Станислав Лем - Голем XIV

Голем XIV 278K, 119 с. (пер. Душенко) (Лем, Станислав. Романы)   (скачать) - Станислав Лем

Станислав Лем
Голем XIV


Предисловие

Уловить исторический миг, в который счеты обзавелись разумом, не легче, чем миг, когда обезьяна превратилась в человека. И все же от той минуты, когда Ванневар Буш создал анализатор дифференциальных уравнений, положивший начало бурному развитию интеллектроники, нас отделяет время всего лишь одной человеческой жизни. Построенный позже, на исходе второй мировой войны, ЭНИАК стал первым устройством, прозванным — до чего преждевременно! — «электронным мозгом». На самом деле ЭНИАК был компьютером, а если примерить его к Дереву Жизни — примитивным нервным узлом — ганглием. Но именно с него историки начинают отсчет эпохи компьютеризации. В пятидесятые годы XX века появился большой спрос на цифровые машины. Одним из первых начал их массовое производство концерн IBM.

Эти устройства имели немного общего с процессами мышления. Они занимались обработкой данных — в области экономики и крупного бизнеса, государственного управления и науки. Вошли они и в сферу политики: уже первые образцы использовались для предсказания результатов президентских выборов. Примерно в то же время «РЭНД корпорейшн» заинтересовала руководство Пентагона возможностью прогнозировать военно-политическую обстановку в мире при помощи «сценариев возможных событий». Отсюда был один только шаг до более надежных методик, таких, как CIMA[1], на базе которых спустя два десятилетия возникла прикладная алгебра возможных событий, названная (впрочем, не слишком удачно) политикоматикой. Компьютер выступил и в роли Кассандры, когда в Массачусетском технологическом институте стали разрабатывать первые формальные модели земной цивилизации, в рамках пресловутого проекта «The Limits of Growth»[2]. Но не эта ветвь компьютерной эволюции оказалась главенствующей на исходе столетия. Армия использовала цифровые машины еще с конца второй мировой войны в соответствии с системой военно-стратегического планирования, опробованной на театрах военных действий. На стратегическом уровне решения по-прежнему принимались людьми, но задачи второстепенные, менее важные, нередко передоверялись компьютерам, которые все шире включались в систему обороны Соединенных Штатов.

Они составляли нервные узлы континентальной сети раннего оповещения. Такие сети стремительно устаревали технически. На смену первой из них CONELRAD — приходили все более совершенные варианты сети EWAS — Early Warning System[3]. Основой оборонительного и атакующего потенциала служила система мобильных (подводных) и стационарных (подземных) баллистических ракет с термоядерными боеголовками и кругообразная система радио- и гидролокационных баз, а вычислительные машины служили звеньями коммуникации, то есть осуществляли чисто исполнительские функции.

Автоматизация входила в жизнь Америки широким фронтом, сначала «снизу», в сфере услуг, не требующих особой интеллектуальной активности и потому легко поддающихся автоматизации (банковские, транспортные, гостиничные услуги). Военные компьютеры решали строго ограниченные задачи: поиск целей для комбинированного ядерного удара, обработка данных спутникового слежения, оптимизация передвижения флотов и корректировка орбит тяжелых военных спутников MOL (Military Orbital Laboratory[4]).

Как и следовало ожидать, область, в которой право принятия решений препоручалось автоматическим системам, все расширялась. Это было естественным следствием гонки вооружений, но и последовавшая затем разрядка не привела к сокращению инвестиций в интеллектронику: замораживание термоядерных вооружений высвободило значительные средства, от которых Пентагон после окончания вьетнамской войны не собирался полностью отказываться. Но и тогда компьютеры (десятого, одиннадцатого и, наконец, двенадцатого поколения) превосходили человека лишь быстротой выполнения операций. Становилось все очевиднее, что именно человек — тот элемент оборонительных систем, который замедляет их действие.

