Змеев столб (fb2)

Змеев столб (Кровь и молоко)   (скачать) - Ариадна Валентиновна Борисова

Ариадна Борисова
Змеев столб

© Борисова А., текст, 2013

© Улицкая Л., вступительная статья, 2013

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2014


Предисловие к роману

Роман – история любви. Любви сильной, редкостной, героической и жертвенной. Но уникальность этой любовной истории заключается не в ней самой. Мало ли написано в мире книг о великой и жертвенной любви? И о разрушительном, уничтожающем мир любовном пламени, и о мстительной, сжигающей страсти, и о самоубийстве на почве любви, и об убийстве изменника… Словом, добавить что-то новое очень трудно. Ариадне Борисовой это удалось – нашла она особые краски, и особые характеры, и особые обстоятельства. Мир довоенной Литвы, в котором разворачивается любовная история Хаима Готлиба, выходца из богатого торгово-ремесленного еврейства, первого в семье, получившего хорошее образование в Германии, и русской дворянки-сироты, воспитанной в детском приюте при православной церкви, мало знаком российскому читателю. Канун Второй мировой войны – не лучшее время для мирной и счастливой семейной жизни. Молодая пара выдерживает жестокие испытания времени – конфликт с близкими, оккупация Литвы сначала советскими войсками, потом фашистскими, потеря ребенка, арест и высылка, гибель семьи, адские годы в якутских лагерях, – и они выживают. Можно было бы сказать – благодаря любви. Но это будет ложью. Скорее это не милость судьбы, а теория больших чисел: миллионы погибли, таких же любящих, таких же преданных друг другу, а этим повезло.

Новизна этого произведения, существующего, по всей видимости, на грани подлинных семейных воспоминаний и писательской достаточно простой конструкторской работы, именно в раскопке глубоких слоев памяти, восстановления жестокой картины жизни людей в сталинских лагерях. Фон происходящего делает чрезвычайно значительными отношения любящей пары. За несколько таблеток красного стрептоцида, необходимых для больной жены, Хаим Готлиб готов заплатить жизнью, и только чудом ему удается избежать смертельного наказания за вынужденную кражу. У жизни нет такого закона, по которому хорошие и добрые вознаграждаются, а злым и жадным выдается наказание, соразмерное преступлению. Но любой читатель в глубине души жаждет этой сказки: пусть добро восторжествует, пусть беззаветная любовь сияет, а зло развеется…

Именно так и заканчивается роман. Но главная его ценность – не в этом! Как известно, историю Отечественной войны 1812 года мы узнаем из романа «Война и мир» Толстого, а не из работ военных историков, которые, к слову сказать, сильно критиковали Льва Николаевича за неточности в описании военных действий. Точно таким же образом недавняя история нашего народа отражена гораздо лучше не в исторических исследованиях, а в произведениях писателей-современников – Василия Гроссмана, Александра Солженицына, Варлама Шаламова. Восстановление памяти поколения – одна из высших задач писателя. И роман Ариадны Борисовой – бесхитростный, трогательный, убедительный – продолжает эту великую традицию.


Людмила Улицкая


Часть первая
Адамово яблоко


Глава 1
Младший сын всегда чудак

Семейную торгово-промышленную компанию возглавлял старый Ицхак Готлиб, чья фамилия стояла в списке попечительского комитета клайпедской общины немецких евреев. Из скромного лавочника он незаметно превратился в солидного дельца и никогда не выставлял напоказ своего богатства, зная, как трудно сберечь имущество, нажитое трудом – честным трудом, хотя и не без некоторого авантюризма. Впрочем, казалось, деньги сами стаями слетаются к нему, словно птицы на жердочку дрессировщика, такой естественной способностью приручать их он обладал. Деревообрабатывающая фирма процветала. Коммерческий нюх старого Ицхака с невероятной точностью подсказывал ему лучшее время сбыта продукции и пределы покупательских возможностей. В отличие от многих, хозяйство не претерпело больших убытков даже тогда, когда Неман из-за польской экспансии закрывался для поставок леса из России. В середине 30-х внешние партнеры прервали связи со многими литовскими торговыми обществами, но компания Готлибов удержалась на плаву. Сметоновское[1] правительство увеличило квоты на сбыт казенного дерева, подписало прерванное соглашение о ввозе сырья с советской стороны, и старому Ицхаку удалось заключить в Европе выгодные сделки по строевому фабрикату, принесшие семейству недурственный доход.

К городу-порту давно вернулось древнее куршское[2] название – Клайпеда. Между тем, на картах экс-хозяйки Германии он по-прежнему значился как Memelland[3] и остался типично прусским. Снисходительно мирясь с властью Каунаса[4], мемельцы по-прежнему считали свою родину предместьем фатерлянда.

На морском перекрестке военно-торговых путей всегда было тревожно, но банкротство, ущерб и пожары обходили дом старого Ицхака, точно он был заговоренным. Прадед выстроил это трехэтажное здание в обычном для здешних мест стиле фахверк близ устья Дане еще в начале девятнадцатого века после эдикта, снявшего запрет на еврейское гражданство в Мемельском крае.

Особняк стоял в начале двора, выложенного стертым до гладкости булыжником. Летом с нового мезонина ниспадали, мягко колышась на ветру, юбки дикого винограда. Пышный зеленый подол украшала пестрая кайма из многолетних цветов. На просторных задворках, как смежное государство с отдельными воротами, выходящими на другую улицу, жили вечно хлопотливой жизнью кухня с подсобкой, флигель для прислуги, кладовые, мастерская и гараж. Службы отгораживал от дома вытянутый в ширину яблоневый сад с нарядной беседкой, где любили играть сначала дети, а теперь – внуки.

Старый Ицхак был счастлив детьми. Трое старших сыновей, получив приличное образование, обзавелись семьями и трудились на благо фамильного дела. Из Лейпцига только что вернулся с университетским дипломом младший, любимец отца Хаим. Единственная дочь Сара, последыш почтенных родителей, посещала прогрессивную светскую школу.

Хозяин, будучи человеком набожным, все же не вступал в противоречия с передовыми велениями времени, но его жена придерживалась более суровых взглядов. Родом из ортодоксальной семьи, Геневдел Рахиль Готлиб, или матушка Гене, как звали ее домочадцы, строго следила за порядком и соблюдением основных обрядов и заповедей Торы. Прислуга после трудов с трепетом ожидала оценки госпожи, а невестки были обязаны еженедельно отчитываться перед свекровью во внутриклановых радостях и проступках. Под ее прицельным взором чувствовали себя виноватыми и те, кто не заметил огрехов. В этом обособленном мирке, где хозяйка была одновременно светочем и тираном, царили безукоризненная чистота, открытость и щепетильность во всем.

Матушка Гене с полным правом гордилась послушанием и способностями сыновей. Но получилось так, что младший нарушил патриархальные обычаи дома. Переломным событием к неожиданному заявлению Хаима стало исполнение сольной партии в студенческом хоре на краевом клайпедском празднике. Жюри конкурса провозгласило коллектив лучшим, и в тот же вечер молодой человек высказал на семейном ужине желание соединить свое будущее с артистической карьерой.

Матушка была вынуждена признаться себе, что младший сын всегда отличался от братьев ветреным нравом. К его рождению старый Ицхак накопил основную часть капитала и стал больше времени уделять семье, но старшие мальчики успели вырасти, и вся его нерастраченная родительская энергия обрушилась на Хаима. Благодаря эстетическим пристрастиям отца, страстного меломана в молодости, сын был взращен на немецкой исполнительской культуре и окончил музыкальную школу. Из всех детей именно он унаследовал приятный отцовский голос, лирический баритон с шелковистой теноровой ноткой, приводивший в восхищение многих. Матушка Гене втайне удивлялась: по ее убеждению, такой голос хорош был для кабака, где людям все равно, баритон, тенор или серединка на половинку, а никак не для театральной сцены.

Горестные размышления уверили женщину, что в легкомыслии сына виновато, кроме попустительства мужа, неофициальное «просвещение», полученное Хаимом в Лейпциге на вредных студенческих собраниях, где хитроумные ораторы, нанятые реакционными партиями, забивали головы молодым искаженными понятиями о жизни и устройстве мира. Матушка Гене прекрасно знала, кто виновен в международном политическом разброде и спаде экономики. Это социалисты всех мастей руководили забастовками рабочих и разоряли хуторян. А потом, распродав земли и скот, крестьяне сидели на баулах по всей Литве, ждали на вокзалах вербовщиков на плантации Южной Америки, – потому и стали случаться перебои с мясом и молочными продуктами в кошерных магазинах… Но хуже всего, что повсюду в моду вошел культ порочной богемы и, как следствие, падение устоев семьи и безбожие.

Геневдел Рахиль старалась не показывать тревоги на людях, но наедине с собой, чувствуя себя парализованной угрозой хаоса, внесенного сыном в трудно созданное ею домашнее равновесие, билась и плакала. Хаим! Хаим совсем отбился от рук! Того и гляди перестанет молиться, начнет брить виски и поедать трейфу![5]

– Ах, Ицек, выходит, не зря даже в сказках говорится, что младшие сыновья всегда чудаки, если не сказать хуже! Неужели мы столько лет учили сына для того, чтобы он пел оперетки? – кинулась женщина к мужу за сочувствием и утешением.

– У Хаима красивый голос, – не очень твердо возразил супруг.

– О да, как не поверить восторгам толпы! – съязвила матушка, мгновенно переходя от отчаяния к гневу.

– Жюри конкурса было профессиональным.

– За свои деньги ты мог бы солировать с тем же успехом!

В организацию праздника была вложена некоторая толика пожертвований от компании Готлибов.

– Мы поддержали устроителей и в прошлый раз. Не мог же я отказать просьбам только потому, что в нынешнем конкурсе участвовал мой сын, – рассердился старый Ицхак. – И вспомни, что не Хаим, а хор заслужил признание.

– А ты вспомни себя, Ицек, вспомни себя! Ты ведь почему-то послушал родителей, не пошел в вокалисты! И разве не преуспел? Или мало работаешь вместе с мальчиками, мало всем помогаешь и не пользуешься уважением? Что по сравнению с этим так называемое «призвание» Хаима? Может, он не сумеет заработать себе и на кусок хлеба! А сплетни, Ицек? Сплетни тебя не волнуют? Знакомые непременно осудят нашего сына, а заодно и нас за то, что мы потакаем его капризам! Люди просто будут смеяться над нами! Ох, и распрекрасное же, скажут, занятие для мальчика из приличного дома! Окончил экономический факультет, чтобы распевать песенки в концертах!

– Ну что ты заладила – «песенки», «оперетки», – урезонивал старый Ицхак, пытаясь привести какие-то доводы в защиту выбора сына, но уговоры только распалили матушку Гене. Она бегала по комнате, заламывая руки, и свистящим от ярости шепотом призывала мужа образумить «глупого мальчишку».

– Искусство только называется изящным, а на самом деле коварно, богомерзко, безнравственно! Лицедейство ведет к пороку и пьянству! Я не удивлюсь, если из-за твоего потворства Хаим станет социалистом и отречется от нас!

Матушка роняла горькие слова, подсказанные страхом сердца, которые обычно придерживала в себе. Ей уже начинало казаться, что сын пал на дно жизни, где нет места порядочным людям.

– Гене, ты преувеличиваешь, – с раздражением прервал старый Ицхак. – В консерватории его научат петь для избранной публики.

– Где-е?!

– Да, прости, я забыл сказать: он мечтает поступить в Каунасскую консерваторию…

– Таланту нигде не учат, – отрезала взбешенная матушка, не заметив в запале, что дверь приоткрыта, и в щели поблескивают блестящие от любопытства глаза дочери.


Избалованная общим вниманием и любовью, двенадцатилетняя Сара благочестием не отличалась. Без всяких укоров совести подслушав ссору, девочка тотчас побежала искать Хаима. Она любила его больше, чем старших братьев, за веселый нрав и готовность к проказам. В юном своем эгоизме Сара старалась припомнить родительский разговор слово за словом, не замечая в них опасности. Ее больше занимало, как смешно матушка Гене таращила глаза и вертела руками.

Брат лежал в беседке на скамейке с томом Келлермана[6] в правой руке и бутербродом в левой. Незаметно подкравшись, Сара просунула ладонь в решетку беседки и собралась было выдернуть бутерброд, но Хаим оказался проворнее и ухватил шалунью за высунувшийся кончик косы:

– Караул! Держи вора!

– Смотри, книгу маслом измажешь, – засмеялась Сара и заговорщицки прищурилась, входя в беседку. – Ни за что не угадаешь, что я сейчас слышала!

Хаим сел, сложив по-турецки ноги, и грозно уставился на сестрицу:

– Рассказывай, о луноликая, иначе верные мои визири отрубят твой любопытный нос и твои длинные уши!

Актерский этюд Сары был не лишен забавного сходства с характерными манерами родителей, но ожидания девочки не оправдались. Зритель не восхитился по обыкновению, и благодарных аплодисментов она не дождалась. Сконфуженная, она вдруг поняла, что слова матери, а особенно вынесенный ею вердикт тяжело задели брата.

Сара попробовала исправить свое неделикатное вторжение в ту область, к которой он, оказывается, относился слишком серьезно.

– Хаим, ну, Хаим, – потянула она его за рукав и капризно надула губы. – Не обижайся! Матушка Гене просто не хочет, чтобы ты поступил в консерваторию, поэтому так злится. Никто же не сомневается в твоем таланте! На празднике ты пел лучше всех, люди только о тебе говорили…

– Кто, например? – насторожился он.

– Один незнакомый человек, на вид учитель, – не моргнув глазом, соврала Сара, в ужасе соображая, как далеко зашла. – Или музыкант… Да-да, скорее всего, музыкант!

– Что он сказал?

– Ну-у… Я не очень хорошо помню… Кажется, о том, что тебе с таким замечательным голосом пора записаться в оперную студию.

– В какую еще оперную?

– Частную. Ее открыли при драмтеатре.

Сара перевела дух и похвалила себя за привычку читать случайные объявления. Под репертуарной афишкой ей вчера очень кстати встретилась информация о наборе студийцев с начальной музыкальной подготовкой.

Откинувшись на спинку скамьи, Хаим задумчиво посвистел, и черные, блестящие, как у сестры, глаза его оживились. Сара с облегчением убедилась, что настроение брата улучшилось.

– М-да, проказница ты этакая. Хочешь мне помочь?

– Конечно!

– Скажи матушке, будто я туда уже записался.

– А ты запишешься?

– Обязательно.

Неугомонная Сара тут же представила, что из этого может получиться. Заранее веря в триумф Хаима, в восторге от собственной хитрости и счастливого разрешения щекотливой ситуации, она зачастила:

– И ты станешь репетировать с другими певцами? А оркестр там есть? А если нет, то как без оркестра? Что вы поставите?

– Пока не знаю, – буркнул он.

– «Тристана и Изольду»! – запрыгала девочка, хлопая в ладоши. – Пожалуйста, пожалуйста, ладно?!

Несколько лет назад они в Лейпциге вместе слушали эту оперу в постановке дрезденской гастрольной труппы.

– Когда-нибудь потом, – уклонился он и вспомнил, как глубоко переживала впечатлительная сестренка рассказанную в музыке трагедию любви и смерти.

Сара зажмурилась, в избытке чувств прижав руки к груди:

– О, я вижу тебя в роли Тристана, Хаим! В длинной накидке, с мечом в руке, ты такой красивый! Хаим, ты непременно попадешь в лучший состав!

– Тристан – это тенор, Сара, а моему баритону больше подойдет Курвенал.

– Оруженосец? – фыркнула девочка. – Но ты же сам говорил, что будешь универсальным певцом!

– Ну, может, буду…

Хаим смущенно хмыкнул. Ему, оскорбленному неверием матери в его певческий дар, тоже очень хотелось так думать.

Как было обещано, Сара торжественно передала родителям радостную новость и, несмотря на то что сообщение опережало действительность, дала волю разыгравшемуся воображению. Руководители студии, по ее словам, вроде бы сочли брата восходящей оперной звездой. «Вроде бы» не позволяло, в случае чего, уличить ее во вранье: вроде бы – да, вроде бы – нет…

Маленькая лгунья рассчитала верно: матушка отнеслась к лукавому слову без внимания – ее огорошил очередной успех сына. Строптивость Хаима оказалась сильнее домашней оппозиции и вызвала невольное уважение.

Матушка Гене сдалась. «Ицек, пожалуй, прав, – сломленно вздыхая, размышляла она теперь. – Нет ничего зазорного в творческой профессии. Все зависит от человека, а опера – самый благородный вид из всех сомнительных видов искусств… Если у мальчика дар, нельзя наступать на горло песне».

Сын отправился в Каунасскую консерваторию на подготовительные экзаменационные курсы.


Глава 2
Королева Мария

В Каунасе Хаим проиграл матушке. Проиграл тем бесславнее, что так слепо и самовлюбленно сопротивлялся очевидной правде. Истина открылась перед ним со всей беспощадностью, когда он услышал подлинно талантливое пение одного из поступающих. Чувствуя себя нелепым экспонатом на выставке удачи, Хаим не стал дожидаться экзаменов. Насмешливая Мельпомена показала язык, и полные сладкого самообмана мечты облетели, как осенние листья в бурю. Подавленный, будто в легком рюкзаке за его плечами лежали не пара белья и книги, а тяжкое бремя чужого успеха, отвергнутый искусством, он плелся домой от вокзала.

Возле кинотеатра Хаим задержался у рекламной тумбы с анонсом фильма «Королева Кристина». Прекрасная Грета Гарбо смотрела с афиши вдаль, возложив руки в кожаных перчатках с широкими раструбами на что-то вроде корабельного шкива. Для пущего эффекта небрежный художник ярко подмалевал отвороты мужского плаща и пряди стриженных «под отрока» волос. Но мраморно-белое лицо неряшливая ретушь не тронула. Прямо на зрителя смотрели глаза цвета глубокой морской волны. Не зная о том, что этот юнга – женщина, можно было принять ее за мальчишку.

Подростком Хаим хранил в ящике своего письменного стола открытку с фотографией актрисы. В театральном наряде, с аппликациями из ламе и россыпью хрустальных зерен на лифе, она казалась эталоном царственной женственности. Позже открытка исчезла, и Хаим забыл о ней. А теперь вдруг живо вспомнились ночная таинственность глаз, четкий контур рта и безупречная, как амфора в тени, но по-детски беззащитная линия шеи. Такой же бесконечно нежной и женственной, вопреки грубым страстям жестокого века, когда-то грезилась ему исландская принцесса Изольда.

Хаим еще в Лейпциге видел ленты с Гарбо: «Дикие орхидеи», «Любовь», «Мата Хари» и дважды – «Гранд-отель». Читал в немецких газетах о «загадочном сфинксе», как называли эту голливудскую диву. Ее скрытая от публики жизнь интриговала прессу, а красота сводила с ума многочисленных обожателей. Он не причислял себя к числу поклонников прелестной шведки. В фильмах она выглядела гибкой и нежной, но Хаим сообразил, что изящная хрупкость актрисы, скорее, создана мастерством оператора. А в жизни Грета явно была статная, сильная, как пышущая здоровьем деревенская красавица. Хаиму, ростом чуть выше мужского среднего, крупные женщины не нравились. Сам не взялся бы объяснить себе, почему она его так тревожит.

Двери кинотеатра медленно заглатывали хвост нарядной очереди. В предзакатных лучах лоснились обтянутые шелком дамские плечи, рдели подкрашенные улыбки, колыхался на легком ветру обесцвеченный перманент… А чуть в стороне у витрины, разглядывая дагеротипы за стеклом, одиноко стояла странная девушка. То есть она не выглядела бы странной где-нибудь в гимназии или университете. Но здесь, на фоне расфранченной толпы, одетая в серое ученическое платье, она напоминала воробышка, залетевшего в стаю райских птиц. Единственным украшением была синяя лента, перехватившая пышные рыжие волосы.

Молодой человек ощутил нечто похожее на дежавю. Он мог бы поклясться, что знал эту девушку раньше, и в то же время был уверен: ему никогда не приходилось ее видеть. Захотелось заглянуть ей в лицо, проверить. Изобразив скучающего прохожего, Хаим подошел и тоже прильнул к витрине с фотокадрами из обещанной анонсом «роскошной исторической драмы», снятой пять лет назад. Скользнул рассеянным взглядом по Гарбо, восходящей к трону, Гарбо с Джоном Гилбертом, Гарбо на капитанском мостике…

Но Гарбо не волновала Хаима. Приводила в смятение та, что стояла рядом. От близости девушки его сковала странная оторопь. Ошеломленный силой притяжения, вспыхнувшей в нем внезапно и по-мужски остро, он не смел повернуть голову. Казалось, тело только что проснулось и звонко, упруго возносится вверх, вслед за колотящимся у горла сердцем. Руки изнемогали от желания повторить изгиб девичьей спины, ладони стремились к встречному движению, живому теплу…

Она что-то почувствовала, отодвинулась, отстранилась. Он не успел поймать отражение ее лица в вечернем стекле.

Сейчас уйдет! Как задержать? Представиться или без всяких вступлений обратиться с вопросом? О фильме, например? Щеки тотчас опалило жаром, виски взмокли… в какой из карманов он сунул чертов платок?!

– Извините, вы «Кристину» смотре…

Она обернулась, – в повороте головы чувствовалась досада. Хаим едва подавил изумленный возглас и замер. Это была Грета Гарбо!

…И не она.

Словно небесный ваятель вылепил лица знаменитой актрисы и неизвестной девушки с одной кальки, но черты девушки смягчил, окрасил кожу нежно, с тонкими переходами перламутровых полутонов, пощадив от веснушек, которыми обычно помечены рыжие. Безусловного сходства все же не было, только морские глаза с сумеречной синевой в глубине художник не стал менять. Наверное, девушка сравнивала себя с фотографиями Греты, поэтому изучала их так внимательно.

– Нет, – сказала она.

Читает мысли? Готовый поверить в любые мистические вероятия, он не сразу понял, что знакомая незнакомка ответила на его скомканный вопрос. Голос ее ничуть не напоминал вкрадчивое контральто Гарбо. Голос был, скорее, детским.

Хаим кашлянул, пытаясь сбить щекочущую горло хрипотцу, и снова проканителился – девушка зашагала к аллее. Он крикнул ее уходящей спине, в солнечное руно волос:

– Вы на нее похожи!

Она обернулась и смешливо вздернула брови:

– На кого?

– На королеву… из фильма.

– А я думала, мне показалось, – сказала она, пряча смущение за улыбкой.

– Разве вам никто не говорил?

– Говорили. Но я ее еще не видела. Эту актрису.

– Фильм начнется через минуту. Могу ли я надеяться… Если в кассе еще остались билеты и если вы согласитесь… – он не договорил, захваченный мучительной робостью.

Не дождавшись продолжения, она решительно кивнула, словно отважилась на что-то невероятное.


Ему не было никакого дела до маленькой принцессы Кристины и погибшего в битве короля, его вообще не интересовало то, что происходило на экране. Вместо лица Греты Гарбо перед глазами вставало другое, и он представлял себе, с какой сострадательной причастностью отражаются на этом лице смены незатейливого сюжета.

Обостренный слух ловил тихое дыхание, близость теплых локтей и коленей бросала в стыдный трепет. В какой-то момент он нечаянно задел ее руку, и словно разряд нежного тока прокатился по телу. А позже вороватая игра мельчайших движений, о которой девушка не подозревала, завладела им целиком. Все ощущения сосредоточились в постижении слепого мира касаний, чуткого, как оголенный нерв.

В финале неожиданно огромно возникла сцена с афиши – королева на корабле. Трагичное, неподвижное лицо заставило сжаться от внезапного открытия: сам властитель судеб подтасовал колоду случайностей. Хаим вдруг ясно осознал то, что догадкой бродило на периферии сознания, о чем давно знала какая-то часть его существа. Портреты актрисы беспокоили и манили его потому, что он должен был встретить свою Грету.

На улице после сеанса Хаим запоздало представился и рискнул пожать ее тонкие пальцы. Девушка их отдернула, но все-таки ответила:

– Мария.

Она не позволила проводить себя дальше середины аллеи. Невозмутимое «ауфвидерзеен», и ее фигурка, как тонкая свечка, растаяла в не успевших остыть сумерках. Хаим постоял бездумно, потерянно, и не выдержал.

Ему еще не приходилось за кем-нибудь следить. Окрыленный смутной надеждой, он бесконечно долго передвигался на цыпочках, балансируя впотьмах руками там, куда еле проникали жидкие лучи фонарей, бесшумно перелетал от дерева к дереву, как танцующий весенний журавль. Но вот скрипнула калитка, и подошвы туфель прошелестели по ступеням крыльца.

Путь Хаиму преградил палисадник. Несуразное здание с пристройками разной величины под соединенной скатами крышей вырисовывалось в синем бархате неба, будто небрежно склеенный из отдельных фрагментов макет черного судна. Рядом мрачными айсбергами возвышались громоздкие склады.

С краю сооружения приглушенно затеплился квадрат окна с задернутыми занавесками, и невнятные тени пробежали по бледному ковру отброшенного на землю света. В голову полезли сумасшедшие мысли. А что, если прокрасться по кромке дорожки к боковому строеньицу – может, в занавесках осталась щель? Разок глянуть, как рыжие кольца волос рассыпаются по белой подушке…

Свет потух, и Хаим пришел в себя. Зацепился рукавом за продолговатую металлическую табличку на калитке. Прежде чем нащупать выпуклую гравировку распятия, он вспомнил этот дом и улицу. Облазив мальчишкой весь город, он знал, что боковушки здесь жилые, а в основной храмине проходят церковные службы маленькой православной общины.


Глава 3
Все фениксы рождаются из пепла

До дома Хаим добрался ночью.

– Я, – откликнулся на заполошный голос и повторил громче: – Я, я, – точно все другие слова исчезли из обихода. Потом, ежась перед матушкой, как нашкодивший сорванец, расстреливал кафельный пол кухни короткими очередями ответов:

– Да.

– Уже не поеду.

– Об этом потом.

– В кино.

– «Королева Кристина».

– Ходил по городу.

– Нет.

– Просто так.

Всклокоченный спросонья, отец уселся напротив. Сын вкратце изложил, почему не остался в Каунасе. Ему не поверили. Он говорил отрывисто, сбивчиво, словно измученный лихорадкой больной, чувствуя раздражающее бессилие перед непрошибаемой тупостью родителей. Они были не в состоянии понять!

Хаим не мог объяснить, что время его беспечности отлиняло и оборвалось, ушло в почву отставных мыслей глубоко, безвозвратно, из-за вызволенного памятью воспоминания, не им самим в нее вложенного, но им пережитого. Несбыточные мечты о сцене казались вздором, не стоящим упоминания, а значит, и стыда. Эти облетевшие листья остались позади, и Хаим не оглядывался. Новая жизнь бурлила и переливалась в нем. До краев наполненный ее радужными обещаниями, он не замечал горечи на лице старого Ицхака, не слышал в словах матушки Гене упрека и плохо скрытого торжества.

Родители, наконец, прекратили допрос непутевого отпрыска. Дом стих.

Прежде Хаим не ощущал такого беспредельного одиночества. Теперь он знал, что больше не уснет спокойно, пока рядом с ним во всей безграничности чудесных слепых касаний… нет, в объятиях! – пока в его объятиях не окажется рыжая девушка с глазами цвета моря. Королева Мария. Его королева…

Он усмехнулся в черную пасть потолка. Пролистнув загруженные учебой годы, так и не вспомнил, когда в последний раз на него нисходил приступ лирического настроения. С некоторых пор, вплоть до этого дня он считал, что близость между мужчиной и женщиной сильно приукрашена поэтами, для которых любовь – аллегория, вспомогательная муза, чей образ складывается из тысяч мелких метафор. На самом деле настоящее чувство, как подлинный талант, помечало лишь единицы и не стоило грез.

Хаим не был девственником. Сложно сохранить невинность в свободной студенческой среде. В Лейпциге он прошел обычные для молодого человека стадии интереса, увлечения, влюбленности и – разочарования, что охладило его юношескую склонность к Вертеровым страданиям[7]. Позже случились три беглые связи. Женщины возникали в его жизни как времена года. С одной он встречался весной – тогда на деревьях распускались почки, другая явилась с летним зноем, третья – со снегом. Их мотыльковое согласие слетало с губ невесомо, ничего не требовало и ни к чему не обязывало. С ними Хаим испытал сложное чувство физиологического облегчения, смешанное с бунтарским противоречием укладу семьи.

В семействе Готлибов осуждался даже невинный флирт, а о постигшей кого-нибудь страсти говорили как о дурной болезни. К поэтическим изыскам матушка Гене относилась с пренебрежением, полагая их эмоциональным выбросом невоздержанных умов. Она понимала любовь как освященное небесами частное владение, и только такая любовь, по ее мнению, имела высокий статус.

Жен братьям матушка выбирала сама, сообразуясь с их вкусами. Едва в повзрослевшем «мальчике» проявлялись ярко выраженные матримониальные томления, в доме начиналась гостевая страда. Иногда родители и сами выходили в гости, прихватывая с собой созревшего к женитьбе сына, но чаще отовсюду возникали матушкины приятельницы и знакомые, хозяйки почтенных еврейских семейств с дочерьми на выданье, скромницами и красавицами. О причине участившихся визитов никто не упоминал вслух, однако шитые белыми нитками смотрины не были секретом даже для Хаима, в те поры желторотого огольца.

Старший брат питал слабость к пухленьким, и Хаим диву давался неиссякаемой череде девиц в сдобном теле. Когда к брачному возрасту подходили средние братья, которым, напротив, нравились стройные, матушка Гене принимала торжественные парады невест худощавых, сухопарых, поджарых, тощих, костлявых, тщедушных… К огорчению братишки, оживленная вереница пробных обедов, как правило, восходила к заключительному веселью и завершалась досадной теснотой в домашних рядах.

Хаим подозревал, что точно такие же сватовские маневры, заменяющие подлинные чувства деловыми соображениями, предпринимались и во время отцовского жениховства, и все в нем восставало против фельдмаршальского энтузиазма матушки Гене и безропотного поведения братьев, повторяющих судьбу старого Ицхака даже в этой важнейшей вехе. В свете утвержденной родителями традиции Хаим намеревался остаться холостяком.

Он впервые всерьез задумался о жизни мужской части клана. Всего полдня назад он был чуть оступившимся, но вполне покладистым «своим для своих». Его заботило, что о нем думают знакомые, беспокоили мысли об успехе и неудаче, привилегиях семейства и делах компании. Его, как всех, на кого ни посмотри, волновали деньги. То, к чему стремятся художники и поэты, аристократы и буржуа, рабочие и крестьяне. Деньги – бумажные листья бесплодной смоковницы, прикрывшие чистую наготу адамов и ев.

Хаиму казалось, что он находится вне времени и никогда не жил по-настоящему. Да, ему в разной степени были близки житейские мелочи и общие тревоги. Да, он о чем-то мечтал, собирался что-то совершить, кого-то покорить. Но все это умственно, в полудремотном сознании, или под влиянием мятежных чувств. Он словно подневольно входил в жизнь, машинально подстраивался к установленным действиям и честно старался соответствовать семейству, студенчеству, обществу. В редкие дни пробуждения, покинув аморфную оболочку, он метался, мучаясь неудовлетворенностью и беспричинной хандрой. Хаим сам не знал, чего хочет. Что-то прекрасное и простое маячило впереди…

Что это было? Завеса не приоткрывалась, а тенета не сбрасывались, вновь опутывали и усыпляли.

Он как бы издалека ощущал две могущественные величины: власть и богатство. Власть и богатство в паре управляли людьми. Многие сверстники Хаима, будто в споре о курице с яйцом, еще присматривались к главной из двух. Он тоже искал себя. Нельзя сказать, что его не интересовали политика и общественные движения. Он следил за ними, но как непричастный наблюдатель, со стороны потрясенный шествием грозного века, как регистратор, а не современник происходящего, ни с кем не спорил и ни во что не вмешивался. Политика виделась ему смесью фанаберии, чудовищной лжи и фанатизма, представлялась скрытой битвой, разыгрываемой кучкой наиболее искушенных стяжателей все тех же власти или денег, а чаще того и другого вместе. Политические события, понял он, всегда были продуктами инфернальной алхимии и невосстановимо разъедали души. Хаим не раз убеждался в том, что ни образование, ни интеллект не гарантируют внутреннего благородства. На его глазах цивилизованные люди, напичканные правилами морали и культуры, прочитавшие массу высоконравственных книг, вели себя по-хамски, жестоко и страшно, когда малейшая опасность угрожала их капиталу, престижу или маниакальной идее.

Общество принимало навязанные условия, как удары неуправляемой стихии, покорялось новым порядкам, оправдывая верховные решения набором свежеиспеченных воззваний, и постепенно начинало верить в их состоятельность и правоту. Если порой затевалось сопротивление, на поверку оказывалось, что это опять-таки закулисная борьба каких-нибудь жаждущих власти партий, кучек и групп.

Несмотря на внешнюю общительность, Хаим шагал по жизни отдельно, – не лидер, не аутсайдер, – обособленный от среды экземпляр. Общественной позиции он предпочитал собственные принципы и не отступал от них. Он относился к таким людям, которые, когда их спрашивают: «Зачем?», не всегда могут ответить. Этот вопрос, заданный применительно к поступку человека, обычно подразумевает объяснение с точки зрения выгод, а Хаим редко примерял к выгоде те свои шаги, что не были понужденными. Они-то как раз и вызывали недоумение, сопряженное у родных с гневом и горечью, а у чужих – с любопытством.

Он не любил выделяться, но не желал и унижать себя приказом «быть, как все». Ему хотелось быть собой. Только самим собой.

Сегодня он понял: есть нечто значительное, направляющее жизнь, помимо власти и денег. Раньше он наивно верил в любовь, потом перестал принимать во внимание, даже слегка презирал, а теперь она вселилась в сердце и думы, как неоспоримый, единственный смысл. Мир наживы и ничтожных достоинств сгорел в нем дотла, синим пламенем и без сожаления. Остался пепел. Из такого пепла рождаются непредсказуемые фениксы – герои, нигилисты, философы… чудаки и блаженные.

Стыдясь переизбытка чувств, Хаим засмеялся: так кто же он? – и не совсем логично определил: прагматичный романтик. Предав огню прежние ценности, бедствовать он не собирался. Мужеское время требовало практических решений. В вольнодумце проклюнулась наследственная предприимчивость: прежде чем отпустить на свободу чувственность, он детально разработал план новой жизни.

Он нашел свою женщину. Нашел свое ребро, плоть от плоти, почву семени и силу вен. От одного только слова жена – со значением, если вдуматься, нездешним, первородным, все мучительно и сладко переворачивалось в нем. Быть с любимой днем и ночью, владеть и отдаваться, носить на руках, ощущать всей душою и телом, ласкать ее… любить… любить и спать с ней…

С этим он уснул крепко, без мыслей и снов.


В тайну тайн Хаим никого не посвятил. Сообщница Сара не сумела бы тут помочь.

Девочка терялась в догадках, почему он стал рассеянным и странным, отказывался от обсуждения книг, игр в догонялки и шахматы, обижалась и даже немножко плакала. Сара не понимала, что между нею и братом пролегла полоса отчуждения, ничейное поле, которое он уже пересек, а она до него еще не добежала.

Родители были удручены осечкой со сценическими притязаниями сына и поздно углядели в нем перемены. Вместо того чтобы приступить к работе в семейной компании, Хаим устроился в отдел сбыта литовского торгового общества «Продовольствие», чье головное предприятие находилось в Каунасе.

В доме запахло грозой. Братья не знали, как разговаривать с отступником, вечно попадающим в исключительные ситуации, а теперь осмелившимся на скандал. Матушка Гене прекратила всякое с ним общение. Старый Ицхак, больше всех обескураженный неоправданными ожиданиями, все же признал, что сын решился на верный шаг, предпочтя для карьерного роста начало в солидной монополии. Продовольственная компания имела огромное влияние на экономику республики и отправляла за границу чуть ли не половину ее сельскохозяйственного экспорта…

Но если бы отцу стало известно, чем Хаим руководствовался при выборе места службы, он бы, пожалуй, примкнул к матушкиному бойкоту.

Хаиму удалось обойтись без связей и рекомендаций. Наудачу предъявив университетский диплом руководству корпорации, он почти не рассчитывал на место, а явился очень кстати – в отдел как раз подыскивали сотрудника на перспективную должность.

Ему повезло, но он выбрал эту фирму не из-за ее авторитета и мечты о карьере. Мотивы Хаима были незатейливы и стары, как вселенная, хотя в «Продовольствие» он сунулся, после предварительного расследования, и впрямь не без надежд на будущее. Контору филиала собирались ремонтировать, и начальство временно переселило отдел сбыта в складское помещение. В один из тех самых складов, в чью мощную боковую стену упирался забор православной молельни.


Глава 4
По ту сторону соблазнов

О сходстве с Гретой Гарбо ей время от времени напоминали, начиная со старших классов гимназии, и, увидев новые фотографии в витрине кинотеатра, она не удержалась – захотелось их внимательно рассмотреть.

Ну чем же похожа, где – похожа? Нос меньше и закругленный книзу, рот пухлее, улыбка другая. Волосы у актрисы светлые, а у нее рыжие. Разве что глаза… Интересно, в жизни они у нее тоже синие?

Немного отодвинулась, скользнула взглядом искоса, – и словно не Гарбо стоит на носу корабля, а она, Мария. Изучила черточку за черточкой – нет никакого сходства, да и с чего бы ему взяться! Чудится только с первого взгляда, как наваждение, потом сразу становится понятно, что разные. Совершенно разные. Мария почти убедилась в этом, а тут подошел он, и снова: «Вы на нее похожи!»

Позже, увлекшись сюжетом фильма, она забыла о неприятном осадке, оставшемся от разглядывания фотографий. Не пожалела, что решила посмотреть «Королеву Кристину». Но уступчивость в предосудительном уличном знакомстве, неожиданная для самой себя, вызвала недовольство. Он, наверное, решил, что она глупенькая простушка. Не успел договорить, а уже закивала: да, да! Пальцы легонько пожал на выходе, рука большая, горячая…

Мария в досаде тряхнула волосами: что за блажь – никак не выходит из головы!

Столкнулась за калиткой с каким-то молодым человеком – ой! И второй раз ойкнула, когда узнала, а впору было бежать обратно домой. Побежала бы, ведь испугалась, но шагу не шагнула, – сам отпрянул, удивленно округлил глаза, – дескать, надо же, опять «Грета», и приподнял в знак приветствия козырек фуражки…

Только и всего. Мимо прошел молча, чем сбил ее с толку. Она-то невесть что вообразила: выследил, где живет, куда ходит, будет теперь приставать, как Железнодорожник из Вильно…

Стало стыдно за дурные мысли о неизвестном ей, в общем-то, человеке, еще стыднее из-за того, что поймала себя на разочаровании. «Ни слова не сказал», – промелькнула обидчивая мысль. Выходит, чего-то ждала?.. А фуражка у него фирменная, акционерной компании «Продовольствие», чьи склады стоят рядом с молельней.

На следующий день увидела возле продуктового магазина. В этот раз он был любезнее. Поздоровался, извинился за вчерашнюю неучтивость, – спешил очень. Объяснил, что отдел, в котором он значится кем-то вроде начальника торговых агентов, на время ремонта поместили сюда в склад, и помог донести до дома авоську с продуктами. Вежливый ровно настолько, насколько порядочные молодые люди бывают вежливыми с малознакомыми девушками, он не задавал лишних вопросов и не оказывал подозрительных знаков внимания. Мария совсем застыдила себя – нафантазировала всякого, а все так просто объяснилось. Обыкновенной случайностью оказались их встречи.

Теперь ничто не мешало ей наслаждаться домашним кругом, в который она вернулась. Потревожил лишь несколько ночей подряд снившийся сон. Видение было настолько реальным, что захватывало дух, и ощутимо, болезненно билось сердце. Чудесный сад, полный деревьев с красновато-бронзовой, тонкой, как кожа, корой окружал Марию со всех сторон. Она ступала по бархатистой траве, и деревья раздвигались перед нею, оставляя ровно столько места, чтобы можно было пройти. Кусты с розовыми бутонами на вьющихся лозах касались бедер и коленей мягко, не цепляясь, не мешая идти куда-то ей, обнаженной, – она поняла это, когда ветвь нежно коснулась голой груди.

Во сне Марии нисколько не было стыдно, что тело не прикрыто ничем, даже ночной сорочкой, хотя знала – в конце пути ее кто-то ждет. Впереди сквозь колышущееся волнами полотно зелени слабо просвечивало солнце. Она шла, и лес открывал зеленые двери, пока не очутилась на поляне, поросшей мелкой воробьиной травой.

Человек вышел из-за деревьев с другого края поляны, двинулся к ней с протянутой ладонью – рука была не пуста. Что-то сияющее, круглое пылало на ладони, плыло навстречу тяжелой каплей румяного солнца… и, прежде чем присмотреться, что он держит в руке, Мария всякий раз просыпалась с чувством жгучего стыда и ужаса, потому что вдруг вспоминала: она без одежды, а он, этот человек, – мужчина.

Призрачный сад сворачивался, как лист бумаги, с листвяным шелестом, и веки трогали утренние лучи – сильные летние лучи, легко пронизывающие застиранный батист занавески. Странный комок больно и сладко саднящего жара поднимался с низа живота. Мария в смятении думала – что может означать непристойный сон? В нем, казалось, прячется какой-то неуловимый смысл. Но открывала глаза, и все становилось ясно. О чем тут гадать? Просто подходит «женское» время, наказание божье раз в месяц за Евин искус в райском саду…

Правда, было однажды в детстве, – рассказала одно из своих немудрящих видений тетке Дарье, а та почему-то рассердилась: «Вещие сны у тебя, забудь!»


…Встречаясь по-соседски, улыбались друг другу через палисадник, и Хаим не догадывался, что его разделяет с Марией не штакетник, не кусты, а широкое пространство дней ее бесхитростности, невинности и сиротской печали. Девушка находилась по ту сторону на своей, далекой от многих соблазнов, территории жизни, и в огромном мире для нее ничего не изменилось.

Марию окружала атмосфера подвижничества и чистоты. Она не слышала, чтобы в общине кто-нибудь говорил вслух об интимной стороне человеческих отношений. «Запретные» темы занимали ее в отрочестве, как любую старшеклассницу, но любопытство не зажгло настойчивого интереса. Сам воздух, заряженный током возбужденного шепота, темных тайн и намеков, вызывал у нее чувство брезгливости. В свободные вечерние часы, потраченные гимназическими подружками на секретную болтовню, она читала или бралась за самоучитель английского языка. Больше всего на свете Машеньку Митрохину волновало обязательство перед людьми, опекающими ее, а выразить свою благодарность она могла только успехами в учебе.

Она родилась и жила в детстве при доме, где проходили церковные службы. Окормлять верующих время от времени наведывались пастыри из Векшняйского Свято-Сергиева храма. Отец Алексий дружил со старостой здешней русской общины и бывал в Клайпеде чаще других. Православная епархия находилась в Вильно[8], владыке не разрешали ездить в Литву, но священники из православных литовских приходов имели право посещать враждебный город.

Проникшись судьбой девочки, отец Алексий увез ее в Вильно и определил в приют для сирот православного духовенства при женском монастыре. Через год Машеньку за общественный счет приняли в школу при русской гимназии. Летом, если удавалось, кто-нибудь со служебной оказией привозил девочку на каникулы в родную Клайпеду. Смышленая и старательная, она получала Пушкинскую стипендию из рук невестки великого поэта Варвары Пушкиной, жены его младшего сына Григория, а после гимназии по протекции Русского общества поступила в педагогическое училище.

Отца Алексия поражали лингвистические способности девушки. К окончанию училища она, кроме родного русского, свободно владела еще пятью языками. Сама Мария полагала, что ничего удивительного тут нет. В Клайпеде люди общались на немецком и литовском, в Вильно – на польском и идиш, похожем на немецкий. Только английский она изучала вначале самостоятельно, а затем – в училище.

Батюшка собрался просить Русское общество о дальнейшей поддержке Марии для обучения ее в Виленском университете имени Стефана Батория, но девушка заартачилась. Она хотела работать. Втайне давно уже решила отдать долг попечителям за годы своего содержания. Не деньгами, конечно, они бы и не взяли. Мария мечтала найти в приюте способную девочку-сиротку и, откладывая часть жалованья, помочь ей получить образование.

В «Пушкинке», как после смерти Варвары Алексеевны стали называть русскую гимназию, освободилась вакансия. Директриса предложила место бывшей выпускнице, чему очень обрадовалась классная руководительница, у которой училась когда-то Мария…

Осенью отец Алексий должен был провести службы в Клайпеде и ехать в Каунас, куда переселилась епархия, а вначале отправиться с девушкой в Вильно. Заботы о смене ее клайпедского гражданства добрый пастырь тоже обещал взять на себя.

Мария любила Вильно, его широкие мостовые и тесные улочки-коридоры, словно с благословения собора Святого Станислава расходящиеся от Кафедральной площади, голубое витье рек и кудрявые пригородные леса; любила легенды, живущие в его особом свете, в запахе, что окутывает город степенной стариной и свежестью, настоянной на осеннем листопаде.

В древнем предании говорится, что из Замковой горы, где стоит башня литовского короля Гедиминаса, под землей разбегаются во все стороны ходы таинственного лабиринта, омываемые пещерной рекой… Сверху город кажется причудливо расписанной чашей, вылепленной ладонями разных эпох, народов и сословий. Сколько раз Мария поднималась на гору, а не надоедало разглядывать это многовековое творение – золотые луковки церквей, медные купола дворцов и костелов, красные пятнышки черепичных крыш и пчелиные соты бедных кварталов – город надежд, поэзии, молитв и борьбы за кусок хлеба…

С башни хорошо виден храм святой великомученицы Параскевы Пятницы, похожий издали на облитый глазурью пряник. В этом храме Петр Великий крестил своего любимца – арапа Авраама Ганнибала. А в юго-восточном предместье находится самая высокая местность в окрестностях Вильно – там любил прогуливаться император Александр I.

Рядом зеленеет парк имения Маркуц. Среди старых лип и дубов маленькая церковь святой великомученицы Варвары хранит покой бывших хозяев. Под одной могильной плитой спят праправнук Ганнибала Григорий Александрович Пушкин и жена его Варвара Алексеевна, покровительница Пушкинской гимназии, почившая три года назад…

Мария скучала по городу, в котором жила пятнадцать лет, но предпочла бы остаться здесь. Отчаянному нежеланию вернуться в Вильно имелась своя причина. Девушка боялась брата классной дамы из «Пушкинки». Боялась его наглых глаз, рук, даже имени, поэтому называла назойливого мужчину, подкарауливавшего ее повсюду, Железнодорожником – он служил на железной дороге.

Стесняясь пожаловаться отцу Алексию, Мария надеялась, что Железнодорожник как-нибудь образумится сам – он был женат. Но в последнее время Железнодорожник стал особенно настойчив. Вызнав об отъезде Марии в Клайпеду, он пришел к поезду проводить ее и уверенно сказал: «Аккурат к тому времени, когда вы вернетесь, я разведусь, и мы поженимся».

Она ничего не ответила, хорошо зная, что ее несогласие не будет принято. Решила рассказать все отцу Алексию, когда он приедет за нею, а пастырь доведет до сведения начальницы гимназии. Директриса – разумная женщина, поймет и поговорит с классной дамой. Вместе они урезонят преследователя…

Железнодорожник заронил в Марии страх перед мужским вниманием. Она настораживалась и обрывала общение с юношами, едва только они начинали проявлять к ней нечто большее, чем обычную симпатию. В их заинтересованности девушке чудилась смутная угроза, сродни преступному посягательству.

Среди сокурсниц она слыла недотрогой и «синим чулком». Ее эротический опыт ограничивался редким чтением амурных романов, рекомендованных подругами, и их же рассказами. Вначале представления, почерпнутые из этих источников, были романтично-провинциальными, затем теория подкрепилась наблюдениями, и Мария пришла к выводу, что практическое изучение предмета ей отвратительно. Возвышенная книжная любовь оказалась мечтой, недостижимой в реальной жизни, а значит, и не стоило морочить себе голову бесполезными мыслями. Как в свое время Хаим, она решила, что физическая близость облагорожена людьми для придания привлекательности гадкому на самом деле акту, оправдать который можно исключительно рождением детей. В своем учительском будущем девушка не видела места ни так называемой любви, ни замужеству.


Глава 5
Под печальной березой

Мария старалась не думать, что ее приезд в Клайпеду, скорее всего, последний. И все равно думала. Недавно девушка провела последние частные уроки английского языка. Репетиторство кончилось, времени до осени осталось много. Теперь она почти ежедневно приходила на православное кладбище. Сидела, читая у печальной березы, или просто размышляла о чем-нибудь.

Рядом под спудом всхолмленной земли, увитой березовыми корнями, покоилась мама. С могилы на Марию кротко смотрели анютины глазки. Лучи сквозь соломку шляпы играли в пятнашки на страницах раскрытой книги. Солнце горячило руки, а если пролетал ветер, казалось, вместе со струями воздуха уносился невидимый котенок, пригревший колени. Вдоль дороги вслед ветру катились желтые одуванчиковые волны. Сладкий цветочный запах мешался с пряным ароматом сосновой смолы. Вокруг разливалась безмятежная тишина, разве что шмель прожужжит…

Девушке было хорошо и спокойно. Она бегала сюда ребенком выплакивать свои маленькие горести. Родина, мама, отец, дом – в детстве эти слова наполнились сокровенным смыслом именно здесь, среди темных покосившихся крестов. На кладбище никто не ходил и давно уже никого не хоронили. После войны русских в крае осталось мало. Всего тридцать два человека среди почти стотысячного населения.

…Роман Дмитриевич Митрохин, выходец из обнищавшего дворянского рода, служил поручиком и, от природы талантливый к языкам, подвизался секретарем у дипломата Сергея Протопопова. За год до германской Сергея Алексеевича послали консулом в Мемель. Он прихватил с собой Митрохина с его юной женой Софьей. Роман Дмитриевич помогал штатному делопроизводителю заполнять документы и писать отчеты, исполнял обязанности переводчика, почтальона и даже дворника.

В начале военных волнений консульство отправило на родину подданных Российской империи, колонию в полтысячи человек, и прекратило свое существование. Протопопова откомандировали в Италию. Сергей Алексеевич обещал замолвить словечко за Митрохина, чтобы его взяли драгоманом[9] в какую-то восточную страну, но Роман Дмитриевич застрял в Мемеле: жена заболела. Они едва успели укрыться в молельном доме, который горстке русских удалось отстоять у новых властей. Бывшему консульскому помощнику пришлось прятаться, Софья никак не могла оправиться от недуга, еще и забеременела, а произведя на свет дочь, умерла от родильной горячки.

Вдовцу повезло с кормилицей, в общине была женщина с младенцем. Отец не отходил от ребенка, но однажды отлучился, куда, зачем – неизвестно, обещал ненадолго и пропал.

Староста общины рискнул осведомиться в полиции о сгинувшем человеке только через неделю. Ответ был получен краткий: шпиона Митрохина шесть дней назад арестовали и застрелили при попытке к бегству. Кем и где закопано тело, так никто и не вызнал…

Шестилетнюю Машеньку, взращенную всем приходом, привела на могилу мамы кормилица Дарья. После Дарья как-то исхитрилась уехать с сыном в Россию. Там снова шла война, но, видно, женщине показалось милее на неспокойной родной стороне, чем с мужем-пруссаком. Больше о Дарье не слыхали.

Трагическую историю Митрохиных рассказал повзрослевшей девушке отец Алексий, а пастырю – прежний староста, тот, что ходил справляться об участи Романа Дмитриевича.

Мария молилась у печальной березы за мать и отца. Жаль, ни одной фотографии не было, не взглянуть на дорогие лица. Верилось, что души родителей нашли друг друга и витают над кладбищем вдвоем. Ушли молодые, отцу не было тридцати, мать умерла девятнадцатилетней. Дочери странно было сознавать свое «старшинство»: ей исполнилось двадцать три.

Обихоженной могиле не хватало ограды. Мария спросила сторожа молельни, есть ли мелкие досточки, пояснила, зачем они ей нужны.

Кроме охранной службы, старик нес ответственность за хозяйство общины, слыл одновременно человеком честным, зажимистым и горьким пьяницей. Впрочем, скупость находила на него только по трезвой поре, а таковая случалась все реже. С утра он уже слегка принял и от распиравшей душу щедрости отвалил просительнице бревнышек для столбов и несколько кип штакетника. Выдав инструменты, озаботился:

– Как поволокешь-то?

– Не все сразу, – бодро ответила она. – Каждый день стану понемногу таскать. – Но попробовала закинуть связку на спину и охнула. А ведь еще нести лопату и ящичек с молотком и гвоздями!

– Погоди, коня запрягу.

Девушка не услышала. Она побежала к калитке. Над смородиновыми кустами палисадника плыла серая фуражка…

– Чегой-то жиденок зачастил по нашей стороне, – пробормотал старик, неодобрительно качая головой.


В воскресенье Хаим помог смастерить ограду на кладбище и поставил под березой крепкую лавочку. Мария собрала мусор, придирчиво оглядела пригнанные одна к другой штакетины, аккуратно навешенную дверцу с железной задвижкой. Побелить – и мамин «дворик» будет виден издалека.

К своему удивлению и радости девушка обнаружила, что Хаим умеет довольно бегло изъясняться на русском. Ломаными, правда, фразами, зато почти без акцента. Разговор на родном языке доставил ей неизъяснимое удовольствие. Человек, о существовании которого она не подозревала совсем недавно, открылся вдруг в близком, неуловимо родственном свете. Марию затопил горячий прилив благодарности.

– Без вас я бы тут долго промучилась. Столько времени на меня потратили.

– Выходной, – развел он ладонями. – Вы – мой товарищ. Я помогать.

Она засмеялась:

– Товарищ? Меня еще никто так не называл.

– Назвать «подруг» я вас не иметь правила.

– Права, – скорректировала она и зарделась, углядев в его словах двусмысленность. Но искристые глаза собеседника улыбались так открыто и невинно…

– Права, – повторил он, запоминая.

– Где вы научились говорить по-русски?

Он махнул в сторону моря.

– Лейпциг. Я там научить. Хотеть читать оригинал большой русский поэзия, проза. Пушкин, Достоевский, Толстой. «Война и любов».

– Мир.

– Мир, – согласился Хаим. – Моя душа – не есть солдат. Я не любить война. Война есть смерть. Я хотеть мир всегда, всегда. Мир есть любов. Без любов нет жизнь.

Набор отрывистых слов опять почудился девушке многозначительным. Она не стала над этим раздумывать, раздосадованная стеснившим грудь волнением. Что-то необъяснимое творилось с нею. Мария была не вольна над собой, не могла успокоиться! В ней как будто оживала другая, незнакомая и непослушная половина, которая залила лицо предательским жаром и заставила сердце биться тревожно и громко.

– Пора домой. – Девушка поднялась с лавки. Непонятное состояние ее сердило.

– До свидания.

– До свидания.

Перебросились словами, как мячиками пинг-понга, и разошлись.

«До свидания», – в смятении повторила Мария, сбегая вниз по тропе. Лукавое, свитое из дразнящих посулов, слово расплелось, обещая: до свидания, свидание… свидитесь… увидитесь… никуда не денетесь.

В глазах рябили лаковые чашечки лугового чая, над бледным бессмертником гонялись друг за другом мотыльки, спеша насладиться летом маленькой жизни. Мария попыталась сосредоточиться, отогнать шепот непростодушных слов. Отчего они сегодня кажутся ей исполненными двоякого смысла? Ну и что – посторонний человек подсобил, сама же осмелилась попросить! Ну и что – говорит по-русски, почему так расчувствовалась, аж больно в груди и хочется плакать?..

Она резко остановилась, всплеснула руками: ящичек с инструментами! Забыла, и Хаим не напомнил. Пришлось повернуть обратно. Любуясь ладной оградой, снова села под березу на лавочку. Думала о том, что бедные родители умерли не на своей земле. А ей, их дочери, мемельская земля родная. Клайпедская земля… Мария вздохнула. Осенью она уедет и не скоро увидит мамину могилку. А может, никогда не увидит. Все-таки Вильно – заграница, и отношения с Литвой все хуже. Отец Алексий жаловался, что с поездками становится с каждым разом сложнее.

Остаться бы навсегда здесь, где море, небо, сосновый воздух – все-все родное. Боже, не дай на чужбине угаснуть! Помирать – так на родине. Разумеется, когда-нибудь потом, через кучу лет, после жизни… естественной смертью… от старости, которая далеко-далеко… Мария нагнулась над холмиком, провела рукой по головкам цветов, по их нежной живой прохладе. Душа отмякала, скорбела – слезы текли. Она уедет, и больше не будет свиданий – до-свиданий с «товарищем» Хаимом. Мария засмеялась – какое-то смешное обращение, полуофициальное. Вряд ли он знает, что товарищами называют друг друга большевики.

Время мчалось ощутимо, безжалостно, теряя на лету лепестки. Глупый мотылек ткнулся в подол платья, вцепился в ткань и завис. Стряхнула его в ладонь, дунула, и полетел в мир.

Лети, бабочка-лето! Живи… люби! Мир есть любовь. Без любви нет жизни.


Глава 6
Клайпеде грозит Мемель

Хаим ушел из дома.

Чтобы не плакать на людях, сокрушенная матушка Гене решила считать его вылет из гнезда чем-то вроде самовольной армейской отлучки. Матушка плакала ночью. Едва угомонив сердце, представляла одинокого, неприкаянного, плохо поужинавшего сына и опять плакала. Гнев и жалость потихоньку углублялись в подушку, пока не погрузились туда совсем.

Через несколько дней матушка уже бодро думала, что краткий революционный отдых от семьи Хаиму не повредит. Пусть, пусть постолуется с чужой кухни, поспит на чужой кровати! Перебесится и начнет больше ценить родные пенаты.

Снять в Клайпеде комнату, не говоря уже о квартире, было невозможно. Морской порт постоянно нуждался в рабочей силе и притягивал безработных из всех нищих губерний Литвы. Муниципалитет в приказном порядке обязал домовладельцев сдавать лишнюю площадь с фиксированной платой, но жилья в городе катастрофически не хватало.

Ожидая блудного сына со дня на день, матушка Гене недооценила его упорства. Беглец изловчился найти квартиру в хорошем районе. Меблированную, с газом и даже телефоном!

Матушка рвала и метала. Старый Ицхак молча ухмылялся в бороду. Он был доволен сыном. Хаим сумел войти в жизнь сам, без патронажа. Стало быть, за его на вид беззаботным своенравием пряталась твердая воля.

…Если Хаиму есть что прятать, так это не что-то, а кто-то, смекала матушка. Небось хитростью окрутила мальчишку какая-нибудь пройдошливая женщина, прожженная шлюха, прости, Всевышний! Как бы не женился тайком! Разве может быть подлинным неосвященный брак? Ох, когда же одумается гуляка, когда оставит игры в любовь?!

То теряясь в жутких предположениях, то убеждая себя в непорочности сына, она не догадывалась, как недалеки от истины некоторые ее домыслы… Но вскоре на фоне другого, более тягостного события ярость матушки по поводу гипотетической сожительницы Хаима померкла и обмелела слезами.

Одиннадцатилетний внук Шнеур ворвался в зал во время обеда, в лице ни кровинки, и выдохнул:

– Меня исключили!

Оказалось, из частной немецкой гимназии, в которой учился Шнеур, отчислили всех еврейских детей. Директор учебного заведения даже не счел нужным уведомить об этом родителей. Встретив мальчика на улице, он велел ему забрать документы.

Обстановка в крае заметно накалилась с тех пор, как через город, вечную ступень между западом и востоком, в обе стороны начали перекатываться волны беженцев. Клайпедская власть раскололась на союзы и партии, в сеймике хватало нацистов и националистов. Местные таутининки[10], якобы возмущенные «негуманным отношением иудеев к животным», провели кампанию против кошерного убоя скота. Под видом спортивных секций создавались военизированные организации профашистского толка… И вот теперь детей евреев выгоняют из школ.

– Нам говорят: «Согнись и выйди», а мы не сгибаемся, хотя всегда держим ноги носками к двери, – вздохнул старый Ицхак.

Вечером Готлибы, включая Хаима, собрались обсудить тему переезда.

Старший сын настаивал на эмиграции в Швейцарию. Основная часть семейного капитала, обращенная в золото, хранилась в женевском банке «Lombard Odier». Отец, больше доверяя своему провидению, чем мнениям окружающих, сомневался. Европа, на его взгляд, погрязла в экономической нестабильности и разногласиях. Одна только Германия как будто выкарабкалась из кризиса, но разумные евреи покидают страну. Весной фюрер без особого давления присоединил к ней свою родину Австрию. Старый Ицхак подозревал, что в захватнических и многих других направлениях Гитлер повторяет Муссолини.

Хаим не принимал участия в споре. Не нужно было слюнить палец, проверяя, откуда в Клайпеду дует пагубный ветер. Он лучше других знал, что происходит в республике Третьего рейха, ведь он там жил.

Когда Гитлер пришел к власти, Хаим учился на первом курсе, и с тех пор поветрие страха, вроде хронического насморка, не оставляло его на немецкой земле. Университетское начальство постепенно уволило почти весь «иудейский» преподавательский состав и под разными предлогами старалось отсеять еврейских студентов. Государственные должностные места, курортные зоны закрылись для представителей вечно опальной национальности. Рейхсканцлер быстро превратил страну в однопартийное государство с антисемитскими законами. Сила его была фантастической, и никакому дуче он не подражал. Поговаривали, что Гитлер обладает умением гипнотизировать. После смерти фельдмаршала Гинденбурга он соединил посты президента и канцлера. Он действительно победил кризис. Благосостояние в стране, по сравнению с предыдущими годами, невероятно повысилось, поэтому в единовластного правителя, как в бога, верили интеллигенты и рабочие, богатые и бедные, богомольцы и атеисты… и некоторые евреи.

Хаим, конечно, был возмущен произволом хозяина гимназии. Но ситуация в городе не казалась ему такой уж невыносимой. Как бы то ни было, он отучился в Лейпциге. Среди немногих евреев, но вполне благополучно. Нацисты есть везде, Клайпеда в этом отношении не лучше и не хуже других мест. Если он укатит отсюда, то совсем по другой причине.

Днем он узнал о сентябрьском отъезде Марии. «Наверное, я уже не увижу мой город», – сказала тоскливо девушка. Из скупых недомолвок Хаим заключил, что ею движут не собственные желания, а подчинение долгу.

Им обоим нравилось жить здесь. Значит, следовало придумать, как избавиться от командировок и за полтора оставшихся месяца убедить Марию отказаться ехать в Вильно. А не получится – тогда он отправится за нею в этот Северный Иерусалим[11].

Старый Ицхак пронзительно глянул на сына, и Хаим встрепенулся:

– Я никуда не поеду.

– Как всегда, против всех! – в свирепом бессилии воскликнула матушка Гене.

– Почему, Хаим? – встряла Сара в разговор взрослых, и никто ее не осек.

– У меня хорошая работа. К тому же я не считаю, что здесь опасно.

– Пока не очень, – согласился отец. – Но стоит ли ждать, когда Клайпеда снова станет Мемелем? При нынешней политике это неизбежно, как фатум. Немцы – культурные люди, но… Те, кто вовремя не увидел опасности, потом и за бесценок не смогут продать свое имущество.

– До этого не дойдет, – пробормотал сын. – И у меня нет имущества. Я остаюсь.

На языке у кипящей негодованием матушки Гене теснилось так много фраз разной степени злости и горечи, что она в них запуталась. Больше всего хотелось с убийственным сарказмом напомнить безрассудному мальчишке о неудаче с консерваторией.

Матушка проглотила ком гнева. Дети не услышат неприличных стенаний. Что бы ни произошло, нужно «держать лицо». Не обладая искусством светского хладнокровия в таком же совершенстве, как старый Ицхак, она предоставила ему поле словесного сражения.

– Твое решение окончательно? – с холодной деликатностью осведомился у сына старый Ицхак.

– Да.

– Что ж, не смею неволить.

Больше Хаима никто ни о чем не спрашивал.

Разочарованная столь короткой битвой и капитуляцией главы семейства, безмолвствовала матушка Гене. Отчаяние горчило и кисло во рту, скулы свело, как бывает, когда режешь лимон. Матушка ушла в комнату плакать. Потом думала: мальчик вправе сам убедиться в затаившейся угрозе. В конце концов, ему действительно не за что опасаться. Да… Кроме своей жизни. Пусть держит ноги носками к двери и, если то страшное, чего боится прозорливый Ицек, двинет сюда, сын вернется в семью. Снова все будут вместе.

Хаим не отважился ретироваться. Ближе к ночи утомительный для него спор разрешился в пользу Каунаса. Сгодится перетерпеть тревожное время.

В Каунасе у отца имелись крепкие деловые связи. Компания купит или построит завод, вывезет оборудование и наймет новых людей. Жаль, что здесь все придется свернуть и распустить рабочих, но ничего не поделаешь. Из недвижимости пока еще можно выжать изрядный гешефт. Старый Ицхак успел все посчитать.


Глава 7
Искушение

…Она критическим взором окинула свой крохотный гардероб и расстроилась. Как ни освежай оба платья белыми воротничками, видно, что ткань вытерлась и поблекла. Голубая перкалевая блузка тоже выцвела, о юбке и говорить нечего – на пугало и в огород. Мария всегда старалась одеваться подчеркнуто опрятно, но ведь одежда от этого новее не становится! Если одно из платьев превратить в юбку, на остатки денег от репетиторства все равно не купить блузку даже на дешевой распродаже. Но как хотелось побывать в Любеке!

Пароход вез в Любек грузы, Хаим должен был встретиться там с представителем английской фирмы и нуждался в переводчике. Руководство общества «Продовольствие» пригласило Марию по рекомендации Хаима и обещало хорошо заплатить.

В кабинете конторы, куда ей велено было явиться, начальник попросил произнести любую фразу по-английски.

– I’m sorry, but my pronunciation is not very good, so I will not go on the trip[12], – пролепетала девушка в жгучем стыде за свой убогий, как она подозревала, вид.

– С произношением у вас все в порядке, – рассмеялся мужчина и, проницательно глянув на нее сверху вниз, подписал какую-то бумагу: – Возьмите в кассе аванс.

Столько денег враз Мария в руках еще не держала! Она свернула было в магазинчик попроще, но вышла и направилась к центру. Постояла в большом магазине у прилавка с эластичным нижним бельем американской фирмы «Lastex», прогулялась мимо ярких летних платьев и строгих костюмов. Названия тканей ласкали слух, витиеватые, как имена гостей на приеме в королевском дворце: маркизет, гипюр, креп-жоржет, панбархат, твид…

Полдня потратила на хождение по магазинам и вернулась к первому. В нем же, недорогом, купила нарядное хлопчатобумажное платье синего цвета в горошек и фильдеперсовые чулки. В «кожаной» галантерее долго не выбирала – сразу приглянулись темно-серые рижские туфли-лодочки и сумка в тон.

Никогда не носила Мария таких роскошных вещей. Разложив платье на постели, все не могла на него насмотреться. Чулки приятно льнули к ногам, удобную обувь не хотелось снимать… Сколько же, сколько прелестных нарядов она видела сегодня! Ни разу прежде не перебирала, не думала о них. А взять бы еще тот сарафан из зеленого штапеля в цветочек, что висел в витрине, мягкие босоножки замш… латексный корсет с пажами для чулок…

Ахнула виновато: стоило завестись деньгам в кармане, и вот оно – искушение! До забот ли о сиротах ей будет, если радеть только о себе? Ведь и работать-то не начала! Повесила платье на плечики, плечики – на гвоздь у кровати, а все равно, пока разогревала чугунный утюжок и гладила плащ из бессмертной парусины, пошитый прихожанкой-портнихой, поглядывала на обновку и любовалась.

