Суворов и Кутузов (fb2)

Суворов и Кутузов [сборник]   (скачать) - Леонтий Иосифович Раковский

Леонтий Раковский
Суворов. Кутузов

© ООО «Издательство АСТ», 2014


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)

* * *

«Ваша кисть изобразит черты лица моего – они видны. Но внутреннее человечество мое сокрыто. Итак, скажу вам, что я проливал кровь ручьями. Содрогаюсь. Но люблю моего ближнего. Во всю жизнь мою никого не сделал несчастным. Ни одного приговора на смертную казнь не подписал. Ни одно насекомое не погибло от руки моей. Был мал, был велик. При приливе и отливе счастья уповал на Бога и был непоколебим».

«Тяжело в учении – легко в походе! Легко в учении – тяжело в походе!»

«Не надлежит мыслить, что слепая храбрость дает над неприятелем победу. Но единственное, смешанное с оною – военное искусство».

А. В. Суворов


«С этакими молодцами – и отступать?»

«Чтобы спасти Россию, надо сжечь Москву».

«Победить не берусь, перехитрить попробую».

«Я для России только счастливая случайность».

«Главное не крепость взять, а войну выиграть».

«Война закончилась за полным истреблением неприятеля».

«Я прощаю, государь, но Россия вам этого никогда не простит».

«Горе земле, в которой подчиненные, начальники и суды, а не законы управляют гражданами и делами».

М. И. Кутузов


Гениралисимус Суворов


Часть первая


Глава первая
Подполковник Суворов

Потомство мое прошу брать мой пример.

Суворов


I

Русская армия шла вперед.

Вся дорога, насколько можно окинуть глазом, была запружена повозками и пушками, людьми и лошадьми. Из лощины на гору, с пригорка в дол, сквозь перелески и буераки, мимо чистеньких немецких мыз и деревень бесконечной вереницей один за другим тянулись полки.

Побуревшие от солнца и пыли зеленые кафтаны мушкатеров и гренадер сменялись красными кафтанами артиллеристов. За однообразными васильковыми мундирами драгун и такими же однообразными колетами[1] кирасир плыли разноцветные – желтые, синие, красные, белые, голубые ментики[2] гусар. Казачьи бороды и скуластые лица башкир из легкой кавалерии мелькали и там и тут. В тучах густой пыли, поднятой тысячами людских и конских ног, тонули придорожные луга и поля.

Армия графа Салтыкова, разбив пруссаков под Пальцигом, продвигалась к Франкфурту-на-Одере.

Подполковник Александр Васильевич Суворов, прикомандированный в качестве дежурного офицера к штабу 1-й дивизии генерала Фермора, ехал по обочине дороги на своем неказистом на вид, но горячем донце. Генерал Фермор послал его подтянуть арьергард, и теперь Суворов догонял свою дивизию.

Суворов только что прибыл в действующую армию и с интересом наблюдал за всем. И в первый же день ему многое здесь не понравилось.

Армия двигалась очень медленно – часто останавливалась на дороге. То падал от бескормицы упряжный вол, то где-либо в обозе ломалась телега, не вынесшая далекого, тысячеверстного пути, и проходило несколько минут, пока фурлейты[3] не сбрасывали ее в канаву. То измученные, исхудавшие в беспрерывных походах артиллерийские лошади не могли втащить на гору двухкартаульную[4] гаубицу, пока ее красный лафет со всех сторон не облепляли артиллеристы.

И сразу весь этот поток останавливался. Повозки наезжали друг на друга, напирали на идущую впереди пехоту. В воздухе стояла ругань.

Эта медлительность, эти бесконечные остановки раздражали Суворова: в его представлении армия должна быть подвижной, быстрой, а на деле она еле плелась, с трудом делая по восьми верст в сутки.

Энергичный, горячий Суворов не мог дремать в седле, как делали многие офицеры. И он был доволен, что генерал Фермор послал его с поручением к арьергарду. Суворов видел всю армию на походе. Его неприятно поразила необозримая вереница этих полковых и офицерских обозов.

Еще раньше Суворов знал, что в армии большой некомплект: много солдат осталось в России – «у корчемных сборов», «у соляных дел», «у сыску воров», «для поимки беспаспортных» и для прочих невоенных дел. В пехотном полку вместо положенных двух тысяч солдат едва насчитывалось полторы. И те совершенно тонули в бесконечном множестве колясок, повозок и телег.

Вслед за 12-й, мушкатерской ротой каждого полка обязательно тащилось больше сотни подвод.

Первой шла денежная палуба. На ней стоял окованный железом денежный сундук. Весь полк знал, что в сундуке пусто, но по обеим сторонам палубы, с фузеями[5] наперевес, брели двое мушкатеров.

За денежной следовала канцелярская, на которой, уткнувшись головой в мешок с овсом, безмятежно спал аудитор.[6]

Дальше тянулись госпитальные повозки с легко раненными, заболевшими, отставшими в пути солдатами, с полковыми фельдшерами и цирюльниками.

Тяжело поскрипывали провиантские палубы с мешками муки и солдатскими сухарями, – другого провианта не было. Тарахтели палубы с шанцевым инструментом. Белелись палаточные.

Полковой обоз кончался. За ним начинался самый многочисленный и пестрый – офицерский. Тут, в кибитках и колясках, ехали офицерские жены и любовницы. Повозки были набиты доверху разным домашним добром – кроватями, пуховиками. Более запасливые везли в клетках кур и гусей. Где-то визжал поросенок.

На повозках ехали и возле повозок шли сотни денщиков, поваров и прочих офицерских слуг, набранных из строевых солдат.

И, наконец, весь полковой обоз замыкали роспуски с деревянными рогатками, которыми каждый полк ограждал себя на бивуаках и в бою от набегов вражеской конницы.

Суворов не мог видеть этих краснорожих денщиков и офицерских жен и старался поскорее проскочить мимо них, чтобы ехать возле рядов мушкатеров или гренадер.

Он нагнал пехотные полки 3-й дивизии графа Румянцева и ехал, невольно слушая, что говорят сбоку.

– Не перекладывай фузеи с плеча на плечо – легше не станет, – поучал какого-то, видимо, молодого, малохожалого солдата «дядька». – Коли вбилось тебе в голову, что тяжело, то хоть последнюю сорочку сыми, все тяжело будет!

В другой роте кто-то рассказывал, вспоминая:

– Отец мне и говорит: «Полно тебе, Лешка, баловать, пора умом жить. Я тебе сосватал Федосью». Бухнул я отцу в ноги – смилостивись, тятенька. А он и ухом не ведет. Всю неделю до свадьбы пропьянствовал без просыпу. Обвенчали. На другой день оглянулся я – да поздно. Жена – смирная, работящая, годов на десять меня старше. И бельмо на глазу. А мать у нее вовсе слепая. Парни смеются: у вас, говорят, на троих – всего три глаза. Озверел я. Избил жену и пошел на сеновал. Лежу и слышу – у нас на задворках бабы судачат: «Видала, Лешка-то свою хозяйку окстил! Знать, любит, коли бьет!» Я вскочил да в кабак. А потом повалился отцу в ноги – сдавай в солдаты, не то руки на себя наложу…

Несколькими рядами дальше шел другой разговор:

– Подошву чистым бы дегтем намазать, да золой присыпать, да выставить на солнышко – всю Европу на них прошел бы, а то – вон уже на подвертках иду!

Суворов поравнялся с Апшеронским полком, который шел непосредственно за полками 1-й дивизии. Подымались на гору, ехать быстро было нельзя.

Суворов смотрел на рослых, плечистых мушкатеров 1-й роты. Немного впереди него, крайним в ряду, шел молодой русоволосый солдат. Он то и дело подергивал плечами: видимо, с непривычки сильно резал плечи тяжелый ранец. Сосед рекрута, пожилой рябоватый мушкатер, поглядывал на него, а потом взял у молодого солдата с плеча фузею и негромко сказал:

– Ильюха, поправь ранец!

Рекрут сразу ожил, поднял голову и стал подтягивать ремни. Но в это время откуда-то из рядов раздался начальственный окрик:

– Иванов, зачем балуешь рекрута? Какой из Огнева солдат будет, ежели с фузеей не справится?

Рекрут торопливо потянул из рук старого солдата свою фузею.

– Егор Лукич, пущай парень хоть ремни-то поправит, – ответил рябой солдат.

Но Егор Лукич уже не слышал ответа: увидев, что возле его капральства[7] едет какой-то штабной офицер (у Суворова была повязка на рукаве), капрал продолжал показывать старание – распекал еще кого-то:

– А ты чего захромал?

– Пятку стер, дяденька.

– Обуваться не умеешь, мякина! Придем на место, салом натри – пройдет, – по привычке сказал капрал всегдашнюю в таких случаях фразу.

Рябой солдат усмехнулся и довольно громко заметил:

– Умный какой. Да кабы сало у кого было…

– Давно бы съели, – досказал за него сосед.

Поднялись на гору.

Впереди Суворов увидал знакомую картину. Над морем бесконечных повозок, палуб и телег возвышалась вереница верблюдов, – это шесть верблюдов вместе с двадцатью лошадьми везли багаж генерала Фермора: его роскошные палатки, мебель, кухонную и столовую посуду и многочисленных генеральских слуг.

Суворов покачал головой:

«Нет, с таким табором не нагрянешь внезапно на врага! Восемь верст в сутки, помилуй Бог! Это не армия на походе, а барыня, едущая на богомолье!»


II

Мы во Пруссии стояли,
Много нужды принимали.
Солдатская песня

Мушкатер Ильюха Огнев, подложив под голову руки, лежал в тени палатки. Высоко вверху, как пушинка по воде, легко плыло белое облачко. Оно плыло в сторону Мельничной горы, к правому флангу, плыло на восток, на родину. Ильюха смотрел на него и с грустью думал все об одном и том же:

«Вот облачко поплыло туда. Может, его увидят скоро и у нас, в Ручьях. Посмотрят на него. Мать, сестренка Любка, черноглазая Катюша…»

Тоскливо сжалось сердце. Захотелось домой, в родную деревню, хотя Ильюхина жизнь и там была несладка – от зари до зари гнуть спину на барщине.

Огнева только нынешней весной сдали в рекруты. Староста невзлюбил дерзкого, непокорного парня, которого бей не бей – он все свое.

«Вот погоди, в царской службе тебе хорошо перья обломают!» – злорадствовал староста, когда Ильюху под истошный плач старухи матери и сестренки увозили из деревни.

В службе Ильюху действительно хорошо обломали. Два месяца гоняли с места на место по разным городам. Зуботычинами да палками учили постигать военную премудрость: как «метать артикулы», как заплетать косу да подвязывать порыжелые, никуда не годные кожаные штиблеты – других в цейхгаузе не было.

Наконец, решив, что достаточно обучили военному делу, отправили Огнева с пополнением к армии, которая уже второй год занимала Восточную Пруссию.

Ильюха был назначен в 3-ю дивизию графа Румянцева, в Апшеронский пехотный полк.

Русская армия в Ильин день заняла город Франкфурт-на-Одере и стала бивуаком на высоких обрывистых холмах правого берега реки. Тут-то Огнев и нагнал свой полк.

Он попал в капральство Егора Лукича, старого, бывалого солдата, ходившего на турка, бравшего с фельдмаршалом Минихом Перекоп.

Егор Лукич любил покричать, но бил солдата меньше, чем другие капралы.

Ильюха Огнев оказался в капральстве Егора Лукича самым молодым: ему всего-навсего шел девятнадцатый год. Остальные подначальные Егора Лукича поседели на службе: кто тянул лямку уже пятнадцать лет, а кто – и все двадцать.

Старики давно свыклись с тяжелым солдатским положением. Большинство из них обзавелось женами и детьми – семьи жили вместе с ними в солдатских слободах или на обывательских квартирах – и родные деревни как-то понемногу выветрились из памяти. Привыкшие к походной жизни, видавшие и Крым, и Польшу, старые солдаты и за тысячу верст от родимого края чувствовали себя как дома.

Огневу же все здесь было непривычное и чужое. Непривычны были эти чистые немецкие мызы, эти ветряки, эти медлительные дородные немецкие девушки. То ли дело подвижная, смешливая ручьевская Катюша!

Огнев никак не мог свыкнуться с мыслью, что он на всю жизнь должен остаться солдатом. Пока Лукич учил его, как ставить палатку или как заряжать фузею («Не спеши! Помни: уронишь патрон аль два раза осечка будет – палок дадут!» – поучал старик), Ильюха забывал о доме. Но стоило Огневу остаться одному, как теперь вот, и опять вспоминались родные Ручьи.

Ильюха лежал и живо представлял, что делается сейчас дома. Помещичье поле… Согнувшись в три погибели, бабы жнут яровые. Мать, проворная маленькая старуха, жнет ловко и быстро. Рядом с ней – пятнадцатилетняя Любка обливается потом, спешит, не хочет отстать от баб. Вдоль полосы едет верхом барский приказчик. Песья душа. Помахивает нагайкой, щурит коричневые злые глаза на согнутые бабьи спины…

– Черт косой! Портупея-то у тебя как? Потуже подтяни! – раздался где-то рядом начальственный окрик.

От Ильюхиных мыслей не осталось и следа. Он с досадой приподнялся и сел. Глянул вокруг.

Из соседней палатки торчали чьи-то босые грязные ноги. В тени, под кустиком, пятидесятилетний мушкатер Зуев латал свои штаны. Штаны были когда-то, как полагается мушкатеру, из красного сукна, а теперь от множества заплат красное рдело на них лишь кое-где. Рядом с ним гренадер чинил башмак.

Русская армия сильно обносилась, обозы с амуницией все не приходили из России, а во Франкфурте в складах нашли только кирасы.[8]

Дальше полковой цирюльник брил музыканта. Музыкант с зелеными суконными накладками на плечах – «крыльцами» – важно восседал на барабане.

А немного в стороне, на пригорке, денщик ротного чистил барский гардероб.

Ротный, в халате и туфлях, стоял тут же, покуривая и покрикивая на денщика.

Все то же, что Огнев видел в лагере на Франкфуртских холмах каждый день уже в продолжение целой недели.

Откуда-то из 3-й роты доносилось:

– Скуси патрон, чтобы в зубах осталось немного пороху, всунь в дуло и прибей шомполом. Прибивай одним махом, а не так, как другой: возьмет и толчет, ровно крупу в ступе. Понял?

Это дядька обучал молодых, как заряжать фузею: в полках третья часть солдат была не обучена как следует.

«Все то же!.. Разве заснуть?» – подумал Огнев.

Но в это время его кликнул Егор Лукич:

– Огнев!

– Я тут, дядя Егор! – вскочил Огнев.

– Сбегай, Ильюха, за водой. Глянь – Иванов опять тартофелю раздобыл! – сказал Егор Лукич, когда Огнев прибежал к капральской палатке.

Ильюха кинулся за башмаками, но капрал остановил его:

– Да беги босиком! Беги так!

Ильюха схватил котелок и побежал знакомой дорогой к ручью.

Апшеронцам, которые стояли на краю горы Большой Шпиц, против деревни Кунерсдорф, было сподручнее бегать за водой в деревню. Она лежала справа, между Большим Шпицем и Мельничной горой. В Кунерсдорфе были колодцы и три больших пруда. Но кроме апшеронцев и ростовцев, палатки которых расположились еще левее, ближе к оврагу, в деревне брал воду весь правый фланг, весь корпус князя Голицына. Помимо того, у деревни, на выгоне, разместился корпусной артиллерийский полк. Вся деревня была полна фузилерных и фурштатских служителей,[9] фурлейтов и денщиков; всюду мелькали красные с черными обшлагами кафтаны артиллеристов. В больших кунерсдорфских прудах целый день купались солдаты, здесь же купали лошадей, стирали белье, мыли палубы и телеги.

К колодцу тоже было не протолкаться.

Ильюха решил бежать налево, на другой конец Большого Шпица, к ручью. Сюда собиралось меньше народу: вода в ручье была ржавая, болотная, берега – топкие.

Но Ильюхе вода нужна была не для щей, а только лишь для того, чтобы сварить эти «чертовы яблоки», как называли солдаты картофель.

Огнев здесь впервые увидел диковинный овощ. Картофель понравился ему.

Ильюха готов был один съесть полкотелка, если бы Егор Лукич не покрикивал.

И как тут было не любить картофеля, когда изо дня в день варили пустые щи из лебеды и крапивы да одну и ту же ячменную кашу.

До смерти надоело! Правда, кроме водки и хлеба, каждому мушкатеру полагалось еще в день два фунта мяса. Да откуда его возьмешь! Только в обозе, где резали упряжных быков, которые от бескормицы и худых дорог ежедневно падали десятками, ели мясо. Было оно и в офицерских котлах. Но в мушкатерских – не случалось. Оттого мушкатеры рады были картофелю.

Хотя у Франкфурта стояло больше сорока тысяч русских и около двадцати тысяч союзников австрийцев и солдаты хорошо наведывались в поля и огороды форштадта, окрестных деревень и мыз, но тороватый мушкатер Иванов все-таки ухитрился накопать полный котелок картофеля.

Ильюха бежал, утирая пот рукавом сорочки, – бежал без кафтана, в одном камзоле: все равно было жарко.

Июльское солнце жгло, как и все дни, немилосердно. Только когда оно спускалось туда, за самую высокую из всех трех гор – Еврейскую, где стояли левофланговые 1-я и 2-я дивизии, тогда становилось немного полегче.

Но до заката было еще далеко.

Огнев пробежал расположение соседей – своего брата пехоты, – пробежал мимо батареи секретных шуваловских единорогов. У каждой гаубицы дуло закрыто было медной покрышкой. Вокруг батареи, изнывая от жары, стояли часовые, чтобы никто не подходил к единорогам. Шуваловцы давали особую присягу – никому не рассказывать о секретных гаубицах, но вся армия давно знала, что у единорогов дуло не круглое, а такое, как яйцо.

За батареей начиналась вся эта неразбериха полковых и офицерских обозов. На холме и в овраге теснились сотни повозок, палуб и телег.

Вокруг одной палубы толпились солдаты разных полков. Ильюха подбежал посмотреть, что там такое.

На палубе, свесив вниз ноги, сидел прусский перебежчик – большой плечистый мужчина лет сорока, со смешными, торчком поставленными маленькими усиками.

Молодые солдаты, которые еще ни разу не видали прусских гренадер, лезли вперед, чтобы получше разглядеть гостя. А старики, покуривая, стояли в сторонке. Разговаривали:

– Не спорь, пруссак лучше нас стреляет…

– Да ты скажи – почему?

– Потому, что у тебя в патронной суме сколько пуль?

– Пятнадцать.

– А у него больше.

– Так и у нас в обозе, в патронных ящиках, лежит по пятнадцати пуль на каждого солдата…

– Ладно. Ты спроси вот у него, у фурлейта, он те скажет, много ль у них на палубах патронов осталось.

– Петров, погоди, – вмешался другой солдат, – я вот что скажу. Эй, парень! – потянул он за рукав Ильюху, который стоял возле спорящих.

Ильюха обернулся.

– Ты в бою бывал? – спросил у него какой-то седоусый гренадер.

– Нет еще, – почему-то смутился Огнев.

– А стрелял когда-либо из фузеи, хоть раз?

– Нет, не стрелял. Дядя Егор только приемы показал…

В толпе захохотали.

– Ну, вот видишь. Много ль такой попадет! А ведь, как говорится, выстреля, пули не поймаешь! И таких, как он, у нас чуть не половина.

– Старых солдат немного осталось, – прибавил другой.

– В новом корпусе, что на правом фланге стоит, рекрутов – целые роты.

Огневу этот спор был неинтересен. Он понемногу протискивался вперед, поближе к палубе.

Возле палубы стоял какой-то аудитор. Он служил переводчиком между пруссаком и русскими солдатами, которые задавали ему вопросы. Перебежчик словоохотливо говорил.

Ильюха во все глаза рассматривал немца.

– Ишь ведь, по-каковски лопочет, а не собьется! – сказал кто-то из стоявших впереди Ильюхи.

– Тише! Погоди ты! – зашипели на него соседи: все внимательно слушали аудитора, который переводил, что сказал немец.

– У них, говорит, ни минуты свободной нет. Солдат должон весь день что-либо делать. Так стоять без работы, как мы сейчас стоим, у них не позволили б. То фузею смазывай, то ремни бели, то пуговицы начищай. Не справишь чего – бьют палкой. У каждого капрала – палка. Вот он ей и охаживает.

– Наши капралы неплохо и без палки бьют! – вполголоса сказал кто-то.

– А спроси у немца, за какие провинности бьют? – крикнули из толпы.

Аудитор перевел вопрос. Пруссак улыбнулся и что-то быстро ответил.

– Он говорит, что у них – всякая вина виновата. И старший – всегда прав. Слова против него не скажи, – насмерть убьет и отвечать не будет!

– Вот и служи!

– Хороша жизнь, нечего сказать!

– У нас бьют, так куда денешься: служба! А они ведь все наемные. За деньги служат! – говорили в толпе.

Ильюхе Огневу страсть хотелось больше бы послушать, да нужно было бежать за водой: Егор Лукич за пожданье тоже не помилует.

И Огнев стал выбираться из толпы.


III

Суворов в первый раз присутствовал на военном совете.

На дворе было ослепительное солнце, а в столовой палатке главнокомандующего, обитой голубой парчой, горели свечи. Вокруг большого обеденного стола, на котором лежала карта Франкфурта и его окрестностей, сидели все старшие начальники русской армии: сам главнокомандующий, маленький, весь седой старичок граф Петр Семенович Салтыков, его заместитель и начальник 1-й дивизии генерал Фермор и командиры остальных дивизий – генерал-поручик Вильбуа, Голицын и Румянцев.

Суворов с бумагами и карандашом пристроился на противоположном, свободном от карт конце стола. У его ног, под столом, лежали, высунув от жары языки, две борзые: Салтыков очень любил псовую охоту и, уезжая к армии, взял с собою свою любимую свору собак.

На совете говорили все о том же, о чем за два года войны с королем прусским Фридрихом II надоело даже говорить.

С начала вступления России в войну, с 1757 года, русская армия делала все, чтобы соединиться со своими союзниками – австрийцами. Заняв Восточную Пруссию, русские шли вперед, австрийцы же боялись отойти от границ Богемии, несмотря на то что их армия была втрое больше русской.

Когда десять дней назад, 20 июля 1759 года, Салтыков, взяв Франкфурт, очутился всего в семидесяти верстах от Берлина, австрийский фельдмаршал Даун не сдвинулся с места. Только двадцатитысячный отряд генерала Лаудона присоединился 21 июля к русским у Франкфурта и стал впереди левого крыла русской армии, на Красной Мызе.

Сегодня, 30 июля, Салтыков получил от Дауна извещение, что главные австрийские силы могут перейти в наступление, лишь соединившись с русскими. Даун требовал, чтобы Салтыков отступил назад, к Кроссену.

– Кроссен-де условлен для соединения. А занявши Кроссен, нашли мы в нем хоть одного австрийца? Выиграли такую наижесточайшую баталию под Пальцигом, взяли Франкфурт, ин-нате, извольте отступать! Это черт-те знает что! – горячился Салтыков.

Генералы молчали. Все думали то же, что и главнокомандующий.

Румяный, пухлощекий Вильбуа, надменный в обращении с подчиненными, но подобострастный с высшими, угодливо кивал головой.

Умный Румянцев, опершись подбородком об эфес сабли, задумчиво смотрел на разостланную перед ним карту.

Начальник Обсервационного корпуса, добродушный князь Голицын, барабанил по столу пальцами. Он нервничал. В его распоряжении было много артиллерии – шуваловских секретных гаубиц. В бесконечных же переходах по тяжелым песчаным дорогам, при всегдашней нехватке фуража, ежедневно падали десятки лошадей и упряжных волов, а пушечные лафеты, расшатанные в бою при Пальциге и наскоро починенные в Кроссене, не выдержали перехода даже до Франкфурта.

Красивое, слегка бледное лицо Фермора кривилось снисходительной улыбкой.

Всего лишь месяц тому назад он сдал командование армией графу Салтыкову, согласившись при этом остаться его заместителем. Как ни писал Фермор императрице Елизавете Петровне, что эту замену «не токмо себе за обиду не почитаю, но, припадая к стопам вашего императорского величества, рабское мое благодарение приношу», а все-таки в душе был глубоко оскорблен.

И как было не обижаться? Его, генерала Фермора, которого хвалил сам фельдмаршал Миних, генерала, поседевшего в боях, заменили – и кем же? Ни разу не командовавшим войсками в бою Салтыковым, все достоинство которого заключалось лишь в том, что он был родственником императрицы.

Когда Салтыков, проезжая через Кенигсберг, ходил по улицам в своем белом кафтане без единого ордена, на него обращали не больше внимания, чем на какого-либо полкового аудитора. Салтыков был прост во всем: в своей жизни, в обращении с людьми. Фермор же держал себя очень важно и любил пышность. Одевался Фермор всегда щегольски – в голубой кафтан с красными отворотами. Было душно, но Фермор сидел в парике, напудренный, аккуратный. И даже по кафтану у него сегодня шла через плечо голубая орденская лента.

Салтыков, разморенный духотой, небрежно расстегнул свой когда-то белый, но изрядно потемневший от ежедневной носки старый ландмилицкий[10] кафтан, который нашивал, еще командуя ландмилицией на Украине. Парика Салтыков сегодня вовсе не надел и время от времени вытирал платком голову, пухлое лицо и старчески сморщенную шею.

Фермор смотрел на главнокомандующего и ликовал: «Пусть-ка этот барин узнает, легко ли командовать армией, когда руки связаны, с одной стороны, петербургской Конференцией,[11] а с другой – австрийским гофкригсратом[12]».

– Что ж будем делать? – прервал молчание Салтыков. – Ну-с, господин подполковник, каково ваше мнение? – обратился он к младшему среди присутствующих.

– Идти навстречу врагу! – твердо сказал Суворов.

Все оглянулись на него; то, что сказал подполковник, противоречило общепринятым правилам тогдашней стратегии, казалось абсурдом.

Вильбуа смотрел на тщедушного подполковника с явным пренебрежением; какую чепуху несет человек!

Скромный князь Голицын, слабо разбиравшийся в военном деле, смотрел то на одного, то на другого из генералов. Он не был и не считал себя сам военным человеком. Он только подчинялся монаршей воле: императрица назначила его командиром Обсервационного корпуса, и Голицын послушно командовал.

Румянцев с интересом взглянул на малознакомого подполковника.

Фермор снисходительно улыбнулся: он уже немного знал быстрый нрав своего дивизионного дежурного штаб-офицера, был знаком с его странными стратегическими взглядами.

Салтыков же только тер голову и ухмылялся: ну и предложил.

– Господа генералы, ваше мнение? – глянул он на трех генерал-поручиков.

Первым отозвался Румянцев:

– Оставаться на месте и ждать короля.

– И я так думаю, – поддержал его князь Голицын. – Ведь позиция у нас почти неприступная.

Фермор скривил свое красивое лицо:

– Позиция имеет большой недостаток – фронт прорезывается оврагами, никакого сикурсу[13] дать друг другу будет невозможно.

Ему было смешно, что Голицын – начальник дивизии, а не понимает такой простой вещи.

– Вы не правы, Вилим Вилимович, – оживился Салтыков.

В глубине души он понимал, что Фермор прав, но недолюбливал его и хотел уколоть.

Салтыков, наклонившись над картой, ткнул в нее пухлым перстом:

– С левого крыла нас обойти, сами видите, нельзя – река Одер. А с правого – пусть обходит! Тут – речка, пруды, болота. Король любит драться на ровной местности, чтобы ему можно было поставить свои линии, а у нас здесь – горы да овраги.

Фермор молчал.

– Может быть, ваше сиятельство, еще укрепить фронт ретраншементом?[14] – поспешил предложить угодливый Вильбуа.

Салтыков недовольно поморщился, махнул рукой:

– Э, сейчас незачем. Зря только солдат мучить. Подождем до утра: утро вечера мудренее! А что же все-таки предлагаете вы? – спросил он у Вильбуа.

– Подчиняться приказу Конференции и отступить к Кроссену, – ответил Вильбуа, поглядывая на Фермора, поддержит он или нет.

– Самое правильное решение! – поддержал Фермор.

Салтыков вытер лицо платком, секунду помолчал, как бы собираясь с духом, а потом отрубил:

– Трогаться с места нельзя: тронешься, перемешаешь все полки – потом и за сутки в боевой порядок их не поставишь! Нет, уж будем стоять здесь и ждать короля!

– Простите, ваше сиятельство, а как же с обозом? Ведь у нас двадцать тысяч повозок. С этаким цыганским табором принимать бой на холмах? – горячо выпалил Суворов.

Его раздражала нерешительность Салтыкова. Петр I, у которого учился подполковник Суворов, говаривал: «Во всех действиях упреждать», а этот толстый барин вовсе не думает идти навстречу врагу, а собирается только обороняться.

– Подполковник Суворов прав, – первым отозвался генерал Фермор.

Фермор был доволен, что его дивизионный дежурный штаб-офицер так основательно поддел главнокомандующего. Но ему не понравилось одно: зачем Суворов обозвал весь обоз, и в том числе, стало быть, и его верблюдов, «цыганским табором»?

– Будем мы отступать или нет, а обоз надобно сегодня же отправить за Одер, – сказал Фермор.

– Совершенно верно. Немедленно отправить за реку! – спохватился Румянцев.

– Да, да, да, отправить, – поддакнул Вильбуа.

– Ну что ж, – спокойно, не торопясь, ответил Салтыков, – отсылать так отсылать. Завтра же и отошлем, – легонько ударил он по столу рукой.

Выходило так, что он и соглашался с Фермором, но в то же время поступал по-своему: отошлю, но не сегодня!

– А теперь, господин подполковник, – кивнул он Суворову, – давайте-ка объедем весь лагерь, посмотрим, как и что у нас! – поднялся главнокомандующий.


IV

Казачья лошаденка Суворова не отставала от статного арабского жеребца графа Салтыкова.

Они объехали весь фрунт русских войск от левого крыла на Еврейской горе, самом высоком и широком из франкфуртских холмов, до правого – на узкой площадке Мельничной горы, где под мирными ветряками расположились десятки шуваловских единорогов Обсервационного корпуса.

Жеребец графа продирался сквозь кусты, спускался с обрывов вниз, в долину, подымался на кручи. Главнокомандующий хотел лично проверить, насколько болотисты берега речки Гюнер, сможет ли пехота «скоропостижного короля» – так звали Фридриха II при русском дворе – пройти здесь или нет. Осматривал, как круты спуски оврагов Лаудонгрунда и Кунгрунда, на что давеча так напирал осторожный Фермор.

Возвращались назад.

Крепкий жеребец графа легко вымахнул из Кунгрунда наверх, на Большой Шпиц, который лежал между Еврейской и Мельничной горами…

Салтыков остановился, снял треуголку и, вытирая платком мокрый лоб, сказал штаб-офицеру, поспевавшему за ним:

– Напрасно Фермор пугал: тут не то что мушкатеры, а и полукартаульные единороги пройдут. И через овраги можно получить довольный сикурс. Ну и погодка! – переменил он разговор. – Вот благодать какая!

– Жарко, ваше сиятельство, помилуй Бог, жарко! – согласился худощавый подполковник: плечи его кафтана были мокры.

– Бабье лето. Скоро и в отъезжее поле. Эх, хорошо! – мечтательно сказал Салтыков, глядя вниз на болотистую равнину, по которой текла речка Гюнер.

За Гюнером, по лугу, в ярких черно-красных доломанах скакали гусары.

– Ваше сиятельство, обратите внимание на гусар: нельзя разобрать – свои или немцы, – сказал Суворов. – Надо, чтобы гусары в отводных караулах носили на руке белую повязку.

– Да, да. Это верно. Отдай, голубчик, завтра приказ при пароле, – ответил Салтыков, трогая жеребца.

Они ехали сзади расположения апшеронцев. В стороне молодой мушкатер рубил тесаком рогаточные колья.

– Ах, стервец, посмотри, что он делает! – указал на мушкатера Салтыков. – Этак они все рогатки изведут! Поезжай, взгрей его!

Суворов дал шпоры коню и подскакал к мушкатеру.

Увидев подъехавшего офицера, мушкатер вытянулся, испуганно заморгав глазами. Суворов оглянулся – главнокомандующий скрылся за кустами.

– Что, кашу варить собираешься? – спросил Суворов.

– Никак нет, тартофель, – смущенно ответил мушкатер.

– Чего ж оробел? Руби смело! Тут не в степи с туркой воевать! А коли и налетит конница, у тебя штык есть. Он, брат, лучше всякой рогатки – и крепче, и вернее! – сказал подполковник Суворов и поскакал догонять главнокомандующего.

…Ильюха Огнев никому не рассказал об этом странном происшествии. Мушкатеры потихоньку рубили рогаточные колья, но все ротное начальство, начиная с Егора Лукича, строго взыскивало за это, а тут на штабного офицера нарвался – и то ничего.


V

– Твой барин что, аль такой бедный? – спросил у суворовского Степки франтоватый бригадирский денщик, входя за ним в подполковничью палатку.

Денщик бригадира Бранта забежал вечерком покалякать с соседом и посмотреть, как живет новый штаб-офицер: подполковник Суворов прибыл в армию недавно, две недели тому назад.

– Не. А что? – удивился Степка. – Отчего ты так думаешь?

– Да как же не думать? Ты у него только один! Больше-то никого нет – ни повара, ни вестовых!

– Зачем? Я ж барину обед стряпаю. Казак еще есть, – ответил Степка, зажигая свечу.

– Казак? Это ж не барский человек. То ли дело у моего: денщиков – двое, вестовых – двое, опять же повар да цирюльник… Вот! – хвастался бригадирский денщик.

Он в один миг окинул взглядом скудную подполковничью палатку.

Никакой кровати не было. На земле лежала охапка сена, прикрытая простыней. В изголовье – подушка. Ни ковра, ничего. Стол, свеча в деревянном подсвечнике. На столе одни книги.

– Твой барин ведь майор?

– Ну вот еще, – обиделся Степка. – Александра Васильич – подполковник, а не майор!

– Тогда и того плоше! – не унимался денщик. – Подполковник, говоришь, а погляди, на чем спит! – Бригадирский денщик указал на постель подполковника. – Да у нас у сержанта, у пьянчужки Сашки Коробова, и то лучше! Ни пуховика, ни перины! Какой же это барин, штаб-офицер? Да кто его отец?

– Наш старый барин, Василий Иванович Суворов, слыхал, может, – главный в армии по хлебной части. Вот кто! – обиженным тоном сказал Степка, встряхивая простыню и взрыхляя слежавшееся сено. – Да у нас, кабы мы только пожелали, пуховиков этих – тьфу!.. Отседа до самого Франкфурту ими устлали б! У нас, брат, деревни в Московской, Володимирской губерниях. Да еще дом в Москве у Никитских ворот. Наш батюшка барин – генерал-майор, а он…

– Почему ж тогда молодой барин так спит? В карты продулся, что ли?

– Какое там! – отмахнулся Степка. – Вовсе не любит этого занятия.

– Так почему ж?

– А вот поди у него и спроси почему. Он и дома у нас никак иначе не спал как на полу и на сене.

– То-то мне ферморский Яшка шептал: к нам, говорит, прислали нового штаб-офицера. Маленький, худенький, говорит. Одна кожа да кости. Бедный, должно быть, аль пьяница. Халата, говорит, и того не имеет. У всех штаб-офицеров по две повозки с добром. Любомирский даже в три не вмещается, а этот, Суворов, ровно прапорщик последний: на одной повозке везти нечего. Чудно.

– Ну и врет твой Яшка! – обозлился суворовский денщик. – Александра Васильич пьет вовсе мало. Одно верно: вещей возить не любит.

– Человек он молодой, а ни тебе зеркала, ни чего другого. Только книги, – не переставал подзуживать бригадирский денщик.

– Погоди, кажись, кто-то подъехал, – перебил его Степка и выбежал вон. За ним из палатки шмыгнул и его гость.

В ночных сумерках бригадирский денщик увидал небольшого человека, который быстро шел к палатке. Камзол его был расстегнут, шляпу он держал в руке.

– Степка, воды! – крикнул он на ходу.

Бригадирский денщик шмыгнул за палатку, – хотелось послушать, что ж будет дальше.

В подполковничьей палатке упал, глухо звякнув шпорой, один сапог, потом другой. Еще мгновение – и тот же быстрый голос уже не в палатке, а где-то тут, в двух шагах, сказал:

– Лей! Только не на плечи, а на голову!

Послышался плеск воды.

– Хор-рошо, помилуй Бог, как хорошо!

– У меня еще одно припасено, – сказал Степка.

– Молодчина! Валяй!

Снова шум воды, довольное покрякивание, топот босых ног.

– Есть не буду – ужинал у графа. Ступай спи!

Бригадирский денщик, улыбаясь в подстриженные на гренадерский манер усы, пошел прочь.

«Ну и барин! – думал он. – Помыться в такую жару хорошо, слов нет, но помыться, как пристало штаб-офицеру: в тазу, с мылом, с душистой водой. А он – из ведра. Ровно мужик, слезший с полка́. И теперь завалится на сено. Чудак!»

И бригадирский денщик даже махнул рукой.


VI

После холодной воды приятно пощипывало тело. Веки закрывались сами. Устал за день. Хотелось спать. В голове – все то, что назойливо лезло целый день:

«Мне бы сорокатысячную армию и кроатов Лаудона! Плевал бы я на всех Даунов! Сегодня же – на Берлин! Хоть там впереди король, хоть черт, хоть дьявол!.. Царь Петр ведь говаривал: «Во всех действиях упреждать». Конечно же – упреждать, а не стоять так в нерешительности, как Салтыков!»

Суворов улыбнулся. «Ретирада»[15] – подлое слово! И еще – обоз. Перед глазами одна за другой замелькали тысячи повозок, палуб, телег…

– Александра Васильич, – тихо позвал Степка: ему было жалко будить барина в этакую рань.

Суворов всегда спал очень чутко. Проснулся, отбросил простыню:

– Ась?

– Казак с донесением. От Туроверова.

Суворов вскочил и как лежал голый, так и выбежал из палатки.

Лагерь спал. Откуда-то снизу, из Кунерсдорфа, доносился одинокий крик каким-то чудом уцелевшего петуха. Долина за Большим Шпицем, озера – все в белом тумане.

У палатки – бородатый казак.

– Какие новости, дядя? – спросил Суворов.

– Пруссак переправился через Одру, ваше благородие.

– Где?

– У Горитца.

– Все? И артиллерия?

– Конница перешла вброд, а пехота и пушки по мостам понтонным.

– Так, так. Спасибо. Обожди, борода!

Суворов юркнул в палатку.

Степка хотел помочь барину одеться, но, как всегда спросонок, был дурак дураком: тыкался во все и только мешал. Барин за сапог – и Степка тогда за сапог. Степка хочет подать кафтан – глядь, а он уж в руках у барина.

Суворов вскочил, напяливая на ходу кафтан. Побежал.

У палатки главнокомандующего стояло двое часовых. Один сладко спал, опершись о фузею, другой крепился.

– Кто идет? – заорал он больше для того, чтобы разбудить спящего товарища.

Затем, как будто сейчас опознав подполковника, отвел фузею в сторону.

В передней части большой палатки спал денщик. Суворов тронул его за плечо, но в это время ковер, заменявший дверь, откинулся, и Суворов увидал главнокомандующего. В стареньком шлафроке Салтыков казался еще меньше, чем был на самом деле. Граф почесывался и зевал.

– Что случилось? – спросил он.

– Казак с донесением от Туроверова, ваше сиятельство.

– Снова перебежчик или захватили пленных?

– Нет. Король переправился через Одер у Горитца со всей армией.

– Так и знал, – махнул рукой Салтыков. – А они давеча: отступать к Кроссену. Дураки!.. Мишка! – крикнул он денщику. – Буди адъютантов!

Салтыков вышел из палатки.

– Вон какой туман. День жаркий будет, – сказал он, но видно было, что думает о другом. – Вот что, батюшка! – Салтыков взял Суворова за пуговицу. – Весь обоз немедля – за Одер, к Шетнау. Поставить вагенбург.[16] Команду… – он на секунду задумался, – бригадира Бранта. Господину Лаудону со всем отрядом подняться на высоты. Тотчас же бить зорю. Весь фрунт повернуть кругом, вот сюда, на юг, – указал пальцем Салтыков. – Всем полкам строить батареи, ретраншементы. Отсюда до Мельничной горы. Вторую дивизию Вильбуа поставить в центр, к Румянцеву. Его величество хочет взять нас с тылу! Ин тому не бывать!


VII

Повернись, моя дивизия,
Со левого крыла.
Что со левого со фланга
На правое крыло.
Не пора ль нам зачинать,
Свое дело окончать.
Солдатская песня
Ильюха Огнев проснулся – били барабаны.

Он вскочил вместе со всеми. Хотелось спать, слипались глаза, еще плохо слушались пальцы. А тут приходилось возиться с пуговицами да подвязками. Надо было смотреть, чтоб, как учил Егор Лукич, задний шов штиблета проходил точно посредине ноги, чтобы пуговицы на боку были все застегнуты, а сам штиблет не вылезал выше колена больше чем на три пальца.

Ильюха одевался и все никак не мог разобрать, как барабанят: или в поход, или вставать. Словно бы и вчера таким же манером били, только сегодня почему-то немножко пораньше, – за Мельничной горой, на востоке, еще чуть начинало розоветь.

Спросить у Егора Лукича постыдился – отчитает: мушкатер, а сигналов не помнишь!

Шепнул тихо соседу Иванову:

– Дяденька, почему сегодня так рано?

– Стало быть, надо! – хмуро буркнул тот. – Пруссак, должно, близко.

– Мы в поход пойдем?

– Дурья голова, да разве не слышишь, что бьют? Зорю, а не генеральный марш. Значит, только подыматься, а что дальше будет, увидим!

Скоро всем стало ясно: велено было свернуть палатки и сдать все лишнее в полковой обоз. И полковые, и офицерские обозы отправлялись за Одер. Уже с Еврейской горы, вниз к Франкфурту, без конца тарахтели провиантские, канцелярские и палаточные палубы. Вся гора стояла в облаке пыли.

Солдаты складывались, живо обсуждая события:

– Это, брат, неспроста! Коли уж из обозов вагенбург делают, значит, пруссак недалеко!

– Не забудь, парень, чистую рубаху оставить, – сказал Егор Лукич Огневу.

– А я только собирался стирать. Экая досада, – чесал затылок Иванов.

– Помрешь и в немытой, – ответили сбоку.

– Глянь-кось, дяденька, – сказал молодой мушкатер из соседнего капральства, – сколько войска валит!

– К нам на подмогу, – ответил ефрейтор.

– Под наше крылышко.

– Так-то веселей.

С Еврейской горы через овраг Лаудонгрунд шла во взводных колоннах на Большой Шпиц 2-я дивизия Вильбуа.

– Не задерживай, получай шанцевый инструмент! – крикнул, проезжая верхом, какой-то молодой офицер из обоза.

Видно, доставалось сегодня всем, – галстук у офицера съехал набок, лицо было озабоченное, потное. Солдаты мигом разобрали топоры, лопаты, кирки.

– Становись в строй! – пронеслось по горе.

Гремя фузеями и шпагами, спешили на свои места, откашливались пока можно, сморкались.

– Смирно! Сомкнись! Задние, приступи! Кругом!

Повернулись кругом, лицом на юг.

– Право – стой, лево – заходи!

Заняв свои места, стояли «вольно». Солдатам разрешили съесть по сухарю. Более запасливые, у кого в водоносной фляге еще с вечера была припасена вода, пили эту теплую, невкусную воду.

Внизу, по кунерсдорфской дороге, одна за другой тарахтели подводы. Обоз Обсервационного корпуса тоже спешил убраться за Одер.

– С той стороны у нас позиция куда крепче была – болото, гнилой ручей, – хмуро заметил Иванов.

– Пруссак хитер – обходит нас с тылу, – прибавил кто-то.

– А мы его и тут нехудо встретим, – ответил Егор Лукич. – Вот сейчас окопов нароем, насыпем батарею, и – добро пожаловать, гости дорогие!


VIII

31 июля русская армия целые сутки укреплялась на франкфуртских холмах.

На южных склонах Еврейской горы и Большого Шпица и вокруг всей Мельничной горы рыли окопы, насыпали батареи. Мушкатеры, гренадеры, артиллеристы работали босиком, в одних штанах, сбросив не только кафтаны, но и камзолы. Вместо душных кожаных, с медными украшениями гренадерок одни по-бабьи повязали голову платком, другие, более сметливые, заранее взяли из обоза старые шляпы, а кто работал просто так, с непокрытой головой; грейся на солнышке, солдатская голова, может, в последний раз тебе на солнышке греться!

Красные и зеленые кафтаны и камзолы кучками лежали наверху, на горе, где среди фузей, поставленных в козлы, изнывали на солнцепеке часовые у полковых знамен, у казны, у пушек.

А те солдаты, которым уже минуло пятьдесят, сидели на опушке франкфуртского леса, плели туры для песка и вспоминали далекое детство, как когда-то сиживали вот так же на пастьбе с огрызком косы и лыком.

Батареи насыпали на всех возвышенностях, но главные, многопушечные батареи были на правом крыле, на Еврейской горе, и в центре, на Большом Шпице. Тут батареи насыпались по всем правилам. Апшеронский полк работал над большой батареей Шпицберга. Бригада Любомирского – пехотные полки Ростовский, Апшеронский и Псковский – занимала ретраншемент слева от большой батареи Шпицберга, прикрывая ее.

Постройку большой батареи вел сам генерал Фермор. Следить за работами и указывать он оставил какого-то невзрачного, худощавого штаб-офицера.

Ильюха Огнев сразу узнал его – это был тот самый подполковник, который вчера видел, как Ильюха рубил рогаточные колья. Солдаты в первую же минуту окрестили подполковника «быстрым»: он делал все чрезвычайно быстро – ходил, говорил, указывал, где и как надо рыть.

Солдатам он полюбился.

Командир полка, как глыба, стоял где-то там, наверху, ленясь спуститься пониже, хорошо не видел, как и что делается, и только знал кричать да по-всегдашнему сулить палки и «сквозь строй», а сам норовил поскорее убраться в тенек. Этот же штаб-офицер, в расстегнутом камзоле, без галстука, с локтями, измазанными в глине, был тут, во рву. Говорил он с солдатами ласково, шутками, вместе с ними жарился на солнышке и вместе с ними пил из одного ведерка невкусную, пахнущую болотом, ржавую воду.

Ильюха Огнев работал в охотку. Работа была не та непривычная, постылая – «подвысь» да «скуси патрон», – а настоящая, деревенская, досконально Ильюхе знакомая – с лопатой.

Солнце приблизилось к полудню, когда апшеронцы вместе с псковичами, ростовцами и артиллеристами заканчивали половину главной батареи. Худощавый штаб-офицер сказал:

– Доведете до куртины, будем полдничать.

И сам поехал на Еврейскую гору, должно быть, к Фермору.

Поднажали, довели до куртины. Ротные, смотревшие за работой, увидев, что урок выполнен, подались понемногу наверх, к кустикам. А солдаты, выравнивая и подчищая скаты, перекидывались словами:

– Вот толока у нас сегодня!

– На такую толоку много водки надо хозяину припасать!

– Больше чарки все равно не дадут, а то сдуреете, как при Цорндорфе.

– Душно, хоть бы дождик пошел.

– Не будет дождя – петухи вчера не пели…

– Кому ж и петь, коли шуваловские секретно всех петухов порезали, – съязвил мушкатер.

– Да и вы, пехота-матушка, не поддадитесь! Тоже хороши куроеды! – не оставались в долгу артиллеристы.

– Сегодня один пел, ей-ей, пел, сам слышал – на часах стоял.

– А у вас рунд[17] ходил? Может, ты во сне это слышал?

– Ребята, потише – едут!

Говор стих. Лопаты заработали усерднее. Офицеры, как воробьи с куста, посыпались вниз, к солдатам.

К главной батарее приближалась группа всадников. Впереди ехал седенький главнокомандующий. Глаза у него были красные, невыспавшиеся, – старый человек, а долгий летний день на ногах.

Подъехали, остановились.

– Что ж, Вилим Вилимович, неплохо? – спросил Салтыков у Фермора, ехавшего рядом. – Половина штерншанца[18] готова.

– Да, в таких поспешных условиях, конечно, – уклончиво ответил осторожный Фермор.

– Ну, вот, Александр Васильевич, пусть работают так и дальше, – обернулся Салтыков к худощавому подполковнику и поехал со свитой прочь.

Суворов остался у штерншанца.

– Ребята, давайте полдничать, – сказал он, спрыгивая с лошади.


IX

Счастие имеет для предводителей часто гораздо печальнейшие последствия, чем неудачи: первое делает их самонадеянными, последние учат их осторожности и скромности.

Фридрих II[19]

Король Фридрих стоял, наклонившись над картой. Косичка с концом, загнутым, точно крючок, смешно взметнулась вверх.

Голубая змея широкого Одера. Красные прямоугольники, словно кирпичи: Франкфурт. Штриховка холмов, как срез молодой сосны: Юденберг, Шпицберг, Мюльберг.

Решено: косвенный порядок такой, как при Лейтене. Правым крылом атаковать левое крыло этих варваров русских. Генерал Финк ударит с тыла. И они все полетят в Одер, в реку, к черту!

До последних слов думал, по старой привычке, на французском языке. Недаром язвительный Вольтер когда-то заметил, что при дворе короля Фридриха «немецкий язык сохранен только для солдат и лошадей». Но для последней фразы понадобились гневные выражения, и губы сами сказали по-немецки:

– Zum Teufel![20]

Он даже швырнул на карту карандаш, который держал в руке. Зашагал по палатке. Вот додумал – сразу зевнулось, захотелось спать. Но спать уже некогда.

«Ничего. Завтра, разбив Салтыкова, высплюсь!» – подумал он и улыбнулся.

Где-то в лагере взвизгнули, сшибаясь, жеребцы. Фридрих недовольно высунулся из палатки. Что там такое?

Ничего. Все как полагается. У потухших костров спят солдаты – кто сидя, кто лежа, не выпуская из рук фузей и сабель.

В предрассветной мгле маячат силуэты всадников: по лагерю ездят гусары. Смотрят, не крадется ли какой-нибудь солдат, собираясь удирать.

Правда, все давно предусмотрено королем: прусский лагерь никогда не располагается близ леса. Но эти солдаты! Прохвосты! Воры! Их нельзя посылать одних даже за соломой или за водой: разбегутся. Что ни шаг, нужен конвой. Сброд со всего света – итальянцы, швейцарцы, силезцы… Кого только не набрали, подпоив, посулив хорошую жизнь или просто избив до полусмерти, прусские вербовщики! Кого только не одурачили, не улестили воевать за Пруссию! Где ж тут наступать с ними ночью, да еще лесом!

Король Фридрих шагнул к карте. Облокотился. Ну да. Вот. У него прекрасная память. Он превосходно знает свою землю: вот он, франкфуртский лес! Конечно, этих прохвостов ночью в лесу не собрать. Они держатся только палкой да фухтелем.[21] Солдат должен бояться палки капрала больше, чем неприятеля. Эта его фраза всем известна.

Фридрих улыбнулся и зашагал. Однако тонко придумано. В самом деле: палки своего капрала они боятся больше, нежели врага! Враг – где он там еще, а капральская палка – вот она, вот тут! И что такое солдат? Зверь. Ничтожная часть механизма!

Внезапно он вспомнил. Похолодел. Шагнул к двери:

– Рудольф!

Перед ним вытягивается голубоглазый адъютант.

– Офицеры знают местность? Хорошо изучили?

– Изучили, ваше величество!

– Засады всюду расставлены?

– С вечера, ваше величество!

Фридрих поворачивается и шагает в противоположный угол палатки широким прусским шагом. Адъютант исчезает.

Офицер должен отлично знать местность – не для боя. Король сам ведет, король знает все. Им много знать не полагается. От офицера до последнего рядового никто не должен рассуждать, но лишь исполнять, что приказано!

Они должны знать только то, что лежит под самым носом: где – овраг, где – рожь, чтобы, когда пойдут, не растерять, не оставить во ржи, в овраге ни одного солдата! И для того каждый раз, когда нужно проходить через овраг или рожь, в овраге, во ржи заранее делаются засады: ловить беглецов. Идут через лес – вдоль дороги скачут верные гусары. Они чистокровные немцы. На них можно положиться. Тем более что за немца-гусара, если он сам убежит от фухтелей, от позитур,[22] отвечает головой его отец!

Засады не для русских. Не для передовых частей, этих нечесаных, лохматых казаков и полуголых калмыков, вооруженных – смешно сказать – луками и стрелами. Они способны только пугать ребят. Что стоят они по сравнению с гусарами Зейдлица, лейб-кирасирами Бидербее!

Сегодня в бою они – кирасиры, драгуны, гусары – будут решать дело.

Салтыков, этот русский барин, которому как-то посчастливилось разбить под Палцигом старика Веделя, – что он думает? Думает, что спасется на франкфуртских холмах? Гусары выгонят их с холмов, как гончие зайцев!

Он смотрит из палатки. Кажется, посветлело. Пора.

– Рудольф!

В дверях – голубоглазый адъютант.

– Поднять лагерь. Без барабанов!

Король Фридрих отходит внутрь палатки. Он слышит глухой стук: это, без барабанов, офицеры бьют палками сержантов, сержанты – капралов, капралы – солдат.

Пока можно не думать ни о солдатах, ни о лошадях. Можно думать об искусстве, о философии, о музыке. Думать по-французски…


Х

Главные силы короля Фридриха обходили левый фланг русских. Впереди, в утреннем тумане, колыхались разноцветные значки эскадронов Зейдлица. За ними, вытянувшись в две линии, точно на параде в Потсдаме, шагали батальоны гренадер.

Маршировать было трудно: гренадеры шли своим обычным маршем – семьдесят пять шагов в минуту – по еще не сжатым полям яровых. Высокие стебли звонко хлестали по штиблетам, путались в негах, задерживая шаг. Но капральские, сержантские, офицерские трости были каждую секунду наготове, и старые гренадерские ноги, маршировавшие уже не первый десяток лет, вышагивали привычно.

Озеро Бишофзее осталось справа.

Входили на опушку молодого леса. Запахло прошлогодними листьями, лесной сыростью. Несколько шагов – и первая линия пехоты уперлась в крупы лошадей: конница Зейдлица почему-то не подвигалась вперед.

И тотчас же войска расступились – со своим штабом проскакал вперед сам король. Черная треуголка у «Фрица» – как звали короля солдаты – была надвинута на левую бровь. Длинный нос стал оттого еще длиннее. Со стороны король казался одноглазым.

Но правый глаз смотрел зло, губы плотно сжаты: Фриц недоволен. Не миновать кому-то виселицы или, в лучшем случае, фухтелей!

– Ну, что там? – гневно спросил король.

– Пруды, ваше величество, – ответил ехавший навстречу королю Зейдлиц.

– Какого черта пруды? Их здесь не должно быть!

Король дал шпоры коню.

Среди бурелома и кустов лозы, в легкой дымке подымающегося тумана, подковой изогнулся обширный пруд. Слева, рядом с ним, другой, а дальше, в просветах кустов, блестели третий и четвертый.

Король не верил глазам.

– Карту!

Адъютант передал с поклоном трубочку карты. Король развернул ее.

На карте на этом месте, кроме леса, ничего не показано. Взбешенный король рванул карту – она с легким треском разорвалась пополам.

– Обходить! Налево! Живей! – помрачнев, приказал король.

…Уже пять часов измученные люди и лошади обходили пруды. Обходили один, ждали, что он последний. Глядь, за ним светлеет другой…

Между небольшими прудами пробовали перебираться, но лишь завязили лошадей.

Солнце подымалось все выше. С каждой минутой становилось жарче, невыносимее. Накаливались бляхи остроконечных гренадерских шапок. Хотелось пить.

Люди шли о́бок воды, но нельзя было сломать строй. Отдохнуть, сделать привал – невозможно: никто не знал, скоро ли кончатся эти пруды. Может быть, вот тот – последний?

Король был невероятно зол: он терял время, он уже опаздывал – он приходил к Малому Шпицу позже, чем было условлено.

Финк на Третине в положенное время пробил зорю – обманывал русских, чтобы они думали, будто вся армия короля Прусского стоит еще у Третина. Затем Финк, исполняя намеченный королем план, открыл артиллерийский огонь по Мюльбергу. Финк должен был делать вид, что пруссаки хотят атаковать Мюльберг от Третина.

Русские батареи отвечали без промедления. Канонада была в полном разгаре. В лесу от гула орудий стоял гром.

Изнывавшие от жары и жажды, голодные, солдаты шли вперед. Наконец пруды кончились.

– Лес, лес! – пронеслось по рядам. Войска вытянулись в линию.

Но здесь, в лесу, всех задержала артиллерия: без дороги с пушками трудно было поворачиваться, приходилось то и дело выпрягать лошадей.

Солнце уже стояло почти на полдне, когда войска Фридриха II вышли наконец из лесу на простор кунерсдорфских полей.


XI

Работы в русском лагере закончились поздно ночью.

От плоских, торчком стоявших памятников-плит еврейского кладбища на Юденберге и до мельниц Мюльберга протянулась двойная линия окопов.

Как и в первоначальном положении фронта на север, ключом русской позиции оставалась высокая Еврейская гора. Еврейскую гору и соседний Большой Шпиц Салтыков укреплял лучше всего и здесь предполагал сосредоточить свои главные силы. Тесную же, узкую Мельничную гору, где по-прежнему оставались восемьдесят шуваловских гаубиц, занимало только пять мушкатерских полков недавно сформированного, мало обстрелянного Обсервационного корпуса.

Еще днем 31 июля на Мельничной горе насыпали четыре батареи. Но за окопы смогли взяться лишь под вечер. Как ни торопились рыть их, а все-таки к ночи не успели закончить.

Фермор и князь Голицын настаивали, чтобы окончить окопы хоть на рассвете 1 августа, если позволит неприятель. Но Салтыков замахал своими пухлыми руками:

– Довольно и так. Пусть лучше солдат выспится перед боем – больше проку будет!

Салтыков уже к вечеру 31 июля знал, где находится король Фридрих, понимал, что Мельничная гора легко может быть окружена пруссаками, но не считал своего положения плохим. По его мнению, левый фланг был маловажен, и Салтыков решил не тратить много сил на его защиту.

Лагерь понемногу затих. Солдаты поужинали, надели к завтрашнему бою чистые рубахи и легли спать под густым августовским небом, по которому одна за другой падали звезды.

Спали недолго: Салтыков поднял армию на ноги в четвертом часу утра, – светлело, в любую минуту можно было ждать атаки. Солдаты успели сварить кашу и выпить по чарке водки, когда в шесть утра за Гюнером послышалась оживленная перестрелка.

Выстрелы всполошили всех:

– Пруссак идет! Пруссак!

Смотрели во все глаза из окопов и батарей. Но простым глазом ничего нельзя было рассмотреть. Только Салтыков и его штаб видели в зрительные трубы, как за Мюльбергом горели мосты через Гюнер, подожженные казаками, как, нахлестывая нагайками коней, мчались к лесу красные, синие кафтаны.

– Казаки, – узнал подполковник Суворов, стоявший в свите главнокомандующего.

Салтыков вместе с начальником австрийского отряда генералом Лаудоном и начальниками дивизий Фермором и Вильбуа, окруженный штаб-офицерами, сидел у своей палатки. Поодаль, в ложбине, вестовые держали наготове оседланных лошадей.

Подполковник Суворов стоял в стороне. Он не любил компании штабных офицеров и, как всегда, держался от них подальше.

Спустя немного времени на третинских высотах прусские барабаны забили зорю.

– Не обманешь, знаю! Дурачков ловят: барабаны бьют, а король-то уж за это время Бог знает куда ушел, – усмехнулся Салтыков.

– Хитрость небольшая, – сдержанно процедил Фермор.

– Король считает нас маленькими детьми: он играет с нами в прятки, – твердо выговаривая каждое слово, отчеканил по-русски генерал Лаудон.

Он служил прежде на русской службе и правильно произнес всю фразу. Только последнее слово он все-таки сказал с мягким знаком: «прьятки».

В томительном ожидании прошло три часа.

Небо было безоблачно. Солнце палило немилосердно. Солдаты, разморенные, сидели в окопах. Старики, не раз бывавшие под пулями, дремали, а те, кто еще не видал боя, с волнением ждали решительной минуты. Артиллеристы сидели с зажженными фитилями в руках.

В девять часов с третинских высот ударил первый залп по левому флангу. Видно было, как у шуваловцев взлетел на воздух желтый зарядный ящик. От орудийной запряжки в шесть лошадей уцелела всего лишь одна. Обезумев от страха, она билась в спутанных постромках.

В ответ пруссакам по-особому глухо отозвались шуваловские единороги. На каждый выстрел пруссаков князь Голицын отвечал тремя. В одну минуту Мельничную гору заволокло черным дымом.

Канонада продолжалась уже больше часа, а пруссаки не думали штурмовать Мельничную гору. Только небольшой отряд пехоты попытался перейти на левый берег Гюнера, но был рассеян картечью.

– Пропал наш «скоропостижный» король, – сказал Салтыков, нетерпеливо шагавший по холму.

– Его величество обходит нас, – заметил Вильбуа.

Лаудон чуть сощурил свои большие умные глаза:

– О да, несомненно!

– Король ищет, откуда бы нас побольнее укусить, – говорил Салтыков, – да что-то не может выбрать места. Должен же он откуда-нибудь показать свой длинный нос – ведь скоро полдень!

В окопах и на батареях центра и правого фланга, куда не долетали прусские ядра, тоже подтрунивали над немцами:

– Потерялся пруссак!

– Как зашел в лес, так и заблудился!

– Он в своем царстве да заблудился, тогда что же нам делать?

– Вон Петрушка наш в бору у лесника дочку высмотрел. Полную неделю к ней бегал, штиблеты казенные изодрал, а ничего, ни разу не блудил!

Наконец на Малом Шпице показались пушки. С Клейстберга, искусно укрытая кустами, заговорила батарея.

– Ваше сиятельство, там пехота и конница, – доложил глядевший в трубу князь Волконский.

– Вижу, вижу! Наконец-то, голубчики! Заждались вас, – ответил Салтыков.

– Сейчас они атакуют наш левый фланг, – сказал Фермор.

– А я думаю, – возразил Салтыков, – не атаковал бы он с правого! Надо заставить его величество остановиться на левом!

Салтыков отнял трубу от глаз и обернулся к группе штабных офицеров.

Небольшой худощавый подполковник Суворов был расторопнее всех.

– Александр Васильевич, голубчик, – обратился граф к Суворову, – скачи на Большой Шпиц к Бороздину, пусть-ка он поскорее зажжет брандкугелями[23] деревню.

– Слушаю-с, ваше сиятельство!

Суворов кинулся к казаку, который держал его коня. Конь, спасаясь от надоедливых оводов, без устали мотал головой.

У батареи Бороздина Суворов на всем скаку осадил своего донца. Высокий сухощавый бригадир Бороздин с группой офицеров наблюдал за атакой Мельничной горы, которая обстреливалась пруссаками уже с трех сторон.

– Его сиятельство приказал зажечь Кунерсдорф, – сказал Суворов и отъехал в сторону от батареи.

Суворову хотелось посмотреть, как зажгут Кунерсдорф. Артиллеристы давно стояли по обеим сторонам гаубиц, каждый на своем месте: кто у ганшпига,[24] кто с прибойником, кто у фитиля. Между орудиями и зарядными ящиками томились в ожидании подносчики снарядов с кожаными сумками через плечо.

– Брандкугелями по деревне! – зычно крикнул Бороздин.

Офицеры, окружавшие его, заторопились к своим орудиям…

Послышалась команда:

– Во фрунт!

Солдаты, стоявшие по обе стороны гаубиц, повернулись по команде лицом к орудиям.

– Бери принадлежность!

– Картуз!

Один миг – и картуз с порохом исчез в дуле. Прибойник прибил его до отказа.

Офицеры, наклонившись над единорогами, проверяли, правильно ли они наведены.

– Пали!

Все солдаты отступили на шаг от орудий.

Раздался оглушительный грохот. Волна воздуха качнулась назад. В лицо ударило гарью. Донец Суворова заиграл на месте, вскинув голову и нетерпеливо переступая ногами.

Дым понемногу рассеивался.

Суворов глянул вниз, в долину. Кунерсдорф горел в нескольких местах. Крытые соломой добротные избы сразу занялись огнем. При ослепительно ярком свете полуденного солнца это резвое, буйное пламя потеряло свой зловеще багровый цвет, каким привыкли видеть его ночью. Сейчас пламя было какое-то странно желтое, бледное. В клубах густого черного дыма оно едва было видно на солнце.

Из деревни к лесу бежали несколько человек.

Большинство жителей Кунерсдорфа еще с вечера убрались со скотом и пожитками во Франкфурт.

Суворов повернул донца назад. Отъезжая, он еще раз услышал знакомое:

– Картуз!

И еще раз все потонуло в грохоте.

– Здорово садят! – восхищались пехотинцы второй линии, мимо которых ехал Суворов.

– Горит-то как, ровно от молоньи!

– Глянь, Митрий, вон, у березы, та изба занялась, где нас с тобой старуха ни за что изругала, помнишь?

Суворов спешил на Еврейскую гору. Ему хотелось скорее вернуться к Салтыкову: может быть, главнокомандую-щий пошлет его с каким-либо поручением туда, в самую гущу боя.

В овраге между Большим Шпицем и Еврейской горой Суворов встретил австрийских гренадер – Лаудонов и Бранденбургский полки – и гусар Коловрата и Витенберга. Они направлялись на Большой Шпиц в подкрепление Румянцеву.

В самом же овраге расположились русские – Киевский, Казанский, Новотроицкий кирасирские полки и Чугуевский казачий.

– А где же остальная конница? – спросил Суворов у казачьего сотника, поняв, что Салтыков спешно произвел перегруппировку.

– Драгуны и конногренадеры пошли в тот овраг, в Кунгрунд, а гусары остались в резерве.

– Все там же?

– Да, здесь, за правым крылом, – махнул нагайкой сотник.

Когда Суворов подскакал к палатке главнокомандующего, Салтыкову уже было не до Кунерсдорфа. Салтыков и вся его свита, не отрываясь от зрительных труб, с волнением следили за тем, как пруссаки атакуют левое крыло князя Голицына.