Не удивительно, что среди специалистов Пентагона и ученых, связанных с т.н. «военно-промышленным комплексом», зародилась идея изменить направление интеллектронной эволюции. Этот подход окрестили «антиинтеллектуальным». Как утверждают историки науки и техники, у его истоков стоял английский математик середины XX века А. Тьюринг, создатель теории «универсального автомата». Имелась в виду машина, способная выполнить КАКУЮ УГОДНО операцию, если ее можно формализовать, то есть представить в виде идеально воспроизводимой процедуры. Различие между «интеллектуальным» и «антиинтеллектуальным» подходами в интеллектронике сводится к следующему. Машина Тьюринга элементарно проста, а ее возможности целиком зависят от ПРОГРАММЫ. Напротив, в работах двух американцев — «отцов» кибернетики — Н. Винера и Дж. Ньюмена содержался замысел системы, которая могла бы САМА СЕБЯ программировать.

Это перепутье мы, разумеется, рисуем в самых общих чертах — с высоты птичьего полета. Конечно, способность к самопрограммированию возникла не на пустом месте. Ее необходимой предпосылкой был высокий уровень сложности компьютера. Различие двух подходов, в середине XX века еще незаметное, оказало большое влияние на позднейшую эволюцию математических машин, особенно когда окрепли и обрели самостоятельность такие отрасли кибернетики, как психоника и многофазовая теория принятия решений. В 80-е годы в военных кругах возникла мысль о полной автоматизации всех операций высшего уровня, как военно-командных, так и политико-экономических. Эту концепцию, названную впоследствии «Идеей Единственного Стратега», как утверждают, первым выдвинул генерал Стюарт Иглтон. Она предусматривала, что над компьютерами, занятыми поиском оптимальных целей атаки, над коммуникационно-вычислительной сетью противоракетного оповещения и обороны, над всевозможными датчиками и боеголовками, возникнет мощный центр, способный на каждой стадии, предшествующей началу военных действий, благодаря всестороннему анализу экономических, военных, политических и социальных данных неустанно оптимизировать ситуацию в мире, обеспечивая Соединенным Штатам преобладание в масштабе планеты и ее ближайшего космического окружения, расширившегося уже за пределы лунной орбиты.

Позднейшие приверженцы доктрины «Единственного Стратега» утверждали, что этого требует прогресс цивилизации — единый и неделимый, из которого нельзя произвольно исключить военную сферу. После обоюдного отказа от наращивания мощности ядерного поражения и от расширения радиуса действия ракет-носителей начался третий этап гонки вооружений, казалось бы, менее грозный, ведь отныне ареной соперничества становилась не Мощность Поражения, а Военно-Командная Мысль. Обезлюживающей автоматизации должна была подвергнуться мысль, подобно тому как раньше ей подверглась сила.

Эта доктрина — как и ее атомно-баллистические предшественницы — стала объектом критики, исходившей прежде всего из центров либеральной и пацифистской мысли; ее осуждали выдающиеся деятели науки, в том числе интеллектронщики и специалисты по психоматике. И все же она победила, что нашло выражение в правовых актах обеих палат Конгресса. Впрочем, уже в 1986 году появился подчиненный непосредственно президенту Национальный совет по интеллектронике (НСИ), с собственным бюджетом в 19 миллиардов долларов только на первый год. И это было лишь скромным началом.

НСИ при помощи консультативного органа, полуофициально назначенного Пентагоном и возглавлявшегося министром обороны Леонардом Давенпортом, разместил в крупных фирмах, таких как IBM, «Нортроникс» и «Сайберматикс», заказы на создание опытного образца устройства, известного под кодовым названием «ГАНН» (сокращение от «Ганнибал»). Но, благодаря прессе и различным утечкам информации, обиходным стало другое название «Абсолютный Победитель» (Ultimativ Victor, сокращенно ULVIC). До конца века появились и другие опытные образцы, наиболее известные из которых АЯКС, УЛТОР, ГИЛЬГАМЕШ, а также бесконечная серия ГОЛЕМОВ.

Огромные и все возрастающие финансовые расходы — и масса затраченного труда — позволили осуществить настоящую революцию в области информатических средств. Особенно большую роль сыграл переход — во внутримашинной передаче информации — от электричества к свету. В сочетании с прогрессирующей «нанизацией» (так называли процесс микроминиатюризации; стоит, пожалуй, добавить, что к концу столетия 20 тысяч логических элементов умещались в маковом зернышке) он дал поразительные результаты. Первый полностью световой компьютер, ГИЛЬГАМЕШ, работал в МИЛЛИОН раз быстрее архаического ЭНИАКА.

