Фрегат «Мюирон» (fb2)

Фрегат «Мюирон» (пер. Аксенов) (Клио-5)   (скачать) - Анатоль Франс

Анатоль Франс
Фрегат «Мюирон»

«А порой в наши долгие вечера главнокомандующий рассказывал нам истории с привидениями, повествования, на которые он был особенно мастер».

(Мемуары графа Лавалетта, 1831, т.1 стр. 355.)

Более трех месяцев Бонапарт не имел известий из Европы, и по своем возвращении из Сан-Жан-д'Акр, он отправил парламентера к турецкому адмиралу под предлогом уговора о размене пленных, но на самом деле в надежде, что сэр Сидней Смит задержит этого офицера при переправе и осведомит его о недавних событиях, если они, как можно было предвидеть, несчастливы для республики. Генерал рассчитал правильно. Сэр Сидней заставил парламентера подняться на свой корабль и принял его с почетом. Завязав разговор, он не замедлил убедиться, что сирийская армия не получала ни депеш, ни каких бы то ни было других известий. Он указал ему на газеты, развернутые на столе, и с учтивым коварством просил его взять их с собой. Бонапарт целую ночь читал их в своей палатке. Утром он принял решение вернуться во Францию, чтобы взять в свои руки падавшую власть. Только бы ему поставить ногу на территорию республики, он сокрушит ее слабое и жестокое правительство, отдавшее родину в добычу глупцам и мошенникам, и один станет на разметенном месте. Чтобы выполнить эти намерения, нужно было переехать при противном ветре Средиземное море, усеянное английскими крейсерами. Но Бонапарт видел только цель и свою звезду. По непостижимому счастью, он получил от Директории разрешение покинуть египетскую армию и самому назначить себе преемника.

Он вызвал адмирала Гантома, который со времени уничтожения флота помещался в ставке генерала и дал ему приказ тайно и спешно вооружить два венецианских фрегата, находившихся в Александрии, и привести их к пустынному пункту берега, который он ему указал.

Сам он секретным пакетом передал главное командование генералу Клеберу, и, под предлогом необходимости совершить смотровую поездку, с эскадроном разведчиков отправился в маленькую бухту Марабу. Вечером седьмого Фруктидора VII года на перекрестке двух дорог, с которого открывается вид на море, он неожиданно оказался перед генералом Мену, который со своей свитой возвращался в Александрию. Не имея уже ни возможности, ни оснований сохранить свой секрет, он коротко распрощался со своими солдатами, предложил им крепко держаться в Египте и сказал им:

— Если мне выпадет счастье пробраться во Францию, — царству болтунов конец!

Казалось, что он говорит по вдохновению и как бы против собственной воли. Но декларация эта была рассчитана на то, чтобы оправдать свое бегство и дать почувствовать свое грядущее могущество.

Он вскочил в лодку, которая с наступлением ночи причалила к фрегату «Мюирон». Адмирал Гантом принял его под свой флаг со следующими словами:

— Я буду вести корабль под вашей звездой.

И тотчас же велел поднять паруса. Генерала сопровождали: Лавалетт, его адъютант, де-Монж и де-Бертолле. Фрегат «Каррера», который плыл для прикрытия, принял раненых генералов Ланна и Мюрата, а также — Данона, Костаца и Парсеваль-Гранмезона. С самого отъезда наступил штиль. Адмирал предложил вернуться в Александрию, чтобы утром не очутиться в виду Абукира, где стоит на якоре вражеский флот. Верный Лавалетт просил генерала высказать свое мнение. Но Наполеон указал на открытое море:

— Будьте покойны! Мы пройдем.

После полуночи поднялся попутный бриз. Утром флотилия очутилась вне поля зрения с берега. В то время как Бонапарт одиноко прогуливался по палубе, Бертолле приблизился к нему:

— Генерал, вы кстати сказали Лавалетту, чтобы он не беспокоился, и что мы пройдем.

