Избранное (fb2)

Избранное [Сборник] (пер. Райт-Ковалева, ...) (илл. Толстая) (сост. Шкунаева) (ред. Орлова)   (скачать) - Виллем Элсхот

Виллем Элсхот
Избранное


Предисловие

Бельгийский писатель Виллем Элсхот (1882–1960) — новое имя для советских читателей, однако у себя на родине его творчество пользуется давним признанием. Талант Элсхота весьма самобытен, грани этого таланта разнообразны, и зарубежная критика по праву видит в нем одного из крупнейших представителей фламандскоязычной литературы Бельгии, писателя, чьи произведения отнюдь не принадлежат прошлому, но живут и в настоящем. Между тем рассказ о нем следует повести издалека.

В начале 20-х годов Элсхот, молодой буржуа из Антверпена, анархист и «фламинган»[1], окончательно избирает литературную деятельность. Она становится постоянной, правда не единственной его профессией. В бельгийских литературных кругах Элсхот тогда еще мало известен, хотя уже успел проявить себя как журналист, сотрудничающий в недолговечных левых литературных изданиях, и автор романа, написанного, как отмечала критика, на превосходном фламандском языке. Кроме литературы, у Элсхота было и другое занятие, от которого он не отказался и в более поздние годы: Элсхот был умелым, предприимчивым и удачливым «деловым человеком». Писателю, даже крупному, и сейчас нелегко в Бельгии жить на деньги, заработанные только литературным ремеслом, а Элсхот притом писал медленно, беспрестанно перерабатывая и шлифуя свои сочинения, — его книги выходили редко.

Антверпен — как Гент, Брюссель, Льеж, как другие бельгийские города и вся Бельгия, в начале 20-х годов был еще полон воспоминаний о тяжких бедствиях первой мировой войны, когда «группа хищников с неслыханным зверством обрушилась на Бельгию»[2]. Страна была разграблена и унижена. Общая беда способствовала сплочению ее этнически разнородного населения — валлонов и фламандцев.

Но процесс этот не был ни простым, ни однозначным.

В послевоенные годы крупная бельгийская буржуазия энергично восстанавливала свое пошатнувшееся экономическое положение. «Бельгийские буржуа вложили за границей около 3 миллиардов франков; охрана прибылей с этих миллиардов путем всяческих обманов и пройдошеств — вот какой на деле „национальный интерес“ „героической Бельгии“»[3], — писал В. И. Ленин. Росло промышленное значение бельгийского севера — Фландрии и Брабанта, и соответственно с этим фламандцы-капиталисты из северных городов все чаще брали верх в конкурентной борьбе.

Но 20-е годы XX века в истории культуры Бельгии — особый период. Именно в это время расцветают поэзия, драматургия и проза на фламандском языке.

Эти годы наступления бельгийской буржуазии были также годами обострения классовых противоречий. Перед литературой встали жгучие социальные проблемы. Одновременно с буржуазно-националистической тенденцией усилить фламандское влияние в жизни страны в демократической среде осознавалась необходимость национального равенства валлонов и фламандцев. Этот рост общественного самосознания оказал свое влияние на развитие бельгийской культуры.

Для литературы того периода первостепенное значение приобрел вопрос о языке. В связи с этим подъем, или, как принято называть в Бельгии «великое обновление» («de grote vernieuwing»), фламандской литературы некоторые писатели-современники восприняли односторонне: как событие, единственный смысл которого состоит в выявлении забытых или непризнанных духовных качеств фламандцев. Некоторые критики из «фламинганов» увидели в этом «реванш» фламандской литературы по отношению к литературе франкоязычной. Возобновился старый спор о том, существует ли вообще оригинальная, собственно бельгийская литература и если существует, то на каком языке[4].

Театр Метерлинка, стихи и драмы Верхарна, сочинения Лемоннье, Роденбаха, Ван Лерберга, казалось, решили этот вопрос в пользу тех, кто считал бельгийской франкоязычную литературу. (За границей среди сторонников последней точки зрения были русские символисты и А. Блок, знаток и тонкий ценитель бельгийского искусства.) Но в 20–30-е годы — годы подъема литературы на фламандском языке, надолго до того закосневшей в регионализме, — в описании провинциальных нравов, изображении природы и бытовых жанровых сцен раздались голоса, утверждающие превосходство «фламандского начала».

Почему же все-таки с 20-х годов так быстро росла литература на фламандском языке? (Тот же процесс, может быть с еще большей интенсивностью, идет в годы после второй мировой войны.)

Этому было много причин. Помимо экономического развития Фландрии и Брабанта, о чем уже шла речь выше, укажем некоторые из них.

Двадцатые годы с большой силой выдвинули на первый план проблемы современного общества. Символизм начала века, чрезмерно абстрактный, должен был отступить перед более конкретной и реалистической художественной тенденцией. Расставаясь с символизмом, литература освобождалась и от «аристократизма», становилась более демократичной; она обращалась не к «духовной элите», а к гораздо более широким слоям, и это подняло значение фламандского языка, распространенного главным образом в демократических общественных кругах.

Усилению фламандской литературы сильно способствовал и вспыхнувший в годы национального унижения патриотический интерес к замечательному искусству бельгийского прошлого, к народному творчеству, к фламандской культуре средневековья и Ренессанса.

Ранее всего «великое обновление» коснулось поэзии и драматургии, потом наступила очередь романа. «Год 1927-й можно рассматривать как начало новой эпохи, — писал бельгийский историк литературы Жан Вейсгербер. — Появляется первая группа писателей, которая за какие-нибудь семь лет вырывает монополию на роман из рук Ф. Тиммерманса и Э. Клааса».

Феликс Тиммерманс (1886–1947) был по праву самым известным бельгийским прозаиком, пишущим на фламандском языке. Однако и его сочинения носили на себе печать ограниченности. Если Тиммерманс и выходил за пределы «областничества», то не столько в сторону более универсального социально-исторического воззрения на жизнь или хотя бы географически более широких интересов, сколько в сторону более тонкой психологической обработки все тех же старых нравоописательных и бытовых жанровых тем.

Тиммерманс писал о «родине внутри родины» — о прекрасной Фландрии, населенной людьми гармоничными, цельными и счастливыми. «Фламандская идиллия» опиралась на традиционно лубочный образ «простого фламандца», человека, привязанного к своей земле, своей семье, своему богу, человека, умеющего радоваться земному существованию и земным чувством соединенного с вечностью мира. Опубликованный в 1916 г. роман «Паллитер» принес Тиммермансу широкую известность. Паллитер — имя героя — стало нарицательным, обозначая простодушно-жизнерадостное и наивное отношение к бытию.

Крестьянин Паллитер беззаботно и благодарно принимает жизнь — такую многоцветную, сочную, как пейзажи Фландрии на картинах Питера Брейгеля.

Этот роман вышел в свет в тяжкие годы войны и германской оккупации, и патриотическое чувство бельгийцев еще более увеличило успех книги, утверждающей неиссякаемую жизненную энергию народа, выстоявшего под игом испанских, австрийских, французских и немецких завоевателей. Представление об «истинном фламандце» как о грубом реалисте и одновременно мистике, ставшее общим местом в литературе, перерастает у Тиммерманса в миф об особом чувстве полноты жизни, свойственном одной лишь крестьянской Фландрии.

Традицию региональной литературы не мог преодолеть и другой, несомненно значительный, бельгийский писатель — Эрнест Клаас. Правда, в его рассказах и романах не было свойственного Тиммермансу стремления «мифологизировать» быт; сочинения его отмечены интересом главным образом к повседневности, к жанрово-живописному изображению крестьянского быта.

Писатели, выступившие в конце 20-х годов и «обновлявшие» фламандский роман, отвергли эстетику и Тиммерманса и Клааса. Вернее, в их лице они отвергли регионализм и бытописательство. Они сделали это с категоричностью, может быть и чрезмерной, не во всем справедливой, но вполне понятной.

В своих публицистических и литературно-критических выступлениях они призывали к художественному исследованию современных социальных противоречий и расширению границ изображаемого за пределы собственно фламандского материала, они требовали поворота к общебельгийским проблемам, правдивого раскрытия психологии людей — таковы в их представлении должны были быть черты нового, то есть современного, бельгийского романа на фламандском языке.

Среди литературной молодежи, выступившей так смело, были романисты Морис Рулантс, Герард Валсхап, прозаик и драматург Герман Терлинк и другие. По своим творческим принципам, к ним был близок и Виллем Элсхот, хотя он не был теоретиком или полемистом, подобно энергичному и переменчивому Валсхапу, не служил литературе с тем самозабвением, как Герман Терлинк. Он оставался в стороне от сокрушительных дискуссий; отчужденность и как бы холодноватое равнодушие чувствовались всегда в его отношении к борьбе литературных мнений.

Чем это объясняется? Особенностью его художественной позиции? Контрастом с другим его жизненным занятием? Как бы то ни было, в памяти современников остался именно такой образ Элсхота — образ проницательного и ироничного наблюдателя.

Между тем место Элсхота в культурной жизни современной Бельгии, сила его воздействия на литературу оказались значительными. Его ранние книги стали рубежом в истории новейшей бельгийской прозы. Он был признан мэтром и вошел в число «классиков бельгийского романа середины XX века» еще при жизни.

Прежде всего критики заметили новое у Элсхота-писателя в области языка.

Фламандский разговорный язык, изобилующий различными диалектными отклонениями, стал уже в «Вилле роз» Элсхота прозрачным, чистым, «нормативным» литературным языком и с этой высоты в новом воплощении был возвращен в бытовой разговорный язык. Действие романа «Вилла роз» происходит во Франции; рассказчик дает слово то одному, то другому персонажу, и каждый из них говорит естественно для себя и точно на свой лад. В диалог автор вводит отдельные французские слова и даже фразы, но не столько для создания местного колорита, то есть ради характеристики смешанной речи, сколько для того, чтобы оттенить особый дух фламандского языка.

Тема романа — гротескное изображение повседневности; герои даны в различных аспектах мещанского существования. И хотя речь персонажей позволяет показать широкий спектр индивидуальных лексических и синтаксических оттенков, весь этот пестрый калейдоскоп образует цельную систему — именно потому, что писатель дает языковую характеристику психологии городского мещанства, все многочисленные легкие, плавучие варианты приведены к общей банальности, удерживаются ею, как тяжелым, неподвижным якорем.

В дальнейшем словарь Элсхота не будет расширяться — напротив, он сузится, станет количественно ограниченнее; качественно же он изменится в сторону большей оголенности структуры языка, сжатости словесного оформления. Многословную и аморфную бытовую речь в поздних своих произведениях Элсхот передает с большой точностью, но не «описывая» ее и не копируя, как это делали многие бытописатели-регионалисты (в том числе и Э. Клаас), а воспроизводя ее живой и реалистической скупыми и четкими средствами. Об этом мастерстве самоограничения Элсхота в выборе слова и построении фразы бельгийскими критиками написано много исследовании.

В молодости Элсхот (в то время он был экспертом по бухгалтерскому делу) жил в Париже, в семейном пансионе, который впоследствии послужил прототипом пансиона, изображенного в романе «Вилла роз».

Космополитические постояльцы «Виллы роз» приехали в Париж из разных стран и с разными целями. Здесь жители столиц и провинциалы, богатые и бедные, старые и молодые — состав их разнообразен, у них несхожие судьбы. И тем не менее в романе не возникает ощущения подвижной, изменчивой действительности. Напротив, скорее все герои книги так или иначе вовлечены в замкнутый круг — порочный круг «мещанской активности». Внутри него проложено много дорог, но все они никуда не ведут, и извне его нельзя прорвать ни переменой обстоятельств, ни радостным или горестным событием. Внешние перемены для этих людей случайны и, в сущности, иллюзорны. А возможны ли для них перемены иные, внутренние — перемены в образе чувств и мыслей?

Роман многофигурен, на этом как бы особенно настаивает сама его композиция, автор выделяет то одного, то другого героя, представляет фрагменты отдельных судеб, обрывки частных жизненных историй, подчеркивая характерно-гротескное в физическом и духовном облике персонажей (Элсхот — увлекательный рассказчик). Но единство несущего их жизненного потока подавляет различия сходством. Потому-то так важен для романа в целом самый тон повествования, несравненно более объективный, чем у персонажей, язык рассказчика — именно в нем заключается иронически-трезвая оценка всего, о чем узнает читатель.

«Вилла роз» — одна из немногих книг Элсхота, где лицо самого рассказчика скрыто за объективностью повествования. В большей же части его сочинений повествователь является определенным персонажем. Фигура этого повествователя очень важна и многое нам объясняет в художественном строе произведений.

Романы и повести Элсхота чаще всего «рассказывает» одно и то же лицо — некто Лаарманс. В романе «Силки» (1938), где сохранена композиция «рассказа в рассказе», кроме него, основного повествователя, выступает еще и рассказчик-автор. Судя по отдельным намекам, разбросанным в книге, между ними есть известное сходство. Однако повествователь-персонаж обладает некоторыми собственными качествами, присущими ему всегда, в какой бы роли он ни являлся перед читателем в том или другом произведении. Это прежде всего отец семейства. (В некоторых сочинениях Элсхота эта черта характеристики отодвинута на второй план, в других же, напротив, выступает как первостепенная.)

Семья: отец и мать, старики родители, дети и внуки, братья и сестры, свояки и свояченицы — все вместе образуют основу того мира, о котором говорит Элсхот. Писатель не исследует, однако, внутрисемейные связи и отношения; рамки семьи нужны скорее для формально-композиционной цели: Элсхоту нужна точка зрения на жизнь отца семейства.

«Элсхот, — пишет известный бельгийский литератор Карел Ионкеер, — это главный хроникер того антверпенского среднего класса, для которого семья — отправная точка всех представлений о материальной, моральной и даже духовной жизни, и нет иного идеала, кроме идеала терпеливо и тщательно созидаемого благополучия».

Глазами такого отца семейства из бельгийского среднего класса и смотрит на мир элсхотовский повествователь.

Социальный статус семьи колеблется от самого низкого до самого высокого уровня средних слоев антверпенской или брюссельской буржуазии. Материальное положение семьи непрочно и зависит от ее главы (самого повествователя) — от его предприимчивости, трудолюбия, сноровки и других житейских достоинств. Так полагает семья, да и сам он думает не иначе, хотя жизненные перипетии напоминают иной раз о власти непостижимых случайностей.

Каждый член семьи занимает в ее иерархии определенное место. Жена, дети, братья и свояки выполняют строго обозначенные функции. Жена укоряет, поддерживает, бранит мужа, дает ему надоедливые полезные советы; «доброй матушке» назначено умирать в кругу опечаленных родственников; старший брат имеет право заменять отца и мать; «невезучий» младший свояк постоянно нуждается в помощи. Разумеется, возможны и другие варианты, но довольно сходные с этими.

В повести «Сыр» развернута подобная панорама ближайших родственников героя; многие из них вовлечены в действие, участвуют вместе с героем в эпопее продажи злополучного эдамского сыра. «Отец должен быть цельным человеком, — рассуждает повествователь Лаарманс. — Неважно, бургомистр он, букмекер, клерк или ремесленник. Не в этом суть. Он должен быть человеком, который неуклонно выполняет свой долг, в чем бы он ни состоял… Супруг и отец может уйти, лишь наложив на себя руки». На поверхность рассказа выступают не центробежные (как у Франсуа Мориака), а центростремительные силы — силы неразрывных семейных обязательств.

Даже трезвый, расчетливый делец Боорман (роман «Силки», повесть «Танкер») — во многом антипод повествователя Лаарманса — и тот крепко связан семейными узами.

Но добропорядочный семьянин-буржуа у Элсхота играет не только роль рассказчика, часто он также и главное действующее лицо. Поэтому образ его вылеплен из двух элементов — из стиля повествования и стиля поведения. То и другое в свою очередь зависит от его взгляда на окружающий мир: любая в этом перемена влечет за собой ощутимое изменение его облика. Тот или иной взгляд человека на мир предполагает, разумеется, и его определенный взгляд на самого себя.

Однако именно последнее — способность к самосознанию, к самооценке — и составляет самую слабую сторону Лаарманса.

В какой бы форме она ни воплощалась, в устной ли (рассказ героя повести ее условному автору) или в письменной (письмо героя своему другу), в повествовании от лица Лаарманса всегда звучит исповедь. Это тем более примечательно, что в его подробном, медленно и свободно льющемся рассказе занимает главное место изображение объективной, внешней реальности. Глазами Лаарманса мы видим «фильм» окружающей его жизни: лента разворачивается не спеша, обилие пестрых эпизодов, множество выразительных маленьких ролей, чередование живописных сцен создают впечатление широкой жизненной картины. В действительности, однако, рамки этой картины узки; иллюзия ее большого масштаба возникает за счет постоянного умножения числа по сути похожих людей и явлений. Прием такого многократного изображения однотипных явлений, рассмотренных в том же ракурсе, с той же точки зрения, но как бы в разных воплощениях, встречающихся в повседневной жизни, — прием, характерный для Виллема Элсхота. Поэтому зерно сюжетного построения, с которым мы часто встречаемся в его сочинениях, — это небольшая замкнутая сцена, в измененном виде воспроизведенная во всех последующих сценах. Обращает на себя внимание эпизод продажи сыра (повесть «Сыр») — он воспроизводится в других романах в длинном ряде однозначных сцен, которые можно было бы озаглавить «сцена соблазнения клиентов».

Перед нами коммерсанты, предприниматели, чиновники, коммивояжеры. Обычное место действия — контора, улица, кафе, магазин, административное учреждение и лишь очень редко дом, в котором живут персонажи. Случается, что контора расположена в доме героя, тогда дом остается как бы безликим, а интерьер конторы воссоздается тщательно и во всех деталях (не живопись, а жесткая до гротескности графика). И тем не менее «дом», «семья» главенствуют в жизни Лаарманса на протяжении почти всего произведения, оставаясь отвлеченным, но всемогущим «началом».

Два главных героя изображенного мира — Лаарманс и Боорман — как бы сопоставлены каждый со своими многочисленными отражениями в других людях, как в вогнутых и выпуклых, тусклых, кривых и разбитых зеркалах. Именно это, а не сознательное размышление о себе самом придает рассказу Лаарманса черты исповеди: повествуя о людях своей среды, он повествует о себе, хотя эта исповедь и лишена важнейшего свойства — откровенности самораскрытия. Ведь у Лаарманса внутренняя жизнь до поры до времени так неподвижна, что ее, можно сказать, и вовсе нет…

Но она появилась, и вместе с ней внезапно появился драматизм.

С чего Франс Лаарманс начинал свой тернистый путь к обогащению и к чему он пришел в конце этого пути?

Когда Элсхот писал свой первый роман о Лаармансе («Силки»), от его юношеского анархистского настроения давно не осталось и следа, померкла в нем и вера в плодотворность националистического «фламандского движения». В двух первых главах романа («Встреча» и «Боорман»), где сперва от лица автора, а затем и устами самого Лаарманса рассказано о прошлом этого героя, «фламандское движение» изображено как жалкий фарс и как ловушка для бездельников и легковерных. Это «движение» слоняющихся по городу «демонстрантов», потасовки и сутолока, «как на ярмарке», а также фальшивые улыбки ораторов, их пустые и лживые обещания. Встреча с Лаармансом после долгой разлуки вызывает в памяти «автора» картинки лубочного фламандизма («Я вспоминал знамена с фламандским львом, средневековую битву „Золотых Шпор“ и бородатых молодых людей в фетровых шляпах»).

Таким стандартно-лубочным молодым участником «движения» представлен и сам повествователь в его молодые годы. В двойном изображении его — от лица обоих рассказчиков — подчеркнуты одни и те же черты: молодость, бедность, полное отсутствие убеждений и совершенная безвредность («На вид он был грозен, хотя никакой опасности ни для кого не представлял»). Поза, характерная для националистических лидеров «фламандизма», тоже входит, таким образом, в необъятную область мещанской пошлости, отлично согласуясь со всеми другими проявлениями политической и деловой жизни буржуа.

«Насколько мне известно, в стране мало что изменилось: банкиры и дельцы по-прежнему говорят по-французски, так же как, впрочем, и большинство участников фламандского движения, когда они не „работают на публику“; либералы по-прежнему занимают все муниципальные должности, а католики — министерские», — говорит «автор».

Но тут-то и выступает на первый план важное различие между повествователями-персонажами и автором. На вопрос Лаарманса: «А как все же обстоит дело с фламандским движением?.. Хотя, может быть, ты уже в этом не участвуешь?» — автор «отвечает уклончиво»; этого достаточно, чтобы понять, что в движении он разочарован — и в деятелях его, и в лозунгах, и в перспективах.

Дальнейшая история Лаарманса — это история «величия и падения», обогащения и банкротства, внезапного взлета и возвращения к прежнему социальному положению. Но, делая центром повествования себя и свою собственную историю, Лаарманс все-таки иногда отступает на второй план. В этих случаях первой фигурой становится Боорман.

Боорман циничен. Его цинизм, пожалуй, достигает апогея в махинации с танкером накануне второй мировой войны. Боорман, как и другие персонажи повести «Танкер» (1941), одержимые страстью наживы, живет и действует в мире, где логика абсурдна, а абсурд логичен, где господствует мораль навыворот. Элсхот изображает историю с перекупкой танкера как историю чудовищную и вместе с тем обыкновенную для мира бизнеса. «Итак, Франс, выпьем за войну, — восклицает один из персонажей повести, — ибо война — это благословение божие. Капитализм тоже имеет свои хорошие стороны, не правда ли?» Откровенно циничный тост за войну как за источник обогащения завершает воплощенную в сюжете повести тему социально-психологического абсурда, наиболее ярко выраженную в характере Боормана.

Лаарманс прекраснодушен. Боорман расчетлив и трезв, Лаарманс полон иллюзий. Наконец, «великий Боорман» — это «гениальный делец», по сравнению с ним Лаарманс неуклюж и бездарен. Между ними все время идет полудискуссия, полудиалог: Боорман тщетно воспитывает своего неумелого идеалиста-ученика.

Эти образы — резкий контраст характеров, темпераментов, деловых способностей. Но и только. Более глубоких внутренних различий между ними на протяжении долгой жизненной истории заметить нельзя.

Надо сказать, что для Бельгии Боорман — фигура современная. Он и сейчас такой же, каким его знал Элсхот. Постукивая тростью, он по-прежнему ходит по улицам Брюсселя или Антверпена, разглядывает вывески, витрины магазинов, обдумывая очередную авантюру. Возможны ли для него какие-либо перемены, кроме изменившегося костюма? Он всегда остается собой — циником, мошенником и пройдохой.

А Лаарманс?

От первого романа Элсхота, в котором этот герой появляется, до той поздней повести, где в унылый ноябрьский вечер на пустынной улице старого Антверпена мы расстаемся с ним навсегда, Лаарманс изменяется именно в тех своих качествах, которые были прежде основой всех его жизненных взглядов: переменилось его отношение к своей семье и своей среде — и, значит, к самому себе.

Современный фламандский роман, пишет критик Жан Вейсгербер, «не столько стремится изображать индивида, сколько личность, то есть человека, размышляющего над собой и себя осознающего».

В «Блуждающем огоньке» Лаарманс уже не тот, каким мы знали его раньше. Его рассказ о себе так не похож на рассказы прежнего Лаарманса, что вначале он кажется его однофамильцем. Однако это не перевоплощение, а новый вариант все того же героя.


Небольшая повесть «Блуждающий огонек» (1947) — последнее, что написал Элсхот. Он прожил еще немало лет, но к литературным занятиям не возвращался. Однако его творчество, обретя как бы самостоятельную судьбу, превратилось в неотъемлемую часть послевоенного культурного развития Бельгии. «Блуждающий огонек» стал завершающим этапом жизненной истории Лаарманса. Повесть начинается и кончается знакомым нам мотивом — мотивом буржуазной семейной жизни. Но он звучит по-другому: в него вплетается мотив тягостных уз, мотив одиночества в кругу семьи. Из этого и рождается сюжет повести: исходный момент — невольное чувство, внезапно овладевшее немолодым человеком, который в холодный ноябрьский вечер ненадолго вышел на улицу и почему-то не спешит возвращаться домой.

Развитие сюжета воспроизводит схему пути, долгих и тщетных поисков. Встретив на улице трех матросов-афганцев с корабля, зашедшего в антверпенский порт, Лаарманс берется им помочь в розысках некой Марии ван Дам, девушки, пригласившей матросов в гости. Адрес, нацарапанный на коробке от сигарет, неточен; в напрасных поисках проходит весь вечер. Наступает пора расставания — матросы должны вернуться на корабль. Лаарманс, оставшись один, бредет по грязной окраинной улице Антверпена, мимо жалкой лачуги, где, должно быть, и обитает Мария ван Дам…

Двое матросов — лишь молчаливые участники поисков. Но третий — Али — затевает с Лаармансом разговор, который вдруг оказывается важным для них обоих.

Желание размышлять — вот то новое, чем обладает Лаарманс в «Блуждающем огоньке» и что отличает его от прежних его вариантов в романах Элсхота. Беседа Лаарманса с матросом Али — это долгое размышление вслух. Случайные знакомые, люди из разных стран, разных религий, различного общественного положения, они находят общий язык и во всем понимают друг друга. Действие повести уже не ограничено одними лишь внешними событиями и авантюрами, в которых участвует или которые описывает Лаарманс. Оно получает и внутреннее развитие. Лаармансу, «главе семьи», буржуа с мелкими эгоистическими интересами, стремившемуся к терпеливо и тщательно созидаемому благополучию, открывается скудость и бесплодность его существования. Он осознает себя пленником всей своей жизни — пустой и неправедной.

Али с его бескорыстием, благородством и чувством справедливости пробуждает в Лаармансе тоску по человечности, независимости и свободе. Так, разговаривая, они все же продолжают искать Марию ван Дам. Али изображает ее прекрасной, светлой и чистой. Каждый раз, когда появляется надежда ее найти, путники устремляются по ее следу. Разговор в это время идет о главном — о богатых, которых, по мнению матроса Али, непременно ждет виселица, о тружениках и бедноте. Али говорит о Ленине в далекой России, который представляется Али пророком, но в отличие от него проповедует, что люди должны быть счастливы на земле, а не в раю…

Повседневный быт — обычная для Элсхота реальная сфера изображения — стал в этой повести поэтической реальностью поисков человечности и красоты. Это поиски под темным ночным небом, на котором для Лаарманса еще не зажглась путеводная звезда. Однако и сам по себе путь для него важен. Встреча с Али заставляет Лаарманса задуматься о самом себе.

Так заканчивается последняя глава из истории этого героя. Конечно же, он вернется домой, в свою контору, к своим привычным занятиям. И все-таки замкнутый круг его прежней жизни прорван глубоко осознанной неудовлетворенностью, одиночеством, сомнением и тоской.

Книги Элсхота, отмечает бельгийская критика, — это «автобиографии чувства», это ищущая себе возможные «алиби» тайная исповедь автора.

Разумеется, Элсхот не был Лаармансом и не себя он изобразил в его лице. Ведь мы помним, что в мире, отраженном в сочинениях этого писателя, его герой существует во многих лицах. Гротескную социальную комедию, разыгранную на подмостках романов Элсхота, которая не потеряла своей злободневности и сегодня, комедию, обличающую деловую и политическую жизнь буржуа со всей ее необъятной пошлостью и цинизмом, мы видим одновременно глазами ее персонажа и зрителя — нелицеприятного ее судьи.

И. Шкунаева[5]


Вилла Роз
(роман)

С благодарностью посвящаю Анне Христине ван дер Так, моей верной подруге


I. ГОСПОДИН И ГОСПОЖА БРЮЛО

«Вилла роз», в которой супруги Брюло сдавали комнаты с полным пансионом, находилась на невзрачной улочке д’Армайе, расположенной, впрочем, в довольно богатом квартале Терн. Невзрачным, как и улочка, был и сам дом, всего и дна этажа, хотя весь квартал был застроен преимущественно пяти- и шестиэтажными домами, которые, словно башни, высились по обеим сторонам «Виллы». Поэтому пансион действительно чем-то напоминал старую деревенскую усадьбу, теснимую разрастающимся городом, однако никто и никогда не мог понять, почему к названию «Вилла» добавилось еще слово «роз». Правда, при доме был сад, что стало теперь редкостью в Париже, но с тех пор, как господин и госпожа Брюло въехали в дом — а они жили в нем уже более шестнадцати лет, — к саду не прикасалась заботливая рука, и все розы, да и другие цветы давно отошли в прошлое. В сад к тому же попадало слишком мало солнца, так как соседние дома отбрасывали огромные тени на всю его территорию. И только трава, верная спутница запустения, сумела выстоять в таких условиях, трава, которая разрастается тем пышнее, чем меньше о ней заботятся.

Госпожа Брюло держала кур; их штук тридцать бродило по «парку» «Виллы». И словно не было вокруг них Парижа, и словно никогда не заходило солнце в их царстве, куры несли настоящие яйца, которые мадам продавала в городе по двадцать сантимов за штуку. Для постояльцев она покупала итальянские, которые были вдвое дешевле, прятала их по утрам в разных уголках сада, а днем собирала и торжественно приносила на кухню. И если на мясные блюда или кофе иногда поступали жалобы, то о яйцах мнение всех дам и господ было единым: лучше яиц не найти во всем городе.

На фасаде около входной двери красовалась черная вывеска, на которой золотыми буквами было написано:

                                «ВИЛЛА РОЗ»
                             ДОМ К. А. БРЮЛО
                 Семейный пансион высшего класса.
       Современные удобства. Для детей большой парк.
Плата по соглашению. Обеды и ужины за наличный расчет.
                Обслуживание на английском языке.

«Пансион высшего класса» — это было, пожалуй, некоторым преувеличением.

Что касается «современных удобств», то они заключались главным образом в том, что постояльцу сразу же вручался ключ от дома и он мог приходить и уходить в любое время суток, никого не беспокоя звонком. Электрическое освещение и ванная, напротив, в это понятие не входили. И если кто-то из новичков, по прошествии недели начинавший страдать от невозможности как следует помыться или просто дотошный по натуре, вдруг спрашивал об этом, то госпожа Брюло разъясняла, что отказалась от обоих новшеств из соображений безопасности. По ее мнению, пожар в Благотворительном базаре, во время которого погибло несколько сот человек, был вызван коротким замыканием в электрической сети, а в ванной дома напротив однажды утонул привратник, которому не было еще и сорока, и никто из соседей не услышал ни звука.

«Обеды и ужины за наличный расчет» означало, что в пансион можно просто прийти пообедать или поужинать, даже не будучи его постояльцем; в связи с этим точное количество едоков никогда не было известно заранее.

«Обслуживание на английском языке» осталось с тех времен, когда среди постояльцев был господин, живший некогда в Лондоне и хваставшийся знанием английского. Госпожа Брюло все еще помнила слов пять, вроде «yes», «no», «money», «room» и «dinner»[6].

Воздадим кесарю кесарево. К чести госпожи Брюло следует сказать, что питание, за исключением некоторых второстепенных блюд и яиц, действительно было не таким уж плохим. Продукты она покупала самолично, а приготовление пищи возлагалось на кухарку, которой помогала горничная, тоже умевшая вполне прилично готовить. Обед и ужин, подававшиеся в полдень и в семь часов вечера, были одинаковы для всех постояльцев. Однако плата за пансион была очень разная. Это зависело от многих факторов, а именно от размера, расположения и обстановки комнаты, которую занимал постоялец, количества съедаемой пищи, финансового престижа страны, откуда он прибыл (американцы, к примеру, платили, как правило, больше, чем поляки и армяне), и, наконец, от здоровья и возраста, определяющих количество причиняемых хозяйке хлопот. Новичка брали в пансион не иначе как с недельным, а то и месячным испытательным сроком и только в том случае, если у госпожи Брюло при первом знакомстве сложилось о нем благоприятное впечатление; принимался во внимание также вес и объем привезенного багажа. Однако это последнее обстоятельство со временем потеряло свое значение, ибо огромные чемоданы несколько раз самым печальным образом подводили госпожу Брюло.

Госпожа Брюло очень часто ошибалась и оценке своих новичков, хотя за долгие годы могла бы приобрести умение разбираться и людях, столь важное для ее профессии. Так, она никак не могла избавиться от предрассудка, что толстяки едят и пьют много, а худые — мало, забывая о том, что тучные люди часто соблюдают диету, а у худых может быть солитер, что, естественно, является настоящим бедствием для пансиона. Случалось с ней также, что она нет-нет да и пускала мерзавцев, не желавших платить, хотя и не раз клялась богом и всеми святыми, что больше никогда не попадется на эту удочку. Впрочем, не так-то легко было оградить от паршивых овец заведение, которое пыталось поддержать свое доброе имя, никогда не требуя платы вперед, ибо, как водится в деловой жизни, фирме Брюло приходилось постоянно бороться с происками и интригами бессовестных конкурентов.

Вот один из примеров. Госпожа Дюран, хозяйка пансиона «Родной дом», находившегося в этом же районе, пустила к себе однажды четырех сербов, посланных своим правительством в Париж для основательного изучения последних достижений в области противопожарной защиты и в обучении умственно отсталых детей. Им предоставили все самое лучшее, а платить должно было посольство Сербии, сотрудника которого они даже приглашали к обеду, чтобы представить госпоже Дюран, и она была очень польщена таким знаком внимания. Но в один прекрасный день в «Родном доме» поселился брюсселец, который, услыхав разговор четырех сербов, признал в них своих земляков. Отчаяние госпожи Дюран усугублялось тем, что, согласно договоренности, она не могла отказать им от пансиона, не предупредив об этом за месяц, так что «сербская делегация» имела право прожить у нее еще тридцать один день. Однако после долгих препирательств было достигнуто соглашение, приемлемое для обеих сторон. Господа обязались немедленно покинуть «Родной дом» при условии, что хозяйка со своей стороны даст честное слово не вмешивать в эту историю полицию и укажет членам «делегации» приличный пансион, где они смогут продолжать свои занятия. Соглашение было выполнено, и в результате четверо «сербов» обосновались в «Вилле роз», где и прожили пять месяцев.

Таким образом, следует признать, что сорокапятилетней госпоже Брюло приходилось нелегко, особенно если учесть, что ее супруг мало занимался делами пансиона, а она сама к тому же еще служила инспектором в Управлении благотворительными заведениями города Парижа. Ее обязанности заключались в посещении рожениц, живущих на средства благотворительности, и это приносило ей еще двести пятьдесят франков в месяц.

Госпожа Брюло тщательно разделяла кассу пансиона от денег, которые зарабатывала в управлении, и, если ей после таких случаев, как, например, с «сербами», приходилось залезать в свою личную копилку, она никогда не упускала случая спросить господина Брюло, видит ли он или, может быть, он не видит, что она вкладывает в дело свои собственные деньги.

Ходили слухи, что мадам приносит домой из управления гораздо больше двухсот пятидесяти франков в месяц и что она пользуется особым покровительством директора ее отдела. В этом видели истинную причину того, что она уже дважды была награждена медалями и один раз почетной грамотой. Грамота висела на стене в «зале», а медали она надевала, посещая рожениц.

Во всяком случае, доподлинно известно, что мадам часто получала «petits-bleus», то есть письма, доставляемые пневматической почтой; в черте города они передавались во всех направлениях по трубопроводам и обычно достигали адресата в течение часа; а это, разумеется, дурной знак. Впрочем, она была самостоятельная женщина и сама знала, как ей себя вести.

Внешность госпожи Брюло производила благоприятное впечатление, хотя ей и недоставало изысканности; мясистый нос придавал ей сходство с семьей Бурбонов, как дворняги с городских окраин напоминают иногда чистокровных фокстерьеров. Она страдала какой-то болезнью, выражавшейся в том, что, когда она ела некоторые овощи и фрукты, например клубнику и бананы, нос и губы у нее распухали и чесались, и от того, что она постоянно чесала нос, на нем образовались странные морщины, из-за которых на ее лице всегда сохранялось обиженное выражение. С возрастом госпожа Брюло располнела, однако же не слишком расплылась. У нее были золотые руки, она сама мастерила себе шляпки и ухитрялась, несмотря ни на что, выглядеть довольно привлекательной.

Господин К. А. Брюло был на двадцать лет старше своей жены и, кажется, прежде служил нотариусом в деревне. В свое время госпожа Брюло подарила ему сынишку, который умер шести лет от роду и был похоронен на деревенском кладбище. Это был один из немногих случаен, когда господин Брюло разволновался. Госпожа Брюло очень плакала и много недель подряд вечерами, после закрытия кладбища, долго стояла у решетчатых ворот, так как оттуда было видно деревцо, растущее на могиле. По словам господина Брюло, эта смерть и явилась главной причиной того, что он продал свою нотариальную контору и они переехали в Париж. Господин Брюло надеялся, что в столице его жена скорее найдет себе утешение, и по крайней мере в этом смысле он не обманулся в своих ожиданиях. При продаже конторы ему не то выплатили лишь часть денег, не то надули его, прибегнув к какой-то темной махинации; во всяком случае, теперь, шестнадцать лет спустя, господин Брюло все еще продолжал судиться со своим преемником. Для этого ему время от времени приходилось прибегать к деньгам своей жены, которая всегда торжественно клялась, что дает их в последний раз.

У господина Брюло на макушке была лысина, обрамленная длинными седыми волосами, и он никогда не снимал с головы черную шапочку — единственную вещь, оставшуюся у него с тех времен, когда он служил нотариусом. В 1870 году он был солдатом и попал в плен к немцам. По этой причине он носил весьма воинственные усы и острую бородку. После обеда, когда тарелки и стаканы убирались со стола, он сидел в так называемой зале, по уши погруженный в материалы своего судебного процесса, и, когда там появлялась его супруга, бормотал: «Я его поймаю, этого негодяя». Господин Брюло все время страдал то подагрой, то простудой, то болями в печени и в желчном пузыре, то сахарной болезнью, но не умирал. И если он лежал в постели, а мадам не было дома, то горничные не сразу решались входить в его комнату, когда он звал их, чтобы попросить лекарство. Они не испытывали ни малейшего почтения к его сединам и не отказывали себе в удовольствии задеть его ноги мокрой шваброй, когда мыли пол в «зале».

Уже несколько лет у мадам жила маленькая обезьяна уистити, которую она называла «сынком» и которая служила ей некоторым утешением в ее бездетности. В не слишком холодные дни госпожа Брюло, выходя на прогулку, засовывала крохотного зверька за пазуху — он был с кулак величиной, если не считать длинного хвоста. Мех обезьянки сливался с дешевым мехом пальто, так что их нельзя было различить.

Чико — так звали обезьяну — имел право сидеть за столом вместе со всеми и очень любил, когда мадам кормила его изо рта. Тогда его маленькие глазки сверкали и он издавал звук, напоминавший одновременно чириканье воробья и хихиканье человека. Чико спал между супругами Брюло и ревновал мадам ко всем мужчинам «Виллы», кроме старого нотариуса. Мадам была очень привязана к Чико, и когда ей пришлось выбирать между ним и одной очень приятной английской супружеской парой, которая хорошо платила, но возражала против присутствия обезьяны за столом, хозяйка, вздохнув, решительно отказалась от англичан, сохранив Чико. Чико тоже обожал свою хозяйку. Когда погода не позволяла ей брать его с собой, он приветствовал ее по возвращении домой криками и ужимками, но иногда капризничал и отказывался брать у нее еду.

II. ГОСПОЖА ЖАНДРОН

Уже много лет девяностодвухлетняя госпожа Жандрон была финансовой опорой «Виллы роз». Минимальная плата за полный пансион у госпожи Брюло составляла пять франков в день, а эта дама платила восемнадцать, не считая дополнительной оплаты различных услуг. Разумеется, когда она была лет на десять моложе и могла сама мыться, ее так не обдирали. По мере того как старуха становилась все беспомощнее, госпожа Брюло систематически повышала месячную плату, пока наконец сумма не достигла вышеназванной цифры. Отпраздновав свое столетие, госпожа Жандрон должна будет платить двадцать пять франков в день, если до тех пор господь бог не призовет ее к себе.

Говорили, что госпожа Жандрон богата, но мнения относительно размеров ее состояния были весьма противоречивы. Пессимисты называли скромную цифру — пятьсот тысяч франков, оптимисты — три миллиона. Но с тех пор, как она потеряла способность владеть своим телом, своими деньгами она уже тоже не владела. Ими ведал господин Гарусс, парижский делец, выступавший посредником в отношениях между госпожой Жандрон и ее сыном, врачом в Дюнкерке. По какой-то причине доктор Жандрон никак не мог взять мать к себе в дом. Он, правда, утверждал, что мать безумно любит Париж, хотя ее мнением никто никогда не интересовался. Не исключено, что она действительно подтвердила бы, что очень любит столицу, как подтверждала все, что от нее хотели.

По настоянию доктора Жандрона господин Гарусс первое время пытался в письменной форме протестовать против непомерных сумм в ежемесячных счетах госпожи Брюло, и несколько лет назад матушку Жандрон даже временно перевели в другой пансион, чтобы проучить хозяйку. Но вскоре старуху привезли обратно, так как это оказалось ничуть не выгоднее. Однако эта эскапада старейшей обитательницы ее пансиона не на шутку рассердила госпожу Брюло, и она, зная, что господину Гаруссу нигде не удастся пристроить свою подопечную дешевле, чем в «Вилле роз», не упускала случая, когда у нее что-нибудь не ладилось в управлении, ехидно осведомиться, не собирается ли госпожа Жандрон снова сбежать.

На первый взгляд госпожа Жандрон производила впечатление достойной пожилой дамы, но при ближайшем знакомстве оказывалась очень-очень дряхлой старухой.

Она была высока ростом и держалась неестественно прямо, так как годы лишили ее обычной человеческой гибкости.

На костях ее почти не осталось плоти, а руки так дрожали, что не раз кусок хлеба, который она хотела положить в рот, оказывался возле уха. Ей еще удавалось, крепко держась за перила, без посторонней помощи сойти с лестницы, когда звонили к обеду, хотя чаще ее поддерживал господин Брюло; иногда он даже вел ее под руку в парадную залу к ее месту за общим столом. «Надо быть галантным с дамами», — заявлял он в таких случаях. Но стоило ей заговорить, как становилось ясно, что госпожа Жандрон очень стара. Дело было не в голосе, а, скорее, в манере — старуха как будто впала в детство и вновь обрела ту интонацию, с которой когда-то маленькой девочкой отвечала урок по отечественной истории: она говорила монотонно, то и дело забывая, что хотела сказать, и употребляя устарелые обороты. Передвигалась она очень осторожно, словно не слишком доверяла земле, и часто пугала бы постояльцев неожиданным появлением, если бы не сухой кашель, который предупреждал о ее приближении; так в былые времена больные чумой звонили в колокольчик, выходя на улицу.

В сумму восемнадцать франков включалась стоимость ежедневного ухода за госпожой Жандрон: ее должны были умывать, причесывать и вообще следить за ее личной гигиеной. Эта обязанность возлагалась на горничных, которые, однако, не относились к ней достаточно серьезно и свели ее до минимума — до двух умываний в неделю. В комнате госпожи Жандрон гнездилась целая армия клопов, которые, к общему удивлению, и не думали расползаться по «Вилле». Каждую субботу на них устраивалась охота. Это была безнадежная борьба, но отказаться от нее не рисковали, полагая, что именно эта еженедельная расправа и дает возможность локализовать зло, что было величайшим заблуждением. Однажды старуху временно переселили в другую комнату, и все клопы перекочевали следом за ней.

Из-за стола госпожа Жандрон вставала немного раньше других, иной раз даже не допив кофе. Ей необходимо было успеть обойти все комнаты на ее этаже. Она хватала где газету, где пепельницу, и тщательно прятала добычу в пустой дорожный чемодан, который уже долгие годы стоял в ее комнате, точно заблаговременно приготовленный гроб. Два-три раза в неделю горничные извлекали из него вещи и возвращали их законным владельцам.

Для госпожи Жандрон это был ужасный момент. Она кричала на горничных, называя их грязными девками, но на следующий день, воспрянув духом, снова бралась за свое. Постояльцы не мешали ей и даже потворствовали ее проделкам. Время от времени кто-нибудь из мужчин спрашивал ее, не знает ли госпожа Жандрон, где его одежная щетка или другой бесследно пропавший предмет, и старуха была счастлива.

Бедняжка очень любила мужчин и радовалась, как ребенок, когда кто-то из них ухаживал за ней за столом, веселя честную компанию. Если мужчина спускался перед ней по лестнице, она непременно окликала его, а встретив новичка в коридоре, называла его «мое сокровище» и всячески старалась обольстить.

Она еще очень любила косметику, поэтому на ее туалетном столике стоял флакон одеколона и коробочка пудры, к которым она прибегала каждый раз перед выходом из комнаты. Но, пользуясь тем, что обоняние у старухи сильно ослабело, госпожа Брюло распорядилась, чтобы флакон наполняли водой, а коробочку — крахмалом.

Господин Брюло не раз публично объяснялся в любви госпоже Жандрон, и эта шутка неизменно вызывала общий восторг. Однако старуха, в других случаях не слишком разборчивая, знать не желала нотариуса, она не доверяла ему. Видя его погруженным в бумаги судебного процесса, она думала, что он составляет ее завещание.

Каждый год на пасху и троицу госпожа Брюло должна была облачать ее в новое платье, на что получала от господина Гарусса по сто франков, а в счет включала по сто пятьдесят. Госпожа Брюло, немного умевшая ковырять иголкой, покупала материю и шила платья сама, по своему усмотрению. Она всегда выбирала черный цвет, самый практичный. Летом брала легкую ткань, а зимой — более плотную. Горничные помогали при примерке, которая проходила в «парадной зале», и морочили госпожу Жандрон, уверяя, что возлюбленный появится сразу же, как только новое платье будет готово, пока госпожа Брюло с булавками во рту подгоняла одеяние к усохшим формам.

Господин Гарусс просил госпожу Брюло, не идя на чрезмерные расходы, время от времени все же вывозить госпожу Жандрон на прогулку. Хозяйка поняла его правильно. Каждое лето она дважды выезжала со старухой в экипаже и включала в счет двадцать пять поездок, из которых господин Гарусс оплачивал двенадцать. Разумеется, эти прогулки никому не доставляли удовольствия, так как госпожа Жандрон всю дорогу бросала злые взгляды на спину кучера и ворчала, что каждый норовит поживиться за ее счет.

Нерегулярно, с перерывами в шесть или семь месяцев, в Париж по каким-то своим делам наезжал ее сын. Одновременно он делал, покупки для жены и заодно навещал мать. Он спрашивал у госпожи Брюло, все ли в порядке, отпускал матери два традиционных поцелуя, один при встрече и один при расставании, мимоходом осведомлялся о ее здоровье и всегда находил, что она прекрасно выглядит. Иногда он проводил у матери почти целый час, однако никогда не опаздывал на обратный поезд.

Госпожа Жандрон была слишком стара, чтобы завтракать. Она оставалась в постели до обеда. Около половины второго она снова поднималась наверх, совершала обход всех комнат этажа, возвращалась к себе и сидела там до звонка к ужину, который начинался в семь часов и заканчивался около половины девятого. Потом ей помотали лечь в постель, где она и оставалась до следующего полудня.

Потому-то она и дожила до глубокой старости, ибо что может быть полезней для здоровья, чем размеренная жизнь.

III. ПРОЧИЕ ПОСТОЯЛЬЦЫ

После госпожи Жандрон самой старой из постояльцев была госпожа Дюмулен. Маленькая, худощавая женщина лет пятидесяти, вдова, которая платила восемь франков в день. У нее была самая просторная комната в «Вилле» в дубовая кровать. Она интересовалась политикой, ибо ее муж при жизни имел какое-то отношение к французскому посольству в Тегеране. В свое время она долго не решалась выйти за него, но в конце концов рискнула. Об иранской столице, где она прожила несколько лет, она могла рассказать очень немногое: там было ужасно жарко и однажды вспыхнуло восстание со стрельбой и тому подобным. Вскоре после этого супруг обманул ее, и больше уже никогда не было так, как раньше. Никогда. Да, в дипломатических кругах случаются любопытные вещи, но не все можно рассказать. Как развивались события дальше, никто толком не знал. Ясно было одно: ее муж умер, и теперь она получает приличную пенсию. Из трех франков, которые она платила сверх минимума, на оплату лучшей комнаты шло не больше одного, и можно было предположить, что на завтрак, который разносили по комнатам, она получала более изысканные блюда. По утрам и вечерам, всегда в одно и то же время, она проводила час-другой в Национальной библиотеке и там, среди миллионов книг всех времен и народов, занималась вышиванием. Иногда она перелистывала какой-нибудь журнал, что давало ей возможность каждый день за столом затрагивать новую тему. Обычно она ставила на обсуждение исторические вопросы или извлекала из праха усопших поэтов и других великих людей. После обычных взаимных приветствий и нескольких слов о погоде или о супе она, например, заявляла, что мадам Помпадур была тоже странной женщиной или что ее очень удивляет поступок Ламартина. Господин Брюло, чувствуя себя обязанным как-то поддержать беседу, удивленно восклицал: «Да что вы говорите!», и госпожа Дюмулен немедленно отзывалась: «Представьте себе». Следовал более или менее оживленный разговор, причем темы менялись по мере смены блюд. Потом госпожа Дюмулен принималась за вышивание и сидела над пяльцами до десяти часов, а вышивать она умела. И платила она очень регулярно.

Еще один постоялец платил выше минимума, норвежец по имени Асгард, тридцатилетний адвокат из Христиании, приехавший в Париж на год, чтобы выучить французский язык.

У господина Асгарда были типичные для норвежца светлые волосы, светлые усы и голубые глаза. Он отличался прекрасным здоровьем, изысканной вежливостью, дружелюбием и сердечностью. Когда наступал срок платы за пансион, он вставал на час раньше, чтобы вовремя внести деньги. Перед тем как что-нибудь сказать, он густо краснел, а когда к нему обращались, он так волновался, что отрицательно мотал головой, отвечая утвердительно. Господин Кольбер, шутник, обедавший в «Вилле», учил его называть самые обычные вещи неприличными словами. Асгард усердно записывал все эти слова, а потом у себя в комнате переписывал начисто. Асгард был воплощением Скандинавии, и при его появлении по душной «парадной зале» проносился свежий ветер фиордов, от которого падала ртуть в термометре.

Рядом с норвежцем за столом сидел господин Мартен, делец из Нанта, сорока восьми лет, кудрявый и в золотых очках. Не в пенсне, а в настоящих очках с дужками, которые зацепляют за уши, как у немецких профессоров на сатирических картинках. Он был не то вдовец, не то разведен. Около года назад он прожил несколько недель в «Вилле» и произвел прекрасное впечатление на всех господ и дам, включая госпожу Брюло. Тогда он уехал, а через шесть месяцев вернулся, но уже не один. На этот раз с ним была толстая полька лет под пятьдесят и ее мать. После того как радость встречи немного остыла, он уплатил за три месяца вперед не только за себя, но и за двух дам из расчета четырнадцать франков в день, так как госпожа Брюло взяла за мать и дочь вместе лишь девять франков. При этом он потихоньку что-то сказал госпоже Брюло, на что она ответила, бросив косой взгляд на младшую польку: «Да, конечно. Нет, ничего».

«Вы увидите, они обе очень симпатичные», — сказал Мартен, и они втроем перенесли две кровати в одну большую комнату.

Все трое жили в «Вилле» уже больше полугода, однако после щедрой выплаты за первые три месяца пока ничего не платили, что, естественно, было неприятно как им самим, так и госпоже Брюло. Для матери это было не так страшно, но Мартен и младшая полька чувствовали себя отвратительно. На нем лежала ответственность, так как это он привез их сюда, а она, видимо, считала себя виноватой. Четвертый и пятый месяц господин Мартен старался быть полезным, делясь своим опытом с господином Брюло и помогая советом в его процессе, но начиная с шестого месяца отношения между ним и хозяевами стали такими напряженными, что эти попытки пришлось прекратить. Господин Мартен редко участвовал в общем разговоре за столом, время от времени он вытирал пот со лба и по возможности старался избегать взгляда господина Брюло, в котором можно было прочесть: «Я не спускаю с тебя глаз, парень». Младшая полька, которую звали Марией и к которой обращались как к госпоже Мартен, явно тяготилась безысходной неопределенностью ситуации. Если б госпожа Брюло точно знала, что на уплату рассчитывать нечего, то самое страшное оставалось бы позади. А так все было просто ужасно. И все же Мария не решалась приблизить развязку, признавшись госпоже Брюло, как и действительности обстоит дело. И Мария страдала, видя, как на лице госпожи Брюло сомнение сменяет надежду и возможность мирного урегулирования тает на глазах. Да, эта полька была, в сущности, неплохая женщина и жаждала облегчить участь госпожи Брюло. Она готова была даже переехать в другой пансион, чтобы не причинять больше неприятностей мадам, но господин Мартен и слышать об этом не хотел; это значило бы втянуть в историю еще кучу народу, к тому же переезд сам по себе создавал дополнительные трудности. Мать занимала нейтральную позицию, прикрываясь плохим знанием французского языка, и делала вид, что мучается постоянной зубной болью, пытаясь ввиду приближающейся развязки заручиться сочувствием окружающих. А госпожа Брюло продолжала с истинно христианским терпением включать каждый бутерброд и каждый кусок мыла в не оплачиваемый постояльцами счет.

В комнате рядом с Мартенами жили три молодые дамы из Будапешта, три сестры, имена которых выговорить невозможно. Красивые девушки, особенно младшая — высокая, бледная, с красной лентой в черных волосах, расчесанных на прямой пробор, отчего белый лоб казался еще выше. Каждый день они уходили на прогулку, получали массу писем и ели больше шоколада, чем мяса и хлеба. Расплачивались они с трудом, то на день раньше, то на неделю позже, но все же платили, да притом самой различной валютой. В основном, правда, американскими банкнотами и английскими фунтами.

Рядом с госпожой Дюмулен за столом сидел господин Книделиус, коротышка, на вид лет шестидесяти, хотя мог быть и моложе и старше. Голландец по происхождению, он тридцать лет безвыездно жил на Яве. И вот теперь на старости лет возгорелся желанней повидать родину, пород тем как покончить счеты с жизнью там, среди рисовых полей, обратив лицо к пылающему солнцу тропиков. Он сошел на берег в одном из портов Средиземного моря, пользуясь случаем посмотреть на Эйфелеву башню и могилу Наполеона. И вот уже три месяца он жил на «Вилле», не делая ни малейшей попытки преодолеть последние четыреста километров, отделявшие его от места рождения. Все это вместе с некоторыми другими странностями в поведении господина Книделиуса внушало женщинам какой-то страх. Однажды, например, он сильно поранил палец, кровь текла ручьем, но он как ни в чем не бывало продолжал зашнуровывать ботинки и, лишь покончив с этим, сунул палец в рот. И хотя он ходил шаркающей походкой и говорил тонким голосом, все же сразу чувствовалось, что господин Книделиус долго жил в таинственной романтической стране, где ползают огромные пауки и где по ночам слышно рычание тигров, совершающих прогулки при лунном свете. У него, очевидно, было несколько имен, так как на его письмах всегда стояло: «Глубокоуважаемому господину Я. А. Д. Книделиусу». Госпожа Брюло почему-то считала, что он немного глуховат, и разговаривала с ним всегда очень громким голосом или даже жестами, хотя слух у него был такой же острый, как слух охотника на дичь.

В «Вилле» жила также девушка, которая уверяла, что родилась в Бретани и добывала свой хлеб уроками музыки. Ее звали Жанной де Керро. Она приехала вечером, успели только рассмотреть, что она хромает, и больше никто не заметил ничего особенного. Однако на следующий день при свете солнца обнаружилось, что на шее у нее белые пятна, затылок напоминает кожуру кокосового ореха и очень странные волосы: казалось, что их можно, как шафран, растереть в пыль пальцами. Перед едой она всегда принимала пилюли. Из-за всего этого никто не хотел сидеть с ней рядом за столом. В конце концов госпожа Брюло посадила ее между Асгардом, который не осмелился бы протестовать, и пустым стулом, перед которым был поставлен прибор, чтобы создать для начала впечатление, что здесь кто-то будет сидеть. Привыкнут. Не сажать же ее между двух пустых стульев.

Двенадцатым и последним постояльцем был молодой немец по фамилии Грюневальд, который работал где-то в конторе и не отличался хорошими манерами. Так, например, он начинал насвистывать за столом, если очередное блюдо подавали недостаточно быстро. Он, кроме того, разрезал все мясо на кусочки и потом съедал его сразу, пил много вина, белого и красного вперемежку. Надо сказать, что стоимость вина не включалась в счет, и каждый мог пить сколько влезет. Госпожа Брюло наливала его в бочонки, которые стояли рядом в погребе — бочонок красного и бочонок белого. Оно обходилось ей не более пятидесяти сантимов за литр. И, сообщая будущему постояльцу условия жизни в «Вилле роз», она никогда не забывала добавить: «Вино бесплатно». Господин Брюло утверждал, однако, что белое вино вредно действует на нервы и что чрезмерное употребление красного также опасно. Себе он сильно разбавлял вино водой, и постояльцы следовали его примеру, отчасти потому, что стеснялись, отчасти потому, что были мнительны и суеверны. Только Грюневальд пил вино без воды, литр днем и литр вечером. Очевидно, у него были стальные нервы. Старый нотариус попробовал однажды воздействовать на него сарказмом.

«Передайте вино господину Грюневальду», — сказал Брюло, хотя в непосредственной близости от немца стояло уже несколько бутылок. Тот немного смутился, видно было, что в душе его происходит борьба между правилами хорошего тона и желанием выпить, но верх одержало, как всегда, последнее. Таким образом, он и на будущее отстоял свое право. Удивительно, что госпожа Брюло, казалось, не очень сердилась на него. Он по-прежнему платил пять франков в день, хотя, учитывая, сколько он выпивает вина, можно было брать с него подороже.

Кроме господина Кольбера, так зло шутившего над норвежцем и приходившего в «Виллу» только обедать, у госпожи Брюло обедал и ужинал еще высокий бледнолицый человек по имени Бризар. Отличный парень, но меланхолик. Он был архитектором. Целыми днями он работал в мастерской при электрическом свете и жаловался, что, несмотря на его бороду, хозяин называет его сопляком. Возможно, он влюбился в Париже, а может быть, ему просто не хотелось возвращаться к матери в Вогезы, откуда он был родом. Он жил в районе вокзала, с которого прибыл в Париж несколько лет назад, и очень любил, когда кто-нибудь из постояльцев «Виллы» выходил пройтись после ужина и провожал его до дому. По дороге он рассказывал о родных краях и никогда не забывал посоветовать своему случайному спутнику при первой возможности посетить Муаянмутье, которую он считал самой прекрасной деревней в мире.

IV. КУХНЯ

Пища для всех постояльцев приготовлялась, естественно, на кухне, а кухня помещалась в нижнем этаже и смотрела на улицу единственным окном; к этому всегда открытому окну служанки подходили послушать уличного певца; через него же доставлялись продукты и подавалась милостыня нищим. Трех из них госпожа Брюло признавала официально и распорядилась подавать им объедки скоропортящихся блюд. Но приходили также «аутсайдеры», побиравшиеся здесь лишь тогда, когда в этот район их приводили другие дела, В милостыне никому не отказывали, и если вся еда была роздана, то девушки тянули жребий, кому из них пожертвовать пятачок. Выигравшая радовалась, а проигравшая утешала себя мыслью, что, раз ей не везет в игре, повезет в любви.

Каждый вечер после ужина девушкам разрешалось уходить при условии, что в семь часов утра они снова будут на месте, чтобы успеть приготовить завтрак, так что у обеих было предостаточно времени для личной жизни. Где и как они проводили ночь, было их дело. В «Вилле» им тоже была отведена комната, но это ни в коей мере не ограничивало их свободы. Считалось, что комната входит в их жалованье, и они могли пользоваться ею или нет — по своему усмотрению. Таким образом, условия на «Вилле роз» были более демократичными и служанкам предоставлялось больше независимости, чем в наших северных краях.

С горничными госпоже Брюло в последнее время решительно не везло, зато с Алиной, молодой кухаркой, она подружилась. Мадам никогда не уходила в Управление благотворительными заведениями, не показавшись предварительно Алине. Она медленно поворачивалась, а Алина осматривала ее взглядом знатока, оценивающим все сразу: каблуки, складки одежды, шляпу, волосы и слой пудры на щеках. Мягким оглаживающим жестом, а где и метким замечанием она подправляла кое-какие мелочи, после чего госпожа Брюло, приблизившись вплотную к зеркалу, морщила нос, поднимала и опускала брови и вздыхала, что начинает стареть, что у нее появились морщины, а Алина утешала ее, уверяя, что пока еще ничего не заметно. Госпожа Брюло еще раз оправляла платье, брала сумочку, приподнимала край юбки, чтобы немного выглядывало белое кружево, и наконец выплывала на улицу, осторожно обходя лужи. «Старая дура», — говорила Алина, глядя на нее из окна.

Через окно доставлялись также все письма. Для господина Книделиуса приходили письма с полным адресом, и за них никогда не нужно было доплачивать; венгерским молодым дамам присылали розовые и голубые конверты, Мартену — заказные, а госпожа Жандрон не получала писем совсем. Утреннюю почту горничная разносила вместе с завтраком, а тот, кто ждал новостей днем, сам заходил в кухню и справлялся у кухарки. Тот, кто хотел получать письма своевременно, должен был помнить, что в конце месяца девушкам полагаются чаевые — большинство постояльцев так и делало. Только госпожа Дюмулен и госпожа Жандрон ничего не давали, первая из принципа, а вторая по трем причинам: она была слишком жадная, как уже было сказано, не получала писем и, наконец, не знала, когда кончался один месяц и начинался другой. Старуха давно утратила всякое представление о времени, и в ее комнате над большим чемоданом висел календарь того года, когда она поселилась на «Вилле роз».

V. ЛУИЗА

На «Виллу» нанялась новая горничная — Луиза, всегда ходившая в черном. Она ежедневно умывала госпожу Жандрон, и с ее появлением для клопов настали тяжелые времена. Она была тихоня и, по-видимому, ко всему относилась серьезно.

VI. ОБЛАВА

Как это случалось с каждой новой служанкой, все мужчины пансиона, за исключением норвежца, набросились на Луизу, как рой мух на банку варенья. Но так как цели у каждого были разные, различались и методы.

Господину Брюло было уже далеко за шестьдесят, и он хорошо понимал, что страсть не вяжется с его годами, поэтому он выбрал отеческие приемы. Он до полудня оставался в постели, а когда госпожа Брюло уходила в управление, звал Луизу и просил дать ему лекарство. Он нежно гладил ее по головке и говорил, что из нее вышла бы замечательная медицинская сестра, добавляя при этом, что взгляд ее черных глаз завораживает. Однако, когда он попросил ее положить ему компресс на живот, она ушла, бросив его на произвол судьбы.

Господин Мартен, которому порядком надоело постоянное присутствие двух полек в его комнате, сделал заход в парадной зале, где Луиза накрывала на стол. Не отрываясь от газеты, он спросил, когда и где он может встретиться с ней, чтобы с глазу на глаз обсудить крайне важные дела. Луиза ничего не ответила, тут в залу вошла госпожа Дюмулен, и Мартен как ни в чем не бывало сказал: «Да, мадемуазель Луиза, я останусь сидеть на своем старом месте. Не беспокойтесь, пожалуйста».

Господин Я. А. Д. Книделиус возлагал все надежды на магическую силу денег и, подобно господину Брюло, избрал кровать как поле действия, наиболее подходящее к случаю. Однажды утром Луиза, принеся завтрак, нашла на его ночном столике пятифранковую монету. Чтобы поставить чашку, она взяла монету и положила ее на поднос. Господин Книделиус притворился спящим, но, как только она хотела уйти, быстро открыл глаза и вытащил из-под одеяла одну из своих костлявых, яванских рук. В руке были зажаты еще пять франков, которые он положил на поднос рядом с первыми, одновременно освобождая для Луизы место подле себя, улыбаюсь, бледный от волнения. Но Луиза ушла, отрицательно покачав головой. Бедняга, подумала она. Она не могла сердиться на него, ибо он вел себя прилично, гораздо приличнее большинства мужчин. И она вспомнила свое прежнее место, где один старый шкипер подкараулил ее у двери в комнату и бросился за ней на четвереньках. На следующее утро она принесла завтрак Книделиусу как будто ничего не случилось, а в конце месяца не отказалась принять из его рук положенные чаевые, которые на этот раз были удвоены и которые он сунул ей, не смея поднять глаз.

После Брюло, Мартена и Книделиуса настала очередь Грюневальда. У него не было постоянной девушки, и он явно скучал. Немец обладал преимуществом перед тремя стариками: он был молод и взялся за дело гораздо спокойнее, так как спешить ему было некуда. После обеда он заходил поболтать в кухню, и Алина, благоволившая к нему из-за того, что, несмотря на происки нотариуса, он продолжал пить много вина, угощала его парой стаканчиков и сообщала ему, что она думает о госпоже Брюло и обо всех постояльцах. По ходу дела оценивались шансы хозяйки получить денежки с господина Мартена, подсчитывалось, сколько зарабатывает фирма в месяц на Жандрон, решался вопрос, какой болезнью страдает мадемуазель де Керро и каким образом госпожа Брюло получила свои грамоты. Луиза редко вмешивалась в их разговоры, однако, когда Алина начинала рассказывать о «только что снесенных» яйцах, о господине Брюло и об Управлении благотворительными заведениями, она тоже смеялась приятным негромким смехом.

Однажды весенним вечером, когда погода была особенно теплая и ужин закончился пораньше, Алина собралась в город на примерку платья. Она пригласила Луизу с собой, и та не стала отказываться, так как по натуре была покладиста. Грюневальд попросил у дам разрешения сопровождать их. Вино привело его в веселое настроение, и он настаивал на том, чтобы и их угостить. Итак, они отправились вместе. Грюневальд шел между девушками, но не под руку, так как Алина боялась встретиться со своим ухажером, а Луиза вежливо, но решительно отказалась, не вдаваясь в объяснения.

Примерка у портнихи длилась целую вечность, а Грюневальд с Луизой прохаживались взад и вперед по улице. И всякий раз, когда они поворачивали, он искоса посматривал на нее.

— Куда же запропастилась Алина? — спросила она наконец.

— Она у портнихи, где же ей еще быть, — сказал Грюневальд. — Как вам нравится на «Вилле»? Вы не чувствуете себя немного одинокой?

— Алина могла бы поторопиться.

— Да, но вы же знаете, что такое примерка. Я никого здесь в Париже не знаю, кроме нескольких членов Немецкого клуба, но они мне порядком надоели.

— Может, пойти узнать, скоро ли она закончит?

— Не стоит, она скоро придет. Здесь вообще немцев не любят. Мне бы очень хотелось познакомиться с хорошей девушкой.

— Не так уж это трудно, — сказала Луиза. — Почему бы вам не поговорить с одной из венгерских дам? У вас большой выбор.