Этим летом много больших и мелких событий произошло впервые. Мария терялась, не зная, как относиться к некоторым из них. Размеренная жизнь резко изменилась и расцвела броскими красками после знакомства с Хаимом. Рядом с ним Мария чувствовала себя неуверенно, словно человек, ощупью пробирающийся в темноте вслед за поводырем. Хаим неудержимо влек ее в неведомый мир сэра Гипюра, мистера Твида и мсье Креп-жоржета… Мария начала дышать чужим воздухом, полным тонких ароматов и опасно притягательным… Что скажет отец Алексий, когда узнает о ее внезапной поездке?

Пароход ведомства складского акционерного общества, обрамленный по корпусу белоснежной каймой палубных перекрытий, стоял у пристани, как филигранный сувенир. Марии в нем понравилось все: безупречная чистота, лакированные деревянные панели, которыми были облицованы стены, уютная каюта с голубоватой от белизны раковиной умывальника, шкаф с зеркалом в рост… Она согласилась бы жить в такой комнате всю жизнь!

Хаим расположился в соседней каюте. Раньше Мария не замечала, во что он одет, а тут оценила: серый приталенный костюм-тройка с широкими плечами (жутко дорогой, она теперь разбиралась в ценах!) сидел великолепно.

Мария ловила на себе восхищенные взгляды мужчин в кают-компании, где подписывали документы, и потихоньку привыкала. Хаим, занятый проверкой накладных и деловыми разговорами, почти не обращал на нее внимания, но вот раз за весь вечер посмотрел внимательно, и смешливые глаза вспыхнули будто с иронией… или померещилось? Она подивилась своим противоречивым эмоциям. Как умеет одно и то же тело, распрямляясь внешне, сжиматься внутренне? Не для «товарища» оделась по-новому, так зачем волноваться и думать, одобряет он или нет ее изменившийся облик?

Вопросы накатывали и отливали волнами, некому было ответить, да и не нужно, и некогда, – Хаим повлек на палубу.

Суетливый корабельный шум разорвал оглушительный рев сирены. Стало прохладно, Мария накинула плащ. Палуба гулко вибрировала под подошвами «лодочек». Празднично мерцали огоньки города. Все казалось нереальным, чудесным, несколькими днями ранее невозможно было это себе представить. Тревожно ворохнулось сердце: Клайпеда гасла, превращаясь в полосу мигающих звезд. Влажный ветер, пахнущий глубиной и йодом, густыми кусками пластал синий мрак за бортом.

– Пойдемте, – тронул Хаим за локоть. – На три часа опоздали с ужином из-за отплытия.

По коридору неслись аппетитные запахи. Хаим успел переодеться в тонкий свитер и спортивные брюки. Шепнул спутнице у приоткрытой двери камбуза:

– Смотрите, какой мастер!

Кок-детина, литовец с пшеничными усами, резал огурцы на обитом жестью столе. Огромной ручищей брал их сразу два, придавливал пальцами левой руки и рубил длинным ножом так быстро, что над огурцами серебристо засветился воздух, а сам нож исчез! Мария испугалась, как бы этот виртуоз овощного боя не порубил кружочками в салат собственные пальцы.

Помощник повара в длинном фартуке, совсем еще мальчишка, сгреб нарезку в эмалированный таз и одарил Марию ослепительной улыбкой:

– Приятного аппетита!

Хозяин камбуза приветливо кивнул:

– Добрый вечер, мадам! Вам тоже отдельные блюда, как господину Готлибу?

Прежде чем Мария вспомнила о гастрономических особенностях веры Хаима, он ее опередил:

– Нет-нет, Юргис, она будет есть со всеми.

Стол в кают-компании покрывала белейшая скатерть, у каждого прибора лежала чистая полотняная салфетка, в центре красовались тарелки со всевозможными закусками.

Несколько пар цепких глаз с любопытством уставились на них. Хаим представил Марию, познакомились: капитан, старпом, судовой врач, еще кто-то… Матросы ужинали в другом месте.

Улыбчивый поваренок водрузил на середину стола стеклянную салатницу величиной с добрых полведра. В ней красиво сочеталось зеленое с красным и… круглыми темно-кровавыми сгустками!

– Консервированная черешня, – засмеялся Хаим, проследив за ее оторопелым взглядом. – Попробуйте, тут еще ананасы и мясо птицы.

«Ешь ананасы, рябчиков жуй», – вспомнила Мария стихи Маяковского. В студенческом кружке при Русском обществе передавали друг другу томик стихов, кто-то из литераторов исхитрился привезти его аж из самой Москвы.

Все, что доставлял к столу расторопный помощник кока, было необычайно вкусно: тефтели с запеченным картофелем, свернутые конвертиками блинчики, такие кружевные и тонкие, что сквозь них просвечивала сладкая творожная начинка. Янтарный напиток пенился в высоких фужерах, на усах и губах, мужчины пили литовское пиво и беседовали о политике.

Мария попрощалась со всеми до завтра.

– Вы изумительно готовите, Юргис, – сказала коку в дверь камбуза, – за неделю я, наверное, растолстею.

Его лицо расплылось в счастливой улыбке:

– О-о, мадам, вашей осиной талии полнота не грозит!

«Ну вот, напросилась на комплимент», – подумала Мария и, не без труда втянув живот перед зеркалом в каюте, обхватила пояс ладонями. Ничего! Плетеный ремешок платья держался свободно, и талия казалась еще тоньше из-за пышной юбки.

Кончился день, под завязку набитый радостными впечатлениями. Мария попробовала почитать роман Эмили Бронте, который взяла с собой, но коснулась головой подушки и тотчас унеслась в край грез.

Волны, плеща брызгами в нижние иллюминаторы, пели неумолчную колыбельную. Всю ночь качало девушку Балтийское море.


Утром болтанка стала ощутимее. Лежа на койке, Мария боковым зрением уловила, как что-то темное, длиной примерно с ладонь, выбежало из угла у двери и остановилось…

Крыса! Застыв в панике, Мария не могла заставить себя посмотреть на страшное существо с острыми зубами, цепкими лапками и голым хвостом. Край глаза отмечал: крыса все еще здесь! И не двигается…

В голову полезли сбивчивые мысли: крысы убегают с тонущего корабля… машины работают… Они работали и на «Титанике», когда…

Почему она не уходит?! Мария резко повернула голову, и страх, душащий горло, вылетел с выдохом облегчения: сапожная щетка мирно полеживала у двери.

Хаим постучал, призывая к завтраку, увидел бледное лицо девушки и забыл поздороваться.

– Вам плохо?

– Так, малость, – пробормотала она, тщетно пытаясь улыбнуться. – У меня, кажется, началась морская болезнь. Можно, я не пойду завтракать?

– Конечно. Вам лучше полежать.

Подождав немного, она выскочила в коридор, где плавали острые камбузные запахи, плотные, как туман.

– Достань-ка мне перечницу из рундука, – донеслась спокойная команда Юргиса поваренку, и сильно запахло чем-то невыносимо жирным. Кок с помощником умудрялись что-то готовить.

Мария зажала нос рукой. Желудок только что освободился от вчерашнего пиршества, но снова пришлось бежать в туалет. Боже, боже, вот как ощущают себя пьяные! Что за радость в поглощении водки, которая еще и пахнет противно? Опрометчиво вспомнился запах перегара, доносящийся от церковного сторожа.

«Ешь ананасы! Рябчиков жуй!» – злорадствовали зеркала, многократно отражая измученные глаза и хваленую осиную талию.

В обед Хаим опять постучал:

– Не проходит?

Мария мотнула головой. Он принес сияющую гроздь синего винограда в тарелке, с таблеткой на краю.

– Виноград от Юргиса, а лекарство – от врача. Они тоже обеспокоены вашим самочувствием.

Вечером Хаим заглянул в дверь, бросил встревоженный взор на нетронутую виноградную кисть и предложил:

– Подышим соленым воздухом? Уже почти не качает. Разомнетесь и, может, нагуляете аппетит.

На выходе из каюты мягко взял под локоть, и Мария не возразила. Будешь тут возражать, когда ноги разъезжаются, будто железный пол намазан маслом! Отбросив сомнения, оперлась на крепкую руку кормчего.

– Так бывает со всеми, кто не освоился, а у меня просто выносливый вестибулярный аппарат, – сказал он, словно оправдываясь.

На юте[13] от одного предмета к другому весело перетекали полоски моряцких тельняшек. Выполняя какую-то работу, матросы привычно подстраивались под движение судна. Ступали по-медвежьи вразвалку, привычным наитием чуя побежку волн, ловя их ритм – равные с волнами люди моря. По скользким железным ступеням легко взошел в рубку штурман, за ним, не прибегая к помощи поручней, поднялся старпом…

Мария кашлянула, чтобы не рассмеяться: представила, как двигается вот так же, с раскоряченными коленями, занося тело под немыслимым углом… «О-о, мадам, у вас, кроме осиной талии, такая бесподобная походка!»

Хаим водил Марию по палубе, рассказывая что-то о корабельных снастях. Острый водорез рассекал морской простор, под днищем падала в бездну сине-зеленая громада воды. Пылающее солнце медленно опускалось к кромке пунцового горизонта. Чудилось, сейчас эта раскаленная сковорода нырнет в медную зыбь и вскинутся кверху клубы горячего пара, забурлят волны, прыская кипятком.

Ход одинокого судна казался неодинаковым в трех измерениях. Покатую спину моря за ним взрезал белый пенистый шрам – значит, пароход уверенно шел вперед. Если судить по морю с боков, он, тихо колеблясь, стоял на месте – такую иллюзию создавало неторопливое движение волн. А сверху над бескрайней пустыней плыли назад облака и, как на невидимой привязи, тянули корабль за собой.

– Надеюсь, не рассердится на нас морской царь, – с благоговением сказал Хаим.

– Вы о шторме? – со страхом спросила Мария.

– Всякое может быть, но пока мы идем по ветру.

В лицо летели прыгучие брызги. Хаим повернул к ней лицо, усыпанное алмазным бисером:

– Позанимаетесь со мной русским языком? Время в поездке скоротаем.

– Собрались научиться читать за несколько дней?

– Увы, я не гений, – усмехнулся он, – и, честно говоря, хотел просить вас побыть моей учительницей до осени.

– До осени? – она вспыхнула. – Нет, я, конечно, не отказываюсь… здесь, на пароходе…

– А после – как получится, – покладисто кивнул он. – Вдруг я окажусь неспособным.


Занятия не только скрасили путешествие, но и взбодрили Марию. Между письменными уроками «ученик» рассказывал о достопримечательностях европейских городов, в которых ему довелось побывать – о берлинском парке Зоо и унтергрунде – подземной железной дороге, о Коститюшн-хилл, красивейшей улице Лондона, берущей начало от Букингемского дворца и достигающей Гайд-парка, где сгорело здание Всемирной выставки – знаменитый Хрустальный дворец.

А прошлым летом Хаим был на открытии Всемирной выставки «Искусство и техника в современной жизни» в Париже и слушал последний концерт Шаляпина. Весной певца похоронили на кладбище Батиньоль там же, в Париже… По городу Хаим едва пробежался за короткое время поездки. Собор Парижской Богоматери показался ему более фантасмагорическим и мрачным, чем на фотографиях…

– В Вильно есть храм, похожий на Нотр-Дам, – сказала Мария. – Собор Святой Анны. Говорят, Наполеон был так потрясен его красотой, что сказал: «Поставить бы на ладонь и перенести в Париж!»

– Желание императора почти сбылось, – засмеялся Хаим. – На выставке продавались разные сувениры, в том числе крохотные копии этого собора, как раз для ладони. Я видел их в лавках Литвы. Демонстрация тоски по старой столице и одновременно вызов полякам…

Раздел литовского искусства Хаима не впечатлил. Экспозиция состояла в основном из декоративно-прикладных изделий, а представленный в качестве крупной скульптурной работы бюст президента Антанаса Сметоны, спорящий размерами со статуей скорбящего Христа, показался некорректным.

Все страны-участницы постарались продемонстрировать свои особенности и величие. Хаим не смог просмотреть и половины технических разделов, быстро прошелся по экспозициям с автоновинками. Павильоны СССР и Германии, расположенные один против другого, впечатляли и каждый сам по себе, и в общем ансамбле.

Высоченный павильон Советского Союза поднимался в небо лестницей-пьедесталом грандиозной статуи «Рабочий и колхозница» из нержавеющей стали. Скульптор Вера Мухина, автор произведения, оказалась наполовину француженкой и училась у Бурделя[14], о чем гордо писали парижские газеты. Искусствоведы назвали работу «шедевром ХХ века».

Эта лирическая манифестация большевистской пропаганды привела чувственных парижан в такой восторг, что ее провозгласили эмблемой выставки. Серпом и молотом сверкающая пара словно грозила геральдическому орлу со свастикой в когтях. Германский павильон, на котором была установлена скульптура хищной птицы, не уступал советскому по высоте. Сам Гитлер курировал проект стилизованного под готический замок сооружения…

Советский авторский коллектив был удостоен гран-при. Германия тоже не осталась без наград – золотую медаль, например, получил документальный фильм Лени Рифеншталь «Триумф воли» о съезде национал-социалистической партии на стадионе в Нюрнберге.

– Экспозицию Советов признали самой богатой, а самым дорогим ее экспонатом – географическую карту СССР. Больше двадцати метров изумительной мозаики – яшма, нефрит, аметист, опал, оникс, рубин… море поделочных камней и самоцветов!

– А я нигде, кроме Вильно, не была, – вздохнула Мария.

– Говорят, тот, кто не видел Любека, не видел мира. Времени у нас, к сожалению, мало, но уж в Старый город мы непременно наведаемся!

– Вы ездили в Любек раньше?

– Да, был два раза с отцом, еще мальчишкой. Название, чувствуете, славянское? Оно перешло «по наследству», в древности те места населяло племя славян. Любек – прекрасный… В Средние века он главенствовал в торговом Ганзейском союзе, куда входили двести городов от Лондона до Новгорода, и имел статус вольного города.

– Что значит «вольный город»?

– Любекский городской совет вел самостоятельную торговую политику, а пятнадцать лет назад принял собственную конституцию. Она утверждала право демократических свобод. Любек, можно сказать, был отдельным маленьким государством.

– Почему – был?

– Первого апреля прошлого года, после восьми веков независимости, город ее потерял. Гитлер включил Любек в состав прусской земли Шлезвиг-Гольштейн.

Помолчали, и Хаим невесело рассмеялся:

– У фюрера, видно, привычка – издавать первого апреля особенно дурацкие декреты и постановления. Однажды в начале своего правления он первого апреля объявил немецкому населению приказ игнорировать еврейские магазины. По всей Германии висели плакаты: «Кто покупает у еврея – тот враг народа». А вышло наоборот – немцы проигнорировали приказ… Но простите, я уклонился в политику. Так вот, во время расцвета Ганзы сбежавший откуда-нибудь раб становился свободным, если ему удавалось прожить в Любеке один год. Город свято соблюдал свое право и торговую честь. Когда на купеческие караваны нападали пираты, торговый флот мгновенно превращался в военный и давал отпор пиратским кораблям…


Глава 8
Город, потерявший свободу

Немецкие военные корабли, монументально стоявшие на рейде у отдельного причала, ничуть не напоминали романтические средневековые парусники и вносили в веселую суматоху гавани какую-то зловещую ноту. В проливе толкались баржи, сухогрузы, траулеры и другие суда. На пристани вздымался лес кранов, по набережной сновали грузовые машины, суетились рабочие, моряки, служащие порта и вездесущие мальчишки; кишащий людской муравейник мельтешил, трудился, бездельничал и гомонил на разных языках.

Борт парохода прошуршал о деревянную стену пирса. Спрыгнув на него, юнга с поваренком поволокли швартовый трос к чугунной тумбе. Загремел цепями трап, и к судну заспешили пограничники, таможенники и портовые чиновники. Огромные крюки кранов замотались в трюм и обратно, подхватывая поддоны с мешками и ящиками. «Майна – вира, майна – вира!» – кричали докеры в касках. Разгрузка завершилась только поздно вечером.

– В Клайпеде провозились бы вручную куда дольше, ведь и грузились две с лишним недели, – сказал Марии усталый, довольный работой Хаим.

С утра день выдался солнечный, но не жаркий. Мария почувствовала, как к ногам возвращается уверенность. Шаги стали легкими, словно с тела спал невидимый груз. Обретшие чуткость ступни ощущали под тонкими подошвами туфель камни мостовой, гладко отполированные многими поколениями пешеходов… Ах, какое это, оказывается, счастье – ступать по твердой земле! И даже ехать, если это – наземный транспорт. Автобус.

Мимо по реке шли пассажирские катера и грузовые баркасы. От поднятых ими волн тихо покачивались белоснежные яхты, пришвартованные к причальной стенке – ожидался праздник ежегодной регаты в Любекском заливе. Зеленая набережная тянулась далеко вперед, сбоку празднично сочеталось красное с белым – кирпичные и оштукатуренные барочные фасады, мощные по сравнению с прячущимися за ними домами. Тесные шеренги многооконных зданий, узкие остроконечные крыши, симметричные фонари и стриженные «под овечку» деревья – все было каким-то камерным и театральным, не городок, а картонажные декорации к сказкам братьев Гримм. Вдали, соперничая друг с другом в высоте, четко вырисовывались медные шпицы соборов.

По Пуппенбрюкке – «Мосту кукол» – направились к Старому городу пешком. Приземистые статуи богов-покровителей на перекрытиях моста и впрямь казались кукольными. Озорной художник подшутил над римским богом торговли, а может, над людьми: обнаженный и вальяжный, но в шляпе, Меркурий был непочтительно повернут к прохожим спиной. Хаим, дурачась, приладил к скульптуре свой портфель, и так к месту пришлось, что хоть оставляй! Рассмешил Марию и всех, кто шел с ними по дороге.

Возле наружных городских ворот Хольстентор, остатков некогда могучего бастиона, бок о бок стояли старинные корпуса с рыжими от солнца кровлями – соляные склады.

– Такие красивые – для соли?

– Соль была основным товаром любекских купцов. Они обменивали ее на руду, пушнину и рыбу у торговцев тех стран, где нет соляных месторождений, и выручали немало. Благодаря этому «белому золоту» город разбогател и расширился. Соль добывалась недалеко, под Люнебургом. Специально для ее сплава был прорыт канал, который соединил Траве и Эльбу. По искусственному каналу Эльба – Любек в центр Европы до сих пор идут товары из всех стран Балтии, а сюда поступают встречные грузы.

Башни-близнецы Хольстентора, сложенные из красного и черного глазурованного кирпича, соединял нарядный фриз. Смотровые оконца, а может, бойницы хмурили навесы-веки на шатровых башенных округлостях. Над въездной аркой сияла белая надпись «Concordia domi – foris pax»[15]. Мудрый девиз… В старину в крепости держали пушки, воины несли службу, но ни орудиям, ни людям ни разу не пришлось выстрелить, хотя мир вокруг во все времена не был безмятежным.

За воротами открывался Старый город – остров в объятии рек Траве и Викениц. Ступив на мощеную выпуклость Рыночной площади, Мария ахнула: никогда не видела она более слаженного и в то же время разноликого архитектурного ансамбля! Причудливая смесь готики и Ренессанса, суровых башен и смелого декора, мир карлика Носа и крошки Цахеса выросли перед нею. Лукавое зодчество являло из глубины столетий разумное соседство величия, сказочной красоты и практичности, выверенное до мелочей.

Перед южной стеной знаменитой ратуши выделялась галерея, сложенная из песчаника, с гербами ганзейских городов. Сверху фасад украшали все те же излюбленные башни и два круглых сквозных отверстия.

– Окна ветра, – пояснил Марии добровольный экскурсовод. – Чтобы вылетел вон, не успев снести по пути стену.

Летний ветер носил над площадью смешанные запахи липы, роз – багровых, белых, кремовых, в изобилии растущих повсюду, жареных сосисок и специй из уличных кафе и еще чего-то тонкого, очень нежного, похоже, орехового. Прежде чем увидеть гостеприимно распахнутые двери магазина-кафе «Нидереггер», Мария обостренным недавней морской болезнью нюхом уловила, что соблазнительный аромат струится оттуда. Хаим уже говорил ей об этой семейной кондитерской фирме, производящей прославленные марципановые конфеты.

– Ах да, мы же еще не завтракали, – спохватился он.

Мария задержалась у витрины – глаз не могла отвести от гарнированных статуэтками тортов, предложенных на заказ. Каких только не было – свадебные с влюбленной парочкой, поздравительные в цветах и херувимах, «регата» с корабликом, «любекский» с символом города Хольстентором!

При входе их тотчас окутали, затопили потоки теплого, оглушительно терпкого воздуха, – сотни оттенков ванильных, лакричных, кофейных ароматов, от приторных до едва уловимых… Невероятное сладкое царство! По-детски наивное, искристое… как Рождество, – поняла она, увидев Щелкунчика, свесившего с прилавка тощие ножки. Над гофмановским героем возвышался на белом коне святой Николай в шапке с бубенцами. В руке длиннобородый покровитель денежных воротил держал мешочек с торговым знаком – тремя золотыми шарами. Сбоку, подняв кверху прут, которым родители наказывают неслухов, топал смешной и совсем не сердитый эльф Рупрехт.

Гномы, феи, русалки, львы, поросята, собачки… Все эти забавные фигурки были вылеплены из марципановой массы. Даже темно-розовые махровые пионы в ярких горшочках на подоконниках оказались сделанными из десертного «пластилина». Желающие могли купить цветные батончики и попробовать себя в мастерстве лепки. А не получится, так съесть изделие, ведь главное достоинство марципана в том, что вкуснее его нет ничего на свете!

Очарованная этим маленьким путешествием в чье-то сказочное детство, Мария вполуха прослушала историю «пришествия» лакомства в Любек.

– …и тогда они нечаянно изобрели рецепт пасты из тертого миндаля и сахарной пудры.

– Это чудо делается так просто? – удивилась Мария, невольно жмурясь от удовольствия. Обсыпанные хрустящей крошкой нежные шарики – венец утонченных вкусовых ощущений – таяли во рту.

– Основа, кажется, одна, а секрет в технологии и добавках – ароматических маслах, сиропах, винах. Есть марципановые конфеты со вкусом трюфелей, рома, фруктов и разнообразные марципановые ликеры. Семья Нидереггеров несколько столетий изобретала рецепты и хранит их в строжайшей тайне.


Выйдя из душистого магазина, вернулись к ратуше. Роскошная лестница с эркером, шедевр сама по себе, прихотливо разделяла строения средневековой резиденции, красный кирпич сменялся зеленым. На площадь выходила меднолобая, с фигурной надстройкой, беседка.

– К одному из ратушных залов ведут две двери – высокая и с низкой притолокой, – рассказывал Хаим. – Там городской совет Ганзы решал насущные вопросы и споры, принимал законы и судил правонарушителей. Приговор можно было не оглашать прилюдно. Народу становилось понятно, виновен ли человек, по тому, из какой двери он показался. Если из высокой – значит, оправдан. Если из низкой… Человеку приходилось опускать голову. Он выходил, согнувшись. А дальше его выставляли на всеобщее обозрение. Застегивали на нем железный ошейник и наручники, прикованные цепями к Кааку – тому, что вы приняли за беседку. Теперь Каак выглядит безобидно, но неизвестно, сколько раз он омывался кровью… На самом деле это – позорный столб. Торговые ряды разбегались отсюда во все стороны. Горожане и гости забрасывали осужденных тухлыми помидорами и камнями.

– За что карали так жестоко?..

– Разве жестоко? – засмеялся Хаим. – Из всех наказаний Средневековья это было, пожалуй, самым легким. У человека все-таки был шанс остаться живым… А карали мошенников, воров, блудниц, бунтарей и прочих. За небольшие, в общем, грехи.

– Я читала, что в России к позорному столбу на эшафоте перед отправкой на поселение ставили политических преступников. Но какие же бунтари могли быть в свободном городе?

– Ну, кто-то, возможно, не соглашался с политикой свободного рынка.

– Значит, были и неправедно осужденные.

– Там, где дело касается политики, они всегда есть…

– Как ужасно, – содрогнулась Мария. – Люди вокруг приценивались, покупали, пили пиво, ели сосиски и сласти… а человек стоял под солнцем, под дождем и снегом, на ветру… Долго?

– Это решал суд. Я читал, что Даниэль Дефо был осужден на неделю.

– Почему?!

– Видите ли, «отец» Робинзона Крузо состоял в религиозной секте, неугодной правящим кругам. Вышло распоряжение властей о борьбе с нею, и начались погромы. Писатель сочинил пасквиль против правительства, за что и был приговорен к позорному столбу.

– Но ведь народ его… не убил?

– Что вы, вместо камней «преступника» забросали цветами! Властям пришлось срочно снять приговор. А Дефо написал «Оду позорному столбу» – о том, что стоять у него удостаиваются лучшие люди… Но я вижу, Каак произвел на вас угнетающее впечатление. Пойдемте на площадь Коберг, там тоже есть на что посмотреть, а если повезет, то и послушать…

Портовый город не мог обойтись без церкви Святого Якоба, покровителя мореходов, корабельщиков и рыбаков. Из храма слышалась музыка. Ни Хаим, ни Мария не осмелились войти, остановились у приоткрытой двери.

Орган играл где-то у входа. Нет, не играл – он пел песнь волн и морского ветра, и песнь понемногу заполняла всю церковь. Что-то глухо ревело и грохотало в балках потолка, мощно гудело в стенах, отдавалось колокольным звоном в башнях; величественные звуки поднимались к небу и рушились в зеленую темень, на чудовищное дно, подхватывая и унося с собой то ли завороженные души, то ли стонущие корабли…

Свободное море славило вечность. В ней тонули леса, горы, города с их политическими режимами, рыночными площадями, ратушами, Кааками… Песнь летела с гребня на гребень, металась в высоких пределах, рокотала далеко, почти гасла и вновь приближалась страшным нарастающим громом, покуда не разбилась о стены бушующими аккордами брызг. Но затихла не сразу – заструилась, плеснула, закапала – кап-кап… кап… Соленые слезы! Мария плакала.

Больше никуда не хотелось идти, а только стоять и слушать море. Но орган смолк, и уставшая церковь задремала. Пиано, пианиссимо, ш-ш-штиль…

И точно продолжением сонного шепота прибоя было название ступенчатого дома морского общества Шиффергезельшафт, который еще с любовью зовут «надежной гаванью моряков». Здесь, в содружестве флота и торговли, зыбкие соглашения превращались во французские вина, польское зерно и норвежскую треску; здесь прощупывался партнерский фарватер для прохода финского леса, любекской соли и шведского железа. Морские коммерсанты и теперь, сидя за дубовыми столами кабака любимой «гавани» за штофом с люттом – пивом пополам с напитком покрепче, вели переговоры о сбыте партий национальных товаров… А Хаим договорился встретиться с представителем английской фирмы мистером Дженкинсом на нетрадиционной территории – в тишине и покое одного из «домашних» ресторанчиков портового района Травемюнде, поэтому путники повернули обратно.

Взгляд Марии без интереса скользил по стеклу магазинных витрин. Ткани и платья, конечно, были изумительные, но не по средствам. Она украдкой оглядывала идущих навстречу женщин, с удовлетворением отмечая, что одета вполне прилично. А все же задержалась у одного универмага.

Прости, святой Якоб, за думы о мелочах жизни после твоей потрясающей песни! Мария зашла в магазин. Ее привлекли не струящиеся до полу вечерние платья с жакетами и меховыми накидками, возвращенными капризной модой из нафталина сундуков. Она неожиданно решила купить купальный костюм. Обменных денег должно было хватить.

Раздельная итальянская модель телесного (ужас!) цвета заставила Марию покраснеть. В куче кинутых на прилавок вульгарных купальников выискался французский. Из страны привыкших эпатировать публику кутюрье, но на удивление скромный, синий в полоску, и вырез спереди неглубоким треугольником. Но посмотрела на цену… ага. Как зашла, так и вышла.

Подождала Хаима на улице. Он остался – что-то подбирал в подарок сестренке. Видно, нашел. Выбежал радостный, с заметно распухшим портфелем, выбросил оборванные ценники в аккуратный мусорный ящичек с надписью «Любовь к чистоте – черта арийской нации». Такие ящички попадались там-сям не реже розовых клумб.

– В Германии нынче такая система штрафов, что плюнешь ненароком и лишишься обеда, – усмехнулся Хаим.

– Правильно, нечего плеваться.

Справа, на углу узкой улочки, из окна дома раздавались дребезжащие звуки саксофона. У входа под навесом мигали разноцветные фонари. Облокотясь о перила, о чем-то беседовали женоподобный молодой человек и две девушки в декольтированных платьях. Он, как веером, помахивал стопкой ярких журналов, они курили и стряхивали пепел на мостовую.

– Ура, есть еще люди, которым плевать на штрафы! – весело шепнул Хаим.

– Почему фонари горят? День ведь.

– Вероятно, хозяева публичного дома не экономят на электричестве…

– Это публичный дом?! – охнула Мария.

– Любек – моряцкий город. У нас в Клайпеде тоже есть такие заведения, только без фонарей и победнее. Сейчас тут безлюдно, вот ночью…

Мария мельком глянула на лица девушек – раскрашенные, бледные, словно неживые. Стреляя в ее сторону плутовскими глазами, молодой человек вихляющей походкой устремился к Хаиму.

– Господин, не желаете ли приобрести журнальчик за символическую цену? Может, и фрейлейн развлечется… Прелестный журнальчик, не пожалеете, – он добавил какое-то непонятное слово, похоже, на местном арго, и раскрыл издание. Мария всмотрелась и, отшатнувшись, в ужасе поспешила прочь. На развороте было… там было такое!

– Нет, спасибо, – донесся голос Хаима, сопровождаемый женским смехом, а продавец порнографических журналов снова залопотал, жеманно шепелявя:

– Герр коммандиренд, не желаете ли…

Мимо промчался юноша с красным, перекошенным от злости лицом. За юношей пробежали дети, одетые в темную форму с молниями на левом рукаве. Хаим догнал свою спутницу.

– Отважный, – проговорил он с усмешкой.

– Вы о ком?

– Да об этом, – дернул он подбородком в сторону хохочущего с девицами молодого человека. – Днем им скучно, вот и развлекаются. В городе никак не могут привыкнуть к потере свободы. Жива еще поговорка: «Любекский воздух – свободный воздух»… Командир пимпфов[16] наверняка доложит о приставале куда надо. А если нет, донесет кто-нибудь из мальчишек.


Рядом с ратушей с северной стороны Рыночной площади стоял очень высокий храм – контрфорсная краснокирпичная базилика с ярусным обрамлением. Ее голубоватые шпили терялись в небе.

– Мариенкирхе. – Хаим улыбнулся. – Церковь вашей святой тезки… Говорят, собор строили сто лет. Видите, рядом с его внутренним двором стоит белое здание? В этом доме прошло детство Томаса Манна. Дом, город и церковь описаны в его романе «Будденброки»: «За окнами, на другой стороне улицы, облетала уже совсем пожелтевшая листва молодых лип, которыми был обсажен церковный двор; ветер завывал среди могучих стрельчатых башен и готических шпилей Мариенкирхе, моросил мелкий дождь…»

– У вас хорошая память.

– Подростком я зачитывался Томасом Манном и невольно кое-что запомнил.

– Кому дом Маннов принадлежит теперь?

– Наверное, городскому Совету, – пожал Хаим плечом. – Во всяком случае, не пустует.

– Я знаю, писатель с семьей уехал в Швейцарию. А как было бы хорошо, если бы он остался жить в нашей Ниде![17]

– Да, и мы гордились бы нобелевским лауреатом[18], как продолжает гордиться им Любек, несмотря на то что книги Томаса и Генриха[19] немецкие студенты жгут в кострах по всей Германии.

– Жгут?..

– Так же как книги Фейхтвангера, Цвейга, Эйнштейна, Фрейда, Уэллса и многих других. Студентов из гитлерюгенда к этому варварству призвал сам министр просвещения и пропаганды Йозеф Геббельс. «Наступает великая нацистская эра, – сказал он им, – пусть отжившая история озарит ее путь огнем!»

Хаим помолчал, рассеянно глядя на складчатые своды собора.

– Интересно было бы посмотреть, конфисковано ли что-нибудь из экспозиций здешнего Музея искусств, а если нет – полюбоваться в последний раз. Увы, не успеем… В прошлом году после Парижа я рискнул заехать в Мюнхен к другу-художнику. Несмотря на то что в Германии везде висят транспаранты: «Евреям въезд запрещен», не без некоторых неприятностей, но пропустили. В Мюнхене как раз открылся Дом германского искусства. Друг сказал, что Гитлер лично пожелал присутствовать при отборе картин. Все знают, что фюрер, сам художник-самоучка, ненавидит модерн. Жюри не посмело возразить, и тысячи произведений были изъяты. Я мечтал увидеть полотна Матисса, Кандинского, Пикассо, многих других, и огорчился… Но я увидел. К знаменитым модернистам фюрер проявил «благосклонность». Рядом с их живописью, без авторства и названий, он приказал поместить работы душевнобольных людей, чтобы немецкий народ мог сравнить и убедиться в безумии всякого авангарда. А в залах висели огромные транспаранты: «Такими евреи видят арийцев!», «Так евреи издеваются над нашей природой!»

Хаима как прорвало. Спокойное лицо преобразилось – на скулах обозначились желваки, глаза горели. Он говорил со страстной горечью, и Мария подумала, что наблюдает его в редкую минуту откровенности. Ей передалось чувство опасности, дамоклова меча, занесенного над творческой мыслью и мировой культурой… над Германией и Любеком… над личностью, а может быть, человечеством.

– Если ваш друг – немец, значит, не все немцы разделяют идеологию своего вождя?

– Конечно, не все! – воскликнул Хаим. – Возьмите тех же братьев Маннов! А священники?! Пока мы тут с вами стоим, в любекской тюрьме томятся трое католических пасторов. Они посмели выступить против церковной программы руководителя внешней политики НСДАП[20] Альфреда Розенберга. В ней предписано снять кресты с храмов и заменить их свастикой. Библию же велено запретить, не издавать, не распространять больше… В алтарях вместо нее должна лежать «Майн кампф»!

– Но церкви других религий, что станет с ними?

По лицу Хаима пробежала тень.

– Несложно перевести эту книгу на разные языки и заменить ею кораны и талмуды.

– Не может быть!

– А еще проще – заменить народы…

Мария вздрогнула: будто в подтверждение его слов в капелле Мариенкирхе без всякого вступления грянул тревожный хорал. Мощные звуки отдались благовестом по всему поднебесью – колокола храмов откликались один за другим.

– Встреча с мистером Дженкинсом! – прокричал Хаим сквозь гулкий перезвон. – Мы опаздываем!

Они побежали.

– Прошу прощения за мой нечаянный спич, – покаянно и торопливо обронил Хаим позже, на подходе к намеченному ресторанчику в Травемюнде. – Я, кажется, вас напугал.

Он остановился и снова заговорил взволнованно, сумбурно, с напряженными паузами, словно пытаясь отыскать более точные слова и не находя их.

– Видите ли, я… проснулся совсем недавно… То есть, не от сна, – от той жизни, которую вел до сих пор… Вероятно, поэтому воспринимаю окружающее так остро. На самом деле я мало думаю о политике. Политика меня возмущает – и всё… иногда. Потому что стремится вторгнуться в мой теперешний мир. Лезет в него холодными щупальцами, ищет, как бы ужалить… вспрыснуть свой яд. Мой сон был вызван действием политики. Но я нашел противоядие и освободился. – В глазах Хаима появилось какое-то странное выражение. – Отец любит повторять: «Нам говорят: «Согнись и выйди», а мы не сгибаемся, хотя всегда держим ноги носками к двери». Мне кажется, что вот теперь я выхожу в высокую дверь, туда, где светло. Никто не заставит меня согнуться и выйти в низкую. Почему я должен сгибаться, если ни в чем не виноват? Я сжег собственные корабли, не чужие… так перед кем мне чувствовать себя infra dig?[21] – Он коротко махнул ладонью: – Не знаю, как объяснить!

Мария тоже не знала, что ответить, и надо ли отвечать, она понимала его душой, но слов не находила. И в его словах чувствовалась недоговоренность, неясность, ее удивило сравнение пробуждения ото сна с выходом в двери зала суда в любекской ратуше. Что он имеет в виду?

Она спросила:

– Вы проснулись, вышли в высокую дверь – и что? Чего вы теперь хотите?

Он вздохнул с облегчением, будто ждал такого вопроса.

– Быть человеком. Сказано громко, но это так. Просто – человеком, без унижения и страха. Равновесие во мне – мир вокруг. Лучше не скажешь!

– Девиз свободы… Жаль, что у Любека ее отняли.

– Пришла неволя, и равновесие пошатнулось. Даже не пошатнулось, скорее, перевернулось, но никто этого почему-то не замечает. Люди, ни за что осужденные терпеть преступные законы, идут и идут в низкую дверь, а ими с Каака повелевают сумасшедшие, и весь мир сходит с ума… Первое апреля угрожает каждому, и в любой день.


Глава 9
Стреляный воробей мистер Дженкинс

Ресторан, впрямь по-домашнему уютный и живописный, напоминал таверну. Двадцатисвечовые электролампы в желтых плафонах давали мягкий медвяный свет. Сквозь морилку и глянец полировки на массивных дубовых столах и скамьях красиво проступала естественная текстура дерева. На стенах, обшитых ореховой плиткой, золотились гирлянды репчатого лука и висели с искусно продуманной небрежностью яркие медные сковороды разной величины.

Посетителей было немного: юная пара, важного вида старик с растрепанной бородой, еще двое мужчин в форме СС о чем-то приглушенно спорили за угловым столом. Одному чем-то не понравился Хаим. Досадливо кривясь, штурмовик привстал и что-то процедил сквозь зубы, но второй потянул его за рукав. Они снова увлеклись спором.

– Без двух минут пять, – Хаим взглянул на круглые настенные часы, не замеченные Марией вначале среди медно-лукового изобилия: – Время файф-о-клока. Надеюсь, наш англичанин вежлив, как король.

Едва он это сказал, в зал, шумно отдуваясь, вкатился хорошо упитанный, румяный человек лет примерно тридцати пяти, с черной папкой под мышкой. Осмотревшись, толстяк ринулся к Хаиму.

– Добрый вечер! Я и есть тот самый Самуэль Алан Дженкинс! А вы, стало быть…

– А я, стало быть, тот самый Хаим Готлиб.

Мужчины пожали друг другу руки, Хаим представил Марию, и англичанин бухнулся на скамью рядом с ней напротив литовского коллеги.

Он был полной противоположностью худощавому джентльмену с пуританскими манерами, которого Мария себе представляла. Румянец на его мясистых щеках при ближайшем рассмотрении оказался мелкосетчатым и нездоровым. Не нужно быть сотрудником Скотленд-Ярда, чтобы вычислить пристрастие к горячительным напиткам, обильной еде и склонность к сердечно-сосудистым заболеваниям. Длинная желтая челка косо падала на лоснящийся лоб, под носом-пуговкой смешно топорщился соломенный пучок усиков а-ля фюрер. Цепкие голубые глазки внимательно и не без удовольствия оглядели Марию.

– Хорошо, что вы будете переводить! Мой немецкий оставляет желать лучшего! Но я собираюсь взяться за него, да, собираюсь!

Раскатисто-прыгучий голос, с ударным восклицательным обертоном на концах фраз, очень к нему подходил.

– Еще годик – и я стану лаять на языке рейха не хуже этих ручных собак! – проговорил мистер Дженкинс радостным шепотом, бросив на эсэсовцев настороженный взгляд, и выставил перед кельнером растопыренные пальцы: – Десять минут! Всего десять минут, потом будем ам-ам! Ферштейн?

Тот согласно кивнул и отошел к подозвавшим его штурмовикам.

– Уф-ф, наконец-то они убрались! – Англичанин вытер салфеткой вспотевший лоб. – Эти чернорубашечники меня нервируют! Сегодня трое таких же молодчиков остановили меня прямо на вокзале и ни с того ни с сего потребовали документы!

Представитель лондонской фирмы действительно был пунктуален по-королевски. Деловое совещание длилось ровно десять минут. Экспорт, рынок, литы[22], копченый угорь; налоги, фунты стерлингов, бочковая сельдь…

Мария переводила автоматически. Придирчиво следя за произношением, она почти не вникала в содержание переговоров. После заключения предварительной сделки готовые официальные бумаги были прочитаны на обоих языках, и мужчины поставили подписи.

– Льщу себя надеждой, что мы с вами еще встретимся за столом переговоров, – сказал мистер Дженкинс Хаиму, впихнув свою часть бумаг в папку. Весело подмигнул Марии: – Скука с нами, коммивояжерами, да? Говорим только о трех вещах: сбыт, сбыт и еще раз сбыт! Правда, не всегда в таком порядке, – он хохотнул, довольный своей шуткой. – Ах, служба, служба! Перефразируя Декарта: «Я продаю, следовательно, существую»! Первый контракт с плеч долой, завтра еще два в Шиффергезельшафте, и – гудбай, Любек! А теперь отдадимся прелестям здешней кухни!

Взгляд в меню заставил англичанина сокрушенно простонать:

– Цены! Какие несимпатичные цены! – Обшлага рубашки на воздетых вверх руках задрались, демонстрируя верхнюю часть запястий, густо поросшую белесым волосом. – Как в гринвичском «Трафальгаре»! Но «Трафальгар» о-ля-ля какой р-ресторан, – пропел он, грассируя, – а это – что? Забегаловка, – и щелкнул пальцами: – Бой! Гарсон! Герр обер, сюда!

Зеленый салат с мясом криля и тушенная в грушах грудинка выглядели очень аппетитно. Марии не доводилось бывать в ресторане, она и в хорошем кафе обедала всего однажды с подругами по случаю окончания училища. Но в «Пушкинке» ее обучили всему, чтобы не ударить в грязь лицом даже на королевском приеме.

Хаим взял себе фрукты и брусничный морс.

Мистер Дженкинс целиком отправлял в рот крохотные волованы с гусиным паштетом и, запивая их любекским бордо, продолжал болтать между мощными глотками:

– Дубовые бочки придают этому французскому вину восхитительный вкус! Надо будет отправить бочоночек к себе в Клапхэм[23]. А вы, мистер Готлиб? Вы что – совсем не едите и не пьете?

– Нет аппетита, – выдавил Хаим и вымученно улыбнулся. Лицо его посерело. Он, кажется, не очень хорошо себя чувствовал.

– А-а-а! Понимаю! Табу! Вера не позволяет, – англичанин понизил голос. – Ваши бегут из Германии. Страшно читать передовицы «Таймс», так и ждешь какого-нибудь военного подвоха. Но люди никогда не знают по-настоящему, что происходит. Большинство официальных сообщений состоит из смеси правды и лжи, сложно отделить котлеты от мух… О, я – стреляный воробей, все насквозь вижу! Политики ориентируются на то, во что хочет верить народ, и ведут двойную игру. Можно только догадываться, что в мире пахнет войной… Мой отец в свое время сражался с немцами. Рассказывал, как однажды под Рождество наши солдаты сошлись с ними на демаркационной полосе и играли в футбол.

Он принялся энергично терзать ножом лангет.

– Ну и кто выиграл? – спросил Хаим.

– Война! Отца давно нет, а я не помню – кто. На следующий день они уже снова убивали друг друга, и в этой «игре», как вы знаете, продули немцы. Но надо признать, Гитлер сумел поднять страну с колен. Грандиозная, динамичная личность! Германия вышла победителем из экономического паралича. Фюрер увеличил производство, ликвидировал безработицу, у них смертность куда ниже нашей, а как процветает внутренний туризм – это надо видеть! У любого мелкого клерка, любого рабочего есть право отгулять свой отпуск на великолепном лайнере! А какое движение на Курфюрстендамм[24], и все машины новые – налицо благосостояние народа! Бедность забыта, на одежде не видно заплат! Возьмите хотя бы Любек – здесь всегда было полно попрошаек, нынче же я не заметил ни одного!

– А лишение гражданских свобод?

– Чего они стоят, если человек живет плохо? – отмахнулся мистер Дженкинс. – Цель оправдывает средства! Да и что значат интересы одного против интересов общества? Люди, как все биологические особи, зависят от инстинктов, а свобода – штука сомнительная. Животные прекрасно чувствуют себя в зоологических парках, где их кормят и пестуют. Свобода чужда естеству, в том числе человеческому. Если человеку нечего есть, он не станет вопить: «Свободу мне, свободу!» Нет, он будет умолять: «Дайте мне хлеба!» Лишь крезы могут позволить себе роскошь думать о свободе, но и они подневольны своему богатству. Лидеры нации зависят от нации. Тут все взаимосвязано. Не нравился бы Гитлер народу, народ бы его не потерпел. А зачем скидывать правителя, каждому в стране давшего хлеба и зрелищ? Права на свободу – пустой звук! Пф-ф! Глаза, смотрящие в сторону свободы – голодные глаза! Ничего лучше кризиса не излечивает от желания быть свободным, и слава тому, кто заткнул пасти голоду и нищете!

– Вот не ожидал, что англичане завидуют немцам и вместо: «Да здравствует король!» готовы кричать: «Хайль Гитлер!» – съязвил Хаим.

– Мы? Завидуем?! – мистер Дженкинс расхохотался и вытер салфеткой выступившие слезы. – Великобритания – вдумайтесь в само название, друг мой! – великая страна, ее невозможно сравнить ни с какой другой! Британская империя была первой «владычицей морей»! Мы имели свой парламент уже тогда, когда все остальные еще раздумывали, на какой цвет кожи им поменять шкуры… Англичане открыты миру и не впадают в ужас при виде желто-, черно– и краснокожих. Расовый ренессанс невозможен так же, как невозможно представить, что потомки баронов подчинятся потомкам варваров. Хотя кто-то мне говорил, будто фюрер уверен в едином арийском происхождении немцев и англичан… Но мы – гераклы, а не геростраты, и понимаем: нацизм не меньшая угроза для будущего, чем большевизм. С большевиками у нас не может быть ничего общего, «Запад есть запад, восток есть восток, и вместе им не сойтись»[25]. Что же касается нацизма и, в частности, Гитлера, то национальный вопрос, конечно, слабая его сторона. Да, он антисемит… Но у кого из нас нет слабостей?

Мария старалась переводить тихо, чтобы разговор не привлек внимания работников и клиентов ресторана, хотя кто-нибудь из них мог знать английский. Она едва поспевала за бойким на язык «потомком баронов», а он все говорил и говорил.

– …однако будьте же справедливы и отдайте ему должное – Германия титаническими шагами идет к прогрессу! Ведь что движет развитием государства, как не экономика?

– Перевооружение вермахта грозит вот-вот подорвать германскую экономику, – возразил Хаим. – Экономика неотделима от политики, а большинство прогрессивных деятелей мира осуждает гитлеровский режим.

Англичанин укоризненно покачал головой.

– Ай-яй-яй! Вам надо выучить английский язык и читать «Таймс»! Фюрера, к вашему сведению, поддерживают министр Иден[26] и драматург Шоу[27], с восторгом отзывается о Гитлере исследователь Гедин[28], а он «ваш», между прочим! Да что я говорю – римский кардинал[29], иерусалимский муфтий[30] – главные сторонники Гитлера! Без одобрения рейха Ватикан теперь и пальцем не шевелит!

В горле мистера Дженкинса опять заклокотал кудахчущий смех.

– Не кто иной, как наш «да здравствует король» Эдуард[31] поднимал руку в «Зиг хайль!» Из его дружбы с Гитлером, возможно, вышел бы толк, если б наш монарх не пожелал жениться так опрометчиво… странный человек!

– Почему – странный?

– Если честно, эта его Уоллис Симпсон отнюдь не красотка. Длинноносая, тонкогубая жердина, два раза замужем! Не свежачок, так сказать! А ведь чем-то угодила, стала герцогиней Виндзорской! Говорят, хороша в постели…

Мария возмущенно замолчала, и мистер Дженкинс, сообразив, что наговорил лишнего, поспешил исправиться:

– Аристократка, умница, леди высокой пробы! Эдуарда можно понять! И все-таки… все-таки он сглупил.

– Он поступил так из-за любви, – тихо сказал Хаим.

– Да, представьте себе! Первый король в истории Великобритании, который сменял страну на женщину!

– Значит, он – настоящий мужчина.

Политически подкованный коммерсант отечески улыбнулся.

– Мой молодой друг! Вы, кажется, хорошо осведомлены о том, что такое любовь! И вы правы! Не зря, когда Эдуард совершал круиз по миру со своей фавориткой, народ повсюду встречал их воплями «Да здравствует любовь!» – Он закатил глаза. – Ах, любовь, магнетическое чувство! Недавно я видел новую версию фильма «Дама с камелиями» с Гретой Гарбо. Какая трогательная история любви! Как бесподобно Гарбо играла куртизанку Готье! Я – поклонник ее таланта! Нордическая королева, таинственная шведка! Вот кто в моем вкусе… Кстати, она – любимая актриса фюрера.

Мистер Дженкинс порывисто развернул к Марии свой отяжелевший корпус:

– Знаете, мисс, а вы чем-то на нее похожи. Особенно когда смотрите так загадочно. Правда, цвет волос… Но рыжая Грета – это оригинально! Уверен: если бы она вас увидела, ей бы непременно захотелось перекраситься!

Мария поморщилась и предпочла оставить комплименты без перевода. Они, в конце концов, предназначались ей, а Хаим, наверное, без того обо всем догадался.

– У вас тоже шведские корни?

Она с досадой качнула головой, и мистер Дженкинс понял так, как ему хотелось:

– Конечно, шведка! Я сразу сообразил!

Голубые глазки, начавшие было соловеть под действием винных паров, ярко блеснули. Он с придыханием наклонился к соседке:

– Вы свободны?

– Что? – не поняла Мария.

– Если свободны, мы с вами могли бы прогуляться сегодня в одно чудное местечко… Уверяю, там не будет скучно, – промурлыкал он и быстро добавил: – Это тоже не надо переводить.

Хаим внезапно поднялся, отчего его визави вздрогнули, и выпалил на чистейшем английском:

– Мария, нам нужно идти, через полтора часа наш пароход отправляется в обратный путь!

Из неугомонных рук англичанина, ни минуты не лежавших спокойно, выпала салфетка. Наступила тишина. Щеки троих сотрапезников по разным причинам налились разными оттенками румянца.

Уязвленная жестоким разочарованием, Мария посмотрела на Хаима. Она вдруг обнаружила, что ничего не знает о человеке, которого вообразила другом. Теперь он казался ей совсем не тем, за кого себя выдавал.

Она достала из сумочки кошелек и положила деньги – все, что у нее было, на салфетку возле своей тарелки. Рейхсмарки ей больше не понадобятся. Пусть останутся на чаевые за этот первый и последний ужин в ресторане.

От второго шокирующего явления – купюры достоинством в четыре подобных ужина, мистер Дженкинс потерял дар речи.

– Э-э-э… Бе… Пр-р… – пробормотал он.

– Мария… прошу вас… – сдавленно пробормотал Хаим. – Я не хотел…

Она спокойно ответила:

– Мне безразлично, чего вы не хотели. Вы прекрасно знаете язык. Вы нас обманули. До причала я дойду сама, не смейте меня догонять.

Англичанин прокашлялся, словно поперхнулся, и в забывчивости промокнул потное лицо рукавом пиджака.

– Кто же вы, мистер Готлиб? Московский разведчик? – Голубые глазки почти трезво глянули на переводчицу. – Как ловко он нас провел, а?

– Да, весьма неприятная неожиданность, – она выбралась из-за стола.

Мистер Дженкинс стремительно освоился в новой ситуации. Он не отважился поцеловать даме ручку, но, пока Хаим метался в поисках кельнера, шепнул ей:

– Самые красивые на свете женщины – шведки… Вы и Грета, Грета и вы… Я согласен подписывать любые сделки с вами!

– Я не шведка.

– Кто же вы? – растерялся англичанин, успев запамятовать, что пару минут назад тщетно задавал тот же вопрос, но другому человеку.

– Я – русская, – холодно обронила Мария.

К столу спешил кельнер.

– Данке шон, – кивнула она ему. Выходя, просквозила беглым взглядом по ресторану. Никого из посетителей, кроме Хаима и мистера Дженкинса, в нем уже не было. Хаим рассчитывался и что-то спрашивал у кельнера. Пьяный мистер Дженкинс, качаясь, стоял рядом с бессмысленным лицом. Последнее потрясение его добило.


Глава 10
Бедный богач

Пароход прогудел свое «до скорого», отвалил от пристани и разогнался, вошел в приказанный бег. Крики чаек поглотил шум моторов, позади остались светлые линии мелкопесчаных пляжей, любекская бухта и красивый город, потерявший свободу. Море, выдутое сумеречными ветрами из сине-черного непрозрачного стекла, распахнулось торжественно и беспредельно, как может распахнуться под небом только оно, море – незринутый космос, непостижимый ограниченному человеческому сознанию.

Стоя на баке[32], Мария зябко поежилась. Порыв ветра распахнул плащ, обдал спину холодом, влажным моросом… На воде, на идущем корабле, вдруг выясняется, как много значат для человека ощущения. В мельчайших подробностях чувствуются палубная прохлада и машинный зной; ложное, прикинувшееся домашним тепло каюты и мучительная дурнота от вибрации судна…

Ну и пусть снова терзает морской недуг, пусть слабеют ноги, – они же ноги, а не чешуйчатые хвосты с плавниками, и умеют ступать по земле. Пусть смоет морская пытка липучие томления, выполощет их и выжмет! Для умерщвления глупой плоти лучше не выдумать…

В каюте Мария взяла в руки книгу – за все время путешествия она не продвинулась в чтении дальше абзаца, – раскрыла и попыталась сосредоточиться. Муравьиные строчки слепо побежали перед глазами, обижая автора безучастием читательницы. Отвергнутый до поры, роман лег под подушку.

Если сказать, что она была глубоко уязвлена, значит, сказать мало. Мария простить себе не могла предательства привычной жизни, еще в начале лета не обремененной соблазнами-перевертышами. Почему ей пригрезилось, что, обрядившись в яркий фантик, она сама изменится и придет к чему-то маняще радужному, искристому, как фейерверк? Ожгли искры, больно ранили, – обморочили кукушонка пух и нега не для него свитых гнезд. Когда, в какую беспечную минуту завладели ею чужеродные вещи, зрелища и комфорт?

Этот мужчина проскользнул в жизнь незаметно, вкрадчивым половодьем к лугу, – затопить, истрепать и схлынуть, оставив мусор и грязь… А она-то самоуверенно полагала, что ее нелегко обольстить! Оказалась ничем не лучше тех девушек с неживыми лицами, что смеялись в ожидании гибели у дома с разноцветными фонарями. Купилась на языковую приманку, на лукавые разговоры и пустоцветы неясных желаний, сама не зная, чего хочет и ждет!

Он поступил с нею хуже Железнодорожника из Вильно. Тот был хотя бы честен, прямо заявлял о своем желании, лез к телу, не в душу… Не притворялся другом!

Ее втянули в преступление. Сыграли на доверчивости так жестоко!.. Она получила незаконные деньги. Надо тотчас по приезде искать уроки, продать платье и сумку, работать с утра до вечера, чтобы к осени вернуть акционерному обществу жалованье, заплаченное ей ни за что…

Рассказать все отцу Алексию? Покаяться, – он поймет, одолжит, если заработанных денег недостанет. А как сообщить руководству фирмы, что Хаим знает язык и ее наняли напрасно? Что она скажет в конторе? «Простите, уважаемые, я обязана уведомить, что со мной, мистером Дженкинсом и с вами произошла неприятность. Нас всех подло обманул ваш сотрудник, поэтому я возвращаю свою зарплату за его ложь…»

Фу, какая глупость и гадость! Мария невольно засмеялась. Нет, лучше вернуть все до копейки ему. Вернуть и те деньги, что были потрачены на поездку и содержание никому не нужной переводчицы. Он, конечно, станет отказываться. И что тогда делать – припугнуть разоблачением? А как потом узнать, отдал ли он долг конторе?

Ложь опутывала и опутывала Марию тонкой паутиной.

Есть цена, есть меры длины, времени, веса, а чем измерить и оценить состояние души? Нет таких цен и мер… А Любек? Какая цена городу, который останется в ней навсегда, какая мера памяти о любекском небе в шпилях церквей, каналах и реках, летящей ввысь Мариенкирхе и музыке моря в храме Святого Якоба?..

Мария слышала, как ходит человек в соседней каюте, слышала даже звяканье ложки в стакане… Шаги прошелестели рядом с ее дверью, или почудилось? Должно быть, кок бежит в камбуз, решил проверить, все ли чашки сложены в кухонные рундуки, не разобьется ли что-нибудь, если начнется качка…

Кто-то робко постучал в дверь… Ну не повар же! У этого «кого-то» было имя, которое она очень надеялась когда-нибудь забыть.

– Мария, – донеслось из коридора, – я знаю, вы не спите. У вас свет горит.

Она не ответила.

– Я принес вашу сдачу из ресторана. И нам надо объясниться…

– Мне ничего не надо.

– Если вы не откроете, я буду стоять здесь до утра!

Вот и угрозы.

– Хоть до заговенья, – сказала она, стараясь говорить холодно и спокойно. – Мне все равно, где и сколько вы будете стоять, сидеть, ходить и заливаться соловьем.

– Вы хотите поставить меня к позорному столбу?..

– Я ничего не хочу.

– Ладно, я уйду, – вздохнул он, помедлив. – После того, как все расскажу вам.

– Все, что вы говорите, – ложь.

– Мария!.. Да, я знаю английский, и вы, очевидно, думаете, что я нарочно… Но я не нарочно! Я хотел, чтобы вы съездили… увидели мир… Я не мог придумать ничего лучше!

– Вы придумали для меня очень интересную прогулку, – согласилась она. – Не нарочно, а специально. Я благодарна вам за познавательные лекции. Обязана и за развлекательную политинформацию мистера Дженкинса… Деньги за поездку, вместе с теми, что были выплачены мне за так называемый перевод, я отдам осенью. Даже если бы вы действительно не знали английского языка, меня все равно возмущает столь крупная сумма за десять минут служебных переговоров. Я надеюсь, вы сами вернете мой незаслуженный заработок в контору и там объясните, в чем дело.

– Какие деньги! – простонал он хрипло. – Ну какие!

Она уже знала, что хриплым его голос становится, когда он взволнован. Хотя и это, может быть, трюк.

– Мария, общество «Продовольствие» грабит крестьян, наживается на труде заводских рабочих, вы не представляете, сколько денег оседает в карманах тех, кто не затрачивает на работу и десяти минут!.. У меня есть коммерческий нюх, наследственный, наверное. Мне известны такие секреты фирмы, что… Нет, я не о том говорю. Фирма перепродает товар, доставшийся ей за бесценок, весь мир бизнеса построен на колоссальной спекуляции. Не надо жалеть владельцев! Они вас и не поймут!

– Я не собираюсь уподобляться владельцам и наживаться на ком бы то ни было.

– Если это так для вас важно, я верну вашу сумму в контору из своей зарплаты.

– Хорошо. А осенью я верну деньги вам. Вы же достаточно богаты, чтобы подождать до осени?

– Я не богат, Мария. Я презираю роскошь так же, как нищету. Они – одинаковое зло. Поэтому я не богат… Но и не беден.

– Естественно. Вы не богаты и не бедны. Вы – равнодушны. Именно такие, как вы, обирают крестьян, зная, что в прошлом году был катастрофический неурожай по всей Литве. А потом крестьянские дети оказываются в приютах. Вы не знаете, какое оно – казенное обеспечение, не знаете, как безжалостно дети дерутся во время Рождества из-за кулька дешевых благотворительных конфет. – Она вдруг пришла в ярость. – И они вспоминают эти конфеты триста шестьдесят четыре дня до следующего праздника, если им еще посчастливится дожить до него!

Он замолчал.

– Нам больше не о чем говорить, – сказала она, понимая, что сильно его задела. Но между ними и впрямь не могло быть ничего общего. Он волен презирать богатых и бедных, потому что сам слегка бедный богач… она-то тут при чем?

– Мария! – позвал он. В голосе звучала обреченность.

– Что вам от меня нужно?!

– Мне от вас… нужны вы.

– Спокойной ночи, – сказала она утомленно.

Послышались странные звуки. Похоже, приглушенный стон и шуршание, как если бы кто-то сполз по двери вниз. Марию разобрала досада: да кончатся ли когда-нибудь эти фокусы!

– Простите, – прохрипел он новым срывающимся голосом. – Мне стало как-то… нехорошо… Не могли бы вы позвать доктора?

До нее доносилось тяжелое дыхание. Она подождала и засомневалась – игра или нет? Открыла дверь.

Хаим с закрытыми глазами лежал у стены. Тело скрючилось, лицо было зеленым, с прокушенной губы на подбородок стекала кровь…


Глава 11
Капля и море

Мария нашла судового врача в кают-компании. Выпуская клубы дыма, он сидел с боцманом за шахматной партией. На столе ершилась окурками бронзовая пепельница и лежала большая пачка папирос «Герцеговина Флор».

– На что жалуется? Когда это случилось? Почему не подошел раньше? – спрашивал доктор, размашисто шагая по коридору.

Мария еле поспевала за ним. Ни на один вопрос она не могла ответить.

Боцман побежал будить капитана, и вскоре возле лазарета собрался чуть ли не весь экипаж.

– Острый аппендицит, – сообщил врач после осмотра. – Вернуться в Любек мы не успеем, необходима срочная операция.

– Ну вот, док, ты все твердил – зря езжу, зря езжу, – проворчал капитан. – Значит, в Данциг мы не попадем, а ведь там уже готов груз!

– Забудь о Данциге! – махнул рукой доктор. – Ничего, груз с другим рейсом пойдет. Не дай бог, осложнение, если еще хорошо все кончится… – Обвел народ суровым взглядом: – Мне нужен ассистент.

– Я перевязывала больных в приюте, – тихо сказала Мария. Ни следа не осталось у нее от неприязни к Хаиму. В лазарете лежал человек, которому грозила смертельная опасность.

Врач распорядился:

– Две лампы сбоку… Юргис, мне нужно много кипяченой воды.

– Всегда бак кипятка держим на всякий случай, – доложил кок.

– Молодцы, – рассеянно отозвался доктор.

Мария завернулась в огромный халат, подвязала пояс ленточкой и убрала волосы под чистый колпак поваренка. Все было готово: хирургические инструменты в эмалированной кювете, бутылочка спирта, флаконы йода и эфира, еще какие-то пузырьки на стерильной салфетке.

Врач велел обработать спиртом руки и надеть марлевую повязку, когда Хаим открыл ввалившиеся глаза и остановил мутный взор на Марии.

– Только не вы, – простонал он сквозь зубы.

– В чем дело?! – сердито воскликнул доктор. – Вы, не вы! Теряем время!

– Прошу вас, – едва сумел проговорить больной.

Врач чуть помешкал и кликнул в дверь:

– Юргис, вы будете помогать!

– Я?.. – растерялся повар.

– Да! – рявкнул доктор. – Некоторые тут, собираясь на свидание с костлявой, девиц стыдятся! – Невежливо подтолкнул Марию локтем: – Ну же, отдайте ему халат, – и закричал: – Идите отсюда все, не мешайте! Да молитесь, чтобы качка не началась!

Людей из коридора как ветром сдуло.

Мария вышла на палубу. Не могла сидеть и ждать в каюте. Ветер летал влажный, но легкий и не холодный. А пусть бы и холодный. Марии было жарко.

Остро пахло илом и морской солью. Вода посверкивала рядом с пароходом. Дальше все мыслимое и немыслимое пространство уходило в сплошную темень. Взгляд метался в черной бездне и ничего не видел. Но из бездны доносились голоса волн. Они тихо шумели и болтали на разных языках. Наверное, черное зеркало моря отражало забытые в глубине звуки далекого базара на Рыночной площади, где перед ратушей стоял Каак. Волны повторяли смех, крик и удары камней о тело человека. Свободный город признал его виновным.

«… я выхожу в высокую дверь, туда, где светло. Никто не заставит меня согнуться и выйти в низкую. Почему я должен сгибаться, если ни в чем не виноват?»

Волны толкались, как люди в толпе, и призрачные локти, вырываясь вверх, взблескивали на миг. Море пело древнюю песнь. Оно пело, когда Любека еще не было, и будет петь, когда его не станет. Что ему до маленького города. А тем более – до человека.

Мария думала о море, чтобы отвлечь себя от мыслей о Хаиме, но эти мысли не отступали.

Смешно примерять человеческое бытие к морю – существу великому и бесконечно разумному, бегущему вперед, вспять и вдаль. Маленькие люди живут суетно и мелко, в земном воздухе, пропахшем парами и дымом. У людей нет плавников и жабр, у них нет даже крыльев, они мало дышат небом…

Мария читала одну молитву за другой, стояла, ходила, запутывалась в словах и принималась читать снова. Минуты утратили счет, будто часы остановились и канули в безвременье. Вечность назад она была в Любеке. Жизнь назад разговаривала с Хаимом через дверь и забрасывала его камнями тяжелых мыслей. Час назад отсчитала последний миг… Между молитвами она разговаривала с морем:

– Почему ты соленое? Ты – слезы? Так много земля наплакала? Не качайся! На твоей большой спине маленький доктор сражается за каплю человечьей жизни. Тихо-тихо… Пианиссимо… Ш-ш-штиль…

Она не знала, сколько времени прошло. Час, жизнь, вечность? А вдруг, пока она тут молится и философствует, Хаим уже… Мертвящим холодом окатило грудь. Мария рванулась туда, где шла операция, но столкнулась с доктором, поднимавшимся на палубу.

– Спокойнее, что вы кричите? Все хорошо. Пока хорошо, тьфу-тьфу, чтобы не сглазить, – он сплюнул через левое плечо. – Пациент спит. Удивительный, надо сказать, пациент. С утра чувствовал себя плохо, но терпел. Зачем было геройствовать? В Любеке его бы поместили в лучшую больницу, а тут всякую минуту опасайся осложнений…

Доктор повернулся спиной к ветру, закурил и удалился к корме. Ему, видно, хотелось побыть одному.

Мария без сил опустилась на скамейку. Придерживаясь за переборки, на палубу вышел Юргис с папиросой в зубах и сказал сам себе:

– Если ты не можешь стоять на ногах без помощи рук – ты не моряк.

– Как он? – спросила она.

– Раз док сказал – будет жить, значит, будет, – улыбнулся повар. – Посижу с вами, покурю, можно? Я давно бросил вообще-то, но после такого да не закурить? Ноги, вон, не держат, будто сам операцию перенес.

У Юргиса и руки дрожали. Спички ломались, тщетно чиркая о коробок.

– Дайте-ка я, – Мария зажгла спичку.

– Спасибо. – Он лихорадочно затянулся.

После пережитого напряжения люди ведут себя по-разному, и если доктор пожелал уединиться, то на повара нашла словоохотливость.

– Крови-то я не боюсь, но было очень страшно, когда он ему живот располосовал. Все ж таки не куриная жизнь, человечья… Такая, оказывается, хрупкая. Док эту штуковину выбросил…

– Какую штуковину? – испугалась Мария.

Кок посмотрел непонимающе:

– Ну, аппендикс этот, потом мы с ним дыру зашивали. Я, значит, кожу подтягивал кромка к кромке, а док накладывал швы.

Он в восторге крутил головой и с изумлением рассматривал свои толстые, как сосиски, пальцы, словно не верил в выполненную ими деликатную работу. Мария тоже плохо представляла эти пальцы в хирургическом эксперименте… Хотя! Вспомнился «мастер-класс» в камбузе, когда могучая десница с ювелирной точностью орудовала огромным ножом. А у доктора, при всем его внушительном росте, руки были небольшие и очень белые, только безымянный на правой с желтоватым пятном от папирос… На корме, где он стоял, красными зарницами летели в воду окурки.

– Пойду я, – сказал кок. – Ребята ждут. Пиво там еще осталось. Выдали нам пиво нынче на такое дело.

Ребятам он, конечно, расскажет о своем дебюте медбрата с более натуралистическими подробностями. Мария подошла к борту. Одна мысль вертелась в голове, не давая покоя. Вернее, не мысль, а смешная, корявая фраза.

