Люди и Я (fb2)

Люди и Я (пер. Горбатенко)   (скачать) - Мэтт Хейг

Мэтт Хейг
ЛЮДИ И Я

Посвящается Андреа, Лукасу и Перл

У меня только что родилась новая теория вечности.

Альберт Эйнштейн


Предисловие (алогичная надежда перед лицом беспощадного рока)

Я знаю, что некоторые из вас, читающих эти строки, убеждены, будто никаких людей нет, но я утверждаю, что они есть на самом деле. Для тех, кто не в курсе: человек, сам себя называющий Homo sapiens, — это реально существующая двуногая форма жизни со средним уровнем интеллекта, ведущая изрядно затуманенное самообманом существование на небольшой, покрытой водой планете в довольно пустынном уголке Вселенной.

Остальным (и тем, кто послал меня сюда) скажу, что во многих отношениях пресловутые сапиенсы целиком и полностью подтверждают ваши самые причудливые о них представления. На первый взгляд их внешность вам безусловно покажется омерзительной.

Одни только лица — средоточие всевозможных жутких странностей. Выпуклый нос посередине, тонкокожие губы, примитивные наружные органы слуха, называемые ушами, крошечные глаза и совершенно бесполезные брови. Чтобы осмыслить и принять все это, требуется немало времени.

Поведение и обычаи людей также поначалу кажутся нелепыми и непонятными. Говорят эти существа совсем не о том, что их действительно волнует, и я мог бы написать девяносто семь томов о тамошних понятиях «стеснительности» и «дресс-кода», но это ни на шаг не приблизит вас к пониманию людей.

Да, и не будем забывать об их «способах достижения счастья», на самом деле приносящих несчастье. Это бесконечный список. Он включает: хождение по магазинам, просмотр передач по телевизору, поиск работы получше и дома побольше, сочинение полуавтобиографических романов, возню с детьми, придание своей коже чуть более молодого вида и смутную веру в то, что во всем этом есть смысл.

Что было бы смешно, если бы не было так грустно. Но, находясь на Земле, я открыл для себя человеческую поэзию. Их поэтесса, одна из самых лучших (по имени Эмили Дикинсон), написала: «Возможность — идеальный дом».[1] Предлагаю вам побаловать себя и последовать ее примеру. Давайте уберем все заслоны на пути нашей мысли: то, что вам предстоит прочесть, требует отказа от предвзятости ради понимания.

И давайте подумаем вот о чем: может, в человеческой жизни все-таки есть смысл? И что если — уж извините — жизни на Земле стоит не только опасаться и посмеиваться над ней? Может, ее и правда есть смысл беречь?

Некоторые из вас, наверное, уже знают, что я сделал, но никто не понимает зачем. Данный документ, или руководство, или отчет — называйте, как вам угодно, — все объяснит. Прошу вас, прочтите эту книгу беспристрастно, а потом решайте сами, какова истинная ценность человеческой жизни.

Да будет мир.


Часть первая
В кулак я волю собрала[2]


Человек, которым я не стал

Итак, что это перед вами?

Готовы?

Хорошо. Дышите глубже! Объясняю.

Эта книга, вот эта самая книга написана здесь, на Земле. Она о смысле жизни и его отсутствии. О том, каково убивать и каково спасать. О любви, о мертвых поэтах и об арахисовой пасте из цельного ореха. О материи и антиматерии, обо всем и ни о чем, о надежде и о ненависти. О женщине-историке по имени Изабель (сорок один год), ее сыне по имени Гулливер (пятнадцать лет) и гениальнейшем математике в мире. Одним словом, это книга о том, как становятся человеком.

Но для начала констатирую факт: сам я человеком не являюсь. В ту первую ночь, на холодном ветру и во мраке я вообще не имел с данными существами ничего общего. До того как на заправке мне попался на глаза «Космополитен», я даже не видел человеческой письменности. Допускаю, что и для вас эти строки могут оказаться первым знакомством с ней. Чтобы дать вам представление о том, как люди обрабатывают информацию, я создал эту книгу на земной манер. Я употребляю здесь человеческие слова, напечатанные человеческим шрифтом в типичной для речи людей последовательности. Учитывая вашу способность почти мгновенно переводить даже самые экзотические и древние лингвистические формы, полагаю, что вы без труда всё поймете.

Подчеркиваю еще раз: изначально я не был профессором Эндрю Мартином. Я был таким же, как вы.

А «Эндрю Мартин» — это лишь моя роль. Легенда. Мне следовало притвориться им, чтобы исполнить миссию. Отправной точкой миссии стало похищение и смерть профессора. (Понимаю, это наводит на мрачные мысли, поэтому не стану больше упоминать о смерти, по крайней мере на этой странице.)

Главное: сорокатрехлетний математик, муж и отец, который преподавал в Кембриджском университете и последние восемь лет жизни посвятил решению математической задачи, до тех пор считавшейся неразрешимой, — это был не я.

До путешествия на Землю у меня не было каштановых волос, которые сами ложатся на косой пробор. Я не имел своего мнения ни о «Планетах» Холста,[3] ни о втором альбоме Talking Heads и вообще не имел никаких представлений о музыке. По крайней мере, не мог их иметь. Как я мог считать, что австралийское вино по определению хуже того, которое производят в других регионах планеты, если в жизни не пил ничего, кроме жидкого азота?

Являясь представителем постматримониального вида, я, разумеется, не мог ни ранить равнодушием жену, ни приударять за одной из своих студенток, ни выгуливать английского спрингер-спаниеля — одного из мохнатых домашних божков, именуемых собаками, — чтобы под этим предлогом улизнуть из дома. Книг по математике я тоже не писал и не настаивал, чтобы издатели брали фотографию автора, на которой автору лет на пятнадцать меньше.

Нет, этим человеком я не был.

Он не вызывал у меня ни малейшей симпатии. И тем не менее он был реален, как вы и я, — настоящее млекопитающее, с диплоидным набором хромосом, эукариот и примат, который до полуночи сидел за письменным столом, таращился в экран компьютера и пил черный кофе (о кофе и моих с ним злоключениях я расскажу чуть позже). Организм, который мог вскочить, а мог и не вскочить со стула, когда свершилось открытие и его мысль достигла пределов, до каких ни одна другая человеческая мысль прежде не добиралась, — пределов познания.

А вскоре после прорыва его забрали кураторы. Мое начальство. Я даже встретился с ним — буквально на секундочку — для считывания, впрочем, далеко не полного: только физического, не ментального. Понимаете, можно клонировать человеческий мозг, но не то, что в нем хранится. Ну разве что частично. Так что многому пришлось учиться самостоятельно. Я прибыл на планету Земля сорокатрехлетним новорожденным. Позднее я жалел, что не познакомился с профессором Мартином как положено: такое знакомство мне бы очень помогло. Прежде всего он мог бы рассказать мне о Мэгги. (Ах, если бы он рассказал мне о Мэгги!)

Однако что бы там я ни узнал, это никак не отменяло моего задания: остановить прогресс. Уничтожить свидетельства прорыва, который совершил профессор Эндрю Мартин. Свидетельства, оставшиеся не только в компьютерной системе, но и в памяти живых людей.

Так с чего же начать?

Тут, пожалуй, без вариантов. Всё началось с того, что меня сбила машина.


Существительные вне контекста и другие испытания для начинающего изучать язык

Начнем с того момента, как меня сбила машина.

Выбирать-то не из чего. Потому что до этого довольно долго не было ничего. Ничего, ничего, ничего и…

Вдруг что-то.

Я, стоящий на дороге.

Как только я там оказался, у меня сработало несколько непосредственных реакций. Во-первых, что с погодой? Я не привык к погоде, о которой следует думать. Но это была Англия, такое место на Земле, где думать о погоде — главное занятие человека. И тому есть причины. Во-вторых, где компьютер? Здесь должен быть компьютер. Впрочем, я толком не знал, как выглядит компьютер профессора Мартина. Может, он и есть дорога. В-третьих, что это за шум? Нечто вроде приглушенного рева. И, в-четвертых, стояла ночь. Прежде, будучи домоседом, я практически не знал ночи. И даже если бы знал, то была не просто ночь. Такой ночи я никогда прежде не видел. То была ночь, помноженная на ночь и еще раз помноженная на ночь. Ночь в кубе. Абсолютно темное небо, без луны и звезд. Где солнца? Есть ли они здесь вообще? Судя по холоду, тут могло вообще ни одного не быть. Холод оказался первым шоком. От него болели легкие, резкий ветер, хлеставший по коже, вызывал дрожь. Интересно, люди когда-нибудь выходят из своих жилищ? Если да, то они сумасшедшие.

Первое время дышать было трудно. И это беспокоило. В конце концов, легочное дыхание, вдох-выдох — один из важнейших признаков, отличающих человека. Но в итоге я приловчился.

И тут новый шок. Я не там, где нужно, уверенность крепла с каждой секундой. Меня отправляли в точку, где находился он. В кабинет. Но это был не кабинет, я сразу понял. Разве только его кабинет вмещает в себя все небо вместе со скоплением темных туч и отсутствующей луной.

К сожалению, я слишком поздно разобрался в ситуации. В то время я не знал, что такое дорога, но теперь могу объяснить вам, что дорога соединяет пункт отправления с пунктом прибытия. Это важно. Дело в том, что на Земле нельзя мгновенно переместиться из одного места в другое. Техника до такого еще и близко не дошла. На Земле нужно тратить много времени, чтобы передвигаться между точками, хоть по дорогам и рельсовым путям, хоть в карьере и взаимоотношениях.

Та конкретная дорога была автомагистралью. Автомагистраль — самый прогрессивный тип дорог, что по существу означает (как и для большинства направлений человеческого прогресса) заметный рост смертельных случаев. Я стоял на покрытии, называемом гудрон, голыми ступнями ощущая его странную и грубую текстуру. Я взглянул на свою левую руку. Какая примитивная, смехотворная штука! Но смех пропал, стоило мне осознать, что нелепая клешня с пальцами — часть меня. Я стал чужим сам себе. А приглушенный рев никуда не делся, разве что исчезла его приглушенность.

Только тут я заметил объект, несущийся на меня со значительной скоростью.

Огни.

Яркие, круглые и низко посаженные, они походили на глаза равнинного ползуна, только быстро несущегося, с блестящей серебристой спиной, а теперь еще и визжащего. Он попытался замедлить ход, вильнуть в сторону.

У меня не осталось времени уступить дорогу. Прежде оно было, но теперь истекло. Я слишком долго ждал.

Итак, огни врезались в меня с огромной, беспощадной силой. С силой, которая оторвала меня от земли и понесла по воздуху. Только это был ненастоящий полет, люди не умеют летать, как бы ни размахивали конечностями. Единственной реальной функцией была боль, которую я испытывал, пока не приземлился, после чего настало ничто.

Ничто, ничто, а потом…

Что-то.

Надо мной наклонился человек в одежде. Его лицо было слишком близко. Мне стало противно.

Нет. Следует уточнить.

Я испытал отвращение, ужас. Никогда я не видел ничего подобного. Это странное, ни на что не похожее лицо покрывали невообразимые отверстия и выступы. Особенное омерзение внушал нос. Словно какое-то другое существо проклевывалось наружу. Я опустил взгляд ниже. Одежда. На человеке была, как я узнал впоследствии, рубашка с галстуком, брюки и ботинки. Обычная одежда, которую все там носят, но в тот момент она показалась мне столь дикой, что я не знал, смеяться или плакать. Он осматривал полученные мной повреждения. Точнее, высматривал их.

Я проверил левую руку. Та осталась невредима. Машина столкнулась с ногами, потом с туловищем, но рука уцелела.

— Это чудо, — тихо произнес человек, как будто сообщал мне тайну.

Но слова оставались бессмысленными.

Глядя мне в лицо, он повысил голос, чтобы перекричать шум машин.

— Что вы здесь делаете?

И опять ноль информации. Я просто видел рот, который двигался и издавал звуки.

Язык, понял я, несложный, но, чтобы вникнуть в его грамматическое устройство, мне требовалось услышать хотя бы сотню слов. Не судите строго. Я знаю, некоторым хватило бы десятка или даже одного придаточного предложения. Но я никогда не был силен в языках. Видимо, потому и не люблю путешествовать. И считаю необходимым повторить: я не хотел, чтобы меня сюда посылали. Это была работа, которую кто-то должен был выполнить, и — после моего крамольного выступления в Музее квадратных уравнений, моего так называемого преступления против математической чистоты — узловые сочли ее достойным наказанием. Они понимали, что никто в здравом уме за такую работу не возьмется, а поскольку я (как и вы) принадлежу к самой высокоразвитой расе в известной нам части Вселенной, то справлюсь даже со столь сложной задачей.

— Я вас где-то видел. Ваше лицо мне знакомо. Кто вы?

Я чувствовал усталость. Проблемы телепортации, смена состояний вещества, биоперезагрузка — чувствуешь себя разобранным на части. И хотя потом снова пересоберешься, всякий раз тратишь уйму энергии.

Я провалился в темноту и наслаждался снами в пурпурно-лиловых тонах родного дома. Мне снились треснутые яйца, простые числа и постоянно меняющийся горизонт.

А потом я проснулся.

Я находился внутри неизвестного транспортного средства и был пристегнут к примитивному оборудованию, считывающему показатели сердца. Рядом находились два человека, самец и самка в зеленой одежде (уродливый облик самки подтвердил мои худшие опасения: в этом смысле уродства половой диморфизм у данного вида практически отсутствует). Они о чем-то меня спрашивали, причем крайне возбужденно. Быть может потому, что я с помощью своих новых верхних конечностей не преминул сорвать с себя их незатейливое электрокардиографическое оборудование. Люди в зеленом хотели удержать меня, но, очевидно, весьма смутно представляли себе математику происходящего, и потому я сравнительно легко уложил их на пол, заставив корчиться от боли.

Я поднялся на ноги, отметив, какая сильная гравитация на этой планете, и тут водитель повернулся ко мне с еще более взволнованным вопросом. Транспортное средство двигалось быстро, и пульсирующие звуковые волны сирены, безусловно, мешали сосредоточиться, но я открыл дверь и прыгнул навстречу мягкой растительности, росшей по краю дороги. Мое тело покатилось вниз. Я затаился. А потом, дождавшись момента, встал на ноги. Кстати, по сравнению с человеческой рукой нога практически не вызывала отвращения, за исключением пальцев на ней.

Я простоял так некоторое время, глядя на эти странные машины, не способные оторваться от почвы и, по-видимому, зависящие от ископаемого топлива. Каждая из них издавала больше шума, чем требуется для питания полигонального генератора. Но еще причудливее выглядели люди внутри них — покрытые одеждой, вцепившиеся в круглые приборы управления или в экстрабиологические телекоммуникационные устройства.

Меня занесло на планету, где наиболее разумная форма жизни до сих пор вынуждена сама водить машину…

Никогда прежде я так не ценил привычных нам всем простых вещей. Вечный свет. Ровное, парящее движение машин. Развитая растительная жизнь. Дезодорированный воздух. Отсутствие погоды. О любезные читатели, вы просто не представляете!..

Проезжая мимо, машины издавали высокочастотные гудки. Из окон смотрели лица с округленными глазами и раскрытыми ртами. Я ничего не понимал, ведь я выглядел так же безобразно, как любой из них. Что со мной не так? Чем я выделяюсь? Возможно, тем, что не сижу в машине? Может, люди так и живут, взаперти? А может, оттого, что я был без одежды. Ночь стояла холодная, но не могло же все сводиться к такому тривиальному фактору, как отсутствие на теле искусственного покрова? Нет, причина не могла быть столь примитивна.

Я поднял глаза к небу.

Теперь на нем просматривалась луна, подернутая облаками. Казалось, она глазеет на меня с таким же изумлением. Но звезды были по-прежнему скрыты. Мне хотелось увидеть их. Ощутить их спокойствие.

В довершение всего перспектива дождя представлялась очень вероятной. А я терпеть не могу дождь. Для меня, как и для большинства из вас, живущих под куполом, нет ничего страшнее. Нужно было найти то, что я искал, до того, как небеса разверзнутся.

Впереди виднелся прямоугольный алюминиевый щиток с каким-то значком. Для изучающего язык всегда трудно понять существительные вне контекста, но стрелка указывала вперед, куда я и двинулся.

Люди опускали окна и что-то кричали мне, заглушая рев двигателей. Иногда они были добродушны, судя по тому, что плевали оральной жидкостью в мою сторону, на манер орминурков. Я дружелюбно отплевывался в ответ, стараясь попадать в их быстро движущиеся лица. После этого они кричали еще громче, но я старался не обращать внимания.

Скоро, говорил я себе, артикулируемое с таким напором приветствие «Вали с дороги, долбаный извращенец» станет мне понятным. Тем временем я продолжал идти и, миновав знак, увидел у дороги освещенное, но подозрительно неподвижное здание.

Пойду туда, сказал себе я. Пойду и найду ответы на вопросы.


«Тексако»

Здание называлось «Тексако». Застывшее в ужасающей неподвижности, оно светилось в ночи, словно ждало, что его оживят.

Приблизившись, я понял, что это местная заправочная станция. Машины стояли под горизонтальным навесом возле простых с виду систем подачи топлива. Ясно: машины абсолютно ничего не делают сами. Мозг у них практически не работает, а то и вообще отсутствует.

Люди, заправлявшие машины, так и глазели на меня. Стараясь вести себя максимально вежливо в условиях острой нехватки вербальной составляющей, я выплевывал в их сторону щедрые порции слюны.

Я вошел в здание. За стойкой находился одетый человек. Волосы его, вместо того чтобы расти на черепе, покрывали нижнюю часть лица. Его тело больше, чем у других, походило на сферу, а потому его с натяжкой можно было назвать симпатичным. Запах капроновой кислоты и андростерона подсказывал, что личная гигиена не входит в число его приоритетов. Он уставился на мои (и вправду удручающие) гениталии, а потом нажал что-то за стойкой. Я плюнул, но мое приветствие осталось без ответа. Возможно, насчет плевания я ошибся.

Из-за всех этих плевков хотелось пить, поэтому я подошел к гудящему охладительному блоку, набитому ярко раскрашенными цилиндрическими предметами. Я взял один из них и открыл. Это была жестяная банка с жидкостью под названием «Диетическая кола». На вкус приторно-сладкая, с привкусом фосфорной кислоты. Гадость. Жидкость брызнула у меня изо рта почти в ту же секунду, как в него попала. Потом я взял что-то другое. Еду в искусственной упаковке. Позже я понял, что на этой планете все во что-то завернуто. Пища в упаковке. Тела в одежде. Презрение в улыбке. Все спрятано. Еда называлась «Марс». Она чуть глубже продвинулась по горлу, но пробыла там ровно до тех пор, пока не сработал рвотный рефлекс. Я закрыл дверцу и увидел емкость со словами «Принглз» и «Барбекю». Я открыл упаковку и принялся есть. Вкус оказался нормальным — что-то похожее на сорповый пирог, — и я стал запихивать в рот как можно больше этих «Принглз». Интересно, когда я последний раз ел сам, без посторонней помощи? Я действительно не мог вспомнить. Разве что во младенчестве.

— Нельзя так делать. Нельзя просто брать и есть. Сначала заплати.

Человек за стойкой обращался ко мне. Я по-прежнему слабо понимал речь, но по громкости и частоте звука чувствовал, что он недоволен. К тому же кожа на его лице изменила цвет.

У меня над головой замигал свет, и я моргнул.

Затем прикрыл рот ладонью и издал голосовой звук. Немного отвел руку и издал тот же звук, отмечая разницу.

Приятно убедиться, что даже в столь отдаленном уголке Вселенной законы света и звука не теряют силы, хотя следует признать, что здесь они работают с меньшим совершенством.

Передо мной находились полки с многочисленными объектами, называемыми, как я вскоре выяснил, журналами. Буквально на всех красовались лица с почти идентичными улыбками. Двадцать шесть носов. Пятьдесят два глаза. Жуткое зрелище.

Я потянулся за журналом, а человек — за телефоном.

На Земле медиа застряли в докапсульной эпохе, и большинство из них следует читать посредством электронного устройства или же вообще на носителе печати, произведенном из тонкого, химически размягченного производного третьей ступени, называемого бумагой. Журналы очень популярны, несмотря на то что от их чтения еще ни одному человеку не становилось лучше. Судите сами: их главная цель заключается в том, чтобы порождать в читателе чувство неполноценности, которое соответственно приводит к потребности что-то купить. Люди так и поступают, но чувствуют себя еще хуже и бегут за следующим журналом, чтобы узнать, что им покупать дальше. Эта неудовлетворенность, возрастающая по спирали и называемая тут капитализмом, охватила довольно много людей. Издание, оказавшееся у меня в руках, называлось «Космополитен», и я понял, что с его помощью хотя бы овладею языком.

Управился я довольно быстро. Письменные формы человеческих языков до нелепого просты, ибо почти полностью состоят из слов. По первой же статье я сделал полную интерполяцию данной письменности, заодно узнав о прикосновении, которое поднимает настроение и помогает в отношениях. И еще я понял: оргазм — крайне важная штука. Мне показалось, оргазм у людей является чем-то основополагающим. Возможно, в нем состоит единственный смысл существования на этой планете. С помощью оргазма ее обитатели, вероятно, обретают просветление, на несколько секунд высвобождаясь из кромешного мрака.

Но читать не означает говорить, а новое голосовое оборудование у меня в глотке и во рту по-прежнему ощущалось как застрявший кусок пищи.

Я поставил журнал обратно на полку. Рядом тянулась тонкая вертикальная полоска отражающего металла, которая позволила мне взглянуть на себя. У меня тоже оказался выпирающий нос. И губы. Волосы. Уши. Столько наружного. Ни дать ни взять лицо наизнанку. Плюс огромный желвак по центру шеи. Очень густые брови.

В голове всплыла вводная информация, полученная от кураторов. Профессор Эндрю Мартин.

Мое сердце забилось от внезапной паники: вот кто я теперь. Вот кем я стал. Чтобы успокоиться, я напомнил себе: это временно.

В нижнем ряду журнального стенда были газеты с фотографиями. На некоторых я снова увидел улыбающиеся лица, а на других — мертвые тела на фоне разрушенных строений. Рядом с газетами оказалось несколько географических карт, среди них — «Карта дорог Британских островов». Видимо, я на Британских островах. Я взял карту и попытался покинуть здание.

Человек за стойкой повесил трубку.

Дверь оказалась закрыта.

В голове всплыли очередные сведения: колледж Фицуильям, Кембриджский университет.

— Черта с два ты уйдешь, — сообщил человек, чьи слова я начинал понимать. — Полиция едет. Я заблокировал дверь.

Тут, к его изумлению, дверь передо мной открылась. Я вышел наружу и услышал вдалеке сирену. Прислушавшись, я понял, что источник звука находится всего в трехстах метрах от меня и быстро приближается. Я побежал, стремясь как можно скорее удалиться от дороги и подняться по травянистой насыпи к другой плоской поверхности.

По пути мне попадалось множество неподвижных грузовых машин, расставленных в геометрическом порядке.

Какой странный мир. Конечно, со стороны все миры кажутся странными, но этот, пожалуй, перещеголял остальные. Я пытался найти его сходство с другими мирами. Говорил себе, что здесь все тоже состоит из атомов и что эти атомы функционируют в точности так, как им положено. Движутся навстречу друг другу, если между ними есть расстояние. И отталкиваются друг от друга, если расстояния нет. Это базовый закон мироздания, и он применим ко всему, даже здесь. Что утешало. Приятно знать, что, в какой бы точке Вселенной ты ни находился, малые сущности остаются неизменными. Притяжение и отталкивание. Непохожесть видит лишь тот, кто смотрит недостаточно внимательно.

И все-таки в тот момент я не видел ничего, кроме этой непохожести.

Мигая синими огнями, у заправочной станции остановилась машина с сиреной, и я решил спрятаться за припаркованными грузовиками. Я ежился от холода, все мое тело дрожало, а тестикулы сморщились. (Позже я понял, что у самца человека наиболее привлекательная часть тела — как раз тестикулы, хотя сами люди их не жалуют и часто готовы смотреть куда угодно — даже на улыбающиеся лица, — лишь бы не на них.) Когда полицейская машина еще стояла у заправки, я услышал за спиной голос. Нет, это был не служитель закона, а водитель грузовика, за которым я прятался.

— Эй, ты что делаешь? Отвали от машины, урод!

Я побежал прочь, шлепая босыми ступнями по твердой земле, кое-где посыпанной гравием. Потом под ногами возникла трава, и я бежал через поле, придерживаясь того же направления, пока не показалась новая дорога. Она была гораздо уже, и машины по ней не ездили.

Я открыл карту, нашел линию, которая совпадала с кривой этой второй дороги, и увидел слово «Кембридж».

Я направился туда.

Пока я шел и вдыхал богатый азотом воздух, у меня формировалось представление о себе. Профессор Эндрю Мартин. Вместе с именем приходили сведения, передаваемые через космос теми, кто меня послал.

Я женатый мужчина. Прожил сорок три года, ровно половину человеческого срока. У меня есть сын. Я профессор, который только что решил самую важную математическую головоломку из всех, с какими когда-либо сталкивалось человечество. Всего три часа назад я поднял уровень человеческой цивилизации до немыслимых высот.

От волнения меня подташнивало, но я продолжал идти в сторону Кембриджа, чтобы увидеть, чем еще удивят меня люди.


Корпус Кристи

Никто не поручал мне составлять отчет о жизни людей. Это не входило в инструкции. Тем не менее я чувствую себя обязанным прояснить некоторые особенности их нравов. Надеюсь, благодаря данному трактату вы поймете, почему я решился на поступок, о котором, вероятно, кто-то из вас уже слышал.

Как бы то ни было, я всегда знал, что Земля существует на самом деле. Еще бы не знать! В свое время я принял капсулу со знаменитым путеводителем «Воинствующие идиоты: как я провел время с людьми на Водной планете 7081». Я отдавал себе отчет в том, что Земля есть космическое тело, находящееся в отдаленной и тусклой солнечной системе, в которой происходит не так много событий и где свобода передвижения для местных обитателей строго ограничена. Кроме того, я слышал, что люди — это форма жизни, обладающая посредственным (в лучшем случае) интеллектом и склонная к насилию, глубокому разладу в отношениях между полами, дрянной поэзии и хождению по кругу.

Однако я начинал понимать, что адекватно подготовиться к визиту на Землю невозможно в принципе.

К утру я добрался до Кембриджа.

Место казалось каким-то жутким. Мои первые догадки по поводу строений подтвердились, и я с изумлением понял, что заправка не составляет исключения. Все подобные структуры — возведенные для потребления, проживания и чего-либо еще — статичны, и жестко привязаны к земле.

Конечно, это мой город. «Я» прожил здесь в общей сложности больше двадцати лет. И придется вести себя соответственно, хотя нигде и никогда я не чувствовал себя настолько чужим.

Отсутствие геометрического воображения удручало. Даже десятигранника, и того не было ни единого. Правда, я заметил, что некоторые здания крупнее и — относительно — наряднее других.

«Храмы оргазма», — решил я.

Уже открывались магазины. Вскоре я узнал, что в городах магазины повсюду. Для обитателей Земли они то же самое, что кабинки уравнений для воннадориан.

В окне одного из магазинов я увидел много книг и вспомнил, что людям нужно читать книги. Да-да, садиться и последовательно смотреть на каждое слово. Это занимает много времени. Человек не может просто проглотить нужную книгу, не в состоянии жевать два тома одновременно или всосать в себя почти бесконечный массив информации за несколько секунд залпом. В отличие от нас люди не имеют возможности просто принять словесную капсулу. Представляете! Мало того что ты смертен, так еще приходится тратить часть драгоценного, очень ограниченного времени на чтение. Неудивительно, что люди — такой малоразвитый вид: едва успев прочитать достаточное количество книг, чтобы относительно разумно распоряжаться информацией, особь умирает.

Понятно, что человеку нужно заранее знать, что перед ним за книга. История о любви. Или о преступлении. Или же о пришельцах.

В книжных магазинах людей занимают и другие вопросы. Читать ли данную книгу, чтобы почувствовать себя умным, или никому не рассказывать, что ты ее прочел, а то тебя таковым считать перестанут? Смеются от нее или плачут? А может, она заставляет отворачиваться к окну и наблюдать, как по стеклу текут дождевые капли? Подлинная это история? Или выдуманная? Действует на мозг или на органы, расположенные ниже? Соберет вокруг себя фанатиков или сгорит на их костре? Посвящена эта книга математике или же — подобно всему остальному во Вселенной — является лишь конкретной реализацией ее законов?

Да, вопросов много. А книг еще больше. Несметное множество. Люди, что характерно, пишут гораздо больше, чем способны прочитать. Среди множества источников людского неудовольствия, таких как работа, любовь, секс, не сказанные вовремя слова, — есть и чтение.

Итак, человеку нужна достоверная информация о книге. Точно так же, как при поступлении на работу ему хорошо бы заранее знать, не сведет ли она его с ума к пятидесяти девяти годам, так что он выпрыгнет из окна офиса. А женщине хорошо бы понимать уже на первом свидании, слушая, как парень остроумно рассказывает шуточки о годе, проведенном в Камбодже, не решит ли он в один прекрасный день уйти к самке помоложе по имени Франческа, которая руководит собственной пиар-фирмой и говорит «кафкианский», хотя Кафку и в руки не брала.

Так вот, я зашел в магазин и принялся разглядывать книги на столах. Две работавшие там женщины засмеялись, показывая на середину моего тела. И снова я растерялся. Мужчинам не положено ходить по книжным магазинам? Между полами идет какая-то война насмешек? Продавцы книг только и делают, что потешаются над клиентами? Или они смеются, потому что на мне нет одежды? Кто знает? В любом случае, это немного отвлекало, тем более что прежде я слышал смех единственный раз — то было приглушенное шерстью хихиканье ипсоида. Я сосредоточился на книгах и решил просмотреть те, что стояли на полках.

Вскоре я понял: книги в магазинах группируют по первой букве фамилии автора, причем руководствуются алфавитной системой. Поскольку в здешнем алфавите минимум букв, пользоваться системой крайне просто, и я быстро нашел книги на «М». Одна из них называлась «Темные века», и написала ее Изабель Мартин. Я взял томик с полки. На нем была небольшая пометка «Местный автор». Магазин располагал единственной ее книгой, а вот произведений Эндрю Мартина оказалось куда больше. Так, в наличии имелось тринадцать экземпляров его книги «Квадратура круга», а также одиннадцать экземпляров другой работы под названием «Американский π-рог». В обоих трудах речь шла о математике.

Я взял по экземпляру каждой книги и увидел, что сзади на каждом написано «£8,99». Благодаря интерполяции языка, которую я провел при помощи «Космополитен», мне стало ясно, что это цена за штуку. Только денег у меня не было. Поэтому я подождал, пока все отвернутся (ждать пришлось долго), и очень быстро выбежал из магазина.

Поскольку наружные тестикулы плохо совмещаются с бегом без одежды, я постепенно перешел на шаг и начал читать.

Я выискивал в обеих книгах гипотезу Римана, но не нашел ничего, кроме нескольких упоминаний самого Бернхарда Римана, давно умершего немецкого математика.

Я выпустил книги из рук, и они упали на землю.

Люди все чаще останавливались и глазели на меня. Со всех сторон я видел предметы, в которых еще толком не разобрался: мусор, рекламные плакаты, велосипеды. Предметы, существующие только на Земле.

Я миновал крупного самца человека с волосатым лицом, одетого в длинное пальто. Асимметричная походка свидетельствовала о каком-то увечье.

Конечно, нам знакома краткая боль, но это, похоже, было нечто иное. И я вспомнил: здесь обитает смерть. Здесь все ветшает, деградирует и умирает. Человеческую жизнь со всех сторон окружает мрак. Что позволяет им держаться?

Идиотизм, обусловленный замедленным чтением. Разве что он.

Впрочем, я бы не сказал, что тот человек хорошо держался. Его глаза были полны скорби и страдания.

— Господи Иисусе, — пробормотал он. Думаю, с кем-то меня перепутал. — Теперь я видел все.

От него пахло бактериальной инфекцией и другими омерзительными вещами, которых я не мог идентифицировать.

Я подумывал, не спросить ли у него дорогу, потому что карта передавала только два измерения и была немного нечеткой, но понял, что еще не готов. Одно дело — произнести слова, и совсем другое — набраться смелости и направить их в лицо, которое находится так близко, в этот мясистый нос и печальные красные глаза. (Откуда я знал, что у того человека печальные глаза? Интересный вопрос, учитывая, что мы, воннадориане, по сути, никогда не бываем печальны. Отвечу так: сам не знаю. Во мне просто родилось это ощущение. Как некий призрак, быть может, призрак того человека, которым я стал. Я не получил всех его воспоминаний, но кое-что, наверное, во мне засело. Существует ли сочувствие на биологическом уровне? Знаю одно: зрелище чужой печали тревожило меня сильнее, чем зрелище боли. Печаль представлялась мне болезнью, возможно, она заразна.) Так что я прошел мимо того человека и впервые, сколько себя помню, попытался найти дорогу самостоятельно.

Да, я знал, что профессор Мартин работает в университете, но понятия не имел, как выглядят университеты. Я догадывался, что они не окажутся плакированными цирконием космическими станциями, парящими над верхней границей атмосферы, но больше ничего предположить не мог. Посмотреть на два разных строения и сказать: «О, это такой-то тип здания, а это такой-то» — нет, мне это было не под силу. Поэтому я все шел и шел вперед, игнорируя возгласы и смех и ощупывая каждый кирпичный или стеклянный фасад, который встречался мне на пути, как будто прикосновение могло рассказать больше взгляда.

А потом случилось страшное. (Крепитесь, воннадориане.)

Пошел дождь.

От него в коже и волосах возникло настолько мучительное ощущение, что надо было срочно куда-то прятаться. Чувствуя собственную беззащитность, я перешел на легкий бег, выискивая вход в какое-нибудь укрытие. Все равно какое. Впереди возникло громадное строение с большими воротами и вывеской. На вывеске было написано «Корпус Кристи. Колледж Тела Христова и Благословенной Девы Марии». Значение слова «дева» мне было досконально известно из «Космополитена», а вот с другими словами возникли проблемы. «Корпус» и «Кристи», похоже, немного выходили за рамки языка. «Корпус» как-то связан с телом. Возможно, «Корпус Кристи» означает тантрический оргазм всего тела. Честно говоря, я понятия не имел. Были там и другие слова, помельче. И другая вывеска! Она гласила: «Кембриджский университет». При помощи левой руки я открыл ворота и, оказавшись внутри, на траве, зашагал к зданию, в котором еще горели огни.

Признаки жизни и тепла.

Трава оказалась мокрой. Отвратительная мягкая влага — я чуть не взвыл.

Она была аккуратно подстрижена, эта трава. Позже я узнал, что аккуратно подстриженный газон есть красноречивый символ, который должен вызывать смутное ощущение страха и почтения, особенно в сочетании (как в данном случае) с «величественной» архитектурой. Но в тот момент я был глух к символизму ухоженной травы и архитектурному величию и потому продолжал идти к главному зданию.

Где-то за спиной остановилась машина. И снова синие огни. Они вспыхнули и забегали по каменному фасаду «Корпус Кристи».

(Видишь на Земле мигание синих огней — жди неприятностей.)

Ко мне побежал человек. А за ним целая толпа. Откуда они взялись? Сбившиеся в кучу люди в странноодинаковой одежде производили весьма зловещее впечатление. Конечно, они же были инопланетяне, это понятно. Труднее понять, почему они не признали меня за своего. В конце концов, я выглядел как они. Может быть, это очередная особенность людей? Способность ополчаться против своих, изгонять из общества себе подобных? Если так, тем весомее моя миссия. Тогда я ее понимаю.

Так или иначе, но я стоял на мокрой траве, ко мне бежал человек, а за ним следовала толпа. Я мог бы убежать или дать бой, но людей было слишком много, и у некоторых имелось архаичного вида звукозаписывающее оборудование. Человек схватил меня.

— Следуйте за мной, сэр.

Я помнил о своей цели. Но пришлось повиноваться. На самом деле в тот момент мне больше всего хотелось укрыться от дождя.

— Я профессор Эндрю Мартин, — сказал я в полной уверенности, что знаю, как произносить эту фразу. И в следующий миг испытал на себе поистине ужасающую силу человеческого смеха. — У меня есть жена и сын, — продолжил я и назвал их имена. — Мне нужно их увидеть. Вы можете отвезти меня домой?

— Нет. Не сейчас. Мы не можем.

Человек цепко держал меня за руку. Больше всего мне хотелось, чтобы он разжал свои мерзкие пальцы. Мало того что один из людей коснулся меня — он еще и крепко вцепился! Однако я не пытался сопротивляться, когда меня повели к машине.

При выполнении миссии следовало привлекать к себе как можно меньше внимания. Не вышло.


Старайся быть нормальным.


Да.


Ты должен быть как они.


Знаю.


Не сбегай раньше срока.


Не сбегу. Но здесь я быть не хочу. Хочу домой.


Ты знаешь, что тебе нельзя домой. Еще рано.


Но у меня время вышло. Мне нужно попасть в кабинет профессора в его доме.


Ты прав. Нужно. Но в первую очередь необходимо сохранять спокойствие и делать что они говорят. Иди туда, куда они ведут. Делай то, что они от тебя хотят. Нельзя, чтобы они узнали, кто тебя послал. Не паникуй. Профессора Эндрю Мартина среди них уже нет. Есть ты. Всему свое время. Они смертны, а потому нетерпеливы. Их жизнь коротка. Твоя — нет. Не уподобляйся им. Пользуйся своими способностями с умом.


Хорошо. Но я боюсь.


Имеешь полное право. Ты среди людей.


Человеческая одежда

Меня заставили одеться.

Если люди чего-то не знают об архитектуре и топливе на основе нерадиоактивного изотопа гелия, это с лихвой компенсируется их изощренностью в одежде. Они гении в этой сфере и знают все нюансы. А нюансов этих, поверьте, тысячи.

Одежда устроена так: есть нижний слой и верхний слой. Нижний слой состоит из трусов и носков, которые закрывают сильно пахнущие области гениталий, ягодиц и ступней. При желании можно также надевать майку, которая прикрывает чуть менее постыдную область грудной клетки. Эта область включает чувствительные кожные выросты, известные как соски. Для чего они, я понятия не имел, но отмечал приятные ощущения, когда осторожно проводил по ним пальцами.

Верхний слой одежды, по всей видимости, еще важнее нижнего. Он покрывает девяносто пять процентов тела, оставляя на виду только лицо, волосяной покров головы и ладони. Похоже, этот верхний слой является ключом к иерархии на планете. Например, на тех двух людях, которые увезли меня в машине с мигающими синими огнями, были идентичные верхние слои, состоявшие из черных ботинок поверх носков и черных брюк поверх трусов, а верхнюю часть тела у них закрывала белая «рубашка» и темный «джемпер» цвета открытого космоса. На джемпере, прямо над областью левого соска, имелась прямоугольная нашивка из чуть более тонкой ткани с надписью «ПОЛИЦИЯ Кембриджшира». Куртки на них были того же цвета и с такой же нашивкой, как джемперы. Я понял, что в такой одежде не пропадешь.

Однако вскоре я узнал, что означает слово «полиция». Оно означает полицию.

Уму непостижимо. Оказывается, я нарушил закон уже тем, что не оделся. Неужели люди не знают, как выглядят их обнаженные собратья? Я ведь вроде не сделал ничего дурного, пока был без одежды. По крайней мере, до сих пор.

Меня поместили в маленькую комнату, которая, подобно остальным человеческим помещениям, являла собой храм прямоугольника. Забавно, что хотя комната выглядела ничем не лучше и не хуже остальных частей полицейского участка (да и планеты в целом), полицейские как будто считали нахождение здесь, в «камере», своего рода наказанием. «Они заключены в тела, которые умирают, — посмеивался я про себя, — а боятся, как бы не оказаться запертыми в комнате!»

В камере мне велели одеться. «Прикрыться». Я взял вещи и постарался с ними сладить. Когда я разобрался, какая конечность продевается в какое отверстие, мне сказали подождать час. Что я и сделал. Разумеется, я мог сбежать. Но я понимал, что здесь, среди полицейских с их компьютерами, у меня больше шансов найти то, что я ищу. Плюс, я помнил, что мне говорили. Пользуйся своими способностями с умом. Ты должен быть как они. Старайся быть нормальным.

Потом дверь открылась.


Вопросы

Вошли два человека.

Два других человека. Одежда на них отличалась, а вот лица были почти одинаковые. И я говорю не только про глаза, носы и рты, но про общее выражение безнадежной тоски. В ярком освещении я испугался не на шутку. Люди отвели меня в другую комнату на допрос. Интересный нюанс: вопросы можно задавать только в определенных помещениях. Есть комнаты, чтобы сидеть и думать, и комнаты, чтобы допрашивать.

Люди сели.

У меня засосало под ложечкой. Такую разновидность беспокойства можно испытать только на Земле. Беспокойство от того, что существа, знающие, кто я, находятся очень далеко от меня. Дальше не бывает.

— Профессор Эндрю Мартин, — сказал один из людей, откидываясь на спинку стула. — Мы навели справки. Погуглили вас. Вы важная птица в академических кругах.

Человек выпятил нижнюю губу и повернул ко мне ладони. Он хотел, чтобы я ответил. Что они сделают, если я промолчу? На что они способны?

Я плохо представлял, каким образом люди гуглят друг друга, но во всяком случае на себе я ничего такого не ощутил. Что значит быть «важной птицей в академических кругах», я тоже не понимал. Однако (с учетом формы комнаты) меня, признаться, порадовало, что люди знают, что такое круг.

Все еще побаиваясь говорить, я кивнул. Речь требовала слишком большой сосредоточенности и координации.

Тогда заговорил второй из людей. Я перевел взгляд на его лицо. Главное различие между этими двумя, вероятно, заключалось в полосках волос над глазами. У того, на которого я сейчас смотрел, брови были постоянно приподняты, из-за чего кожа на лбу морщилась.

— Мы вас внимательно слушаем.

Я думал долго и напряженно. Пришло время заговорить.

— Я самый умный человек на планете. Математический гений. Я внес большой вклад во многие отрасли математики, в частности в теорию групп, теорию чисел и геометрию. Меня зовут профессор Эндрю Мартин.

Переглянувшись, люди коротко фыркнули в нос.

— По-вашему, это смешно? — агрессивно спросил первый. — Нарушать общественный порядок? Это вас забавляет? Да?

— Нет. Я просто сообщил вам, кто я.

— Это мы установили, — сказал офицер, брови которого сидели низко, почти смыкаясь. — По крайней мере что касается имени. Нас интересует другое: зачем вы разгуливали без одежды в половине девятого утра?

— Я преподаю в Кембриджском университете. Я женат на Изабель Мартин. У меня есть сын, Гулливер. Пожалуйста, я очень хочу их увидеть. Просто позвольте мне увидеться с ними.

Люди заглянули в свои бумаги.

— Да, — сказал первый. — Мы видим, что вы работаете в колледже Фицуильяма. Но это не объясняет, почему вы разгуливали голым по колледжу «Корпус Кристи». Вы либо съехали с катушек, либо представляете угрозу для общества, либо то и другое вместе.

— Мне не нравится носить одежду, — любезно и четко сформулировал я. — Она трет. Она давит на гениталии. — И тут, вспомнив, чему меня научил журнал «Космополитен», я наклонился к офицерам и привел довод, которым рассчитывал поставить в разговоре жирную точку: — Одежда может существенно снизить мои шансы получить тантрический оргазм всего тела.

Именно в этот момент они приняли решение отправить меня на психиатрическую экспертизу. Это означало перемещение в очередную прямоугольную комнату и знакомство с очередным человеком — обладателем очередного выдающегося носа. Следующий человек оказался женского пола. По имени Прити, что означает «красотка». Неудачное имя, учитывая, что она человек и по самой своей природе омерзительна.

— Итак, — проговорила она, — для начала я задам вам простой вопрос. Скажите, не испытывали ли вы в последнее время какое-либо давление?

Я растерялся. О каком давлении она говорит? Об атмосферном? Или гравитационном?

— Да, — сказал я. — Постоянно. Повсюду есть какое-нибудь давление.

Похоже, я угадал с ответом.


Кофе

Она сказала, что поговорила с университетом. Одно это ставило в тупик. Как, интересно, такое возможно? Но потом она сообщила следующее:

— Мне сказали, что вы слишком много работали, даже по меркам ваших коллег. Похоже, они всем этим очень расстроены. Но главное, они переживают за вас. Как и ваша жена.

— Жена?

Я знал, что она у меня есть, и знал ее имя, но толком не понимал, что, собственно, значит иметь жену. Брак — поистине диковинная концепция. Пожалуй, на всей планете не хватит журналов, чтобы я ее понял. Психиатр объяснила. Я еще больше запутался. Брак — это «любовный союз», означающий, что два человека, которые любят друг друга, остаются вместе навсегда. Но, по-моему, это предполагает, что любовь — довольно слабый связующий фактор и его необходимо укреплять браком. Кроме того, союз можно разрывать с помощью так называемого развода, из чего следует — насколько я могу судить, — что с логической точки зрения смысла в браке нет. Скорее похоже на самообман.

— Хотите кофе?

— Да, — сказал я.

Кофе принесли, я попробовал его — горячее, дурно пахнущее кислотное двууглеродистое соединение в жидком состоянии — и тут же выплюнул на психиатра. Серьезное нарушение человеческих правил этикета — по всей видимости, я должен был его проглотить.

— Какого…

Психиатр вскочила и принялась вытираться, выказывая острое беспокойство по поводу своей рубашки. Посыпались новые вопросы. Один другого глупее: какой у меня адрес? Чем я занимаюсь в свободное время, чтобы расслабиться?

Конечно, я мог обмануть ее. Сознание этой женщины было настолько беззащитно и податливо, а локальная синхронизация нейронов так очевидно слаба, что даже при моем тогдашнем ограниченном владении языком я мог бы сказать ей, что я в полном порядке, что ее это не касается и не будет ли она добра оставить меня в покое. Я уже разобрался, какой ритм и частота речи будут оптимальны. Но сдержался.

Не сбегай раньше срока. Не паникуй. Всему свое время.

Честно говоря, мне было жутковато. Сердце без видимых причин колотилось. Ладони вспотели. Что-то в этой комнате и ее пропорциях вкупе со столь частыми и близкими контактами с иррациональной формой жизни выводило меня из равновесия. Кажется, здесь вас непрерывно тестируют.

Если вы провалили один тест, вам дадут другой, чтобы понять почему. Наверное, люди так любят тесты, потому что верят в свободу воли.

Ха!

Я начинал понимать, что люди мнят себя хозяевами собственной жизни и потому носятся с вопросами и тестами, поскольку те дают ощущение превосходства над другими людьми, выбравшими неправильные ответы или недостаточно усердно искавшими правильные. А тех, кто провалит последний тест, поместят (как вскоре и меня) в психиатрическую лечебницу, где кормят отупляющими таблетками под названием диазепам и запирают в очередной комнате с прямыми углами. Только на этот раз мне вдобавок пришлось дышать едким хлороводородом, который применяют для уничтожения бактерий.

В той комнате я пришел к выводу, что моя задача будет простой. По своей сути, конечно. Поскольку я питаю к людям такое же безразличие, какое они — к одноклеточным организмам, я мог на счет раз стереть их с лица Земли, и не только из соображений гигиены. Однако я не понимал, что перед коварным, тысячеликим, недосягаемым гигантом по имени Будущее я так же беззащитен, как и любой другой.


Сумасшедшие

Люди, как правило, не любят сумасшедших, если только те не умеют красиво рисовать. Хотя и тогда безумцев признают лишь посмертно. Впрочем, определение помешательства на Земле выглядит неясным и противоречивым. То, что считается абсолютно нормальным в одну эпоху, оказывается безумием в другую. Первобытные люди преспокойно ходили голыми. Некоторые, главным образом во влажных тропических лесах, разгуливают так и по сей день. Значит, мы должны заключить, что безумие — вопрос порой времени, а порой почтового кода.

Проще говоря, ключевое правило состоит в том, что если ты хочешь казаться нормальным на Земле, то должен жить в правильном месте, ходить в правильной одежде, говорить правильные слова и топтать только правильную траву.


Кубический корень из 912 673

Спустя некоторое время меня пришла проведать жена. Изабель Мартин собственной персоной. Автор «Темных веков». Я думал, что почувствую к ней отвращение, ибо тогда все упрощалось. Думал, что испугаюсь ее, и, разумеется, мне было страшно, поскольку весь ее вид нагонял ужас. В ту первую встречу я посчитал ее жуткой. Она страшила меня. Теперь меня все здесь страшило. С этим не поспоришь. Пребывание на Земле — это постоянный страх. Я боялся даже вида собственных рук. Но вернемся к Изабель. При первом взгляде на нее я не увидел ничего, кроме нескольких триллионов слабо организованных заурядных клеток. У нее было бледное лицо, усталые глаза и узкий, но все равно выступающий нос. В ней чувствовалось достоинство, благородство и самообладание. Ее облик в большей степени, чем у остальных, говорил о том, что она что-то скрывает. При одном взгляде на нее у меня пересохло во рту. Полагаю, данная конкретная представительница человечества так меня тревожила, потому что я якобы хорошо ее знал и должен был провести с ней большую часть времени, чтобы собрать необходимую информацию, прежде чем выполнить свою задачу.

Она пришла увидеться со мной под наблюдением санитара. Разумеется, это был очередной тест. Жизнь человека целиком состоит из тестов. Поэтому у людей вечно напряженный вид.

Я боялся, что Изабель обнимет меня, поцелует, подует в ухо или выкинет еще какую-нибудь из людских штучек, о которых я прочел в журнале. Но нет. Похоже, ей даже ничего такого не хотелось. Ей хотелось сидеть и смотреть на меня, как будто я был кубическим корнем из 912 673 и она пыталась меня извлечь. И я в самом деле очень старался вести себя так же умиротворенно. Как нерушимое девяносто семь. Мое любимое простое число.

Изабель улыбнулась и кивнула санитару, но когда она села напротив меня, я заметил в ее лице несколько универсальных признаков страха: напряженные лицевые мышцы, расширенные зрачки, частое дыхание. Затем мое внимание привлекли волосы. Темные волосы Изабель росли из макушки и затылка головы и, чуть не доходя до плеч, резко обрывались, образуя прямую горизонтальную линию. Это называется «боб». Изабель сидела на стуле вытянувшись в струнку. Шея у нее была длинная, будто голова рассорилась с телом и больше не хотела иметь с ним ничего общего. Позже я узнал, что ей сорок один год и на этой планете ее внешность считается красивой или, по меньшей мере, достаточно красивой. Но в ту минуту я видел перед собой лишь очередное человеческое лицо. А из всех человеческих кодов лица оказались для меня самыми трудными.

Она сделала вдох.

— Как ты себя чувствуешь?

— Не знаю. Я многого не помню. Мысли немного спутались, а сегодняшнее утро вообще в тумане. Послушай, кто-нибудь заходил ко мне в кабинет? Со вчерашнего дня?

Это ее смутило.

— Не знаю. Откуда мне знать? Вряд ли кто-то забредет туда на выходных. И потом, ключи только у тебя. Эндрю, пожалуйста, что произошло? Несчастный случай? Тебя проверяли на амнезию? Почему тебя не было дома? Объясни, чем ты занимался. Я проснулась, а тебя нет.