— Нет, эти не в моем вкусе, — ответил Грюневальд. — Со всеми их иностранными деньгами. Легко догадаться, как они их зарабатывают. Но у вас самой, мадемуазель Луиза, есть уже жених?

— Мне хватает моего сынишки, господин Грюневальд.

— Сынишки? Разве у тебя есть дети?

Луиза покраснела, заметив, что он сразу же стал говорить ей «ты».

— Только один, — ответила она. — Первого мая ему исполнилось семь лет. А мой муж родился тридцатого апреля. Разница всего один день. Сынок живет не у моих родителей в Шеврезе, а у дяди в Рамбуйе, брата моей матери, у которого нет своих детей. Он устроил его в хорошую школу. В прошлом году он был лучшим учеником в классе, но в этом году у них появился новый ученик, который все знает.

— Значит, вы вдовушка.

— Уже более четырех лет, сударь. Муж умер на вознесенье.

Тут хлопнула дверь и подбежала Алина. Она сразу же принялась подробно и со знанием дела описывать свое новое платье и остановилась, только чтобы напомнить Грюневальду, что он обещал угостить их. Они зашли в кафе. Грюневальд выпил большой стакан вина, Алина — маленькую рюмку ликера, самого дорогого в карточке вин, Луиза отказывалась, так как пить ей не хотелось. Алина нашла это ужасно пошлым. Неужели надо испытывать жажду, чтобы выпить рюмочку ликера? После этого Луиза тоже заказала рюмку ликера, но не допила — ей не понравилось. Тогда его допила Алина, а свою пустую рюмку поставила перед Луизой. «Пейте еще, если хотите», — сказал немец, возлагая на угощение последнюю надежду. Потом они вернулись домой и легли спать. Грюневальд в отчаянии посмотрел вслед девушкам, когда они уходили к себе. Он считал, что это нечестно — оставить его одного, после того как он оплатил их ликер.

VII. БРИЗАР И ГОСПОЖА ЖАНДРОН

Был субботний день, шел дождь. Госпожа Брюло собиралась в очередной поход, а ее супруг сидел в парадной зале, перелистывая свои досье. В комнате Мартена ссорились по-польски, приглушенными голосами, так как в доме было очень тихо.

Пришел господин Бризар. Он стряхнул с себя капли дождя и просунул голову в дверь кухни, чтобы поздороваться с девушками.

— Как поживаете, дорогой господин Бризар, и как ваши любовные дела? — спросила Алина, откидывая рукой локон со лба.

Бризар улыбнулся.

— Спасибо, Алина, все хорошо, но я боюсь, что это недолго протянется.

— По-моему, этот человек несчастен, — заметила Луиза.

— Да, вид у него довольно печальный, — согласилась Алина. — Взгляни, какое дрянное филе, — продолжала она, брезгливо сунув в буфет кусок мяса для ужина.

— Добрый день! — крикнула госпожа Брюло из своей комнаты, услышав голос Бризара.

Тот зашел на минутку в прихожую, снял шляпу и пальто и вышел в сад.

«Паф» — прозвучал глухой выстрел, а вслед за ним послышалось кудахтанье кур, запертых в курятнике из-за плохой погоды.

Госпожа Брюло вздрогнула так сильно, что чуть не выронила пудреницу, и бросилась в кухню, бледная и растерянная.

Господин Брюло снял пенсне и удивленно прислушался, а в комнате Мартена, где, естественно, испугались, что это начало развязки, дверь заперли на ключ изнутри.

Что там такое? Никто не решался выйти посмотреть.

— Я хочу узнать, что случилось, — произнес господин Брюло и направился по лестнице наверх, хотя все ясно слышали, что звук раздался из сада.

Между тем второго выстрела не последовало и госпожа Брюло отважилась наконец подойти к стеклянной двери и выглянуть в сад. Она увидела, что у курятника лежит какой-то посторонний предмет. Неужели Бризар? Это не могло быть ничем иным. Сверху раздался голос господина Брюло, чертыхавшегося, видимо, потому, что он ничего не обнаружил. Госпожа Брюло бросилась к лестнице с криком: «Казимир! Казимир! Иди быстрее! Бризар, кажется, пустил себе пулю в лоб». Впервые за последние три года она назвала своего супруга по имени. Казимир сошел вниз и поинтересовался, в своем ли они все уме. «Слушай, когда тебе говорят». — И госпожа Брюло толкнула мужа в сад, а за ним пошли Алина и Марии, которая уже поняла, что происшедшее не имеет никакого отношения к неоплаченным счетам.

Бризар лежал на боку. Он упал в траву и потому вымок, но не испачкался.

— Комик, — сказал господин Брюло, нагибаясь над ним. Он боялся влипнуть в историю и надеялся, что все еще обернется шуткой, тем более что на лице Бризара было такое выражение, как будто он изо всех сил удерживается от смеха. Но это не было шуткой: все увидели, что у Бризара изо рта течет кровь.

— Идите сюда, — приказал Брюло трем дамам, — помогите внести его в дом.

А стоявшей в дверях Луизе он сказал:

— Беги за доктором.

Супруги Брюло взяли тело за ноги, Алина и Мария за руки; все пятеро были очень бледны. На полпути Бризара на минутку опустили на землю, так как полька не могла больше нести и выпустила его руку.

— Скорее, говорят вам, — вновь приказал Брюло. — Это же позор перед соседями.

Действительно, в соседних домах стали открываться окна, из них высовывались любопытные головы. Бризара снова подняли и на сей раз донесли до парадной залы.

— На старый диван, — командовал господин Брюло, — там ему будет мягче.

Чико удрал под шкаф.

— Подержите немного. — Брюло снял пиджак, засучил рукава рубашки выше локтей и усадил Бризара на диване таким образом, что он мог падать только вправо, где его удержала бы стена.

Бризар не падал.

— Он жив, — сказал господин Брюло. — Ортанс, дай быстрее нашатырного спирту. Может быть, еще удастся спасти репутацию нашего пансиона, — добавил он язвительно, бросая сердитый взгляд на жену, которая спешила с пузырьком нашатыря. — Алина, поди встань у входных дверей и не впускай никого, кроме доктора.

Он держал пузырек у носа Бризара, а мадам расстегивала ему воротничок. Бризар вдруг зашевелил губами, несколько раз выдохнул воздух, как лягушка, и сразу осел, точно снежная баба, на которую вылили кипяток. Потом он повалился вправо, но стена удержала его, как и рассчитывал господин Брюло. Госпожа Брюло в испуге отпрянула назад.

В это время пришел доктор. Он, снял перчатки и спросил Брюло, повернув голову в направлении Бризара, к нему ли его вызвали.

— Да, доктор, — ответил господин Брюло. — Мне думается, он выстрелил себе в рот.

Доктор проверил пульс и послушал сердце. Потом он открыл Бризару рот и заглянул внутрь. Затем он оглядел присутствующих и спросил господина Брюло, не сын ли это его.

— Нет, доктор. Это один из моих клиентов.

— Он мертв, — констатировал доктор. — Я составлю заключение и пошлю в полицию.

С минуту все молчали, а мать Марии подошла поближе. Потом доктор ушел, и господин Брюло послал Луизу в полицию с просьбой, если возможно, забрать труп до ужина.

— Что нам с ним делать? — спросил Брюло жену, когда они остались одни. — Его ни в коем случае нельзя оставлять в парадной зале. А если его не заберут до утра? Боюсь, что так и будет. А завтра воскресенье. Скорее всего его заберут только в понедельник. Хорошенькое дело!

— Боже мой, — вздохнула госпожа Брюло. — Это ужасно. У меня нет ни одной свободной кровати. Бедняга остался мне должен за восемнадцать обедов и восемнадцать ужинов. Пожалуй, тебе стоит написать об этих семидесяти двух франках его родителям в Муаянмутье. Но попозже.

— Правильно, правильно, — сказал Брюло. — Продолжай давать в кредит! Мы положим его пока на одеяла в комнате прислуги.

Госпожа Брюло вздернула плечи.

— Вот еще выдумал. Алина не согласится. Она потом ни за что не станет спать в той комнате.

— Ишь какие нежности! — воскликнул господин Брюло. — Эта стервозная кухарка будет нами командовать?

— Вот как? Ты сошел с ума. Уж не думаешь ли ты, что я ради твоего удовольствия разгоню всю прислугу? А знаешь что? Давай положим его пока к госпоже Жандрон. Она подумает, что он спит. Если его не заберут до ужина, вечером решим, что делать дальше.

До этого господин Брюло не додумался и оценил предложение жены.

С помощью Алины и Марии они снова подняли Бризара и понесли его наверх.

Госпожа Жандрон сидела и соломенном кресле в ожидании ужина и, увидев приближающуюся процессию, спросила, не звонили ли уже.

— Еще нет, — успокоила ее госпожа Брюло. — Ужин будет готов только через час. Смотрите, госпожа Жандрон, это господин Бризар. Можно ему полежать на вашей постели до конца ужина?

— Конечно, пожалуйста, — ответила госпожа Жандрон. — Не стесняйтесь, господин Бризар.

— Положим под труп простыню и накроем его другой простыней, — предложила госпожа Брюло.

Алина вытащила из грязного белья, приготовленного для стирки, две простыни и разостлала одну из них на кровати. На нее положили Бризара и накрыли второй простыней.

— Вы спуститесь вместе с нами, госпожа Жандрон? — спросил Брюло.

— Нет, — ответила старуха. — Благодарю вас. Я приду, когда будет готов ужин.

Брюло вопросительно взглянул на жену.

— Пусть остается, — сказала та. — Ничего страшного не произойдет. Алина, займись делом, иначе мы сегодня останемся без ужина. Бедняга, какой ужасный удар для его родителей.

Все четверо вышли из комнаты, Алина впереди, за ней полька, которая снова поспешила присоединиться к матери. Ей совсем не улыбалось остаться наедине с супругами Брюло, чего доброго, нотариус заведет разговор об уплате долга.

Старуха осталась с покойником. В комнате, где одно сердце молчало, а второе едва билось, воцарилась тишина.

Наконец госпожа Жандрон поднялась из своего кресла, подошла к туалетному столику, напудрила щеки крахмалом и направилась к кровати. Она дрожала, как в тот вечер, когда впервые осталась наедине с мужчиной, много-много лет назад.

— Послушай, — прошептала она.

Не дождавшись ответа, она быстрым движением сдернула простыню с умершего, и свет, падавший прежде на полотно, осветил бледное лицо и черную бороду. Глаза были открыты.

Когда тело самоубийцы внесли в комнату, она его как следует не рассмотрела, да и имя его ничего ей не сказало — она не помнила никаких имен, кроме своего собственного и Брюло. Но теперь, стоя над Бризаром и глядя ему в лицо, она вспомнила, что встречала его за столом.

— Это ты всегда заказываешь двойную порцию мяса? — спросила она дружелюбно.

Бризар молчал.

— Отвечай же, — продолжала старуха.

Ей удалось, не упав, опуститься на одно колено, и она попыталась снять свои домашние туфли, которые для удобства служанок застегивались пряжкой. Тщетно она и тянула, и дергала застежку. От напряжения у нее на висках вздулись вены.

Убедившись в тщетности своих усилий, она схватилась за одеяло и встала на ноги.

— Никак не пойму, в чем дело, но я не могу снять их, — призналась она. — Помоги мне!

На сей раз она удивилась его упорному молчанию и внимательно осмотрела его руки, вытянутые вдоль тела.

«Какой-то он сегодня странный», — подумала она и решила снова сесть в кресло, ибо почувствовала безотчетную тревогу; так Чико иногда пугался вдруг севшей на скатерть мухи.

Бризар лежал головой к окну, через которое проникал свет, а ноги его оставались в тени. Старуха подошла к креслу, стоявшему в ногах кровати, обернулась к свету и увидела, что на животе у Бризара что-то блестит. Она не могла отвести взгляд от блестящего пятнышка и вместо того, чтобы сесть, нерешительно вернулась и наклонилась над Бризаром, чтобы получше разглядеть, что это такое.

Она увидела длинную золотую цепочку, закрепленную в петле пиджака; ее концы спускались в два жилетных кармана.

Она потянула за цепочку, сначала очень осторожно, ибо не знала, чего можно ждать от лежавшего на ее кровати человека, знала только, что он не шевелится, но затем рванула так, что оторвалась пуговица. Из одного кармана появились на свет золотые часы, а из другого серебряный карандашик. Старуха испуганно замерла, прислушиваясь. Потом она вытащила цепочку и карандаш из петли, и добыча оказалась у нее в руке.

Быстро, как только позволяли ей ноги, она заторопилась к большому чемодану, открыла его и спрятала туда свою добычу.

И тут ей пришло в голову, что, пожалуй, лучше снова накрыть тело простыней. Из-под простыни остались торчать лишь ноги Бризара.

По «Вилле» разнесся звонок, сзывающий постояльцев к столу.

VIII. НОЧНОЕ БДЕНИЕ

Алина нашла в приемной около шляпы Бризара письмо, адресованное госпоже Брюло. Та осторожно вскрыла его, не слишком доверяя последней воле человека, который оставил неоплаченными столько обедов и ужинов. В конверте лежал исписанный лист бумаги и банковый билет, и госпожа Брюло прежде всего быстро взглянула на цифру, определяющую его достоинство. И только потом, спрятав банкноту от нескромных взглядов в кулаке, она прочла письмо следующего содержания:

Дорогие друзья,

Умирая, я чувствую себя обязанным от всего сердца сказать вам свое последнее прости. Друзья, жизнь — ад, и мы, пролетарии, должны за все расплачиваться. Вот почему я кончаю с ней, но одновременно выражаю надежду, что вы все встретите на своем пути только розы. Я ни к кому не питаю ненависти, и я попросил прощения у своей старой матери.

Прощайте все, кто часто сидел со мной за одним столом,

И когда сегодня вечером вы снова соберетесь и будете приятно беседовать друг с другом, то вспомните еще раз вашего верного

Гюстава Бризара.

P. S. Госпожа Брюло, я остался вам должен семьдесят два франка. Я кладу в этот конверт банковский билет в сто франков и надеюсь, что двадцать вы примете как компенсацию за хлопоты. Оставшиеся восемь франков я прошу подарить от моего имени Управлению благотворительными заведениями. Я написал также письмо комиссару полиции в просьбой отправить мое тело в Муаянмутье, где я родился и где желаю быть похороненным. Прощайте.

Буквы стали расплываться в глазах госпожи Брюло, когда она читала фразу «я попросил прощения у своей старой матери», а дойдя до того места, где Бризар призывал всю компанию еще раз вспомнить о нем, она расплакалась, закапав письмо слезами. Может быть, она вспомнила своего сынишку, который был похоронен на сельском кладбище. Как всегда в минуты сильного душевного волнения, она подозвала Чико, который тотчас прыгнул ей на плечо и чуть не выхватил банковский билет.

— Будь умницей, маленький проказник, — уговаривала госпожа Брюло обезьянку слегка охрипшим голосом. — Это от господина Бризара и тебе ни к чему.

Она тщательно спрятала деньги и пошла показывать письмо супругу.

— Несомненно, — сказал Брюло серьезно, — это настоящее завещание. А банкнота действительно вложена?

— Разумеется, — ответила мадам, ощупывая карман. — Как мило с его стороны вспомнить еще и об этих нескольких франках, правда?

— Конечно, — признал Брюло. — Но все же я не очень удивлен, он всегда был вполне порядочным человеком. Будь уверена, от Мартена этого не дождешься. Он слишком труслив, чтобы пойти на самоубийство.

— Прочти его вслух за столом, — посоветовала мадам. — Оно того стоит. Я не могу. О постскриптуме надо умолчать, это не их дело.

— Но, зачитав письмо, я должен буду показать его всем. Разве ты не понимаешь, что каждый захочет подержать его в руках? И что тогда получится? У людей возникнут подозрения.

— Отрежь тогда постскриптум, — сказала госпожа Брюло.

Нотариус взял ножницы, разрезал письмо пополам, после чего сунул верхнюю половину прощального привета Бризара во внутренний карман.

— Не читай его сразу же, — решила она. — Венгерки опять опоздают. Лучше после супа, когда все будут в сборе.

Луиза вернулась с известием, что труп заберут завтра утром, а следом за ней пришел комиссар полиции, который знал супругов Брюло лично и поэтому постарался уладить дело как можно быстрее и проще. Он допросил свидетелей, а именно супругов Брюло, Алину, Луизу и польку, которую, оказалось, звали Анна Крупинская, а секретарь записал их показания. После этого оба ушли, забрав с собой револьвер.

Между тем постояльцы один за другим возвращались домой и ахали, услыхав новость. Сильнее всех переживали венгерские дамы, которые еще долго обсуждали происшествие на своем странном языке. Что касается норвежца, то ему никто не мог растолковать, что же, собственно, случилось. Он никак не предполагал самоубийства и запутался между французским словом «mort»[7] и английским «more»[8], ибо он начал изучать еще и английский. Госпоже Брюло удалось наконец объяснить ему с помощью сложной жестикуляции глухонемого, что господин с длинной бородой, который столовался в «Вилле» и сидел на этом месте, застрелился. В заключение она покачала головой и несколько раз прищелкнула языком. Асгард все понял и спросил, в доме ли это случилось, и госпожа Брюло показала на сад. Тогда он сказал: «Это очень печально. Так не следовало делать». Он действительно так думал, ибо всегда говорил то, что думал.

Как и было условлено с женой, после супа господин Брюло встал, откашлялся и произнес небольшую речь. Луиза в это время ходила на цыпочках и гораздо тише, чем всегда, меняла тарелки.

— Дамы и господа! Прошу прощения за то, что я на минуту прерву ужин, но на меня возложена обязанность передать вам последний привет того, кто в течение трех лет был одним из самых верных гостей за столом нашей «Виллы». Дамы и господа, вы все уже, конечно, догадались, что я имею в виду господина Бризара, который сегодня перед ужином в расцвете своих сил покончил жизнь самоубийством в саду «Виллы», выстрелив себе в рот. Тело, дамы и господа, временно покоится в комнате мадам Жандрон (при упоминании ее имени старуха поклонилась) и будет увезено завтра рано утром, если не возникнут непредвиденные затруднения. Господин Бризар, который был вашим общим другом, перед тем как умереть, думал о вас, что явствует из следующего письма, оставленного им. «Дорогие друзья, умирая, я чувствую себя обязанным от всего сердца сказать вам свое последнее прости. Друзья, жизнь — ад, и мы, пролетарии, должны за все расплачиваться. Вот почему я кончаю с ней, но одновременно выражаю надежду, что вы все встретите на своем пути только розы. Я ни к кому не питаю ненависти, и я попросил прощения у своей старой матери. Прощайте все, кто часто сидел со мной за одним столом. И когда вы сегодня вечером снова соберетесь и будете приятно беседовать друг с другом, то вспомните еще раз вашего верного Гюстава Бризара». Вот и все.

Воцарилась минутная тишина. Господин Брюло сел, и Луиза, почтительно стоявшая в дверях, стала подавать следующее блюдо. Все были очень растроганы, даже Асгард, понявший лишь половину, ибо, зная, что Бризар мертв, он догадался, что это было надгробное слово. Мадемуазель де Керро смахнула слезу и посмотрела на норвежца, словно хотела сказать: «Не вздумай последовать его примеру».

Первой заговорила госпожа Дюмулен. Она выразила удивление по поводу того, что количество самоубийств неуклонно растет, особенно в крупных городах.

— Да, — подхватила Мария, которая осмелилась заговорить, ибо торжественность момента обязывала забыть старую вражду. — Это удивительно, как вы справедливо заметили.

Госпожа Дюмулен пользовалась уважением, и дружба с ней никогда не повредит.

— И все же самоубийство старо как мир, — все еще несмело добавила полька.

— Конечно, — подтвердила госпожа Дюмулен. — Достаточно обратиться к истории. Это началось в самые давние времена. Сократ, например, отравился.

— Однако это не было самоубийством в буквальном смысле слова, — поправил Кольбер, у которого случайно сохранились какие-то воспоминания. — Если я не ошибаюсь, он был приговорен к смертной казни. Были, конечно, смягчающие обстоятельства, и поэтому ему разрешили самому привести приговор в исполнение.

— Ай да Кольбер, — засмеялся господин Брюло, подавая яблоко госпоже Жандрон. — Держитесь, госпожа Дюмулен.

— Я не боюсь, — сказала госпожа Дюмулен. — Я ведь знаю нашего милого Кольбера. Это ничего не меняет. Он же выпил кубок с ядом и таким образом совершил настоящее самоубийство. Кстати, вспомните того римлянина, который в ванне перерезал себе вены и истек кровью. Может быть, это тоже не самоубийство, господин Кольбер? — спросила она язвительно.

— Ну, тут я не стану спорить.

— Но тогда что же говорить о Сократе!

Все это время мадемуазель де Керро с беспокойством поглядывала на норвежца, а когда заговорили о римлянине, перерезавшем себе вены, она не смогла больше сдерживаться и наступила ему на ногу, после чего Асгард отодвинул стул, чтобы посмотреть, что происходит под столом. Чико, сидевший на плече своей хозяйки, пытался достать до волос госпожи Жандрон.

— Это ужасно, — вздохнула госпожа Брюло. — Как можно истекать кровью и не позвать никого на помощь. Это варварство. Нет уж, я бы предпочла револьвер, как бедный Бризар.

— Револьвер, хороший револьвер, конечно, самый быстрый и верный путь, — подтвердил господин Брюло с авторитетом ветерана 1870 года.

— Револьвер уродует, — заметила одна из венгерских дам. — Мне кажется, что я скорее решилась бы утопиться.

— А разве вода не уродует? — возразил Кольбер. — Луиза, положи мне еще кусок. Однажды я видел, как вытаскивали из Сены женщину, которая утопилась, ее очень раздуло от воды.

— Хватит, господин Кольбер, не рассказывайте, пожалуйста, за столом такие ужасы, — попросила госпожа Брюло. — От этого может стать дурно.

— Все это в равной степени ужасно, — резюмировала госпожа Дюмулен. — Вспомните о бесчисленных жертвах революции. Бедная Мария-Антуанетта, сколько ей пришлось выстрадать.

— Но она это вполне заслужила! — ринулся в бой господин Брюло. Так как его вклад в «Виллу» был довольно незначителен, он придерживался социалистических взглядов.

— Вы так считаете? — холодно парировала госпожа Дюмулен. — Пусть. Я же считаю позорной трусостью, что вы, мужчины, допустили это, не пошевелив пальцем для спасения своей королевы. И я торжественно заверяю вас, что с взглядами господина Брюло лучше не показываться в дипломатических кругах.

Сыр был съеден, и ужин закончился. Госпожа Дюмулен принялась за свое вышивание, венгерские дамы пошли подышать свежим воздухом. Кольбер, как всегда, удалился, а остальные постояльцы разбрелись по своим комнатам, кроме Грюневальда, заглянувшего на кухню, и госпожи Жандрон, которая пока осталась внизу, так как теперь предстояло найти место для нее или Бризара.

На кухне Грюневальд еще раз получил от Алины полную информацию о том, что произошло в этот знаменательный день.

— Но как же теперь быть с трупом? — спросила Луиза. — Не может же он находиться всю ночь в одной комнате с госпожой Жандрон.

— А почему не может? — сказала Алина. — Один совсем мертвый, а вторая наполовину, так что они не подерутся.

Луиза не могла этого слушать.

— Замолчи, Алина, — попросила она, бросая взгляд на дверь. — Как ты можешь говорить такое.

— Шутки тут неуместны, — поддержал ее Грюневальд. — Я ничего не имею против того, чтобы уступить свою комнату на ночь, — продолжал он. — Нехорошо оставлять покойника одного, надо бы посидеть около него, как вы считаете? По крайней мере, у нас это принято. Если кто-то из вас согласится часа два побыть возле усопшего, пока я буду в кафешантане, то потом приду и посижу я. Сегодня суббота, и завтра мне не надо идти на службу. Кто согласен?

— Я боюсь, — призналась Алина.

— А ты, Луиза? Тебя ведь это не должно пугать.

— Я не боюсь, — ответила Луиза. — И конечно, посижу. Господин Грюневальд прав. Нельзя оставлять покойника одного в эту ночь, хоть он нам и не родственник.

— Значит, договорились, — сказал Грюневальд. — Я сменю Луизу в два часа. И посижу до рассвета — тогда его уже можно будет оставить одного. А Алина пусть сварит кофе пораньше.

Для супругов Брюло предложение Грюневальда было выходом из положения, и бывший нотариус похлопал немца по плечу, одобрительно приговаривая: «Правильно решили, молодой человек». Сходили за норвежцем, и с его помощью Гюстава Бризара перенесли в комнату Грюневальда. Луиза раздела госпожу Жандрон, помогла ей лечь в постель и накрыла одеялом. Потом она села около покойника, взяв с собой перо и чернила, так как решила скоротать время за письмом сынишке.

На «Вилле» стало очень тихо; одна Луиза старалась не заснуть. Изредка они взглядывала на покойника, который напоминал ей мужа — у него тоже была борода, хотя и не такая длинная. Она вспомнила также свою деревню и подумала о том, как проведет наступающий день. После обеда она будет свободна и сможет уйти. Подумала она и о Грюневальде: как это хорошо, что он предложил посидеть возле покойника и уступил ему свою кровать.

Примерно в половине второго тишина была нарушена тарахтеньем подъезжавшего экипажа, а затем перебранкой с извозчиком и нервным постукиванием тросточек по мостовой. Потом извозчик уехал и стал слышен приглушенный разговор, который никак не кончался, хотя ключ торчал уже в замке. Наконец стук тросточек затих, дверь заперли и внизу в прихожей раздался негромкий девичий смех. Потом все стихло. Луиза подошла к окну и приподняла штору. Она увидели дна ряда горящих газовых фонарей. На улице не было ни живой души. На углу стояла часовня с башенкой, часы на башенке пробили два раза. Половина второго или два часа. Луиза почти не сомневалась, что половина второго. Она почему-то решила, что господин Грюневальд придет раньше назначенного времени, а его пока не было. И правда, вскоре она услышала торопливые шаги на улице, которые затихли у входной двери. Луиза, стоявшая у туалетного столика и вытиравшая лицо полотенцем Грюневальда — и это совсем не вызывало у нее брезгливого чувства, — заторопилась к кровати и снова села возле покойника. Она подумала, что легкомысленная девушка на ее месте прикинулась бы спящей. Дверь тихонечко отворилась, и вошел Грюневальд. Луиза встала.

— Ну, как наш покойник? — спросил он шепотом.

— Все так же.

— Ты не спала?

— Нет, я писала письмо Люсьену. Своему сынишке, — пояснила она. — Он живет в Рамбуйе, у моего дяди.

Кончиком языка она лизнула уголок конверта, который не приклеился.

— Правда, для семилетнего мальчика он прекрасно пишет? На кляксу не обращайте внимания, это нечаянно.

И она показала ему открытку, которая действительно была написана недурно; особенно удались мальчику дата и обращение «Дорогая мама».

— Ничего не скажешь, — заметил Грюневальд. — Из автора послания определенно вырастет адвокат. К тому же он замечательный мальчик. В прошлом году он был первым учеником в классе.

— Откуда вы знаете? — удивилась Луиза. Она сама не замечала, что без конца рассказывает о своем сыне.

— Но в этом году дело хуже, — продолжал немец. — Пришел новый ученик, наверное очень умный.

Луиза смотрела на него в изумлении.

— О, я еще многое знаю. Но сначала один поцелуй, — сказал Грюневальд, протягивая руку к ее талии неопределенным движением школьника, готового в случае необходимости отпереться, сказать, что он ничего такого не думал. Но она побледнела и сжала губы.

— Нет. Нельзя. Вспомни о нем.

И она направилась к двери.

— Ну, не сердись, Луиза, я пошутил, — оправдывался Грюневальд слегка охрипшим голосом. — Иди скорее спать, ведь ты, наверное, очень устала.

И она ушла.

Немного сконфуженный, он еще, как дурак, пожелал ей доброй ночи, когда она закрывала за собой дверь.

Девушки здесь совсем не такие, как рассказывают в Бреслау, подумал он, и ему стало жаль, что он уступил свою кровать.

Он сел около Бризара и вскоре заснул.

Только Луиза еще не спала и все думала, думала, прижимаясь к Алине, которая даже не почувствовала, что кто-то лег к ней в кровать.

IX. ПРОГУЛКА

Утром в восемь часов, когда все еще спали, кроме Алины и Грюневальда, приехали два человека с тележкой, чтобы забрать тело Гюстава Бризара. Алина постучала в дверь комнаты супругов Брюло, и мадам спросила, не вставая, что ей надо. Алина сообщила, что приехали за господином Бризаром, на что госпожа Брюло сказала: «Ну и прекрасно». Алина повела мужчин в комнату Грюневальда, и они положили труп на тележку с большими колесами. Когда покойника погрузили, Алина пригласила обоих мужчин в кухню и предложила им по стакану вина. Они выпили, посулили солнечный день и уехали, толкая тележку. Иностранец, встретив их, задумался бы, чем торгуют эти двое так рано и почему они не расхваливают свой товар, как это делают другие разносчики.

Во время обеда Бризар еще был жив в памяти постояльцев, и за столом о нем говорили невероятно много. Было высказано мнение, что и он все же не был свободен от недостатков. Так, например, у него были слишком радикальные взгляды, и он всегда считал себя правым, когда спорили о политике. Однако добродетелей у него оказалось куда больше, и наконец все согласились, что он и в самом деле был замечательным парнем. Вопрос о том, что же, собственно, явилось причиной его рокового поступка, также подвергся основательному обсуждению. Госпожа Дюмулен считала, что виной всему несчастная любовь. Госпожа Брюло полагала, что тут кроется что-то другое, а господин Брюло, подмигнув остальным, спросил госпожу Жандрон, что думает об этом она. Луиза, подшит первое блюдо, бросила на Грюневальда быстрый взгляд, означавший: «Мы оба дежурили около него». Она ведь не знала, что он спал.

Затем пошли пространные рассуждения о казнях, поводом опять послужило гильотинирование Марии-Антуанетты, о котором шла речь накануне и к которому теперь решительно вернулась госпожа Дюмулен, считая, что господин Брюло был недостаточно наказан за свои необдуманные слова. Тщательно взвесив все «за» и «против» существующих форм смертной казни, большинство сошлось на том, что китайский способ сажать на копье все же самый ужасный. Однако, по словам госпожи Дюмулен, персов тоже нельзя было сбрасывать со счетов. Бескровный американский способ вызвал всеобщее одобрение. В заключение был затронут деликатный этический вопрос: нужна ли французам смертная казнь или ее следует отменить? Дамы высказывались за пожизненную каторгу, господин Брюло, напротив, придерживался мнения, что всякий сброд время от времени надо смело уничтожать. Окончательный вывод был таков, что смертная казнь — отвратительный пережиток варварства и в принципе заслуживает осуждения, но с ней приходится мириться, как с неизбежным злом. Золотой луч солнца упал из окна на стол — предсказание людей с тележкой оправдалось.

После обеда Луиза ушла. Она решила навестить полузабытую подругу, служившую консьержкой где-то в предместье; они дружили, когда еще был жив муж Луизы. Недалеко от пансиона она встретила Грюневальда, стоявшего у витрины бакалейного магазина. Он попросил разрешения проводить ее немного, и она согласилась.

Луиза, как всегда, была в черном, и ее честную голову покрывала скромная шляпка. Хотя светило солнце, она взяла с собой зонтик, а платье крепко придерживала рукой, не приподнимая от земли, невинно и целомудренно.

Грюневальд тоже выглядел вполне прилично, хотя было видно, что он прибыл из северных краев, по меньшей мере из Рейсселя, ближайшего от Парижа города, где говорят по-немецки; госпожа Брюло тщетно пыталась научить его завязывать галстук как положено. Все на нем было добротное, но явно присланное родителями из Бреслау — какие-то чудные брюки, а пиджак застегивался посредине на крупные пуговицы, каких в Париже уже никто не носил. И действительно, время от времени на его имя приходили большие пакеты, довольно легкие по весу и оклеенные красными и желтыми бумажками.

Подруга жила далеко, и в Тюильри они сели на скамейку немного отдохнуть. Деревья уже зеленели, и дети пускали в пруду кораблики.

Показался мальчик лет двенадцати, за ним следом шла очень молоденькая девушка с грудным ребенком на руках. Трудно было сразу определить, имел ли мальчик какое-нибудь отношение к девушке, так как он шел не оборачиваясь, с независимым видом. Он сел на скамейку, на которой сидели Луиза и Грюневальд, лишь после того, как убедился, что все остальные скамейки заняты. Девушка села рядом с ним, и ребенок заплакал. Он жалобно попискивал в такт успокаивающему баюканью.

Луиза и Грюневальд взглянули друг на друга, не сговариваясь встали и пошли дальше. Уходя, они слышали, как девушка заговорила с мальчиком. Под деревом стояла нищенка, она посмотрела на них, и Луиза дала ей монету, чтобы расположить к себе судьбу и отвести несчастье.

Нельзя сказать, что они много разговаривали. Уже недалеко от того места, где жила подруга, Грюневальд спросил, как она полагает, сможет ли она еще когда-нибудь полюбить мужчину, на что Луиза ответила отрицательно. На этом они распрощались, и он стоял и смотрел, пока она со своим зонтиком не скрылась в дверях.

На следующей неделе Грюневальд еще раза два нашел повод проводить Луизу, и однажды, возвращаясь вечером домой, они вдруг остановились посреди пустынной улицы. Потом Грюневальд сказал: «Луиза», обнял ее и поцеловал. Луиза оттолкнула его, закрыла глаза и прошептала: «Боже мой».

Оба переживали счастливые дни. Она не называла его больше господин Грюневальд, а только Рихард, и по вечерам они обнимались на заброшенных скамейках. Прислуживая за столом, Луиза взглядом указывала ему на лучшие куски и никогда не упускала случая, подавая блюдо, задеть Рихарда рукавом, что в обоих пробуждало блаженное чувство.

X. ЖЕНЕВА, УЛИЦА СЕРВЕТ, 25, ПЕРРЕ

Луиза была разумной девушкой, и опыт замужества кое-чему ее научил, так что она могла трезво оценить положение. С замиранием сердца она поняла, что и в самом деле безумно влюблена и что неизбежное надвигается на нее со скоростью штормового ветра. Ее тревожило будущее — ведь она очень мало знала своего Рихарда. Ей было лишь известно, что он из Бреслау и что у него есть брат и три сестры. Что она для него значит и долго ли еще продлится их счастье? Луиза была поражена своей внезапной слабостью. И это произошло с ней после того, как она пять лет хранила верность покойному мужу и целовала его, в сынишке, когда у нее не бывало работы и она проводила несколько дней у дяди.

Однажды после обеда, рассеянно просматривая газету, она прочла следующее объявление:

      ПРЕДСКАЗАНИЯ БУДУЩЕГО.
Любовь. Брак. Счастье. Наследство.
        Адрес для консультаций:
  Женева, улица Сервет, 25, Перре.

Луиза покраснела от неожиданности. Именно то, что ей нужно. В тот же вечер она тайком послала Перре письмо с оплаченным ответом, оно гласило:

Мне очень хотелось бы посоветоваться с Вами о любви и о том, что меня ждет. Сообщите, что мне делать и сколько это стоит.

С дружеским приветом,

вдова Луиза Кретер (26 лет).
Париж, улица д’Армайе, 71.

Получив ответное письмо, она распечатала его с бьющимся сердцем; там было написано:

Мадам Луиза,

если Вам нужна консультация, то пришлите два листа бумаги с чернильным пятном на каждом. Каждый лист сложить вдвое и крепко потереть, чтобы чернила хорошо размазались. Прилагаю образец. Перешлите по почте пять франков.

Примите мои лучшие пожелания.

Перре,
Женева, улица Сервет, 25.

P. S. Адрес на денежном переводе пишите, пожалуйста, разборчиво.

В письме находился сложенный вдвое лист бумаги, на котором, когда она его раскрыла, оказалось большое, причудливое, но очень симметричное чернильное пятно, напоминавшее огромную черную бабочку. Луиза быстро уяснила способ изготовления пятен, вспомнив, что в раннем детстве давила мух, прихватив их бумажкой, от этого получались такие же пятна, но они были красные, а не черные и, естественно, значительно меньше.

Из бесконечных досье господина Брюло она вытащила несколько листочков бумаги и два из них обработала согласно инструкции Перре. Однако они не понравились ей, так как кляксы были слишком маленькие и совсем непохожие друг на друга.

Теперь встал вопрос, можно ли ей замарать еще несколько листов или только те, первые, годились для консультации. Да, наверное, следующие уже не годились.

Но Луиза опасалась, что, если листы не удовлетворят Перре, так как кляксы на них невыразительные, он попросит ее прислать новые, а значит, и новый денежный перевод. Ради благоприятного решения столь важного для нее вопроса она послала бы и десять переводов, но если можно было обойтись одним, зачем посылать второй. Луиза не собиралась зря тратить деньги. Перре ведь не догадается, что она из многих клякс выбрала две лучших, к тому же из письма совершенно не следовало, что этого нельзя делать.

Третий и восьмой листки показались ей наиболее подходящими. Одно из пятен отчетливо напоминало сердце, пронзенное стрелой и увенчанное короной, второе тоже было похоже на что-то, она была в этом уверена, только никак не могла определить, на что именно. Чем-то оно напоминало череп и чем-то листочек клевера и в то же время смахивало на что-то еще. Луиза разорвала неудачные листы, тщательно просушила два отобранных и затем отправила их Перре вместе с затребованной суммой.

На сей раз ответ заставил себя ждать дольше, и Луиза решила, что это из-за листа с загадочным чернильным пятном. Над ним Перре пришлось, наверное, поломать голову. Но все же письмо наконец пришло, и Луиза отправилась с ним в комнату Рихарда, который был в это время в конторе, чтобы там распечатать его. Она заперла дверь, села на кровать и прочла:

Мадам Луиза,

деньги получил, все в порядке. Пиши чернильные пятна исследовал и могу теперь сообщить следующее:

Dominus tecum![9]

Вы родились под созвездием Рака. На вашу судьбу влияют также Большая Медведица и кометы — двое мужчин будут пытаться завоевать ваше сердце. Один почти брюнет, второй почти блондин. Один из них, видимо, родился в Париже, второй, видимо, нет. Что бы вам ни подсказывало сердце, не отвечайте блондину взаимностью, ибо брюнет назначен судьбой успокоить ваше сердце. С ним ваше счастье обеспечено, если только Венера не отвернется от вас. Остерегайтесь ночной поездки на поезде и нищенки с саквояжем.

Если вас интересует продолжительность вашей жизни, а также средства борьбы с вашими врагами, то пришлите мне еще три кляксы и перевод на десять франков.

Под письмом стояла одна буква П. и больше никакой подписи.

Луиза была в полной растерянности. Под созвездием Рака! Да, она всегда любила раков, так что тут есть какая-то связь. Но почему Большая Медведица и кометы вмешались в ее судьбу, оставалось загадкой; эта Большая Медведица просто пугала ее.

Блондин — это, конечно, Рихард, который родился не в Париже и даже не во Франции. Но брюнет? Какое неприятное предсказание! Почему не наоборот? Да и не такой уж он, Рихард, блондин, думала она. И все же она должна была признать, что его волосы никак не назовешь черными, как она ни старалась мысленно сделать их чернее. Брюнет должен венчать ее сердце. Да, это вытекало из того пятна, которое напоминало сердце в короне. А все остальное шло от той несчастной бумажки с загадочной фигурой. Надо было послать первые листки, как она и хотела сначала, или пятый — с пятном, похожим на пламя свечи. Но она их порвала, и вообще уже поздно. Ночная поездка на поезде и нищенка с саквояжем произвели на нее меньше впечатления, так как, еще не дойдя до этого места, она уже почувствовала себя глубоко несчастной. Во всяком случае, ей надо учесть это предупреждение. В памяти мелькнула нищенка из Тюильри, но у той не было саквояжа. Нового перевода Луиза не послала, ибо ей было безразлично, сколько она проживет и что затевали ее враги. Ее огорчение было велико, но пока слезы капали из ее глаз, любовь к Грюневальду разгоралась все сильнее.

Луиза решила предпринять последнюю попытку к спасению, откровенно вручив свою судьбу любимому человеку. Пусть он уезжает, пока она не сдалась ему окончательно, если не уверен, что будет любить ее всю жизнь. Она не найдет слов, чтобы сказать ему это, а ее взглядов он, казалось, не понимал, хотя все это в них было ясно выражено. Поэтому она решила написать ему письмо и не оставаться с ним наедине, пока не получит ответа, иначе он опять станет целовать ее, и тогда она совсем потеряет голову. После ужина она положит письмо ему в комнату, и он найдет его вечером перед сном. Завтра она отпросится в Рамбуйе навестить сынишку, который прислал ей открытку, спрашивает, не больна ли она, ему, мол, кажется, что в последнее время она пишет значительно реже, чем раньше. Это ему, конечно, дядя подсказал. Тогда у Рихарда будет целый день для принятия решения, и слава богу.

Она осуществила свой простой план, как и задумала, и когда поздно вечером Грюневальд вернулся домой и зажег свет, чтобы раздеться, он нашел на подушке лиловенький конвертик, на котором значилось:

«Вилла роз».

Господину Грюневальду.

Немец сразу понял, от кого письмо, и был приятно удивлен. Он достал перочинный нож, вскрыл конверт и вынул содержимое. Когда он развернул листок, из него что-то выпало. Он поднял, это оказалась фиалка, он понюхал и нашел запах чудесным, хотя и предпочитал искусственные цветы, потому что они не вянут. Прикрыв текст рукой, он прочел лишь первое и последнее слова: «господин» и «любимый», а затем отложил письмо, не читая, на ночной столик, разделся и лег в постель, так как был по натуре лакомкой и вел себя, как маленький мальчик, которого угостили клубникой — оставил самые крупные ягоды на закуску. Наконец он стал читать:

Господин Грюневальд,

извините меня, что я осмелилась войти в вашу комнату, чтобы положить это письмо, так как я должна написать вам, что меня тревожит. Вы говорите, что любите меня и просите быть вашей. Но у меня предчувствие, Рихард, что Вы меня скоро бросите. И это понятно. Вы служите в крупной конторе, знаете все иностранные языки и не известно, что из Вас еще выйдет. И как Вам тогда жить с девушкой моего круга! Возможно, скоро вы вернетесь к себе на родину, и тогда я останусь здесь одна, так как Вы не решитесь взять меня с собой. Конечно, в Вашей стране скажут: на что ему эта простая женщина… Служанка, которая к тому же побежит за Вами, не будучи замужем. И все же, Рихард, Вы знаете, что я не плохая, как многие другие гулящие. Я горячо любила своего мужа и никогда не думала, что смогу полюбить другого мужчину так, как люблю Вас. У меня есть сынок, и я скорее умру, чем дам повод ему когда-нибудь сказать, что у него была плохая мать. Поэтому, Рихард, я прошу Вас не обманывать меня и лучше уехать отсюда подальше, ничего не говоря мне, если Вы считаете, что мы рано или поздно должны расстаться.

Жду от Вас письмо завтра вечером, обнимаю тысячу раз.

Ваша преданная подруга Луиза.

Завтра я целый день буду в своей деревне, так что не ищи меня, любимый.

Грюневальд был доволен. Теперь он знал, что у него есть возлюбленная, которая целиком в его власти. Ведь это очень здорово, когда можешь распоряжаться чьей-то судьбой, и наконец он получил такую возможность. Но письмо разбудило в какой-то мере и его совесть, и он даже на мгновение подумал, что, может быть, нехорошо заставлять ее проливать слезы и страдать ради коротких минут наслаждения.

Размышляя обо всем этом, он взял карандаш и подчеркнул семнадцать орфографических ошибок. Четыре он пропустил, так как сам не знал, как писать правильно. Затем он уснул, и во сне исчезли колебания, угрызения совести и прочие глупости и не осталось ничего, кроме здоровой молодой женщины. Взор ее горел, и жаркое дыхание благоухало ароматом фиалок. Луиза лежала внизу.

Она слышала его шаги, когда он возвращался домой, и через все стены «Виллы» чувствовала, как он вскрывал письмо. И она дрожала от страха при мысли, что он выполнит ее просьбу и уедет, пока она будет у матери, которая все время занята стряпней, или у своего мальчика, которому вообще-то интереснее играть с товарищами.

XI. СЕРДЦЕ ЛУИЗЫ

Проснувшись, Грюневальд еще раз прочитал письмо. Умываясь, он пытался напевать «Выпьем, ей-богу, еще», хотя ему все время приходилось закрывать рот, чтобы в него не попала мыльная пена.

На лестнице он встретился с норвежцем, который улыбнулся ему вместо приветствия.

На Асгарде был светло-синий костюм и ярко-красный галстук. Он направлялся на прогулку.

— Spazieren?[10] — спросил Грюневальд.

— Да-да, — бодро ответил норвежец. — Пойдемте вместе.

Норвежец и немец постепенно сдружились, чему особенно рад был Асгард, так как со всеми этими французами ему было невыносимо трудно в области языковых контактов. К тому же никто из постояльцев уже не пробовал объяснять ему что-либо словами, и если кто-то и ощущал необходимость из вежливости поинтересоваться мнением норвежца по тому или иному поводу, то бесцеремонно устремлял на беднягу вопросительный взгляд, и тот должен был догадываться, что же имелось в виду: «Вы тоже консерватор?» или «Вы тоже предпочитаете спаржу цветной капусте?» В таких случаях Асгард отвечал улыбкой или отрицательным кивком своей светловолосой головы, давая понять, что он в этом не очень разбирается. Французский язык Грюневальда, к котором сохранялись немецкие гортанные звуки, норвежец понимал значительно лучше, к тому же он еще прилично знал немецкий.

Болтая о всяких пустяках, как и подобает молодым людям, они дошли вдоль реки до большой церкви.

— Зайдем? — предложил Рихард.

Норвежец согласился.

У двери на стуле чинно сидела монашка с блюдом в руках и при звоне каждой падающей в него монеты бормотала что-то, заглушаемое шарканьем ног, гулко отдававшимся под сводами. Асгард и Грюневальд сняли шляпы, дошли на цыпочках до середины церкви и остановились. Длинными рядами сидели молящиеся, а от алтаря раздавался вопрошающий глас пастора, который расхаживал взад и вперед и выразительно жестикулировал. Мужчины и мальчики на хорах отвечали ему пением, затем неожиданно вступил орган и заглушил всех. В церкви было по-вечернему сумрачно.

— Пошли, — тихо произнес Асгард.

И, оставив молящихся, они направились к выходу.

Выйдя на улицу, они продолжили свою прогулку, молча шагая рядом, и каждый старался вспомнить что-нибудь значительное, соответствующее торжественности момента.

— Вы ведь не женаты? — спросил наконец норвежец.

— Нет, — ответил Грюневальд. — Я не женат.

— Моя жена, — продолжал норвежец, — была очень, очень красивая. У нее были длинные светлые волосы, она превосходно бегала на коньках и великолепно играла на пианино. Я тогда был офицером, и все друзья завидовали мне. Она меня горячо любила, почти так же горячо, как я ее. Но, сударь, мы не были женаты еще и шести месяцев…

Грюневальд уже все понял.

Что ж тут поделаешь? Не надо было жениться на такой красотке, мимо которой не пройдет ни один мужчина.

Он схватил Асгарда за руку и с силой потряс ее.

— Не надо, — прервал он норвежца, желая избавить его от признания, которое причинит боль, — не убивайтесь. Такое случается иногда с самой любящей парой, и все еще может уладиться.

— Нет, — запротестовал Асгард, — потому что…

— О друг, — взывал Грюневальд, защищая отсутствующую грешницу, — она, возможно, менее виновата, чем вы думаете. И разве не призвал Иисус неверную жену к себе?

— Нет, — в отчаянии твердил Асгард. — Вы не поняли меня. Через шесть месяцев после свадьбы, сударь, она внезапно умерла, — тихо сказал он. — Я никак не могу забыть ее, и поэтому приехал сюда, чтобы немного отвлечься. К тому же я учу французский, — закончил он с улыбкой в глазах и уголках рта.

Грюневальд лихорадочно подыскивал факт, равноценный откровенному признанию норвежца, и вдруг вспомнил о письме Луизы, которое жгло ему карман. Они сели на скамейке в саду за церковью. Сначала он еще раз искоса бросил взгляд на Асгарда, но весь его облик вызывал такое доверие, что Грюневальд больше не колебался и вытащил письмо.

— Прочтите, пожалуйста, — попросил он норвежца, протягивая ему на ладони сердце Луизы. — Я получил его от одной женщины. Как бы вы поступили на моем месте?

Фиалку он сунул обратно в карман.

— Не нужно, — смущенно сказал Асгард. — Я рассказал вам это просто так.

— Нет, — настаивал Грюневальд. — Очень нужно. Здесь дело совести, и мне бы хотелось знать ваше мнение.

Асгард своими большими руками развернул лиловенькое письмецо и начал читать. Сложная это была для него задача. Во-первых, письмо было написано человеком, который берется за перо лишь в случае самой крайней необходимости, а во-вторых, грамматические ошибки и карандашные исправления, сделанные Грюневальдом, окончательно сбивали его с толку. Рихард должен был объяснять ему, что под «канторой» имелась в виду «контора, канцелярия», и «контору» пришлось искать в карманном словаре, который Асгард всегда носил с собой, так как этого слова он не знал, равно как и «гулящая», которое встретилось в предложении «…Я не такая плохая, как многие гулящие», и также явилось камнем преткновения, ибо слово это употреблено в переносном смысле и не имеет ничего общего с «прогулкой». И все же к концу чтения до норвежца дошел смысл, и он снова сложил письмо осторожными движениями, свидетельствующими о полном уважении к автору.

— Ну как? — спросил Грюневальд, пряча письмо. — Что вы скажете? Французскую грамматику по этому посланию не выучишь, а? — засмеялся он.

Асгард посмотрел на него и покрутил свои печальные усы, один конец которых загибался, а второй безнадежно свисал вниз.

— А что вы собираетесь делать потом? — спросил он наконец.

— Я? — переспросил Рихард. — Потом я, видимо, буду помогать отцу, он торгует растительным маслом и салом.

— Я не то имел в виду, — сказал норвежец. — Мне хотелось лишь узнать, собираетесь ли вы на ней жениться.

— Жениться? Конечно, нет.

— Тогда вы не должны ее обманывать, — решил норвежец. — Она, бесспорно, хорошая девушка, сударь.

— Прекрасная девушка, — согласился немец, невольно поддаваясь назидательному тону норвежца. — Но она вдова, так что имеет кое-какой опыт. Я тоже сначала немного колебался, а потом подумал, что большой беды, напорное, не будет.

— Есть женщины, — пояснил Асгард, — которые, полюбив, вновь становятся девушками. Но, сударь, — добавил он добродушно, заметив, что у Грюневальда испортилось настроение, — вам виднее.

Последние слова разрядили атмосферу, и оба заторопились, ибо наступило время завтрака. Люди входили и выходили из церкви. Несколько англичан намеревались забраться на колокольню.

Асгард и Грюневальд пришли домой, где их ждали супруги Брюло, госпожа Жандрон, господин Книделиус, госпожа Дюмулен, венгерские дамочки, Мартен и его польки, мадемуазель де Керро со своими странными волосами — одним словом, командование и весь личный состав «Виллы роз», которые уже собрались за общим столом. Не хватало только Бризара.

XII. БРАКОСОЧЕТАНИЕ

Луиза смогла высидеть у сына только до пяти часов. К ужину она снова появилась в «Вилле», направилась прямо на кухню, чтобы узнать у Алины, не произошло ли чего-нибудь из ряда вон выходящего, и та, не отрываясь от кастрюль, ответила отрицательно. Значит, он еще не уехал. Луиза забежала на минутку в свою комнату, чтобы немного привести себя в порядок с дороги. Когда она снова пришла в кухню, на ней впервые после смерти мужа была белая блузка, а ее черные как смоль волосы были смазаны бриллиантином и особенно заблестели, когда она села за стол под газовую лампу.

В свое свободное время служанки при желании могли питаться в «Вилле». Тогда им прислуживали в кухне их товарки, и какое-то время они чувствовали себя барынями.

Луиза сидела спиной к двери, так, чтобы он не мог увидеть ее лица, если бы вошел. Она была слишком возбуждена, чтобы есть, и рассеянно ковыряла куриные ребрышки, которые принесли обратно из парадной залы.

Алина бросила на нее беглый взгляд, увидела белую блузку и все поняла.

— Итак, все в порядке? — спросила она.

Луиза, не отвечая, смахивала крошки со стола. И тут она услышала шаги Рихарда, которые затихли у двери в кухню. Ей едва не стало дурно.

— Добрый вечер, дамы, — поздоровался немец.

— Не желает ли мсье стаканчик вина? — спросила Алина, которая охотно способствовала скорейшему развитию событий. Она быстро подставила еще один стул к столу так, чтобы Грюневальд сразу же, не предпринимая дополнительных тактических маневров, мог наступить Луизе на ногу.

— За ваше здоровье, — произнес Грюневальд, чокаясь сначала с Алиной, потом с Бертой, заменявшей Луизу, и, наконец, с самой Луизой. Все четверо выпили. Луиза была глубоко взволнована. Она снова праздновала свою свадьбу, и Алина с Бертой понимали, что выступают свидетелями. Церемония на этот раз была значительно проще, но все же момент был торжественный.

— Мадемуазель Луиза, — сказал Рихард, когда стаканы были снова наполнены, — вы выглядите замечательно. И я готов биться об заклад, что знаю, в честь кого. Вы стараетесь все держать в тайне, но я уже давно заметил. Да, этим норвежцам нельзя доверять.

— Ну что вы говорите, господин Грюневальд, — возразила Луиза, не смея взглянуть на Алину и Берту.

— Не беспокойтесь, — продолжал Грюневальд, — секреты я не выдаю, хотя и знаю, что на Алину и Берту можно положиться. К тому же у меня нет полной уверенности. Собственно, это лишь догадки, но в душе я убежден, что не ошибся. Я могу сказать вам на ухо, если вы пожелаете.

Рихард оглянулся на дверь, нет ли какой опасности.

— Скажите, — попросила Луиза, поворачивая к нему голову.

Алина подошла к окну и позвала Берту, чтобы показать ей что-то такое в темноте.

— В половине десятого на углу у часовни, — прошептал он.

— Извините, господин Грюневальд, — ответила она слабым голосом, — но вы совсем не угадали.

Услышав ее ответ, Алина и Берта снова вернулись к столу, Луиза пыталась улыбаться.

— Значит, я ошибся, — сказал Грюневальд.

— Подайте милостыню, дети мои, — донеслось с улицы, и рука протянула в окно мешок. Пришел отец Франциск, главный нищий «Виллы».

— Тут как тут, старый бездельник, — беззлобно выбранила его Алина, принимая мешок.

— К вашим услугам, мое сокровище, — отвечал попрошайка.

Алина открыла буфет, вытащила разные объедки и стала складывать их в мешок.

— Поменьше картошки, дитя, увещевал отец Франциск.

— Ты еще не кончила? — спросила Алина Луизу.

— Я не хочу, у меня сегодня нет аппетита.

— Тогда давай сюда эту куропатку, — сказала Алина, сунула куриные ребра в мешок и подала его в окно владельцу.

— Бог да вознаградит тебя, — прозвучало в ответ, после чего фетровая шляпа исчезла в темноте.

Мадемуазель де Керро покинула парадную залу и заковыляла по коридору к себе в комнату. Стук ее левого ботинка на толстой подошве разносился по всему дому. На миг ее бледная восковая физиономия заглянула в стеклянную дверь кухни — она с удовольствием подсмотрела бы какую-нибудь интимную сценку, так как сама уже не могла быть ее участницей.

Грюневальд встал, попрощался и ушел. Как раз пробило девять часов.

Луиза была благодарна девушкам за чуткость. Поэтому она подвязала передник и, пока Берта, выполняя свою обязанность, провожала госпожу Жандрон наверх, помогла Алине мыть посуду.

Около половины десятого она ушла из «Виллы». На углу у часовни ее уже поджидал Грюневальд. При ее приближении он вынул из кармана письмо и сделал вид, что читает. На лице Луизы играла счастливая улыбка. Ответил он устно, идя с ней рука об руку по тихим улицам. Ответ состоял в основном из слов «сокровище», «ангел», «навечно» и тому подобных. Тут же была дана клятва.

Около полуночи они вернулись к часовне, и в темном уголке еще раз были взвешены все «за» и «против». Рихард говорил, а Луиза, тесно прижавшись к нему, смотрела ему в рот. Наконец Грюневальд подвел итог обсуждению, задав тихий вопрос, на который ответа не последовало. После этого оба вернулись в «Виллу роз» и поднялись по лестнице в комнату Рихарда. Немец шел впереди, как и положено, а Луиза следом, соразмеряя свои шаги с его, так что мадемуазель де Керро, которая еще не спала и ворочалась в своей постели, подумала, что наверх поднимается один человек.

Грюневальд запер дверь, зажег свет и посмотрел на нее.

— Ты боишься, — сказал он, вешая шляпу на ручку двери, чтобы прикрыть замочную скважину.

— Да, — призналась она.

Поздно ночью Луиза спустилась по лестнице. Она шла в одних чулках, неся ботинки в руке. Сердце ее замирало, когда она проходила мимо комнаты, где блаженным сном спали в обнимку господин Брюло, госпожа Брюло и обезьяна.

XIII. ИРРИГАЦИОННЫЕ РАБОТЫ

Ужин десятого мая госпожа Брюло ежегодно превращала в чествование госпожи Дюмулен из Тегерана, которую звали Антуанетта и которая платила восемь франков в день. Именины остальных постояльцев в «Вилле» не праздновались. Правда, госпожа Жандрон могла бы тоже рассчитывать на подобное внимание, ибо платила еще больше, но она не оценила бы этого, ибо ей было уже не до всяких таких глупостей. Никто и не знал, что ее звали Анна Маргарита Роза де Жандрон, и никому не приходило в голову, что и ее когда-то ласкали и называли Мег — в те времена господа, теперь похороненные и съеденные червями, еще носили черные фраки.

Праздник в честь госпожи Дюмулен отличался от обычного ужина в первую очередь салфетками, которые не просто лежали возле тарелок, а стояли в виде изящных кардинальских шапок. Затем дешевым букетом, украшавшим место именинницы, и, наконец, большим тортом, на котором буквами из постного сахара было выведено «Антуанетта» с размашистым завитком внизу. Последние три года даже пили шампанское, и все благодаря светлому уму госпожи Брюло, которая нашла разрешение труднейшей проблемы, как ей еще шикарнее обставить праздник и заодно подработать на нем в награду за свои труды. По зрелом размышлении она посвятила в свой план Кольбера, господина, который учил Асгарда французскому, и договорилась с ним о следующем. Обычный ритуал празднования начинается с короткого, но прочувствованного поздравительного слова, после чего сразу же подается торг. В порыве воодушевления, которое неизбежно охватывает людей в таких случаях, Кольбер вдруг выставляет бутылку шампанского, за которую он, разумеется, не платит. Этот расход госпожа Брюло берет на себя. Другие мужчины чувствуют себя морально обязанными последовать примеру Кольбера, и дальше все пойдет как по маслу. За бутылку шампанского госпожа Брюло платила три франка, а брала по семь.

В первый год выпили одиннадцать бутылок, две из которых были даром Кольбера и две — господина Брюло. Эти четыре бутылки обошлись госпоже Брюло в двенадцать франков. Зато семь остальных (7х4) принесли ей 28 франков, так что операция завершалась с прибылью 28–12=16 франков.

О втором годе госпожа Брюло не могла вспомнить без душевной боли. Как раз тогда в «Виллу роз» из «Родного дома» перебралась «сербская делегация», и каждый из четырех ее членов заказал не менее пяти бутылок.

В прошлом году госпожа Брюло заработала на этом 24 франка, прежде всего благодаря щедрости одного дурака-итальянца, однако в этом году она на многое не рассчитывала. Во-первых, выбыл Бризар, который не ограничился бы одной бутылкой. Во-вторых, ее беспокоил Мартен, который все еще не расплатился, а госпожу Брюло никак не устраивало повторение сербской истории.

От польской подруги Мартена и ее матери в данном случае вреда не было, наоборот, так как дамы пили, но не угощали, а цель состояла в том, чтобы было выпито как можно больше.

Дочь, без сомнения, свободно выпьет целый бокал, и если у матери не будут болеть зубы и она развеселится, то тоже не отстанет — ведь вряд ли ей часто случается пить шампанское. Так что с этим все в порядке. Но сам Мартен… Попросить его поужинать в этот вечер где-нибудь в другом месте неудобно, потому что в какую форму ни облечь такое предложение, оно все равно останется оскорбительным, и Мартен сможет воспользоваться этим и затеять ссору, последствия которой невозможно предусмотреть; с другой стороны, нельзя запретить ему заказать свою бутылку, ибо, глядя на него, и другие мужчины почтут за лучшее воздержаться от широких жестов. В голове госпожи Брюло на мгновение мелькнула безумная мысль — что, если наполнить бутылку из-под шампанского водой? Или выставить на стол просто пустую бутылку? Но тут же она отказалась от обеих идей как от практически неосуществимых. Да, ничего не поделаешь, придется позволить Мартену заказать бутылку, когда подойдет его очередь. Смирившись с тем, что щедрость Мартена пойдет за ее счет, в чем госпожа Брюло, несмотря ни на что, продолжала сомневаться — внутренний голос нашептывал ей, что дела Мартена в конце концов еще примут хороший оборот, — она прикинула, что Кольберу, ее супругу и Мартену будут противостоять Асгард, Грюневальд и Книделиус. Так на так. Значит, на шести бутылках она заработает три франка. А если повезет, то и побольше, хотя этот Книделиус очень странный тип. Асгарда она оценивала в две, а то и в три бутылки.

В день праздника Мартен уже в половине восьмого утра ушел из дому. Выглядел он достойно, так как оделся в свое лучшее платье. В руках у него был небольшой саквояж и две тросточки. Обычно Мартен никогда не выходил раньше одиннадцати. В коридоре он встретил Луизу, которая как раз несла булочки и кофе в его комнату и спросила: «Разве мсье не будет завтракать?» — на что он ответил, что позавтракает в городе, и добавил, что дамы съедят и его булочки. Своей польской подруге он сказал, что уходит по делам и обедать, видимо, не придет. Возможно, он вернется лишь к вечеру. Он должен поехать с одним из директоров «Лионского кредита» в Шартр, чтобы основать там компанию для ведения важных ирригационных работ в окрестностях города. Было слишком рано для того, чтобы вдаваться в подробные разъяснения. Он поцеловал ее на прощание в лоб и ушел. Она поняла, что дело верное, так заразительна была его уверенность. С другой кровати мать крикнула ему вслед: «Желаю счастья, Анри».

— Не волнуйтесь, — ответил Мартен. — Все уже в порядке. Остались кое-какие формальности.

И он жестом призвал обеих к спокойствию, как это делает врач, когда выздоравливающий пациент хочет петь, едва получив разрешение говорить. Мать и дочь завтракали, испытывая удивительное чувство покоя, какого не знали уже несколько месяцев. Прежде чем сунуть в рот первую булочку, мать сказала:

— Ну, видишь, Мария, помощь приходит как раз тогда, когда потеряна всякая надежда. Да, бог милостив. — И ее молитва была так же искренна, как молитва Робинзона Крузо на необитаемом острове после его чудесного спасения.

Булочки были черствые и не хрустели, как им положено.

— Разве можно подавать такие булочки приличным людям, — ворчала мать, у которой болели зубы.

— Подожди немного, — утешала ее дочь, — завтра или послезавтра после расчета я выложу ей все. Что она о себе вообразила? Ничтожество.

— Не будь с ней слишком груба, Мария, — уговаривала мать. — Правда, она могла бы относиться к нам более уважительно, но мы не должны забывать, она ведь не знает, что мы в конце концов расплатимся. Кстати, нам надо подумать и о девушках, ведь мы уже несколько месяцев не даем им чаевых.

— А тебе не жаль уезжать из Парижа в Шартр? — спросила Мария. Жизнь там, наверное, ужасно провинциальна.

— О дитя, — возразила мать, — это не так страшно, как ты думаешь. В провинциальном городе есть свои прелести. У нас там, конечно, будет маленький домик с чудесным садом, и ты быстро перезнакомишься со знатью. Тебе там понравится. А что хорошего в Париже? Иногда я чувствую себя здесь ужасно одиноко среди всего этого шума. Ну и Анри! Я начала уже терять мужество.

— А я нет, — сказал Мария. — Я всегда была уверена, что он найдет выход.

После завтрака мать и дочь немного отдохнули и стали одеваться к обеду.

— Анри взял мои часы, — сказала Мария, — чтобы цепочка не выскакивала у него из кармана. Только бы директор не спросил его, который час. Вот был бы номер. Представляешь, дамские часы. Фу, этот противный зубной порошок, завтра мы наконец купим бутылочку «Одола».

Одевшись, Мария отправилась искать госпожу Брюло, которая играла с Чико в парадной зале.

— Я хочу предупредить вас, мадам, что Анри сегодня не будет обедать в «Вилле», — чуть-чуть высокомерно заявила Мария. — Не надо ставить для него прибор.

— Вот как, — неопределенно произнесла госпожа Брюло, не решаясь расспросить подробнее.

— Да, — продолжала Мария, — он уехал с генеральным директором «Лионского кредита» в Шартр, чтобы организовать там компанию для проведения работ.

Госпожа Брюло оживилась.

— Разрешите вас поздравить? — сказала она растроганно. — Очень рада. Надеюсь, господин Мартен вернется не очень поздно и поужинает вместе с нами. Ведь сегодня именины госпожи Дюмулен и ужин будет небольшим праздником.

— Не могу обещать, — сказала Мария. — Анри предупредил, что вернется вечером, но не уточнил когда.

— Будет ужасно жаль, — огорчилась госпожа Брюло, — но в любом случае я рассчитываю на ваше присутствие, а также на присутствие вашей матушки.

— Я поговорю с мамой, — обещала Мария дружелюбно и с достоинством, ибо она помнила, что мать просила ее не быть слишком резкой с мадам.

XIV. АПЕЛЬСИНЫ

«О, муки надежды!»

Вийе де Лиль-Адан

Вечером зала имела праздничный вид. Антуанетта Дюмулен сидела рядом с нотариусом, а госпожа Жандрон — между Брюло и его женой, которые не спускали с нее глаз во время еды и поочередно направляли ее руку ко рту, когда это оказывалось необходимым. Мадемуазель де Керро досталось ее обычное место между Асгардом и пустым стулом, а Мария сидела по обыкновению рядом с матерью, ибо пока, до удачного завершения дел Мартеном, польки чувствовали себя вдвоем сильнее, чем поодиночке, среди других постояльцев.