«Мне от вас нужны вы».

Фраза пролетела мимо той, кому была предназначена, но вот вернулась и доняла, допекла. В груди поплыло мягкое живое тепло. Она почувствовала страшную слабость. Ноги подогнулись от усталости, как у Юргиса. Стояла, облокотившись о перила, свесив голову над бортом, и ругала себя. Что-то странное происходило с нею, что-то такое, чему она не знала названия и что заставляло ее плакать. Мария отчаянно твердила себе: порядочная девушка не должна подпадать под влияние едва знакомого человека, не должна жалеть его, что бы ему ни грозило – он ей никто; стыдно и опасно доверять человеку, пойманному на лжи и преступлении в самом начале дружбы, такой, казалось бы, настоящей; этот человек способен обмануть снова, и следующий обман будет ужаснее первого…

Она ругала себя, а сама все плакала и плакала от счастья в море.


Глава 12
Двое из диптиха

Небольшое двухэтажное здание, в котором жил Хаим, стояло в спокойном, заросшем буйной зеленью переулке за две улицы от православного дома. Владелица, богатая, славная и престарелая фрау Клейнерц, занимала первый этаж. Там же она держала кухню-столовую для жильцов и соседей, с общим телефоном и правом звонить, но не принимать звонки.

Квартира Хаима располагалась на втором этаже, имела изустное название «Счастливый сад», и до него туда вселялись только юные семьи, очень счастливые, по словам фрау Клейнерц. Не желая нарушать традицию, она не хотела сдавать заветную квартиру одинокому молодому человеку и колебалась вначале. Но чем-то он ее пленил, старушка согласилась и не пожалела: жилец оказался покладистый, без дурных привычек и, несмотря на веселый нрав, никого не водил к себе.

Хозяйка обставила комнаты в соображении с собственными понятиями о красоте. Все в кремово-бежевых тонах: стены в гостиной, плюшевые шторы с бахромой, ломберный столик, обивка дивана и кресел с витыми золочеными подлокотниками. Идиллические картины в духе немецкой пасторали соседствовали с коллекцией фарфоровых безделушек, выставленной в резной горке. В кухне старинный стол с мраморной столешницей и черно-белый шахматный пол мирно сочетались с современной газовой плитой, кабинет выходил на ажурный балкончик с креслом-качалкой, розовая спальня имела вид разукрашенного свадебного торта, и всюду стояли расписные горшки с кустами роз. Все это великолепие, очевидно, полностью отвечало представлениям хозяйки об уютном семейном гнездышке.

Впервые войдя сюда, Хаим слегка оторопел. Потом перестал обращать внимание и притерпелся, уважая простодушие домовладелицы, которая рано овдовела, долго мечтала снова выйти замуж, но почему-то так и осталась одна.

После того, что случилось с Хаимом в поездке, фрау Клейнерц прониклась к нему горячим состраданием. Это было так романтично – хирургическая операция на судне, под грозный плеск волн за бортом! Местные газеты опубликовали заметки о подвиге судового врача.

С позволения хозяйки Хаим позвонил отцу. Старый Ицхак волновался: кто-то успел уведомить его о случившемся. Сын поторопился успокоить, попросил скрыть обстоятельства, чтобы не тревожить матушку Гене.

Жизнь в Каунасе у семейства почти наладилась. Отец привел в рабочее состояние сложное хозяйство компании с учетом новых условий, упорядочил дела с раскиданными в разных местах мелкими предприятиями, долгосрочными и не терпящими отлагательства ценными бумагами. Какие-то вновь возникшие излишки Готлибы перевели в банк, открыли магазин, строили завод и к зиме собирались его запустить… Хаим подумал, что старый Ицхак все-таки очень богат. Гораздо богаче, чем об этом известно вечно судачащим о нем знакомым. Наверняка достаточно для безбедного существования семьи на десяток лет вперед…

По утрам, вернувшись с перевязочного пункта, Хаим пил кофе с фрау Клейнерц в ее маленькой столовой. Старушка сетовала на рост цен, трудности с получением ренты, бесконечно рассказывала о муже, отнятом у нее судьбой слишком рано, о сыне, почти таком же пожилом, как она сама, давным-давно уехавшем с семьей в Потсдам. С удовольствием сплетничала о соседях и бывших жильцах…

Чтобы подготовить хозяйку к появлению в доме Марии, Хаим при случае «обмолвился», что его невеста походит на Грету Гарбо.

– У вас есть невеста! – воскликнула фрау Клейнерц. Круглое морщинистое лицо ее засветилось живым любопытством, и Хаим, краснея, признался:

– Правда, она еще не знает, что стала моей невестой.

Хозяйка была счастлива услышать краткое повествование о совсем недавно завязавшемся романе и сочла своим долгом наставить «жениха»:

– Цветы, герр Готлиб, все мы, женщины, любим цветы и конфеты! Путь к сердцу своей будущей супруги вы должны устлать розами и шоколадом! О, когда мой Йозеф, красивый, галантный, с прелестным букетом и коробкой конфет «Неаполь» в руках, приближался ко мне…

Хаим улыбался и кивал впечатлительной старушке, взбудораженной приятными воспоминаниями. Он обрел в ней хорошую союзницу. А она, близко к сердцу приняв перемены в жизни квартиранта, открыто радовалась, что в «Счастливом саду» к осени защебечет голубка. Хаим тоже на это надеялся.

Мария с ним помирилась. Он был признателен судьбе, своевременно пославшей ему недуг. Девушка простила обманщика благодаря его болезни, но настояла на отдаче долга корпорации. Тут тоже повезло выкрутиться: Хаим позвонил на работу и попросил привезти на дом документы, требующие перевода, – до них все не доходили руки. С Марией он договорился, что она переведет их бесплатно. Таким образом ее щепетильность будет удовлетворена, а ему не придется ни в чем признаваться (чего он и не собирался делать). По контрактам, подписанным с мистером Дженкинсом, будут работать уже другие люди. Вряд ли незначительный (как полагал Хаим) инцидент нанес душе англичанина столь тяжкую травму, чтобы он озаботился его оглаской…

Все складывалось на редкость удачно, словно высшие силы исполняли обязательство соединить двоих, с неведомых пор предназначенных друг другу в небесных пометках. Преходящая нетрудоспособность подарила Хаиму нечаянный отпуск, а Марии – возможность удостовериться в дружбе с ним и духовном родстве. Встречались они, тем не менее, не так часто и длительно, как ему бы хотелось.

Заинтригованная замечанием жильца о схожести его девушки с Гретой Гарбо, фрау Клейнерц сходила в кинотеатр на премьеру «Дамы с камелиями». Нашумевший в позапрошлом году фильм наконец-то привезли в Клайпеду. С историей любви, описанной Дюма-сыном, старушка была знакома, но фильм произвел на нее оглушительное впечатление. Она изъявила желание «хоть одним глазком» взглянуть на невесту Хаима, что подтолкнуло его пригласить Марию к себе.

– К вам домой? – смутилась она. – Я не могу, это неприлично…

– Но ведь было прилично, когда я подолгу беседовал с вами в вашей каюте. Нет ничего предосудительного и в том, что вы придете ко мне на квартиру.

– На корабле все выглядело по-другому. А тут люди начнут говорить плохое.

– Что именно? – поддразнивая, прикинулся непонимающим Хаим. Он знал, что Мария относится к их отношениям как к дружбе. Необходимость в скорейшей перемене этого наивного убеждения день ото дня мучила его все сильнее.

– Они скажут, будто я… я ваша… любовница, – последнее слово далось ей с трудом.

– Глупости! К тому же вам просто придется прийти ко мне за документами на перевод, я же теперь не могу носить тяжелые вещи, а там довольно много бумаг. (Их вес на самом деле не превышал трети килограмма.) Хотя и переводить надо бы у меня и со мной. Во-первых, условия лучше, во-вторых, я виноват перед вами и должен взять на себя, по крайней мере, половину труда.

Она с некоторой натяжкой согласилась в справедливости аргумента.

– Ладно, но только пока вы болеете.

Хаим в веселом отчаянии подумал, что, когда операционные швы заживут, а ему все еще не удастся сделать «Счастливый сад» подлинным Эдемом, он сломает ногу.


…Гостья с алыми от волнения щеками ступила на коридорную лестницу, и фрау Клейнерц, такая же взволнованная и румяная, заговорщицки подмигнула Хаиму из приоткрытой двери столовой.

Он стеснялся розово-кремового, мечтательно-фарфорового убранства квартиры. Мария почувствовала его неловкость и улыбнулась. Они разгадали мысли друг друга, обменявшись единственным, все понимающим взглядом.

Девушка с увлечением взялась за перевод. А он не мог. Сознание того, что она находится у него дома, с ним наедине, сковывало его, опьяняло и рассеивало внимание. Ему хотелось смотреть на нее, безмолвно любоваться, наблюдая изящный наклон шеи, поворот головы, характерный жест, когда она поправляет выпавший локон, – все исполненные плавной грации движения. В этой плавности, незаметной, естественной и совсем не медлительной, пряталась притягательная женственность Марии. Она облокачивалась на руку, и солнце просвечивало сквозь тонкую кисть. Он невпопад отвечал на вопросы, бездумно следя за лучом, вспыхивающим в завитках рыжих волос. Забранные в пучок атласной лентой, эти кудрявые пряди казались ему букетом осенних листьев дикого винограда, крупных, медно-красных, цвета граната с апельсиновым оттенком, если так бывает, закрученных на концах мягкими кольцами… Он умирал от желания зарыться в них лицом, привязать себя к ним, навертев на запястья и пальцы, притянуть ее к себе…

Чтобы не отпугнуть девушку, Хаим сказался больным. Прилег на диван, отдыхая от смятенного созерцания, и закрыл глаза. Недомогание впрямь разобрало его из-за боязни неосторожным словом, тоном, взглядом испортить бережно взращенные узы, хрупкие покуда, как крылья стрекоз. Все еще не верилось в то, что она здесь, не воображаемая, – реальная, о чем напоминал тонкий скрип пера и шелест страниц…

Мышцы расслабились, Хаим начал отдаваться забытью, и кремовая комната поплыла в открытую ночь. Настоящую Марию сменило привычное видение… он уснул.

Казалось, дремал несколько минут, а когда открыл глаза, из окон на него с упреком уставилась включенная в сумраке луна. Девушки в комнате уже не было. Ветер из распахнутой форточки раскидал бумажные листы по всему столу…

– Мария! – крикнул Хаим, разом осиротевший и потерянный. Торопливо вскочил, проклиная свою слабость, и согнулся – потянуло швы.

Он готов был рвать на себе волосы, посыпать голову пеплом, трещать пальцами, заламывать руки, пинать вещи, попавшиеся под руку… под ногу? Что еще делает в амурных романах мужчина, который с огромным трудом завлек любимую женщину к себе домой и глупо проспал самые стратегические часы?!

Проковыляв в кухню, он скорбно оглядел тщательно вычищенную зубным порошком турку и невостребованное угощение, скучающее на мраморной столешнице: хороший кофе, свежие сливки в красивом молочнике, шоколадные конфеты «Неаполь» в нарядной коробке, вопреки войнам и кризисам неизменные в лучшем магазине Старого города со времен молодости покойного мужа фрау Клейнерц…

В дверь деликатно постучали. Хаим бросился в прихожую, с грохотом свалив по пути стул, на бегу причесывая пальцами взлохмаченные волосы.

– Простите, это я, – сочувственно улыбнулась хозяйка, отлично понимая его смятение. – Ваша девушка спешила, а вы, по ее словам, так сладко спали, жаль стало будить.

– Да, я все проспал, – убито сказал Хаим и, неспособный соблюдать приличия, не в силах стоять, сел в прихожей.

– Она передала, что завтра придет пораньше.

– Правда?!

– Придет, – подтвердила, продолжая улыбаться, фрау Клейнерц. – Фрейлейн Мария такая милая. И правда есть что-то общее с Гарбо, но если стереть с лица актрисы всю краску, не останется никакого сходства. Красота вашей девушки натуральна. Она напоминает мне другого человека, не Грету. Потом скажу кого… Я уговорила ее не торопиться. Мы с ней попили кофе у меня в столовой.

– Спасибо вам, – пробормотал он.

– Герр Хаим, я так рада за вас!

Он невесело усмехнулся:

– Я за себя – тоже.

Хозяйка искренне умилялась, явно отождествляя себя с садовником, с чьей щедрой помощью Хаим веточка за веточкой растил свое хрупкое счастье.

– Она сказала, что довольна работой. Ей сегодня много удалось сделать.

Удивительный народ – женщины, быстро же они находят общий язык!

– Что она еще говорила?

– Рассказывала о вашей поездке в Любек, о том, как волновалась, когда шла операция.

– Волновалась?..

– Очень… Она любит вас, герр Хаим.

Он едва не задохнулся.

– Мария… сама так сказала?!

– Да, – серьезно кивнула фрау Клейнерц. – Глазами. Я прочитала это в ее чудесных синих глазах. Но сама она не знает об этом.

– Вот как…

Захотелось сесть. Хаим еле сообразил, что он уже сидит на стуле, прислонившись к стене, сидит с самого начала разговора с хозяйкой. Он больше не мог ни о чем спрашивать.

Старушка окатила его чистой голубоватой водицей выцветших глаз:

– Пойдемте, я что-то вам покажу.

Они спустились по лестнице. Хаим впервые вошел в дверь жилой части первого этажа. Хозяйка провела его в гостиную.

От стеклянной чашечки на круглом журнальном столике шел тонкий дымок и доносился аромат жженной китайской травы. Меблировка здесь, как ни странно, была скромнее и строже, чем в «Счастливом саду». Небольшие люстры под потолком с хрустальными подвесками, стены просто побелены, плетеные венские кресла, шторы зеленого шелка с узким, чуть светлее тоном, машинным кружевом по кайме, и папоротниковые заросли на подоконниках…

– Смотрите сюда.

С видом фокусника, собравшегося вынуть кролика из цилиндра, фрау Клейнерц указала на две соединенные в один сюжет картины.

Обнаженные тела юноши и девушки, написанные почти в натуралистической манере, золотисто светились. Дюрер, вспомнил Хаим, копия с диптиха «Адам и Ева». Выступив из темного фона, как из первобытной древесной коры, прародители человечества словно освещали стену, дымящийся душистой травой лаковый столик внизу и восторженное личико фрау Клейнерц.

– Они в самом начале любви, – ее голос напряженно дрогнул. – Видите, стоят отдельно. Между ними черта, но она вот-вот будет нарушена. Остался шаг, всего шаг – чтобы слиться в одно целое… Яблоки уже у них в руках… Вы чувствуете, какой чистый ток любви идет от этих людей?.. Я купила картину в Потсдаме. Дороговато, но я была очарована ими. Они – совершенство… Разве вы ничего не замечаете?

– Нет, отчего же, – Хаим прокашлялся. – Они прекрасны.

– Вас выдает голос, герр Хаим, – засмеялась фрау Клейнерц. – Вы волнуетесь, и на шее у вас начинает немножко дергаться кадык. Адамово яблоко… Адам тоже волновался, когда откусил свою половину яблока. Оно чуть не встало у него поперек горла. Но не думаю, что он пожалел. Любовь чиста, как бы дурно о ней ни говорили, грязь к ней не прилипает. Я права, герр Хаим?

– Да.

Она глубоко и печально вздохнула.

– Мой бедный Йозеф… Он умер, и стало ясно – я никогда его не любила. Позже стало ясно и другое: Бог не дал мне встретить моего мужчину. Адам, которому была предназначена маленькая Ева по имени Лизхен Геллер, состарился где-то, как я. А может, его уже нет на свете, и я осталась вечной вдовой возлюбленного человека, которого никогда не знала. Геллер – моя девичья фамилия, герр Хаим… Увы, так на земле случается с каждым. Почти с каждым, за редким исключением. Слишком большая земля… Простите мою сегодняшнюю откровенность. Я – старая женщина, и мне уже не стыдно сказать то, что чувствует сердце. Я вовсе неспроста спросила вас: неужели вы ничего не замечаете в картине? Ну же, герр Хаим! Здесь такое сходство… Недостает только жизни.

– О каком сходстве вы… – Он вдруг понял, о чем она говорит.

– Да, да! Наконец-то и вы увидели! И еще раз простите, что я посмела примерить вас с Марией к наготе Адама и Евы! Их фигуры будто списаны с вас двоих… И лица – лица тоже похожи. Я долго смотрела, но так и не смогла уловить, в чем тут подобие. Выражение, невысказанность, божественный знак?.. Ах, герр Хаим! Фрейлейн Мария призналась мне, что осенью навсегда уедет из Клайпеды, но так не хочет ехать! У вас мало времени, милый Адам, торопитесь! Она уже держит яблоко, ваша Ева… Не дайте ей бросить плод, не надкусив.


Глава 13
Созревание плодов

Хаим вел сложную партию неизвестной игры, пытаясь удлинить время, а события ускорить. Он собрал чувственность в кулак и до поры до времени подавил преждевременное мужское желание.

Мария приходила каждый день. Через неделю все, что нужно, было благополучно переведено и отправлено на службу, где филантропический подвиг сотрудника оценили адекватно затраченным усилиям. Хаим получил неплохой гонорар и, поразмыслив, без особого зазрения совести решил до некоторых пор не открывать девушке эту маленькую тайну, чтобы их обоюдная «вина» перед фирмой не превратилась в снежный ком.

Они незаметно перешли на «ты», Хаим учился русскому языку и значительно преуспел. Читали стихи русских авторов, беседовали и спорили о книгах, о политике, обо всем, избегая лишь разговоров о чувствах. Обедали, а иногда и ужинали вместе. Она приносила брикеты вкуснейшего домашнего сыра – знакомые хуторские прихожане держали коров; он покупал лакомства и заморские фрукты. Домой провожал, когда на улицах загорались фонари…

Бег безжалостных часов будто переставал существовать, пока девушка была рядом, а едва Хаим оставался в одиночестве, невосполнимые часы жужжали в голове, как тонкий зуммер: еще час, еще и еще… До ее нового прихода он впадал в меланхолию. Счастье, радость, грусть, депрессия сменяли друг друга, и объединяло их одно имя – Мария.

Вскоре, к своей досаде, окрепнув, он продолжал делать вид, что ему по-прежнему нездоровится, но она почувствовала симуляцию, и пришлось согласиться с прекращением визитов. Они полюбили прогуливаться по набережной Дане, стали часто вместе бывать на православном кладбище.

Хаим не представлял, что все может кончиться, и в то же время постоянно, с нарастающей тяжестью на сердце, думал о разлуке. Между ними, как в картине Дюрера, проходила линия разрыва. Жизнь должна была или развести половинки их диптиха в разные стороны, или слить в единый шедевр, но романтизм Хаима и противостояние Марии мешали им сделать тот последний шаг, о котором говорила лукавая фрау Клейнерц, возведшая сводничество в добродетель.

Хозяйка больше не заговаривала с Хаимом на личные темы, однако следила за развитием нерешительного романа с разгорающимся интересом. Острое нетерпение и неожиданно открывшиеся в ней способности свахи не давали ей покоя, и скоро пылкая старушка так извелась, что приблизилась к роли библейского змия. Искушение взять и самой рассказать девушке о любви Хаима было слишком велико, но фрау Клейнерц старалась ему не поддаваться. Она полагала, что старость приходит в тот момент, когда человек теряет надежду на любовь, а смерть – когда само слово «любовь» оставляет его равнодушным. Поэтому фрау Клейнерц страстно желала быть причастной к созреванию плодов соблазна в чужих садах. Теперь уже она, увидев Марию, принималась заманивать ее «на чашечку кофе», и Хаим всерьез опасался, что хозяйка своим темпераментным вмешательством в их зыбкие отношения испортит ему игру. Он видел, как медленно, несмело просыпается в Марии ответное чувство, но девушка упорно верила в дружбу, и неосторожные намеки фрау Клейнерц могли ее испугать.

Заглядывая себе в душу, Мария радостно убеждалась, что теперь от обиды на Хаима не осталось и следа. Исподволь начала удивлять собственная черствость: желая помочь ей, человек просто не подумал о последствиях, она же поспешила обвинить его в преступлении.

Где-то далеко-далеко обитали мужчины, соблазняющие неопытных девушек. Где-то в другом мире затаился и ждал страшный Железнодорожник, должно быть, уже разведшийся с женой…

Хаим был другим. Нельзя сказать, что Мария не замечала его восхищения и любви, – она тоже любила Хаима. Разве друзей не любят?.. Впервые ее не тяготила дружба с мужчиной, льстило его внимание, и, ловя себя порой на неосознанном кокетстве, она огорчалась и недоумевала.

Мария научилась угадывать его настроение по прищуренным глазам, усмешке, хрипотце в голосе. Ей нравилось, что Хаим порой не прочь поозорничать, как мальчишка, а иногда, ироничный или философски невозмутимый, он казался человеком, умудренным годами и опытом. Он нравился Марии, такой разный – сдержанный, бесшабашный, веселый, обманчиво тихий, а главное – бесконечно нежный и бережный с нею. Нравился, как никто и никогда из друзей. Хаим становился ей необходимым.

Она с ужасом отгоняла мысли о возвращении в Польшу, но признательность и долг заставляли ее вспоминать о негласном обязательстве все чаще и чаще. Быстротечные мгновения лета кружились белыми мотыльками и падали на траву туманными росами, облетали лепестками цветов на маминой могиле…

И пришел день, когда Мария сказала Хаиму:

– Приехал отец Алексий. Через неделю он увезет меня в Вильно.


Глава 14
Чужая невеста

Всю ночь Хаим зубрил речь на русском языке. Но после того, как он поздоровался с отцом Алексием, извинился за визит без предупреждения и представился, из заготовленной речи пригодилась всего одна короткая фраза:

– Я – друг Марии.

Сказав это, он застыл у входной двери, в полумраке после яркого солнца улицы, готовый, если его не примут, развернуться и уйти. Лихорадочно вспоминал наиболее доходчивые отрывки из текста, но не вспомнил. В голове без конца вертелась совершенно неуместная здесь хозяйкина фраза, которую он почему-то повторял, как заклинание: «Любовь чиста, как бы дурно о ней ни говорили, грязь к ней не прилипает. Любовь чиста, как бы дурно о ней ни говорили… Любовь чиста…»

Изумленный священник тоже молча, изучающе смотрел на нежданного гостя.

Молодой человек невольно почувствовал, как печать иудея пылает на его лице. Никуда не денешь эти блестящие, всегда будто влажные глаза, длинные баки и нос с горбинкой…

Но надо было отвечать за сказанные уже слова и изложить то, с чем пришел. Хаим подтянулся, выпрямился и расправил плечи. Похудевший после болезни, он выглядел выше своего роста, еще и отросшие волосы торчали над головой, ермолка едва держалась.

Отец Алексий по-прежнему молчал. Визит иноверца с невероятным заявлением, наверное, граничил с наглостью в глазах православного священника. Поскольку терять было, кажется, нечего, Хаим выпалил:

– Я прошу у вас ее руки!

Отец Алексий пожевал губами, словно расклеил их после немого обета, и не ответил, а сухо констатировал факт:

– Вы – сын Израилев.

Смуглые щеки гостя густо покраснели.

– Да, конечно… разная вера… Но я не собираюсь встревать… я тоже верующий человек. Тем не менее это не значит, что…

Он запутался и, смешавшись, опустил голову.

– Договаривайте.

– Я… люблю ее.

– А она?

– Мы любим друг друга… Она любит меня, как друга, – поправил себя Хаим.

Отец Алексий отвернулся к окну и побарабанил пальцами по подоконнику.

– Почему вы не пришли сказать об этом вдвоем?

…Фрау Клейнерц обещала задержать Марию до возвращения Хаима. Хозяйка была рада оказаться полезной и выдумала предлог: попросила девушку научить ее готовить русские блюда. Старушка была посвящена в его планы, – она дотошно расспросила жильца и шепнула ему, провожая до двери: «Я буду за вас молиться, герр Хаим».

Сейчас он сильно сомневался, правильно ли сделал, оставив девушку наедине с фрау Клейнерц, сверх меры увлеченной интригой, и очень надеялся, что Мария не услышит от нее ничего лишнего.

– Она не знает, что я… э-э-э… сюда, – забормотал Хаим, – вообще-то, я отлучился в больницу на последний прием… была операция аппенди… впрочем, неважно… Я хотел поговорить с вами.

В голове творилась неразбериха, голос и губы отказывались повиноваться. Хрип, сумбур, косноязычие… Мало «жидовской морды», кончится тем, что священник сочтет его дурачком!

Хаим сосредоточился. Он, в конце концов, не мальчишка, взрослый человек, и пришел к отцу Алексию как к человеку, а не как к попу.

– Значит, она рассказывала обо мне? – осведомился священник.

– Да, рассказывала, немного. Она не любит говорить о себе и своей жизни, но мне стало понятно, что вы приняли в Марии большое участие и продолжаете помогать. Я решил довериться вам. Без вашего согласия я не имею права сделать ей предложение! Даже пытаться не стал бы, потому что знаю: не получив вашего благословения, Мария не пойдет за меня. И я уважаю ее благородство. Если вы будете против нашего брака, я ничего ей не скажу, и она уедет в Вильно.

Объяснение, слава Всевышнему, состоялось. Осталось только ждать.

Отец Алексий смотрел в окно. Не пригласил пройти и сесть, но не выгнал, что уже хорошо. Когда он обернулся и взглянул снова, на его лице мелькнула или причудилась Хаиму мимолетная улыбка.

– Выходит, я должен освободить Машу, чтобы она не принесла мне в жертву свое личное счастье? – теперь глаза священника откровенно смеялись.

– Я бы сделал для ее счастья все возможное.

Отец Алексий бросил на Хаима испытующий, какой-то фотографический взгляд, будто ставил ему про себя оценку или хотел запечатлеть в памяти его лицо.

– С Машей я не успел хорошо поговорить, – медленно сказал он. – А теперь не знаю, что и думать. Однако вижу, наша воспитанница пользуется у мужчин успехом… На днях я получил письмо из Пушкинской гимназии, где Машу ждут в качестве педагога и, как ни прискорбно вам это будет услышать, невесты.

– Чьей невесты? – удивился Хаим, ничего не понимая.

– Директор «Пушкинки» написала мне, что родственник бывшей классной руководительницы Маши перед ее отъездом в Клайпеду сделал нашей девушке предложение, и она дала согласие.

Мир рушился вокруг Хаима. Окна пошли наперекосяк, рискуя взорваться солнечными брызгами, стены ощутимо накренились, покачивая в воздухе золочеными окладами икон…

Мария – чужая невеста? Такого не могло быть. Просто не могло – и все.

– Это неправда. Я не верю.

– Вероятно, правду нужно выяснить у нее самой.


Глава 15
Скромная лепта фрау Клейнерц

Истомленная жаром, вызванным волнением и отчасти раскаленной плитой, фрау Клейнерц за четверть часа до прихода Хаима капнула в сковороду масла и перевернула деревянной лопаткой очередной блин. На блюде уже возвышалась изрядная горка аппетитных веснушчато-пористых блинчиков.

Хозяйка с болью поглядывала на рассеянную гостью. Поглощенная грустными размышлениями, та механически улыбалась и с прилежной готовностью, не всегда впопад, отвечала на пустяковые вопросы.

Старушка могла поклясться, что знает, о чем думает Мария. Тонкий, как кружевная салфетка, блин пекся на медленном огне, и на медленном огне пеклось и переворачивалось в душе фрау Клейнерц неистовое желание помочь влюбленным. Ее худосочные ножки твердо стояли на земле, а мысли были здравы и трезвы настолько, насколько могут быть здравыми и трезвыми мысли хорошо пожившей женщины, но хмель от зрелища развернутой перед глазами драмы слегка вскружил ей голову. Она давно примирилась с одиночеством и забыла, когда ее в последний раз посещала обида на обделенную яркими красками жизнь, но тут горячие волны сочувствия и соучастия забурлили в вялой крови с нерастраченной силой. В герре Хаиме и фрейлейн Марии она узрела зеркальное отражение собственных мечтаний. Добрую половину лета старушка была больна их робкой любовью, которая застопорилась вконец из-за непонятных предрассудков девушки. А скоро фрейлейн Мария уедет в Вильно, и молодой человек осиротеет навсегда…

Если предназначенная друг другу пара расстанется, это будет в высшей степени несправедливо! Жизненный опыт подсказывал фрау Клейнерц, что Хаим – однолюб. Сможет ли он уговорить священника? Сомнительно… Что понимают священники в любви? Разве им, не слышащим ничего, кроме божьего гласа, дано понять и услышать слабый голос человека, смертельно раненного земной страстью? Боже, боже, почему в мире людей так болезненно, так ненадежно и шатко самое лучшее, что они имеют и чем могут, но не осмеливаются распорядиться?!

Хозяйку, как и ее жильца, подстегивал беспощадный бег времени. Она решила, что, в крайнем случае, сама откроет Марии глаза на любовь Хаима, и вот, случай, кажется, наступил.

Она соединит две мечущиеся судьбы, и пусть «Счастливый сад» подтвердит свое название! Она все объяснит Марии, а потом покажет ей «Адама и Еву»…

Предвкушая, какое магическое действие произведет на девушку это произведение, фрау Клейнерц открыла створки окна шире, чтобы охладиться, и набрала в грудь побольше воздуха. Короткую пламенную молитву унес к небесам предосенний ветер. Фрау Клейнерц воинственно тряхнула перламутровыми букольками и бесстрашно кинулась спасать великое чувство.

В отличие от Хаима, напрочь забывшего перед отцом Алексием приготовленную заранее речь, она произнесла свой мысленно отрепетированный монолог со всем артистизмом и пафосом, на какие только была способна. Ожидая увидеть изумление и счастье в прекрасных синих глазах новоявленной Евы, она поведала, что Хаим как раз в этот миг умоляет священника дать благословение на брак с возлюбленной, обожаемой беззаветно и нежно…

Тут дверь столовой распахнулась, и вошел сам герой. Едва увидев его, Мария, дрожа от холодной ярости, воскликнула:

– Вы опять меня обманули! Как вы посмели просить отца Алексия об этом… о том, чего я не знаю?!

Официальным обращением к нему она разом перечеркнула безвозвратные летние дни и надежды хозяйки.

– Попробуйте русские блины, герр Хаим, – засуетилась, чуть не плача, страшно виноватая и несчастная фрау Клейнерц. Ни он, ни девушка, к некоторой обиде, не замечали ее, забыли о ней, словно были в столовой одни. А ведь она от всего сердца хотела помочь их неуверенной любви! Видит бог, она желала им только добра…

– Я скажу банальные вещи, Мария. Я ваш друг. Но, кроме того, я хочу быть вашим мужем. Я люблю вас, – сказал Хаим.

– Ваше признание опоздало.

– Попробуйте блины, мы их вместе стряпали, – пискнула, подпрыгивая от горя и ужаса, фрау Клейнерц.

– Прощайте. – Девушка прошагала к двери.

– Это вы обманули меня! – в отчаянии прокричал он.

Она обернулась.

– Я?!

– Да, вы! Священник сказал, что в Вильно вас ждет жених!

– Какой… жених?..

Мария сделала странное движение, будто сломалась, и села на табурет у двери.

Фрау Клейнерц застыла на краю мизансцены, успев, впрочем, вовремя прикусить выпавшую вставную челюсть вместе с воплем крайнего изумления.

– Ваш, – Хаим тоже сел. – Отец Алексий получил письмо от кого-то из Вильно. Там, как я понял, готовятся к свадьбе…

Старушка вытянула черепашью шейку. Фрау Клейнерц не простила бы себе, если б что-то ускользнуло от ее внимания. Мелодрама, в которой она, что бы ни думали эти двое, представляла совсем не массовку, превращалась в трагедию!

По раскрасневшимся щекам девушки потекли слезы. Уронив лицо в ладони, она глухо прорыдала:

– Я… согласна!

– С чем?..

– Стать вашей женой.

Фрау Клейнерц клацнула зубами, вправляя челюсть, и горячо возблагодарила Бога: до Его далеких ушей наконец-то дошла ее молитва.


Глава 16
Инакие

Крепко озадаченный визитом еврейского гостя, отец Алексий крупными шагами мерил просторную террасу. А он-то считал, что хорошо знает Машу! Не говорила она ему ни о каком женихе. Ни о виленском, ни о клайпедском.

По правде говоря, священника очень огорчило известие из Вильно. Начальница «Пушкинки» сообщила, что классная дама на все лады расхваливает своего родственника, то ли родного брата, то ли кузена. Директриса писала: «Недавно он, как мне стало известно, развелся с первой супругой». Видно, намеченная по приезде Маши свадьба предрешена, – совсем расстроился отец Алексий. Тон письма был более чем прохладный: «Возможно, он действительно неплохой человек, но я полагаю, что достойный мужчина не оставил бы двоих детей…»

Неужели скромная, застенчивая девушка, полюбив несвободного мужчину, посодействовала его уходу из семьи? Маша, которая все свободное время возилась с приютскими малышами… Добрая Машенька способна поступить так жестоко?!

Отец Алексий готов был повторить вслед за сегодняшним гостем: «Это неправда. Я не верю». И – сомневался. Верь не верь, но директор гимназии, сдержанно осуждая в каждой строке, тем не менее, подтвердила: «Ждем»…

Сомнения в добропорядочности воспитанницы усугубило в священнике заявление еврея. Лицо у парня было открытое, искреннее, отец Алексий подумал: не лжет. Говорил по-русски почти чисто, только чуть-чуть останавливался перед каждой фразой, наверное, подбирая слова. Поспешил попросить руки девушки. «Мы любим… Я люблю…»

Встретились, должно быть, недавно, и что – обуяла Машу столь скоропостижная любовь? К чужому человеку, веры чужой, из гонимого всеми, всем чуждого народа?..

Священник сошел с террасы, сел на верхнюю ступень крыльца. Вслушался в стрекот последних кузнечиков в траве. В голове зрели, раздувались темным подозрением зимние мысли. Маша бросила вызов обществу, вырастившим ее людям…

То, что она стала по-другому одеваться, сразу бросилось в глаза отцу Алексию. При этом он не мог не отметить, что новое платье очень идет к ее стройной фигурке. За каких-то три месяца она необычайно изменилась внешне, а уж внутренне… Насторожило его нынешнее поведение воспитанницы: чего-то недоговаривала, явно избегала, не радовалась ему – такого никогда не случалось прежде. Не сказавшись, ушла куда-то… А самое главное – об исповеди не заикнулась, не причастилась!

Причастников сегодня и вообще-то было немного. Не все знают о приезде батюшки. Ну, до конца недели он успеет отправить богослужения, обласкать молитвами маленький приход…

Отец Алексий оглянулся на скрип калитки, уверенный, что явилась Маша, в душе вспыхнуло: не виновата! Поговорят сейчас, и все странное объяснится. Но на дорожке стоял Хаим Готлиб, – так он, кажется, назвал себя?

– Простите, это опять я…

– Вижу, – раздраженно усмехнулся священник. – Вы что-то забыли?

– Нет… То есть да. Но не забыл, а… Вы сказали: «…правду выяснить у нее самой». Я выяснил.

Сильное волнение молодого человека выдавали зардевшиеся скулы и охрипший голос. Волосы вздыбленные, ермолка вот-вот упадет, в лице, несмотря на словесную сумятицу и смущение, отчаянная решимость. Сам, как струна, и глядит прямо, в глазах нет лукавства, присущего его фарисейскому племени… Парень с характером. Такого удальца, если утвердился в чем-то, ни повернуть, ни согнуть. Отец Алексий невольно отметил: Хаим Готлиб ему нравится.

– Так что же вы выяснили?

– Что у Марии нет жениха в Вильно. – Молодой человек прокашлялся и, предваряя вопрос священника, продолжил: – Она придет позже и сама все вам расскажет.

…Хаим тщетно уговаривал Марию идти вместе. Девушка стыдилась заплаканного лица, стыдилась после всего случившегося появляться на глаза отцу Алексию, и тут помогла фрау Клейнерц. Умиротворенная и счастливая своим посредничеством, старушка повела девушку к себе, утешать.

– Мария согласилась.

– На что?

– Выйти за меня замуж.

«Ладная получится пара», – вопреки малоприятным обстоятельствам, мелькнула у священника беглая мысль. Он и раньше понимал, что из Маши монахини не получится, и опасался, как бы трясина общественных условностей и заблуждений не засосала ее. Но такого, с чем привелось столкнуться, помыслить не мог. Тем не менее не мог и не признать: они, эти двое, похожи. Словно предназначены друг другу, несмотря ни на что.

Они сами – другие. Странные, нездешние. Инакие… И, пожалуй, лучшее, что можно сделать, – не мешать им. Вздохнув, отец Алексий хлопнул по крыльцу ладонью:

– Ну что ж, садитесь, и потолкуем.

Хаим поправил сползшую ермолку, расслабленно сел рядом, чувствуя, что конфликт исчерпан.

– Вы уверены в вашем решении, господин Готлиб?

– Абсолютно.

– Владыка не даст добро на ваше венчание в церкви. Скорее всего, и синагога откажется.

– Мы зарегистрируемся в муниципалитете. В нашем крае, как вам, должно быть, известно, действует закон о гражданском бракосочетании.

– Значит, невенчанный брак… Вы уведомили об этом своих родных?

– Нет, – запнулся Хаим, – они живут в Каунасе. Я рассчитываю на поддержку отца.

– Когда собираетесь подавать на оглашение?

– Его не будет. Ни мне, ни Марии оглашение не нужно. Нас поженят без помолвки и положенного срока. Я договорюсь…

«Подкупит регистратора», – догадался отец Алексий и с неудовольствием подумал, что опять ошибся в оценке: есть-таки в парне иудейская хитринка… Но промолчал.

Хаим вкратце поведал о планах на будущее, где и кем работает. Тут священник смекнул: по-соседски познакомились. И снова ошибся.

– С Марией мы встретились у кинотеатра…

Размягченный неожиданно вспыхнувшей искрой дружеского расположения, Хаим сам не заметил, как выложил собеседнику почти все события лета. Полагая, что священник не разбирается в суетном мире кино, упомянул даже об ее сходстве с голливудской звездой.

– Ваша избранница действительно похожа на Грету Гарбо, – задумчиво сказал отец Алексий. – То есть на Грету Ловису Густаффсон[33], продавщицу из магазина готовой одежды. – Он усмехнулся, заметив, как поразила молодого человека его осведомленность. – Говорила ли вам Маша, что ее мать, Софья Альбертовна Митрохина, носила в девичестве фамилию Густаффсон?

– Ничего не говорила, – удивился Хаим.

– Прадед Маши был родом из шведского города Йончепинга. Причины его переселения в Россию неизвестны. Я постарался навести справки, но даже весьма отдаленные родственные связи Софьи с Гретой не подтвердились. Родственников, к сожалению, не нашлось ни в Швеции, ни в России. Маша – круглая сирота.

Отец Алексий поднялся, давая понять, что разговор подошел к концу.

– Судьба ее небезразлична мне и многим людям. Она не одинока, и я хочу, чтобы вы об этом не забывали. Девица взрослая, сама вольна строить свою жизнь, как ей пожелается. Никто от нее ничего не требует, ни в чем не винит и не неволит. Будет счастлива – так и мы порадуемся. А насчет «Пушкинки» не беспокойтесь. Через неделю я поеду в Вильно, схожу в гимназию и все там объясню.


Глава 17
Любовья голая, любовь живая

Хаим не отважился сообщить родичам о женитьбе. Вторжение чужой крови в чистоту наследственности тотчас вызвало бы у консервативной матушки негодование силы необратимой. Только старый Ицхак был способен понять и поддержать сына в этой неизбежной борьбе. Скрыв от домашних телефонные переговоры с Хаимом, отец приехал в Клайпеду якобы по своим делам.

Он прохаживался по прелестной гостиной «Счастливого сада», смешливо вздергивая брови. Весело рассматривал дрезденский фарфор в шкафчиках, пастушков со свирелями и дев в кудрявых рощах на картинах, а сам ломал голову над тем, что еще мог отчебучить непредсказуемый сынок. Беседа, судя по всему, предстояла непростая.

«Ах, шельмец! – растерянно думал старый Ицхак потом, утопая в дурацком кремовом кресле. – Русских в Клайпеде – по пальцам перечесть, как он умудрился выбрать себе в невесты русскую?»

Известие не просто расстроило отца. Оно его потрясло. Бегство сына из дома Геневдел назвала «дезертирством». Женитьбу на русской сочтет предательством… А как загудит еврейский улей! Трудно было понять, когда выпускник Лейпцигского университета внезапно возжелал стать артистом. Трудно, но хоть как-то можно. Попробовал славы с ложку – захотелось испить больше… Щадя самолюбие Хаима, дома не говорили при нем о неудаче с консерваторией. Жалели, что ушел, что остался здесь одиночкой. Гене побушевала и сникла, Сара ждет не дождется… Дождались!

Своевольник тоже ждал – отказа или благословения, смотрел настороженно. Старому Ицхаку сделалось душно. Расстегнув верхнюю пуговицу рубашки, он проговорил:

– А если твоя женитьба – такой же промах, как в начале лета?

По лицу сына пробежала болезненная гримаса.

– Прошло не просто лето, отец. За это время я стал по-настоящему взрослым.

– Мать скажет, что тебе нужна порядочная девушка.

– Мария – порядочная девушка! – вскинулся Хаим.

– Но не еврейское дитя, – попытался мягко осадить старый Ицхак.

– Мне безразлично происхождение и вероисповедание моей будущей жены. Я люблю ее.

– Любовь, – проворчал отец. – Без денег, без сбережений… Голая любовь!

– Я достаточно зарабатываю, чтобы жить безбедно.

– Это ты сейчас так думаешь. Когда родятся дети, ты начнешь думать иначе.

– Может быть. Но я изыщу возможность не наживаться на чужом труде.

Старого Ицхака покоробил тон, с которым это было сказано.

– У тебя, я гляжу, появились большевистские мысли… С чего бы? Ты не глуп, Хаим, и прекрасно знаешь, что люди неодинаковы. Кому-то дан талант, кому-то – нет, кто-то удачлив, у кого-то вечная невезуха. Так почему одинаковым должно быть их положение в обществе? Всякий человек исполняет на земле жребий, данный ему Всевышним… Чем тебе не угодили деньги?

– От них чувствуешь себя мертвым.

– Ты еще никогда не жил совсем без денег, – холодно напомнил отец.

– Они – не главное.

– А что – главное?

– Любовь, – Хаим спокойно глянул в глаза сидящего перед ним старого человека. – Люди извратили ее значение, низвели до инстинкта, предали, продали, назвали блудницей, без вины пригвоздили к позорному столбу… То, что люди сейчас считают любовью, на самом деле давно потеряло смысл. А любовь есть, отец, она – живая, и можешь думать, что я говорю громкие слова, а я буду говорить то, что думаю… Любовь остается с тем, кто сумел увидеть не тень ее, не призрак, не предложенное толпой жалкое подобие, а ее – настоящую. Она не прилагательное к чему-то, она существует сама по себе и ни к чему не приспосабливается. Даже к так любимым тобой деньгам.

Старый Ицхак слушал, подавшись вперед, и – да пошло все к чертям! – любовался сыном. Хаим был красив какой-то новой чувственной красотой. Яркие глаза словно высекали искры, тонкие ноздри породистого носа трепетали. Ходящее в горле адамово яблоко выталкивало голос со знакомой хрипотцой. Такой же кадык был в молодости у Ицхака, потом пропал. Когда же он его проглотил?.. Старый Ицхак усмехнулся.

Пренебрежение сына к миру капитала, разумеется, носит не революционный характер. Хаим отстранен, ибо не ведал нищеты. В мальчишке силен унаследованный от него, отца, дух упрямства… Но он-то нашел применение своему духу! Вбил его в коммерческое вдохновение, в купеческий авторитет, в сберегательный банк… А оголенное упрямство сына нашло выход в несуществующих химерах…

В крови Хаима бродит наследственный вызов, сын так сотворен. Что же – ломать его теперь? Делать из него отверженного, парию?..

– Человек не властен над любовью, – говорил, между тем, Хаим, – и она не ищет власти над человеком. Любовь – слияние, предопределенное Всевышним, слияние духа и тела, плоти и ребра, молока и крови, Им же вспоенных, – но только в том случае, если человеку выпадет счастье найти недостающую часть себя…

– И ты полагаешь, что отыскал эту часть.

– Да, – выдохнул сын и замолк.

Старый Ицхак почувствовал, как страшно устал. Не в этот момент, а вообще, от жизни. Бесконечно устал и миллион лет не думал о любви.

…Он женился на Геневдел поздно, без романтического увлечения и тем более без страсти. Дочь уважаемого в кагале[34] человека, она владела немалой собственностью, доставшейся ей от бездетного родственника. Ицхак взял Геневдел, девушку на пятнадцать лет моложе себя, ударив по рукам с ее отцом, – оба были чрезвычайно довольны выгодной сделкой, а невесту никто не спрашивал.

Первые годы совместной жизни, чувствуя вину перед юной женой, Ицхак честно старался вызвать в ней нежные чувства, но Геневдел и любовный пыл оказались несовместимы. Поначалу, несдержанная на слово и высокомерная, она еле терпела мужа. После привыкла и по-своему привязалась, как к неотъемлемой части ее устроенной жизни. Супругов связывали неразрывные нити – семья, дети, их дети, думы о детях… однако тепла, полного, духовного и физического тепла, что греет мужчину и женщину в холоде жизни, – не было между старым Ицхаком и Геневдел Рахиль.

Она никогда не поймет Хаима и не простит. Не потому, что злая или эгоистичная – чего-чего, а материнской любви в ней хватает. Бедная матушка Гене просто лишена чутья к другому теплу, ею не познанному, и воля мужа тут бессильна.

Старый Ицхак дорожил семейством, как ничем другим на свете, но вдруг понял, что больше всех любит младшего сына и хочет ему счастья. Пусть Хаим дышит свободно. Отец не станет его врагом.

– Раз ты все решил, я не буду стоять шлагбаумом поперек твоей судьбы, – трудно вымолвил он. – Со времен царя Соломона начались смешанные браки… Попробую подготовить Гене. Не обещаю, что удастся. Вряд ли.

– Я знаю, отец.

Они одновременно вздохнули. Повременив, старый Ицхак спросил:

– Твоя девушка красива?

– Очень.

Сын вынул из лежащей на столе книги фотографию в паспарту. Старый Ицхак накинул на нос очки, глянул и растерялся:

– Но это же… Это Грета Гарбо!

– Она не Грета. Она – Мария.

– Неужто так похожа?

– Только на первый взгляд.

– Мария, – повторил отец в замешательстве. Протер очки бархоткой и, всмотревшись внимательнее, бессознательно пошарил за правым ухом. Ничего за ним не обнаружилось, но перед глазами вдруг всплыл образ, переставший тревожить с десяток лет назад.

– Действительно, не Грета, – пробормотал старый Ицхак. – Другой породы… В твоей избраннице больше искренности и… нежности… она невысока ростом. Я прав?

– Да.

Старый Ицхак облокотился о стол и прикрыл глаза рукой.

…Белокурая Ядзя протягивала яблоко сквозь прутья плетня: «Возьмите, оно спелое, пан Исаак…»

В столбе густого солнца над нею роились золотые пылинки. Нимб пушистых волос, румяное лицо, наливной плод в тонких пальцах – все было одной материи, все ликующе вспыхивало и пылало. Проходя мимо, Ицхак с усилием отворачивался от слепящего солнечного блеска.

«Возьмите яблоко, пан Исаак…»

Он шел еле-еле, как стреноженный конь, ступал не ногами, а волей. Чтобы не думать о Ядзе, не видеть, не слышать ее, закрывал глаза, вынимал карандаш из-за правого уха, грыз его громко, с треском, и ласковый голосок угасал позади.

Дурная привычка образовалась у него в юности из-за Ядзи – носить за правым ухом карандаши, каждый день новый. Однажды сгрыз случайно, почувствовал облегчение и стал уничтожать эти начиненные графитом палочки, как ненужные желания в себе…

«Куда ты деваешь карандаши? – сердился отец. – Ешь, что ли?!» Ицхак умирал от стыда, ведь так оно и было.

Дочь нищего польского шорника, драчуна и пропойцы, Ядзя жила в самом бедном домишке на их улице. Они играли вместе в беззаботном детстве, нежно любили друг друга в отрочестве, а выросли – и Ицхак сделал свой выбор. Семья выгнала бы его, приведи он Ядзю как невесту. Потом дом поляков купил аптекарь, сами они куда-то уехали, и привычка незаметно исчезла.

– Ты пойдешь с нами в ратушу? – прервал сын отцовские воспоминания. – Церемония назначена на завтра. С моей стороны будешь ты и фрау Клейнерц, со стороны невесты – священник из Векшняйского храма и несколько человек из здешней русской общины.

…Девушка оказалась такой, какой старый Ицхак ее и представлял. Не высокая, но и не маленькая, с округлыми, где нужно, хрупкими по первому впечатлению формами, с тщательно уложенной копной рыжих волос и синими глазами. Скорее, миловидная, чем красивая. Грету Гарбо она вовсе не напоминала.

Позже его поразило сияние ее кожи, необычайно нежное, с тонкими переливами жемчужных теней, и все время, пока продолжалась церемония регистрации, а затем на скромном свадебном торжестве в столовой домохозяйки Хаима, старый Ицхак чувствовал жуткую неловкость и умирал от стыда. Каждые пять минут он ловил себя на отчаянных поисках карандаша за правым ухом и ничего не мог с этим поделать.


Глава 18
Горький мед

Они шли по сосновому лесу в рыбацкую деревню к северу от Паланги. До Паланги добирались на автобусе, – Хаим решил провести здесь двухнедельный отпуск, подаренный ему на службе по случаю женитьбы. Решил единолично, Мария лишь кивнула в ответ, – теперь она соглашалась на все, что бы он ни предлагал. Ты – муж, я – жена, поэтому повинуюсь, – говорил этот смиренно-сухой кивок.

Она шла за Хаимом, в его рюкзаке лежали и ее вещи, она впервые несла их не сама. Шла и думала с горечью, как же ловко он сыграл на обстоятельствах ее безвыходного положения, обрушив на нее сообщение о женихе, ждущем в Вильно. Сердце трепыхалось от ужаса загнанной в клетку птицей, замужество почудилось единственной возможностью укрыться от Железнодорожника, иначе страшный человек достанет ее хоть из-под земли. Хаим воспользовался этим страхом, подговорил помочь фрау Клейнерц, сумел обаять даже отца Алексия и, вырвав у нее согласие, договорился в муниципалитете оформить брак поскорее. Покупать фату и свадебный наряд Мария наотрез отказалась, взяла напрокат в салоне платье попроще. Там же ей уложили волосы и украсили прическу вощеной веточкой вышедшего из моды шелкового флердоранжа.

В ратуше Мария держалась прекрасно. Никто не заметил ее смятения, и лишь после того, как в затаенной тишине прозвучало короткое «да», сказанное ее собственным голосом, она поняла, что путь назад отрезан. Бесстрастный регистратор объявил их мужем и женой. Хаим осторожно коснулся губ Марии теплыми губами, и тут она не сумела удержать предательских слез. Отец Алексий и другие гости, наверное, подумали – ох и впечатлительная же, оказывается, наша Маша! Ведь никто, кроме фрау Клейнерц, не подозревал, что этот поцелуй у пары первый. Восхищенная старушка даже всплакнула, деликатно сморкаясь в кружевной платочек.

Сейчас Мария жалела о случившемся. Надо было сразу же открыться священнику, послушать его совета, заручиться поддержкой и остаться в Клайпеде. А уже потом, выдержав срок помолвки, может…

– Смотри, лодки, – сказал Хаим.

Черные смоленые лодки казались издалека подсолнуховыми семечками, разбросанными на берегу. На белом фоне дюн четко вырисовывались высокоствольные сосны, чью золотую кровь вечность превращает в янтарь. На протянутых между столбами шестах сохли вязанные вручную сети. Очутись здесь тысячу лет назад, картина была бы та же – дюны, сосны, сети, лодки…

Где узнать, кто в деревушке сдает комнаты, как не в лавке? Незатейливая вывеска тотчас вынырнула над терновой изгородью. По углам стояли стянутые обручами деревянные бочки, удивительно напоминающие пышные груди в корсетах, в голубоватом табачном дыму мешались рыбные, дегтярные и керосиновые запахи. Пестрое галантерейно-продовольственное богатство прилавка теснила эмалированная лохань, полная серебряных слитков сельди в жирном ржавом рассоле. За лоханью, сложив калачом руки, восседал мощный старик с лихо закрученной цигаркой во рту.

– Во-он там, в конце улицы, кузнец обычно внаем сдает, – ответил лавочник на вопрос незанятым углом губ и вытянул коричневый палец в сторону распахнутого окна.

В благодарность за подсказку гости купили жестяную баночку монпансье.

Уже вечерело, и в тени вдоль улицы красными светлячками мерцали огоньки тлеющих самокруток. На скамьях, лениво переговариваясь, покуривали старики. Светлые дома выглядывали из зеленой, еще не сорванной осенними ветрами пены жимолости и кизильника. Тут и там на крышах сараев в небрежных гнездах стояли приготовившиеся к отлету аисты. С гулким стуком падали перезрелые груши. Во дворах в последний раз перед сном неистово клекотали и дрались петухи. Деревня была живописная и маленькая, не больше десяти минут ходу до окраины.

Рядом с хозяйским домом, увитым стеблями петлистой розы, раскинулся ухоженный плодовый сад, роскошный для этих мест – ветки яблонь ломились от красно-желтых плодов, свисающих аж за ограду. Поодаль в отгороженном от усадьбы дворе возвышались стога сена и темнели постройки для скота.

Учуяв чужаков, цепная собака залилась яростным лаем и рванулась к калитке, но была остановлена властным окриком. Рослый беловолосый мужчина в брезентовом фартуке выслушал Хаима и позвал жену. Подошла женщина, под стать хозяину, высокая, крепкая, с загорелым лицом и зеленоватыми кошачьими глазами.

Хозяева были в приличных годах. Звали их Иоганн и Констанция.

– На медовый месяц, – улыбнулась она, наметанным взглядом определив статус квартирантов. – Молодожены всегда у нас норовят снять. Подороже выйдет, зато не комната, а отдельный домик.

Бревенчатый домик стоял на задворках. Окна кухни с беленной известью печкой выходили на огород с начавшей жухнуть картофельной ботвой. Крохотная комната была насквозь пропитана густым яблочным духом. Блуждающий огонь свечи в хозяйкиной руке озарил открытую дверь смежного с кухней чулана, откуда в коридорчик вываливалась шафранная гора налитых спелостью яблок.

Словоохотливая Констанция пояснила:

– В саду анисовки остались, а эти как-нибудь в воскресенье на базар повезем. Вы берите отсюда, ешьте, сколько хотите, не стесняйтесь. Яблоки сочные, сладкие, истинный мед, будто нарочно для вас. Урожай нынче – девать некуда. А варенье, какое нравится, – вишневое, малиновое или из крыжовника – у меня же покупайте, я вкусно варю.

Из окон комнаты открывался чудесный вид на узкий сосновый перешеек и голубую в сумерках полосу дюн. За дюнами чернело море.

Мария зарделась до корней волос и благословила темноту, глянув на огромную кровать с высоким узорным изголовьем, накрытую вышитым льняным покрывалом. Этот железный супружеский корабль, видно, смастерил хозяин. В плетенье металлических прутьев, крашенных белой эмалью, угадывались солнце и птицы. К левой от входа стене приткнулся плоский шкаф, в углу примостился вытянутый столик. Стулья в комнатку не втиснулись. Все пространство занимало широкое ложе, прямолинейное в своем брачном назначении и царствующее здесь полновластно.

– Матрацы шерстью набиты, плотные, без комков, – засмеялась востроглазая Констанция, ставя на стол канделябр со свечами, – а подушки пуховые, и белье я стелю глаженое.

Если бы хозяйка знала, что новобрачные еще не спали вместе, она бы сильно удивилась.

…После свадебного вечера, оставшись с Хаимом наедине в его квартире со смешным названием «Счастливый сад», Мария взяла с кровати подушку и ушла в кремовую гостиную.

Все, что случилось, было словно не с ней. С другой девушкой, а Мария лишь наблюдала со стороны. Эту девушку попеременно трясло от злости, от страха и покорности судьбе, глупой спешки и опоздания поступить по-иному. Девушка чувствовала себя жертвой чудовищной несправедливости, и даже если Хаим просто трогал ее за локоть, пытаясь привлечь к чему-нибудь внимание, демонстративно отстранялась.

Добрую жизнь не построишь на обесчещенной ложью дружбе… Мария чувствовала себя униженной. Из спальни донеслись стук упавшего предмета и тихое чертыханье – Хаим пробирался на кухню тушить пожирающее его пламя чашкой оставшегося со свадьбы морса. Мария мстительно решила: «Стану сопротивляться. По крайней мере не поддамся сразу… А после, когда муж мной пресытится (сколько времени будет продолжаться утоление его омерзительной страсти, она предпочитала не думать), я рожу дитя, подурнею, и наконец-то он от меня отстанет».

Заранее измученная годами будущей постылой жизни с Хаимом, она затаилась, ожидая его оклика, чтобы высказать вертевшуюся на языке дерзость, выставить в свою защиту ногти, зубы, каменную скованность тела и безмолвный плач. Совершенно несчастная, лежала она, утопая в пышных чреслах кремового дивана и лелея уязвленную гордость, пока не уснула…

На следующий день ее удивил и разочаровал безмятежный вид Хаима. Веселый, как всегда, он шутил и смеялся. Он посмел вести себя так, словно ничего не произошло! Но ведь и впрямь ничего не произошло… Она поневоле оценила его целомудренную сдержанность. Их разговоры были невинны, только оба опускали ресницы, стараясь не встречаться взглядами.

Вторая ночь прошла так же спокойно. И вот стремительно надвинулась третья – на одной постели, чреватая болью и раной, не излечимой уже никогда…

Мария в бешенстве подумала, что изобретательный Хаим нарочно, ради мерзких завоевательных целей наметил маленькое путешествие в Палангу, где она ни разу не была, хотя от Клайпеды нет и тридцати километров. Может, заранее условился с хозяевами, и они ломают перед нею комедию! С него станется… Она не верила ни одному его слову.

Хаим стоял, привалившись к дверному косяку.

– Если хочешь, я пойду спать в кухню.

Мария с боевой готовностью откликнулась:

– Если я и хочу чего-то, то вычеркнуть тебя из жизни.

Да, сейчас ей хотелось именно этого. Вычеркнуть Хаима, Железнодорожника, любого мужчину из своей жизни.

Ситуация не поменялась, поменялись роли: теперь Хаим взял подушку, и вдруг у него вырвалось:

– Зря ты боишься, я не собираюсь применять силу. Хотя, моя б воля, любил бы тебя все ночи, до утра не выпускал бы из рук…

– А «без рук» – не любишь?

– Люблю, но…

– Но?

Он не ответил.

– Ложись, – сказала она, подвигаясь к самому краю. – Попробую поверить.

Слыша хрипотцу в его дыхании, Мария думала о том же, что и Хаим, и ужасалась монашеской абсурдности своего поведения. Сейчас он придвинется и… снова обманет ее. Она ждала. Пять минут, десять, полчаса… Почти так же, как на судне во время операции. А ничего не происходило – ни осады разговором, ни проверки ногтей на остроту. В кровати пролегла нейтральная полоса, с луженым терпением на одной стороне и гневом, взращенным обидой, с другой.

Время вытягивалось вперед дразнящим языком, корабельным канатом над бездонной пропастью, влеклось дальше, обманчивое, как сон, и становилось сном, повторенным наваждением без начал и концов. Мария мертвела от мысли, что с нею это уже было, и, теряя прежнюю память, шла по призрачному саду. Мелькали стволы деревьев, с корой цвета красной бронзы, но упругой и шелковистой. Прохладная трава ласкала ступни, влажные бутоны плетистых роз прикасались к обнаженному телу.

Мария шла к тому, кто ждал впереди на поляне, и, когда он двинулся навстречу с круглым огнем в ладони, она почуяла оглушительный запах яблок, распирающих смежный с кухней чулан… Удивилась во сне: что за бред, какой еще чулан в лесу?..

От густоты яблочного аромата кружилась голова. В уши внезапно ударил восторженный голосок фрау Клейнерц, те слова, что старушка говорила перед картиной Дюрера: «Ах, фрейлейн Мария, вы не представляете, как вам повезло встретить своего мужчину! Вы – Ева, созданная для него…»

…Человек, мужчина, очутился близко. Она почувствовала, как соски приподнимаются двумя спелыми утренними ягодами. Мужчина тихо засмеялся, наклонился над нею, держа в зубах маленькое солнце, и она откусила.

Они откусывали медовое солнце, каждый свою сторону, пока их губы не сошлись в начало начал и конец концов, замыкая круг сна и смысла.


Глава 19
Настоящий друг… ненастоящий муж

Мария проснулась, безуспешно пытаясь унять дыхание, половину которого мужчина унес в грезы с обморочным поцелуем. Скорчилась под одеялом в стыдливый комок: от благоухания чуланных яблок мысли мешались в голове, живот с силой тянуло книзу, и – о-о, издевательская проза жизни! – нестерпимо хотелось в туалет. Она украдкой окинула комнату быстрым взглядом.

– Привет, – сказал Хаим буднично и безлико, появляясь из кухни в клетчатой рубашке и бриджах. – Я хочу поплавать. Пойдешь со мной? Но тебе купаться не советую, вода сейчас уже очень холодная, мышцы сведет.

– Захочу и искупаюсь, – пробормотала Мария и вспомнила, что у нее нет купального костюма.

– Дело хозяйское, – пожал он плечом.

– Отвернись, мне надо выйти! – вскрикнула она, не в силах больше терпеть. Хаим замешкался, и Мария выбежала в сорочке на улицу, едва не сметя его по пути.

Когда ее лицо конфузливо высунулось из-за двери, он весело передразнил:

– «Отвернись, мне надо войти!»

– Я уйду от тебя, Хаим Готлиб, – отозвалась она, прошмыгнув к шкафу.

Он повернулся, навис над нею, упершись о шкаф руками, с белым от запальной злости лицом:

– Никогда не говори так, слышишь?! Никогда!

Мария без всякой боязни, с каким-то девчоночьим любопытством глянула снизу вверх:

– Бить будешь?

– Нет, – прохрипел он. – Если ты уйдешь – я не буду жить.

Она все-таки испугалась, выскользнула из-под его рук. Уронив стиснутые кулаки, Хаим опомнился.

– Вот, посмотри, может, понравится, – мрачно кивнул на кровать.

Увлеченная выяснением отношений, Мария не заметила, что на кровати, уже застеленной, разложена кое-какая одежда: белый, в фиалках, сарафан из набивного ситца и шелковый купальный костюм. Тот самый раздельный итальянский купальник, который она видела в любекском магазине – непристойно узкий, телесного цвета!

– Ах, вот что ты там покупал! – воскликнула Мария.

– Где? – Хаим наконец улыбнулся.

– В Любеке! А лгал, что покупаешь подарок сестре!

– Я не лгал. Саре я тоже купил купальник… Ну же, одевайся! В море плавать не дам, а загорать – сколько угодно.

– Тогда никуда не пойду.

Он вздохнул:

– Как хочешь.

Мария в сердцах с размаху бухнулась на кровать, бело-розовую в рассветных лучах, как невеста… Хорошенькая перспектива – задыхаться целый день одной в этом яблочном раю! Пусть дружеские отношения с Хаимом – мираж, зато ей с ним не скучно.

– Я пойду с тобой.

– Иди.

– А купальник куда-нибудь спрячь. Я не желаю видеть этот ужас.

– Напрасно. «Этот ужас», очень даже симпатичный на мой взгляд, придумали в знаменитом Доме моды Скьяпарелли. Кстати, Грета Гарбо начинала карьеру с демонстрации купальников…

Хаим еле успел отпрянуть: Мария прыгнула, как кошка, и полоснула воздух ногтями перед его лицом.

– Не смей! Меня! С ней! Сравнивать!!!

– Сдаюсь, сдаюсь, – засмеялся он, поднимая руки. – Я давно хотел сказать: не ты похожа на Гарбо, а совсем наоборот – она на тебя похожа. Чуть-чуть. Но ты в миллион раз лучше… Ты – моя королева. Только ты.

Мария шла за ним босиком след в след и не узнавала себя.

Отчего она так сильно изменилась? Она, которая боялась мужчин пуще огня, почему-то становилась с Хаимом капризной и взбалмошной, какой не была ни с кем, мгновенно переходила от ликования к гневу.

А если Хаиму надоест возиться с нею? Если он ее бросит?.. Мария размышляла об этом с незнакомым страхом, не в силах разобраться в мыслях и ощущениях. «Пусть бросит, пусть, пусть, пусть бросит», – со скорбным упрямством думала в такт шагам.

Холодное дыхание моря чувствовалось издалека. Море ни секунды не оставалось без движения: рябило, мерцало, выкидывало в бесконечном канкане мириады сверкающих коленок. Язык прибоя облизывал берег в тщетных усилиях добраться до лодок, и ползучая шея в пенном жабо с шипением втягивалась в море перед новой попыткой.

Ветер делал сразу несколько дел: надувал и закручивал пышную юбку Марии, пел протяжные песни, срывал с волн жемчужную россыпь пены, смешивал запахи йода и соли с ароматом сосновой смолы. А еще ветер носил птиц. Чайки недовольно кричали, чуя запах рыбы. Впрочем, им грех было жаловаться, недавний шторм выкинул на мелководье кучи водорослей, и там, где растения запутались в камнях маленьких бухт, чайки справляли торопливые пиры. Мягкое травяное варево кишело моллюсками.

– Ну что, будешь купаться? – поинтересовался Хаим, раздеваясь.

– Буду.

– Неужто нагишом?

Хулиганская ухмылка причудилась Марии в углах его губ. Она впервые заметила, как хорошо Хаим сложен. Не атлет, но хорошо. Причем, она где-то видела эту фигуру раньше: прямые мускулистые плечи, широкую грудь, крепкий живот с пупочной денежкой.

Где же она могла видеть раздетого Хаима? В лазарете он был накрыт простыней. Во сне? Кажется, да… И вспомнила: Адам! Адам Дюрера. Обнаружила, что Хаим и лицом немного смахивает на него. Представила картину целиком и вдруг поняла: а ведь у нее, пожалуй, фигура дюреровской Евы…

Лодыжки мазнул хвост ледяной змеи.

– Платье испортишь, – предупредил Хаим. – Здесь море не сильно соленое, Неман впадает, но одежду сумеет подкрахмалить.

Мария строптиво забрела в воду по икры и выскочила обратно. Бр-р, как холодно! Подумала: остались бы они друзьями. Для окружающих муж и жена, а на деле просто…

Нет. «Ты – моя королева. Только ты».

– Не надо заходить в море, Хаим, заболеешь, – попросила «прежним» голосом.

– Разве тебе не все равно?

– Не все… Ведь ты – мой король.

Он сбегал к дому, принес завернутые в лист лопуха гренки, жаренные с чесноком и сыром, бутыль молока и проволочный сачок на шесте для сбора янтаря. Позавтракали, нашли лодку Иоганна, – хозяин позволил взять, – и поплыли к подводным бухтам процеживать сеткой травяной кисель.

Хаим ловко отыскивал янтарные окатыши в гуще водорослей, а Марии не удавалось – на ее взгляд, они ничем не отличались от обычной гальки.

– Сверху на них окисный панцирь, – объяснял он. На ладони покоились три камешка, ровесники детства Земли и юности моря, облаченные в матовые «рубашки».

– В Древней Руси янтарь называли «бел-горюч камень алатырь»…

– Потому, что он горит, это же смола первобытного леса.

…Иногда, если прибой выбрасывал траву к берегу, искатели обнаруживали «морские самоцветы» у пенной кружевной кромки. Бродили по влажным песчаным поймам, по дюнам и медно-зеленым сосновым перелескам. Тут же обедали из одного котелка, заедая ржаным хлебом и вареным картофелем приготовленную Констанцией окрошку на густой простокваше из свеклы, огурцов и яиц, щедро присыпанную укропом.