— Мне просто нужно было выйти. Вот и все. Побыть на воздухе.

Изабель разволновалась.

— Я не знала, что думать! Обошла весь дом, но тебя и след простыл. Машина на месте, велосипед тоже, трубку ты не берешь, а на дворе три часа утра, Эндрю. Три утра!

Я кивнул. Она ждала ответов, а у меня были только вопросы.

— Где наш сын? Гулливер? Почему он не с тобой?

При этих словах она еще больше смешалась.

— Он у моей мамы, — сказала Изабель. — Не стоит его сюда приводить. Он очень расстроен. Знаешь, на фоне всего остального это для него страшный удар.

В ее ответах не было нужной мне информации, и потому я решил действовать более прямолинейно.

— Ты знаешь, что я сделал вчера? Знаешь, чего достиг?

Я понимал, что вне зависимости от ее ответа факт остается фактом. Мне придется убить ее. Не здесь. Не сейчас. Но где-то и скоро. Тем не менее нужно было выяснить, что она знает. И что могла рассказать другим.

В этот момент санитар что-то записал.

Изабель проигнорировала мой вопрос и, наклонившись ближе, понизила голос:

— Они думают, что у тебя нервный срыв. Разумеется, вслух этого не говорят. Но думают. Мне задавали кучу вопросов. Точно у Великого инквизитора побывала.

— Здесь повсюду только они. Вопросы.

Я рискнул еще раз посмотреть ей в лицо и задал новую порцию вопросов:

— Зачем мы поженились? В чем состояла задача? И по каким правилам решалась?

Некоторые вопросы, даже здесь, на планете, которая для них создана, остаются неуслышанными.

— Эндрю, я уже не первую неделю — не первый месяц — твержу, что надо притормозить. Ты надрываешься. У тебя невозможный режим. Ты в буквальном смысле сгораешь на работе. Я знала, что твоя психика не выдержит. И все равно это как снег на голову. Без предупреждения. Я просто хочу понять, что послужило спусковым крючком. Я? Что-то другое? Я так переживаю за тебя.

Я попытался найти приемлемое объяснение.

— Наверное, я просто забыл, насколько важно носить одежду. То есть насколько важно вести себя как принято. Не знаю. Вероятно, я забыл, как быть человеком. Такое бывает, верно? Порой что-то выпадает из памяти?

Изабель взяла меня за руку. Гладкая подушечка ее большого пальца погладила мою кожу. От этого я еще сильнее занервничал. Интересно, зачем она ко мне прикасается? Полицейский хватает за руку, чтобы куда-то тебя забрать, но зачем жена гладит по руке мужа? Какова цель? Это как-то связано с любовью? Я смотрел на маленький мерцающий бриллиант в кольце Изабель.

— Все будет хорошо, Эндрю. Это лишь досадный эпизод. Обещаю. Скоро ты будешь как огурчик. Подождем.

— Под дождем? — Голос у меня дрогнул от ужаса.

Я попытался разгадать выражение лица Изабель, но это было трудно. Она уже не боялась, но что она испытывала? Печаль? Смущение? Злость? Разочарование? Я хотел понять, но не мог. Она оставила меня, сказав напоследок еще сотню слов. Слова, слова, слова. Меня коротко поцеловали в щеку и обняли. Я старался не дергаться и не сжиматься всем телом, как бы мне ни хотелось. А потом Изабель отвернулась и вытерла жидкость, которая вытекла у нее из глаза. У меня было ощущение, что я должен что-то сказать, что-то почувствовать. Но я не знал, что именно.

— Я видел твою книгу, — проговорил я. — В магазине. Рядом с моей.

— Узнаю прежнего Эндрю, — сказала Изабель. Ее голос прозвучал мягко, но в тоне слышалась нотка презрения. Или мне так показалось. — Эндрю, береги себя. Делай, как они говорят, и тогда поправишься. Все будет хорошо.

С этими словами она ушла.


Мертвые коровы

Мне сказали пойти в столовую и поесть. Это оказалось ужасно. Начать с того, что я впервые оказался в одном замкнутом пространстве с таким количеством представителей человеческой расы. А еще запах. Вареной моркови. Гороха. Мертвой коровы.

Корова — это обитающее на Земле одомашненное для многочисленных целей копытное животное, из которого получают еду, напитки, удобрения и дизайнерскую обувь. Люди выращивают коров на фермах, а потом режут им горло, разделывают тушу, раскладывают мясо по порциям, замораживают его, продают и готовят. Проделывая все это, они, видимо, получают право переименовывать корову в говядину. Звучат эти слова очень по-разному: видимо, когда человек ест корову, меньше всего ему хочется думать об этом животном.

Судьба коров меня не волновала. Если бы мне поручили убить корову, я бы запросто это сделал. Но одно дело — безразличие к объекту, и совсем другое — желание его съесть. Так что я ел овощи. Точнее, один-единственный кусочек вареной моркови. Оказывается, ничто не вызывает такой острой тоски по дому, как противная незнакомая еда. Одного кусочка оказалось достаточно. Более чем достаточно. На самом деле мне пришлось призвать на помощь все силы и выдержку, чтобы подавить рвотный рефлекс и не выпустить морковь обратно.

Я сидел один, за столиком в углу, рядом с высоким растением в горшке. У растения были широкие, блестящие, плоские сосудистые органы насыщенно-зеленого цвета, называемые листьями, выполняющими, по всей видимости, функцию фотосинтеза. Выглядело оно необычно, но не отталкивающе. Скорее даже привлекательно. Впервые я смотрел здесь на что-то и не чувствовал тревоги. Но потом я отвел взгляд от растения и повернулся в сторону шума и людей, явно из категории сумасшедших. Тех, кому не под силу жить по правилам этого мира. Я решил, что если и найду общий язык с одним из обитателей этой планеты, то скорее всего с кем-нибудь из этой комнаты. Стоило мне так подумать, как один из них подошел ко мне. Это была молодая особь женского пола с короткими розовыми волосами, закругленным кусочком серебра в носу (как будто эта область лица нуждается в дополнительном внимании), тонкими оранжево-розовыми шрамами на руках и тихим грудным голосом, который словно бы намекал, что каждая мысль в ее голове — страшная тайна. На девушке была футболка с надписью: «Все было прекрасно (и совсем не больно)». Ее звали Зои. Она сразу мне об этом сообщила.


Мир как воля и представление

А потом спросила:

— Новенький?

— Да, — сказал я.

— Дневной?

— Да. Я бодрствую в светлое время суток.

Она рассмеялась, и ее смех совсем не походил на ее голос. От такого смеха хочется, чтобы перестал существовать воздух, по которому распространяются и достигают ушей эти безумные волны.

Успокоившись, она объяснила:

— Нет, я спрашиваю, вы здесь постоянно или приходите только на день? Как я? На добровольной основе.

— Не знаю, — сказал я. — Вряд ли я долго тут пробуду. Понимаете, я не сумасшедший. Я просто немного запутался. Столько всего в голове. Многое надо сделать. Столько дел завершить.

— Я вас где-то видела, — сказала Зои.

— Правда? Где же?

Я просканировал помещение. Здесь становилось неуютно. Семьдесят шесть пациентов и восемнадцать сотрудников. Абсолютно лишние зрители. Пора выбираться отсюда.

— Вас по телику не показывали?

— Не знаю.

Она усмехнулась.

— Возможно, мы друзья на Фейсбуке.

— Ага.

Зои почесала свое жуткое лицо. Мне стало интересно, что там под кожей. Вряд ли что-то более мерзкое. Тут ее глаза округлились от внезапного озарения.

— Нет. Я знаю. Я видела вас в универе… Вы ведь профессор Мартин! Легендарная личность! А я из Фицуильяма. Встречала вас в колледже. В нашей столовке кормят получше, чем здесь, верно?

— Вы одна из моих студенток?

Зои снова рассмеялась.

— Нет-нет. С меня хватило школьной математики. Нудятина редкая.

Это меня разозлило.

— Нудятина? Разве можно так говорить о математике? Математика — это всё!

— Ну, мне виделось по-другому. В смысле Пифагор вроде парень что надо, но я в цифрах не сильна. Мне ближе философия. Вероятно, потому я сюда и попала. Передоз Шопенгауэра.

— Шопенгауэра?

— Он написал книгу «Мир как воля и представление». Мне задали по ней работу. Там, если в двух словах, про то, что мир — это то, что мы признаём по собственной воле. Людьми управляют их базовые желания, и это ведет к страданию и боли, потому что желания заставляют нас хотеть получить что-то от мира, но мир есть не что иное, как представление. Поскольку эти желания формируют то, что мы видим, выходит, мы сами себя пожираем, пока не сходим с ума. И оказываемся здесь.

— Вам здесь нравится?

Зои снова рассмеялась, но я заметил, что от такого смеха она почему-то делается печальнее.

— Нет. Здесь водоворот. Он затягивает глубже и глубже. Из такого места хочется убраться куда подальше. Тут все улетные, поверьте.

Она стала показывать на разных людей в комнате и объяснять, что с ними не так. Начала она с гигантской краснолицей самки за ближайшим столиком.

— Это Толстуха Анна. Она крадет все подряд. Посмотрите, куда она сует вилку. Прямиком в рукав… О, а это Скотт. Считает себя третьим в очереди на престол… Сара — эта почти весь день абсолютно нормалек, но в три пятнадцать без всяких причин начинает орать. Наверное, крикун нападает… вон там Плакса Крис… а еще есть Бриджит-Непоседа, она носится туда-сюда со скоростью мысли…

— Со скоростью мысли, — повторил я. — Так медленно?

— …и… Лиза-Подлиза… и Маятник Раджеш. О, а вон там, смотрите! Видите парня с баками? Высокий такой, в поднос бормочет?

— Да.

— Так вот, это полный Альдебаран.

— Что?

— В смысле совсем чокнутый — считает себя инопланетянином.

— Ну? — сказал я. — Серьезно?

— Ага. Сто процентов. В этой столовке только Вождя не хватает для полного гнезда кукушки.

Я понятия не имел, о чем она говорит.

Зои посмотрела на мою тарелку.

— Не пошло?

— Нет, — сказал я. — Не думаю, что смогу это есть. — Потом, решив, что от Зои можно получить кое-какую информацию, спросил: — Если бы я сделал что-то, достиг чего-то выдающегося, как думаете, я бы многим об этом рассказал? То есть нам, людям, свойственно хвастаться, верно?

— Да, пожалуй.

Я кивнул. При мысли о том, сколько людей могут знать об открытии профессора Эндрю Мартина, накатила паника. Потом я решил расширить запрос. Чтобы вести себя как человек, необходимо понимать людей, поэтому я спросил о том, что казалось мне самым важным.

— Тогда как вы думаете, в чем смысл жизни? Вы нашли его?

— Ха! Смысл жизни. Смысл жизни. Его нет. Люди ищут смысл и абсолютные ценности в мире, который не только не способен их дать, но к тому же безразличен к их поиску. Это не совсем Шопенгауэр. Скорее Кьеркегор в пересказе Камю. Я с ними согласна. Только беда в том, что если ты изучаешь философию и вдруг понимаешь, что смысла у жизни нет, то уже не обойтись без медицинской помощи.

— А любовь? В чем ее суть? Я читал о ней. В «Космополитен».

Опять смех.

— «Космополитен»? Шутите?

— Нет. Вовсе нет. Я хочу разобраться.

— Тут я вам точно не советчик. Видите ли, с этим у меня как раз проблемы. — Она понизила голос как минимум на две октавы и смерила меня мрачным взглядом. — Мне нравятся жестокие мужчины. Не знаю почему. Что-то мазохистское. Часто бываю в Питерборо. Там богатый выбор.

— О, — сказал я, убеждаясь, что меня не зря сюда послали. Так и есть: люди странные создания, обожающие насилие. — Значит, суть любви в том, чтобы найти человека, который сумеет причинить тебе боль?

— В общем и целом.

— Это абсурд.

— «В любви всегда есть немного безумия. Но и в безумии всегда есть немного разума». Так говорил… кто-то.

Повисло молчание. Мне захотелось уйти. Не зная этикета, я просто встал и ушел.

Зои хмыкнула и снова рассмеялась. Смех, как и безумие, похоже, единственная отдушина, защитная реакция у людей.

Исполненный оптимизма, я подошел к человеку, бубнившему в поднос, к предполагаемому инопланетянину. Мы немного поговорили. Я с большой надеждой спросил его, откуда он. Тот ответил, что с Татуина. Я впервые слышал о такой планете. Он пояснил, что его дом был рядом с Большой ямой Каркун, недалеко от дворца Джаббы. Он жил со Скайвокерами, на их ферме, но та сгорела.

— Насколько далеко ваша планета? Я имею в виду от Земли?

— Очень далеко.

— Насколько далеко?

— Пятьдесят тысяч миль, — ответил он, разбивая мои надежды и заставляя пожалеть, что я отвлекся от растения с сочными зелеными листьями.

Я посмотрел на этого человека. Еще минуту назад мне казалось, что я не один, но теперь я понял, что ошибся.

Так вот, размышлял я, уходя, что происходит, когда живешь на Земле. Ты ломаешься. Держишь реальность в руках, пока та не прожигает ладоней и не падает на пол. (Как раз когда я думал об этом, кто-то в комнате в самом деле выронил тарелку.) Да, теперь я понимал: быть человеком само по себе достаточно, чтобы сойти с ума. Я выглянул из огромного прямоугольного окна и увидел деревья и дома, машины и людей. Этот биологический вид явно не способен удержать новую тарелку, которую протянул ему Эндрю Мартин. Пора выбираться отсюда и выполнить свой долг. Я подумал об Изабель, моей жене. Она обладает нужными мне знаниями. Надо было сразу пойти с ней.

— Что я здесь делаю?

Я подошел к окну, ожидая, что оно такое же, как на моей планете, Воннадории. Но нет. Оно оказалось из стекла. Минерального. И вместо того чтобы пройти сквозь окно, я впечатался в него носом, чем вызвал у других пациентов приступ хохота. Я вышел из столовой, желая поскорее избавиться от людей и запаха коровы и моркови.


Амнезия

Вести себя по-человечески — это, конечно, хорошо, но если Эндрю Мартин рассказал кому-то об открытии, нельзя больше сидеть сложа руки. Посмотрев на свою левую руку и вспомнив о дарах, которые она скрывала, я понял, что делать.

После обеда я подошел к санитару, который наблюдал, как мы разговаривали с Изабель. Я понизил голос до нужной частоты. Растянул слова до нужной скорости. Загипнотизировать человека просто, потому что люди, похоже, хотят верить больше всех прочих видов, населяющих мироздание.

— Я совершенно здоров. Позовите, пожалуйста, врача, который может меня выписать. Мне очень нужно вернуться домой, к жене и ребенку, и продолжить работу в колледже Фицуильям Кембриджского университета. Кроме того, мне ужасно не нравится здешняя еда. Я не знаю, что случилось этим утром, правда не знаю. Да, я опозорился на людях, но искренне уверяю вас, чем бы ни было вызвано это помрачение, оно прошло. Теперь я здоров и отлично себя чувствую.

Санитар кивнул.

— Следуйте за мной, — сказал он.

Врач хотел, чтобы я прошел медицинское обследование. Сканирование мозга. Медиков беспокоило возможное повреждение коры полушарий, которое могло вызвать амнезию. Я понимал: что бы ни случилось, ни в коем случае нельзя допускать, чтобы разглядывали мой мозг. Во всяком случае при активированных дарах. Поэтому я убедил врачей, что не страдаю амнезией. Придумал кучу воспоминаний. Целую жизнь.

Я сказал, что на меня сильно давит работа, и меня поняли. Потом врач снова стал меня расспрашивать. Однако, как это всегда бывает у людей, в его вопросах, подобно протонам в атомах, всегда содержались ответы. Мне оставалось только выявлять их и выдавать за собственные мысли.

Через полчаса диагноз был ясен. Я не потерял память. У меня просто случилось временное помрачение. Не одобряя термина «срыв», доктор сказал, что у меня наступило «нервное истощение» на фоне недосыпания, напряженной работы и диеты, состоящей, как он успел узнать от Изабель, по большей части из крепкого черного кофе — напитка, который, как я уже выяснил, мне ненавистен.

Затем врач дал мне кое-какие рекомендации и поинтересовался, не страдаю ли я приступами паники или хандры, не бывает ли у меня нервных припадков, резких перепадов настроения или ощущения нереальности происходящего.

— Нереальность? — тут я был в своей тарелке. — О да, ее я определенно ощущал. Но уже нет. Я в порядке. Чувствую себя очень реальным. Реальнее солнца.

Врач улыбнулся. Он сказал, что читал одну из моих книг по математике — якобы «нереально смешные» мемуары Эндрю Мартина, посвященные времени, когда тот преподавал в Принстонском университете. Эту книгу я уже видел. «Американский π-рог». Доктор выписал мне рецепт на диазепам и посоветовал двигаться «шаг за шагом», как будто существовал другой способ передвижения. А потом он взял самый примитивный образец телекоммуникационных технологий, какой я только видел, и сказал Изабель, что меня можно забирать домой.


Помни: во время миссии ты должен оставаться неуязвимым для вредоносного, тлетворного влияния людей.

Они спесивы, отличаются жестокостью и жадностью. Они захватили свою родную планету, единственно доступную им на данный момент, и последовательно ведут ее к разрушению. Они разделили своих сородичей на категории, но до сих пор не замечают, что факторов сходства гораздо больше, чем различий. Психология человека не успевает за развитием его технологий, и тем не менее люди гонятся за прогрессом ради прогресса, а также ради денег и славы, которых все они так жаждут.

Не попадайся в эту ловушку. Каждый раз, глядя на отдельно взятого человека, ты должен видеть его причастность к преступлениям всего человечества. За каждым улыбающимся лицом скрываются жестокости, на которые способны все люди и за которые все они отвечают, пусть и косвенно.

Нельзя смягчаться, нельзя падать духом перед лицом поставленной задачи.

Оставайся чистым.

Придерживайся логики.

Никому не позволяй нарушить математическую четкость того, что надлежит сделать.


Кэмпион-роу, 4

Комната была теплой.

В ней имелось окно, но с задернутыми шторами. Достаточно тонкие, чтобы пропускать электромагнитное излучение от единственного солнца, они не мешали мне все ясно видеть. Стены небесно-голубого цвета, свисающую с потолка лампу накаливания с цилиндрическим абажуром из бумаги. Я лежал в кровати — просторной квадратной кровати, рассчитанной на двух людей. Я проспал на ней больше трех часов и теперь проснулся.

Это была кровать профессора Эндрю Мартина на втором этаже его дома на Кэмпион-роу, 4. Довольно большого дома по сравнению с другими строениями, которые я видел. Внутри стены были белыми. Внизу, в прихожей и на кухне, пол покрывала известняковая плитка. А поскольку известняк состоит из кальцита, то мой взгляд мог отдохнуть на чем-то привычном. Кухня, куда я спустился выпить воды, оказалась особенно теплой благодаря штуке, называемой печью. Данная печь состояла из железа и работала на газу, а на ее верхней плоскости имелось два постоянно горячих диска. Она называлась AGA. Цвет у нее был кремовый. На кухне и здесь, в спальне, повсюду были двери. У печи, у буфета, у платяного шкафа. Целые миры взаперти.

Спальню застилал бежевый ковер из шерсти. Это волосы животных. На стене висел плакат с изображением двух человеческих голов, мужской и женской, очень близко друг к другу. На плакате были слова «Римские каникулы». И еще слова: «Грегори Пек», «Одри Хепбёрн» и «Парамаунт Пикчерз».

На деревянном кубовидном предмете мебели стояла фотография. Фотография — это, по существу, двухмерная неподвижная голограмма, рассчитанная только на зрительное восприятие. Фотография помещалась внутри стального прямоугольника. На ней были Эндрю и Изабель. Они выглядели моложе, кожа — сияющая и гладкая. Изабель казалась счастливой, потому что улыбалась, а улыбка у людей есть показатель счастья. Эндрю с Изабель стояли на траве. Она в белом платье. Похоже, такие платья специально надевают, когда хотят быть счастливыми.

Была и другая фотография. Изабель и Эндрю в каком-то жарком месте. Оба без одежды. Среди гигантских полуразрушенных каменных колонн под безоблачным синим небом. Наверное, это какое-то важное здание, оставшееся от человеческой цивилизации. (К слову, цивилизация на Земле возникает, когда группа людей сходится вместе и подавляет свои инстинкты.) Цивилизация эта, вероятно, зачахла или погибла. Эндрю с Изабель тут тоже улыбались, но по-другому, одними губами, глаза в улыбке не участвовали. Создавалось впечатление, что им не по себе, но я приписал это зною, обжигающему им кожу. На еще более поздней фотографии они находились в помещении. С ребенком. Маленьким. Мужского пола. Таким же, даже более темноволосым, чем мать, но с более бледной кожей. На нем был предмет одежды с надписью «Ковбой».

Изабель много времени проводила в комнате: либо спала рядом со мной, либо стояла рядом и наблюдала. Я старался не смотреть на нее.

Не хотел иметь к ней никакого касательства. Моей миссии не пойдет на пользу, если у меня к Изабель возникнет какая-то симпатия или хотя бы сочувствие. Впрочем, это было маловероятно. Сама ее инаковость меня неприятно будоражила. Эта женщина казалась мне бесконечно чуждой. Однако возникновение Вселенной тоже было маловероятным, и тем не менее она возникла.

Один раз я все-таки рискнул посмотреть Изабель в глаза и задать вопрос:

— Когда ты последний раз меня видела? То есть до этого всего. Вчера?

— За завтраком. А потом ты ушел на работу. Домой вернулся в одиннадцать. В половине двенадцатого лег в постель.

— Я тебе что-то говорил? Рассказывал что-нибудь?

— Ты произнес мое имя, но я сделала вид, что сплю. Вот и все. А когда я проснулась, тебя уже не было.

Я улыбнулся. Вероятно, от облегчения, но тогда я толком не понимал его причины.


Программа «Война и деньги»

Я смотрел аппарат «телевизор», который принесла для меня Изабель. Переноска далась ей нелегко. Телевизор — штука тяжелая. Думаю, она ждала от меня помощи. Ужасно неприятно наблюдать, как биологическая форма жизни тратит столько усилий. Я был смущен и недоумевал, почему она делает это для меня. Из чистого любопытства я попытался облегчить ее ношу, применив телекинез.

— А он легче, чем я ожидала, — сказала Изабель.

— О, — отозвался я, ловя на себе ее взгляд. — Ожидание — забавная штука.

— Ты ведь по-прежнему любишь смотреть новости, да?

Смотреть новости. Хорошая идея. Из новостей можно что-то почерпнуть.

— Да, — сказал я, — я хочу посмотреть новости.

Итак, я смотрел новости, а Изабель смотрела на меня, и нас обоих в одинаковой мере тревожило то, что мы видели. Новости изобиловали человеческими лицами, только поменьше и в основном показанными с большого расстояния.

За первый час просмотра я выявил три интересных факта.

1. Термин «новости» на Земле, как правило, означает «новости, непосредственно связанные с людьми». Я буквально ни слова не услышал ни об антилопах, ни о морских коньках, ни о красноухих черепахах, ни об остальных девяти миллионах видов, живущих на планете.

2. Принцип очередности новостей мне непонятен. Например, ничего не говорится о результатах новых математических исследований, но зато много внимания уделяется политике, суть которой на этой планете сводится к войнам и деньгам. Войны и деньги настолько популярны, что новостям подошло бы название «Программа „Война и деньги“». Мне все правильно объяснили. Земля — планета насилия и жадности. В стране под названием Афганистан взорвалась бомба. В другой стране людей беспокоит ядерная мощь Северной Кореи. На так называемых фондовых биржах обвал. Это волнует множество людей, они смотрят на экраны с цифрами, словно видят там великое математическое открытие. О, и я тоже ждал, когда заговорят о гипотезе Римана, но так и не дождался. Возможных объяснений было два: либо никто ничего не знает, либо всем плевать. Теоретически оба варианта утешали, но я чувствовал себя безутешным.

3. Людей тем сильнее волнуют события, чем ближе они происходят. Южную Корею тревожит Северная Корея. Людей в Лондоне в основном беспокоит стоимость лондонской недвижимости. Похоже, людям все равно, если кто-то разгуливает голым по тропическому лесу, — лишь бы не рядом с их газоном. Их совершенно не занимает, что творится за пределами их планетной системы, как и события внутри нее, если только они не происходят прямо здесь, на Земле. (Правда, событий в Солнечной системе и впрямь маловато, чем до некоторой степени объясняется людское высокомерие. Человечеству недостает конкурентов.) В целом людям интересно только то, что происходит в их стране. Предпочтительно в той части страны, которую они считают своей. Чем ближе, тем лучше. При такой постановке вопроса в идеальной программе новостей речь должна идти только о событиях в доме, в котором живет зритель. Такое вещание будет подразделяться на блоки, которые в зависимости от места в доме будут расставлены по приоритетам. Главная новость всегда будет о комнате, где находится телевизор, а главным в этой новости — тот поразительный факт, что его смотрит человек. Но пока человечество не проследило логику новостей вплоть до данного неизбежного вывода, лучшее, что у них есть, это местные новости. Так вот, в Кембридже главной новостью была история о человеке по имени Эндрю Мартин, которого ранним утром обнаружили разгуливающим голышом по территории Нью-корт колледжа «Корпус Кристи» Кембриджского университета.


Повторяющиеся репортажи об этом эпизоде также объясняли, почему с тех пор, как я появился в доме, телефон почти не умолкал и почему моя жена говорила о письмах, которые беспрестанно сыплются мне в почту.

— Я их футболю, — объясняла Изабель. — Говорю, что тебе сейчас не до разговоров и что ты еще слишком болен.

— О.

Она села на постель и снова погладила меня по руке. По коже побежали мурашки. Возникло желание прикончить Изабель здесь и сейчас. Но существует очередность действий, и ее необходимо соблюдать.

— За тебя все очень переживают.

— Кто? — спросил я.

— Ну, твой сын для начала. С Гулливером стало еще сложнее.

— У нас только один ребенок?

Ее веки медленно опустились; лицо сделалось воплощением напускного спокойствия.

— Ты же знаешь, что один. Правда не понимаю, как тебя выписали без сканирования мозга.

— Решили, что оно мне не нужно. Случай довольно простой.

Я попытался осилить немного еды, которую Изабель положила у кровати. Нечто под названием «бутерброд с сыром». Еще один продукт, за который люди должны благодарить коров. Невкусный, но съедобный.

— Зачем ты мне его сделала? — спросил я.

— Я забочусь о тебе, — ответила Изабель.

Минутное замешательство. Информация плохо поддавалась обработке. Но потом я понял, что людям в силу отсутствия у них сервисных технологий приходится прибегать к содействию друг друга.

— Но зачем это надо тебе?

Изабель рассмеялась.

— Это вечный вопрос нашего брака.

— Почему? — спросил я. — Разве у нас неудачный брак?

Она глубоко вдохнула, будто собираясь поднырнуть под мой вопрос.

— Ешь бутерброд, Эндрю.


Незнакомец

Я съел бутерброд. Потом пришла новая мысль.

— Это нормально? Иметь всего одного ребенка?

— Сейчас это, наверное, единственное, что нормально. Она легонько почесала руку. Совсем чуть-чуть, но мне тут же вспомнилась Зои, та женская особь из психиатрической больницы, со шрамами на руках, жестокими парнями и головой, забитой философией.

Молчание затянулось. Прожив почти всю жизнь в одиночку, я не имел ничего против тишины, но эта тишина была какой-то другой. Ее хотелось нарушить.

— Спасибо, — сказал я. — За бутерброд. Он был вкусный. По крайней мере хлеб.

Если честно, не знаю, зачем я это сказал, ведь бутерброд мне не понравился. Тем не менее я впервые в жизни кого-то за что-то поблагодарил.

Изабель улыбнулась.

— Не привыкай, Император.

Она похлопала меня по груди и вдруг замерла. Я заметил, что ее брови сдвинулись, а лоб прорезала новая складка.

— Странно, — сказала она.

— Что?

— Твое сердце. Как странно. Будто почти не бьется. Изабель убрала руку. В эту минуту она смотрела на мужа как на чужого. Что в принципе соответствовало действительности. Вместо него был Я. Изабель даже не представляла, насколько я для нее чужой. Она выглядела встревоженной, и какую-то часть меня это даже немного возмутило, хотя я прекрасно понимал, что в данный момент она наверняка испытывает именно страх.

— Мне нужно в супермаркет, — проговорила Изабель. — У нас пусто. Все закончилось.

— Верно, — отозвался я, раздумывая, стоит ли выпускать ее из дома. Пожалуй, придется. Необходимо действовать в определенной последовательности, и первая задача — проникнуть в колледж Фицуильяма, в кабинет профессора Эндрю Мартина. Если Изабель отправится в супермаркет, я тоже смогу уйти, не вызывая подозрений. — Хорошо, — сказал я.

— Но помни, ты должен оставаться в постели. Ладно? Просто лежи в кровати и смотри телевизор.

— Да, — отозвался я. — Разумеется. Буду лежать в кровати и смотреть телевизор.

Она кивнула, но ее лоб остался наморщенным. Она вышла из комнаты, потом из дома. Я встал с постели и стукнулся ногой о дверную раму. Больно. В самом ощущении, пожалуй, не было ничего странного. Но странно, что оно не проходило. Да, боль не сильная. В конце концов, я просто ударился. Но убрать эту боль не получалось. Точнее, не получалось до тех пор, пока я не вышел из комнаты на лестничную площадку. Тут она с подозрительной быстротой стихла. Озадаченный, я вернулся в спальню. Боль становилась тем острее, чем ближе я подходил к телевизору, в котором женщина говорила о погоде и делала прогнозы. Я выключил телевизор, и пальцы ноги моментально перестали ныть. Удивительно. Видимо, телесигнал мешает работе даров — устройств, спрятанных в моей левой руке.

Выходя из комнаты, я решил, что в критические моменты буду держаться подальше от телевизора.

Я спустился вниз. Там оказалось много комнат. На кухне в корзине спало какое-то существо. Оно имело четыре ноги, а все тело покрывала коричнево-белая шерсть. Это была собака. Самец. Когда я вошел в комнату, он остался лежать с закрытыми глазами, но зарычал.

Я искал компьютер, но на кухне его не нашел. Я направился в другое помещение, квадратное, расположенное в тыльной части дома, которое, как я вскоре узнал, называется гостиная. Впрочем, люди принимают гостей почти во всех комнатах. В гостиной обнаружился компьютер и радио. Сначала я включил радио. Какой-то мужчина говорил о фильмах другого мужчины по имени Вернер Херцог. Я стукнул кулаком по стене, и кулак заболел, но стоило выключить радио, как боль прекратилась. Значит, не только телевизор.

Компьютер оказался примитивным. На нем были слова «MacBook Pro» и клавиатура со множеством букв и цифр, а также стрелочек, указывающих в разные стороны. Метафора всей человеческой жизни.

Минута-другая, и я уже получил доступ. В письмах и документах по гипотезе Римана ничего не обнаружилось. Я подключил Интернет — основной источник информации на планете. Новостей о доказательстве профессора Эндрю Мартина не было, зато я легко получил информацию о том, как добраться до колледжа Фицуильяма.

Запомнив данные, я взял самую большую связку ключей на тумбе в прихожей и вышел из дома.


Начало действий

Большинство математиков охотно продадут душу дьяволу за доказательство гипотезы Римана.

Маркус дю Сотой

Женщина в телевизоре сказала, что дождя не будет, поэтому я поехал в колледж на велосипеде профессора Эндрю Мартина. Наступил вечер. Изабель, наверное, уже добралась до супермаркета, так что времени у меня оставалось немного.

Было воскресенье. Очевидно, это означало, что в колледже мне не встретится много людей, но я понимал: действовать надо осторожно. Хотя я знал, куда ехать, и управление велосипедом давалось мне относительно легко, я все же путался в дорожных правилах и пару раз чуть не угодил в аварию.

В конце концов я добрался до длинной, спокойной, обсаженной деревьями улицы под названием Сториз-вэй и доехал по ней до самого колледжа. Прислонил велосипед к стене и зашагал к парадному входу в самое большое из трех зданий — просторное, в три этажа высотой, относительно современной земной архитектуры. При входе я встретил женщину с ведром и шваброй, мывшую деревянный пол.

— Здравствуйте, — сказала она. Похоже, она меня узнала, хотя нашей встрече явно не обрадовалась.

Я улыбнулся. (В больнице я выяснил, что первой нормальной реакцией на приветствие является улыбка. А не плевки.)

— Здравствуйте. Я здесь преподаю. Профессор Эндрю Мартин. Знаю, это звучит ужасно странно, но я попал в небольшую аварию — ничего серьезного, просто кратковременная потеря памяти. Одним словом, я взял паузу в работе, но мне необходимо попасть в кабинет. В мой кабинет. Дело сугубо личное. Вы случайно не знаете, где мой кабинет?

Пару секунд женщина меня разглядывала.

— Надеюсь, вы не сильно пострадали, — проговорила она. Ее надежда не показалась мне особенно искренней.

— Нет. Не сильно. Просто упал с велосипеда. Простите, но я несколько ограничен во времени.

— Вверх, прямо по коридору. Вторая дверь слева.

— Спасибо.

На лестнице мне встретилась другая женщина. Седая, лицо по человеческим меркам смышленое, на шее очки на шнурке.

— Эндрю! — сказала она. — Боже мой. Как ты? И что ты здесь делаешь? Я слышала, ты заболел.

Я внимательней к ней присмотрелся. Много ли она знает?

— Да, немного ударился головой. Но теперь уже все нормально. Честно. Не волнуйся. Меня осматривали, все в порядке. Я здоров как бык.

— О, — недоверчиво выдохнула она. — Понятно, понятно.

Тут я с легкой и необъяснимой тревогой задал главный вопрос:

— Когда ты последний раз меня видела?

— Неделю назад, не меньше. Наверное, в прошлый четверг.

— И с тех пор мы больше не связывались? По телефону? По электронной почте? Еще как-нибудь?

— Нет. Нет, а зачем? Ты меня заинтриговал.

— О, пустяки. Все из-за удара головой. Не могу собраться с мыслями.

— Ах, это ужасно. Уверен, что стоило сюда приезжать? Может, лучше было остаться дома, в постели?

— Да, пожалуй. Заберу кое-что и сразу домой.

— Хорошо. Надеюсь, ты скоро поправишься.

— О, спасибо!

— Пока.

Она пошла дальше, не догадываясь, что только что избежала верной смерти.

У меня были ключи, и я ими воспользовался. Зачем делать что-то откровенно подозрительное, если тебя могут увидеть?

И вот я оказался внутри его — моего — кабинета. Не знаю, чего я ждал. В этом-то и заключалась главная проблема: чего мне ожидать. У меня отсутствовала точка отсчета — незнакомым было все. Мне остро недоставало информации о предшествующем положении дел, по крайней мере здесь.

Итак: кабинет.

Статичный стул у статичного стола. Окно с опущенными занавесками. Книги, заполняющие почти три стены. В горшке на подоконнике — растение с коричневыми листьями, более мелкое, чем то, которое я видел в больнице, и нуждающееся в поливе. На столе фотографии в рамках посреди кучи бумаг и невообразимых канцелярских принадлежностей. А в центре всего этого — компьютер.

Времени оставалось мало, поэтому я сел и включил его. Он ненамного превосходил тот, домашний. Земные компьютеры еще не перешагнули доинтеллектуальной ступени своего развития и позволяли влезать в себя и вытаскивать все, что вздумается.

Я быстро нашел, что искал. Документ назывался «Дзета». Открыв его, я увидел двадцать шесть страниц сплошных математических символов. Ну, или почти. Вначале шло короткое словесное вступление:

ДОКАЗАТЕЛЬСТВО ГИПОТЕЗЫ РИМАНА

Как известно, доказательство гипотезы Римана является важнейшей из нерешенных задач математики. Решить ее означало бы произвести революцию в применении математического анализа, открыть множество новых способов преобразования нашей жизни и жизни будущих поколений. Ведь не что иное, как математика, стоит у истоков цивилизации. Первым тому подтверждением служат архитектурные успехи создателей египетских пирамид, а также важные для архитектуры астрономические наблюдения. С тех пор наше математическое развитие ушло вперед, но его поступь никогда не была ровной.

Подобно эволюции живых существ путь математики состоял из головокружительных взлетов и падений. Если бы Александрийскую библиотеку не сожгли дотла, вполне возможно, что мы полнее и быстрее развили бы достижения древних греков и уже во времена Кардано, Ньютона или Паскаля впервые отправили человека на Луну. Кто знает, чего бы мы достигли. И какие планеты терраформировали и колонизировали бы к началу двадцать первого века. Каких высот достигла бы медицина. Не будь в нашей истории темных веков, этого блэкаута, мы, возможно, уже нашли бы способ не стареть и не умирать.

В наших кругах принято подшучивать над Пифагором и его мистическим учением, основанным на идеальной геометрии и других математических абстракциях. Но если вообще говорить о религии, то религия математики выглядит идеальной, ибо если Бог существует, то кто он, если не математик?

Сегодня, пожалуй, мы можем сказать, что поднялись чуть ближе к нашему божеству. В самом деле, у нас появился теоретический шанс повернуть время вспять, возродить ту древнюю библиотеку и встать на плечи великанов, которых не было.


Простые числа

Текст был до конца выдержан в том же восторженном духе. Я чуть больше узнал о Бернхарде Римане, болезненно застенчивом немецком вундеркинде, жившем в девятнадцатом веке. Мальчик в раннем возрасте проявил неординарные математические способности, потом была блестящая научная карьера и череда нервных срывов, омрачивших его зрелые годы. Позже я узнал, что это одна из ключевых проблем, преграждающих людям путь к числовому пониманию, — у них просто не выдерживает нервная система.

Простые числа сводят людей с ума в буквальном смысле слова, тем более что данная область полна загадок. Человек знает, что простое число есть целое число, которое делится только на единицу и на само себя, а дальше начинаются всевозможные проблемы.

Например, людям известно, что простых чисел столько же, сколько чисел вообще, ведь количество и тех и других бесконечно. Но этот факт не укладывается в человеческой голове, ведь понятно же, что всех чисел вместе должно быть больше, чем только одних простых. Так что некоторые люди после безуспешных попыток осмысления данного парадокса совали в рот пистолет, нажимали на спуск и вышибали себе мозг.

Люди также поняли кое-что насчет распределения простых чисел. Тут как с воздухом на Земле: чем выше поднимаешься, тем их меньше. К примеру, в промежутке от 0 до 100 помещается 25 простых чисел, от 100 до 200 уже только 21 простое число, а от 1000 до 1100 всего 16. Однако в отличие от земного воздуха, как бы высоко мы ни взобрались по числовой оси, поблизости все равно окажутся простые числа. Например, 2097593 — простое число, и между ним и, скажем, 4314398832739895727932419750374600193 их найдутся еще миллионы.

Тем не менее человек искал закономерность в на первый взгляд произвольном порядке распределения простых чисел. Ясно, что их частота уменьшается, но почему? Человечество билось над этой задачей, сознавая, что, решив ее, оно сделает огромный шаг вперед, поскольку простые числа суть основа математики, а математика есть основа знания.

Люди постигли и другие явления. Атомы, например. У них есть машина под названием спектрометр, позволяющая им видеть атомы, из которых состоит молекула. Но они не понимали простых чисел так, как понимали атомы. И чувствовали, что не поймут, пока не разберутся, почему простые числа распределяются так, а не иначе.

И вот в 1859 году угасающий от тяжелой болезни Бернхард Риман представил Берлинской академии наук гипотезу, которой суждено было стать самой изучаемой и знаменитой в мировой математической науке. В его работе утверждалось, что закономерность существует, или по меньшей мере она существует для первой сотни тысяч простых чисел. Формулировка была прекрасной, чистой и основывалась на так называемой дзета-функции — своего рода логической машине, сложного вида кривой, с помощью которой удобно исследовать свойства простых чисел. Подставляешь в нее числа, и те выстраиваются в порядок, которого раньше никто не замечал. Итак, закономерность. Простые числа распределяются не наобум.

Зал ахнул, когда Риман — в приступе невероятного волнения — объявил об этом своим элегантно одетым бородатым коллегам. Люди искренне поверили, что выходят на финишную прямую и еще при их жизни появится доказательство, работающее для всех простых чисел. Однако Риман только нащупал замок, но ключа не нашел, а вскоре после выступления умер от туберкулеза.

Чем больше проходило времени, тем отчаяннее велись поиски решения. Другие математические головоломки — такие как Великая теорема Ферма и гипотеза Пуанкаре — решились своим чередом; доказательство гипотезы давно почившего немца осталось последней и самой трудной задачей. Задачей, равносильной тому, чтобы увидеть атомы в молекулах или создать периодическую систему элементов. Задачей, которая в конечном итоге даст людям суперкомпьютеры, объяснит квантовую физику и сделает возможными межзвездные перемещения.

Разобравшись со всем этим, я проштудировал страницы с цифрами, графиками и математическими символами. Для меня это был фактически новый язык, но только легче и правильнее устроенный по сравнению с тем, которым я овладел с помощью «Космополитена».

К концу изучения, пережив несколько моментов смертельного ужаса, я не находил себе места. Решительный знак бесконечности в конце не оставил ни малейших сомнений, что доказательство найдено и ключ в судьбоносном замке повернут.

Ни секунды не задумываясь, я удалил документ, ощущая короткий прилив гордости.

— Вот так, — сказал я себе. — Возможно, ты только что спас Вселенную.

Но, разумеется, ничто не может быть настолько просто, даже на Земле.


Момент, смертельного ужаса



Распределение простых чисел

Я просмотрел электронные письма Эндрю Мартина, особенно последнее в папке «Отправленные». В теме значилось: «153 года спустя…», а рядом стоял маленький красный восклицательный знак. Само послание было простым: «Я доказал гипотезу Римана, правда же? Не мог не сообщить тебе первому. Пожалуйста, Дэниел, просмотри на досуге. Сам понимаешь, другим этого видеть не надо. Пока доказательство не получило огласки. Что скажешь? Человечество уже никогда не будет прежним? Самая важная новость с 1905 года? См. прикрепленный файл».

Прикрепленным файлом был документ, который я только что прочел и удалил, поэтому я не стал тратить на него много времени. Вместо этого я занялся получателем: daniel.russell@cambridge.ac.uk.

Быстро выяснилось, что Дэниел Рассел занимает престижную должность — Лукасовского профессора математики в Кембриджском университете. Ему шестьдесят три года. Автор четырнадцати книг, почти все стали мировыми бестселлерами. Если верить Интернету, Дэниел Рассел успел поработать во всех англоговорящих университетах с пафосной репутацией — в том числе в Кембридже (где он преподает сейчас), Оксфорде, Гарварде, Принстонском и Йельском университетах — и снискал многочисленные награды и звания. Они с Эндрю Мартином написали немало совместных научных трудов, но, насколько я понял из своего короткого расследования, их связывали скорее рабочие, чем дружеские отношения.

Я посмотрел на часы. Минут через двадцать моя «жена» вернется домой и увидит, что меня нет. Чем меньше подозрений на данной стадии, тем лучше. В конце концов, существует последовательность действий. И ею необходимо руководствоваться.

Первое действие следовало завершить немедленно, поэтому я удалил письмо вместе с вложением. Потом на всякий случай быстренько сочинил вирус — да, не без помощи простых чисел, — чтобы на этом компьютере ничего не осталось в первозданном виде.

Перед уходом я перебрал бумаги на столе. Ничего подозрительного: маловажные письма, расписания, просто чистые листы… на одном из них телефонный номер: 07865542187. Я положил листок в карман, и одновременно взгляд мой остановился на одной из фотографий в рамке. Изабель, Эндрю и мальчик, предположительно Гулливера. Темноволосый и единственный из троих не улыбается, большие глаза серьезно смотрят из-под длинной челки. Мальчик явно сознает безобразие своего вида лучше большинства. По крайней мере, не радуется тому, что он человек. А это уже кое-что.

Прошла еще одна минута. Пора уходить.


Мы довольны твоими успехами. Но теперь пришло время настоящей работы.


Да.


Одно дело — удалять документы с компьютера, и совсем другое — удалять жизни. Даже человеческие жизни.


Я понимаю.


Простое число сильное. Оно не зависит от других. Оно чистое, цельное и никогда не слабеет. Ты должен брать с него пример. Не слабеть, держать дистанцию и не поддаваться влиянию. Ты должен оставаться неделимым.


Да. Так и будет.


Хорошо. Продолжай.


Слава

Когда я вернулся домой, Изабель еще не было, поэтому я продолжил собирать информацию. Изабель ведь не математик. Она историк.

Для землян это существенное различие, потому что на историю тут не смотрят как на раздел математики, коим она, безусловно, является. Кроме того, я обнаружил, что Изабель, как и ее муж, считается очень умной по меркам своего вида. Я понял это, потому на полке среди других стояла ее книга «Темные века» — такая же, какую я видел в книжном магазине. А теперь я заметил на обложке цитату из «Нью-Йорк Таймс», с определением «очень умная». В книге было 1253 страницы.

Внизу открылась дверь. До меня донесся тихий звук металлических ключей, опустившихся на деревянный комод. Изабель поднялась ко мне. Первым делом.

— Как ты? — спросила она.

— Смотрел твою книгу. О темных веках.

Она рассмеялась.

— Чему ты смеешься?

— Все лучше, чем плакать.

— Скажи, — спросил я, — ты знаешь, где живет Дэниел Рассел?

— Конечно, знаю. Мы ездили к нему в гости на ужин.

— Где он живет?

— В Бебрехеме. У него роскошный дом. Неужели не помнишь? Это как забыть, что побывал во дворце Нерона.

— Нет. Я помню, помню. Просто кое-что еще в тумане. Думаю, это из-за таблеток. Вылетело из головы, вот я и спросил. Ничего страшного. Так мы с ним хорошие друзья?

— Нет. Ты его ненавидишь. Терпеть не можешь. Впрочем, в последнее время глубокая враждебность — это твой стандартный настрой по отношению к другим ученым, кроме Ари.

— Ари?

Она вздохнула.

— Твой лучший друг.

— Ах, Ари. Да. Конечно. Ари. Уши немного заложило. Не расслышал тебя.

— Но смею сказать, что вражда с Дэниелом, — чуть громче продолжала она, — это всего лишь проявление твоего комплекса неполноценности. Однако внешне вы неплохо ладите. Ты даже пару раз просил у него совета по поводу этих своих простых чисел.

— Да. Точно. Эти мои простые числа. Именно. И что ты скажешь про них? К чему я пришел? Когда мы с тобой в прошлый раз разговаривали, — до этого всего? — Мне вдруг надоело ходить вокруг да около. — Я ведь доказал гипотезу Римана?

— Нет. Не доказал. Насколько я знаю. Но ты проверь, ведь если все-таки доказал, мы станем на миллион фунтов богаче.

— Что?

— Вообще-то долларов, да?

— Я…

— Задачи тысячелетия, или как их там. Доказательство гипотезы Римана — самая важная из всех, которые до сих пор не удалось решить. В Массачусетсе, в другом Кембридже, есть институт, называется Математический институт Клэя… Ты же все это знаешь назубок, Эндрю. Бормочешь об этом во сне.

— Разумеется. Как свои пять пальцев. Вдоль и поперек. Просто ты должна мне чуть-чуть напомнить.

— Так вот, это очень богатый институт. Они явно при деньгах, потому что уже раздали около десяти миллионов долларов другим математикам. Кроме того, последнего.

— Последнего?

— Русского. Григорий, не помню фамилии, отказался от премии за доказательство не помню чьей гипотезы.

— Но ведь миллион долларов — это большая сумма, да?

— Да. Весьма.

— Так почему же он отказался?

— Откуда мне знать? Не знаю. Ты рассказывал, что он затворник и живет с матерью. На свете есть люди, Эндрю, у которых есть другие интересы, кроме финансовых.

Вот это новость!

— Неужели?

— Да. Есть. Видишь ли, существует известная революционная и спорная теория, будто счастья за деньги не купишь.

— Ого!

Изабель рассмеялась. Я решил, что она пытается меня развеселить, и тоже засмеялся.

— Значит, никто не доказал гипотезу Римана?

— Что? Со вчерашнего дня?

— Вообще.

— Нет. Никто не доказал. Несколько лет назад поднимали ложную тревогу. Кто-то из Франции. Но нет. Деньги на месте.

— Значит, ради этого он… ради этого я… то есть меня мотивируют деньги?

Изабель принялась разбирать носки на постели, раскладывая их по парам. Услышанное меня буквально потрясло.

— Не только деньги, — ответила она. — Тебя мотивирует слава. Эго. Ты хочешь, чтобы повсюду было твое имя. Эндрю Мартин. Эндрю Мартин. Эндрю Мартин. Ты хочешь попасть на все страницы Википедии. Стать Эйнштейном. Беда в том, Эндрю, что ты так и не вырос из пеленок.

Я растерялся.

— Разве? Как такое возможно?

— Мать не дала тебе любви, в которой ты нуждался. Ты обречен вечно сосать пустышку. Ты хочешь, чтобы тебя узнал мир. Хочешь стать великим.

Она говорила с ощутимой прохладцей. Интересно, люди всегда так разговаривают друг с другом или это характерно только для супругов? Я услышал, как в замке повернулся ключ.

Изабель посмотрела на меня круглыми, ошеломленными глазами.

— Гулливер.


Темная материя

Гулливер занимал самую верхнюю часть дома. «Чердак». Последнюю плоскость перед термосферой. Он отправился прямиком туда, пройдя мимо спальни, где лежал я, и лишь на короткий миг задержавшись у последнего лестничного пролета.

Когда Изабель ушла выгуливать собаку, я решил позвонить по номеру, записанному на клочке бумаге у меня в кармане. Возможно, это номер Дэниела Рассела.

— Алло, — сказал голос. Женский. — Кто это?

— Это профессор Эндрю Мартин, — ответил я.

Женщина рассмеялась.

— Ну, здравствуйте, профессор Эндрю Мартин.

— Кто вы? Вы меня знаете?

— Ты на «Ютьюбе». Теперь тебя все знают. Хит сезона. Голый профессор.

— Ой.

— Эй, да не волнуйся ты. Народ любит эксгибиционистов.

Она говорила медленно, растягивая слова, будто каждое из них обладало вкусом, который она хотела распробовать.

— Пожалуйста, скажите, откуда я вас знаю?

Вопрос остался без ответа, потому что в эту самую минуту в комнату вошел Гулливер, и я положил трубку.

Гулливер. Мой «сын». Темноволосый мальчик, которого я видел на фотографиях. Он оказался таким, как я и ожидал, разве что повыше. Почти с меня ростом. Тень от его волос падала на глаза. (Волосы, кстати, имеют здесь очень большое значение. Конечно, не такое, как одежда, но что-то в этом духе. Для человека волосы — это не просто биоволокна, растущие на голове. Они заключают в себе множество социальных коннотаций, большинство из которых я не сумел уяснить.) Гулливер был в черной, как космос, одежде, в футболке с надписью «Темная материя». Может, некоторые люди так общаются? Посредством слоганов на футболках? Его запястья стягивали напульсники. Он держал руки в карманах и, похоже, не мог спокойно смотреть мне в лицо (на тот момент я разделял его чувства). Голос у него оказался тихим. По крайней мере, по человеческим меркам. Тембр примерно как у воннадорианского гудящего цветка. Гулливер подошел, сел на кровать и сначала пытался сдерживаться, но в какой-то момент переключился на более высокую частоту.