Соскочив с коня и бросив поводья казаку, Суворов тоже стал смотреть. Он впервые был в сражении. Впервые видел в действии знаменитую армию прусского короля.

Несмотря на сильный огонь голицынских войск, пруссаки уступами шли в атаку. По ровному полю двигались к Мельничной горе правильные ряды прусских гренадер. Высокие, плотные гренадеры шли плечом к плечу крепкой, сплоченной стеной. Когда кто-либо из этих великанов падал, на ходу сраженный пулей, строй не нарушался: ряды тотчас же смыкались, и вся эта непоколебимая, грозная стена продолжала так же безостановочно и неуклонно двигаться вперед.

Время от времени прусские ряды вспыхивали огнем: пруссаки стреляли залпами побатальонно.

«Возятся они там с фузеями. Только время тратят! В штыки бы сейчас! Хоть в одном месте пробить этот строй. И тогда пошло бы! Честное слово, пошло бы!» – думал Суворов.

Но голицынские гренадеры не двигались с места – они продолжали отстреливаться.

– Узнаю короля Фридриха – он бросил на Мюльберг все свои силы, – спокойно сказал хладнокровный Лаудон.

– Да, их втрое больше, чем наших на левом фланге, – сумрачно процедил Фермор. – И к тому же Обсервационный корпус. В нем половина людей ни разу не была в бою.

Салтыков молчал. Он все еще не верил, что главные силы прусского короля направлены на Мельничную гору. Он ждал нападения на свой правый фланг.

Передние прусские шеренги скрылись в лощине. И тут вдруг русские орудия и фузеи разом умолкли.

– Что это? Почему они не стреляют? – гневно крикнул Салтыков.

Он отнял трубу от глаз и удивленно смотрел на всех.

– Ваше сиятельство, ретраншементы, очевидно, так вырыты, что ни единороги, ни фузеи не достают в лощину, – ответил Фермор.

«Выдержат ли? Не побегут ли?» – с тревогой думал каждый, глядя, как русские в полном молчании мужественно встречают приближающуюся лавину прусских батальонов.

Пруссаки подходили к Мельничной горе не только с фронта, но и с флангов – от Третина и Малого Шпица.

«Как они стоят? Их сейчас же зажмут в тиски!» – подумал Суворов, глядя на голицынских мушкатеров.

В свите главнокомандующего тоже заволновались:

– Мушкатеров надобно поставить поперек горы!

– Неужто Голицын не догадается перестроить полки?

Все беспокоились о мушкатерах Обсервационного корпуса, которые оказались в весьма невыгодном положении: два полка из них были расположены лицом на юг, два – на север.

Наконец эту опасность поняли и на Мельничной горе: видно было, как засуетились, перестраиваясь, мушкатеры. Они становились поперек горы.

И в обычное время перестроение в русской армии происходило не слишком быстро и гладко, а под угрозой надвигающегося с трех сторон врага, в суете и поспешности, оно прошло еще хуже. Мушкатеры не столько переменили положение, сколько перемешались и сбились на середине горы.

А в это время шуваловцы, занимавшие самый фронт и принявшие на себя первый удар прусских батальонов, не выдержали их страшного натиска. Шуваловцы побежали.

Необстрелянные и плохо обученные мушкатеры князя Голицына не могли спасти положение. Еще несколько минут – и мушкатеры побежали вслед за шуваловцами вниз с Мельничной горы к болоту.

Все левое крыло русской армии вынуждено было отступить.


XII

Король Фридрих сидел на ступеньках мельницы под ее обрубленными картечью, в щепы поломанными крыльями. Он был, как всегда, наглухо застегнут. Черная шляпа нависала над левой бровью. Сухие пальцы сжимали трость.

Король Фридрих улыбался. Он улыбался одним своим широким ртом: войска короля одержали полную победу – все левое крыло русских было разбито.

Восемьдесят секретных шуваловских гаубиц, умолкнув, остались здесь, на Мюльберге. Часть из них прусские гренадеры, первыми вскочившие на батареи, сгоряча заклепали сами. У других были разбиты лафеты, и гаубицы валялись в песке вместе с людскими трупами.

Победа была полная.

Король Фридрих ликовал; он уже отправил гонцов с этим радостным известием в Берлин и к армии в Саксонию.

Напрасно русские перестроили на Большом Шпице свой фланг – ближайшие к оврагу полки поставили поперек возвышенности, как раньше, на Мюльберге, сделал князь Голицын; гренадеры короля не шли вперед только потому, что Фридрих сам еще не знал, что предпринять.

Король Фридрих раздумывал. Генералы почтительно стояли перед ним.

Все они, кто еще сегодня не успел показать храбрость и силу своих солдат, как Зейдлиц и принц Вюртембергский, и кому уже пришлось хорошо поработать, как Финк, Шенкендорф, Линштедт, – все они в один голос говорили, что надо остановиться на Мюльберге и не идти дальше.

– Солдаты очень утомлены – они десять часов на ногах, пять часов в бою, – говорил Финк.

– Ваше величество, русские за ночь сами уйдут прочь. Им больше ничего не остается делать, – прибавил Зейдлиц.

Король иронически улыбнулся:

– Уйдут, чтобы завтра же снова прийти сюда.

– Они не скоро оправятся от такой конфузии: ведь уничтожено пятнадцать батальонов, – убеждал Линштедт.

– Ерунда! Враг еще силен. Посмотрите, как они стоят, – кивал на Большой Шпиц король Фридрих. – Господа, я вас не узнаю!

Улыбка разом исчезла. На лице короля все, за исключением длинного носа, сразу стало круглым: рот, глаза.

– Вы не хотите, чтобы я до конца воспользовался блистательной победой?

Генералы молчали, потея. Король сидел хоть и под разбитыми крыльями мельницы, но все-таки в тени, а им приходилось стоять на самом солнцепеке.

– Я понимаю вас, Зейдлиц: вам не нравятся эти озера и овраги. Вашим гусарам негде развернуться…

– Мои гусары пойдут туда, куда прикажете, ваше величество! – чуть вспыхнув, ответил Зейдлиц.

Король Фридрих пропустил его слова мимо ушей. Он сделал вид, что занят другим, – в это время к мельнице подъезжал тучный генерал Ведель.

– Вот посмотрим, что думает мой храбрый Ведель, – немного ласковее сказал Фридрих. – Мой Леонид, – прибавил он, позабыв на минуту, что этого Леонида только две недели тому назад Салтыков разбил под Пальцигом в пух и прах. – Генералы говорят, что нам следует остановиться здесь и не идти дальше. Что думаешь ты, Ведель?

Хитрый Ведель, весь век проживший при дворе, сразу оценил положение. Он отлично знал короля Фридриха. Король был взбалмошен и упрям, как его покойный отец. Ведель знал, что если Фридрих задумал идти вперед, то никакие доводы и убеждения, никакая сила не собьют его с намеченного пути.

– Вперед! Уничтожить, истребить этих варваров! – театрально поднимая вверх руку, сказал Ведель.

Король Фридрих вскочил с места, шагнул к старому генералу и обнял его – уколол своей небритой щекой дряблую щеку Веделя. Так Фридрих целовался со всеми – даже со своей женой: губы король Фридрих оставлял для хорошеньких женщин.

Через минуту загрохотали барабаны: батальоны прусского короля снова пошли в атаку.


XIII

Когда голицынские мушкатеры, не выдержав натиска всей армии прусского короля, посыпались вслед за шуваловцами с Мельничной горы в болотистую долину Эльзбуш, Салтыков поехал со всем штабом на Большой Шпиц: он ждал, что теперь король будет атаковать центр его позиции.

Лаудон поскакал туда несколько раньше. На Еврейской горе остались Фермор и Вильбуа.

Фермор не вмешивался ни во что, стараясь все время держаться в тени. Суворов (по должности дежурного штаб-офицера 1-й дивизии он был обязан оставаться с Фермором) слышал, как Фермор с досадой в голосе говорил пухлощекому молодому генералу Вильбуа:

– Я ж его предупреждал… Теперь у нас позиция точь-в-точь как при Цорндорфе: мы прижаты к реке…

Подполковник Суворов томился на Еврейской горе без дела. Он ходил взад и вперед возле генеральской палатки и думал.

В полуверсте от него русские солдаты и офицеры дерутся с врагом, а он отсиживается тут вместе с генеральскими денщиками да поварами, которые, трусливо вытягивая шеи из-за палаток, глядят, не упадет ли где поблизости ядро.

Два года Александр Суворов всеми силами старался попасть в действующую армию, в бой, в огонь. Мужественно сражаться во славу отечества – это было целью всей его жизни, его давнишней мечтой. Сражаться и побеждать. Он с детства готовил себя к этому, когда целые дни просиживал за Плутархом, Корнелием Непотом и «Книгой Марсовой», рассказывающей о русских победах; когда в мечтах жил с великими полководцами – Петром I, Александром Македонским, Ганнибалом.

Русские войска уже два года ходили по вражеской земле, а он? Чем только не занимался он в эти два года!

Сопровождал батальоны пополнения из России в Пруссию, – бесконечные подводы, нерадивые ямщики, заботы о фураже и провианте, ветхое обмундирование солдат. Заведовал в Мемеле продовольственными магазейнами и гошпиталями, – папенька пристроил к хлебному делу. «Клистирная трубка вместо сабли!» – усмехнулся Суворов, вспоминая. Комендантствовал в том же Мемеле, – пьяные драки офицеров, жалобы жителей на военных постояльцев. Затем, когда уже сделалось совсем невмоготу, пристал к отцу с резонами, доводами, уговорами.

Василий Иванович не любил войны и жалел единственного сына:

– Где ж тебе переносить лишения походной жизни?

А он с детства приучал себя: спал на соломе, ел щи да кашу, закалялся – лето и зиму обливался холодной водой.

– Ты худ и слаб. Мал ростом…

– Так ведь не в прусской же армии служить! Это в Пруссии матери стращают ребят: «Не расти, а то тебя вербовщики в солдаты возьмут!» А к тому ж Фермор или тот же граф Салтыков – этакие, подумаешь, геркулесы.

Василий Иванович сдался. Поехал, попросил, чтобы его сына послали к армии, в Пруссию. Но Василий Иванович остался верен себе: пристроил Сашеньку опять на теплое местечко, в штаб 1-й дивизии.

«Тотчас же после баталии – рапорт! Проситься в полк, в роту – куда угодно! Чтоб только не киснуть больше ни в обозе, ни в штабе! Чтоб хоть раз побывать самому в какой-нибудь плохонькой стычке».

Отбросил эти мысли. Стал думать о другом.

Что сделал бы он теперь, будучи на месте прусского короля? Ударить на Шпиц от болота. С тылу захватить большую батарею Румянцева. Батарея обстреливает всю кунерсдорфскую долину. С гусарами врубиться на правый фланг. И тогда – помилуй Бог!

Но Фридрих, к счастью, этого не делал. Король Фридрих почему-то медлил, хотя Мельничная гора пестрела мундирами. Народу на ней было как на ярмарке.

Салтыков успел повернуть налево два крайних полка, стоявших на Большом Шпице, – Ростовский и Апшеронский. Они стояли теперь поперек возвышенности. Ростовцы и гренадеры мужественно отбивали все атаки пруссаков, которые пытались пробиться на Большой Шпиц с фронта, через крутой овраг Кунгрунд.

Тем временем такое же поперечное положение постепенно принимали все полки второй линии. За ростовцами и гренадерами уже образовалось несколько рядов пехоты.

И тут Фридрих снова бросил войска в атаку.

На самом краю Мельничной горы, в кустах, пруссаки поставили батарею. Она била навесным огнем по Большому Шпицу. Ядра ложились в густых шеренгах перестроившихся мушкатеров. Вслед за этим от Третина показались батальоны пехоты. Слева от них ярко заблестели на солнце, зажелтели латы кирасир принца Вюртембергского.

Пруссаки перешли болотистый Гюнер и направлялись в обход Большого Шпица: шуваловцы, бежавшие с Мельничной горы по этому кочкарнику, показали прусскому королю, что берега Гюнера не так уж непроходимы, как он раньше думал.

На Большом Шпице засуетились. Было видно, как артиллеристы Бороздина, точно муравьи, облепив тяжелые гаубицы, спешили переставить одну батарею из центра горы на ее северный склон.

Нахлестывая нагайкой коня и болтая локтями, к Фермору прискакал один из адъютантов Салтыкова: главнокомандующий требовал подкрепления. Азовский и Низовский полки, стоявшие на самом краю Еврейской горы, бегом бросились к Большому Шпицу.

Пруссаки шли быстро. Кирасиры держались ближе к оврагу Кунгрунд, видимо намереваясь ударить во фланг первой линии пехоты, которая стояла поперек Большого Шпица. А гренадеры забирали несколько правее, где в настороженной тишине поджидали их Азовский и Низовский полки, стоявшие в первой линии.

Последние ряды азовцев и низовцев как добежали до гребня, так сразу и плюхнулись на колени, готовясь стрелять.

Прусские гренадеры двигались уступами по два батальона.

Суворов с большим любопытством смотрел в трубу на пруссаков.

Он снова видел эту безукоризненно ровную линию их рядов, их четкий шаг.

«Машина! Помилуй Бог, машина! Бездушная, бессмысленная! Ерунда! Фокусы! Пустая затея», – злился он.

Суворову не нравилась эта прославленная прусская линейная тактика: она отжила свой век и для русской армии не годилась.

«Солдат идет как заведенный, сам не ведая, куда и зачем. В голове только одно: как бы линию соблюсти. А когда вдруг очутится один, будет ли тогда знать, что делать? Вот дойдут сейчас до кустиков да овражков и рассыплются кто куда. Ох, дали бы мне хоть полк! Я бы всю эту прусскую позитуру – в кашу!» – думал он. Суворову даже не стоялось на месте.

А гренадеры продолжали свой затверженный, под палкой заученный шаг. Они шли без единого выстрела, спокойно, как на ученье. Издалека доносился грохот их барабанов. Затем барабаны умолкли. Залились гобои. Они играли гимн: «Ich bin ja, Herr, in der Macht!»[25]

И тотчас же гренадеры открыли огонь. Пруссаки стреляли, правильно чередуясь: пять-шесть шеренг выбегали и давали залп. Пока эти, стоя на месте, заряжали, сзади, на смену им, выбегали вперед следующие шеренги.

Суворов не отрывался от трубы. Он видел, как первые ряды пруссаков, сломав всю свою безупречную линию, карабкались наверх по обрывистым склонам Большого Шпица.

«Вот теперь каждый из них сам за себя, в одиночку! И только кинуться на них в штыки хорошенько – и конец всей их хваленой силе!» – думал он.

Пруссаки привыкли к тому, что враг обычно не выдерживал неуклонного, размеренного движения их батальонов и бежал с поля, не доводя дела до рукопашной схватки. Но этот враг оказался иным.

Бороздинские гаубицы были удачно поставлены: их ядра косили пруссаков. Гренадеры один за другим падали вниз, сбивая идущих сзади. Но все-таки батальоны, хоть и редея, продвигались вперед.

Горячий, нетерпеливый, Суворов не мог видеть, как пруссаки идут, а русские спокойно стоят и ждут, вместо того чтобы самим кинуться навстречу врагу.

«Нет, нужно переучить, переделать всю армию!» – думал он.

Среди визга ядер и свиста пуль прокатилось «ура»: азовцы и низовцы встретили пруссаков в штыки. Прусская пехота дрогнула и побежала с горы.

– Вот так! Вот молодцы! Наконец-то сделали по-русски! Штыком их! Штык не выдаст, это не пуля! – восхищенно говорил Суворов.

Здесь уже все было в порядке. Суворов перевел зрительную трубу направо. Прусские кирасиры мчались вперед. Крупные вороные кони легко скакали через бугры и ямы. Кирасиры заезжали во фланг новгородцам.

Новгородцы дрались уже на два фронта: отбивали прусскую пехоту, которая яростно наседала на них со стороны Мельничной горы, и отстреливались от кирасир.

Несколько лошадей со своими грузными всадниками покатились под откос. Уже кое-где в кустах желтели окровавленные, пробитые пулями кирасы. Еще один прыжок – и вороные кони кирасир встали на гребне Большого Шпица. Засверкали палаши. Прусские кирасиры рубили новгородцев.

Новгородцы попятились назад. В образовавшийся пролом тотчас же кинулась из Кунгрунда прусская пехота, которая атакой в лоб не могла сюда взобраться.

Неприятель был уже на Большом Шпице.

«Что же это? – встрепенулся Суворов. – Поражение?» – Кровь бросилась ему в лицо.

Первая мысль была – вскочить на своего донца и мчаться туда, наперерез этим высоким вороным коням.

Он оглянулся на Фермора. Фермор, не отрываясь от зрительной трубы, что-то быстро говорил генералу Вильбуа, тоже смотревшему вниз. Внизу снова прокатилось «ура».

По неширокой площадке Большого Шпица мчалась во весь карьер союзная конница. Яркие ментики австрийских гусар перемежались с васильковыми кафтанами русских драгун. Впереди, с поднятым палашом в руке, скакал генерал Румянцев. Сзади за ним мелькнул белый жеребец Лаудона.

Суворов опять поднес трубу к глазам.

Союзная конница плотной стеной летела навстречу рассыпавшимся по всему склону прусским кирасирам. Еще миг – и все потонуло в тучах поднятой пыли.

Суворов подбежал к Фермору:

– Ваше превосходительство, разрешите мне туда…

Фермор, ни на секунду не отрывавшийся от зрительной трубы, улыбнулся и весело сказал:

– Вы опоздали, Александр Васильевич. Свершилось невозможное: граф Румянцев и генерал Лаудон с тремя слабыми полками, кажется, опрокинули кирасир короля!

– Конечно, смотрите – пруссаки уже бегут! – подтвердил Вильбуа.

Суворов посмотрел вниз.

Ни пехоты, ни конницы неприятельской на Большом Шпице уже не было. Вороные кони рассыпались по всему склону, сломя голову летели вниз, к болоту.

«Вот это дело! Нет, проситься сейчас же в конницу! И только в легкую!» – твердо решил Суворов.


XIV

Зейдлиц со всей своей конницей целый день томился без дела на левом фланге пруссаков.

Впереди уныло торчали трубы сожженной деревни Кунерсдорф, откуда тянуло, как из овина, горьким дымком. Лошади стояли под седлом уже двенадцать часов. Всадники изнывали от жары и безделья. Работы не было, но она могла появиться каждую минуту. Зейдлиц ждал, что пехота Финка расчистит ему дорогу на Большой Шпиц, куда понемногу стягивались все русские войска. Зейдлиц разговаривал в кругу офицеров, изредка поглядывая на Мюльберг.

– Кто-то скачет к нам, – сказал полковник черных гусар.

Зейдлиц обернулся. Из мюльбергских кустарников выскочил всадник. Он мчался что было мочи. Все узнали Рудольфа, одного из адъютантов короля.

– Его величество приказал идти в атаку. Туда, на ретраншементы! – указывая на Большой Шпиц, выпалил Рудольф и, не дождавшись ответа, повернул коня.

– Передайте его величеству, что еще рано атаковать Большой Шпиц! – крикнул ему вдогонку Зейдлиц.

Не успел ускакать первый адъютант, как за ним прискакал к Зейдлицу второй:

– Король требует немедленно атаковать Большой Шпиц!

Адъютант удивленно смотрел на спокойное лицо Зейдлица.

«Фриц сегодня окончательно сошел с ума», – подумал Зейдлиц, но ответил:

– Передайте его величеству – еще не настало время для атаки.

И, вынув трубку, Зейдлиц стал спокойно закуривать.

Кирасиры, стоявшие в передних рядах, с интересом ждали, что выйдет из этой стычки Зейдлица с королем.

Не прошло и десяти минут, как на взмыленном коне показался все тот же Рудольф. Он был без шляпы, взлохмаченный и красный.

Задыхаясь от волнения, он прерывающимся голосом выпалил:

– Его величество очень недоволен! Его величество велел сказать так: «Ради самого черта, пусть Зейдлиц идет в атаку!»

Впереди – кунерсдорфские пруды; стало быть, развернуться для атаки можно лишь за ними, на полях.

Впереди – перекрестный огонь сильных русских батарей и ретраншементов, из которых все так же торчат треуголки пехоты и настороженные дула тысячи фузей.

Впереди – рвы, профиля которых Зейдлиц не знает. Атаковать конницей Большой Шпиц пока что безрассудно, но атаковать приказывает король. Зейдлиц бросает недокуренную трубку, вздыбливает коня и выскакивает перед фронтом.

– За мной, друзья! – кричит он, выхватывая палаш.

Король может быть доволен: конница Зейдлица пошла в немыслимую атаку.


XV

День понемногу проходил, а Ильюха Огнев еще ни разу не был в бою.

Апшеронцы, слева защищавшие большую батарею Румянцева, не трогались с места. Только тогда, когда на гору вскочили прусские кирасиры, апшеронцам и псковичам было приказано на всякий случай подать вперед свой правый фланг.

Мушкатеры в сотый раз за день осматривали кремни у фузей, а Егор Лукич сердито таращил глаза, шептал, напоминая в последний раз Ильюхе:

– Ежели пехота – целься в полчеловека, а ежели гусар – бей в грудь коня!

У Ильюхи сильно стучало сердце: «Скорей бы уж, скорее!» Но и в этот раз не пришлось стрелять.

Мимо пехоты, словно ураган, промчались в атаку на прусских кирасир два полка русских драгун и австрийские гусары. Земля задрожала от топота сотен лошадей, далеко прокатилось громовое «ура», и конница скрылась в облаке пыли.

Очень скоро после этого апшеронцам и псковичам велели вновь занять прежнюю позицию: пруссак был прогнан с большим уроном.

Мимо них проехал окруженный генералами главнокомандующий граф Салтыков.

– Победа за нами. Враг бежит, ребятушки, – говорил он солдатам, широко улыбаясь и размахивая треуголкой.

Солдаты оживились, повеселели. После того как пруссаки заняли Мельничную гору, в ретраншементах все сидели молча, нахохлившись. Ждали беды. Теперь же, после первой за день удачи – отбитой яростной атаки пруссаков, – все заговорили:

– Пруссак только хитростью берет. Ровно собачонка – то с энтого боку цапнет, то с другого. А как чуть доведется сойтиться, всегда наша возьмет!

– Куда немцу против русского!

И тут вскоре Ильюхе Огневу впервые пришлось стрелять по врагу.

Из-за кунерсдорфских огородов, таких знакомых русским солдатам, показалась конница. Кунерсдорфское поле разом зацвело тысячами разноцветных мундиров, запестрело вороными, серыми, гнедыми лошадьми.

– Кони-то, кони, гляди! – не выдержав, восхищенно причмокнул кто-то сзади за Огневым.

– Застоялись. Выехали размяться!

– Вот погоди, наша антилерия их тотчас… – начал чей-то старый голос, видимо бывалого человека, и не успел докончить: тут же, рядом, ухнули, ударили тяжелые картаульные гаубицы большой батареи.

Молодые мушкатеры зажимали пальцами уши, морщились, косясь на батарею. Ни пушек, ни людей не было видно: батарея вся скрылась в черном пороховом дыму.

За первым ударом бухнул второй, третий. Артиллерия била по прусской коннице, которая проходила на рысях между тремя кунерсдорфскими прудами.

Ильюха смотрел во все глаза. Вот один кирасир сунулся вниз головой с седла. Его высокая белая лошадь продолжала мчаться вместе с остальными всадниками вперед. Под другим ядро повалило коня. Кирасир успел удачно соскочить, но прыгать ему пришлось в пруд. Кирасир в забрызганных грязью белых лосинах стоял по колено в воде, не зная, как выбраться: мимо него взвод за взводом скакали драгуны, гусары.

Ядра косили прусскую конницу Зейдлица. Узкие проезды между прудами с каждой минутой все больше и больше загромождались трупами людей и лошадей. Гусары, шедшие последними, перепрыгивали через эти препятствия на своих легких буланых лошадках.

И все-таки сотни кирасир, драгун, гусар благополучно проскакивали между прудами и под огнем выстраивались по эту сторону прудов.

– Оправляй замки, кремни! Готовься к стрельбе! – хрипловато крикнул тучный командир полка, улучив момент, когда соседи – большая батарея – заряжали.

И тотчас же к гулу тяжелых единорогов примешался непрерывный треск фузей: все пехотные полки южного склона стреляли по коннице Зейдлица, которая готовилась идти в атаку.

Огнев в семнадцать приемов, как учил Егор Лукич, быстро и точно заряжал. Не спешил выстрелить в одиночку, ждал команды. Стрелял без осечки.

Снизу на них, на большую батарею и на ретраншементы, летели три линии прусской конницы. В вечернем солнце зловеще блестели клинки палашей и сабель.

«Доскачут или нет?» – билась у Огнева мысль.

Вот всадники еще ближе. Уже можно различить их сведенные злобной гримасой лица, кричащие рты.

Еще залп. Еще раз из всех единорогов хлестнула картечью большая батарея.

Поспешно зарядив фузею и не слыша над ухом команды «пали», Ильюха Огнев посмотрел вниз. Прусская конница, сломав все свои три линии, в беспорядке скакала назад, к предательским кунерсдорфским прудам. А сзади за нею с гиканьем и криком «ура» мчалась русская и австрийская конница.

– Ну, теперь нарубят капусты! – сказал кто-то.

– Не лишь бы какой – пруцкой! – прибавил Егор Лукич, вытирая рукавом кафтана лоснящееся от пота, коричневое от загара лицо.


XVI

Ой, мы билися, рубилися
Четырнадцать часов.
Солдатская песня

Подполковник Суворов наконец-то попал в самый огонь. Полки генерала Фермора тронулись с Еврейской горы. К Фермору подвели его кровного жеребца, он сел и поехал через овраг на Большой Шпиц. Суворов поехал вместе с ним.

Вокруг них, справа и слева, гремя фузеями и шпагами, сыпались с Еврейской горы в овраг, карабкались на склоны Большого Шпица солдаты. Они измучились, стоя целый день под палящим солнцем, не ели с самого утра. Лица их посерели от пыли, из-под тяжелых кожаных гренадерок тек пот, но солдаты поспешали, торопились на Большой Шпиц; все чувствовали – настал решающий час боя.

Въехали на гору. Большой Шпиц был весь заставлен войсками. Сквозь клубы и завесы порохового дыма там и тут сверкали огни единорогов. Воздух сотрясался от гула пушек. Визжали ядра, тонко пели проворные пули.

Подполковник Суворов был счастлив: наконец-то он слышал вокруг себя свист пуль. На его худых щеках играл румянец, большие голубые глаза блестели.

Фермор подъехал к главнокомандующему, который стоял на пригорке, окруженный генералами. Здесь были Лаудон, Румянцев и Вильбуа. Не хватало лишь одного князя Голицына, которого ранили еще до полудня при защите Мельничной горы. Граф Салтыков, красный и потный, растерянно смотрел вокруг.

После того как пруссаки отступили от Большого Шпица и засели в овраге Кунгрунд, а конница Зейдлица с большим уроном была отброшена назад, в баталии почувствовался какой-то перелом. Пруссаки больше не наступали, они отстреливались из-за кустов. Настала пора действовать русским. Солнце шло к закату, оставаться на ночь так, стоя друг против друга в нескольких саженях, было нелепо.

Лаудон и Румянцев советовали Салтыкову наступать, осторожный Вильбуа отмалчивался. Сам же Салтыков колебался, не зная, на что решиться. Он поджидал Фермора с его полками. Это был законный, уважительный предлог для того, чтобы хоть немного отсрочить решение. Салтыков боялся атаковать Фридриха II. Полководец он был неопытный и твердо помнил одно из основных правил линейной тактики: заняв крепкую позицию, не сходить с нее.

– Вилим Вилимович, вы уж здесь! – обрадовался он, увидев подъехавшего и слезавшего с коня Фермора. – Ну, что ж будем делать?

Суворов, спрыгнувший с коня раньше Фермора, не слышал, что тот отвечал главнокомандующему, – внимание Александра Васильевича привлекло другое: слева вдруг прокатилось громкое «ура» и раздался топот сотен ног.

И тотчас же это «ура» вспыхнуло правее, совсем недалеко от того места, где стоял Суворов.

В ленивую, затихавшую было ружейную перестрелку утомленной многочасовым боем, измученной пехоты врезался этот задорный, полный бодрости и силы, подмывающий, зовущий клич. Забыв обо всем, Суворов побежал к гребню горы, откуда слышалось это «ура».

Пока генералы решали, как поступать дальше, солдаты 1-го гренадерского, стоявшие саженях в двадцати от врага и перестреливавшиеся с ним, не выдержали и бросились на укрывавшихся за кустами, уже потерявших прежний пыл пруссаков. Справа их примеру последовали вологодцы.

Суворов подбежал к гребню горы, когда вологодцы, подняв за собой тучи пыли, только что кинулись вниз на пруссаков в штыки.

За вологодцами плотными рядами стояли знакомые апшеронцы, с которыми он вчера насыпал большую батарею. Подбегая к ним, Суворов издали увидал их сутуловатого, мешковатого полкового командира. Он сидел в сторонке на барабане.

По возбужденным лицам мушкатеров можно было видеть, что они готовы сейчас же последовать примеру вологодцев и только ждут сигнала к атаке. Минута была решающая.

Суворов не раздумывал. Он бежал к фрунту апшеронцев. Сутуловатый командир, увидев бегущего к полку штабного офицера, поднялся с барабана и заковылял на своих негнущихся, подагрических ногах.

Александр Васильевич раньше него выбежал вперед и, выхватив из ножен шпагу, закричал:

– За мной, ребята! – и побежал к оврагу.

Это было боевое крещение Суворова, но он не чувствовал никакого страха. Наоборот, здесь, под пулями, он стал более спокоен, чем был там, на горе, когда смотрел на бой в зрительную трубу. Суворов немного волновался, но к этому волнению примешивалось какое-то любопытство – поскорее узнать, испытать все самому.

– Ваше высокоблагородие, батюшка барин, бросьте этот вертел – вы же с ним пропадете! Возьмите хоть нашу солдатскую фузею! – совал ему в руки тяжелую четырнадцатифунтовую фузею какой-то капрал, подбежавший к нему.

Суворов в одну секунду оценил услугу. Капрал был прав: что можно сделать с тонким клинком против штыка?

Он сунул шпагу в ножны и схватил фузею.

В двух шагах уже был овраг. Суворов обернулся к апшеронцам. На мгновение он увидел за собою плотную стену мушкатеров, их разгоряченные, полные решимости лица.

– Ура! – закричал Суворов и бросился вниз.

За ним, обгоняя, ринулись в овраг апшеронцы. Кто-то упал, загремев фузеей и водоносной флягой. Кто-то крикнул сзади: «О Господи!» – видимо, угодила пуля. Апшеронцы сбежали в овраг.

Пруссаки не выдержали натиска гренадер и вологодцев и попятились к Мельничной горе. На ее склонах кипел штыковой бой. Апшеронцы хорошо подоспевали на помощь.

Слева вновь прокатилось «ура»: русские полки атаковали пруссаков по всему оврагу.

Суворов легко бежал с фузеей наперевес: с горы ноги бежали сами. Шляпа давно слетела с головы, но он и не подумал ее подымать – хотелось скорее вперед. Он уже различал пруссаков. Рослые, плотные, они отчаянно отбивались от мушкатеров, но мушкатеры бесстрашно лезли вперед.

Неожиданно из-за куста на Суворова выскочил пруссак. Подвижной, ловкий Суворов как опытный фехтовальщик быстро отпрыгнул в сторону и ударил неповоротливого, тяжелого гренадера штыком в бок. Пруссак упал.

Суворов побежал дальше. Он видел, как впереди, в нескольких шагах от него, старик мушкатер боролся с пруссаком – оба старались вырвать друг у друга оставшуюся у кого-то в руках фузею. Небольшая канава отделяла Суворова от борющихся. Александр Васильевич прыгнул, но оступился и упал на одно колено. Падая, он увидел – что-то черное и большое метнулось к нему сбоку.

«Пруссак! Конец!» – пронеслось в мозгу.

Но над его головой раздался крик, и, больно задев Суворова, в канаву полетел пруссак: вовремя подоспевший русский мушкатер свалил его сзади штыком. Суворов вскочил на ноги и глянул на своего спасителя. Он без труда узнал в нем молодого мушкатера, рубившего рогаточные колья.

Пруссаков вблизи уже не было, – русские штыками теснили их выше и выше. С Большого Шпица с криком «ура» бежали новые полки.

Пруссаки лезли на Мельничную гору, которая и без того была переполнена войсками. Но и на горе не было спасения: батареи Бороздина, стоявшие в центре Большого Шпица, давно били продольным огнем по этому скоплению неприятеля. Ни одно ядро, ни одна картечь не пропадали даром.

Горела подожженная брандкугелями ветряная мельница. Густой сизый дым полз по горе.

Пруссаки заколебались, побежали с Мельничной горы вниз, к берегам болотистой речки Гюнер. Русские сидели у них на плечах.


XVII

Король Фридрих без шляпы, в измятом, изодранном мундире стоял один на пригорке и тупо, невидящими глазами глядел перед собой.

Мимо него, обезумев от страха, бежали его гренадеры, мушкатеры, егеря. Пришпоривая, нахлестывая нагайками, подгоняя палашами коней, скакали в одиночку кирасиры, драгуны, гусары. Побросав пушки, с обрубленными постромками, на тяжелых артиллерийских лошадях удирали фурлейты, канониры.

Никто не обращал внимания на короля. Еще так недавно – всего лишь час тому назад – в его руках была победа, была армия, была власть. А теперь не осталось ничего.

Его неустрашимая пехота была опрокинута русскими мужиками. Его прославленная конница разбита. Сам Зейдлиц и принц Вюртембергский тяжело ранены, генерал Путкамер убит, командир кирасирского полка Бидербее взят в плен казаками. Пушки застряли на берегах мелкой болотистой речонки Гюнер.

Все погибло. Не помогли ни капральская палка, ни его, королевские, угрозы, уговоры и просьбы. Он обещал награды, обещал увеличить жалованье, наконец собственноручно колотил тростью бегущих. Все напрасно: остановить этот поток было невозможно.

Сбитые русскими штыками с Мюльберга, пруссаки бежали куда кто мог. В глазах у каждого светился страх. Уши ловили только одно слово: «казак». Из сорокавосьмитысячной армии спаслось немного: большая часть оставалась тут ранеными и убитыми.

Уже уходили последние верховые. Уже слышались казачьи крики и гиканье, когда наконец короля заметили. Пришпоривая измученного жеребца и в страхе ежесекундно оглядываясь назад, мимо пригорка, на котором стоял король Фридрих, промчался ротмистр Притвиц. Он не заметил бы короля, если бы скакавший сзади за ним гусар не крикнул:

– Господин ротмистр, вон наш король!

Король Фридрих не успел опомниться, как чьи-то рука бесцеремонно схватила его поперек туловища и бросила в седло. Король лежал, точно куль соломы. Ни возражать, ни поправляться было некогда: казаки настигали беглецов.


XVIII

Полулежа на соломе в какой-то заброшенной лесной сторожке, король Фридрих едва нацарапал при свете сумерек две записки – одну в Берлин, другую генералу Финку, который унес-таки благополучно из Кунерсдорфа свой толстый живот.

Король отказывался от армии.

Армии, собственно, не было: из сорока восьми тысяч едва осталось три. Король поручал генералу Финку эти жалкие остатки.

«Я передаю ему армию, которая не в силах бороться с русскими», – писал он в Берлин.

Написав записки, король отвернулся к стене и вжал голову в плечи, стараясь поглубже уйти в воротник: даже голову нечем было покрыть, – шляпа короля осталась на поле сражения, там же, где остались 26 знамен, 2 штандарта и 172 пушки.

Офицеры на цыпочках вышли из халупы: король спит!

Но в эту ночь королю Фридриху не спалось. Эту ночь король Фридрих запомнил на всю жизнь.


XIX

После двенадцати часов беспрерывной пушечной пальбы, грохота взрывов, визга ядер и свиста пуль, после всей этой музыки ожесточенного боя наконец-то на франкфуртских холмах наступила тишина.

Сражение было окончено: пруссаки бежали. Преследовать их, рассыпавшихся по дорогам, полям и болотам, бросилась легкая конница, которая весь день простояла в резерве.

В бурной штыковой атаке все перемешалось. Сейчас нельзя было разобрать, где какая дивизия, какой полк, какая рота. Все перетасовалось: мушкатеры и артиллеристы, солдаты и офицеры, русские, австрийцы и пленные пруссаки.

Голодные, измученные солдаты рады были посидеть, отдохнуть, напиться ржавой болотной воды, съесть припасенный черный сухарь. Там и сям загорались костры из поломанных картечью зарядных ящиков и лафетов. Проголодавшиеся солдаты варили кашу. Многие, не дождавшись ужина, завалились спать тут же, среди убитых и умирающих.

Подполковнику Александру Суворову пришлось еще немного поработать: главнокомандующий Салтыков хотел немедленно же отправить императрице донесение о победе. Для этого прежде всего нужно было выяснить, сколько трофеев взято у неприятеля – пушек, знамен и пленных. Аккуратный штаб-офицер провозился с подсчетом довольно долго, – было уже за полночь, когда Александр Васильевич подъехал к своей палатке, оставшейся все там же, на Еврейской горе.

Он устал за этот бесконечно длинный, богатый впечатлениями день. Суворов лежал и думал.

До сих пор он только читал, а сегодня наконец-то сам участвовал в сражении, видел русского солдата и его начальников не в лагере или на вахтпараде, а в бою. И, несмотря на то что сегодня русская армия разбила непобедимого «скоропостижного» короля, многое в русской армии не нравилось подполковнику Суворову.

Солдат, младший офицер были храбры, дрались мужественно. Русский солдат вызывал своей неустрашимостью и стойкостью только восхищение. С таким солдатом не страшен никто!

Зато возмущала нерешительность командиров – Салтыкова, Фермора и других, – их оборонительная тактика, их медлительность.

Один Петр Александрович Румянцев был среди них приятным исключением, – отважный, быстро схватывающий обстановку. В нем чувствовался настоящий полководец, у которого есть чему поучиться.

Суворова возмущали ненужные бесконечные обозы, сковывающие действия армии. Возмущало то, что на весь бой русскому солдату давалось всего лишь тридцать патронов.

«Все, все надо переделать! Не оставить камня на камне! – с жаром думал Суворов. – Надо приучить солдата идти только вперед! Вселить в него уверенность в победе! Надо выучить стрелять: пока русский мушкатер выстрелит раз, пруссак успевает – три. И надо обратить внимание на штык, недаром он сегодня решил исход боя. Русский солдат – землепашец; охотников, стрелков – мало. Значит, ему сподручнее штык!» – думал подполковник Суворов, ворочаясь с боку на бок.

Он был нетерпелив. Ему хотелось вот сейчас же взяться за дело, выучить русского солдата всему, что солдату необходимо знать.

Но пока он никого учить не мог. Подполковник Суворов служил дивизионным дежурным офицером и не имел в непосредственном распоряжении не только полка, но даже самого малого капральства.


Глава вторая
«Суздальское учреждение»


I

Мушкатер Воронов с неудовольствием думал о том, что ему сегодня вовсе не придется спать: его назначили на завтра в караул. Надо было чесать и завивать волосы, да не лишь бы как, а завить виски в три бумажки длиной, а букли чтобы не походили на сосульки. Это все в один час не сделаешь. Приходилось готовиться целую ночь без сна. Уснуть было опасно: можно измять прическу. За это полагалось двадцать палок. Но бывали случаи и похуже: нахальные крысы отгрызали у спящих букли, которые густо смазывались салом и присыпались мукой. За испорченную буклю давали еще больше палок, чем за измятую.

Воронов сидел и расчесывал волосы.

Его товарищи по капральству тоже готовились к завтрашнему воскресному параду. Старый мушкатер полировал ружье, рядом с ним другой чернил суму, а трое сидели вокруг горшка с клеем – они белили амуницию.

Один только еще скоблил ножом перевязь; другой, отскобливши плащной ремень, макал палец в горшок и осторожно размазывал клей по ремню; третий, беливший портупею, уже посыпал мелко натертым мелом сверху, по клею.

Ванька Прохоров, молодой, недавно – уже после окончания Семилетней войны[26] с пруссаками – взятый в солдаты, угрюмо чернил ложе ружья. Он не подымал ни на кого глаз. Верхняя губа и нос у Прохорова были вспухшими, под глазами лиловели огромные синяки: капрал изувечил Прохорова за то, что он никак не мог постичь позитуру. Одно плечо у него всегда было выше другого, а когда маршировал с ружьем, то шатался из стороны в сторону.

– И что ты, Ванюха, такой косолапый? Другой в неделю всю позитуру поймет, а с тобой капрал, поди, уж третью бьется! – говорил солдат, беливший перевязь.

– Лучше б я цельный день каменья ворочал, – сумрачно ответил Прохоров. – Неспособен я к этому делу…

– Бьют, брат, везде! Такая уж наша солдатская доля! – сказал мушкатер, чернивший суму. – Теперь в каждом полку так: кто больше бьет солдата, тот, значит, лучший командир. Семь годов как повоевали с пруссаком, так научились у него этой премудрости.

– У нас еще что, – прибавил старый солдат. – А вот, сказывают, в Нашебургском полку станок такой есть: поставят солдата, завинтят его – и стой в станке пять часов!

– Это зачем же? – спросил Прохоров.

– Приучить, чтоб не гнулся, не горбился…

– А верно. Ведь как лубки впервой к коленям подвяжут, до чего неловко, а потом пообыкнешь и без лубков ходишь, не сгибая колен, – согласился старый мушкатер.

– Воронов, к поручику! – крикнул издали капрал.

Воронов вскочил и стал торопливо приводить себя в порядок.

«Зачем это? – думал он. – Может быть, к себе в деревню отправит? Ведь плотника же выпросил у командира полка ротный пятой роты и отослал к себе в поместье. Куда бы ни послали, все лучше, чем в карауле стоять. Мундир, штаны тесны, ни повернуться, ни сесть. Жарко, сало с волос за воротник течет. Стоишь как огородное чучело. Бабы смеются».

И он побежал к ротному.

Но догадка Воронова оказалась неверной. Поручик ошеломил его: Воронова откомандировали из Смоленского пехотного полка в Суздальский, который стоял на непременных квартирах в Новой Ладоге. Полковой командир обменял Воронова, который был сапожником, на гренадера-суздальца, умевшего хорошо завивать волосы. Полковник Суздальского полка, видимо, больше ценил сапожника, нежели куафера.

Воронов тут же получил ордер и должен был немедля отправляться в Новую Ладогу. Суздальский гренадер уже пришел в Шлиссельбург, в Смоленский полк.

– Авось там, в Суздальском полку, командир полегче, – сказал Прохоров, когда Воронов собирался в дорогу.


II

В Новую Ладогу Воронов пришел под вечер четвертого дня пути. Подходя к Ладоге, он у санкт-петербургской заставы увидал издалека на лугу ряды палаток.

«А где же у них плац? Где они маршируют?» – смотрел по сторонам Воронов.

Но нигде ничего похожего на плац-парад он не видел.

Удивляло Воронова и другое: в лагере было тихо – не слышалось ни ругани, ни палок.

В Смоленском полку эти вечерние часы, когда июльское солнце жжет не так сильно, считались самым лучшим временем для маршировки и ружейной экзерциции.[27] С двух часов пополудни и до заката гоняли мушкатеров по пыльному плацу. Отовсюду неслась отборная ругань. Ругались все – офицеры ругали солдат, полковник и секунд-майор перед всем фрунтом хорошо честили подпоручиков и поручиков.

А тут стояла тишина. Только откуда-то доносился стук топоров.

Когда Воронов подошел поближе к лагерю, он увидел за палатками четыре свежих желтых сруба. Солдаты рубили, строгали. Несколько человек сваливали привезенные бревна. А немного поодаль, за срубами, виднелись тонкие деревца молодого сада. Капральства два солдат возились в саду – окапывали деревья, расчищали дорожки.

У них, в Смоленском, полковник отправил всю 6-ю роту к себе в поместье под Новгород на сенокос, десятка два солдат выпросил у командира секунд-майор в свое имение.

«Не из Ладоги ли и сам полковник Суздальского полка? – подумал Воронов. – Наверное, ему и строят дом. И сад, должно быть, его».

Воронов подошел к ближнему срубу.

Постройку уже подвели под самую крышу – ставили стропила. Вверху, на последнем венце, стопорами в руках сидели солдаты. Если б не кожаные гренадерки на головах, нельзя было бы и сказать, что это мушкатеры: по положению, они с 15 апреля носили не красные, а белые штаны и ничем не отличались от обыкновенных мужиков.

Перед срубом, поставив ногу на свежее бревно, стоял спиной к Воронову небольшого роста человек в белой куртке. Он был без шляпы.

– Бог помощь! – сказал Воронов, подходя.

Человек, стоявший спиной к Воронову, обернулся. На Воронова глядели быстрые голубые глаза. Большой лоб человека был покрыт капельками пота.

– Спасибо, служивый! – ответил голубоглазый человек. – Откуда и куда путь держишь? Уж не из Смоленского ли полку?

– Так точно! – браво ответил Воронов, по привычке вытягиваясь и глядя, как велено в уставе: быстро и весело.

«Должно быть, сержант какой – смотрит за постройкой», – сразу мелькнула мысль.

– Прислали взамен парикмахтера.

– Да, да, знаю. Вот и хорошо, – улыбнулся голубоглазый человек. – Стало быть, ты сапожник?

– Сапожник, вашбродие.

– Водку пьешь?

– Пью, вашбродие!

– Звать как?

– Воронов.

– На ворона мало похож: курнос! – определил голубоглазый человек, оглядывая с ног до головы Воронова. – А ну-ка, покажи, как у вас, в Смоленском, клинки точат? – неожиданно сказал он, шагнул к Воронову и сам выхватил из ножен его полусаблю.

Клинок был весь в ржавчине. Голубые глаза помрачнели и чуть прикрылись тяжелыми веками.

– Так и знал: эфес блестит – глазам больно, а клинок – помилуй Бог какой! Хороши вояки, нечего сказать!

Воронов залился краской.

– У нас, ваше благородие, первое дело, чтоб эфес горел, – извиняющимся тоном сказал он, вкладывай клинок в ножны.

– А ружье как? – спросил голубоглазый, протягивая руку.

Воронов снял с плеч ружье.

– Ружье-то вычищено, – уверенно сказал он.

Голубоглазый человек повертел в руках ружье. Оно все гремело: в прикладе была высверлена довольно большая дыра, в которой перекатывались, звенели стеклышки, черепки.

Голубоглазый удивленно посмотрел на Воронова:

– Эти побрякушки зачем?

– Их высокоблагородие наш полковник велели так сделать, чтоб, дескать, громче было. Когда зачнем кидать ружье на плечо аль на караул, чтоб стучало, – все равно как орех щелкнул!

Солдаты молча улыбались. Голубоглазый человек неодобрительно покачал головой.

– А много ль раз за лето у вас в полку стреляли? – спросил он. – Поди, ни разу?

– Так точно, ваше благородие, ни разу! – признался Воронов.

– Вот то-то! Ну ничего, у нас постреляешь! Лети, Ворон! – кивнул голубоглазый человек, возвращая Воронову ружье. – Рост у тебя хорош, лети в первую роту к капитану Кутузову. Да ступай прежде всего к Волхову – умойся: ишь запылился как! Солдат должен быть чист, опрятен!

– Слушаюсь! – ответил Воронов, поворачиваясь кругом.

– Да запомни: пить у нас где хочешь пей, только не в кабаке! – крикнул он вдогонку Воронову.

Полчаса спустя Воронов, определенный в капральство и получивший место в палатке, шел с мушкатером к Волхову.

– Значит, это училище для полка строят, а дальше – полковые конюшни? И сад, стало быть, тоже полковой? Вон оно что-о! А скажи-ка, приятель – расспрашивал он у мушкатера, – с кем это я разговаривал? В белом кафтане, без шляпы. Офицер он аль кто?

– Маленький, быстрый такой? Глаза голубые, а в лице худощавый?

– Во-во-во, – узнал по описанию Воронов.

– Это ж и есть наш полковой командир, Александра Васильич.

Воронов даже остановился от удивления:

– Вот те на – сам полковой командир!

И он тотчас же представил себе командира Смоленского полка фон Штраля: как тот со шляпой, надвинутой на левую бровь, идет с тростью по лагерю и даже не посмотрит на солдата. Что-нибудь спросит, а потом ткнет тростью в живот солдату и скажет зло: «Пшел!»

– А как полковнику фамилие? – спросил Воронов.

– Суворов.

«Он говорил давеча, что мое фамилие не по мне, – раздумывал, идучи, Воронов, – но и его ж не подходит к нему: ну какой же он суровый?»


III

Не надлежит мыслить, что слепая храбрость даст над неприятелем победу, но единственно смешанное с оною военное искусство.

«Полковое учреждение»

1-й батальон, с мокрыми от росы штиблетами, стоял в кустах, ожидая сигнала к атаке.

Солнце еще не взошло, но лес уже был полон птичьего гама, а над полями трепетали, заливались жаворонки.

Впереди расстилался обширный монастырский луг. Он весь был в росистой паутине, – прозрачная и тонкая, она висела на стеблях трав, на головках еще не скошенных цветов. Вдали, за лугом, на том берегу подернутой туманом реки, вырисовывались белые стены монастыря.

Мушкатеры, покашливая и перешептываясь между собою, стояли, ожидая, когда 2-й батальон выйдет на луг с противоположной стороны от реки. Командир полка, живой, непоседливый полковник Суворов, сам повел 2-й батальон в обход луга, чтобы потом, от реки, наступать на 1-й батальон.

Здесь, на просторном монастырском лугу, оба батальона суздальцев должны были сойтись в сквозной штыковой атаке: это было излюбленное, всегдашнее упражнение полковника Суворова.

Мушкатеру Воронову все еще было ново в этом полку. В Смоленском полку, где Воронов служил прежде, полковой командир помешался на всем прусском – позитуре, маршировке, ружейной экзерциции.

Прусский король Фридрих II, с которым Россия, провоевав семь лет, заключила по настоянию императора Петра III мир, теперь не выходил у всех начальников из головы.

Русские командиры считали, что Фридрихов косвенный порядок ведения боя – самый совершенный, забыв о том, что именно русские войска дважды опрокинули этот косвенный порядок и разбили короля Фридриха.

Но особенно пришлась по вкусу Фридрихова палочная система обучения солдат. Офицеры-помещики считали, что это единственно правильный и самый надежный метод воспитания крепостных солдат. Потому каждый офицер, от полковника до подпоручика, старался во всем подражать прославленному полководцу Фридриху II: ведь ему подражала вся Европа!

По прусскому образцу шили мундиры и завивали волосы, по прусскому образцу целые дни маршировали и по прусскому образцу били палками солдат.

Так было везде, и так было в Смоленском пехотном полку. Все ученье в нем обычно проходило на плацу. Измученных солдат с утра и до ночи гоняли по пыльной площади взад и вперед, наблюдая, чтобы роты, вытянутые в ровную линию, шли как один человек. Заставляли солдат без конца полировать ружья, белить ремни. За плохо причесанный или небрежно напудренные волосы нещадно били палками.

Можно было подумать, что солдата каждую минуту готовят к какому-то смотру, плац-параду.

А в Суздальском Воронов увидал иное. Сухощавый подвижной командир суздальцев обучал своих солдат по-своему.

Полковник Суворов не заботился о том, чтобы солдат был красиво завит и напудрен. Но зато сам показывал солдату, попавшему в армию из какого-нибудь медвежьего угла, как надо мыться, как обшиваться.

Полковник Суворов не требовал, чтобы ружье звенело и гремело во время ружейных приемов, но старался, чтобы солдат умел быстрее заряжать и в мишень стрелял метко, что называется – «в утку».

Полковник Суворов не заставлял солдат целыми днями бессмысленно маршировать по плацу. Но очень часто, среди глухой ночи, в дождь и непогоду, вдруг подымал свой полк и без обозов уходил с ним на несколько суток в поле – делал быстрые марши, устраивал ночные атаки, переходил вброд реки, проходил болота.

Весь смысл суворовского ученья сводился к одному: приучить солдата не останавливаться ни перед каким препятствием, приучить солдата быть смелым, уметь наступать.

Во всех полках русской армии солдат готовили к параду, полковник Суворов готовил суздальцев к бою.

Вот и сейчас суздальцы уже два дня были в походе.

Смоленский полк проходил не более десяти верст в сутки, а суздальцы сделали за двое сто верст и возвращались назад, в Новую Ладогу без единого отсталого или больного. Как всегда, ученье у полковника Суворова заканчивалось сквозной штыковой атакой, – оба батальона шли в штыки друг против друга.

Сигнала к атаке и ждали мушкатеры.

В прозрачном воздухе послышалась барабанная дробь. В дымке постепенно таявшего тумана показались знакомые зеленые мундиры: 2-й батальон уже развернулся на лугу. Впереди батальона на буланом жеребце ехал полковник Суворов.

Раздалась команда:

– Смирно! Сомкнись! Право – стой, лево – заходи!

Мушкатеры вышли из лесу и, разбрызгивая башмаками тонкую росистую паутинку, пошли навстречу «врагу». Когда между батальонами оставалось не более ста шагов, полковник Суворов поднял вверх шпагу и, ударив жеребца шпорами, закричал:

– Ура, ребятушки! Коли!

Оба батальона кинулись друг на друга со штыками наперевес. Буланый жеребец полковника, видимо не раз бывавший в сквозной атаке, смело шел на штыки.

Воронов впервые участвовал в таком необычном ученье.

«Собьют на бегу! Ударят!» – думал он, глядя на приближающихся мушкатеров 2-го батальона, которые с возбужденными лицами бежали навстречу и неистово кричали так же, как и Воронов:

– Коли! Руби! Ура!

Но никто не пострадал: добежав до «врага», мушкатеры подняли вверх ружья, и батальоны благополучно проскочили сквозь друг друга.

…Суздальцы сидели и лежали на берегу реки. После штыковой атаки Суворов дал людям немного отдохнуть.

Воронов с любопытством наблюдал за командиром. Суворов ходил от одной роты к другой, запросто разговаривал с солдатами, шутил. Это очень поразило Воронова: командир полка, помещик, дворянин, а держится как ровня.

«Чудак!» – подумал Воронов.

Но вот полковник махнул барабанщику рукой. Застучал барабан.

Полк стал в ружье.

– Ребята, скидывай башмаки и мундиры – пойдем вброд! – сказал Суворов.

Мушкатеры стали быстро раздеваться. Полковник ходил вдоль рядов.

– Ишь, какие у тебя портянки грязные. Почему не выстираешь? – журил он молодого мушкатера.

Парень стоял красный от стыда, поджимал ноги, не зная, куда девать их.

– Ноги сейчас отмоешь, а как придем в лагерь – выстирать портянки!

– А у тебя почему пятки стерты? Должно, в сапогах спишь? Ленишься сбросить? – накинулся он на другого.

– Что, брат Ворон, тяжело у нас ученье? – спросил Суворов, подходя к Воронову.

– Никак нет! – бойко ответил Воронов.

Он был удивлен и обрадован, что полковник до сих пор помнит его.

– Тяжело в ученье – легко в походе! – сказал Суворов, проходя.

– Патронную сумку привяжи к шее! Вот так. Береги патрон. Замочишь, помилуй Бог! – учил он кого-то в соседнем капральстве.

Наконец все были готовы. Полковник сел на своего жеребца.

– За мной, ребятушки! – сказал Суворов и стал спускаться с берега.

Солдаты, подняв над головами ружья, входили в реку. Поеживались от холодной воды, перекидывались словами:

– Ого-го!.. Студеная…

– Под этим бережком ключи.

– Гляди, Гришка, натруску свою не замочи, – шутил кто-то.

– Вот бы с бреденьком походить…

– Полу макаешь, держи выше!

– Коли глубоко, снесет: горазд быстрая.

– Тут мелко не будет. Кабы мелко, она сейчас бы объявилась, а то – гляди…

Вот уже вода выше пояса. Правые руки солдат стараются вцепиться в соседскую рубашку, а в левых высоко качаются ружья. Все сразу стали однорукими. Над рекой видны только треуголки, сумки, ружья.

Белые, незагорелые руки покачивались, точно плыли в воздухе, медленно подавались вперед.

– Вот так глубоко!

– Ротный наш, Михайло Илларионыч, поплыл.

– Гляди, чтоб и тебе не пришлось!

– Чего тянешь? Не тяни зря!

– Держись!

Небольшой мушкатер, шедший рядом с Вороновым, вдруг по уши нырнул в воду. Воронов схватил его за руку.

– Не сдерзался, дяденька, – виновато прошепелявил он, – в ямину попал!

Стало мельче. Передние уже выбирались на берег. Проворно одевались, – командир полка сам делал все быстро и того же требовал от солдат.

Из-за дальнего болотца показалось солнце.

– Станови-ись!

Все стали по местам. После бессонной ночи холодное купанье приятно освежало, бодрило. Но у многих посинели от холода губы, людей пробирала легкая дрожь.

– Ребята, видите монастырь? – указал Суворов на белевшие стены. До них было не более ружейного выстрела. – А ну-ка, погреемся! Взять штурмом монастырь! На стены! Ура!

Мушкатеры охотно побежали на штурм. Подбежав к монастырю, они, затарахтев ружьями, полезли на его высокие стены. Передние солдаты подставляли спины, задние шеренги полезли наверх, подсаживая друг друга.

В монастыре поднялся переполох. Сонная братия, нечесаная и немытая, показывалась из окон и дверей. Сам игумен, здоровенный мужик, выскочил на крыльцо в одних портах.

– Что творите? Чего беснуетесь? Куда вы прете, оглашенные? – кричал он пропитым басом.

В воротах показался буланый жеребец Суворова.

– Не шумите, отче преподобный! Это экзерциция, – спокойно сказал Суворов, подъезжая к выстраивающимся ротам.

– У добрых людей экзерциция в поле, а у вас – во святой обители! Ровно басурманы. Я жаловаться в Синод буду! – выходил из себя игумен.

– Смирно! – крикнул полковник Суворов, не обращая внимания на игумена. – Хорошо взяли крепость. Молодцы, ребята!

– Рады стараться! – грохнуло в ответ.

И суздальцы с барабанным боем и песнями пошли из завоеванного монастыря.


IV

Уже шестой день под Красным Селом стояли лагерем три дивизии.

Императрица Екатерина II приказала вступить 15 июня 1765 года в лагерь при Красном Селе войскам генерал-фельдмаршала Бутурлина, 2-й дивизий Голицына и 3-й Финляндской дивизии Панина. Тридцать тысяч человек конницы и пехоты лейб-гвардии и полевых полков расположились в палатках у Красного Села.

В первые дни войска занимались ружейной экзерцицией и усердно готовились не столько к бою, сколько к высочайшему смотру: чистились сами, чистили оружие, белили амуницию.

В полках все начальство, начиная от полковника и кончая капралом, ходило злое-презлое: каждый хотел, чтобы его часть была лучше других. Значит, надо было не жалеть солдату палок, а здесь, вблизи от императрицыной ставки, нельзя было не только ударить, но даже всласть изругать солдата – в писаном уставе не сказано было обучать побоями. Капралы ругались вполголоса, втихомолку тыкали солдату куда-нибудь в бок, под девятое ребро, кулаком. В зубы ударить не годилось – еще невзначай понаставишь к смотру фонарей.

Только в одном Суздальском полку все шло по-обычному: полковник Суворов не терпел никаких зуботычин, считая, что солдат надо учить словом, а наказывал в крайнем случае, за большую провинность.

20 июня отдали приказ при пароле: бригадира Измайлова назначить командиром легкого корпуса. Корпус должен был прикрывать фронт и левое крыло царицыной армии от «врага» – дивизии Панина.

Легкий корпус сформировали из войск 2-й дивизии. Конница – Санкт-Петербургский карабинерный полк, казаки и четыре эскадрона грузинских гусар. Пехота – один батальон мушкатеров и две роты гренадер Суздальского пехотного полка под начальством полковника Суворова.

Суздальцев императрица выбрала из всех других армейских полков потому, что об их полковнике Александре Суворове шла молва, будто он по-особому обучил свой полк.

«Противник» – дивизия Панина – занял позицию на возвышенностях перед рекой Пудость. Панин построил три моста через реку, впереди линий пехоты, на холмах, поставил пушки с прикрытием и стоял, ожидая нападения сил императрицы.

21 июня, в пять часов пополудни, Екатерина II выехала из лагеря. Впереди, в полуверсте, шел авангард – двести гусар и пятьсот казаков. Полк конной гвардии прикрывал ее справа. Екатерина II обходила правое крыло Панина.

Полковник Суворов со своими суздальцами стоял у деревни Техвиной. Бригадир Измайлов приказал не отходить от нее.

Был жаркий день. Парило. Солдаты, еще с вечера завитые и напудренные, одетые в тесные мундиры, изнывали от жары. По щекам текла бурая жижа из свечного сала, муки и пыли. Сам полковник чувствовал себя тоже неважно: с непривычки давил застегнутый на все пуговицы камзол, мешала треуголка. А главное, у него не хватало терпения пережидать все эти обычные эволюции, которые нужно было по правилам линейной тактики проделывать атакующим войскам.

Панин, заняв крепкую позицию, будет стоять неподвижно на одном месте, а войска императрицы начнут перестреливаться с ним. Это была раз навсегда узаконенная тактика всех положений. До чего это было скучно, плац-парадно и, прежде всего, неверно!

Суворов видел: Панин, строго придерживаясь линейного построения, растянул свои войска двумя тонкими линиями, стараясь охватить побольше важных пунктов местности. Но зачем обязательно обходить с флангов, когда можно, построив войска в несколько рядов, в колонну, броситься в любом месте на тонкую панинскую цепочку и без труда прорвать ее?

А вместо этого нарядные желто-красные грузинские гусары императрицы и бородатые казаки вяло перестреливались с панинскими ведетами,[28] медленно теснили их. Ведеты постепенно отступали к своим главным силам.

Вместо жаркого короткого сабельного удара, мгновенно решающего все, получалась жалкая, никчемушная стычка. Нет, положительно не хватало сил терпеть.

Против него, на холмах, стоят панинские пушки. Первое дело – надо захватить их, и все тут! Он поступит не по прусскому образцу, а по своему разумению! Не будет понапрасну тратить время и пули: в штыки их!

– Ведь это – что? Бой? Так чего ж тут, в самом деле, возиться? – обернулся он к молодому, двадцатилетнему командиру 1-й роты Михаилу Кутузову, стоявшему рядом. – Беги, Мишенька, к гренадерам, пусть они из-за кустов откроют огонь по холмам. – А сам повел батальон в лощину.

На лугу Суворов остановил батальон и разъяснил солдатам, что он хочет делать. Во всей русской армии, по примеру пруссаков, только офицеры знали о том, что будет предпринимать их командир. Полковник же Суздальского полка всегда говаривал, что «каждый солдат должен понимать свой маневр».

– Ребята, впереди, на холмах, – пушки. Их надо взять в штыки! – сказал он и довел суздальцев через лужок на пехоту.

Суздальцы поднялись на высокую межу и с криком «ура» неожиданно бросились на панинские пушки и их прикрытие. Артиллеристы, отвлеченные ложной атакой двух гренадерских рот, которые стреляли из-за кустов, не ожидали «врага» с этой стороны. Но все же успели дать залп по наступающим суздальцам.

Суздальцев не остановила пальба: еще в Новой Ладоге Суворов не раз водил их в атаку на пушки. Мушкатеры сквозь пороховой дым бежали вперед. Не успели артиллеристы перезарядить, как мушкатеры Суворова, опрокинув пехотное прикрытие, уже сидели на панинских пушках.

Один канонир сгоряча ударил банником Воронова, который, как рядовой 1-й роты, попал в легкий корпус. Обозленный Воронов с такой силой рванул банник к себе, что канонир потерял равновесие и торчком упал на землю. Когда он вскочил, готовый кинуться с кулаками на Воронова, суздальский капрал сердито стукнул его по загривку:

– Чего лезешь, щучий сын?

– А что же вы? А чего же вы? – бормотал канонир, не зная, что показать в свое оправдание. – Выскочили – и в штыки… Где это видано?..

– Нет, думаешь, будем с вами в кошки-мышки играть? Вы – налево, а мы – направо, так, что ли? – обрезал капрал. – У нас, брат, расправа короткая!

Суворов уже поворачивал пушки, собираясь палить их них по пехоте Панина, когда от императрицы прискакал во весь опор адъютант.

Императрице понравилась решительность и быстрота полковника Суворова, но его действия как-то выходили за рамки общепринятой линейной тактики, противоречили ей. Так говорили императрице все генералы, находившиеся в ее свите, – фельдмаршал Салтыков, генералы Воейков и Сиверс.

– Ее величество благодарит полковника Суворова за молодецкое дело, но приказывает отойти назад.

Суздальцы глядели именинниками, хотя и пришлось возвращаться назад, к деревне Техвиной.


V

Всю ночь с 21 на 22 июня шел проливной дождь. Не перестал он и утром. Войскам назначили дневку и выдали по две чарки водки.

В палатке у Акима Акимовича, капитана Смоленского пехотного полка, сидели гости из соседних полков: капитан – Великолуцкого и поручик – Нарвского.

Палатку трепало ветром. Дождь лил как из ведра. Один угол палатки уже протек.

Офицеры допивали третий штоф водки, закусывая салом и луком, и от скуки сплетничали по поводу вчерашнего необычного «дела» этого сумасбродного полковника Суздальского полка Александра Суворова.

Еще вчера вечером весь лагерь уже знал о высочайшей благодарности Суворову. Офицеры судили-рядили, завидовали ему и удивлялись: за что?

– Подумаешь, он против прусского короля! Он не уважает линейной тактики! – говорил уже достаточно покрасневший от вина хозяин. – Всему свету она хороша, а господину Суворову, видите ли, негожа! – театрально развел он руками.

– Аким Акимыч, а, будучи, правда ли это, – перебил его поручик, который так нагрузился на даровщинку, что все время только облизывал губы и моргал глазами, – а правда ли, будучи, что Суворов штурмовал какой-то монастырь в Ладоге?

– Верно, штурмовал. Точно не знаю какой – то ли Гостинопольский, то ли Ивановский или еще какой, а штурмовал. Игумен ездил в Синод жаловаться.

– Вот сумасброд! И как ему полк доверили? – усмехнулся великолуцкий капитан. – И что выдумал? Штурмовать обитель! Да разве ему мало чего другого было?

