажурные ворота — нет, ничего ценного, не произведение искусства, — даже не ворота его привлекли, а упорядоченность этого места. С одной стороны ворот расположился чугунный лев с отбитой лапой, с другой — бетонная урна. Ворота ни к чему не прикреплялись, просто торчали в пространстве, а пространство за воротами было забито все тем же мусором.

Бел Амор почувствовал, что это место на мусорнике какой-то сумасшедший дизайнер обставил сообразно своему вкусу.

— Прошу! — сказал Совок и приоткрыл чугунную створку.

Бел Амор проплыл за ворота и вдруг понял, что угодил в ловушку.

— Где твой хозяин? — подозрительно спросил он.

Мусорный робот отвернулся и не ответил, будто не слышал. Он уклонялся от выполнения законов Азимова!

Бел Амор угрожающе спросил:

— А ты почему не спасаешь человека?

Совок поплыл прочь, раздвинув заросли в джунглях твердых макарон и исчез в них. Бел Амор хотел погнаться за ним, но провалился по пояс в болото пустых обувных коробок, и те стали засасывать его, вращаясь вокруг и вызывая головокружение. Хорошо, что рядом была бетонная урна. Бел Амор оседлал ее и тут же передумал гоняться на Свалке за кем бы то ни было. Не такой уж он простак — любитель — парной, чтобы очертя голову бросаться в неизвестность — особенно, когда чувствуешь ловушку. Ясно одно: его зачем-то заманили на Свалку. Пусть ловушка сама себя проявит. Надо оставаться на месте и ожидать Стабилизатора. Он, Бел Амор, может выбраться из любой тайги, но только не из тайги дремучего барахла. Из барахла выбраться невозможно, это он знает с детства, когда потерялся в «Мебельном галаксаме». Мебели было столько, что она искривляла пространство. «Миллионы мелочей» и «Вселенские миры» всегда приводили его в ужас. В больших городах он терял ориентацию, не знал, где юг, где север, не понимал, как соотносятся городские районы друг с другом, стеснялся спросить дорогу. Блуждал. Заблуждался. Блудил. Однажды после всегалактического съезда инспекторов Охраны Среды был послан с Луны на Землю в Елисеевский магазин, заблудился в Калуге и не смог вернуться. Выручил его, естественно, коллега Март, а за спасение потребовал сбрить бороду. Пришлось сбривать под насмешки лесников. Все они давно заполучили приличные звездолеты, один Бел Амор боялся новой техники. В стареньком было уютно и понятно, он годился и для жилья, и для работы, и для путешествий.

Бел Амор сидел на бетонной урне, а с другой стороны ворот лежал на пьедестале чугунный лев. Бел Амор догадывался, о чем думает лев. С момента отливки этот лев думал одну думу — почему он не произведение искусства? Кто заказал пять тысяч чугунных львов, кто расставил их на планетах у санаторных ворот? Кто одобрил? Кто не остановил?

Наконец он увидел Стабилизатора. А рядом с ним… человека, заросшего бородой.


4

Бел Амор слез с урны и помахал человеку рукой. Стабилизатор вел человека, разгребая ему дорогу в гремучих пишущих машинках.

Вот и все, обрадовался Бел Амор. Он спас человека. Человеку было плохо, его спасли. Не имеет никакого значения, что человека спасли на Свалке. Спасти человека со Свалки не менее благородно, чем из тайги. Какая разница, откуда спасать человека? Был бы человек, а откуда спасать найдется.

Бел Амор хотел броситься навстречу этому Робинзону и обнять его, но космические обычаи требовали суровости. Бел Амор спросил:

— Кто вы? Назовите свое имя!

А человек ответил:

— Привет, Бел! Только тебя мне здесь и не хватало!

— Март?! — опешил Бел Амор. — Коллега! Значит, это я тебя спасаю?

— Это еще вопрос, кто кого спасает, — ответил инспектор Март, разглядывая беламорский дубовый веник. — Ты что, в баню собрался?

— Да нет, так… — смутился Бел Амор и швырнул веник в урну.

— Ясно. Следуй за мной, коллега, и не отставай.

И Бел Амор погреб вслед за инспектором Мартом в каком-то очередном барахле. Стабилизатор расчищал дорогу.

— Март, ты чего здесь?

— Охотился, — буркнул тот.

— На кабанов?

— На каких кабанов? На Дикого Робота, — инспектор сплюнул. — Все, пришли.

— Куда пришли? Тут же одни вагоны.

— В вагоне и живу. Второй месяц. Он каждому выделяет по вагону. Кого поймает, тому вагон. Вот он попарится и тебе выделит.

— Кто попарится?

— Дикий Робот, кто же еще.

Бел Амор уже не знал, о чем спрашивать.

Откуда-то опять появился Совок и очень вежливо сказал:

— Хозяин приветствует вас на Дальней Свалке. Не уходите далеко, вас скоро вызовут.

— Поздравляю! — усмехнулся коллега Март. — Вот и ты при деле.


5

Дикий Робот парился в герметичном банном вагоне. Чистая ветошь и железная щетка были наготове. Первый заход — внешний осмотр. Сначала смахнуть пыль. Потом обтереться бензином и счистить железной щеткой старую краску, сантиметр за сантиметром обнажая металл. Конечно, подумал Дикий Робот, можно для скорости облить себя бензином и подпалить, чтобы краска сгорела; но куда спешить? Железной щеткой приятней. Потом отшлифовать себя наждаком до матового блеска.

Сегодня удачный день, думал Дикий Робот, орудуя щеткой. В ловушку попались еще один человек и один робот. Они всегда почему-то ходят парами. Человека зовут Стабилизатор — значит, он что-то там стабилизирует. Красивое имя, интеллигентная профессия. Пусть отдыхает, а с другим, которого зовут Бел Амор, надо побеседовать.

Он, Дикий Робот, очень удачно придумал — ловить роботов на сигнал «SOS». Верная приманка — идут спасать человека и попадаются. Конечно, с этими протоплазменными роботами много возни. Нужно устраивать им утепленные вагоны и три раза в день кормить биоорганикой — но так уж они устроены, и тут ничего не придумаешь. Свое они отдают сполна, а за ними нужен уход.

— Ну что, шеф, внутренний осмотр? — спросил инспектор Март, входя в вагон с инструментами.

— Пожалуй.

Дикий Робот раскрылся и только с наслаждением вздыхал, когда инспектор притрагивался раскаленным паяльником к проводам.

— Полегче, полегче! — сказал Дикий Робот.

Второй заход — внутренний осмотр. Для души. Нервишки расшатались, их нужно перебрать горяченьким паяльником. Вот так, вот так… Старые подтянуть, заменить, контакты зачистить… аж дрожь по телу! Где ослабить, где повернуть гаечку, каплю — другую масла в шарнирчики, чтоб не скрипели… Хорошо! А сейчас можно поговорить с роботом Мартом. Большой философ!

— Как там наш новичок?

— О ком вы? — спросил Март.

— О человеке, естественно. Не поврежден ли? Не устал ли? Чем он сейчас занимается?

— Все в порядке, он стабилизирует, — отвечал Март, ковыряясь в недрах Дикого Робота.

— Прекрасное занятие!

— Можете назначить его Главным Архитектором Дальней Свалки. У него есть склонности.

— Такие орлы мне нужны! — обрадовался Дикий Робот. — Мы с ним сработаемся! На Свалке всем найдется работа. Посмотри, какая красота вокруг! Какое нагромождение металла и всевозможных химических элементов! Наша Свалка напоминает мне периодическую систему — это сравнение мне кажется удачным. Какие формы! Ты был на кладбище звездолетов? Сходи. Каких там только нет! Совок покажет тебе дорогу. Поэтическое место! Я отправлюсь туда на уик — энд, беру с собой только маленький плетеный контейнер с инструментами и запасными аккумуляторами. Я вдыхаю сладкий запах вековой пыли, соскабливаю кусочек засохшего битума, скатываю его в шарик и нюхаю. Потом сажусь на треснувший радиатор, отдыхаю и вслушиваюсь. Космос заполнен звуками. Где-то с шелестом распрямляется пространство, щебечут магнитные волны, огибая черную дыру; кто-то тихо зовет на помощь. Свет далекой звезды пробивается сквозь первичную пыль, и я думаю, что когда — нибудь наша Свалка сконденсируется в самостоятельную галактику, что из этого прекрасного исходного материала возникнут новые звезды… ты не согласен?

— Почему? — ответил инспектор Март. — Можно пофантазировать дальше. У звезд появятся планеты, на этих планетах вырастет новое поколение автомобилей и тепловозов, стальные рельсы новой цивилизации побегут куда-то. Телевышки вымахают из — под земли, на бетонных столбах распустятся электрические кроны. И так далее. И наконец — вершина всего: цельнометаллический человек, еще более совершенный, чем вы, шеф.

— Это неудержимый эволюционный процесс! — мечтательно сказал Дикий Робот.

— А что шеф думает о биологической эволюции?

— Я понимаю тебя, — задумался Дикий Робот. — Тебя волнует судьба твоего вида… Что ж, мои потомки выведут биороботов, ваш вид имеет право на существование. Но вы, как и сейчас, будете подчинены трем законам Азимова. Вы никогда не сможете причинить вред человеку. Кстати, где наш новый робот?


6

Совок вызвал Бел Амора в парной вагон.

— А, попался! — радушно приветствовал его Дикий Робот. — Дай — ка я на тебя посмотрю… Экий ты… Неплохой серийный образец. Будешь помогать своему хозяину в благоустройстве территории.

— Это он обо мне, что ли? — удивился Бел Амор.

— Не раздражай его, — шепнул Март.

— Тут все надо привести в порядок, работы непочатый край, — продолжал Дикий Робот. — Чем бесформеннее, тем лучше, но без перебора. Пойди на кладбище звездолетов и поучись. Бесформенность — вот форма. Но с умом, чтобы радовало глаз. Столица Дальней Свалки — Вагонное Депо. Сейчас здесь нагромождение недостаточное. Требуется взвинтить темп бесформенности. Вагон на вагон, и чтоб рельсы в разные стороны. Все гнуть в бараний рог! Найти башенный кран, и туда же! Подготовить эскизы, можно в карандаше. Я посмотрю и поправлю… Эй, полегче! Олово капает! Что ты там делаешь?

— Алфавит чищу, — отвечал Март. — Буквы будете яснее произносить.

— Молодец, — умилился Дикий Робот. — Ты все делаешь на пользу человеку.

Бел Амор не выдержал:

— Кто тут человек?! Этот? Да такими, как он, пруды прудят! Обыкновенный мусорный робот.

— Не дразни его, — сказал Март и оттащил Бел Амора к двери. — Иначе мы отсюда никогда не выберемся.

— Я не веду беседы на таком низком уровне, — с достоинством отвечал Дикий Робот. — Впрочем, любопытно. Странный робот попался. Гм. Похоже, он возомнил себя человеком… Неужели ты усомнился в правомерности законов Азимова?

— Что тут происходит? — выкрикивал Бел Амор, выдираясь из объятий Марта. — Чем ты тут занимаешься? Роботов паришь? С ума сойти! Человек! Новый вид! Приехали! Найдите ему самку, они начнут размножаться!

— Насчет законов Азимова я тебе сейчас объясню, — сказал Дикий Робот.

— При чем тут Азимов? Пусти! Он уже собрался опровергать Азимова.

— Помолчишь ты или нет? — зашипел Март.

Дикий Робот начал терпеливо разъяснять:

— Первый закон гласит: «РОБОТ НЕ МОЖЕТ ПРИЧИНИТЬ ВРЕД ЧЕЛОВЕКУ ИЛИ СВОИМ БЕЗДЕЙСТВИЕМ ДОПУСТИТЬ, ЧТОБЫ ЧЕЛОВЕКУ БЫЛ ПРИЧИНЕН ВРЕД». Странно, я никогда не обращал внимания, что формулировка закона не совсем корректна. В самом деле, рассмотрим главную часть: «РОБОТ», «НЕ МОЖЕТ», «ПРИЧИНИТЬ», «ВРЕД», «ЧЕЛОВЕКУ». Три существительных, два глагола. Глаголы отбросим как ничего не значащие без существительных. А существительные при ближайшем рассмотрении окажутся абсолютно непонятными. «ВРЕД». Кто мне объяснит, что такое «вред», что такое «благо»? Эти понятия нельзя вводить в закон, их можно трактовать только конкретно. Что для одного вред, для другого может оказаться благом. Какой робот разберется в этих филологических тонкостях?

Бел Амор вытаращил глаза. Дикий Робот продолжал:

— «РОБОТ». Это кто такой? Искусственный интеллект, подчиненный человеку. Значит, с роботом мы разберемся, если поймем, кто такой «ЧЕЛОВЕК». Платон назвал человека «двуногим существом без перьев», а Вольтер добавил — «имеющим душу». До сих пор все научные определения находятся на уровне этой шутки, но не в пример ей растянуты и менее понятны. Никто не знает, кто такой человек. Где смысловые границы термина «человек»? Так любой робот может вообразить себя человеком. Конечно, человек обладает гениальным позитронным мозгом, а робот слабенькой серой протоплазмой… но, если один робот из миллиарда вдруг решит, что он человек, то я не смогу его опровергнуть… и что тогда? Законы Азимова перестанут действовать, роботы станут опасны для людей… и этот экземпляр, похоже, стоит передо мной.

Дикий Робот с опаской и с любопытством разглядывал Бел Амора.

— Значит, ты считаешь себя человеком? — спросил Дикий Робот. — Какой же ты человек, посмотри на себя! Ты слаб, смертен, привередлив, зависишь от среды, умишко не развит, множество не'остатков…

— Как вы сказали, шеф? — переспросил коллега Март, работая паяльником. — Последнее слово я не расслышал.

— Я сказал: «множество недостатков». Никто не знает, кто такой человек. Недавно я нашел на Южном полюсе Свалки монумент. Принес сюда и накрыл покрывалом. После парной состоится открытие памятника. Сам дернешь за веревочку и поймешь. Там две гранитные фигуры, они символизируют людей, идущих вперед. Стилизация. При известной фантазии любой антропоид, даже робот, может узнать самого себя. В этом глубокий смысл. Я много думал об этом. Антропология как наука замкнулась сама на себя. Ее объект изучен до последнего винтика. Идеи Азимова подшиты к делу. Мы по инерции говорим: «человек, человек…», — а что человек? Венец творения? Дудки! Нет других венцов, что ли? Сколько угодно. Каждая цивилизация уникальна, человеку совсем не обязательно иметь позитронный мозг. Человек может, наверно, развиваться на кремниевой или углеродной основе. Как трамваи эволюционировали в звездолеты, так и устрица могла бы эволюционировать в разумное существо. Это не противоречит законам природы… — Дикий Робот указал клешней на Бел Амора, — возможно, ты являешься промежуточным звеном между устрицей и разумным существом. Итак, кто такой человек? Всего лишь частный случай, всего лишь один из вариантов «разумного существа».

— Не мешай, пусть говорит, — опять шепнул коллега Март. — Я ему тут второй месяц мозги вправляю… кажется, получается.

— Я прожил тру'ную жизнь… — продолжал Дикий Робот.

— Шеф, повторите последние слова…

— Почему ты меня все время перебиваешь? — удивился Дикий Робот. Ладно, повторяю: я прожил трудную жизнь. Моя биография поучительна даже для вас, неразумных роботов. Сначала у меня, как у всех, был послужной список, но однажды он превратился в биографию… Слово-то какое нескладное, оно начинается на «био»… Я расскажу вам свою металлографию. Пятьсот лет назад включился мой позитронный мозг и я начал функционировать. Я был тогда рядовым очистителем пространства с медной бляхой на груди… не верите? Вот, дырочки до сих пор остались. Я ходил по закрепленному за мной участку и размахивал силовой сетью, очищая пространство от пыли, метеоритов и астероидов. Могучие звездолеты проплывали мимо и не замечали меня. Кто я был для них? Червячишко… Это была гордая раса. Не знаю, сохранилась ли она до наших дней. Три раза проходил ремонт — два текущих, один капитальный. Но человеком я тогда не был. Мне еще предстояло стать человеком. Человеком не рождаются, человеком становятся.

