Судьба и другие аттракционы (fb2)

Судьба и другие аттракционы [сборник]   (скачать) - Дмитрий Ильич Раскин

Дмитрий Раскин
Судьба и другие аттракционы (сборник)


Земля второй попытки


1. Альфа и Омега

Кели первым, как и положено вожаку, подошел к добыче. Ударом заостренного камня, в один удар, как умеет только он, пробил вздувшееся брюхо гигантского быка, сунул руку, рывком вытащил кишку, откусил от нее, откусил еще раз к восторгу всего племени предвкушающего трапезу, пиршество, неделю абсолютной сытости. Потрепал волосы счастливого, распираемого мальчишеской гордостью Тови, ведь это он нашел падаль. Указал на Драя — вот, кто подойдет к туше вторым. Все поняли, что это значит. И Драй понял. Вожак признал его силу, его право. Стоящие за спиной Драя Рет, Крер и Оу устыдились своей вчерашней робости, своего минутного страха перед тем как шагнуть вслед за ним, когда он встал на пути вожака. И вот теперь они сами сильны, как Драй. А Кели отступил и это только первый шаг назад, сделанный им перед лицом их силы. Скоро он сделает второй, третий, а потом…

Драй вышел из толпы. Медленно, очень медленно направился к туше, под восхищенными взглядами одних, под недоверчивыми других, под враждебными, угрюмыми взглядами приспешников Кели… Таги, младшая жена Драя, от волнения и гордости за своего мужчину потекла.

Драй подошел к туше, он благодарил Кели. Эта благодарность сильного за то, что его избавили от необходимости доказывать свою силу, драться за признание очевидного факта своей силы.

Кели обнял его. «Да. Ты второй, Драй. Это так». Драй ответил объятием, склонил голову перед Кели, подставил свой затылок под поглаживание вожака. «Да. Я второй. Это так». Но голова его склонена в неглубоком, чисто символическом поклоне. «Я второй сегодня. А завтра, как знать, уже я поглажу твой мощный загривок своей снисходительной, примиряющей тебя с твоей новой судьбой ладонью». Лицо Драя выражало счастье.

Кели ударил камнем в то самое место, на котором только что держал свою благостную длань мудрого и несколько уже уставшего от собственной власти вожака. Ударил тем своим камнем, которым пробил брюхо гигантского быка. Голова Драя оказалась куда податливей.

Ужас племени, переходящий в восторг. Под этот «переход» Кели помочился на труп своего врага, на кровавое месиво затылка того, кто только что был «вторым».

По кивку Кели несколько его присных бросились к женам Драя, вырвали у них детей. Одного, грудного, просто сломали об колено. Трех других, что постарше, убили дубиной, вышибли им мозги. Две жены Драя с криками катались по земле, раздирая себе лица в кровь, младшая жена Таги мертвой хваткой вцепилась в ногу того, кто тащил тельце её ребенка к обрыву.

Племя по знаку Кели набросилось на бычью тушу. Они съели примерно треть. Остальное было завалено камнями и кусками льда.

К концу трапезы жены Драя присоединились ко всем, успели взять, соскрести с костей сколько-то мяса. Потом, когда наевшееся до отвала племя улеглось, стервятники наконец-то сумели заняться костями.

Глеба снова рвало, выворачивало наизнанку, пусть давно уже было нечем, тем мучительнее были спазмы.

— Ничего, ничего, — не отрываясь от иллюминатора, говорит ему профессор Снайпс. — Вы не должны стыдиться, молодой человек. Мы все с этого начинали.

— А теперь у нас у всех то, что обычно называют профессиональными деформациями, — добавил Энди перед тем как надкусить свой бутерброд.

— Вам надо было это увидеть, господин проверяющий, инспектор или кто вы там? — бросила Глебу Ульрика. — До того как вы приметесь поучать нас, объяснять, что мы делаем не так.

— Вы, Глеб, — Энди сделал глоток кофе из своей чашечки, — очевидно, сейчас в затруднении: пространство вы пересекли или же время? То есть вы на планете номер сто двадцать пять три нуля шестьдесят восемь или на нашей исконной Земле этак сто или двести тысяч лет назад? Так я вам скажу: на Земле и похуже было.

— Тебе ли, Энди, не знать, — мрачно съязвила Ульрика.

— Во всяком случае, мы здесь не видели прелестей антропофагии, — парировал Энди. — А человечество тем не менее прошло-таки путь, — Энди глянул в иллюминатор, — от Кели до профессора Снайпса и инфженера-генетика Ульрики Дальман — бескорыстных рыцарей Добра.

В иллюминаторе было видно, как Кели взгромоздился на Таги, младшую жену Драя. Та закрыла глаза от отвращения, но после нескольких его быстрых мощных движений начала получать удовольствие от процесса. И вот уже ритм у них становился общим.

Глеб согнулся пополам от нового рвотного спазма.

— Энди, почему ты так упорно, догматично отрицаешь качественную разницу между всем вот этим, — Ульрика кивнула на картинку в иллюминаторе (они смотрели с расстояния метров пятнадцать-двадцать), — и земным палеолитом?

— С удовольствием, с превеликой радостью перестану отрицать, как только ее обнаружу. — Энди допил свой кофе. — А пока что я и количественной не выявил. Всё остальное, милая Ульрика, это уже нервы, воспитание, культура. Не более. Но «качественная разница» неплохо успокаивает твою совесть, не правда ли?

— Заткнись, — огрызнулась Ульрика.

— А наш герой тем временем, — Энди наблюдал в иллюминатор за финальными содроганиями Кели, — в очередной раз воспроизвел свои доминантные гены.

— Знаешь, Ульрика, — сказал профессор Снайпс, — я, как и Энди, не вижу «качественной разницы» и это ничуть не мешает мне делать свое дело, реализовывать свой план, в полном сознании собственной правоты.

— Это отсутствие разницы , в котором вы, профессор, убедили себя, мне кажется, вас и вдохновляет. Скажете, не так? — Ульрика говорила спокойно и зло.

— А ведь ты права, — кивнул Снайпс после некоторой паузы. И тут же Глебу:

— Но вы, молодой человек, не обращайте внимания. Это наши старые дрязги.

Глеб наконец сумел распрямиться, вытер салфеткой лицо. Механический уборщик тут же вытер за ним на полу и забрал салфетку.

— Я всё понимаю, профессор Снайпс, — начал Глеб, — и ваш пафос, что сквозил во всех ваших донесениях на Землю…

— Слишком книжно, мой мальчик. — В этой рисовке профессора Снайпса была и самоирония, во всяком случае, так показалось Глебу. — Скажи проще: созерцание подобных картинок, — профессор кивнул на иллюминатор, — вызывает вполне определенное нравственное чувство. И чувство это требует отбросить всю эту нашу терапию, дабы перейти к вполне хирургическим методам. При этом разум осуждает сам наш эксперимент как безответственный, непредсказуемый по последствиям и терапию нашу считает аморальной. Ты, сынок, сдается мне, человек разума, так?

— Я не знаю, профессор. Оказалось, не знаю.

Энди подал Глебу стакан воды. Тот машинально взял, сделал большой глоток, закашлялся.

— Думаю, отведенного мне времени хватит, чтоб разобраться, — сказал Глеб.

— В самом деле? — усмехнулась Ульрика.

— Ладно, Ульри, — остановил ее Энди, — не дергай его. Ему и так сегодня досталось.

— Кстати, профессор, — Ульрика переключилась на своего босса. — Вы хорошо всё сказали, как всегда, впрочем.

— Из такого вступления следует, — пояснял Глебу профессор, — что юная леди сейчас нанесет беспощадный удар.

— Но, — продолжала Ульрика, — есть одно «но», сэр. То, чем вы занимаетесь, и есть хирургия.

— Я же говорил! — обрадовался Снайпс.

— При всем моем, деликатно говоря, несочувствии ее теориям, она права, профессор, — сказал Энди.

— Я попробую… я должен понять здесь. — Глеб допил воду и смотрел, куда можно поставить стакан.

Механический уборщик забрал у него стакан и смахнул несколько капель воды с его одежды.

— Похвально, Глеб. — Ульрика подошла к нему вплотную. — Понять, разобраться, это хорошо. Так вот для полноты понимания: Драй родной брат Кели.

— Что вы хотите этим сказать? — насторожился Глеб.

— Но здесь некому спросить: «Кели, Кели, где брат твой, Драй?» Во всяком случае, пока, — ввернул Энди.

— Заткнулся бы ты лучше, а?! — эта почти до слез злость Ульрики.

— Всё, пора, — скомандовал Снайпс. — Энди, приступай.

— Есть, сэр. — Энди встал за пульт управления. — Но я остаюсь при своем мнении.

Невидимый и неслышный для племени аппарат землян оторвался от грунта и завис над стоянкой. (Старт аппарата для племени был внезапной волной мощного, но тут же затихшего ветра.)

— Может быть, вы все-таки скажете мне, что собственно… — попытался Глеб.

— После, мистер Терлов, после. На сегодня ваше дело только смотреть, — оборвал его профессор. Добавил примиряющее:

— Завтра, на станции я отвечу на все ваши вопросы. — Повернувшись к Ульрике:

— Прошу вас, мисс.

Ульрика разблокировала излучатель и нажала пусковую кнопку.


На поляне племя собирало ягоды. Что-то на первый взгляд похожее на дикую клубнику, но куда крупнее и с большой коричневой косточкой внутри. Если ягода съедалась, косточка не выбрасывалась. Они складывали косточки в выдолбленный из куска дерева чан. Интересно, что они приготовят из косточек после? В такой же чан, стоящий рядом складывались целые ягоды. Впрочем, они не только делали запасы, но и угощали друг друга. Поначалу это показалось Глебу какой-то любовной игрой. Но оказалось, угощали не только юноши девушек, девушки юношей — все угощали всех. Кажется, все здесь были сколько-то влюблены во всех.

Со стволов деревьев они снимали то, что Глеб принял за грибы, но это оказалось чуть ли не устрицами какими-то.

— Да-да, мы так и назвали их сухопутными устрицами, — усмехнулся Энди.

Устрицы давались нелегко. Они снимали их специальными палками. Малейшая неточность и устрица длиной сантиметров тридцать-сорок вместо того, чтобы быть насаженной на острие падала вниз и разбивалась вдребезги. То, что было снято с дерева невредимым, опять-таки складывалось в специальный чан.

— Кажется, здесь торжествует трудовая теория происхождения человека, — сказал Энди.

Глебу показалось, что он издевался не столько над трудовой теорией, сколько над Ульрикой.

— Интересно, — продолжил Энди, — сколько тысячелетий уйдет у них на то, чтобы они догадались выращивать устрицы возле своих жилищ на маленьких столбиках?

— Спроси у нашего шефа, — фыркнула Ульрика.

— Я подумаю, — кивнул профессор Снайпс.

— Уж сделайте милость, — состроил гримасу Энди, — очень хочется дожить до результата.

Ну да, конечно, думал Глеб, они ускоряют чужой прогресс. Зло это или же благо, веками этот спор был умозрительным для человечества, и вот теперь ему — Глебу придется быть в нем чем-то вроде арбитра, оценивать первые результаты.

Они угощали друг друга сочным мясом устриц… Ни сколько-то значимой иерархии и уж точно никакой борьбы за иерархию, никаких группировок и прочего. Все радовались всем. Радовались теплому светлому дню, солнышку, небу, самому ходу жизни. Вот юноша замер, пораженный красотой пейзажа. Вот девушка зачарована игрой светотени в листве.

— Такие картинки, я полагаю, вам несколько больше по вкусу, мистер Терлов? — усмехнулся профессор Снайпс.

— У меня они вызывают примерно тот же рефлекс, что был у нашего гостя при знакомстве с племенем Кели. — Тут же встрял Энди.

— То племя мы называем племенем альфа, — пояснила Ульрика Глебу. — А это племя омега, — сказала Ульрика с придыханием.

Энди хихикнул.

Двое мужчин вынесли на поляну старуху с парализованными ногами, усадили ее на траву, вручили огромную устрицу, положили перед ней пригоршню ягод на большом листе.

— Племя альфа, если отвлечься от наших эмоций, не показало ничего такого, чего не могли бы сделать наши предки на Земле. Эти же, ой, извините, племя омега пока что не потрясло каким-то немыслимым для Земли добром или же недоступной земному человеку гармонией, — комментировал Энди.

Ульрика возмущенно отвернулась.

— Да-да, он прав, — профессор говорит Ульрике, не отрываясь от иллюминатора, — всё меркнет по сравнению с моей добротой и снисходительностью как руководителя проекта.

На поляне возник спор. Двое мужчин собирались выяснить отношения. Ну, точно, из-за женщины.

— Кажется, сейчас сцепятся, — говорит Энди. — Никакого уважения к многолетним усилиям профессора Снайпса. Полнейшее презрение не только к Ульрике Дальман, но и к генной инженерии в целом.

Женщина, которая была предметом раздора, подошла к конфликтующим, обняла сначала одного, потом другого, что-то такое шептала каждому, успокаивала и успокоила, примирила их друг с другом и с ситуацией. Потом отдалась сначала одному, потом другому. И всё так по доброму, искренне, человечно. И в мужчинах не было (теперь не было?) того, что писатель когда-то назвал «жестоким сладострастием».

— А ведь что-то в этом есть, — кивал каким-то своим мыслям Энди. — Но, обратите внимание, сейчас победила природа, социальная природа этих людей, а не вся эта генетическая модуляция по методике нашей Ульрики.

— Вот и хорошо, что природа, — ответила Ульрика. — Слава богу, что природа. Значит, мы помогаем природе, а не насилуем ее.

— Блажен, кто верует, — усмехнулся Энди.

— Я понимаю, конечно, — Ульрика обращалась к профессору Снайпсу, — помогать природе не столь престижно, конечно, нежели создавать ее вновь, не так захватывает дух…

— Вам не надоело еще, мисс? — профессор морщился как от зубной, пусть и не острой, но всё-таки боли. — Сколько можно?

— А сколько можно вам? — не унималась Ульрика.

— Ничего, я уже близок к тому, чтобы найти ген занудства, — профессор попытался разрядить обстановку, — и вот тогда мы решим проблему Ульрики раз и навсегда.

— А вот это уже грань, профессор, — подхватил Энди. — Та самая, за которой генная инженерия посягает на саму суть человека.

Но даже благодаря его усилиям обстановка не разрядилась. Чувствовалась, что и профессор и Энди подхлестывают самих себя, принуждают самих себя к остроумию и жизнерадостности.

— Мы давно уже стали заложниками собственного эксперимента, — поясняла Ульрика Глебу, — но остановиться будет бо́льшим преступлением, нежели довести до конца.

Глеб вздрогнул от этого слова, профессор и Энди и ухом не повели. Видимо, «преступление» здесь давно уже стало затертым штампом, Глебу сделалось нехорошо.

Все участники любовного треугольника приступили к сбору ягод на поляне.

— Послушай, Ульрика, — повернулся к ней Энди, — неужели твое христианское чувство не восстает? — он указал на «треугольник», — неужели твое прошлое христианской миссионерки не требует…

— Если нет насилия, — не дала ему договорить Ульрика, — если любовь, — то это и есть христианство… То есть оно будет, когда придет время.

Троица на поляне, кажется, решила повторить.

— Э-э, ты куда, деточка, — скептическая гримаса профессора, — а ведь ты принуждаешь себя сейчас, пусть и со всей искренностью… Душа-то, хе-хе, требует иного. И ручки-то тянутся к генномодифицирующему скальпелю?

— Душа перебьется! — резко сказала Ульрика. — И по куда́ как более важным поводам. А уж из-за таких пустяков. Есть и другие, отличные от наших, формы доброты и человечности. Понимаю, что это легче провозглашать, чем…

— Пора, — перебил ее профессор.

— Да, сэр. — Энди встал к пульту.

Невидимый для людей на поляне аппарат поднялся и завис над ними, только внезапный, но тут же улегшийся ветер сдул ягоды с листа, лежащего перед женщиной с парализованными ногами.

Ульрика разблокировала распылитель и нажала пусковую кнопку.


2. Станция

Расположенная на горном плато с высоты она была похожа на жилище каких-то богов, но не олимпийских, а, наоборот, хтонических. И все эти модули, кубы лабораторий, вся эта техника — всё должно было находиться под землей и лишь по чьей-то нелепой прихоти оказалось в верхней точке, над ландшафтом. Но когда они приземлились, вышли из кабины аппарата, это чувство исчезло. Космодром как космодром, лаборатории, все эти ползающие, шагающие, летающие механизмы были вполне обычными, только несколько устаревшими, что придавало им даже некую трогательность, как всегда выглядит трогательным, уютным и едва ли не одушевленным то, что в стиле ретро.

— Да-да, — угадал ход мыслей Глеба профессор Снайпс, — нашей станции без малого два столетия.

— Два земных столетия, — кивнул Глеб.

— За это время на Земле столько уже было техногенных революций, а у нас здесь, молодой человек, все еще двадцать третий век. Есть, конечно, и новинки, — профессор указал на транспространственный гравитолет, — но сами понимаете, транспортный корабль в нашу глухомань слишком большая роскошь для НАСА. Да и с учетом времени полета… Все техногенные новшества устаревают морально по пути. Так что мы здесь, — профессор состроил гримасу, сказал, очевидно, пародируя какой-то публицистический штамп: — «на переднем крае Контакта», но с весьма архаичным оборудованием. А клише, которое я сейчас передразнивал, вы вряд ли помните, оно из моей юности. А я здесь, — профессор потянулся, разминая затекшие за время полета ноги, — без малого двадцать лет.

— Каких лет? — Глебу сделалось стыдно за этот вопрос.

— Моих, молодой человек, моих собственных, что составили как раз два земных века. Мои коллеги, — профессор показал на Энди и Ульрику, — здесь уже пять лет без одного месяца, Ты, — он опять говорит Глебу «ты», — вот сейчас пытаешься представить Ульрику топлес, а останься она на Земле, ты бы, встретив ее где-нибудь у супермаркета, спросил: «Мэм, не помочь ли вам перейти улицу?!» Или: «разрешите, я довезу вашу тележку до машины».

— Всё! — Ульрика улыбнулась Глебу. — Теперь, разговаривая со мной, ты будешь представлять меня в моем земном возрасте. Надеюсь только, всё то, что будет раздражать тебя в моих словах и взглядах, ты не спишешь на мой старческий маразм.

— Ульрика, ты, как всегда, слишком многого требуешь, — сказал Энди.

Им навстречу шла высокая чернокожая девушка в летной форме. Этот костюм астронавта Глеб видел в музее под стеклом, на манекене, рядом с куклой в костюме гренадера XVIII столетия и женским манекеном в кринолине.

— Добрый вечер, — улыбнулась девушка.

— Познакомьтесь, — сказал профессор, — это наша Мэгги.

— Мэгги, — девушка подала руку Глебу.

— Глеб Терлов. — Энди представил Глеба, не дав раскрыть ему рта, — наш инспектор.

— Ну, инспектор, это громко сказано, — попытался Глеб светским тоном. — Просто нам нужно будет уточнить кое-какие позиции, не более.

— Мэгги проводит тебя в гостевой коттедж, — сказал профессор Глебу, — отдыхай, расслабляйся, мы тебя сегодня измучили, уж извини, но ты должен был увидеть всё это вживую, так сказать, пощупать руками.

Глеб поморщился от этого, «пощупать руками», но профессор Снайпс сделал вид, что не заметил.

— Мы же все трое пойдем в лабораторию, поколдуем кое над чем. — Профессор подал руку Глебу, прощаясь.

— Не волнуйся. — Вслед за профессором пожал ему руку Энди. — Это не для того, чтобы замести следы перед завтрашней твоей проверкой. Всё давно уже заметено, пока ты летел в своем звездолете. Как понимаешь, у нас времени для этого было предостаточно, и земного и местного.

— Не обижайтесь на них, Глеб, — подала руку Ульрика, — Никто не любит, когда их поверяют. Пока.

Станция. Не поселок. И уж тем более не городок. А станция именно. Несмотря на двадцать лет жизни профессора Снайпса здесь. Несмотря на четыре смены — вахты астронавтов по пять лет каждая. Несмотря на двести лет там, на Земле, в конце концов. Почему станция? Потому что не собираемся обживаться, обживать планету, пускать корни, колонизировать, становиться филиалом Земли, окраиной человеческой ойкумены в Космосе. Сделаем свое дело, доведем до конца эксперимент и уйдем. Независимо от удачи своей, неудачи, триумфа ли, катастрофы уйдем навсегда. Мы не собираемся стать народом этой планеты (не случайно ей так и не утвердили имени, оставили под номером из каталога), не намерены быть богами для ее обитателей (а изначально планировалось так!), сотрем за собой все следы пребывания нашего здесь. Ни одного целлофанового пакетика, ни фантика (если уж фигурально) не останется после нас. Станция — она вне . Чужеродна этому миру и должна таковой оставаться. Она могла быть на планетарной орбите, но нам удобнее здесь, на плато, удобней и только. Наш дом — Земля. Мы работаем для Земли, за ради земной науки. Где бы ни жили люди сейчас, какие бы миры не осваивали, какие пространства не преодолевали — они земные, несут с собой свою Землю, во всяком случае, пока. И пусть это самое «пока» длится как можно дольше. Вот поэтому именно станция .


3. Мэгги

— А вот это уже жилая зона, — пояснила Мэгги.

Глеб ахнул. Домики под черепичной крышей, цветы на окнах, крошечные палисадники. Точная копия голландской деревушки.

— Мой дизайн, — сказала Мэгги со сдержанной гордостью. — Надо же что-то противопоставить этому миру. — Добавила: — Этому миру вообще и племени альфа, в частности.

— А что? — начал было Глеб.

— Да-да, — поняла его Мэгги. — Это племя давит на нас. Мы при всем нашем могуществе и сверхмогуществе, при всех наших звездолетах, киборгах, лабораториях, при всех наших возможностях испепелить эту планету в одно мгновение вдруг наткнулись на какую-то свою зависимость от них.

— Что, так и тянет раскроить череп профессору Снайпсу? — Глеб вообще-то хотел спросить в шутку.

— Не только в этом дело, — серьезно ответила Мэгги. — Они подкупают своей свободой и обаянием мощи.

— Вот насчет обаяния не надо. Я сегодня всю кабину заблевал под впечатлением их обаяния.

— Это нормально. У некоторых поначалу были куда как более бурные физиологические реакции. Так что вы, будем считать, испытание выдержали, — она улыбнулась, — прошли инициацию.

— Спасибо, Мэгги.

— Их обаяние начинаешь чувствовать не сразу. Сначала как будто и не всерьез, но с какого-то момента вдруг…

— Вы говорите таким тоном, — перебил ее Глеб, — как будто это какая-то реальная угроза для нас. Но вот возьмем ученых, посвятивших жизнь изучению львов: они влюблены в них, увлечены своим делом, восхищаются красотой и силой этих животных, но они знают о львах всё, не идеализируют их и уж тем более не собираются им подражать.

— Вы не понимаете. — Протестующий жест Мэгги. — Это другое. Совсем другое. Вдруг с ужасом сознаешь, что тебе не хватает их свободы и мощи.

— Что?!

— Странно, казалось бы, да? — продолжала Мэгги. — Отнять кусок у соседа, у ребенка, если бы на станции были дети. Быть изнасилованной своими, попавшими под обаяние племени альфа, коллегами в грязной луже, на глазах у всех. Разве кто-нибудь из нас хотел бы чего-нибудь такого?.. Кстати, вполне вероятно, что и хотел бы. И чего-нибудь такого, и чего-нибудь похлеще. Но это всё от фантазии, это нравственная похоть, причуды души и духа. А свобода и мощь людей племени альфа — до духа, души, нравственности, до всех этих наших извивов нравственности, до игр духа с самим собой. Вот где соблазн!

— Но это же свобода от сложности! — поразился Глеб. — От того, что и делает нас людьми.

— Мы все поначалу именно так и отвечали самим себе, — кивнула Мэгги. — Я на эту тему лекции читаю нашим. Да, человек многократно пытался избавиться от собственной сложности, но это опять же было от фантазии, ума, извращенной духовности, притупленной или же наоборот, обостренной нравственности, что порождали идео— и мифологемы, так? Мы знаем цену всяческим измам , да? Человечество выстрадало это знание. А тут свобода от сложности вне измов . Опять-таки до фантазии. Свобода и иллюзия невинности. А мы не готовы сопротивляться. Но есть и другая грань такой свободы. Мы не просто, как Энди сказал однажды, «наелись собственной сложности», это было бы полбеды… То, что наше и в нас от сложности, из неё, благодаря ей и только, — оно не нравится нам. Мы поняли вдруг. Мы не хотим. Но знаем, что мы — только это. И это лучшее в нас.

— И потому назад , да? В джунгли, в пещеры? — не дал ей закончить Глеб.

— Вперед, — ответила Мэгги.

— Но к чему? — недоумевает Глеб.

— Я пока что не знаю.

— Но всё это не так уж сложно отрефлексировать в себе, — сказал Глеб. — А отрефлексировав, ну, если не победить, не выкорчевать, то хотя бы держать в рамках.

— Вот именно этим мы и занимаемся, — усмехнулась Мэгги. — И вроде бы как успешно. На четвереньки у нас никто не встал, во всяком случае, пока. Но скажи-ка, Глеб, ты что, никогда не уставал от сложности? От своей собственной или же от сложности, так сказать, бытия? Чтобы так, до тоски, до воя, до какого-то, пусть не всерьез, конечно (а здесь оттенок особый — мельче и гаже когда не всерьез), желания руки наложить на себя?

— Да, наверное… — задумался Глеб.

— А почему вся эта хваленая сложность достигает самой себя, раскрывает самоё себя, главным образом в собственных неудачах, провалах и тупиках? И вот здесь опять возникает соблазн свободы и мощи племени альфа, понимаешь?! То, что это свобода до всего — это еще можно выдержать, обернуть против неё самой. Но само это до вдруг совершает метаморфозу в твоем сознании — оно не хуже, не проще, а глубже . А «всё» — это самое «всё», включая душу, дух, фантазию, нравственность с их нечистотой, ошибками, преступлениями, самообманом — это лишь так, поверхность, внешний слой, может быть, камуфляж. И с этим открытием надо как-то жить, даже если ты подавил это в себе, разоблачил, убедил себя в обратном. В этом во всем тебе случайно не поручили разобраться в НАСА?

— Сложность не дает счастья, полноты и целостности бытия. Ты же пытаешься сейчас об этом? Но других путей ко всему этому просто нет! Даже если сложность и не дает, только она может дать .

— На том вот и стоим, — улыбнулась Мэгги. — Во всяком случае, пытаемся. Но скажу честно, это твое «может дать» слишком хлипкая опора.

— Но мне кажется, она единственная, — сказал, почти прошептал Глеб. — Всё, что надежней, прочнее, имеет изъяны…

— Да хоть бы и так, — перебила Мэгги. — Не надо анатомировать сложность . Надо более-менее поверхностно принять её. Что и происходит, по факту.

— Ты в этом видишь противоядие против соблазна племени альфа?!

— Я пытаюсь реально смотреть на вещи. — Она пожала плечами.

— Человек научился жить в ситуации непредсказуемости, — жестикулировал Глеб. — Непредсказуемости бытия, себя самого, наконец. Научился быть несводимым к истинам, смыслам, целям — че́рпать себя из несводимости. Научился быть не-победителем, не-достигающим, непознавшим. Это не гарантирует ничего, да?! но во всем из всего этого возникает свет.

— Это не для всех, — улыбнулась, развела руками Мэгги. — Слишком не для всех. Ты и сам понимаешь. Кстати, это и не для тебя. Пусть ты и не видишь этого, может.

— Пускай, — говорит, горячится Глеб. — Главное, что это есть.

— А ведь три столетия освоения человеком дальнего космоса, пожалуй, что разочаровали, — сказала Мэгги. — Сама идея вынести неснимаемые наши противоречия, тупики и безысходность нашего бытия в иное пространство, в иные плоскости пространства — времени… Громадность Цели должна была заслонить от нас зыбкость, условность Смысла, невозможность Истины. Это не проговаривалось вслух, не формулировалось в разного рода философских манифестах, но по умолчанию это было так.

И на какое-то время нам удалось. Но вот, похоже, наступает пора, когда нам придется за всё это платить.

— То есть ты от всего этого убежала сюда, на станцию?

— А знаешь, почему всё это вряд ли закончится катастрофой? Потому что Истина, Смысл, Цель на самом-то деле оказались не столь уж значимыми для нас. Вот такая вот правда о нас — не слишком-то возвышающая, но кажется, спасительная.

— Ты считаешь, что наша поверхностность нас спасет?! — поразился Глеб.

— Поверхностность — это такая форма столь вожделенной для тебя несводимости нашей к… Кстати, скорее всего, что единственная.

— Санкция на непросветленность бытия, вот что это такое! — возмутился Глеб.

— Непросветленное всё-таки лучше, чем никакого, согласись.

— Время от времени человек восстает на непросветленность.

— За-ради ложного света?

— Но почему?!

— Потому что восстает по законам самой отрицаемой им реальности.

— Человек не равен самому себе! — говорит, кричит Глеб. — Не равен из несводимости к своей сущности-сути, к своему предельному, последнему, недостижимому. И причем здесь тогда поверхностность? Что она вообще может?

— Гарантировать устойчивость человеческой цивилизации, — ответила Мэгги. — А то, о чем ты сейчас, это всего лишь победа, — прекрасная человеческая минутная победа.

— Да ради бога.

— Да, Глеб, ты насколько останешься у нас?

— По обстоятельствам.

— Ах, вот оно как. Ну, тогда всё становится несколько интересней. А мы вот — она снова указала на домики в голландском стиле, к которым они уже подошли, — боремся с племенем альфа в себе черепичными крышами, цветниками, ирландским пабом в голландской деревне, празднованием Рождества и Хэллоуина. — Она замолчала, думала сказать или нет. — А у нас есть и те, кто предлагает другой рецепт: поиграть в племя альфа, прикинуться ими и тем самым преодолеть.

— Мэгги, можно спросить?

— Разумеется.

— Вот ты всё говоришь: альфа, альфа и ни разу не сказала: омега. Что, там вообще никаких соблазнов?

— Только для их создателя.

— Я так и думал! — воскликнул Глеб. — Кем же себя возомнил профессор Снайпс?

— Дело в том, что он убедил себя, что как раз и не возомнил, избежал соблазна. В этом главная опасность, исходящая от него.

— Ну а вы все?

— Ты же знаешь расстановку здешних сил. Профессор, Энди и Ульрика отвечают за концепцию, а мы, остальные — узкие специалисты с правом совещательного голоса, если спросят, и выступаем, в случае необходимости, экспертами по техническим вопросам. Ты же, перед тем как прилететь сюда, изучил все бумаги по нашей экспедиции, чего же спрашиваешь? А-а, понимаю-понимаю, расследование уже началось.

— Это не расследование, Мэгги. Да и что здесь расследовать — никто никого не убил и не вымер полным составом станции.

— Ну, а отклоненные от цели предприятия? — Мэгги заговорщически подмигнула. (Точнее, утрированно заговорщически.)

— Так всё-таки, что омега?

— Ну, какой тут соблазн. Глеб, подумай сам. Кто кроме бедной Ульрики купится на идею «золотого века». Профессор жизнь потратил на всё это, а в итоге получится некий аттракцион, в лучшем случае, забавный, занятный для космических туристов. Представляешь, Снайпс создавал человечество новое, указывал путь человечеству прежнему, а в результате полторы строчки в каталоге космического сервиса: «посетите, полу́чите незабываемые впечатления…» Хорошо, что мы не доживем.

— Получается, вы все отдали пять лет своей жизни ради дела, которое…

— Вовсе нет, — остановила его Мэгги. — Каждый из нас провел здесь ряд уникальных исследований в своей области и уже ради этого…

— Ты хочешь сказать, здесь только один неудачник — профессор Снайпс? — Глеб хотел развить свою мысль, но вдруг увидел, как из-за угла голландского домика на них вышел громадный зверь с пятью рогами.

— А! — Глеб хлопал себя по бедру, там где должна быть кобура бластера, но ее сейчас не было, ввиду мирного характера его миссии.

— Что ты, что ты! — Мэгги схватила его за руку так, будто бластер у него был. — Это же наша коза.

Коза была намного больше земной коровы, два огромных винтообразных рога и два небольших прямых, растущих из середины лба. Пятый, широкий, тупой рог располагался на носу.

— Козочка моя, — засюсюкала Мэгги, — иди ко мне, я тебе витаминчиков дам.

В самом деле стала кормить ее с руки какими-то таблетками. К Мэгги подошел козленок размером с теленка, те же пять рогов, только маленькие, ткнулся в бедро Мэгги.

— Сейчас, сейчас, — умилилась Мэгги, стала кормить его витаминами с другой ладони.

Этот контраст: не просто зверская — мифологическая внешность громадной козы и совершенно добрые, доверчивые глаза.

— Это всё Ульрика наша удружила, — поясняла Мэгги.

— В смысле облучения, генетических экспериментов?

— В смысле милосердия. Не могла смотреть, как тиранокошка сожрет козленочка, и нажала на курок фотонного ружья. И вот козочка выросла, — Мэгги гладила белую полоску на морде животного от рогов на лбу до носового рога, чем доставляла козе неимоверное удовольствие. — Мы и в лес ее выгоняли, но вернулась обратно, с приплодом, как видишь.

— Это же непрофессионально, — пожал плечами Глеб. — Мы не должны вмешиваться в естественный ход вещей.

Мэгги рассмеялась так, что козленок испугался.

— Ты это говоришь после того как посмотрел на альфу и омегу? Ладно, всё, хватит. — Это она уже козам. — Всё. Домой. — Мэгги хлопнула козу-маму по громадному боку и та послушно пошла, да, наверное, это можно было так назвать, но, в отличие от земных животных, её ноги гнулись в другую сторону. Козленок семенил рядом. И всё это на узенькой улочке голландской деревни века этак девятнадцатого. Приостановившись возле одного дома, коза с хитрым видом, явно понимая, что делает не дело, слопала герань из горшочков на окнах второго этажа.

— Между прочим, у нее вкусное молоко, — сказала Мэгги, — но от него возникают галлюцинации. Но вот мы и пришли.

Мэгги достала ключ, открыла дверь домика с номером 910, хотела пропустить Глеба внутрь, но вдруг засомневалась.

— Собственно, это гостевой коттедж и он поделен на две квартиры, видишь, на двери они обозначены: девятая и десятая. Это я к тому, что надо тебя познакомить с твоей соседкой.

Она подвела Глеба к окну. В комнате, спиной к ним, сидела девушка за компьютером в спортивном костюме, может быть, даже девочка.

Мэгги деликатно постучала в окно, девушка повернулась к ним, и Глебу сделалось нехорошо, — это лицо туземки.

Девочка обрадовалась им, подбежала к окну, растворила незапертую раму.

— Мари-я, — девочка тыкала себя пальцем в грудь. — Мари-я.

Протянула Глебу свою ладошку.

— Глеб, — пожал ее руку Глеб.

Ее ладонь была прохладной, жесткой, строением пальцев мало чем отличалась от человеческой. «Надо вообще-то говорить, мало чем отличалась от руки земного человека», — подумал Глеб. Тыльная сторона ее ладони была покрыта ворсом, но все-таки уже не шерстью. Всё остальное скрыто рукавом спортивного костюма. Кожа у девочки была белая.

— Он тоже, — девочка обращалась к Мэгги, — из-под Земли?

— Да, — улыбнулась Мэгги, — примерно.

Девочка рассмеялась, вблизи было ясно, что эти зубы и челюсти принадлежат не гомо сапиенсу.

— Мэгги, Леб, — улыбалась девочка, — зайдите на чай.

— Спасибо, Мария, но Глеб так устал, ему надо выспаться.

— Хорошо, — сказала Мария. — Я пойду?

— Да, конечно, — кивнула Мэгги.

Мария вернулась к своему компьютеру.

— Это тоже по милости Ульрики, — сказала Мэгги, когда они зашли в квартиру, отведенную Глебу. — Опять скажешь, что она поступила непрофессионально?

— Отбила у племени альфа во время какой-нибудь резни. Я угадал?

— Это был геноцид их племени. Ульрика тогда опоздала. Мария была единственная, кого успела спасти. А у нас были такие виды на это племя.

— Почему обо всем этом профессор Снайпс не доложил в НАСА?

— Драй собирался разбить маленькую Марию о камни, — проигнорировала вопрос Мэгги, — и Ульрика нажала на кнопку парализатора. Ульрика считает, что это какая-то переходная ступень к человеку разумному, но мне теперь уже кажется, что это и есть гомо сапиенс. В общем, мы изучаем.

— Как у вас здесь хорошо, — оглядел комнату Глеб.

Они сели в уютные кресла возле камина.

— Это имитация? — Глеб кивнул на камин.

— Настоящий, — ответила Мэгги, взяла пульт, нажала кнопку, и в камине загорелись, начали потрескивать настоящие, с запекшейся смолой дрова. Сладкое тепло поползло по комнате. Глеб почувствовал, что сейчас заснет. Усилием воли не дал себе.

— Не надо бороться, — Мэгги накрыла его уютным и чуточку колючим пледом от груди до самых ног, до пола, — ты должен выспаться. У тебя завтра трудный день.

Она подала ему чай в чашке на блюдечке, как наверно и делалось в голландском коттедже девятнадцатого или какого там века.

— Это не земной, а здешний, — сказала она, — он не идет ни в какое сравнение, попробуй.

— Надеюсь, он хотя бы не вызывает галлюцинаций? — улыбнулся Глеб.

— Сейчас ты заснешь, но не от чая, — говорила она, — не от чая. Ты натерпелся за́ день. Тебе надо поспать. Лучше, если без снов, или с невнятными, тихими снами.

Глеб пригубил из чашки, вкус действительно был потрясающий, но он понимал, что ему не справиться с целой чашкой, поставил на столик, что рядом с креслом.

— Ты должен поспать, — говорит она. — Спать. Спать. Спать.

— Ладно. — Он уже не смог сказать вслух, а только мысленно. — Ладно. И чтобы без сновидений, тихо, кротко как в детстве.

— Независимо от причуд профессора Снайпса, независимо от его химер — всё, что мы делаем здесь, уникально, и прерывать экспедицию, закрывать станцию нельзя.

— Они не поверили заверениям НАСА, что у меня нет полномочий на остановку эксперимента и консервацию станции, — про себя улыбнулся Глеб.

— Нельзя. Нельзя. Нельзя.

— Черт возьми, люблю, когда меня гипнотизируют, — хотел было сказать Глеб, но не смог, заснул тем самым сном, о котором и говорила Мэгги.


4. Ульрика на связи

Вернулась к себе уже затемно, усталой и злой — то, над чем они втроем колдовали в лаборатории, не получилось. Вообще. Ложной оказалась сама посылка, а профессор всё не хотел признавать. Ну да ладно. Завтра на свежую голову. Ах да, завтра мистер Терлов начнет дознание, расследование, как у них на Земле это теперь называется? Значит, день, скорее всего, пропадет даром. И если б только один-единственный день. Что же, потерпим этого зануду, чистоплюя, куда ж деваться. Ради дела, да? А профессор зря решил окунуть его с головой в племя альфа. Завтра он будет брать реванш за то, что сегодня блевал на наших глазах.

Зануда-то он зануда, но кажется вполне искренним, даже чистым, наивным, быть может. С такими нельзя хитрить. Если поймает на хитрости (он же умный, да? И тщательно подготовился к своей инспекции), так вот, если поймает на неправде в какой-то частности, не поверит твоей правдивости в главном. Таких, как он, берут правдой и только правдой. Правда, не вмещаемая его сознаньицем, приведет к недоумению, может, даже к параличу воли. В чем он, как честный человек, сознается перед ними и перед НАСА. Ну, а пока Земля будет вникать во всё это (а вникать придется не только в факты, но и в душевные муки своего эмиссара), они успеют сделать главное, то, ради чего и затеяли всё вообще.

Итак, она усмехнулась, задавим господина инспектора правдой. Надо только самим вспомнить, где у них начинается и где кончается правда.

Ульрика налила молоко в блюдце, поставила на пол перед своей трехголовой кошкой (еще один результат вмешательства Ульрики в естественный ход событий) по имени Нэсси. Нэсси с энтузиазмом принялась лакать в три языка.

Ульрика прошла в комнату, к столу, села в кресло. У нее сегодня сеанс связи с Вильямом. Бьет ли ее дрожь, как когда-то? Сегодня пустота и только. А пустота не может бить, она ничего не может — только вгоняет… в пустоту?! Эта тавтология, дурновкусие опустошенности. Это слова, что призваны придать пустоте хоть что-то в смысле качества, свойства, формы. Это бездарность слова.

— Алло! Алло! — шаркающий голос Вильяма.

— Привет, Вилли! — Ульрика пытается быть радостной. И вдруг чувствует, что она и в самом деле радуется, рада. Ей становится легче. Зажим внутри ослаб. Она будто удостоверилась в реальности, чего вот только? Чувства? Души? Самой себя?

— Как ты? — не спрашивает, а скорее говорит Вильям.

Она начинает рассказывать как . Знает, ему неинтересно, и, в общем-то, неинтересно ей. Но ради того, что не сводится к этому их отчуждению, не обусловлено им… но есть ли это? Было. Должно быть! Не может не…

— Извини, — говорит Вильям, — мне надо идти, у нас сегодня групповая терапия, а потом мы с Генри и Эльзой играем в лото.

— У нас? — переспросила Ульрика.

— У нас в доме престарелых, — он понял ее вопрос.

— Как давно ты там?

— Как давно? — Вильям добросовестно пытается ответить, ему кажется, что он там всегда.

— Сразу после смерти Марты. — Наконец сообразил, отсчитал он. — Здесь проще по быту и такая прекрасная библиотека. Только вот Эльза слишком уж мнит о себе.

В прошлый сеанс их связи Вилли с Мартой жили на каком-то острове в греческом архипелаге, Вилли каждый день ходил купаться в Эгейское море. Или же надо говорить «ходил плавать»?

— А помнишь, Ульрика, как мы с тобой убежали от всех от них в Альпы, в мотель, на все каникулы. — Он пересказывает ей ту их пору, счастливую, лучшую самую — они были юные, пьяные от любви, свободы, предвкушения грядущего… Сознавали жизнь, были жизнью, мечтами о простом человеческом счастье протяженностью в жизнь и, одновременно, о мирах дальнего космоса, что не укладываются в земные мерки пространства и времени… Он рассказывает подробно, он помнит, прекрасно помнит детали, но рассказывает только из такта — он понимает, чего ждет от него Ульрика, и не хочет ее огорчать. Он знает, ему положено говорить обо всем этом. Он не вправе ее разочаровывать и, быть может, в какой-то мере пытается доказать себе… Что не пережил еще душу, сердце, память?.. Это рутинная работа по удержанию памяти, что же, доктор велел ему разгадывать кроссворды, следить за новостями. И он не должен расстраивать Ульрику.

— Мне, в самом деле, пора, — говорит он, — доктор Лорберг не любит, если кто-то опаздывает на его сеансы.

Они должны были вместе лететь на станцию профессора Снайпса, но в последний момент для Вилли не хватило места — просто антропологи и генные инженеры на этой планете оказались важнее зоопсихологов, что вполне естественно. Вилли полетит на следующем корабле через пару месяцев. Для них это было б разлукой на два с лишним года. Вилли еще пытался шутить тогда: «будет время проверить свои чувства и всё такое». Но «следующего» корабля уже не было. После отправки четвертой смены (в которую и попала Ульрика), Земля поняла, что переоценила значимость планеты номер сто двадцать пять три нуля шестьдесят восемь, а распылять ресурсы… Земля заглотила слишком большой кусок Космоса и вдруг обнаружила, что не может позволить себе отправку транспортов на планету между сменами. А смена — это пять лет жизни астронавта на станции, равных половине столетия на Земле. А тут еще была открыта планета Луби с подозрением на формы разумной негуманоидной жизни, и эксперимент профессора Снайпса окончательно оказался на периферии земных интересов. Тот, следующий за кораблем Ульрики корабль начали перепрофилировать для полета на Луби.

Они на разных планетах, в разных мирах, разделенные не просто пространством, но временем… Метались, мучили себя и друг друга в эфире, клялись друг другу, сами уже не слишком понимая, в чем… Сохранить, удержать любовь, вот так, без надежды, по радиосвязи. Сохранить? Удержать? Это она поняла потом. А тогда они любили. Любили, и всё. Сама безысходность любви обернулась тем, что она потом — сейчас — назвала чистотой любви.

Он отказался от места на Луби. Вообще ни разу не покидал Земли. Даже в качестве космического туриста. Он так ответил обстоятельствам.

Да-да, поверх обстоятельств, причин ли, следствий, воплощения, невоплощенности — вот чем была их любовь. Здесь начиналась глубина , будь она проклята.

И ведь не скажешь, что она жила только им, у нее работа, да что там, миссия.

Но она чуть с ума не сошла, когда он однажды не вышел на связь.

Этот их секс по радио. Сколько это всё продолжалось? Не важно. Главное, это было и принадлежит им.

Он взрослел, с какого-то момента (она не хотела признавать этого) старел. Вот в его жизни появилась Джесика, ненадолго. Конечно же, ненадолго. Мелькнула какая-то Берта. Потом пришла Марта. Ульрика поняла вдруг: Марта — это всерьез. Что же, у Вилли жизнь. Секс в эфире не мог быть параллельно жизни. Но любовь могла. Ульрика бесилась, ревновала. Но любовь, в конечном счете, оказалась не сильнее, нет — глубже ревности, злобы, жизни, обстоятельств. Любовь приняла Вилли с его жизнью, с его Мартой, детьми, внуками, сменой работ и домов, с его надеждами, неудачами, разочарованиями.

Об одном лишь молила Ульрика — пусть Марта и всё, что к ней прилагается, — пусть всё это окажется лишь его обстоятельствами . А в том, что у них с Вилли так, кто виноват: обстоятельства, НАСА, планета Луби?

Как-то раз она пригласила к себе Энди. Это было настолько бессмысленно. Овеществление бессмыслицы. У бессмыслицы оказалось два молодых и достаточно изощренных тела, положенный набор гениталий, сколько-то вздохов, судорог, секреции, эйякулята.

Они не встречались больше. И не потому, что было нечестно по отношению к его Мэгги. Энди и Мэгги вскоре расстались. Не из-за этого, слава богу (Мэгги ничего не узнала), по каким-то своим обстоятельствам.


Их сеансы связи стали редки. Не потому что Марта ревновала (он не говорил, но Ульрика чувствовала), просто жизнь брала своё… жизнь, время, что-то такое анонимное, что растворено во времени, жизни, во времени жизни, или же лишь прикрывается ими — будь они все прокляты.

Вот уже от сеанса к сеансу становится явственнее, что он стареет, слабеет, теряет сок жизни, сколько бы он ни бодрился. Что жизнь его прожита, и прожита как-то так по касательной к тому, что хоть как-то оправдывает жизнь и наши усилия в пространстве жизни. И вот он такой ослабший, не справившийся, сбивающийся с темпа, ритма, хода своего земного времени — как только ее сердце не разорвалось?

— Ну всё, пока, любимая, — он вязнул в этих словах, сознавал фальшь последнего слова, но считал, что должен его говорить. Понимал ли он, что она чувствует эту фальшь?

Он отключился. Она долго еще сидела так.


На планете под номером сто двадцать пять три нуля шестьдесят восемь, в глухом углу галактики Млечный Путь тридцатидвухлетняя Ульрика Дальман, приняв таблетку снотворного, легла спать на диване в гостиной своего крошечного коттеджа в голландском стиле. Ей завтра рано вставать. На планете Земля в холле дома престарелых, что в пригороде Сакраменто восьмидесятидевятилетний Вилли Роджертс слушал бодрую лекцию доктора Лорберга об экзистенции старости.


5. Допрос профессора Снайпса

Глеб проснулся от стука в дверь, стук был довольно странный. Можно стучать в дверь к спящему человеку деликатно, можно бесцеремонно, но стучать, выбивая мелодию какого-то марша?

Он открыл, на пороге была его соседка по коттеджу. Глеб рефлекторно отпрянул, но тут же справился с собой.

— Утро, — сказала Мария.

— Доброе, — ответил Глеб.

— Мэгги сказала разбудить. — Она показала пальцем от своей груди к груди Глеба.

— Спасибо, — кивнул Глеб.

— Время. — Она поднесла к его глазам циферблат электронных часов.

Было восемь. Точно, он попросил Мэгги разбудить его в восемь.

— Это тоже время. — Показал ей свои наручные с часовой и минутной стрелкой.

— Нет, — улыбнулась Мария. — Вот время. — Поднесла свои часы к его глазам. — В ее объяснении была даже какая-то снисходительность к Глебу.

— Ладно, не напрягайся, — сказал Глеб. — Мы ведь на самом-то деле не слишком-то понимаем, что есть время.

— Времени нет, — сказала Мария.

— Кто тебе это сказал?

— Дядя.

— Кто?!

— Он здесь главный.

То есть профессор Снайпс для нее дядя.

— Как ты это понимаешь?

— Никак, — ответила Мария. — Мари-я, — и тут она выговорила — Мари-я, — не гомо сапиенс. (Всего две ошибки в слове.) Мари-я учится, но она так и останется собой… равна себе. — Эти чужие, заученные слова она проговорила с какой-то грустью или Глебу просто показалось так.

— Ну, это еще спорный вопрос, — ответил он. И тут же другим тоном: — Хорошо, спасибо. В общем, я встал, пойду умываться. — Он хотел уже закрыть дверь.

— Ты сильный? — спросила Мария.

— То есть? — не понял Глеб.

— Мэгги сказала, ты можешь бросить Снайпса обратно… в космос или на Землю, Мари-я не поняла.

Оказывается, она знает фамилию «дяди», отметил про себя Глеб. Спросил Марию:

— А Мэгги этого хочет?

— Наверное, нет. Мэгги не сильно любит Снайпса, но не хочет.

— А ты? Ты хотела бы, чтобы Снайпс улетел со станции?

— Нет, — задумалась Мария. — Мария средне любит Снайпса, но средне лучше, чем ничего?

Почему они, собственно, боятся этой его инспекции, несмотря на все заверения НАСА, что-де чуть ли не формальность, размышлял Глеб за завтраком. Завтрак был изумительным, после всех консервов и концентратов, поглощенных им за время перелета. Почему они не доверяют НАСА? Некие аберрации, объяснимые годами проживания на станции, или у них действительно нечиста совесть? И они боятся, что по ходу формальной проверки всплывет нечто, что придаст делу далеко неформальный оборот? Только что это он так налегает на вопросительные знаки? То, что они ему показали вчера, — это уже и есть «неформальный оборот», неужели они сами этого не понимают? Даже не пытались скрыть от него. Могут и не понимать, если эти генномодификационные игры давно уже стали для них вполне невинными обыденными вещами. Настолько вжились в свой эксперимент? Это как в прозекторской, патологоанатом недоумевает, почему дама хлопнулась в обморок, когда он всего-то навсего покопался в желудке утопленницы. Зря он, конечно, дошел до таких ассоциаций, ему же сейчас еще и пудинг есть. Может, он всё-таки торопится насчет здешних опытов? НАСА в курсе и никто никогда не бил тревоги из-за упражнений профессора на местных племенах. Кстати, а почему? Что, если есть какая-то закрытая часть программы? Только что это он? Сейчас, в двадцать пятом веке, прошло время какой-либо секретности, закрытых, полузакрытых исследований. Давно уж прошло. Но почему же тогда никто не ударил в колокола? Да, были сомнения, недоумения, но была и апологетика эксперимента. Видимо, после его инспекции что-то должно измениться — Земля, наконец-то, определится по судьбе станции и эксперимента в целом.

Профессор Снайпс на пороге. Вот не было у него вчера этой серебристой профессорской бороды, превращающей его в некий штамп, в клише, в соответствии с коими и играют профессоров в голливудских фильмах. Вчера в кабине гравитолета, среди своих приборов и аппаратов он был космическим волком, первопроходцем новых миров, что там еще бывает на эту тему? А теперь нацепил бороду, превращающую его в чудаковатого профессора-энтузиаста. А если, на самом деле, он ни то, ни другое? И понимает прекрасно, что Глеб все это увидел и понял. Тогда зачем вообще?

— Прошу вас, профессор. — Глеб пригласил его в гостиную.

— Пожалуй, нам будет удобнее здесь. — Снайпс улыбнулся, толкнул дверь третьей комнаты. Глеб еще не успел осмотреть свое жилище, он и до спальни вчера не добрался, так и заснул в кресле.

Комната была оборудована как служебный кабинет. Официоз, недоброжелательство, исходящее от каждой вещи в интерьере, так, наверное, выглядело место для допросов в родном для профессора двадцать третьем веке.

Это была демонстрация, насмешка над процедурой проверки, Глеб не обиделся, да и не принял на свой счет, они насмехались не над ним, а над процедурой. Он на их месте поступил бы примерно так же. Глеб сел за стол в кресло следователя, указал профессору на круглую вращающуюся табуретку перед столом. Снайпс с интересом занял место подследственного.

— Приступим. — Глеб входил в предложенный ему образ сухого, въедливого следователя.

(Почему бы и нет!)

— Ладно, Глеб, — сразу же перебил профессор. — Я рад, что ты решил подыграть нам и оценил эту нашу, — он показал на интерьер кабинета, — так сказать, — но вот не сумел всё же сказать «шутку». — Но не будем всё-таки её затягивать.

— Так мы же вроде ещё и не начинали? — Глеб отдал должное этому маневру Снайпса.

— Ты, конечно же, перелопатил всё, что есть на Земле об этой планете, — профессор проигнорировал реплику Глеба, — о нашей станции, да и о нас. Но всё равно послушай, пусть даже тебе будет казаться, что ты и так знаешь. Согласись, если бы в НАСА считали, что всё есть в бумагах, на пленках и записях, они бы тебя не прислали просто.

— Соглашусь.

— Так вот, планета была открыта за двадцать лет до того, как я очутился здесь и создал свою станцию. Экспедиция Тони Бергса. Сейчас это имя почти забыто, а жаль. Бергс обнаружил жизнь. Впервые! Вам, людям двадцать пятого века уже не представить, что это было тогда. Так же, наверное, как уже не представить всем нам, что в свое время значил для человечества первый виток человека в космосе вокруг своей планеты. Так вот, жизнь. И к тому же антропоморфная. Кто тогда смел мечтать об этом?! Антропоморфная жизнь, делающая свои первые шаги на пути к разумной жизни. Кажется, это так теперь называется в ваших учебниках, да? Экспедиция Бергса нашпиговала планету всей наблюдательной и регистрирующей аппаратурой. Как ты знаешь, по ней Земля и наблюдала здешние сюжеты все двадцать лет, вплоть до появления моей станции. Как-то сама собой возникла наука: космическая антропология.

— Но вот уже два земных столетия Земля видит этот мир вашими глазами, профессор. — Глебу показалось, что он нашел нужный тон.

— Вот это, в конце концов, и показалось подозрительным, — кивнул Снайпс. — Кстати, они правы, в смысле, я бы на месте руководства НАСА тоже начал подозревать. Что касается автоматики Бергса, она была вне подозрений, потому что двадцать лет работала без вмешательства человека.

— Вы считаете, что вас подозревают в том, что Земля вашими глазами видит не то, что есть, а то, что видите вы? — Глеб зачем-то открыл приготовленный для него блокнот (нарочито сделанный как «блокнот следователя») и стал записывать. Смысла ни малейшего, аппаратура пишет для передачи в НАСА. И наверняка приборы профессора тоже пишут, снимают, сканируют и прочее.

— Может быть, еще и в том, что они видят лишь то, что я хочу, чтоб они видели, — улыбнулся профессор. — И опять-таки, они в своем праве подозревать.

— Я так понимаю, мистер Снайпс, — Глеб всё-таки продолжал писать в блокноте, — вы сейчас с легкостью развеете все эти недостойные подозрения? — Его раздражение росло, пусть он пока что не понимал его природы, но ясно было, что это не просто так, это уже серьезно.

— Благодаря наблюдательной аппаратуре Бергса мы в деталях видели, как его люди перебили друг друга. Но только приборы так и не смогли дать ответ «почему».

— Психоз, вызванный экстремальностью ситуации и сопутствующими перегрузками. — Глеб заставил себя закрыть свой блокнот. Сдвинул его подальше, к самому краю стола.

— Перегрузка от контакта с иной жизнью, с иным разумом. Так, наверное, будет точнее. — Профессор сделался жёсток. — Противоядие было найдено тут же. Во всех экспедициях такого рода должен быть психолог, психиатр, психотерапевт. Вот почему на станции неизбежно присутствие нашей очаровательной Мэгги, неподконтрольной мне в своей деятельности. — Профессор удержался от гримасы, но Глеб заметил.

— Что касается той бойни, — продолжил Снайпс. — Победивший в ней командир Берг пустил себе пулю. Но вернемся к моей скромной персоне. Двадцать лет ушло на подготовку экспедиции. Тогда, в двадцать третьем веке, все бредили этой планетой, и дух захватывало у всех. Я со своей концепцией станции выиграл конкурс из пятидесяти проектов. Представь, пятьдесят претендентов на это вот, — профессор поерзал на своем табурете так, будто речь шла об этом месте «подследственного», — какие исследовательские центры! Какие имена! Половина из них стала нобелевскими лауреатами впоследствии. А половина уже была таковыми. Кое-кому удалось войти в историю, ну или в учебник по истории науки. Тогда, в двадцать третьем веке, планету назвали, кстати, ты должен помнить…

— Земля-дубль, Земля-штрих, — кивнул Глеб, — или же Земля второй попытки. Это ваше название, кажется.

— Это потом уже, когда пошло разочарование, появились дурацкие цифры, кое-кто в НАСА, светлая ему память, решил «снизить пафос».

— Почему вы все-таки настояли на том, чтобы через каждые пять лет менять персонал, в том числе и тех, кто имеет отношение к концепции?

— Потому что пять лет здесь равны, как ты знаешь, пятидесяти земным годам с лишним. То есть чтобы не остаться с безнадежно устаревшими технологиями (лишь с устаревшими несколько). А не для профилактики бойни, как ты сейчас решил. На волне тогдашнего оптимизма о бойне забыли, если точнее, о ней помнили безопасным, не смущающим душу способом: «казус Бергса», психоз, ну, ты знаешь.

— Почему именно ваш проект победил, профессор?

— Человечество веками мечтало о Контакте, ждало, искало Контакта. И в то же время был страх: вдруг окажешься перед лицом сверхцивилизации, станешь заложником его злой или же доброй воли. За тебя всё решат. Вместо пути, поиска, выбора будет то, что тебя, несмышленыша, взяли за ручку и привели. К чему вот только?! К концу, финалу? Счастливому, вожделенному, искомому? Твоему собственному?! Или же он не был бы твоим никогда? Ты не дошел бы, не дополз, если бы добрый и мудрый дядя не довел, не перенес бы тебя через ямку или лужицу, не поставил бы тебя на постамент, до которого тебе не допрыгнуть, так, у подножия только, пытался б, карабкался, обдирая коленки и ногти. А дядя, он добрый и мудрый, он знает, куда ведет, а если ты по пути вдруг начнешь брыкаться, тянуть в сторону по неразумности, да? — он и дернет тебя за ручку, что зажата в его громадной и доброй ладони, и прикрикнет, подбодрит пинком. Он лучше тебя знает твою цель и смысл этой цели.

Глеб невольно улыбнулся, вспомнив, что для Марии профессор Снайпс — «дядя», сказал:

— То есть это боязнь потерять свободу воли не на личностном, а на цивилизационном уровне, на уровне человечества как вида? — Глеб понял, что надо как-то закруглить мысль профессора.

— И вот мы нашли в космосе почти что самих себя, только в самом начале. Это вроде как мы, только сто или двести тысяч лет назад. Мы вдруг сами оказались сверхцивилизацией! Представляешь, какой тогда в двадцать третьем веке был энтузиазм. Я понимаю, твое поколение выросло в ситуации разочарования во всем этом и твоя сегодняшняя миссия проверки, очевидно, не конец еще, но начало конца эксперимента.

— Я бы все-таки так не сказал.

— Но ты всё же попробуй понять, не понять, так хотя бы представить. — Профессор Снайпс весь горел.

— Тогдашний энтузиазм? — Глеб не ожидал, что у него получится резко.

— Я понимаю, — усмехнулся Снайпс, — ты говоришь со мной с высоты своего двадцать пятого века. У вас в университете наверняка устраивали суд над Сократом, так? А здесь благодаря временным парадоксам это стало вполне реально. Ты допрашиваешь меня, как я мог бы допрашивать какого-нибудь Эйнштейна.

— Так почему именно ваш проект? — перебил Глеб.

— Потому что я знал, как им помочь, ускорить их прогресс, спрямить путь, запустить в них то, что, в конечном счете, сделает их нами.

— Это, кажется, знали все, профессор.

— И при этом не стать тем добрым и мудрым дядей из наших ночных кошмаров. Вот этого не смог предложить ни один из моих конкурентов.

Профессор вскочил, начал ходить вокруг своего табурета, высокий, сутулый, нервный, жестикулирующий:

— Мы нашли здесь самих себя. И в самом деле получили то, о чем даже и не могли мечтать — вторую попытку . Исправить, переделать то, что не устраивает, пугает, отвращает человека в самом себе, в своем бытии и в своей истории. Обратить необратимое, сделать небывшим то, что было и вызывает ужас или же стыд?

Эта смесь из жажды невозможного, запредельного для смертного существа и жалости к самим себе — вот тут мы и попались.

«Не дай профессору заговорить себя» — эти вчерашние слова Мэгги прозвучали в голове у Глеба. Но она же не говорила их. Это она, наверное, когда он был под гипнозом. «Не дай профессору заговорить себя».

— Я так понимаю, у вас не получилось не стать тем самым «дядей»? — улыбнулся Глеб. Или же, дядя оказался не таким уж и мудрым и уж точно не слишком добрым.

— Не забегал бы ты вперед, молодой человек, — поморщился Снайпс.

— Если вы не возражаете, профессор, давайте-ка попробуем перейти к конкретике.

Снайпс сел на свой табурет, налил себе воды из графина. И графин и стакан — толстого стекла, граненые, это уже, кажется, из кабинета следователя века этак двадцатого. И не лень им было возиться с такой реконструкцией.

— Их гены оказались, — профессор понял, что не хочет пить, поставил стакан на край стола, — как бы тебе объяснить, пластичнее, нежели наши, благодатнее для вмешательства. Это, между прочим, тоже соблазн, вот почему на меня всегда работали и те, кто не разделяет мои идеи и не слишком сочувствует целям.

— Это все об Ульрике?

— И еще одно обстоятельство, — профессор пропустил мимо ушей вопрос. — Их эволюция протекает быстрее нашей. То, что в становлении человека на Земле заняло миллион лет, здесь произошло за сто тысяч. Ты понимаешь, что это значит?

— Серьезная эволюционная фора, — кивнул Глеб.

— Может быть, даже слишком серьезная. А в сочетании с их агрессивностью… В чем всё-таки права Ульрика (пусть мы ее и поддразниваем), они действительно оказались агрессивнее нас.

— Вы уверены? — пожал плечами Глеб. — Как это можно измерить? Но, судя по вашей убежденности, вам удалось. Не ознакомите ли с результатами мониторинга по земному палеолиту?

— Они оказались не просто агрессивнее, но и ниже, подлее нас.

— Вот как? — Глеб начал подозревать, не розыгрыш ли всё это, подобно кабинету следователя, граненому графину со стаканом.

— Они убивают много, вполне хладнокровно и очень часто без какой-либо конкретной выгоды, — продолжил профессор. — То, что вы видели вчера, это еще был праздник логики и целесообразности.

— Убивают ради удовольствия?

— Проще было бы, если так, — сказал Снайпс, — но мы пришли к выводу, что и удовольствия очень часто нет. Просто не могут не убивать. И вот тут нам стало страшно.

— Да. Я читал все ваши отчеты. — Глеб сказал, чтобы хоть что-нибудь сказать.

— И возникла мысль, поначалу праздная, — а не имеем ли мы дело с нашими будущими конкурентами в галактике. Они сильны, агрессивны и (я понимаю, тебе не понравится слово) низки. К тому же, на порядок быстрее эволюционируют. Не получим ли мы, этак через пятьдесят тысяч лет у себя под боком мощную, динамичную, безжалостную техногенную цивилизацию с какой-то ужасной моралью. Были даже слушания в Конгрессе на эту тему. Тогда, в двадцать третьем веке, у политиков вошло в моду оперировать тысячелетиями, десятками, сотнями тысяч лет. Это поднимало их в собственных глазах. Они начинали чувствовать себя чем-то большим, нежели политиками. Кстати, добавь сюда вот еще что: а какими мы сами будем через пятьдесят тысяч лет? Что, если наше время начнет замедляться? Вдруг мы дойдем до предела, остановимся? А потомки племени альфа, повторю еще раз, динамичны и безжалостны.


— Но, насколько я знаю, Конгресс так и не принял решения…

— Это точно, — рассмеялся профессор. — Зачем что-либо решать, когда есть профессор Снайпс. Он сделает свое дело, а уж окажется оно великим или же грязным — Земля в любом случае, будет права. Отдаст должное человеческому дерзновенному разуму или же осудит это самый разум за неразборчивость в средствах. Да вот только плевал я и на все их решения и на отсутствие решений. Меня не устраивало повторение нашей земной истории в еще более худшем варианте!

— Но вы же ученый! — вскричал Глеб. — Вы не можете не понимать такой простой вещи, что сейчас никто не может сказать «лучше» ли, «хуже», повторение или же нечто новое. Ничего же еще нет. Ничего не предопределено! Может быть, их жестокость и низость, придет время, породят колоссальное напряжение и глубину противостоящего духа? Согласен, это также недоказуемо, как и то, что вы утверждаете насчет далекого будущего этих людей. Но почему же вы выбрали только эту свою бездоказательность? Почему не рассматриваете иные варианты? Впрочем, их уже нет, — Глебу не хватало дыхания. — Потому что вы вмешались . — Он сбился, профессор терпеливо ждал.

— Вот представьте себе, — снова начал Глеб, — вы высадились на Земле триста тысяч лет назад. Какие сюжеты вы видите? Каннибализм (Энди сказал, что здесь его нет), промискуитет. И как-то за этим за всем не угадывается будущий Моцарт или же Кант. Да и профессор Снайпс с его идеями тоже не угадывается. И вы что, сочли бы себя, посчитали себя вправе взять в руки генномодифицирующий нож?!

— Не хочу огорчать вас, но взял бы, — сказал профессор. — Чтобы обуздать хоть сколько-то в нашей природе, что преодолевали в ней культура, религия, дух, да так и не преодолели толком, чтобы надежно, до необратимости. К тому же культура, религия, дух то и дело соблазнялись сами. Так что, получается, взял бы, — повторил профессор, — ради всё тех же Моцарта и Канта.

— А что если после вашего вмешательства их не было бы вообще?

— Но и крови, грязи человеческой истории тоже не было бы… А без крови и грязи, как знать, может, было бы десять Моцартов. — Поморщившись от этой неудачной своей стилистики, сказал:

— Было бы больше тех, кому действительно нужен Моцарт. Или, может быть, скажешь, кровь и грязь необходимы добру и свету для контраста?! Нет, ты давай, не стесняйся. Откровения духа не возникнут никак иначе как в противовес человеческой низости, мерзости, да?