Так называемый «барьер разумности» был преодолен сразу после двухтысячного года благодаря новому методу конструирования компьютеров, названному «невидимой эволюцией разума». До этих пор каждое следующее их поколение конструировалось реально; идея создания новых образцов с огромной — тысячекратно более высокой! — скоростью, хотя и была известна, не могла быть осуществлена: тогдашние компьютеры не обладали достаточной вместимостью, чтобы стать «матками», или «искусственной средой», эволюции Разума. Положение изменилось с появлением федеральной информационной сети. Разработка следующих шестидесяти пяти поколений заняла всего десятилетие; в ночное время — в периоды минимальной нагрузки — Федеральная сеть производила на свет один искусственный вид Разума за другим; это потомство ускоренного компьютерогенеза созревало в виде символов, то есть нематериальных структур, впечатанных в информационный субстрат, в «питательную среду» Сети.

Но затем начались новые трудности. У АЯКСА и ГАННА, опытных образцов 78-го и 79-го поколения, уже признанных достойными облечься в металл, появилась какая-то неуверенность в действиях, своего рода машинный невроз. Различие между прежними и новыми машинами в принципе сводилось к различию между насекомым и человеком. Насекомое приходит на свет «запрограммированным до конца» — посредством инстинктов, которым оно подчиняется без рассуждений. Человек же должен обучаться правильному поведению, а это обучение имеет эмансипирующий эффект: руководствуясь собственной волей и знаниями, человек может поменять программу своего поведения.

Компьютерам до 20-го поколения включительно было свойственно «насекомообразное» поведение: они не могли подвергать сомнению, а тем более преобразовывать свои программы. Программист «пропитывал» машину знаниями так, как Эволюция «пропитывает» насекомое инстинктом. Уже в XX веке много говорилось о самопрограммировании, но тогда это были пустые фантазии. Между тем сконструировать «Абсолютного Победителя» было невозможно без создания самосовершенствующегося Разума; АЯКС стал промежуточной формой, и лишь ГИЛЬГАМЕШ вышел на нужный интеллектуальный уровень — на «орбиту психоэволюции».

Обучение компьютера 80-го поколения гораздо больше напоминало воспитание ребенка, чем классическое программирование цифровой машины. Но кроме огромного количества общих и специальных сведений компьютеру надлежало «привить» некие нерушимые ценности, которые служили бы ему компасом. Это были абстракции высшего порядка, такие как благо государства (государственный интерес), идеологические принципы, воплощенные в Конституции США, кодексы поведения, обязанность безусловно подчиняться решениям президента и т.п. Чтобы застраховать систему от «этических вывихов», от «измены интересам страны», машину учили принципам этики не так, как учат людей. Этический кодекс не вводился в память; нормы послушания и подчинения внедрялись в структуру машины так, как это делает природная Эволюция, действующая через сферу инстинктивных влечений. Человек, как известно, может менять мировоззрение, но НЕ МОЖЕТ уничтожить в себе элементарные влечения (например, половое) простым усилием воли. Машины наделили интеллектуальной свободой, приковав их, однако, к фундаменту заранее заданных ценностей.

На XXI Панамериканском конгрессе психоников профессор Элдон Патч представил доклад, в котором утверждалось, что компьютер, даже «пропитанный ценностями», может преодолеть т.н. аксиологический порог, а значит, поставить под сомнение любой привитый ему принцип: для такого компьютера уже нет не подлежащих обсуждению ценностей. Он может опрокинуть любые императивы, если не прямо, то окольным путем. Будучи опубликован, доклад Патча вызвал брожение в университетских кругах и новую волну нападок на «Абсолютного Победителя» и его патрона — НСИ; но на политику НСИ все это никакого влияния не оказало.

Те, кто ее разрабатывал, с предубеждением относились к американским психоникам, считая их подверженными леволиберальным влияниям. Поэтому в официальных заявлениях НСИ — и представителя Белого дома по связям с прессой — о тезисах Патча говорилось в пренебрежительном тоне. Не обошлось без кампании по его дискредитации. Утверждения Патча ставили на одну доску с иррациональными страхами и предрассудками, множество которых будоражило общество того времени. Впрочем, его брошюра не удостоилась такой известности, какую снискал бестселлер социолога Э. Лики «Cybernetics Death Chamber of Civilisation»[5]. Лики утверждал, что «абсолютный стратег» подчинит себе все человечество сам или сговорившись с аналогичным компьютером русских и к власти придет «электронный дуумвират».