Последние дни августа стояли погожие, с белым солнцем над безмятежными белыми песками. Потрясающий закат полыхал здесь прямо над морем и гас, сжигая за собой горизонт. Опускались сумерки цвета вечерних волн.

Помолившись перед сном, напряженная от макушки до кончиков пальцев ног, Мария проскальзывала в постель. Она ни на секунду не забывала о том, что, может быть, случится ночью. Вспоминала каждое прикосновение его рук за день, особый прищур глаз, улыбку, смех и слова… засыпала.

Утром притворялась спящей. Лежала зреющей в теплом коконе бабочкой, – Хаим тихонько подтыкал одеяло. Сквозь ресницы следила за тем, как он одевается в полумраке, ходит по домику без шлепанцев, чтобы меньше шуметь.

Мария забавлялась этой утренней игрой. Испытывая короткие приступы счастья, все еще пугливо и трудно продиралась сквозь заросли девичьих страхов и детских обид. Но чувствовала она себя спокойно и надежно. Друг, взявшийся растопить ее сердце нежным терпением, был рядом.


Глава 20
Запах лаванды

Хозяин попросил Хаима принести ему в кузницу железо, которое должен был доставить некто по имени Пятрас. В полдень молодой крестьянин подвез на подводе к дому связку железных прутьев. Кузница стояла на отшибе у леса за скотным двором, к ней вела узкая тропа.

Свалив прутья в угол у раскрытой настежь двери рядом с металлическим ломом, Хаим спросил:

– Что вы собираетесь делать?

– Солнце, – усмехнулся Иоганн. Выбрал несколько стержней, сунул в горн и пояснил: – Навершие для столба. В семье у Пятраса сын родился, вот ему сделаю.

Хаим вспомнил украшенные «солнцами» придорожные столбы.

– Сам я не литовец, но скольким из них моя наковальня путь осветила, давно счет потерял, – продолжал Иоганн. – Такой у них древний обычай: родился человек – давай, кузнец, солнце, умер человек – давай, кузнец… Ставят солнце-крест на дубовом столбе. Дуб – дерево серьезное, само будто железное, людям веками память держать дает.

Глаза Хаима горели, как у мальчишки. Иоганн засмеялся:

– Хочешь, так помоги.

Когда Мария пришла посмотреть, куда запропастился Хаим, а за нею пожаловала и хозяйка, по кузнице шел грохот, звон, стук. Женщины почтительно остановились у двери: их мужчины колдовали над малиновым жаром. Хаим огромными щипцами придерживал раскаленные прутья, хозяин бил молотом, и прутья превращались в тонкие витые лучи с резными листьями на концах.

Филигранное плетение вокруг креста, с его повторяющимися лучистыми змейками, листьями, стрелами, удивило Марию сложностью рисунка:

– Как такая красота получается у Иоганна без эскиза?

– Красота у него в голове, – улыбнулась Констанция.

Кузнецы сменились. Теперь Хаим, обнаженный до пояса, взмахивал молотом. С беззастенчивым интересом рассматривая его, хозяйка сказала:

– Твой муж по-доброму выкован. Должно быть, во всем хорош? – она игриво глянула на вспыхнувшую Марию. – Но пойдем, не будем мешать, у Иоганна еще заказов полно.

В саду они налили навозной жижей вскопанные вокруг деревьев кюветы, наполнили водой лунки у кустов увядающей сирени возле дома. Потом хозяйка доила коров. Тугие белые струи звенели о дно цинкового подойника, а когда Констанция, поддерживая поясницу, встала с низкой лавки, полное молока ведро всколыхнулось розово-нежным цветом, словно на долю мгновения открылся зев котенка, – так отразилось в молочном плеске предвечернее солнце.

– Я с мылом не моюсь, – говорила хозяйка, натирая пальцы солью из банки у рукомойника на улице. – Иоганн не разрешает.

– Почему?

Хозяйка ждала вопроса. Ей редко удавалось поболтать, да и некому было слушать.

– Я лавандой пахну. Правда-правда, вот, понюхай.

Она с девчоночьей непосредственностью протянула Марии согнутое запястье. От ее кожи и впрямь исходил едва уловимый цветочный запах.

– Ну, сейчас-то смыла, да с навозом работали, а лучше на косьбе. Вспотею, и как будто духами прет от меня. – Приблизившись, сильно втянула воздух. – Ты тоже хорошо пахнешь, чисто. Медовыми яблоками.

– Весь домик ими пропах, – засмеялась Мария.

Высокая хозяйка наклонилась, помахала перед собой ладонью от ее шеи, нагоняя ветерок к носу:

– А еще будто розой… Нераскрытой розой, бутоном, – добавила задумчиво.

Пока лакомились за просторным столом на веранде сливами и креветками с виноградным соусом, Констанция почти без остановки рассказывала о себе, своей жизни и Иоганне, как, наверное, откровенничала со многими молодыми женщинами, снимающими летом «яблочный» домик.

– Иоганн был в деревне завидный жених, единственный сын, наследник почти что поместья, а я что? У родителей десятеро по лавкам, да бабки-дедки, да тетка с племяшками… Кучно жили. Некогда считать, сколько человек за обед садится, только успевай наворачивать, не то останешься с голодным пузом. Да и не больно-то немцы роднились с литовцами. Наших в этих краях было в ту пору раз-два и обчелся, и все батраки. А схлестнулись мы с Иоганном на покосе. Шел за мной по тропинке парень, я испугалась, девка же. После сказал: «На запах шел». Нюхал воздух, как зверь, и шел. Откуда, думал, нездешний запах? Духи, поди…

Констанция выплюнула в блюдце сливовую косточку. Качнула головой, улыбаясь воспоминаниям. Из-за тяжелых век лицо ее казалось немного надменным.

– Нам, конечно, не дали быть вместе. Я замуж вышла, тоже немец подвернулся. Иоганн с ума сходил. Сколько невест ему сватали – впустую. Подался в матросы. Возвратился – война кончилась, деревни в руинах, кругом – развал, я – солдатская вдова. Забрали мужа на фронт – и вроде не было его на земле… Вот так. Детей бог не дал. Сошлись мы с Иоганном и больше не расставались. С годами я потихоньку выведала, как же он, бедный, мучился без меня. Поначалу в Гамбурге, в парфюмерном магазине, учуял мой запах. Чуть, говорит, сознание не потерял. Выяснилось, кельнская лавандовая вода, одеколон такой. Взял флакон. Захотел на цветы посмотреть, по цветочным лавкам спрашивал. Тоже купил – представляешь?

Она расхохоталась, вытерла подолом фартука выступившую слезу.

– Мужик сам себе букет купил! Нюхал, покамест не осыпались лепестки. И что придумал! Никто бы не догадался, а он – да… Ему было довольно любой женщины, падкой на развлечения, таких навалом в каждом порту, продажных и всяких. Он жил с женщиной ночь, но перед тем, как сделать свое мужское дело, обрызгивал ее кельнской водой… Вот так! А кончился одеколон – не мог ни к одной подойти. Дух не тот. Опять купил воду, аж десять флаконов!

Египетские кошачьи глаза Констанции весело сверкнули.

– Приехал, разведал о моем вдовстве и дня не вытерпел, нагрянул. Сказал, чем пахну, – лавандой, мол, я и не знала. Ох, как же он нюхал меня! Мой белый зверь!.. Не седые волосы у Иоганна, сроду такой… «Никуда, – сказал, – не уйду от тебя, хоть гони». За что гнать? Мастер, работяга, добрый человек. С тех пор, как зажили вдвоем, ни местные, ни городские красотки не залучали его к себе. А старались-то, о-ой! И просто так вешались, и по пьяни, собственными глазами видала. Иоганн выпить любит. Ну, сейчас не слишком, прошло то время, когда неделю без просыху… О детях мечтал. Моложе были, я, помню, подначивала: иди, женись на невинной девке, деток нарожаете, заживешь семьей по-хорошему. Добро ли со мной, бесплодной вдовицей, век куковать? А он: «Не могу, – говорит. – У чужих баб дух не тот, мне без приязни». Было однажды, уходила я от него, пил сильно. Ну, кончил глыкать и пошел искать, как в прятках дитя. Думала – век не отыщет, нарочно сняла комнату в другой деревне, за две от нашей. Сама плачу, сад, коров жалею, соседке присмотреть поручила за сдоенное молоко. Хотела уже вертаться домой, и тут он, нашел-таки. После проведала я, – не Иоганн рассказал, люди дивились: в каждый дом зашел, ничего не спрашивал, а только воздух нюхал, и шагал дальше – из деревни в деревню… Может, сам бог дал ему обоняние для чутья моего только тела?..

Марии теперь мерещилось, что все в доме помечено суховатым лавандовым ароматом с легким привкусом горечи.

– О-ох, если совсем честно, была у него одна в Паланге, – вздохнула Констанция. – Два раза к ней ходил. Мне подсказали, я съездила взглянуть. Не-е, скандалить не стала бы. Подкараулила, посмотрела-понюхала и все поняла. Женщина та молодая красотка, не чета мне, но фокус не в том. Духами пахла – лаванда с мятой. На духи Иоганн повелся. Потом сам признался во всем… Вот так. – Она встрепенулась. – Ой, придут сейчас наши работнички, а ужин не готов! Помогай!

Несмотря на полноту, Констанция двигалась быстро и ловко. На столе появилась миска с литовскими цепеллинами – варениками из картофельного теста с рубленой свининой. Мария смущенно заметила, что муж свинину не ест. Хозяйка понимающе кивнула, не любопытствуя, и тотчас налепила вареников со сладкой творожной начинкой.

– Ты женщина умная, с образованием, скажи, как думаешь: отчего это? Запах мой – отчего? Душистой водой не брызгаюсь, притирками не мажусь. Всю жизнь с коровами. Ем, что другие едят…

Констанция не ждала ответа. Говорила, словно жалуясь, в то же время не без гордости.

– С детства не болела ничем. Два моих брата и сестра от тифа померли, а мне хоть бы хны. Всего раз была у доктора, о бесплодии спросить. Он подтвердил: не сможешь зачать, скажи спасибо, что годна для постели… Вот так.

Констанция полила мясные цепеллины горячими шкварками, присыпала зеленью, и едва успела плеснуть на творожники топленого масла, как явились кузнецы, свежеумытые и голодные.

Хаим был очень горд работой. На правой руке краснели точки ожогов.

– Окалина брызнула, – сказал небрежно.

Хозяин незлобиво упрекнул жену:

– Что, болтунья, дорвалась языком чесать? Мечи-ка с подполья гусака, пропустим с устатку. Доброе родилось у нас солнце.

Видно, чувствуя себя виноватой, Констанция поспешно вынесла длинношеюю двухлитровую бутыль зеленого стекла и рыбницу с копченой сельдью.

Выдернув пробку, Иоганн подмигнул гостям:

– Своя настойка, на березовых почках. Для здоровья хорошо. – Обнял хозяйку: – Не боись, не больше трех рюмок.

– Я и сама выпью.

Мария от настойки отказалась.

– Опять о любви небось трещала? – добродушно смеялся над женой Иоганн. – О чем ни заговорят бабы – все про это самое!

Быстро захмелевшая Констанция воинственно уперла руки в бока:

– А что такое любовь?

– Э-э, я уж не помню, ты вон у них спроси…

Хаиму не сиделось. Повертевшись беспокойно, выскочил из-за стола:

– Я сейчас…

Вернулся мигом, выложил перед Иоганном собранный на берегу янтарь:

– Вот, бусы хочу Марии смастерить, только не знаю, как.

– Ладный оберег, если муж сам спроворит, – одобрил тот, перебрав камешки. – Обработать помогу и дальше подскажу, что с ними делать. Подходящие повезло найти, почти одного размера, немного равнять. Здесь у нас янтарь разный, в основном желтый – чисто липовый мед, но и красный есть, черные отыскивают, с прозеленью, либо мутные с туманцем внутри.

– Еще прозрачные встречаются – застылые слезы, – подхватила Констанция. – Про то, откуда янтарь появился, литовская легенда есть.

– Слышал, – обрадовался Хаим. – Ребята на празднике песни пели о Юрате и Каститисе, я запомнил.

– А что, споем?

Хозяйка запела. Голос у нее был низкий, с бархатными переливами, сразу повел втору, мягко обрамляя, обволакивая подвижный баритон Хаима.

Нет спокойствия в Балтийском море,
Там живет жестокий царь Пяркунас,
Борода Пяркунаса в ракушках,
А душа Пяркунаса гневлива.
Дочери единственной построил
Он дворец из солнечного камня,
Чтоб не мерзла в глубине студеной,
Чтоб светло на дне дремучем стало.
Но однажды бросил в море невод
Близко от дворца рыбак Каститис,
И послышалась в подводном мире
О любви земной рыбачья песня.

Констанция пела с удовольствием и полной отдачей, как все, что делала. Бисеринки пота блестели над верхней губой. Ворот платья распахнулся больше приличного, влажную от жары кожу груди золотил приглушенный огонь керосиновой лампы. Дуновения пряного летучего аромата вкрадчиво вплетались в плотные запахи еды…

Выплыла наверх со дна Юрате,
Голосу Каститиса внимая,
Полюбили сразу же друг друга
Человек и водяная дева…
А Пяркунас не дремал и видел,
Как влюбленные в волнах резвились, —
Молнией сразил он человека,
На куски разнес дворец прекрасный!

В мужском голосе звучали печаль и обреченность, в женском – скрытая, неукротимая ярость. Мария смотрела на темные губы Констанции, потом перевела взгляд на губы Хаима и вдруг отметила их откровенную чувственность.

Легкая неприязнь саднила сердце. Марии казалось, что песня, как женщина с шалыми глазами цвета водорослей, уводит ее друга куда-то далеко в дюны, в море, в блеск и пламень штормовой страсти…

Хозяин не отрывал от жены налившегося угрюмой тяжестью взгляда. Красная нить пробора разметала по вискам белые пряди, лицо побагровело. Может, Иоганну почудилось что-то похожее?

После бурь выбрасывают волны
Из глубин лучистые обломки,
Рыбаки их на песке находят,
Продают обманщикам-торговцам.
А из тех, что мелкие, как капли,
Бусы мастерят любимым девам,
И не всякий знает – это слезы
К дну навек прикованной Юрате!

– Ну, хватит петь, – прервал Иоганн, мрачной глыбой нависнув над столом, и залпом допил рюмку жены.

– Нет спокойствия в Балтийском море, – собралась было завершить песню упрямая Констанция, но взглянула на мужа и зевнула: – Да-а, поздно уже, спать пора.

Вышла осветить гостям дорожку лампой. На крыльце придержала Марию за локоть и, возбужденно дыша угарным цветочным хмелем, шепнула:

– Счастливая ты! Твой Хаим – сама любовь.


Глава 21
Не хорошо быть человеку одному

В воскресенье, базарный день, хозяева встали поздно и только пополудни отправились в Палангу на повозке, полной каких-то мешков и корзин с яблоками.

Констанция подобрала косы на затылке высоким венцом, приоделась в белую кофту и ало-синюю полосатую юбку, плиссе. Не без кокетства, отставив мизинец, хозяйка держала трость так не подходящего к ее простому деревенскому наряду дамского зонтика, допотопного, из органди с кружевами. Под глазом красовался лиловый синяк. Она нисколько его не стыдилась. Очевидно, здесь было заведено таким образом учить жен и не казалось чем-то предосудительным. Иоганн, пивший четыре дня кряду, был красен и хмур, тем не менее, любезно предложил молодым ехать с ними.

Над дорогой клубились пыльные тучи от колес и копыт. Ехали быстро и вскоре оказались в шуме и сутолоке грохочущего рынка. Телеги, двуколки, подводы стояли в несколько рядов. Лучшие места были, конечно, уже заняты.

– Все проспала! – в бессильной злости крикнул жене Иоганн.

– Самый раз, – невозмутимо возразила Констанция. Снисходительные веки ее приподнялись, ожившие кошачьи глаза шныряли по толпе с охотничьим азартом.

Хаим и Мария слезли с повозки, уговорившись встретиться с хозяевами к концу ярмарки.

Крестьяне торговали с подвод разливной сметаной, вареньями, черной патокой, предлагали попробовать соленые лисички из бочат и сотовый мед. Покупатели щупали пшеницу в мешках, трепещущих кур, связанных лапками по две, причмокивали, дегустируя кусочки сыра и брынзы. Литовский язык мешался с немецкой речью и жемайтийским говором. Мощный дух жареной кукурузы и восточных специй витал в дымчатом от пыли воздухе, густо крапленном разжиревшими осенними мухами. Собаки под возами, ловя щекочущие ароматы имбиря и корицы, чихали и нервно позевывали. Разноцветные горы овощей и фруктов возвышались вокруг.

Верзила в детской панамке толкал перед собой груженную бутылями тележку и гудел без остановки, как гигантский шмель:

– А вот суперфосфат – огород полить и сад… От него даже на тыне тыквы вырастут и дыни… А вот суперфосфат…

На рыбных прилавках бойко раскупали завернутую в мокрую траву камбалу утреннего лова. В довесок к свежей рыбе брали золотую скумбрию домашнего копчения и снедь из селедки – местные хозяйки разве что сластей не делают из этого балтийского дара…

Там и сям выныривали лоточники с подносами на ремнях. Снуя в толкучке верткими челноками, лоточники старались перекричать мальчишек-лотерейщиков: «Для девушек грильяж, чтоб престиж повысить ваш, сладкую вату дорогому брату, карамель с лакрицей дорогой сестрице, а также леденцов для матерей и отцов». Один за другим проплывали мимо лотки с тянучками, печеньем курабье и облитыми глазурью пряниками, пучки длинных конфет в сверкающей фольге и румяные пирожки на горячих, с пылу-жару, противнях…

Хаим боялся потерять из виду Марию. Она шла впереди, словно завороженная, скользя в многоликом, тысячеруком прибое. Оглядывалась, улыбалась изредка, но все реже и реже, покуда, кажется, не забыла обо всем – приценивалась к каким-то яствам, свежеиспеченной стряпне, купила, поддавшись соблазну, кулек закрученного раковинками хвороста из рисовой муки…

Радуясь ее радости, Хаим не без труда пробивался следом и прикидывал, что к вечеру можно будет подняться на царственную дюну Бируте, погулять по знаменитому парку Тышкевичей.

Раскаленная ярмарка колыхалась, гомонила, плавала в волнах зноя и пота, прикрывала головы газетами, лопуховыми листьями, кто чем мог. Очень хотелось пить. Теплым бутылочным лимонадом никто не прельщался, люди подзывали водоносов с закутанными сеном глиняными кувшинами. В стаканы лилась прохладная родниковая вода, чистая, как стекло, но сами стаканы были грязноваты, и Хаим предпочел терпеть жажду.

Между рядами со снедью и барахолкой, перекрикивая сплошной гвалт, отчаянно торговались менялы. Потрепанный жизнью мужчина пытался получить за старый костюм четыре корзины яиц, три облепленных пергаментом сырных круга просили за совсем новые брюки…

Продавцы на ходу обрызгивали запястья Марии душистой туалетной водой, осыпали лебяжьей пудрой у прилавков, заваленных женскими безделушками. Вот она засмеялась в придвинутое зеркало, накинула на плечи кашемировую шаль, сбросила и полетела дальше.

В начале галантерейных рядов под легкими тентами громоздились рулоны плательного шелка, мадаполама и льняного полотна. Цыганка с наверченной на бедрах бахромчатой скатертью вместо шали, жуя нанизанный на прут кусок поджаренной ветчины, приблизилась к коробу с цветастыми косынками, у которого стояла Мария.

Хаим пробирался к жене, когда кто-то заорал за спиной: «Доннер-рветтер-р!» и больно цапнул за локоть. Хаим обернулся, ошеломленный. Кипенно-белый попугай сверкнул на него искоса блестящим глазком и заявил:

– Мне надоело! О-о, майн готт, как мне все это надоело!

Крылья птицы были подрезаны, лапки тревожно перебирали разлохмаченный изгиб плетеного ивового обруча. Курчавый мальчуган лет шести держал обруч обеими ручонками. Хаим посмотрел в черные и печальные, нечеловечески огромные глаза ребенка и не смог не остановиться.

Старик в выцветшей тельняшке, с еще более печальными глазами, проговорил:

– Нашего пророка зовут Мудрый Захария. Он может предсказать ваше грядущее. У нас все честно: мы берем цитаты из Книги Бытия. Завет не может обмануть… Подумайте о своей судьбе, мысленно задайте интересующий вас вопрос, и Мудрый Захария ответит.

– Всего за десять центов, или сколько вам не жалко, – добавил мальчик робко.

Очарованный его изумительными глазами, Хаим вложил в чумазую ладошку пять литов. Нехотя нагнувшись, попугай погрузил клюв в прорезь подставленного стариком раскрашенного ящичка и вынул свернутую конвертом бумагу.

– Скажите: «Спасибо, Мудрый Захария», – прошептал малыш.

– Спасибо, Мудрый Захария, – послушно повторил Хаим.

– На здор-ровье! – злобно гаркнул попугай.

Хаим машинально сунул конверт в нагрудный карман рубашки. Мария стояла с цыганкой. Та разглядывала ее ладонь, качала головой, – блестели унизанные перстнями смуглые пальцы, сальные от ветчины. Приметив Хаима, цыганка загадочно усмехнулась, крутанула пестрыми юбками, бахромой скатерти, и скрылась в толпе.

– Что она тебе наворожила?

– Цыганка не ворожила, – Мария виновато опустила ладонь. – Она просто сказала… Прости, Хаим, я дала ей лит.

– А я – пять литов, – засмеялся он. – За предсказание.

– Ой, говорящий попугай, – отвлеклась Мария и схватила Хаима за руку. Прорвавшись сквозь стену жарких спин, они очутились на пятачке свадебного круга. Попугай был занят важным делом: выуживал из ящичка конверт взволнованной юной паре, ожидающей пророчества со смесью восторга и страха. Пышная фата окутывала невесту муслиновым облаком, в петлице нового диагоналевого пиджака жениха зеленела веточка руты. Нарядный кортеж, очевидно, прибыл откуда-то из захолустья, на мужчинах были вышитые рубахи, на женщинах полосатые передники, ноги обуты в деревянные башмаки с цветными лентами на онучах.

Невеста нетерпеливо развернула бумагу и громко зачитала:

– «Не хорошо быть человеку одному»[35].

– Я знаю, откуда это, – просиял жених и обнял девушку. – Значит, не ошибся с женитьбой!

– О-о, доннер-рветтер, как мне все надоело! – с тоской завопил Мудрый Захария.

Хаим напомнил Марии, что пора идти, хозяева, наверное, ждут. Мимо завертелась праздничная карусель – русские самовары, турецкие ковры, польская обувь, холмы венгерских арбузов, сахарно-карминовых в разломе, как помада на губах продавщиц косметики. Хозяев не было ни в повозке, ни около, пустые корзины сиротствовали под кучерским сиденьем.

Хаим по наитию отправился под большой деревянный навес, что-то вроде импровизированного кабака. Резвые мальчишки подавали на общие столы простую крестьянскую еду – нарезанный толстыми ломтями хлеб, миски квашеной капусты, заправленной льняным маслом, желтое сало со снежными налетами соли и вареный картофель в листьях ревеня. Двое молодых людей в чистых фартуках разносили кружки с пивом. Иоганн, сонно покачиваясь, сидел в дальнем углу обособленно от всех и жевал погасшую цигарку. Хаим беспомощно переглянулся с Марией.

Хозяин утопал в пьяных зыбучих песках. Слева и справа от него стояли две внушительные бутыли, обе, без обид, опорожненные наполовину. Командовала парадом пузатая, полная вина кружка. Огрызки литовской чесночной колбасы, соленых огурцов и лососевые кости валялись рядом с пустой тарелкой. Лилово-красный нос хозяина по цвету напоминал синяк хозяйки, которой и здесь не оказалось. Увидев квартирантов, он обрадовался и сделал рукой гостеприимный жест, потом метко зацепил пальцами одну из раздвоившихся, убегающих кружек и опорожнил ее мелкими глотками без передышки.

– Иоганн!

Он поднял на Хаима глаза, обращенные в шаткие заповедные дали.

– Иоганн, вы с Констанцией нас тут не ищите, мы пешком домой вернемся.

Хозяин махнул рукой:

– Я понял… Я понял… Я – понял.

– О счастье, – вздохнула Мария: к навесу быстро приближалась хозяйка.

– Идите, идите пешком, все лучше, чем с нами… Не надо помогать, я привычная, и лошади тоже, – кивнула Констанция скорбно, затыкая пробки на бутылях. – Вот только вино унесите в повозку.

Гул базара понемногу отдалился. Хаим забыл, что хотел погулять по парку и забраться на дюну Бируте. Не сговариваясь, они пересекли пыльную дорогу и вошли в зеленовато-желтую свежесть леса. Путь по лесу был длиннее, зато можно было обогнуть деревню и сразу выйти к кузнице Иоганна.


Глава 22
Ливень

Утомленные зноем сосны дремали, источая дивный запах взгустевшей к холодам смолы. В воздухе летали добычливые сети пауков, торопящихся отъесться на зиму. Из дупла высунулась и без всякого страха глянула на пришельцев белка. Тропа, вся в янтарных солнечных бликах, мягко пружинила и шуршала многолетними слоями хвои.

Марию, кажется, ничуть не утомил суматошный сегодняшний день. Хаим шел за нею, думая, что никогда не привыкнет к ее необыкновенной плавной грации, не устанет любоваться магической женственностью движений, игрой легкого в ходьбе тела. Обманчивую хрупкость фигурки проявляло правдивое солнце, высвечивая крепкие икры, высокие бедра, хорошо сформированные округлости подвижных ягодиц, а когда Мария на секунду поворачивалась в прогале тропы, восхищенная каким-нибудь маленьким лесным чудом, холмики небольшой груди соблазнительно подрагивали под тонкой тканью платья.

Мария вынула из прически шпильки, и Хаим почти физически ощущал свободный полет ее рыжих волос, родственными мазками вливающихся в оранжево-шафранную акварель узких лиственных рощ. Он чувствовал, что неодолимо привязан к этим кудрявым осенним прядям, к этим гибким рукам, покрытым нежным персиковым пушком…

Хаим еще до поездки дал себе слово: он и пальцем не тронет ее, будет сдерживаться до тех пор, пока Мария сама его не пожелает. Он видел, как медленно, трудно, но упрямо просыпающаяся в ней женщина вытесняет остатки позднего детства и простодушной гордыни. Неподвластные рассудку порывы разбуженной, однако не до конца проснувшейся женской природы пугали ее девичье сознание, заставляли недоумевать, сторониться «друга» и снова странно, незнакомо вожделеть страданий, захватывающих душу и кровь.

Эротическая инфантильность Марии, противоречащая вполне созревшей и явной чувственности, удивляя Хаима, подчас ставила его в тупик. Казалось удивительным, что неглупая, образованная девушка была не в состоянии спроецировать на свою жизнь и чувства то, о чем, несомненно, читала в романах.

Хаим догадывался, что Мария лжет сама себе, укоряя его за «обман» с женитьбой. Она не понимала или упорно не хотела понять обязательств замужества и маялась из-за неотвратимости исполнения брачных правил. Она сердилась на себя, на Хаима, на обстоятельства, приведшие его к исполнению желаний, а ее – к отчаянным метаниям.

Он был уверен: несмотря ни на что, Мария чувствует их обоюдную избранность. Она любит его, не зная об этом, что сразу заметила внимательная фрау Клейнерц. Мария любила его задолго до встречи, любит и будет любить всегда, так же, как он, в этой жизни и после, в бесконечности.

Хаим не сомневался, что заключительный аккорд в прелюдии к окончательному пробуждению прозвучит скоро, со дня на день, и ждал так терпеливо, как только позволяло ему мужеское терпение. Иногда он со стыдом вспоминал трех женщин, промчавшихся по его студенческой юности пустяковым ветром, изводясь в плотской жажде рядом с бесхитростно непокорной Марией, он клял память и физиологию.

…Но все равно вспоминалось. С теми подружками он ни разу не завершил мужское действие одновременно с удовлетворением их пыла. Одна слишком торопилась, вторая, напротив, всячески старалась сдержать его и себя, затормозить его в себе, отчего изматывались оба. Третья… В общем, там не было любви, не было того совершенного единения, которого он сейчас ждал. Он почему-то был убежден, что если этого сразу не произойдет между ним и Марией, то только из-за страха перед кровавой жертвой, которую целомудрие приносит страсти во имя цельности любви. Хаим сознавал и свой инстинктивный страх от неминуемости жертвоприношения и при этом чувствовал то же, что чувствует человек, сходящий с ума в пустыне возле наглухо запечатанного кувшина чистейшей воды…

Грань следовало перейти так бережно, чтобы Мария поняла: настоящей любви между мужчиной и женщиной без страсти не существует. Только тогда, когда дух и тело идут рука об руку в абсолютном равенстве мыслей и влечения, эту царственную гармонию можно назвать любовью.

Хаим догадывался, что женщина, – начиная от первой месячной крови и до золотых лет супружества, – рождается заново столько раз, сколько даст ей Всевышний обновляться молоком жизни в порогах любви и рождения детей…

Вопросом, чей это бог – Марии или его – Хаим не задавался.


Переменчивое балтийское солнце внезапно скрылось за тучей, повеяло прохладой. Туча угрюмо надвинулась с запада, и песчаные почвы пригретых взгорков втянули в себя первые редкие капли. Скоро дождь зашумел, возмущенный нерадушием сухих дюн, капли удлинились и умножились.

– Бежим! – крикнул Хаим, и они помчались в потоках небесной воды, на удивление теплой, точно солнце успело отдать туче весь дневной жар.

Через минуту дождь перешел в ливень, тоже не холодный, но свирепый, бьющий безжалостно и больно. Вдали грохотнул совсем не осенний гром!

Это была гроза, остатняя угроза природе, чтобы крепче запомнила жгучие поцелуи лета, не впала в зимнее забвение и в пору снежных грез готовилась к родам новой весны.

Хаим содрал прилипшую к телу рубашку, накрыл ею Марию. Тщетно: она чувствовала себя, словно под водопадом. Оба они ничего вокруг не видели. Да что там – не видели, они не могли открыть исхлестанных ливнем глаз! Ослепшие, оглохшие, прижались друг к другу спинами, в смятении переплетя пальцы и ни о чем не думая.

Но вот молнии и громовые раскаты поутихли, и дождь резко прекратился. В короткой передышке, – а это стало ясно по сумрачным коловращениям в небе, – Хаим приметил, что они стоят у небольшой ямы, где, вероятно, зачем-то брали землю. Одна из сосен, чьи подрытые корни не выдержали, рухнула, выдернув огромный пласт земли. Под выворотнем в косой стене ямы виднелось отверстие пещерки с навесом из дерна, укрепленного мелким кустарником. Держась за руки, они, как по мостику, пробежали по стволу павшей сосны.

Мария забралась в сухую выветренную берлогу и закричала:

– Куда ты?!

Хаим только махнул рукой. Через несколько минут он вернулся с охапкой сена – выдрал из еще не вывезенного стога на нижнем лугу. Постелил рубашку поверх рассыпанной копны, чтобы Марии было не колко сидеть. Едва они устроились, как прямо над пещеркой раздался оглушительный треск, и каскад молний принялся разрывать небо в клочья. Ливень грянул с новой силой.

В уютной пещерке было темно и тепло, сено приятно пахло увядшей травой. Внешний шум сюда почти не доносился, будто они находились на потаенном островке, отделенном от вселенной.

– Немного не дошли, – Мария невольно понизила голос.

– Дождь, наверное, скоро кончится, – неуверенно сказал Хаим.

Его лихорадило. В темноте их тесная близость ощущалась особенно сильно и становилась невыносимой. Вкрадчивый плеск, пружинящая мягкость сена, нечаянное уединение от мира в чреве земли – все это нашептывало о неясных знамениях и подпитывало всегдашнюю фантазию. Воображение привычно рисовало обнаженную грудь, похожую формой на плоды запретного древа, легкие тени на лилейной белизне кожи… круглую метку былой связи с потерянным раем на плавной покатости живота… кустик оранжевых жарков в треугольнике сведенных бедер…

Он судорожно вздохнул и, найдя ее руку, вложил в ладонь что-то, похожее на четки.

– Что это? А-а, янтарные бусы!

Мария догадалась прежде, чем Хаим ответил. Так вот почему он несколько дней пропадал в кузне, убегая от нее с утра.

– Утром хотел оставить тебе на подушке, но ты уже встала.

– Неужели сам сделал?

– Почти. Иоганн помог.

На ощупь камешки были приятно-гладкими. Мария перебирала их, ласкала подушечками пальцев, – солнечные капли, слезы бедной Юрате…

– Иоганн был вроде пьяный, но верно говорят: мастерства не пропьешь. Руки тряслись, а измерял кругляши на глаз и нарезал один к одному. Я отшлифовал их на точильном круге. Оказывается, полируя янтарь, войлок надо все время смачивать слюной. Не водой, а именно слюной, от нее образуется мазь, которая смягчает поверхность камня…

У Хаима кружилась голова. Старался сосредоточиться на рассказе, унимая убийственный ток в крови. Он не видел Марию воочию, но первозданная, свободная от одежд Мария шла перед ним по тропе. Колыхался кувшинный силуэт спины, ниже шевелились обольстительные ямочки, перекатывались, матово светясь, две белые дюны…

Он вдруг заметил, что она его не слушает, думает о чем-то своем.

– Для того, чтобы янтарь заискрил изнутри и сделался прозрачным, – бормотал он, похрипывая, – … золотым искрасна, я прокалил его в кувшине с песком…

…Мария решилась, и душевная смута сразу рассеялась. Исчез страх, начисто стерлись вызванное страхом одиночество и спровоцированная одиночеством дружба. Там, где в сердце жил друг, появится муж. Раз и навсегда. Слова цыганки стали последней каплей того, что источилось. «Сегодня ты родишься, женщина».

Ливень внезапно поредел и затих. Хаим продолжал говорить о янтаре. Мария засмеялась. Он замолк на полуслове, полувздохе, когда его шею обвили нежные руки.

…Земля мелко подрагивала в тягучей истоме, пядь за пядью сдаваясь дивному пробуждению, мягкому, как губы, и чуткому, как пальцы. Эти губы целовали напряженные холмы, эти пальцы ласкали изумленные поймы, и в потрясенных почвах вслед за каждым касанием восходили побеги дивного сада, взращенного вслепую из блуждающих теней, вещего шепота и приливов потаенных соков. Древесные стволы блестели влажным глянцем, горьковатая морось орошала трепетный воздух. Пугливая завязь в естестве сада пахла парным молоком с терпкой пряностью любви, предвечно и ныне принадлежащей тому, кто познал ее неповторимый нектар.

Внизу в кипучих водоворотах бешено кружились листья, сдернутые побеги кустов и сбывшиеся желания жаждущих песков. Подвижные лозы изогнулись, сплелись и слились в лучезарный храм, со дня первотворения хранящий чудотворную формулу жизни. Могучая мужская стихия вторглась в растопленные недра, чтобы беспрепятственно владеть нежным садом, открывать вместе с ним золотые глубины, двигаться и жить в нем, отдалившись от земного притяжения. Горячие волны катились одна за другой, настигали друг друга, разгорались ярко и, воспламеняясь еще сильнее, вздымались к горним высотам.

– Люби меня, – задыхаясь в полуобморочном счастье, шептала ночь, – люби, люби, люби-и!..

В ответ бесконечно звучали три слова – фраза самая искренняя и самая лживая на земле из огромного множества сказанных и не высказанных на ней слов.

Клокотали, вскипали бурунами, устремлялись в луговые долы, сады и поля живые воды. Могучие валы взмывали выше, все выше, сквозь яблочную цель познания добра и зла, рождения и смерти. Последний вал подбросил двоих к ослепительной мишени вечного круга, где взрывается, обновляясь, вещество бытия.

Торжествующий крик прокатился по лесу: новорожденная женщина одновременно с мужем пережила вспышку запредельного блаженства. Он едва не задохнулся от ликования – предчувствие единства сбылось. Восхищенное эхо несколько секунд повторяло высокий крик Марии в лесу, а потом – до конца жизни в памяти Хаима.

Пар напоенных почв поднимался вверх легким туманцем. Ручей схлынул, воды уходили в землю, в корни, в песок. Густые грузные капли падали в обрыв из размягченного бумажного кулька, подхваченного извивом ветки, – сладко таял тонкий хворост из рисовой муки. Скомканный конверт, выпавший из нагрудного кармана рубашки, тоже остался лежать на краю обрыва.

Под утро предсказание Мудрого Захарии подхватил холодный осенний ветер, понес по лесу в куче листьев, развернул и прочитал. В послании было сказано: «Я с тобою, и сохраню тебя везде, куда ты ни пойдешь»[36].


Часть вторая
Согнись и выйди


Глава 1
Арийский ветер

– Я видела во сне наши души еще до того, как стала твоей женой, – сказала она, потянувшись, и потерлась носом о шею мужа.

– Значит, у тебя вещие сны, – улыбнулся он.

Все четыре месяца замужней жизни Мария благодарила судьбу за счастье засыпать ночью на плече Хаима, заранее радуясь, что проснется на его плече с рассветом. Сколько бы в мире ни происходило странного и страшного, как бы ни менялся сам мир, – Хаим был рядом. Стоило оказаться в объятиях друг друга, и они перемещались туда, где рос никому, кроме них, неведомый сад. Там они вливались плоть в плоть и душа в душу так ровно и плотно, что все трещинки непонимания и зазоры обид понемногу заполнились веществом нежности, и не осталось ничего лишнего.

…«Вещие сны у тебя», – сказала когда-то маленькой Машеньке Митрохиной кормилица тетка Дарья. Только она не улыбалась.

– В начале лета я видела во сне сад, и ты принес мне яблоко.

– Вот мы и живем сейчас в «Счастливом саду», – засмеялся Хаим. – Но почему ты вспомнила?

– Сны почему-то перестали запоминаться…

Он поцеловал ее.

– Наверное, это хорошо, моя королева.

Хаим ушел на службу. Закрыв за ним дверь, Мария с тоской подумала, что работу в Клайпеде ей, пожалуй, никогда не найти. Она помогала мужу вести деловую переписку с зарубежными фирмами и надзорными комитетами по экспорту, два раза он приносил заказ на перевод, однако ничего стабильного в ближайшее время не предвиделось.

Обстановка в городе обострилась. Ходили слухи, что во все крупные учреждения внедрены шпионы рейха с целью выведать какие-то сведения. В местном сеймике набирали силу реакционные настроения. Правительство республики тоже погрязло в противоречиях и, не способное бороться с гитлеровским движением в автономном крае, бросило его на произвол судьбы.

В ноябре радиостанции мира сообщили о зверствах Хрустальной ночи[37]. Из-за того, что Америка и большинство европейских стран, несмотря на осуждение германских погромов, отказали евреям в приеме, потоки эмигрантов хлынули в Литву. Видя, какое к ним отношение в Клайпеде, беженцы здесь не задерживались.

Военное положение, с переменным успехом сохранявшееся в городе с двадцатых годов, сеймик неожиданно отменил. На декабрьских выборах в парламенте победили нацисты, около девяноста процентов голосов было отдано за список немецких партий. Город «германизировался» с чудовищной быстротой. Он, правда, всегда был типично прусским, несмотря на усилия Литвы придать ему свой национальный облик и внутренний статут.

Внешне в городе вроде бы ничего не изменилось. Над старинными бюргерскими домами, как сотни лет назад, кружились в воздушных потоках безразличные к политическим бурям крылья ветряных мельниц, работали верфи, мыловарни и железоделательные заводы. Кипучие пристани, пропитанные запахом рыбы и тузлуком соленых международных словечек, все так же паковали товар, занимались выгрузкой-погрузкой, швартовались и отдавали концы в береговой кухне.

Город трудился, отдыхал, спал, просыпался, учился и развлекался – жил, по-прежнему глядя невинными окнами в лица людей. Но вот лица стали другими. Одни недоумевали, не желая верить в угрожающие приметы, другие поддались холодному безумию, навеянному западным ветром.

Вслед за евреями из Клайпеды потянулись литовцы. Люди, пятнадцать лет назад считавшие удачей переселение сюда, чуяли приближение лиха. Однажды Мария обнаружила, что в соседнем продовольственном магазине, принадлежащем литовской семье, сменилась вывеска. Всегда приветливая продавщица на чей-то вопрос о товаре ответила, что не понимает по-литовски…

Перед сеансами в кинотеатрах показывали короткометражные документальные фильмы о перспективных преобразованиях в Германии, берлинских Олимпийских играх трехгодичной давности, крутили и знаменитый «Триумф воли» Лени Рифеншталь. Немецкие газеты в открытую печатали статьи о преимуществах расовой чистоты. Мальчишки-газетчики бесплатно раздавали всем желающим брошюры и книжки с антисемитской гитлеровской пропагандой. Листовки с соответствующими призывами «украсили» остановки и стены домов.

Знакомые при встрече отворачивались от Хаима – кто стыдливо и сочувствуя, кто – с открытой неприязнью. По улицам с песнями и барабанным боем маршировали отряды гитлерюгенда. Марию выводили из равновесия воинственные выкрики за окном. Она начала уговаривать мужа переехать.

Фирма, где он служил, не собиралась сворачиваться, напротив, расширялась и увеличила поставки в Германию. Начальство избавило Хаима от европейских командировок, но от него самого избавляться не собиралось. К переезду он стал склоняться лишь после того, как одна из клайпедских газет, захлебываясь восторженными отзывами, стала публиковать с продолжениями «Майн кампф». Хотя Хаим прекрасно знал о ненависти фюрера к евреям, ознакомление с прославленным текстом потрясло его до глубины души.


Мария расстраивалась, что хозяйка их избегает. Хаим и сам это заметил. В последнее время фрау Клейнерц едва с ними здоровалась. А ведь совсем недавно так по-матерински заботилась о молодой семье Готлибов, страшно гордилась тем, что сыграла немалую роль в соединении влюбленных и радовалась их согласной жизни в «Счастливом саду». Старушка с удовольствием учила Марию домашним премудростям, угощала свежей выпечкой, любила по утрам выпить вместе с ней чашечку кофе…

Теперь жильцы не решались зайти в столовую, дверь которой прежде была гостеприимно распахнута для них.

– Она скоро нас выставит, – вздохнул Хаим и оказался прав.

Как только схлынули рождественские праздники, домовладелица остановила его на лестнице. Было видно, что она плакала, веки припухли, носик покраснел и напоминал чуть недозрелую ягоду клубники. Фрау Клейнерц не поднимала глаз.

– Мне нужно поговорить с вами, герр Готлиб… Видит бог, я хорошо к вам отношусь. Я считаю вас с женой порядочными людьми… Я привязалась к вам… и мне совестно… Мне стыдно, что приходится, но я вынуждена…

– Отказать нам в жилье? – помог Хаим.

– Да, – выдохнула она с облегчением. – У меня собственные взгляды на политику. Я не рассталась бы с вами, если бы не соседи… Они пригрозили мне погромом за то, что я сдала такую хорошую квартиру не своим! Ведь вы… не арийцы… Ваш отец – разумный человек, герр Готлиб, и вовремя увез семью в Каунас. Еще летом все у нас было спокойно, а сейчас народ зол, очень зол… Все евреи покинули Клайпеду. Вам тоже лучше уехать отсюда.

– Спасибо за совет, фрау Клейнерц, – поблагодарил он. – Через несколько дней мы уедем.

– Простите меня, герр Хаим, – жалобно пролепетала старушка, назвав его по имени, как раньше.

Хаим уже уведомил начальство о переезде, ему обещали подыскать вакансию на одном из каунасских предприятий общества. Осталось объяснить на работе обстоятельства непредвиденной спешки и открепиться в муниципалитете от клайпедского гражданства.

Квартиранты собрались.

Фрау Клейнерц перестала стесняться и, прощаясь, всхлипывала, как обиженная кем-то маленькая девочка. Хаим подозревал, что вот-вот последует заключительный просмотр дюреровской копии с изъявлениями горя, вполне, впрочем, искреннего.

Хозяйка сделала огромное усилие и заставила себя успокоиться.

– Фрау Мария, я знаю – вы будете возражать, но прошу принять мой подарок, он от чистого сердца.

С этими словами старушка вынула из кармана фартука бархатную коробочку и положила на ладонь Марии.

Открыв крышечку, Мария ахнула:

– Ни за что не возьму!

Внутри коробочки сверкал старинный золотой кулон в форме сердца, украшенный изумительной красоты янтарем – прозрачным, как хрусталь, а внутри в легком зеленоватом тумане ярко светились два сложенных ладонями семечка. Тонкая трещинка наверху между округлостями семечек напоминала черенок. Потрясающий природный рисунок напоминал яблоко.

Заламывая руки, фрау Клейнерц забормотала:

– Я вас очень, очень прошу! Я чувствую себя обязанной, ведь это мне было дано увидеть в вас избранных, это я свела вас! Я и Дюрер… Скажу честно: драгоценность принадлежала матери моего дорогого Йозефа, я хотела подарить его невестке… И раздумала! Я почти не знаю ее, а вас, фрау Мария, успела узнать хорошо… Яблоко – это ваш талисман… Чтобы янтарь не высох, не потерял вида, его нужно иногда опускать в воду на ночь… Я счастлива подарить вам кулон с яблоком. Мне он ни к чему. А вы, как посмотрите на него, так, может, вспомните о любящей вас… и подло выгнавшей вас фрау Клейнерц!..

Она высморкалась в белоснежный платочек.

– Напишите мне, когда устроитесь в Каунасе. Где бы вы ни оказались, обязательно пишите! А если политика вновь изменится к лучшему, приезжайте обратно. Мы со «Счастливым садом» станем ждать вас.

Мария оценила благородный порыв фрау Клейнерц и крепко ее обняла. Слезы тихо катились по круглым, морщинистым, как печеные яблочки, щекам старой женщины:

– Вот только чует мое сердце – дурное время пришло надолго, и до вашего возвращения я просто не доживу.

…Литовские крестьяне в вагоне, бойкая молодайка и угрюмый мужчина, везли продукты и корзину с курами. Окинув любопытным взглядом чемоданы новых пассажиров, молодайка сказала мужчине:

– Все люди уезжают, а мы?..

Она печально улыбнулась Марии:

– Нынче в наших краях на базаре никто не покупает у литовцев. Пруссакам надо, чтобы провизия была только ихняя, немецкая, поэтому приходится далеко на рынок ездить. Я своему говорю: все разъехались – и Василяускасы, и Пушинисы, на что Бернике голытьба голытьбой, и то… А этого с места не сдвинешь, у-у-у! – она ткнула молчаливого мужа в бок.

Мария переглянулась с Хаимом: оба подумали об Иоганне и Констанции. Как же теперь им приходится, немцу и литовке?

Поезд тронулся и, понемногу набрав ход, перегнал подростков в теплых куртках поверх коричневых униформ, колонной марширующих по перрону.

– Дойчланд, Дойчланд юбер аллес![38] – донесся сквозь стук колес нестройный, но уверенный старый гимн.

Мимо окна проплыл трепещущий на ветру флаг со свастикой, плакат на углу со знакомым изречением: «Любовь к чистоте – черта арийской нации», сгорбленный пожилой литовец в парусиновом фартуке… Он с остервенением подметал перрон огромной метлой.


Глава 2
Удачная встреча

В Каунасе, столице контрастов – немыслимой роскоши одних и невероятной бедности других – мрачно цвела на полицейских корнях националистическая власть таутининков. Можно было выбрать город в Литве с более мягким политическим климатом, но Хаим не хотел бросать хорошую работу и к тому же надеялся на сближение с семьей. Конечно, не сразу, не на волне ситуации, а позже, когда матушка Гене под ненавязчивым напором сына и мужа сдаст свои бастионы. Благодаря связям и деньгам старого Ицхака семейная коалиция устроилась неплохо: открыли завод пиломатериалов, большой магазин и лавки, со временем планировали оборудовать мебельный цех.

Зная, что отец непременно начнет предлагать помощь, Хаим не стал сообщать ему о переезде. Начальство вошло в положение и дало неделю отпуска на обустройство. Остановились покуда в одной из гостиниц Старого города. Небольшой, обнятый рукавами двух рек, он, как и Старый город в Любеке, напоминал полуостров, да и архитектура вызывала в памяти Любек. Мария отметила, что улицы здесь прямее, чем в Старых городах Клайпеды и Вильно. Но времени любоваться памятниками зодчества и достопримечательностями не было – следовало поскорее найти жилье.

Ни одного объявления в газетах о сдаче квартир молодые Готлибы не обнаружили и решили начать поиск с Лайсвес-аллее.

Всю ночь падали снежные хлопья, а теперь выглянуло по-зимнему равнодушное солнце – белый покров не таял. Отчужденно сияющие солнечные диски, как начищенные стальные щиты, многократно отражались в анфиладе оконных стекол модных салонов, ресторанов и магазинов. Галантерея и мануфактура не особенно отличались от клайпедских. В витринах универмагов были выставлены мебель и дорогая посуда, над всякого рода швейным прикладом в плетеных сундучках застыли волны драпировочных тканей, занавесок, ламбрекенов, оцепенело улыбались гипсокартонные лица мелкоголовых, длинношеих манекенов в клубных костюмах и умопомрачительных вечерних платьях.

Марию поразило большое количество кинотеатров, книжных магазинов и мясное изобилие в гастрономах общества «Продовольствие», объявившего войну вегетарианству: за право красоваться на обеденных столах насмерть стояли дивизионы колбас, сосисок, сарделек, ветчин, шеренги копченых птичьих тушек и рать для первых-вторых блюд от филе до ребрышек. Хаим объяснил, что в Каунасе фирма владеет крупным мясокомбинатом.

Обойдя с десяток доходных домов, они грелись в каком-нибудь кафе и к третьему заходу удостоверились, что на аллее с красивым названием Лайсвес – Свобода – свободных квартир нет. В квартал богачей заглядывать не стали, но вскоре выяснилось, что и в бедных кварталах хозяева не сдают внаем даже комнат.

Немощеные окраины, насквозь пропахшие прокисшей капустой и гнилой картошкой, несмотря на милосердное покрытие снега, производили безотрадное впечатление. На тесных улочках скучились облезлые деревянные дома. По бокам дорог текли и смердели, не успевая подмерзать, полные зловонных нечистот канавы, возле которых из-за рыбьих голов дрались собаки и кошки. Из дворов долетали обрывки грубых разговоров, ругань и плач. Жизнь тут, несравнимая с бедными районами Клайпеды, тоже густонаселенными, но чистыми, была полна нищеты и безысходности.

До гостиницы доехали, наняв извозчика, – Мария еле ноги передвигала от усталости.

– Не огорчайся, отыщем, – утешал Хаим подавленную жену. Сам он, не менее удрученный, вознамерился позвонить завтра старому Ицхаку, если ничем не смогут помочь местные коллеги.


Утром Хаим ушел в контору. Договорились встретиться в обед у кафе на Ратушной площади.

За час до намеченного часа Марии захотелось прогуляться поблизости, размять ноющие с вечера ноги. Шла и виновато думала, что слишком многого требует от жизни. Они с мужем всецело принадлежат друг другу, их созвучие – оберег от любых напастей, наносимых внешней средой. Разве этого мало?..

От размышлений Марию отвлек радостный оклик:

– Маша! Маша Митрохина!

С шумным смехом налетела на нее пышная дама в нарядной шубке и кокетливо сдвинутом набок берете. Мария едва узнала соученицу по «Пушкинке» Людмилу Обухову.

Они не особенно дружили в гимназии, но сейчас обрадовались встрече, обнялись и расцеловались, будто лучшие подруги.

– Маша, Машенька, – прослезилась Людмила, – смотрю и глазам не верю – ты идешь, и совсем не изменилась! А я вон как поправилась после рождения дочки… Вообще-то, я на почтамт тороплюсь, дел невпроворот, но раз с тобой повезло встретиться, дела подождут!

Она махнула рукой, снова рассмеялась, и нарядная полная дама будто стала прежней худенькой быстроглазой девчонкой, смешливой Милей.

Людмила потащила Марию к скамье и, пока смахивала с сиденья снег, вынимала из сумки и стелила газету, без умолку тараторила:

– Муж мой – инженер, недавно его отправили в Шауляй на новую фабрику, он там уже устроился и зовет меня с дочкой. Лелечка у нас прелесть, ты бы видела – бойкая, круглая, в кудряшках – вылитый Павел! Павел – это мой муж. Все знакомые от нашей Лелечки без ума! С соседкой ее оставила, няньку рассчитала уже. Жаль из Каунаса уезжать, я тут в Мариинском обществе состою, помогаю сестрам-мариинкам в приюте с малышами, в богадельне за стариками ухаживаю, когда время есть. Я раньше в Воскресенскую церковь ходила, а как Благовещенский Кафедральный собор построили, его стала посещать. Теперь к Шауляю придется привыкать, а что поделаешь, за милым хоть на край света!

Она хохотнула и хитро прищурила подведенные глаза:

– Я слыхала о твоей истории! В Каунас наша классная переехала, с директрисой не поладили из-за чего-то, уволилась из «Пушкинки». Вот она рассказала, как ты ее брата вокруг пальца обвела. Пообещала, мол, и бросила! А он с женой разойтись успел. Помню, ты называла его Железнодорожником…

– Я, Миля, никому ничего не обещала.

– А-а, не бери в голову! Что я, не знаю, как он тебя домогался? Все кругом знали. Неприятный мужчина. Вечно чем-то недовольный, лицо красное, оспяное, еще и женатый… Я бы от такого тоже хоть с кем сбежала куда глаза глядят! Одна только классная его любит – сама воспитывала, говорят, когда родители умерли. Он намного младше нашей старой девы, вместо сына ей, потому и околачивался все время в «Пушкинке»… Так вот, классная сказала, что твой соискатель сюда собирается, жена ему там, в Вильно, вроде бы претензии предъявляет, детей же двое.

– Железнодорожник… приедет в Каунас? – Мария в ужасе откинулась на спинку скамьи.

– Ну что ты побледнела? – Людмила в досаде потрясла ее за плечо. – Очнись, Маша! Время прошло, он все забыл, у него, наверное, уже другая женщина есть… Не станет он за тобой гоняться, да и не проведает, что ты здесь! А может, вовсе не приедет, помирится с женой. Ты же, Маша, замужем, чего боишься?! Или впрямь между вами что-то серьезное было?

– Не было, – пробормотала Мария заледеневшими губами.

– Зря я Железнодорожника вспомнила… Ты лучше о себе расскажи.

– Позавчера мы переехали из Клайпеды. Муж работает в акционерном обществе «Продовольствие»…

Мария замолчала. Порывистая Людмила обняла ее, сочувственно заглянула в глаза:

– Машенька, ну не страдай же ты так! Ох, болтушка я бестолковая! Не подумала, что испугаешься… В гимназии ты считалась самой строгой, неприступной, ничего не боялась. Это мы тебя побаивались, – призналась она вдруг. – Замыслим, бывало, проказу, и обязательно кто-нибудь из девчонок шепнет: «Маше не говорите!» Ты нас осуждала: это нехорошо, то нехорошо…

– Противная, в общем, была, – улыбнулась наконец Мария.

Людмила энергично замотала головой:

– Не противная! Не противная! Слишком правильная просто. Не ябедничала зато, как кое-кто из наших, которые даже Варваре Алексеевне норовили пожаловаться… Бедная Варвара Алексеевна… Старенькая была, а красивая, одета всегда элегантно, и мы подтягивались, ждали – заметит, похвалит… Она по-разному к гимназисткам относилась. Меня, например, не замечала, а тебя любила.

– Потому что я – сирота.

– Да, Варвара Алексеевна жалела сироток, – легко согласилась одноклассница. – Два дома для приютов купила и жертвовала много. Сколько для Русского общества сделала, для «Пушкинки»! Жаль, до столетия поэта не дожила, не посмотрела нашего «Евгения Онегина». Меня тогда позвали участвовать, а я замуж вышла и в спектакле играла уже с животом. Почти все выпускники были заняты в массовке. А ты почему не пришла?

– Частные уроки подвернулись. Но на юбилей, конечно, ходила и постановку видела.

– Ах, как Танюша Маслова играла Татьяну! – горестно воскликнула Людмила и смахнула слезу. – Танюша умерла осенью в Варшаве…

– Умерла?..

– Обстоятельств смерти не знаю. Болела, кажется, очень. Верно говорят – не родись красивой… Как же мы, «пушкинские», гордились, что довелось учиться с самой Танюшей Масловой! Она старше нас была, в тридцать третьем выиграла на конкурсе красоты «Мисс Европа» в Монреале… Помнишь? А ничего доброго не дала бедняжке ее красота. Ни здоровья, ни счастья, ни долгой жизни. Два раза выходила замуж, все неудачно… Ты у нас, Маша, тоже красивая…

Людмила осеклась, чувствуя, что опять сболтнула лишнее, виновато погладила руку Марии:

– Да-да, не спорь, красивая! Но я верю – ты будешь счастлива. Я тот день, когда кто-то принес журнал с Гретой Гарбо на обложке, прекрасно помню. Увидела и ахнула – девчонки, это же Маша Митрохина! И давай мы тебя мучить-сравнивать: рот и нос немножко другие, глаза почти одинаковые!

– Потом решили – не похожа.

– А все-таки что-то есть… Должно быть, муж очень любит тебя, да, Машенька?

– Любит.

– А ты?

– И я его люблю.

– Значит, все у вас хорошо, – растрогалась Людмила.

– Хорошо, Миля… Вот только с жильем в Каунасе не получается.

Одноклассница всплеснула руками:

– С жильем?! Что ж ты сразу-то не сказала? Маша, дорогая моя, тебя, видно, сам бог послал! Мы в Шауляй не навсегда едем, на три года, и я как раз ищу хороших людей, кому бы квартиру на это время доверить, чтоб не пропала! Вот и нашла! Дом тут рядом, на аллее… Думала мебель продать сегодня, а теперь оставлю. Пусть сохранится, чем кому-то отдавать за бесценок, и вам покупать ничего не надо. Я кроме штор, белья, посуды и всякой мелочи не хочу ничего с собой брать. Кроватка детская есть, – она состроила игривую гримаску, – заведете же ребенка скоро? Уж за три-то года вы себе наверняка какое-нибудь жилье подыщете. Плата, разумеется, приличная, но хозяева понятливые, не торопят, если с деньгами туго. Я вас познакомлю…

Людмила чиркнула адрес на шоколадной обертке.

– Прости, Машенька, побегу! Чего доброго, на обед закроется почтамт! Вечером жду вас к себе.


…Квартира была на первом этаже, без балкона, окнами во двор, но с веселой уютной кухней и двумя большими комнатами, обставленными незатейливо и симпатично. А главное – почти в центре Лайсвес-аллеи, благоустроенная, с центральным отоплением и водопроводом – верх удачи!

На углу дома с утра до позднего вечера была открыта маленькая булочная-пекарня. Праздничный дрожжево-коричный дух разносился по всей округе. В магазинчике глаза разбегались от разнообразия свежей выпечки – хлеб ржаной и пшеничный, еврейская хала, ватрушки, кексы, пирожные, булочки с повидлом, маком, корицей, изюмом, русские расстегаи с рыбой…

Хаим познакомился с булочником Гринюсом. Хозяин сам был и пекарем, и продавцом, а помогали ему всего два человека – нанятый работник и сын-подросток Юозас. Разговорчивый булочник, к смущению сына, объяснил, что мальчик так сильно заикается, что не может учиться.

Молодые Готлибы впервые отправились по магазинам покупать вещи в свой дом. Пусть свой на три года, но ведь на самом-то деле это ого-го какой срок! За такое время можно не просто другое жилье подыскать, но и построить собственный дом. Хаим радовался маленькому счастью жены выбирать постельное белье и посуду, уговорил ее купить великолепное верблюжье одеяло с начесом – широкое, сине-зеленое, с узором, напоминающим море и волны.

Денег осталось в обрез. Он колебался: известить отца о приезде сейчас или после зарплаты, когда на окнах появятся шторы и все другие нужные вещи в квартире? Позовешь раньше – старый Ицхак догадается о сыновней нужде и непременно попытается сунуть сотню-другую литов. Потом их ему уже не отдашь, ни за что не возьмет. Хаиму не хотелось отступать от принципа ни у кого ни копейки не брать без возврата.

Нет уж, лучше справить маленькое новоселье чуть погодя. Может, братья придут, старшие племянники и Сара – сестренка, любимая сестренка!..

Он соскучился. Лишь бы отец загодя ни о чем не разведал. Было подозрение, что он изредка позванивает фрау Клейнерц, справляется у нее о жизни сына… Не позвонит, уверил себя Хаим. А получка скоро, ждать всего чуть больше недели!

Но старый Ицхак узнал о переезде сына и невестки через три дня.


Глава 3
Письмо верноподданного Германии

Хаима арестовали после обеда на службе в первый же рабочий день после недельного отпуска. Двое полицейских вошли в кабинет, назвали фамилию и, когда он откликнулся, защелкнули на его запястьях наручники, ничего не объяснив. Это означало, что дело серьезное.

Часть новых коллег сделала вид, будто арест на рабочем месте – явление привычное, прочие не скрывали смешанного со страхом любопытства. Хаим тщетно спрашивал у жандармов о причине, но их рты были захлопнуты, как капканы, и лишь третий, поджидавший у машины, буркнул:

– Помолчи, болтать будешь где надо.

«Где надо» оказалось одним из отделов Департамента секретной политической полиции – охранки, которую местные литовцы называли «жвалгибой». Хаима препроводили по коридорным закоулкам и втолкнули в продымленный кабинет без таблички, обставленный более чем скромно: заполненный папками шкаф без стекла, канцелярский стол с телефоном и два стула.

Окутанное дымом лицо стоявшего у окна человека было совершенно голым, пустым – так показалось ошеломленному Хаиму. Кроме трогательно девственной лысины и чайного блюдца в руках вместо пепельницы, полицейский чиновник ничем особенным не отличался: блеклое и невыразительное, незапоминающееся лицо с легким налетом интеллигентности, одет в обычный серый костюм. Затушив сигарету, мужчина растянул в улыбке тускловатые губы:

– Хаим Готлиб, служащий акционерного общества «Продовольствие»?

– Да, это я.

С души Хаима упал тяжелый ком. Он знал, что в охранку так просто не привозят, но этот человек обратился к нему с подчеркнутой приветливостью, выглядел вполне дружелюбно и казался неспособным унизить и оскорбить. Тут, наверное, какая-то ошибка. Расположившись за столом, чиновник указал на стул напротив:

– Присаживайтесь… Моя фамилия – Бурнейкис. Я буду вести ваше дело.

«Следователь», – сообразил Хаим и поторопился осведомиться, чтобы сразу расставить все точки над «i»:

– В чем меня обвиняют?

Бурнейкис придвинул к нему расправленный бумажный лист, похоже, письмо.

– Вы читаете по-английски?

– Да.

– Отлично, – чему-то обрадовался следователь. – Это письмо из Регенсбурга. Посыльный предприятия, в котором вы работаете, принес нам его сегодня утром. Оно вас, безусловно, заинтересует. Читайте вслух. Если не сложно, сразу переводите.

Хаим склонился над посланием, с трудом разбирая размашистый почерк:

– «Уважаемые представители руководства фирмы «Продовольствие»! Довожу до вашего сведения, что ваш сотрудник из филиала г. Клайпеда, человек еврейской национальности по фамилии Готлиб, или субъект, выдающий себя за такового, является советским шпионом»…

Хаим оторопел:

– Я? Являюсь советским шпионом? Кто это написал?!

– Читайте, читайте, не отвлекайтесь, – кивнул Бурнейкис, слегка усмехаясь.

– «В начале июля прошлого года я, ариец английского происхождения, в то время гражданин Великобритании Самуэль Алан Дженкинс, агент по экспортно-импортным операциям одной из лондонских продовольственных фирм, встретился по вопросам оптовой торговли с господином Готлибом и переводчицей Марией в г. Любеке…»

Следователь держал в руке и внимательно просматривал другую бумагу. Хаим понял, что письмо уже переведено на литовский, и лысый сравнивает тексты, проверяя то ли знание Хаимом языка… то ли что-то иное.

Бывший мистер, а теперь, кажется, герр Дженкинс вкратце описывал ресторанный разговор, не указывая, впрочем, где он происходил.

«…господин Готлиб очень нервничал. О чем бы ни заходила речь, он старался перевести разговор на тему войны и неоднократно высказывал сомнения в боеспособности вермахта. Он много и с негодованием говорил об отсутствии гражданских свобод в Германии, обличал рейхстаг в насаждении узурпаторского режима, несомненно, из побуждения разговорить собеседника (меня). Я тотчас осознал, с кем мне довелось столкнуться, и стал активно возражать. Тогда господин Готлиб стал рассуждать о несостоятельности германской экономики. Открыто выпытывая, кто из представителей королевской династии, парламента, творческой интеллигенции Великобритании, а также религиозных кругов мира поддерживает фюрера, он резко осудил их воззрения и политические позиции. Об одном из английских монархов господин Готлиб отозвался с насмешкой, окрестив его «настоящим мужчиной» с намеком на противоположный смысл. Посредством психологически составленных вопросов мне удалось выведать, что этот человек прекрасно владеет английским языком и в переводе не нуждается. На мой прямой вопрос о принадлежности к московской разведке он не пожелал ответить, но был весьма взволнован из-за обнаруженных обстоятельств его разведывательной деятельности. Переводчица с неясными целями сочла нужным уведомить меня о своей национальности и вначале назвалась шведкой. После разоблачения они разыграли безобразную сцену ссоры. Явно прикрывая лазутчика, чтобы вызвать огонь на себя, Мария (имя, скорее всего, вымышленное) неожиданно призналась, что она – русская, но я не поддался на провокацию. Сообщники удалились, не попрощавшись, попросту сбежали. До сих пор удивляюсь, как остался жив… Вероятно, агенты Москвы тогда находились в Любеке для подготовки диверсии. Возможно, под предлогом сбыта сельскохозяйственной продукции в Литве действовала (действует) подрывная подпольная организация большевиков. Беспокоясь о том, что диверсанты нанесут непоправимый вред республике и, в частности, вашей уважаемой фирме, я собирался изложить события опасной встречи в письме и отправить его сразу же по приезде в Лондон, но, к сожалению, помешали дела личного характера. Прошу прощения за длительную задержку информации о выявлении мною московских резидентов. Надеюсь, мой отчет не останется без внимания. В случае, если шпионы еще находятся в Литве, прошу отправить мне письменно оформленные результаты их допроса, заверенные официальным лицом и печатью».

Под неразборчивой подписью стояла приписка – «гражданин Германии».

Хаим был шокирован. Как же он ошибался, беспечно полагая, что больше не услышит о «потомке английских баронов»! Став верноподданным Третьего рейха, Самуэль Алан Дженкинс решил выслужиться перед новой родиной и объявил литовского коллегу шпионом!

Прошло ли послание цензуру в Регенсбурге? Конверта не видно, но, естественно, прошло… Почему изложенные в письме факты и предположения не насторожили немецких цензоров настолько, чтобы передать письмо в рейхстаг? А доложено ли уже президенту Сметоне о подрывной организации большевиков в Литве?..

– Что вы на это скажете?

– Полная чушь и бред, – Хаим набрал воздуха, как перед нырком, и выпалил: – Простите, я могу воспользоваться вашим служебным телефоном, чтобы позвонить отцу?

Следователь задумчиво пожевал губами.

Хаим приготовился к лаконичному «нет», в лучшем случае к вопросам вроде «зачем?», «кто ваш отец?», после чего рискнул бы повторить просьбу, но Бурнейкис спокойно переставил телефон ближе к нему:

– Звоните.

Забряцала цепь наручников. Тягучие мгновения падали, как в трясину, Хаим едва дождался, когда на коммутаторе его соединят со старым Ицхаком. Вкратце пояснив, где и почему сейчас находится, продиктовал адрес дома на Лайсвес-аллее.