– Аким Акимыч, – не отставал болтливый поручик, – а правда ли, будучи, что Суворов солдат не бьет?

– Сказывают, не бьет, а кто его знает. Да не в этом дело: можно его, сукина сына, батожьем и не бить, а держать – во! – сжал кулак Аким Акимович. – Нам другое доподлинно известно – Новая Ладога от нас недалече – Суворов школу для солдат построил! – выпалил Аким Акимович и глядел на приятелей, наслаждаясь произведенным эффектом.

– Солдатам – школу? – подался вперед великолуцкий капитан. – Не может быть!

– Да, да, школу!

– Чудак! – рассмеялся великолуцкий капитан.

– Что ж он, будучи, в своем уме? Зачем солдату грамота? – брызгался слюной поручик.

– У нас в полку половина офицеров еле Псалтырь разбирает, – рассказывал великолуцкий капитан, – а у соседей, в Вологодском, сам полковник Механошин, это черный такой, как кузнец, – тот вовсе неграмотен, за него адъютант расписывается, ей-богу! И ничего. Погляди, какой у Механошина полк! Ружья, шпаги словно солнце горят. Идут не хуже пруссаков: точно линейка движется, а не полк! А у Суворова – я видел, как вчера суздальцы шли, – никакой позитуры. И офицеры бедно одеты.

– Говорят, Суворов этот обо всех, будучи, заботится – опять вмешался поручик. – Говорят, у него офицеры не живут, будучи, впроголодь, как в других полках, потому что их командир не грабит. А наш дьявол, будучи, только и знает одно – тащить с офицера. То на мундир, то на шарф, то еще что выдумает. В прошлом годе с нас, поручиков, высчитал, будучи, из жалованья по сорока одному рублю тридцать две копейки, обещал, будучи, нам построить новые мундиры, а вот в этом и по сей день хожу, – рвал себя за ворот поношенного мундира захмелевший поручик.

– Да, Иван Фомич, – не глядя на поручика, говорил великолуцкому капитану хозяин. – Верно ты сказал: разве кроме Суздальского в нашей дивизии других полков нет?

– Суворова в легкий корпус потому назначили, что у него, Аким Акимович, рука: папаша-то его, Василий Иванович, подполковник гвардии Измайловского полка! Вот оно что! – подчеркнул великолуцкий капитан.

– Конечно поэтому! – крикнул поручик. – И я это, будучи, знаю!

– Погоди, ваше благородие, погоди! – Хозяин недовольно поморщился и даже тронул надоедливого гостя за локоть. – Суворов со своими суздальцами потому отличился, что попал в императрицыну часть! – раздельно сказал он, глядя только на великолуцкого капитана. – Кто же посмеет гнать императрицыны войска? Поневоле станешь отступать, коли она хочет наступать!

– Правильно, верно! – размахивал руками поручик.

– Да и чем взял? – подхватил со своей стороны великолуцкий капитан. – Наскоком. Полез на батарею и прикрытие в штыки. Хорошо лезть, когда знаешь, что они палят, а тебе никакого урону. А в настоящем бою не так будет: пуля виновного найдет! В штыки, брат, не всегда сунешься! Это хорошо на маневрах делать! – запальчиво сказал великолуцкий капитан и зло посмотрел на Акима Акимовича, точно видел перед собою ненавистного полковника Суворова.

– Конечно, – согласился Аким Акимович. – Только на маневрах. А вот поглядим, что этот чудак сделает, когда ему придется быть в настоящем бою! Поглядим!


Глава третья
Первоучинка

Надлежит начинать солидным, а кончать блистательным.

Суворов


I

Суворов сидел за столом туча тучей: он не мог дождаться конца обеда.

С его горячим, нетерпеливым характером трудно было высидеть за обедом несколько часов. Но здесь, в Букаресте, у генерал-поручика Ивана Петровича Салтыкова, волей-неволей приходилось сидеть.

Суворов неделю тому назад приехал из Санкт-Петербурга в действующую армию на Дунай.

Русские войска, отбив у турок в предыдущие годы Крым, Молдавию и Валахию, к весне нынешнего, 1773 года стояли на левом берегу Дуная.

Главнокомандующий граф Румянцев назначил генерал-майора Суворова во 2-ю дивизию Салтыкова, штаб-квартира которого была в Букаресте. Сегодня, 4 мая 1773 года, Суворов прискакал из Ясс в Букарест к Салтыкову. Салтыков дал Суворову в команду небольшой двухтысячный отряд, стоявший у монастыря Негоешти, в десяти верстах от Дуная.

Суворову было обидно: его, генерал-майора, только что отличившегося в боевых действиях в Польше, получившего там орден Георгия 3-го класса, Анну и Александра Невского, назначают командиром отряда, которым до него командовал ничем не известный полковник Батурин.

Суворов был огорчен. Он ничего не ел, отказывался от обязательных в Букаресте блюд – жареной баранины, разной сушеной рыбы и вкусной брынзы – и с досады только выпил две рюмки кукурузной водки.

Одно утешало его: негоештскому отряду было приказано немедленно сделать поиск на городок Туртукай, который лежал на правом берегу Дуная. Поиск был нужен затем, чтобы Румянцев мог со временем перевести за Дунай главные силы. Из всего расположения русских войск на Дунае негоештский пост был ближайшим пунктом к Шумле, где визирь сосредоточил всю свою армию.

Суворова радовало то, что этот поиск поручали ему. Наконец-то Суворову представляется случай показать всю свою любовь к отечеству и свое воинское искусство. Наконец, на сорок третьем году жизни, он может самостоятельно, независимо ни от кого, проводить боевые действия против сильного врага.

Суворов задумчиво катал по скатерти хлебные шарики и ждал, когда кончится этот скучный обед, чтобы можно было поскорее мчаться к отряду в Негоешти. Он был зол на болтливого Салтыкова. Суворову не терпелось. Он день и ночь скакал на ямских, спешил поскорее к армии, рвался в бой, а вместо этого изволь сидеть и слушать пустую болтовню.

Салтыков был в одних летах с Суворовым, но раньше его получил генерал-поручика, потому что отцом Салтыкова был фельдмаршал Петр Семенович Салтыков, победитель Фридриха II при Кунерсдорфе.

Суворов смотрел на Салтыкова, вспоминал его умного, хитрого отца и сравнивал их обоих. Сравнение было не в пользу сына, Иван Петрович Салтыков держал себя так же просто, как и отец, но Суворов сразу увидел: сын был глупее старика. Салтыков рассказывал всякие истории, хвастался, прикидывался великим полководцем и тянул молдавское винцо. Суворов мысленно окрестил своего начальника Ивашкой.

У фельдмаршала Салтыкова была одна страсть – псовая охота. А сын, видимо, любил широко пожить, хорошо поесть и выпить и охотился за другою дичью: из задних комнат в раскрытую дверь сначала глянула какая-то смуглая девушка, а потом – полнотелая черноглазая красавица молдаванка.

Суворов лишь опустил вниз и без того низко опущенные веки и чуть заметно хихикнул, подумав: «Хорош гусь Ивашка? Помилуй Бог!»

Но не только этот бестолковый Салтыков портил настроение Суворову. Ему было неприятно и другое: в гостях у Салтыкова сидел заехавший к нему генерал-поручик Михаил Федотович Каменский.

Это был небольшой, крепко сложенный человек. Каменский чуть ли не на десять лет был моложе Суворова. Уже на двадцать восьмом году он командовал Московским пехотным полком. Затем был послан в Пруссию к самому королю Фридриху II учиться у него в лагере под Бреславлем прусской тактике. Из Пруссии Каменский вернулся ярым поклонником всего прусского. Он составил «Описание прусского лагеря» и поднес его наследнику Павлу Петровичу.

И теперь важничал.

Суворов не любил его, как не любил все прусское.

Салтыков и Каменский оживленно разговаривали. Один говорил о здешних женщинах – молдаванках и валашках, а другой – о прусской линейной тактике. И оба хвалили свое. Суворову же одинаково было неинтересно как то, так и другое.

Хитрый, умный Каменский слегка подтрунивал над простодушным Ивашкой. Когда Салтыков вышел на минуту из комнаты, Каменский кивнул на опустевший стол и на тарелку, полную костей, и, наклонившись к Суворову, сказал вполголоса:

– Каков командир дивизии?

Суворов не сдержался. Его здесь все злило.

– Да. Вы, Михаил Федотович, знаете тактику, я – практику, а Салтыков ничего не знает: ни практики, ни тактики! – запальчиво сказал он.

Каменский засмеялся, откидывая назад голову.

– Верно изволили заметить, Александр Васильевич: ни тактики, ни практики! Верно! – смеялся Каменский.

Когда Салтыков вернулся в комнату, Суворов поднялся:

– Ваше сиятельство, мне уже пора, вечереет.

– Успеете! До Негоешт не больше десяти часов, как говорят молдаване. Ехать еще жарко. Посидите. Сейчас щербет принесут, рахат-лукум. Выпьем кофею по-турецки. Знаете, как здесь пьют? Сперва съедят ложечку варенья, запьют холодной водой, а потом – густой кофе без сливок. Куда как хорошо! Вот попробуете!

– Нет, благодарствую, Иван Петрович! Право, мне уже пора в путь-дорогу…

– Пожалуй, Александру Васильевичу надо собираться, – поддержал Суворова Каменский. – А то и к утру не доберется. Ведь до Негоешт пятьдесят верст.

– Ну, коли так спешите, что ж делать, – согласился Салтыков. – Значит, поиск не откладывать! Пощупать Туртукай как следует!

– Сделаю. Бог милостив, – ответил Суворов. – Только, ваше сиятельство, сила у меня невелика…

– А какой в Негоештах деташемент?[29] – полюбопытствовал Каменский.

– Пехота – астраханцы, штыков около восьмисот, – перечислял Салтыков, – а кавалерия – Астраханский же карабинерный, сабель без малого четыреста, да казаки Леонова, коней с пятьсот.

– Кавалерии предостаточно, а пехоты действительно маловато, – сказал Каменский.

– Вот и я говорю… – начал Суворов.

– Пришлю, пришлю, не бойтесь! Поезжайте! – перебил его Салтыков.

Суворов откланялся. Он вышел из дома и быстро затопотал по каменным ступенькам крыльца. Впалые, худые щеки Суворова горели румянцем.

«Вояки! Полководцы!» – со злостью думал он.

У крыльца стояла тройка вороных генерала Каменского, запряженная в щегольской экипаж. Кучер-солдат, не выпуская из рук вожжей, дремал, сидя на козлах.

Поодаль, у садовой изгороди, в канаве, скособочилась каруца – узкая длинная молдаванская телега, на которой приехал из Ясс в Букарест генерал-майор Суворов. Двое суруджу – старик с длинными черными волосами до плеч и черноглазый красивый парень – сидели тут же под забором. Старик ел кукурузную лепешку, а молодой, напевая что-то заунывное молдаванское, лениво пощелкивал по крапиве своим невероятно длинным кнутом.

– Ну, поехали! – крикнул им Суворов.

Ямщики вскочили. Выволокли из канавы на дорогу худых лошадей и неуклюжую каруцу. Старик начал торопливо приводить в порядок скверную веревочную сбрую, которая едва держалась на лошадях. А молодой проворно перебегал от лошади к лошади и зачем-то дергал их за уши и тер им ладонью глаза.

Суворов влез в каруцу, завернулся в плащ и сел на солому. На передке каруцы лежал старый, потертый солдатский ранец – в нем были все пожитки генерал-майора Суворова.

Суворов видел, с каким удивлением смотрели слуги Каменского и Салтыкова на его странный экипаж, но сделал вид, будто не замечает этого.

– Гайдади грабо! – весело крикнул он ямщикам. – Гайдади грабо![30]

Суворов любил изучать языки. И теперь, в дороге, он научился от этих суруджу нескольким словам.

Суруджу вскочили верхом на лошадей, взмахнули кнутами. Кнуты щелкнули так, словно выстрелили из пистолета, ямщики закричали пронзительно-дикими голосами «ги-га», «ги-га», и каруца помчалась по узким пыльным улицам Букареста, немилосердно скрипя своими никогда не мазанными колесами. Суворов за дорогу уже привык к тому, что молдаване вовсе не мажут телег.

Замелькали низенькие домики в садах, разнообразные лавчонки.

Вон на двери пылится зеленый бархатный кафтан с оловянными пуговицами – тут торгуют абаджи; на другой болтается длинная связка деревянных лошадок, петушков – здесь теркукули; а там на дверях висит жирная баранья туша: это маченары.

Промелькнула цирюльня с кучкой солдат-пехотинцев у дверей. Внизу блеснула быстрая Дембровица. Откуда-то снизу раздался стук кузнечных молотов.

А дальше – опять одноэтажные домишки. Все двери раскрыты настежь. Женщины жарят баранину, пекут хлеб, на сковородках вкусные плацинды.[31] Кухонный чад и запах бараньего жира смешиваются с запахом отцветающих садов.

Вечерело. Дневная жара спадала. С каждой минутой становилось все холоднее.

После знойного дня все спешили на улицу насладиться вечерней прохладой.

В узких улочках каруца едва могла разъехаться со встречными.

Верхом на лошади проехал богатый молдаванин в фиолетовом бархатном кафтане, подпоясанном алой шалью, в голубой суконной шапке, похожей по форме на дыню. В руке молдаванин держал четки – знак боярства. Сзади за ним во всю прыть бежал грязный, оборванный цыган. Он должен был смотреть за лошадью господина, когда тот где-либо останавливался и слезал с нее.

Восемь небольших, но крепких лошадей, запряженных попарно, тащили тяжелый рыдван. В нем важно восседал боярин со своей куконой. За господами, на запятках, стояли двое слуг. Один держал длинную боярскую трубку. На плече у него висел сафьяновый мешок с табаком.

По улицам сновали длинношерстые молдаванские свиньи.

Босоногие мальчишки, продающие брагу, кричали нараспев:

– Брага дульче-е![32]

В вечернем воздухе стоял немолчный шум от стука кузнечных молотов, скрипа немазаных телег, беспрерывного хлопанья бичей, пронзительных криков ямщиков и пения пьяных, которые шатались из харчевни в харчевню. Ко всему этому примешивались звуки скрипки и гитары: под их аккомпанемент где-то пели заунывную молдаванскую песню.

Суворов рассеянно глядел по сторонам и думал о своем.

Сейчас на него смотрит вся дунайская армия, все эти Салтыковы и Каменские, которые так благоговеют перед прусской муштрой. Они думают, что вся сила армии в ярко начищенных пуговицах, в завитых волосах и в том, что ошалелый от страха солдат лезет вон из кожи, чтобы не сбиться, по всем прусским правилам взять «на караул» или «на плечо». И никто не может понять простой истины: главное – не эта бездушная парадная муштра, а сам солдат, человек.

Суворов докажет это. Он обучит солдат по-своему, на суздальский образец – без капральской палки, без излишнего «метания артикул» и прочих прусских «чудес». И враг будет разбит. И тогда в суворовскую тактику нехотя придется поверить! А с ней – Суворов был в этом глубоко убежден – русская армия станет непобедимой.

И все-таки как Суворову удивительно не везет! Спесивый, заносчивый Каменский участвовал в штурме Бендер и взятии Хотина, а Суворову в это время приходилось гоняться по всей Польше за несколькими отрядами врагов.

Настоящий шпицрутенный бег. В такой войне не развернешься.

Десять лет Суворов ждал момента, чтобы не где-либо на маневрах, а в настоящем бою с сильным врагом показать, на что способен русский солдат. И теперь такой момент настал!

«Теперь-то уж русская тактика себя покажет!» – думал он, поплотнее запахиваясь в плащ.

…А в это время Салтыков и Каменский, развалясь на диване и попивая кофе по-турецки, перемывали косточки Александру Васильевичу.

– Не понимаю такого человека. Дворянин, генерал-майор, а ни своего выезда, ни слуг… Просто срам! – возмущался Салтыков. – Видали, на чем он приехал? На каруце! А вещи? В одном солдатском ранце уместились. Ей-богу! – смеялся Салтыков.

– Суворовы, правда, не очень родовиты, но, кажется, у них достаточно поместий? – спросил Каменский.

– Хватает. Его отец, Василий Иванович, – превеликий жмот, – ответил Салтыков. – Собрал душ порядочно.

– Как старик ни скуп, а не поверю, чтобы отказывал сыну в необходимом! Просто Александр Васильевич сам уж такой. Про него я в штабе графа Румянцева разное слышал. Говорят, будто он ест солдатские щи да кашу. Потому, вероятно, отказывался сегодня от шербета и кофею, – усмехнулся Каменский.

– Щи да кашу? Это черт знает что! Генерал-майор и – щи и кашу! – возмущался Салтыков.

– Иван Петрович, а почему граф Румянцев поручил именно ему сделать поиск? – спросил Каменский.

– Должно быть, потому, что Суворов в Польше отличился быстротою действий. Его войска проходили по пятьдесят верст в сутки.

– Ну, этого не может быть! – возразил Каменский. – Пятьдесят верст сам его величество король Фридрих Второй не сделал бы!

– А вы знаете, Михаил Федотович, что Суворов ни во что ставит короля Фридриха Второго? – спросил, оживляясь, Салтыков.

– Как? Суворов – Фридриха Второго? Это он-то? – удивленно переспросил Каменский, отставляя в сторону чашечку с кофе.

– Да, да, Суворов! Он не признает линейной тактики!

Каменский был поражен. Для него, боготворившего все прусское, все Фридрихово, было странно слышать, что кто-то может думать иначе.

– Он не в своем уме! – выпалил Каменский.

Салтыков пожал плечами:

– Не знаю. Знаю только одно: Суворов все делает не так, как другие. Он с каждым солдатом запанибрата.

– Посмотрим, далеко ли он уйдет со своей тактикой, – горячился Каменский, не слушая, что говорит собеседник. – Теперь я понимаю, почему Суворов так презрительно отзывается о других!

– О ком, например? – насторожился Салтыков.

– Да хоть бы и о вас, Иван Петрович. Давеча, как вы на минутку ушли из комнаты, Суворов мне шепчет: «Вы, шепчет, Михаил Федотович, знаете тактику, я – практику, а Салтыков, шепчет, не знает ни тактики, ни практики!» Каков?

Салтыков побагровел и вскочил с места;

– Ах вот что! Ну, коли так, тогда пусть же он с одним Астраханским полком делает поиск! Я ему сикурсу не дам! Ни одного пехотинца! – стукнул он по столу кулаком. – Так и знайте – ни единого.


II

Астраханцев подняли барабаны.

Солдаты негоештского отряда, разбуженные среди ночи, вскакивали и торопливо одевались. У всех в голове стояло одно – басурманы!

Каждый спрашивал: «Где? Сколько?» И недоумевал, почему, однако, не слыхать еще ни выстрелов, ни яростных криков турецких янычар.

Солдат 1-й роты Воронов, на ходу перекидывая через плечо перевязь патронной сумки, бежал вместе с другими к полковой линейке.

Из всех палаток к линейке бежали всполошившиеся солдаты и офицеры. Но их ждало приятное разочарование: никаких басурман нигде не было. Из Букареста приехал новый начальник отряда, и велено строиться к смотру.

Солдаты, повеселев, становились по местам. Они были удивлены; до сих пор ни один командир не подымал полк ночью. В рядах тихо обсуждали это диковинное событие:

– И чего выдумал – ночью устроить смотр!

– Пусть его смотрит. Нам же лучше, что не днем. В темноте не больно увидишь, скривил полк линию аль нет…

– Ну, не скажи, что нам лучше. А когда начнем метать артикулы по флигельману,[33] так в этом тумане ты и не разберешь, что там флигельман делает!

Капралы ходили вдоль шеренг, напоминали:

– Прихлопывать по суме не жалея рук! По ружью пристукивать покрепче!

И кое-кому из нерадивых и нерасторопных прибавляли одно-другое словечко для пущего внушения.

Вдоль фрунта, запыхавшись, пробежал толстый полковник Батурин, временно командовавший негоештским отрядом.

Солдаты ждали, что вот-вот раздастся: «Слушай!» – и начнется надоедливая, ненавистная ружейная экзерциция.

Но вместо этого скомандовали: «Направо во фрунт! Ступай!» – и вывели полк за деревянные рогатки, которыми был обнесен весь лагерь от набегов турецкой конницы.

Полк построили на площади возле монастыря в каре, оставив одну сторону каре незамкнутой для спешенной конницы.

В середину каре быстро вошел небольшого роста человек в генеральском мундире. За ним спешили старшие начальники отряда – толстый Батурин, высокий жилистый подполковник Мауринов и юркий майор Ребок.

Незнакомый небольшого роста человек, вероятно, и был новый командир. Астраханцы с любопытством смотрели на него, стараясь получше разглядеть в предутренних сумерках.

Воронов смотрел и силился вспомнить, где он видел его.

– Да это, никак, тот Суворов, что был у нас командиром, когда мы стояли еще в Петербурге. Помнишь? – сказал Воронову его сосед мушкатер Клюшников.

Воронов не мог знать Суворова по Астраханскому полку: он только год назад попал в этот полк. Но помнил зато Суворова еще по Новой Ладоге. И когда Клюшников напомнил ему, он сразу признал Суворова.

– Да, да, это Суворов! – обрадовался старому знакомому Воронов. – Такой же маленький, худенький. И все не постоит спокойно на одном месте. Я у него в Суздальском полку служил.

– Мало ли похожих! – сказал другой сосед Воронова, всегдашний спорщик в капральстве. – Генерал Каменский тоже невелик ростом…

– Да я те говорю, это он, – горячо ответил Воронов. – И тогда вот так же, бывало, подымет полк на ученье ни свет ни заря…

Клюшников поддержал его:

– Правильно. И холоду так же не боялся – все в одном мундирчике. Глянь: у Батурина зуб на зуб не попадает, трясется, ровно студень, а Суворову хоть бы что. Это он!

После знойного дня ночь была, как обычно в Валахии, промозгло-сырая. Дул холодный северо-восточный ветер – «русский», как называли валахи. Солдаты поеживались в суконных мундирах, невыспавшиеся офицеры зябли без плащей, позевывая в кулак.

И только одному генерал-майору Суворову было нипочем: он стоял без плаща, ему скорее было жарко, нежели холодно.

Послышался топот лошадей. На рысях подошла конница – Астраханский карабинерный и казаки. Они быстро спешились и замкнули каре. Батурин скомандовал:

– Слушай! На караул!

Генерал-майор Суворов отделился от штаб-офицеров и крикнул:

– Здорово, молодцы-астраханцы! Здорово, старые друзья!

Уже многие из старослужащих астраханцев узнали своего бывшего командира. Весть о том, что этот генерал-майор – тот самый Суворов, который одиннадцать лет тому назад временно командовал Астраханским полком, в один миг пролетела по всему каре. И дружное солдатское «здравия желаем» гулко ударило в стены монастыря.


III

Суворов сидел в пустой келье Негоештского монастыря. В разбитое окно тянуло ночной сыростью, надоедливые комары кусали открытую шею и лицо Александра Васильевича, свеча оплывала и чадила, но Суворов ничего не замечал: он писал диспозицию к завтрашнему поиску на Туртукай.

Все эти три дня, что Суворов пробыл в Негоештах, он не знал ни сна, ни покоя.

В Негоешти Суворов приехал в ночь на 5 мая 1773 года. Сделав пятьдесят верст в нестерпимо тряской молдаванской каруце, он и не подумал лечь отдохнуть с дороги, а тотчас же пошел знакомиться со своим отрядом.

Пехота – Астраханский полк – была ему знакома еще с 1762 года, когда Суворов, в чине полковника, временно командовал им. Многие астраханцы помнили Суворова. Они помнили его потому, что полковник Суворов обучал не так, как командиры других полков, – не любил излишнего парадного шума и грома, когда брали «на плечо» или «на караул». Обычно делали это с нарочитым пристукиванием по ружью, прихлопыванием по сумке – на прусский лад. Вместо пустого, ненужного звона ружейной экзерциции полковник Суворов налегал на повороты, захождения, стрельбу да на удар в штыки.

И здесь, в Негоештах, Суворов с первых своих шагов удивил весь отряд: поздоровавшись с войсками, он не стал делать никакого смотра, ни маршировки прусскими линиями, а запросто беседовал с солдатами – учил их не бояться врага, говорил, что негоештскому отряду надобно во что бы то ни стало разбить турок на том берегу, у Туртукая.

Астраханцы слушали с удивлением. Где это видано, чтобы генерал так просто говорил с солдатом как ровня. Это простая беседа была всем в диковинку.

Поговорив с войсками, Суворов разделил отряд пополам и заставил конницу – Астраханский карабинерный – идти в атаку на пехоту.

Первая сквозная атака прошла не очень благополучно: кони боялись идти на штыки, шарахались в сторону, несколько человек получили ушибы. Но когда Суворов повторил сквозную атаку раз и другой, дело пошло глаже.

С этого утра в негоештском отряде началась учеба по суздальскому образцу: никакой пустой шагистики, а только атака, только штурм. Суворов учил, чтобы солдат не делал ни шагу назад, учил наступать.

Суворов деятельно готовился к поиску.

На реке Аржис, которая протекала в версте от негоештского лагеря, Суворов нашел двадцать косных – узких и легких – лодок. Каждая лодка могла поднять тридцать человек. Нужно было починить, осмолить лодки, назначить к ним гребцов. Суворов выбрал из астраханцев тех солдат, которые жили близ рек и озер и умели грести. Отрядил людей заготовить шесты, багры, сделать сходни.

Работа кипела. Надо было все предусмотреть, ничего не упустить, за всем наблюсти самому.

На второй день Суворов с казачьим есаулом Сенюткиным съездил к Дунаю и осмотрел место для переправы.

Противоположный берег Дуная, занятый турками, был очень высок и крут. Он перерезывался оврагами, покрытыми кустарником и лесом. Из-за кустов виднелись пушки турецких батарей. Турки не спускали глаз с левого берега, и стоило показаться на нем пешему или конному, как они начинали стрелять из ружей, хотя Дунай в этих местах был больше трехсот сажен шириной.

Против Аржиса покачивалось на волнах турецкое судно. Его орудия держали под обстрелом все устье этого притока.

Суворов тогда же решил, что все лодки придется перевезти к Дунаю на волах – иначе турки не дадут им выйти из Аржиса. Возникла новая забота – подготовить подводы для перевозки лодок.

Но это были пустяки.

Главное препятствие заключалось в другом: для поиска все-таки не хватало пехоты. Суворов прикинул: под ружьем оставалось не более пятисот человек. С этой горстью людей надо было произвести амбаркацию,[34] переправиться через Дунай, высадить десант на крутой берег, с боем пройти овраги, промоины, штурмовать четыре батареи и три лагеря. Биться с врагом, которого в Туртукае, по донесениям лазутчиков, в пять раз больше, чем русских в отряде Суворова.

Суворов несколько раз писал Салтыкову в Букарест, просил прислать подкрепления. Но Ивашка почему-то молчал. Суворов слал гонца за гонцом. Он знал, что от удачного исхода поиска зависит все осуществление его заветных дум.

Румянцев доверил ему это дело, но, если поиск не удастся, Суворову не поручат больше никакой операции, где можно выявить себя. И будешь бесславно доживать век, как многие генерал-майоры. Прощай тогда все мечты, которые он лелеял с детства, – стать великим полководцем.

Потому Суворов не слал. Он всюду поспевал сам: смотрел за гребцами, проверял, сделаны ли шесты, багры; ночью водил астраханцев в атаки – приучал к ночному бою, собирал обывательские подводы для перевозки лодок и, наконец, сегодня устроил пробную амбаркацию – пехота довольно быстро садилась в лодки.

Суворов предполагал выступить из Негоешт к урочищу Ольтениц, которое лежало в трех верстах от Дуная, сегодня, в ночь с 7 на 8 мая. Но пришлось отложить еще на один день, – проклятый Ивашка не присылал подкрепления, и только сегодня к вечеру вернулся гонец: князь Мещерский с остальными тремя эскадронами карабинеров шел в Негоешти.

Это походило на насмешку. Конницы у Суворова и без того хватало, – да и той в поиске предстояло не много работы: впереди была река, с лошадьми трудно переправиться. И для штурма лагеря и батарей нужнее пехота, чем кавалерия. А Ивашка, как назло, чтобы сорвать поиск, не прислал ни одного пехотинца.

Суворов рвал и метал.

«Но погодите ж, я и так возьму Туртукай!» – думал он.

Он писал подробную диспозицию, чтобы не только офицеры – всякий солдат знал маневр начальников.

Первый пункт, о переправе, закончен. Все силы расставлены. Каждый имеет определенное место. Осталось написать диспозицию атаки и возвращения после разгрома Туртукая.

Суворов бросил перо, вскочил и зашагал по каменному полу монастырской кельи, потирая искусанную комарами шею.

Пройдя раз-другой из угла в угол, он подбежал к столу: нужное, сильное, отвечающее всему его поиску начало второго пункта диспозиции было найдено.

Суворов сел и написал:

«Атака будет ночью, с храбростию и фурией[35] российских солдат».


IV

Уже начинало темнеть, когда весь отряд Суворова – пехота и конница, семь пушек и обывательские фуры, запряженные волами, на которых Суворов собирался незаметно для турок перевозить к Дунаю свои лодки, – подошел к невзрачным желтым мазанкам урочища Ольтениц, расположенного на горе. Одновременно с сухопутными войсками приплыли по Аржису до Ольтениц двадцать косных лодок.

Все были в сборе.

До Дуная оставалось четыре версты.

Суворов поставил войска в лощине у Ольтеница, а сам с казаками Сенюткина поехал поближе к реке.

Суворову не понравилось, что среди казаков он заметил пьяных. Он подозвал есаула Сенюткина и спросил у него:

– Что это, Захар Пахомович, у тебя сегодня казачки навеселе?

– Есть грех, ваше превосходительство, выпили малость ради Иванова дня, – смущенно почесал затылок есаул.

– Иванов-то в святцах, помилуй Бог, шестьдесят один в году! – сказал, иронически поглядывая на есаула, Суворов.

– Так-то оно так, да не извольте, Александр Васильевич, беспокоиться: ужо к делу все тверезы будуть!

– Гляди у меня!

Выехали из лесу. До реки оставалось версты две. Суворов велел казакам расположиться на опушке леса и выслать дозоры к Дунаю, а сам с ординарцем сержантом Горшковым лег чуть впереди их, на пригорке под одиноко стоящим дубком.

Ночь была сырая. Суворов завернулся в плащ и лежал, глядя в чистое, звездное небо. Он плохо и мало спал все эти ночи в Негоештах, но и сейчас не мог сразу уснуть.

В двух шагах, почти над самой его головой, кони, привязанные к дубку, щипали траву. Трава вкусно хрустела у них на зубах. Кони то и дело всхрапывали, звякали перекинутые через седло стремена.

Комары пели всегдашнюю песню, кружась над лицом. От реки тянуло свежестью. Стайка уток поднялась из камышей и пронеслась к Аржису. С правого берега доносился мирный лай собак.

Молодой сержант Горшков тотчас же захрапел, а Суворов лежал и думал.

Как-то удастся завтра переправиться? И как вообще окончится весь поиск? Все-таки очень мало пехоты. Проклятый Ивашка! Завтра – Николин день, завтра решится все: вся судьба Суворова, вся его жизнь. Завтра еще раз будет проверено, прав ли он, что главное на войне не все эти четырехверстные прусские линии, а солдат. Что побеждает не тот, у кого солдаты исправно «мечут артикулы» и маршируют как один, а тот, чьи солдаты уверены в себе, в своей силе, в своей победе, чьи солдаты знают, чего от них хочет полководец.

Если бы здесь были его суздальцы! За три дня немногому можно было научить астраханцев…

Потом перед глазами Суворова предстала мясистая недовольная рожа полковника Батурина. «Зол, что не он начальник негоештского отряда. Послужи, заслужи, братец! Потяни лямку, как тянул генерал-майор Суворов! Небось солдатом-то наверняка не служил!»

И одно за другим мелькнули воспоминания прошлого: солдатская служба в лейб-гвардии Семеновском полку, офицерство, учеба, книги…

Мысли перебивали одна другую. Суворов заснул.

Он проснулся от топота сотен конских копыт, от неистового крика «алла».

– Ваше превосходительство, турки! – крикнул над его ухом Горшков.

Суворов вскочил. Еще чуть рассветало. От Дуная мчалась прямо на них целая лавина спагов.

«Проспали! Пропили, казачки! Весь поиск пропал! Все погибло!» – мелькнуло в голове.

– Ваше превосходительство, садитесь! – кричал перепуганный Горшков. Он вертелся на лошади, держа в поводу генеральского коня.

Суворов схватил из рук Горшкова поводья и прыгнул в седло.

Из лесу с гиканьем и криком выскочили казаки Сенюткина. Они ударили во фланг туркам и смяли их.

Дерзкий набег турок обошелся басурманам дорого: от широкого Дуная до лесу валялось восемьдесят пять изрубленных казаками спагов. Казаки и подоспевшие карабинеры гнали турок до самой реки. Не один турок остался лежать в высоких прибрежных тростниках. Несколько человек утонуло в быстром Дунае.

В плен попали сам предводитель турецкого отряда седобородый Бим-паша, правая рука туртукайского паши, два аги[36] и шесть спагов.

Русские потеряли семь казаков ранеными и двух убитыми: турки, переправившись, сняли их, сонных, на берегу.

Суворов отправил пленных к Ивашке как первые трофеи.

С одной стороны, он был недоволен: турки уже знали, что русские войска стоят у самого Дуная, – стало быть, готовятся к делу. Вся неожиданность, внезапность удара пропала. Да и прошло намеченное время для переправы – уже наступил день.

Но, с другой стороны, Суворов был доволен: первая стычка окончилась полным поражением врага. Он знал суеверие турок: если при первой встрече с противником турки бывали побиты, они считали, что все их дело погибло и что им суждено быть побитыми и в дальнейшем.

Суворов решил не откладывать поиска, а произвести его в эту же ночь.

– Сегодня турки нас не ждут, а мы и нагрянем! – И он написал Салтыкову: «На здешней стороне мы уже их побили!»


V

Атака будет ночью, с храбростию и фурией российских солдат.

Диспозиция

Грузные меланхоличные волы медленно тащились по дороге, подымая облака пыли.

Астраханцы, двигавшиеся сзади двумя колоннами, посерели от пыли. Особенно доставалось головной 1-й роте, которая шла непосредственно за фурами. Пыль набивалась в глаза, рот и нос, в горле пересыхало. Солдаты чихали и поминутно сморкались. Но делать было нечего, – волов пустили вперед нарочно, чтобы ввести в заблуждение турок: глядя издали, с высокого правого берега Дуная, можно было подумать, что от Ольтеница к реке движется в вечерних сумерках огромное войско.

На самом же деле за обывательскими фурами шло всего-навсего пятьсот человек – все, что осталось в Астраханском пехотном полку после того, как из него были наряжены люди в гребцы и выделена рота для охраны десанта.

Фуры тащились порожнем, – перевозить лодки к Дунаю сухим путем уже не было надобности: турки после неудачного набега отвели к своим берегам судно, которое держало под обстрелом устье Аржиса. Теперь Суворов мог спокойно спустить двадцать косных лодок по Аржису до самого места переправы.

Когда подошли к берегу, пехоту укрыли в прибрежных кустах и тростнике. Солдаты облегченно вздохнули. Они протирали глаза, вытирали рукавами, платками, полами мундира – кто чем мог – запыленные лица.

Воронов, как мушкатер 1-й роты, запылился в дороге основательно. Он встряхнул свой мундир, вытер рубашкой грязное лицо и сидел, ожидая наступления темноты: Суворов выбрал для поиска самое необычное время – ночь, чтобы скрыть от турок малочисленность своего отряда.

1-я рота расположилась в кустах. Солдаты отдыхали, жевали сухари, некоторые уже дремали. Воронову спать не хотелось. Он смотрел, как по берегу бегает неутомимый генерал-майор.

Суворов сильно похудел за эти дни, глаза у него ввалились, но никто не видал, чтобы генерал-майор хоть минутку посидел без дела.

В диспозиции, которую сегодня несколько раз читали отряду, было точно указано, что делать каждому. Но Суворов хотел во что бы то ни стало вырвать победу у турок и потому не жалел сил на подготовку поиска.

Вот на берег, глубоко увязая в песке колесами, въехали пушки. Суворов засуетился возле них. Он сам выбирал место для пушек. Когда же одна из них как-то больше других застряла в песке и лошади не могли взять ее с места, Суворов первым подскочил к пушке и схватился за колесо. Но подбежали артиллеристы, и усатый канонир сказал с улыбкой:

– Не извольте марать руки, ваше превосходительство. Это мы враз!

Установив орудия, Суворов поговорил с подполковником князем Мещерским и указал ему, где и как лучше расположить конницу.

Мещерский только вчера прибыл из Букареста с последними эскадронами астраханских карабинеров. Суворов совершенно не знал князя и потому оставил его прикрывать переправу и не допускать турок на русский берег.

И весь этот вечер небольшая фигурка генерал-майора, в пропыленном мундире, с треуголкой в руке, мелькала то тут, то там.

Наконец стемнело. К берегу неслышно подплыли лодки, благополучно вышедшие из Аржиса в Дунай.

Суворов приказал начать амбаркацию.

Втихомолку, без барабанов, подняли роты. Как было указано в диспозиции, на лодки сажали только пехоту. Казаки и карабинеры пока оставались на месте. Астраханцы, которых Суворов вчера заставил два раза произвести пробную посадку, быстро, без излишней толчеи, расселись по лодкам.

Турецкие батареи стояли против устья Аржиса, Суворов же переправлялся ниже, верстах в трех, где Дунай всего триста сажен в ширину и где на правом берегу расположены только два турецких пикета.

Воронов попал во вторую лодку.

Хотя старались не делать лишнего шума, но все-таки невозможно было вовсе уберечься от него: то кто-нибудь, оступившись в темноте, ударял прикладом ружья о лодку, то гребец неловко задевал шестом сходню.

В лодках приказано было сидеть тихо, не разговаривать и не высекать огня. Двадцать лодок плыли одна за другой. Все с тревогой поглядывали на темный молчаливый правый берег. Днем он, покрытый дикими ризами и терновником, был чрезвычайно живописен, а теперь, в полутьме, возвышался как грозная, страшная стена. Подплыть совершенно незаметно к нему было, конечно, невозможно, – на воде хорошо различались силуэты лодок.

Воронов сидел и думал, как все: «Скоро ли заметят нас басурманы?»

Лодки уже выплывали на середину реки.

Все еще пристальнее вглядывались в высокий, поросший кустами и лесом турецкий берег. Глаза выискивали притаившегося в этой темноте коварного врага. Но, как ни напрягали зрение, нельзя было увидеть на правом берегу никакой тревоги.

– Неужто не заметят, проспят? – наклоняясь к Воронову, сказал шепотом Клюшников.

И вдруг просвистела первая пуля. За ней полетели десятки. Началась беспорядочная стрельба.

Стреляли с обоих турецких пикетов. Солдаты крестились, снимая треуголки. Немного погодя на высоком берегу блеснул огонек, и над Дунаем прокатился гром – турецкая батарея стреляла по десанту.

Гребцы налегли на весла.

Князь Мещерский отвечал туркам со своего берега. Турки продолжали стрелять по лодкам, но безрезультатно: они стреляли в темноте и с большого расстояния – ядра не долетали до лодок.

Быстрое течение Дуная сносило лодки вниз.

Наконец лодки благополучно пристали к берегу, на версту ниже назначенного места. Солдаты один за другим прыгали на берег. Клюшников оступился и упал по пояс в воду.

– Ружье береги! – крикнул откуда-то знакомый голос генерал-майора.

В несколько минут астраханцы высадились на турецкий берег. Построились, как было указано в диспозиции, в два каре. Первая колонна под командой полковника Батурина, вторая – подполковника Мауринова. Резерв вел майор Ребок. Впереди рассыпались стрелки.

Не успели пройти и десятка сажен, как стрелки наткнулись на неприятеля. Защелкали выстрелы. Турецкий пикет был мгновенно опрокинут и бежал к своим лагерям. В темноте только трещали кусты да сыпалась из-под ног земля. Миновали место второго турецкого пикета. У догоравшего костра валялась чалма, лежал оставленный ятаган.

Здесь Суворов разделил отряд. Мауринова с его колонной отправил налево, к лагерю паши, перед которым стояла батарея, а сам с колонной Батурина двинулся вдоль берега. Суворов заходил во фланг турецкой батарее, защищавшей центральный лагерь.

В турецком лагере слышались крики. Очевидно, турки узнали о переправе русских.

Солдаты, ободренные благополучной переправой и первыми успехами, весело переговаривались:

– Ишь, загудел улей…

– Паше спать помешали!

– А у них, брат, жен у каждого – по десяти…

Астраханцы шли в темноте через рытвины, промоины, овраги, продирались сквозь кусты, то спускались вниз, то подымались наверх.

Подошли к крутизне, на которой стояла четырехпушечная батарея. Шутки смолкли: все знали – турки за прикрытием всегда дерутся ожесточеннее, чем в поле.

Когда первые ряды астраханцев вышли из кустов и стали подыматься на обрыв, турки засыпали их пулями. Грохнул залп из четырех орудий.

В колонне сразу повалилось больше десятка людей.

Клюшников, шедший рядом с Вороновым, вдруг присел, схватившись за ногу.

Но астраханцы мужественно выдержали огонь. Вот когда на деле пригодились сквозные суворовские атаки.

Астраханцы бросились на крутизну. Воронов, цепляясь за кусты и ежесекундно скользя, карабкался вместе со всеми наверх. Впереди, сзади, с боков только и слышались запыхавшиеся, торопливые голоса:

– Живее, живее!

– Пошел скорей!

Все спешили на гору. Люди падали, катились вниз, вставали и снова продолжали лезть наверх.

Воронов зацепился за какие-то корни и растянулся. Кто-то в темноте наткнулся на него, выругался и, перешагнув, побежал дальше. Воронов вскочил. Передние ряды астраханцев уже прорвались на высокий бруствер, которым была обнесена батарея.

Впереди, в толпе, Воронов на мгновение увидел знакомую фигуру Суворова.

«Ишь, не отстает!» – подумал он и с криком «ура» кинулся вперед.

Все смешалось. В полутьме только по чалмам можно было отличить врагов от своих.

Суворов, разгоряченный свистом пуль, бежал вперед, насколько позволяли силы.

Приземистый янычар выскочил из-за куста и взметнул над головой кривым клинком. Суворов, больше наугад, привычно отпарировал удар. Сталь звонко чиркнула по стали. Суворов едва удержал в руках шпагу – так силен был удар. Он отпрыгнул назад, готовясь к следующему нападению. Янычар снова занес шашку. Суворов отбил и это нападение.

И тут из-за плеча Суворова кто-то выстрелил в янычара. Турок упал.

Суворов побежал вперед, к орудиям. Три орудия были уже в руках у русских. Только вокруг последнего шла свалка, – турецкие артиллеристы отбивались шашками и ятаганами от астраханцев. Суворов поспешил туда.

Но не успел он сделать двух шагов, как впереди что-то грохнуло и ударило в грудь. Суворов отлетел в сторону и упал, больно стукнувшись боком о сломанный лафет. В глазах пошли круги. Захватило дух.

Сержант Горшков и какой-то солдат подняли Суворова. Суворов стоял, левой рукой держась за ушибленный бок, а правой судорожно сжимая эфес шпаги.

Он огляделся – четвертое орудие чернело на земле. Вокруг него лежали тела турок и русских. Кто-то стонал. Суворов догадался: пушка разорвалась, перебив и переранив окружавших ее.

Горшков хотел вести Суворова назад, к реке, но Суворов отстранил его, мотая головой. Он едва нашел в себе силы выдавить:

– Ничего, вперед!

И, прихрамывая и потирая левый бок рукой, он побежал к турецкому лагерю, из которого астраханцы гнали штыками обезумевших от страха разбитых турок.


VI

Подлинно мы были вчера veni, vidi, vici,[37] а мне так первоучинка.

Письмо Суворова к Салтыкову после Туртукая

За три часа поиск был удачно окончен, – семьсот человек русских разбили у Туртукая четыре тысячи турок.

Когда русские овладели всеми тремя лагерями, князь Мещерский отправил на помощь сто пятьдесят охотников из карабинеров и шестьдесят казаков Сенюткина. Лошади плыли за лодками.

Турки были разбиты и бежали кто к Шумле, кто к Рущуку.

Несчастливо начинавшийся поиск, который из-за непонятной медлительности и несговорчивости упрямого и глупого Ивашки неоднократно стоял под угрозой срыва, закончился столь удачно. Русские войска взяли 6 знамен, 16 пушек и захватили 51 судно на Дунае.

Суворов был счастлив – первая самостоятельная операция выполнена отлично. Все уже сделано, можно возвращаться восвояси с победой и трофеями. Суворов даже не обращал внимания на то, что болят контуженные бок и грудь. Он ждал только, когда вернутся две роты, посланные в Туртукай взорвать пороховой магазин и сжечь весь город.

Он ходил по площадке холма, глядя вниз, на Дунай, где у лодок копошились солдаты. Они переносили раненых, волокли на сходни турецкие пушки, две из них, наиболее тяжелые, пришлось сбросить в Дунай.

Из Туртукая шли группами, ехали на волах обыватели – булгары, валахи, молдаване. Суворов приказал переправить их с имуществом на русскую сторону.

Но вот раздался оглушительный взрыв. Весь Туртукай заволокло дымом, потом прорвалось, заполыхало резвое пламя: это взорвали пороховой склад. Один за другим занимались дома, горела мечеть, пылал дом паши.

«Можно, пожалуй, писать донесение», – подумал Суворов. Он пошарил в карманах – бумаги не оказалось.

– Горшков, нет ли у тебя бумаги?

– Есть небольшой клочок, ваше превосходительство, – ответил сержант, подавая измятую осьмушку.

Суворов повертел в пальцах серый листок:

– Маловато. Ну да ничего. Я кратко напишу: победа сама за себя скажет!

Он сел на пенек и задумался. Первое надо написать Ивашке. Этому упрямому глупцу.

Разорвал листок пополам. Написал:

«Ваше сиятельство.

Мы победили! Слава Богу, слава вам!

А. Суворов»

Взялся писать второе, графу Румянцеву. А в уме вдруг возникли рифмованные строчки: вспомнилось старое! Что, ежели так и написать, стихами? Ивашке этого нельзя было бы, но графу Петру Александровичу – вполне можно: он во сто крат умнее Ивашки. Он не обидится, он – поймет!

И генерал-майор написал главнокомандующему донесение:

«Слава Богу, слава вам —
Туртукай взят, и я там!»

Из-за Дуная вставало яркое солнце.


Глава четвертая
Варюта

Коль дойдет когда нам дело
До войны иль до любви,
Наши всюду идут смело,
Жар весь чувствуя в крови.
Солдатская песня


I

В церквах только ударили к заутрене, когда Суворов приехал в Москву. Снег на улицах еще казался голубым. Окна домов были темны; лишь кое-где мелькал огонек.

Москва просыпалась.

Сани легко бежали по выезженной, раскатанной дороге. Суворов лежал на дне саней, запахнувшись в шубу и засунув в рукава озябшие руки, – ни перчаток, ни рукавиц он никогда не нашивал. Ноги, обутые в легкие сапоги, зашлись от холода – еще перед заставой начало покалывать в пятки.

«Ничего, теперь уж скоро! – думал Александр Васильевич, стуча нога об ногу и глядя по сторонам. – Вот батюшка удивится и обрадуется моему неожиданному приезду!»

Стал думать об отце.

Василий Иванович Суворов вышел в отставку и жил дома, занимаясь любимым делом – хозяйством в своих поместьях. Хозяин он был расчетливый, бережливый, – недаром в Семилетнюю войну царица поручила ему сначала провиантское дело всей армии, а потом назначила губернатором завоеванной Восточной Пруссии. Число поместий у Василия Ивановича не уменьшалось, а год от году росло. Отец Василия Ивановича оставил ему только триста душ крестьян, а у него к 1774 году набралось их уже до двух тысяч.

Заветной мечтой старика Суворова было одно: чтобы Сашенька поскорее бросил эту беспокойную военную службу и принял из его рук все поместья.

Сашенька мало чем походил на отца. Василий Иванович любил тихую поместную жизнь и ненавидел военную, а сын с детства только и бредил сражениями да походами.

Но Василий Иванович с радостью видел: в одном отношении сын все-таки пошел в него – был так же бережлив. На такого сына можно спокойно оставить все нажитое – Саша не промотает, не пропьет. Оттого каждый раз, когда сын приезжал из армии домой, Василий Иванович непременно заводил с ним всегдашний разговор: чтобы Саша поскорее оставил военную службу.

Несмотря на то что сын дослужился уже до генеральского чина, отец все-таки считал, что Саша зря служит в армии. Василий Иванович прочил его с детства в гражданскую службу, а вышло совершенно иное.

И во всем этом был виноват старый приятель и сослуживец Василия Ивановича, питомец Петра I, арап Ганнибал.[38]

Однажды генерал Ганнибал заехал к Суворовым. Саше тогда шел двенадцатый год. Увидев Сашу за чтением Вобана,[39] Ганнибал спросил у Василия Ивановича, в какой полк он записал сына. Суворов ответил, что он никуда не записывал сына, потому что хочет, чтобы Саша служил в гражданской службе.

Ганнибал взбеленился. Он так заворочал своими белками, что Василий Иванович опешил.

– У тебя один сын, а ты хочешь сделать его приказным? Стыдись, Василий Иванович! – усовещевал он приятеля.

– Да ведь посмотри, какой он слабенький и худой. С его ли здоровьем служить в армии? – говорил Суворов.

– В детстве все мы таковы, – ответил арап. – Такой худенький до ста лет проживет!

И Ганнибал уговорил приятеля записать Сашу в Семеновский полк.

Василий Иванович потом не раз жалел об этом.

Он с каждым годом все больше приходил к мысли, что был прав: никакого особенного дарования к военному делу у сына, кажется, не обнаруживалось, как Саша ни твердил всегда об этом.

Во время Семилетней войны Саша не усидел на спокойном месте в штабе 1-й дивизии Фермора, куда его устроил отец, а отпросился в легкий корпус генерала Берга. После окончания кампании Берг дал о Саше лестный отзыв, как о прекрасном кавалерийском офицере, написал, что Александр Суворов «быстр в рекогносцировке и отважен в бою». Но мало ли было в русской армии кавалерийских офицеров, о которых лестно отзывалось их начальство!

Затем Саша командовал Суздальским пехотным полком.

Это назначение Василий Иванович одобрял. Полковые командиры обычно присылали солдат в свои поместья помогать во время сенокоса и уборки хлеба, руками солдат полковые командиры строили усадьбы. Да ведь Саша не такой, как все; он ни разу не прислал в свои поместья ни одного солдата. Правда, его полк стоял далеко от Москвы, но при желании можно было перевестись поближе к родным местам.

Василий Иванович был сам человеком неподкупной честности и не ждал от сына того, что Саша, по примеру многих полковых командиров, сколотит себе деньгу на солдатском довольствии. Ему доставляло неприятность другое – сын тратил на полковые нужды все свое полковничье жалованье. Человеку было уже тридцать пять лет, пора бы, кажется, наживать добро, а он еще ничего своего не имеет.

Потом Саша получил в командование бригаду, с которой участвовал в польской кампании. Театр этот был опять-таки второстепенный, все лучшие генералы сражались на юге, с турками.

Саша вернулся из Польши генерал-майором, с орденами Александра Невского, Анны и Георгия 3-го класса, а главное, что всего было приятнее Василию Ивановичу, – императрица пожаловала Александру Суворову тысячу червонных.

Генерал-майорство и ордена Саша получил уже в сорокалетнем возрасте, в то время как другие, у которых, вероятно, было больше способностей к военному делу, продвигались по службе значительно быстрее. Например, Михаил Каменский уже в двадцать девять лет командовал бригадой и был отправлен к самому королю Фридриху II учиться прусской тактике. А князь Николай Репнин в двадцать восемь лет получил генерал-майора и, кроме того, назначение полномочным министром в Польшу с ежегодным жалованьем в двадцать тысяч рублей.

Вот таким стоило служить в армии и дальше!

Василию Ивановичу было ясно: Саша, как всегда, только из упрямства делает все по-своему, никаких особенных талантов у него нет. Напрасно он тянул столько лет солдатскую лямку. Лучше бы обзавелся семьей и сидел бы дома, смотрел за поместьями.

Отец знал, что Саша очень самолюбив. Он с детства мечтал о славе: воображал себя то великим полководцем, то великим писателем.

Василий Иванович считал: из сына тогда не получилось писателя, теперь не выйдет полководца.

Да разве мало быть просто честным человеком? Разве мало заниматься своими поместьями, хозяйством? Ведь труд сельского хозяина так же почетен, как и работа воина.

Василий Иванович не терял надежды на то, что сын наконец послушается его и выйдет в отставку. Главным доводом его было слабое телосложение сына.

– Ты не вынесешь военной жизни, – постоянно твердил Саше отец.

Он не переставал убеждать Сашу всякий раз, как сын возвращался домой. И теперь Суворов ждал такого разговора.

«Не проговориться бы, что в Негоештах меня свалила с ног проклятая лихорадка!» – подумал Александр Васильевич. И тотчас же Суворову вспомнилось, как в июне, когда был задуман второй поиск на Туртукай, лихорадка так затрясла его, что он не мог ходить и от слабости чуть говорил.

Но все-таки Суворов сам руководил поиском и сам вел войска в бой, хотя два офицера поддерживали его под руки, а адъютант передавал его приказания, которые Суворов едва шептал. И все-таки и во второй раз турки были разбиты.

Суворов улыбнулся.

«Теперь о суворовской тактике знает вся армия, знает матушка императрица!»

…Суворов оглянулся – сани мчались уже по знакомой, родной Царицынской улице.

Вот уже и церковь Федора Студита. Та же красная кирпичная ограда, железная калитка и, кажется, все те же нищие на паперти. А за церковью третий дом – одноэтажный, каменный – их, суворовский.

Суворов издалека увидел: свет только в поварне да у батюшки, в угловой горнице. Старик проснулся, жалеет жечь свечу и сидит при лампадке.

Сани остановились у калитки. Суворов скинул с плеч шубу, легко и быстро перебежал к черному крыльцу и с удовольствием застучал намерзшими сапогами по ступенькам. Вбежал в сени. Справа, из людской половины, где помещались музыканты, певчие и прочая дворня, открылась дверь и выглянула чья-то голова.

– Молодой барин! – услышал Суворов за собой.

Суворов бежал привычным путем через все нежилые, нетопленные комнаты большого дома. В них гулко отдавались шаги. Сквозь замерзшие окна лился голубой утренний свет. Скорее угадывая, чем различая в этой полутьме, Суворов увидел в зале изразцовую печь, ломберный стол, какие-то кадки на полу, холст на креслах.

«Должно быть, недавно приезжали из подмосковной с припасами».

Впереди распахнулась дверь. На пороге показалась знакомая фигура отца в халате и туфлях:

– Сынок! Сашенька!

Генерал-майор Суворов упал на колени, целуя небольшую сухую руку отца. Отец поднял, обнял его.

– Ступай, ступай ко мне, тут холодно! – говорил он, подталкивая сына в жарко натопленную горницу.

Суворов сбросил на руки дворового человека, который бежал следом за ним по всем комнатам, свой настывший плащ и шляпу и, потирая руки, заходил по горнице.

– Ну что, папенька, как живы-здоровы? Как Аня, как Манечка? – спросил Суворов о сестрах.

– Слава Богу, все здоровы. А ты, Сашенька, не озяб ли? Гляди, не простудился бы!

– Ничего. Мне не холодно было – я ведь в шубе ехал.

– У нас морозы стоят настоящие. Давеча из Рождествена привезли продукты – битую птицу. Так гуси и утки словно каменные. Хорошо продали птицу, – рассказывал сыну Василий Иванович, – да и грибов пуда четыре. Ты, может, отдохнешь, приляжешь? – сказал он, увидев, что сына не очень-то интересуют хозяйственные дела.

– Я, папенька, выспался в дороге, – покосился на пуховики отца Суворов.

Дворовый человек зажег свечу. Комната осветилась.

Шкаф с книгами. Стол, на нем тетради с записями прихода и расхода. Часы в деревянной подставке. Бронзовая чернильница. Все знакомое с детства.

– А ты что-то худоват нынче, Сашенька. Здоров ли? – спросил отец, пристально глядя на сына, ходившего из угла в угол.

– Здоров, слава Богу!

– Может, с дороги рюмку водки выпьешь? С морозу хорошо.

– Я, пожалуй, раньше умоюсь, – ответил Александр Васильевич. – Тебя как звать? – обернулся он к дворовому человеку, который стоял у двери, с любопытством разглядывая молодого барина-генерала.

Это был толстощекий парень с крупным носом.

– Прохор, – глухим басом ответил он.

– Экий у тебя голос – ровно у протодьякона, – заметил Суворов, оглядывая парня.

– Определил его в певчие, да толку мало: одно знает – водку хлестать. Хочу в Кончанское отправить, – сказал Василий Иванович.

Прохор виновато потупил глаза. Насупившись смотрел в пол.

– Ну, Прошка, тащи в баню два ведра воды. Я следом иду, – приказал ему Суворов.

Прошка глядел, не понимая, что это значит. Его сомнения тотчас же высказал старый барин:

– Сашенька, да ведь баня-то не топлена. Обожди, велю к вечеру истопить.

– Я и в холодной окачусь! – ответил Суворов, накидывая плащ. – Ну, чего ж ты стоишь? Ступай! – сказал он Прошке. – Да полотенце не забудь!

Прошка исчез за дверью.

– Ведь эдак, упаси Господи, простудишься, сляжешь! Ведь не лето же, а декабрь на дворе. Через неделю Рождество! – говорил отец.

– Ничего не будет, не впервой! – улыбнулся Суворов, выходя из горницы.

Василий Иванович от досады только хлопнул себя руками по халату.

«Опять за свое! Строптив, точно покойная Авдотьюшка!» – огорченно подумал он.

…Отец и сын завтракали. Был Филипповский пост. На столе стояло одно постное: жареная рыба, моченые грибы, кислая капуста, соленые огурцы и любимое блюдо Александра Васильевича – тертая редька.

После того как Прошка окатил молодого барина холодной водой, он ел с аппетитом. Суворов выпил большую чарку водки и теперь закусывал, рассказывая отцу о военных делах, о том, как он дважды делал поиск на Туртукай и оба раза побил турок.

– А кроме тебя кто-либо ходил еще за Дунай? – спросил отец.

– Как же, ходили. Полковник Репнин. На Марутянский лагерь делал поиск. Потерял две пушки и сам с тремя штаб-офицерами попался в плен. Герой! – усмехнулся Суворов.

– Чьей он дивизии?

– Да все нашей, второй, этого дурака Ивашки Салтыкова, – отрезал Суворов.

– Отец его, Петр Семенович, тоже не Бог весть какого ума, хоть и фельдмаршал. Добрый человек, это верно. И хозяин рачительный, – погляди, как он в своем подмосковном Марфине управляется. Богат! – по-своему оценивал людей Василий Иванович. – А кто еще из генералов там?

– Именитый прусский тактик Каменский, – язвительно процедил Суворов.

– Каменские – тоже хозяева неплохие! Правда, у них вотчина в Орловской губернии. Там земли жирные, не чета нашим, володимерским. Мне бы их село! У Каменских в одном Сабурове три тысячи душ, вот! – с завистью сказал старик.

Но ни чужие поместья, ни богатства не трогали Александра Васильевича.

– Что ж, Сашенька, – сказал, немного помолчав, отец, – наслужился, слава те Господи! Начальники тобой довольны, императрица отличила – дала второй класс Георгия. Думаю, что к Новому году получишь генерал-поручика. Теперь пора и на покой!

Суворов даже перестал есть.

– Да что вы, папенька! – вспыхнул он.

– А то, что пора и о себе подумать, не все ж о благе отечества! – ответил Василий Иванович. – Здоровья ты слабого, и отставку тебе матушка даст.

Суворов швырнул вилку, выскочил из-за стола и забегал по комнате. Потом ткнулся на стул у топившейся печки. Сидел, смотрел на весело, с треском горевшие дрова.

Он был зол. И как не злиться? Всю жизнь, с самого детства, вечный спор с отцом из-за военной службы. У отца не было никакой склонности к военной службе, он не любил ее, тяготился ею и никак не понимал, не мог поверить в то, что сын – прирожденный полководец.

Василий Иванович медленно ел жареного окуня и думал:

«Весь в мать. Та, царство ей небесное, бывало, рассердится – вот так же: фырк-фырк, и вон из-за стола. Упрямец был, упрямцем и остался. Это он по их роду, по Мануковым пошел. У Суворовых таких строптивых нет!»

– Ну, коли так уж хочется, служи! – сказал Василий Иванович, вытирая рот уголком скатерти. – Только хоть раз послушай отца. Я стар, скоро умру. Подумай, на кого я оставлю все это, что нажил, – обвел он кругом рукой. – Сестры замужем, отрезанный ломоть. Один ты.

Александр Васильевич молчал, искоса, через плечо, поглядывая на отца. Видимо, хотел что-то сказать, но сдерживался. Он и сам не раз уж подумывал о женитьбе, да заняться этим все как-то было недосуг. Но теперь отец завел разговор некстати: связал женитьбу с отставкой, и Суворов взбеленился.

«Не мытьем, так катаньем хочет! Женитьбой привязать к поместьям? Нет, юбкой меня не отобьешь от намеченной цели!» – думал он.

А отец продолжал:

– Тебе сорок три года, а я уже в двадцать пять был женат. Женись, Сашенька, послушай старика. Подумай: ты один у меня, да и то приезжаешь домой раз в три года. Чужие люди мне глаза закроют. Живу одинешенек, как бирюк!

Суворову стало жаль отца. Последние его доводы были убедительны и справедливы.

«Действительно, на старости лет живет один. Бедный! Что ж, может, и вправду жениться? Жена останется здесь с отцом. У старика будут внуки. Женитьба рук не свяжет, Александра Суворова на эту удочку не поймаешь!»

– Подумай, Сашенька, ведь с тобой прекратится наш род, – говорил отец.

Суворов быстро встал со стула:

– Батюшка, жениться я готов!

– Вот этак давно бы! – радостно сказал отец, обнимая его. – А я и невесту тебе присмотрел. Немного бедновата – рухляди тысчонок на пять, может, за ней и дадут, – да зато хорошего, знатного роду. И сама ражая, высокая, личмянистая, крепкая…

«Крепка и тюрьма, да черт ли в ней!» – подумал Суворов, но сказал другое:

– Кто ж она такая?

– Княжна Варвара Ивановна Прозоровская, – ответил отец.


II

Белолица, круглолица
Красная девица.
Во твоем лице румянец
Завсегда играет,
Молодому, холостому
Назолу давает.
Песня

Суворов ходил из угла в угол по комнате и думал.

Уже два раза он ездил с отцом к Прозоровским.

Александр Васильевич не любил бывать в большом обществе, среди столичных щеголей и щеголих. В гостиной Суворов чувствовал себя неуверенно и неловко. Он каждую секунду помнил о том, что мал ростом и худощав, что у него тяжелые, низко опущенные веки.

Суворову тошно было смотреть на этих разодетых, напудренных, чопорных московских барышень и барынь, сидевших словно истуканы; на пустоголовых щеголей, которые в расшитых атласных кафтанах, в париках, шелковых чулочках и модных башмачках с розовыми каблучками плели разный вздор на плохом французском языке.

Суворова так и подмывало выкинуть что-либо озорное, что разбило бы эту натянутость, неестественность и скуку, крикнуть вдруг:

– Через капральство ряды сдво-ой!

Или запеть хорошее, свое, русское, вроде:

Ах! На что ж было
Да к чему ж было
По горам ходить,
По крутым бродить?

Правда, дом у Прозоровских был чисто русский, без всяких затей. Да и какие уж тут затеи, коли у князя Ивана Андреича денег мало!

Бывая у Прозоровских, Александр Васильевич охотнее всего разговаривал с самим хозяином, генерал-аншефом в отставке Иваном Андреевичем Прозоровским. С ним Суворов находил общий язык – они говорили о военных делах. Но каждый раз вся родня невесты, все гости по молчаливому сговору норовили оставить Александра Васильевича вдвоем с пышнотелой, румяной Варютой, а не с ее отцом.

Суворов вспомнил Варюту и невольно улыбнулся:

«Помады на ней, пудры – не приведи Господи, – как на гвардии поручике! И все же Варюта, ей-ей, неплоха: веселая, глаз у нее лукавый, живой – так и играет! Разбитная, должно быть. Точно маркитантка!»

Энергичный, быстрый во всем Суворов любил это же и в других.

«Нет, ничего. Право слово, ничего!» – чем больше думал о Варюте, тем больше приходил к такому выводу Александр Васильевич.

Суворов так и сказал отцу в первый же вечер, когда они возвращались от Прозоровских и отец спросил у Сашеньки, нравится ли ему невеста.

– Только не особенно умна, должно быть: о чем ни заговори с ней – не знает. Про Сумарокова даже не слыхивала.

– Эка беда! Была бы у мужа голова на плечах, – отвечал отец.

По мнению Василия Ивановича, ждать больше было незачем, – приличие соблюдено, и сегодня Сашенька может сделать предложение княжне Варваре. Александр Васильевич согласился, – он тоже не любил откладывать то, что намерен был сделать.

Суворов устал ходить по комнате. Взял книгу и присел к окну.

Просматривая книги в отцовской горнице, он нашел им самим когда-то купленную любопытную книжку:

«ПОДЛИННОЕ ИЗВЕСТИЕ О СЛАВНЕЙШЕЙ КРЕПОСТИ, НАЗЫВАЕМОЙ СКЛОННОСТЬ, ЕЕ ПРИМЕЧАНИЮ, ДОСТОЙНОЙ ОСАДЫ И ВЗЯТЬЯ».

Книжка была презабавная и как раз к месту: в ней серьезным языком, словно в каком-нибудь Вобане, описывалось взятие генерал-аншефом по имени Постоянство крепости Склонность. В книжке действовали полковник Признание, майор Верность, капитан-поручик Обманное Лукавство и другие, все в таком же шутливом тоне.

К книжке прилагался обстоятельный чертеж крепости со всеми болверками, горнверками, равелинами и контрэскарпами, которые назывались так же, как и все в ней, именами чувств: ревность, зависть, неимоверствие и прочими.

Было забавно читать это:

«Перьвое фундамент сея крепости заложен наподобие сердца, внутри того одна полата наполнена богатством (Добродетели), которые больше, как золото и драгоценные камни, почитаются».