Бонапарт улыбнулся:

— Я успокаивал человека слабого и преданного. Но вам, Бертолле, характеру другой закалки, я скажу иначе. Будущее в счет не идет. Рассматривать надо только настоящее. Нужно уметь одновременно и дерзать и рассчитывать, предоставив остальное судьбе.

И, ускорив шаг, он шептал:

— Сметь… расчесть… не замыкаться в определенном плане… применяться к обстоятельствам, давать им себя вести. Пользоваться и малейшими случайностями и самыми важными событиями. Делать только возможное, но делать все возможное.

В тот же день во время обеда, когда генерал упрекал Лавалетта за малодушие, проявленное им накануне, адъютант ответил, что сейчас у него другие страхи, но ни чуть не меньшие, и что он без всякого стыда сознается в них, так как они касаются судьбы Бонапарта, а потому судьбы Франции и всего мира.

— Я знаю от секретаря сэра Сиднея, — сказал он, — что их адмирал считает весьма выгодным вести блокаду, оставаясь невидимым. Зная его метод и его характер, мы должны рассчитывать встретить его на нашем пути. И в таком случае…

Бонапарт прервал его:

— В таком случае можете не сомневаться, наше вдохновение и образ действий превзойдут опасность. Но считать его способным действовать последовательно и систематично — значит оказывать слишком много чести этому молодому безумцу. Смиту следовало бы командовать брандером.

Бонапарт пристрастно судил опасного человека, который заставил счастье изменить Бонапарту под Сан-Жан-д'Акром; несомненно, что эта крупная неудача казалась бы ему менее тяжкой, произойди она по вине случая, а не силой человеческого гения.

Адмирал поднял руку, как бы подтверждая свое решение:

— Если мы встретим английские крейсера, я перейду на борт «Карреры» и, верьте мне, наделаю им достаточно хлопот, чтобы дать «Мюирону» время ускользнуть.

Лавалетт приоткрыл рот. Ему очень хотелось ответить адмиралу, что «Мюирон» плохой ходок и мало способен извлечь пользу из этого преимущества, которое ему будет предоставлено. Он побоялся не угодить и проглотил свое беспокойство. Но Бонапарт читал в его мыслях. И, взяв его за пуговицу костюма, сказал:

— Лавалетт, вы порядочный человек, но из вас никогда не выйдет хорошего военного. Вы недостаточно всматриваетесь в свои преимущества и цепляетесь за неустранимые препятствия. Не в нашей возможности сделать этот фрегат превосходным ходоком. Но нужно принять во внимание его экипаж, воодушевляемый лучшими чувствами и способный при нужде натворить чудеса. Вы забываете, что его имя «Мюирон». Это я сам назвал его так. Я был в Венеции. Приглашенный окрестить фрегат, который снаряжался, я воспользовался этим случаем, чтобы прославить память, мне дорогую, память моего адъютанта, павшего на Аркольском мосту, покрывая своим телом своего генерала, осыпанного дождем картечи. Это судно и несет нас сегодня. Можете ли вы сомневаться, что имя его не является счастливым предзнаменованием?

Еще некоторое время говорил он пламенные слова, чтобы зажечь сердца. Потом сказал, что пойдет спать. На другой день узнали, что он решил из опасения встречи с крейсерами плавать в продолжение четырех-пяти недель вдоль африканских берегов.

С тех пор потянулись однообразные и монотонные часы. «Мюирон» плавал в виду этих плоских и пустынных берегов, куда суда никогда не ходят на разведку, и шел в полумиле от них, не отваживаясь выйти в открытое море. Бонапарт проводил дни в разговорах и мечтах. Ему чисто случалось шептать имена Оссиана и Фингала. Он часто просил своего адъютанта читать вслух «Революцию» Верто или «Жизнь» Плутарха. Он, казалось, не знал ни беспокойства, ни нетерпения и сохранял всю свободу своего ума не столько силой души, сколько благодаря естественной склонности жить исключительно настоящим мгновением. Он даже находил меланхолическое удовольствие в созерцании моря, которое, радостное или мрачное, угрожало его счастью и отделяло его от цели. После обеда, если погода была хороша, он выходил на палубу, и ложился на пушечный лафет в той непринужденной, дикой позе, с которой он в детстве облокачивался на камни своего острова. Оба ученых, адмирал, капитан фрегата и адъютант Лавалетт окружали его, и разговор, который он вел с перерывами, наиболее часто вращался вокруг новых открытий науки. Монж выражался тяжеловесно. Но речь его обличала ясный и прямой ум. Склонный к изысканию полезного, он даже в физике выказывал себя патриотом и добрым гражданином. Бертолле, более философ, охотно строил общие теории.