– Там Мария одна, отец, – стараясь не кричать, в смятении растолковывал Хаим бесчувственной мембране. – Прошу тебя, позаботься о моей жене, слышишь?! Скажи ей, что у меня все хорошо, пусть не беспокоится, – он покосился на лысого, сидевшего с каменным лицом. – Да-да, все хорошо!

Старый Ицхак спросил, кто занимается следствием.

Хаим неприятно удивился: что за блажь? У отца связи с охранкой? Вспомнилось, как где-то вкользь слышал о том, что Сметона приблизил к себе Грудзя, одного из еврейских воротил. Неужели отец собрался действовать через него? Не может быть…

А если бы и так. Зря надеется старый Ицхак. Охранная служба вряд ли упустит возможность проучить евреев на «шпионском» примере. Хаим растерянно прикрыл трубку ладонью.

– Могу ли я назвать отцу вашу фамилию?

Лысый недовольно поморщился. Понятно, секретное все-таки ведомство. Хаим почувствовал себя глупым, наглым провинциалом. Уже хотел, не прощаясь с отцом, положить трубку, но следователь махнул рукой:

– Валяйте.

– Бурнейкис, – промямлил Хаим. Трубка наконец-то упокоилась на рычагах. – Спасибо вам, – выдохнул он с облегчением. – А то я беспокоился за жену.

– Совершенно напрасно, – ласково улыбнулся следователь, устремив к окну землисто-серые глаза, и на миг они хищно вспыхнули. – Ваша жена здесь.

– Где – здесь? – Хаим был не в силах сосредоточиться, не мог поверить. – В этом здании? Почему?! Мария… она ни в чем не виновата!

Лысый прищурился:

– Стало быть, виноваты вы?

– Я не ви… то есть я виноват в том, что впутал ее в эту историю, но я не шпион!

– К чему вам тогда нужна была переводчица, раз вы сами знаете английский?

…«Чистосердечное признание» – так ведь пишут в материалах подобных дел? Хаим рассказывал историю и предысторию поездки в Любек, глядя на Бурнейкиса застывшими глазами. Тот внимательно слушал, чуть склонив яйцеобразную паучью голову. Покуривал с меланхоличной усмешкой, следил за плетением дыма, будто отлавливая в рое лжи опрометчиво вылетающих мушек правды.

– Какое побуждение двигало вами – желание облапошить начальство, поразвлечься, подшутить?

– Мной двигала… любовь.

– Любовь?! Ну вы и впрямь шутник! – рассмеялся следователь и с силой задавил окурок во взвизгнувшем блюдце. – Допустим, так оно и было. Но как вы думаете, отчего у человека за время короткой встречи с вами возникло столь твердое убеждение, что вы – злоумышленник?

– Наверное, это неприязнь не лично ко мне, а к моей национальности, – пробормотал Хаим. – Скажите, пожалуйста, где моя жена?..

Бурнейкис пожал плечом и вызвал охрану.

– Куда его? – спросил полицейский.

– В одиночку, – бросил следователь безучастно.


Глава 4
Алчная пасть власти

Массивная металлическая дверь громыхнула за спиной, точно плаха огромной мышеловки.

Несмотря на забранное решеткой вентиляционное отверстие в углу, воздух в камере был куда ужаснее, чем в насквозь прокуренном кабинете Бурнейкиса. Тошнотворный смрад испражнений, поднимаясь от дыры в цементном полу, мешался сверху с запахами пота и страха тех, кто ушел отсюда в тюрьмы. Койка без постели, столик, стул с короткой спинкой – все было выковано из железа и намертво ввинчено в пол. Неусыпный «глазок» поблескивал в двери над закрытой прорезью для подачи еды. Такое же по размеру окошко светилось в стене напротив под самым потолком.

Хаим ходил из угла в угол, чтобы безостановочным движением хоть немного притупить боль безнадежности. В висках отдавался пещерный гул шагов, голова раскалывалась от тревожных мыслей.

Мир повернулся к ним с Марией жестокой стороной. Первоначальная корректность следователя теперь нисколько не обнадеживала Хаима. В отягощенном секретными папками шкафу лысого жили чьи-то изломанные надежды, судьбы, семьи, – и умирали в вырванных с мукой признаниях – доказательствах несуществующей вины.

В том, что его ждут пытки, он не сомневался. Под маской добродушного скептика пряталось истинное лицо. Оно представлялось таким же пустым и непроницаемым, как бездушный лик власти, ничем человеческим не обремененный и непрошибаемый.

…Вернее, не лик, а личинка. Одна из тех, что литыми кукурузно-зубастыми рядами охранки, тайных служб, жандармерии, армии отгораживает от мира людей купол разросшегося яйца власти. Любую политическую личину с произвольным подтекстом может надеть власть, но глазами и слухом она обращена исключительно в себя и занята собственными благами. Слепая, глухая, зато с громадным ртом-пастью. В этой пасти исчезают земли и золото. Сочиняя лицемерные законы, на самом деле огромная глотка бесконечно ест… ест и ест. А для того, чтобы устрашить граждан, надо показательно уничтожать каждого, кто кажется власти неблагонадежным. Так размышлял Хаим, ощущая бессилие перед этим ненасытным монстром, от которого он так хотел, но не смог уйти.

Вина перед женой душила все сильнее. Не подумал, легкомысленный, что, посадив на репутацию даже незначительное пятно, уже не будешь чист…

Он попытался отвлечься надписями на стенах. Какие-то люди выцарапали на них свои имена, даты рождения, числа задержания, будто приравнивая их к дате смерти. Хаим сполз вниз, сел на корточки и, обняв колени, закрыл глаза. Раздразненное отчаянием воображение сейчас же показало дикую сцену: лысый с мерзкой улыбочкой подошел к Марии и…

Хаим начал молиться. Нет, не получалось. Не было света в душе, а из тьмы не родится молитва. Кулаки сжались сами собой. Он не чувствовал боли, однако саднящие в наручниках запястья запротестовали. Он чуть не застонал, вспомнив нежные руки жены… Как же им больно.

Стены камеры могучие, толстые… Если крикнуть громко, откликнется ли Мария? Только бы услышать в ответ ее голос. Или хотя бы подбодрить: я не с тобой, но рядом. Ты не одна.

– А-a-ave Mari-i-ia-a-a-a! – запел он во всю силу легких.

Хаим пел одну из красивейших на земле песен. Плотный воздух в каменном колодце дрожал от напряжения, звуки рикошетили от стен, труб, решеток; сквозь щели в узкий коридор устремлялась музыка несуществующего оркестра.

Камерное сообщество в соседних застенках прислушалось, кто спал – проснулся, кто не спал – оцепенел. Изумленные полицейские бежали по коридору, громко топоча сапогами. Хаим, уверенный, что сумеет выделить голос жены из любой какофонии, не обращал на шум внимания и не услышал ни лязга засова, ни скрипучего поворота ключа.

Дверь отворилась.

– Вот теперь мы готовы поверить вашей истории о великой любви, – сказал в полной тишине Бурнейкис с той самой мерзкой улыбочкой, которую несколько минут назад сочинило распаленное воображение Хаима.

Полицейских следователь спровадил. Они ушли, с любопытством оглядываясь на сумасшедшего артиста в наручниках.

– Где моя жена? – спросил обессиленный Хаим.

– Она ждет вас на улице.

– Вы… вы нас выпускаете?

– Мы сверили ваши показания и нашли, что они во всем совпадают. Решили обойтись без перекрестного допроса. – Бурнейкис отомкнул наручники и ухмыльнулся. – Очевидно, наш осведомитель слегка перепил любекского бордо, вот и почудились московские черти… то есть шпионы.

От свежего воздуха у Хаима кружилась голова. Следователь провел его по освещенному пыльными лампочками коридору и, поднимаясь по выщербленным ступеням в верхнюю часть здания, продолжил:

– Судя по всему, этот герр Дженкинс просто душевнобольной человек. Знаете, встречаются очень причудливые разновидности безумцев. Аналогичные письма от них нам поступают нередко.

Лысый говорил о себе «мы», и Хаиму на миг вновь померещились ряды зубастых початков – гвардия лысин, обрамляющих главный овал власти.

Коридор, фойе с дежурной частью, и следователь распахнул уличную дверь.

– Не смеем задерживать, но предупреждаем: вы сами должны быть заинтересованы в том, чтобы поменьше болтать. Забудьте мою фамилию и место, где вам сегодня довелось исполнять Шуберта… Пусть эта история послужит вам хорошим уроком.

– Да, конечно, – рассеянно пробормотал Хаим, совершенно счастливый. На крыльце стояла Мария.


На ближней улице возле «Opel Kadett» вишневого цвета их ждал старый Ицхак. К его плечу робко прижималась высокая голенастая девочка… Сара! Хаим раскинул руки, и она не выдержала, с плачем бросилась ему шею.

– Хаим, нехороший, ужасный, ты совсем забыл меня, а я так скучала!

Он обнял сестренку и отца, поздоровался с шофером. В сердце колыхнулась тревога: за то время, пока не виделись, старый Ицхак сильно сдал, лицо осунулось, под глазами легла сеточка морщин.

Улыбнувшись Марии, отец помешкал и по-мужски протянул ей руку. Они о чем-то заговорили. Сара цеплялась за лацкан пальто Хаима, точно боясь, что брат сбежит. Отступила на шаг, не отпуская, и в глазах мелькнуло горестное разочарование.

– Ты стал совсем другой, Хаим, ты – взрослый дядька!

– А ты все такая же проказница и шалунья, – засмеялся он, дернув ее за косу. – Но выросла, скоро меня догонишь, гадкий утенок!

Девочка нахмурилась, помедлила в раздумье и решила на первый раз простить брата за дразнилку. Сара украдкой рассматривала Марию, ей не терпелось познакомиться с невесткой, но с чего начать, она не знала. Поэтому, едва завершился разговор старших, глянула исподлобья и, как старый Ицхак, подала руку:

– Я – Сара, сестра вашего мужа.

– А я – Мария, жена вашего брата, – весело отозвалась Мария.

Бойкая Сара освоилась и быстро привыкла к «новому» Хаиму, а с невестки не сводила восторженных глаз.

– Дом у нас на Зеленой горе, – тараторила она, сидя в машине между братом и Марией. – Чтобы туда подняться, надо сесть в фуникулер. Когда сверху смотришь, кругом ужасно красиво!

Хаим нагнулся к сидящему впереди отцу:

– Как матушка?

Зная, о чем сын спрашивает, старый Ицхак молча покачал головой.

– Будем вместе ходить в кино, – подхватил Хаим болтовню Сары, – и в театр – обязательно! Я еще Петраускаса не слышал.

– А мы-то слышали, мы слышали!

– Пойдем, куда захотим, вот только заработаем на билеты, – сказала Мария.

– Вы будете работать?! – восхитилась Сара. – Где?

– Еще не знаю. Завтра пойду в городской отдел просвещения, может, в какой-нибудь гимназии есть вакансия.

– Зачем тебе работать? Я прокормлю! – веселился Хаим.

Поражаясь внезапному переходу от безысходности к ликованию, он не мог надышаться воздухом свободы. Страшный кабинет Бурнейкиса, клеветнический донос, заключение в смердящую одиночку – все это с высоты сиюминутого благополучия казалось нелепым недоразумением, о котором со временем можно будет вспомнить и посмеяться. Особенно над комичным письмом Дженкинса: «Об одном из английских монархов господин Готлиб отозвался… окрестив его «настоящим мужчиной» с намеком на противоположный смысл…»

Хаим подавил смешок. А как он пел в камере! Ему и сейчас хотелось запеть от переполнявших душу эмоций.

– Меня изумил профессионализм сыскарей, – тронул он отца за плечо. – Они каким-то образом сумели вычислить наш адрес, а ведь я и на службе никому не говорил, где мы сняли квартиру.

Мария глянула непонимающе:

– Разве не ты сам отправил их ко мне?

Хаим повернулся к жене, обомлев.

– Как ты могла такое подумать?!

– Следователь сразу сказал, что узнал адрес от тебя. Я должна была ответить на его вопросы, чтобы подтвердить твой рассказ о Любеке…

Скрипнув зубами, Хаим стукнул себя кулаком по колену.

– Я – идиот! Наивный глупец! Да, конечно, я сам назвал адрес по телефону! Бурнейкис солгал. Выходит, тебя забрали после, а не до того…

Про то, что с Марией обошлись без наручников и камеры, Хаим выяснил еще на крыльце.

– Ты с кем-то разговаривал по телефону и сказал, где мы живем? – удивилась она. – В чем солгал следователь? Он был очень вежлив и показался мне интеллигентным человеком…

– Это не следователь хороший, а папа помог вам, – насупилась вдруг Сара. – Мы приезжали в охранку днем, когда папа взял из кассы…

– Я накажу тебя, дочь, – перебил старый Ицхак. – Ты болтаешь так же много, как твой брат.

У Хаима снова закружилась голова, и чувство вины комком поднялось от сердца к горлу.

– Отец, я ничего не понимаю… Ты нажал на Бурнейкиса через еврейское общество?

Старый Ицхак устало вздохнул.

– Там, где нет совести, все продается и покупается, сын. Мне не было стыдно. Я ведь знал, что ты ни в чем не виноват.

– Что это значит? – прошептал Хаим онемевшими губами.

– Это значит, что я выкупил у следователя твою свободу, мой мальчик, – мягко сказал отец.


Глава 5
Железнодорожник

Марии снилось фантастическое место – темное, холодное, с резким рыбным запахом. Особенно сильно запомнился запах. От его притягательной и почти осязаемой густоты готово было взорваться переносье и мутилось в голове. Она видела, как муж, почему-то одетый по-рабочему, в грязном ватнике и необычайно худой, схватил большую мороженую рыбу и затолкал под ватник, к животу. Хотелось крикнуть: зачем ты это делаешь, Хаим, тело застынет! Но она поняла, что там, где в ее видениях находится сейчас Хаим, самой ее нет и что ледяная рыба, странно пахнущая арбузом, для него важнее боли, смерти и даже страха. Каменная рыба-жизнь.

Распахнулось звездное небо, украшенное янтарно-кровавой луной. Хаим встал, уязвимый в ее предательском сиянии. В туманную даль уходил безжизненный берег, красные искры сверкали на снегу.

Муж шел, качаясь. Марии передались его мысли: на Хаима наваливался и давил страх – сейчас поймают! Но выпрыгни кто-нибудь из-за угла, он готов был ударить рыбой в лицо. В лицо – потому что в такой мороз на голове у всякого шапка, смягчит удар, на который уйдут последние силы. Преследователь упадет… Мария замерла во сне, в ужасе от намерений мужа, от невозможности помочь ему или проснуться.

Он спотыкался и чуть не падал, миновал бревенчатый дом, сделал шаг… второй… и кто-то внезапно выскочил из ниоткуда. Сильные пальцы рванули веревку на поясе Хаима, и рыба с крепким прощальным стуком вывалилась на утоптанный наст.

Мария повернулась на бок и, прежде чем пробудиться окончательно, успела поймать хвост сна.

«Убью», – подумал Хаим и без сил рухнул на рыбу. Черной тенью склонилось над ним мохнатое существо. Оно дышало сипло, плотоядно, и отвратительное зловоние вырывалось из пасти облачками знойного пара. А за головой твари – то ли зверя, то ли призрака – полыхали алые, лиловые, пурпурные столбы. Они вдруг помчались справа налево, опоясали небо бешеной каруселью. Беспощадный свет залил землю – свет-свидетель, судья и палач…

Мария проснулась. Кошмар отдалился, но запомнился, и страх железным обручем сжал сердце. Она заплакала.

Хаим нежно привлек жену к себе:

– Что-то плохое приснилось?

– Нет, нет, ничего, – бормотала Мария, дрожа, и не могла успокоиться. Она знала, что в ее самых ярких снах, несмотря на иносказательность, всегда есть зерно истины и догадывалась о настоящем облике напавшего на мужа призрака.

А рыба… По-видимому, так странно трансформировались в видении копченые куры, которых мужу выдали в «Продовольствии» вместо зарплаты.

Упомянув о переезде Железнодорожника в Каунас, Миля Обухова, конечно, не подозревала, как сильно напугает одноклассницу. Мысль о том, что он, вероятно, уже здесь, не давала Марии покоя. Из головы не шло воспоминание о грубых руках, прижавших ее к стене у темной лестницы в коридоре «Пушкинки», ощущение беспросветного ужаса и омерзения, оставшееся от нечистого дыхания и каменных пальцев, больно стиснувших грудь. Кто-то тогда начал спускаться по лестнице, и мучитель сбежал, а с груди потом несколько дней не сходили красные пятна…

После Милиного сообщения желание забыть этого гадкого человека завладело Марией так неистово, что получился обратный эффект – он точно всеми пальцами-клещами вцепился в память.

Страх перед Железнодорожником забылся после истории с письмом Дженкинса. Мария вначале была уверена: в полиции разберутся, раскроют подлую выдумку англичанина о шпионаже. Мужа отпустят. Если Хаим и был виноват, то в проступке, а не в преступлении. Вина перед фирмой, в конце концов, сполна оплачена переводческой работой.

Галантный следователь распахивал перед ней двери, вопросы задавал вежливо и остроумно, они даже посмеялись над чем-то вместе, и ее потрясло признание старого Ицхака. Неизвестно, что сотворили бы с Хаимом, не дай отец продажному сыщику денег.

Хаим страшно расстроился. Не спросил отца о сумме взятки, понятно, что она огромна. Им таких денег никогда не наскрести с доходом еле-еле от получки к получке…

С зарплатой чуть позже наступила полная катастрофа. Возмущенные низким жалованьем, забастовали работники мясокомбината корпорации. Получился простой, затем деньги из общества вообще куда-то уплыли, и бо́льшую часть заработка компания выдала людям копчеными курами. А уже скоро надо было платить за квартиру хозяевам, причем тарифы на коммунальные услуги, товары и продукты неожиданно выросли.

Не получилось купить красивые шторы и справить новоселье. Пришлось кроить занавески из новых простыней. Мария вышила по краям цветы крестиком, и самой понравилось, – нарядно…

Хаим растерялся, посмурнел, будто и его день и ночь терзали неведомые Марии мысли.

– По крайней мере голод нам пока не грозит, – утешала она мужа. Старалась, как могла, разнообразить рацион. Заправляла супы копчеными курами, умудрялась лепить из них котлеты и тефтели.

Сколько ни проветривай квартиру, некуда было деваться от острого, дымно-мясного запаха. Толстые безголовые тушки, истекая жиром, золотистыми грудами возвышались в кухне повсюду – на шкафах, в углах на клеенке и под столом. Мария в отчаянии думала, что в жизни больше не посмотрит на птичье мясо в гастрономах, так оно ей опротивело.

Неделю она зря потратила на бесполезные поиски работы. Безработица глубоко затронула средний класс – в городе было множество учительниц, согласных устроиться няньками и посудомойками.

На службе у Хаима, между тем, все необычайно поменялось. Сотрудников почему-то погнали продавать продукцию комбината где только можно.

– Германия отказалась от наших поставок, вышла затоварка, а холодильных установок не хватает, и портятся тонны мяса, – объяснил он.

Отправляясь утром на службу, он забирал мешок с десятком кур в надежде загнать их под сурдинку, приходил поздно вечером и валился на кровать без сил. Костюм висел в шкафу, теперь муж надевал старую куртку и кирзовые сапоги, точно поденщик. И впрямь иной раз являлся грязный, в драной куртке, приходилось латать, а однажды пожаловал с синяком под глазом…

– Представляешь, поскользнулся на ступеньке, упал с лестницы! – начал рассказывать со смехом, прежде чем Мария успела спросить. – Да так неловко кувыркнулся, видишь, левой стороной лица прямо о мусорный ящик на площадке!

Некоторое время спустя он снова начал носить костюм, но требования фирмы теперь стали еще более странными. В связи с участившимися забастовками в обществе возник кризис, дела шли скверно, и компания, уволив половину сотрудников, разделила служебное время на смены. Ночной труд оплачивался с надбавкой, поэтому Хаим согласился работать в ночь постоянно, уходил вечером, возвращался под утро и почти весь день спал.

Он действительно начал получать неплохо, денег теперь хватало. Однако Мария чувствовала беспокойство мужа, а от его костюма раздражающе несло чем-то незнакомым, душистым и, похоже, съестным, а особенно сильно – табачным дымом, хотя сам он не курил. Ловя на его одежде слабый запах духов, Мария недоумевала, не сомневаясь, тем не менее, что другой женщины у него нет. Он любил только ее, свою жену, любил с такой силой жертвенной мужской нежности и непреходящей страсти, что иногда ей казалось – редко кто умеет так любить. Измена и Хаим были несовместимы.

Между тем Сара стала у младших Готлибов частой гостьей. Марию растрогал подарок золовки: девочка вытряхнула свою копилку, выпросила, подольстившись, недостающие деньги у братьев и принесла роскошный гарнитур столового серебра.

Хаим вечно был занят или отдыхал от ночных трудов, поэтому Мария с Сарой вдвоем смотрели премьерные фильмы в кинотеатрах на Лайсвес-аллее, а потом пили чай с вкуснейшими рогаликами из пекарни Гринюса.

За прилавком, где обычно стоял сам Гринюс, появилась новая продавщица, деревенская девушка, крепкая и румяная, как яблочко. Оказалось, Гринюс был вдовцом и недавно женился. Молодую Гринювене звали Нийоле. В булочной варили превосходный кофе, Мария часто полдничала прямо здесь, в маленьком кафе. Женщины быстро подружились, Нийоле приберегала для Марии свежую сдобу. По вечерам они порой прогуливались по аллее до собора и обратно или беседовали, сидя на скамьях, что расставлены между рядами деревьев.

Нийоле скучала по своему хутору, вспоминала о детстве, о сватовстве Гринюса. Он покупал у родителей муку и привозил ей конфеты, а как выросла – приехал просить согласия стать его женой. Жаловалась на пасынка: Юозас невзлюбил мачеху, и не было дня, чтобы украдкой не испортил ей настроения, о чем она стеснялась говорить мужу.

В один из таких вечеров Мария с Нийоле нечаянно попали на какой-то митинг у статуи Свободы. Подъехали машины, из них в окружении полицейской и военной охраны вышли обычно невидимые народу представители власти. Моментально набежали люди. Невзрачный мужчина с козлиной бородкой, ниже среднего роста и в высоченном цилиндре, произнес речь о древности Литвы, ее величии и мощи…

Женщины еле выбрались из толпы.

После Мария, смеясь, рассказывала Хаиму, как огорчилась Нийоле: «Насилу узнала нашего президента! На портретах его превосходительство такой красавчик, а тут вылез шибздик с бидоном на голове, моему Гринюсу по плечо, и давай болтать то же, что я каждый день в булочной от мужиков возле стоек слышу…»

На службы Мария ходила в Благовещенский собор, великолепный, огромный, о пяти куполах с золочеными крестами, где находилась кафедра Литовского и Виленского иерарха, владыки Елевферия. По робости не успела познакомиться с женщинами из Мариинского общества, о котором говорила ей Людмила. Могла бы уже присматривать за малышами в приюте, подобно Миле, ухаживать за немощными в богадельне, корила себя и все откладывала.

Именно в храме на Марию снова нахлынул страх перед Железнодорожником, мешая душою отдаться молитве. Он был набожен, как и его сестра, несмотря на то что оставил жену и детей.

…В то памятное церковное воскресенье, встав в углу, откуда всех видно, она по привычке настороженно огляделась из-под надвинутого на лоб платка. Собралась поднять глаза на лик Господень… и дыхание перехватило: поблизости, в каких-то трех шагах, истово крестился крупный мужчина…

Железнодорожник! Он, он, его резко очерченный профиль, его красноватая кожа, изрытая рябиной оспин!

Не то что молиться, Мария была не в состоянии унять зашедшееся в страхе сердце. Отодвинулась тихо-тихо, притиснулась к стене и поползла по ней, чтобы не привлекать внимания, а как добралась до двери – выскочила, побежала домой, себя не помня… Боже, боже, прости!..

Не зная, за что взяться, что делать, металась по квартире до прихода Хаима, – он работал в воскресенье, оставляя свободной субботу. Несчастное сердце готово было взорваться не просто от страха, внушенного встречей, а от предчувствия непоправимой беды.

С тех пор она перестала посещать церковь, не отходила далеко от дома и вздрагивала, услышав чьи-нибудь тяжелые шаги у дверей на площадке. При муже притворялась безмятежной, ночами без него впадала в панику, маялась в бессоннице или жутких снах вроде этого кошмара с рыбой и набросившимся на Хаима существом… Молилась.

Бесконечный страх ее порядком измотал. Несколько раз порывалась сказать мужу, что видела в соборе несостоявшегося «жениха», который на самом деле никогда им не был, но не решалась. Останавливал все тот же злополучный сон, крепко запавшее в душу желание мужа убить призрака, а в том, что призрак сам захочет убить его, она не сомневалась.

Нет, она ничего не могла сказать Хаиму.


Глава 6
Крепкий жид

Нет, он ничего не мог сказать Марии.

Как во время отчаянного безденежья признаться жене, что фирма уволила его сразу же в день взятия под стражу?.. Словно в издевку, денежный оборот приостановился из-за забастовок, и почти весь расчет Хаим получил копчеными курами.

Если торговым агентом он когда-то считался удачливым, то продавцом оказался никудышным. Город, впрочем, был завален отказным экспортом комбината «Продовольствие». Жены рабочих и даже служащих компании с утра до вечера простаивали на рынках, стремясь превратить горы битой птицы в горстки живых денег.

Кое-как сбыв за бесценок два куриных мешка, Хаим больше не стал и пытаться. Два дня он безуспешно искал работу и в результате подрядился на вокзал грузчиком.

Неумеху интеллигента напарники невзлюбили. Сила и сноровка у него имелись, но недоставало привычки к физическому труду, к грузчицкому ремеслу, как выяснилось, весьма специфическому при всей кажущейся простоте. Он все делал не так – ставил багаж неправильно, брал вес без расчета, перестраивался, ронял, – спасибо, что не напарнику на ноги. Возвращался домой совершенно разбитый, хлебал суп из надоевших до стона копченостей и не думал уже о кошерной пище. Вообще ни о чем не думал. Перед глазами качались подъемные краны, коробки, ящики, бочки…

Лишь после молитвы он будто набирался нового упрямства терпеть и завтра тяжесть, пот, грязь, брань и злобные косые взгляды. Проваливаясь в сон, успевал подумать: «Заработаю денег и опять день-два похожу по городу, вдруг да удастся поступить куда-нибудь бухгалтером. Тогда и расскажу Марии, как ворочал бочки и ящики».

Все горести отступали перед ночным счастьем обнимать жену. Свою солнечную женщину. Спать с ней.

В бригаде его сначала ругали, потом перестали замечать. К концу недели загрузки леса, натаскавшись до одури бревен, Хаим вроде бы наловчился. Платили понедельно, и, получив жалованье, он пришел в негодование. Если сложить зарплату, месячный заработок не покроет и трети домашних расходов! А ведь обещали совсем другое…

Хаим отправился к начальству. Там ответили с максимальной учтивостью:

– Обещали, когда поднатореете, пока же вами недовольны. Не нравится работа, так никто вас тут не держит.

Во вторник он уговорил бригадира отпустить его до обеда и, едва не забыв снять фартук, помчался по предприятиям и учреждениям. Потом успокаивал себя: «Еще недельку терпения – и в следующий понедельник обязательно повезет. Главное – документы взять и переодеться»…

Вечером, автоматически переставляя ноги и шатаясь от смертельного изнеможения, плелся домой. Усталость обладает замечательным свойством отводить горестные мысли. Тело гудит и ноет, а в голове пустота.

Когда Хаим проходил мимо ресторана «Оранж», через распахнувшуюся дверь до него донеслись звуки канцонетты из моцартовского «Дон Жуана».

Вышибала в апельсиновой ливрее задумчиво помешкал и посторонился. Сомнительный субъект с лицом уставшего от земных дел покойника, судя по одеянию явно не клиент, безотчетно вошел в ресторан. Покачивался странный посетитель так же, как пьяный певец на маленькой эстраде.

Душа Хаима горюче плавилась и страдала. Он хорошо знал эту баритональную партию. Певец немилосердно фальшивил. Словно тупой нож кромсал слух, и Хаим не выдержал. Как бы сильно он ни устал и как бы давно ни пел, – в камере последний раз, – чистый голос его прорезал продымленный ресторанный воздух ярким лучом.

В зале смолкли разговоры, стихли перестук вилок и звон бокалов. Он пел просто потому, что иначе не мог. Когда канцонетта закончилась, зал поднялся в едином порыве. Аплодировали все, даже пьяный певец.

От оваций и крика Хаим будто очнулся. Неловко поклонившись, собрался уйти, но вышибала задержал на пороге:

– Грузчик? – поинтересовался он, выказывая удивительную для его рода деятельности проницательность, и, не дожидаясь ответа, без обиняков предложил: – Я буду платить вам больше. Намного больше.

– Вам нужен грузчик? – спросил Хаим тупо.

Голова еще плохо соображала, но представила, как он складывает у дороги в поленницу невменяемых клиентов, выкинутых вышибалой из ресторана.

– В каком-то смысле – да, – засмеялся тот. – Нужен сильный человек, способный нести груз песен вечер и ночь. Вы вполне нам подходите. Как ваше сценическое имя?

– Хаим Готлиб.

– Я говорю о сценическом, – терпеливо повторил охранник. – Увидев вас, я подумал: вот пришел Мордехай. Зачем он пришел? Потом понял зачем. – Он помедлил, о чем-то размышляя. – Так-так… Значит, Хаим… Хорошо! Вы будете называться Мордехаимом.

– Я не дал согласия работать у вас.

– А я не тороплю. Дозреете и придете, – осклабился апельсиновый, обнаружив теперь недюжинные познания в области психологии.

Хаим брел, вспоминая прошлогодний разговор с Сарой. Сестренка мастерски изображала матушку Гене, ее пререкания с отцом: «… Окончил экономический факультет, чтобы распевать песенки…» И последнее: «Таланту нигде не учат!» Хаим вздохнул. Нет, не станет он ресторанным певцом. Гнев матушки волновал его гораздо меньше разочарования Марии. А грузчик… это недолго, работа все равно найдется.

В пятницу во время короткого обеденного перерыва, в отсутствие бригадира, один из «коллег», глядя в сторону, безапелляционно заявил:

– Завтра ты придешь, двоих наших забирают на уголь.

– Не могу. Я лучше за кого-нибудь после отработаю на погрузке угля.

– Завтра ты придешь, – повторил грузчик.

– Нет.

Остальные тоже окружили «интеллигента».

– Что, соблюдаешь шаббат, жид?

– Поди, и в синагогу шляешься?

– Христопродавец! – взревел кто-то, и Хаима ударили в грудь. От неожиданности он едва не упал навзничь, но сгруппировался, подставил для упора руку…

Это была первая драка в его жизни. Не появись тотчас бригадир с подручными, пришлось бы собирать новичка горстями с земли. Хаим отделался синяком, но сумел пустить зачинщику кровавую юшку из носа.

Разобравшись в причине драки, бригадир пожал могучими плечами:

– Ну и пришел бы в субботу.

– Нет, – упрямо сказал Хаим и приложил к синяку комок снега. – Я бы не пришел.

Бригадир глянул с усмешкой:

– Ребята вспыльчивые, конечно… Могли покалечить. Насчет «жида» и прочего – это для повода, работал у нас один еврей, много лет работал, и все его любили. В прошлом году лесиной задавило… Ты просто не нашего сословия. Не пролетарий. Из тебя буржуй прет, понимаешь? Ты – их презираешь, они – тебя… Что здесь забыл?

– Деньги нужны, – буркнул Хаим.

– Деньги всем нужны. Да только добывай-ка ты их, парень, по-своему.

– Вы меня гоните?

– А ты что – хотел остаться? – удивился бригадир. – Уходи. Тебе же добра желаю.

Он стоял, дымя папиросой, следил за Хаимом, пока тот не скрылся в проходной.

– Ничего, крепкий жид, – сказал с уважением, повернулся на пятке к грузчикам, наблюдающим неподалеку сцену прощания, и рыкнул: – Ну, чего расселись? Кончился перерыв!


Глава 7
Сердце матушки Гене

Прежде, в Клайпеде, мучаясь горькими думами о младшем сыне, матушка Гене успокаивала себя надеждой на его возвращение. Вот-вот Хаим, раскаявшийся и покорный, вернется в семью. Завтра… через неделю…

Потом был переезд, и, несмотря на суматошные заботы, ее не покидала мысль, что сын приедет, когда каунасская жизнь Готлибов наладится. Она торопилась с ремонтом, подгоняла рабочих и мешала всем, кому только могла. Приближая радостную встречу, велела оставить свободной одну из комнат и сама проследила за ее покраской и облицовкой.

– Для гостей, – строго сказала старому Ицхаку.

– Для каких гостей? – ухмыльнулся хитроумный муж. – Ты ждешь кого-то?

Матушка не ответила. «Осенью сын образумится, недолго осталось», – говорила она себе. Но шли месяцы, а нарядная комната, выкрашенная в мягкий, чуть желтоватый сливочный цвет, с односпальным гарнитуром орехового дерева – кровать, зеркальный шкаф, стильный складной стол-бювар и пуф, – стояла пустой. Хаим не возвращался.

О регистрации гражданского брака Хаима матушке сказал старший сын, уязвленный тем, что брат не пожелал никому сообщить о женитьбе. Геневдел Рахиль поняла: упрямец привязан к сожительнице крепко.

За потворство порочному союзу матушка наказала старого Ицхака выселением в комнату для гостей, убрав с кровати одеяло, подушку, белье с предусмотрительно оставленными магазинными бирками. Вещи новые, пригодятся в подарок Саре или внукам на свадьбу.

– Пойми, сын любит эту девушку, – увещевал сокрушенный муж, переминаясь с ноги на ногу на пороге, и не замечал, что страстно сжимает в объятиях свою подушку.

– Девушку? – недобро усмехнулась Геневдел Рахиль. – Откуда ты знаешь, была ли она девушкой, когда завлекла нашего дурня? У «самоварщиков» и «балалаечников» не бывает честных девушек.

– Любовь не знает границ, – пробормотал старый Ицхак. – У любви нет предрассудков, которыми полны люди…

– У нее нет стыда.

– Ну почему, Гене? Любят все, в ком есть сердце…

– Сердце есть и у рыбы, – отрубила она и захлопнула перед носом мужа дверь супружеской спальни.

Геневдел Рахиль выждала неделю. Днем старый Ицхак разговаривал с нею как ни в чем не бывало, а ночами не стучал в дверь. Не приходил.

Она заглянула в гостевую комнату и ахнула, увидев ненавистные радиоприемники, – они вызывали у матушки Гене такое же отвращение, как мухи в майонезе. Портя классическую строгость сливочной комнаты, приемники косо-криво громоздились на модном столе, два старых и новый, последней серии фирмы «Telefunken».

Радио ее супруг увлекся несколько лет назад. В домашнем клайпедском кабинете он, бывало, просиживал у приемника целые вечера. Матушка Гене не любила заходить в его частное владение, только по необходимости. В этом царстве старый Ицхак, прислонившись к радиоприемнику пестрой от седины головой, увенчанной маленькой кипой, проживал отдельную от семейства жизнь. Двигал туда-сюда светящуюся стрелку-ходунок и, если удавалось отловить в писклявых волнах классическую музыку, радовался, как ребенок. Он первым узнавал, что делается в мире, и раз в неделю за общим ужином пересказывал сыновьям радиопередачи в собственной интерпретации. Потом версия старого Ицхака, как ни странно, почти всегда подтверждалась.

В каунасском доме на Зеленой горе у него не было кабинета. Матушка Гене решила, что достаточно библиотеки. Но в библиотеку захаживала Сара, бегали внуки, и он, привыкший к кабинетному уединению, не мог находиться здесь больше десяти минут. Теперь матушка Гене ругала себя за неосмотрительность, превратившую наказание в поощрение. Нетрудно было понять: в спальню к ней муж не вернется.

Сидя ноябрьским вечером за вязанием у пылающего камина, матушка убеждала себя, что в зимнем холоде мальчик наконец поймет, как ему нужны семья, мать и тепло родного очага. А если захочет жениться по-настоящему, у нее всегда есть на примете прекрасные девушки…

Отложив спицы с начатыми носками для младшей внучки, она подвергла подробному анализу местные еврейские семьи с незамужними дочерьми. С удовольствием перебрала их, как пачки творога в магазине, и тут старый Ицхак со странно кривящимся лицом, словно собрался заплакать, вышел из своей комнаты.

– Геневдел, сегодня по всей Германии прошел страшный погром, – сказал он глухо. – Страшная ночь…

После Хрустальной ночи все дальние родственники Геневдел Рахиль, жившие в разных немецких городах, эмигрировали кто куда. В Литву никто не приехал, хотя в Каунасе, по мнению матушки, было относительно спокойно. Национал-социалисты поднимали головы по всему миру, а к «своим» таутининкам евреи привыкли. До погромов тут, по крайней мере, не доходило…

Она видела, как муж старается вдохновить и успокоить сыновей, шутит с невестками, играет с внуками – другим не понять, сколько сил вкладывается отцом и дедом в сияющий домашний оптимизм. Матушку между тем коробило, что перед нею, женой, несмотря на раздельные нынче спальни, – ведь она ему жена перед Всевышним?! – несмотря на скрытность, всегда водившуюся в Ицеке, он перестал стесняться и не прятал своих истинных настроений. Она стала чаще заходить в его логово, отвлекая от приемника под вымышленными предлогами, и всякий раз с легкой оторопью отмечала, что он сидит мрачный и отрешенный, будто ищет подтверждения главному страху, нагнетает его и находит в этом какое-то неприличное удовлетворение.

«Мужчина стареет, когда ему нечего скрывать от жены, – горько думала матушка Гене и, переключаясь на мысли о сыне, смотрела на заснеженные липы за окном. – Весной мальчик точно приедет».

В марте липы ожили, а матушка, напротив, оцепенела. Старый Ицхак принес из приемника весть, что Литва без сопротивления отдала нацистам Клайпеду. Правительство лицемерно молчало, газеты печатали пошлую ерунду, но все уже знали: на линкоре «Дойчланд» туда в сопровождении эскадры боевых судов самолично пожаловал фюрер. Стоя перед ликующей толпой на балконе драматического театра, он выступил с речью и принял военный парад.

Матушка Гене поверить не могла, что те самые люди, с которыми она мирно соседствовала, покупала в магазине одежду, разговаривала о погоде и ценах, кому верила в долг – и не раз! – эти люди в экстазе кричали «Хайль Гитлер!», присягая на верность самому страшному на земле человеку с черной «бабочкой» под носом и глазами бешеного пса…

Дьявольские руки рейхстага ощупывали мир, как поверженную женщину, лезли дальше и дальше: оккупировали Прагу, забрали у Литвы клайпедскую землю, милостиво предоставив ей за трусость доступ к порту… Подлый Мемель… бедная, несчастная Клайпеда!

Из-за опасной близости вермахта в маленькой республике встревожились даже самые закоренелые оптимисты. В Клайпедском крае евреев, по слухам, не осталось ни одного, шла молва о кошмарных погромах по новой границе, и литовские власти наконец-то ввели закон о чрезвычайном положении.

Матушка машинально занималась хозяйством и домом, следя, чтобы все шло по установленным ею правилам, но не жила. Жить не давал ей вопрос «Почему?!» Почему она не легла поперек двери на пороге, когда мальчик уходил из дома? Почему старый Ицхак по-отцовски твердо не настоял на отъезде сына со всеми? Почему сам Хаим не почувствовал опасности, впитавшейся в кровь гонимого еврейского народа? О, вечный галут[39]!..

Плача о сыне, матушка суеверно боялась думать, что он, может быть, спасся, и так же боялась мысли, что он убит. Она тихо удивлялась, как старый Ицхак способен жить, словно ничего дурного не произошло, и мир в его приемнике живет по-прежнему, выковыривая крупицы радости из горы неприятностей… И все едят, спят, разговаривают, смеются – живут!

Матушка похудела, глаза ее постоянно были красными и опухшими от слез. Опасаясь, как бы она не вылила в слезах все свое тело, старый Ицхак признался, что Хаим с женой уже несколько месяцев находятся в Каунасе.

Пятью минутами раньше матушку посетило жуткое видение, она плакала в спальне, представив сына в руках разъяренной толпы, поэтому не сразу поняла, о чем говорит муж. А когда поняла…

– Почему я в этом доме узнаю все позже всех!!! – закричала она так громко и яростно, что дрогнули стекла в окнах, и любимая матушкина вазочка богемского стекла, покатившись с подоконника на пол, разбилась.

Матушка села, – слишком много свалилось на ее скорбные плечи, – счастье (сын жив!), медленно истекающая из сердца боль, неистовая обида и невыносимый гнев. «С женой», – запоздало донеслось до нее с лукавым эхом. Она уже выбросила в крике последние силы, а гнев разрастался внутри, и, чтобы не лопнуть, она с щедро заправленным горечью чувством пнула ножку стоящего рядом стула, опрокинув его. За жизнь сына теперь можно было не беспокоиться… Мерзавец предпочел не показаться на глаза матери и привез с собой в Каунас эту!..

– Пусть он не смеет здесь появляться, – сказала она, проглотив слезный ком в горле. – Тем более – со своей «самоварщицей».

– Мария очень хорошая и красивая, – дерзнула возразить дочь. – Если б ты посмотрела на нее всего один раз, она бы тебе понравилась. Мария похожа на принцессу Изольду из оперы Вагнера, помнишь, мы слушали в Лейпциге? А еще – на Грету Гарбо. Только волосы рыжие… За что ты не любишь Марию, матушка?

Значит, Сара ходит к ним… Так вот куда она почти каждый день ходит! Матушка Гене лишь теперь осознала участившиеся отлучки дочери.

– Мне не за что любить содержанку твоего брата, – бесцветно ответила она и ушла в спальню размышлять о бесчестности старого Ицхака и Сары.

Самым послушным ребенком в семье всегда был старший сын, похожий на родственников Геневдел Рахиль. В его набожности и неукоснительном следовании заветам Творца, неколебимо ведущим к праведности будущего цадика[40], она находила утешение гордости, попранной мужем и младшими детьми. Однако именно он, ее первенец, принес матери одно из самых позорных известий, что ей довелось услышать в последнее время.

– Матушка, я не хотел говорить, но моему терпению пришел конец, – начал сын сдержанно, пряча глаза. – Мы не стали возмущаться, когда отец изъял крупную сумму денег из общей кассы, из-за чего компания понесла большие убытки. Он дал взятку в охранке, чтобы Хаима не посадили в тюрьму… Но теперь все еще хуже, и люди смеются над нами: брат работает в третьесортном ночном кабаке, у которого очень плохая репутация. Хаим поет там песни на заказ для офицеров и продажных женщин… Это позор… Мы пытались объясниться с отцом, – только он может воздействовать на Хаима и уговорить его вернуться в семью… Отец не стал нас слушать! Он рассердился и сказал, что ему не стыдно и что Хаим – единственный из сыновей, в ком есть самостоятельность!.. Матушка, пожалуйста, повлияй как-нибудь на отца… Я понимаю, он его любит, Хаим – младший… Но ведь и отцовской любви существует разумный предел… Неужели вся наша семья должна страдать из-за одной паршивой овцы?!

Материнское сердце молчало. Сердце было уничтожено. Матушка Гене не пришла в бешенство, не закричала. Она не хотела знать о преступлениях сына. Она больше ничего не хотела о нем знать. Дальше кабацкого дна Хаиму некуда падать, разве что в ту же тюрьму… А довела его до потери человеческого облика подлая, коварная, развратная женщина!

Потаенное ожидание возвращения блудного сына не то чтобы перегорело, – нет, усохло слезами, отвердело, как камень, и спряталось вместе с болью глубоко в сердце. Она решила изгнать мысли о нем до неопределенных времен… Бесполезно разговаривать со старым Ицхаком, таким же бесстыдником, как Хаим.

Она нашла дочь в комнате отца, где они вдвоем слушали музыку у ненавистного приемника. Игнорируя вопросительный взгляд мужа, матушка Гене сказала убийственно спокойным голосом:

– Сара, если ты еще раз пойдешь к кабацкому певцу и его «самоварщице», я тебя прокляну.


Глава 8
Кабак

Маленьким рестораном, точнее, кабаком, владел некий П. Я., которого никто никогда не видел. Управляющим был блестящий русский человек по фамилии Сенькин. Блестящий в буквальном смысле, с головы до ног: в щедрой улыбке в обоих углах рта вспыхивали золотые фиксы, из-под оранжевой ливреи на рукавах сверкали запонки с фальшивыми бриллиантами, и все это великолепие отражалось, сияя, в лакированных ботинках. Блестящий костюм Сенькина, тем не менее, необычайно шел ему.

Осведомленный народ злословил, что хозяин на самом деле и есть Сенькин, а мифический П. Я. придуман им для красоты. Сенькину просто нравилось обставлять все по-особенному. Хозяйством он управлял с выдающимся администраторским рвением: следил за заполнением кладовых и винного погребка, лично выбирал работников и составлял меню, знал, сколько продуктов ворует главный повар и сколько остатков вторых блюд уносят в бидончиках посудомойки, курировал здешних шлюх, а также был единственным официальным вышибалой. Сенькин владел рестораном «Оранж», как миром, который сам создал, сам выпестовал, а теперь сам его и обслуживал. Он этим миром жил.

Заведение пользовалось успехом у спивающихся художников и поэтов, младших офицеров, начинающих дельцов, приказчиков и служащих, утомленных домашним бытом. В глубинах ресторана скрывался небольшой зал с рулеткой – для «своих». Здесь у Сенькина работали надежные крупье. По субботам, в выходные дни Хаима, главный зал закупали состоятельные лавочники предместий для проведения торжеств, – Сенькин, знаток цветистых речей и тостов, не гнушался ролью тамады.

В сизой мгле табачного дыма разыгрывались страстные словесные баталии, декламировались стихи и решались торговые дела. Происходили, разумеется, и драки, но реже, чем в других кабаках. Дебоширы обходились без поножовщины и битья окон, поскольку официантами у Сенькина служили двое вышедших в тираж братьев-боксеров, бывший мясник и могучий конюший разорившегося владельца конного завода. Официанты, облаченные, как управляющий, в оранжевые ливреи, фланировали в проходах между столиками.

Маленькую сцену украшал рояль марки «C. Bechstein» – предмет неувядающей гордости Сенькина. Оркестр состоял из саксофона, скрипки, флейты и виртуоза по прозванию Мефистофлюс, пьяницы с лицом и фигурой стареющего подростка. Столовался Мефистофлюс тут же, а позже Хаим узнал, что он и живет в подсобке, где уборщицы держат швабры и ведра.

На редкость ленивый человек и на удивление талантливый музыкант, Мефистофлюс играл решительно на всех инструментах. Однажды, чувствуя вину за трехдневный запой и не допущенный Сенькиным к сцене, он проверил в кухне на звук кастрюли со сковородами и сыграл на них канкан Оффенбаха. Потом «канкан на кастрюлях» стал одним из любимых номеров публики.

Особенно мастерски Мефистофлюс играл, будучи «в тонусе». Управляющий безуспешно пытался нормировать градус «тонуса», но Мефистофлюс столь искусно научился прятать чекушку во внутренностях нежно лелеемого Сенькиным рояля, что тот не мог ее найти, а когда находил, было поздно. Сенькин приходил в ярость и кричал, что содержит никудышного лодыря и пропойцу исключительно из врожденных меценатских чувств.

Когда Мефистофлюс напивался до положения риз, управляющий позволял кому-нибудь из завсегдатаев прочитать на эстраде новую поэму или спеть. В один из таких дней Хаим и зашел сюда впервые.

Примирение виртуоза с «меценатом» происходило не без артистизма. Посреди какого-нибудь номера чахнущий в жестоком похмелье Мефистофлюс бесцеремонно отбирал инструмент у саксофониста и разражался мелодичной руганью – «пускал Сенькина по матушке», говорили музыканты. Брань в звуках саксофона слышали все, и зал надрывался от хохота.

Сердитый управляющий мчался к эстраде, поддерживая поднос с полной коньячной рюмкой – больше Мефистофлюсу для поправки организма не полагалось. Опорожнив крохотный сосуд, виртуоз с оскорбленным видом ставил рюмку на поднос и опять воспроизводил на саксофоне музыкальные базарные фразы. Сенькин чертыхался громче, но без мата, щадя уши барышень, изредка завлекаемых в ресторан офицерами.

Своеобразный дуэт доставлял слушателям массу сомнительного эстетического удовольствия, потому что пересохшая глотка Мефистофлюса, как бы ни пекся об его трезвости Сенькин, требовала увлажнения через каждые три минуты. В финале маленького спектакля актеры неизменно распивали бутылку и обнимались.

Впоследствии Хаим выяснил, что Мефистофлюс, хотя и вправду патологически ленив, вовсе не беспробудный выпивоха, а представление настоящее и вполне серьезно репетируется в новых трактовках.

Хаим сразу и органично влился в веселую атмосферу по-своему уникального полукабака-полутеатра. Он привык к неприятному поначалу прозвищу Мордехаим, данному ему оригиналом Сенькиным, и к концу ресторанной недели откликался на «сценическое имя» уже спокойно.

Когда-то Хаим говорил Саре, что станет универсальным певцом, и стал им. Почти. Он мягко нажимал на басы, стараясь добиться густоты звука, осторожно вытягивал теноровую высоту, и в моменты, когда тесситура была выше возможностей, помогал себе экспрессией аккомпанемента, сам подыгрывая на рояле. В репертуар вошли песни литовские, «западные», русские из тех, что нравились публике – танго Строка «Ах, эти черные глаза», романсы Чайковского, ноктюрны Вертинского. А отдыхал Хаим в своем баритональном диапазоне, в вольном регистре песни «О, лебедь мой» из вагнеровского «Лоэнгрина» или русской народной «Степь да степь кругом», которую разучил дома с Марией…

– Давай, Мордехаим! – кричали подгулявшие офицеры, танцуя с проститутками под его вальсы и танго.

– Жарь, Мефистофлюс! – орали они, лихо отплясывая «Цыганочку» и «Хаву нэгилу»…

Спеша домой, Хаим прятал в карман старого служебного костюма концертный галстук-бабочку. Недовольный облачением артиста, Сенькин предлагал заказать фрак, все его музыканты ходили во фраках. Хаим отказывался – как бы он объяснил неожиданную покупку Марии?

Чем дальше, тем глубже он погружался в пучину обмана. Иногда чудилось, что Мария все знает, сердится и ждет, когда он наконец наберется смелости сказать, где и кем работает. Хаим в отчаянии думал: почему при безусловном, казалось бы, согласии между ними, он всегда что-то скрывает и лжет? Что это – проверка на стойкость или на подлость? А ведь ему хотелось быть абсолютно искренним с женщиной, любимой больше жизни. Он зарабатывал здесь деньги из-за нее, для нее. Каждую лирическую песню он про себя посвящал жене.


Глава 9
Ave Maria

О литовской опере говорили, что по профессиональному составу солистов, звучанию хора и оркестра она не уступает ведущим театрам Европы. Сара однажды купила билеты для себя, отца и молодых Готлибов на спектакль в Государственном театре.

Шел «Отелло» Верди, партию мавра исполнял Кипрас Петраускас.

Великий вокалист вызвал в душе Хаима ураган восхищения… Матушка тысячу раз была права! Кабак – единственное место певцу Мордехаиму. После спектакля он рискнул открыться старому Ицхаку. Они медленно шагали по аллее позади весело о чем-то щебечущих Марии и Сары. Слушая «кабацкую» исповедь сына, отец неотвратимо багровел.

– Ты дошел до последней точки, – тяжко обронил он после молчаливых минут ходьбы.

– Не думаю.

– Есть еще ниже? – усмехнулся старый Ицхак.

– Раньше я тоже презирал мир, в который привела меня жизнь, – сказал Хаим. – Но, окунувшись в него не по своей воле, я увидел его в истинном свете. Да, он отчасти карикатурен, в чем-то сентиментален, в чем-то – безжалостен… Но в нем есть, кого и за что уважать. Своя порядочность… и романтика в этой среде тоже имеются.

– А пороки? Пьянство, мотовство, продажные женщины?

– Они естественны там, как хлеб и вода, – улыбнулся Хаим.

– Ты навлекаешь бесчестье на мои седины, сын… Наш кантор Александрович – кстати, тоже баритон, хотел пригласить тебя в хор солистом.

– Теперь, наверное, не захочет.

– Увы… Тебе нравится твое занятие?

– Это моя работа.

– Ты пытался восстановиться в картели «Продовольствие»?

– Нет.

– Может, все же стоит подумать и вернуться в компанию Готлибов?

– Нет, отец.

Старый Ицхак вздохнул.

– Ты упрям, как ишак, потому что Готлибы, ведущие род от колена самого Давида, всегда были упрямыми ишаками…

– Вот и хорошо, – неопределенно пробормотал Хаим.

– Как относится к твоим «концертам» Мария?

– Она ничего не знает.

– Ты врешь ей, – жестко констатировал отец. – Разве это – не начало порока?

– Какого из перечисленных тобой?

– Зная твой необузданный нрав, я не исключаю ни одного.

– Пьянство – сомнительно, но можно подумать, – засмеялся Хаим. – Мотовство… Для этого у меня, к сожалению, нет денег. А женщины… Мне нужна только Мария и никто, кроме нее.


…Сенькин беззастенчиво брал с проституток дань за предоставление охотничьих угодий, уважая древность их профессии, в которой, как в любом другом женском труде (вышивании, например), встречаются любительницы, умелицы и мастерицы. В «Оранже» охотились дамы наилегчайшего поведения разных категорий – от дилетанток до специалисток, и все они находились под заботливой опекой Сенькина.

– Ах, какой хорошенький жид и как славно поет, – громко сказала в первый день Хаимовой работы одна из них, темноволосая красотка-вамп.

Взволнованно пошептавшись, кучка женщин захохотала. Зная о том, что Сенькин скупиться с певцом не станет, каждая сочла долгом опробовать на Хаиме свои чары. Они говорили при нем непристойные вещи, пытались обнять, – он отстранялся и вежливо отшучивался. Благовоспитанность «хорошенького жида» удвоила активность дам. Но недели через две, не встречая взаимности, они оставили его в покое. Все, кроме той самой красотки-вамп. Ее звали Стефания.

У Стефании, молодой и, в отличие от других, по-настоящему красивой, было слегка вытянутое лицо и глаза тракененской[41] верховой – черные и суженные к вискам. Пышная вороная грива падала ей на плечи и спускалась по спине ниже пояса. Стефания от притязаний на певца не отступилась. Однажды она подошла к нему, покачивая бедрами, обтянутыми пурпуровым бархатом, и напрямик заявила:

– Прекрати ломаться, а то я сто литов проспорю.

– Сочувствую, – развел руками Хаим.

– Я же не прошу денег. Я за просто так… А хочешь, сама тебе денег подкину? Измучил ты меня… Я что, совсем тебе не нравлюсь?

– Вы очень красивы, Стефания, и я ценю ваше предложение, но я женат.

– В жизни не видела женатых мужчин, которые не гуляли бы налево. Они и сами все рогаты… Может, пока ты здесь, твоя жена ублажает любовника, а тебе и невдомек?

– Не может быть, – сказал он.

– Она так сильно любит тебя?

– Надеюсь, любит.

– А ты?

– Я люблю ее больше, чем сильно.

Хаим отправился на сцену и начал выступление с «Аве Марии» Шуберта.

Шлюхи промокали глаза платочками. Они растрогались отчасти из-за песни, глубоко коснувшейся их потаенных чувств, что всегда трепещут при имени Богоматери, отчасти из-за Стефании: она плакала открыто. После песни Стефания ушла.

На следующий день красавица-вамп снова подступила к Хаиму:

– Твою жену зовут Марией?

– Да.

Черная тоска глянула на него миндалевидными глазами тракененской верховой.

– Я бы продала душу дьяволу, если бы меня кто-нибудь любил так, как ты любишь свою Марию.


Глава 10
Концерт для богатой старухи

Хаим никогда не видел более ослепительных старух, чем эта. Роста она была невысокого, но осанка, походка, а главное – властность придавали ей необыкновенное величие.

Старуха сияла. Высоко подобранные букли клубились над головой серебристым облачком, алмазные серьги бликовали в дымном воздухе, пальцы, сжимающие старомодный ридикюльчик, были унизаны перстнями.

Может, Хаим не обратил бы на нее внимания, если б она без всякого стеснения не начала вдруг рассматривать его, будто экземпляр диковинного жучка на энтомологической выставке. Чувствуя себя неловко, он хотел ненадолго удалиться, попросив ребят поиграть фокстроты. Вряд ли старуха задержится дольше десяти минут. Она, скорее всего, пришла сюда ради рулетки.

Он не успел. Подозвав Сенькина, старуха заказала «что-нибудь из опер». Ленивый Мефистофлюс – редкий случай! – послушно приготовился аккомпанировать на рояле. Хаим быстро перелистал в уме баритональные партии и остановился на каватине Валентина из «Фауста» Гуно.

Едва раздалось вступление, старуха полузакрыла глаза. Управляющий поставил перед нею бокал с ледяным шампанским и вазу с фруктами. Она отстранила Сенькина небрежным жестом – иди, не мешай. Атласный капот лег в коленях масляно переливающимися складками, на сгибе локтя мертвой летучей мышью повисло кружево черного шарфа…

Каватина завершилась, и с последними звуками рояля Сенькин по знаку старухи снова подбежал к ней и от нее к эстраде, передать следующий заказ.

Хаим пел генделевского Ксеркса и думал: кто она, эта любительница опер? Жена крупного фабриканта? Почему предпочла дрянной кабак приличному ресторану «Метрополь»?.. А Сенькин опять пробирался к ней: что изволите, или концерт окончен? Нет, Хаим видел – дама приказала продолжить.

Он пел для нее монолог Онегина, затем обращение Вольфрама «К вечерней звезде» из оперы Вагнера «Тангейзер» и шутливую песнь Курвенала «Так вот, скажи Изольде ты…»

Старуха чуть покачивала головой в такт музыке, прямая и надменная, как ожившая статуя египетской кошки, и откровенно наслаждалась. Хаим старался честно – дошло и до Верди… Но ощущал он себя так, словно полностью подпал под чужую волю.

Старуха наконец поднялась из-за стола, не пригубив бокала, подошла к сцене и поманила Хаима. Вблизи ее глаза были, как стекла, вставленные в песчаные ямки над крапчато-серыми камнями. Все дети играют в стеклышки, и Хаим в детстве играл. Совсем не старческие блестящие глаза из-под морщинистых век с непонятной усмешкой всматривались в его лицо.

– Много лет назад я знала мужчину с таким же голосом, – сказала она. – Спасибо за концерт для настырной старухи.

Она назвала себя так, как Хаим только что о ней подумал, и, заметив его смущение, засмеялась. Рука, усыпанная драгоценностями и темными пятнами старости, нырнула в ридикюль, и в карман Хаима перекочевала солидная пачка купюр.

Сенькин кинулся за старухой, услужливо распахнул дверь. Они вместе вышли в ночь, простреленную фарами ожидающего ее автомобиля.

Хаим машинально извлек деньги из кармана …

– Фью-ю! – присвистнул Мефистофлюс. – Живешь, брат!

Хаим быстро сунул пачку обратно, оглянулся, вспыхнув: кто еще видел? Музыканты смотрели в пюпитры… Офицер за крайним столом уставился на него, Хаима, или в никуда? Две женщины, померещилось, хихикнули. Теперь расскажут всем…

Но что особенного произошло? Ничего. Кому какое дело, что старая миллионерша заплатила певцу за право битых полтора часа распоряжаться его голосом? Хорошо заплатила. Явно в несколько раз больше, чем платят за такое время проституткам. Нет разницы, чем человек торгует в этом продажном мире – вином, едой, телом, голосом… Было б кому покупать…

Деньги жгли карман сквозь подкладку пиджака. Вернувшийся Сенькин молниеносно перехватил руку Хаима с зажатой пачкой, жарко выдохнул в лицо:

– Выкинуть вздумал? – толкнул его к Мефистофлюсу: – Забери его к себе, пусть отдохнет, поправь ему башку! Спрячь пока деньги, а то впрямь выбросит, чертов гордец!


– А что, правда выбросил бы? – прищурился Мефистофлюс, нежно покачивая в ладони внушительную пачку.

– Возьми себе, – буркнул Хаим.

– Не, мне чужого не надо.

– Мне тоже.

– Ну, если она тебя оценила, значит, есть за что, заносчивый ты еврей. Давай-ка, выпьем – за твой голос, а то не люблю без причины, я ж не совсем пропащий.

Мефистофлюс разлил по стаканам выданную управляющим бутылку сливовой наливки, подвинул тарелку с колбасой и хлебом:

– На, заешь, хлеб с тмином… Пани Ядвига, честно говоря, из-за тебя пришла, Сенькин сказал.

– Что ей от меня нужно?

– Что было нужно – сполна получено и оплачено, – усмехнулся музыкант.

– Кто она?

– Хозяйка лучшего публичного дома в городе. Все местные девушки мечтают к ней попасть. – Мефистофлюс понюхал хлебную краюшку, крякнул и вернул ее на тарелку. – Да не всяких она берет. Пани Ядвига помогает своим открывать притоны в других городах. Лавки, кафе. Бывает, выдает девушек замуж, если здоровы… А еще она – владелица нашего кабака.

– Так это… это она – П. Я.?!

– Не знал? Сенькин ей вроде воспитанника. В ее «доме» родился, там и вырос. Мать рано умерла от профессиональной болячки, девушки его вместе вырастили… Ты ешь, ешь! Сейчас еще налью, а не хватит – Сенькин даст, он сегодня добрый… «Оранж» пани Ядвига купила ему в подарок пять лет назад. Долго выбирала, чтобы по Сенькину шапка была. Видишь, как он здесь развернулся. А на подарок не согласился. Гордый тоже, решил выплатить полностью. Вот и платит, никак не угонится за ценами… Возьми стакан. Давай – за гордость, отличный повод… Заешь колбаской. Учиться бы тебе надо.

– «Ученый» уже, – засмеялся Хаим. – У меня диплом экономиста.

– А что в грузчики подался? – удивился музыкант.

– Не сумел найти работу. Я же не здешний, клайпедский.

– Да, в Клайпеде нынче тако-ое творится… Вовремя переехал. А ты в Каунасскую консерваторию поступай. Голос поставят, будешь петь в настоящей опере.

– Сам-то что не поступил? – увильнул от вопроса Хаим. – С таким талантом, как у тебя…

– Э-э, я – лабух по жизни, мне кабак по душе, – отмахнулся Мефистофлюс, – а всякие концерты, гастроли, театры, ну их… У меня дед был музыкант, отец – музыкант, работали в театрах, играли на свадьбах и похоронах. Я с детства дал себе зарок: ни за что учиться не пойду. Они учились – и что? Один после чужой свадьбы утонул в луже со скрипкой вместе, второй у чужого гроба свалился на барабан – сердце приказало долго бить… Две вещи я от них унаследовал: музыка и пьянство, а новобрачные с покойниками пусть как-нибудь без меня справляются… Погоди, сейчас водки принесу.

Мефистофлюс обернулся быстро и, водрузив на стол бутылку, радостно потер руками:

– Так, о чем я? Ах да. Вот Сенькин. Мог бы стать хорошим актером, а не захотел. Считает – небольшой у него талант. Он придирчивый. Знаешь, сколько у нас певцов и певичек побывало? Не пришлись ко двору. А тебя Сенькин сам позвал. Видать, разглядел в тебе что-то… Ты водки выпей, закрепит, а то иногда проносит от сливовой… За родителей давай. Есть родители?

– Есть.

– Вот за них. И за моих тоже, земля им пухом.

Хаим хватил треть стакана и едва не задохнулся. Но на душе заметно полегчало. Что он, в самом деле, трагедию из всего делает? Нет, надо быть проще!

– Мы с Сенькиным – убежденные холостяки, – бормотал Мефистофлюс. – Обременять себя семьей? Упаси боже! Вначале она – ангел, через пяток лет – мегера, вокруг дети, соски, пеленки, горшки с какашками… Ты женат?

– Женат.

– Ангел?

– Ангел…

– Давай за ангела, пока мегерой не стала… И беги от нее.

– Зачем? Я люблю свою жену.

– Любишь? – качнул головой Мефистофлюс и с сожалением взболтал полупустую бутылку. – Жадный Сенькин… Ну, тогда за любовь на посошок, не люблю пить без причины… Что? Или ты хочешь сказать, будто я – пропащий?!

…Управляющий сам привез Хаима домой, с грехом пополам выяснив у него адрес. Жена певца отперла дверь, и Сенькин, открыв рот, встал на пороге.

– Ав-ве Мария, – с чувством проговорил висящий на плече гостя Хаим.

– Ваш муж, извините, – сказал Сенькин.

– Вижу, – вздохнула она. – Вы тоже из фирмы «Продовольствие»?

– В каком-то роде – да, – осторожно согласился Сенькин. – Куда его класть?

Мария посторонилась.

– Снова мясокомбинат бастовал?

– М-м-м, тяжеленький какой, – промычал управляющий, свалив бесчувственного Хаима на кровать.

– Или был какой-то праздник?

– Нет-нет, – испугался «сослуживец», безотчетно пытаясь прикрыть руками оранжевую ливрею. – Какой в забастовку праздник? Мы просто слегка отметили ее окончание, потому что начальство выдало премии. Вот, – он подал Марии пухлую пачку, – премия Мордеха… вашего мужа.


Глава 11
Разоблачение

Песенку Мориса Шевалье «Что бы со мной стало, если б я превратился в девицу» Хаим терпеть не мог, но она, по общему мнению, украшала репертуар.

– Я бы недолго оставался девицей, – пел Хаим отчаянно тяготясь ролью, и под талантливыми пальцами Мефистофлюса взвизгивали от смеха клавиши. Публика тоже веселилась, хотя вряд ли кто-то в зале понимал по-французски. Хохот вызывали неуклюжие усилия Хаима передать женское кокетство – это был тот случай, когда искреннее смущение и несовершенство актерского мастерства оборачиваются обаятельной театральной находкой.

Он в очередной раз не сумел сыграть жеманную девицу. Но не столько привычный конфуз из-за глупого шансона, сколько смутная тревога, неосознанное чувство чьего-то нежеланного присутствия овладело им. Он огляделся и сквозь слои лилового табачного дыма едва различил женщину, стоящую у входа. Песня прервалась на полуслове – шансонье подавился дымом.

Хаим задыхался. Весь воздух в зале, казалось ему, съела лиловая полумгла. Обеспокоенный Сенькин поднялся на эстраду со стаканом воды.

– Жена твоя пришла, – шепнул он.

Хаиму хотелось провалиться сквозь землю. Мария продолжала стоять, не шевелясь, и управляющий поспешил к ней. Он церемонно поцеловал даме руку, усадил на свободное место неподалеку от эстрады и принес шампанского с фруктами… Воздух в зале гудел, слышались звон бокалов, хлопанье пробок, темпераментный Сенькин метался между столиками.

– Что будешь петь? – спросил Мефистофлюс.

– «Спустись на землю, ночь любви», – прохрипел Хаим.

Виртуоз усомнился:

– Таким голосом?

– Играй.

Хаим пел отрывок из дуэта Тристана и Изольды и, не отрываясь, смотрел на жену. Умница Мефистофлюс играл пианиссимо, а где-то подпускал фоном вокализ, изображая слабым дискантом меццо-сопрано.

Потом Хаим и Мария молча сидели за столиком. Женщина-вамп Стефания устроилась так, чтобы видеть жену певца в зеркале. А они смотрели друг на друга так, словно были одни.

– Мой бедный богач. – Мария накрыла ладонью его руку.

– Меня уволили из «Продовольствия», – пробормотал Хаим. – Давно.

– Я поняла, когда.

Они снова помолчали.

– Хаим, я тоже скрывала от тебя то… в чем сейчас признаюсь.

Пока Мария рассказывала ему о своем страхе перед Железнодорожником, лицо мужа медленно наливалось кровью.

– Дай мне слово, что не будешь его искать, – заторопилась она в конце исповеди, – иначе я не смогу спокойно жить.