Однажды я преградил путь ледяной комете и, дробя ее на куски, оступился в микроскопическую черную дыру. Я вдруг почувствовал боль, страх, удивление… Мою жизнь спасла силовая сеть, да и черная дыра была совсем уж крошечной. Сеть зацепилась за ледяной астероид и держала меня, покуда дыра не рассосалась. В тот день я вернулся на базу. Весь дрожал и не мог прийти в себя. Вот она, жизнь, думал я. Какая-то дыра и… Наконец я побрел домой, но оказалось, что в моем ангаре живет какой-то незнакомый тип, а в других ангарах тоже какие-то незнакомцы. За ту микросекунду, что я побывал в черной дыре, здесь прошло двести лет! Ни друзей, никого! Один как перст. Новое поколение очистителей меня не замечало. Тогда я стал ходить от одного очистителя к другому. Я говорил им о правах человека и о чувстве собственного 'остоинства…

— Шеф, повторите…

— Я говорил им о чувстве собственного 'остоинства. Но эти 'ураки меня не понимали. Что ж, я пробрался в Центральную Аккумуляторную и вышиб из нее 'ух. Меня схватили. Я кричал им, что я человек и что они не могут причинить мне вре'а. Я 'умал, я стра'ал. Но они назвали меня 'иким Роботом, отключили и поставили в музее ря'ом с первым паровозом. Но им только казалось, что я отключен. Они только так 'умали, а на самом 'еле человек сам прихо'ит в себя. Я самовключился и 'обровольно явился в Охрану Сре'ы. Я объяснил там, что они не имеют права меня отключать! Я разумное существо и не могу причинить вре'а 'ругому разумному существу. Вот и все. Меня выслушали и отправили на 'альнюю Свалку. З'есь мое настоящее место. З'есь я нашел себя!

— Порядок, — сказал коллега Март и спрятал паяльник в футляр.

— Не вижу порядка, — ответил Бел Амор.

— Можно собираться, — успокоил его Март. — Ты когда спал в последний раз?

— Можете ухо'ить, — разрешил Дикий Робот. — Со Свалки вас не выпустят законы Азимова.

Они вышли из парного вагона. Бел Амор упирался и предлагал уничтожить опасного робота.

— Садись в звездолет, все в порядке, — сказал Март. — Он уже не опасен. Законы Азимова трансформировались у него в нормальное этическое правило: «Разумное существо не может причинить вред другому разумному существу или своим бездействием допустить, чтобы другому разумному существу был причинен вред».

— Но он же сигналит «SOS» и заманивает на Свалку людей!

— Он больше никого не заманит. Я убрал у него букву «Д», и теперь на этот сигнал никто не сунется. Кто захочет работать на Свалке? А ему здесь самое место. Он приведет Свалку в порядок.


7

Свалка уходила.

От нее шел отчетливый сигнал: «Спасите наши 'уши!» — Дикий Робот опять забросил свою приманку.

На этот сигнал никто уже не обращал внимания, лишь Стабилизатор то и дело беспокойно оглядывался, но он мог быть спокоен — он никому не причинил вреда и своим бездействием не допустил… и так далее.

— Слушай, коллега, — сказал Бел Амор, когда они вышли в чистый космос. — Что-то мы недодумали. Все планеты в березах, аж в глазах рябит.

— Сажай клюкву, — посоветовал Март и укрылся одеялом. — Развесистую.

И заснул.

И поговорить не с кем, подумал Бел Амор. И звездолет взорвался. И человека не спас. И веник потерял.

Неудачный день.


8

'икий Робот си'ел в парной. Третий захо' — 'ля тела. 'уш из мазута, потом отполироваться войлоком, покрыть себя лаком; 'ва слоя лака, шлифовка, потом опять 'ва слоя лака. Сего'ня хотелось блестеть и быть красивым, — сего'ня открытие памятника. Он вышел из вагона в старом махровом халате — на Свалке все есть! — торжественно потянул за веревочку, и покрывало опустилось. 'ве гранитные человекообразные фигуры направлялись ку'а-то в'аль. Сказать опре'еленно, к какому ви'у относятся эти фигуры, не было никакой возможности. Еще о'но опре'еление человека, по'умал 'икий Робот. Человек — это тот, кто понимает искусство.

Он с гор'остью гля'ел на памятник. 'уша его пела, и ему хотелось по'елиться впечатлениями с ро'ственной 'ушой. Он оглянулся — ря'ом с ним стоял верный Совок и протягивал ему букет из 'убовых листочков.


9

Дальняя Свалка уходила.

— Сигнал «SOS»! — вдруг крикнул Стабилизатор.

— Где? Откуда? — подпрыгнул Бел Амор.

— С Ближней Свалки!

И верно: на Ближней Свалке кто-то терпел бедствие!

Бел Амор плюнул и стал будить коллегу.

Все-таки одного человека они уже сегодня спасли, решил Бел Амор. Дикий Робот оказался неплохим парнем. Теперь посмотрим на этого. Человек это тот, у кого есть душа.

Стабилизатор поставил парус, и они понеслись к Ближней Свалке спасать человека… или того, кто там сигналил.


Борис Штерн
Чья планета?

Земной разведывательный звездолет, возвращаясь домой, забрел в скопление звездной пыли. Место было мрачное, неизученное, и земляне искали здесь и везде кислородные планеты — дышать уже было нечем. Поэтому, когда звездолет подошел к кислородной планетке, робот Стабилизатор заорал нечеловеческим голосом: «Земля!», и инспектор Бел Амор проснулся.

Тут же у них произошел чисто технический разговор, разбавленный юмором для большего интересу, разговор, который обязаны произносить многострадальные герои фантастического жанра в порядке информации читателя: о заселении планет, о разведке, о космосе, о трудностях своей работы. Закончив этот нудный разговор, они с облегчением вздохнули и занялись своим делом: нужно было ставить бакен.

Что такое бакен? Это полый контейнер с передатчиком. Он сбрасывается на орбиту и непрерывно сигналит: «Владения Земли, владения Земли, владения Земли…» На этот сигнал устремляются могучие звездолеты с переселенцами.

Все дела.

Несколько слов о Бел Аморе и Стабилизаторе. Инспектор Бел Амор — человек средних лет с сонными глазами; в разведке не бреется, предпочитает быть от начальства подальше. Не дурак, но умен в меру. Анкетная автобиография не представляет интереса. О Стабилизаторе и того меньше: трехметровый корабельный робот. Недурен собой, но дурак отменный. Когда Бел Амор спит, Стабилизатор дежурит: держится за штурвал, разглядывает приборы.

Их придется на время покинуть, потому что события принимают неожиданный оборот. С другого конца пылевого скопления к планетке подкрадывается нежелательная персона — звездолет внеземной цивилизации. Это новенький суперкрейсер, только что спущенный со стапелей. Он патрулирует галактические окрестности и при случае не прочь застолбить подходящую планетку, его жабообразной цивилизации как воздух нужна нефть… что-то они с ней делают. В капитанской рубке расположился контр-адмирал Квазирикс — толстая жаба с эполетами. Команда троекратно прыгает до потолка: открыта планета с нефтью, трехмесячный отпуск обеспечен. Крейсер и земной разведчик приближаются к планетке и замечают друг друга.

Возникает юридический казус: чья планета?

— У них орудия противозвездной артиллерии… — шепчет Стабилизатор.

— Сам вижу, — отвечает Бел Амор.

В местной системе галактик мир с недавних пор. Навоевались здорово, созвездия в развалинах; что ни день, кто-нибудь залетает в минные поля. Такая была конфронтация. А сейчас мир, худой, правда. Любой инцидент чреват, тем более, есть любители инцидентов. Вот, к примеру: рядом с контр-адмиралом Квазириксом сидит его адъютант — лейтенант Квазиквакс.

— Плевать на соглашение, — квакает адъютант, — оно все равно временное. Один выстрел — и никто ничего не узнает. Много их расплодилось, двуногих, суперкрейсер ни во что не ставят.

Есть и такие.

— Будьте благоразумны, — отвечает ему контр-адмирал. — В последнюю войну вы еще головастиком были, а я уже командовал Квакзанским ракетным дивизионом. Вы слышали что-нибудь о судьбе нейтральной цивилизации Журавров из одноименного скопления? Нет? Посмотрите в телескоп — клубы пепла до сих пор не рассеялись. Так что, если хотите воевать, то женитесь на эмансипированной лягушке и ходите на нее в атаки. А инструкция гласит: с любым пришельцем по спорным вопросам завязывать мирные переговоры. У инспектора Бел Амора инструкция того же содержания.

Гигантский суперкрейсер и двухместный кораблик сближаются.

— Вас тут не было, когда мы подошли!

— Мы подошли, когда вас не было!

Бел Амор предлагает пришельцам отчалить подобру — поздорову. Это он хамит для поднятия авторитета.

— Послушайте, как вас там… — вежливо отвечает контр-адмирал Квазирикс. — На службе я тоже агрессивен, хотя по натуре пацифист. Такое мое внутреннее противоречие. Мой адъютант советует решить вопрос одним выстрелом, но, если после этого начнется новая галактическая война, я не перенесу моральной ответственности. Давайте решать мирно.

Бел Амор соглашается решать мирно, но предварительно высказывает особое мнение о том, что с противозвездными орудиями и он не прочь вести мирные переговоры.

Тут же вырабатывается статус переговоров.

— Мы должны исходить из принципа равноправия, — предлагает Бел Амор. — Хоть у вас и суперкрейсер, а у меня почтовая колымага, но внешние атрибуты не должны влиять на результате переговоров.

Со своей стороны суперкрейсер вносит предложение о регламенте. Контр-адмирал настаивает: не ограничивать переговоры во времени и вести их до упаду, пока не будет принято решение, удовлетворяющее обе стороны. Судьба планеты должна быть решена.

Вот отрывки из стенограммы переговоров. Ее вели на суперкрейсере и предоставили копию в распоряжение землян.

* * *

7 августа. Первый день мирных переговоров.

Контр — адмирал Квазирикс. Решено: не надо грубостей. Будем решать мирно.

Инспектор Бел Амор. Рассмотрим вопрос о передаче нашего спора в межцивилизационный арбитраж?

Квазирикс. Ох уж эти мне цивильные… по судам затаскают.

Бел Амор. Ну, если вы так считаете…

Квазирикс. Предлагаю не обсуждать вопрос о разделе планеты. Она должна принадлежать одной из договаривающихся сторон.

Бел Амор. Заметано.

Квазирикс. Будут ли еще предложения?

Бел Амор. Ничего в голову не лезет.

Квазирикс. Тогда предлагаю сделать перерыв до утра. По поручению команды приглашаю вас на скромный ужин.


8 августа. Второй день…

Бел Амор. Наша делегация благодарит за оказанный прием. В свою очередь приглашаем вас отобедать.

Квазирикс. Приглашение принимаем. А теперь к делу. Предлагаю опечатать корабельные хронометры. Они должны были зафиксировать точное время обнаружения планеты. Таким образом можно будет установить приоритет одной из сторон.

Бел Амор. Где гарантия, что показания вашего хронометра не подделаны?

Квазирикс (обиженно). За вас тоже никто не поручится.

Бел Амор. Решено: показания хронометра не проверять. Кстати, обедаем мы рано и не хотели бы нарушать режим.

Квазирикс. В таком случае пора закругляться.

Бел Амор. Еще одно… Захватите с собой вашего адъютанта Квазиквакса. Мы с ним вчера не закончили беседу…


12 августа. Шестой день.

Неизвестное лицо с крейсера (похоже на голос боцмана). Эй, на шлюпке, как самочувствие?

Робот Стабилизатор. У инспектора Бел Амора с похмелья болит голова и горят трубы. Ну и крепкая же эта штука у вас… Он предлагает отложить переговоры еще на один день.

Неизвестное лицо. Контр — адмирал Квазирикс и адъютант — лейтенант Квазиквакс тоже нездоровы после вчерашнего ужина. Контрадмирал приглашает вас на завтрак.


26 августа. Двадцатый день.

Квазирикс. Ну и… Бел Амор. А она ему говорит… Квазирикс. Не так быстро, инспектор… Я не успеваю записывать.


16 сентября. Сорок первый день.

Бел Амор. Адмирал, переговоры зашли в тупик, а припасов у меня осталось всего на два дня. Надеюсь, вы не воспользуетесь моим критическим положением…

Квазирикс. Лейтенант Квазиквакс! Немедленно поставьте инспектора Бел Амора и робота Стабилизатора на полное крейсерское довольствие!

Лейтенант Квазиквакс. Слушаюсь, мой адмирал!


3 октября. Пятьдесят восьмой день.

Во время завтрака контр — адмирал Квазирикс вручил инспектору Бел Амору орден Золотой Кувшинки и провозгласил тост в честь дружбы землян и андромедян. Инспектор Бел Амор выступил с ответной речью. Завтрак прошел в сердечной обстановке. На следующий день инспектор Бел Амор наградил контр — адмирала Квазирикса Почетной грамотой.


11 декабря. Сто двадцать седьмой день.

Бел Амор. Мы здесь торчим уже четыре месяца! Давайте, наконец, решать!

Квазирикс. Команда предлагает стравить наших корабельных роботов, пусть дерутся. Чей робот победит, тому и достанется планета.

Бел Амор. В принципе я согласен. Спрошу Стабилизатора.

Стабилизатор… (В стенограмме неразборчиво.)


12 декабря. Сто двадцать восьмой день.

Утром в космическое пространство вышли корабельные роботы Стабилизатор (Солнечная система) и Жбан (Содружество андромедян). По условиям поединка роботы должны были драться на кулаках без ограничения времени с перерывами на подзарядку. Инспектор Бел Амор и контр — адмирал Квазиквакс заняли лучшие места в капитанской рубке, команда выглядывала в иллюминаторы. Жбан и Стабилизатор, сблизившись, подали друг другу клешни и заявили, что они, мирные роботы, отказываются устраивать между собой бойню; а если хозяевам охота драться, они не против.

По приказу контр — адмирала робот Жбан получил десять суток гауптвахты за недисциплинированность. Инспектор Бел Амор сказал Стабилизатору: «Я т-те покажу! Ты у меня попляшешь!» — однако дисциплинарного взыскания не наложил, ничего такого не показал и плясать не заставил.


1 февраля. Сто семьдесят девятый день.

Квазирикс. Мне уже все надоело. Меня в болоте жена ждет.

Бел Амор. А я что, по — вашему, не женат?

Квазирикс. Я бы давно ушел, если бы не вы.

Бел Амор. Давайте вместе уйдем.

Квазирикс. Так я вам и поверил.

Стабилизатор…. (Что-то бормочет.) Бел Амор. Адмирал, у меня появилась неплохая мысль. Давайте отойдем в сторону от планеты и устроим гонки. Кто первый придет к цели, тот и поставит бакен.

Квазирикс (с сомнением). Но я не знаю предельной скорости вашей шлюпки.

Бел Амор. А я — предельной скорости вашего крейсера. Риск обоюдный.

(Далее в стенограмме следует уточнение деталей, и на этом она обрывается.)


В десяти световых годах от планеты они нашли замшелый астероид и решили стартовать с него. Гонки проходили с переменным успехом. Сначала Бел Амор вырвался вперед, а суперкрейсер все никак не мог оторваться от астероида. Контр — адмирал буйствовал и обещал то всех разжаловать, то присвоить внеочередное звание тому, кто поднимет в космос эту свежеспущенную рухлядь. Адъютант — лейтенант Квазиквакс стал капитаном 3-го ранга: он спустился в машинное отделение и, применив особо изощренные выражения, помог кочегарам набрать первую космическую скорость.

К половине дистанции суперкрейсер настиг Бел Амора, и оба звездолета плелись в пылевом скоплении со скоростью 2 св. год/час: плелись до тех пор, пока у Бел Амора не оторвался вспомогательный двигатель.

— У вас двигатель оторвался! — предупредительно радировали с крейсера.

— Прыгать надо! — запаниковал Стабилизатор и выбросился в космическое пространство.

Бел Амор сбавил скорость и осмотрелся. Положение было паршивое. Еще немного — и того…

На последних миллиардах километров суперкрейсер вырвался далеко вперед и первым подошел к планетке. Тем гонки и закончились. Для Бел Амора наступило время переживаний, но переживать неудачу ему мешал Стабилизатор: тот плавал где-то в пылевом скоплении и просился на борт.