— И вы считаете себя вправе? — задыхался Глеб.

— Не считаю, но взялся бы. Ульрика же «взялась» лишь потому, что убедила себя — племя альфа качественно хуже наших с тобой земных предков. Моя же готовность «взяться» даже если они и не хуже, а равны нам, позволяет Ульрике сознавать свое моральное превосходств надо мной. С моей стороны было б жестоко лишать девочку такой радости, я же не человек племени альфа, в конце-то концов. Кстати, о племени: блокирование того, что условно называется «геном агрессии», приводило к распаду. И это при всей пластичности, «сговорчивости» их хромосом. Другими словами, агрессия есть их сущность. Без агрессии их просто нет.

— Вы так спокойно говорите об экспериментах на людях?! Пусть не земные, не нашего вида, но это же люди! Вы воспользовались пробелом в законодательстве.

— Я сам многократно пытался его устранить, но в комиссиях ООН мои проекты как-то завязли.

— А если бы вы попробовали заблокировать «ген агрессии» у нас — скорее всего, получился б всё тот же распад. И что, объявите насилие сущностью земного человека? И не возьметесь за скальпель генного инженера потому лишь только, что здесь уже сие запрещено законодательно?

— Ну как говорить с дилетантом? На земных млекопитающих блокировка этого столь взволновавшего тебя гена вполне удалась… Здесь же нет.

— Млекопитающим положено оставаться равными себе самим, им не изобретать ни колеса, ни термоядерного реактора, не писа́ть ни картин, ни сонетов.

— Я решил сделать племя альфа тупиковой ветвью, не причиняя при этом им вреда, — отчеканил профессор Снайпс.

— Ну да, мы же с вами живем в эру «ответственного гуманизма». Этот термин, если мне не изменяет память, тоже придумали вы лет этак сто пятьдесят назад.

— Наши предки убивали, делали много неприятных для нашего эстетического чувства вещей, но они рисовали оленей на скалах. А эти нет. Вот в чем разница.

— И вы возомнили, — Глеб чувствовал, что сейчас не выдержит, — взяли себе право остановить эволюцию, блокировать будущие качественные скачки, отменить будущее, стагнировать их в этом во всем, остановить их время.

Глеб схватил этот дурацкий графин, начал пить из горлышка, какой мерзкий, казенный вкус этой воды, а такая и должна быть у следователя, сама форма графина делает ее такой.

— Я не о юридической стороне сейчас, — сказал Глеб, — пусть с этим разбираются в НАСА, Конгрессе, ООН, еще где-то. Но вы же решили…

— Стать Богом для этого мира, ты хотел сказать? — не дослушал Снайпс. — Это было бы слишком простым ответом, слишком комфортным для тебя. Поставил бы меня в тот ряд одержимых идеей, на чём бы и успокоился.

— А вы претендуете на что-то большее? — съязвил Глеб.

— Не претендую, — ответил Снайпс, — я уже.

— То есть?

— Я про племя омега. Этот тупиковый вариант развития местного человечества я с моими коллегами сделал основным.

— Ну да, я понял! Порезвились на их ДНК. Убрали и без того не слишком выраженную агрессию (с этими удалось, не так ли?). Нейтрализовали их конкурентов, которые, не будь благостного вмешательства господина профессора, не оставили бы им ни единого шанса. Стимулировали альтруизм, еще много разного всякого, что в будущем обернется кучей немыслимых человеческих добродетелей. И совесть чиста — вы не насиловали природу этих людей, а лишь несколько помогли ей. Я только не понял, почему они у вас не полные вегетарианцы? Уж если делать, так делать, доводить до конца.

— Мы сначала так и задумали, но белок нужен для мозга. Поэтому милый Энди и придумал сухопутные устрицы. Добыча мяса ничем теперь не отличается от сбора грибов. А теперь, сынок, давай-ка на минуту забудем, кто здесь проверяющий, кто проверяемый, забудем обо всех моих заслугах перед наукой или же человечеством, просто ответь, только честно, не мне даже, себе самому — ты бы хотел для себя, для рода человеческого такой предыстории?

После тяжелой паузы Глеб разлепил губы:

— Может быть, и хотел бы, но…

— Стоп! — замахал руками профессор. — «Но», все бессчетные «но» это уже потом, это уже вдогонку. Каждое «но» может быть правильным, правым, но это уже детали.

— Дьявол сидит в деталях, — устало сказал Глеб.

— Вот и давай поговорим о дьяволе. — Обрадовался профессор. — Я понимаю, что смущает тебя, книжный мальчик двадцать пятого века. Я, дескать, создаю мир гарантированного добра, без выбора, вне свободы. Противопоставляю Добро Свободе.

— Примерно так, — еле выдавил из себя Глеб.

— Вся человеческая наша сложность, все вершины и откровения нашего духа из разорванности, расколотости нашего Мироздания. Добро и Зло, Бытие и Ничто и так далее и так далее — всё это есть наши проекции этой расколотости на порядок вещей, на самих себя. Я же пытаюсь создать полноту и целостность Бытия, понимаешь? Не слащавая пастораль «золотого века», не невинность и простота его обитателей, не идеальная статика рая, но глубина и свобода из полноты и целостности. Я не переделываю мир, наш земной человеческий мир на подвернувшемся мне благодатном антропоморфном материале, как это поняли догматики из НАСА, — я создаю иной мир. Не тот, где Добро побеждает Зло, а где не будет Зла. Не гармония синкретизма противопоставлена здесь земной человеческой сложности, а сложность полноты и целостности. И они не итог здесь, не финал, а начало. Не глубина диалектики Добра и Зла, но свобода глубины Добра, что над диалектикой. А ускорение или же торможение чужого прогресса здесь для меня лишь частная, служебная задача.

— И вы уверены, что молекулы ДНК поддадутся вашим заклинаниям?

— Я понимаю твой скепсис, Глеб. Результат не гарантирован и будет ясен через тысячелетия.

— Вы сейчас уже наплодили химер. Остановили развитие здешнего человечества, пусть оно хоть трижды хуже и кровожаднее, нежели наше, но предстоящий ему путь более-менее понятен! И всё за-ради… Я понял вас, захотелось поэтичной, философствующей, созерцательной цивилизации. Мне её хочется не меньше вашего. Но разве вы можете мне обещать, что пройдут тысячелетия и в лесах этой планетки не будут сидеть убогие, покрытые струпьями и вшами потомки племени омега, испытывающие некие лирические переживания по поводу барабанящего по листьям их крыши тропического дождя.

— Вполне вероятно, — ответил профессор. — Но в той же, я подчеркиваю, в той же мере вероятно и то, что потомки племени альфа, отправившись по нашему пути, не до какой цивилизации не дойдут, просто будет злое племя, с какими-нибудь изуверскими ритуалами. Такие есть на земле, как ты знаешь. А теперь представь, если бы на Земле были только они.

— Если вы насчет людей альфа — такой вероятности нет. Вообще, одна только предопределенность. После вашего вмешательства, профессор.

— Ради непредсказуемости людей омега, что я могу сказать? Ты же сам пропел гимн непредсказуемости, Глеб. Так почему у тебя не хватило мужества на него, как только затронуто то, к чему ты привык, и во что ты веришь?! А веришь ты в племя альфа, даже если и не можешь признаться себе. Потому как они дублируют нас.

— Я сказал, что хотел бы такой предыстории, которую вы пытаетесь лепить из этой вашей омеги, — сказал Глеб. — Но не вместо истории.

— Ты так и не понял, — вздохнул Снайпс.

— Это ваше желание создать мир, метафизика которого сумеет то, чего ей так мучительно, так беспощадно не удалось в человеческом нашем бытии… Но вы же не текст создаете, а пытаетесь лепить из нуклеинового праха! Да, я не дорос до собственных проповедей непредсказуемости, свободы и безосновности, вы хорошо поймали меня. Но в вашем праве махать генномодифицирующим скальпелем я сомневаюсь. То, что вы сделали с альфой, не искупить грядущим миром омеги, каким бы он ни был.

— Я знаю, — кивнул профессор. — И сделал это в полноте знания.

— Как вы сказали: смесь из жажды добра и света, демиургического ража и всегдашней нашей человеческой жалости к самим себе? Вы стали ее заложником, попали в такую ловушку.

— Да, попал.

— И что? Пришлось стать Богом?

— Поначалу, да.

— А потом? Стойте. Я понял! Не Творец, не Господь, но измучившийся, уставший, отчаявшийся человек творит мир омеги от безысходности.

Профессор Снайпс промолчал.

— Только с чего вдруг безысходность? — продолжал Глеб. — Вы же человек эпохи, когда человечество достигло немыслимых высот и не только в технологиях, но и в смысле гуманности, счастья, добра. Преодолело собственную историю, искупило ее.

— Ладно, Глеб, — сказал профессор, — наверное, на сегодня хватит.

Он встал, подал руку. В его улыбке, в рукопожатии кроме усталости, снисходительности к Глебу, на этот раз не показной, не театральной, была жалость, опять же не показная — профессор думал, что Глеб не заметил.

Какое счастье стоять под душем. Если б еще можно было и не думать.

Бар был почти что пуст, только пара бутылок «мартини» и коньяк. Он вынул, поставил на стол бутылку коньяка 2231 года. Кто бы мог подумать. Двести пятьдесят лет с лишним. Только в бутылке, насколько он читал, ни коньяк, ни вино уже не доходят (это так называется, кажется). Первая рюмка показалась благодатной.

— Леб. — У раскрытого окна его гостиной стояла Мария. — Как дела?

— Всё в порядке, — усмехнулся Глеб.

— Я, — Глеб обратил внимание, она называла себя не в третьем лице как утром, а в первом. — Я с работы.

— Что?

— Из лаборатории.

— Зайди ко мне.

— Зачем?

— Будем есть пудинг.

Глеб вспомнил про тот утренний, что так и не пошел за завтраком.


— Кем ты работаешь? — Глеб поставил перед ней огромной кусок пудинга и налил ей чаю.

— Подопытным кроликом.

Глеб не сразу сообразил, что она шутит. И почему тогда на станции сомневаются насчет того, что она гомо сапиенс?

— Меня исследуют. — Мария наслаждалась пудингом. — Берут анализы.

— А опыты с тобой проводят? — вкрадчиво спросил Глеб.

— Это было бы негуманно.

Глеб не понял, она говорит, что думает или ее подучили отвечать так. От создателей мира безраздельного Добра можно было ожидать всего.

— Тебе нравится пудинг? — Глеб решил сменить тему.

— Да. Это лучше, чем падаль.

Глеб поперхнулся своим куском.

— Чему тебя учат здесь? — спросил Глеб.

— Всему. Ульри (надо понимать, что это Ульрика) и Мэгги разработали для меня программу (в последнем слове только одна ошибка).

— Ты кушай, кушай.

Глеб положил ей еще кусок. Мария встала, налила в чашку Глеба чай, с чувством выполненного долга села на свое место.

Вот она перед ним, за столом, в курточке с эмблемой международных сил астронавтики, ее уже научили пользоваться компьютером и ложкой. Останься она в лесу, была бы дважды или же трижды матерью, собирала бы корешки, разделывала шкуры — ее жизнь была бы полностью предопределена и, к тому же, уже перешла свой экватор. И она бы знала о жизни всё. А здесь она юная девушка, не сделавшая еще и шага, не знающая ничего — и в ее жизни ничего-то еще не ясно.

Ее родители выковыривали личинки из-под коры, а у нее на кухне печь, надо только назвать блюдо перед дисплеем, и печь приготовит. Как ей удается держать все это в голове и не свихнуться?

Мария поняла, что делает что-то не то лишь по округлившимся глазам Глеба, но она не сообразила, что именно она сделала. А было вот что: увлекшись пудингом, она зубами, без малейшего усилия перекусила ложечку. Глеб бросился к ней, боясь, что она проглотит металл.

— Значит, я не стану человеком? — на глазах у Марии навернулись слезы.

— Умение есть пудинг это всё же не всё, что требуется для того, чтобы быть им. — Успокоил ее, обнял за плечи Глеб. Мускулы ее плеч были мощные, сухие. Такой плотности мышц не могло быть у человека, скорее, на лапах у ездовой собаки.


6. Экскурсия

Бескрайние леса, потрясающей красоты озера, маленькие моря, грандиозные горы. Глеб успел уже повидать немало разных миров. Были куда фантастичнее, гораздо богаче, несоизмеримо интереснее для исследования, но… Он не знал, откуда это чувство, даже испугался его — здесь своё. Своё?! Пусть не полная копия Земли, даже лучше, что не копия, но своё. Бред. Наваждение. Бред.

— Всё, уже отпустило, — сказал он угадавшей это его состояние Мэгги.

— Здесь, на станции каждый из нас сам борется с этим, — говорит Мэгги.

— Я родился в космосе, на орбитальной станции, если точнее. Землю впервые увидел, когда мне было одиннадцать. Конечно, с самого детства фильмы, слайды о Земле, обучающие программы, голограммы, книги. Земля это родина.

— Но? — в вопросе Мэгги было напряжение.

— Мы глушили в себе все эти «но». Нас так воспитывали, да мы и сами хотели. А космос, перелет для меня не есть вычитание из времени жизни, как у вас. Это тоже жизнь. В этом мое преимущество перед вами, родившимися на Земле, — улыбается Глеб.

Что ему эта «Земля второй попытки»? Он сейчас не мог понять что .

Мэгги вела прогулочный кораблик. Когда Глеб хотел общий план, она поднимала его в облака, когда он хотел над облаками, поднимала над. Или вот как сейчас, пускала над самой водной гладью.

Он обнял ее. Получилось трепетно. Получилось правдиво. Получилось счастливо и человечно.

Всю остальную дорогу они и стояли так, у пульта управления, молодые, сильные, одного роста.


7. Допрос Ульрики Дальман

Ульрика, как вошла, сразу же направилась к кабинету.

— Нет, — сказал Глеб. — Я его запер. В общем, считай, что заколотил досками.

Усадил ее в кресло возле камина. Сам сел в такое же кресло напротив.

— Я все время пытаюсь внести ясность, но впечатление такое, что у вас на станции ясности как раз и не хотят. Итак, скажу еще раз: у меня нет практически никаких полномочий.

— Понимаю прекрасно, не тебе закрывать наш эксперимент, — сказала Ульрика. — Если ты об этом.

— Я понял, что вас объединяет с профессором Снайпсом. Но мне не совсем ясны ваши разногласия.

— Я всё-таки начну с того, что объединяет, — попыталась улыбнуться Ульрика. — Я всегда была первая и в детском саду и в школе, победила в борьбе за грант (я и не сомневалась, что выиграю), и вот я многообещающий студент-генетик плюс звезда университетской волейбольной команды, плюс волонтер христианского фонда. Жизнь, казалось, так и пойдет по накатанной, и я всегда буду первой и правильной. И вот в библиотеке нашла книгу, не 3D, не говорящую, а бумажную, может быть, ты видел такие? Сначала усмехнулась, даже не над книгой, над своим внезапным комом в горле, сказала «о страданиях человеческих». А потом… мне показалось такой ерундой и всё моё лидерство и вся моя правильность.

Что это за книга? — перебил ее Глеб.

— Не скажу. Пусть это будет книгой , и только. А вот насчет страданий… Вдруг мысль: если бы мы произошли от какой-то другой ветви гоминид, от добрых и мягких, условно говоря, от орангутанов. И вот эта детская, в общем-то, мысль и определила мою судьбу.

— Я понял тебя. — Глеб сам удивился, зачем вдруг влез с этой пустой фразой.

— Об одном лишь жалела, что со Снайпсом я не совпала во времени… Мне надо было быть в той, первой сцене, когда он только лишь запустил эксперимент и создавал свою станцию. Тогда бы я была соратницей, почти с ним на равных. А в этой своей четвертой смене пришлось лишь только встроиться в созданную им систему. В собственном поиске исходить из того, что уже было необратимым в его эксперименте. — И вдруг ее прорвало:

— Он не должен был так поступить с альфами! Погасить в них искру, потому что от искры пахло серой?!

— Он считает, что погасил искру потому, что ее не было.

— Обречь на вечный палеолит! Принести людей (а ведь это люди. Люди именно!) со всеми миллионами и миллионами их потомков, которые уже не родятся никогда, в жертву идее!

— Но ты же сама, насколько я понял, считаешь его идею истинной и служишь ей со всей страстью.

— Это неважно! Совсем неважно!

— И ты так уверена, что он уже погасил, обрек, и все это необратимо?

— Сразу чувствуется, что ты не профессионал. Ты и не обязан разбираться в этом, не переживай, то есть я хотела сказать, извини. Необратимо или нет, мы узнаем лет этак через тысячу. Но он делает всё, чтобы было именно необратимо.

— И ты втайне от Снайпса принимаешь свои меры, чтобы в племени альфа искра не погасла совсем?

Лицо Ульрики залила краска.

— И как, запах серы не смущает? — продолжал Глеб.

— От искры или же от моей тайной деятельности? — бравировала Ульрика.

— Значит, будущее здешнего человечества всё-таки непредсказуемо. Боюсь только, что теперь это будет дурная непредсказуемость.

— Пытаюсь поддержать искру, а множу те сюжеты, которые показал тебе Снайпс в первый твой день, — сказала Ульрика. — Но это ничего еще не значит, понимаешь?! А с омегой нам удалось. Сами не ожидали.

— Послушай, а как получилось, что эти альфы не перебили всех ваших драгоценных омег как племя Марии? Они же по сравнению с субтильными омегами выглядят перегруженными мышцами монстрами.

— Энди разделил их силовым полем.

— Ах вот оно как! То есть теперь два параллельных мира. Свет и Тьма никогда не пересекутся. Добро и Зло будут наблюдать друг за другом, как за рыбками в аквариуме. «Если б у нас была такая предыстория», да? Кстати, а почему ваш Снайпс просто-напросто не перебил племя альфа, или хотя бы не ограничил рождаемость, чтобы за несколько поколений взяли и потихоньку вымерли?

— Он не может поступить негуманно.

— Да?!

— А я, получается, своими подпольными действиями пытаюсь спасти бессмертную душу профессора Снайпса. — Улыбнулась, точнее, попробовала улыбнуться Ульрика.

— Вряд ли бы он оценил, — сказал Глеб. — Я не стану выдавать тебя профессору.

— Я в этом и не сомневалась.

— И не по каким-то моральным соображениям. Просто любое изменение в вашем эксперименте приведет к ухудшению того, что есть.

— А остановка эксперимента обернется, — Ульрика задумалась, — трагедией? Абсурдом? Вообще непонятно чем.

— Но никто на Земле и не собирается.

— Я знаю, — остановила его Ульрика, — но вот сейчас наша четвертая смена закончится, вернется на Землю, а пятой просто не будет, вот и всё. А нам остался только шаг.

— До чего? — уцепился Глеб.

Ульрика демонстративно проигнорировала вопрос, сказала только:

— Но, судя по всему, мы успеем.

«Пятой смены не будет». Глеб вдруг понял, что на Земле именно так и определились. А его инспекция? Для очистки совести, из приличия, чтобы была хоть какая-то видимость объективности. Организуй Снайпс что-нибудь подобное в поселениях ближнего, среднего космоса, его объявили бы преступником, а здесь, в другом мире, сочли чудаком, бредящим насчет Добра и Счастья… Чудаком, у которого кое-что получилось, но пятой смены не будет. На всякий случай? Если эксперимент Снайпса будет удачным, отмежевавшееся от него человечество всё равно умножит своё достоинство, свою славу, что там еще будет значимым для него через тысячу лет? Плюс обычные рассуждения о догматизме и косности современников гения. Если же кончится плохо — человечество в свое время подстраховалось посредством ограниченного, но честного Глеба Терлова. Но вот сейчас, разобравшись, разве он скажет эксперименту «да»? Придется остаться ограниченным, но честным.

— Через месяц за нашей сменой придет корабль, и все уедут, — сказала Ульрика.

— А профессор Снайпс останется, — вдруг понял Глеб.

— Так будет лучше для всех, не правда ли? И для профессора, и для Земли.

— Во всяком случае, для НАСА. Не надо ломать голову, что с ним делать.

— Он даже не будет нуждаться в транспортах с Земли. — Ульрика кивала каким-то своим мыслям. — На двадцать лет жизни, что примерно ему осталось, здесь хватит всего.

— Почему же двадцать? Он такой еще крепкий.

— Я тоже останусь, Глеб.

— Ты останешься с профессором?

— Я останусь здесь . — Жесткий голос Ульрики. — Пусть этот пейзаж так и не стал для меня родным.

— Дело, миссия, да?

— Нам остался последний шаг, как я говорила. Мы вроде как успеваем до прихода корабля с Земли. На этом, собственно, и кончается «миссия». Все, что после, будет лишь только обычная исследовательская текучка, научная рутина.

— Тебе дороги эти омеги и альфы?

— В какой-то мере, — задумалась Ульрика. — Но нельзя длить то, что уже закончено и, — она улыбнулась, — жаль только, что не увидишь конечного результата. К тому же, так много своего хотелось забыть здесь, вычеркнуть, сделать небывшим, слишком много, быть может.

— Так почему же ты всё-таки остаешься?

— Я отвечу потом, когда найдется более-менее эффектная формулировка, ладно?

Когда она была уже у двери, Глеб спросил:

— Откуда у вас с профессором такая боязнь собственной природы, такая истовая страсть не допустить пусть даже намека на повторение нашего земного пути?

— Страсть, сделавшая нас преступниками и богами? — усмехнулась Ульрика. — Преступными богами. Видишь, сколько еще можно придумать хлестких слов.

— Неужели из той твоей книги ? — продолжал своё Глеб.

— Несмотря на нашу вроде бы как победу над собственной историей, — Ульрика сбилась с тона. — Меня страшит зыбкость той плёночки, грани, что отделяет нас от самих себя. Снайпс, он занят метафизикой. Создает мир, где торжество метафизики… Где метафизика будет права. Моя же задача скромнее — я хочу, чтоб был мир, где люди не будут страдать.

Глеб подошел к ней вплотную, взял за руки, за запястья:

— И ты веришь, что генная инженерия и иже с ней помогут в этом хоть сколько-то?!

— Не верю, — смотрела ему в глаза Ульрика. — Теперь не верю. — Заставила себя сказать. — Но у меня уже нет выбора.

— Вы с твоим гениальным шефом стали заложниками собственного могущества, собственных успехов, колоссальной своей удачи.

— Наверное, — она освободила свои руки и вдруг с чувством обняла его. — Наконец-то я смогла выговориться, проговорить себе самой. — Ульрика отошла от Глеба.

— Что такое этот ваш «последний шаг»?

— Здесь, в общем-то нет секрета, — ответила она уже в дверях, — просто ты сейчас не готов, придет время, и мы всё тебе покажем. Уже скоро.

Оставшись один, Глеб прокричал стенам:

— Никто не имеет право лезть в душу скальпелем.

— Мы полезли до , — Ульрика сказала с улицы, в открытое окно его комнаты, — как раз для того, чтобы создать эту самую душу. Мы думали так.

Вечером к нему зашла Мария.

— Может, хочешь торта? — спросил Глеб. — Я скажу, печь сейчас испечет.

— Не надо, — сказала Мария и поразилась сама. — Я привыкла быть сытой? Не знала, что это бывает.

— Хочешь, я, — Глеб засмущался, не знал, правильно ли делает, не выйдет ли глупо или же даже стыдно, — я почитаю тебе?

Он не знал, что выбрать, с чего начать, он будет читать ей по памяти.


8. Допрос Энди Клиффорда

— Профессор поскромничал — говорит Энди, уютно устроившись в кресле, нога на ногу, в руке бокал с коньяком (это тоже была демонстрация: не хочешь официоза, так вот тебе гиперраскованность), — точнее, шеф просто не опустился до оправданий. Он десять лет пытался улучшить природу наших замечательных альфов.

— Вот как? Почему же Ульрика обвиняя его за всё, ни полслова не сказала об этом?

— Забыла, — пожал плечами Энди. — Таких как она, интересует только результат. Причем не некоторый, а окончательный. Это я к тому, Глеб, что «некоторый» всё-таки был. То, что ты видел — те милые сцены, да? — это уже благодаря многолетним усилиям нашего Снайпса. В смысле, раньше (в предыдущем поколении) всё было несколько мерзостней. Поверь на слово. А можешь и не на слово. Я пришлю тебе распечатки с аппаратуры Бергса.

— Над чем ты сейчас работаешь?

— Да так, ничего серьезного. — Энди сделал глоток из своего бокала. — Налаживаю систему камер, что будет фиксировать всё, что произойдет на этой планете в течение ближайшей тысячи лет. Так что результаты нашего труда будут запечатлены. В этом сомнения нет. — Он сделал еще глоток. — Сомнения только в наличии зрителя.

— Если ты о земном зрителе, — улыбнулся Глеб, — сейчас время потери интереса к вашей станции, вообще к эксперименту. Но когда-нибудь придет пора противоположной крайности.

— Спасибо, утешил.

— Ты, Энди, всегда был сторонником невмешательства?

— Потратить столько лет своей жизни, дабы удостовериться в изначальности собственной правоты. Что может быть лучше, правда? Профессор и Ульрика, как ты уже понял, ничем подобным не могут похвастать.

— С чем ты вернешься на Землю? То есть чем займешься?

— О, у меня куча планов.

Глеб понял. Энди догадывается, что Снайпс и Ульрика не вернутся.

— Правда, я вряд ли узнаю кого на Земле, будет трудно разыскать знакомых, — развивал свою мысль Энди, — но в этом, согласись, Глеб, есть и свои преимущества. Особенно, если вспомнить, что я брал кое у кого взаймы. — И вдруг другим тоном: — Профессор и Ульрика хотели глубины , так? Они ее получили. Но разве для этого надо было выламываться из человеческого нашего?! Надо ли было выламывать этих несчастных аборигенов из им предстоящего, им положенного? Огребли глубины по полной, кто бы сомневался. Но тебе не кажется, что глубина у них получилась мутной? Я, кстати, и не против. Но вдруг так захотелось чистоты. — Он удивился сам. — Чистоты глубины? Ладно, это не для моего мозга. — После паузы: — Все, что зависело от меня, я им сделал. — Он вернулся к прежнему тону: — Спроектировать биосистему, подогнанную под их любимую омегу — пожалуйста. Сделать так, чтобы в будущем у них был стимул к труду и творчеству, но чтобы никакой тупой, беспросветный труд не подавлял творчества… Я старался. Так что есть надежда, что мы получим философствующую, поэтичную и в то же время технически продвинутую цивилизации. Между прочим, Ульрика в этом сомневается.

— А профессор?

— Для него это уже детали, пусть и довольно любопытные. Давай-ка еще. — Энди показал на свой пустой бокал.

Глеб разлил коньяк. Они салютовали друг другу бокалами, сделали по глотку и продолжили.

— Как знать, Глеб, может и нас в свое время скорректировал какой-нибудь инопланетный Снайпс?

— Вряд ли.

— Это потому, что мы получились не очень, да? Но наш «Снайпс» вполне вероятно мог быть вообще не антропоморфным, так что не удивительно.

— А что это у Снайпса здешнего за «последний шаг»?

— По-моему, это самогипноз.

— ДНК человека положила предел их фантазиям?

— И слава богу. Им и так удалось больше, чем положено человеку. А я, если честно, устал. И от того, что тебя каждый день призывают предвкушать новую эру (представь, можно устать от созидания мира Добра!), и от их бесконечной, бездарной скоблежки. (Почему мир грядущего счастья создается в унылых дрязгах?) Да! Оцени, профессор в порядке компромисса, дабы задобрить Ульрику, соизволил убрать у всех альфов генетическую предрасположенность к онкологии. — Энди начал хохотать. — Поставить крест на их будущей цивилизации и избавить от рака, до которого просто не будут доживать, если у них нет цивилизации.

Глеб заразился от него этим хохотом.

Уже на крыльце (Глеб вышел его проводить) Энди, глянув в окошко Марии, сказал:

— Я предлагал им скрестить твою соседку с современным человеком.

— Это пошло.

— Нет, я имел в виду пробирки и всё такое, ничего фривольного, — замахал руками Энди. — Конечно, пошло. Но когда тебе всё время долбят: истина, смысл. А я вот, знаешь, мне бы просто жизни. Понимаю, да — «просто жизни» это тоже химера, только, в отличие от их химер без всего этого пафоса трансценденции и трансцендентного. В ней скепсис, уже хорошо, не так ли? «Просто жизнь» не дотягивает, конечно, она ниже истины, смысла…

— Но в ней есть что-то такое, чего не хватает истине, смыслу? Ты, Энди, начал об этом?

— «Просто жизнь», быть может, отчасти низка, но права — ниже, но шире истины, смысла.

— Может, была бы права, — ответил Глеб, — если бы не была сколько-то пошлой и с извечной своей претензией на тотальность.

— Но я имею право на пошлость, — начал Энди, — если она не агрессивна и…

— Это тоже химера, — перебил его Глеб.

— Право на пошлость?

— Пошлость без агрессии.

— А-а, ну да. То есть тебе вслед за Ульрикой тоже надо вступать в клуб профессора Снайпса. Ты же их — их до мозга костей. Я понял! А волею судеб тебя прислали закрыть нашу лавочку. — Далее, без перехода: — Как только профессор не бросился на поиски гена пошлости? Надо будет ему подсказать. Но право я всё равно имею.

— Но ведь ты не часто им пользуешься?

— Ты, кажется, пытаешься льстить?


9. Олени

Мэгги постучалась к Глебу, сказала почему-то шепотом:

— Пойдем быстрее.

Он прошел за ней следом в открытую настежь дверь Марии. Неужели случилось что-то? В коридорчике ее небольшой квартиры толпились люди. Это те, кто не уместился в ее крошечной гостиной. Вся команда станции собралась здесь. В недобром предчувствии Глеб протиснулся вперед. В благоговейной тишине все стояли и смотрели. На дальней стене комнаты, над диваном нарисованы олени: красный, зеленый, синий, еще не до конца просохшей густой гуашью. Они были похожи, сколько-то были похожи на наскальную живопись палеолита, только не было сцены охоты, оленям ничего не угрожало.

Мария стояла ту же, перепачканная краской до кончика носа.

Ульрика шепнула Глебу:

— Шла мимо, глянула в ее окошко и вот… Мы давно уже не думали ни о чем подобном.

— Да-а, — попробовал сказать кто-то и сам же осекся.

— Коллеги, — наконец-то сказал профессор каким-то глухим голосом. — Пойдемте. Мария утомилась от нашего внимания.

— Я останусь, — сказала Мэгги. — Помогу отмыться. Самой ей не справиться.

Поздним вечером Глеб зашел к ней. Собирался постучаться, но дверь оказалась не запертой, только прикрытой. Он хотел посмотреть на оленей в темноте, при нижнем свете. Мария, переодетая в чистое, отмытая стараниями Мэгги, спала на диване под этим своим рисунком. Спала, свернувшись калачиком, спрятав нос куда-то под руку, не по-обезьяньи даже, по кошачьи. Глеб догадался, что она сквозь сон сознает, чувствует его присутствие, но она не открыла глаз, ее дыхание ровно — она доверяет Глебу.

Он смотрел на оленей с нижней подсветкой (хорошо, что у Марии, видимо, уже не хватило сил, чтобы встать и выключить свет). Сейчас они были совсем уж похожи на пещерные рисунки древних людей Земли. Но красный олень улыбался. Была ли эта робкая его улыбка тогда, днем, а он не заметил, или же Мария, окрыленная успехом, пририсовывала после?

Сам не зная зачем, прошел к окну, к телескопу. Ей установили такой простенький школьный, на металлической мачте, воткнутой острием в напольное основание. Должны были пройти тысячелетия, прежде чем далекие потомки Марии начнут заселять звездное небо своими богами, а Мария уже знает, что в небе есть красные гиганты и белые карлики, ей уже рассказали о квазарах. А по ночам, должно быть, в своих кошмарах, она видит, как мужчины племени альфа вспарывают животы ее родителям.

Ульрика занималась с Марией в лаборатории, а Мэгги здесь. Обе смеялись, «как трудно, оказывается, рассказать „простыми словами“, и „надо же, как много на свете вещей, о которых помимо двух-трех вполне школярских слов вообще ничего не знаешь“».

Глеб, глянув рассеянно в телескоп, хотел уже направиться к двери, но вот на подоконнике, в стопке иллюстрированных журналов… Он вытянул за уголок. Это было старенькое пособие по искусству. Глеб пролистнул. Вот эти олени! Она срисовала как могла. Но цвета для оленей и улыбку для красного придумала сама. Глеб всё понял. Она слышала споры, знала, как Ульрика и профессор удручены тем, что «никто на этой планете никогда не нарисует оленя». Она жалела их.

Она нарисовала оленей для них.


В это время в доме напротив в небольшой столовой профессор и Ульрика. Перед профессором бутылка виски.

— Наверно, уже достаточно, — говорит Ульрика.

Снайпс наливает себе еще.

— Я понимаю, конечно, — цедит Ульрика, — не каждый день теряешь такой непробиваемый аргумент в пользу того, что вы сделали с альфами.

— Что ж, наслаждайся, — кивает профессор, — о таком подарке и не мечтала… м-да. Только смею заметить, племя Марии отличается кое-чем от племени альфа, потому, кстати, и проиграло.

— Тогда с чего вдруг траур? — Ульрика показывает на бутылку.

— Это я вообще, — пытается сказать профессор. — Устал. — И вдруг: — Скоро у омеги будут художники. Много художников.

Он снова выпил и снова налил.

— В самом деле, достаточно, — говорит Ульрика мягко. — Дело, конечно, ваше, ладно, пойду принесу вам льда.

Она встала, пошла к холодильнику, открыла дверцу, громко, нарочито громко выламывала ножом кубики льда из формочки, быстрым движением открыла ящичек кухонного гарнитура, что над холодильником, схватила что-то, спрятала в карман.

— Я всё вижу, ты отражаешься в зеркале.

— Я могу это сделать и совершенно открыто, — зло ответила Ульрика.

— Ты что, и вправду думаешь, что я собираюсь заесть эту бутылку виски таблетками, как только ты уйдешь? Я не настолько сентиментален… И всё, что я сделал с альфами, — ты слышишь меня? — всё было правильно!

— Мы пять лет повторяем друг другу одни и те же доводы и вот наконец появилось хоть что-то новое, а вы…

— Я всегда сознавал свою ответственность, — перебивает Снайпс, — и если надо, отвечу и перед НАСА, вообще перед Землей.

— А я вот всё отвечаю перед племенем альфа.

— Это слова, девочка. Только слова. Ты отвечаешь перед теми вполне земными вещами, в универсальности коих давно уже сомневаешься. В отличие от меня.

— Вот как? — сарказм в голосе Ульрики.

— Скажу больше, ты и отвечаешь, чтобы заглушить свои сомнения.

— А перед чем отвечаете вы? Только не надо мне ни про НАСА, ни про комиссию Конгресса и про человечество не надо, ладно?

— Ты не хуже меня знаешь, что омега, придет время, и будет омегой и ничем иным. И ты сделала для этого почти столько же, как и я.

— Вы уходите от ответа, — сказала Ульрика.

— Я ищу его, — улыбнулся Снайпс. — Я пока что в процессе. Но…

— Да, я запомнила, насчет племени альфа вы всё сделали правильно. Что-то можете добавить еще?

— В юности мне нравились стервозные женщины, — попытался Снайпс. — А вот насчет этого, — он указал на карман, куда она спрятала упаковку лекарства. — Я тронут, конечно, но ведь это на тебя так действует предстоящий скорый отлет?

Ульрика промолчала.

— А я вот, как ты, наверное, уже догадалась, — продолжал профессор, — останусь здесь. В оставшиеся мне лет этак двадцать-двадцать пять буду сидеть, давиться собственной правотой.

— Подождите, Роберт (она впервые назвала его так). Мы ведь еще не сделали то, что прикрываем эвфемизмом «последний шаг». Мы успеем. У нас будет время.

— То есть ты хочешь сказать, что если мы не успеем, — ты останешься?! — поразился профессор.


10. Странная ночь

— Не верю, что через месяц, ровно уже через месяц, я улечу отсюда, — говорит Мэгги.

Они с Глебом стоят на границе, там, где кончается станция, на самом обрыве плато. Под ними отвесная бездна. Где-то там, внизу, должен быть мир людей омега и альфа. Спящий сейчас. Над ними громадная ночь планеты «Земля второй попытки» со звездами, которых никогда не видели люди Земли, так же как и видны они для тех, кто живет в герметичных поселках на спутниках Юпитера или же на Плутоне, осваивается на планете Луби, открывает мир Саржа.

— А вот вернусь, и земное небо будет чужим, экзотичным, даже пугающим. Буду бояться Большой Медведицы? Маяться, тосковать при виде ее ковша?

— Что ты, Мэгги. Звезды не могут быть чужими и уж тем более враждебными. Пусть у нас с тобой разный опыт здесь… Они могут быть никакими, — добавил Глеб после паузы.

— Станция, — говорит Мэгги. — Уйти и не оглянуться. Я? Всем обязана ей, наверное. Но уйти, и уйти, и уйти.

— А Земля?

— Если ты о временны́х парадоксах, несовпадениях… А я и хотела, чтоб так!

Вернуться на Землю, с которой ничто не связывает, где нет уже тех, кто помнит тебя — чтоб до анонимности, до неузнавания пейзажа, себя самой в пейзаже. Не за-ради пустоты. В пользу чистоты возвращения, чистоты предстоящего тебе в земном бытии… Или же, может, во имя чистоты просто, как таковой, не имеющей отношения к тебе… А пустота, что же, — попыталась улыбнуться Мэгги, — так, побочный эффект. — После скомканной паузы. — Мы здесь вроде как пригубили от Истины, Смысла… может быть, от того, что поважнее будет Истины, Смысла… И не получили ничего.

— Вы дали, понимаешь, дали самой этой Истине, этому Смыслу! При всех ошибках ваших, несуразностях, тупиках — привнесли в них. — Глеб сбился.

— Если б это и вправду было так. — Она обняла его, прижалась. — Общность неудачи связывает с ними, да? Единственная связь. Ради этого стоило. — Она замолчала. Потом страстно:

— Значит, Истина есть, Смысл есть, и мы настоящие, столько холода, одиночества, тоски. Метафизика достигает самой себя лишь самой своей неудачей — вот чего не понял наш гениальный профессор Снайпс. Больше, глубже самой себя на неудачу. А нам ни-че-го не надо.

— Это такая свобода и еще неприкаянность, — говорит Глеб. — Земля второй ли попытки, первой, космос, хаос — всё детали.

— Это гимн безысходности, — улыбается Мэгги. — Попытаемся жить без подпорок. Надо же когда-то начинать.

Они вошли к нему, не поняли даже, захлопнули дверь, нет… Не зажигая света…

Их губы, их руки, тела.

Компенсировать годы без любви, сделать их небывшими. Отменить суету, маяту, неподлинность своих прежних любовей. Оставить позади себя самих: мелких, сентиментальных, самообольщающихся, себялюбивых в этих своих любовях.

У них не было ничего подобного никогда раньше. Всё становилось сейчас откровением, всё было страстью, взрывом, трепетом, страстью, таинством, страстью, счастьем.


Счастье проснуться вместе. То есть он проснулся, а она всё еще спит к нему прижавшись. Это ее покой. Полнота покоя. Это ее дыхание. Он был счастлив.

Он на крыльце. Выбрался из кровати, не разбудив. Побоялся длить мгновение донельзя. Суеверно как-то испугался, что оно потеряет в своей глубине, чуть ли не станет сообразным ему-всегдашнему. Скрипнула дверь квартиры Марии. Мария уже на крыльце. Прошла мимо с каменным лицом. «Опаздываю в лабораторию». Глеб не понял, была ли это ревность ребенка или же девичья, женская… Марии было плохо. Как просто, да? Она с детства видела «сцены» как само собой разумеющееся. И вот теперь страдает. И не сделаешь ничего.


11. Космические туристы

Команде четвертой и, как все теперь уже понимали, последней смены , предстояло сделать одно весьма грандиозное дело — установить за орбитой пятой, самой дальней от планеты луны противометеоритную защиту, застраховать эту хрупкую жизнь от экологической катастрофы или же от попадания смертоносного вируса или спор чужой жизни — чего еще можно ждать от небесного тела? Смена фауны и флоры, гибель сущего, апокалипсис — всё теперь отменялось заранее. Несколько тысяч лет космический зонтик будет работать автоматически, а потом потомкам племени омега надо будет уже самим. Кстати, это первая цивилизация, которая поймет, что ей помогли. И с этим знанием надо будет жить. Ничего, считает профессор Снайпс, для них это знание будет естественным, само собой разумеющимся, а не кризисным. Ничего, считает Энди, цивилизация будет настолько созерцательной, что они никогда не узнают о наличии «зонтика», а профессор поступает весьма опрометчиво, лишая их радости созерцания звездопада. Преступление перед будущей поэзией этих мест.

Итак, у них две недели, чтобы подняться в космос и смонтировать выведенные туда заранее элементы системы в систему. И еще две недели останутся, чтобы «собрать вещи», законсервировать всё, что подлежит консервации (профессор не говорил, но все понимали, что он остается. Насчет Ульрики тоже уже догадывались) и спокойно ждать корабля за ними. Спокойно? Возвращение на Землю без кавычек, комментариев, «вторых попыток»… Как там ? Что? Как? Всё казалось настолько неважно перед лицом самого возвращения , пред одной уже только фонетикой этого слова.

А сегодня вся команда станции — двадцать мужчин и женщин поднимутся в космос на космических шлюпках и сателлитах и выполнят довольно рутинную работу по сохранению чужой истории, которая (будем надеяться, хотелось бы верить и тому подобное) когда-нибудь да начнется на этой планете.

— Профессор Снайпс простирает свою оберегающую длань над пространством изуродованной им жизни. — Высказался один из команды по поводу монтажа защитной системы.

На станции остаются только профессор, Ульрика, Энди и Глеб с Мэгги. Собственно, участие Мэгги предполагалось, но с учетом ее «медового месяца». В общем, все ей сказали: «оставайся». Ну да, две недели в космосе они как-нибудь переживут без психолога (многие считали, что и в эти пять лет на станции тоже вполне бы обошлось без него), а предстоящее возвращение делало всех великодушными и сентиментальными, «наслаждайтесь, ребята».

Третий день как команда в космосе. Профессор со своими друзьями (хорошо, что теперь никто не мешается под ногами за исключением Глеба) готовится к тому, что они навязчиво, можно сказать, занудно называют «последним шагом».

Он вызвал их аварийным сигналом. Они нависают над профессором в кресле у центрального пульта. На канале связи с НАСА чей-то доброжелательный, вкрадчивый голос:

— Приветствую вас, профессор Снайпс. Добрый день, доктор Дальман. Как поживаешь, Энди? Самые горячие приветствия очаровательной Мэгги Ларсон. Наилучшие пожелания мистеру Терлову.

Все пятеро переглянулись.

— Мы космические туристы. Направляемся к вам с санкции НАСА. — Голос будто почувствовав их напряжение и оторопь, стал еще доброжелательнее и вкрадчивее. — Ой, извините, забыл, точнее, не успел представиться, отец Габриэль.

— То есть? — спросил профессор.

— Святой отец, — пояснил голос.

Всеобщее: «а-а. Ну да».

— Со мной доктор Аврора Браун, доктор Джон Керенджи. Просим разрешения на посадку.

— Почему вы на этом канале связи? — спросила Ульрика, наблюдая по мониторингу за маневрами их корабля на орбите первой луны.

— Оператор Морган любезно предоставил нам, — ворковал отец Габриэль.

Последние десять земных лет оператор Морган и был для них голосом НАСА. Они не знали, что это значит, если НАСА предоставляет свой канал… Этого не было в практике раньше, значит, они отстали от жизни, что вполне естественно. Но почему их не предупредил сам Морган?

— Да, действительно, получилась накладка. — Отец Габриэль говорил так, будто они проговорили все эти свои сомнения вслух. — Но вы можете с ним связаться.

— Даю посадку, — вдруг сказал профессор.

— До встречи, — обрадовался отец Габриэль и отключился.

— Вы не торопитесь, сэр? — задумалась Ульрика.

— Девочка моя, — начал Снайпс. — За двадцать лет я видел только три земных корабля, если не считать тот, на котором сам прилетел на эту планету, и вот выпал шанс увидеть четвертый, который вообще не планировался в моей жизни!..

— Всё понятно. — Ульрика вызывала Землю.

— Да-да? — послышались позывные, а затем и голос оператора Моргана [1].

— Морган, почему вы нас не предупредили? — сдержанно-возмущенный голос Ульрики.

— О чем? — удивился Морган.

Немая сцена у центрального пульта на станции.

— Ах да! — спохватился Морган. — Я поручил Дугласу, это мой новый помощник, вы, наверное, помните, а он отвлекся, видимо. Но вообще-то у нас как раз идет смена руководства, так что, — доверительным шепотом, — сами понимаете.


Земля в очередной раз дает понять, что ей не до них и дает, судя по всему, не без удовольствия. Что ж, не впервой, но чтобы уж так!

Ну да, пятой смены не будет — они и без того уже поняли.

— Да-да, — говорит Морган. — Отец Габриэль, доктор Браун, между прочим, серьезный генетик, доктор Керенджи, космический антрополог, если хотите, мы вышлем на них все данные.

— Спасибо, не надо. — На профессора Снайпса произвела тяжелое впечатление демонстрация пренебрежения со стороны Моргана, этого клерка НАСА.

— Мы вообще-то привыкли, — поясняла Мэгги Глебу шепотом, — и я не знаю, чего это профессор уж так. — Сама же себе возразила. — Но чтобы узнавать о консервации эксперимента по косвенным признакам?!

Глебу трудно было судить, к чему они привыкли, но во всем поведении Моргана ему показалась некоторая чрезмерность. К тому же: если в НАСА всё уже действительно предопределено, зачем тогда была вообще нужна его инспекция?

— Что-то они там, на Земле, в самом деле форсируют, — согласился с ним Энди. И тут же, в своей манере: — Может, мне тоже не возвращаться?

— Что им какая-то там планета с антропоморфной жизнью, если у них меняется завотделом, — мрачно съязвил Снайпс.

— А я всё-таки запрошу данные по нашим гостям, — грозно сказала Ульрика.

— Слушайте, вы! — возмутился Снайпс. — Вы, наверное, каждый день натыкаетесь на людей с Земли? Осточертели они, правда? Отдохнуть бы от них, а они всё лезут и лезут, прямо хоть в НАСА жалуйся. Или, может, отстреливать лазером?

Это произвело впечатление. На своей станции они, кажется, позабыли, что есть, существуют и другие люди, миллиарды людей. Точнее, помнили об этом только формально. И еще: священник со своими двумя компаньонами — это последние люди с Земли, которых увидит в своей жизни профессор Снайпс.

В конце концов эти трое туристов не виноваты, что в НАСА дошли до такого хамства.


12. Встреча

Небольшой звездолет неизвестной им модели опустился почти бесшумно.

Они стояли и ждали, когда откроются люки. Всех проняло. Сами не ожидали. Сейчас увидят людей. Не голос по радио, не фигурки на экране, а настоящие земные… Этот ком в горле. Какой мелкой, недостойной показалась им вся их недавняя подозрительность. Как надо держаться с людьми? О чем говорить? Как это принято теперь у них, там, на Земле?

— Странно, — сказал Энди. — Всё пытался представить, как на Земле будут встречать нас, а вот получается, мы встречаем землян. — Эти «земляне» были у него специально, чтобы вызвать раздражение, сбить пафос.

Наконец, люк открылся. Первым вышел лысоватый, пухленький человечек в сутане. За ним могучего сложения с волевым открытым лицом, длинные седые волосы зачесаны назад, подал руку худощавой остроплечей женщине с коротко постриженными волосами.

Объятия, рукопожатия, объятия. И Снайпс, и Энди, и Ульрика задыхались от радости, от какого-то странного чувства, точней, целой гаммы чувств — они не одни, не одиноки, не брошены в Космосе, они человечество, может быть, даже братство. (Чувствовать то, что все эти годы было твердым, бесспорным, но в самом деле формальным знанием!) Они помнят земные запахи, не забыли названия даже самых незначительных земных вещей! Не забыли, что такое пожать руку, ощутить своими губами кожу человека с Земли, будь это жесткая, с щетиной, что не видна глазу, но колется при прикосновении щека Джона Керенджи или же нежная, с едва различимым ароматом духов щека Авроры Браун.

Всё было откровением. Потрясло. Никто не стыдился слез. Они че-ло-ве-че-ство. Вселенная обогрета, хоть сколько-то, человеческим усилием в глубину Вселенной, человеческим поиском истины, человеческим братством.

Глеб, в отличие от остальных, недавно с Земли, но и его захлестнуло этой волной. По целому ряду незначительных примет ему показалось, что гости не совсем с Земли. Ну да, много путешествовали по закоулкам галактики, прежде чем прилететь сюда. Частный звездолет не для челночных рейсов, пусть даже таких уникальных как «Земля — Земля второй попытки».

Аврора Браун при всех своих слезах радости быстрым, цепким, натренированным взглядом оценивала корпуса лабораторий, будто запоминала расположение. Или это Глебу лишь показалось? Да, конечно же, показалось.

— Не обращайте внимания, Глеб, — рассмеялась Аврора Браун. — Это у меня профессиональное, точнее, профессиональная аберрация, ха-ха.

Глеба кольнуло, как это она перехватила его, в общем-то, случайное недоумение? И зачем этот ее комментарий? Кстати, почему у генетика именно такие аберрации? Но всё это было так, всё неважно, когда столько счастья и радости.


В доме профессора Снайпса самый разгар банкета. Они, увлекаясь, сбиваясь, мешая друг другу, пытаются пересказать гостям свои годы, свою жизнь здесь, сам этот открытый ими, ими созданный мир. И вот, в счастии, в радости этой минуты то, что не удалось им, то, что мучило, давило, лишало воздуха, вдруг показалось не столь уж и страшным, не столь уж значимым. Профессор сам поразился, усмехнулся, но…

Гости говорят о Земле, о мирах, где побывали. Отец Габриэль — чудесный рассказчик. Наконец-то они на станции узнают о Земле не из дайджестов НАСА.

Рассказы отца Габриэля… Глеб вдруг понял, что в них было не так — стиль. Они какие-то литературные, что ли. Литературизированные. Ну и что? Что? Это вопрос лишь стиля. Человека и стиля. Какая разница сейчас, если в них речь идет о Земле.

— Друзья, — поднялся профессор Снайпс. — У меня появился тост…


Гости наотрез отказались от коттеджа. Они будут жить в своем звездолете. Они так привыкли, правда. И не хотят стеснять гостеприимных своих хозяев. Мэгги настаивала, ведь ее домик свободен ввиду переезда к Глебу. Ей казалось, что гости устали от своего корабля, даже если не хотят признаться или же в самом деле не замечают этой усталости.

— Ну что за церемонность такая! — поддерживал ее, возмущался профессор. — Нет, в тысячный раз нет, вы не стесните нас.

Но гости мягко, деликатно, со всеми расшаркиваниями настояли на своем. И надо признать, в этом была своя логика. В самом деле, куда их? Гостевой коттедж занят. Запихнуть всех троих в домик Мэгги? Ничего нет проще — разместить в домах тех, кто сейчас в космосе, но неловко, там же вещи, быт… Получается, гости правы? А до них не сразу дошло из-за всеобщей радости, эйфории встречи.

— Почему они прилетели как только все наши вышли в космос? — сама не зная зачем, спросила Ульрика.


— Мы погостим у вас три дня, если вы не против. — Пояснял отец Габриэль.

— Против. Конечно же, против, — возмущался профессор Снайпс. — Покрыть такие расстояния, рисковать…

— Дети мои, ну какой же тут риск! — умилился отец Габриэль.

— И всё ради каких-то несчастных трех дней! — продолжал своё Снайпс. — Это немилосердно. Не по-христиански, в конце-то концов!

Переглянувшись со своими, отец Габриэль сказал:

— Мы останемся на неделю.

— Ура! — обрадовались все.

Правда, в криках Энди была и какая-то ироническая нота, но это, скорее, самоирония, у него же это на автомате.


Вот уже и Джон Керенджи поднимается в звездолет. Глеб смотрит на его могучую спину. При росте за метр девяносто в нем килограммов сто двадцать как минимум. Он одевается так, чтобы мускулатура не слишком бросалась в глаза. Он явно ее затушевывает, но Глеб видит, что, несмотря на возраст (ему чуть-чуть за пятьдесят), это упругие, быстрые, взрывные мышцы.

Керенджи уже из проема люка повернулся к нему, сказал с простодушной улыбкой:

— Я был командиром отряда по экстраординарным ситуациям (космический спецназ), вышел на пенсию, у нас ранние пенсии, ты же знаешь, и вот, путешествую.

Уже вечером, когда они останутся одни, Глеб скажет Мэгги:

— Я точно знаю, у него на затылке не было глаз.


— А почему они не пригласили нас в свой звездолет? — вдруг поразилась Ульрика.

— Мы же не знаем, может быть, так на Земле теперь не принято? — пожал плечами профессор Снайпс.

Вечером Ульрика получила с Земли ответ на свой запрос насчет гостей.

— Надо же, как они быстро отреагировали! Исходя из того, что было утром, я думала, что НАСА соизволит ответить не иначе, как через месяц.

Биография каждого, с массой мелких, излишних подробностей. Всё правильно, всё сходится. Да, действительно, отец Габриэль, доктор Аврора Браун, отставной командир отряда «Космические волки» Джон Керенджи, тоже доктор.


13. Гости знакомятся с планетой

Утро следующего дня они начали с экскурсии для гостей. Что творилось с профессором Снайпсом! Он как будто помолодел на двадцать лет. То есть стал таким, как вначале, когда только прилетел на планету, начал создавать свою станцию? На неделю забыть о неудачах и разочарованиях, надеть маску чудаковатого, не от мира сего ученого-энтузиаста, каким он всегда и хотел быть, но вот не сложилось… Эта его игра в себя самого, в лучшего самого себя, если точнее… Его недельная передышка перед этим их «последним шагом»? Глебу вдруг показалось, что профессор хочет не просто перевести дыхание, но отвлечься от сомнений насчет этого самого «шага». (Чем меньше остается времени, тем больше становится сомнений и у профессора и у Ульрики. Глеб пытался поговорить с Ульрикой, но она не сознавалась.)

Профессор выстраивал экскурсию так, чтобы не показывать племя альфа. У них-де сезонная миграция и вообще… Но гости вежливо, с улыбками и расшаркиваниями настояли. Это стиль, понял Глеб. И получится так, что все эти дни они вежливо добьются от них всего, что им нужно. А что, собственно, нужно им?! Глеб поразился, как ему этот вопрос не пришел в голову раньше. Как он не пришел в голову им всем? Гости прекрасные, чудные люди, и дело даже не в той эйфории, что вызвана неожиданным появлением на станции людей с Земли. Они действительно были такими: добрый, милый, чуточку старомодный (с точки зрения Глеба, у остальных несколько иное представление о старомодности) отец Габриэль, мужественный, сдержанный Керенджи, умная, умнейшая, мгновенно всё схватывающая Аврора Браун. Чуть суховатая, да. Но в этой ее сухости, замкнутости был свой шарм. (Во всяком случае, Энди решил, что так.) А само отношение их к хозяевам станции — столько добра, дружественности, может, даже и в самом деле, братства. Пусть отец Габриэль слишком, может быть, много говорит на эти темы. Но это опять-таки стиль, и только. Неуклюжий, неловкий стиль доброго человека, говорящего о добре. Они поняли так, и не придирались к стилю. («Это возвышает нас в собственных глазах, не правда ли», — иронизировал Энди.) Всё правильно, и всем хорошо, счастливо, радостно было в эти дни. Но их гости совсем не похожи на праздных туристов, на восторженных дилетантов.

— А почему мы вообще решили, что туристы должны быть праздными? — возмущался профессор. — Это же штамп. Понимаю, штампы бывают верными. Но этот, видимо, устарел, вот и всё.

— Не кажется ли вам, сэр, — говорит Ульрика, — что, судя по всем их вопросам, они как-то уж очень много знают про наши эксперименты, да и вообще про нас. — Ульрика взяла паузу, но сама же не удержала. — Подозрительно много. Неужели НАСА так охотно посвящает людей с улицы в такие детали?

— Ульрика, милая, — говорит Энди, — мы с тобой не были на Земле полвека, пропустили пару технологических революций, сколько-то экономических кризисов и духовных…

— Покороче, если можно, — перебила его Ульрика.

— Я к тому, — Энди как всегда доволен, когда Ульрика злится, — что на Земле вполне могли измениться представления о секретности и открытости, и о том, что есть такое «человек с улицы».

— Не до такой же степени, — сказал Глеб. — Ничего там на эту тему, в общем-то, нового не было.

— Оптимизм нашего милого Энди вызван тем, что на Аврору Браун, кажется, подействовали его флюиды.

— И что, ты ждешь, что я сейчас покраснею как мальчик? Нет, как скажешь, конечно, могу и покраснеть для вящего твоего удовольствия.

— Я бы хотел, чтобы Аврора Браун была в моей команде, — вдруг сказал профессор.

— Дело не только в ее квалификации, она действительно потрясает. — Ульрика демонстрировала широкий взгляд на вещи. — Но никакая квалификация не объясняет, почему она так много знает о том, что делается на станции, почему в курсе даже тех подробностей эксперимента, в которые мы не посвящали Глеба. Вам, профессор, не показалось, что, задавая вопросы, наши гости на самом-то деле знают ответы?

— Что? — недоуменно переспросил Снайпс.

— Но вы же так увлечены этой своей ролью, — не удержалась Ульрика. — Вам не до таких нюансов.

— Кажется, Ульри права, — ухватилась Мэгги.

Ульрика нашла слово для того, что сама Мэгги только лишь смутно чувствовала. Во всяком случае, с некоторыми вопросами космических туристов было именно так.

— То есть, вы считаете, что трое наших гостей и есть настоящая инспекция?! — изумился профессор Снайпс.

Никто об этом и не думал, но когда он сказал!

Мэгги взяла Глеба за руку.

— А я, знаешь ли, спокоен. — говорит ей Глеб. — Пусть заодно и проверят, как я проверял вас. Я даже буду настаивать, чтобы оценили качество моей инспекции.

— Если это и проверка, то мы, кажется, проходим ее вполне успешно. — Непонятно было, Энди говорит это всерьез или же издевается.

— Ну да, братство проверяющих и проверяемых, — бросила Мэгги. — Любовь персонала станции к высокой комиссии.

— Кстати, о любви, — говорит Ульрика, — может, тебе стоит ускорить развитие отношений с доктором Браун, чтобы мы прошли инспекцию уж наверняка.

— Хватит! — закричал, затопал ногами профессор. — Хватит!

Все замолчали, и в тишине всем вдруг сделалось ясно: радость и счастье закончились. Внезапно. Бездарно.

А деваться некуда. И будешь отбывать свой номер. Только вот зачем? Что им проверка? Чего им бояться? На что надеяться? Но все понимали — наступит завтра, и всё пойдет так, как было задано самой этой встречей , с улыбками, объятиями, рукопожатиями, признаниями в дружбе и любви, с проявлениями любви невысказанной, дружбы, что не нуждается в слове, боится жеста и слова.

Профессор сказал что-то жалкое «о проклятой бюрократии» и сам же осекся.

Это ощущение помойки в душе.


14. Гости в лаборатории

И вот наступило завтра. Продолжилось знакомство с планетой, шло по согласованному с гостями графику. И постепенно, «при свете дня» вчерашние страхи оказались преувеличенными. Словоохотливый, несколько приторный священник. Но его болтовня уравновешивалась сдержанностью доктора Керенджи, который к тому же оказался неплохим специалистом по космической антропологии. Доктор Браун действительно много спрашивала, но спрашивала вроде бы по-настоящему, то есть не зная ответов как это было вчера (как им вчера показалось!), не для отвода глаз. И опять проявления дружбы, душевности, братства, и опять изъяснения в них. Единственное, что смущало: гости не могли не видеть изменения в настроении хозяев, сколько бы они, все пятеро, ни маскировали это своё, сколько бы ни пытались соответствовать. Но гости вели себя так, будто всё стало еще радостней, еще счастливее. Впрочем, наверно, из такта. Такт переходит в фальшь? Но гости не чувствовали за собой вины. Но должна же быть хотя бы неловкость за такую вот лицемерную проверку! Черт возьми, проверяйте, но зачем же при этом лезть к ним в душу с любовью и братством? А если они всё это специально?! Тогда должно было быть удовольствие от манипуляции, от игры в кошки-мышки с проверяемыми. Но удовольствия вроде бы тоже не было. То есть они искренние?!

Мэгги пыталась понять, в какой области специализируется отец Габриэль. Но всё было настолько расплывчато. Получается, что он просто священник? Но Земля не могла позволить себе такую роскошь, перелет к ним до сих пор для НАСА операция уникальная и дорогостоящая, и в составе комиссии прислать человека просто так?! С Керенджи и Браун всё понятно, проверяют каждый по своей специализации, а отец Габриэль?.. Для полноты проверки на его месте должен быть, ну, астробиолог, биохимик хотя бы, а вдруг это не проверка вовсе? Тогда что? Что?! И тут Мэгги начал разбирать смех. Тогда это космические туристы! Она предвкушала уже, как вечером Энди будет издеваться над этим их приступом коллективной паранойи вперемежку со шпиономанией. Но эти вопросы Авроры? Она спрашивает так, будто слышала вчера их подозрения, что ей известны ответы, и теперь ненавязчиво так показывает, что нет . Всё! Кажется, Мэгги Ларсон уже сама нуждается в психотерапевтической помощи. Или уже в психиатрической? Хватит. Возвращаемся к реальности. Для начала надо сосчитать до ста. Это всегда помогает. Мэгги добросовестно сосчитала, а потом подумала: «что если гости установили подслушивающую аппаратуру?» То есть надо проверять комнаты, лаборатории, ангары? Но у них на станции нет такой техники, и не могло быть. Они же летели в палеолит, кто мог их прослушивать в палеолите? Только ни одна комиссия, никакая инспекция не будет подбрасывать им «жучков» или как это там называется… Вот второе уже доказательство, что они не проверка от НАСА. Жаль только, что кажется последнее… А туристы могли бы прослушивать их? Энди, будто спровоцированный Ульрикой, усилил излучение флюидов на Аврору Браун. Кстати, она оказалась не такой уж и букой. И ее цепкий, холодный взгляд, что удивил Глеба при первом контакте… вроде бы больше не было ничего такого. Стало быть, Глебу тогда показалось. Да, Глеб и сам не настаивает. Стало быть, мы просто-напросто одичали здесь, на станции, скоро, наверное, на людей бросаться начнем.

Ульрика и профессор выворачивались перед гостями наизнанку, выворачивали все свои лаборатории — вот, никаких секретов, и неважно, проверяющие вы, непроверяющие. Мы не знаем, что там у вас на Земле считается открытостью, но мы, как видите, открыты и для туриста и для инспектора НАСА. И по мере движения от одного лабораторного комплекса к другому они успокаивались, так сказать, в процессе.

К середине дня все успокоились полностью. Им уже было неловко за свою вчерашнюю истерику. Но осадок. Да, конечно, осадок.

— Так бывает в кошмаре, тебя душит твой муж. Просыпаешься, сердцебиение, пот, слава богу, что сон. Муж с самым невинным видом посапывает на своей подушке, а ты — всё понимая, да? — дуешься на него всё утро. — Прокомментировал их общее настроение Энди, обращаясь почему-то к Мэгги.

— Всё бы отдала, чтобы ты оказался прав, — ответила Мэгги.

Энди нашел минуту. Пригласил Аврору Браун сегодня вечером: «Там над обрывом такие звезды. Вы должны это видеть».


Уже к концу сегодняшней программы, когда, казалось, все ходят по кругу, повторяя одни и те же подозрения, одни и те же успокоительные доводы… Когда все они убедили себя, что свободны от ситуации… Да, конечно, если эта такая проверка, то это подло. Но, в самом деле. Что им проверка? Если это туристы, то все становится безобидно, только слащаво и лицемерно. Но что им туристы? Улетят к концу недели… Так вот, к самому финишу этого долгого утомительного для Глеба дня кольнуло вдруг: почему, обсуждая эксперимент, вникая в детали, гости не касались совершенно той проклятой «нравственной составляющей»? Отец Габриэль сразу же принялся о «пределах вмешательства в Замысел Божий». Всё. С Глеба хватит. Можно на этом и успокоиться. Священник в комиссии, чтобы как раз и заниматься нравственной составляющей. Кажется, всё сошлось. Или же это как тогда, когда Керенджи спиной, затылком почувствовал, что Глебу показалась подозрительной его гипертрофированная мускулатура. Слишком уж быстро отреагировал отец Габриэль. Стоп. Он сегодня же вечером ляжет к Мэгги на гипноз.

И вот тут, когда все уже устали и от гостей и от самих себя, от самого действа, да и гости устали, и ничего уже в принципе не могло произойти больше…

— А теперь давайте пройдем в нашу «студию мозга», — предложил Снайпс.

Он специально оставил это под самый занавес, чтобы уставшие гости отмахнулись, отложили на завтра или же просмотрели бегло. (Он озвучил им самый нейтральный, безобидный вариант названия.) Это единственное в лабораторном комплексе, что они хотели показать, не показывая.

Ноги Авроры Браун сами, на автомате повернули к дверям «студии». А в НАСА об этой части эксперимента не знали. Вообще! (Снайпс собирался отправить отчет по этой работе лишь после отлета четвертой смены.) Об этом никто на Земле ничего не знает. А доктор Браун в курсе, за какой это находится дверью.

И всем пятерым стало страшно.


15. Кто же они такие

Гостиная в доме профессора превращена в штаб. Да, они не могут выявить подслушивающую аппаратуру, но вывести ее из строя… Энди сконструировал один нехитрый приборчик, и теперь в радиусе десять метров ни одно устройство (за исключением радиосвязи) вообще работать не может.

— Итак, что мы имеем? — в который раз уже вопрошал профессор Снайпс.

— Кажется, наоборот, имеют нас. — В конце концов, ответила ему Мэгги. — И, кажется, весьма успешно.

— Тише! — кричит профессор.

И все замолкают. НАСА наконец-то вышло на связь.

— Слушаю вас? — ответил Морган после обычных своих позывных.

Профессор Снайпс, задыхаясь, сбиваясь, изложил, в чем ужас их ситуации. Морган был оптимистичен и невозмутим. НАСА доверяет отцу Габриэлю и его команде, всё по плану. Они, разумеется, будут осмыслять информацию, полученную от профессора… и как только… в смысле, выйдут на связь сами.

Резким движением Глеб вырубил связь.

— Ты что! — поразились все.

— Это имитация. Неужели не поняли?! — кричит Глеб. — Они заблокировали канал связи с НАСА и включили имитационную программу. Компьютер голосом Моргана говорит нам приятные успокоительные вещи, безусловно, имеющие психотерапевтический эффект.

— Ты уверен? — спросила бледная Ульрика.

— Реальный Морган начал бы с того, что пригрозил бы вам всем судом за утайку части экспериментальной программы.