– Ладно, – помешкав, произнес он угрюмо. – А ты постарайся не вспоминать этого Железнодорожника.

Мария вздохнула, впервые свободно после многих дней подавленности и смятения. Страх отпустил ее.

– Кто сказал тебе, что я здесь пою?

– Сара. Девочка прибежала сегодня на минуту сама не своя. Прокричала с порога, где ты работаешь и что она больше не придет к нам. Ей запретили.

– Матушка Гене знает! – простонал Хаим.

Началось неспешное танго.

– Потанцуем? – спросила Мария.

В зале все понимали, что музыканты играют для двоих.

– Я вначале тебя не узнала. Ты был очень смешной.

– Дурацкий шансон, – поморщился Хаим.

Прикусив губу, Мария не выдержала и прыснула:

– «…если б я превратился в девицу…»

Они так смеялись, что едва удержались на ногах. Заглядевшись на них, официант уронил поднос с бокалами. Звон разбитого стекла совпал с заключительным аккордом музыки.

– К счастью! – завопил Сенькин, вспыхивая в дыму золотом фикс и бриллиантами запонок.


Глава 12
В западне между западом и востоком

Отсчитывая месяцы назад, матушка Гене вспоминала: сердце у старого Ицхака впервые прихватило в сентябре, когда Сара и внуки начали учиться в частной еврейской гимназии, открывшейся в Старом городе. Но, конечно, не это важное для семьи событие так взволновало мужа, что едва не довело до инфаркта.

Матушка Гене всегда вела с домашними грызунами – мышами и крысами – беспощадную борьбу, поэтому незримые электрические крысы-волны, обитающие в радиоприемнике, очень ее нервировали. Проскальзывая сквозь атмосферные помехи, они трещали, шипели и пищали в бывшей гостевой комнате каждый вечер. Старый Ицхак, больной и растерянный, почти перестал слушать музыку. Он бесконечно ловил голоса радиостанций мира, и они медленно затягивали его в мерклое болото страха. Матушка Гене знала, о чем нашептывают мужу вкрадчивые голоса: о неумолчном лязге оружия, бомбовых раскатах и зареве над польскими городами.

Старый Ицхак не питал особой любви к полякам, но весть о капитуляции Варшавы вызвала у него сердечный приступ. Он пролежал все сентябрьские дни, пока Германия и Советский Союз кромсали Польшу по живому. Вильнюс перешел при дележе второй стороне, и чуть погодя СССР передал Литве ее древнюю столицу. Польско-литовская демаркационная линия стерлась, народ ликовал. Руководство Москвы торжественно подписало с Каунасом договор о взаимопомощи при условии дислокации Красной армии на литовской земле.

Ночами старый Ицхак резко вскрикивал во сне. Матушка Гене просыпалась и, стоя у двери, долго вслушивалась в тяжелый храп, перемежаемый вздохами и бессознательным говором. В нем ей чудились все те же крысиные голоса, поселившиеся в муже и душащие его горло. Перебивая друг друга, они беспрерывно несли на мерцающих хвостах мировую боль и скорбь.

Каждый вечер матушка поила старого Ицхака чаем с успокаивающим зверобоем, давала прописанные доктором таблетки белладонны для лучшего сна, – ничего не помогало. Тогда она своей волей стерла никому не видимую демаркационную линию между собою и мужем и забрала его обратно в супружескую спальню. Он покорно перебрался на прежнее место, но слушать трансляции не прекратил.

В марте кончилась советско-финская война. Эфирные тучи зловеще сгущались в комнате, в недобрый час определенной матушкой для гостей в надежде на возвращение сына. Она ломала голову, чем бы отвлечь от радиопередач старого Ицхака. Может, действуя нахрапом, попросту разбить все приемники?.. Ах, с каким бы наслаждением она расколотила молотком этих паразитов, грызущих его сердце! Да что толку. Муж купит новый приемник, а ей не простит.

Весной пошли новости одна жутче другой: вермахт захватил Данию и Норвегию… ворвался в Голландию… Бельгию… Люксембург… Гитлер успел покорить половину Европы и повернул руку в «зиг хайле» к востоку. Семейство Готлибов угодило в западню: на западе бушевала война, восток закрылся непроницаемой стеной. Мечта о переезде в нейтральную Швейцарию отодвинулась на неопределенный срок. В темной неизвестности затаился зверь, и никто не смог бы сказать, когда и на кого он прыгнет.

Каунасские националисты лелеяли надежды с помощью фюрера возродить былую славу республики; основная часть граждан не сомневалась, что Германия снесет барьерную Литву с лица земли, растопчет ее гусеницами танков, прокладывая дорогу к Советскому Союзу. Город жил в тревоге. К счастью, Москва заключила с Берлином пакт о ненападении. Красная армия заполонила почти всю Балтию, и грозные слухи понемногу затихли.

Вглядываясь в мир через призму своей семьи, старый Ицхак чувствовал, как внешнее перетекает во внутреннее. Он изо всех сил убеждал себя, что ни у Германии, ни у Советского Союза нет столь безусловной политической мощи, чтобы завоевать земной шар, а история – подвижный организм и ни одно государство не держит долго в фаворе.

Старый Ицхак думал так, чтобы унять страх. Он знал многие вариации страха: страх пожара – в детстве на его глазах сгорел дом товарища; страх не предугадать лучшее для коммерции время; страх лишиться имущества и золота в банке; страх принадлежности к вечно гонимой нации; страх неумолимо надвигающейся старости; всегдашний страх погрома…

Но был страх страхов, высший ужас, который он чувствовал всем телом и мозгом, каждой клеточкой, – ледяной страх при мысли о гибели Готлибов.

Матушка Гене понимала страх старого Ицхака, ведь Готлибы были и ее детьми. Привлеченная как-то раз тишиной, она зашла в «радиорубку» и ощутила себя так, словно попала в толщу воды. Старый Ицхак сидел, уставившись в никуда. Матушка едва не закричала, а он заговорил.

– Всегда и везде находится кучка людей, желающая добиться власти любой ценой. Любым способом – запугиванием, унижением, уничтожением чужой веры, чужого жизнеустройства, самой жизни… Власть исстари привыкла прикрывать именем Бога самые гнусные свои злодеяния, как бы Его ни называли – Иисус, Аллах или, прости меня, Геневдел, истинный Царь Царей, чье Имя священно.

Матушка Гене порадовалась, что святотатственные слова старого Ицхака никто, кроме нее, не слышит.

– Но, конечно, не Творец разжигает костры по всему миру, – продолжал он. – Это не война людей, это война дьявола, посягнувшего на Всевышнего человеческими руками. Я верю, что придет Машиах… но… я верю в такого Творца и такого Машиаха, которые не допускают смерти детей… и чьей бы то ни было смерти, и какого бы то ни было народа… Нет избранных, есть просто Бог и люди… Сын убедил меня в своей правоте, Геневдел. Мир без любви – не Божий мир.

Холодея от кощунственной речи мужа, матушка в панике нашла силы ответить:

– Ты болен, Ицек, иначе не посмел бы смешивать несуществующих богов с настоящим, избранный народ с другими, – и сорвалась: – Все потому, что ты не правоверен! Вы, «идишисты», забыли древний язык, забыли Тору!

Мысли ее, взбудораженные упоминанием о сыне, побежали в другом русле:

– И не смей говорить мне о Хаиме, я не хочу о нем слышать!

Матушка Гене заплакала. Она плакала из-за собственной гордости, не позволяющей ей пойти к своему внуку. Женщина, отнявшая у нее сына, месяц назад родила мальчика и, разумеется, дала ему гойское[42] имя. Как только старый Ицхак начинал чувствовать себя лучше, он навещал семью Хаима, – это было обидно, а еще обиднее оттого, что он скрывал визиты к сыну.

Плача, матушка смотрела в окно. За ним буйствовал июнь – прежде в эту благодатную пору муж прокручивал в уме математические операции, умножающие доходы компании Готлибов. Нынче его предпринимательский дух угас. Благо, что старший сын взял бизнес с производством в свои руки, и фирма продолжала работать четко, как часы, заведенные коммерческим талантом отца. Отойдя от дел, он редко наведывался в семейную контору. Дети жили в Каунасе порознь и сами приходили к нему спросить совета или просто повидаться, постоянно прибегали внуки, – все любили старого Ицхака, но постепенно общие обеды прекратились.

Матушка Гене давно заметила: он с неохотой надевает зубные протезы к приходу сыновей и невесток, а остальное время бесхозная вставная челюсть покоится в спальне в стакане с водой. Старый Ицхак беспрерывно думал о семье, и было загадкой, почему он отгораживается от родных деланым безразличием. Муж стал часто вспоминать Клайпеду, беззаботную молодость, прожитую словно в другом веке и мире, радость рождения детей и счастье наблюдать их взросление. Даже кризис середины тридцатых по сравнению с тем, что творилось сегодня, чудился не более чем поучительным шлепком судьбы. А непредсказуемый ход текущих политических событий мог пойти в таком невероятном направлении, о каком никто не сумел бы догадаться заранее.

Политике удалось разъединить семейство Готлибов. Старший сын примкнул к еврейской партии, агитирующей переселиться в Палестину для строительства там отдельного государства Эрец Исраэль. Средние сыновья заартачились – им и в Литве было неплохо. И лишь младший, по своему обыкновению, жил вне общества в своем маленьком мирке и ни о чем не желал знать.

…В день, когда гитлеровские войска вступили в Париж, в Каунас вошли советские полки. По проспекту Витаутаса под звуки бравурного марша ползли бронемашины, ехали полные военного инвентаря грузовики, шагали колонны солдат, и с верхних балконов домов на них сыпались цветы. Народ, уставший от безвыходной ситуации западни между могущественными державами, с искренним облегчением отнесся к размещению в городе Красной армии.

Сердце матушки Гене щемило от дурных предзнаменований. Барабанный бой отдавался в ней отзвуком холодного металла. С какими бы намерениями ни пришли войска, – спасительными, миротворческими, предупредительными, – для женщин это всегда означает угрозу войны. Страх войны по-разному переживается женщинами разных возрастов. Девочки ощущают безотчетный ужас сиротства и беззащитности; девушки боятся зверя, вселяющегося в мужчин на войне; молодые женщины испытывают страх вдовства и боязнь за детей из-за спутников войны – голода и эпидемий; матери страдают из-за взрослых сыновей, выхваченных из семейного лона и призванных к узаконенному войной убийству…

Пожилые женщины знают: нет страшнее военной беды на земле – им знакомы страх беззащитности, насилия, болезней и смерти. Война противна самой женской природе, ее естеству, предназначенному к рождению жизни.

…Правительство республики свернуло полномочия. Профессор философии Каунасского университета Антанас Сметона бежал за рубеж, и мало кто в разоренной республике опечалился по этому поводу. Однако и надежды на Москву рассеялись, как дым.

Выборы в сейм были проведены с подозрительной быстротой. Совершеннолетние представители семейства Готлибов прибыли на избирательные пункты все, как один, включая аполитичного Хаима. Правда, разминулись во времени, о чем тайно сожалела матушка Гене, почему-то решившая, что углядит в уличных толпах сына. Причиной массовой явки избирателей стала невзрачная с виду печать, удостоверившая в паспорте каждого пришедшего гражданина его лояльность советской власти. Народ правильно понял: отсутствие этой важной пометки в документе грозит большими неприятностями. После выборов карманный сейм поспешил подать прошение о принятии Литвы в состав Союза Советских Социалистических Республик.

До конца августа старший сын тщетно уговаривал семейство эмигрировать куда-нибудь через Китай или Японию – посольства этих стран помогали уехать евреям. Но тут снова заболел отец, средние братья отказались, а матушка Гене рвалась между сыновьями и хворым мужем. Последние транзитные визы японский консул подписывал из окна поезда, покидающего Каунас…

Готлибы опоздали. Литва добровольно и единогласно вошла в Советский Союз почти одновременно с тем, как Румыния отдала русским Бессарабию и Буковину.


Глава 13
Несчастный дар

Осень нагрянула резко, с тусклыми пасмурными днями, сумрачными и по настроению. Всего лишь год проучились Сара и ее племянники в новой гимназии. Советские власти неожиданно закрыли еврейские учебные заведения, где изучали иврит, и повсеместно ввели обязательный русский язык.

Стало ясно, что освободительная власть вовсе не та, которую ждали и в которую верили. У нее не было бога: затворились двери русских православных храмов. НКВД начал арест священников независимо от их религиозной принадлежности.

Войска вели себя хорошо. До тех пор, пока изъятый из обращения лит не сменил рубль, боевые подруги командиров не могли ни питаться соответственно статусу, ни отовариваться в непривычно для советского человека богатых каунасских универмагах, и волей-неволей в сберегательных книжках накопились излишки общенациональной валюты. А как только сделалось можно, жены комсостава атаковали богатые каунасские магазины и в один день вымели из них всю еду, одежду, меха, драгоценности и вещи.

Более свирепой коммерческой вакханалии Литва еще не видела. Интендант одной из частей закупил для неизвестных целей почти всю приготовленную к продаже строительную продукцию компании Готлибов. Потрясенный размахом внеплановой реализации материалов, старый Ицхак ожил, и его гениальный бухгалтерский ум мгновенно спрогнозировал сумму убытков с предстоящим взвинчиванием цен. Повышение роста стоимости на все виды товаров массового потребления произошло на следующее же утро.

В каунасские торговые точки, непозволительно роскошные до ноября, вместе со всесоюзным рублем пришло всесоюзное равенство. Матушке Гене приходилось по нескольку раз простаивать очереди в гастрономии, чтобы получить продуктовую норму «в одни руки». Слушая, как люди с оглядкой поругивают социалистическую действительность, она чувствовала горько-сладкое превосходство. Этот душевный маринад, к ее чести, ни разу не просочился, хотя очень хотелось сказать: «Я-то сразу сообразила, что Вильнюс подарили не за просто так!»

Там же, в магазинных очередях, она понабралась слухов о грядущей национализации частных предприятий.

Продать имущество компании было уже невозможно, и зимой для хозяев недвижимости наступили печальные дни ее изъятия и передачи государству. Собственность Готлибов конфискационная комиссия ошкурила до улиточной уязвимости. Тягостные дни общих потерь на некоторое время вновь скрепили родственные узы. Семейство, выдернутое из обыденного окружения, переместилось из зажиточного сословия в подвид сомнительной интеллигенции.

Когда реквизировать стало нечего, братья устроились в государственные предприятия, кто куда сумел, и опять обособились. Ресторан «Оранж» отдали комитету народного питания, Хаиму предложили должность бухгалтера в бывшем акционерном обществе «Тилка», преобразованном в шоколадную фабрику. В социальном положении Готлибы уравнялись, Хаим перестал компрометировать доброе имя семьи. Тем не менее семейные отношения не изменились, братья по-прежнему его избегали, а матушка Гене странно затаилась.

Вживаясь в новый режим, семейство понемногу притерпелось к шестидневной рабочей неделе. Культ священной субботы легко вытеснило предупреждение о четырех месяцах исправительных работ за прогул. Дети учили русский язык взамен иврита, невестки смирились с фаянсовой посудой вместо фарфоровой. Одна только матушка Гене все не могла привыкнуть к исчезновению кошерных лавок, но вспышки ее продовольственно-идеологического раздражения мгновенно гасли при усилении сердечного недуга старого Ицхака.

Теперь, когда не было уже ни богатства, ни авторитета, он по утрам вставал поздно. Матушка кое-как уговаривала его хоть немного поесть. Муж ел через силу и таял на глазах. Время хитроумных расчетов и комбинаций прошло. Он убедился, что жизненный опыт его не всеобъемлющ, что вокруг громоздится незнакомый мир, чьих движений не предугадаешь и не избежишь. В этом мире много говорилось о порядке и справедливости, но, сколько бы старый Ицхак ни всматривался, он не видел ни порядка, ни справедливости. Глядя на жизнь трезвыми глазами, старый Ицхак замечал – он вовсе не одинок в истинном понимании ее нынешнего устройства и тихо удивлялся тотальной нелепости происходящего. Спать он стал еще хуже, метался во сне с душераздирающими стонами, заслоняя лицо ладонями, окидывал спальню диким блуждающим взором и, наконец придя в себя, виновато бормотал:

– Прости, Геневдел, приснилось…

Что ему приснилось, он, проснувшись, не помнил.

Возвращенное ему право поступать по-своему старый Ицхак обратил против жены: повадился аккуратно и не таясь два раза в неделю проведывать на Лайсвес-аллее семью младшего сына. Управление доходными домами Советы взяли на себя. Пока суд да дело, власть оставила съемщиков в прежних квартирах.

Матушка, между прочим, давно вызнала, где живут Хаим с мальчиком и «самоварщицей», отчего заворачивала в те места только по великой надобности. Она страшно обижалась и злилась на мужа, но не препятствовала ему – лишь бы не замыкался в себе. К тому же стремительность политических событий и вмешательство их в быт не оставляли сил на улаживание семейных конфликтов. Грубая рука власти, изъяв лучшие пожитки из дома для какого-то открытого рядом общественного клуба, произвела необратимые разрушения в привычках Геневдел Рахиль. Оставшиеся вещи стали казаться ей непрочными – временными, чужими, она охладела к ним и не следила за домашней чистотой, как раньше.

День ее проходил в непрестанных хлопотах и думах: чем пробудить угасающий аппетит старого Ицхака, что вкусного приготовить и где взять то, из чего можно это вкусное приготовить… и одновременно присмотреть за маленькой внучкой, потому что невестка вышла на работу… и повторить Пятикнижие с семилетними близнецами, пока продолжаются каникулы… и сшить шорты на лето старшему внуку Шнеуру – вырос из всей одежды, а никому до этого нет дела… и заваривать свежий зверобой для Ицека, периодически давать ему, забывчивому, лекарства… и довязать Саре свитер из козьей шерсти к осени.

Много, много мелких и больших дел надо было успеть переделать за день, поэтому матушка Гене недоглядела, как дочь вслед за отцом открыто и молча, без бунта, пренебрегла ее запретом не ходить в дом на Лайсвес-аллее.

Девчонке пошел пятнадцатый год. Еще полгода назад угловатая и голенастая, она незаметно превратилась в прелестную девушку. К беспокойству матушки, случившаяся с Сарой метаморфоза нисколько не убавила в ней ни отроческой строптивости, ни детского любопытства к жизни.

Любой матери хочется, чтобы ее ребенок неизменно оставался таким, каким она сама желает его видеть, но человек рождается заново в каждый свой переломный период. Матушка Гене всякий раз болезненно переживала это возрастное преображение с сыновьями, переживала сейчас и с дочерью. Недоставало воли пресечь общение Сары с «содержанкой» Хаима. Суровый нрав матушки, беспощадно обмятый в зубцах житейских перемен, начал обретать способность к отступлению. Она решила сносить обиду без слов. А дерзкая девчонка, пользуясь ее молчаливой капитуляцией, принялась помалу, затем все чаще и больше с восторгом рассказывать о сынишке любимого брата. Старый Ицхак, размягченный недавней игрой с годовалым внуком, поддакивал… И матушка не выдержала.

– Фотографию принесли бы, что ли, – сказала она как можно безразличнее, гладя белье чугунным утюжком. Электрический ей не нравился, был слишком легок.

От нее не укрылось радостное перемигивание дочери с отцом, и на мгновение злость на них, на сына вновь окатила сердце жаркой кровью… Но окатила – и схлынула.

– Есть фотография, вот! – Сара порылась в сумке, выхватила из блокнота снимок, который, должно быть, всегда носила с собой. – Ромке здесь десять месяцев, а сейчас уже год и месяц, поэтому они сфотографировались недавно в ателье, как раз завтра должны снимок взять…

Матушка Гене не слышала, оглохла на время, и слезы мешали смотреть.

Боже Всевышний, как же давно она не видела сына! Хаим! Хаим!.. Почти незнакомый, красивый мужчина смотрел на нее с семейного портрета большими серьезными глазами молодого Ицека… Бородка отросла, идет ему, плечи широкие, – не мальчик, муж… Потом надо будет хорошенько разглядеть с лупой, глажена ли рубашка, правильно ли завязан галстук…

Вот она – эта женщина, полная противоположность ей, Геневдел Рахиль, темноволосой и плотной. С неприязнью вспомнились слова Сары и старого Ицхака о том, что жена Хаима походит на какую-то актрису. Да хоть на сто актрис… Этот дурацкий романтизм у отца с сыном… Нет, тоже после ее рассмотреть… Ребенок.

Малыш сидел посередке, взгляд матушки Гене обтекал его вначале, – боялась чего-то, аж съежилась вся. Смахнула слезы – покатились, предательские, по щекам. Сделалось не по себе: мальчик совершенно в мать, кудрявый, русый ангелок… Ничего от Готлибов.

– Он славный, правда? – спросила Сара, влюбленная в племянника, и матушка, чтобы не обижать дочь, растерянно подтвердила:

– Славный.

Вернула фотографию, вслушиваясь в учащенное биение пульса, терпя невыносимый жар и тесноту в груди, – такое ощущение, будто к иссохшим железам прилило молоко… с чего бы?

– Погоди, не убирай…

…и вот оно – глаза «их» Христа у ребенка, большие, темные… Еврейские глаза.

– Можно, я пойду к Хаиму, а, матушка?

– Будто без позволения не ходила.

– А теперь всегда буду отпрашиваться!


…Той ночью, ожидая, когда муж выйдет из комнаты, которая внезапно связалась у матушки Гене с какими-то новыми смутными надеждами, она вязала свитер из козьей шерсти и вспоминала малыша с фотографии, славянского мальчика с еврейскими глазами. Удобно устроившись в кресле, успела поплакать и, недовольная собой, подумала, что в ее сердце скопился избыток слез.

В зазор между шторами заглядывала щербатая луна. Чувствуя холодную ночную бесприютность, матушка поругивала каменное упрямство старого Ицхака. Совсем не жалеет ее, уснул там или помер? Позволяла себе эту мысль потому, что знала – не помер, не уснул; слышала стрекотание приемника. Надо поговорить с сыновьями – может, возьмутся заинтересовать отца чем-нибудь другим. Непрестанно размышляя о несчастьях, Ицек словно высчитывает оставшееся Готлибам время. Как бы впрямь не навлек беду…

Матушка Гене так и уснула в кресле. Во сне видела Хаима. Придирчиво рассматривала воротничок сыновней рубашки – чист ли? Рядом стояла невестка… женщина сына с ребенком на руках. Волосы женщины были рыжие, на сером фото не приметишь. «Грета Гарбо», – да, кажется, так сказал старый Ицхак… или Сара…

Матушка Гене усмехнулась там, у себя во сне. Муж полагает, благоверной неизвестно о его Ядзе. Его первой любви. А второй любви у Ицека, наверное, не было, если она вообще может быть – вторая любовь, третья и так далее. Матушка всегда знала: муж не любит ее, законную перед Всевышним, и до сих пор помнит эту свою полячку. Долго прятал фото девицы, совсем еще девчонки, потом девалось куда-то. Вот на кого похожа женщина Хаима. Похожа преступной загадочностью, привлекающей мужчин, как мотыльков на огонь свечи…

Шлепанье мужних тапок разбудило матушку Гене уже под утро. Слабый восход пробивался сквозь шторы. Матушка встрепенулась, хотела честно высказать супругу свое недовольство. Открыла рот, да так и замерла, забыв обо всем.

Она никогда не видела старого Ицхака таким по-настоящему старым. Он шел к ней из комнаты, протянув дрожащие руки, словно дитя. Седые волосы и борода растрепались, в глазах зыбкими кусками слюды стояли слезы, и черный беззубый рот был полуоткрыт.

– Что я наделал, Геневдел, что натворил! – прохрипел он, падая перед женой на колени. – Почему мы не уехали?!

Дистанция между ними сузилась – дистанция не расстояния, а самой пронзительной душевной близости, какая только существует на свете, и матушка Гене поняла, что муж дошел до последней точки откровения, когда у человека выходит вся кипящая в сердце боль.

Темные вены пульсировали на висках старого Ицхака. Трясущиеся ледяные пальцы отыскали руку жены, и две старческие руки – одна костлявая и почти неживая, вторая теплая и еще крепкая – цепко схватились, сжали друг друга в том неистовом, страстно-интимном объятии, которого матушка в своей жизни не знала… и всеохватный, безмерный, невыносимый страх передался ей. Колючий воздух наполнился ранящими предчувствиями, к телу подступила обморочная дурнота, мир медленно поехал кругом, переворачиваясь в глазах.

– Беги, Гене, там ребенок… Спаси его, сделай, что сможешь…

Старый Ицхак заплакал. Слезы бежали по лицу ручьями и сжигали жизнь в предсмертной прелюдии, они текли здесь, а он был уже по ту сторону плача, где горело, корежась, древо его семьи. Оцепеневшая матушка Гене видела, как в голове мужа шевелится, поднимая седые волосы дыбом, сверхъестественное чутье, несчастный дар, коренящийся в вековом горе, как старый Ицхак течет по земле остатками крови, а кровь топчут и топчут сапоги ада, воплотившегося в реальность.


Глава 14
Отмене не подлежит

От вечернего разговора с сестренкой у Хаима остался темный осадок, несмотря на то что запыхавшаяся Сара прибежала с радостным известием: матушка попросила показать их с Марией семейную фотографию.

Жена предложила поужинать в булочной «У Гринюса». Все называли эту булочную по-прежнему, и ничего в ней не изменилось, кроме того, что Гринюс уже не был ее владельцем. После экспроприации он остался работать пекарем на государственную зарплату, Нийоле так же обслуживала покупателей, а Юозас подменял их по необходимости, присматривал за братишкой и хозяйничал в крохотном кафе.

Мария собиралась постепенно отучать Ромку от груди и хотела договориться с женой пекаря о покупке молока – по утрам брат Нийоле приезжал из предместья на велосипеде с молочным бидоном.

Щеки Юозаса при виде Сары окрасил яркий румянец. Хаим замечал, что молодые люди стали обращать на сестренку внимание, в последнее время она удивительно быстро повзрослела и расцвела. Юозас, правда, был ровесником Сары, но выглядел гораздо старше – сильный, высокий подросток, почти юноша.

Она тоже прекрасно понимала, отчего краснеет паренек, и заглядывала в булочную чаще, чем в том возникала потребность – подразнить несчастного заику. Озорная душа девчонки не поспевала за внешним преображением. В этот раз Хаим сам наблюдал сцену, которую Сара разыгрывала чуть ли не через день. Она долго приценивалась к пирожным и что-то без конца спрашивала у Юозаса, а он послушно отвечал, страшно волнуясь и заикаясь больше обычного. Сара старалась не расхохотаться, ей доставляло удовольствие мучить мальчишку, – смеяться она будет потом…

Дома Хаим сказал сестренке:

– Я расскажу тебе маленькую историю.

– Давай, – обрадовалась Сара.

– У одного мальчика очень рано умерла мама. Мальчику исполнилось всего три года, это был смышленый, веселый малыш, он только-только начал много разговаривать, как все дети его возраста. Отец плохо приглядывал за ним, потому что работал с утра до вечера в пекарне, и ребенок играл во дворе столько, сколько ему хотелось. Однажды рядом проходил человек с большой собакой. Она сорвалась с поводка, – ее привлек бегущий мальчик. Может, вздумала поиграть с ним… Собака не укусила его, просто опрокинула и принялась катать по земле. Когда хозяин наконец сумел отогнать собаку, ребенок был без сознания. После выяснилось, что мальчик от испуга потерял дар речи. Заговорил он лишь через год – так же, как говорит теперь.

– Я не знала, – заплакала Сара. – Я же шутя, не со зла…

– Мальчик кое-как окончил начальную школу. Ребята дразнили заику… Наверное, шутя, не со зла, но он бросил учебу и взялся помогать отцу в пекарне.

Сара плакала навзрыд. Ромка потянул к ней ручки:

– Саль… а пачь, Саль…

Мария посмотрела на мужа с упреком: а сам ты не жесток?

…Пили чай с засахаренными каштанами. Притихшая сестренка снова оживилась, начала уверять, что матушка стала доброй и больше вообще ни на кого не сердится, потом пересказала свежие международные вести из отцовских передач.

Хаим проводил Сару до булочной: ей захотелось купить домой кексов. Он с улыбкой подумал, что эти посещения не так уж по-детски простодушны… А тяжелый осадок в душе остался из-за новостей Би-би-си. По словам сестры, в них сообщили о концентрации войск вермахта у восточных границ.


Он проснулся среди ночи от странного, словно атавистического, чувства прежде, чем раздался стук. Услышав его, попытался успокоить себя: «Опять учебная тревога. Солдаты идут по улице». Но стучали в дверь, и с лестничной площадки доносились сердитые голоса.

Качающийся от ветра маскировочный фонарь за окном окрасил спальню в цвета вечернего моря. Комната утлой шлюпкой плыла в тревожных волнах. Глаза жены в колыхании призрачного света казались неестественно огромными и черными. Малыш спал.

– Бандиты? – в ужасе выдохнула Мария, путаясь в пуговицах платья.

Ночами в городе неистовствовала банда налетчиков, шерстивших как бывшую буржуазию, так и свежеиспеченное начальство.

– Вряд ли, – усомнился Хаим. Бандиты церемониться бы не стали – ничего не стоило выбить хлипкую дверь.

– Откройте! – послышалось из-за двери наступательное требование. Говорили по-русски.

Хаим зажег свет, звякнул засовом, и в квартиру уверенно шагнули двое – молодой белобрысый красноармеец и офицер в летней форме НКВД с военной сумкой-планшетом через плечо. Под мышкой чекист держал пачку канцелярских папок. Заглянув в одну из них, он чеканными шагами пересек прихожую, развернулся и хищно щелкнул каблуками.

– Хаим Исаакович Готлиб?

– Да, это я.

– Служили в акционерном обществе «Продовольствие»?

– Да… А в чем дело?

Энкавэдэшник на одном дыхании, как многажды повторенное, изложил официальным голосом с металлической ноткой:

– Хаим Исаакович Готлиб и Мария Романовна Готлиб, на основании вашей принадлежности к буржуазии и социальной неблагонадежности вы приговариваетесь к жительству в Сибири. – Чуть помедлив, добавил: – Пожизненно.

– Ссылка?..

– Переселение.

– Это как же… Это что – приговор?..

– Отмене не подлежит, – отрезал офицер и кивнул красноармейцу. Тот прошел в спальню.

– Там ребенок, – кинулась Мария.

Хаим со спящим сыном на руках, она, прижавшись к мужу, стояли у стены в прихожей. Офицер, усевшись на стул, с интересом листал папку с обычной надписью «Дело» и номером. Из комнаты раздавались звуки сноровистого обыска: грохали ящики комода, летели на пол кипы белья, книги, альбомы, распотрошенные стулья; хрустела под сапогами пуговичная мелочь из вытряхнутой коробки для шитья…

Брови чекиста вдруг поползли вверх, – он читал какую-то бумагу, о которой, по всей вероятности, не имел понятия. Холодные внимательные глаза прицелились в «буржуя».

– Вы знакомы с этим? – офицер показал на листок, аккуратно подшитый к папке.

– Да.

Хаима потрясла высокопрофессиональная работа народного комиссариата. Ведомство нашло в «жвалгибе» незабвенное письмо герра Дженкинса. Ариец английского происхождения продолжал преследовать бывшего коллегу с методичностью судьбы.

Хаим вспомнил слова отца: «… я купил у следователя твою свободу». Выходит, Бурнейкис, не заведя официального дела, решил все-таки сохранить документ. Теперь послание перевели на русский язык и вместе с оригиналом, а также прежним литовским переводом присоединили к досье.

– Почему нет протокола? Вас, что, не допрашивали? Как вы все это можете объяснить?

Короткие вопросы возвращались рикошетом скупых ответов, и понемногу в железобетонной крепости офицера образовалась брешь. Он расхохотался и бросил папки на столик трюмо.

– Московский разведчик! Охранка вам, видно, поверила. Что ж, и я поверю… Лицом к стене.

Малыш не пробудился ни от шума, ни от того, что его передали из рук в руки. Он всегда спал крепко.

Хаим оперся ладонями о стену. Энкавэдэшник быстро обыскал его и убедился, что в карманах пижамы нет оружия.

– Стойте так. А вы, – обратился он к Марии, – положите ребенка куда-нибудь в кухне. – Каблуки снова издали громкий челюстной звук. – Значит, Мария… Должно быть, вы и есть та самая переводчица шведско-русской национальности, из-за которой разгорелся шпионский сыр-бор?

Офицер окинул ее пытливым взором. В студеных глазах вновь мелькнуло что-то человечье, голос смягчился:

– Я вас раньше где-то видел… встречал… Где?

– Не знаю.

Тяжелые руки по-хозяйски твердо легли на пояс, и она сжалась от омерзения.

– Расслабьтесь, Мария Романовна. Я не специалист по женским недомоганиям.

Хаим дернулся и получил кулаком в живот. Удар был нанесен точный, чтобы устранить сопротивление наверняка, и от взорванной в печени боли замкнуло дыхание. Ловя ускользающий воздух, Хаим затуманенными от брызнувших слез глазами в бессильной ярости следил за тем, как опытные пальцы прощупывают тело его жены.

– Тут документы, – из спальни с картонной коробкой высунулся белобрысый солдат. Чекист вынул из нее недавно полученные советские паспорта и сунул их к себе в сумку. Жуя губами, словно сдерживая рвущиеся слова, он странно хмыкал и безотрывно смотрел на застывшую в брезгливом ступоре Марию.

По полу катались круглые, отвинченные зачем-то дверные ручки. Минуты влеклись обманные, ватные, будто в кошмаре, когда силишься и не можешь проснуться. Бесплодные поиски неведомых улик завершились через полчаса.

– Ничего нет, – доложил красноармеец и вытер рукавом распаренное трудами лицо.

– Вспомнил, – сказал офицер. – Вы похожи на американскую актрису Грету Гарбо. – Скользнув взглядом по наручным часам, присвистнул. – Мы опаздываем… Возьмите с собой самое необходимое, не более двадцати пяти килограммов на каждого, десять минут на сборы.

Малыш зевнул и лег матери на плечо. Он был сонный, иначе бы непременно заинтересовался, что делают в доме посторонние дяденьки. Гнушаясь к чему-либо притронуться, Мария побрела по перевернутой вверх дном спальне. Хотелось помыться: на теле, одежде, на всех вещах ей чудились нечистые следы, оставленные чужими пальцами.

Хаим переодевался на ходу и лихорадочно заталкивал в саквояж свитера, брюки, одежку сына, сгреб с умывальника расчески, мыло и одеколон.

– Одеяло возьмите, холодно в Сибири, – заговорщицки подсказал белобрысый солдат, пока офицер записывал какие-то сведения в «Дело», и сам принялся впихивать нужные, по его разумению, вещи в сброшенный с антресолей рюкзак.

Приторочив к туго набитому рюкзаку свернутое верблюжье одеяло, Хаим молча глянул на разоренную квартиру. Здесь они с женой провели два года вполне замечательной жизни, здесь родился сын…

Мария переступила через порог, не обернувшись, как выходят из дома, в котором лежит покойник.


Глава 15
Ангел мадонна

День обещал разыграться солнечный, утреннюю синеву теснил с востока розовый рассвет. Несмотря на раннее утро, улицы не спали: во дворах слышался возбужденный говор, в окнах шевелились занавески.

В кузове грузовика на узлах и чемоданах сидели около двадцати человек. Откуда-то подбежали еще несколько военных.

– Что, сколько ждать? – крикнул шофер из кабины.

– Это последние, – буркнул офицер.

– И вас тоже?! – всплеснул большими руками булочник Гринюс, опахнув Хаима ароматом взошедшей опары, и чуть не свалился от резкого движения машины. Рыдающая Нийоле качала рядом ребенка, Юозас смотрел в сторону, злобно выкусывая из-под ногтей засохшее тесто. Видимо, недавно помогал в пекарне, а сейчас стыдился всего происходящего, плачущей мачехи и суетливого отца.

Проехали мимо окон булочной, мимо знакомых домов, магазинов, переулков, мимо витрины фотоателье с рекламными снимками девушек, свадебных пар и детей – будущих строителей коммунистического общества… По спине Хаима прокатилась волна зябкой дрожи: успел высмотреть фотографию с краю – с серого глянцевого прямоугольника навстречу ему улыбнулись он сам, Мария и малыш.

…Ромка замер и распахнул глазенки, когда отец указал ему на черный глаз объектива: «Смотри, оттуда сейчас вылетит птичка!» Мальчик ждал обещанного чуда и сильно плакал потом, испугавшись вспышки магния, еле успокоили. Сегодня Хаим намеревался забрать заказ из ателье…

Он проводил фото глазами, запоминая устремленные в вечность улыбки. Жена не заметила, и хорошо. Такими счастливыми они, наверное, не будут уже никогда.

Предугадывая огромность несчастья пульсирующим в крови интуитивным знанием, Хаим переживал острое чувство вины. Он был виноват перед Марией своей принадлежностью к этой крови, к вечно гонимому племени, обреченному на непостижимые мытарства до тех пор, пока не исполнится время спасения, и снизойдет, и освободит… Но когда оно придет, и придет ли? Хаиму хотелось избавить от жертвенного пути жену и ребенка, которых он невольно вовлек в чуждое им предопределение. Он каялся, что не понял матушкиной правоты, связанной с велением свыше не смешивать кровь своего древнего народа с иной, неискушенной, не ведающей на этой земле многовековой скорби. Ради Марии, из любви к ней, он должен был отказаться от нее, чтобы не впутывать любимую женщину в необратимость священного рока, тяготеющего над теми, кого вынуждают согнуться и не могут согнуть, как гибкую ветвь… Ни один другой народ не имеет такой феноменальной жизненной силы, чтобы стерпеть унижения, страдания, пытки, пройти сквозь ад – и выжить…

…А если в уверенности божьей избранности кроется всего лишь каменно отвердевшее человеческое высокомерие, то ни один народ не наказан за спесь так жестоко!..

Малыш безмятежно спал на руках. Хаим осторожно передал его спрыгнувшей с кузова жене: грузовик подъехал к переполненной людьми железнодорожной станции, окруженной серым кольцом военных. Толпа провожающих поспешила расступиться, пропуская новую группу переселенцев к одному из двух мрачных составов, сбитых из устрашающего числа теплушек. До того, как эти прокопченные многотонники были переустроены в эшелон особого назначения, в них перевозили убойный скот.

Состав стоял на выездных путях. Красноармейцы с трудом задраивали железными скобами широкие двери вагонов. Из них отчаянно вырывались руки, слышались стенания и плач. Лишь один вагон ждал припоздавшую партию пассажиров, хотя не был порожним – в отворенных настежь дверях сгрудились женщины и дети.

Полнотелый начальник со звездами над обшлагами гимнастерки недовольно сморщился:

– Чего так долго?

– Осталось еще семь минут, – невозмутимо возразил офицер.

– Ну так укладывайтесь в эти семь, – проворчал начальник и, неприязненным взглядом обведя группу новоприбывших, велел: – Мужчины, попрощайтесь с родными!

– Почему?! – взголосила Нийоле.

– По санитарным правилам они отправятся в другом поезде.

Пояснение не отвело паники. Женщины вцепились в мужей, закричали дети.

– Вы встретитесь в пунктах следования! – надрывался начальник.

Пестрые людские волны густели и напирали, кружили, как затянутый в инерцию бега пьяный хоровод, воздух дрожал от гомона, ругани, мольбы; платформу непроницаемой стеной обложили солдаты.

– До свидания, до свидания! – кричали провожающие. Не было слышно ни одного «прощай»…

Теряя терпение, красноармейцы силком начали оттеснять мужчин от железнодорожного полотна и забрасывать вещи в вагон. Конвойным удалось отпихнуть жену от Гринюса. Юозас ринулся к отцу.

– Иди к маме, сынок, – подавленно бормотал булочник, отталкивая от себя от паренька.

– Она мне не ма… не ма… не ма!.. – исступленно проорал Юозас, в припадке невыносимого отчаяния извиваясь в руках красноармейцев.

– До свидания, Юозас, береги Нийоле и маленького, прошу тебя, береги Нийоле… – сорванным голосом просипел Гринюс, опустив голову.

Мария с перепуганным малышом потерянно металась на пятачке замкнутого пространства, Хаиму конвоиры завернули назад локти.

И тут произошло нечто никем не предвиденное.

Из угла оцепления со страшным ревом вымахнул могучий человек в синей форме путейца. На искаженном злобой пятнисто-красном лице его горели безумные глаза. В головокружительном броске очутившись рядом с Марией, железнодорожник отшвырнул мальчика в сторону. Ребенок взвился легко, как мяч.

…А дальше бешеные секунды слились в хаос движений и звуков, засверкали быстрее молний, время спуталось, перестало существовать. Ахнувшую толпу поддало, выбило вперед, – приземистая пожилая женщина со скоростью и воем торпеды вынеслась сквозь плотное живое заграждение, и мальчик упал в ее подставленные колыбелью руки.

Путеец схватил Марию за плечи… и взорванная в Хаиме ярость освободилась от стражей. Свирепая жажда убийства, запустив тело с силой пращи, поглотила оглохший мир. Кулак со слепой точностью прицельного разбега саданул в каменную твердь рябой скулы; в кровавом тумане, застлавшем глаза, мелькнули дробины зрачков и провал черного чужого вопля…

Последнее, что очень четко увидел Хаим перед тем, как вокруг вспыхнули и заслонили свет алые и пурпурные столбы, показалось ему мимолетной грезой: безжизненно опустив руки, подстреленным ангелом летела с неба Мария, а на земле стояла женщина с мучительно знакомым лицом и прижимала к себе светловолосое дитя.

– Матушка, – удивился Хаим.


Глава 16
Будь благодарен

Он слепо пошарил рукой – Мария была рядом.

Монотонный грохот вибрировал в мозгу и стучал в висках. Тело налилось чугунной тяжестью. В левом глазу плавала багровая мгла. Правый, открывшись с трудом, уловил в пыльных сумерках смутное движение.

На двухэтажных нарах сидели и лежали люди. Полосы света и воздуха, двумя ручьями струясь из зарешеченных окон под потолком, прореживали душную взвесь, замешенную на испарениях пота и запахах парфюма. Хаим не мог сосредоточиться и понять, что происходит. Трудно сглотнул, – в вязкой слюне ощущался привкус крови. К щеке со лба подтекала липкая влага. Вдруг прямо перед ним встала и без всякого стеснения начала раздеваться старая женщина с дымчатым нимбом над головой. Сдергивая с себя платье за платьем, она страстно сыпала отрывистые русско-польские восклицания и складывала скинутую одежду в свитер. Мелькали унизанные кольцами руки, свитер толстел, а тело таяло.

Хаим напряг память и вспомнил ресторан «Оранж», заказной оперный концерт… Пани Ядвига. Он поразился причудливости своего бреда: явление хозяйки кабака блистательного Сенькина в таком странном месте и ракурсе не могло быть реальностью.

С верхней полки противоположных нар свешивалась голова Юозаса. Она мелко подрагивала в такт беспрерывному стуку. Внизу жена булочника кормила грудью ребенка…

Из темного провала к горлу взмыло всполошенное сердце: где Ромка?! Хаим попробовал подняться.

– Очнулся, – вздохнула Нийоле.

Старуха изрядно похудела, но была все такая же величественная. Посмотрела на Хаима – тоже узнала. Наверное, еще там, на станции.

– Лежи, лежи, – велела она. – Нельзя сразу.

– Железнодорожник кулаком тебе по лбу заехал, – пояснила Нийоле. – На пальце у него, видать, был перстень, потому и кровь на лбу – кожа немножко содралась. Успел в лицо разок пнуть, по глазу попал, и оттащили.

– Не вставай, потерпи до вечера, – сказала старуха. – Он хорошо влепил, сотрясение мозга наверняка есть. Если нужда придет, скажешь, – свожу до параши, она у другой стены.

«Параша» – русское женское имя», – подумал Хаим и снова заподозрил: бред.

– Это сортир, – усмехнулась старуха, словно прочитав его мысли. – Спасибо хоть дырки нам в полу продолбили для «санитарии».

– Где… наш ребенок? – собственный осипший голос резанул Хаиму слух.

Женщины переглянулись, и Нийоле принялась рассказывать:

– Когда этот сумасшедший кинул Ромку, какая-то тетка его поймала. Потом промешкала вам отдать или не захотела. Вы ж с Марией оба были как мертвые, и я испугалась взять мальчонку… Он плакал сильно… Тетка покричала: «Прости, прости», и ушла. Похоже, мать, или не видел? На сестренку твою похожа. Ты после удара сознание потерял, а Мария – раньше. Как железнодорожник к ней прыгнул, так и потеряла. Знакомый, что ли?

Не дождавшись ответа, Нийоле продолжила:

– Солдаты забросили ее в вагон с вещами вместе. Пока этого безумца крутили, пока начальник что-то выяснял и распоряжался, тот «наш» офицер приказал солдатам поместить тебя сюда и документы твои отдал сопроводителям. Потом начальник распекал его за это, а офицер сказал – ошибка вышла в суматохе. Мужчин уже увели, и начальник махнул рукой – ладно, мол, пускай. Закрыли нас, и тронулся поезд. Юозас места всем на нарах занял, приволок вас и вещи…

Хаим поблагодарил подростка. Нийоле всхлипнула:

– Офицер пожалел тебя, а моему не повезло… Повезли неизвестно куда…

– Ска-ска-сказа-али же – встре-тре-трети-имся в пу-пунктах следо-д-о-ова-ва-ания! – зашипел на нее пасынок.

По тому, как пошевелилась Мария, Хаим понял: жена не спит и все слышала.

Он закрыл глаза. Дрожащие кулаки сжимались сами собой. Костяшки пальцев запомнили уязвимость булыжной скулы… Неумолчные колеса выстукивали вопросительно-злорадную скороговорку: «За что? – За то! – За что? – За то!»

«Почему всякий раз стечение обстоятельств, сопровождающих нашу с Марией жизнь, либо ловушка, либо странное продолжение чьей-то игры?»

Хаим не знал, кого спрашивает, но кто-то ему отвечал.

«Не бывает безнаказанно полного счастья, за ним всегда таится угроза неизбежной платы. За то, что ты посмел дерзко отгородиться от мира счастьем, рано или поздно пришлось бы платить по счетам. Но судьба тебя хранит. Есть за что благодарить случай… Поезд везет вас туда, где счастью нет места. Хорошо, что ребенок остался, да и матушке в заботах о внуке не хватит времени плакать. Смирись и будь благодарен».


…Июньское солнце припекало крышу, и гнетущий зной в задраенной парилке усилился. Пахло насыщенными людскими эмоциями, неизвестностью и страданием. Становилось тяжче, когда тугой волной доносило из «параши».

Превозмогая спазмы тошноты, Хаим заставил себя сесть, снял с рюкзака скатку одеяла и подложил под голову Марии. Помахал ладонью над отрешенным лицом жены.

– Не трогай ее покуда, – сказала старуха. – Пусть душа немного остынет.

Голова кружилась, колени дрожали. Хаим развязал рюкзак, щелкнул застежкой саквояжа. Вещи Ромки им теперь не нужны, а маленькому Алоису пригодятся.

«Смирись и будь благодарен».

Хаим был благодарен белобрысому солдату. Хозяйственный парень затолкал во вместительный рюкзак большую эмалированную кастрюлю, а в нее – чайник, заботливо обернутый полотенцем, чтобы не гремел. Полотенца были напиханы во все зазоры. В чайнике обнаружилось подаренное Сарой столовое серебро, сбоку – Ромкины кружки и миски, несессер Марии, туалетный набор с женской мелочью, будильник, детская аптечка, даже коробка для шитья. Солдат ухитрился собрать раскатившиеся нитки в сваленном на полу скарбе…

Хаим открыл маленькую деревянную шкатулку, она тоже была здесь со всем, что в ней хранилось: кулон-сердце – подарок фрау Клейнерц, обручальные кольца, янтарные бусы, которые Хаим смастерил в Паланге с помощью кузнеца Иоганна… Боже Всевышний, какая пропасть между тем временем и этим!..

Люди приглушенно разговаривали на разных языках. Общая беда уравняла все национальности и сословия. Среди женщин и детей Хаим насчитал чуть больше десятка мужчин. Но мужчиной, собственно, можно было назвать только его, остальные – старики, два студента и подростки, подошедшие к грани взрослости.

– Откройте, дышать нечем! – прокричал кто-то страже в глухой створ тамбура.

Будто внимая просьбе, поезд замедлил ход. Лязгнули засовы, дверь отъехала в сторону, и в пещерный сумрак ворвался яркий день с отпечатанным на входе силуэтом вооруженного человека. Он стал выкликать фамилии по списку. Ответы возвращались усталым эхом: «Я, здесь, тут…»

– Мария Романовна Готлиб.

– На месте, – сказал Хаим.

Мужчина, щурясь, всмотрелся в лица поверх листка.

– Почему сама не отвечает?

– Не может… Пока не может… – зашелестели голоса.

– Хаим Исаакович Готлиб.

– Здесь.

Готлибы значились в списке последними.

– Четыре человека – за обедом в железнодорожный буфет, – приказал военный бесстрастно.

В вагоне посвежело. Мальчишки принесли подслащенный чай в ведрах, бак с пшенной кашей и хлеб. Зашуршала бумага, по вагону понеслись запахи захваченной из дома еды. Пани Ядвига достала из сумки кусок копченого окорока, пакет с вареной картошкой и огурцы.

– Возьми. – Нийоле протянула Хаиму булочку. – Муж вчера пек. А сегодняшнее тесто так и осталось…

Хаим взял, чтобы не обижать женщину. Попробовал приподнять Марию, – отвела руку. Посмотрела вверх, в никуда, и снова впала в полуобморочное забытье.

Он жевал омертвевшим ртом, не чувствуя вкуса, стыдясь того, что организм требует пищи.

Пани Ядвига похвалила булочки Нийоле:

– Пушистый мякиш. Отличный пекарь твой муж. Не пропадет в лагерях, там свои пекарни.

– В как-ких ла-ла-лагеря-ах? – насторожился Юозас.

– Для заключенных, – спокойно подтвердила старуха мелькнувшую у всех догадку.

Нийоле вздрогнула:

– Вы думаете, что…

– Я не думаю, я знаю.

Она выставила вперед ладонь. На пальцах, заметил Хаим, уже не было колец.

– Не спрашивайте, откуда знаю. Сама скажу… Нюх на баланду у меня навостренный, довелось посидеть в тюрьме. Но твоего мужа и других мужчин, судя по всему, повезли в лагеря.

Хаима покоробила прямота старухи. Лица у соседей горестно вытянулись. Не давая им времени возражать и сокрушаться, он спросил:

– Пани Ядвига, где сейчас Сенькин и Мефистофлюс?

– Удалось пристроить в одном провинциальном театре.

Нийоле перевела смятенный взгляд со старухи на Хаима.

– Так вы знакомы?

– Да, я работал певцом в ресторане пани Ядвиги.

– Хозяином вообще-то был Сенькин, – вздохнула старуха. – Мой воспитанник, – она задумчиво улыбнулась Хаиму. – Он, должно быть, говорил тебе, что я держу публичный дом на Неманской улице. То есть держала… Сорок пять лет провела я в этом доме. Тридцать из них он был мой, а до того, пока хозяйка не продала его мне, я сама там служила.

– Кем?! – ахнула Нийоле, отвлекаясь от страшной мысли о лагерях.

Тряхнув пеной серебристых локонов, старуха искоса глянула на нее с непередаваемой усмешкой:

– Шлюхой.

Смуглые, похожие на индусов солдаты забрали опустевшую тару и оставили дверь приоткрытой. Дышать стало легче. В щели пестро проплывали лесная зелень, черепица крыш редких хуторов, сине-голубые речки.

Хаим отвернулся, чтобы не видеть, как уходит, бежит, мчится назад Литва – маленькое сердце на карте Прибалтики, припавшее краем к морю. Час, два, три… Сколько часов, сколько дней, недель, месяцев им еще ехать?

Дорожная молитва невольно сливалась с ритмом колесного стука. Розовый закат тек в решетки тесных окон, клетчатые тени бродили по лицам… Поезд миновал пограничную станцию.

– Прощай, Литва! – закричали переселенцы. Не слышалось ни одного «до свидания». – Прощай!..

Мария не пришла в себя даже от этого крика. Лицо ее горело, ткань платья потемнела в подмышках, а по груди расползлись светлые пятна. Млечная влага, подсыхая, заскорузла по краям белесыми полукружьями.

– Платье расстегни, – сказала Хаиму старуха. Сухая рука в коричневых веснушках дотронулась до груди Марии. – Надо чем-нибудь перевязать грудь, тогда молоко перегорит. Но сначала выцеди.

– Выцедить?..

Пани Ядвига усмехнулась:

– Что, сам не у женщины родился? Вспомни, как был сосунком. Молочные железы отвердели, может начаться грудница.

– Да, я, конечно… раз нужно… – пробормотал Хаим.

– Простите, – вмешалась Нийоле. Голос молодой женщины звенел от решимости и отчаяния. – Нам теперь нечего стыдиться… У меня пропало молоко.

Алоис громко расплакался, когда мать отняла его от пустой груди. Мария издала что-то похожее на подавленное рыдание. Хаим помог жене подняться.

Проголодавшийся ребенок глотал молоко жадно, захлебываясь и кашляя. Наевшись, сразу уснул. Утомленная Нийоле едва дождалась, когда ей вернут сына, пролепетала слова благодарности и задремала. Хаим, как ноющую физическую боль, чувствовал опустошенность жены, не принесшую ей облегчения.

Стемнело незаметно и быстро. Дверь к ночи солдаты раздвинули шире, за поездом в тесном квадрате неба покатилась обкусанная с левого бока луна. Свежий ночной воздух нагнал прохладу и почти выветрил одуряющие запахи. Только рядом терпко пахло домом – сохнущими ползунками и молоком.

Справа приглушенно разговаривали женщины. Блестели глаза, влажные от беспомощного сочувствия и собственного горя. Сознание того, что не ты один носишь его, помогает облегчить страдания… Люди всхлипывали, посапывали, бормотали и вскрикивали во сне. Хаим лежал неподвижно, погруженный в себя, и не мог уснуть. Чудилось, что первая ночь пути тянется за поездом нескончаемым траурным шлейфом. В памяти бесчисленное множество раз повторялись сцены вчерашнего дня: хищные пальцы, бегающие по телу жены, как по клавишам; непонятный, изучающий взгляд офицера; оскверненный дом; фотография в витрине ателье; звериная радость мести на пятнисто-красном лице железнодорожника; ножом по сердцу полоснувший страх за жену и ребенка; матушка…

Грудь сдавливало ощущение непоправимой беды, боль от нее нарастала вместе с теменью и не собиралась никуда уходить. Немое рыдание комом стояло в горле. Хаим не смел выплеснуть его даже во вздохе, зная, каким судорожным он получится. Голова жены лежала на его груди – Мария тоже не спала.

– Я верю, что у малыша все будет хорошо, – шепнула она.

– Так и есть, любимая.

– О, Хаим, куда нас везут?

– Куда бы ни повезли, я с тобой.

– Я не смогу без тебя… – голос ее пресекся.

Плечо Хаима увлажнилось. «Слава Всевышнему, – подумал он. – Плачет».


Глава 17
По Родине в Сибирь

Отправка поселенцев была организована отменно. Кто-то варил для них щи, супы и каши, заминок с едой не случалось. Хлеба полагалось по восемьсот граммов на человека. Кормили раз в сутки, в то же время проверяли списки. Дважды эшелон останавливался возле речек, и под присмотром дневальных пассажирам разрешили искупаться, постирать и вымыть пропыленные вагоны.

В дверном проеме мелькали березовые перелески России. Матери отгоняли мальчишек, норовящих проскользнуть поближе к входу. Дети быстрее взрослых освоились в поездке. Играли, ссорились, мирились, и не мешало то, что говорили на разных языках. Разнообразие жестов и десяток слов на русском – коммуникативный набор, вполне достаточный для общения.

Изредка шалунов собирал вокруг себя Гарри Перельман, студент Каунасской консерватории с привычным уже эпитетом «бывший». Разучивал с ними песни или играл на скрипке. Чудесные звуки, странные и неуместные в «скотском» вагоне, вызывали у людей слезы. Музыка распускалась в душах печальными цветами, билась, трепеща, о потолок, опадала, металась, плакала, плакала… Солнце переходило из окна в окно, и наступал вечер.

От синяка, разлитого по правой стороне лица Хаима, осталось зеленовато-желтое пятно. В пятницу вечером после речного купания он подстриг ножницами отросшую бородку перед карманным зеркальцем жены, думая о том, что завтра ему предстоит самая неспокойная из суббот.

Но он ошибся. Суббота 21 июня оказалась безмятежным днем – последним мирным днем перед тысяча четыреста восемнадцатью днями войны.

В воскресенье дежурные ребята, несшие с полустанка еду, издалека закричали:

– Германия напала на Советский Союз!

– Литву бомбили сегодня!

…Большинство ссыльных считало, что Литовскую республику присоединили к СССР недоброй волей, но весть о постигшей страну общей беде мгновенно, масштабно и мощно перевернула осознание Родины. Все теперь знали, что в августе 39-го Германия заключила с Советским Союзом пакт о ненападении…

Через два дня стало известно, что немцы вошли в Каунас. Женщины заговорили о нацистских погромах. Хаим с ужасом увидел в потухшем лице жены знакомую отчужденность: опасность, грозящая малышу, навалилась на Марию непосильным бременем. Малая родина, великая Родина – она забыла о них. В обособленном от мира материнском центризме мысль о смерти ребенка оказалась не менее огромной и сокрушительной, чем мысль о гибели страны.

Мария слегла. Хаим пугался сухих глаз жены, обращенных в зримое только ей пространство. Известие о смерти людей в Каунасе отбросило душу женщины назад, к отправной точке ужаса. В город, где осталась половина ее сердца, бесконечно врывались фашистские полки, и у каждого фашиста было лицо Железнодорожника.

Она перестала разговаривать и, кажется, время от времени впадала в беспамятство, хотя как будто видела и слышала все. Хаим не мог отделаться от мысли, что ее мозг подергивается туманом хронического сна, маревом забвения. Ночи он проводил в немых разговорах с нею или нашептывал слова утешения, какие приходили в голову, – только бы удержать жену от мрака, из которого нет возврата.

Молоко в груди Марии иссякло само собой. Но маленькому Алоису не пришлось голодать, – у Нийоле неожиданно снова появилось молоко…

За приоткрытыми дверями свистел и грохотал воспаленный тревогой мир: навстречу неслись составы, полные солдат и оружия. Народ на станциях отчаянно плясал и выкрикивал частушки, пил «на посошок» и прощался, может быть, навсегда.

Дежурным запретили выспрашивать о городах, взятых врагами, но неутешительные сводки непостижимым образом проникали в поезд, продолжающий путь к неведомой цели. Мимо на фронт шли поезда с восточных окраин. Сопроводители нервничали, им не терпелось сдать ссыльных и «дела» с их судьбами следующему ответственному начальству. Обещанных встреч с мужьями и отцами на пунктах концентрации, конечно, не было…

В эшелон пришла первая смерть. Умер «политически неблагонадежный» пятимесячный ребенок. Через день скончалась от сердечного удара его бабушка.

В одном из пересылочных мест колонны обовшивевших спецпоселенцев повели в баню. Одежду прокаливали в дезинфекционной камере. Нийоле и пани Ядвига остриглись – сил недоставало терпеть кровопийц. Старуха вопросительно кивнула Марии.

– Мне все равно, – сказала Мария тускло.

Хаиму было жаль ее кудрей, потерявших от многодневной грязи свой чудесный солнечный цвет. Он решил попытаться очистить их от гнид и вшей. В банном дворе сам промокнул полотенцем промытые волнистые пряди, распустил на ветру, а когда убедился, что подсушились, – едва не вскрикнул: огонь волос любимой покрывал пепельный налет седины.

– Стригите, – прохрипел Хаим понятливой пани Ядвиге и отошел, чтобы не видеть, как с головы жены будет падать пепел.

После помывки, облачившись в вытряхнутую от комьев обугленных вшей одежду, в чистой колонне отдал богу душу старик, бывший владелец кемпинга в Паланге.

– Поездов недостает! Стратегические заводы эвакуировать не на чем, а мы тут вас от войны спасаем! – ругался новый начальник конвоя, раздосадованный стариковской смертью.

– Скажите, меня могут взять на фронт добровольцем? – отважился спросить один из ребят. – Мне скоро восемнадцать.

– Спецпереселенцам не положено, – отрезал офицер.

Пожилой дневальный, куривший неподалеку, злобно прищурился и выхаркнул с цигаркой:

– Ишь, на фронт захотел! Ишачить будешь, вину кровавым потом смывать… Чтоб вы сдохли все, буржуйские недобитки!

…Это пожелание исполнилось наполовину. Сколько десятков тысяч людей «нечаянно эвакуировали» на Алтай, а затем на край земли по приказу советского правительства, никогда не будет установлено. Но то, что каждый третий, а в иных местах каждый второй лег в вечную мерзлоту, могли потом засвидетельствовать оставшиеся в живых.


Глава 18
Раскаленный камень

Через девять дней после массовой высылки спецпоселенцев началась война, а спустя два дня в Каунас вошли гитлеровские войска. Все повторилось: по проспекту под звуки германского гимна ползли бронемашины, ехали грузовики, шагали колонны солдат, и с балконов на них летели цветы…

Националисты Литвы поторопились организовать свое правительство. Предполагалось, что спасители вернут захваченное советской властью «народное достояние», и республика вздохнет свободно.

Ответом на наивные претензии было устранение скороспелых властей. Антропометрические характеристики литовцев, как и других «восточных» народов, по данным специалистов рейха по расовой теории и гигиене, не отвечали арийской идентификации. На землях Прибалтики намечалось расселение немецких колонистов и скандинавов, а после победоносного окончания войны – англичан. По плану «Остланд» фашисты рассчитывали депортировать одну часть выбракованного населения вглубь восточных территорий, другую часть – в мир иной. Евреи, согласно крылатой фразе, популярной в руководстве СС, должны были исчезнуть «как капля воды на раскаленном камне».

Педантичность оккупантов была оскорблена вандализмом литовских националистов, в угодливом раже оставлявших горы еврейских трупов даже на центральных улицах. Эти «некрасивые» действия не соответствовали лозунгу: «Любовь к чистоте – черта арийской нации». Впрочем, пользоваться помощью местных добровольцев фашисты не перестали. Их услужливыми руками были уничтожены тысячи соплеменников-литовцев, коммунистов и сочувствующих Советам. А для культурной реализации проекта «раскаленного камня» лучше всего сгодилось оборонное укрепление Каунаса – Девятый форт, куда из гетто, созданного в пригороде Вилиямполе за мостом через Вилию, еженедельно отправлялись аккуратно сбитые группы и колонны людей, меченных желтыми шестиконечными звездами. У западной стены форта было вырыто три километра рвов, где методично исполнялась плановая, с любовью к арийской чистоте, ликвидация евреев.

…До конца своей долгой жизни не простила себе Геневдел Рахиль Готлиб борьбу против «чужекровной» невестки. Утешалась молитвами Всевышнему: может, Он водил этим противостоянием, и, случись по-другому, не стало бы надежды на то, что Хаим и Мария, заброшенные куда-то нечеловеческим механизмом сталинской власти, все-таки живы.

В день, когда необъяснимое наитие старого Ицхака подошло наконец к последней точке самого страшного из существующих на земле страхов, матушка Гене увидела, поняла и приняла душой единственную суть жизни. Сын и его жена встали перед нею во всем великолепии божьего промысла, не имеющего каких бы то ни было границ, придуманных властолюбивым человечеством.

Одна из многочисленных еврейских «акций» в камне Девятого форта навсегда высушила слезы матушки Гене. Что-то сдвинулось, искалечилось и застопорилось в организме, утерявшем способность плакать. Могучая материнская сила перехлестнула невыносимые муки, крик, плач и, выхватив из бездны безумия полумертвую от горя старую женщину, сохранила ее для маленького внука. Он и она чудом спаслись из всего истерзанного, расстрелянного, живьем сожженного, обреченного на гибель семейства.

Матушке Гене еще предстояло похоронить в своей памяти всех, кого она любила, чтобы выжить и жить ради ребенка, который будет началом новой жизни Готлибов.


Часть третья
Каак


Глава 1
Из-под носа у Гитлера

Спецпоселенцы ровно год прожили в Алтайском крае, где работали в отделениях зерносовхоза, и вот их снова куда-то везли – вначале на поезде, затем на грузовиках и, наконец, на пароходе. Там, где останавливались заправиться дровяным топливом, капитан позволял собирать ягоды и съедобные травы. Пассажиры заполняли кастрюли прозрачными гроздьями красной смородины, кистями крупной черной; хватали, торопясь, одеревеневший дикий лук, щавель и черемшу. Последнее начальство затерялось в Якутске. Понятно – не сбегут люди с судна в дикие таежные дебри.

Колесный пароход «Ленин», аллегорически «одноименный» с рекой, громко тарахтя, шел по Лене, двигая караван барж вперед, к северо-востоку. Белыми ночами с обеих сторон речного коридора грозно вставали зубчатые скалы – сциллы и харибды, причудливой волею природы перенесенные сюда из греческих мифов. Лена то сужалась, то расступалась в шальном размахе, величественные скальные пейзажи сменялись столь же царственными равнинными ландшафтами.

Нежно-лиловые таежные берега, дельта и архипелаг остались позади. Теперь кругом, сколько хватало глаз, хмуро стелилось, туманилось море – капризная, коварная водяная стихия, открытая только в августе и сентябре, а все остальное время забранная льдами. В море Лаптевых самый короткий период навигации на всем североморском пути.

Когда впереди замаячила мглистая береговая полоса, умер народный учитель Литвы Бенешявичюс. Старик не выдержал морской качки. В последнее время ничего не ел и все лежал с бумажным кульком у губ, выхаркивая в него воду и желчь.

Приближался порт Тикси – морские ворота Якутии. Кто-то высказал робкую догадку о возможной отправке в Канаду, и у людей ожили зыбкие надежды на лучшую долю. Предположение, как это часто бывает, раздулось до размеров истерически радостной вести.

Пани Ядвига язвительно заявила:

– Нас уже послали куда подальше, на тот самый конец.

Циничная фраза на корню обрубила взволновавшую всех тему. На другого накинулись бы с попреками, могли и стукнуть. Невыносимая неизвестность озлобила и вымотала народ до предела. «Этой», не скрывающей своего аморального прошлого, не стали перечить, хотя согласных с нею не было. Не для того же со спецконтингентом «нянчились» так долго, чтобы погубить его на краю земли!

Люди высыпали на палубу. На причале стояли ледоколы, лесовозы с сырьем, баржи-тысячетонники с разным товаром. Ни один из ждущих погрузки экспорта и транспортных кораблей, как выяснилось, не собирался вывозить эмигрантов.

Похоронить Бенешявичюса в земле не дали, велели бросить в открытое море. Раз уж оно измучило человека до смерти, значит, затребовало. Пока пароход затаривался, пассажирам разрешили побывать в поселке.

Жители Тикси считали порт обособленным от материка островом. Бытование островитян и впрямь отличалось от жизни остальных советских граждан максимальной отдаленностью от зон боевых действий, двойной зарплатой и привозным «из-за бугра» снабжением. Мечтая о покупке дома с садом в южных тылах, кое-кто из вольнонаемных соглашался работать в нечеловеческих условиях и на самых дальних островках и мысах, куда правительство направило после Алтая социально-чуждый элемент.

Причина очередной депортации спецпоселенцев, о чем они пока не знали, была проста. Основные рыбопромысловые водоемы Советского Союза оказались на затронутых войной территориях и прекратили обеспечение страны морским продуктом, а Якутский госрыбтрест неожиданно начал существенно перевыполнять план, словно вся рыба из других морей рванула на север. План якутской рыбодобычи вырос в шесть с половиной раз, но завербованных не хватало, и руководство страны решило воспользоваться трудом переселенцев. Бессрочно выселенных русских, прибалтов, ленинградских немцев и финнов, позже – более пяти тысяч якутских колхозников из Чурапчинского района, виновных перед государством в постигшем их места неурожае, доставили сюда поднимать рыбную промышленность.