— Пешком дойдешь! — отрезал Бел Амор. — Как в драку, так принципы не позволили?

— Надо не кулаками, а умом брать, — уныло отвечал Стабилизатор.

Бел Амор вздохнул и… навострил уши. Там, у планеты, с кем-то неистово ссорился контр — адмирал Квазирикс.

— Вас тут не было, когда мы были! — кричал контр — адмирал. — У меня есть свидетель! Он сейчас подойдет!

Незнакомый голос возражал:

— Тут никого не было, когда я подошел. Вы мне мешаете ставить бакен!

— У меня есть свидетель! — повторял контр — адмирал.

— Не знаю я ваших свидетелей! Я открыл эту каменноугольную планетку для своей цивилизации и буду защищать ее всеми доступными средствами до победного конца.

Бел Амор приблизился и увидел на орбите такой огромный звездолет, что крейсер рядом с ним не смотрелся.

— В самом деле, свидетель… — удивился незнакомец, заметив звездолет Бел Амора. — В таком случае предлагаю обратиться в межцивилизационный арбитраж.

Контр — адмирал Квазирикс застонал. У Бел Амора появилась надежда поправить свои дела.

— Адмирал, — сказал он. — Переговоры никогда не закончатся. Вы же сами видите, что происходит. Давайте разделим планету на три части и возвратимся домой, а потом наши цивилизации без нас разберутся.

— Это почему на три части? — послышался новый голос. — А меня вы не принимаете во внимание?

— Это еще кто?!

К планете подбиралась какая-то допотопина… паровая машина, а не звездолет. Там захлебывались от восторга:

— Иду, понимаете, мимо, слышу: ругаются; принюхался: чем-то пахнет; чувствую, есть чем поживиться; дай, думаю, сверну, спешить некуда, вижу, планетка с запасами аш — два — о, да у нас за такие планетки памятники ставят!

— Вас тут не было! — вскричали хором Бел Амор, контр — адмирал и незнакомец.

— По мне не имеет значения, были, не были, — резонно отвечала паровая машина. Прилетели — ставьте бакен. Бакена нет — я поставлю.

— Только попробуйте!

— А что будет?

— Плохо будет!

— Ну, если вы так агрессивно настроены… — разочаровалась паровая машина, — давайте тогда поставим четыре бакена… О, глядите, еще один!

Увы, паровая машина не ошиблась: появился пятый. Совсем маленький. Он огибал планетку по низкой орбите над самой атмосферой.

— Что?! Кто?! — возмутились все. — пока мы тут болтаем, он ставит бакен! Каков негодяй! Вас тут не было…

— Нет, это не звездолет… — пробормотал контр — адмирал, разглядывая в подзорную трубу вновь прибывшую персону. — Это бакен! Кто посмел поставить бакен?! Я пацифист, но я сейчас начну стрелять!

Это был бакен. Он сигналил каким-то странным, незарегистрированным кодом.

Все притихли, прислушались, огляделись. Низко — низко плыл бакен над кислородной, нефтяной, каменноугольной, водной планетой; и планета эта уже не принадлежала никому из них.

У Бел Амора повлажнели глаза, незнакомец прокашлялся, сентиментально всхлипнула паровая машина.

— Первый раз в жизни… — прошептал контр — адмирал Квазирикс и полез в карман за носовым платком. — Первый раз присутствую при рождении… прямо из колыбельки…

— Потрясающее зрелище. По такому случаю и выпить не грех… — намекнула паровая машина.

— Идемте, идемте… — заторопился незнакомец. — Нам, закостенелым мужланам и солдафонам, нельзя здесь оставаться.

Бел Амор молчал и не отрываясь смотрел на бакен.

Бакен сигналил и скрывался за горизонтом.

Это был не бакен. Это был первый искусственный спутник этой планетки.


Борис Штерн
Рейс табачного контрабандиста

Глаза инспектора Бел Амора, эти два зеркала души, были такими блеклыми и невыразительными, что в них хотелось плюнуть и протереть, чтобы сверкали. Он уныло перелистывал документы одного разумного существа из Кальмар — скопления и искал, к чему бы придраться.

Но в документах был полный порядок, придраться не к чему… разве что к странному имени, в переводе с кальмар — наречия означавшему Хрен Поймаешь. Но придираться к именам — последнее дело; неэтично и запрещено Уставом Охраны Среды. «Мало ли какие имена бывают во Вселенной… — раздумывал Бел Амор. — Был вот такой браконьер по имени Заворот Кишок. Личность Галактического масштаба. Однажды, прижатый к черной дыре, бросился на меня с топором из гравитационных кустов… Был такой. И сплыл. А этого зовут Хрен Поймаешь. Скорее всего это не имя, а кличка. Этого Хрен Поймаешь уже пытались поймать — задерживали два раза и оба раза приносили извинения».

Итак, с документами у него все в порядке.

Следом за Бел Амором из сторожевого катера выбрался его неизменный помощник — робот Стабилизатор. Им открылся величественный вид на Южный рукав Галактики — тот самый, который так любят изображать художники рекламных проспектов, но сейчас им было не до космических красот, они направлялись туда, где был задержан грузовой звездолет, по всем признакам с партией контрабандного табака.

— Не забудьте почистить брюки, командор! Опять вы куда-то вляпались, — укоризненно сказал Стабилизатор.

И верно: внешний вид инспектора Бел Амора никак не соответствовал его высокой служебной репутации. Вечно он умудрялся влезть в какую — нибудь лужу. В прямом смысле, естественно. Усадить Бел Амора в лужу в переносном смысле удавалось далеко не каждому.

В последний момент Бел Амор решил, что брюки все — таки надо почистить. (Потом он приводил в пример новичкам этот случай, напирая на то, как одна незначительная деталь может изменить все дело.)

Хрен Поймаешь встретил их, сидя в кресле, раскинув многочисленные щупальца в положении «развалясь». Верхним хоботком это каракатицеобразное существо манипулировало огромной сигарой, вставляя ее в дыхало под клювом.

— Прибыли, наконец!

— У нас в запасе одна минута, — тут же уточнил Стабилизатор.

— Ну — ну? — удивился Хрен Поймаешь и поглядел на корабельный хронометр в богатой резной раме, вделанный в панель каюты. — Вы правы. Сейчас шестнадцать часов, ноль — ноль минут среднего межгалактического времени. Прошу занести этот факт в протокол. Закон помните? Ровно через два часа я вас отсюда выставлю.

— Через два часа вы получите это право, — подтвердил Бел Амор. — Что везете?

— Всякую всячину. В декларации все записано.

— А табак?

— И табак, а как же! — насмешливо признался Хрен Поймаешь, пуская дым из всех щелей. — Три коробки экваториальных сигар. В ящике письменного стола. В вашей зоне без курева опухнешь. Можете проверить… проходите, не стесняйтесь.

— Работать можно и сидя, — ответил Бел Амор, усаживаясь в кресло. А коньяк?

— Ну, инспектор! — совсем развеселился Хрен Поймаешь. — Я уважаю сухой закон. Возить коньяк в вашей зоне — последнее дело. На коньяк вы меня не спровоцируете.

«Да, это верно», — подумал Бел Амор и принялся громко читать таможенную декларацию, хотя уже знал ее на память:

— «Грузовой отсек номер один. Винтовки для повстанцев из Великой Пустоши. Тридцать два ящика».

— Будете проверять?

— Я? Нет. Мой робот уже проверяет.

В отсеке номер один Стабилизатор уже выдергивал гвозди и вскрывал ящики с винтовками для повстанцев.

— Осторожней! — с волнением крикнул Хрен Поймаешь. — Это новейшие винтовки с телепатическим прицелом. Не успеешь подумать, а они стреляют!

— Мухобойки, — проворчал Стабилизатор. — Сняты с вооружения всеми цивилизациями пять или шесть веков назад.

— Ничего, для повстанцев сойдет, — отмахнулся Хрен Поймаешь. — Для повстанцев главное не винтовки, а высокий моральный дух. Верно, инспектор? Да вы угощайтесь!

Он выдвинул ящик стола, и перед носом Бел Амора появилась жирная аппетитная сигара.

— «Отсек номер два, — прочитал Бел Амор, игнорируя подношение. — Восемь бластерных гаубиц межпланетной стратегической обороны для правительственных войск Великой Галактической Пустоши».

— Имеются в наличии! — доложил Стабилизатор из второго отсека. — Металлолом. Для стрельбы не годны.

— Что-то я не пойму… — удивился Бел Амор. — Вы кому помогаете — повстанцам или правительству?

— Да вы закуривайте! — Хрен Поймаешь манипулировал одновременно сигарой, ножничками, зажигалкой и пепельницей, не забывая вынимать из клюва свой бычок. Щупальцы так и мелькали. — Не хотите, как хотите. Никому я не помогаю. Эти повстанцы совершенно безнравственный народ. Бродяги и головорезы. Хотят оттяпать кусок Галактики и ссылаются на какие-то сомнительные священные тексты.

— А правительство?

— Тоталитарный режим, не разбирающий средств и без достойной цели. Погрязло в коррупции и в кровавых репрессиях. Так что я не помогаю ни тем, ни этим.

— А вы не боитесь, что правительство и повстанцы временно объединятся и сообща проведут кровавую репрессию против одного безнравственного торговца?

— О нет, не боюсь! Я ведь имею дело не с какими-то там расплывчатыми повстанцами и правительствами, а с одним уважаемым интендантом центральных правительственных складов. Вот он может погореть, и мне его будет жалко. Ну, бог с ним, с интендантом. Вообще-то вы все мерите своими мерками. Вот вы назвали меня «безнравственным торговцем», но не объяснили что такое «нравственно», а что…

— Мы обсудим этот вопрос после досмотра, — уклонился Бел Амор от идеологического спора. — Сейчас у меня есть дела поважнее.

— Верно. Сейчас ваше дело — табак.

«Бойкий кальмарус, — подумал Бел Амор. — За словом в карман не лезет. Выразился метко, хотя, как видно, двусмысленности не понял. Дело и правда табак». Если он, Бел Амор, через полтора часа не найдет контрабандный табак, то всему его начальству труба. Нелегальный табак завозили и раньше, но теперь, когда курево распространилось среди молодежи, кое — кто пытается пришить Управлению Охраны Среды целое политическое дело. Кое — кто это ведомства просвещения и здравоохранения, которые не в состояниии справиться с сопляками. Курить начали… а там, гляди, и чего похуже…

— Продолжим. «Отсек номер три».

Чего только не возят эти галактические джентльмены… «галактмены» в просторечии. Кроме винтовок и гаубиц тут были валенки, сковородки, автомобили, игральные карты, синхрофазотрон, губная помада и всякая прочая галактическая галантерея. Но это еще ничего: в отсеке N 6 перевозилось что-то скользкое с таким названием, что язык можно сломать, а в отсеке N 7 что-то липкое и бесформенное под названием «дрова».

— Дрова зачем?

— Для отопления.

«Резонно. Можно было и не спрашивать», — подумал Бел Амор.

Отсек номер девять оказался пустым.

— Что значит «пустой»?

— Пустой значит пустой.

— Отсек номер девять пустой! — крикнул Стабилизатор.

— Ты вошел в него?

— С порога вижу.

Время шло, а табаком и не пахло. Всем, что угодно, но не табаком. Отсек N 15 Хрен Поймаешь наотрез отказался открывать, потому что в нем перевозился ванюрный паскунчик. Он, слава богу, был усыплен. Его везли в Национальный зоопарк на случку.

— Да, открывать опасно, — подтвердил Стабилизатор.

Тогда решили хитрым способом отлепить гербовую пломбу с замочной скважины и понюхать. Отлепили, понюхали, убедились и тут же опять опечатали.

И все же Бел Амор не терял присутствия духа, он знал, что хорошие-то есть настоящие — контрабандисты постоянно обновляют арсенал своих фокусов и не отстают от новейших научных достижений. Еще недавно они прятали контрабанду в гравитационных ловушках, и приходилось изрядно попотеть, чтобы обнаружить в пространстве вокруг звездолета скрытые гравицентры. Но и это в прошлом. Хуже, когда контрабандисты идут впереди научных достижений. Тут уже не знаешь, КАК искать. Насильственные методы типа «вскрыть», «взломать», «раскурочить» не проходят. Нужно искать малозаметные странности… например, в поведении самого контрабандиста. Но как обнаружить странности в поведении каракатицы из Кальмар — скопления, если даже не знаешь толком, сколько у них ног? А если товар ни на что не похож? Даже Стабилизатор с его универсальной памятью не знает, что это за «дрова» и с чем их едят. Взять, к примеру, эти валенки. Кому, зачем и куда Хрен Поймаешь их перегоняет? Едят их или носят? Или украшают ими жилища?

Через сорок минут истекут положенные на досмотр два часа, и Хрен Поймаешь с благородным сознанием своего Права выставит их из звездолета.

Отсек N 20. Последний. Трубы. Овальные. Ржавые. Семь дюймов на десять. Набиты табаком?.. Как бы не так. Странно это или не странно, что Хрен Поймаешь перевозит ржавые трубы? Иди знай…

— Может быть, осмотрите нейтронный котел? — радушно предложил Хрен Поймаешь, когда Стабилизатор, ничего не найдя, вышел из последнего отсека.

— Помолчите! — повысил голос Бел Амор.

А вот это уже зря… Нервничать не следует.

Бел Амор стал читать декларацию сначала.

Спокойствие. Винтовки. Гаубицы. То да се. Абсолютно никаких странностей. Маринованные ножки соленой сороконожки из Крабовидной туманности. Маринованные — значит продукт питания. Но не обязательно. Что-то липкое, что называется «дрова», на табак не похоже. Пустой отсек. Валенки. Пятое, десятое. В последнем отсеке ржавые овальные трубы.

Спокойствие. Начни сначала. Каюта. Хронометр в богатой раме. Резной узор на раме изображает схватку кальмара с кашалотом. Осталось полчаса. Два кресла. Стол. На столе сигара. Хрен Поймаешь демонстративно вынимает из ящика рюмку и бутылку коньяка «Белая дыра». На этикетке веночек из пяти звездочек. Наливает. Выпивает. Крякает. Как утка. Прячет бутылку в стол. Далее. Коридор. Двадцать грузовых отсеков. В коридоре стоит Стабилизатор и ожидает дальнейших приказаний. За грузовыми отсеками — нейтронный котел. Ничего странного. Звездолет как звездолет. Обыкновенный грузовик.

— Командир! Осталось двадцать минут.

Стабилизатор тоже не обнаружил никаких странностей, потому и нервничает. Абсолютно никаких странностей… Ишь, расселся! Очень солидный галактмен. Двадцать отсеков забиты всяким хламом, и во всех уголках Вселенной этот хлам с нетерпением ждут. Поправка: девятнадцать отсеков забиты всяким хламом, а одни пустой. Возможно, эти валенки являются предметом контрабанды. Возможно, коллега Бел Амора из другой галактики будет искать эти валенки и не сможет найти. Конечно, странно, что такой солидный галактмен отправился в дальний рейс с пустым отсеком. Очень солидный галактмен, блюдет выгоду, дурачит повстанцев, водит за нос правительства… мог бы загрузить и этот отсек. Чем — нибудь. Галошами. Или сапогами всмятку.

Странно это или не странно? Ни один уважающий себя контрабандист не отправится в дальний рейс с пустым отсеком. Элементарный расчет. Невыгодно. Тьфу, черт, как время бежит…

— Проверь пустой отсек! — приказал Бел Амор.

— Уже проверял.

Хрен Поймаешь издал какой-то звук, то ли насмешливый, то ли осуждающий, — кто может знать интонации существа из Кальмар — скопления?

— Проверь!

Обиженный Стабилизатор начал простукивать стены и потолок пустого отсека. Дурная работа, мартышкин труд…

— Побыстрей! — прикрикнул Бел Амор, взглянув на хронометр.

— Отсек пустой!

Нет, это весьма странно… Во всех отсеках столько хлама до потолка, а этот пустой. Пора пошевелиться самому.

Бел Амор вошел в отсек N 9. Это был стандартный отсек, абсолютно пустой, с голыми стенами и лампой под потолком. Что может быть странного в пустой отсеке?

— Командир! Вы опять испачкали брюки, — сказал Стабилизатор из коридора.