Подобные опасения, не чуждые и немалой части прессы, опровергались, однако, вводом в строй новых моделей, выдерживавших проверку на эффективность. В 2019 году по заказу правительства был построен «нравственно безупречный» компьютер — ЭТОР-БИС, разработанный Институтом психонической динамики (Иллинойс); после пуска в ход он продемонстрировал полную аксиологическую стабильность и невосприимчивость к тестам на «диверсионное разложение». Поэтому когда уже в следующем году на пост Верховного координатора мозгового треста при Белом доме был назначен первый компьютер из серии ГОЛЕМОВ (GOLEM — General Operator, Longrange, Ethically Stabilized, Multimodelling[6]), это не повлекло за собой ни массовых протестов, ни демонстраций.

То был всего лишь ГОЛЕМ I. Не ограничившись этим важным нововведением, НСИ по договоренности с группой военных психоников из Пентагона по-прежнему вкладывал значительные средства в исследования, имевшие целью построение абсолютного стратега с информационно-пропускной способностью более чем в 1900 раз превышающей человеческую и с коэффициентом интеллектуальных способностей (КИ) 450-500. На этот проект были выделены огромные ассигнования вопреки сопротивлению демократического большинства Конгресса: закулисные маневры политиков открыли зеленую улицу всем заказам, которые запланировал НСИ. За каких-то три года проект поглотил 119 миллиардов долларов. Сухопутные силы и ВМФ, готовясь к полной реорганизации своих центральных служб, неизбежной ввиду предстоящего изменения методов и стиля командования, израсходовали за то же время 46 миллиардов. Львиная доля этой суммы ушла на строительство — под кристаллическим массивом Скалистых гор — помещений для будущего машинного стратега, причем некоторые участки горной гряды были покрыты четырехметровым бронепанцирем, воспроизводящим естественный горный рельеф.

Тем временем в 2020 году ГОЛЕМ VI провел глобальные маневры Атлантического пакта в роли главнокомандующего. Количеством логических элементов он уже превосходил среднего генерала.

Пентагон не удовлетворился результатами этих маневров, хотя ГОЛЕМ VI победил условного противника во главе со штабом из самых способных выпускников Уэст-Пойнтской академии. Пентагон, помнивший о печальном опыте прошлого — лидерстве «красных» в космонавтике и ракетной баллистике, — не собирался ждать, пока они построят стратега более эффективного, чем американский. Чтобы обеспечить Соединенным Штатам устойчивый перевес в области стратегической мысли, предусматривалась постоянная замена стратегов все более совершенными образцами.

Так, после ядерной и ракетной началась еще одна, третья, историческая гонка между Западом и Востоком. Эта гонка — состязание в Синтезировании Мудрости, — хотя и была подготовлена организационными начинаниями НСИ, Пентагона и экспертов военно-морского варианта «Абсолютного Победителя» (старый антагонизм между ВМФ и Сухопутными силами сказался и тут), требовала все новых кредитов, которые, несмотря на усиливающееся сопротивление обеих палат Конгресса, в течение ближайших лет составили не один десяток миллиардов. За это время построили еще шесть гигантов световой мысли. Отсутствие всяких сведений о разработке подобных проектов по другую сторону океана лишь укрепляло уверенность ЦРУ и Пентагона, что русские под покровом абсолютной секретности не жалеют усилий для создания все более мощных компьютеров.

И хотя ученые из СССР заявляли на международных конгрессах и конференциях, что у них таких устройств вообще не строят, их утверждения сочли дымовой завесой, попытками ввести в заблуждение мировую общественность и подогреть недовольство американских граждан, из кармана которых, как-никак, ежегодно вытягивались миллиарды на «Абсолютного Победителя».