— Пап, зачем ты это сделал?

— Не знаю.

— В школе меня ждет ад!

— Ой.

— И это все, что ты можешь сказать? «Ой?» Ты серьезно? И это, блин, все?

— Нет. Да. Блин, я не знаю, Гулливер.

— Ты сломал мне жизнь. Я теперь посмешище. И раньше было плохо. С самого первого дня, как я перешел сюда. Но теперь…

Я не слушал. Я думал о Дэниеле Расселе и о том, что мне позарез нужно ему позвонить. Гулливер почувствовал мое невнимание.

— Тебе даже нет дела. Ты вообще со мной не разговариваешь. Если не считать вчерашнего вечера.

Гулливер вышел из комнаты. Он хлопнул дверью, испустив своего рода рык. Ему было пятнадцать лет. Это означало, что он относился к особой подгруппе людей, называемых подростками, основными характеристиками которых является пониженная сопротивляемость гравитации, обширный вокабуляр для выражения неудовольствия, слабая ориентация в пространстве, регулярные мастурбации и способность бесконечно поедать зерновые продукты.

Если не считать вчерашнего вечера.

Я встал с постели и поднялся по лестнице на чердак. Постучал в его дверь. Ответа не последовало, но я все равно вошел.

В помещении преобладал мрак. Стены были увешаны плакатами с изображением музыкантов. Thermostat, Skrillex, The Fetid, Mother, и The Dark Matter — «Темная материя» с футболки Гулливера. В скошенном потолке имелось окно, но оно было зашторено. На кровати лежала книга. «Хлеб с ветчиной» Чарлза Буковски. На полу валялась одежда. В целом комната представляла собой концентрат признаков отчаяния. Я чувствовал: Гулливер хочет, чтобы его так или иначе избавили от мучений. Дойдет, конечно, и до этого, но сначала несколько вопросов.

Он не слышал, как я вошел, из-за звуковых передатчиков, торчавших у него из ушей. Увидеть меня он тоже не мог, потому что буквально прирос к своему компьютеру. На мониторе мелькали кадры, изображавшие, как я в голом виде прохожу мимо одного из университетских зданий. Кроме того, на экране были надписи. Сверху слова: «Гулливер Мартин, тебе есть чем гордиться».

А внизу множество комментариев. Типичный пример: «ХА! ХА! ХА! ХА! ХА! ХА! ХА! ХА! ХА! ХА! ХА! ХА! ХА! ХА! ХА! ХА! ХА! ХА! ХА! ХА! ХА! ХА! Да, и чуть не забыл — ХА!» Я прочел подпись под этим конкретным постом.

— Кто такой Тео «Катись колбаской» Кларк?

Услышав мой голос, Гулливер подскочил и обернулся.

Я повторил вопрос, но ответа не последовало.

— Что ты делаешь? — спросил я из чистого исследовательского интереса.

— Уйди, а?

— Я хочу поговорить с тобой. Поговорить о вчерашнем вечере.

Гулливер повернулся ко мне спиной. Его торс напрягся.

— Уходи, пап.

— Нет. Мне нужно знать, что я тебе говорил.

Он вскочил со стула и, как выражаются люди, наехал на меня.

— Просто отвали, ладно? Ты никогда не интересовался моей жизнью, и теперь не начинай. Что это тебя шарахнуло в голову?

Я следил за его спиной в маленьком круглом зеркале, тупо таращившем со стены свой немигающий глаз.

Пометавшись по комнате, Гулливер опять сел на стул, повернулся к компьютеру и нажал пальцем на командное устройство странного вида.

— Мне нужно кое-что узнать, — сказал я. — Мне необходимо выяснить, знаешь ли ты, чем я занимался. На прошлой неделе, по работе?

— Пап, просто…

— Послушай, это важно. Ты еще не ложился, когда я пришел домой? Ну, вчера вечером? Ты был дома? Не спал?

Гулливер пробурчал что-то. Я не разобрал что. Такое только ипсоид мог бы расслышать.

— Гулливер, как у тебя с математикой?

— Ты знаешь, блин, как у меня с матешей.

— Нет, блин, я не знаю. Теперь не знаю! Поэтому, блин, я и спрашиваю. Расскажи, что тебе известно.

Никакой реакции. Мне казалось, что я говорю с Гулливером на его языке, но тот продолжал сидеть, глядя в сторону, и быстро подергивать правой ногой. Мои слова не давали эффекта. Я подумал о звуковом передатчике, который до сих пор торчал у Гулливера в одном ухе. Возможно, он посылает радиосигналы. Я подождал еще немного и почувствовал, что пора уходить. Но когда я направился к двери, Гулливер сказал:

— Да. Я не спал. Ты рассказал мне.

У меня заколотилось сердце.

— Что? Что я тебе рассказал?

— Что ты, типа, спаситель человеческой расы.

— А конкретнее? Я вдавался в детали?

— Ты доказал свою драгоценную гипотезу Рейнмэна.

— Римана. Римана. Гипотезу Римана. Я, блин, сказал тебе об этом?

— Ага, — отозвался Гулливер тем же угрюмым тоном. — Впервые за неделю соизволил со мной заговорить.

— Кому ты рассказал?

— Что? Честно говоря, пап, я думаю, людей больше интересует тот факт, что ты разгуливал по центру города голышом. Кому какое дело до уравнений?

— Но твоя мама? Ты рассказал ей? Когда я пропал, она наверняка хотела знать, разговаривал ли я с тобой. Она ведь спрашивала, да?

Гулливер пожал плечами. (Я понял, что пожимание плечами — один из главных способов общения у подростков.)

— Ну да.

— И? Что ты сказал? Расскажи мне, Гулливер. Что она знает об этом?

Он повернулся и посмотрел мне прямо в глаза. Он хмурился. Злой. Растерянный.

— Ни фига я тебе не верю, папа.

— Ни фига не веришь?

— Ты родитель, я ребенок. Это мне положено зацикливаться на себе, а не тебе. Мне пятнадцать, а тебе сорок три. Если ты в самом деле болен, пап, я хочу тебе помочь. Но если не считать внезапно прорезавшейся любви к стрикерству и ругательствам, ты ведешь себя точь-в-точь как раньше. Хочешь новость? На самом деле нам плевать на твои простые числа. А также на твою ненаглядную работу, твои дурацкие книги, твой чертов гениальный мозг и твою способность решать величайшие математические заморочки мира, потому, потому, потому что все это делает нам больно.

— Больно? — Возможно, мальчик мудрее, чем кажется на вид. — Что ты имеешь в виду?

Гулливер неотрывно смотрел на меня. Его грудь поднималась и опускалась с увеличенной частотой.

— Ничего, — произнес он наконец. — Нет, я не говорил маме. Я сказал, что ты обмолвился о чем-то, связанном с работой. Все. В тот момент мне казалось неуместным рассказывать ей о твоей долбаной гипотезе.

— Но деньги. Ты о них знаешь?

— Конечно, знаю.

— И тебе все равно не кажется, что это важно?

— Пап, у нас приличный счет в банке. Наш дом один из самых больших в Кембридже. Сейчас я, наверное, самый богатый ребенок в школе. Но это ни хрена не значит. Это не Перс, помнишь?

— Перс?

— Школа, за которую ты отстегивал по двадцать штук в год. Ты что, забыл? Ты кто такой, черт возьми? Джейсон Борн?

— Нет.

— И о том, что меня исключили, ты тоже забыл.

— Нет, — солгал я. — Конечно, не забыл.

— Не думаю, что нам поможет, если мы станем богаче.

Я был в полнейшей растерянности. Это противоречило всему, что мы знали о людях.

— Да, — сказал я. — Ты прав. Не поможет. И потом, это была ошибка. Я не доказал гипотезу Римана. Полагаю, она вообще недоказуема. Я думал, что у меня получилось, но нет. Так что не о чем говорить.

Гулливер сунул звуковой передатчик в другое ухо и закрыл глаза. Я ему надоел.

— Блин, — прошептал я и вышел из комнаты.


Эмили Дикинсон

Я спустился вниз и отыскал «адресную книгу». В ней в алфавитном порядке перечислялись адреса и телефонные номера людей. Я нашел нужный номер и позвонил. Женщина ответила, что Дэниел Рассел вышел, но вернется примерно через час. Он перезвонит мне. Тем временем я вооружился книгами по истории и принялся набираться знаний, читая между строк.

Подобно религии, история человечества полна удручающих явлений, таких как колонизация, болезни, расизм, сексизм, гомофобия, классовый снобизм, уничтожение окружающей среды, рабство, тоталитаризм, военная диктатура, изобретения, которыми люди не умеют пользоваться (атомная бомба, Интернет, точка с запятой), травля умных людей, поклонение идиотам, скука, отчаянье, циклические кризисы и духовные катастрофы. И все это на фоне приема поистине отвратительной пищи.

Я нашел книгу под названием «Великие американские поэты».

«Я верю, что листик травы не меньше поденщины звезд»,[4] — писал человек по имени Уолт Уитмен. Мысль очевидная, но сказано красиво. В той же книге были слова, написанные другим человеком, Эмили Дикинсон. Вот такие:

Как счастлив мелкий кремешок,
Что нежится в пыли дорог.
Он не стремится к высоте
И чужд любой земной нужде.
Неброский дан ему покров
При сотворении миров.
Как солнце, сам себе закон,
И сам с собою дружит он,
Верша без видимых затей
Императив судьбы своей.[5]

«Верша без видимых затей императив судьбы своей, — повторил я про себя. — Почему эти слова так меня растревожили?» На меня зарычала собака. Я перевернул страницу и нашел еще одну неправдоподобную мудрость. Я прочел вслух: «Душа должна жить нараспашку, принять готовая восторги бытия».

— Ты встал с постели, — сказала Изабель.

— Да, — отозвался я. Типично для человека — утверждать очевидное. Снова и снова, до скончания времен.

— Тебе нужно поесть, — добавила Изабель, вглядевшись в мое лицо.

— Да, — сказал я.

Она достала какие-то ингредиенты.

Гулливер вышел на порог.

— Гулль, ты куда? Я готовлю ужин.

Мальчик ушел, ничего не сказав. От удара двери дом затрясся.

— Я за него боюсь, — проговорила Изабель.

Пока она волновалась, я изучал ингредиенты на столе. По большей части зеленая растительность. Но потом кое-что еще. Куриная грудка. Я думал об этом. Все думал и думал. Куриная грудка. Куриная грудка. Куриная грудка.

— Похоже на мясо, — сказал я.

— Приготовлю стир-фрай.

— Из этого?

— Да.

— Из куриной грудки?

— Да, Эндрю. Или ты у нас теперь вегетарианец? Собака сидела в корзине. Ее звали Ньютон. Она до сих пор на меня рычала.

— А собачьи грудки мы тоже будем есть?

— Нет, — с деланым спокойствием ответила она. Я испытывал ее терпение.

— Собака что, умнее курицы?

— Да, — сказала Изабель. Она закрыла глаза. — Не знаю. Нет. У меня на это нет времени. Так или иначе, ты большой любитель мяса.

Мне стало не по себе.

— Я бы не ел куриных грудок.

Изабель зажмурилась. Глубоко вдохнула.

— Дай мне сил, — прошептала она.

Разумеется, я мог это сделать. Но в тот момент мне самому нужны были все силы, которыми я обладал. Изабель протянула мне диазепам.

— Давно принимал?

— Да.

— Пожалуй, пора.

Я решил не спорить.

Открутив крышку, я положил на ладонь таблетку. Похожа на словесную капсулу. Зеленая, как знание. Я сунул пилюлю в рот.


Будь осторожен.


Посудомоечная машина

Я ел овощной стир-фрай. От него пахло, как от испражнений базадианина. Я старался не смотреть на него и потому смотрел на Изабель. Впервые смотреть на человеческое лицо казалось меньшим из зол. Но мне в самом деле нужно было чем-то питаться. И я ел.

— Когда ты говорила с Гулливером о моем исчезновении, он что-нибудь тебе рассказал?

— Да, — ответила Изабель.

— И что он сказал?

— Что ты вернулся около одиннадцати, зашел в гостиную, где он смотрел телевизор, извинился, что так задержался, и объяснил, что заканчивал кое-что на работе.

— И все? Ничего более конкретного?

— Да.

— Как думаешь, что он имел в виду? То есть что я имел в виду?

— Не знаю. Но надо сказать, что нормальный разговор с Гулливером по возвращении домой — это не в твоем стиле.

— Почему? Он мне не нравится?

— Последние два года нет. Мне больно об этом говорить, но в твоем поведении трудно разглядеть отцовскую любовь.

— Последние два года?

— С тех пор, как его исключили из Перса. За поджог.

— Ах да. Тот случай с поджогом.

— Я хочу, чтобы ты постарался наладить с ним отношения.

Потом я вышел за Изабель на кухню и опустил тарелку с приборами в посудомоечную машину. Я присматривался к Изабель. Сначала я видел в ней лишь человека вообще, но теперь оценивал детали. Улавливал моменты, которые ускользали от меня раньше, различия между ней и остальными. Она ходила в кардигане и синих брюках, называемых джинсами. Ее длинную шею украшало тонкое ожерелье из серебра. Глаза пристально всматривались в предметы, будто она постоянно искала то, чего нет. Или есть, но ускользает от нее. Точно у всего была глубина, внутреннее измерение.

— Как ты себя чувствуешь? — спросила Изабель. Ее как будто что-то тревожило.

— Хорошо.

— Я спрашиваю, потому что ты загружаешь посудомоечную машину.

— Но ты же делаешь то же самое.

— Эндрю, ты никогда не загружаешь посудомоечную машину. Не обижайся, но дома ты беспомощен, как малый ребенок.

— Почему? Разве математики не загружают посудомоечных машин?

— В этом доме, — с грустью ответила она, — нет. Не загружают.

— Ах, да. Знаю. Конечно. Просто сегодня захотелось помочь. Я помогаю иногда.

— Ну конечно.

Изабель посмотрела на мой джемпер. К синей шерсти прилип кусочек лапши. Изабель убрала его и разгладила ткань. На ее губах появилась улыбка и сразу исчезла. Эта женщина заботится обо мне. У нее есть какие-то сомнения, но я ей небезразличен. Жаль. Помеха делу. Изабель провела рукой по моим волосам, чтобы немного пригладить их. Удивительно, но я не отпрянул.

— Эйнштейновский шарм, конечно, хорошая штука, но это уже слишком, — тихо проговорила Изабель. Я улыбнулся, как будто понял. Изабель тоже улыбнулась, но то была улыбка поверх чего-то другого. Словно она носила маску, под которой скрывалось почти такое же, но менее улыбчивое лицо. — Можно подумать, что у меня на кухне клон с другой планеты.

— Да, — отозвался я, — можно сказать и так.

Тут зазвонил телефон. Изабель вышла ответить и через минуту вернулась на кухню, протягивая мне трубку.

— Это тебя, — сказала она внезапно посерьезневшим тоном. Она смотрела на меня круглыми глазами, пытаясь передать беззвучное сообщение, которого я не понял.

— Алло? — проговорил я.

Последовала долгая пауза. Звук дыхания, а потом мужской голос — он говорил медленно и осторожно.

— Эндрю? Это ты?

— Да. Кто это?

— Это Дэниел. Дэниел Рассел.

У меня замерло сердце. Я понял, что это он, переломный момент.

— О, привет, Дэниел.

— Как ты? Слышал, что тебе нездоровится.

— Да ну, все в порядке, честное слово! Просто легкое нервное истощение. Мозгу устроили марафон, ну, он и сорвался. Мои извилины приспособлены для спринтов. Для марафона выносливости не хватает. Но не волнуйся, я уже в норме. Ничего серьезного. По крайней мере, ничего такого, с чем не справятся правильные таблетки.

— Что же, рад слышать. Я волновался за тебя. Вообще-то я собирался поговорить о твоем потрясающем письме.

— Да, — сказал я. — Но только не по телефону. Давай встретимся. Приятно будет с тобой повидаться.

Изабель нахмурилась.

— Отличная мысль. Приехать к тебе?

— Нет, — отрезал я. — Нет. Я сам к тебе приеду.


Мы ждем.


Большой дом

Изабель предлагала подвезти меня, настаивая, что я еще не готов в одиночку покидать дом. Разумеется, я уже уезжал из дому, чтобы побывать в колледже Фицуильяма, но она об этом не знала. Пришлось сказать, что мне надо размяться и что Дэниел хочет срочно поговорить со мной о чем-то, возможно, о новой работе. Я добавил, что возьму с собой телефон и она будет знать, где я. Наконец отыскав адрес в записной книжке Изабель, я вышел из дома и направился в Бебрехем.

К большому дому, самому большому из всех мной виденных.

Дверь открыла жена Дэниела Рассела — высокая широкоплечая женщина с длинными седыми волосами и состарившейся кожей.

— Ах, Эндрю.

Она широко развела руки. Я повторил жест, и она поцеловала меня в щеку. Она пахла мылом и пряностями. Было ясно, что она меня знает. Судя по тому, как она повторяла мое имя.

— Эндрю, Эндрю, как ты? — спрашивала она. — Я слышала о твоей маленькой неприятности.

— Со мной уже все в порядке. Это был, скажем так, эпизод. Но он исчерпан. А жизнь продолжается.

Она еще на миг задержала на мне взгляд, а потом распахнула двери настежь. Широко улыбаясь, она поманила меня в дом. Я переступил порог прихожей.

— Вы знаете, зачем я здесь?

— Чтобы увидеть наверху Его, — ответила женщина, указывая на потолок.

— Да, но вы знаете, зачем я пришел его увидеть?

Ее озадачило мое поведение, но она изо всех сил постаралась скрыть это при помощи своеобразной, энергичной и сумбурной вежливости.

— Нет, Эндрю, — быстро проговорила она. — По правде говоря, он не объяснил.

Я кивнул. И заметил на полу большую керамическую вазу с желтым цветочным узором, и удивился, зачем люди окружают себя подобными пустыми сосудами. Каково их назначение? Быть может, я никогда этого не узнаю. Мы прошли комнату с диваном, телевизором, книжными полками и темно-красными стенами. Стенами цвета крови.

— Хочешь кофе? Или сока? Я пристрастилась к гранатовому. Хотя Дэниел считает, что антиоксиданты — это маркетинговая уловка.

— Я бы выпил воды, если можно.

Мы были на кухне. Она почти вдвое превосходила по размерам кухню Эндрю Мартина, но в силу захламленности более просторной не выглядела. Над головой у меня висели кастрюли. На одной из поверхностей лежал конверт, адресованный «Дэниелу и Табите Рассел».

Табита налила мне воды из кувшина.

— Я бы предложила тебе дольку лимона, но, кажется, лимоны закончились. В вазе есть один, но он уже, наверное, заплесневел. Домработницы никогда не выбрасывают фрукты. Прикасаться к ним не желают. А Дэниел фруктов не ест. Хотя доктор сказал, чтобы ел. Впрочем, доктор еще посоветовал ему расслабиться и сбавить обороты, но этого от него не дождешься.

— Да? А что случилось?

Вид у Табиты сделался озадаченный.

— Сердечный приступ. Не помнишь? Ты не единственный заработавшийся математик в мире.

— О, — сказал я. — Как он?

— Сидит на бета-блокаторах. Пытаюсь приучать его к обезжиренному молоку, мюсли и щадящему режиму.

— Сердце, — сказал я, размышляя вслух.

— Да. Сердце.

— На самом деле, это одна из причин, которые привели меня сюда.

Табита протянула мне стакан, и я сделал глоток. Я пил воду и поражался доверчивости, присущей данному виду. Не успев как следует разобраться в концепциях астрологии, гомеопатии, организованных религий и йогуртов с пробиотиками, я уже понял, что недостаток внешней привлекательности у людей с лихвой компенсируется их наивностью. Говори с ними уверенно, и они всему поверят. Всему, кроме правды, конечно.

— Где он?

— У себя в кабинете. Наверху.

— В кабинете?

— Ты ведь знаешь, где его кабинет?

— Конечно. Конечно. Я знаю, где он.


Дэниел Рассел

Разумеется, я солгал.

Я понятия не имел, где кабинет Дэниела Рассела, а дом был очень большим. Но, ступив на лестничную площадку второго этажа, я услышал голос. Тот же сухой голос, что и в телефонной трубке.

— Спаситель человечества пожаловал?

Я пошел на голос и остановился у третьей слева двери, которая была приоткрыта. На стене виднелись взятые в рамки листы бумаги. Я открыл дверь и увидел лысого мужчину с резко очерченным угловатым лицом и маленьким — по людским меркам — ртом. Одет он был красиво — в клетчатую рубашку с красным галстуком-бабочкой.

— Приятно видеть, что ты в одежде, — сказал он, пряча лукавую улыбку. — Чувства наших соседей так легко оскорбить.

— Да. На мне достаточно одежды. Об этом не волнуйся.

Он кивнул и, продолжая кивать, откинулся на спинку стула и почесал подбородок. За спиной у него мерцал компьютерный экран, исчерченный кривыми и формулами Эндрю Мартина. Я уловил запах кофе. Заметил пустую чашку. Даже две.

— Смотрю и не могу насмотреться. Немудрено, что ты сорвался. Это нечто. Ты, наверное, забыл с этим обо всем на свете, Эндрю. Я только прочел, и то никак не опомнюсь.

— Я очень много работал, — сказал я. — Ушел в математику с головой. Но ведь такое случается, не правда ли, когда имеешь дело с числами?

Дэниел слушал с тревогой.

— Тебе что-нибудь прописали? — спросил он.

— Диазепам.

— И как, помогает?

— Да. Да. Чувствую, что помогает. Я бы сказал, все кажется капельку незнакомым, чужеродным, словно из другого мира — как будто атмосфера чуть изменилась, гравитация ослабла, и даже такая привычная штука, как пустая чашка из-под кофе, смотрится совершенно по-другому. Под новым углом зрения. Даже ты. Ты кажешься мне довольно неприятным. Почти жутким.

Дэниел Рассел рассмеялся. То был смех без веселья.

— Что же, мы всегда недолюбливали друг друга, но я отношу это к научному соперничеству. Обычное дело. Мы не географы и не биологи. Мы люди чисел. Мы, математики, всегда были такими. Возьми хотя бы паршивца Исаака Ньютона.

— Я назвал в его честь собаку.

— Да, назвал. Но послушай, Эндрю, сейчас не время оттирать тебя локтями. Сейчас время похлопать тебя по спине.

Мы теряли время.

— Ты кому-нибудь рассказывал об этом?

Дэниел замотал головой:

— Нет. Конечно, нет. Это твое доказательство, Эндрю. И тебе решать, когда и как его обнародовать. Хотя как друг я бы, пожалуй, посоветовал выждать немного. Недельку-другую, пока не уляжется эта пикантная история.

— Разве математика интересует людей меньше, чем нагота?

— Увы, Эндрю. Зачастую. Послушай, иди домой, не рвись пока в бой. Я замолвлю словечко перед Дайан из Фитца и объясню, что с тобой все будет хорошо, но может понадобиться время. Уверен, она пойдет навстречу. Студенты могут потрепать тебе нервы в первый день. Нужно собраться с силами. Отдохнуть. Правда, Эндрю, иди домой.

Мерзкий запах кофе усиливался. Я окинул взглядом дипломы на стене и почувствовал благодарность, что там, откуда я родом, личный успех не имеет значения.

— Домой? — переспросил я. — А ты знаешь, где мой дом?

— Конечно, знаю. Эндрю, что ты такое говоришь?

— Вообще-то меня зовут не Эндрю.

Еще один нервный смешок.

— Эндрю Мартин — это твой сценический псевдоним? Если так, я бы придумал что-то поинтереснее.

— У меня нет имени. Имена характерны для видов, которые ставят интересы особи превыше общего блага.

Тут Дэниел впервые встал с кресла. Он был высоким, выше меня.

— Я бы посмеялся над этим, Эндрю, не будь мы друзьями. Боюсь, тебе необходима медицинская помощь. Послушай, я знаю очень хорошего психиатра, который…

— Я не Эндрю Мартин. Его забрали.

— Забрали?

— Когда он доказал то, что доказал, нам не оставалось другого выбора.

— Нам? О чем ты? Ты хоть сам слышишь, что говоришь, Эндрю? Это речи сумасшедшего. Я думаю, тебе надо домой. Я отвезу тебя. Так будет лучше. Ну же, поехали. Я отвезу тебя домой. К семье.

Он выставил вперед правую руку, указывая на дверь. Но я никуда не собирался.


Боль

— Ты говорил, что хочешь похлопать меня по спине.

Дэниел поморщился. Выше этой морщины кожа, покрывавшая его череп, блестела. Я смотрел на него. На блеск.

— Что?

— Ты хотел похлопать меня по спине. Сам говорил. Так почему нет?

— Что?

— Похлопай меня по спине. И я уйду.

— Эндрю…

— Похлопай меня по спине.

Он медленно выдохнул. Его взгляд выражал нечто среднее между тревогой и страхом. Я повернулся, подставив спину. Я ждал хлопка, все ждал и ждал. И вот его рука опустилась. Дэниел похлопал меня по спине. При этом первом контакте, невзирая на одежду, я произвел считывание. Потом, когда я обернулся, мое лицо на долю секунды перестало быть лицом Эндрю Мартина. Оно стало моим.

— Что за?..

Дэниел шарахнулся от меня и налетел на письменный стол. Перед ним опять стоял Эндрю Мартин. Но он увидел то, что увидел. У меня оставалась всего секунда, прежде чем он закричит, поэтому я парализовал ему челюсть. В глубине его вытаращенных глаз, помимо паники, читался вопрос: «Как он это сделал?» Для корректного завершения процесса требовался еще один контакт: прикосновения левой руки к плечу оказалось достаточно.

Его охватила боль. Боль, которую вызвал я.

Дэниел сцепил руки. Его лицо стало фиолетовым. Цвета моей родной планеты.

Я тоже чувствовал боль. Головную. И усталость.

Когда Дэниел упал на колени, я прошел мимо него к столу и удалил из электронной почты письмо с приложением. В папке «Отправленные» не оказалось ничего подозрительного.

Я вышел на лестничную площадку.

— Табита! Табита, вызывайте «скорую»! Быстрее! Кажется, у Дэниела сердечный приступ!


Египет

Не прошло и минуты, как она уже была наверху, с телефоном в руках и паникой на лице. Опустившись на колени, она пробовала сунуть таблетку — аспирин — в рот мужу.

— У него рот не открывается! У него рот не открывается! Дэниел, открой рот! Милый, боже мой, милый, открой рот! — Потом в телефон: — Да! Я же сказала! Сказала! Холлиз! Да! Чосер-роуд! Он умирает! Он умирает!

Она ухитрилась затолкать мужу в рот кусочек таблетки, но та зашипела и пеной стекла на ковер.

— Мн-н-н-н, — из последних сил мычал ее муж. — Мн-н-н-н-н.

Я молча наблюдал. Глаза Дэниела оставались открытыми, широко-широко, как у ипсоида, словно, чтобы оставаться в этом мире, достаточно было просто не выпускать его из виду.

— Дэниел, все хорошо, — говорила Табита прямо ему в лицо. — «Скорая» едет. С тобой все будет в порядке, милый.

Теперь его глаза были прикованы ко мне. Он дергал головой в мою сторону.

— М-м-м-м-м-м-м!

Он пытался предостеречь жену.

— М-м-м-м-м.

Она не понимала.

Табита с маниакальной нежностью гладила мужа по волосам.

— Дэниел, мы летим в Египет. Ну же, подумай о Египте. Мы увидим пирамиды. Осталось каких-то две недели. Будет здорово. Ты всегда хотел там побывать…

Наблюдая за Табитой, я ощущал нечто странное. Какую-то тоску, мучительную тягу к чему-то, но к чему — понятия не имел. Меня завораживал вид этой самки, припавшей к самцу, чьей крови я не давал поступать в сердце.

— Ты выдержал в прошлый раз, выдержишь и теперь.

— Нет, — неслышно прошептал я. — Нет, нет, нет.

— М-м-м-м-м, — промычал Дэниел, хватаясь за плечо от нестерпимой боли.

— Я люблю тебя, Дэниел.

Теперь он крепко зажмурился — боль стала слишком сильной.

— Не бросай меня, не бросай, я не смогу одна…

Голова Дэниела лежала у нее на коленях. Она все гладила его лицо. Так вот она, любовь. Взаимозависимость двух форм жизни. Мне следовало смотреть на это как на слабость, как на что-то постыдное, но таких мыслей не было и в помине.

Дэниел затих, внезапно отяжелел на руках у жены, и глубокие, резкие складки вокруг его глаз смягчились и разгладились. Дело было сделано.

Табита взвыла, как будто из нее вырвали кусок мяса. Никогда не слышал подобного звука. Надо сказать, он меня сильно взволновал.

В дверях появилась кошка, быть может, обеспокоенная шумом, но в целом безразличная к происходящему. Затем удалилась обратно.

— Нет, — снова и снова повторяла Табита. — Нет, нет, нет!

Снаружи вспорола гравий примчавшая машина «скорой помощи». В окне замелькали синие огни.

— Они приехали, — сказал я Табите и пошел вниз. Каким неожиданным и огромным облегчением было спускаться по мягким, застеленным ковром ступеням и слушать, как отчаянные рыдания и тщетные призывы затихают и обращаются в прах.


Там, откуда мы родом

Я думал о том, откуда мы — вы и я — родом.

Там, откуда мы родом, нет утешительных обманов, религий и невероятных вымыслов.

Там, откуда мы родом, нет любви и ненависти. Есть чистота разума.

Там, откуда мы родом, страсти не толкают на преступления, потому что страстей нет.

Там, откуда мы родом, нет раскаяния, потому что любое действие подчинено логике и приводит к оптимальному результату.

Там, откуда мы родом, нет имен, нет семей, мужей и жен, угрюмых подростков, нет безумия.

Там, откуда мы родом, решена проблема страха, поскольку решена проблема смерти. Мы не умрем. А следовательно, мы не можем пустить развитие Вселенной на самотек, ведь мы будем вечно в ней пребывать.

Там, откуда мы родом, мы никогда не будем лежать на роскошном ковре, хватаясь за грудь, багровея и выкатывая глаза в отчаянной попытке последний раз оглядеться вокруг.

Там, откуда мы родом, наши технологии, возникшие как следствие наших глубоких и всесторонних познаний в математике, означают, что мы не только можем преодолевать огромные расстояния, но и способны перестраивать собственные биологические ингредиенты, обновлять и восполнять их. Мы психологически готовы к таким прорывам. Мы всегда жили в мире с собой. Мы никогда не ставим личные желания превыше коллективных потребностей.

Там, откуда мы родом, мы понимаем, что если темпы математического прогресса людей превышают их психологическую зрелость, необходимо принимать меры. К примеру, гибель Дэниела Рассела и знаний, которыми он обладал, в конечном итоге может спасти множество жизней. А потому он — логичная и оправданная жертва.

Там, откуда мы родом, нет кошмарных снов.


Однако той ночью, впервые в жизни, мне приснился кошмар.

Мир мертвых людей вокруг меня и та кошка, равнодушно гуляющая по огромной, застеленной ковром улице, полной трупов. Я пытался вернуться домой. Но не мог. Я застрял здесь. Я стал одним из них. Завяз в человеческом обличьи, не в силах избегнуть участи, неотвратимо ожидающей всех людей. Меня мучил голод, и нужно было поесть, но я не мог есть, потому что мои зубы намертво сцепились. Голод становился нестерпимым. Я умирал от истощения, таял на глазах. Я пошел на заправку, где был в первую ночь, и попытался протолкнуть в рот еду, но тщетно. Меня по-прежнему сковывал необъяснимый паралич. Я понял, что умру.

Я умру.

Как люди живут с этой мыслью?

Я проснулся.

Я вспотел и задыхался. Изабель коснулась моей спины.

— Все хорошо, — сказала она, как Табита. — Все хорошо, все хорошо, все хорошо.


Собака и музыка

Следующий день я провел один.

Хотя нет, не совсем так.

Не один. Со мной была собака. Ньютон. Собака, названная в честь человека, сформулировавшего понятия гравитации и инерции. Низкая скорость, с какой собака выбиралась из корзины, вполне иллюстрировала оба этих понятия. Пес проснулся. Он был старый, хромой и подслеповатый.

Он знал, кем я являюсь. Или — кем я не являюсь. И рычал всякий раз, когда оказывался рядом. Я еще плохо понимал его язык, но чувствовал, что пес недоволен. Он скалился, но я понимал: годы раболепного подчинения двуногим гарантируют, что и ко мне он отнесется с некоторой долей почтения в силу того, что я тоже хожу на двух ногах.

Меня мутило. Я решил, что это из-за смены воздуха. Только всякий раз, когда я закрывал глаза, передо мной возникало лицо Дэниела Рассела, корчащегося на ковре. Еще у меня болела голова, но это был побочный эффект вчерашнего выброса энергии.

Я понимал, что облегчу себе короткое пребывание здесь, если привлеку Ньютона на свою сторону. Он мог владеть информацией, улавливать сигналы, что-то слышать. И еще я знал одно правило, которое действует во всей Вселенной: если хочешь привлечь кого-то на свою сторону, самое верное средство — это унять его боль. Теперь подобная логика кажется абсурдной. Но правда была еще абсурднее, слишком уж опасно признаваться себе, что вчерашняя необходимость причинить боль обернулась сегодня неодолимым желанием исцелить.

Поэтому я подошел к Ньютону и дал ему печенье. А потом даровал зрение. Когда я погладил его заднюю ногу, он захныкал мне в ухо слова, которых я не сумел перевести. Исцелив его, я не только усугубил собственную головную боль, но и ощутил страшную усталость. Я был настолько изнурен, что уснул в кухне на полу. Очнулся я весь в собачьей слюне. Язык Ньютона продолжал работать, облизывая меня с неиссякаемым энтузиазмом. Пес все лизал, лизал и лизал, как будто смысл собачьего существования крылся у меня под кожей.

— Перестань, пожалуйста, — попросил я. Но он не останавливался, пока я не поднялся. Он был физически не способен остановиться.

Даже когда я встал, он попытался встать вместе со мной и обхватил меня передними лапами, словно тоже хотел ходить прямо. Тут я понял, что хуже собаки, которая тебя ненавидит, может быть лишь собака, которая тебя обожает. Серьезно, если во Вселенной и существует более приставучий вид, то мне во всяком случае таковой не встречался.

— Уйди, — сказал я псу. — Мне не нужна твоя любовь.

Я вышел в гостиную и сел на диван. Мне нужно было подумать. Не выглядит ли смерть Дэниела Рассела подозрительной с точки зрения людей? У человека, сидевшего на лекарствах от сердца, случается второй сердечный приступ, на этот раз с летальным исходом. Я не пользовался ни ядами, ни оружием, которое люди могли бы распознать.

Ньютон сел рядом со мной, положил голову мне на колени, потом поднял голову, потом опять положил, как будто дилемма, класть мне голову на колени или нет, была самой важной в его жизни.

В тот день мы провели вместе много часов. Я и пес. Поначалу меня раздражало, что он не оставляет меня в покое, потому что мне надо было сосредоточиться и решить, как действовать дальше. Сколько еще информации собрать, прежде чем совершить последние действия на этой планете — уничтожить жену и ребенка Эндрю Мартина. Я снова сказал псу, чтобы тот оставил меня в покое, и он послушался. Но оказавшись наедине со своими мыслями и планами, я понял, что мне до ужаса тоскливо, и позвал Ньютона обратно. Пес вернулся и был словно бы рад, что вновь понадобился.

Я включил музыкальную запись, которая меня заинтриговала. «Планеты» Густава Холста. Сочинение, целиком и полностью посвященное захудалой местной солнечной системке. Поэтому меня удивил его эпический характер. Кроме того, меня смутило, что произведение делится на семь частей, каждая из которых названа в честь «астрологического героя». Например, Марс был «Вестником войны», Юпитер — «Приносящим радость», а Сатурн — «Вестником старости».

Этот примитивизм смешил меня. Такой же смехотворной казалась идея, будто эта музыка имеет какое-то отношение к мертвым планетам. Но она вроде бы успокаивала Ньютона, и должен признаться, что одна или две части повлияли на меня, произвели некий электрохимический эффект. Я понял, что слушать музыку — это просто-напросто удовольствие считать, не осознавая, что считаешь. Когда электрические импульсы расходились от ушных нейронов по всему телу, я ощущал спокойствие, что ли. От них непонятное гнетущее чувство, не покидавшее меня с тех пор, как на моих глазах скончался Дэниел Рассел, немного стихало.

Пока мы слушали, я пытался разобраться, почему Ньютон и его собратья так привязаны к людям.

— Скажи, — попросил я, — что вы находите в людях?

Ньютон рассмеялся. На собачий манер, конечно, но очень похоже на людей.

Я гнул свою линию.

— Давай, — сказал я, — колись.

У него сделался смущенный вид. Думаю, он сам не знал ответа. Возможно, он еще не определился или же был чересчур преданным, чтобы сказать правду. Я поставил другую музыку. Включил некоего Эннио Морриконе. Послушал альбом «Странный случай в космосе» Дэвида Боуи — простота его ритмического узора показалась мне очень даже приятной. То же самое можно сказать о «Лунном сафари» группы Air, хотя о самой Луне там было маловато. Я включил «Высшую любовь» Джона Колтрейна и «Грустного Монка» Телониуса Монка. Это джазовая музыка. Она полна сложностей и противоречий, которые, как я вскоре понял, делают человека человеком. Я слушал «Рапсодию в стиле блюз», исполненную оркестром Леонарда Бернстайна, «Лунную сонату» Людвига ван Бетховена и «Интермеццо, оп. 17» Брамса. Слушал Beatles, Beach Boys, Rolling Stones, Daft Punk, Принса, Talking Heads, Эла Грина, Тома Уэйтса, Моцарта. Слушал и удивлялся, какие звуки попадают в музыку: странный радиоголос у Beatles в песне I Am the Walrus, кашель в начале Raspberry Beret Принса и в конце песен Тома Уэйтса. Возможно, такова красота в понимании людей. Случайности, изъяны, помещенные в аккуратную схему. Асимметрия. Отрицание математики. Мне вспомнилась моя речь в Музее квадратных уравнений. От Beach Boys у меня возникало странное ощущение в глазницах и в желудке. Я понятия не имел, что это за чувство, но оно навевало мысли об Изабель, о том, как она обняла меня вчера вечером, когда я пришел домой и сказал, что Дэниел Рассел на моих глазах умер от сердечного приступа.

На миг в ее взгляде мелькнуло подозрение, он сделался жестче, но потом сочувственно потеплел. Она считала мужа кем угодно, но не убийцей. Последней я включил мелодию под названием «Лунный свет», которую написал Дебюсси. Никогда не слышал, чтобы космос так ярко воплощался в звуке. Я стоял посреди комнаты, ошарашенный тем, что человек способен издавать настолько красивый шум.

Эта красота испугала меня, точно существо из иного мира, явившееся ниоткуда. Как ипсоид, выскочивший из пустыни. Нет, мне нельзя сомневаться. Нужно по-прежнему верить всему, что мне говорили. Что это безобразный и дикий вид, без надежды на исправление.

Ньютон скребся в парадную дверь. Это мешало слушать музыку, поэтому я подошел и попытался расшифровать, чего он хочет. Оказалось, что он хочет выйти наружу. Я заметил поводок, которым пользовалась Изабель, и прицепил его к ошейнику.

Выгуливая собаку, я пытался думать о людях жестче.

Взять хотя бы их отношения с собаками, с этической точки зрения весьма сомнительные, ведь на шкале интеллекта, охватывающей все формы жизни во Вселенной, оба вида находятся где-то посередине, не слишком далеко друг от друга. Однако нужно сказать, что собаки особенно не возражают. Более того, за редким исключением они прекрасно мирятся с таким положением вещей.

Я позволил Ньютону вести себя.

По другую сторону дороги нам встретился мужчина. Он остановился и молча глазел на меня, ухмыляясь. Я улыбнулся и помахал рукой, зная, что у людей принято такое приветствие. Мужчина не ответил. Да, с людьми трудно. Мы пошли дальше и встретили другого человека. Мужчину в инвалидном кресле. Тот, похоже, знал меня.

— Эндрю, — сказал он, — слышал о Дэниеле Расселе? Ужасно, правда?

— Да, — отозвался я. — Я был там. Видел, как это случилось. Это было жутко, просто жутко.

— Боже мой, я понятия не имел.

— Смерть — большая трагедия.

— Верно, верно.

— Я, пожалуй, пойду. Собака торопится. Увидимся.

— Да, да, конечно. Но позволь спросить: как ты? Я слышал, тебе самому нездоровилось?

— О, все в порядке. Все наладилось. Маленькое недоразумение, не более того.

— А, понятно.

Беседа иссякла, я извинился и поспешил за Ньютоном, который тащил меня вперед, пока мы не достигли широкой полоски травы. Вот, оказывается, что любят собаки. Они любят бегать по траве, делая вид, что они свободны, и кричать друг другу: «Мы свободны, мы свободны, смотрите, смотрите, смотрите, как мы свободны!» Право, жалкое зрелище. Но им нравилось, а Ньютону особенно. Собаки выбрали такую коллективную иллюзию и самозабвенно предаются ей, не сожалея о своей волчьей природе.

Вот чем примечательны люди — способностью предопределять судьбы других видов, менять саму основу их жизни. Что, если так случится со мной? Возможно, я тоже изменюсь, а может, меня уже изменяют? Кто знает? Я надеялся, что нет. Я надеялся, что остаюсь чистым, как меня наставляли, сильным и неприступным, как простое число, как девяносто семь.

Я сидел на скамейке и наблюдал за дорожным движением. Сколько ни пробуду на этой планете, вряд ли когда-нибудь привыкну к здешним автомобилям, прикованным к дороге гравитацией и слаборазвитыми технологиями и едва ползущим из-за того, что их так много.

Правильно ли тормозить техническое развитие вида? Этот вопрос впервые пришел мне в голову. Явно ненужный — поэтому когда Ньютон залаял, я был рад отвлечься. Повернувшись, я увидел, что пес застыл, неотрывно глядя в одну точку, и старается издавать как можно больше шума.

«Смотри! — лаял он. — Смотри! Смотри! Смотри!» Я начинал понимать его язык.

Поблизости была другая дорога, по которой не ездили машины. Мимо ряда зданий, обращенных террасами к парку.

Я повернул туда, потому что Ньютон явно этого хотел. И увидел Гулливера. Тот в одиночку шагал по тротуару, пряча лицо под челкой. Он должен был находиться в школе. Но, очевидно, сбежал, если только человеческое обучение не состоит в том, чтобы ходить по улицам и думать (что было бы правильно). Он увидел меня. Замер. А потом развернулся и пошел в обратном направлении.

— Гулливер! — позвал я. — Гулливер!

Он и ухом не повел. Только зашагал быстрее прежнего. Его поведение беспокоило меня. Как-никак он носитель знания о том, что величайшая математическая загадка мира решена, притом его собственным отцом. Вчера вечером я отложил действие. Я сказал себе, что нужно собрать больше информации, убедиться, что Эндрю Мартин больше никому не рассказал. А еще я, пожалуй, был слишком изнурен после встречи с Дэниелом. Подожду еще день, может, даже два. Так я планировал. Гулливер утверждает, что никому не рассказывал и не собирается, но можно ли ему доверять? Его мать убеждена, что сейчас ее сын в школе. Однако он явно не там. Я встал со скамейки и пошел по замусоренной траве туда, где по-прежнему лаял Ньютон.

— Пойдем, — сказал я, сознавая, что действовать, похоже, надо быстрее. — Нам пора.

Мы добрались до дороги как раз в тот момент, когда Гулливер с нее свернул. Поэтому я решил пойти за ним и посмотреть, куда он направляется. Вдруг он остановился и вынул что-то из кармана. Пачка. Он вытащил из нее тонкий цилиндрический предмет, сунул его в рот и поджег. Он обернулся, но я предчувствовал это и успел спрятаться за дерево.

Гулливер пошел дальше. Вскоре он достиг более широкой дороги. Она называлась Кольридж-роуд. Ему не хотелось идти по этой дороге долго. Слишком много машин. Слишком большой риск, что его увидят. Он продолжал двигаться, пока дома не закончились и рядом не осталось ни машин, ни людей.

Я боялся, что он оглянется, потому что поблизости не было ни деревьев, ничего, за чем можно было бы спрятаться. Кроме того, хотя физически я находился достаточно близко, но если бы Гулливер обернулся и увидел меня, на таком расстоянии ментальные манипуляции не сработали бы. Поразительно, но он так и не оглянулся. Ни разу.

Мы миновали здание, перед которым стояло множество сверкавших на солнце пустых автомобилей. На здании было написано «Хонда». За стеклом сидел мужчина в рубашке и галстуке. Он наблюдал за нами. Гулливер свернул на траву.

В конечном итоге он добрался до четырех металлических полос на земле: параллельных линий, проходящих близко друг от друга и тянущихся вдаль, насколько хватало глаз. Гулливер просто застыл над ними в абсолютной неподвижности. Он ждал чего-то.

Ньютон с тревогой посмотрел на Гулливера, потом на меня и зашелся нарочито громким воем.

— Ш-шш! — сказал я. — Тихо.

Спустя некоторое время вдалеке появился поезд. Он подбирался все ближе и ближе. Я заметил, как Гулливер, стоявший всего в метре от рельсов, стиснул кулаки и напрягся всем телом. Когда поезд подошел совсем близко, Ньютон залаял, но состав грохотал слишком сильно и шел слишком близко от Гулливера, чтобы тот услышал собаку.

Интересно. Возможно, мне не придется ничего делать. Может быть, Гулливер сделает всё сам.

Поезд удалился. Руки Гулливера разжались, он как будто расслабился. А может, это было разочарование. Но прежде чем он обернулся и пошел назад, я оттащил Ньютона, и мы скрылись из виду.


Григорий Перельман

Итак, я оставил Гулливера.

Целым и невредимым.

Я вернулся домой с Ньютоном, а Гулливер пошел бродить дальше. Я понятия не имел, куда он идет, но мне было ясно, что он не придерживается какого-то конкретного направления или цели. Отсюда я заключил, что он не будет ни с кем встречаться. Похоже, напротив — он избегает людей.

И все-таки я знал, что это опасно.

Я понимал, что проблема не только в доказательстве гипотезы Римана. Опасен сам факт, что она оказалась доказуема, и Гулливер, который ходит сейчас по улицам, носит этот факт у себя в черепе.

Однако я оправдывал промедление тем, что мне было приказано проявить терпение. Мне поручено выявить всех, кто знает. Если уж тормозить человеческий прогресс, то делать это тщательно. Убивать Гулливера сейчас преждевременно, поскольку его смерть плюс смерть его матери вызовет подозрения, и я больше ничего не успею предпринять.

Да, так я говорил себе, когда отстегивал поводок Ньютона и входил в дом. Потом я сел за компьютер в гостиной и напечатал в окне поиска слова «гипотеза Пуанкаре».

Вскоре я обнаружил, что Изабель была права. Гипотезу — касающуюся нескольких основополагающих топологических законов о сферах и четырехмерном пространстве — доказал русский математик по имени Григорий Перельман. Восемнадцатого марта 2010 года — чуть больше трех лет назад — объявили, что ему присуждена Премия тысячелетия института Клэя. Но Перельман отказался от нее и от миллиона долларов, который к ней прилагался.

«Меня не интересуют ни деньги, ни слава, — сказал он. — Я не желаю быть выставленным напоказ, как животное в зоопарке. Я не герой математики».

Это не единственная премия, которую ему предлагали. Были другие. Престижные премии Европейского математического сообщества, Международного конгресса математиков в Мадриде и Филдсовская медаль — наивысшая награда в математике. Перельман отказался от всего и предпочел жить в нищете, без работы, ухаживая за старой матерью.

Люди высокомерны. Люди алчны. Им нужны только деньги и слава. Они не ценят математику как таковую, они гонятся лишь за тем, что она может им дать.

Я выключил компьютер. Меня вдруг покинули силы. Хотелось есть. Наверное, в этом все дело, решил я и отправился на кухню в поисках пищи.


Арахисовая паста

Я поел каперсов, проглотил бульонный кубик и пожевал палочкообразное растение под названием сельдерей. Наконец раздобыл хлеба, который есть основа человеческого рациона, и стал искать в буфете, что бы такое на него положить. Первой попалась сахарная пудра. Потом смесь трав. Обе не подошли. В результате метаний и анализа информации о пищевой ценности я решил попробовать нечто под названием «арахисовая паста с хрустящими кусочками цельного ореха». Я намазал ее на хлеб и дал кусочек Ньютону. Ему понравилось.

— И мне попробовать? — спросил я у пса.

«Да, да, непременно, — как бы ответил он. (Слова собак на самом деле не слова. Они больше похожи на мелодии. Иногда беззвучные, но все равно мелодии.) — Объеденье».

Пес не соврал.

Положив хлеб с пастой в рот и начав жевать, я понял, что человеческая еда бывает очень даже вкусной. Я никогда еще не получал удовольствия от еды. Если задуматься, я никогда еще не получал удовольствия ни от чего. Но сегодня, даже на фоне странных ощущений — слабости и сомнений, — я познал радость музыки и еды. А может, и простое удовольствие от общения с собакой.

Съев кусок хлеба с арахисовой пастой, я намазал для нас с Ньютоном еще один, потом еще и еще. Пес демонстрировал аппетит, по меньшей мере не уступающий моему.

— Я — это не я, — в какой-то момент признался я собаке. — Ты знаешь об этом, верно? Ведь ты поэтому так враждебно отнесся ко мне вначале. Поэтому рычал, когда я оказывался рядом. Ты чувствовал, да? Твой нюх острее, чем у людей. Ты почуял разницу.

Молчание пса было красноречивее сотни слов. Глядя в его блестящие, честные глаза, я ощутил необходимость рассказать больше.

— Я убил кое-кого, — проговорил я и почувствовал облегчение. — Люди отнесли бы меня к категории убийц. Термин осуждающий и к тому же в данном случае основанный на ложных суждениях. Понимаешь, иногда, чтобы спасти что-то, нужно убить его маленькую частицу. И тем не менее меня заклеймили бы как убийцу, если бы узнали, что я сделал. Хотя им все равно не понять, как я это сделал. Дело вот в чем. Ты, наверное, и сам знаешь: люди до сих пор находятся на той стадии развития, когда в пределах одного тела строго разграничивают ментальное и физическое. У них есть больницы для разума и больницы для тела, как будто одно не оказывает прямого воздействия на другое. А раз люди не способны понять, что разум любого существа непосредственно отвечает за тело, они вряд ли осознают, как разум — пусть даже и не человеческий — может воздействовать на тело другого существа. Конечно, мои умения основаны не только на моих биологических возможностях. Я вооружен техникой, но она невидима. Она внутри меня и теперь сосредоточена в моей левой руке. Эта техника позволила мне принять этот облик, она дает мне возможность оставаться на связи с моей планетой и укрепляет мой разум. Благодаря ей я способен манипулировать ментальными и физическими процессами. Мне подвластен телекинез — смотри, смотри, что я делаю с крышкой от банки, — а также одна из форм гипноза. Понимаешь, там, откуда я родом, нет разграничений. Ум, организм, технологии — все соединено в одно прекрасное целое.