У прибора госпожи Дюмулен красовалась ваза с розами, салфетки были накрахмалены. На столе постелили чистую скатерть, хотя прошла лишь половина недели. У каждой тарелки лежало меню, написанное госпожой Брюло собственноручно и включающее следующие деликатесы:

10 мая                   ВИЛЛА РОЗ
               Меню:
Суп по-персидски
Телятина с рисом а ля Жандрон
Рулет, с подливкой Мартен
Говяжье филе по-норвежски
Цыплята по-венгерски
Спаржа по-явански
Пирожные «Бреслау»
Мороженое а ля Кольбер
Фрукты
Десерт
Дипломатический торт
Да здравствует Антуанетта!

Мадемуазель де Керро была огорчена, что в меню не включили блюд ни «а ля Керро», ни «а ля Бретань», хотя она вполне удовлетворилась бы фруктами или десертом. По всему было видно, что ее здесь не любит.

На господине Брюло был сюртук, который ему очень шел, а госпожа Брюло надела украшения. Обе польки тоже были эффектны, Марин в красной, а ее мать в голубой блузках, которые теперь можно было донашивать. Но красивее всех был Асгард, одетый во все черное, в жилетке с глубоким вырезом и галстуке, заколотом булавкой с большим блестящим камнем. Его лицо над высоким воротничком сияло от удовольствия. Он стоял у своего стула, элегантно опершись правой рукой о спинку, в ожидании, когда господин Брюло подаст пример и сядет. Все дамы, даже мать Марии, напудрились, а на щеках госпожи Жандрон белели следы крахмала.

Госпожа Дюмулен заставила себя немного подождать и наконец тоже явилась; платье на ней было шелковое и шуршало при каждом ее движении. Она благосклонно и грациозно поклонилась и прошла к своему месту, как будто ни о чем не подозревая. Увидев цветы, она изобразила глубочайшее удивление: «О, какие чудесные розы! В честь кого, осмелюсь спросить?» Господин Брюло взглянул на собравшихся и дал условленный знак.

— Да здравствует Антуанетта! — прозвучало в зале, и все захлопали в ладоши.

Госпожа Дюмулен стояла как громом пораженная, но понемногу все же пришла в себя.

— Боже мой, и верно. Я совсем забыла. Ужасно мило с вашей стороны.

И она уткнулась лицом в цветы. Все смеялись и по очереди жали ей руку, Асгард двигался как во сне, так как он не очень хорошо ориентировался в процедуре празднования именин, а у госпожи Жандрон тряслась голова. Только мадемуазель де Керро держала свои подозрительные руки при себе, но громко крикнула с места «браво, браво!» Антуанетта смахнула слезу. Луиза подала «суп по-персидски», и все уселись на свои места. Вино в тот вечер пили почти неразбавленным. Чико, как обычно, сидел на правом плече госпожи Брюло; всякий раз, когда она поворачивалась, его длинный хвост ударял по голове госпожи Жандрон, и та ворчала, называя его «грязной мартышкой». Общее настроение было приподнятым.

После рулета с «подливкой Мартен» господин Брюло встал, попросил тишины, постучав ножом по стакану, и произнес следующие слова:

— Дамы и господа! Задача, которую мне сегодня предстоит выполнить, значительно приятнее, чем та, что выпала мне на долю несколько недель тому назад после смерти господина Бризара.

Я буду краток, дамы и господа, так как волнение, которое в этот момент переполняет всех нас, нельзя выразить словами. Мы счастливы, дамы и господа, чествовать сегодня ту, что в течение уже многих лет является одной из наиболее верных гостей нашей «Виллы».

Я выражаю надежду, что многие последуют ее примеру, и заканчиваю тостом за здоровье всем нам милой госпожи Дюмулен. Итак, да здравствует Антуанетта! Я кончил.

Пока господин Брюло говорил, а гости смотрели в свои тарелки, чтобы не смущать его, госпожа Жандрон воспользовалась ситуацией и незаметно продвинула левую руку по столу в направлении вазы с апельсинами, которая стояла недалеко от нее и представляла рубрику «фрукты», указанную в меню.

При последних словах господина Брюло кончики ее пальцев уже коснулись основания вазы. Когда хозяин дома сел, раздались такие бурные аплодисменты, что обезьяна испугалась и в окнах задрожали стекла, и вот в этот-то момент госпожа Жандрон вдруг подняла руку, схватила апельсин и сунула его в сумочку, которую всегда носила с собой. Там, кроме носового платка, хранился ключ от ее знаменитого чемодана. Затем она тоже захлопала в ладоши и сказала с добродушной улыбкой: «Прекрасно, мой друг».

Для своих девяноста двух лет она очень ловко осуществила столь сложный маневр.

Судьба, однако, не была к ней благосклонна, так как госпожа Брюло все видела.

— Смотри в оба, старуха крадет апельсины, — шепнула она господину Брюло.

Бывшего нотариуса осенила блестящая мысль. Якобы для того, чтобы удобнее было наливать вино, он подвинул вазу с фруктами ближе к госпоже Жандрон. Потом он в свою очередь прошептал что-то жене, видимо что-то очень интересное, так как новость распространилась за столом с быстротой молнии. Лица засияли от предвкушения удовольствия, и каждый время от времени украдкой бросал взгляд на старуху, чтобы убедиться, что она готова взять приманку. Только Асгард остался непосвященным, так как объяснить ему, в чем заключалась идея, было слишком сложно, а также потому, что весь план мог провалиться, если бы норвежец по своему обыкновению навлек свои словари и стал громко задавать вопросы. Луиза внесла огромный «дипломатический торт», который гордо красовался на столе до конца ужина. Когда госпожа Дюмулен увидела это ежегодное чудо, увенчанное ее именем, она окончательно расчувствовалась. Сжав в руке заранее приготовленный носовой платок, она заговорила прерывающимся голосом:

— Дорогие друзья, разрешите мне в нескольких словах сердечно поблагодарить вас за дружеское внимание, оно взволновало меня глубже, чем вы думаете. В Тегеране мои именины раньше тоже отмечались каждый год, и вы, конечно, понимаете, что в дипломатических кругах подобные праздники проводятся более торжественно. Конечно, вы можете подумать, что я преувеличиваю, я согласна, это звучит невероятно, но я уверяю вас, что никогда и нигде раньше не испытывала такого волнения, как в этот момент, и даже в тот последний год, когда английский посол сидел у меня по правую руку. Его звали сэр Дуглас Вестморленд, никогда я этого не забуду. Поэтому я благодарю вас еще раз от всего сердца и надеюсь провести среди вас еще многие счастливые годы.

Вторично парадная зала сотряслась от восторженных кликов, а госпожа Жандрон схватила второй апельсин и сунула его к первому в бархатную сумочку. Теперь общее ликование перешло в дружный хохот, и старуха смеялась вместе со всеми, полагая, что радость вызвана речью госпожи Дюмулен.

— Чудесная погодка сегодня, вам не кажется? — спросил господин Брюло, обращаясь к госпоже Жандрон.

— Конечно, мой друг, конечно, — ответила старуха. — Отличная.

— Так. А мне кажется, что собирается гроза, — многозначительно произнес Брюло.

— Вы так думаете? — спросила госпожа Жандрон, не выпуская из виду вазу с золотыми фруктами. — Ну что ж, гроза — это только гроза.

— Вы слышите, дамы и господа, — обратился нотариус к компании, — мадам утверждает, что гроза — это только гроза, а апельсин — только апельсин. Недурно сказано? Какие перлы остроумия она рассыпает.

— Браво! Похлопаем госпоже Жандрон, — предложил Кольбер. — Все вместе: раз, два, три! Раз, два, три!

Все захлопали в такт. Госпожа Жандрон одобрительно кивнула: подобный знак внимания ей не оказывался уже много лет. Кольбер сделал лишний хлопок, и дамы моментально ухватились за это.

— Господин Кольбер, — сказала младшая из троих венгерок, с накрашенными губами, — вы можете искупить свою ошибку, угостив нас всех шампанским.

Судя по ее тону, действовать надо было немедленно, иначе разрешение возьмут назад.

Госпожа Брюло взглянула на Кольбера, и он встал. Опершись руками о стол, он сказал с улыбкой, выражающей высшую степень скромности:

— Дамы и господа! Я охотно отзываюсь на знак, поданный мне только что столь грациозно королевой Венгрии, вследствие чего имею честь угостить компанию бутылкой шампанского.

— Браво, да здравствует наш Кольбер! — воскликнула госпожа Брюло, и все ее поддержали.

Госпожа Жандрон взяла третий апельсин. В вазе осталось девять.

— Господин Кольбер, — предупредила молодая венгерка, — если вы еще раз вздумаете провозгласить меня без моего согласия королевой Венгрии, я, пожалуй, потребую от вас вторую бутылку.

Чисто случайно она коснулась коленкой ноги Кольбера, который при этом глубоко вздохнул.

Госпожа Брюло вовремя углядела опасность.

— Без глупостей, — шепнула она ему, и Кольбер взял себя в руки.

Госпожа Брюло позвонила, и как по волшебству появилась Луиза с заказанной бутылкой шампанского.

— Принеси еще бутылку, Луиза, — распорядился нотариус. — Дамы и господа, я считаю своим долгом последовать благородному примеру господина Кольбера и надеюсь, что вы примете бутылку и от меня тоже.

— Ты хочешь меня разорить, муженек? — спросила госпожа Брюло, шаловливо грозя ему пальцем.

— Разорить тебя? Ну нет, дорогая, — возразил нотариус. — Разориться самому ради тебя — на это я готов.

— Какой у вас галантный супруг, госпожа Брюло, — одобрительно заметила именинница.

— Да, если бы он всегда был таким. Увы! — вздохнула госпожа Брюло, с упреком взглянув на своего старого сожителя.

— Разве ей угодишь, — сказал Брюло. — Должен тебе заметить, дорогая, что нотариусы не могут без конца расточать сладкие комплименты. Это не согласуется с достоинством их звания. Но никто не запрещает им быть любовными с дамами, хотя последние и не могут выступать свидетелями на суде.

Между тем Луиза принесла вторую бутылку, и теперь можно было наполнить четырнадцать стаканов. Больше всех налили госпоже Жандрон, так как Брюло рассчитывал, что добрый глоток шампанского придаст ей еще больше смелости.

Все встали, чтобы чокнуться, кроме старухи, которая не могла подняться, пока, ее вместе со стулом не отодвинут от стола. Впрочем, и она взяла свой стакан, чтобы поднести его ко рту, но, не пронеся и полпути, вылила половину на скатерть.

— Ах, черт возьми, — сказал Брюло, с сожалением посмотрев на пятно. — Ортанс, помоги ей, не то она прольет и остальное. Дамы и господа, я еще раз пью за здоровье нашей уважаемой именинницы, а также за здоровье госпожи Жандрон, старейшей обитательницы «Виллы» и воплощение честности и добропорядочности, что вам хорошо известно, за здоровье всех дам, за здоровье господина Кольбера и всех мужчин, — закончил он, бросив многозначительный взгляд на Книделиуса, Асгарда и Грюневальда.

Опять все громкими возгласами выражали одобрение, а Чико стал фыркать на госпожу Жандрон, словно кот.

Грюневальд незаметно ощупал свой карман и тихонько спросил что-то у Асгарда.

Тот всем своим видом выразил полное согласие.

— Говорите вы, — сказал норвежец.

— Мадам, — произнес Грюневальд, — господин Асгард и я в свою очередь просим принять от нас по бутылке шампанского.

— Да здравствуют Норвегия и Германия! — выкрикнула мадемуазель де Керро.

Между тем Книделиус что-то обдумывал. Потом он едва заметным жестом показал на одну из пустых бутылок и при этом вопросительно посмотрел на госпожу Брюло. В ответ она подняла семь пальцев, и Книделиус утвердительно кивнул.

Луиза вновь явилась на звонок, и госпожа Брюло заказала три бутылки.

— Как жаль, что господин Мартен сегодня не с нами, — сказала именинница.

— Он уехал с генеральным директором «Лионского кредита» в Шартр, — сообщила хозяйка.

— Чтобы основать там компанию для различных работ, — пояснила Мария.

— Вот как. Очень интересно, — сказала госпожа Дюмулен. — А какого рода работы, осмелюсь спросить?

— Да, что за работы? — спросила Мария, обращаясь к матери.

Та что-то ответила по-польски, что, видимо, должно было означать, что она тоже не помнит.

— Не имитационные… — вслух вспоминала Мария, — и не импортационные… нет, какие-то другие. Как странно. Слово у меня на языке, а выговорить никак не могу.

— Что-то насчет воды, — сказала мать.

— Так, может быть, ирригационные работы? — спросила госпожа Дюмулен.

— Именно! — в один голос сказали мать и дочь. — Чтобы организовать компанию для ирригационных работ.

— Я так и думала, — продолжала госпожа Дюмулен. — Это исключительно интересная область. В Иране этим много занимались. Взять хотя бы Тегеран. Так вот, с этой стороны была пустыня, и там постоянно в разных местах занимались ирригационными работами.

Своим ножом она чертила на белой скатерти карту Ирана.

Господин Брюло задумался. В окрестностях Шартра он знал равнину под названием Бос. Может быть, это там понадобилась вода? Но почвы там и без того на редкость плодородны, просто земля обетованная. А может быть, это где-нибудь к юго-востоку от Шартра; он-то знал только юго-западную часть… Кроме того, положение могло измениться с тех пор, как он переехал в Париж.

— Вы, кажется, вернулись с Явы? — обратилась госпожа Дюмулен к своему соседу.

— Да, мадам, — ответил Книделиус, щеки которого, уже покраснели.

— Там, разумеется, тоже ведутся ирригационные работы?

— Немного.

В его голосе слышалось: «Ради бога, не заводи разговор об этом проклятом острове».

Стаканы были наполнены снова, и теперь выпили за успех ирригационных работ. Госпожа Жандрон взяла четвертый апельсин.

— Ах, это уж слишком! — Мадемуазель де Керро поперхнулась, и брызги полетели на стол.

Господин Брюло решил, что момент настал.

— Теперь можно было бы взять по апельсину, — начал он, — но они как-то странно разложены: в одной вазе их гораздо меньше. Наши служанки даже не умеют накрыть стол как положено.

И он вызвал Луизу.

— Почему ты положила в одну вазу меньше апельсинов, чем в другую? — строго спросил Брюло.

— Извините меня, мсье, но в каждой вазе лежало по двенадцать штук, — уточнила она вежливо.

— Ты уверена?

— Совершенно уверена, мсье.

Она готова была поклясться.

— Хорошо, — сказал Брюло. — Можешь идти. Дамы и господа, — продолжал он подмигивая, — к сожалению, я должен констатировать, что среди нас есть лицо, недостойное находиться в нашем уважаемом обществе. Исчезло четыре апельсина, и я прошу виновника немедленно сознаться.

Ответа не последовало, все старались держать себя в руках. Асгард слушал открыв рот и напряженно сощурившись.

— Виновник не хочет сознаваться, — продолжал господин Брюло. — Дамы и господа, чтобы избавить невиновных от подозрения, не остается ничего иного, как проверить у всех карманы. Госпожа Брюло может без труда проделать это с женщинами, я беру на себя мужчин. Есть ли у кого-нибудь возражения?

Все гости отрицательно покачали головой. То же самое сделала и госпожа Жандрон, которая вдруг поняла, какой опасности она подвергалась. Ведь если бы она вместо сумочки сунула апельсины в карман, дело приняло бы для нее плохой оборот.

Приступили к обыску.

— Я предлагаю, чтобы господин Брюло обыскивал дам, а госпожа Брюло — мужчин, — крикнул Кольбер, потирая нос.

— Ах нет, что вы, — запротестовала одна из венгерок, бросив взгляд на хозяина дома.

— Господин Кольбер пошутил, — успокоил ее нотариус.

Супруги Брюло делали вид, что усердно ищут, но, конечно, ничего не нашли.

— Дамы и господа, — сказал нотариус, — обыск не дал результатов. Осталась одна госпожа Жандрон, но эта достойная уважения дама не могла сделать такое. Об этом не может быть и речи. Она вне всякого подозрения.

Госпожа Жандрон с благодарностью посмотрела на него.

— Но если вы потребуете, чтоб обыскали и ее, просто для порядка, то она, разумеется, готова показать свои карманы.

— У меня только один карман, — уточнила старуха.

— Заносим в акт, — сказал господин Брюло. — Итак, она, разумеется, готова показать свой карман.

Госпожа Жандрон осторожно опустила сумочку на пол и задвинула ее ногой под стол.

— Я считаю, что и подобном случае ни для кого не следует делать исключения, — заявили госпожа Дюмулен.

— Конечно, нет, — поддержал Кольбер. — Свобода, Равенство, Братство. — И он затянул «Марсельезу».

— Мадам, — произнес Брюло, отодвигая стул со старухой от стола, — прошу вас на минуточку встать. Это очень быстро.

Госпожа Жандрон повиновалась. Она сама показала карман. Госпожа Брюло ощупала его и заявила, что он пуст.

— Мадам, — сказал Брюло, — мы глубоко обязаны вам за вашу любезность. Я надеюсь, что вы не обиделись на нас, иначе поступить было нельзя. Садитесь, пожалуйста, госпожа Жандрон.

И он галантным жестом помог ей сесть.

Лицо старухи разгладилось, чувство бесконечного облегчения осветило ее черты, когда она вновь уселась на свой стул.

Господин Брюло хотел было придвинуть ее стул к столу, но вдруг нагнулся и извлек из-под стола зеленую бархатную сумочку.

— Не роняйте в другой раз, мадам, — сказал он, протягивая ей сумочку.

Госпожа Жандрон в отчаянии пыталась вцепиться в нее обеими руками.

— Одну минутку, — сказал Брюло. — Я хотел бы сделать вам подарок. Мы старые друзья, а маленькие подарки способствуют укреплению дружбы.

Он выбрал самый красивый апельсин из восьми еще оставшихся в вазе и раскрыл сумочку, чтобы положить его туда. Старуха сидела как каменная, с застывшей кривой улыбкой на губах.

Вдруг на лице господина Брюло появилось выражение глубокого удивления.

— Боже мой, — едва мог он вымолвить. — Что это такое?

Он схватил сумочку за нижние углы и вытряхнул ее на стол.

Из нее выпали носовой платок, ключ и четыре пропавших апельсина. Брюло снял с головы черную шапочку, словно стоя у свежей могилы. По парадной зале прокатился страшный взрыв смеха, а нижняя губа госпожи Жандрон задергалась, словно она читала молитву. Она посмотрела на хозяина дома, на постояльцев, потом на четыре злополучных плоди, и остатки крови бросились ей в лицо. Ей было стыдно.

— Дамы и господа, — начал Брюло, — тайна исчезнувших апельсинов раскрыта, и вот сидит виновница, из-за которой все вы оказались под подозрением. Нам, собственно, следовало бы передать ее в руки полиции, но мы этого не сделаем, мы избавим ее от двадцати лет тюремного заключения. Вместо этого я предлагаю разделить между нами всеми ее состояние, равное, по словам господина Гарусса, двум миллионам франков. Кто крадет апельсины, тот вор, отсюда можно сделать вывод, что ее богатство накоплено нечестным путем. Так или иначе, она должна от него отказаться.

Слово «состояние», кажется, дошло до сознания старухи, так как она вдруг встала, и ее седая голова вознеслась над сидящими.

— Ты лжешь, — заявила она, сгребая сумочку, ключ и носовой платок. — У меня нет и четырнадцати тысяч франков. А недавно мне еще пришлось заплатить за новое платье.

— Бросьте, — перебил ее господин Брюло. — Деньги переходят в нашу собственность. Бумаги, между прочим, уже составлены.

Из внутреннего кармана он вытащил газету.

— Попробуй-ка, если можешь, — крикнула госпожа Жандрон, крепче сжимая в руке ключ, словно собираясь ударить. — Воры, обманщики, поганый сброд, — кричала она, без посторонней помощи покидая парадную залу.

— Дамы и господа, — сказал Брюло, повышая голос, чтобы старуха слышала его, уходя, — раздел наследства будет происходить завтра в десять часов утра в моей конторе, улица д’Армайе, 71.

В этот момент добрый человек и в самом деле чувствовал себя нотариусом.

Старуха остановилась в дверях и обернулась. Затем она погрозила кулаком сидящим, плюнула на пол в знак глубокого ко всем презрения и исчезла в коридоре. Чико сжал кулак и погрозил ей вслед.

Господин Брюло снова положил апельсины в вазу так, что они образовали красивую башенку.

XV. И ТЫ БЫСТРО ПОЗНАКОМИШЬСЯ СО ЗНАТЬЮ

Кольбер, Брюло, Асгард и Грюневальд заказали еще по бутылке шампанского. Книделиус продолжал пить вместе со всеми, но упорно смотрел и одну точку и не произносил ни слова.

Итого девять бутылок с прибылью в восемь франков, и пора было кончать с выпивкой, та к как все уже начали вести себя как-то необычно. Госпожа Дюмулен вытащила розу из своего букета и воткнула ее в петлицу сюртука господина Брюло, а госпожа Брюло с жаром объясняла Кольберу, почему она предпочла бы быть мужчиной, а не женщиной.

— Мы, вероятно, зашли слишком далеко, — неожиданно и непрошенно прозвучал голос мадемуазель де Керро, которой, по-видимому, вспомнилось все, что вытерпела за свою жизнь она сама из-за хромой ноги. — Надо было сказать ей перед уходом, что мы просто пошутили.

Господин Брюло, почувствовав себя оскорбленным этим замечанием, бросил на нее уничтожающий взгляд.

— Когда вы доживете до моих лет, мадемуазель, то, надеюсь, будете лучше разбираться в некоторых вещах, — сказал он снисходительно. А затем, пожимая плечами и не обращая на нее никакого внимания, обратился к остальным: — Старухе время от времени надо давать по рукам, иначе с ней сладу не будет. Она… но я лучше помолчу, ибо эта тема неисчерпаема.

В такой многочисленной компании всегда найдется несколько сторонников христианского милосердия, и госпожа Брюло боялась, что развлечение окончится скандалом. Поэтому, прежде чем кто-нибудь успел произнести хоть слово, она постучала кулаком по столу и сказала, что теперь Кольбер должен спеть.

Кольбер так комично закашлялся, что дамы и господа, за исключением Асгарда, чуть не задохнулись от смеха.

— Что хотели бы дамы, чтобы я спел? — спросил он таким голосом, который обеспечил бы ему состояние, если бы он был профессиональным комиком. — Что-нибудь серьезное или…

— Шуточное, пожалуйста, — попросила госпожа Брюло.

— Ну что ж, задача ясна. Шуточное. Но что? «Все солдаты нашего полка»?

— Нет, это надоело. Неужели ты не знаешь ничего другого?

— «…И груди сморщились…» Но я боюсь…

— С ума сошел, — возразила госпожа Брюло. — Мы уже не дети, кажется. Пой!

— Но не слишком увлекайся, — предупредила Антуанетта Дюмулен.

Мадемуазель де Керро, которая не помнила зла, предложила аккомпанировать. Все это приветствовали, и мадемуазель села за пианино. Кольбер напел мотив, и пианистка сразу схватила его. Она взяла несколько аккордов, подобрала тональность, и Кольбер запел.

Песня представляла собой жалобу супруга на физические метаморфозы, которые происходили с его женой за годы их совместной жизни. Он сравнивал нынешнее состояние различных частей ее тела с тем, каковы они были в прошлом, в годы ее юности. Видимо, за это время жена не стала красивее.

Компания от души наслаждалась двусмысленностями, особенно понравился куплет, в котором говорилось о ее бедной груди:

И груди сморщились — такой
Капусты даже не бывало:
Их нестерпи-пи-пи-пи-пи-мо видеть стало!

В этот знаменательный вечер Кольбер превзошел самого себя: пока его расхваливали на все лады, он придумал еще один куплет, успех которого затмил все, что было прежде. Вот эти последние слова:

И с госпожою Жандронель
Такую шутку жизнь сыграла,
Что нестерпи-пи-пи-пи-пи-мо видеть стало![11]

— Спой и ты что-нибудь, — шепнула старая полька своей дочери, — ты же умеешь, хотя бы романсы.

— Я не умею ничего, кроме «Безумца», — слабо сопротивлялась Мария.

— Вот и хорошо, — подбадривала мать. — Это куда лучше, чем песенка того типа. Давай, ведь у тебя хороший голос, ты должна спеть. А то сейчас начнут другие, и тогда до тебя очередь не дойдет. Ты же их знаешь: все себе, а другим ничего.

Между тем мадемуазель де Керро играла, как могла по памяти, «Утро» Грига — он был соотечественник Асгарда. Норвежец услышал знакомый мотив и начал подсвистывать. Мадемуазель де Керро улыбалась.

После этого Мария стала напевать первые такты «Безумца». Пианистка сразу же подобрала аккомпанемент и спросила, помнит ли она слова.

— Кажется, помню, — равнодушно сказала Мария, — хотя эти вещи ужасно быстро забываются.

— Давай! — крикнула мадемуазель де Керро, которая вошла в раж. — Пой! Все, что хочешь.

И она ударила по клавишам, пробежав, как молния, от самых громовых звуков в левом углу до самых тоненьких в противоположном.

— Честно говоря, она играет совсем неплохо, — сказала госпожа Дюмулен господину Брюло. — Жаль, что у нее такой вид.

Госпожа Дюмулен, прикрыв веки, отбивала ногой такт.

— Да, «Безумец» — чудесный романс, — сказала молодая венгерка.

— Поторопись же, — проворчала мать Марии, — эта венгерка тоже знает его.

— Ну, пожалуйста, госпожа Мартен, спойте, — любезно попросил господин Брюло.

— Ах, нет… — ломалась Мария.

— Да, уж хотите не хотите, но петь вам придется, — вмешалась госпожа Брюло. — Вы сегодня наша, и мы можем распоряжаться вашими талантами по своему усмотрению. Тем более что этот бессердечный Мартен скоро увезет вас от нас.

— Тут я ничем не могу помочь, — вздохнула Мария, — и я уверяю вас, что нам будет очень жаль покидать вас всех. Нам с мамой совершенно не нравятся высшие круги, где человек, как правило, встречает только зависть и злословие.

Мать согласно кивнула.

— Вы совершенно правы, — подхватила госпожа Дюмулен. — Я могу это подтвердить. Среди них есть, конечно, приличные люди, ибо они есть везде, но там они так… о, так редки! Например, сэр Дуглас был очень приятным человеком. Но вы, видимо, столкнетесь со многими хорошими людьми, так как я полагаю, что финансовые круги вообще менее испорчены, чем дипломатический мир, в котором я вращалась много лет и который знаю насквозь, уж поверьте мне.

— Надеюсь всем сердцем, — сказала Мария. — Мы с мамой не любим интриг.

— Начинай же, — воскликнула мадемуазель де Керро, после чего Мария встала в позу возле пианистки. За столом затихли. Мадемуазель де Керро тихонько сосчитала до трех, а затем зазвучал голос Марии:

Сейчас придет беда —
Внушает мрак ночной.
Чьи это тень всегда
Стоит передо мной?

Насколько вульгарна была песенка Кольбера, настолько же трогательна была эта. В ней рассказывалось о человеке, которого посадили в сумасшедший дом и он круглые сутки видел перед собой призрак любимой. Вся компания расчувствовалась, к тому же мотив был очень печальный.

Между первым и вторым куплетом на цыпочках вошла Луиза и передала госпоже Брюло конверт. «Вам срочное письмо». Госпожа Брюло обменялась с мужем недовольным взглядом. До чего бестолковая эта Луиза! Письмо пришло из Булонь-сюр-Мер. Какая чепуха! Булонь-сюр-Мер? Но так как оно было срочное, госпожа Брюло тут же распечатала его, ибо всегда лучше сразу узнать, что тебя ждет.

Мария пела:

Сияющий венок
На голове твоей,
В него вплетен цветок
Давно минувших дней.

Госпожа Брюло вдруг привязала обезьяну к своему стулу и покинула парадную залу, видимо чем-то очень взволнованная. Господин Брюло нахмурил брови и проводил ее взглядом. Все поняли: произошло нечто серьезное. Только Мария и мадемуазель де Керро, которая сидела спиной ко всему обществу, ничего не заметили.

Появилась Луиза и прервала пение словами: «Не будут ли польские дамы любезны пройти в кабинет к мадам?».

— Скажи мадам, что я сейчас кончу, — сказала Мария.

Господь, свой гнев яви:
Душа ее, смеясь,
От веры, от любви
И клятвы отреклась,[12]

пела она.

Луиза вошла вторично, на сей раз возбужденная и раскрасневшаяся, с сообщением, что мадам желает говорить с обеими дамами немедленно. На этот раз они повиновались.

Вскоре послышался короткий диалог, за ним сдерживаемое всхлипывание. Гости переглянулись. Господин Брюло что-то проворчал и встал из-за стола — ему хотелось поскорее узнать, в чем дело. В кабинете мадам он увидел мать и дочь, сидевших рядом. Перед ними стояла его жена, бледная, с письмом в руке.

— Что здесь происходит? — бодро спросил Брюло, хотя сердце у него замерло.

— Занимайся своими делами, — огрызнулась мадам, растерянно глядя через окно в сад.

— Я хочу знать, что здесь происходит, — настаивал Брюло, чувствуя, что его жена нуждается в помощи и утешении.

— Вот! Смотри сам, — крикнула она, бросая ему в лицо письмо.

Господин Брюло схватил его и начал читать. Это было письмо Мартена, который извещал хозяйку, что силой обстоятельств он вынужден уехать в Америку. Он надеется там разбогатеть и клянется богом, что заплатит госпоже Брюло все с него причитающееся. Чтобы избежать недоразумений и осложнений, которые могут возникнуть, в письме он подробно подсчитал сумму долга, и госпожа Брюло должна была признать, что расчет произведен щедро.

«А. Плата за пансион:
     Декабрь    31 день
     Январь      31 =//=
     Февраль    28 =//=
     Март         31 =//=
     Апрель     30 =//=
     Май          10 =//=
Всего… 161 день по 14 франков… 2254.00 франка.
Б. Плата за стирку белья:
    по 5 франков в месяц за меня
        и по 10 франков в месяц за каждую даму
Всего 25 франков в месяц… 133.33 франка,
                      округлено до 134.00 франков.
В. Мыло, свечи и т. п. ………………………………… 15 франков
Г. Чаевые прислуге:
         по 5 франков в месяц с человека
    по май включительно ……………………………… 60 франков
                __________________________________________
Всего………………………………………………………  2463.00 франка.
округлено до 2465.00 франков, прописью: две тысячи четыреста шестьдесят пять франков.
С означенной суммы будут выплачиваться 5 % годовых, начиная с сегодняшнего дня
до окончательной выплаты».

В заключение он передавал Марию и ее мать под покровительство госпожи Брюло, и письмо было подписано: «Преданный Вам Анри Мартен».

Господин Брюло разразился нервным смехом. Хозяйка продолжала смотреть в окно. Мария плакала, и слезы капали на ее красную блузку. На глазах и щеках у нее растеклась краска, и, несмотря на свою безобразную толщину, она вызывала глубокое сожаление. Мартен был не только ее единственной опорой, но и ее последней любовью. Мать сидела рядом с дочерью, менее толстая и еще более несчастная. Ее ноги едва касались пола (она была невысокого роста), а руки скорбно покоились на коленях.

— Ах, мерзавец, ах, негодяй, — возмущался Брюло. — Я переломаю ему все ребра, не будь я Брюло. Недаром задавал я себе вопрос, с каких это пор равнине Бос понадобилась вода. Каков мошенник! Я должен был это предвидеть. Ирригационные работы, видите ли…

И, обращаясь к двум женщинам, он закричал:

— Вон отсюда! Забирайте свое барахло и катитесь… Если бы ты была, черт побери, мужиком, а не шлюхой, — шипел он на Марию, сжимая кулаки, и видно было, что он действительно об этом жалеет.

Мать и дочь вышли из комнаты, Мария впереди, а мать за ней. Старушка, переступая через порог, зажмурила глаза, так как ждала пинка под зад. Постояльцы сгрудились в парадной зале и смотрели в коридор. Алина и Луиза подсматривали через стекло в кухонной двери.

Обе польки пошли в комнату, где провели так много счастливых дней вместе с Мартеном, и Мария беспомощно смотрела на весь свой хлам, думая о том, с чего начинать складывать вещи. Брюло стоял у двери и наблюдал.

Мать сказала что-то непонятное по-польски; Мария достала из кармана их общий кошелек и внимательно сосчитала содержимое.

Глухой стук меди и двух полуфранковых монет — эти деньги ведь не звенят — заставил Брюло подойти поближе.

— Покажите, — сказал он, — сколько у вас денег?

Мария отдала ему кошелек, и теперь уже считал Брюло. Там был один франк сорок сантимов.

— А у тебя, старуха? — спросил он, обращаясь к матери.

Та сразу поняла и вывернула карман.

Тут Брюло снова вспомнил две тысячи четыреста с чем-то и с силой швырнул кошелек на стол. Из него выпали несколько пятисантимовых монет, которые Мария и ее мать собрали, ползая на четвереньках. Потом Брюло стал перебирать одежду, висевшую на вешалке. Результат, однако, оказался неутешительным, судя по тому, как он брезгливо отвернулся, пробормотав сквозь зубы: «Мерзкое тряпье».

В углу стоял еще старый дорожный сундук.

— Открой его, — приказал нотариус.

Мария повиновалась, и Брюло до пояса скрылся в нем. Мария вдруг подумала, что достаточно слегка подтолкнуть хозяйкиного мужа, чтобы он оказался там целиком, но она даже не улыбнулась — так велико было ее горе.

Брюло обыскал сундук быстро, но основательно, как таможенник. Там действительно не было ничего достойного конфискации.

Между тем госпожа Брюло рассказала о письме Мартена постояльцам. Все поняли, что о дальнейшем веселье в этот вечер не может быть и речи, и каждый двинулся восвояси, а госпожа Брюло пошла взглянуть, что делает ее супруг.

Нотариус как раз вылезал из сундука.

— Я уже произвел опись имущества, и ты можешь не трудиться, — сказал Брюло. — У них нет ничего, ничего, ничего! Тряпье, я считаю, они могут оставить себе. Оно настолько грязное, что до него противно дотронуться даже щипцами. Позаботься лишь о том, чтобы они немедленно убирались. — Он повернулся к служанкам, все еще стоявшим у двери кухни: — Кто из вас выпустил его?

— Выпустил? Что вы имеете в виду, мсье? — спросила Луиза.

В «Вилле» никого никогда не выпускали, каждый мог уходить и приходить, когда ему вздумается.

— Что вы имеете в виду, мсье? Что вы имеете в виду? — закричал Брюло. — Перестали понимать французский? Кто видел, как он выходил?

Алина подтолкнула Луизу.

— Сегодня утром, когда я разносила завтрак, я встретила господина Мартена в коридоре, — сказала Луиза.

— И тебе не пришло в голову, что еще слишком рано, чтобы идти на прогулку?

— Виновата, мсье, извините.

— Вот тупица, — обругал ее Брюло. — А он ничего не говорил?

— Он сказал только, что будет завтракать в городе.

— И ты ничего по нему не заметила? У него ничего не было с собой?

— Нет, господин. Только небольшой коричневый саквояж и две тросточки.

— Две тросточки? — переспросил Брюло. — Две?

— Да, — подтвердила Луиза. — Одна бамбуковая, которую он всегда брал с собой, а вторая с серебряным набалдашником.

Нотариус чуть не лопнул от ярости.

— Вы слышите, у него было с собой две тросточки! — набросился он на норвежца, который в этот момент спускался по лестнице. — Две тросточки, понимаете? И здесь это считают совершенно обычным, а эта стерва дает мерзавцу запросто удрать, предварительно еще поболтав с ним.

Тут Брюло повернулся, побежал в свою комнату и с силой захлопнул за собой дверь, не печалясь о том, что Чико остался совершенно один у большого стола в парадной зале.

Вся эта сумятица действовала госпоже Брюло на нервы, несмотря даже на острую боль утраты двух тысяч четырехсот шестидесяти пяти франков. Поэтому она предпочла удалиться на кухню.

Мария и ее мать засунули большую часть своих пожитков в сундук, а что получше упаковали отдельно.

Покончив с этим, они надели шляпы.

Мать подошла к окну и, прижавшись лицом к стеклу, посмотрела в сад. Часы на башенке пробили одиннадцать. За окном, несмотря на май месяц, было холодно и неуютно. Из-за похолодания в парадной зале несколько дней тому назад снова затопили. Женщины не решались выйти и глядели друг на друга.

— Где же мы будем спать? — спросила старшая.

— Не имею представления, — ответила Мария.

Правда, в Париже есть места, где двое могут переночевать за один франк, но эти заведения мало подходят для женщин и тем более для приличных дам, к тому же они не знали адресов. Искать семейный пансион было уже слишком поздно. Да они и не рискнули бы. Они были совершенно растерянны и только теперь в полной мере осознали, что вместе с Мартеном лишились и своего положения. Втроем они еще могли на что-то рассчитывать, но теперь все пропало. Когда широкоплечий Мартен в своих немецких очках шел впереди, а они скромно семенили за ним, они могли войти куда хотели. Мартен говорил, а им оставалось только погладить собачку или дать монетку ребенку. Но без него они чувствовали себя настолько неуверенно, что все их попытки были заранее обречены на провал.

Однако пора было уходить. Мать и дочь слышали, как наверху хлопнули дверью. Наверное, кто-то пошел спать. В кухне тихо разговаривали.

— Где может быть хозяин? — спросила мать шепотом.

— Видно, пошел спать, — ответила Мария.

— А хозяйка?

— На кухне у прислуги.

Они снова замолчали прислушиваясь. От волнения обе вспотели.

— Мария!

— Что?

— Не могла бы ты попросить у мадам разрешения переночевать сегодня здесь? Она не потеряет ни сантима, комната же все равно будет пустовать.

— Попроси лучше ты, — сказала Мария. — Ты старше, тебе легче разжалобить ее.

— Нет, — возразила мать. — Я плохо знаю французский. На твоем месте я бы рискнула. В худшем случае откажет. Попроси, иначе куда мы денемся?

— Ладно, — согласилась Мария, — но давай подождем, пока она не придет сюда. Мне не хочется идти с такой просьбой на кухню. Луиза еще ничего, но эта Алина со своей наглой мордой!

Мать и дочь присели на кровати и затихли. Никто не шел. Старшая кашлянула, чтобы обратить на себя внимание. Ей очень хотелось спать.

— Поди взгляни, что они там делают! Неужели они еще не уложили вещи, — распорядилась госпожа Брюло.

Луиза нехотя пошла и вежливо спросила, не готовы ли дамы покинуть «Виллу».

Мария собралась с духом.

— Послушай, Луиза, не поможешь ли ты нам немного? Правда, последние месяцы ты ничего не получала от нас, но…

— К вашим услугам, мадам.

— Спроси тогда, пожалуйста, у госпожи Брюло, нельзя ли нам остаться переночевать. Ужи почти половина двенадцатого, и мы никуда не попадем. Впрочем, у нас и денег не хватит, чтобы устроиться в гостинице, — честно призналась она. — А госпожа Брюло не потеряет ни цента, так как комната все равно будет пустовать, — добавила она, подсказывая Луизе, какой привести аргумент в случае, если хозяйка будет возражать.

Луиза пошла в кухню передавать просьбу.

— Ну как? — спросила госпожа Брюло.

— Они готовы, мадам. Но они просят разрешения переночевать здесь, так как у них не хватит денег на гостиницу.

Госпожа Брюло посмотрела на дверь своей спальни. Она слышала, как скрипел пол под ногами ее супруга, который явно ложился спать. Выставить двух полек посреди ночи на улицу без гроша в кармане — такой грех ей не хотелось брать на душу. Однако она боялась насмешек старого нотариуса, который, конечно, не простит ей эту слабость.

Алина перехватила взгляд хозяйки и поняла, что та колеблется.

— Как будто мадам может решать без согласия хозяина, — сказала Алина Луизе достаточно громко, чтобы госпожа Брюло услышала и почувствовала себя уязвленной.

— Ну ладно, — сказала госпожа Брюло твердо. — Пусть остаются еще на одну ночь. Отнеси им завтра рано утром по чашке кофе и по две булочки, Луиза. Пусть долг будет на полфранка больше, — вздохнула она.

Вечером нотариус не захотел пустить Чико к себе в постель.

— Я думаю, у этой старухи в Польше есть еще одна дочь и несколько сыновей, — ехидничал Брюло. — Продай мебель и пригласи их тоже сюда.

— Позаботься лучше о завершении своего процесса, старый бездельник, — язвительно парировала мадам.

— Забери свою поганую мартышку, или я сверну ей шею, — пригрозил Брюло и замахнулся на Чико, не собираясь, однако, причинить ему вреда, так как любил зверька не меньше, чем его жена. Обезьянка одним прыжком вскочила на руки госпожи Брюло и возмущенно зашипела на нотариуса.

— Ну-ну, сынок, — успокаивала госпожа Брюло обезьянку, прижимая ее к груди. — Пусть только пальцем тронет. Я ему самому сверну шею. — И она повернулась к супругу спиной.

— Ха, ха, ха! — расхохотался Брюло. — Он заплатит с процентами! Держи карман!

XVI. ВИЗИТ

Если они не были в ссоре, то Луиза уже в семь часов утра приходила в комнату Рихарда и принималась за дело. Она чистила его одежду, штопала носки, меняла носовой платок и раскладывала все по местам, так как он сам этого никогда не делал. Чтобы не тревожить его сна, она снимала туфли и ходила по комнате в одних чулках.

Завтрак постояльцев, плативших лишь пять франков в день, состоял из чашки кофе и двух булочек. Но кофе был плохой — Алина заваривала его с вечера, чтобы утром подольше поспать. С тех пор как Рихард пожаловался на это Луизе, ему стали подавать каждое утро превосходный чай, а то и шоколад, если его варили для госпожи Дюмулен, которая одна имела на это право. Ему приносили теперь не две, а все четыре пли даже пять булочек, и Грюневальд съедал их без труда, ибо немцы любят плотно позавтракать. Из-за чая и шоколада можно было не волноваться, ибо они хранились в больших коробках и госпожа Брюло не могла осуществить настоящий контроль за их расходом. Но из-за несчастных булочек, с которыми немец расправлялся в одно мгновение, Луиза жила в постоянном смертельном страхе.

В половине восьмого Луиза присаживалась на краешек постели, чтобы полюбоваться на своего милого, а без двадцати пяти восемь будила его поцелуем в губы. И хотя от него частенько разило пивом, ей и это было приятно. Когда он открывал глаза, она шептала: «Доброе утро, Рихард». И он отвечал: «Доброе утро, Луизетта».

Как только Грюневальд уходил из дому, Луиза возвращалась в его комнату, чтобы унести остатки завтрака и поскорее уничтожить все следы чая или шоколада. Она с наслаждением вытягивалась во весь рост на его кровати, вдыхала запах его простыней и целовала подушку, на которой всю ночь покоилась его голова.

Она думала о нем с утра до полудня (в этот час он приходил в пансион обедать), а потом до самого ужина. Когда хозяйка отправлялась в Управление благотворительными заведениями, а хозяин с Чико на плече сидел в парадной зале, листая свои досье, Алина и Луиза, случалось, подолгу стояли у кухонного окна и смотрели на улицу. И Луиза сравнивала одежду, длину усов и цвет волос проходящих мимо мужчин с полосами, усами и костюмом Рихарда. Все молодые люди уже носили в то время высокие двойные воротнички, которые красиво облегали шею, но Рихард продолжал еще носить длинные, старомодные одинарные воротнички, оставлявшие горло открытым. Это вызывало у Луизы слезы умиления. Ах, Рихард, Рихард!

Через день они по вечерам ходили гулять. Луиза охотно ходила бы каждый вечер, но Грюневальд три раза в педелю посещал Немецкий клуб, где пил пиво и играл в кегли. В хорошую погоду они бродили в Булонском лесу, а в дождь сидели на открытой террасе какого-нибудь захудалого кафе возле крепости. Луиза клала голову ему на плечо и жадно рассматривала все, что могла в нем заметить, даже волосы, росшие у него в ноздрях. Иногда она дразнила его, не давая ему поднести стакан ко рту, или неожиданно щипала его за ногу. И по ее сдержанному смеху он видел, как она счастлива. Если мимо проходил посетитель или кельнер, Грюневальд просил ее быть осторожнее, но Луиза была глуха и слепа. Тогда он напоминал ей, что тут может оказаться кто-нибудь из постояльцев «Виллы», а для нее было бы лучше, чтобы никто ни о чем не догадывался. Он не смел признаться, что немного стыдится ее, ибо сразу видно, что она только служанка.

Раз в две недели, по воскресеньям, они ездили после обеда в Сен-Клу, где был большой лес. Там они уходили подальше от дорог и на какой-нибудь полянке, защищенной густым кустарником, садились на траву, играли и дурачились. Луиза даже не чувствовала, как комары через чулки кусали ее ноги. Иногда они ссорились и часами не разговаривали. Потом наступало примирение, объятия, и Грюневальд, чтобы скоротать время, пытался обучить ее нескольким немецким словам. Она могла уже сказать «ich liebe dich»[13] и «ein, zwei, drei»[14], хотя произносила их очень странно, а теперь он хотел выучить ее говорить «bis zum Tode getreu».

— Ну давай, попробуй еще раз. Bis zum Tode getreu.

Слово за словом. И после каждого он ударял ее веточкой.

— А что это значит? — спросила Луиза.

— Верен до гроба.

— Правда, Рихард?

— Конечно, спроси у любого немца.

— Да нет, я хотела сказать, ты действительно будешь?

— Что будешь?

— Ну это…

— Верен до гроба? А почему бы и нет? Но сейчас речь не об этом. Давай повторяй.

Через четверть часа она выучила эти слова наизусть и твердила до тех пор, пока Рихард наконец не разозлился и не надулся.

Иногда он не мог удержаться от расспросов о ее муже. Грюневальд немного ревновал ее к этому незнакомому мужчине и хотел знать, высокого ли он был роста, носил ли бороду, сильный ли он был и мог ли бы он, Грюневальд, стать ее любовником, если бы ее муж был жив; от какой болезни он умер и, наконец, кого из них двоих она больше любит или, соответственно, любила. Луиза ответила, что ее муж был высокий, и Рихард иронически ухмыльнулся, словно хотел сказать, что рост не пошел ему на пользу, а когда она заявила, что он был сильным, немец незаметно пощупал свои мускулы. Узнав, что муж Луизы умер от чахотки, Грюневальд сразу забеспокоился — в этот день он уже три или четыре раза кашлянул; когда же он наконец спросил, кого из двоих она больше любит, Луизе не захотелось отвечать: про себя она подумала, что тут и сравнения быть не может.

— Отвечай же, — подбадривал он ее. — Смелее! Не надо меня щадить. Его, да? Вот видишь, — сказал Рихард.

— Но я же не сказала «да»?

— Нет, но это совершенно излишне. Я и так все уже понял.

— Ну так вот, ты ошибся.

— Пустой разговор. Не станешь же ты утверждать, что меня любишь больше?

— Стану, — тихо ответила Луиза. И так оно и было. Ведь тот покойник, а этот теплый и живой. Рихард сказал, что не верит, а сам был ужасно доволен.

Под вечер, с боем часов, они спускались по узким улочкам к реке и доезжали на пароходе до Парижа. На палубе было полно народу, самого разного: парочки тихо жались по углам, компании молодежи шумели, рассевшись на перилах, что строжайше воспрещалось, одинокие пожилые мужчины поглядывали сквозь сигарный дым на юных девиц. Наступал вечер, и на берегу зажигались газовые фонари.

В центре города они сходили с парохода и искали подходящий ресторан. Бродили, заглядывая в окна, пока им не попадался приличный и в то же время недорогой. Тогда Рихард подталкивал ее к двери.

Они садились за столик на две персоны, Луиза брала меню и выбирала блюда, а Рихард заказывал вино. Она накладывала ему салат и разрезала мясо, ибо руки ее не привыкли к праздности, к тому же она хотела показать, что не ленива и будет хорошей хозяюшкой, если он надумает жениться на ней. Как знать.

Обычно ужин на двоих обходился им в пять франков, и Рихард с тяжелым сердцем вручал официанту деньги.

Как будущий деловой человек, он думал о том, что они прекрасно могли бы поесть и в «Вилле», где это ничего не стоило, так как он платил за месяц вперед, а Луиза тоже имела право по воскресеньям ужинать у госпожи Брюло. Но там, конечно, они не могли сидеть за одним столом, ибо Рихард, как постоялец, ел, разумеется, в парадной зале, а Луиза — на кухне.

«Дорогое удовольствие, — думал Грюневальд. — Платить пять франков только за то, чтобы посидеть рядышком да еще после того, как провели вместе почти целый день, — это уж слишком».

После ужина они ходили в кафешантан, где два часа сидели за чашкой кофе, так как там все было очень дорого. Пели декольтированные дамы и красноносые французские солдаты в форменных фуражках. Предполагалось, что все это ужасно весело. По дороге домой Луиза продолжала восхищаться. «Неужели тебе понравилось?» — спрашивал Рихард.

В этот период Грюневальд был единовластным монархом в сердце Луизы и все остальные — живые и мертвые — отступили перед ним. Она сама не осознавала этого до тех пор, пока однажды ее брат с сыном не решили сделать ей сюрприз и не нагрянули в воскресенье после обеда, когда она собиралась на прогулку с Грюневальдом. Бедняги вошли в кухню, где Алина мыла пол; Луиза в это время у себя в комнате застегивала корсет. Брат приложил палец к губам, чтобы Алина возгласом удивления или как-то иначе не выдала их, и попросил ее крикнуть, что два господина желают поговорить с вдовой Луизой Кретер.

— Что ты сказала? — переспросила Луиза.

— Пришли два господина, которые желают поговорить с тобой, — повторила Алина.

Было слышно, как Луиза еще раз переспросила: «Два господина?» Алина жестом предложила гостям спрятаться под стол, где пол был уже вымыт.

Гости сделали, как им было сказано.

— Осторожно, — шепнул брат сынишке, который ткнулся головой в коробку с пирожными.

Луиза была уже настолько одета, что могла показаться людям.

— Какие еще господа? — спросила она Алину, которая усердно мыла пол, так что Луизе были видны лишь ее ноги.

Ее слова были встречены ликующим смехом, и из-под стола появились руки и головы.

Луиза бросила тревожный взгляд на будильник. Было уже три часа, а в половине четвертого у нее свидание с Рихардом на углу у часовни.

Люсьен между тем выскочил из-под стола и бросился матери на шею.

Она поцеловала его в обе щеки, в лоб и в уши — ведь она очень любила его. Брат стоял немного поодаль, держа за спиной коробку с пирожными. Потом и ему достался поцелуй по французскому обычаю, и он рассказал, как все получилось. Полковник дал ему отпуск на четыре дня, два из которых он уже использовал, так что во вторник вечером ему надо быть в части. А сегодня утром ему пришло в голову сделать ей сюрприз, и он заехал в Рамбуйе за Люсьеном, который очень любит ездить на поезде. И вот они здесь. Он улыбнулся, отдал ей коробку с пирожными и передал приветы от всей деревни.

— Ты еще забыл про того унтер-офицера, который хотел отменить твой отпуск, — напомнил Люсьен.

Луиза изо всех сил старалась слушать, а сама не сводила глаз с будильника. Семнадцать минут четвертого. Остается тринадцать минут. Будет ли он со ждать?

— Для чего все эти сковородки, мама? — спросил Люсьен, который никогда не видел столько посуды в одной кухне.

— Чтобы стряпать, малыш, — ответила Алина, так как это было по ее ведомству.

— Не могут же они все сразу уместиться на этой плите?

— Конечно, нет.

— А что в этом ящике?

— Всякая всячина. Вилки, ножи, ложки.

— А для чего этот шкаф?

Грюневальд спустился по лестнице и вышел из дома. Значит, пора.

— Чтобы прятать туда любопытных мальчиков, — сказала Луиза. И обратилась к брату:

— Как жаль, что ты не написал заранее о вашем приезде, тогда мы могли бы погулять вместе.

— Разве у тебя не выходной?

— Собственно говоря, нет, не выходной, — ответила она, поправляя Люсьену воротничок. Я обещала одной старой даме из пансиона погулять с ней часа два. Она почти не выходит из дома, бедняжка.

— Ничего, мы же повидались с тобой, — сказал брат.

— Когда ты думаешь возвращаться в Рамбуйе?

— Около семи часов.

— Так. Сейчас три. Я за это время не управлюсь. Нет, так не годится. Пойду лучше предупрежу ее… А знаешь, что можно сделать? Сходи-ка с Люсьеном в синематограф. Ты же это любишь, малыш?

— Еще бы! — воскликнул Люсьен.

— За углом есть отличный синематограф, правда, Алина?

— Авеню де Ваграм, — ответила Алина. — Там даже два.

— Погодите немного. — Луиза пошла в свою комнату.

Люсьен дернул дядю за рукав.

— Что тебе?

— Мамочка пошла за деньгами.

— Помолчи, — сказал дядя, глядя в сторону.

Луиза быстро вернулась и дала брату три франка серебром и горсть мелочи. Люсьену досталось полфранка. Брат козырнул и сказал: «Спасибо, капитан».

Громко смеясь, Люсьен сделал то же самое. Потом они распрощались.

Луиза крепко прижала Люсьена к груди.

— Слушайся дядю, сынок.

Брату она сказала:

— Обними отца и мать. И Жанну и Мариетту. И Пьера.

Она в последний раз взглянула на сына.

— Своди завтра Люсьена в парикмахерскую. И не за его полфранка, слышишь!

Они ушли, и Луиза смотрела им вслед из окна кухни. Они оглянулись еще раз, и старший велел мальчику помахать рукой. Луиза помахала тоже. Наконец они свернули за угол. Было тридцать семь минут четвертого.

— Поторопись, — сказала Алина, — иначе госпожа Жандрон сбежит.

Луиза даже не ответила. Она торопливо надела шляпу, схватила зонтик и побежала по улице туда, где ее ждал Рихард. И когда она увидела его, еще издалека, то поняла, что для нее больше не существует ни сына, ни отца, ни матери, ни деревни, ни прошлого, а есть только этот мужчина из плоти и крови, который умеет целовать, и он ее повелитель, и он стоит там и ждет, как простой смертный.

XVII. МЕСТЬ

Когда госпожа Жандрон, покинув парадную залу, пришла к себе в комнату, перед глазами у нее плясали апельсины. Спать в эту ночь она не могла, ибо мысль о том, что Брюло нацелился на ее деньги и уже подготовил документы, не давала ей покоя. Около половины одиннадцатого наверх поднялась Луиза, чтобы помочь ей лечь в постель. Но старуха, сидевшая в кресле, посмотрела на нее таким ненавидящим взглядом, что Луиза тут же ретировалась.

Госпожа Жандрон так всю ночь и просидела в кресле, прислушиваясь, не раздастся ли звон монет.

«Они передрались из-за моих денег», — решила старуха, услышав голос певшего Кольбера.

Потом она наконец задремала, и ей приснился огромный апельсин, который вдруг ожил, схватил ее и засунул в карман, где было темно и ужасно душно. В кармане была маленькая дырка, и, выглянув в нее, она увидела в парадной зале на столе все свои деньги. Вокруг большой кучи золота, серебра и банковских билетом сгрудились постояльцы. Тут же на столе стоял нотариус, который брал деньги из кучи угольной лопатой и раздавал их направо и налево. С последней лопатой госпожа Жандрон проснулась в холодном поту, встала и поплелась в парадную залу, пустовавшую в эти ранние утренние часы.

Немного спустя из кухни вышла Луиза, по пути в комнату Рихарда она увидела старуху, стоявшую на пороге и пристально смотревшую в залу.

С этого момента госпожа Жандрон замыслила месть. После недельных раздумий у нее созрело решение ночью прокрасться вниз, открыть в кухне водопроводный кран и утопить всю компанию.

На смену первому плану пришел, однако, другой, имевший целью уничтожение огромных часов, полученных госпожой Брюло в качестве свадебного подарка и стоявших в парадной зале на камине. Футляр уже давно поломался, но сами часы пережили все переезды и генеральные уборки и сверкали как новенькие. Часы состояли из собственно часов и украшений. Собственно часы имели черный циферблат, других достопримечательностей у них не было. Украшения же представляли собой сложный комплекс, основным элементом которого была лоза с кистями винограда. Справа от часов стоял пастух, слева пастушка, оба с жезлами, они протягивали над часами друг другу руки, а над их протянутыми руками парил голубь с письмом в клюве. Кроме этого, была масса других украшений, которые было трудно различить, но каждое из которых имело свой собственный символический смысл. Вот эти-то часы и решила снять госпожа Жандрон вместе со стеклянным колпаком и швырнуть их на пол так, чтобы они разлетелись. Но выполнение ее плана было связано с целым рядом трудностей. Во-первых, эта недвижная громада, высящаяся на камине, выглядела очень тяжелой, так что старуха сомневалась, сможет ли она одна сдвинуть ее с места. Во-вторых, она здраво рассудила — иногда ее рассуждения были поразительно логичны, — что звук падения поднимет на ноги весь дом, что прислуга и постояльцы сбегутся в парадную залу, поймают ее на месте преступления и заставят в конце концов заплатить за часы.

Однажды Чико был особенно мил и после ужина за кофе получил в награду дополнительную порцию сахара. Как обычно, он сидел на плече у госпожи Брюло, которая откусывала от сахара маленькие кусочки, а он доставал их у нее изо рта прямо губами, без помощи лап. Госпожа Брюло всякий раз жмурила глаза и называла его всевозможными ласкательными именами, какие только может придумать мать своему ребенку: мое сокровище, мой любименький, мой сыночек, мой Чико, мой Чикотто, мой крысенок, моя мордашечка, мамина радость, моя толстая зверюшечка, моя рыбонька…

Употреблялись и такие имена, как Клемансо, когда Чико проявлял особенную смышленость, и Макс Линдер, когда он был особенно забавен. Если очередная порция угощения задерживалась, обезьянка в нетерпении издавала звук, похожий на «чип-чип», и тогда их дуэт напоминал воркованье двух голубков.

Госпожа Жандрон смотрела, слушала и мотала на ус. Чико был обречен.

Целых четыре недели старуха ждала подходящего момента, чтобы привести свой приговор в исполнение. Наконец в один прекрасный день хозяйка ушла в Управление благотворительными заведениями, хозяин — к своему адвокату-консультанту, а обезьянку оставили дома, так как на улице было для нее слишком холодно. Когда супруги Брюло одновременно отлучались из «Виллы», Чико привязывали цепочкой к ножке дивана, на котором скончался Бризар. Длина цепочки позволяла Чико свободно прыгать на диван и с дивана, но не настолько, чтобы ему угрожала опасность во время его акробатических номеров свалиться в камин. Ибо если хоть чуточку холодало, в парадной зале затапливали камин, чтобы Чико не простудился. Да, холода он не переносил, хотя вообще-то был не такой уж неженка. От холода он дрожал и втягивал голову в плечи, как старый капуцин. Но даже в те дни, когда не топили, обезьянку не оставляли без привязи, так как Чико бил посуду и безделушки, стоявшие на буфете, а если ему удавалось, выскакивал и сад и забирался там на деревья. Оказавшись в зелени ветвей, он тут же забывал уроки цивилизации, преподанные госпожой Брюло, и становился настоящей обезьянкой из джунглей. Он раскачивался на своем длинном хвосте и растопыривал лапы, как это делают акробатки на трапециях в цирке. Прыгал с одного дерева на другое, не касаясь земли, и ни одна живая душа не могла заманить его вниз, в парадную залу, к людям. Тогда организовывалась облава, возглавляемая госпожой Брюло, с использованием лассо, стульев, лестниц и швабр и с участием хозяина, двух служанок и нескольких постояльцев. Иногда им везло, но чаще облава длилась часами, пока кому-нибудь не удавалось схватить двухметровую цепочку, которая несколько сковывала движения обезьяны. Однажды супруги Брюло, потеряв надежду поймать Чико, оставили его среди ночи на дереве. К счастью, это было в июле, иначе он поплатился бы жизнью за свои проказы. На этот раз ом отделался воспалением легких, после которого долго не мог оправиться. Вот почему Чико привязывали к дивану, и вот почему в парадной зале еще топили, когда люди в этом давно уже не нуждались.

Госпожа Жандрон приоткрыла дверь своей комнаты и слышала, как сначала ушла хозяйка, а потом и хозяин. Постояльцев ей нечего было бояться, старуха знала, что все они ушли либо на работу, либо на прогулку. Но служанки были опасны, так как могли войти в залу, чтоб присмотреть за камином или пошарить в ящиках. Супруги Брюло тоже могли вернуться в любой момент, и тогда случай был бы упущен. Словом, действовать надо было быстро и решительно.

Старуха тихонечко спустилась по лестнице, вошла в залу и плотно закрыла за собой дверь. Да, вот он, на диване. Зверек сосредоточенно выискивал что-то обоими лапами в шерсти своего хвоста. Услышав скрип двери, он поднял глаза на госпожу Жандрон, и их взгляды встретились. Как по приказу, Чико прекратил свое занятие и замер, не выпуская хвоста из лап. И старуха тоже мгновение постояла, словно у нее еще был вагон времени. Но тут она вспомнила Брюло и четыре апельсина и решительно направилась к обезьянке. Та, казалось, почувствовала, что над ее головой нависла угроза: она громко пискнула, спрыгнула на пол и забилась под диван, насколько хватило цепочки. Госпожа Жандрон торопливо обошла стол, нагнулась, отвязала цепочку и потянула к себе. Чико как сумасшедший выскочил из-под дивана. Убедившись в справедливости своих опасений, он перестал пищать, а прыгнул на руку, сжимавшую цепочку, и мгновенно прокусил своими миниатюрными зубками ее большой палец, оставив четыре ранки. Он хотел укусить еще раз, но госпожа Жандрон схватила его другой рукой. Ее огромные скрюченные пальцы сдавили ему горло и прижали лапы к туловищу. Чико зажмурился, засучил задними лапами, которые были еще свободны, стараясь вырваться. Но его песенка была спета. Размахнувшись, старуха бросила его в огонь. «Мордашечка», «мамина радость» отчаянно визгнула, один-единственный раз, и простерла лапы над головой — на старых картинах так делают грешники в аду, взывая к господу. Потом зверек прыгнул, оттолкнувшись задними лапами от раскаленных углей, но пламя лишило его возможности ориентироваться, а боль притупила инстинкт самосохранения. Он ударился о стенку и снова упал на угли, где и остался лежать. В парадной зале запахло паленой шерстью.

Через полчаса в залу вошла госпожа Брюло и, вынимая булавки из шляпы, ласково позвала: «Уистити! Где ты? Хочешь сладенького?» Она нарочно не смотрела в его сторону, чтобы немного подразнить его. Положив шляпу на стол и не слыша ответа Чико, она посмотрела на диван, затем оглядела залу и пошла на кухню.

— Чико с хозяином?

Луиза подумала, взглянула на Алину, и обе отрицательно покачали головой.

— Конечно, нет, — сказала хозяйка. — Ведь сегодня холодно. Но где же он тогда?

— Он должен быть в парадной зале, — заявила Алина, которая вдруг вспомнила, что полчаса назад слышала писк обезьянки. Это был предсмертный вопль Чико, но Алина думала, что он визжит от удовольствия, как с ним часто бывало.

Госпожа Брюло снова вернулась в залу и стала звать Чико, награждая его самыми нежными именами и обещая дать сахару, если он покажется.

У камина ей бросилась в глаза цепочка, торчавшая из огня.

Мгновение госпожа Брюло стояла со странным ощущением пустоты в желудке и дрожью в ногах. Потом она выдернула из огня цепочку, обжегшую ей руку. Второй конец ее был раскален добела, а останки Чико смешались с золой.

Только теперь госпожа Брюло поняла, что случилось с ее любимцем, и разразилась рыданиями.

Прибежали Луиза и Алина и увидели, что она стоит у камина с цепочкой в руках.

— Его больше нет, — всхлипывала хозяйка.

— Кого? — спросила Алина, надеясь в глубине души, что, может быть, речь идет о господине Брюло.

— Кого? — воскликнула хозяйка. — Ты еще спрашиваешь кого? Он сгорел. Боже мой, сгорел живьем!

— Но мадам… — заикнулась было Алина.

— Ах, оставьте меня! — взмолилась госпожа Брюло. Ее горе было так велико, что невольно вызвало уважение, и девушки оставили ее одну.

— Даже чучело нельзя сделать, — сокрушалась она.

Постояльцы один за другим возвращались домой, и хозяйка каждому рассказывала о трагической гибели Чико: ей не надоедало без конца повторять одно и то же. Для наглядности она снова бросала цепочку в камин, выходила из залы и воспроизводила всю сцену своего прихода домой.

Все сочувствовали ей, и каждый как мог старался ее утешить.

Мадемуазель де Керро убеждала ее, что невозможность сделать чучело скорее благословение, чем наказание. Ее мать сделала однажды чучело ангорского кота, которого она безумно любила. Кот был совершенно белый, с огромным хвостом. Но уже через неделю мать закопала его в саду, так как образ мертвого кота со стеклянными глазами преследовал ее днем и ночью.

— Да, мадемуазель, — вздохнула госпожа Брюло. — Вы правы. Из ребенка тоже не сделаешь чучела.

Она крайне редко разговаривала с мадемуазель де Керро, намереваясь при первом же удобном случае предложить девице, на которую было так неприятно смотреть, куда-нибудь переехать. И чтобы ее предложение не оказалось слишком неожиданным, старалась заблаговременно подготовить почву и держала мадемуазель де Керро на расстоянии.

Нотариуса, который оставил обезьянку одну у огня (как, впрочем, делалось часто) и потому нес ответственность за случившееся, госпожа Брюло не удостоила даже словом, когда он вошел с таким видом, словно выиграл свое дело. Госпоже Дюмулен стало жаль беднягу; она шепотом рассказала ему о гибели Чико и сочувственно пожала руку.

И Брюло, глубоко сознавая свою вину, в испуге остановился позади всех, как ни тяжело было для него молчание.

В этот вечер за столом высказывались тысячи различных догадок о том, как это произошло, и наконец было решено, что обезьянка попала в огонь и нашла свою смерть по чистой случайности.

— Да, — многозначительно изрекла госпожа Брюло, — когда взрослые глупеют и поступают как малые дети, то разумнее не держать животных.

И стар и млад поняли скрытый намек, и все взоры обратились к нотариусу, который сделал вид, что испачкался соусом, и тщательно вытирал свой жилет. Но видно было, что удар попал в цель, ибо Брюло, сдерживая гнев, то и дело теребил свою острую бородку.

— Видите, мой друг, как все обернулось, — произнесла госпожа Жандрон, и сладость отмщения звучала в ее словах.

XVIII. ГОСПОЖА ШАРЛЬ

Случай был неприятный, и Луиза мучалась и беспрерывно думала, как выйти из положения. Она ведь была так осторожна. Луиза даже стала разговаривать сама с собой и с утра до вечера смотрела в зеркало, то спереди, то сбоку, чтобы проверить, не пополнела ли она. И хотя еще ничего не было заметно, ей казалось, что все уже видят и только об этом и говорят. Накрахмаленные передники она больше не надевала, считая, что в них живот еще заметнее, а корсет затягивала так туго, что почти не могла ни есть, ни дышать. На улице она смотрела на всех встречных женщин и только теперь разглядела, какая ужасная походка у беременных.