Профессор бросился проверять другие каналы связи. Ни один не работал. Покрытый холодным потом, он пытается вызвать свою команду, что сейчас монтирует «зонтик». Тот же результат.

— Это потому, что у вас трясутся руки. — За дело берется Ульрика.

— У тебя трясутся еще больше, — сказала ей Мэгги.

— Увидев, что связь заблокирована, они поймут, что что-то не так, и вернутся! — проблеск надежды у всех.

— Скорее всего, они сейчас мирно общаются с компьютерным профессором Снайпсом из аналогичной имитации, — говорит Глеб.

— Они же все равно поймут, что что-то случилось. — Все еще надеялась Мэгги. — И поймут быстро.

— А мы с вами быстро поняли? — спросил Глеб.

— Очевидно, ваша электронная версия, профессор, прикрикнула на людей, чтобы не отвлекали по пустякам, — сказала Ульрика. — А чего им, собственно, вас отвлекать, операция по монтажу «зонтика», пусть и грандиозная, но достаточно типовая.

— Значит, мы можем рассчитывать только на свои силы, — кивнула Мэгги. — Во всяком случае, пока.

Звонок в дверь поверг всех в ужас.

— Это Энди, — сообразила Ульрика. — Вернулся со свидания.

Вошедший Энди был усталым и хмурым:

— Звездное небо над головой не произвело на Аврору ни малейшего впечатления.

— А нравственный закон внутри? — Мэгги пыталась язвить для поддержания духа. — Мы можем хотя бы надеяться, что он у них есть?

— Мне даже не удалось ее поцеловать, — продолжил Энди.

— Что, твои чары совсем не подействовали? — Ульрика спрашивала без малейшего сарказма.

— Она выстраивает отношения так, будто это начало долгого, неторопливо разворачивающегося романа.

— То есть ты хочешь сказать, что они не собираются улетать отсюда? — вцепилась в него Мэгги.

— Какое счастье было бы, если они в самом деле являли собой такую вот инспекцию НАСА, — вдруг сказал профессор.

— Энди, — напряженное, злое лицо Ульрики, — Аврора не поняла, что мы знаем?!

— А мы как раз ничего и не знаем, — будто самому себе сказал Глеб.

— Нет, по-моему, — ответил Ульрике Энди. — Нет. По-моему, нет.

— Кому вы доверили! — бросила Ульрика Снайпсу.

— Хочешь сказать, надо было послать на свидание тебя? — наконец Энди вернулся к своему всегдашнему тону. — Это было бы правильно. У тебя же, Ульрика, больше выдержки, ты прекрасно контролируешь себя, твоя реакция куда быстрее моей.

— Мы имеем дело с инопланетным разумом. — Профессор сказал, и ощущение было такое, что его успокоил этот собственный вывод.

— То есть теперь мы из всесильных демиургов перекочевали в разряд подопытных кроликов? — усмехнулась Ульрика.

— Сверхцивилизация-таки догнала нас? — спросил Глеб профессора.

— Нас догнала наша старая фобия и только, — ответила Мэгги.

— Мы должны бороться, — чеканила Ульрика. — Может, они и не сильнее нас. Или же сильнее не настолько, чтобы борьба вообще не имела смысла. Бороться так, будто наша борьба имеет смысл.

— А что, если борьба не нужна вовсе? — начал Глеб. — Это не злой умысел с их стороны, а неумение вступить с нами в Контакт. Мы бы на их месте, что бы делали мы? Примерно то же самое.

— С той только разницей, что мы добро, — перебила его Ульрика.

— Ты рассуждаешь сейчас на уровне племени альфа, — ответила ей Мэгги.

— Я не знаю, конечно, — продолжает Глеб, — но всё, что случилось между ними и нами, есть лишь недоразумение, череда недоразумений. Во всяком случае, возможность этого остается, и мы должны её использовать до конца. Не имеем права не использовать.

— А ты понимаешь цену ошибки? — тихий голос Энди. — Чем мы заплатим, если ты вдруг неправ.

— Почему же они не пришли к нам сами, — размышляет Мэгги. — В своем обличии, я хотела сказать… Неужели они считают нас неготовыми к Контакту? Это значит, мы никогда не будем готовы к Контакту?!

— Я сейчас! — Глеб бросился вон из комнаты.

— Если мы имеем дело с инопланетным разумом, — начал профессор, — это может означать только одно: их по каким-то своим причинам заинтересовал наш эксперимент.

— Я, конечно, польщена, — ответила Ульрика, — но не переоцениваем ли мы…

— Если бы им была нужна Земля, — не дослушал ее профессор, — они бы вышли на контакт с Землей, а не заглушали бы каналы связи с НАСА.

— Каким может быть их интерес? Свернуть эксперимент или же как раз развить его… — размышляла Ульрика.

— Мне показалось, что они равнодушны к метафизической составляющей стороне того, что мы делаем здесь. Должно быть, у них какая-то совсем другая мораль. — Мэгги срывается на крик. — Они чудовищны! Я поняла. И надо готовиться к худшему.

— Неужели чудовищнее нас? — пожал плечами профессор. — Мы же вот при всей своей озабоченности «этической уязвимостью» так и идем до конца.

— Без меня, — вдруг сказала Ульрика.

— Как? — опешил профессор.

— Кажется, я до конца как раз и дошла, причем давно, только не заметила этого. Я уже с «другой стороны» конца.

— То есть ты, Ульрика, боишься, что они используют наши опыты во зло? — спросил профессор.

— Куда уж больше! — рассмеялась Ульрика.

— А может, их как раз интересует наша претензия на создание мира Добра! — зашумел профессор. — Как это не пришло в твою головенку! Если б хотели зла, неужели б не обошлись без нашей помощи?

— То есть вы считаете, босс, — начал Энди. — что это такое своего рода божество из машины, чтобы разрешить всё наше неразрешимое, распутать то, в чем мы запутались, да? А почему бы и нет? — закончил он совсем другим тоном.

— Если нам предстоит Контакт, — Мэгги казалось, что у нее сейчас лопнет голова от разрастающейся головной боли. — я за … Но если он будет в форме сотрудничества по эксперименту. — вы не вправе, профессор Снайпс, пока не узнаете их истинных целей, мотивов и прочего. У вас есть что-нибудь от головы, профессор?

— Не тебе решать, — хлопнул ладонью по столу Снайпс.

— Теперь уже и ей, — совершенно спокойно сказала Ульрика. — Перед лицом того, что…

— Да вы с ума посходили! — вскочил, забегал по комнате Снайпс.

— Это бунт, — улыбнулся Энди.

— Нам помогут создать мир Добра! — клокотал профессор, — укажут, в чем мы неправы, выведут из тупика, а вы, вы! — он задыхался. Навалился на стул, достал трясущимися руками какой-то пузырек, влил в рот несколько капель. — Сейчас… уже лучше, да.

— Надежда была бы, если они пытались закрыть эксперимент по нравственным основаниям. — Мэгги стояла с закрытыми глазами, прислонившись к стене.

— Но ведь это тоже было б неправильно, — поразилась Ульрика. — И если бы так, они были б неправы.

— Я как раз об этом, — еле слышный голос Мэгги. — Надежда была бы, если они были бы так неправы.

В комнату влетел Глеб.

— Вот. Мой персональный радиопередатчик. Он вряд ли блокирован. Просто потому, что я им не пользовался ни разу. Какой-нибудь из сигналов да пробьется на Землю.

Они испробовали все каналы, и безрезультатно. Значит, где-то на орбите стоит ловушка, глушилка. Это всё.

— Что же, будем учиться признавать свои поражения, — скривился Энди.

— Оператор Фриман Морган на связи. — Голос Моргана.

— Получилось! Да-а! — закричали все.

— Морган, это Терлов. Всё, что ты сейчас услышишь, не есть результат коллективного психоза, не плод массовой галлюцинации.

— Я высылаю данные по вашим гостям, — сказал Морган, когда Глеб закончил. — Я посмотрел, пока тебя слушал. Я сейчас доложу по начальству, будем разбираться, в экстренном режиме, разумеется. Ну, а насчет того, что это не коллективный психоз, вы всё же все вместе еще раз подумайте, ладно? В общем, я на связи. Держи нас в курсе. Удачи.

Они изучали распечатки. Какое счастье, что существует Морган! Счастье, что у них там в НАСА есть «экстренный режим». Счастье. Но что это? Все те же данные, которые они уже получили от имитации Моргана. Слово в слово! Найти хотя бы одно отличие, да? Неужели это опять было общением с компьютерной программой? Тогда они не просто побеждают — издеваются.

— Я пойду и перестреляю их всех, — сказал Энди.

— Нашел! — кричит Глеб.

— Что? — спросили все.

— Отличие. Одно. Но какое. Смотрите, последнюю строчку в материалах по каждому.

— Отец Габриэль, — читает последнюю строчку Мэгги, — погиб в авиакатастрофе десять лет назад. — Она не сразу поняла, что прочитала.

— Аврора Браун, — читает профессор, — погибла от неизвестного вируса на планете Луби в две тысячи четыреста восемьдесят седьмом, то есть девять лет назад.

— Джон Керенджи, — Ульрика бросила на стол распечатку, — сгорел при аварии звездолета десять лет назад.

— Получается, мы имеем дело с мертвыми? — тупо сказал Энди.

— Но только в том случае, если информация прошла от настоящего живого Моргана, а не от его компьютерного клона из паразитарной программы, — сказала Мэгги.

— Он был настоящий, — ответил Глеб.

— Ты так веришь в свою интуицию? — тут же спросил Энди.

Глеб снова выходит на связь с Землей.

На этот раз всё: Морган молчит. Они заглушили канал связи. Просто, тупо, без всякой имитации.

— Не поставили сейчас электронного Моргана, чтобы мы не сравнивали, чтобы не узнали, с кем сейчас общался Глеб, с их программой или же с НАСА, — сказала Ульрика. — Эти параноидальные игры, для того, чтобы сломить нас.

— В принципе, они поступают очень по-человечески, — вздохнула Мэгги.

— Если не считать того, что они мертвые, — сказал Энди.

— А можно, я все-таки попробую дать материалистическое объяснение? — поднял руку Глеб. — Керенджи сгорел в звездолете, тело точно не обнаружено. Святой отец разбился в самолете, тело, вполне вероятно, не найдено. Аврору, скорее всего, кремировали от греха подальше на планете Луби, там, где она и подцепила заразу.

— Хочешь сказать, что кто-то спокойно мог принять их обличие, выдать себя за этих людей? — закруглила его мысль Ульрика.

— И не обязательно за них себя выдали люди, — сказал Снайпс. — Вот, кстати, и ответ, — кивнул он Глебу, — почему Керенджи, не оборачиваясь к тебе, понял все твои сомнения, увидел затылком, как тебе тогда показалось. А отец Габриэль начал рассуждать о морали сразу же, как ты подумал: «а чего это он о ней не рассуждает».

— Ну да, шестые, седьмые, еще там какие чувства, телепатия, что там еще бывает у инопланетян? — скривился Глеб.

— Нам нужны образцы их ДНК, — перебила Ульрика. — В распечатках депеши от Моргана есть то, с чем мы сравним, для идентификации этого будет достаточно.

— Если их выслал действительно Морган, — ввернул Энди.

— Да, Морган, Морган! — кричит Глеб.

— Они прослушали ваш разговор, — отвечает Энди, — и выслали свою информацию, заблокировав то, что должно было прийти от НАСА. Неужели непонятно? Тем более, что у них есть фора по времени. Могли бы прислать материалы для нашего успокоения, но они решили перейти в атаку.

— Они только начали, — перебивает его Мэгги, — а остальное мы сейчас уже делаем сами. Сами загоняем себя в угол, сами убедили себя, что нам не докопаться ни до истины, ни до достоверности.

— Нужны образцы ДНК, — повторила Ульрика, — и больше не надо ни до чего докапываться. А уж люди они, не люди, живые ли, мертвые…


— Я понял! — Глеб закричал так, что все повернулись к нему. — Всё это стало возможным потому, что среди нас есть их сообщник. Как иначе установили бы они глушилку для всех каналов и остались незамеченными? Откуда им было бы знать, в чем суть ваших дрязг с НАСА? Откуда бы узнали, за какой дверью эта ваша «студия мозга»?

— Среди нас?! — всеобщая оторопь.

— Я не подозреваю никого из вас, — жестикулировал Глеб. — «Среди нас», я имел в виду всю команду, те двадцать человек, что трудятся сейчас в космосе. Может быть, Мэгги, это так, кто-то из ваших играет в племя альфа.

— А ведь Глеб прав, — сказала Мэгги. — Но вряд ли мы сумеем вычислить, — она поперхнулась словом, — предателя.

— Ну, почему же? — профессор Снайпс навел пистолет на Глеба. — Мы же не знаем, с какого времени общаемся не с Землей, а с имитацией. Что, если его тоже прислал к нам электронный Морган?

— Это же смешно, профессор, — сказал Глеб.

— Почему я должен подозревать тех, с кем проработал пять лет и верить человеку, который свалился на нас месяц назад? К тому же, с туманными полномочиями, которые сам так и не сумел сколько-нибудь внятно объяснить. — Профессор взвел курок.

— Нет! — Мэгги закрыла собой Глеба.

— Разве он не мог установить глушилку и запустить всё это имитационное дерьмо? Или, быть может, он не знал, где расположена наша «студия мозга»?

— Глеб вышел на связь с НАСА! — кричит Мэгги, — чем и спас всех нас от паранойи.

— Или же это была инсценировка. — Профессор так и держал свой никелированный сорок восьмого калибра ствол направленным в грудь Мэгги. — А паранойи после его общения с Землей стало существенно больше. И дело не только в том, что, оказалось, у нас гостит троица покойников.

— Да уж! — съязвил Энди. — Хотя мне нечего возразить профессору насчет Терлова. — Энди поразился сам, добавил:

— Как ни странно, но это так.

— И эти его рассуждения, что не надо бороться с пришельцами… — размышляла Ульрика.

— Опомнись, Ульри! — кричит Мэгги. — Глеб не только об этом, он много чего еще говорил сегодня.

— Он был самым хладнокровным среди нас, — продолжала свое Ульрика.

— Ну да, это же твоя прерогатива! — возмущалась Мэгги. — Ты, кажется, приревновала?

— Он специально первым сказал, что предатель среди нас! — осенило Энди.

— Я понял, — Глеб попытался отодвинуть Мэгги и выйти на пистолет Снайпса. — Я не смогу доказать, что я не шпион, не «крот» или как это теперь называется? Вы же не сможете доказать, что предатель именно я.

— Но они сумеют убедить самих себя. — Мэгги опять пытается прикрыть собой Глеба. — Уже сумели.

— Мы в ситуации равновероятности, — сказал Глеб.

— Не умничай! — испугалась, пытается его перебить Мэгги.

— Ну да, это значит, возможно всё. — Ульрика кивнула Глебу. — Всё вообще! Много логики, ее становится все больше с каждым нашим словом. Здравого смысла — ноль, но мы об этом не знаем, мы же внутри ситуации. А не действовать нельзя. Такая роскошь, как действие в полноте знания, теперь не про нашу честь.

— А времени нет! — вдруг понял Энди. — Его давно уже нет у нас! — это была уже истерика.

— Так поступите, черт возьми, по нравственному чувству! — кричит, сбивается Мэгги. — Неужели непонятно?

— Моё нравственное чувство требует, чтобы я выстрелил в Глеба, — тяжело вздохнул профессор Снайпс.

— Выбор между равновероятностным будет слепым, вы понимаете?! — срывающийся голос Мэгги.

— Но не выбирать нельзя, — отвечает профессор.

— Пристрелить меня как «крота», предателя или же взять в команду и вместе бороться с нашими гостями? Кажется, в первом варианте куда меньше риска, — усмехнулся Глеб.

— Неужели вы не видите, он же манипулирует нами! — кричит Энди. — Играет на опережение, зная, что в первом варианте действительно меньше риска.

— Умоляю, не выбирайте! — слезы текут по щекам Мэгги. — По сравнению с этим, то, что случилось здесь с людьми Бергса, покажется пасторалью.

— То есть ты поднимешь оружие на нас, Мэгги? — поразился Энди.

— Нам придется выбирать, — ответила Мэгги Ульрика. — Причем, понимая, что ты права.

— Вот! — профессор Снайпс достал распечатку из кармана куртки. — Как только господин проверяющий материализовался, я навел о нем справки. Читай. — Он бросил бумагу Мэгги. — Ничего особенного, да? Месяц назад так и было. Но сейчас всё сошлось. Можно сказать, что сча́стливо, во всяком случае, для нас.

— О чем вы вообще? — Мэгги недоумевала, пробегая глазами текст.

— Смотри графу образование, — рявкнул Снайпс. — Мистер Терлов окончил ту же саму академию астронавтики, что и Аврора Браун.

— Я знаю, — глотал воздух Глеб, — но не придал значения. Она окончила на два года раньше меня. Мы не пересекались. К тому же для меня эта специальность основная, а для нее дополнительная. Вы понимаете разницу? Если б я ее знал, хотя бы мельком видел раньше, неужели бы не сказал?

— Но ты же все-таки знал, что вы учились в одних стенах?! — вцепился Энди.

— Узнал из ее досье, как и все вы.

— Но не сказал, — подчеркнула Ульрика. — А казалось бы куда как проще: «надо же, мы с ней почти что однокашники, хи-хи, ха-ха».

— Об Авроре, это было только в том ее досье, что прислал настоящий Морган, — сказал профессор Снайпс. — В том, что мы получили от его компьютерного клона, академия астронавтики вообще не указана.

— То есть они просчитали и это?! — говорит Энди. — Чтобы мы не заподозрили Терлова.

— Или же наоборот, — говорит Глеб. — Чтобы бросить тень на меня при сопоставлении вариантов досье. Что и получилось.

— Они не могли предвидеть, что ты выйдешь на настоящего Моргана и получишь материалы. — Сказал профессор Снайпс.

— Да, конечно, — согласился Глеб. — А я увидел при распечатке депеши от Моргана на ваших глазах и…

— Глеб, почему ты не сказал? — перебила его Ульрика.

— Я не знаю.

— По вашей логике, профессор, вы могли получить информацию о Глебе не от НАСА, а от паразитарной программы наших гостей. Вы же сами утверждали, что она могла стоять уже и месяц назад? — попыталась подхлестнуть себя Мэгги.

— Эта распечатка не из НАСА. Мне есть к кому обратиться на Земле и помимо них.

— Нет! — Мэгги повернулась к Глебу. — Нет, Глеб!

— Мэгги, — Глеб задыхался, — неужели ты могла поверить… это же совпадение. Не чудовищное, не… просто случайное, тупое, ничего не значащее.

— А теперь, Мэгги, будь добра, сделай шаг в сторону. — Сказал профессор Снайпс.

Мэгги сделала этот шаг.


Сделала шаг и вернулась обратно как маятник:

— При одном условии, профессор. Вы не будете стрелять.

— Что? — возмутился Энди.

— А сажаете его под замок, — сказала Мэгги. — После разберемся. Если, конечно, справимся с нашими гостями. После будут и время, и полнота картины, и правдивость информации, и глубина моральной проблематики, — скривилась Мэгги.


16. Под арестом

Они отвели его в гостевую квартиру. Благо, дверь под номером «910» напротив, надо только перейти улочку. Завели в тот самый кабинет следователя. (Только здесь профессор отвел от него дуло пистолета.) Ульрика достала какой-то пульт, нажала кнопку, и стальные непробиваемые ставни заблокировали окна.

— Ладно, пойдемте брать образцы ДНК у наших визитеров, — жизненные силы вернулись к Энди, у него уже появился азарт. — Насчет образцов Глеб был прав, или кто там из нас говорил об этом?

— Постойте! — пытается Глеб. — Я понимаю, вы начали действовать и действие уже ведет вас, но сейчас вам надо понять, оглядеться. — Его опять, как там, у Снайпса, когда все ужаснулись, что он учился вместе с Авророй, повело совсем не на те слова. — Вы же просто погибнете и всё! Вам надо…

Они захлопнули дверь. Древесина в мягких, уютных тонах оказалась лишь оболочкой. Под ней тонкий непробиваемый сплав. Содрав оболочку, Глеб разбил руки в кровь об металл. Сел на пол, вот так, под дверью.

Их всех учили пересекать пространства в звездолетах, проводить исследования, ставить эксперименты, не бояться научных догм, но их никто не учил убивать или же умирать. А они вот взялись. То есть у них хорошо не получится ни то, ни другое. Бороться с отставным командиром космического спецназа? А что у них в звездолете, в чье нутро их так вежливо, так ненавязчиво не пустили? Оружие, которым не то что Керенджи, но и толстячок священник сотрет в порошок всю их станцию?

Окрыленные победой над ним-Глебом, вкусившие действия, вдохновленные тем, что уклонились от всего, что не решалось в сфере нравственной, они бросятся сейчас в борьбу, пренебрегут расчетом.

Он вдруг увидел Мэгги, лежащую в луже крови.

Мэгги хотела заслонить его собою от пули. Заслонила бы, если Снайпс в самом деле нажал на курок. Закрыла б его, не колеблясь. И испугалась какой-то бумажки. Строчки в этой бумажке. Предала? Да, предала из-за случайного совпадения — и не совпадения даже, мало ли кто тогда учился в этой долбаной академии! Не поверила ему-любящему, перешагнула через собственное любящее сердце?!

Она соблазнилась.

Они все соблазнились. Чем вот только?! Выходом из неразрешимой ситуации (а с ним-Глебом «не разрешалось»). Человек не рассчитан на неснимаемое, неразрешимое, да?

Даже предав, она спасла его. Потому и смогла спасти, что предала. Надо радоваться, правда? А хочется выколоть себе глаза. Она предложила им компромисс. Они уцепились: устраниться из сферы разума и морали, где действительно не решалось, и при этом не стать убийцами, ничем особенным себя не запятнать и быть более-менее правыми (ведь с ним-Глебом они поступили более-менее правильно!)

А Мэгги поверила. Посчитала его виновным. Как она могла?! Посчитала его предателем. Потрясена. Оскорблена как любящая. Спасла его из любви? Переступив через это оскорбление ее любви? И в то же время соблазнилась?! Эта их иллюзия свободы от неснимаемого, сложного . Эйфория, полет. Но на поле простого они проиграют троице визитеров, неважно, люди они, не люди…

Только дело-то в том, что они в любом случае проиграют!

Спасла его — это тоже форма презрения к нему? Спасла из брезгливости?

Мэгги в луже крови. Ее неестественно огромный застывший глаз. Застывший в своем физическом усилии видеть, ничего не видящий больше орган ви́дения. По нему ползает то, что является аналогом нашей земной мухи.

Щелкнул дверной замок. Глеб вскочил. На пороге Мэгги.

— Я за тобой. В смысле, я дрянь и…

Он обнял ее. Она разрыдалась.

— Сейчас мы пойдем к ним, — говорит Мэгги.

— А если профессор?

— Плевать на них на всех, — перебила Мэгги. — Они вдруг начали думать. Может, и в самом деле мы услышали твои слова и начали думать, а не действовать. Но думать без тебя?! Если они еще и не поняли, то вскоре сами поймут. Они же хотят борьбы, победы, а не самопожертвования. И они хотят понимания , если вдруг нужно оно именно. Значит, в эту ночь должны думать с тобой вместе.

— А если нет?

— Они не арестуют нас двоих, Глеб. Не застрелят нас двоих. Мы завтра будем бороться все вместе, или же преодолевать сегодняшнее свое наваждение, сегодняшний зуд борьбы.

Пойти к ним, это значит выйти из двери гостевого коттеджа, пересечь улочку голландской деревни и войти в дом профессора Снайпса.


17. Слова и фразы

В центре комнаты в кресле развалился отец Габриэль во всегдашней своей сутане, только сегодня на нем был старинный, украшенный камнями и, видимо, очень дорогой крест. Напротив отца Габриэля на диване профессор Снайпс, он в центре, Ульрика и Энди по бокам. Слева от отца Габриэля, в кресле, что ближе к двери, Джон Керенджи. В своей пуленепробиваемой броне странной, во всяком случае, неизвестной земным астронавтам конструкции он похож на какого-то монстра из дешевой книжки в стиле фэнтези или же фильма категории «Б». Только в отличие от монстра на его лице не было выражения гротескной свирепости. На нем вообще не было выражения. Просто усталый, сосредоточенный профессионал делает всегдашнюю свою рутинную работу. И вот это было куда страшнее какого-нибудь звериного оскала, бивней, клыков, что там еще положено монстрам? Между его могучими коленями прикладом в пол стояла автоматическая винтовка какого-то немыслимого калибра. Из кармана на голени торчала рукоятка того самого пистолета профессора Снайпса.

Справа от отца Габриэля сидела Аврора Браун. Не нога на ногу, как обычно, в кресле, а прижав колени друг к другу, что делало ее несколько похожей на учительницу. Только на коленях покоился бластер.

— А вот и наши друзья! — отец Габриэль обрадовался вошедшим Глебу и Мэгги. — А даже и лучше, — он обращался то к Браун, то к Керенджи, — что разговор получится общим. У нас ведь секретов нет. Все свои. Да и не придется потом никого выискивать по всей жилой зоне, — сказал он Глебу и Мэгги. — Ну, опоздали и опоздали, ничего страшного. С каждым могло случиться. Проходите, присаживайтесь, — отец Габриэль оглядывал комнату в поиске места. — Вот сюда, пожалуйста. — Он указал на два пуфик рядом с диваном.

Глеб и Мэгги в дверном проеме. Только шаг назад, и они в коридоре. Но Керенджи не даст им сделать этого шага. Они не успеют. Да если бы и успели, Керенджи расстреляет их из своей винтовки через стену, отделяющую комнату от коридора как через простыню. — Располагайтесь, — продолжал священник, — надеюсь, мисс Мэгги, вам удобно?

— Вполне, — сказала Мэгги.

— Итак, пожалуй, начнем, — отец Габриэль потер свои ручки и сладко улыбнулся профессору Снайпсу. — Если, конечно, никто из присутствующих не против. — Отец Габриэль явно считал, что играет в отца Габриэля, обожающего театральные эффекты. — Прежде всего, мы именно те, кто мы есть. Наши досье, присланные из НАСА, подлинные. Но скажу прямо, чтобы между нами не было недопонимания, во избежание, так сказать, кривотолков — мы живые. В самом буквальном, материалистическом смысле этого слова. Да и Церковь, как вы, наверное, знаете, против всяческой инфернальности и мистики подобного толка. Просто в свое время мы нашли более-менее корректный способ порвать с Землей, не привлекая к себе особого внимания.

— Это вы насчет организации катастроф? — съязвил Энди.

— Сказано же, способ более-менее корректный, — оборвал его Керенджи.

— И за десять лет, проведенных вне земной, так сказать, человеческой реальности, — продолжал отец Габриэль, — нам удалось кое-что. Положа руку на сердце, без ложной скромности, удалось очень и очень многое, на что вообще не рассчитывали изначально.

— Чего вы от нас хотите? — не выдержал профессор.

— Чтобы вы стали нашими союзниками, во всяком случае, поначалу.

— А потом? — спросила Ульрика.

— Впоследствии соратниками, единомышленниками, друзьями. Как наши противники вы были не очень. Если честно, вообще никакими, — отец Габриэль одарил своих собеседников доброй всепрощающей улыбкой. — Просто, это, наверное, было не ваше. Тем вернее, что вы вполне можете состояться как наши друзья.

— То есть вам нужны наши технологии? — профессор Снайпс говорил, глядя в пол.

Отец Габриэль протестующее и даже обиженно замахал ручками. Дескать, он всей душой, а его взяли и обвинили в меркантильности.

— И технологии тоже, — перебила его Аврора Браун.

— Вот именно, что «и», — не отдал ей инициативу отец Габриэль, — но прежде всего, дорогой профессор, нам нужна ваша гениальность.

— Тем более, что Земля не очень-то ею дорожит, — добавила Аврора Браун. — И если бы это было видно только лишь по отношению к вашему эксперименту.

— Да-да, — отец Габриэль состроил сочувственную физиономию. — Равнодушие и догматизм. Догматизм и равнодушие. Чего еще можно ждать от людей?

— Вы же, кажется, собираетесь наш чудный эксперимент вообще закрыть? — сказал Энди. — Или уже закрыли? Ваше право, да? — он кивнул на винтовку Керенджи. — Но просто хочется ясности.

— Закрыть?! — изумился отец Габриэль. — Ну, что за народ, а? — он обращался за сочувствием к Глебу и Мэгги. — Видят вот это, — он указал на винтовку, — и теряют дар рассуждать здраво, несмотря на все свои Оксфорды, Кембриджи. А наша сила совсем и не в этом, — опять указал на винтовку, — это так, лишь внешнее оформление, форма, да — ему понравилось слово, — доходчивая, доступная для окружающих, так сказать, для непосвященных. — Вдруг резко: — Мы намерены вывести ваш опыт на новый уровень. Развернуть его в ином масштабе — в несоизмеримо ином, я бы даже сказал, в непредставимом для вас. И развернем, так сказать, во благо.

— Насчет блага, пожалуйста, поподробнее, — сказал со своего места Глеб.

— Молодой человек! — возмутился отец Габриэль. — Предложение вообще-то делается вот этим троим на диване, а вы на своих пуфиках вообще ни при чем. Зашли экспромтом, так хоть ведите себя прилично.

Керенджи вопросительно глянул на отца Габриэля. Но тот показал глазами «нет», точнее «пока нет», и Керенджи расслабил свои, сжавшие было винтовку пальцы.

— Но не будем придираться к мелочам. — Отец Габриэль как бы убеждал самого себя. — Будем считать, что это спросил наш многоуважаемый профессор. В конце концов, он имеет право знать. Доктор Браун, введите, пожалуйста, наших новых друзей в курс.

— Мы открыли планетную систему, на которой есть жизнь, — начала Аврора Браун. — Никто на Земле не знает об этом и мы предприняли некоторые меры, чтобы как можно дольше не узнали.

— Чего греха таить, чтобы не узнали никогда, — хихикнул отец Габриэль.

— Теперь пришло время сделать так, чтобы в этом нашем мире была и разумная жизнь, — продолжила Аврора Браун.

— Мы вам нужны как образчики разума или же чтобы генномодифицирующим скальпелем высечь его искру из подручного материала? — усмехнулся Энди.

— Остроумный мальчик, — хмыкнула Аврора Браун, кивнула отцу Габриэлю. — А мы-то еще хотели вообще обойтись без него.

— Я бы не торопился с выводами, — буркнул отец Габриэль.

— Так вот, — доктор Браун вернулась к главной теме, — мы хотим созидать разумную жизнь.

— Жизнь, — умилился отец Габриэль. — Жизнь это всегда благо. Само по себе благо. А уж разум? — Он сладко зажмурился. — Разум!

— Я примерно понял, о чем вы, — хлопнул себя ладонями по острым коленкам профессор Снайпс, — но, боюсь, господа, вы выдаете желаемое за действительное — возможности моей науки достаточно ограниченны здесь. Вот, к примеру, как вы сами знаете, все мои усилия… э… изменить природу людей племени альфа…

— Вот только не надо юлить, профессор, — жестко оборвала его Аврора Браун. — С племенем омега у вас получилось всё.

— Вы так уверены? — усмехнулась Ульрика.

— Это моя экспертная оценка, — отчеканила доктор Браун.

— Но вам, — профессор Снайпс обращался к отцу Габриэлю, — я так понимаю, нужно совсем не то, чего добивался я от людей омеги?

— Именно! — отец Габриэль обрадовался догадливости своего собеседника. — Полностью противоположное.

— Но это уже несовместимо с моими принципами и идеалами. — Снайпсу эта собственная фраза показалась выспренней.

— Не понимаю, чего это вы, профессор из себя девственницу корчите? — Аврора Браун ценила собственную гневливость. — Вы, недрогнувшей рукой пресекший развитие людей альфа, отменивший будущую их историю и культуру, будете нам лекции по морали читать здесь?!

— Это они для очистки совести, — примиряющее дотронулся до её локтя отец Габриэль. — В пользу самоуважения. Так и должно быть. Даже лучше, что так.

— Ну да, — тонкогубая усмешка доктора Браун.

— Надо понимать, вы хотите создать мир, где ничего не будет кроме племени альфа под руководством профессора Снайпса, развивающего свою альфовость? — спросил Глеб.

— Молодой человек, опять вы? — скривился отец Габриэль.

— Мы с Глебом прекрасно понимаем, что в любом случае не выйдем из этой комнаты живыми, — сказала Мэгги. — Так что не требуйте от нас деликатности.

— Что ж сделаешь, — пожала плечами Аврора Браун. — Ваши специальности не представляют для нас интереса. Вам не так повезло, как… — она кивнула на диван, где сидел профессор со своими помощниками, — надо было в свое время поступать на генетику.

— Племя альфа! — отец Габриэль передразнил Глеба. — Да что ты понимаешь! Время от времени человечеству предлагались идеи . Но их торжество было ограниченным. Почему? — загремел отец Габриэль. Теперь перед ними был одержимый фанатик. — Потому что противоречили природе человека! Теперь мы изменим природу. Подгоним ее под идею. И идея перестанет быть утопией. Станет реальной, потому что мы изменим, заново создадим реальность.

— Все эти идеи, — поморщился Глеб, — торжествовали как раз потому, что много чему отвечали в нашей природе.

— До сих пор торжество их было временным, — гремит священник. — Понимаешь ли ты, вре-мен-н-ым. А теперь нас ждет Вечность.

— Ну да, вечный двадцатый век, — говорит Мэгги, — на одной планете создаем фундаменталистскую теократию, вы же сейчас об этом, падре? На другой делаем коммунизм какой-нибудь, чего стесняться? На третьей что-нибудь тоталитарно экологическое… ну и по списку далее. И над всем, — она кивнула на священника с его подручными, — ваша троица. И навечно, да?

Аврора Браун встала со своим бластером, ударила Мэгги ногой в лицо, сказала вкрадчиво:

— Давай-ка попробуем без истерик, хорошо? — села на свое место.

Глеб подхватил Мэгги с пола.

— Истерика будет у тебя, милая, когда твои друзья начнут делить эту Вечность и решат обойтись без тебя, — сплюнула кровь Мэгги.

— Коммунизм? Теократия? Устранение свободы? — отец Габриэль обращался к Глебу с Мэгги, — моя идея гора-а-здо сложнее.

— Знаете, падре, — Глеб обнял Мэгги за плечи, — а мне неинтересно. Вообще! Понимаю прекрасно, что мне осталось несколько минут жизни и слушать всю эту вашу пошлость…

— Как хотите. — Обиделся, отвернулся отец Габриэль.

— У нас, так сказать, «в холодильнике», — Аврора Браун улыбнулась Снайпсу, — миллион человеческих эмбрионов и если поменять кое-какие параметры в генетическом коде… Понимаете, этому миллиону уготована особая роль в нашем мире… Но без вас мы можем впасть в авантюру, всё испортить, а мы не вправе не только ошибаться — просто рисковать. «Не навреди» — получилось так, что этот принцип стал для нас главным, как ни банально.

— Неужели вы не понимаете, — Мэгги улыбается разбитыми губами, — вы не просто банальны, — вы комичны.

— Можно? — спросила отца Габриэля Аврора Браун.

— Подожди немного, — ответил тот, — мало ли как, вдруг эта голенастая обезьяна для чего-нибудь да пригодится.

— Что, профессор? — говорит Глеб. — Не успели построить мир без Зла. Придется теперь выбирать между.

— У него нет выбора, — пожал своими бронированными плечами Керенджи.

— Но тем не менее я его сделал, — сказал Снайпс.

— Понятно, — процедил отец Габриэль.

— Я тоже, — сказала Ульрика.

— И я, — кивнул Энди. — Так нельзя, Аврора. Понимаешь, нельзя!

— Я не понимаю вас, профессор! — кричит отец Габриэль. — Вы же хотели Добра. Ради него шли на жертвы. Троглодитами этими вашими пожертвовали. Рисковали бессмертной вашей душой. Может быть, уже погубили ее, кто знает. И всё ради какого-то будущего и, к тому же, утопического Добра. А я предлагаю Добро реальное, что уже начинается завтра. Теперь, когда я… когда мы с вами можем сделать то, после чего Царство Божие перестанет быть метафорой для вас и недостижимым будущим для меня, вы смалодушничали. Чего испугались?! Я не понимаю!

— Я попытался запустить по колеям мир, в котором когда-нибудь, может быть, будут полнота и целостность Бытия. И метафизика этой полноты будет светлой, сбывшейся, достигшей самой себя. Я запутался, я понимаю. Но ваше Добро, ваше Царство Божие, они же вместо Бытия и Света!

— Но только это Добро! И только оно абсолютно! — вскакивает отец Габриэль. — А все эти фикции свободы! Какая свобода, если в начале у вас был генномодифицирующий скальпель?!

— Я пытался так ее умножить, — ответил Снайпс. — Не знаю, верите ли вы в Бога, — я не верю, но знаю: Он не примет этого вашего Царства Божия.

— Примет, профессор. Примет! Потому что только это Царство Божие сделает его Реальностью для всех вас.

— Не надо бегать по комнате, — строго сказал отцу Габриэлю Керенджи. — Вы мешаете мне контролировать ситуацию. — Отец Габриэль остановился на месте.

— Профессор, я предложил вам воплотить невоплощаемое, выйти за рамки предначертанного, на свободу из клетки нашей человеческой сущности-сути — и всё это не по капризу, не из похоти Духа, а во имя Добра! Во имя Бога Добра, понимаете?!

— Для меня могут быть Бытие и Свет без Бога, вне его… пусть я, может, не прав, но это так для меня… Но Бог без Бытия и Света для меня абсурден. Вы же пытаетесь доказать, что Он есть потому, что отменяет Бытие и Свет.

— Он больше и глубже и потому он вправе.

— Если вдруг вы правы, — перебил его Снайпс, — он отменит Самого Себя… если он есть, — добавив своей глубине. Миру, жизни, добавив…

— Не святотатствуйте! Я запрещаю! — отец Габриэль чуть было снова не начал бегать по комнате.

— Вы сейчас возмущаетесь как священник? — вежливо осведомился Энди.

— Послушайте, профессор… Роберт, — отец Габриэль вдруг стал говорить тихо. — Мы с тобой одной крови. Нравится тебе или нет, но это так. Нас разделяют лишь слова, дефиниции, фразы.

— Для меня этого уже достаточно, — улыбнулся профессор.

— Это отказ? — спросил отец Габриэль. — То есть вы, уважаемый мэтр, собираетесь умереть за слова и фразы?

— За то, что серьезнее, глубже слов у меня уже не получится, — сказал Снайпс. — Не тот масштаб у меня, видимо.

— Но вам же страшно, — сказал священник.

— Страшно, — согласился Снайпс.

— Ну, а вы? — отец Габриэль обратился к Ульрике.

— Я знаю, что там ничего нет, — говорит Ульрика. — Но если бы было возможно сознание там , у меня была бы одна мысль: слава богу, что от наших пробирок и аппаратов и от самого нашего скальпеля зависит не так уж и много.

— Получается, девочка, ты готова умереть, кануть в небытие, в это самое никуда (как ты считаешь!), где ни сознания, ничего вообще, только за то, чтобы не дать в наши руки инструмент, который нам не слишком-то и поможет? — театрально всплеснул руками отец Габриэль.

— Как ни смешно, но да, — ответила Ульрика.

— Ну, а ты, Энди, так тебя кажется? Чем порадуешь?

— Я не согласен с Ульрикой, — произнес Энди.

Отец Габриэль оживился.

— Там что-то всё-таки есть, — сказал Энди.

— Вам как священнику, должно быть, приятно такое услышать в наш век, — съязвила Аврора Браун. — Но у нас нет времени на дискуссии, что сами по себе, наверное, интересны. Поэтому давайте-ка попробую я.

— Ульрика Дальман, вы по-прежнему отказываетесь от сотрудничества? — сухой, канцелярский тон Авроры Браун.

— Да, — кивнула Ульрика. Выстрел.

Маленькая дырочка посередине лба Ульрики, из которой сразу же побежала кровь. Голова Ульрики упала на плечо профессора, кровь стала заливать его рубашку. В другое его плечо упирался Энди, они схватились с профессором за руки, сцепились пальцами. Глеб и Мэгги сжались на своих местах.

Керенджи так и сидел со своей винтовкой. Стрелял не он. В руке у Авроры Браун дымился маленький револьвер. Наверно, и было задумано так, чтобы много дыма. Чтобы не сразу поняли, кто стрелял.

— Энди Крауз, если я не путаю фамилию, вы по-прежнему отказываетесь от сотрудничества? — доктор Браун спросила с той же самой интонацией.

— Я согласен.

Мэгги увидела белый, бледно-белый цвет этой его фразы.

Снайпс всё ещё сжимал пальцы Энди. Энди сам высвободил свою руку — он теперь не вправе.

— Роберт Снайпс, — тем же самым тоном продолжила Аврора Браун, — вы по-прежнему отказываетесь от сотрудничества?

— Я соглашусь, — выдохнул Снайпс. — Соглашусь, если…

— Если что? — ленивый интерес в голосе доктора Браун.

— Если вы отпустите Мэгги и Глеба.

— Да ради Бога.

— Но… — попытался было отец Габриэль.

— Пусть идут, — Браун сказала отцу Габриэлю мягко. — Не будем мелочиться, святой отец.

— Мне нужны гарантии, — говорит профессор. — Я должен увидеть, как звездолет мистера Терлова стартует с ними обоими на борту.

— Вы что, никогда не видели стартующего звездолета? — сострила Аврора Браун. — Ладно, увидите. Надеюсь, это всё?

— Нет, профессор, не надо! — Мэгги казалось, что она кричит.

— Не надо становиться на цыпочки, девочка, — говорит ей отец Габриэль. — Иди себе и живи. Что тебе до того, что сейчас изменится судьба мира, о котором ты никогда ничего не узнаешь? Его нет для тебя и для любого индивида человеческой ойкумены. Он всегда будет параллельным миру вашему. Настолько параллельным, — усмехнулся отец Габриэль, — что его просто так не будет для вас никогда. Если ты станешь настаивать, просто-напросто попадешь в психушку. Впрочем, заведения подобного рода сейчас на Земле стали как никогда эффективными и гуманными, так что вернешься оттуда здоровой и посвежевшей… Я бы еще понял тебя, Мэгги, — отец Габриэль перешел на какой-то отеческий тон, — если бы мы угрожали человечеству. Но ведь нет же, нет. Мы же не космические террористы. Кстати, последние из оных были отстреляны в годы бурной юности нашего Джона, — священник подошел к Керенджи, похлопал его по бронированному плечу, — при деятельном его участии. Так что Земля кое-чем обязана ему. Так что девочка, твоему человечеству вообще ничего не угрожает. Мы просто хотим обзавестись человечеством собственным, и только. Он повернулся к Снайпсу. — Добро пожаловать, Роберт.

— Профессор, я прошу вас! — Мэгги рыдает. Глеб пытается её унять. — Этот не должен сесть на жизнь своей жирной задницей.

Керенджи дулом своей винтовки столкнул на пол тело Ульрики.

Этот звук упавшего, отяжелевшего от смерти тела.

— Что же вы, святой отец, — Глеб сумел разлепить губы, — не предложили сразу подобной мены ?

— Думаешь, Ульри… — улыбнулся священник.

— Не называй ее так, — конвульсивные рыдания Мэгги. — Ты не имеешь права!

— Осталась бы жива в этом случае? — невозмутимо продолжил своё отец Габриэль. — А мне вот кажется, что в начале нашей беседы профессор не был готов к подобным компромиссам. Скажите сами, профессор.

Снайпс не слышал сейчас его.

— В начале нашей дискуссии, — отец Габриэль обращается к Глебу, — что вы были все для него? Он же защищал принцип .

— До которого не дорос, — сказала Аврора Браун. — Но ему так хотелось доказать обратное. Я его понимаю. Думаю, и Ульрика поняла. Или же надо говорить: поняла бы?

— Су-ка! — кровь изо рта Мэгги после каждого слога.

— Она провоцирует тебя, — Керенджи улыбнулся доктору Браун.

— Ну да, на срыв компромисса, — кивнула Аврора Браун.

— Что, моя девочка? — отец Габриэль обращается к Мэгги. — Всё пытаешься помочь своему шефу красиво умереть, а то у него не получилось, да? Ты считаешь себя вправе? Так вот взять и распорядиться жизнью того, кто только что спас твою ничтожную жизнь? Распорядиться жизнью, — он указал на Глеба, — своего любимого? Он, что, твоя собственность? А-а, понимаю, это так и должно, если любовь. Но вот он (Глеб его, кажется, да?) не стал бы жертвовать тобой за ради спасения мира, которого для него просто-напросто нет. Скажи ей сам, мальчик. Да и от чего спасать? От того, что он будет создан мной?! А иначе этого мира вообще не будет просто. Так-то, девочка. Вот на таких весах.

— Профессор, Роберт, — захлебывается Мэгги, — не губите себя, душу, не на-до!

— Мэгги, Глеб, — пытается кричать профессор Снайпс, — уходите вон, умоляю.

— Если вам, молодые люди, придет фантазия, — говорит отец Габриэль, — использовать ваш корабль каким-нибудь… э… героическим образом, просто хочу, чтобы вы были в курсе, автоматическая ракетная установка нашего корабля собьет его и всё. То есть вы можете использовать звездолет лишь по прямому назначению — лететь к звездам. В вашем случае, это значит, к Земле.


18. Снайпс

Они отследили старт корабля с Глебом и Мэгги на экране. Послушали как дребезжат стекла в гостиной от этого старта.

— Что-то слишком много дыма и гари, — задумался Керенджи.

— Боишься, что у них что-то там не в порядке, — усмехнулась Аврора Браун. — Ничего, починятся в космосе. Мистер Терлов всё-таки закончил ту же академию, что и я.

— Свяжитесь с ними, — скомандовал Керенджи Снайпсу.

Снайпс попытался, но безрезультатно:

— Они не хотят разговаривать. Слышите? Блокировка сигнала.

— Что же, в конце концов, это уже неважно. — Аврора Браун кивнула Снайпсу.

— Эх, молодежь, молодежь, — вздохнул, потянулся отец Габриэль. — Не умеют проигрывать. Не то, что вы, профессор. — Отец Габриэль встал со своего места, начал расхаживать по комнате, разминая затекшие ноги. Подошел к аппарату, нажал кнопку, ароматный горячий чай налился в стакан. — Только что это я? Вы-то, профессор, как раз и выиграли. — Он с наслаждением сделал большой глоток из своего стакана. — И даже еще не представляете как. Здесь, на этой планетке, вы всего лишь пытались создать мир исходя из законов, а у нас вы будете создавать сами эти законы… — он делает еще глоток, — в масштабе громадной планетной системы, по сравнению с которой (пока что поверьте на слово) Солнечная выглядит весьма провинциальной. — Ставит стакан на столик. — Я ведь понимаю, Роберт, что у тебя на душе сейчас. — Его лицо делается сочувственным и участливым. — Но пройдет какое-то время, втянешься в работу, вновь почувствуешь вкус к демиургии. Сам этот вкус излечит, поведет тебя. — Священник говорил мягко. — Мы же действительно с тобой одной крови. И кровь возьмет свое, нужно только время. А что касается твоего дела , у нас ты при жизни пожнешь плоды, увидишь результат. Разве ты мог когда об этаком мечтать, а?

— А вы всё-таки продешевили, Снайпс, — улыбнулась Аврора Браун. — Могли бы потребовать от нас, чтобы мы дали вам закончить ваш эксперимент, сделать то, что вы с вашей милой помощницей так пафосно называли «последним шагом».

Отец Габриэль сочувственно развел руками перед профессором: «что теперь сделаешь», сказал:

— Неужели вам, великому Снайпсу, в самом деле дорог этот книжный мальчик со своей обезьяной? Мне кажется, вы опять же отстаивали принцип … Или же вы разочаровались в «последнем шаге»? — вдруг поразился отец Габриэль.

— Мне с вами скучно, — скривился профессор. — Если б вы только знали как. — Встал со своего места, начал ходить по комнате. Энди тоже встал, но, не зная, куда деваться, просто топтался на месте.

— Профессор, переоденьтесь. — Аврора подала ему какую-то накидку вместо его залитой кровью Ульрики рубашки.

— Хотите спровоцировать меня на Стокгольмский синдром? — Снайпс взял накидку, собрался выйти, чтобы переодеться.

— Можно и здесь, — улыбнулся ему, Керенджи. — Здесь все свои. — Встал, чтобы помочь ему снять рубашку, отдал ружье Авроре.

— Что вы, что вы, — пробормотал Снайпс, сделал полшага к Энди, похлопал его по плечу. Энди вздрогнул так, будто это был не дружеский жест, а плевок.

— Разрешите, профессор, — Керенджи помогал ему снять липкую от крови рубашку, не очень-то получалось.

Отец Габриэль умиленно смотрел на эту сцену.

— Вот так, — приговаривал Керенджи, — видите, уже отлипает.

Никто не понял, что произошло.

Профессор Снайпс, помогающий Керенджи в его усилиях избавить его-Снайпса от рубашки, бросился на шип, торчащий из брони Керенджи. Молча, точным движением, левой стороной груди.

Священник и Браун кинулись к Снайпсу. Керенджи засуетился с аптечкой, но всё было поздно.

— Зачем ты напялил на себя это бронированное дерьмо? — отец Габриэль орал на Керенджи. — С кем ты здесь собирался воевать?

— А-а! — Аврора Браун пнула ногой труп профессора и стала стрелять по нему, не могла остановиться.


19. Глеб и Мэгги

Они прошли до корабля, зная, что каждый их шаг фиксируется аппаратурой гостей. Понимали, что предупреждение насчет того, что корабль в любой момент можно сбить, не блеф.

Победители учли, просчитали всё, кроме одного. Мэгги и Глеб катапультировались на старте. Дым и гарь в таком объеме могли навести наблюдателей на мысль о неисправности вспомогательных систем, но скрыли катапультирование. (Этот дымящийся револьвер Авроры Браун подсказал им.) Риск был огромный, но они рассчитали верно и приземлились на самом краю исследовательской зоны станции. Позвоночник и ноги целы, сама же катапульционная капсула теперь годна лишь в утиль.

Звездолет на автомате уходит в космос. Они вернут его, когда понадобится. Лишь бы только и в самом деле понадобилось.

Уничтожить лаборатории, чтобы не досталось победителям. Пробраться к оружию и дать бой. Отбить у них Снайпса и Энди. Победители не готовы, не подозревают.

На дисплее, что на запястье у Мэгги (Керенджи не вспомнил, что надо отключить Мэгги от этого вида связи), они увидели, как профессор Снайпс обманул эту троицу.

Что теперь? Уничтожить лаборатории. Завладеть оружием. Отбить Энди. Но первая же проба (Глеб запустил «разведчика-паучка») показала: у них всё под наблюдением и если Глеб с Мэгги сунутся — только лишь выдадут себя.

Значит, придется бороться без оружия.


Наконец, они вспомнили, что в комнате есть Энди.

— Зачем ты нам без Снайпса? — заворчал отец Габриэль.

Керенджи нажал на курок своего ружья и отстрелил Энди голову.


Глеб и Мэгги пробрались в гостевой коттедж, влезли со двора в окошко. Здесь ни камер, ни жучков, ни еще какой электронной пакости. Отец Габриэль со своими подручными не боги всё-таки и не могли предвидеть всё. Новый план Глеба и Мэгги? В отличие от всего предыдущего он имел хоть какие-то шансы.

У Мэгги едва не лопнуло сердце, когда священник, Керенджи и Браун ворвались в дом.

Аврора Браун стреляет из бластера по стене девятой квартиры. Стена разлетается не на куски даже — в пыль. Среди обломков квартиры, вжавшись в пол, лежит Мария.

— Что еще за хрень? — возмущенно бормочет Керенджи.

Аврора Браун наводит ствол на десятую квартиру.

— Сдурела! — орет на нее Керенджи. — Нас завалит обломками дома. Я не собираюсь проверять на себе вес черепичной крыши.

Ударом ноги он выбивает запертую дверь. Дверь не распахивается даже, а, вылетев из петель, падает на пол. Керенджи входит, в этой своей броне он шире дверного проема, но именно входит, сносит дверные косяки бронированными своими плечами, выламывая по куску стены с каждой стороны.

— Встать! — говорит священник, входя следом за Керенджи.

Глеб и Мэгги встают, стоят перед ними, прижавшись друг к другу.

— Вы вернулись, потому что нашли новые аргументы в нашем давешнем споре и хотите нас поразить? — осклабился отец Габриэль.

— Очень мило с вашей стороны, — говорит доктор Браун, — а то мы уже было свыклись с тем, что профессор совсем уж обвел нас вокруг пальца.

— Жаль только тот новый мир, что вы открыли, — говорит Глеб, — и миллион эмбрионов тоже жалко. Я же понимаю, что вы не остановитесь из-за того, что не заполучили профессора Снайпса и Ульрику.

— Без Снайпса и эмбрионам и миру будет только хуже, — ответила Аврора Браун. — Он бы уберег нас от ошибок и, как знать, удержал бы нас от крайностей.

— Мальчик, — говорит отец Габриэль Глебу, — я заранее знаю, всё, что ты сейчас начнешь декламировать. В нашем мире будут действовать лишь физические и биологические законы — всё остальное, как ты уже понял, мы сочиняем сами. Так что держи-ка свой гуманистический бред при себе.

— Как соблазнительно, правда? — говорит Мэгги, — преодолеть недостатки человеческой природы, снять все неснимаемые, противоречия духа, только вот за-ради чего? За-ради чего такого, что лучше человека, духа, души?! Мы пока что так и не услышали от вас.

— Преодоление, снятие сами по себе уже лучше, чище, правдивее — отвечает священник, — до конца, до предела, до Царства Божьего. Вы, наверное, в убогих своих головенках сто раз уже как решили, что я мечу на место Бога? Я не так глуп. Я смиренен. И создаю новый мир в смирении. Я хочу создать человека, которому доступен абсолют. Доступен не как Богу, я реалист, я понимаю… но слышите вы, доступен!

— Ну да, я понял, — скривился Глеб, — это ты о себе. Созидаешь такого вот самого себя, умерщвляя, уродуя, кастрируя реальность. Это даже не абсолютное Зло. Это какой-то абсолютный самообман.

— Убей его, — бросил священник Керенджи.

Керенджи поднял ружье.

— Минуту. — Отец Габриэль положил руку на ствол. — Слушай, Глеб, даже если ты вдруг и прав, получается, я всё равно достигаю своего? Даже если потерплю неудачу.

— Он не прав, — раздраженно перебивает доктор Браун. — Мы добьемся своего, только из-за придури профессора Снайпса лет на десять позже. Твои метафизические изыски, Габриэль, меня мало интересуют, уж извини. Мне нужен новый мир.

И вот тут Мэгги увидела: из своей разрушенной комнаты к ним кралась Мария. Абсолютно бесшумно, будто на экране, где всё отключено кроме изображения. В ее руке металлическая подставка, мачта от телескопа, ладошкой она прикрывает остриё, чтобы случайный блик не набежал по отражающим поверхностям, не оказался бы как-нибудь в поле зрения троицы.

— Новый мир? — кричит Мэгги. — Какой он? Что, одно лишь тупое умерщвление свободы?

— Он прекрасен потому уже только, что он мой, — отвечает Аврора.

— Ну это же плоско, — говорит Мэгги. — Плоско!

— Зато правильно, — улыбнулась Аврора Браун. — Но сдается мне, ты просто пытаешься затянуть время. — Доктор Браун убирает тяжелый бластер в кобуру на бедре Керенджи и достает свой маленький револьвер. — Можно было пофантазировать на тему вашей смерти, устроить вам пакостную, унизительную смерть, но мы выше этого и к тому же нет времени. Так что поздравляю, ребята, вы сохраните самоуважение.

Мэгги поняла, что нельзя смотреть на Марию, отвела глаза. Но это была троица профессионалов; если не по взгляду Мэгги, то по тому, что она отвела взгляд, они поняли — за спиной что-то не то. Но было поздно. Удар в спину Авроры Браун был такой силы, что острие мачты вышло из ее груди как кол.

Из-под ружья, из-под руки Керенджи Мария прыгнула ему на плечи, вцепилась в шею своими челюстями. Схвативший Марию, отец Габриэль был отброшен ударом ног, упал.

Мария не перекусила даже, вырвала сонную артерию у Керенджи вместе с прилегающим мышечным волокном. Кровь брызнула на стену веером. Командир космического спецназа сел на пол уже мертвым.

Упав, отец Габриэль выхватил пистолет. Ударом ноги Мэгги выбила эту никелированную дрянь. Он вцепился ей в ноги, пытался вытащить еще какое-то оружие. Глеб наступил ему на горло. Раздавил. Помощь прыгнувшей к ним Марии уже не понадобилась.


Они рыдали, обнявшись. Мэгги, Глеб, Мария. Голова Марии не доставала до уровня их плеч. Мария уткнулась лицом в грудь Глеба, гладит щеку Мэгги.


Эпилог

Миру, что был открыт преступной троицей, больше ничего не угрожает, во всяком случае, пока.

Два десятка мужчин и женщин совсем скоро вернутся из космоса на станцию, они закончили свою работу. То, что случилось в «голландской деревне», ужаснет их. Они будут готовиться к долгожданному отлету на Землю — люди четвертой последней смены, выполнившие свой долг, так никогда не узнают, что среди них есть тот или те, кто помогал фанатикам.

Миллион человеческих эмбрионов продолжает лежать в неведомом «холодильнике».

Эксперимент на планете «Земля второй попытки» остается незавершенным. Получилась ли вторая попытка, была ли? Не всё еще ясно с той, первой.

Люди племени альфа и люди омеги продолжат своё…


Лабиринт «Возничего»


Часть I Планета Гирэ


1. Вернувшийся. Дознание

А ведь мне до пенсии уже чуть меньше года. Стало быть, это моё последнее дело? Смешно. То есть как раз банально. Так и знал, что закончу на чем-нибудь в этом роде. Было время, казалось, вот завтра начнется, наконец, что-то стоящее, настоящее… Что же, в конечном счете, привык к рутинной, бесцветной жизни, да и к собственной бездарности, оказывается, можно. Занимаюсь всякой мелочевкой, ерундой и, в принципе, должен радоваться, что вообще востребован. Но я не радуюсь. По причине дурного характера, видимо.

Вот весь мой итог — я консультант Экспертного совета, в чьих консультациях наши высокие эксперты, разумеется, не нуждаются, но на всякий случай, мало ли что, раз уж этого требует форма…

Если б это сознание своей неудавшейся жизни было источником сладости, что вроде как мне причитается здесь, или хотя бы основанием интереса к собственной персоне. Но нет же, нет. Теперь уже нет, если честно. То есть я себя самого извожу теперь, вгрызаюсь в собственные кишки вообще задаром?

Передо мной все тот же Джон Гордон в который раз пытается достучаться до меня, возмущен моей тупостью, сдерживается в интересах дела.

— Все, что вы рассказали, мистер Гордон, — улыбаюсь я (мне отчасти приятно, что его раздражает моя улыбка), полностью подтверждается архивными материалами. Действительно, триста лет назад вы стартовали в составе экипажа звездолета «Возничий» под командованием Марка Кегерна.

— Десятого марта две тысячи двухсотого года, — кивает Гордон.

Эту фразу в моем кабинете он повторял, наверное, сотню раз. И сами доказательства правдивости его слов теперь уже стали для него источником безнадежности. Доказательства при всей их очевидности ничего не меняли. Но в его голосе злость, а не безнадежность. И это меня раздражает.

— В составе экипажа также находилась Стоя Лоренс — биолог, генетик, бортовой врач. — Все-таки иногда неплохо чувствовать себя винтиком бюрократической машины.

При упоминании о Стое Гордон становится напряженным.

— Нас всего было трое, хотя первоначально планировалось шестеро. — Гордон говорит торопливо. Ему хочется побыстрее перескочить через дурную бесконечность протокола и начать наконец разговор со мной как с человеком.

— Это тоже подтверждается архивными данными, — я не тороплюсь становиться человеком, — но…

— Мистер Томпсон! — срывается Гордон. — Мы уже в сотый раз, наверное, доходим до этого вашего «но» и дальше начинается полный бред.

— Просто каждый раз вы перестаете меня слушать. — Я улыбаюсь усталой, не без претензий на мудрость улыбкой.

— С меня хватит! — Гордон ударяет ладонью по моему столу, вскакивает. Затем заставляет себя снова сесть. — Хорошо, Томпсон, давайте по пунктам. Что из всего рассказанного мною вызывает недоверие у членов этого вашего Экспертного совета? Что?!

Кажется, Гордон прав. Это действительно дурная бесконечность и я здесь заложник. И не денешься никуда.

— То, что все это именно рассказано вами, и только. — Я говорю нарочито, можно сказать, демонстративно спокойно. — Как вы не понимаете? Неужели в ваше время, триста лет назад вам бы поверили на слово?

— В мое время? — Гордон задумался. — Я не мог бы уйти отсюда по своей воле до окончания расследования.

— А сейчас, пожалуйста. — Я указал на дверь все же несколько театрально. — Как-никак очевидный прогресс в смысле гуманности, и вообще. Согласитесь. Но вы же вот не уйдете.

— Получается, да. — Пожал своими острыми плечами Гордон.

— Ну конечно, вам же там открылось что-то такое насчет «истины» и «счастья».

— Послушайте, Томпсон! — он опять начинает клокотать. — Вы же умышленно искажаете мои слова. Я хочу говорить с кем-нибудь из экспертов напрямую.

— Я бы тоже этого хотел и не меньше вашего.

У меня получилось просто. Его реакция на вырвавшуюся простоту? Он надеется, что вот, наконец-то, начнется «по-человечески»? Я впервые почувствовал презрение к нему. До этого, весь этот месяц были злость, все то же раздражение, усталость, порой восхищение им как достойным противником. Был даже страх перед этими его бесконечными мистификациями, что мне не по зубам, я понимал. Но вот презрение? Хорошее чувство, дает свободу от ситуации. Жаль только, что оно у меня получается какое-то мелкое, гаденькое, но уж какое есть.

— Давайте так, Гордон, — начал я, — еще раз, не важно, по счету который, и всё сначала. Только теперь я буду говорить за вас, как я вас понял, а вы станете задавать вопросы.

— Вы так хотите, чтобы я влез в вашу шкуру, — усмехнулся Гордон, — проникся сочувствием ко всем вашим мукам со мной?

Я, пожалуй, поторопился со своим презрением.

— Приберегите-ка это для психолога, Гордон. Он у вас по графику, насколько я помню, завтра.

Кажется, я перебарщиваю с демонстрацией невозмутимости, и Гордон видит это.

— Итак, триста лет назад Джон Гордон принял участие в экспедиции, которая тогда считалась эпохальной.

— Она и была такой, — боль в голосе Гордона.

— Мы же договорились, что вы будете только спрашивать.

— В чем ее уникальность? — уныло спросил Гордон.

— Впервые полет на такое, превышающее продолжительность человеческой жизни расстояние.

— Благодаря чему это стало возможно? — Гордон, судя по всему, не верил не то что в успех, хоть в какую-то целесообразность этой моей затеи.

— Астронавты погружаются в такой своего рода анабиоз, при котором чрезвычайно замедляется старение организма. Так за первые сто лет полета Гордон постарел всего-то на полтора года.

— Почему старение вообще не сведено к нулю? — Гордон добросовестно отбывал свой номер. — Это же сделало бы возможности человека в дальнем космосе безграничными.

— Анабиоз такого уровня обернулся бы распадом нейронных связей. А это значит, при возвращении к жизни не только память, но и сама личность не была бы восстановлена. В лучшем случае мы получили бы тридцатилетних астронавтов с девственно чистым мозгом новорожденного.

— А в худшем?

— Об этом позже, — обрываю я. — За полгода до цели астронавтов выводят из анабиоза. Этого срока достаточно, чтобы адаптироваться… к жизни.

— Эти полгода были адом, — буркнул Гордон.

— На сегодняшний день паспортный возраст Джона Гордона триста сорок лет при реальном биологическом сорок или же сорок с хвостиком.

— Почему, путешествуя в звездном скоплении, экипаж «Возничего» не соизволил послать ни одной радиограммы? — перебил меня Гордон.

— Это скопление… э… как оказалось, в его глубине искажено не только пространство, но и время. Это ловушка для времени, временна́я петля, если говорить языком аналогий.

— Мы слишком поздно поняли это, — вклинился было Гордон.

— Все радиограммы с корабля до сих пор идут к Земле, но по этой петле, в том, отличном от нашего, времени. По расчетам самого Кегерна они дойдут до нас лет этак через восемьсот.

— На самом деле чуть меньше, — попытался поправить меня Гордон, — семьсот примерно.

— Кстати, — я все-таки не удержался от сарказма — вот доказательство, что время действительно есть и оно не только мысль о времени и все такое…

— Уже через семьсот лет будет ясно, что всё, о чем я твержу здесь целый месяц, — правда. Но вот незадача, Томпсон — вам всего год до пенсии.

— После того, как вас всех посчитали погибшими, — я проигнорировал выпад, — звездному скоплению дали имя «Медея», впрочем, Большой Совет все равно не утвердил, хотя некоторые скопления уже имеют имена.

— Мы смогли выйти из искривленного, точнее сказать, из другого пространства-времени, избежав катастрофы, — Гордон говорит, демонстративно не глядя на меня.

Меня коробит это его механическое «мы». Никакого «мы» нет — есть лишь только непонятно почему живой Гордон, и куда-то подевались командир корабля и бортовой врач.

— Как только «Возничий» вновь совпал с Землею во времени, — продолжаю я, — Гордон отослал в НАСА подробный отчет. Все в порядке, казалось бы. Но отчет, очевидно, был слишком подробен. Он вызвал лишь кучу вопросов и породил подозрения. А диалога с Гордоном, разумеется, не получилось. Он, как ему и положено, впал в анабиоз, дабы добраться до дома. Добравшись, обнаружил, что человечество потеряло всякий интерес к его эпопее. Забытая экспедиция, да? Он был, конечно, готов к тому, что через триста лет вряд ли найдет кого из своих знакомых и, скорее всего, не узнает самого земного пейзажа, но равнодушия он не ожидал никак.

— Неужели у вас настолько поменялись цели? — эти глаза Гордона.

— Дело даже не в этом. Мы разочаровались в космосе, — что я мог еще сказать ему. — Все эти столетия мы пытались заполнить космос собою, вынести в его пространства то, что было неразрешимым, неразрешаемым для нас на Земле. И у нас до поры до времени получалось. Это-то и сыграло с нами злую шутку. Не знаю, — тут я начал мямлить, — может, это такой виток, а на следующем все опять будет связано с космосом.

— То есть я прилетел слишком рано? — попробовал улыбнуться Гордон.

— Возможно, — я уже досадовал на себя, что расслабился с ним, — более совершенные методы экспертизы будущего позволили бы установить, что там произошло у вас на самом деле. А сейчас что — все записи стерты. Причем установлено: стерты специально. И обо всех ваших тамошних перипетиях, равно как и об обстоятельствах измены (мне это слово не нравилось даже чисто фонетически) командира корабля Кегерна и гибели Стои Лоренс мы должны судить исключительно с ваших слов.

— Вы знаете, Томпсон, я уже как-то догадался, что меня подозревают в двойном убийстве.