Тут зазвонил телефон. Он звонил и раньше. Я не стал отвечать. Оказывается, бывают и продукты вроде песен Beach Boys (скажем, In My Room, God Only Knows, Sloop John В) — от которых невозможно оторваться.

Но вот арахисовая паста кончилась, и мы с Ньютоном обменялись горестными взглядами.

— Прости, Ньютон, но боюсь, у нас больше нет арахисовой пасты.

Не может быть. Ты, наверное, ошибся. Проверь еще раз.

Я проверил.

— Нет, я не ошибся.

Хорошенько. Проверь хорошенько. Ты мельком взглянул.

Я проверил хорошенько. Даже показал Ньютону дно банки. Он по-прежнему не верил, поэтому я поставил банку прямо ему под нос, где он явно хотел ее видеть. Ну вот, я же говорил, что еще осталось. Смотри. Смотри. Он вылизывал содержимое банки до тех пор, пока ему тоже не пришлось констатировать, что паста закончилась. Я расхохотался. Никогда не смеялся прежде. Очень странное чувство, но нельзя сказать, что неприятное. Мы с Ньютоном перебрались на диван в гостиной.

Зачем ты здесь?

Не знаю, спрашивали меня об этом глаза собаки или нет, но я все равно ответил:

— Я здесь, чтобы уничтожить информацию. Информацию, которая существует в корпусах определенных машин и мозге определенных людей. Такова моя цель. Хотя очевидно, что, находясь здесь, я также собираю информацию. Насколько изменчивы люди? Насколько кровожадны? Насколько опасны для себя и окружающих? А их пороки, которых великое множество? Неисправимы они или надежда есть? Такие вопросы приходят мне в голову, даже если меня не просят над ними задумываться. Но в первую очередь мое дело — уничтожать.

Глаза Ньютона смотрели с грустью, но он не судил. Так мы и сидели на пурпурном диване, довольно долго. Я понимал, что со мной что-то происходит — с того самого момента, как я услышал Дебюсси и Beach Boys. И зачем я только их включил? Десять минут мы просидели в молчании. Наше траурное настроение изменилось только при звуке открывшейся двери.

Это был Гулливер. Он на мгновение замер в прихожей, потом повесил пальто и бросил на пол школьную сумку. В гостиную он вошел медленно, не поднимая глаз.

— Не говори маме, ладно?

— Чего не говорить-то? — спросил я.

Он замялся.

— Что я прогулял школу.

— Ладно. Не скажу.

Гулливер посмотрел на Ньютона, голова которого снова лежала у меня на коленях. И как будто смутился, но ничего не сказал и повернулся к лестнице.

— Что ты делал у железной дороги? — спросил я.

Я заметил, как напряглись его руки.

— Что?

— Ты стоял там, когда проезжал поезд.

— Ты следил за мной?

— Да. Следил. Шел за тобой. Я не собирался тебе говорить. Сам удивляюсь, зачем сейчас рассказал. Видимо, прирожденное любопытство победило.

Гулливер ответил подавленным стоном и зашагал вверх по лестнице.

Если собака кладет вам голову на колени, вы рано или поздно начинаете понимать, что ее необходимо погладить. Не спрашивайте, откуда берется эта уверенность. Очевидно, она как-то связана с пропорциями верхней части человеческого тела. Как бы там ни было, я погладил собаку и понял, что это весьма приятное занятие, дающее ощущение тепла и ритма.


Танец Изабель

Наконец вернулась Изабель. Я заерзал на диване, добиваясь положения, из которого видно, как она входит в дом. Я просто наблюдал за ее легкими усилиями — как она толкает створку, вынимает ключ, закрывает двери и кладет ключ (то есть всю связку) в маленькую овальную корзину на статичном деревянном предмете мебели, — и это завораживало меня. Она проделывала подобные вещи плавными, скользящими движениями, почти как в танце, даже не задумываясь о них. При виде подобного я должен был испытывать презрение. Но не испытывал. При взгляде на Изабель меня не покидало ощущение, что она парит над задачей, которую выполняет. Словно мелодия над ритмом. Однако это не отменяло того факта, что она человек.

Она пересекла прихожую на одном выдохе. Лицо ее одновременно улыбалось и хмурилось. Как и сын, она смутилась, увидев у меня на коленях собаку. И еще больше растерялась, когда Ньютон спрыгнул у меня с рук и побежал к ней.

— Что с Ньютоном? — спросила она.

— А что?

— Он такой оживленный.

— Правда?

— Да. И не знаю, у него глаза как будто ярче стали.

— О. Это, наверное, от арахисовой пасты. И музыки.

— Арахисовая паста? Музыка? Ты никогда не слушаешь музыку. Ты что-то включал?

— Да. Мы с Ньютоном включали.

Изабель смерила меня подозрительным взглядом.

— Ага. Понятно.

— Мы весь день слушали музыку.

— Как ты? В смысле, бедный Дэниел…

— О, это очень грустно, — сказал я. — Как прошел твой день?

Она вздохнула.

— Нормально.

Я видел, что она врет.

Я посмотрел на Изабель. Теперь мне не хотелось немедленно отвести от нее взгляд. Что случилось? Еще один побочный эффект музыки?

Наверное, я адаптировался к ней и к людям в целом. Физически я ведь тоже был человеком — по крайней мере снаружи. И становился нормальнее — по местным меркам. Так или иначе, от Изабель меня тошнило гораздо меньше, чем от вида остальных, проходивших мимо окна и глазевших на меня людей. Скажу больше, в тот день, к тому моменту, этой тошноты совсем не было.

— Надо бы, наверное, позвонить Табите, — проговорила Изабель. — Но это трудно, да? Она, наверное, плачет весь день напролет. Может, просто написать ей, что она может на нас рассчитывать?

Я кивнул:

— Хорошая мысль.

Изабель остановила на мне взгляд.

— Да, — проговорила она, чуть понизив частоту. — Пожалуй. — Она посмотрела на телефон. — Кто-нибудь звонил?

— Думаю, да. Телефон прозвенел несколько раз.

— Но ты не брал трубку?

— Нет. Не брал. Долгие разговоры сейчас не по мне. Я чувствую себя проклятым. Всего-то поговорил с человеком, а он возьми и умри у меня на глазах.

— Не надо так.

— Как?

— Неуважительно. Сегодня печальный день.

— Да, — сказал я. — Просто… я еще не вполне осознал.

Изабель вышла послушать сообщения. Потом вернулась.

— Тебе звонила уйма народу.

— О, — сказал я. — Кто?

— Твоя мама. Но будь осторожен, возможно, она готовит очередную порцию фирменных стенаний и вздохов. Она прослышала о твоей выходке. Не знаю откуда. Из колледжа тоже звонили, хотели поговорить, убедительно изображали озабоченность. Еще журналист из «Кембридж ивнинг ньюс». И Ари. Ари молодец. Спрашивает, пойдешь ли ты на футбол в субботу. И еще кто-то. — Изабель сделала паузу. — Она сказала, что ее зовут Мэгги.

— Ах, да, — с показной уверенностью отозвался я. — Конечно. Мэгги.

Изабель повела бровью, и это явно что-то значило. Но я понятия не имел что. Это раздражало. Понимаете, язык слов — это только один из человеческих языков. Как я уже отмечал, есть много других. Язык вздохов, язык пауз и, самое главное, язык бровей.

Тут брови Изабель из самой высокой точки опустились в самую низкую. Она вздохнула и вышла на кухню.

— Что ты делал с сахарной пудрой?

— Ел, — сказал я. — Это была ошибка. Извини.

— Знаешь, если ты будешь класть продукты на место, я не обижусь.

— Я забыл. Прости.

— Все нормально. Просто сегодня был не день, а каторга.

Я кивнул и попытался действовать как человек.

— Что я должен сделать? То есть, как думаешь, с чего мне начать?

— Для начала мог бы позвонить матери. Только не упоминай психушку. Я тебя знаю.

— А что? Что не так?

— Ты рассказываешь ей больше, чем мне.

Вот это уже серьезно. Очень серьезно. Я решил позвонить матери немедленно.


Мама

Сколь бы дико это ни звучало, мать для людей — важное понятие. Они не только знают, кто их мать, но и в большинстве случаев до конца жизни поддерживают с ней отношения. Конечно, такому, как я, никогда не знавшему, кто его мать, сама мысль об этом представлялась весьма экстравагантной.

Настолько экстравагантной, что я боялся ее развивать. Но пришлось: коль скоро сын излишне щедро делился с матерью информацией, то мне необходимо все подробно разузнать.

— Эндрю?

— Да, мать. Это я.

— Ах, Эндрю. — Она говорила на высокой частоте. На самой высокой, какую я только слышал.

— Здравствуй, мать.

— Эндрю, мы с твоим отцом так переживаем за тебя, места себе не находим.

— О, — сказал я. — Это всего лишь эпизод. Я временно лишился рассудка. Забыл одеться. Ничего страшного.

— И это все, что ты можешь сказать?

— Нет. Не все. Я должен задать тебе вопрос, мать. Это важный вопрос.

— О, Эндрю. В чем дело?

— Дело? Какое дело?

— Это Изабель? Она снова тебя пилила? Все дело в этом?

— Снова?

Вздох, похожий на треск статического разряда.

— Да. Ты уже больше года говоришь нам, что у вас с Изабель проблемы. Что она не хочет понимать, как тебе тяжело на работе. Что она тебя не поддерживает.

Я вспомнил об Изабель, как она лгала мне, чтобы я не волновался, как она готовила мне еду, гладила меня.

— Нет, — сказал я. — Он поддерживает его. То есть меня.

— А Гулливер? Что с ним? Она настропалила его против тебя, да? Из-за музыкальной группы, в которой он хотел играть. Но ты прав, дорогой. Не нужно ему водиться с плохими компаниями. Особенно после всего, что он натворил.

— Группа? Не знаю, мать. Не думаю, что проблема в этом.

— Почему ты говоришь мне «мать»? Ты никогда так меня не называл.

— Но ты же моя мать. А как надо?

— Мама. Просто мама.

— Мама, — проговорил я. Это слово звучало причудливее остальных. — Мама. Мама. Мама. Мама. Мама, послушай, мне нужно знать, разговаривал я с тобой в последнее время или нет.

Она не слушала.

— Жаль, что нас нет рядом.

— Приезжайте, — сказал я. Мне было интересно посмотреть, как она выглядит. — Приезжайте прямо сейчас.

— Если бы мы не жили за двенадцать тысяч миль…

— Ага, — сказал я. Расстояние не показалось мне таким уж серьезным расстоянием. — Тогда приезжайте после обеда.

Мать рассмеялась.

— Чувство юмора тебе не изменяет.

— Да, — согласился я. — Я по-прежнему очень смешной. Послушай, мы с тобой говорили в прошлую субботу?

— Нет. Эндрю, ты что, потерял память? У тебя амнезия? Ты говоришь так, будто у тебя амнезия.

— Я немного сдал, вот и все. Это не амнезия. Врачи подтвердили. Просто… я очень напряженно работал.

— Да, да, знаю. Ты нам говорил.

— Так что я рассказывал?

— Что почти не спишь. Что не работал столько по меньшей мере со времен диссертации.

И тут она начала выдавать совершенно бесполезную информацию. О своей тазовой кости. Ужасные боли! Приходится принимать обезболивающие таблетки, но они не помогают. Разговор принимал сумбурный, почти тошнотворный характер. Мысль о продолжительной боли была мне непонятна. Люди гордятся достижениями в области медицины, однако для этой проблемы у них еще нет хоть сколько-нибудь удовлетворительного решения. Как и для проблемы смерти.

— Мать. Мама, послушай, что тебе известно о гипотезе Римана?

— Это та штука, над которой ты работаешь, да?

— Работаю? Работаю. Да. Я до сих пор над ней работаю. Хотя никогда ее не докажу. Теперь я это понимаю.

— О, милый, все хорошо. Не убивайся ты так. Слушай…

И рассказ о боли продолжался. Врач сказал матери, что ей необходима замена тазобедренного сустава. Протез будет из титана. Я чуть не ахнул, когда это услышал, но не стал рассказывать ей о некоторых свойствах титана, поскольку людям, очевидно, еще не было об этом известно. Придет время, сами узнают.

Потом она принялась рассказывать о моем отце, у него ухудшается память. Врач запретил ему водить машину, и оставалось все меньше надежды, что он допишет книгу по макроэкономической теории, которую надеялся опубликовать.

— Поэтому я так волнуюсь за тебя, Эндрю. Ведь я же говорила на той неделе, доктор советует сделать тебе сканирование мозга. Такое иногда передается по наследству.

— Ага, — сказал я.

Я правда не знал, что еще от меня требуется. Если честно, мне хотелось прекратить разговор. Родители явно ничего не знали. По меньшей мере матери я не говорил, а мозг отца, как видно, находится в таком состоянии, что информация в нем надолго не задерживается. А еще, и это самое важное, — разговор с матерью меня угнетал. Он заставлял меня думать о человеческой жизни в таком разрезе, в котором думать о ней не хотелось. Получалось, что с возрастом жизнь человека становится все страшнее. Ты рождаешься с маленькими ручками и ножками и безграничным счастьем, а потом ножки и ручки растут, а счастье медленно испаряется. С подростковых лет счастье уже норовит выскользнуть из рук, а начав падать, все быстрее летит в пропасть. От самого сознания, что оно может выскользнуть, его становится все труднее удержать, какими бы большими ни выросли руки и ноги.

Почему меня это угнетает? Какое мне дело?

Я снова порадовался, что всего лишь выгляжу как человек и никогда по-настоящему им не буду.

Мать продолжала трещать. В какой-то момент я осознал, что если перестать ее слушать, это не повлечет за собой никаких катастрофических последствий, и с этой мыслью повесил трубку.

Я закрыл глаза в надежде ничего не видеть, но надежда оказалась тщетной. Я увидел Табиту, припавшую к мужу, и аспирин, пеной вытекавший у него изо рта. Может быть, моей матери столько же лет, сколько Табите, а может, больше.

Когда я открыл глаза, рядом стоял Ньютон. Он смотрел на меня, и в его взгляде было смущение.

Почему ты не попрощался? Обычно ты прощаешься. И тут удивительнейшим образом я сделал то, чего сам не понял. То, в чем не было никакой логики. Я взял трубку и набрал тот же номер. После трех гудков мать ответила, и я сказал:

— Извини, мама. Я хотел попрощаться.


Алло. Алло. Вы меня слышите?


Да. Мы тебя слышим.


Послушайте, опасности нет. Информация уничтожена. Люди пока что останутся на третьем уровне. Не о чем волноваться.


Ты уничтожил все свидетельства и все возможные источники?


Я уничтожил информацию на компьютере Эндрю Мартина и на компьютере Дэниела Рассела. Дэниел Рассел тоже уничтожен. Сердечный приступ. Он страдал сердечной недостаточностью, и такая причина смерти была наиболее логичной.


Ты уничтожил Изабель Мартин и Гулливера Мартина?


Нет. Не уничтожил. Нет необходимости их уничтожать.


Они не знают?


Гулливер Мартин знает. Изабель Мартин нет. Но у Гулливера нет мотивации разглашать информацию.


Ты должен уничтожить его. Ты должен уничтожить их обоих.


Нет. В этом нет необходимости. Если хотите, если вы действительно считаете это необходимым, я могу воздействовать на его неврологические процессы. Я заставлю его забыть, что сказал ему отец. Хотя он толком ничего не знает. Он не понимает математики.


Какие бы воздействия ты ни проводил на этой планете, их последствия исчезнут, как только ты вернешься домой. Ты это знаешь.


Он ничего не скажет.


Возможно, уже сказал. Людям нельзя доверять. Они даже сами себе не доверяют.


Гулливер ничего не сказал. А Изабель ничего не знает.


Ты должен довести дело до конца. Если ты не выполнишь миссию, вместо тебя пришлют другого.


Нет. Нет. Я выполню. Не сомневайтесь. Я доведу дело до конца.


Часть вторая
Зажав в ладони аметист[6]

Нельзя сказать, что А сделано из Б, или наоборот. Вся масса есть взаимодействие.

Ричард Фейнман,
американский физик-теоретик

Нам всем не хватает чего-то такого, о чем мы не знаем, что нам этого не хватает.

Дэвид Фостер Уоллес,
американский писатель

Такие мелкие создания, как мы, способны пережить грандиозное только через любовь.

Карл Саган,
американский астроном
и астрофизик


Лунатизм

Я стоял у его кровати. Не знаю, сколько я простоял так, в темноте, просто слушая его ровное дыхание, пока он все глубже и глубже погружался в сон без сновидений. Полчаса, наверное.

Он не занавешивал окно, поэтому я мог смотреть в ночное небо. С места, где я стоял, луны не было видно, зато я заметил несколько звезд. Солнц, освещающих мертвые планетарные системы где-то далеко в галактике. На земном небе нигде или почти нигде нет жизни. Это наверняка влияет на людей. Внушает заносчивость. Сводит с ума.

Гулливер перевернулся, и я решил, что ждать больше нельзя. Сейчас или никогда.

Ты отбросишь одеяло, сказал я голосом, которого бодрствующий Гулливер не услышал бы и который проник прямо в мозг, вплетаясь в тета-волны и заменяя команды его собственного мозга. И медленно сядешь на постели. Твои ступни опустятся на ковер, ты будешь дышать ровно и спокойно, а потом встанешь.

Гулливер в самом деле встал. И смирно стоял, дыша глубоко и медленно, ожидая следующей команды.

Ты подойдешь к двери. Открывать ее не нужно, она уже открыта. Вот так. Просто иди, иди, иди к своей двери.

Он послушно выполнял мои команды. Вот он в дверях, глухой ко всему, кроме моего голоса. Голоса, которому осталось произнести всего два слова. Падай вперед. Я подошел ближе. Эти слова почему-то доходили медленно. Нужно время. Еще как минимум минута.

И вот я рядом, так близко, что слышу запах его сна. Запах человека. Во мне звучат слова: «Ты должен довести дело до конца. Если ты не выполнишь миссию, вместо тебя пришлют другого». Я судорожно сглотнул. Во рту пересохло до боли. Я ощущал за собой безграничную ширь Вселенной, огромную, хоть и безучастную силу. Безучастность времени, пространства, математики, логики, выживания. Я закрыл глаза.

Я ждал.

Не успел я открыть их, как меня схватили за горло. Я начал задыхаться.

Это Гулливер повернулся на сто восемьдесят градусов, и его левая рука сомкнулась вокруг моей шеи. Я отцепил ее, но тогда обе его ладони превратились в кулаки, замолотившие по мне с дикой злостью, попадая примерно через раз.

Один удар пришелся по голове сбоку. Я пятился от Гулливера, но подросток наступал с той же скоростью. Его глаза были открыты. Теперь он меня видел. Видел и в то же время не видел. Конечно, я мог сказать «стоп», но не делал этого. Мне хотелось вблизи понаблюдать за проявлением человеческой кровожадности — пусть даже неосознанной, — чтобы осознать важность своей миссии. И через осознание обрести способность ее выполнить. Да, наверное, дело в этом. И потому же, пожалуй, я не остановил кровотечения, когда Гулливер разбил мне нос. К этому моменту я уже достиг письменного стола, и отступать было некуда. Поэтому я просто стоял, позволяя молотить себя по голове, шее, груди, рукам. Гулливер рычал, до предела разинув рот и оскалив зубы.

— Ррр-ааа!

Этот рык разбудил его. У него подкосились ноги, и он чуть не упал на пол, но вовремя пришел в себя.

— Я, — сказал Гулливер. Он пока не понимал, где находится. Он видел меня в темноте, и на сей раз осмысленным взглядом. — Папа?

Я кивнул, и тонкая струйка крови медленно подтекла к моим губам. Изабель вбежала на чердак.

— Что происходит?

— Ничего, — сказал я. — Я услышал шум и поднялся сюда. Гулливер ходил во сне, вот и все.

Изабель включила свет и ахнула, увидев мое лицо.

— У тебя кровь идет.

— Ничего страшного. Он не понимал, что делает.

— Гулливер?

Гулливер уже сидел на краю постели и щурился от света. Он посмотрел мне в лицо, но ничего не сказал.


Я, которого нет

Гулливер сказал, что хочет спать. Поэтому десять минут спустя мы с Изабель остались вдвоем. Я сидел на краю ванны, а она нанесла антисептический раствор на ватный диск и осторожно промокнула мне лоб, а потом губу.

Конечно, такие раны лечатся одной мыслью. Порой одного только ощущения боли достаточно, чтобы от нее избавиться. Тем не менее, хотя ссадины щипало от контакта с антисептиком, они не затягивались. Я им не позволял. Чтобы не вызывать подозрений. Но только ли в этом дело?

— Что с носом? — спросила Изабель. Я посмотрел на него в зеркале. Кровавое пятно вокруг одной ноздри.

— Ничего, — сказал я, ощупав нос. — Не сломан.

Изабель внимательно осматривала мои раны.

— Лбу здорово досталось. А тут будет один сплошной синяк. Похоже, Гулль и впрямь бил наотмашь. Ты пытался его удержать?

— Да, — соврал я. — Пытался. Но его было не унять.

Я чувствовал, как она пахнет. Чистые человеческие запахи. Запахи косметических средств, которыми она пользуется, чтобы очищать и увлажнять лицо. Запах ее шампуня. Тончайший шлейф аммиака, едва слышный за резким духом антисептика. Изабель еще никогда не оказывалась настолько близко ко мне физически. Я посмотрел на ее шею и увидел две маленькие темные родинки, совсем рядом, точно неведомая двойная звезда. Мне представилось, как Эндрю Мартин целует ее. Так делают люди. Они целуются. Подобно множеству других явлений в мире людей, это не поддавалось логике. А может, если попробовать самому, логика раскроется?

— Он что-нибудь говорил?

— Нет, — ответил я. — Нет. Он просто орал. Как дикарь.

— Не знаю, у вас это бесконечная история.

— Какая история?

— Ваша вражда.

Изабель бросила окровавленную вату в маленькую корзину рядом с раковиной.

— Прости, — сказал я. — Прости меня за все. За прошлое и будущее.

Извиняясь перед ней и одновременно испытывая боль, я почувствовал себя настолько человеком, насколько это вообще возможно. Пожалуй, я мог бы писать стихи.

Мы вернулись в постель. Изабель взяла меня за руку в темноте. Я мягко высвободил пальцы.

— Мы его потеряли, — сказала Изабель. Я не сразу понял, что она говорит о Гулливере.

— Может, — ответил я, — нам просто стоит принять его таким, как есть, пусть даже он не такой, как нам хотелось бы.

— Я его не понимаю. Все-таки он наш сын. Мы прожили с ним шестнадцать лет. А у меня такое чувство, что я вообще его не знаю.

— Может быть, нужно не столько понимать, сколько принимать.

— Это очень сложно. И очень странно слышать от тебя такое, Эндрю.

— Похоже, назрел следующий вопрос: а я? Меня-то ты понимаешь?

— Не уверена, что ты сам себя понимаешь, Эндрю.

Я не был Эндрю. Я знал, что я не Эндрю. Но в то же время я терял себя. Я был тем, кого не было. Вот в чем проблема. Я лежал в постели с женщиной, которую почти считал красивой, добровольно терпел жжение антисептика и думал о странной, но чудесной коже этой женщины и о том, как она обо мне заботится. Никто во Вселенной обо мне не заботился. (Вы тоже, верно?) О нас заботятся наши технологии, и эмоции нам не нужны. Мы одни. Мы работаем сообща ради сохранения расы, но эмоционально нам никто не нужен. Нам нужна только чистота математической истины. И все же я боялся уснуть, ведь как только я засну, мои раны затянутся, а в тот момент мне этого не хотелось. В тот момент я находил в боли странное, но действенное утешение.

У меня теперь было так много тревог. Так много вопросов.

— Как думаешь, людей вообще возможно понять? — спросил я.

— Я написала книгу о Карле Великом. Надеюсь, что да.

— Но люди в своем естественном состоянии, они хорошие или плохие, как бы ты сказала? Им можно доверять? Или же их родная стихия — это насилие, жадность и жестокость?

— Этим вопросом задаются с начала времен.

— А ты как думаешь?

— Я устала, Эндрю. Извини.

— Да, я тоже. Поговорим утром.

— Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

Изабель проваливалась в дремоту, а я все лежал без сна. Беда в том, что я никак не мог привыкнуть к ночи. Да, она оказалась не столь темной, как я думал вначале. Свет исходит от луны и звезд, от атмосферы и уличных фонарей, межпланетная пыль отражает и рассеивает солнечные лучи, но люди все равно проводят половину жизни в густой тени. Уверен, что это одна из главных причин, формирующих личные и сексуальные отношения на планете. Потребность найти утешение в темноте. Лежать рядом с Изабель и впрямь было утешением. Так я и лежал, слушая, как воздух входит и выходит из ее легких, точно волна какого-нибудь далекого океана. В какой-то момент наши мизинцы соприкоснулись в двойной темноте под пуховым одеялом, и на сей раз я не убрал руки, а представил, что я на самом деле тот, кем считает меня Изабель. И что мы связаны. Два человека, достаточно примитивных, чтобы заботиться друг о друге. Эта мысль успокоила меня и повела по меркнущей лестнице разума ко сну.


Мне понадобится больше времени.


Тебе не нужно время.


Я убью того, кого надо убить, не волнуйтесь.


Мы не волнуемся.


Но я здесь не только затем, чтобы уничтожать информацию. Я здесь, чтобы собирать ее. Вы сами так говорили. Уровень математических познаний поддается мониторингу через галактики, я это знаю. Но я говорю о нейровспышках. Такие данные можно отследить только здесь, на Земле. Чтобы мы лучше понимали, как живут люди. Здесь уже давно никто не бывал, по крайней мере по человеческим меркам.


Объясни, зачем тебе для этого дополнительное время. Времени требует сложность, а люди примитивны. Их загадки элементарны.


Нет. Вы ошибаетесь. Они существуют одновременно в мире выдуманных и в мире реальных явлений. Связующие нити между этими мирами разнообразны. Когда я только прибыл сюда, я не понимал определенных вещей. Например, я не понимал, почему такое значение придается одежде. Или почему мертвая корова становится говядиной, почему нельзя ходить по подстриженной определенным образом траве, почему для людей так важны домашние питомцы. Люди боятся природы, и их успокаивает, когда они могут доказать самим себе, что они ее хозяева. Поэтому существуют газоны, и поэтому волки эволюционировали в собак, а архитектура людей основана на неестественных формах. А природа, чистая природа, для них на самом деле только символ. Символ человеческой природы. Они взаимозаменяемы. Так вот…


Что ты имеешь в виду?


Я говорю, что людей сразу не поймешь, потому что они сами себя не понимают. Они издавна прячутся в одежду. В переносном смысле тоже. Вот что я имею в виду. Такова цена человеческой цивилизации — чтобы создать ее, им пришлось закрыть двери к своему истинному «я». И теперь, насколько я понимаю, они заблудились. Поэтому они изобрели искусство: книги, музыку, фильмы, пьесы, картины, скульптуру, — чтобы навести мосты к самим себе, к своей изначальной сути. Но как бы близко к ней они ни подбирались, она для них все равно остается недоступной. Я к тому, что ночью чуть не убил мальчика. Гулливера. Он должен был упасть с лестницы во сне, но тут проявилась его истинная природа, и он напал на меня.


Какое оружие он использовал?


Свои ладони. Свои руки. Он продолжал спать, но его глаза были открыты. Он напал на меня — или на того, кем меня считает. На своего отца. То была чистая ярость.


Люди кровожадны. Это не новость.


Да, я знаю. Знаю. Но он проснулся, и кровожадности как не бывало. Так уж они устроены. Я считаю, что если мы глубже разберемся в человеческой природе, то будем лучше понимать, какие действия предпринимать с новыми витками прогресса. В будущем, при очередном кризисе перенаселения, может наступить время, когда Земля станет приемлемым вариантом для нашего вида. А значит, чем больше мы узнаем о человеческой психологии, обществе и поведении, тем лучше. Верно?


Жадность — определяющий признак человека.


Не каждого. Есть, к примеру, математик по имени Григорий Перельман. Он отказывается от денег и премий. Он ухаживает за матерью. У нас искаженные представления о людях. Думаю, всем нам будет полезно, если я продолжу исследования.


Но два этих конкретных человека для твоих исследований не нужны.


Как раз нужны.


Причина?


Они мне доверяют. Поэтому я могу увидеть их суть. Их истинный мир. Спрятанный за стенами, которые они построили вокруг себя. И, кстати о стенах, Гулливер уже ничего не знает. Я отменил его воспоминания о том, что рассказал ему отец в последний вечер. Пока я здесь, опасности нет.


Действовать нужно быстро. Нельзя ждать вечность.


Знаю. Не волнуйтесь. Вечность не потребуется.


Они должны умереть.


Да.


Выше неба

— Это сонный психоз, — объясняла Изабель Гулливеру за завтраком. — Довольно обычная вещь, бывает у множества людей. У абсолютно нормальных, умственно здоровых людей. Помнишь того певца из R.E.M. У него тоже это было. Хотя, говорят, для рок-звезды он очень даже мил.

С утра Изабель еще не видела меня. И вот я вышел на кухню. Взглянув на меня, она замерла в изумлении.

— Эндрю! — проговорила она. — Вчера у тебя все лицо было в синяках и ссадинах. А теперь полностью зажило…

— Наверное, там на самом деле не было ничего серьезного. Ночью мы склонны преувеличивать.

— Да, но все равно…

Изабель посмотрела на сына, который смущенно ковырял кашу, и решила не продолжать.

— Может, не пойдешь сегодня в школу, Гулливер? — спросила она.

Я ожидал, что мальчик согласится, ведь, судя по всему, он предпочитал получать образование, разглядывая рельсы. Но Гулливер посмотрел на меня, задумался на мгновение и выдал:

— Нет. Нет. Все нормально. Я хорошо себя чувствую.


Вскоре мы с Ньютоном остались дома одни. Предполагалось, что я еще не пришел в себя. Приходить в себя. Очень характерная людская фраза. Она подразумевает, что нездоровый человек покидает некую капсулу, в которую обычно заключен и которая не дает вырваться наружу, к примеру, ярости вроде той, что проявил ночью Гулливер. Быть здоровым означает быть застегнутым на все пуговицы. В буквальном и фигуральном смысле. Однако я искал то, что люди прячут под покровами. То, что устроит кураторов и оправдает мое промедление. Я нашел пачку бумаги, стянутую эластичной лентой. Она была спрятана в гардеробе Изабель, среди всей этой необходимой, выцветающей от времени одежды. Я понюхал страницу и навскидку дал ей не меньше десяти лет. На верхнем листе были слова: «Выше неба» и ниже: «Роман Изабель Мартин». Роман? Я почитал немного и понял, что главную героиню, Шарлотту, с таким же успехом могли звать Изабель.

Шарлотта вздохнула и услышала себя как будто со стороны: старая изношенная машина выпускает пар.

Ее все тяготило. Выполняя маленькие повседневные ритуалы — загрузить посудомойку, забрать ребенка из школы, приготовить ужин, — она ощущала, что движется словно под водой. Похоже, будто весь отпущенный ей запас энергии монополизировал сын, Оливер.

Когда они вернулись из школы, он носился по дому как угорелый, стреляя из синего бластера, или как там называется эта штука. Шарлотта не понимала, зачем ее мать купила Оливеру эту игрушку. Хотя нет, понимала. Чтобы доказать ей:

«Все пятилетние мальчики играют с пистолетами, Шарлотта. Это естественно. Нельзя подавлять их природу».

— Умри! Умри! Умри!

Шарлотта закрыла дверцу духовки и выставила таймер.

Обернувшись, она увидела, что Оливер целится ей в лицо увесистой синей пушкой.

— Нет, Оливер! — сказала она, слишком усталая, чтобы противостоять наигранному гневу, исказившему черты мальчика. — Не стреляй в маму.

Он, не меняя позы, несколько раз выжал из игрушки электронные звуки выстрелов, потом выбежал из кухни в прихожую, а оттуда на лестницу, где принялся с криками и воплями истреблять невидимых пришельцев. Шарлотте вспомнились тихие голоса в гулких университетских коридорах — тоска по ним отдавала болью. Ей хотелось вернуться, хотелось преподавать, но она боялась, что уже слишком поздно. Отпуск по уходу за ребенком обернулся бессрочным, и Шарлотта день ото дня все больше убеждала себя, что может реализоваться в роли жены и матери, этого извечного архетипа, — как выражалась мать, «стоя обеими ногами не земле», покуда муж — птица высокого полета — витает в облаках.

Шарлотта покачала головой. Этот жест недовольства вышел немного нарочитым, будто напротив сидела комиссия строгих наблюдателей за матерями, которые следили за ее успехами и делали пометки в блокнотах. Шарлотта часто ловила себя на мысли, что она мать-притворщица, что она только играет роль по написанному кем-то сценарию.

Не стреляй в маму.

Шарлотта присела на корточки и заглянула в духовку. Лазанье стоять еще сорок пять минут, а Джонатан пока не вернулся с конференции.

Она вышла в гостиную. Дребезжащее стекло барного шкафчика поблескивало, словно обманчивое обещание. Шарлотта повернула старинный ключик и открыла дверцу. Мини-мегаполис бутылок утопал в темноте.

Она взяла бутылку в виде Эмпайр-стейт-билдинг — «Бомбей сапфир» — и отмерила себе вечернюю дозу.

Джонатан.

Задержался в прошлый четверг. Задерживается в этот.

Шарлотта приняла факт как данность и плюхнулась на канапе, но не стала ломать себе голову. Муж был для нее загадкой, разгадывать которую у нее больше не осталось сил. И вообще, всем известно первое правило брака: разгадаешь загадку — убьешь любовь.

Итак, люди зачастую держатся семьи. Иногда женам удается оставаться с мужьями и мириться со своими бедами, сочиняя романы и пряча их на дне гардероба. Матери уживаются с детьми, какими бы трудными те ни были и как бы ни сводили с ума своих родителей.

Дальше я читать не стал. Я почувствовал, что вторгся на ее территорию. Знаю, звучит странновато из уст того, кто живет в теле чужого мужа. Я вернул роман на место, под стопку одежды.

Позже я рассказал Изабель о своей находке.

Сделав непроницаемое лицо, она смерила меня взглядом и покраснела. Не знаю, от гнева или от смущения. Наверное, хватало и того и другого.

— Это личное. Ты вообще не должен был узнать о романе.

— Знаю. Потому и захотел прочитать. Я хочу тебя понимать.

— Зачем? Решение таких задач, как я, не приносит ни научных лавров, ни миллионных премий, Эндрю. Напрасно ты корчишь из себя сыщика.

— Разве мужу не следует знать свою жену?

— Как мы заговорили!

— Что это значит?

Изабель вздохнула.

— Ничего. Ничего. Извини, напрасно я так сказала.

— Говори все, что считаешь нужным.

— Хорошая стратегия. Но думаю, если бы я ее придерживалась, мы бы развелись, по самым скромным оценкам, еще в две тысячи втором.

— И что? Ты была бы счастливее, разведись вы с ним, то есть мы с тобой, в две тысячи втором?

— Мы этого никогда не узнаем.

— Верно.

Тут зазвонил телефон. Спрашивали меня.

— Алло?

Звонил мужчина. Голос был непринужденный и бодрый, но чуть озадаченный.

— Привет, это я. Ари.

— О, привет, Ари. — Я знал, что Ари считается моим ближайшим другом, поэтому старался говорить, как принято у друзей. — Как ты? Как семья?

Изабель нахмурилась, но, кажется, Ари меня не расслышал.

— Только что вернулся с этого балагана в Эдинбурге.

— Ага, — сказал я, изображая, что прекрасно понимаю, что это за «балаган». — Да, точно! Балаган в Эдинбурге. Конечно. Ну и как?

— Хорошо. Да, здорово. Поболтали с ребятами из Сент-Эндрюса. Дружище, я слышал, неделька у тебя выдалась не дай бог.

— Да. Верно. Неделька выдалась не дай бог.

— Вот я и засомневался, пойдешь ты на футбол или нет.

— Футбол?

— «Кембридж — Кеттеринг». Выпили бы пива, помозговали о сверхсекретной новости, которой ты поразил меня в прошлый раз.

— Сверхсекретной? — Каждая молекула в моем теле насторожилась. — Ты о чем?

— Не думаю, что это телефонный разговор.

— Да. Да. Ты прав. Не говори об этом вслух. И вообще никому не говори. — Изабель ушла в прихожую и теперь подозрительно поглядывала на меня оттуда. — Да-да, я пойду на футбол.

Нажав на красную кнопку, я отключил телефон, обессилев от мысли, что придется, быть может, отключить еще одну человеческую жизнь.


Несколько секунд молчания за завтраком

Вы становитесь кем-то другим. Иной формой жизни. Это просто. Обыкновенное молекулярное преобразование. Нашим внутренним технологиям это под силу. Никаких проблем, если ввести правильные команды и задать модель, на которую следует ориентироваться. Во Вселенной нет новых ингредиентов, и люди — как бы они ни выглядели — состоят в целом из тех же веществ, что и мы.

Трудность, однако, в другом. В том, что происходит, когда вы смотрите в зеркало в ванной и вас не мутит при виде себя нового, как бывало каждое утро до этого. И когда вы надеваете одежду и понимаете, что это начинает казаться вам вполне нормальным.

А когда вы спускаетесь вниз и видите, как форма жизни, якобы приходящаяся вам сыном, поедает гренки и слушает музыку, которую больше никто слушать не может, вам требуется секунда — или две, три, четыре секунды, — чтобы осознать, что на самом деле он не ваш сын. Он ничего для вас не значит. Мало того: он и не должен ничего для вас значить.

А еще жена. Ваша жена любит вас, но не одобряет из-за какого-то проступка, которого вы не совершали, причем он, с ее точки зрения, ерунда по сравнению с тем, что вы еще можете выкинуть. Но ваша жена — не ваша. Она чужая. Чужая с головы до ног. Примат, чьи ближайшие сородичи — волосатые, живущие на деревьях обезьяны, называемые шимпанзе. Однако если чужое повсюду, оно становится привычным, и вы уже судите о жене по людским меркам. Вы наблюдаете за ней, когда она пьет розовый грейпфрутовый сок и смотрит на сына с тревогой и беспомощностью. Вы понимаете, что быть матерью означает для нее стоять на берегу и смотреть, как ее ребенок уплывает на утлом суденышке все дальше и дальше, и не знать, а только надеяться, что где-то впереди земля.

И вы видите ее красоту. Ведь красота на Земле — то же, что и везде: идеал, который манит и не поддается разгадке, порождая восхитительное смятение.

Я был смущен. И растерян.

Я пожалел, что у меня нет новой раны. Тогда Изабель опять ухаживала бы за мной.

— Что ты такого увидел? — спросила она.

— Тебя, — ответил я.

Изабель бросила взгляд на Гулливера. Тот нас не слушал. Потом она опять посмотрела на меня, смущенная не меньше моего.


Мы обеспокоены. Что ты делаешь?


Я уже говорил.


И?


Я собираю информацию.


Ты теряешь время.


Нет. Я знаю, что делаю.


Мы не планировали, что миссия так затянется.


Понимаю. Но я больше узнаю о людях. Они сложнее, чем мы думали. Иногда они кровожадны, но чаще заботятся друг о друге. Добра в них больше, чем других качеств, я в этом убежден.


О чем ты говоришь?


Сам не знаю. Я растерялся. Перестал понимать некоторые вещи.


На новой планете такое бывает. Перспектива меняется на местную. Но наша перспектива не изменилась. Ты это понимаешь?


Да. Понимаю.


Оставайся чистым.


Да.


Жизнь/смерть/футбол

Люди — одни из немногих разумных существ галактики, которые до сих пор не решили проблему смерти. Тем не менее они не проводят всю жизнь, голося и воя от ужаса, расцарапывая себе плоть и валяясь по полу. Так поступают только некоторые — я видел их в больнице, — но таких считают сумасшедшими.

А теперь подумайте вот о чем.

Человеческая жизнь длится в среднем восемьдесят земных лет, или тридцать тысяч земных суток. Следовательно, люди рождаются, обзаводятся друзьями, съедают определенное количество еды, вступают или не вступают в брак, рожают или не рожают одного-двух детей, выпивают несколько тысяч бокалов вина, проводят ряд половых контактов, после чего у них где-нибудь обнаруживают опухоль, и тогда они сокрушаются, поражаются, на что потрачено время, понимают, что жить следовало по-другому, признаются только себе, что все равно жили бы точно так же, а потом умирают. Отправляются в большое черное ничто. Вне пространства. Вне времени. В самый тривиальный из всех тривиальных нулей. Все как один. Пожизненные узники ничем не примечательной планетки.

Но если смотреть с поверхности Земли, то не видно, чтобы люди пребывали в кататоническом ступоре.

Нет. Они занимаются другим. Например:

— умываются;

— слушают музыку;

— возятся в саду;

— едят;

— водят машину;

— работают;

— зевают;

— зарабатывают деньги;

— глазеют;

— пьют;

— вздыхают;

— читают;

— играют;

— загорают;

— жалуются;

— бегают трусцой;

— препираются;

— заботятся;

— общаются;

— фантазируют;

— гуглят;

— растят детей;

— делают ремонт;

— любят;

— танцуют;

— совокупляются;

— сожалеют (об этом);

— терпят неудачи;

— стараются;

— надеются;

— спят.

Да, а еще есть спорт.

По всей видимости, я, вернее, Эндрю, любил спорт. А конкретно — футбол.

К счастью для профессора Эндрю Мартина, футбольной командой, за которую он болел, был «Кембридж Юнайтед» — один из тех клубов, которых благополучно минуют стресс и экзистенциальная травма победы. Я обнаружил, что поддерживать «Кембридж Юнайтед» означает поддерживать идею поражения. Наблюдая за тем, как ноги футболистов из раза в раз избегают столкновения со сферическим символом Земли, болельщики приходили в глубокое уныние, но, кажется, на это и рассчитывали. Понимаете, как бы люди ни убеждали вас в обратном, они не любят побеждать. Точнее, им нравится побеждать секунд десять, но если победы продолжаются, в конечном итоге они начинают задумываться о другом, например о жизни и смерти. Хуже побед людям кажутся только поражения, но тут хотя бы можно что-то сделать. С абсолютной победой не сделаешь ничего. От нее никуда не денешься.


Итак, я пришел на стадион посмотреть, как «Кембридж Юнайтед» играет с «Кеттерингом». Я спрашивал Гулливера, не хочет ли он пойти со мной, — не хотелось упускать его из виду, — и парень с издевкой ответил: «Да, папа, ты же меня знаешь».

В общем, пошли только мы с Ари, или, если по всей форме, мы с профессором Арирумадхи Арасаратамом. Как я уже говорил, это был самый близкий друг Эндрю, хотя от Изабель я узнал, что друзей как таковых у меня нет. Скорее знакомые. В любом случае Ари считался «экспертом» (человеческое определение) в теоретической физике. Кроме того, он был шарообразным, как будто хотел не только смотреть футбол, но в результате стать мячом.

— Ну что, — проговорил он, выбрав момент, когда «Кембридж Юнайтед» остался без мяча (вообще-то такие моменты преобладали), — как делишки?

— Делишки?

Ари запихивал чипсы в рот, не предпринимая попыток скрыть их дальнейшую участь.

— Знаешь, я за тебя немного волновался. — Он усмехнулся. К смешкам самцы людей прибегают, чтобы скрыть эмоции. — Даже не волновался, а чуть тревожился. Даже не тревожился, а скорее гадал: «Неужели у него Нэш»?

— Что ты имеешь в виду?

Ари объяснил, что он имеет в виду. У людей-математиков, как видно, вошло в привычку трогаться рассудком. Он перечислял имена: Нэш, Кантор, Гёдель, Тюринг — и я кивал, будто они для меня что-то значили. А потом он сказал «Риман».

— Риман?

— Я слышал, что ты почти не ешь, так что скорее Гёдель, чем Риман, — сказал Ари. Под Гёделем, как я позже узнал, он подразумевал Курта Гёделя, другого немецкого математика. Гёдель считал, будто все пытаются его отравить, и поэтому совсем перестал есть. В контексте такого определения помешательства Ари выглядел просто эталоном здравого ума.

— Нет. Я ничем таким не страдаю. И уже ем. В основном бутерброды с арахисовой пастой.

— Это больше похоже на Пресли,[7] — со смехом сказал Ари. А потом посерьезнел — я это понял по тому, что он глотнул и больше не засовывал еду в рот. — Понимаешь, дружище, простые числа, блин, опасная штука. Опасная, мать их! От них можно рехнуться. Они как сирены. Манят своей холодной красотой, и не успеешь оглянуться, как крыша уедет. Когда я услышал о твоей эксгибиционистской эскападе, то решил, что ты уже соскочил с катушек.

— Нет, — сказал я. — Я вернулся на свои рельсы. Как поезд. Или видеокамера.

— А Изабель? У вас с Изабель все хорошо?

— Да, — сказал я. — Она моя жена. И я люблю ее. Все хорошо. Хорошо.

Ари нахмурился. Потом на секунду отвлекся — глянуть, не подобрался ли «Кембридж Юнайтед» к мячу. И, по-моему, испытал облегчение, когда увидел, что нет.

— Правда? Все хорошо?

Я понял, что ему нужно больше информации.

— «Я до любви не жил».

Ари покачал головой, и на лице его возникло выражение, которое я теперь смело могу назвать замешательством.

— Кто это? Шекспир? Теннисон? Марвелл?

Я замотал головой.

— Нет. Это Эмили Дикинсон. Я читаю много ее стихов. А еще Анну Секстон. И Уолта Уитмена. Мне кажется, поэзия многое говорит о нас. Ну, о нас, людях.

— Эмили Дикинсон? Ты цитируешь Эмили Дикинсон на футболе?

— Да.

Я почувствовал, что снова выпадаю из контекста. А контекст — это все. У людей ничего не работает единообразно для всех случаев. Непонятно! Скажем, где бы ты ни находился, в воздухе всегда есть водород. Но это, пожалуй, единственный пример постоянства. Что такого особенного в футболе, если цитирование поэзии становится неуместным? Я понятия не имел.

— Точно, — сказал я и умолк, пережидая мощный коллективный стон, которым болельщики встретили гол от команды «Кеттеринг». Я тоже застонал. Вообще-то, стоны — занимательный и однозначно самый приятный аспект спортивных зрелищ. Правда, я, наверное, немного перестарался, судя по взглядам соседей. А может, они просто видели меня в Интернете.

— Ладно, — сказал Ари. — И как Изабель ко всему этому относится?

— Ко всему?

— К тебе, Эндрю. Что она думает? Она знает о… ну, ты понимаешь? С этого все началось?

Мой час наступил. Я глубоко вдохнул.

— Ты о секрете, который я тебе рассказал?

— Да.

— О гипотезе Римана?

Его лицо растерянно смялось.

— Что? Нет, дружище. Если только ты не ходишь налево с гипотезой.

— Так что за секрет?

— Что у тебя шуры-муры со студенткой.

— О, — с облегчением выдохнул я. — Значит, я точно ничего не рассказывал тебе о работе, когда мы последний раз виделись?

— Точно. Хотя на тебя и не похоже. — Он посмотрел на футбольное поле. — Так что, ты думаешь признаваться насчет студентки?

— Честно говоря, у меня немного помутилась память.

— Очень удобно. Идеальное алиби. Если Изабель узнает. Хотя для нее ты и так не герой матча.

— Ты о чем?

— Не обижайся, дружище, но ты рассказывал, каково ее мнение.

— Каково ее мнение… — я замялся, — обо мне?

Ари затолкал в рот последнюю пригоршню чипсов и смыл ее в желудок омерзительным фосфоросодержащим кислотным раствором, называемым кока-кола.

— По ее мнению, ты эгоист и гад.

— Почему она так думает?

— Возможно, потому что ты и есть эгоист и гад. Впрочем, все мы эгоисты и гады.

— Разве?

— О да. Это заложено у нас в ДНК. Докинз давным-давно нам это все разъяснил. Но у тебя, старик, ген эгоизма перешел на новый уровень. Подобный ген был, пожалуй что у кроманьонца, который размозжил камнем голову предпоследнему неандертальцу, а потом развернулся и изнасиловал его жену.

Ари улыбнулся и продолжил смотреть матч. Матч был долгий. Где-то во Вселенной образовались новые звезды, а где-то перестали существовать старые. Не в этом ли смысл человеческого существования? В удовольствии смотреть футбол — или по крайней мере в непринужденной простоте этого занятия? Наконец игра завершилась.

— Здорово было, — солгал я, когда мы выходили со стадиона.

— Разве? Мы проиграли четыре — ноль.

— Да, но пока мы смотрели, я ни разу не задумался о смерти и множестве других трудностей, сопряженных с тем, что мы смертная форма жизни.

У Ари опять сделался растерянный вид. Он собирался что-то сказать, но тут кто-то запустил мне в голову пустой жестяной банкой. Несмотря на то что банка летела сзади, я почувствовал ее приближение и быстро пригнулся. Ари ошеломила моя реакция. И думаю, метателя банок тоже.

— Эй, мудак, — сказал тот, — это ты у нас звезда «Ютьюба» голожопая? Жарковато, наверное? В полном-то прикиде?

— Отвали, парень, — нервно бросил Ари.

Метатель поступил наоборот.

Он пошел к нам. У него были красные щеки, очень маленькие глаза и засаленные черные волосы. Слева и справа от него шагали двое приятелей. Лица всех троих выражали готовность к насилию. Краснощекий наклонился к Ари.

— Что ты сказал, амбал?

— По всей видимости, порекомендовал вам двигаться в обратном направлении.

Мужчина схватил Ари за воротник.

— Думаешь, умный, да?

— В меру.

Я взял его за руку.

— Отвянь, извращенец долбаный, — гаркнул тот. — Я разговариваю с этим жирным ублюдком.

Мне захотелось причинить ему боль. Мною никогда не двигало желание причинять боль — только необходимость, а это большая разница. Но теперь я ощутил отчетливую потребность нанести краснощекому вред. Я слышал, как засвистело его дыхание, и сдавил ему легкие. В считанные секунды он уже хватался за горло.

— Мы пойдем своей дорогой, — сказал я, ослабляя давление на его грудь. — И вы трое больше нас не тронете.

Мы с Ари пошли домой, и нас никто не преследовал.

— Ни хрена себе, — сказал Ари. — Что это было?

Я не ответил. И как тут ответишь? Того, что произошло, Ари никогда не поймет.

Над головой быстро собрались тучи. Небо потемнело.

В любую минуту мог пойти дождь. Я уже говорил, что ненавижу дождь. Знаю, на Земле с неба льется не серная кислота. И все-таки дождь, любой дождь, был для меня невыносим. Я запаниковал. И побежал.

— Стой! — крикнул Ари, бросаясь вдогонку. — Что ты делаешь?

— Дождь! — сказал я, страстно желая, чтобы надо всем Кембриджем возник купол. — Не выношу дождя!


Лампочка

— Хорошо провел время? — спросила Изабель, когда я вернулся. Она стояла на одном виде примитивной техники (лестнице-стремянке) и заменяла другой (лампочку накаливания).