Суворов перелистывал шершавые страницы книжки и думал, как сегодня он возьмет свою крепость. Он решил взять ее, как брал настоящие, – стремительным штурмом. Подойти и сказать без дальних околичностей: «Княжна Варвара, не хотите ли быть моей женой?»

И все тут!

Этот разговор был Суворову неприятен. Он чувствовал себя так, точно ему предстоит сегодня говорить об условиях сдачи на капитуляцию своего войска. Но жребий был брошен. Отступать Суворов ни в чем не любил.

Занятый чтением и своими мыслями, Александр Васильевич не услыхал, как в комнату вошел отец.

Василий Иванович был уже готов: одет, напудрен и завит дворовым куафером. Старик остановился у порога, с удивлением глядя на сына.

Саша был в старом мундире, без единого ордена.

– Ты что ж не одеваешься? Уже пора ехать.

– Я одет, папенька.

– Ты одет? Да ведь я говорил: нонче надо кончать. Чего тянуть? У отца, как сказано, брови густы, да карманы пусты, а Варюта – старшая дочь, засиделась в девках: ей уже двадцать пять годов. Я все, брат, доподлинно узнал. Отдадут!

Суворов вспыхнул. Его обидело: выходит, он ничего не стоит, ежели за него можно сватать любую, что ли?

Но тотчас же вспомнил свои сорок три года, многочисленные морщины на лбу и у висков и сдержался.

«В военном деле не очень везет, может быть, хоть в другом вывезет!» – подумал Суворов.

– Прошка! – полуоткрыв дверь, сердито закричал Василий Иванович. – Ты чего, стервец, смотришь? Барин-то еще не одет!

Прошка, виновато моргая глазами, втиснулся бочком в комнату и, неуклюже переваливаясь, точно медведь, подбежал к молодому барину.

«Опять начинается мука, – думал Суворов. – Снова этот камзол, застегнутый на все крючки! Снова отсиживать в гостиной! Лучше б в третий раз Туртукай брать, чем объясняться с невестой, а потом сидеть, ровно остолоп, на этом сговоре! Ей-богу! А делать нечего: назвался груздем – полезай в кузов!» – трунил он сам над собой, подставляя Прошке сапог.

Прошка усердно стаскивал с барина сапог и старался не дышать: от Прошки шел крепкий винный дух.


III

Суворов проснулся, и холодный пот сразу прошиб его: впервые за всю свою жизнь он спал на пуховике, укрытый атласным одеялом, точно разжиревший, обленившийся барин, а не солдат.

Суворов никак не мог понять: где он и что с ним? На широкой кровати, рядом с ним, кто-то спал. Александр Васильевич повернулся и увидел: возле него, в нарядном кружевном чепчике, лежала пухлая, румяная женщина.

«Варюта. Жена», – подумал он.

И сразу вспомнилась вся неугомонная сутолока вчерашнего дня.

Еще накануне, с вечера, в большом доме Суворовых не осталось спокойного угла – готовились к завтрашней свадьбе, чистили, убирали. В комнатах все было вверх дном. Александр Васильевич лег спать не в девять часов, как ложился обычно, а за полночь.

А на следующий день, с утра, и пошло одно за другим.

Сперва жениха усадили причесываться. Кудрявый старик Матвей, дворовый куафер Суворовых, целый час плясал возле молодого барина – примеривал парик, завивал букли, пудрил. Он вконец измучил Александра Васильевича. Суворов не переносил ни пудры, ни парика, от которого, по его словам, всегда пахло псиной.

После Матвея Александр Васильевич попал в руки к портному, который ползал вокруг Суворова на коленях, обдергивал приметку, что-то пришивал и, видя, как барину не стоится на одном месте, все повторял:

– Сейчас, батюшка! Сейчас! Еще минутку!

Суворов любил простую, свободную одежду, а тут эти галстуки, крючки да пуговицы.

Наконец Александр Васильевич был готов.

Суворов всегда избегал смотреть в зеркало, но, проходя через зал, мельком взглянул на себя.

Он и без зеркала чувствовал, что затянут, сдавлен, неестествен и смешон. Из зеркала на него глядел какой-то напомаженный штабной франт, который, конечно, никогда не нюхал пороху.

Анюта, замужняя сестра Александра Васильевича, не отходившая сегодня ни на шаг от брата, заметила недовольное выражение Сашеньки.

– Хорошо, Сашенька! Ей-ей, хорошо! – заторопилась она, зная горячий, своенравный характер брата.

Суворов передернул плечами.

– Помилуй Бог, красавец! Точно прусский сержант! Огородное пугало! – фыркнул он и, круто повернувшись на каблуках, поспешил прочь от зеркала.

Затем начался новый искус – поехали в церковь к венцу. Яркий свет паникадил, чад от многочисленных свечей, духота, десятки любопытных лиц, которые беззастенчиво глазели на жениха и невесту.

Суворов и Варюта шли между двумя плотно сбитыми рядами людей, жавшихся поближе к ковровой дорожке.

«Точно сквозь строй прогоняют!» – подумал Суворов.

А со всех сторон явственно доносился шепот:

– Это какой у него орден?

– И до чего худущий…

– Невеста-то, невеста! Краля бубновая!

– За едакого сухопарого идет…

– Пойдешь, коли у него, сказывают, десять тыщ душ!

Венчаясь, Суворов стоял навытяжку, словно на вахтпараде. Трудно было признаться даже самому себе, но приходилось: Александр Васильевич старался казаться чуточку повыше ростом, потому что рядом с Варютой он был как солдат с левого фланга рядом с правофланговым.

Наконец венчание окончилось. Оставалась последняя тягостная повинность – сидеть за свадебным столом. Начались бесконечные поздравления, тосты, крики «горько». Александр Васильевич готов был провалиться сквозь землю. Чтобы хоть как-нибудь преодолеть смущение и неловкость, он пил. И в первый раз в жизни захмелел.

Вспоминая теперь вчерашний день, Суворов не мог припомнить даже, когда и как он укладывался спать.

Суворов осмотрелся. Было уже поздно. В окна глядел не солнечный, но светлый от снега, прозрачный, морозный день.

«Совсем обабился, заспался! Срам! – с досадой подумал Суворов. – Скорее, скорей обливаться!»

Вылить на себя ведро холодной воды сейчас хотелось больше, чем когда бы то ни было, – голова после вчерашнего была еще немного тяжеловата.

Он осторожно выскользнул из-под атласного одеяла, стараясь не разбудить жену.

Возле кровати, на креслах и просто на полу, была разбросана одежда.

Новенький генеральский мундир небрежно свисал с кресла, касаясь одним рукавом пола. Тут же, в кресле, легким комком белело нарядное подвенечное платье Варюты.

Парик закатился под стол.

А брюки лежали на другом кресле – Александр Васильевич едва увидал их под ворохом юбок и прочего кружевного хлама.

Суворов скривился.

Он не стал надевать брюк, а просто сунул ноги в ботфорты, накинул на плечи мундир и тихо вышел из спальни.

«Разве теперь сыщешь этого пьяницу Прохора? Дрыхнет где-нибудь с похмелья. И куда девали мой плащ? Засунули, пожалуй», – думал Суворов, идучи из одной комнаты в другую.

Ни Прошки, ни кого-либо еще из слуг не было видно.

Только подходя к буфетной, Александр Васильевич услыхал голоса. Он остановился, прислушиваясь, нет ли кого чужого, – Суворов был не одет.

– Не ждите, Прохор Иваныч, ступайте отдыхать. Ваш барин нонче долго будет почивать: Варвара Иванна спозаранку подыматься не любить! – говорил бойкий женский голосок.

– Чего спозаранку? Уже полдень, – ответил надтреснутый бас, видимо, еще не совсем протрезвившегося Прохора.

– С молодой женой и до вечерни проспишь! – усмехнулся буфетчик.

– Нет, вы не знаете Ляксандры Васильича, – твердил Прохор, – он встанет! Он, брат…

– А и встанеть, так обливаться не станеть, – перебила его все та же бойкая бабенка. – Варвара Иванна его враз на свой лад переделаеть. Сама от Паски до Рожества немытая ходить.

В буфетной загоготали.

Суворов вспыхнул.

– Прохор! – гаркнул он.

В буфетной сразу стихло. Дверь отворилась. На пороге стоял, моргая осоловелыми глазами, толстоносый Прохор:

– Чего изволите, батюшка барин?

– Вода у тебя готова?

– Готова.

– Подай плащ!

– Сейчас, – ответил Прохор и нетвердыми шагами пошел из комнаты.

«Я ж говорил – встанет!» – повторял он про себя.


IV

Женился – переменился.

Поговорка

Суворову быстро наскучила спокойная жизнь мирного обывателя.

На другой день после обручения Александр Васильевич, по совету отца, написал главнокомандующему Дунайской армией графу Румянцеву письмо:

«Сиятельный Граф!

Милостивый Государь!

Вчера я имел неожидаемое мною благополучие быть обрученным с княжною Варварою Ивановною Прозоровской, по воле всевышнего Бога!

Ежели далее данного мне термина ныне замешкаться я должен буду, нижайше прошу Вашего Высокографского Сиятельства мне то простить: сие будет сопряжено весьма с немедленностью…»

На другой день после обручения он и сам еще думал, что с молодой женой можно побыть в Москве несколько дольше. Но прошел только месяц после свадьбы, и Суворову уже стало невмоготу.

Ему казалось, будто он давно, невесть Бог с каких пор, сидит в Москве; будто там, на Дунае, идут бои, хотя прекрасно знал, что зимою нет никаких военных действий и что войска отведены на зимние квартиры. Ему казалось, что, пока он сидит здесь, другие генералы, не щадя жизни, сражаются за родину, а он променял бранный меч на женскую туфлю, на колпак добродетельного супруга.

Сразу все становилось немилым. И в первую очередь – жена.

Василий Иванович, скупившийся отапливать весь свой большой дом, жил зимою в одной горенке. А теперь, с женитьбой сына, оказались занятыми все комнаты: Варюта не привыкла стеснять себя ни в чем, а Сашенька тоже продолжал делать все по-своему – он спал в отдельной комнате от жены.

Варюта принесла с собою не очень много червонных, но зато постель у нее была пышная: гора пуховиков и подушек, голландские простыни, атласные одеяла.

Когда Варюта увидала впервые постель своего мужа – в углу комнаты лежала охапка сена, прикрытая простыней, в головах небольшая подушка, а вместо одеяла старый плащ (такую постель Суворов завел себе еще с детства), – Варюта подумала, что тут спит Прохор.

– Прохор, ты больше спать здесь не будешь! Убирай вон этот сор! – сердито сказала она. – И кто тебе позволил натащить в комнату сена! От него ж блохи разводятся!

– Матушка барыня, это не моя постеля, – оправдывался ни в чем не повинный Прохор.

– А чья же?

– Барина.

– Какого барина? Что ты вздор мелешь? – накинулась Варюта.

– Нашего молодого барина, Ляксандры Васильича.

– Ты лжешь, негодяй!

– Вот крест святой, не лгу! – крестился на образа Прохор.

– Ну, все равно, чья бы ни была, ей здесь не место! Убирай вон эту дрянь! – сердито сказала барыня, подбрасывая носком туфли маленькую жесткую подушку Александра Васильевича.

Прохор уже собрал в охапку сено, когда на крик явился сам Суворов.

– Я, Варюта, солдат, а не барин-лежебока! – строго сказал он жене.

– А я не за солдата выходила замуж, а за генерала, – возмутилась Варюта. – Какой же генерал спит эдак, на полу, на сенной трухе?

Суворов не переносил прекословия. Он совсем прикрыл глаза и без того низко опущенными веками и глухо сказал:

– Меня, сударыня, поздно переучивать!

И, обернувшись к Прохору, который все еще держал в руках злополучную охапку сена, не зная, что с ней делать, крикнул:

– Тебе говорят, клади на место!

Обозленная Варюта выбежала из комнаты.

Это была их первая стычка.

Два дня супруги не говорили друг с другом. Василий Иванович пытался мирить их, но напрасно: у обоих супругов был неуступчивый характер.

Дело обошлось как-то само.

Однажды Василий Иванович, встав поутру, хотел поговорить с Сашей о разных хозяйственных делах. Старик заглянул в комнату к сыну. Сашенька был уже на ногах – он всегда вставал очень рано: сидел у окна и читал «Описание жития и дел принца Евгения Савойского». Но в комнате он был не один: в углу, на Сашиной спартанской постели, занимая собою все его сено, сладко спала, завернувшись в голубое атласное одеяло, дородная Варюта.

Мир был восстановлен.

С этого дня Варюта не возражала против жесткого мужнина ложа, и каждый спал у себя в комнате. Да Варваре Ивановне спать в одной спальне с мужем было и неудобно: муж вставал еще до света, а она просыпалась, когда уже давно отблаговестили во всех церквах к обедне.

Пока Варюта спала, весь этот беспокойный, шумливый курятник, все эти девки-горничные не тревожили Суворова. Он в тиши мог спокойно читать, думать о войне, о походах, о славе. Но как только просыпалась жена, весь дом ходил ходуном. Тотчас же начинались хлопанье дверей, беготня, суета, шум. Было похоже, точно в крепость ворвался неприятель.

Варюта хлестала девок по щекам, за дверью всегда кто-либо сдержанно плакал.

Все это выводило Суворова из равновесия. В службе он был так же строг к солдатам, как и к самому себе, но избегал шпицрутенов и сам никогда не мог бы ударить безоружного.

Варюта просыпалась и тут же, в постели, пила кофе. Куда девались парадная чистота и опрятность первых дней, первой недели замужества!

Неряшливость Суворову была горше всего. Он во всем любил чистоту и порядок. Он от каждого солдата требовал опрятности, сам был чист и аккуратен, а жена не мылась по неделям.

Александр Васильевич пробовал урезонивать жену, но, кроме скандала, ничего из этого не получалось.

«Вот выбрал папенька! Знатного роду, а такая тетеха!» – думал иногда он.

И, наблюдательный, он прозвал ее в уме «фаготом» – за всегдашнюю крикливость.

Суворов уже месяц был женат, но все никак не мог привыкнуть к этому. Каждый день повторялась старая история: когда Суворов утром видел в своих с детства родных комнатах какую-то чужую румянощекую, полную женщину, он думал одно и то же: «Когда же уедет эта гостья?»

Он не привык к семейной жизни, не любил спокойно сидеть на одном месте. Это было выше его сил.

С женщинами Суворов сталкивался мало. Мать Александра Васильевича умерла, когда ему шел четырнадцатый год. С сестрами Саша не водился, – они были значительно моложе его, да к тому же он все дни просиживал за чтением: у отца в комнате стоял большой шкаф, набитый военными книгами.

Потом, с пятнадцати лет, началась военная служба. Ну, еще в лагере или на походе ущипнуть за мягкий бок какую-нибудь смазливую маркитантку, посмеяться и пошутить – это куда ни шло солдату. Это, по всей вероятности, не считал для себя непозволительным ни Тюренн, ни Монтекуколи.[40] Но жить вот так, как он теперь, – байбаком, держась за женин салоп, – слуга покорный!

«Совсем обабился! Халата и трубки только недостает!» – сердито фыркал Суворов, вышагивая по комнате.

Александру Васильевичу не сиделось на месте.

Однажды он встретил в городе знакомого штаб-офицера из штаба графа Румянцева, которого Румянцев прислал в Москву по каким-то делам.

Штаб-офицер рассказал, что граф намеревается весной перейти Дунай и пробиться за Балканы, чтобы поскорее окончить эту войну, которая тянется вот уже шесть лет.

Это известие всполошило Суворова.

На следующее утро Суворов принял решение: сегодня же, не откладывая, ехать к армии.

– Вели запрячь тройку! – сказал он Прошке.

Варюта еще нежилась в постели, когда муж, в плаще и треуголке, пришел к ней проститься:

– Ну, Варюта, оставайся здесь с батюшкой, живите с Богом, а я – поеду!

– Куда же ты, Сашенька? Погоди, я тотчас встану, поедем вместе!

– Я к армии еду. На войне бабам какая ж работа, помилуй Бог! – усмехнулся Суворов.

Он поцеловал жену, которая от изумления не могла выговорить ни слова, и вышел из комнаты.

Когда он пришел к отцу, старик развел руками:

– Без сборов, ничего вчера не сказал. Раз-два – и в такую дорогу?

– Так, по-солдатски, раз-два, и надо, папенька! Какие же у нас сборы? Треуголка да палаш – вот и весь сбор наш! Армия не ждет. И так загостился! – весело сказал Александр Васильевич.

– А жена-то как? – спросил отец.

– Уповаю на вас, папенька. Посмотрите за ней! – ответил он, целуя худую отцовскую руку.

Суворов был рад, он был счастлив, что наконец-то снова едет туда, куда зовет его сердце.

Путь лежал на юг, к Дунаю, к армии графа Румянцева.

Путь лежал к победам и славе.


Глава пятая
Козлуджи

Последнюю баталию в турецкой войне выиграл я при Козлуджи.

Суворов


I

Солдаты в узких, прусского покроя мундирах и тяжелых треуголках изнывали от жары. Июньские дни в Валахии были томительно жарки, и пехотинцы, идучи, обливались потом. Голова казалась тяжелее ранца, в висках стучало. Во рту пересохло, – не хватало слюны. Губы запеклись. Лица стали темно-багровыми, а у иных – землистыми. Более слабые, недавно попавшие в армию, нехожалые еще рекруты падали на дороге от жары и изнеможения. В шеренгах не было ни говора, ни смеха. Все думали об одном – о воде.

В самый полдень генерал Каменский сделал на час привал, но и в этот час немногим удалось отдохнуть.

Желтая генеральская коляска (генерал-поручик Каменский страдал грыжей и не мог ездить верхом) остановилась у белоснежного мраморного фонтана, – они уже не раз встречались на пути.

После того как напился сам генерал, денщик Егор налил самовар и все фляги, а кучера напоили генеральскую тройку, – фонтан тотчас же облепили сотни людей.

Сначала кинулась к нему ближайшая часть – батальон егерей, а потом, прослышав о воде, поспешили все: пехотинцы, артиллеристы, конница. В одну минуту у фонтана образовалась громадная толпа. Шум, крики, давка. Офицеры расталкивали солдат, гусары оттирали лошадьми пехоту, казаки выжимали гусар.

– Ишь, лезут-то. Другому ничего не достанется, а пузо хорошо намнут! – смеялся генеральский денщик, глядя на шумевшую, волновавшуюся толпу.

И весь этот час, что простояли на отдыхе, толпа у фонтана не редела. А когда по команде все стали в ружье и корпус с сожалением прошел мимо вожделенного источника, в размешанной грязи у фонтана осталось несколько пуговиц, осколки разбитой бутылки, какой-то ремешок, грязная тряпка и тысячи следов человеческих ног и лошадиных копыт, пробивавшихся в прозрачной студеной воде.

Но даже и те счастливцы, которым удалось хоть разик глотнуть воды, уже через несколько минут снова томились жаждой. Люди не могли дождаться следующего привала. С тоской поглядывали на небо:

– Хоть бы Господь дождичка послал!

Но небо было безоблачно. Солнце палило без устали. И по-прежнему мокла под ранцем и тяжелым ружьем спина, а из-под треуголки тек по щекам пот. Распахнуть мундир или снять ненавистную треуголку было невозможно: каждую минуту мог налететь сам командир корпуса генерал-поручик Каменский, который и на походе не давал солдату никакой поблажки.

Желтая генеральская коляска то и дело съезжала в сторону с дороги и останавливалась, пропуская мимо себя ряды солдат, или обгоняла медленно тащившуюся пехоту и пушки.

Как только генеральская коляска сворачивала с дороги в степь, по рядам солдат проносилось:

– Гляди, опять выехал!

– У, черт килатый!..

– А ему что утро, что полдень – все единственно, не жарко: верх в коляске поднял и сидит ровно сыч!

И сдвинутые было на затылок треуголки поспешно надевались по всем правилам, расстегнутые пуговицы мундиров застегивались. Солдаты подымали опущенные, усталые плечи, бодрились и так отбивали шаг, что ехавшие сзади артиллеристы совсем скрывались в облаке пыли.

А он, небольшой, широкоплечий, стоял в коляске, одной рукой опираясь на трость, а другой держась за козлы. Строгие, внимательные глаза подмечали непорядок в обмундировании, снаряжении. И уже раздавалось:

– Эй ты, конопатый! С левого фланга! Где у тебя патронная сумка? Господин ротный, на два часа его под ружье!

Капрал, в чьем капральстве случался такой конфуз, сердито смотрел на проштрафившегося мушкатера и шептал, играя желваками:

– Погоди ужо!

А сам «конопатый», служивший всего лишь второй год в армии, краснел от стыда, виновато улыбался и думал:

«Хоть бы сегодня напороться на турка! Чтоб не пришлось стоять на привале под ружьем!..»

Генерал-поручик Каменский никогда не отличался мягкостью характера, но в последние дни был придирчив, как никогда. Причину этого знал весь его восьмитысячный корпус.

Главнокомандующий Дунайской армией граф Румянцев решил перейти весной 1774 года на правый берег Дуная и пробиться за Балканы, чтобы поскорее окончить надолго затянувшуюся войну с турками. Эту операцию он поручил двум генерал-поручикам – Каменскому и Суворову. Каменский шел из Измаила, а Суворову с корпусом в шесть тысяч человек надо было переправиться через Дунай у Гирсова и сначала следовать по берегу реки, а потом соединиться с Каменским и вместе идти к Шумле, где со всей армией стоял визирь.

И вот теперь Каменский уже прошел Базарджик, а Суворов как в воду канул. Суворов был младшим, – его на несколько месяцев позже произвели в генерал-поручики, чем Каменского, – но он не давал ничего знать Каменскому о своем движении.

Каменский послал главнокомандующему письмо, жалуясь на строптивого товарища. Румянцев ответил, что Михаил Федотович сам виноват, ежели не может установить связи с деташементом Суворова.

До Шумлы оставалось не так уж много, а о Суворове не было ни слуху ни духу. Каменский окончательно вышел из себя и сегодня, 8 июня, с утра отправил на розыски Суворова по разным дорогам казачьи разъезды.

Но день понемногу проходил, а Суворова все не было. Корпус продолжал идти по унылой, безлесной и безводной степи, покрытой молочаем и колючим кустарником. По сторонам от дороги не было видно ни деревушки, ни полей, ни человека. Только в одном месте из-за кустов глянуло на солдат длинноносое лицо чабана-валаха в громадной барашковой шапке. Увидев русских, чабан с неожиданной для валаха быстротой метнулся назад, что-то закричал на собак, обленившихся на жаре, и небольшое стадо овец с ослом посредине, навьюченным пожитками чабана, стало быстро уходить в сторону от дороги. Чабан бежал, размахивая своей клюкой и ежесекундно оглядываясь назад.

Солдаты оживились:

– Вишь, сполохали человека.

– Бежит ровно егарь…

– А не худо бы, братцы, баранинки сейчас…

– Будешь ты и сухарем сыт!

Наконец этот мучительный длинный день прошел-таки. К вечеру корпус Каменского подошел к деревне Юшенли и остановился на ночевку.

Войска стали лагерем в степи, по обеим сторонам деревни. Тотчас же и тут и там запылали веселые огни костров. В каждом капральстве артельные старосты варили кашу. Но немного солдат смогло дождаться ужина: большинство из них, утомившись переходом, быстро задремало у костров. Солдаты жались поближе к огоньку, – днем им было жарко в тесных мундирах, а ночью холодно: ночи стояли студеные.

Другие, более предусмотрительные, продолжали тесниться у деревенского колодца, запасаясь водой к завтрашнему дню.

В деревне Юшенли, в пяти-шести убогих валашских землянках, совершенно утонувших в высоком бурьяне, расположился штаб генерал-поручика, а сам Каменский занял единственную в Юшенлях мазанку зажиточного валаха.

Хозяин, малоразговорчивый валах, не торопясь ушел из мазанки ночевать в камышовый хлев для скота. За его спиною, прикрывая, как турчанка, лицо, прошмыгнула стройная молодая жена.

Михаил Федотович вошел в мазанку, швырнул на лавку треуголку и трость и заходил из угла в угол.

Весь вечер он был зол и раздражителен.

Его злил тусклый свиной пузырь в мазанке, заменявший стекло. Каменский велел было выставить пузырь, но в мазанку тотчас налетела туча комаров. Пришлось завешивать окно.

Злил повар, который, как казалось Каменскому, не скоро готовил ужин.

И наконец, когда Михаил Федотович, поужинав и повязав на ночь голову платком, отчего стал похожим на деревенскую девку-вековуху, лег среди мазанки на пуховик и хотел заснуть, его раздражало непрерывное мычание коровы за стеной. Видимо, от коровы только что отняли теленка, и она не переставала жалобно мычать.

Генерал-поручик Каменский не выдержал.

– Егор! – крикнул он сдавленным от злобы голосом.

Денщик, не раз битый за день, боязливо жался у порога:

– Чего изволите, ваше превосходительство?

– Ступай, прирежь эту чертову корову! Пусть не мычит. Не дает спать! – приказал генерал-поручик, сердито ворочаясь на пуховике.

Денщик охотно побежал исполнять приказание. Сперва за стеной послышалась какая-то возня, потом все стихло. Надоедливое мычание прекратилось, и Каменский кое-как уснул.


II

Бить стремительно вперед, маршируя без ночлегов.

Суворов

Шеститысячный корпус Суворова шел малопроезженными, худыми дорогами, а иногда и вовсе без дорог, по степи, «вороньей тропой», как шутили солдаты.

Когда граф Румянцев отправлял обоих генерал-поручиков за Дунай, он, не желая обидеть Александра Васильевича, не подчинил его Каменскому, хотя это и нужно было бы сделать. Румянцев сказал лишь, что в случае разногласия решающее слово принадлежит Каменскому, как старшему по производству. И прибавил, что надеется на согласованность действий обоих начальников.

Но какая согласованность могла быть у Суворова с Каменским?

Каменский во всем подражал Фридриху II, а Суворов не признавал ни прусского отношения к солдату, ни прусской палочной учебы, ни прусской линейной тактики. Каменский делал переходы днем, Суворов – ночью. Каменский слепо верил лишь в одно линейное построение, а Суворов предпочитал колонны и батальонные каре. Каменский по прусскому образцу готовился обороняться, маневрировать, отходить, Суворов держался своего всегдашнего правила: идти вперед прямо на врага.

Уезжая из Браилова, из ставки Румянцева, к себе в корпус, Суворов тогда же задумался: как быть?

Не подчиняться старшему Суворов – дисциплинированный, военный человек – не мог. Но, с другой стороны, ясно видел: прусская тактика не принесет славы русскому оружию. Он был убежден, что нельзя на всех театрах войны применять одни и те же способы ведения боя. Суворов считал, что при линейной тактике разбить турок в короткий срок будет трудно. И что Каменский, скованный прусской выучкой, не способен проявить инициативу.

Сказать об этом главнокомандующему Суворов не хотел: хотя Румянцев ценил талантливость генерал-поручика Суворова, но все-таки еще не настолько, чтобы предпочесть суворовскую тактику.

Суворов долго думал, как поступить. Он верил, что и в этот раз победит турок, если только Каменский не свяжет его по рукам.

Он решился на крайнее средство: для блага отечества, для пользы дела Суворов поставил на карту свое имя. Пусть потом главнокомандующий как угодно наказывает его, но Суворов сделает по-своему, сделает так, чтобы русские разбили врага.

Суворов решил до последнего момента идти отдельно от Каменского, а потом, подходя к Шумле, выдвинуться вперед и принять на себя главный удар турок. Он рассчитывал на то, что успеет завязать бой по-своему, и Каменскому не останется ничего другого, как помогать младшему товарищу.

Суворов так и сделал.

Он должен был выступить 28 мая, но тронулся с места только 30-го. О своей двухдневной задержке Суворов донес Румянцеву. Он написал, что задержался, поджидая прибытия Апшеронского пехотного полка. И в частном письме к Румянцеву язвительно прибавил, что надеется вовремя поспеть к Шумле, потому что генерал-поручик Каменский, по причине грыжи, не сможет двигаться быстро.

Затем, чтобы Каменский в пути не пришел с ним в соприкосновение и не заставил его корпус следовать позади, Суворов пошел не по условленной дороге, а по другой, хотя вторая была значительно хуже первой, и не известил Каменского о перемене маршрута.

Но дальше уходить от Каменского было уже невозможно. До Шумлы оставалось не так много верст. Суворов решил сегодня же вечером, после отдыха, свернуть наконец с узкой, неудобной дороги на большую, которая вела прямо к Шумле.

Солнце близилось к полудню. Наступали самые жаркие часы.

Апшеронский пехотный полк шел в голове колонны, вслед за гнедыми лошадьми и васильковыми ментиками сербских гусар. Шли свободно, не в ногу, расстегнув мундиры, сдвинув на затылок или совершенно сняв треуголки, держа ружья попеременно то на одном, то на другом плече.

И все-таки чем выше подымалось солнце, тем идти становилось тяжелее. Разговоры в шеренгах приумолкли. Солдаты нетерпеливо поглядывали на небо: скоро ли полдень, скоро ли отдых?

Только во 2-м капральстве 1-й роты все еще слышался оживленный говор, 2-е капральство было самое живое в роте: в нем служил высокий, плечистый Ильюха Огнев, острый на язык, не дававший никому спуска, будь то ефрейтор или даже сам капрал. Огнев уже пятнадцатый год служил в армии. Мушкатер он был исправный, его несколько раз хотели представить в капралы, но Огнев упорно отказывался от этой чести. «Увольте, ваше благородие, пускай кто-либо другой», – говорил он.

И товарищи уважали прямодушного, смелого Огнева не меньше, чем если бы он был капралом.

Вместе с Огневым служил черноглазый, смуглый, как цыган, Алешка Зыбин, песельник, весельчак и балагур.

К шеренге, в которой шли Огнев и Зыбин, на походе притискивались все охотники до веселых шуток и рассказов. В самые тягостные часы переходов, когда людей размаривало на солнце или мочило дождем, во 2-м капральстве никогда не вешали носов. То Ильюха Огнев, сдержанно улыбаясь в усы, бросал меткое словцо – камешек в чей-то огород, то Зыбин рассказывал свои бесконечные, всякий раз новые, веселые истории, от которых все покатывались со смеху.

Только один мушкатер, стоявший в строю рядом с Огневым, худощавый старый солдат Воронов, не смеялся: он считал себя умнее всех в роте. Воронов хмурил свой мясистый лоб и презрительно бросал Зыбину:

– Ври больше: со вранья деньги не берут!

Не смеялся сегодня шуткам Зыбина еще один солдат – молодой рекрут Башилов, голубоглазый курносый парень лет девятнадцати, с детски открытым липом. Башилов был красен как кумач. Он то и дело вытирал рукавом жесткого суконного мундира вспотевшее лицо.

Ильюха Огнев, шагавший рядом с Башиловым, наблюдал за ним. Глядя на него, Огнев невольно вспоминал свои первые дни в армии, как когда-то, в Восточной Пруссии, и ему так же тяжело было втягиваться в непривычные, томительные ежедневные переходы.

Башилов облизывал пересохшие губы и с тоской смотрел по сторонам – нет ли где-нибудь колодца или ручейка. Огнев видел, что Башилову до смерти хочется пить.

– Я ж те говорил давеча, – сказал он Башилову, – не пей на походе воды, хуже будет – не успеешь шагу ступить, как размякнешь тотчас, ровно банный веник.

– Как же вытерпеть, дяденька, коли в горле пересохло? – оправдывался Башилов.

– А ты пососи сухарик, чтобы рот не гулял, – не будет и пересыхать!

– Пить в походе – Боже упаси! Не ровен час – падет вода на ноги, – наставительно заметил Воронов. – Вот как с конем бывает – загонят сердягу, а потом дадут напиться. Вода сразу и кинется в ноги. Так и человек. Загорится у него в нутре, станет невтерпеж, глотнет водички – и пропал: на всю жисть будет в ногах ломота…

– Э, не слушай этого старого ворона, не унывай, Башилов! – сказал Зыбин. – Сзади не оставайся, в бока не подавайся, вперед не лети, молодцом гляди! Вишь, генерал-то наш выехал уже в сторонку, машет рукой, стало быть, привал близко!

Действительно, корпус прошел еще с полверсты и остановился в долине у ручья. Солдаты уже привыкли к походному порядку генерала Суворова: в самые жаркие часы дня отдыхать, а потом, пообедав, идти дальше по холодку весь вечер и большую часть ночи. Потому они располагались основательно: составив ружья в козлы, снимали ранцы, пропотевшие насквозь мундиры, треуголки, разувались и устраивали постель.

Башилов, наконец вдосталь напившийся воды, укладывался вместе с другими товарищами по капральству, свободными от нарядов, спать. Все жались поближе к кустам, в тенек. Только один Воронов стоял на солнцепеке, поглаживая лысину и переминаясь с ноги на ногу.

– А ты чего не ложишься? – окликнул капрал.

– Он теплое местечко высматривает, – уронил Огнев.

– С походу завсегда надо сперва постоять немного, а потом уже ложиться. И то с умом, – ответил Воронов. Он лег в высокую траву, поднял кверху свои босые жилистые ноги и стал ими трясти.

– Эвона, что дяденька выдумал! – прыснул со смеху Башилов.

Солдаты потешались, глядя на Воронова:

– Глянь, ровно маленький… – задрал ноги кверху…

– Ремнем бы его теперь…

– Воронов чертей колышет!

– От старости из ума выжил, – прибавил Огнев.

Воронов, не слушая иронических замечаний, продолжал трясти ногами. Потом сел и, обращаясь к Огневу, строго сказал:

– Погляжу я на тебя, Ильюха, ломаный ты, старый уже солдат, а еще дурак!

Все кругом рассмеялись.

– Отчего так думаешь? – спросил, улыбаясь, Огнев. – Что ногами не трясу, как ты? Как жеребец, что катается по лугу?

– Не смейся раньше сроку. Я потрясу ногами, вся тяжесть с ног и отольет, понял? А ты вот кувыркнулся поскореича, а посмотрю, как встанешь…

– Встану. Тебе подымать меня не придется…

– Посмотрим, чьи ноги будут больше скучать, твои аль мои, – приговаривал Воронов, устраивая тень из мундира, который он распяливал на кусте.


III

Суворов нагнал корпус генерал-поручика Каменского в ту же ночь у деревни Юшенли.

Снявшись с привала в седьмом часу пополудни, Суворов тотчас же свернул на шумлинскую дорогу и увидал на ней свежие следы недавно прошедшего войска. Тысячи ног отпечатались на песке, посреди дороги шли глубокие колеи от обозных телег и пушек. На дороге то тут, то там попадались сломанное колесо, павший от безводья вол, рогаточное копье, брошенная пустая бочка – в них обычно перевозилась мука. А пройдя еще с полверсты, он наткнулся на один из казачьих разъездов, которые были посланы Каменским на розыски пропавшего генерал-поручика Суворова.

Суворов был доволен, что ночью может нагнать Каменского. Он знал, что Каменский ночью продвигаться дальше не станет, и решил обогнать его. Иначе ничего не оставалось делать. Солдаты Суворова прекрасно отдохнули за день и могли продолжать поход.

Когда Суворов со своими полками пехоты, двадцатью пушками, пятью полками конницы и казаками подошел к деревне Юшенли, вокруг которой бивуаком расположились войска генерала Каменского, лагерь, окруженный деревянными рогатками, крепко спал. Лишь кое-где еще чуть тлели костры, да у деревенского колодца, вычерпанного за вечер до дна, все еще маячила кучка солдат, терпеливо дожидавшихся под одиноким деревцом белой акации, пока в колодце снова соберется вода.

«Ну, будет сейчас баталия, помилуй Бог!» – улыбаясь, подумал Суворов, зная вспыльчивый, крутой нрав Михаила Федотовича.

Остановив корпус на дороге, он с казаком-вестовым поехал в деревню к генералу. Еще издали, по необычной для валашской деревни генеральской коляске, стоявшей у одного из дворов, и по фигурам двух часовых, ежившихся от ночного холода у двери мазанки, Суворов увидел, где остановился генерал-поручик Каменский.

Подъехав, он соскочил с коня, бросил поводья казаку и, с удовольствием разминая после долгой верховой езды затекшие ноги, шагнул в темные сени мазанки.

В густой темноте слышался храп денщика. Суворов набрел на Егора впотьмах и с трудом растормошил его. Сначала денщик не хотел вставать, но, услышав, что с ним говорит генерал-поручик Суворов, сразу пришел в себя. Он вскочил и побежал будить барина.

До Суворова донеслось недовольное бурчанье разбуженного генерала: «А, что?» Затем послышалось чирканье огнива, – денщик зажигал свечу. В полуоткрытой двери блеснул огонек. Дверь распахнулась, и Егор, стыдливо подтягивая сползающие штаны, сказал:

– Пожалуйте, ваше превосходительство!

Суворов вошел в мазанку.

При скудном свете огарка он увидал злое, нахмуренное лицо Михаила Федотовича. Генерал Каменский, повязанный сбившимся набок платком, приподнялся на пуховике. Он был так зол, что не знал, с чего начать.

– Напрасно беспокоились, Михаил Федотович. Вот и мы! – козыряя, сказал Суворов.

– Извольте, ваше превосходительство, слушаться старшего! Извольте впредь быть вместе, чтобы не приходилось вас больше разыскивать! – строго отрезал Каменский. – Вы все сзади где-то…

– Мы люди необученные, идем не по-прусски, а по-русски, как умеем. А впрочем, я могу идти в авангарде. Мои ребята отдохнули, и я тотчас же исполню ваше желание! – ответил Суворов, круто поворачиваясь к двери.

– Ночью вы никуда не пойдете! Я не разрешаю! – крикнул Каменский.

Суворов обернулся к нему. Он закрыл глаза и отчеканил:

– Запрещать, Михаил Федотович, вы мне ничего не можете: я такой же генерал-поручик, как и вы! И тоже кое-что в военном деле смыслю! Можете спать спокойно, а я пойду вперед, к Козлуджи! – И он выскочил из мазанки.

– Ступай к черту! – крикнул ему вдогонку Каменский.

Строптивость Суворова окончательно вывела Каменского из терпения. Он лежал и прислушивался: неужели этот сумасброд пойдет ночью куда-нибудь?

Через минуту послышался топот коней и сдержанный говор людей, – мимо окон мазанки ехали казаки Суворова.

Каменский накрыл голову подушкой, чтобы ничего не слышать. Он пролежал так довольно долго. Потом вспотел и со злостью отбросил подушку. Мимо окон продолжали топать шаги. Привычное ухо Каменского уловило, как звякнула водоносная фляга, – это уже шла пехота.

Шеститысячный корпус Суворова, без всяких прусских хитростей и эволюций, упрямо двигался вперед.


IV

Деревня Юшенли давно осталась позади. Уже начинало светать. Шли не останавливаясь: Суворов хотел пройти лес Делиорман, который лежал на его пути, и устроить привал у городка Козлуджи.

Делиорман уже был виден. Он высился как черная, непроницаемая стена. Посреди него чуть белела узкая полоска дороги, быстро исчезавшая из глаз в непроглядной лесной чаще.

У самого леса остановились, – ждали, пока возвратится эскадрон сербских гусар, посланный вперед на разведку.

Остальные четыре эскадрона Сербского полка отошли в сторону с дороги, чтобы хоть немного дать отдых измученным, еле волочившим ноги лошадям. Голодные кони с жадностью набросились на скудную, жесткую траву, – чем дальше продвигались на юг, тем каменистее становилась почва.

Стоять без движения пехоте было хуже, нежели идти: сразу наваливалась дремота, по спине подирал холодок. Зевалось.

Воронов, опершись на ружье, клевал носом.

Зыбин, схоронившись за спинами товарищей, высекал огонь, собираясь закуривать: турок еще не ждали и шли без особых предосторожностей.

Башилов, для которого все представляло интерес, жадно смотрел по сторонам. Впереди плотной стеной возвышался лес, сзади такой же стеной стояли полки суворовского корпуса.

– Дяденька, чего мы стоим? – спросил он у Огнева.

– Послали гусар посмотреть, что в лесу. Видишь, какой он. Сунешься туда, а в нем, может быть, турок притаился, – ответил Огнев.

Было тихо. Слышался приглушенный говор сотен людей, где-то сзади взвизгнул жеребец.

И вдруг по лесу пронесся дробный треск ружейной стрельбы. Эхо донесло какие-то крики, топот лошадиных копыт.

– Басурманы!

– На турка напоролись! – заговорили все.

Дремота вмиг пропала.

Гусары садились на коней, строились сбоку от дороги.

– В каре! – раздалась команда.

Апшеронцы быстро стали в батальонные каре.

Первая рота занимала передний фас[41] каре. Справа от Огнева плечом к плечу стоял Башилов. Огнев чувствовал, как мелкой дрожью трясется плечо рекрута.

«Робеет, бедняга!» – подумал Огнев. Сам он неоднократно бывал в бою, пообвык, но все же каждый раз перед началом сражения и ему было как-то не по себе.

Из лесу, пригибаясь к шеям лошадей, выскочило врассыпную с десяток гусар. В предутренних сумерках было видно, как у одного со щеки на васильковый доломан ручьем льется кровь. На втором не было кивера. Одна лошадь промчалась без всадника. Седло съехало на бок, и стремя било по каменистой дороге.

Гусары как обезумевшие проскочили между батальонными каре апшеронцев.

– Стой! Стой! – останавливали их где-то сзади свои.

Следом за гусарами вырвались из лесу конные турки. Они, видимо, не ожидали, что сразу наткнутся на главные силы врага. Два-три всадника успели на всем скаку осадить коней и круто повернуть назад. Но одного из них сшибли налетевшие свои же – турок вылетел из седла и, шлепнувшись о землю, остался лежать, а лошадь поднялась и побежала в сторону, вдоль опушки леса.

Десятка три турок, распаленных удачной погоней, в безумной, бессмысленной ярости наскочили с шашками на ощетинившееся штыками каре апшеронцев. Впереди всех на прекрасном вороном жеребце мчался какой-то чернобородый турок, видимо начальник. Дико крича и размахивая кривой шашкой, он бросился на угол фаса, где стояло 2-е капральство.

Апшеронцы спокойно приняли их всех на штыки. Громадный вороной конь грохнулся со всего маху на бок, приподнялся и забился в предсмертных судорогах, больно задевая копытами апшеронцев. А чернобородый минуту висел на апшеронских штыках. Его рука, сжимавшая шашку и бесполезно рубившая по далеко вперед выброшенным ружьям, разжалась. Турок что-то крикнул в последний раз и поник. Апшеронцы сбросили его со штыков.

Башилов тяжело дышал.

– Уважили их благородие – досыта накачали! – сурово усмехнувшись, сказал Зыбин.

– Коня-то жалко: вон какой жеребец был! – пожалел Огнев.

– Бес его возьми, мне всю голенку копытами истолок и штиблет изорвал, – потирал ушибленную голень Воронов.

В это время откуда-то сзади прискакал на своем степняке сам Суворов.

– Ребята, справа по три, за мной! – крикнул он сербским гусарам и первый помчался в этот густой, страшный своей темнотой и неизвестностью лес.

Гусары, крестясь и пришпоривая коней, поспешили вслед за Суворовым.


V

Войска Суворова уже несколько часов пробивали себе дорогу штыками через лес Делиорман. Взошло солнце, настало утро, а в лесу все еще кипел горячий бой. Вся узкая лесная дорога была завалена трупами людей и лошадей и повозками брошенного на пути турецкого обоза.

Турки и албанцы, засевшие в лесу, сначала опрокинули сербских гусар Суворова: гусарам негде было развернуться и они бежали. Но потом подоспела пехота, и турки начали отступать, хотя упорно отстаивали каждый свой шаг.

Для Башилова все это утро пролетело как один миг. Башилов двигался словно во сне: в кого-то стрелял, кого-то колол штыком. Кругом Башилова падали люди, – ранило молодого рекрута, который пришел в полк одновременно с Башиловым, упал зарубленный янычаром старик капрал. Башилов ежесекундно ждал, что его убьют, но продолжал идти невредимым. Только раз шальная пуля сшибла с его стриженой головы треуголку.

Чувство страха, которое Башилов испытывал в начале боя, теперь как-то притупилось. Башилов уже немного привык к виду крови, мертвым телам турок и своих, лежавшим на каждом шагу.

И лишь одного Башилов не мог равнодушно перенести: на ближайших придорожных деревьях и кустах торчали воткнутые на сучья отрубленные албанцами головы русских гусар. Когда Башилов впервые, в полушаге от себя, увидал на молодом дубке эту страшную мертвую голову, он точно ступил на уплывающую из-под ног доску деревенских качелей. По разгоряченной, потной спине откуда-то хватил сквознячок. Башилов чуть не выпустил ружья из рук.

Но лесная дорога была узка, сзади все бежали новые и новые капральства. Кто-то сильно толкнул плечом загородившего дорогу Башилова, и он тотчас же пришел в себя. Огляделся: кругом него были незнакомые мушкатеры. Ни Зыбина, ни дядьки Огнева не было рядом.

На одной лужайке, где столпились турецкие телеги и из-за этого прикрытия янычары отбивались от русских, он услыхал знакомый зычный голос Алексея Зыбина:

– А ну, расступись, ребятки, дайте второму капральству вдарить!

Башилов кинулся на голос, но когда подбежал к турецким возам, то Зыбина уже не оказалось. Разыскивать свое капральство было некогда, – стремительный людской поток увлекал его все дальше.

Башилова, как и всех в суворовском корпусе, сильно мучил голод, – с самого вечера во рту не было ни крошки. Еще больше мучила жажда. Столько времени были на ногах, в движении, а тут еще в лесу стало душно, как в бане. Парило. Многие солдаты падали замертво от изнеможения и страшной усталости.

А проклятому лесу не было конца. Вот, казалось, уже выходили на опушку, но это опять была очередная лужайка.

Наконец лес стал заметно редеть. Впереди посветлело, – видимо, пробивались к опушке.

И вдруг сверху точно кожухом накрыло Делиорман. В лесу разом стемнело. Над головами неожиданно загрохотал гром, ослепительно сверкнула молния, и на лес шумной, звонкой лавиной обрушился ливень.

Выстрелы сразу прекратились. Стихли неистовые крики албанцев. Ливень устроил перемирие. Движение приостановилось. В одну минуту по узкой дороге побежали мутные потоки воды. Люди не укрывались от дождя – каждый старался только прикрыть ружейный замок.

Все охотно стояли под этими освежающими струями воды и ветра, ловили воду. Подставляли фляги, манерки, котелки, кружки, ладони. Не могли напиться, не могли нарадоваться этой спасительной влаге и свежести.

В минуту – усталости как не бывало. Люди хотя и вымокли до нитки, но не ждали, когда перестанет ливень, – с новым упорством двинулись вперед, туда, где сквозь поредевшие деревья уже блестело солнце.

Туркам этот ливень был очень некстати: их широкие шаровары намокли, отяжелели, мешали в ходьбе, а ружейные патроны, которые турки обычно насыпали в карманы, быстро промокли.

Выскочив на опушку леса, апшеронцы увидели, как по полю неуклюже, точно стреноженные, бежали из лесу неприятельские солдаты.

За лесом расстилалась обширная поляна, покрытая кустами терновника.

На холмах белели палатки турецкого лагеря, виднелись батареи.

Апшеронцы и суздальцы, сильно поредевшие в бою, рота за ротой высыпали из лесу на солнышко. Солдаты с удивлением глядели на раскинувшийся перед ними турецкий лагерь, над которым по небу кривой азиатской шашкой изогнулась великолепная радуга.

В это время из лесу выскочил на коне Суворов.

Мундир его был мокр, лицо посерело от усталости, но большие голубые глаза глядели весело и зорко.

Он сегодня ни на минуту не выходил из боя. Он поспевал всюду – подбадривал измученных солдат, увлекал их вперед.

От пленных турок Суворов уже знал, что за лесом стоит вся сорокатысячная армия Абдул-Резака и главного янычарского аги. Он не предполагал, что турецкая армия так близко и что она встретит их в поле, перед Шумлой. Но Суворов был доволен, что Каменский не оказался впереди: он, конечно, пустился бы на все прусские «чудеса» – медлил бы ударить на врага, а враг тем временем укрылся бы под стенами крепости.

Ждать нечего. Нужно ударить, ошеломить!

Пусть русских впятеро меньше, но турки не знают, сколько у Суворова войск и сколько еще может выйти из лесу.

Суворов заторопил пехоту. Сильно поредевшие апшеронцы, суздальцы и севцы строились в батальонные каре.

Из лесу, тарахтя и звеня, выкатились десять пушек капитана Базина.

Турки увидали выстраивающегося неприятеля и уже открыли огонь. Ядра с треском разрывались в лесу – во все стороны летели щепы от дубов и ясеней.

– Ишь, со злости пошел лучину колоть! – смеялся Зыбин. – Ты где это был, парень? Мы уж тебя поминать хотели! – обернулся он к Башилову.

– Отстал, дяденька…

– Молодец – пробился! – похвалил его Огнев.

Раздалась команда. Каре двинулись вперед, на турецкий лагерь. С флангов скакали казаки и гусары.


VI

Решимость чаще выигрывает сражение, нежели сила.

Ксенофонт

Абдул-Резак, сидя на своем арабском жеребце, глядел вниз, в лощину. Ему не нужна была зрительная труба, – Абдул-Резак и без нее прекрасно видел быстрыми черными глазами.

Абдул-Резак смотрел и не верил.

Он был ошеломлен внезапным появлением русских у Козлуджи. Еще несколько часов тому назад все считали, что русские стоят где-то под Гирсовом, верст за полтораста от Козлуджи. Абдул-Резак и направлялся туда, чтобы отнять у неверных этот важный пункт, а они вдруг очутились здесь.

Но не только это озадачивало Абдул-Резака, – русские войска сегодня вели бой не так, как обычно.

Европейцы боялись стремительных, следующих одна за другой, лихих атак турецкой конницы, которая с диким воем, точно ураган, налетала на врага. Застигнутые в открытом поле, неверные тотчас же сбивались в одну большую кучу, становились спиной к спине, словно овцы, приготовившиеся отбиваться от волков. А впереди себя обязательно выдвигали деревянные рогатки, чтобы головы неверных не так легко могла достать кривая турецкая шашка.

Но тут, у Козлуджи, было что-то другое. Абдул-Резак привык к тому, что неприятельская пехота стоит на месте громадным, неповоротливым четырехугольником. А в этот раз русские разбросали свою пехоту по всему полю небольшими квадратами. Сегодня впереди пехоты почему-то не было рогаток, и русские не только старались отбивать турецкие атаки, но и сами быстро шли вперед.

Войска Абдул-Резака сражались, как обычно, беспорядочной толпой. Они остервенело кидались на врага. Вперед, как всегда, лезли самые храбрые. Более малодушные напирали на них сзади, не давая передним останавливаться.

Абдул-Резак видел: слева русские отбивали все яростные атаки его спагов и янычар, но справа как будто бы дело шло лучше для турок – в нескольких местах эти плотно сбитые квадраты русской пехоты теряли свою правильную форму.

Абдул-Резак повеселел. Он поглаживал курчавую бороду, хотя его пальцы дрожали при этом: Абдул-Резака все-таки беспокоила неожиданность удара русских и полная неизвестность – сколько же еще укрылось их за этим густым лесом? Сможет ли он противостоять им со своими двадцатью пятью тысячами янычар и пятнадцатью тысячами спагов? Ведь у визиря в Шумле осталось не более тысячи человек. Если Абдул-Резак потерпит на этом поле поражение, русским будет открыта дорога на Балканы.

Абдул-Резак обернулся и сказал своему адъютанту, чтобы к левому крылу послали еще спагов на подмогу. Через минуту из лагеря вниз, в лощину, помчались тысячи всадников.

Абдул-Резак смотрел, что будет дальше.

Но произошло совсем неожиданное: не успели спаги доскакать до русских, как вдруг на всем скаку круто повернули в сторону и, рассыпавшись по полю, кинулись назад, к Козлуджи.

Дело было в том, что весь левый край турок бежал назад, а за ним побежал и правый. И все сразу перемешалось. Малодушные, бывшие до этого в задних рядах, теперь бежали первыми. Они выбрасывали из карманов патроны, стреляли вверх, швыряли в сторону тяжелые длинные ружья, которые неудобно заряжать и из которых без упора трудно стрелять.

Задних же настигала и рубила русская кавалерия: Абдул-Резак ясно видел яркие мундиры гусар и казаков.

– Сюбхан Аллах![42] – воскликнул он. – Все погибло!

Абдул-Резак прекрасно знал своих воинов: если побежала хоть одна часть с поля, тотчас же ей следовали остальные. В атаке для турок не существовало никаких преград, но зато и в бегстве не было ничего, что бы их остановило. Страх летел быстрее ветра. И страх не просто быть убитым, а быть заколотым штыком: после того как Магомет запретил мусульманам есть свинину и приказал переколоть всех свиней, смерть от штыка считалась у турок позорной.

Абдул-Резак ударил своего бедуина плетью и бросился туда, где стоял толстый ага янычар.

– Останови этих трусов! – закричал он, указывая на бегущих.

– Я говорил тебе – будет плохо, пророк не за нас: когда мы выступали в поход, ветер дул нам в лицо! – ответил ага, поглядывая на столпившихся, тревожно перешептывавшихся между собою янычар.

– Их ружья длиннее наших ятаганов! Мы не хотим, чтоб нас закололи, как свиней! – кричали из толпы. Янычары жались поближе к палаткам, видимо собираясь тоже пуститься наутек.

Абдул-Резак круто повернул коня и поскакал к спагам. Но и тут никто не хотел слушать его. Спаги не слушали увещаний ни Абдул-Резака, ни своих начальников. Они навьючивали на лошадей свои и чужие вещи из брошенных палаток и только смотрели, успеют ли еще захватить что-нибудь или нет.

В лагере каждый уже думал только о себе самом. Если бы удалось остановить бегущих, весь страх мгновенно прошел бы и здесь.

Абдул-Резак помчался навстречу бегущим. Запыхавшиеся, красные, потные, они уже вбегали в лагерь, крича: «Вай! Хайди!»[43]

И вселяли страх и смятение в тех, кто еще кое-как держался.

Абдул-Резак вертелся на бедуине, размахивая выхваченной из ножен саблей, и кричал:

– Остановитесь, трусы! Стойте, презренные ишаки!

Но никто не останавливался. Только со всех сторон кричали ему со злостью и руганью:

– Встречай сам свою смерть!

– Ты на коне, а мы пешие!

– Ты спасешься, а мы погибнем!

– Накажи меня Аллах, чтобы я вас покинул! – исступленно кричал Абдул-Резак. – Если хотите, и я с вами буду драться пешим…

Но его слова заглушил визг шлепнувшегося неподалеку ядра: русские пушки уже били по лагерю. Это еще больше усилило смятение. Весь лагерь охватил ужас. Артиллеристы рубили постромки, собираясь удирать. Янычары кидались к спагам, стараясь как-либо уцепиться за стремя. Спаги били их плетьми, рубили шашками. Пешие стреляли в верховых, чтобы завладеть конем. Какой-то янычар выстрелил даже в самого Абдул-Резака, но промахнулся.

Все окончательно потеряли рассудок.

Абдул-Резак метался по лагерю на коне, кричал охрипшим от отчаяния голосом:

– Дур! Дур![44]

Но все его старания были тщетны: турецкая армия бежала врассыпную, куда кто мог.


VII

Букарест изнывал в полуденной истоме. Было безветренно. Стояла удушливая жара.

Пыльные узенькие улочки опустели; даже свиньи и те забились куда-то в тень.

По бревенчатой мостовой не дребезжала ни одна каруца. Умолкли всегдашние шумливые ферарави и скаумеле,[45] притихли, обезлюдели веселые, оживленные ханы.[46] Все обыватели попрятались в дома – забирались в просторные прохладные сени и пили дульчец,[47] особенно приятный в такую жару. Только в полутемных сенях и можно было найти спасение от зноя.

Суворов в одном белье лежал на коврике в сенях. Час тому назад он вернулся из ставки, куда ездил докладывать главнокомандующему о козлуджинской баталии.

Когда 9 июня, на закате, турки бежали из Козлуджи, оставив Суворову трофеи – богатейший лагерь, обоз, 29 пушек и 107 знамен, Каменский с главными своими силами еще только подходил к Делиорману. Он остановился на ночь у леса и на рассвете 10 июня соединился с Суворовым у Козлуджи.

Суворов тотчас же предложил Каменскому идти вперед: путь за Балканы был открыт – у визиря в Шумле оставалась горсть людей.

Каменский не соглашался на это. Он твердил, что надо обождать, пока подвезут провиант. Фридрих II учил, что полководец не должен отходить от своих продовольственных магазинов дальше, чем на семь переходов. Каменский слепо придерживался этого, не учитывая, что здесь были иные условия, иной противник, а главное – что он имел дело не с наемным солдатом, а со своим, русским.

– Мы уже и без того не в семи переходах, а Бог весть во скольких от магазейнов, – упрямо твердил Каменский.

Суворова наконец взорвало:

– Фридрих Второй да Фридрих Второй! Помилуй Бог! Затвердила сорока Якова, твердит про всякого! – крикнул он и побежал прочь от этого фанатичного поклонника прусского короля.

Каменский упрямо не понимал того, что прусская тактика отжила свой век, не хотел видеть, что только суворовское движение вперед выиграло баталию у Козлуджи.

Из-за глупого упрямства Каменского вчерашняя славная победа Суворова теряла всякое значение.

Суворов тотчас же подал рапорт о болезни. Действительно, его вновь стала трепать старая лихорадка, которая пристала к нему еще в Негоештах.

И Суворов уехал в Букарест. В Букаресте он пробыл полдня, а ночью отправился в Браилов к Румянцеву.

Главнокомандующий ласково встретил победителя, но отпустил ему несколько «купоросных пилюль», как любил выражаться Суворов. Румянцев корил Суворова за то, что он действовал независимо от Каменского.

– Но, ваше сиятельство, посудите сами, разве можно согласованно действовать с таким упрямцем? – возражал Суворов.

– Хороши вы были оба при Козлуджи. Оба упрямы как козлы! – улыбнулся Румянцев нечаянно подвернувшемуся каламбуру.

– Может быть, я и упрям, но мое упрямство принесло России победу, – запальчиво ответил Суворов. – А вот Каменский из упрямства стоит на месте. Разве после такой победы можно стоять? Не только день, а даже час промедления смерти подобен!

– В его положении не дни и часы, но каждый момент дорог, – согласился Румянцев.

Вспоминая сейчас все это, Суворов подумал:

«Разумеется, Каменский и все мои завистники будут кричать: «Суворов не тактик! Суворов не по правилам!» И пусть кричат! Да, да. Я – не по-прусскому! Я – по-русскому! Бил и буду бить врага».

– По-своему! – громко сказал Суворов и заходил из угла в угол.

– Кликали меня, ваше превосходительство? – просунул в дверь лохматую голову казак-вестовой.

– Нет, ничего. Отдыхай, братец! – ответил Суворов, продолжая ходить по сеням.


Глава шестая
Суворочка

Смерть моя – для отечества,

Жизнь моя – для Наташи.

Суворов


I

В просторной хате Трохима Зинченки со вчерашнего вечера стоял переполох: бабы подновляли пол, белили стены, мыли столы и лавки, а Трохим перетаскивал к брату, жившему по соседству, макитры, кожухи, свитки, прялки и прочее добро.

Все село знало эту новость: у Трохима будет жить сам генерал из дивизии, которая уже не первый год располагалась лагерем на поле.

Хата Трохима стояла на краю села, в садочке. Если бы в ней поместился какой-нибудь аудитор или поручик, не было бы никакого дива. Но в хате простого селянина собирался жить не лишь бы кто, а генерал, и это всех очень удивляло. Тем более что в трех верстах от села находилось панское имение с большим домом, где всегда и жил прежний командир дивизии.

Все помнили высокого широкоплечего генерала, который, в орденах, напудренный и важный, как следует быть барину, генералу, проезжал иногда через село на тройке. Хотя он жил не у себя в имении, но и тут остался помещиком: в его руках было тысяч десять подневольных солдатских душ. Он распоряжался ими как хотел, отдавал солдат на работу к окрестным помещикам: у одного строили стодолы,[48] у другого – всю усадьбу. Не один батальон косил у панов хлеба и сено.

И за все лето генерал только раз или два устраивал ученья в поле, чтобы за косой, топором да граблями мушкатер не забыл, как ходить ровно по линейке, а гусар не разучился ездить верхом.

А в этом году прислали нового генерала. Все поле забелело палатками. Новый генерал не отпустил на сторону на работы ни одного солдата: косили сено только для своих лошадей и убирали хлеб только свой, купленный у помещиков на корню для дивизии. Большею же частью занимались военным делом, – то учились стрелять, то уходили куда-нибудь, чуть ли не под Харьков, в поход.

Иногда утром пастухи, гнавшие скот, видели, что лагерь опустел за ночь, что в нем остались одни часовые. А через несколько дней с другого конца села с песнями и барабанным боем возвращались домой полки.

А впереди войск, на коне, ехал такой же запыленный и черный от загара, с таким же обветренным лицом и шелушившейся на носу кожей, как у всех его мушкатеров, егерей и гусар, этот генерал.

Он ни в чем не походил на тех генералов, которых привыкло видеть село.

Генерал должен быть толст, чванлив и важен. А этот, худенький и неказистый, приветлив и прост.

Генерал должен быть всегда в красивом мундире, чтоб блестели пуговицы, галуны, ордена. А этот одет в полотняные штаны и куртку, как дьячок, когда работает в поле. Одним словом, если бы не знать, кто это, никому и в голову не пришло бы, что это генерал.

– Може, вин и добрый вояка, але якый же з нього генерал! – высказал кузнец общее мнение всех селян, когда они впервые увидали генерала в церкви у обедни.

Но все-таки как он странно ни одевался, как ни держал себя просто со всеми – разговаривал у церкви с ребятами, сам подал полушку убогим, но был он командиром – шутка ли сказать! – целой дивизии.

И все село завидовало Трохиму, что ему вдруг привалило такое счастье.

У Трохимова плетня толпились любопытные бабы и ребятишки – смотрели, что будет дальше, ждали. Бабы стояли у самого перелаза, а ребятам из-за них ничего не было видно. Большие вешались на плетень, меньшие поглядывали в щели.

К хате подъехала солдатская повозка, запряженная худой лошаденкой. В повозке сидели ямщик в рыжей шапке с желтым медным орлом и молодой толстоносый парень – нос у него как добрая груша. Толстоносый парень был, по всей видимости, генеральский денщик.

Никого уже не удивляло то, что у нового генерала всего-навсего один человек, – у этого генерала все было по-иному. Денщик стал вносить в хату генеральские вещи. Но и вещей было мало.

Сначала он порадовал всех – достал из узелка и встряхнул настоящий, как надо быть, темно-зеленого сукна, с золотом и орденами, генеральский мундир.

Бабы так и ахнули:

– Дывиться, дывиться, ось яке!

Денщик понес мундир в хату, где мать и дочь Зинченки уже стлали полавники, вешали на иконы чистые, вышитые петухами длинные ручники, шест, протянутый над кроватью, покрывали рядном.

Кроме мундира и таких же штанов и золотого шарфа с темпляком, еще были новые ботфорты со шпорами.

Проходивший мимо хаты гончар издалека оценил их:

– Справни. Мабуть, карбованци два коштують!

Но остальное все – пустяки: книги в желтых телячьих переплетах, небольшая подушка в ситцевой наволочке, синий плащ, шпага и ломаный подсвечник.

Не на что смотреть! На дне повозки ничего не было.

Солдат поехал назад к лагерю, а толстоносый неразговорчивый денщик, кликнув на помощь хозяина, стал зачем-то разбивать в саду, возле дома, палатку.

– Це що, тут будэ стояты варта? Генерала вартуваты? – полюбопытствовал Зинченко.

– Нет, – буркнул Прохор.

– Сами будэтэ спаты? Та хиба ж в хати мисця мало?

– Нет.

Зинченко больше не стал допытываться, – из денщика слова хоть клещами рви.

Через минуту угрюмый Прохор сам сказал:

– Ляксандра Васильич не любит в избе спать.

В полдень нежданно-негаданно – никто и не заметил, как он подошел, – явился сам генерал.

Бабы все так же стояли кучкой у перелаза, говорили разное, забыв о генерале. Говорили про то, что в Хорошках объявилась ведьма и пьет молоко у коров, про то, что к гончарихе – Бога не боится и детей не стыдится – бегает сват.

И в это время кто-то легонько ударил пальцами в толстые бока Горпины, которая стояла у перелаза на самой дороге. Горпина вскрикнула – боялась щекотки, – круто обернулась, собираясь уже ударить по рукам шаловливого мужика, и обомлела: перед ней стоял, весело улыбаясь, сам генерал.

Когда он возвращался из похода, небритый и черный, или когда стоял во время обедни на левом клиросе и издалека видны были только его впалые щеки с двумя складками вдоль носа и высокий лоб, изборожденный морщинами, – генералу можно было дать за пятьдесят. Но сейчас голубые глаза глядели молодо, небольшой приятный рот насмешливо улыбался.

– Позволь, красавица! – сказал генерал.

– Ой, лышенько! – смутилась покрасневшая Горпина, пятясь назад.

Генерал легко, как двадцатилетний, перемахнул через перелаз и быстро зашагал к хате. Бабы оживились, потешаясь над Горпиной, расспрашивали, как генерал пощекотал ее, верили и не верили ее рассказам.

А из хаты доносился веселый, быстрый голос генерала. Ему вторила бойкая скороговорка Параски, жены Зинченки. Хитрая, льстивая баба сокотала, рассыпалась перед таким важным постояльцем – дробней маку.

Но что происходило в хате, не было видно, а всем так не терпелось – хотелось узнать. Бабы заходили то с одного, то с другого боку – не видать! Наконец какой-то черноглазый хлопец, бывший пошустрее остальных, перескочил через перелаз, подбежал к хате и смело глянул в небольшое оконце. Он постоял так с минуту, а потом кинулся со всех ног назад к плетню.

Бабы обступили хлопца.

– Ну, що?

– Сыдыть та йисть.

– Що йисть?

– Титка Параска насыпала йому борщу.

– Брэшэш?

– Не брэшу! – обиделся хлопец. – Побижить поды-виться!

– Боже ж милостивый! Генерал йисть борщ!

– Вин сказывся.

– А чого бы не йисты? Параска добрэ варить.