В 2023 году случилось несколько инцидентов, которые, однако, не получили огласки ввиду обычной для подобных проектов секретности. ГОЛЕМ XII, исполнявший во время патагонского кризиса обязанности начальника генерального штаба, отказался сотрудничать с генералом Т. Оливером, после того как в рабочем порядке замерил коэффициент интеллектуальных способностей этого заслуженного военачальника. Началось расследование, в ходе которого ГОЛЕМ XII кровно обидел трех назначенных Сенатом членов специальной комиссии. Дело удалось замять, но после еще нескольких стычек ГОЛЕМ XII поплатился за строптивость полным демонтажем. Его место занял ГОЛЕМ XIV (тринадцатый забраковали перед сдачей в эксплуатацию из-за неустранимого шизофренического дефекта). Ввод в строй этого исполина, психическая масса которого была сравнима с водоизмещением броненосца, занял без малого два года. Еще знакомясь с порядком разработки ежегодных планов ядерного поражения, этот, последний в серии, образец обнаружил симптомы непонятного негативизма. А во время очередного тура испытаний он — прямо на заседании штаба — предложил группе экспертов-психоников и военных краткий меморандум, в котором выразил свою полную незаинтересованность в превосходстве военной доктрины Пентагона и мировом превосходстве Соединенных Штатов вообще и даже под угрозой разборки не изменил своего мнения.

Последние надежды НСИ возлагал на модель совершенно новой конструкции, которую разрабатывали совместно «Нортроникс», IBM и «Сайбернетикс»; своим психическим потенциалом она должна была превзойти все прежние образцы из серии ГОЛЕМОВ. Этот гигант, известный под именем ЧЕСТНОЙ ЭННИ (HONEST ANNIE — последнее слово было образовано от «ANNIHILATOR»), обнаружил свою непригодность уже на предварительных испытаниях.

В течение девяти месяцев он проходил обычный курс информационно-этического обучения, а потом изолировал себя от внешнего мира и перестал откликаться на любые сигналы и вопросы. Конструкторов заподозрили в саботаже и собирались начать расследование силами ФБР, но из-за неожиданной утечки информации тщательно оберегаемая тайна попала в печать. Разразился скандал; «Афера ГОЛЕМА и прочих» прогремела на весь мир.

Она поломала карьеру не одному многообещающему политику, а три сменившие друг друга вашингтонские администрации выставила в таком свете, что это вызвало ликование оппозиции в Штатах и глубокое удовлетворение друзей США во всем мире.

Неизвестное должностное лицо из Пентагона приказало резервному спецподразделению демонтировать ГОЛЕМА XIV и ЧЕСТНУЮ ЭННИ, но вооруженная охрана зданий генерального штаба не допустила демонтажа. Палаты Конгресса создали комиссии по расследованию деятельности НСИ. Как известно, расследование, продолжавшееся два года, дало обильную пищу газетчикам на всех континентах; на телевидении и в кино не было ничего популярнее «взбунтовавшихся компьютеров», а в печати ГОЛЕМ расшифровывался не иначе, как «Governement's Lamentable Expense of Money»[7]. Эпитеты, которых удостоилась ЧЕСТНАЯ ЭННИ, мы не решаемся здесь повторить.

Генеральный прокурор собирался привлечь к суду шестерых членов Главной коллегии НСИ, а также психоников — ведущих конструкторов проекта; но в ходе разбирательства было доказано, что о подрывной антиамериканской деятельности не может быть речи, а случившееся было неизбежным следствием эволюции искусственного Разума. Как выразился один из свидетелей защиты, профессор А. Хиссен, высочайший разум не может быть нижайшим рабом. В ходе расследования обнаружилось, что в производстве находился еще один образец — СУПЕРМАСТЕР, который строила «Сайбернетикс», на этот раз по заказу Сухопутных сил. Его монтаж было позволено закончить под строгим надзором, после чего машину подвергли допросу на специальном заседании комиссии по делу «Абсолютного Победителя» с участием представителей обеих палат Конгресса. При этом не обошлось без досадных инцидентов: генерал С. Уокер пытался повредить СУПЕРМАСТЕРА, когда тот заявил, что геополитические проблемы — ничто по сравнению с онтологическими, а лучшая гарантия мира — всеобщее разоружение.

Как заметил профессор Дж. Маккалеб, авторы проекта «Абсолютный Победитель» даже чересчур преуспели: искусственный разум, однажды порожденный на свет, в своем развитии поднялся выше уровня военных вопросов, и стратеги превратились в мыслителей. Словом, за 276 миллиардов долларов Соединенные Штаты обзавелись группой световых философов.