— Да, — сказал я. — Хорошо постонал. Но, откровенно говоря, не думаю, что пойду снова.

Изабель уронила новую лампу. Та разбилась вдребезги.

— Черт. У нас больше нет.

У Изабель сделался такой вид, будто она вот-вот расплачется. Она стала спускаться с лестницы, а я посмотрел на перегоревшую лампу, до сих пор болтавшуюся в патроне. Я предельно сосредоточился. В следующий миг лампа загорелась.

— Как удачно. Оказывается, ее и не надо менять.

Изабель посмотрела на свет. Игра золотистых лучей на ее коже завораживала. Они убрали тень. Облик Изабель стал еще отчетливей.

— Странно, — проговорила она. Потом опустила взгляд на осколки.

— Я всё уберу, — сказал я. Она улыбнулась, ее рука коснулась моей и быстро сжалась в знак благодарности. А потом она сделала то, чего я никак не ожидал. Она обняла меня, нежно, все еще стоя у разбитой лампочки.

Я вдохнул ее аромат. Мне приятно было ощущать тепло ее тела рядом со своим. И я проникся состраданием к человеку. Понял, что значит быть смертным созданием, по большому счету одиноким, но нуждающимся в иллюзии общности с другими. Друзьями, детьми, любовниками. Красивый миф. Миф, в который легко вжиться.

— Ах, Эндрю, — сказала Изабель. Не знаю, что она имела в виду, выговаривая простые звуки моего имени, но когда она погладила меня по спине, я обнаружил, что глажу ее в ответ, повторяя слова, которые почему-то казались наиболее уместными:

— Все хорошо, все хорошо…


Покупки

Я ходил на похороны Дэниела Рассела. Смотрел, как гроб опускают в яму и как посыпают землей крышку этого деревянного вместилища. На кладбище было много людей, одетых в основном в черное. Некоторые плакали.

После Изабель захотела поговорить с Табитой. Табита выглядела иначе, чем в нашу прошлую встречу. Она казалась старше, хотя прошла всего неделя. Она не плакала, но создавалось впечатление, что это стоит ей немалых усилий.

Изабель погладила ее по руке.

— Послушай, Табита, я просто хочу, чтобы ты знала, что мы рядом. Если тебе что-то понадобится, мы всегда поможем.

— Спасибо, Изабель. Это многое значит. Правда.

— Даже самое простое. Например, если у тебя нет желания ходить в супермаркет. Там люди не самые отзывчивые.

— Очень мило с твоей стороны. Я знаю, можно покупать по Интернету, но мне этот способ что-то никак не дается.

— Не волнуйся. Мы все сделаем.

Так и получилось. Изабель сделала покупки для другого человека, а вернувшись домой, сказала, что я выгляжу лучше.

— Разве?

— Да. Опять стал похож на себя.


Дзета-функция

— Ты уверен, что готов? — спросила Изабель наутро в понедельник, когда я ел первый за день бутерброд с арахисовой пастой.

Ньютон тоже об этом спрашивал. Либо об этом, либо о бутерброде. Я дал ему кусочек.

— Да. Порядок. Что может пойти не так?

Тут Гулливер издал насмешливый стон. Первый звук за все утро.

— В чем дело, Гулливер? — спросил я.

— Во всем, — ответил он. Объяснять подробнее Гулливер не стал. Вместо этого он не стал доедать хлопья и убежал наверх.

— Пойти за ним?

— Нет, — сказала Изабель. — Дай ему время.

Я кивнул.

Я доверял ей.

Как-никак, время — это ее профессия.


Через час я был в кабинете Эндрю. Я не появлялся там с тех пор, как удалил письмо Дэниелу Расселу. На сей раз время не подгоняло, и я мог усвоить больше деталей. Будучи профессором, Эндрю Мартин все стены заставил книгами, чтобы посетитель, под каким бы углом ни смотрел, неизменно видел хозяина на фоне книг.

Я просмотрел несколько изданий, в большинстве своем весьма примитивных. «История двоичной и других недесятичных систем счисления». «Неевклидова геометрия». «Шестиугольные решетчатые структуры». «Логарифмические спирали и золотое сечение».

Среди прочих имелась книга, написанная самим Эндрю. Книга, которой я не заметил, когда приходил сюда в прошлый раз. Тоненькая брошюрка, озаглавленная «Дзета-функция». На обложке значилось «невычитанная верстка». Я убедился, что дверь заперта, сел в кресло и прочел книгу от корки до корки.

Должен сказать, что чтение это оказалось в высшей степени удручающим. В брошюре говорилось о гипотезе Римана и о тщетных попытках автора доказать ее и объяснить, почему промежутки между простыми числами увеличиваются именно так, а не иначе. Я осознал, до чего отчаянно он искал ответ — и, конечно, после выхода книги нашел его, только выгод, которых он ждал, это не принесло, потому что я уничтожил доказательство. Я задумался, насколько глубоко соответствующий математический прорыв — вошедший в нашу историю как Вторая базовая теория простых чисел — изменил нас. Как он позволил нам делать все то, что мы можем делать. Путешествовать по Вселенной. Населять другие миры, трансформироваться в другие тела. Жить столько, сколько нам хочется. Заглядывать в мысли и сны друг друга.

Впрочем, в «Дзета-функции» перечислялось все, чего достигло человечество. Основные этапы развития. Успехи, продвигавшие его к цивилизации. Огонь — колоссальное достижение. Плуг. Печатный станок. Паровой двигатель. Микрочип. Открытие ДНК. И никто не гордился всем этим больше самих людей. Но беда заключалась в том, что они так и не сделали скачка, совершенного большинством других разумных форм жизни во Вселенной.

Да, люди построили ракеты и космические спутники. Некоторые из этих изделий даже работают. Но по большому счету математика людей пока что подводит. Они еще не доросли до настоящих свершений: синхронизации мозга, создания свободно мыслящих компьютеров, автоматизированных технологий, межгалактических путешествий. Читая, я понимал, что перекрыл им все эти возможности. Убил их будущее.

Зазвонил телефон. Это была Изабель.

— Эндрю, чем ты занимаешься? У тебя лекция началась десять минут назад!

Она сердилась, но сердилась заботливо. Мне по-прежнему казалось странным и непривычным, что обо мне кто-то волнуется. Я не вполне понимал смысл этой заботы, но, признаться, мне нравилось быть ее объектом.

— Ах, да. Спасибо, что напомнила. Уже иду. Пока… э… дорогая.


Будь осторожен. Мы слушаем.


Задача с уравнениями

Я вошел в аудиторию. Это была большая комната, декорированная в основном мертвыми деревьями.

На меня смотрело много людей. Это были студенты. У некоторых имелись ручки и бумага. У других компьютеры. Все жаждали знаний. Я обвел взглядом комнату. Итого 102 человека. Тревожное число, застрявшее между двумя простыми. Я попытался определить уровень знаний студентов. Не хотел переборщить. Я оглянулся. За спиной у меня висела маркерная доска, на которой должны были быть слова и уравнения, — но пока чистая.

Я колебался. И пока я колебался, кто-то почувствовал мою слабость. Лохматый белокурый самец лет двадцати на заднем ряду в футболке с надписью: «Что в тебе не понятно?»

Он хихикнул, предвкушая собственную остроту, и выкрикнул:

— На вас сегодня многовато одежды, профессор!

Потом снова захихикал, и это оказалось заразным; хохот распространялся по аудитории, словно пожар. Спустя считанные секунды гоготали все. Все, кроме одного человека, самки.

Не смеявшаяся самка пристально смотрела на меня. У нее были рыжие кудрявые волосы, полные губы и большие глаза. В ее облике поражала искренность. Открытость, точно у смертоцвета. Она была одета в кардиган и накручивала локон на палец.

— Успокойтесь, — обратился я к остальным. — Это очень смешно. Понимаю. Я в одежде, а вы намекаете на случай, когда одежды на мне не было. Очень смешно. Вам кажется, что это шутка. Вроде той, когда Георг Кантор сказал, что ученый Фрэнсис Бэкон написал пьесы Шекспира. Или когда Джону Нэшу привиделись люди в шляпах. Это смешно. Человеческий разум — ограниченное, но высоко поднятое плато. Живешь себе на краю и, бах, провалился в пропасть. Это смешно. Да. Но не бойтесь, вы не упадете. Вы, молодой человек, находитесь в самом центре вашего плато. Спасибо за беспокойство, но сейчас, надо сказать, мне гораздо Лучше. Я пришел в трусах, носках и даже в рубашке.

Люди опять засмеялись, но теперь смех звучал теплее. И эта теплота что-то во мне изменила. Я тоже засмеялся. Не над тем, что сказал, потому что я не видел в этом ничего смешного. Нет. Я смеялся над собой. Над тем невероятным фактом, что я здесь, на нелепейшей из планет, и мне здесь нравится. Мне захотелось рассказать кому-нибудь, как это здорово — быть в человеческом теле и смеяться. Как от этого легко. Захотелось поделиться этим, причем не с кураторами. А с Изабель.

Однако пора было начинать лекцию. Кажется, я должен был говорить о чем-то под названием «Неевклидова геометрия». Но мне не хотелось об этом говорить, поэтому я заговорил о футболке студента.

— Изображенная на ней формула называется уравнением Дрейка. Его составили для вычисления вероятности существования развитых цивилизаций в галактике Земли, которую люди зовут галактикой Млечного Пути. (Так люди мирятся с необъятностью космических просторов. Говорят, что они похожи на брызги молока. Подумаешь, пролилось из холодильника. Вытер тряпкой, и все дела.)

Итак, уравнение:

N — количество развитых цивилизаций галактики, с которыми возможно вступление в контакт, R — среднее количество звезд, образующихся в год,  — доля звезд с планетарными системами,  — среднее количество планет с подходящими для зарождения жизни экосистемами,  — доля планет, на которых действительно зародится жизнь,  — доля планет, на которых есть жизнь и возможно зарождение разума,  — доля тех планет, на которых может зародиться технически развитая цивилизация, способная к контакту. И L — продолжительность коммуникативной фазы.

Астрофизики прикинули и решили, что галактика насчитывает миллионы планет, на которых есть жизнь, а если взять Вселенную в целом, их получится еще больше. И на некоторых должна существовать разумная жизнь с очень высоким уровнем техники. Разумеется, это так. Но люди на этом не остановились. Они пришли к парадоксу. Они сказали: «Постойте, такого не может быть. Если существует столько внеземных цивилизаций, способных контактировать с нами, мы бы знали об этом, потому что они бы контактировали с нами».

— Ну да, все так, — сказал молодой самец в футболке, давшей повод отклониться от плановой темы.

— Нет, — сказал я. — Не так. Потому что в уравнении недостает нескольких членов. Например, должно быть еще…

Я повернулся и написал на доске:

— Доля тех, кому может взбрести в голову посетить Землю или выйти с ней на контакт.

И еще:

— Доля тех, кто так и сделал, но люди этого не заметили.

Вообще-то студентов-математиков не так уж трудно рассмешить. Честно говоря, мне никогда еще не попадалось такой формы жизни, которая настолько отчаянно хотела бы смеяться, — но все равно было приятно. На несколько коротких мгновений мне стало даже очень приятно.

Я ощутил в этих студентах теплоту и, не знаю, нечто вроде прощения или одобрения.

— Но послушайте, — сказал я, — не волнуйтесь. Эти инопланетяне наверху — они не знают, от чего отказываются.

Аплодисменты. (Когда людям что-нибудь по-настоящему нравится, они хлопают в ладоши. Тут нет логики. Но когда они хлопают в вашу честь, это воодушевляет.)

А потом, в конце лекции, женщина с пристальным взглядом подошла ко мне.

Распустившийся цветок.

Она стояла совсем близко. Обычно когда люди разговаривают друг с другом, они стараются оставлять между собой немного воздуха, чтобы дышать и соблюдать этикет, а также в силу клаустрофобических ограничений. Между мной и этой женщиной воздуха почти не оставалось.

— Я звонила, — проговорила она полными губами и голосом, который я уже слышал раньше, — спрашивала о тебе. Но тебя не было дома. Ты получил мое сообщение?

— О. Ах да. Мэгги. Я получил сообщение.

— Ты сегодня был на высоте.

— Спасибо. Решил немного изменить подход.

Она рассмеялась. Смех звучал фальшиво, но что-то в этой фальши меня будоражило.

— Наши первые вторники месяца остаются в силе? — спросила она.

— О да, — проговорил я в полной растерянности. — Первые вторники месяца никуда не деваются.

— Хорошо. — Ее голос нес тепло и угрозу, подобно ветру, гуляющему по нашим южным пустырям. — И знаешь, тот наш неприятный разговор, перед тем твоим ку-ку…

— Ку-ку?

— Ну, накануне твоего приключения в «Корпус Кристи».

— Что я тебе говорил? Просто воспоминания о том вечере у меня немного в тумане.

— О, такое не обсуждают в аудитории.

— Это связано с математикой?

— Может, я не права, но то, что связано с математикой, в аудиториях как раз обсуждают.

Я удивлялся этой женщине, этой девушке. А главное, удивлялся, какие отношения могли связывать ее с Эндрю Мартином.

— Да. О да. Конечно.

Эта Мэгги ничего не знает, сказал я себе.

— Ладно, — сказала она, — увидимся.

— Да. Да. Увидимся.

Она пошла к выходу, и я стоял и смотрел, как она идет к выходу. На какое-то мгновение во Вселенной не осталось ничего, кроме того факта, что от меня удаляется самка человека по имени Мэгги. Она мне не нравилась, но я понятия не имел почему.


Фиолетовый

Чуть позднее мы с Ари сидели в университетском кафе. Я пил грейпфрутовый сок, а он заказал кофе с огромным количеством сахара и пачку чипсов со вкусом говядины.

— Как прошла лекция, дружище?

Я старался избегать его пропахшего коровой дыхания.

— Хорошо. Хорошо. Рассмотрели тему инопланетной жизни. Уравнение Дрейка.

— Немного не твоя территория?

— Не моя территория?

— В предметном плане.

— Математика — универсальный предмет.

Он поморщился.

— Рассказал им о парадоксе Ферми?

— Вообще-то это они мне рассказали.

— Ахинея.

— Думаешь?

— Ну какого черта внеземной форме жизни может здесь понадобиться?

— Я примерно так и сказал.

— Мое мнение таково. Физики уверены в существовании экзопланеты, на которой есть жизнь. Но, по-моему, мы сами не понимаем, что ищем, какую форму примет эта жизнь. Хотя думаю, что уже в нынешнем столетии мы ее найдем. Конечно, большинство этого не хочет. Даже те люди, которые делают вид, что хотят.

— Разве? Но почему?

Он поднял руку. Это был сигнал, чтобы я набрался терпения, пока он занят важным делом — пережевыванием и глотанием чипсов, помещенных в рот.

— Потому что все боятся. Вот и отшучиваются. В наши дни талантливейшие физики всего мира из раза в раз повторяют (со всей ясностью, на какую способны физики), что где-то должна быть иная жизнь. Есть и другие — в первую очередь болваны, — ну, знаешь, читающие прогнозы для знаков Зодиака, как их предки искали знамения в бычьем навозе. Но не только они. Даже те, от которых стоило бы ждать куда большей прозорливости, — все они твердят, что пришельцы — просто сказка, потому что «Война миров» — вымысел и «Близкие контакты третьей степени» тоже вымысел. Да, фильмы отличные, но у людей сложилось предубеждение, что пришельцы уместны только в качестве персонажей книг и фильмов. Потому что поверить, будто они существуют, де-факто означает признать то, о чем говорили все непопулярные гении.

— А именно?

— Что люди не центр мироздания. Вот, скажем, наша планета вращается вокруг Солнца. В начале XVI века это казалось офигеть как смешно, только вот Коперник не был клоуном. Думаю, из всех гигантов Возрождения он наименее забавен. Рафаэль рядом с ним все равно что Ричард Прайор.[8] Но Коперник, черт его дери, дело говорил. Наша планета таки вращается вокруг Солнца. Но понимаешь, это не лезло ни в какие ворота. Потому Коперник благоразумно помер, не дожидаясь публикации. Пусть Галилей расхлебывает.

— Точно, — сказал я. — Да.

Я почувствовал, как у меня в глазницах зарождается боль. И чем дольше я слушал Ари, тем острее она становилась. Изображение по краям поплыло и окрасилось фиолетовым.

— Вот у животных есть нервная система, — продолжал Ари, хлебая кофе, — и они чувствуют боль. В свое время это утверждение тоже многих раздражало. А некоторые до сих пор отказываются верить, что мир существует миллионы лет, потому что иначе придется принять ту истину, что если представить срок существования Земли как одни сутки, значит, люди живут на ней меньше минуты. Нас посреди ночи спустили в унитаз, только и всего.

— Верно, — сказал я, массируя веки.

— Срок всей нашей документированной истории — до ближайшего слива. А теперь, когда мы узнали, что у нас нет свободы воли, людей это тоже бесит. Потому, если или когда они обнаружат инопланетян, это порядком выбьет их из колеи, поскольку в таком случае нам придется раз и навсегда понять, что в нас нет ровным счетом ничего уникального и особенного. — Ари вздохнул и внимательно вгляделся в нутро пустой пачки из-под чипсов. — Так что понятно, почему идею инопланетной жизни проще отмести как шутку, забаву для подростков с гибким телом и чересчур гибким воображением.

— Что произойдет, — спросил я, — если на Земле обнаружат настоящего пришельца?

— А сам как думаешь?

— Не знаю. Потому и спрашиваю.

— Мне кажется, если бы у инопланетян хватило мозгов добраться сюда, они бы наверняка додумались не показывать нам, кто они такие. Они могли бывать здесь. Могли являться на штуковинах, у которых нет ничего общего с научно-фантастическими «тарелками». Возможно, у них нет НЛО. Может быть, они вообще не летают, и у них нет таких объектов, которые могли бы выйти из строя и попасть к нам в руки. Черт его знает. Может, они у меня прямо перед глазами.

Я выпрямился на стуле. Насторожился.

— Что?

— Может, я их вижу, но не способен опознать. Не способен.

— Ладно. Но что, если бы их каким-то образом удалось опознать? Если бы они оказались у тебя перед глазами? Что, если бы люди узнали, что среди них живет инопланетянин?

После того как я задал этот вопрос, в воздухе по всему кафе появились фиолетовые сгустки, которых, похоже, никто не замечал.

Ари допил остатки кофе и задумался. Почесав лицо мясистыми пальцами, он ответил:

— Ну, скажем так, я бы не хотел оказаться на месте этого бедолаги.

— Ари, — сказал я, — Ари, я и есть…

Этот бедолага, собирался закончить я. Но не договорил, потому что тогда, в тот самый момент, в голове у меня раздался звук. Очень высокой частоты и чрезвычайно громкий. Ему не уступала в интенсивности и боль в глазницах, ставшая почти невыносимой. Такой мучительной боли я никогда прежде не испытывал, и, что самое страшное, я был над ней не властен.

Желание, чтобы она прекратилась, не вело к ее прекращению, и это вызывало недоумение. Вернее, вызвало бы, будь я способен рассуждать абстрактно. Но я мог думать только о боли, о звуке и о фиолетовом цвете. Острая боль пульсировала внутри глазниц и подавляла волю и мысль.

— Эй, ты чего?

К этому моменту я держался за голову, пытаясь закрыть глаза, но они не закрывались.

Я посмотрел в небритое лицо Ари, на немногих посетителей кафе, на девушку за стойкой. Что-то происходило с ними и со всем залом. Все растворялось в насыщенных переливах фиолетового — цвета, который был для меня привычнее любого другого.

— Кураторы! — сказал я вслух, и в ту же секунду боль усилилась. — Хватит, о, хватит, хвати-ит!

— Старик, я вызываю «скорую», — сказал Ари, потому что я уже лежал на полу. В бушующем фиолетовом океане.

— Нет.

Я переборол себя. Встал на ноги.

Боль ослабла.

Звон в ушах стих до тихого гула.

Фиолетовый цвет поблек.

— Ничего страшного, — сказал я.

Ари нервно усмехнулся.

— Я не специалист, но, откровенно говоря, выглядело довольно страшно.

— Всего лишь головная боль. Резкая вспышка. Схожу к врачу провериться.

— Сходи. Правда сходи.

— Да. Обязательно.

Я сел. Боль какое-то время еще оставалась, вместе с эфирными сгустками в воздухе, которые мог видеть только я.

— Ты собирался что-то сказать. О другой жизни.

— Нет, — тихо проговорил я.

— Сто процентов собирался, парень.

— Видимо, я забыл.

После этого боль исчезла совсем, а в воздухе растворились последние капли фиолетового.


Возможность боли

Изабель и Гулливеру я ничего не сказал. Я понимал, что это было бы неразумно, поскольку знал, что боль служила предупреждением. И потом, это оказалось неактуально, потому что Гулливер пришел домой с подбитым глазом. Когда на человеческой коже появляется гематома, она приобретает различные оттенки. Вариации серого, коричневого, синего, зеленого. Среди них и тускло-фиолетовый. Прекрасный, ошеломляющий фиолетовый.

— Гулливер, что случилось?

Изабель в который раз задавала этот вопрос, но удовлетворительного ответа так и не последовало. Гулливер спрятался в небольшой кладовой за кухней и запер за собой дверь.

— Пожалуйста, Гулли, выйди оттуда, — просила мать. — Нам нужно поговорить.

— Гулливер, выходи, — добавил я.

В конце концов он открыл дверь.

— Просто оставьте меня в покое.

Это «в покое» было сказано с таким сильным, леденящим напором, что Изабель сочла за лучшее выполнить просьбу сына. Он поплелся к себе наверх, а мы остались внизу.

— Придется завтра позвонить в школу.

Я ничего не сказал. Конечно, позже я понял, что это ошибка. Нужно было нарушить обещание, данное Гулливеру, и сказать Изабель, что он не ходит в школу. Но я этого не сделал, потому что это не являлось моим долгом. Долг у меня существовал — но не перед людьми. Тем более не перед этими. Долг, следовать которому, судя по сегодняшнему предупреждению в кафе, у меня уже не получалось.

Однако у Ньютона чувство долга было иным, и он перемахнул три лестничных пролета, чтобы быть с Гулливером. Не зная, что делать, Изабель открыла несколько дверец буфета, посмотрела на полки, вздохнула и закрыла.

— Послушай, — сами собой проговорили мои губы, — ему придется искать свой путь и совершать собственные ошибки.

— Нужно узнать, кто с ним это сделал, Эндрю. Вот что нужно. Нельзя просто так разгуливать по улицам и чинить насилие над людьми. Нельзя. Что у тебя за этика? Ты говоришь так, будто тебе это безразлично!

Что я мог сказать?

— Прости. Мне не безразлично. Я, конечно же, переживаю за Гулливера.

И тут мне пришлось посмотреть в глаза кошмарному, ужасающему факту, что я говорю правду. Я в самом деле переживал. Предупреждение не подействовало. Более того, оно дало обратный эффект.

Вот что случается, когда узнаешь, что можешь чувствовать боль, над которой ты не властен. Ты становишься уязвимым. Потому что с возможности боли начинается любовь. И для меня это была очень плохая новость.


Покатые крыши (и другие способы бороться с дождем)

И знать, что этим обрываешь цепь
Сердечных мук и тысячи лишений,
Присущих телу.[9]
Уильям Шекспир. Гамлет

Я не мог уснуть.

Еще бы! Меня тревожила судьба всей Вселенной.

Я все думал о боли, о звуке, о фиолетовом цвете.

В довершение ко всему шел дождь.

Я решил оставить Изабель в постели и пойти поговорить с Ньютоном. Медленно спускаясь по лестнице, я зажимал уши ладонями, пытаясь отгородиться от звука воды, которая лилась из туч и барабанила по окнам. К моему разочарованию, Ньютон сладко спал в своей корзине.

На обратном пути я заметил кое-что еще. Воздух стал холоднее, чем обычно, и прохлада шла сверху, а не снизу. Это противоречило порядку вещей. Я подумал о подбитом глазе Гулливера и о том, что было раньше.

Я поднялся на чердак и увидел, что там все на своих местах. Компьютер, плакаты «Темной материи», произвольное множество носков — все, кроме самого Гулливера.

Подхваченный ветром из открытого окна, ко мне подлетел клочок бумаги. На нем было одно слово.

Простите.

Я посмотрел в окно. Снаружи стояла ночь и мерцали звезды такой чужой, но такой знакомой галактики.

Где-то там, выше неба, был мой дом. Я осознал, что могу сейчас же вернуться туда, если захочу. Могу просто довести дело до конца и вернуться в свой свободный от боли мир. Окно наклонялось вровень с покатой крышей, которая, как и многие другие здешние крыши, была призвана защищать от дождя. Мне не составило труда выбраться через него, хотя Гулливеру это наверняка далось непросто.

Трудность для меня представлял сам дождь.

Он хлестал беспощадно.

Пропитывал кожу.

Я увидел Гулливера на краю, рядом с водосточным желобом. Он сидел, прижав колени к груди, замерзший и насквозь промокший. Глядя на него, я видел не просто существо, не экзотичный набор протонов, электронов и нейтронов, а — как выражаются люди — личность. И я почувствовал, не знаю, что я связан с ним. Не в квантовом смысле, когда все связано со всем и каждый атом разговаривает и договаривается со всеми другими атомами. Нет. Это было на другом уровне. На уровне, который гораздо сложнее понять.

Могу ли я оборвать его жизнь?

Я пошел к нему. Задача не из легких, учитывая строение человеческих ступней, сорокапятиградусный наклон и мокрый шифер — гладкий кварц плюс калиевая слюда, — на который я опирался.

Когда я приблизился, Гулливер повернулся и увидел меня.

— Что ты здесь делаешь? — спросил он. Ему было страшно. Это главное, что я заметил.

— Как раз собирался спросить тебя о том же.

— Пап, уходи.

То, что он говорил, имело смысл. Ведь я мог просто оставить его там. Мог спрятаться от дождя, от жуткого ощущения воды, падающей на мою тонкую бессосудистую кожу, и вернуться в дом. И тут мне пришлось признаться себе в истинной причине, приведшей меня сюда.

— Нет, — сказал я, самого себя повергая в замешательство. — Я этого не сделаю. Я не уйду.

Я пошатнулся. Черепица вышла из паза, сползла по крыше, упала и разлетелась на осколки. Грохот разбудил Ньютона, и тот залаял.

Глаза Гулливера расширились, он резко отвернулся от меня. Все его тело застыло в нервной решимости.

— Не делай этого, — сказал я.

Он выпустил что-то из пальцев. Оно упало в желоб. Маленький пластиковый цилиндр, недавно содержавший двадцать восемь таблеток диазепама. А теперь пустой.

Я подошел ближе. Человеческой литературы, которую я прочел, было достаточно, чтобы понимать, что здесь, на Земле, самоубийство вполне возможно. Но опять же я недоумевал, почему меня это беспокоит.

Я сходил с ума.

Терял рациональность мышления.

Если Гулливер хочет убить себя, то, по логике, это решает главную проблему. Мне остается лишь посторониться и позволить этому произойти.

— Гулливер, послушай меня. Не прыгай. Поверь, высоты не хватит, чтобы гарантированно лишиться жизни.

Это была правда, но, насколько я мог подсчитать, вероятность, что он умрет от удара о землю, тоже представлялась довольно высокой. В этом случае я ничем не смогу ему помочь. Раны всегда можно излечить. А смерть — это смерть. Ноль в квадрате все равно ноль.

— Помню, как мы плавали с тобой, — сказал Гулливер, — когда мне было восемь. Во Франции. Помнишь, тем вечером ты учил меня играть в домино?

Он оглянулся, надеясь увидеть искру узнавания, которая не могла во мне загореться. При таком освещении подбитый глаз я разглядеть не мог; но в лице парня было столько мрака, что он весь казался сплошным синяком.

— Да, — сказал я. — Конечно, помню.

— Врешь! Ничего ты не помнишь.

— Послушай, Гулливер, давай вернемся в дом. Там и поговорим. Если у тебя не отпадет желание себя убить, я отведу тебя в здание повыше.

Похоже, Гулливер не слушал. Я продолжал идти к нему по скользкому сланцу.

— Это мое последнее светлое воспоминание, — сказал он. Его слова прозвучали искренне.

— Да ладно, не может быть.

— Ты хоть представляешь, каково это? Быть твоим сыном?

— Нет. Не представляю.

Он показал на глаз.

— Вот. Вот каково это.

— Гулливер, мне жаль.

— Знаешь, каково все время чувствовать себя тупым?

— Ты не тупой.

Я по-прежнему стоял. Человек продвигался бы на четвереньках, но это слишком медленно. Поэтому я осторожно ступал по сланцу, отклоняясь назад ровно настолько, насколько было необходимо, чтобы продолжать спор с гравитацией.

— Я тупой. Я ничтожество.

— Нет, Гулливер, это не так. Ты не ничтожество. Ты…

Он не слушал.

Диазепам брал свое.

— Сколько таблеток ты принял? — спросил я. — Все?

Я почти добрался до него, моя рука была почти готова схватить его за плечо, как вдруг его глаза закрылись, и он погрузился в сон или молитву.

Выпала еще одна черепица. Я поскользнулся, упал набок, и меня понесло по смазанной дождем крыше, пока я не повис на водосточном желобе. Я мог легко залезть обратно. Без проблем. Проблема была в том, что Гулливер теперь клонился вперед.

— Гулливер, стой! Проснись! Проснись, Гулливер!

Наклон увеличивался.

— Нет!

Он упал, и я упал вместе с ним. Сначала внутренне — нечто вроде эмоционального падения, немого вопля в бездну, — а потом физически. Я летел по воздуху с ужасающей скоростью.

Я переломал ноги.

Как и планировал. Пускай боль принимают на себя они, а не голова, потому что голова мне понадобится. Но боль была страшной. На миг я испугался, что ноги не заживут. Только при виде Гулливера, лежавшего в нескольких метрах от меня без всяких признаков жизни, я сумел сосредоточиться. Из уха у него текла кровь. Я знал: чтобы вылечить его, мне нужно сначала вылечить себя. И это случилось. Хватает одного желания, если позволяет интеллект и если желание достаточно сильное.

Так-то оно так, только клеточная регенерация и восстановление кости отнимает много энергии, тем более при большой кровопотере и множественных переломах. Боль стихала, сменяясь необычной усталостью, которая быстро овладевала мной и клонила к земле. Голова болела, но не из-за падения, а от напряжения, понадобившегося для восстановления тела.

Шатаясь, я поднялся на ноги. Мне удалось дойти до того места, где лежал Гулливер, хотя земля под ногами кренилась похлеще крыши.

— Гулливер. Ну же. Ты меня слышишь? Гулливер!

Я мог позвать на помощь, я понимал это. Но помощь означала машину «скорой» и больницу. Помощь означала людей, мечущихся во тьме собственного медицинского невежества. Помощь означала промедление и смерть, которую я должен был одобрять, но не одобрял.

— Гулливер?

Пульс не прослушивался. Он умер. Должно быть, я опоздал на считауные секунды. Уже ощущалось незначительное понижение температуры тела.

С рациональной точки зрения я должен был смириться с фактом.

И все же.

Я прочел большую часть романа Изабель и потому знал, что в человеческой истории была прорва людей, которые продолжали бороться вопреки всему. Некоторые добивались успеха, большинство же терпели поражение, но это их не останавливало. Что бы вы ни говорили об этих приматах, они бывают упорными. И умеют надеяться. О да, еще как умеют. Надежда зачастую иррациональна. И не поддается логике. Если бы она поддавалась логике, ее называли бы логикой. Еще одна особенность надежды в том, что она требует усилий, а я не привык к усилиям. Дома усилия не нужны. В этом вся суть дома: в комфортности существования, не требующей никаких усилий. И все-таки я надеялся. Нет, я не просто пассивно стоял в стороне и желал, чтобы Гулливер очнулся. Конечно, нет. Я положил левую руку — руку с дарами — ему на сердце и принялся за работу.


Штучка с перьями

Силы уходили со страшной скоростью.

Я думал о двойных звездах. Красный гигант и белый карлик, бок о бок. Один высасывает жизненную силу из другого.

Смерть Гулливера — это факт, который можно опровергнуть или отклонить.

Но смерть не белый карлик. Она гораздо страшнее. Смерть — это черная дыра. И тот, кто переступает горизонт ее событий, оказывается на весьма опасной территории.

Ты не умер. Гулливер, ты не умер.

Я не сдавался, потому что знал, что такое жизнь, понимал ее природу, ее характер, ее упрямую решимость.

Жизнь, особенно человеческая жизнь, — это акт неповиновения. Ее не может быть, и все же она существует в невообразимом количестве мест почти бесконечного множества солнечных систем.

Нет ничего невозможного. Я знаю это, потому что я знаю, что невозможно вообще все, а потому все вероятности в жизни — это невероятности.

Стул может перестать быть стулом в любой момент. Это квантовая физика. И атомами можно манипулировать, если знаешь, как с ними говорить.

Ты не умер, ты не умер.

Я себя чувствовал отвратительно. Глубинные волны мучительного, выворачивающего кости напряжения бушевали во мне, как протуберанцы. А Гулливер все лежал на земле. Я впервые заметил, что его лицо напоминает лицо Изабель. Безмятежное, хрупкое, драгоценное.

В доме загорелся свет. Должно быть, Ньютон разбудил Изабель своим лаем. Но я не осознавал этого. Я видел только, что Гулливер внезапно осветился, и вскоре после этого под моей ладонью затрепетал слабенький пульс.

Надежда.

— Гулливер, Гулливер, Гулливер…

Еще один удар.

Сильнее.

Непокорная дробь жизни. Фоновый ритм, ожидавший мелодии.

Есть!

И опять, и опять, и опять.

Он жив. Его губы изогнулись, подбитый глаз дернулся, словно яйцо, из которого вот-вот вылупится птенец. Один открылся. Потом другой. На Земле важны глаза. Вы можете увидеть человека, его личность, увидев глаза. Я видел его, этого непутевого, ранимого мальчика, и на миг изумился усталым изумлением отца. Такими мгновениями наслаждаются, но мне было не до этого. Я тонул в боли и фиолетовом цвете.

Я чувствовал, что вот-вот рухну на блестящую мокрую землю.

Шаги за спиной. Они были последними, что я слышал, прежде чем тьма принесла с собой покой, а в памяти всплыли стихи, и Эмили Дикинсон застенчиво вышла ко мне из фиолетового тумана и зашептала на ухо:

Надежда — штучка с перьями —
В душе моей поет —
Без слов одну мелодию
Твердить не устает.[10]


Небеса — это место, где никогда ничего не происходит

Я вернулся домой, на Воннадорию, и все было в точности как всегда. И я был таким же, как всегда, среди них, узловых. Я не чувствовал ни боли, ни страха.

Наш прекрасный мир, где нет войн и где меня могла вечно завораживать чистейшая математика.

Если человек попадет сюда и посмотрит на наши фиолетовые пейзажи, он вполне может решить, что попал в рай.

Но что происходит в раю?

Что люди там делают?

Разве не начинают они спустя какое-то время тосковать по несовершенствам? По любви, похоти, недоразумениям, а то и капельке насилия — для остроты ощущений? Разве свету не нужна тень? Впрочем, может, и не нужна. Возможно, я не улавливаю сути. Возможно, суть в том, чтобы существовать в отсутствие боли. Да, пожалуй, это единственная цель, которая нужна нам в жизни. Таковой она, безусловно, и является. Но что, если вам ее не понять, потому что вы родились уже после того, как она была достигнута? Я ведь моложе кураторов. Я больше не восторгался вместе с ними тем, как мне несказанно повезло. Даже во сне.


Ни здесь, ни там

Я проснулся.

На Земле.

Но я был настолько слаб, что возвращался в свое первоначальное состояние. Я слышал об этом. Вообще-то я даже глотал об этом словесную капсулу. Вместо того чтобы умереть, ваше тело вернется в первоначальное состояние, потому что энергию, расходуемую на существование в чужом теле, разумнее пустить на сохранение собственной жизни. Для этого, по сути, и нужны дары. Для самосохранения. Для защиты бессмертия.

Это замечательно, в теории. В теории это отличная идея. Только проблема в том, что я на Земле. И моему первоначальному состоянию не подходит здешний воздух, гравитация и контакты лицом к лицу. Я не хотел, чтобы Изабель меня увидела. Это просто невозможно.

Поэтому как только я почувствовал, что атомы во мне зудят и пощипывают, нагреваются и подрагивают, я попросил Изабель делать то, что она и так делала: заботиться о Гулливере.

Когда она опустилась на корточки спиной ко мне, я поднялся на ноги, которые к этому моменту приобрели узнаваемую человеческую форму. Я потащил себя — нечто переходное между двумя различными формами жизни — в глубь сада. К счастью, сад был большой и темный, усаженный множеством цветов, кустов и деревьев, за которыми можно спрятаться. Я так и сделал. Спрятался среди прекрасных цветов. Я видел, как Изабель оглядывалась, даже когда вызывала Гулливеру «скорую».

— Эндрю! — позвала она, когда Гулливер поднялся на ноги.

Она даже выбежала в сад, чтобы поискать меня. Но я лежал тихо.

— Куда ты пропал?

У меня пекло в легких. Мне нужно было больше азота.

Одно-единственное слово на родном языке. Дом. Узловые услышат его, и я вернусь обратно. Так почему я его не говорю? Потому что не выполнил миссию? Нет. Причина не в этом. Мне уже никогда ее не выполнить. Сегодняшняя ночь заставила меня усвоить эту истину. Так почему? Почему я выбираю риск и боль, а не их противоположности? Что со мной случилось? Что не так?

В сад выбежал Ньютон. Он семенил по дорожке, обнюхивая траву и цветы, пока не учуял меня. Я ждал, что он залает и привлечет внимание, но он этого не делал. Он просто смотрел на меня круглыми мерцающими глазами, как будто прекрасно знал, что за существо лежит в кустах можжевельника. Но он не лаял.

Он был хорошим псом.

И я любил его.


Я не могу этого сделать.


Мы знаем.


Нет никакого смысла этого делать.


Смысл есть, еще какой.


Я считаю, что Изабель и Гулливер не должны пострадать.


Мы считаем, что ты поддался дурному влиянию.


Не поддался. Я приобрел новые знания. Ничего более.


Нет. Они тебя заразили.


Заразили? Заразили? Чем?


Эмоциями.


Нет. Не заразили. Это неправда.


Это правда.


Послушайте, в эмоциях есть логика. Без эмоций люди не заботились бы друг о друге, а если бы они не заботились друг о друге, вид бы вымер. Заботиться о других — это инстинкт самосохранения. Вы заботитесь о ком-то, а кто-то заботится о вас.


Ты говоришь как один из них. Ты не человек. Ты один из нас. Мы едины.


Я знаю, что я не человек.


Мы думаем, что тебе нужно вернуться домой.


Нет.


Ты должен вернуться домой.


У меня никогда не было семьи.


Мы твоя семья.


Нет. Это другое.


Мы хотим, чтобы ты вернулся домой.


Я должен попросить, чтобы меня вернули, но я не стану этого делать. Вы можете вмешиваться в мои мысли, но вы не можете их контролировать.


Посмотрим.


Две недели в Дордони и коробка домино

На следующий день мы сидели в гостиной. Мы с Изабель. Ньютон был наверху с Гулливером, который теперь уснул. Мы заглядывали на чердак время от времени, но пес не покидал сторожевого поста ни на минуту.

— Как ты? — спросила Изабель.

— Не умер, — ответил я. — Встал же.

— Ты спас ему жизнь, — сказала Изабель.

— Не думаю. Даже массаж сердца и искусственное дыхание не пришлось делать. Врач сказал, что у него лишь незначительные повреждения.

— Мне все равно, что говорит врач. Гулливер прыгнул с крыши. Это могло его убить. Почему ты не позвал меня?

— Я звал. — Разумеется, это была ложь, но ведь и вся канва ложна. Вера в то, что я муж Изабель. Все это вымысел. — Кричал тебе.

— Ты мог погибнуть.

(Должен признать, что люди тратят огромное количество времени — почти все — на гипотетическую дребедень. Я мог бы разбогатеть. Я мог бы прославиться. Меня мог сбить автобус. Я могла родиться с меньшим количеством родинок и большим размером груди. В молодости я мог бы посвящать больше времени изучению иностранных языков. Похоже, люди применяют условное наклонение чаще, чем любая другая известная форма жизни.)

— Но я не погиб. Я жив. Давай сосредоточимся на этом.

— Куда делись твои таблетки? Они были в буфете.

— Я выбросил их.

И снова ложь. С этим ясно. Неясно, кого я защищал. Изабель? Гулливера? Себя?

— Зачем? Зачем тебе понадобилось их выбрасывать?

— Решил, что такие таблетки не стоит держать в доме. Учитывая, в каком состоянии Гулливер.

— Но это диазепам. Валиум. Передозировки валиума не бывает, это тысячу таблеток надо проглотить.

— Да. Знаю.

Я пил чай. Что очень даже приятно. Гораздо лучше кофе. У чая вкус уюта.

Изабель кивнула. Она тоже пила чай. С чаем жизнь как будто налаживается. Это горячий напиток из сухих листьев, который используют в трудные минуты, чтобы вернуться в нормальное состояние.

— Знаешь, что они сказали? — спросила Изабель.

— Нет. Что? Что они сказали?

— Что он может остаться.

— Понятно.

— Решать надо было мне. Я должна была сказать, есть ли риск повторной попытки самоубийства. И я ответила, что там риск больше, чем здесь. Они сказали, что если он еще раз такое выкинет, выбора не останется. Они заберут его и будут за ним присматривать.

— Нет уж, мы сами будем за ним присматривать. Даю тебе слово. В больнице куча сумасшедших. Людей, которые думают, что они с других планет. И все в таком духе.

Изабель печально улыбнулась и подула на чай, пустив по коричневой поверхности легкую рябь.

— Да. Да. Ты прав.

Я попытался понять.

— Дело во мне, да? Это я виноват, потому что не оделся в тот день?

После этого вопроса обстановка изменилась. Лицо Изабель посуровело.

— Эндрю, ты правда думаешь, что все дело только в том случае? В твоем срыве?

— М-м-м, — сказал я, понимая, что это не к месту. Но мне больше нечего было сказать. «М-м-м» — это слово, за которым я всегда прятался и которым заполнял пустоты. Это вербальный чай. Хотя на сей раз вместо «м-м-м» следовало бы сказать «нет», поскольку я не думал, что проблема в одном дне. Я думал, что она в тысячах дней, большинство из которых мне не довелось наблюдать. Поэтому больше подходило «м-м-м».

— К этому привел не какой-то случай. Тут всё. Конечно, не ты один виноват, но ведь тебя не было с нами, верно, Эндрю? Всю жизнь Гулливера, как минимум с тех пор, как мы вернулись в Кембридж, тебя не было с нами.

Я вспомнил кое-что, о чем Гулливер говорил на крыше.

— А как же Франция?

— Что?

— Я учил его играть в домино. Я плавал с ним в бассейне. Во Франции. Страна. Франция.

Изабель растерянно поморщилась.

— Франция? Что? Дордонь? Две недели в Дордони и чертова коробка домино. Это твоя карточка «освобождение из тюрьмы», как в игре в «монополию»? Это отцовство?

— Нет. Не знаю. Я просто приводил… наглядный пример того, каким он был.

— Он?

— То есть я. Каким я был.

— Да, ты бывал с нами в отпуске. Бывал. Да. Если только это не были рабочие отпуска. Вспомни Сидней! И Бостон! И Сеул! И Турин! И… и Дюссельдорф!

— О да, — сказал я, глядя на непрочитанные книги на полках, точно на непережитые воспоминания. — Помню, как сейчас. Конечно.

— Мы тебя почти не видели. А когда видели, ты всегда был на взводе — то из-за предстоящей лекции, то из-за людей, с которыми планировал встретиться. А все наши бесконечные ссоры? Что-то изменилось, только когда ты… заболел. А потом поправился. Да ладно тебе, Эндрю, ты прекрасно знаешь, о чем я говорю. Это ведь не новость для тебя, верно?

— Нет. Вовсе нет. А где еще я ошибся?

— Ты не ошибся. Это не научная работа, которую отдают на суд коллегам. Дело не в ошибках. Это наша жизнь. Я не хочу никого судить. Я просто пытаюсь выразить объективную истину.

— Я просто хочу знать. Расскажи мне. Расскажи, что я сделал. Или чего не сделал.

Изабель поиграла своей серебряной цепочкой.

— Да брось. Что тут рассказывать? После того как Гулливеру исполнилось два и пока он не дорос до четырех, ты ни разу не пришел домой вовремя, чтобы искупать его или почитать ему на ночь. Тебя бесило все, что мешало тебе или твоей работе. А если я позволяла себе хотя бы заикнуться, что пожертвовала ради нашей семьи карьерой, — хотя я приносила настоящие жертвы, а ты даже ни разу не перенес срока сдачи книги, — ты поднимал меня на смех.

— Знаю. Прости, — сказал я, думая о ее романе «Выше неба». — Я вел себя ужасно. Ужасно. Думаю, без меня тебе было бы лучше. Иногда я думаю, мне лучше уйти и никогда не возвращаться.

— Ну что ты как маленький? Еще хуже Гулливера.

— Я серьезно. Вел я себя отвратительно. Порой мне правда кажется — лучше уйти и больше никогда здесь не показываться. Никогда.

Это ее проняло. Она уперла руки в бедра, но ее гневный взгляд смягчился. Она глубоко вдохнула.

— Ты нужен мне. Ты же знаешь, что нужен.

— Зачем? Что я даю этим отношениям? Я не понимаю.

Изабель зажмурилась и прошептала:

— Ты меня поразил.

— Чем?

— Тем, что сделал там, на крыше. Это было поразительно.

Тут ее лицо приняло самое сложное выражение, с каким я только сталкивался у людей. Нечто вроде презрительного разочарования с налетом сочувствия, постепенно переходило в глубокую, всеохватную доброжелательность и завершилось прощением и некой непонятной эмоцией, которая, по-моему, могла быть любовью.

— Что с тобой случилось? — слетел с ее губ шепот — структурированный выдох.

— Что? Ничего. Ничего со мной не случилось. Ну, нервный срыв. Но он уже прошел. А так — ничего.

Я говорил полушутя, пытаясь вызвать у Изабель улыбку.

Она улыбнулась, но грусть быстро вернула свои позиции. Изабель подняла глаза к потолку. Я начинал понимать эти бессловесные формы общения.

— Я поговорю с ним, — сказал я, чувствуя себя солидным и авторитетным. Вроде как настоящим. Вроде как человеком. — Я поговорю с ним.

— Это не обязательно.

— Знаю, — сказал я и встал, чтобы в очередной раз помочь там, где следовало навредить.


Социальные сети

В сущности, социальные сети на Земле весьма ограничены. В отличие от Воннадории технология синхронизации мозга здесь отсутствует, поэтому подписчики не могут общаться друг с другом телепатически, создавая настоящий коллективный разум. Равно как и не могут заходить в сны друг друга, чтобы полакомиться воображаемыми деликатесами и полюбоваться выдуманными экзотическими пейзажами. На Земле социальные сети, как правило, подразумевают, что вы сидите за лишенным собственного интеллекта компьютером и набираете на клавиатуре слова о том, что вам нужен кофе и что вы читали, что другим людям нужен кофе, но при этом сами забываете сварить себе кофе. Это та программа новостей, которой люди так ждали. Передача, где новости всецело посвящены им.

Но есть в этом и положительный момент. Как выяснилось, человеческие компьютерные сети до нелепого легко взломать, поскольку все их системы безопасности основываются на простых числах. Так что я вошел в компьютер Гулливера и всем его обидчикам на Фейсбуке поменял имена на «Я — позорище». Кроме того, я заблокировал им возможность публиковать что-либо со словом «Гулливер» и наградил каждого компьютерным вирусом, который окрестил «Блохой» в честь одного замечательного стихотворения. Вирус позаботится, чтобы они смогли отправлять лишь сообщения, содержащие слова «Мне вредят, и я врежу».

На Воннадории я никогда не поступал настолько мстительно. Но и никогда не испытывал такого удовольствия.


«Всегда» складывается из «сейчас»

Мы пошли в парк выгуливать Ньютона. Парки — самое популярное место выгула собак. Кусочек природы — трава, цветы, деревья, — которому не позволяют быть по-настоящему природным. Подобно тому как собаки — это несостоявшиеся волки, парки — это несостоявшиеся леса. Люди любят все такое, возможно, потому что… сами не состоялись. Цветы были прекрасны. После любви цветы — лучшая реклама планеты Земля.

— Не понимаю, — сказал Гулливер, когда мы присели на скамейку.

— Чего не понимаешь?

Ньютон, оживленный как никогда, бегал перед нами и нюхал цветы.

— Со мной было все в порядке. Никаких повреждений. Даже фингал уменьшился.

— Тебе повезло.

— Пап, перед тем как вылезти на крышу, я принял двадцать восемь таблеток диазепама.

— Этого мало.

Гулливер посмотрел на меня со злостью, будто я унизил его. Выставил невеждой.

— Это мне твоя мама сказала, — добавил я. — Я-то не знал.

— Я не хотел, чтобы ты меня спасал.

— Я тебя не спасал. Тебе просто повезло. Но я правда думаю, что тебе не стоит обращать внимание на такие чувства. Это было одно мгновение в твоей жизни. Впереди у тебя гораздо больше времени. Вероятно, около двадцати четырех тысяч дней. Это много мгновений. За это время можно совершить уйму хорошего. Прочитать много стихов.

— Ты не любишь поэзию. Это один из немногих фактов, которые мне о тебе известны.

— В последнее время что-то потянуло… Слушай, не убивай себя. Никогда не убивай себя. Просто последуй моему совету.

Гулливер что-то достал из кармана и сунул в рот. Это была сигарета. Он закурил. Я захотел попробовать. Мальчика это как будто встревожило, но он все-таки протянул мне сигарету. Я затянулся и втянул в легкие дым. А потом закашлялся.

— И что это дает? — спросил я Гулливера.

Тот лишь пожал плечами.

— Это вещество вызывает привыкание и повышает смертность. Я думал, оно что-то дает. — Я вернул сигарету Гулливеру.

— Спасибо, — пробормотал он, все еще смущаясь.

— Не переживай, — сказал я. — Все нормально.

Он сделал еще одну затяжку и вдруг осознал, что тоже не чувствует никакого эффекта. И запустил сигарету по крутой дуге в траву.

— Если хочешь, — сказал я, — можем поиграть в домино, когда вернемся домой. Я сегодня утром купил набор.

— Нет, спасибо.

— Или можем поехать в Дордонь.

— Что?

— Поплавать.

Гулливер покачал головой.

— Тебе нужно больше таблеток.

— Да. Возможно. Мои ты все съел. — Я попытался лукаво улыбнуться и пошутить на людской манер: — Паразит!

Наступила долгая пауза. Мы смотрели, как Ньютон, обнюхивая дерево, обходит его по кругу.

Собака сделала два полных круга.

Вспыхнул миллион сверхновых. И тут Гулливера прорвало.