— Не торопитесь с выводами, мистер Гордон. Здесь не всё так просто, — сам не ожидал, что выдам такую пошлость.

— Ну а этот Джон, как его, Гордон. — Гордон решил вдруг вернуться к предложенному мной формату, одновременно пародируя его, — он как, прошел все эти ваши детекторы лжи, процессоры правды?

— В том то и дело, что да! И это еще больше все усложнило.

— В смысле? — Гордон вышел из роли.

— Его показания слишком искренние. А это бывает…

— Подождите, — он останавливает меня. — Дайте, я отгадаю. У фанатиков и душевнобольных, так?

— Примерно.

— Следовательно, банальным преступником меня все-таки не считают. Польщен, конечно.

— Триста лет назад сидящий на моем месте ответил бы вам что-то вроде: «Здесь вопросы задаю только я».

— Ах, так мы уже поменялись местами? — усмехнулся Гордон. — Хорошо, задавайте.

— Зачем вы стерли записи с первой планеты, Гордон?

— Я дал слово ничего не говорить на эту тему. А ваши датчики подтвердили, что это действительно так?

— То есть вы даете понять, что стерли не вы?

— Всё! — он показывает руками крест-накрест, больше ни слова.

— Ладно. — Я встаю, начинаю ходить возле своего стола. — Вы хотите человеческого разговора? Уже месяц как, да? Как вы думаете, почему полеты в состоянии анабиоза, начавшись с вас, на вас и закончились?

— Вы же сами говорили о новой телеологии, смене цивилизационной парадигмы.

— Всё несколько проще, Гордон. Эксперименты показали: в половине случаев вышедшие из анабиоза становятся другими. То есть у нас есть основания подозревать, что Джон Гордон на самом деле не есть Джон Гордон. А это как раз тот самый, второй, худший по сравнению с выскобленным до первозданной белизны сознанием и подсознанием астронавта случай. И это куда серьезнее вашего фанатизма или же психического заболевания… Да, конечно, в вас живет тот поразивший вас когда-то запах сирени после дождя, пусть вы давным-давно забыли его. А стыд за то, что отняли игрушку у крупного, рослого, но совершенно беспомощного мальчика. Вы же знали тогда, что не получите отпора. Но та история с юной Линдой почему-то совсем вас не мучает, хотя должна бы, и вы помните о ней в подробностях даже, но так, формально. Такие вот формальные угрызения совести, да? А голограмма кинозвезды, что вы однажды увидели у отца в кабинете, предопределила ваши сексуальные пристрастия. Она-она. А не то, что вы всегда считали. Вы по-прежнему любите картофель, обжаренный в оливковом масле, пусть давно уже забыли его вкус. Тонкокожий картофель с кусочками сыра и бокалом красного.

— Какой прогресс в деле сканирования личности, — скривился Гордон.

— Вы разочаровались во всем, во что верили до полета. Посчитать ли это доказательством того, что вы не вы или же подтверждением вашей идентичности?

— Значит, я действительно люблю картошку? — как бы самому себе сказал Гордон. — Надо будет попробовать.

— Здесь неподалеку есть весьма неплохой ресторанчик, могу дать адрес, — я опять сажусь за свой стол.

— В чем же меня на самом деле подозревают, Томпсон?

— Вы неправильно формулируете вопрос.

— Хорошо, я скажу так: с моим появлением чего боятся?

— Мы — я начал с этого «мы», отвергая как бы эти его «подозревают» и «боятся», предлагающие они боятся, они подозревают.

Он понял меня и не протестовал. Что же, раз «человеческий разговор» уже закончен.

— Так вот, мы , — я знал, конечно, что с точки зрения тактики поступаю сейчас неправильно, — как ни смешно, просто не понимаем, чего бояться.

— Получается, для меня надежды нет?

Я впервые видел у Гордона не раздражение, не гнев или отчаяние — непроходимую усталость.

— Вы должны нас понять (да вы и понимаете!): вы были в ситуации, в которой равно вероятно всё — всё что угодно. И всё недоказуемо, в смысле непроверяемо — я чувствовал, чем больше сейчас пытаюсь говорить сочувственно, человечно, тем суконнее, бездушнее у меня получается. — В конце концов, вы сами создали ситуацию, — я перешел в наступление — вы все трое, или же кто-то из вас, стерев записи, все материалы, уничтожив всякие доказательства…

— Ну да! — перебил меня Гордон. — Что если там мы имели дело лишь с миазмами собственного разума? И разыграли с ними ту жуткую драму… — он было осекся, но тут же продолжил: — А может, контакт с инопланетной цивилизацией, о котором я твержу здесь уже целый месяц, был реальностью, но я принял за суть его мнимость? А на самом-то деле, меня запрограммировали на служение им . То, что я об этом ничего не знаю, лишь подтверждает изощренность инопланетного разума, не так ли?! К тому же моё постанабиозное состояние могло упростить им задачу. А Марка и Стою устранили как не поддающихся по каким-то причинам «программированию», логично? Причем могли устранить моими руками. Будете возражать?

— У моих коллег есть куда как более экзотические версии, — отвел глаза я. — Что касается Гордона как исполнителя некоего замысла иной цивилизации относительно нас… Лично я не думаю, будто замысел обязательно должен быть зловещим. Но нам не нужны любые замыслы, пусть даже самые добрые, самые благостные.

— А если мы с вами, дорогой Томпсон, всё усложняем? Я просто-напросто убил своего командира и свою любимую, чтобы завладеть их кредитками. Как вы считаете, а?!

— Мне жалко вас, Гордон, — еще мгновение назад я не знал, что скажу это. И не знал, что мне жалко его. — Если бы вы вернулись лет так на пятьдесят раньше, вам по результатам такого расследования, скорее всего, предложили заняться научной работой где-нибудь на Плутоне — и гуманно, и достаточно далеко от Земли. Но сейчас даже об этом речи нет. Это вы, вы хотите донести до нас, — я на этот раз удержался от «истины» — некое знание , что должно предостеречь нас, удержать от непоправимого и всё такое. Но жизнь изменилась за триста лет. Вы же сами заворожены научными и технологическими достижениями земной цивилизации.

— Заворожен, — кивнул Гордон.

— Вам еще только лишь предстоит узнать, понять, разобраться. И это займет целый отрезок вашей жизни, может, даже всю жизнь. И вы вполне отдаете себе в этом отчет. Вот, к примеру, — Европа. Для вас это что? Континент, история, культура, цивилизация. Но для ваших… э, — я попытался подобрать слово, — новых современников, это, прежде всего, спутник Юпитера, на котором на сегодняшний день проживает каждый десятый землянин.

— Я об этом уже читал, — пробурчал Гордон.

— Мы научились создавать искусственную атмосферу у более-менее пригодных для нас планет. Мы формируем эко— и биосистемы на них, управляем климатом, — эта интонация экскурсовода, ораторствующего перед группкой инопланетных туристов меня самого покоробила. — Профессии сегодняшнего дня — астроархитектура и астродизайн. И по всему судя, Европа в следующем веке станет центром человеческой цивилизации. Кстати, покрой костюмов за это время тоже существенно изменился.

Гордон вяло кивнул. Я замолчал. Получилась пауза и довольно тягостная. Наконец, он сказал:

— Ну а как насчет «истин и смыслов»? — этими «истинами, смыслами» он пародировал меня.

— Да не особенно. Хотя каждый здесь сам по себе в большей мере, нежели раньше. Мы вроде бы поняли, что надо вглядываться вглубь самих себя и разочаровались в Космосе как в инструменте такого вглядывания.

Я видел, что Гордон удержался от усмешки.

— Космос, — спросил он, — это теперь то, что за пределами Солнечной системы?

— То, что в пределах, уже дом.

— И в этом доме вы занялись «вглядыванием»?

— Вы несколько торопитесь с вашим сарказмом, Гордон. Мы не обольщаемся. И не слишком зависим от… — я запнулся, — от надежды, что ли… Если только сие не очередная иллюзия наша. А так — мы поверили, что надо «вглубь», а не «вширь» и не «вверх», и на этом пути тут же возникли свои школы, своя борьба самолюбий, своя мода, свои штампы. Но кажется, мы настолько умны теперь, что не принимаем больше свое понимание всего этого за мудрость.

— Это и есть вкус вашего бытия?

Мне показалось, будто Гордону стало даже и легче. И это мне не понравилось.

— Привкус, наверное, — ответил я. — Это не катастрофа, не неудача даже — только лишь безысходность.

— Вы ее и добивались?

— Вряд ли. Но мы все-таки нравимся самим себе в безысходности.

— Я понял, — сухо сказал Гордон.

— А космос мы, конечно же, продолжаем исследовать. — Это я уже дабы избежать новой паузы. — Просто несколько изменилась иерархия целей.

— И вы не ждете от него чудес? Не обольщаетесь насчет Контакта. А на этой вашей Европе… кстати, как надо говорить: «на» или же «в» Европе?

— Все-таки «на», но мы ее обжили настолько, что все чаще говорим «в».

— Так вот, актов суицида на сто тысяч населения, если верить вашим газетам, там в три раза больше, чем на Земле.

— В три с половиной, — поправил я.

— Ладно, давайте адрес — вдруг сказал он.

— Какой? — не понял я.

— Ну, адрес ресторанчика, вы обещали.

— Хотите проверить, в самом ли деле любите картофель в оливковом масле?

— Я хочу есть.

Он ответил резко, резче, чем следовало. Я дал ему карточку ресторана.

— Ну что, мистер Гордон, до завтра?

— Не знаю, — сказал он.

— Гордон! — Я окликнул его, когда он был уже в дверях, — я сегодня пытался показать вам, что понимаю ту вашу правду, что вы принесли с «Медеи». — Это мое «принесли» показалось мне выспренним, а «правда» кольнула фальшью. — А теперь не уверен. Но я попытаюсь еще раз. Единственное только: пока вас не было, мы научились жить без болезней и умирать без боли. Вы что-то еще можете добавить к этому?

— Когда вы доложите Экспертному совету? — ему, в общем-то, удалось спросить без мольбы в голосе.

— Сроки доклада, как вы теперь уже знаете, устанавливаю не я.


2. Письмо

Гордону хорошо, он сейчас уплетает картошку, а у меня уже в пять отчет. Член Экспертного совета миссис Фледчер милостиво уделяет мне и консультанту Меерсу целый час своего бесценного времени… м-м да.

Ее всегдашнее требование докладывать только самое главное, минуя детали. А мы с Меерсом совершенно по-разному определяем, что здесь детали, а что как раз главное. Она, как обычно, терпеливо выслушает нас, потом скажет мне: «Таким образом, вы до сих пор так и не выяснили, кем и как на самом деле были убиты Кегерн и Лоренс?» Глянет на Меерса: «У вас есть идеи?» (От меня уже давно никто не ждет идей.)

Что все-таки хорошо в моей работе (это я уже открываю дверь своего дома), я вижу миссис Фледчер только раз в месяц.

Прихожая приняла мою одежду, подала халат и принялась чистить обувь. Процессор гостиной, как всегда, отреагировал на мое появление включением звездного неба на потолке. Датчики кухни оценили мое настроение, и к моему обычному ужину была добавлена бутылка коньяка. Только мне хотелось, чтобы салфетки сегодня были… Да какими угодно, только не желтыми. Кухня сразу же заменила салфетки на зеленые и заварочный чайник тоже был подан зеленого цвета.

В моем микрочипе запиликало. Ну, конечно, процессор спальни запрашивает, нужна ли мне сегодня киберженщина и если да, то к которому часу и в каком облике? Иногда я заказываю в виде миссис Фледчер, но что-то давно не было той высокой мулаточки. Ладно, все зависит от того, как пойдет коньяк, скорее всего, ограничусь легким чтивом перед сном. Ставлю процессор спальни в режим ожидания.

Коньяк пошел хорошо. Не всегда так бывает. Уже со второй рюмки на душе так тепло, и жалость к себе самому становится светлой. Я научился ценить простые радости жизни и они (как ни комично, конечно) иногда примиряют с тем фактом, что смысл этой самой жизни не про нашу, как говорится, честь. А радости и должны быть простыми именно, этак ценнее и, в общем-то, слаще. Слава богу, эпоха безудержного гедонизма уже ушла, и в наше время умеренности и сдержанности наслаждения не подвергаются безудержной инфляции. А почему бы сегодня киберженщине не быть старой девой, такой вот трогательной, с комплексами.

Снова пищит микрочип. Наверное, это ванная. Нет. Компьютер спешит сообщить о новом письме. В кабинет идти неохота, вставать за пультом тоже, я кричу в дверной проем «ко мне!» Компьютер выкатывается из кабинета на всю длину провода и замирает перед обеденным столом.

Так я и знал! Это Гордон. И ведь придется читать. Ладно, потом запьем коньяком. Ну и что там?

от: Gordon@son.com

июль 9, 2500

19.30

Кому: консультанту первой категории У. Томпсону.

Тема: слишком экстравагантна, чтобы ее формулировать.


Добрый вечер, мистер Томпсон!

Я благодарен вам за все, что вы сделали, пытались сделать в данной ситуации, но боюсь, что на этом наши с вами возможности исчерпаны. Мы будем только лишь ходить кругами, повторяться без конца до самой вашей пенсии. И так очень быстро истреплется то, что вроде бы установилось сегодня между нами. Не сочтите меня навязчивым или же сентиментальным (я не собираюсь извинять самого себя тяготами трехсотлетнего перелета, драматизмом событий на открытых нами планетах, влиянием на организм анабиоза). К тому же я не склонен преувеличивать значение того, что было сегодня у нас. И тем не менее закончить на взаимном раздражении и колоссальной, опустошающей усталости друг от друга было бы жалко. Это я к тому, что не приду завтра.

Завтра я начну жить. Попробую. Мне действительно надо будет многому научиться, многое понять, может быть, даже слишком многое — боюсь не справиться.

Уровень гуманизма вашего времени я оценил, на него и надеюсь. Ни на что другое, собственно, не приходится. Но не хотелось бы все-таки злоупотреблять.

Весь этот месяц я писал. Получилось что-то вроде повести. В ней в литературной форме есть все то, что я пытался сказать вам и вашим коллегам. (Чем меньше у нас с вами становилось понимания, тем больше было у меня литературы.) Написал вот и написал. И что? А сегодня вдруг: если мы зашли в тупик с фактологической правдой, может, правда художественная станет прорывом здесь? Возможно, я тороплюсь, опять обольщаюсь, но похоже, у меня нет выбора.

Вы прочтете и то, о чем я еще не рассказывал вам — где-то вы с Меерсом мне не дали, а где-то у меня просто не повернулся язык. Есть вещи, о которых я смог сказать лишь вот так, в форме вымысла, как оказалось. Кстати, о вымысле, его достаточно много, этого требовала сама логика написания (не насчет кто кого убил и прочее — не пугайтесь). Но у художественного вымысла есть своя правда, иногда даже высшая, извините за банальность (разумеется, я не претендую и вообще). Это во мне, видимо, заговорили рудименты той прежней, книжной культуры.

Искренно

Астронавт Д. Гордон

P. S. Жаль только, что гуманизм не есть противоядие от догматизма и не гарантирует хорошего вкуса.

P.S. P.S. Что касается Экспертного совета, мне это уже не интересно.

P.S. P.S. P.S. Название для своего опуса так и не придумал. Если что придет в голову, вышлю вам отдельным письмом.

Как он меня подставил! Это же надо, а! Совет теперь обвинит меня. Дескать, пережал, загнал в угол или, напротив, вступил в неформальные отношения, подал необоснованную надежду. Они умеют! Из ничего соорудят трагедию. А уж здесь, когда они будут правы! Надо как-то подстраховаться. Точно! Весь вопрос только, как?

Если бы Гордон по-прежнему ждал решения Экспертного совета — это было бы более-менее предсказуемо… Надо читать его текст, вступить в переписку, задавать вопросы по ходу, втянуть в дискуссию — глядишь, что-то и получится, как-нибудь обойдется. Мягко, ненавязчиво подвести его к тому, что он зависит от решения Совета по его делу, не может не зависеть, и даже должен зависеть. А пока что ? Я становлюсь всецело зависимым от гуманизма миссис Фледчер? Да нет, никакого гуманизма не хватит, чтобы в этой ситуации мне позволили спокойно доработать до пенсии.

Вдруг я понял: он держался, покуда боролся с безликостью, бюрократией, канцелярией и тому подобным. И вот я наконец-то поговорил с ним как человек. И он понял — человечность здесь ровным счетом ничего не меняет. Весь этот месяц у него был выбор: пойти на компромисс с нами за-ради более-менее приемлемой интерпретации того, что случилось с их экспедицией (здесь есть надежда, что завтра Экспертный совет поймет, а сегодняшний компромисс подготовит экспертов к этому), или же требовать, колотиться об стену, добиваться принятия полноты его правды (так можно вообще потерять все, он сознавал это). И вот он ломает рамки, уходит в сторону. То есть в никуда. В пользу свободы? Как же! Это упрямство мессианства. Что он такое возомнил о себе?! А-а, наверное, понял, что мы не готовы к его истине! Но между прочим, подозрения в том, что он «работает» на другую цивилизацию, с него никто не снимал. И вот тут мне стало дурно: весь этот месяц мы все исходили из того, что инопланетный разум использует Гордона, не ставя его в известность, независимо от его воли, а что если он сознательно служит им?! Ради той своей туманной истины, которую обрел, передвигаясь по планетам «Медеи»? Вряд ли. Кое-какая истина, конечно, была у него, но чтобы из-за нее переходить на «другую сторону»?! А что, если он уходит, потому что как раз усомнился в своей правоте? Он же изволил заняться литературой, а литература, пусть не «выше», не «глубже», но все-таки «шире» истины. Я представил, как все это излагаю миссис Фледчер, и на душе сделалось кисло. Налил рюмку коньяка, но теперь это была вода. А не кажется ли вам, консультант Томпсон, что ваш подопечный просто-напросто издевается?! Только много ли это меняет теперь?

Открыл его файл. На первой странице большими буквами по центру стояло архаичное слово «Рукопись», внизу значок авторского права, видимо, это автоматизм человека двухсотых годов. Собственно текст начинался, как ему и положено, со второй страницы, но почему-то сразу с третьей главы.


3. Иная реальность

Наша посадка была вынужденной. Требовался кое-какой ремонт. Мы не знали тогда, что нам повезло и повезло дико — вхождение в «искривленное пространство-время» могло обернуться вообще катастрофой.

Планета, размером почти что с Землю под неярким местным солнцем. Леса, реки, холмы и скалы. Кое-где ледники между скалами. Почва, камни и склоны, поросшие мягким, полуметровой толщины мхом. И голоса птиц в этом холодном, гулком, синеватом воздухе. Это жизнь, боже!

Обнаружить ее так сразу, не пытаясь даже — случайно и просто. И такая, минуя детали, земная. Мы как будто попали в земное прошлое, правда, ели и сосны этой земли оказались не-совсем-елями и не-совсем-соснами. Здесь все было не-совсем-землею.

— А и лучше, что так, — говорит Марк, — иначе я бы подозревал, не имеем ли мы дело с проекциями наших воспоминаний и фантазий на эту планету.

— То есть не галлюцинируем ли мы все вместе? — Стоя любит называть вещи своими именами. — После анабиоза это вполне возможно. Я бы даже сказала, естественно.

Планета доказывала нам свою реальность, подтверждая тем самым нашу вменяемость.

— Как мило с ее стороны, — говорит Марк.

Мы каждый день находили то, что не смогли бы придумать сами или же незаметно для самих себя вытащить из собственной подкорки.

Наш корабль был, условно говоря, самовоспроизводящийся — системы и механизмы ремонтировали, обновляли себя сами лишь под общим надзором Марка, и потому ничто не отвлекало нас от исследований. Этот пафос первооткрывателей — всё, что мы когда-то читали на эту тему, то, что уже успели пережить в своей прежней жизни сами, — всё казалось бледным и плоским сейчас. Теперь я знаю, мы были не слишком готовы. Нас учили «решать задачи», может, даже «делать открытия», но не постигать «новый мир» и уж тем более не обживать его.


Здесь был какой-то другой масштаб: так, сосна здесь настолько превосходила земную секвойю, насколько секвойя была грандиозней обычной земной сосны. Но ландшафт не подавлял. Его мощь, казалось, была доброй. Покой, умиротворенность, сила, глубина, непомерная для себя самой — на Земле это все было метафорами все-таки, а вот здесь…

Мы делали срезы, брали пробы, ставили датчики, проводили эксперименты, измеряли, считали, моделировали и в то же время благоговели, сознавали присутствие того, что не измерить, не просчитать, не выявить.

Сутки на этой планете были на три часа длиннее земных, а год будет в полтора раза длиннее земного. Порой мы вели себя так, будто не открываем, а создаем — и эта грань нам казалась тогда условной. Мы давали имена вещам, постигали явления, которых не было на Земле. Как много мы уже знали о звездах, что никогда не будут видны в земных телескопах. Эта внезапная для нас свобода от земного времени. Я не о мертвом времени анабиоза, а о времени жизни, здесь в какой? не в параллельной даже — в другой реальности. Сочетание «почти своего, земного» и «совсем другого» — мы не были готовы к этому. (Психологически куда проще было бы, если «все совсем, как у нас» или «все здесь совсем чужое».) Мы приняли реальность, не пытаясь подогнать под себя, приспособить к своим представлениям, сознавая ограниченность своего понимания.

Мы отправляли на Землю подробнейшие отчеты (мы не знали еще о «временной петле», «витках времени» и т. д.), пытались представить, насколько изменится земная наука после того, как наши сигналы дойдут до нее. Марк предвкушал новую космологию. (Если б мы знали тогда, насколько она окажется новой!) Стоя разрабатывала план переселения с Земли сюда, то и дело одергивая себя, дабы остаться на «почве реальности».


Ночь. Сухие голоса бессчетных, почти что земных цикад и бессчетные звезды (в таком количестве и такой яркости они могут быть только здесь — в шаровом скоплении). И совсем неземные луны над почти что земными лесами и фьордами.

В одну из таких ночей мы со Стоей перестали сдерживаться.

Это было чисто и правильно. Мы не могли больше обманывать самих себя и друг друга. Марк, как писали когда-то в романах, «отошел в сторону». Сказал Стое: «Обычно разводятся после долгого полета на одном корабле, и я думал, что мы с тобой успели отдохнуть друг от друга за сто лет анабиоза», нам обоим: «новая мораль нового мира, почему бы и нет». И еще сколько-то фраз, делающих ему честь в смысле самоиронии. Я б на его месте, наверное, так не смог. Эта его выигрышная маска самоиронии.


4. Разум?

Зверь возник ниоткуда. В трех шагах перед нами. Больше бизона, но меньше слона. Наши бластеры способны в мгновение испепелить хоть диплодока, а у меня все равно чуть ли не инфаркт.

Уже в следующее мгновение, успокоившись сколько-то, мы его разглядели. Он был лишь чуть-чуть побольше бизона и намного меньше слона. Похож на мамонта. Это мамонт и есть! Вот такой вот. Только его рыжая шерсть была короткой. И бивни… да нет, бивни такие, как и положены мамонту, просто маленькие. А в лице (у меня так и мелькнуло — «в лице») что-то было от сенбернара. Что-то было в нем человеческое!

Он указал кончиком хобота на бластер. Я убрал, сгорая со стыда.

— Ты что! — злой шепот Марка.

Он имел в виду двадцать восьмое требование Устава: «Самое доброе на вид может оказаться самым смертоносным и наоборот. Не принимай решения об отношении к объекту, пока не установишь, что в нем суть, а что кажимость».

Марк и Стоя только сделали вид, что убрали оружие. На самом деле держали взведенные бластеры за спиной, при этом стараясь как можно приветливее улыбаться. Мне вспомнился какой-то старинный фильм, где гангстеры (если я правильно употребляю слово) с выражением невинности на лице держали свои револьверы (кажется, это так тогда называлось) накрытыми газетой. Как я только мог думать об этом тогда!..

Я сознавал прекрасно, что Марк и Стоя правы, но взяться вновь за рукоятки оружия теперь уже не мог.

Я увидел вдруг, что «мамонт» понимает все это наше. И он кивнул нам, как мне тогда показалось, сочувственно. (Уже много позже я узнал, что это было не сочувствие, а сострадание.)

Он начал чертить на песке. Это была приблизительная карта континента, на котором находились мы, и континента соседнего, отделенного от нас небольшим морем. «Мамонт» тычет кончиком хобота в одну и ту же точку возле самого побережья той, другой части суши и издает звуки — это было какое-то всхрюкивание. Вскоре мне стало казаться, что это речь, только весьма неестественная для нашего уха. А интонация была одна — смесь требования и мольбы.

Он все тыкал и тыкал в ту же самую точку у побережья.

— Да-да, конечно. — Я не сразу понял, что это я сам говорю и киваю.

— Только не сразу. Не сразу. — Марк начинает говорить и жестикулировать, как мы обычно общаемся с иностранцем.

— Он говорит, что чуть позже. — Стоя ведет себя как переводчик.

— Мы при-дем к ва-а-м. — Марку казалось, если он будет говорить медленно, по слогам, «мамонт» лучше поймет. — По-то-м.

«Мамонт» сунул хобот в заросли шерсти на животе и достал увесистый свиток. Протянул нам на всю длину хобота. Хобот так и остался, как рука, протянутая для рукопожатия и не получившая ответа. Марк показал ему, куда он должен бросить (не у наших ног, а сбоку). Он покорно исполнил. Затем вытащил еще два примерно таких же свитка и положил рядом с первым. Издал какой-то прощальный звук, повернулся (его лапы в движении гнулись не как у земных слонов, а в другую сторону), исчез в лесной чаще, как и положено зверю, абсолютно бесшумно.


Сколько мы уже разбираемся с этим. После целого фонтана гипотез, немыслимого числа логических построений наступила какая-то мертвая точка, и все.

— Нас готовили к контакту, так? — говорит Стоя. — Но разве мы верили в его реальность?

— Это имитация Контакта, — отвечает Марк. — Нечто выслало нам навстречу биоавтомат. И правильно сделало, между прочим. Предположим, где-нибудь в Юте высаживаются три монстра. Так я к ним хоть игровой автомат пошлю, хоть кассовый. Лишь бы только представить уровень опасности. Для первичного зондажа как раз. Надо же оценить ситуацию — собираются монстры есть нас живьем или же после термической обработки, например.

— Неплохо также разведать, съедобны ли монстры сами. — Непонятно было, Стоя это всерьез или же издевается.

— Марк, ты не понял, кажется! — возмущаюсь я. — Наша аппаратура исключила какую-либо двусмысленность. Мы имели дело с живым существом, с кровеносной и нервной системой, метаболизмом и, надо полагать, со всем, что из этого следует.

— Наша аппаратура способна распознать лишь земной биомуляж. Мы ничего не знаем о силе цивилизации, с которой мы сейчас столкнулись, — перебил меня Марк.

— Уже самое первое знакомство с его ДНК (он имел неосторожность уронить волосок) показывает — это жизнь. И весьма близкая к земной, — говорит Стоя.

— Здесь все к ней близко, — бросает Марк. — Это мы открыли еще вчера.

— Я бы даже сказала, слишком близко, — кивнула Стоя.


— Они звали нас, — в который раз повторяю я. — Мне кажется, им нужна помощь.

— Никто никуда не полетит, — в который раз отвечает Марк, — пока мы не разберемся.

— Мы сумеем хоть что-то понять только там, у них . — Почти что кричу я. — Он (я не хочу говорить «мамонт») переплыл море, чтобы позвать нас. Это не может быть просто так.

— Почему-то вы все как-то отталкиваете тот факт, что в этих его свитках ни много ни мало их алфавит, грамматика и словарь.

— Это мы-то отталкиваем?! — мы со Стоей возмутились в один голос.

— Существа, доросшие до языка, — проигнорировал нашу реакцию Марк, — вполне вероятно, могут говорить не то, что думают.

— Исключительно тонкое наблюдение, — язвит Стоя, — это из личного опыта, да?

— Ты помнишь его глаза, Марк, — я так устал от этого бесплодного спора, — они не могут врать.

— Ты что, и вправду считаешь, что я, командир звездолета «Возничий», приму решение, исходя из выражения глаз какого-то слона? Ответь, пожалуйста, почему наши зонды, обследуя тот, второй материк, не обнаружили там ничего такого? Точно то же, что и здесь — ни меньше, ни больше. И вдруг на тебе — хоботные со словарем в пятьсот тысяч слов.

— Но наша подручная аппаратура все фиксирует, все подтверждает — я включаю дисплей, — вот, пожалуйста, тепловые поля нашего «гостя».

Марк выходит на связь с зондом.

— Видишь, «гостя» нет на том континенте, может быть, он не доплыл? — Марк включает записи с зонда вчерашней, позавчерашней, недельной давности — его не было никогда. Он пришел не оттуда и ушел не туда.


5. Контакт

Мы пытались посадить наш «Возничий» так, чтобы это не выглядело, как светопреставление и космическая катастрофа.

От кромки моря метров двести белого песка, а за ним громадный лес. В точности такой же, как на оставленном нами материке.

Наш «гость» возник внезапно, как только мы вошли в лес. Чувствуется, он был потрясен зрелищем нашего приземления. Пригласил нас идти за ним. Мы, увешанные приборами и оружием, что призваны гарантировать нас от любых случайностей, шли за ним, торящим для нас тропу в непролазной чаще. Он тут же оборачивался, стоило кому-нибудь из нас чуть споткнуться, убирал с дороги упавшие стволы, поднимал мешавшие нам ветки, чтобы мы могли пройти не нагибаясь.

И все-таки эта мысль, казавшаяся то вполне обоснованной, то низкой или же и той, и другой одновременно: «А если Марк прав и с нами играет какой-то иной разум. Мы под его изощренным гипнозом? В поле созданных им виртуальных мнимостей? (Зонд по-прежнему показывал — нас сейчас никто не ведет!) Что мы поймем в этих играх? Отличим ли зло от блага? Есть ли цель у этого „играющего“ или же он собирается переставлять нас на своей доске просто, чтобы развлечь себя?» Правда, на этот случай мы приготовили кое-что.

На поляне нас ждали несколько десятков таких же «мамонтов». Взрослые и старые, подростки и дети с коротенькими хоботками. (Теперь стало ясно, тот, кто позвал нас, был еще очень юным.) Нас встречали в благоговейной тишине.

Не знаю. Прилети на Землю негуманоидный пришелец, показались бы мы все ему на одно лицо… Но в этих существах мне виделась индивидуальность. Марк включил лингвотрансформер, машина усвоила словарь и грамматику с тех свитков и теперь худо-бедно будет переводить.

Вперед вышла большая (я подавил в себе слово «слониха») с седой спиной и седыми волосами на кончиках ушей и вокруг глаз. (Наши приборы показывают — всё здесь настоящее, всё живое). Ее голос, наверное, про него можно было сказать, дрогнувший:

— Меня зовут госпожа Хейя, я мэр этого городка.

Так началась наша жизнь среди них.


Вас, кажется, можно поздравить, консультант Томпсон, — клокотал я. Нет, ну надо же, нарваться на писателя, который в угоду своим литературным претензиям уничтожил документальные свидетельства целой космической экспедиции. Вот такая вот высшая правда художественности в ее торжестве. А что если гибель Кегерна и Лоренс тоже во имя этой же самой правды?! Литература требует человеческих жертв?

Представляю лицо Меерса. Каково ему будет теперь настаивать, что Гордона завербовали слоны! Боюсь, он сильно разочарует миссис Фледчер. И, чудовищно, конечно но она вряд ли будет теперь требовать с него «новые идеи».

Хотя что? Они с Меерсом просто-напросто поймут, что я поверил Гордону и всё. И используют это против меня. Но разве я поверил?


Мы имеем дело с цивилизацией. И с цивилизацией древней. Ей уже пятьдесят тысяч лет. Они произошли от гигантских вымерших хоботных, что были только в линейных своих размерах в четыре раза больше их (вот кто был соразмерен этим ландшафтам, этим деревьям и камням). Они называют себя народ гирэ́. Они жили в просторных пещерах со стесанными стенами. У них были каменные орудия. Но они не знали оружия и, кажется, не хотели знать. Они не боялись огня и использовали огонь. Их скребки и рубила в лучшем случае были на уровне нашего неолита. И ясно, что их орудия такими останутся навсегда. На этой планете не так много железа, да и не хоботным добывать и обрабатывать руду. Предел был задан их цивилизации изначально.

Пещеры гирэ расположены над термальными водами, это самое теплое место на их неуютной планете. Там, где воды подходили вплотную к жилищу, гирэ взламывали камни и делали купальни. Термальные ванны, кажется, были единственным излишеством у них.

Ели гирэ два-три раза в день и весьма немного для их размеров. Их пища — лишайник и хвоя, которые были везде. Им не надо было ни бороться за пищу, ни пастись (роскошный подарок от эволюции). Стоя, правда, считала, что первое не подарок вовсе, а ловушка, пусть и весьма приятная для них. Она намеревалась даже замедлить процесс воспроизводства лишайника и хвойных на континенте (стандартная процедура генной модификации в форсированном варианте). Пусть поборются за ресурсы, глядишь, и очеловечатся. Я ужаснулся: вправе ли мы провоцировать прогресс?! А Марк рявкнул на нее так, что она и думать не смела о реализации.


Так! Все понятно. Этот Гордон проповедник цивилизации умеренности, экологической благодати и еще чего-нибудь в этом роде. Я читаю сейчас его идеологический манифест. И чего тогда стоят все его словеса о правде художественного и поэтического вымысла, претензии на нечто, что выше, важнее факта, глубже правильности и очевидности. А я-то за год до пенсии на это купился. Точнее, почти купился.

Их было всего-то около трехсот тысяч. Они освоили только один континент из четырех, имеющихся на этой планете. (Правда, он был самым комфортным.) И это имея позади пятьдесят тысяч лет цивилизации!

Гирэ медленно размножались, но продолжительность их жизни в пересчете на земное время составляла где-то сто двадцать лет. У них были какие-то неизлечимые, смертельные заболевания, пред которыми бессильны их знахари и врачи, но, насколько мы поняли, гирэ никогда не знали эпидемий, пандемий, мора и прочего. (Мы сразу же проверили себя — слава богу, наша микрофлора для них безопасна. Мы их даже насморком не могли заразить.) «Кстати, что-то не видно повода для вымирания их исполинских предков», — недоумевает Стоя, — «неужели только, чтобы освободить место для разумных гирэ, весьма благородно, конечно, с их стороны». Я робко пытаюсь о том, что, может быть, все-таки гигантов сгубили болезни, а гирэ сумели выработать иммунитет, пусть и не стопроцентный. Стоя исследует ископаемые останки (представьте, бивни длиной шесть-семь метров, черепные коробки размером с автомобиль), оказывается, они не болели вообще. «Так чего же им не хватало?» — возмущается Стоя. И это при том, что биосистема здесь все та же. В отличие от Земли, в последние сто миллионов лет на планете не было катастроф, климатических потрясений, оборачивающихся сменой планетарной фауны и флоры.

— Это какой-то получается рай, — у Стои действительно часто бывает не понять, серьезно она или же это сарказм.

— Только все же унылый, — говорит Марк, — а если вспомнить, что его нашли только мы, но не наш зонд, то боюсь, как бы рай не оказался еще и зловещим.

— Это в тебе заговорили средневековые фобии, — возмущается Стоя.

— Вы, кажется, забыли! — возмущаюсь я. — Мы наткнулись на Цивилизацию! Мы обнаружили Разум! Это первый в земной истории Контакт. Как быстро мы привыкли. Неужели такое вот привыкание и есть наш видовой предел? Приговор для Homo sapiens?

— Ну, началось, — морщится Стоя. — Дело надо делать, а… — она ищет более-менее деликатное слово для обозначения того, чем я сейчас занимаюсь.

— Контакт-то контакт, — задумывался Марк — но уж больно он какой-то… нелепый? — он сам изумляется слову. — Но если бы… э… зависело от меня, я бы специально так сделал.

— Почему? — вцепляюсь в него я.

— Мне трудно сформулировать, — задумывается Марк. — Но я понял, пусть будет нелепость именно.

— Значит, тебе не повезло, — говорю я, — Гирэ — это серьезно. Может, даже слишком серьезно для нас.

— Ну, конечно, мы же не готовы к Контакту. — Передразнивает меня Стоя.


Гирэ жили в небольших пещерных городках, рассредоточенных по огромной территории. У них что-то вроде конфедерации городов.

У них было свое право. (Мы не успели разобраться здесь, оставили на потом. Но после того, что случится — это «потом» не наступит никогда.) Их культура оказалась настолько личностной (многое из того, что относится к гирэ, приходится объяснять языком аналогий и метафор, но это метафорой не было), но у них — внимание — не было зла. Это не только повергло всех нас в глубокое изумление, но и вызвало самые худшие подозрения. Марк, не говоря ни слова, поднял в воздух еще один зонд. Он, как и его предшественник, тоже не обнаружил ничего, кроме нас троих, слоняющихся по пустым пещерам. Дрожащими руками мы схватились за оружие и медицинскую аппаратуру.

Глубокое сканирование показало — мы психически нормальны.


Ни единому слову не верю. Гордон пытается высмеять наше расследование, и только. Неужели он не понимает — дальше меня это все равно не пойдет? И даже если б пошло. Миссис Фледчер этим не проймешь (притом, что она все поймет, разумеется). Ну а что касается Экспертного совета, так я для того и существую, чтобы ограждать его от подобного.

У них была порода дерева, гирэ обрабатывали ее своими скребками, после чего на этом материале можно было писать. (Мы назвали его книжным деревом.) В библиотеке этого городка хранились миллионы свитков. Кстати, письменность у гирэ появилась примерно так на десять тысяч лет раньше нашей.

Их язык — в нем были тысячи слов, обозначающих неведомые нам, неразличаемые нами запахи. И тысячи слов для осязательных впечатлений, переживаний — целый мир на кончике хобота гирэ. А у нас даже нет соответствующих ассоциаций. То есть нам не даются их тексты во всей полноте. Но и то, что было доступно нам, поражало.

Красота чужого. Откровение, усилие чужого, нам непонятного духа. Мне казалось, мы вплотную подошли к тому, что важнее, значимее понимания. Не знаю, конечно, но чувство было такое, что им это же в отношении нас дается как бы само собой, изначально.


Это была цивилизация созерцания. Поэзия, философия, живопись были для них не занятием и даже не смыслом жизни, а ее способом (на языке гирэ это звучит менее пафосно).

Это царство Гармонии, Целостности — мы поняли так. Но оказалось, что нет. Они из Раскола. Сознают себя отделенными от природы, от Космоса и от самих себя. Только, в отличие от нас, у них не было сладострастного наслаждения глубиной Раскола.

Эта их жажда Бытия — вот так, «напрямую», без посредничества таких вещей, как истина, смысл… как вечность и время (?!). Они как будто пытались всё это снять в самом Бытии, как в чем-то самом глубоком и безнадежном, может быть, беспощадном… Нам показалось, им дана какая-то немыслимая, недоступная для нас чистота… чего вот только? Тоски? Неудачи? Бездонности?

— Может, еще Ничто, — продолжает этот мой ряд Сури (это их философ).

— И в то же время ваше благоговение перед полнотой жизни, неисчерпаемостью бытия, — говорю я. — А мы всё это только лишь провозглашаем.

— Мы тоже, — отвечает Сури. — Полнота и неисчерпаемость из неудачи и безысходности, то ли нашей, то ли того, что превыше нас, предельно для нас.

— Вы трепетны по отношению к земным и небесным вещам, — говорю я, — но испытываете их основания, добираетесь до червоточины в них… Добиваетесь червоточины. Чем безосновнее, тем больше света, так?

— Я не об этом, — отвечает Сури, — но в общем-то, можно и так. То есть не в этом дело.

— Я, кажется, понял, — киваю я, — то есть знал всегда.

— Погоди, — останавливает меня Сури, — я не успел состроить улыбку усталой мудрости.

— Всё это мило, конечно, — начинает Марк, — но взять ваши конфликты: талант и посредственность, свобода и самодовольство «середины», среднего вкуса, мышления, взгляда (пусть не нам судить здесь), одаренность и имитация одаренности… Неужели в этом для вас то, что мы на Земле называем борьбой добра и зла?

— Наверное, — медлит Сури, — мне непривычны ваши термины. Да, наверное, и в этом тоже, — добавляет он. — Добро отличается от зла, вероятно, тем, что догадывается о собственной неправоте.

— Это, увы, совсем не про нас, — вздыхает Стоя.

— Вы выстроили себя, исходя из собственной безнадежности? — спрашивает Марк, — из самого Ничто?

— Этого нельзя знать. — Когда Сури говорит, то шевелит ушами совсем как тот тинэйджер-слон при поедании морковки, которого я видел в детстве у нас в зоопарке в Бостоне. — К тому же вряд ли это нам вообще по силам.

— Но только это и есть! — жестикулирую я. — И ничего другого, если та́к вот, на самом деле! Всё другое из этого, чтобы быть доподлинным… чтобы хоть сколько-то глубины.


— А ведь в вашем мире, — Стоя обращается к Сури, — не так уж много любви или же счастья.

— Их и не может быть много, — отвечаю я, — но они есть .

— Мы, — говорит Марк, — пытаемся пробиться к сути, к той последней (у нас на эту тему есть разные слова), вы же пробиваетесь к ее отсутствию, к невозможности… обращаете «последние ответы» в промежуточные, не столь уж значимые.

— Мы так же как и вы, — останавливает его Сури, — не знаем, зачем живем.

— Мы знаем, — вдруг сказала Стоя.

— Знание это лишь указывает на нашу ограниченность, — пожимаю плечами я.

— При всей правоте этого знания, — улыбается Марк.

— Но может быть, вам удалось насчет смысла смерти? — спросил Сури.


6. Прародина

Мы говорили им о Земле и Космосе (слайды, фильмы, электронные книги). Рассказывали им об их планете, о них самих. Вываливали на них какие-то немыслимые горы информации. Это было упоительно. Пересказать им мир. Представляете, я говорю им о генетике.

Их реакция? Восхищение. Благоговение пред открывшимся им Миром.

Мы долго ругались друг с другом насчет: нужно ли это, вправе ли мы вообще, но как только мы начали… Я на своих занятиях (когда дошло до истории) будто пережил заново всю судьбу человечества. Этот бездумный автоматизм «заново». Я пережил ее впервые. Целые пласты формального знания вдруг оказались осмысленными, хоть сколько-то выстраданными. Что творилось с нами троими!

Да, мы понимали, что ответили им на вопросы, которые они никогда бы себе не задали. Знали, что они все равно в своем цивилизационном измерении так и останутся равными самим себе, пусть даже теперь и знают про генетический код и феномен сверхпроводимости. Но тем не менее в этом нашем истовом «просветительстве» было что-то, что не сводится к его бессмысленности.

Тут, правда, произошло некое расслоение. Многие гирэ вскоре не то чтобы потеряли интерес, но стали как бы рассеянными. Многие перестали вообще приходить: кое-кто из мужчин гирэ вернулся к своим повседневным занятиям, женщинам надо было, так сказать, «хлопотать по хозяйству».

«Может ввести для них теорию домоводства», — язвила Стоя.

Но те, кто остались: так, например, Айешка, жена Сури, оказалась каким-то лингвистическим гением, с ходу выучила английский (мы простили ей чудовищную фонетику — все-таки носоглотка хоботного). И у нее уже были соображения насчет того, какие слова из языка гирэ могли бы войти в английский на правах неологизмов.

Да и не в английском здесь было дело!

Марк счастлив. Вот оказывается почему наши зонды упорно игнорируют сам факт существования народа гирэ! Ими управляет искусственный мозг. А для него невозможность разумной жизни на этой планете была истиной. Мы же ему объяснили тогда, помните? Наша аргументация была неопровержима. И когда он обнаружил наших философствующих, пишущих стихи и картины друзей — он же умный, мыслящий, он же не для того, чтобы просто тупо передавать информацию — он у нас принимает решения. Так вот, он и решил, что у него просто-напросто глюки, аберрация сознания и прочее и начал зачищать контакты. Отремонтировал самого себя. И признал свой ремонт успешным, когда в его восприятии не стало «мамонтов».

— А мы-то чуть не свихнулись на этом! — вскричала Стоя. — И наших бедных гирэ подозревали черт знает в чем.

— Профессора Кауфмана (это создатель искусственного мозга), кажется, можно поздравить, — говорю я, — он хотел максимально точно воспроизвести человеческое мышление и ему удалось — вот, пожалуйста, догматизм и узколобость, куда уж точнее.

— Я отправил подробное донесение на Землю, но… — Марк резко меняет тон. — Первая радиограмма с Земли давно должна была прийти. (Это с учетом несовпадения времени шарового скопления с земным.)

— Я бы все-таки не драматизировал, — говорю я. — Они просто еще не переварили то, что мы им прислали. У них нет еще опыта обработки информации о другой реальности. Возможно, они пытаются выработать методику.

— Они обязаны были выслать подтверждение Контакта, — зло бросил Марк.


Насчет искусственного мозга, оно, может, и остроумно, конечно (это я делаю лазером пометки в «дневнике консультанта» — новая и, на мой взгляд, довольно дурацкая форма, которую руководство решило апробировать на нас), только вряд ли, что это имело место быть. Скорей всего, просто такая попытка еще раз щелкнуть по носу наш Экспертный совет. Но чего же все-таки добивается Гордон на самом деле? (Я закрываю дневник.) Чего он хочет достичь своей писаниной? Обратить нас в философскую веру этих мамонтов? Нет, конечно. Кстати, о вере. Не знаю, конечно, что там у нашего Гордона будет дальше, но мне кажется, у гирэ нет Веры. А если и есть — какими бы ни оказались их боги — гирэ будут глубже своих богов.

Вдруг до меня дошло — Гордон и пишет как раз для того, чтоб понять, чего на самом деле он добивается.

Ну а что касается потери связи с Землей — тут Гордон чего-то не договаривает. Они должны были только об этом и думать, в такой ситуации вполне понятна и даже простительна паника, а не так, как у них в его изложении. Что-то тут явно не то.


— Я поняла, почему жизнь на Земле и здесь так похожи, — мы, пожалуй что, и не видели Стою такой. — Генетически гирэ отличается от земного слона настолько, насколько мы отличаемся от шимпанзе. Вероятность такого дубляжа форм и оснований жизни равна нулю, вы это знаете. Но здесь и не дубляж вовсе. — Стою трясло. — Мы это они! Они это мы! Споры жизни попали на Землю отсюда. Здешняя жизнь старше земной на сотню миллионов лет.

— То есть мы вернулись на свою прародину?! — выдохнул я.

— Я бы все-таки оставил все это в статусе гипотезы, — сказал Марк.

— Это главное, — продолжала Стоя, — а разные темпы эволюции, лидерство гоминид в одном случае и хоботных в другом — это уж детали.


7. Мы сами не ожидали от себя

Марк решил вывести Контакт на качественно новый уровень. Тем более что это наша прародина. Техногенная цивилизация транслирует свой опыт иной цивилизации, статичной и созерцательной. Хоботные получают доступ к научным, медицинским, техническим достижениям Земли. Не для того, чтобы спровоцировать на их планете прогресс, избави боже (!), дабы обеспечить нетехногенное бытие цивилизации гирэ, застраховать от случайностей и нелепиц, что могут его прервать. Начнем с малого, потом посмотрим. Попробуем на нашем городке (видите, мы все чаще называем его нашим), потом распространим на всю конфедерацию.

Здесь была какая-то шероховатость. Не понятно только какая. И этот стиль, наигранный, несвойственный Марку, чуть приправленный юмором, для камуфляжа, довольно небрежного, кстати.

Наконец, я понял, что здесь было не так. Марк впервые не советовался с нами, не обсуждал, просто доводил до нашего сведения. Но разве нас что-то не устраивает здесь? Да нет, мы за. Вот мы уже дополняем его замысел, конкретизируем детали.


Наши роботы соорудили водопровод в их пещерах. Теперь термальная ванна есть у каждого, Мы открыли для них месторождение соли. И вот уже соль повседневная пища, а не редкое лакомство. Стоя нашла причину болезни, что тысячелетиями была смертельна для народа гирэ, и теперь создает вакцину. Марк передал им ту нашу технику, которой можно управлять при помощи хобота. И тут же новый водораздел: так, например, Сури оказался подвержен технофобии (как, наверно, и полагается настоящему философу), а его Айешка в числе тех, кто прекрасно освоил компьютер. Марк собирает группу — он будет делать из них программистов. У Марка захватывает дух.

Еще немного, и здесь появится электростанция и фотонный ускоритель. Интернет и меганет в каждом городке конфедерации. Гирэ будут писать свои тексты на настоящей бумаге и рисовать не на скалах, а на холстах.

Главное только, чтоб без побочных эффектов, не впадая, как сказал Марк, в прометеев раж. Мы научены нашей историей, сумеем удержаться от возникающих здесь соблазнов — что же, земной опыт уже начинает работать на гирэ. Не навредить и даже не там, где мы видим возможность вреда, а там как раз, где не подозреваем даже. Не мы подталкиваем гирэ — пусть они ведут нас. Мы готовы идти по их хрупкому миру, держась за кончик их хвоста.

Вот сейчас пишу и обжигает стыд за тогдашний наш благостный бред.


Как они отнеслись ко всему? Спокойно. Со спокойной благодарностью. Они понимали, что мы хотим им добра. Они любили нас.

Да, они восхищались могуществом нашей цивилизации, которого у них не будет никогда. Но в самом этом восхищении… Помню, подростком я был на каком-то шоу, мое воображение поразил атлет без ног. Он жал лежа громадную штангу, на которую страшно было даже смотреть, завязывал в узел гвозди, рвал цепи, согнул об голову железный лом. Так вот, их восхищение нами было примерно такого же толка. Только я не могу понять, почему у нас «нет ног»?!

Мы техногенны, да! Но ведь и мы созерцаем, мечтаем, взыскуем смысла. Разве тогда я и Сури… разве мы не поняли друг друга?! Мы, случайно встретившиеся на мгновение, разделенные космосом, временем, искаженным пространством, поглощающей материей — оказалось, мы одного и того же хотим от Бытия. И одного и того же не можем взять у него. Эта общность нашей метафизической тоски…

Они жалели нас. Я вдруг увидел это. В их жалости не было превосходства жалеющего над объектом жалости, то есть она была чиста. Оказывается, слабый может жалеть сильного, который завтра станет еще сильней.

Мы искали в космосе, чего вот, собственно?.. То откровения, то нового дома, все того же всесилия… Мы искали пространства, разумеется, Времени, новой невообразимой по земным меркам физики, от одного прикосновения к законам которой захватывает дух. Мы искали свободы, я вдруг понял! А нашли вот жалость к себе. Это очень важно и нужно — до меня дошло сейчас. Но… они-то видят, что у нас «нет ног», а мы нет. Я все говорил и говорил с Сури, настаивал, требовал с него.


8. Глумливый Марк

— Тебе не кажется, Джон, — Марк в хорошем настроении, — что между Стоей и Сури…

— В смысле?

— Ну, не знаю, как сказать, чтобы ты не понял меня превратно. На словах оно, боюсь, вульгарно выходит. Ты ничего не заметил нового насчет них?

— Ты напрасно беспокоишься, Марк, то, что ты говоришь, не вульгарно, скорее низко.

— А по-моему, наоборот, намечается нечто высокое. Я не намекаю вовсе, в каких оно будет формах. Это ты понял так. Но я тебя не виню. На тебя давят стереотипы, и в сочетании с бурным воображением… Пойми, Джонни, не в формах дело. — Он похлопал меня по плечу уж как-то слишком театрально. — Что форма? Ты же прекрасно знаешь, что Сури не мамонт никакой, а брат по разуму. И в этом качестве он интереснее, ярче, может быть, глубже тебя. И уж точно, что загадочнее.

Я притянул его к себе и принюхался (у нас на «Возничем» был небольшой бар). Марк улыбнулся понимающей улыбкой: «ищешь простых объяснений?» Продолжил:

— Я говорю о духовной их общности. А что! Новый мир, новая мораль, почему бы и нет. Ну а формы… формы приложатся.


Это что, Гордон дает показания? Та к вот, в письменном виде. Не верю я в этот бред. Безусловно, он очерняет Кегерна. Но мог бы сделать это как-то тоньше, правдоподобнее. Скорее всего, он специально так. Дразнит меня? Неужели вправду воображал, что на этом месте консультант Томпсон громко, во всё воронье горло: «Вот!» В смысле, мотив наконец-то. Осталось только узнать, каким способом и куда спрятал труп. Я, может, конечно, и произвожу впечатление человека ограниченного, но не до такой же степени. Нет, здесь, конечно же, что-то другое. И он пишет не ради литературных мистификаций. Даже если и начиналось с этого. Марк Кегерн? Гордон разрушил его жизнь, а он годами не может дать волю чувствам во имя служебного долга, успеха экспедиции, он командир корабля и тэ дэ. Он годами видит свою жену с Гордоном! Пусть даже если у них со Стоей давным-давно все отмерло и перегорело… Это какой-то бессмысленный, унизительный ад. Но я все равно не верю Гордону.

Я с большим трудом удержался, чтобы не ударить его. И Марк видел это.

— Ответь, милый Гордон, на один вопрос (не мне, что тут я! Себе самому ответь): почему твоя Стоя, — сколько у него получилось яда в этом словечке «твоя», — общается с Сури посредством нашего лингвотрансформера, терпит все эти муки примитивного перевода, все бесконечные «моя твоя не понимает» из машины, тогда как Айешка, будь она с ними, обеспечила бы синхронный перевод?


9. Фиолетовый Гирэ

У наших гирэ сегодня праздник. День поминовения предков, что-то в этом роде. В программе танцы, спортивные состязания. Я ушел. Не хотел быть по отношению к ним чем-то вроде этнографа. Марк остался, дабы всё заснять. Что же, его право. И он, разумеется, тоже прав.

Стоя догнала меня. Мы пошли с ней к скалам.

Картина, что создал на камне художник по имени Кэври тысячу лет назад. Фиолетовый гирэ, чьи пропорции искажены за-ради самоиронии, попытки духа и всё того же фиолетового цвета. Гирэ переплывает Космос, что здесь увидел в совпадении бытия и небытия, в их переходах друг в друга, в общности их немоты, предела, быть может, неудачи. Им здесь не искупить. И нам не искупить.

Стое кажется, фиолетовый «мамонт» знает, что ему не переплыть. Я не уверен. Мы с ней начинаем спорить. Спорим азартно. Наконец, Стоя смеется и прижимается ко мне, обхватывает руками вокруг талии. Я обнимаю ее за плечи. Мы долго стоим так.


— Этот народец, кажется, невзначай убил в нас покорителей Вселенной, — у Стои, как я уже писал, часто бывает не разберешь, всерьез она или же иронизирует.

— Мы никогда ими и не были, — отвечаю я, — даже когда были.

— Как жаль, что тебя не слышит Марк.

— Человечество всё умножало и умножало свободу. Мы много от чего стали свободными за все эти века. А вот бы свободы от самих себя…

— В пользу глубины?

— Так сказали бы гирэ. И я бы сказал. А сейчас не знаю.

— Вот мы здесь, — говорит Стоя, — и всё это время мы будто перерастаем свои истины, смыслы. Упоительно, да? Но я вдруг наткнулась на это милое словечко «будто».

— Мы на самом-то деле давно уж привыкли к отсутствию истины. Нам удобнее так? Во всяком случае, нам не страшно.

— У нас Цели, да? Они интереснее, захватывающее, духоподъемнее, нежели смыслы? И уж точно, что реальнее, так сказать, осязаемее.

— Цели истинны. И некоторые из них даже очень.

— Ну конечно, — фыркает Стоя, — мы же только изображаем из себя уставшую цивилизацию. На самом деле, у нас первобытный аппетит.


Уже вечером, так получилось, что я подслушал разговор Сури и Хейи. Насколько я понял, конечно, — при мне же не было лингвотрансформера.

— Наш гость, — это гирэ, пришедший откуда-то с окраины конфедерации, — говорит про какую-то опасность, что надвигается с Юга. — Это третий материк планеты, отделен от нашего узким проливом, что был назван Стоей Гибралтаром. — Как ты считаешь, Сури?

— Он путешественник, Хейя. Переносчик слухов. Хотя, конечно, такие слухи у нас впервые.

— Он сказал: «Уже пролилась кровь».

— К тому же он мистический поэт, — успокоил себя самого Сури, — и эта пышная фраза может означать у него вообще что угодно.


10. Заложники самих себя. Меньшее зло

Мы обсуждали с Марком строительство домов для гирэ. Увлеклись, стали спорить. Наш спор получается страстным, я, защищая свое, почти что уже кричу. Ясность пришла внезапно.

— А ведь ты, Марк, хочешь спровоцировать гирэ! — ясность была отвратительна. — Ты уже соблазнил их!

— В смысле? — деланная невозмутимость Марка.

— Дать технику существам, которые только смогут пользоваться ею, но не воспроизводить!

— Ты явно недооцениваешь хобот, — попытался отшутиться Марк.

— Они уже заложники нашего киберхлама! — кричу я.

— Хорошо, вот представь себе, — наши предки в неолите. Кто-то из них мог бы быть компьютерным гением или же замечательным биохимиком, я не знаю. Но они, ты пойми, в не-о-ли-те! Максимум, что в их силах — усовершенствовать метод загонной охоты или изобрести лук. А я дал шанс! Сделал так, что компьютерный гений здесь и окажется таковым. А биохимик будет работать в лаборатории как ему и положено. Ты только представь, если бы у наших предков была такая возможность. Какой-нибудь Белый коготь открывает периодическую систему элементов, я не знаю. Понимаешь ли ты, чертов морализатор?! Это и есть свобода. Это и есть Добро. Да, они противоречивы. Но ты же всегда был за сложность, так? А здесь как раз усложнение мира гирэ на путях добра и свободы.

— Ты берешься самонадеянно усложнять мир, что не проще, быть может, сложнее нашего, хотя бы в бытийном своем измерении.

— Ты тоже взялся за это, Джон. И у тебя неплохо получалось, что делает тебе честь как специалисту, или скажешь, я соблазнил тебя?

— Нам надо остановиться, Марк.

— Может, лучше спросим у самих мамонтов?

— Спросим, конечно. Только сначала расскажем им всё.

— Бунт на корабле? — усмехнулся Марк.

— То есть ты мне запрещаешь?

— Вы чрезвычайно догадливы, бортинженер Гордон. Это радует.

— А если я не подчинюсь?

— В соответствии с Положением и Уставом в условиях отсутствия связи с Землей власть командира корабля становится абсолютной.

— Всё понятно, Ваше Величество, — я сделал движение, чтобы уйти.

— Я вас не отпускал, Гордон. Мы остановились на том, что вы предложили блочные коттеджи с имитацией пещерного интерьера в комнатах.

— Без меня, — говорю я.

— Я понимаю ваши чувства, но не могу позволить себе такую роскошь как реализация проекта без участия столь ценного специалиста как Джон Гордон.

— Придется.

— Это неподчинение, — Марк был абсолютно серьезен.

— Ты, Марк, оставляешь мне только два варианта: всадить тебе пулю в лоб — это первый. Себе самому в висок — это, как ты, наверное, уже догадался, второй. — Я пытаюсь свести к шутке, к такой вот дружеской пикировке, имитирую ту деланную грубость, за которой (есть такой штамп) теплота чувства старинных приятелей, но вижу уже, что все бесполезно. И все равно пытаюсь.

Марк прекрасно понял эти мои жалкие потуги.

— Актом суицида ты вступишь в противоречие с собственной проповедью, — Марк наслаждался. — Это будет соблазн для гирэ. Что же касается низвержения командира Кегерна — Стоя на моей стороне. Она сама тебе скажет.

— Да, Джон. — Стоя здесь?! Я не слышал, как она вошла, значит, сие представление было устроено для нее! Я почувствовал себя преданным.

— Мне отвратительно то, что делает Кегерн, — продолжала Стоя. — Но начатое нами придется довести до конца. Мы же не можем вот так взять и забрать у них компьютеры и фотонные генераторы обратно, как игрушки у детей в песочнице.

— А вы пробовали когда-нибудь, хоть что-то отнять у ребенка в песочнице? — подхватил Марк.

— Если мы сейчас остановимся. — Стоя говорит, демонстративно не глядя на Марка, — выйдет как раз то, о чем ты, Джон, только что говорил. Меньшим злом будет все-таки довести до конца.


— Когда я затеял все это, — Марк теперь говорит совсем другим тоном. — Я был искренен, как и вы. Так же, как и вы, радовался первым плодам. Тем более что это наша прародина. А потом вдруг… Я не смогу, пожалуй, объяснить здесь.

— Вдруг захотелось насмеяться над «созерцательными мамонтами»? — говорю я.

— Что-то вроде того, — отвернулся Марк. — Почему, не знаю, но это было сильнее меня.


Я рассказал Сури всё, нам придется доводить до конца, мы заложники «меньшего зла» теперь. Но гирэ должны знать. Они не будут больше объектом.

Измена ли это? Миссис Фледчер сочтет, что да. Экспертный совет по итогам предложит поправки в Кодекс. Получается, Гордон выдал планы землян инопланетному разуму. Консультант Томпсон может здесь что-то возразить? То-то же. Независимо от того, что там, в тексте, будет дальше, консультант Меерс решит, что причина гибели Кегерна и Лоуренс кроется здесь, равно как и объяснение тому факту, что сам Гордон жив и неплохо выглядит для своих трехсот сорока лет. (А уж если Меерс в чем-то определится, о!) Для журналистов же можно будет прокрутить пленку: «разъяренный слон врывается в деревню» или еще что-нибудь в этом роде. Правда, сразу возникнет вопрос, что могло угрожать астронавтам, вооруженным бластерами, нейтринной пушкой и еще кое-чем. И вот тут и появится мысль о роли Гордона.

Сури выслушал меня. Что я понял из того, что он сказал? Из его молчания? Он жалел нас. Потому что у нас «нет ног».

Как бы я поступил на месте Гордона? Я за всю свою жизнь неплохо обошедшийся вообще без поступков. Как-то не довелось. Или просто случай еще не представился.

Стоит Гордону только коснуться какого конфликта, мы сомневаемся: «неужели опять обошлось без крови?» И всё по той же самой причине: у нас ничего нет кроме слов самого Гордона. Та к давайте тогда объявим его виновным во всем и желательно сразу! А что? Сэкономим столько времени, нервов, сил и, конечно, бумаги. А он мог вообще не писать про конфликты. И что бы мы в таком случае сделали, а? Но вдруг он правдив в деталях, чтобы обойти главное?

Весь этот месяц мы пытаемся обвинить или же оправдать Гордона, исходя из того, что он говорит или же пишет. А что если ответы надо искать как раз в ненаписанном?! Здесь мне становится нехорошо. То есть я должен читать его повесть, пытаясь понять, о чем он не написал?!


То, что Марк наплел тогда насчет Сури и Стои, неужели он думал спровоцировать меня на ревность? Скорее, на мордобой. Да нет, он просто глумился, и не надо усложнять. Хотя могло быть и так: сначала мордобой, потом ревность. Ревность к Сури после драки с Марком? В глазах Стои я выглядел бы параноиком. Да и в собственных тоже. Он так рассчитал? Понимает, конечно, что Стои ему не вернуть. Да он и не пытается. Не пытался ни разу. Не стал бы, даже если б и был шанс. Уже из гордости? Назло себе самому? От усталости? Мы со Стоей хотели быть деликатными с ним и думали, что у нас получается. Он вообще-то держался достойно. Я на его месте сорвался бы раньше. Может быть, сразу. Сколько прошло уже? Два земных года примерно. Уязвленное самолюбие, жажда мести, жалость к себе самому, боль и опустошенность, несправедливость одиночества, что там еще бывает? Что еще входит в содержание книжного: «его сердце разбито?» Так вот, сильный Марк э́то все в себе победил бы. (Мы со Стоей и думали, что победил, эгоистичны, самонадеянны в своем запоздавшем, так надолго отложенном счастье.) Подавил бы в себе из принципа. Значит, это все питается любовью?! Выговорить-то легко, а вот дальше…

Дальше — Марк любил Стою. Всё еще. Несмотря. Вопреки. Презирает себя за это? (Уж кто-кто, а Марк не станет упиваться болью.) Неужели это он ревнует к Сури?! Боже, во что мы вползаем сейчас! Надо, надо понять Марка. Но когда я вижу его нагловатую усмешку, я не хочу понимать и не могу жалеть. К тому же чувство такое, что он что-то задумал. (Стоя со мной не согласна.) Будет ли что-то страшное или не очень? Но в любом случае получится мерзко. Ясно одно, все это не кончится просто так, само собою не рассосется.

Что касается Сури? Абстрагируясь, конечно же, от пошлых намеков Марка… но я видел, что Стоя смущена. Чем вот только? Это не любовь (куда нас несет!), но и не дружба только… Это предел, что больше всех нас и не по силам нам. И чувство здесь из предела… Я так попытался объяснить все это себе тогда.


11. Новый мир

Сури любил гулять в эту пору. Белые цветы яржи́ — их аромат в холодном воздухе ночи. Ночью вещь становится равной мысли о вещи. Ночью явственен тот кровоток, что общий для вещи и неба — мощь этих вен всегда завораживала Сури. Он знает, что ночь стирает подробности в пользу сути — всегда знал. Но сейчас он понял, суть — это тоже «подробность». Только вот чего? Той последней Всецелостности, которой нет. И эта ее невозможность дает вещам и сути вещей, и сути того, что над вещью что-то, быть может, самое важное, главное, пусть даже неприподъемное для них, их страшащее. Определяет их участь и меру, и судьбу. Здесь смешно, неуместно о смысле. Здесь только о жизни-и-смерти. Не обольщаясь насчет Бытия. Не обольщаясь насчет Ничто.

Несколько теней мелькнуло во тьме или же это ему показалось?

Мы мыслим космос — мыслим непостижимое, немыслимое. Здесь конец, и начало, и безысходность.

Опять какое-то движение в высоких травах.

Наши истины хоть как-то делают это посильным для нас. Но воздух мы пьем из зазора между собою и истиной. И свет к нам идет из зазора между нашей истиной и немыслимым. В нашей доле только зазор?!

Что не дается нам? Мы в общем-то знаем. А что не дано, не дается истине?

Крик. Его никогда не слышал Сури. Ясно только, что это крик живого существа, множества существ. Он шел из высокой травы и с окраины леса. В этом крике угроза и уверенность в своем праве, и предвкушение победы, и радость.

Существа поднимались из травы, выходили из леса. У них был огонь. Много огня. Существа шли на задних лапах. Сейчас опустятся. Они поднялись, чтобы лучше разглядеть Сури? Но они не опускались. В передних лапах они держали факелы и какие-то длинные палки. Сури вдруг понял: они ходят почти так же, как пришельцы с Земли, но на них нет скафандров, как в тот день, когда земляне впервые вышли из своего корабля. Они были покрыты шерстью. Но это не их шерсть. Это снято с животных. Сури ужаснулся абсурду того, что видел сейчас. Существа кричали — их крик возрастал. Они, казалось, вдохновлялись своим криком. Существа хотели убивать и радовались. Они любили смерть, предвкушали ее, упивались ею.