Луизе ни разу не пришло в голову сообщить о своем положении Рихарду: она была истинной дочерью своего народа и стыдилась признаться, что оказалась такой неловкой любовницей. Оно боялась также стать ему в тягость, если начнет надоедать своими жалобами и нытьем. Они были равноправными партнерами в этой игре, и если с ней случилось неприятность, она сама должна найти выход. Луиза это прекрасно знала. Но Рихард, видимо, заподозрил неладное. Он уже несколько раз спрашивал ее, не больна ли она.

Сначала Луиза решила предоставить все воле божьей. Но потом ей приснилось во сне, как она, располневшая, неуклюжая, приезжает в свою деревню, где ждут родители и Люсьен, и сын смеется над ней. Она вспомнила также девушку с ребенком, которая села рядом с ними на скамейку в Булонском лесу.

Однажды вечером, когда хозяйка сделала, ей какое-то замечание, а Рихард ушел в Немецкий клуб, ей захотелось пойти и утопиться. Она даже написала прощальное письмо, как покойный Бризар, но в последний момент передумала.

С тех пор как Луиза уехала из деревни, и особенно с тех пор, как сошлась с Грюневальдом, она очень редко ходила в церковь. Теперь же она вспомнила о пресвятой богородице и утром в воскресенье поспешила в часовенку на углу и купила три свечки. Смущало немного то, что она спала в одной комнате с Алиной. Но все-таки она три вечера подряд зажигала по свечке и молила о помощи Иисуса, Марию и Людовика, своего святого. Когда Алина спросила, не рехнулась ли она, Луиза наговорила ей чего-то про Люсьена, который будто бы заболел скарлатиной. Но все ее молитвы не помогали, она это чувствовала, так как целый день ей хотелось есть.

Поскольку Иисус и его мать бросили ее на произвол судьбы, Луиза стала думать об акушерке. Но она испытывала священный трепет перед такими вещами и поэтому предпочла бы сначала попробовать лекарство. Однако она совершенно не разбиралась в них, и ей пришлось в конце концов обратиться за помощью к Алине, у которой в таких делах был большой опыт. Только через две недели она решилась заговорить с ней. Все эти дни Луиза была особенно любезна и услужлива, помогала Алине убирать кухню и во всем с ней соглашалась. И наконец однажды вечером, когда Алина стояла у плиты спиной к Луизе, та спросила, не знает ли она какого-нибудь средства. Оно нужно ее подруге.

Алина ответила, что, мол, слышала она про этих подруг, что Луиза может довериться ей и что поблизости есть один аптекарь, который продает отличное средство. Нужно только сказать, что у нее боли в желудке. Лекарство стоит три франка, и принять его надо всего два раза. Она спросила также, не от немца ли это.

В тот же вечер Луиза пошла за лекарством. Она остановилась на противоположной стороне улицы, дожидаясь, пока уйдут последние покупатели. Но у прилавка баловался мальчик, наверное сынишка аптекаря. Наконец на улицу вышел мужчина, видимо сам аптекарь или приказчик — он был с непокрытой головой. Загородив глаза рукой от света газового фонаря, он посмотрел на городские часы, висевшие на другой стороне улицы. Затем принялся закрывать ставни.

Луиза вышла на свет, до самых глаз закутавшись в платок, и переступила порог аптеки.

— Что вам угодно, мадемуазель?

И мужчина поставил в угол длинный металлический прут, который служил для закрепления ставен.

— Сударь, мне сказали, что вы продаете очень хорошее средство от болей в желудке.

Не глядя, мужчина сунул руку под прилавок и протянул ей пакетик.

— Три франка. Вечером посвежело, не правда ли?

Луиза, заранее приготовившая деньги, расплатилась и ушла. За углом она развернула пакетик. В нем были сушеные сосновые иголки или что-то очень похожее на них.

Алина заварила полпакетика кипятком. Лекарство должно было настаиваться всю ночь. Утром Луизе предстояло выпить его натощак и не есть до обеда. Если через два дня изменений не произойдет, то нужно проделать то же самое еще раз.

Так все и сделали. Луиза добавила сахару, чтобы убить горечь, а Алина, уперев руки в бока, с интересом наблюдала за процедурой.

Настой подействовал не больше молитв, и теперь не оставалось ничего иного, как идти к акушерке. Алина знала по соседству пятнадцать акушерок, но так как Луизе было все равно, ей лучше пойти к госпоже Шарль, на бульвар Перейр, о ней рассказывали чудеса. Насколько было известно Алине, брали за это везде одинаково — двадцать пять франков до трех месяцев и пятьдесят за более поздние сроки. Луиза должна была сказать, что она от Алины, потому что та получала от госпожи Шарль двадцать процентов комиссионных с каждой посланной ею клиентки. В данном случае это составляло всего пять франков, но и они на дороге не валяются. Конечно, Алина не собиралась зарабатывать на Луизе, она вернет эти деньги ей. Госпожа Шарль принимала ежедневно с двух до четырех и вечером после восьми. Плата вперед. У Луизы было ужасное настроение. Она дала себе обет: пять франков Алины — если все кончится благополучно — пожертвовать миссии выкупа китайских детей, которые иначе будут брошены матерями на корм свиньям.

Она решила отложить визит до воскресенья, ей хотелось провести еще несколько приятных дней с Рихардом, поскольку теперь уже все равно хуже не будет.

Она пошла туда с наступлением темноты, потому что днем это казалось ей еще отвратительнее.

Ей было грустно.

Дом был обыкновенный, как и соседние, но на нее он произвел удручающее впечатление, и в глубине души она надеялась, что не застанет госпожу Шарль дома. Дощечек с фамилиями в коридоре не было, и Луизе пришлось постучать к дворнику. Тот ужинал.

— Где живет мадам Шарль?

— Пятый этаж, третья дверь направо, — крикнул дворник, не отрываясь от картошки.

Между четвертым и пятым этажами она встретила молодую женщину, которая выглядела очень больной и осторожно спускалась с лестницы.

Луиза подумала: «Она оттуда» — и сказала: «Проходите, пожалуйста», прижимаясь к стене, чтобы пропустить ее. Незнакомка молча прошла мимо и исчезла внизу.

У третьей двери справа Луиза нерешительно остановилась. Она заглянула в замочную скважину, но ничего не увидела. Тут она услышала, что с той стороны кто-то подошел к двери. Чтобы не выглядеть глупо, она поспешно позвонила, и ей сразу же открыла симпатичная девушка лет двадцати, которая явно собиралась уходить.

— Мадам Шарль здесь живет?

— Да, мадам. Входите, пожалуйста.

Девушка крикнула: «Мама, к тебе» — и оставила ее одну.

Луиза обнаружила, что находится в пустой комнате, которая, очевидно, служила приемной. В центре стоял стол, накрытый длинной скатертью, на нем лежал альбом в красном бархатном переплете. На стене висели два рисованных портрета в золоченых рамах — мужчина и женщина, между ними распятие, тоже позолоченное.

Дверь в соседнюю комнату приоткрылась, и Луиза узнала даму с портрета, которая стояла с засученными рукавами и мыла руки. Пахло креозотом.

— Сейчас иду, — успокоила ее женщина.

Через минуту она вошла, вытирая руки о передник.

Она была сухощава, но у нее было приятное лицо и, вероятно, доброе сердце.

Сложное вступительное слово, которое Луиза еще раз повторила про себя во время ожидания, оказалось совершенно излишним — госпожа Шарль сразу же взглянула на ее живот.

— Садитесь, мадемуазель. И скажите мне только одно: сколько месяцев?

— Два, — ответила Луиза.

— И вы уже что-нибудь пробовали?

Луиза рассказала об отваре.

— Конечно, у аптекаря с улицы Лоншан?

Она не решилась солгать и ответила утвердительно.

— Дитя, дитя! — сказала госпожа Шарль с добродушным упреком. — Никогда больше не делайте этого. Все это одно шарлатанство. Только для того и годится, чтобы на всю жизнь калекой остаться. Снимайте шляпку и проходите в кухню. Это стоит двадцать пять франков, и в нашем деле принято всегда платить вперед. Я полностью доверяю вам, я ведь вижу, с кем имею дело, но так уж повелось.

Луиза заплатила, взглянула в зеркало и последовала за госпожой Шарль в кухню, которая одновременно служила кабинетом.

— Меня послала мадемуазель Алина с «Виллы роз», — сказала Луиза. — Она просила меня передать вам это.

— Хорошо, хорошо. Как она поживает? По-прежнему довольна местом? Добрая душа, эта мадемуазель Алина.

Госпожа Шарль взяла полную горсть жидкого мыла, налила воды в тазик и начала разменивать. Попутно она приводила аргументы в пользу метода мыльной воды как наиболее безопасного, единственного, который она применяла. Хирургический метод и женщин, которые им пользовались, она презирала. Только так, как делала она, и надо было делать. И она жалела тех бедняжек, которые попадали к первой встречной ведьме. Вы спросите, почему у мыльного метода так мало сторонников? Да очень просто: с мыльной водой никогда нет уверенности в немедленном успехе, и часто приходится повторять два, три, а то и пять или шесть раз. И женщины считают, что за свои двадцать пять франков это слишком хлопотно. Профаны этого не понимают, но она уже почти двадцать лет занимается этим делом и знает что говорит.

Когда процедура закончилась, госпожа Шарль проводила Луизу до двери. Если через три дни не будет никаких изменений, то ей придется снова прийти сюда. И если мадам не будет дома, то Луизе поможет ее дочь, удивительно способная девушка для своих девятнадцати лет. На нее Луиза тоже может полностью положиться. На прощанье она попросила передать привет Алине и поблагодарить ее. И сказала Луизе, что если ее родные или знакомые окажутся в беде, то она может направлять их сюда и получит такие же комиссионные, как и Алина.

— Все в порядке? — спросила Алина.

— Пока не знаю, — ответила Луиза.

Четыре раза пришлось ей навестить госпожу Шарль, и с каждым разом та все менее дружелюбно спрашивала: «Все еще ничего?» Теперь Луиза жалела, что заплатила всю сумму вперед, надо было оставить хоть половину.

Слава богу, после пятого визита ей пришлось наконец лечь в постель…

XIX. ГОСПОЖА УИМХЕРСТ

За последнее время в «Вилле» произошли большие события.

Во-первых, по почте пришло какое-то официальное извещение, которое бросили на пол не читая, как все печатное. Когда оно через несколько дней случайно попало в руки госпожи Брюло, искавшей, на чем бы составить список белья, отдаваемого в стирку, то оказалось, что после тяжелой и продолжительной болезни в возрасте семидесяти четырех лет и шести месяцев скончался господин Морис Викторьен Дюпюи. Морис Дюпюи был владельцем дома, где помещалась «Вилла роз».

— Скажи, ты видел это? — спросила госпожа Брюло мужа.

— Так-так, — задумчиво произнес Брюло. — Старик Дюпюи умер. Чудесный возраст.

Госпожа Брюло тут же написала письмецо, выражавшее соболезнование семье, вскоре после чего к ней явился господин Бернар, управляющий покойного господина Дюпюи, приезжавший через каждые три месяца за арендной платой. Он надеялся, что дети Дюпюи оставят все без перемен и что они и впредь будут доверять ему, как доверял старый хозяин вот уже много лет. И они, конечно, именно так бы и поступили, ведь они выросли у него на руках, но младший сын, игрок и кутила, наделавший долгов, требовал немедленной выплаты своей доли наследства, и потому встал вопрос о том, чтобы срочно продать «Виллу» строительной компании. А та, несомненно, сломает «Виллу» и воздвигнет вместо нее доходный дом. Это будет выгодная спекуляция. Упомянутая строительная компания отлично понимала, что рано или поздно улицу Карно будут расширять, так что она захватит близлежащую узкую улочку д’Армайе, и через некоторое время все земельные участки на ней будут откуплены у владельцев. И уж конечно, на очень выгодных условиях. Если бы хозяева сохранили дом, то через десять лет, а то и раньше получили бы за него в три раза больше, чем сейчас. Он объяснил им все тонкости дела, но с этим ненормальным Жоржем совершенно невозможно разговаривать. Молокосос даже пригрозил ему, Бернару, сказав, чтобы он заткнул глотку или немедленно убирался. Это, конечно, означало, что его все равно долго не продержат, даже в том случае, если он заткнет глотку. Вот награда за многолетнюю верную службу семье Дюпюи!

Все действительно произошло именно так, как предсказал господин Бернар, и уже через две недели госпожу Брюло известили, что «Вилла роз» должна быть освобождена в течение года.

Это был тяжелый финансовый удар, ибо снять другой дом в этом районе за ту баснословно низкую цену, которую они платили господину Дюпюи, совершенно не представлялось возможным. Кроме того, еще не известно, захотят ли ее постояльцы переезжать с ней в другое место, ибо люди часто ведут себя очень глупо, так что положиться ни на кого нельзя. Но хуже всего было то, что никто не будет знать ее нового адреса, ведь до сих пор в «Виллу роз» всегда прибывали новые постояльцы, хотя госпожа Брюло не помещала объявлений в газетах и не предпринимала других шагов, чтобы заманить клиентов. Правда, их прибывало не так много, но все же они прибывали со всех сторон и по собственному побуждению. И если госпожа Брюло иногда спрашивала, откуда узнали ее адрес, то часто ссылались на людей, о которых она не имела ни малейшего представления. Так, Асгард приехал из Осло в Париж с клочком бумаги в кармане, где ясно было написано: «Вилла роз», улица д’Армайе. Его встретили на улице, когда он с бумажкой в руке разыскивал дом. Относительно происхождения записки он не мог дать точного ответа. Но из его слов можно было понять, что когда-то здесь останавливался его дядя и еще какие-то люди. И подобные скрытые контакты старая «Вилла» имела не только с крайним севером, но и со многими другими странами, даже с Перу и с государствами Балканского полуострова. Само собой разумеется, что благодаря этому ценность «Виллы» значительно повысилась по сравнению с тем временем, когда госпожа Брюло только арендовала ее.

А теперь все это пошло насмарку, и надо было начинать все сначала, как шестнадцать лет назад, когда она приехали в Париж, ведя на буксире старого нотариуса.

После именин госпожи Дюмулен Мария и ее мать прожили в «Вилле» еще неделю, и все это время Луиза с разрешения хозяйки носила им часть объедков, поступавших из «залы» обратно в кухню. Первое время обе женщины боялись попадаться кому-либо на глаза, и, когда Мария уходила в город искать работу, мать сидела притаившись в комнате. Она выходила лишь за тем, чтобы забрать еду, которую Луиза деликатно ставила на пол у двери в комнату, или прокрадывалась в туалет в тихие утренние часы и поздно вечером, когда все спали. Если ей требовалось в туалет в другое время, то она терпела часами, выжидая возможности незаметно проскочить в уборную для прислуги.

Мария пробовала наниматься в курьеры, парикмахеры, педикюрши, статистки, компаньонки и натурщицы у фотографа. Однако для всех этих профессий она оказывалась то чересчур старой, то неповоротливой, то неквалифицированной, то слишком полной. К тому же у нее совсем не было рекомендаций.

Однажды ей показалось, что она встретила Мартена, но, вероятно, это был не он.

Наконец через неделю, когда мать снова набралась храбрости выходить в коридор и обе впервые после исчезновения Мартена опять проспали до обеда, госпожа Брюло послала Луизу сказать им, что комната сдана и что на следующий день до обеда они должны покинуть «Виллу». Действительно, не может же это продолжаться вечно! По предложению мадемуазель де Керро Кольбер спел за обедом песенку и устроил сбор пожертвований, давший одиннадцать франков двадцать центов.

И они ушли. Мария несла картонку из-под шляп и шубку на руке, мать — большой сверток. Сундук они оставили, так как бесплатно его никто бы не перевез.

Вскоре после Марии и ее матери съехала также младшая из венгерских дам — она решила поселиться у «дяди». Теперь она носила роскошные туалеты и ходила с маленькой собачонкой на поводке. Три или четыре раза в неделю она после обеда заезжала за сестрами на машине, и они все вместе ездили кататься.

Итак, с некоторых пор все пошло вкривь и вкось, и госпожа Брюло пребывала в унынии. Сначала бегство Мартена, затем трагическая гибель Чико, потом предписание освободить «Виллу», вдобавок еще отъезд младшей венгерки, которая теперь, конечно, позаботится о том, чтобы каждая из ее сестер тоже поскорее нашла себе «дядю». И все это уже четыре месяца не компенсировалось новыми денежными поступлениями, кроме взноса госпожи Уимхерст. Пустяковая сумма, так как американцы прожили на «Вилле» всего два дня. Позже, уже открыв свое новое заведение, госпожа Брюло охотно рассказывала, как к ней попала эта троица. В газете она прочла объявление одной американской дамы, которая доводила до сведения тех, кого это интересовало, что она со своим двухлетним сынишкой и няней, собирается провести шесть месяцев в Париже и снимет несколько комнат в «приличном» семейном пансионе. Госпожа Брюло, которой и в голову не приходило, что ее «Вилла» не в полной мере отвечает этому требованию, попросила Грюневальда, слывшего знатоком английского языка, написать письмо на лондонский адрес, указанный в объявлении. Грюневальд с помощью настоящего англичанина, работавшего с ним в конторе, составил великолепное письмо. Оно было любовно запечатано и отправлено по почте, а спустя несколько дней пришла телеграмма: «Arriving tonight ten o’clock prepare rooms Wimhurst»[15]. На радостях госпожа Брюло дала рассыльному королевские чаевые и попросила Грюневальда остаться в этот вечер дома, чтобы быть за переводчика.

Рихард, госпожа Брюло и ее супруг в черной шапочке и в сюртуке, на котором осталась еще шерсть Чико, ждали госпожу Уимхерст в «зале».

В половине одиннадцатого у двери остановилась машина и вошла американка. Маленький Уимхерст спал на руках у няни.

Мама Уимхерст была стройна и, насколько можно было рассмотреть в полутемном коридоре, очень хорошо одета. Рихард дал ей лет двадцать восемь.

Переступив порог, она как будто заколебалась, идти ли ей дальше. Затем вынула лорнет и осмотрела по очереди господина Брюло, госпожу Брюло и стены прихожей. Больше всего ее, кажется, заинтересовал старый нотариус.

— «Вилла роз»? — спросила она.

— К вашим услугам, мадам, — ответил Брюло, кивая и сопровождай свои слова развязным жестом, который должен был означать «будьте как дома».

Грюневальд помог вынести вещи из машины.

Госпожа Брюло зажгла свечу и проводила госпожу Уимхерст в ее комнату по той же самой винтовой лестнице, которой пользовались госпожа Жандрон, мадемуазель де Керро и господин Книделиус.

Удивление американки, казалось, возрастало с каждым шагом. Придя наверх, госпожа Брюло поставила свечу на туалетный столик, надавила на кровать, чтобы продемонстрировать крепость пружин, и приоткрыла одеяла, чтобы показать, что простыни чистые и что на них никто не спал. В соседней комнате звучал хриплый голос мадемуазель де Керро; она, видимо, была в хорошем настроении и пела песню, барабаня по столу вместо аккомпанемента, ибо в комнате у нее пианино не было.

— Is this my room?[16] — спросила госпожа Уимхерст, снова берясь за лорнет.

— Она спрашивает, ее ли это комната, — перевел Грюневальд, который принес тяжелый чемодан.

— Room?[17] — переспросила хозяйка Брюло. — Yes[18]. Для Вас и для baby[19]. Няня в отдельной комнате.

— Oh, I see![20] — сказала американка.

Затем она попросила Рихарда узнать у госпожи Брюло, смогут ли они с няней что-нибудь перекусить. Ответ гласил, что в зале кое-что приготовлено, если ей будет угодно спуститься. Беби, продолжавшего спать, уложили в постель.

Ужин протекал в молчании, и, утолив голод, госпожа Уимхерст и няня пошли спать. Когда они снова оказались наверху, Грюневальд спросил у прекрасной американки, чем еще он может быть ей полезен. Та ответила, что теперь она управится сама, и протянула ему два франка чаевых за разгрузку и доставку чемоданов. Рихард вежливо отказался от денег и объяснил ей, что он не слуга, а такой же гость, как и она. Госпожа Уимхерст рассмеялась и в первый раз внимательно посмотрела на него. Вообще-то Рихард был интересный молодой человек.

— Послушайте, сударь, — сказала она. — Вы понимаете, что я не могу остаться в этом доме. Вышло недоразумение. Не могли бы вы помочь мне завтра поблагодарить даму снизу за труды и попросить ее составить счет?

— Разумеется, сударыня, — ответил Рихард. — С большим удовольствием. Когда вы вошли, я сразу же увидел, что «Вилла» не подходящее место для вас.

Он рассказал ей историю с письмом, не упомянув об англичанине, который редактировал его. В заключение он посоветовал ей остаться в «Вилле» дня на два, чтобы спокойно подыскать пансион, который соответствовал бы ее положению. Он охотно поможет ей, если она ничего не имеет против. Госпожа Уимхерст решила последовать мудрому совету и поблагодарила Рихарда за его услужливость божественной улыбкой.

На следующий день Рихард отпросился после обеда с работы по важным семейным обстоятельствам, и они ушли из дому вместе. На госпоже Уимхерст была масса красивых вещей, на нее все оглядывались, и идти рядом с ней по улице было одно удовольствие. Подходящий пансион вскоре отыскался, после чего они ели пирожные в первоклассном кафе. За все платила американка. Она рассказала Рихарду, что ее муж в Америке ей изменяет, что она его больше не любит и что она каждый день принимает ванну. Она просила Рихарда иногда навещать ее в новом пансионе, ведь у нее совсем нет знакомых в Париже, а она не любит сидеть одна.

На другой день она покинула «Виллу», и в тот же самый вечер Рихард истратил все свои накопленные ценою лишений гроши на модный костюм, шляпу с полями, высокий двойной воротничок и тонкую тросточку, чтобы в следующее воскресенье нанести визит госпоже Уимхерст.

XX. ОТЪЕЗД РИХАРДА

Комната прислуги была отделена от улицы кухней, а от сада «Виллы» — комнатой, в которой раньше жили Мартен и его дамы. Это было очень мрачное помещение. Даже летними днями там почти всегда было темно: свет проникал только через маленькое окошко, пробитое в стене кухни под самым потолком.

Здесь то и лежала Луиза после пятого визита к госпоже Шарль. Она ворочалась в постели, не находя себе места, и изредка пила воду с лимоном, которую ей да пала Алина.

Утром, днем и вечером она жадно ловила звук шагов Рихарда и на второй день услышала, как он спрашивал у Алины, не поправилась ли она.

Хоть Луизе и очень не хотелось рассказывать ему, что с ней случилось, но еще обиднее было, что он считает ее больной обыкновенным гриппом и даже не догадывается, каким жаром и какой острой болью она расплачивается за свою любовь.

Алина, понимавшая, что Луизе все равно не будет проку от молчаливых страданий, не могла больше смотреть на это безобразие. И когда Рихард на третий вечер снова пришел в кухню, на сей раз, чтобы спросить, нет ли для него писем, она ответила, кивнув головой в направлении комнаты, где находилась Луиза, что там его уже три дня дожидается «письмо» и что он грязная скотина. Рихард потребовал объяснений, и тогда Алина, не стесняясь в выражениях, выложила ему все, что она об этом думала.

Грюневальд посмотрел на дверь, попросил ее говорить потише и заявил, что не верит во всю эту историю. Луиза всегда говорила ему, что она страдает головными болями.

Это было уже чересчур. Алина в негодовании скрестила руки на груди и посоветовала ему благодарить бога за то, что он имел дело с Луизой, а не с ней. После этого она начала с такой яростью швырять свои сковородки, что Рихарду показалось опасным оставаться в кухне, и он ретировался в залу. Надо, однако же, заметить, что после случая с Луизой Алина стала считать Рихарда более интересным мужчиной, чем считала до того.

Грюневальду становилось нехорошо при одной мысли о том, что было бы, если бы Луиза не захотела принять меры. Однако происшествие доставило ему и определенное чувство удовлетворения, и, сидя за столом в зале, он победоносно смотрел на дам, словно желая сказать: «Ведите себя хорошо, не то я и до вас доберусь».

После ужина он отправился навестить Луизу. Он положил сигарету на ночной столик, взял стул и сел около кровати. В комнате было уже так темно, что он не различал лица больной на подушке. Луиза протянула руку, привлекла его к себе, и они обнялись. Простыни были влажные от пота, и в комнате стоял запах овощей.

— Ты еще любишь меня? — прошептала она.

Рихард пожал плечами.

— Разумеется. Иначе разве я сидел бы здесь?

— У тебя новый костюм? — с живым интересом спросила Луиза. Увидеть его в темноте она, конечно, не могла, но когда обняла его, то ощутила прикосновение шевиота, а до сих пор у него не было ни одного шевиотового костюма.

— Это пусть тебя не волнует, — сказал Рихард, который думал о госпоже Уимхерст, — ты беспокойся только о своем здоровье. Кстати, Луиза, почему ты все скрыла от меня? Разве я недостоин твоего доверия?

Он снова взял сигарету.

— О, — сказала она, — ведь теперь уже все позади.

Рихард посидел еще немного, а потом зажег свечу, чтобы посмотреть на часы. Луиза быстро пригладила волосы и закрылась одеялом до самого подбородка.

— У тебя свидание? — спросила она смеясь.

— Что-то в этом роде, — ответил Грюневальд и рассказал ей басню о том, что он якобы собрался переходить на новую работу.

— Тогда постарайся не опоздать, — сказала Луиза.

— Еще минут пять я вполне могу побыть, — заверил ее Грюневальд.

Теперь, при свече, Луиза, лежавшая в постели, выглядела не слишком привлекательной.

— Я очень похудела? — спросила она.

— Да нет, — ответил Рихард. — Просто ты стала более утонченной.

— Ты шутишь, — сказала Луиза, но его слова доставили ей удовольствие.

— Что это? — спросил Рихард.

— Вода с лимоном.

— А это? — показал он на сверток в газетной бумаге, лежавший на ночном столике.

— Ничего, — сказала Луиза и протянула руку к свертку.

Однако он опередил ее.

— Что значит ничего? — спросил он с любопытством и хотел развернуть газету.

— Рихард! Не развертывай! Я тебе все скажу.

Ее слова прозвучали так строго и вместе с тем так испуганно, что он повиновался.

Она вкратце объяснила.

— Я думаю, это надо унести, — сказала Луиза.

— Я думаю, надо, черт побери, — резко сказал Грюневальд. — И немедленно. Очень неосторожно.

Он взял сверток и встал.

— Чем еще я могу тебе помочь? — спросил он.

Он поцеловал ее, выразил надежду, что она скоро поправится, задул свечу и оставил Луизу одну.

Все было просто — он отправился в пансион госпожи Уимхерст кружным путем и по дороге на пустынной улице бросил сверток через забор.

Через несколько дней больная была уже на ногах, и, после того как в следующее воскресенье Рихарду пришлось пожертвовать встречей с американкой, ибо он не рискнул отказаться от прогулки с несчастной Луизой, он начал подумывать о том, чтобы покинуть «Виллу роз».

Принять решение было нетрудно, ибо Луиза уступала сопернице во всех отношениях. С американкой было приятно появляться на улице и в обществе, в то время как Луиза повсюду носила с собой клеймо своего низкого происхождения. Госпожа Уимхерст была стройнее, изящнее и в то же время с более пышными формами. У нее были нежные пальцы и красивые руки, а у Луизы были такие широкие запястья, что браслет не налезал. Кроме того, у Луизы не хватало одного зуба, и, когда она смеялась, была видна дырка.

Со следующего месяца Рихард снял комнату в другом районе и через несколько дней сообщил Луизе и госпоже Брюло о своем предстоящем отъезде. Он едет на месяц к родителям в Бреслау, после чего вернется в Париж; то, что он снова поселится и «Вилле роз», не вызывало сомнений. Луиза ничего не сказала и со страхом в душе помогала ему паковаться. Невольно она все время вспоминала слова Перре с улицы Сервет, 25, в Женеве: «Не отвечайте взаимностью блондину» — и жалела, что похвасталась брату, будто Рихард ее возлюбленный.

Однако, когда они в последний вечер пошли гулять, в ней снова проснулась надежда. Он совершенно спокойно пил пиво и вообще вел себя, как обычно. Он даже спел ей песенку.

Они распрощались у часовни на углу, где стояли в первый вечер. Она плакала, а он добродушно похлопывал ее по плечу, убеждая не вешать голову.

На следующий день прибыл парень с тележкой, чтобы увезти чемоданы, как в свое время увезли тело Бризара. На всякий случай Рихард привел своего закадычного дружка из Немецкого клуба, ибо мало ли что может произойти. Они стояли в коридоре около кухонной двери, беседуя по-немецки, а Луиза прислушивалась к разговору. Но она знала только «я тебя люблю», «раз, два, три» и «верен до гроба», а эти выражения ни разу не были употреблены.

Чемоданы вынесли, и приятель ждал, счищая пыль со своей шляпы, а Рихард прощался с супругами Брюло и с постояльцами. Потом он прошел в кухню, чтобы проститься с прислугой.

Алина, мывшая посуду, протянула Рихарду мизинец, чтобы не замочить ему руки, и попросила присылать открытки с видами; Рихард обещал.

Затем он пожал руку Луизе и ушел.

Супруги Брюло и Асгард стояли на крыльце и всякий раз, как он оборачивался, поднимали руки над головой.

Алина смотрела ему вслед из окна, напевая модную песенку, и, когда он скрылся из виду, прищелкнула языком, что означало «смылся».

В углу кухни сидела Луиза. Она облокотилась на стол и закрыла лицо руками.

— Может, он еще вернется, — попыталась утешить ее Алина.

— Ох, молчи, Алина, — ответила Луиза.

Стояла послеполуденная жара. Рихард изнывал от скуки в своей конторе, и он решил послать Луизе в качестве прощального привета письмо, написанное им якобы за несколько минут до того, как сесть в поезд. Оно начиналось словами: «Луиза, любимая!» — и кончалось: «Я люблю тебя!».

XXI. ИСХОД

Потеряв Грюневальда, Луиза замкнулась в себе, и Алина считала, что она стала просто невыносима. Она все время плакала, ничего не ела и не слышала, что ей говорят. К тому же у нее разболелись почки. Госпожа Брюло находила, что она теперь хуже справляется со своими обязанностями, и постоянно делала ей замечания, особенно после того, как Алина, поссорившись с Луизой, рассказала хозяйке всю историю. Да, теперь госпожа Брюло вспомнила различные мелочи, на которые раньше не обращала внимания.

— Вот уж от кого не ожидала, — сказала она мужу.

— В тихом омуте черти водятся, — ответил старый нотариус.

Расплачиваться за немца приходилось ни в чем не повинной госпоже Жандрон, ибо Луиза мыла ее теперь не так осторожно, как прежде: покончив с одним боком, она переворачивала старуху на другой рывком.

Так минул месяц, а за ним еще один и еще один.

Луиза написала Грюневальду письмо, которое осталось без ответа. Вскоре она написала еще два письма подряд.

Он попал под чье-то дурное влияние, думала она. Возможно, его даже держат взаперти.

Рихард общался с Асгардом больше, чем с другими постояльцами. И она стала подозревать норвежца и враждебным взглядом следила за каждым его движением. Однако это не прояснило дела, и тогда она, наоборот, попыталась расположить Асгарда к себе.

Прошло полгода, а от Рихарда все еще не было вестей, и Луизе пришлось в конце концов поверить в то, что ей уже сотню раз твердила Алина.

Ее негодование было так же велико, как и горе, и она решила копить деньги на поездку в Бреслау, чтобы разыскать Рихарда там.

Ей было нелегко осуществить свое решение, ведь она никогда не ездила дальше Рамбуйе, куда поезд шел меньше часа. Расписание поездов с колонками цифр и картой, на которой не было Бреслау, привело ее в полную растерянность. Изо дня в день она часами изучала его, и чем больше искала, тем темнее становилось у нее в глазах.

Однажды, когда Алина впервые после ссоры заговорила с ней, Луиза рассказала ей о том, что задумала. Но Алина утверждала, что в Германии не понимают французского языка и что ее там съедят медведи и другие дикие звери. Она все это знала точно, потому что видела в комедии. Луиза немного испугалась, но решила не отказываться от своего намерения, и Алина по ее настоянию взяла в руки книгу и в свою очередь принялась искать. Лет десять назад она ездила с матерью в Руан, и это тоже было целое путешествие. Руан вскоре был найден на карте, а также Крей, где жила тетка Алины, разведенная и очень богатая, но на Бреслау не было ни намека.

— Знаешь, что я тебе скажу, — изрекла Алина, — мне кажется, никакого Бреслау вообще не существует.

Но Луиза не сдавалась, и, когда порея несколько недель рассыльный привез посылку для госпожи Дюмулен, она спросила его, не знает ли он, где находится Бреслау. Рассыльный сначала не понял, о чем речь, потом ответил, что не знает. Однако, когда Луиза пояснила ему, что это город где-то в Германии и что она собирается туда, он посоветовал ей обратиться в справочное бюро на каком-нибудь вокзале.

В следующее воскресенье Луиза собралась в путь. Она отправилась на единственный известный ей вокзал, откуда ездила к себе в деревню. В справочном бюро был только мужчина, сметавший тряпкой пыль. Постучать она считала неприличным и стала у окошечка в ожидании, пока с ней заговорят. Увидев, что она не уходит, уборщик подошел поближе и, нахмурившись, спросил, что ей нужно.

Луиза сказала, что ей хотелось бы узнать, как попасть в Бреслау, на что уборщик ответил, что служащий бюро ушел обедать и вернется через часок. Луиза поблагодарила его и пошла прогуляться. Через три четверти часа она вернулась и снова заняла свою позицию у окошка.

Наконец появился маленький человечек в форменной куртке и спросил, что ей угодно. Луиза сказала, что ей хотелось бы узнать, как попасть в Бреслау.

— Куда-куда?

— В Бреслау.

— Бреслау, Бреслау, — повторил человечек, усаживаясь на свое место у окошка. Потом он вытащил из ящика толстую книгу, раскрыл ее и стал искать, водя пальцем по страницам сверху вниз.

— Хм, — произнес он наконец. — Мадам, вам нужно обратиться в справочное бюро Восточного или Северного вокзала. Может быть, туда идут поезда с обоих, но на вашем месте я бы начал с Восточного. Мне думается, что там ответят вам скорее.

Луиза поблагодарила его и отправилась на Восточный вокзал, куда было часа полтора езды.

Она стояла у окошечка до тех пор, пока служащий не оторвался от своих книг и не спросил, что ей угодно.

Луиза сказала, что ей хотелось бы узнать, как попасть в Бреслау.

— Конечно, третьим классом?

— Да, сударь.

Этот служащий тоже открыл книгу, долго искал, пошел что-то узнавать у коллеги, который шутя хлопнул его по спине, а затем вернулся к ней.

— Мы продаем билеты только до Хемница, и это стоит 91 франк 90 сантимов туда и обратно. Пересадка в Гейдельберге, Вюрцбурге и Нюрнберге. Отправление в двадцать два пятнадцать.

— А из того города, сударь?

— Из Хемница? Ну, там вам скажут. Там вы, конечно, сможете купить билет до Бреслау. И там наверняка тоже есть справочное бюро.

— А оттуда до Бреслау, сударь? Сколько это стоит?

Он не знал, но предполагал, что франков пятьдесят туда и обратно, не больше. В Германии был и четвертый класс.

— Спасибо, сударь. Так где мне надо делать пересадку?

— Гейдельберг, Вюрцбург… погодите, я напишу вам, — сказал служащий, ибо Луиза была недурна собой.

Он отдал ей бумажку и пожелал счастливого пути. Луиза еще раз поблагодарила его и ушла. На лестнице она развернула записку и прочла:

              Прибытие                             Отправление
Париж (Восточный вокзал)         22 час. 15 мин.
Карлсруэ 10 час. 32 мин.
Гейдельберг 11 час. 29 мин.      Пересадка 0 час. 28 мин.
Вюрцбург 16 час. 54 мин.          Пересадка 17 час. 04 мин.
Фурт 18 час. 48 мин.
Нюрнберг 18 час. 58 мин.          Пересадка 20 час. 47 мин.
Байрейт 22 час. 42 мин.
Хемниц 4 час. 08 мин.               Пересадка, взять билет до Бреслау.

«Четыре пересадки», — грустно подумала она.

Меж тем время не стояло на мосте, и наконец настил день, когда госпожа Брюло сочла нужным информировать постояльцев, что через месяц «Вилла» должна быть освобождена. Она твердо решила как можно скорее открыть новый пансион, но пока еще не нашла подходящего помещения. Однако же со временем она надеется увидеть всех дам и господ среди постояльцев своего нового заведения. Ее адрес они найдут в «Ле журналь», где она, когда все устроится, три-четыре субботы подряд будет помещать объявление.

Один за другим покидали постояльцы «Виллу». Асгард и мадемуазель де Керро уехали уже два месяца тому назад, Асгард потому, что истекло время его отпуска, а мадемуазель де Керро пришлось убраться, так как после отъезда норвежца у нее начались припадки падучей и она черт-те что вытворила. К тому же ее никак нельзя было больше терпеть на столом, ибо пятна на шее выступили гораздо заметнее, и она постоянно носила шаль, даже в жару. Две венгерские дамы перебрались в пансион «Родной дом», а господин Книделиус исчез неизвестно куда.

Госпожа Брюло собиралась взять госпожу Жандрон с собой в пансион, где супруги Брюло будут жить, пока не откроют новое заведение. Восемнадцати франков старухи им хватило бы на троих, а госпожа Жандрон вполне могла сойти за мать или родственницу господина Брюло.

Однако сын госпожи Жандрон распорядился иначе и за несколько дней до конца месяца лично приехал на извозчике за матерью, чтобы перевезти ее в другой пансион. Он письменно урегулировал этот вопрос из Дюнкерка, найдя пансион за двенадцать франков в день.

Когда хозяйка нового пансиона увидела старуху, то заметила, что в письме шла речь о пожилой даме, а не о такой дряхлой и беспомощной женщине.

— Вы преувеличиваете, — заверил ее сын, — мама у нас герой.

— Что-то непохоже, — заметила хозяйка.

— Вы думаете? Сейчас вы убедитесь в обратном. — И он обратился к матери, похлопывая себя по ляжкам, чтобы пояснить свою мысль: — Пройдись-ка немного, ма.

Ма встала и зашагала взад и вперед по комнате от того места, где сидели ее сын и хозяйка, до противоположной стены и обратно.

— Хватит, хватит, — сказал господин Жандрон, с улыбкой подхватив ее, ибо старуха, по-видимому, сама не собиралась останавливаться. — Ну, что вы скажете, сударыня?

— Да, — с сожалением произнесла хозяйка, — это она может. Но вверх и вниз по лестнице, сударь? У меня к тому же еще очень неудобные лестницы.

— Лестницы, пороги, — все, что хотите, ей ничего не страшно. Ведь правда, ма, ты можешь сама подняться по лестнице?

— Да, сынок, — подтвердила госпожа Жандрон.

— Ну, ладно, — сказала хозяйка. — Посмотрим. Я вам напишу.

Вдова Антуанетта Дюмулен сняла где-то комнату и питалась в ресторане, пока госпожа Брюло не откроет новый пансион, ибо жить в другом пансионе она не хотела, несмотря на то что теперь ей было очень тяжело без собеседников за столом.

Что касается госпожи Брюло, то к концу месяца она еще не подыскала подходящего помещения. Поэтому она сдала мебель с «Виллы» на хранение и временно поселилась с нотариусом в пансионе «Бель вю».

Таким образом, после семнадцатилетнего правления «Виллой роз» они сами превратились и постояльцев. По привычке госпожа Брюло продолжала следить за всем, что происходило вокруг, и, если что-нибудь было не так, она толкала старого нотариуса локтем. Брюло качал головой и говорил: «Ну и обслуживание!»

А теперь о Луизе.

Для нее предстоящий снос «Виллы» был страшным ударом. Она считала, что, пока не накопила денег на поездку в Бреслау, должна сидеть на месте и ждать его. А теперь! Если он вернется, может быть с самыми лучшими намерениями, то увидит лишь пустое место, где когда-то стояла «Вилла», а Луиза в это время будет в деревне и даже не узнает об этом! А что, если через несколько месяцев, когда она предпримет поездку, он как раз вернется в Париж и будет бегать по городу, разыскивая ее?!

Поэтому она решила, прежде чем отправиться в Шеврез, в последний раз попытаться найти его и написала ему следующее:

Мой любимый Рихард.

Я не могу заснуть и снова и снова разговариваю с тобой, ибо это мое единственное утешение, не потому, что я на что-то надеюсь, просто я не могу забыть тебя. Вот уже четвертый раз я пишу тебе после твоего отъезда и ни разу не получила ответа.

Сначала я напишу, как живу, хотя тебя это, наверное, мало интересует. Я хвораю, мучаюсь со своими почками, у меня часто бывают сильные боли. Вскоре после твоего отъезда я хотела одна передвинуть кровать госпожи Жандрон, из-за клопов, ты ведь помнишь, и у меня от тяжести оторвалась одна почка. Я теперь лечусь у доктора. Госпожа Брюло сердится, что я все время болею, говорит, что я сама виновата, я должна была позвать на помощь Алину. И кроме того, я все время хожу грустная и плачу. Она уже давно наняла бы другую горничную, но теперь не стоит, так как через две недели «Виллу» все равно сломают. Но все же она добра ко мне, ведь она платит доктору. Она укоряет меня за дурное поведение в ее доме, все на меня пальцами показывают, а Алина радуется моему горю. Она никогда не упускает случая сказать мне: «Ну, где же твой распрекрасный Рихард? Здорово он посмеялся над тобой!»

Господи, хоть бы мне умереть, это было бы лучшим выходом! Я слишком любила тебя, Рихард. Но рано или поздно ты еще пожалеешь, а может, тебе придется и самому пережить такие же страдания, какие ты причинил мне. О, как ты жесток ко мне! Если так будет продолжаться, я дойду до того, что сама положу конец своим страданиям. А ведь у меня есть сынок, которого я люблю так оке сильно, как и тебя. Но он всем обеспечен, потому что у них все есть. Ну что ж, пускай усыновят его, ведь у них нет своих детей, и уж тогда-то у него наверняка ни в чем не будет недостатка.

Почему ты не вернулся, Рихард? Я ведь так тебя звала во всех письмах, и если ты не вернешься сейчас, то будет поздно, в конце месяца я должна уехать. Но если ты все же надумаешь вернуться потом, то пиши на адрес моего отца, господина П. Картена, Шеврез, департамент Сены и Марны, Франция. Тогда письмо или попадет прямо ко мне в руки, или, если я найду себе другое место в Париже, они перешлют мне его сюда.

Милый Рихард, я собиралась навестить тебя в Бреслау. Я умоляла господина Асгарда и угрожала ему, но он не хотел мне ничего сказать. Я ничего не знаю, уверял он, но он тоже обманщик. Хоть я и глупа, а все разузнала. Мне надо ехать с Восточного вокзала и делать пересадки в Гейдельберге, Вюрцбурге, Нюрнберге и Хемнице, а дорога туда и обратно в третьем классе стоит 150 франков. Но у меня пока не хватает денег, и только поэтому мы еще не встретились в Бреслау. Ты сильно ошибаешься, если думаешь, что больше никогда меня не увидишь. Если я не слишком долго буду без работы, то к концу года накоплю двести франков.

Любимый, мы еще встретимся, клянусь тебе. Ведь пять месяцев мы были всем друг для друга, а для меня эти месяцы стоили многих лет. Как ты мог петь мне «Нежную голубку» в тот вечер, перед своим отъездом, а я еще подпевала! А помнишь лес Сен-Клу, что ты сказал мне тогда? «Верен до гроба!» Рихард, этот год ты запомнишь! Я изо всех сил стараюсь держаться, несмотря на свое горе и болезнь. Доктор сказал, чтобы я носила бандаж, и я буду считать каждую копейку и притащусь к тебе, и однажды ты найдешь меня у своего порога, живую или мертвую.

Я слишком сильно верила в твою доброту и потому не могу перенести этот разрыв, который ты так хорошо заранее обдумал и подготовил; о, как я была права, когда сомневалась и плакала, слушая твои уверения, что один из двоих всегда любит сильнее, и что из нас двоих это ты. Ну что ж, ты это доказал! «Луиза, любимая! Я люблю тебя» — так ты писал в своем последнем: письме, которое я получила по пневматической почте и перечитываю каждый вечер. О, как ты меня обманул!

Рихард, и все же я не сержусь на тебя. Возвращайся скорее или напиши мне до конца месяца в «Виллу», а позже по адресу моего отца господина П. Картена, Шеврез, департамент Сены и Марны, Франция. Не подумай, что я хочу выйти за тебя замуж или еще что-нибудь в этом роде. Нет,

Рихард, не бойся, пусть только все будет по-прежнему, большего я не прошу.

Обнимаю тысячу раз. Пиши скорее.

Твоя несчастная Луиза
Улица д’Армайе, 71.

Грюневальд попросил директора почты в Бреслау пересылать ему корреспонденцию и получал все письма в своем новом пансионе, находившемся в четверти часа ходьбы от «Виллы роз», где полная печали Луиза до последнего дня последнего месяца напрасно ждала от него весточки.

И, так ничего и не дождавшись — ни Рихарда, ни письма, — она наконец свернула вещи в узелок и отправилась в свою деревню. «Надо было послать Перре листочек с пятном, похожим на пламя свечи», — думала она.

Луиза приехала в деревню около полудня.

Она медленно шла со станции; у первых домов ее нагнала школьная подруга, толкавшая перед собой тачку.

— Смотри-ка, да это Луиза. Ну, как жизнь в Париже? — спросила она тем насмешливым тоном, каким крестьяне всегда говорят о городе.

— Чудесно, Мари, чудесно, — с горькой усмешкой ответила Луиза.

Она поглядела прямо перед собой и увидела булочную и белые буквы над входом в почтовую контору.

Да, она вернулась в родную деревню.

VILLA DES ROSES / Перевод С. Белокриницкой и Л. Шечковой.


Силки
(роман)



Часть первая. Силки

ВСТРЕЧА

Я уже несколько раз поглядывал на человека, сидевшего за соседним столом, потому что он мне кого-то напоминал, хотя я был убежден, что он никак не мог принадлежать к числу моих знакомых. У него был вид процветающего буржуа, преуспевающего дельца, но почему-то, глядя на него, я вспоминал знамена с фламандским львом, средневековую битву «Золотых Шпор» и бородатых молодых людей в фетровых шляпах. В петлице у него красовалась розетка, а на столе перед ним лежала пара изящных перчаток. Нет, я никогда не водил компании с такими людьми и все же никак не мог отвести глаз от этого человека. Где-то я видел его, но где, где, где?..

— Кельнер, — спросил он вдруг, — есть у вас настоящее пиво «Гиннес»?

— Конечно, есть, — раздался невозмутимый ответ.

— Дублинского розлива? Без дураков?

Оставив этот вопрос без внимания, кельнер повернулся к клиенту спиной и зычно рявкнул:

— Одну бутылку «Гиннеса»!

Как только незнакомец произнес «без дураков», я понял, что это Лаарманс, потому что голос его нисколько не изменился: десять лет назад он произносил эти слова точно так же.

— Как дела, Лаарманс? — спросил я, когда он принялся смаковать свое пиво.

Поставив кружку на стол, он взглянул на меня и сразу же узнал:

— Вот это встреча!

Еще мгновение, и он уже сидел за моим столиком и, даже не спросив меня, хочу ли я выпить, заказал вторую бутылку пива. Зная мое прошлое, он, видимо, решил, что это само собой разумеется. Когда же я с сомнением взглянул на бутылку, подумав, что и его придется угощать, хотя «Гиннес» мне совсем не по карману, он сразу же спросил, не предпочту ли я стакан вина «или что-нибудь в этом роде».

Как Лаарманс изменился! Я знал его в те времена, когда он был ободранцем-идеалистом с длинными волосами, от которых засаливался воротник его пиджака, курил большую трубку с головкой в виде черепа и не расставался с массивной тростью, угрожающе размахивая ею всякий раз, когда ему случалось выпить лишнее или когда он шествовал в рядах демонстрантов.

В те времена никто не умел громче его бросать клич фламандских националистов: «Летит буревестник! На море шторм!», и, насколько я знаю, полиция дважды сажала его в тюрьму за поступки, которых он не совершал, только потому, что он был столь грозен на вид.

Он достал из кармана серебряный портсигар и предложил мне сигарету с золотым ободком, кажется «Абдуллу»; во всяком случае, самой дорогой марки.

— Чем ты сейчас занимаешься, Лаарманс? — решился я наконец его спросить. Немного подумав, он рассмеялся.

— Чем занимаюсь? — переспросил он. — Как тебе объяснить? Рассказать об этом не так просто, а понять с лету еще трудней. Такой же вопрос я задал Боорману десять лет назад, и он попытался растолковать мне что к чему. Но потребовались месяцы практики, чтобы я понял суть дела. Еще пивка?

И он в самом деле заказал еще две бутылки.

— Я плачу за все, — успокоил он меня.

— Это у тебя орден? — спросил я.

Он мельком взглянул на яркую розетку, которая придавала его облику еще больше импозантности.

— Нет, — равнодушно ответил он громким голосом.

Я покосился влево, опасаясь, как бы два господина, сидевшие неподалеку, не услышали наших слов.

— Неважно! — сказал Лаарманс, смерив этих людей спокойным взглядом. — Это не орден, я же тебе сказал. Вот если бы я и впрямь приколол орден, тогда… Нет, я такими вещами не занимаюсь, потому что из-за них рано или поздно напарываешься на неприятность. Впрочем, может быть, это все-таки орден — ведь их сейчас развелось столько, что почти невозможно пришпилить ленточку, не впав в плагиат, даже если ты выбираешь самые невероятные сочетания цветов.

Лаарманс и прежде никогда за словом в карман не лез, но теперь его велеречивость была просто поразительной — равно как и проницательность, с которой он отвечал на вопросы, вертевшиеся у меня на языке, но еще не высказанные.

— Где же твои длинные волосы, Лаарманс? — снова спросил я. — И твои стихи? Ты больше не пишешь стихов?

— А моя трубка? — продолжал он. — Помнишь? Какая трубка, милостивый государь! Какая великолепная трубка! И фетровая шляпа! А моя трость! О боже, какая трость! И то, чего ты ни разу не видел, — например моя нижняя рубашка!

Он смотрел прямо перед собой, словно устремив взор в былое.

— Все в прошлом, все! — пробормотал он.

Немного помолчав, он спросил:

— А как обстоят дела с фламандским движением, да и вообще с политикой?

Я подумал, что, наверно, он все эти годы провел за границей, и ответил, что, насколько мне известно, в стране мало что изменилось: банкиры и дельцы по-прежнему говорят по-французски, так же как, впрочем, и большинство участников фламандского движения, когда они не работают на публику; либералы по-прежнему занимают все муниципальные должности, а католики — министерские.

Но оказалось, что он знает все это не хуже меня — ведь он тоже живет в Брюсселе.

— А как все же обстоит дело с фламандским движением? — продолжал он допытываться. — Ты знаешь, что я имею в виду… Демонстрантов с палками, в фетровых шляпах, черт подери! Они еще устраивают потасовки или по крайней мере сутолоку, как на ярмарке? Хотя, может быть, ты уже в этом не участвуешь?

Я ответил ему уклончиво и снова спросил, чем же он, собственно говоря, занимается.

— Расставляю силки, — сказал он.

Он заметил, что я ничего не понял из его ответа.

— Да-да, расставляю силки. Обхаживаю разных людей и выуживаю у них подпись, А подписавшись, они и в самом деле получают все с доставкой на дом!

— Что они получают с доставкой на дом, Лаарманс? — спросил я, потому что меня разбирало любопытство.

— Свои экземпляры.

И снова рассмеялся.

— Экземпляры «Всемирного Обозрения», — тут же пояснил он.

Показав на бутылку, он добавил:

— Отменное пиво!

— Послушай, — продолжал он. — Завтра воскресенье, а свою статейку я вполне успею состряпать в понедельник. Если ты действительно интересуешься моими делами, я охотно расскажу тебе все — ведь в прежние времена мы с тобой хорошо ладили. Приходи завтра ко мне в гости, и я выставлю тебе бутылочку. Согласен, старина? Бульвар Жапон, дом 60. И не робей при виде дощечки с фамилией. С трех часов дня я буду ждать тебя с нетерпением.

БООРМАН

С Боорманом, начал рассказывать Лаарманс, я встретился точно так же, как вчера с тобой. Иными словами, в кафе, совершенно случайно, но только в более поздний час.

В тот день я от нечего делать примкнул к какой-то манифестации, теперь уже не припомню к какой. То ли в честь политического деятеля либерального толка, то ли еще кого-то из этой компании. Так или иначе, мы ему каждые десять минут аплодировали, и он всякий раз с фальшивой ухмылкой раздавал направо и налево всевозможные обещания.

И вот наступил момент, когда я остался на улице в полном одиночестве — с тростью в руке и трубкой во рту. И тут я впервые увидел себя таким, каким я был, — заблудшей овцой. Моросил мелкий дождь, и моя уродливая шляпа неприятно липла ко лбу. Машинально я еще покрутил в воздухе тростью, но никто не обратил на это внимания, потому что никого поблизости не было.

«Лаарманс, — сказал я сам себе, — ты осел!»

И тут мною овладело чувство, которого я прежде никогда не испытывал, — меня обуяла тоска, непроницаемая, как туман. С мягким укором в голосе я раз десять окликнул самого себя по имени, но, разумеется, не услышал никакого ответа. А перед глазами у меня все стоял человек с засаленным воротником, в фетровой шляпе, с трубкой и тростью. Мне показалось, будто недалеки доносится помпе манифестантов, с которыми я слонялся по городу; не желая снова встречаться с ними, я свернул на боковую улицу и тут увидел кафе, которое еще было освещено. Ты знаешь, что я всегда был неравнодушен к пиву — вот я и зашел туда, заказал пол-литровую кружку и, положив трость и шляпу на скамейку, задумался над своей участью. Я зарабатывал перепиской на машинке сто двадцать пять франков в месяц, и мне к тому времени уже перевалило за тридцать. Если я и впредь буду делать то же самое, то через десять лет я стану, может быть, зарабатывать двести франков, через двадцать лет — сто пятьдесят, через тридцать — опять сто двадцать пять, а там…

И все эти годы мне придется писать письма, которые будут начинаться словами: «Nous vous accusons réception de votre honorée», «We duly received your favour» и «Wir hestätigen deu Empfang»[21], а закапчиваться заверениями: «Recevez, Messieurs, nos salutations distinguées»[22], «Yours faithfully»[23] и «Hochachtungevoll»[24].

Мысленно дойдя до «заверений в совершенном почтении», которые мне придется печатать через тридцать лет, я невольно оглянулся по сторонам, опасаясь, что кто-нибудь заметит страх, проступивший на моем лице.

Кроме меня, в кафе находился только один посетитель: сидя у противоположной стены, он и в самом деле, как я опасался, смотрел в мою сторону. Это был невысокий кряжистый мужчина лет пятидесяти, похожий на Бетховена — по крайней мере на его гипсовую маску, которая висит чуть ли не в каждом доме над пианино. При таком невысоком росте у него была несоразмерно большая голова с на редкость подвижным лбом, казавшимся неправдоподобно высоким прежде всего потому, что издали он почти сливался с его голым черепом, который разве что был чуть светлее по тону. Человек этот, подобно мне, держал в руке кружку пива, и, судя по тому, как он к ней прикладывался, желудок его ни в чем не уступал моему. Всякий раз, опуская на столик кружку, он окидывал меня взглядом. И какой это был взгляд, старина! Да из-за одного этого взгляда мне жаль, что я не смогу тебя с ним познакомить. Он, видимо, сам хорошо знал силу своего взгляда, потому что он смотрел не столько на меня, сколько сквозь меня, опасаясь, что может сразить меня наповал. Но все равно кровь так и бросилась мне в голову. Не то чтобы этот человек внушал мне ужас — совсем напротив, — но у меня было такое чувство, словно он видит мою нижнюю рубашку и мои немытые ноги… Какое-то время я еще прикидывался, будто мне все нипочем, но затем, допив пиво, взял в руки трость, надел шляпу и покинул кафе; часы как раз пробили полвторого. Едва я вышел на улицу, как порыв ветра чуть было не загнал меня обратно; я пошатнулся, и ветер, сорвав с меня шляпу, подбросил ее до второго этажа и затем швырнул в грязь. Дважды я тщетно пытался поймать свою шляпу, которая продолжала нестись по улице; когда же мне наконец удалось ее схватить, изо рта у меня выпала трубка, но, по счастью, не разбилась. И тут я почувствовал, что должен сорвать на ком-то злобу, и притом немедленно. Хорошо, что Боормана в это мгновение не было рядом, не то я размозжил бы его бетховенскую голову, да так и сидел бы по сей день и отстукивал на машинке чужие письма «с глубочайшим уваженном». Но зато поблизости стояла железная подставка дли велосипедов, и, изрыгнув затейливое проклятие, я разбил о нее в щепы трость, символизировавшую мое политическое кредо, после чего достал носовой платок и принялся вытирать шляпу.

— Ловко вы ее, молодой человек! — раздался чей-то голос, и ко мне подошел незнакомец, которого я видел в кафе.

И тут же он добавил:

— А теперь — бороду долой!..

— Мне не до шуток, сударь, совсем не до шуток, — печально ответил я. От моего гнева, как и от трости, почти ничего не осталось.

— А я и не думаю шутить, — сказал незнакомец. — Взгляните на меня!

Как ни странно прозвучали эти слова, я должен был признать, что и впрямь не увидел на его лице и намека на улыбку. Напротив, вид у незнакомца был чрезвычайно серьезный.

— Что с вами стряслось? — спросил он. При этом он снял с моей головы шляпу, сделал в ней оригинальную вмятину, так что она и впрямь стала гораздо элегантней, и снова нахлобучил ее на меня. Незнакомец обращался с моей головой так, словно она принадлежала ему по праву, а я лишь взял ее напрокат.

— Что со мной стряслось? — переспросил я. И, храбро взглянув ему в глаза, с горечью ответил: — «Искренне Ваш… с совершенным почтением и глубоким уважением».

— Так, — сказал незнакомец, и я в самом деле уверен, что он меня понял.

— Вот что, выпьем еще по кружечке, — распорядился он. И повел меня в другое кафе, за углом, где официантка уже ставила друг на друга столы и сдвигала их в угол.

— Что для вас, господин Боорман? — спросила она, и мой спутник заказал две бутылки крепкого пива «Гиннес».

— Только настоящее, дублинского розлива, Мари! — крикнул он ей вдогонку, когда она побежала выполнять заказ.

Помнишь, вчера вечером я сказал кельнеру в точности то же самое? Не только это одно я перенял у Боормана. Нет, я взял у него все, по крайней мере все, что мне удалось усвоить за время нашего сотрудничества. И как видишь, мне это пошло на пользу. Но я, конечно, только подражаю: где уж мне охватить все, что он умел!

Когда принесли пиво, он достал из кармана вот этот портсигар — впоследствии он мне его подарил — и стал настойчиво предлагать чудесную сигарету с золотым ободком. Я был, однако, несколько смущен и потому, вытащив свою трубку, уже начал было набивать ее табаком.

— А не пора ли положить этому конец? — спросил незнакомец, взглянув на мою пыхтелку.

Бросив трубку на пол, я поставил на нее каблук и придавил головку. Она разлетелась на мелкие осколки с треском, который заставил встрепенуться сонную официантку.

Ты же знаешь, что я всегда питал слабость к трубкам, а эта — такая оригинальная — была моей любимой. Какое влияние уже тогда должен был иметь на меня этот человек, если я, не колеблясь, привел в исполнение его приговор!

— Жаль, конечно, — сказал он, поймав мой прощальный взгляд, устремленный на осколки трубки, — но иначе нельзя. А не то я, право, не стал бы настаивать.

Его слова бальзамом пролились на мою душу — они свидетельствовали о том, что Боорман был по-своему способен на сочувствие, а я — слабый человек — без сочувствия обходиться еще не мог.

— Ваша фамилия? — спросил Боорман, на что я, естественно, ответил «Лаарманс».

— Не пойдет, — сказал он. — Нет, Лаарманс — это никуда не годится, особенно в стране, где сами клиенты носят такие фамилии, как Мосселманс, Бирманс и Борреманс. Отныне вы будете зваться Тейшейра де Маттос. Вот это имя так имя! Не правда ли? Только не вздумайте заказывать визитные карточки — тут лучше соблюдать осторожность. А я вас буду называть так потому, что «Лаарманс» никуда не годится. Так вот, господин де Маттос, мне все ясно без слов. Вам лет тридцать, не так ли? Значит, еще не поздно. Будь вам сорок, я бы уже не стал с вами связываться. Предлагаю вам следующее: вы поступаете ко мне на службу в каком угодно качестве. Скажем, секретарем или главным редактором. Можете сами придумать себе титул, который придется вам по вкусу, а главное — понравится клиентам. Женаты вы или нет, мне безразлично, равно как мне безразлично, чем вы занимались до сих пор. Но вы должны будете делать то, что я вам скажу. То, что я вам скажу… И не только делать, но и вести себя так, как веду себя я, говорить так, как говорю я, и молчать так, как я молчу. Мы составим контракт, в котором укажем, что начиная с сегодняшнего дня вы будете получать тысячу франков в месяц в течение срока, не превышающего двенадцать месяцев. По истечении этого срока — или раньше — вы получите под зад коленом или же я передам вам свое дело, и в таком случае вы будете работать на меня еще двадцать лет, кладя в карман половину прибыли. Если вы проявите расторопность, эта половина может составлять до пятидесяти тысяч франков в год. Да, двадцать лет — этого хватит, а заглядывать дальше нет никакого смысла. По истечении этого времени весь капиталец — ваш, как и вся прибыль, а вам тогда будет всего-навсего пятьдесят лет.

— Мне пятьдесят, — внушительно произнес он. — Вот сейчас, в это самое мгновение.

И от него снова повеяло такой силой, что я даже чуть-чуть отодвинулся, боясь прикоснуться к нему, словно это был не человек, а Динамо-машина.

Тысяча франков в месяц! Эта сумма показалась мне такой головокружительной, что у меня тотчас же мелькнула мысль о непреодолимых трудностях — о немыслимых языках и о тригонометрии.

— А вы считаете, что я справлюсь с работой, которую вы мне поручите? — спросил я с тревогой.

Он снова взглянул на меня. Этот взгляд определил мой вес с точностью до одного фунта.

— Да, — решительно сказал он. — Если только захотите. Захотеть — это гораздо трудное, чем справиться с работой.

— Меня это устраивает, — согласился я не без достоинства и не без гнетущего ощущения, что продаю душу дьяволу.

— Перо, бумагу и чернила! — воскликнул Боорман. Официантка встрепенулась и подошла к нам.

— Господин Боорман, — сказала она, взглянув на часы, — кафе уже закрывается. Вы не могли бы отложить…

Больше она ничего не успела сказать, потому что он сунул ей в руку два франка, и она тотчас же принесла все, что он просил.

В мгновение ока Боорман составил в двух экземплярах контракт на бумаге с грифом: «Пивная „Королевский лев“». Условия его в точности соответствовали нашей устной договоренности.

— Подпишите здесь! — показал он, и и взял ручку.

— Лаарманс, разумеется, — сказал он, и я поставил свою подпись с красивой завитушкой на конце.

— Я подберу для вас новую подпись, — пообещал мой патрон, засовывая в портфель подписанный мною экземпляр, — потому что эта завитушка старомодна и недостаточно импозантна. А ваша подпись должна внушать людям не то чтобы страх, но все же почтение. Отныне вы будете подписываться жирным, волевым почерком, без всяких завитушек. И разумеется, вы всегда будете подписываться только «Лаарманс» и никогда — «Тейшейра де Маттос», но так, чтобы никто не мог это прочитать, потому что ваша фамилия слишком банальна… А теперь пошли.

«ВСЕМИРНОЕ УНИВЕРСАЛЬНОЕ ОБОЗРЕНИЕ»

На свою беду Боорман в тот вечер выпил лишнего — в ином случае обстоятельства, быть может, сложились бы благоприятнее. Выйдя из кафе, он звучно высморкался, как это делают энергичные люди, сдвинул шляпу на затылок, чтобы холодный воздух умерил действие пивных паров, а затем подошел к ограде и стал мочиться.

— Жить вы сможете у меня, — сказал Боорман, — но столоваться будете в другом месте. Завтра вашу мансарду приведут в порядок, впрочем, уже сегодня там можно переночевать. Вам придется самому постелить себе постель!

— Ты что там делаешь, красавец? — раздался грубый окрик за моей спиной.

Мой патрон ничего не ответил, потому что обращение было вопросительным лишь по форме, тогда как лающая интонация, напротив, обязывала его к молчанию.

— И долго ты намерен тут стоять, приятель? — вновь осведомился тот же голос, когда стало ясно, что Боорман уже закончил свое дело. Слегка согнув ноги в коленях, он обернулся и оказался лицом к лицу с двумя полицейскими, которые сурово буравили нас взглядом.

— Смотри-ка, а ведь мы… да, в самом деле, мы задержали господина Боормана! — сразу же сказал тот, который был выше ростом.

— Боорман или не Боорман, шагом марш! — рявкнул второй. Это был коротышка, прятавшийся под каской, словно под зонтиком.

— Ты что, спятил? — прикрикнул долговязый на своего коллегу. — Ты сперва узнай, что к чему в здешнем участке, а уж после распоряжайся.

Заговорщически улыбнувшись Боорману, он браво отдал честь.

— Если вам будет угодно начать все сначала, господин директор, милости просим! Мы тем временем постоим на страже. А ты свои когти не выпускай, ясно, Лауверс?

— Дорогой мой друг номер 116, — сказал Боорман, — ты образцовый служака, пойдем ко мне, и я угощу тебя рюмкой отличного вина.

— И этот Опенок тоже пусть приложится, — продолжал он, указав на маленького полицейского, который хотел было его задержать.

Тот по дороге пробормотал еще что-то про ночное дежурство и чувство долга, но признал, что долговязый прав, ругая полицейского комиссара и заодно все «проклятое муниципальное управление».

— Думаешь, дождешься от них благодарности? — презрительно спросил долговязый.

— Нет, конечно, нет, — Лауверс это понимал, — но все-таки полицейский есть полицейский.

— Так-то оно так! — сказал долговязый.

У парадного подъезда дома Боормана висел большой медный щит, на котором при свете фонаря можно было прочесть:

            ВСЕМИРНОЕ УНИВЕРСАЛЬНОЕ ОБОЗРЕНИЕ
              Финансов, Торговли, Промышленности,
                               Искусств и Наук
Основано в 1864 году. Генеральный директор К. А. Боорман

— Черт подери! — воскликнул Опенок, на которого это явно произвело впечатление.