— Ты не знаешь, каково этого, — сказал он. — От меня все чего-то ждут, потому что я твой сын. Мои учителя читают твои книги. Они смотрят на меня как на какое-нибудь гнилое яблоко, упавшее с породистой яблони по имени Эндрю Мартин. Я для них мажор, выгнанный из частной школы. Поджигатель, на которого родители махнули рукой. Впрочем, до этого мне уже нет дела. Но даже по выходным тебя нет рядом. Ты вечно куда-то уезжаешь. Или скандалишь с мамой. Капец! Вам надо было давным-давно развестись. У вас нет ничего общего.

Я думал обо всем этом и не знал, что сказать. По дороге за нашими спинами проезжали машины. Их шум почему-то казался очень меланхоличным, как басистое урчание спящего базадианина.

— Как называлась твоя группа?

— «Пропащие», — ответил Гулливер.

Лист оторвался от ветки и спланировал мне на колено. Он был мертвым и коричневым. Я взял его в руку и, что абсолютно нехарактерно, поймал себя на странном сочувствии. Может, потому что я теперь сочувствовал людям, я мог сочувствовать буквально всему. Перебрал ли я Эмили Дикинсон — вот в чем проблема. Эмили Дикинсон делала меня человеком. Но не настолько. Виски сдавило тупой болью, веки чуть отяжелели от усталости, но лист позеленел.

Я быстро стряхнул его с колена, но опоздал.

— Что это было? — спросил Гулливер, провожая взглядом подхваченный ветром лист.

Я попытался сделать вид, что не слышу. Гулливер спросил снова.

— Да ничего особенного, — ответил я.

Гулливер напрочь позабыл о листе, когда увидел двух девочек-подростков и парня своего возраста, шагавших по дороге, которая проходила за парком. При виде нас девочки захихикали в кулак. Я уже разобрался, что человеческий смех делится на два основных вида — на добрый и недобрый. Этот к доброму не относился.

Парнем был тот, которого я видел на странице Гулливера в Фейсбуке. Тео «Катись колбаской» Кларк.

Гулливер съежился.

— Да это же марсиане Мартины! Психи!

Гулливер низко согнулся на скамейке, корчась от стыда.

Я обернулся и оценил физическое строение и динамический потенциал Тео.

— Мой сын уложит тебя на лопатки, — крикнул я. — Раскатает тебе лицо до более привлекательной геометрической формы.

— Черт, папа, — прошипел Гулливер, — что ты делаешь? Это он расквасил мне лицо.

Я посмотрел на Гулливера. Черная дыра. Все насилие направлено внутрь. Пора вытолкнуть немного наружу.

— Давай, — сказал я, — ты же человек. Пора действовать по-человечески.


Насилие

— Нет, — сказал Гулливер.

Но было поздно. Тео переходил дорогу.

— Так ты у нас теперь клоун? — крикнул он, вальяжно вышагивая в нашу сторону.

— Будет офигенно смешно посмотреть, как мой сын надерет тебе задницу, если ты об этом, — отозвался я.

— Ага, мой папа тренер по тхэквондо. Он научил меня драться.

— А у Гулливера папа математик. Поэтому он победит.

— Ну да, сто пудов.

— Ты проиграешь, — сказал я парню и позаботился, чтобы слова опустились на самое дно его души и остались там, точно валуны в мелком пруду.

Тео рассмеялся и с тревожащей легкостью перемахнул через каменную стену, которая огораживала парк. Девочки не отставали. Этот парень, Тео, был не таким высоким, как Гулливер, но крепче сложенным. Шея у него почти отсутствовала, а глаза сидели так близко, что он походил на циклопа. Он расхаживал взад-вперед по траве перед нами и в качестве разминки махал кулаками и выбрасывал в воздух ноги.

Гулливер сделался белым, как молоко.

— Гулливер, — сказал я ему, — ты вчера сорвался с крыши. Этот мальчик не идет ни в какое сравнение с падением с сорокафутовой высоты. В нем ничего нет. Никакой глубины. Ты знаешь, как он будет драться.

— Да, — сказал Гулливер. — Он будет хорошо драться.

— Но на твоей стороне эффект неожиданности. Ты ничего не боишься. Тебе просто нужно понять, что этот Тео символизирует все, что ты когда-либо ненавидел. Он — это я. Он — дрянная погода. Он — примитивная суть Интернета. Он — это несправедливая судьба. Другими словами, я прошу тебя драться так, как ты дерешься во сне. Забудь обо всем. Забудь о стыде и совести и бей его. Ты ведь можешь!

— Нет, — сказал Гулливер, — я не могу.

Я понизил голос, призывая на помощь дары:

— Можешь. Внутри у него такие же биохимические ингредиенты, как у тебя, только при менее впечатляющей нейронной активности. — Я увидел, что Гулливер смутился, поэтому постучал себе по виску и объяснил: — Все дело в колебаниях.

Гулливер встал. Я пристегнул к ошейнику Ньютона поводок. Пес поскуливал, чувствуя накаленную атмосферу.

Гулливер зашагал по траве. Нервный, зажатый, будто его тянули на невидимом тросе.

Девочки жевали нечто, чего не планировали глотать, и весело хихикали. У Тео тоже был сияющий вид. Я понял, что некоторые люди не просто любят насилие, а жить без него не могут. Не потому что хотят боли, но потому что боль внутри них и они хотят отвлечься от нее, причиняя боль другим.

А потом Тео ударил Гулливера. И снова ударил. Оба раза в лицо, заставив Гулливера пошатнуться и попятиться. Ньютон зарычал, желая вмешаться, но я не пускал его.

— Ты долбаное ничтожество, — сказал Тео и замахнулся ногой по груди Гулливера. Гулливер схватил ногу, и Тео запрыгал на другой. Может, и недолго, но достаточно, чтобы произвести дурацкое впечатление.

Гулливер молча посмотрел на меня.

В следующий миг Тео валялся на земле. Гулливер позволил ему встать, а потом рычажок щелкнул, и он озверел. Он молотил кулаками так, точно хотел избавиться от собственного тела, точно его можно стряхнуть. И очень скоро его окровавленный противник полетел на траву. Его голова на миг запрокинулась, коснувшись куста роз. Тео сел, потрогал пальцами лицо и увидел на них кровь. Вид у него стал огорошенный — будто он только что получил такое послание, какого никак не ожидал.

— Ладно, Гулливер, — сказал я. — Пора домой.

Я подошел к Тео. Присел на корточки.

— Твоим выходкам конец, понял?

Тео понял. Девочки молчали, но продолжали жевать, только чуть медленнее. Как коровы. Мы вышли из парка. На Гулливере почти не осталось следов драки.

— Что чувствуешь?

— Я порвал его!

— Да. Какие чувства это у тебя вызывает? Катарсис?

Гулливер пожал плечами. Где-то в его губах прятался намек на улыбку. Меня пугало, насколько неглубоко воля к насилию залегает под цивилизованной поверхностью человека. Поражало даже не само насилие, а то, сколько энергии тратится, чтобы его скрыть. Хомо сапиенс долго был примитивным охотником, который каждый день просыпался с мыслью, что может убивать. Просто теперь у нее появился эквивалент, и люди с утра утешают себя, что могут пойти и что-нибудь купить. Поэтому Гулливера важно было освободить наяву от того, что пока отпускало его только во сне.

— Пап, ты не в себе, да? — спросил он по дороге домой.

— Да, — сказал я. — Не совсем.

Я ждал новых вопросов, но их не последовало.


Вкус ее кожи

Я не был Эндрю. Я был ими. И мы проснулись, и воздух в спальне заполнили сгустки фиолетового. Голова хоть и не болела, но казалась очень тесной, как будто череп — это кулак, а мозг — зажатый в нем кусок мыла.

Я выключил свет, но темнота не сработала. Фиолетовый цвет остался, расширяясь и растекаясь по реальности, как пролитые чернила.

— Уходите, — попросил я кураторов. — Уходите.

Но они не ослабляли хватки. Вы. Если вы читаете это.

У вас жуткая хватка. И я терял себя. Я знал это, потому что повернулся и увидел в темноте Изабель. Она лежала спиной ко мне, и я видел ее силуэт, наполовину скрытый одеялом. Моя рука коснулась ее затылка. Я ничего к ней не чувствовал. Мы ничего к ней не чувствовали. Мы даже не видели ее как Изабель. Она была просто человеком. Как для человека корова, курица или микроб — это просто корова, курица или микроб.

Коснувшись ее голой шеи, мы произвели считывание. Это все, что было нам нужно. Она спала, и нам оставалось лишь остановить ее сердце. Это проще простого. Мы опустили руку чуть ниже и почувствовали, как сердце бьется в ребрах. Движение нашей руки слегка нарушило ее сон. Она повернулась и, не открывая глаз, шепнула:

— Я люблю тебя.

Это особенное «тебя» было обращено ко мне или ко мне-Эндрю, которым она меня считала. Именно в этот момент я сумел побороть их, стать «я», а не «мы», а при мысли, что она чудом спаслась от верной смерти, я осознал, насколько сильны мои чувства к ней.

— В чем дело?

Я не мог объяснить, поэтому ответил поцелуем. Люди целуются, когда слова достигают тупика, откуда нет выхода. Это переключение на другой язык. Наш поцелуй был актом неповиновения, а то и объявлением войны. Не трогайте нас, говорил он.

— Я люблю тебя, — сказал я Изабель и, уловив запах ее кожи, понял, что никогда никого и ничего не хотел сильнее, чем ее. Но теперь это желание пугало. И мне нужно было гнуть свою линию. — Я люблю тебя, люблю, люблю.

После этого, после неуклюжего стягивания последних тонких слоев одежды слова перешли в звуки, которыми были когда-то. Мы занимались сексом. Счастливым сплетением горячих рук и ног и еще более горячей любовью. Физическим и психологическим слиянием, порождавшим нечто вроде внутреннего свечения, биоэмоциональной фосфоресценции, которая была оглушительна в своем великолепии. Я недоумевал, почему люди так мало гордятся им, этим волшебством. Я гадал, почему, если уж им понадобились флаги, почему они не берут себе флаг с изображением сцены секса.

После я обнимал ее, а она обнимала меня, и я нежно целовал ее в лоб, слушая, как в окно бьется ветер.

Она уснула.

Я смотрел на нее в темноте. Я хотел защитить ее, оградить от опасностей. Потом я встал с постели.

Нужно было кое-что сделать.


Я остаюсь здесь.


Нельзя. У тебя дары, не созданные для этой планеты. У людей возникнут подозрения.


Тогда я хочу, чтобы меня отсоединили.


Мы не можем этого допустить.


Можете. Обязаны. К ношению даров принуждать нельзя. В этом их суть. Я не могу допустить, чтобы в мои мысли вмешивались.


Мы не вмешиваемся в твои мысли. Мы пытаемся их восстановить.


Изабель ничего не знает о доказательстве. Не знает! Просто оставьте ее в покое. Оставьте нас всех. Пожалуйста. Ничего не случится.


Тебе не нужно бессмертие? Не нужна возможность вернуться домой или посетить какое-нибудь другое место во Вселенной, кроме затерянной планеты, на которой ты сейчас находишься?


Именно.


Тебе не нужна возможность принимать другие формы? Возвращаться к своей изначальной природе?


Нет. Я хочу быть человеком. Или настолько похожим на человека, насколько это возможно.


Никто ни разу за всю нашу историю не просил оставить его без даров.


Что же, придется вам обновить эту информацию.


Ты ведь понимаешь, что это значит?


Да.


Ты застрянешь в теле, которое не умеет себя восстанавливать. Ты будешь стареть. Мучиться от болезней. Ты будешь чувствовать боль и знать, что — в отличие от остальных невежественных представителей вида, к которому ты хочешь принадлежать, — сам выбрал это страдание. Сам навлек его на себя.


Да. Я это знаю.


Хорошо. Ты приговорен к высшей мере наказания. И тот факт, что ты сам о нем попросил, не делает его менее суровым. Ты отсоединен. Даров больше нет. Теперь ты человек. Если ты скажешь, что явился с другой планеты, у тебя не будет доказательств. Люди решат, что ты сумасшедший. А нам это безразлично. Твое место займет другой.


Не надо никого присылать. Это напрасная трата ресурсов. Миссия не имеет смысла. Алло? Вы слушаете? Вы меня слышите? Алло? Алло? Алло?


Ритм жизни

В любви вся суть людей, но они этого не понимают. Ведь если бы понимали, магия исчезла бы.

Знаю только, что она пугает. Люди боятся ее и потому устраивают викторины. Чтобы переключить мысли на что-то другое.

Любовь страшит, потому что затягивает с жуткой силой, как сверхмассивная черная дыра, невидимая снаружи, а изнутри бросающая вызов всем доводам разума. Вы теряете себя, как потерял себя я в сладчайшем из уничтожений.

Она толкает вас на глупости — на поступки, которые противоречат всякой логике. Вы отказываетесь от покоя ради страданий, от вечной жизни ради смерти, от дома ради Земли.

Я проснулся в ужасном состоянии. Глаза резало от усталости. Спина затекла. Колено побаливало, а в ушах ощущался легкий звон. Шумы, которым самое место в недрах планеты, исходили из моего желудка. В целом было ощущение, что я гнию заживо.

Короче говоря, я чувствовал себя человеком. Сорокатрехлетним мужчиной. И теперь, когда я принял решение остаться, меня переполняла тревога.

Тревогу вызывала не только моя физическая участь, но и знание, что в какой-то момент в будущем кураторы пришлют вместо меня другого. А что я могу теперь, когда у меня не больше даров, чем у среднестатистического человека?

Поначалу я сильно переживал. Но время шло, ничего не происходило, и мое волнение постепенно улеглось. Мыслями завладели тревоги помельче. Например, сумею ли я справиться с этой жизнью? То, что раньше казалось экзотикой, превратилось в рутину, подчиненную одному и тому же ритму. Вот он, этот исконный человеческий ритм: умываемся, завтракаем, заглядываем в Интернет, работаем, обедаем, работаем, ужинаем, говорим, смотрим телевизор, читаем книгу, ложимся в постель, притворяемся, что спим, засыпаем по-настоящему.

Принадлежа к виду, который, по сути, знал без году неделя, я на первых порах находил волнующим сам факт, что можно жить в каком-то ритме. Но теперь, когда я застрял здесь навечно, мне стала претить бедность человеческой фантазии. Я считал, что им надо как-то разнообразить ход событий. То есть когда человек чего-то не делает, главное оправдание у него: «Надо бы, но времени не хватает». Отлично работает, пока не осознаешь, что времени на самом деле хватало. Вечностью этот вид, конечно, не располагает, но у них есть завтра. И послезавтра. И послепослезавтра. По-хорошему, чтобы проиллюстрировать, сколько времени в распоряжении человека, мне пришлось бы тридцать тысяч раз написать «после», перед тем как поставить финальное «завтра».

Человеку не удается себя реализовать из-за недостатка не только времени, но и воображения. Люди находят режим, который им подходит, и придерживаются его изо дня в день, по крайней мере с понедельника по пятницу. Даже если режим вдруг перестает их устраивать — как зачастую и бывает, — они все равно его соблюдают. Тогда они немного его меняют, добавляя больше развлечений по субботам и воскресеньям.

Первым делом я предложить бы людям иногда менять череду событий. Например, пять дней развлечений против двух дней тягомотины. Тогда — я математический гений, верно? — жить будет веселее. Пока же у них нет и двух веселых дней. Есть лишь субботы, потому что воскресеньям тесновато рядом с понедельниками, точно в солнечной системе недели понедельник — это погасшая звезда с непомерной гравитацией. Другими словами, одна седьмая дней проходит у людей очень даже хорошо. Остальные шесть не блещут, причем пять из них — это практически один и тот же повторяющийся день.

Труднее всего мне приходилось по утрам.

Утро на Земле не сахар. Вы просыпаетесь еще более уставшим, чем ложились. Спина ноет. Шея ноет. В груди тесно от тревоги, порожденной тем фактом, что вы смертный. И в довершение всего вам приходится переделать уйму работы, пока день еще даже не начался. Главная проблема в том, чтобы придать себе приличный вид.

Человеку, как правило, необходимо проделывать следующее. Он или она встает с постели, зевает, потягивается, идет в туалет, включает душ, наносит на волосы шампунь, потом кондиционер, умывает лицо, бреется, пользуется дезодорантом, чистит зубы (фторидом!), сушит волосы, расчесывает их, мажет лицо кремом, накладывает макияж, смотрится в зеркало, выбирает одежду исходя из погоды и ситуации, надевает ее, снова смотрится в зеркало — и это все до завтрака. Удивительно, что люди вообще встают с постели. Но они встают, каждый день, и так несколько тысяч раз за жизнь. Мало того, они делают это самостоятельно, без помощи техники: небольшая электрическая активность имеется лишь в фенах и некоторых зубных щетках. И все — ради того, чтобы убрать лишние волосы, уменьшить запах от тела и из полости рта и ослабить чувство стыда.


Подростки

Кроме гравитации, безжалостно давящей эту планету, меня мучила тревога Изабель из-за Гулливера. Она теребила нижнюю губу и устремляла в окно отсутствующий взгляд. Я купил Гулливеру бас-гитару, но музыка, которую он играл, была такой угрюмой, что дом жил под бесконечный саундтрек отчаяния.

— У меня это просто из головы не идет, — ответила Изабель, когда я сказал, что нерационально так себя изводить. — Помнишь, когда его исключили из школы? Он этого хотел. Он хотел, чтобы его исключили. Это было что-то вроде научного самоубийства. Знаешь, я волнуюсь. Он всегда плохо сходился с людьми. Помню самую первую характеристику, которую ему дали в детском саду. Там говорилось, что он избегает любых привязанностей. То есть да, он заводил друзей, но ему это всегда давалось нелегко. Разве ему не пора уже встречаться с девочками? Он красивый парень.

— Неужели друзья настолько важны? Какой в них смысл?

— Связи, Эндрю. Вспомни Ари. Друзья — это наши связи с миром. Просто иногда я боюсь, что ему нет места здесь. На свете. В жизни. Он напоминает мне Ангуса.

Ангус, по всей видимости, был братом Изабель. В тридцать с небольшим он покончил с собой из-за финансовых затруднений. Мне стало грустно, когда Изабель рассказала об этом. Грустно за всех людей, ведь их так легко загнать в угол. Люди не единственные во Вселенной, кто способен себя убивать, но они занимаются этим с особым рвением. Я задумался, не пора ли рассказать Изабель, что Гулливер не ходит в школу. И решил, что пора.

— Что? — переспросила Изабель. Хотя прекрасно меня слышала. — О боже. Но чем же он тогда занимается?

— Не знаю, — сказал я. — Наверное, просто гуляет.

— Просто гуляет?

— Когда я видел его, он гулял.

Изабель разозлилась, и от музыки, которую играл Гулливер (к этому моменту довольно громко), легче не делалось.

Ньютон смотрел на меня так, что я почувствовал себя виноватым.

— Послушай, Изабель, только давай…

Поздно. Изабель уже бежала на чердак. Вспыхнула неминуемая ссора. Я слышал только Изабель. Голос Гулливера был слишком тихим и низким, еще более глубоким, чем бас-гитара.

— Почему ты прогуливаешь школу? — кричала его мать. С тошнотой в желудке и болью в сердце я поплелся на чердак.

Я предатель.

Гулливер кричал на мать, мать кричала на него. Он сказал, что я втягиваю его в драки, но, к счастью, Изабель не поняла, о чем он.

— Ты подлец, папа, — сказал в какой-то момент Гулливер.

— Но гитара. Это же была моя идея.

— Так ты меня теперь покупаешь?

Я понял, что с подростками в самом деле тяжело. Примерно как на юго-восточной окраине Дерридианской галактики.

Гулливер хлопнул дверью. Я придал голосу нужный тон.

— Гулливер, успокойся. Извини. Я всего лишь пытаюсь делать как лучше. Для тебя. Я только учусь. Каждый день — это урок, и не все даются мне легко.

Бесполезно. Не считать же плюсом тот факт, что Гулливер со злости зафигачил ногой по двери. В конце концов Изабель ушла, но я остался наверху. Один час и тридцать восемь минут на бежевом шерстяном ковре по другую сторону двери.

Ньютон пришел составить мне компанию. Я гладил его. Он лизал мне запястье шершавым языком. Так я и сидел, наклонив голову к двери.

— Прости, Гулливер, — говорил я. — Прости. Прости. И прости, что подвел тебя.

Порой не нужно никакой другой силы, кроме настойчивости. В конце концов Гулливер вышел из комнаты. Он просто смотрел на меня, спрятав руки в карманы. Потом навалился на дверной косяк.

— Ты делал что-нибудь на Фейсбуке?

— Возможно.

Он старался сдержать улыбку.

После этого он мало что говорил, но спустился в гостиную, и мы вместе посмотрели телевизор. Шла викторина «Кто хочет стать миллионером?» (Поскольку передача шла для людей, вопрос был риторическим.)

Вскоре после шоу Гулливер отправился на кухню проверять, сколько хлопьев и молока поместится в тарелку (больше, чем вы можете себе представить), и скрылся у себя на чердаке. Возникло ощущение завершенности. Изабель сказала, что забронировала нам билеты на авангардистскую постановку «Гамлета» в Художественном театре Кембриджа. Будто бы спектакль про склонного к суициду юного принца, который хочет убить мужика, занявшего место его отца.

— Гулливер останется дома, — сказала Изабель.

— Пожалуй, разумно.


Австралийское вино

— Забыл сегодня принять таблетки.

Изабель улыбнулась.

— Ничего, один вечер не страшно. Бокальчик вина?

Я никогда раньше не пробовал вина, а потому сказал «да», ибо к этой субстанции тут явно относились с благоговением. Вечер выдался теплым, поэтому Изабель наполнила мой бокал, и мы сели в саду. Ньютон решил остаться в доме. Я разглядывал прозрачную желтую жидкость в стекле. Попробовав ее, я ощутил вкус брожения. Иными словами, я ощутил вкус жизни на Земле. Ибо все, что здесь живет, бродит, стареет, заболевает. Но, как выяснилось, у того, что движется от спелости к увяданию, бывает восхитительный вкус.

Потом я подумал о стекле. Стекло получают из песка, поэтому оно знает, что к чему. Оно знает, сколько лет Вселенной, ибо оно и есть Вселенная.

Я сделал еще один глоток.

После третьего я начал понимать, зачем пьют вино. Оно делало что-то очень приятное с мозгом. Я забывал о глухих болях тела и режущих тревогах ума. К концу третьего бокала я был очень, очень пьян. Я был настолько пьян, что смотрел на небо и видел две луны.

— Ты ведь в курсе, что пьешь австралийское вино? — спросила Изабель.

На что я мог ответить лишь:

— М-м-м.

— Ты же ненавидишь австралийское вино.

— Разве? Почему? — спросил я.

— Потому что ты сноб.

— Что значит сноб?

Изабель рассмеялась, поглядывая на меня искоса.

— Человек, который не смотрит телевизор вместе со своей семьей, — сказала она. — Никогда.

— М-м-м.

Я выпил еще. Изабель тоже.

— Может, я становлюсь не таким уж снобом, — сказал я.

— Все может быть.

Изабель улыбнулась. Она по-прежнему оставалась экзотичным существом для меня. Что очевидно. Только теперь эта экзотичность мне нравилась. Более чем.

— Вообще-то возможно все, — сказал я, но не стал вдаваться в математику.

Изабель обняла меня за талию. Я не знал, чего теперь требует этикет. Читать стихи, написанные мертвыми людьми, или делать массаж? Я не делал ничего. Просто позволил Изабель гладить меня по спине, а сам смотрел вверх, выше термосферы, и наблюдал, как две луны съезжаются и становятся одной.


Наблюдатель

На следующий день у меня было похмелье.

Я понял: если, напиваясь, люди забудут, что они смертны, то похмелье им об этом напомнит. Я проснулся с головной болью, во рту пересохло, желудок побаливал. Я оставил Изабель в постели и спустился выпить стакан воды. Потом принял душ, оделся и пошел в гостиную почитать стихи.

Меня преследовало странное, но явственное ощущение, что за мной наблюдают. Ощущение становилось все сильнее и сильнее. Я встал, подошел к окну. Снаружи никого не было. Громоздкие, неподвижные дома стояли себе на месте, как разрядившиеся межпланетные корабли на посадочной полосе. Но я не отходил от окна. Мне казалось, что в одном из стекол что-то отражается, какой-то силуэт рядом с машиной. А может, зрение мне изменяло. Как-никак, у меня было похмелье.

Ньютон ткнулся мне носом в колено и заскулил с ноткой любопытства.

— Не знаю, — сказал я. Потом я посмотрел мимо стекла, мимо отражений, прямо в реальность. И увидел. Что-то темное, торчащее над припаркованной машиной. Я понял, что это. Чья-то голова. Я был прав. Кто-то от меня прячется.

— Жди здесь, — сказал я Ньютону. — Сторожи дом.

Я выбежал за дверь, проскочил парковку и, оказавшись на улице, как раз успел заметить, как неизвестный улепетывает за ближайший угол. Мужчина в джинсах и черном свитере. Даже со спины, издалека, он показался мне знакомым, но я не мог вспомнить, откуда его знаю.

Я повернул за угол, но там никого не оказалось. Просто еще одна пустынная пригородная улица, притом длинная. Слишком длинная, чтобы тот человек мог по ней убежать. Впрочем, не совсем пустынная. В мою сторону ковыляла старая женщина с продуктовой тележкой. Я остановился.

— Здравствуйте, — с улыбкой сказала она. Ее кожа была сморщенной от возраста, как бывает у представителей этого вида. (В случае с человеческим лицом старение лучше всего представить в виде карты девственного участка суши, который медленно превращается в город с длинными и запутанными улицами.)

Видимо, она меня знала.

— Здравствуйте, — ответил я.

— Как поживаете?

Я оглядывался по сторонам, пытаясь оценить возможные маршруты бегства. Если тот человек нырнул куда-нибудь между домов, он мог быть где угодно. У него имелось около двухсот очевидных вариантов.

— Все в порядке, — сказал я, — в порядке.

Мой взгляд метался по улице, но тщетно. «Кто этот человек? — думал я. — И откуда?»


В последующие дни у меня время от времени снова возникало чувство, будто за мной следят. Но самого наблюдателя я так ни разу и не заметил, что было странно и оставляло мне всего два варианта. Либо я чересчур поглупел и очеловечился, либо тот, кого я ищу, чье присутствие порой ощущаю в университетских коридорах и супермаркетах, слишком умен, чтобы попасться.

Другими словами, не человек.

Я пытался убедить себя, что это смехотворно. Я почти уговорил себя, что мой собственный ум смехотворен и я всегда был только человеком. Что я действительно профессор Эндрю Мартин, а все остальное — что-то вроде сна.

Да, я почти убедил себя.

Почти.


Как увидеть вечность

Нам потому так сладко жить, что не родимся вновь.

Эмили Дикинсон

Изабель сидела с ноутбуком в гостиной. Ее друг из Америки писал блог о древней истории, и Изабель комментировала статью о Междуречье. Я смотрел на нее, как завороженный.


Луна Земли — мертвое тело без атмосферы.

Оно не умеет залечивать свои шрамы. В отличие от Земли и ее обитателей. Я поражался, как быстро лечит время на этой планете.

Я смотрел на Изабель и видел чудо. Знаю, это нелепо. Но человек (на своем скромном уровне) — это невероятное достижение с точки зрения математики.

Начать с того, что мать и отец Изабель вполне могли и не встретиться. И в любом случае шансы, что у них появится ребенок, были невелики, учитывая многочисленные перипетии, которые сопутствуют налаживанию отношений между мужчиной и женщиной.

У матери должно было созреть около ста тысяч яйцеклеток, а у отца за тот же период времени образоваться пять триллионов сперматозоидов. Но даже при столь мизерном шансе на зарождение жизни — один на пятьсот миллионов миллионов миллионов — сколько всего еще должно совпасть, чтобы на свет появился именно данный конкретный человек.

Понимаете, когда вы смотрите в лицо человеку, вы должны осознавать, какая удача привела его в мир. Изабель Мартин предшествовало сто пятьдесят тысяч поколений, и это если считать только людей. Сто пятьдесят тысяч все менее вероятных спариваний, приводивших к появлению все менее вероятного потомства. Шанс — одна квадриллионная, помноженная на один квадриллион для каждого поколения.

То есть единица, деленная на число в двадцать тысяч раз больше, чем количество атомов во Вселенной. Но даже это только начало, потому что люди существуют каких-то три миллиона земных лет, пустяк по сравнению с тремя с половиной миллиардами лет, прошедших с тех пор, как на планете появилась жизнь.

Поэтому, закругляясь, можно сказать, что с математической точки зрения у Изабель Мартин не было шансов появиться на свет. Или, если точнее, ноль шансов из десяти в степени бесконечность. Тем не менее вот она, сидит передо мной. Все это меня потрясало, очень глубоко. Я вдруг понял, почему здесь так носятся с религией. Потому что да, конечно, Бог не может существовать. Но ведь люди тоже! Значит, если они верят в себя — логику никто не отменял, — почему не верить в того, чье существование чуть менее вероятно?


Не знаю, сколько я на нее так смотрел.

— О чем ты думаешь? — спросила Изабель, закрывая ноутбук. (Это важная деталь. Запомните: она закрыла ноутбук.)

— О том о сем.

— Расскажи.

— Я думаю, жизнь — это такое чудо, что ее нельзя называть реальностью.

— Эндрю, твое мировоззрение вдруг стало таким романтичным. Прямо не знаю, что сказать.

Глупо, что я мог этого не замечать.

Изабель была прекрасна. В сорок один год она изящно балансировала между той молодой женщиной, которой была когда-то, и более взрослой, которой ей предстояло стать. Умный, промывающий раны историк. Человек, готовый сделать покупки за другого с одной-единственной целью: помочь.

Теперь я знал и другое. Я знал, что она была крикливым младенцем, потом малышом, которого учили ходить, жадной до знаний школьницей, подростком, читавшим в своей комнате труды по истории А. Дж. П. Тейлора под музыку Talking Heads.

Я знал, что в университете она изучала прошлое и пыталась разобраться в его хитросплетениях.

В то же время она была молодой влюбленной женщиной, полной надежд и пытавшейся читать не только прошлое, но и будущее.

Потом она преподавала британскую и европейскую историю и, распутывая это большое хитросплетение, поняла, что цивилизации, вышедшие на первый план в эпоху Просвещения, добились этого путем насилия и территориальных завоеваний, а не благодаря научному прогрессу, политической модернизации и философскому понимаю.

Позднее Изабель пыталась осмыслить место женщины в истории, но ей приходилось трудно, потому что историю всегда писали победители, а победителями в битве полов неизменно выходили мужчины. Женщинам же доставались места на задворках и в примечаниях, и то если повезет.

Как досадно: вскоре Изабель добровольно поместила себя на задворки, бросила работу ради семьи, вообразив, что когда окажется на смертном одре, то будет больше сожалеть о нерожденных детях, чем о ненаписанных книгах. Но стоило ей сделать такой выбор, как она почувствовала, что муж воспринимает ее жертву как должное.

Ей было что дать, но ее богатства оставались при ней, под замком.

И меня переполняло радостное волнение, оттого что я могу наблюдать, как в ней возрождается любовь, ибо то была любовь абсолютная, любовь в расцвете лет. На такую способен лишь тот, у кого впереди смерть, а за плечами достаточно прожитых лет, чтобы понимать: любить и быть любимым очень сложно, но если получается, то можно увидеть вечность.

Это как два зеркала, поставленных друг напротив друга. Одно видит себя в другом, и это вид глубиной в бесконечность.

Да, для этого и нужна любовь. (Я мог не понимать брака, но любовь я понимал, в этом я был уверен.)

Любовь — это возможность жить вечно в одном миге. Это шанс увидеть себя таким, каким никогда раньше не видел, а увидев, осознать, что этот взгляд важнее всех предыдущих самовосприятий и самообманов. Только самое смешное — право, это самая смешная шутка во Вселенной, — что Изабель Мартин верила, будто я всегда был человеком по имени Эндрю Мартин, который родился в сотне миль от Кембриджа, в Шеффилде, а не на расстоянии 8653178431 светового года.

— Изабель, я думаю, что должен кое-что тебе сказать. Это очень важно.

Она встревожилась.

— Что? О чем ты должен сказать?

Нижняя губа Изабель была с изъяном, левая сторона чуть полнее правой. Очаровательный элемент ее лица, сплошь состоявшего из очаровательных элементов. Как я мог считать ее уродливой? Как? Как?

Я не смог сказать. Должен был, но не смог.

— Думаю, нам нужно купить новый диван, — сказал я.

— Это и есть то важное, о чем ты хотел сказать?

— Да. Он мне не нравится. Не люблю пурпурный цвет.

— Неужели?

— Да. Он слишком похож на фиолетовый. Все эти коротковолновые цвета действуют мне на мозг.

— Какой ты смешной. «Коротковолновые цвета».

— Ну, они такие и есть.

— Но пурпурный — это цвет императоров. А поскольку ты всегда вел себя как император…

— Правда? Почему цвет императоров?

— Византийские императрицы рожали в пурпурной комнате. Их младенцам давали почетный титул porphyrogenitos, «порфирородный», противопоставляя их плебеям-военачальникам, которые завоевывали трон на полях сражений. Впрочем, в Японии пурпурный — это цвет смерти.

Меня завораживал голос Изабель, когда она говорила об истории. В нем была утонченность, и каждое предложение казалось длинной тонкой рукой, подающей прошлое бережно, словно оно из фарфора. Как будто его можно вынести и показать, но в любой момент оно может разбиться на миллион осколков. Я понял, что даже в выборе профессии проявилась заботливая природа Изабель.

— Я просто подумал, что нам не помешает обновить мебель, — сказал я.

— Вот как? — полушутя-полусерьезно спросила Изабель, пристально глядя мне в глаза.

Один из просветленных людей, рожденный в Германии физик-теоретик по имени Альберт Эйнштейн, объяснял явление относительности своим более темным собратьям, приводя такой пример: «Подержите руку на горячей плите минуту, и минута покажется вам часом. Посидите с хорошенькой девушкой час, и час покажется минутой».

А что, если, глядя на хорошенькую девушку, вы чувствуете себя так, будто положили руку на горячую плиту? Что это? Квантовая механика?

Чуть погодя Изабель наклонилась ко мне и поцеловала. Я целовал ее и раньше. Но теперь появилось ощущение легкости в желудке, очень похожее на страх. Да, это было не что иное, как симптом страха, но страха приятного. Радостной опасности.

Изабель улыбнулась и пересказала одну историю, которую прочла не в книге по истории, а в идиотском журнале в приемной у врача. Муж и жена, которые разлюбили друг друга, завели романы в Интернете. И только когда они решили встретиться со своими внебрачными любовниками, выяснилось, что у них роман друг с другом. Но вместо того чтобы разрушить брак, эта история спасла его, и супруги зажили счастливее прежнего.

— Мне нужно кое-что тебе сказать, — проговорил я, выслушав рассказ.

— Что?

— Я люблю тебя.

— Я тоже тебя люблю.

— Да, но тебя невозможно любить.

— Спасибо. Перед таким комплиментом не устоит ни одна девушка.

— Нет. Я о другом, все дело в том, откуда я. Там никто не может любить.

— Что? Шеффилд? Там не все так плохо.

— Нет. Послушай, у меня такого раньше не было. Мне страшно.

Изабель обхватила мою голову руками, будто еще одну хрупкую диковинку, которую хотела сохранить. Она была человеком. Она знала, что однажды ее муж умрет, и все-таки смела его любить. Это изумительно.

Мы снова поцеловались.

Поцелуи очень похожи на еду. Только вместо того чтобы утолять аппетит, они его распаляют. Эта пища нематериальна, у нее нет массы, и тем не менее она превращается в совершенно восхитительную внутреннюю энергию.

— Пошли наверх, — сказала Изабель.

«Наверх» прозвучало многообещающе, будто речь шла не просто о месте, а об альтернативной реальности, сотканной из другой пространственно-временной текстуры. О крае наслаждений, куда мы попадем через кротовую нору на шестой ступени. И, само собой, Изабель оказалась права.


После мы несколько минут полежали в постели, и Изабель решила, что нам нужна музыка.

— Что угодно, — сказал я, — кроме «Планет».

— Это единственное произведение, которое тебе нравится.

— Уже нет.

Изабель поставила композицию Эннио Морриконе, которая называлась «Тема любви». Она была грустной, но красивой.

— Помнишь, как мы смотрели «Кинотеатр „Парадизо“»?

— Да, — солгал я.

— Фильм тебе жутко не понравился. Ты сказал, что он сентиментальный до тошноты. Что эмоции обесцениваются, если их так преувеличивать и превращать в фетиш. Впрочем, тебе никогда не нравились эмоциональные фильмы. Не обижайся, но, по-моему, ты всегда боялся чувств. Когда человек говорит, что ему претят сантименты, он фактически признается, что не любит их испытывать.

— Не переживай, — сказал я. — Того человека уже нет.

Изабель улыбнулась. Похоже, она и не думала переживать.

А зря. У всех нас был повод волноваться. Насколько он серьезен, я осознал буквально через несколько часов.


Непрошеный гость

Изабель разбудила меня среди ночи.

— По-моему, в доме кто-то есть, — сказала она. Я отметил, что голосовые связки ее гортани напряжены. Это был страх, замаскированный под спокойствие.

— В смысле?

— Богом клянусь, Эндрю. Я слышу, как кто-то ходит по дому.

— Может, это Гулливер.

— Нет. Гулливер не спускался. Мне не спалось, я бы заметила.

Я замер в темноте и вдруг услышал. Шаги. Похоже, кто-то ходил по нашей гостиной. Цифровые часы показывали 04:22.

Я сбросил одеяло и встал с постели.

Посмотрел на Изабель.

— Оставайся здесь. Что бы ни случилось, никуда не уходи.

— Будь осторожен, — сказала Изабель. Она включила ночник и принялась искать телефон, который обычно стоял в подставке на тумбочке. Но его там не оказалось.

— Странно.

Я вышел из комнаты и немного подождал на лестничной площадке. Теперь стало тихо. Такая тишина бывает в домах только в четыре двадцать утра. Как примитивна здешняя жизнь, подумалось мне, если дома ничем не могут себя защитить.

Одним словом, я испугался.

Медленно и тихо, на цыпочках я спустился вниз. Нормальный человек, вероятно, включил бы свет в прихожей, но я не стал. Я думал не о себе, а об Изабель. Если она спустится и увидит того, кто пришел, а тот увидит ее… может возникнуть очень опасная ситуация. Кроме того, опрометчиво было бы оповещать незваного гостя, что я внизу — если он еще этого не понял. Так что я прокрался в кухню и увидел, что Ньютон крепко (пожалуй, слишком крепко) спит в корзине. Насколько я мог судить, ни здесь, ни в кладовке больше никого не было, поэтому я пошел проверять столовую. И там никого. По крайней мере я никого не смог разглядеть. Только книги, диван, пустая ваза из-под фруктов, стол и радио. Я прошел по коридору в гостиную. На сей раз у двери меня захлестнуло ощущение, что в комнате кто-то есть. Но без даров я не мог разобраться, обманывают меня чувства или нет.

Я открыл дверь. В ту же секунду мое тело сделалось легким от всепроникающего страха. До того как я принял человеческое обличие, у меня никогда не возникало таких ощущений. Да и чего бояться нам, воннадорианам, в мире без смерти, утрат и неконтролируемой боли?

И снова я видел только мебель. Диван, кресла, выключенный телевизор, кофейный столик. В комнате — на тот момент — не было никого, но к нам определенно заходили. Я понял это, потому что ноутбук Изабель стоял на кофейном столике. Сам по себе этот факт не вызывал беспокойства, потому что именно там Изабель и оставляла его вечером. Беспокоило то, что он был открыт. Изабель закрывала его. Но это не все. Световое излучение. Хотя ноутбук стоял ко мне тыльной стороной, я видел, что экран горит, а это значило, что кто-то пользовался им не более двух минут назад.

Я быстро обошел кофейный столик и посмотрел, что на экране. Ничего не удалено. Я закрыл ноутбук и вернулся в спальню.

— Что это было? — спросила Изабель, когда я лег в постель.

— О, ничего. Наверное, нам померещилось.

Изабель вскоре уснула, а я смотрел в потолок, жалея, что у меня нет бога, который мог бы услышать мои молитвы.


Четкий ритм

На следующее утро Гулливер спустился к нам с гитарой и немного поиграл. Он разучил старую песню группы Nirvana под названием All Apologies — «Мои извинения». Парень был предельно сосредоточен и четко выдерживал ритм. Звучало здорово, и мы хлопали ему от души.

На миг я забыл обо всех тревогах.


Король бесконечного пространства

Выяснилось, что «Гамлет» весьма угнетающе действует на психику, когда ты только что отказался от бессмертия и переживаешь, что за тобой следят.

Лучший момент был в середине, когда Гамлет посмотрел на небо.

— Вы видите вон то облако, почти что вроде верблюда? — спросил он.

— Ей-богу, — сказал другой человек, повернутый на портьерах фетишист по имени Полоний, — оно действительно похоже на верблюда.

— По-моему, оно похоже на ласточку, — сказал Гамлет.

— У него спина, как у ласточки.

Потом Гамлет прищурился и почесал голову.

— Или как у кита?

И Полоний, которому было не до сюрреалистического юмора Гамлета, подтвердил:

— Совсем как у кита.[11]

После мы пошли в ресторан. Он назывался «Титос». Я взял хлебный салат «панцанелла». В нем оказались анчоусы. Анчоус — это рыба, поэтому первые пять минут я потратил на то, чтобы аккуратно выбрать маленькие тельца и сложить их на краю тарелки, безмолвно горюя об их участи.

— Тебе как будто понравилась пьеса, — сказала Изабель.

Я решил соврать:

— Понравилась. Да. А тебе?

— Нет. Ужасная постановка. По-моему, принципиально неверно брать на роль принца датского садовника из телесериала.

— Да, — сказал я, — ты права. Никудышная постановка.

Изабель рассмеялась. Никогда не видел ее такой радостной. Такой спокойной за меня и Гулливера.

— А еще в ней много смерти, — сказал я.

— Да.

— Ты боишься смерти?

У Изабель сделался смущенный вид.

— Конечно, я до смерти боюсь смерти. Я отошедшая от церкви католичка. Смерть и чувство вины. Это все, что у меня есть.

Католицизм, как я выяснил, это вид христианства для людей, которым нравится сусальное золото, латынь и вино.

— По-моему, ты отлично держишься. Учитывая, что в твоем теле уже начался медленный процесс деградации, в итоге приводящий к…

— Ладно, ладно. Спасибо. Довольно о смерти.

— Но я думал, тебе нравится размышлять о смерти. Поэтому мы и пошли на «Гамлета».

— Мне нравится смерть на сцене. А не вприкуску к пенне аррабиата.

Люди входили и выходили из ресторана, а мы с Изабель всё разговаривали и пили красное вино. Она рассказывала о курсе, который ее уговаривают читать в следующем году. «Первые цивилизации на Эгейском побережье».

— Они пытаются загнать меня все дальше и дальше в прошлое. Наверное, хотят этим что-то сказать. В следующий раз попросят рассказать о первых цивилизациях диплодоков.

Изабель рассмеялась, поэтому я тоже рассмеялся.

— Нужно издать тот роман — сказал я, пробуя зайти с другой стороны. — «Выше неба». Он очень хороший. По крайней мере начало.

— Не знаю. Там слишком много личного. Такой у меня был период. Я жила в потемках. Это было, когда ты… ну, ты понимаешь. Теперь всё позади. Я чувствую себя другим человеком. И даже муж у меня как будто другой.

— Напиши что-то еще.

— О, не знаю. Где взять идею?

Я не стал говорить, что у меня уйма идей, которыми я мог бы с ней поделиться.

— Мы уже сто лет этого не делали, правда? — сказала Изабель.

— Не делали чего?

— Не говорили. Вот так. Такое чувство, будто у нас первое свидание или что-то в этом духе. В хорошем смысле. Мы как будто знакомимся друг с другом.

— Да.

— Боже мой, — мечтательно проговорила Изабель.

Она опьянела. Я тоже, хотя не допил еще и первого бокала.

— Наше первое свидание, — продолжала она. — Помнишь?

— Конечно. Конечно.

— В этом самом ресторане. Только тогда он был индийский. Как его?.. «Тадж-Махал». Ты предложил его, когда мы договаривались по телефону, а меня не особенно порадовал вариант посидеть в «Пицца Хат». В Кембридже тогда не было даже «Пиццы Экспресс». Бог мой… двадцать лет. Не верится, да? А еще говорят, что память сжимает время. Тот день запомнился мне навсегда. Я опоздала. Ты прождал меня час. Под дождем. Мне показалось, это так романтично.

Изабель устремила взгляд вдаль, как будто двадцать лет материальны и их можно увидеть, сидя за столиком в углу зала. А я смотрел в ее глаза, блуждавшие где-то в бесконечности между прошлым и настоящим, счастливые и печальные, и отчаянно хотел быть человеком, о котором она говорит. Тем, кто двадцать лет назад не побоялся дождя и промок до нитки. Но я не был этим человеком. И никогда им не буду.

Я чувствовал себя Гамлетом. Я не имел ни малейшего понятия, что мне делать.

— Наверное, он любил тебя, — сказал я.

Изабель очнулась от грез и внезапно насторожилась.

— Что?

— Я, — исправился я, не поднимая глаз от медленно тающего мороженого с лимонным ликером. — И я по-прежнему тебя люблю. Так же, как и тогда. Просто, понимаешь, я смотрел на наше прошлое как будто со стороны. С расстояния времени…

Изабель протянула руку через стол и сжала мою ладонь. В тот миг я мог вообразить себя настоящим профессором Эндрю Мартином, так же как садовник из телевизионного сериала мог вообразить себя настоящим Гамлетом.

— Помнишь, как мы сплавлялись по речке Кэм? — спросила она. — Когда ты свалился в воду… господи, мы были совсем пьяные. Помнишь? Когда мы еще жили здесь, до приглашения из Принстона и переезда в Америку. Весело было, да?

Я кивал, но чувствовал себя неуютно. Кроме того, мне не нравилось, что Гулливер так долго один. Я попросил счет.

— Слушай, — сказал я, когда мы вышли из ресторана, — я чувствую, что обязан кое-что тебе рассказать…

— Что? — спросила она, глядя на меня. Она ежилась на ветру и держала меня под локоть. — Что такое?

Я глубоко вдохнул, наполняя легкие и надеясь почерпнуть смелости в азоте или кислороде. Я мысленно проговорил то, чем предстояло поделиться.

Я не отсюда.

Вообще-то я даже не твой муж.

Я с другой планеты из другой солнечной системы в далекой галактике.

— Дело в том… понимаешь, дело в том…

— Думаю, нам лучше перейти на другую сторону, — сказала Изабель, дергая меня за рукав. По тротуару навстречу нам двигались два силуэта — орущие друг на друга мужчина и женщина. Так мы и сделали: стали переходить улицу под углом, отражающим соотношение скрытого страха и поспешного бегства. Этот угол, как и везде во Вселенной, составлял 48 градусов относительно прямой, по которой мы двигались раньше.

Где-то посредине пустой дороги я обернулся и увидел ее. Зои. Женщину из больницы, с которой мы познакомились в мой первый день на этой планете. Она по-прежнему кричала на громадного, мускулистого, бритоголового мужчину. На лице у мужчины была татуировка в виде слезы. Я вспомнил, как Зои признавалась, что любит жестоких мужчин.

— Говорю тебе, ты не прав! Это ты сдвинутый! Не я! Но если тебе нравится разгуливать в виде такой примитивной жизни, на здоровье! Делай как знаешь, идиота кусок!

— Соска замороченная!

И тут она увидела меня.


Искусство отпускать

— Это вы, — сказала Зои.

— Ты ее знаешь? — шепотом спросила Изабель.

— Боюсь… что да. По больнице.

— О нет.

— Пожалуйста, — сказал я мужчине, — ведите себя прилично.

Тот уставился на меня. Его бритая голова вместе с остальным телом приблизилась ко мне.

— А тебе какое дело?

— Мне, — сказал я, — приятно видеть, когда люди ладят между собой.

— Ты кто вообще такой?

— Пожалуйста, уймись, — бесстрашно сказала Изабель, — и оставь людей в покое. Серьезно, если поступишь иначе, утром об этом пожалеешь.

Тут он повернулся к Изабель, схватил за голову и сжал щеки, нарушая ее красоту. Ярость вспыхнула во мне, когда он сказал:

— Пасть закрой, сучка, тебя никто не спрашивал!

Глаза Изабель округлились от страха.

Уверен, тут можно было предпринять что-то рациональное, но моя рациональность осталась далеко позади.

— Оставь нас в покое, — сказал я, не сразу вспомнив, что мои слова теперь только слова.

Амбал посмотрел на меня и расхохотался. Этот смех заставил меня с ужасом осознать, что я лишен силы. Даров меня лишили. По сути дела, к драке с накачанным верзилой я был готов не лучше среднестатистического профессора математики. А подобная степень готовности, мягко говоря, не обнадеживает.

Он избил меня. Избил по-настоящему. Не сравнить с Гулливером, боль от ударов которого я сам предпочел терпеть. Нет. Будь у меня возможность не чувствовать, как дешевые металлические кольца на кулаке этого мужчины врезаются в лицо со скоростью кометы, я бы ею воспользовался. Я бы сделал это и несколько секунд спустя, когда валялся на земле и получал удары носком ботинка в живот, где быстро растревожилась еще не переваренная итальянская еда. А потом он дал мне по голове ногой — как финальный аккорд. Хрястнул изо всех сил.

После этого не было ничего.

Был мрак и «Гамлет».

Он был ваш муж. Теперь смотрите дальше.

Я слышал, как причитала Изабель. Я пытался заговорить с ней, но до слов было далеко. Искусные подобия двух братьев.

Я слышал, как завывает и молкнет сирена, и понимал, что это за мной.

Вот ваш супруг, как ржавый колос.

Я очнулся в «скорой» и видел только Изабель. Ее лицо сияло надо мной как солнце, на которое не больно смотреть. Она гладила мою руку, как в тот первый раз, когда мы встретились.

— Я люблю тебя, — сказала она.

Вот когда я понял суть любви.

Суть любви в том, чтобы помочь выжить.

А еще в том, чтобы забыть о смысле. Перестать искать и начать жить. Смысл в том, чтобы держать за руку того, кто тебе близок, и жить в настоящем. Прошлое и будущее — лишь миф. Прошлое есть не что иное, как мертвое настоящее, а будущего все равно не существует, потому что к тому времени, как мы добираемся до будущего, оно превращается в настоящее. Настоящее — это все, что у нас есть. Вечно движущееся, вечно меняющееся настоящее. Оно ускользает из рук. Его можно поймать, только отпустив.

И я отпустил.

Отпустил всё во Вселенной.

Все, кроме ее руки.


Нейроадаптивная активность

Я очнулся в больнице.

Впервые в жизни пробуждение встретило меня серьезной физической болью. Была ночь. Изабель посидела со мной немного и уснула там, на пластиковом стуле. Но потом ей велели ехать домой. Так я остался наедине со своей болью, чувствуя, насколько беспомощен человек. Я лежал в темноте, заклиная Землю вращаться быстрее, чтобы она снова повернулась к Солнцу. Чтобы трагедия ночи стала комедией дня. Я не привык к ночи. Конечно, я видел ее на других планетах, но таких темных ночей, как на Земле, не знавал нигде. Они здесь не самые долгие, но самые глубокие, самые одинокие и самые красивые в своей трагичности. Я успокаивал себя случайными простыми числами. 73. 131. 977. 1213. 83719. Каждое как любовь, неделимая ни на что, кроме единицы и самого себя. Я силился вспомнить более крупные простые числа. Но понял, что даже математические способности покинули меня.