— Из химии, — говорил он, — не следует делать таинственной науки о превращениях новой Цирцеи, взмахивающей над природой волшебным жезлом. Такие воззрения льстят горячим умам, но не удовлетворяют созерцательному мышлению, стремящемуся привести превращение тел к общим физическим законам.

Он предчувствовал, что реакции, где химик играет роль возбудителя и свидетеля, протекают в точных механических условиях, которые в будущем можно будет подчинить строгому вычислению, Непрерывно возвращаясь к этой мысли, он подчинял ей известные или предполагаемые факты. Однажды вечером Бонапарт, не любивший чистого умозрения, резко прервал его:

— Ваши теории… Мыльные пузыри, порожденные дуновением и дуновением же разрушаемые. Химия, Бертолле, не больше, чем праздное развлечение, пока она не прилагается к потребностям войны или промышленности. Ученому необходимо ставить себе в своих исследованиях определенную, великую, полезную задачу, как Монж, который для того, чтобы делать порох, стал искать селитру по погребам и конюшням.

Сам Монж и Бертолле настойчиво доказывали генералу, что важно овладеть явлением и подчинить его общим законам, прежде чем извлекать из него полезное применение, и что поступать иначе — значит пускаться в опасные потемки чистого эмпиризма.

Бонапарт согласился с этим. Но шарлатанства он боялся менее, чем идеологии. Он вдруг спросил Бертолле:

— Надеетесь ли вы вскрыть своими толкованиями бесконечную тайну природы и проникнуть в неизвестное?

Бертолле ответил, что, не претендуя объяснить вселенную, ученые оказывают человечеству величайшие услуги, рассеивая ужасы невежества и суеверия разумным взглядом на явления природы.

— Не значит ли стать благодетелем рода человеческого, — добавил он, — если избавить людей от призраков, созданных в душах ужасом воображаемого ада, освободить их от ига предсказателей и священников, избавить их от страха пророчеств и снов?

Ночь покрыла мраком все море. На безлунном я безоблачном небе пылающий снег звезд висел дрожащими хлопьями. Генерал задумался. Потом, подняв голову и выпрямив грудь и проведя рукой линию очертания неба, он голосом пастуха и античного героя нарушил тишину:

— Я обладаю душой из мрамора, которую ничто не смущает, и сердцем, не доступным обычным слабостям. Но вы, Бертолле, знаете ли вы достаточно, что такое жизнь и смерть, достаточно ли вы исследовали их границы, чтобы заключить, что в них нет тайны? Уверены ли вы, что все призраки созданы воображением больного мозга? Можете ли вы объяснить все предчувствия? Генерал Ла-Гарп обладал ростом и сердцем гренадера. Его познания находили в боях подходящую пищу. Там он был во всем своем блеске. В первый раз при Фомбио, вечером, предшествовавшем его смерти, он оцепенел, потеряв способность, действия, похолодев от неведомого и внезапного ужаса. Вы отрицаете призраки. Монж, не знавали ли вы в Италии капитана Обле?

При этом вопросе Монж стал припоминать и покачал головой. Он ничего не помнил о капитане Обле.

Бонапарт продолжал:

— Я отличил его под Тулоном, где он заслужил эполеты. Он обладал молодостью, красотой и доблестью Платейского воина. Это был античный воин. Начальники, пораженные его строгим видом, чистыми чертами лица, мудростью, которая проникала весь его молодой облик, прозвали его Минервой, и гренадеры тоже называли его этим именем, смысл которого они не понимали.