— Только, пожалуйста, потише, господа! — попросил Боорман. — У меня капризная служанка, и я не хочу, чтобы она проснулась… Жена уехала в Гент, — продолжал он. — К своей больной сестре.

Отперев дверь, он впустил нас в дом и затем повернул выключатель, осветив широкий коридор, где с левой стороны было пять дверей подряд.

— Дирекция, — пояснил он у первой двери.

— Администрация, — продолжал он, когда мы подошли ко второй.

— Редакция.

— Касса.

Большие медные дощечки на дверях подтверждали все эти названия.

Наконец мы добрались до двери номер пять.

— Музей Отечественных и Импортных Изделий, — сказал Боорман, указывая на сверкающую дощечку, которая снова подтвердила его слова.

Он подождал, пока все мы прониклись смыслом этих слов, а затем ввел нас внутрь.

Это была просторная комната, оборудованная, как магазин, с несколькими прилавками и многочисленными застекленными шкафами. Сверху донизу она была разукрашена флажками, словно большой зал ежегодной ярмарки в день ее открытия. В середине красовался бюст человека с длинной бородой, а под ним была медная табличка с надписью:

                        Леопольд II
                     Король Бельгии
Покровитель Торговли и Промышленности

— Каррарский мрамор. — И Боорман указал на Леопольда.

Когда мы, по его мнению, достаточно насладились этим зрелищем, он повернулся влево и коснулся рукой рояля, стоявшего рядом с королем.

— «Стейнвей». Черное дерево.

На полу перед роялем лежала шкура зверя с разинутой пастью, таращившего на нас свои стеклянные глаза.

— Королевский тигр. Импортный, — пояснил Боорман.

Немного помолчав, он подошел к какой-то машине:

— Дизельный мотор мощностью в десять лошадиных сил.

— Будь осторожен, а не то тебя убьет током на месте, — сказал номер 116 Лауверсу.

Тот презрительно повернулся к машине спиной.

— Похоже, он забыл о выпивке, — сказал коротышка.

Вслед за мотором нам были продемонстрированы три английские кровати, два велосипеда, полдюжины механических косилок, четыре кресла, две американские конторки, три газовые плитки, стиральная машина, каток для белья, пианола, целый набор фотоаппаратов, груда посуды, две швейные машины, горы тканей, корсетов и зонтов, полное оборудование ванной, не менее тридцати пар туфель, чемоданы и саквояжи разных размеров, охотничьи ружья, овощные и мясные консервы, шесть пишущих машинок, а также различные предметы, назначение которых пока еще оставалось для меня неясным. На каждом из этих предметов была визитная карточка фабриканта или владельца магазина, который ими торгует.

— Все продается, кроме бюста нашего возлюбленного короля, — сказал Боорман, обводя комнату взглядом.

Вопреки тому, что обещала табличка на двери Музея, отечественные изделия заметно преобладали над остальными, так как, если не считать тигровой шкуры, из импортных товаров в Музее не оказалось ничего, кроме малайского криса, старомодного пистолета (который, кстати сказать, вполне мог быть и отечественным), конголезского копья, кучки кокосовых орехов, скорлупы страусового яйца, маленького деревянного идола и куска каучука — все эти предметы лежали на отдельном столике под самым носом у короля.

— Будьте добры, выберите нам бутылочку, господин де Маттос, — попросил Боорман, и я, пробираясь между велосипедами и косилками, направился к стойке, на которой были расставлены бутылки и графины всех форм и цветов.

Я взял бутылку и стал разглядывать на ней этикетку.

— Это… как ее… — сказал Боорман.

— Тминная водка, — уверенно определил Лауверс, хотя и находился на некотором расстоянии от стойки.

— Вполне может быть, — подтвердил Боорман.

— А вон там шартрез, — сказал Опенок, указывая на красивую бутылку, наполовину скрытую керамическим сосудом с джином.

— Что вы предпочитаете, тминную водку или шартрез? — спросил наш гостеприимный хозяин. — Выбирайте, слово за вами.

— Да все равно, господин директор. Нам и то и другое по вкусу, не так ли, Лауверс? — откликнулся номер 116.

Лауверс бросил на своего коллегу возмущенный взгляд.

— Вот уж нет! Нам и то и другое по вкусу, нам и то и другое по вкусу! Так-то оно так. Но если господин директор предоставит нам право выбора, я, конечно, предпочту шартрез, потому что шартрез во всех странах мира куда лучше тминной водки. А если тебе и впрямь все равно, так уж пил бы обыкновенную воду.

— Подлиза ты, — добавил он уже тише.

От человечка повеяло такой убежденностью, что спор был мгновенно улажен. Взяв четыре больших бокала из отдела «Кухонная посуда и утварь», Боорман повел нас через Кассу, Редакцию и Администрацию в комнату Дирекции.

Здесь было царство аппаратуры: телефон с распределительным щитом, всевозможные кнопки, диктофон для записи писем, а картотека!.. Совсем как в лондонском бюро демографической статистики.

О том, как высоко Боорман ценил свое время, говорили изречения, украшавшие стену:

Цените каждое мгновенье
И избегайте промедленья!
Скорей заканчивай дела.
За быстроту тебе — хвала.
Для каждого здесь единая мерка
Дорого время и босса и клерка!
Сказав, что надо, не сиди
Скорей вставай и уходи!
Все разговоры — покороче!
Дела не терпят проволочек.

Прочие девизы свидетельствовали о том, что он был поборником честности в делах:

Недаром наши деды от рабства спасены
Они умом и сердцем всегда были честны.
Своим благородством славны дельцы
Душою будь чистым, как наши отцы!
Для честной сделки честных людей
Не нужно печатей и подписей.

В то же время Боорман не находил нужным скрывать, что предпочитает расчеты наличными.

Все расчеты — в звонкой монете,
И должник не будет в ответе.
Деньги плати наличными
Будем друзьями отличными.

Пока долговязый служитель порядка читал эти надписи с таким видом, словно они и в самом деле его интересовали, Лауверс упорно смотрел на бутылку, которую по знаку Боормана я пытался открыть, выковыривая перочинным ножом пробку из горлышка, потому что у нас не было штопора.

Положив шляпу на письменный стол и зажав бутылку между ног, я старался изо всех сил, мне очень хотелось показать Боорману, как хорошо я выполняю первое же его поручение. Тогда я еще не знал, что он не придает никакого значения мелочам.

Но Лауверс в конце концов не выдержал. Какое-то время его голова дергалась в такт моим движениям, но затем он вырвал у меня бутылку, поставил ее к себе на колено и вытащил из кобуры огромный револьвер.

— Только, пожалуйста, без глупостей, — попросил Боорман.

Опенок воткнул револьверное дуло в горлышко бутылки и одним толчком загнал остаток пробки внутрь, после чего Боорман наполнил бокалы.

— Нам все равно, нам и то и другое по вкусу, — передразнил Лауверс своего коллегу, глядя, как номер 116 смакуем шартрез.

Сначала разговор зашел об акцизных сборах и алкоголизме, а также о предприятиях, обслуживающих любителей выпить, — таких, как винокуренные заводы и магазины, торгующие спиртными напитками в розницу, а затем Лауверс с любопытством спросил, сколько подписчиков у «Всемирного Универсального Обозрения».

Боорман ответил не сразу. Он перевел взгляд с бутылки на полицейских, а затем снова на бутылку, после чего выдвинул ящик стола и поставил посреди бокалов коробку с сигарами.

— Сколько подписчиков у «Всемирного Универсального Обозрения»? — медленно переспросил он. — Что же мне вам на это сказать?

При этом он так ничего и не сказал, только смерил Лауверса тем же взглядом, который тогда в кафе чуть не свалил меня со стула.

Маленький полицейский был, однако, весьма толстокож, потому что он ровным счетом ничего не ощутил и, отведав еще ликера, повторил свой вопрос, словно боялся, что его недостаточно хорошо поняли.

Но в конце концов Боорман, судя по всему, проникся доверием к Лауверсу.

— Вы, наверно, хотите знать число моих читателей, не так ли? — спросил он. И тень усмешки скользнула по его лицу.

— Да! — рявкнул Лауверс. — И так можно! Читатели и подписчики — это ведь вроде одно и то же, господин директор.

Меня этот вопрос тоже начал интересовать, потому что я чувствовал, что он имеет известное отношение к контракту, избавлявшему меня от «почтительных приветов» на все грядущие времена.

— Нет, — покачал головой Боорман после некоторого раздумья, — это не одно и то же, сударь. Число подписчиков равно нулю.

— Сколько, он сказал? — тихо переспросил Лауверс, обернувшись ко мне.

— У меня нет никаких подписчиков, — повторил Боорман. — Я в них не нуждаюсь. Ни одного мне не надо. Подписчики — это мало денег, много хлопот и еще больше болтовни. Покорнейше благодарю! А вот читатели у меня есть. Их у меня сколько угодно! Они же — мои клиенты. Иногда их набирается до ста тысяч. А как-то раз было двести пятьдесят тысяч. Двести пятьдесят тысяч читателей, господин де Маттос.

Я с интересом кивнул головой.

— Было по крайней мере двести пятьдесят тысяч экземпляров, — мечтательно проговорил он… Стало быть, двести пятьдесят тысяч адресатов, если только Липтон разослал все экземпляры, в чем я сомневаюсь. Но может быть, и разослал, потому что англичане на все способны. Там было — совершенно точно — двести пятьдесят тысяч двадцать пять экземпляров, из которых двадцать пять — для моего личного употребления.

Теперь и долговязый полицейский тоже кивнул, преисполненный восхищения, а Лауверс так сощурил глаза, что остались только узенькие хитрые щелки, и видно было, что он сгорает от любопытства.

— Двести пятьдесят тысяч двадцать пять экземпляров и ни одного подписчика… Значит, «Всемирное Обозрение» продается, как газета, — стал вслух размышлять Опенок.

— Нет, — сказал Боорман. — По крайней мере я думаю, что нет. Липтон, Сингер, Кокерилл, Кватта и все остальные поступают, конечно, со своим запасом, как им заблагорассудится. Меня это не касается. Но я еще никогда не слышал, чтобы кто-нибудь купил хоть один номер журнала. Или о том, что хотя бы один номер где-либо продавался. Ну, выпейте еще по бокалу.

— А этот Липтон или Кватта, — продолжал настаивать Лауверс, — они же должны… Никаких подписчиков, стало быть, нет — так ведь вы сказали? И «Всемирное Обозрение» не продается… Что-то я никак не возьму этого в толк…

И он посмотрел на своего долговязого коллегу с таким видом, словно хотел сказать: если ты тут что-нибудь понимаешь, ради бога, объясни!

— Да и ни к чему вам брать это в толк, Лауверс. Пользы вам от этого все равно никакой не будет. Опрокиньте-ка лучше еще бокальчик, от этого толку побольше, — утешил его Боорман.

— Друзья, — продолжал он, — никогда не забывайте, что у «Всемирного Универсального Обозрения» нет никаких подписчиков. Директор заявил вам это официально, не правда ли? Таким образом, тайны он из этого не делает. Как раз наоборот: во имя дружбы, которую мы сегодня скрепили бутылкой шартреза, он просит вас обоих рассказывать каждому встречному и поперечному, что он не желает и слышать о подписчиках. Говоря о каждом встречном и поперечном, я имею в виду ваших коллег, а не представителей делового мира. А если вас когда-нибудь вызовут в суд для дачи показаний, пусть каждый из вас мужественно поднимет кверху два должностных пальца, призвав в свидетели Иисуса Христа, и клянется до тех пор, пока Спаситель не посинеет на своем кресте… Ясно?

В его голосе послышались раскаты грома, и, когда он рявкнул «Ясно?», я заметил, что даже Лауверса проняло, несмотря на его толстую шкуру, — он содрогнулся…

— Если у вас будет желание насладиться шартрезом, или тминной водкой, — продолжал Боорман уже мягче, — или ароматной сигарой, то, прошу вас, приходите сюда без всяких церемоний. А если меня не будет дома, тогда попросту оттолкните от двери мою служанку, проходите прямо в Музей Отечественных и Импортных Изделий и берите себе любую бутылку. Надеюсь, вы согласны со мной, господин Тейшейра де Маттос? Эти господа заслуживают самого лучшего, что только у нас есть.

— Как вас зовут, дорогой друг номер 116? — спросил он. — Я предупрежу Като, это моя служанка. И тогда вам уже не надо будет отталкивать ее в сторону.

— Лодевейк Хендрикс, — ответил долговязый.

— Имя мне ни к чему. Итак, Хендрикс и Лауверс, — повторил Боорман.

Он взял из какой-то пачки две желтые карточки, надписал на одной «Хендрикс и Лауверс (полицейские 116 и 204)», на другой «Лауверс и Хендрикс (полицейские 204 и 116)», а ниже — «к вопросу о подписчиках, свидетели», после чего одну карточку поставил в картотеку на букву «Х», а другую — на букву «Л».

В бутылке уже почти не оставалось шартреза. Полицейские поменялись касками, и Лауверс, прирожденный комик, исполнил вполголоса песенку, которую когда-то сам сочинил по случаю чьей-то золотой свадьбы.

Без оплеух и тумаков,
Пощечин, шишек, синяков
Вы отмахали полстолетья.
За это вас хочу воспеть я!

Свое приглушенное пение он дополнял жестами, изображавшими всю историю брака своих знакомых: ухаживания влюбленного, сопротивление, а затем согласие невесты, вмешательство ее матери и, наконец, зримые последствия любви; вдобавок он имитировал еще собачий лай и кукареканье. Кукареканье ему не очень удалось, потому что он не решался издавать достаточно громкие звуки.

Когда он умолк, Хендрикс попросил его исполнить также французский вариант песенки, и тогда Лауверс снова завел:

Вы недаром, говорят,
Полстолетия подряд
Пересудам вопреки
Жили, словно голубки.

Неожиданно он умолк и застыл на месте, будто прислушиваясь к чему-то.

— Давай, давай! — стал подзадоривать его Хендрикс, уверявший, что самое потешное еще впереди.

— Вы ничего не слышите? — прошептал Лауверс.

В ночной тишине действительно раздался такой скрип, будто кто-то спускался по лестнице, а затем послышался крик: «Карел!»

Даже труба иерихонская и та не заставила бы нас проворнее вскочить с места. Выйдя из комнаты Дирекции, Боорман зашептался в коридоре с какой-то фигурой в белом платье, на мгновение мелькнувшей в дверном проеме.

Он задавал вопросы, за которыми следовали пространные объяснения его собеседницы. Это было смиренное бормотание, напоминавшее молитву; в конце концов его прервал громкий возглас Боормана:

— «Кортхалс Четырнадцатый!»

Мгновение спустя Боорман разразился жутким смехом и, несколько раз воскликнув: «Забальзамировать! Набальзамировать!», вошел в комнату и закрыл за собой дверь.

Нам, пожалуй, лучше уйти, не правда ли, господин директор? — спросил Хендрикс, которому было явно не по себе.

— Нет, оставайтесь здесь, — сказал Боорман. Он стоял, скрестив руки на груди, и взгляд его был устремлен вперед, словно он силился что-то рассмотреть.

— Господин де Маттос, — внушительно проговорил он после небольшой паузы, — меня пытается облапошить один тип по фамилии Кортхалс, живущий в Генте и заграбаставший труп моей свояченицы. Сегодня утром моя жена отправилась навестить сестру. Я не знал, что бедняжка так близка к смерти, иначе я тоже поехал бы к ней. Однако моя жена приехала слишком поздно. А поскольку она хотела вернуться домой сегодня же, она вверила покойную заботам Кортхалса. Жена хочет, чтобы ее единственная сестра была похоронена здесь. И потому она поручила Кортхалсу сделать все необходимое, понимаете, все, не уславливаясь о цене даже после того, как этот тип упомянул о «бальзамировании». «Он специалист», — говорит она. Представьте себе, что кто нибудь закажет у меня десять тысяч экземпляров «Всемирного Обозрения», а вопрос о цене оставит на мое усмотрение… Он должен сначала забальзамировать труп, а затем доставить его сюда на моторизованном катафалке «Кортхалс Четырнадцатый». Понимаете ли вы, что это означает, де Маттос?

Я ответил, что четко представляю себе всю опасность ситуации, и это соответствовало истине, но Боорман не слушал меня — он стоял, погруженный в свои мысли.

— По закону, — размышлял он вслух, — владелец любой вещи или имущества имеет право потребовать от любого держателя — а следовательно, и от Кортхалса — ее возвращения в первоначальном виде. И такое требование должно быть немедленно удовлетворено.

Пока он обдумывал свои собственные слова, лицо его на мгновение просветлело, а затем сразу же помрачнело.

— Но держатель, — продолжал он, — имеет право потребовать возмещении затрат на сохранение и обработку вещи, способствовавшую улучшению ее качества. И если это проклятое бальзамирование никак не улучшит качества, то, с другой стороны, оно, безусловно, способствует сохранению вещи.

Он вытер пот со лба и принялся шагать по комнате взад и вперед, бормоча себе что-то под нос.

— Вам ничего не приходит на ум? — спросил он, обернувшись ко мне. И, не дожидаясь ответа, сказал: — Господа, я позвоню хозяину фирмы и попытаюсь отменить бальзамирование и перевозку на «Кортхалсе Четырнадцатом». Если только он не бросит трубку и я успею сказать ему, что не потерплю всех этих его махинаций, то с меня взятки гладки, а уж он с досады будет визжать, как свинья. Но надежда на это невелика. Я на его месте просто не снимал бы трубку. Но так или иначе, мне нужны свидетели, которые впоследствии смогут подтвердить, что я действительно в их присутствии отменил заказ.

— Вам понятно, о чем тут речь? — резко спросил Боорман, увидав, что Лауверс рассеянно смотрит по сторонам.

— Все понятно! — ответил Опенок.

— Итак, — продолжал Боорман, — за дело! Де Маттос, прижмите эту штуковину к уху и слушайте, как у мерзавца на другом конце провода душа с богом разговаривает!

Порывшись в телефонной книге, он сел рядом со мной, вызвал центральную станцию и закрыл глаза.

— Брюссель, — ответил гнусавый голос.

— Гент! — рявкнул Боорман, лязгнув зубами на аппарат, как собака на кость.

Послышалось какое-то бульканье, затем шум, как от морского прибоя, а потом адский грохот и треск.

— Фабрика, — тихо сказал Боорман, когда я вздрогнул.

Грохот, постепенно затихая, перешел в довольно приятный звук, затем снова усилился и вдруг резко оборвался. Наступила тишина — настолько полная, что я почувствовал, как бледнею.

— Нет тока, — прошептал Боорман.

Тут вдруг снова послышался гул и грохот, который налетел, как шквал, а затем постепенно заглох где-то вдали.

— Поезд.

Боорман бросил скорбный взор на Хендрикса и Лауверса, которые по-прежнему стояли без дела.

— Внимание, господа! — сказал он. — Если мне удастся вызвать его на разговор, я буду всякий раз повторять его слова, прежде чем ответить ему, так что вы сможете следить за ходом беседы.

Он снова закрыл глаза.

— «Отель де Франс»? — спросил наконец женский голос. Боорман не шелохнулся. Он сидел весь поникший, подперев ладонями уши и поставив локти на стол, как будто дремал.

— «Отель де Франс»? — опять раздался тот же голос.

А затем вдруг:

— Гент на проводе!

Эти слова прозвучали так, как прозвучал бы в ушах человека, потерпевшего кораблекрушение и в течение нескольких дней державшегося на бревнышке в открытом море, возглас: «Пароход на горизонте!»

— Один-семь-два-восемь, — решительно произнес Боорман, широко раскрыв глаза и пододвинув стул ближе к столу, как бы желая усесться поудобнее. Нахмурив брови, он не отрывал глаз от злосчастного аппарата и, стиснув зубы, во вновь наступившей тишине ждал, что будет дальше.

— Переговорили? — долгое время спустя раздался тот же голос, который сказал «Гент на проводе».

— Нет, — ответил Боорман. — Номер один-семь-два-восемь все еще не ответил. Вы не будете столь любезны позвонить еще раз? И пожалуйста, ни в коем случае не разъединяйте нас!

Я снова стал слушать. Над Фландрией висела мертвая тишина.

— Алло, кто говорит? — послышался вдруг вопрос, когда я подумал, что надеяться уже не на что.

— Я имею честь говорить с фирмой «Кортхалс и сыновья»? — спросил Боорман, воздев кверху свободную руку, словно пророк, ограждающий себя от удара судьбы.

Казалось, гентский абонент раздумывает. Во всяком случае, он ответил не сразу, да и то чтобы снова спросить: «Кто говорит?»

В голосе, его была нерешительность, как у человека, который, проснувшись ночью от испуга, обращает свой вопрос наугад во тьму.

— С вами говорит Боорман из Брюсселя, сударь. Я чрезвычайно благодарен вам за помощь, которую вы соблаговолили оказать моей жене, если только я имею честь говорить с господином Кортхалсом, — заиграл Боорман голосом, в котором переливались все звуки органа.

Ответа не последовало.

— Алло! Со мной говорит господин Кортхалс, владелец известной фирмы «Кортхалс и сыновья»? — снова спросил он, и его рот исказила скорбная гримаса.

Ни звука, ни шороха. Человек на другом конце провода, дважды спросивший «кто говорит?», либо отошел от телефона, либо молча стоял с трубкой в руках.

— Переговорили?

— Барышня, — сказал Боорман умоляющим тоном, — позвоните, пожалуйста, в последний раз. Речь идет об очень важном деле. Я начал было говорить, но связь неожиданно прервалась или же номер один-семь-два-восемь не хочет отвечать. Вы согласитесь в таком случае засвидетельствовать, что я…

— Я позвоню еще раз.

И вскоре после этого:

— Один-семь-два-восемь не отвечает.

Боорман растерянно выкрикнул еще несколько фраз, но я ничего больше не услышал, кроме клокотания, закончившегося всхлипом.

— Брюссель, переговорили с Гентом?

— Да, да, — ответил Боорман, отставляя в сторону аппарат.

— Не выгорело дело? — спросил Лауверс. Но Боорман был углублен в свои мысли и, казалось, совсем позабыл о нашем существовании… Не замечая полицейских, он смотрел на стену, как человек, который знает, что ему никто не может помочь, и судорожно глотал слюну.

— Я думаю, нам пора, — сказал Хендрикс, которому не терпелось уйти, несомненно потому, что вид Боормана внушал ему серьезные опасения.

Да и мне было не по себе, потому что совсем недавно я видел, как человек скончался за игрой в карты, и теперь меня не покидала мысль об этой сцене.

— Может быть, отправиться в его логово? — пробормотал Боорман. — Поезд отходит в пять шестнадцать. Но гнездышко, конечно, уже пусто или дома одна только жена, а она, разумеется, не в курсе дела: «Об этом, сударь, вы должны говорить с моим мужем». Послать телеграмму?

Вялым движением он взял листок бумаги и написал: «Кортхалс, похоронное бюро, Гент. Отмените бальзамирование и перевозку на „Кортхалсе XIV“. Подробности письмом. Боорман».

— Не откажите в любезности отправить это заказной телеграммой, Лауверс. Вы ведь будете проходить мимо телеграфа. Я устал и хочу лечь.

На лбу его и в самом деле выступила испарина, а глаза слезились; он вытер лицо носовым платком, после чего дал полицейским по сигаре.

Когда Лауверс уже собирался положить телеграмму в карман, Боорман взял ее у него из рук, снова перечитал написанное, смял бумажку в комок и небрежно бросил в корзину.

— Не надо. Теперь уже слишком поздно. «Когда пришла ваша уважаемая телеграмма, наш господин Кортхалс был в отъезде» и так далее. А затем, спустя несколько дней, я получаю личное письмо, полное заверений в совершенном почтении, и счет вместо постскриптума. Старая история. Когда заказ принят к исполнению, тут уже ничего не поделаешь — понимаете, ничего, ничего. В свое время фирма швейных машин «Зингер» тоже пыталась было заставить меня пойти на попятный. Бьюсь об заклад, что завтра покойницу привезут сюда.

— Нет, де Маттос, — заключил он, когда полицейские уже ушли, — я заплачу Кортхалсу. Я заплачу наличными, не оговаривая никаких скидок. Но я с ним за это расквитаюсь. Спокойной ночи. Ваша комната на третьем этаже. Завтра в девять утра жду вас в конторе.

«КОРТХАЛС XIV» и «КОРТХАЛС XV»

На следующее утро покойницу действительно привезли, как и предсказывал Боорман. Не прошло и десяти минут после того, как я спустился вниз, когда к дому подъехал «Кортхалс XIV» и появился человек в черном, который вручил Боорману конверт, где, помимо счета, было вложено также письмо, доверявшее предъявителю получить причитающуюся сумму.

— Две тысячи пятьсот франков. Это еще по-божески, — сказал Боорман с каменным лицом. — Я вам сейчас выпишу чек.

— А это для вас, — добавил он, вручая похоронщику двадцать франков.

Сумма чаевых явно поразила человека.

— Не торопитесь с чеком, сударь, — вежливо ответил он и попросил Боормана открыть ворота. Он хотел поставить машину во дворе, потому что вокруг нее уже начали собираться соседские кумушки.

— Сволочи! — крикнул разносчик телеграмм, когда увлекательному зрелищу неожиданно был положен конец.

— Я схожу в фирму «Лапорт» и попрошу отрядить несколько человек, чтобы они помогли при разгрузке, — сказал похоронщик. — Через полчаса я вернусь.

Когда он ушел, Боорман покинул комнату Дирекции и принялся осматривать корпус «Кортхалса XIV», который и в самом деле имел необыкновенно импозантный вид. Боковые стены кареты были украшены черными занавесками, на которых сверкали серебряные слезы, а задняя стенка представляла собой двойную дверь, через которую происходила погрузка и разгрузка.

— А для чего эти занавески, мой друг? — спросил Боорман у невзрачного субъекта, который сидел за рулем с видом человека, недовольного своей участью.

Тот ничего не ответил. Потом порылся под пледом, прикрывавшим его ноги, вытащил из-под него большой сверток и развернул увесистый бутерброд. Проглотив несколько кусков, он оглянулся на Боормана, который, сидя на корточках, пытался заглянуть под карету, и спросил, нельзя ли раздобыть, немного воды, чтобы промочить горло.

— Принесите из Музея бутылку вина, де Маттос, и большую кружку. Пивную кружку, — тотчас же приказал Боорман.

— Нравится? — спросил он немного погодя, когда шофер отхлебнул глоток.

Тот утвердительно кивнул и, не переставая жевать, пробормотал несколько слов благодарности. Боорман взглянул на него еще пристальней, нащупал деньги в кармане брюк и, после непродолжительного колебания, дал ему пять франков.

— Бери! — сказал он, сунув ему в руку большую монету, — это тебе. Так для чего же занавески, мой друг?

И тут человека прорвало.

— Он вас, конечно, обвел вокруг пальца, сударь. Забальзамировал, не так ли? Я слышал, как они веселились по этому поводу. Держите теперь ухо востро, потому что за разгрузку надо платить отдельно. Если вы только дадите ему волю, сразу же получите еще один счетик, который хозяин уже успел заготовить, а этот задрыга держит в своем кармане.

Он, несомненно, еще долго продолжал бы в том же духе, но Боорман опять спросил его, дли чего, собственно говоря, предназначены занавески.

Я не знаю, что навело его на этот вопрос, и не уверен в том, что он сам это знал. Но впоследствии я сотни раз бывал свидетелем тому, как он, словно повинуясь какому-то инстинкту, безошибочно нащупывал слабое место своего клиента или противника.

— Для чего занавески, сударь? А чтобы не были видны окна. Вот, глядите, — сказал шофер.

С этими словами он отстегнул одну из украшенных серебряными слезами занавесок и приподнял ее — мы увидели матовое стекло, в середине которого был намалеван красный крест.

— Вы, конечно, недоумеваете, зачем в катафалке окна, сударь? — продолжал шофер, снова пристегивая занавеску. — Если только вы не впутаете меня в это дело…

— Вы можете положиться на меня как на каменную скалу, дорогой друг, — сказал мой патрон.

— Знаем мы эти скалы, — проворчал шофер.

Боорман без лишних слов всучил ему еще одну пятифранковую монету.

— Глядите-ка сюда, да повнимательней! — сказал шофер и протянул Боорману листок бумаги.

Это был проспект, украшенный двумя фотографиями автомобилей. Под одним из снимков стояла подпись:

«Моторизованный катафалк „Кортхалс XIV“ выезжает из Гента, чтобы перевезти в Париж останки графини Икс». А под другим: «Моторизованная санитарная карета „Кортхалс XV“ покидает Гент, чтобы доставить в Баден-Баден графиню Игрек».

— Что вы на это скажете, сударь? Неужели вы и теперь еще не поняли, что к чему?

И поскольку мы с Боорманом все еще ломали себе голову над этой загадкой, шофер сам подсказал нам отпет:

— Да ну же, пошевеливайте мозгами! Машина, которая стоит перед вами, это?..

— «Кортхалс Четырнадцатый», разумеется, — сказал я.

— Вот именно, — подтвердил шофер.

Еще раз вонзив зубы в свой бутерброд, он затем резким движением вторично открыл окно с красным крестом на стекле.

— А теперь, сударь?

Мы молчали.

— А теперь это «Кортхалс Пятнадцатый». Гип-гип ура! — издевательски завопил шофер и опорожнил второй стакан вина.

— Чертовски удачная выдумка! Ваш патрон — молодчина! — сказал Боорман, с восхищением, разглядывая проспект.

Затем он, несомненно, сообразил, что шофер по праву рассчитывает на бурное негодование.

— Скандальная история, друг мой, неслыханный обман! Морду надо набить вашему Кортхалсу! — патетически провозгласил он.

— Смотрите только не впутайте меня в это дело…

Боорман снова упомянул все ту же каменную скалу и начал было опять шарить в своем кармане.

— Да что вы, не надо! — отмахнулся шофер, у которого не хватило решимости взять деньги в третий раз. — Когда хозяину удается заполучить для перевозки труп, то занавески прикрывают окна с красным крестом, сзади присобачивают распятие, и вот вам «Четырнадцатый»! А если надо перевозить больного, то я немного поколдую, распятие и занавески укладываю вот в этот ящик, в карете вывешивается гамак, и «Пятнадцатый» отправляется в путь, словно «Четырнадцатого» и в помине не было. Так-то вот, господин хор-роший!

В слове «хороший» звук «р» раскатился барабанной дробью — в нем выразилась вся ненависть, которую этот человек накопил за долгие годы службы у Кортхалса. Шофер вытер капли вина с усов и еще раз оглядел свою машину.

— Я работаю у него уже шестнадцать лет, сударь, и должен сказать, что он мне полностью доверяет. Утром везу труп, а после обеда, глядишь, больного или там старикашку, который уже сам ходить не может. А коли такого товара на рынке нет, тогда берем пианино или еще что-нибудь в этом роде. У меня четверо детей… Да ладно, это уже вроде к делу не относится, — продолжал он уныло бубнить.

И тут вдруг в его взгляде вспыхнула радостная надежда.

— Ох и скандальчик бы разыгрался, если бы кто-нибудь это пронюхал!

Тем временем мой патрон продолжал упорно разглядывать проспект, словно разгадывая ребус, и наконец сказал, что на одном снимке у автомобиля номерной знак 11.714, тогда как на другом — 11.715.

— Да, вижу, — подтвердил шофер — но у нас только одна машина, и ее номер 11.714.

— А вы не знаете, кто сфотографировал «Кортхалс Пятнадцатый»? — спросил Боорман.

Это шофер, попятное дело, знал, потому что не кто иной, как он сам — за рулем, в новой фуражке, — изображен на снимке в проспекте. Снимок сделал фотограф из ателье, что на улице Хоохпоорт.

В эту минуту кто-то вдруг позвонил у ворот.

— Как его фамилия, друг мой, фамилия?

Шофер безуспешно пытался вспомнить фамилию. Крайне недовольный собой, он скрестил руки на груди и вперил взгляд в землю.

— Может быть, там только одно фотоателье? — спросил Боорман. — Тогда мы обойдемся и без фамилии.

— Да, там только одно фотоателье. В его витрине — портрет малинского епископа во весь рост.

— Говорят они друг с другом как? — осведомился Боорман.

Снова раздался звонок, на этот раз более настойчивый.

— Кто? — спросил шофер, явно встревоженный оборотом, который принимало дело.

— Кто, кто? Кортхалс и его фотограф, черт подери!

— Так, — сказал шофер. — О чем они толкуют, что ли? Это уж, сами понимаете, как когда!

— Да нет, приятель! Мне надо знать, на каком языке они говорят друг с другом?.. По-фламандски или по-французски?

— По-французски, сударь, по-французски. Особенно с тех пор, как хозяин купил эту машину.

— Откройте дверь! — скомандовал Боорман.

Вошел похоронщик в сопровождении трех помощников. Мимоходом он сказал шоферу, что для обратного рейса он нашел груз — партию картин, — после чего они вчетвером вытащили гроб из катафалка и временно поместили свояченицу Боормана в Музей Отечественных и Импортных Изделий, под носом у Леопольда II, рядом с каучуком и негритянским божком.

— Пармантье, — успел еще обронить шофер, прежде чем все четверо вышли назад в коридор.

Помощники тотчас же ушли, а представитель Кортхалса, без толку потоптавшись на месте и пару раз кашлянув, подошел к Боорману и протянул ему два счета — один на основную сумму, а другой — на семьдесят пять франков за разгрузку.

— Положите бумажки к себе в карман, — сказал мой патрон, взглянув на счета. — В ближайшие дни я сам улажу это дело с господином Кортхалсом.

Похоронщик удивленно поднял глаза, да и я недоумевал, отчего Боорман так резко переменил свои намерения: ведь он действительно собирался сразу же заплатить — в этом я был уверен.

— Вы же сказали, что выпишете чек… — начал было человек из Гента.

— Совершенно верно, — перебил его мой патрон, — но тем временем я передумал. И говорить тут больше не о чем, спорить со мной бесполезно. Что вы теперь можете сделать? Увезти покойницу назад? Извольте! Но в таком случае работа не будет выполнена и счет утратит силу, а сейчас он в полном порядке. Да и как вам быть, если я не стану торопиться? Нет, дорогой друг, великолепный принцип наложенного платежа на товары такого рода не распространяется, что, конечно, очень обидно для вашего патрона.

— Значит, вы отказываетесь платить? — спросил похоронщик, который все еще не верил своим ушам и в растерянности то и дело поглядывал на меня.

Боорман ничего ему не ответил.

— Господин де Маттос, — проговорил он, вручая мне кипу писем, открыток и проспектов. — Вот сегодняшняя утренняя почта. Отныне вы сами будете вынимать почту из ящика и распечатывать конверты, чтобы к тому времени, когда я спускаюсь вниз, все уже было готово. Вот вам ключ. Когда вам будет попадаться письмо, требующее ответа, что вообще случается не часто, то сразу же садитесь и печатайте ответ. Настукайте что-нибудь по своему усмотрению, а примерно в полдесятого я буду заходить к вам и просматривать то, что вы сочинили. Только не пишите слишком много писем. Чем меньше, тем лучше, хоть совсем не пишите. И поскольку вы жаловались, что тысячу раз ставили в конце письма «заверения в совершенном почтении», я советую вам придумать другую концовку. А эту почту мы быстро обработаем вместе.

И он опустился в кресло.

— Сударь, — сказал представитель фирмы «Кортхалс», — разрешите мне заметить…

— Де Маттос, — скомандовал Боорман, — откройте ворота, чтобы этот господин мог убраться отсюда. И карета тоже.

Человек из Гента ушел, от удивления даже не устроив скандала. Когда похоронная карета выехала на улицу, он немного постоял перед домом, затем поправил на голове шляпу, еще раз покосился на большую вывеску «Всемирного Обозрения» и наконец сел в машину рядом с шофером.

— Де Маттос, — сказал мой патрон, — взгляните поскорей, когда отходит поезд в Гент. По-моему, через два часа. Значит, без десяти два мы встречаемся на станции, у касс. У вас как раз хватит времени, чтобы перекусить. Жаль, что вы еще не сбрили бороду, впрочем, для Кортхалса и так сойдет. В нашем контракте это не оговорено, потому что о таких вещах не принято писать, но завтра же бороду придется убрать. А усы постричь. Посмотрите в телефонной книге, не значится ли там Пармантье? Это было бы великолепно.

Мы явились на станцию одновременно, и я увидел, что моя пунктуальность его обрадовала.

— Не люблю людей, которые приходят раньше времени, — сказал Боорман, когда мы уже сидели в вагоне. — А являться с опозданием, понятное дело, совсем никуда не годится. Так как, есть у фотографа телефон?

Да, телефон у него был. Я записал номер.

— Наше счастье. Без телефона дело было бы плохо. Итак, две тысячи пятьсот франков плюс семьдесят пять за разгрузку — это две тысячи пятьсот семьдесят пять франков, стало быть, две тысячи шестьсот, включая чаевые на двоих. Если к этому добавить шестьсот франков, в которые встанут мне все экземпляры, то общая сумма составит три тысячи двести франков… и ни одним сантимом меньше, пусть он хоть треснет! Этот тип у меня попляшет! Если только мы раздобудем снимки! Мы, конечно, и без снимков наведаемся к Кортхалсу! Однако, когда ты вооружен уликами, это придает силу, которую другими путями не обеспечишь. Впрочем, вполне возможно, что Кортхалс, после того как был сделан первый снимок, подлинный номерной знак и в самом деле заменил фальшивым. Тогда снимки нам ни к чему. Ладно, поживем — увидим.

В Генте мы взяли такси, и Боорман назвал адрес: улица Хоохпоорт, дом номер 1. Я сказал, что, по данным телефонной книги, фотограф живет в доме номер 64, но мои слова остались без ответа.

— А теперь давайте прогуляемся по улице и посмотрим, действительно ли у него в витрине выставлен епископ. Мне бы не хотелось обращаться к человеку, который не имел никакого отношения к каретам Кортхалса. В таком городке, как Гент, надо соблюдать осмотрительность.

Мы пошли фланирующей походкой по улице Хоохпоорт, где в доме номер шестьдесят четыре за стеклом витрины красовался гигантский портрет епископа.

— Не останавливайтесь, — сказал Боорман.

— А теперь зайдем сюда, — распорядился он. И мы зашли в кафе на углу первой же поперечной улицы.

— Мой патрон заказал две рюмки портвейна, тотчас же осушил свою, велел мне сделать то же самое и расплатился.

— Вот так, — сказал Боорман. — Теперь, как только вы позвоните по телефону, мы сможем уйти, не привлекая к себе внимания. А если закажешь большую кружку пива и сам не притронешься к ней, потому что тебе некогда, тогда люди начинают глазеть на тебя и проявлять излишнее любопытство. А теперь звоните фотографу. Скажите, что вы от фирмы «Кортхалс и сыновья», что вы послали к нему двух клиентов, которым он должен передать оба снимка вашей машины. И больше ничего не говорите, если только его вопросы не вынудят вас что-либо ответить. Как только вы убедитесь, что он вас понял, положите трубку или скажите в телефон «бр-р-р». Я бы сам позвонил, но я еще не вполне избавился от своего акцента. Нам повезло, что он говорит по-французски, — гентский выговор Кортхалса было бы невозможно изобразить. А теперь — живо! Прорепетируйте сначала при мне, только не слишком громко. Итак, я — фотограф, и я спрашиваю:

— Кто говорит?

— «Кортхалс и сыновья». Я звоню, чтобы сказать вам, что уполномочил одного из своих клиентов зайти к вам за обеими фотографиями моей машины. Он будет у вас с минуты на минуту… — Тут я кладу трубку.

— Великолепно, — сказал Боорман. — Ступайте.

Я зашел в телефонную будку, назвал номер тринадцать-двадцать и услышал голос девушки, которая в ответ на мою тираду сказала просто: «Хорошо, мсье», после чего я повесил трубку и доложил обо всем моему патрону.

Боорман тотчас же встал, и я вместе с ним зашагал по улице Хоохпоорт назад, к ателье фотографа Пармантье, куда мы вошли с таким видом, словно собирались скупить оптом весь товар.

— Мы пришли за двумя фотографиями машины, мадемуазель, — сказал Боорман миловидной девушке, которая рылась в большой коробке.

— Я их как раз ищу, мсье.

И она запустила руку в коробку.

— Если только еще остались экземпляры, — сказала девушка. — Но если нет, мы вам, конечно, отпечатаем новые. А, вот они! Вам повезло.

— Сколько с меня? — спросил Боорман.

— Шесть франков, мсье.

Он расплатился, и мы вышли из ателье.

Едва мы свернули за угол, Боорман принялся разглядывать нашу покупку, и лицо его просияло.

— Прекрасно! — только и сказал он.

Он передал мне отпечатки, и и увидел, что на обоих снимках на карете был действительно один и тот же номерной знак. Шофер, любитель бутербродов, сказал правду.

К счастью, Кортхалс жил неподалеку, но его не было дома. Не соблаговолим ли мы подождать его в конторе, спросил шустрый мальчуган, который провел нас в задние комнаты.

— Присядем, — сказал мой патрон и подал мне пример.

Мальчишка покрутил ручку копировальной машины, потом просвистел песенку, приложив к губам почтовую открытку, а затем начал вертеться вокруг пишущей машинки, словно играя с кем-то в прятки.

— А вот и папа, — сообщил он, и мгновение спустя появился Кортхалс, а мальчишка сразу же исчез.

— Господин Кортхалс собственной персоной? — спросил Боорман, после того как они внимательно изучили орденские ленточки друг у друга на пиджаках.

— Так точно, сударь. К вашим услугам. С кем имею честь?

Боорман закинул ногу на ногу.

— Я генеральный директор «Всемирного Обозрения Финансов, Торговли, Промышленности, Искусств и Наук», а господин Тейшейра де Маттос — мой секретарь. Однако что же вы стоите?.. Учитывая просьбы различных медицинских кругов, редакционная коллегия решила опубликовать в одном из ближайших номеров статью о современных транспортных средствах для перевозки покойников. Я полагаю, что обратился по верному адресу, с тем чтобы получить самую надежную информацию в этой области, не так ли, сударь?

Этот вопрос Боорман задал с таким почтительным видом, что Кортхалс от растерянности запутался в шнурке своего пенсне. Кое-как выпутавшись, он сложил руки и начал сбивчиво разглагольствовать:

— Я полностью одобряю вашу инициативу, сударь, полностью одобряю, тем более что до сего времени на эту тему писали только люди, которые в этом ровным счетом ничего не смыслят. Не думайте, что журналисты интересуются мнением специалистов. Нет, сударь, они пишут, что им в голову взбредет. Я могу подробнейшим образом рассказать вам о похоронах по высшему разряду — ведь это моя специальность. В последние годы было много споров о разрядах, и вы, конечно, знаете, что социалисты — поборники хилых похорон. Их просто бесит, что наших дорогих усопших хоронят надлежащим образом, как это в силах обеспечить только первоклассная фирма. А когда умирает какой-нибудь из их вожаков, который годами ходил без воротничка и не раз сидел в кутузке, тут они все сбегаются, как на парад, со знаменами, музыкой и венками. И при этом косятся на всех, словно им надо свести счеты со всем миром. Едва ли, конечно, я должен объяснять вам, что фирма «Кортхалс и сыновья» уже многие годы занимает ведущее положение в своей области.

— Молоко не убежит? — спросил чей-то визгливый голос.

Кортхалс на минутку выскочил из конторы — явно для того, чтобы заглянуть на кухню, затем, бормоча себе что-то под нос, возвратился назад и закрыл дверь, пинком отшвырнув кошку, вертевшуюся у него под ногами.

— Каких только забот не требует семья! — сказал он с деланным смехом. Откашлявшись, он продолжал:

— Итак, вот уже много лет фирма «Кортхалс и сыновья» занимает ведущее положение. Говоря это, я вовсе не собираюсь умалять достоинства конкурентов.

Он выдвинул ящик стола, вынул проспект и протянул его Боорману.

— Это наши новые кареты — «Кортхалс Четырнадцатый» и «Кортхалс Пятнадцатый», шасси завода «Рено». «Четырнадцатый» сконструирован для перевозки покойников из одного города в другой, а «Пятнадцатый» — для перевозки больных. Раньше наших дорогих усопших перевозили просто по железной дороге — совсем как селедку. Их взвешивали, сударь, и оформляли на них накладную, пока наш «Четырнадцатый» не положил конец этому безобразию.

— Теперь вы видите, де Маттос, что нам необходимо было посетить фирму «Кортхалс и сыновья», чтобы узнать кое-какие важные вещи? — спросил Боорман, словно бы приглашая меня в свидетели.

И, повернувшись к Кортхалсу, он заявил:

— Сударь, я целиком и полностью одобряю вашу инициативу, точно так же как вы одобряете мою. Если человечество до сих пор еще не оценило по заслугам ваше стремление улучшить положение дел, вину за это несет один беззастенчивый субъект, который не останавливается ни перед чем и даже отваживается на преступные махинации. Да, сударь, преступные. Вы только послушайте. Хотите верьте, хотите нет, но я знаю фирму, располагающую одной-единственной машиной, в которой перевозят и трупы и полутрупы. А в каком виде ее груз — то ли там мертвецы, паралитики или просто больные, — на это ей наплевать. В перевозку принимается решительно все, вплоть до картин и пианино. Владелец этой фирмы способствует распространению тифа и чумы, прикрываясь к тому же крестом господним. Разве этот тип не заслуживает виселицы?

В голосе Боормана послышались громовые раскаты.

Какое-то время Кортхалс еще продолжал сидеть, откинувшись, как сидел, когда произносил свою тираду. Но когда Боорман оглушил его вопросом, прозвучавшим столь же внушительно, как и слова, которые он сказал мне в тот первый вечер: «Мне пятьдесят лет, вот сейчас, в это мгновение», тогда Кортхалс выпрямился на своем стуле и опустил глаза, уставившись на чернильницу.

После небольшой паузы Боорман продолжал:

— Этот субъект к тому же еще и аферист. Сначала он сфотографировал свою машину в виде кареты для перевозки больных, а потом сделал второй снимок, предварительно украсив машину слезами на занавесках и распятием. Он только не подумал о том, что для второй фотографии было бы разумней использовать другой номерной знак. И потому «Всемирное Обозрение» пригвоздит его к позорному столбу, сударь, если только…

— Если что? — тихо спросил Кортхалс.

Мой патрон молча достал из внутреннего кармана красный бланк, что-то заполнил в нем и вручил Кортхалсу.

— А меньше нельзя? — прошептал тот, взглянув на бумагу.

И поскольку Боорман продолжал молчать, Кортхалс пробормотал нечто невнятное, я разобрал только слово «постыдный». Но это была бессвязная фраза, без глагола, и на лице Кортхалса был написан страх. Неотрывно глядя на красный бланк, он вялым движением взял ручку и расписался.

— А теперь передайте господину Кортхалсу его снимки, — сказал Боорман, спрятав в карман красную бумажку.

Повернувшись к Кортхалсу, он добавил:

— Наличными вам придется заплатить только шестьсот франков. А на остальную сумму им пришлете мне квитанции за оплату бальзамирования и перевозки моей свояченицы. Моя фамилия Боорман, я из Брюсселя. Очень приятно было познакомиться, сударь!..

— Ну вот, теперь все в порядке, — сказал мой патрон, когда мы уже сидели в вагоне. — А он получит двадцать тысяч экземпляров «Всемирного Обозрения» с описанием двух его карет. Завтра вам придется написать статью; кстати, это будет полезное упражнение в плане вашей последующей работы.

Достав из кармана красную бумажку, он дал ее мне.

— Вложите это в нашу папку для контрактов, де Маттос.

Я развернул бумажку, текст которой гласил:

Настоящим я подтверждаю, что прочитал и одобрил интересующую меня статью.

Соблаговолите прислать мне двадцать тысяч экземпляров брошюры, в которой будет напечатана эта статья, из расчета по шестнадцать сантимов за экземпляр, причем оплата будет произведена сразу же после доставки.

Я подтверждаю, что мне была вручена копия этого заказа.

Составлено в двух экземплярах в Генте.

15 сентября 1922 года.
Поставщик: Боорман. Покупатель: Кортхалс.

Сбоку было еще припечатано мелким шрифтом:

Клише оплачиваются из расчета по 0,50 фр. за квадратный см.

— Сегодня же вечером побрейтесь, — сказал Боорман, еще раз оглядев меня. — Бороду уберите целиком, а от усов можете кое-что оставить над верхней губой. Вот, глядите, пусть будет что-нибудь в этом роде.

Когда поезд остановился, он взял карандаш и довольно искусно нарисовал аккуратную голову почтенного бюргера с короткими колючими усами.

— Вот какой примерно должен быть у вас вид, — заключил он. — И сходите в магазин «Галери энтернасьональ» за новым костюмом. Возьмите с собой эту карточку, тогда вам не надо будет платить.

Надписав на одной из своих визитных карточек: «Годна на один костюм», он сунул ее мне в карман.

— Сначала выберите себе костюм, затем осведомитесь о цене и только после этого дайте в уплату эту карточку, — добавил Боорман. — Если потребуется, обратитесь к директору мсье Делатру.

Расставание с бородой было для меня событием, о котором я вспоминаю, как о смерти моего отца. С тех пор прошло уже десять лет, но, когда я иной раз в вечерние часы окидываю мысленным взором многотрудный путь, который я оставил позади, это расставание мерцает, как бакен, в потоке моих воспоминаний.

Я бродил по городу, пока на одной из пустынных улиц не нашел парикмахерскую, где в ту минуту не было ни одного клиента. Остановившись у ее витрины и увидев свою бороду в зеркале, я не удержался и погладил ее. После короткой внутренней борьбы я вошел в парикмахерскую, быстро захлопнув за собой дверь, чтобы заставить умолкнуть отчаянно дребезжавший звонок, сел в кресло и скомандовал парикмахеру: «Снять бороду!», словно речь шла о самой что ни на есть обыденном деле.

Парикмахер немного помешкал и потребовал подтверждения моих слов, после чего я снова сказал «снять бороду» и крепко зажмурил глаза. И я ничего больше не видел — только ощущал прикосновения его потных рук и слышал чириканье ножниц. Негодяй парикмахер принялся рассуждать о бородах. Он стриг меня, а сам разглагольствовал — не только о моей бороде, но и о бородах некоторых своих клиентов и наконец заговорил о бороде Леопольда II, самой примечательной из всех. Его ничуть не удивляло, что я ему не отвечаю. Наконец я почувствовал, как по моим щекам снует мокрая кисточка, и когда открыл глаза, то увидел себя таким, каким ты сейчас видишь меня. Я приказал обработать свои усы в соответствии с наброском Боормана, и, после того как мои волосы, причесанные на пробор, были пострижены ежиком, я расплатился.

Я еле поспел в «Галери энтернасьональ», потому что магазин уже закрывался, примерил несколько костюмов и выбрал томно-синий, который, правда, был излишне строг, но зато сшит из прекрасного материала и пришелся мне в самый раз. Свой старый костюм я попросил завернуть, предварительно опорожнив в нем все карманы, и тут с замиранием сердца протянул вместо платы карточку Боормана. Продавец, который до этой минуты обслуживал меня с большим почтением, нахмурил брови и пошел к кассиру, сидевшему на возвышении в углу.

Тот тоже оглядел карточку, перевернул ее и пожал плечами. Я стоял прямо под люстрой, и теперь на меня смотрели пять или шесть продавцов. Какой-то мужчина с мальчиком, тоже что-то купивший в магазине и уже собравшийся было уходить, остановился и сделал вид, будто его интересует товар, разложенный справа от меня.

Наконец кассир подал мне знак, чтобы я подошел к нему, и я сразу же повиновался. Я весь был во власти тупой покорности, как солдат, благоговеющий перед начальником. Кассир, сделав суровое лицо, спросил, что все это означает.

— Ровным счетом ничего, — вежливо ответил я.

— Разумеется, ничего.

— Ничего, кроме того, что тут написано, — уточнил я. — Господин Делатр в курсе дела.

Тут я хотел провести рукой по бороде, но ее уже не было.

— Пожалуй, лучше вам вместе сходить к директору, — сказал кассир продавцу, который помогал мне примерять костюм.

И я пошел вслед за ним, через весь магазин, конца которому не было видно. Мы вошли в кабинет, откуда директор уже собирался уходить.

Он бросил взгляд на карточку Боормана, потом — на меня.

— Проклятие! Проклятие! Проклятие! Я, видно, никогда в жизни не разделаюсь с этим чертовым журналом! — взорвался он. — И вообще сначала снимите шляпу, мсье.

Достоинство, с которым я обнажил мою голову, настроило его на более мирный лад.

— Вот сколько у меня еще осталось вашей дряни, — продолжал он, пнув ногой толстую кипу «Всемирного Обозрения», лежавшую в углу. — Вот, подавитесь ими! Что прикажете мне делать с этой проклятой макулатурой?

Он еще раз скорбно взглянул на пыльную груду и спросил по телефону — несомненно у бухгалтера, — как обстоит дело со счетом «Всемирного Обозрения».

— Еще девятьсот франков? — повторил директор. — Вы уверены? А все эти костюмы и пальто, которые он уже здесь брал? Может, вы просто забываете вести учет? Что ж, раз так, ничего не поделаешь, ровным счетом ничего!

— Все в порядке, — коротко бросил он моему провожатому, который, отпустив меня, вернулся к своему прилавку, тогда как я — в своем новом костюме — прошмыгнул под люстрой и выскочил из магазина.

УИЛКИНСОН

— У вас великолепный вид, де Маттос, — сказал на другое утро Боорман, когда я вручил ему свежую почту. — Я боялся, что ваша борода одержит верх надо мной и вы уже больше ко мне не вернетесь. Встаньте-ка посреди комнаты!

Он был явно потрясен воплощением своего замысла — я даже услышал, как он пробормотал: «О господи!»

— Де Маттос, — сказал он, когда я сел против него, — как вы уже знаете, моя жена и служанка живут наверху. Вам там делать нечего, но и им тоже совершенно незачем околачиваться здесь внизу. Като имеет доступ только к Музею, откуда она берет все необходимое для хозяйства — главным образом посуду, овощные консервы и так далее. Вы должны вести учет того, что приносят сюда клиенты и что из этого берет Като. Так я всегда буду знать, какими запасами мы располагаем. Случается, я беру натурой, понятно? Или страховыми полисами. Чтобы иметь четкое представление о положении дел, вы должны сначала составить инвентарную опись Музея… Увидев, что запас какого-нибудь товара подходит к концу, вы предупредите меня, а уж я попытаюсь установить деловые отношения с какой-либо фирмой, торгующей этим товаром. Проглядите затем старые контракты и прочтите все номера журнала за прошлый год. Пусть вас не удивляет, что там повторяются одни и те же статьи с тем лишь отличием, что речь в них идет о разных фирмах. Прочтите статьи, и вы войдете в курс дела.

Он выдвинул ящик стола, наполненный бумажными свитками.

— Вот здесь статьи, не заинтересовавшие клиентов, для которых они были написаны. Систематизируйте их, когда у вас будет время. Не по названиям упомянутых в них фирм, а по темам, которым они посвящены. Например, «аккордеоны», «алюминий», «асфальт», «банки», «бандажисты», «баскетбол» и так далее. А теперь перейдем к почте.

От какого-то учителя из Поперинге пришла открытка — он хотел подписаться на журнал.

— Бросьте ее в корзину, — сказал Боорман.

Инженер из Льежа прислал письмо, в котором обращал внимание редакции на техническую ошибку в описании локомотива. К письму была приложена подробная математическая выкладка.

Боорман разорвал в клочки письмо с выкладкой и бросил их в корзину, где уже покоилось послание учителя.

Потом еще была открытка от фабриканта кроватей, уверявшего, что он производит товар более дешевый и лучшего качества, чем кровати фирмы, о которой шла речь в одном из последних номеров «Всемирного Обозрения».

— Вот тут, пожалуй, наклевывается дельце!

И Боорман положил открытку в карман.

Среди писем оказались кое-какие проспекты, их Боорман тоже бросил в корзину.

— Даю вам неделю на то, чтобы вы немного разобрались в моем хламе, а после этого вы будете вместе со мной обходить клиентов, ведь прежде всего вам надо научиться расставлять силки. Существование нашего журнала целиком и полностью зависит от этого умения.

Не успел Боорман выйти за дверь, как зазвонил телефон.

— Это «Универсальное Всемирное Обозрение Финансов» и так далее?

— Да, сударь, — отважно сказал я.

— Говорит Рено. Позовите, пожалуйста, к телефону господина Колмана.

Я спросил, не имеет ли он в виду господина Боормана.

— Ну хорошо, в таком случае Боормана.

У него был неприятный голос, какой бывает у людей, которые чересчур богаты или слишком уверены в себе.

Я сказал, что господин Боорман вышел, и спросил, не надо ли ему что-нибудь передать.

— Да-да, конечно, — сказал Рено. — Передайте господину Боорману, что мне не нужны десять тысяч экземпляров его журнала. Все, что он рассказал мне, звучит прекрасно, но после его ухода я еще раз хорошенько все взвесил и решил, что я все-таки не стану их брать. Бланк, который я подписал, будьте добры вернуть мне по почте.

— О! — сказал я. — Значит, бланки вам не нужны. Я хочу сказать, что вам…

— При чем тут бланки? — ворчливо прорвал меня господин Рено. — О бланках и речи нет. Десять тысяч экземпляров «Всемирного Обозрения» всякой всячины… финансов, я полагаю… одним словом, журнал господина Боормана… так вот, они мне не нужны. Стало быть, считайте, что я отменил заказ. Бланки, бланки… Речь идет только об одном бланке, и его я подписал несколько дней назад. Но я сделал это сгоряча. Поскорее пришлите мне его обратно. Ясно?

— Да, сударь, — сказал я. И почувствовал, что от рявканья собеседника мое лицо залилось краской.

— Вот и хорошо, — сказал он и бросил трубку.

Какое-то время я продолжал тупо сидеть на месте, пока от моей головы не отлила кровь, и тогда я почувствовал себя глубоко униженным, оттого что типу, который преспокойно разговаривал со мной наглым тоном, я отвечал только «о» и «да, сударь». Лишь теперь я осознал до конца, в какую тряпку меня превратил мой бородатый период с его десятком тысяч «заверений в совершенном почтении».

После полудня, когда Боорман заглянул в контору, я сказал ему, что звонил Рено по поводу заказанных десяти тысяч экземпляров.

— Он, конечно, не хочет их брать? — сразу же спросил мой патрон.

— Совершенно верно. Они ему не нужны. И не соблаговолите ли вы незамедлительно вернуть бланк заказа по почте?

— Как же, как же! Просто вернуть по почте, — ухмыльнулся Боорман.

Постучав пальцами по столу, он сказал мягко, но в то же время не без строгости:

— Де Маттос, вы должны быть очень осторожны с телефоном. Самое лучшее — вообще не снимать трубку, тогда им скоро надоест звонить. Никто по телефону заказов не делает, и если мне звонят, то всегда лишь для того, чтобы попытаться сорвать уже состоявшуюся сделку. И если вы сняли трубку, а клиент взял кого-нибудь в свидетели, как я сам поступил в ту ночь, когда пытался уладить дело с Кортхалсом… Впрочем, и это еще не трагедия, потому что, в общем-то, это всего лишь равносильно заказному письму, но все же никогда нельзя знать. Я вообще бы предпочел обходиться без телефона, но отсутствие аппарата в редакции «Всемирного Обозрения» насторожило бы клиентов. Отныне возьмите себе за правило: пусть звонят, пока им не надоест. А если когда-нибудь будут нарекания, всю вину мы свалим на барышень из центральной. «Ах, мсье, эта центральная — это же наш бич!» А тем временем мы выигрываем еще несколько дней, понятно?

— Послушайте, — уже прощаясь, сказал Боорман, — все эти штуки незачем учить наизусть! — Он видел, что я подобрал и разложил по порядку последние номера журнала. — Вы лишь полистайте их немного, пока не поймете, что это простейшее дело, проще пареной репы… И остерегайтесь телефона!

Все послеобеденное время я посвятил чтению «Всемирного Обозрения», каждый номер которого насчитывал тридцать две страницы и содержал две-три статьи, посвященные определенным фирмам или учреждениям, как, например, фабрики, пансионы, клиники, транспортные предприятия и так далее. Большинство статей было богато иллюстрировано многочисленными фотографиями — некоторые из них занимали целый разворот.

На другое утро я продолжал читать журнал. Я заметил, что статьи удивительно похожи одна на другую — в особенности когда речь шла о схожих предметах. В номере четвертом за прошлый год было помещено описание пансионата монашеского ордена «Сестры святой Марии», и когда я прочел: «Юная девушка — это глина, которой добродетельные и умелые руки должны придать совершенную форму», мне показалось, что накануне я уже несколько раз читал то же самое. Я снова раскрыл номер третий и нашел там статью о пансионате «Сестры св. сердца Марии», где говорилось: «Юная девушка — это глина, которой умелые и добродетельные руки могут придать совершенную форму». Еще немного порывшись в подшивке, я обнаружил в номере первом, который вышел всего лишь месяцем раньше, описание аналогичного заведения — на этот раз «Святых сестер Сен-Венсана де Поль», — где говорилось, что «добродетельные и умелые руки могут придать юной девушке, будущей женщине, совершенную форму». Затем я положил рядом номера первый, второй и четвертый за текущий год — чтобы легче было сопоставлять текста — и прочитал в статье о «Сестрах святой Марии»: «Это воспитание вооружает юную девушку не только верой, склоняющей ее к добру, но также и разнообразными знаниями, практическим умом, полезными навыками и здравым смыслом — всем том, чего так настоятельно требует ее будущее общественное положение».

В статье о «Сестрах св. сердца Марии» говорилось:

«Это воспитание вооружает юную девушку не только добротой, склоняющей ее к религии, но также и практическим умом, многообразными навыками, знаниями и здравым смыслом — всем тем, что так настоятельно необходимо для ее будущего общественного положения».

Тогда как в статье о «Сестрах Сен-Венсана де Поль» было сказано:

«Эти вера вооружает юную девушку культурой чувств, склоняющей ее к добру, разнообразными знаниями, здравым смыслом, необходимыми навыками и умом — всем тем, чего так настоятельно требует ее будущее общественное положение».

Я и в самом деле не знал, какому из этих трех текстов следует отдать предпочтение, и все еще пребывал в восхищении от изобретательности Боормана, когда в статье о «Сестрах святой Марии» я нашел следующее:

«Юная девушка, воспитанная в христианском духе, освящает домашний очаг, куда она приносит испытанные добродетели — достоинство, кротость и нежность».

В статье о «Сестрах св. сердца Марии» я прочел:

«Юная девушка, получившая истинно христианское воспитание, освящает домашний очаг, куда она приносит с собой испытанные добродетели — кротость, нежность и незыблемое достоинство».

А «Сестрам Сен-Венсана де Поль» пришлось удовольствоваться следующим:

«Воспитанная в христианском духе, юная девушка облагораживает домашний очаг. Она приносит с собой в семью достоинство, кротость и нежность».

Теперь я с еще большим интересом продолжал рыться в журналах и в номере третьем нашел описание каменотесной фирмы, где говорилось:

«Из всех строительных материалов мрамор, несомненно, таит в себе наилучшие возможности для решения неиссякаемой и прекрасной темы декоративной отделки зданий».

Тогда как в номере пятом, в статье об одном торговце цементом, Боорман утверждал:

«Из всех строительных материалов для решения прекрасной и неиссякаемой темы декоративной отделки зданий наилучшие возможности, бесспорно, таит в себе цемент».

Затем я открыл папку, в которую положил формуляр Кортхалса, и, немного порывшись там, нашел три контракта, согласно которым «Сестры святой Марии», «Сестры св. сердца Марии» и «Сестры Сен-Венсана де Поль» заказали — соответственно — пять, десять и семьдесят пять тысяч экземпляров «Всемирного Обозрения».

Пока я с благоговением разглядывал эти вещественные свидетельства деловой активности Боормана, перед домом остановился автомобиль. Я открыл дверь и оказался лицом к лицу с господином в цилиндре и в белых перчатках, весьма внушительного вида. Я сразу же понял, что передо мной — англичанин, потому что у него было веснушчатое лицо, выбритое чуть ли не до костей, и кадык, от которого я, раз взглянув на него, уже не мог отвести глаз. Штанины его брюк не висели, а прочно крепились двумя складками, которые, как двойной хребет, удерживали все сооружение. Даже вместе с одеждой он навряд ли весил пятьдесят кило.

Посетитель порылся в своем внутреннем кармане и вручил мне визитную карточку.

                   ДЖ. УИЛКИНСОН
Континентальный представитель фирмы
         «Кросс энд Блэкуэлл лимитед»

Он пожелал мне доброго утра, не вынимая сигары изо рта, и спросил, дома ли господин Боорман.

Я уже заранее решил самым тщательным образом взвешивать каждое слово, но тем не менее вынужден был признать, что господина Боормана нет дома.

Он немного призадумался, а затем бодро проговорил:

— Хорошо! Это не имеет значения. Я только оформлю заказ.

И он вошел в комнату Дирекции, дверь которой была приоткрыта.

«Что ж, лишний заказ не помешает», — подумал я. Уилкинсон держался со спокойной уверенностью человека, который повсюду вхож. Без всяких церемоний он сел за письменный стол Боормана и попросил лист бумаги. Поскольку он заговорил со мной о заказе, я сразу же вспомнил о наших бланках, но я не знал, где Боорман их хранит. Пока я рылся в ящиках столп, Уилкинсон оглядывал нашу штаб-квартиру.

— Какой все-таки порядок у бельгийцев! — заметил он. — Никто не может с ними сравниться. Здесь такая тишина… У нас во всех редакциях суета, как в Судный день.

— Сойдет и это! — вдруг воскликнул он, видя, что я все еще отчаянно роюсь в бумагах.

Он взял блокнот и начал писать. Написав строчки четыре, он остановился и принялся подсчитывать вслух:

— Пятьдесят тысяч для Франции и десять тысяч для Бельгии — это шестьдесят тысяч. Для Бельгии десять тысяч достаточно, потому что все ваши подписчики и так прочтут эту статью. Сколько примерно у вас подписчиков?

Я имел дело с человеком, который явно не был мелочным: увидев, что я задумался, он посоветовал мне дать грубо ориентировочный ответ. Возможно, он предполагал, что число подписчиков непомерно велико и я просто не решаюсь назвать столь огромную цифру.

Оказавшись в таком трудном положении, я хотел было по старой памяти ухватиться за бороду, но тут, к счастью, вспомнил разговор Боормана с маленьким полицейским.

— Число читателей или, точнее, число экземпляров превышает иногда сто тысяч, сударь, — решительно ответил я.

Но Уилкинсон уже снова углубился в расчеты.