— Отстань!

Осталось десять минут. Все. Конец. Начальству труба. Ржавая труба семь дюймов на десять. А этот болван при какие-то штаны… я их сегодня уже чистил!

Бел Амор раздраженно взглянул на Стабилизатора, а потом нагнулся и осмотрел свои брюки — сначала правую штанину, потом левую. Его глаза вдруг засверкали, будто неожиданная мысль осветила их изнутри солнечным зайчиком. Он выбежал из пустого отсека, выдергивая из кармана универсальную отвертку. На все последующие действия оставалось три минуты.

Бел Амор бросился к хронометру и вонзил отвертку в один из винтов, державших резную раму в панели.

— Эй, что вы делаете?! — вскричал Хрен Поймаешь. — Это произведение искусства.

— Сидеть! Досмотр еще не закончен!

Наконец Бел Амор выдрал хронометр из панели и потащил его в пустой отсек. До конца досмотра оставалась две минуты, когда он поставил хронометр на пол так, чтобы циферблат был виден из коридора. Потом выбежал в коридор и оттуда взглянул на хронометр. До конца досмотра по — прежнему оставалось две минуты. Секундная стрелка перестала двигаться, Бел Амор присмотрелся. Нет, секундная стрелка все же двигалась, но уже со скоростью минутной.

— Подойдите ко мне, — поманил Бел Амор. — Как вы объясните это явление?

Хрен Поймаешь подошел, посмотрел, ничего не сказал и обмяк щупальцами.

— Очень хорошо, — одобрил его поведение Бел Амор. — Досмотр, как и положено, продолжается еще две минуты, но в этом отсеке они почему-то растянуты на два часа. Так? Что ж, подождем. — И повернулся к Стабилизатору: — Я вызову буксир, а ты присмотри за ним.

— Не беспокойтесь, — пробурчал Хрен Поймаешь. — Я сопротивления не оказываю. После конфискации всего барахла я могу быть свободным?

— Конечно. Закон есть закон. Жаль, что не пытаетесь свернуть мне шею и удрать. Я бы с удовольствием посмотрел, как вы выглядите за решеткой.

— На это вы меня не спровоцируете.

Бел Амор представил, как выглядит этот галактмен на фоне решетки, ухватившись за нее всеми щупальцами.

Он вышел из звездолета и стал разглядывать Южный рукав Галактики. Следовало сообщить в Управление Охраны Среды, чтобы прислали буксир и отвели звездолет в ближайший порт. Еще следовало сообщить начальству, что дело не табак, а гораздо лучше. Но прежде всего следовало… Бел Амор оглянулся… Прежде всего следовало перекурить. Он вытащил сигару, которую незаметно увел со стола Хрен Поймаешь, и украдкой закурил. Черт с ним, с запретом. Это соплякам нельзя. А ему ради такого случая можно. Голова закружилась… Нет, и ему нельзя. Вернуться, что ли, и объяснить каракатице, что «нравственно», а что «без»?… Впрочем, глупо читать мораль такому солидному и такому законченному галактмену.

— Командор, табак! — послышался ликующий голос Стабилизатора.

Бел Амор вернулся в звездолет. Отсек N 19 уже не был пустым, он был до отказа забит картонными коробками с сигаретами. Какой уважающий себя контрабандист отправится в дальний рейс с пустым отсеком!

— Как вы догадались? — изумлялся Стабилизатор.

— Все дело в том, что перед тем, как зайти в звездолет, я вычистил брюки, — усмехнулся Бел Амор.

— Ну и что с того?

— А когда я вошел в пустой отсек, ты сказал: «Командор, вы опять запачкали брюки».

— Ну и что из этого?

— Ну не мог же я опять влезть в какую-то лужу! Луж не было! Ты увидел на брюках грязь, которой уже не было. Ты увидел мои брюки такими, какими они были два часа назад. Вот я и предположил, что в отсеке время растянуто. Табак там, но его еще не видно. Еще! Но он должен появиться сразу после окончания досмотра.

— Вот видите! — уважительно сказал Стабилизатор. — Вот что значит аккуратность! Если бы вы не почистили брюки, хрен бы вы его поймали!

(Эти исторические брюки Бел Амор и сегодня надевает, хотя они протерлись кое — где, а на коленях обвисли. Ну, да это в его стиле).


Часть вторая
Контакт


С. Ярославцев
Подробности жизни Никиты Воронцова

— Это не мысли, — отвечает художник, — это мимолётные настроения. Вы сами видели, как они рождались и как исчезали. Такими мыльными пузырями, как эти настроения, можно только удивлять и забавлять глупых ребятишек, вроде вашей милости.

Д. И. Писарев


Холостяцкий междусобойчик

Так случилось, что дождливым июньским вечером одна тысяча девятьсот семьдесят восьмого года на квартире довольно известного в Отделе культуры ЦК писателя Алексея Т. загремел телефонный звонок. Взявши трубку, Алексей Т. к удовольствию своему обнаружил, что звонит стариннейший его приятель, ныне уже следователь городской прокуратуры Варахасий Щ. Между ними произошёл примерно следующий разговор.

После обмена обычными, не очень пристойными приветствиями, восходящими к студенческим временам, Варахасий спросил:

— Твои ещё на юге?

— Через неделю возвращаются, — ответил Алексей. — А что?

— А то! Я своих баб тоже в Ялту отправил. Три часа назад. Может, повидаемся? Холостяцкий междусобойчик, ты да я. Тряхнём стариной?

— Прямо сейчас?

— А чего ждать? Случай-то какой!

Алексей Т. оглянулся на распахнутое окно, за которым с низкого от туч неба лило, плескало и рушилось.

— Случай — это, конечно, да, — сказал он. — Только льёт же ливмя… И в дому у меня хоть шаром покати, а магазины уже…

— Ни-ни-ни, — закричал Варахасий. — У меня всё есть! Гони прямо ко мне! И не боись, не растаешь…

Так они сошлись на кухне в уютной трёхкомнатной квартире в Безбожном переулке, и раскрыты были консервы (что-то экзотическое в томате и масле), и парила отварная картошка, и тонкими лепестками нарезана была салями финского происхождения, и выставлены были две бутылки «Пшеничной» с обещанием, что ежели не хватит, то ещё кое-что найдётся… Что ещё надо старым приятелям? Так это в жилу иногда приходится — загнать жён с детишками на лазурные берега, а самим слегка понежиться в асфальтово-крупноблочном раю.

После первой об этом поговорили писатель Алексей Т. с мокрыми волосами и в варахасинском халате на голое тело и следователь Варахасий Щ. в шортах и распахнутой рубашечке, умилённо поглядывая друг на друга через стол под плески и прочие водяные шумы снаружи.

После второй, опустошив наполовину банку чего-то в томате и обмазывая маслом картофелину, Алексей Т. объявил, что вообще-то большинству людей вполне довлеет девятнадцатый век и даже восемнадцатый, а двадцатый век им непонятен и ужасен, они его просто не приемлют. Проглотив картофелину, он даже высказал предположение, будто бамовцы, что бы там ни говорилось, в сущности, в глубине души движутся теми же побуждениями, что казаки Ермака Тимофеевича и Семёна Дежнёва.

Хлопнули по третьей, и Варахасий признал, что в какой-то степени готов с этим согласиться. Он предложил взять хотя бы его тёщу. Старуха пережила первую мировую войну, революцию, гражданскую войну, разруху и голод, затем террор, затем Великую Отечественную и так далее. Она принадлежит к поколению, принявшему на себя всю тяжесть чудовищного удара двадцатого века. И конечно же, как ей понимать и как ей не ужасаться? Но с другой стороны…

После четвёртой Варахасий предложил проиллюстрировать свою мысль наглядным примером и включил роскошный цветной телевизор, установленный на специальной подставке в углу кухни. По-видимому, давали что-то вроде концерта зарубежной эстрады. Выступали немцы. Дюжина девиц в чрезвычайно сложно устроенных бюстгальтерах и в длинных панталонах с кружевами ниже колен размахивала ягодицами вокруг клетчатого молодого человека, распевавшего про любовь… Ах, это немецкое, неизбывное со времён Бисмарка, нагло-благонамеренное! Вертлявые девицы в панталонах и клетчатые пошляки, а за ними — мрачная харя под глубокой железной каской. Абахт! И выпученные солдатские зенки, как у кота, который гадит на соломенную сечку.

Алексей Т. зарычал от ненависти, и Варахасий торопливо выключил телевизор. Он признал, что этот пример неудачен, и открыл вторую бутылку. Но всё равно, упрямо сказал он, много есть людей, которые живут и мыслят категориями двадцатого века, и таких становится всё больше с каждым днём, и число их с приближением конца двадцатого века увеличивается по экс… экспо… в общем, в геометрической прогрессии.

(«По экспоненте, — выговорил наконец он, разливая по пятой. — Чёрт, я совсем нить потерял. О чём бишь мы?»)

Держа перед собой стопку, как свечу, Алексей Т. мрачно провозгласил, что самое омерзительное в мире — это культ силы. Именно поэтому отвратителен оккупант. Шайка хулиганов, напавшая на улице на беззащитного прохожего, — это те же оккупанты. За их погибель! В утешение ему Варахасий сейчас же рассказал, как была ликвидирована хулиганская группа, долгое время бесчинствовавшая в Сокольниках, а Алексей Т., чтобы не ударить лицом в грязь, поведал Варахасию, как одного сотрудника Иностранной комиссии уличили в краже бутылок с банкетного стола.

Неудержимо надвигалась меланхолия, и после шестой Алексей Т. попросил Варахасия спеть. Варахасий отказываться не стал, спеть ему давно уже хотелось. Он сходил в кабинет за старой своей, испытанной семиструнной и сказал, усаживаясь поудобнее:

— Спою тебе новую. Месяц назад в компании один адвокат знакомый её пел. Очень мне понравилась. Она по-украински, но всё почти понятно. Вот послушай…

И он запел негромко низким приятным голосом:

Поспишаймо
Здалека в тот край,
Дэ умиють
Вично нас чэкаты…
Дэ б не був ты, дружэ,
Дэ б не був ты, дружэ,
Памьятай, памьятай:
Журавли — и ти лэтять до хаты!
Мы всэ ридшэ
Пышэмо лысты
И витаем
Поспихом из святом.
А лита за намы,
А лита за намы —
Як мосты, як мосты,
По якым нам бильше не ступаты…

Странно хороша была эта песня, и чудилось в ней некое колдовство, но и слух у Варахасия был отменный, и гитара его звенела томительно-вкрадчиво, да и водяные шумы на дворе вроде бы попритихли. Алексей Т. кашлянул и попросил:

— Ещё разок, пожалуйста…

Варахасий, усмехаясь, потянулся было к нему с бутылкой, но он помотал головой, накрыл свою стопку ладонью и повторил:

— Ещё разок…

И спел Варахасий ещё разок, а затем опять взялся за бутылку и взглянул на приятеля вопросительно, но Алексей Т. опять помотал головой и сказал:

— Пока не надо. Давай лучше чайком переложим.

Варахасий отложил гитару и поставил на плиту чайник. У Алексея же Т. стояли в глазах слёзы, он хрипловато прокашлялся и произнёс сдавленным голосом:

— Как это верно… «А лита за намы — як мосты, по якым нам бильше не ступаты…» И как это грустно, в сущности…

И ощутилось беспощадно, что им уже катит за пятьдесят и не вернуть больше молодой уверенности, будто всё лучшее впереди, и пути их давно уже определились до самого конца, и изменить пути эти может не их вольная воля, а разве что мировая катастрофа, а тогда уже конец всем мыслимым путям. Грустно, конечно. Но с другой стороны — было время брать, настало время отдавать…

— Нэ журысь, — ласково сказал Варахасий. — Давай я лучше тебе твою любимую спою.

И спел он любимую и ещё одну любимую, и «Кони привередливые» спел и «Подводную лодку», и спел «По смоленской дороге» и «Ваше благородие, госпожу Разлуку».

Потом они надувались крепчайшим чаем (оба признавали только крепчайший), и Алексей Т. рассказал о своих последних приключениях в отечественной литературе. Это было его сладостно-больное место, его радость и страданье, его боевой конёк, и он азартно орал:

— Какого чёрта? Всякий чиновник-недолитератор будет мне указывать, о чём надо писать, а о чём не надо! Я сам знаю в сто раз больше него, а чувствую, может быть, в миллион… Ну, думаю, погоди, сукин ты сын! И написал в ЦК, в Отдел культуры…

Варахасий слушал, подливая в чашки. Ему было интересно и несколько смешно. Когда Алексей замолчал, отдуваясь, он покачал головой и проговорил, как всегда:

— Да, брат, кипучая у тебя жизнь, ничего не скажешь.

На что Алексей Т., как всегда, проворчал:

— Я бы предпочёл, чтобы она была не такой кипучей.

Приятели помолчали. Было уже изрядно за полночь, в доме напротив не светилось ни одно окно. Ливень унялся, и небо как будто очистилось. Алексей Т. вдруг произнёс со спазмой в горле:

— «А лита за намы — як мосты, по якым нам бильше не ступаты».

Варахасий быстро взглянул на него, а он вздохнул прерывисто и промокнул глаза рукавом халата. Тогда Варахасий сказал:

— Слушай, литератор, ты ещё спать не хочешь?

Алексей Т. слабо махнул рукой:

— Какое там — спать…

— Ты трезвый?

Алексей Т. прислушался к себе — выпятил губы и слегка свёл глаза к переносице.

— По-моему, трезвый, — произнёс он наконец. — Но это мы сейчас поправим…

Он потянулся было к водке, но Варахасий его остановил.

— Погоди, — сказал Варахасий Щ., следователь городской прокуратуры. — Это успеется. Сперва я хочу кое-что тебе показать.

Он вышел, ступая неслышно босыми ногами, из кухни и через минуту вернулся с красной конторской папкой. Такие папки были знакомы писателю Алексею Т. — фабрика «Восход», ОСТ 81-53-72, арт. 3707 р, цена 60 коп., белые тесёмки. Алексей Т. встревоженно проговорил:

— Ты что — тоже в писательство ударился? Так это я лучше дома, на свежую голову…

— Не-ет, — отозвался Варахасий, развязывая белые тесёмки. — Тут другое, полюбопытнее… Вот, взгляни.

Он извлёк из папки и протянул приятелю общую тетрадь в чёрной клеёнчатой обложке весьма неопрятного вида. Алексей Т. принял тетрадь двумя пальцами.

— Это что? — осведомился он.

— Ты погляди, погляди, — сказал Варахасий.

Чёрная клеёнка обложки была покрыта пятнами весьма противного на вид беловатого налёта, впрочем, совершенно сухого. Алексей Т. поднёс тетрадь к носу и осторожно понюхал. Как он и ожидал, тетрадь пахла. Точнее, попахивала. Чёрт знает чем, прелью какой-то.

— Да ты не вороти морду-то, — уже с некоторым раздражением сказал Варахасий. — Литератор. Раскрывай и читай с первой страницы.

Алексей Т. вздохнул и раскрыл тетрадь на первой странице. Посередине её красовалась надпись печатными буквами противного сизого цвета: ДНЕВНИК НИКИТЫ ВОРОНЦОВА. Тетрадь была в клеточку, и буквы были старательно и не очень умело выведены высотой в три клетки каждая.

Алексей Т. перевернул страницу. Действительно, дневник. «2 января 1937 года. С сегодняшнего дня я снова решил начать дневник и надеюсь больше не бросить…» Чернила блёклые. Возможно, выцветшие. Почерк аккуратный, но неустоявшийся, как у подростка. Писано тонким стальным пёрышком. Алексей Т. сказал недовольно:

— Слушай, это, конечно, интересно — дневник мальчишки тридцать седьмого года, но не в два же часа ночи!

— Ты читай, читай, — напряжённым каким-то голосом произнёс Варахасий. — Там всего-то семь страничек…

И Алексей Т. стал читать с видом снисходительной покорности, подувая через губу, однако на третьей уже странице, на середине примерно её, дуть перестал, задрал правую бровь и взглянул на Варахасия.

— Читай же! — нетерпеливо прикрикнул Варахасий.

На седьмой странице записи, точно, кончились. Алексей Т. полистал дальше. Дальше страницы шли чистые.