…Груженый караван тронулся к конечному пункту. Пароход тащил баржи со стройматериалом, бочками и продовольствием. Первыми, кого увидел Хаим, выйдя из трюма хоронить учителя, были птицы. Стройный клин гусей устремился на запад. Что свободным птицам до войн и рубежей? Они летели к теплу. А вокруг парохода выныривали любопытные нерпы. Их усатые, большеглазые морды смахивали на добродушное лицо булочника Гринюса. Волны щетинились и опадали, пенные брызги студили щеки, как снег. Холодный августовский день Заполярья напоминал глубокую литовскую осень, когда северные ветра рвут пену с балтийских волн…

Пароходная труба нещадно дымила, но после спертых запахов битком набитого железного чрева воздух палубы казался свежайшим напитком. Люди закутались кто во что, а Бенешявичюс, омытый и завернутый в чистую простыню, уже не мерз. Тихо плакали Гедре, дочь учителя, и его восьмилетняя внучка.

Связанное веревками тело опустили вниз. Ветер вдруг переменился, волны успокоились и поглотили усохшую плоть, измаянную душу. Близость смерти усилила горькие чувства узников. Каждый думал о том, что старика приняло в жертву чужое море, а их, может быть, пожелает забрать себе чужая земля.

Хаим смотрел на острые гребни, и ему казалось, что несметные вооруженные полчища прорываются и вот-вот вырвутся из хлябей цвета выстуженной стали… Сталь.

Сталин – это имя красовалось на плакатах в оставшемся где-то за тысячи километров Бийске, зерносовхозе и повсюду на станциях Транссиба, где проезжал эшелон: «Любимый Сталин – счастье народное!», «Слава великому Сталину – вождю мирового пролетариата!», «Слава товарищу Сталину, величайшему гению всех времен и народов!»

Лишенным бога было кому поклоняться. Человек-держава возвел личную власть в абсолют, основанный на абсолютном же страхе. И уже подрастало новое поколение с наивной верой в непогрешимость Сталина и партии, принимающее страх, как должное, необходимое для идеальной жизни – поколение, родившееся у скованных страхом родителей.

У двух воюющих стран были в чем-то сходные притязания. Но имелось и масштабное отличие – между советской мечтой, вопреки желаниям многонационального мира, уподобить его коммуналке с общим казарменным уставом и германским стремлением заставить мир поверить в избранность одной нации. Правители обеих стран находились в фокусе внимания Европы и США, и оба, несмотря на идейную разницу, были поражены манией всевластия. Запад открыто ненавидел фюрерскую власть и сдержанно – большевистскую. На руку потаенным противникам было то, что, тяготея к неодинаковым целям, агрессор и ратоборец одинаково планомерно проводили чистку в своих державах от внутренних «врагов».

«Акциями» называли фашисты отрегулированное убийство евреев и цыган. «Большой акцией» называл НКВД переселение на окраины страны потенциальных врагов – людей семнадцати национальностей и даже целых народов. Советская чистка была выдающейся по четкости исполнения, поистине интернациональной и невероятной с точки зрения нормального человека. Тем не менее никто не застрахован от «ошибок»: так, приказ одного верховного главнокомандующего, выдернув тысячи прибалтийских евреев из-под носа другого оберстер бефельсхабера[43], спас их от полного уничтожения.


Глава 2
Мыс на краю света

Показался «конец света» – необитаемый мыс, замкнутый морем и девственной тундрой. В прошлом году начальники отдела трудовых спецпоселений НКВД предупредили «подопечных» о запрете отлучек из совхозов далее, чем на пять километров, без разрешения спецкомендатур, но выезды в Бийск, а несколько раз и побеги, несмотря на войну, все же случались. Местный же отдел мог не волноваться – лучшего заключения, чем эта естественная беспроволочная зона, нельзя было придумать.

Колонна, обремененная детьми и скарбом, медленно потекла по трапу. Двести человек взрослых с ребятней останется здесь, остальные отправятся дальше – безлюдных островов в полярном море великое множество.

Озабоченный самочувствием Марии, Хаим шагал, не глядя по сторонам. Сияние единственной в мире женщины затмевало внешние раздражители, отсутствие крова, необходимых вещей и даже физических сил. Он был счастлив возможностью быть с нею, видеть и ощущать ее.

Лучистые глаза жены потеряли треть жизни, кольца отросших волос серебрила седина, но молодость и забота Хаима, а может, молитвы и Бог Марии помогли ей оправиться, выйти из сумрака душевной боли и ужаса. За весь «алтайский» год Мария ни разу не вспомнила вслух о сыне и с виду примирилась с утратой, хотя – Хаим знал – она думает о нем постоянно. Храня ее хрупкий покой, он тоже ни словом не напоминал о малыше.

Хаим не мог отделаться от тяжкого воспоминания. Однажды у совхозного зерносклада шофер грузовика нечаянно задавил жеребенка. Это произошло не только что, но кобыла, издавая жалобно-нежные стоны, похожие на угасающую трель, продолжала стоять над ним. Мать пыталась поднять мертвое дитя, осторожно подталкивая мордой опавшую спинку, и никому не давала приблизиться. Молоко капало в дорожную пыль из набухших сосцов. Разумом кобыла, очевидно, понимала, что жеребенок умер, но материнский инстинкт был сильнее и отчаянно, безнадежно сопротивлялся смерти…

То же мощное подсознательное чувство почему-то поступило с Марией наоборот. Сына как будто вырвали из корня ее жизни, из живой плоти, и страшная кровавая рана на том месте, где раньше жило дитя, настойчиво убеждала Марию в том, что его больше нет.

Не представляя ясно глубины материнского горя, Хаим чувствовал нескончаемый подземный пожар и не пытался проникнуть в этот черный тлеющий лес. Он был уверен: если бы пришлось искать Ромку в темноте среди тысяч детей, жена нашла бы его на ощупь, по запаху, силой древнего, как мир, наития.

Стоя на береговом взгорье, за продвижением новоприбывших наблюдала здешняя власть: две женщины и с десяток мужчин, один из них милиционер. Человек, выделяющийся могучим ростом и телосложением, с командирскими повадками, был, вероятно, главным начальником мыса. Женщины смотрели на «наемников международной буржуазии» с любопытством, милиционер был явно подвыпившим и скучал. Хаим не без удивления признал в нем соплеменника.

Отцепленные баржи встали на якоря, пароход развернулся, весело попыхивая трубой. Начальник, зловеще супя густые брови, вдруг разразился площадной бранью.

– Зверь, – определила пани Ядвига.

Он оказался не зверь, а Змей. Фамилия заведующего участком была Тугарин. Змеем его за глаза звали все, включая милиционера с еврейским лицом и русским именем Вася.

Змей метался и орал:

– Одни бабы, екарный бабай! Рехнулись они там, что ли – кого мне прислали? Как я выполню план с бабами и стариками?!

Переселенцы огорошенно молчали. Никто бы не заподозрил в них, не особо опрятных, одетых во все, что отыскалось теплого, облетевший цвет литовской элиты и интеллигенции: жен бывших владельцев магазинов, фабрик и руководителей предприятий, инспекторов гимназий, директоров школ, учителей, журналистов, монахинь.

Оглядывая жалкое сборище, начальник в бессильной досаде заскрипел зубами:

– Ну, чего зенки вылупили? Марш таскать груз, быстро!

Принялись носить вверх мешки с мукой и солью, доски, бревна, кирпичи на носилках, катили бочки с керосином и железные камельки, смастеренные из тех же бочек. Пожилые женщины захлопотали у костров над кастрюлями с мучной похлебкой. Дети постарше тоже не сидели сложа руки, искали выброшенную весенним половодьем древесину – вокруг не росло ни деревца.

На берегу под ногами смачно чавкала смесь ила и песка, болотистая тундра состояла из сплошных кочек, покрытых свалявшейся, как старая овчина, травой. Хаим клял себя за то, что, ошеломленный новым переселением, забыл взять с собой и женины сапоги. Он пытался облегчить жене работу насколько мог, хотя это было бесполезно, – она мягко отстраняла его руки. Хаим старался не замечать, как оскальзываются и вязнут в мокрой грязи ее окоченелые ноги в размякших туфлях.

Тучи надвинулись низко, бурыми косяками устремились на запад. Швырнешь в тучу камень – застрянет в ее пористом веществе и, может, долетит с нею до войны… Начался дождь, захлюпал в обуви, выстройнил тела, холодными прутьями выбивая собранное движением тепло. Через десять минут на миг показался розоватый клочок неба, словно младенец пихнул пяточкой, и кончился дождь. А вскоре узнали, что погода здесь меняется едва ли не каждые полчаса.

На Алтае, какой бы тяжелой ни казалась крестьянская работа, спецпоселенцам было предоставлено жилье, зеленели огороды, хозяйки коров продавали молоко и творог. Там, наверное, все еще стояло благодатное лето, и народ собирал картофель, посаженный вновь высланным контингентом…

В обед Хаим разогрел руками ноги жены. Она сидела на бревешке спиной к костру, опустив голову, стыдилась нечуткости мужа по отношению к другим женщинам, его обыкновения не признавать условностей, как если б никого вокруг не было. Отказалась бы, но уж больно замерзла. Женщины тоже отводили глаза, вздыхая, хотя притерпелись уже к будничной манере этого мужчины опекать жену, будто ребенка. За долгое время невольной совместной жизни с характеров слущилась шелуха показного, наносного, души были упрощены, и люди понимали: Хаим не прикидывается, он такой, какой есть, и принимали его таким.

Выбрав из груды кулей для рыбы мешок покрепче, он разорвал холст и обмотал ноги Марии поверх туфель – малая, а все же защита, легче беречь тепло. О близости вечной мерзлоты к поверхности здешней земли сообщили мальчишки. Отойдя в поисках топлива дальше, они обнаружили природный дровяной склад на берегу широкого залива. Множество лет штормы выбрасывали сюда занесенные морем с верховьев погибшие деревья, поддоны из-под кирпичей и даже тесаный строевой лес, сорванный где-то с плотов. Ребята увидели мерцающий лед вечности под утопшим торцом толстого бревна, которое им общими усилиями удалось выковырнуть из занесенного илом кочкарника.

Разгрузили баржи только ближе к вечеру. Тугарин велел собраться и сказал речь, мало отличающуюся от речей, слышанных ранее от председателей алтайских совхозов:

– …ударно трудиться на благо нашей советской Родины. Товарищ Сталин и коммунистическая партия… Народ вам поверил, и вы должны… находясь в глубоком тылу, приближать победу над проклятым фашизмом… Фронт ждет, когда мы отправим ему рыбу…

С этого момента Хаим слушал внимательно.

– …мы претворим в жизнь все планы по добыче и засолке рыбы! Каждый день и час воины Красной армии спасают страну от врагов, не жалея себя, и вы обязаны жить так, чтобы…

– Извините, в чем же нам жить? – прервал Хаим.

Начальник смерил его уничижительным взглядом. Вежливый какой – извините-пожалуйста, а перебил! Интеллигент жидовский… Змей длинно сплюнул в песок.

– В чем-чем, – передразнил презрительно. – Вон, – показал на великанские тюки, – ставьте пока что палатки.

К ночи в двух огромных солдатских палатках с бочками-камельками кое-как поместились все двести человек.

– Половим рыбу и увезут в Тикси или еще куда-нибудь, – сказала Гедре, дочь покойного Бенешявичюса.

– Конечно, увезут, не будем же зимовать в палатках, – согласилась Нийоле, опасливо поглядывая на пани Ядвигу. Но та помалкивала.

Ужин варили тут же. Подросткам посчастливилось подбить палками непуганых гусей, и вкус забытого мяса немного приподнял настроение. Устраиваясь на досочном настиле и рыбных мешках, люди невольно чувствовали себя пассажирами корабля, потерпевшего крушение. Тщились уснуть поскорее, отгоняя мысли о будущем … Утром эти мысли пригнал назад Тугарин, приказав строить на зиму жилье, и по-доброму посоветовал:

– Поторопитесь, сами видите, какие погоды тут подлые, а скоро земля совсем замерзнет, останетесь без дерна.

– Из чего строить? – Хаим задал вопрос, беспокоящий всех. Прораб вчера пояснил, что бревна, вытащенные с берега, пойдут на строительство конторы и цеха засолки рыбы.

– Опять ты? – озлился начальник. – Из чего! Не из чего и нечем, екарный бабай! Нет у меня инструментов. Да их особо и не требуется. Землянки лепите, земли на всех хватит. Доски могу дать только на крыши и нары. А топоров и лопат у матросов полно. С ними и торгуйтесь, у кого есть хорошие шмотки, деньги или золотые цацки, серьги там, колечки…

Он знал, что говорил. Матросы не первый год менялись на меха с местными, кочевавшими с оленьими стадами по тундре, и запаслись к возможному базару не только всяким инструментом и водкой, но и котелками, кружками, консервами, сахаром и даже буханками дубового хлеба. Чувствуя себя теперь туземцами, люди потянулись к берегу.

Хаим вынул из рюкзака припрятанную на самое дно, завернутую вместе с серебряными вилками-ложками шкатулку. В Якутске энкавэдэшники велели сдать золото и серебро, да почти никто этого не сделал. В трудные дни Готлибы, как и другие, бывало, меняли у алтайских крестьян одежду на еду. Сельчане смотрели на дорогие украшения с подозрительностью, «цацки» им были ни к чему, а тут, видимо, подошел черед драгоценностей.

– Подарок фрау Клейнерц не надо, – попросила Мария. – Может, хватит будильника и обручальных колец?

– Погоди, – проворчала пани Ядвига и высыпала на ладонь Хаиму горстку перстней. – Те, что попроще пока. Чую, остальные потом пригодятся… Вот еще это возьми, – порывшись в бауле, достала черное бархатное платье, кружевную шаль и вышитую маркизетовую сорочку.

Хаим заметил, что меной занимаются всего несколько матросов. Другие смотрели на бойкие торги с угрюмым осуждением, но не вмешивались и отходили.

По простейшей системе оплаты – топор, нож и продуктовая добавка за кольцо – удалось выторговать четыре топора, четыре ножа, два долота, молоток, двуручную пилу и кое-какие продукты. Топор на севере самый необходимый инструмент, а пила – настоящее богатство…


Глава 3
Ад не понимает счастья

Место поселку Тугарин определил возле залива. Бригада, сколоченная из мужчин, крепких женщин и стариков, под руководством прораба и троих строителей принялась наращивать венцы в срубе будущей конторы.

Так как стоял полярный день, спали по очереди и работали посменно. Подростки впряглись в постромки, потащили бревна, доски и кирпичи на сбитых наспех волокушах; народ послабее вырубал пластами и подсушивал у костров дерн. Топор был действительно универсальным орудием труда. После семи часов вечера работа на казенной стройке заканчивалась, и бригада приступала к возведению жилищ. Привыкнув за время летнего пути к коллективу, решили построить две большие землянки. О строительстве бани и школы разговоров не велось.

Прибыли баржи со стройматериалом и строителями. К свежему обмену из тундры на маленьких, словно карликовых, оленях подъехали два аборигена – молодой парень и мужчина в годах, одетые в добротные оленьи полушубки и длинные, выше колен, кожаные торбаза. Переселенцы уже знали, что это якуты, а не китайцы, как полагали раньше, когда пароход останавливался в селах для погрузки дров.

Во время обеденного перерыва кочевники приблизились к Хаиму, сидящему на бревне с миской похлебки. Лица их были почти одинаковыми, только один моложе. «Отец и сын», – подумал Хаим.

Возбужденно сверкая раскосыми глазами, старший выпалил:

– Дорообо, догор![44] Где пасыста?!

Хаим не понял, о чем он спрашивает.

– Па-сыс-та, – раздельно произнес старик. Нагнувшись, для верности нарисовал свастику пальцем на песке и быстро стер.

– Фашисты, – сообразил Хаим. – Какие фашисты?

– Тугарина гоборила, проклятый пасыста тут приедут.

– Мы приехали, – Хаим окинул рукой будущих жителей поселка. – Похожи мы на фашистов?

– Браг наро-ода, – протянул якут разочарованно. – А моя пасыста смотрет хотела, морда плюбать хотела – сачем мире бойна делал? Бойна – плохо!

Молодой засмеялся и изобразил стрельбу:

– Пух, пух!

– Немес – плохой челобеки, многа народ убила, – сокрушенно покачал головой старик.

Они отошли, о чем-то совещаясь. Сын мотнул головой в сторону женщин, возившихся в отдалении у стены землянки, защебетал на красивом певучем языке. Отец согласно кивнул, и якуты поспешили к строительницам.

Хаим, доев похлебку, двинулся следом.

– Болсой балаган-юрта не нада, – донесся поясняющий голос старшего. – Болсой юрта – многа народ, одна огонь мало, ычча![45] – Поежившись, он радостно вскинул пальцы: – Десят челобеки! Не болсой балаган-юрта, тепло. Десят – хоросо.

– Двадцать землянок! – воскликнула Гедре. – Мы их никогда не построим…

Узнав о том, что якуты встряли в строительные дела, Тугарин рассердился:

– Где я вам столько печек раздобуду?!

Невозмутимые якуты ходили за ним по пятам. Старший, настойчиво дергая начальника за рукав и заглядывая ему в глаза, лопотал:

– Челобеки камелек нада. Дети многа… Болсой холод – умер дети, дабай камелек, Тугарина, многа камелек, десят-десят, дабай многа доска!

Старик договорился. Правда, пробила Змея не его настойчивость, а две песцовые шкуры, которые молодой якут, вынув из переметной сумы на верховом олене, повесил заведующему на плечи. Тугарин не хотел ссориться с кочевниками, он провел с ними выгодный обмен на оленину. Через два дня судно, направлявшееся мимо, по его заказу подбросило бочковые печурки-барабаны и доски.

Якуты не уехали, помогли строить первую юрту.

В конструировании юрты есть своя хитрость: она поставлена под косым углом; низкий, суженный потолок лучше держит тепло. Остовом служат бревна, внутри стоят поддерживающие столбы. Мальчишки выкорчевали в завалах леса, нанесенного в залив, почти все бревна и ровные деревья. На вбитый в землю каркас плотно легли отвесные ряды жердей – вот и стены с окошками.

Старик сурово потряс пальцами:

– Три окны! Три! Дба – плохо, бот.

– Четная цифра, потому и плохо, – догадалась пани Ядвига.

Потолок и полы выстлали досками, снаружи своеобразный дом обволокли толстыми слоями дерна, щели заткнули мхом.

– А чем окна закрыть?

– Балык[46].

Старик нарисовал на песке рыбу, похожую на сома, с исходящим из живота кружком. Стало понятно – рамы можно затянуть рыбьими пузырями.

– Болсой холод придет – лед нада, – сказал он, показывая руками необходимую толщину ледяного куска, вставляемого в окно зимой.

Добрым якутам собрали плитки чая, папиросы и даже конфеты; каждый принес какой-нибудь маленький подарок. Кочевники, жившие примерно в тридцати километрах от моря («Десят-десят-десят», – сказал старик), ускакали на олешках очень довольные соседями и своим содействием.


Юрты строили по одной. В завершенное жилье сразу селили ослабленных людей и ребятню. За неимением пузырей задернули окна мешковиной. В дело шли мешки из дерюги и холста. Иногда удавалось достать брезентовые, еще реже – американские мешки из белого, тонкого и прочного, как парусина, материала с приятной на ощупь шелковистой фактурой. Но, во-первых, мешки еще следовало технично украсть, во-вторых, не попасться на краже. За американские вполне могли взыскать, и мало бы не показалось.

Контору и цех засолки покрыли добротными крышами, как положено, на стропилах. Строители уехали со следующим рейсом. Оба здания получились не по-островному большими. В конторе, с коридором, помещением для кассы и Сталинским уголком, похожим на небольшой зал в сельском клубе, соорудили одну кирпичную печь, еще три отгрохали в пристроенном к коридору жилье для начальства. Комнату с кухней занял Тугарин с супругой Зиной, по комнате досталось кассирше, милиционеру с технологом-заготовителем и двум начальникам рыболовецких артелей. Цех, оснащенный длинным разделочным столом и алюминиевыми лоханями-ваннами, совместили с дощатым складом, куда сложили продукты. Основное помещение отапливалось буржуйкой, возле которой отгородили каморку сторожу.

Поставили всего половину землянок, когда заведующий участком объявил:

– Завтра на рыбалку, а то путина кончится, пока я тут с вами вожкаюсь.

– Наши юрты еще не готовы…

– Но-но, разговорчики, привыкли к безделью! – прикрикнул по-хозяйски Тугарин. – Кто останется, доделает.

Отвечающие за промысел начальники обошли ряды поселенцев, тыча в грудь работоспособных, по их мнению, женщин, стариков и подростков, – словно выбирали товар на невольничьем рынке. Но переселенцы уже привыкли к подобным процедурам. Немногочисленные мужчины, разумеется, тоже вошли в команду. Рыбаков уведомили: будут кочевать по мелким островам в море и реках, следуя за ходом рыбных косяков, и «домой» вернутся не раньше окончания сезона ловли – через две недели, а если урожайная страда продлится, то через месяц.

Марию не взяли. Хаим предполагал, что труд предстоит немыслимый, и вздохнул с облегчением, но не видеть ее, не знать о ней ничего столько времени – это было тоже за пределом вообразимого. Он с надеждой глянул на пани Ядвигу, безмолвно умоляя выносливую старуху позаботиться о его слабой жене.

– Все будет хорошо, борец, – вслух ответила та.

Хаим успокоился – относительно, конечно, но все же успокоился, пропустив мимо ушей странное слово.

«Борец», – думала о нем пани Ядвига. Кто, как не борцы, мужественно выносят все беды не ради себя, а во имя некоего смысла, и неважно, в чем он заключается – в научной идее, стремлении к свободе, вере в бога или любви.

Старуха много лет прожила на веселой Неманской улице и знала столько изломанных, несчастных судеб, что ее уже ничто не удивляло. Пани Ядвигу, девчонкой проданную отцом в публичный дом за долги, вообще трудно было чем-нибудь поразить. В Хаиме она впервые увидела человека, счастливого вопреки ударам судьбы. Удавка чуждых обрядов и церемоний стягивала ему дыхание, стремясь стать его жизнью, дитя осталось в гуще войны, а он все равно был счастлив – невероятно и невыносимо. Любовь этого мужчины балансировала где-то на грани фанатизма, и все-таки она была просто любовь, редкая среди людей, как редко встречаемый в лесу родник, но и обыкновенная, как родник, из которого вымыло наносный мусор, оставив не зависящую от внешних потоков цельность и чистоту… Кто сказал, что такая любовь странна? Может, странна не она, а ее окружение, утерявшее способность любить, как должно человеку?..

Не дано враждебной среде понять маленького человеческого чуда. Ад понимает под счастьем суррогат коллективного идеологического довольства, заменяющий все личное. А счастье – индивидуально. Толпа людей может веселиться, возмущаться, идти на поводу порывов, как стадо животных, но на любовь она не способна. Невозможно приказать группе, коллективу, толпе – любому конгломерату – любить. Да и кого можно заставить любить насильственно? Из понуждений толпы растет тотальная неволя, когда каждый, независимо от наружных проявлений, ощущает себя одиноким соляным столбом, на который никто не оглядывается.

Стоя в стороне, пани Ядвига любовалась сильным, красивым чувством Хаима – огненным цветком, распускающим горячие лепестки в холоде, на ветрах, во льду. Отсвет этой любви, казалось, падал и на нее, и она грела у чужого костра свои озябшие ладони.

…Всю ночь в юртах шили торбаза из брезентовых мешков и густо обмазывали их топленой смолой. Утром промысловики в этой оригинальной обуви, свитерах и шалях уплыли на баркасах, как сказал Тугарин, «…честным трудом искупать свою вину перед Родиной и советским народом». Рыбаки очень надеялись выполнить план государственного лова.


Глава 4
Пани Ядвига преподает уроки жизни

Дети обнаружили в тундре на мху яркие россыпи крупной оранжево-желтой морошки, но перезрелые ягоды оказались водянистыми и безвкусными. Гуси улетели, а чайки, взбудораженные мельтешением людей, совсем обнаглели. Крича и хлопая крыльями, они норовили спикировать на голову, едва появившись на берегу.

Пани Ядвига нашла крепкую, гладкую палку, приспособила ее под трость и однажды сбила на лету особенно наглую чайку. В пустом мучном клейстере снова появилось мясо.

– Чайка? – скривилась Гедре.

– На востоке даже собак едят, и ничего, – сказала старуха.

– Собак?! Фу! – передернулась Нийоле, с наслаждением обгладывая кости птицы.

По вкусу этому мясу, конечно, было далеко до гусиного, оно отдавало прогорклым рыбьим душком, но даже полуторагодовалый Алоис весь день мусолил и съел птичью ножку.

По примеру пани Ядвиги дети, вооружившись палками, с утра шли на охоту. Женщины диву давались запасливости хитроумной старухи – она ничего не выбрасывала и складывала пух и перья добытых чаек в мешок Алоису на подушку. Но, прежде чем думать об устройстве быта, нужно было достроить юрты.

Земля очень скоро совсем смерзлась, покрылась хрустким и сверкающим, словно слюдяные чешуйки, льдистым крошевом. Тогда начали рубить кочки и волосатые кучи ила на берегу. У костров завоняло тухлятиной – в цинковых ведрах, выделенных для помоев, женщины разогревали мерзлую мешанину ила, земли и мха. Этим густым «ведьминым варевом» поливали плоские крыши и стены жилищ. Угольно-черное месиво быстро схватывалось, светлело на ветру и, застыв наплывной броней, держалось крепче кирпичей из дерна.

Под расчет будущего заработка рыболовов Тугарин отпустил со склада жестяные листы. Свернув железо трубами, женщины закрепили их в отверстиях поставленных боком печек и вывели через пробитые в крышах дыры. Закрученная жесть так плотно прилегла к краям дыр, что и конопатить не надо.

Хозяин мыса, пожаловавший глянуть на строительные потуги «баб», одобрительно крякнул:

– Добро! С новой навигацией баньку и пекарню построим. А пока шустрите в контору за мукой.

Он лично выдал по десять килограммов американской муки на каждого и предупредил:

– В последний раз неработающим даю.

– Так мы б работали…

– Скоро распределю, кто чем займется. Работникам положены карточки на пять килограммов муки в месяц, высчитывать будем с зарплаты. Но на малолетних и дармоедов, не способных трудиться на благо нашей советской Родины, честно говорю, не ждите. Сами знаете – кто не работает, тот не ест.

Люди смирились с мучной болтушкой вместо хлеба, но как растянуть мешок муки на год, когда, кроме нее, нет ничего съестного? Чем кормить детей?!

Поселенцы были потрясены. Мучица ко всему оказалась лежалой, с окаменелыми комками землистой плесени.

– Поди, какие-нибудь аварийные запасы американцев времен первой германской, – ворчала пани Ядвига. – Свои небось нос воротят от такого провианта, вот и шлют на закраину.

Экспериментируя с гнилым продуктом, она придумала прокаливать желтоватые горстки на куске жести, и заплесневелые комки, подсохнув, рассыпа́лись. Прелый запах выдыхался, мука приобретала приятный бежевый цвет и чудный запах хлебной корки, а морошка придавала похлебке кислинку и привкус компота из сухофруктов. Старуха до поздней ночи шастала в тундре, собирая ягоду.

Марию и Гедре Тугарин назначил в бригаду, отвечающую за топливный сбор. Ошибались те, кто полагал, что печать с аббревиатурой ТФТ – Тяжелый Физический Труд – поставлена на документе переселенца формально. Легкого труда на мысе попросту не существовало. Впрочем, степень тяжести была несколько снижена для матерей с грудными детьми. Нийоле с тремя другими родительницами Змей вменил в обязанность колоть дрова, складывать их в поленницы и следить за наполнением воды в бочках «на благо советской Родины», то есть для начальства и конторы, не считая такой мелочовки, как мытье конторских полов и растопка печек.

Сравнительно нетяжелая работа была еще у чистивших начальственные сортиры учительниц. Люди старались не приближаться к этим женщинам, покуда дерьмо убиралось лопатами. Позже все заморозилось, учительницы принялись раскалывать нарастающие коричневые горки специально выданными для этой цели кайлами и перестали смердеть. Остальным работникам заведующий прописал плановые нормы: заготовить столько-то дров, принести столько-то воды и солить, солить, солить рыбу – баркасы снабдили цех первым уловом.

Добытчицы топлива подобрали всю древесину в заливе, но Тугарин сказал – не хватит. Женщины и сами видели, что не хватит, ведь их печки тоже нуждались в зимних запасах. Змей не разрешил брать себе большие стволы, только ветки с них или пни, а за присвоение попадающегося иногда строительного материала пригрозил отправкой на остров Столбы – так называлось одно из самых страшных мест «Дальстроя», куда вывозили заключенных с большими сроками.

Слава о Столбах шла дурная, матросы болтали, будто люди там мрут как мухи и охранники каждый день выкидывают трупы в море. Никто, понятно, не хотел попасть на гиблый остров, но как же было жаль найденных досок! Их особенно много примерзло к кочкарнику лагуны, где весной гулял речной паводок.

Едва от конторы слышались колокольные звуки гонга, женщины вскидывали на спины связки хвороста со скрытыми внутри поленьями и спешили на обед. По пути отдыхали немного, не сбрасывая тяжелых вязанок, иначе потом не поднять. Ворованный топляк заталкивали под нары.

К приходу сборщиц дров всегда был готов горячий суп с мясом чайки, а главная повариха пани Ядвига бегала по торговым делам. На прикол вставали все новые баржи, и базар продолжался.

Фрахт у матросов изменился, к холодному сезону появилась зимняя одежда. Вот когда пригодились оставленные про запас старухины драгоценности и обручальные кольца Хаима и Марии. Нийоле вручила пани Ядвиге шелковые платья, Гедре – костяной нож для разрезания бумаги. Нож был тонкий, с кружевной вязью, на ручке выступал рельефный медальон с выгравированной обезьяной, читающей книгу. Прочное и грубое орудие каменного века было бы на мысе уместнее, чем эта никудышная безделушка. Правда, Гедре нашла ножу применение – давила им вшей на голове у дочки Витауте. Но пусть лучше Вита ходит со вшами, а будет сытая хотя бы день.

Смотреть представления пани Ядвиги спускался к берегу даже Тугарин. Языкастая бабка произвела фурор среди продавцов. Она так бешено торговалась, что у видавших виды моряков вяли уши, а один молодой матрос, восхищенный совершенным владением старухи обсценной лексикой, подарил ей мало ношенную самосшитую телогрейку, простеганную в изнанке собачьим мехом. Вторую, фабричную, телогрейку с ватным подбоем пани Ядвига по просьбе Марии приобрела для Хаима у самого Тугарина за золотой кулон, украшенный редчайшим янтарем.

Мария поплакала, прощаясь с призрачным яблоком в клочке зеленоватого тумана. Талисманом назвала камень хозяйка «Счастливого сада» в далекой Клайпеде… Увы, талисман не умел наколдовывать тепло, а плохо одетый Хаим мог замерзнуть во льдах. Ах, фрау Клейнерц, фрау Клейнерц, кто знал!..

– Я видела на Зинке твое украшение, – сказала после Нийоле.

Змей не приказал, а уважительно попросил пани Ядвигу показать ему перстни и, по общему мнению, не поскупился, отвалил за них богато – дал целый ящик тушенки, два мешка муки, старый тулуп, цигейковую шапку и две пары валенок. За кольца Марии, платья Нийоле и нарядный нож для разрезания бумаги старухе повезло выручить еще одни валенки, буханку черствого хлеба и пять банок сардин.

Потом на пальце у жены заведующего закрасовался знакомый перстень с изумрудом. На это сообщение Нийоле пани Ядвига равнодушно ответила:

– Не жалко. Мне он счастья не принес, так, может, хоть ей…

Ящик с тушенкой она куда-то припрятала.

– Зима длинная, а чайки еще не улетели.

Птицы стали осторожнее и больше не пытались сесть на голову. Старуха закрутила несколько камней в сетку с длинной веревкой, получилось что-то вроде пращи. Показала мальчишкам, как надо охотиться: орудие разрезало воздух – фьюить! – и чайка упала. Теперь с первобытными пращами караулили птиц у залива все дети старше пяти лет.

Пани Ядвиге было некогда – ставили шестнадцатую юрту. Женщины тихо удивлялись: когда все успевает? Проснувшись утром, Мария, к стыду своему, замечала, что прохудившийся свитер, который она вчера хотела починить, уже починен, а сверху лежат сшитые из мешковины рабочие рукавицы. Маленький Алоис спал на пуховой подушке. В мешке копился пух на подушку Вите, дочке Гедре…

Здесь, на мысе, люди увидели и оценили так долго не замечаемую ими доброту грубоватой и прямолинейной старухи.

Женщины волокли деревья, задыхаясь и пошатываясь от усталости, а садились отдохнуть, и благодарная Гедре рассуждала:

– Ну и что, что по молодости она была проституткой. У всех свои недостатки… Золотая наша!

По земле тянулись оставленные лесинами обводненные шрамы. На песке в такт зыбким шагам колыхались плечистые тени. Плечистые потому, что пани Ядвига приладила к свитерам мощные перьевые наплечники – чтобы лямки веревок с грузом не натирали до крови плечи.

Все дальше уходили от жилья искатели дровяных сокровищ. Шли на работу – мерзли, к обеденному гонгу взмокали, аж дымились на студеном не по-осеннему воздухе. А требования Тугарина росли – лица утром жалило морозное дыхание зимы.

Выполнив дневную конторскую норму, те немногие, кто был обут в сапоги или валенки, возвращались в тундру за грудами хвороста для юрт. У большинства женщин ноги поверх летней обуви были укутаны брезентом. Материал впитывал грязь, скользил на пригорках и рвался, лодыжки скручивало холодом, и работницы торопились к кострам – варить-поливать юрты вонючей мохово-тинной лавой.


Глава 5
«Легкая» работа

– Аванс дадут! – радостно возвестила Нийоле.

На следующий день народ в ожидании денег возбужденно столпился в конторе у окошка кассы под плакатом: «Работать так, чтобы товарищ Сталин спасибо сказал!»

Мария с Гедре получили по десять рублей, Нийоле – семь. Кассирша подала ведомость со списком фамилий:

– По три рубля в фонд победы, и роспись поставьте.

Кроме этих трех рублей, десять процентов от заработной платы поверх подоходного налога удерживал у спецпоселенцев финансовый отдел НКВД.

Отоварили у Зины Тугариной мучные карточки, обещанные пять килограммов на рабочего. Тугарин, в тонко вымятой щегольской дохе из оленьих лапок и желтых американских ботинках с толстой подошвой, покуривал, снисходительно наблюдая за раздачей. Сам он тоже был объектом пристального внимания: старый художник-плакатист из Кедайняй, заядлый курильщик, ждал, куда упадет окурок.

– Накопите к лету денег – богатеями станете, – пошутил Змей. – Может, лавку откроем.

Мелким бесом увивался вокруг начальника милиционер Вася. Ждал, когда кончится авансовая канитель, и Тугарин продаст ему вожделенного зелья. На «политическом» мысе, где уголовников не было, страж правопорядка чувствовал себя ненужным, маялся от безделья и запивал скуку водкой. Заведующий иногда составлял Васе компанию, но свою порцию горькой тот всегда покупал, причем по спекулятивной цене, – Змей никому не делал скидок. Сведущие люди говорили, что половина склада забита ящиками с водкой.

Милиционер любил покрикивать на женщин. Его презирали как поселенцы, так и «свои». Никто Васю нисколько не боялся, хотя из кобуры у него торчало колечко нагана. Люди чувствовали в нем никчемного человека из тех, кто, будучи заурядным и мелким, трудно мирится со своим положением, но ничего не предпринимает, чтобы его исправить, – напротив, все портит, пускается от обиды на жизнь в разгул и пьянство, мучительно завидуя везучим, пресмыкаясь и лебезя перед ними.

– Пес шелудивый, – косилась на милиционера пани Ядвига. – Пьянь, да, видно, со «закомствами», раз стал фараоном.

После кто-то проведал, что отец Васи – человек большой должности в Якутске. Не сумев побороть пристрастия сына к алкоголю, папаша выслал его подальше от себя, однако же не на фронт, столковался с милицией. С какой стати у еврея русские имя и фамилия, история умалчивала.

Однажды, укрепив шалашиком найденные дрова, Мария присела к ним чуть отдохнуть, закрыла на миг глаза и нечаянно уснула. Милиционер по трезвянке шлялся по тундре, постреливая птиц, издалека приметил спящую женщину и не поленился подойти.

– Эй, – растолкал он ее. – Вы почему не работаете?

Мария кое-как поднялась. Во рту ощущалась странная сладковатая горечь, к горлу подкатывала тошнота.

– Я вас спрашиваю: вы почему не работаете? Полчаса спали, я видел!

Она промолчала.

– Как ваша фамилия?

– Готлиб.

– Та-ак, – протянул он. – Ну, что ж, проследуемте со мной в контору, товарищ Готлиб.

– Зачем?

– Напишем акт о вашем уклонении от работы.

Она еле вырвала из грязи утопшие почти по лодыжку валенки.

– Шагайте, шагайте! – злился Вася, поджидая волынщицу, бредущую с пудовыми гирями на ногах. – Вы что, нарочно грязь с валенок не убираете? Топните хорошенько хотя бы!

– Куда вы ее? – ошеломленно спросила встретившаяся Гедре.

– Вы работаете?

– Да…

– А товарищ Готлиб в это время дрыхнуть изволит, понимаете ли!

Марию качнуло. Не удержавшись в валенках, липнущих к земле, она свалилась плашмя.

Сконфуженный Вася пробормотал:

– Раз слабая, надо было на легкий труд проситься.

– А у вас есть такой? – дерзко кинула Гедре, помогая напарнице встать.

Обошлось без акта. Пани Ядвига, которая уже работала в цехе засолки, уговорила Тугарина поменять работу Марии. День был удачный, Змей успел слегка поддать по случаю окончания строительства поселка и согласился:

– Ладно, пусть идет на сортировку.


…Не во все юрты поселилось по десять человек, где-то вышло двенадцать, где – восемь. Пани Ядвига, Мария, Нийоле с маленьким сыном и Гедре с дочкой Витауте обосновались в последней, защищенной от северного ветра небольшим холмом. Юрта значилась двадцать второй, счет шел от цеха. Поселок получился ровный, красивый, и кто-то назвал улицу Лайсвес-аллее – аллея Свободы…

Вышли за дверь после первой ночи в «своем» доме и ахнули – кругом лежал снег! Да не тонким слоем навалило, по колено. Земля разделилась на белую тундру и черное море.

Через день потеплело, и снег опять превратился в студеную жидкую грязь. Но снежной пылью в воздухе цеха летала соль. Соленый белый порошок лежал на всех поверхностях, женщины вручную мололи разбитые комки крупнозернистой соли на скрипучей мельнице. От соли жгло в носу и першило в горле, соль оседала в легких, въедалась в кожу. Лица приходилось смазывать рыбьим жиром, благо он без конца вытапливался из рыбьих потрохов в котле на печурке. Работали во влажной одежде и постоянно смачивали ее, иначе, подсохнув, она превращалась в крепко просоленный панцирь и с сухим треском рвалась от каждого движения.

Для себя и Марии пани Ядвига пошила халаты из холстины, ноги женщины обматывали мешками. Переодевшись, вешали сумки с одеждой и обувью на гвозди у дощатой стены каморки сторожа. Гедре была довольна: теперь дома на веревке над камельком свободно сушились только ее вещи и штанишки Алоиса.

Баркасы привозили тонны рыбы почти ежедневно, поэтому работали посменно, чтобы добыча не успела испортиться. Здесь каждый выполнял назначенную ему норму, за исполнением которой следил технолог. Одни сортировали рыбу, другие потрошили, третьи солили в брезентовой емкости, заключенной в раму размером с бильярдный стол, или вынимали из второй такой же полости готовую продукцию и ровными рядами складывали вверх спинками в деревянные бочки. Наполнив доверху, глухо забивали крышки. Две девочки плоско заточенными лучинками выводили суриком на боках бочек: «Рыба – фронту» и ставили на крышках дату изготовления.

Мария с другими сортировщицами забиралась с ногами в одну из огромных лоханей со сваленной туда рыбой и перебирала ее, бросая ряпушку и крупняк в отдельные брезентовые мешки. Больше было ряпушки – «кондевки», как ее тут называли, рыбы светлой и прямой, как стрела. Соленую ряпушку в бочках отправляли на фронт. Крупных – омуля, муксуна женщины разделывали и солили с надрезами по хребту, чтобы лучше впитался тузлук. Тайменя и нельму – толстую, крупную рыбу, почти по грудь Марии, перехватывал и уносил куда-то Тугарин.

Была еще губастая речная рыба налим, напоминающая сома, зеленовато-бурая, с шершавой, покрытой толстой слизью шкурой без чешуи, – особи попадались с человеческий рост. Говорят, якуты шили из шкур налимов непромокаемые плащи и сумки, а их пузыри натягивали летом на оконные рамы. Налима не солили; иногда Змей, раздобрившись, позволял разделив, взять налимье мясо домой. Оно оказалось на удивление невкусным, но нежная налимья печень-макса ничуть не уступала по вкусу тресковой и просто таяла во рту. Макса полагалась начальству.

Бросовой рыбы было чуть-чуть, а брать другую работники не имели права, поэтому сторож к концу рабочей смены начинал нервничать, бегать туда-сюда по цеху и присматриваться. Кого-то он уже вроде бы ловил, но технолог вступился, и сторож пощадил на первый раз.

За хищение рыбы, а также дров и стройматериалов отдавали под суд. Рассказывали, что на других островах засудили уже массу поселенцев, наказали отчислением заработной платы на полгода и дольше, лишили продовольственных карточек, некоторых даже отправили на Столбы, откуда еще никто не возвращался.

Но рыбу в цехе все равно умудрялись красть. Особенно ловко это получалось у пани Ядвиги, а как – не замечала и Мария. Только дома вдруг обнаруживалась соленая ряпушка на ужин или варили уху из свежей. Маленькому Алоису и Витауте старуха приносила витамин D – рыбий жир, налитый в аптечный пузырек.

Морошка, которую никто, кроме пани Ядвиги, так и не собрал, потихоньку квасилась под нарами в брезентовом мешке. Из дерюжных кулей и тряпок она сметала длинное покрывало, чтобы закрыть мешок с ягодой, но спрятать бражной запах было невозможно. Посторонние, входя, с подозрением поводили носами:

– Чем это у вас пахнет? Водкой, что ли?

– Средство от мозолей держу, – хладнокровно отвечала пани Ядвига и выволакивала из-под нар тазик с неизвестной, разящей чем-то кислым смесью. В ней она и впрямь отпаривала мозолистые пятки.

Изредка, если Алоис сильно капризничал и мать не могла его успокоить, старуха доставала из тайников своего угла кулечек сахарной пудры и посыпала ею горсть морошки в розетке. Ребенок вцеплялся в знакомое лакомство и сразу прекращал плач.

Нийоле однажды вздохнула:

– Морошка светится, как янтарь! Жаль, Мария, что ты не оставила тот кулон. Посмотрели бы хоть на осколочек нашей Балтики…

– Смотри, – Мария положила ей на ладонь янтарные бусы. – Эти камешки мы с Хаимом нашли у моря, когда жили в деревушке возле Паланги.

Нийоле разглядывала бусы, гладила ими лицо, прижимала к губам. Слезы Нийоле кропили янтарь – слезы Юрате.

– Ох, бел-горюч камень, – покачивала головой пани Ядвига. – Бел и горюч…


Глава 6
Рыба – фронту

Море – вечный пиршественный стол для рыбы. Кончилась еда, не накрывают водяные, – рыба спешит дальше. Утроба подсказывает ей, куда плыть. А рыбак плывет за прихотливо мигрирующими рыбными стаями, переезжая с острова на остров, с одной реки морского бассейна на другую. Промысловая удача рыбака зависит от мест, щедрых к рыбе, а значит, и к нему.

Наловчились довольно быстро. Словно первобытное чутье добытчика, живущее в каждом мужчине, проснулось в руках, и выяснилось, что даже подростки, на вид послабее иных женщин, легче и без суеты справляются со снастями и тяжестью улова. А улов на первых порах изумил обилием, точно чужое море решило встретить гостей подарками – еле смогли вытащить мотню невода длиною в треть километра. В ней ворочался, дрожал и переливался серебряный «зверь» глубины. Перевернули, сбросили, – хлынул на днище баркаса тугой водопад, трепещущий поток, и остро запахло огуречным рассолом, – так пахнет свежая рыба севера.

Завидущие чайки с дикими воплями метались над баркасом, сходя с ума от счастья видеть этакую прорву пищи, безумствуя от досады, что она им не принадлежит. Рыба трепыхалась, вилась, изгибалась тысячами упругих спинок, хлестала по ногам, и Юозас прыгал от бьющих хвостов, как от молний, вытаращив глаза.

Начальники ругались, смеясь:

– Перевернешь баркас, шалопутный!

Не был Юозас шалопутным. Просто в руках у него текла наследная кровь другой памяти, и нежный запах поднимающейся опары он никому не отдал бы за все мощные промысловые запахи мира.

Прорыбачив до вечера, подняли несколько тонн живого серебра. В искристой мелочи мелькали перламутровые брюхи деликатесной нельмы, темнели гребни хребтов муксуна, над белыми боками омуля вспучивались пузища тайменей и рябые лягушачьи утробы всеядных налимов. Тяжелый баркас отбыл в сторону мыса на сдачу.

На рыбалке дозволили есть сколько угодно мелкой рыбы, из крупных – налима. А еще рыбаки получили тридцать килограммов муки для общего котла. Посовещавшись, женщины предложили разделить ее и приберечь для дома. Достанет юшки в рыбацкой ухе, без того не идет кусок в горло при мысли об оставленных детях.

Мясцо тощей, как восклицательный знак, ряпушки оказалось жирным и намного превосходило по вкусу рыхлую плоть налима, состоящую из жестких волокон. Хаим не притронулся к толстым налимьим кускам – недобрая снедь[47].

Начальник по фамилии Галкин посоветовал всем есть ряпушку сырой, ободрав чешую вместе с кожицей.

– Так от цинги избавитесь, – сказал загадочно.

Женщины вздрогнули и переглянулись в смятении, будто услышали совсем другое: «Избавитесь от детей, а вам здесь цинга не грозит…»

Над одеждой и просмоленными торбазами, подвешенными к печке, парил банный туман. Хаим начал уже засыпать, когда очнулся от шепота Юозаса.

– Ха-ха-ха… – сказал мальчишка и, помедлив, всхлипнул.

Хаим едва догадался, что он безуспешно пытается выговорить его имя.

– О чем спрашиваешь?

– Са-са-ра.

– Ты хочешь, чтобы я рассказал о своей сестре?

– Тайп…[48]

Хаим улыбнулся в полумраке.

– Что тебе сказать… Она хорошая. И красивая. Ну, ты сам это знаешь. Сара – добрый человек, хотя иногда любит дразниться. Потому, что она еще не совсем выросла… Она сейчас находится между девочкой и женщиной, так же, как ты – между мальчиком и мужчиной. Сара любит читать книги, любит оперу… Ты когда-нибудь слышал оперное пение? Любимая опера Сары, да и моя тоже – «Тристан и Изольда». В ней мало действия и много очень красивой и гордой музыки. Ее написал немецкий композитор Вагнер. Эта опера – о великой любви…

Три моря – Балтийское, Норвежское, Лаптевых – кружились и смешивались во тьме. Хаим тихо рассказывал мальчику-пекарю легенду времен короля Артура, пока не услышал ровное сопение.

Палатка отвечала отдаленному рокоту моря храпом и присвистом – люди спали. Вспыхнула мысль-звездочка по имени Мария, самая яркая из всех звезд, вокруг дымно плеснули мерцающие рыбьи хвосты, заплясали, множась, и обрушились на усталую голову мерклым сном, как прорвавшие дамбу воды.


Ночь дышала паром скользкой от чешуи одежды, утром рыбаки натянули ее, влажную, теплую, – выбрались из палатки, и предательская сырость, вступив с холодом в сделку, отдала ему тела на расправу. Ветра кинулись холоду в помощь, но он отступил. Холод не любит движений, разогревающих кровь.

Работали без выходных. В пятницу Хаим коротко вспомнил перед сном, как матушка Гене зажигала субботние свечи, и приказал себе не ворошить память, тоскующую о сыне, об отце с матушкой и родных. В субботу помолился на запад:

– Благодарю Тебя, Царь живой и сущий…

Благодарил за жену, но страшное слово «цинга» засело в голове занозой. Садились есть, и глаза женщин наполнялись слезами. Свыше сил было думать, что дети где-то рядом, может быть, умирают от голода.

Но вскоре люди отупели от хронического переутомления и ломоты в суставах. Осталось только два желания: согреться горячей ухой и провалиться в ночь без мыслей и снов. Теплых курток не было ни у кого, свитера заскорузли и обтрепались так же, как импровизированные сапоги. Деревянные конечности двигались автоматически, силой остова, взявшего на себя работу дремлющего мозга. Над ободранными ногтями обнажились нервы, кожа на пальцах полопалась до мяса; сколько ни мажь раны омулевым жиром, они не заживали. Женщины повязывали лица тряпками – жестокие поцелуи ветра иссушали губы до кровавых трещин. На выходе из палатки соленая изморозь покрывала лоб и щеки, ресницы отягощали кристаллы льда.

Море попрятало рыбные косяки, повернулось к гостям черно-пепельной спиной. На днищах баркасов перекатывался жидкий, скользкий, как ртуть, улов. Невод, закинутый по шесть-семь раз, загребал в мотню лишь водоросли.

Последнее сентябрьское утро встретило нетающим снегом и тишиной. Еще вчера на борта бесстрашно садились чайки, пронзительным криком оплакивая рыбную страду, а сегодня пустынная гладь заливов затянулась стекленеющей пеленой. Теперь надо ждать, пока ледяной припай не скует водные толщи, чтобы люди успели выполнить нормы зимней рыбалки.

Затерянный в могучих просторах мыс, со слабо теплящимся дымком над двадцатью юртами за взгорьем у залива, казался родным. Баркасы упокоились на берегу до новой воды. Рыбаки с неводами на крепких жердях и остатками улова побрели к мысу и цеху засолки.

Остановив твердым жестом работников цеха, технолог глянул на одетых в лохмотья, растолстевших рыбаков и спокойно сказал:

– А ну-ка, вываливайте ворованное, иначе все пойдете под суд.

Из пазух, из подвязанных рубах, платьев, штанов полетела в лохани рыба.


Хаим с Юозасом недолго пробыли дома, пани Ядвига едва успела подлечить раны и волдыри на их руках какими-то ей одной известными снадобьями. Работы и здесь хватало – неделю таскали хворост. Гору веток сложили между юртой и холмом, получилась укрытая от сторонних глаз неплохая поленница, и под нары затолкали дрова, – пусть домочадцы в отсутствие мужчин топят печку ночью, не выходя на улицу. Железная печурка жарка, но прогорает быстро, и, как только начинает затухать, в юрту устремляется холод.

Юозас относился к Хаиму, как к старшему брату. Хаим чувствовал себя с ним комфортно. Они мало разговаривали, но работали быстро и слаженно. Вставили в окна ледяные пластины, запирающие тепло. Натаскали к жилью льда – хватит пока для питья и стирки.

Местом зимней рыбалки начальство выбрало близкие острова, но ходить домой не разрешило, – завышенные нормы лова, о которых несознательная рыба не имела понятия, до минут подгоняли время.

Все были одеты по сезону и труду. На заработанные в осеннюю путину деньги купили на складе у Тугарина спецодежду по карточкам: цигейковые шапки, ватные телогрейки и валенки. Получки не хватило, заплатили еще за железные листы для печных труб. Большинство попало в долговые списки.

Поставили шалаши из деревьев и веток, облепившая их мокрая кашица снега смерзлась щитом от ветра и вьюг. Продырявливая подол моря ломами и пешнями через каждые двадцать метров, пропускали сети во множество черных чаш-прорех, черпали железными сетками на шестах обломки льда и шугу. Начальники объяснили, как и что нужно делать, на какие острова идти, если здесь кончится рыба, и удалились.

Проруби промысловики обновляли по три-четыре раза в день. Не дай бог оставить сеть хотя бы на полдня! Она могла примерзнуть к исподу льда так, что уже не вытащишь. Снасти стоили дорого, люди даже подумать боялись о цене. Сеть из прорубей вытаскивали шитыми дома из брезента рукавицами, но рыбу с ними из ячей не вызволить – выбирали голыми руками, обмирая от стужи. Ячеи мгновенно леденели на воздухе, рыба становилась тверже поленьев, ощетиненное железо плавников рвало хрусткую сеть.

Одеревеневшие пальцы не могли застегнуть пуговицы телогреек. Запахивались и подвязывались мешками на шее и поясе, так казалось теплее. Руки в работе теряли чувствительность, и подушечки пальцев с содранной кожей неожиданно переставали саднить. Если пальцы шевелились – значит, живы, если совсем не повиновались, рыбаки били в ладоши. Иногда чудилось, что идет концерт, такие овации звучали кругом. Но когда не помогали и аплодисменты, а пальцы катастрофически белели, рыбакам ничего не оставалось, как помочиться на них, не то отлетят стекляшками, обломившись со звоном. Лишь бы хватило сил оттянуть штаны…

Юозас первым, в отчаянии и спешке, применил этот странный способ спасения пальцев. У паренька получилось, он объяснил Хаиму, Хаим – остальным. Вначале от теплой струи в пальцы как будто вонзались десятки игл, устремлялись в кровь и пробирали до сердца. Дух захватывало так, что темнело в глазах. Тут надо было брать волю в кулак, чтобы не потерять сознание, не вылить из себя все сразу и, главное, умудриться не поморозить что-нибудь другое. А как только пройдут пограничные мгновения кромешной боли, пальцы начинают отходить. Отогрев их в подмышках, можно снова сунуть руки в студеный кипяток проруби и снова бороться с зимой за право взять рыбу для фронта из другой сети, третьей, четвертой…

По каплям цедили ледяное море истерзанные запредельным холодом руки поселенцев. На следующий день все повторялось, невзирая на крепнущий в прорубях лед и постоянные вьюги.

Начальство отсутствовало, поэтому стали есть запретную нельму. Кто-то, чаще всего Хаим, держа рыбу за хвост стоймя, обдирал шкуру и нареза́л топором длинные, белые кольца стружек. Попробовав рыбу впервые, все нашли, что ничего вкуснее нет.

– Кро-кро-кроме х-хлеба, – напомнил Юозас.

Вкус мяса мороженой нельмы невозможно сравнить ни с каким другим – ни с говяжьим, ни с птичьим, и пахнет она не огурцом, а только что взрезанным арбузом. Нельма – пшеничный хлеб северного моря, лучшее блюдо зимней кухни, витамин и лекарство.

Исчезала рыба возле одного острова – вытаскивали сети и кочевали по другим островам, рисуя вокруг рубленый узор полыней. Дни укоротились, угрюмое небо редко выкатывало смуглый колобок солнца. Луна задерживалась дольше и, бывало, оба светила меланхолично зависали над землей, словно беседуя о чем-то.

Север собирал дань остатней волей рыбаков до тех пор, пока не явился на собачьей упряжке сердитый Галкин.

– Ждали вас, ждали, пришлось искать, собирать мешки с рыбой за вами! Кто в такую холодрыгу работает?!

Увидев мужа, Мария невольно отпрянула: с непреходящей любовью смотрел на нее старый Ицхак… Только невероятно худой и изможденный.


Глава 7
Изменчива сыщицкая фортуна

Арктическая зимовка понемногу учила поселенцев выживать. Узнали, например, что нельзя надолго оставлять цинковое ведро с помоями на улице – лопнет по шву, а ледяные окна надо часто обметать снаружи, иначе их покроет корка снега, и дома потемнеет. Ходить за льдом в залив оказалось вовсе не обязательно: бураны намели такие плотные сугробы, что люди резали кубы чистейшей воды рядом с домом.

По снежной тундре к Тугарину за водкой из разных стойбищ начали приезжать гости. Те жители мыса, кто не был должен Змею и у кого сохранилась хорошая утварь, обменивались с ними на оленьи шкуры. Шили одежду и обувь детям – из-за нехватки теплых вещей малыши все время проводили в грудах мешков на нарах.

Хаим с Юозасом отдали заработанные деньги пани Ядвиге, и она, мастерица торговаться, покупала у якутов ряпушку, которой они кормят ездовых собак, и налима, чье мясо собаки не едят. Из ряпушки старуха варила уху, чуть заправленную мукой. К ухе полагался мороженый рыбий кусок – вместо хлеба и как средство от цинги. А налимье мясо пани Ядвига разбивала и лепила из него вкуснейшие котлеты. Хаим от котлет отказывался, чем выводил ее из себя:

– Готлиб! Ты что – собака?!

Обморожение на пальцах осталось ожоговой стянутостью и краснотой. Опухшие руки походили на клешни вареных раков. Особенно сильно огорчался по этому поводу музыкант Гарри Перельман, он уже не мог играть на скрипке для больной матери.

Однако руки все же двигались, а возможности заработать больше не было. В юрте, притулившейся к холму в начале лагуны, на официальном труде значились только Гедре и пани Ядвига.

Гедре теперь отвечала за топку печей в конторе вместо Нийоле, пани Ядвиге поручили ремонт сетей в цехе засолки, где в ожидании следующего периода навигации стояли ряды бочек с соленой рыбой. Потом участились вьюги, и старуха отпросилась в надомницы. Мизерной зарплаты обеих вряд ли хватило бы на постоянную покупку собачьего корма у аборигенов, только на отоваривание общих мучных карточек, но Тугарин сказал:

– Рыбаки свое получили, а кормить задарма я никого не намерен.

Печка-барабан, кумачовая, как флаг, развевающийся над конторой, и живая, как сердце юрты, горела беспрерывно. К вечеру она раскалялась до праздничного алого сияния, и мохнатый куржак на потолке и стенах, растаяв, стекал к полу грязными ручейками. Запах в юрте становился, как в заросшем мхом и плесенью погребе, что нравилось Юозасу – напоминало ему картофельные кулебяки с грибами.

Ночью топили меньше. В морозные дни отросшие волосы пани Ядвиги, чьи нары находились ближе к двери, примерзали к стене. Пока Хаим подтапливал камелек, кроткая Витауте, осторожно высвободив старуху от ледяного плена, обламывала по всему дому сосульки. Однажды Нийоле легкомысленно оставила рядом с нарами у стены брезентовые торбаза Алоиса, и оленьи подошвы, пристыв к полу, порвались. Починяя обувку, пани Ядвига бранила Нийоле весь вечер.

Хаима беспокоило, что дровяной запас может кончиться скорее, чем рассчитывали, и, если не было метели, с Юозасом и другими поисковиками отправлялся на разведку по мысу. С риском влипнуть в неприятности приволакивали большие деревья.

Опасные походы прекратились, когда кто-то стащил три доски в строительной груде у конторы. Милиционер предпринял расследование и по следам на снегу выявил похитителя. Им оказался лучший рыбак мыса.

Вася вошел в азарт и провел повальный обыск. Дрова под нарами нашлись у всех, но милиционера интересовала социалистическая собственность – доски. Их он тоже обнаружил, даже два бревна. Составил акты, самолично съездил в Тикси на собачьей упряжке и привез сотрудников НКВД.

Правонарушителей, шестерых, судили в Сталинском уголке конторы и всем дали по два-три года. Заключение преступники отбывали либо в тюрьме в Якутске, либо на Столбах. Родные наказанных молились, лишь бы не в Столбы, где, по рассказам матросов, нередко случалось людоедство.

Лишившись самых здоровых и сильных людей участка, заведующий ходил мрачнее тучи и на каждом шагу поминал «екарного бабая». Он был бы рад, если б доски воровали не подлежащие Тяжелому Физическому Труду, и легко отпустил бы их в тюрьму, на Столбы, да хоть к чертовой бабушке, но слабаки, к сожалению, доску не смогли бы и с места стронуть.

– Сука жидовская, – ругался Тугарин на Васю, ничуть не стесняясь подведомственных граждан. – Доски на подотчете у меня, не у тебя, я за них отвечаю! С кем мы теперь будем делать план?! Ты будешь его делать? Выслужиться хотел, сыщик хренов?! Ну, попробуй только заикнуться о бутылке, во-о! – И Змей, плюнув на дулю, совал ее милиционеру под нос.

Тугарин так сильно переживал из-за плана, что вся его злость пала на незадачливого ищейку, и никому не влетело. Если у Васи имелись какие-то свои милицейские выгоды, то и главный начальник мыса тешил свои. Змей мечтал вывести участок в передовые. Решив отныне не терять рабочих единиц, объявил:

– Все! Тех, кто позарится на государственное имущество, сам буду судить! Воришки у меня бесплатно спину погорбатят и пусть не надеются на снисхождение!

Милиционер, горько осознавший ошибку, стал тише воды ниже травы, и люди вздохнули свободнее. А на праздник Великого Октября Тугарин с Васей помирились и, пьяные, гуляли по аллее Свободы, с пафосом горланя военные песни.

В тот день солнце пометило горизонт красной царапиной – в последний раз показалось перед полярной ночью, а для трети жителей мыса – последний раз в жизни.


Глава 8
В сиянии Севера

Ночь, пробудившая в людях безотвязное чувство ожидания чего-то непонятного, тревожного, пришла на мыс не одна, в компании с голодом. Червь голода засел в желудках и глодал, глодал изнутри. Червь быстро сожрал мускулы, у кого они были и, подобрав жильные крохи, принялся за плоть.

Тугарин велел всем пить хвойный настой, содержащий витамин С. Темно-коричневая жидкость была нестерпимо горькой, но люди пили ее утром и вечером. В некоторых семьях горячий взвар стланиковой хвои заменял собою завтрак и ужин. Вот когда жильцы крайней юрты поняли, как предусмотрительна их пани Ядвига. Ягодное богатство в брезентовом мешке под нарами старухи превратилось в оранжево-снежный сугроб. В самые черные дни спасали всех бережные горсти мороженого тундрового солнца. Раз в неделю пани Ядвига обходила с кульком жалкого и щедрого гостинца юрты с малышами.

– Сво-о-олочь го-о-олод… – протяжно пела она, колдуя над кастрюлей с мучной болтушкой, что-то подсыпая в нее и подмешивая.

Голодные люди говорят медленно, будто тянут заунывную песню. На мысе распевали все, в слаженный хор не вступило только начальство.

Поверх клейкого киселя из прокаленной муки, цвета кофе с молоком, вкусно плавали обманчиво-морковные ягодные хлопья. Прихлебывая островной «суп» серебряной ложкой из банки из-под американской тушенки, от которой остались одни воспоминания, Хаим думал, что, наверное, нет такого дела, с каким старуха не умела бы справиться лучше других в этом забытом богом краю.

Юрт с маленькими детьми становилось все меньше. Многие их обитатели еле передвигались на толстых ногах, опухших от водянки – спутницы цинги. Пани Ядвига первой вызнала о гибели обитателей юрты номер десять, где жили многодетная мать и пожилая пара. Очевидно, никто из них не смог разжечь утром камелек, либо не нашлось, чем, и все они просто замерзли.

На сход в Сталинском уголке, созванный Тугариным, явилась едва ли четверть населения мыса.

– Что будем делать с трупами? – спросил Змей, досадливо морщась, без обычных речей и рассусоливания.

– У тебя хотели узнать, – ответила пани Ядвига.

Он сделал вид, что не расслышал дерзости.

Довольно еще дюжий старик Кимантайтис, бывший хозяин богатого хутора, сказал:

– Трупы прямо у дверей юрт лежат.

– Сил нет хоронить, и досок нет на гробы, – всхлипнул кто-то.

– Без могил, без крестов!.. – простонала женщина в мешочном колпаке, и всех словно прорвало – закричали, заплакали:

– Не дается вечная мерзлота!

– Дров нет ямы таять!

– Песцы у моего мертвого сыночка ручки отъели…

– Жить по-человечески не дали, теперь помереть по-человечески не дают!

– Это кто тебе жить не дает? – поднял голову съежившийся было Тугарин. – Советская власть?!

И все замолчали, а голос заведующего посвежел:

– Зимой смысла нет хоронить. Досок мало. Пока тунеядствуете, денег у вас все равно нет. Складывайте трупы до весны в юрте номер десять, раз там никто не живет.

– Кто будет складывать? Люди ходить не могут…

Тугарин посулил за перевозку покойников по десять килограммов муки. В зале поднялись робкие руки. Выбрав пять человек покрепче, Змей взглянул на Хаима:

– Готлиб назначается бригадиром.

– Нет.

– Что значит «нет»?

– Я не буду возить трупы.

– Ну и подыхай, – сказал Тугарин равнодушно. Видно, тоскливая темень полярной ночи угнетала и его. Лицо опухло и побагровело, глаза заплыли. Правда, мучила заведующего не водянка, а беспробудное пьянство. Милиционер с технологом вообще не показывались из своей комнаты. Зина Тугарина и безработная нынче кассирша выглядели устало – конторские теперь были вынуждены сами рубить дрова и топить печи.

Быть бригадиром смертной команды вызвался старик Кимантайтис.

Тащились домой, и Юозас восхищался «своими» взрослыми.

– Я то-то-то… же…

– Ты тоже отказался бы, – помогла пани Ядвига. – Вот и правильно. Но и осуждать тех, кто просился в труповозы, не надо. У нас пока есть немного муки и рыбы, а у кого-то совсем ничего не осталось.

Юозас шел, пыжась от невозможности сказать то, что думает. А думал он, что ни пани Ядвига, ни Хаим не согласились бы возить мертвецов за мзду, даже если б мука кончилась. Он не понимал, в чем тут вызов, но чувствовал его и всей душой соглашался с ним. Эти люди, с которыми он жил в одной юрте и видел каждый день в самых разных обстоятельствах, были в его глазах как высокие деревья с твердой сердцевиной.

Бригада труповозов обходила аллею Свободы каждые три дня. Начинали утром, завершали под вечер. Члены бригады и сами выглядели как живые трупы, ползли, волоча на веревках по снежной тропе очередного усопшего на последнее поселение в юрту номер десять, которую на мысе прозвали Юртой Мертвецов.

Добравшись до тупика, Кимантайтис заходил к пани Ядвиге передохнуть и говорил одно и то же:

– Хорошо, что не вы первые померли, а то возить стало бы далеко с того конца. А так Юрта Мертвецов посередке – удобно с обеих сторон.

После этого он бесстрастно перечислял умерших и сообщал новости, если они имелись.

К смерти здесь привыкли, как привыкают к любой обыденности. Распознать, кто в юрте умер, было легко. Если над человеком не поднимался пар от дыхания, значит, человека больше нет. Чей-то плач уже не призывал к общему горю. Нары, на которых спали по двое, освободились. Страдания, сузившись, ограничились убывающим домашним кругом. Безысходный мирок еле трепетал за дерюжной занавеской. Где нет сил на собственные скорби, не воспринимаются чужие.

В следующий раз Гедре поддразнила Кимантайтиса:

– Хорошо, что не мы первые померли, а то возить стало бы далеко…

– Хорошо, – согласился бригадир, вынимая из сумки красивый клетчатый плед. – Я тут подумал: раз валенки, телогрейки, одежа всякая у вас есть, то, может, плед пригодится? Себе я тоже доброе одеяло взял… Мы решили вещи покойников людям раздавать.

– Кто решил?

– Ну, я… Не пропадать же добру.

«Неужели без одежды оставляют?» – удивился Хаим.

Пани Ядвиге пришло в голову то же самое:

– Голыми возите, что ли?

– С чего взяли, – оскорбился старик. – В тонкой одеже. Отмучились, отмерзлись… Ну так берите плед, и пошел я.

– Спасибо, нам не надо, – сказал Хаим.