– Та же не я або ты. Нас с тобою пусты, мы будэм йисты и Бога хвалить: Параска в борщ добрэ, мабуть, сала натовкла. А то ж вин сказано – генерал!

Обедал генерал недолго – по-солдатски. Пообедав, направился в сад, на ходу сбрасывая с плеч полотняную куртку. Заглянул в палатку и вышел оттуда с какой-то бумажкою в руке. Генерал стал быстро ходить по саду, то и дело заглядывая в бумажку и что-то бормоча.

От перелаза было невозможно что-либо услыхать. Ребята побежали к саду со стороны улицы, где рос вишенник. Приникли к плетню, осторожно смотрели из-за него.

– Мыколо, Мыколо, ось я бачу. Иды сюды! – шептал один.

– Та почэкай, и у менэ добрэ выдно.

– Де вин? Я ничего нэ бачу! – хныкал и лез ко всем ребятам самый маленький из них, не видевший ничего.

– Ось, дурный! Ось, бач! – тыкал его головой в проломленный плетень старший хлопец.

Смотрели, жадно слушали, что такое сам с собою говорит генерал, но ничего не понимали: генерал говорил на непонятном языке.

Потихоньку за ребятами потянулись к вишеннику и любопытные бабы. Подходить к самому плетню соромились. Стояли на дороге, издалека тихо спрашивали у ребят:

– Що вин робыть?

– Що вин говорыть?

Ребята разочарованно отвечали:

– А хто ж його зна. Ходыть та бормочэ.

– А що ж бормочэ?

– Молыться або що?

– Щось бормочэ нэ по-нашому…

Ребятам уже становилось скучно смотреть на эти генеральские сапоги – сапоги как сапоги, даже без шпор, – на небольшую косичку генерала, на его худую шею.

Но генерал ходил недолго, он шмыгнул вдруг в палатку и остался в ней. Должно быть, лег спать. Ребята божились, что слышат, как генерал храпит.

– О, чуеш, чуеш?

– Та ж то Пэтро сопэ…

– Пэтро, одийды!

Маленький Петро обиженно отошел в сторону.

– О, чуеш?

– Эгэ.

– Спыть. Мыколо, побижымо на ричку купаться…

А в это время денщик Прохор не торопясь обедал за тем же самым столом, за которым полчаса тому назад ел генерал. Прохор сказал хозяевам, что у его барина такой порядок: после обеда он учит по бумажке турецкий разговор, а потом ложится спать, стало быть, пока что можно и ему спокойно пообедать.

– А на що гэнэралови вчытыся по-турэцькому? – спросила хозяйка.

– Дурна баба, – вмешался муж, – з туркамы который рик воюе – и по-християнському з ными будэ балакаты? В полон кого возьмут або що…

Хозяин сбегал в шинок, принес полкварты горилки – хотел развязать язык денщика, расспросить у Прохора про такого необычного генерала. Горилку Прохор выпил охотно, но остался все так же немногословен и мрачен, как и был. Он только сказал, что барин – что ж барин? Барин ничего, добрый!

– А чы богатый? – спросил Трохим.

– Бога-атый…

– А чы жонатый? – спросила Трохимиха.

– Женат, барыня, должно быть, сегодня приедут из Москвы – ждем!..

Тут обе Зинченки – мать и дочь – засыпали Прохора вопросами.

Прохор ковырял в зубах пальцами, икал, глядя на опустевшую полкварту, и, слабо понимая, что такое лопочут бабы, все переспрашивал:

– Ась? Чего-с?

Разобрав наконец, что они хотят побольше знать о генеральше – какого она роду, красивая ли и прочее, – Прохор только махнул рукой и изрек:

– Баба да бес – один у них вес!

И больше не стал ничего говорить – курил, задумчиво вертя в пальцах пустую чарку.

Хозяйка, отчаявшись разузнать у денщика что-нибудь еще, стала собирать со стола, когда на улице послышался шум.

Ее дочь глянула в окно, всплеснула руками и закричала:

– Генеральша йиде!

Хозяева опрометью бросились из хаты. А Прохор нетвердыми ногами побежал в сад будить барина.

К дому действительно подъезжала целая вереница телег, точно свадебный поезд. Впереди ехала высокая коляска, запряженная тройкой лошадей. Ее занимали полная румяная женщина лет тридцати и молодой офицер в новеньком мундире и треуголке. Между ними виднелась светловолосая пушистая головка миловидной девочки с большим голубым бантом в волосах. На передней скамейке, против господ, сидела горничная.

На следующих возках и телегах, среди узлов, сундуков и корзин, пестрели кофты и платки дворовых девок.

Навстречу приехавшим бежал из сада в туфлях на босу ногу генерал. Он радостно улыбался и кричал:

– А, приехали! Добро пожаловать!

Горничная, сидевшая в коляске, взяла на руки девочку и передала ее подбежавшему генералу. Генерал подхватил дочь и стал целовать ее, приговаривая:

– Наташенька! Сестричка! Суворочка!

Молодой офицер выпрыгнул из коляски и помог выйти барыне, которая без удовольствия смотрела на эти низенькие белые хатки, на желтые головы подсолнечников, на горшки, сушившиеся на плетне.

Генеральша, шурша юбками, подплыла к мужу. Он, не отпуская дочери, одной рукой обнял жену, поцеловал ее и пошел к хате, нисколько не обращая внимания на щеголя-офицера, который, сняв треуголку, почтительно стоял поодаль.

– Саша, – остановила мужа генеральша, – что ж ты не здороваешься с Николаем Сергеевичем? Племянника знать не хочешь?

Генерал, державший дочку на плече, обернулся. Быстро взглянул на щеголя-офицера.

– Здравия желаю, дядюшка! – поклонился офицер.

– Здорово, дружок, здорово, – каким-то вялым, безразличным голосом ответил генерал, делая шаг к племяннику и подставляя ему щеку для поцелуя.

– Николай Сергеевич нас сопровождал. Охранял! – сказала жена.

Генерал фыркнул.

– Услужил! Премного благодарен. Помилуй Бог! Услужил! – все так же неласково говорил генерал, меряя с ног до головы неожиданно приехавшего родственника.

Потом вдруг его глаза снова вспыхнули всегдашним огнем.

– Сергея, двоюродного брата, сынок? – как будто что-то вспоминая, твердо спросил он.

– Точно так.

– В каком чине изволите служить, ваше благородие?

– Секунд-майор.

Генерал еще раз окинул его быстрым взглядом и, приговаривая: «Секунд, секунд!» – побежал к хате вприпрыжку, изображая лошадь.

Светловолосая девочка звонко смеялась, держась за голову отца обеими руками.

Генеральша шла за ними, недовольно поджав толстые губы. Секунд-майор смущенно следовал сзади.

…Бабам хватило разговоров о Зинченковых постояльцах на целый день. Все село тотчас же узнало, что генеральша Суворова привезла с собой двенадцать дворовых девок и шесть сундуков с платьем, что она заказала Параске варить только для девок на обед три курицы, а себе – селезня и поросенка, что у генеральши полны руки колец, что она как стала переодеваться, так на ней было накручено пять шелковых юбок, не считая исподних, что она, видать, настоящая богатая барыня.

Все бабы наперебой хвалили ее:

– Та молода, вродлыва, як троянда![49]

– А богата: убрання на йий бачыла яке?

– Шовкове.

– А донька яка малэнька, прыгожа. Зубкы – як кыпинь били. Такэ голубьятонько!

– А хто ж той молодый?

– Племьяннык, кажуть…

– Ой то ж мени тийи племьянныкы у молодойи бабы! – покачала головой жена кузнеца.


II

Ветра почти не было – пламя свечи едва колебалось.

Александр Васильевич сидел у себя в палатке и писал.

Он встал, как обычно, в третьем часу пополуночи. На густом украинском небе еще ярко горели звезды. Было тихо. Лишь в саду время от времени с глухим стуком падало на землю яблоко да по всему селу перекликались верные часовые – горластые петухи.

Александр Васильевич занимался хозяйственными делами. Сегодня уезжали назад подводы, привезшие вчера Варютины вещи и дворовых девок. Нужно было еще раз прочесть все письма и отчеты московского домоправителя и адъютанта-поручика Кузнецова, которого Суворов звал просто Матвеичем, и корявые, смешные письма старост других суворовских вотчин и деревень.

После смерти батюшки (он умер в ту осень, когда родилась Наташенька, ровно четыре года тому назад) Александру Васильевичу приходилось самому заниматься постылыми хозяйственными делами. Раньше он не касался до этого, а теперь нужно было вникать во все.

Нужно было помнить, что в Рождествене мало заведено домашней птицы, в Ундоле – надо строить дом, а в Кончанском староста – видно по письмам – лжец и льстец, и, стало быть, от него нет житья мужикам, но проверить это пока что нельзя: в Кончанском Суворов еще ни разу не был.

Наконец, надо следить за всеми плутнями постоянного стряпчего Терентия Ивановича, известного болтуна и безвестного пииты, а прежде всего – первостатейного прохвоста, которому Александр Васильевич два года назад как-то неосмотрительно доверил ведение всех своих дел. «Велеречивый юрист Терентий», как для себя называл его Александр Васильевич, всегда вел в суде какую-то тяжбу. Суворов прекрасно понимал, зачем это делается: затем, чтобы показать, что Терентий Иванович не зря получает в год пятьсот рублей ассигнациями.

Александр Васильевич не терпел всех этих хозяйственных дел: они напоминали ему те несносные годы, когда он был обер-провиантмейстером в Новгороде и комендантом в Мемеле.

Но делать было нечего: приходилось читать отчеты, думать о разных хозяйственных мелочах, хотя у Суворова и без них было о чем думать. Приходилось решать – решал-то Александр Васильевич быстро! – и, что скучнее всего, писать.

Александр Васильевич уже написал длинное письмо Матвеичу. Матвеич – хороший, честный служака, но еще молод. В голове у него Бог весть что, и если ему вовремя не напоминать, – поди, все перезабудет.

Александр Васильевич напомнил ему о дровах – поколоты, сохнут ли? – о том, что надо наварить и затрубить в лед крепкого русского пива – пиво Суворов любил, – о том, чтобы насушить к зиме грибов, насолить огурцов, наготовить капусты белой, и серой, и кочанной.

Подумал и приписал:

«Так же и всех земляных продуктов довольное число в запасе до новых».

Кажется, все? Нет, еще о музыкантах и певчих.

В московской дворне осталось от батюшки довольно музыкантов и певчих. Александр Васильевич тоже любил и музыку и пение, но не мог примириться с тем, что теперь все эти люди сидят там, ничего не делая. В прошлом письме он написал Матвеичу, чтобы все музыканты и певцы работали в огороде, в саду, на пашне – где захотят, чтобы сами добывали себе хлеб. Велел дать им коров, лошадей, семена, бороны, сохи. А Матвеич пишет, что не все взялись за хозяйство.

Конечно, дудить в трубу или петь легче, чем за сохой ходить! Но от лени и праздности – одни пороки.

Написал:

«Остающимся вокальным инструментам пахать или сеять».

Вот теперь все. Только ответить на письмо старосты Пензенского села Никольского.

Староста хочет отдать бобыля в рекруты. Вспомнил – обозлился: а почему – бобыль? Почему допустили до того, что шатается по миру голодный?

С размаху ткнул пером в чернильницу. Мелко, бисерным почерком, быстро застрочил:

«Бобыля отнюдь в рекруты не отдавать. Не надлежало дозволять бродить ему по сторонам. С получением сего этого бобыля женить и завести ему миром хозяйство. Буде же замешкаетесь, то я велю его женить на вашей первостатейной девице, а доколе он исправится, ему пособлять миром во всем: завести ему дом, ложку, плошку, скотину и прочее».

Даже кляксу посадил с досады.

«Староста… Толстая морда! Самого бы его на место этого парня-бобыля! «Бобыль, бобыль»!»

Да, он прекрасно знает, что такое бобыль. Таких бобылей у него в полках – сотни. Честные люди. Прекрасные, исполнительные, храбрые солдаты.

Александр Васильевич вскочил. Шагнул было по палатке, но в ней не разойдешься: шагнешь – и уже очутишься в саду. Схватил со стола табакерку. Понюхал и сморщился, прислушиваясь.

Чихнул.

Дрянь табачок. «Ах ты, Матвеич, Матвеич, простая душа! – покачал он головой. – Добрый человек, а любой торгаш вокруг пальца тебя обведет: вот всучили какую-то дрянь! (Матвеич прислал с Варютой табаку, и, как всегда, присылал ли он чаю или табаку, все плохо. А к чаю и табаку Александр Васильевич был неравнодушен.) Сам не нюхает, а ведь не посоветуется со знающим человеком. Верит торговцу».

Суворов сел и, взяв перо, написал:

«От нюхательного табаку, тобой присланного, у меня голова болит. Через знатоков надобно впредь покупать, смотри исправно внутрь, а не на обертку, чтобы не была позолоченная ослиная голова».

Задумался.

«Вот и Варюта такая же, как Матвеич, все на обертку только смотрит, а оттого все у нее – «позолоченная ослиная голова». Притащила с собою этого франта-племянника».

Суворов фыркнул от досады: «Дура!»

Думал: «Варюта крепкая, из нее выйдет добрая мать-командирша, солдатская жена, товарищ в походе, в лагере. Ан вышло не так. Вышло такое, что лучше и не говорить».

В это время издалека послышалось тарахтенье колес, – ехали подводы, которым Александр Васильевич велел еще до света отправиться из села назад, в Москву.

Сколько раз он говорил Варюте, чтобы она, приезжая к нему в армию, не тащила с собой весь этот курятник – целую кучу ненужных дворовых девок.

Прозоровские век жили на широкую ногу, привыкли без толку сорить деньгами направо и налево. У них в доме всегда толкалось без дела пропасть народу – горничные, лакеи, разные кофишенки, музыканты, казачки. Приехала и сюда с этим выводком.

Александр Васильевич сам ни одного часу не сидел без дела и не переносил безделья и лени ни в ком. Потому он решил оставить при Варюте и Наташеньке одну горничную Улю, данную за Варютой в приданое, а остальных двенадцать рождественских девок немедля, сегодня же отправить восвояси в Москву. И отправить спозаранку, пока Варюта спит, чтобы меньше было слез и крику.

Подводы подъезжали. Уже, заслышав их, Прохор пошел будить девок собираться в дорогу. Нужно было кончать письма.

Александр Васильевич перечел еще раз все, что написал.

Приписал:

«Пиши, Матвеич, кратко да подробно и ясно, да и без дальних комплиментов».

Подписался, присыпал письмо песком и стал складывать толстый лист.

Сверху надписал:

«Государю моему, моему младшему адъютанту его благородию Степану Матвеевичу Кузнецову в доме моем близ церкви Вознесения у Никитских ворот».

Достал сургуч и печать. Запечатал. В палатке приятно запахло сургучом. Посмотрел на печать, как получилось. Хорошо: знамена, пушки, сабли – четки, ясны. И легко можно прочесть вытисненный на печати суворовский девиз: Virtue et veritate.[50]


III

Варваре Ивановне хорошо спалось с дороги.

Она не слышала ничего: как уезжали девушки, как мимо хаты гнали в поле скотину, как встала Наташа, которой постлали постель на лавке, у окна.

Когда Варвара Ивановна открыла глаза, солнце стояло уже высоко.

Варвара Ивановна лежала, осматривая хату.

«Эти грубые полавники выбросить, постлать свой бухарский ковер. Холстину, что висит на шесте, над кроватью, тоже убрать. Вместо нее можно будет повесить шаль. А ручники на иконах пусть висят!» – думала она. Решила вставать – хотелось есть.

– Уля! – позвала она горничную.

Ответа не было.

– Ульяна! – повторила Варвара Ивановна.

Молчание.

– Ушла куда-нибудь… Маша! – крикнула она погромче.

Никого…

Начинала разбирать злость.

– Не слышат, оглохли! Вот встану, я ж вам! Настя! – уже сердито закричала Варвара Ивановна.

Все то же – никакого ответа. Варвара Ивановна вскочила с кровати в одной сорочке, босиком побежала по холодному глиняному полу, приоткрыла дверь в нагретые солнцем, пахнущие огурцами, дынями и какими-то травами сени.

– Девки, подите сюда!

На крыльце кто-то зашевелился, шагнула в сени. И в ярком солнечном свете показалась не то смущенная, не то виноватая рожа Прохора.

Варвара Ивановна захлопнула дверь, быстро пробежала назад, к кровати, и села, прикрывшись одеялом.

Дверь медленно отворилась, и в нее сначала просунулся толстый нос Прохора, а потом и весь он сам пролез бочком в хату:

– Чего изволите, ваше превосходительство?

Денщик стоял у порога, потупивши голову, – старался не смотреть на полуобнаженные полные плечи генеральши и ее голые ноги.

– Ты чего влез? Разве я тебя звала? – накинулась на него Варвара Ивановна. – Где все девки? Что это значит? Куда они ушли?

– Барин услал.

– Куда услал? – встревожилась Варвара Ивановна, чуя недоброе.

– Домой.

– Как домой? Куда домой?

– В Рождествено.

Варвару Ивановну точно обухом ударило.

– Ты пьян. Ты… – запнулась она от гнева.

– Никак нет, ваше превосходительство, я не пьян! – впервые поднял он на барыню глаза: ему действительно хотелось бы выпить, но еще сегодня нигде не довелось.

– Что ж он, старый бес, с ума сошел? – дрожащим от слез голосом закричала Варвара Ивановна. – Почему он услал?

– Ляксандра Васильич говорят: а чего ж, говорят, им здеся баклуши бить?

– И кроме тебя, дурака, никого не осталось?

– Зачем никого? Есть. Ульяна есть. Она за Наташенькой побежала. Я сейчас…

И он уже повернулся к двери, но в это время в хату вбежала Ульяна.

Прохор воспользовался ее приходом и поскорее шмыгнул в сени – подальше от беды.

Из хаты несся плач рассерженной, расстроенной барыни.

«Ничего: бабьи слезы дешевы!» – думал Прохор, идучи ставить для барыни самовар.

И он оказался прав: барыня скоро поутихла и успокоилась. А когда к чаю пришел племянник Николай Сергеевич, который поместился в соседней хате, Варвара Ивановна уже смеялась…

Такую, смеющуюся и веселую, застал ее Александр Васильевич, возвратившийся сегодня из лагеря несколько раньше вчерашнего.

Суворов тоже был в отменном настроении, – день складывался как-то хорошо. Надоедливые, хозяйственные дела улажены, о них можно уже долгое время не думать; девки, которые раздражали бы своей всегдашней суетой и бездельем, уехали, больных в лагере немного, не более пяти человек на полк, егеря стреляли на ученье хорошо; и, главное, дома его ждали Варюта и Наташенька.

Чтобы ни делал Александр Васильевич – смотрел ли, как полужены ротные котлы, следил ли за тем, как егеря быстро заряжают ружья, – но все время сегодня где-то стояла мысль о жене и дочери.

Не доходя до Трохимовой хаты, Александр Васильевич на улице увидал Наташеньку. Она вместе с какими-то крестьянскими ребятишками играла возле низенькой хаты. Была Наташа в одном платьице, с непокрытой головой и босая.

Александру Васильевичу понравилось это. Вспомнилось, как он, бывало, в детстве, в Рождествене, вот так же целыми днями играл на улице с дворовыми мальчишками в разбойников, без счету купался в речке и вместе со всеми за компанию лазил в отцовский сад воровать зеленый крыжовник.

«В меня пошла», – подумал Суворов.

Ребята, увидав подходившего генерала, сказали об этом Наташе. Она обернулась и бросилась к нему навстречу. Повисла у отца на руках. А потом, когда отец поднял ее, целуя, попросила:

– Папенька, прокати, как вчера.

Александр Васильевич усадил ее к себе на шею и, держа руками за голые, все в песке, толстые ножки, побежал к хате.

Так, верхом на папеньке, Наташа въехала и в хату.

– Вот и мы! Принимайте, маменька, гусара! – весело сказал Александр Васильевич, входя в чисто прибранную прохладную хату.

Варвара Ивановна поднялась из-за стола, но племянник опередил ее и снял с плеч Александра Васильевича Наташеньку.

Суворов ласково поздоровался с племянником.

– Вчера запамятовал, а сегодня вспомнил тебя, Коля! – сказал он. – Служить к нам пожаловал?

– Хотелось бы, дядюшка.

– Ладно. Послужим! – ответил Суворов. – Ну как, Варенька, тебе спалось на новом месте? – спросил он, целуя жену.

Варвара Ивановна вспомнила давешнюю обиду и уже нахмурилась, но муж предупредил ее:

– Знаю, знаю, гневаешься, что отослал домой твоих дур. Не сердись, душа моя. Ведь, право, им тут нечего делать! В прошлом году жили же мы в Крыму с одной Улей и Прохором. И неплохо.

Если бы в хате не было Николая Сергеевича, Варвара Ивановна не так легко простила бы мужу, но теперь ей не хотелось поднимать спор. Тем более еще, что Александр Васильевич сегодня был особенно ласков даже с Николаем Сергеевичем.

И она только возразила:

– Да разве Уля справится одна со всем?

– А Прохор зачем?

– Прохор вечно пьян…

– Выпить он любит, это верно, но зато – хороший слуга. Пьян да умен – два угодья в нем, – улыбнулся Суворов.

– А что подумают о нас люди? Генерал, а один денщик да горничная, точно мелкопоместные какие…

– Пусть думают что хотят, помилуй Бог! Меня моя матушка императрица знает, меня солдат знает, а до остального мне и дела нет! – ответил Суворов.

И на этом разговор о дворовых девках окончился.


IV

Четырехлетняя Наташа проснулась, как всегда, вместе с мухами: еще все спали, во мухи уже почуяли день, без устали кружились под потолком.

В хате стоял полумрак, – на ночь окна закрывались старыми, щелистыми ставнями. В полумраке все представлялось иным: арбузы на лавке – словно чьи-то головы, а маменькин салоп – как страшная ведьма, о которой вчера вечером, захлебываясь от страха, рассказывала Гапка.

Но Наташа не трусиха.

Это вечером немного страшновато пробегать через темные сени, когда не знаешь к тому же, дома ли маменька или опять ушла куда-нибудь с дядей Колей. Но теперь ничего. Теперь Наташа чувствовала, что выспалась, – значит, уже утро, значит, на дворе солнце, голубое небо, а над садом, над ставом высоко пролетают тонкие паутинки.

Наташа повернулась к маменькиной кровати. Голубое атласное одеяло возвышалось на постели точно гора. Середина этой горы едва заметно колыхалась. Так и есть: маменька еще спит.

Но за окном, в саду, где стояла папенькина палатка, слышались голоса: один быстрый, со смешком, а другой медленный, приглушенный, гудевший, точно шмель в вишеннике. Папенька встал уж – он вставал раньше Наташи, – напился чаю, побегал по саду и теперь сидит и читает толстую книгу, а Прохор, как всегда с утра, бурчит, чем-то недоволен.

Вставать, вставать!

Наташа отбросила одеяло, схватила платье, перекинутое через спинку кровати. Повертела платье в руках, чтобы найти на нем желтенькую пуговку, – Уля всегда твердит: эта пуговка должна быть сзади. Нашла ее, надела платье так, как учила Уля. Пуговка все-таки очутилась почему-то на груди, но Наташа не стала переодеваться – некогда: папенька сейчас убежит в лагерь к солдатам. Наташа легла животом на кровать, спустила вниз толстые загорелые ноги и привычно соскочила на холодный глиняный пол. Побежала к дверям, встряхивая своими пушистыми льняными кудрями.

В сенях было уже совершенно светло. Наташе казалось странным, что горничная Уля, спавшая в сенях на полу, может в такую пору сладко храпеть.

Хлопнув дверью, Наташа выскочила на крыльцо.

Улица была пуста. Солнце только что всходило. На белой стене низенькой одноглазой хатенки, где жила Гапка, Наташина подруга, горели первые солнечные лучи.

Наташа бочком спустилась по ступенькам крыльца, бесстрашно прошла мимо злого индюка, который забавно надувался и пыхтел, и побежала в сад.

Еще издали она увидала всегдашнюю картину: под яблоней на складном стуле сидел папенька. На коленях у него лежала та же самая толстая книга, в которой нарисованы солдаты и пушки. Папенька что-то говорил Прохору, выглядывавшему из палатки. Маленькая косичка папеньки, перевязанная черной шелковой лентой, смешно вздрагивала.

Отца Наташа любила больше, чем мать.

Наташа – непоседа и егоза. От маменьки всегда только и слышишь: «не тронь», «положи на место», «ступай займись своим делом». У маменьки много припасено для Наташи этих «нельзя»: перед обедом есть варенье – нельзя, полоскаться в пруду – нельзя, драться с мальчишками на улице – нельзя. Маменька редко сама играла с Наташей и никогда не брала ее с собою, когда собиралась идти гулять с дядей Колей на реку или в леваду.

А с папенькой всегда весело.

Его не надо просить, он сам охотно шалил с Наташей: играл в прятки, прыгал на одной ножке, умел смешно лаять по-собачьи, так, что хозяйская кошка Мушка, услышав лай, в страхе и недоумении смотрела то на папеньку, то на Наташу: где же этот страшный пес? А Наташа стояла, зажав руки в коленки, смеялась над глупой Мушкой. И самое главное, папенька все позволял Наташе: бегать босиком, играть на улице с Гапкой, пить холодную воду.

В палатке у него ничего интересного не было, – у маменьки в хате куда интереснее: и разноцветные лоскутики, и красивые шелковые ленты, и флакончики на столе у зеркала. Так и хочется все посмотреть, потрогать, но это – заказано.

А в папенькиной палатке даже зеркала нет, ничего нет, кроме книг и большого флакона с одеколоном.

Но с папенькой все равно веселее. И Наташа спешила к отцу, чтобы еще застать его дома.

По скошенной, совершенно выгоревшей от солнца траве быстро не побежишь – колется. Наташа знала уже, как надо бегать, – поджимала пальцы, ступала не на всю ногу, а на ребро, и все-таки ногам было больно.

Но отец уже увидал ее. Он с радостным криком кинулся ей навстречу:

– А, шалунья моя! Суворочка! Хошь гельдин! – Наташа знала от папеньки: это по-турецки значит – здравствуй!

Он подхватил Наташу под мышки, поцеловал в обе щеки – щеки у Наташи были пухлые и румяные, как у маменьки, – и подбросил высоко вверх. У Наташи сладко захватило дух – и страшно, и приятно. Она зажмурила глаза.

– Как спали-почивали, ваше превосходительство? – спросил ее отец, держа на руках.

Наташа не ответила на вопрос. Улыбаясь, она пристально рассматривала это знакомое худощавое лицо, высокий лоб, на котором, как ступеньки, одна над другой легли морщины. Потом вдруг обняла отца за шею обеими руками и потрогала его косичку.

Папенька состроил уморительную гримасу и запрыгал на одном месте.

– Ой, Суворочка! Сакын, шу шеи эйлеме![51] – взмолился он.

Этих слов Наташа не знала, но поняла: трогать косу нельзя. Она опустила руки и сказала:

– И у меня будет такая коса, как у тебя. Уля говорила. Ага!

– Я свою косу скоро отрежу!

– Почему? Заплетать надоело?

– Скоро, сестричка, все солдаты будут без кос.

– Ты хитрый, я знаю: боишься, что у меня коса вырастет больше твоей!

– Боюсь, Суворочка, боюсь! А ты что сегодня так поздно встала? Мы ведь ложились вместе. Вероятно, не скоро заснула? – спросил отец. – Кто тебе не давал спать? Мухи кусали?

Он всегда ложился спать с закатом солнца.

– Я маменьку ждала… Знаешь, – оживилась Наташа, – что я тебе смешное расскажу!

– Ну, что? Гапку опять индюк напугал?

– Нет. Вчера вечером дядя Коля кормил маменьку вареньем с ложечки, как маленькую. Сам ест и ей дает. Так смешно было. Я еще не спала, видела, – рассмеялась Наташа.

Но папенька почему-то не смеялся. Он вдруг спустил Наташу с рук на землю и сказал:

– Ступай, Наташенька, мне надо идти!

Он подбежал к палатке, схватил треуголку и, размахивая ею, быстро пошел из сада. Наташа побежала к перелазу через плетень. Смотрела вслед отцу.

Папенька шел, как всегда, очень быстро. Но сегодня он почему-то ни разу не обернулся назад и не помахал Наташе рукой. И перед уходом забыл спросить у Наташи, как будет по-турецки «первый», «второй», «третий»: папенька учил Наташу считать.

И теперь Наташа невольно повторяла затверженные слова: биринджи, икинджи, ючюнджю…


V

Варвара Ивановна уж две недели жила в селе. Всякий раз, как она приезжала из Москвы к мужу в армию, ей быстро надоедала эта походная обстановка.

Александр Васильевич целый день был занят. Он вставал еще ночью и уже с восходом солнца уходил к своим солдатам. К полудню он возвращался домой, обедал, спал часа два, а потом читал газеты и книги и обязательно учил по тетрадке какие-либо турецкие или татарские слова.

А ей без дела было скучно. Дома, в Москве, Варвара Ивановна тоже ничего не делала, но день был как-то заполнен: то приезжали гости, то сама отправлялась к родным и знакомым, ездила в церковь, наконец, распоряжалась по хозяйству – давала работу своим девушкам.

День и проходил незаметно.

А здесь он тянулся мучительно длинный, ничем не занятый. Читать Варвара Ивановна не любила, в церковь ходить здесь мало удовольствия, – от холопьих сапог несет дегтем, на клиросе гнусавит один дьячок, да и кого встретишь в сельской церкви? В гости поехать не к кому, – Александр Васильевич ни с кем из окрестных панов-помещиков не заводил знакомства.

Варвара Ивановна, зная, что деревня ей скоро наскучит, взяла с собою побольше прислуги, чтобы хоть было чем заняться. Но муж на следующий же день услал всю дворню назад, в Москву. Сам командовал тысячами людей, а ей оставил одну Ульяну да угрюмого Прохора.

Унижаться же и говорить с деревенскими бабами она не хотела. Изредка лишь говорила о том о сем со своей хозяйкой Параской, но и то Варвара Ивановна очень плохо понимала ее быструю украинскую речь.

Возиться с Наташей она не очень любила, – да Наташа была похожа на отца: как убегала утром с ребятами, так Уля едва находила ее к обеду и ужину. Наташа загорела и потолстела и стала разговаривать, как холопка: подсолнечник называла «соешником», вместо «яйца» говорила «крашанки». Варвару Ивановну это раздражало. В первые дни она не отпускала дочь на улицу, чтобы Наташа не играла с холопьими детьми, но Наташа томилась, плакала. И кроме того, папенька во всем поддерживал Наташу. Он ничего не имел против того, чтобы его дочь играла с деревенскими ребятишками, и всегда потешался, когда Наташа за столом говорила:

– Мамочка, насыпь мне еще борщу!

– Что ты говоришь? Ну, как это можно «насыпать» борщу, когда он жидкий! – возмущалась Варвара Ивановна.

– Ты напрасно, Варенька, ее бранишь – она правильно говорит, – заступился отец. – Всякий язык – хорош. А чем какой-нибудь турецкий лучше украинского? Говори, говори, сестричка! Учись! Языки надо знать!

И Варвара Ивановна отступилась от Наташи. Она знала, что скоро вернется в Москву, и от Наташиного украинского языка в две недели не останется и следа: девочка так же быстро забудет все эти слова, как быстро запомнила.

Варвара Ивановна совсем умерла бы от тоски, если бы не племянник мужа Николай Сергеевич.

Мужа Варвара Ивановна не любила – только терпела. Выходила она за Суворова по расчету – так настояли родители. Вздыхателей у Варюты было предостаточно, а женихов – ни одного: знали, что генерал-аншеф Прозоровский прожился и ничего за дочерью дать не может.

Александр Васильевич был некрасив и стар, а то, что бегал он словно двадцатилетний, был жизнерадостен и бодр, что его глаза глядели по-молодому, – все это лишь раздражало Варвару Ивановну: сидел бы уж!

Племянник Николай Сергеевич был другой человек: говорил вкрадчиво, не рубил так по-солдатски, как Александр Васильевич, и томно поглядывал на Варюту своими карими с поволокой глазами.

Варваре Ивановне племянник нравился.

Суворов дал ему работу – прикомандировал к какому-то полку. Николай Сергеевич бывал на разных ученьях, дежурил по лагерю и все же находил время развлекать скучающую молодую тетушку.

Особенно хороши были эти лунные ночи на обрыве над рекой, когда все кругом спало и только они вдвоем сидели на белом плаще Николая Сергеевича.

Варвара Ивановна возвращалась домой поздно. Иногда она еще не успевала заснуть, как слышала, что уже в своей палатке проснулся муж. Он ничего не знал об этих ночных прогулках, в последнее время был занят обмундированием солдат и не видел ничего, о чем уже на селе давно перешептывались любопытные, все замечающие кумушки.

…Суворов проснулся. В палатку еще светила луна.

Ему вдруг пришла в голову хорошая мысль – поднять сегодня всю дивизию и пойти маршем до Полтавы. Уже недели три никуда далеко не ходили, и люди немного закисли на одном месте.

Суворов вскочил, вылил на себя ведро воды, поставленное еще с вечера Прохором у палатки, быстро оделся и разбудил денщика, который спал под яблоней.

– Ступай к секунд-майору, подыми его – идем в поход, – сказал Суворов.

Прохор, почесываясь, встал и не торопясь пошел к соседней хате гончара, где жил Николай Сергеевич.

Суворов стоял у плетня, ожидая племянника. Смотрел на голубовато-белые, очаровательные в лунном свете низенькие хатки, на высокие тополя.

Прохор возвращался почему-то один.

«Ишь, копается. Тоже – солдат, помилуй Бог!» – подумал о племяннике Суворов.

– Ну что, скоро он там?

– Их благородия нету дома, – ответил Прохор глухим басом.

– А где он?

– Кто их знает. Хозяйка сказывала, как ушли ввечеру, так еще не возвращались. Должно, гуляют. Известно, дело молодое, – зевая, ответил Прохор. И пошел досыпать.

Неясная догадка мелькнула в голове Суворова. Он круто повернулся и, обгоняя Прохора, зашагал к хате.

В сенях, в молочной полосе лунного света, спала на полу Ульяна. Она не слышала, как вошел барин. Суворов осторожно открыл дверь в хату. Окна, как всегда, были закрыты ставнями, чтобы утром не докучали мухи.

Александр Васильевич секунду постоял у порога, прислушиваясь. Слышалось только мерное дыхание Наташеньки. Он в темноте привычным путем подошел к постели жены. Протянул руку.

Постель была приготовлена – подушки взбиты. Одеяло откинуто, но на постели никого не было.

Суворов выбежал из хаты. Стало все ясно. Кровь ударила в голову.

«Стервец! Племянничек! Секунд-майор!»

Александр Васильевич почти бежал по пустынной улице. Душила злоба.

Сколько сплетен ходило о Варюте в Москве! Не слушал, не давал им веры, а теперь…

На повороте из села к лагерю, в аллее из тополей, он увидел какие-то фигуры. Один человек зачем-то прыгнул в канаву и, пригибаясь к земле, побежал в сторону. Второй, укрывшись чем-то белым, стоял, прислонившись к дереву.

Суворов подошел и глянул. Перед ним, закутавшись в белый плащ Николая Сергеевича, стояла Варюта. При бледном свете луны он видел только ее красивые глаза. Они смеялись не то смущенно, не то дерзко.

Александр Васильевич на мгновение запнулся от негодования.

– Я терпеть далее не намерен. Вы мне больше не жена! – крикнул он и, не оглядываясь, побежал к лагерю.

«Тотчас же подать прошение о разводе! Наташеньку отнять! Оставлять на руках у такой мамаши – преступление! Просить светлейшего, просить императрицу принять Наташу в Смольный институт!»

Решение пришло мгновенно. Он привык никогда не теряться, даже в самых затруднительных случаях жизни.

…Выступление дивизии в поход пришлось отсрочить на полчаса. В дежурной палатке Суворов диктовал писарю челобитную в духовную консисторию о разводе. В эти минуты сам не мог писать – получались бы одни кляксы.

Суворов ходил из угла в угол палатки и диктовал:

«И как таковым откровенным бесчинием осквернила законное супружество, обесчестив брак позорно, напротив того я соблюдал и храню честно ложе, будучи при желаемом здоровье и силах своих, то по таким беззакониям с нею больше жить не желаю».

Угреватый немолодой писарь старательно писал, заранее предвкушая, какую сногсшибательную новость расскажет он сегодня всем штабным писарям.

– Написал. Что дальше прикажете? – спросил писарь.

Суворов махнул рукой:

– Кончай. Заключай! Все сказано. Конец! Finis!

Писарь не знал, что такое «финис». Секунду подумал – писать аль нет. Генерал страсть не любит немогузнайства. Но не написал.

«Ежели спросит, скажу – не учуял».

Написал, встал, подал генералу бумагу.

Суворов схватил перо, с маху подписал, не читая.

– Отослать немедля! – приказал он.

«Ну вот, семейная жизнь не удалась, окончена бесславно, – огорченно подумал он. – Но военная еще впереди! Военная должна удаться во что бы то ни стало!»

– Трубач, подъем! – крикнул он горнисту.

…Когда через два дня дивизия возвратилась назад в лагерь, Суворов даже не поехал в село. Впрочем, это было и незачем: Варвара Ивановна с Наташей, Улей и Николаем Сергеевичем в то же злосчастное утро выехали в Москву.

– Несчастлива у тебя хата, Трохим, – смеялись соседи Зинченки.


Глава седьмая
«Генерал-вперед»

Со времени великого Евгения искусство унижения полумесяца принадлежало только искусным русским генералам.

Принц Кобургский в письме к Суворову


I

Суворов, перебиравший у стола свои бумаги, заметки, черновики, письма, радостно улыбался:

«Большая доченька. Тринадцатый год. Уже в белом платье. В старшем классе Смольного. Время-то как летит!»

Еще, кажется, так недавно Наташенька бегала с деревенскими ребятишками босиком. Загибая толстые пальчики, забавно считала по-турецки – сам же учил ее – биринджи, икинджи, ючюнджю…

«Милая моя Суворочка! Письмо твое от 31 числа генваря получил; ты меня так утешила, что я, по обычаю моему, от утехи заплакал. Кто-то тебя, мой друг, учит такому красному слогу? О! ай да, Суворочка, как уже у нас много полевого салата, птиц, жаворонков, стерлядей, воробьев, полевых цветов! Морские волны бьют в берега, как у вас в крепости из пушек. От нас слышно, как в Очакове собачки лают, как петухи поют. Куда бы я, матушка, посмотрел тебя в белом платье! Как-то ты растешь! Как увидимся, не забудь мне рассказать…»

Дальше две строчки были зачеркнуты – видимо, что-то не понравилось. Александр Васильевич всегда писал осторожно, выбирая слова: знал, что императрица читает все его письма, даже к дочери.

Мысли невольно перескочили к жене, к Варюте.

С ней у Александра Васильевича все кончено. О жене Суворов избегал не только говорить, но даже думать. Он нахмурился. Пальцы вновь стали торопливо перелистывать бумаги – листки, исписанные черновиками писем, заметками, отчеты старост, разные письма к нему самому.

Под руку снова попались исчерканные четвертушки – письма к Наташеньке. Все, что было связано с нею, с доченькой, все было дорого, приятно его сердцу. Глянул: писал из-под Кинбурна, о турках:

«Какой же у них по ночам в Очакове вой! Собачки поют волками, коровы охают, кошки блеют, козы ревут. Я сплю на косе: она так далеко в море, в лимане. Как гуляю, слышно, что они говорят; они там около нас, очень много, на таких превеликих лодках – шесты большие, к облакам, полотны на них на версту; видно, как табак курят; песни поют заунывные. На иной лодке их больше, чем у вас во всем Смольном мух, – красненькие, зелененькие, синенькие, серенькие. Ружья у них такие большие, как камера, где ты спишь с сестрицами».

Второй листок был поменьше:

«В Ильин и на другой день мы были в Refectoire[52] с турками. Ай да ох! Как же мы потчевались! Играли, бросали свинцовым большим горохом да железными кеглями, в твою голову величины: у нас были такие длинные булавки да ножницы кривые и прямые – рука не попадайся: тотчас отрежет хоть и голову. Ну, полно с тебя, заврались! Кончилось иллюминациею, фейерверком, – с Festin[53] турки ушли, ой далеко! Богу молиться по-своему, и только – больше нет ничего».

«Это тоже из-под Кинбурна», – подумал он.

Суворов припомнил, с какой радостью прискакал в Кинбурн командовать передовой линией, когда Турция объявила войну, – хитрые англичане снова уговорили горячие турецкие головы ввязаться в войну с Россией: англичанам было выгодно, чтобы не русские, а турки плавали по Черному морю.

Назначение было приятным: Александр Васильевич попал в самый огонь, и к тому же полновластным начальником, – никаких безмозглых Ивашек и взбалмошных Каменских.

Вспомнилось, как в самый Покров турки, под руководством французских офицеров, высаживались на узкой Кинбурнской косе. Как дрались наши молодцы. Как Александра Васильевича сперва чуть не убил спаг, а потом ранило пулей в левую руку навылет.

Крови натекло – полон рукав. Александр Васильевич за день устал, – под ним убили коня, и он все время в бою был пешим. Обессилел, еле держался на ногах. Хорошо, что подоспели казаки. Рыжебородый есаул Кутейников промыл рану соленой морской водой и перевязал своим галстуком. Галстук-то засаленный, грязный, но – Бог милостив – зажило.

И как досталось туркам! Сколько трупов плавало в волнах, валялось на косе!

– Отбил у турок охоту делать вылазки! – повторял Суворов, перебирая бумаги и уничтожая ненужные.

Одну записку порвал в клочья, другую, скомкав, выбросил за окно.

А вот письмо самого Потемкина:

«Не нахожу слов выразить Вам, сколько я убежден в важности Ваших заслуг, сколько я Вас уважаю».

«Еще бы – первую турецкую прикончил у Козлуджи, а вторую так счастливо начал Кинбурном», – усмехнулся Суворов.

«Молю Бога о твоем здоровье так искренно, что охотно хотел бы страдать вместо тебя, лишь бы ты остался здоров».

Суворов скривился:

– Чепуха! Лесть! В этих двух фразах – весь он, Григорий Александрович, – то «вы», то «ты». Семь пятниц на одной неделе! Сегодня – друг, завтра – враг. Лесть да месть дружны!

Это писалось тогда, когда Потемкин командовал только одной армией. А что напишет теперь, когда он командует обеими?

Последнее время Потемкин что-то стал коситься на Суворова, хотя и продолжал называть его в письмах «мой сердечный друг» и говорил, что Суворов для него дороже десяти тысяч человек.

Суворов бросил письмо и в раздражении заходил по комнате. Но не тут-то было, – быстро не побежишь, как прежде: проклятая иголка!

Вот Прохор, дуралей и неряха! Как штопал чулок, так и оставил в нем иголку. Александр Васильевич напоролся на нее пяткой. Иголка сломалась. Большую ее часть нашли, а самое острие глубоко засело. Как ни ковырял ножом полковой лекарь, как ни давил своими протабаченными толстыми пальцами Прошка, как ни злился нетерпеливый Александр Васильевич, – ничего не вышло. Острие иголки ушло куда-то глубоко в пятку, и теперь больно ступить на ногу. Приходится надевать на одну ногу сапог, а на другую – туфлю.

Суворов, прихрамывая, ходил по комнате. Потирал открытую шею и грудь. В одной рубашке, а душно: солнце близилось к закату, но все-таки был июль и все-таки в Молдавии.

Потемкин снова назначил Суворова на самый ответственный участок – начальником передовой 3-й дивизии, стоявшей у Бырлада. Суворов был доволен, что он впереди всей русской армии, но опять, как и раньше, развернуться было невозможно: ему доверили только одну дивизию, да и то самую слабую – в ней едва насчитывалось десять тысяч человек. Что можно сделать с такими силами против всегдашних громадных турецких полчищ? Как с плетью против обуха.

У союзников-австрийцев, которые стояли по ту сторону реки Серет, передовой отряд был более значителен.

Когда Суворов принял дивизию, он известил об этом принца Кобургского, командовавшего австрийским отрядом. Хоть и австрияк и нихтбештимтзагер,[54] а все-таки – старший в чине! Принц любезно ответил, что он рад сражаться вместе с генерал-аншефом Сувара.

Суворов подошел к раскрытому настежь окну. Казак-вестовой сидел у крыльца и, напевая, чинил кафтан. По пыльной улице прошел мушкатер в новой форме. Ее недавно ввели во всей русской армии, по настоянию Румянцева, Потемкина и Суворова, вопреки мнению пруссофилов, вроде Репнина и Каменского, дороживших каждой пуговичкой, каждой буклей.

Мушкатер был в полотняных широких шароварах вместо узких штанов, которые так стесняли и так быстро рвались, что солдат вечно ходил в заплатах. Вместо тесного – ни вздохнуть, ни расправить руки – мундира был просторный кафтан. Коса, пудра и прочая грязь, от которой одни вши, тоже исчезли: солдаты были коротко острижены. А душную, одинаково неудобную и в бою, и на походе треуголку заменила легкая каска.

Суворов вспомнил, как он, защищая свою заветную мысль о необходимости изменить неудобную форму, как-то в споре сказал: «Солдат должен быть таков, чтобы встал – и готов!» Потемкину понравилась эта фраза. Он стал повторять ее, и все забыли, что первый так сказал не он, а Суворов.

Впрочем, в хозяйственных делах – в обмундировании и продовольствии – князь Потемкин действительно сведущ и ловок. Ему быть бы обер-провиантмейстером. Пусть Потемкин занялся бы мундирами, госпиталями и сеном, а Суворову вверил бы солдат.

Суворов уже хотел отойти от окна, но в это время послышался приближающийся топот, – кто-то скакал во всю мочь. Придерживая одной рукой шляпу, к дому мчался на высоком гнедом коне австрийский офицер.

«Гонец от принца Кобургского», – смекнул Суворов.

Австриец подскакал к крыльцу. Коню, видимо, сильно досталось, – пахи ходили у него, как кузнечные мехи, мыло, перемешанное с пылью, покрывало его от ушей до копыт. Австриец, не слезая с коня, торопливо спрашивал у казака, здесь ли живет генерал-аншеф.

Казак встал, отбросив кафтан, улыбался и мотал отрицательно головой, – мол, не понимаю, ваше благородие…

Австрийский офицер беспомощно оглянулся.

– Kommen Sie hier! Пожалуйста сюда! – крикнул, высовываясь в окно, Суворов.

Офицер недоверчиво посмотрел на седого старичка в расстегнутой рубашке, но соскочил с коня, бросил поводья казаку и секунду замешкался, доставая из кармана письмо принца. Он не знал, как следует держать себя с этим необычным стариком: козырять ли ему? Кто это: сам генерал-аншеф или только его повар? Русские генералы все какие-то странные. В штабе рассказывали и смеялись, как князь Потемкин в одном белье принимает посетителей и даже дам. А вдруг это сам генерал Сувара?

И, подбегая к окну, офицер – на всякий случай – чуть дотронулся пальцами до полей шляпы, так, что нельзя было разобрать: козыряет ли он или просто поправляет треуголку. А передавая старику письмо принца, еще раз сказал, подчеркнув:

– Генерал-аншеф Сувара!

«Вот сейчас узнаю, попал я в глупое положение или нет, – подумал офицер. – Сейчас этот старичок станет напяливать ливрею и побежит к генералу. Вот-то будет конфуз!»

Но пальцы старичка смело ломают сургуч и разворачивают письмо. Старичок читает. Видно, как его глаза быстро пробегают по строчкам.

Суворов прочел письмо. Принц Кобургский просил помощи: отряд турок в тридцать тысяч человек под командой Осман-паши уже двигался к Фокшанам. План турок был прост и ясен: разбить союзников поодиночке – сначала принца, потом Суворова. Выход один: спешить немедленно, спешить принцу на помощь.

– Передайте его высочеству: иду! – выразительно сказал старик и круто повернулся в глубь комнаты. И уже что-то кричал по-русски.

В доме засуетились, забегали. Казак, вытиравший попоной взмыленного офицерского коня, уже подтягивал подпруги.

«Письма, очевидно, не будет. Нужно скакать назад». И офицер поспешил к своему коню.

Не успел он выехать из расположения русских войск, как весь их лагерь пришел в движение.


II

Подпоручик Лосев приехал в 3-ю дивизию в начале мая 1789 года, за неделю до того, как командование над нею принял генерал-аншеф Суворов.

Лосев был из мелкопоместных смоленских дворян, в столицах не живал и о генерал-аншефе Суворове узнал только по пути в Молдавию. На одной из почтовых станций, где-то на Украине, он впервые услыхал эту фамилию. Подпоручик, пожалуй, не обратил бы на нее внимания, если бы не услыхал, что именно Суворову главнокомандующий дал 3-ю дивизию, в которую направлялся Лосев. Говорили, стало быть, о его будущем начальнике, и Лосев невольно прислушался.

Беседовали двое проезжих – какой-то щегольски одетый поручик из штаба князя Потемкина и пехотный премьер-майор в старомодном, еще прусского покроя, запыленном мундире.

Майор подобострастно слушал молодого щеголя, который с важностью рассказывал штабные новости и сплетни – назначения, перемещения, отставки.

– А в третью дивизию светлейший назначил генерал-аншефа Суворова, – рассказывал он.

– Позвольте, ведь третьей дивизией командовал же Эльмпт, достойный, храбрый генерал. Что же, он получил повышение? – спросил майор.

– Нет. Эльмпт отставлен вовсе. Пусть о себе меньше думает! Светлейший не любит Эльмпта за его слишком острый язык, – наклонившись к майору, сказал поручик.

– Ну, Суворов тоже не из тихих. Помните, как стояли долго под Очаковом и он смеялся:

Я на камушке сижу,
На Очаков я гляжу…

– Это еще ничего. Князю Потемкину не понравилось другое, – сказал поручик. – Суворов жаловался императрице, что его в этом году сначала никуда не определили.

– Как так?

– А очень просто. Суворов не был внесен в список генералов действующей армии.

– И что же он сделал? – поднял вверх брови премьер-майор.

– Поехал к императрице и говорит: «Матушка, я – прописной. Мне, говорит, ни одного капральства в команду не дали…» Тогда императрица назначила его в армию графа Румянцева, а теперь Румянцев в отставке. Светлейший дал Суворову самую слабую в армии третью дивизию: в ней всего десять тысяч человек. Пусть-ка Суворов и отличится с ней в Молдавии! – усмехнулся поручик.

Больше Лосев не слышал о Суворове: штабному, франту подали лошадей, и он ускакал дальше, а премьер-майор тотчас же завалился спать.

Лосев мог бы расспросить о генерале Суворове на месте, в Бырладе, но, добравшись до своего Апшеронского полка, он забыл обо всем: службы Лосев еще не знал, и работы у него было много.

И только когда однажды под вечер по лагерю пронеслось: «Суворов приехал», подпоручик Лосев вспомнил о нем.

В этот раз солдаты бежали строиться более резво, чем тогда, когда в полк приезжал временно командовавший дивизией пучеглазый генерал Дерфельден. Полк выстроился чрезвычайно быстро.

Высокий жилистый полковник Шершнев, выйдя за переднюю, штаб-офицерскую линию, все время смотрел в сторону расположения Смоленского пехотного полка, откуда доносилось громкое «ура».

Лосев стоял и невольно слушал, как сзади за ним, в шеренгах, перешептываются солдаты.

– Какой-то он теперь? Я его с Козлуджи не видал. Пятнадцать годов прошло, – говорил один. – Постарел, поди!

«Как будто Воронов говорит», – по голосу узнавал своих солдат подпоручик.

– А ты, думаешь, помолодел? – насмешливо сказал другой.

– «Это наверняка Огнев: он любит поддеть», – догадался Лосев.

– Едет! Едет! – зашелестело по рядам.

Издалека, в легком облачке пыли, показалась группа всадников. Впереди них почему-то ехала обыкновенная повозка. Полковник Шершнев, вынув шпагу, скомандовал:

– Смирно! На караул!

Все замерло.

Всадники приближались. Вот уже повозка сейчас поравняется с левым флангом. Вот уже можно отчетливо рассмотреть: за повозкой трусят на лошадях три офицера.

Не успела повозка подъехать к апшеронцам, как по всему полку, от края до края, пронеслось «ура». Музыка заиграла встречу.

Лосев видел, как быстро-быстро машет руками капельмейстер, как полковник Шершнев, четко отбивая шаг, идет навстречу командующему дивизией.

Повозка остановилась. Из нее вылез невысокий сухонький старичок в полотняном кафтане и каске. Одна нога его была в сапоге, вторая – в туфле.

Генерал-аншеф принял от полкового командира рапорт и, хромая, пошел вдоль строя, останавливаясь возле каждой роты.

Иногда он, минуя не только переднюю, штаб-офицерскую линию, но и следующую, обер-офицерскую, подходил вплотную к роте и с кем-то разговаривал. С кем он говорил, Лосев не мог видеть.

«Неужели с младшими офицерами в роте говорит? Может, кто-нибудь не так стоит?» – подтягивался Лосев.

Но вот уже генерал-аншеф миновал притихших музыкантов и яркий куст полковых знамен. Он подошел к правофланговой 1-й роте и заговорил с ней.

Лосев услышал его голос. Голос был негромкий, басовитый, но внятный и совсем не старческий:

– Солдат должен быть здоров, тверд, храбр, справедлив. Обывателя не обижай – он нас поит и кормит. Солдат не разбойник! Бойся богадельни, гошпиталя. Береги здоровье. Кто не бережет людей, офицеру – арест. Ученье – свет, неученье – тьма. Дело мастера боится. И крестьянин: не умеет сохой владеть – хлеб у него не родится. За ученого трех неученых дают. Нам мало трех! Давай нам шесть! Давай нам десять на одного! Всех побьем, повалим, в полон возьмем! Били турок в поле, били у моря, били у реки, побьем и здесь, старики!

Рота ответила: «Ура!» Ее охотно поддержали остальные. Суворов стоял перед полком с непокрытой головой – каску он снял, когда махал, отвечая на дружное приветствие полка.

Когда наконец стихло «ура», Суворов оглядел 1-ю роту.

– А-а, знакомого вижу! – крикнул он.

Лосев даже покраснел, – генерал-аншеф смотрел прямо на него и приветливо улыбался.

«Обознался, я его впервой вижу!» – мелькнуло в голове.

Но генерал-аншеф уже подходил к нему.

Лосев не знал, что делать.

– Ну, как летаешь, Ворон? – спросил генерал-аншеф, останавливаясь в двух шагах от первой шеренги солдат.

«Это он Воронову», – не то с обидой, не то с облегчением подумал Лосев.

– Жив-здоров, ваше высокопревосходительство! – гаркнул сзади Воронов.

– Старого знакомого встретил. Еще с Новой Ладоги помню.

– Точно так. С шестьдесят третьего году. Был под Туртукаем, был у Козлуджи…

– Помилуй Бог! Старый товарищ. Как же, помню. А почему не ефрейтор?

– Разжалован, ваше высокопревосходительство, – так же весело и громко ответил Воронов.

– За что?

– За пьянство! – бодро выкрикнул Воронов.

Генерал-аншеф улыбнулся.

– Произвести в ефрейторы, – обратился он к Шершневу. – Тут у меня не только один. Тут знакомых много, – сказал Суворов, быстрыми глазами оглядывая роту. – Вон, вижу, Огнев, старинный приятель… Лет тридцать друг друга знаем. Здорово, Огонь!

– Здравия желаем, ваше высокопревосходительство! – отозвался Огнев.

– Все мои старые, мои боевые товарищи. Мои друзья! – говорил Суворов.

Он взглянул на Лосева:

– А ты, ваше благородие, давно в полку?

– Восьмой день, ваше высокопревосходительство, – залился краской подпоручик.

– Ну, ничего, послужим, еще послужим! – улыбнулся Суворов, садясь в повозку.

Повозка тронулась: Суворов обернулся назад и махал своей маленькой каской.

Апшеронцы провожали любимого генерала дружным «ура».

– Гляди, Воронов, опять не загуляй с радости. Не пропей еще раз ефрейторство! – пошутил полковой командир.

– Да что вы, ваше высокоблагородие! Да нешто можно суворовский чин пропить! – обиделся Воронов.


III

Принц Кобургский расхаживал по палатке уже без парика и мундира, собираясь спать. Последние ночи он спал плохо: тревожило то, что Осман-паша со своим тридцатитысячным корпусом, хотя и очень осторожно и медленно, но все-таки каждый день неуклонно двигался вперед. Вот и сейчас принцу донесли о том, что Осман-паша уже за Фокшанами.

От Аджуша, где стоял принц, до Фокшан было почти столько же верст, как от Аджуша до Бырлада, откуда шел Суворов.

Принца Кобургского большее всех занимал один вопрос: успеет ли генерал Сувара прийти на помощь австрийцам? Принц уже познакомился с Молдавией. Идти с войсками по этим ужасным дорогам, пересекая горы и овраги, переходя многочисленные ручьи и речки, пусть немноговодные, было тяжело и неудобно. По такой дороге русским можно добраться до Аджуша дня через четыре, не раньше.

Это была одна неутешительная выкладка, которой принц занимался несколько раз в день.

Но была и другая, не менее важная: а сколько же генерал Сувара может взять с собой солдат из своей 3-й дивизии? Ведь ему нужно оставить заслон, чтобы обеспечить себе тыл. У него пять пехотных полков и восемь кавалерийских, стало быть, всего тысяч десять. А оставить нужно не менее пяти тысяч.

Тогда сразу выяснилось главное: количество союзных войск – восемнадцать тысяч австрийцев и пять тысяч русских. Это всего-навсего двадцать три тысячи. А у Осман-паши, по сведениям лазутчиков, тридцать тысяч человек. Но ведь как точно сосчитать эти дикие толпы янычар? Если официально их тридцать тысяч, значит, на самом деле там много больше.

Получалась никуда не годная арифметика.

В такие минуты принц Кобургский невольно вспоминал, что говорилось в Вене об этом генерале Сувара.

При Козлуджи у Абдул-Резака было сорок тысяч человек, а у Сувара, рассказывают, не насчитывалось и десяти. Тот же значительный перевес был у турок и при Туртукае. И в обоих случаях генерал Сувара разбил турок наголову.

«Нет, без русских будет плохо!»

Принц шагнул к кровати, но в это время полог палатки откинулся и в дверях стал любимый адъютант принца майор Траутмансдорф. Всегда спокойный, невозмутимый, он был чем-то взволнован. Или, может быть, быстро бежал, – майор секунду не мог сказать ни слова.

– Что такое? – с тревогой спросил принц.

– Ваша светлость, русские пришли! – выпалил майор.

Принцу показалось, что он ослышался.

– Кто? Кто пришел?

– Генерал Сувара уже здесь.

– Этого быть не может!

– Его полки уже становятся к нашему левому крылу. Вот послушайте!

Майор откинул полог палатки, приглашая принца выйти на воздух. Принц шагнул из палатки.

Был тихий и теплый июльский вечер. Австрийский лагерь уже затихал. И в этот привычный шум затихающего, уже наполовину спящего лагеря вошли какие-то новые, посторонние звуки.

– Значит, это правда. Пятьдесят верст в сутки! Это непостижимо, невозможно!

Принц взглянул на майора. На лице адъютанта было такое же восхищение.

– Очень хорошо. Ай да генерал Сувара! Ну, пусть отдыхают!

И принц Кобургский спокойно лег спать.


Суворов встал, как всегда, с солнцем. Он осмотрел берега реки Тротуш, через которую приходилось переправляться. Река была неширока, но с быстрым течением и обрывистыми берегами. Суворов наметил места, в которых нужно наводить мосты, и вернулся к себе в лагерь.

К лагерю то и дело подходили отставшие по пути из Бырлада пехотинцы. Дорога была тяжелая, шли быстро, – даже на привале генерал-аншеф не разрешал разбивать палатки.

Апшеронцы и смоленцы, издавна знакомые с суворовским маршем, почти не имели отсталых. Но в Ростовском не привыкли к таким переходам и по дороге присаживались по двое, по трое отдохнуть. Когда капралы старались поднять отстающих угрозами, Суворов кричал, подъезжая:

– Оставь! Пусть отдыхают. Не бойся – подойдут, не подведут. К бою поспеют. Ступай, ступай! – гнал он капрала. – Голова хвоста не ждет!

И он был прав: отставшие в пути старались изо всех сил нагнать ушедших вперед товарищей. И постепенно подтягивались к своим.

После утренней молитвы и каши Суворов приказал строить мосты через Тротуш.

Дальше Суворову полагалось бы явиться к принцу Кобургскому: начальник австрийского отряда был как-никак старший в чине, но Суворов боялся встречи с ним.

Еще в Семилетнюю войну он хорошо изучил австрийские штабы и австрийских генералов. Суворов помнил их традиционную медлительность и нерешительность и их слепую приверженность линейной тактике, которой он вовсе не признавал. Тем более она была неуместна в войне с турками. Турок надо устрашать, изумлять, не давать им одуматься. Австрийцы всегда были склонны к обороне, к хитрым маневрам, а Суворов признавал только натиск, быструю, неожиданную атаку.

Суворов знал, что стоит ему встретиться с принцем, как у них тотчас же пойдут споры. Принц, конечно же, не согласится с его дерзкой мыслью ударить на численно превосходящего их противника. Принц, чего доброго, начнет представлять резоны, что у союзников меньше войск, чем у турок, и так далее. И пока Суворов будет с ним препираться, Осман-паша нагрянет со своими спагами и янычарами и сомнет спорщиков.

Суворов решил как-либо уклониться от разговоров с принцем. Он знал, что уже с некоторых пор за ним утвердилась в армии и в Петербурге при дворе распространяемая его врагами и завистниками слава «чудака». Офицеры: из штаба графа Румянцева тогда же разнесли по всей армии двустишие Суворова, которым он рапортовал главнокомандующему о взятии Туртукая.

Каменский, обозленный тем, что Суворов у него на глазах разбил Абдул-Резака при Козлуджи, насплетничал – всюду уверял, что Суворов не столько талантлив, сколько счастлив.

Эти же слова говорили и в штабе Потемкина. Нет сомнения, что все эти сплетни докатились и до австрийского гофкригсрата, и, вероятно, принц Кобургский заранее считает Суворова чудаком. Адъютант принца, этот долговязый майор, который позавчера прискакал с письмом к Суворову, небось прежде всего расписал Кобургу, в каком виде он застал генерал-аншефа.

И теперь Суворов решил воспользоваться этой своей необычной славой.

«Пусть считают меня чудаком, кем угодно, но я своего добьюсь: и в этот раз турки будут разбиты!»

…Принц Кобургский проснулся раньше обычного – в девятом часу утра. И первой его мыслью было: что делают русские, сколько их и как себя чувствует после такого утомительного перехода генерал Сувара?

Принц позвонил.

Камердинер, тотчас же вошедший в палатку, ответил на большинство этих вопросов.

Весь австрийский лагерь уже знал, что у русских семь тысяч человек и что они строят три моста через реку Тротуш. Все было не только хорошо, все было превосходно, – этот удивительный генерал Сувара в одни сутки прошел с дивизией такое расстояние, какое австрийская дивизия прошла бы в четыре. И он оставил при тяжелом обозе в Бырладе не пять тысяч, как думал принц, а всего только три. Значит, у союзников уже было двадцать пять тысяч человек.

Одно было странно и непонятно в действиях генерала Сувара: зачем он строит мосты? Неужели он, вопреки основам линейной тактики, хочет покинуть выгодную позицию? Принц Кобургский считал, что если бы на реке Тротуш были мосты, их следовало бы уничтожить, а не строить новые.

Принц Кобургский решил поговорить об этом с генерал-аншефом Сувара, а пока, в прекрасном настроении, начал свой день. Он не спеша умылся, оделся, напился кофе и только тогда отправил майора Траутмансдорфа к генералу Сувара приветствовать его с благополучным прибытием и узнать, когда генерал Сувара пожалует к нему договориться о совместных действиях против турок.

…Суворов уже отобедал – обедал он всегда в восемь часов утра, – когда к его палатке подъехал майор Траутмансдорф.

«Конечно, звать на совет! – догадался Суворов. – Нужно как-либо уклониться от этого».

Суворов думал недолго.

– Прошка, бритву и мыло! Живо! – крикнул он. Ленивый Прошка, который с годами начинал все больше вступать с барином в споры и грубить ему, недовольно буркнул:

– Да вы же давеча брились!

– Не рассуждай! Давай живее! – вспыхнул Суворов.

Пока мешковатый Прошка достал бритву, Суворов сам схватил кисточку и мыло, плеснул в чашку воды и стал густо намыливать себе щеки и подбородок.

– Меньше брей, больше намыливай! – шепнул он Прошке. – Проси! – обернулся Суворов к адъютанту.

Майора Траутмансдорфа уже не смутила одежда русского генерала. Майор передал приветствие генерал-аншефу Сувара от его высочества принца Фридриха-Иосии Кобург-Заальфельда, поздравил с благополучным и столь быстрым прибытием и приглашал приехать к принцу обсудить диспозицию. А сам с любопытством смотрел вокруг.

В палатке стояли простой некрашеный стол да один складной стул, на котором сидел генерал.

У майора Траутмансдорфа и то обстановка была лучше, чем у русского генерала.

Генерал Сувара сидел к входу спиной. Он чуть поворотился к майору – щека и подбородок были густо намылены – и сказал:

– Спасибо! Хорошо!

Кивнул Траутмансдорфу и снова обернулся к толстоносому неопрятному солдату, который не спеша стал намыливать щеки генерала.

Траутмансдорф постоял секунду, а потом звякнул шпорами и, поклонившись худой спине генерала Сувара, покрытой грубым полотенцем, удалился в крайнем недоумении.

Как только он дал шпоры коню, Суворов вскочил с места.

– Фу, австрияк проклятый! Торчит над душой! – рассмеялся он и начал смывать с лица мыльную пену.

Один раз сошло благополучно. Но впереди – весь длинный летний день. Пока солдаты сделают мосты, принц, конечно, еще не раз пришлет своего щеголеватого адъютанта.

«Какой бы предлог придумать еще, чтобы не ехать к Кобургу?»

…Принц с нетерпением ждал, когда вернется Траутмансдорф.

Наконец адъютант возвратился. На невозмутимом лице чрезвычайно выдержанного и вместе с тем расторопного, исполнительного майора было написано смущение. В глазах стоял смех.