— Капитан Минерва! — воскликнул Монж. — Что бы вам его назвать так сразу! Капитан Минерва убит под Мантуей за несколько недель до моего прибытия в этот город. Смерть его сильно поразила воображение всех, так как ее окружили чудесными обстоятельствами, которые мне сообщили, но о которых у меня не сохранилось точного воспоминания. Помню только, что генерал Миолли приказал, чтобы шпагу и нагрудный знак капитана Минервы, обвив лаврами, несли во главе колонны, которая проходила церемониальным маршем в один из праздничных дней перед гротом Виргилия, дабы почтить память певца героев.

— Обле, — продолжал Бонапарт, — имел ту спокойную храбрость, какую я после него нашел только у Бессьера. Его волновали самые благородные страсти, все чувства своей души он доводил до самоотвержения. У него был брат по оружию, старше его несколькими годами, капитан Демарто, которого он любил со всей силой, свойственной великому сердцу. Демарто не походил на своего друга. Порывистый, кипучий, одинаково горячо предававшийся и удовольствиям и опасностям, в лагерях он служил примером веселости. Обле был возвышенным рабом долга, Демарто — радостным любовником славы. Последний отдавал своему брату по оружию столько же дружбы, сколько и сам получал от него. Под нашими знаменами оба они воскрешали образы Ниса и Эвриала. Конец их, как того, так и другого, был окружен странными обстоятельствами. Я осведомлен о них, как и вы, Монж, но я обратил на это больше внимания, хотя в то время мой ум был занят великими заданиями. Я спешил овладеть Мантуей до того, как новая австрийская армия успела бы вступить в Италию. Тем не менее я все-таки прочел донесения об обстоятельствах, предшествовавших и последовавших смерти капитана Обле. Некоторые из фактов, удостоверенные этим донесением, смахивают на чудо. Причину их следует отнести либо к неизвестным способностям, приобретаемым человеком в, исключительные мгновения, либо к вмешательству разума выше нашего.

— Генерал, вам следует исключить вторую гипотезу, — сказал Бертолле. — Наблюдатель природы никогда не встречается в ней с вмешательством высшего разума.

— Я знаю, что вы отрицаете провидение, — возразил Бонапарт. — Такая вольность позволительна ученому, замкнувшемуся в своем кабинете, но не вождю народов, который властвует над чернью только общностью их представлений. Чтобы управлять людьми, о высоких предметах надо думать подобно им и идти за общественным мнением.

И Бонапарт, подняв во мраке глаза на огонь, который качался на вершине грот-мачты, тотчас же прибавил:

— Ветер дует с севера.

Он переменил тему с той резкостью, которая ему была свойственна и которая заставляла господина Денона говорить:

— Генерал захлопнул ящик.

Адмирал Гантом сказал, что нельзя ожидать перемены ветра раньше первых осенних дней.

Острие пламени было обращено к Египту. В ту же сторону смотрел Бонапарт. Взор его углублялся в пространство, и из уст его четко вырвались слова.

— Если бы они только сумели там удержаться! Эвакуация Египта была бы бедствием военным и торговым. Александрия — столица повелителей Европы. Оттуда я разорю английскую торговлю и создам для Индии новые судьбы… Александрия для меня, как и для Александра, это плацдарм, порт, склад, откуда я брошусь на завоевание мира и куда я заставлю стекаться богатства Африки и Азии. Англию можно победить только в Египте. Если она завладеет Египтом, она будет вместо нас госпожою вселенной. Турция при последнем издыхании. Египет обеспечит мне владение Грецией. Мое имя будет вписано в бессмертие, рядом с именем Эпаминонда. Судьба Европы зависит от моего разума и от твердости Клебера.

Во время последующих дней генерал был молчалив. Он велел читать себе «Революции Римской республики», изложение которых казалось ему невыносимо тягучим. Адъютанту Лавалетту приходилось читать аббата Верто во весь опор.

И вскоре Бонапарт, не вытерпев, вырвал у него книгу из рук и спросил «Жизнеописания Плутарха», которые ему никогда не могли наскучить. Он находил там, как он говорил, при отсутствии широких и ясных взглядов, большое чувство судьбы.