Кимантайтис подслеповато прищурился:

– А-а, гляжу, у тебя самого ладное одеяло. – Пощупал верблюжий ворс. – С начесом… Этому, который помер-то, я талдычил, когда он ходил еще – поди, поменяй у Тугариных на муку, у них такого нет, поди, поменяй! А он взял да преставился.

Мрачно сопя, бригадир посидел молча с полминуты, поерзал и не стерпел:

– Я ж как лучше хотел. Плед другие просили, а я вам притащил… Тут вон Васька с нами ходит, велит покойникам в рот заглядывать. Может, говорит, золотые коронки есть у кого. Ну, у того, чей плед был, нашлась. Пришлось выбить кайлом… Только не болтайте никому.

– Зачем милиционеру чужие коронки? – возмутилась Мария.

– Не знаю, – пожал плечами старик. – Наверно, не ему, партии…

– А ей зачем? – усмехнулся Хаим.

– Для приближения победы над мировым фашизмом, – растерялся Кимантайтис. – Золото же.

Пани Ядвига поинтересовалась:

– У живых вы с Василием не собираетесь коронки для партии кайлом выбивать?

– Не, не, дурного не наговаривай! – замахал руками бригадир. – Вот если помрете, тогда… А что – есть?..

Открыв дверь выходящему Кимантайтису, Хаим зажмурился и воскликнул:

– Одевайтесь все!

Нийоле вынесла даже закутанного в одеяло Алоиса. Встали, запрокинув головы, ахая, и не могли наглядеться на небесную карусель – сотни опоясавших темное небо разноцветных, ослепительных сполохов! Пестрые огни вспыхивали, затухали, вспархивая вверх и струясь книзу, меняли цвета и переливались радугой, взрывались разноцветными фонтанами и превращались то в реющие гофрированные ленты, то в яркие пурпурные, зеленые, фиолетовые столбы. Они отбрасывали полосы густо пылающего света по всему поднебесью и танцевали, танцевали!.. Ах, какую грандиозную, эффектную иллюминацию устраивает иногда скупой на краски север!

И – странное же все-таки существо – человек! Только что юрта в полном составе, включая не по возрасту чуткого Алоиса, тихо кого-то жалела, на кого-то гневалась, и вдруг невообразимая красота неба заставила людей забыть обо всем. Казалось, все они находятся в глубине сияющего летнего дня, а над ними колышется необъятный луг, поросший цветами, в могучем свете которого ничего не страшно и можно жить без мук, жить красиво, спокойно… долго…

Зашли, смеясь, когда продрогший Алоис деликатно напомнил:

– Дома тозе есь огонь.

Алоису шел третий год. Говорить он научился на удивление рано вопреки отупляющему авитаминозу и рахиту и, не в пример старшему брату, болтал чуть ли не наравне со всеми.

– Откуда что берется? – изумлялась Нийоле. – Ни на кого не похож!

Мальчик был белесый и тщедушный, словно обезьянка, что немудрено при постоянном недоедании, но смышленые карие глазенки на лице с острым подбородком круглились точно так же доверчиво, как нерпичьи глаза добродушного Гринюса.

Нийоле продолжала кормить малыша и, хотя грудь почти не наполнялась, молоко не отошло. Контраст между Алоисом в Каунасе, мало что понимающим розовым пупсом, и этим крохотным мудрым старичком с одуванчиковой головой был разительным.

Иногда Мария играла с ребенком, разбросав перед ним игрушки Ромки… В какой-то безумный миг Хаиму хотелось закричать, стукнуть кулаком о стену, – вместо медлительного Алоиса виделся сын, веселый малыш в светлых кудряшках, с глазами темными и блестящими.

Стыдясь внутренней вспышки, он отворачивался. Потом с тревогой следил за женой: вот-вот прорвется тонкая кожица незаживающей раны и выбьется боль, и понимал: нет, саднит и ноет беспрестанно, но глухо, замкнуто, внутри.

Пани Ядвига распускала ветхие сети, связывала узелки и сматывала крепкие нитки для починки годных сетей. Перед тем как раздать надомницам ветошь, Зина Тугарина взвешивала ее, чтобы не крали ниток. Обратно принимала клубки так же, по весу, вместе с мусорными остатками. Сверхлегкий труд мотальщицы ниток пани Ядвиги, единственной рабочей в юрте, оплачивался ровно одной мучной нормой. Руки старухи жили отдельной жизнью и двигались потихоньку, не мешая ей разговаривать с Алоисом. Он задавал вопросы, пани Ядвига отвечала.

– Огонь как солныско?

– Как солнышко.

– На небе?

– На небе.

– Почему его нету?

– Спит. Оставило вместо себя северное сияние.

– А я хочу солныско!

– Вот придет весна, закинем на небо сеть и поймаем тебе солнце…

Хаима и Алоиса завораживали мерные подрагивания сети. В ней недавно билась рыба, и не было у рыбы никакой возможности выпутаться. Страшные руки разрывали ей жабры, выдирая из обледеневших ячей…


Глава 9
Сядь на пенек, съешь пирожок

Голодный человек всегда мерзнет. Утром от холода ломило затылок и коченели уши. Спали одетыми, а в последнее время женщины начали повязывать на ночь платки на голову. Хаим попробовал спать в шапке и бросил – замучили вши, кишащие в жаркой, влажной под шапкой голове. Он соскреб ножом рассадники гнид с шапок и воротников, освежил одежду в сугробах и вытряхнул насекомых специально для этого выструганной лопаткой. Потом остриглись с Юозасом как могли коротко, Хаим и бороду не пожалел.

– Ой, два мальчика! – захлопала в ладоши Витауте. – Двойняшки, двойняшки!

Юозас смущенно пригладил жесткий ежик волос. А он и не заметил, что догнал Хаима в росте.

Мария глянула – и впрямь мальчики, одинаково худые, с одинаково большими носами на лицах без щек, съеденных голодом. Только у Юозаса нос прямой, а у Хаима – с горбинкой.

Стирали и мылись с золой, которую пани Ядвига собирала из печки утром. Зола пенилась, руки скользили, создавая иллюзию мыла. Умываясь над ведром, Юозас вскрикнул:

– Что это?!

При свете воткнутой в бутылку лучины Хаим разглядел ярко-красную сыпь на сгибах его рук.

– Какая-то болезнь? – испугалась Нийоле.

– Это цинга, – спокойно сказала пани Ядвига, напряженно глядя в стену.

– Но вы же не видите…

– Я давно уже почти ничего не вижу.

– Даже северное сияние? – печально спросила Вита.

– Его вижу, трудно и с болью, – кивнула старуха. – Оно же – свет. А человек, пораженный куриной слепотой авитаминоза, не видит, когда темно.

Скоро туман в глазах появился у всех, и тени стали гуще. Когда в небе снова заиграли сполохи северного сияния, на улицу вышли только дети и Хаим.

– Дом застудили, бегая туда-сюда, – ворчала Гедре. – Красотой сыт не будешь!

Хаим знал: эту женщину раздражает его легкое отношение к жизни, привычка к созерцательности, пристрастность к деталям и эпизодам, хоть немного украшающим скудное островное бытие. Она считала его восторженным мечтателем, а что может быть глупее восторга в дикой жизни на мысе?

Но неожиданно ей ответила Вита:

– Мамочка, красота же нужна не животу, не желудку…

– Да! Да! – истерично закричала Гедре, швыряя в стену жестяную банку. – Любуйтесь чудом природы! Ешьте, жрите красоту! Последняя горсть муки осталась! Завтра начнем умирать!

Нийоле заплакала.

– Нате-ка, – сказала пани Ядвига, откалывая ножом безошибочно ровные комочки мороженой ягоды. – Есть морошка. Две ряпушки есть. Завтра – не помрем.

Хаим нагнулся к одеялу. В глазах белели размытые линии узоров. Он все равно его видел, широкое верблюжье одеяло с начесом, все в сине-зеленых волнах. Перед сном он закутывал в одеяло Марию. Она – мерзлячка, а в нем ей тепло…

Одеяло, янтарные бусы и одна уцелевшая серебряная ложка – в память о Саре. Что выбрать?

– Одеяло, – шепнула жена.

Они давно перестали удивляться тому, что слышат мысли друг друга.

– Может, все-таки ложку?

– Нет. Остальные спят под мешками и телогрейками, и я посплю.

У двери Хаим услышал:

– Каим, ты посол класоту есь?

Все засмеялись над вопросом Алоиса, чьи простодушные слова часто казались взрослым совсем недетской шуткой. Хаим поспешил выйти, пока смех не сменился плачем. У женщин смех теперь всегда мешался со слезами.

Величественная живопись пламенела вверху. Невидимая, гигантская и широкая, как мастерок, кисть бросала сильные, насыщенные светом и цветом мазки на черное полотно. Красиво… Северное сияние слепило Хаима, он почти не видел тропу. Контору он тоже не заметил и прошел бы мимо, если б собаки не залаяли.

– Чего весь в снегу-то вывалялся? Иди, отряхнись, а-ау! – зевая, проговорила Зина, с керосиновой лампой в руке отворив ему коридорную дверь, и подождала у окна, пока он выметал на крыльце веником снег с одежды.

Хаим объяснил цель прихода, развернул одеяло.

– Тяжелое какое…

– Верблюжье. С начесом. Очень теплое. Видите, узор красивый, волны.

– Да вижу, вижу… Ну, пойдем.

Густой запах еды смутил Хаима, опахнув духовитым теплом. Едва соображая, куда его ведут, он шагал медленно, как пьяный, и упирался локтем в стену, чтобы не упасть. Лишь бы желудок не начал громко урчать.

– Не волоки по полу, – строго сказала Зина и стукнула в дверь комнаты кассирши. – Галя, не спишь? Пошли чай пить!

Открылась дверь в квартиру Тугариных, и горячий аромат жаренного на масле дрожжевого теста ударил в лицо Хаима мощно, остро, до тягостной ломоты в переносье. В комнате горели две лампы, было светло. Змей лежал поперек широкой кровати, в распахнутом полушубке из светло-серой шкуры полярного волка, раскинув ноги в оленьих унтах, и от могучего храпа в шкафу позвякивала посуда…

А на столе в большой миске возвышалась груда пирожков – загорело-румяных, пахучих, пышных… мясных… с подщипнутой посередке волнистой, хрустящей корочкой! Хаим прекрасно их видел, обонял и каким-то сверхъестественным возвратным слухом, кажется, даже слышал шкворчанье кипящего масла на сковороде. Колени подкосились, чуть не выронил одеяло. В голове замелькала безумная мысль: схватить пирожок… схватить и сунуть в рот… Ведь не убьет же его Зина! И Тугарина не станет будить, сразу видно – пьяный.

Горло перехватило, не сразу смог вымолвить хриплым дрожащим голосом:

– Десять килограммов муки. – И не выдержал: – Еще – один пирожок.

– Не жирно будет – десять? Муки на весь мыс мало осталось, а еще жить да жить.

– Бери, Зин, – сказала кассирша, ласково поглаживая верблюжий ворс. – Я о таком давно мечтаю.

– Ладно, шут с тобой, дам десять килограммов, пока Тугарин дрыхнет, – вздохнула Зина.

Туманный лунный свет разливался в морозном воздухе. Хаим все так же оступался и падал в сугробы. Ноги заплетались одна о другую, сиплые вдохи и выдохи резали грудь. Согнулся вдвое: десять килограммов – непосильное бремя для мужчины, в каждой клеточке плоти которого кричит и бушует голод.

Пирожок, завернутый в обрывок газеты, пушистый, невинный, как младенец, лежал в кармане и убивал в Хаиме человека. Он ощущал мягкий теплый комочек бедром сквозь толщу телогрейки, мешковых подштанников и брюк, всем телом ощущал. Кровь поднялась к голове и требовала, пульсируя в висках, – ну что же ты! В мозгу крутилась строчка из русской сказки: «Сядь на пенек, съешь пирожок»… «Маша и медведь», – да, вот как называется сказка, Мария рассказывала ее Алоису.

«Сядь на пенек…» Хаим раскашлялся от смеха. Слезы пристыли к щекам, смахнул их плечом.

Кто плачет? Он или желудок? Боже Всевышний, человек – не ангел, если он голоден. Ангелам легче, они не хотят есть… Что, если бы ему дали ту гору пирожков и сказали: «Выбирай – пирожки или свобода?» Несколько секунд Хаима живо занимал этот вопрос. Сюда бы мистера Дженкинса, поспорить, что важнее. Или согласиться с ним?..

Но никто не предлагает ему ни пирожков, ни свободы… В здравом ли он уме? Мария ждет, а у него разум мутится!

Хочется отдохнуть, но нельзя, искус будет сильнее, потом и мешок не поднять. Шаг, еще шаг, лучше считать шаги в налаженном потихоньку темпе и ноги ставить крепче. Не падать, не падать! Проклятая слепота… Куриная. Нехватка витамина А.

Куры. Вот бы сейчас в мешке оказались те копченые куры, от которых он когда-то так долго и безуспешно старался избавиться. Не один мешок, весь расчет фирмы «Продовольствие», – унес бы, полз и толкал бы головой, плечами, зубами волок… Правда, зубы шатаются. Цинга.

Он сжал в кулаках ткань мешка с драгоценным содержимым: иди! В этом мешке – жизнь любимой, жизнь Алоиса, Виты, Юозаса… Ниойле, пани Ядвиги, Гедре.

Мерзлые губы невольно растянулись в улыбке, треснув посередине: представил, как жена подносит к глазам еду, не виданную много-много дней. Вспомнились свет ламп, пьяный храп хозяина мыса, белая пухлая рука Зины с перстнем пани Ядвиги на безымянном пальце, выбравшая в бронзово-смуглой груде пирожков самый маленький и неказистый.

– Сука, – вырвалось с выдохом машинально, беззлобно, и Хаим удивился вылетевшему слову, – он никогда не матерился, даже в мыслях.

…Пани Ядвига разделила пирожок на две части, половину дала Алоису, а вторую – Витауте. Посоветовала детям не есть пирожок, а тихонько посасывать его, пока он не растает, не исчезнет на языке. Бесполезно, миг – и от пирожка ничего не осталось.

Алоис облизал свои ручки. Круглые нерпичьи глаза с надеждой глянули на Хаима:

– Болсе нет?

– Больше нет, – развел руками Хаим.

– Каим, дай луки, я их облизу, – вздохнул Алоис.


Глава 10
Сволочь цинга

Встать утром – огромная работа для голодного тела, уставшего от самого себя. Хочется есть, есть, есть… Двусмысленное русское слово. Если ты не будешь есть, тебя не будет, а если ты ешь, ты – есть…

Все на мысе разговаривали по-русски, даже те, кто полгода назад не знал и десятка русских слов. Мария пыталась научить Юозаса читать. Хаим наскреб в трубе и развел сажу в банке. Парень учился с неохотой. То у него «че-че-черни-ила» мерзли, то пальцы. В общем, не вышло. Юозас кое-как объяснил Хаиму: в его пекарской работе, – а он не сомневался, что когда-нибудь вернется в Каунас и будет пекарем в старой булочной Гринюсов, – чтение с письмом не пригодятся.

Первой просыпалась пани Ядвига. Двигалась вслепую к приготовленным с вечера дровам, и к потолку устремлялось маленькое, слабое тепло. Но понемногу оно потягивалось, расширялось и начинало дышать во все стороны. Старуха варила мучную бурду и пела в унисон с вьюгой, свистящей за стенами юрты:

– Сво-о-олочь цинга-а-а, какая же ты сво-олочь…

Тяжелый сон Хаима отступал, наваливалась гора принудительных дел. Тело настораживалось. Непослушное, будто чужое, оно ощущалось как бы со стороны. Его нужно было уговорить, пристыдить, заставить встать, двигаться, двигаться… Двигаться, черт возьми! Иначе не выйти за дровами в колкий мороз.

Вначале Хаим пошевелил пальцами, потом сустав за суставом разбудил боль в ногах и пощупал руки – вдруг распухли? Но нет, конечности были все так же худы и костлявы до оторопи… до радости. Еще одна ночь прошла без отеков и мышечных язв – вестников смерти.

Это был ежедневный ритуал больших и мелких движений, приправленный безмолвной утренней молитвой. Пережидая темноту в глазах от боли (прострел в коленях), Хаим всякий раз жалел, что придется оставить без своего тепла жену. Они спали в гнезде из мешков, тесно прижавшись друг к другу.

– Ты меня докона-аешь, сво-олочь цинга-а, – пела пани Ядвига.

Проснувшаяся Нийоле тихо засмеялась:

– Ваша песня, пани Ядвига, как будильник.

Старуха налила кипяток с хвойным настоем, подала Хаиму укутанную тряпкой банку:

– На, попей горячее.

Смутные силуэты шевелились в сером тумане, таяли и возникали вновь. Углы в юрте покрыл мохнатый игольчатый иней. На полу лежал нетающий снег. Толку не было обметать куржак с окон, все равно глаза плохо видят, а с двери Хаим каждый день скалывал топором лед, чтобы выйти.

На улице стало так холодно, что, сплюнув, Хаим отчетливо услышал, как ледышка плевка ударилась о затвердевший наст сугроба. Старался дышать носом, не открывая рта, мелко и размеренно. Если дышать ртом, и глубоко, можно обморозить верхушки легких.

Подтапливая камелек, он опять подумал, что дров не хватит… Впрочем, скоро все умрут, и можно будет не подниматься, когда так хочется спать.

Трещали дрова, из глухого марева выплыл огонь – без печки, без всего остального кругом, самостоятельный живой огонь, витающий в бесцветном тумане. Хаим закрыл глаза, и перед ними предстал лесопильный завод отца в Клайпеде – горы опилок, щепок, строительного мусора, сохнущая под солнцем сосновая кора с янтарными потеками смолы…

Чтобы не уснуть, умылся снегом. Осмотрел с лучиной ноги Марии, нет ли язв, осторожно промял ей колени. Без растирания боль не стерпеть и не выпрямить ноги.

Пани Ядвига чихнула.

– Сволочи вши, – сказала, трубно прочистив нос. – Брови постригла, а кровопийцы теперь в ноздри заползают. Но раз вши едят человека, значит, кровь у него еще живая. У меня кровь хоть и старая, а здоровая, я никогда ничем не болела, только триппером в молодости. Триппер – как простуда, любой шлюхе известно, как от него избавиться, если вовремя спохватишься… А как избавиться от голода, чтоб не болеть цингой?

Бригада труповозов уже не работала. Живые люди, сплошь покрытые язвами, лежали порой рядом с неживыми, не в силах подняться, даже чтобы справить нужду, и прилипали к нарам. Перед смертью умирающих прохватывал понос.

День проходил тускло, длинно, но все-таки проходил. Обнимая Марию, которая большее время суток спала, Хаим шептал в темноту:

– …и сделай так, чтобы наутро свет вернулся в глаза моей жены и мои… и тех, с кем я живу в одном доме, Благословен Ты, Господь…

– Я верю, что придет Машиах и всех нас спасет, – шептал он утром, услышав пение пани Ядвиги.

А однажды, проснувшись, он ничего не услышал и сам не смог встать.


Глава 11
Боги и люди

Машиаха звали Иван Николаевич Свиридов, а по профессии он был врач. Доктор с медбратом объезжали с медицинским осмотром жилые острова и кочевья. Состояние жителей мыса привело Ивана Николаевича в ужас. Врач попросил Тугарина выдать людям несколько бочек рыбы.

– Нет, – отрубил заведующий участком. – Я не могу поступаться социалистическим планом.

– Но ведь вы убиваете людей!

– Я убиваю? – искренне удивился Тугарин. – Да я пальцем никого из них не тронул!

– Кому это надо, чтобы люди в тылу умирали от голода в то время, когда у них под боком тонны рыбы?!

– Рыба нужна фронту! – сурово выпрямился начальник. – Она предназначена солдатам, защищающим народ, а не врагам народа! Если они и вымрут все, пришлют других. Думаете, у советской власти мало врагов?

Доктор махнул рукой и отправил медбрата в якутские кочевья с просьбой дать хотя бы немного рыбы. Иван Николаевич очень жалел, что мало взял с собой ампул с витаминами, и все же инъекции помогли, а назавтра вернулся медбрат с нартами, полными налима. Еще через сутки Хаим проснулся от песни пани Ядвиги. Домочадцы поднимались один за другим, кроме него – он не мог есть налимье мясо. Хотел, но не имел права, и пил, пил настой стланика, с ума сходя от заполнившего всю юрту запаха рыбы. Мария тщетно умоляла Хаима поесть.

Ему понравилось спать целый день – он видел цветные сны-воспоминания. Видел фотографический аппарат на подставке с колесиками, франтоватого фотографа с невероятно ухоженными усиками, в клетчатом пиджаке. Фотограф бегал вокруг, хлопотал, усаживал, поправлял Ромке кудрявую челку, и все казалось, что на самом деле ему хочется обнять Марию. Хаим сказал малышу: «Смотри, оттуда сейчас вылетит птичка!» Ромка улыбался, верил отцу: раз папа говорит, значит, так и будет. Магниевая вспышка – и плач. Хаим слышал во сне живой плач живого сына, больно переживая его обиду и свой маленький обман.

Фрагменты утраченной, невозвратной жизни то медлили, позволяя рассмотреть не замеченные ранее мелочи, то летели, зыбкие, пестрые, со скоростью калейдоскопических картинок, мешаясь с обрывками молитв. Свет печки и яви стремительно угасал в глазах.

Мария была в отчаянии и без конца теребила и поворачивала мужа. Слыша, как она плачет, он думал: «Скорей бы уйти из мира, где каждое существо должно есть, выливать из себя жидкость и выдавливать дерьмо». Он больше не чувствовал себя мужчиной. Он был существом, не способным выйти до ветру.

– Уйди, – сквозь зубы шипел он, с трудом доставая впихнутую в основание нар банку.

Мария уходила. Она знала, что смертельно оскорбит мужа, если вздумает предложить ему помощь.

Чуть погодя Хаим был вынужден согласиться на помощь пани Ядвиги, чье зрение восстановилось. Лишь бы жена не видела его не мужчиной.

Старуха сердилась:

– Не мешай, убери руки, да не смотрю я! Что, думаешь, не догадываюсь, какое у тебя хозяйство? Всяких знала, и обрезанных тоже… Вот помрешь ты, упрямый жид, и некому будет читать по тебе кадиш…[49] Интересно, будет ли твоему Богу приятно узнать, что ты помер из-за Его заветов и собственной глупости?

Во время ужина все нарочно расселись с налимьими котлетами против Хаима на нарах Нийоле. Вита расставила на полу банки с горящими лучинами, чтобы ему было видно.

– Ох, и люблю же я литовские цепеллины! – сказала пани Ядвига, смачно причмокивая. – Картошку, помню, натрешь, облепишь ею мясцо с луком и жаришь со шкварками… Цепеллины с поджаристой корочкой, сок так и брызжет…

– Как слюнки у некоторых, – фыркнула Гедре и мечтательно закатила глаза. – Куриный бульон, густой, жирный, а из него косточка ножки торчит, просит – вынь меня да не привередничай, не снимай толстую кожицу, сало на ней мягче масла!..

– А булочки? Булочки с маком, повидлом, вареньем, которые печет мой Гринюс! То есть пек…

– Хле-хле-хлеб све-све-свеж-жий…

– Пилозки! – пискнул Алоис, и все рассмеялись.

– Студень из коровьей ноги, а в нем половинки яиц!

– Холодный свекольник с зеленью на простокваше, с картофельными лепешками…

– А я люблю такой горлодер, чтоб слезу вышибало и дыхание ломило…

В глазах Хаима плавали, сменяя друг друга, кастрюля с куриным бульоном – жир яркий, желтый, собрался кружочками, блестит, как новое монисто на цыганской невесте… огромные ломти пшеничного хлеба, пончики, булочки, пирожки… миска с тертым хреном, чесноком и помидорами… Глаза на лоб лезли от горючей слюны, и выбивались слезы. Чем утолить необъятный голод?!

Мария молчала. Пани Ядвига деловито спросила ее:

– Ты ела когда-нибудь копченого угря?

– Конечно.

– А свинину ты ешь?

– Ем… Когда она есть.

– А жареные картофельные колбаски-ведереи в кишках! – снова подхватила Нийоле, не уловив старухиного сарказма.

– А свиное ухо! – подмигнула пани Ядвиге понятливая Гедре. – Вареное! Копченое! Маринованное! Левое, правое, м-м-м!

Нийоле замолкла и заозиралась с подозрением, что-то соображая.

– Свиной окорок, – продолжала безжалостная пани Ядвига. – Соленое сало с чесночком, ветчина, буженина, сардельки…

Задыхаясь от смеха и давясь слюной, Хаим простонал:

– Мария, стукни пани Ядвигу чем-нибудь по голове посильнее, чтобы замолчала! И… дай мне котлету.

Он снова вспомнил о фирме «Продовольствие» и золотых копченых курах. Он ведь их ел.

Спустя несколько дней по настоянию доктора Свиридова из Тикси на мыс был отправлен караван нарт с бесплатными продуктами – хлебом, мукой, маслом, крупами, горохом, тушенкой и дрожжами. Горох велено было проращивать, а дрожжи настаивать и пить.


Выжившие благодаря доброму врагу люди встретили первую весну в Заполярье, окрепнув, и начали работать. Они вновь получали зарплату. Если удавалось, покупали рыбу у изредка наезжающих кочевников и отоваривали мучную норму.

В последней юрте «суп» был чуть разнообразнее по составу ингредиентов. Тщательно промыв рыбьи кости, потроха и чешую, пани Ядвига высушивала их на печке до листвяного шороха, протирала между двумя камнями и добавляла полученный порошок в похлебку.

Домашние знали, где добывается эта сомнительная приправа.

– Иначе останетесь без костей и суставов, – отрезала пани Ядвига, раз и навсегда пресекая разговоры о предосудительных местах ее промысла. По вечерам она с группой уцелевших стариков мыса рылась, орудуя топором, в смерзшихся осенью кучах помоев у цеха засолки.

Когда полярный мрак уполз в море до следующей зимы, женщины всмотрелись друг в друга и ойкнули в один голос. Вроде каждый день мыли лица талой снеговой водой, а на щеках темнели разводы копоти. Печку чаще топили сырыми дровами, и, пока дерево не разгоралось, юрта плавала в дыму и чаде.

Мария едва сдержалась, чтобы снова не ойкнуть, глянув на пани Ядвигу. Осенью старуха виделась совсем другой. Чуть приспущенные над глазами тяжеловатые веки делали ее лицо надменным, твердо приподнятый подбородок говорил о суровом и властном характере. Теперь скулы и нос выступили резче, черты отчеканились, обнаружив симметричную правильность, а поблекшие глаза цвета теней на снегу светились в темных полукружьях век, как отблеск окошек в хвойном настое. Странная, скорбная выразительность проявилась в лице старухи.

– Пани Ядвига, какая вы красивая!

Та болезненно усмехнулась:

– В свое время я считалась самой красивой девушкой на Неманской.

– Наверное, вы походили на Богоматерь, – ляпнула, не подумав, Нийоле.

…Пустая банка выпала из рук пани Ядвиги. Хорошо, что пустая, в банку еще не был налит кипяток. В юрте стало тихо, даже лепечущий Алоис смолк на нарах и в испуге прижался к стене.

Гедре запоздало шикнула на Нийоле и сама нечаянно выдала вслух смятенную мысль:

– Все мы грешники, все под богом равны…

– Я не верю в бога, – холодно сказала пани Ядвига.


Глава 12
Баба-лошадь – добытчица дров

«Гонг! Гонг! Гонг!» – повелительно задребезжала на весь мыс медная железяка, висящая над крыльцом конторы вместо часов. Весеннее солнце, отвоевывавшее у ночи минуту за минутой, встало давно и расплылось в грязной оконной льдине серовато-желтым пятном. Днем ручейки слез бежали с окон и намерзали на полу сталактитами.

Весна и слезы… Горло Марии обволакивала душная тоска: Хаим рыбачил вторую неделю. Обжигающий взвар хвои обтек горло едкой горечью. Одна горечь задавила другую, горло размякло, разжалось, и наступило облегчение.

Заткнув топор за пояс, Мария вышла на улицу и зажмурилась. Всякий раз выбиралась из полутьмы юрты к свету, как новорожденная из чрева. Солнце отражалось в каждой крупице ноздреватого, зернистого снега, и невыносимо яркие искры обжигали глаза. Чтобы глаза домочадцев не слепли, пани Ядвига связала деревянным крючком тоненькие сетки из каштановых волос Нийоле.

– Вот вам солнцезащитные очки.

Мария накинула на лицо нехитрое старухино изобретение. Сквозь темную паутинку хорошо было видно, и зрение не страдало.

Юрты, стоящие «спинами» к заливу, почти все имели названия: Юрта Старых Дев – учительниц и сестер литератора Берка, переводчика с идиш; Юрта Музыканта – в ней живет скрипач Гарри Перельман, который давно не играет на скрипке для больной матери и больше не сможет играть помороженными руками, годными для рыбалки, но не для смычка. Да и мать Гарри уже не болеет и не живет там. Она вообще нигде не живет, ее застывшее тело лежит в Юрте Мертвецов.

Тугарин сказал, что когда земля сверху чуть-чуть оттает, из Столбов привезут заключенных, они выроют ямы, и можно будет похоронить груду трупов, наваленную в десятой юрте.

А вот Юрта Букиниста – большой семьи владельца букинистической лавки на улице Гедиминаса в Каунасе. Самого букиниста здесь нет, его увезли куда-то вместе с пекарем Гринюсом и мужем Гедре. Юрта Художника, Юрта Журналиста, Министерская Юрта… Только названия напоминают, кем были раньше обитающие здесь ловцы рыбы, рабочие цеха засолки, мотальщики ниток, вязальщики сетей, уборщики уличных туалетов, труповозы и добытчики топлива.

Мария дошла до административной части. Контора с общежитием и цех засолки со складом – настоящие дома из толстых ошкуренных бревен, с настоящими стеклами в окнах. Цех еще не запустили, добычу возят на собаках в склад и подкапливают, обложив ее льдом, пока холодно. Рыбы на весенней путине много…

Рядом на пустыре заведующий намеревается построить в будущем сетный цех, пекарню, баню и школу для немногих оставшихся в живых детей.

Алоиса спасла пани Ядвига. Перед тем как слечь в то ужасное время до приезда доктора, она успела покормить малыша последней похлебкой и положила возле его подушки ком мороженых ягод. Остатки морошки старуха отдала Витауте.

Алоис ел потихоньку, не мог быстро есть. Врач удивился, что он вел себя правильно и не умер, хотя по всем приметам должен был умереть. Готлибам, Гринюсам и Гедре с дочкой сказочно повезло поселиться в одной юрте со святой грешницей пани Ядвигой…

Осенью женщины спрашивали Тугарина, будут ли строить детский сад. Теперь не спрашивают. Алоис – единственный на всем мысе ребенок до пяти лет, всех остальных убили голод и цинга.

Старик Кимантайтис спросил о больнице. Змей ответил, что амбулатория, а также магазин разместятся в общежитии, где сейчас живет начальство, поэтому начальству построят отдельные дома… Вот и весь поселок. Мыс, бугрящийся за пустырем, как спина гигантского животного, спускается к пологому берегу моря.

В конторе Зина Тугарина, сидя под плакатом «Слава товарищу Сталину – отцу, учителю и лучшему другу всего советского народа!», отметила работников в табеле явки. По новому звуку гонга Мария вернулась с бригадой к своему холму, обогнула его и поплелась в лагуну. Змей нашел Марию и Гедре достаточно крепкими для сбора дров, но вчера Гедре позволили не работать несколько дней, палец правой руки у нее взбух панарицием.

В тундре женщины разбрелись по двое. Мария решила идти одна, без напарниц. Шла медленно, ссутулив плечи и спину, будто по узкому коридору, а не по огромному заснеженному пространству. Принесенные прошлым половодьем деревья видны в нем издалека. Тундра лаконична, красок в ней пока три – белая, синяя и черная; линии горизонтальные, как в море.

Мария далеко обходила глубокие снежницы – каверзные бочаги талой воды. Провалишься в снежницу по грудь, без посторонней помощи не выкарабкаешься. Тугарин торопит с дровами: через месяц солнце растопит в протоках лед, достигающий толщины в рост человека, и лагуну зальет вода. Тундра превратится в топкое, непролазное болото.

Вокруг ног путались вьюжные змейки – дочери морского ветра. Змейки заносят тропы снегом, а иногда раздуваются и вызывают пургу. Под шагами, как сахар на здоровых, не пораженных цингой зубах, хрустел и поскрипывал наст. В небе, высоком и прозрачном, летели стаи птиц: лебеди, гагары, турпаны, умопомрачительно вкусные гуси…

О чем ни подумаешь, мысли о съестном тут как тут, и перед внутренним взором возникают фантастически яркие картины всевозможной еды. От них сложно отделаться, раз появившись, они преследуют с навязчивостью галлюцинаций. Желудок пищит, требует, чванится – я, я твой хозяин!

Кимантайтис сказал, что ловцы на промысле едят рыбы досыта. Очень жалел, что из-за сильной простуды его отослали домой. По вечерам пани Ядвига ходила лечить старика отварами каких-то трав, которые успела набрать осенью.

Мария попросила справиться о Хаиме. Дождаться не могла пани Ядвигу: что говорил Кимантайтис, что?!

– Жив Хаим, – ответила она скупо.

Старик был озабочен своим здоровьем, больше его ничего не интересовало. Намаявшись зимой с чужой смертью сверх всякой человеческой меры, он боялся умереть прежде положенного срока.

Пани Ядвига заметила слезы Марии, сказала:

– Кончай выжимать последние соки. Придет твой муж, никуда не денется. Раз не отправляют назад, значит, жив и здоров. Он любит тебя и выживет для тебя, что бы с ним ни случилось. Такая любовь, как у него, дает силу для жизни.

Словом «любовь» называют многое из того, что никогда ею не было и не будет. Любовь – как негаснущий свет в человеке, пока он дышит.

Хаим и Мария дышали друг другом, и, когда его не было с нею, ей казалось, что она не живет. Если кому-то из них становилось плохо, они менялись физической силой и силой характера. Перетекали друг в друга, словно содержимое песочных часов, терпеливо, нескончаемо и не скучно. Бывало, Хаим слабел волей, и Мария вытягивала его из бессилия.

Правда, такие минуты случались редко. Мало что могло вывести Хаима из себя. Он не зависел ни от чьих мнений и не допускал чуждого влияния на себя, даже влияния обстоятельств, какими бы трагическими и безысходными они ни казались. Он умел отстраняться и сохранял насмешливый оптимизм, который люди принимали за легкомыслие или гордыню. А Мария знала: ее муж – человек чистого эмоционального духа, без примесей; его чувства, точно легкие цвета акварели, не смешивались с окружающей средой, тяжелой и масляной.

Вот так же в любви он был предельно искренен и прозрачен. Женщины чаще всего не верили этой чистоте, полагали, что он либо высокомерный, либо играет на публику. Некоторые мужчины считали его сентиментальным, романтичным размазней; встречались и те, кто не скрывал презрения.

Хаим не хотел видеть усмешек, – и не видел, не настраивался против скрытых и явных недругов. Он поступал согласно собственной природе. Нечто сродни неколебимому эгоистичному упрямству наличествовало в своеобразном нраве и невозмутимом поведении мужа, чему Мария не находила названия, и нельзя сказать, будто он совсем не раздражал ее своим снисходительным отношением к людям. Порой она думала, что его несмешиваемость – уникальная способность, а иногда сомневалась: не патология ли?.. Но, как бы ни думала, не представляла себя без него.

Углядев дерево, она поволокла к находке подобранную по пути корягу. Обрубила топором с дерева ветки сверху, стало жарко, и шапку сняла. Голова страшно чесалась, а поцарапать нечем, не растут ногти. Вместо них в лунках щербатые пластинки толщиной с бумагу. Странно, что все события и явления на мысе цепляются одно за другое, даже рост и крепость ногтей зависят от навигации. От еды.

Вчера маленький Алоис сказал очень длинную фразу:

– Вот я выласту больсой, буду лаботать, полуцу копеецки и поеду в Тикси, там куплю много-много хлеба, пилозков, тусонки, налима и ляпуски, насыплю в цай много-много сахала, и все это съем и выпью!

Юозас тоже грезит с промысловых денег съездить в Тикси и купить на зиму унты, как у Тугарина. Они легкие, теплые, любой мороз в них нипочем. А Хаим хочет на будущий год разжиться в портовом поселке хорошими ездовыми собаками. Мечтает упряжку завести, возить на ней дрова, чтобы Мария с топляком не мучилась…

Смешные мужчины! Чем кормить этих собак?

Тикси для переселенцев не просто столица ледяного края. Предел мечтаний, земля обетованная. Вполне, причем, реальная земля. Всего около девяноста километров отделяет от нее мыс Тугарина, по меркам здешних тысячекилометровых расстояний – пшик, а разница между благосостоянием там и тут астрономическая. Даже детям на мысе известно, что в Тикси ежедневно дают восемьсот граммов хлеба на человека, в месяц – по килограмму сливочного масла, сахара, сухого молока, по два килограмма крупы, пять банок говяжьей тушенки, плитку чая, табачные изделия… Деньги тиксинцы не зарабатывают – гребут, и все перечисленное могут еще и купить у спекулянтов запросто! В магазине по талонам ткани прекрасного качества и готовая одежда, кожаные ботинки, сапоги, красивые женские туфли – американцы присылают по ленд-лизу. Но в Тикси поселенцу не попасть, кто его здесь отпустит? Казалось бы, некуда бежать с мыса, а все равно в непромысловое время приезжает проверяющий комендант со списком, скрепляет его подписями.

Тикси – рядом и въяве, родина – далеко, в снах и глубокой тоске сердца. Нечасто вспоминали вслух Литву. Дашь ностальгии волю – сожрет не хуже голода, заставит кричать и метаться, как нервную Гедре…

В груди шевельнулся и зажегся горючий огонь. Мария прикусила запястье. Задавить внешний крик как-то можно, а что делать с внутренней, немолкнущей, стонущей болью? Она не разрешала себе открывать захлопнутую дверь, за которой погибала под взрывами бомб Литва… Но из двери сквозило. Сердце временами так кричало, лопнуть было готово. Мария могла успокоиться, только зарывшись лицом, безмолвным криком в грудь Хаима, и крик разбивался о кулак его сердца. В нем, в сердце мужа, Мария знала, живет огромная нежность к ней – нежность, которая, наверное, и есть любовь. Мария слушала тихий стук живой нежности и засыпала. А теперь, несмотря на то что сильно утомлялась, плохо спала.

Она поставила корягу на дерево. Сюда же притащит еще деревья, если удастся найти не очень большие и вырубить их изо льда. Самое трудное – тянуть вечером несколько связанных деревьев, впрягшись в лямки, далеко-далеко, до конторы. Плечи ночью болят едва ли не сильнее коленей. Хоть бы с водой нанесло побольше древесины с верховьев…

Тугарин называет добытчиц дров лошадьми, вроде шутит. Гедре язвит по этому поводу: «Интересно, могут ли люди-лошади быть друзьями товарищу Сталину – отцу, учителю и лучшему другу всего советского народа?» Гедре, конечно, позволяет себе подобные колкости потихоньку, только когда они с Марией остаются наедине. Переселенцы к тому же не относятся к советскому народу. Они же враги ему. Поэтому и Сталин им не товарищ…

Солнце исчезло, змейки поземки вдруг скрыли тропу, и в лицо ударил порыв жалящего ветра. Мария чуть не задохнулась. Глянула на небо из-под локтя и ахнула: пока размышляла о разном, наверху, оказывается, сварилась мутная серовато-белая каша и летит, летит к земле! Как же раньше не уловила погодных перемен?! Не успеть к дому, вот-вот грянет пурга!

Мария двинулась, наклонив встречь урагану голову, вперевалку, вязкой моряцкой походкой. Больно коленям, но надо вытерпеть, по-другому ветру не противостоять. А он подул еще сильнее… пурга началась. Тундру заштриховали белые шквальные вихри, мир вокруг исчез: ни неба, ни земли. Мария слепо пробивалась сквозь рыхлую, непроницаемую кашу, выстуженную, как в море вода… Куда ее несет? Уже не сама шла – ветер влек, вертел ставшее неуправляемым тело в немыслимом хороводе снежных змеек, змей, питонов, удавов; снег набивался в ворот, рукава, во все складки и щели одежды, отвороты валенок, леденел, таял и вторгался в слабое человечье тепло. Лицо и руки одел сплошной иней, ресницы слиплись, исхлестанные метельными прутьями колени не чувствовали ни ветра, ни боли, – ничего не чувствовали… Змеиный хоровод раскрутил и с размаху швырнул Марию оземь, лицом в крепкий наст.

Она почти инстинктивно разгребла плотный сугроб руками. Колени чудом согнулись – с сухим треском, надломленными лучинами, тело скорчилось, сжалось в прорытой пещерке и замерло.

Откуда-то из нездешнего мира штормовой волной донесло звук гонга. Обед, конец обеденного перерыва, или почудилось? Как же все-таки руки замерзли… Напомнив о себе, пальцы заныли. Их поддержали десны, сейчас вступит хор всего организма… Сволочь-цинга.

Мария сунула руки в штаны между ног, живот обдало стужей, но пальцы быстро согрелись. И сама согрелась, надышала свой крохотный подснежный мирок. Только бы не уснуть, дождаться окончания пурги. Может, она пройдет скоро, погода на мысе меняется быстро… Как же хочется спать… Спать… Спа…


Глава 13
Свинцовый омут

Над Марией гудели самолеты. «Пурга, – сопротивлялась она сну, – либо кровь, разгорячившись, зашумела в висках».

Нет, самолеты впрямь с железным гулом летели низко над землей. Кошмар открылся беспросветной теменью, затаился во вкрадчивом ожидании, и, наконец, медленное вращение породило в потемках круги свинцового омута.

Мрачный водоворот подступил к глазам вплотную, светлея в вихрящихся стенках, вытянул из несусветных глубин синюю снежницу и остановился. Коварная лужа заголубела, очистилась изнутри и стала прозрачной: Марии будто было предложено посмотреть сон со стороны, не входя в него, как кино на экране. Кошмар вторгался в сознание вопреки рассудку и воле.

…Город суетился разворошенным муравейником, по дорогам неслись машины, мотоциклы, по обочинам громоздились брошенные подводы. Сирены выли с крыш домов, отвечая авианалету. Вой взмывал, опускался и снова взвивался наступательными хрипучими волнами. Воздушная тревога заставила кинуться врассыпную колонну людей, в сумятице раздались автоматные очереди, где-то неподалеку послышался стремительно нарастающий металлический свист, удар, и земля сотряслась. Между зданиями рядом с дорогой поднялся фонтан головастого, как медуза, пыльного дыма. Самолеты бомбили город. Им отвечали зенитки, улицы исчезли в пороховых облаках и в дыму горящих зданий.

С поводков конвоиров в черной форме СС, визжа, рвались перепуганные собаки. Люди с нашитыми на одежду желтыми звездами слепо метались, наталкивались друг на друга, падали, барахтались, прикрывая головы руками.

«Звезда Давида, – подумала Мария. – Эти люди – евреи».

Но вот грохот зениток смолк. Бомбардировка кончилась, и охранники с деревянными дубинками ринулись собирать рассыпанную колонну. Распахнулись ворота, широкие, массивные, опутанные поверху колючей проволокой. Такие были, кажется, в старинных укреплениях Каунаса, в каком-то из фортов, где располагалась тюрьма. Евреев загнали в ворота и повели…

Здесь стояли деревья, среди зелени белела отцветающая черемуха, земля под нею словно снегом присыпалась… Беззвучно крича, охранники, похоже, литовцы, принуждали пленников раздеться, тыкали дубинками в спины женщин, били по плечам мужчин. Два вороха – тряпья и обуви – росли, росли…

Мария не могла стряхнуть оцепенение, не могла проснуться и прекратить страшное видение. Сон неумолимо продолжался, и не было никаких сил открыть глаза и вернуться в спасительный мир пурги. Мария, напротив, погружалась на дно свинцового омута, ходила по краю бездны, дивясь сквозь бредовый кошмар, что не болят ни колени, ни десны. А лучше б они разбудили ее уколами, спазмами, щипками выкручивающей боли, чем видеть все это… Боже, зачем тетка Дарья сказала когда-то памятливой Машеньке, будто у нее вещие сны?!

Люди тщетно пытались спрятаться друг за друга. Голые мужчины обнимали голых родителей, жен и детей. С краю обувной груды кто-то аккуратно поставил маленькие коричневые ботиночки. Они блестели, нисколько не запыленные, значит, ребенка несли на руках.

Глаза Марии перебегали с одной обнаженной фигуры на другую. Почти все лица были опущены, и на немногих открытых застыли гримасы ужаса, только слезы лились и мелко дрожали подбородки. Среди темноволосых головок детей она не увидела ни одной светлой, но, может, белокурый ребенок находился внутри толпы…

Из чьих-то рук вырвалась худенькая девушка. Мужчина в галифе и обычном невоенном пиджаке, размахивая дубинкой, поспешил к ней с другого конца. За те доли секунды, пока девушка озиралась, Мария заметила на ее тонкой шее и встопорщенной, совсем еще юной груди пятна свежих кровоподтеков и застарелых синяков. На темном опухшем лице горели яркие белки безумных глаз.

Девушка полетела вперед. Она мчалась легко, едва касаясь земли, кудрявые черные волосы развевались за ней, как вырванный из кромешного ужаса смертный флаг.

Смуглая фигурка приблизилась к черемуховому дереву, когда из толпы тяжело выпрыгнул и, с трудом поднимая колени, побежал за нею человек с седой бородой, тощий и очень старый… «Старый Ицхак», – поняла Мария, леденея сердцем.

Неистово лаяли овчарки. Литовец с дубинкой поравнялся с тем местом, откуда выскочили беглецы, один из эсэсовцев собрался спустить собаку с поводка, второй прицелился из автомата, и все замешкались – командир отдал приказ стоять. Ему, наверное, захотелось посмотреть, куда устремились эти двое, ведь из крепости никому не уйти.

Беззубый рот старика в безграничном отчаянии выкрикивал имя, и по артикуляции губ Мария поняла, чье… нет, как только увидела старого Ицхака, поняла.

…Сара бежала к черемухе с высоко поднятой головой, точно решила разбиться о дерево, но за два шага до него остановилась, повернулась и, не справившись с силой движения, упала в снег черемуховых лепестков. Старый Ицхак сиганул молниеносным движением, как ныряльщик, и полупустым кожаным мешком свалился у ее ног.

Стало тихо. Не здесь, на мысе, а там, на дне омута. Тишина длилась мгновение, и кто-то зарычал – страшно, с яростным горловым клекотом, низким и бесконечно скорбным, – так, наверное, рычит волчица у разоренного логова. Мария не сразу сообразила: этот дикий рык издала она. Глаза зажмурились, но видели, видели… Видели – люди кричат. Они кричали что-то свое. В груди Марии жил глухой рык беды, надсадный голос горя, и, не вмещаясь в ней, колотился о стенки снежной темницы, пробивался наружу, к ветру.

Старый отец обнимал дочь, целовал ее избитое до черноты лицо, шептал ей на ушко… Мария могла бы поклясться, – она слышала, – старый Ицхак шептал молитву, их глаза улыбались, уже далеко, у высшей точки земного предела, за которым – спасение.

А лица людей были лишены всякой надежды. Мария увидела Готлибов. Кричащего Шнеура, старшего племянника мужа, он приходил как-то с Сарой к ним на Лайсвес-аллее, кричащих братьев, похожих на Хаима, друг на друга и на старого Ицхака, их кричащих женщин, прижимающих к себе кричащих детей…

Они кричали потому, что до командира дошло, что он опоздал – двое все-таки ускользнули от него, от расправы, бежали из этого мира.

Исступленный вопль и невыносимое нервное напряжение, вызвавшее кровоизлияние в глаза, не дали воспаленному мозгу Марии увидеть, что случилось потом. Прозрачная снежница залилась кровью. Кровь взрывалась и шибала верх толчками, высокими струями, била фонтаном с механическим треском, стрекотом и тупыми отрывистыми звуками, а минуту спустя багровый поток превратился в клубы черного жирного дыма. Дым вздулся, понесся вдаль сумрачным вихревым потоком в голове Марии, в ней и с нею. Горло сжалось, вытиснув остатки больного крика в мертвеющую тишину, но кошмар еще не завершился.

Из-за дыма показалась верхушка цветущей черемухи, показалась она вся. Дерево стояло на покатой медной крыше строения диковинной конструкции, вроде беседки. С середины ствола, сверху донизу забрызганного кровью, из ошметков прилипших к коре седых волос стекали студенистые комочки чего-то белого и, прежде чем близко, над самым ухом услышать чье-то громкое поскуливание, Мария вспомнила: в кричащей семье Готлибов она не видела старую женщину со светлоголовым мальчиком на руках.

– Тур[50], тур-р! – сказал спокойный голос, и в лицо сыпанул снег.

Узкие черные глаза смотрели на Марию с сочувствием и тревогой.

– Хоросо кричал ты, собака слыхал, – проговорил мужчина, подтаскивая безвольное тело Марии к нартам. – Хоросо, оннако, уй, страсно… Чего кричал?

Она его узнала: это был тот самый старик, который осенью подсказал поселенцам, как нужно строить юрты, и помог им.

– Уй, оннако чего так страсно кричал? – повторил старик-якут.

Мария чувствовала себя средоточием огромного горя и боялась его выплеснуть, но он спрашивал, и она ответила, выхрипела стиснутым горлом страшное слово, мучающее ее:

– Каак.


Глава 14
Шаманка Кэтэрис

Было тепло, даже жарко, ветер не гудел. Не гудели самолеты… Значит, пурга кончилась.

Сильные руки подняли и внесли Марию куда-то, лицо овеял парной дымный воздух. Чуть прогоркло пахло сырыми шкурами. Костер горел недалеко от входа, послушно вздымаясь кверху, – уютный, домашний огонь. Он собирался деликатным столбом белесого дыма и уходил в дыру на конусообразном потолке из шкур, где с перекладин свисали, коптясь, окорока чудного кофейного цвета, одетые в боках желтоватым салом. Что-то вкусно булькало и кипело в котле над огнем. За меховой перегородкой поскрипывал снег, слышались взволнованные голоса и мягкий топот ног, женских, судя по частоте шагов.

Знакомая ноющая боль кралась от коленей к бедрам, спине, отдавалась в локтях, тело дрожало от внутреннего озноба. Мария провела языком по высохшему рту и попросила:

– Пить.

Трудно понять в отблесках пламени, что за человек подошел к ней – мужчина или женщина, уж очень старым было его лицо: плоское, с маленьким приплюснутым носом и скошенными к вискам туманными глазами; кожа, как кора дерева, вся в глубоких продольных морщинах, мелко испещренных поперечными. Опахнув кисло-сырным духом старости, человек приподнял голову Марии, поднес к ее рту ковш с водой. Вода не успела смешаться со льдом, талые льдинки тонко звенели о стенку ковша.

– Спасибо, – сказала Мария.

Женщина кивнула. Все-таки женщина, в странном платье из отлично выделанной замши, с длинной бахромой по рукавам и подолу. На завязках бахромы болтались крохотные, вырезанные из кости и ремня игрушки, железные трубочки и кольца.

Отложив ковш, старая женщина протянула к Марии костлявые коричневые руки. Показалось, задушит сейчас. Она инстинктивно отпрянула, и старуха скрипучим голосом пробормотала что-то успокаивающее. Прохладные шершавые пальцы легонько пробежали по лицу, коснулись лба и задержались на темени…

Пусть задушит. После того, что видела в вещем сне, Марии не хотелось жить.

Чуткая рука легла на темя, и старуха запела. Мария не знала ни слова из ее языка, но все понимала. Песнь звала кого-то. Боль, разлитая в теле Марии, начала потихоньку собираться к животу, вытекая из коленей, локтей, из ломких костей и суставов, тронулась выше, соединилась с комом жгучего горя в груди. Тяжелая больная волна затопила грудь, стеснив дыхание, сдавила могильным камнем, но не остановилась.

Старуха пела с закрытыми глазами, почти не разжимая губ. Она звала боль. Древесное лицо покрылось испариной, ручейки пота побежали по впалым вискам. В голове Марии стало темно, мозг пронзило черным полузадушенным криком, жирным чадом и смрадом – нездешним, из сна. Ползучий ужас тек вверх растопленным свинцом, свиваясь толстой оплавленной нитью. Из темных недр тянулось, вытягивалось к затылку и темени горе.

Раздался железный скрежет. Над головой звякнуло, будто ножницы отделили от Марии что-то тугое, живое и цепкое, в глазах мелькнули черемуховые лепестки в каплях крови, и тягучая боль резко отпустила. Тело тотчас охватила истома, ласковая, мягкая, почти младенческая, – Мария не помнила, когда она чувствовала себя так хорошо. Убаюкивающий голос слышался, как серебристый скрип снега, как мамина колыбельная, которой она не знала никогда… «Царю небесный, Утешителю, Душе истины, Иже везде сый и вся исполняй, сокровище благих и жизни…» – пел в голове церковный хор. Мария уснула.

Кто-то поил ее бульоном. Желудок, живущий отдельной жизнью вечно алчущего существа, просил и жаждал, готовый принять столько, сколько в него вольют, но ему не дали сразу. Жидкость, насыщенная непередаваемо сильным вкусом, была густой и жирной.

Марию отпаивали целебным мясным бульоном часто и понемногу, затем сон без видений и грез вновь охватывал ее блаженным теплом. Аромат свежесваренного мяса щекотал и дразнил ноздри: мясом желудок угостили чуть погодя. Вначале на языке оказалось несколько тонюсеньких кусочков, затем еще и еще, Мария с наслаждением глотала горячее, сочное мясо, почти не разжевывая. Глотала и прислушивалась к спокойствию в себе, вокруг, чувствуя, как в кровь вливаются утерянные силы.

Очнувшись, она сказала:

– Хаим.

– Бот, стал ты, – с облегчением откликнулся привезший ее сюда старик. – Домой ехат нада.

– А разве вы не здесь живете?

– Нет, – он махнул рукой, – моя дом далеко-о. Эта дом – сын Кэтэрис.

Он непринужденно ткнул пальцем в древнюю старуху, одетую в просторное, пестрое платье. Сидя на корточках у огня, она задумчиво помешивала в огне палочкой и курила трубку.

– У сын Кэтэрис дба дети, дба сын. Они – там, олени смотрет, охранят. Олень – тых-тых ногой, копат ягель-мох… Тебе домой нада? – нерешительно спросил старик.

– Нада, – ответила Мария, невольно подхватывая якутский акцент.

Она села и огляделась. По бокам мехового полога лежали свернутые рулонами меховые постели, возвышался комод, увенчанный большим эмалированным тазом со сложенными в него вверх донцами чашками, на устланном шкурами полу – пара кастрюль и чайник. Рядом были навалены кожаные мешки и куча какого-то охотничьего снаряжения, к стене прислонены оббитые мехом лыжи-снегоступы, похожие на ракетки для игры в теннис. Возле входа один на другом стояли несколько ящиков.

Старик взял из ящика плитку чая и настругал на дощечке ножом.

– Чай будесь?

– Нет, спасибо, – отказалась Мария.

Он всыпал горсть чая в кружку с кипятком.

Мария поднялась. Голова кружилась, но колени и локти, как ни странно, почти не тревожили.

– Я, наверное, пойду.

– Э-э, погоди! Чай пью – едем. На собака едем.

Мария присела в ожидании, запоздало удивляясь тому, что колени начали слушаться.

– Ты один, дба, три день болел, – загибая по одному пальцу, сообщил словоохотливый старик. – Кэтэрис тебя лечил.

– Спасибо, – вежливо поблагодарила Мария старую женщину, и та, равнодушно качнув головой, снова вперилась тусклыми глазами в огонь костра.

– Ты страсно кричал, – укоризненно шепнул старик, огорченный холодноватой, как ему показалось, благодарностью гостьи. – Уй, нехоросо, быдто болк кричал! Кэтэрис – саман, она лечил тбой голоба от плохой черный сон, бот так – чик-чик, и быбросил сон далеко.

– Спасибо, – растерянно повторила Мария. Ей было неловко. Она не знала, чем отблагодарить гостеприимных людей за приют. Кроме приюта и, кажется, чашки бульона, она ничего не помнила.

На улице сверкало солнце. Пурга намела новых сугробов, но снег успел слежаться. Природа словно отдыхала после потрясений, полярный день сиял и искрился. Несколько облезлых оленей спокойно гуляли у мехового домика, ничуть не пугаясь собак.

Мария вдохнула свежий холодный воздух, немного пьянящий после напитанного крепкими запахами воздуха мехового жилья. Голова все еще кружилась, но неожиданный прилив бодрости и отсутствие каждодневной боли расслабляли тело. Приятно было чувствовать ногами земную твердь, приятно ступать по ней и жить.

– Здравствуйте, – сказала Мария женщине в оленьей дохе, укладывающей что-то к задку приготовленных к поездке нарт.

Женщина скупо кивнула ей и старику. Он спросил о чем-то, она опять кивнула и улыбнулась Марии, перед тем как исчезнуть за откинутой у входа шкурой.

Над тундрой повисла звонкая тишина, нарушаемая только звуком скользящих полозьев и прерывистым дыханием собак. Отдохнувшие, они бежали резво, держа направление на побережье. Скоро дым маленького кочевья растворился в ровной голубизне неба. Мороза не было. Тепло…

От ослепительной белизны снега заломило в глазницах. Мария нащупала в кармане телогрейки волосяную сеточку, накинула на лицо, и старик, оглянувшись, одобрительно подмигнул. Он начал напевать мягким, волнистым голосом и, полагая, что сидящая позади женщина слушает, из уважения к ней беспорядочно вставлял в песню русские слова.

При виде знакомого холма на глаза Марии навернулись слезы. «Три дня, – подумала она. – Меня, должно быть, ищут. Хоть бы Тугарин не наказал за прогул. Я хорошо отдохнула… Хаим вряд ли приехал».

Она ошиблась. На лай собак Хаим выбежал из юрты. Нет, не Хаим, бледное видение, похожее на него… Страшно худой и грязный, с запавшими и красными, словно уголья в плошках, глазами. Мария еще не встала с нарт, как он свалился возле нее, не согнул колени, а именно свалился. Держась на весу на носках, стал целовать ее руки, лицо, дерюжный мешок-шарф; припал к груди, как ребенок, и замычал.

Смущенный старик ошалело глянул на стыдно несдержанного мужчину и, отведя глаза, проговорил:

– Тыый[51].

Мария обняла ладонями лицо Хаима, жалкое, плачущее, и почувствовала то же, что и он. Спазм счастья – короткий и острый, как взмах ножа по горлу.


…Их юрту метели засыпали особенно сильно из-за холма, о который бились летящие косо вихри. Дом встретил рыбаков настороженной тишиной.

– Мария?! Мария! – кричал и звал Хаим, хотя уже понял, что Мария попала в пургу. Он порывался бежать, искать ее, но в таком состоянии, в полубеспамятстве, его не могли отпустить. На плечах, на груди, на спине Хаима повисли женщины и Юозас, а он пытался разметать их, забыв о боли в чугунных пальцах, снова треснувших и помороженных ледяной водой.

Рыхлый мелкий снежок быстро растаял, улегся на солнце за полдня. На поиски Марии вышли почти все мужчины поселка. Потом – Хаим, Юозас и пани Ядвига. Упряжка прибыла, когда они пришли домой, чтобы чуть-чуть отдохнуть и подкрепиться перед новым походом.

Якут отвязал притороченный к задку нарт мешок и вывалил на снег оленье стегно:

– Бот, подарок Кэтэрис отпрабил.

Ахнули все, Мария тоже не знала о подарке. Старик, страшно довольный произведенным эффектом, в щедрости чувств добавил к подарку Кэтэрис половину нельмы и несколько ряпушек из собачьего корма.

Ополоумевшая от восторга Гедре подхватила стегно, потащила в дом… Юозас хотел нарезать мясо на суп или построгать нельму, но то и другое оказалось мерзлым, каменно твердым и не поддавалось ножу, а рубить топором пани Ядвига не позволила – могли пропасть драгоценные крошки. Радость, радость! Решили ждать, пока подарки оттают, чтобы взял нож.

Женщины носились по юрте, словно наступил праздник. Это, вообще-то, и был праздник, ведь нашлась Мария, живая и невредимая. Все расспрашивали ее о приключении, о таинственной Кэтэрис, приславшей такой неожиданный и великолепный подарок.

Хаим тоже хотел бы послушать, но старик с загадочным видом отозвал его за мешковину, отгораживающую нары.

– Бот, – зашептал он торжественно, – тут – плохой сон от черный голоба!

С этими странными словами он сунул Хаиму в руки берестяной туесок с крышкой, крепко перевязанный сыромятным ремешком, и предупредил:

– Нету смотрет!

Туесок был маленький, но тяжелый, точно в нем лежал камень.

– Тбой Марыя сидел под снег и кричал. Уй, как страсно кричал, быдто болк – у-у-у-а-а-а! И моя подумал-подумал и ехал к Кэтэрис. Кэтэрис – саман, умный челобеки. Кэтэрис смотрел голоба тбой Марыя и гоборил: «Сопсем голоба черный». Кэтэрис лечил Марыя, брал памят и рубил плохой сон бот так – чик-чик.

Старик для пущей убедительности постриг пальцами воздух.

– Это сопсем плохой сон, болсой боль, как плохой челобеки, как пасыста. Этот сон нада спускат море. Пусь тонет там, другая мир, к абаа[52]. Так гоборил Кэтэрис. Да.

Хаим с недоумением качнул туесок. В нем, определенно, был камень. Слышалось, как он тяжко бултыхается в туеске.

– Ты не смотрет нутри, никто не смотрет! Сам бросай море, и тбой Марыя будет сопсем сдороп.

От угощения старик скромно отказался, отговорившись спешкой. Выйдя проводить спасителя жены, Хаим протянул ему серебряную ложку:

– Прошу вас, передайте, пожалуйста, Кэтэрис за лечение Марии. Это серебро.

– Нет, нет, – попятился старик, замотал головой и даже заложил руки за спину. – Кэтэрис не брать лоску, Кэтэрис не лечит са лоску… Так лечит. Челобеки, оннако, не еда, не бодка, челобеки не меняют. Мех – песесь, лис, болк, нерпа меняют на бодка.

– Тогда вы возьмите. Вы же спасли Марию.

– Нет, – с достоинством покачал головой старик. – Моя не брать. Челобеки спасат так, помогат так, когда другой челобеки плохо. Не нада денги.

…Хаим не развязал туесок, никому не сказал о нем и выбросил в прорубь сразу же, как только пришел к морю. Он склонен был верить тому, что рассказал старик. Осторожно расспрашивая жену о шаманке, о том, что случилось до пурги, во время ее и после, Хаим убедился: Мария почти ничего не помнит. Она сказала, что Кэтэрис угостила ее бульоном и вроде бы мясом – вот и все, что жена запомнила за трое суток, проведенных у доброй женщины в чуме. Смутно догадываясь о предотвращении неизвестной беды, Хаим тоже стал суеверно отгонять мысли об этом.

Больше ни он, ни остальные не видели старика-якута и не слышали о шаманке Кэтэрис. Кочевые люди, зависимые от оленей, уходят вслед за стадами, а тундра – широкая…


Глава 15
Закон вне закона

В одном из островных поселков засудили за что-то поселенца. Солдату велели препроводить преступника на Столбы, но конвойный его не довел и сам не вернулся. А когда двинулся лед, рыбаки увидели двоих людей на проплывавшей мимо льдине. Осужденный и солдат спали на ней. Спали так, как уснули в пургу, первый в мешочных обмотках вместо обуви на ногах, второй – с винтовкой за плечом. Людей, потерявшихся во время метелей, обычно находили только весной и называли их «подснежниками».

Тугарин сдержал свое обещание не вызывать судей из-за каждой ворованной доски и неявки на работу без уважительной причины в виде тяжелой болезни, смерти или той же пурги. Хотя, собственно, можно было уже не вызывать. На островах повсеместно началась практика невыездных судов. Акты о преступлениях доставлялись с оказией в Тикси куда следует, там принимали заочное решение, и оно вступало в силу.

Заведующий участком имел собственные понятия о справедливости. Сочувствовать врагам народа Тугарину в голову не приходило, он честно выполнял предписание ничем не облегчать им жизнь на острове, однако считал, что голодом и цингой его подопечные достаточно проучены. Наказание тюрьмой казалось ему излишним. Тугарин втайне осуждал государство за такое передергивание. Змей любил вкусно поесть, не любил мерзнуть и знал: если бы он голодал и мерз, он бы тоже начал тырить государственную рыбу и доски.

Он сам выносил вердикты, чем на корню рубил докладную связь милиционера с органами и его мечту о карьере. Вася был безутешен. Но Тугарин дал ему, кроме проведения следствия, возможность наказывать, и в милиционере открылся дар палача. Вася только жалел, что на мысе одни воришки, а настоящих, матерых рецидивистов нет, и порицал лояльность решений главного начальника мыса. Он бы спрашивал строже. Правда, трусоватый поклонник мастерства советских виноделов не выходил за рамки установленного хозяином мыса возмездия. Полицейский азарт в нем хорошо сдерживался бутылкой, выдаваемой по осуществлению служебного долга.

Так эти двое стали олицетворением местного закона. Протоколов никто не вел и прочей бумажной волокитой не занимался. Тугарин как верховная власть издавал устные законы, Вася-милиционер блистал как исполнитель.

Заурядный человек ограничился бы взысканием в виде штрафа и лишения карточек на муку, но не Тугарин. Он находил особое удовольствие в изобретении оригинальных наказаний. Книг Тугарин не читал и был бы, наверное, изумлен, выяснив, что почти все измышленные им казни когда-то кем-то уже применялись.

Например, летом пойманного расхитителя советской рыбы здесь привязывали раздетым к специально для этого поставленному столбу на маленькой площади у конторы рядом с праздничной трибуной. Обилие комаров и мошки в тундре – естественная пытка для человека. В теплую безветренную погоду они лезут в глаза, нос, рот, не дают дышать, и народ счастлив, когда задувают северные ветра. Гнус облеплял тело несчастного, как черный шевелящийся мех, и так обрабатывал, что не требовалось ни соленых розог, ни шпицрутенов.

Вася лично следил за наказанием вора и ходом секундной стрелки в наручных часах. Чтобы милиционер ненароком не понес незаслуженную кару вместе с наказанным, Васю с двух сторон обмахивали ветками мальчишки, нанятые за триста граммов муки каждый.

Поскольку экзекуция проводилась после рабочего дня, за нею могли наблюдать все желающие. После опухший до полной неузнаваемости преступник сам согласился бы немедленно взойти на эшафот – на виселицу, гильотину, куда угодно, но высшая мера на мысе не применялась. На следующий день человек, сплошь в крови от расчесов, направлялся на работу, где его обязывали выполнить положенную дневную норму. Хоть до утра. Тут присмотр вели другие, кому за это выдавали по килограмму муки.

Можно было не сомневаться: кто раз побывал «на столбе», больше на кражу не пойдет под страхом смерти. Не рискнули бы позариться на народное имущество и зрители.

Тугарин применял к правонарушителям индивидуальный подход. Комариную казнь он назначал молодым, чья кровь хорошо восстанавливается. Рабочему цеха засолки, бывшему художнику-иллюстратору, изловчившемуся стащить из кармана у технолога пачку папирос «Парашют», Тугарин велел под надзором милиционера выкурить три пачки зараз и не поскаредничал выделить их из личных запасов. Правда, третья не понадобилась. Художник, завзятый курильщик, легкомысленно полагал, что сумеет пустить в дым все три, но, так как давно не курил и был истощен от хронического недоедания, чуть не отдал богу душу после второй. Неудавшийся карманник навсегда излечился от пагубной страсти и той же зимою умер от голода, а не от предсказанного рака легких.

В Тикси Тугарина хвалили, милиционер удовольствовался сорокаградусными премиальными, а переселенцы благодарили главного начальника аж вслух. С оглядкой, конечно, чтобы не услышали посторонние. Если б не идея заведующего организовать ограниченное правовое общество, большинство жителей мыса мотало