В Сури кинули несколько палок. Палки были легкими, но их удары вдруг оказались ужасными. Ударив, палки (только три из них попали в Сури) не отскочили, а вонзились в тело, причиняя чудовищную боль. Побежала кровь. Он сорвал хоботом одну, застрявшую в лопатке, но тут же в него полетели новые. Брошенный факел обжег его бок и упал на землю. Казалось, лес и травы перешли на сторону этих существ. Это лес теперь метал в него палки, луг бросал в него факелы. Лес и луг, что знали Сури с самого детства, как знали его родителей и родителей их родителей.

Крик перешел в страшный рев и грохот. Существа стучали по каким-то предметам, пытаясь оглушить, свести с ума Сури.

Он уворачивался как мог от летящих в него орудий смерти. Они тыкали ему в глаза огнем, били, пытаясь попасть в живот и в анус. Они знали, где у него самая тонкая кожа. Они умели убивать гирэ.

Сури понял, что его куда-то гонят. С ревом повернулся на них, вложил всю мощь своих мышц в бросок. Цепь преследователей тут же распалась. Неужели всё? Свобода! Он прорвался. Испугал их. Страшная боль лишила на миг дыхания, растянула донельзя миг — ему чуть не перебили коленку задней ноги громадной дубиной. Какие-то крючья вцепились в круп. Его тянули вниз, пытаясь повалить на землю, и кололи своими палками.

В неимоверном судорожном усилии он вырвался куда-то вбок. Оставил на крючьях, на этих искусственных костяных когтях, которых нет, и не может быть ни у одного животного, клочья своего мяса.

Он бежал. Теперь уже не разбирая куда. Лишь бы только бежать, оторваться от них, оставить позади их летающие палки, их захлебывающиеся от злости и счастья крики.

Сколько длилось это? Он то терял силы, то усилием воли возвращал их вновь. То убегал, то бросался на своих убийц. Они всякий раз уклонялись от его ног и бивней, не хотели рисковать.

Сколько раз был уверен, что всё — он спасся. Но всё начиналось заново — палки и факелы. Ужас и боль.

Вот он уже не чувствует своей левой передней ноги, а его правый глаз залит кровью. Из пробитого легкого выходит на выдохе какой-то подленький свист — «ты уже сдался, ты сейчас ляжешь». Изо рта и хобота идет кровавая пена. Он ненавидит свое бездарное тело, что причиняет ему такие страдания. Он ненавидит себя за то, что не может остановить эту спятившую реальность.

Эта смесь бессилия, ярости, непонимания. Он знает только, что начинается новое , и оно будет не просто ужасно или бессмысленно — в нем не станет души.

Чем меньше у него остается сил, тем чаще они попадают. В их криках столько азарта и радости. Это гимн их бытия? Своим чутким ухом он улавливает прапоэзию этого нового. Он потрясен. Это рождение их духа?! Утверждение его правоты?!

Он знает, ему не спастись. Но надо дать бой. Что они хотят доказать его убийством? Космос научил его равнодушию к смерти. Но он не знал, что смерть будет такой глумливой. Ну, так что же! Они хотят отменить, сделать несуществующим всё, во что он верил и во что не-верил? Сделать не существовавшей никогда его любовь к Айешке? Они начинают свой новый мир — мир смерти… В нем, наверное, будут свои смыслы и откровения. Но не будет уже никогда чистоты, незамутненности смерти.

Из разрыва в брюшине вываливаются кишки. Он пытается затолкать их хоботом обратно, чтобы не мешали бою. Он прижался задом к скале, надо обезопасить тыл, дать опору телу. Он не должен упасть раньше времени. Вот, теперь он готов. Уже рассвет. Первая полоса света пошла по пространству. Они подходят.

Есть вещи, что не отменяются собственным исчезновением без следа. Все это не интересует его убийц. То, ради чего он жил… и сама неудача его мышления — а ведь он неудачник, нелепый в этой своей попытке постижения, углубления Бытия… Ему вдруг открылась, далась чистота неотменяемости .

Его сбил с ног удар сверху. Удар был красного цвета и вкуса его внутренностей. Большой валун, отскочив от него, прокатился вперед и чуть не убил одного из убийц. С вершины скалы победные крики. Там, на вершине они обнимались от счастья. «Пришельцы с Земли остановят их», — мелькнуло в мозгу у Сури.

Убийцы набросились на него — лежащего. Добивали. Из него, еще живого вырывали куски мяса. Рыжебородый здоровяк запустил руки по плечи в его пробитый живот и рвал кишки. Подросток рубилом пытался выбить ему бивень и рыдал от восторга — это был его героизм, его праздник.

Сколько злости, крови, счастья.

На горло Сури села самка, вымазанная его кровью и какой-то зеленью из его внутренностей. Она занесла над ним заостренный камень, насаженный на короткую рукоять.

Сури поразило, что она как две капли воды была похожа на Стою.


12. Катастрофа

Мы могли бы узнать об этом намного позже — при просмотре записей, сделанных автоматикой нашего зонда. Но Марк вдруг проснулся на рассвете и подключился к камере наблюдения (он обычно не делает этого), и закричал.


Мы выжимали все, что могли из нашего флаера-катера, но ясно было, что не успеем.

Теперь на лугу не только охотники, а все племя. Сидят вокруг трех костров. Самое начало пиршества. Флаер приземлился абсолютно бесшумно, как ему и положено. Увлеченные дегустацией, они пока что не заметили нас. Марк нажал кнопку открытия люка. Стоя сняла с платформы вакуумный пулемет (я не знал, что его вообще можно удержать на руках).

Когда люк опустился, в носоглотку ударил запах дыма и жареного мяса. Поразило то, что запах был самый обычный — запах пикника, может, несколько гуще.

Только это было мясо Сури!

Первую очередь Стоя дала из проема люка. Те, кто сидел ближе к нам не успели не то что испугаться, даже насторожиться.

Стоя спрыгнула на землю. От второй ее очереди погибли те, кто заметался в панике возле костров.

Ее шатало от мощной отдачи. Она стреляла и плакала, и не могла остановиться.

Один из них, ростом и мускулатурой намного превосходивший своих сородичей, метнул копье в Стою. Мы с Марком подняли свои бластеры и копье разлетелось в пыль. Рыжебородый гигант получил от Стои отдельную очередь и распался на куски.

Стоя стреляла, высвобождалась в эту страшную стрельбу, в беспощадность огня.

Те, кто понадеялись на лес, попытались добежать до его кромки — не добежали.

Те, кто спрятались, затаились в траве, притворились мертвыми — стали мертвыми от следующей очереди.

А Стоя стреляла и стреляла, теперь уже по телам.


Всё. Трупы племени, сгрудившиеся в центре у костра и раскиданные по лугу. Расстрелянные костры, догоравшие приземистыми язычками. Головки цветов яржи, срезанные очередями. И надо всем этим голова Сури, посаженная на воткнутую в землю жердь. Хобот отрезан до середины. Мертвые глаза ничего не выражают. Я не мог поверить, что она и лежавшая чуть в стороне от нее обугленная, разделанная наполовину туша и есть Сури. Я не мог заставить себя скорбеть и жалеть. Чувство было такое, что я предаю Сури, но для меня это вдруг стало только лишь сценой из нашего палеолитического прошлого, непосильной для психики современного человека. Это наверно такая самозащита.

Стоял жуткий смрад. Тлело мясо. Мясо Сури и мясо охотников на него. Я не знал, что вакуумный пулемет дает такой эффект.

Меня рвало, выворачивало наизнанку, хотя давно уже было нечем, даже слюна уже не шла. Стоя застыла над брошенным на землю, бесполезным теперь пулеметом. Обессиленный, бледный Марк сел на бревно, кажется, чисто механически, сам не зная зачем связался по тейдчу с нашим спутником на орбите. Увидел, что сел рядом с женщиной (это было ее место, только теперь тело ее лежало навзничь за бревном, а ноги с торчавшими вверх коленками остались «здесь»). И если бы только увидел — он коснулся ее колена и какое-то время держал на нем свою ладонь, не сообразив, что это такое.


— Надеюсь, вы поняли, что произошло? — наконец начал Марк.

Я то ли кивнул, то ли только собирался кивнуть.

— Ни-че-го вы не поняли! Откуда у Марка есть еще силы кричать?

— Спутник… — Марк сбился, зачастил. — Я поручил ему проверить… Ни на Юге… вообще нигде больше… Их больше нет! — Марк подбежал к Стое, схватил за плечи, проорал ей прямо в лицо:

— Они были единственными, понимаешь?! Это тебе не Земля, здесь другой масштаб.

Стоя как-то странно слушала его, жадно и… — я до сих пор не подобрал слова.

— Ты уничтожила человечество, Стоя! — трясет ее Марк.

Я пытаюсь содрать его руки с плеч Стои.

— Человечество нашей прародины! — кричит Марк. — Одного с нами вида. Просто они стартовали чуть позже, и всё! — Марк с силой отталкивает меня. Я отлетаю, едва удерживаюсь на ногах. Бросаюсь на него. Мы оба падаем.

Мы катались по глине, пропитанной кровью, салом и грязью. Мы останавливаемся. Запах и грязь смерти остановили нас.

Марк сел, я пытался подняться, но проскальзывал в мокрой жиже.

— За два-три века они сожрали бы всех гирэ. — Вдруг сказала Стоя. — И даже не поперхнулись. Размножились бы донельзя и… ну дальше ты знаешь.

— Вот именно что знаю! — Марк встал, сплюнул кровь. — Ты убила миллионы еще не рожденных людей, уничтожила будущую цивилизацию и культуру. Умертвила будущего Будду и Христа.

— Гитлера и Сталина. — Стоя отвернулась от него. Марк подал мне руку, помог подняться (острая боль в моей кисти и тупая в колене). Обошел вокруг Стои, так, чтобы снова быть перед ее лицом:

— Ты и вправду считаешь себя вправе?!

— Мы все трое знали, — Стоя смотрит ему в глаза, — что опоздали. Знали, зачем летим сюда. Ни ты, ни Джон не выбили у меня это. — Стоя пнула пулемет. — Не попытались даже. Мы все хотели, чтоб так! — Стоя указала на трупы. — Нравственное чувство требовало этого. А теперь, — попытка улыбки у Стои, — то же самое чувство хочет гуманности и добра?

— Каким широким жестом ты показала сейчас! — трясся Марк. — А теперь давай-ка возьмем крупным планом. «Вот!» — он ткнул в пару. Они так и остались сидящими, прислонившись к большому камню (это из тех, кому досталась первая очередь). Они обнимались. Она положила голову к нему на плечо. Он держит в своей руке ее пальцы. У них на коленях один на двоих кусок мяса на длинной кости, с которого все еще поднимался пар.

«Или вот!» — ребенок. Его улыбка. Мозг вытек на щеку, дополз до горла, чуть-чуть на грудь и уже подсыхал, образовывалась корочка. «Вот!» — Марк метался по лугу, тыкал пальцем. «Вот!» «Вот!» Я чуть не наступил на трупик девочки.

— Желудки этих детей набиты мясом Сури. — Скажи ему, Джон!

Я молчал.

— Они уничтожили то, что было лучше нас, — почти что шепот Стои. — Я спасла мир, который — она запнулась, — чище нашего. Это меня не оправдывает, так? Я не хочу оправданий. Потому что их нет?! А так бы вцепилась в любое, пустяшное самое, в одну лишь надежду, в намек на него, в тень оправдания. Но чтобы Земля повторилась здесь?! Не надо. Ты слышишь, не на-до!

— Я пришлю наших роботов, — вдруг сказал я. — Они приберут здесь всё. А Сури мы будем хоронить вместе — мы и гирэ. — Ужасная фальшь предстоящих, самим по себе совершенно правильных действий. Я говорил и видел — они понимают, но не мог уже остановиться.

— Хочешь очистить эту землю? — перебил меня Марк. — Соскоблить с нее смерть? И всё пойдет своим чередом? Всё наше продолжится здесь? А вот этого — он небрежно махнул рукой в сторону трупов, — просто-напросто не было. Всего этого уже нет! Посмотри-ка, Стоя, каким покоем веет от этого луга. Сколько вечности в небе над ним.

— Заткнись. — Усталый голос Стои.

— Мы хотели стать богами для гирэ, — снова кричит Марк. — Пусть такими вот, осторожными от избытка опыта и мудрости, в чем-то даже смиренными, но богами! — глянув на меня. — Да! Я первый начал. Тебе легче от этого? А сейчас мы еще раз вмешались в естественный ход вещей.

— Нет никакого естественного хода! — я не думал, что вообще смогу разлепить губы, но я кричал. — И не может быть, раз существует Разум. «Естественный ход вещей» — фикция Разума. Кстати, у гирэ ее нет вообще.

— Теперь уже есть, — усмехнулся Марк.

— Хорошо, представь, — перебиваю я. — Некий Разум посещает Землю. Разум, очевидно, достигший немыслимых высот, иначе бы не добрался до нашего захолустья. Сверхразум сверхцивилизации и еще множество всяческих «сверх». И вот, предположим, он оказывается на нашей планете в самый разгар Освенцима — что делать Сверхразуму?

— А это уже зависит от того, что начертано на его знаменах: «невмешательство» или «прогресс», — эта усмешечка Марка была мне всегда ненавистна, — ускорение чужого прогресса, может быть, даже не ради него самого, а в пользу гуманности или чего-то такого, по сравнению с чем гуманность лишь первый этаж, подготовительный класс и всё такое.

— То есть Сверхразум, вполне вероятно, мог пройти мимо Освенцима, посчитав его «естественным ходом вещей»?

— Он мог не вмешаться, — Марк чуть не вступил в лужу крови (мы, оказывается, говорим с ним по ходу, идем по лугу) — посчитав Освенцим проявлением прогресса, а может быть, даже и гуманности. — У Марка дрожат пальцы.

— Цивилизация, будь она гуманоидная, негуманоидная, — говорит Стоя (получилось, мы описали небольшую окружность вокруг нее и остановились перед ней, вот так в упор. Я отстранился, чисто рефлекторно, потянув за собой Марка), — не станет вмешиваться, пока не поймет… И тут возможны два варианта: они не поймут или поймут все, но не вмешаются, дабы не нарушать нашей Свободы воли.

— То есть этот Разум сыграет для нас такую роль трансцендентного Бога? — взвился я.

— А ты, — Марк своим указательным пальцем уперся в грудь Стои, — отказалась от этой величественной и бесчеловечной роли, перебив их всех?! Это очень по-человечески.

Стоя с отвращением убрала его руку.

— Вот ты носитель земного Разума, — продолжал Марк — представитель человеческой сверхцивилизации вмешалась, не поняв вообще ничего. — Марк сделал паузу, но сам же ее и скомкал. — Стоп! А если ты и вмешалась потому, что как раз всё поняла?!

— Мы все сделали это. Мы мчались сюда не спасать Сури, а убивать людей. — Стоя подчеркнуто сказала «людей», а не «их». — Но я в отличие от вас, здесь ты Марк, прав, поняла всё. И уже после первой очереди.

— И не остановилась?!

— Я не хочу крови, грязи истории вместо мира Сури. Я права. Ну а что, что моя правота мне не по силам… мои проблемы. Вам-то что здесь.

— Но ведь был и другой путь. — Я отбежал на несколько метров от них, споткнулся об чью-то руку, повернулся к ним, прокричал. — Поднять этих людей до себя! Хотя бы попробовать. Мы должны были. Мы не вправе были упускать такую возможность! Дать шанс им, себе самим, в конце-то концов!

— Ну да, — поморщился Марк. — Отнять у них каменный топор и усадить за парту. Кормить синтетическим мясом и читать лекции по культуре Ренессанса до тех пор, пока в их головах не возникнет мысль о мирном сосуществовании с гирэ. Мы, кое-как, так сказать, условно справившиеся с собственной историей, создадим здесь рай. Главное, чтобы не сломался агрегат, синтезирующий мясо.

— А знаете, почему мы так полюбили наших «разумных мамонтов»? — я делаю шаг к Марку и Стое. — Чем нас так прельстил их мирок? Философией и мышлением? Но этого добра и у нас на Земле предостаточно. Гармонией? У них ее нет, мы очень быстро поняли это.

— Тоска по другому самому себе, — говорит Стоя. — По свободе от собственной природы. От того, что нас возмущает или страшит в ней. Она не дана нам, мы знаем… сколько бы мы ни осваивали Космос, ни открывали б иных миров.

— В мире гирэ, — говорю я, — мы почувствовали присутствие того, что не могут нам дать наша религия и философия.

Философия то упрощает, то усложняет бытие. Религия предлагает абсолют и подгоняет под него наш дух, даже когда возвышает его до откровения или же подвига. И не знает, как быть, если вдруг нет абсолюта .

Мы? То обретаем надежду, то наслаждаемся ее невозможностью. Доискиваемся до последнего основания бытия. Сури предлагает бытие в безосновности, из безосновности.

Мы в усилии к предельному, абсолютному, недостижимому (тут, есть и еще слова). Сури преодолевает все это, вот так, не достигнув, не дотянувшись, не обретая… (Это такая свобода?! Мы пытались научиться, правда? Но здесь научиться нельзя.) Преодолевает не за-ради того, что за ними, ибо за … нет ничего вообще. Добавляет что-то такое важное им-преодоленным? Высвобождает их в преодоленность? (Мы здесь не пытались, вообще не дерзнули учиться.) Открывает их для Ничто. Чтобы Ничто стало ими?! Он не обольщался.

Мы пробиваемся к истине, смыслу, свету, — я обхожу женское тело с отстрелянной головой. — Сури так же, как мы, пробивается. Так же, как мы, терпит неудачу. Но в отличие от нас, он обретает свою несводимость к истине, смыслу, свету.

Вот чего никогда не будет дано нам. Эта какая-то совсем иная плоскость, нежели поражение, победа, обретение, смирение, неудача, снятие. Иной уровень глубины. Сури из несводимости… то есть без надежды и в Пустоте… У нас безысходность, а у него чистота безысходности.

Мы пытаемся найти, разглядеть источник Света. Он исходит из того, что Свет вообще не имеет источника.

Это другой вариант бытия перед лицом Раскола.

— За это время, что мы с гирэ, — перебил меня Марк, — мы поверили, что нам нужны истина, смысл, свет. Поверили по-настоящему. Может, случись, мы бы и умерли за истину или же смысл. Но мы лицемерили самой своей искренней верой. И потому, как случилось — мы просто убили за них.

— А чего же нам надо на самом деле? — прошептала Стоя.

— Я не знаю, — после паузы буркнул Марк. И вдруг оторопело: — Посрамления истины или же света?!

— Но это же частность! — возмущаюсь я.

— Но мы ее не изжили в себе, — говорит Марк. — Как оказалось! Время, прожитое с Сури, Айешкой и другими слонами этой земли мало что изменило в нас.

— Но мы верили искренне, — говорю я.

— Наша искренность заглушила наши сомнения, — сказала Стоя.

— Мы впервые были настолько искренни, — кивнул Марк.

— Всё не то, не то! И не так! — уйти от них, не видеть, не слышать. Но уйти, это значит перешагивать через трупы, пролезать через груды тел. Здесь только одна дорога не заляпана кровью — мимо Марка и Стои к нашему флаеру-катеру.

Они поняли меня сейчас.


— Чтобы нога земного человека никогда не ступала сюда больше, — говорит Стоя.

— Благоговение гирэ перед гармонией и пред ее невозможностью. Да, оно разное, конечно же. Но Сури пытался обрести глубину и там, и там, и там… Сури знал, что он для бытия.

— Это его онтологическое бескорыстие, — говорит Марк, — а это наше жалкое рабство у самих себя.

— У своего Добра, — кивнула Стоя.


— То, что я сделала, — Стоя заставляет себя смотреть на трупы. Ребенок так и лежит, улыбаясь, мозг на его щеке уже засох. — Не искупить. Я понимаю. И когда, — она подбирала слово — «делала» — понимала. Тебе, — она обращается ко мне, — было бы проще, если б все это сотворил догматик одержимый. Так можно было бы вывести кое-какую мораль, но вот получилось, что я. А как, скажи мне, искупить и в то же время знать, что я права? А придется, придется, ведь так?

Правота раздавит меня, я знаю. Но от этого она не перестанет быть правотой именно.

— Ты уничтожила человечество целой планеты, — у Марка уже нет силы на крик и гнев. — Это правда. И только это. А всё остальное лирика. Эти люди были схожи с нами генетически. Наши братья по спорам жизни, так?

Стоя с каким-то ужасом смотрела на Марка. Смотрела долго. Наконец сказала:

— Если ты… Если ты только тронешь гирэ!

Марк изумился ее словам. Через мгновение, мне показалось, он понял — она права. Он действительно может пойти и убить. Только до слов Стои он этого не сознавал.


Вот то, чего не написал и не напишет Гордон. Все материалы по экспедиции на планете гирэ стерты Стоей Лоренс. Кегерн и Гордон, очевидно, были поставлены перед фактом. Я не стал записывать это в «дневнике консультанта».

Всюду мухи. Огромные, блестящие. Облепили кровь. Кровь из-за них теперь стала другого цвета. Глазницы тоже залеплены мухами — глаз теперь нет ни у людей на лугу, ни у Сури. Мухи набились в мясо. Кишат в каждой ране. Всюду ползут муравьи, термиты, что-то еще в этом роде. Откуда их столько? Планета, в отличие от Земли, не была планетой насекомых. Воздух становится жирным и приторным. В небе стервятники. Их мы тоже никогда не видели прежде. Парят в вышине, дожидаются, когда мы уйдем. Парят по-хозяйски, неторопливо. Они уверены, что мы уйдем… В самом зените, друг за другом, по кругу. По часовой стрелке. Будто это отсчет каких-то новых времен для этой земли.

У нас не хватило сил ни попрощаться, ни сказать гирэ правду. Вообще ни на что нас больше уже не хватило здесь. Наши приготовления на «Возничем». Где-то вдалеке жалобно трубит Айешка. Марк решает досрочно задраить люк.

5 декабря 2303 года по земному календарю экипаж в составе убийцы, несостоявшегося убийцы и астронавта на грани умопомешательства стартовал со своей прародины.


Часть II Сверхцивилизация


13. Искусственная гравитация

Снова в космосе. Космос как способ бегства? Мне вспомнилось, у Достоевского персонаж с воображением рассуждает, что если бы он совершил какую-то невероятную мерзость на Луне, на другой планете и вернулся б на Землю — его сжег бы стыд за то, что было там, на Луне? Как— то примерно так, надо будет посмотреть в «библиотеке» (у нас все книги, что выходили на земле с XIV по XXII век на полусотне дисков).

А мы тогда были уже от планеты Гирэ на расстоянии, в двести тысяч раз превышающем удаленность персонажа Достоевского от Луны.

Процесс адаптации к искусственной гравитации корабля прошел неплохо — гораздо легче, чем в первый раз.

— У «искусственного» есть свои преимущества перед земным тяготением, — шутит Стоя.

— Безусловно, — подхватываю я, — если б на Земле этак, нажал кнопочку и яблоко вообще не упадет на голову Ньютону. (Мы иногда в самом деле развлекались: повернешь рычаг и Стоя с трудом отрывает от столика чашку кофе.)


— Что же, приступим, — Марк открывает «совещание». — Из всех планетных систем, обнаруженных нами в этом замечательном звездном скоплении, — если б он знал тогда, насколько оно «замечательное», — мы реально сумеем обследовать только три. И еще к трем пошлем свою автоматику. Выбор определен местоположением, то есть мы начнем с ближайших к нам звезд.

— Ими и закончим. — Стоя язвит чисто механически, по привычке.

— Ресурс экспедиции — десять-двенадцать лет. — Марк говорит то, что знает из нас наизусть каждый. Говорит то, что уже говорил здесь бессчетное множество раз. Видимо, он считает, что сама «повторяемость», банальность должны успокаивать нас. — С учетом прожитого на Гирэ, — он произносит название планеты теперь уже спокойно. Не подчеркнуто спокойно, а просто спокойно, без сбоя дыхания, без учащения пульса. — Нам осталось восемь лет полета (должен быть небольшой запас, вдруг мы увлечемся чем-нибудь на одной из планет). Восемь здешних лет. Если опять же добавить сюда наше время на Гирэ — это будет равняться ста земным годам. А потом выходим из скопления, — мы, конечно же, не знали тогда, что его прозвали «Медеей», — ложимся в анабиоз, — сто лет пролетят незаметно. — Марк усмехается. — «Как один день». И вот уже «Земля, здравствуй!» Почести, отчет перед НАСА и все такое.

— Надеюсь, там все на своих местах, — мрачно кивает Стоя.

Мы всё так еще и не знаем, почему у нас нет связи с Землей.

Но мы (только не сразу поняли это!) привыкли к отсутствию связи. Оказывается, можно! А у нас так и не появилось ни одного более-менее логичного объяснения. В пандемии, нашествия инопланетян или космические катастрофы мы не верили. Земля покинута нами в век оптимизма и некоторого (как я теперь понимаю) преувеличения земных возможностей. Пандемии бывают только в исторических книгах и фантастических фильмах. Метеорит или же астероид давно уже перестал быть катастрофой — только лишь обстоятельством. Инопланетян, теперь мы уже точно знаем, нет. За исключением гирэ. (Здесь все-таки что-то переворачивается у тебя внутри.) Марк видел, точнее, пытался видеть в том факте, что мы привыкли к отсутствию связи с Землей, некий позитив. Что-то вроде: научились жить в ситуации необъяснимости. Сейчас, мне представляется, в этом было мужество Марка, а тогда это казалось фальшью. Но мы действительно жили, продолжали свое в «необъяснимости», хотя чувствовали, что и за это еще предстоит заплатить.

— Таким образом, — продолжает Марк, — мы вернемся на Землю через триста лет после старта. Интересно, мои потомки сумели приумножить мое состояние? У них было время.

— Ты уверен, что они поделятся с тобой? — я подыгрываю Марку.

— Я так составил бумаги, что у них нет выбора.

— Значит, ты вернешься на Землю, чтобы принять участие в судебном процессе, — говорит Стоя.

— Надеюсь, это обогатит как теорию, так и практику права. — Марк считает, что это он таким образом ободряет нас.


— Как и прежде, — Марк открывает очередное наше «совещание», — в этом секторе галактики радиосигналов нет, что не исключает возможности жизни, в том числе, разумной. Так что, может, нам еще повезет.

— Ну да, — кивает, морщится Стоя.

Я хорошо понимаю это ее «ну да». Во второй раз мы исправим ошибки первого . Это такая работа над ошибками будет? И все получится, все срастется. И к нам вернется все, что мы потеряли, умертвили в себе на той, первой нашей планете.

Она изводит, разрушает себя всем этим. И не может остановиться. А я? Только лишь сознаю свою бездарность. Я не могу ей помочь! Вообще. Ничем. Полнота, беспощадность ее понимания — но вот так, без катарсиса.

— Ну да, — повторяет Стоя. (Мы уже с ней вдвоем в нашей каюте.) — Со «второй попытки» мы станем талантливы, свободны, дерзки, добры. И снова счастливы будем.

Тут, правда, есть один нюанс насчет этого «снова»… Я пытаюсь убедить ее? Объяснить ей? Достучаться до? Только что мне сказать?

Что мы счастливы и сейчас? После того, что было?! Это чудовищно, может. Здесь мы ущемляем бытие, глумимся над метафизикой, извращаем душу.

Но это правда!

Подлинность счастья как искупление вины? Я вязну в этих словах. Цепляюсь за то, что это одна из сторон искупления, лишь одна, но зачем же ее отвергать.

Смесь презрения и жалости ко мне я читаю в глазах Стои.

— Я права. — Стоя говорит, скорее всего, себе самой. Вот так, без подробностей. И ясно, о чем она.

— Я заложница своей правоты. Мне даже кажется, — это она уже мне, — было бы легче без нее. Будь просто лишь преступление, как говорили когда-то «злодеяние», да?.. А я только все утверждаюсь в собственной правоте. — Долгая пауза. Наконец, снова:

— В полноте правоты я хочу наказания? Искупить, исправить нельзя. Души не вернуть. Значит, в пользу бытия? Так вот, вообще? (Ты бы так наверно назвал.) А комизм ситуации в том, что наказания всё как-то не получается. Не задалось у меня с наказанием.

— Оно уже, — говорю я. — И жестокое.

— Это только слова, — она касается моего плеча таким останавливающим, отторгающим движением. Когда-то в Гарварде, после вечеринки точно таким же жестом девушка отказала мне в сексе.

— Со второй попытки мы станем талантливы, свободны, дерзки, добры, — скороговоркой повторила Стоя. И вдруг медленно:

— А ведь мы и были такими тогда, в первый наш раз. Но это не уберегло. Наоборот, подтолкнуло.

Я обнимаю ее. Мне плевать на все ее отстраняющие жесты. Держу в объятии.

Застываю. Что же, перед нами галактика, напичканная тайнами — это поможет сколько-то.

Работа, прорва работы. Мало времени для мышления — это все, в голове чуть было не мелькнуло фальшивое «лечит». Какое там! Ей бы выдержать просто.


Марк? Он, в общем-то, понимал, что происходит со Стоей. Он любил ее так, как может любить человек, подобный Марку. (Я не забыл сделать такое уточнение.) А ведь мы с ним солидарны со Стоей в том, что она сделала. И мы знаем! Но… сделала-то Стоя именно. И вот здесь грань. Водораздел. Стена. Марк здесь — она «там». Марк при всем его понимании, при всей любви был успокоен этим. Я ненавидел за это Марка. Я слишком поздно увидел, что я, на самом-то деле «здесь», вместе с Марком.

Все планы пришлось поменять. Мы запеленговали радиопередачу. Марк развернул «Возничий». Мы пошли за сигналом.


14. Синдром Гордона

Текст передачи был сложен. Наш хваленый дешифратор, можно сказать, не справлялся. Ничего, вопрос времени только, пусть куда более долгого, чем нам бы хотелось. Дешифратор выдаст «сырье». Затем Марк (здесь ему не было равных) доведет, если не до совершенства, то уж точно, что до ума по методике Пенье — Смирнова.

Пока было ясно только одно: сигнал повторяющийся, мы получаем одно и то же сообщение за разом раз. По всему судя, это послание какой-то высокоразвитой цивилизации инопланетному разуму. То есть, получается, нам. Что же, по адресу.


Одинокая планета вращалась по своей эллипсовидной орбите вокруг звезды того же типа, что была солнцем для планеты Гирэ. Почему мы не обнаружили ее раньше? Из-за искривленности пространства? Это все лишь только образ. Речь здесь идет об иной, более сложной пространственной структуре, нежели та, к которой мы привыкли. Если б мы только знали тогда, насколько она иная.

До планеты было около года лета. Что же, тем лучше мы подготовимся к Контакту. Ухмылка Стои означала: «А вот и вторая попытка». Во всяком случае, я понял так. Стоя отвернулась от меня.

Этот сектор космоса был буквально напичкан всякого рода техникой: радиотелескопы, автоматические станции, что-то еще, чему мы даже не могли подобрать аналогов. Ясно было, что эта цивилизация намного превосходит нашу. Каждый их аппарат, мы понимали, сканировал наш корабль, наверное, и нас самих. В какой мере? Судя по уровню их технологий, скорее всего, что в полной. От чего нам сделалось неуютно как-то. Ну что же, во имя Контакта! То есть нельзя теперь исключать, что наши разговоры прослушиваются, наши сознание и подсознание просвечиваются, наша физиология изучается?! Делаешь свои дела в сортире и вдруг мысль: а что если ты сейчас герой реалити-шоу? Думаешь о чем-либо — а что если они считывают твои мысли сейчас? Я назвал это синдромом Гордона. Столкнувшись с тем, что нас превосходит, мы начинаем это превосходство возводить в абсолют, принимаем его за безмерное, немеем перед ним. И отсюда страх. Чем дальше, тем больше страха. Мы проецируем на превосходящую нас цивилизацию собственное: вот что бы мы могли сделать, столкнувшись с инопланетной жизнью, гораздо слабее нас? И становится уже совсем нехорошо. Да ничего бы не сделали, одергиваем мы себя. Мы же… далее следует долгий перечень, какие мы: мудрые, нравственные, моральные, к тому же теперь у нас есть опыт . Но страха не становится меньше ни на чуть. Во-первых, это же мы , а про них вообще ничего не известно. Во-вторых, мы не верим в себя . Как оказалось! (Это, наверно, во-первых.) Почему синдром Гордона? Потому что я был подвержен больше остальных.

Мы отправили им наше послание (составлено лучшими умами Земли). У нас было два варианта: для гуманоидной и негуманоидной цивилизации. На всякий случай мы выслали оба.

Вместо ответа получили всё то же сообщение. Это намек на то, что нам бы пора уже дешифровать их депешу? Может быть, тест такой? С теми, кто не может справиться с их пробным текстом, они вообще не хотят разговаривать. Не о чем, в смысле. Но тогда они бы просто могли не пустить нас дальше. С их возможностями вряд ли сие было б проблемой. Ясно одно, нам не мешают, только тщательно изучают, других признаков недружелюбия (то есть это недружелюбие?!) пока что нет. Вот именно — пока что! А мы не решаемся даже обследовать их автоматику, все эти станции и прочее. Вдруг нас сочтут нетактичными. Кстати, в их космосе ни души. Кажется, всё перепоручено технике, может, оно и правильно. Нас же при подготовке к экспедиции чуть было не заменили автоматом. Но почему они признают только личный контакт? Почему не хотят присылать ничего кроме этого своего текста? За оставшиеся нам полгода полета мы могли бы с ними намного продвинуться. Мы предлагаем им свою логику, так? И поражаемся, почему они ее не принимают. Ведь мы же правы ! (Сарказм вроде как успокаивает.)

Страх бывает разный. Наш был страхом бессилия. Именно так — мы боялись, вдруг мы бессильны. Хорошо, смысл Контакта? Мы становимся ученической цивилизацией? Совершаем невообразимый скачок в развитии? Справляемся с предстоящими вызовами и угрозами, с которыми бы не справились никогда? Или же нас подчинят чужой воле? Даже если для нашего же блага, как они его могут понять. Даже если мы вообще не заметим, что нас подчинили. Это, наверное, и будет самым страшным.

— Ну, так что! — тут взрывается Марк. — Может быть, повернем? Все мы прекрасно знаем, что долетим до этой планеты, сколько бы ни изводили самих себя своими средневековыми фобиями. Скажете, не так?!

— То есть смысл Контакта в Контакте? — говорю я. Вы, наверное, помните, что бывает со зверушками, у которых любопытство пересиливает страх. А так Марк прав, долетим, конечно же. Вот объяви он сейчас голосование: за или против Контакта. Я проголосую за. (Я поразился сам!)

— Вполне вероятно, — начинает Стоя. — Контакт не приведет ни к чему особенному. Слишком мало окажется точек соприкосновения. Это и будет Контакт во имя Контакта? Может быть, чистота Контакта. Кстати, так, наверно и лучше.

— Спокойнее, наверное, — съязвил я.

— Нет, ну надо же, Джон! — негодует Стоя. — Боишься их до потери достоинства и здравого смысла и в то же время надеешься, вдруг они необыкновенным образом преобразят нашу цивилизацию. Чего ты ждешь от них? Конца истории? Личного бессмертия каждому? Истины? Счастья? Всего этого, вместе взятого?

— Единственное, могу вас успокоить, — говорит Марк, — поворачивать назад бессмысленно. Если нас хотят заманить, а мы повернем вдруг — они все равно догонят. А если не догонят, значит, не догоняли. И мы просто-напросто малодушно лишили себя Контакта.

— А что, если они заманивают нас, так сказать, для опытов, — я попытался вложить в сие предположение максимум иронии, но…

— Я думаю, они отсканировали нас уже столь подробно, — оживилась Стоя, — что вскрытие брюшной полости мистера Гордона или же мозжечка мисс Лоренс вряд ли им что добавит.

— Обратите внимание, — я даже как-то обрадовался. — В рамках синдрома Гордона мы довели нашу веру в их всесилие до такого абсурда, что уже в ней нашли доказательство, что нам ничего не угрожает. Но вот незадача будет, если они вдруг окажутся не всесильными, не до конца всесильными, как-нибудь так… и им все же понадобится вскрытие.

— А если они тестируют нас, — задумался Марк, — на то, что у нас перевесит: Контакт или же страх Контакта? В таком случае, мы, получается, справились.

— Но последнее твое умозаключение, — перебиваю я, — ставит все под угрозу (мы же исходим из того, что они прослушивают нас!). Они теперь знают, что мы считаем, будто летим к ним, не имея реального выбора.

Марк встал, торжественно откашлялся, сказал куда-то в потолок воображаемым микрофонам: «Это было моё личное мнение. Бортинженер Гордон и врач Лоренс не только не разделяют его, пусть и не говорят об этом, но им даже было противно меня слушать».

У Марка действительно получилось смешно.

Все наши технические средства были задействованы, дабы определить, прослушивают ли нас, просматривают? Результат, как мы и предполагали, был нулевым.

— Теперь совершенно точно можно сделать два вывода — за нами не следят или же наших возможностей не хватает для обнаружения слежки. — Стоя издевалась, понимая, что это действительно так.

Она настояла, чтобы мы все на ночь принимали антидепрессанты и еще кое-что.


На пути к ним, за год полета мы изучали их космос. Эта радость познания, счастье первых открытий. Они заглушали наш страх? Временами.

Пространство, которое мы преодолевали, оказалось полиплоскостным. Мы не ожидали, что будет материализована наша метафора. Шаровое скопление звезд представлялось однородным с окружающим его космосом, только для внешнего наблюдателя. Когда же мы оказались внутри… Когда-то мама подарила мне шоколадное яичко. Я открыл, а внутри была свернута сфера из множества скрепленных между собой полосок, плоскостей, перемычек, еще чего-то… Я дал ей раскрыться и, она оказалась несоизмеримо больше сферы яйца, в которую уложена. Я был потрясен тогда. Значит, Вселенная неоднородна? По пространственному своему строению, хотя бы… Тогда получается, в космосе в принципе возможно всё! Скорее всего, в центре шарового скопления немыслимая концентрация темной энергии. Но здесь же не просто расширение, искажение пространства, а усложнение его структуры. Почему? Наверное, мы скоро это выясним. Попробуем. Но как перейти с «полоски» на «полоску», с «плоскости» на «плоскость»? Есть ли здесь, в самом деле, какие-нибудь «мостики», «перемычки»? Мы движемся в их космосе так, если бы он был моноплоскостным. Мы так привыкли. А они умеют передвигаться, используя эту структуру своего пространства. То есть мы летели до них год, но если бы знали, как переходить с плоскости на плоскость, могли бы оказаться у них через день? Почему они не подсказали нам? Это было бы не просто приближением Контакта, но и самим Контактом.

— Не захотели, — пожала плечами Стоя.


Мы уже кое-что знали об их планете. Она в диаметре несколько превосходит Землю. На ней три огромных континента. Очень много лесов. Удивительно даже для техногенной цивилизации такого уровня. Что касается бессчетных космических аппаратов, мы научились различать технику, интересующуюся нами, и ту, что спокойно занята своим делом. Оказалось, мы привлекли внимание только лишь двух процентов их аппаратуры. — Даже обидно как-то, — пытается Марк. Только что тут нас ободрять. Видно, наш полет не есть что-то сверхъестественное для них. Они не создают вокруг него ажиотажа. Продолжают свою повседневную жизнь. Хорошо ли это? По нашей человеческой логике, после всех наших страхов, вроде бы да. В нас не видят угрозы как минимум. Может быть, они не слишком заинтересованы в контакте с нами? Или вообще в Контакте! А что, если они привыкли к Контакту? Мы же не знаем, сколько может быть разных цивилизаций в складках полиплоскостного пространства. И для них контакт, диалог дело привычное, может, даже рутинное. Или они знают о предстоящем Контакте что-то такое, о чем мы еще не догадываемся?

Как передать свои чувства, когда ты уже на подлете. Что там ?! Начало какой-то новой, немыслимой эры? Наше новое будущее? Что было бы невозможно вне Контакта. Или как раз отмена будущего? Любого.

Что ждет теперь человечество — свобода ли, рабство… Кто мы для них — ученики, партнеры, подопытные кролики, никто? Или же все закончится пшиком? Вдруг мы действительно не доросли до них? Может быть, будет нечто совсем иное, что не укладывается в евклидовые головки путешествующих в полиплоскостном пространстве?

Всё возможно. Эта ужасная и завораживающая, неописуемая ситуация, когда возможно всё — слишком многое — слишком всё . Как оказалось, человек на такое не слишком рассчитан.

Их планета была потрясающе красива — это видно из космоса. Их города тоже были уже видны. Какими же грандиозными они окажутся, когда мы будем там ! И никаких намеков на то, что могло бы быть аналогом военной техники. Впрочем, мы уже видели у них много чего такого, что не имеет аналогов на Земле. Но чем ближе становится момент приземления, посадки, тем больше у нас предвкушения. Чего вот только? Добра и радости?! Это уже эйфория? Столь же безосновательная, как наши страхи?! Но в страхах была хотя бы логика. И их нельзя опровергнуть посредством логики. А у эйфории вообще никаких оснований кроме общих предчувствий. Кроме вида прекрасной планеты после года пути.


Вот в чем ваша ошибка, консультант Томпсон, говорю я себе. Вас занимали совпадения текста Гордона с его устными показаниями и радиограммами столетней давности. (Вы все-таки были пристрастны и радовались хоть таким доказательствам его правдивости.) Тогда как надо было как раз заниматься отличиями. Их немало, да? Становится все больше, в смысле, Гордон путается в показаниях? Он достиг иного уровня понимания произошедшего пока писал, благодаря писанине. Вся ценность в путанице, оказывается. Нет, я вряд ли дослужу здесь до пенсии.

Мы летели на низкой орбите, выискивали космодром. Их было здесь как у нас автостоянок. Наконец, с одного из них подан сигнал, который мы приняли на собственный счет. Мы пошли на посадку.


15. Первый шаг

Страх. Эйфория — всё сейчас позади? Всё снято в нашем первом вдохе — в самом вкусе их воздуха. В соприкосновении наших подошв с их почвой. В нашем первом взгляде в их небо.

— Как-то слишком похоже на Землю, — говорит Марк. — И по лирике пейзажа, и по показаниям датчиков. Видите? Почти то же атмосферное давление, тот же состав грунта, те же — он даже не стал перечислять, просто сунул нам под нос табло своих приборов. Мы прочитали и поразились.

— Не верю я в подобные совпадения, — жесткий шепот Стои.

— Вероятность того, что они, — Марк искал слово, — одного с нами вида, стало быть, высока.

— Что же, — пытаюсь я, — те же споры жизни, что и на Гирэ. Только там сознание обрели хоботные, а здесь гоминиды. Вот откуда вся техногенность. Получается, это тоже наша прародина? Значит, шансы на успех Контакта гораздо выше, чем мы ожидали.

Грохот на противоположном конце космодрома. (Мы присели.) Стартовал неимоверных размеров корабль. Да, действительно, они продолжают жить своей жизнью, мы для них не сенсация, может, даже и не событие. В пятидесяти метрах перед нами открылась шахта, в воздух поднялся космический аппарат — совершенно бесшумно, явно какой-то другой, неизвестный нам тип двигателя. Третьему старту, что состоялся через минуту, мы уже как бы и не удивились, собственно, мы поняли, что это был старт именно, только по суете обслуживающих механизмов. Аппарат просто исчез и всё.

Приземление какого-то причудливого автомата поразило наше воображение. К тому же это был и не автомат вовсе. Неужели у них есть космические биомеханизмы? Мы, наверно, опять торопимся с выводами и метафорами.


На краю взлетного поля здание — как и должно быть на космодроме или в аэропорту. Небольшое, так сказать, провинциальный аэропорт. Откуда нам знать, может, здесь провинция и есть. Мы заходим внутрь, в самом деле, похоже на наш зал ожидания. На табло меняются цифры, каждую минуту что-то изрекает громкоговоритель. Неужели объявляют рейсы? Только пунктом назначения вместо Сан-Франциско или Дели другие галактики и миры. В том нашем состоянии мы не сразу (потом уже стало ясно — слишком не сразу) сообразили, что здесь не было ни одного живого существа. Не замечая нас, сновали озабоченные механизмы. Но не может же громкоговоритель вещать для роботов?

На нас надвигался громадный, похожий на черный ящик автомат. Не было никаких колес, но он именно катился на нас, издавая какой-то рев. Он не был невыносимо громким, но мертвил саму душу. Казалось, сейчас лопнут сосуды мозга, ты сам снесешь себе голову выстрелом, чтобы прекратить всё это, или просто сойдешь с ума.

Я выстрелил. Рев прекратился. И это было главное. Наша психика устояла.

Автомат развалился на куски. Микросхемы и прочее. Его начинка нам показалась чуть ли ни банальной. Многочисленные механизмы преспокойно продолжали свое движение, или катились, ползли мимо нас, как будто ничего не произошло вообще.

— Это не есть машина уничтожения, — сказал я. — Дело в том, что я в него не попал. Он развалился от заряда бластера, ударившего в метре перед ним.

— Не вижу здесь повода для особого оптимизма, — процедил Марк. — Какие же звуки издают их боевые механизмы.

Из автомата в большом количестве вытекла какая-то жидкость. Точнее, с десяток жидкостей разного цвета и консистенции. Какой-то робот, надо думать, уборщик, принялся все это прибирать. Стоя поднесла трубу мультииндикатора к жидкостям. Уборщик остановился, вежливо ожидая, когда Стоя закончит и отойдет.

— Поздравляю, — наконец, говорит Стоя, — вы, кажется, сражались с газировочным автоматом. В его недрах соки, весьма близкие к грейпфрутовому, яблочному, манго, морковному, апельсиновому, а также аналог нашей колы. Ему, — она показала на обломки, — наверное, было положено предлагать напитки каждому входящему.

— Надо полагать, автомат издавал какую-то легкую, приятную слуху музыку, — моя дрожь еще не улеглась. Собственно, мы все еще покрыты по́том — Если так, то люди этой планеты очень сильно отличаются от нас.

— Судя по составу соков и газированных напитков, нет, — отвечает Стоя.

— Ясно одно, — подводит итог Марк. — Здесь нет злой воли.

— То есть здесь мы можем погибнуть только по недоразумению? — я пытаюсь быть ироничным.

Робот-уборщик покончив с обломками, начал протирать нашу обувь.

— Уже на начальной стадии Контакта, — Стоя охотно подставляла носки своих ботинок под его щетки, — думаю, все разъяснится.

— Но почему нас вообще никто не встречает? — удивляется Марк. — Ну хорошо, пусть не первые лица, но…

— Даже последнего клерка не прислали, — говорю я.


Мистер Гордон, кажется, сожалеет, что ему не явился местный консультант Томпсон? Вот это, пожалуй, можно занести в свой «дневник».


16. Это уже контакт?

Их архитектура поразила нас немыслимым по земным меркам масштабом и своею нереальной для земного зодчества легкостью. Эти гигантские дома — казалось, они умножали воздух и свет. Добавляли воздуху, свету, их чистоте, вкусу, самой сути воздуха, света… Какое-то странное чувство — гордости (?) радости (?) — за то, что такое возможно вообще. И внезапное наше сознание сопричастности чужому гению, чужому чуду.

Их дома утопали в зелени. Они не просто стояли среди прекрасных парков — они были парками сами. Можно себе представить вьюн или дикий виноград на фасаде старинной усадьбы, но во всю стену небоскреба высотой этак километра в два!

Необыкновенной, немыслимой красоты деревья росли на фронтонах и крышах. Лианы оплетали причудливые конструкции и арки — природа дополняла архитектуру, архитектура возносила природу в ей недоступную высь, встраивала ее в пространство неба. Неужели эта цивилизация нашла баланс между техногенностью и природосообразностью? Достигла гармонии? Близка к ней, хотя бы?

На бесшумно скользящих мимо нас авто тоже росли какие-то цветы. Только машины были без людей и если бы без водителей (у нас на земле давным-давно отмерла профессия шофера и беспилотным авто никого не удивишь), в них не было пассажиров. Над нами пролетел какой-то аппарат из прозрачного материала — в нем тоже никого не было. Абсолютно пустой салон, два десятка никем не занятых кресел. На улице ни одного человека. Все те же вездесущие механизмы — наводят порядок, подчищают какую-то, на наш взгляд, не существующую грязь. Ленты самодвижущихся тротуаров ползут себе без какого-либо намека на пешехода. Вот тротуар преспокойненько пересек какой-то зверек, наверно, аналог нашей кошки.

Эта кошка, как ни смешно сейчас, успокоила сколько-то нас, уже стоящих прижавшись спинами друг к другу, и включивших все защитные и оповещательные системы своих скафандров.

— А что если это, — начала Стоя, — абсолютно техногенная цивилизация?

— В смысле? — я спросил ее чисто автоматически, уже понимая, о чем она.

— Цивилизация роботов, — кивнула Стоя. — Торжество искусственного разума, апофеоз немыслимой для нас синтетической эволюции.

— Эта архитектура поразительно антропоморфна и антропоцентрична, — перебиваю ее, почти что кричу я.

— Зачем бы роботам все эти сады на стенах своих домов? — поддерживает меня Марк. — Эта «кошка», в конце концов.

— Весь этот пейзаж воплощает человеческие идеалы, — жестикулирую я. — Неужели ты этого не видишь, Стоя! Здесь материализованы почти что наши смыслы. Эта красота почти что наша, господи!

— Скорее всего, ты прав, — останавливает меня Стоя. — И это значит, что на каком-то витке роботы обошлись без человека.

— «Обошлись» — слово, конечно же, деликатное, — вскипаю я. — Но это как?!

— Получается, машины исследуют космос, производят все эти чудеса, готовятся в Контакту с нами. — Марк начал скептически, а вот закончил: — Машина продолжает после человека?

— Кажется, у нее даже лучше получается, — попыталась съязвить Стоя.

К нам торопилась какая-то высокая, ладно скроенная фигура. Наконец-то! Наш общий вздох облегчения. Нам сделалось стыдно за весь свой только что озвученный бред.

Он заговорил приветливо (мы теперь в шлемах, дабы защитить наши слуховые анализаторы во избежание дубляжа истории с газировочным автоматом). Лингвотрансформер на основе наших куцых, по большей мере, гипотетических результатов дешифровки их послания пытается что-то такое переводить. Но в следующее мгновение нам становится не до перевода. Перед нами биоавтомат. Только очень искусно сделанный. Потрясающе искусно — мы не сразу догадались.

— Насколько я понял, — шепчет нам Марк, — наше замешательство он понял, как боязнь перейти улицу, и он пытается нам помочь.

Мы сочли за благо перейти. Биоробот тут же потерял к нам всякий интерес.

— И примитивный уборщик на космодроме и это чудо кибертехники, они обслуживают человека, это же ясно. — Говорит Марк. — И ни о каком вытеснении человека машиной не может быть речи здесь.

Перед нами остановилось (если точнее, спустилось к нам с неба) авто, мы поняли, что это такси.

— Они обслуживают человека, которого нет — говорю я. И тут до меня доходит. Я возвращаюсь к биоавтомату.

— Как найти человека? — кричу ему через лингвотрансформер, будто громкостью можно компенсировать несовершенство перевода.

В иной ситуации и сам вопрос и моя интонация прозвучали бы пафосно до пародийности.

К моему изумлению биоробот понял. Обрадовался, заулыбался, достал какой-то планшет, начертил схему, вручил мне ее копию на полимере.

В такси мы просто приложили квадратик полимера к дисплею и машина поднялась в воздух. Я чувствовал себя чуть ли не победителем. Еще бы, сейчас мы встретимся с живыми обитателями этой плане… да что там, с людьми!

— В этом городе, — смотрит в окошко Стоя, — должны быть миллионы людей. А мы ищем их по какой-то, — она опять посмотрела на полимер, — мудреной схеме. Что-то в этом не то.

К нашему изумлению такси пролетало над океаном.


17. Игры разума. Найти человека

Итак, мы на другом материке. Здешний город был намного больше и грандиознее первого, но… все тоже самое: механизмы, роботы, биороботы, и ни души.

Мелькнула мысль: а что, если мы объелись таблеток (Стоя неправильно подобрала дозировку?) и видим сон или же галлюцинируем. Мысль, как я понял, пришла в голову не только мне. Общий сон на троих? Коллективная галлюцинация?


Лица биороботов сделаны как дружеские шаржи, причем, как мы поняли, шаржи были на конкретных людей, на узнаваемые типажи во всяком случае. Вот «респектабельный господин» преисполнен самоуважения и жизненного опыта (три кольца в нижней губе и замысловатая татуировка у виска ничуть не мешали этой его респектабельности). Вот «влюбленный студент», вот «пожилая, но молодящаяся». Вот «подвыпивший». Надо же!

Здесь не могло быть никакой трагедии. Все это устроено умными, уверенными в себе, любящими жизнь, ценящими самоиронию людьми. Я вновь поверил в Контакт.

Их лица не были застывшими масками, почти человеческая мимика.

Я сделал вид, что споткнулся о выступ на тротуаре. «Юная красотка» тут же меня подхватила. (Мои товарищи чуть было не застрелили ее. Я вовремя их удержал.) Осмотрела меня, дескать, все ли со мной в порядке, взяла мою руку, сняла с нее перчатку (по ней опять едва не ударили из двух бластеров), приложила какой-то приборчик к моему запястью. Я так понял, у меня берут анализ крови, измеряют мое давление и делают еще что-то. «Красотка» тут же выдала мне какой-то бланк, видимо, с результатами анализов. Сама она явно была довольна ими — мое здоровье не пошатнулось вследствие инцидента на тротуаре. Вызванный ею механизм принялся полировать покрытие, о которое я споткнулся. (Выступ на тротуаре был, естественно, придуман мной.) «Красотка» спокойно отправилась дальше по своим делам.

— Что мы имеем? — начал Марк. — Они все работают на человека.

— Мне кажется, это юное создание прекрасно сознавало, что мы можем ее убить, но не остановилась, — сказала Стоя, — выполняла свой долг перед человеком, несмотря ни на что.

— Они знают, что они роботы, — говорю я, — машины, и только. Что для безопасности человека гораздо важнее, нежели та забота о нем, на которую они запрограммированы. Ни о какой победе «искусственного интеллекта» над человеком на этой планете не может быть и речи.

— Все прекрасно, — кивнула Стоя. — Осталось только найти человека.


Всё, что мы видели в этом городе, можно было классифицировать так: то, чего нет на Земле, но будет в ближайшие два-три века (может, что-то уже и есть, мы же покинули планету более ста тридцати лет назад), и то, чего не будет на Земле никогда. Но опять же, мы стеснялись вскрывать, измерять даже. Вдруг они за нами наблюдают? Может, это такое испытание для нас. Они так страхуются от неожиданностей. А увидят, что мы вскрываем какой-нибудь их процессор, и решат, что примерно так же обойдемся с ними при личной встрече. А уж тронуть биоробота! Мы же не знаем, какое место в их системе ценностей занимают эти автоматы. (В инциденте с автоматом газировочным мы считали, что нас поняли и простили.)

— Чушь! — говорит Стоя, — миллионы людей дематериализовались, уклоняясь от контакта с нами?! Представляешь, сверхцивилизация в панике убежала при приближении к ней трех придурков. Бросила свою планету. Кстати, что-то не видно следов паники. Тебе не кажется?

— Добрый день, уважаемый, — я останавливаю биоробота с лицом домохозяйки. (У них разнятся только лица. Тела и одежды у всех одинаковые.) — Где нам найти человека?

На лице «домохозяйки» отражается умственное напряжение, в ее недрах что-то щелкает, в моем детстве примерно так щелкала касса в магазинчике напротив моего дома. Я поразился, что могу сейчас думать об этом.

Наконец, «домохозяйка» выдала мне прямоугольник полимера. Я уже знал, что там. Ну, конечно, схема. Только теперь другая. Это уже напоминало какую-то идиотскую игру. Или же наш лингвотрансформер неадекватно переводит, и они отвечают совсем не на мой вопрос.

Я посмотрел на лица снующих вокруг биороботов (городская толпа такая) и понял: люди, способные на такого рода самоиронию, не будут играть с нами в это вот (я щелкнул костяшками пальцев по прямоугольнику полимера), им были бы противны такого рода занудные и, в конечном счете, недобрые мистификации. Здесь что-то другое.

Я посмотрел на толпу биороботов — неисчерпаемое многообразие лиц при совершенной одинаковости тел. Только теперь мне увиделось в этом что-то зловещее.


В соответствии с новой схемой такси переносило нас через море. На этот раз мы пустили авто́ над самой водой (Стоя просто-напросто приказала жестом и машина ее поняла). Косяки морских созданий, очевидно, аналоги наших китов. Потом появилась стайка совсем уже симпатичных существ, надо полагать, что-то вроде наших земных (да простится невинный каламбур) дельфинов. Они выпрыгивали на уровень нашего авто и… они не просто издавали звуки — говорили! Да, да это была речь. Неужели на этой планете дельфины, в самом деле, разумны?! То есть здесь две цивилизации?! Наш лингвотрансформер был бессилен. У дельфинов другой язык. Мы их записали, придет срок, расшифруем. Надо будет спустить к ним зонд. Вода в их морях оказалась пресной.

Вот мы на третьем, последнем материке. Коттеджи, насколько хватает глаз, в каком-то уже симбиозе с деревьями — кажется даже, что сами дома растут из этих корней. А стены выпускают ветки, будь то упругие, мощные ветки местных пиний или же перегруженные плодами ответвления яблонь. Столько тепла и добра было в этой картине. Казалось, сейчас откроется дверь и к нам выйдет старомодная миссис в пенсне и шляпке или, напротив, продвинутый джентльмен, чья космическая яхта стоит под сенью на заднем дворе. Но дверь не открылась…

Мы входили в дома (ни один из них не был заперт). Техника знала об отсутствии человека — плиты не готовили обед, поджидая хозяев с работы, терморегуляторы не поддерживали температуру воды в бассейнах. Значит, с точки зрения автоматики ее хозяева отсутствуют больший срок, нежели продолжительность рабочего дня или же похода в магазин.

— Но в то же время, — возражает мне Стоя, — везде полный порядок и ни пылинки.

— Ну, порядок здесь — это святое. — Марк бросает на пол прямоугольничек со схемой. Тут же возникает робот-уборщик. — Но вся остальная техника никак не прореагировала на наше появление. Значит, в их мире что-то не так? — Скорее всего, — размышляет Стоя. — Техника не видит в нас своих. Она как-то идентифицирует хозяев, по роговице глаза, может.

— В смысле, чужому здесь суп не сварят, — пытаюсь разрядить обстановку я.


Что-то не то на этих улицах. Наконец, мы поняли что. Нет биороботов. Надо же, теперь уже это нас пугает.

А что, если здесь деревня? А биороботы принадлежность лишь городского пейзажа.

Мы решаем двинуться вглубь материка. От «деревни» к «деревне», от «города» к «городу». И всюду одно и то же. Вдруг мы ловим себя на том, что ищем уже не человека, а биоробота.


Квартал зданий, чье предназначение непонятно нам. И вдруг… Наконец-то! На нем было изображено лицо университетского профессора. Интересно, эти образы как-то соотносятся с интеллектом, какими-либо способностями биоавтоматов или же разница между «профессором» и «домохозяйкой» только в картинке?

Робот приветливо улыбается нам.

— Как нам найти человека? — я задаю свой вопрос теперь уже без пиетета.

— Вот человек. — Биоробот указывает на меня: — Вот, — палец в сторону Стои. — Вот, — кивок по направлению к Марку.

На его лице усталая, несколько всё же театральная улыбка.

— А еще? — я хватаю его за одежду. — Еще!

Он вручает мне квадратик полимера и уходит.

— Чушь, чушь, чушь! — негодует Стоя. — Это что, цивилизация-водящих-за-нос?

— Вполне. Если за них всё делают автоматы, им же надо чем-то занять себя. — Марк издевается над Стоей.

Приземлившееся к нам авто на этот раз было какой-то совершенно причудливой формы.


18. Горстка пепла

Выйдя из машины, мы обнаружили себя в начале пути — тот, первый город перед нами. За спиной космодром с нашим «Возничим» — вот куда привела нас схема «профессора».

Они намекают, что нам пора? Мы не прошли какой-то их тест? Они не видят смысла в контакте с нами? Вообще не хотят Контакта? А может, с их точки зрения Контакт уже состоялся, благополучно завершен, они получили от нас то, что хотели? И нас просят «очистить помещение» в такой вот ненавязчивой форме? «Чемодан — космодром — Земля», деликатно, не правда ли? Этот унизительный для нас такт сверхцивилизации. А что, если они прихлопнут тебя как муху, это возвысит тебя в собственных глазах?

— Хватит! — Марк обрывает этот мой поток сознания. — Мы будем действовать по собственной программе.

— У нас, оказывается, есть программа? — сколько сарказма в голосе Стои.

— С этой минуты да, — чеканит Марк. — Начинаем исследования — датчики, пробы, срезы, всё, как обычно.

— Марк прав. — Стоя раскрыла свой «полевой чемоданчик».


Из зарослей парка, недалеко от нас вышли двое. Лицо одного являло собой дружеский шарж на поэта, другой был «ворчливым пенсионером». Не обращая на нас ни малейшего внимания, они несли третьего, одетого в широченный, не по размеру плащ, за ноги и под плечи. Его лица мы не видим и, честно говоря, уже и не суть. Что же, здесь свои игры, ладно. Только третий казался уж слишком легким. Впрочем, мы же не знаем силы этих киборгов, может, им пять или десять собственных весов поднять ничего не стоит.

Стоя Лоренс демонстративно игнорируя сценку, сосредоточилась на изучении микроорганизмов почвы. Ее аппаратура что-то уже обнаружила.

Киборги подтащили своего коллегу к какому-то огромному кубу, окрашенному в природосообразные цвета, открыли люк и аккуратно уложили своего товарища внутрь. «Поэт» закрыл люк. Контейнер чуть слышно загудел.

Марк готовит к запуску микроспутник. Я устанавливаю измерительную аппаратуру. «Пенсионер» что-то такое сказал «поэту», очевидно, пошутил, оба рассмеялись и пошли.

И вот тут, с каким-то противоестественным как в кошмарном сне опозданием и в таком же, как в кошмаре сознании своего полнейшего бессилия мы вдруг поняли — они на наших глазах несли и уложили в контейнер не биоробота, а человека.

Стоя, пытаясь проснуться, заставляя себя проснуться, выхватила бластер.

По специальному желобку с другого конца контейнера ссыпалась маленькая горстка пепла. Механизм-уборщик тут же принялся за работу.


19. Самая могущественная цивилизация

«Учительница» и «плейбой» несли к контейнеру человека. Стоя навела на них бластер: «отпустите его». Биороботы не отпустили даже, а бережно положили человека перед нами.

В истлевших одеждах лежал желтый, с какой-то прозеленью скелет. Кое-как выдерживающий транспортировку, он не выдержал прекращения движения, соприкосновения с почвой и развалился. Левая рука и таз были теперь отдельно.

С первого взгляда стало ясно, он действительно одного с нами вида.


Мы лихорадочно принялись за него со всей нашей аппаратурой, которая хоть как-то годилась для этого. Биоавтоматы спокойно ждали, когда мы закончим (их программа, очевидно, предполагала подчинение человеку, причем любому).

— Где вы его нашли? — мой голос дрожал. Я поймал себя на том, что не хочу выказывать слабость перед киборгами.

— На берегу реки, — ответила «учительница».

— Их теперь находят крайне редко, — мимика маски «плейбоя», как ей положено, изображала уверенность в себе и в банковском счете, общее добродушие и белозубый оптимизм.

— Но тут как раз размыло берег, и он проступил, — «учительница» говорила так, будто объясняла экскурсантам, каким образом останки шерстистого носорога оказались в школьном музее.

— Их там было двое, — добавил «плейбой».

— Вы вообще-то понимаете, кто это? — грозно спросила Стоя.

— Человек, — ответ биоробота был отнюдь не бесстрастным. «Плейбой» недоумевал, зачем его заставляют говорить очевидное. Видимо, не отвечать на вопрос человека он не мог, но отвечая, испытывал сомнения в умственных способностях спрашивающего.

— Кто я? — Стоя ткнула пальцем себя в грудь.

— Человек. — Маска «плейбоя» по-прежнему изображала оптимизм и все смежные с ним чувства, но в голосе слышалось раздражение.

— В чем разница? — Стоя обращалась к «учительнице», показывая на скелет и на себя.

— Во времени, — ответила «учительница».

— То есть?

— Это бывший человек, — в отличие от своего напарника она была терпелива, — а вы все трое будете бывшими людьми завтра.

— Это угроза? — удивился Марк.

— Скорей, философия, — ответил я.

— Не бог весть какое открытие, — фыркнул Марк.

— Ну, а живые где? — Стоя спросила, боясь ответа.

«Учительница» протянула нам полимер со схемой. Марк выругался. Стоя сказала киборгам:

— Мы там уже были. Там нет.

— Не может быть, — не поверила «учительница».

— На каждом континенте уверены, что люди есть на соседнем — говорю я. — Это значит, между биоавтоматами нет системы связи, во всяком случае, единой. И ни о каком государстве биороботов, их самоорганизации речи нет. Просто слоняются себе по материку, то есть выполняют положенное их программой и знают, что по другую сторону моря есть человек. Но это для них нейтральное знание — я обращаюсь к «учительнице» — ведь так?

— Когда были люди, я учила маленьких детей, — сказала «учительница».

— И что? Ты скучаешь без них? Тебе грустно без своей работы? — живо спросил Марк.

— Да. — «Учительница» смахнула слезинку, надеясь, что мы не заметили. — Но я знаю, что это имитация чувства, пусть и на основе самоусложняющейся программы. Программа развивается, может усложнять себя до бесконечности. Но это означает только, что всё более сложной становится имитация. Вот чего не учли разработчики.

— Есть! — у Стои были первые данные. — Он умер около ста лет назад.

— Тогда как раз всё и закончилось. — Обаятельная улыбка «плейбоя» и сухой, равнодушный голос.

— Что произошло? — мы спросили все.

— Мы не знаем, — сказала «учительница».

— Но вы помните, как это было?! — кричу я. Вы должны помнить!

— Мы тогда выполняли свою работу и не отвлекались, — ответила «учительница».

— То есть ты учила детей и не заметила их гибели?! — возмутилась Стоя.

— Разработчики тогда только-только запустили программу нашего самоусложнения, — сказал «плейбой».

Эта его улыбка. Я ударил по ней кулаком, потом рукояткой бластера. Бил до тех пор, пока не расколол ее до трещин, до вмятин в материале, из которого она сделана. «Плейбой» не сопротивлялся.

— Ну как, полегчало? — спросил Марк, когда я остановился.

— Мне жаль вас, — сказала «учительница». — Вы так и не смогли разобраться в смысле своего существования, но всем вам было больно и страшно умирать.

— У тебя достоверно получается, — киваю я.

— Я не имитирую, — отвечает «учительница».

— Что, в самом деле, жалеешь? — скривился Марк.

— Я пытаюсь.

— Неужели никто не спасся? — перебивает нас Стоя.

— Мы не знаем, — отвечает своим изувеченным ртом «плейбой».

— Этого не может быть, — уже тише продолжает Стоя. — При таких технологиях, при таком могуществе!


— Они, — Стоя чертит пальцем овал над черепом. Затем показывает на свое лицо, — отличались чем-то от нас?

— Нет, — отвечает «плейбой».