Однажды, отдохнув после обеда, он позвал своего чтеца и приказал ему продолжать «Жизнь Брута» с того места, где он остановился накануне.

Лавалетт открыл книгу на отмеченной странице и прочел:

— Итак, в то время, когда Кассий и он рассчитывали покинуть Азию со всеми своими войсками (это было крайне темною ночью; палатка его была освещена только слабым светом; глубокое безмолвие царило во всем лагере, и он сам был погружен в свои размышления), ему показалось, что он видит, как некто вошел в его палатку.

Он обращает глаза ко входу и видят, что страшный призрак, лицо которого было странно и ужасно, приближается к нему и молча останавливается. У него нашлось смелости заговорить с ним: «Кто ты? — спросил он. — Бог или человек? Зачем ты сюда пришел, и чего тебе от меня надо?» — «Брут, — отвечал ему призрак, — я твой злой гений, и ты увидишь меня при Филиппах». Брут не смутился: «Там и увидимся», — сказал он. Призрак немедленно исчез, а Брут, которому позванные им слуги сказали, что они ничего не слышали и не видели, продолжал заниматься своими делами.

— Только здесь, — воскликнул Бонапарт, — в одиночестве волн морских, такая сцена способна навести подлинный ужас! Плутарх хороший рассказчик. Он умеет оживлять повествование. Он обрисовывает характеры. Но связь между событиями от него ускользает. От судьбы не уйдешь. Брут, человек недалекий, верил в силу воли. Более крупный человек не поддается подобной иллюзии.

Он видит необходимость, его ограничивающую. Он не разбивается об нее. Быть великим — значит зависеть от всего. Я завишу от событий, которые решает пустяк. Таким ничтожным существам, как мы, ничего не поделать против природы вещей. Дети своевольны. Взрослый человек — нет. Что такое человеческая жизнь? Траэктория снаряда.

Адмирал пришел доложить Бонапарту, что ветер наконец переменился. Надо было пытаться проскользнуть. Опасность была явная. Море, которое приходилось переплывать, охранялось между Тунисом и Сицилией отдельными крейсерами английского флота, стоявшего на якоре перед Сиракузами под командой Нельсона. Стоило одному крейсеру обнаружить флотилию, и через несколько часов она имела бы перед собой грозного адмирала.

Гантом ночью, при дотушенных огнях, велел обогнуть мыс Бон. Ночь была ясная. Дозорный обнаружил на северо-востоке огни корабля. Беспокойство, снедавшее Лавалетта, овладело и самим Монжем. Бонапарт, сидя на лафете своего излюбленного орудия, выказывал спокойствие, которое могут счесть Настоящим или напускным, в зависимости от того, считать ли его фатализм результатом надежд и, иллюзий или его невероятной способностью к притворству. Обсудив с Монжем и Бертолле различные вопросы физики, математики и военного искусства, он дошел в разговоре до некоторых суеверий, от которых разум его, может быть, не совсем еще был свободен.