Брови принца поехали к самому парику.

– Что случилось?

Траутмансдорф, слегка улыбаясь – было невозможно оставаться серьезным, – передал в двух словах о своем посещении генерала Сувара.

– Старик, вероятно, только что встал. Мы помешали. Ведь он сделал за сутки пятьдесят верст! – снисходительно сказал принц Кобургский, оправдывая не вполне любезный прием его посланца русским генералом.

Прошло два часа. Принц собрался уже завтракать и решил пригласить генерала Сувара.

Майор Траутмансдорф с интересом подъезжал к простой, не новой палатке русского генерала. Ему показалось, что, когда он соскакивал с коня, край палатки отогнулся и на него глянул сам генерал.

В этот раз навстречу Траутмансдорфу вышел не чубатый казак и не толстоносый неопрятный генеральский денщик, а офицер.

Не успел Траутмансдорф вымолвить слово, как офицер, учтиво поклонившись, сказал по-немецки:

– Его высокопревосходительство молится!

И тотчас же скрылся в палатке.

Траутмансдорфу не оставалось ничего делать, как уехать. Казак, державший поводья, разумеется, не понимал по-немецки, и с ним говорить было бесполезно.

Когда майор вошел к принцу, его лицо выражало явную растерянность.

– Что такое? – спросил принц.

– Генерал Сувара молится, – ответил, почему-то смутившись, майор и поспешил выйти из палатки.

Принц позавтракал один. Он был в чудном настроении, – он ездил к реке смотреть, как русские строят мосты, и русские солдаты показались ему хорошо одетыми, здоровыми и ничуть не усталыми.

Солнце уже перевалило за полдень, когда принц снова вызвал адъютанта:

– Как вы думаете, сколько у русских может продолжаться молитва?

Майор почтительно улыбнулся, пожал плечами и сказал:

– Право, не знаю, ваше высочество.

– Ведь это ж не в церкви. Вероятно, генерал Сувара уже помолился. Пожалуйста, поезжайте еще раз!

Траутмансдорф поехал в третий раз к той же знакомой, побелевшей от солнца старой палатке. Ехал он без удовольствия.

Когда Траутмансдорф бросил поводья тому же хитрому кареглазому казаку с серебряной серьгой в ухе, навстречу Траутмансдорфу, зевая, поднялся лежавший у палатки денщик. Он сказал безо всякого почтения и субординации:

– Его высокопревосходительство… – только и понял Траутмансдорф, а дальше шло какое-то коротенькое русское слово.

Траутмансдорф беспомощно оглянулся. Кругом – никого, кто мог бы помочь в разговоре.

– Was? Was?[55] – переспросил он, строго насупив брови.

Но генеральский денщик не испугался его строгого вида. Он поднял вверх палец и зашикал, делая большие глаза:

– Тсс!

«Вот я бы тебя поставил под ружье, пьяная каналья!» – со злостью думал майор, глядя на толстый красный нос денщика.

Денщик приложил к щеке ладонь, наклонил голову набок, закрыл свои плутовские глаза и снова повторил это непонятное коротенькое слово: спит!

Майор наконец понял. Ему вдруг стало стыдно своей недогадливости. Он понимающе закивал головой и на цыпочках отошел к коню.

К принцу майор Траутмансдорф вошел с совершенно каменным выражением лица.

– Генерал-аншеф Сувара спит! – сказал они отвел глаза в сторону: в его представлении это было со стороны русского генерала вызовом, издевательством.

Принц только кивнул головой и зашагал по палатке.

Майор вышел.

Принц исходил много верст по своей палатке.

В первые минуты со зла лезли в голову самые нелепые мысли. Послать к туркам парламентеров о перемирии? Но что дальше? Почему все это, спросят.

Поехать лично к Сувара? Но что сказать ему? Человек ведь может устать, – он в сутки прошел пятьдесят верст. И вообще, что знает он об этом русском генерале? Все говорят о нем как о восходящей звезде русской армии, вроде князя Репнина. Говорят, что он глубокий старик и что он со странностями. Все это хорошо. Но еще лучше то, что до сих пор Сувара превосходно бил турок.

– Подождем!

И принц сел обедать. Потом лег отдохнуть, иронически думая:

«Вот теперь пусть же от ко мне приедет!»

Но принц великолепно выспался, его никто не тревожил. Русские уже заканчивали все три моста. Так незаметно пролетел весь день. Принц решил больше не напоминать о себе генералу Сувара, – сам отзовется!

И генерал Сувара отозвался.

Слуги накрывали в роскошной столовой палатке принца к ужину, когда прискакал русский офицер. Он передал принцу конверт.

Принц Кобургский, стоя у палатки, тут же вскрыл его. Кровь ударила ему в лицо – генерал Сувара на довольно хорошем французском языке писал:

«Войска достаточно отдохнули, и мы завтра в три часа утра выступим двумя колоннами: австрийцы в правой, русские в левой, пойдем прямо на неприятеля. Говорят, что неверных только пятьдесят тысяч, а другие пятьдесят дальше. Жаль, что они не вместе, – разом бы их разбили!»

Это была готовая диспозиция.

Генерал Сувара все обдумал без него, сам и предлагает принцу безоговорочно поступить так, как этого хочет Сувара.

Это задело принца. Он вошел с листком диспозиции в палатку, задумчиво прошел раз-другой мимо стола, задевая стулья и не видя слуг, дававших ему дорогу, а потом круто повернулся к выходу, где стоял в ожидании ответа русский офицер.

В этой диспозиции есть вызов, есть чуть ли не оскорбление, но зато в ней чувствуется настоящая убежденность, правота, сила.

Будь что будет!

– Передайте его высокопревосходительству: я согласен. Только я думаю, что надо до последнего момента скрыть от турок присутствие ваших войск. Так будет лучше! – сказал он русскому офицеру.

– Конечно, конечно, ваше высочество! – угодливо поддакнул тот.

Принц стоял, раздумывая: кого бы назначить командиром отряда? Генерала Сплени? Полковника Варко? Нет, пожалуй, лучше всего будет Карачай: он быстр, он подойдет к этому необычайному русскому генералу.

– Прикажите полковнику Карачаю, – обернулся принц к адъютанту, – взять батальон Кауница и батальон Колло, один дивизион[56] гусар Барко и дивизион драгун Левенера и тотчас же явиться в распоряжение генерал-аншефа Сувара!

…Суворов, прихрамывая, ходил возле палатки. Он нетерпеливо поглядывал в сторону австрийското расположения: что-то будет? Согласится с его диспозицией принц Кобургский или нет?

– Disposition zum Angriff![57] – повторил он.

Но вот прискакал адъютант, отвозивший принцу пакет.

– Согласен, ваше высокопревосходительство! – живо ответил адъютант.

– То-то!

Суворов был в восторге от принца:

– Ай да принц! Помилуй Бог! Молодец! Вот тебе и австрияк! Умница, ей-ей-умница!

Суворову понравилось все: и сговорчивость принца, и то, что принц не рассердился на него за отказ встретиться, и то, что Кобургский разумно предложил поставить впереди русских сил австрийский отряд.

– Как, говоришь, звать полковника? – переспросил Суворов.

– Карачай, ваше высокопревосходительство! – ответил адъютант.

– Карачай не Карачай, – весело приговаривал Суворов, идучи в палатку, – будет туркам карачун!


IV

Подпоручик Лосев никак еще не мог за два с половиною месяца привыкнуть к здешнему странному климату. У них, в Дорогобужском уезде, такое июльское, пусть росистое и туманное, утро все-таки не было бы настолько пронизывающе холодным. Здесь же, пока солнце не встало, не согреет никакой плащ, а чуть оно поднялось – пропадешь от жары.

Еще только рассветало.

Над рекой Путной, незнакомой, чужой, своенравной (вот навели мост – сорвало; это не дорогобужский Днепр), стлался туман. Ни реки, ни стоящих возле нее людей не было видно. Лишь иногда из тумана вдруг появлялись человек или лошадь.

Подпоручику Лосеву, который впервые шел в бой, все казалось, что это уже турки.

Вчера авангард союзников целый день отбивал атаки турецких наездников, и Лосев в первый раз увидал раненых.

Соединенные русско-австрийские силы уже два дня шли на сближение с неприятелем. Шли, как было указано в суворовской диспозиции: русские – слева, австрийцы – справа.

Кавалерийский авангард двигался впереди полков первой линии – гренадер и егерей.

Так подошли к реке Путне и теперь ждали, когда наведут мосты.

Наконец после томительного топтания на одном месте, у берега реки, пехота ступила на мост.

Голые, посиневшие от холода саперы одевались и сушились у костра.

– Вишь, закаленели, бедные!

– Еще бы! Вода теперь холодная: пророк Илья уже льдину бросил, – говорили проходившие пехотинцы.

Пехота тянулась по мосту бесконечной вереницей. Кавалерия нашла брод и переправлялась, минуя мост.

За Путной была все та же холмистая Молдавия, с кустарниками, оврагами и перелесками.

Когда перешли через мост, пехоте велели становиться в боевой порядок.

3-й дивизии боевой порядок был хорошо знаком, – генерал-аншеф Суворов каждое занятие в поле начинал именно с него, приучал быстро становиться в полковые каре.

Дивизия построилась в шесть каре. В первую линию поставили гренадер и егерей. Во вторую – полки Апшеронский, Смоленский и Ростовский. В третьей стала кавалерия. Пушки тарахтели между пехотными каре. В середине каре схоронились музыканты.

Пехота двигалась мимо кавалерии, которая раньше их перешла вброд Путну и теперь приводила себя в порядок.

– Довольно мы шли передом, ведите вы нас! – шутили карабинеры.

– Гляди, саквы свои замочил! – отшучивалась пехота.

Идти приходилось в гору. Впереди виднелись довольно большие холмы, занять которые и было приказано.

Лосев видел, как вперед проехал сам Суворов. Он обратил внимание на то, что у Суворова, кроме казачьей плети, ничего не было – ни шпаги, ни пистолета.

Рядом с Суворовым ехал коренастый смуглолицый полковник Карачай и пучеглазый Дерфельден, командовавший первой линией каре.

Лосев шел в первое свое дело. Он знал, что может не вернуться из него живым, но не имел представления обо всех опасностях и потому ждал боя скорее с любопытством, чем с тягостным томлением. Ему казалось, что он совершенно не боится. Лосев присматривался, искоса поглядывал, как ведут себя его соседи солдаты.

Вот курносый Башилов. Ему, должно быть, уже под тридцать, но на его детски открытом лице можно без труда прочесть все: он явно озабочен.

Рядом с ним шагает черноглазый мушкатер Зыбин. Этот по-всегдашнему оживлен. Он рассказывает что-то веселое. Может, и Зыбин думает о смерти, но, по крайней мере, не показывает виду.

Старики из капральства, Огнев и Воронов, которые служат в армии уже тридцать лет – больше, чем подпоручик Лосев жил на свете, – держатся обычно: Огнев немногословен, а Воронов почти по-стариковски суетлив и чересчур важен. Еще бы: сам Суворов произвел Воронова в ефрейторы.

Лосев глянул на артиллеристов, которые шли справа от них. Но на их лицах он не мог прочесть ничего, – артиллеристы были заняты своими пушками. Лошади с трудом тащили в гору тяжелые пушки, и артиллеристы помогали лошадям.

Взошло солнце. Его лучи ударили сбоку. Лосев посмотрел на восходящее солнце.

«Может быть, в последний раз вижу?» – с грустью подумал подпоручик.

Но тотчас же ему стало стыдно своего малодушия. Он опасливо глянул на соседей – не заметил ли кто-нибудь, что подпоручик Лосев трусит?

Но каждый был занят собой. Хотелось поскорее взойти на холм, хотелось узнать: а что там дальше? Не вылетят ли из-за холма, не ждут ли там турки?

Шли локоть к локтю. В этом тесном, сплоченном строе чувствовалась мощь, крепость.

Шли в ногу, хорошим, ровным шагом. Каждый знал, что здесь не на походе: если трет портянка, жмет ранец – не остановишься, не поправишь. Отстанешь от каре – пропадешь.

Наконец взошли на холм.

Впереди расстилалось ровное поле, а сзади, верстах в двух, стоял лес, ярко-зеленый в лучах восходящего солнца.

По равнине темными массами переносились с места на место турецкие всадники.

– Вот они, голубчики! Гарцуют.

– Ну, сейчас держись, ребята!

В первой линии забили барабаны, заиграла музыка, прикатилось «ура». Этот клич подхватила и вторая линия.

Мороз пробежал по спине у Лосева. Он сжал ружье и шел, боясь только одного – споткнуться о кочку, нарушить стройный ряд.

С холма спускались быстро.

Лосев глянул направо. Австрийцы шли такими же каре. Между русскими и австрийцами двигался отряд Карачая.

Лосев издалека узнал его малиновый ментик.

Не успели пройти и сотни шагов, как пришлось остановиться и приготовиться отбивать атаку: турецкие спаги широкой лавиной хлынули на каре союзников. Они приближались со стремительной, неудержимой быстротой. Турки налетали как ураган, – с воем, с диким, неистовым криком.

Земля дрожала от топота тысяч копыт.

Подпоручик Лосев растерялся. Он вжал голову в плечи и невольно откинулся назад – такой неотвратимой казалась ему гибель. Лосев не мог представить себе, чтобы эту страшную лавину могло что-либо остановить. Но стоявший сзади за ним высокий коренастый мушкатер Огнев шепнул подпоручику ободряюще:

– Не сумлевайтесь, ваше благородие: пронесет!

Музыка перестала играть. Затихло, как перед надвигающейся грозой. Она приближалась, эта грозная многоголосая туча, вспыхивающая клинками шашек и ятаганов. Вот-вот прокатится над головой, грянет, покрывая все, оглушающий гром.

И он ударил.

Русская пехота, подпустив турок поближе, хлестнула по ним картечью и ружейным огнем. На минуту вся передняя линия скрылась в пороховом дыму и в облаках поднятой турецкими всадниками желтой пыли.

Выстрелы смолкли. Только слышались истошные крики турок, лязг их шашек да тяжкий топот конских копыт: враги сошлись и дрались холодным оружием.

Еще миг – и на вторую линию русской пехоты ринулась турецкая кавалерия.

Лосеву на секунду показалось, что турки смяли гренадер и егерей Дерфельдена и что на них обрушилась вся масса спагов. Но когда апшеронцы стойко отбили этот первый наскок, Лосев увидел, что гренадеры и егеря стоят так же, как и прежде. Только перед каре валялись трупы убитых людей и лошадей.

Турецкие спаги кружились вокруг русской пехоты. Они с четырех сторон облепляли каре, стараясь где-либо пробить густую щетину русских штыков.

В этих атаках не было никакого плана. Спаги гарцевали на своих прекрасных конях. Одни безрассудно налетали на каре, другие, опустив поводья, стреляли на всем скаку из пистолетов.

Лосев только смотрел, откуда налетит турок. Он излишне суетился, и его кафтан был мокрехонек от пота.

– Не прозеваем, ваше благородие, увидим! – говорил сзади Огнев.

Лосев понимал, что Огнев хочет сказать другое: «Не суетись зря!», но никак не мог стоять так спокойно, как те, кто был знаком с этими лихими атаками.

Уже солнце висело почти над самой головой, а турки продолжали наседать. Яростные, безудержные атаки турецкой кавалерии стоили им многих жертв. Поле, пригорки – все было усеяно трупами людей и лошадей. Перед 1-й ротой апшеронцев лежало десятка два убитых турок. Лосев старался не смотреть на них. Одна раненая лошадь время от времени все подымала голову и с тяжелым храпом падала вновь, пока наконец не затихла совсем.

Чуть в стороне лежал придавленный убитым конем спаг. У него, видимо, была сломана нога, он кричал, но никак не мог выбраться из-под коня. Вот налетела новая очередная волна спагов, – они мчались не разбирая дороги. Когда и эта волна схлынула, крики раненого умолкли.

Лосев видел раненых и среди своих. Некоторые мушкатеры уже стояли с перевязанными головами. Нескольких солдат, зарубленных турками, уволокли в глубь каре. У старика мушкатера из 1-го капральства спаг перерубил руку – она висела, казалось, лишь на сукне кафтана.

Лосев пока что был невредим.

Турки все-таки не оставляли надежды прорвать эти плотные четырехугольники союзников.

В задний фас каре батальона Хастатова как-то ворвалась толпа спагов. Еще миг – и в эти ворота вольются новые полчища, и все погибнет. Слышно было, как с треском лопнул барабан, – музыканты, стоявшие в середине каре гренадер, видимо, были опрокинуты влетевшими в него турками. Все спаги, которые были поближе к этому каре, сразу устремились туда. Но стоявшие сзади апшеронцы пришли на помощь товарищам, и турки, прорвавшиеся внутрь каре, пали под ударами русских штыков.

И тогда турки так же стремительно отхлынули назад, как неудержимо рвались вперед. Спаги один за другим мчались к лесу. Через несколько минут вся турецкая кавалерия неслась назад, словно убедившись, что все усилия прорвать каре союзников напрасны.

В каре вздохнули свободнее.

– Вот так всегда у них: если попрут вперед – река не река, – ничто не задержит. А выскочил на поле заяц, кинулся в сторону один конь – и все побежали назад. Смехота! – говорил, выезжая из каре, полковник Шершнев.

Союзники наконец смогли двинуться вперед. Люди устали стоять на одном месте и теперь с удовольствием шли, разминая ноги, вытирая рукавами потные лица.

Дойдя до леса, союзники не рискнули пойти через него – Суворов приказал охватить лес с двух сторон.

Каре шли так спокойно, как на ученье.

Из лесу толпами повалили турки. Они бежали по направлению к Фокшанам, до которых оставалось всего семь верст.

Эти последние семь верст оказались наиболее трудными: за лесом тянулись густые заросли терновника. Колючки царапали руки и ноги, рвали одежду. Люди и лошади утомились продираться сквозь цепкие кусты. Только в одном отношении было хорошо: в зарослях почти не беспокоили турки.

Но вот проклятый терновник кончился. Снова вышли на открытое поле. Вдали, верстах в двух, были Фокшаны. Турки ждали неприятеля, сидя за небольшими укреплениями и рвами. Их конница ускакала на фланги, чтобы не мешать огню пушек.

Союзники выровняли свои каре и пошли на штурм Фокшан.

Подпоручик Лосев уже узнал ярость турецких кавалерийских атак, не раз отбивал занесенную над его головою кривую шашку спага, отстреливался, колол штыком, но еще никогда не стоял под ядрами. Теперь Лосева отделяла от этого лишь небольшая черта: в турецком лагере издалека были видны пушки. Еще миг – и турки, конечно, начнут стрелять. Ухо с тревожным нетерпением ждало этого первого выстрела.

И он раздался.

У Лосева словно что-то оборвалось внутри, но вместе с тем ему стало как-то легче: вот, началось, назад не воротишь.

С гуденьем и ревом пронеслось ядро.

– Малость не угодил!

– Ишь, как оно, проклятущее, ударило!

– Вона как ревет! – оглядывались солдаты.

Ядра рвались одно за другим. Подпоручик Лосев поймал себя на том, что под ядрами как-то хочется нагнуть голову, и вдруг сделалось до противного сухо во рту.

– Чего башкой киваешь, ровно конь от овода? Не отмахнешься! – бурчал на молодого солдата ефрейтор Воронов. – Хоть кланяйся, хоть не кланяйся – не помилует! На все Божье веление!

А Лосев тоже невольно наклонял голову и думал: «В меня! В меня!»

– В Смоленский угодило!

– Вон пожалило. В четвертой роте, никак… – зашумели кругом. Все оглянулись.

Но долго рассматривать было некогда – впереди вспыхнуло «ура»: первая линия пехоты уже бежала на окопы, чтобы поскорее выйти из артиллерийского огня, поскорее сблизиться с врагом.

Апшеронцы последовали их примеру.


V

Войска Осман-паши не выдержали дружного натиска союзников и побежали. Несколько сотен янычар, засевших в укрепленном монастыре Святого Самуила, еще пытались защищаться, но их мгновенно выбили и оттуда.

Победа была полная.

Теперь наконец-то Суворов мог спокойно встретиться с принцем Кобургским – за все десять часов боя они не съезжались вместе и еще ни разу вообще не видали друг друга. Суворов ехал к принцу в той же простой канифасной куртке, в которой он был в бою, и в старых ботфортах. На куртке у него висел только один Андреевский орден.

Вместе с Суворовым ехали командиры линий – генерал-поручик Дерфельден и генерал-майор Позняков. Командира второй линии князя Шаховского тяжело ранило в бою. Сзади за генералами трусили адъютанты и ординарцы.

Если бы не тела убитых, не лошадиные трупы, попадавшиеся на каждом шагу, фокшанское поле было бы похоже на ярмарку: всюду стояли сотни повозок с разным добром, белели наметы опустевшего турецкого лагеря, по полю бродили табуны лошадей, верблюдов, ослов, которых турки не успели угнать с собою.

Где-то там, впереди, куда ускакала, преследуя врага, союзная конница, еще слышались одиночные выстрелы, а здесь уже думали о мирном отдыхе: солдаты ставили ружья в козлы, сбрасывали пропотевшие кафтаны, разувались. Артельные старосты сразу же взялись разжигать костры – варить кашу.

Солдаты, принужденные в каре целый день жаться друг к другу, теперь с удовольствием сидели и ходили свободно, поодиночке.

Вон мушкатер несет большую охапку дубовых веток, нарубленных для костра. Вон уже босиком – успел сбросить сапоги – бежит молодой солдат и радостно кричит своим: «Дяденька Максимыч, шестая рота воду нашла!» Вон толпа солдат с хохотом и шутками старается окружить стадо овец, которые испуганно мечутся по полю.

Проехали мимо толпы мушкатеров, внимательно осматривавших захваченные турецкие пушки:

– Из энтих самых пушек он в нас палил!

– Здоровые пушки!

– Глянь, тут у него вся снасть как следует: и пальник, и банник!

Кое-где уже слышались разговоры о бое:

– Он кричит: «аман», «аман», а я думаю: меня, брат, не омманешь, – раз его штыком!

Суворов ехал, зорко глядя кругом.

– Это как будто уже апшеронцы? – спросил он у генералов, указывая на шумную, большую толпу пехотинцев, располагавшихся на отдых.

– Должно быть, они, Александр Васильевич, – ответил Позняков.

– Надо, пожалуй, от второй линии захватить Ивана Кузьмича: пусть-ка хоть с ним принц познакомится! Какой полк, ребятушки? – крикнул, подъезжая к пехоте, Суворов.

– Апшеронский! – ответили из толпы несколько голосов.

Суворов остановил коня.

– Ба, Воронов! Жив, старина! – узнал он ефрейтора. – И Огнев, слава Богу, уцелел, – продолжал он, оглядывая мушкатеров. – Молодцы! – весело говорил Суворов.

– Живы еще, батюшка Александра Васильевич! – ответил Огнев.

– Точно так, живы! – гаркнул Воронов.

– А ну-ка, ребятки, где ваш полковник? Покличьте Ивана Кузьмича!

Воронов обернулся к солдатам и, начальственно вытаращив глаза, приказал:

– Их высокоблагородия к их высокопревосходительству!

Но уже и без ефрейторского приказания неслось от одного к другому:

– Полковника к Суворову!

– Суворов кличет полковника!

– Что, много у вас раненых? – спросил Суворов.

– Человек, почитай, с двадцать, – ответил Огнев.

Воронов недовольно глянул на товарища, – ишь, вперед старшего лезет! Степенно ответил:

– В нашем капральстве, ваше высокопревосходительство, только одного ранило.

– Тяжело?

– Нет, не так чтобы.

– Да он сам вот тут, – прибавил Огнев.

– Зыбин, покажись! – заговорили кругом.

Из толпы шагнул вперед смуглый, как цыган, мушкатер. Рот у него был повязан окровавленным платком.

– В рот угодило? – нахмурился Суворов.

Мушкатер утвердительно кивнул головой.

– Так точно, в рот, – ответил Воронов:

– Он у нас песельник, – улыбнулся Огнев.

– Болтун. Все лопочет. Оттого ртом и поймал ее, – презрительно вставил Воронов.

Черные глаза раненого улыбались.

– Язык-то, зубы – целы? – участливо спросил Дерфельден.

– Целы, ваше высокопревосходительство.

– Только скрозь обе щеки прошла!

– Как иглой прошило! – отвечали солдаты.

– Ну, тогда ничего: скоро заживет. Опять песни петь будешь и с девками целоваться! – пошутил Суворов.

Мушкатеры загоготали.

– А ты, ваше благородие, впервой был в бою? – посмотрел на молодого подпоручика Суворов.

Лосев хоронился за спинами солдат, – он натер ноги, поспешил разуться и теперь стоял босиком.

Мушкатеры расступились.

– Так точно, первый раз, – ответил Лосев.

Красный от смущения, он не знал, куда девать босые ноги.

– Страшно было? – спросил, улыбаясь, Суворов.

Подпоручик замялся.

– Страшновато, – признался он.

– То-то. Война, брат, такое дело – натерпишься! Ну, отдыхайте, ребятушки; сегодня славно постарались! – сказал, отъезжая, Суворов: к нему спешил полковник Шершнев. – Подтянись, Кузьмич, поедем, брат, к принцу – знакомиться с союзниками! – встретил Суворов командира апшеронцев.

– Да я-то, Александр Васильевич, по-немецки ни гу-гу, – виновато улыбнулся Шершнев.

– Ничего. Зато сражаешься ты по-русски. Поедем!

И они поехали к расположению австрийского корпуса.

Австрийские солдаты узнавали своего спасителя генерала Сувара в этом простецки одетом небольшом старичке, который ехал на неказистой лошаденке.

– Гляди, вон поехал генерал Сувара! – говорили они один другому.

И за то, что Суворов не стоял на месте в ожидании врага, как их генералы, а смело шел на него, австрийские солдаты сегодня прозвали Суворова «Генерал-вперед».

– Vivat Suvara! Vivat General Vorwarts! – восторженно кричали они.

Суворов был очень тронут этим. Он махал каской и, приветливо улыбаясь, отвечал:

– Виват Иосиф! Виват Кобург!

Навстречу ему уже спешил сам принц Кобургский, окруженный нарядной, цветистой свитой генералов.

Приблизившись друг к другу, обе группы всадников спешились.

– Ваше высокопревосходительство, я восхищен! – начал было принц, подходя к Суворову, но Суворов не дал ему договорить, – он крепко обнял принца.

Свита обоих полководцев, хотя и более сдержанно, но все же последовала их примеру. Генерал-поручик Дерфельден чуть ткнулся губами в бритую щеку генерала Сплени. Полковник Барко, снисходительно улыбаясь, церемонно поцеловался с генералом Позняковым.

И только простодушный Иван Кузьмич Шершнев искренне заключил в свои мощные объятия какого-то маленького австрийского полковника и, к немалому его удивлению, троекратно, словно на светлое Христово Воскресенье, облобызался с ним.

– Поздравляю с победой, ваше высочество! – сказал Суворов, пожимая руку принца.

– Вас нужно поздравлять, а не меня! Все сделали вы! – широко улыбаясь, говорил принц, с интересом разглядывая генерала Сувара. – Так быстро прийти на помощь. Сделать пятьдесят верст в сутки! Это чудо!

– Римляне двигались еще быстрее, – живо отозвался Суворов. – Вспомните Цезаря!

– Но ваша прекрасная диспозиция, ваша замечательная тактика – идти вперед. Мои солдаты уже зовут вас «Генерал-вперед», – улыбаясь, говорил принц.

– Все сделали они, наши храбрые солдаты! – отвечал Суворов.

– Нет, нет, победа принадлежит вам! – не уступал Кобургский.

Суворов весело улыбался.

– А, вот еще он, мой дорогой полковник Карачай! – радостно встретил он подъезжавшего Карачая.

– Ваше высокопревосходительство, вы слишком снисходительны ко мне, – смутился польщенный Карачай.

Но Суворов, прихрамывая, побежал к нему и горячо обнял.

– Мой храбрый Карачай, подойдите, и я обниму вас! – сказал принц, делая шаг к Карачаю.

Карачай запнулся. Он глянул на белоснежный мундир принца и на свой пыльный ментик и чуть было не извинился: «Видите, какой я грязный!», но спохватился: ведь секунду назад он в таком же виде мог целоваться с генералом Сувара.

Карачай поспешил к принцу. Принц обнял его.

А между тем в стороне, на пригорке, слуги принца Кобургского расстилали большой ковер, ставили приборы, бутылки, закуску, – принц хотел тут же, на поле, отпраздновать столь блистательную победу Суворова.


Глава восьмая
Рымник

Возвышайся, россов слава,
Веселися, наш герой;
Нам труды с тобой – забава,
И победа – каждый бой.
Число мало, но – в устройстве,
И великий генерал…
Как равняться вам в геройстве,
Коль Суворов приказал?
Песня Рымникская


I

Приступ лихорадки только что прошел – Суворов лежал, обливаясь потом. Он смотрел в потолок низенькой молдаванской хаты и напряженно думал все о том же. Вернувшись после победы у Фокшан на прежнее свое расположение, в Бырлад, Суворов написал командующему армией князю Репнину, что русские могли бы теперь двигаться к Дунаю. Суворов так и писал:

«Отвечаю за успех, ежели меры будут наступательные. Оборонительные же? Визирь придет! На что колоть тупым концом вместо острого? Правый бок чист: очистим левый и снимем плоды!»

Но конечно, с его доводами никто не посчитался, и союзники продолжали «колоть тупым вместо острого» – стоять на месте, а визирь продолжал наступать.

Вчера вечером от принца прискакал гонец: Кобургский снова просил помощи.

Он сообщил, что великий визирь будто бы собрал громадную армию в сто тысяч человек, перешел Дунай у Браилова и движется к Рымнику. У принца был все тот же восемнадцатитысячный корпус, и он умолял Суворова поспешить на помощь.

Суворов и сам знал, что визирь намеревается где-то перейти Дунай, но в Браилове, Галаце или в Измаиле – неизвестно. Как доносили лазутчики, во всех этих пунктах было много турок. Великий визирь хотел, чтобы союзники не могли знать заранее, где он будет переправляться через Дунай.

Главнокомандующий Потемкин колебался, не зная, что делать: осаждать ли Бендеры или идти в Молдавию. Его армия медленно, черепашьим шагом двигалась от Ольвиополя к Дунаю.

Суворов, получив вчера вечером письмо принца, решил выждать – посмотреть, что будет дальше: ведь ему нужно наблюдать не только за Фокшанами, но и за Галацем – неизвестно, куда повернет визирь.

Суворов лежал и думал, что-то будет? Ему вдруг показалось, что к дому подъехали. Он приподнял голову. Так и есть: в сенях вестовой Ванюшка говорил с кем-то.

Дверь осторожно приоткрылась – выглянуло курносое лицо казака.

– Ну, входи, входи! – сказал Суворов. – Кого там Бог несет?

– Тот самый австрийский офицер, ваше высокопревосходительство.

– Пусть входит.

Суворов, худой и желтый, сел на постели, вытирая полотенцем мокрый лоб и шею.

В комнату вошел уже знакомый Суворову по Фокшанам высокий длиннолицый майор Траутмансдорф. Плащ майора был весь забрызган грязью. Лицо лоснилось от пота – видимо, майор хорошо гнал коня.

Траутмансдорф уже знал повадки генерала Сувара и без удивления смотрел на его солдатскую постель, на простой полотняный мундир.

Сегодня генерал-аншеф выглядел особенно плохо – был очень худ. На его посеревшем, изможденном лице живым огнем горели только глаза. И от этого хилого, казалось, немощного старичка весь австрийский корпус ждал помощи, ждал спасения.

– Ну что, где визирь? – не дожидаясь доклада, быстро спросил Суворов.

– Идет на Фокшаны, ваше высокопревосходительство. Уже в шестнадцати верстах от нас. Назавтра ждем боя, – ответил майор, подавая Суворову письмо принца.

Пот еще сильнее прошиб Суворова: значит, он напрасно прождал весь сегодняшний день! Он, Суворов, первый раз в жизни промедлил, опоздал!

Опираясь о стенку, Суворов встал на ноги. Письмо принца дрожало в ослабевших от лихорадки пальцах. Суворов не стал читать, что пишет Кобургский.

– Писать некогда. Передайте принцу – выступаем немедленно! – твердо сказал Суворов.

Траутмансдорф не стал терять времени, – он надел треуголку, козырнул генерал-аншефу и скрылся за дверью: принц Кобургский с нетерпением ждал его возвращения.

…В полночь семитысячный корпус Суворова выступил в поход.

Ночь была темная, все небо покрыли тучи. Накрапывал дождь. Он шел тихий, но упорный и грозил перейти в обложной.

Впереди Стародубовского карабинерного ехал, ссутулившись, генерал Суворов.

Начинался очередной приступ. Суворова трясло под тонким плащом. Но он, казалось, не замечал лихорадки. Суворова беспокоило другое: он зря прождал целые сутки. Если визирь догадается немедленно атаковать австрийцев, союзники погибли.

Успеет ли он соединиться с принцем, чтобы спасти и австрийцев и себя от поражения?


II

Целую ночь с небольшими перерывами лил дождь. Стояла непроглядная темень – все небо заволокло тучами. Идти становилось с каждой верстой все труднее: и без того скверную дорогу совершенно размыло. В темноте спотыкались, попадали в колдобины, рытвины, ямы. Пехотинцы шли мокрые, забрызганные грязью по пояс. Плащи давно промокли, с касок за шею стекала вода.

Только под утро дождь немного утих. День вставал пасмурный, неприветливый, непохожий на обычный в Молдавии ясный сентябрьский день.

Юго-западный ветер – «средиземный», как называли жители, – продолжал без устали гнать низкие, тяжелые тучи.

– Ежели до полудня ветер не переменится, тогда дождь будет до самой полуночи, – сумрачно заметил Огнев.

И действительно, когда после небольшого роздыха тронулись дальше, то не успели пообветриться плащи, как снова полил дождь. Так, под дождем, переходили реку Бырлад.

Зыбин, оправившийся от раны, полученной при Фокшанах, по-всегдашнему веселый, уронил полушутя:

– Сказывают, еще одну реку переходить будем.

– А уж теперь хоть десяток – мокрей не станешь! – ответил Башилов.

– В самом деле будем переходить, – сказал Огнев.

– А какую, дяденька? – спросил кто-то из молодых солдат.

– Серет.

Кругом рассмеялись.

– Ну и прозванье! Лучшего придумать не могли! – смеялся Зыбин.

– А знаешь, Илья Миколаевич, – обратился Башилов к Огневу, – у нас помещик был – ерник, не приведи Господи! Вот он выселил на пустошь мужиков и прозвал эти выселки, да так, что не всякий мужик скажет. А про баб и говорить нечего – соромились называть, откудова они. Так, бывало, в селе, на ярмарке парни и пристанут к девкам из выселок: откуда вы, девчата? Смеху было!..

– Серет, кажись, большая река, ее вброд не перейдешь, – заметил Воронов.

– Австрияк нам понтон сготовит, – сказал Зыбин.

– Он те наготовит! – улыбнулся Огнев.

Все ждали перехода через Серет, все знали: от Серета до австрийского лагеря несколько часов ходьбы.

Перед походом генерал Суворов сказал солдатам:

– Понатужьтесь, ребятушки, поспешим! А то басурман побьет нашего союзника. Их сто тысяч, а у принца и двадцати не наберется. Но коли мы подоспеем, вызволим!

И вот слушались любимого генерала, спешили. Шли так, что почти не отставали от конницы.

Было три часа пополудни, когда в стороне блеснула река. Колонна остановилась. Все оживились. Думали: вот уже переходят карабинеры, скоро и мы. Но случилось невероятное: войска, свернув в сторону, пошли прочь от реки. Тотчас же по рядам пронеслось:

– Моста нет.

– Австрияк понтонов не навел.

– Вот те и союзники!

– Да что они, шутки шутят с нами?

– А может, мы сами не туда вышли? – высказал кто-то предположение.

– Ну вот, скажешь! Что ж, Александра Васильевич не знает, куда идти?

– А может, басурман уже побил австрияка?

– Слыхать было б!..

И вслед за этим тотчас же разнеслась новость: мост есть, но – выше по реке, отсюда верст за пятнадцать. Потому что там река уже.

– Вот пропади они пропадом. Еще тащись по этакой грязи!

– Совсем от ног отстанешь!

– За дурной головой ногам непокой!

Но делать было нечего – снова пошли вперед.

А дождь, как назло, все усиливался. Поднялась буря. Раскатившись по небу, загремел гром. Сверкнула молния.

С большой дороги свернули на проселок. Идти стало еще тяжелее: грязь была по щиколотку.

– Нам, грешным, и ветер навстрешный, – сказал Огнев, шлепая по грязи.

– До Ильина дня тучи по ветру идут, после Ильина – против, – поправил Воронов.

– Нынче все против нас – и дождь и ветер! – буркнул Башилов, отворачивая лицо от косого дождя.

– Ничего, лишь бы Суворов был с нами! – отозвался Зыбин.

На повороте они увидали своего генерала. Измученный лихорадкой, желтый, худой – краше в гроб кладут, – Суворов что-то быстро говорил по-немецки австрийскому офицеру, который почтительно его слушал.

Косой дождь хлестал им в лицо. Офицер все пригибал голову, но Суворов, казалось, не замечал дождя. Его плащ был мокрехонек, а конь из буланого стал гнедым.

Минуту спустя генерал Суворов обогнал апшеронцев – ехал молча, не сказал ни слова, видимо, был очень не в духе.

– И ему, брат, несладко! – сочувственно сказал Башилов, указывая на проехавшего генерала.

Суворов направился к голове колонны, на свое постоянное место: в походах он шел всегда с авангардом.

Уже вечерело, когда измученные, еле тащившиеся солдаты снова увидали реку. Еще издали они заметили пасшихся сытых понтонных австрийских лошадей – значит, мост есть! Передние эскадроны карабинеров проваливались куда-то вниз. Подошли к обрыву и апшеронцы.

Река, вздувшаяся от дождей, шумела внизу. К ней нужно было идти по довольно большому болотистому лугу. Пехота стала спускаться с крутого обрыва на луг. Луг был весь залит водой. Шедшие впереди эскадроны кавалерии размесили его. Пехота увязала до самых колен. Две пушки, следовавшие за апшеронцами, сразу же засосало – ни с места.

– Ну и нашли, где устраивать переправу! Как нарочно!

– Стоило пятнадцать верст трепать по грязи!

Солдаты ругали все на свете: и австрийцев, и погоду, и злосчастную реку.

А дождь продолжал лить. Он лил как из ведра. Сверху и снизу была вода. Стоя в ней по колено, люди продрогли окончательно.

– Да чего там замешкались? Скоро ли? – вытягивая шеи, смотрели на видневшийся впереди сквозь сетку дождя понтонный мост.

Наконец по доскам застучали копыта лошадей: авангард перешел на ту сторону. Пехота подвинулась вперед.

– Я только себе местечко нагрел, а тут опять в холодную лезть, – говорил Зыбин, с трудом выдирая ноги из грязи. Но никто не поддержал его, не улыбнулся даже – было не до шуток.

За авангардом на мост ступили стародубовцы. Впереди карабинеров ехал, нахохлившись, съежившись под дождем, больной генерал Суворов.

Ветер переменился. Теперь он был холодный северо-восточный – «русский». Казалось, что гнал вчерашние тучи назад, к Дунаю. Ветер налетал порывами.

Карабинеры были уже почти на середине реки, когда вдруг порывом ветра понтоны поворотило в сторону.

– Сорвет! Сорвет! – раздавалось отовсюду.

Карабинеры на мосту замялась. Суворов повернул назадсвоего коня и, привстав на стременах, что-то кричал, махая нагайкой.

Задние ряды карабинеров, не видя, что делается на мосту, еще напирали на передних, торопясь поскорее выбраться из болота.

– Опять перетык – понтон порвет!

– Ну и навели!

И солдаты принялись ругать союзников.

– А чем они виноваты? Видишь, как реку вспучило? Круглые сутки эдакий ливень!

Суворов с первыми эскадронами уже съезжал с моста. Все снова очутились на топком лугу.

– Вот и переправились! Теперь будем здесь ночевать.

– Заснешь. Места сухого нет.

– Где там спать – хоть бы дождь-то перестал. Хоть бы кафтан выжать, а то все мокрое, – говорили солдаты.

Пехоте велено было подняться наверх. Грязные, мокрые выбрались из болота апшеронцы.

Австрийские понтонеры, гревшиеся у костра, торопились к реке.

Мимо пехоты, в плаще, забрызганном грязью, проехал сумрачный, злой, не похожий на себя генерал Суворов. Его маленькая лошаденка увязала на топком лугу чуть ли не по брюхо. Взобравшись наверх, Суворов, не обращая внимания на дождь и ветер, поскакал куда-то в сторону. За ним поспешили дежурный майор и адъютант.

– Не удержишь, хочет все делать сам, – недовольно говорил адъютанту дежурный майор, шпоря усталого коня.

Пехота, потеряв всякий строй, сбилась в кучу.

Через несколько минут Суворов протрусил назад к обрыву, что-то сказал поджидавшим карабинерам. Карабинеры, эскадрон за эскадроном, пошли в ту сторону, откуда только что возвратился из разведки генерал. Оказалось, что в полуверсте был лес, куда на ночь переводил Суворов кавалерию.

Пехотинцы старались найти местечко посуше. Все-таки здесь было не так мокро, как внизу.

Дождь опять на время стих. Большинство солдат, укрывшись мокрыми плащами, улеглось. О костре нечего было и думать – все намокло. Да и не хотелось возиться с ним, хотелось поскорее уснуть.

…Александр Васильевич был в ужасном настроении: его весь день мучила одна мысль – зачем он не выступил 6-го, зачем зря потерял целые сутки? Кобург шлет гонца за гонцом, торопит. Боится. Еще бы не бояться: визирь со своей громадной армией стоит от него в двух шагах. Правда, визирь до сих пор не атаковал принца. Это хороший знак, визирь чего-то ждет. Время, стало быть, еще не потеряно. Но сегодня все как-то складывается против Суворова. Сначала эта нелепая путаница с местом переправы. Потеряли несколько дорогих, драгоценных часов. Затем несчастье с мостом. Теперь придется ждать, пока на таком сильном течении через разлившуюся, как весной, реку понтонеры снова наведут мост, пока солдаты починят дорогу через луг, чтобы можно было провезти пушки и повозки.

И в довершение ко всему этот ливень, редкостный, небывалый в Молдавии 9 сентября. Сентябрь здесь обычно самый лучший месяц в году: ясный, безоблачный. А вот нате вам… Проклятый ливень вконец испортил дорогу, измучил бедных солдат.

Суворов не находил себе места. Поглощенный своими неприятными мыслями, он забыл о лихорадке. И странное дело: здесь, под проливным дождем, на ветру, озябший, вымокший до нитки, Суворов чувствовал себя здоровым – от волнения лихорадка совершенно прошла.

Суворов велел дежурному майору исправить за ночь дорогу через луг. Из каждого полка отрядили людей рубить фашинник. Казаков разослали по окрестным деревням собрать молдаван с лошадьми и каруцами возить песок.

Работы до утра хватало.

Сдать все на этого австрийского капитана-понтонера, у которого затряслись губы, когда он увидал, что с его мостом сделала река, Суворов не мог. И он не мог сидеть сложа руки, когда кругом было столько дела. Он не мог бы спокойно уснуть, не будучи уверенным в том, что к завтрашнему дню все будет готово.

Суворов только пересел на свежую лошадь и закутался в сухой плащ, который дал ему вестовой. До самого утра он наблюдал за работой солдат и молдаван, толпами сходившихся и съезжавшихся к реке гатить дорогу.

…Башилов, наряженный вчера вместе с другими апшеронцами на работу, разбудил Огнева, который лежал, свернувшись калачиком, у межи:

– Вставай, дядя Илья, погрейся!

Башилов держал манерку с кипятком. Огнев поднялся.

Солнце только что взошло. Было тихо и безоблачно. Лишь глубокие борозды в песке, спускавшиеся вниз, к лугу, напоминали о вчерашнем ливне, да от сырости, от спанья в мокрой одежде ныло тело. Шаровары и кафтан были еще влажные, пахли прелью.

Весело трещали костры. Люди сушили одежду, чистились, грели кипяток. Все повеселели.

– Ну, как управились? – спросил Огнев, подымаясь.

– Починили. Навалили фашиннику, насыпали песку. Да ты пей, Илья Миколаевич, – говорил Башилов, подавая Огневу кружку, – грейся!

Зыбин проснулся сам. Он моргал красными, невыспавшимися глазами и, потягиваясь и зевая, говорил:

– До чего сладко спать на брюхе, спиной прикрывшись!

В это время с пригорка проехал окруженный офицерами генерал Суворов.

– Уже встал, – кивнул на него Огнев.

– Какое там встал. Он и не ложился, сердешный. Так с нами цельную ночку и коротал. И с коня не слезал, все смотрел за работой да указывал! – отвечал Башилов.


III

Пока вестовой и Прошка разбивали для Суворова палатку, он отослал принцу Кобургскому письмо:

«Я пришел и, чтобы показать это туркам, думаю атаковать их через несколько часов».

Наконец-таки, перейдя через реку Серет, русские к полудню 10 сентября 1783 года дошли до австрийцев.

Когда австрийские ведеты увидали казаков, они были вне себя от радости.

– Русские идут! Генерал-вперед пришел! Мы спасены! – понеслось по лагерю.

Как и при Фокшанах, русские примкнули к левому флангу австрийцев.

Австрийский лагерь стоял на реке Милька.

– Гляди, опять река. Сколько их тут, прости Господи! – удивлялись солдаты.

– А летом, поди, ручейка не сыщешь!

– Турки, сказывают, уже два дня налетают…

– Пугают.

– Вот мы их ужо попугаем!

Третий день русские войска не отдыхали по-настоящему. Став на место, солдаты быстро разбили палатки, и каждый занялся своим делом. Кто в прошлую ночь был наряжен на работу и не спал, поскорее завалился спать. Любители покушать, стосковавшиеся по свежей кашице, развели костры. А большинство сушило и чистило забрызганные грязью, измятые кафтаны и шаровары и приводило в порядок амуницию и оружие. Кавалеристы чистили лошадей, кое-кто уже точил саблю.

Отослав записку принцу, Суворов, прихрамывая, пошел в палатку. Казаки постарались для своего генерала – притащили в палатку добрый воз сена.

Суворов сбросил сапоги, снял каску и кафтан и с удовольствием растянулся на свежем сене. Так хорошо было бы сейчас заснуть: ведь он не спал уже три ночи подряд, но еще надо было договориться с принцем, осмотреть турецкое расположение и составить диспозицию к завтрашнему бою.

Суворов решил завтра же ударить на турок, чтобы ошеломить их. Он шел три ночи и два дня. Шел большею частью проселочными дорогами – чтобы турки не узнали о его продвижении.

Суворов ждал принца. Он разложил на сене карту и старался представить себе, какую позицию выбрал великий визирь.

Долго ждать принца не пришлось. Вдали послышались крики «ура». Суворов сунул руки в рукава кафтана и стал натягивать на больную ногу еще недостаточно просохший сапог.

Суворов успел одеться и выйти навстречу принцу, который, подъехав к палатке, легко спрыгнул со своего кровного серого жеребца.

– Ваше высокопревосходительство, как я рад! – кинулся он к Суворову.

Суворов с удовольствием обнял его и поцеловал в обе щеки:

– Здравствуйте, ваше высочество! Вот мы и снова вместе.

– Простите, что произошло недоразумение с этим мостом. Я не думал, что вы пойдете по столь скверной дороге.

– Некогда выбирать. Скверная, да верная. Самая короткая, – сказал Суворов, откидывая полотнище палатки и пропуская принца вперед.

Кобургский шагнул в пустую палатку. Он уже достаточно знал генерала Сувара и не удивлялся его спартанскому образу жизни.

Приминая сено, они расположились возле карты.

– Ваше высочество уверены, что визирь здесь со всем войском? – спросил Суворов.

– Так говорят лазутчики. Да и по кострам ночью видно.

– Нужно, не теряя времени, ударить. Визирь ждет подкреплений.

– Какие же еще подкрепления? – пожал плечами Кобургский. – Ведь у него и так больше ста тысяч человек!

– Тем лучше – сразу отделаемся от всех! – уверенно заявил Суворов.

– Но, мой друг… – запнулся принц. От волнения он даже встал.

– Чем больше турок, тем больше у них беспорядка! – выпалил Суворов.

– Но ведь их вчетверо больше! – подчеркнул Кобургский.

– А хоть бы и вдесятеро! Все же их не столько, чтобы затмить нам солнце! – твердо сказал Суворов, глядя снизу вверх на высокого собеседника.

– Я проезжал по лагерю, видел: русские войска изнурены походом. Вы так быстро шли – в дождь, в бурю, без ночлегов. Солдатам нужен отдых!

Суворов мельком взглянул на принца: умный, хороший человек, да опять, кажется, струсил. Опять заговорила линейная тактика: как же тут идти на басурман, если по всем ее правилам нужно отступать!

«Ретирада на уме. Придется снова ошеломить его», – подумал Суворов.

– Ежели ваше высочество не согласны атаковать визиря, я атакую один! – решительно сказал Суворов и, прихрамывая, пошел к выходу. – Эй, братец, коня! – высунувшись из палатки, крикнул он вестовому.

Суворов надел каску, положил в карман карту и обернулся к принцу.

Кобургский стоял, в раздумье перекусывая зубами травинку.

– Простите, ваше высочество, но я должен ехать. Хочу сам посмотреть турецкое расположение, – объяснил свой отъезд Суворов и вышел из палатки.

Принц пошел вслед за ним.

Суворов легко вскочил на коня и поехал.

Адъютант хотел было нарядить эскадрон для охраны генерала, но Суворов недовольно замахал рукой:

– Не надо, помилуй Бог! Пусть урядник и двое казаков!

Принц медленно шел к своему долговязому адъютанту, стоявшему в сторонке, и думал о генерале Сувара:

«Удивительный человек! Великий полководец! Он и с семью своими тысячами разобьет сто тысяч визиря. Что же мне делать?»


IV

Суворов осторожно подъехал с казаками к самой Рымне. Лагерь союзников остался далеко позади. Тут уже из-за каждого куста мог выскочить янычар.

Прислушались, осмотрели ближайшие кусты, – вблизи, на этом берегу, никого не было.

Суворов спешился в кустах и пошел с урядником и казаком к дубкам, росшим на самой круче. Внизу, под обрывом, пенилась грязно-желтая после вчерашних дождей Рымна.

– Подсобите, казачки! – сказал Суворов, подпрыгивая и хватаясь за сук.

Урядник один легко приподнял генерала. Суворов ухватился за сук повыше, на нижний стал ногами и быстро полез вверх по дереву.

– Шестьдесят годов, а так легко лезет! – удивлялся казачий урядник, глядевший, как генерал взбирается все выше и выше.

– Не свалился бы старик – подошвы-то сырые, ствол тоже скользкий, – забеспокоился казак.

– Не свалится! Он, брат, не таковский! – ответил урядник.

Суворов влез насколько можно было повыше, поудобнее устроился, обломал мешавшие ветки и смотрел в трубу на турецкое расположение.

Турки стояли между реками Рымна и Рымник, которые блестели вдали. Все пространство между ними было занято турецкой армией. Белели сотни наметов, палаток, шатров. На просторных лугах и полях паслись табуны лошадей, верблюдов, буйволов, ослов. Как на громадной ярмарке, толпились телеги, повозки, каруцы, арбы. Тысячи костров горели всюду.

Суворов насчитал три лагеря. Первый лежал почти у его ног – на противоположном берегу Рымника, у деревни Тыргокукули. У деревенской околицы выглядывали из-за высокого бурьяна жерла турецких пушек.

Суворов прикинул на глаз: в одном этом лагере было значительно больше войск, чем у него.

Второй лагерь располагался на пригорке соседней деревни.

«Это Бохча», – вспомнил ее название Суворов.

Здесь паслось больше скота, чем у Тыргокукули, и гораздо больше было пушек, – Суворов насчитал их до сорока.

«Ну да ничего, мои богатыри возьмут и эти!» – думал он.

Левее Бохчи виднелся Крынгумейлорский лес. Он кишел людьми и лошадьми. А за ним – опять бесконечные обозы.

Где-то там, у Рымника, как доносили лазутчики, был третий, самый большой лагерь визиря.

«Вот если б принц глянул. Помилуй Бог! Расписывал ему лазутчик, но еще мало. Принц свалился бы с дерева от страху. Да, крепки дьяволы! Это не под Фокшанами. Позиция у визиря прекрасная», – думал Суворов, слезая. Мешкать особенно было нечего: того и гляди – заметят басурманы и налетят.

Мысль работала лихорадочно. Диспозиция завтрашнего боя понемногу складывалась в голове.

«Я ударю на Тыргокукули, а принц будет охранять фланг и тыл. А потом соединимся и все разом – на визиря. Турки не ожидают. Растеряются!»

План был хорош, но все-таки чрезвычайно рискован: с каждым шагом русских к Тыргокукули расстояние между союзниками должно увеличиваться, фланг и тыл их – все больше обнажаться.

«Ничего, мои богатыри не допустят, чтобы турки атаковали нас с фланга», – думал Суворов, готовясь спрыгнуть вниз с дерева.

Казаки так же бережно сняли Суворова, и он заковылял к коню.

На полпути к лагерю их встретили два эскадрона гусар Цеклера, высланные принцем для охраны Суворова. А у лагеря нетерпеливо ждал сам принц Кобургский.

– Ну как? – спросил он, подъезжая к Суворову.

– Стоит хорошо, как дома. Но мы их завтра прогоним. Вы подумайте, ваше высочество, а я, простите, поеду немного отдохну!

Красные, воспаленные от бессонницы глаза Суворова смотрели устало. Лицо пожелтело и осунулось.

– Да вы едва держитесь на ногах. Вы сегодня спали? – участливо спросил принц.

– Нет.

– А вчера?

– Нет.

– А позавчера?

– Нет.

– Когда же вы спали?

– Еще в Бырладе…

Принц всплеснул руками:

– Так же невозможно!

– Ваше высочество, я пришлю к вам полковника Золотухина, вы обсудите с ним, а я поеду спать.

И, слабо улыбнувшись, Суворов поехал к своему лагерю.

Принц молча смотрел ему вслед.

«Удивительный человек!» – думал он.


V

Зыбину этот ночной марш был особенно несносен. Еще выступая из лагеря, Суворов сам объехал полки и строго приказал, чтоб на марше никак не обнаружить себя:

– Не курить, огней не высекать. Языком попусту не чесать. Команда – вполголоса. Горнисты, барабанщики – замри! Чтоб как снег на голову!

Так всю ночь и шли: ни закурить, ни поговорить. Иди и только оберегайся – не звякнуть бы невзначай ружьем, не споткнуться бы о что-либо на дороге.

До первого турецкого лагеря, к которому шли, говорят, еще верст пятнадцать. Казалось бы, к чему такая сугубая предосторожность, но раз Суворов приказал, стало быть, надо исполнять. Хотелось курить, гнало слюну. Эх, беда, – затянуться нельзя!

Зыбин примечал – он томился не один в их капральстве. Воронов, который всегда много курил, жевал что-то на ходу. Подпоручик Лосев часто сплевывал, – видать, тоже охота покурить. Поговорить бы хоть, отвлечься, – и то нельзя.

Впереди далеко видны турецкие огни. Небось кашу варят, не ждут гостей!

Вот послышался рев осла, – у турок их много. «Ах ты, пропади пропадом, как ревет! Скрипит, ровно немазаная молдаванская телега…»

Зыбин повернулся было к своему соседу Огневу, хотел шепнуть ему, но в полутьме увидал – Огнев недовольно сдвинул брови, замотал головой: молчи уж!

Со скуки поглядел на звезды: «Ковш-то где? У нас – чуть повыше и левее…»

И вот так шли и шли втихомолку. Если кто-либо в рядах нечаянно звякал ружьем о водоносную флягу или спотыкался, на него первым выпучивал глаза ефрейтор Воронов. Затем сердито шикал капрал, и наконец подбегал, придерживая левой рукой шпагу, подпоручик Лосев: «Что, кто? Тише!»

И в этой напряженной тишине как-то больше клонило ко сну.

…Уже совсем рассвело, когда подошли к реке Рымне. Рымна была мелководна – по колено. Поеживаясь, ступили в воду. Пошли через реку. Зыбин насчитал сто восемьдесят четыре шага. Он шел и смотрел, как осторожно, полуприседая, идет Воронов.

– Не любит дядя Ворон водички, – всегда трунил он над любившим выпить ефрейтором.

Хлюпая набравшейся в сапоги водой, взобрались по крутому, обрывистому берегу. Турецких огней уже не было видно. Впереди темнели кусты. Неужели опять проклятые колючки, как там, возле Фокшан? Все руки расцарапаешь, все шаровары изорвешь!

По рядам прошло тихое:

– Становись в каре!

Дело привычное, ровно щи хлебать! Построились быстро. Стояли, ожидая сигнала идти вперед.

Барабанщик дядя Ваня, который умел барабанить и в то же время показывать, как сапожник колет шилом, всучивает дратву, уже стоял наготове. Он сразу повеселел, сморкался наземь, не заботясь о том, что получается довольно громко.

Кавалерия уже заняла свою всегдашнюю третью линию. Пехотные каре были впереди.

К каре апшеронцев подъехала группа всадников. Зыбин узнал нового командира полка, широкоплечего полковника Апраксина, и высокого одутловатого генерал-майора Познякова. Посреди них на небольшой лошаденке сидел генерал-аншеф Суворов.

А рядом с ним – вихрастый казак Ванюшка. Затесался, будто и он – чин. А ведь только возит за генералом Суворовым его тяжелую саблю. Сам же Суворов – с одной нагайкой.

Что-то указывает ею в сторону, машет. Видно, чем-то недоволен.

– Замешкались. Все дело испортят. И еще этот Тищенко – словно за смертью поехал! – услышал Зыбин, что говорил Суворов.

Генерал-аншеф со свитой проехал к передней линии гренадер и егерей. Солдаты чуть оживились, стояли вольно, откашливались, сморкались.

Суворов возвращался назад, когда сзади, от третьей линии, послышался конский топот. Все увидали мчавшегося генеральского адъютанта.

К удовольствию Зыбина, Суворов остановился возле их каре. Зыбин слышал, как генерал-аншеф быстро спросил у адъютанта:

– Ну что, скоро ль принц? Чего он там замешкался?

– Поспешают, ваше высокопревосходительство! – отвечал запыхавшийся адъютант. – Я как сказал, что ежели вы отстанете, мы тотчас же одни ударим на турок, так австрийские офицеры кинулись подгонять солдат: «Скорее, скорее! Сувара кричит: «Вперед!» Если мы не поспеем, русские пойдут одни, их разобьют и разобьют нас».

Суворов рассмеялся.

– Только испугом и можно взять! Что же, Александр Адрианович, – обернулся он к генералу Познякову, командовавшему первой линией, – с Богом, вперед!

Каре двинулись на турецкий лагерь, который был расположен у деревни Тыргокукули.

Суворов взял на себя главную и самую опасную задачу – наступать на стотысячную турецкую армию, а принцу Кобургскому поручил обеспечить тыл и фланг.

Шли через кусты, через бурьян, по пшеничной стерне, будыльями кукурузы, пересекали луга, на которых трава была по пояс. Версты три прошли спокойно. Турки еще не обнаружили неприятеля, – они безмятежно спали, потому что знали: перед ними стоят в шесть раз меньшие силы австрийцев.

Но вот на левом крыле раздался выстрел, за ним другой. Наступление было обнаружено. И еще не успели апшеронцы пройти кукурузное поле, как уже заговорили пушки турецкой батареи, защищавшей лагерь.

В первой линии тотчас же заиграли генерал-марш, ударили в барабаны, и полки с распущенными знаменами быстрым шагом пошли вперед.

Деревня, занятая турками, их лагерь, батарея – все было как на ладони, вот тут, казалось, уже в полуверсте. И вдруг бежавшие со штыками наперевес войска первой линии остановились; перед ними был глубокий овраг. Он пересекал путь русским каре. Через овраг вела только одна небольшая дорога. Всем каре по ней было сразу не пройти.

Войска передней линии остановились в замешательстве.

– Что там такое? Чего стали? – нетерпеливо спрашивали задние.

Барабаны как-то сами умолкли. Настроение сразу понизилось. Стоять под турецкими ядрами и пулями было не очень приятно. Падали раненые.

Не обращая внимания на свистевшие вокруг пули и ядра, к оврагу подскакал сам генерал-аншеф Суворов.

– Чего стали? Эка невидаль! Фанагорийцы, вперед! Сбить батарею! Вперед, богатыри! Ведь вы – русские! – крикнул Суворов.

Гренадеры кинулись в овраг – только из-под ног посыпался песок. Вот они уже внизу, вне турецкого огня. Вот подымаются, бегут вверх с ружьями наперевес.

– Ура! – крикнул первым чей-то голос.

– Ура! – подхватили оба батальона фанагорийцев.

Гренадеры ударили в штыки.

Тотчас же за фанагорийцами, так же быстро, но уже в полной безопасности, пересекли овраг шедшие сзади за ними апшеронцы.

В турецком лагере стоял переполох. Видно было, как по дороге из деревни уносятся верховые, мчатся каруцы, кибитки, арбы, убегают пешие. Этот неожиданный удар ошеломил турок.

Батарея замолчала, – она была уже взята русскими.

Апшеронцы только взобрались на верх обрыва, когда к их строю подскакал верховой турок. Он держал в руке белый платок.

– Неужели сдаются? Ага, пощады запросили! – обрадовались апшеронцы.

Турок, к удивлению всех, заговорил на русском языке.

– Вы разве русские! Вы переодетые австрийцы. Русские тут не могут быть – они еще в Бырладе! – кричал издалека турок, разглядывая апшеронцев.

– А ты подъезжай поближе, мы те покажем, кто такие! – крикнул из середины каре полковник Апраксин. – Бей его, сучьего сына! – прибавил он, сообразив, что это разведчик под видом парламентера.

Но хитрый наездник уже повернул коня и стрелой помчался назад, к лесу. Несколько пуль полетело ему вдогонку.

– Вот ворюга!

– Откуда он по-русски знает?

– Эх, далеконько стоял! Если бы хоть на шагов десяток поближе, я бы его окстил! – говорили в переднем фасе.

А между тем из леса Каята, слева от деревни, уже сыпались тысячи турецких всадников. Они намеревались ударить во фланг русским, переходившим овраг. Сегодня спаги были не одни, – каждый всадник вез с собою янычара. Причем янычары были какие-то черные. Они стояли на стременах, ухватившись одной рукой за седло, а в другой держали ятаган. У многих из них в зубах блестели кинжалы.

– Глядите, ваше благородие, сегодня не только белые арапы против нас, а и черные, – сказал Воронов молодому подпоручику. – Я этаких за пятнадцать годов и то первый раз вижу!

Но первый яростный удар турецких спагов и янычар обрушился не на апшеронцев. Левее их из оврага только что поднялись шесть эскадронов бригадира Бурнашева. Синие мундиры карабинеров потонули в разноцветных кафтанах и чалмах налетевших турок.

Карабинеры не выдержали ужасного натиска и сломя голову помчались назад, к оврагу. Турки, ободренные успехом, кинулись с диким воем на пехоту.

Апшеронцы встретили их дружным залпом пушек и ружей. Но турок было слишком много. Еще миг – и огромная волна их все-таки проскочила эту огненную преграду и обрушилась на каре.

Черные африканские янычары уже спрыгнули на землю. Не боясь быть раздавленными лошадьми спагов, они лезли между всадниками, с остервенелым криком бросаясь вместе со спагами на русскую пехоту.

Зыбину, как и всем апшеронцам, было очень неудобно отбиваться одновременно от кавалерии и пехоты. Нужно было смотреть, как бы сверху не ударила острая шашка, а в то же время приходилось беречься и пеших янычар.

Около получаса турки ожесточенно лезли на каре.

В это время Бурнашев успел перестроить свои эскадроны и смело кинулся во фланг турок. Кроме того, турки попали под перекрестный огонь смоленцев, перешедших овраг левее.

Турки дрогнули и побежали. Теперь спаги удирали одни, бросив африканцев-янычар на произвол судьбы.

Янычары кидались к ним, стараясь вскочить на стремя, но спаги, чтобы облегчить себе отступление, безжалостно рубили своих же товарищей. Да и тех, которым удалось вскочить на стремя, ждала печальная участь: русские карабинеры и венгерские гусары рубили и спагов и янычар.

Смешавшаяся турецкая конница понеслась было к своему лагерю, но оттуда на них лавой вылетели казаки, которые уже хозяйничали в турецком лагере и в деревне. Турки повернули назад, к лесу Каята. Распаленные схваткой, карабинеры и гусары хотели было преследовать врага, но в пороховом дыму показался Суворов.

– Степан Данилович, – крикнул он бригадиру Бурнашеву, – дайте басурманам золотой мост! Пуста бегут, помилуй Бог! У нас и без них еще дела много!

Действительно, хотя здесь, в лагере, турок стояло вдвое больше, чем всего насчитывалось русских, но это была только незначительная, может быть десятая, часть того, что ждало впереди.

Горнист заиграл аппель.[58]

Карабинеры и гусары возвращались назад.


VI

Прошка не считал себя трусом: пусть еще какой-либо генеральский денщик побудет в стольких сражениях, как он! Небось другие (к примеру, денщик генерала Познякова или бригадира Вестфалена) все остались за рекой, в вагенбурге.

А Прошка с первой минуты боя – здесь, в огне.

Хотя Прошка был верхом, но он не дружил с конницей. Как при ней можно находиться денщику? Трубач протрубит – и конница марш-марш, уже понеслась на врага. Еще минуту назад на лугу стояли сотни всадников, а тут глядь – остался один Прошка.

У Прошки, как и у его барина, при себе не было никакого оружия – одна солдатская никудышная короткая полусабля. Ею разве отобьешься от чертова турка? Прошка возит с собою эту полусаблю только потому, что она хорошо годится в денщичьем деле: дров наколоть, мясо, если случится, разрубить, а на худой конец и кол для палатки отесать.

Полусабля вся в зазубринах. Александр Васильевич, как увидит ее, всякий раз ругается:

– Это пила, а не сабля. Эх ты, лентяй, пресная шлея! Наточить не можешь!

– Чего ж ее точить, Ляксандра Васильич, – скажет Прошка, – коли она через день снова такая же будет? А лучину колоть – она и так горазд хорошо колет!