— Шестьдесят тысяч. Где еще говорят по-французски, сударь? Кажется, немного в Швейцарии. Что ж, накинем тысяч пять, чтобы обитатели гор тоже стали приверженцами фирмы «Кросс энд Блэкуэлл». Итого шестьдесят пять тысяч. И еще небольшой резерв, так, тысяч семьдесят, — сказал Уилкинсон.

И он продолжал писать.

— Вот, — заключил он, — теперь все в порядке. Ах да, мне надо еще внести кое-какие изменения в статью — там, где речь идет о влиянии наших маринадов на пищеварение. Попросите, пожалуйста, кого-нибудь из редакторов зайти сюда на минутку.

— Кого-нибудь из редакторов, сударь? — повторил я, чтобы выиграть время.

— Да, — сказал он, — кого-нибудь из сотрудников редакции со статьей о фирме «Кросс энд Блэкуэлл лимитед», которую господин Боорман приносил ко мне в контору.

Я смотрел на Уилкинсона, как на привидение.

— Ладно, не беспокойтесь… Я сам туда схожу… Это ведь через две комнаты отсюда, не так ли? — любезно осведомился континентальный представитель фирмы «Кросс энд Блэкуэлл», который, видимо, в мгновение ока прочитал таблички на всех дверях — ведь он был в коридоре всего несколько секунд.

Прежде чем я успел что-либо сказать или сделать, он поднялся со своего кресла, открыл дверь, которая пела из Дирекции в Администрацию, и взору его предстала пустая комната, разверзшаяся перед ним, как могила. Это было жуткое зрелище. Никого. Ничего. Ни людей, ни мебели, ни звука. Огромное пустое пространство над гладью линолеума, простиравшейся до Музея Отечественных и Импортных Изделий. Англичанин снял шляпу и, понизив голос, спросил, не случилось ли чего-нибудь и куда ушли все сотрудники.

Не скажи он этого, я, быть может, придумал бы какое-нибудь объяснение. Но теперь уже было поздно. Стремясь, однако, любой ценой положить конец тягостной ситуации, я попытался апеллировать к широте его взглядов. Я считал, что такая попытка уместна в отношении человека, который только что сказал: «Дайте мне грубо ориентировочный ответ».

— Господин Уилкинсон, — сказал я серьезным тоном, — кроме меня, здесь нет никаких сотрудников. Однако это вовсе не означает, что «Всемирное Обозрение Финансов, Торговли, Промышленности, Искусств и Наук» не является, по существу… очень хорошим журналом.

Я начал со слов «господин Уилкинсон», так как полагал, что на человека всегда действует успокаивающе упоминание его имени. Однако вторая часть фразы, заранее отрицавшая то, что мой собеседник еще не успел высказать, прозвучала — я сам это понимал — как молитва умирающего. Как я ни пытался взять деловой тон, я невольно поддался влиянию скорбно-торжественного настроения Уилкинсона и заговорил таким же приглушенным голосом, как и он сам, когда перед ним разверзлась пустота…

— Так… Здесь нет никаких сотрудников, — повторил посетитель совсем иным тоном, словно панихида уже закончилась. И, бормоча про себя еще что-то невнятное, он сунулся в Администрацию, оттуда — в Редакцию, а затем — в Кассу и на всем своем пути не встретил никаких признаков жизни.

Неожиданно он разразился диким хохотом, который то и дело прерывался восклицаниями на его родном языке.

— Стало быть, это и есть логово старого проходимца. А это, конечно, его Музей? — спросил Уилкинсон, взмахнув тростью.

Ступая с осторожностью аиста, он подошел к столу, на котором лежали кусок каучука и негритянский божок. Остановившись, Уилкинсон надел пенсне и внимательно прочитал текст у подножия Леопольда II, после чего чинно повернулся и со словами «неслыханно, неслыханно!» вернулся в Дирекцию.

— Универсальная Всемирная Типография, надо полагать, находится наверху? — спросил он, но я ничего не ответил.

Он еще раз огляделся вокруг и прочел на стене:

Сказав, что надо, не сиди —
Скорой вставай и уходи!

— Именно так я и намерен поступить.

Ухмыльнувшись, он взял с письменного стола Боормана только что исписанный им листок, сунул его в карман и надел шляпу.

— Сердечный привет господину Боорману, — сказал он. — Передайте ему, что вся организация его дела произвела на меня глубочайшее впечатление и что относительно экземпляров журнала я ему еще напишу. И что я несколько месяцев буду в отъезде.

Он прошел через коридор, сам открыл дверь на улицу и был таков.

Не успел я остаться один, как на меня нахлынули самые различные мысли о том, что я должен был сказать или сделать, но чего я не сделал и не сказал. А когда я подумал о Боормане, которому мне придется все рассказать, в душу мою закрался ужас. И ведь сорвалось-то все из-за сущего пустяка! Была минута, когда я уже решил было попросту уйти и не возвращаться назад, но вскоре принял более разумное решение — подождать дальнейшего развития событий. Ведь если я ничего не скажу, совсем не обязательно Боорман меня о чем-нибудь спросит. Я решил также, что было бы неблагоразумно отправляться на поиски другой работы, пока меня не выгнали с этой.

На другое утро у Боормана был рассеянный вид. Он искал ручку, которая лежала прямо перед его носом, и несколько минут сидел, глядя в пустоту, с коробкой спичек в руках, не зажигая сигарету.

Немного поерзав, он позвонил по номеру сто тридцать — сорок восемь и попросил к телефону господина Уилкинсона, но разговор не состоялся.

— В отъезде, в отъезде… А я убежден, что он сидит у себя в конторе на улице Руаяль, — решительно заявил мой патрон.

Он еще раз напомнил мне, что я должен пуще всего опасаться телефона, и ушел.

— Ничего не понимаю, — сказал Боорман уже после обеда. — Этого типа словно околдовали. Когда я последний раз был у него и расставлял силки, он уже был готов вот-вот клюнуть — и не на сколько-нибудь, а самое меньшее на пятьдесят тысяч экземпляров. А сейчас похоже, будто у его дверей выставлена стража специально для того, чтобы не пускать меня к нему. И его люди все о чем-то шепчутся, шепчутся!

Боорман продолжал идти по следу со все возрастающей энергией, словно он уже почуял запах истины. Бомба взорвалась лишь два дня спустя. Он еще был наверху, но я уже слышал, как он бушевал, и его громогласная брань заглушала скрип лестницы, по которой он спускался. Как это ни странно, но, когда я услышал приближение грозы, страх мой прошел. В конце концов, скоро все это останется позади. Если, расставаясь с жизнью, человек чувствует себя не хуже, значит, и смерть не так уж страшна.

— Семь-де-сят-ты-сяч-эк-земп-ля-ров! — скандировал он. И каждая ступенька отзывалась стоном.

— Семьдесят тысяч! — снова выкрикнул он, войдя в контору.

Тем временем я уже надел свою новую шляпу и был готов убраться восвояси.

Эта цифра явно бередила ему душу. Его нижняя губа дрожала, и жилы на шее вздулись.

— Семьдесят тысяч раз позор на вашу голову, де Маттос! — сказал он, и я вместо прощания молча надел покрышку на пишущую машинку.

— Свой новый костюм я, конечно, должен возвратить вам, сударь? — покорно спросил я.

Он понял, что творилось в моей душе.

— А ну-ка повесьте свою шляпу на вешалку, — сурово приказал он. — Я вас не выгоняю. Во всем виноват я сам. Я не должен был оставлять вас здесь одного. Като отлично умеет разговаривать с клиентами через окошко, так что им по крайней мере ничего не удается высмотреть. Но как вы могли так опростоволоситься, де Маттос? Показали бы ему что угодно: погреб, чердак, вашу задницу — все равно что, но только не наши комнаты! Вот и расставляй силки после этого, дорогой дружок Боорман, расставляй силки изо дня и день!

Он несколько раз обошел контору, всячески стараясь подавить остатки ярости, затем остановился и своим тяжелым кулаком стукнул по столу.

— Слушайте внимательно! — предупредил он меня. — Если еще раз случится что-либо в этом роде, тогда — сами понимаете — вам действительно придется убраться отсюда. Если когда-нибудь в мое отсутствие придет посетитель, скажите ему: «Господни Боорман отбыл со всем своим штатом на международную конференцию в Рейссел». Никого нельзя пускать в эти комнаты, никого. Посетителям разрешается заходить только в коридор, где они увидят пять дверей с пятью табличками. О чем бы они ни спрашивали, что бы они ни говорили, все это не имеет никакого значения. «Господин Боорман со всем своим штатом» и так далее… Какая именно конференция, вы не знаете. Международная — это все, что вам известно. Не разрешайте им задавать вопросы, де Маттос, и главное — никакого заискиванья. Стряхивайте людей, как гусениц, и тогда они будут ползти к вам на четвереньках. Если вы станете им отвечать, то говорите свысока, но ни в коем случае не отклоняйтесь от темы конференции. И обязательно называйте Рейссел, а не Льеж, Гент или Антверпен, потому что кто-то захочет звонить мне по телефону, а другому, чего доброго, взбредет в голову поехать вслед за мной. Рейссел расположен по ту сторону границы, он не менее известен и в то же время находится на незначительном расстоянии отсюда, так что, если какой-нибудь клиент случайно встретит меня в тот же вечер на бульваре, он не станет изумленно разевать рот. Стало быть, называйте Рейссел, понятно? Для верности я вам это напишу.

Он зашел в Музей, вернулся с куском мыла в руках и большими печатными буквами написал на зеркале: РЕЙССЕЛ. Все утро семьдесят тысяч потерянных экземпляров поминутно взрывали его нутро, и только к полудню он несколько стих — подобно больному, у которого начала спадать лихорадка. Наконец он спросил меня, как же все-таки произошла катастрофа.

Я опустил глаза и с болью в сердце стал подробно рассказывать о визите Уилкинсона. Гордость, остатки которой еще тлели в моей душе, возмутилась, когда я был вынужден сам рассказать о своем бездарном поведении. Но я ни о чем не стал умалчивать — даже о том, что клиент действительно подготовил заказ на семьдесят тысяч экземпляров.

— Значит, это было только для Франции, Бельгии и Швейцарии, — сказал Боорман, снова начавший кипеть. — Разве вы не знаете, что по-французски говорят также в Канаде, и в Алжире, Египте, Турции и мало ли где еще? И в конце концов, статьи можно было бы печатать на двух языках — слева по-французски, а справа в английском переводе, — продолжал он, пользуясь сослагательным наклонением, слово сделка не безвозвратно расстроилась, а всего-навсего была отложена.

— Это нетрудно сделать. Даже на шести языках, если потребуется. Мне совершенно все равно, лишь бы этот тип заплатил деньги. А что же произошло после того, как Уилкинсон оформил заказ? — перебил он сам себя.

Когда я кончил свой рассказ, Боорман некоторое время хранил молчание. Ссутулившись, он развел руками, словно в отчаянии спрашивая самого себя, как же такое могло случаться. Он сидел, сгорбившись, у рта его обозначились глубокие складки — теперь он еще больше походил на Бетховена, чем в тот вечер, когда осыпал меня похвалами за то, что я разломал в щепки свою трость.

БИЗНЕС

На другое утро он произнес свою тронную речь.

— Чтобы впредь не допускать таких промахов, вы должны, де Маттос, хорошо понять, как с помощью «Всемирного Обозрения» я делаю деньги. Когда вы в этом разберетесь, вы будете гарантированы по крайней мере от грубейших ошибок. Во-первых, вы должны знать, кто я такой и кем станете вы, если только я вас не выгоню. Да кто же я, собственно говоря?

Было видно, что он и в самом деле обдумывает свой статус.

— «Всемирное Обозрение», — пояснил он, — это сброшюрованный циркуляр с красивым названием, где говорится, что та или иная фирма единственна в своем роде, та или иная швейная машина лучше любой другой, а тот или иной пансионат значительно превосходит все прочие по части методов обучения, света, воздуха и гигиены. Таким образом, «Всемирное Обозрение» — это не журнал, что явствует из текста формуляров, где он именуется «брошюрой». Понятие «журнал» предполагает наличие абонентов, отсутствие которых, если оно доказано, может быть использовано против меня каким-нибудь обиженным клиентом вроде Рено. Поэтому всякие запросы относительно подписки идут прямо в мусорную корзину. Так мое положение прочнее, чем если бы у меня было тридцать подписчиков, которые платили бы за то, чтобы получать мои брошюры каждый месяц, и которые с восторгом выступили бы против меня на суде в качестве свидетелей, если только на этом можно было бы что-нибудь урвать. Нет уж, увольте, никакими издательскими делами я не занимаюсь. Я обмениваю бумагу на деньги и, по существу, торгую печатной бумагой. Покупатель получает на дом кипу, а то и целый вагон брошюр, и, стало быть, товар доставлен. А сразу же вслед за этим поступает счет и взимаются деньги. До сих пор я все делал сам: обрабатывал клиентов, писал статьи и заключал сделки, но теперь редакционная работа возложена на вас. Таким образом, вы — главный редактор, заведующий отделом внутренней жизни, заведующий иностранным отделом, автор обзоров, корреспондент, корректор, и, кроме того, вам вменяется в обязанность получать деньги по счетам. Взимание платы будет доставлять вам удовольствие, потому что большинство людей лишь тогда понимают, что произошло, когда им под нос суют счет. И тогда они оказываются в положении человека, который прогуливается по лесу с приятным спутником, а тот во время милой беседы вдруг выхватывает из-за пояса револьвер. Пока вы, улыбаясь, потчуете их ложью, они довольны, но истина повергает их в трепет. А взимание платы — это и есть истина, неумолимая, как смерть. Люди никогда не прощают вам того, что в конечном итоге вы приходите за их деньгами. Кое-кто из них способен стерпеть, если вы выскажете ему все, что вы о нем думаете, хотя я не советую вам этого делать. Но вы едва ли встретите людей, готовых смотреть, как вы обнажаете перед ними душу, потому что душа ваша подобна дню с долгими сумерками: она становится темнее по мере того, как вы приближаетесь к вечной ночи. А от взгляда в бездну им делается дурно, как от зрелища струящейся крови. Любезное приветствие, приятный, многообещающий голос, пара перчаток и почтительный поклон — à la bonne heure[25], больше от вас ничего не требуется. Расставляя силки, я не раз буду упоминать Редакцию, словно наши редактора и впрямь двойными рядами сидят в соседней комнате и строчат, не покладая рук. И вы при этом не пугайтесь — во всяком случае не так, чтобы это было заметно людям. Дело наше очень простое, и через пару месяцев вы все освоите — вот увидите. А если не освоите, тогда вступит в силу тот пункт нашего контракта, который предусматривает увольнение. Завтра утром мы впервые отправимся на работу вместе. Под мышкой у вас будет красивая кожаная папка с так называемыми «документами». Каждый клочок бумаги, на котором что-нибудь написано или напечатано, а то и просто бланк, который вам удается заполучить при посещении фирмы, — это «документ». Я веду разговоры с людьми, и, пока я расставляю силки, мне дают или я сам прошу каталоги, прейскуранты, проспекты и так далее, а вы все это молча, с достоинством запихиваете в свой портфель. Время от времени вы можете тихо произносить слова «очень интересно», но ничего другого не надо. Для редакционной работы весь этот хлам навряд ли вам пригодится, потому что у меня есть с полсотни типовых статей, которые я все время воспроизвожу. Они написаны тридцать лет назад моим предшественником, французом, так что у вас не будет с ними большой возни. Но людям льстит, когда вы проявляете интерес к их бумагам, на которых обычно изображен их завод, или их отец, или что-нибудь в этом роде. Бумаги надо хранить также и после того, как оплата произведена, потому что это документы, которые в известной степени подтверждают, что клиент действительно заказал нам статью. Во время разговора вы можете также делать заметки, например записать дату основания предприятия, Число служащих или учеников, комнат, роялей, локомотивов, головок сыра или консервов, которые фирма соответственно держит, обучает, сдает внаем, изготовляет или продает; как долго находился у кормила отец нынешнего владельца фирмы, в каком году он отошел в лучший мир, а также день, когда старик смастерил свою первую скромную гребную шлюпку — лучше всего на том самом месте, где теперь каждый месяц спускают в море гигантский пароход: ведь частая смена адресов не украшает фирму. Серьезная фирма должна прилипать к своему месту, как пластырь, присасываться, как вампир, а не разбивать свою палатку в иных краях через пять-десять лет. Хороший рыболов, выбрав себе местечко, так и остается на нем, черт подери! Если же вы имеете дело с перелетными пташками, которые даже не могут толком объяснить свои миграции, тогда вы говорите в статье, что эти молодчики нигде не задерживаются подолгу, потому что им негде разместить свои гигантские предприятия. Гигантские пароходы, гигантские фирмы, гигантские молочные фермы, гигантские мыловаренные фабрики, гигантские заводы, изготовляющие электролампочки, — не робейте, вы же теперь главный редактор! Фирма, которую вы описываете, разумеется, сверхсовременна, потому что она решительно во всем идет в ногу со временем, но наряду с этим ей присуща старомодная добропорядочность. Вы укажете, что владельцы фирмы слишком хорошо известны, чтобы о них подробно распространяться, а затем вы преспокойно сообщите о них самые невероятные детали, так как обычно никто о них ничего не знает. Вы расскажете, например, в котором часу встает Хоойкаас-младший, упомянете, что он пьет одну только воду, что весьма необычно для человека, имеющего великолепный винный погреб. Вы сообщите дальше, что он весьма своеобразным способом отдает распоряжения подчиненным и что господь наделил его орлиный взором, обращающим в трепет конкурентов. Под конец напишете кое-что о самом товаре. О, божественные изделия гигантского предприятия! Такие, видите ли, необыкновенные! Такие усовершенствованные! Не то что все прочие. «Разница ощутима лишь в процессе употребления». И ни в коем случае не забывайте о ветеранах, потому что каждая уважающая себя фирма непременно держит одного-двух ископаемых. Поэтому вы должны помянуть добрым словом старого Яна или Клааса, который вот уже шестьдесят два года с неизменной улыбкой стоит у кузнечных мехов, не желая оставлять место, где фирма достигла величия, а он сам — старческого маразма. Его мы непременно сфотографируем, хочет он того или нет. Затем пару слов о золотых часах «с надписью» и о жалком конверте «с наградными». Представьте себе физиономию Клааса, если бы он получил конверт «без наградных»! Если в данный момент фирма не располагает ветеранами, тогда раздобудьте несколько трогательных историй о каком-либо покойном ветеране. Вы можете спокойно накинуть ему годы верной службы. А затем очаровательные домики рабочих с чудесными палисадничками, чистенькие столовые с аппетитным ароматом супа, фабричный оркестр и хор благодарных рабочих. Иногда стоит сказать несколько лестных слов о бухгалтере или главном инженере, если они имеют хоть какой-то вес. А это вы сразу поймете, потому что в таком случае к ним будут обращаться за советом или же они просто будут стоять и слушать, бросая замечания по ходу дела. Если во время обработки клиентов не говорится ничего такого, что стоило бы записывать, все равно делайте вид, будто вы стенографируете… Но главное — не вмешивайтесь в разговор, потому что всякий новый звук вызывает смятение. Это нарушает атмосферу, и все умолкают, чтобы прислушаться к оракулу. И если тогда вам нечего сказать, это ужасно. Единственное, что вы можете произносить для поддержания разговора, — это слова «весьма интересно, весьма интересно» всякий раз, когда воцаряется молчание, потому что тишина опасна. Тишину при обработке клиентов можно уподобить судорожным вдохам тонущего человека. И когда я буду распространяться о Редакции, Администрации или Правлении, не смотрите на меня так, как вы, должно быть, смотрели на Уилкинсона! Боже милостивый, семьдесят тысяч экземпляров! Если бы только вы сообразили сказать ему…

Конец фразы утонул и бормотании — так бормочет про себя старый холостяк, вспоминая об упущенных возможностях.

— Де Маттос, — сказал Боорман, когда вынырнул из пучины воспоминаний, — каждую субботу вы должны разрабатывать маршрут на следующую неделю. Вы будете просматривать газеты или листать адресную книгу и намечать десятка два фирм, из которых половина должна находиться в Брюсселе, а другая половина — за его пределами. В последние дни недели мы будем наведываться в Антверпен, Льеж, Гент, Намюр и так далее. Аккуратно выписывайте в столбик названия фирм и против каждого названия вкратце укажите, чем фирма промышляет. Все отрасли годятся для «Всемирного Обозрения», и потому все, что вы запишете, нам подойдет. Но все же надо в первую очередь обращать внимание на самые большие рекламные объявления, потому что их дают люди, которые жаждут вырваться вперед и воображают, что реклама правит миром. Вот взгляните, к примеру, на эту.

Он небрежно раскрыл толстую адресную книгу и показал:

Отель «Вашингтон» — 1100 номеров — Электричество — Ванные — Лифты — Телефоны: 16305, 16306, 16307, 16308, 16309, 16310.

— По всему видно, что отель созрел для «Всемирного Обозрения». Показательно, что он рекламирует тысячу сто номеров, а если вы их пересчитаете, то наберется от силы три сотни. Владельцы отеля, конечно, разместили бы и тысячу сто клиентов, но восемьсот они рассовали бы по соседним частным домам. А свои объявления они составляют так, что в воображении читателя встает гигантский лабиринт, куда без гида он не отважился бы зайти. Теперь обратите внимание на номера телефонов. Ведь можно было бы напечатать и так: 16305-16310. Но в рекламном объявлении цифры тянутся бесконечной вереницей, и при виде этого, кажется, слышишь звонки и крики. Ловкие пройдохи! А длина фасада на снимке, сударь! Более половины окон принадлежат магазину «Галери энтернасьональ», где вы брали костюм. Но они проделали такие махинации с фотографией, что вся улица стала отелем «Вашингтон». Тут есть за что зацепиться, вот увидите…

Континентальная компания генерального страхования жизни и пожизненных рент. Общая сумма, выплаченная до сего дня: 378 356 207 франков 27 сантимов. Под контролем либерийского правительства.

— Очень современно, — сказал Боорман, — но их трудно взять на крючок, потому что у них самих крючков хоть отбавляй. Их «Континентальная» и «генеральная» — того же сорта, что «Финансы, Торговля, Промышленность, Искусства и Науки» нашего «Всемирного Обозрения». И еще к тому же двадцать семь сантимов. Блестяще! Что же касается правительства Либерии, то это, конечно, мило, но явный промах — мне достаточно зайти к либерийскому консулу в Антверпене. Почему, скажем, не «под контролем республиканского правительства»? Это была бы отличная находка. Представьте себе это напечатанным: «Генеральное правительство» или «Центральное правительство». Мы с вами их еще уконтиненталим, дайте только срок! А вообще это великолепное название, которое остается столь же прекрасным, как бы вы его ни перекраивали. «Генеральная компания континентального страхования» звучало бы так же хорошо. Или, скажем, «Генеральное страхование жизни и континентальные пожизненные ренты». Или еще лучше: «Континентальное страхование жизни и генеральные пожизненные ренты». Или еще так, де Маттос: «Континентальная пожизненная компания рент и генерального страхования». Ха-ха-ха! Но вот с Либерией они дали маху. Если нельзя было протащить «Генеральное правительство», то они, во всяком случае, могли бы напечатать: «Под контролем различных правительств» или просто «Под правительственным контролем». А может быть, они и в самом деле заключили сделку с правительством Либерии?.. Эти негры — кто их знает! Или, может быть, они дали взятку консулу? Ручаюсь, что после нашего визита они изменят все свои объявления — так они перетрусят. А вообще-то говоря, страховщики — чудесные парни, и я им симпатизирую. Жизнь и смерть — союзники или враги, в зависимости от того, как вы поступаете: вкладываете капитал, чтобы каждый год что-то получать, или каждый год что-то вкладываете, чтобы затем сразу получить капитал. В первом случае вы должны туже затягивать пояс на животе, а во втором вам даже в октябре нельзя будет ходить без зимнего пальто, потому что вас подстережет инспектор и заявит, что вы совершаете самоубийство.

           Универсальный санаторий «Семь фонтанов».
               Доктор Ж. Глорье из Парижских больниц.
                      Воздух — Свет — Ванны — Ельник.
Специальное отделение для душевнобольных и неврастеников.
                Больные туберкулезом не принимаются.

— Запишите, — сказал Боорман, — потому что доктор Глорье явно верит в свою затею. Такой «универсальный» санаторий заслуживает рекламы в столь же «универсальном» «Всемирном Обозрении». «Воздух и Свет». Да, разумеется, воздух и свет вы найдете повсюду. Но надо еще проверить, сколько у него там ванн. Вы уже видели, как обстоит дело с «Кортхалсом Четырнадцатым» и «Пятнадцатым». «Больные туберкулезом не принимаются». Как бы не так! Вы услышите, как они исходят мокротой, эти туберкулезные больные. Но Глорье решительно заявит вам, что это кашель нервного происхождения и никому не приносит никакого вреда — совсем наоборот. «Парижские больницы» лучше, чем «Либерийское правительство», хотя до Либерии довольно далеко. Поймать его за руку невозможно, потому что парижские больницы попросту не отвечают на письма. И все же объявление составлено не очень ловко: он даже не решается упомянуть «изолированные палаты» и всякое такое. Здесь также ничего не говорится о сохранении строгой тайны, которая тем не менее гарантируется — можете в этом не сомневаться. Молодчики из «Континентальной компании генерального страхования» хорошо это знают, но частные лица и семьи менее сведущи и потому могут колебаться. Слова «полная тайна» или что-нибудь в этом роде были бы маяком для тех, кто хочет пристроить на лечение братца или сестричку, имеющих право на долю наследства, или старого дурака папашу, который вдруг задумал жениться. А людям надо все разжевывать и в рот класть — я так считаю… Нам надо будет посетить это заведение и порядка ради осмотреть его в сопровождении доктора Глорье. Он наверняка покажет нам «Голубой салон» или «Красный салон», куда приводят психа, когда кому-либо из его друзей или родственников взбредет в голову его навестить — ведь от людей всякого можно ждать. И когда восседаешь в таком салоне, не подозревая, что больного только что приволокли сюда из клетушки, можно подумать, будто и в самом дело ему хорошо живется. Когда мы вернемся домой, поройтесь в столе — там вы найдете несколько статей о санаториях. Перепечатайте одну из них в расчете на Глорье и «Семь фонтанов».

                          Стоффелс, Дюпюи и Ко.
                            Английские кровати.
Единственный представитель фирмы «Коллингвуд лимитед».
                  Требуйте кровати марки «Морфей»!

— К Стоффелсу мы еще не заглядывали, де Маттос, но пока зарубите себе на носу, что лучше этих кроватей не бывает и что железная кровать вообще:

1. Полезней для здоровья, чем деревянная; почему именно, я не знаю, но так утверждает Стоффелс.

2. Чище, потому что в железе не бывает червоточины и к тому же клопы не могут использовать ее в качестве кормовой базы, пригодной для зимовки.

3. Долговечней, так как железо прочнее дерева — от него кусочки не отламываются.

— Смотрите, этот тоже торгует кроватями, но они у него деревянные, — сказал Боорман. — Запишите-ка:

                     Шарль ван Ханзен.
        Антикварная и современная мебель.
Специализация: спальни в стиле Людовика XV.

И не упускайте из виду, что деревянная кровать:

1. Полезнее для здоровья, чем железная, потому что холодное железо вызывает ревматизм.

2. Чище, потому что железо ржавеет.

3. Долговечнее, потому что чугунный каркас хрупок, как стекло.

Стиль Людовика XV — это великолепно. Но не надо путать с «Кортхалсом Пятнадцатым», потому что со мной уже такое случалось. Стиль — чудесная тема, и тут можно заполнить несколько страниц. Вы могли бы начать примерно так: «Из всех строительных материалов дерево, несомненно, таит в себе наилучшие возможности для решения такой прекрасной и неиссякаемой темы, как декорирование». Поищите у меня в столе под рубрикой «Мрамор» или «Цемент» — там вы наверняка что-нибудь найдете.

Боорман перевернул еще несколько страниц, и, словно одно лишь упоминание имени Кортхалса вызвало его к жизни, в глаза нам бросилась большая реклама в широкой черной рамке, в стиле траурного объявления.

               «Кортхалс и Сыновья», Гент.
Перевозка покойников на катафалке «Кортхалс XIV»
                             и больных
         в специальной карете «Кортхалс XV».
                       Бальзамирование.
         Фирма удостоена золотых медалей.

— Я, конечно, мог бы легко навязать ему еще несколько тысяч экземпляров, — сказал Боорман, взглянув на рекламное объявление.

Теперь он принялся листать последние страницы адресной книги, где, как сельди в бочке, жались друг к другу на красной бумаге всевозможные консорциумы, товарищества, коммерсанты и промышленники. Там были объявления, занимавшие целую страницу, половину, четверть, одну восьмую и даже одну шестнадцатую часть страницы — место, на котором кто-то все же пытался представить себя с лучшей стороны. Торговец кофе в расчете на успех напечатал объявление вверх ногами. Фирма, выпускающая рояли, оплатила целую страницу, на которой не было ничего, кроме слов: «Рояли Дюпре» в виде претенциозной подписи, а все остальное пространство осталось незаполненным. Один из конкурентов этой фирмы дал объявление тут же по соседству и даже придумал каламбур:

          Автомобилисты!
Хотите быть автопианистами?
   Купите пианолу «Миньон»!

Потом там было объявление портного — оно находилось в самом низу и занимало только одну строчку, но зато повторялось на двадцати страницах. И еще было объявление фабриканта шляп, который окружил текст своей рекламы лейб-гвардией из вопросительных знаков. И все это билось, барахталось и задыхалось. Так мечется охваченная смертельным ужасом толпа, над которой вздымаются тысячи рук, ищущих спасения. Обилием и плотностью своих рядов объявления производили жуткое впечатление.

Вдруг некоторое разнообразие внесла цветная реклама, на которой были изображены две девицы. Одна из них принимала «пилюли аббата Робера», тогда как другая смиренно признавала, что пренебрегает этим снадобьем. У девицы, принимавшей пилюли, была точеная фигура, детали которой лишь подчеркивали красоту целого. А у второй, напротив, груди, ягодицы, живот и шея висели, словно на вешалке.

Далее шло бюро путешествий «Ориент», оплатившее целый лист — назначение лицевой страницы сводилось к тому, чтобы привлечь внимание к оборотной, где и было напечатано рекламное объявление.

— Возьмите-ка это туристское бюро на заметку! — сказал Боорман.

                 Туристское бюро «Ориент».
Путешествия в страны Востока, Швейцарию, Италию,
           Норвегию, Испанию, Марокко и т. д.
                  Путешествия вокруг света.
   Туризм ради удовольствия и самообразования.
   Современный комфорт. Отели высшего класса.
                         Опытные гиды.
    Путешествия расширяют кругозор молодежи!

— Продувные бестии, знают толк в рекламе, но я все-таки попробую взять их на крючок — сейчас самое что ни на есть подходящее время, ведь скоро сезон отпусков. Современный комфорт! Иной раз в городе видишь кучку таких туристов, клюнувших на приманку «Ориента». Обычно они сидят в какой-нибудь колымаге. Те, кто в середине, хорошо слышат голос гида, но ничего не видят. А те, которые сидят по бокам, мокнут под дождем или — если светит солнце — изнывают от жары. По их глазам ясно, что они всей душой рвутся домой, но о возвращении нельзя и думать, потому что деньги за все турне уже внесены вперед и туристы должны неделями или месяцами отбывать повинность — вплоть до гнетущего конца. Когда эти бедняги обращаются в бюро «Ориент», чтобы узнать, как лучше провести свой отпуск, им показывают великолепные цветные фотографии: горы как чистое серебро, лазурные озера и солнечные закаты, от которых прошибает слеза. Чем дальше страна, тем красивее фотография, потому что на дальних путешествиях фирма огребает больше всего. Группа в сто пятьдесят человек, которую отправляют в развлекательное путешествие на тридцать дней, обеспечивает дополнительный доходец в тысячу франков, если «Ориенту» удается сэкономить по одному яйцу в день на человека. Может быть, я и сам со временем создам такое туристское бюро.

— Взгляните-ка! Этих двух симпатичных евреев ни в коем случае нельзя упускать из виду.

                 Майер и Страусс.
Мебель и предметы домашнего обихода.
                 Одежда напрокат.
          Кредит всем! Все в кредит!

— Чудесные люди! Они, конечно, всеядны, но предпочитают парочки, которые собираются пожениться или только что поженились и еще не обзавелись мебелью. Хотя больше всего они зарятся на чиновников и вообще на людей с постоянным местом службы, потому что в случае чего всегда могут наложить лапу на их жалованье. А если парочка еще не состоит в законном браке, так что жених в любой момент может уйти в кусты, компаньоны разъясняют невесте, что молодого человека вернее всего удерживают вещи, которые так или иначе он должен будет оплатить. А если он не пойдет с нею к венцу — что ему, спрашивается, делать с этой мебелью? Для начала компаньоны навязывают парочке спаленку и салончик, за которые надо платить всего лишь три франка в неделю. Затем следует полное оборудование для кухни: плита, газовая конфорка, кастрюли, посуда — за один франк в неделю. А где четыре франка, там и пять. Какая разница? Вы ее даже не заметите. Затем пианино — каких-нибудь два франка в неделю, стало быть, уже не пять, а семь. Потом швейная машина за пятьдесят сантимов — итого семь с половиной франков, и еще граммофон за двадцать пять сантимов. Значит, за семь франков семьдесят пять центов, сударыня, вы можете отправляться в путь, да к тому же еще с музыкой. Но все эти вещи надо оплачивать год за годом и до конца жизни.

А если вы хотя бы несколько раз не уплатите в срок, Майер заберет свое барахло назад, прикарманив все взносы — в счет своих трудов и амортизации, а затем продаст его заново другой парочке, которая только собирается вступить в брак. Каждый месяц один из сотрудников бюро регистрации браков за соответствующую мзду сообщает им фамилии и адреса всех тех, кто уже успел заикнуться о свадьбе. Иногда дело не ограничивается мебелью, потому что Майер поставляет также подвенечные платья для невест и черные костюмы для женихов. Он поглядывает и на живот девицы — всякое ведь бывает — и сразу же волочит люльку, детский стульчик и кружевные пеленки. В Музее Отечественных и Импортных Изделии все еще стоит кровать, которую я получил от одного из конкуренток Майера. Его фамилия Вайнштейн, и он продал меховое манто стоимостью в тысячу четыреста франков одной торговке креветками, которой пришлось расстаться со своей покупкой, потому что она не смогла выплачивать задолженность больше четырех лет. На манто наложили арест в тот самый момент, когда дама входила в дансинг. И как она ни кричала, что уже четыре года выплачивает деньги, ей это не помогло. Она вцепилась в свое манто, как в единственного ребенка, и ее волочили через всю улицу, пока удалось вырвать его из ее рук… Я случайно шел мимо и спросил, что тут происходит. И тогда мне все рассказала ее дочь, потому что сама торговка креветками уже совсем утратила дар речи. «Взгляните на мою мать, мсье. Это все сделали евреи с улицы св. Катерины», — сказала девушка, тогда как мать хранила горестное молчание. Я сразу же отправился к Вайнштейну, и он подписал формуляр, поняв, что со мной шутки плохи.

— Так! — сказал Боорман. — Вот эту захудалую обувную фабрику тоже надо включить в наш список — ее хозяева, видите ли, иллюстрируют свою рекламу фотографией с птичьего полета. Это, пожалуй, еще хлеще «Отеля Вашингтон»! Видите лес заводских труб, вздымающихся к облакам? Надо сказать, что я случайно знаю эту крысиную нору. Одна-единственная жалкая труба принадлежит фабрике, все же остальное — соседнему газовому заводу, как, впрочем, и необъятное море складских помещений, простирающееся вплоть до горизонта. Эту фирму тоже легче всего поддеть на крючок гигантскими преувеличениями: дайте им гигантские ботинки, гигантскую кожу, гигантскую статистику! Вы напишете, к примеру, что если поставить рядом все ботинки, которые «Лярош, Классенс и компания» изготовили со времени основания фирмы, то получится гигантская цепь — такая длинная, что она протянулась бы от Парижа до Владивостока. Можно и так: эти ботинки, если их уложить штабелем, образуют гигантскую колонну с основанием в один квадратный метр и не менее десяти тысяч метров в высоту — иными словами, на тысячу метров выше самого высокого пика Гималаев. И наконец, вы скажете, что если бы кожа, из которой изготовлены эти ботинки, была железом, его хватило бы на постройку двадцати пароходов водоизмещением тридцать тысяч тонн каждый. И мы перекроем их роскошный снимок с птичьего полета такими фотографиями контор и мастерских, о которых Лярош и мечтать не смел. Сперва контора. Его два с половиной клерка будут сидеть на переднем плане и смотреть в аппарат, а на заднем плане мы разместим обувщиц, упаковщиц и других работниц, каждая будет держать ручку или защепку для писем, и всех мы заставим смотреть на пол, чтобы их нельзя было опознать. Затем — мастерские. Для этого мы пригласим на время обеденного перерыва несколько сот человек с газового завода. Каждый из них взвалит себе на плечи пустой ящик, мы попросим их прошагать по двору цепочкой и сделаем снимок с подписью: «Продукция одного дня готовится к отправке в Южную Африку».

— А напоследок мы возьмем вот этого чудака обойщика, — объявил Боорман. — Запишите:

 Жан Ламборель-старший.
  Обои высшего качества.
Фирма не имеет филиалов.

— Чувствуете стиль, де Маттос? Всю импозантность этого слова «старший»? Достаточно поставить после своей фамилии «старший», «младший», «отец и сын», «брат и сестра» или же приписать фамилию жены, и человек как бы возвышается до уровня дворянского сословия и все биржевые маклеры снимают перед ним шляпу. Подобно тому, как иной козыряет своими филиалами в Лондоне, Париже и Амстердаме, Ламборель козыряет отсутствием филиалов, и он совершенно прав… Разве не дозволено филантропу хвастать деньгами, которых у него уже нет? А коммерсант, знающий свое дело, всегда считает, что он лучше своих конкурентов, какой бы ни была его фирма — самой большой или самой малой в стране. Его фирма превосходит все остальные, потому что она такая, какая она есть. И когда Ламборель провозглашает, что у него нет никаких филиалов, он хочет этим сказать, что ему, Ламборелю, глубоко чужда вся эта суета с филиалами, что выколачивание прибыли для него, в сущности, лишь побочное занятие, а его истинная цель — создавать подлинные произведения искусства, что он беззаветно предан своему делу и трудится главным образом на благо грядущих поколений, тогда как фабриканты, имеющие филиалы, только о том и помышляют, как бы за счет клиента выплатить комиссионные всяким подозрительным маклерам и посредникам. Они способны на все и готовы оклеивать обоями хоть фасады домов. Статью о Ламбореле надо сделать побыстрее. Вы могли бы начать примерно так: «Из всех архитектурных материалов бумага, несомненно, таит в себе самые замечательные возможности для решения такой прекрасной и неиссякаемой темы, как декорирование». Кое-что на этот предмет вы найдете в моем столе. Скорее всего под рубрикой «Мрамор» или «Цемент».

Этот банк, др Маттос, тоже включите в список.

          Национальный и Интернациональный банк.
Все финансовые операции: коммерческие, промышленные,
          региональные и местные. Биржевые операции.
       Обмен валюты и так далее. Сберегательная касса.
              Инкассация. Учет и переучет векселей.
                    Исчисление вексельных курсов.

— Делается это так, де Маттос. Сначала берут в аренду дом. Не просто первый попавшийся дом на первой попавшейся улице, а «универсальный» дом на той или иной «континентальной» улице с парадным подъездом в виде триумфальной арки. Убогая кирпичная кладка дома маскируется мрамором, а сейф оборудуется, как алтарь. Затем приглашают Жана Ламбореля-старшего, того самого, у которого нет никаких филиалов, и Шарля ван Ханзена. Жан разукрашивает стены, а Шарль должен расставить старинную и современную мебель и развесить дюжину портретов нашей обожаемой августейшей четы. Все это покрывается густым слоем золотой краски, но еще до того, как она подсохнет, приглашают журналистов, которых поят до бесчувствия. Статьи проще всего заготовить заранее, а репортеры уж потом присобачат к ним начало и концовочку. Наконец, следует пожертвовать кругленькую сумму в пользу слепых ветеранов войны — ведь с обыкновенными слепыми далеко не уедешь, — а затем во всех газетах закупить целые страницы для рекламных объявлений, чтобы поведать отечеству о своих безграничных возможностях. После этого надо ждать развития событий. И тут начинается развеселая карусель текущих счетов, чеков, кредитных билетов, акций, купонов, телеграмм, автомобилей, простых и выигрышных займов, прав на эксплуатацию шахт, посыльных в галунах и попечителей могилы неизвестного солдата. Все это варево аппетитно кипит, а сливки с него снимают директора, которые, улыбаясь и перешептываясь, обходят биржу. Если их только двое, то лысый изображает кипучую энергию, а волосатый держится, как патриарх. Мы должны ввалиться к ним и тотчас же признать, что «из всех пружин экономики банк, несомненно, таит в себе самые замечательные возможности для решения такой прекрасной и неиссякаемой темы, как национальное развитие». Ибо вереница наших стилистических перлов — эти «несомненно», «из всех», «замечательные», «прекрасные» и «неиссякаемые» — поражает клиента как гром совершенно независимо от того, к чему или к кому относятся эти слова — к мрамору, цементу, бумаге или же к маршалу Фошу. Например: «Из всех маршалов Великой войны маршал Фош, несомненно, таит в себе самые замечательные возможности для раскрытия такой прекрасной и неиссякаемой темы, как национальная слава». А затем мы конфиденциально сообщим директорам, что в министерстве проявляют некоторое беспокойство. Мы не станем уточнять, по какому поводу. Скорее всего директора банка сами это знают. И еще мы сообщим, что наше «Всемирное Обозрение» начало вести расследование. Тут нам сразу же предложат сигары и портвейн, а двери тщательно прикроют. Под конец директор похлопает меня по животу, скажет, что я чудеснейший парень, и заткнет мне глотку жирным заказом.

А все происходит от тщеславия, де Маттос. Каждый хочет быть номером первым или по крайней мере слыть таковым. Как правило, люди предпочитают слыть первыми, чем действительно ими быть. Иисус Христос, который рассуждал обо всем на свете так, словно все ему было заведомо известно, ничего не мог с этим поделать. И поскольку люди в своем большинстве одержимы дьяволом, хитроумные торгаши строят на этом все свои расчеты. Каждый из них разбивает в подходящем месте свою палатку, вывешивает пеструю, как радуга, вывеску и запускает на всю мощь граммофон рекламы. Все сверкает, радует глаз, все лучше, чем у других. Временами кто-то из этих бестий начинает идти ко дну, но два-три удара хвостом — и чудовище снова всплывает на поверхность, если только оно еще в состоянии бить хвостом. И вот из этих-то пронырливых торгашей я должен выжимать деньги. Я обхожу одного за другим — гигант-редактор гигантского журнала. Некоторые из них настолько углублены в свои цифры и проекты, что даже не слушают меня. Изредка попадается человек, который, раскусив мой журнал, приходит в ярость. У иных туго с деньгами. Но вы всегда найдете таких, которые попадутся на удочку, если, конечно, хорошенько поищете. Они продают свой товар. Почему бы нам не продавать наш? Вы прямо с ходу начинаете их обрабатывать, не слушая того, что они вам говорят. Ведь нам нужны их заказы, а не их душевные тайны. Удается нам их уговорить — прекрасно. Не удается — тут уж ничего не поделаешь. А от душевных излияний никакого толку нет, и поэтому лучше делать вид, будто не понимаешь, о чем они толкуют. В самом деле, нелепо спорить о деньгах, когда у одного человека они есть, а другой хочет их заполучить — ведь каждый по-своему прав. Нищие хорошо понимают это. Они просят милостыню, и, если вы начинаете расспрашивать их о жене и детях, они опять же просят милостыню. Им безразлично, сочувствуете вы или нет. Они просят до тех пор, пока не получат от вас деньги, или пока не поймут, что вы им не подадите. А затем тотчас же цепляются к следующему прохожему. Для такого нищего гораздо лучше, если вы сразу же решительно скажете «нет», чем если вы станете проливать слезы у него на груди. Вы должны радоваться любой удаче, потому что в коммерческих сделках мелочей не бывает. Сделка есть сделка, и она всегда означает победу одной из сторон. А размеры суммы определяет чистый случай. Как далеко прыгнет клиент, зависит от разбега. Но поначалу всегда предлагайте крупную сделку, и пусть уж люди сами прикидывают свои возможности. Только ни в коем случае не показывайте, что вы сами считаете эту сделку крупной, потому что тогда вас станут презирать. Если же вы небрежным тоном назовете солидную сумму, словно речь идет о пустячке, то клиент во что бы то ни стало постарается ее переплюнуть, совершенно позабыв о деньгах, хотя ему придется извлечь их из своего собственного кармана. Только не выказывайте никакой радости, когда клиент схватится за ручку, чтобы подписать бланк заказа, ведь перед вами тертый калач. Притворитесь, что вы даже обеспокоены этим — некоторые люди поторопятся сделать заказ, в надежде что, выполняя его, вы протянете ноги. Старайтесь сами верить в то, что вы говорите, — только тогда ваши доводы будут звучать убедительно. А вы должны во что бы то ни стало убеждать и толкать людей на поступки, которые час спустя заставят их содрогнуться. Однажды я разжег священный огонь в груди одного директора банка и сам этого не заметил, потому что на его тупом лице ничего нельзя было прочитать. И вдруг его прорвало. Он вскочил, стукнул кулаком по столу и заказал миллион экземпляров с описанием его банка. Каждая бельгийская семья должна получить по экземпляру, заявил он. Он был похож на крестоносца, узревшего Иерусалим. И когда я заколебался, потому что боялся принять такой огромный заказ со своей жалкой типографией, он вдруг опомнился и велел выставить меня за дверь. Главное — не падайте духом, если даже неделю за неделей вас будут преследовать неудачи. На бога не надейтесь, де Маттос. Будьте вежливы с клиентами, потому что они ваши враги — не забывайте об этом. Они выпустят из рук только то, что вам удастся у них вырвать, и если вы не ляжете костьми, то ничего и не получите.

ШАРЛЬ ВАН ХАНЗЕН

Во второй половине дня Боорман принес и сунул мне под мышку черную кожаную папку, после чего, в пальто и шапке, я снова должен был позировать ему на середине директорского кабинета.

— Я уже начинаю привыкать к вам, де Маттос, — заверил он меня успокаивающим тоном.

Выписав еще несколько адресов, Боорман повел меня в город. Сначала мы должны были нанести визит Жану Ламборелю, а затем, если останется время, наскоро прощупать туристское бюро «Ориент».

Завернув за угол, я столкнулся лицом к лицу с Ферхахеном. Ты ведь помнишь Ферхахена из «Лиги молодых либералов», не правда ли? Этого злого насмешника, который уверял, что собственными руками вздернет последнего бельгийского пастора. Его-то я и встретил на улице. Всего лишь несколько недель назад я играл с ним в биллиард. Его неожиданное появление поразило меня, как гром, и я застыл на месте, да и бежать все равно было некуда. Так вот, он извинился, поздоровался со мной так, словно я — бургомистр, и исчез в толпе.

— Смотрите, здесь живет Шарль ван Ханзен, «антикварная и современная мебель. Специализация: спальни в стиле Людовика Пятнадцатого». Давайте заглянем к нему, может, удастся взять его на крючок, — сказал Боорман, и мы вошли в дом.

Это был просторный магазин с большим выбором кроватей, посреди которых сидели в ожидании покупателей с полдюжины продавщиц. Одна из них встала и подошла к нам, улыбаясь, как мадонна.

— Что вам угодно?

Боорман сказал, что ему надо поговорить с господином Ван Ханзеном, и вручил продавщице свою визитную карточку, на которой было напечатано: «К. А. Ф. Д. Боорман», а под фамилией — «Генеральный Директор Музея Отечественных и Импортных Изделий». Затем, пододвинув мне стул, он сам уселся на другой, закинув ногу на ногу, и принялся разглядывать кровать в стиле Людовика XV.

Продавщица явно не знала, что ей делать с красивой визитной карточкой. Направившись было к двери, она нерешительно вернулась назад и стала вертеться вокруг нас, как мышь вокруг мышеловки. Наконец она остановилась и осведомилась робким голоском о цели нашего прихода. Боорман снял шляпу и стал обмахиваться ею, как веером. Засунув руку в карман брюк, он продолжал молчать, словно продавщица обращалась к кому-нибудь другому.

— Смею ли я спросить о цели вашего прихода? — во второй раз отважилась девушка.

На лице моего патрона появилось выражение усталости и изумления. Затем, словно собрав последние силы, он снова взглянул на продавщицу.

— Цель моего прихода состоит в том, чтобы поговорить с господином Ван Ханзеном, сударыня.

И, отведя глаза, Боорман снова уставился в потолок, отстукивая на своей шляпе маршевый ритм.

Продавщица опять отошла от нас с визитной карточкой в руках, по дороге посоветовалась с дамой постарше, по всей вероятности располагавшей более солидным опытом, и наконец исчезла в двери, которая, несомненно, вела в конторские помещения.

Пока я еще был далек от понимания того, что впоследствии, после долгих лет практики, стал ощущать с поистине зловещей четкостью. Все же и теперь я чувствовал, что в магазине сгущается атмосфера, как в тот раз в «Галери энтернасьональ», когда я заявил, что буду расплачиваться за новый костюм не деньгами, а визитной карточкой.

— Я думаю, она хотела узнать, о чем вам надо поговорить с господином Ван Ханзеном, — отважился я прошептать.

— Разумеется, мой друг, — тихо сказал Боорман, — но не мог же я ей ответить, что цель моего прихода — взять на крючок Ван Ханзена и сбыть ему груду экземпляров «Всемирного Обозрения» — иными словами, всучить ему бумагу в обмен на полновесные монеты или — частично — на несколько кроватей, потому что товары, годные к употреблению или продаже, я тоже принимаю в уплату, как вы знаете или, во всяком случае, должны были бы знать. Нет, друг мой, отвечать на такие вопросы нельзя. Посмотрите, вон идет еще один представитель Ван Ханзена, которого он послал осведомиться о цели нашего прихода.

Парнишка в рабочем халате, с молниеносной быстротой проскользнув между кроватями, и в самом деле — еще на расстоянии — спросил у Боормана, какова цель нашего визита.

Подождав, когда он подойдет ближе, мой патрон картинно зевнул, а затем, приподняв брови, осведомился, имеет ли он честь беседовать с господином Шарлем ван Ханзеном.

— Нет, сударь. Я только служащий господина ван Ханзена, но мой хозяин поручил мне спросить, в чем, собственно говоря, цель вашего прихода.

— Цель моего прихода, собственно говоря, состоит в том, чтобы побеседовать с господином Ван Ханзеном, мой юный друг, — добродушно ответил Боорман.

Тут я зажег сигару и протянул свой портсигар пареньку в халате.

— Курите?

На лице у парнишки появилось выражение, какое бывает у девушек, когда они вынуждены отказываться от чего-то очень приятного, однако он взял сигару, поблагодарил и все же робко спросил, «по какому вопросу, собственно говоря, хотел бы побеседовать с хозяином господин Боорман».

— Собственно говоря, о делах, мой юный друг, — сказал Боорман. — А теперь поторапливайтесь, потому что времени у меня в обрез.

Молоденький эмиссар удалился, понурясь, и, выразительно подмигнув продавщице, которая с самого начала пыталась узнать, зачем мы пришли, сказал: «деловой визит» и исчез в той же двери, откуда появился.

Я заметил, что четыре другие продавщицы тем временем собрались в кучку. Сдвинув головы и перешептываясь, они поглядывали на дверь, ведущую в контору, словно ожидали, что вот-вот что-то произойдет.

— Еще один шествует сюда, чтобы выведать цель нашего прихода, — предупредил меня Боорман, когда появился человек в летах, который осторожно закрыл за собой дверь, торопливо высморкался, словно для того, чтобы привести себя в состояние полной боевой готовности, и, откашливаясь на ходу, направился к нам.

— Постучите-ка по полу ногами, будто ваше терпение уже на исходе, — приказал Боорман, не глядя на меня.

Я тотчас же привел в движение свои ноги и стал отбивать ритм «Марсельезы».

— Господин Ван Ханзен? — спросил Боорман еще до того, как человек, предусмотрительно остановившийся в нескольких метрах от нас, успел раскрыть рот.

— Я бухгалтер, сударь, — раздался ответ. — Господин Ван Ханзен очень занят и хотел бы знать, с какой целью…

— Lo siento tanto más que hubiera celebrado mucho el aprovechar esta ocasión para activar nuestras relaciones[26], — прервал его мой патрон.

— Что говорит этот господин? — спросил бухгалтер, обращаясь ко мне.

— Скажите Ван Ханзену, что через час я уезжаю в Рейссел и что я в самом деле уже не могу больше ждать. Если он хочет со мной говорить, пусть скорее идет сюда.

На этом Боорман прекратил разговор. Поднявшись со своего стула, он неторопливо подошел к одной из витрин и повернулся к магазину спиной, я же — в полном одиночестве — остался на караульном посту.

В магазине воцарилась глубокая тишина. Продавщицы, несомненно знавшие, что запас эмиссаров уже исчерпан, перестали шептаться и, в последний раз взглянув на дверь, ведущую в контору, продефилировали между кроватями Людовика XV и чинно расселись на табуретках — каждая на отведенном для нее месте, — где им надлежало ожидать клиентов.

— Бьюсь об заклад, что на этот раз придет уже сам Ван Ханзен, — предсказал мой патрон, подойдя ко мне.

— А он не рассердится на нас за то, что мы проявляем такую настойчивость? — спросил я, опасаясь, как бы Ван Ханзен не вызвал полицию, чтобы выставить нас за дверь.

— Вполне возможно, — согласился Боорман. — Некоторые клиенты впадают в ярость, но это не имеет ровно никакого значения. Если он станет кобениться, мы уйдем и вернемся как-нибудь в другой раз, когда он будет в более счастливом расположении духа. И все же ему придется выйти к нам — ведь с его клерками бесполезно разговаривать.

На этот раз ждать пришлось недолго — не успел бухгалтер скрыться из виду, как мы услышали стук дверей и громкий, сердитый голос. Затем показался человечек без пиджака, державший руки в карманах брюк.

— Это он, — тихо сказал Боорман. — Только сам хозяин может позволить себе снять пиджак и даже штаны. Все остальные должны молча обливаться потом.

— Где он, черт возьми? — заорал Ван Ханзен на девушку, которая первой заговорила с нами. Прежде чем она успела что-либо ответить, Ван Ханзен заметил нас и с ворчанием подошел к нам.

— Имею ли я честь… — снова начал Боорман, точно так же, как он обращался к другим.

— Да, — оборвал его Ван Ханзен на полуслове.

— Очень приятно познакомиться, — сказал Боорман.

— Давайте, бога ради, покороче! — предупредил Людовик XV. Было видно, что он раздражен до предела.

— Разрешите мне представить вам моего секретаря? — И Боорман церемонным жестом указал на меня, а я сразу же поднялся и встал рядом с ним.

В благоговейной тишине я услышал, как вдали скрипнула дверь, и, взглянув через плечо Ван Ханзена, увидел, что посыльный осторожно высунул голову из-за двери. Убедившись, что его патрон стоит к нему спиной, он зажег сигару, выпустил облако дыма, густое, словно от паровозной трубы, подмигнул мне и снова убрал голову.

Когда Боорман столь назойливо представил меня, Ван Ханзен бросил взгляд, полный ненависти, на мой новый костюм.

В глазах его вспыхнула ярость, но он овладел собой и, оглядев великолепные ряды кроватей, порылся в своих карманах и снова спросил, что, собственно говоря, Боорману нужно.

— Господин Ван Ханзен, — сказал мой патрон конфиденциальным тоном, — вам, несомненно, известно, что министерство промышленности глубоко встревожено нарастающим кризисом в производстве мебели. Медленно, но верно деревянные кровати классических образцов вытесняются железными кроватями, что особенно прискорбно, потому что деревянные изготовляются в нашей собственной стране, тогда как железные импортируются из Англии. А эта страна не только правит морями, но и навязывает нам железный хлам, который покрывается ржавчиной и вызывает ревматизм, не говоря уже о том, что он лишен какого бы то ни было стиля, достоинства и вкуса. У англичан здесь есть банда сообщников, таких, как «Стоффелс, Дюпюи и компания» — личностей, не останавливающихся ни перед чем и способных на все.

— «Стоффелс, Дюпюи и компания» — очень хорошие люди. Они безупречны в делах и заслуживают полного доверия, — прервал его Ван Ханзен.

— Безусловно, — согласился Боорман, — они очень хорошие люди, я это прекрасно знаю.

— Вы же, кажется, назвали их личностями, — резко возразил мебельный фабрикант.

— Это светлые личности, сударь, — невозмутимо подтвердил мой патрон. — Иными словами, выдающиеся личности.

— Которые способны на все, — ухмыльнулся Ван Ханзен.

— На все самое лучшее, — поправил его Боорман. — Но все эти фирмы, торгующие железными кроватями, уверяют, что их товар прочнее деревянного и к тому же дешевле и чище! — саркастически добавил он.

— Они правы, — сказал Ван Ханзен, — это вполне соответствует истине.

— О да! — подтвердил Боорман. — Разумеется, это соответствует истине. Именно поэтому нам приходится так трудно. К счастью, деревянная кровать красивее, изящнее и изготовлена с большим вкусом, чем какая-нибудь железная койка.

— Кому что нравится, — отозвался Ван Ханзен, качая головой. — Сам я сплю на железной кровати, и деревянная мне совершенно ни к чему!

— Поразительно! — сказал мой патрон. — Это тем более поразительно, что сами вы изготовляете такие шедевры!

И он показал палкой на стоявшие вокруг нас кровати в стиле Людовика XV.

От мрачности Ван Ханзена не осталось и следа. Он весело расхохотался.

— Эти шедевры, господин директор… — он на мгновение запнулся, чтобы взглянуть на визитную карточку, — …Музея Отечественных и Импортных Изделий, — добродушно продолжал он. — Шедевры, говорите вы? Боже упаси! Это хлам, сударь, обыкновенная фабричная работа. Такие делают тысячами. Все автоматически. На малинских фабриках в машину запускают дерево, а выходят из нее кровати. Это и Людовик Одиннадцатый и любой другой Людовик, какого вы пожелаете! Работа идет там, как на знаменитых чикагских бойнях.

— Что вы! — с отеческим укором проговорил Боорман. — Это уж чрезмерная скромность. Вы еще скажете, что вам вообще не под силу изготовить хорошую кровать в стиле Людовика Пятнадцатого.

— Ах, сударь! — В голосе Ван Ханзена появились теперь почти дружеские интонации. — Что мне вам сказать? Кровать Людовика Пятнадцатого воспроизвести невозможно. Как бы тщательно вы ее ни изготовили, специалист сразу же заметит, что тут дело нечисто. В те времена люди работали по-другому, не то чтобы лучше, но по-другому. Настоящие кровати эпохи Людовика Пятнадцатого на вид очень красивы, но они непрактичны и неудобны. Я бы никому не посоветовал выкладывать деньги за такую кровать. Людовик Пятнадцатый уже умер, и его кровати надо похоронить в музеях, под охраной сонных сторожей в старомодных мундирах… А это дешевое барахло все еще находит сбыт…

Боорман, несомненно почувствовавший, что быстро идет ко дну, неожиданно протянул Ван Ханзену руку в знак прощания.

— Сударь, — решительно заявил он, — я рад, что вас интересует вопрос, который я принимаю так близко к сердцу и который вызывает столь серьезное беспокойство в министерстве промышленности. Как только он созреет и будут намечены конкретные меры, я непременно зайду к вам снова.

— Конечно, — отозвался Ван Ханзен, — можете спокойно зайти ко мне поболтать, но только после пяти, потому что в другое время я очень занят. А в рекламе я сейчас не заинтересован, — заключил он, покосившись на мою кожаную папку.

Он проводил нас до двери, где мой патрон еще раз бодро воскликнул:

— Рад был познакомиться!

— Скажите там в министерстве, что беспокоиться нет причин, и передайте им мой поклон! — крикнул нам вдогонку Ван Ханзен.

Некоторое время он еще постоял в дверях, словно хотел убедиться, не завернем ли мы к его соседу, а затем нырнул в свой магазин.

Я шел рядом с шефом в полном молчании, восприняв нашу неудачу как личное оскорбление. Когда мне было двадцать лет, я как-то раз на лугу вызвал приятеля на единоборство только ради того, чтобы доказать одной девушке, что я сильнее его. Однако он победил меня у нее на глазах, и я вынужден был смирно лежать на спине, придавленный ненавистным телом. Сейчас на меня вновь нахлынули чувства, которые я испытал тогда.

— С этим субъектом сейчас каши не сваришь, — сказал Боорман. — Ван Ханзен принадлежит к редкой породе людей, которых можно взять на крючок только честностью и простотой. Но когда мы пришли к нему, я этого не знал и не мог же я из одной крайности кинуться в другую, не рискуя раз и навсегда все испортить… Потом вы как-нибудь снова наведайтесь к нему, но теперь, после того как я его раззадорил, ему понадобится по меньшей мере год, чтобы обо всем позабыть. Я только не понимаю, каким образом издатели адресной книги вытянули из него рекламное объявление.

ФИРМА «ЛАУВЕРЭЙСЕН»

— Давайте-ка заглянем к обойщику, у которого нет никаких филиалов, — сказал Боорман, не выказывая ни малейшей досады. — Как его фамилия?

После того как я нашел в своем списке фамилию и адрес обойщика, мой патрон свернул на улицу Фландр, которая вела в предместье, где основал свою обойную империю Жан Ламборель. На полпути Боорман вдруг остановился и стал напряженно вглядываться в обветшалую вывеску, прибитую к фасаду запущенного дома. На ней было написано:

    ПИТЕР ЛАУВЕРЭЙСЕН
   Кузнечных дел мастер.
Фабрика кухонных лифтов.

Одна из букв «е» так выцвела, что ее почти не было видно, а буква «т» в слове «лифтов» радовала глаз старомодными завитушками во вкусе наших дедов. Над вывеской было распахнуто несколько окон, в которых, словно пестрые флаги, колыхались простыни после большой стирки, а под вывеской зиял проулок, который, вне всякого сомнения, вел в мастерскую.

— Это еще что такое? — пробормотал Боорман. — Давайте-ка заглянем сюда!

И он зашел в проулок, где пять или шесть собак осыпали друг друга изъявлениями благорасположения. Судя по всему, эти животные чувствовали себя здесь как дома — они то и дело щедро орошали стены, покрытые мхом и плесенью, и пропустили нас внутрь лишь после того, как мой патрон прибег к помощи своей палки.

— А не повернуть ли нам назад, господин Боорман? — спросил я. — Здесь стоит такой запах, вы не находите? Едва ли тут живут люди, которых можно…

— Сначала надо познакомиться с Лауверэйсеном, — решительно заявил Боорман.

Когда мы сделали шагов сто, проулок свернул влево и уперся в большую дверь, за которой, видимо, занимался своим кузнечным ремеслом Лауверэйсен, потому что мы услышали скрежет напильников и стук молотов о наковальню.

— Прогоните этих проклятых псов! — приказал мой патрон, вертя ручку двери.

Теперь я увидел, что собаки увязались за нами, словно желая посмотреть, что мы станем делать, и когда Боорман принялся трясти дверь, вся свора залаяла как по команде. Они явно хотели предостеречь Лауверэйсена.

После нескольких безуспешных попыток мы наконец распахнули дверь и вошли в мастерскую. Это был задымленный сарай со стеклянной крышей. В одном углу работали два кузнеца, и кругом стоял такой шум, словно уже наступил конец света. Посреди мастерской, на полу, было навалено угловое и листовое железо, тогда как шесть-семь слесарей, токарей и сборщиков примостились вдоль стен. Мы торжественно вошли в сарай, и, когда Боорман начал карабкаться на груду железа, лежавшего посредине, шум неожиданно стих и на нас уставились десять пар глаз.

Осторожно перебравшись через кучу железа, мы оказались у деревянной перегородки с дверью и двумя оконцами, за которыми можно было видеть письменный стол с копировальной машиной и прочим канцелярским инвентарем.

Когда мой патрон заглянул в контору, какой-то пожилой мужчина вышел из-за своего станка, подошел к Боорману и, сняв шляпу, любезно сообщил, что «она сейчас придет».

Это был хилый, сутулый человечек с усталыми глазами. Возраст его не поддавался определению — для этого у него было слишком грязное лицо.

— Дорогой друг, — сказал Боорман, — я хотел бы поговорить с господином Лауверэйсеном. Передайте ему эту карточку и позаботьтесь о том, чтобы он поскорее сюда пришел.

И Боорман сунул человечку вместе с визитной карточкой щедрые чаевые.

Человечек растерянно положил и то и другое в карман и взглянул на Боормана сквозь очки так, словно хотел еще что-то сказать. Робость, однако, лишила его дара речи — он вертел в руках свою шляпу, морщил лоб и шевелил губами, но не мог произнести ни слова.

— Пит! — загремел издалека чей-то бас. — Не лучше ли взять бульбовый профиль вместо слабого швеллера?

— Сейчас иду! — крикнул в ответ человек в очках.

— Извольте, — сказал Боорман, — но сначала позовите, пожалуйста, господина Лауверэйсена.

— Сударь, — извиняющимся тоном проговорил человечек, — Лауверэйсен — это я. Заходите в контору и обождите немного. Моя сестра скоро спустится вниз.

— Очень приятно познакомиться, — только и сказал ему в ответ Боорман.

Лауверэйсен отворил дверь конторы, обернув руку передником, чтобы не испачкать дверную ручку, снова надвинул на голову шляпу и пошел к человеку, ожидавшему его ответа — что лучше взять, бульбовый профиль или швеллер. Мы вошли в контору.

— Я сейчас к вам спущусь, сударь! — раздался сверху женский голос.

— Садитесь, — сказал мой патрон, подавая мне пример. — Когда посетитель сидит, его труднее выставить за дверь. Если же человек стоит, достаточно раз-другой переступить ногами, и вот он уже пятится к порогу.

Я оглядел контору.

Письменный стол фирмы «Лауверэйсен» состоял из двух подпорок, на которых лежали доски, а сверху была нагромождена неописуемая груда книг, счетов, писем и технических чертежей. Все валялось здесь в полном беспорядке, словно кто-то перетаскал это имущество сюда в корзинах и высыпал на стол. Часть бумажных куч успела покрыться густым слоем пыли — к ним, видимо, уже давно никто не прикасался. Никаких папок для писем я не заметил — как, впрочем, и других предметов, которые могли бы служить для хранения старых бумаг. У стола стояло кресло с высокой спинкой — точно такое было у моей бабушки. Сквозь дыру в обшивке сиденья виднелась пружина, из спинки торчали пучки морской травы. Позади стола была винтовая лестница, которая вела в комнату, где, судя по долетавшим оттуда звукам, суетился какой-то человек.