— Вы отрицаете чудесное, — сказал он Монжу. — Но ведь мы и живем и умираем среди чудесного. Вы сказали мне как-то, что презрительно выкинули из вашей памяти те необыкновенные обстоятельства, которые сопровождали смерть капитана Обле. Возможно, что итальянское легковерие представило их вам в излишне приукрашенном виде. Это оправдывало бы вас. Слушайте меня. Вот голая истина. Девятого сентября, в полночь, капитан Обле находился на биваке под Мантуей. За удушливым дневным зноем следовала ночь, свежая от туманов, поднимавшихся над болотистой низменностью. Обле пощупал свой плащ: он был влажный. Почувствовав легкий озноб, Обле подошел к костру, на котором гренадеры только что варили ужин, и стал греть ноги, усевшись на вьючное седло. Ночь и туман сжимали вокруг него свой круг. Вдалеке слышалось ржание коней я через правильные промежутки окрики часовых. Капитан пробыл так некоторое время, встревоженный, печальный, устремив глаза на золу костра, когда нечто большое бесшумно стало рядом с ним. Он чувствовал его рядом с собой, и не смел повернуть головы. Но все-таки он повернул ее и узнал капитана Демарто, своего друга, который, по своей привычке, подбоченясь левой рукой, слегка покачивался. Увидев его, капитан Обле почувствовал, как волосы встают у него дыбом. Он не мог сомневаться, что это его брат по оружию находится рядом с ним, а верить этому было невозможно, так как он знал, что капитан Демарто в данное время находился на Майне, с Журдэном, которому угрожал эрцгерцог Карл. Но внешний вид его друга усилил его страх чем-то неизвестным, что примешивалось к его совершенно естественной внешности. То был и Демарто, и в то же время нечто такое, чего никто не смог бы видеть без ужаса. Обле раскрыл рот. Но его окостеневший язык не был способен издать ни малейшего звука. Заговорил другой: «Прощай! Иду, куда я должен идти. Завтра увидимся». И он удалился беззвучными шагами. На следующий день Обле был послан в разведку к Сан-Джорджио. Перед отъездом он позвал старшего лейтенанта и дал ему подробные наставления, нужные для замещения капитана. — «Сегодня, я буду убит, — прибавил он, — это так же верно, как то, что Демарто убит вчера». И он рассказал многим из офицеров про то, что видел ночью. Они подумали, что с ним случился припадок той лихорадки, которая начала трепать армию в мантуанских болотах.

Рота Обле, никем не потревоженная, произвела разведку форта Сан-Джорджио и, выполнив таким образом свое задание, стала отступать на наши позиции. Она проходила под прикрытием оливковой рощи. Старейший лейтенант сказал, приблизившись к капитану: «Теперь вы уже не сомневаетесь, капитан Минерва, что мы вас приведем домой живым?» Обле собирался ответить, когда пуля, просвиставшая сквозь листву, ударила его в лоб. Две недели спустя письмо генерала Жубера, сообщенное Директорией итальянской армии, известило о смерти храброго капитала Демарто, павшего на поле чести 9 сентября.

Окончив этот рассказ, генерал немедленно протеснился сквозь кружок своих немых слушателей и молча стал разгуливать, широко шагая по палубе.

— Генерал, — сказал ему Гантом, — мы прошли опасное место.

Наутро он повернул прямо к северу, задавшись целью идти вдоль берегов Сардинии до Корсики, а потом взять курс к берегам Прованса, но Бонапарт желал пристать в каком-нибудь месте Лангедока, опасаясь, что Тулон мог быть занят противником.

Фрегат «Мюирон» шел на Порт-Вандр, когда порывом ветра его отбросило к Корсике и заставило остановиться в Аяччо. Все обитатели острова сбежались приветствовать своего земляка, усеяв собой высоты, господствующие над заливом. Простояв несколько часов, отплыли на Тулон в виду полученного сообщения о том, что французское побережье свободно. Ветер был попутный, но слабый.

Один Бонапарт начинал волноваться среди спокойствия, которое он успел внушить всем, — ему не терпелось сойти на берег; он то и дело подносил к эфесу шпаги свою маленькую, порывистую руку. Стремление царствовать, тлевшее в нем уже три года, эта искорка Лоди, воспламеняло его. Однажды вечером, пока справа от него исчезали зубчатые берега его родного острова, он вдруг заговорил с такой быстротой, что слоги путались у него во рту:

— Болтуны и бездарности, если их не приструнить, доведут Францию до гибели. Германия потеряна у Штокаха, Италия потеряна у Требии, наши армии разбиты, наши послы перерезаны, поставщики обожрались золотом, склады без съестных припасов и без снаряжения, нашествие неприятеля на носу, — вот во что нам обходится бессильное и бесчестное правительство.

Только честные люди, — добавил он, — создают прочную опору власти. Продажные внушают мне непреодолимое отвращение. Управлять с ними невозможно.

Монж, который был патриотом-республиканцем, сказал с твердостью:

— Местность нужна свободе, как продажность — тирании.