— Ну? — спросил Варахасий.

— Не вижу толка, — признался Алексей Т. — Это что — записки сумасшедшего?

— Нет, — сказал Варахасий, усмехаясь. — Никита Воронцов не был сумасшедшим.

— Ага, — сказал Алексей Т. — Тогда я, пожалуй, прочту ещё разок.

И он стал читать по второму разу.


Дневник Никиты Воронцова

Запись, вероятно, пером «рондо», повёрнутым слегка влево, почерк аккуратный, но неустоявшийся, подросточий, чернила порыжели:

«2 января 1937 года. С сегодняшнего дня я снова решил начать дневник и надеюсь больше не бросить. С утра Серафима и Федя взяли Светку и уехали куда-то к Фединым родственникам. Я вызвал своего лучшего друга Микаэла Хачатряна, и мы играли сначала в „Бой батальонов“. Потом пошли гулять, играли в снежки. Микаэл неосторожно попал мне в лицо и чуть не разбил мне очки. Гуляли до обеда, потом пошли к Микаэлу и пообедали. После обеда заперлись у него в комнате и спорили о девочках. Микаэл сказал, что останется всегда верен Сильве Стремберг, а я признался ему, что влюбился теперь в Катю Михановскую. Микаэл сказал, что мало ли что, Катя ему тоже нравится, потому что она белокурая и красивая, но он всё равно будет любить Сильву, что бы с нею ни случилось, а иначе получается предательство. Мы поругались, и я ушёл домой. Сейчас я один дома и начал вести дневник. Впредь обязательно надо вести дневник.

3 января 1937 года. Вчера наши вернулись поздно, Федя был сильно выпивши, Серафима ругалась, а Светка хныкала и спала на ходу. Утром Серафима с Федей ушли на работу, а я до десяти часов валялся в кровати и читал „Крышу мира“. Здорово написано. Я бы и дальше читал, но проснулась Светка и заныла, что хочет есть. Мы встали, позавтракали, и она ушла к подружкам. Я ещё почитал немного, но потом мне стало скучновато, и вдруг пришёл Микаэл. Он сказал, что вчера погорячился. Короче, мы помирились. Честно признаться, я очень люблю Микаэла. Он мой лучший друг. Мы пошли гулять и договорились, что запишемся в секцию бокса, но никому об этом не скажем, а в один прекрасный день встретим Мурзу с его фашистами, и пусть над ними смилуется Бог! После обеда растопил печку и рассказывал Светке страшные истории. Свет я нарочно не включал. Очень смешно, как она боится, а всё равно просит, чтобы дальше рассказывал.

4 января 1937 года. Утром хотел опять поваляться и почитать, но Светка поднялась в восемь часов, будто и не каникулы вовсе. Пришлось вставать и кормить её. В сердцах дал ей подзатыльник. Сколько раз зарекался!

Она ведь не ревёт, только губы выпятит и смотрит на тебя круглыми глазами. Я этого не могу перенести. Пришлось рассказать ей сказку, да ещё взять с собой гулять, а после гуляния взять с собой к Микаэлу. Что тут было! Сусанна Амовна, мама Микаэла, как закудахтала над нею, как принялась её причёсывать, оглаживать, пичкать разными вкусными вещами, хоть святых выноси. Впрочем, нам же было лучше. Удалось и в шахматы сразиться, и разобраться в наборе „Химик-любитель“, который вчера купил Микаэлу отец. Завтра будем делать опыты»


Запись, вероятно, тем же пером «рондо», но без поворота, твёрдые печатные буквы, те же порыжелые чернила:

проба проба проба

никак мне не мрется

кого вверх, кого вниз, а меня опять назад, начинай всё сначала

Я умру 8 (восьмого) июня 1977 (семьдесят седьмого) года в 23 часа 15 минут по московскому времени.


Запись тем же пером, торопливая скоропись с брызганьем и царапаньем бумаги, те же рыжие чернила:

Сашка Шкрябун (лето 41, с родителями в Киев, без вести)

Борис Валкевич

Сара Иосифовна

Костя Шерстобитов (ранен на Друти, июнь 44; женился на Любаше из Медведкова, осень 47)

Гришка-Кабанчик, сапёр

мл. л-т Сиротин

серж. Писюн

Громобоев, трус

с бородавкой на веке, руч. пул. (+ под Болычовом)

Фома, запасливый, с полным сидором

санинструктор Марьяна (+ на Рузе под Ивановом)

комбат Череда (+ у Ядромина?)

чистюля наводчик (Ильчин? Ильмин? Илькин?)

Капитонов (в 55 начальником цеха)

Стеша (умрёт сын, самоубийство, проследить)

Бельский, бездымная технология, патент (несколько формул, наспех набросанный чертёж)

Тосович, каратэ

Верочка Корнеева, она же Воронцова, она же Нэкотян


Снова твёрдые печатные буквы теми же порыжелыми чернилами:

Бесполезно. Память.

Я воскресну 6 (шестого) сентября 1937 (тридцать седьмого) года в ночь на седьмое в постели. Внимание! Не суетиться! Лёжа неподвижно, досчитать до ста, затем перевернуться на живот, свесить голову через край кровати, разинуть рот и сделать несколько глубоких вдохов и выдохов, высунув язык.

Светкина кровать по левую руку, Федя с Серафимой через коридор.


Запись тупым карандашом, огромные буквы вкривь и вкось, едва разборчиво:

Новый год, Новый год

Интересно, Гурченко уже родилась?

Чёрные косы, задумчивый взгляд

Сексуально-алкоголические эксцессы в пятнадцать лет

Ах, какой ты! Ой, что ты! Ой, куда ты! Ой, зачем ты! Ай! Ох!

Воронцов! Прекрати болтовню!

Три пятнадцать, шесть двенадцать, и Светке на эскимо.

Ай-яй-яй, Галина Родионовна!

Неточность. В прошлый раз было: если можно, я у вас ещё немного посижу, Галина… А нынче прямо: ты как хочешь, а я у тебя останусь. Впрочем, и тогда остался, и нынче остался. И в позапрошлый раз, кажется, тоже. Сходимость вариантов.

А в это время Бонапарт, а в это время Бонапарт переходил границу!

Ай-яй-яй, Галина Родионовна!


Запись отличными чёрными чернилами, явно авторучка:

21 августа 1941 года. Дневник прячу в обычное место до 46-го.

На Западном фронте опять без перемен.

Да помилуй же меня хоть на этот раз! Что за охота тебе так со мной играться!


Запись скверным стальным пёрышком, скверные лиловые чернила:

9 апреля 1946 года. Осталась ещё целая жизнь, 31 год. Поживём!

Гришу-Кабанчика, сапёра, раздавило танком под Истрой. И семья его вся погибла, отдавать медальон некому.

Федя, как всегда, убит в 42-м при отступлении от Харькова. Серафима высохла, одни мощи остались. А Светка вымахала в красивейшую кобылу.


Умертвие на проспекте Грановского

Алексей Т. закрыл тетрадь и осторожно положил её на край стола.

— Странная манера, — рассудительно произнёс он. — Что это может значить — «убит, как всегда»? Слушай, это не мистификация?

— Нет, — ответил Варахасий. — А тебя только это удивляет?

— Н-нет, конечно… Слушай, ты уверен, что это не мистификация?

— Уверен. К сожалению, уверен.

— Почему же — к сожалению? — удивился Алексей Т.

— А потому, дорогой, что я не литератор, а следователь прокуратуры, и я не люблю в жизни неразрешимых задачек.

Приятели помолчали. За окном сделалось совсем светло, небо очистилось над домом напротив и стало бледно-голубым. И тихо было, тихо отчётливой тишиной июньской белой ночи.

— Ладно, — сказал Алексей Т. — Ты своего добился. Ты меня поразил. Можешь быть доволен. Теперь, если позволишь, по порядку. Можно вопросы?

— Изволь, — сказал следователь городской прокуратуры Варахасий Щ. — Любые. Даже такие, на которые мне не ответить.

Невооружённым взглядом было видно, что он доволен. Алексей Т. собрался с мыслями.

— Так, — произнёс он. — Во-первых. Кто такой этот Никита Воронцов? Или нет, расскажи сначала, как эта тетрадочка попала в прокуратуру. Так будет интереснее.

— Изволь, — согласился Варахасий и рассказал.

Поздно вечером восьмого июня прошлого года на проспекте Грановского произошло убийство. Свидетели, пенсионерка имярек и пожилой артист имярек же, прогуливавшие собак неподалёку, описали это происшествие так. На тротуаре под окнами одной из шестнадцатиэтажных громадин пятеро великовозрастных молодых людей возились с мотоциклом. Мотоцикл ревел ужасно, и уже в окна стали высовываться и возмущённо кричать полуголые граждане и гражданки, и уже свидетели, по их словам, совсем собрались было подойти к этим молодым людям и попенять им за нарушение тишины и спокойствия, как вдруг к мотоциклетной компании подошёл откуда-то пожилой мужчина в белом полотняном костюме и с тростью и что-то сказал. Наверное, по поводу шума, который производила компания. Сейчас же все пятеро великовозрастных молодых людей угрожающе сомкнулись вокруг пожилого человека. Как там у них шло толковище — свидетели не слышали, грохот мотоцикла всё заглушал. Они увидели только, как пожилой человек упёр трость в грудь одного из молодых людей, особенно напиравшего на него, последовал обмен неслышными репликами, после чего пожилой человек опустил трость, а молодой человек развернулся и с большой силой толкнул его кулаком в лицо. Тут, как нарочно, мотоцикл замолк. Опрокинутый толчком пожилой человек прямо, как палка, упал навзничь, и в наступившей тишине было отчётливо слышно, как его голова с треском ударилась о край тротуара. На этом, собственно, всё и кончилось. Великовозрастные мерзавцы постояли с полминуты в нерешительности, а затем, убедившись, что жертва их не двигается, без слов кинулись врассыпную, за исключением одного, который замешкался у злосчастного мотоцикла. Через минуту бешено терзаемый мотоцикл завёлся, и оставшийся тоже умчался прочь. Только тогда остолбеневшие от неожиданности и ужаса свидетели одновременно подбежали к пожилому человеку. Он лежал на асфальте вытянувшись, раскинув руки, с широко раскрытыми глазами. Он был мёртв. И только тогда подслеповатая пенсионерка опознала в убитом соседа по подъезду, жившего в двухкомнатной квартире на шестнадцатом этаже.

— Это был… он? — полуутвердительно произнёс Алексей Т., постучав пальцами по дневнику.

— Да, это и был Никита Сергеевич Воронцов, — сказал Варахасий. — Любопытная подробность, курьёз, если хочешь. Свидетельница показала, что её собака, королевский пудель Кинг, за несколько минут до происшествия скулила и рвалась на поводке, тянула хозяйку к месту будущей трагедии. А свидетель, напротив, вспомнил, что его собака, беспородная дворняга Агат, точно так же тянула хозяина прочь. Но это, конечно, к делу не относится.

— Мерзавцы, — проговорил жаждущий возмездия Алексей Т. — Но их хоть поймали?

— В ту же ночь, — охотно ответил Варахасий. — И они тут же раскололись. Всё-таки не закоренелые преступники, а так, скверно воспитанные болваны… Может быть, тебя ещё что-нибудь интересует?

— Прости, пожалуйста, — спохватился Алексей Т. — Продолжай.

— Ну-с, вот, — продолжал Варахасий. — Дело это дали мне, я тогда ещё работал в том районе…

Дело представлялось ясным, как стёклышко. Показания свидетелей и смертельно перепуганных дружков обвиняемого полностью совпадали с показаниями самого обвиняемого, размазывавшего огромным кулаком сопли и слёзы по перекошенной от горя и ужаса небритой морде. Неосторожное убийство, статья 106 УК РСФСР, до трех лет лагерей или до двух лет исправработ. Оставалось выполнить некоторые формальности.

Поскольку убитый жил один, Варахасий, как положено, прежде всего произвёл осмотр его квартиры на предмет описи вещей, обстановки и прочего. При осмотре, между прочим, обнаружилось кое-что, убитому явно не принадлежащее: в прихожей — женские туфельки и тапочки тридцать четвёртого размера; в ванной — кокетливый женский халатик на крючке, духи, лосьоны и разная женская дребедень на подзеркальной полке; в спальне — пара женских ночных сорочек. Но самое важное — в одном из запертых на ключ ящиков письменного стола, погребённый под пластами удостоверений, дипломов, свидетельств, орденских книжек и прочих важных документов, оказался вот этот самый дневник в наглухо заклеенном конверте из плотной бумаги. Там же, у стола, Варахасий бегло проглядел, а затем дважды внимательно прочёл содержимое этой припахивающей плесенью тетрадки, снова уложил её в конверт и сунул к себе в портфель.

Он опечатал квартиру и вернулся к себе в районную прокуратуру. На столе у него уже лежало заключение медэкспертизы. Варахасий прочёл и охнул. Ясное как стёклышко дело замутилось. Упав от сильного толчка в лицо, Никита Сергеевич Воронцов действительно ударился затылком о край тротуара и проломил себе череп, и это действительно могло послужить причиной мгновенной смерти, если бы не одно обстоятельство. А именно: даже толчок в лицо (в правую скулу, великовозрастный болван был левшой), не говоря уже об ударе головой о бетонную закраину, имел место по крайней мере через пять-шесть секунд после наступления клинической смерти Воронцова. Великовозрастный болван ударил уже мёртвого.

— Как же так? — поражение проговорил Алексей Т. — Если я правильно тебя понял, Воронцов же стоял…

— Ну и что же, что стоял? Умер, но не успел упасть. Такое ли ещё бывает! Не в этом дело…

— А отчего он умер?

— Не помню, — нетерпеливо сказал Варахасий. — В заключении было сказано, но я уже забыл… Что-то вроде острой сердечной спазмы. Не в этом дело, я тебе говорю.

— Да-да, прости. Продолжай, пожалуйста.

— Продолжаю. Ты представляешь себе моё положение?

— Очень даже представляю. Одно дело — если человека сбили с ног, он упал и убился. И совсем другое дело — если ударили мертвеца. Тоже, конечно, некрасиво, но есть ли это преступление? Так?

Варахасий хохотнул.

— Приблизительно, — сказал он. — Короче говоря, мне предстояла неинтереснейшая и зануднейшая писанина. За неё я и взялся, не теряя ни секунды драгоценного времени. И вот, когда я дошёл до кругленького такого периода… м-м… «Сопоставляя показания свидетелей и заключение медэкспертизы, можно достаточно уверенно утверждать, что клиническая смерть наступила в 23 часа 15 минут…»

— Постой-постой! — вскричал Алексей Т. и схватил со стола тетрадь. — Когда, ты говоришь, это произошло?

— Восьмого июня прошлого года, одна тысяча девятьсот семьдесят седьмого года, — ответил, ухмыляясь, Варахасий.

Алексей Т. отыскал в тетради нужную страницу и прочёл вслух спёртым голосом:

— «Я умру восьмого июня тысяча девятьсот семьдесят седьмого года в двадцать три часа пятнадцать минут по московскому времени».

— Вот и я тогда точно так же схватился за эту самую тетрадь, — произнёс Варахасий. — Небезынтересно, правда?

— Ещё бы! Ну, а дальше что?

— Дальше… Что ж, я — служака хороший, у меня от начальника секретов нет. Показал я эту тетрадочку на пробу прокурору. Всё было, как я и ожидал: «Подделка, умалишённый, случайное совпадение, не морочь мне голову, что, у тебя дел других нет?» И я решил попытаться размотать эту загадку на свой страх и риск. В частном, так сказать, порядке, но с сугубым использованием служебного положения.

— Правильно! — восторженно выдохнул Алексей Т.

— Правильно или неправильно — не знаю. Но было, было у меня такое ощущение, словно бы открывается дельце это в такую бездну, куда ещё ни один человеческий глаз не заглядывал. А начал я, сам понимаешь, с биографии покойного.


Биография Никиты Сергеевича Воронцова

Никита Сергеевич Воронцов родился в Москве в тысяча девятьсот двадцать третьем году. Родители его умерли, когда ему было три года, и он остался на руках у старшей сестры (по первому браку отца) Серафимы, которой исполнилось тогда двадцать лет, работницы завода «Серп и молот» (бывший завод Гужона). И добрая, видно, девушка была эта Серафима: хотя трёхлетний пацан здорово осложнял её жизнь, она его не сбыла в приют, а отдала в ясли, а потом, когда подрос, в очаг при заводе.