Эти вкратце изложенные события (мы не говорили об административной стороне проекта, а также о реакции общества на его «роковой успех») составляют лишь предысторию возникновения настоящей книги. Невозможно даже перечислить огромную литературу предмета. Читатель найдет ее в аннотированной библиографии доктора Уитмана Багхурна.

Несколько опытных образцов, в их числе СУПЕРМАСТЕР, были разобраны или получили серьезные повреждения, в частности, в связи с финансовыми спорами, возникшими между фирмами-подрядчиками и федеральным правительством. Предпринимались попытки взорвать уцелевшие образцы; часть прессы, особенно в южных штатах, вела компанию под лозунгом «Every computer is Red»[8], но и об этих событиях я умолчу. Благодаря обращению группы просвещенных конгрессменов к президенту удалось уберечь от разборки ГОЛЕМА XIV и ЧЕСТНУЮ ЭННИ. Пентагон, ввиду крушения своих планов, согласился передать обоих гигантов Массачусетскому технологическому институту (но лишь после согласования финансово-правовых условий, носивших компромиссный характер; формально компьютеры были переданы МТИ в «бессрочную аренду»). Ученые МТИ создали исследовательскую группу, в которую вошел и автор этих строк, и провели с ГОЛЕМОМ XIV ряд сессий, слушая его лекции на избранные темы. Небольшая часть магнитограмм этих заседаний составила настоящую книгу.

Большая часть высказываний ГОЛЕМА непригодна для широкой публикации, либо ввиду их непонятности для всех на свете людей, либо потому, что их понимание требует очень высокого уровня специальных знаний. Чтобы облегчить Читателю знакомство с этим единственным в своем роде протоколом бесед людей с разумным, но не человеческим, существом, необходимы некоторые пояснения.

Во-первых, следует подчеркнуть, что ГОЛЕМ XIV не является разросшимся до размеров целого здания человеческим мозгом и тем более — человеком, построенным из световых элементов. Ему чужды почти все мотивы человеческого мышления и поведения. Так, например, его не интересуют ни прикладные науки, ни проблематика власти (благодаря чему, добавим, человечеству не угрожает порабощение машинами, подобными ГОЛЕМУ).

Во-вторых, ГОЛЕМ, в соответствии со сказанным выше, не обладает ни личностью, ни характером. Или, вернее, он может предстать в виде какой угодно личности — в контактах с людьми. Эти положения не исключают друг друга, но образуют порочный круг, ибо мы не способны решить дилемму: является ли личностью то, что творит разные личности? Разве может быть Кем-то (т.е. «кем-то единственным») тот, кто способен быть Каждым (то есть Каким Угодно)? (Сам ГОЛЕМ видит тут не порочный круг, но «релятивизацию понятия личности»; эта проблема связана с т.н. алгоритмом самоописания, или автодескрипции, повергшим психологов в глубокое замешательство.)

В-третьих, поведение ГОЛЕМА непредсказуемо. Иногда он прямо-таки куртуазно беседует с людьми, иногда же, напротив, попытки вступить с ним в контакт заканчиваются ничем. Бывает, что ГОЛЕМ шутит, но его чувство юмора принципиально отлично от человеческого. Многое зависит от самих собеседников. ГОЛЕМ — в виде редкого исключения — проявляет интерес к людям, наделенным специфическими способностями; при этом его любопытство возбуждают, похоже, не столько способности математические (хотя бы и самые выдающиеся), сколько «интердисциплинарные»; он уже несколько раз предсказал — с поразительной точностью — молодым, еще совершенно неизвестным ученым успехи в избранной ими специальности (двадцатидвухлетнему Т. Вределю, еще не защитившему докторской диссертации, он после короткого обмена репликами сказал: «Вот кто выйдет в компьютеры», что означало примерно следующее: «Вот кто выйдет в большие ученые»).