Врачи осматривали мои ребра, глаза и уши, заглядывали в рот. Обследовали мозг и сердце. Мое сердце медиков не заинтересовало, хотя сорок девять ударов в минуту показалось им маловато. Что до мозга, их несколько встревожила средняя борозда височной доли, поскольку там наблюдалась необычная нейроадаптивная активность.

— Такое впечатление, будто из вашего мозга что-то изъяли и новые клетки пытаются это возместить. Однако очевидно, что всё в норме и ничто не повреждено. Это крайне странно.

Я кивнул.

Конечно, забрали, только ни один человек, ни один земной врач никогда не поймет, что именно.

Это была трудная проверка, но я ее прошел. Я был совсем как человек.

От боли, которая до сих пор пульсировала у меня в голове и лице, мне дали парацетамол и кодеин.

В общем, я отправился домой.

На следующий день меня пришел проведать Ари. Я лежал в постели. Изабель ушла на работу, а Гулливер, похоже, действительно, в школу.

— Ну и видок у тебя, дружище.

Я улыбнулся и поднял со лба мешочек с мороженым горохом.

— Удивительное совпадение, но чувствую я себя тоже препаскудно.

— Надо бы заявить в полицию.

— Я сам подумываю об этом. Изабель тоже считает, что надо заявить. Только у меня что-то вроде предубеждения, понимаешь. После того как меня арестовали за то, что я был голый.

— Да, но нельзя же, чтобы психи разгуливали по городу и метелили кого вздумается.

— Знаю. Знаю.

— Слушай, приятель, я просто хочу сказать, что ты молодчага. Знаешь, защищать вот так свою жену — это по-джентльменски. Снимаю шляпу. Ты меня удивил. Я не принижаю тебя, не подумай, но я не знал, что ты у нас такой рыцарь без страха и упрека.

— Значит, я изменился. У меня повышенная активность в средней борозде височной доли. Наверное, все дело в ней.

Похоже, Ари это не убедило.

— В любом случае ты становишься человеком чести. А среди математиков это редкость. В отличие от нас, физиков, у математиков обычно кишка тонка. Только не напортачь с Изабель. Понимаешь, о чем я?

Я долго смотрел на Ари. Он хороший человек, я это видел. Ему можно доверять.

— Помнишь, Ари, я хотел кое-что тебе рассказать? В университетском кафе?

— Когда у тебя началась мигрень?

— Да.

Я колебался. Меня отсоединили, а значит, можно рассказать Ари. По крайней мере я так думал.

— Я с другой планеты, из другой солнечной системы в другой галактике.

Ари рассмеялся. Это был взрыв громкого, раскатистого смеха без единой ноты сомнения.

— Ладно, брат по разуму. Так тебе, наверное, надо домой позвонить? Нам бы только соединение, которое добивает до Андромеды.

— Я не из галактики Андромеды. Мой дом дальше. До него много-много световых лет.

Ари так хохотал, что почти не слышал меня.

Он захлопал ресницами, изображая озадаченность.

— И как же ты сюда попал? Космический корабль? Кротовая нора?

— Нет. Я путешествовал способом, который не относится ни к одному из известных и понятных тебе. Это технология антиматерии. До дома вечность и при этом всего секунда. Хотя теперь я уже никогда не смогу туда вернуться.

Бесполезно. Ари, утверждавший, что на других планетах возможна жизнь, не поверил в нее, столкнувшись с ней нос к носу.

— Понимаешь, у меня были неординарные способности, обусловленные технологиями. Дары.

— Ну-ну, — сказал Ари, сдерживая смех, — продемонстрируй.

— Не могу. Теперь я лишен сил. Я в точности как человек.

Эти слова показались Ари особенно смешными. Он начинал меня раздражать. Он не перестал быть хорошим человеком, но я понял, что хорошие люди тоже могут раздражать.

— В точности как человек! Тогда, приятель, ты попал.

Я кивнул.

— Да. Не исключено.

Ари улыбнулся и посмотрел на меня с тревогой.

— Слушай, ты же все таблетки принимаешь? Не только болеутоляющие? Все-все, да?

Я кивнул. Ари думает, что я сумасшедший. Может, будет легче, если я сам приму такую точку зрения? Иллюзию, что это иллюзия. Что однажды я проснусь и пойму, что все мне только приснилось.

— Слушай, — сказал я. — Я тебя изучил. Я знаю, что ты понимаешь квантовую физику и что ты писал о теории симуляции. Ты считаешь, что с вероятностью тридцать процентов все вокруг — фантом. Ты говорил мне в кафе, что веришь в пришельцев. Поэтому я решил, что ты можешь мне поверить.

Ари покачал головой, но теперь хотя бы не смеялся.

— Нет. Ошибаешься. Я не могу.

— Ничего страшного. — Я понимал, что если Ари не поверил мне, то Изабель не поверит и подавно. Но Гулливер… Есть еще Гулливер. Однажды я расскажу ему правду. Но что потом? Сможет ли он принять меня как отца, узнав, что я его обманывал?

Я оказался в ловушке. Я лгал и не мог остановиться.

— Ари, — спросил я, — скажи, если мне когда-нибудь понадобится помощь, если будет нужно, чтобы Изабель и Гулливер пожили у тебя, — ты согласишься?

Он улыбнулся.

— Конечно, старик, конечно.


Платикуртическое распределение

На следующий день, еще весь в синяках, я отправился в колледж.

Сидеть дома — пусть даже в компании Ньютона — мне почему-то стало тревожно. Раньше такого не было, но теперь я чувствовал себя невероятно одиноко. Поэтому я пошел на работу и понял, почему она так важна на Земле. Работа отключает ощущение одиночества. Впрочем, оно поджидало меня в кабинете, куда я вернулся, отчитав лекцию о моделях распределения. Однако у меня разболелась голова, и, признаться, я был рад покою.

Спустя некоторое время в дверь постучали. Я сделал вид, что не слышу. На тот момент оптимальным вариантом для меня было бы одиночество минус головная боль. Но стук раздался снова. И я понял, что он не прекратится. Я встал, подошел к двери и, выждав немного, открыл.

На пороге стояла молодая женщина.

Мэгги.

Дикая роза в цвету. Дева, у которой кудрявые рыжие волосы и полные губы. Она опять накручивала локоны на палец. Дышала она глубоко и как будто другим, нездешним воздухом, в котором витал таинственный афродизиак, суливший эйфорию. И еще она улыбалась.

— Ну, — сказала она.

Я минуту прождал завершения мысли, но его не последовало. «Ну» было началом, серединой и концом. Оно что-то означало, но я не знал что.

— Чего ты хочешь? — спросил я.

Она снова улыбнулась. Закусила губу.

— Обсудить совместимость колоколообразных кривых и модели платикуртического распределения.

— Ага.

— Платикуртический, — добавила она, проводя пальцем по моей рубашке от ворота к брюкам, — термин греческого происхождения. «Platus» означает плоский, а «kurtos»… выпирающий.

— Ага.

Ее палец упорхнул от меня.

— Так что, Джейк Ламотта,[12] поехали.

— Меня зовут не Джейк Ламотта.

— Знаю. Я намекала на твое лицо.

— Ага.

— Так мы едем?

— Куда?

— В «Шляпку с перьями».

Я понятия не имел, о чем она говорит. И вообще, кто она мне или тому человеку, кем был профессор Эндрю Мартин.

— Хорошо, — сказал я, — поехали.

Это была первая ошибка того дня. Но далеко не последняя.


«Шляпка с перьями»

Вскоре выяснилось, что «Шляпка с перьями» — обманчивое название. В этом заведении не оказалось шляпы и ровным счетом никаких перьев. Только основательно накачанные алкоголем люди с красными лицами, хохочущие над собственными шутками. Место это, как я вскоре выяснил, представляло собой типичный паб. «Паб» изобрели люди, живущие в Англии, чтобы компенсировать тот факт, что они живут в Англии. Мне там понравилось.

— Давай найдем тихий уголок, — предложила юная Мэгги.

В пабе, как и в любом рукотворном человеческом помещении, углов имелось предостаточно. Обитателям Земли, как видно, было еще очень далеко до осознания связи между прямыми линиями и острыми формами психоза, чем, возможно, и объяснялось наличие в пабах невероятного количества агрессивных людей. Прямые линии натыкались друг на друга на каждом шагу. Каждый стол, каждый стул, барная стойка, «однорукий бандит». (Я наводил справки об этих «бандитах». Очевидно, они предназначены для людей, у которых восхищение мерцающими квадратами сочетается со слабым пониманием теории вероятности.) Учитывая такое обилие углов, я удивился, когда нас усадили у сплошного отрезка прямой стены за овальный стол с круглыми табуретками.

— Отлично, — сказала Мэгги.

— Разве?

— Да.

— Хорошо.

— Что будешь?

— Жидкий азот, — не подумав, бросил я.

— Виски с содовой?

— Да. В этом роде.

Мы пили и болтали, как старые друзья, которыми, наверное, мы и были. Хотя манера общения у Мэгги заметно отличалась от манеры Изабель.

— Твой член повсюду, — сказала она в какой-то момент.

Я огляделся по сторонам.

— Правда?

— Двести двадцать тысяч просмотров на «Ютьюбе».

— Точно, — сказал я.

— Впрочем, там его размыли. И скажу по личному опыту, правильно сделали.

Тут она еще громче рассмеялась. Этот смех нисколько не облегчал боли, одновременно сдавливавшей и распиравшей мое лицо.

Я сменил тему. Я спросил у Мэгги, что для нее значит быть человеком. Этот вопрос я хотел задать всему миру, но пока что остановился на ней. И она ответила.


Идеальный замок

Она сказала — представь, что ты маленький ребенок, который на Рождество получает великолепный замок. На коробке изумительная фотография этого замка, и тебе больше всего на свете хочется поиграть в него, поиграть с рыцарями и принцессами, потому что это так напоминает человеческий мир. Беда только в том, что замок не построен. В коробке находятся крошечные замысловатые детали, и хотя к ним прилагается инструкция, ты ее не понимаешь. Родители и тетя Сильви — тоже. Так что тебе остается только рыдать над идеальным замком на коробке, который никто и никогда не сумеет построить.


Куда-нибудь еще

Я поблагодарил Мэгги за ответ. А потом объяснил, что смысл, похоже, открывается мне тем полнее, чем больше я о нем забываю. Потом я много говорил об Изабель. Видимо, это раздражало Мэгги, и она сменила тему.

— А потом, — спросила она, водя пальцем по краю стакана, — мы куда-нибудь еще пойдем?

Я узнал тон этого «куда-нибудь еще». В прошлую субботу Изабель использовала точно такую же частоту для слова «наверх».

— Будем заниматься сексом?

Мэгги снова рассмеялась. Я понял, что смех — это вибрирующий звук правды, которая врезается в ложь. Люди существуют в пределах собственных иллюзий, а смех — это выход наружу, единственный мост, который они могут наводить между собой. Смех и любовь. Но между нами с Мэгги не было любви. Я хочу, чтобы вы это знали.

Так или иначе, выяснилось, что мы все-таки будем заниматься сексом. Мы вышли из паба и прошли пешком несколько улиц, пока не добрались до Уиллоу-роуд и квартиры Мэгги. К слову, такого беспорядка, не являющегося прямым следствием ядерного распада, мне еще видеть не доводилось. Ее квартира являла собой сверхскопление книг, одежды, пустых бутылок из-под вина, сигаретных окурков, засохших гренков и нераспечатанных конвертов.

Выяснилось, что ее полное имя Маргарет Лоуэлл. Я не специалист по земным именам, но все равно понял, что оно до абсурда ей не подходит. Ей бы называться Ланой Плавный-Изгиб или Эшли Ветер-в-Голове. Как-то так. Впрочем, по всей видимости, я никогда не называл ее Маргарет. («Никто, кроме интернет-провайдера, меня так не называет».) Она Мэгги.

Мэгги оказалась девушкой незаурядной. Например, на вопрос о вероисповедании она отвечала: «Пифагорейка». Кроме того, она «бывалый путешественник» — нелепейший эпитет, если вы принадлежите к виду, который покидал свою планету, только чтобы посетить ее Луну (а Мэгги, как выяснилось, не была даже там). В данном случае имелось в виду, что она четыре года преподавала английский в Испании, Танзании и в различных точках Южной Америки, прежде чем вернуться в Англию и заняться математикой. А еще Мэгги почти (по человеческим меркам) не стыдилась наготы и, чтобы оплачивать учебу, не гнушалась исполнять стриптиз на частных вечеринках.

Она хотела заняться сексом на полу, что было чрезвычайно неудобно. Раздевая друг друга, мы целовались, но эти поцелуи, в отличие от наших с Изабель, не сближали. То были поцелуи, обращенные в себя, поцелуи ради поцелуев, театральные, поспешные, псевдопылкие. И, кроме того, саднящие. Мое лицо еще не зажило, а метапоцелуи Мэгги, похоже, не учитывали возможность боли. Когда мы оказались голыми, точнее, когда оголились те наши части, которые нужно было оголить, это стало походить на какую-то причудливую борьбу. Я смотрел на лицо, шею и грудь Мэгги и вспоминал, насколько чуждо мне человеческое тело. С Изабель у меня никогда не возникало чувства, что я сплю с инопланетянкой, но с Мэгги уровень чуждости граничил с ужасом. Я испытывал физиологическое удовольствие, временами даже очень сильное, но оно было строго локализованным, анатомическим. Я вдыхал запах ее кожи, и мне нравилось, как она пахнет, нравилась эта смесь кокосового лосьона и бактерий, но разум пребывал в жутком состоянии, и не только из-за головной боли.

Почти сразу после того, как мы начали заниматься сексом, у меня возникло ощущение тошноты, словно от перепада высоты. Я замер. Отстранился от Мэгги.

— Что случилось? — спросила она.

— Не знаю. Но что-то случилось. Как-то неправильно все это. Я понял, что не хочу сейчас испытывать оргазм.

— Поздновато для кризиса совести.

Я правда не знал, что случилось. В конце концов, это всего лишь секс.

Я оделся и обнаружил, что у меня четыре пропущенных вызова на мобильном.

— До свидания, Мэгги.

Она рассмеялась.

— Передавай привет жене.

Я понятия не имел, что тут смешного, но решил быть вежливым и улыбнулся в ответ, прежде чем выйти на прохладный вечерний воздух, в котором как будто увеличилось количество углекислого газа.


За пределами логики

— Ты поздно пришел с работы, — сказала Изабель. — Я волновалась. Думала, что до тебя добрался тот человек.

— Какой человек?

— Тот амбал, что раскроил тебе лицо.

Изабель сидела в гостиной, в доме, стены которого были заставлены книгами по истории и математике. В основном по математике. Она убирала ручки в стакан и смотрела на меня строго. Потом чуть смягчилась.

— Как прошел день?

— Ничего, — сказал я, ставя на пол сумку, — нормально. Провел пару. Пообщался со студентами. Позанимался сексом с той девушкой. Моей студенткой. Мэгги.

Странно: у меня было ощущение, что эти слова заведут меня на какую-то опасную тропу, но я все равно их сказал. Изабель же потребовалось немало времени, чтобы усвоить эту информацию, даже по человеческим меркам. Тошнота не проходила. Скорее наоборот, усиливалась.

— Не смешно.

— Я не пытался шутить.

Изабель долго смотрела на меня. Потом выронила авторучку. Крышечка отлетела. Разлились чернила.

— О чем ты говоришь?

Я повторил. По-видимому, ее больше всего интересовало сообщение о том, что мы с Мэгги занимались сексом. Интерес был настолько велик, что Изабель начала задыхаться и запустила стаканом с ручками в направлении моей головы. А потом расплакалась.

— Почему ты плачешь? — спросил я, хотя уже начинал понимать почему. Я подошел ближе. И тут Изабель набросилась на меня, замолотив руками с такой скоростью, какую только допускали законы анатомии. Ее ногти царапали мне лицо, добавляя свежих ран. Потом она замерла и просто смотрела на меня, как будто у нее тоже появились раны. Только невидимые.

— Прости, Изабель. Пойми, я не осознавал, что делаю что-то не так. Для меня все внове. Ты не представляешь, насколько мне это чуждо. Я знаю, что с моральной точки зрения плохо любить другую женщину, но я не люблю ее. Это просто удовольствие. Такое же, как бутерброд с арахисовой пастой. Ты не осознаешь всей сложности и лицемерности этой системы…

Изабель остановилась. Задышала медленнее и глубже, а ее первый вопрос оказался единственным.

— Кто она?

Потом:

— Кто она?

И вскоре опять:

— Кто она?

Мне не хотелось говорить. Разговор с человеком, который тебе небезразличен, чреват таким количеством скрытых опасностей, что неясно, как люди вообще решаются говорить. Я мог солгать. Я мог бы пойти на попятный. Но я понял, что хотя без обмана трудно удерживать влюбленного в тебя человека, моя любовь требует не лжи. Она требует правды.

Поэтому я сказал самые простые слова, какие смог найти:

— Не знаю. Но я не люблю ее. Я люблю тебя. Я не понимал, что это так важно. Я начал понимать, когда это уже происходило. Нутро подсказало — от арахисовой пасты меня никогда не тошнило. И тогда я остановился.

Понятие супружеской неверности встречалось мне всего однажды, в журнале «Космополитен», и там его не пытались объяснить как следует. Сказали только, что все зависит от контекста. А для меня эта концепция была такой же чуждой и непонятной, как для человека трансцеллюлярное лечение.

— Прости.

Изабель не слушала. Ей самой было что сказать.

— Я тебя даже не знаю. Я понятия не имею, кто ты. Понятия не имею. Если ты сделал это, ты и вправду мне чужой…

— Вот как? Послушай, Изабель, ты права. Я чужой. Я не отсюда. Я никогда раньше не любил. Все это впервые. Я тут новичок. Понимаешь, я был бессмертным, я мог не умирать, я мог не чувствовать боли, но я отказался от этого…

Она даже не слушала. Она была словно в другой галактике.

— Я только одно знаю наверняка: я хочу развода. Да. Я этого хочу. Ты нас уничтожил. Ты уничтожил Гулливера. Опять.

Тут в комнате появился Ньютон. Он вилял хвостом, пытаясь разрядить обстановку.

Не обращая внимания на пса, Изабель пошла к выходу. Я должен был ее отпустить, но почему-то не мог. Я взял ее за запястье.

— Останься, — сказал я.

И тогда это случилось. Ее рука налетела на меня с яростной силой, ее стиснутые пальцы астероидом врезались в планету моего лица. На сей раз это была не царапина и не пощечина, а затрещина. Так вот чем заканчивается любовь? Раной поверх раны поверх еще одной раны?

— Я сейчас уйду. А когда вернусь, хочу, чтобы тебя здесь не было. Понял? Не было. Убирайся отсюда, убирайся из нашей жизни. Все кончено. Все. Я думала, что ты изменился. Я искренне верила, что ты стал другим. И снова открылась! Дура набитая!

Я прикрывал лицо рукой. Оно все еще болело. Я слышал, как удаляются от меня шаги Изабель. Дверь открылась. Потом закрылась. Я опять остался один с Ньютоном.

— Доигрался, — сказал я.

Ньютон как будто соглашался со мной, но теперь я его не понимал. С таким же успехом любой человек мог пытаться понять любую собаку. Но я бы не сказал, что Ньютон выглядел грустным, когда лаял и смотрел в сторону гостиной и дороги за ее окнами. Это больше походило не на соболезнование, а на предупреждение. Я подошел к окну и выглянул на улицу. И ничего не увидел. Я еще раз погладил Ньютона, принес бессмысленные извинения и вышел из дома.


Часть третья
Лань раненая выше прыгнет[13]

Совершенство человеческой природы проявляется в том, что человек способен достичь желаемого, только пройдя через его противоположность.

Сёрен Кьеркегор. Страх и трепет


Встреча с Уинстоном Черчиллем

Я пошел к ближайшему магазину, ярко освещенному безличному месту под названием «Теско Метро». Купил себе бутылку австралийского вина.

Бродил по круговой тропинке и пил его, напевая God Only Knows. Было тихо. Я сел под деревом и допил бутылку.

Сходил за второй. Сел на скамейку в парке рядом с бородатым мужиком. Где-то я уже его видел. В самый первый день. Это он назвал меня Иисусом. Он был одет в тот же длинный грязный плащ и источал тот же запах. И почему-то он меня заворожил. Я долго просидел рядом с ним, разгадывая ноты его аромата — алкоголь, пот, табак, моча, инфекция. Уникальный человеческий запах и по-своему печально-красивый.

— Странно, почему другие люди так не делают, — проговорил я, завязывая разговор.

— Чего не делают?

— Ну, не напиваются. Не сидят на скамейках в парке. По-моему, неплохой способ решать проблемы.

— Издеваешься, да?

— Нет. Мне нравится. И вам, очевидно, тоже, иначе бы вы тут не торчали.

Тут я, признаться, кривил душой. Люди всегда занимаются тем, что им не нравится. По моим самым оптимистичным оценкам, в любой момент времени только ноль целых три десятых процента людей активно заняты тем, что им нравится, и даже в этом случае их преследует острое чувство вины, и они клятвенно обещают себе сейчас же вернуться к очередному жутко неприятному делу.

Мимо нас пролетел подхваченный ветром синий полиэтиленовый пакет. Бородач скручивал папиросу. У него дрожали пальцы. Неврологическое заболевание.

— В любви и жизни выбора нет, — сказал он.

— Да. Это правда. Даже когда кажется, что выбор есть, его на самом деле нет. Но я думал, что люди до сих пор держатся за иллюзию свободной воли.

— Только не я, чувак.

И тут он запел сбивчивым баритоном на очень низкой частоте:

— Солнце не светит, когда ее нет…[14] Как тебя звать?

— Эндрю, — сказал я. — Вроде как.

— Что у тебя стряслось? Жизнь потрепала? У тебя не лицо, а месиво.

— Да, потрепала — не то слово. Меня любили. И эта любовь была для меня самой драгоценной. У меня была семья. И любовь давала ощущение, что я нашел свое место. Но я все разрушил.

Бородач закурил сигарету, торчавшую у него изо рта, как онемевшее щупальце.

— Мы с женой прожили десять лет, — сказал он. — Потом я потерял работу, и на той же неделе от меня ушла жена. Тогда я запил, и началась эта фигня с ногой.

Он закатал брючину. Его левая нога была распухшей и багровой. А местами фиолетовой. Он ждал, что мне станет противно.

— Тромбоз глубоких вен. Адская боль, мать ее. Просто адская. И не сегодня-завтра она меня прикончит.

Он протянул мне сигарету. Я вдохнул дым. Я уже знал, что это гадость, но все равно вдохнул.

— А тебя как звать? — спросил я.

Он рассмеялся.

— Уинстон, блин, Черчилль.

— О, как премьер-министра, который был во время войны.

Он закрыл глаза и затянулся сигаретой.

— Зачем люди курят?

— Без понятия. Спроси чего полегче.

— Ладно. Как быть, если любишь того, кто тебя ненавидит? Кто больше не хочет тебя видеть?

— Бог его знает.

Он поморщился. Его мучила боль. Я заметил это еще в первый день, но теперь мне хотелось помочь. Я выпил достаточно, чтобы поверить, будто я это могу, или по крайней мере чтобы забыть, что не могу.

Черчилль собирался было опустить брючину, но, видя, как он мучается, я попросил его подождать. Я положил руку ему на ногу.

— Что ты делаешь?

— Не волнуйся. Это очень простая процедура переноса бионастроек, включающая обратный апоптоз, которая на молекулярном уровне восстанавливает и воссоздает мертвые и поврежденные клетки. Тебе она покажется волшебством, но это не так.

Моя рука лежала на его ноге, и ничего не происходило. Время шло, а все оставалось по-прежнему. То еще волшебство.

— Кто ты?

— Я пришелец. Меня считают бесполезным ничтожеством в двух галактиках.

— Не мог бы ты убрать свою чертову руку с моей ноги?

Я убрал руку.

— Извини. Правда. Я думал, что все еще могу тебя исцелить.

— Я тебя знаю, — сказал он.

— Что?

— Я видел тебя раньше.

— Да. Знаю. Я пробежал мимо тебя в свой первый день здесь. Помнишь, наверное. Я был голышом.

Он отклонился назад, прищурился, повернул голову набок.

— Не. Не. Не тогда. Я видел тебя сегодня.

— Вряд ли. Я бы наверняка тебя узнал.

— Не-а. Точно сегодня. У меня хорошая память на лица.

— Я был не один? С молодой женщиной? Рыжеволосой?

Он задумался.

— He-а. Ты был один.

— Где же?

— М-м-м, это было, дай подумать, где-то на Ньюмаркет-роуд.

— Ньюмаркет-роуд?

Я знал это название, потому что на этой улице жил Ари, но сам там не бывал. Никогда в жизни. Хотя, конечно, весьма вероятно, что Эндрю Мартин — настоящий Эндрю Мартин — захаживал туда неоднократно. Да, наверное, дело в этом. Черчилль потерялся во времени.

— Думаю, ты путаешь.

Он покачал головой.

— Да ты это был. Сегодня утром. Может, ближе к полудню. Ей-богу.

С этими словами бородач встал и медленно заковылял прочь, оставляя за собой запах табака и пролитого алкоголя.

На солнце набежала туча. Я посмотрел в потемневшее небо. Мои мысли тут же помрачнели. Я встал. Вынул из кармана телефон и набрал Ари. В конце концов трубку взяла какая-то женщина. Она тяжело дышала, шмыгала носом и пыталась вылепить из этих звуков внятные слова.

— Здравствуйте, это Эндрю. Я хотел бы поговорить с Ари.

И тут слова выстроились в жуткую последовательность:

— Он умер, он умер, он умер!


Сменщик

Я побежал.

Бросил бутылку и побежал со всех ног — через парк, по улицам, по шоссе, мало задумываясь о машинах. Бежать было больно. Болели колени, бедра, сердце и легкие. Все части тела напоминали мне, что однажды они откажут. И еще от бега почему-то усилилось жжение и зуд кожи лица. Но больше всего страдал разум.

Это моя вина. Гипотеза Римана здесь ни при чем. Все из-за того, что я рассказал Ари, откуда я. Он мне не поверил, но суть не в этом. Я смог рассказать ему, не получив мучительного фиолетового предупреждения. Меня отсоединили, но, должно быть, продолжали наблюдать и подслушивать, а значит, могли слышать меня и сейчас.

— Прошу вас. Не трогайте Изабель и Гулливера. Они ничего не знают.

Вот и дом, где до сегодняшнего утра я жил с людьми, которых полюбил. Я с хрустом прошагал по гравию подъездной аллеи. Машины на месте не было. Я заглянул в окно гостиной, но никого не увидел. Ключей у меня с собой не было, поэтому я нажал кнопку звонка.

Я стоял и ждал, ломая голову, что делать. Спустя некоторое время дверь отворилась, но я по-прежнему никого не видел. Тот, кто открыл, явно не хотел, чтобы его заметили.

Я проскользнул в дом. Прошел в кухню. Ньютон спал у себя в корзине. Я подошел к нему и легонько тряхнул.

— Ньютон! Ньютон!

Но тот лишь глубоко дышал и продолжал подозрительно крепко спать.

— Я здесь, — донесся голос из гостиной.

Я пошел на него, на этот знакомый голос, и в гостиной, на пурпурном диване увидел мужчину, который сидел, заложив ногу за ногу. Я сразу узнал его — как тут не узнаешь? — и в то же время вид его поверг меня в ужас.

Ибо я смотрел на самого себя.

Одежда отличалась (джинсы вместо вельветовых брюк, футболка вместо рубашки, кроссовки вместо туфель), но тело определенно принадлежало Эндрю Мартину. Каштановые волосы с естественным пробором. Усталые глаза и такое же лицо, только без синяков.

— Бинго! — с улыбкой сказал он. — Ведь так здесь говорят? Ну, когда фартит в игре. Бинго! Мы полные близнецы.

— Кто ты?

Он нахмурился, будто мой вопрос был настолько элементарен, что его даже стыдно задавать.

— Я твой сменщик. Джонатан.

— Сменщик?

— Именно. Я здесь, чтобы сделать то, чего не сумел ты.

Сердце у меня в груди колотилось.

— То есть?

— Уничтожить информацию.

Иногда страх и гнев сливаются.

— Ты убил Ари?

— Да.

— Зачем? Он не знал, что гипотезу Римана доказали.

— Да. Я в курсе. У меня более широкий спектр задач. Мне поручили уничтожить всех, кому ты рассказал о своем, — он задумался, подбирая слово, — происхождении.

— Значит, они меня слушали? Они сказали, что я отсоединен.

Он указал на мою левую руку, в которой, по всей видимости, по-прежнему работала техника.

— Твои силы они забрали, а свои оставили. Иногда они слушают. Проверяют.

Я уставился на нее. На мою руку. Она вдруг показалась мне врагом.

— Давно ты здесь? Я имею в виду на Земле.

— Недавно.

— Кто-то проник в дом несколько дней назад. Работал с компьютером Изабель.

— Это был я.

— Так почему ты медлил? Почему не выполнил задание в ту же ночь?

— Ты был рядом. Я не хотел, чтобы ты пострадал. Еще не было случая, чтобы один воннадорианин убил другого. Напрямую.

— Я уже не воннадорианин. Я человек. Парадокс в том, что до дома тысячи световых лет, но здесь я чувствую себя как дома. Странное чувство. Так чем ты занимался? Где жил?

Он заколебался, шумно сглотнул.

— Я жил с самкой.

— С самкой человека? С женщиной?

— Да.

— Где?

— Под Кембриджем. В поселке. Она не знает моего имени. Она думает, что меня зовут Джонатан Роупер. Я убедил ее, что мы женаты.

Я рассмеялся. Его, похоже, это удивило.

— Почему ты смеешься?

— Не знаю. Развилось чувство юмора. Одно из изменений, произошедших со мной после потери даров.

— Я убью их, ты это знаешь?

— Нет. Вообще-то не знаю. Я сказал кураторам, что нет смысла. Это, пожалуй, последнее, что я им сказал. Они как будто поняли.

— Мне поручили это сделать, и я это сделаю.

— Но разве тебе не кажется, что это бессмысленно, что, по сути, для этого нет причин?

Он вздохнул и покачал головой.

— Нет, не кажется, — сказал он голосом, который был моим, но звучал глубже и при этом, как ни странно, более плоско. — Я не вижу разницы. Я живу с человеком всего несколько дней, но уже вдоволь насмотрелся жестокости и лицемерия, присущего этому виду.

— Да, но в них есть и хорошее. Много хорошего.

— Нет. Я не видел. Они могут сидеть, смотреть по телевизору на мертвые тела людей и совершенно ничего не чувствовать.

— Вначале мне тоже так показалось, но…

— Они катаются на машине по тридцать миль в день и гордятся тем, что пустили в повторное использование пару пустых банок из-под варенья. Они говорят, что мир — это хорошо, и при этом прославляют войну. Они презирают мужчину, который убил свою жену в гневе, но преклоняются перед безразличным солдатом, который сбрасывает бомбы, убивающие сотни детей.

— Да, тут бывает неправильная логика, я с тобой согласен, но я искренне верю…

Он не слушал. Он уже не мог усидеть на месте. Буравя меня решительным взглядом, он ходил взад-вперед по комнате и вещал:

— Они верят, что Бог всегда на их стороне, даже если остальные представители их вида не принимают эту сторону. Они так и не смирились с двумя явлениями, которые, с биологической точки зрения, являются для них наиболее важными — размножение и смерть. Они притворяются, будто верят, что счастья за деньги не купишь, но всякий раз выбирают деньги. Они при каждом удобном случае превозносят посредственность и радуются бедам других. Они прожили на этой планете больше ста тысяч поколений и до сих пор понятия не имеют, кто они на самом деле и как им следует жить. Сейчас они знают даже меньше, чем когда-то.

— Ты прав, но разве ты не находишь в этих противоречиях некую прелесть и загадку?

— Нет. Не нахожу. Я думаю, что кровожадная воля людей помогла им захватить Землю и «цивилизовать» ее, но теперь им некуда идти, и человеческий мир набросился сам на себя. Это дракон, который пожирает собственный хвост. Тем не менее люди не видят этого дракона, а если видят, то не понимают, что они внутри него, что они молекулы, из которых создано это чудовище.

Я посмотрел на книжные полки.

— Ты читал стихи людей? Люди понимают эти недостатки.

Он по-прежнему не слушал.

— Они потеряли себя, но не свои притязания. Не думай, что они не покинут этой планеты, если им представится случай. Они начинают понимать, что снаружи жизнь, что снаружи мы или подобные нам существа, и они на этом не остановятся. Они захотят увидеть нас, и по мере повышения математического уровня у них рано или поздно появится такая возможность. Однажды люди найдут нас, и когда они это сделают, то не станут с нами дружить, даже если будут считать — как это всегда бывает, — что действуют исключительно из благих побуждений. Они найдут причину уничтожить или поработить другие формы жизни.

Мимо дома прошла девочка в школьной форме. Скоро вернется Гулливер.

— Но между смертью этих людей и остановкой прогресса нет никакой связи, уверяю тебя. Никакой связи.

Он перестал шагать по комнате, подошел ко мне и склонился к моему лицу.

— Связи? Я расскажу тебе о связях… Начинающий немецкий физик работает в патентном бюро в Берне в Швейцарии. Он выдвигает теорию, которая полстолетия спустя приводит к разрушению двух японских городов и гибели всего населения. Мужей, жен, сыновей, дочерей. Он не хочет, чтобы была установлена связь, но это дела не меняет.

— Ты говоришь совсем о другом.

— Нет. Нисколько. Это планета, где грезы наяву могут закончиться смертью и где математики способны вызвать конец света. Таково мое представление о людях. Оно чем-то отличается от твоего?

— Однако люди учатся на своих ошибках, — сказал я, — и дорожат друг другом сильнее, чем ты думаешь.

— Нет. Я знаю, что они дорожат друг другом, когда речь идет о близком человеке или о соседе. Но малейшее разногласие — и их сочувствия как не бывало. Они до абсурдного легко ополчаются друг против друга. Представь, что бы они сделали с нами, если бы могли.

Разумеется, я уже представлял и страшился ответа. Я слабел. Я чувствовал себя усталым и растерянным.

— Но нас послали сюда убить их. Чем мы лучше?

— Мы руководствуемся логикой, рациональным мышлением. Мы здесь, чтобы сохранить. Самих людей. Подумай об этом. Прогресс очень опасен для них. Женщину еще можно спасти, но мальчик должен умереть. Мальчик знает. Ты сам нам сказал.

— Ты допускаешь небольшую ошибку.

— Какую ошибку?

— Нельзя убить сына матери, не убив саму мать.

— Ты говоришь загадками. Ты стал как они.

Я посмотрел на часы. Половина пятого. Гулливер придет с минуту на минуту. Я пытался придумать, как поступить. Может быть, этот второй я, этот «Джонатан» прав. Впрочем, какое тут «может быть»? Он прав: люди плохо справляются с прогрессом и не понимают своего места в мире. В конечном итоге, они страшная опасность для себя и других.

Я кивнул, подошел к Джонатану и сел на пурпурный диван. Теперь я протрезвел и полностью сознавал свою боль.

— Ты прав, — сказал я. — Ты прав. И я хочу тебе помочь.


Игра

— Я знаю, ты прав, — сказал я семнадцатый раз, глядя ему прямо в глаза, — но я был слаб. Признаюсь. Я неспособен и никогда не мог причинить вред людям, особенно тем, с которыми жил. Но твои слова напомнили мне о моей первоначальной цели. Я не способен осуществить ее, и у меня больше нет даров. Но в то же время я понимаю, что ее необходимо осуществить. Поэтому в каком-то смысле я рад, что ты здесь. Я был глуп. Я сделал попытку и потерпел неудачу.

Джонатан откинулся на спинку дивана и смерил меня взглядом. Он долго рассматривал мои синяки и нюхал воздух между нами.

— Ты пил алкоголь.

— Да. Поддаюсь дурному влиянию. Оказывается, когда живешь как человек, очень просто набраться вредных привычек. Я пил алкоголь. Занимался сексом. Курил сигареты. Ел бутерброды с арахисовой пастой и слушал простую человеческую музыку. Я познал многие грубые удовольствия, которые им доступны, а также физическую и эмоциональную боль. Тем не менее, несмотря на испорченность, в этом теле еще сохранилось достаточно от меня прежнего, ясного и рационального, и я понимаю, что надлежит сделать.

Джонатан разглядывал меня. Он верил мне, потому что каждое сказанное мною слово было правдой.

— Отрадно слышать.

Я воспользовался моментом.

— Теперь послушай. Гулливер скоро вернется домой. Без машины или велосипеда. Он придет пешком. Ему нравится ходить пешком. Мы услышим его шаги по гравию, а потом поворот ключа в двери. Обычно он идет прямиком на кухню, чтобы попить или съесть миску хлопьев. Он съедает около трех мисок хлопьев в день. Впрочем, это к делу не относится. Важно, что скорее всего он сначала пойдет на кухню.

Джонатан внимательно слушал все, что я ему говорил. Странно, даже жутко было выдавать ему эту информацию, но я не видел другого выхода.

— Действовать нужно быстро, — сказал я, — потому что скоро вернется его мать. И еще есть вероятность, что он тебе удивится. Понимаешь, его мать выставила меня из дому за то, что я был ей неверен. Точнее, моя верность показалась ей неправильной. Учитывая отсутствие технологии чтения мыслей, люди считают моногамию возможной. Кроме того, стоит принять во внимание факт, что Гулливер уже пытался сам лишить себя жизни. Поэтому при выборе способа уничтожения советую остановиться на варианте, похожем на самоубийство. Например, после того как остановится его сердце, можно надрезать ему запястье, нарушив целостность вен. Так будет меньше подозрений.

Джонатан кивнул и обвел комнату взглядом. Телевизор, книги по истории, кресло, репродукции картин в рамах на стене, телефон в подставке.

— Не помешает включить телевизор, — сказал я, — даже если ты не в этой комнате. Потому что я всегда смотрю новости и оставляю его включенным.

Он включил телевизор.

Мы сидели и молча смотрели репортажи о войне на Ближнем Востоке. Но потом он услышал что-то, чего мой куда более слабый слух уловить не мог.

— Шаги, — сказал он. — По гравию.

— Он здесь, — сказал я. — Иди на кухню. Я спрячусь.


90,2 МГц

Я притаился в столовой. За закрытой дверью. Гулливеру незачем сюда заходить. В отличие от гостиной, в этой комнате он почти не бывает. Кажется, я ни разу его тут не слышал.

Итак, когда наружная дверь открылась, а потом закрылась, я остался тихо и неподвижно стоять в столовой. Гулливер замер в прихожей. Никаких шагов.

— Ау!

Потом ответ. Мой и не мой голос, идущий из кухни.

— Здравствуй, Гулливер.

— Что ты здесь делаешь? Я думал, что ты уехал. Мама позвонила и сказала, что вы поссорились.

Я слышал, как он — я, Эндрю, Джонатан — ответил, выверяя каждое слово:

— Верно. Мы поссорились. Да. Не волнуйся, это не очень серьезно.

— Неужели? Маме так не кажется. — Гулливер помолчал. — Чья это одежда на тебе?

— Ах, это. Просто старые вещи. Сам забыл, что они у меня есть.

— Никогда не видел их раньше. А лицо? Все синяки прошли. Ты выглядишь абсолютно здоровым.

— Что есть, то есть.

— Ладно, пойду, наверное, к себе. Поем позже.

— Нет. Нет. Ты останешься здесь. — Пошло структурирование разума. Слова Джонатана были пастухами, отгонявшими сознательные мысли. — Ты останешься здесь и возьмешь нож, острый нож, самый острый в этой комнате…

Еще немного, и это случится. Я чувствовал это и потому сделал то, что планировал сделать. Я подошел к книжному шкафу, взял радиоприемник, выкрутил колесико звука на все 360 градусов и нажал кнопку с зеленым кружочком.

Вкл.

На маленьком дисплее загорелось «90,2 МГц».

Классическая музыка грянула почти на всю мощность, и я понес приемник по коридору. Если я не ошибался, это был Дебюсси.

— Теперь ты приложишь нож к запястью и надавишь достаточно сильно, чтобы прорезать все вены.

— Что за шум? — спросил Гулливер, приходя в себя. Его все еще не было видно. Я все еще не добрался до порога кухни.

— Просто сделай это. Покончи с жизнью, Гулливер.

Я вошел в кухню и увидел, как мой двойник стоит спиной ко мне и давит рукой на голову Гулливера. Нож упал на пол. Эта сцена походила на какой-то жуткий обряд посвящения. Я знал, что Джонатан, с его точки зрения, поступает правильно и логично. Но точка зрения — тонкая штука.

У Гулливера подкосились ноги; он забился в конвульсиях. Я поставил приемник на плиту. В кухне было свое радио. Его я тоже включил. Телевизор по-прежнему работал в другой комнате, как мне и было нужно. Когда какофония классической музыки, дикторов новостей и рока наполнила воздух, я подошел к Джонатану и дернул его за руку, чтобы оборвать контакт с Гулливером.

Он повернулся, схватил меня за шею и вдавил спиной в холодильник.

— Ты допустил ошибку, — сказал он.

Конвульсии у Гулливера прекратились, и он растерянно оглянулся по сторонам. Он увидел двух мужчин, как две капли воды похожих на его отца, которые с одинаковой силой вцепились друг другу в горло.

Я знал: что бы ни случилось, Джонатана нельзя выпускать из кухни. Пока он рядом с двумя включенными приемниками и работающим в соседней комнате телевизором, наши шансы равны.

— Гулливер, — сказал я. — Гулливер, дай мне нож. Любой нож. Этот нож. Дай мне этот нож.

— Папа? Ты мой папа?

— Да, я твой папа. А теперь дай мне нож.

— Не слушай его, Гулливер, — сказал Джонатан. — Твой отец не он. А я. Он самозванец. Он не тот, кем кажется. Он монстр. Пришелец. Мы должны его уничтожить.

Пока мы стояли, сплетенные в обоюдно безрезультатной боевой позе, встречая силу равной силой, взгляд Гулливера наполнялся сомнением.

Он посмотрел на меня.

Пришло время правды.

— Я не твой отец. И он тоже. Твой отец умер, Гулливер. Его не стало в субботу семнадцатого апреля. Его забрали… — я задумался, как бы сказать, что бы он понял, — люди, на которых мы работаем. Они извлекли из него информацию и убили. А меня послали вместо него, чтобы убить тебя. И твою мать. И всякого, кто знал об открытии, которое совершил твой отец. Но я не смог этого сделать. Я не смог этого сделать, потому что начал… я начал чувствовать то, что раньше считал невозможным… Я сопереживал вам. Вы мне понравились. Я стал переживать за вас. И полюбил вас обоих. И отказался от всего… у меня нет способностей, нет сил.

— Не слушай его, сын, — сказал Джонатан. И вдруг он понял что-то. — Выключи приемники. Послушай меня, сейчас же выключи приемники.

Я умоляюще смотрел на Гулливера.

— Что бы ты ни делал, только не выключай их. Сигнал мешает его технике. Она в его левой руке. Его левая рука. Все в его левой руке…

Гулливер поднимался с пола. Оторопевший. Его лицо ничего не выражало.

Я напряг память.

— Лист! — заорал я. — Гулливер, вспомни! Зеленый лист, помнишь, лист! Когда я…

Тут мой двойник резким и безжалостным движением шарахнул мне лбом по носу. Мой голова срикошетила о дверцу холодильника, и все растворилось. Цвета поблекли, а звуки приемников и далекого диктора новостей слились друг с другом. Клокочущий шумовой суп.

Все было кончено.

— Гулли…

Я-номер-два выключил один из приемников. Дебюсси умолк. Но в ту же секунду я услышал вопль. Похоже, кричал Гулливер. Действительно, кричал он, только не от боли. А для храбрости. Этот яростный первобытный рев придал Гулливеру решимости воткнуть нож, которым он собирался перерезать себе запястья, в спину человека, выглядевшего в точности как его отец.

И нож вошел глубоко.

От этого рева и от этого зрелища комната перестала плыть перед глазами. Я сумел подняться на ноги, прежде чем палец Джонатана дотянулся до второго радио. Я отдернул его назад за волосы. Я увидел его лицо. Боль ясно проявлялась на нем, как это бывает лишь на человеческих лицах. Глаза смотрели ошарашенно, с мольбой. Рот как будто плавился.

Плавился. Плавился. Плавился.


Самое тяжкое преступление

Я не хотел больше смотреть ему в лицо. Он не мог умереть, пока обладал внутренними дарами. Я потащил его к печи AGA.

— Поднимай, — приказал я Гулливеру. — Поднимай крышку.

— Крышку?

— С конфорки.

Он поднял стальной колпак и отвел его назад, не выразив ни капли удивления.

— Помоги мне, — сказал я. — Он сопротивляется. Надо обезвредить его руку.

Вместе нам хватило сил, чтобы прижать его ладонь к раскаленному металлу. Пока мы держали его, он исходил душераздирающими воплями. Я понимал, что делаю, но в этих воплях я слышал конец мироздания.

Я совершал самое тяжкое преступление. Уничтожал дары и убивал своего собрата.

— Нужно держать, — кричал я Гулливеру. — Нужно держать! Держи! Держи! Держи!

Потом я переключил внимание на Джонатана.

— Скажи им, что все кончено, — прошептал я. — Скажи, что ты выполнил миссию. Скажи, что с дарами возникла проблема и ты не сможешь вернуться. Скажи им, и я прекращу боль.

Я лгал. С расчетом на то, что они настроены на него, а не на меня. Ложь поневоле. Джонатан сказал кураторам, но его боль не прекратилась.

Сколько мы так простояли? Секунды? Минуты? Как в парадоксе Эйнштейна. Горячая плита против хорошенькой девушки. Под конец Джонатан сполз на колени и стал терять сознание.

Слезы катились у меня по лицу, когда я наконец убрал с печи ту липкую массу, что осталась от его руки. Я проверил пульс. Джонатана не стало. Нож пронзил ему грудь снизу, когда он упал на спину. Я посмотрел на руку, потом в лицо. Оно было чистым. Джонатана отсоединили не только от кураторов, но и от жизни.

Чистым его лицо было потому, что он обретал свою истинную внешность — началась клеточная реконфигурация, которая автоматически запускается после смерти. Весь его облик менялся, выравнивался. Лицо сплющивалось, череп становился легче, кожа покрывалась переливами пурпурного и фиолетового. Только нож в спине не исчезал. Странно. В контексте этой земной кухни существо, устроенное в точности как я когда-то, казалось мне совершенно чуждым.

Монстром. Тварью. Не мной.

Гулливер смотрел во все глаза, но молчал. Шок был настолько сильным, что трудно было дышать, не то что говорить.

Я тоже молчал, но из более практических соображений. Если честно, я волновался, что и так сказал слишком много. Возможно, кураторы слышали все, что я говорил на кухне. Я не знал. Но я точно знал, что сделал еще не все.

Твои силы они забрали, а свои оставили.

Но прежде чем я сошел с места, у дома остановилась машина. Изабель вернулась домой.

— Гулливер, это твоя мама. Не пускай ее сюда. Предупреди ее.

Он вышел из комнаты. Я вернулся к жару конфорки и положил ладонь на то же место, куда прижимал руку Джонатана и где еще шипели остатки его плоти. Я прижал ладонь к раскаленному металлу и ощутил чистую, всеобъемлющую боль, которая затмила пространство, время и чувство вины.


Природа реальности

Цивилизованная жизнь, как вам известно, основана на огромном количестве иллюзий, которым все мы охотно подыгрываем. Беда в том, что мы со временем забываем, что это иллюзии, и когда к нам прорывается правда, нас это глубоко потрясает.

Дж. Г. Баллард

Что такое реальность?

Объективная истина? Коллективная иллюзия? Мнение большинства? Продукт исторического понимания? Сон? Сон. Да, может быть. Но если это сон, я от него еще не очнулся.

Когда люди начинают копать вглубь — будь то искусственно разграниченные области квантовой физики, биологии, нейрологии, математики или любви, — они подбираются все ближе и ближе к абсурду, иррациональности и анархии. Все, что они знают, опровергается снова и снова. Земля не плоская; пиявки не представляют ценности для медицины; Бога нет; прогресс — это миф; у них есть лишь настоящее.

И это происходит не только в глобальных масштабах. А с каждым отдельным человеком.

В каждой жизни наступает такой момент. Кризис. Ты осознаёшь: то, во что ты веришь, ложно. Такое бывает со всеми, но различие заключаются в силе воздействия этого открытия. В большинстве случаев люди просто отмахиваются от него и делают вид, что все в порядке. Так они стареют. В конечном счете именно от этого морщатся их лица, горбятся спины, усыхают рты и амбиции. Под весом этого отрицания. Под его давлением. В этом люди не уникальны. Самое храброе и безумное, что может сделать любое существо, — это измениться.

Я был чем-то. А теперь стал чем-то иным.

Я всегда был чудовищем, а теперь стал другим чудовищем. Оно умрет и будет чувствовать боль, но все-таки проживет жизнь и, возможно, даже найдет счастье. Ибо счастье теперь для меня возможно. Оно по другую сторону боли.


Лицо, потрясенное, как луна

Гулливер был юн и принимал все легче матери. Он давно не видел смысла в своей жизни, а потому окончательное доказательство ее бессмысленности даже принесло ему облегчение. Он потерял отца и совершил убийство, но существо, принявшее смерть от его рук, было ему чуждо, как будто не имело к нему отношения. Гулливер мог оплакивать мертвую собаку, но мертвый воннадорианин не вызывал у него сочувствия. Что касается горя, Гулливер действительно волновался об отце и хотел знать, было ли тому больно. Я сказал, что не было. Правда ли это? Не знаю. Я понял, что человек без лжи не человек. Просто важно знать, какую ложь говорить и когда. Любить кого-то означает постоянно врать любимому. Но я ни разу не видел, чтобы Гулливер плакал об отце. Не знаю почему. Возможно, трудно пережить потерю человека, которого, по сути, никогда не было рядом.

Так или иначе, когда стемнело, Гулливер помог мне вытащить тело из дома. Ньютон уже не спал. Он проснулся после того, как расплавилась техника Джонатана. И теперь он принимал то, что видит, как собаки, похоже, принимают всё. Среди них нет историков, и это упрощает дело. Для них нет ничего неожиданного. В какой-то момент пес начал рыть землю, как будто старался помочь нам. Но в этом не было нужды. Копать могилу было необязательно, потому что монстр — именно так я называл его про себя — в своем естественном состоянии быстро разлагался в насыщенной кислородом атмосфере. А вот выволочь его во двор оказалось нелегко, особенно учитывая мою обожженную руку и тот факт, что Гулливеру пришлось отбежать в сторону, потому что его начало рвать. Он ужасно выглядел. Помню, как он смотрел на меня из-под челки. Его лицо выглядело потрясенным, как луна.

Ньютон был не единственным свидетелем.