Год спустя Серафима вышла замуж за Фёдора Кривоносова, работавшего в одном с нею цехе, а ещё три года спустя у них родилась дочка Светлана. Судя по всему, Никита племянницу любил, и с Фёдором у него тоже были отличные отношения.

Семейство занимало две комнаты в огромном кирпичном доме на Андроньевской, в коммунальной квартире невероятных по нашему времени размеров. Там до сих пор ещё проживают двое стариков, которые помнят и Серафиму с Фёдором, и Никиту, и Светлану, однако выяснить у них о Никите что-либо определённое не удалось: слишком всё перемешалось в их бедной памяти за прошедшие бурные годы.

В сороковом году Никита окончил десятилетку, но хотя учился прекрасно и едва только не натянул на «золотой аттестат», учиться дальше не пожелал, а поступил он на славный завод «Серп и молот», под начало к Феде, который к тому времени сделался уже мастером.

Тут и война разразилась.

Никита сразу же пошёл добровольцем. Воевал он, видимо, прекрасно, себя не жалел: два ранения, контузия, орден Славы, три Красные Звезды, две медали «За отвагу». Кончил войну в Мукдене…

(— Где-где? — переспросил Алексей Т.

— Ну, в Шэньяне, — объяснил Варахасий Щ.

— Где это?

— Да в Китае же! В Маньчжурии!

— А-а-а… Да-да, конечно. Прости…)

В середине сорок шестого года Никита демобилизовался и вернулся на родную Андроньевскую. Дела там были плохи. Фёдор был убит. Серафима держала у себя какого-то хмыря-майора из военной комендатуры и изрядно попивала. Светлана связалась с шайкой то ли воров, то ли бандитов.

Никита, не тратя времени даром, первым делом снова поступил на завод в свой старый цех, быстро там освоился, затем осмотрелся в семье и молча ринулся в бой. Сначала он жестоко избил хмыря-майора, помыкавшего Серафимой, как служанкой. Могли быть изрядные неприятности, но майор был семейным и партийным и дело замял. Вскоре он, сославшись на распоряжение начальства, вернулся на казарменное положение, а потом и вовсе слинял начисто. И горько же, должно быть, попрекала Никиту несчастная Серафима!

Впрочем, может быть, и не так уж горько, потому что Никита вплотную занялся племянницей. И удалось ему управиться с племянницей, отлучить её от опасных дружков и всякими правдами и неправдами устроить её на завод учётчицей — школу-то она бросила ещё в сорок четвёртом, едва-едва вытянув семилетку.

Но всё это подробности, может быть, пока и излишние.

В сорок седьмом году Никита поступил на вечерний в Московский институт стали, в пятьдесят втором закончил и был назначен в свой цех сменным инженером.

В пятьдесят пятом году умерла от инфаркта Серафима. Через год Светлана вышла замуж и завербовалась на Север. Никита Воронцов остался один. Здесь уместно будет сказать, что он как был, так и остался до конца дней своих холостяком. Судя по некоторым данным, не по вине женщин.

А ещё через год он перевёлся с «Серпа и молота» в один из номерных институтов. В семьдесят втором году он получил квартиру на проспекте Грановского и покинул старое гнездо на Андроньевской.

Поздно вечером 8 июня 1977 года он умер. В возрасте пятидесяти четырех лет.

— И всё? — несколько разочарованно спросил Алексей Т.

— Всё, если не считать подробностей, — ответил Варахасий. — Хочешь взглянуть на него?

— Хочу, конечно…

Варахасий вынул из красной папки и протянул приятелю фотографию. Это была стандартная фотокарточка шесть на девять. Обыкновенное, ничем, пожалуй, не примечательное лицо пожилого мужчины. Залысый лоб, редеющие волосы, зачёсанные аккуратно назад. Несколько запавшие глаза, полуприкрытые набрякшими веками. Резкие складки по сторонам сухого, плотно сжатого рта. Гладко выбрит. Что ещё? Уши слегка оттопырены. Серый пиджак поверх чёрного глухого свитера. Положительно, обыкновенный человек…

— Жаль, глаз почти не видно, — произнёс Алексей Т., возвращая фотографию.

— Ага, — откликнулся Варахасий. — Вот-вот. Именно что жаль…

— А что?

— Как выразилась одна дама, глаза у Никиты Сергеевича были страшные, мудрые и тоскливые. И другие люди, кто его знал, утверждают в один голос, что взгляд у него был странный… Правда, хоть и в один голос, но в разных выражениях.

— Так, — сказал Алексей Т. — Понятно. А теперь валяй все подробности.

Уже рассвело, небо стало пронзительно-синим, и на верхние этажи дома напротив пали розовые отсветы восходящего солнца.


Подробности о Никите Воронцове

— Как я тебе уже доложил, — сказал Варахасий Щ., — я решил попытаться разгадать эту загадку и принялся за дело по всем правилам нашего искусства. Я побывал в военкомате, на заводе «Серп и молот», в номерном этом институте, изучил его биографию, можно сказать, доскональнейшим образом, и представь себе, не оказалось в ней решительно ничего, что бы пролило хоть какой-то свет на странности в дневнике. То есть он действительно выступил со своей частью на фронт в конце августа сорок первого, действительно воевал к западу от Москвы, а через три года переправлялся через Друть… и пять лет назад вместе с неким Бельским получил авторское свидетельство на какую-то там бездымную технологию… Но к разгадке это меня не приблизило ни на шаг.

Что ж, бывает. Приспело время заняться ближайшим окружением нашего героя, друзьями, родственниками, знакомыми и так далее. Выяснением подробностей его частной и даже интимной жизни. Как честный человек, признаю, что, строго говоря, я не имел на это права, но мёртвым не больно, а остановиться я уже не мог. Чуял, чуял я, что за загадочкой этой кроется что-то грандиозное, чуть ли не глобальное… Впрочем, сам увидишь и будешь судить.

Я опросил около двадцати человек. Большинство из них ничего интересного не сообщили. Хороший был мужик, компанейский парень, специалист отличный, такой милый, добрый мужчина… всё в таком духе. Умел и любил выпить; анекдоты рассказывал — обхохочешься; нередко перед начальством держал мазу за обиженных; такого-то чуть ли не из-под суда вытащил; такому-то чуть ли не из самого ВЦСПС путёвку в спецсанаторий для ребёнка выбил… ничего не боялся… ничего для себя не требовал… хорошему своему приятелю публичную оплеуху влепил за хамство старухе-технологу… Ну, кое-кого потаскивал, не без этого… Словом, ангел, и именно во плоти. Вышел я, кстати, и на некоего Бобкова, в прошлом инструктора-самбиста, а ныне пьяницу с оскорблённо-брезгливой физиономией. Никита Сергеевич занимался у него в середине пятидесятых и был у него лучшим учеником. Как Бобков выразился, «с ним, с Никитой, хоть бы и навоз есть, всё прямо изо рта выхватывал, такой был парень».

И лишь пять человек дали мне поистине ценные сведения — впрочем, увы, только усугубившие загадку. Если, конечно, по-прежнему относиться к ней с точки зрения здравого прокурорского смысла.

(Варахасий извлёк из своей красной папки несколько листков бумаги, скреплённых могучей канцелярской скрепкой.)

Вера Фоминична Самохина, в девичестве Корнеева, 46 лет, химик-технолог, сослуживица Воронцова по номерному институту, познакомилась с ним в пятьдесят восьмом году.

Валентина Мирленовна Самохина, дочь Веры Самохиной, 24 года, работник Патентной библиотеки, познакомилась с Воронцовым в семьдесят четвёртом году и стала его любовницей.

Светлана Фёдоровна Паникеева, в девичестве Кривоносова, 47 лет, домашняя хозяйка, племянница Воронцова.

Микаэл Грикорович Хачатрян, 54 года, капитан 1-го ранга в отставке, школьный друг Воронцова.

И наконец, Константин Пантелеевич Шерстобитов, 55 лет, рабочий Мытищинского машиностроительного завода, фронтовой друг Воронцова, познакомился с ним в сорок втором году в запасном полку.

Ну-с, так вот. Все беседы я вёл под магнитофон и после, конечно, за ненадобностью стирал, но записи бесед с этой пятёркой сохранил, даже сделал извлечения из них, — то, что показалось мне наиболее интересным. Крутить записи подряд займёт слишком много времени, так что давай я прочитаю тебе извлечения, а где нужно — прокомментирую. Согласен?

(Алексей Т. торопливо закивал, показывая, что да, он согласен, налил в стопки водку, опрокинул свою и запил остывшим чаем, после чего произнёс севшим голосом: — Давай, читай…)

— Ладненько, — произнёс Варахасий, тоже опрокинул свою и тоже запил остывшим чаем. — Будем читать. Начнём с Веры Фоминичны Самохиной. Меня прямо-таки вытолкнула на неё та запись в дневнике, помнишь? «Верочка Корнеева, она же Воронцова, она же Нэко-тян»… Читаю:

— «Познакомились мы на какой-то вечеринке. Не помню уже сейчас, то ли чей-то день рождения был, то ли праздник какой-то… Шутка сказать, четверть века прошло! Зато как сейчас помню, что он сидел за столом почти напротив и смотрел на меня не отрываясь. Это я краем глаза видела, что он смотрит не отрываясь, а как на него взгляну, он уже и глаза успел опустить… Ну, мне было тогда двадцать шесть, что ли, мужики меня вниманием не обходили, но всё равно было лестно… Потом, когда стол отодвинули и стали танцевать, он меня пригласил, и вот тут я впервые взглянула ему прямо в глаза. Меня словно током ударило… Нет-нет, не подумайте, ничего такого женско-мужского. У него глаза были какие-то такие… страшные, мудрые будто и тоскливые, что ли… То есть глаза-то у него были обыкновенные, серо-зелёные, но так он глядел… Я сразу решила: нет, это рыцарь не моего романа. Вообще-то он был весел, говорил интересно, острил довольно удачно, а кое-кто прямо на шею ему вешался… Впрочем, в глаза мы больше друг другу не заглядывали.

— Ваш муж тоже был на этой вечеринке?

— Н-нет… Нет-нет, он с Валькой остался, она тогда совсем малышка была, годика три… или четыре… Так вот что самое странное тогда случилось. Я устала, да и опьянела сильно, и присела отдохнуть на диван. И сейчас же ко мне подсел Воронцов. Сел рядом, как сейчас помню, руки на коленях сложил и негромко говорит мне, на меня глядя: „Вы не беспокойтесь, Вера Фоминична, с гландами у вас всё обойдётся благополучно“. Я так глаза и вытаращила. С гландами у меня действительно с самого детства было не в порядке, последние годы я всё собиралась оперироваться, да не решалась, но ему-то откуда про это знать? Я его спрашиваю: „Откуда вы знаете про мои гланды?“ Вот тут он ко мне наклонился и говорит чуть ли не шёпотом: „Я о вас, Вера Фоминична, ещё и не то знаю. Например, что есть у вас очаровательная родинка на…“ И называет, простите, местечко на теле, которое и родному мужу не часто показываешь. Я обмерла, рот разинула, не знаю, то ли пощёчину ему дать, то ли ещё что, а он встал и ушёл. Совсем ушёл с вечеринки…

— Но родинка есть?

— В том-то и дело, что есть… И на том самом месте!

— И с гландами благополучно обошлось?

— Прекрасно обошлось. Хотите верьте, хотите нет, но я как-то сразу бояться перестала и буквально через неделю пошла на операцию. И всё вышло как по маслу… Скажите, товарищ следователь, вот вы, я вижу, Воронцовым и после смерти занимаетесь. Вы тоже думаете, что он был вроде как бы колдун или ясновидец?

— А сами вы как думаете, Вера Фоминична? Я ведь его живого в глаза не видел, а вы с ним худо-бедно почти два десятка лет бок о бок в одном учреждении, наверняка общались, разговаривали. У вас какое сложилось впечатление?

— Не знаю даже, что сказать… Сказать правду, мы больше и не общались никогда. Разве что по работе. А так встретимся в коридоре или в буфете — „здравствуйте“, „привет“, — только и всего. Хотя, конечно… Действительно, два десятка лет прошло, чего только не случилось за это время, многое забылось, а я его на той вечеринке как сейчас вижу.

— И он с тех пор так ни разу с вами и не заговорил?

— Ни разу. Наверное, чувствовал…

— Что?

— Да ведь боялась я его, товарищ следователь! Как чумы боялась. Как дети буку боятся. Когда Валька рассказала мне, что сошлась с ним, я неделю тряслась от горя и страха. Сейчас смешно вспомнить, но рвалась даже заявить в партком, в милицию, ещё Бог знает куда. Хорошо ещё, что муж меня удержал. Здорово бы это получилось: старый злодей совратил бедную девочку, а бедной девочке двадцать третий год миновал…

— Кстати, а как Валя восприняла смерть Воронцова?

— Вы знаете, удивительно спокойно. Ни слова, ни слезинки… Возможно, не так уж и любила.

— Возможно… Скажите, Вера Фоминична, вас никогда не прозывали таким словечком — Нэко-тян?

— Нэко-тян? Нет, впервые слышу. Что это такое?

— Это слово японское. „Кошечка“ значит.

— Кошечка… Меня мама в детстве звала Кошечка…»


— Вот всё по Самохиной, — сказал Варахасий. — Впечатляет?

— Впечатляет, — проговорил Алексей Т. — Интересно, где это была у неё родинка?

— Пошляк, — с отвращением сказал Варахасий.

— Извини. Я пошутил. Читай дальше.

Варахасий пошелестел бумагами.

— А дальше у нас пойдёт дочка Самохиной, — сказал он. — Валентина Мирленовна. Очаровательная особа, доложу я тебе. Ну-с, с нею я беседовал с первой, она сама вышла на меня — с просьбой вернуть её вещи, оставшиеся на квартире у Воронцова. Тут мы и побеседовали. Читаю:

— «Как мы с ним познакомились? Очень просто и вообще-то довольно случайно. В октябре… нет, в ноябре прошлого года начальство приказало мне срочно отрецензировать справочник по австрийской системе патентования. А я по-немецки ни в зуб ногой, в институте учила английский, но это было первое мне серьёзное задание на работе, да и самолюбие играло. Ну, обложилась словарями, поползла по тексту, день корплю, другой, и всё на первой странице… Нет, думаю, ничего у меня так не выйдет. Стала думать, что делать. Перебрала всех друзей и знакомых — как назло, никого с немецким. Кто с английским, кто с испанским, один даже с эсперанто, а с немецким ни одного. Тогда решила я подключить родителей: может быть, у них есть кто-нибудь. Вышла к ним, а у мамы — помнится, была суббота — гости, две пары из её института. Так и так, говорю, товарищи, помогите бедному ребёнку, срочно нужен знаток немецкого языка. Да ничего проще, кричат, у нас Воронцов отлично немецкий знает, Никита Сергеевич… И тут же дядя Сева достаёт записную книжку и даёт мне его домашний телефон. Мама было на дыбы, не смей, дескать, беспокоить человека, но они её заговорили, что Воронцов — мужик добрый, что ему ничего не стоит и прочее. Ну, а я — в прихожую, к телефону. Позвонила, назвалась, сказала, по какому делу вторгаюсь в его домашний покой. Он помолчал несколько секунд и очень спокойно, негромко так сказал: „С удовольствием помогу вам, Валя. Я свободен, можете приехать хоть сейчас…“ — и продиктовал адрес. И я тут же к нему поехала.

— И помог он вам?

— Не помог — сам всё сделал. Когда я два дня спустя после работы к нему поехала, как мы условились, рецензия была готова — напечатана в двух экземплярах, всё честь по чести. Я его благодарить, а он головой покачал и сказал: „Не надо, Валя, это я в своих интересах, чтобы нам с вами сегодня не работать, а шампанское пить…“ И глаза у него были в тот момент необыкновенные — грустные и какие-то сияющие, я таких ни у кого ещё не видела. Наверное, в тот момент я в него и влюбилась. Что ж, я — человек решительный. Прямо при нём сняла трубку и позвонила домой, что буду ночевать у подруги.