— Вот это кавардак! — восхищенно прошептал Боорман. — А все-таки деньги здесь есть, ведь у них работают десять человек. Даю голову на отсечение, что мы не уйдем отсюда с пустыми руками.

И, взглянув на меня, добавил:

— У вас вполне презентабельный вид. Но надо носить ленточку в петлице. И держите голову прямо. Помните, что вы должны молчать или на крайний случай изрекать: «Очень интересно», если вдруг наступит пауза. Идет!

— А вот и я, — раздался голос сверху, и на лестнице появилась грузная женщина, явно страдавшая каким-то физическим недостатком. Я увидел, что она стоит вверху на площадке, словно у края пропасти. Она смотрела мимо нас и, казалось, обдумывала какое-то решение. Затем, повернувшись к бездне спиной, она судорожно ухватилась за перила и начала спускаться. Шаг за шагом спускаясь все ниже, она всякий раз ставила на ступеньку левую ногу, а правую осторожно приставляла к левой. Несколько раз она останавливалась, чтобы передохнуть, пока наконец не добралась до самого низа. Здесь она снова повернулась к нам лицом и, сделав последний, хорошо рассчитанный шаг, очутилась у кресла, в которое рухнула с гримасой, рассеявшейся, впрочем, как туман, после того как она посидела несколько секунд недвижимо.

Лет пятидесяти или шестидесяти, необыкновенно тучная, женщина была одета в кофту, застегнутую лишь наполовину. Зато юбка, по-видимому, была ей широка — затянув тесемку на поясе, женщина взяла понюшку табаку, а затем приветливо обратилась к нам:

— Добрый день, господа!

Может быть, Боорман решил, что его обычный зачин не годится для данного случая? Я ждал, что он, как всегда, заведет разговор про министерства и департаменты, но он сидел и молчал, нахохлившись, как курица, и морщины на его лбу обозначились еще резче.

— Уж верно, мне всю жизнь нести этот крест, — продолжала она, не рассчитывая на ответ.

Бросив удрученный взгляд на беспорядок, царивший на столе, она, кряхтя, нагнулась и, спустив левый чулок, показала нам распухшую, как у покойника, набрякшую ногу, покрытую коричневой мазью. Несколько раз надавив большим пальцем на колено, словно проверяя на спелость плод, она затем принялась осторожно разминать икру. Она не сказала: «Пощупайте сами, господа», но все же попросила Боормана подойти поближе, чтобы он, хотел он того или нет, собственными глазами убедился, что с ногой и впрямь дело плохо.

— Прошу прощения, — сказала она. — Я, конечно, могла бы проделать все это наверху, но мне было неловко заставлять вас ждать. Дела у нас всегда на первом месте, верно я говорю, господа? Вот здесь болит, — пояснила она. — Здесь и здесь. И там тоже, — продолжала она, ощупывая лодыжку.

Боорман встал, подошел к женщине и, осмотрев больную ногу с такой озабоченностью, словно она принадлежала ему самому, спросил, обращалась ли мадам к врачу.

— Что врачи, сударь! — воскликнула она. — Они меня чуть не извели, и я больше не желаю с ними связываться. Теперь, слава богу, я сама себе врач. А эта чудодейственная мазь — из аббатства Нехенберхен, где находится мадонна, излечивающая подагру. Мне следовало бы самой совершить туда паломничество, но не могу же я оставить фабрику. Интересно, поможет ли эта мазь.

Боорман, несомненно, понимал, сколь опасно было бы с налету сунуться к такому человеку с разговорами о журнале. Одно неосмотрительное слово, один неосторожный жест — и в душе, из которой жизнь, несмотря на болезнь и невзгоды, все еще не вытравила простоту, закопошится подозрение. Поэтому он снова заговорил о ее ноге и, безошибочно предположив, что она набожна — коль скоро она пользуется аббатской мазью, — добавил, что не следует падать духом, а надо уповать на того самого господа бога, против которого он столь настойчиво меня предостерегал.

Женщина поправила чулок.

— Паук поутру — к горю, в полдень — на счастье, вечером — к любви… А сейчас уже скоро полдень, — сказала она с радостной улыбкой и осторожно взяла из одной кучи пыльную книгу, с которой свисал вертевшийся штопором паук. С трудом поднявшись на ноги, она отворила дверь и выпустила насекомое в кузницу.

— Живые твари — это моя слабость, — застенчиво и в то же время решительно сказала она. — Видели вы моих собак, когда вошли в ворота? Уж конечно, они сейчас торчат в проулке и ждут, когда им бросят кость.

Боорман сказал, что он действительно видел милых песиков, и лишь затем спросил, что, собственно говоря, производит фирма «Лауверэйсен».

— Кухонные лифты, сударь, — ответила толстуха. — В пору застоя я беру любую кузнечную работу, но специальность наша — кухонные лифты.

Водворилась тишина. После короткой внутренней борьбы я собрался с силами и воскликнул: «очень интересно!», сам испугавшись своего голоса.

— Сударыня, — сразу же приступил к делу Боорман, — цель моего визита, собственно говоря, состоит в том, чтобы расспросить вас о положении в кузнечном деле как в Брюсселе, так и в его пригородах. Меня это интересует в первую очередь в связи с тем, что из-за роста заработной платы, давления профсоюзов и дороговизны земельных участков большинство предприятий вынуждено покидать центр, где расширение становится практически невозможным. Министерство промышленности не без оснований весьма обеспокоено всем этим, а поскольку мне не раз приходилось слышать самые лестные отзывы о нашей солидной фирме, я решил получить у вас консультацию по этому вопросу. Я взял на себя груд тщательнейшим образом изучить положение дел, с тем чтобы резюмировать полученные данные в большой публикации, первая глава которой увидит свет через несколько недель. К вашему сведению, я — редактор «Всемирного Обозрения Финансов, Торговли, Промышленности, Искусств и Наук», а также директор Музея Отечественных и Импортных Изделий. И журнал и Музей вам, конечно, известны. А этот господин — мой секретарь.

Когда Боорман сказал, что журнал и Музей ей, конечно, известны, женщина залилась краской.

— Не обижайтесь, сударь, но о «Всемирном Обозрении» я не слыхала и о Музее тоже. Конечно, это совсем никуда не годится, но если бы вы только знали, в каких условиях я работаю, вы бы, наверно, не стали бы судить меня слишком строго. Вы ведь говорили с моим братом, когда вошли сюда, не так ли?

Да, Боорман действительно имел честь познакомиться с господином Лауверэйсеном, как и со всеми милыми песиками.

— Мой брат, сударь, по существу, не занимается делами фирмы. Помощи мне от него почти никакой — вот разве что он усердно работает как обыкновенный сборщик. Хозяин фирмы ведь должен всюду поспевать, а я из-за своей ноги почти нигде не бываю.

Тут отворилась дверь мастерской и вошел господин Лауверэйсен с каким-то вопросом. Но он говорил так тихо, что я ничего не расслышал.

— Вечно ты что-нибудь придумываешь, — проворчала его сестра. Затем она стала рыться в груде рулонов, заглянула в три-четыре из них и наконец развернула чертеж.

— Вот спецификации, Питер. — Она тут же извлекла откуда-то циркуль и отыскала в куче хлама складной метр, сняла несколько мерок и принялась что-то высчитывать на столе.

— Дюпон хочет взять бульбовый профиль, — сказал господин Лауверэйсен.

— Пятьдесят девять… помножить на семь… разделить на три и четыре десятых, — уверенно проговорила она. — Дюпон просто глуп. Послушай-ка, о бульбовом профиле не может быть и речи. Швеллер дает четырехкратный запас прочности, а этого достаточно. Дюпон, Дюпон! Лучше бы он меньше прикладывался к бутылке!

Господин Лауверэйсен не — стал вступать в пререкания и ушел так же, как и пришел — вялой походкой, с опущенной головой. Не успел он войти в мастерскую, как стук молотков и скрежет напильников затихли и до нас донеслись звуки нарастающей перепалки. Сначала я различал два голоса, а затем послышалось сразу много голосов, как на политическом митинге. Мой патрон хотел что-то сказать, но тетушка Лауверэйсен знаком велела ему молчать.

— Слышите, сударь? — тихо спросила она, прислушавшись к перебранке и неодобрительно покачав головой. — И вот так это продолжается иной раз полчаса подряд — сначала о швеллере, а затем о капиталистах. Разве это не возмутительно?

— А у вас, сударыня, судя по всему, недюжинные технические способности, — с восхищением сказал Боорман.

— Да что вы, сударь! Что касается сопротивления материалов, то ведь есть таблицы, где все указано, так что достаточно туда взглянуть. Но кое-чему я действительно научилась за счет практического опыта. Иного выхода у меня не было, потому что мой брат… От него, знаете, и без того не было особого проку, а с тех пор, как он упал и ударился головой, дело совсем плохо.

После короткой паузы она продолжала серьезным тоном:

— Я очень рада, что наши лифты по-прежнему высоко котируются. Я ведь, по правде говоря, и не подозревала об этом, хоть всеми силами и стараюсь выпускать их прочными и добротными. Да, правда, я даже и не подозревала об этом — ведь из-за своей ноги я почти совсем не выхожу из дому, и сплошь и рядом мы вынуждены сидеть в конторе и ждать заказов, тогда как другие фирмы сами непрерывно охотятся за клиентами. Мне очень приятно услышать подобный отзыв от такого важного чиновника, как вы.

На ее полном лице было разлито блаженство.

Затем она немного призадумалась.

— Да, сударь, пора уже министерству взять дело в свои руки, потому что мы переживаем трудный период. Вы только что упомянули профсоюзы. Так вот, эти профсоюзы…

Она встала, чтобы поплотнее закрыть дверь в мастерскую, которая была слегка приотворена.

— Профсоюзы держат нас за горло, сударь. Вы ведь видели наших рабочих, когда вошли сюда — не правда ли? — и, конечно, ничего особенного не заметили. Да, сегодня суббота, и они в хорошем настроении, потому что завтра им не надо работать. Но вы бы посмотрели на них в понедельник, если только вы застанете их на работе, потому что иной раз они являются только во вторник, а то и позже. И ведь слова нельзя сказать, а то они тут все перевернут вверх дном.

— Господин де Маттос, то, что сейчас рассказывает нам сударыня, чрезвычайно важно для нас. Пожалуйста, записывайте все подряд. Продолжайте, сударыня!

— Иной раз они вдруг переглянутся — а мы с братом даже не знаем, чем мы им не угодили — и, как сговорившись, кидают на пол инструменты и, проклиная все на свете, объявляют забастовку, — шептала женщина. — И сколько их ни уговаривай, нее напрасно. Они требуют сокращения рабочего дня и повышения заработной платы, даже не задумываясь о том, можем ли мы столько платить. И при этом они так нагло себя ведут! А я тут со своей…

Она вдруг осеклась и снова прислушалась.

— Ногой, разумеется, — сказал Боорман.

— Мне показалось, что кто-то нас подслушивает, — продолжала она. — Да, конечно, сударь, с этой несчастной ногой. А не то я сама встала бы к токарному станку. Месяца два тому назад я сидела у себя наверху и причесывалась, как вдруг услыхала, что внизу поднялась кутерьма. Рабочие обзывали моего брата дерьмом и кровопийцей. Это он-то кровопийца, вы только подумайте, сударь! Ведь бедняжка воплощение доброты, это же видно с первого взгляда. Я слышала, как он говорил этим парням: «Тише, тише!» и еще: «Успокойтесь!», как он называл их по именам — Франс и Йозеф, — желая их задобрить, но этим он лишь подливал масла в огонь. Они так ругались, что на улице было слышно.

Она замолчала: вошел подмастерье и сказал, что нужна наждачная бумага.

— Возьми сначала накладную у хозяина, — распорядилась женщина.

— Накладную на несколько клочков наждачной бумаги? — издевательски спросил парень.

— Да, накладную на несколько клочков наждачной бумаги.

Парень ушел, нагло ухмыляясь, и вскоре вернулся с накладной, после чего госпожа Лауверэйсен выдала ему из кассы немного денег. Касса представляла собой огромный старомодный кошелек, который она вытащила из-за пазухи. Когда парень ушел, она снова спрятала кошелек и положила накладную в общую кучу.

— Я уж и не знаю, как я тогда спустилась вниз, но они все еще ругались, когда я уже была в мастерской. Я сказала, что им должно быть стыдно. Так накидываться на моего брата, который всегда рад им помочь и каждый год вносит пятьдесят франков в их кассу взаимопомощи на правах почетного ее члена, а ведь сами они регулярно пропивают ее фонд, как только он достигает ста франков. Я намекала в первую очередь на Дюпона, того самого, который так задирает нас и хочет взять бульбовый профиль, когда швеллер дает четырехкратный запас прочности. А ведь этот тип работает у нас уже двадцать лет и мы с ним всегда хорошо обращались. Когда он женился, мой брат дал ему денег вперед, чтобы он купил себе мебель. В надежде, что он утихомирит остальных, я смотрела прямо на него, пока говорила. И знаете, сударь, что он крикнул мне в ответ?

Она вопросительно взглянула на нас и, когда Боорман энергичным движением бровей дал понять, что жадно слушает ее рассказ, предупредила:

— Это очень неприличные слова.

— Мы хотим знать всю правду, сударыня. Говорите!

— Так вот, сударь, он крикнул: «Старая шлюха!» — проговорила она, покраснев и все же не без кокетства. — Что вы на это скажете? Сами понимаете, добром их уговорить было невозможно. К тому времени эти господа уже надели свои пальто, а когда дело доходит до этого, они считают, что вернуться к работе им уже нельзя — а не то, видите ли, можно было бы подумать, что они пошли на уступки. Для них все это просто развлечение, сударь. И хотя нм заведомо известно, что они ничего таким путем не выиграют, они все равно время от времени устраивают заварушку, потому что под это дело можно безнаказанно загулять. Дома они объявляют, что начали забастовку, и жены вынуждены с этим смириться… Так вот, в тот раз они минуту спустя уже сидели у толстухи Жанны на другой стороне улицы и, извините за выраженье, скоро нализались как свиньи. Вы не видели Жанну, когда шли сюда? Обычно она сидит у окна, потому что знает, что в таком случае ее клиентам просто не под силу пройти мимо. Всякому, кто бы ни зашел, она разрешает себя ущипнуть и, разливая вино, поддакивает каждому слову клиента. «Так, мальчики, значит, вы бастуете? Правильно делаете! Что будем пить, мальчики? Что вам налить?» Тошно глядеть на это, сударь. А самое нелепое — то, что мне пришлось взять Дюпона назад на работу, потому что они заявили, что солидарны с ним. Они прислали ко мне двух представителей своего профсоюза металлистов или как он там называется. Посмотрели бы вы на них, сударь! Ни рыба ни мясо! Они были в шляпах и при воротничках, но от них разило спиртом, а выражались они так, что мороз по коже подирал. Когда я сказала, что Дюпон меня оскорбил, они рассмеялись и заявили, что в устах рабочего такие слова ровно ничего не значат. Один из них добавил, что, назвав меня старой шлюхой, «коллега Дюпон» всего-навсего намекал на то, что я нередко бранюсь. А другой нагло похлопал меня по плечу и посоветовал мне уступить. Три недели еще я держалась, но потом мне все же пришлось пойти на попятный, потому что у меня в работе было двенадцать лифтов для подрядчика из отеля «Эроп», а в контракте есть пункт, предусматривающий пени в сумме пятьдесят франков в день за просрочку. Так с тех пор и засел у нас Дюпон, и, видно, нам никогда от него не избавиться.

Она говорила все тише и тише, то и дело поглядывая в сторону мастерской, а последние слова произнесла таким шепотом, что их почти нельзя было расслышать.

Боорман дал ей время поразмыслить над случившимся, а затем спросил, не страдает ли фирма от застоя в делах.

— Да нет, дела идут прилично, сударь, — сказала она. — Работы у нас сейчас хватает, только мы мало на ней зарабатываем. Машина у нас расходует слишком много топлива, а трансмиссия в мастерскую уже очень изношена, и станки надо электрифицировать. Но я ничем, просто ничем не могу заняться из-за своей ноги, да и к тому же на мне лежит такое бремя. Был бы мой брат немного расторопней, я бы еще решилась что-нибудь предпринять. Но понимаете, сударь, они зовут его «Пит», а не «хозяин». Я охотно продала бы нашу фабрику, а не то создала бы акционерное общество, если бы подвернулись солидные компаньоны с капиталом. Если за это дело взяться как следует, можно заработать уйму денег, — заверила она нас с подкупающим энтузиазмом.

Боорман встал.

— Госпожа Лауверэйсен, — внушительно заговорил он, — благодарю вас за необыкновенно интересную информацию. Что касается превращения вашей фирмы в акционерное общество, то в будущем я, возможно, займусь этим вопросом — ведь у меня широкий круг друзей.

— Ах, пожалуйста, сударь, обдумайте этот план. Я буду вам премного благодарна, а ваши друзья не прогадают, можете быть уверены. Но ведь и вам надо что-то на этом заработать. Быть может, вы соблаговолите занять пост управляющего?

— Посмотрим, — обнадеживающе улыбнулся Боорман. — Но сначала я должен опубликовать свой труд. Я позволю себе нанести вам визит через несколько дней, чтобы зачитать вам первую главу. Вы даже можете заказать необходимое количество экземпляров того номера «Всемирного Обозрения», в котором пойдет речь о фирме «Лауверэйсен». Вы всегда бываете здесь по утрам, сударыня?

— Конечно, сударь, — ответила она. — Куда же я денусь со своей ногой?

О боже, опять она за свое! Все только нога и нога.

— Чудесно, — сказал Боорман. — Стало быть, до понедельника.

— Чем скорее, тем лучше, — сказала она. — А теперь я раздам кости своим мохнатым друзьям — ведь они сбегаются со всего города и терпеливо ждут. Всего вам хорошего, господа!

Отвесив последний поклон, мы покинули контору. Господин Лауверэйсен проводил нас до двери, а затем, пробившись сквозь свору милых собачек, мы вышли на улицу, где с другой стороны нам приветливо помахала рукой толстуха Жанна, которая и в самом деле сидела у своего окна.

ЗАКАЗ

Когда после обеда я пришел в контору, Боорман уже сидел за письменным столом, и я сразу же увидел, что он пребывает в прекрасном расположении духа.

— Мы должны немедленно написать статью о фирме «Лауверэйсен», — заявил он, — потому что здесь наклевывается выгодное дельце, вот увидите! Жаль, что завтра воскресенье и нам придется отложить встречу с хозяйкой до понедельника. Одному богу известно, какие мысли могут взбрести ей в голову за сорок восемь часов. Иной раз человека вдруг охватывает какое-то смутное чувство и он начинает задумываться, словно у него нечистая совесть. И откуда ни возьмись возникает вдруг блуждающий огонек сомнения, вспыхивающий в тумане. Огонек мерцает и мечется во мгле, но не исчезает. И человек уже не в силах от него избавиться, сколько бы вы ему ни помогали. Сотни раз я поддерживал в этой неравной борьбе страждущих и колеблющихся, черпая силы в надежде на выгодную сделку, но все было напрасно. Сомнение всегда оказывалось сильнее нас: однажды возникнув, оно стоит, как призрак, между тобой и твоим клиентом, и вы вдвоем набрасываетесь на него и колотите со все возрастающим ожесточением, пока не обрушится все, что вы воздвигли. И тогда вас окатывают ледяной вежливостью и притворным радушием, предвещающими разрыв, и мгновение спустя вы уже стоите за дверью с пустыми руками. Итак, за дело, де Маттос! За дело, мой мальчик! Живописуйте в ярких красках великолепные кухонные лифты, их добротную отделку и ни с чем не сравнимую надежность, блестящее руководство госпожи Лауверэйсен, человеколюбие ее брата и так далее, в таком же духе. В моем столе вы найдете статью под рубрикой «Мрамор», из которой можно кое-что позаимствовать. Она начинается словами: «Из всех строительных материалов мрамор, несомненно, таит в себе самые замечательные возможности для решения неиссякаемой и прекрасной темы — декоративной отделки зданий». Замените «мрамор» «железом», а в остальном оставьте все как есть — ведь эта фраза неизменно нравится всем, что бы за ней ни последовало. Правда, кухонные лифты не имеют прямого отношения к декорированию. И потому посмотрите еще под рубрикой «Рояли». Там должна быть небольшая статья, напечатанная на машинке. Да-да, вот она. Отсюда вы тоже можете кое-что переписать. Только вместо «Де Пётер» поставьте всюду «Лауверэйсен» и «рояль» замените «кухонным лифтом». О чудесном звучании вы, разумеется, не будете говорить, а также опустите упоминание о массивном эбеновом дереве. Однако все длинные фразы можете оставить без изменений. Я подчеркну их красным карандашом. Надо лишь сочинить для матушки Лауверэйсен вступление и заключение, и все должно быть готово через час, потому что в четыре часа я пойду в клуб играть в кегли. Пишите!

Он принялся ходить взад и вперед по кабинету.

— Сначала заголовок. Пишите: «Современные кухонные лифты бельгийского производства». Или еще лучше: «Массовый исход фабрик в связи с дороговизной земельных участков в центре Брюсселя». Нет, лучше оставить слово «современный» — оно всегда производит хорошее впечатление, особенно на людей со старомодными вкусами. Пишите: «Массовый исход современных фабрик» и так далее. А теперь начнем: «Чужестранец, который, прогуливаясь по центру Брюсселя и устав от шума и суеты, присядет отдохнуть на скамейку где-нибудь около Биржи, даже не подозревает, что в двух шагах от него все еще работает фабрика, ни в чем не уступающая предприятиям Валлонии или Рурского бассейна. Чужестранец воображает, будто центр нашей процветающей столицы состоит из одних лишь отелей, кафе, кондитерских и парфюмерных магазинов и что здесь больше нет места для приверженцев Плутона, черноликих исполинов, властвующих над огнем и металлом. Читатель, наш чужестранец заблуждается. Большинству фабрикантов, вытесненных из центра непосильными налогами, действительно пришлось вместе со своим черным народцем искать прибежища в том или ином безопасном месте, где за недорогую плату еще можно купить хороший земельный участок. И тем не менее, город покинули не все… Есть, во всяком случае, одна фирма, которая осталась на своем посту, и она заслуживает того, чтобы мы познакомились с ней поближе. Знаешь ли ты улицу Фландр, читатель? Тогда отыщи там фабрику, настоящую современную кузницу, где наперекор всему по-прежнему орудуют напильниками и сверлами, где гудят токарные станки и мечут громы и молнии грохочущие кувалды. Ты недоумеваешь, читатель? Ты не можешь отыскать эту фабрику? Тогда пойдем со мной. Видишь эту вывеску?.. „Питер Лауверэйсен, кузнечных дел мастер“. Спокойно заходи в проулок — здесь нет никаких подвохов. Только не забудь в следующий раз принести кость для любимцев госпожи Лауверэйсен, ведь эти милые собачки убеждены, что у читателя такое же доброе сердце, как у их хозяйки. Будь милосердно, Общество охраны животных, и не посылай оркестра на улицу Фландр, потоку что госпожа Лауверэйсен нипочем не простила бы мне, узнай она, что я поведал о ее добросердечии всему миру.

Лет сорок тому назад господин Лауверэйсен, который до тех пор выполнял самые разнообразные кузнечные работы, стал специализироваться на изготовлении кухонных лифтов. С годами он поднял это производство на высшую ступень совершенства».

Дальше следует текст статьи о роялях, а затем заключение. Пишите: «Читатель, ты посетил уголок Брюсселя, о существовании которого не подозревал. Разве сердце твое не преисполнено благодарности? Ведь ни один гид в мире не привел бы тебя сюда. Даже туристское бюро „Ориент“, знающее немало привлекательных мест, и то не показало бы тебе этот уголок. Зато теперь ты можешь спокойно рассказывать друзьям и знакомым, всем подрядчикам, архитекторам и владельцам отелей, что именно здесь, в тишине, без рекламной шумихи, изготовляются самые лучшие кухонные лифты».

В понедельник утром Боорман бегло перечитал статью, убрал из нее два-три «рояля» и, приказав мне положить листки в папку, повел меня на мрачную улицу неподалеку от биржи, где обитал Пиперс.

— Поднимитесь по лестнице на самый верх, — сказал Боорман. На шестой этаж. Постучите в первую дверь слева и скажите Пиперсу, чтобы он спустился к нам со своим аппаратом и двенадцатью пластинками. Если он будет медлить, пообещайте ему рюмочку.

Дверь мне открыл мужчина, как видно только что поднявшийся с постели — он был в носках и поправлял на ходу подтяжки. Под глазами у него синели мешки, и я никогда в жизни не встречал такого тощего человека, даже Уилкинсон и тот не мог с ним сравниться.

— Входите, — зевнул Пиперс, — я сейчас буду готов.

Фотограф Боормана занимал просторную мансарду с одним-единственным слуховым окном из красного стекла, и все в комнате было кровавого цвета: сам Пиперс, его кровать, платяной шкаф и другие вещи. На столе стояли котелок и спиртовка, сушилка для негативов и кое-какая немытая посуда, а стены были завешены многочисленными фотографиями.

— Терпеть не могу мыть посуду, — пробормотал Пиперс, малодушно оглядывая свой натюрморт.

Допив кофе, он надел воротничок и галстук, потом ботинки и наконец выволок из угла тяжелый аппарат с треножником. Осмотрев его, он снова зевнул.

— Сейчас четверть десятого. Видно, он заарканил крупную дичь. А вы, наверно, его клерк? — спросил он, покосясь на меня.

Впервые в жизни слово «клерк» прозвучало в моих ушах как оскорбление.

— Извините, — поправил я его, — я секретарь господина Боормана и главный редактор «Всемирного Обозрения».

Едва произнеся эти слова, я понял, как глубоко в моей жалкой душе укоренился стиль Боормана.

Пиперс просунул голову под ремень фотоаппарата, словно какой-нибудь прапорщик, облачающийся в мундир, и решительным движением приподнял тяжелую камеру, так что левое его плечо сразу же осело под грузом.

— Тут нет четырехкратного запаса прочности, — заметил я. — Вам бы надо у Лауверэйсена приклепать себе металлическую подпорку.

— Куда приклепать? — спросил Пиперс.

— К вашей ключице, — сказал я, мне не терпелось отплатить ему за «клерка».


Когда мы пришли, госпожа Лауверэйсен сидела в своем кресле и накладывала повязку лохматому апостолу, стоявшему перед ней на трех лапах.

— Добрый день, господа! — приветствовала она нас, продолжая бинтовать лапу собаке. — Вот, у пса что-то неладно с лапой. Не иначе как наш подмастерье бросил в него куском железа в отместку за то, что я потребовала от него накладную на наждачную бумагу, недаром у этого паршивца был такой виноватый вид, когда я послала его в аптеку за бинтом и вазелином. Обидеть безвинную тварь! Вот так, теперь все в порядке. Питер, выпусти его!

И господин Лауверэйсен увел собаку, из всех сил старавшуюся скинуть со своей лапы подозрительную повязку.

— Как поживает ваша статья, сударь? Неужели мои скромные лифты смогли вас вдохновить? — приветливо спросила она.

— Разрешите мне прежде всего поинтересоваться состоянием вашей ноги, сударыня, потому что мне приснилось, что наступило некоторое улучшение, — участливо сказал Боорман.

Толстуха просияла от этих слов.

— О сударь, как это мило с вашей стороны! Надеюсь, вы не смеетесь надо мной? Что ж, ваш визит как будто не причинил мне вреда, потому что со вчерашнего дня мне вроде бы легче ходить.

И она с улыбкой стала ощупывать больную ногу, словно проверяя, прочно ли наступившее улучшение.

— Этот господин — мой фотограф, — сказал Боорман, большим пальцем показывая через плечо на Пиперса, который уже успел поставить на пол свое снаряжение. — Я привел его сюда, потому что наша статья должна быть иллюстрирована. Сначала мой секретарь прочитает вам текст — ведь не исключено, что вы пожелаете внести в него кое-какие изменения. Но я хочу сразу же предупредить вас, сударыня, что эта статья не носит технического характера. Технические детали слишком сухи и в наше время почти никем не воспринимаются. Наша статья — скорее интермеццо, она будет вставлена между двумя более сухими главами, и ее назначение в том, чтобы обратить внимание широких слоев населения на ваши похвальные усилия в деле производства лифтов. Мы с вами и без того слишком долго сидели сложа руки, тогда как наглые конкуренты — как правило, беспомощные новички в этом деле — околачивались в министерствах и других учреждениях, повсюду снимая сливки, и при этом еще вопили, что с ними поступают несправедливо. Но пора положить этому конец. Истина в своем сверкающем облачении уже выступает вперед, и никаким злым силам ее не остановить. И снова «Всемирное Обозрение Финансов, Торговли, Промышленности, Искусств и Наук» первым проложит ей путь. Ваше слово, господин де Маттос!

Пока Боорман говорил, я достал из папки статью и еще раз проверил порядок, в котором были разложены листки. По первому же сигналу моего патрона я начал читать:

— «Массовый исход современных фабрик в связи с дороговизной земельных участков в центре Брюсселя».

— Святая правда, — прошептала госпожа Лауверэйсен.

— «Чужестранец, который, прогуливаясь по центру Брюсселя и устав от шума и суеты, присядет отдохнуть на скамейку где-нибудь около Биржи, даже не подозревает, что в двух шагах от него все еще работает фабрика, ни в чем не уступающая предприятиям Валлонии или Рурского бассейна».

Я сам почувствовал, что прочитал заголовок неуверенно, приглушенным голосом. И тут я спиной ощутил ледяное дыхание могучей тени Боормана, нависшей над конторой, а перед моими глазами сверкал ореол матушки Лауверэйсен, которая, несмотря на двойное бремя — ноги и брата, — из года в год продолжала идти стихиям наперекор к заветной цели. Однако с каждой новой строкой мой голос креп — ведь я понимал, что читаю во имя хлеба насущного. И «Рурский бассейн» я отчеканил так, словно прожил там много лет.

— Извините, пожалуйста, что я вас прерываю, — сказала вдруг представительница заинтересованной стороны, порозовев, как девушка, — но неужели вы имеете в виду нашу кузницу?

— Именно о вашей кузнице и идет речь, — подтвердил Боорман. — Надеюсь, вы ничего не имеете против?

— Но послушайте, сударь, — смущенно проговорила женщина, — мне кажется, что нельзя все-таки сравнивать нашу мастерскую с большими фабриками, как, например…

— Что вы! Что вы! Оставьте эти разговоры! — строго оборвал ее Боорман. — Это излишняя скромность. Я бы даже сказал, неуместная скромность. Вы ведь выпускаете хорошую продукцию, даже очень хорошую, не так ли?

— Конечно, — подтвердила женщина, словно бы окинув пристальным взглядом свой долгий жизненный путь, а заодно и многотрудный путь своей ноги, — мы делаем лифты добротно, что правда, то правда…

— Вот видите! — засмеялся Боорман. — Наше сравнение касается только качества работы, а не числа рабочих и не объема капитала. Читайте дальше, господин де Маттос!

И я снова начал читать.

— «Чужестранец воображает, будто центр нашей процветающей столицы состоит из одних лишь отелей, кафе, кондитерских и парфюмерных магазинов и что здесь больше нет места для приверженцев Плутона, черноликих исполинов, властвующих над огнем и металлом. Читатель, наш чужестранец заблуждается. Большинству фабрикантов, вытесненных из центра непосильными налогами, действительно пришлось вместе со своим черным народцем искать прибежища в том или ином безопасном месте, где за недорогую плату еще можно купить хороший земельный участок. И тем не менее город покинули не все… Есть, во всяком случае, одна фирма, которая осталась на своем посту, и она заслуживает того, чтобы мы познакомились с ней поближе. Знаешь ли ты улицу Фландр, читатель?..»

— Но послушайте, сударь, — отважилась возразить госпожа Лауверэйсен, — что же подумают в этом… как его?.. Министерстве промышленности? Нашу фирму там никто не знает, и вдруг сразу такое описание в журнале, который читают во всем мире!

— Что они подумают, сударыня? Не знаю. Но я знаю, что они будут весьма сконфужены. Они поймут, что мы за словом в карман не полезем и полны твердой решимости отныне говорить о себе полным голосом, что, кстати сказать, уже давно пора. Читайте дальше, господин де Маттос.

И я стал читать:

— «Тогда отыщи там фабрику, настоящую современную кузницу, где наперекор всему по-прежнему орудуют напильниками и сверлами, где гудят токарные станки и мечут громы и молнии грохочущие кувалды. Ты недоумеваешь, читатель? Ты не можешь отыскать эту фабрику? Тогда пойдем со мной. Видишь эту вывеску?.. „Питер Лауверэйсен, кузнечных дел мастер“.»

— О боже, и фамилии и все такое! — воскликнула женщина, закрыв ладонью рот.

— Да, — подтвердил Боорман, — и фамилия и все такое.

И он велел мне продолжать.

— «Спокойно заходи в проулок — здесь нет никаких подвохов. Только не забудь в следующий раз принести кость для любимцев госпожи Лауверэйсен, ведь эти милые собачки убеждены, что у читателя такое же доброе сердце, как у их хозяйки. Будь милосердно, Общество охраны животных, и не посылай оркестра на улицу Фландр, потому что госпожа Лауверэйсен нипочем не простила бы мне, узнай она, что я поведал о ее добросердечии всему миру».

— Но послушайте, сударь, — робко возразила она, — ведь такое, по-моему, нельзя печатать…

Умолкнув, я воздел глаза к потолку.

Упоминание об уличных псах взволновало госпожу Лауверэйсен. Она перестала ощупывать свою ногу и, ухватившись за подлокотники кресла, вся подалась вперед, стараясь не упустить ни слова из того, что ей предстояло услышать. Почести, которыми ее столь неожиданно осыпали, она явно воспринимала как аромат цветов, как фимиам, и было видно, что она ожила — так оживает на глазах измученный непосильным трудом человек, которого после многих лет безропотного служения долгу вдруг начинают чествовать друзья или соседи.

— Читайте дальше, — раздался голос за моей спиной.

— «Лет сорок тому назад господин Лауверэйсен, который до тех пор выполнял самые разнообразные кузнечные работы, стал специализироваться на изготовлении кухонных лифтов. С годами он поднял это производство на высшую ступень совершенства, так что мы с чистой совестью можем утверждать, что в настоящее время мастерская Питера Лауверэйсена принадлежит не только к числу старейших, но и к числу самых лучших в нашей стране фирм, изготовляющих кухонные лифты. Сам он неутомимый труженик, весь день с утра до вечера он проводит со своими людьми в мастерской, где ничто не ускользает от его острого взора. Здесь наблюдение за производством не передоверено мастерам, работающим спустя рукава, как это делается на большинстве фабрик. Нет, читатель! Вбивается ли здесь гвоздь, сваривается ли шов — все тщательно продумано и одобрено господином Лауверэйсеном. И при всем том — это человек с золотым сердцем, поистине он как отец родной для своих преданных подчиненных…»

— Вот уж правда, так правда, — прошептала женщина, то и дело одобрительно кивавшая головой, — у него и впрямь золотое сердце. Жаль, что эти проходимцы так злоупотребляют его добротой. Если бы только он был с ними потверже!

— «…которые прекрасно понимают, — снова включился я, — что фабрика Лауверэйсена — сущий рай для трудового человека. Всякий, кто хоть немного поработал здесь, уже никуда отсюда не уходит, так что одни и те же люди, годами выполняя одну и ту же работу, постепенно накопили бесценный опыт. Именно поэтому можно утверждать, что рояли Лауверэйсена…»

— Кухонные лифты, — коротко поправил Боорман.

— «…что кухонные лифты Лауверэйсена, — подхватил я с молниеносной быстротой, — уже не нуждаются в каких-либо усовершенствованиях. Расположение фабрики и ее внутреннее устройство изумительны во всех отношениях. Не забывайте, что земельные участки здесь, в центре города, чрезвычайно дороги и потому необходимо максимально использовать каждый квадратный метр. Итак, на фабрике Лауверэйсена слева работают кузнецы и токари, справа — слесари и сборщики, тогда как контора и технический отдел, которыми ведает госпожа Лауверэйсен, размещены в отдельном здании».

— Но послушайте, сударь, — сказала женщина, которая, судя по всему, была уже окончательно заворожена и лишь вяло пыталась сопротивляться, — теперь вы назвали еще и мое имя, вам не кажется, что это все же несколько…

— «Читатель, — продолжал я, — ты посетил уголок Брюсселя, о существовании которого не подозревал. Разве сердце твое не преисполнено благодарности? Ведь ни один гид в мире не привел бы тебя сюда. Даже туристское бюро „Ориент“, знающее немало привлекательных мест, и то не показало бы тебе этот уголок. Зато теперь ты можешь спокойно рассказывать друзьям и знакомым, всем подрядчикам, архитекторам и владельцам отелей, что именно здесь, в тишине, без рекламной шумихи изготовляются самые лучшие кухонные лифты».

Заключительные аккорды я исполнил вдохновенно и нараспев, с длительными паузами после каждой запятой, красноречиво выделяя все «теперь», «здесь» и «самые лучшие». После того как я произнес слова «кухонные лифты», воцарилась жуткая тишина, какая бывает только в церкви во время причастия. Эту тишину нарушила госпожа Лауверэйсен. Грузно поднявшись с кресла, она открыла дверь в мастерскую и так громко окликнула брата, что он тотчас же оставил свой станок и ринулся к ней.

— Слушай, Питер, сейчас я тебе кое-что прочитаю, — таинственно сказала она.

Она взяла у меня из рук исписанные листки и протерла свои очки, а кузнечных дел мастер обнажил свою убогую голову и ловко извлек изо рта жевательный табак, который мешал ему говорить.

— «Есть, во всяком случае, одна фирма, которая осталась на своем посту». Нет, это не начало, — пробормотала госпожа Лауверэйсен, которая не могла разобраться в нескрепленных листках бумаги.

— Разрешите, я помогу вам, сударыня?

И Боорман взял в руки статью, разложил по порядку страницы, снова вручил их мне и велел во второй раз прочитать всю статью от начала до конца для господина Лауверэйсена.

— Остерегайтесь «роялей», — шепнул он мне.

Поскольку я уже знал текст почти наизусть, на этот раз я прочитал статью не только без единого рояля, но и с таким чувством, словно декламировал «Зимовку голландцев на Новой Земле»[27]. Слушатель зримо ощущал, как чужестранец скитается по городу, как собаки грызут кость, а фабрики покидают центр Брюсселя и скорбной вереницей удаляются за черту города.

— Так, Питер, что ты на это скажешь? — спросила госпожа Лауверэйсен после того, как я с убежденностью пророка еще раз заверил, что именно здесь, в тишине и без рекламной шумихи изготовляются самые лучшие кухонные лифты.

Кузнечных дел мастер бросил унылый взор на кипу технических спецификаций, лежавшую на столе, затем взглянул на Боормана и наконец переключил свое внимание на собственную персону, которой он попытался придать солидность, подкрутив растрепанные усы.

Подобное отсутствие энтузиазма вызвало у его сестры сильнейшее раздражение.

— Разве это не замечательно, Питер? — спросила она. — Скажи же что-нибудь! Ведь, в конце концов, эта статья посвящена тебе!

Мастер Лауверэйсен явно всеми силами пытался выдавить из себя какие-то слова. Подтянув брюки, он робко заметил, что около Биржи нет никаких скамеек.

Воспоследовало зловещее молчание. Слова Лауверэйсена повисли в конторе, как грозовая туча, хотя сестра и смерила его уничтожающим взглядом. Мне казалось, что вот-вот произойдет взрыв, который отравит райский аромат, разлившийся во время чтения нашей прекрасной статьи. Омерзительный призрак истины встал между нами.

— Послушай, Питер, — с мягким укором сказала заведующая техническим отделом, — какое это имеет значение?

И она посмотрела на нас с таким видом, словно хотела сказать: «Да, он — мой брат, но я в этом не виновата».

— Мы сделаем так, как желает господин Лауверэйсен, — с отеческой снисходительностью согласился Боорман. — Замените скамейку столиком кафе, господин де Маттос. Сударыня, наш главный редактор употребил слово «скамейка» только потому, что это классический и поэтический аксессуар отдыха. Но «столик кафе» ничуть не хуже «скамейки»; быть может, даже лучше, потому что за ним можно не только отдохнуть, но заодно и выпить пива.

Сначала рассмеялся урод-фотограф, который в ожидании предстоящей работы сидел молча, и тотчас же атмосферу еще больше разрядил веселый смех самой матушки Лауверэйсен.

Подумай, что и мне следует как-то отреагировать, я в меру своих возможностей изобразил гримасу — ту самую, что делал мой друг-политик всякий раз, когда хотел создать у аудитории впечатление, будто он улыбается. Помнишь, я увязался за ним в тот памятный день, когда познакомился с Боорманом. Мой патрон получил заслуженную дань одобрения от нашего трио: от Пиперса его сдавленным хихиканьем, от госпожи Лауверэйсен ее громким смехом и от меня моей льстивой ухмылкой. Один только мастер Лауверэйсен не смеялся — он то и дело поглядывал на дверь мастерской, словно опасаясь, как бы его люди чего-либо не заметили.

Решив, что кузнечных дел мастер уже в достаточной степени изолирован, Боорман спросил, есть ли у него еще какие-нибудь замечания по содержанию статьи.

— Ах, — ответил Лауверэйсен, — мне это, в общем, довольно безразлично, но я бы не называл их черноликими. Если им когда-нибудь доведется это прочитать, они заварят кашу.

И он взглянул на свою сестру с таким видом, словно заранее предупреждал ее, что тогда ей самой придется расхлебывать эту кашу.

— Вы, конечно, имеете в виду тот абзац, где говорится, что большинство фабрикантов вынуждены были вместе со своим черным народцем бежать за черту города и так далее? — спросил я как нельзя более почтительно.

— Вот именно, сударь, — благодарно отозвался кузнец. — Но мне послышалось, будто у вас говорится «черноликие», а не «черный народ». Они еще скажут, что мы их обзываем неграми, понимаете?

— Господин де Маттос, — сурово одернул меня Боорман, словно я утверждал обратное, — замечание мастера Лауверэйсена вполне справедливо. «Черный народец» — это, конечно, не «черный народ», потому что окончание «ец» придает слову ласкательный оттенок, но рабочие этого не поняли бы. Не будем метать бисер перед свиньями — замените слово «черный» словом «трудолюбивый». Или, скажем, напишите «крепкий народец», потому что в слове «трудолюбивый» есть что-то принижающее человека, тогда как эпитет «крепкий» подразумевает, что у них молодцеватый вид, они никого не боятся и у них громадные бицепсы — больше, чем у рабочих людей другой страны.

Я тотчас же внес поправки в свой текст и подумал, что теперь несчастный кузнец уже окончательно загнан в угол. Но я ошибся: когда мой патрон решительно спросил его, не заметил ли он еще каких-либо неточностей, этот тип сказал, что «все-таки довольно многие покинули фабрику».

— Многие лифты, мастер Лауверэйсен? — спросил Боорман. — Статью, разумеется, можно дополнить всевозможными статистическими выкладками, — заверил он кузнеца.

— Нет, сударь, не лифты, а рабочие, — возразил тот.

Боорман вопросительно взглянул на нас, словно ожидая, что кто-нибудь истолкует слова оракула.

— Что, собственно говоря, хочет сказать ваш уважаемый брат, сударыня? — спросил он, словно речь шла о глухонемом или по крайней мере о человеке, не владеющем местным языком.

— Я вот о чем, — проговорил кузнец смиренным, но невозмутимым тоном, — там у вас сказано: «всякий, кто хоть немного поработал здесь, уже никуда отсюда не уходит». А это неправда. — И, обратившись к сестре, добавил: — Ты же знаешь, что рыжий Ваутерс всего три месяца назад смылся от нас. И я буду очень удивлен, если наш подмастерье на следующей неделе еще выйдет на работу — он показывает тебе язык за спиной и все время ворчит про какую-то наждачную бумагу и накладные. Поэтому, как я понимаю…

— Ладно уж, Питер, ступай себе назад в мастерскую! — прервала его госпожа Лауверэйсен, которой было стыдно взглянуть Боорману в глаза.

Кузнечных дел мастер не заставил себя долго упрашивать, а тотчас же встал и, прихватив свою шапку и табак, унес свое тщедушное тело под надежную защиту станка.

— Не обижайтесь на него, сударь, — рассыпалась в извинениях его сестра, — он ничего не смыслит в таких вещах. Ох, опять заныла проклятая нога! В надежде на благодать я еще воспользуюсь последней баночкой чудодейственной аббатской мази, а когда она кончится, уж, право, не знаю, что и делать.

Ощупав свою ногу, она продолжала:

— Статья написана великолепно. Я никогда не читала ничего подобного. Должна выразить вам свое восхищение, сударь. После того как мой бедный брат высказался при вас, вам будет легче понять, каково мне здесь приходится. А ведь дело надо делать, сами понимаете.

Пока она говорила, Пиперс по знаку Боормана снова навесил на себя фотоаппарат и направился в мастерскую, оставив нас в общество обремененной заботами женщины.

— Сударыня, — сказал Боорман, — очень рад, что статья вам нравится. Честно говоря, я и сам ею весьма доволен. В торговом мире, как, впрочем, и в различных министерствах, она, несомненно, будет иметь успех. Некоторое количество экземпляров номера, в котором она будет помещена, мы отпечатаем специально для вас, и вы сможете получить их по себестоимости. К каждому экземпляру будет приложена фирменная бандероль «Всемирного Обозрения», так что журналы будут под нашим флагом путешествовать по всему миру, хоть рассылать их станете вы сами. Адресат, естественно, не заподозрит, что этот номер направили ему вы, а предположит, что наша редакция охотится за подпиской или рекламными объявлениями. К примеру, вы услышали о подрядчике, строящем дом, в котором будут нужны кухонные лифты. В момент, который вы сочтете наиболее подходящим, вы просто пошлете ему экземпляр журнала в нашей обертке. И в то время, как наш добрый друг усердно размышляет над тем, кому бы дать заказ… бац!.. заманчивое описание вашей образцовой кузницы взрывается, как бомба, среди проспектов и смет ваших незадачливых конкурентов.

Вплотную пододвинув к ней свой стул, он дружески похлопал ее по плечу и достал из кармана карточку, которую положил на письменный стол, предварительно сдвинув в сторону кипу бумаг.

— Наденьте очки, сударыня, и вы об этом не пожалеете.

Женщина повиновалась и впилась глазами в текст.

                                        ОСОБЫЙ ТАРИФ НА ЭКЗЕМПЛЯРЫ
«Всемирного Обозрения Финансов, Торговли, Промышленности, Искусств и Наук».
500 000 экземпляров // (или больше) // 0,08 фр. за 1 экз.
250 000 ……………………//………………………// 0,09 ……………………
100 000 ……………………//………………………// 0,10 ……………………
 75 000 ……………………//………………………// 0,11 ……………………
 50 000 ……………………//………………………// 0,12 ……………………
 40 000 ……………………//………………………// 0,13 ……………………
 30 000 ……………………//………………………// 0,14 ……………………
 20 000 ……………………//………………………// 0,16 ……………………
 15 000 ……………………//………………………// 0,18 ……………………
 10 000 ……………………//………………………// 0,20 ……………………
  8 000 ……………………//………………………// 0,23 ……………………
  5 000 ……………………//………………………// 0,30 ……………………
  4 000 ……………………//………………………// 0,35 ……………………
  3 000 ……………………//………………………// 0,40 ……………………
  2 000 ……………………//………………………// 0,50 ……………………
  1 000 ……………………//………………………// 0,70 ……………………
    500 ……………………//………………………// 0,95 ……………………

— Как видите, сударыня, вы можете получить ровно столько экземпляров, сколько пожелаете. Когда журнал уже набран и типография начала его печатать, за несколькими лишними кипами бумаги дело не станет.

Его голос утратил прежние модуляции, и я увидел, что он смотрит на нее, как кошка на мышь.

— Не надо только жадничать и брать слишком много, — продолжал Боорман. — Мне кажется, ста тысяч экземпляров вам вполне хватит, не так ли, сударыня?

Женщина продолжала смотреть на столбики цифр. Уже несколько раз ее палец соскальзывал вниз и останавливался где-то около цифры 500, но непрерывно возраставшие цены всякий раз автоматически гнали его наверх. Рука ее заметалась между цифрами 50 000 и 500 и наконец остановилась около цифры 20 000.

— Сто тысяч экземпляров, господин директор! Да что я буду делать с таким запасом? — испуганно спросила она.

— Видите ли, — сказал Боорман, — с точки зрения моих интересов вам вовсе не обязательно брать так много. Я бы даже, пожалуй, сказал: чем меньше, тем лучше. Но в ваших интересах, сударыня, я считаю своим долгом посоветовать вам воспользоваться этой возможностью. Давайте прикинем. Сколько подрядчиков наберется в нашей стране? Допустим, шесть тысяч. И по крайней мере столько же архитекторов. Плюс примерно пять тысяч муниципальных ратуш, где ваши лифты могли бы перевозить с этажа на этаж папки с делами — итого, семнадцать тысяч. Затем десять тысяч отелей, стало быть, уже двадцать семь тысяч. Далее предположим, что у нас в стране только тридцать тысяч частных домов, в которых можно было бы установить кухонные лифты. Уже получается в общей сложности пятьдесят семь тысяч. Теперь подумаем об экспорте за границу: Франция с ее громадной сетью отелей. Голландия, придающая столь большое значение комфорту. Швейцария, сударыня! Все это, разумеется, при условии, что вы не намерены почить на лаврах, а действительно хотите превратить вашу кузницу в фирму мирового масштаба. Этих ста тысяч экземпляров вам хватит года на два. Прежде чем их начнут для вас печатать, я распоряжусь, чтобы из набора сняли дату, так что запас ваш никогда не устареет. И к тому же чем больше вы закажете, тем меньше они будут стоить. Ну, что вы об этом думаете? Хватит вам ста тысяч?

— Конечно, сударь. Вы должны учесть, что я уже не молода и потому хотела бы, как вы уже знаете, передать нашу мастерскую акционерному обществу.

— Мне кажется, — засмеялся Боорман, — что в таком случае кипа номеров нашего журнала будет одной из самых ярких статей вашей инвентарной описи.

Наступила пауза.

— Сто тысяч экземпляров! — пробормотала женщина. — Какие это деньги!

И снова она испуганно заскользила пальцем по столбику, спасаясь бегством от крупных цифр, ощетинившихся нулями. А внизу колонки ее пугали высокие цены за экземпляр, и потому ее палец снова тянулся вверх, к более низким расценкам, так что в коночном итоге опять оказывался наверху, у крупных чисел.

— Десять сантимов, — повторил Боорман. — Но раз уж вы конфиденциально рассказали мне о ваших трудностях и бедах, о вашем брате и о ноге, я, так и быть — из сочувствия, — уступлю вам журналы по девять с половиной сантимов. Но вы должны дать мне честное слово, что никому об этом не скажете, потому что ни за какие деньги на свете я бы не согласился, чтобы это дошло до министерств или до Правления корпорации прессы Соединенных Штатов.

С этими словами он достал из кармана два красных бланка и на обоих написал «сто тысяч» и «девять с половиной сантимов», а также проставил дату. Затем он протянул женщине свою самопишущую ручку и указал на пунктирную линию под словом «Покупатель», где она поставила свою подпись.

— Что касается превращения вашего предприятия в акционерное общество, то, надеюсь, в ближайшем будущем смогу сообщить вам более определенные новости, — заверил он ее.

— Но девять тысяч пятьсот франков, сударь, — это для нас огромная сумма, которую мы едва ли сможем выплатить сразу.

— Бросьте! — засмеялся Боорман. — Уж я-то знаю… По всему видно, что фирма Лауверэйсен процветает. Поистине, как говорится, кто прибедняется, ни в чем не нуждается, а у хвастунишки без хлеба ребятишки.

— Конечно, — проговорила женщина не без некоторой гордости, — если будет очень надо, то я что-нибудь придумаю. Я и не с такими трудностями справлялась. Но в данный момент почти весь наш капитал вложен в материалы, и к тому же нам часто приходится предоставлять нашим клиентам кредит, понимаете?

— Что ж, в таком случае уплатите половину при доставке, а остальную сумму — в рассрочку на полгода, — согласился мой патрон.

И, пометив условия оплаты на бланках, добавил:

— Статья, разумеется, будет богато иллюстрирована, и все расходы, связанные с фотографированием, я беру на свой счет. Клише — по обычным расценкам. Смотрите, а Пиперс уже принялся за работу! Не желаете ли взглянуть, сударыня?

Сунув один из бланков в карман, он встал и открыл дверь в мастерскую.

Мастер Лауверэйсен позировал посреди кузницы с кувалдой на плече, в окружении всего своего штата: девяти рабочих и подмастерья. Гордые, как павлины, люди застыли в неподвижных позах, задрав головы вверх, подбоченившись и вытаращив глаза. Они не мигая смотрели на Пиперса, скрывшегося за черной накидкой, так что оттуда торчали одни тощие ноги. Дородный сборщик быстро закатал рукава, затем снова подбоченился и напрягся что было силы, выставляя напоказ свои огромные бицепсы. Эти люди, несомненно, переживали одно из самых счастливых мгновений в своей жизни, и было видно, что они готовы безропотно позировать до утра. Они не решались даже моргнуть, хотя в аппарате еще не было пластинки, а бледный подмастерье, которого старшие оттеснили назад, встав на цыпочки, старался казаться как можно выше ростом, потому что на самом деле был меньше остальных. И только у самого Лауверэйсена, стоявшего со своей кувалдой в центре группы и, таким образом, как бы являвшего собой ее стержень, был куда менее молодцеватый вид, чем у его людей. Ему не удалось полностью согнать уныние со своего лица. С потухшим взором и печально обвисшими усами он стоял, согнувшись под бременем тяжелой кувалды, словно новоявленный Христос, шествующий с крестом на Голгофу.

— Повеселей гляди, Питер, и держи голову прямо, — крикнула ему сестра, которая, войдя в мастерскую, несомненно, восприняла этот контраст в облике хозяина и рабочих как личное оскорбление.

— Что подумали бы в министерстве? — шепнула она Боорману. — И к тому же это отпугнуло бы клиентов, потоку что у него такой вид, будто он на похоронах.

Лауверэйсен переложил кувалду на другое плечо, подкрутил усы, напряг последние силы, и наконец ему удалось придать своему лицу выражение хоть и не столь праздничное, как у других, но все же вполне приемлемое.

Тем временем Пиперс высунул голову из-под черной накидки и в последний раз смерил взглядом всю группу.

Теперь, когда статья уже была прочитана, я вдруг остро ощутил свое ничтожество. К тому же от соседства этих людей с закоптелыми лицами, тяжким трудом зарабатывающих свой хлеб, мне стало как-то не по себе. Поэтому, приняв солидный вид, я важно подошел к фотографу и небрежно осведомился, все ли идет как надо.

— Фотографирование я бору на себя, — процедил Пиперс. — А вы тем временем могли бы убрать из статьи оставшиеся «рояли», понятно?

И тут же, обращаясь к госпоже Лауверэйсен, предложил:

— Не могли бы вы надеть на вашего брата шляпу, чтобы всем сразу же было ясно, кто тут хозяин?

— Конечно, — согласилась сестра, — он должен надеть шляпу. И не просто шляпу, а цилиндр. Сходи за ним, Питер! Он в картонке, у меня под кроватью.

— Да что уж там, — стал упираться кузнечных дел мастер, — к чему эти церемонии? Какая разница, что у меня на голове — кепка или цилиндр?

— Какая разница? — повторила его сестра;, несомненно подумавшая о ста тысячах экземпляров и о ежемесячных взносах, о которых Питер еще ничего не знал. — А я тебе говорю, что очень даже большая разница. Ну давай, Питер, скорее! Кстати, переоденься, потому что шляпа не подходит к рабочему костюму.

— А нет у него какого-нибудь ордена? — спросил Боорман, когда мастер отправился выполнять приказание сестры.

— Конечно, есть, — ответила госпожа Лауверэйсен. — Как глупо с моей стороны, что я раньше об этом не подумала! Он получил медаль, когда четверть века проработал кузнецом.

И она крикнула Питеру вдогонку:

— Не забудь свою медаль! Она лежит в верхнем ящике умывальника.

Все это время лейб-гвардия Лауверэйсена продолжала почти неподвижно стоять на месте, и я видел, как дородный сборщик согнул ногу и быстро почесал лодыжку, не меняя своего вертикального положения.

Мастер явно не терял времени даром, потому что через несколько минут он спустился по винтовой лестнице вниз и предстал перед нами в черном костюме, цилиндре, с пестрой ленточкой в петлице. Выражение лица у него осталось прежним, но это был уже совсем другой человек.

Пиперс снова поставил его на прежнее место и, поскольку кувалда никак не вязалась с его парадным облачением, взял со стола рулон бумаги, сунул ему в руки, а кувалду передал дородному сборщику.

А затем, когда они все замерли затаив дыхание, так что слышался лишь стук одиннадцати сердец, Пиперс, поколдовав еще немного, сделал наконец снимок.

— Теперь — кузнецов, — сказал Боорман, после чего Пиперс расставил тех же людей у кузнечных мехов и наковальни и вторично сфотографировал их, на этот раз со вспышкой магния, адское сияние которого явно произвело на рабочих сильное впечатление.

— Этот фейерверк вы получаете бесплатно, — заявил Боорман. И повел всю группу к токарному станку, где был сделан третий снимок.

— А теперь сборщики.

Для того чтобы на снимках не фигурировали одни и те же люди, рабочих на этот раз поставили спинами к аппарату, после чего Пиперс мгновенно сделал четвертый снимок. Затем была сфотографирована мастерская без людей, потом — паровая машина, потом — старый диплом местной выставки, обнаруженный Пиперсом, потом — кухонный лифт, почти уже смонтированный, потом — кузнечных дел мастер, сидящий на стуле, в полном одиночестве, а потом — технический отдел, то есть закуток госпожи Лауверэйсен со столом, заваленным бумагами.

— А теперь — шеф технического отдела, — сказал Боорман. И отвесил легкий поклон в сторону госпожи Лауверэйсен.

Когда ей столь неожиданно сказали, что наступил ее черед, женщина взглянула на нас с блаженной улыбкой.

— Напечатать мой портрет во «Всемирном Обозрении», сударь? Неужели это вы всерьез? — прошептала она.

Когда же тощий Пиперс деликатно, но решительно усадил ее в старое кресло, она сказала, что сначала ей надо немного привести себя в порядок. Против этого трудно было что-нибудь возразить — всякий мог видеть, что она проводит все свое время в пыльном закутке и почти беспрерывно возится с бинтами и мазью. Перевязав ногу, она обычно вытирала руки о кофту, а так как пыль с ее чудовищного письменного стола прилипала к жиру, вся одежда госпожи Лауверэйсен выше пояса была покрыта серой коркой, под которой уже почти совсем нельзя было различить кофту.

Она с трудом поднялась вверх по лестнице и некоторое время провозилась там, но, когда наконец спустилась вниз, я едва удержался от восторженного возгласа, потому что она перещеголяла кузнечных дел мастера с его цилиндром и парадным фраком. На ней было черное шелковое платье, отделанное черным бисером, на шее висела старинная золотая цепочка с медальоном. При ближайшем рассмотрении я заметил, что она тщательно причесана: на ушах ее лежали локоны, которых прежде не было и в помине.

— Ну как, теперь я стала красивее? — не без кокетства спросила она Боормана.

— Вы слишком красивы для технического эксперта, — отозвался мой патрон и сразу же начал прибирать хлам на столе.

— Смотрите не перепутайте мои бумаги, сударь! А то мне до скончания века в них не разобраться, — испуганно сказала женщина.

Груды счетов, векселей, писем, чертежей, бинтов и пустых баночек из-под мази были под присмотром хозяйки переложены на стулья и в угол, после чего письменный стол снова приобрел очертания стола. Затем заведующая техническим отделом должна была сесть в свое кресло. Перед ней развернули чертеж кухонного лифта, в одну руку ей сунули циркуль, в другую — складной метр. Пиперс придал ее голове нужный поворот, и ему удалось заставить ее принять то строгое и вместе с тем проницательное выражение, которое характерно для портретов великих людей. Поскольку в закутке было мало света, госпоже Лауверэйсен пришлось позировать в течение полутора минут, и она сидела совершенно неподвижно. Уже после того, как Пиперс закрыл объектив крышечкой, она продолжала, словно в трансе, смотреть на складной метр и очнулась лишь тогда, когда фотограф с грохотом поднял свой аппарат.

— И еще раз во весь рост? — невозмутимо спросил Пиперс. — У меня осталась одна пластинка.

— Давайте! — сказал Боорман.

Теперь ей — так же как и ее брату — сунули в руку свернутый в трубочку чертеж, и госпожа Лауверэйсен в неподвижности застыла перед аппаратом.

Когда Пиперс сказал, что работа окончена, Боорман протянул ей руку.

— Очень приятно, сударыня! Скоро вы получите гранки. Вы можете вычеркивать из них и добавлять туда все, что вам будет угодно, без дополнительной платы.

Госпожа Лауверэйсен, видимо, поняла, что потехе пришел конец, и теперь, когда настало время прощаться, она предприняла попытку связать доставку журналов с превращением своей фирмы в акционерное общество.

— А как насчет акционерного общества, сударь? Какие у вас планы? — вдруг спросила она.

Подписывая бланк, она, видимо, даже не расслышала, что Боорман надеется «в ближайшем будущем сообщить более определенные новости».

Он застегнул свое пальто на все пуговицы, словно ограждая бланк, и прислонился спиной к двери.

— Самое лучшее, — сказал он, — если проектируемое акционерное общество купит ваше предприятие за сумму, которую вы назначите. Паевой капитал должен быть несколько меньше двухсот процентов вашей продажной цены, и, помимо выручки от продажи, вы должны получить пятьдесят один процент полностью оплаченных акций. Таким образом, вы остаетесь владелицей фирмы, потому что этот один процент акций обеспечивает вам большинство на собрании акционеров; вы назначите себя на пост председателя правления, а брата — на пост директора…

— А вы будете нашим управляющим, — перебила его госпожа Лауверэйсен.

Эта мысль, видно, не выходила у нее из головы — она высказывала ее еще во время нашего первого визита.

— Разумеется, вам необходима помощь опытного юриста, — продолжал Боорман, уклоняясь от прямого ответа, — потому что учреждение акционерного общества, выплата денег за фабрику и распределение акций должны быть совершены одновременно. Ведь финансирующие вас лица должны обеспечить сто процентов капитала, а расписку получить — меньше чем за половину вложенных денег.

Он начал бодро и непринужденно, но теперь уже заметно сбавил темп и оглядывался по сторонам, словно искал не только заключительный аккорд, но и спасительный выход. Я подумал, что самое страшное, быть может, еще впереди.

Ведь не мог же он говорить до бесконечности — это было ясно. А что, если женщина вдруг поднимет визг и сюда сбегутся одиннадцать молодцов со своими кувалдами? Тогда Боорману придется расстегнуть пальто. Вопреки инструкциям, гласившим, что я имел право время от времени только вставлять фразу «очень интересно», я неожиданно вмешался в разговор.

— Господин директор, — сказал я извиняющимся тоном, — я еще не успел доработать проект. Описание этой фабрики, а также статья о фирме «Кортхалс и сыновья» отняли у меня много времени.

Боорман погрозил мне пальцем, как шаловливому мальчугану, и, приказав безотлагательно заняться проектом, надел шляпу.

Многообещающе пожав руку госпоже Лауверэйсен, мы начали отступление, перелезли через груду листового железа и беспрепятственно добрались до двери, выходившей в проулок с милыми собачками.

— Помните, что я беру вас в управляющие! — крикнула нам вдогонку эта неугомонная дама, и в ответ Боорман прокричал нечто вроде «возможно», «в свое время», «не исключено» и «эвентуально», после чего захлопнул дверь.

РЕДАКЦИОННАЯ РАБОТА

Мы молча шли домой. Я искоса поглядывал на Боормана, но так и не мог догадаться, о чем он задумался. Впрочем, и у меня самого голова шла кругом от мыслей, вызванных нашей затеей с семейством Лауверэйсен.

— Как вас зовут, де Маттос? — спросил мой патрон, когда мы благополучно добрались до конторы.

Я испугался, не надумал ли он уволить меня с волчьим билетом за то, что я вышел за рамки предписанной мне формулы «очень интересно», и потому, воздержавшись от каких бы то ни было шуток, попросту отчеканил:

— Франс Лаарманс.

— Жаль, что у вас такая банальная фамилия, — сказал Боорман. — Ничем не могу помочь, но отныне, де Маттос, вы будете зваться просто Лаарманс. Честность в делах превыше всего, ведь всегда может случиться, что какой-нибудь Лауверэйсен вызовет вас в суд в качестве свидетеля против меня, и тогда вы с двумя вашими фамилиями… Вас никогда не звали де Маттос, ясно вам? Лаарманс — вот фамилия, которую отныне и во веки вы будете носить с божьей помощью. А все прочее остается по-прежнему: вы ходите без бороды и с аккуратной стрижкой.

Я сказал ему, что гарантирую гладко выбритый подбородок, и спросил, уж не опасается ли он, что Лауверэйсен предпримет что-либо против меня. Боорман покачал головой.