— С нашей точки зрения, нет, — поправляет его «учительница».


Город предстал теперь в своем истинном беспощадном и страшном свете. Никакая не Гармония. Природа разлагает труп Цивилизации. Мы застали на некой точке равновесия, но распад уже идет. Еще лет двадцать, тридцать, может быть, пятьдесят, и корни разрушат стены, цветы забьют собой витражи, вьюны и лианы поглотят арки и памятники.

Их корабли и ракеты поминутно отправляются в космос ни для кого. Их приборы и аппараты изучают Вселенную, но некому осмыслять эти биллионы мегабайт добытой информации, некому делать немыслимые открытия или же ужасаться пределу своих возможностей здесь.

Насколько хватит ресурса, космические корабли будут лететь и лететь, газонокосилки подстригать и подстригать.

Биороботы, натыкаясь на останки своих создателей, так и будут отправлять их на утилизацию, одни равнодушно, другие (чьи мозги сконструированы более талантливыми разработчиками), имитируя при этом сострадание, жалость, может, даже любовь.


Поезд на монорельсе по гигантской кольцевой огибал мегаполис. В вагонах скелеты (по каким-то причинам биороботы сюда не добрались, может, не собирались вовсе). Здесь счет шел уже на десятки и сотни. Их позы. Они спали на лавках. Сидели возле костров, что были когда-то разведены ими на полу вагонов. Вот двое в углу, в обнимку под ворохом истлевших газет. Что же, конец Цивилизации был жалок.

Из вагона в вагон шел простенький робот-разносчик, предлагая скелетам газировку с подноса, что давным-давно испарилась из своих стаканов.

Поезд шел так по кругу вот уже сто первый год.


Наконец, Марку удалось расшифровать послание. Оно начиналось словами: «Вас приветствует цивилизация, самая высокоразвитая в постижимом для нас пространстве Вселенной».


20. На обломках

Мы вернулись с «Возничего» со всей нашей техникой. Мы начали изучать. Открывали технологии, что на Земле появятся только столетия спустя. Пытались постичь те их открытия, которые, мы понимали, не будут сделаны на Земле никогда. Учились пользоваться результатами этих открытий.

Мы поняли, какие из путей нашей науки, от которых захватывало дух на Земле, окажутся тупиковыми или, в конечном счете (века спустя), ограниченными. Да, порой мы казались себе обезьянами на развалинах города, что пробуют на зуб всякие там кастрюльки и книжки, вот самая сообразительная открыла, что пишущей машинкой можно колоть орехи, а другая упоенно чертит губной помадой по автомобильному стеклу. Но общий пафос первооткрывателей ничто не могло заглушить. Мы возвращали погибшее, отмененное, переставшее быть к жизни. Пусть это совсем другая жизнь — их прогресс, их техника и искусство оказались теперь в совсем ином цивилизационном и смысловом контексте — но это жизнь. Конечно, бытие камня со священными письменами за стеклом лондонского музея отличается от того его бытия, когда какие-нибудь шумеры или аккадцы с трепетом считывали с его клинописи свои откровения… — но это бытие именно, а не ноль, пустота, забвение, прочерк. Мы отвоевываем у небытия, наделяем новыми именами. Понимаем, конечно, что не всегда способны отличить грандиозное достижение от какой-нибудь техногенной безделушки, великую поэму от прогноза погоды, центр управления полетов от каморки консьержки. Но мы не отчаиваемся, обращаем свои неудачи, в том числе, и самые нелепые и смешные, в момент своего опыта. И нераскрытое, неразгаданное нами все-таки уже стало нашим. Непостижимое провоцирует как интеллект, так и дух то на поиск, то на смирение — в любом случае, провоцирует их на глубину .

Мы археологи, что раскапывают собственное будущее. Будущее, до которого не дотянуться земному человеку — оно, скорее всего, вообще бы не наступило для нас, если б не эти раскопки.

Мы вдруг ловим себя на чувстве собственного превосходства над ними. Откуда оно? Из того преимущества, что живые всегда имеют над мертвыми? Из самого нашего простодушного пользования им? Из того положения вещей, что мы исследователи, а они объект исследования? Мы мстили им за тот год страха на пути к их планете? За синдром Гордона?

Я подавил это в себе. А вот Марк и Стоя… Если точнее, мне было достаточно одного сознания своего «превосходства», а Марку и Стое здесь требовалось еще и действие (они же люди действия именно). Они препарировали, разрушали, вторгались и т. д. там, где кажется можно было этого и не делать. Я возмущался, доказывал, протестовал. У нас возникали свары, хотя они нередко уступали мне.

Вот так, во имя частичного знания мы можем убить, закрыть для себя то целое, главное в их душе и культуре, к которому мы еще и не подошли — только лишь ощутили его наличие, его возможность…

— Вообще-то я с тобой согласна, — отвечает мне Стоя. — Но именно, что вообще, а сейчас нам надо узнать, — тут следует перечень того, что надо взломать сейчас, во имя знания.

— Ну что тут поделаешь, — вздыхает Стоя. — Раз по-другому нельзя.


— Чтобы понять здесь хоть что-то, — говорю я — нужен десант с Земли. Сотня лучших специалистов во всех областях знания, а еще лучше, если две.

— С Земли? — переспрашивает Стоя и замолкает.

Это ее тяжеловесное молчание на самую табуированную для нас тему — почему Земля, с тех пор как «Возничий» вошел в шаровое скопление, не ответила ни на один наш сигнал? Мы всегда отвергали мысль о том, что Земля погибла или там происходит нечто такое, что им сейчас не до нас. Исходя из силы и устойчивости человеческой цивилизации, ее было довольно легко отвергать, даже несмотря на то, что других сколько-нибудь разумных объяснений не удавалось найти вообще… Но стоя здесь, на обломках жизни, что немыслимо превосходит нашу…

Мы отправляли на Землю подробнейшие отчеты раз в неделю по установленному графику. Марк не давал нам здесь никакой поблажки, и он был прав. Мы ни разу не отступили от расписания, не пропустили ни одного сеанса связи, но связи-то таки не было. Мы бросали радиограммы в немоту пространства.

Мы пытаемся разобраться, почему исчезла эта цивилизация, оплакиваем ее прах, а что если там , на Земле давно уже не стало нашей?!

Мы посредники между двумя несуществующими мирами? Соединяем два небытия? Удерживаем отмененные Смыслы? Стремимся к несуществующим, обращенным в ничто Целям?

— Да! Удерживаем, будем удерживать, — говорю я, — пусть бессмысленно, пусть обреченно.

— За-ради? — спрашивает Стоя.

— Да как раз не за-ради, а просто . — Отвечаю я.

— Уподобимся этим биороботам, что знают о гибели жизни, но продолжают делать свое? — говорит Стоя.

— В нас ли самих, в том, что было там, на Земле, и, наверное, было здесь, «у них» есть что-то такое, что не отменяется собственным исчезновением без следа… Сколь бы исчезновение это ни было унизительным, жалким и бессмысленным.

— То есть во имя этого стоит попробовать? — спрашивает она. Потом после паузы:

— Понимаешь, вот Сури, он, наверное, знал, что это «неотменяемое» есть, а ты лишь только очень хочешь, чтобы оно было. И через эту разницу тебе не перепрыгнуть, Джон. Ты же не сможешь обмануть себя… во всяком случае, настолько, чтобы поверить, что «перепрыгнул».

— Сури? — Он не пускал меня в это своё. На моем месте? Он бы не стал «перепрыгивать»… То есть это не нужно самому «неотменяемому»? Не нужно здесь ни нашей веры, ни…

— Всё ищешь опору в пустоте?

— Вряд ли, Стоя.

— А я обойдусь и без Смысла. Всегда обходилась, собственно. Только сейчас это стало слишком уж явственно — мы так не привыкли, да? Вцеплюсь вот в жизнь за-ради самой жизни — своей, довольно бездарной. Вот так, мертвой хваткой. И это несмотря, — Стое было трудно сказать, но она сказала, — на то, что тот лужок … ну ты помнишь… каждый день встает перед глазами. Но закончится жизнь и с ней закончится вообще всё. Теперь это так. Теперь это слишком так, — попыталась улыбнуться. — Значит, для этого мы и вернулись на свою прародину.

— Даже если, — я хватаю воздух ртом, — весь этот наш параноидальный бред насчет Земли окажется реальностью… у нас всё-таки есть шанс.

— Если ты насчет того, — напряженное, белое лицо Стои, — чтобы начать здесь новое человечество или еще что-нибудь в этом роде — на меня не рассчитывай.

Я и не думал ни о чем таком, но когда она сказала!

— Джон, ты, наверно, считаешь, что это я из-за того лужка ? — пауза. Вдруг:

— А я не хочу! Не хочу, и всё! — она выдохлась на этом вскрике. — Понимаю, конечно, что здесь вроде как возможность искупить свой лужок , но я переступлю… в смысле, плевать и всё такое.

— Стоя, мне кажется, я понимаю, о чем ты… — я вдруг вижу, что люблю. Несмотря на всё отчуждение, что нарастало только после нашего отлета с Гирэ… люблю пронзительнее, чем когда-либо, любовью, на которую не способен, мне не по мерке…

— Но пойми, — продолжаю я, — бытию надо быть.

— Зачем? — Стоя отворачивается от меня.

— Это будет уже не с нуля, не с невинности, не на новый круг! — я с силой поворачиваю ее к себе. — С Конца. С Опыта. С Пустоты. С открытыми глазами. — Я уже не очень понимаю, что говорю сейчас.

— Интересно, какие у нас будут лица, если Земля вдруг завтра выйдет на связь? — Стоя мягко отстраняется от меня. Уже в дверях (вся эта сцена происходит в нашей каюте на «Возничем») сказала:

— Космос, кажется, пошел тебе на пользу, — не выдержав взятого тона, — жаль, что ты не был таким, когда я… — она осеклась.

Я понял: «когда я была способна на чувство, радость и все такое».


Марк собрал нас на «совещание»:

— Мы по-прежнему будем вести себя так, будто с Землей все в порядке.

Что же, Марк прав. А закончил он чудовищным канцеляризмом.

— Вплоть до выяснения обстоятельств.

— Будем вести себя так, как будто есть и Смысл и Бог, — сказала Стоя.

Когда Марк ушел, добавила:

— Я постараюсь.


— За спиной Земля, что уже полтора столетия не выходит на связь. Перед глазами смерть великой цивилизации, ничего кроме смерти. Мы вроде как на своей прародине. Бытие лучше небытия, но оно непосильно и в какой-то своей основе глубоко неправо.

Мы ничего не хотели такого — мы собирались только немного поисследовать этот участок галактики.

Ева год назад уничтожила человечество на другой прародине… и эта ее противоестественная смесь правоты, совести, невозможности раскаяния… Ее соучастник Адам только лишь имитирует плечо, подставленное под эту ее нечеловеческую тяжесть.

Бытие лучше небытия, но ему не дано … Что вот только?.. Вину тех вещей, что мы зовем абсолютными , можно считать доказанной. А нам отказано в чистоте Вины . Мы не заслужили, да! Но пусть это будет милостью. Только так появится надежда выдержать собственную бездарность, все свое зло, самообольщение собственного духа, самих себя…


21. Корабль артефактов

Марк понял, как управлять их кораблем. Торжество ученого, разрешившего грандиозную интеллектуальную задачу, для решения которой практически не было никаких исходных данных. Меня всегда восхищала его способность идти до конца там, где другой просто бы вообще не начал ввиду заведомого поражения.

Огромный корабль транспортного типа, мы поставили его на автопилот (это опять же язык аналогий) курсом на Солнечную систему, даже если и будут какие погрешности, там его перехватят. (Мы верим, там еще есть кому перехватывать.) Мы набили его артефактами. То, что нам не удалось понять самим, через семьдесят пять лет (он движется быстрее «Возничего») окажется на Земле, здесь для нас это время пройдет быстро. Так что еще до нашего впадения в анабиоз на обратном пути, там, на Земле уже будут первые результаты, сложатся некие мнения. Словом, будет, что обсудить в эфире.

Изменит ли этот корабль саму судьбу земной науки или же это всего лишь коллекция трофеев, диковин для музеев и разного рода кунсткамер? А если это как раз развратит человечество, что получит в готовом виде ответы на незаданные еще вопросы? Убьет стимул и жажду познания?

— У меня, пожалуй, что «обострило». — Марк показывает на «покоренный» корабль — Не думаю, что было бы много вреда, если б у Галилея вдруг оказался бы телескоп Хаббла, а сэр Ньютон ознакомился бы с теоретическими выкладками господина Эйнштейна.

— Ты кажется хочешь натравить следствие на причину? — усмехается Стоя. — В пользу шизофрении? Представь, Ньютон читает об ограниченности своей механики еще до того, как откроет ее?

— В ряде случаев да, следствия на столетия опередят причины, — отвечает Марк, — но ради тех «следствий», для которых на Земле вообще никогда не будет причин…

Я ухожу от них, мне не интересен их спор сейчас, даже если я и не прав.


Мы не сговаривались, как-то само собой сложилось так, что каждый как бы случайно проговаривался насчет Земли, и из этой брошенной невзначай, «по ходу» фразы следовало — говоривший уверен, на Земле все в порядке.

Коллективный аутотренинг? Попытка самообмана? Ритуальные заклинания? Мазохизм под видом борьбы за самообладание? В любом случае, мы на этом потеряли что-то. В том числе, в наших межличностных — от нас уходит естественность.

Что касается корабля: раз мы направляем его туда, значит там все в порядке. Такую логику мне, Джону Гордону, что пишет сейчас, трудно понять, но тогда я ее разделял.

Единственное, Марк отправляет «их» корабль нашим обычным, так сказать, человеческим способом — принцип использования ими полиплоскостной структуры пространства звездного скопления нам так и не открылся. (Мы всё еще не знаем об их пространстве-времени главного!) Ладно, мы будем как та блондинка из анекдота, что на курсах вождения научилась ездить только задним ходом. И тут до меня доходит — я не помню этого анекдота! А что такое «курсы вождения»? Вроде бы да. Но это сигнал — я забываю земные реалии. А как пахнет свежезаваренный чай? Что должен чувствовать человек при получении диплома об окончании колледжа? Какой был рисунок на обоях в моей


22. Генетическая память

Они появились в этом (мы боимся оговориться «в нашем») прекрасном, грандиозном городе, что оказался царством мертвого и неживого. Мертвое медленно, пока что незримо для нас, разрушается под воздействием природы и времени. Неживое продолжает выполнять свое, предначертанное программой, будь то чистка тротуаров или же самоусложнение… И вдруг они! Полтора-два десятка — от громадных до тех, что будут где-то по щиколотку, от старых, почти слепых до пушистых щенков.

Собаки, первый раз в жизни увидевшие человека. Их изумление. Кто мы, добыча? Охотники на них? И какие-то смутные, непонятные им сигналы от их генетической памяти.

Один выстрел в воздух расставил всё на свои места.


23. У них не было причины

— Значит, так, — начинает Марк.

Это мы пытаемся хоть как-то подытожить два года работы здесь.

— Как ни смешно, конечно, — Марку совсем не смешно. — У этой цивилизации не было причины погибать. Вы понимаете, вообще не было!

— Знаешь, что, — говорю я, — давай-ка все-таки по площадям.

— Пожалуйста, пункт первый. Война. У них не было войн. Ни разу! А их цивилизации без малого сто тысяч лет.

— Если бы у них не было только войн, — бросила Стоя. — У них, по-моему, вообще ничего не было.

— В смысле? — Марку не нравилось, что его сразу же перебили.

— С нашей точки зрения, должен быть некий путь, — говорит Стоя — От каменного рубила до процессора, так? А они начали с «искусственного разума», а закончили… мы до сих пор не в состоянии не то что осмыслить, охватить хотя бы, на чем они остановились.

— Вот именно, что с нашей точки, — пытаюсь я.

— Нет, — перебивает меня Марк, — действительно, так не бывает.

— Но так есть, — говорит Стоя. — Только не начинайте мне сейчас, что техника не все еще откопала. За два года наша аппаратура перелопатила всё. Плюс те биороботы, которых нам удалось перепрограммировать, тоже усердствовали в качестве археологов. Плюс все, что удалось расшифровать в их базах данных, архивах и книгах. Они были техногенной цивилизацией всегда!

— Бред! — возмущается Марк.

— А что если, — я ухватился за мысль, — они по каким-то своим соображениям стерли свою предысторию, «отменили» свое цивилизационное детство? Мы же почти ничего еще не знаем об их ценностях, их идеалах, их Боге.

— Так можно вообще объяснить что угодно, — возмущается Стоя.

— Как бы то ни было, — Марку всегда не нравились наши со Стоей споры «ни о чем», — факт остается фактом: они обошлись без войн. Да и с кем, собственно? У них никогда не было разделения на разные государства.

— А как насчет инопланетян, — пытается уцепиться хоть за что Стоя.

— Кажется, — отвечает Марк, — они, как и мы, лишь только искали «братьев по разуму». Как и мы, лишь мечтали о Контакте.

— Рано еще, конечно, делать выводы, — говорю я, — но они вроде бы были гуманной цивилизацией, к тому же светлой и радостной, если отталкиваться от их текстов.

— Если судить по текстам, то мы с вами тоже очень ничего, — скривился Марк.

— А как начет разного рода катастроф? — Стоя боится, что мы погрязнем в деталях.

— Космических не было, — отвечает Марк. — В границах гелиосферы этого солнца крайне низка метеоритная активность, астероиды, прямо скажем, не впечатляют. Да и что может сделать какой-нибудь сорвавшийся астероид такой цивилизации? Он и для Земли-то сколько веков как не страшен. — Марк осекается. (Теперь мы не говорим о Земле.) Мы со Стоей делаем вид, что не заметили его бестактности.

— Все взятые пробы показали, — Марк оценил нашу деликатность, — планета ни разу не подвергалась бомбардировке из космоса или какому-либо облучению.

— У них что, системы защиты стоят от Адама? — сострила Стоя.

— Радиационный фон здесь, — продолжает Марк, — благоприятнее земного. Климатические катастрофы не то что исключены — здесь вообще не было климатических изменений, во всяком случае, пока. Эта планета кажется вообще какое-то идеальное место. Я специально моделировал на компьютере — из всех возможных вариантов ее атмосферу надо признать оптимальной, то же самое можно сказать и о климате, да и вообще обо всем. Я подготовил для вас распечатки, потом посмотрите, а то мы действительно потонем в подробностях.

— Следующим пунктом у нас медицина, да? — Стоя даже не пытается скрыть волнения. — Они не болели. Вообще! В результате генных модификаций, которые мы, — это «мы» эвфемизм, чтобы не говорить «Земля», — можем теперь довольно легко перенять.

— А не от этого ли они и вымерли? — вырывается у меня.

— Так! — возмущается Стоя. — Из нас, кажется, полезли фобии двадцать первого века. А завтра ты скажешь, что прививка от оспы греховна. А?

— Не отвлекайся, — перебивает Марк.

— Но есть и еще одна причина. — Стоя начала было рыться в своих бумагах, но оставила. — Здесь нет болезнетворных вирусов, понимаете? Не то, что гриппа, здесь и насморка не заработаешь!

— Так не бывает, — говорю я.

— А те вирусы, что все-таки есть, они, скорее, для «тренировки иммунитета» и… они искусственного происхождения.

— Ничего себе! — присвистнул Марк. — Они создали стерильный мир. В принципе, это могло их погубить.

— Если поднять из могилы человека века этак двадцать первого и показать ему наш нынешний уровень «стерильности» и вообще комфорта, — говорит Стоя, — он решит, что мы в ближайшее время от этого выродимся.

— Может, кстати, и будет прав. — Я пытаюсь хоть как-то снять напряжение.

— Знаю, — говорит Стоя, — сейчас вы скажете: «Сбой в такого рода системе сам по себе мог быть катастрофой для них.» Но дело в том, что сбоя и не было. Я попробовала «заразить» планету гриппом — у них есть специальные вирусы, которые тут же всё пожрали.

— И они, конечно же, тоже искусственного происхождения! — догадался я.

— Я поражаюсь уже не тому, что все это есть, — начинает Марк, — но как это действительно не вышло из равновесия?

— Немилосердно затруднив тебе поиск причины, — съязвила Стоя.

— На каком-то витке расследования я думал, не сгубило ли их забвение гуманитарных своих начал, — начинаю я. — Знаете, в нас все равно сидит штамп: «техногенность в ущерб духу» и так далее, да? Но они оказались цивилизацией духовной культуры, причем книжной.

— Получается, идеальное местечко. Можно сказать, что рай, — возмущается Марк. — Населено людьми, достойными рая. И вдруг все это гибнет, причем так, что носители «искусственного разума» даже не поняли, что произошло с обладателями разума «естественного».


К нам прибилась собака (мы развернули полевую лабораторию в городе). Из той самой стаи. То ли ее изгнали оттуда (я не помню уже, изгоняют ли земные собаки своих сородичей), то ли ее генетическая память оказалась сильнее, чем у остальных.

Средних размеров, лохматая (здесь, если и были когда-то породы, давно уже всё перемешано), она не заискивала, не виляла хвостиком, ни на что не напрашивалась. Просто лежала, положив голову на вытянутые вперед лапы, и смотрела на нас, за каждым нашим движением. Без волнения или же страха, но не отрываясь.

Кончилось тем, что Стоя бросила ей кусок.


Спущенный под воду зонд показал, там не было цивилизации. Мы ошиблись тогда. Там просто дельфины, не более.


24. Разгадка?

— Самое интересное в строении планеты, — мы слушаем доклад Стои, — это отсутствие строения вообще — ни коры, ни ядра, понимаете? Отсюда можно сделать вывод, что она представляет собой астероид.

— Астероид, превосходящий в диаметре нашу Землю? — Марку не нравится, когда за дело берутся не специалисты. Но тут действительно нужно человечек двести, чтобы все были специалистами по отраслям, а еще лучше, две тысячи.

— Я сказала «можно сделать вывод», — отвечает Стоя. — Но разве я его сделала?

— У них нет ни руд, ни… вообще никаких ископаемых, — вклинился я. — Да, конечно, мы знаем, им и не нужно. Здесь все сделано из синтетических материалов. Они, кажется, не были особенно ограничены как в их изобретении, так и в производстве… но все равно как-то странно — такая планета с начинкой астероида?

— Однородный камень, кое-где его массы проложены вязкими пластами, кое-какие вкрапления железа все же есть, как и бывает у малых тел, — продолжает Стоя, — кстати, Марк, как ты думаешь, какой должен быть возраст астероида?

— Несколько миллиардов плюс-минус сколько-то сот миллионов лет, — буркнул Марк.

— Именно! — обрадовалась Стоя. — Каменные залежи такого возраста и есть. А вот то, что я назвала вязкими пластами…

— Ну? — Марку не нравится сегодняшняя ее нервозность. Что же, мы, наверное, «пересидели» на этой планете. Да, мы всего лишь в самом начале здесь, но мы еще лет двести так и будем в начале именно. Глядя на Стою, понимаешь нас, в самом деле, надолго не хватит.

— Так вот, их возраст около ста тысяч лет! — Стоя замолчала.

Нависшая пауза была какой-то нехорошей.

— То есть ты хочешь сказать… — наконец, начал Марк.

— Да, — кивнула Стоя. — Это искусственная планета.

— Что, они так вот взяли сколько-то астероидов, — Марк даже покрылся по́том, — размололи их в фарш, скрепили синтетической породой и сели на это, просидели сто тысяч лет?!

— Люди все только мечтают найти такую же землю как наша, но лучше, дабы воспроизвести на ней нашу жизнь так, чтобы мы оказались лучше себя самих прежних, всегдашних, — начинаю я. — А они построили себе такую планету.

— Вот, значит, откуда идеальная орбита и атмосфера, — перебивает меня Марк, — идеальный климат и всё идеальное вообще! Они здесь, кажется, создали рай.

— Или сбежали сюда от катастрофы, — говорю я, — из ада ли, просто от самих себя.

— Неужели они так и движутся по вселенной, меняя планеты, как квартиры? — возмущается Марк.

— Может быть, они переросли свою планету, свою историю и цивилизацию, — киваю я. — И начали заново.

— С Конца? — усмехается Стоя.

— Да, с Конца, — говорю я. — И на новом месте, с белизны листа, чтобы начать с Опыта, будучи от него свободными. Это вот и значит начать с Опыта, а не продолжить его.

— Но на чем-то они, такие всесильные и мудрые, все же сломались? — Марк не дослушал меня. — А что, если они просто построили себе новую планету?!

— Вряд ли, Марк, — отвечает Стоя. — Вот это, — она показала на город вокруг нас, — все-таки смерть, а не квартирный переезд. Их корабли выполняют бессмысленную работу в космосе, их аппаратура все множит и множит информацию, которую некому обрабатывать, их кости утилизованы в контейнерах или же катаются в вагонах монорельса вот уже сотню лет.

— Они могли просто оставить ненужный им хлам, — сказал Марк, — вот представь, ты переезжаешь, неужели ты потащишь с собой коробки со старыми банками или вышедший в тираж пылесос? А что касается костей. — Марк замялся. — Если бы Земля «переезжала», разве не было бы тех, кого не смогли, не успели бы взять… или же просто не взяли в новую жизнь? (Это насчет гуманизма, да?) Ответьте-ка сами оба, только честно, хорошо? Без пафоса.

— В таком случае, могли быть и те, кто не захотел улетать, — сказал я. — По инерции. По каким-то мировоззренческим соображениям, из чувства протеста. Из-за любви к родине, может… Мои родители наверняка бы не полетели.

— Так ли иначе, но конец их был и страшен, и жалок, — будто самой себе кивает Стоя.

— Но в их текстах нет ничего ни о катастрофе, ни о «переезде», ни о жизни до этой их синтетической планеты, — мямлю я. — Конечно, прочитана только ничтожная часть, к тому же их иносказаний и аллегорий мы пока что не понимаем.

— Во всяком случае, теперь ты знаешь, что надо искать в их поэмах и радиосводках. — Марк пытался быть ироничным.


Стоя разбудила, растолкала меня среди ночи.

— Джон! Джон!

— А-а?

— Что, если наши гирэ были созданы ими?!

— То есть? — я еще не проснулся и не хочу просыпаться.

— Облучили их, обеспечили сколько-то необходимых мутаций, и вот у хоботных возникает сознание. Может, это был такой эксперимент. А гигантские неразумные «мамонты» устранены за-ради чистоты эксперимента. — Стоя осеклась. — Или же просто… надо же чем-то сверхцивилизации развлечь себя.

— Такой же вопрос ты могла бы задать насчет нас самих Создателю. — Пытаюсь отшутиться я.

— Тогда Сури и все они, — Стоя оскорбилась моим тоном, — они все игрушки в их руках. Как ты не понимаешь?!

«Тебе что, уже жаль тех своих „лучших чувств“ на земле Гирэ?» — Хорошо, что я не сказал ей этого, сумел удержаться все-таки. Ведь, по сути, она спрашивала: «Получается, я стреляла по людям из-за живых игрушек?!»

Я поднимаюсь на локте на нашей постели:

— Скажи-ка, разве что-то меняется от этого в философии Сури, в лиричности Айешки, в «фиолетовом мамонте» на скале? Я не уверен, что ты права в своей догадке… но даже если и так! Сури и его гирэ будут все-таки глубже и добрее своих богов. Если они — я показываю на мертвый город за окном нашей «палатки» — в самом деле, пожелали стать богами.


К нам пришла «учительница», села рядом с собакой. Может быть, она нуждается в ремонте? (Она же знает, что люди могут устранить ее неисправности.) Нет, с ней, она говорит, все в порядке. Мы пытаемся ее расспрашивать. Она излагает, что знает. А знает она много, особенно, что касается математики.

Мы вскрыли ее «черепную коробку», там всё то же, что и у других биороботов. Но мы уверены, что в своем «самоусложнении» она продвинулась дальше остальных. Мы могли бы ее так и оставить, как делали со всеми предыдущими, но почему-то все же собрали вновь. Насчет судьбы людей, она так и не смогла ничего добавить к тому, что сказала в первый раз.

Мы хотели отправить ее на Землю (мы готовим второй корабль), но все же оставили при себе.

Она сидит рядом с Хельгой (у собаки теперь есть имя). Время от времени пытается ее погладить. Но собака твердо зная, что это неживое — совершенно неопасное, но неживое — отдергивает голову. «Учительница» не настаивает, но на следующий день пытается повторить свой опыт.


Она попыталась расспросить нас про Землю и не поняла нашей реакции. Но не объяснять же ей, в самом деле. — Те, кто жил здесь до вас, — она теперь так выражается, а нам не нравится — мы здесь «исследуем», а не «живем». — Считали, что у вашей планеты не так уж и много шансов.

А вот здесь Гордон перегибает-таки палку. Неужели он думает такими вот приемчиками заставить своих «новых современников» отвлечься от человеческой повседневности и сосредоточиться на судьбе ? Значит, я уже читаю некий миф? Очевидно, моралистический.

Мы задыхались: «Они знали о нас! Они знали!!!» А потом уже от сказанного ею как само собой разумеющегося: «не так уж и много шансов». Пророчество от тех, кто сгинул сто лет назад! А если они поняли что-то о нас, увидели в нас что-то такое, что пропустили мы сами?!

— Может, за сотню лет что-то просто-напросто разладилось в ее электронных мозгах? — резко обрывает нас Стоя. — Если есть «искусственный мозг», то должны быть и мозговые болезни.

Может, это и было остроумно сколько-то, но… Земля же так и не вышла на связь.


«Учительница» попросила, чтобы мы разрешили ей кормить собаку. Хельга принимала у нее кусочки совершенно спокойно, как будто это была механическая кормушка.

— Я поняла, — говорит Стоя, — она хочет стать человеком. Она пытается.

— Но она же носитель «искусственного разума», — удивляюсь я, — и должна понимать, что сие невозможно.

— А она и понимает, — ответила Стоя.


25. Другое время

Мы обследуем центр управления полетов — сотый по счету на планете и теперь мы уже точно знаем — последний. Всё как будто стандартное, но мы всякий раз убеждались, у каждого центра своя специфика — вся сложность ее обнаружить. Но здесь как будто бы нет. Вот, наконец-то! Мы наткнулись на некий бункер. Огромные залы заставлены мониторами. Всё, как всегда, работает (мы ни разу еще не натыкались на умершую технику). На бессчетных экранах — мы онемели — планеты! Бессчетное множество всевозможных планет. Общий вид из космоса, вид с поверхности, мелкие детали ландшафтов… Горы, кратеры, небеса всевозможных цветов. Картины потрясающие, захватывающие, немыслимые. И однообразные. Мы впервые поняли! Какая-то дурная бесконечность миров. Их непостижимость, в конечном счете, не спасает. С какого-то момента начинает даже усугублять…

Мы закачиваем информацию в наши процессоры, потом вычислим координаты. Если бы исследовали сами, не хватило бы жизни десятка таких экспедиций, может быть, сотни. Спасибо тем, кто «жил здесь до нас».

Мы нашли экран, где транслировалась жизнь. Жизнь была представлена неимоверных размеров динозаврами на восьми ногах (две пары передних — две пары задних). Палеонтологические сюжеты были потрясающими, но тоже однообразными. Эта повторяемость бесплодных поверхностей планет и уникальная, быть может, единственная в этом секторе Вселенной, монументальная жизнь в ее унылой бессмысленности. «Впечатление минуты, не более. — Марк понял наше со Стоей состояние. — Вот начнете исследовать, и дух захватит, и будете счастливы. Что вы, себя не знаете?» Скорее всего, он был прав.

— Смотрите-ка! — мы обернулись на крик Стои.

На экране люди! Штурмуют замок?! Облачка выстрелов. Где-то что-то поджигают.

Ядро ударило рядом с камерой. Воин с перьями на шлеме первым бросается в пролом, увлекая за собой свой отряд.

— Как похоже! — шепчет Марк. — Пусть совсем не так, как в исторических фильмах. И не так, как в фэнтези.

— Неужели еще одна прародина? — Стоя пытается быть ироничной.

Марк принимается за рутинную часть нашей работы — записывает информацию, взламывает компьютеры и т. д. Бормочет себе под нос всегдашнее: «потом разберемся». На экране тем временем начинается пир победителей — грабежи, убийства. Что мы, не знаем об этом? Но когда видишь все это так!

— Стало быть, эта гуманнейшая цивилизация ни во что не вмешивается. Не хочет нарушать «естественного хода». — Я пытаюсь сдерживаться. — Наблюдают, да? Копят материал.

— Ну, допустим, те же самые споры жизни, — недоумевает Стоя. — Но чтобы столько совпадений, даже в деталях.

На экране двое солдат насилуют девочку, потом начинают над ней издеваться. (Все это идет крупным планом.)

За полгода до «Возничего» я взял экскурсионный тур по Европе, так вот, в Чехии был похожий замок. И вот тут я понял, что схожу с ума — это был не «похожий», и даже не «точно такой же», а тот самый замок!

Стоя и Марк так смотрели на меня.


— Ты же сама только что говорила, что дубляжа быть не может! — я даже не знаю, кричу я или же это шепот. — И ты, Марк, никогда не верил в дубляж! Так что же вы?! Они смотрели на меня уже с жалостью.

— «Учительница» же говорила — они знали о нас. Вы позабыли, кажется.

В правом верхнем углу экрана появилось изображение с другой камеры: надпись над воротами замка.

— Теперь вы видите, да?! — я тычу пальцем в этот квадратик на экране. — Даже если предположить, что где-то здесь, в этой части Вселенной наша Земля повторилась, но чтобы настолько! До совпадения языка, букв и шрифта!

— Ты знаешь чешский? — спросила Стоя.

— Нет.

— Ни я, ни Марк его тоже не знаем.

— Ладно, Стоя, — махнул рукой Марк, — видно же, что это что-то вроде немецкого… Мы расшифруем координаты, нам в любом случае это делать, а там видно будет.

— Если верить «учительнице», — начинает Стоя. — Получается, они следили за нами всегда! А потом просматривали старые записи? Ведь это же, — она показывает на монитор, — век этак семнадцатый или шестнадцатый.

На экране один из солдат, исчерпав свою фантазию, вспорол девочке живот громадным ножом.


Все остальное отложено. Мы теперь все (а не один только Марк) высчитываем координаты. Наконец, вот оно! Это Земля! — То есть когда я острила насчет прародины, — попробовала было Стоя..

Мы не знаем, как к этому относиться. Просто не знаем. Мы говорим, городим слова. Наше молчание тоже получается каким-то бездарным. Через пару дней Марк устроил внеплановое «совещание».

— Мы не правильно поняли картину на мониторе, — начал Марк.

— Знаешь, как-то трудно было не понять, — ответил я.

— Это была не запись, — сказал Марк.

— То есть, — какой-то странный голос Стои.

— Мы смотрели в реальном времени, — ответил Марк.


Проверяли, перепроверяли. Неделю, не разгибаясь. Исступленно. Чуть ли не до галлюцинаций. Сами того не понимая, мы прорвались в пространство иного времени. Вот что такое это шаровое скопление звезд. Вот почему наш «Возничий» едва не погиб при вхождении в него.

Мы знали всегда — за наши десять лет экспедиции на Земле пройдет столетие (само собой разумеющееся, можно сказать, формальное знание). А сейчас мы открыли, что этот мир не такой уж от нас далекий (всего-то сто лет анабиоза), когда ты внутри, отстоит от Земли на восемьсот световых лет. Плоскость внутри «яичка с сюрпризом», по которой мы сейчас и ползаем, есть плоскость иного времени. Восемьсот лет нужны радиосигналу, чтобы дойти от нас до границы «яичка». А от нее до Земли — это уже продвижение сигнала в обычном моноплоскостном космосе, в нормальные, ему отведенные сроки, что будут таким вот довеском к восьмистам годам.

Это значит, первую радиограмму от НАСА мы получим через восемьсот лет?! (Теперь чуть меньше.) И наш первый отчет дойдет до Земли восемьсот лет спустя от момента его отправки?! То есть Земля жива?!

С Землей всё в порядке. Мы просто с ней разминулись во времени, разошлись в измерениях пространства. Нас считают погибшими, пропавшими, да? Как это неважно сейчас! Мы, стоящие посредине чужого, мертвого мира, начавшие обживать саму эту смерть, теперь знали — с Землей все в порядке.


Через восемьсот лет не то что от нас, от всех этих биороботов останется только прах, и то навряд ли. Что же, раз мы смогли войти сюда, сумеем и выйти. Этот оптимизм Марка. Действует ли такая житейская логика в полиплоскостном пространстве-времени?

Мы отправили к месту нашего вхождения в шаровое скопление автоматическую станцию. Минуя детали, не описывая все наши сомнения и надежды, скажу сразу — оказалось, что нет. Вход не собирался быть выходом. Мы проникли в зазор между плоскостями, а теперь он исчез? Или же просто сместился? Получается, все эти плоскости находятся в динамике? Или же это было рукотворное «окно», через которое сверхцивилизация выходила в «нормальный» космос, а теперь некому поддерживать его в рабочем состоянии и оно «заросло»? Можно строить предположения до бесконечности, но факт остается фактом — чтобы выйти из этого пространственно-временного континуума, мы должны двигаться со скоростью света. А чтобы выйти из него живыми, мы должны запастись терпением и лететь «по ходу» этого времени две тысячи лет.

— Как только мы узнали насчет «яичка с сюрпризом» и прочего, — говорит Марк, — я начал считать (я же не вчера родился, правда?) Так вот, по моим расчетам получалось, что эта структура пространства удлиняет время на два-три года полета. Что вы так смотрите на меня? Да! Я утаил от вас! Не хотел портить вам настроение из-за пары лишних лет. Но чтобы восемьсот световых?! Этого просто не может быть, понимаете! Это противоречит здравому смыслу.

— Когда-то вращение Земли тоже ему противоречило, — бросила Стоя.

— Здесь какие-то немыслимо более сложные взаимодействия между временем и пространством, чем те, к которым мы привыкли — говорю, тороплюсь, сбиваюсь я, — это другое измерение, а никакая не плоскость вовсе! Или та неимоверная концентрация темной энергии в центре скопления деформирует время? То есть оно «вытягивается» под воздействием антигравитации?

— Но почему в таком несовпадении с пространством? Почему настолько «превосходит» пространство?! Почему на Земле не разобрались во всем этом? — говорит Стоя. — Почему не заметили даже.

— Так в «нашей» плоскости всё в порядке, как и должно быть, всё «как всегда». А мы вот вломились в другое измерение, в другую реальность. Чуть не спалили «Возничий» на этом, если вы помните, — отвечаю я. — А любые несоответствия и нестыковки в измерениях всегда объясняли чрезмерной концентрацией поглощающей материи.

— Собственно, на нашу экспедицию и надеялись. — скривилась Стоя. — Дескать, мы прилетели — разберемся, так сказать, «на месте».

— Самое обидное, — говорит Марк, — где-то здесь, можно сказать, под ногами их технологии по передвижению по плоскостям этого пространства, а нам не взять вот никак. Кажется, нас ждет конец тех туземцев, что умирали от голода на банках, сброшенных с самолета, на концентратах и сухих супах, потому что они не умели ни открыть, ни приготовить.

— Это такая ловушка времени, — я сам же себя и обрываю. Все это язык аналогий, метафор. Боже, как надоели метафоры!

— У нас есть три варианта, — начинает Марк, — искать эту их технологию — раз. Попытаться создать ее самим — это два. Обследовать пространство до тех пор, пока не найдем «окно», это вроде как три. Я не думаю, что наш «Возничий» взял и нашел единственный вход в это чудное пространство. «Окно» — элемент его структуры, так что найдем. К тому же все эти три пути можно совместить в робкой надежде на их взаимодополняемость.

— Есть и четвертый, — поднял руку я. — Начать жить.

— Это как? — возмущенный голос Марка. — Начать здесь новое, свое человечество?! А что, в самом деле! Не на пустом же месте, к тому же, пусть в чужом, но зато в каком доме! Правда, нам же не по размеру даже здешние табуретки. Но ничего, как-нибудь… подтянемся на руках, вскарабкаемся, заползем. Или же дорастем, за восемьсот-то лет. Так что валяйте, пока Стоя еще в репродуктивном возрасте.

— Понимаешь, Джон, — Стоя показывает на мертвый город вокруг. — Для них это их выбор, их воля, их гений, их победа над какими-то, быть может, ужасными катастрофами, над собственной историей и судьбой, наконец. А для нас? — она задумалась. — Стать опятами на чужом пне? — Да, конечно, это слова. Мы много говорим в последнее время. Слишком много. Но так нельзя, Джон. То, что ты предлагаешь, неправильно. Я не могу объяснить, но я твердо знаю, так нельзя.

— А ведь ты провоцируешь нас, Гордон, чтобы мы вели здесь себя как мародеры и оккупанты.

— Мы так и ведем себя, Марк, если ты еще не понял, — обрывает его Стоя.

— То, что я предложил, — я обращаюсь теперь главным образом к Стое, — позволит нам хотя бы не стать заложниками неудачи этих трех вариантов.

— А тебя не пугает неудача четвертого? — ответила Стоя и вдруг изумилась. — А ведь ты же знаешь, что будет неудача. Не можешь не знать!

— На первой планете сами не заметили, как стали играть в богов, — усмехнулся Марк. — А здесь поступило предложение поиграть в человеков. — Срывается. — Хватит уже! Игры кончены! Даже если они во имя истины, смысла, жизни, их каких-то подобий. Я, Марк Кегерн, командир звездолета «Возничий», объявляю начало реализации новой программы по указанным мной трем направлениям. Все остальное не имеет значения, понятно?


— Человечество, начавшееся с капитуляции? — говорит мне Стоя. — Благодаря капитуляции? С нашего отказа от борьбы и исполнения долга?!

Марк потерял интерес к разговору, он уже принял решение.

— Если ты о долге перед Землей, так мы его уже выполнили, только с отсрочкой на восемьсот лет, — говорю, заставляю себя говорить я. — А отказаться от шанса… не то что единственного — его вообще не должно было быть… — я сбиваюсь. — Начать новую Землю здесь, исходя из Опыта двух великих цивилизаций.

— Исходя из их неудачи? — сарказм Стои.

— Да! — отвечаю я. — Из неудачи тоже. Из их тупиков и провалов.

— Ты только забыл об одной мелочи, — пытается улыбнуться Стоя. — Еве положено быть как минимум невинной, понимаешь? У нее не должно было быть вакуумного пулемета.

— Об этом надо забыть, — зашипел на нее Марк. — Или, может, тебе нравится?

Взгляд, каким его удостоила Стоя.

— Это не муки совести, — сказала она, — это нечто похуже — невозможность мук, может быть… Это правота.


Через полгода мы нашли «окно». На задворках планетной системы соседней звезды (она была от нас «через одну», если точнее). Среди десятка планет там есть одна с атмосферой и водой. На ней и начнем подготовку к «прорыву сквозь время». Что же, хотя бы эффектно звучит.

Снова в путь (тоже звучит неплохо, пусть и несколько книжно). Последние приготовления. Мы так мало успели на этой планете. Да, конечно, все, что могли, закачали в свои компьютеры, запихали в транспортный (грузовой) звездолет. Но вот все-таки… И дело здесь даже не в моей идее… «новой Земли»… хотя и в ней тоже. Нам дана возможность, а Марк ее отменил. Я понимаю его правоту, пытаюсь принять. И Стоя тоже права — где уж нам всем, в самом-то деле. Но их правота частична. Ограничена и… То, что за этой их ограниченностью — оно же мне не дается, в точности как и им. Я вдруг понял.

По обработке первых данных Марк посчитал наши шансы на прохождение сквозь окно как «пятьдесят на пятьдесят».


Хельга бежит за набирающим скорость «Возничим» изо всех собачьих сил. Вот мы уже ее и не видим, но знаем — она все бежит. Дурной сон. Что, «Возничий» — поезд из какого-то старого фильма? А сердце вот сжалось, до спазма.

Страшный грохот. Мы выскакиваем из своих «палаток». Облако, столб белой пыли до неба. Пыль тут же набилась в ноздри и в глотку. Мы поняли, что это. Обвалилась стена одного из небоскребов километровой высоты, за два квартала от нас. Вьюны и деревья наконец-то сделали свое дело. Когда пыль осела, дом стоял «наружу кишками». Наступает зримость распада. Что же, стадия такая.

— Стадия трупных пятен, — процедил Марк.

— Нам наверно, уже пора — сказала, отвернулась от нас Стоя.


С каким чувством мы покидали планету? Мы, впервые столкнувшиеся с другим, что несоизмеримо выше нас. То, что нам уже удалось открыть, в чем мы смогли разобраться, вероятно, изменит облик нашей цивилизации, ее темп, ее время… То, что недоступно нам — вроде и в самом деле провоцирует в нас глубину, даже если само так и останется нераскрытым, неразгаданным никогда.

Мы идем по главному бульвару города. Сто лет назад здесь играли дети, прогуливались прекрасные женщины, клоуны и мимы веселили народ, за столиками горожане угощались душистым вином и потрясающего вкуса фруктами, которых нет на Земле.

Эта внезапность сознания… вины пред исчезнувшей жизнью?! Ее краски, ее трепет, ее смыслы никогда не оживут в наших руках, сколько бы ни было нашего завтрашнего понимания. Странно, да? Мы не подвизались здесь вовсе воссоздавать и уж тем более воскрешать. Мы никому ничего не обязаны. Нас ничего не связывает с ними кроме смутного, преисполненного жалости к самим себе: «неужели когда-нибудь по развалинам Лондона, Рима или Нью-Йорка будут бродить какие-то гуманоиды (негуманоиды), пытаясь хоть что-то понять или же вполне равнодушно „собирая материал“». А наше желание стать здесь «другими самими собой», разве такая наша попытка привязана к месту? Это странное чувство неловкости, даже стыда пред перечеркнутой, канувшей жизнью… За то, что мы живы?

Неестественная пустота бульвара и чрезмерная, неживая чистота. Я вырвал листок из своего блокнота, скомкал, бросил на брусчатку. Стоящий неподалеку робот-уборщик даже не шевельнулся. То ли он уже вышел из строя, то ли понял, что блюсти чистоту тротуара не имеет смысла.

Время от времени к нам подлетали такси (одно было уже без дверцы, половину салона занял разросшийся куст, чьи цветы были очень красивы). Но мы должны пройти свой сегодняшний путь до «Возничего» пешком.

Хельгу мы взяли с собой, а «учительницу» оставили. Она, наверно, все так и пытается научиться любить и жалеть.


Часть III Планета Лимов


26. Стоя

Нам никогда еще так не работалось в космосе. Было какое-то упоение первооткрывателей. Сами не ожидали от себя. Программа Марка реализовывалась, казалось, еще немного, и мы перестанем быть слепыми котятами в пространстве-времени этой части галактики.

Хельге тяжело давалось привыкание к кораблю. То, что для нас в условиях искусственного гравитационного поля было почвой, ей таковой не казалось. Застыв на полусогнутых, она лихорадочно обнюхивала пол, будто пыталась отыскать настоящую, неподдельную землю. Но так и не отыскав, оставалась на неверных своих ножках, исходя мелкой дрожью, отказываясь садиться или же сделать шаг. Интересно, какая пропасть в ее собачьем воображении разверзлась под нашим полом — метров десять, может быть, двадцать? Но со временем она привыкла (куда же деваться). Мы летели в самом надежном звездолете, какой была способна создать Земля в конце двадцать второго века, а она в утлой вибрирующей, склонной к предательству посудине.

Я проснулся среди ночи. Стоя сидела на постели. В темноте, не включив даже подсветки в своем изголовье. Я понял, что она сидит так уже давно.

— Стоя! Ты что?

Фальшь вопроса. Я знаю, что она.

— Герои Эсхила и Софокла могли хотя бы выколоть себе глаза. А я, — она пытается улыбнуться, — не могу позволить себе такой роскоши.

Я обнимаю ее. Фальшь этого объятия. Она чувствует ее, но не отстраняется, не сбрасывает моей руки.

— Я только недавно поняла, — она начинает после долгой паузы, — что для меня значит Сури. И дело не в его философствовании. Это не для меня. Не те мозги. А то, что я у него понимала — я не была согласна… Что касается той лужайки … почему бы не преодолеть ее медикаментозно, через «чистку ментала»? Я несколько раз пробовала. Да-да. Не смотри на меня так. Я тебе не говорила, извини. Я должна была тебе рассказать. Я ужасная эгоистка в этом своем… — она замолчала, подбирая слово, но слово так и не подобралось. — Так вот, всякий раз лужайка ко мне возвращалась. Марк бы сказал, что она мне на самом-то деле нужна, пусть я никогда себе не признаюсь. Эта его ограниченность, может, даже самодовольство. А у меня просто-напросто силы нет на лужайку .

— Мне кажется, Стоя, дело не в том, что ты не можешь стереть лужайку — ты считаешь себя не вправе , пусть даже ты это не сознаёшь, не хочешь сознавать.

— Но это не совесть, так? Тут что-то другое. Мне кажется, я уже, как та «учительница», пытаюсь научиться… Только она, в отличие от меня, знает, к чему пробивается.


Люблю ли я Стою? Глубже, чем когда-либо раньше. Но я обнаружил вдруг, что обманываю ее посредством своей любви. И ее, и себя. А теперь, когда я пишу эти строки, мне начинает казаться — она тогда понимала.

Но в чем обман? Я хотел принудить ее к надежде. Но ведь была же надежда?!

Она любила меня. Это была любовь, а не благодарность за…

Чего мы тогда так и не смогли с ней? Это вкус собственной бездарности до физического отвращения к себе самому, до вязкой сухой слюны. Я то становился с нею тяжеловесно зануден, то начинал имитировать немногословную мудрость, состоящую из одних многоточий. Или вдруг принимался развлекать ее, «поднимать ей дух».

И то, и другое, и третье было как-то уж очень мелко.

Всё, что угодно, лишь бы только она остановилась в этом своем. Но верил ли я, что возможно вообще искупление, высвобождение и прочее? Я не знаю.

Мое прощение ей было не нужно. А я и не прощал. (Кто я такой, чтоб прощать!) Но моя солидарность с ней в том, что было тогда на лужке , моя нечистая совесть — это все у меня от ума, а не от совести, собственно. Мерзко было это сознавать, но это так.

То в ее душе, куда она меня не пускала, пусть и считала, что я понимаю ее порой лучше, чем она сама. Не потому, что не хотела — не могла. А если бы пустила все-таки — изменилось бы что?

Секс ничего уже не добавлял нам. Он теперь не имел отношения ни к любви, ни к наслаждению. Мы с ней просто партнеры по опустошенности. А ведь совсем недавно ее мускулистое, тренированное тело сводило меня с ума.

— Марк, наверно, завидует тебе, — Стоя сказала однажды вот так, извиняясь, сразу после того, как я закончил. — Если б он знал, что получает от своей виртуальной эротики больше наслаждения, чем ты сейчас с меня.

Все наши научные изыскания, открытия, прорывы, предвосхищения завтрашних открытий, прорывов — отвлекали ли они ее? Марк считает, что да. Это есть оправдание ее существования сейчас. Но не ее самой!

Здесь Марк пожимает плечами, притворяясь, что не понимает, о чем я. Стоя, я видел, она сознает, что всеми этими «открытиями» лишь заслоняется от… хотя, временами, успешно. А тут еще ей в помощь такие вещи как: «обязательства перед командой», «исполнение долга».


Я проснулся по сигналу нашего будильника, а Стоя нет. Рядом, на тумбочке с ее стороны записка: «все понимаешь сам». На ее лице усталость, даже бо́льшая, нежели та, что была все последние месяцы… и покой, которого не было никогда. Я смотрю на это ее новое лицо, силы нет, чтобы чувствовать хоть что-то сейчас…

Я пытался вести ее к выходу, которого не было. Вот все есть, даже «окно», через которое мы вернемся из времени шарового скопления звезд, а для нее выхода нет. А я надеялся, обманывал самого себя. Потому что любил? Потому что такие вещи нельзя в мироздании оставлять неразрешимыми? Вот Марк, он просто хотел помочь ей жить, быть с этим. Он же любил ее, да. Тяжелой, безблагодатной любовью.

Она и пыталась быть. Ей вроде порой удавалось.

Но вот как? В самом деле, как искупить неискупаемое? Если б дело в мере страдания… Но она превзошла меру (любую, всякую). Может, ее не хватило на чистоту страдания?

Когда-то еще там, на первой планете, она сказала: «моя правота добьет меня». Но вот нет же. Мне кажется, нет. Не отрекаясь от своей правоты, утвердившись в ней, она обратила ее в частность. Так получилось, да? Вся эта ее нечеловеческая тяжесть продавила ее в глубину. Да-да! Ее нечеловеческое обернулось «углублением» человека… но в направлении, противоположном свету.

Да нет, это только слова. Мы не знаем, откуда свет. И нет никакого вообще «направления». Как искупать? Как вообще быть с этим?

Стыд жесткий, жестокий, опустошающий за то, что все это время я почти что знал «как».

А ведь она не обрела покоя! Покой есть лишь у ее посмертной маски, но не у Стои. У мягких тканей лица, чьи клетки сейчас понемногу уже включают механику разложения. Покой у того, что возникло после Стои и вместо Стои.

Может быть, Сури здесь смог бы хоть что-то. Уже потом, много позже, я сказал Марку. Марк разразился чем-то вроде: «Сури здесь попытался бы в пользу бытия и только! Вывернул бы ситуацию в эту самую пользу». Но что мне бытие? И тем более польза. А ведь ничего другого не остается. То есть бытие лучше небытия?

Оба они чего-то так и не могут.

Марк видит здесь безысходность, а я почему-то свободу. Безысходность для него некий момент примирения с порядком вещей? А мне вдруг хочется… Только мятеж здесь бессмыслен, а примирение противно.


Мы кремировали Стою. Прах развеяли в космосе. Правильно ли это? Когда она шутила на тему, у нее всегда было про «пепел Стои из грузового отсека». Считать ли это ее волей? Или же мы просто поймали ее на праздном слове? Хельга не обратила особого внимания на исчезновение хозяйки. Она привыкла, что кто-то из нас то и дело куда-то уходит. Главное, что возвращается. Ее опыт давал уверенность — мы возвращаемся всегда. Ну а сроки… Хельга была терпелива, к тому же время для собаки…

— Знаешь, Джон, — я чувствую, Марку неловко, — экипаж из двух человек, один командир, другой подчиненный, как-то комично даже. В смысле, я предлагаю равенство.

— То есть будем искать новые формы?

— Вроде того.

— Я вообще-то не имею ничего против твоего лидерства, — я сказал, а потом добавил, — в ряде вопросов.

— В общем, нам надо попробовать, — говорит Марк.


27. Они смотрели на нас

Планета была небольшой. Почти как наша Луна. В интересах повествования я должен бы описать, как мы были поражены, оказавшись на ее поверхности. Но наша автоматика изучила все заранее. Задолго до высадки мы знали в деталях, что мы увидим и с чем столкнемся.

Все здесь напоминало юг Франции. Но не в этом, конечно же, дело. После года полета вновь оказаться в пространстве жизни, под настоящим небом…

Хельгу, казалось, не потрясла смена планеты. Она радовалась, что выбралась наконец с «Возничего», и только. Новые запахи нового мира вызывали у нее чисто исследовательский интерес, да, они были ей приятны, но не более. Она приняла как данность новую почву, новые травы (для нее они, надо думать, разнились с тем, что было в ее мире в несопоставимо большей мере, нежели для нас). И, похоже, она совсем не удивилась отсутствию городов и биороботов.

Сколько мира, света, покоя было в этом пейзаже. Кажется, еще одна прародина, сказала бы Стоя.

К нам шли люди. Их тела и их лица, казалось, взяты с полотен Гогена. Они смотрели на нас с любопытством и радостью.

Они не знали Добра и Зла, они просто были добры. Им не надо было преодолевать раздвоенность своего духа — они были целостны изначально и дух их был светел — уходил в свою глубину, умножал ее, и глубина эта была светла.

Мы рассказали им, кто мы, откуда, зачем мы здесь, в их мире, на их планете. Мы рассказали и все, сами не ожидали… Но мы не могли по-другому с ними.

Они поняли нас? Мы и не думали, что они поймут так уж много. Но у них было то, что поверх понимания, непонимания.

Они жалели нас. Не так как гирэ — те жалели, потому что видели в нас нечто, эти же, потому что… мы так и не поняли, почему они жалеют нас.

Они приняли нашу тоску и «наше страдание». Суть сокрыта от них, но они пытались взять на себя нашу боль. Здесь мы с изумлением видели, что это не есть метафора. Это у них буквально.


Их искусство бралось из самого бытия, минуя подробности жизни, детали и обстоятельства. Казалось, так хотело само бытие — чтоб в своей чистоте, любовь, жизнь, смерть и ничего более.

Их безысходность была светла. При этом знали, что исчезают навсегда и бесследно. То есть их Гармония не держалась на упрощении реальности. Их вопросы о смысле, как мы поняли, оставались по большей части без ответа. Но им было дано то, что превыше, может быть, глубже смысла. Не обольщаясь насчет бытия, да и на собственный, они сознавали условность и промежуточность своего вопрошания — не знаю, но мне показалось так. Целостность брала себя не из легкости и безыскусности — из самой сложности бытия. Марк здесь со мной не соглашался.

— Нет, ну надо же! — возмущается он. — Всё мечтали и мечтали о «чистоте и прозрачности». И вот наконец-то! А мы сразу же хотим усложнить . По-другому никак? — вдруг Марк прекращает ерничать. — Значит, это наша цена?

— Да, мечтали, — говорю я. — И как раз об этом. Формы, подробности здесь не важны. Мечтали, зная, что невозможно. Потому и мечтали. Сама несбыточность была дорога нам. Сладкая грусть, сентиментальность, жалость к себе самим — все было в нашей мечте. Но была и тоска . Не-у-то-ля-е-мая. — И вдруг меня понесло. — Неужели еще одна версия рая? Третья по счету, да? Не слишком ли? Кажется, у этого скопления звезд страсть к тавтологии?


Все понятно. Сейчас Кегерн и Гордон начнут о том, не является ли третья планета неким экспериментом, начатым исчезнувшей сверхцивилизацией, или же ее диснейлендом. Потом Гордон задумается, а что, если те, со второй планеты, взяли и материализовали мечту? Это была цивилизация, воплощающая мечты? Свои собственные? Или же даже наши? (Они же знали о нас!) То есть это все могло быть для нас? В ожидании нас? Они понимали, что мы когда-нибудь окажемся здесь?! Интересно, с какой миной, консультант Томпсон, вы будете все это докладывать?

— Конечно, мы не впадем в такой маразм, чтобы заподозрить цивилизацию со второй планеты в создании этой пасторали, — говорит Марк, — но что-то здесь все же не так.

— А представь-ка, Марк, что было бы, если б эта планета была у нас первой? Страшно даже вообразить.

Марк посерел лицом, сказал:

— Мы не знаем еще, что будет на этот раз.


28. Гармония?

Что нам удалось узнать? Лимы (они так называли себя) произошли от миролюбивых и исключительно травоядных гоминид. То есть если бы нашими предками были, скажем, орангутаны, у нас тоже была бы Гармония? Только, наверное, обошлось бы без Цивилизации.

— Если на Земле основные принципы организации жизни: конкуренция, борьба за существование, естественный отбор, то у них симбиоз. Ты представляешь! — Я не понял по интонации Марка, он восхищается или же возмущается. — А когда появился разум , он преобразил симбиоз в гармонию социума. Наши предки боролись с природой, а у них симбиоз с деревьями и полями, зверями и птицами, реками и озерами.

Можно ли считать все это цивилизацией? Мы с Марком решили, что нет. Но уже вскоре поняли — их цивилизационное усилие направлено на усложнение и одухотворение симбиоза. То есть это не «золотой век» здесь, а некий результат пути? Только по нему прошли люди светлые, гармоничные.

Просто это была другая цивилизация. Их труд (в отличие от того, что было на заре цивилизации нашей) не вычитал из них силы, цвета и сока жизни, не сушил мозг и душу. Это цивилизация Гармонии? Подходить к ней с меркой прогресса — все равно как если бы некий инопланетный разум посчитал бы земное человечество неполноценным из-за неспособности к телепортации или отсутствия хвостов и жабр.

У лимов было какое-то «шестое чувство» (мы пока что назвали так), они сознавали др у г друга . (Как нам не хватает здесь исследовательского дара Стои!) Боль, грусть, страдание, радость одного проникали в каждого. Каждый впускал в себя (не мог не впустить? Так было устроено?) чувства всех. Получается, здесь не может быть не то что насилия, вообще принуждения?! Ни социального, ни межличностного. Причиняя страдания ближнему, неизбежно страдаешь сам. И с тою же неизбежностью плохо становится всем. Это у них врожденное? Подарок от эволюции? Данность такая, да? Потом уже мы узнали, они развивали, углубляли эту свою данность. Они хотели, чтоб так… Потому что любят другого как самого себя?

— Всю эту гармонию легко не то чтобы порушить, — задумывается Марк, — вывернуть наизнанку. Надо только научить их получать удовольствие от собственного страдания.

Мы нашли у лимов ген, блокирующий в их клетках онкологические эксцессы, и ген, как мы поняли (если б Стоя была сейчас с нами!), исключающий чрезмерную боль — ровно столько, чтобы услышать сигнал «ты болен» и всё. К тому же, у них практически и не было болезней. Их клетки просто старели, и только. Лимы жили и умирали почти без страдания. То, о чем на Земле лишь мечтали, здесь было положено изначально, как само собой разумеющееся.

— То есть мы попали в царство добра и света по необходимости?! — вдруг возмущаюсь я.

— В этом есть что-то даже пародийное, — говорит Марк.

— Но когда видишь их лица, наблюдаешь их жизнь… Неужели нам так обидно, что они умирают без боли? Мы не можем простить, что им не надо было бороться за выживание, что они не только никогда не убивали ближнего, но и не отнимали у него куска? Они получили счастье, и свет, и гармонию даром? У них не было выбора, да? Но ведь и платы за сам этот выбор они не знают — они свободны от нее, а мы нет!

— А у нас только путь , — как бы самому себе сказал Марк. — Но мы не дошли. Нас завораживает глубина этого нашего «не дошли», а у них ее нет и при всем нашем благоговении пред чистотой и целостностью их бытия, мы не считаем лимов равными себе. Но у них свет, в них свет! И какая разница, как сие устроено, на чем держится? А если разница есть, получается, мы действительно любим свое страдание.

— Значит, в нас все же сидит надежда, что страдание когда-нибудь должно обернуться чем-то таким, может быть, самым важным и главным.

— Но вот же, не оборачивается! — почти что кричит Марк. — А я устал. Не отдохну все никак. — После паузы. — Мы просто не можем по-другому, а они могут, но я докопаюсь до их изъяна.

— Мы не можем принять добро и свет вне откровения свободы, и мы правы. Да! Я снова понял — правы. Но понимаешь ли, Марк, их цивилизация еще очень юная. Высадившись на этой планете, мы оказались в Начале — в своем Начале, которого не было никогда, мы прекрасно знаем. Здесь воплощена мечта о Начале, которого не было.

— И которого мы недостойны, Джон.

— А мы попытались увидеть здесь Конец. Только его не будет никогда для нас, — мы не дотянемся… Наш путь к этому… но мы не дошли, не справились. А их путь в этом — вот в чем разница, Марк!

— А мы все никак не откажемся от пути, которого нет, — усмехается, пытается усмехнуться Марк.

— Путь, которого нет, выводит к…

— Пустоте, отчаянию, — подхватывает Марк.

— Чистоте и свету, — продолжил я.


Мы исследуем «окно». Теперь, по всем расчетам получается, «Возничий» пройдет. А «окно» оказалось стыком между пространственными плоскостями. (Как мы и предполагали.) Так во́т как перемещались те, со второй планеты! У них должна быть какая-то карта всех этих «окон». Во всяком случае, стало ясно, что нам надо было искать у них. Все, что мы взяли с собой со второй планеты, было перелопачено в который раз, но мы не нашли.

Мы можем через «окно» войти в смежную плоскость пространства, но нам надо возвращаться на Землю, нам пора . А в смежную плоскость пойдет автомат.

Как знать, может быть, через это «окошко» «споры жизни» когда-то и попали на Землю?


29. Мне стало страшно

Девушку звали Кера. Высокая, немного нескладная. Марк? Это оживание каких-то отмерших пластов, не знаю, души, не души? Это его прорастание сквозь себя новой веткой, что ли — то, что делалось сейчас с Марком, я представлял примерно так.

Кера пыталась принять на себя его «тяжесть», его «боль». Но ведь все лимы пытались? Может быть, это с Марком потому, что у нее получалось неумело. Как-то трогательно неумело. В смысле, здесь неуместно любое «потому что».

Неужели лимы в самом деле принимают сейчас трепет, радость и предвкушение счастья Керы, потрясенность Марка, его изумление чистоте и силе своего чувства, боль отвергнутого Керой жениха?

А мы с Марком, кажется, уже учимся у них. Это снятие грани между собой и другим . И не в пользу безликости, а в любви и за-ради любви. Неужели можно научиться их дару любить другого как самого себя?! Мне стало жутко как-то: не обольщаемся ли мы на собственный счет, не соблазнились ли выходом за рамки своей натуры? Вдруг мы только придумали эту свою свободу от самих себя? Движемся по пути, да? Торопимся объявлять станции. А если все это сон? Пусть самый прекрасный и благостный, какой только был у нас. Пережить во сне счастье! Почему бы и нет? Но сон не может длиться бесконечно, тут Марк не прав. Как бы пробуждение не оказалось страшным…

А ведь их способность любить ближнего как самого себя можно победить, научив их любить мелких, гадких самих себя.


30. Надо бежать

Девушку звали Гервина. Я не мог ответить на ее чувство. Потому что, в конечном счете, любил не ее, а их всех. Любил полноту и правдивость их жизни, незамутненность, чистоту их бытия. Любил в них то, чего у меня никогда не будет. Любил эту свою любовь, быть может… Поняла ли она меня? Я не знал, что это у нее настолько глубоко. Мой жизненный опыт до полета в общем-то был небольшой и я, кажется, никому еще не «разбивал сердца». Но я должен был так. Я не вправе здесь… Я подавил свое чувство к ней и свое, шелохнувшееся было сладострастное удовлетворение от того, что «заставил страдать».

Гервина старалась «принять», «разделить» все это мое, ей так положено, Боже! И что, лимы теперь пытаются «разделить» муки Гервины? Вот так, понимая, что не разделят, не облегчат, зная, что здесь и нельзя «разделять», она должна здесь сама и одна… Принимают эти мои угрызения и рефлексии, не понимая (на свое счастье) их? Этот их «симбиоз» уже давал сбой. Нам надо остановиться! Покинуть их планету, пока не поздно. Пусть мы еще не успели закончить изучение «окна», ничего, продолжим в космосе. Надо бежать, пока не случилось то, чего себе не простим.

Марк был счастлив, чем добавил сколько-то радости «сознающим» его лимам. Их любовь с Керой умножала добро этого крошечного мира. Но нам надо бежать.

Хельга лежит на тапочках Стои. Запах хозяйки скрашивает ожидание, но ждет она спокойно, ибо знает — Стоя придет.