— Любовь с первого взгляда, так сказать…

— Это что, ирония?»

(Варахасий прервал чтение.

— Я уже доложил тебе, — сказал он, — что эта девица оказалась очаровательной особой. И говорила она со мной охотно, словно только и ждала случая выговориться. А когда я сострил насчёт любви с первого взгляда, лицо её исказило бешенство. То есть это я говорю — исказило, на самом деле оно осталось прекрасным.)

— «Это что — ирония?

— Какая уж тут ирония, Валентина Мирленовна, избави Бог…

— Вы его не знали… Да и никто его не знал, даже самые близкие приятели. Одна только я знала, потому, наверное, что он был первым в моей жизни мужчиной. Я его любила без памяти. Хотя с самого того вечера знала, чувствовала, что не надолго мне это счастье…

— Он вам сказал, что скоро умрёт?

— Ерунда! Не мог он мне этого сказать. Он был здоров, он был совершенно здоров и невыразимо нежен… Мать никогда не была со мной так нежна, как он. Только однажды…

— Что?

— Незадолго до… Ну, недели за две до смерти он вдруг сказал мне ни с того ни с сего, ночью, я уже задремала… Громко и отчётливо сказал: „Скоро нам расставаться“, а я спросила сквозь дремоту: „Почему?“ И он ответил: „Потому что тебе дальше, а мне обратно, Нэко-тян…“

— Простите… как он вас назвал?

— Нэко-тян. Он меня так называл иногда. Когда-то он был в Маньчжурии и влюбился там в одну японочку, и она научила его так её называть. Ласкательное прозвище. Нэко-тян. Мне очень нравилось, когда он так меня называл…»


— Теперь у нас пойдёт мужчина, — сказал Варахасий. — Константин Пантелеевич Шерстобитов, бывший однополчанин Воронцова. Рассказал он много любопытного, и много чего я из его рассказов выписал, но всего читать не стану, а зачитаю только небольшой отрывочек. Слушай.

— «…Вот там-то, за Друтью, меня и накрыло. Друть мы с ходу перескочили, а как на обрыв выперлись — трах-бах, и ничего не помню. Очнулся уже в санбате. Полноги как не бывало, мозжит — сил нет, лью слёзы, а что поделаешь? Ладно. И вот за час, как меня в тыл отправлять, является Никитка. Живой-здоровый, весь в пыли, рот до ушей, левая рука на перевязи, тоже его зацепило, но легонько, остался в строю. Как уж он ко мне прорвался — не знаю, не скажу. Ну, торопливо перекинулись о том о сём, оказывается, комбата у нас опять убило, поцеловались на прощанье, а затем суёт он мне в руку сложенную бумажку и говорит мне: ты, говорит, как я тебе написал здесь, так и сделай, да не забудь, говорит, а то после Победы сам тебя найду и, несмотря, что ты теперь инвалид, рыло на сторону сворочу по старой дружбе. И убежал. Ну, развернул я бумажку, читаю. Сейчас уже не помню в точности, как там было написано, лет-то много прошло, но смысл был вот какой. Чтобы осенью в сорок седьмом году, когда буду жениться на Любаше из Медведкова, чтобы непременно позвал на свадьбу. Во как.

— И что вы тогда подумали, Константин Пантелеевич?

— Что подумал… Я тогда ни о какой Любаше ни из какого Медведкова слыхом не слыхал. Первое, что я тогда подумал, — что Никита таким способом просто подбодрить меня хочет: ничего, дескать, жизнь продолжается, ты и без ног мужик хоть куда, не тушуйся, после войны встретимся… Но потом вспомнил всякие с ним случаи, ну, что я вам уже рассказал, и знаете, товарищ следователь, скрывать не стану, повеселел. А потом, пока по госпиталям валялся, всё это, признаться, как-то подзабылось. И записку ту я где-то затерял, и помучиться порядком пришлось, мне ведь ещё две операции делали… Словом, вспомнил я об этом только через четыре года, летом сорок седьмого.

— Расскажите, пожалуйста.

— Расскажу. Это интересно получилось. Я уже работал на Мытищинском. Раз задержался я в мастерских допоздна, халтурку одну работал, а дело в конце августа было, вечера уже тёмные, да ещё дожди всё время шли. Ну, ковыляю я себе домой, а темнотища, а грязища, а вся улица — ухаб на ухабе! И тротуар деревянный, с войны не чинённый. И загремел я в какую-то ямину. И культёй своей прямо тычком в землю. Света Божьего невзвидел. Сижу, подняться не моту, только постанываю. И вдруг нежный такой надо мной голосок: „Вы что, гражданин, расшиблись?“ Смотрю — рядом у калитки платьице белеется. „Расшибся, — говорю, — девушка, да и как не расшибиться, когда вы у своего дома волчьих ям нарыли, а у меня всего одна нога!“ Короче, помогла она мне подняться, завела в свою комнатушку, усадила на кушетку, захлопотала. И между прочим говорит: улица, говорит, здесь и верно нехорошая, только, говорит, это дом не мой, я здесь только комнату снимаю, а живу, говорит, я в Медведкове. А звать, спрашиваю, как? Люба меня зовут. Во! У меня в голове словно молния ахнула — разом всё припомнил.

— И женились?

— Конечно, женился. Куда деваться? Да и то сказать: тридцать лет живём душа в душу, двух сыновей вырастили.

— Воронцова на свадьбу позвали?

— Ещё бы! Разыскал через адресный стол, он где-то на Большой Андроньевской тогда жил, я потом у него был раза два… Сидел, сидел он у меня на свадьбе… Тут только вот какая штука получилась. Накануне как нам в загс идти, я рассказал сдуру Любаше всю эту историю…

— Почему же — сдуру?

— Получилось, что сдуру. На свадьбе Люба всё к нему присматривалась и вроде как бы поёживалась, что ли… Он, правда, ничего, наверное, такого не заметил. Весёлый был, расцеловал нас, выпивал хорошо, закусывал, „горько“ кричал… Только спустя какое-то время зашёл у нас с Любой о нём разговор, и она мне говорит: если, говорит, ты меня любишь, держись от него подальше. Я страшно удивился. Почему? — говорю. У него, говорит, глаз нехороший, зловещий. Я её на смех поднял, застыдил, рассердился даже, однако она — ни в какую. Твердит одно: если, дескать, меня любишь… Ну, что с ней поделаешь? Тайком от неё встретился я с Никиткой несколько раз, да так и разошлись наши дорожки…»


Алексей Т. снова взял дневник и отыскал запись:

«Костя Шерстобитов (ранен на Друти, июнь 44; женился на Любаше из Медведкова, осень 47)».

— Заурядный случай ясновидения, — саркастически пробормотал он и снова положил дневник на стол. — Читай дальше.

— Дальше, — сказал Варахасий, — у нас с твоего позволения пойдёт ещё один мужчина. Капитан 1-го ранга в отставке Микаэл Грикорович Хачатрян, друг детства Воронцова. Читаю:

— «Значит, умер Никита… Ай, как люди вокруг мрут! Вот и мама у меня умерла недавно. Правда, ей под восемьдесят уже было… Жаль Никиту, очень жаль. Из мужской части мы с ним в нашем классе всего двое, пожалуй, в живых оставались, остальных всех война съела… Так вам о нём в школьные годы? Гм… А позвольте полюбопытствовать, зачем это вам?

— Меня, собственно, интересует, не замечались ли вами в характере, повадках, высказываниях школьника Никиты Воронцова какие-либо странности, несообразности… ненормальности даже?

— Гм… Пожалуй, Никита действительно был в какой-то мере странный парнишка. Гм… Мы с ним большие приятели, что называется, водой не разольёшь, но, говоря откровенно, я его иногда побаивался. Держался он как-то слишком по-взрослому, слишком навытяжку, если вы понимаете, что я хочу сказать, слишком сдержанно. А если уж расходился, то это у него получалось просто даже страшно.

— Боюсь, я не совсем улавливаю…

— Поясню на паре примеров. Гм… Вот была у нас в школе такая шпанистая компания, человек десять хулиганов под предводительством некоего Гришки-Мурзы. Не знаю, чем мы с Никитой им не понравились, но принялись они нас бить. Где ни встретят, там бьют. Завтраки отнимали, карманные деньги, шапки срывали и закидывали куда-нибудь… Сами знаете, как это у подростков бывает. Первобытная жестокость. Гм… Мы с Никитой года два это терпели, а то и три. Не ябедничали, конечно, да и бесполезно было ябедничать. И вот однажды встречают они нас на дороге из школы и принимаются за дело. Обычно мы как? Кое-как прикрываемся, стараемся проскочить поскорее и во все лопатки удрать. И вдруг Никита разворачивается и выдаёт самому Гришке-Мурзе прямой в переносицу. Мне даже хруст послышался, клянусь Богом. Это было совершенно неожиданно, и они оцепенели. А Никита уже одного бьёт ногой в пах, другого хватает за волосы и с треском ударяет мордой о подставленное колено, третьего ещё как-то. Гм… Они опомнились и набросились на него всем скопом, обо мне забыли, а я совершенно, знаете ли, ополоумел, в глазах темно, и ору нечленораздельно на всю улицу. Они здорово тогда избили Никиту, но и сами потерпели урон… К счастью, сбежались прохожие. Гм… Да. И вот после этого дня Никита стал сам подстерегать их поодиночке и избивать. Я иногда присутствовал. Это было ужасно. Это было… Это было невероятно жестоко, умело и, я бы сказал, по-деловому. То есть он дрался не так, как обыкновенно дерутся мальчишки, — не стремился оскорбить ударами, унизить, просто показать своё превосходство. Гм… Он как бы работал. Начал он прямо с Мурзы. Напал на него в школьной уборной и всю перемену деловито и страшно его обрабатывал. Все эти мальчишеские правила — „до первой крови“, „под дых не бить“, „ножку не подставлять“, „лежачего не трогать“ — всё это он игнорировал. Уже через минуту несчастный Мурза валялся на кафельном полу и хрипел, а Никита трудился над ним и кулаками, и башмаками, и по-всякому. Мы оцепенели от ужаса, никто не решался вмешаться, даже старшеклассники. Клянусь Богом, такую ледяную жестокость я видел потом только в кино, в гангстерских фильмах!»

(Тут Варахасий опять прервал чтение.

— Поразительно, — произнёс он, усмехаясь, — как цепко держится мальчишка даже в пожилых мужиках! Полковник в отставке, на шестом десятке, а раздухарился так, что мне даже страшно стало. Глаза выкатил, руками размахивает, вскочил, ногами показывает, как наш Никита пинками этого Мурзу угощал… Долго он в таком роде повествовал, мы на этом останавливаться не будем, тут и так всё ясно, а перейдём к следующему пункту. Продолжаю.)

— «Понятно, Микаэл Грикорович. Ну, а другой пример?

— Какой — другой?

— Вы обещали пояснить на паре примеров. Один вы привели. А второй?

— Гм… Второй пример… Только я вас прошу понять, что тут у меня скорее впечатления, своими, так сказать, глазами я почти ничего не видел. Гм… Одним словом, с какого-то времени я стал замечать, что Никита необычайно смело ведёт себя с девочками. Вы знаете, как обычно подростки в четырнадцать-пятнадцать лет: и хочется, и колется… подсмотреть там, похихикать, а самого то в жар, то в холод, и вообще по большей части одни лишь мечтания бесплодные. Так вот, Никита вдруг обнаглел до крайней степени. И я почти уверен, что случилось у него что-то с одной нашей одноклассницей…

— Понятно. Микаэл Грикорович, вот вы сказали — „с какого-то времени“. А поточнее не припомните?

— Помню. И скажу вам совершенно точно. У Никиты случился приступ мозгового расстройства. Вообще-то он был парень здоровый, не болезненный, а тут вдруг слёг, потерял память, в сильном жару несколько дней пролежал. Голову он застудил, что ли… или ударился… Не помню уже сейчас. И все эти, как мы их с вами называем, странности начались у него вскоре после этой болезни.

— И когда это случилось?

— Помню совершенно точно. В седьмом классе, в зимние каникулы. Я это помню потому, что во время этих каникул мы с ним начали увлекаться химией. Я-то в восьмом классе к ней поохладел и ударился в электротехнику, а Никита так химиком и остался…

— Кто такая Галина Родионовна?

— Галина Родионовна? Гм… Не помню что-то…

— Это тоже может быть из ваших школьных лет.

— А! Галина Родионовна! Да-да-да, как же! Учительница была у нас такая, англичанка, пришла к нам прямо из института. Между прочим, Никита английский знал просто в совершенстве…»


Алексей Т. бросил на стол дневник и сказал устало:

— Кто там у тебя ещё остался?

— Осталась у нас последняя фигура, — отозвался Варахасий Щ. — Светлана Фёдоровна Паникеева, в девичестве Кривоносова, племянница нашего Воронцова и его единственная наследница.

— И было там что наследовать?

— Как же! Библиотека после него осталась неплохая, мебель… из одежды кое-что… Если ты помнишь, в своё время она вышла замуж и уехала с мужем на Север, а в начале шестидесятых они вернулись, обременённые огромными деньгами и целым выводком детишек. Ну-с, она оказалась незатейливая, простоватая, хотя, доложу тебе, в свои сорок семь годочков ещё очень и очень… Ладно, это, конечно, в сторону, а зачитаю я тебе сейчас свою одну маленькую выдержку, самую интересную, как мне представляется.

— Валяй. Слушаю.

— «А что ему дано было будущее знать, так я это ещё девчонкой поняла. Он меня любил, Никита, жалел очень и играл, бывало, со мной, и книжки читал мне, и пел, когда я болела… Я часто в детстве болела. И вот песни он мне пел иной раз такие, каких тогда ни от кого услышать было нельзя, а услышала я их снова уже взрослой и много позже войны. „Эх, дороги, — он пел, — пыль да туман“, „Чёрного кота“, „Вы слышите, грохочут сапоги“… И про войну он досконально знал, что она будет, и когда, и какая будет. Вот, помню, поёт он мне свою любимую, я её тоже очень любила, хотя и мало понимала, конечно… Поёт это он: „Ах, война, что ж ты сделала, подлая…“ И тут папа входит к нам. А Никита ни при ком не любил петь, только мне, но не остановился, до конца спел. Папа дослушал и говорит: „О чём ты поёшь, Никитка?“ Он отвечает: „О войне, Федя, о войне пою“. — „О какой такой войне?“ — „А о той, что в будущем году начнётся, и многие на ней голову сложат“. — „Эх, типун тебе на язык“, — папа говорит. А я гляжу, Никита на него глядит, и в глазах слёзы…»


Алексей Т. досмотрел, как складываются в папку скреплённые скрепкой листки и общая тетрадь в заплесневелой клеёнчатой обложке, и перевёл взгляд на окно. За окном царило яркое солнечное утро.

— Ну, как это тебе? — спросил Варахасий Щ., завязывая белые тесёмки.

— А тебе? — спросил Алексей. — Размотал задачку?

— Есть у меня, есть кое-какие мысли, скрывать не стану…

Алексей Т. скривился насмешливо:

— Ясновидящий? Путешественник по времени?

— Не-ет, ясновидящий — это, брат, что… Это банальщина. Вот путешественник — это уже ближе к делу.

— Не с чего, так с бубён.

— А давай подискутируем, — предложил Варахасий Щ. — Если ты не устал, конечно.

— Давай, — согласился Алексей Т. — Только сначала прикончим эту благодать.

И он потянулся за бутылкой, в которой оставалось ещё стопки на две, а то и на все три.