— Боюсь, что Лауверэйсен вообще ничего не предпримет. И ничего не заплатит. Понимаете, противник весь перед вами, но деньги он прячет в своем кармане. И если он заартачится, разве я тогда не должен подать на него в суд? А судья, который почти не слушает, что ему говорят, и при одном виде контракта прикажет Лауверэйсену раскошелиться, вместе с тем сразу же навострит уши, если выявится какая-то путаница с Лаармансом и де Маттосом, и разве тогда мы не окажемся беззащитными перед судом? Я вот раздумываю над тем, как нам провернуть доставку. Хотя в журнальчике всего шестнадцать страниц, но даже вы вздрогнули бы при виде ста тысяч экземпляров. И я просто не верю, что кузнец подобру-поздорову согласится их принять. Знаете, Лаарманс, а ведь сестра недооценивает парня. Он мне очень понравился — я хочу сказать, совсем не понравился. Во всяком случае, у него куда больше здравого смысла, чем у заведующей техническим отделом, — это ясно как божий день. Но сейчас надо прежде всего отправить заказ в типографию, ведь, может статься, у них нет достаточного запаса бумаги и надо, чтобы они сразу же об этом позаботились. Пишите: «Господину А. де Янсу, владельцу типографии в Локерене, Восточная Фландрия. Прошу принять заказ на сто двадцать тысяч и десять экземпляров номера семь за этот год (цифрами и прописью, Лаарманс), которые надлежит переслать по следующим адресам: двадцать тысяч по железной дороге в похоронное бюро „Кортхалс и сыновья“, шоссе д’Анвер, 10, Гент, сто тысяч по железной дороге П. Лауверэйсену, кузнечных дел мастеру, улица Фландр, 62, Брюссель, и десять почтой, в нашу редакцию. Сто двадцать тысяч экземпляров должны быть отпечатаны без указания даты и доставлены в бандерольной обертке — в ящиках по пятьсот штук, как обычно. Прилагаю при сем текст первой статьи и жду гранки в трех экземплярах с обратной почтой. Этот текст с двенадцатью клише, каждое из которых займет по три четверти страницы, должен быть размещен на четырнадцати полосах (ему надо это знать, Лаарманс, чтобы он мог подобрать соответствующий шрифт). Текст, предназначаемый для остальных двух полос, будет выслан вам без промедления, так же как и двенадцать клише. С дружеским приветом…» Это письмо надо немедленно отнести на почту, Лаарманс, а со статьей о фирме «Кортхалс и сыновья» можно подождать до завтра, потому что сейчас уже поздно. Из расчета тридцать франков за тысячу двадцать тысяч экземпляров для Кортхалса обойдутся мне в шестьсот франков. Мы могли бы, конечно, предложить ему заплатить на шестьсот франков меньше, то есть две тысячи шестьсот вместо трех тысяч двухсот, и тогда ему вообще не нужно было бы брать журналы. Возможно, его это устроило бы даже больше. Но не могу же я предложить ему такую комбинацию в письменном виде, а ехать ради этого в Гент я не намерен. Нет, пусть уж лучше пойдет заказ де Янсу. Но Кортхалсу не повезло, ведь он никогда не разделается с нашими экземплярами, и еще долгие годы его сердце будет обливаться кровью всякий раз, когда он будет окидывать взглядом груду журналов. А двадцать тысяч «Всемирных Обозрений» — это солидная куча, можете мне поверить. В «Галери энтернасьональ», где вы получили свой новый костюм, вот уже два года не могут распутаться с двумя десятками тысяч, за которые я беру плату натурой. И как бы ни старались рассылать журналы, толку от этого мало. Они видят, что груда не уменьшается, и всякий раз, когда я захожу туда за новым пальто или костюмом, меня подводят к ней и показывают, сколько экземпляров еще осталось. Словно я могу превратить эту бумагу во что-нибудь другое!

Когда наутро я пришел в контору, Боорман уже сидел там, погруженный в раздумья.

— Как нам, черт побери, заполнить две страницы «Кортхалсом Четырнадцатым» и «Пятнадцатым»? — вскоре воскликнул он. — Я писал статьи о шахтах, пансионатах, фабриках и банках, но что сказать об этом жалком катафалке? Две страницы сплошного текста, де Маттос — простите, Лаарманс, — ведь у нас нет ни одного снимка. Вам не приходит на ум какое-нибудь начало? Хорошее начало полдела откачало.

Я посоветовал написать, что фирма «Кортхалс и сыновья» уже не пользуется старомодными катафалками, которые напоминают нам дилижансы времен наших отцов, а перевозит покойников в специальном автомобиле современного типа. Это к тому же соответствует истине, ведь мы видели «Кортхалс XIV» собственными глазами.

— Да, это соответствует истине, но это не начало. Это — конец. Написав то, что вы предлагаете, мы уже больше ничего не сможем сообщить о Кортхалсе. Или нам пришлось бы распространятся на тему о бальзамировании. В самом деле, дилижансы — это даже очень мило, но подобное сравнение не вяжется с торжественным тоном, и котором должна быть написана эта статья. Вот, Лаарманс. Записывайте: «Чтите усопших». Это заголовок. «Католическая религия, усматривающая в смерти не что иное, как начало вечной жизни, мудро предписала, что похороны должны быть самой великой почестью, воздаваемой рабам божьим на земле. Когда человек отправляется в свой последний путь, мы, сообразуясь с канонами нашей веры, окружаем его проводы торжественностью, формы которой, хотя и варьируют в зависимости от положения и заслуг усопшего, неизменно являются возвышенным выражением благоговения перед тем, кто только что оставил бренный мир, как и смирения перед волей творца. Впечатляющая церемония, которая предшествует преданию усопшего матери-земле, душераздирающий „Dies Irae“»[28]… Проверьте, Лаарманс, поют ли на похоронах «Dies Irae», в противном случае мы вставим «Реквием» или что-нибудь в этом роде.

И когда я ищущим взором оглядел комнату, он сказал:

— В адресной книге вы этого не найдете, Лаарманс. Поищите в молитвеннике, а не то узнайте у какого-нибудь священника. Или, еще лучше, расспросите церковного сторожа — он сведущ в этом ничуть не хуже, а со священником больше мороки — расспрашивая его, не станешь ведь совать ему сигару. Итак, «душераздирающий „Dies Irae“ (или, смотря по обстоятельствам, „Реквием“ или „Кирие элейсон“[29] — не забудьте это выяснить, но эпитет „душераздирающий“ надо оставить) смягчает в сердцах горюющих их земную скорбь, напоминая им, что покойник продолжает жить, а всем живым предстоит умереть. Пропасть между тем, кто лежит в гробу, и теми, кто стоит вокруг гроба, уже ощущается не столь остро благодаря таинству возношения святых даров. Нет такого горя, которое не исцеляла бы манна поры в бесконечную справедливость и милосердие господа бога». Но как нам теперь перейти от этого к Кортхалсу? «Проводы дорогого усопшего к мосту вечного упокоения должны осуществляться любовно, заботливо, с соблюдением всех деталей ритуала, освященного церковным законом и вековыми традициями. Но именно тут, когда больше всего нужны спокойствие и четкость, нас нередко полностью оставляет присутствие духа. Подавленные горем, мы в мыслях то и дело возвращаемся к одру, где покоится существо, оторванное смертью от наших любящих сердец, и мы просто не в состоянии помнить о бесчисленных мелочах, из которых, однако, ни одной нельзя пренебречь».

Боорман перестал диктовать, потому что вдруг раздался звонок и я пошел открыть парадную дверь.

Это был мастер Лауверэйсен в цилиндре и в парадном костюме, с ленточкой в петлице — примерно в том виде, в каком мы запечатлели его на фотографии.

Здороваясь с ним, и радушно назвал его по имени, после чего он отважился войти в коридор, куда выходили двери наших комнат, и на мой вопрос, какому счастливому случаю мы обязаны его посещением, он ответил встречным вопросом, дома ли хозяин.

История с Уилкинсоном научила меня осторожности, так что я попросил его немного подождать. А я, мол, тем временем выясню это по телефону и сразу же дам ему ответ.

— Это, конечно, кто-то из Лауверэйсенов? — спросил Боорман.

— Кузнечных дел мастер собственной персоной, — тихо сказал я. — Он спрашивает, дома ли вы.

— Сразу же впустите его ко мне, — распорядился Боорман, — потому что официально нам еще не известно, что он хочет аннулировать заказ.

Я пошел за кузнецом и привел его в контору, где его с необыкновенным радушием приветствовал Боорман: он тотчас же вскочил, сердечно пожал ему руку, усадил его в наше лучшее кресло и сунул ему под нос коробку с сигарами.

— Большое спасибо, сударь, — сказал кузнец, — но я пришел, собственно говоря, потому…

— Сначала возьмите сигару, мастер Лауверэйсен, — решительно проговорил Боорман. — Я вижу, что вы пришли, и, поверьте, очень этому рад. Закуривайте, сигары чудесные. Это еще остаток от выплаты натурой, но с кухонными лифтами так дело не пойдет.

Кузнечных дел мастер все еще колебался. Он, несомненно, опасался, что сигара помешает ему высказать все, что он хотел, но и не решался заявить, что вообще не курит.

— Не заставляйте себя упрашивать, чудак вы эдакий! — сказал мой патрон. — Не могу же я разговаривать с человеком, отвергающим трубку мира.

Он сам обрезал кончик сигары, сунул ее в руку кузнецу и зажег спичку.

— Как поживает ваша сестра? — спросил он, когда наш посетитель начал попыхивать сигарой. — Не лучше ли у нее сегодня с ногой?

— Куда там, сударь, — ответил кузнец, — она уже столько лет с этим возится. Сегодня похуже, завтра опять получше, а проходить не проходит. Я хотел вас спросить…

— Вы тоже возьмите сигару, Лаарманс, — сказал Боорман. — Знаете, что я думаю? Ваша сестра должна бросить эту мазь и некоторое время отдохнуть на лоне природы.

— Нельзя, работа не позволяет, — покачав головой, сказал Лауверэйсен.

— Тогда она, во всяком случае, должна посоветоваться с хорошим специалистом, — решительно заявил Боорман.

— Я ей это передам, — пообещал кузнец. — Я пришел, сударь, — снова начал он, — для того, чтобы…

— Заказать дополнительное число экземпляров, — догадался Боорман. — Слишком поздно, мастер Лауверэйсен. Я был бы рад пойти навстречу вам и вашей сестре, но теперь я ни за какие деньги не мог бы отпечатать для вас экземпляры сверх заказанного количества, потому что бумага уже доставлена и объем тиража бесповоротно определен.

Кузнец слегка побледнел и горько улыбнулся. Чуть погодя, глядя куда-то в сторону, он спросил:

— Тогда, конечно, уже слишком поздно и для того, чтобы… напечатать несколько меньше?

Он хотел сказать «совсем не печатать», но не решился произнести эти слова. Не успел Боорман ответить, как снова раздался звонок, и я открыл дверь Пиперсу, который сразу же осведомился, «удалось ли мне обнаружить еще парочку». Догадываясь, что он имеет в виду рояли, я ничего не ответил и в свою очередь спросил, что ему надо, добавив, что господин Боорман в данный момент беседует с клиентом.

— А вы ему только скажите, что у меня в кармане снимки кузницы, — посоветовал этот омерзительный тип, — и он сразу же выскочит, вот увидите.

Пиперс оказался прав, хозяин велел мне немедленно впустить его.

— Какое счастливое совпадение: пришел фотограф! — сказал кузнецу Боорман. — Вы сможете еще посмотреть снимки, перед тем как пойдете домой.

Пиперс вручил ему конверт, откуда Боорман нетерпеливо вытащил пробные отпечатки.

— Вот ваша сестра, господин Лауверэйсен. Посмотрите, как хорошо она получилась. И какое волевое лицо, сударь! Поразительно, что она смогла так долго позировать. А вот во весь рост! Тоже хорошо. Пожалуй, даже лучше, чем сидя. А вот диплом. Вот, вы только посмотрите, как четко получилось! Здесь текст читается лучше, чем в оригинале! А вот сам мастер Лауверэйсен. Чрезвычайно удачный снимок! У вас тут даже более внушительный вид, чем в жизни. Вы молодчина, господин Пиперс, и большое вам спасибо за то, что вы так быстро справились с этой работой!

Пиперс ушел, а Боорман пустил остальные фотографии по кругу. Кузнец взглянул на себя с выражением, близким к презрению, а затем, протянув мне свой портрет, удрученно уронил руки на колени.

— Сестра еще раз обдумала это дело, — сказал он после короткого раздумья, — и, если можно, она хотела бы получить немного меньше экземпляров.

— Как жаль, что она вчера не сказала мне об этом! — проговорил Боорман. — Тогда я еще мог бы это уладить. Я затратил поистине нечеловеческие усилия, чтобы обеспечить выполнение ее заказа, и в конце концов мне это удалось. Но теперь я уже ничего не могу изменить, господин Лауверэйсен.

— Конечно, нет, — согласился кузнец. — В таких делах никогда ничего не изменишь. Я ей так и сказал сегодня утром, что ходить к вам бесполезно, но я, видите ли, во что бы то ни стало должен был пойти, потому что из-за своих волнений она лишилась сна. А уж теперь я и не знаю, как она будет спать. И ради этого мне пришлось наряжаться и потерять пол-утра, — заключил он, бросив мрачный взгляд на свой пиджак.

Поднявшись с кресла, он нахлобучил на себя цилиндр так, словно этот головной убор надоел ему до смерти, и, молча кивнув нам на прощание, вышел из конторы.

По знаку Боормана я проводил его до двери и распахнул ее перед ним со всем почтением, которое мне внушала его скорбь. Когда он стал спускаться по лестнице, мы снова переглянулись и прекрасно друг друга поняли. Мне показалось, что он еще что-то хотел сказать, но он только пожал плечами и пошел своей дорогой.

— Что же нам теперь делать? — спросил Боорман, когда я вернулся. — Обрубить себе руки? Разве у нас благотворительное учреждение? Как должны были поступить Майер и Страусс, когда торговка креветками перестала платить? Списать меховое манто? Или совсем прикрыть лапочку? Нет, Лаарманс, мы должны доставить им «Всемирное Обозрение», а не то отказаться от всего на свете и уйти в монастырь. Конечно, сто тысяч — это много, очень много, гораздо больше, чем они сами думают. Цифру легко назвать, но когда перед тобой лежит весь тираж, это уже нечто совсем другое. Однако я должен доставить эти журналы, коль скоро контракт подписан. И каждый месяц вы будете ходить к Лауверэйсенам за взносами. Для вас это будет хорошей школой, потому что взимать взносы тяжко и неприятно. С каждым месяцем вам будет все тяжелее, и вы будете часами простаивать за углом, не отваживаясь войти. Пока наконец вы не осознаете, что это ваш долг. А долг не всегда бывает легким, Лаарманс. Подумайте, каково приходится несчастным судебным исполнителям или палачу. А теперь еще раз прочтите мне последнюю фразу в статье о Кортхалсе.

— «Подавленные горем, мы в мыслях то и дело возвращаемся к одру, где покоится существо, оторванное смертью от наших любящих сердец, и мы просто не в состоянии помнить о бесчисленных мелочах, из которых, однако, ни одной нельзя пренебречь…»

— Прекрасные слова, — сказал Боорман. — Вы не считаете? Они подходят к любым обстоятельствам. Возьмите, к примеру, Лауверэйсена. Он подавлен горем, хотя никто у него не умер, в мыслях он то и дело возвращается к этой сотне тысяч экземпляров. Да, честно говоря, я и сам не в состоянии помнить о бесчисленных мелочах, которые надо упомянуть в этой статье. Я все время, черт подери, думаю о кузнеце и о ноге его сестрицы.

Походив по конторе взад и вперед, он все же снова принялся диктовать:

— «…из которых, однако, ни одной нельзя пренебречь. В подобных обстоятельствах мы испытываем острую нужду в помощи, и ее может оказать нам лишь человек, находящийся вне трагического вихря, обрушившегося на нас и лишившего нас последних сил. Только чужой человек может помочь нам уладить многочисленные формальности, а их нельзя игнорировать, и они — в своей безжалостности — разительно контрастируют с мучительным сном, в котором мы ощупью блуждаем». Вычеркните «ощупью», Лаарманс, одного «блуждаем» уже достаточно. «А насколько тяжелее человеку, чей родственник умер в другом городе или за границей!» Чистейшая правда, Лаарманс. Если вдруг умрет ваша любовница, это само по себе уже скверно, где бы она ни преставилась. Но если смерть застигла ее в другом городе или во время путешествия, это еще хуже. Разве мы с вами только что не убедились в этом на примере моей жены, пожелавшей перевезти из Гента свою сестру? У вас нет времени на размышления, потому что покойник застиг вас врасплох. И пока вы приходите в себя, он начинает смердеть. Вы можете ожидать от него только смрада, а не совета. Однако поехали дальше. «И тогда перед тобой словно вырастает глухая стена, без единой бреши. А ведь все должно быть улажено за несколько дней — иначе ты вступаешь в конфликт с властями, которые не могут или не хотят входить в твое положение, каким бы исключительным оно ни было». Теперь мы вроде уже достаточно наплели, чтобы выпустить на арену Кортхалса, верно, Лаарманс? «Именно в такие минуты обнаруживаешь, что большинство владельцев похоронных бюро не в состоянии справиться со своей задачей на должном уровне. Если не считать отдельных достойных уважения персон, в целом среди представителей этой профессии встречаешь слишком много дурно воспитанных людей, тогда как тонкое — чтобы не сказать рафинированное — воспитание является первой предпосылкой успешного осуществления подобных церемоний без риска вызвать раздражение или обиду у присутствующих, которые нередко враждуют друг с другом в силу противоречивости их интересов. Иные владельцы похоронных бюро обладают серьезной подготовкой и опытом, но не располагают капиталом, необходимым в наши дли, чтобы оснастить фирму по последнему слону техники». Вот тут мы подошли к Кортхалсу вплотную, Лаарманс. «Недавно состоялись похороны одного известного политического деятеля, имя которого мы называть не будем, потому что оно не относится к делу. Большое впечатление произвела на нас безукоризненная четкость, с которой вся церемония похорон была улажена известной фирмой „Кортхалс и сыновья“ из Гента». Нет! Вместо «улажена» напишите «проведена». «В особенности нас поразил новый моторизованный катафалк „Кортхалс Четырнадцатый“, специально сконструированный для перевозки покойников из одного города в другой. Он чрезвычайно удобен также для перевозки усопших на кладбище, которое в большинстве крупных городов расположено далеко от центра. Обычный замедленный темп шествия, неизбежный, когда гроб везут на лошадях, и подвергающий столь тяжелому испытанию перенапряженные нервы присутствующих, может быть заменен скоростью двадцать-тридцать километров в час без ущерба для торжественности церемонии. Сделать то же самое с лошадьми невозможно, потому что надо сохранять траурный ритм». Это правда, Лаарманс, ведь лошадь, бегущая рысью, вызывает ощущение бодрости и веселья, а это никуда не годится. «Впереди находится трехместное отделение, где два места предназначены исключительно для родственников, которые не желают расставаться с покойным даже на время его перевозки в другой город. Секция полностью отгорожена от остальной части машины». Это необходимо подчеркнуть, Лаарманс, а не то люди испугаются, что им придется сидеть возле трупа. «Машина может развивать скорость до восьмидесяти километров в час. Здесь мы еще можем добавить, что вышеуказанная фирма уже в течение некоторого времени располагает и вторым автомобилем — „Кортхалсом Пятнадцатым“, который сконструирован специально для перевозки больных и раненых. Эта машина снаряжена гамаком и обеспечена особыми рессорами, которые полностью поглощают все толчки, так что они ни в малейшей степей и не беспокоят пациента. От всей души желаем фирме „Кортхалс и сыновья“ успеха с обоими ее нововведениями». Ну вот, этого хватит. Ведь Кортхалс уже подписал, что он прочитал и одобрил статью, Пошлите это в типографию, Лаарманс, и попросите прислать с обратной почтой гранки в трех экземплярах.

Примерно в половине двенадцатого позвонила госпожа Лауверэйсен, еще надеявшаяся что-то уладить по телефону.

— Мой брат предложил вам аннулировать заказ, но мы вовсе не это имели в виду, сударь. Я охотно возьму несколько тысяч экземпляров, но сто тысяч — слишком много, вы же сами должны понимать. Все эти отели и архитекторы… Я же не знаю их адресов, и кто будет заниматься рассылкой? — жалобно лепетала она.

— Одну минутку, сударыня.

И я в точности повторил ему ее слова. Боорман встал, сказал «бр-р» в телефон и повесил трубку. И когда тут же телефон снова зазвонил, мы уже не отвечали.

— Пусть звонит, — сказал мой патрон. — Это еще не самый страшный путь к осознанию истины. У меня самого сердце кровью обливается всякий раз, когда я вынужден говорить, что нельзя отменить заказ, что уже слишком поздно, что ей не уйти от ста тысяч экземпляров, даже если она позвонит самому дьяволу.

ДОСТАВКА

После полудня к нам пожаловал элегантный господин, приехавший на машине. Он осмотрел коридор, увидел, что на первой двери написано «Дирекция», и без приглашения вошел в контору, как человек, который знает, чего он хочет. Я бросился вслед за ним и как раз подоспел в тот момент, когда он высокомерно спросил у Боормана:

— Ваш тираж?

Он стоял, прямой как жердь, не снимая шляпы, с записной книжкой в руках. И хотя я не заметил на нем ни мундира, ни оружия, вид у него был весьма грозный.

Боорман, занятый выискиванием подходящих адресов для нашего очередного похода, поднял голову и предложил ему сесть.

Посетитель бегло оглядел нашу контору, и я увидел, что его взгляд на мгновение задержался на табличке, которая заклинала посетителей побыстрей улаживать дела.

— Неужели кто-нибудь приходит сюда по делам? — ухмыльнулся он.

— Никто, — решительно заверил его Боорман.

— Сударь, — холодно произнес посетитель, — я советую вам не усугублять трудного положения, в которое вы себя поставили. Быть может, мы все еще уладим полюбовно, если мой клиент на это пойдет. Итак, ваш тираж?

И он поднял свой карандаш, приготовившись записывать.

— Послушайте, сударь, вы бы лучше сначала представились мне, — дружелюбно сказал мой патрон, — а затем я дам вам все сведения, какие вы только пожелаете.

Господин вынул из кармана визитную карточку, которую Боорман, мельком взглянув на нее, тотчас же передал мне. На ней было написано: «Жан де Лидеркерке, адвокат Апелляционного суда».

— В архив, — приказал мой хозяин.

— Вы представляете Кортхалса или Лауверэйсена? — спросил он элегантного господина. И предложил ему сигару, от которой тот решительно отказался.

— Я действую по поручению госпожи Лауверэйсен, — заявил наш гость. — И я еще раз советую вам отвечать на мои вопросы без обиняков. Итак, прежде всего, ваш тираж?

— Десять экземпляров, — позевывая, сказал Боорман.

Де Лидеркерке был так удивлен, что его карандаш даже не шелохнулся.

— Послушайте, сударь, — добродушно продолжал мой патрон, — я понимаю, что вы натолкнулись на трудный случай, но я вам все разъясню. Я торгую печатной бумагой. Ваша клиентка заказала мне определенную партию моего товара в виде брошюр, и она должна его оплатить. Она его оп-ла-тит, сударь, до последнего сантима. Но если вы больше сюда не придете, я готов уменьшить формат двенадцати снимков. Вы, вероятно, еще не в курсе дела, но — по условиям контракта — снимки оплачиваются из расчета за каждый квадратный сантиметр, как вы легко можете убедиться, взглянув на бланк, и, таким образом, мне предоставляется возможность варьировать в значительных пределах. Разъясните это своим клиентам — я не уверен, что они достаточно четко это сознают, — и тогда ваш визит не пропадет даром, не так ли? И не вводите их в расходы на судебный процесс — заказ и без того достаточно дорого им обойдется.

…На другой день пришли гранки, которые мы отправили Кортхалсу и Лауверэйсену вместе с заказным письмом следующего содержания:

«При сем прилагаю гранки одобренного вами текста и убедительно прошу вас вернуть их в течение трех дней. Если в пределах указанного срока выправленные вами гранки не будут мною получены, ваши экземпляры будут напечатаны с моей собственной правкой. В таком случае я не несу ответственности за опечатки, которые могут ускользнуть от моего внимания. С дружеским приветом».

Гранки обеих статей вернулись к нам своевременно и без всяких инцидентов. Лауверэйсен не сделал никаких поправок, а Кортхалсу статья так понравилась, что он даже приписал адрес к своей фамилии. На полях, в том месте, где говорилось, что лошади, впряженные в катафалк, не могут бежать рысью, кто-то написал «очень хорошо!», а потом частично стер эти слова. Кроме того, Кортхалс прислал фотографию своего «Четырнадцатого» для иллюстрации текста.

— Адвокат — честный малый, — сказал Боорман. — Он выполнил свой долг — тому свидетельство гранки, покорно возвращенные нам. Он с тем же успехом мог бы заморочить Лауверэйсенам голову. Я начинаю верить, что они заплатят.

Я отправил гранки обеих статей в Локерен, и никаких происшествий больше не было. Телефон молчал, и Жан де Лидеркерке больше не приходил, равно как и кузнечных дел мастер. Вдвоем с Боорманом мы снова отправились на поиски заказов для следующего номера и посетили десятки фабрик, магазинов и контор — одним словом, все учреждения, которые днем не запирают своих дверей на замок. Как-то раз мы даже забрели в отдел министерства, который был размещен в обыкновенном доме, и Боорман понял это, уже начав расставлять силки. Он снова завел разговор о министерстве промышленности и торговли, которое якобы весьма озабочено состоянием отечественной промышленности, и тогда наш собеседник дал нам адрес соответствующего отдела, заметив, что его отдел ведает финансами… Мы заключили две сделки: одну на три тысячи, а другую на пятнадцать тысяч экземпляров. И тут поступило сообщение из Локерена, что номер семь уже отправлен — сто двадцать тысяч по железной дороге, и десять экземпляров почтой. Эти последние были доставлены несколько часов спустя, и, честно говоря, вид у них был совсем неплохой. Пусть несколько худосочные, они все же оказались лучше, чем я ожидал. Кузнец и его сестра, а также их бравые помощники были представлены публике на двенадцати больших фотографиях, вокруг которых метранпаж весьма искусно разместил наш скудный текст, так что на каждой странице было что читать. А затем шла статья о «Кортхалсе XIV».

— Теперь счета, — сказал Боорман. — Пишите: «Фирме „Кортхалс и сыновья“ и так далее. Дебитор И. Боормана за поставку двадцати тысяч брошюр в соответствии с контрактом № 374 на сумму три тысячи двести франков». Счет самого Кортхалса, если помните, был выписан на две тысячи пятьсот плюс семьдесят пять за разгрузку, так что вы должны получить почтовым переводом шестьсот двадцать пять франков. Понятно, Лаарманс? Теперь Лауверэйсен. Тот же текст, только проставить сто тысяч брошюр и девять тысяч пятьсот франков. Затем двенадцать фотографий размером 25 на 30 сантиметров — стало быть, 375 квадратных сантиметров каждая, итого 4500 квадратных сантиметров. Из расчета по 0,50 франка за квадратный сантиметр это составляет 2250 франков. Общая сумма: 11 750 франков — цифрами и прописью, Лаарманс. Счет Кортхалсу можно отправить сразу же, потому что он заплатит наверняка, а со счетом Лауверэйсена повремените до тех пор, пока мы не убедимся, что он принял нею партию.

На другой день пришла телеграмма из Локерена: «Лауверэйсен отказался принять груз. Экземпляры лежат станции Брюссель. Ждем указаний».

— Началась куролесица, — сказал Боорман. — Неужели этот адвокат?.. Нет, он достаточно благоразумен. Это личная инициатива заведующей техническим отделом. Лаарманс, дайте ответную телеграмму: «Переадресуйте груз мое имя. Приму сам. Боорман».

Прошло двое суток, прежде чем с железной дороги поступило уведомление, что на наше имя прибыл груз из Локерена. И тогда Боорман распорядился, чтобы ломовой извозчик перевез эти ящики к нам, что и было сделано без промедления.

— Господин Лаарманс, — сказал мой патрон серьезным тоном, — теперь вы должны доказать, что вы расторопный малый, способный надлежащим образом выполнить нелегкое поручение. Подумайте о том, что скоро вы будете работать самостоятельно и тогда вам придется действовать, уже не прибегая каждую минуту к помощи старика Боормана, потому что к тому времени он поселится на лоне природы. Ступайте в кафе, что напротив мастерской Лауверэйсена; толстуху зовут, по-моему, Жанной. Выпейте там на изрядную сумму и разведайте, является ли проулок, где резвятся милые собачки, собственностью муниципалитета или самого Лауверэйсена. И в котором часу каждое утро начинает свою работу кузница… Когда вы вернетесь, я дам вам дальнейшие инструкции.

Через полчаса толстуха Жанна сидела у меня на коленях, и не успел я оглянуться, как мне пришлось уплатить тридцать франков. Около пяти часов я вернулся в контору со сведениями, что проулок принадлежит кузнецу и что работа в мастерской начинается каждое утро в восемь часов.

— Прекрасно, — сказал Боорман. — Сейчас я позвоню ломовику. Слушайте внимательно, и вы поймете, что от вас требуется. Де Леу — человек, заслуживающий доверия, но все равно не говорите ему ничего.

Он тут же связался с де Леу, спросил, как идут у него дела, и, отпустив несколько плоских шуток по поводу извозного промысла, велел ему на другой день ровно в семь часов утра доставить кипы журнала к дому номер 62 на улице Фландр.

— Ладно, — сказал Боорман, — если надо, берите две телеги. Я же не виноват, что ящики не умещаются на одной. Вас встретит там мой секретарь, и вы должны в точности сделать то, что он вам скажет. Прихватите с собой людей, чтобы разгрузить обе телеги самое большее за полчаса. Сами вы тоже ступайте туда, де Леу, и оставайтесь с моим секретарем, пока все не будет улажено, потому что дело может дойти до драки. К счастью, вы крепкий парень, де Леу, а это всегда внушает почтение. Если все пройдет хорошо, я выставлю вам роскошное угощение.

Де Леу сказал в ответ что-то, заставившее Боормана расхохотаться.

— Господин Лаарманс, будьте на месте ровно в семь часов, иначе люди не будут знать, что им делать. Вы заведете телеги через проулок к двери мастерской и там разгрузите ящики, Аккуратно сложите их на земле вдоль стен и подождите, пока мастер Лауверэйсен отопрет дверь. После выгрузки сразу же отошлите назад пустые телеги, чтобы уже никто не мог отправить ящики назад. Только бы рабочие завтра не вздумали бастовать — тогда вам, может быть, вообще не доведется увидеть кузнеца. Вы покажете ему ящики, что-нибудь проговорите — например, что вы привезли экземпляры журнала, хотя он и сам это увидит, — а затем уйдете восвояси. О состоянии ноги его сестрицы справляться не надо, теперь это уже ни к чему, как вы, наверное, сами понимаете. Если же вам сначала попадется на глаза госпожа Лауверэйсен, действуйте точно так же. А если раньше всех появятся их работяги, для начала угостите их сигарами и покажите им в случае необходимости один из журналов — они наверняка обрадуются, когда увидят, что их фотографии опубликованы. Поэтому суньте в свой карман один из наших экземпляров. И смотрите, чтобы все прошло гладко, потому что мы поможем получить деньги, пока не доставим товар. А не то пойдет кутерьма с юристами и конца этому не будет. Вот вам двадцать сигар и сто франков — деньги сметают любые преграды.

Утро выдалось холодное. Хорошо еще, что не было дождя. Но когда в половине седьмого я вышел из дому, в лицо мне дохнул пронизывающий северный ветер. Подняв воротник, я ускорил шаг и без пяти семь был уже на улице Фландр. В проулке Лауверэйсена дуло так сильно, что я укрылся в подъезде толстухи Жанны и стал поджидать де Леу.

Сумерки начали рассеиваться по мере того, как светлело небо, но улица все еще была пустынна. Только проехали мимо два молочника, да время от времени проходил рабочий.

Примерно минут череп пять за моей спиной вдруг подалась дверь и и упал в объятия толстухи Жанны, которая, судя по всему, только что встала с постели.

— Франс!

И, оправившись от изумления, она поцеловала меня.

— Ты уже давно здесь стоишь?

Я ничего не ответил, и она рассмеялась с понимающим видом.

— Неужели ты всю ночь простоял на холоде? Глупый мальчик. Почему ты не позвонил?

Она оглядела улицу, на которой не было ни души.

— Заходи! — сказала она, ухватив меня за руку.

В это мгновение я увидел две телеги, со скрипом выезжавшие из боковой улицы.

— Только не сейчас, Жанна, — умоляющим голосом сказал я. — Я не могу. Но сегодня вечером я непременно приду.

Она мне не поверила.

— Не можешь, не можешь… Такое мне еще ни один мужчина не говорил. Наверно, у тебя не осталось денег? Какая важность! Идем!

— Только не сейчас, дорогая Жанна, — снова стал упрашивать я. — Я приду к тебе вечером. Да-да, сегодня вечером непременно, если только ты разрешишь.

За моей спиной остановились телеги, и один из кучеров щелкнул бичом.

Видимо, Жанна вдруг поняла, что я в самом деле занят. Немного подумав, она спросила, останусь ли я на всю ночь, и я пообещал. Тогда она зевнула, провела гребенкой по волосам и принялась открывать жалюзи с таким видом, словно меня не было рядом.

Мои телеги стояли наготове, и де Леу, который до этого явно не хотел меня беспокоить, теперь сделал мне навстречу несколько шагов. Он прихватил с собой грузчиков, которые сидели на ящиках.

— Нам надо въехать в проулок, — сказал он, — но это не так просто. Здесь почти нельзя повернуться.

К счастью, я вспомнил, что комната госпожи Лауверэйсен расположена над конторой, как, возможно, и комната ее брата, и подумал, что мы непременно разбудим хозяев, если две пары лошадей с тяжелыми подводами проедут по булыжнику до самой двери.

— Не надо туда въезжать, — сказал я, — пусть лучше ваши люди за полчаса разгрузят подводы и перетащат ящики на другой конец проулка. Если они закончат работу к половине восьмого, каждый получит по пять франков на чай.

Оглянувшись назад, я убедился, что Жанна против обыкновения не сидит у окна, подкарауливая посетителей. Во всяком случае, ее не было видно. В одной из задних комнат горел свет, и я догадался, что она, вероятно, варит кофе. От одной этой мысли мне стало еще холоднее, потому что во рту у меня с утра не было и маковой росинки.

Де Леу подал знак своим восьмерым помощникам, которые тотчас же соскочили с ящиков, и перевел мои слова на извозный жаргон, а также на французский язык, потому что среди них был один валлонец. И сразу же на каждую телегу набросилось по четыре парня с такой яростью, будто от этого зависела их жизнь. Проводив первого грузчика до двери, я показал ему, куда надо поставить ящик. Второй ящик был водружен на первый, третий — на второй, а сверху — четвертый. Пятый поставили рядом с первым и сюда же сложили шестой, седьмой и восьмой. В таком порядке это и продолжалось. Убедившись, что грузчики меня поняли, я вернулся к подводам. Мимо проходил полицейский, остановился и стал смотреть, но, увидев, что мы ничего не увозим, а, наоборот, сгружаем товар, пошел дальше. Когда перенесли последний из двухсот ящиков, было уже тридцать пять восьмого. Тем не менее я дал грузчикам по пять франков и столько же каждому из возниц, потому что они начали ворчать, как только я достал из кармана деньги. Затем де Леу подал знак, и обе телеги отбыли вместе с людьми.

— Пойдем постоим около ящиков, — предложил я. И де Леу проследовал за мной до дверей мастерской.

Поскольку нам предстояло ждать еще около получаса, широкоплечий детина без большого труда снял со штабеля два ящика, уселся на первый, предложил мне сесть на другой и зажег трубку. Да, судя по всему, на этого человека можно было положиться.

Я услышал, как оживает улица Фландр, и скоро стало намного светлее. В проулок забежал большой пес; прямиком подскочив к нам, он обнюхал ящики и поднял лапу. Это был тот самый пес, которому госпожа Лауверэйсен накладывала повязку и который так старался сбросить бинт. Де Леу поспешно наклонился, словно протянув руку за камнем; пес залаял, выбежал на улицу и оставил нас в покое. А холод был пронизывающий.

Без пяти восемь в проулке показался дородный сборщик и за ним подмастерье; оба не спеша подошли к нашим ящикам. Сразу же вслед за ними пришли еще трое. Они взглянули на нас, и подмастерье узнал меня; он что-то сказал остальным, и они поздоровались. Я раздал первые сигары и показал им иллюстрированный журнал, где они были запечатлены в столь молодцеватом виде. И тут подмастерье получил по шее за то, что хотел первым посмотреть фотографии.

— А тут что? — доверительно спросил он меня, указывая на ящики. — Уж не ананасы ли? — И принялся обнюхивать ящики — совсем как пес; какое-то мгновение я опасался, что он тоже поднимет лапу.

Я ответил, что там экземпляры журнала, он тотчас же сообщил это остальным, и все они с восхищением уставились на ящики.

— Крупно работают, — констатировал сборщик.

— Теперь ты видишь, что у них есть деньги, хоть он и ноет с утра до вечера, — сказал один из кузнецов.

Глухой ропот, раздавшийся в ответ, свидетельствовал о том, что все разделяют это мнение.

— Идет! — заявил подмастерье, у которого, видно, был острый слух, потому что мгновение спустя мастер Лауверэйсен и вправду отпер дверь.

Тут оказалось, что де Леу с ним знаком — они были завсегдатаями одного и того же кафе, — но возница не знал, где живет кузнец, а я не называл его фамилии, так что эта встреча оказалась для обоих приятным сюрпризом.

— Черт подери! — весело воскликнул де Леу, похлопав Лауверэйсена по плечу. — Как живешь? Мы привезли твои ящики. Вот они. Двести штук. Можешь пересчитать.

— Мои ящики? — только и мог выговорить кузнечных дел мастер.

— В них упакованы ваши экземпляры «Всемирного Обозрения», сударь, — пояснил я. И, отвесив поклон, оставил Лауверэйсена у ящиков и зашагал прочь.

Я слышал, как де Леу предложил ему пойти пропустить по рюмочке, но предложение, судя по всему, было отвергнуто, потому что возница нагнал меня еще до того, как я вышел на улицу.

Мы выбрались из проулка, и я увидел свою подругу, которая сидела у окошка и знаками зазывала меня к себе.

— Пошли! — сказал мой широкоплечий спутник, ему не терпелось выпить, будь то с кузнецом или со мной. — Я угощаю.

И прежде чем я успел придумать отговорку, мы уже сидели у Жанны, которая тотчас же включила электрическую пианолу.

ВЗИМАНИЕ ПЛАТЫ

Когда я вспоминаю, как я взимал с Лауверэйсенов плату, меня начинает мутить. С первыми двумя взносами дело сошло сравнительно благополучно. Тогда госпожа Лауверэйсен все еще жила мечтой об акционерном обществе и верила, что настанет день, когда оно будет торжественно учреждено. Но начиная с третьего взноса, когда в ее душу закралось сомнение и она полностью осознала, что такое сто тысяч экземпляров, это было ужасно.

Иногда я битый час просиживал за рюмкой вина у Жанны, прежде чем набирался смелости зайти в мастерскую — именно так, как предсказывал Боорман. Если бы хоть нога у госпожи Лауверэйсен зажила. Но и тут никаких сдвигов к лучшему не намечалось, и эта нога преследовала меня как проклятие.

Я пытался утешить себя мыслью, что не я в ответе за ее страдания, а Боорман. Но тут же я вспоминал, как, стоя перед ней, я дважды с чувством прочитал ту постыдную статью. И еще я вспоминал, как она перевязывала собачью лапу, и снова слышал ее вопрос: «Неужели вас могли вдохновить мои скромные лифты?» Что ж, доказательства теперь были налицо.

Я из кожи вой лез, чтобы смягчить ее горе; приносил подходящие адреса для рассылки журналов и в ее присутствии собственноручно надписывал бандерольки. Но вскоре я перестал это делать, оттого что пять-шесть экземпляров, которые я подготовлял к отправке во время каждого визита, слишком мучительно контрастировали с неподвижной массой, занимавшей половину технического отдела — Лауверэйсен не пожелал держать ящики в своей кузнице.

Но мой деятельный пример все же принес кое-какую пользу: если в первые месяцы она, словно в наказание самой себе, вообще не притрагивалась к журналам, то потом все же начала их рассылать. Сначала — своим клиентам, затем — различным подрядчикам. Адреса она, очевидно, выискивала в каком-то старом справочнике, если судить по большому числу бандеролей, которые почта вернула обратно с пометкой: «Адресат не разыскан». Я подсчитал, что, если дело будет идти так и дальше, ее запас не иссякнет и через восемьдесят лет.

Затем в кузнице начали использовать журналы для других целей, и это тоже несколько помогло.

Госпожа Лауверэйсен стала совершенно невыносимой, как только по-настоящему вошла в роль жертвы. Видимо, заметив, что мне неприятно взыскивать с нее деньги, она во время каждого моего визита не упускала случая меня помучать: преднамеренно задерживаясь в своей комнате наверху, она подолгу оставляла меня наедине с горой ящиков. Если бы только она могла, она приковала бы меня к ним цепями на всю жизнь.

— Пересчитайте как следует, сударь, — высокомерно говорила она всякий раз, кладя ассигнации на заваленный хламом стол.

И тогда я делал вид, будто считаю их. Да и можно ли было поступить иначе? Сначала приходилось смачивать пальцы, потому что ее ассигнации обычно слипались, и я больше опасался, что возьму слишком много, чем слишком мало. Впрочем, второе исключалось — это я твердо знал. Я пытался держаться непринужденно и смотрел на ее подбородок или шею, потому что взглянуть ей прямо в глаза не смел, но в конце концов все же вынужден был протягивать руку за деньгами. На висках у меня выступал пот, в ушах шумело, и я знал, что она торжествует и наслаждается этой минутой.

— В полном порядке, сударыня, — говорил я каждый раз. И сколько ни старался, не мог придумать никаких других, более подходящих слов. Какой уж там полный порядок! Она давала деньги, а я их брал. Вот и все.

После этого я уходил, отвесив жалкий поклон, с помощью которого надеялся сохранить иллюзию благопристойности.

Как-то раз, оплошав, я сказал: «До следующей встречи, сударыня», — но эти слова преследовали меня потом как неслыханное издевательство.

Но стоило покинуть технический отдел, и мне уже все было нипочем. Даже через мастерскую я проходил спокойно, потому что укоризненный взгляд кузнеца компенсировали флюиды благожелательности, исходившие от рабочих.

— Облапошили вы их? — спросил меня как-то раз маленький подмастерье.

Я упрашивал Боормана подготовить проект акционерного общества, и в самом деле, к тому времени, когда я должен был взимать очередной взнос, он разработал такой проект. Должен сказать, что он был составлен очень умело. Все было предусмотрено. Не хватало только денег.

— Опять бумага, — горестно вздохнула госпожа Лауверэйсен, поняв, что ей придется самой раздобывать капитал.

Когда я должен был отправиться за седьмым, последним, взносом, Боорман подозвал меня к себе.

— Лаарманс, — сказал он, — вы молодец. Я вижу, что вы прекрасно овладели ремеслом. И прежде чем удалиться на покой, я хочу преподнести вам подарок. Последнюю квитанцию вы можете отдать госпоже Лауверэйсен, не взимая с нее денег. Хотя, конечно, так дела не делаются и все равно никто этого не оценит… Вместо «спасибо» всегда получаешь фигу, вот вы сами увидите.

Я положил бумажку к себе в карман, а он добавил:

— Можете также взыскать всю сумму и взять себе, потому что вы заслужили премию. Словом, поступайте как знаете.

Я медленно брел по направлению к кузнице и, когда уже прошел часть пути, вдруг заметил, что нас было трое. Справа шел мой ангел-хранитель, а слева — какое-то черное существо. Сначала оба молчали, но в конце концов моего черного спутника прорвало:

— Де-вять-сот во-семь-де-сят франков, — прошипел он. И при звуке этих слов сумма показалась мне втрое больше, чем была на самом деле.

— Улыбка несчастной женщины, — тихо прошептал ангел.

И в то же мгновение мне померещилось, будто я слышу третий голос, на этот раз голос Боормана. Он сказал, что все это чушь: я могу получить и улыбку и деньги, если только с умом возьмусь за дело.

— Тебе вовсе не обязательно тратить все на толстуху Жанну, дружок. Положи основную сумму в банк, и она обрастет процентами.

— Хо-хо-хо! — загоготал черный спутник.

Светлый ангел ничего больше не стал говорить, но его молчание как бы подняло меня над землей, и я полетел.

Я был тогда еще совсем другим. Просто мальчишкой. Толстуха Жанна, конечно, недоумевала, почему на этот раз я не заглянул к ней, а направился прямо в кузницу. Я пролетел через мастерскую и, ворвавшись в технический отдел, громко позвал: «Госпожа Лауверэйсен!», зная, что она у себя наверху.

— Не беспокойтесь, сударь, деньги для вас приготовлены! — крикнула она мне и ответ, сразу же узнав мой ненавистный голос.

Она заставила меня еще немного подождать и, наконец спустившись вниз, раскрыла свой огромный кошелек.

Я вручил ей квитанцию со словами:

— Вам ничего больше не надо платить, сударыня. Господин Боорман списал остаток.

Я с трудом удерживался, чтобы ее не обнять. Взглянув на меня, она немного подумала и выложила деньги на письменный стол.

— Нет, сударь, — проговорила она, качая головой, — я не могу принимать подарков от господина Боормана.

И когда я стал настаивать, уверяя, что это мой подарок, она сказала:

— Возьмите деньги, сударь, или я позову брата!

Подчинившись ей, я почувствовал, что заливаюсь краской, и, поскольку она не вымолвила больше ни слова, я покинул эту проклятую конуру и пошел к толстухе Жанне топить свой позор в вине.

Я готов вынести на том свете любые муки — только бы мне не пришлось опять взыскивать деньги.

Когда я рассказал обо всем Боорману, он нисколько не удивился.

— Понятное дело, — заметил он, — разве она могла поступить иначе? Но как нам теперь быть с вами? Вы не взыскали деньги, потому что хотели отдать их ей, и вы их ей не отдали, потому что они лежат у вас в кармане.

Тут он сказал, что дарит мне половину этой суммы — четыреста девяносто франков — в качестве премиальных за то, что я расторопный малый. И когда я с довольным видом начал отсчитывать его долю, он подарил мне и вторую половину за то, что я не стал спорить.

— Господин Лаарманс, — сказал Боорман несколько дней спустя, — номер семь принес нам 11 750 плюс 3200 франков — итого 14 950. То обстоятельство, что долг Кортхалса оплачен похоронами, к делу не относится. Все экземпляры обошлись нам в 3600 франков, не считая трех сантимов за наши десять штук, а клише к статье о Лауверэйсене — 315 франков, по семь сантимов за квадратный сантиметр. Таким образом, чистая прибыль составляет 11 035 франков, но из этой суммы надо еще вычесть расходы на де Леу. Конечно, вам не так уж часто доведется продавать за один раз сто тысяч экземпляров, хотя я однажды продал Липтону двести пятьдесят тысяч. Но если вы каждый год будете издавать двадцать-тридцать номеров, получая в среднем не более трех тысяч франков прибыли, я этим удовлетворюсь. Кстати, крупные контракты отнюдь не выгоднее договоров на десять тысяч экземпляров, и к тому же они сопряжены с очень большим риском. Завтра вы начнете работать самостоятельно, а со следующей недели я переселюсь на лоно природы. Вы сможете каждый день консультироваться со мной по почте, а по средам и субботам я буду наезжать в Брюссель. От трех до пяти я буду сидеть в кафе «Бурс», где вы легко сможете меня найти или связаться со мной по телефону. Чем меньше вы мне будете надоедать и чем больше я заработаю с вашей помощью, тем лучше. Сам я начинаю торговать пилюлями от кашля, и вполне возможно, что в скором времени закажу у вас партию экземпляров «Всемирного Обозрения», но, конечно, не сто тысяч и не по обычным расценкам. Вы предоставите мне льготные условия. И помните: давайте крупные фотографии и числом побольше. Снимки приносят доход. Вы платите семь сантимов, а взимаете пятьдесят. От услуг Пиперса не отказывайтесь — хоть он и зануда, но работает ловко и берет недорого. А если владелец типографии повысит цены, найдите другого. За последние двадцать лет я сменил их не меньше пятнадцати, но де Янс свое дело знает. При каждом удобном случае угощайте сигарами полицейских нашего околотка и выставляйте им по рюмочке, потому что люди сплошь и рядом обращаются с разными вопросами в участок. Я еще подумаю о том, как нам по справедливости делить товары, которые вы будете брать в уплату. Помните: берите лишь то, что можно использовать или продать. Нее экспонаты, которые сейчас выставлены в Музее, я оставляю себе. И советую вам стараться изо всех сил, а не то я начну выпускать новое издание — «Универсальный Континентальный Журнал Торговли и Промышленности» или что-нибудь в этом роде. И сразу же поставлю: «Сорок второй год издания». Ясно?

Он снова — вплоть до мельчайших деталей — осмотрел мой инвентарь и ушел. Уже на другой день я начал работать самостоятельно — в точном соответствии с условиями контракта, который мы подписали в «Королевском льве». Это было десять лет назад, так что полпути уже пройдено… И вот я сижу перед тобой.

ПРОЩАНИЕ

Лаарманс умолк. Видно, долгий рассказ утомил его, потому что он побледнел. Несколько мгновений он сидел, глядя в окно, за которым догорал закат, а затем встал и налил еще две рюмки. Теперь мне снова было легко представить себе бороду на его лице и я увидел его таким, каким знал много лет назад, когда он, если понадобится, готов был голыми руками освободить фламандский народ от тирании правительства.

— А стихов ты больше не пишешь, Лаарманс? — с интересом спросил я, ведь в свое время он был не лишен способностей.

Отпив немного вина из своей рюмки, он отрицательно покачал головой.

— Я пишу только статьи для «Всемирного Обозрения», — ответил он чуть погодя… — Я все делаю сам: расставляю силки, готовлю статьи и зачитываю их заказчикам.

— А ведь у тебя были хорошие стихотворения, — сказал я. — Все эти годы я помнил одно из них. Как оно начиналось?

Мне снилось, родная мама —
И я заплакал во сне,—
Что ты перед смертью вздохнула
И тихо сказала мне:
«Будь честным, мой сын любимый,
Всегда прямым, как стрела!»
Потом с неземной улыбкой
Ты в лучший мир отошла.

— Ей неплохо живется, — перебил меня Лаарманс, — а как твоя?

Я все еще витал в облаках поэзии и не мог сразу спуститься с небес на землю.

— Моя — кто? — спросил я наконец.

— Твоя мама, — сказал мой друг.

Тут он, видимо, почувствовал, что оплошал: после того как я заверил его, что матушка хоть и скрипит, но, слава богу, еще держится, он ласково попросил меня читать дальше его стишки.

Из вежливости я исполнил его просьбу, хотя чувствовал, что, уступая этому новому Лаармансу, я начал катиться вниз по склону горы, у подножия которой разевало свою страшную пасть «Всемирное Обозрение».

Тебя я молил о прощенье,
Надежду в душе затаив.
Хотел я упасть на колени,
Но ноги не гнулись мои.
Мне, мама, за всю твою ласку
Добром отплатить не дано…
И тут ты меня разбудила,
И солнце светило в окно.

На этом стихотворение еще не кончалось, но я никак не мог вспомнить остальные строчки и потому запнулся.

— Ты не помнишь конец, Лаарманс?

— Нет, — сказал мой бывший друг. — Единственное, что я помню, — это статьи для «Всемирного Обозрения».

— «Финансов, Промышленности, Торговли, Искусств и Наук», — дополнил я.

— Совершенно верно, — сказал Лаарманс.

Я зорко вгляделся в наше прошлое, и перед моими глазами всплыл конец стихотворения:

Во власти смутной печали,
От счастья рыдать готов,
Я вдруг ощутил всем сердцем
Любви материнской зов.

Лаарманс ничего не сказал. Ему явно было нечего сказать. От его молчания веяло таким холодом, что я по собственному почину снова перевел разговор на «Всемирное Обозрение».

— Ты ничего больше не слышал о Лауверэйсенах?

— Фирма еще существует, так что журнал ее не разорил, — заверил меня Лаарманс. — Вывеска, во всяком случае, висит на прежнем месте, и надпись на ней та же. Стало быть, до акционерного общества по-прежнему далеко. А ты, старина, как поживаешь?

Он внимательно оглядел мой костюм, словно оценивая меня.

— Спасибо, Лаарманс, ничего живу.

Мой удовлетворенный тон, вероятно, не очень его обрадовал.

— Так.

Он снова взглянул на меня и, видимо опасаясь, что я не понял его вопроса, пояснил:

— Я не о здоровье твоем спрашиваю, с этим все ясно. А вот много ли ты зарабатываешь?

— А как поживает толстуха Жанна? — ответил я вопросом на вопрос, пытаясь стряхнуть с себя его взгляд.

— Она выехала из того рабочего квартала. После нашего знакомств она решила иметь дело только с чистой публикой, А ты, конечно, все еще служишь и муниципалитете? И по-прежнему сидишь на том же самом стуле с пеленой подушкой? Скажи, сколько же ты зарабатываешь в день или, точное, за один стуло-час?

— Что ты называешь стуло-часом, Лаарманс?

— Стуло-час — это полный час, который ты с пользой для дела высиживаешь на своем стуле. Нечто вроде киловатта, понятно?

— А тот удивительный человек, — уклончиво продолжал я. — Он еще жив?

— Боорман? Еще бы! Но ты же не ответил на мой вопрос, старина!

— А бог не покарал его за горе, которое он причинил бедной женщине?

— Да нет, — ответил мой друг. — По крайней мере пока еще не покарал. Боорман каждую неделю приезжает в Брюссель, чтобы рассчитаться со мной или, точнее, чтобы я мог отчитаться перед ним. Кроме того, он зарабатывает уйму денег на своих пилюлях, которые пользуются огромным успехом, и теперь, когда его старость обеспечена, он начинает жертвовать деньги на бедных.

Лаарманс встал и принялся ходить по комнате.

— Я все делаю сам, — сказал он. — Пишу статьи и читаю их заказчикам. Кажется, я тебе это уже говорил? Я теперь ничего не держу в голове, кроме адресов клиентов, которых можно поймать на крючок. Собственно говоря, мне бы очень пригодился секретарь, если только Боорман позволит. А не хотел бы ты?.. Когда я буду расставлять силки, тебе ничего не надо будет говорить, кроме «очень интересно». А писать статьи совсем не трудно: «Из всех строительных материалов, или пружин экономики, или полководцев великой войны мрамор, или банк, или маршал Фош таят в себе самые замечательные возможности для решения прекрасной и неиссякаемой темы — декоративной отделки зданий, или экономического развития, или национальной славы». Если, выпив лишнего, ты по ошибке прочтешь: «Из всех строительных материалов маршал Фош, несомненно, таит в себе самые замечательные возможности для решения прекрасной и неиссякаемой темы экономического развития», то и это не беда. Большинство клиентов даже не заметит этого — так завораживает их каскад наших эпитетов. Впрочем, ты сам это хорошо знаешь, ведь я все тебе рассказал. Тебе, правда, нечего опасаться. Взимание денег я беру на себя, если тебя это пугает. Да и не каждый клиент — непременно матушка Лауверэйсен!

Он подошел ко мне вплотную, достал из внутреннего кармана исписанный листок и сунул его мне в руку.

— Тут все в полном порядке, — сказал он. — Остается только подписать. Это копия контракта, который я сам в свое время заключил в «Королевском льве». Не беспокойся за свой стул в муниципалитете… Его скоро займет другая задница.

И он опустил руку на мое колено.

Содрогнувшись от этого прикосновения, я вскочил, резко оттолкнул его от себя, сбежал вниз по лестнице и пулей вылетел из дома.

Когда я уже был на улице, наверху раскрылось окно.

— Я подарю тебе мои стихи, если только мне удастся их разыскать, — крикнул он мне вдогонку, — и обещаю тебе, что, если предоставится хоть малейшая возможность, мы в зависимости от обстоятельств эвентуально оставим твою бороду в целости и сохранности!


Часть вторая. Нога

Менно тер Брааку[30]


НОВАЯ ВСТРЕЧА

Генеральная мореходно-судостроительная компания — это, конечно, звучит очень хорошо, но все же не для того я шлепал по грязи через весь унылый, прокопченный пригород, чтобы очутиться перед окошечком, за которым не было никаких признаков жизни, сколько я ни стучал и ни старался привлечь к себе внимание кашлем. Мне надо было непременно поговорить с директором, а если бы потом все заведение взлетело на воздух, меня бы это нисколько не тронуло. Итак, попробую еще раз — как человек, твердо решивший добиться своего. Окошечко наконец раскрылось, как львиный зев, я наклонился, чтобы сидевший там человек лучше расслышал мои слова, но, увидев его лицо, от удивления лишился дара речи.

— Да, это я, — ответил человек на мой невысказанный вопрос, — я ведаю здесь корреспонденцией. Что ты на меня так уставился? Что я, по-твоему, чудо природы? Сейчас мне недосуг, — торопливо проговорил он, кивнув в сторону клерков, трудившихся за его спиной, но через четверть часа мы закрываем лавочку. Может, подождешь меня у ворот? А теперь я доложу о твоем приходе. Кто тебе нужен? Господин Генри? Хорошо. Стало быть, до скорой встречи, старина!

Я уладил свое дело еще до конца рабочего дня и, стоя на другой стороне улицы, стал ждать, когда же распустят по домам сотрудников. Вдруг раздался гудок — такой оглушительный, что меня прижало к забору, но еще до того, как он смолк, на улицу вывалилась толпа рабочих. Среди них я увидел и Лаарманса, который, отделившись от небольшой группы людей, зашагал рядом со мной. Несколько слов прощания, брошенных на ходу коллегам, и мы остались вдвоем. Я искоса поглядывал на бывшего директора «Всемирного Обозрения Финансов, Торговли, Промышленности, Искусств и Наук». Как он изменился! Теперь он больше не держал левую руку в кармане брюк, на подбородке снова обозначилась борода, и он, как встарь, курил трубку, а не сигареты с золотым ободком, которыми столь небрежно угощал меня в своей квартире на бульваре Жапон. На нем было пальто с пелериной, которое, судя по всему, он носил в любую погоду, и тяжелые ботинки, в которых он топал, даже не стараясь обходить мелкие лужи.

— Я не виноват в том, что произошло, — вдруг проговорил он, словно чувствуя, что, подавленный его падением, я боялся о чем бы то ни было спрашивать. — Боорман возвысил меня, Боорман меня и низверг. Да святится имя Боормана!

Я продолжал хранить благоговейное молчание, и он сказал:

— Это очень нелепая история. Заходи ко мне в воскресенье. Фердюссенстраат, 70. Правда, у меня теперь жена и дети, но ничего. Мы уж где-нибудь да уединимся. Я ведь почти ни с кем не вижусь, и мне это будет приятно. А удалось тебе что-нибудь сбыть этому паршивцу Генри?

НА РЫНКЕ

И Лаарманс начал рассказывать.

— С тех пор уже немало воды утекло, но ты, конечно, помнишь мой рассказ об удивительной женщине, которая отказалась принять от меня в подарок сумму ее седьмого и последнего взноса? Так вот, из-за нее-то все и произошло. И Боорману пришлось убедиться, что поступок человека может иметь отдаленные последствия, которые иной раз настигают его тогда, когда, казалось бы, прошлое уже давно осталось позади. Новая встреча с госпожой Лауверэйсен не только выбила меня из директорского кресла и занесла, словно сухой листок, в тихую гавань этой отвратительной фабрики, но и навела меня на глубокие размышления. Я понял, что наши мысли и дела навсегда остаются с нами, становясь частью нас самих, нашей постоянной спитой, и число их растет по мере того, как мы сами усыхаем от лет, и нам не отречься от них, как не отречься от наших кровных детей, и, кто знает, быть может, отголоски их еще долго слышны и после того, как сами мы умолкнем навсегда.

Так вот. Все произошло совсем неожиданно, и, если бы не скользкий помидор, ничего бы и не случилось. Но подвернулся помидор.

Как я тебе уже говорил, Боорман примерно раз в месяц оставлял на денек свою фирму по изготовлению пилюль и приезжал в Брюссель, чтобы принять от меня отчет. Я старался воспользоваться его визитами для того, чтобы получить у него разные советы, и мы вдвоем гуляли по городу. Мы разговаривали, и время от времени он указывал палкой на какой-нибудь магазин или вывеску. Это означало: «Тут вы уже пробовали?» И я отвечал утвердительно или тотчас же записывал адрес, не перебивая моего патрона, — ведь у Боормана был громадный опыт, и советы он давал ценнейшие. Слепо следуя его рекомендациям, я всегда заключал больше сделок, чем в тех случаях, когда полагался на собственную интуицию.

За несколько месяцев до происшествия с помидором у Боормана умерла жена, и он изо всех сил пытался загулять, но ему это не очень удавалось: вид у него был такой мрачный, что его чурались девицы даже самого что ни на есть легкого поведения. Вскоре я понял, что глубоко заблуждался, думая, что он воспримет кончину жены как желанное облегчение. Как он ни хорохорился, это было для него тяжким ударом, и он никак не мог забыть свою тихую и неприметную хозяйку. Наезжая в Брюссель, он всякий раз заговаривал со мной о ней. За все то время, что я был у него в обучении, он ни разу не упомянул ее имени, а теперь он без конца говорил со мной о Марте — так, словно я хорошо ее знал. Казалось, он забыл, что я видел ее мельком не больше десяти раз, ведь она спускалась вниз лишь тогда, когда служанки не было дома и ей самой приходилось заглядывать в Музей Отечественных и Импортных Изделий, чтобы пополнить хозяйственные запасы. А теперь Боорман нередко показывал то на одну, то на другую из проходивших мимо женщин, уверяя, будто она всем своим обликом или какой-либо одной чертой или деталью одежды напоминает Марту — так, словно его жена доводилась мне родной тетей. И даже у зонтика в витрине магазина, где мне еще предстояло расставлять силки, Боорман обнаружил костяную ручку, в точности такую, как и у зонтика, который он подарил жене по случаю одного из последних ее дней рождения. Иногда мы обедали вместе, потому что он явно тяготился своим одиночеством, и всякий раз мой патрон вдруг начинал отыскивать в меню какое-нибудь из любимых блюд Марты, словно она вместе с нами сидела за столом. На его цепочке для часов болталась золотая побрякушка, какой я прежде никогда у него не видал, и как-то раз вечером он признался мне, что они изготовлена из броши, которую Марта много лет носила на своей груди. Но решаясь задать вопрос в упор, я подумал, что, наверно, он бальзамировал Марту — так же как в свое время она бальзамировала сестру. На мой взгляд, он проявлял подозрительный интерес к мумиям в Музее египтологии. Во всяком случае, он щедро одаривал покойную венками: трижды во время наших прогулок он покупал новые венки из тех, что привлекали его внимание в витринах.

Он советовал мне больше не принимать консервов в уплату за журнал — разве для того, чтобы их перепродать, — теперь, когда ученые заговорили об авитаминозах, он стал опасаться, не злоупотребляла ли Марта консервированными продуктами из Музея. Иногда он в задумчивости останавливался у витрины туристского бюро, где вызывающе демонстрировала свой белый лик гора Юнгфрау; ведь сорок лет подряд он из года в год обещал жене путешествие по Рейну, а теперь уже было слишком поздно.

— Из-за всех этих дел у меня ни на что не оставалось времени, — бормотал он. — Но я полагаю, что слава Рейна сильно раздута…

— Рейн — это не для госпожи Боорман, — пытался я найти слова утешения. — Очень утомительная поездка. В общем-то, река как река, ничего особенного в ней нет.

Но больше всего он убивался из-за того, что так редко водил жену в кинематограф: незадолго до смерти она призналась, что обожает кино.

— Все свои упущения осознаешь тогда, когда уже слишком поздно, — сказал он.

— Да, конечно, — по своему обыкновению согласился я.

И вот однажды в недобрый час вместе с моим скорбящим спутником я случайно забрел в переулок, выходящий на шоссе д’Анвер, неподалеку от улицы Фландр, где обосновались Лауверэйсен и толстуха Жанна. На овощном базаре шла бойкая торговля. У бесчисленных тележек на мостовой суетились горластые торговки, а на тротуаре толпились, отталкивая друг друга, домашние хозяйки — так, словно кому-то могло не хватить товара. На углу строился новый дом. Его уже возвели до седьмого этажа, и было очевидно, что скоро перед нами предстанет весьма — внушительное сооружение.

Увидев строящийся дом, мой спутник чуть попятился назад, чтобы лучше разглядеть фасад здания. И когда я отошел в сторону, дав дорогу человеку, который пробирался сквозь толпу, держа на голове матрас, вдруг раздался крик и стук падающей деревяшки, как во время игры в кегли. Когда человек с матрасом скрылся в толпе, я увидел, что Боорман лежит на земле между двумя тачками. Упав, он придавил своим телом тучную женщину, а немного поодаль валялись разные овощи, опрокинутая корзинка и костыль с красной бархатной подушечкой. Две собаки, до этого мирно дремавшие, залаяли как одержимые, а одна зеленщица так испугалась, что вдруг перестала горланить. Я пробрался в проход между тачками, уложил в корзинку рассыпавшиеся овощи и поднял костыль. Тем временем Боорман встал и галантно пытался помочь женщине, смягчившей его падение. Но это оказалось не так-то просто. Она отчаянно била ногами, как на первом уроке плавания, и я снова услышал звук, словно кто-то стучал по булыжнику палкой. Тут только я заметил, что у женщины деревянная нога. Я тотчас же прислонил костыль к тележке, крепко ухватил женщину под мышки, и совместными усилиями мы с Боорманом наконец установили ее в вертикальном положении.

— И салат подберите! — сказала зеленщица, которую тоже чуть было не сбили с ног. Она показала на зеленый кочан, откатившийся в сторону, и снова начала горланить.

Тучная женщина, которую придавил Боорман, по счастью, видимо, не очень сильно ушиблась. Я стряхнул пыль с ее одежды, сунул ей в одну руку костыль, а в другую — корзинку и вежливо приподнял шляпу.

— Я глубоко сожалею, сударыня, — проговорил крайне смущенный Боорман. — Я, должно быть, поскользнулся. Надеюсь, вы меня простите. Могу ли я чем-нибудь быть вам полезен? Может быть, вызвать такси?

Женщина с костылем, теперь уже твердо стоявшая на ногах, молча глядела на моего патрона.

— Это я вам, конечно, прощу, господин Боорман, — сказала она наконец, — тут мне не за что вас винить. Другое дело — история с акционерным обществом, для которого я получила от вас одни слова вместо капитала. Вы спрашиваете, чем еще можете быть мне полезны? А тем, что уберетесь с моей дороги, — горько рассмеялась она.

Не дожидаясь ответа, она прошла между тележками и ступила на тротуар. Обернувшись, она притопнула ногой, немного постояла, а затем удалилась, качаясь на ходу, как лодка, подхваченная волной.

Боорман сначала побагровел, а затем стал белее снега. Он смотрел ей вслед, пока она не скрылась из виду.

— Только этого еще не хватало, — пробормотал он, очевидно желая сказать, что смерть Марты и без того тяжким грузом легла на его душу.

— Оттяпали ногу, — сказал я. — Чудодейственная аббатская мазь, стало быть, не помогла.

Боорман никак не откликнулся на мое замечание, выдержанное в его стиле. Свернув в первую попавшуюся улицу, он брел, как лунатик, не обращая внимания на вывески и витрины. Скоро он простился со мной. И в этот миг я смутно почувствовал, что подо мной зашаталось директорское кресло.

НОГА

На этот раз отсутствие Боормана длилось не месяц, как обычно, а куда меньше: он приехал в город через две недели. «Надо поговорить», — гласила его открытка. Я приготовился снова выслушать оду в честь Марты, а затем, думал я, мы прогуляемся по улицам нашей столицы, присматриваясь к только что отстроенным зданиям, где, возможно, есть чем поживиться, однако мысли Боормана, судя по всему, были заняты одной госпожой Лауверэйсен. Казалось, его связывали с ней незримые нити, но, пытаясь их разорвать, он лишь запутывался в них все больше и больше, хоть и делал вид, что ничего особенного не происходит.

— Да, Лаарманс, ногу ей оттяпали, — проговорил он, только теперь отзываясь на мои слова двухнедельной давности.

Казалось, он