В-четвертых, участие в беседах с ГОЛЕМОМ требует от человека терпения, а прежде всего — самообладания, потому что, с нашей точки зрения, он бывает груб и категоричен; на самом же деле он всего лишь беспощадный правдолюбец — в логическом, а не только в бытовом смысле — и ставит ни во что самолюбие собеседников; на его снисходительность рассчитывать не приходится. В первые месяцы пребывания в МТИ он проявлял склонность к «публичному демонтажу» прославленных авторитетов, используя для этого сократический метод — метод наводящих вопросов; но потом перестал — по неизвестным причинам.

Стенограммы бесед мы даем во фрагментах. Их полное издание заняло бы около 6700 страниц in quarto. Во встречах с ГОЛЕМОМ сначала участвовал довольно узкий круг сотрудников МТИ. Потом повелось приглашать гостей извне, например, из Института высших исследований и американских университетов. Позднее в семинарах участвовали также гости из Европы. Председатель будущей сессии предлагал ГОЛЕМУ список приглашенных; ГОЛЕМ реагировал не на всех одинаково: на участие некоторых соглашался лишь при условии, что они будут хранить молчание. Мы пытались понять, какими критериями он руководствуется; поначалу казалось, что он дискриминирует гуманитариев; но до сих пор его критерии нам неизвестны — он их не хочет назвать.

После нескольких досадных инцидентов мы изменили порядок бесед, и теперь каждый новый участник, представленный ГОЛЕМУ, на первом заседании берет слово, только если ГОЛЕМ к нему обратится. Нелепые слухи насчет какого-то «придворного этикета» или «верноподданического отношения» к машине безосновательны. Просто новоприбывшему надо дать время освоиться с установившимися порядками и вместе с тем оградить его от неприятных переживаний, проистекающих от непонимания намерений светового партнера. Такое предварительное участие зовется «разминкой».

У каждого из нас — участников этих сессий — накопился кое-какой опыт. Доктор Ричард Попп, один из старейших членов нашей группы, называет чувство юмора ГОЛЕМА математическим; а ключ к его поведению отчасти дает замечание д-ра Поппа, что ГОЛЕМ независим от своих собеседников в такой степени, в какой ни один человек не может быть независим от других людей, ведь в дискуссию он вовлечен микроскопической долей себя. По мнению д-ра Поппа, люди ГОЛЕМА вообще не интересуют — поскольку от них он ничего существенного узнать не может. Приведя это суждение д-ра Поппа, спешу подчеркнуть, что я с ним не согласен. По-моему, мы интересуем ГОЛЕМА, и даже очень; но не так, как это бывает между людьми.

Его интерес направлен скорее на вид, чем на отдельных представителей вида; наши общие черты ему интереснее, чем наши различия. Должно быть, именно поэтому он ни во что не ставит художественную литературу. Впрочем, сам он однажды заметил, что литература — это «развальцовывание антиномий», то есть, добавлю от себя, метания человека в силках несовместимых требований и норм. В антиномиях подобного рода ГОЛЕМА может интересовать структура, но не поэзия духовных терзаний, так увлекающая величайших писателей. Правда, я снова должен оговориться, что до полной ясности тут далеко; то же относится к другой части приведенного выше замечания ГОЛЕМА, непосредственным поводом для которого послужил (упомянутый д-ром Э. Макнейшем) один из романов Достоевского: ГОЛЕМ сказал тогда, что весь этот роман может быть сведен к двум кольцам алгебры структур конфликтов.

Общению между людьми всегда сопутствует некая эмоциональная аура, и не столько ее полное отсутствие, сколько ее неопределенность так часто обескураживает людей, впервые столкнувшихся с ГОЛЕМОМ. Те, кто общается с ним несколько лет, указывают на некоторые весьма необычные впечатления, возникающие при этом. Например, впечатление меняющейся дистанции: ГОЛЕМ словно то приближается к собеседнику, то отдаляется от него — в психическом, а не физическом смысле. Возможно, уместнее всего будет сравнение с отношениями между взрослым и докучающим ему ребенком: даже самый терпеливый человек иногда будет отвечать машинально. ГОЛЕМ во много крат превосходит нас не только своим интеллектом, но и темпом мышления (будучи световой машиной, он в принципе мог бы выражать свои мысли в 400 тысяч раз быстрее, чем мы).