Мы не представляли тогда, насколько они могут «считывать» с нас. (Только начали еще изучать их телепатические и смежные с ними способности.) Исходя из того, что они «прочтут» во мне многое, я начал внушать себе что-то вроде: «все с Гервиной вышло так, потому что я не могу забыть Стою». Да-да, я прикрылся ею! Для блага лимов, чтобы не испытывать на прочность их чистоту, полноту их жизни, их «симбиоз». Но стыдно перед Стоей.

Я пытался сам поверить, я почти что поверил (в самую лестную версию для меня), но лицемерие так и осталось лицемерием, а мелкая подлость подлостью. Это даже хуже, что она была мелкой именно — тут какой-то особый оттенок, особое омерзение.

Они увидели всё. Вообще всё! И поняли даже, что я пытаюсь для их же блага. Они жалели меня, но в этой жалости впервые была заданность и еще были долг, рассудок, сознание собственной правоты… Нет, бежать, бежать! Немедленно, сейчас же. К черту исследование, к черту планы — бежать!

Пытаясь подняться над собою, я только лишь рушу, выворачиваю все, что лучше, выше меня. И как раз в тот момент, когда почти что уверовал, будто «у меня получилось» и что «я свободен». И само это свое «почти что» зачел себе как гарантию подлинности.


Мой коллега Меерс увидит здесь истерию, нервный срыв, объяснимый экстремальной ситуацией экспедиции, отсутствием связи с Землей и т. д. Миссис Фледчер возьмет глубже (она же всегда видит глубже, чем консультанты). Безответственное сближение с автохтонным населением планеты, пренебрежение служебным долгом, вседозволенность и мессианский комплекс при невозможности контроля со стороны НАСА. По первому пункту ввиду отсутствия прецедентов миссис Фледчер предложит поправки в Кодекс и Устав, подготовка коих и станет содержанием моей работы до самой пенсии.

Почему же Кегерн и Гордон так и ни разу не вышли на связь через это «окно»? Вот о чем не написал Гордон.


31. Марк

Я говорю Марку о том, что «пора», повторяю на все лады это свое «бежать». Долго, нудно. Марк слушает, кивает. Я чувствую что-то не то. И становлюсь еще зануднее, повторяюсь без конца и вдруг понимаю, что сейчас произойдет непоправимое. Я пытаюсь это не произошедшее еще, не наставшее непоправимое заговорить словами. Умножаю слова.

— Ты можешь представить Керу где-нибудь в Детройте или Новом Орлеане? — наконец открыл рот Марк.

— Я и себя-то там не вижу, — изумился я. — Мы вернемся на Землю после трехсот лет отсутствия как инопланетяне. Но это ничего не меняет. У нас нет выбора, Марк.

— Я остаюсь, — сказал Кегерн.

— Неужели ты, — я понял, вот оно — «непоправимое», — ты считаешь — твое место здесь?!

— Не считаю, — ответил Марк. — Но остаюсь.

— Ты хочешь искупить здесь то, что сделали мы на «первой планете»?! Но ведь это иллюзия, Марк! И за попытку искупления тоже придется платить. И не меньше, чем платишь за само то, что надо искупать… Этой двойной пени ты не выдержишь, Марк!

— Меня все время преследует идиотская мысль, — начал Кегерн. — Что, если в искривленном времени шарового скопления (в котором мы так и не разобрались, вообще ничего не поняли), та, вторая наша планета была будущим лимов?!

— Ах, вот он что! Ты хочешь спасать, указывать путь. Ты взял на себя это право. То есть если у них вдруг появится намек на прогресс, ты его остановишь? Потому что тебе понравилась эта их пастораль?! Потому что хочется остановить мгновение, застопорить его на Гармонии?! Но провоцировать прогресс или же отменять его — все это одно и тоже, как ты не понимаешь?! И даже если, с одной биллионной долей вероятности, ты вдруг прав насчет «второй планеты» — ты не смеешь вмешиваться. Ты должен признать и за ними право стать «другими самими собой» — мы-то им все никак не воспользуемся… Вмешиваться в ситуации, где ты не только не знаешь, но и в принципе, не можешь знать?! А что если они в своей техногенной сверхцивилизации сохранили Гармонию? Удержали чистоту и целостность жизни на пути к техногенному своему сверхмогуществу. Ты хочешь упредить то, что мы видели на второй планете, да? А вдруг это вовсе не следствие какого-то их цивилизационного, духовного, черт его знает еще какого изъяна? Просто у всего свой срок. Все, что имеет начало, имеет и конец. Мы же, кажется, это всегда понимали. К тому же конца , как мы его представляем, могло и не быть вообще! Они поменяли планету, звезду, галактику. В другом месте, в другом измерении начали заново, поднявшись над концом , обретя от него свободу… Мы никогда не узнаем. А ты собираешься во все это влезть, потому что тебе захотелось рая?! И эта его форма кажется наиболее привлекательной эстетически. Но еще раз повторю, я считаю вероятность твоей правоты насчет будущего лимов ничтожной.

— Ты же видел, Джон, их картины, их видео, лица их биороботов, в конце концов. Ты очень хочешь не заметить сходства с лимами.

— У нас с ними не меньше сходства, — кричу я. — И что?!

Мы замолчали. Молчали долго. Наконец Марк сказал:

— Похоже, ты прав.

Я ушам своим не поверил.

— Получается, — продолжил Марк, — я остаюсь для самого себя? Я здесь счастлив, а бытие лучше небытия. Для меня бытие только здесь. Молчи. Я знаю, что ты скажешь: для меня мелкого, меня слабого, меня уставшего — но это так. Только здесь жизнь, свет, счастье. Если для тебя это все на Земле, с людьми, буду рад за тебя. А насчет собственной персоны у меня нет иллюзий. Ты вернешься один, исполнишь долг, завершишь экспедицию. Ты сможешь. Ты стал сильнее меня за годы в космосе. Как видишь, я совместил-таки несовместимое: командир бросает корабль, а ни Земля, ни сама команда не ущемлены. И человечество получит то, что хотело от экспедиции, и инвентарь — он показал на аппаратуру (дело происходит на «Возничем») — вернется в распоряжение НАСА.

Я хватаю его за руку, тащу в «библиотеку», лихорадочно открываю диски с книгами. Ищу и все никак, потому что дрожат пальцы. Всё попадаются тексты двадцать второго или двадцатого века. Вот наконец-то! Я сажаю Марка (он морщится заранее) перед экраном: «читай!» Ткнул пальцем в строчку: «Да, да, кончилось тем, что я развратил их всех!»


32. Разговор

— Что я могу сказать? — пожимает плечами Марк, закрывая файл. — Лимы уже не выдерживают твоей правды. Они любили и жалели нас. А теперь у них уже есть идея любви и идея жалости. Что да, то да. Тебе надо вернуться на Землю. А я? Я буду пытаться… что вот только? Сохранить в них то, что они, быть может, не слишком ценят сами, как само собой разумеющееся.

— Ты так ничего и не понял, Марк! Ты так ничего не понял… Если тебе они дороги — ради них, вернемся на Землю вместе. Ты слышишь меня, Марк?! Хочешь, возьмем с собой Керу, она же пойдет за тобой «сквозь время», ведь так?

— Кера беременна, — сказал Марк.

— Разве это… Разве возможно?

— Были кое-какие препятствия, но после открытий Стои устранение их стало лишь чисто технической проблемой.

— Как ты мог, Марк?

— Кера так хотела. И я хотел. Надо жить, Джон. Жить, любить. Сейчас ты скажешь, что мы не можем знать всех последствий, и будешь прав. Но мы никогда их не знаем, Джон! И отказываясь от жизни, любви, мним себя ответственными, чуть ли ни мудрыми, камуфлируем мудростью собственное малодушие.

У лимов целостность и чистота, недоступные нам. У нас путь к недостижимому, на котором глубина и свобода, пустота, отчаяние, истина и опять пустота. И ты прав, Джон, и я прав. Все должно быть снято. В чем? Я не знаю. Частичность главного, окончательного, пустота и отчаяние тоже промежуточны здесь — пусть над этим, и за нет вообще ничего. Надо жить с сознанием отсутствия абсолютного, точнее, с сознанием промежуточности, ограниченности того, что абсолютно для нас. Исправить нельзя, отвернуться, упростить — по́шло. Надо жить, быть, любить, вот так, без гарантий.

— Мы из промежуточности, из неглавности главного? — говорю я. — Получается, так. Гирэ и лимы, они все учили нас этому? Даже, когда совсем не учили. Мы теряем здесь все ради безосновности, что непосильна нам. Но этот ее вкус… все остальное пресно?

— Я рад, что ты понял меня, — кивает Марк.

— Но все же оставь эту землю в покое, — сказал я.


33. Мы не готовы?

Мы договорились с ним обо всем. Собственно, это было уже подготовкой к моему отлету. Марк продолжит все свои исследования. Мы с ним будем на связи через это наше «окно». Марк надеется понять «искривленное время», его законы и сам генезис.

— Я изымаю все материалы, — вдруг говорит Марк. — Человечество не готово к тому, чтобы войти в мир гирэ и лимов и не разрушить… чтобы воспользоваться достижениями «второй планеты» не во вред себе. Может быть, к тому времени, когда корабль с артефактами достигнет Земли, но не сейчас…

— Так нельзя, Марк! Ты даже не представляешь, насколько так нельзя .

— «Невмешательство» или, напротив, «прогресс», «ускорение чужого прогресса», — продолжает Марк. — Это все знамена, ты прав был тогда. У нас ни разу еще не получалось, чтоб без знамен. А в этот мир нельзя со знаменами… Да и наших Любви и Добра тоже не нужно здесь — я не доверяю им, даже когда они есть — всамделишное и настоящее. Просто любящий и добрый что-то, может быть, и сумеет здесь.

— И ты считаешь себя?!

— Нет, — усмехнулся Марк.

— Но если ты в самом деле все изымешь, получится, мы летали напрасно!

— Это меньшее из зол, — отвернулся Марк.

— Если я вернусь без материалов, значит, мы обманули Землю, обделили ее на это скопление звезд, на целый мир! Так нельзя, Марк. То, что мы вроде как поняли здесь, должно стать земным, человеческим опытом . И не ты и не я здесь не вправе решать. То есть я не позволю тебе…

— Это станет их опытом только после того, как они придут и испортят здесь все, сами того не желая. Что ты, не знаешь нас ?! Как я хотел бы быть неправым сейчас, Джон.

И вот мы стоим друг против друга. Я загораживаю ему путь в центр управления звездолетом — там то, что он хочет забрать, а я хочу оставить за-ради Земли. Там кнопка, нажав на которую, он освободит грузовой отсек «Возничего» от «материалов», но там же есть и «рубильник», повернув его, я заблокирую кнопку.

Мы оба, измученные, сознающие правоту друг друга, оба хотящие быть неправыми. Но я не могу пропустить его, а он не может повернуться, уйти.

Вот уже в руках у нас оружие. У меня фотонная винтовка, у него бластер. Здесь, в этом пространстве, с такого расстояния возможна только «ничья». Я нажимаю на спуск и он распадается на элементарные частицы. Он нажимает на курок и меня испепеляет в горстку шлака. Ничего другого просто не может быть. Сколько раз мы спасали друг другу жизнь, сколько сделано вместе открытий, сколько раз нам удавалось не вцепиться друг в друга из-за Стои… и сама ее смерть вроде как объединила нас… Но сейчас все это не в счет. Мы, покрытые мелким потом, мужественные каждый в своей, будь она проклята, правде. Защищающие миры землян, гирэ, лимов. Полнота понимания при невозможности отвести дуло от груди друга? Брата? Все эти годы мы не просто делали общую работу, исследовали миры — мы помогали друг другу пережить отсутствие смысла. Но дула убрать нельзя. И нервы в любой момент могут не выдержать. Сколько раз консультант Томпсон домогался, «что было самое страшное за весь срок экспедиции»? Вот это и было.

— А! — это Кера.

Она не в состоянии даже представить, что люди могут наводить оружие друг на друга. А тут Марк. Ее Марк! И брат Марка (она так понимала) Джон. Ее мир рушится.

Она встала между нами. Стояла одна, без своего доброго, светлого мира, что всегда был с ней. Лимы (я понял, почувствовал сейчас) не «принимали», не «разделяли» ее боли и смуты, не «брали на себя».

Я освободил проход, пропустил Марка. Я не вправе, я знаю… Марк изымал «материалы», стирал информацию, прекрасно понимая, что раздавлен своей победой и становится сейчас ее заложником.

— Я все склею здесь. Склею. Все будет как прежде. — Марк говорит, повторяет то мне, то Кере.

Что же, дай ему Бог.


34. Прощание

Меня вышли провожать все лимы. Они любят меня, я знаю. Но они рады, что я улетаю. Марк прощается со мной как с командиром «Возничего». Да что там! Мы обнимаемся.

— Я продолжу исследования. Составлю карту «окон», — это Марк когда мы уже на расстоянии предплечья друг от друга.

— Из своей безосновности, из «неглавности главного» мы добавляем что-то тому, что выше и глубже нас… пусть не имеем сами.

— Все свое на этом теряя, — улыбается Марк.

— Наверное, это и есть свобода, — пытаюсь я.

Потрясенная, все еще не отошедшая от той сцены на «Возничем», беременная какой-то новой, немыслимой для меня жизнью Кера.

Герви́на еле слышно о том, не возьму ли я ее с собой на корабль. И я угадываю надлом, какому не до́лжно быть в мире лимов. И при всей ее боли, я слышу какую-то новую, нечистую, скорбную ноту…

Что же, быстрее покинуть, освободить от себя эту землю, где Каин, я надеюсь, так никогда и не убьет Авеля. А Марк не прав. Как он не прав! Но дай ему Бог.

Не смотрю на экран до тех пор, пока планета лимов не стала тусклой, безликой звездочкой, одной из многих, одной из бессчетных.

Марк сделал так, что после прохождения сквозь «окно» со всех приборов были стерты его координаты.

Всё дальнейшее вы знаете. Преодоление «окна» (несмотря на оптимизм расчетов) оказалось адом. Я отправил на Землю энное количество слишком подробных радиограмм, что позволило НАСА усомниться в адекватности отправителя. (Уже на Земле, перечитав, я сам засомневался в тогдашней своей вменяемости.) После чего, в полнейшем почтении к инструкции лег в «анабиоз». Сто лет в самом деле прошли незаметно.

Что еще? Думал, несу Земле некий Опыт, а оказалось, всего-то исполнил свой долг. Тоже неплохо. Загадки, что задал тот сектор галактики, я так и не разгадал, выходит, что обольщался. Может, что-то уже получилось у Марка?

Приложения:

Словарь гирэ (все-таки не все оказалось стертым) и стихи Гервины (за исключением очень уж личных).

Надеюсь, Экспертный совет согласится, что это невозможно придумать специально.


Независимо от того, что тут у Гордона правда, а что «художественная правда», ясно одно, мы застряли в собственном всесилии, а наше знание и наша гуманность, кажется, становятся способом нашего самодовольства.

Сам Гордон не нашел на Земле ни понимания, ни покоя — только занудного, умного и оттого особенно, можно сказать, изощренно боязливого чиновника Томпсона.

Я доложу все как есть. И воспользуюсь данным консультанту, но ни разу не реализованным мною правом докладывать Совету, а не миссис Фледчер. По итогам, я вряд ли продержусь в своем кресле до пенсии. Стало быть, придется жить на пособие. Что означает, мне не по карману будет такой атрибут счастливой старости, как космические путешествия. Только земной шар. Ну, и ладно. То есть это и есть свобода? Как ни смешно. А что?


Вместо эпилога

До прихода той, первой после вхождения «Возничего» в шаровое скопление звезд радиограммы от Марка Кегерна осталось семьсот лет. До приземления транспортного корабля с артефактами «второй планеты» тысяча триста девяносто три года.


Судьба и другие аттракционы

… счастья для всех! Даром! Пусть никто не уйдет обиженным!

Аркадий и Борис Стругацкие. Сталкер


1

Карловы Вары. Арбов в пестрой летней толпе на набережной Теплы.

Арбов представляет собой среднего роста наполовину седого мужчину лет пятидесяти пяти. Через плечо у него небольшая, можно сказать, чисто символическая дорожная сумка, с которой вообще-то выезжают за город до вечера (и то, если снедь для пикника в другой сумке или же в рюкзаке), но никак не за границу. В руках бумажка с адресом. Арбов оглядывает улицу, толпу, дома, горы, что за домами, дышит этим воздухом, подставляет лицо свету — всё делает так, будто старается запечатлеть, запомнить. Видимо, с этим пейзажем у него связано нечто сокровенное, и он сам не ожидал, что это окажется настолько сокровенным для него.

Арбов останавливает прохожих, на ломаном немецком или же школьном английском спрашивает адрес, показывает свою бумажку, но никто не знает. Арбов обращается к официанту на веранде кафе, что нависла над Теплой, тот сначала удивился, потом сообразил, показал в какой-то переулочек, сказал по-русски: «туда, туда».

В переулочке до́ма, который ищет Арбов, не оказалось, у здешних прохожих адрес вызывал еще большее недоумение, нежели на набережной.

Арбов заходит в магазинчики, лавочки, наконец, в одной из них пожилая кассирша, изучив его бумажку, радостно закивала, сказала по-русски: «туда, туда», но ее указующий жест был настолько неопределенным, что Арбов покинул лавочку в предчувствии новых недоразумений.


2

Навстречу Арбову шагает высокий, сухощавый, узкоплечий мужчина, одетый в новенький, с иголочки, костюм-тройку, что мог быть в моде где-нибудь в начале двадцатого века или в конце девятнадцатого, на голове у него соломенная шляпа с круглыми узкими полями, за собой он катит увесистый дорожный чемодан. На вид мужчине лет шестьдесят, может быть, шестьдесят пять.

Арбов обращается к нему на своей довольно смелой версии немецкого, показывает бумажку с адресом. «Так вы тоже!» — мужчина удивился на добротном, почти без акцента русском, показал Арбову точно такую же бумажку, с тем же самым адресом.

Арбов пытается приставить к его бумажке свою так, будто это две половинки, которым положено соединиться в целое. Мужчина не понял этого жеста.

— Стало быть, мы с вами коллеги? — говорит он.

— По несчастью? — живо подхватывает Арбов.

— Не обязательно, — задумался его собеседник. — Ах да, разрешите представиться. Курт Ветфельд.

— Семен Арбов. — Пожимает протянутую руку Арбов.

— Профессор славистики, — говорит Ветфельд. — Отсюда, соответственно, и язык.

— Литератор, — шаркнул ножкой Арбов. — Так сказать, объект ваших научных изысканий.

— Не припомню, — говорит Ветфельд. Пытаясь смягчить, добавляет: — Я специализируюсь на Достоевском.

— Не извиняйтесь. Вы не обязаны меня знать, даже если бы изучали современность. Я не слишком удачливый литератор.

— Не слишком успешный славист, — кивнул Ветфельд, — преподаю в заштатном американском колледже, естественно в провинции.


3

— Наконец-то! — Ветфельд глазам не поверил, когда адрес на бумажке совпал с табличкой на углу дома.

— Я всегда подозревал, что страдаю географическим идиотизмом, — сказал Арбов, — но чтобы до такой степени!

В холле этого маленького, «домашнего» отеля энергичный господин, скорее всего, управляющий или что-нибудь в этом роде, выпроваживал пару: солидного мужчину с животом под стать его дорожному чемодану и даму, на чьем лице могут быть только два выражения: сознание собственной значимости и глубокое негодование.

Приветливо кивнув Арбову и Ветфельду, управляющий продолжил свое занятие.

— Чудовищное недоразумение, — расшаркивался он перед парой. — Чу-до-вищ-ное! Но никто не виноват.

— Арсений, так вас кажется? — трубила дама. — Вы отдаете себе отчет, кто перед вами? — указующий перст упирается в брюхо ее спутника.

— Именно поэтому, именно поэтому, — частит управляющий, — дабы не подвергать персону, столь значимую.

— Издевается фриц? — поинтересовался мужчина у своей дамы.

— Он русский, — бросила дама.

— Во исправление и дабы загладить, — рассыпался перед ними управляющий, — мы заказали вам номер в «Империале». Вам не придется доплачивать разницу. Что касается платы за нашу… э… культурную программу, завтра же вернем на счет. — Помахал у них перед носом платежкой.

— Дался нам этот «Империал»! — орала дама.

— Ну что наши жалкие три звездочки по сравнению — управляющий жестом изобразил гору, на которой стоит «Империал», и сам «Империал». — Там лужайки для гольфа и всем выдают белоснежные халатики. — Мимика управляющего выражала, что в мире просто не может быть ничего прекраснее белоснежного халатика для отдыхающего.

— А белые тапочки там не полагаются? — съязвил солидный мужчина.

— А здесь, — управляющий скривился от отвращения к собственному отелю. — Наш сервис был бы просто оскорбительным для таких вип-гостей, как вы.

— Плевать мы хотели на сервис, — задохнулась дама. — Нам нужно то, — тут она запнулась, — ради чего все к вам и едут.

— Мы вам и такси заказали… до «Империала». За счет заведения. — Сказано было так, будто для этой пары была бы невыносима сама мысль платить за такси.

— Нам нужно то, — солидный мужчина взял управляющего за руки чуть повыше локтей и чувствовалось, что едва удержался, чтобы не схватить за грудки. — Сам знаешь прекрасно, что нам нужно. И мы проплатили!

— Не торгуясь! — взвизгнула дама.

— Завтра же вернем, — преданно кивал управляющий, но без выплаты расходов по сканированию личности, что соответствует договору и дополнительному соглашению номер…

— Что за (далее последовало нелитературное слово)? — верещала дама.

— Понимаете ли, — управляющий, отпущенный на свободу ее спутником, подхватил ее под руку, начал доверительным шепотом, но так, чтобы слышал сам этот ее спутник, а заодно и Ветфельд с Арбовым, — риски весьма высоки. Я бы даже сказал, высоки неоправданно.

— Что же вы раньше… — начала было дама.

— Намекали, уважаемая, намекали. Говорили открытым текстом. Умоляли не приезжать.

— Что-то я не расслышал. — Ядовитый сарказм солидного мужчины.

— Кричали. Честное слово, кричали, — приложил ладонь к сердцу управляющий, — по всем е-мэйлам и факсам.

— Какова вероятность? — дама перешла на сухой, деловой тон.

— Этого вам никто не скажет. — Шепот управляющего стал еще доверительнее. — Да и что считать риском? Оболочка останется. Ножки, ручки и всё остальное получите по описи, но это, может, будет уже и не он.

— То есть?

— Но не всё так мрачно. — Управляющий окинул взглядом солидного мужчину. — Новая личность вполне может оказаться лучше прежней. То есть я хотел сказать, еще лучше, — зачастил управляющий. — Как в интеллектуальном, так и в душевном плане. Впрочем, может, я просто перестраховываюсь. Словом, решать, безусловно, вам.

Мучительная работа мысли, отразившись на лице дамы, не добавила ему прелести или же очарования.

— На одной чаше весов, — помогал своей собеседнице управляющий, — то, за чем вы, собственно, сюда и ехали, на другой то, что я сейчас сказал.

— Думаешь, это так сойдет тебе с рук? — взорвался солидный мужчина. — Приготовься к неприятностям и по линии МИДа, и в судебном порядке. Мой адвокат завтра же…

Портье подхватил их чемоданы и бросился к выходу.

— Танки давно мы к вам не вводили, — шипел солидный мужчина, выходя вместе со своей дражайшей вслед за чемоданами.

— Он русский, — сказала дама.

— Значит, давно не вводили к нам.


4

«Прошу вас, господа», — управляющий пригласил их к стойке ресепшен и открыл свой журнал.

— Семен Арбов, — принялся записывать, не дожидаясь пока Арбов представится.

— Он самый. — Арбов думает, что здесь надо говорить в том тоне, в каком управляющий сейчас общался с только что выдворенной парой.

— Цель приезда? — управляющий дает понять, что в таком тоне говорить необязательно.

— Ну, вы понимаете, — замялся Арбов.

— Курт Ветфельд. — Управляющий записывал в журнал.

— Да, — подтвердил Ветфельд, понимая, что управляющий в подтверждении не нуждался.

— Цель приезда та же? — управляющий не отрывался от писанины в своем журнале.

— Думаю, да, — кивнул Ветфельд.

— Что же вы, господа, — управляющий выразительно глянул на сумочку Арбова и костюм Ветфельда. — Это, надо полагать, — он уставился на Арбова, — вы считаете, что после того… что будет — вам ничего уже больше не надо? Вы, — это он уже Ветфельду, — хотите заглушить свой страх маскарадом? Впрочем, если это вам поможет, кто же против.

— То есть не поможет? — попытался спросить Ветфельд.

— Обычно не помогает, — вдруг по-доброму сказал управляющий, — но в вашем случае… Я к тому, что заранее вообще ничего нельзя сказать. Пожалуйста. — Подает им ключи. — Располагайтесь, отдыхайте. Через час, если вы не против. — Он кивнул на дверь на противоположной стене холла. — Встретимся в ресторанчике.


5

Маленькая уютная зала ресторанчика. За столом Арбов, Ветфельд, управляющий. Арбов переодел майку, Ветфельд всё в том же своем костюме, только без соломенной шляпы, управляющий в бабочке и в каком-то трогательном, но весьма поношенном жилете, что, впрочем, и делало его столь трогательным.

Входит женщина, при ее появлении все трое встали. На вид ей лет сорок. Она скромно одета. Простота одежды, казалось, подчеркивает красоту лица, только красиво ли оно? Но в нем есть та глубина, что не может не волновать в отличие от стандартной, усредненной красоты.

— Знакомьтесь, — улыбнулся управляющий.

— Лидия. — Женщина подала руку Арбову.

— Семен. — Пожал ее длинные пальцы Арбов.

— Лидия. — Женщина подает руку Ветфельду.

— Курт Ветфельд. — Он чуть было не поцеловал ей руку, но одернул себя, посчитав за влияние этого своего старомодного костюма.

— Лидия приехала из Италии, — пояснил управляющий. — Третье поколение эмигрантов.

— Слава богу, нет, — улыбнулась Лидия. — Эмигрант в третьем поколении это уже диагноз, приговор, я не знаю. Может быть, я не итальянка, да… но и не эмигрант.

В её лице, в осанке, в самом голосе было что-то, от чего сразу же становилось ясно: её никогда не назовешь Лидой, Лидочкой или еще как, даже сдружившись с ней, даже если окажешься с ней в постели.

— Итак, давайте начнем, — сказал управляющий мягко, — меня зовут Арсением. Имя, как вы, конечно же, поняли, вымышленное. Но это неважно для вас. Да и для меня неважно. То есть зовите меня управляющим, не обязательно с заглавной буквы, я на этот счет без комплексов, но если кто-то предпочитает имя… может, это и создаст иллюзию доверительности. Но это будет иллюзия, и только. Здесь всё будет более-менее иллюзорным, кроме того, зачем вы сюда приехали, за что заплатили деньги. — Управляющий делает паузу. — Отнеситесь к тому, с чем столкнетесь здесь, как к реальности. Иначе с какого-то момента вам начнет казаться, что вы объект чьих-то манипуляций, статист в чужой, и тому же параноидальной постановке, подопытный кролик и так далее, по нарастающей. И здесь подозрения падут на меня. — Управляющий усмехнулся. — Я вам объясняю в интересах самосохранения. — Снова пауза. — То, что случится с вами здесь — это реальность. И уж никак не спецэффекты, не галлюцинации — не ищите простых объяснений. И не торопитесь терять рассудок, если что… — не ищите легкого выхода. — Управляющий встает, начинает расхаживать по залу. — Мы лишь создаем условия для возникновения реальности, но мы практически не можем на нее влиять. Равно как на ваши действия, чувства, мысли. Как всё это сделано? Вы не должны об этом, понимаете?! Если будете искать шестеренки, приводные ремни, разбирать на винтики, гайки… Пригоршню гаек получите.

— То есть мы должны просто верить? — Арбов не хотел, конечно, говорить с сарказмом.

— Сомневайтесь, ради бога. Но в целом. Понимаете, в целом . У нас не так давно был ученый-физик — он принялся изучать. Это была его борьба за достоинство… это он сопротивлялся своей реальности, что возникла здесь для него… он кое-что открыл.

— Стало быть, это познаваемо? — обрадовался Ветфельд.

— Отчасти, да, — кивнул управляющий. — Мы ведь сами точно не знаем, как , — управляющий подыскивал слово, — всё это работает. Сами пытаемся изучать. Но он потерял то, за-ради чего сюда ехал, во имя чего и решился, рисковал. Ради знания он пожертвовал смыслом.

— Которого, возможно, всё равно бы не нашел, — ввернула Лидия.

— Возможно, — согласился управляющий.

— Извините, а кроме нас троих еще кто-то предполагается? — вдруг спросил Ветфельд.

— Вы же видели, как мы сегодня избавлялись от тех, кто…

— Это чтобы они не мешали нам, — перебил Арбов, — или потому что они действительно могли навредить себе?

Управляющий промолчал.

— Но то, что привилегированное быдло, — продолжал Арбов, — получило от ворот поворот — само по себе приятно… Ради этого уже стоило, — добавил он не без самоиронии.

— Но а всё-таки, каковы реальные риски? — спросил Ветфельд. — Мы же понимаем, что вы сегодня просто припугнули назойливую пару.

— Иногда они существенно выше, — успокоил его управляющий, — но не так грубы, разумеется, как я говорил, — управляющий глянул на Арбова, — вашим соотечественникам.

— Значит, всё это серьезно, — сник Ветфельд.

— Это настолько индивидуально и не просчитываемо… — начал управляющий.

— Как в жизни? — непонятно было, Лидия обрадовалась или же это был сарказм.

— Примерно так. Только, может быть, здесь несколько больше будет зависеть от вас. (Не за этим ли вы и рвались сюда?) Впрочем, тоже не обязательно. Единственное, что могу сказать со всей определенностью, — управляющий снова сел за стол на свое место, — вы будете нашим постояльцами в течение двух недель и никого кроме вас в отеле не будет.

— Ну а те, кто стремился попасть к вам за все эти годы, — начал было Арбов.

— Те, кто стремился, или те, кто попадал? — уточнил управляющий.

— Вы, наверное, их как-то… классифицируете? — Ветфельд пытался быть ироничным.

— Приходящие к нам, — управляющий понял его, — делятся на две категории. Первые — это те, кто считает, что здесь, — управляющий показал пальцем в пол так, будто имелось в виду здесь именно, — сбывается желание . То единственное, самое-самое, что порой не зависит от знания самого человека о нем. (Как вы, наверное, знаете.) Он, предположим, хочет войти в историю, создать шедевр на все времена, а получает, скажем, щенка или котенка, ну, или его женщина вдруг начинает относиться к нему с несколько большим пониманием, жалеет его и так далее, — управляющий привстал, уперся ладонями в стол, подался вперед, — мы тоже до поры считали, что здесь воплощаются мечты, но всё оказалось сложнее. — Управляющий сел, точнее, плюхнулся на свой стул, откинулся на его спинку, — те, кто приходил за мечтой, весьма часто нарывались на то, чтобы узнать о себе правду. А правда, ладно, если б была страшна или, скажем, жестока — она очень часто оказывается унизительной.

— Если воплотится мечта, исполнится желание, — задумался Арбов, — может быть, изменится сама эта правда, перестанет быть столь жестокой или же стыдной?

— А что, если правда такова, — возразил ему Ветфельд, — что, узнав ее, он открывает бессмысленность мечты, отказывается от воплощения… чтобы не осквернить мечту собой или же воплощением?

— А были те, кто получил не котенка все-таки, а возможность создать шедевр, обессмертить себя? — спросила Лидия.

— Были, — кивнул управляющий, — но они, как правило, упускали главное, тем самым обворовывая свои будущие шедевры, заранее задавая им пределы, загоняя в рамки. А бессмертие, что же… оно может быть достаточно плоским.

— Ну, а как насчет разных там наполеонов, гитлеров, бен ладенов и прочих? — поднял руку Арбов.

— Я же говорю, — управляющий был терпелив, — приходят за мечтой, получают правду, но в их случае это бессмысленно, а в своем праве на воплощение они не сомневаются, в отсутствии воплощения видят происки, заговор, так что мы стараемся отсеивать таких на подступах. К тому же с ними скучно.

— А те, кто пришел, предположим, избавить близкого человека от рака? — Лидия заставила себя спросить невозмутимо.

— Их оказалось не так уж много, — отвел глаза управляющий, — не тех, кто пришел, а тех, у кого это действительно было тем самым желанием .

— А вторая категория приходящих к вам? — Ветфельд сидел весь покрытый по́том.

— Те, кто приходит за другим вариантом судьбы. Они, в свою очередь, подразделяются на тех, кто хочет изменить судьбу, и тех, кто просто хотел бы посмотреть: как было бы, если… Из-за них, наверное, мы и стали называть происходящее здесь аттракционом.

— И что? — напряженное лицо Лидии.

— Чаще всего у них один вариант не-судьбы меняется на другой. — Управляющий обрывает самого себя. — Не хочу ёрничать здесь. Новый вариант часто оказывается «лучше», что ли, может быть, счастливее, но это опять же именно не-судьба.

— А вы что, так вот знаете, где одно, где другое, — перебивает Лидия. — Каким прибором вымеряли, на каких весах?

— Где уж нам, — вздохнул управляющий. — Но чего-то нет у всех у них во всех их вариантах. И если бы не было чего-то такого, недостижимого — нет того, что может, должно быть, они упускают… — Управляющий сбивается. — У них не получится никогда.

— Почему вы выбрали именно нас? — этот жесткий голос Лидии.

— Потому, наверное, что вы все трое не знаете сами, чего хотите от нашего аттракциона, зачем вообще приехали сюда.

— Но я-то знаю, — громко, но как будто сама себе говорит Лидия. — То есть я знала. — После короткой паузы. — И что? Эти мои рефлексии тоже учтет ваш аттракцион, когда будет решать: осчастливить ли меня воплощением мечты или порадовать правдой?

— Правда? — пожал плечами Ветфельд. — Что, я не знаю правды о себе?

— Она страшна или горька? — не зная сам почему поддел его Арбов.

— Она унизительна. — Ветфельд встал и вышел.

— Как было бы просто, если б наши аттракционы (во множественном числе будет точнее) наделяли счастьем, — сказал управляющий. — Но оказалось, далеко не всем на самом деле нужно было счастье.


6

— Какой чудный сад, — говорит Арбов. — И на такой небольшой, да что там, крошечной территории.

— Он ровесник отеля, — сказала Лидия. — Я спросила у портье. А и хорошо, что небольшой. У пространства надо брать пятачок, кусочек и обустраивать, а не притворяться, что соразмерны пространству всеми этими своими розами, клумбами, вазами.

— Смотрите! — в глубине сада Арбов обнаружил карусель. Деревянные лошадки, дельфинчик, ослик, пара оленей на небольшом круге. Карусель для самых маленьких в отеле, куда вообще не принимают с детьми.

— Это и есть их аттракцион? — улыбнулась Лидия, когда они подошли, погладила морду лошадки.

— А ведь она сделана тщательнее, чем это бывает обычно, — заметил Арбов.

— Да, действительно, — удивилась Лидия. — Ей пытались придать индивидуальность, кажется, и наделить лиризмом. Нельзя сказать, что так уж и получилось, но все равно, трогательно.

Арбов толкнул круг. Как ни странно, он поддался. Со скрипом, скрежетом сделал пол-оборота.

— Садитесь, я вас покатаю.

— Как-то вас жалко, — улыбнулась Лидия, — да и лошадок тоже.

— Надеюсь, в нашем случае, — Арбов еще раз толкнул, и фигурки проплыли еще где-то четверть оборота, — круг не метафора.

— Уж точно, «слезем не там, где сели». — Вдруг даже зло сказала Лидия. — Извините, конечно, за цитату.

— Раз мы приехали сюда, — Арбов не принял ее тона, — раз добились, выдержали заочный, но, должно быть, свирепый конкурс, согласились на все их тесты и сканирования, значит, надеемся . И почему мы вдруг должны стесняться надежды, не понимаю? — После паузы: — Я в саму поездку, в оплату, — погладил по голове карусельного дельфинчика, — здешних аттракционов вложил почти что все свои сбережения.

— Ну, если так, я замолкаю, — съязвила Лидия.

— Я не то говорю, я понимаю, но до меня дошло вдруг — у меня не было надежды никогда раньше. Я принимал за надежду то одно, то другое, но всё это было так — по инерции, из конформизма, от общего оптимизма (я оптимист, оказывается!) И вот сейчас впервые.

— На что вы надеетесь? — сухо спросила Лидия.

— Представьте себе заштатного литератора, к тому же дважды разведенного и прочее, да… Всё остальное легко дорисуете сами.

— Ну да, — кивнула Лидия, — самолюбие, энное количество яда в крови. Неужели вы попросите для себя вот у этого вот, — она кивнула на карусельку — шанс на новую «Войну и мир» какую-нибудь или же на «Братьев Карамазовых»?

— Я не настолько глуп, Лидия. К тому же, после сегодняшней вводной от нашего управляющего… Да и если бы это не было глупо, даже если бы очень умно — всё равно бы не попросил. Уже не попросил бы.

— Вот как? — глянула Лидия. — А на что же тогда надежда?


7

Вечер. Огни, ароматы, небеса вечера. Арбов, Ветфельд и Лидия заходят на веранду ресторана, что с видом на костел Марии Магдалины, занимают столик.

— Надо же, двадцать лет назад я сидел за этим самым столиком, — говорит Арбов. — Кажется, скатерти были другого цвета.

— Вы были счастливы? — спросила Лидия.

— Да, наверное, да, — ответил Арбов. — Только воспринимал это как данность. Как само собой разумеющееся.

— Кто бы мог подумать, — говорит Ветфельд, — после всего, что мы услышали от управляющего, взяли и пошли гулять по городу.

— Под сенью этих парков, пол мерный ток воды, — отвечает ему Арбов, — под мерный ток толпы разноязыкой, пестрой, поверхностной и человечной уж как-то очень верится, что жизнь превосходит смысл жизни…

— Что бытие чисто, лишь когда мимолетно, — согласилась с ним Лидия.

— Во всяком случае, сознание мизерности самого себя, всех своих, с позволения, истин, сейчас примиряет, — улыбается, кивает Арбов.

— Неужели с тем, что ждет нас завтра? — усмехнулся Ветфельд.

— Но вы же вот остались, — говорит ему Лидия.

— Это гордыня, наверное, — замкнулся в себе Ветфельд.

Подошедший официант положил перед ними пухлые папки меню.

— Я думаю, только мороженое, да? — Лидия вопросительно смотрит на своих спутников.

— На сегодня хватит, — соглашается Арбов, — в отеле нас явно перекормили. И давайте закажем чай… Здесь изумительный чай.

Официант кивает головой, отходит.

— Кто бы мог подумать, — говорит Лидия, — что на этом курорте, аляповатом, амбициозном, невсамделишном как будто.

— Вот эти деревья, — показывает рукой Арбов, — будучи саженцами, видели Гёте.

— Это ничего не меняет, — говорит Лидия. — Так вот, посередине всего этого — всех этих бесконечных уток на яблоках, кнедликов, штруделей, бехеровок и свиных колен в отдельно взятом отельчике нас ждет ад, сконструированный получается что специально для нас и из каких-то высших, гуманных соображений, если верить управляющему. Это настолько нелепо.

— Наверно, специально так, — задумался Арбов, — чтобы мы сознавали нелепость того, что предложат нам эти аттракционы, да и собственную… Кстати, Лидия, а почему вы так уверены, что именно ад?

Послышался мягкий колокольный звон.

— Колокола Марии Магдалины каждые четверть часа нас уверяют, что время, скорее всего, безобидно, — кивнул, улыбнулся Ветфельд.

— А вы, Лидия, почему остались? — спрашивает Арбов.

— Вы правильно поняли, Семен, у меня нет особых причин оставаться, как оказалось, но и нет причин, чтобы уйти.

— Вам, конечно же, видится в этом высокий трагизм. — Ветфельд говорит с какой-то пьяной интонацией, хотя он сегодня вообще не употреблял спиртного.

— Это, комично, скорее, — спокойно ответила Лидия.


8

Курт Ветфельд толкнул дверь своего номера, вытащил ключ из замочной скважины, захлопнул дверь, не включив свет, прошел к кровати, сбросил пиджак, не на стул, а куда придется. Пришлось на пол. С наслаждением сорвал с себя галстук. В самом деле, надо было сегодня напиться, он просто как-то не сообразил. Жилетка последовала за пиджаком. Ветфельд состроил себе гримасу в зеркале, но это было фальшью — он сейчас себе не интересен. Отошел к окну, открыл балконную дверь. Ночь обдала холодом. А так и должно быть в горах. В двадцать лет, если б попал сюда… В двадцать он попросил бы для себя гениальности, в сорок мудрости, а в свои шестьдесят? Ему объяснили сегодня, что он здесь именно потому, что не просит. Но есть нюанс, так, нюансик — не он не просит — ему не о чем просить!

Нечего просить не имеющему ничего?! Зачем он ехал сюда? Добивался, платил деньги, проходил тесты, ждал своей очереди? Дать отчет.

Перед судьбой? Он никогда не проговаривал мысленно этого, но, получается так. Отчет перед своей невнятной, вялой?.. что же, ему под стать. Чем здесь может помочь управляющий со своими аттракционами? Но его же оставили, номер вот дали в отеле. Но разве, чтобы помочь? Они же не обещали ничего такого. Он только сейчас понял: не обещали.

Пустота по итогам правильной, добросовестно прожитой жизни. Всё, что было хорошего, сколько-то доброго, подлинного, настоящего — так ли иначе скрывало эту пустоту от него самого, камуфлировало ее собою. Вот, кажется, весь отчет. Что, получается, завтра можно уезжать?

Уже в постели, зарывшись в простыни: Мария. Он был счастлив с ней здесь, эту их неделю в Карловых Варах. Вскоре они расстались. Нет, это называется по-другому: в общем-то он предал ее, предал ее любовь. У него были смягчающие обстоятельства. Довольно много смягчающих. Тогда они в самом деле смягчали, но а чуть погодя… А погодя, так ли это его волновало? Привыкнуть к мелким своим грехам. Пошло, да? Скорее, просто. А угрызения? В меру. Так, для поддержания совести в тонусе. Они не виделись с Марией после, было лишь несколько телефонных звонков: они значили для нее, а он для себя всё решил тогда, в общем, был прав, только разрыв получился каким-то грубым у него, точнее, тягостным. Надо принять таблетку, иначе он не заснет. И окошко придется закрыть, как ни жаль этого чудного воздуха, чтобы завтра не проснуться с насморком.


9

Арбов и Лидия на втором этаже отеля, идут по коридору.

— Значит, завтра аттракцион. — рассуждает Арбов, — представляю себе карусель под нашим весом, я сажусь на деревянную лошадку, вы, Лидия, водружаете себя на дельфинчика или вам понравился ослик? Курт втискивается между горбом верблюжонка и мы начинаем по кругу. Как у вас, Лидия с вестибулярным аппаратом? Вы, конечно, скажете сейчас, что не Круг это будет вовсе, а Путь, и всё такое…

— Я вообще-то намеревалась вежливо промолчать. — Лидия старалась не раздражаться.

— А что, если Круг и есть Путь, вот так, раз за разом?.. Давайте еще попробуем, вдруг на этот раз и вывезет к смыслу ли, к свету?

— Семен, вы ведете себя как пьяный, а ведь вы, как и Ветфельд, совсем не пили.

— А что если завтра взять и попросить коттеджик в здешних окрестностях? Каруселька вместе с прочими «аттракционами» оскорбится, конечно, но думаю, мне не откажут. Из презрения, скорее всего. Сюда приходят за сокровенным, разрешить загадку бытия, понять хоть что-то в его сути, в собственном предназначении, а тут вдруг вилла на четыре спальни. Или лучше все-таки просить на три? Дабы не зарываться.

— Не дергали бы вы себя, Сема. Тем более, что мы не знаем, что ждет всех нас завтра.

— Да что бы ни было! Оно что, перечеркнет всё то, что есть я? И вряд ли что-то такое добавит к моей достаточно бездарно и наспех прожитой жизни. Кстати, Лидия, вы не замечали, бывает так: чем неудачнее, бездарнее жизнь, тем вроде как достовернее, а то и глубже мы?

— Мне что-то не хочется сейчас исповедоваться.

— Да, да, извините. Если мне пришла охота копаться в собственных кишках, это не значит, что и вы должны за компанию… Да и какие эти кишки, — пожал плечами Арбов. — Да и какое копание, так, по привычке.

— Как вы думаете, почему нас выбрали на самом деле? — вдруг спросила Лидия.

— Для разнообразия, — попытался сострить Арбов.

— Считаете, что в наших жалобах на жизнь и в неудовлетворенности судьбой может быть что-то новенькое для них? Похоже, управляющий сказал правду.

— Но вряд ли что до конца. Мне кажется, на нас хотят испытать какой-то новый режим работы аттракциона, что отличен от исполнения желаний и исправления судьбы.

— Вы так самонадеянны?

— То есть?

— В самом деле считаете, что выше и того, и другого?

— Может, и ниже, я не знаю, — развел руками Арбов, — но не суть… Главное, что я, смею надеяться, свободен от…

— Я напомню вам эти ваши слова завтра. Ну вот, мы пришли.

Последней фразой Лидия превратила Арбова в провожающего, но он, она знает прекрасно, не провожал вовсе, просто увлекся разговором.

— Нет, Семен, идите к себе. — Прикидывается, будто так поняла замешательство Арбова. — В этом нет смысла, правда. Всё равно завтра, когда они откроют свой аттракцион, заведут свою карусель, каждый из нас будет сам за себя.

— И что, здесь мы узнаем разгадку, сущность, суть, предназначение нашего бытия?! А вы так уверены, что вообще была загадка?


10

Отец стоял в саду отеля. Ранним утром, когда все еще спят, Арбов спустился в сад. Отец стоял давно. Шок, ужас, наверное, были уже позади. Он дышал. Видел. Осязал.

Отец вслушивался в шорох света, что проходит сейчас сквозь крону наискось на травы… отец точно такой, каким был десять лет назад, когда Арбов последний раз видел его… это лицемерие языка — когда он последний раз видел его в сознании!

Отец, точно такой, каким был. Как только выдержало сердце Арбова.

Отец умирал долго… долго, мучительно. Эта бессмыслица неимоверной муки, непосильного, неприподъемного для него страдания. Это бессилие Арбова помочь, сделать что-нибудь для отца, а не для успокоения собственной совести. Этот его неосознанный, рефлекторный отказ сострадать и сама любовь к отцу оказалась здесь индульгенцией для Арбова, и только…

Объятие. Запах отца, его волос, его кожи. Оказывается, Арбов помнит. Он подносит тонкую, будто лист бумаги, ладошку отца к самым глазам. Вздувшаяся, будто перетруженная вена, узловатая, от запястья по тыльной стороне ладони до самых пальцев — ее не было раньше. Ее пульсация под губами Арбова.

Эти их слезы без слез.


11

Лидия не ожидала, что проснется так рано. Пятна света легли на стену, что над кроватью, на спинку самой кровати, на ее лицо. Они и разбудили. Вчера еле доползла до постели, сил уже не было проверить штору, задернуть. А вдруг это и есть тот самый свет?! Уже?

Лидия встала. Она готова. Ей страшно. Страх и предчувствие чуда заполняют ее целиком. Она не сразу поняла, что плачет. Тут же отвлеклась от своих слез, от самой себя.

Ей вдруг неважно, что ее ждет — радость ли, жуть — всё, что будет, будет настолько больше самой Лидии. Это ее ново е будет несоизмеримо с нею самой. Радость ли, счастье, ужас — всё это будет теперь в пользу глубины. А из глубины всегда возникает свет. Она поняла это вдруг. И ей стало легко, вот так вот, заранее. Она подошла к окну. В саду Арбов говорит с каким-то стариком, они держат друг друга за руки. Лидия поняла — у него началось.

Всё, что было у нее за жизнь неправильного, неправедного, бездарного, — это всё отпускает ее сейчас — она физически ощущает, будто какая-то ладонь разжалась и она на свободе, в усилии вверх, в чудо, в таинство, в… она не знает, да это сейчас и неважно. Благодать, благодарность — это всего лишь слова, что вертятся, мешаются в голове, она там, где не надо слов.

Встанут ли пред ней, обретут плоть тени прошлого, или, напротив, образы будущего, пусть даже такого, которого не будет никогда, потому как ей не дано, ее не хватит — она будет каяться. Но всё это: тени и образы только частность чуда, она поняла это сейчас — и потому покаяние будет светлым, очищающим, ей посильным. Покаяние, которого так боялась.

То, что важнее, глубже минувшего и грядущего — но предчувствие чуда перекрыло это — об этом потом. Она вернется потом. Не забудет, вернется… Чудо, в которое она никогда не верила, которого не ждала, не просила — или это ей мнилось так?! Аттракцион разобрался в ней лучше её самой? И слава Богу. А она-то еще не доверяла ни управляющему, ни… Новая волна предвкушения: сейчас начнется, произойдет… сейчас. Она сама по себе уже была счастьем.

Не началось. Не произошло.

В этот день с ней не произошло ничего вообще.


12

Курт Ветфельд проснулся едва рассвело, он вообще-то сова, да еще после вчерашнего непомерно длинного, нервного дня, но вот уже на ногах и прекрасно себя чувствует. Чувство такое, что кровь, душу, лимфу, вообще всё ему обновили будто. Это от горного воздуха? Он приехал сюда, где они с Марией были счастливы. Отель назывался «Пушкин». Он теперь «Romance», да? Их компания вчера была там, в ресторане. Но он пойдет сегодня один. Это совсем другое. Это будет впервые, а все их вчерашние со словесами на веранде ресторана не в счет.

Он вернется в Штаты как раз к годовщине ее смерти. Она хотела, чтобы он вспоминал о ней легко, с улыбкой. В это утро ему удалось. Потому что время? Какая глупость, что время лечит — оно только лишь притупляет, примиряет, может быть, но не с потерей, а с бесчеловечностью самого времени…

С нею прожито… Они прожили вместе целую жизнь. Если б можно было торговаться с судьбой или с чем там… он бы хотел вместо нее. Это не поза… Он так хочет сейчас. А вот тогда, когда Мария умирала?! Сейчас он пользуется теми преимуществами жизни, которые живые всегда считают своим законным правом пред мертвыми. Но вкуса, сока нет. Он потребляет жизнь по привычке, по инерции. Из принципа? Он знал, догадывался тогда, что всё это не будет иметь смысла. Но чтобы настолько!

Но что ему смысл? Ему нужна Мария. А те промежуточные женщины, что вроде как были после — изменить Марии с ними? Измены не получилось — только лишь механические упражнения по умножению бессмыслицы.

Его тоска по ней… Сегодня она настолько светлая, что в самом деле веришь в милосердие Божие.

Если б Мария не затянула с операцией! Но она настолько упряма. Она боялась инвалидного кресла после. Он бы сейчас возил ее по дорожкам всех этих парков — она бы была. А он не настоял.

Он где-то читал, что сама боль утраты наделяет новым бытием пронзительным, чистым. Это только слова. Это для тех, кто упивается болью при всей своей неискренности.

Если б у них с Марией был ребенок!

Длительность счастья он принимал как должное. Он был поверхностен и в своей благодарности судьбе и в своих претензиях на понимание ее логики.

В это утро всё дышит жизнью, предвещает, предчувствует жизнь… Что-то так и не дано, не дается жизни, миру, бытию — самое главное, может, так никогда не удастся им. Но то, что выше бессмыслицы, смысла ему-Курту вдруг стало по силам сейчас. Не награда, не избранность — избави боже — способ такой хоть сколько-то быть. Как здесь неуклюжи слова, как они здесь избыточны. Мария хотела, чтобы он вспоминал о ней с улыбкой.


13

— Может быть, всё-таки сядем. — Арбов пытается усадить отца на лавочку.

— Мне так интересно стоять, — отвечает отец. — Я давно уже не… — он улыбается своей всегдашней улыбкой.

— Тебе тяжело? — Арбов гладит его плечи, пальцы помнят острые выступы его ключиц, только они стали еще острее. Косточки стали тоньше.

— Думаешь, это вредно для здоровья? — пытается пошутить отец в своем стиле, но всё-таки садится на скамейку, замолкает.

Арбов остался стоять, он хочет, чтобы лицо отца было так вот, прямо перед ним.

— Мы так много не успели друг с другом, — наконец говорит отец. — Нам всё время мешала жизнь.

— То есть это шанс? Милосердие? Я…

— Я не знаю, — останавливает его отец. — Как ты думаешь, — он показывает дрожащим пальцем на свою грудь, — что всё это?

— Неважно. Главное, ты есть.

— Да, да, — кивает отец, — это всё, — он показывает, пытается показать рукой вокруг, — снова есть. Пусть ненадолго. Не перебивай, я почему-то знаю, что ненадолго. Думаешь, это вторая попытка?

— Вряд ли, — Арбов не ожидал, что скажет это.

— Она была бы бессмысленна, — кивает отец. — А хоть бы и смысл. Выбирать сейчас еще какие-то крохи у судьбы? Что-то переиначивать, подправлять в ней, — он усмехнулся. — Задним числом… Не до пустяков… Да не до главного.

Он пытается подняться. Арбов подхватывает, помогает, получается объятие.

Простившие друг другу всё. Всё друг другу сказавшие без единого слова.

После долгой громадной паузы отец попытался:

— Как у тебя… всё сложилось?

— Это неважно, папа. Это неважно.

— Ты знаешь, этот мой, — он ищет слово, — опыт небытия.

— Что там? — пауза. — Для чего?

— Я не смогу. — Отец замолкает. Потом: — Да и если б мог… Не стал бы.

— Из жалости? — Арбов пытается улыбнуться, — или чтобы не разочаровывать.

— Всё не так, как мы представляли, — кивает отец. — И не так, как не представляли в пользу непредставимого. Всё не так.

— Вправду нельзя об этом? Ну а сам-то ты… сам… Понял? Узнал? Разобрался?

— Не те мозги. Да к тому же, не в этом дело … как оказалось.


Лидия не ожидала, что тропинка выведет прямо на Арбова. Этот старик, как он похож на него. То есть каруселька привезла Арбова к самому себе в старости! Значит, Арбову отпущено еще много — ни кирпича на голову, ни скоротечного рака. Что же, неплохо узнать. Им есть что обсудить, да? Аттракцион, конечно, эффектный, но… Арбов-то, как ей казалось, претендовал на нечто куда серьезнее. Неужели тоже нарвался на правду о самом себе? Хотя что… он сейчас себе самому объясняет, где подстелить соломку, а где без страха вперед. Этак, подергать судьбу с «обоих концов». Вряд ли даже из этого выйдет что-то эпохальное, но такая вот мелкая месть судьбе — в этом действительно есть что-то.

— Доброе утро, Лидия, — сказал Арбов. Далее, стараясь не смущаться, — познакомьтесь, мой отец.

Отец, конечно же, увидел, что она знает, что он умер десять лет назад.

— Да, — сказал он как бы извиняясь. — Всё именно так. Борис Арбов.


14

Вечер следующего дня. Арбов с отцом, Лидия, Ветфельд одни за столиком в ресторанчике их отеля. Отец Арбова сегодня выглядит отдохнувшим, можно даже сказать посвежевшим. Так бывает, когда старый человек отлежится, отоспится с дороги.

Арбов-старший чокнулся с сыном, хотел чокнуться с Ветфельдом.

— Извините, нет. — Ветфельд в самый последний момент убрал, отдернул свой бокал.

— А я вот, да. — Лидия чокается с отцом Арбова. — «Сткло о сткло». Да?

— Зря вы так, — Борис Арбов говорит и Ветфельду и Лидии. — Мне ведь много страшнее, чем вам.

— Потому, что мы хоть что-то знаем про себя, о своей ситуации, вы об этом? — спрашивает Ветфельд.

— Благодаря вам Сёма знает, что я не галлюцинация, организованная аттракционом нашего управляющего специально для него. А я знаю, что я не сон, который вдруг почему-то начал видеть там . Хотя, какие там могут быть сны? И никакого меня там не было, не могло быть. В небытии нельзя быть, так можно только сказать по инерции языка — в небытии, да, но это «в» не есть «быть», оно не просто отменяет это самое «быть», оно глубже него — это его метафизическое превосходство, вот что страшно.

— А мы, говоря Бытие, Небытие, предполагаем равенство, — сказал Ветфельд.

— Утвердить его хотя бы здесь, в бытии, для бытия, попытаться, — сказал Арбов.

— Вот. — Борис Арбов достал, показал им общую тетрадь в грязноватой, замусоленной обложке. — Это отчет того физика, ну, вы, наверное, в курсе. Выпросил у вашего управляющего. Я же все-таки ученый, пусть и не мой профиль, конечно, — я радиофизик, но думаю, что-то всё же пойму.

— Но нас же предупреждали, — начал было Ветфельд.

— Мне надо знать, — резко перебил его Борис Арбов, — кто я и что я. И на что, то есть на сколько могу рассчитывать. Я не верю в воскрешение из мертвых.

— А я не верила, — сказала Лидия и осеклась.

— Я благодарен за лоскутик сущего, что мне вдруг подали… за несколько песчинок, что вдруг просыпались обратно, когда почему-то перевернули колбу времени, за эту физиономию, — он кивнул на Арбова, — перед моими глазами. Но прежде чем в интересах нарушенного равновесия кану обратно, я хотел бы понять.

— Зачем? — вырвалось у Лидии.

— Вы имеете в виду — зачем, если там нет ни сознания, ни… Нет ничего вообще.

Лидия промолчала.

— Мне не нравится, когда нет ничего вообще, — продолжал Борис Арбов, — мне не нравятся законы, что по эту сторону, и не нравится отсутствие законов по ту , но в отличие от, — он указывает на Арбова, — я не ропщу, не принимаю скорбную позу, что само по себе не есть добродетель, конечно.

— Но славить такое устройство бытия потому лишь, что оно непостижимо, — перебил его Арбов, — я пас.

— Но за лоскутик, за пару песчинок спасибо, — сказал Борис Арбов. — Пусть и неясно кому… Я думаю, ваш управляющий со всеми своими аттракционами здесь посредник, не более. И еще до меня не сразу дошло, конечно — я должен знать, нет ли в этом моем и «воскрешении» угрозы для вас.

— Ну что вы, что вы, — расшаркалась Лидия в утрированной светской манере. — Напротив, вы нас очень обяжете.

— Лидия! — возмутился Арбов.

— Она в чем-то права — сказал Борис Арбов. — Всё это устроено вряд ли для того, чтобы развлечь вас распитием бутылочки белого с покойником. — Глянув на сына, осекся. — Извините, я опьянел, кажется, сам не ожидал, но после такого перерыва… глупая отговорка, правда?

— А я бы что угодно отдал, не спрашивая о гарантиях, не торгуясь по условиям, лишь бы воскресить одного человека, — сказал Ветфельд. — Но ни отель, ни его управляющий со своими каруселями, аттракционами мне не помогут.

— Почему же? — попыталась Лидия.

— Потому что будет уже тавтология, а у этих господ, надо думать, хороший вкус. Вам повезло, Арбов. — Неясно было, последняя фраза адресована сыну или отцу.

— Семен, — Лидия пыталась спросить деликатно, — скажите, вы разве хотели этого… ну, насчет отца?

— Как же я мог, мне и в голову… — начал Арбов — Что отец? Смесь из моей вины перед ним и застарелых каких-то обид на него. — Арбов не ожидал от себя этих слов. — Пропорции между тем другим зависят от силы твоего депрессняка в тот ли иной момент.

Борис Арбов понимающе закивал.

— То есть это не было исполнением желания, Семен, — подытожил Ветфельд. — И вряд ли это попытка изменить вашу судьбу. Получается, управляющий ознакомил нас с правилами, но забыл сказать, во что мы вообще играем?! — Ветфельд оторопело замолчал.

— Вы, Борис, пытаетесь разобраться, как устроено, — Лидия кивнула на его тетрадку, — тогда как вам надо понять: для чего.

— При жизни, — улыбнулся отец Арбова, — я ставил перед собой только посильные задачи. В этом была моя ограниченность, безусловно. Но я сберег себе столько здоровья и нервов.

— Я прошел сегодня по нашим с Марией местам в этом городе, — Ветфельд говорил как бы самому себе. — Если управляющий и те, точнее, то, что за ним, не могут или не хотят вернуть мне Марию, то зачем мне все их аттракционы? А вы, — он обращается к Лидии, — накануне пугали нас каким-то адом.

— Мой… э… — Борис Арбов искал слово, — возврат не должен стать для всех вас каким-то соблазном, извините, что говорю это.

— Я вам завидую, Курт, — сказала Лидия. — Вы, кажется, уже обрели свободу… от них, от каруселек и прочего, от всей ситуации. А мы вот с Семеном нет. Он впал в зависимость, потому что здесь воплощено то, о чем он даже и не мечтал, не знал, что об этом можно мечтать… А я, потому что мне пока что не дали вообще ничего.

— Я не чувствую себя зависимым, — сказал, возмутился Арбов. — Мы поедем с отцом домой. Тем более что, — он сумел проговорить вслух, — папе становится лучше. Вы же все сами это видите.

— Я говорил тебе вчера, — отец положил свою руку на предплечье Арбова. При жизни он избегал тактильных контактов, — прикосновения, объятия, поцелуи у них со взрослым сыном были довольно редки, — мне вроде бы как известно, что я ненадолго. А знание о том, что я могу быть только в отеле, в ограде его сада — тоже заведомое.

— Но у тебя же вполне хорошие анализы, — попытался Арбов.

— Неужели вы, Борис, подозреваете, что вы какой-то изощренный биоавтомат? — поперхнулся Ветфельд.

Арбов еле сдержался.

— Сема сказал мне, — Борис Арбов был совершенно спокоен, — вас здесь предупреждали, правда может оказаться унизительной… Но почему бы ей не быть просто пошлой?

— Папа! — кричит Арбов.

— А я не верю вам, Борис Арбов, — чеканит Лидия, — не верю ничему из того, к чему вы клоните. Что, нас собрали сюда для каламбура, для анекдота?!

— Вам, кажется, легче было бы принять ад? — осведомился у нее Ветфельд. — Ад, он все-таки возвышает, я так понимаю?

— Вот человек, — Лидия указывает на Арбова. — В первое же утро сразу обрел чудо? Счастье? Я не знаю, как назвать. А вы все о чём сейчас?! Борис, вы первый, кому дано, и последний, быть может. Какая вам разница, как это сделано, для чего — я поняла сейчас! Это нас должно волновать, нас обнадеживать, нас ужасать, а вы должны жить, жить, и только. Это такое бытие, как вы не понимаете!

— Вы, наверное, правы, но… — говорит Борис Арбов. — Чем я занимался на протяжении жизни? Главным образом жил. В то же время боялся жизни. Мне удалось перехитрить жизнь, во всяком случае, в целом. О смыслах? Вы знаете, у меня не хватило на это времени, как ни смешно.

— Кажется, решили компенсировать? — съязвила Лидия.

— Вряд ли, — пожал плечами Борис Арбов, — просто сейчас смысл невозможно отделить от самой жизни. Жизнь может быть в отведенное мне только смыслом.

— Наслаждайтесь небом, что вы! — не выдержал Ветфельд. — Светом божиим, солнышком.

— Вот я как раз и говорю об этом, — кивнул Борис Арбов.


15

Управляющий и портье в креслах-качалках в маленькой гостиной. Оба в халатах, в руках бокалы.

— Быть антуражем, — говорит управляющий, — да что там, рябью на поверхности того, чего мы так и не поняли за всё это время. А времени было предостаточно. Все-таки это унизительно. Пусть мы с тобой и привыкли вроде бы.

— Быть тем, что позволяет нашим постояльцам хоть как-то объяснить себе самим, что с ними здесь произошло, — возражает его собеседник, — в конечном счете, это гуманно.

— Одни не могут стать счастливыми, другие не хотят, третьи ограничивают самих себя, обкарнывают себя своим счастьем. А я всё только пытаюсь отучиться от привычки судить.

— Но сегодня мы имеем дело с теми, кто пришел сюда вроде как не за счастьем, а ты опять недоволен, — улыбается портье.

— Оставь этот тон. Эта твоя имитация усталой мудрости, — управляющий сбивается. — Мы думали, что все эти аттракционы для испытания наших постояльцев, а теперь мне кажется, это испытание Реальности посредством постояльцев.

— То есть всё оказалось несколько амбициознее и безысходнее?

— Может быть, беспощаднее… А если взять и сказать нашим гостям об этом?

— Ну, мы вроде как уже намекали, — задумывается портье. — Для очистки собственной совести больше, но всё же… Сказать можно, конечно, но вряд ли от этого что-то изменится. — И тут же радостно: — Значит, сказать действительно можно.

— Знаешь, — управляющий замялся, — я хотел бы тут кое-кому подыграть. — Ждет реакции собеседника, тот демонстративно молчит.

— Ну, разреши мне хоть раз! — срывается управляющий. — Мне надоело быть вечно подглядывающим. Я тебе не вуайер.

— Ты же подглядываешь не в щелочку, не в замочную скважину, а, извини меня, в микроскоп.

— Наверно, пора уже искупать.

— Что именно?

— Микроскоп, — ответил управляющий.

— Может быть, ты сам хочешь стать постояльцем? — портье смотрел на него с интересом. — Только это будет не искуплением, а злоупотреблением служебным положением, да-с.

Управляющий, не глядя, завел руку назад, поставил свой бокал на столик за креслом.

— Что, так хотелось бросить мне в голову? — спросил портье. Управляющий промолчал.

— Хорошо, — сказал портье, — попробуй помочь кому-нибудь из них. Но только одному, ты меня понял?


16

Ветфельд и Лидия гуляют по городу.

— А ведь мы с Марией чуть было не расстались после поездки на этот курорт, — говорит Ветфельд. — Как ни смешно, конечно… Мы, в сущности, были детьми эгоистичными, предвкушающими грядущее. Детьми, непоколебимо уверенными, что грядущее пообещало им что-то, что оно им должно. — Ветфельд поднял указательный палец и состроил гримасу. — И первый же сбой в отношениях ужаснул нас. Мы научились любить, как нам мнилось, но совершенно не знали, как уберечь любовь. Плюс тогдашняя моя рефлексия: я подозревал, что люблю любовь, а не Марию именно. О, эти муки так возвышали меня в собственных глазах. Какие глубины я в себе подозревал… Я дергал Марию, придирался к ней, будто проверял на излом ее чувство, я был несносен, понимал, что эти мои «победы» над ней развращают меня. Всё забыто, опыт незрелой души давным-давно неинтересен, потерял всякий смысл, но стыд — след стыда за всё тогдашнее, он, как ни странно, остался.

— Выходит, вы не были особенно счастливы здесь?

— Был. Я просто этого тогда еще не знал. Я тогда еще не дорос до счастья. Это банально. Наверно, счастье пришло слишком рано. Что мог я знать тогда о тоске, хоть каком страдании?

— А Мария?

— Она полюбила меня глубоко и сразу.

— Я так и подумала.

— Автоматизм этого «мы», с которого я начал сейчас. Я спрятался за него, да? Это я был незрелым. Это я не готов, я себялюбив, подозрителен, амбициозен, неуверен в себе до болезненности и прочее. У Марии хватало терпения. Мне, как вы, Лидия, поняли, просто нужно было время. Мария любила меня, была со мной в ожидании меня. — Ветфельд улыбнулся, извиняясь за фразу. — Вы это тоже, наверное, понимаете.