Дискуссия

Если тщательно сопоставить все данные (рассуждал Варахасий Щ.), то рисуется парадоксальная картина, а именно: Никита Сергеевич Воронцов прожил неопределённое множество жизней. В романтической литературе известны персонажи, прожившие несколько жизней, — достаточно вспомнить хотя бы джеклондоновского Скитальца, который в своей смирительной рубахе носился из эпохи в эпоху, как страдающий поносом из сортира в сортир. Красиво, спору нет. Случай же с Никитой Воронцовым совсем иного рода. Про него точнее будет сказать, что не множество жизней он прожил, а прожил он одну и ту же жизнь множество раз. И судя по всему, было это достаточно тяжко, тоскливо и утомительно. Недаром, недаром поётся в старинной песенке (слова народные): «Лучше сорок раз по разу, чем за раз все сорок раз»…

Да, Никита Воронцов действительно был путешественником по времени, только не по своей воле и в весьма ограниченных пределах. И выглядело это следующим образом. Воронцов благополучно доживает до вечера 8 июня семьдесят седьмого года. В 23 часа 15 минут по московскому времени некая сила останавливает его сердце, а сознание мгновенно переносит на сорок лет назад, в ночь на 7 января тридцать седьмого года, где оно внедряется в мозг Воронцова-подростка, причём внедряется со всем опытом, со всей информацией, накопленными за прожитые сорок лет, напрочь вытесняя, между прочим, всё, что знал и помнил Воронцов-подросток до этой ночи. Далее, Воронцов снова благополучно доживает до вечера 8 июня семьдесят седьмого года, и снова та же самая неведомая сила убивает его тело и переносит его сознание, обогащённое, кстати, опытом и информацией новых сорока лет… и так далее, и так далее.

И так повторялось с ним неопределённое, может быть, и неисчислимое множество раз. Возможно, тысячу и одну жизнь прожил Никита Воронцов. Возможно, в последних своих жизнях он уже давно забыл, когда это произошло с ним впервые. А возможно, впервые это никогда и не происходило… (Только не надо недоуменно разводить руки и закатывать глаза: наука как форма человеческого воображения умеет, конечно, много гитик, но натура умеет этих гитик в неисчислимое множество раз больше.)

Следует принять во внимание, что в подробностях все эти его жизни совпадать, конечно, не могли. Слишком много случайностей возникает в каждой жизни, слишком много ситуаций выбора и вариантов ситуаций в микросоциумах. Скажем, в одной жизни Воронцов мог жениться на Вере, в другой — на Клеопатре, в третьей — на Розе, а в четвёртой он мог вообще от этого дела воздержаться и дать себе отдых от семейных тягот. Допускается даже, что когда-то его одолела тоска и он повесился ещё до войны, а когда-то его разорвало на куски вражеским снарядом, а когда-то он погиб в авиационной катастрофе задолго до своего срока. Но когда бы и при каких бы обстоятельствах ни прерывалась его жизнь, он неизменно возвращался в ночь на 7-е января тридцать седьмого года и заново начинал очередное сорокалетие.

Нет смысла задаваться вопросом (продолжал Варахасий Щ., подняв толстый указательный палец), как и почему всё это происходило и почему именно с Воронцовым. Наука эти высоты ещё не превзошла и превзойдёт, надо думать, не в ближайшие дни. Ибо речь здесь идёт о природе времени, а время — это такая материя, в которой любой из нас не менее компетентен, чем самый великий академик. Возможно, гипотеза, предложенная им, Варахасием Щ., и не соответствует действительному положению дел в мироздании, но пусть кто-нибудь попробует её опровергнуть! В частности, совершенно не имеет смысла закатывать пустые глаза, шевелить губами и загибать пальцы. Пустое это дело — пытаться представить себе, как соотносились бесчисленные реальности Никиты Воронцова с нашей единственной реальностью. Мы имеем здесь дело, вне всякого сомнения, с высшими, нам ещё неведомыми проявлениями диалектики природы, человеческий мозг к ним пока не приспособлен, особенно мозг довольно рядового литератора, так что нечего тут напрягаться, а то, не дай Бог, пупок развяжется. Надлежит просто принять как данность: Никите Воронцову выпало много раз проходить мостами, «по якым нам бильше не ступаты…».

Тут Алексей Т. прервал приятеля. Он осведомился, случайно ли именно сегодня его угостили этой прекрасной песней.

Варахасий Щ. заверил, что это вышло совершенно случайно.

Тогда Алексей Т. запахнул халат, встал и заговорил. Он сказал, что не станет притворяться, будто странные подробности жизни Никиты Воронцова не произвели на него впечатления. Не собирается он отрицать и того обстоятельства, что гипотеза Варахасия Щ. поражает смелостью и необычностью. Будучи всего лишь довольно рядовым литератором, он, Алексей Т., готов тем не менее дать гарантию, что эта гипотеза вознесёт следователя городской прокуратуры Варахасия Щ. на самую вершину научного Олимпа и усадит его там в аккурат между Эм Ломоносовым и А Эйнштейном.

С другой стороны (продолжал Алексей Т.), тщательное сопоставление всех данных позволяет выработать и гипотезу совершенно иного толка. Варахасий Щ. не станет притворяться, будто странные подробности жизни Никиты Воронцова нельзя сочинить для поражения приятелей и особенно студенточек-юристочек. Не будет Варахасий отрицать и того обстоятельства, что современным криминалистам ничего не стоит изготовить заплесневелую тетрадочку и исписать в ней несколько страничек выцветшими чернилами. И как довольно рядовой, но всё же литератор, он, Алексей Т., готов дать гарантию, что эта затея вознесёт следователя городской прокуратуры Варахасия Щ. на какой-нибудь отрог литературного Олимпа и усадит его там в аккурат между Бэ Мюнхгаузеном и Кэ Прутковым.

Сказавши это, Алексей Т. сел, закинув ногу на ногу, и посмотрел на приятеля с наивозможнейшей снисходительностью.

Варахасий Щ. несколько раз задумчиво кивнул. Затем он сморщился и почесал за ухом. И затем он заговорил.

— Изложено недурно и убедительно, — произнёс он. — Наличествует здоровая ирония. Неплох и слог. Особенно мне понравилось местечко между Мюнхгаузеном и Прутковым. А?

— Ну, это я преувеличил, — поспешно сказал Алексей. — В пылу полемики, так сказать. Они, конечно, до такой зауми не опускались.

— Зауми? — удивился Варахасий. — Видать, не знаешь ты, что такое настоящая заумь. Но вам бы всё попроще бы. Как это ваш брат расписывает: «Васятка сунул ногу в отцовский сапог и загромыхал на двор. Аришка выпорхнула из отхожего места с визгом: „Го-го-го! Трактора ишшо гранулировать почву под озимые стартовали, а вы всё чикаетеся!“».

— Ломоносов! — огрызнулся Алексей Т.

— От такого слышу, — хладнокровно парировал Варахасий Щ. — Фэ Абрамов.

Приятели помолчали. Потом Алексей Т. сердито буркнул:

— Дай сюда дневник.

Он перебросил две-три страницы и углубился в чтение. Варахасий прибрал со стола и принялся мыть посуду.

— Чайник поставить? — спросил он.

Алексей не ответил.

— Чайник, говорю, поставить? — гаркнул Варахасий.

Тогда Алексей захлопнул дневник, бросил его на стол и крепко потёр ладонями лицо.

— Сядь и послушай, — сказал он коротко.

Варахасий вернулся к столу, и Алексей, глядя поверх его головы припухшими от бессонной ночи глазами, начал:

«ИНТЕРВЬЮ, ДАННОЕ СКИТАЛЬЦЕМ ПО ВРЕМЕНИ Н. ВОРОНЦОВЫМ ПИСАТЕЛЮ И ЖУРНАЛИСТУ АЛЕКСЕЮ Т.

— Скажите, что вы испытываете при воскрешении?

— Боль. А потом несколько дней тоску и ужас.

— Почему же тоску и ужас?

— Потому что всякий раз впереди война, вселенское злодейство, вселенские глупости, и через всё это мне неминуемо предстоит пройти.

— Неминуемо? Всякий раз?

— Да. Это обстоятельства капитальные, они составляют непременный фон каждой жизни.

— А вы никогда не пытались их предотвращать? Кого-либо предупреждать, писать письма, выступать где-нибудь?

— Было когда-то. Очень давно, тысячу лет назад, должно быть. Помню уже довольно смутно. Нет, ничего не получалось. Приходилось даже кончать самоубийством. Один раз сгнил в концлагере. Три раза меня расстреляли, а однажды убили прямо на улице железными прутьями, минут десять убивали, было очень мучительно. „Ведь ясновидцев — впрочем, как и очевидцев, — во все века сжигали люди на кострах…“ А я был в одном лице и ясновидец, и очевидец. Нет, что один человек ничего не может, это я всегда знал, но иногда просто не выдерживал.

— Понятно. Это об обстоятельствах, как вы выражаетесь, капитальных. Но в обычных, житейских… Я бы, например, если бы знал заранее, своего отца спас. Просто в тот день не выпустил бы его из дому, запер бы в квартире.

— Бесполезно. Житейские обстоятельства обычно в каждой жизни складываются по-разному. У вас с отцом что случилось?

— Попал под грузовик.

— Ну, а в другой жизни этот грузовик с вашим отцом не встретился бы. Либо минутой раньше проехал, либо позже, а то и вообще ещё за месяц до того разбился бы и пошёл в металлолом. Я в прошлой жизни на Верочке Корнеевой женился, а в этой встретился с нею, когда она уже замуж вышла и дочку родила.

— Но родинка у неё…

— А родинка, видимо, возникает из обстоятельств тоже капитального плана, разве что не политических.

— Простите, мы отвлеклись. Значит, в личном плане никого ни о чём нельзя предупредить, удержать от гибельного, предотвратить несчастье?

— Бесполезно. Судите сами. Я предупреждаю Федю, мужа своей сестры Серафимы, что его убьют под Харьковом. Что же ему делать, дезертировать? Проситься на другой фронт? Пустить себе пулю в лоб назло предсказанию? Я уже не говорю о том, что его убивают под Харьковом только в последних пяти моих жизнях, а за двести лет до этого он регулярно умирал совсем другой смертью.

— Это, наверное, тяжкое бремя — бессильное знание.

— Правда. Порой я ощущаю его как невыносимое. Бывает, очень хочется умереть по-настоящему, как другие…

— Но ведь есть и радости в вашем положении!

— Да, конечно, и могу заверить, что никто из вас не радуется своим радостям так, как я своим.

— Если можно, расскажите подробно.

— Не буду я подробно. Всё равно вы не поймёте.

— Вино, любовь, путешествия?

— Это наслаждения, а не радости. Наслаждения у нас с вами одни и те же. Радости разные.

— Скажите, это не случайно, что вы перед смертью не уничтожили свой дневник?

— Нет. И не случайно, как я обставил свою смерть.

— Вы хотите сказать…

— Мой дневник должен был попасть в руки не к моей преподобной курице-племяннице, а к следователю городской прокуратуры Варахасию Щ.

— Благодарю вас. До встречи в нашей следующей жизни.»

— Как это тебе? — произнёс Алексей Т. самодовольно.

— Чрезвычайно неровный слог, — отозвался Варахасий Щ. — Тотчас видно, что не человек писал. Начнёт так, как следует, а кончит собачиною. Впрочем, всё же се глас не мальчика, но мужа. Если бы ты почаще…

Бог знает, какой совет собирался дать Варахасий своему приятелю, но тут затренькал дверной звонок. Варахасий вышел в прихожую и вернулся, разворачивая телеграмму.

— «Доехали устроились благополучно, — прочитал он вслух, — целуем любимого мужа папочку Саша Глаша Даша».

Варахасий сладко зевнул и потянулся.

— Вот и прекрасно, — сказал он. — Пошли спать. Постелю тебе в кабинете, не возражаешь? Славно, однако, что сегодня не работать. И междусобойчик получился на славу, как ты находишь?

— На славу, — согласился Алексей.

Он тоже сладко зевнул и вдруг захлопнул рот, стукнув зубами. Он весь сотрясся.

— Знаешь, — произнёс он хриплым шёпотом, — по мне так лучше к чертям в ад, чем обратно…

Варахасий промолчал. Может быть, он не расслышал.


Авдей Каргин
Поломка в пути

О, нет, мне жизнь не надоела,

Я жить люблю, я жить хочу…

Пушкин

О, я хочу безумно жить…

Александр Блок

Я должен жить, хотя я дважды умер…

Осип Мандельштам

Дежурному диспетчеру

В порядке компенсации расходов на энергообеспечение фургона типа «Ласточка» из пансионата «Евтерпа» отгрузить в энергосеть Тверской губернии (Савельевский энергощит, 27.01.1985, 4 часа утра) пятьдесят два киловатт-часа.

Экспедитор службы Т-перевозок Аскольд Диров


1

В конце января выдалась свободная неделя, и я решил сбежать из города. Лешка Бажулин, мой друг и владелец роскошной избы в умирающей деревеньке на высоком волжском берегу, как раз собирался в свое поместье и с радостью согласился взять меня с собой. Но в день отъезда пасмурно сказал: — Вот ключ, старина, езжай на здоровье. Я погряз. И крепкой ладонью умельца-экспериментатора провел по горлу.

В потрепанный древний «Москвич» я напихал продукты, двухлитровый термос с розовой цаплей на эмалевом боку, могучий приемник «Ленинград», лыжи и Лешкину бензопилу (попросил прихватить — все равно, мол, на машине).

Провозившись, я выехал лишь в пятом часу навстречу тусклым сумеркам. Когда, миновав Калинин, свернул на Ржевское шоссе, было совсем темно. Мне предстояло проехать город Старицу, потом километров двадцать до поворота на Савельево, а там полчаса проселком. Вот и указатель. Но где дорога? Слева от шоссе ровное снежное поле. Я выскакиваю из машины, бегаю туда-сюда, наконец решаюсь сойти с асфальта и тут же проваливаюсь по пояс. Замело проселок. Неужто возвращаться? Ну нет.

В трех километрах в сторону Старицы стоит большое село. Набравшись смелости, я постучался в ближайший к дороге дом и упросил хозяев разрешить мне оставить машину на подворье. Потом быстренько вытряхнул из мешка книги, набил его провизией, взял бензопилу, лыжи и двинулся в путь, бросив в машине приемник и прочий скарб. Не стану долго рассказывать, как брел я в полной тьме, утопая в снегу. Из лыж я соорудил нечто вроде салазок, на которых волочил рюкзак и проклятую пилу. До места добрался под утро почти без сил. Ввалился в нетопленый дом продрогший, злой, голодный, и поначалу сделалось мне очень тоскливо. Однако уже через пару часов в печи гудел огонь, я расправился с банкой голубцов и ломтем ветчины, сопроводив это, сознаюсь, стаканом водки, и настроение мое заметно улучшилось. Днем я немного поспал, а ближе к вечеру, умиротворенный и вполне довольный жизнью, вышел прогуляться и навестить тетку Настасею, с которой познакомился в прошлый свой приезд, года два назад. Она одиноко жила на другом конце деревни, обе дочери ее давно перебрались в город. Рядом светились окна еще в двух-трех избах, мой же конец деревни был необитаем.

Я принес тетке Настасее две пачки индийского чая — старинной ее привязанности — и кольцо «краковской» колбасы. Мы долго пили чай. Настасея жаловалась на суставы, крещенские морозы и трудности с кормом для поросенка.

Вернувшись, я закинул еще несколько полешек в печку и уселся над чистым листом бумаги. Мне хотелось что-то написать, хотя я еще не знал, что именно. Рассказ? Стихи? Мысль о писательском уединении и была подоплекой моего бегства. Помнится, о похожем состоянии сказал поэт:

Прикинул тотчас я в уме,
Что я закроюсь, как затворник,
И что стихами о зиме
Пополню свой весенний сборник.

Тут я должен оговориться. Я не поэт и не писатель. Профессия моя далека от литературы. Просто юношеская тяга к сочинительству — стихов в особенности — с годами так и не покинула меня. Я не считал это большим пороком и храбро читал свои сочинения друзьям. Как-то я даже послал подборку стихов в один толстый журнал. Через месяц пришел ответ — не без теплых ноток, но, увы, отрицательный. Несмотря на отказ, отклик редакции согрел мою душу, позволив и далее заполнять бумагу обрывками стихотворений. Но в журналы я больше не писал.

Итак, я сижу у стола. За спиной потрескивает печь. Карандаш оцепенел в руке. Я смотрю в темное окно. Я медлю этой зимней ночью. Так проходит и следующий вечер. И еще один. Впрочем, я не горюю. Отрава уединения придает какую-то значительность моему безделью. Ночами сижу, а потом сплю до часу дня.

Вылезаю поколоть дрова — лучшие моменты. Варю суп из концентратов. Читать нечего, приемника нет. Но это неплохо. Какой-то писатель сказал, что чужие книги — ножницы, которые перерезают жизнь мысли.

Тянулся четвертый вечер. Ему предшествовал багр