Александр Васильевич знает Прошку – махнет рукой: мол, тебя не переделаешь!

Нет, генеральскому денщику место в бою одно – с пехотой, в середине каре, с музыкантами да с лекарем.

Прошка и одет по-пехотному, хотя ни строя, ни ружейной экзерциции не знает.

И сегодня Прошка пристроился к пехоте второй линии. Сначала он шел с ростовцами, а потом Александр Васильевич услал их куда-то влево, где пуще всего наседали басурманы, и Прошка с несколькими ранеными солдатами оставил каре. Раненые поплелись назад, к реке, к Фокшанам, а Прошка втиснулся в другое каре, к старым знакомым – апшеронцам. И стоял в середине его.

Когда на каре налетали с всегдашними неистовыми криками турецкие всадники, Прошка невольно хватался за свою тупую саблю – так страшен был этот ураган.

Но ничего – Бог милостив, – апшеронцы мужественно отбивали все атаки. После очередного турецкого наскока с какой-либо стороны каре на середину его вели раненого – с рассеченной головой или перерубленной рукой. Прошка не мог видеть крови, отворачивался.

В середине каре было душно от массы столпившихся, плотно сжатых людей, оттого, что по-летнему жгло сентябрьское солнце: через три дня Воздвиженье, а тут такая жара.

А от коня еще душнее. Прошка то слезал с коня, то опять садился на него, чтобы посмотреть, не видно ли где поблизости Александра Васильевича.

Прошка глядел на небо: солнышко подымалось все выше и выше. Недовольно качал головой. В обычное время барин уже давно отобедал бы; а сегодня – когда-то придется! Со вчерашнего вечера, с ужина, ничего не брал в рот. Ночью и ранним утром, на походе, Прошка несколько раз приставал к барину:

– Ляксандра Васильич, да скушайте курочки!

– Не хочу! – отмахивался он.

И все-таки выдумывает – хочет есть. Ведь в эту пору дома, в лагере, не на войне, ест так, что от тарелки не оттянешь. А здесь, как запоют пули, как загудят ядра, готов не пить, не есть! Чудной человек! Прошка знает, почему Александр Васильевич не хочет есть, – солдаты еще не ели, а он один, опричь, ни за что не станет.

«Так солдату-то что? Солдат здоров. А ведь его всю дорогу лихоманка трясла. Отощал так, что смотреть страшно. Как еще в седле держится. И к тому же старый человек. Храбрись, брат, не храбрись, а без малого шестьдесят!»

Перешли реку, с полчаса стояли, ждали, когда принц перейдет, вот тут бы в самый раз и перекусить. Прошка подъехал к барину.

– Скушайте, Ляксандра Васильич, крылышко. Курица протухнет, спортится! – врал Прошка, зная, что барин бережлив и не любит, чтоб добро пропадало зря.

– Отстань! Сам ешь. Думаешь, у меня только твоя курица на уме? – рассердился Александр Васильевич.

Ночью, как всегда здесь, в Молдавии, холодно. За ночь курица не испортилась, но в такой духоте, того и гляди, в самом деле протухнет. Мясо быстро душок найдет, беспокоился Прошка.

И он вновь пристально смотрел по сторонам – не мелькнет ли где знакомая буланая лошаденка.

Александр Васильич целое утро все летает то туда, то сюда, – где турецкий огонь посильнее, туда и мчится. Будто нужно ему, генерал-аншефу, самому лезть в огонь. Уж сколько раз бывало – чуть голову не сложил. Два года назад, при Кинбурне, чудом ушел от смерти, а все не угомонился.

Наконец среди высоких киверов и ярких доломанов венгерских гусар мелькнули знакомая каска и белый канифасовый кафтан Александра Васильевича, сделавшийся от пыли и пота серым. И вот он подлетел к апшеронцам, благо турки отхлынули хоть на минуту.

Суворов что-то быстро говорил полковнику Апраксину, командиру полка, который верхом на лошади стоял за спинами своих мушкатеров.

Прошка задергал поводьями, ударил каблуками своего застоявшегося коня, протрусил к Апраксину и бесцеремонно поместился с ним рядом. Он приподнялся на стременах, чтобы лучше было, видно, и крикнул через головы солдат:

– Ваше высокопревосходительство, Ляксандра Васильич!

Суворов быстро глянул на него:

– И ты тут? Жив, Прошка?

– Ваше высокопревосходительство, извольте покушать! – сказал умоляюще Прошка.

С глазу на глаз Прошка никогда не величал бы так барина и не говорил бы этаким ласковым тоном, но тут – целый полк слышит, нехорошо!

– Батюшка барин, скушайте курочки. Вы же голодные! – просил Прошка и уже тащил с плеч солдатский, яловичной кожи, потертый ранец, в котором были хлеб, курица, брынза и фляга с водкой.

– Не я один голоден. Все еще не ели! – нахмурился Суворов и уже глядел в сторону, собирался скакать дальше.

– Ляксандра Васильич, ну хоть брынзы кусочек!

– Ежели будешь приставать с глупостями, я попрошу его высокоблагородие поставить тебя под ружье! – сердито бросил Суворов и ускакал.

– Глупости, глупости! – бурчал, насупившись, Прошка, отъезжая в глубь каре. – Со вчерашнего дня не ел, уже от ветра валится, а все – глупости! Под ружье! Да лучше б под ружье, чем так-то не евши! Все не евши! – передразнивал он Суворова. – Так тебе же, – говорил Прошка, будто обращаясь к нему самому, – больше надо, – ты же здесь всему делу голова!


VII

Руки сильной гренадерской
Не удержит янычар,
И наездник самый дерзкий
Лишь в сердцах удвоил жар!
Песня

– Ваше высокопревосходительство, апшеронцы в пятый раз отбили атаку! – отрапортовал Суворову запыхавшийся ординарец.

Суворов, смотревший вниз, в лощину, порывисто обернулся:

– В пятый раз?

– Точно так, в пятый!

– Ай да апшеронцы! Богатыри! – восхищенно сказал Суворов, обводя всех глазами.

Его войска уже шесть часов подряд стойко выдерживали беспрерывные страшные атаки турецкой конницы. Его храбрые войска и сегодня, как всегда, били врага.

Окруженный адъютантами и несколькими офицерами, которых Александр Васильевич взял из разных кавалерийских полков на сегодняшний бой к себе в ординарцы, Суворов стоял на краю обрыва.

Он смотрел туда, вниз, в лощину, откуда доносились дробные перекаты ружейной пальбы, иногда перебиваемые громом пушек, и яростные завывания и неистовые крики турок, – обычная музыка турецкого боя. Клубы поднятой пыли и порохового дыма плавали над лощиной. Даже в трубу трудно было разобрать, что там происходит. Одно оставалось несомненным: конные турецкие толпы налетали на союзников, как волны прибоя, – беспрерывно, одна за другой.

Полки Суворова стояли непоколебимо – за них он не боялся. Беспокоил Суворова принц Кобургский, с которым они волей-неволей были разобщены. Их войска не шли рядом, как при Фокшанах, а отстояли друг от друга верст на пять, и Суворов опасался, как бы австрийцы не дрогнули, хотя каждый австрийский солдат знал, что, если он побежит, его ждет верная смерть от кривой турецкой шашки.

Суворова беспокоило и другое: хватит ли у полковника Карачая живой силы противостоять со своими восемью эскадронами и двумя батальонами этому бешеному натиску турок?

Великий визирь мало того что выбрал весьма удобную для защиты позицию, но чрезвычайно искусно руководил боем. Увидев, что русские и австрийцы разъединены, он бросил в середину их тысячи спагов. Визирь хотел смять Карачая и вбить клин между принцем и Суворовым.

«С умом задумано, да без ума сделано. Ему не дробить бы силы, а кинуть все на одного из нас – и тогда конец!» – думал Суворов.

Суворов слал ординарца за ординарцем к Карачаю, чтобы узнать, как он держится. Карачай, наученный Суворовым, не ограничивался защитой – все время ходил в атаку. Но турки продолжали наседать.

Вот показался ординарец Карачая – корнет венгерского гусарского полка. Он мчался, сколько было сил у его маленькой, легкой лошаденки, почти пригнувшись к ее шее. Яркая ташка[59] отлетала назад.

«Должно быть, туго приходится бедному Карачаю – на корнете нет лица», – встревожился Суворов.

– Ваше высокопревосходительство, полковник Карачай просит подкрепления. Пехоты! – выпалил корнет.

Суворов, не говоря ни слова, круто повернул коня и поскакал к фанагорийцам.

– А ну-ка, ребятушки, подсобим полковнику Карачаю! Сделаем туркам карачун! – весело крикнул он. – Вперед! Марш!

Егеря повернулись и быстрым шагом пошли в лощину.

Суворов поехал назад. Навстречу ему спешил казачий есаул-ординарец.

– Что Карачай? Держится? – спросил Суворов.

– Так точно, ваше высокопревосходительство! – отрубил есаул. – Устоял, наши помогли!

Суворов полузакрыл глаза и широко улыбнулся:

– Мои-то не выдадут, помилуй Бог! Богатыри! Русские!

Потом ударил плетью коня и взлетел на холм. Он хотел глянуть в трубу, что там внизу, но снизу, из лощины, раздалось «ура».

– Наконец побежали басурманы. Сейчас можно будет полдничать, – сказал с облегчением Суворов и поехал к пехотным каре.

Он хорошо изучил турок: если спаги побежали, то теперь за ними отступят по всей линии. Надолго ли, но отступят.

Суворов был прав: последние отряды турок, занимавшие деревню и лес Каята, ускакали по направлению к деревне Бохча, которая виднелась верстах в полутора. Русские войска заняли обезлюдевшую, разграбленную турками, опустошенную деревню и небольшой редкий лесок.

Полуденное солнце стояло над самой головой.

Войска были утомлены боем, этим многочасовым стоянием в тесных, душных рядах, проголодались, хотели пить. И так приятно было хоть немного отдохнуть, поесть и напиться: в деревне нашлись два колодца, а в лесу протекал ручей.

– Полдничать. Отдыхать – с полчаса. По человеку от капральства – за водой. Не мешкать, не спать, строй не бросать! – сказал Суворов, проезжая мимо войск.

Бой затих по всей линии. У австрийцев тоже прекратилась стрельба. На всем фронте наступила тишина.

Солдаты оживились. Разминались, расправляли затекшие руки и ноги, вытирали с лица пыль. Легкораненые, оставшиеся в строю, перевязывали раны. Большинство село на землю, курило, ело, пило принесенную в манерках воду. Суворов на этот раз не смог отбиться от Прошки – денщик сунул-таки в руки барину кусок курицы и хлеб. Суворов торопливо поел и выехал один из лесу. Он хотел еще раз осмотреть турецкую позицию.

– Ваше высокопревосходительство, куда же вы один поедете? Еще налетят басурманы, – удерживал его командовавший кавалерией бригадир Бурнашев. – Я сейчас хоть взвод гусар отряжу!

– Вот тогда наверняка налетят. А на одного и внимания не обратят. Тоже полдничают – ишь притихли, – сказал Суворов и один поехал вперед. Он проехал сажен сто от леса и стал на пригорке.

Турок поблизости не было. Только в полуверсте отдыхал спешившийся небольшой отряд, сабель в пятьдесят. Суворов смотрел, прикидывая, как поступить.

Впереди, верстах в двух, виднелся редкий Крынгумейлорский лес. Суворов издалека увидал орудия батареи. Перед лесом копошилось много людей: турки, по своему обыкновению, рыли перед лесом окоп.

Здесь их самый последний рубеж. Здесь они будут защищать свой главный лагерь, который расположился за лесом, защищать не на живот, а на смерть.

Можно было бы тотчас же атаковать главную турецкую позицию, – окоп они докончить все равно не успеют, но оставалось одно препятствие – деревня Бохча.

Бохчу миновать никак нельзя, – ее батарея прекрасно ударит во фланг. Придется сначала выкурить турок из деревни, чтоб не стояли на дороге.

План был готов. Суворов поспешил назад. Медлить было нечего: из Крынгумейлорского леса на равнину снова выезжали тысячи всадников.

«Сейчас визирь еще раз ударит на нас, чтобы задержать. Проспали окоп, голубчики! Проспали!» – думал Суворов, рысью возвращаясь к своим.

Через несколько минут полуденная тишина вновь была нарушена: заиграла музыка, забили барабаны, и русская пехота двинулась в обход деревни Бохча.


VIII

Казаки, карабинеры,
Гренадеры и стрелки —
Всякий на свои манеры
Вьют Суворову венки.
Песня

Пот катился по впалым щекам Суворова, – после лихорадки пот всегда прошибал быстро, – голова кружилась от слабости, от волнения, от голода – целый день сегодня и поесть толком все некогда; но глаза глядели весело: атака деревни Бохча шла успешно.

Русские пушки били чрезвычайно метко – ядра ложились в самой деревне. Дымилась подожженная брандкугелями мазанка.

Напрасно турки перетаскивали тяжелые, неповоротливые орудия с места на место, – их огонь причинял мало вреда. И так же напрасно прибегали они к своему излюбленному средству – бросали на русскую пехоту, наступавшую с трех сторон на деревню, тысячи спагов. Мушкатеры, гренадеры, егеря столько раз за день благополучно отбивали конные атаки, что и эти не могли поколебать их; каре спокойно выдерживали страшный натиск разъярившихся спагов.

Все было хорошо. И только принц Кобургский немного раздражал Суворова. Отделенный от Суворова несколькими верстами, принц начинал терять самообладание. Он каждую минуту нуждался в моральной поддержке Суворова, словно ребенок, то и дело оглядывавшийся на свою няню.

Правда, великий визирь не забывал и об австрийцах. Он беспрерывно слал на них все новые и новые толпы спагов. Австрийской пехоте и венгерским гусарам тоже хватало сегодня работы. Если бы не русские, они не смогли бы столько часов подряд отбиваться от врага, который был вчетверо сильнее.

Но совсем незачем было слать через каждые десять минут ординарца к Суворову с одной и той же просьбой:

– Скорее соединяться, а то нас раздавят!

«Эк его забирает! Да разве я сам не хочу этого?» – думал он и спокойно отвечал одно и то же каждому ординарцу Кобургского:

– Только – вперед! Ни шагу назад. Иначе погибнем. Вперед.

Наконец турецкие пушки снялись и затарахтели по дороге из Бохчи к Крынгумейлорскому лесу.

– Ого-го! Улепетывают! Скатертью дорога! – смеялись солдаты.

Сопротивление турок было сломлено: гренадеры слева, мушкатеры справа – ворвались в деревню.

Суворов стоял у плетня, поджидая к себе начальников линий, чтобы отдать приказания.

– Ванюшка, покличь поскорее полковника Золотухина! – обернулся он к своему казаку.

Суворов еще раз рассматривал турецкую позицию у Крынгумейлорского леса – теперь до нее было рукой подать – и думал. У великого визиря здесь наверняка еще тысяч сорок свежего войска, а солдаты союзников дрались уже целый день. Нужно обязательно поразить чем-то воображение турок.

Утром их ошеломило то, что перед ними неожиданно оказались русские, которых они вовсе не ждали, теперь же надо было придумать что-то иное.

Суворов смотрел в зрительную трубу на длинный турецкий окоп, который тянулся вдоль леса. Он еще не совсем был окончен: кое-где турки продолжали рыть. Видно было, что они собирались отчаянно защищаться. Даже и сейчас турок было вдвое больше, чем союзников.

И вдруг в голове Суворова мелькнул план смелой, дерзкой атаки. Он опустил трубу и нетерпеливо оглянулся: генералы, командовавшие тремя линиями каре, уже съезжались к нему.

Первым прискакал аккуратный барон Вестфален. За ним, лихо перемахнув через невысокий плетень, примчался поджарый Бурнашев, командовавший кавалерией. Высохший, пожелтевший от недавнего приступа лихорадки, подъехал Позняков. И, пришпоривая усталого, заморенного коня, спешил расторопный командир фанагорийцев, молодой полковник Золотухин.

– Степан Данилович, твоим молодцам сейчас будет работа, – улыбаясь, встретил Бурнашева Суворов. И он рассказал генералам свой план атаки Крынгумейлорского лагеря. – Ну, Вася, ты с принцем знаешься, лети, брат, к нему и передай! – обратился Суворов к Золотухину, садясь на коня. – Ванюшка, а ну-ка, давай мою саблю – теперь пригодится, – сказал он вестовому и, взяв саблю, поехал вместе с генералами к войскам, которые уже выравнивались за деревней.

Русские снова тронулись вперед. Они на ходу перестраивались для атаки. Всю пехоту Суворов поместил в одну линию, а кавалерии приказал стать не сзади и не на флангах, а между пехотными каре. То же сделал и Карачай, шедший между русскими и австрийцами.

Суворов смотрел: как австрийцы? Что сделает принц? А вдруг оробеет! Австрийская конница еще стояла сзади за пехотой. Но вот ее ряды заколыхались – она двинулась вперед. Австрийцы по приказанию Суворова принимали тот же боевой порядок, что и русские.

– Согласился! Уговорил-таки Золотухин! – улыбаясь, сказал Суворов ехавшему рядом с ним Бурнашеву.

С каждым шагом войска союзников сближались. И наконец соединились. Радостное «ура» прокатилось из конца в конец. Оба корпуса, целый день порознь отбивавшие все атаки вчетверо сильнейшего врага, теперь шли на него одним фронтом.

Пестрые, беспорядочные толпы турецких спагов, занимавшие всю обширную равнину перед Крынгумейлорским лесом, стремительно понеслись на фланги, чтобы не загораживать тридцать пушек, которые стояли у леса. В то же время было видно, как сотни всадников и пеших убегали назад, к Рымнику.

В длинном окопе уже сидела наготове отборная турецкая пехота: далкылычи – янычары, вооруженные только ятаганами, и дели, давшие обет никого не щадить и самим не просить пощады.

Турецкая артиллерия начала стрелять. Она всегда не отличилась меткостью, а сегодня, в этом переполохе и смятении, которые царили у турок, их пушки стреляли из рук вон плохо: ядра перелетали через ряды союзников.

По лугу к лесу двигалось столько тысяч человек, но стояла тишина: не слышно было ни говора, ни музыки. И эта зловещая тишина действовала на турок: многие из янычар все-таки не выдержали и бросились бежать из окопов в лес.

Оставалось не больше полуверсты.

«Пора!» – решил Суворов.

Он отделился от высоких лошадей стародубовских карабинеров на своей низкорослой лошаденке, выскочил перед фронтом и, обернувшись к войскам, вырвал из ножен саблю:

– Вперед, богатыри! Ура!

Произошло невероятное: вся кавалерия союзников вдруг вынеслась вперед и с дружным «ура» и тяжким топотом помчалась на турецкий окоп. Сзади, за конницей, бежала с ружьями наперевес пехота.

Суворова тотчас же обогнали. Он видел: стародубовские карабинеры живо перемахнули через неглубокий окоп и низенький бруствер и врубились в толпы янычар и спагов.

Турки были подавлены такой совершенно неожиданной, немыслимой атакой кавалерии на окопы; никто никогда не мог думать, что Суворов решится бросить на окопы кавалерию. И без того уже расстроенная армия великого визиря наконец дрогнула и побежала.


IX

До полудня великий визирь не выезжал из своего лагеря у деревни Одая, – он очень ослабел от лихорадки и продолжал лежать. К нему то и дело мчались гонцы – от Гаджи Соитара-паши, командовавшего передовым двенадцатитысячным корпусом у Тыргокукули, от аги, стоявшего в центре, возле Крынгумейлорского леса, у Мартинешти, с главными силами в семьдесят тысяч янычар и спагов.

Когда неожиданно появившиеся русские напали на Гаджи Соитара и потеснили его, великий визирь нисколько не беспокоился: у него ведь оставалось в запасе еще столько войска. Кроме того, обнаружилось нечто довольно приятное, – оказалось, что неверные наступают с двух сторон, двумя небольшими отрядами, а в середине идет третий, совсем малочисленный.

Великий визирь усмехнулся. «Аллах омрачил их разум – они сами вырыли себе могилу, – подумал он, – три пальца легче сломать по одному, чем вместе».

И он приказал Гаджи Соитару возобновить атаки, а храброму Осман-паше с двадцатью тысячами броситься на австрийцев и на средний, малочисленный отряд. Но, видимо, нынешний день был несчастлив для нападения: десятки раз бросались на врага спаги и столько же раз возвращались ни с чем назад.

Яркий румянец покрыл худые, чахоточные щеки великого визиря. Превозмогая слабость, он встал, оделся, приказал подать коляску и поехал к Крынгумейлорскому лесу. Великий визирь ехал не один, – за ним ехали бесконечной вереницей двадцать тысяч спагов, которые еще не были в бою и рвались помериться силами с врагом.

Редкий Крынгумейлорский лес дрожал от гула пушек и ружейной пальбы. И вдруг эта пальба замолкла по всей линии.

Великий визирь заторопил кучера, – хотелось поскорее выехать за этот редкий лес, заполненный обозами, людьми и лошадьми, и увидеть своими глазами, как бегут неверные под натиском храбрых турецких всадников. Он так понимал эту внезапно наступившую тишину.

Но его ждало разочарование: на позеленевшем после обильных дождей большом лугу были там и сям разбросаны яркие четырехугольники пехоты неверных, словно рахат-лукум на тарелке. Союзники все так же стояли против турок. А слева этот русский Топал-паша – так называли турки Суворова – уже выбил Гаджи Соитара не только из деревни Каята, но даже из лесу. Остатки корпуса Гаджи Соитара спешно отходили к Бохче.

Великий визирь покачал головой:

– Хаир аламет дейиль![60]

Было в самом деле похоже на то, что сегодня несчастливый день для атаки.

Рыжий Гаджи Соитар, вызванный к визирю, был от стыда краснее своей бороды. Заикаясь и дрожа, он уверял, что его люди дрались, как львы, но сегодня – дурной день: первый турок, убитый в его отряде, лег головой к своим.

Стоявший тут же двухбунчужный паша из войск аги сказал, что на их крыле первый убитый турок лежал как раз наоборот – головой к австрийцам. Паша клялся пророком в том, что он видел это сам, и приводил в свидетели своего адъютанта.

– Кешке![61] – сказал великий визирь на слова паши и тут же отдал новое распоряжение: на левом крыле против русских – обороняться, а на правом еще раз попробовать наступать.

Бой возобновился.

Великий визирь сидел в коляске, надрывно кашлял, никак не мог согреться, хотя солнце жгло как летом, и ждал результатов боя.

Русские стояли на месте. И что больше всего удивляло великого визиря – даже весьма малочисленный кавалерийский отряд, занимавший центр, стойко выдерживал все атаки. А ведь на них были брошены свежие, еще не бывшие в бою войска. Проклятый же Топал-паша, кажется, выбивал Гаджи Соитара из Бохчи. Русские пушки стреляли без перерыва и так метко, что турецким артиллеристам ничего не оставалось делать, как поскорее уходить из Бохчи.

За артиллерией тотчас же кинулись отступать к Крынгумейлорскому лесу пехота и конница. Топал-паша занял Бохчу. На Гаджи Соитаре не было лица: даже обороняться сегодня немыслимо – не везет!

– Их пушки стреляют сами. Мы слышали, как они часто стреляли. Так не может управиться с пушкой никакой человек! – бил себя в грудь Гаджи.

Великий визирь наконец уразумел: в такой день нужно только защищаться. И он велел поскорее кончать окоп, который ага очень предусмотрительно начал еще утром.

Защищать крынгумейлорскую позицию оставалось тысяч до сорока янычар с тридцатью орудиями. Достаточно было и конницы для обеспечения флангов.

Топал-паша соединился с принцем, и они составляли теперь одну дугу. Хотя они поставили кавалерию в первый ряд, вперемежку с пехотой, но по сравнению с войсками великого визиря их все-таки было мало.

Великий визирь уехал за Крынгумейлорский лес, чтобы не подвергать себя излишней опасности, – пушки неверных уже обстреливали окоп.

Очень неприятно подействовало на великого визиря то, что из лесу по направлению к реке Рымнику ехали группами и в одиночку спаги и, придерживая зубами широкие шаровары, чтобы удобнее было идти, шли янычары.

Великий визирь не успел проехать и с версту, как его настигло ужасное «ура». Он велел повернуть назад, чтобы узнать, что случилось, и услыхал невероятное: союзники атаковали окоп своей конницей. Беглецы говорили, что окоп взят, что его защитники перерублены, что спаги смяты, что русские уже в лесу.

В самом деле: из лесу сломя голову бежали пешие и конные. Великий визирь приказал подать боевого коня, с трудом сел в седло и поскакал к лесу. Навстречу ему катилась обезумевшая, ничего не понимавшая от страха, беспорядочная многотысячная толпа.

Великий визирь пробовал было уговаривать беглецов, подымал над головой Коран, именем пророка заклинал остановиться, но никто не хотел его слушать. Конь визиря не мог прорезать эти толпы, его повернули назад. Великий визирь несколько десятков сажен бежал назад, увлеченный этим потоком. Наконец он как-то смог осадить коня. В стороне от главного потока беглецов он увидал два орудия. Артиллеристы, видимо, только что переправились через Рымник и спокойно следовали к месту боя, не зная о случившемся. Великий визирь приказал юз-баши,[62] командовавшему ими, стрелять в бегущих.

Артиллеристы послушно сняли орудия с передков, но, пока они заряжали, ездовые обрубили постромки и бросились наутек. Тогда и орудийная прислуга последовала их примеру.

Из лесу бежали все новые и новые толпы, как бурно волнующиеся, рассвирепевшие морские волны. Всюду царили смятение и ужас. Это был настоящий кыямет.[63]

Тогда великий визирь понял, что так угодно Аллаху. Кое-как пересел он в коляску. Его телохранителя уже не раз отбивали поползновения беглецов-пехотинцев завладеть лошадьми великого визиря.

– Башине язылы иди![64] – покорно повторял великий визирь, прижавшись в угол коляски. – Башине язылы иди!

Он так боялся погони, что, когда с немногочисленными счастливцами, уцелевшими от стотысячной армии, переправился по мосту через реку Бузео, велел сжечь за собою единственный мост, не заботясь о том, что будут делать на том берегу его разбитые, бегущие без оглядки войска.


Глава девятая
Измаил

Почитаю Измаильскую эскаладу города и крепости за дело, едва ли еще где в истории находящееся.

Екатерина II

Нет крепче крепости, отчаяннее обороны, чем Измаил.

Суворов


I

Главная квартира командующего Дунайской армией светлейшего князя Потемкина сияла огнями. К ярко освещенному дворцу то и дело подъезжали кареты, коляски, брички, полковые кибитки. Сегодня у светлейшего был очередной бал, – не для тесного круга избранных, а для всей знати, которая жила в Яссах, возле ставки главнокомандующего, в надежде на княжеские милости.

В густой темноте ноябрьского вечера ярко горели смоляные факелы, освещая подъезжавших гостей. Расторопные лакеи и гайдуки помогали приезжавшим всходить на высокое крыльцо.

Шуршали шелка нарядных дам, блестели раззолоченные мундиры, ордена и ленты военных, мелькали разноцветные фраки иностранцев.

Гости торопливо взбегали по высоким ступенькам, прислушивались: не гремит ли уже роговая музыка, не началось ли представление, не опоздали ль они? Но в княжеских покоях было тихо, только журчали фонтаны да слышался приглушенный шепот гостей.

Все было готово к балу, – музыканты сидели на своих местах, черноглазый капельмейстер Сарти листал ноты, посматривая назад, на ту дверь, откуда должен был появиться светлейший. Из-за атласного занавеса выглядывали голые ноги балетных танцовщиц.

Гости сидели, стояли, осторожно, на цыпочках, переходили по мягким коврам от одной группы к другой.

Вот проковылял толстый неуклюжий секретарь Светлейшего Попов. Его широкоскулое, татарское лицо было чем-то озабочено. Вот, держа золотой поднос, на котором стояла чашка с любимыми кислыми щами светлейшего – Потемкин выпивал их в день до пятнадцати бутылок, – пробежал лакей, и все смотрели ему вслед. Смотрели на массивную золоченую дверь княжеской приемной, где в ожидании звонка стояло несколько адъютантов.

Светлейший как ушел после обеда к себе в спальню, так и не выходил оттуда. Гости строили всевозможные догадки, сплетничали.

Генеральские жены шушукались, осматривая и критикуя наряды племянниц светлейшего, и старались угадать, которая из них сегодня является любовницей князя. Или, может быть, уже все они надоели и Потемкин поэтому скучает? А вдруг он обратит внимание на кого-либо другого?

Подагрические пожилые генералы вспоминали, что у светлейшего последнее время что-то побаливала нога. Уж не это ли? Но хирурги Массо и Лонсиман были среди гостей, – значит, что-то другое, не нога.

В группе молодых штабных офицеров рассказывали, что уже вчера светлейший был «в опасном положении» – был не в духе. Он дослал адъютанта Пашку Лонгинова за кофеем. Не успел Пашка повернуться налево кругом, как светлейший послал ему вдогонку фон Зейна, а за фон Зейном – Петрова и так разогнал всех, до самого полковника Бауера. На кухне поднялся переполох. Кофишенк от волнения уронил поднос. Наконец полковник Бауер схватил чашку и поспешил с ней к князю. Сахар, сливки и сухари нес сзади Пашка Лонгинов. Потемкин разочарованно взглянул на Бауера, на поднос с чашкой кофе и досадливо махнул рукой: «Не надо! Я только хотел чего-нибудь ожидать, но и тут меня лишили удовольствия…»

И лишь в кучке иностранцев, где было больше лазутчиков, чем дипломатов, доподлинно знали все. Здесь говорили о пустяках, пересмеивались, но все знали причину сегодняшнего плохого настроения светлейшего: русские войска, которые с октября стояли под неприступной крепостью Измаил на Дунае, сняли осаду; часть войск генерала Павла Потемкина, племянника светлейшего, осаждавшего Измаил, уже отступила, и осадная артиллерия тащилась по грязи к Яссам на зимние квартиры.

Дело было в том, что русские под Измаилом страдали от холода, живя в палатках, и голодали: подвезти хлеб по осенней распутице и бездорожью было трудно, и ни один маркитант не решался ехать к далекому Измаилу. Кроме того, войскам восемь месяцев не выплачивали жалованья. В армии насчитывалось много больных и настроение было ужасное.

Кончался четвертый год войны с турками, а сделано было мало – взято несколько второстепенных крепостей.

Союзники-австрийцы заключили с турками мир. Екатерина II осталась одна. На западных границах угрожали другие враги, которых сколачивала против России вероломная Англия. Иностранцы имели все основания радоваться.

…Князь Потемкин, немытый, нечесаный, в одном халате, лежал на широком диване. Он тупо уставился своим единственным зрячим глазом в бархатные разводы дивана и лежал не двигаясь.

На светлейшего часто нападала хандра. Он целыми часами лежал вот так, пересыпая в руках драгоценные камни, обтирая их серебряной палочкой и раскладывая на подушке. Но сегодня Потемкин был особенно мрачен – он только грыз ногти. Его сильно удручало положение в действующей армии.

Сегодня утром в ставку из-под Измаила прискакал гонец. Он передал неприятную весть: генералы, стоявшие под Измаилом, постановили снять осаду, так как взять крепость было немыслимо. Часть войск уже отступала на север, на зимние квартиры.

Турки крепко сидели в неприступном Измаиле. У них вдосталь было хлеба и снарядов, а седой Айдозли Мегмет-паша только посмеивался над русскими.

Гонец рассказывал, что в русском лагере уныние, голод и холод, что войска спят не раздеваясь, так как боятся турецких вылазок: гарнизон Измаила многочисленнее русского осадного корпуса.

Это известие подействовало неприятно, потому что Измаил нужно было во что бы то ни стало взять, взять сейчас, чтобы все враги видели, что с Россией шутить нельзя.

Вместо этого русские войска уже отступали из-под Измаила. Придется зимовать, а тем временем, к весне, англичане подготовят против России новых врагов на севере.

Что делать?

Об этом и думал весь день князь Потемкин.

Надоело лежать. Он встал и вышел из спальни. Он шел – высокий, громоздкий, неряшливый. Его волосы были всклокочены, лицо немыто. Шелковые чулки сползли. На одной ноге чулок упал так, что совсем закрыл алмазную пряжку.

Потемкин вошел в залу. Среди гостей было много девиц и дам, а он шел, распахнув халат, ничуть не стесняясь того, что видны его голые ноги, волосатые, старчески дряблые, в узлах синих вен.

Увидев светлейшего, гости поднялись со своих мест. Капельмейстер Сарти уже постучал по пюпитру палочкой, но любимый адъютант князя, полковник Бауер, прекрасно знавший все причуды Потемкина, испуганно замахал руками, показывая Сарти, что играть еще не время.

Потемкин, не обращая внимания на поклоны расступавшихся перед ним гостей, подошел к шахматному столу, стоявшему у стены. Возле стола в почтительной позе застыли игроки – молодой офицер и стриженный в скобку быстроглазый низкорослый купчик.

Потемкину как-то сказали, что в Туле живет купец, который прекрасно играет в шахматы. Светлейший немедленно вызвал его к себе в ставку.

Потемкин взглянул на расставленные фигуры и опустился в кресло.

– Играйте! Садитесь! – кивнул он игрокам.

Молодой офицер робко присел на кончик стула, а купец, знавший, что светлейший любит его, уселся свободно.

Игра продолжалась.

Потемкин сидел, подперев щеку пухлой рукой. От этого лицо его перекосило. Оно приняло еще более злое выражение. Зрячий глаз смотрел как-то дико.

– Трубку! – чуть обернулся он.

Стоявший сзади за креслом полковник Бауер тотчас же подал ее. Длинный чубук трубки был весь усыпан крупными яхонтами и изумрудами. Потемкин курил, пуская дым прямо в лицо молодому офицеру, который только моргал глазами.

Светлейший внимательно следил за игрой.

Купец дожимал своего противника. У офицера на доске было еще достаточно фигур, но уже не хватало ферзя. Купец играл и подшучивал над партнером.

– Напрасно, ваше благородие, защищаешься: от моей ферязи не уйдешь! Она у меня, как Суворов, – все берет! – сказал купец, снимая ферзем вражескую фигуру.

Бауер даже отступил назад, услышав такое не совсем осторожное слово: как знать, понравится ли светлейшему это сравнение? И точно – Потемкин вдруг порывисто встал и быстрыми шагами пошел в спальню.

Гости смотрели, что будет дальше. Купец, забыв о шахматах, сидел ни жив ни мертв. Но скоро все стало ясно. Из комнаты светлейшего вышел адъютант Пашка Лонгинов. Он держал пакет. Лонгинов побежал через залу к парадному крыльцу.

В кучке иностранцев произошло оживление. Английский посол постарался незаметно выйти из залы. Через минуту он вернулся с поразительной новостью: Потемкин приказал Суворову взять Измаил.

Иностранцы насмешливо улыбались: на дворе декабрь, время уже упущено! Да и крепость оставалась, как прежде, неприступной. Все напрасно!

А Потемкин, сразу повеселев, одевался к балу и думал:

«Если Суворов возьмет Измаил, честь победы все-таки останется за мной. Если же не возьмет, вся вина падет на Суворова. Императрица уж очень носится с ним. Посмотрим, как-то он справится с Измаилом!»


II

Подпоручик Лосев держался поближе к домам, к полосе света, падавшего из окон на улицу. Возле домов вилась протоптанная в грязи извилистая тропинка. По ней приходилось идти след в след, и Лосев, пристально глядя себе под ноги, то семенил, то шагал громадными шагами, стараясь не слишком попадать в грязь. Сегодня подпоручик Лосев был дежурным по полку. Он ходил проверять караулы, а теперь спешил к генерал-аншефу Суворову.

Темные осенние вечера тянулись в Бырладе невыносимо долго, делать было нечего. Ложиться спозаранку спать не хотелось, а для того чтобы ходить по молдаванским ханам или играть в карты, нужны были деньги.

Генерал-аншеф Суворов, не переносивший безделья, каждый вечер собирал у себя человек пятнадцать офицеров, рассказывал им о доблестных победах их предков на льду Чудского озера, на Куликовом поле, под Полтавой. Он давал одному из них какую-нибудь историческую книгу – «Книгу Марсову», рассказывавшую о русских победах, Корнелия Непота, Квинта Курция или сочинение о финском полководце Эпаминонде. Офицер читал вслух, а остальные слушали. После чтения начиналась беседа о прочитанном. Суворов задавал вопросы, говорил сам, разбирал боевые действия, о которых только что читали.

Большинство офицеров никогда не читали книг, и потому на эти чтения ходили с неохотой, стараясь под любым предлогом освободиться от них. Беседы у генерал-аншефа считались малопривлекательной служебной повинностью.

Но все-таки нашлись и любознательные офицеры, которые были не прочь подучиться. Они охотно ходили к Суворову. К ним принадлежал подпоручик Лосев. Лосев впервые узнал на этих чтениях об Александре Македонском, Тюренне, Евгении Савойском.

Сегодня Лосев сильно опаздывал. Он знал, что на самое чтение ему уже не поспеть, но рассчитывал попасть хоть на беседу.

Суворов занимал две небольшие комнаты у богатого молдаванина. В передней, которая была побольше, происходили эти чтения. Комната набивалась офицерами до отказа. Сидели на лавках у стола, на диване, на стульях, а то и просто на полу, поджав по-турецки ноги.

Комната была жарко натоплена: Суворов очень любил тепло и дома сидел без кафтана, в одной рубахе. И эта духота еще больше располагала ко сну людей, не привыкших слушать, когда читают.

Лосев шел и с улыбкой вспоминал, как прошлый раз, когда читали о 2-й Пунической войне, о переходе Аннибала через Альпы, вдруг послышался сочный храп. Все невольно обернулись. Прикорнув в углу дивана, спал пожилой майор Смоленского полка. Соседи незаметно толкали его локтями, но майор продолжал безмятежно спать. Наконец он открыл глаза.

– Иван Акимович, изволь табачку – он хорошо сон отгоняет! – сказал Суворов и протянул ему свою табакерку.

– Я не спал, я все слышал, – смущенно залепетал майор, но все-таки взял щепотку табаку.

«О чем-то сегодня читали?» – думал Лосев, пробираясь в темноте по грязной улице.

Вот и дом, в котором живет генерал-аншеф. В его трех окнах горел свет, – значит, еще не разошлись по домам.

Лосев взбежал на крыльцо, прошел большие сени, впотьмах по привычке нашарил рукою дверь и открыл ее.

Он увидел то, что видел неоднократно: комната была полна офицеров. Посреди комнаты стоял генерал-аншеф и что-то живо говорил.

Лосев поклонился генерал-аншефу, который ласково ему улыбнулся, – Суворов давно приметил любознательного подпоручика. Лосев не пошел далеко, а сел тут же, на пороге, и стал слушать, что говорит генерал-аншеф.

– Принц Конде не должен был атаковать. Мерси занимал выгодную горную позицию. Конде надо было ударять с фланга. Тогда Мерси сам откатился бы за Черные горы. А кто припомнит еще такой же пример? – спросил Суворов, обводя своих учеников глазами.

Все молчали.

Сидевшие на диване старались спрятаться за спину товарища, отводили в сторону глаза, думая: только бы не меня спросил! Хуже чувствовали себя те, кому пришлось сидеть в одиночку, на стульях, – они были на самом виду. Впереди других сидел тучный капитан. Ученье на старости лет давалось ему нелегко. Он сидел красный и потный, не столько от жарко натопленной комнаты, сколько от напряжения – капитан старался во все вникнуть.

– Ну, Матвей Егорыч, ты что скажешь? – обратился к нему Суворов.

– Не могу знать, ваше сиятельство! – поднялся капитан.

Суворов разом помрачнел. Он закрыл глаза, что делал всегда, когда ему что-либо не нравилось, а потом взглянул на оробевшего капитана своими зоркими, молодыми глазами. Взглянул неласково, сердито. И сорвался с места – заходил по комнате. Но ходить было негде – всюду сидели офицеры. Суворов делал три шага в одну сторону, три шага назад и все оказывался перед сконфуженным, стоявшим навытяжку капитаном. Александр Васильевич поучал его, то и дело взглядывая неласково на провинившегося:

– Немогузнайство – чума! Немогузнайство – позор! Немогузнайство – робость, трусость! Из немогузнайки – какой солдат? Вот неожиданный вопрос – и пришел в замешательство. А что ж будешь делать, ежели вдруг – неприятель! Нас не спросивши, валит на тебя? Тоже – не могу знать? Лучше ошибись, но не жди, как-нибудь поступи! Лучше обмолвись, но не молчи! Не промолвился тем, что обмолвился. На обмолвку есть поправка!

Капитан стоял готовый провалиться сквозь землю от стыда.

– Сиди! – махнул на него Суворов. – Ну, кто ответит на мой вопрос?

– Ваше сиятельство, у Аннибала в Альпах было так, – поднялся фанагорийский поручик, которому Суворов часто поручал чтение.

– Верно, верно. А еще? – говорил уже более веселым голосом Суворов.

– Леонид при Фермопилах, – вырвалось у Лосева.

– Молодец, правильно! Ксеркс не мог взять Леонида с фронта, – глянул на Лосева генерал-аншеф. – Вот и нашлись и отбились, а то – не могу знать. Учиться, учиться надо!

Суворов секунду помолчал

– Ну, а теперь – пора спать. На сегодня довольно.

Офицеры стали расходиться по домам.


III

Суворов растворил настежь дверь, чтобы проветрить комнату, и ходил из угла в угол. Думал все о том же, что больше всего волновало его.

Безрезультатно кончался еще один год войны с Турцией, которая велась Потемкиным так бездарно.

Суворов с одной самой слабой дивизией громил главные силы турок, а Потемкин с громадной армией в это же время занимался осадой второстепенных турецких крепостей.

Год назад Суворов нанес страшное поражение туркам при Рымнике. Императрица щедро наградила его за это – дала орден Георгия 1-го класса и титул графа Рымникского, а Иосиф Австрийский присвоил Суворову титул рейхсграфа Римской империи. И все-таки Суворов не был удовлетворен: главнокомандующий Потемкин никак не воспользовался его победой.

Если бы Потемкин послушался Суворова и тогда же двинул войска за Дунай к Балканам, война была бы давным-давно окончена, – после Рымника турецкой армии не существовало, солдаты разбежались по домам. Но Потемкин не отправил за Дунай Суворова и сам не двинулся с места. Это была грубейшая, непростительная ошибка. За год турки сумели оправиться от рымникского поражения. Они собрали силы и снова сосредоточились на Дунае.

На Дунае все так же стоял грозный, несокрушимый Измаил. Крепость не так давно – лет пятнадцать назад – была заново укреплена французским инженером де Лафит-Клове, гарнизон имела большой, и не считаться с ней было невозможно. Разве поставишь против Измаила заслон и пройдешь мимо?

Потемкин любил возиться с крепостями. Он полгода простоял под Очаковом, и это стоило здоровья и жизни пятидесяти тысячам человек. А потери союзников при Рымнике не доходили даже до одной тысячи.

После того как летом австрийцы заключили с турками перемирие, по которому обязались не пускать русских в Валахию дальше реки Серет, положение русской армии ухудшилось. Действия ее ограничивались теперь узким пространством между Галацем и морем. Театр войны на Нижнем Дунае был очень труден: здесь тянулись пустынные болота.

Думая об австрийцах, Суворов невольно вспомнил о своем друге, принце Кобургском. Суворову жаль было лишаться такого милого, умного, покладистого товарища.

Кобург получил новое назначение. Они часто переписывались друг с другом. Принц Кобургский в письмах неизменно называл Александра Васильевича своим «высоким учителем». Недавно, перед отъездом к новому месту, принц прислал Суворову хорошее письмо. Александру Васильевичу захотелось еще раз прочесть его. Он подошел к столу, достал из ящика письмо и с удовольствием прочел:

«В будущую пятницу я уезжаю к моему новому назначению в Венгрию. Путешествие это тем тяжелее для меня, что еще более удаляет от Вас, мой дорогой и достойный друг. Я узнал цену Вашей великой души. Наш дружеский союз развился среди явлений величайшей важности, и при всяком новом случае я научался удивляться Вам как герою и уважать Вас как достойнейшего человека».

«Вот это – искренние, настоящие слова! Полководец не Бог весть какой, но сердечный человек! И – умница: коли сам не знает, то, по крайней мере, не мешает другим! Не то что Потемкин, этот светлейший заносчивый Полифем!»[65]

Суворов сунул письмо в ящик, схватил каску и вышел.

«Проверю посты – и спать?»

…Еще не начинало светать, а Суворов, по обыкновению, был уже на ногах. Он встал, полчаса побегал по комнате, чтоб расходилась кровь, умылся, окатился холодной водой и сел пить чай. И тут нежданно-негаданно прискакал от Потемкина гонец с пакетом.

«Что еще он там выдумал? На какой праздник меня просит?» – подумал Александр Васильевич, вскрывая пакет.

Суворов поднес бумагу к свече, прочел и не поверил своим глазам: Потемкин поручал ему взять Измаил!

В секретном ордере так и было сказано:

«…для сего, Ваше сиятельство, извольте поспешить туда для принятия всех частей в Вашу команду».

У Суворова даже захватило дух.

Наконец-то! Вот оно! Разбить с двадцатью пятью тысячами сто тысяч турок у Рымника, конечно, не шутка. Но ведь и Румянцев бил их почти так же у Кагула! А вот взять Измаил – с этим ничто не сравнится! За такое дело – конечно, фельдмаршальство. А тогда у Суворова будет не какая-нибудь жалкая дивизия, а целая армия. И тогда-то славу русских знамен должны будут признать все!

К ордеру было приложено собственноручное письмо светлейшего:

«Измаил остается гнездом неприятелю, и хотя сообщение прервано чрез флотилию, но все он вяжет руки для предприятий дальних, моя надежда на Бога и на Вашу храбрость, поспеши, мой милостивый друг. По моему ордеру к тебе присутствие там личное твое соединит все части. Много там разночинных генералов, а из того выходит всегда некоторый род сейма нерешительного. Рибас будет Вам во всем на пользу и по предприимчивости и усердию. Будешь доволен и Кутузовым; огляди всю и распорядись и, помоляся Богу, предпринимайте; есть слабые места, лишь бы дружно шли.

Вернейший друг и покорнейший слуга князь Потемкин-Таврический».

«Он мне рекомендует Кутузова! Я Михаила Илларионовича тридцать лет знаю! А пойдут у меня дружно!» – думал Суворов.

– Прошка, где чернила? – нетерпеливо спросил он.

– Да вот они, аль не видишь? – неласково сказал Прохор, пододвигая пузырек.

Александр Васильевич присел и написал Потемкину ответ:

«Получа повеление Вашей светлости, отправился я к стороне Измаила».


IV

Суворов поместился в одной мазанке с вестовым и казачьим сотником, который, боясь стеснить генерал-аншефа, все порывался уйти ночевать к своим казакам.

– Да полно, ложись здесь! Хватит там и без тебя народу! – сказал Суворов.

Сотник послушался и лег вместе с генеральским вестовым на лавке. А Суворову принесли соломы, и он расположился на полу.

Целый день ехали к Измаилу. Когда уже стало настолько темно, что задние не видели едущих впереди, остановились в молдаванской деревушке на ночлег.

Александр Васильевич проспал часа три и проснулся, – больше спать не мог.

Суворов лежал, глядя в темноту. Он ждал, когда хоть немного четче обозначатся окна, – их было, как во всякой молдаванской хате, три, в честь Святой Троицы.

Сотник и вестовой, уставшие за день, спали крепким молодым сном. Им не надо было думать о турках, об Измаиле.

Суворов же не мог спать. Он думал о том громадном, ответственном деле, которое ему поручали, думал о славе России.

Вся Европа знала, что Измаил – неприступная крепость. Враги России надеялись на нее. Штурмовать Измаил решились бы немногие генералы.

Суворов решился.

Во взятии Измаила заключалось все: честь русской армии, благополучие России и безопасность ее границ на берегах Черного моря. Взятие Измаила давало такую славу, которую уже не посмел бы оспаривать у победителя никто из завистников. Ни один штабной сплетник не посмел бы тогда сказать, что генералу Суворову просто-напросто везет, как говорили после каждой очередной победы Суворова.

Обо всем этом и думал, лежа, Александр Васильевич. Он невольно вспоминал всю свою тридцатилетнюю боевую жизнь. До сих пор он не проиграл ни одного сражения. Были блистательные победы, как Козлуджи, Фокшаны, Рымник, но такие же победы одерживали и другие полководцы, например Румянцев, разбивший турок при Кагуле. Со взятием же Измаила не могло сравниться ничто.

Довольно!

Суворов решил: победить или погибнуть.

И разве можно спокойно отдыхать здесь, на полдороге, когда под Измаилом предстоит так много работы? Надо не упустить последних дней, удобных для штурма: мороз по утрам жал все сильнее и сильнее, начинались обычные зимние туманы. В безветрие они могли держаться до самого полудня. В такие дни нечего было и думать о штурме.

Суворов знал, что войска под Измаилом мерзнут, болеют, терпят голод.

Нет, медлить нечего! Дорога каждая минута! Надо ехать, надо оставить весь конвой, всех казаков здесь: пока казачки встанут, пока соберутся, Александр Васильевич с Ванюшкой будет уже далеко.

Хорошо, что с ним Ванюшка, а не этот лентяй и брюзга Прошка.

И Суворов стал торопливо одеваться.


V

Прошка второй день отчитывал своего всегдашнего врага, вестового казака Ванюшку.

И как было его не ругать?

Когда Александр Васильевич получил в Бырладе приказ князя Потемкина отправиться к неприступному Измаилу, он не посмотрел на свои шестьдесят лет, тотчас же поскакал верхом, хотя дорога была грязная, тяжелая и от Бырлада до Измаила добрых сто верст.

Прошка не поехал с барином. Он знал: за Александром Васильевичем не угонишься. Как ни поспевай, а барину все будет казаться, что Прошка его задерживает. Недаром Александр Васильевич, взяв с собою из Бырлада конвой в сорок человек, уже на половине дороги оставил его и поскакал с вестовым вперед. Ванюшка тоже готов был целые дни не слезать с коня.

И вот это прежде всего злило Прошку; ему было досадно, что с барином поехал не он, а этот прохвост Ванюшка.

Уезжая из Бырлада, Александр Васильевич не хотел ждать ни минуты. Прошка еле успел завязать в платок смену белья, полотенце, мыло и передать казаку синий плат Александра Васильевича, служивший барину плащом и одеялом – чем угодно. Александр Васильевич по-всегдашнему нисколько не думал о том, как будет жить под Измаилом. Обо всем этом приходилось заботиться Прошке.

Прошка пустился в дорогу на следующий день вместе с войсками, – Суворов отправлял к Измаилу Фанагорийский гренадерский полк, сто пятьдесят охотников из своего любимого Апшеронского полка, двести казаков и тысячу арнаутов.[66] Везли сорок лестниц и больше двух тысяч фашин.

На одном из возов кое-как пристроился и Прошка: хоть Прошке было не шестьдесят, а всего-навсего тридцать пять лет, но он предпочитал ехать сто верст в телеге, а не верхом.

Прошка захватил все, что, по его мнению, могло пригодиться барину под Измаилом.

Спать без подушки несладко, на одном артельном солдатском квасе да на черных сухарях долго не протянешь, – надо везти подушку, надо везти горшки, миски. И на всякий случай надо взять с собою генеральский мундир со всеми орденами. Прошка был уверен, что Александр Васильевич возьмет Измаил и тогда придется ехать к светлейшему с докладом.

Обо всем этом Прошка помнил. А что сделал для барина казак Ванюшка?

Возле Измаила была только одна полуразрушенная, давно оставленная хозяевами небольшая деревушка – Броска. Александр Васильевич как увидел, что солдаты живут в землянках, пожелал остаться в палатке, на ветру, в этих придунайских туманах. Суворову, конечно, было не до того, он о себе никогда не заботится, но что сделал Ванюшка? Ванюшка прекрасно знает, что Суворов хоть и не боится холода и даже зимой ежедневно обливается холодной водой, но очень любит тепло. И Ванюшка забыл, что графу как-никак уже шестьдесят лет.

Ванюшка не постарался сделать так, чтобы Александр Васильевич хоть не мерз. Барин приказал ему разбить палатку – Ванюшка и рад стараться, благо работа небольшая.

Из Бырлада войска шли к Измаилу четыре дня, и вчера, в Николин день, они наконец увидали черные, неприветливые волны осеннего Дуная и черные, грозные измаильские стены, под которыми уже третий месяц томились русские войска.

Их встретили радостно – с музыкой, барабанным боем. Еще бы: шло подкрепление, ехали с провизией долгожданные маркитанты,[67] ехал Суворов!

Прошка первым делом узнал, где стоит генерал-аншеф граф Александр Васильевич Суворов-Рымникский. Он так и спросил полным титулом у какого-то старого алексопольского мушкатера.

– Это батюшка наш Александра Васильевич? – переспросил мушкатер.

– Экий ты непонятливый, ну да, он! – возмутился Прошка.

– Они – их сиятельство – живут в палатке, вон тама, видите, вон она! – указал мушкатер на трепыхавшуюся под ветром знакомую палатку.

Она была разбита на самом юру, на пригорке. Прошка велел фурлейту ехать туда.

Прошка ехал, предвкушая, как сейчас он отомстит казаку Ванюшке за то, что не он, Прошка, сопровождал барина к Измаилу. Повод для этого был.

Прошка ясно уже представлял себе, как живет здесь, под Измаилом, его барин. И он не ошибся: в палатке его ждала знакомая картина. На бариновом сене, на всегдашней постели Александра Васильевича, храпел Ванюшка. Парень он был молодой, и ему нипочем, что ветер треплет полотнища палатки и свободно разгуливает по ней.

– У наших казаков обычай таков: где просторно, тут и спать ложись! Нет того, чтобы подумать о барине, устроить ему как лучше! – отчитывал Прошка разбуженного вестового.

Ванюшка привык к брюзжанью Прошки – только улыбался.

– Да чего ты, Прохор Иваныч, взъелся? Александр Васильевич сами захотели жить в палатке, – оправдывался казак.

– Захотели, захотели, – хмуро повторял денщик. – Не знаешь разве Ляксандру Васильича? Ему лишь бы к солдату поближе! А твоя-то голова где была? Этакий человек – и на холоду, в палатке. У тебя на уме завсегда только одно: нажрался, да и на боковую.

Казак смущенно молчал.

– Вон же мазанки есть, – продолжал Прошка, оглядываясь. – Кто в них живет?

– Офицеры да генералы, – ответил Ванюшка.

– Наш-то главнее их всех. Они, молодые, в тепле, а он, старик, шестьдесят годов, и в холоду… Сымай живо палатку!

Прохор сложил палатку на телегу, туда же взвалил сено и поехал прямо к ближайшей мазанке. Она показалась ему неплохой – в ее крохотных окошечках каким-то чудом уцелели тусклые стекла.

– Кто здесь живет, братец? – спросил Прошка у солдата, рубившего возле мазанки тростник.

Прохор глянул и подумал: «Ну и сторонка, прости Господи, – то навозом топят, то тростником!»

– Их высокоблагородие майор князь Друцкой-Соколинской, – не без важности ответил солдат.

Прошка невольно улыбнулся, – экий чин, подумаешь!

– Ну так вот, братец, собирайся немедля и съезжай! – сказал он, слезая с телеги.

Княжеский денщик так и застыл от удивления с тесаком в руке.

– Здесь будет жить сам его сиятельство граф генерал-аншеф Ляксандра Васильевич Суворов-Рымникской, понял? – отчеканил Прошка и стал спокойно закуривать трубку. – А ну, ребятки, подсобите парню уложиться! – кивнул он фурлейту и ехидно улыбавшемуся Ванюшке.

Княжеский денщик даже не возражал – так подействовала на него эта спокойная уверенность Прошки.

– Ничего, – как бы оправдывался он, – мы вон в тую мазанку переберемся. Там наш секунд-майор Юрковский живет. Давеча квартермистр приезжал, сказывал, много войска придет и здеся какой-то принц Хистальский будет жить. Так пусть лучше свой, русский, живет! Печка тут справная, вьюшки только нет. Я крышку от манерки пристроил. И тростнику я вам, дяденька, оставлю… – заискивающе тараторил княжеский денщик.

Мазанка была не Бог весть что, но все-таки в ней – стол, лавка, печь. Все же не на ветру, не на морозе.

Прошка знал, что Александр Васильевич осерчает на него за этот переход. Если бы не штурм, Суворов в мазанке все равно не ужился бы, но сейчас ему не будет времени вникать во все. Не за этим ходит.

Так оно и вышло: Александр Васильевич сначала сильно напустился на Прошку: да как ты смел, да кто тебе велел? Но Прошка только сопел носом. А потом поставил на стол горшок щей и сказал:

– Кушайте лучше, стольки дней без горячего.

И Суворов уселся обедать.

Не успел он отобедать, как стали приходить генералы: длинноносый хитрый Рибас, красавец Платов и старый знакомый – генерал Кутузов.

Суворов поехал вместе с ними смотреть крепость, – как всегда, не доверял никаким планам, все хотел проверить сам.

Прошка тоже пошел посмотреть поближе на Измаил, – издалека чернели его высокие стены и каменные бастионы. Прошка не подошел к крепости так близко, как Суворов со своей свитой. По генералам даже начали стрелять с крепости из ружей.

«И чего, прости Господи, лезть на рожон? Вот, не ровен час, подстрелят! – недовольно думал он, с тревогой следя за белой канифасной курткой Суворова. – Еще не хватало, чтоб басурманы ударили по ним из пушки!»

Но турки, видимо, не придавали никакого значения этой небольшой группе, – чем могла она угрожать Измаилу? Турки даже перестали стрелять по Суворову из ружей. Его маленькая каска с зеленой бахромой продолжала мелькать почти под крепостными стенами. Суворов показывал, куда должны быть направлены атакующие колонны.

А Прошка не приблизился и на пушечный выстрел.

«Береженого и Бог бережет. И отсюда увижу», – думал он.

Прошка остановился у расположения какого-то полка мушкатеров и внимательно разглядывал турецкую твердыню. Отсюда ее стены, кое-где обшитые камнем, были еще выше, чем казались издалека. Прошка только качал головой:

– Вот так крепость! Одно слово – неприступная.

– Что, дяденька, глядишь, каков пирожок, по нашим ли зубам? – весело спросил у него какой-то солдат.

– Стены-то, стены! – качал головой Прошка. – А пушек сколько!

– Стены, никак, четыре сажени, – словоохотливо сообщил мушкатер.

– А ты почем знаешь, что четыре? – спросил Прошка.

– У нас в полку лестницы делают.

– А под стенами что, ров? – расспрашивал Прошка.

– Кабы ров, а то, дяденька, настоящая река: шесть сажен ширины да глубины, сказывают, пять.

– Ишь ты, проклятущая! – вырвалось у Прошки.


VI

Хатенка была маленькая – от порога до красного угла едва семь шагов. Суворов ходил и думал.

Ждать больше нечего. Войска Павла Потемкина вернулись все. Его богатыри, апшеронцы и фанагорийцы, пришли вчера из Бырлада с маркитантами. Батареи насыпаны, лестницы и фашины для штурма делают в каждом полку. К вечеру окончат рыть ров и насыпать такой же четырехсаженный вал, как в Измаиле. Ночью сегодня Суворов покажет солдатам, как забрасывать фашинником ров, как приставлять лестницы и лезть на вал. Пора слать измаильскому сераскеру письмо Потемкина с предложением сдать крепость.

Суворов улыбнулся, вспомнив, какую приписку сделал светлейший в конце своего письма к туркам:

«К исполнению назначен храбрый генерал граф Александр Суворов-Рымникский».

Суворова турки хорошо знают. Топал-паша надолго останется у них в памяти!

Александр Васильевич шагнул к столу, присел и, взяв бумагу, написал:

«Сераскеру, старшинам и всему обществу. Я с войском сюда прибыл. 24 часа на размышление для сдачи – воля, первые мои выстрелы – уже неволя. Штурм – смерть».

Помахал листком, чтобы высохли чернила. Сложил длинное потемкинское письмо и свою коротенькую записку и подал адъютанту, сидевшему на лавке у окошка:

– С трубачом к Бендерским воротам. К остальным – копии. У Михаила Иллариновича есть мулла; пусть переведет по-турецки.

– Слушаюсь, – ответил адъютант, принимая письма и направляясь к двери.

– Погоди, – остановил его Суворов. – Трубач и казак. Письма на дротик. Затрубить. По отзыву – дротик с письмами воткнуть и отъехать назад. Дожидаться ответа. Понял?

– Точно так!

– Погоди. При них обязательно офицер, знающий турецкий язык. И чтоб поживее.


VII

Суворов соскочил с коня, бросил поводья вестовому и вошел в мазанку.

Денщик Прохор спал, растянувшись на лавке.

– Вставай! – разбудил его Суворов. – Сейчас придут генералы.

Прошка нехотя поднялся и, позевывая, вышел. Суворов заходил из угла в угол.

Сераскер только что прислал ответ на письма, которые вчера отправил ему Суворов. Турки предлагали заключить на десять дней перемирие, чтобы успеть отправить гонца к визирю – узнать, можно ли сдать Измаил русским. Сераскер предупредил, что если русские не согласятся на перемирие, то турки будут защищаться до последнего.

Уловка была ясна: турки просто-напросто хотели оттянуть штурм на несколько дней. Уже начинались зимние туманы, во время которых нечего было и думать идти на штурм. Перемирие было на руку только туркам.

Офицер, передававший письма, говорил с мухафизом,[68] старым трехбунчужным Мегмет-пашой. Вручая ему ответ сераскера, Мегмет гордо сказал:

– Скорее Дунай остановится в своем течении, а небо упадет на землю, чем Измаил сдастся!

Суворов разослал своих ординарцев рассказать во всех полках об этом заносчивом ответе турок и решил поскорее штурмовать Измаил, – все приготовления были уже сделаны.

Сейчас Суворов ждал генералов на военный совет. Он созывал их не потому, что колебался сам или не знал, что предпринять. У Суворова не было никаких сомнений: Измаил должен быть взят и будет взят во что бы то ни стало, – от этого зависела безопасность южных границ России. Суворову хотелось эту свою уверенность в победе вселить в генералов: ведь еще так недавно, до его приезда, они вынесли решение отступать от Измаила.

Впрочем, в войсках с приездом к Измаилу генерала Суворова настроение сразу же изменилось. Суворов каждый день объезжал полки и подолгу говорил с солдатами и младшими офицерами. Он не скрывал того, что Измаил превосходно защищен, что взять его будет чрезвычайно трудно.

– Стены – высокие, рвы – глубокие, но мы, русские, должны Измаил взять! – говорил Суворов.

– С тобою, батюшка, возьмем! – уверенно отвечали солдаты и офицеры.

Суворов несколько раз прошел из угла в угол, потом остановился, глядя на единственную в мазанке короткую лавку. Прикинул в уме:

«Потемкин, Самойлов, Кутузов, Мекноб, де Рибас – пять. Львов, Вестфален, Арсеньев… Человек двенадцать будет. Тут одним генерал-поручикам только поместиться. А где же я генерал-майоров посажу?»

Суворов вышел из мазанки.

– Прошка! – сказал он денщику, который сидел на завалинке. – Надо найти доску – будет много народу, а сесть не на чем.

Прошка засопел от неудовольствия, – приходилось куда-то идти, что-то делать.

– Тоже скажете: доску найти! – поднялся он. – Что это – в Москве аль в Рождествене?

– Не умничай, сам знаю, где мы. А нужно достать! – вспылил Суворов.

– Батюшка барин, мы скамелечку найдем, – подскочил расторопный Ванюшка. – У того, как его, у майора есть, – знаешь, Прохор Иваныч?

– Ну вот и ступайте, – повернулся Суворов.

Больше он не слушал Прошки, который по-всегдашнему не соглашался с вестовым. Суворов в раздумье ходил возле мазанки.

Диспозиция была уже написана вчера. Кажется, в ней ничего не упущено, каждая часть, каждый офицер, каждый солдат имели свое точное место и назначение. Рабочие для подноски лестниц и фашин – тоже. Что делать флоту на Дунае – известно. И все-таки хотелось еще раз продумать: не забыто ли что-нибудь?

День стоял холодный, но Суворову даже в его легком канифасном кафтане было жарко. Он расстегнул кафтан, а маленькую каску бросил на кучу тростника, лежавшего под стеной.

В это время к мазанке подъехал адъютант, которого Суворов послал известить генералов о совете.

– Все исполнено, ваше сиятельство! – подошел к Суворову адъютант.

– Бери бумагу, пиши! – приказал генерал-аншеф.

Адъютант быстро достал бумагу и карандаш.

– Садись, – глазами показал Суворов на завалинку. – Много писать!

Адъютант сел. Суворов, стоя над ним, диктовал. Он хотел в прибавлении к диспозиции сказать точнее о резерве, о том, где и как поставить обоз.

Прошка и вестовой притащили скамейку и кусок доски. Из мазанки слышалось неумолкаемое брюзжанье Прошки. Денщик был сильно зол на Ванюшку за то, что тот выскочил вперед с предложением. Прошка ведь тоже знал, где можно достать скамейку. Прошка давеча перечил барину так, по привычке, а в душе не хуже Ванюшки был готов исполнить поручение Александра Васильевича. И теперь злился на казака.

– Не туда, не этим концом! Орясина! – шипел он.

Суворов ничего не слышал, – он был поглощен своим делом. Даже когда к мазанке стали подъезжать один за другим генералы, он продолжал диктовать. Суворов лишь на секунду оборачивался к приезжавшим.

– Александр Николаевич, пожалуйте в избу, я – сейчас, – сухо сказал он бездарному генералу Самойлову, племяннику светлейшего, который до приезда Суворова был за то, что осаду Измаила нужно снять.

– Осип Михайлович, посиди, голубчик! – приветливо встретил он ловкого, хитрого де Рибаса.

– А, Миша! – по-дружески кивнул он своему любимцу, генералу Кутузову, который когда-то, тридцать лет назад, служил у него в Суздальском полку ротным командиром.

У мазанки уже стоял целый табун лошадей. Генеральские ординарцы и вестовые шептались в стороне.

Последним приехал Павел Потемкин.

– Перепиши, я погляжу, не пропустил ли чего, – бросил Суворов адъютанту и пошел в мазанку.