— Я так понимаю, она дождалась?

— Помните, Лидия, управляющий говорил, что многие просят показать им другой вариант судьбы?

— Что же, если аттракционы, то все-таки должны развлекать.

— Тот вариант, где нет Марии? Вряд ли мне интересно, а вникать, что там лучше ли, хуже, чего меньше или как раз вот больше, удачлив ли я, неудачлив…

Когда она умерла, я уничтожил все ее фото, все ее вещи сложил в сумки и избавился от них, сам не знаю, не помню как.

— Но зачем? — Лидия засмущалась этого своего дрогнувшего голоса.

— Я не знаю! Я сам так и не смог понять. Ее прах был развеян. Я так жалею о том, что исполнил эту ее волю. Если б была могилка, — Ветфельд замолчал. — Хотя и это неважно. — Добавил он после паузы.

Лидия сжала его руку чуть пониже локтя.

— Единственное, чего стоило просить у нашего управляющего, — Ветфельд благодарен Лидии за этот жест, — у его каруселек, получилось у меня и так — «печаль моя светла», так кажется сказал ваш поэт? То есть мне можно уже уезжать?! Можно жить, да? А что если они и добивались, чтобы не чудо, не аттракционы, а каждый из нас сам… Впрочем, мне-то что сейчас до этого. Хотя, если так, они правы, пусть и дидактичны, конечно, может, даже слишком дидактичны. Но отец Арбова, он-то уж точно не сам!

— В каком городе жила Мария? — вдруг спросила Лидия?

— Во Фрайбурге. Мария Кляйн из Фрайбурга, дочь потомственного часовщика Карла Кляйна. Я тогда пытался шутить на эту тему: семья, где из поколения в поколение управляют временем, ну и еще что-то в этом роде.

— Она, конечно же, ваша ровесница? — Лидия спросила между прочим, но это ее «между прочим» получилось каким-то нарочитым, чего не заметил Ветфельд.

— На месяц старше. Если быть точным, на месяц и десять дней. Я родился пятнадцатого мая, а она соответственно. Повторяла: «Курт, слушайся старших». Она и была старше меня на свою любовь ко мне. Я, наверно, уже утомил вас подробностями, — спохватился Ветфельд. — Я вообще всё о себе и о себе. Извините. Вы-то, Лидия, как?

— Аттракционы упорно игнорируют мои желания, равно как и полнейшее отсутствие оных. Сначала думала — показалось, но ясно, что это не просто так. Я все эти дни вас всех поучала: думайте, для чего. Вот я теперь и думаю. Как хорошо бы было посмеяться над аттракционом, попытаться уличить управляющего в шарлатанстве, но после появления отца Арбова!

— То есть вы остаетесь? — полуспросил Ветфельд.

— Ну да, за всё ж «уплочено», — усмехнулась Лидия.


17

Отец и сын Арбова на прогулке в саду.

— Надо же, — рассуждает Борис Арбов, — управляющий дал мне отдельный номер.

— Почему бы и нет, — говорит Арбов, — отель же стоит пустой.

— Я никогда не любил просить, а просить приходилось часто, точнее, всегда. А в подкорке сидит ожидание отказа. Ладно, не буду об этих своих советских, совковых — о комплексах советского, на всякий случай боящегося жизни еврея. Кстати, Сема, ты ведь только делаешь вид, что в тебе этого нет. Ну, и правильно, что делаешь. Правильно. Нельзя привыкать к самому себе. Что касается меня сегодняшнего, я думал, вдруг управляющий скажет, что покойникам вообще не положено.

— Папа, ты считаешь, что это так уж остроумно?

— Вот этого, — отец Арбова показывает на вздувшуюся жилу на тыльной стороне своей ладони — не было раньше. Вот этой — он расстегнул воротник рубашки — папилломы тоже не было. Я не уверен, что она могла вырасти за время моей смерти.

— Ты это к чему? — напрягся Арбов.

— Скажешь, и группа крови и набор хронических заболеваний — все сходится. И вот большой палец левой руки чуть короче своего собрата на правой, как и раньше… при жизни. Все мое, всё родное. Не спорю. Но всё равно ощущение такое, что это не мое тело. Не совсем моё. Реконструкция какая-то. Эта комбинация из своего, всегдашнего, само собой разумеющегося и чужого, заемного — жутко это, понимаешь? Кажется, проще было, если б всё было чужим. А так: своё, своё, своё и вдруг крайняя плоть не моя.

— Папа! Прошло же десять лет, в конце концов.

— Судя по всему, я восстановлен в том возрасте, в котором, — он запнулся, — я и ушел… Меня не стали старить на эти десять лет. Побоялись за мое самочувствие, видимо. Кстати, получается, что я стал ближе к тебе по возрасту, так если бы родил тебя не в двадцать пять, а в пятнадцать.

— Ну, и что из этого?

— Ты прав, Сема, наверное, ничего. Но тело всё-таки не моё, пусть оно в чём-то лучше, я оценил, конечно. — Вдруг: — Мне страшно! — Пауза. — Глупо? В моём положении мне еще и бояться?! Я должен излучать радость, как советовали твои друзья, продуцировать мудрость — сплошную, неразбавленную, концентрированную. А мне вот страшно. Понимаешь, страшно.

— Насчет тела, папа, допустим, ты прав. Но ты же не есть своё тело и только, ведь так?

— Быть муляжом самого себя?

— Ты это ты. Ты есть ты. Ты есть . И это главное — не дослушал его Арбов. — Я понимаю, конечно, тело не ботинки, не пиджак…. Но лишнюю родинку или складку на кожице пениса мы переживем во имя главного.

— Насчет того, что я есть я…

Отец начал мять пальцами ямочку на подбородке, как он делал в моменты глубокой задумчивости при жизни. Как он делал всегда , когда напряженно думал.

— Скажи, — отец Арбова, что-то преодолевал в себе — скажи, ты знаешь, что в юности я однажды подхватил небольшую венерическую?

— Зачем ты спрашиваешь?

— Ты можешь просто сказать, знаешь или нет?

— Но…

— Просто да или нет! Неужели это так трудно, я не понимаю.

— Откуда мне было знать.

— Ну, может, мама рассказывала.

— Она говорила о тебе всегда только хорошее. Он так устроена, ты должен помнить вообще-то.

— То есть, о триппере ты не знаешь?

— Сказал же, нет.

— Но я-то знаю, — обрадовался отец Арбова.

— Погоди, погоди. — Арбов даже схватил его за руку. — Ты проверяешь, не соткан ли ты из моих воспоминаний о тебе?! Не есть ли ты материализация моей памяти? Папа, ты что, считаешь, наш управляющий Лема начитался? — Арбов отпустил его руку.

— Скажи, сын, а ты знаешь…

— Если ты о том, что тридцать лет назад изменил маме — не знаю! — кричит Арбов. — И оставь меня в покое со своей изнанкой. Ты не отсюда. — Арбов стучит пальцем по своей голове.

— Помнишь, ты всегда говорил, что я раб своего характера. А вот сейчас, по «воскрешении», я, кажется, перестал им быть, то есть во мне стало куда как меньше дерьма.

— И ты вообразил, что это потому, что я идеализирую тебя в своих воспоминаниях?! Не обольщайся, — попытался Арбов.

— Но я и не стал таким, каким хотел быть или же должен быть, — не слушал его, продолжал свое Борис Арбов. — Как это всё теперь неважно, незначимо. — Он замолчал. — Но я и не из собственного прошлого. Точнее, не из прошлого только. Не из собственной жизни, не из судьбы.

— Мне кажется, лучше остановиться, — испугался Арбов.

— Я из небытия?!.

Повисла пауза.

— Сказать так — продолжил Борис Арбов, — поставить точку. А что, глубокомысленно и весьма эффектно… Мало что понял в смысле, истине, сути… В истине, смысле, сути бытия… Пробавлялся банальностями. Теперь мне смысл небытия подавай?.. Но о бытии я хотя бы знал, что это благо!

Арбов обнял отца.

— Смотреть ужасающие, а потом преисполненные гармонии и света картинки перед порогом, — отец Арбова освобождается от объятий. — Не смотреть после. Какой в этом смысл? Какая здесь истина? Ужас страшнее, чем в Реальности. Гармония и свет вообще несоизмеримы с реальными — с теми, что иногда даны, даются нам в жизни и жизнью. Эта истина освобождает тебя или же издевается над тобой… лишает надежды, лазейки, даже щелочки маленькой саму реальность?

— Лучше всё-таки знать, — еле слышно сказал Арбов.

— То, что вначале ужас, а потом свет — это что, победа? Твоя? Бытия? Небытия? Или же просто специфика нейрохимической реакции в угасающем мозге? А там, за порогом, после ?.. Я всегда считал, что нет тайны, нет вообще ничего, и не может быть. Но отсутствие оказалось настолько несоразмерно тебе и душе, так немыслимо глубоко, что… — хватает Арбова за плечо. — А я вот не знаю, что! Отсутствие несоизмеримо глубже всего, что есть, всего, что будет — нам не представить. Вот в чем дело. А не в том даже, что Небытие неимоверно больше Бытия. Бытие камуфляж, понимаешь?!

Арбов пытался успокоить его объятием. Отец тоже обнимает его.

— И только вернувшись оттуда , — говорит отец Арбова, — сейчас вот только вдруг понял. Главное — глубина. Глубина чего — это уже подробности.

— Если в самом деле такая глубина, если столько отсутствия и Ничто, значит, бытие безосновно, ведь так? Так?! — Арбов спрашивает, закликает отца, будто от него зависит здесь. — Пусть безосновность, ладно? Ни величия, ни разрешения, снятия всех неразрешимых противоречий, ни истины, ни цели — пусть безосновность только. Это значит, что бытие, свобода и мы сами — не фикция, не наша дурная фантазия, не сон. И пусть Небытие сколько угодно превосходит бытие, что нам тогда до этого!

— Не для моих мозгов это, Сёма, — говорит отец Арбова. — Надо было вернуть оттуда кого-нибудь поумнее. А ведь мне скоро уже обратно. Обратно. — Борис Арбов будто пробует на вкус слово. — Это называется по-другому. Мне во второй раз придется умирать.

Арбов прижимает отца к себе. Они стоят так щека к щеке.

— Ты знаешь, Сема, мало-помалу я начинаю поучать тебя по жизни. Тебя всегда бесили мои советы, нотации. Потому, наверное, что ты сын, я отец. К тому же этот мой зуд советовать — в этом и мое самодовольство и…

— Папа, какие тебе еще нужны доказательства собственной реальности?

— Вот ты сейчас остришь, я демонстрирую способность к самоиронии, а ближе… к концу мы устанем друг от друга, будем выжаты, измочалены, как у нас всегда бывало. И сама, — он опять ищет слово, — экстремальность ситуации «воскрешения» ничего не изменит.

— Это такая бесконечность, да? Разумеется, дурная. Она именно меня всегда и возмущала. То есть получается, я боролся не с тобой, папа, а с бесконечностью? Но любовь… почему любовь ничего почти-что не меняет здесь? Почему ничего не может?

— Она утяжеляет, Сёма. Всё становится здесь зануднее, может, даже бездарнее, когда любовь.

— Но она есть. И слава Богу.

— У меня всё же есть одно преимущество перед тобой, Сёма. Я лучше переношу собственную бездарность. Особенно сейчас.

— Просто отцовская любовь великодушнее и терпеливее сыновней. Но это нехитрое знание вот как-то не следует из моего собственного отцовского опыта.


18

Лидия достала было мобильник, но передумала, вообще отключила аппарат, убрала в сумочку. Зашла на почту, купила карточку.

— Рич, привет, — обрадовалась Лидия, когда на другом конце ей спросонок сказали «Алло!»

— Есть работа. Рич, тебе наверно уже надоело разоблачать супружескую неверность?

— Ну?

— Приготовьтесь к гимнастике для мозгов. Мария Кляйн. Ты записываешь? Родилась пятого апреля 1950-го во Фрайбурге. В 1974-м, обвенчавшись с Куртом Ветфельдом, уехала с ним в Штаты, умерла три года назад в… Что? Хорошо, я всё тебе сброшу на e-mail.Но ты послушай, послушай, говорю, я это писать не стану. Изучи подробнейшим образом все обстоятельства смерти, было ли что подозрительное, проводилось ли расследование. И так далее, и так далее, не мне тебя учить. Если будет хоть что-то, пусть даже не сомнение — тень сомнения, копай не останавливайся. Подними всё о её муже, это в любом случае, ты понял? У тебя есть какие-нибудь контакты во Фрайбурге? Да! Вот и славно. Результаты вышлешь, нет, в отель ни в коем случае, не в отель, говорю, ты слышишь? Я пошлю e-mail с почты, на почту и отвечай. Нет, e-mail на почте, это не девятнадцатый век. Нет, это не мания преследования. Нет, мне самой ничего не угрожает кроме кризиса среднего возраста. Да, я примерно знаю, сколько это будет стоить. В чем здесь гимнастика для мозгов? А ты начни, начни, увидишь. Это тебе не бухгалтера Джонсона сфотографировать с секретаршей из соседнего отеля в ресторане.

Смеется какой-то остроте своего собеседника.

— Ладно, Рич. Пока.


19

— А мне уже не важно, как это сделано, для чего — я хочу, чтобы он был, — говорит, вдалбливает Арбов управляющему. — И чтобы он не страдал.

— Я вам уже говорил Семен, это у нас впервые. Почему вы мне не верите?

— Чем же мой отец…

— Не в нем даже дело, — перебил его управляющий, — что-то сейчас происходит с самим аттракционом.

— Значит, есть надежда, что отца оставят?

— Чего вы от меня хотите? Я всего-навсего продаю билеты на входе.

— Но если с аттракционом действительно что-то происходит, значит, завтра у вас может появиться возможность влиять? Ведь этого исключить нельзя?

— Вы так уверены, что если мы вдруг сумеем вмешаться, это пойдет во благо? — спросил управляющий.

— Мне не нужно благо. Я хочу, чтобы отец остался. К тому же… — Арбов запнулся и тут же взорвался. — Я не верю, что вы совсем ничего не можете. Тот, кто продает билеты (если вам уж так дорога такая аналогия), как правило, смазывает шестеренки, делает мелкий ремонт при необходимости и уж точно, что может переключать скорость.

— Может быть. Может быть, вы и правы, — управляющий потемнел, точнее, посерел лицом, но вы знаете, что скорость надо именно убавить? А вдруг наоборот?.. Вот и я не знаю. — Вспомнив о своей маске, — а что, если методом тыка, а? Если что переиграем, делов-то, повернем карусель обратно.

Арбов схватил его за грудки.

— Если только… ты слышишь, если только! — тряс его Арбов.

— Началось, — столько казенной скуки в голосе управляющего.

— Ну, надо же что-то делать, — отпустил его Арбов.

— Вы так уверены? В ситуации, когда не знаешь последствий даже самого доброго действия? А вы можете сказать, что здесь правильно, что честно, что есть добро в нашем случае?

— Вот только не надо этой казуистики. Если отец останется, никакие причинно-следственные связи не пострадают, никакой баланс бытия и небытия не покачнется, никакой временной парадокс не случится. Если будет отец… если мы с ним будем счастливы, вряд ли это принесет так уж много ущерба Мирозданию.

— Семен, вы не поняли меня. Я в самом деле не знаю, в какую сторону повернуть ручку. И даже не знаю, существует ли эта ручка вообще. Но я же говорю, с аттракционом что-то происходит. Так что, может, ручка еще и появится. Вот тогда и вернемся к разговору о Мироздании и балансе, хорошо?


20

Раннее утро, точно такое же, как в тот раз. Лидия просит, кого вот только: управляющего? Его деревянных лошадок? Ту безликую силу, что за ним и за всеми лошадками? Она поняла, за что ее наказали в тот раз. Они правы. Она благодарна им. Пытается быть благодарной, только силы уже на исходе.

Пусть ей дадут!

Пусть ни за что-то — она понимает прекрасно, ей не за что. Просто из милосердия? Пускай, пускай. Пускай. Но что вот только? Она не знает. Она поняла вдруг, что на самом-то деле не знает.

Она вроде страдала, но это было по большей части мелкое какое-то страдание и никогда не было у нее чистоты страдания.

Она жила, была права… права самой своей жизнью, своим усилием в пространстве жизни. Но был ли смысл в самой правоте?

Она любила. Не так уж и много, но ярко. Искренне, самозабвенно. Чего не хватило в ее любви? Неужели самой любви?

Но на самом-то деле, ей не нужны чистота, смысл, любовь, без которых она так несчастна, опустошена, неприкаянна сейчас. Вот что понял ней этот дурацкий аттракцион! Вот что прочла в ней деревянная лошадка.

Она самозванка по ведомству духа. Эта правда действительно унизительна, но должна освобождать, как и многих здесь освободила до нее… Это такое милосердие?

Но почему-то вот не освобождает.

То есть она хочет, по-прежнему хочет глубины, даже теперь, когда знает, что она будет заемной?! Она хочет, чтобы глубина стала наконец-то подлинной у нее? Вот оно что! Она просит то, чего аттракциончик, даже если бы мог, — не вправе дать… Приговорена быть равной себе самой… С этим придется жить. А куда деваться. Впереди еще целая жизнь. Да еще с учетом уровня нынешней медицины.

Вся надежда на ход, протекание, инерцию жизни, на всегдашние смыслы жизни… на ее бездарность.


21

Его жизнь не имеет смысла. Но то, что не сводится к смыслу… То, что было у них с Марией, не сводится. И эта его тоска не сводится — пусть он не умеет нести с достоинством, не получается у него.

Может быть, в оставшееся ему он поймет хоть что-то. В чем вот только? В чем?! В той последней и главной сути… Получается, жизнь мешала ему, затмевала, искажала эту самую суть, выдавала ее за собственную, соразмерную ей… Может быть, в самом деле хоть что-то поймет в самой невозможности сути… самой ее невозможностью.

Будет делать всё, что должен, проживёт свое, ему положенное. Смерть Марии, разве она была для чего-то нужна, может, пошла в какую-то копилку, легла на какие-то весы? Только случай. Слепой, неумолимый… Слепота сущего, жизни, бытия, вообще всего… И смерть. Столько смерти вокруг — всегдашней, такой банальной, плоской, бессмысленной смерти.

Светотени, дыхание сада, трепет листьев, голос какой-то птицы вдали — как это всё глубоко. Как взаправдашне… Мир не добирает самого себя, не достанет — опять, если б знать, до чего не дотянется никогда?

Он, Курт Ветфельд, будет жить, делать то, что имеет хоть сколько-то смысла, подобно угловатой какой-то вещи преломит сколько-то света… Научится терпеть, не придавать значения себе самому и судьбе, прорастет в пустоту, обживет ее, насколько сможет.

То есть так много намечено у него под занавес, на остаток? А сейчас он снимет трубку, позвонит на ресепшен, чтобы ему заказали билет.


22

Арбов, Лидия и Ветфельд снова на веранде ресторанчика с видом на Марию Магдалину.

— Я не верю ни в мистику, ни в метафизику, — говорит Лидия.

— Следовательно, мы сейчас услышим материалистическую версию того, что с нами происходит, — оповестил Арбов.

— Мы имеем дело с инопланетным разумом! — сказала Лидия.

— Мы, если все здесь присутствующие помнят, не исключали этого изначально, — ответил Арбов.

— Одно дело «не исключать», — сказала Лидия, — и совсем другое…

— Мы почти знали, на что шли, — не дал договорить ей Арбов. — И делать страшные глаза сейчас!

— Они создали все эти «аттракционы», — Лидия жестом показала, чтобы ее не перебивали, — скорее всего, чтобы в самом деле исполнять наши желания. Они, наверное, любили, жалели нас. Они хотели нам добра.

— С чего такая уверенность? — осведомился Ветфельд.

— Хотели б чего иного, — ответила Лидия, — просто начали бы исполнять желания, воплощать мечты. Но столкнувшись с нами, с сокровенными нашими помыслами, они трансформировали свои технологии в нечто гораздо более сложное, может быть, запутались сами, я не знаю, но они хотят нам добра.

— Иначе действительно, чего же проще, заселяй отель фюрерами, вождями, одержимыми, фанатиками, продажными тварями всех мастей, да и просто обиженными на жизнь, — согласился Арбов. — А у них тут жесткий фэйс-контроль.

— А зачем он вообще нужен, если их… э… система чудес всё равно не собирается никого делать властелином мира или же назначать деканом, — Ветфельд спросил и вдруг как-то напрягся после этого своего вопроса.

— Чтобы все эти гитлеры-сталины не расшиблись на карусельке — успокоила его Лидия. — Чтобы деревянные лошадки не покусали их за задницы. Они же хотят добра всем.

— То есть получается, наш управляющий не человек вовсе? — пробормотал Ветфельд.

— А с виду так прилично выглядел, — съязвил Арбов. — Человек, человек, Homo sapiens. Он говорит правду насчет того, что не знает устройства и не может вмешиваться. Поставить человека на контроль и продажу билетов и полная гарантия, что никто ничего не подкрутит в машине, исходя из своих представлений о добре, возмездии или же справедливости. Я бы на их месте тоже так сделал.

— Управляющий служит идее? — начал Ветфельд. — Но они могли наградить его бессмертием, скажем, неестественным долголетием. Отель существует с 1801-го и если он здесь с основания…

— О чем вы, Курт? О чем?! Это иной разум. Неужели вы с Арбовым не понимаете? Это Вторжение! — Лидия кричала сейчас каким-то сдавленным шепотом. — Мы должны что-то делать! Мы не можем это оставить просто так!

— И это говоришь ты, — поразился Арбов, — будучи свято уверенной, что они любят нас и хотят нам добра?

— Да. Уверена свято. Но до меня вдруг дошло: мы должны противодействовать. Нам не нужен здесь на Земле чей-то там полигон добра. — Сбилась, ей не хватило дыхания. — Мы должны как-то сами.

— У самих не слишком-то получается, — сказал Ветфельд. — А насчет Вторжения… назови его Контактом, и всё сразу же станет по-другому. Может, они не смогли спасти, осчастливить, но и не причинили вреда.

— Мы этого не знаем, — снова крик-шепот Лидии. — Мы не знаем, сколько пролилось крови, грязи, прежде чем они сообразили преобразовать свои «синтезаторы добра». Не знаем, чем человечество уже заплатило за их вчерашнюю ошибку и чем заплатит за ошибку завтрашнюю.

— Но и объема сотворенного ими добра точно так же не знаем, — возразил Арбов, — если вычесть его из общей суммы добра и счастья… чем заткнем пусто́ты?

— Их удачи могут оказаться страшней их ошибок, — бросила Лидия. — Опаснее их добра может быть только торжество их добра.

— Хорошо, допустим, противодействовать, — говорит Ветфельд. — Но извините, как? Обратиться в полицию — в конечном счете, попадешь в несколько иное ведомство… Кропотливо собирать доказательства и только потом бить тревогу?

— Все способы борьбы закончатся психиатричкой, — отрезал Арбов. — И ты узнаешь, что кропотливо собирал доказательства для истории болезни.

— Надо вступить в Контакт, — сказал Ветфельд. — То есть продолжить его, углубить, вывести на новый какой-то уровень. И если уж бороться, то не против Контакта, а за равенство в Контакте, насколько оно возможно, конечно, при всей разнице в уровне технологий наших цивилизаций. Но ведь мы говорили о равенстве не в технологиях, а о добре и счастье, так?

— Всё это фразы, одни лишь фразы, — возмутилась Лидия.

— Это Контакт! — за соседним столиком оглянулись на Арбова. — Мы уже обрели опыт , да, такой, что нам не очень-то и положен, по статусу смертных существ, мы уже вышли за … То есть я не позволю тебе, Лидия.

— Не позволь, попробуй. — Это белое лицо Лидии. — Ты и вправду хочешь рискнуть судьбой человечества только лишь потому, что они оживили твоего отца?

— Замолчи! — грохнул кулаком по столу Арбов. Два стакана упали. Официанты встревожились.

— А если это приманка? — сказала Лидия. — Ты клюнул на непостижимое, радостно заглотил крючок.

— Смотри себе «Звездные войны» какие-нибудь и успокойся, — еле сдержался Арбов.

— Я понял! — руки Ветфельда изобразили команду «брэк». — Лидия права, Семен прав. Я, с вашего позволения, тоже прав. Значит, нам сейчас нужно не-действие, не-делание. Нам нужно понять, попытаться. Я, как и вы, не знаю как . Но мы должны… мы попробуем. Мы же еще и не начинали, если по-настоящему, так? Мы до сегодняшнего дня главным образом ждали чудес, предвкушали счастье.


23

— Жизнь, вообще судьба, я и раньше, ты знаешь, не слишком-то обольщался на собственный счет, — говорит Борис Арбов. — А сейчас… ты, Сема, наверное, назвал бы это свободой от самого себя, от судьбы. Я скажу скромнее, — он задумался, наконец сказал: — Это свобода. Видишь, скромнее не получилось. Ну а ты, Сема, помнишь, я всегда не одобрял твоих литературных усилий, занудствовал страшно, да? Но ты в самом деле добился бы куда как большего в жизни, если б не твое писательство, так вот, тебе удалось?

— Что сказать, — отвечает Арбов, — то, за-ради чего и садишься за бумагу, всё-таки не давалось, сколько бы воплощение не превосходило изначальный замысел. А то, что получалось, не было так уж важно, так уж значимо для меня.

— То есть истина не открылась? — в этой язвительности Бориса Арбова была уже и самоирония, насмешка над самим собой, резонерствующим по поводу литератора-сына.

— Ни истина, ни что-нибудь из вещей попроще, — ответил Арбов. — Но это сознание подлинности — мгновение такого сознания, — он остановился, — подлинности бытия, что ли… не твоего вовсе, ты здесь так, по касательной, ничего, лишь бы только бытие — лишь бы было. Не скажу, что оно наполняет тебя каким-то немыслимым счастьем, но всё, что кроме, становится вдруг несущественным. А ты этой своей попыткой творчества доказываешь — бытие есть. Раз за разом находишь, восстанавливаешь, удерживаешь бытие. Может быть, отвоевываешь его у непросветленной жизни, у правоты этой са́мой жизни, у вязкого ничего , у самого себя, чего-то достигшего, нечто такое открывшего, что-то там создавшего… у самого бытия, наконец — у его законов, у его устройства, у его торжества. В общем, примерно так. — Оборвал самого себя Арбов.

— Я этого всего не понимал раньше… то есть при жизни. Не смотри на меня так. Я знаю, что слабею, теперь уже с каждым днем, — отец Арбова попробовал улыбнуться, — истончаюсь на глазах. И ты это знаешь. Трудно было не заметить, да? Я благодарен, понимаю, они сделали всё, что могли. И если я «истончаюсь», значит, они больше не могут. Но умереть второй раз! Я, наверно, не выдержу смерти.


24

Лидия вышла из вагончика фуникулера в толпе из двух десятков туристов. Туристы отправились осматривать башню Дианы, Лидия повернула в лес. Кепочка, шортики, рюкзачок — с виду спортивная женщина обожает карабкаться по горным тропам. В условленном месте ее ждал Арбов.

— Ну и как всё это понимать? — он скептически оглядел Лидию.

— Тебе что, не нравятся мои ноги? — осведомилась Лидия.

— Ноги как раз даже очень. А вот вся эта конспирация… Пойдем? — он показал на беседку на склоне.

— Нет, мы будем гулять по лесу. Не присаживаясь, не останавливаясь, понятно?

— А как же тогда нас найдет Курт? — удивился Арбов.

— Надеюсь, ты сделал то, что я сказала насчет мобильника?

— Ну да, оставил в номере.

— Выключенным?

— Курту ты тоже велела отключить телефон? Но тогда он действительно не найдет нас или ты ему тоже назначила место встречи где-то здесь?

— Как насчет тела?

— Проверил-проверил, — Арбов старался держать себя в руках. Не нравилось ему то, во что втягивала его Лидия, а он, получится, подчиняется ее напору, ее воле, так сказать, по факту. — Всё чисто. — Этой пародийной фразой из какого-то боевика он показывал, что как раз вот не подчиняется. — Микрочипов нет.

— У меня тоже. — Лидия была абсолютно серьезна.

— Может быть, проверим друг у друга, чтобы уж наверняка, — съязвил Арбов. — Послушай, Лидия, если они могут создавать «синтезаторы добра», то уж наверное в состоянии проследить за нами без наших мобильников и ноутбуков, без вживления в нашу кожу электронной дряни.

— Да, конечно, я это понимаю. Но мы всё равно должны делать всё, что можем. Делать так, будто все эти меры эффективны.

— Наверно, ты права. — Арбов посмотрел на нее с уважением. — Смотри, не свихнись только на этой своей правоте.

— Мы не должны вгонять самих себя в ступор перед лицом их всесилия. Тем более что оно существует, быть может, только в наших головах. У них должно быть слабое место. Не может не быть ахиллесовой пяты какой-нибудь. Надо просто поискать.

— Лидия начинает борьбу с Вторжением?

— Кстати, насчет свихнуться. — Лидия запускает руку в свой рюкзачок, достает папку. — Читай.

— Детективное агентство? — хмыкнул Арбов, открыв первый лист.

— Мне вчера переслали. Сразу же распечатала. Можешь представить, какая у меня была ночь.

Арбов начал читать, и по его лицу было ясно, что ему становится нехорошо.


25

Они дошли до самого края леса. Дальше горная круча, внизу едва различим какой-то поселок или же пригород.

— То есть что мы имеем? — Наконец заговорил Арбов. — После разрыва со своей невестой Марией Кляйн Курт Ветфельд едет в Бостон, ему предложили контракт в тамошнем университете, потому что книга, которая у него вышла, была многообещающей. Место было и во Фрайбурге, но он едет покорять Штаты. Мария же у себя, в этом самом Фрайбурге проходит курс реабилитации под руководством психотерапевта, — Арбов заглядывает в папку, — Рихтера. Через три месяца выходит замуж за стоматолога, — опять заглядывает в бумаги, — Тило Майера, в семьдесят шестом у них рождается сын Эрих, — Арбов переворачивается страницу, — тоже стоматолог, в восемьдесят третьем купили дом, в восемьдесят пятом родили Эльзу, на днях Мария снова стала бабушкой, — Арбов достает из папки фото пожилой женщины, прижимающей к себе сверточек с новорожденным, долго, сам не зная зачем, смотрит. — Ветфельд в Бостоне не удержался, все его последующие книги, кажется, ничего такого уже не обещали, его первый брак не выдержал этой потери места, далее пошли провинциальные колледжи — вниз по рейтингу, женился на Сюзанне Смит, двое детей, сейчас живет с Джиной Джексон, с сентября его ждет новое место работы, наконец-то чуть вверх, переезд в другой штат, — Арбов достает из папки, перебирает фотографии: Ветфельд разного возраста с детьми и женщинами.

— Ну и? — бескровное лицо Лидии.

— Я не знаю. Не знаю! Не-зна-ю!

— Он работает на них. Вот откуда все его проповеди не-действия, глубокомысленные рассуждения, что нам-де надо расслабиться, насладиться Контактом.

— Но я-то с ним полностью согласен, как ты знаешь.

— Был согласен.

— И сейчас согласен, кем бы Ветфельд ни был. Что, может быть, я тоже?!

— Нет. Ты просто заложник ситуации с твоим отцом.

— Почему же тогда ты меня посвятила?

— Потому что скоро, — Лидия запнулась, но сказала, — эта твоя ситуация разрешится. Извини, Семен, но ты это знаешь сам.

— Послушай, ты, подпольщица хренова! Я благодарен им . Понимаешь? Я ехал сюда вроде как за счастьем, но есть вещи поважнее счастья. И если ты только попробуешь причинить им какой-то вред…

— И что тогда? Что?! Нет, ты скажи. Убьешь, расчленишь меня во имя Контакта, скормишь рыбкам в Тепле? Чтоб не мешала торжеству добра? — Вдруг тихо. — Это измена, Семен.

— Я бы боялся инопланетной сверхцивилизации, если б она в самом деле раздавала счастье, но они оказались настолько мудрее нас.

— Ну а как объяснишь всё вот это? — она ткнула пальцем в папку в руках Арбова.

— Я не верю, что Курт всё это время ломал комедию. Это страдание. Нет, это невозможно имитировать. — Арбов задумался. — Я не знаю, что ему удалось за эти дни, но мне кажется, он нащупал опору, сделал саму пустоту опорой, не знаю, но он что-то такое решил для себя.

— Нашел в себе силы жить, скорбя по умершей от рака жене, с которой разорвал помолвку без малого сорок лет назад и которая нянчит внучку во Фрайбурге, по всему судя, прекрасно себя чувствует, — злой голос Лидии. — Не сложновато ли для карусельки в саду, а?

— Здесь что-то не то, — Арбов постучал костяшками пальцев по папке. — Не то, что ты решила.

— Есть другие версии?

Арбов промолчал.

— Да, я согласна, Курта, скорее всего, используют втемную. А вот ты, Сёма, решил не препятствовать им сознательно.

— То есть я теперь главный враг? Давай-ка, вот по тропочке иди первой. Иди, иди, я серьезно. Не хочу, чтобы ты была у меня за спиной.

— А ведь это только начало! — изумилась Лидия.

— Это ты насчет того, что главным врагом оказался я? Знаешь, Лидия, а что если тебе попросить у «синтезатора добра» избавления от этой твоей фобии?

— Объясни мне, кто такой, что такое Курт Ветфельд? — Лидия в самом деле пошла по горной тропке первой. — Или, может быть, это тоже нам откроет «синтезатор»? Пока что он соизволил синтезировать, — она показала на папку, которую перед тем забрала у Арбов, немного вот такого добра. Она спиной чувствовала, как снова сник, погас идущий за нею Арбов.


26

Зачем он приехал сюда, сам не понял. Когда добивался права стать постояльцем, проходил тесты, ждал своей очереди — всё было более-менее ясно, а вот теперь… Не знал, куда деваться со своей тоской, не знал как жить без Марии, не знал, выдержит ли? К приезду в отель уже знал, успел узнать — выдержит. Привык к пустоте… Управляющий сколько раз говорил сам, что их троих и выбрали как тех, кому нечего просить у здешних каруселек и аттракционов. (Почти нечего.) Намекал, что в этом залог если не свободы от судьбы, то уж точно несводимости к ней. То есть его боль, его тоска и опустошенность не сводятся к судьбе?! Несмотря на то, что их не было бы, если б была Мария?! Не победить судьбу, а оказаться глубже судьбы?.. Этого вот знания и добивался от него «синтезатор добра»? Но добро ли это? Добро ли, благо? Его — Курта Ветфельда не хватит на всё это…

Он тогда чуть ли не приревновал к Арбову, потому что ему-то вернули… так стыдно. Арбову скоро уже предстоит вновь потерять, вновь пережить отца — это что: добро, милосердие, благо?

Кажется, над ними всеми ставят какой-то опыт. Чудо для Арбова, отсутствие чуда для Лидии, игнорирование его-Ветфельда с этой его независимостью от чуда — это всё эксперимент, опыт? Только хочется уже поднять бунт на предметном стеклышке.

Может быть, они и не виноваты, тоже хотят равенства в Контакте, но предметное стеклышко получается как-то само собой, по ходу… а сейчас вдруг вот понял, что Контакт — не есть главное, во всяком случае, для него… Контакт — это частность, пусть потрясающая, грандиозная, превосходящая человеческие наши силенки, но частность . Наверное, к лучшему, что срок его пребывания в отеле истекает совсем скоро.

— Ну всё, я побежала, увидимся, пока, — завтракавшая с ним сейчас Лидия протараторила всё это и побежала из отеля в город, не заходя в номер.

— Да-да, — механически кивнул ей Ветфельд. Потом только увидел, что она забыла на столе свою файловую папку.


27

Борис Арбов сделал несколько шагов по дорожке сада, опираясь на ходунки, и устал.

— Вот тебе и второе издание старости, — сказал он Арбову. — Подожди, подожди, я хочу сам. Думаю, меня еще на пару-тройку шагов хватит.

Арбов силой усадил его на скамейку.

— Да, ты прав, Сема, надо реально смотреть на вещи.

— Папа, я тут говорил с управляющим.

— Не пытайся выдоить у них надежду. Они же вроде инопланетяне, вдруг еще действительно, не разобравшись, подадут ее.

— Говори, что хочешь, эти твои штучки на меня уже не действуют.

— Это не штучки, Сема, просто я знаю, надежды мне уже не выдержать.

— Значит, ты все же не исключаешь, что она есть?

— Я в невозможной ситуации. И здесь есть иллюзия, что в ней может быть возможно всё. Но это только иллюзия, Сема.

— Так вот, управляющий…

— Я знаю, — перебивает его отец, — он не управляет, это правда. И тот физик в своей тетрадке кое-что понял насчет того, как устроено.

— Управляющий сказал, что он сегодня не управляет, но завтра… может появиться «ручка». Погоди, не перебивай. Я сначала решил, что это он в утешение, ну, или, чтобы я не приставал, но потом понял — если «синтезатор добра» в самом деле существует — он должен, поздно или рано, отрастить себе такую «ручку», за которую управляющий или даже я могли бы взяться, повернуть, иначе какое это добро.

— Это будет уже милосердие только.

— Мы вязнем с тобою в словах, папа.

— Знаешь, я бы многое хотел изменить, исправить в прожитом… многое бы вычеркнул. И не в событийности — моя жизнь была небогата событиями, как ты помнишь. А я и хотел, чтобы так. В смысле, к событиям, к биографии особых претензий нет… как оказалось. А кое в чем мне просто-напросто повезло.

Я бы исправил в главном.

Получается, судьба не столь уж глубинная вещь, как нам представлялось. Я ничего не сумел, — Борис Арбов усмехнулся, — потерпел фиаско в чем-то, что посерьезнее судьбы, не говоря уж об обстоятельствах. Если б знать еще в чем? — После паузы: — А ты, Сема, ехал сюда на что-то такое надеялся, что-то хотел получить, в чем-то таком разобраться, а видишь как — «аттракционы» и «синтезаторы» работают на меня, к недоумению управляющего. Получается, что я у тебя…

— Хватит об этом, ладно?

— Да, конечно, извини. Я как-то много говорю в эти дни — он замолкает, но Арбов понял, на чем отец оборвал себя: «все равно не наговоришься впрок».


28

Арбов спал, скрип двери разбудил его, в комнату прошаркал отец. Он не на ходунках сейчас, опирается на трость. Значит, ему опять стало лучше? Так уже было несколько раз, угасающие было силы восстанавливались сколько-то, на какое-то время, отчасти.

Отец сел к нему на кровать. Погладил его по щеке — этот его жест из детства. И улыбка отца, он так всегда улыбался, когда заходил к нему в детскую и гладил его по щеке, а потом пальцем нежно по переносице. У Арбова чуть не разорвалось сердце.

— Я пришел попрощаться, Сёма.

— Нет.

— Мое время… Ты всё понимаешь.

— Нет, папа. И я ничего не хочу понимать. — Арбов чувствовал, что сейчас не выдержит.

— А знаешь что, Сёма. — Всё та же улыбка отца. — Пойдем со мной? — отец берет его за запястье.

— Нет, папа. Так нельзя.

Арбов пытается высвободиться, но рука отца вдруг становится жесткой, безжалостной, Арбову больно.

— Пойдем. — Отец дернул, потащил его за собой. Арбов кричит, хочет вырваться, брыкается.

Арбов проснулся, было много пота и отвращения к самому себе.


29

Лидия вышла из церкви. Так самозабвенно молиться ей удавалось, пожалуй что только в детстве. Но в детстве светло и радостно делалось после молитвы.

О чем молила она Его сейчас? О собственной правоте? Но она и так права. Чтобы хватило сил? Но здесь речь не о силе, не это требуется ей, чтобы она смогла — она поняла вдруг. Но что тогда, что?! Она сделала первый шаг — не шаг даже, так, занесла только ножку и уже смертельно боится Ветфельда, ненавидит управляющего, готовится к борьбе с Арбовым. А вот если бы не эта их жажда невозможного, из-за которой они все и съехались сюда, если бы не «воскресший» отец Арбова — Арбов бы, скорее всего, серьезно увлекся бы ею и она, вполне возможно, сколько-то увлеклась бы Арбовым. Но вчера он на полном серьезе боялся, что она столкнет его с горной тропки, а она не знает даже, так ли уж он был неправ, намного ли забежал вперед с этими своими страхами. Чувство такое, что вчера он спровоцировал ее.

Чего она сейчас добивалась от Него? Санкции? Она не настолько глупа. Знака? Она понимает, что не заслужила знака.

Она должна пресечь Контакт с теми, кто, видимо, добрее, великодушнее нас. Только потому, что они сильнее? Нет. Потому что они не спросили нас о Контакте, поставили перед фактом, делают тайно. Как и мы делали бы на их месте… А что, если они действуют тайно из великодушия? Из жалости к нам? Они же правы! Тысячу раз как правы. Но какое же великодушие, если Ветфельд?..

Она пойдет на всё, чтобы защитить, уберечь человечество. Уберечь? Это должно называться по-другому. Сохранить нас такими, какими мы привыкли к самим себе? Неужели «аттракцион» прочитал это в ней? Так вот почему она так и не получила ничего от «синтезатора добра»!

Пусть так. Пусть так. Пусть так.

Значит, нам на самом-то деле не нужно недостижимое и невозможное? Значит, нам не нужно умножение добра и света, если оно оборачивается непредсказуемостью? Арбов сказал бы, что непредсказуемое уже, всегда, повсюду , им всё держится — это бытие и еще много красивых арбовских слов в этом роде. Но мы имеем дело с какой-то совершенно новой непредсказуемостью. Если она перечеркнет нас — для чего тогда добро и свет?

То есть недостижимое, непредсказуемое, невозможное должны быть нормированы и подконтрольны? Это что, и есть правда такая вот о нашей свободе? О нас?

Не до правды, если надо спасать свой биологический вид. Эта попытка самоиронии не помогла.

Управляющий и те, кто дергает его за ниточки, изо всех сил как раз и стараются не соблазнить нас добром и светом. Но все равно же соблазнили! Что такое тогда этот «воскресший» папа Арбова? Она же сама успокоилась на том, что за эти дни переросла собственную жажду чуда. Как она дорожила этим своим опытом. Сколько самоуважения. Довольна, да?

Ей придется начать борьбу не только с инопланетным разумом, но и с Арбовым и с отцом Арбова. Что же, так сказать, «не вопрос», раз уж так сложилось… а уж во имя человечества! Она помешает управляющему и компании дать нам хоть сколько-то смысла, приоткрыть нас для истины, для каких-то еще столь же важных и сложных вещей? Мы должны сами. Но они как раз и пытаются, чтобы мы сами. «Сами» — всякий раз она была нелепа, бездарна в своем добре, самодовольна, ограниченна в счастье. Впрочем, и того, и другого было немного — так что выборка нерепрезентативная, можно утешиться этим… м-да.

Поджечь отель? Тупо. Конечно же, тупо. Но может оказаться вполне эффективным. То, что они сканируют нашу подкорку, не означает, что они умеют тушить пожары. Объяснить им, убедить (как жаль, что Арбов не на её стороне, но может, в самом деле, когда отца не станет?), умолить их прервать Контакт из-за всё того же их милосердия к нам. Но не преувеличивает ли она добродетели тех, кто не со зла, быть может, просто на всякий случай использует против них Ветфельда? Который, кстати, вполне может быть одним из них. Вдруг он каждой группе постояльцев рассказывает свою жалостливую историю и призывает к не-действию. И те, кто будет после нее и Арбова, тоже станут сопереживать ему, оплакивающему кончину своей Марии Кляйн. Только надо сделать так, чтобы после них здесь уже не было никого. А что если натравить на братьев по разуму толпу каких-нибудь уфологов и иже с ними? Они, конечно же, ни черта не найдут, не докопаются ни до чего серьезного, но сделают работу «аттракционов» невозможной. И к прессе можно будет взывать безнаказанно, не опасаясь психушки, смирительных рубашек и прочего. Раздуваем мировую сенсацию и управляющий вынужден свернуть свое шапито, обесточить «синтезаторы добра». То есть можно отделаться от сверхцивилизации пошлостью? Вместо жертвенной борьбы Лидии будет газетно-телевизионная пошлятина? Ну что же, ради человечества… Чтобы защитить его от соблазна чуда. И от веры, что оно, в самом деле, сможет стать другим . Другим самим собой? Начать свое время добра и света? Но оно же может. Может! И сама Лидия разве не отдала бы что угодно за то, чтобы это было так?! Но жизнь — не глубже пусть, не выше, но ёмче смысла. И кто вправе рисковать этой самой жизнью, допустить ситуацию, в которой пусть даже гипотетически, не гарантирована жизнь.

А те, кто в состоянии воскресить человека, умершего десять лет назад этак примерно в двух тысячах километрах отсюда, — могут всё.

Думала ли она, что ей придется защищать непросветленность жизни, от чьей невнятицы, бездарности, от чьих всегдашних смыслов, правоты и самодовольства она пыталась бежать и, в конце концов, добежала до этого отеля с карусельками и «синтезаторами»?!

Но чем страшно их добро? Тем, что мы не понимаем его источника, что находится за рамками наших причинно-следственных связей? Арбов сказал бы, да здравствуют новые связи? Вряд ли. Ему так же страшно, как и ей. Просто его страх есть страх человека открытого, предвкушающего, ее же страх иной… Ее правота иная.

Ну а что мировая сенсация? Управляющий и те, кто с ним, спокойненько себе пересидят, подождут, когда уляжется. Уфологов, охотников за привидениями отправят по ложному следу. К тому же мировые сенсации давно уж подверглись инфляции. На каждом канале раз в неделю мировая сенсация. Может, про этот отель что-нибудь уже и было? Она всегда, когда начиналась подобная дребедень, просто переключала канал.

По коридору отеля ей навстречу Ветфельд.

— Добрый вечер, Лидия. Я вас искал. Одну минутку, пожалуйста.

Он заскочил в свой номер. Лидия ждала, приготовив на всякий случай электрошокер, держала за спиной.

— Вот. — Перед ней снова Ветфельд. — Вы забыли сегодня, оставили на столе после завтрака.

Он вручил ей ее файловую папку.

— И вы даже не… — тупо спросила Лидия, изобразив жестом перелистывание.

— Как вы могли подумать? — обиделся Ветфельд.


30

К ужину Арбов вывез отца в кресле-качалке. Лидия и Ветфельд тактично ничего не заметили. Отец Арбова добросовестно пытался есть, но у него уже не получалось. Разговор за ужином был настолько натянутый… И Арбову, и Лидии, и Ветфельду было стыдно за то, что они вот останутся, продолжат жить. Борис Арбов понял их и делал вид, что не понимает. В конце концов не выдержал, сказал: «извините». После чего поддерживать прежний разговор или же начать ему сочувствовать — все было бы глупо и пошло.

Когда официант убрал посуду, отец Арбова сказал:

— Я, получается, что пришел попрощаться. Завтра я, по всему судя, уже не встану, а как пойдет, — он попытался подобрать слово, — возвращение, я не знаю. Управляющего спрашивал, он тоже не знает, вот я и решил сейчас… Что же, очень приятно было с вами, — Борис Арбов попытался сменить тональность, — но нельзя же слишком долго нарушать естественные законы, пора и честь знать, — ему стало стыдно за эту браваду. — Если честно, мне страшно. Но это какой-то другой страх, то есть уже не страх перед неизвестностью, хотя в тот, первый раз его не было, я же умирал вне сознания. — Сказал Арбову. — Видишь, «ручка» у «синтезатора» так и не выросла.

— Еще есть время. — Попытался Арбов. Подхлестнул себя. — Еще есть.

Отец Арбова скептически улыбнулся, ответил Арбову (тот не видит его лица, потому что стоит сейчас за спинкой кресла-качалки.):

— Да-да, как знать. — И вдруг: — Если бы ты действительно оказался прав!

Лидия подошла к его креслу, взяла тонкую, как бумажный лист, ладошку Бориса Арбова в свою, боялась пожать.

— Борис… Борис Михайлович! — замолчала.

— Если каруселька не повезла тебя, — сказал ей отец Арбова, — если «синтезатор добра» так ничего для тебя и не синтезировал — в этом смысл. То есть ты не зря приехала. Да ты и сама это знаешь.

— Смысл? Вы знаете какой?

— Нет.

— А я еще два часа назад считала, что знаю.

— Но он будет самым главным для тебя. Попытайся. Даже, если он окажется беспощадным. Неприподъемным.

— Вы считаете, лучше знать?

— Лучше ли, хуже — какая разница. Понять . Здесь нет выбора. Это не ради счастья, но чтобы сойти с круга, ну, и все такое. — Оборвал свою речь Борис Арбов. — Видишь, как… поучаю, призываю к тому, с чем не справился сам, не хватило мужества, да? — усмехнулся, — или же просто времени.

Подошел Ветфельд, осторожно пожал руку, ему хотелось обнять, но он застеснялся.

— То, для чего я ехал сюда… не сбылось, аттракционы мне не помогли, но я узнал вас… быть может, это не менее важно.

Лидия бросила на Ветфельда настолько ненавидящий взгляд.

— Я говорю лишнее, да? — Ветфельд так понял ее.

— Курт преувеличивает, — примиряюще сказал Лидии отец Арбова. — Но я рад, что… не навредил вам. Ведь никто ж не знал, как всё это получится, правда?

Они не заметили, как подошел управляющий.

— Спасибо, — пожал, точнее, подал ему руку Борис Арбов. — Я так и не понял, для чего сделали это со мной ваши агрегаты, но не суть.

— Я тоже не понял, — ответил управляющий. — Видимо, действительно, что-то есть такое, что важнее или же глубже любого «для чего». Я всегда догадывался.

Отец Арбова жестом попросил его наклониться, прошептал на ухо:

— Будет боль? Я буду страдать?

Управляющий тут же выпрямился.

— Да-да, вы не знаете, — извинился отец Арбова, — я понимаю.

Снова жестом попросил его нагнуться, снова на ухо, но у него получилось вдруг громко:

— То счастье, что не связано, во всяком случае, напрочь с воплощением мечты, исполнением желания, почему вы не можете дать им его?

Лидия нагнала управляющего сразу же, как он вышел из зала ресторанчика, в коридоре.

— Управляющий, Арсений, впрочем, не важно. Я понимаю, что есть законы, которые даже ваша аппаратура не может нарушать или не может нарушать долго, но…

— Что вам угодно? — перебил ее управляющий.

— Можно мне вместо Бориса Арбова?

— То есть? — опешил управляющий, но взяв себя в руки, начал:

— Вы, кажется, намереваетесь стать современной Алкестой? Надо полагать, сейчас начнется декламация. Если вы, Лидия, не готовы наизусть, у нас в библиотеке есть текст, я распоряжусь, вам принесут в номер.

— Я хочу стать «ручкой» от вашего «синтезатора добра», — не дослушала его Лидия. — Той самой, что пока что так и не выросла. Вы же, в случае ее появления, обещали повернуть ее в нужную сторону.

— Так вы еще и подслушиваете?! Если б мы знали на стадии отбора.

— Я хочу, чтобы Борис Арбов был! — сказала Лидия.

— Я тоже этого хотел бы. Вы сейчас под впечатлением минуты, пусть это лучшая ваша минута, но вы не знаете, как слово ваше отзовется в этих стенах, и я не знаю. Вы понимаете, чем рискуете? — перевел дыхание. — Лидия, неужели вы так пытаетесь перепрыгнуть через отсутствие смысла?


Уже у себя в номере она поняла: отказавшись совершить эту мену , аттракцион войдет в ступор, потому что он по своей сути должен умножать добро, служить умножению, а он отказался. Согласившись за-ради умножения добра взять Лидию вместо отца Арбова, он вступает в противоречие с собственной сутью и ломается, перегорает. Вот! Ее шанс победить сверхцивилизацию, сорвать этот их эксперимент, идущий третий век уже как, защитить человечество от Контакта, от навязанного добра, ненавязчивого его улучшения садовником из дальнего космоса. Она нашла!

Но… то, что минуту назад было чисто и искренно, перестало быть таковым. И порыв пойти туда вместо Бориса Арбова обернулся каким-то… чуть ли не лицемерием (?), потерял что-то такое, быть может, главное… И стало страшно и жалко себя. Нет, она не отступится. Она знает, чего ради! Но теперь это только тактика, расчет, борьба… самолюбие, может (она не смогла здесь обмануть саму себя до конца). Ну и еще азарт. Она ставит на кон саму себя.

Два столетия аттракционы этого отеля испытывали человека, теперь впервые человек испытает их… На прочность, на вшивость, на логику. Интересно, понравится ли сверхцивилизации такой Контакт?

А вот с Ветфельдом она просчиталась. Думала, по его реакции поймет — жертва он или соучастник. А теперь гадай, то ли он действительно, как полагается порядочному человеку, не открывал ее папку, то ли, заранее зная ее содержание, отдал с самым невинным видом. Равновероятность обоих вариантов. Сама виновата, дурочка. Неужели человек, работающий на них, так убедительно убивающийся над Марией Кляйн, выдаст себя из-за какой-то папочки? А вот она себя выдала и с потрохами. Они знают, что она знает, и в любой момент надо ждать удара. Что же, будет ждать.

Никто не станет ее убивать, разумеется. Они же добрее, гуманнее нас, это мы уже выяснили, но сделать так, что ее задержит полиция до выяснения обстоятельств или психиатричка (такой вариант предпочтительнее, ибо нет процессуальных сроков). А что, у чехов наверняка вполне гуманная психиатрия западного образца.

Но пока она на свободе и душевно здорова, она проведет свое испытание и сорвет Контакт. «Вы слышите меня, карусельки, аттракционы, синтезаторы, как вас там?!» — Лидия прокричала в потолок своей комнаты.

А к удару она готова, выдержит и какие-нибудь внутренние голос и жуткую какую-нибудь галлюцинацию — она же будет знать, что это и откуда. Последует тогдашнему совету управляющего не торопиться сходить с ума.

Наутро Ветфельд снова нашел забытую Лидией папку.


31

— Зачем вы делитесь со мною, Лидия? — Это демонстративное «вы» Арбова. — Вы же считаете меня чуть ли не вашим противником, насколько я понял. А эта ваша идея вызвать сюда Марию Кляйн. Если бы вы хотели вызвать дух Марии Кляйн, наверное, это было бы несколько более рационально. С какой стати она поедет сюда? Сочтет вас истеричной, может быть, сумасшедшей, и всё.

— Я понимаю, Семен, тебе не терпится побыстрее отделаться от меня и вернуться к отцу. Я всё понимаю. Но одно только слово насчет Ветфельда, это важно, важнее, чем мне показалось вначале.

— После того, как я услышал твой вчерашний разговор с управляющим…

— Как?

— Отель крошечный, и когда стоишь ждёшь лифта, слышно, что говорят в коридоре. Хорошо еще, что отец не разобрал. Так вот, после того, что я услышал, я не могу игнорировать тебя или же относиться к тебе как к врагу.

— А вот здесь вы, кажется, торопитесь, Арбов.

— Но прошу тебя… эти стены действительно могут поймать на слове, Лидия. Да ты и сама знаешь, — попытка паузы. — Мне очень, неимоверно, чудовищно трудно просить тебя, Лидия, не делать этого, но отец, если бы он услышал вчера, запретил бы тебе куда как в более резких выражениях.

Она поцеловала его. Он ответил. Поцелуй получился страстным. Тут же отошли друг от друга.

Лидия спускалась по лестнице, а Ветфельд поднимался, в руках держал ее папку.

— Представляете, опять. — Он протянул ей ее файловую папку в черной обложке, не слишком пухлую.

— Спасибо. — Лидия не стала переигрывать, изображать, что несказанно счастлива держать ее в руках снова.

— Как ни странно, но я и на этот раз ее не читал. — Ветфельд сказал мягко, с улыбкой, его вчерашняя обида на ее, видимо, случайно сорвавшуюся с языка бестактность, показалась ему чрезмерной, и сейчас он мирился с Лидией.

Вообще как-то странно, Лидия вдруг стала враждебной, не всегда даже маскирует, Арбов в последнее время избегает его. А он-то думал, что их дружба продолжится и после отеля. Да, конечно, Арбова можно понять, он прощается с отцом. И у Лидии психика перегружена. А у самого Ветфельда разве нет? Сколько бы он ни считал себя свободным от Контакта и от обещанного счастья. Неужели они сочли это счастьем для Арбова — обрести отца на две недели, а затем вновь вся эта мука утраты? С чего мы вообще решили, что они хотят нам добра? Всё это и в самом деле похоже на какой-то эксперимент. Они моделируют ситуации. Да! Можно хотеть нам добра и в то же время ставить над нами опыты. Как эта мысль не пришла раньше!

А что, если всё это было сделано не для Семена, а для Бориса Арбова. Разве это не благо? Сам Борис Арбов считает, что да. Но умереть во второй раз… Может, второй раз не так страшно? Как хорошо ему сейчас рассуждать! Но ведь это Борис Арбов сам рассуждает так… Он рассуждает, пока не началось умирание — вот в чем дело.

Он-Ветфельд провозгласил тогда понимание . Мы-де должны понять, прежде чем что-то решать по «аттракционам» и вообще. Конечно, он прав. Только с тех пор ни на йоту не прибавилось понимания. Кажется, его стало меньше, то есть его с каждым днем делается всё меньше… Он взял обратный билет, но вправе ли он уезжать, если так? Это значит, переложить всё на Арбова с Лидией. Он всегда боялся действия до понимания и действия вместо . А Лидия, кажется, из тех, для кого действие и есть способ такой понять. Эта ее нервность и злоба понятна, оправданна. Но как это можно бояться Контакта, подозревать в нем угрозу для человечества и, в то же время, ждать, требовать счастья от них ? А она ждет, ждет, пусть и не хочет себе в этом сознаться!

Или же это у нее способ такой испытать на себе самой, так как раньше ученые прививали себе оспу или хеликобактер? Он поторопился осуждать ее. Она борется за понимание, только по-своему, и не за Ветфельда с Арбовым счет, а за свой. Но она проиграет.

Ветфельд позвонил на ресепшен и попросил поменять ему билет.


32

— Даниэль Ландж, — представился пожилой высокорослый, ширококостный обрюзгший господин. — Мне назначено на двенадцать. — Господин пытался говорить на чешском.

— Добрый день, месье Ландж, — ответил управляющий по-французски. — Рад вас видеть в наших стенах. — Однако руки для пожатия не протянул, указал на стул. — Прошу.

Будь месье Ландж не так напряжен, он бы обрадовался, что его языковые трудности счастливо разрешились, толком еще не начавшись, но сейчас…

— Вы, кажется, ожидали увидеть что-нибудь мистическое или же инфернальное? — управляющий прокомментировал то, как гость осматривал его кабинет.

— Обычный кабинет управляющего небольшим отелем, — развивал свою мысль управляющий. — Как видите, ни колбочек, в которые запечатаны внутренности тех, кто не выполнил условия договора, — управляющий встал, для наглядности открыл правую дверцу шкафчика, что стоял за его креслом, там были вполне обычные скоросшиватели. — Ни сосудов с душами тех, кто как раз добросовестно выполнил договор. — Он открыл левую дверцу, там тоже были офисные папки. — Даже черепа на моем столе, как видите, нет.

Месье Ландж так смотрел на то место на плоскости стола, куда указал управляющий, что было ясно — ему стало бы легче, если б какой-нибудь череп там все-таки был.

— Кровью тоже ничего подписывать не придется. Тем более, что она у вас редкой группы, месье Ландж, — в том же тоне продолжил управляющий. — Это я к тому, что вы, месье Ландж, судя по вашему поведению на предварительном собеседовании, принимаете нас за… э… несколько иное ведомство, только стесняетесь об этом сказать прямо.

— Другими словами, я совсем вам не подхожу? — месье Ландж начинал фразу удрученно, а закончил с видимым облегчением.

— Вы нет, — ответил управляющий. — А вот результаты сканирования вашей личности нас все-таки заинтересовали.

— Значит, — начал было Ландж.

— Ничего это не значит, — перебил управляющий, — если вы не составили себе представления о том, что вас ждет.

— Следствия непредсказуемы, — кивнул Ландж.

— Вот! — направил на него свой указательный палец управляющий, — только поэтому мы с вами все еще продолжаем разговор. И только поэтому! Но вы должны… точнее, попытайтесь понять — непредсказуемы бывают и причины этих следствий. А казалось бы, — управляющий вернулся к прежнему тону, — чего может быть проще, пожелать счастья.

— Что от меня теперь?

— Смотрите, — управляющий достал из ящика стола бланк. Далее сухой, деловой скороговоркой. — В левой колонке пишите столбиком претензии к судьбе, в правой к себе самому. Смотрите не перепутайте. У вас есть три дня. Вы где остановились?

— В «Ричмонде».

— Неплохое местечко. Так вот, в «Ричмонде» медленно, честно, за три дня, и придете снова.

— Будет следующий тур собеседования?

— Нет, начало этого.

— Можно еще вопрос, месье управляющий?

— Безусловно.

— Все, — он не был уверен в слове, — приходящие к вам однообразны в желаниях?

— В общем-то, да. — Управляющий ответил совсем другим, простым спокойным тоном. — В последнее время мы заинтересовались теми, у кого нет желания.

— Того единственного, самого?

— Точнее, теми, кто знает, что у них его нет. Но и здесь у нас все-таки больше разочарования… причем, наверно, в самих себе.

— Ну, а мой случай?

— О вашем случае говорить еще рано, месье Ландж. Вам много еще чего предстоит, чтобы это действительно стало случаем, попыталось хотя бы им стать.


33

— Который час? — спрашивает Борис Арбов.

— Половина восьмого, — отвечает Арбов.

— Что же, мы с тобой вроде как уже попрощались.

Арбов молчит.

— Но я и вчера прощался и позавчера, — пытается улыбнуться отец Арбова, — это, наверное, уже становится навязчиво, — другим тоном. — В моей ситуации надежда развращает.

Помолчали.

— Я знаю, Сёма, ты уже замучил управляющего, но «ручка» у «синтезатора», похоже, так и не вырастет… Обидно будет, если вдруг вырастет завтра .

— Она не вырастет никогда, — отвечает Арбов.

— Однажды она даже приснилась мне.

— Кто, папа?

— «Ручка». Она самая. И это было так реально.

— То есть ты верил? Знал, что остаешься? — Арбов отошел к окну, отвернулся, стал смотреть в сад, упершись ладонями в подоконник.

— Извини, Сема, мне не надо было об этом. Все эти дни я боялся спать. Не из-за этого, нет, и не потому, что приснится смерть. (Она снилась часто.) Но моя старая фобия — умереть во сне, потому как вне сознания — не знаешь, что умер, не знаешь, что жил, ну, и всё такое… Смерть, приснившаяся в момент смерти во сне, наверное, была бы благом… м-м да. В первый раз снов не было — только боль, никакие обезболивающие, никакие наркотики не справлялись. Боль оказалась длиннее сознания. Живучее, если точнее. Вам всем наверно казалось, раз нет сознания, то как-то легче насчет боли? Я тебе тогда говорил про порог , помнишь? Так вот, это всё после боли. А сколько длилось? Одну стомиллионную долю секунды? Я не знаю, да и без разницы.

Арбов вернулся к кровати, сел не свое место перед отцом.

— Когда ты был еще с нами… в смысле, в сознании, нашего соучастия, нашей любви на тебя не хватило. — Арбов заставил себя сказать.

— Но я все-таки так бы уж не стал… — попытался отец Арбова.

— Погоди, не перебивай, — замахал на него руками Арбов. — Да, конечно, всё это было у нас и было искренним, настоящим, но до какой-то грани. А дальше?.. Маринка-сестра принимала грань как данность, порядок вещей де такой, и не заморачивалась, не брала вообще в голову. Мама наша при всей любви, сострадании, видела себя со стороны скорбящей и сострадающей. Не перебивай, я же сказал, «при всей боли», «при всей искренности». А скажи ей, возмутится неимоверно, оскорбится, она же искренняя. Она любит себя сострадающей, любит себя скорбящей, а глубина ее боли оправдывала бы полностью ее здесь, если б ей вообще нужны были, вдруг потребовались оправдания. А я? Мне было стыдно за эту грань . Я наткнулся на нее в себе, то есть и так, конечно, знал, что она существует, но не ожидал, что не в какой-то там глубине, а рядышком, два шажка до нее… это, знаешь ли, потрясло. Стыд обжигал и в то же время он точка опоры — дескать, добросовестно боремся с гранью … И тут же отвращение к себе самому за всё вот это… Но деваться некуда от самого себя, а ты лежал умирал. Я добросовестно пытался усилить свое сострадание.

— Каждый умирает в одиночку, да? — кивнул отец Арбова. — Не помню, у кого я читал об этом. Это порядок вещей такой.

— Мое несогласие с «Порядком Вещей» оказалось лицемерным. Фальшь того, что считал своей глубиной… правда оказалась вульгарной, непроходимо банальной. Но с ней можно жить, причем вполне, заниматься творчеством — тут какой-то особый оттенок.

— Знаешь, Сёма, — а ведь это мне дана вторая попытка, — отец Арбова попытался приподняться на подушках.

— Лежи, лежи.

— Обычно просят вторую попытку для жизни, судьбы, а мне вот дали второй шанс умереть. Чтобы умер в сознании и без боли?..

Только дело-то в том, что я не просил. Это что, и есть милосердие?!

Отец Арбова замолчал.

А если это всё же моя попытка (Арбов не сказал этого вслух) исправить, переписать заново то, что было тогда, когда он лежал умирал?! Но ведь все эти годы вряд ли это мучило меня, иногда лишь, под настроение или просто из мазохизма. Я в самом деле привык к себе самому. Сжился с самим собой — в меру рефлексии, в меру опустошенности и ты вроде как даже и прав, а если и нет — не страшно, это плата такая за собственную «усложненность», а вообще всё идет по накатанной. Вот! Эта «накатанность» и была нужна мне на самом-то деле. И чего тогда стоило «несогласие с Порядком Вещей»! Получается, я не просил себе шанса насчет отца? Ни шанса, ни — Арбов заставил себя проговорить мысленно, — самого возвращения. И не потому вовсе, что считал нереальным. Сюда и едут за нереальным.

— Погоди, это что получается, — Арбов вскочил, начал ходить по комнате — здешние «аттракционы» не для исполнения желаний — они, что, какие-то усилители совести?! Инопланетный разум так спокойно взял себе это право! Это есть их добро?.. Я не верю, что это они от непонимания, третий век уже как экспериментируют здесь — пора бы понять.

Арбов снова сел на стульчик возле кровати. Даже это чужое вмешательство в его совесть не снимает с него… вину? Не затмевает ее, не отвлекает от нее. Он вдруг понял. Самое время освободиться от самого себя, уйти, не оглядываясь. Только сил уже нет, и идти, — Арбов попытался мысленно усмехнуться, — получается, некуда.

— Единственное, что хоть сколько примиряет меня с инопланетным гуманизмом, — сказал Арбов отцу, — ты появился не для меня.

— Это действительно так, — успокоил его отец. — Теперь я это твердо знаю. Ну а для себя?.. Обдумать, по-мыслить пропущенное, скомканное по ходу жизни, всё то, что искажалось, з