— Честность, — возразил генерал, — склонность естественная и выгодная для людей, рожденных править.

Солнце купало в кольце тумана, окаймлявшем горизонт, свой увеличившийся и покрасневший диск. На востоке небо было усеяна облачками, легкими, как лепестки облетевшей розы. Море лениво колыхало червонные и лазурные складки своей поверхности. Корабельный парус показался на горизонте, и вахтенный офицер, поглядев в трубу, узнал английский флаг.

— Надо же, — вскричал Лавалетт, — надо же нам было избегнуть бесчисленных опасностей, чтобы погибнуть так близко от берега!

Бонапарт пожал плечами:

— Возможно ли еще сомневаться в моем счастье и в моей судьбе?

И он вернул своим мыслям их прежнее течение.

— Надо вымести все это жулье и всю эту бездарность, а на место их поставить сплоченное правительство, правительство действий быстрых и верных, как у льва. Нужен порядок. Без порядка нет управления. Без управления нет ни доверия, ни денег, а разорение государства и частных лиц. Надо прекратить разбой и ажиотаж, это общественное разложение. Что такое Франция без правительства? Тридцать миллионов пылинок. Власть — все. Остальное — ничто. Во время вандейских войн сорок человек держали, в повиновении целую область. Вся масса населения жаждет во, что бы то ни стало отдыха, порядка и конца раздоров. Из страха перед якобинцами, эмигрантами или игуанами она бросится в объятия повелителя.

— А повелитель этот, — сказал Бертолле, — будет, конечно, военачальником?

— Нет же! — горячо возразил Бонапарт. — Нет же! Никогда солдату не стать повелителем нации, просвещенной философией и наукой. Если какой-нибудь генерал попытается овладеть властью, он скоро будет наказан за свою дерзость. Гош об этом подумывал. Не знаю, остановило ли его пристрастие к наслаждениям или правильная оценка вещей, но такая затея неминуемо обратится против всякого солдата, который попытается ее осуществить. Со своей стороны я только одобряю эту, нетерпимость французов, не желающих военного ига, и не обинуясь считаю, что в государстве преобладание находится на стороне гражданского элемента.

Слушая такие заявления, Монж и Бертолле удивленно переглянулись. Они знали, что Бонапарт, несмотря на все опасности и всю неизвестность, едет захватить власть, и решительно не могли понять его рассуждения, которым он, видимо, отрекался от этой страстно желанной им власти. Но генерал, проникший в их мысли, сейчас же ответил на них:

— Понятно, если нация обнаружит в каком-нибудь солдате гражданские качества, подходящие для управления и руководства страной, она поставит его во главе себя, до только как гражданского, а не как военного начальника. Этого требует состояние умов в цивилизованном, разумном и обладающем знаниями народе.

Помолчав с минуту, Бонапарт прибавил:

— Я — член Академии Наук.

Английский корабль проплыл еще несколько мгновений вдоль рдеющей каймы горизонта и скрылся.

На другой день поутру дозорный увидел французский берег. Корабль находился в виду Порта-Вандра. Бонапарт остановил свой взгляд на этой бледной полоске земли. Сонм мыслей поднялся в его душе. Сверкающее и смутное видение доспехов и тог пронеслось перед ним; среди морского безмолвия гул огромной толпы наполнил его слух. И среди образов гренадеров, судей, законодателей, людских полчищ, прошедших перед его взором, он видел улыбающуюся, томную, с платком у губ и полуоткрытою грудью Жозефину, воспоминание о которой жгло ему кровь.

— Генерал, — сказал ему Гантом, показывая на берег, белевший в утреннем солнце, — я привез вас туда, куда призывает вас ваша судьба. Вы, как Эней, пристаете к берегам, обетованным вам богами.

Бонапарт высадился в Фрежюсе 17 Вандемиера[1] VIII года.

Перевод с французского И. А. Аксенова


Примечания


1

Первый месяц революционного летосчисления (22 сент. — 21 окт.) (Прим. ред.)

(обратно)