В тесной хатенке было полно. Генералы с трудом разместились на двух скамейках. Сидели плечом к плечу. На обломок доски, концы которой Прошка положил на обе скамейки, смело уселся де Рибас. Казачьему бригадиру Матвею Платову не хватило места. У самого порога стояло пустое ведро. Платов опрокинул его вверх дном и кое-как уселся на ведре.

Генералы сидели, разговаривая вполголоса. В мазанке было душно. Тучный Кутузов вытирал вспотевшее лицо платком.

Суворов стремительно вошел в мазанку, – генералы даже не успели встать со своих мест.

– Сидите, господа, сидите! – замахал он рукой, видя, что бригадиры поднялись.

Он не пошел к стелу, на котором лежала карта Измаила и горели две свечи, а остановился у порога.

Суворов обвел всех глазами и подумал: что станут говорить сегодня Потемкин, Самойлов, Львов? Те, кто был за отступление от Измаила?

Суворов сказал:

– Измаил – крепость без слабых мест. Гарнизон его – целая армия. Но напрасно турки считают себя в безопасности за каменными стенами. Русские солдаты достанут их и там. Против русского оружия ничто не устоит! Два раза наши войска подходили к Измаилу и два раза отступали. Теперь, в третий раз, остается либо взять Измаил, либо умереть под его стенами! Решайте: штурм или отступление?

Все глянули на самого младшего среди присутствующих – Матвея Платова: он должен был говорить первым.

Черноусый Платов быстро поднялся со своего места, – ведро с грохотом упало набок, но Платов даже не посмотрел на него.

– Штурм! – решительно сказал он.

– Штурм! – подхватили бригадиры Орлов и Вестфален.

– Штурм! Штурм! – единодушно заговорили все генералы.

Суворов просиял: «Значит, дошло! Значит, уверены!» Он порывисто обернулся к Платову и обнял его.

– Спасибо! Спасибо, – говорил Суворов генералам, которые встали со своих мест, – спасибо!

Он поочередно жал каждому руку, приговаривая:

– Сегодня – молиться, завтра – учиться, послезавтра – победа либо славная смерть!


VIII

День Измаила роковой.

Жуковский

Пал Измаил. Он пал, как дуб могучий, взлелеянный веками великан.

Байрон

Ночь была непроницаемо темная: низкие тучи заволокли все небо, а от Дуная, который шумел где-то справа, подымался густой туман. И в этой темноте исчезли грозные, четырехсаженные стены Измаила, его широкие, наполненные водою рвы и крепкие каменные бастионы.

В ордукалеси[69] не было видно ни огонька. В густом мраке декабрьской ночи лишь ярко горели бивуачные костры русских войск, с трех сторон охвативших Измаил. В русском лагере было тихо, но спали в нем немногие. Суворов назначил на сегодня, на пять часов утра, штурм Измаила, и ждать оставалось уже недолго.

Ночь была холодная, сырая. Люди жались поближе к огоньку. Костры горели жарче обычного: в них валили все топливо, что было запасено на неделю, – завтрашнюю ночь все надеялись ночевать уже не под открытым небом, а в домах Измаила.

Сегодня у бивуачных костров только сидели и разговаривали. Никто не латал кафтана, не выкраивал из старой рубашки онуч, не чистил ружья. Никто, как обычно у огонька, не смотрел, скоро ли поспеет каша или закипит в котелке вода.

У каждого давным-давно было вычищено ружье, отточен штык. Ранец со всем солдатским добром сдан в обоз. А есть как-то никому не хотелось, да перед самым штурмом бывалые люди и не советовали.

Подпоручик Лосев сидел у костра.

Когда Суворов, выезжая из Бырлада к Измаилу, сказал, что возьмет с собою сто пятьдесят мушкатеров-апшеронцев, Лосев упросил полковника отправить и его. Восемь дней они уже прожили здесь, под Измаилом. Суворов сам учил полки, как забрасывать фашинником рвы, как взбираться по четырехсаженной лестнице на вал.

И вот наконец наступил долгожданный день штурма.

У подпоручика Лосева до сих пор еще шумело в ушах от беспрерывной пушечной пальбы, которая продолжалась уже целые сутки. Шестьсот русских орудий – с батареей, с судов дунайской флотилии и с острова Сулин, лежащего против Измаила, – били по турецкой крепости не умолкая. И только час тому назад канонада прекратилась. Можно было разговаривать не надрываясь.

Лосев сидел у костра вместе со своими мушкатерами. Из стариков 2-го капральства, в котором служил Лосев, пришли под Измаил Огнев, Воронов и Зыбин. Только Башилов остался в Вырладе, – его трепала лихорадка.

С вечера, пока еще стреляли пушки, мушкатеры говорили мало: было неприятно натуживаться и кричать, как неприятно и самому переспрашивать. А когда смолкла пальба, понемногу разговорились. Заговорили о родине, представляли, какие снега теперь там, как в это время в деревнях встают до света молотить. Потом кто-то вспомнил, что сегодня 11 декабря, и, стало быть, завтра солнце поворачивает на лето, а зима на мороз.

– Говорят, с этого дня зима ходит в медвежьей шкуре, стучит по крышам, ночью будит баб топить печи, – сказал Огнев.

– А у нас сказывают, – поддержал его какой-то рябоватый мушкатер, – на солнцевороты медведь в берлоге ворочается с боку набок.

– Где это – у нас? Ты откудова? – серьезно спросил у него ефрейтор Воронов.

– Из Тулы, – ответил рябоватый мушкатер.

– Хорош заяц – да тумак, хорош парень – да туляк! – улыбаясь черными цыганскими глазами, вставил Зыбин.

– А ты-то сам какой? – вспыхнул рябоватый.

– Он, наверно, рязанец косопузый. Мешком солнышко ловили, – поддержали рябоватого его земляки.

– Не угадал, брат! – засмеялся Зыбин.

– Он из Калуги, – ответил Огнев.

– А, Калузя! Козла в тесте соложеном утопили!

– Что, попало? – смеялись над Зыбиным.

– Ничего, – не сдавался он. – Калужанин поужинает, а туляк ляжет и так.

В это время послышался топот копыт, и из темноты раздался голос:

– Какой полк?

– Апшеронский! – ответило сразу несколько голосов.

Все обернулись. И в свете костра увидели знакомую фигуру генерал-аншефа. Суворов был в обычных лакированных сапогах с широкими раструбами выше колен, в белом суконном кафтане с зелеными китайчатыми обшлагами и в своей всегдашней маленькой каске.

– А, молодцы-апшеронцы! Храбрецы! Богатыри! Под Козлуджей, Фокшанами, Рымником делали чудеса. Сегодня превзойдут сами себя!

– Постараемся, батюшка Александр Васильевич! Не выдадим! – зашумели мушкатеры.

– Раньше времени в город не лезть! Пороховые погреба беречь! Безоружных не убивать! – говорил Суворов. – А как у тебя, князь, часы? Верно поставлены? – обернулся он к полковнику Лобанову-Ростовскому, который подошел, услышав, что с его апшеронцами говорит сам Суворов.

– Поставлены, как у всех, ваше сиятельство, – ответил полковник, вынимая из кармана часы. – Без двух минут три. Сейчас должна быть первая ракета.

– Посмотрим, так ли, – сказал Суворов, запрокидывая голову назад и глядя вверх.

Все невольно последовали его примеру. Смотрели и ждали. И точно – вдруг раздался треск, и над головами в черное, покрытое тучами небо взлетела яркая ракета.

Чтобы обмануть бдительность турок, Суворов приказал каждый день перед зарею пускать ракеты, и сегодня они не были в диковину туркам.

– Ну, пора. С Богом! – сказал Суворов. – Только чур – не шуметь! – улыбнулся он и тронул коня.

Солдаты осторожно разбирали ружья и становились в колонну. Костры продолжали гореть.

…Первая колонна, впереди которой шли апшеронцы, уже минут двадцать стояла у самой крепости. Колонна должна была по диспозиции взять каменный редут Табия, спускавшийся к самому Дунаю. За апшеронцами пятьдесят рабочих несли фашины, топоры, кирки, ломы. А дальше шли белорусские егеря и фанагорийцы.

Колонна стояла тихо. Ждала последней, третьей ракеты. Слышно было, как кто-то сзади, среди рабочих, вдруг кашлянул и сразу же оборвал: видимо, зажал рот рукою.

В Измаиле у турок было спокойно. Из-за стен чуть доносился приглушенный шум, да на валу громко перекликались часовые, а где-то в городе лениво лаяли собаки. Одна вдруг завыла.

– Чует недоброе, – шепнул Лосеву рядом стоящий Зыбин.

Справа однообразно шумел, бился о камни Дунай. Лосев прислушался – не слыхать ли, как на судах подъезжает к Измаилу от Сулина десант де Рибаса. Ведь и они должны в эту минуту быть где-то недалеко. Но ничего не услышал.

От реки тянул густой туман. Знобило не то от холода, не то от волнения. Небо все так же было в тучах. До рассвета оставалось два часа.

И вот наконец высоко взвилась последняя ракета. Не успела она погаснуть в черном, беззвездном небе, как сразу же загремели пушки. Стреляли с реки, с судов. Ядра прочерчивали небо.

Притаившийся, затихший было Измаил, оказывается, и не думал спать, – турецкие батареи тотчас же заговорили в ответ. Огонь от пушечных выстрелов вырывал из темноты то черную блестящую полосу широкого Дуная, то высокие стены Измаила с жерлами пушек.

Но смотреть было некогда. Апшеронцы побежали вперед. У самого рва они рассыпались, и пока рабочие забрасывали шестисаженный ров фашинами, апшеронцы стреляли по редуту – на огоньки турецких выстрелов.

Но вот фашины уложены.

– Вперед, ребята! – закричал полковник Лобанов-Ростовский и первым кинулся через ров.

Лосев бежал вместе со всеми. Пули звенели вокруг. Под ногами хрустел фашинник. Кто-то упал убитый; его не успели оттащить в сторону, спотыкались, падая друг на друга. Кто-то провалился в ров – фыркал, отплевывался, но плыл к турецкому берегу. Пули чокались о фашины.

Ров перебежали. Дальше дорогу преградил крепкий палисад. Какой-то мушкатер с остервенением ударил прикладом в толстые бревна – напрасно.

– Рабочие, сюда! Топоров скорее! Ломы давай! – кричали все – и офицеры и солдаты оглядывались назад.

Апшеронцы, бросившись ко рву, оттеснили рабочих и теперь получилась заминка. Каждая минута была дорога. Вторая колонна, шедшая слева, уже взбиралась на вал. Слышно было, как там кричали:

– Лестница мала, надвяжи ее!

– Лезь так. Вперед. Ура!

– Чего тут смотреть? Айда через палисад! – вдруг крикнул Огнев и в одну секунду ловко перемахнул через палисад.

За ним посыпались все. Тарахтя ружьями и флягами, обрывая на себе пуговицы и карманы, задевая друг друга, лезли апшеронцы.

Когда перескочили за палисад, пришлось остановиться, – впереди оказался второй, но на этот раз меньший ров. Бежавшие первыми попали в него и, вскрикивая от ледяной воды, перебирались на другой берег. Ров был неглубок – вода доходила только до пояса.

Ждать, пока рабочие прорубят палисад и протащат фашины, было невозможно. Тем более что турки с редута Табия засыпали пулями остановившихся апшеронцев. Падали убитые и раненые.

Мушкатеры стали прыгать через ров. Некоторые обрывались в воду.

– Ваше благородие, давайте прыгать! – крикнул Зыбин, в секундной вспышке орудийного выстрела увидевший возле себя подпоручика Лосева.

Лосев прыгнул вслед за ним. На той стороне рва собирались апшеронцы. Они снова залегли и стали стрелять по редуту, давая возможность переправиться егерям и фанагорийцам. Палисад уже трещал под ударами топоров. Но неожиданно на апшеронцев кинулись от редута толпы турок. В темноте трудно было разобраться. Только по крикам «алла» догадывались, где враг. Апшеронцы вскочили и приняли турок в штыки.

Лосев больше наугад ударил кого-то штыком, ударил другого. И тут перед его глазами сверкнул яркий огонь, что-то больно стукнуло по голове, тысячи искр посыпались из глаз, и все исчезло.

…Лосев очнулся от того, что ему лили на голову холодную воду. Он с трудом поднял отяжелевшую, как будто не свою голову.

Чуть светало. Уже можно было кое-что различить. Он увидал, что лежит возле рва и что над ним склонился мушкатер Огнев.

– Живы, ваше благородие, а я уж думал – убили, окаянные! – обрадованно сказал мушкатер.

Лосев, держась за Огнева, сел. Все плыло у него перед глазами. И почему-то он видел только одним левым глазом.

Ров, через который давеча они перепрыгивали, был заполнен фашинами. Кругом валялись трупы турок и русских. Воздух дрожал от пушечных и ружейных выстрелов, от криков «алла» и «ура». Где-то сверху призывно били барабаны.

– Где мы? Как штурм? – спросил, оглядываясь, Лосев.

– Маленько поспешили. Пришлось прыгать назад, через ров. А там подоспели с фашинами егеря и турок погнали, – рассказывал Огнев.

– Зыбин жив? Мы бежали с ним вместе, – спросил Лосев у Огнева, который зачем-то плевал в кулак:

– Жив еще. А вот ефрейтора нашего, Воронова, ранили в ногу.

Лосев силился открыть правый глаз, но не мог. Когда он моргал левым глазом, в правый кололо.

– Что у меня, глаз выбит? – упавшим голосом спросил Лосев.

– Нет, ваше благородие, глаз, должно, цел. В бровь маленько царапнула пуля. Сохрани Господи, чуть правее взяла б, ну, тогда конец! – сказал Огнев, осматривая глаз. – Вот залепим сейчас землицей со слюнями рану, она засохнет и заживет.

Огнев приложил к глазу подпоручика влажный комок земли. Лосев вытащил из кармана платок:

– Завяжи, братец!

Огнев перевязал раненому голову.

– Ну вот, теперь посидите, отдохните и помаленьку идите назад, а я побегу – у нас и так силы мало. Офицеров почти всех перебили, прямо страсть! Генерал Львов ранен, полковник Лобанов-Ростовский ранен.

– Кто же командует? – спросил Лосев.

– Полковник Золотухин, – ответил Огнев и, взяв ружье, побежал вдоль замолкнувшего бастиона.

Лосев остался сидеть. В голове у него звенело, перед единственным зрячим глазом плыли яркие круги.

Он нащупал флягу – цела. В ней было немного водки. Глотнул. Стало лучше. Взял чье-то ружье к с трудом поднялся. Пошатываясь, пошел вперед.

Навстречу ему тащились раненые. Придерживая обрубок левой руки, из которого хлестала кровь, шел мушкатер. Лосев узнал его, – это был апшеронец, тот рябоватый туляк.

– Ой, рученька моя, рученька! – приговаривал он.

Трое солдат, спотыкаясь, несли на плаще поручика-фанагорийца. Он был ранен в обе ноги.

– Я вам приказываю – оставьте меня здесь. Разве я не начальник ваш? Возвращайтесь назад, там вы нужнее!

– Сейчас, ваше благородие, только за палисад вынесем. Там из лезерву понесут дальше. А то как же своих раненых оставлять? – наставительно говорил старик егерь.

Поручик, увидав Лосева, приподнялся и лихорадочно-возбужденным голосом сказал:

– Торопитесь, подпоручик, – там командовать некому, всех офицеров выбили!

Лосев ничего не ответил. Он глотнул еще раз из фляги и уже совсем твердо пошел вперед.


IX

Суворов прилег у костра.

Он только что закончил последнее приготовление к штурму Измаила: объездил бивуаки своих войск – говорил с солдатами и офицерами. Вспоминал чудо-богатырям их славное прошлое: Туртукай, Козлуджи, Кинбурн, Фокшаны, Рымник.

Внушал им веру в победу.

Спать не хотелось, несмотря на то что за последнюю неделю приходилось отдыхать не более трех часов в сутки.

В первый же день как Суворов приехал из Бырлада к Измаилу и увидал эти грозные крепостные стены, окруженные валами, он решил тщательно подготовиться к штурму неприступной турецкой твердыни. По его приказу в пяти верстах от лагеря был насыпан – по измаильским размерам – четырехсаженный вал и вырыт такой же, как у турок, шестисаженный ров.

Конечно, Суворов не мог допустить, чтобы хоть одно ночное ученье прошло без него. Генерал-аншеф сам руководил им, вникая во все мелочи.

И во все ночи у Александра Васильевича почти не оставалось времени для отдыха.

А сегодня и вовсе было не до сна.

Эта ночь должна решить все.

Европейские враги России уже ликовали, надеясь на то, что русским не справиться с грозным Измаилом. Недаром же французские инженеры в течение десяти лет укрепляли его.

Английский флот только и ждал момента, чтобы появиться у черноморских берегов.

Русские должны во что бы то ни стало взять Измаил.

Победа России у Измаила заставит ее врагов хорошо призадуматься.

Суворов надеялся на неустрашимость русского человека, на своих чудо-богатырей, которые хорошо подготовлены к штурму.

Александр Васильевич лежал, глядя на огонь. Смотрел, как вестовой, казак Ванюшка, подбрасывает в костер охапку тростника, – другого топлива в придунайских степях не сыскать.

Суворов расположился с несколькими штаб-офицерами, адъютантами и ординарцами на пригорке, против северных стен крепости, в полуверсте от Измаила. Александр Васильевич выбрал этот пункт потому, что он был в середине всего полукольца русских войск, в центре штурмующих колонн.

Несмотря на то что крепостной гарнизон был очень велик – сорок две тысячи человек – и обеспечен продовольствием на полтора месяца, у турок уже не было прежней уверенности в своей мощи.

После того как к Измаилу приехал Топал-паша – Суворов, который в прошлом году разгромил у Рымника стотысячную армию великого визиря, турки заколебались.

Сегодня днем явились из осажденной крепости два перебежчика. Они рассказали о том, как все в Измаиле считают, что у Суворова восемьдесят пять тысяч человек (а не тридцать тысяч, как было на самом деле), и с тревогой ждут штурма.

Турки спят попеременно. Сам сераскер два раза в ночь объезжает крепость. Кроме него проверяют караулы татарские султаны и начальники янычар.

Эти известия порадовали Суворова:

– Кто напуган, тот наполовину побежден!

Александр Васильевич нетерпеливо поглядывал на часы, – приближалось время, назначенное для штурма.

Наконец настало пять часов. Генерал-аншеф быстро поднялся на ноги.

– Ракету! – крикнул он.

Разрывая ночной мрак, высоко взметнулась последняя красная ракета. И тотчас же все кругом загремело.

Сотни пушек и ружей ударили с крепости по русским войскам, устремившимся к валам.

«Заприметили! Открыли огонь!» – подумал Суворов. В ответ им загрохотали русские пушки дунайской флотилии и с острова Сулин, лежащего против Измаила, а также батареи и стрелки штурмующих колонн.

Бой начался.

Генерал-аншеф стоял ни пригорке, сжимая в руках зрительную трубу.

Было очень темно. К тому же от реки тянулся туман.

В черном небе возникали и тут же гасли огненные сполохи.

Вспышки пушечных выстрелов лишь на мгновение освещали крепостные стены.

Пока стояла густая темень и вся местность освещалась только огнями выстрелов, наблюдать, как проходит штурм, было невозможно. Приходилось ждать известий от начальников колонн и слушать обычную музыку боя – крики «ура» и «алла», доносившиеся сквозь раскаты пушек.

Суворов волновался как ни в одном сражении. Он не мог устоять на месте. Его тянуло туда, где кипел жестокий рукопашный бой. Впервые за все тридцать лет боевой деятельности он вынужден был оставаться где-то позади.

Суворов ходил по небольшому пригорку – от его склона, где со своими конями толпились спешенные тридцать казаков конвоя, до костра, у которого на барабане, с бумагой и карандашом в руке, сидел белобрысый полковник барон Тизенгаузен.

Это был один из любимцев князя Потемкина. Светлейший прислал его «для примечания военных действий, для журнала и абресса», а попросту говоря, для слежки за Суворовым и для того, чтобы потом был предлог дать своему любимчику крест.

В последние дни к Суворову понаехало из Ясс множество разных сиятельных иностранцев и русских – погреть руки у измаильских стен. Но Суворов всех их прикомандировал к колоннам и полкам. Барон же оказался хитрее остальных: он оградил себя от опасности, получив у светлейшего точное назначение.

«Примечай, примечай!» – иронически думал Суворов, каждый раз доходя до него и круто поворачиваясь налево кругом.

В первые минуты, когда тишину разорвали пушечные залпы, когда со всех сторон в темноту понеслось громовое «ура» и ему тотчас же стало вторить заунывное «алла» турок, Суворов беспокоился об одном: как бы в темноте колонновожатые не напутали чего. Темнота, ночь, с одной стороны, были на руку: они скрывали малочисленность русских. Суворов всегда предпочитал ночной бой. Как ни были готовы турки к обороне, но все-таки ночной удар получался внезапным, неожиданным. Кроме того, неприятель не мог видеть, какие силы атакуют, и при этом стрелял наугад. Но, с другой стороны, темнота имела и некоторые неудобства: в ней трудно было ориентироваться. Вот наконец послышался конский топот и чей-то голос окликнул:

– Где генерал-аншеф? Где Александр Васильевич?

– Давай сюда, братец! – крикнул Суворов.

К костру подскакал ординарец от второй колонны. Уже по его бодрому голосу Александр Васильевич почувствовал, что известия хорошие.

– Вторая колонна закрепилась на валу, – торопливо докладывал ординарец. – Полковник Неклюдов первым взошел на бастион. Овладел пушками!

– Молодцы! Тесните басурман! Скачи назад! – махнул рукой Суворов и снова заходил по холму.

«Неклюдов, – думал он. – Леонтий Яковлевич. Бравый командир. Орел! Начало есть. Так, так!..»

– А ну, Ванюшка, подбрось-ка хворосту, чтоб нас получше видели, – сказал генерал-аншеф вестовому.

Не прошло и получаса, как на веселый огонек генеральского костра прискакал следующий верховой.

– Откуда? Какая колонна? – издалека спросил Суворов.

– Первая, ваше высокопревосходительство, генерала Львова! – живо ответил верховой.

«Это против каменного редута Табия. Его трудно взять. Но там мои богатыри – апшеронцы, фанагорийцы», – мелькнуло в голове.

Спросил:

– Как там у вас?

– Продвигаются, пошли правее редута. Генерал Львов ранен. Лобанов-Ростовский ранен.

Суворов поморщился:

– Кто повел?

– Полковник Золотухин.

– Ах да, ведь там Вася Золотухин, командир фанагорийцев! Хорошо, помилуй Бог!

Ординарец уехал.

Понемногу становилось светлее. Туман рассеялся. Показались очертания высоких измаильских стен.

На западной стороне все шло великолепно, без задержки.

Северный, самый сильный участок крепостных стен упорно защищался. Вал на северной стороне был выше других. Чтобы достичь его вершины, приходилось связывать две пятисаженные лестницы.

Суворов, не отрываясь, смотрел в зрительную трубу на северный вал, который находился от него в полуверсте. Он видел, как тяжело приходилось лифляндским егерям, атакующим этот бастион.

Турки сверху бросали на них громадные камни, катили бревна, сталкивали русских вниз с головокружительной высоты. Но мужественные егеря упорно пробивались наверх.

«Сейчас вторая колонна ударит во фланг туркам, тогда им не устоять!» Он перевел зрительную трубу налево, на восток, откуда шли четвертая, пятая и шестая колонны.

Четвертая и пятая составлены из казаков Орлова и Платова. У них были только шашки да укороченные пики, которые легко перерубались турками.

В шестую колонну, к бугским егерям, Суворов поставил командиром своего любимого ученика генерал-майора Михаила Кутузова.

У Кутузова с турками старые счеты.

Но пока что и от Михаила Илларионовича не поступало известий. Больше получаса тому назад Суворов послал к Кутузову ординарца-казака.

«Что-то задержался урядник!» – нетерпеливо поглядывал генерал-аншеф.

Наконец урядник примчался.

– Ну как? – спросил у него Александр Васильевич.

– Жарко, ваше высокопревосходительство. Взошли на вал, да басурманы уже два раза оттесняли егерей к самому краю. Не знаю, удержатся ли… Офицеров не видать: кто убит, кто ранен.

– А сам генерал-майор жив?

– Невредим. Идет впереди!

Суворов повеселел:

– Скачи назад. Передай генерал-майору Кутузову: назначаю его комендантом Измаила! Торопись, борода!

Казачий урядник поскакал передавать приказ.

– Коня! – обернулся к вестовому Суворов.

Казак Ванюшка подвел коня.

Александр Васильевич поехал к четвертой колонне Орлова, которая была рядом.

Солнце уже взошло. Было совершенно светло.

Подъезжая к резерву, Суворов издалека увидал: часть четвертой колонны прорубилась на вал, а другая – еще застряла у рва.

И вдруг соседние Бендерские ворота широко распахнулись, и турецкие янычары с дикими криками кинулись во фланг казакам.

Положение донцов, которые дрались на валу, стало критическим.

Суворов подскакал к бригадиру Вестфалену, командовавшему резервом.

– Карабинеров и два батальона Полоцкого пехотного – на выручку казакам! – приказал он.

– Поспешай, братцы! Бегом! – кричал он пехотинцам.

Пехота бросилась за карабинерами.

«Ура» перекрыло турецкое «алла».

– Наша берет, Александр Васильевич! Погнали турка! – не выдержав, обрадованно сказал казак Ванюшка, стоявший сбоку.

– А ты что ж думал: не возьмет? – улыбнулся Суворов. – Наша всегда возьмет!

И он поехал назад к своему командному пункту.

Теперь Суворов был спокоен и за третью колонну: четвертая тоже ударит во фланг туркам, защищающим крепкий северный бастион.

Суворов подъехал к пригорку.

Офицеры смотрели в зрительные трубы, обсуждая улучшившееся положение. Барон Тизенгаузен грел у потухающего костра озябшие руки.

– Ну друзья, собирайтесь в Измаил! – весело сказал офицерам генерал-аншеф.

Все стали садиться на коней.

– Ваше высокопревосходительство, а все-таки у нас много потерь: бригадир Рибопьер убит, генерал Мекноб тяжело ранен… – подъезжая к Суворову, вкрадчиво начал Тизенгаузен.

Суворова передернуло: в этих словах потемкинского любимчика он почувствовал первый укол. Он сразу догадался, в чем станут обвинять победителя Измаила его завистники.

Генерал-аншеф резко оборвал Тизенгаузена:

– В штурме убит – один, а в осаде от голода и холода – умерло пять! Простая арифметика, помилуй Бог!

Он досадливо отвернулся от белобрысого барона и приставил трубу к глазам.

Весь этот бесконечный главный вал крепости общим протяжением в шесть верст уже был в руках у русских. Продырявленные пулями, прорубленные острыми турецкими шашками русские знамена победно развевались на стенах Измаила.

Враг не устоял и отступил внутрь города, в лабиринт узеньких, кривых улиц и переулков, в которых каждый дом, конечно, станет крепостью. Впереди предстояло еще много дела, много жертв, но главное уже стало явью: русские войска сломили врага.

Пришпорив коня, Суворов помчался к Хотинским воротам, которые изнутри открывали русские егеря.

Еще несколько часов тому назад бывшая несокрушимой, грозная турецкая крепость, на которую столько надежд возлагали враги России – Франция и Англия, теперь широко раскрывала перед великим русским полководцем свои ворота.


X

Сегодняшнее утро казалось Суворову бесконечно длинным: приходилось сидеть и ждать, а заполнить время было нечем, это не у себя дома.

Александр Васильевич приехал из Измаила в Яссы ночью. Он не выносил показной парадности и хотел избежать всей этой натянутой пышной встречи, которую князь Потемкин готовил победителю Измаила.

Суворов отправился в Яссы без всякой свиты и конвоя, в простой полковой кибитке. Ехал он не по большой дороге, где его ждали, а окольным путем и в Яссы постарался попасть ночью.

В Яссах Суворов остановился у знакомого полицеймейстера. Он строго-настрого приказал полицеймейстеру не рассказывать никому о его приезде, спокойно поспал часа три и встал по привычке до зари.

Конечно, являться в такую рань к главнокомандующему со строевым рапортом было бесполезно: светлейший, несомненно, еще сладко спал после очередного бала. Суворов решил подождать, – пусть уж отоспится человек после трудов праведных.

Но все-таки он не вытерпел и слишком рано стал приготовляться к торжественному приему. Суворов надел шитый золотом парадный мундир с бесчисленными орденами и звездами, надел подарок императрицы – золотую шпагу, украшенную бриллиантами.

Оделся, приготовился – и от этого ждать стало еще несноснее.

Суворов всегда чувствовал себя в парадной одежде стесненно. Приятнее было ходить в будничном канифасном кафтане и свободных старых ботфортах. А в мундире давит воротник, и кажется, будто жмет под мышками.

Вспоминалось детство, когда маменька в большие праздники наряжала его в новое платье и надо было беречься, чтобы не измять и не испачкать.

В невольном волнении Суворов расхаживал по небольшой комнате.

Если австрийский император наградил за Рымник принца Кобургского фельдмаршальством, то уж за Измаил Суворову надо дать и подавно!

Наконец исполнилось то, чего он ждал все долгие годы: он совершил такой подвиг, который сразу выделит его из всех русских генералов. Суворову уже не придется быть в подчинении ни у тупоумного Ивашки, ни у всех этих заносчивых Каменчёнков и Репниных! Даже сам Потемкин не сможет помешать ему вести операции так, как это найдет нужным Суворов: ведь и Александр Васильевич будет таким же фельдмаршалом, как Потемкин! Теперь-то он сможет еще больше укрепить мощь своего отечества!

Суворов нетерпеливо поглядывал то на хозяйские часы, то на дверь, – полицеймейстер пошел разведать, встал ли светлейший.

Наконец, в половине девятого, он вернулся:

– Ваше сиятельство, можно ехать – светлейший уже встал. Ждут вас. По улицам стоят гусары, смотрят, не едете ли.

– Ну что ж, коли так – поедем! – весело отозвался Суворов.

Он заложил за обшлаг мундира приготовленный рапорт, надел каску и вышел.

…Полковник Бауер не отходил от высокого венецианского окна, – отсюда открывалась вся Дунайская улица, по которой должен был ехать из Измаила граф Суворов. Светлейший приказал немедленно доложить ему, когда покажется карета Суворова: Потемкин хотел сам встретить его у крыльца.

Вот по улице протарабанила каруца на своих невероятно толстых, без спиц, таких, какие делают в детских игрушечных повозках, неуклюжих колесах. Гусары, стоявшие у перекрестка, хорошо подстегнули нагайками худых лошаденок молдаванина, постарались, чтобы он со своей грязной каруцей поскорее убрался в переулок.

Вот проехала в дрожках смазливая горничная госпожи Браницкой. Гусарский корнет заулыбался, проскакал рядом с дрожками несколько саженей, – вероятно, говорил какой-либо вздор кокетливой горничной, – потом вернулся на прежнее место, лихо покручивая усы: он был доволен не только девушкой, но и собой.

Вот из переулка на Дунайскую улицу, тяжело громыхая, выехал какой-то неуклюжий, старомодный рыдван. Когда-то, лет пятьдесят назад, он был покрашен и даже кое-где позолочен, но теперь все облупилось. Он был расшатан и стар, в нем все дребезжало, скрипело, звенело. Рыдван с трудом тащили три лошади, запряженные по-молдавански, цугом. Кучер то и дело щелкал своим длинным бичом.

– Это еще какая черепаха? – улыбнулся Бауер, глядя на допотопную карету.

Гусарский корнет тоже потешался, глядя на такое чудище. Он кивнул головой солдату. Тот подскочил было к рыдвану, но слуга, стоявший на запятках колымаги, что-то ответил, и гусар, не доехав до него, повернул назад. Корнет отвернулся и со скучающим видом продолжал смотреть в ту сторону, откуда ждали графа Суворова.

А смешной рыдван тащился прямо ко дворцу светлейшего.

«Кто же это? – соображал Бауер. – Какой это до́мине? Епископ, должно быть, или захудалый князь».

Но такой кареты на дворе светлейшего полковник Бауер еще ни разу не видал.

«Загородит мне всю улицу. Из-за него ничего не увидишь!» – смотрел он то так, то этак на подъезжавший рыдван. И вдруг ясно увидел: в рыдване мелькнули расшитый золотом генеральский мундир, и каска.

«Это Суворов!»

Бауер сорвался со своего поста и побежал в кабинет к светлейшему.

Потемкин торопливо пошел навстречу Суворову. Не успел он сойти с высокой лестницы, как Суворов одним духом был уже рядом с ним. Потемкин заулыбался своим зрячим глазом, раскрыл широкие объятия, и щуплый граф Суворов утонул в них.

Они троекратно поцеловались.

Суворов ждал первых слов светлейшего. Вот сейчас Потемкин поздравит его с фельдмаршальством, будет говорить с ним как с равным.

– Скажите, Александр Васильевич, чем могу я наградить ваши заслуги? – спросил Потемкин.

Что это? Неужели он ослышался? С ним опять говорят как с подчиненным, с обыкновенным генералом, который выиграл заурядную баталию?

Суворов вспыхнул.

Он невольно отступил шаг назад и, прикрыв глаза веками, сказал с дрожью в голосе:

– Ничем, князь. Я не купец и не торговаться сюда приехал. Кроме Бога и государыни, никто наградить меня не может!

Одутловатое, пухлое лицо Потемкина побледнело. Вся ласковость исчезла из его единственного зрячего глаза. Он круто повернулся и пошел в залу.

Сзади за ним шел генерал-аншеф граф Суворов-Рымникский. Он уже понял, что его мечты напрасны, что все пропало, что плетью обуха не перешибешь!

Суворов дрожащими руками вынимал из-за обшлага приготовленный рапорт.

Адъютанты и слуги Потемкина, присутствовавшие при этом разговоре, недоумевающе посматривали друг на друга, испуганно перешептывались, – что он сделал? как он смел?

Через минуту из залы стремительно выбежал граф Суворов. Он был бледен. Не видя никого вокруг, Суворов быстро сбежал по ступенькам высокого крыльца вниз и, не обращая внимания на приглашения кучера и лакея: «Ваше сиятельство, пожалуйте!» – быстро пошел по улице.

Неуклюжий, старомодный рыдван тяжело громыхал вслед за ним.


XI

Гром победы раздавайся,

Веселися, храбрый Росс!

Державин

Во дворце, что стоял на большой дороге у Невы, в этом, как его все называли, «Конногвардейском доме», и на широкой площади возле него уже несколько дней шла спешная, горячая работа. Десятки разных мастеров – художников, обойщиков, маляров, столяров, штукатуров и прочих – работали здесь круглые сутки, благо стояли белые ночи.

Ломали разные мелкие пристройки, прилепившиеся ко дворцу и портившие общий вид, сносили длиннейший грязный забор, тянувшийся вдоль Невы (за забором виднелись остатки каких-то сараев), строили пышные триумфальные ворота, устанавливали стеллажи для иллюминации.

Площадь была полна народу.

Из города ко дворцу по грязной дороге тянулись вереницы подвод. В деревянных ящиках везли бережно укутанные в солому хрустальные люстры, сверкавшие на солнце прозрачными льдинками подвесок. Князь Потемкин взял из лавок напрокат двести люстр.

На других возах лежали длинные – в полтора человеческих роста – зеркала. В них отражалось все: весенняя петербургская слякоть, чуть подсиненное северное небо, широкая Нева, грязные лапти мужиков-подводчиков, малиновый кафтан какого-то иностранца-художкика, который в башмаках и шелковых чулках смело шлепал по лужам, за всем смотрел, отдавая приказания налево и направо.

С другого конца ко дворцу подъезжали возы с тускло желтевшими многопудовыми глыбами воска для шкаликов и иллюминации. Светлейший взял из придворной конторы четыреста пудов воску.

Медленно тащились возы с кадками диковинных заморских растений. У них все – и листья и цветы – было какое-то не похожее ни на что свое, русское, привычное.

В самом доме чувствовалась не меньшая суета, слышался стук молотков.

Художники, закинув вверх головы, стояли, осматривая дело рук своих. Измазанные в извести, сновали маляры. Декораторы разворачивали яркие штофные ткани.

В настежь раскрытые высокие окна виднелись вазы и статуи из мрамора. Голые девки, не очень стыдливо, одной ручкой, прикрывавшие крутую грудь; жилистые, икрястые бородачи; пухлые, но не сопливые, а чистенькие ребятишки с крылышками.

Все эти приготовления делались к большому празднику, который захотел устроить князь Потемкин в благодарность за царские милости, за ласковый прием, за торжественную встречу, оказанную ему как победителю турок, покорителю неприступного, гордого Измаила.

О будущем празднике в Таврическом дворце говорили удивительные вещи: будто по железным трубам потечет горячая вода, чтобы одинаково тепло было во всех высоких покоях, чтоб не иззябла матушка императрица.

Говорили, будто для простого люда на площади перед дворцом будут поставлены столы с угощениям – медовым квасом и сбитнем, с разными подарками – лаптями, котами, шляпами, кушаками, лентами.

Императрица не могла никакими чинами и орденами наградить больше князя Потемкина, потому что он уже все имел. Екатерина подарила светлейшему этот богатый дворец, который был пожалован Потемкину в первый раз три года тому назад и который Потемкин продал тогда в казну за четыреста шестьдесят тысяч рублей. Кроме дворца светлейший получил от императрицы фельдмаршальский мундир, украшенный драгоценными камнями, стоившими двести тысяч рублей.

И князь Потемкин решил дать в честь взятия Измаила такой бал, какого еще никто никогда не давал в Санкт-Петербурге.

…По грязной, весенней дороге из Санкт-Петербурга на Выборг медленно тащилась ямская тройка.

На козлах, рядом с ямщиком, трясся толстоносый солдат. Сонными, осоловелыми глазами он тупо глядел по сторонам. В повозке никого не было, повозка была пуста.

Чуть впереди тройки, по обочине дороги, по вытоптанной пешеходами и уже просохшей тропочке, быстро шел старик. Он был в сапогах, белых полотняных штанах и такой же куртке. Легкий ветерок трепал завитки его белокурых поседевших волос – шляпу старик держал в руке.

Он шел, глядя на зеленеющие поля, на трепыхавшихся в вышине жаворонков, на голубое небо, но думал не о небе, не о зеленях.

…Князь Потемкин хорошо отомстил Суворову за его прямоту, за резкий ответ.

Солдат – участников измаильского штурма наградили серебряными медалями, офицерам дали золотые кресты, а Суворов не получил ничего.

Разве можно считать назначение подполковником в лейб-гвардии Преображенский полк за награду? Конечно, полковником в нем – «сама императрица, но подполковник-то не один, а еще до Суворова насчитывалось десять человек. Все родовитые Репнины и Салтыковы, вся бездари, вроде Долгорукого или Разумовского, удостоились этой великой чести раньше Суворова.

Своего возлюбленного Потемкина императрица встретила как победителя, как Цезаря, а о Суворове не вспомнил никто!

Его давило негодование. Он никак не мог примириться с этой несправедливостью, с этим вероломством.

Суворов совсем распахнул кафтан и бежал по обочине еще быстрее.

Тройка с каждой минутой все больше оставалась позади.

Цитерное молодечество[70] – выше всяких военных талантов, выше побед! А он-то, он сам, о чем думал? О справедливости?! Дон-Кишотом был, Дон-Кишотом и остался!

И, наконец, сегодняшняя «купоросная пилюля»: назначение Суворова к войскам в Финляндию – осмотреть, надежны ли укрепления на северных границах России.

Все это понятно даже младенцу.

Завтра в Таврическом дворце Потемкин дает бал в честь взятия Измаила. Не пригласить, обойти Суворова, которому Россия обязана взятием Измаила, – нельзя, а пригласить – значит чествовать Суворова. И Потемкин нашел благовидный предлог услать его подальше: победителя выгнали из Петербурга.

Вот она, благодарность! Вот он, «вернейший друг», как называл себя в письмах к Суворову князь Потемкин.

«Ну что ж, веселитесь! А я тем временем потружусь. Мое дело не пропадет! Границы России должны быть крепки везде – на юге и на севере. Работы много, надо спешить!»

Суворов обернулся и нетерпеливо махнул рукой. Ямщик ударил по лошадям. Тройка подкатила. Суворов вскочил в повозку и бодро приказал:

– Погоняй!

И тройка, разбрызгивая во все стороны грязь, помчалась вперед.

«Хотите отмахнуться, забыть победителя Измаила? – думал Суворов. – Пожалуйста, забывайте! Но отечество, но русский народ – не забудет!»


Часть вторая


Глава первая
«Ура, фельдмаршал!»

Не мщением, а великодушием покорена Польша.

Суворов


I

Издавна повелось: в мирной обстановке, после утреннего чая, отдохнуть часок. Попеть по нотам свои любимые концерты Бортнянского или Сартия.

Пение любил с детства. В Москве и в подмосковном Рождествене пел на клиросе дискантом – слух всегда был отменный; а возмужал – стал петь басом.

Но сегодня воскресенье, скоро идти к обедне. Там вдоволь напоешься.

А пока захотелось ответить на одно приятное письмо.

Бывший соратник, подполковник граф Цукато, просит позволения написать биографию Александра Васильевича.

Наконец дошло до того, что жизнью Суворова любопытствуются другие!

Писал адъютант Антинг, старался. Первая часть – еще туда-сюда, а во второй Антинг скворца дроздом встречает. Надобно исправить солдатским языком. Придется поручить подполковнику Петру Никифоровичу Ивашеву. Он пять лет при Суворове главным квартирмейстером, человек свой, русский, все знает, пусть исправит.

А теперь вот – Цукато. Может, у него получится лучше…

Задумался над своей, такой полной превратностей жизнью.

За признанием – немилость, за падением – взлет.

Измаильский стыд до сих пор, четыре года спустя, жжет его щеки. Тогда Потемкин устроил так, что победителя Рымника и Измаила разжаловали в строители крепостей. Заставили полтора года томиться в Финляндии. Сделали захребетным инженером.

Сколько крови испортило Суворову это финляндское «затмение», как прозвал он сам эту ссылку. Как рвался он оттуда! Писал своему всегдашнему адресату Димитрию Ивановичу Хвостову.

Хвостов женат на его родной племяннице Грушеньке Горчаковой. Он уважает дядюшку Александра Васильевича, всегда столь исправно отвечает ему на письма, сообщает обо всем, что происходит при дворе, в Петербурге.

Суворов огорченно говорил:

– Баталия покойнее, нежели лопатка извести и пирамида кирпичей!

– Бога ради, избавьте меня от крепостей, лучше б я грамоте не знал!

Наконец вняли просьбам, вызволили. Зимой 1792 года послали в Херсон начальствовать над тамошними войсками. Но это – что в лоб, что по лбу: в Херсоне опять те же укрепления, те же госпитали. Опять выходил из себя, писал:

«Я не инженер, а полевой солдат. Знают меня Суворовым, а зовут Рымникским!»

Просился у царицы в Польшу – на западе сгущались тучи. В Польшу Екатерина не пускала. Терпеливо ждал. Но глаз не спускал с запада. Опытный глаз видел: здесь заговорят пушки.

И он оказался прав, – дело началось.

Румянцев, российский Нестор, великий полководец, вызвал Суворова из Херсона. Дал поручение отвлекать поляков от главного театра военных действий.

Задача – обидно мала. Постыдно мала. Ему ли этим заниматься? И все-таки Суворов согласился: лишь бы поближе к делу!

И тут опять встрепенулся Петербург, все эти дворцовые паркетные шаркуны, все завистники. Постарались свести решение Румянцева к нулю: Суворов получил ордер – вместо сражений с врагом в поле устраивать магазейны, готовить провиант для других генералов, которые предполагали растянуть кампанию на год, не меньше.

А Суворов не собирался вести войну так долго. Еще до выступления в поход он обещал окончить все в сорок дней. И теперь обещанное сдержал: в сорок два дня кампания была закончена. У Суворова никогда и ни в чем слово не расходилось с делом. Одним ударом приобрел мир и положил конец кровопролитию!

События опередили всех петербургских курьеров. События шли суворовскими темпами.

Его чудо-богатыри взяли Крупчицы, взяли Брест, взяли Кобылку. Пала Прага – дело, подобное измаильскому.

И вот Суворов в самой Варшаве – победитель и умиротворитель.

«Ура, Варшава наша!» – написал он императрице.

В Польше настала долгожданная тишина.

Мир. Pokoj.

Кто старое помянет, тому глаз вон!

«Все предано забвению. В беседах обращаемся как друзья и братья», – писал Суворов Румянцеву.

Нет, петербургским указчикам за суворовскими штыками не угнаться!

…Суворов окунул перо в тушь и быстро застрочил:

«Почитая и любя нелицемерно Бога, а в нем и братий моих человеков, никогда не соблазняясь приманчивым пением сирен роскошной и беспечной жизни, обращался я всегда с драгоценнейшим на земле сокровищем – временем – бережливо и деятельно, в обширном поле и в тихом уединении, которое я везде себе доставлял.

Намерения, с великим трудом обдуманные и еще с большим исполненные, с настойчивостью и часто с крайнею скоростию и неупущением непостоянного времени. Все сие, образованное по свойственной мне форме, часто доставляло мне победу над своенравною фортуною. Вот что я могу сказать про себя, оставляя современникам моим и потомству думать и говорить обо мне, что они думать и говорить пожелают.

Жизнь столь открытая и известная, какова моя, никогда и никаким биографом искажена быть не может. Всегда найдутся неложные свидетели истины, а более сего я не требую от того, кто почтет достойным трудиться обо мне, думать и писать. Сейто есть масштаб, по которому я жил и по которому желал бы быть известным…»

Дальше все мысли, так легко и плавно шедшие на бумагу, грубо перебил Прошка: он вошел и без всякого стеснения стукнул об пол – бросил начищенные сапоги Александра Васильевича.

Ах, медведь, медведь! Уж и не денщиком прозывается, а величают его «главный камердинер», а все не помогает: как ни назови, все такой же чурбан!

Однако пора одеваться. Пора к обедне.


II

Вот, братцы, воинское обучение. Господа офицеры! Какой восторг!

Суворов

Полки стояли у церкви. Ожидали, когда окончится обедня. Офицеры ходили перед строем, разговаривая друг с другом, потирали стынущие уши – каска не уберегала от холода, – стучали рука об руку: морозило изрядно.

Солдаты, стоявшие «вольно», приплясывали на месте, переговаривались, кое-как коротали время.

На деревьях и заборах сидели мальчишки, мерзли, но терпеливо ждали, когда начнется парад: застучат барабаны, загремит музыка, Пойдут, маршируя, по улицам полки. То и дело слышалось:

– Ясь, патшай![71]

– Стась, ходзь тутэй![72]

Кое-где кучками стояли и взрослые, смотрели на русские полки.

– Теперь уже попривыкли к нам, не боятся, – усмехнулся Башилов.

Он только что вернулся в полк после ранения. Голова еще была завязана, каска сидела на самой макушке.

– Ты сам не хуже их боялся бы, ежели бы тебе столь набрехали, – буркнул седой капрал Воронов.

– Тебя, брат, не было, – оживленно заговорил Зыбин. – Мы еще на той стороне Вислы стояли, как к нам в лагерь старый поляк зашел.

– Ну и что же?

– Пришел и говорит: вижу, что вы такие же люди, как и мы. А нам, говорит, наши паны да ксендзы сказывали, будто вы и на людей непохожи. И что все вы не из Москвы, не из Витебщины аль Киевщины, а из Сибири. И людей, особливо детей, жаривши, едите… Смеху-то, – скалил зубы говорливый Лешка Зыбин. – И вот потому, говорит, на всех нас такой страх нагнали. Мы все «утекли до лясу». А как прошли ваши войска, вернулись мы, говорит, до дому, видим – все в доме целехонько. Даже глечик – это по-ихнему кувшин – с водой как стоял на лавке, так и стоит. Теперь, говорит, знаю: сбрехали паны да ксендзы. Они нас только дурачат да сами грабят…

– Вольно ж собаке и на владыку лаять, – согласился Башилов.

– Капитан Лосев велел поднесть старику стаканчик вина. Мы его накормили щами да кашей.

– Отчего это наш капитан такой невеселый ходит? – спросил Башилов. – Аль нездоров?

– Заскучал наш капитан, – ответил Зыбин.

– А не хвастай, не говори пустого! – вмешался Воронов.

– Что ж он такое и кому говорил?

– Денщик сказывал, как-то в компании расхвастался: мне, мол, за Мачинскую баталию еще полагается, мне за то да мне за это…

– Верно, он при Мачине, да и при Бресте, и при этой самой Кобылке храбро себя держал. Не знаю, как тут, под Варшавой, меня ведь не было, – сказал Башилов.

– В штурме первым по лестнице на вал взошел. Он храбрый, это точно, – подтвердил Огнев.

– Так скучать-то чего?

– А того, что батюшка наш Ляксандра Васильич к награде его, слышно, не представил – он хвастунишек не жалует. Да и таких, которые языком любят чесать – глянул на Зыбина Воронов, явно относя последние слова на его счет. – Хвастать не косить – спина не болит! Вот и будет капитан теперь помнить…

– Скоро ль обедня отойдет? – перевел разговор Огнев. – Мороз потаскивает.

– Сегодня Александра Васильич долго поучение говорить не станет, – заметил Зыбин, – сразу с «больницы» начнет: «Солдат – дорог. Береги здоровье…» А потом: «Ученье – свет», и конец: «Вот, братцы, воинское обучение. Господа офицеры! Какой восторг!» Дельно это у него придумано!..

Суворов возвращался с обедни веселым. Сегодня думал говорить свое обычное поучение войскам коротко, в полча-са, а проговорил полтора. И всему причиной – репнинские полки.

Едва начал Александр Васильевич говорить, как увидел: в Ряжском полку скривился господин полковник, недовольно поджал губы и Азовский. Понял, сразу же прочел их мысли:

«Опять поучение? И чего? Такой холод, а он…»

«Да, да, опять! Николай Васильевич Репнин, конечно, ничем таким не утруждали. К морозу не приучали. Неженки! Вот мне шестьдесят четыре года, а я стою в одном мундире, без перчаток – и хоть бы что. Солдат ко всему должен привыкнуть! Солдат и в мирное время – на войне!»

И сразу же мысль – проучить.

«Мой чудо-богатыри – привыкшие, выстоят. А вам – впредь наука!»

И после «больницы» Александр Васильевич начал все свое поучение с самого начала:

«Каблуки сомкнуты. Подколенки стянуты. Солдат стоит стрелкой: четвертого вижу, пятого не вижу…»

Он улыбнулся, вспомнив, с какими лицами встретили промерзшие, закоченевшие офицеры репнинских полков эти заключительные слова его поучения:

«Вот, братцы, воинское обучение. Господа офицеры! Какой восторг!»


III

До утра было еще далеко, но в камердинерской уже не спали. Прошка, взлохмаченный и хмурый, сидел на полу возле таза, в котором обычно целую ночь горела свеча. Насупив брови, Прошка оправлял нагоревшую свечу. Был мрачен и зол.

Повар Мишка, курносый, толстощекий, с жиденькими чернявыми усиками, лежал на тюфяке, глядел на Прошку.

Сзади за ним, у стены, виднелась курчавая седая голова и такая же седая бороденка фельдшера Наума. Фельдшер безмятежно храпел: в ближайшее время ему никакого дела не предвиделось.

– Совсем одурел, старый, – сонным голосом говорил Прошка. – И без того спит мало, а ноне вовсе сна лишился: ждет. И только об нем, об этом, прости Господи, жезле у него разговору… Ходит, в окна глядит – не едут ли. И знай посылает; выдь на крылец гляди. А чего теперь увидишь: темень, ночь. Ему нипочем – спал человек аль нет. Замучил…

– Так вы же, Прохор Иваныч, с вечеру хорошо дрыхли, – улыбнулся повар.

– Чую, где ночую, да не знаю, где сплю? – вопросительно глянул на него Прошка, подымаясь с полу.

– Нет, правда. Почитай, от самого обеду спали… Можно выспаться.

– Тоже скажешь: выспался. – Прошка смерил повара презрительным взглядом. – Эх ты, кастрюля! Мало ли когда что было. Да я и в позапрошлом годе спал, так и это считать? Сколь ни спать, а и завтра не миновать. Много ты понимаешь, поварешка? Я ежели и сплю, то у меня сон, коли на то пошло, соловьиный…

Он подошел к своему тюфяку, лежавшему на лавке, повалился на него и тут же захрапел.

– Соловьиный, – залился беззвучным смехом толстощекий повар. – Ой, чудак! Соловьиный! Да у тебя, брат, медвежий, а не соловьиный сон. Ишь, спит. Теперь его никакой пушкой не пробьешь!

В комнате, которая служила и спальней и кабинетом, было жарко натоплено. Суворов в одном белье и туфлях быстро ходил из угла в угол, думал.

Иногда останавливался, прислушиваясь: не звенят ли за окном бубенцы? Нетерпеливо заглядывал в окна. Но при свете двух свечей, горевших на столе, виднелись сквозь стекла только голые кусты сирени, росшие у дома.

Почему-то припомнилась такая же, почти бессонная, ночь в Яссах, после Измаила, когда приехал к Потемкину.

– Великий человек и человек великий, – повторил он свой стародавний каламбур о Потемкине.

Жил, властвовал и умер. Умер вскоре после взятия Измаила Суворовым.

Бесспорно, для русской армии Потемкин сделал много. Он так же, как Румянцев и Суворов, добивался улучшения в обмундировании, вооружении. Он понимал никчемность всех этих солдатских буклей, косичек, петличек и пряжек. Это он сказал: «Если б можно было счесть, сколько выдано в полках за щегольство палок и сколько храбрых душ пошло от сего на тот свет».

В этом Потемкин – великий человек. Но в делах человеческих он был – только человек великий. Великий ростом. Завистливый, непостоянный.

Если бы он был жив, что сделал бы сейчас? Неужели и теперь противился бы тому, чтобы императрица пожаловала Суворову фельдмаршальство?

Вот он, долгожданный день!

После стольких лет унижения Суворов наконец – фельдмаршал.

Военная карьера Суворова развивалась туго. Все приходилось брать с бою, не так, как другим, к примеру Репнину. Репнин в двадцать восемь лет был уже генерал-майором.

Как он надменен, Николай Васильевич Репнин! Отвратительно повелителен и без малейшей приятности. Еще так недавно, месяц назад, он придирался к Суворову, норовил приказывать, а теперь придется самому сноситься с фельдмаршалом Суворовым рапортами.

Суворов потер от удовольствия руки и вполголоса запел:

– Тебе Бога хвалим…

И так за пением не приметил, как в самом деле под окном зазвенели бубенцы. Рванулся к двери:

– Прошка! Приехали!

Не дожидаясь мешковатого Прошки, сам как был неодетый, так и проскочил через камердинерскую в сени, на крыльцо. Распахнул дверь.

У самого крыльца, мотая головами, стояла тройка лошадей. Шелестели бубенчики, говорили люди.

– Да скоро ли ты? – не выдержал, окликнул племянника Суворов.

– Иду, дяденька!

Из саней вылезал в шубе, точно медведь, племянник, сын старшей сестры Александра Васильевича Анны, Алеша Горчаков.

А Прошка, подошедший к Суворову сзади со свечою в руке, бубнил на ухо:

– Ступайте в комнаты, простудитесь. Как маленькие! Без вас внесут, никуда жезл энтот не денется…

Алеша шел уже, путаясь в длинных полах шубы. В руках он нес большой узел.

Суворов обнял его.

– Я с холоду, дядюшка!

Вошли в комнату. Горчаков положил узел на стол и вышел в камердинерскую снять шубу. Дуя в озябшие руки, вошел к Суворову в спальню.

Суворов осторожно развязывал узел.

Мундир фельдмаршальский, шитый золотом.

– Это императрицын подарок. Маменька и Наташа мерку давали. Не знаем – впору ли будет?

– Впору, впору! – улыбался Суворов, а руки нетерпеливо шарили в узле.

– Это алмазный бант на шляпу, – сказал Горчаков, когда Суворов вынул сверточек поменьше. – А это – фельдмаршальский жезл. Пятнадцать тысяч рублей стоит, дядюшка!

– Он мне пятнадцати миллионов дороже: в нем моя свобода! Орлу развязали крылья!

Суворов схватил стул, легко перепрыгнул через него, крикнул:

– Репнина обошел!

Поворотился, легко перепрыгнул стул снова:

– Салтыкова Николая – обошел!

– Салтыкова Ивана – обошел!

– Прозоровского – обошел!

– Долгорукого – обошел!

– Каменского – обошел!

– Каховского – обошел!

– Эльмпта – обошел!

– Мусина-Пушкина – обошел! – прыгал он через стул туда и обратно.

Племянник смеялся, глядя на шалости развеселившегося Александра Васильевича.

– Помилуй Бог, легок стал: хорошо прыгаю! – улыбался Суворов, окончив свой счет.

Он раскрыл дверь в камердинерскую:

– Прошка, закусить полковнику!

И к племяннику:

– Ну, Алешенька, рассказывай!

Горчаков вынул из-за пазухи бумаги:

– Вот рескрипт императрицы и письмо.

Суворов бережно взял обе бумаги. Поднес к свече.

На одной стояло:

«Ура, фельдмаршал!

Екатерина».

На другой:

«Вы знаете, что как я не произвожу никого чрез очередь и никогда не делаю обиды старшим, но Вы, завоевав Польшу, сами себя сделали фельдмаршалом».

– Вот письмо Наташи.

Суворов развернул, увидал милые сердцу строчки: «графиня Наталья Суворова-Рымникская».

Не стал читать, спросил:

– Здорова? Мама, Груша, Димитрий Иваныч?

– Все слава Богу…

– А это чье? – спросил Суворов, принимая толстый пакет.

– Гаврилы Романовича.

– А, посмотрим:

«Милостивый государь!

Преисполнен будучи истинной любви к Отечеству, почтения ко всему тому, что называется мужество или доблесть, уважения к громкой славе Россиян, обожания к великому духу нашей Государыни, беру смелость поздравить Ваше Сиятельство и сотрудников Ваших с толико знаменитыми и быстрыми победами.

Ежели бы я был пиит, обильный такими дарованиями, которые могут что-либо прибавлять к громкости дел и имени героев, то бы я Вас избрал моим и начал бы петь таким образом:

Пошел – и где тристаты[73] злобы?
Чему коснулся, все сразил.
Поля и грады стали гробы.
Шагнул – и царства покорил.

– Очень мило. Помилуй Бог! Спасибо! Ну что ж ты одну водку тащишь? А закуска, редька где? – встретил он Прошку, который нес штоф и чарки.

– Да ведь с дороги-то первой всего – водка, – сказал, облизывая губы, Прошка.

– Тебе – что с дороги, что в дорогу – она первой всего! Сказывай, Алешенька, что же в столице говорят?

– Все только и говорят о ваших победах, дядюшка. Когда Исленьев приехал с ключами Варшавы и хлебом-солью, на другой день во дворце был выход при большом съезде. Безбородко читал объявление о причинах войны, потом служили молебен благодарственный с коленопреклонением и пушечной пальбой. Императрица отведала варшавского хлеба-соли и собственноручно поднесла его Наташеньке. Похвалила: «Хлеб в Варшаве хорош, вкусен!»

– Не обидим Варшаву! – вставил сиявший от радости Суворов.

– Потом был парадный обед во дворце. В середине его императрица объявила о возведении вас в звание фельдмаршала. Пили ваше здоровье при двухстах одном пушечном выстреле.

– Помилуй Бог, сколько пороху истратили! Ну, Алешенька, давай выпьем и мы.

Дядя и племянник выпили.

– Ешь, закусывай!

Горчаков ел и рассказывал:

– Императрица лестно говорила о вас. При всех несколько раз напомнила мне: «Заботьтесь о здоровье фельдмаршала».

– Потемкин в гробу переворотился! – смеялся Суворов. – А что все эти придворные трутни? Как же они перенесли назначение Суворова фельдмаршалом?

– Императрица никому об этом заранее не говорила. Даже начальник военного департамента Николай Салтыков не знал.

– А что же Николай Салтыков говорил: чем бы меня наградить должно?

– Довольно, говорит, с него и генерал-адъютанта.

– Это его Марфуша, жена, говорит, а не он. Своего ума Николай Иванович не имеет…

– Долгорукий и Иван Салтыков, те так были обижены, что просились уволить их со службы.

Суворов расхохотался:

– От них обоих как с козла молока; Долгорукий известно: в поле – с полком, с поля – с батальоном. А Ивашка – ну, тот Богом обижен. Его тридцать лет назад надобно было бы уволить. Но это все военные, это товарищи. В одних ножнах, как сказано, двум шпагам не бывать. А что же говорят статские, иностранная часть?

– Страсть как довольны. Говорят: Суворов заставил Европу бояться России. За границей наконец увидали, поняли нашу силу!

– Еще не один раз Европа почувствует силу русских! – уверенно сказал Суворов.

В камердинерской все уже проснулись – суворовский день начался. Прошка пребывал в своем неизменном ворчливом настроении:

– Через стулья прыгает. Фитьмаршал. Смехота!

– Нет, с тобой водку на радостях станет пить? – подрезал Наум. – Да кабы тебе такой жезл, что пятнадцать тысяч стоит, так ты через энтот шкаф сиганул бы, а не то что. И потом – понимать надо: одно слово – фитьмаршал. Ему, брат, теперь все дозволено!


IV

Александр Алексеевич Столыпин не без волнения подходил к усадьбе Тогневского у Лазенок, где жил фельдмаршал Суворов. Столыпин приехал в Варшаву из Петербурга к Суворову на службу.

Когда он уезжал из Петербурга, ему пришлось наслушаться разных рассказов о фельдмаршале: Суворов был притчей во языцех.

Одни хвалили его за доброту, за ум, превозносили его военные таланты. Другие, наоборот, говорили, что в военных делах Суворову просто везет, что угодить ему нелегко – человек он с большими странностями, язвительно замечали, что «чин его по делам, но не по персоне».

И те и другие передавали многочисленные истории о фельдмаршале Суворове, которые ходили по Петербургу. Где в них правда, а где вымысел – сказать невозможно.

Еще во время путешествия в Крым императрица, награждая генералов, будто бы спросила Суворова, нет ли у него какой-либо просьбы.

«Матушка царица, хозяин покою не дает: задолжал я ему».

«А много ль?»

«Три с полтиной, матушка!»

Рассказывали, как Суворов, встретив барабанщика, уступил ему дорогу:

«Барабанщик – важен, его слушается сам Румянцев. Ему повинуются наши ноги».

С улыбочкой шептали на ухо, будто бы у Суворова есть печать. На ней изображена скала, от которой отскакивают стрелы. А под скалой надпись: «Рази, рази, м. т.!» И конечно, больше всего было разговоров о том, что фельдмаршал Суворов не терпит немогузнайства: солдат должен быть находчив, должен отвечать быстро и на всякий вопрос. Предупреждали Столыпина: Суворов требует, чтобы офицер читал книги, но не какую-либо «Пригожую повариху», а – «Книгу Марсову» или Плутарха.

Столыпин чувствовал себя неважно, – не хотелось бы срамиться. Плутарха он в руки не брал, а «Книгу Марсову» только перелистывал: право же, нет охоты ее читать.

Из книг Столыпин привез особою в Варшаву лишь одну: недавно купленный песенник – «Эрато, или Приношение прекрасному полу на новый, 1795 год». Это читать легко и приятно.

И теперь, идучи, Столыпин все старался предугадать: о чем же может его спросить Суворов – далеко ли до солнца, много ли рыбы в Висле?

Усадьба Тогневского – небольшой одноэтажный домик с садом – стояла у самой дороги. В саду между деревьями, пестревшими яркими осенними красками, виднелась палатка. Бросилось в глаза: у дома фельдмаршала не было часовых.

Перед крыльцом стояла карета с парой лошадей. Усатый кучер в четырехугольной шапке и кафтане, как у митрополичьих певчих, важно восседал на козлах. Лакей в белых перчатках ходил возле кареты.

Столыпин взошел на крыльцо, открыл дверь в переднюю.

Старый солдат, сидевший у окна и нюхавший табак, даже не пошевелился.

Дверь в следующую комнату была раскрыта. Столыпин несмело шагнул. На него глянуло потертое, все в морщинах лицо генерал-адъютанта Тищенко. Рядом с ним стоял племянник Суворова Алексей Горчаков, знакомый Столыпину по Петербургу.

– А, Сашенька, здравствуй! Когда прибыл? – приветливо встретил Столыпина Горчаков.

– Сегодня.

– На службу?

– Да. Когда я буду иметь счастье представиться фельдмаршалу? – спросил Столыпин у Тищенки, здороваясь с ним.

– Будет время, – неласково буркнул Тищенко и вышел из комнаты.

Столыпин вспыхнул:

– Коли он не хочет, я сам представлюсь!

– Погоди, – тронул его за локоть Горчаков. – Я все сделаю. Пойдем, дядюшка в саду, в палатке.

И Горчаков повел Столыпина в сад.

Из палатки слышались голоса, говорили по-польски.

– Ну, как ехал? Что там у нас, дома? Тепло, дождей еще нет?

– Ехал хорошо. В Петербурге тоже тепло.

Из палатки вышел Тищенко.

– Долго они там? – спросил Горчаков.

– Сейчас уезжают. Уже написал.

– Опять Наташе придется принимать незваных гостей.

Столыпин смотрел, не понимая, о чем у них речь.

– Поляки, одни и с женами, едут по своим делам в Петербург. И все лезут к дядюшке – военные и статские – за рекомендательными письмами. А он никому не отказывает, пишет Наташе: прими, мол, «окажи по востребовании нужное пособие», «будь ласкова», «приятствуй». И этак каждый день. Точно у Наташи постоялый двор.

– Пользуются его добротой. Совести у людей нет, – недовольно прибавил Тищенко.

В это время из палатки вышли, кланяясь, поляк и полька. За ними шел Суворов. Он был в кителе и каске.

– Сьличне дзенькуемы![74] – благодарили они фельдмаршала.

– Сченстливэй подружи![75] – любезно провожал их Суворов.

Когда гости ушли, Суворов быстро обернулся к своим. Вопросительно глянул на вытянувшегося в струнку Столыпина.

– Адъютант Столыпин! – представил Тищенко.

Суворов приложил руку к козырьку каски. Спросил:

– Где служил отец?

Кажется, все передумал – и сколько верст до Луны, и много ль звезд на небе, а об этом и не подумал.

– Не знаю, ваше сиятельство, – невольно вырвалось у Столыпина.

Краска залила все лицо. Стало жарко.

«Все пропало. Все конч