За нами недоуменно наблюдала Изабель. Я не хотел, чтобы она выходила из дома и смотрела, но она не послушалась. На тот момент она не знала всего. Не знала она, например, что ее муж умер и что труп, который я тащу, выглядит в целом так же, как раньше выглядел я.

Правда открывалась ей медленно, но и это было слишком быстро. Ей требовалась пара-тройка столетий, чтобы усвоить эти факты, а может, и больше. Это все равно как взять человека из Англии эпохи Регентства и перенести в центр Токио образца двадцать первого века. Изабель просто не могла воспринимать происходящее адекватно. Как-никак она историк. Ученый, который ищет схемы, сценарии и причины и преобразует прошлое в рассказ, который следует по одной извилистой тропе. Но вдруг на эту тропу с неба с огромной силой обрушивается объект, вспоровший грунт, пошатнувший всю Землю и сделавший маршрут непроходимым.

Иначе говоря, Изабель пошла к врачу и попросила выписать ей лекарство. Таблетки, однако, не помогли, и она три недели пролежала в постели в полном упадке сил. Предполагали, что это миалгический энцефаломиелит. Разумеется, никакой болезни у нее не было. Она страдала от горя. Она оплакивала не только потерю мужа, но и потерю привычной реальности.

В тот период она меня ненавидела. Я все ей объяснил: не я это придумал, меня послали против моей воли с единственным заданием: затормозить прогресс человечества ради блага Вселенной. Но она не могла смотреть на меня, потому что не знала, на что смотрит. Ведь я лгал ей. Спал с ней. Позволял ей ухаживать за мной. А она не знала, с кем спала. Не имело значения, что я влюбился в нее и что этот акт абсолютного неповиновения спас от смерти ее и Гулливера. Нет. Это не имело никакого значения.

Для нее я был убийцей. И чужаком.

Моя рука медленно заживала. Я сходил в больницу, и мне дали прозрачную перчатку, наполненную антисептическим кремом. В больнице меня спросили, как это случилось, и я ответил, что был пьян и оперся о конфорку, не воспринимая боль, а потом уже было слишком поздно. Ожоги превратились в волдыри, и медсестра вскрывала их, а я с интересом наблюдал, как из пузырьков течет прозрачная жидкость.

Я эгоистично надеялся, что в какой-то момент, глядя на мою обожженную руку, Изабель станет испытывать ко мне сострадание. Я хотел снова увидеть эти глаза. Глаза, которые с тревогой изучали мое лицо, после того как Гулливер избил меня во сне.

Недолгое время меня соблазняла мысль убедить Изабель, будто все, что я ей говорил, неправда. Что мы скорее живем в магическом реализме, чем в научной фантастике, и что в нашем жанре не обойтись без небылиц. Что я вовсе не пришелец. Что я человек, у которого был срыв, и во мне нет ничего внеземного. Гулливер, может, и знает, что видел, но его спасал неокрепший ум. Я мог легко все отрицать. Бывает, что собака вдруг словно молодеет. Что люди падают с крыш и выживают. В конце концов, люди — особенно взрослые — хотят верить в самые прозаические истины. Им это нужно, чтобы удержать собственное мировоззрение и психику от соскальзывания в безбрежный океан непостижимого.

Но такой выход почему-то казался мне недостойным, и я не мог его выбрать. На этой планете везде есть место лжи, но истинная любовь тут — не пустой звук. И потом, если рассказчик говорит, что словно очнулся от страшного сна, хочется съязвить, что он просто перешел от одной иллюзии к другой и соответственно снова может точно так же в любой момент проснуться: даже в иллюзиях нужна последовательность. Незыблемой остается только ваша точка зрения, поэтому объективная истина никому не нужна. Надо выбрать свой сон и держаться его. Все остальное — обман. Раз уж вы попробовали любовь и правду в одном опьяняющем коктейле, фокусы надо прекращать. И хотя я понимал, что никакой честностью такой вариант развития событий не поправишь, жить с этим было тяжело.

Понимаете, до того как попасть на Землю, я никогда не искал заботы и не нуждался в ней. Но теперь я тосковал по ощущению, что я кому-то дорог, кому-то нужен, что меня любят.

Возможно, я ждал слишком многого. Возможно, я не заслужил и того, чтобы меня оставили в доме, пусть даже выделив для сна этот ужасный пурпурный диван.

Думаю, что единственной причиной, по которой меня не прогоняли, был Гулливер. Гулливер хотел, чтобы я остался. Я спас ему жизнь. Я помог ему дать отпор обидчикам. Но я все равно не ждал, что он меня простит.

Поймите меня правильно. Я не говорю про сантименты между сыночком и папочкой, но в качестве внеземной формы жизни Гулливер принял меня гораздо легче, чем в роли отца.

— Откуда ты? — спросил он однажды субботним утром, без пяти семь, пока мать еще спала.

— Это очень, очень, очень, очень, очень, очень, очень, очень далеко.

— Насколько далеко?

— Сложно объяснить, — сказал я. — То есть для тебя и Франция далеко.

— А ты попробуй, — сказал он.

Мой взгляд остановился на вазе с фруктами. Только позавчера я ходил покупать здоровую пищу, которую врач рекомендовал Изабель. Бананы, апельсины, виноград, грейпфруты.

— Ладно, — сказал я, хватая большой грейпфрут. — Это — Солнце.

Я положил грейпфрут на кофейный столик. Потом отыскал самую маленькую виноградину в миске и положил ее на другой край стола.

— Это — Земля. Такая маленькая, что ее почти не видно.

Ньютон подошел к столику, явно намереваясь сожрать Землю.

— Нет, Ньютон, — сказал я. — Дай закончить.

Ньютон отступил, зажав хвост между задними лапами.

Нахмурив лоб, Гулливер изучал грейпфрут и крохотную виноградину. Он огляделся вокруг.

— А где же твоя планета?

Думаю, он серьезно ожидал, что я положу апельсин, который взял из вазы, куда-нибудь в пределах комнаты. Рядом с телевизором или на одну из книжных полок. Или, на худой конец, отнесу его наверх.

— По большому счету, этот апельсин должен лежать на кофейном столике в Новой Зеландии.

Гулливер помолчал, пытаясь осознать расстояние, о котором я говорил. Еще не выйдя из ступора, он спросил:

— Я могу туда попасть?

— Нет. Это невозможно.

— Почему? А на космическом корабле?

Я покачал головой.

— Нет. Я не летал на корабле. Я попал сюда, но иначе.

Он растерялся, но после моего объяснения растерялся еще больше.

— В общем, суть в том, что теперь у меня не больше возможностей пересекать Вселенную, чем у любого другого человека. Я навсегда останусь в этом теле и на этой планете.

— Ты променял Вселенную на жизнь на диване?

— Тогда я этого не понимал.

К нам спустилась Изабель — в пижаме и белом халате. Бледная, как всегда по утрам. На миг она просияла от нежности при виде того, что мы с Гулливером беседуем. Но потом все вспомнила, и теплота исчезла с ее лица.

— Что происходит? — спросила она.

— Ничего, — сказал Гулливер.

— Зачем вам фрукты? — в ее тихом голосе все еще слышались остатки сна.

— Объяснял Гулливеру, откуда я. Насколько далеко моя планета.

— Ты прилетел с грейпфрута?

— Нет. Грейпфрут — это Солнце. Ваше Солнце. Наше. Я жил на апельсине. Который должен быть в Новой Зеландии. А Земля сейчас у Ньютона в желудке.

Я улыбнулся Изабель. Я думал, что шутка ей понравится, но она смотрела на меня ровно так же, как в последние недели. Словно я был в тысячах световых лет от нее.

Она вышла из комнаты.

— Гулливер, — сказал я, — по-моему, мне лучше уйти. Не надо было вообще оставаться. Понимаешь, дело не только во всей этой заварухе. Помнишь ссору между мной и твоей мамой? О которой тебе так и не рассказали?

— Ага.

— Так вот, я был неверен. Я занимался сексом с женщиной по имени Мэгги. Одной из моих студенток, точнее, студенток твоего отца. Мне не понравилось, но это к делу не относится. Я не осознавал, что этим обижу твою маму, но ей от этого не легче. Я плохо разбирался в правилах супружеской верности, хотя это не оправдание. Во всяком случае, для меня — учитывая, что я сознательно обманывал ее во многих других вещах. И подвергал опасности ее и твою жизни. — Я вздохнул. — Наверное… наверное, я уеду.

— Зачем?

Вопрос задел меня за живое. Пробрался к желудку и стиснул его.

— Просто я думаю, что сейчас так будет лучше.

— Куда ты едешь?

— Не знаю пока что. Но не волнуйся, я дам знать, когда туда попаду.

Его мать снова появилась на пороге.

— Я уезжаю, — сказал я.

Она закрыла глаза. Вдохнула.

— Да, — произнесла она губами, которые я когда-то целовал. — Да. Наверное, так лучше.

Ее лицо сморщилось, точно кожа воплощала эмоцию, которую она хотела скомкать и выбросить.

Моим глазам стало горячо. Картинка затуманилась. Потом что-то сбежало по моей щеке к самым губам. Жидкость. Как дождь, только теплее. Соленая.

Я пролил слезу.


Второй тип гравитации

Перед уходом я поднялся на чердак. Там было темно, мерцал только компьютерный экран. Гулливер лежал на кровати и смотрел в окно.

— Я не твой папа, Гулливер. У меня нет права здесь быть.

— Да. Я знаю.

Гулливер закусил напульсник. Враждебность блеснула в его глазах, точно осколок стекла.

— Ты не мой папа. Но ты такой же, как он. Тебе плевать. И ты трахался с кем-то за маминой спиной. Знаешь, он тоже это делал.

— Послушай, Гулливер, я не пытаюсь тебя бросить, я пытаюсь вернуть спокойствие твоей маме. Понимаешь? Она сейчас немного потерялась, а я только еще больше сбиваю ее с толку.

— Просто все так паскудно. Я чувствую себя совершенно одиноким.

Солнце вдруг блеснуло в окне, не замечая нашего мрачного настроения.

— Одиночество, Гулливер, так же вездесуще, как водород.

Он вздохнул, как вздыхают более взрослые человеческие особи.

— Иногда мне кажется, что я какой-то неподходящий. Не гожусь для жизни. Возьми школу. У кучи народа родители в разводе, но с отцами у них вроде нормальные отношения. А про меня все думают: какой у меня повод съезжать с катушек? Что у меня не так? Живу в отличном доме с богатыми неразведенными предками. Какого хрена он ноет? Но это всё фуфло. Мать с отцом никогда не любили друг друга, по крайней мере, сколько я себя помню. Мама как будто изменилась после того, как у отца случился срыв — то есть после твоего появления, — но она просто обманывала себя. То есть она даже не знала, кто ты. Если ты доверяешь пришельцу больше, чем родному отцу, это о чем-то говорит. Отец был говнюком. Правда. Не помню, чтобы он дал мне хоть один дельный совет. Кроме того, что не стоит идти в архитекторы, потому что они дожидаются признания сотни лет.

— Тебе не нужно руководство, Гулливер. Все, что тебе нужно, у тебя в голове. Ты знаешь о мироздании больше, чем кто-либо другой на твоей планете. — Я показал в окно. — Ты увидел, что там снаружи. И еще ты проявил себя по-настоящему сильным парнем.

Гулливер снова повернулся к окну.

— И как оно там, наверху?

— Совсем по-другому. Всё не как у нас.

— Но как?

— Само существование устроено иначе. Никто не умирает. Боли нет. Все красиво. Единственная религия — это математика. Семьи нет. Есть кураторы — они дают указания, — и есть все остальные. Забот всего две: развитие математики и безопасность Вселенной. Ненависти нет. Нет отцов и сыновей. Нет четкого разграничения между биологией и техникой. И все фиолетовое.

— Зашибись!

— Это такая скука! Более скучной жизни и представить нельзя. Здесь есть боль и потери, это лишь одна сторона медали. Но другая может оказаться великолепной, Гулливер.

Он посмотрел на меня в недоумении.

— Ага. Только я понятия не имею, где ее искать.

Зазвонил телефон. Изабель взяла трубку. Через пару секунд она крикнула:

— Гулливер, это тебя. Девочка. Нэт.

Я не мог не заметить тени улыбки, мелькнувшей на лице Гулливера. Он застеснялся ее и, уходя из комнаты, постарался напустить на себя недовольный вид.

Я сидел и дышал через легкие, которые однажды перестанут функционировать, но которым еще предстоит прокачать много чистого теплого воздуха. Потом я сел за примитивный земной компьютер Гулливера и принялся печатать советы в помощь человеку — все, которые только мог придумать.


Советы Хомо сапиенсу

1. Стыд — это оковы. Освободись от них.

2. Не переживай насчет своих способностей. Ты способен любить. Этого достаточно.

3. Не обижай других людей. На вселенском уровне они — это ты.

4. Технологии не спасут человечество. Его спасут люди.

5. Смейся. Тебе идет.

6. Будь любопытным. Сомневайся во всем. Сегодняшний факт завтра окажется вымыслом.

7. Ирония — это хорошо, но сочувствие все же лучше.

8. Бутерброды с арахисовой пастой отлично идут под бокал белого вина. Не слушай тех, кто говорит иначе.

9. Порой чтобы быть собой, приходится забывать о себе и становиться кем-то другим. Характер не есть нечто неизменное. Иногда придется бежать вприпрыжку, чтобы от него не отстать.

10. История — отрасль математики. Литература тоже. Экономика — отрасль религии.

11. Секс может навредить любви, но любовь никогда не навредит сексу.

12. Новости должны начинаться с математики. Затем поэзия, а потом — все остальное.

13. Вероятность твоего рождения была величиной, стремящейся к нулю, оно было фактически невозможно. Так что отрицать невозможное — значит отрицать себя.

14. В твоей жизни будет двадцать пять тысяч дней. Живи так, чтобы какие-то из них запомнились.

15. Дорога к снобизму есть путь к страданию. И наоборот.

16. Трагедия — это просто комедия, которая не случилась. Однажды мы посмеемся над этим.

Мы посмеемся над всем.

17. Непременно носи одежду, только помни, что это всего лишь одежда.

18. Что для одной формы жизни — золото, для другой — пустая жестянка.

19. Читай стихи. Особенно Эмили Дикинсон. Это может тебя спасти. Энн Секстон знает всё о разуме, Уолт Уитмен — о листьях травы, но Эмили Дикинсон знает все обо всем.

20. Если станешь архитектором, помни: квадрат — это хорошо. Прямоугольник — тоже. Но в меру.

21. Не выходи в космос до тех пор, пока не будешь способен покинуть Солнечную систему. Тогда слетай на Забии.

22. Не страшно, если тебя берет зло. Страшно, когда теряешь способность разозлиться.

23. Счастье не где-то там, оно здесь.

24. Новые технологии — это то, над чем ты посмеешься через пять лет. Цени то, над чем через пять лет смеяться не будут. Любовь, например. Или хорошее стихотворение. Или небо.

25. В художественной литературе существует всего один жанр. Он называется «книга».

26. Пусть всегда неподалеку будет радио. Оно может спасти тебе жизнь.

27. Собаки — гении преданности. Повезло тому, кому достался такой гений.

28. Твоя мать должна написать роман. Поддержи ее.

29. Когда садится солнце, остановись и посмотри на закат. Познание конечно. Удивлению нет конца.

30. Не гонись за совершенством. Эволюция и сама жизнь возможны только благодаря ошибкам.

31. Неудача есть оптический обман.

32. Ты человек. Ты не останешься равнодушным к деньгам. Но знай: они не сделают тебя счастливым, потому что счастье не продается.

33. Ты не самое умное существо во Вселенной. Ты даже не самое умное существо на своей планете. Тоновый язык в песне горбатого кита сложнее всех работ Шекспира вместе взятых. Жизнь — не соревнование. Хотя вообще-то соревнование. Но забей на это.

34. Альбом Space Oddity Дэвида Боуи не дает сведений о космосе, но его музыкальные узоры доставляют большое удовольствие.

35. Когда ясной ночью ты смотришь на небо и видишь тысячи звезд и планет, помни, что на большинстве из них почти ничего не происходит. Важное — гораздо дальше.

36. Когда-нибудь люди будут жить на Марсе. Но целая вечность там не сравнится с одним-единственным пасмурным утром на Земле.

37. Не будь холоден к людям. Холода во Вселенной и так хватает. Важно то, что согревает.

38. По меньшей мере в одном Уолт Уитмен прав. Ты противоречив. Ибо ты — целый мир. Ты вмещаешь в себе множество разных людей.

39. Никто ни в чем не бывает прав до конца. Никогда.

40. Каждый из нас смешон. Если люди смеются над тобой, они просто не понимают шутки, которой являются сами.

41. Твой ум открыт. Не давай ему закрыться.

42. Через тысячу лет (если человечество столько проживет) всё, что ты знаешь, отвергнут. И заменят новыми мифами.

43. Всё имеет значение.

44. Тебе подвластно время. Его можно остановить при помощи поцелуя. Или музыки. Музыка, кстати, позволяет видеть то, что иначе никак не увидишь. Это самое прогрессивное, что у вас есть. Это суперсила. Не бросай бас-гитару. У тебя хорошо получается. Найди себе группу.

45. Мой друг Ари был одним из мудрейших людей, когда-либо живших на свете. Читай его работы.

46. Парадокс: вещи, без которых можно жить, — книги, искусство, кинематограф, вино и так далее, — необходимы, чтобы выжить.

47. Корова останется коровой, даже если назовешь ее говядиной.

48. Мирись с разными убеждениями, кроме слишком острых, которые могут ранить.

49. Никого не бойся: ты смог прикончить хлебным ножом инопланетного убийцу, присланного с другого края Вселенной. А еще у тебя очень приличный удар правой.

50. Время от времени будут случаться скверные вещи. Хорошо бы кто-то всегда был рядом.

51. Алкоголь по вечерам доставляет немало удовольствия. Похмелье по утрам весьма неприятно. В какой-то момент придется выбирать — вечер или утро.

52. Когда смеешься, задумайся, не хочется ли тебе на самом деле плакать. И наоборот.

53. Никогда не бойся сказать человеку, что ты его любишь. У твоего мира есть недостатки, но избыток любви к ним не относится.

54. Девушка, с которой ты говорил по телефону… Будут и другие. Но я надеюсь, что она хорошая.

55. Вы не единственный вид на Земле, обладающий технологиями. Посмотри на муравьев. Правда, посмотри — просто поразительно, что они проделывают с веточками и листьями.

56. Твоя мать любила твоего отца. Даже если делает вид, что это не так.

57. Среди твоих собратьев немало идиотов. Неисчислимое множество. Ты к ним не относишься. Не сдавай позиций.

58. Важна не длина жизни, а глубина. Но как бы глубоко ты ни погружался, пусть над твоей головой светит солнце.

59. Числа прекрасны. Простые числа изумительны. Осознай это.

60. Слушай голос разума. Слушай свое сердце. Доверяй своему чутью. Главное — не выполняй ничьих приказов.

61. Если однажды окажешься у власти, скажи людям: не совершайте поступков просто так. В недоказанных гипотезах, нецелованных губах и несорванных цветах есть свои сила и красота.

62. Разжигай огонь. Но только в переносном смысле. Или когда холодно и место позволяет. Тогда — разжигай огонь.

63. Дело не в технике, а в методе. Не в словах, а в мелодии.

64. Живи. Это твой первейший долг перед миром.

65. Не думай, что знаешь. Знай, что думаешь.

66. Когда образуется черная дыра, мощнейший всплеск гамма-излучения ослепляет целые галактики и уничтожает миллионы миров. Ты можешь исчезнуть в любую секунду. В эту. Или другую. Постарайся как можно больше времени посвящать занятиям, за которыми ты был бы счастлив умереть.

67. Война — это ответ. На неверный вопрос.

68. Физическую привлекательность задают главным образом железы.

69. Ари считал, что все мы симулякры. Материя иллюзорна. Все зыбко. Возможно, он был прав. Но твои чувства — настоящие.

70. Проблема не в тебе, а в остальных. (Поверь, это действительно так!)

71. При любой возможности выходи гулять с Ньютоном. Ему нравится выбираться из дома. И он чудесный пес.

72. В большинстве своем люди мало о чем размышляют всерьез. Они существуют, думая только о своих потребностях и желаниях. Но ты к ним не относишься. Будь осторожен.

73. Никто тебя не поймет. Но — по большому счету — это не важно. Важно, чтобы ты сам себя понимал.

74. Кварк — не самое малое из сущего. Сожаление, которое приходит на смертном одре, — что не работал усерднее, — вот что самое малое. Ибо там его не будет.

75. За вежливостью часто прячется страх. Доброта — это всегда отвага. Забота о других делает тебя человеком. Заботься о других, будь человечнее.

76. Мысленно переименуй каждый день в субботу. А работу назови игрой.

77. Когда смотришь новости и видишь других людей в беде, не думай, что не можешь помочь. Но знай: сидя перед телевизором, точно никак не поможешь.

78. Каждое утро ты встаешь и выбираешь. Сначала — что надеть, потом — каким быть. Выбирай с умом.

79. Леонардо да Винчи не был одним из вас. Он был одним из нас.

80. Язык многозначен. Любовь однозначно правдива.

81. Поиски смысла жизни не приносят счастья. Смысл — лишь третья штука по важности. В первую очередь нужно любить и жить.

82. Если что-то кажется тебе уродливым, присмотрись внимательней. Уродство — это просто неумение видеть.

83. Кто над чайником стоит, у того он не кипит. Это все, что тебе надо знать о квантовой физике.

84. Ты больше, чем сумма твоих частиц. А это ведь немалая сумма.

85. Темные века не закончились. (Но маме не говори.)

86. Хорошо относиться к чему бы то ни было — это оскорбление. Люби или ненавидь, третьего не дано. Будь пылким. С прогрессом цивилизации прогрессирует эпидемия безразличия. Это болезнь. Укрепляй свой иммунитет искусством. И любовью.

87. Темная материя нужна, чтобы галактики не распадались. Твой разум есть галактика. Тьмы в нем больше, чем света. Но только свет придает смысл ее существованию.

88. Другими словами: не убивай себя. Даже когда тьма непроглядна. Всегда помни, что жизнь не стоит на месте. Время есть пространство. Ты движешься в этой галактике. Дождись, и увидишь звезды.

89. На субатомном уровне все очень сложно. Но ты живешь не на субатомном уровне. Ты вправе упрощать. Если не будешь этого делать, сойдешь с ума.

90. Знай: мужчины не с Марса, а женщины не с Венеры. Не увлекайся категориями. В каждом есть все. Каждый элемент огромной звезды есть внутри тебя, и каждая личность, которая когда-либо существовала, борется в театре твоих мыслей за главную роль.

91. Тебе повезло, ты живешь. Глубоко вдохни и ощути радости жизни. Не принимай как должное ни одного лепестка цветка.

92. Если у тебя будут дети и одного ребенка ты будешь любить сильнее, чем другого, постарайся измениться. Дети чувствуют разницу в отношении, даже если она будет величиной в один атом. Одного атома вполне достаточно для большого взрыва.

93. Школа — это ерунда. Но не отмахивайся от нее, потому что уже очень скоро ты поймешь ее суть.

94. Ты не обязан быть ученым. Ты вообще не обязан кем-то быть. Не нужно ничего из себя строить. Прислушивайся к своим чувствам и не переставай искать, пока не поймешь, что нашел свою стезю. Возможно, так и не найдешь. Возможно, ты — дорога, а не пункт назначения.

95. Береги мать. И попытайся сделать ее счастливой.

96. Ты хороший человек, Гулливер Мартин.

97. Я люблю тебя. Помни об этом.


Очень короткие объятия

Я набил сумку вещами Эндрю Мартина и ушел.

— Куда ты поедешь? — спросила Изабель.

— Не знаю. Найду какое-нибудь место. Не волнуйся.

У нее был такой вид, словно она все-таки будет волноваться. Мы обнялись. Мне хотелось услышать, как она мурлычет мелодию из «Кинотеатра „Парадизо“». Хотелось, чтобы она рассказала мне об Альфреде Великом. Чтобы сделала мне бутерброд или выдавила крем на ватный диск. Хотелось послушать, как она делится тревогами о работе и Гулливере. Но она не станет. Не сможет.

Объятия закончились. Ньютон, сидевший у ног Изабель, смотрел на меня грустными-прегрустными глазами.

— Прощай, — сказал я.

И зашагал по гравию к дороге. Где-то во Вселенной моей души упала пылающая животворная звезда и начала образовываться очень, очень черная дыра.


Меланхоличная красота заходящего солнца

Иногда труднее всего оставаться человеком.

Майкл Франти

Главное в черных дырах — это, конечно, их четкость и опрятность. В черной дыре не бывает беспорядка. Все разрозненные фрагменты, которые пересекают горизонт событий, вся попадающая внутрь материя и излучение сжимаются до самого что ни на есть компактного состояния. До состояния, которое можно назвать «абсолютное ничто».

Другими словами, черные дыры дают ясность. Вы теряете тепло и огонь звезды, но приобретаете мир и порядок. Полную сосредоточенность.

Иначе говоря, я знал, что делать.

Я останусь Эндрю Мартином. Так хотела Изабель. Понимаете, она не хотела поднимать шума. Не хотела скандала, поисков пропавшего без вести, похорон. Поэтому, делая то, что казалось мне оптимальным, я снял на время небольшую квартирку в Кембридже, а потом разослал резюме во все уголки планеты.

В конечном итоге меня пригласили в Штаты, в Стэнфордский университет. Переехав туда, я работал как мог, не содействуя при этом углублению математического знания, способного привести к скачку технического прогресса. Я даже повесил себе в кабинете плакат с портретом Альберта Эйнштейна и одним из его знаменитых высказываний: «Технический прогресс подобен топору в руках патологического преступника».

Я не упоминал о гипотезе Римана, кроме случаев, когда убеждал коллег в принципиальной невозможности ее доказать. В первую очередь ради того, чтобы у воннадориан больше никогда не возникало причин являться на Землю. Но, кроме того, Эйнштейн был прав. Люди плохо справляются с прогрессом, и я не хотел, чтобы эта планета подвергалась лишним разрушениям. Или причиняла их.

Я жил один. У меня была хорошая квартира в Пало-Альто, и я наполнял ее растениями.

Я напивался, парил высоко в облаках и больно разбивался о камни.

Я рисовал картины, ел на завтрак арахисовую пасту, а однажды пошел в артхаусный кинотеатр и посмотрел три фильма Феллини подряд.

Я простудился, заработал себе звон в ушах и съел протухшую креветку.

Я купил глобус и часто только и делал, что сидел и вертел его.

Я чувствовал себя синим от грусти, красным от гнева и зеленым от зависти. Я прочувствовал всю человеческую радугу.

Я выгуливал собаку для пожилой дамы, которая жила этажом выше, но тот пес не мог заменить Ньютона. Я выступал с бокалом теплого шампанского в руках на пропахших потом академических собраниях. Я кричал в лесу, просто чтобы услышать эхо. И каждый вечер перечитывал Эмили Дикинсон.

Я был одинок, но в то же время ценил людей чуть больше, чем они ценили себя. В конце концов, я знал, что можно блуждать по космосу много световых лет и не встретить ни одного человека. Временами я плакал, просто глядя на них, забившись в уголок одной из просторных университетских библиотек.

Иногда я просыпался в три часа ночи и обнаруживал, что плачу без конкретной причины. А бывало, что я сидел в кресле-мешке и смотрел в пространство, наблюдая за взвесью пылинок в солнечном луче.

Я старался не заводить друзей. Чем теснее дружба, тем назойливее вопросы, а мне не хотелось врать. Люди захотят знать о моем прошлом, о месте, откуда я родом, о детстве. Иногда студент или коллега-преподаватель задерживал взгляд на моей руке, где остались багровые шрамы, но лишнего никто не спрашивал.

Счастливое место этот Стэнфордский университет! Все студенты улыбаются и ходят в красных свитерах. Они загорелые и кажутся очень здоровыми для особей, целыми днями просиживающих перед мониторами. Я привидением бродил по шумному внутреннему двору, вдыхал теплый воздух и старался не пугаться масштабов человеческих амбиций вокруг.

Я часто напивался белым вином, и меня считали чудаком. Похоже, здесь никто, кроме меня, не бывал с похмелья. А еще я не любил замороженных йогуртов — серьезная проблема, потому что в Стэнфорде все живут на замороженных йогуртах.

Я покупал себе музыку. Дебюсси, Эннио Морриконе, Beach Boys, Эла Грина. Я посмотрел «Кинотеатр „Парадизо“». Была одна песня у Talking Heads под названием This Must Be the Place, которую я слушал снова и снова, хотя она навевала меланхолию и мучительное желание снова услышать голос Изабель или шаги Гулливера на лестнице.

Еще я читал много стихов, порой с тем же результатом. Однажды я зашел в книжный магазин университетского городка и увидел экземпляр «Темных веков» Изабель Мартин. Я простоял там, наверное, добрых полчаса, читая вслух ее слова. «Недавно разоренная викингами, — декламировал я с предпоследней страницы, — Англия оказалась в отчаянном положении и в 1002 году ответила кровавой расправой над датскими поселенцами. Как показало следующее десятилетие, эти бесчинства обернулись еще большим насилием в виде карательных набегов датчан, увенчавшихся установлением в 1013 году области датского права в Англии…» Я прижал страницу к лицу, представляя, что это кожа Изабель.

По работе я часто путешествовал. Бывал в Париже, Бостоне, Риме, Сан-Паулу, Берлине, Мадриде, Токио. Я хотел заполнить память человеческими лицами, чтобы забыть лицо Изабель. Но это давало обратный эффект. Изучая весь человеческий род, я все сильнее проникался чувствами именно к ней. Думая о туче, я жаждал одной капли.

Поэтому я перестал путешествовать, вернулся в Стэнфорд и решил испытать другую тактику. Я попытался раствориться в природе.

Кульминацией моих дней стали вечера, когда я садился в машину и уезжал за город. Я часто отправлялся в горы Санта-Крус. Там есть такое место, национальный парк Биг Бейсин Редвудс. Я оставлял машину на парковке и уходил гулять, дивясь гигантским деревьям, замечая в листве соек и дятлов, а в зарослях — бурундуков и енотов, а порой даже чернохвостого оленя. Иногда, если удавалось приехать пораньше, я спускался по крутой тропинке рядом с водопадами Берри-Крик и слушал грохот воды, которому частенько вторило тихое кваканье древесных лягушек.

Иногда я выбирался на шоссе SR1 и ехал на пляж смотреть закат. Закаты здесь восхитительные. Они меня буквально гипнотизировали. В прошлом они ничего для меня не значили. В конце концов, закат — всего лишь медленное угасание света. На закате свет проходит через большее количество преград и рассеивается каплями воды и молекулами воздуха. Но с тех пор, как я стал человеком, меня ошеломляют цвета. Красный, оранжевый, розовый. Иногда, точно послание из прошлого, просачиваются полосы фиолетового.

Я сидел на пляже и наблюдал, как по искрящемуся песку, подобно потерянным мечтам, перекатываются туда-сюда волны. Как все эти лишенные памяти молекулы объединяются, создавая нечто невообразимо прекрасное.

Такие пейзажи часто затуманивали слезы. Я ощущал прекрасную меланхолию человеческой судьбы, идеально отраженную в закатном небе. Потому что закат, как и человек, балансирует на грани; это день, отчаянно расцветающий красками на пути к неизбежной ночи.

Однажды вечером я просидел на пляже до наступления сумерек. Рядом прогуливалась женщина лет сорока, босая, в компании спаниеля и сына-подростка. Хотя эта женщина выглядела совсем иначе, чем Изабель, а ее сын был блондином, при виде их у меня все внутри сжалось.

Я понял, что шесть тысяч миль могут быть бесконечно большим расстоянием.

— Такой уж я человек, — сказал я своим сандалиям.

Я не шутил. Дело не только в том, что меня лишили даров. Я стал таким же сентиментальным, как большинство людей. Я думал об Изабель, о том, как она сидит и читает об Альфреде Великом, о Европе Каролингов или о древней Александрийской библиотеке.

Я понял, что это прекрасная планета. Возможно, самая прекрасная во Вселенной. Но красота создает свои проблемы. Вы смотрите на водопад, на океан или на закат и понимаете, что вам хочется разделить эти чувства с кем-то.

«Нет причин у красоты», — говорила Эмили Дикинсон.

Это не совсем точно. Рассеивание света сквозь большие воздушные массы создает закат. Океанские волны обрушиваются на берег благодаря приливам и отливам, которые сами являются следствием гравитационного воздействия Луны и вращения Земли. Так что причины-то есть.

Загадка в том, как эти явления становятся прекрасными.

И ведь когда-то они не были прекрасными, по крайней мере на мой взгляд. Чтобы познать красоту на Земле, вам нужно пережить боль и осознать свою бренность. Вот почему так много красивого на этой планете связано с течением времени и вращением Земли. Возможно, этим также объясняется, почему невозможно смотреть на красоту природы и не чувствовать печали и тоски по непрожитой жизни.

В тот вечер я как раз ощущал такую печаль.

Она обладала собственной гравитацией, влекущей на восток, в сторону Англии. Я сказал себе, что просто хочу увидеть их еще один, последний раз. Всего лишь скользнуть по ним взглядом издали и убедиться, что у них все в порядке.

И по чистому совпадению где-то через две недели меня пригласили в Кембридж поучаствовать в серии лекций о связи между математикой и техническим прогрессом. Завкафедрой, неунывающий жизнелюб по имени Кристос, сказал, что, на его взгляд, мне не повредит съездить.

— Да, Кристос, — ответил я, стоя с ним в коридоре на полу из полированной древесины сосны. — Пожалуй, не повредит.


Когда сталкиваются галактики

Меня поселили в студенческом общежитии, причем не где-нибудь, а в «Корпус Кристи», поэтому я старался держаться в тени. Я отрастил бороду, загорел и немного поправился, поэтому люди узнавали меня с трудом.

Я выступил с лекцией.

В ответ на несколько язвительных вопросов я сказал коллегам, что считаю математику невероятно опасной территорией и что люди уже изучили ее вдоль и поперек. Двигаться дальше, сказал я, означает ступать на нейтральную полосу, полную неведомых угроз.

Среди слушателей была хорошенькая рыжеволосая молодая женщина, в которой я сразу узнал Мэгги. Она подошла ко мне после лекции и спросила, не хочу ли я посидеть в «Шляпке с перьями». Я сказал «нет», и она, похоже, поняла, что я не передумаю. Задав на прощание игривый вопрос насчет моей бороды, она вышла из аудитории.

Потом я пошел на прогулку, смещаясь под действием естественного тяготения в сторону колледжа Изабель.

Далеко идти не пришлось. Вскоре я увидел ее. Она шла по другой стороне улицы, не замечая меня. Странно, каким важным был этот миг для меня и каким незаметным для нее. Но потом я напомнил себе, что при столкновении галактик одна проходит сквозь другую.

Я едва дышал, глядя на нее, и даже не заметил, что начался дождь. Я был заворожен ею. Всеми одиннадцатью триллионами ее клеток.

Странно, как разлука усилила мои чувства к Изабель. Как тоскливо стало без милой сердцу каждодневной возможности просто находиться рядом с ней, буднично разговаривать о том, как прошел день. Без скромного, но несравненного уюта совместной с ней жизни. Я не видел высшего смысла в существовании Вселенной, кроме существования в ней Изабель.

Она раскрыла зонт, словно обыкновенная женщина, раскрывающая зонт, и пошла дальше, остановившись, только чтобы подать монетку бездомному в длинном плаще и с больной ногой. Это был Уинстон Черчилль.


Дом

Когда любишь, что-то делаешь.[15]

Грэм Грин. Конец одного романа

Понимая, что за Изабель идти нельзя, но ощущая необходимость взаимодействия хоть с кем-то, я последовал за Уинстоном Черчиллем. Я шел медленно, не обращая внимания на дождь, радуясь, что увидел Изабель, что она жива и невредима и излучает ту же тихую красоту, что и всегда (даже когда я был слеп и не ценил этого).

Уинстон Черчилль направлялся к парку, к тому самому, где Гулливер выгуливал Ньютона. Но я знал, что вряд ли наткнусь на них в такой ранний час, и потому продолжал идти. Уинстон ковылял не спеша, волоча ногу, словно та была в три раза тяжелее тела. Наконец он добрался до скамейки. Когда-то ее выкрасили в зеленый, эту скамейку, но краска осыпалась, обнажая дерево. Я опустился рядом. Мы посидели в мокрой тишине.

Он предложил мне глоток сидра. Я сказал, что не хочу. Думаю, он узнал меня, но я не был уверен.

— Когда-то у меня было все, — сказал он.

— Все?

— Дом, работа, машина, жена, ребенок.

— Как же ты потерял их?

— Ходил в два храма. Букмекерскую контору и винный магазин. И все покатилось по наклонной. Вот и остался ни с чем, зато самим собой. Честным, сука, ничтожеством.

— Я понимаю твои чувства.

Уинстон Черчилль недоверчиво на меня посмотрел.

— Ну да?

— Я отказался от вечной жизни.

— Так ты был верующим?

— Вроде того.

— А теперь спустился на грешную землю и прозябаешь вместе с остальными?

— Ага.

— Ясно. Только больше не лапай меня за ногу, и мы поладим.

Я улыбнулся. Он все-таки узнал меня.

— Не буду. Обещаю.

— А могу я спросить, чем тебе вечность не угодила?

— Не знаю. Пытаюсь разобраться.

— Удачи, чувак, удачи.

— Спасибо.

Он почесал щеку и нервно присвистнул.

— А деньжат у тебя нет, а?

Я вытащил из кармана десять фунтов.

— Ты моя путеводная звезда!

— Возможно, все мы звезды, — сказал я, глядя в небо. На этом наша беседа завершилась. У Черчилля закончился сидр, так что причин оставаться в парке не осталось. Он встал и заковылял по аллее, морщась от боли в ноге. Легкий ветерок склонял цветы ему навстречу.

Странно. Откуда во мне эта пустота? Эта потребность найти свое место?

Дождь перестал. Небо прояснилось. А я все сидел на скамейке, усеянной быстро испаряющимися дождевыми каплями. Я понимал, что время идет и мне, наверное, пора возвращаться в «Корпус Кристи», но у меня не было желания двигаться с места.

Что я здесь делаю?

Какова теперь моя функция в мироздании?

Я думал, думал, думал, и у меня возникло странное чувство. Как будто медленно навели резкость.

Я понял, что хоть и оказался на Земле, но прожил последний год, как прежде на Воннадории. Полагая, что можно жить, равномерно двигаясь по прямой. Но я больше не был собой. Я стал человеком, хоть и не до конца. А для людей главное — перемены. Это способ выжить: идти вперед, возвращаться и снова идти вперед.

Есть вещи, которых не вернешь, но есть и другие, поправимые. Я стал человеком, предав рациональность и подчинившись чувству. И однажды, чтобы остаться собой, от меня вновь потребуется то же самое.

Время шло.

Прищурившись, я снова посмотрел в небо.

Солнце Земли может казаться одиноким, но у него родственники по всей галактике — звезды, которые родились в том же самом месте, но теперь находятся очень далеко друг от друга, освещая самые разные миры.

Я как солнце.

Я теперь очень далеко от начала своего пути. И я изменился. Раньше я думал, что смогу проходить сквозь время, как нейтрино проходит сквозь материю, непринужденно и бездумно, потому что время никогда не закончится.

Пока я сидел на скамейке, ко мне подошла собака. Ее нос прижался к моей ноге.

— Привет, — шепнул я, делая вид, что не знаю этого английского спрингер-спаниеля. Но умоляющие глаза не отрывались от меня, даже когда пес повернул морду вбок. Ему было больно: артрит вернулся.

Я погладил его и инстинктивно задержал руку на больном месте, хотя теперь, конечно, не мог его вылечить.

За спиной раздался голос:

— «Собаки лучше людей, потому что они знают, но не говорят».

Я обернулся. Высокий парень с темными волосами, бледной кожей и осторожной, нервной улыбкой.

— Гулливер.

Он стоял, не поднимая глаз.

— Ты был прав насчет Эмили Дикинсон.

— Что, прости?

— Я почитал ее.

— Ах, да. Прекрасная была поэтесса.

Гулливер обошел скамейку и сел рядом со мной. Я отметил, что мальчик повзрослел. Не только по тому, что он цитировал Дикинсон. Его лицо обрело более мужественные очертания. На подбородке темнел пушок. Надпись на футболке гласила «Пропащие» — Гулливер все-таки снова играл в группе.

«Одно бы сердце отстоять, — говорила эта поэтесса, — уже есть смысл жить».[16]

— Как дела? — спросил я, будто у шапочного знакомого, которого вижу каждый день.

— Я не пытался покончить с собой, если ты об этом.

— А как она? — спросил я. — Твоя мама?

Ньютон принес в зубах палку, чтобы я ее бросил.

Я бросил.

— Скучает по тебе.

— По мне? Или по твоему папе?

— По тебе. О нас заботился ты.

— Теперь у меня нет силы, чтобы о вас заботиться. Если ты решишь прыгнуть с крыши, то, вероятнее всего, погибнешь.

— Я больше не прыгаю с крыш.

— Хорошо, — сказал я. — Это прогресс.

Наступила долгая пауза.

— По-моему, она хочет, чтобы ты вернулся.

— Она так говорит?

— Нет. Но я думаю, что она хочет.

Эти слова пролились дождем в пустыню. Помолчав немного, я тихим и равнодушным голосом сказал:

— Не знаю, разумно ли это. Твою маму так легко неправильно понять. Но даже если ты прав, возникают всевозможные проблемы. Неясно даже, как ей меня называть. У меня нет имени. Нехорошо, если она будет звать меня Эндрю. — Я сделал паузу. — Думаешь, она правда по мне скучает?

Гулливер пожал плечами.

— Да. Я уверен.

— А ты?

— Я тоже скучаю.

Сентиментальность — еще один человеческий изъян. Выверт. Искривленная производная любви, не служащая никакой рациональной цели. Тем не менее обладающая вполне реальной силой.

— И я по тебе скучаю, — сказал я. — Скучаю по вам обоим.

Наступил вечер. Облака в небе окрасились оранжевым, розовым и пурпурным. Этого ли я хотел? За этим я вернулся в Кембридж?

Мы разговаривали.

Темнело.

Гулливер взял Ньютона на поводок. В глазах собаки была теплая грусть.

— Ты знаешь, где наш дом, — сказал Гулливер.

Я кивнул.

— Да. Знаю.

Я смотрел ему вслед. Каприз мироздания. Благородный человек, у которого впереди тысячи дней жизни. Я не мог бы логически объяснить, почему для меня было так важно, чтобы все эти дни прошли как можно счастливее и благополучнее, но если вы пришли на Землю в поисках логики, вы упускаете суть. Вы много чего упускаете.

Я откинулся на спинку скамейки, распахнул глаза навстречу небу и попытался вообще ни о чем не думать. Я сидел так, пока не настала ночь. Пока далекие солнца и планеты не засияли надо мной, точно гигантская реклама лучшей жизни. На других, более просветленных планетах был мир, покой и логика — то, что нередко приходит с развитием интеллекта. Я понял, что ничего этого не хочу.

То, чего я хотел, было самым невероятным из всех желаний. Я понятия не имел, сбудется ли оно. Наверное, нет, но я обязан был проверить.

Я хотел жить с людьми, которых я люблю и которые любят меня. Я хотел обрести семью. Хотел счастья — не завтра и не вчера, а сейчас.

В сущности, я хотел вернуться домой. Я встал, было совсем недалеко.

Дом — ищу тебя, мой дом,
А может, я уже туда вернулся.
Возвратился, и ты раскрыла крылья —
Наверное, я нашел, что искал.
Talking Heads
This Must Be the Place


Примечания автора и слова благодарности

Замысел этой истории возник в 2000 году, когда меня зажало в тиски панического расстройства. В то время человеческая жизнь казалась мне такой же чуждой, как и безымянному рассказчику. Я жил в состоянии острого, иррационального страха, иными словами, я не мог даже самостоятельно сходить в магазин — или куда-то еще, — не пережив приступа паники. Единственное, что могло меня хоть как-то успокоить, это чтение. Видимо, у меня был срыв, хотя знаменитое высказывание Р. Д. Лэйнга (которое потом подхватил Джерри Магуайер) гласит, что срывы очень часто оказываются прорывами, и, как ни странно, теперь я не жалею о том, что прошел через ад.

Я выздоровел. Помогло чтение. Писать тоже оказалось полезно. Поэтому я и стал писателем. Я обнаружил, что слова и сюжеты создают своего рода карту, которая приводит обратно к самому себе. По этой причине я искренне верю, что художественная литература может спасать жизни и умы. Однако потребовалось много книг, чтобы я дошел до этой первой истории, которую мне захотелось рассказать. До попытки взглянуть на странную и часто пугающую красоту человеческой судьбы.

Чего же я ждал? Наверное, мне нужно было немного дистанцироваться от себя прежнего. Потому что содержание книги, пускай далеко не автобиографическое, все-таки оставалось очень личным, видимо, потому что я знал, из какого темного колодца — кроме шуток — взялась идея романа.

Писать было в радость. Я представлял, что пишу для себя образца 2000 года или для кого-то в похожем состоянии. Я пытался создать карту этого мира, чтобы помочь воображаемому читателю. Возможно, потому, что идея так долго созревала, слова находились сами собой, и книжка родилась на одном дыхании.

Не подумайте, что ее не надо было править. Скорее наоборот, ни одна из написанных мною историй не нуждалась в редакторе больше, чем эта. Поэтому я счастлив, что мне попался такой мудрый человек, как Фрэнсис Бикмор из издательства Canongate. Среди прочего он заметил, что заседание совета в открытом космосе, возможно, не самый лучший вариант начала, и, главное, натолкнул на мысль о композиции «Сказания о старом мореходе» Кольриджа и о том, что странных событий не нужно слишком много. Замечательно иметь редактора, который просит вернуть кусок текста не реже, чем вычеркивает.

Благодарю также всех моих остальных первых читателей. В том числе моего агента Карадога Кинга, Луизу Ламонт и Элинор Купер из агентства АР Watt/United Agents, моего американского редактора Миллисент Беннет из Simon and Schuster, Кейт Кэсседи из канадского Harper Collins и кинопродюсера Таню Сегачан, для которой я сейчас пишу сценарий. Таня, пожалуй, один из лучших моих союзников, и я особенно признателен ей за поддержку и помощь в работе начиная с моего самого первого романа и с той встречи в кафе почти десять лет назад.

Спасибо благосклонным звездам за то, что меня поддерживает основатель Canongate Джейми Бинг — величайший энтузиаст издательского дела, о таком писатель может только мечтать. И, конечно, я благодарю Андреа — мою первую читательницу, первого критика, бессменного редактора и лучшего друга; а также Лукаса и Перл за то, что превращают мою повседневную жизнь в сказку.


Спасибо вам, люди.

Мэтт Хейг родился в 1975 году в Шеффилде. Автор нескольких международных бестселлеров, среди которых «Последняя семья в Англии» и «Семья Рэдли». Его книги переведены на 28 языков мира и удостоены ряда престижных литературных премий. Живет в Йорке и Лондоне.


Примечания


1

Перевод А. Гаврилова.

(обратно)


2

Из стихотворения Э. Дикинсон. Пер. Смарника. (Здесь и далее — прим. ред.)

(обратно)


3

Симфоническая сюита британского композитора Густава Холста, состоящая из семи частей, согласно количеству планет, известных на момент ее создания (1914–1916).

(обратно)


4

Перевод Н. Чуковского.

(обратно)


5

Перевод Л. Кириллиной.

(обратно)


6

Из стихотворения Э. Дикинсон. Пер. И. Санадзе.

(обратно)


7

По свидетельству очевидцев, любимым завтраком рок-певца Элвиса Пресли были гренки с арахисовой пастой, джемом и бананом.

(обратно)


8

Прайор, Ричард (1940–2005) — американский комик.

(обратно)


9

Пер. Б. Пастернака.

(обратно)


10

Пер. Б. Львова.

(обратно)


11

Пер. М. Лозинского.

(обратно)


12

Джакоббе «Джейк» Ламотта (род. 1921) — американский боксер, экс-чемпион мира в среднем весе. Получил прозвища Бык из Бронкса и Бешеный Бык за неукротимый бойцовский дух и бешеный нрав.

(обратно)


13

Из стихотворения Э. Дикинсон, пер. М. Курской.

(обратно)


14

Песня афроамериканского автора-исполнителя Билла Уизерса.

(обратно)


15

Пер. Н. Трауберг.

(обратно)


16

Пер. Б. Львова.

(обратно)

Оглавление

  • Предисловие (алогичная надежда перед лицом беспощадного рока)
  • Часть первая В кулак я волю собрала[2]
  •   Человек, которым я не стал
  •   Существительные вне контекста и другие испытания для начинающего изучать язык
  •   «Тексако»
  •   Корпус Кристи
  •   Человеческая одежда
  •   Вопросы
  •   Кофе
  •   Сумасшедшие
  •   Кубический корень из 912 673
  •   Мертвые коровы
  •   Мир как воля и представление
  •   Амнезия
  •   Кэмпион-роу, 4
  •   Программа «Война и деньги»
  •   Незнакомец
  •   Начало действий
  •   Простые числа
  •   Момент, смертельного ужаса
  •   Распределение простых чисел
  •   Слава
  •   Темная материя
  •   Эмили Дикинсон
  •   Посудомоечная машина
  •   Большой дом
  •   Дэниел Рассел
  •   Боль
  •   Египет
  •   Там, откуда мы родом
  •   Собака и музыка
  •   Григорий Перельман
  •   Арахисовая паста
  •   Танец Изабель
  •   Мама
  • Часть вторая Зажав в ладони аметист[6]
  •   Лунатизм
  •   Я, которого нет
  •   Выше неба
  •   Несколько секунд молчания за завтраком
  •   Жизнь/смерть/футбол
  •   Лампочка
  •   Покупки
  •   Дзета-функция
  •   Задача с уравнениями
  •   Фиолетовый
  •   Возможность боли
  •   Покатые крыши (и другие способы бороться с дождем)
  •   Штучка с перьями
  •   Небеса — это место, где никогда ничего не происходит
  •   Ни здесь, ни там
  •   Две недели в Дордони и коробка домино
  •   Социальные сети
  •   «Всегда» складывается из «сейчас»
  •   Насилие
  •   Вкус ее кожи
  •   Ритм жизни
  •   Подростки
  •   Австралийское вино
  •   Наблюдатель
  •   Как увидеть вечность
  •   Непрошеный гость
  •   Четкий ритм
  •   Король бесконечного пространства
  •   Искусство отпускать
  •   Нейроадаптивная активность
  •   Платикуртическое распределение
  •   «Шляпка с перьями»
  •   Идеальный замок
  •   Куда-нибудь еще
  •   За пределами логики
  • Часть третья Лань раненая выше прыгнет[13]
  •   Встреча с Уинстоном Черчиллем
  •   Сменщик
  •   Игра
  •   90,2 МГц
  •   Самое тяжкое преступление
  •   Природа реальности
  •   Лицо, потрясенное, как луна
  •   Второй тип гравитации
  •   Советы Хомо сапиенсу
  •   Очень короткие объятия
  •   Меланхоличная красота заходящего солнца
  •   Когда сталкиваются галактики
  •   Дом
  • Примечания автора и слова благодарности