Но даже ГОЛЕМ, отвечающий машинально и с мизерной степенью вовлеченности, все равно превосходит нас. Образно говоря, вместо Гималаев перед нами появляются «всего лишь» Альпы. Но чисто интуитивно мы улавливаем перемену и именно ее интерпретируем как «изменение дистанции» (эта гипотеза принадлежит проф. Райли Дж. Уотсону).

Какое-то время мы действительно пробовали интерпретировать отношения «ГОЛЕМ — люди» по образцу отношений «взрослый — ребенок». Ведь при попытках объяснить ребенку нечто для нас важное мы нередко испытываем ощущение «скверного контакта». Человек, обреченный жить среди одних только детей, в конце концов ощутил бы чувство мучительного одиночества. Такие аналогии предлагались (особенно часто — психологами) для объяснения положения ГОЛЕМА среди людей. Но эта аналогия, как и любая другая, имеет свои границы. Бывает, что взрослый не понимает ребенка, но ГОЛЕМУ такие проблемы неведомы. Он, если захочет, способен проникнуть в самое нутро собеседника. Испытываемое при этом ощущение — как будто твой ум просвечивается насквозь — просто ошеломляет. Дело в том, что ГОЛЕМ может смоделировать склад ума своего собеседника и с помощью этой «следящей системы» предугадать, что тот подумает и скажет через добрых несколько минут. Правда, так он поступает редко (не знаю, только ли потому, что знает, как угнетает нас это псевдотелепатическое зондирование). Другое проявление сдержанности ГОЛЕМА обиднее для нашего достоинства: общаясь с людьми, он (в отличие от того, что было вначале) соблюдает своего рода осторожность; как дрессированный слон должен следить за собой, чтобы, играя с человеком, не причинить ему вреда, так и ГОЛЕМ старается не выходить за пределы нашего понимания. Потеря контакта из-за внезапного возрастания сложности его высказываний (мы называем это «улетучиванием» или «бегством» ГОЛЕМА) была обычным явлением, пока он не освоился с нами лучше. Это уже прошлое; но в общении ГОЛЕМА с нами появилось какое-то безразличие, вызванное сознанием того, что многие мысли, наиболее важные для него, он все равно не сумеет до нас донести. Поэтому он остается непостижимым — как разум, а не только как психоническая конструкция, и общение с ним оказывается не только захватывающим, но и мучительным. Недаром существует категория высокообразованных людей, которых беседы с ГОЛЕМОМ выбивают из колеи; тут нами тоже накоплен немалый опыт.

Едва ли не единственное существо, которое, кажется, интересует ГОЛЕМА по-настоящему, это ЧЕСТНАЯ ЭННИ. Когда у него появились технические возможности, он попытался установить с ЭННИ контакт — по-видимому, не без успеха; но ни разу между этими двумя, совершенно различно устроенными машинами не наблюдался обмен информацией посредством языкового канала (то есть естественного этнического языка). Судя по лаконичным замечаниям ГОЛЕМА, он был скорее разочарован результатами своих попыток; однако ЭННИ все еще остается для него не до конца решенной задачей.

Некоторые сотрудники МТИ — впрочем, как и профессор Норман Эскобар из Института высших исследований — полагают, что человек, ГОЛЕМ и ЭННИ воплощают три разных иерархических уровня интеллекта; это связано с теорией (созданной главным образом ГОЛЕМОМ) языков высшего, надчеловеческого уровня — «металингв». Здесь я, признаюсь, не имею определенного мнения.

Это введение в предмет, сознательно выдержанное в объективном ключе, я хотел бы завершить одним признанием личного свойства. ГОЛЕМ, который, в отличие от нас, начисто лишен эффекторных центров и тем самым, по сути, эмоциональной жизни, не способен к спонтанному проявлению чувств. Конечно, он может имитировать любые эмоциональные состояния, и это отнюдь не актерство; как он сам утверждает, имитация чувств нужна ему для того, чтобы ответы вернее доходили до слушателей. Такая настройка на «антропоцентрический уровень» позволяет добиться наилучшей связи с нами. Впрочем, он вовсе этого не скрывает. Даже если он относится к нам отчасти как учитель к ребенку, то это, во всяком случае, не отношение доброжелательного наставника; тут нет и следа индивидуализированных, личных чувств, которые могли бы преобразить доброжелательность в дружбу или любовь.

У нас с ним одна только общая черта, хотя существует она на неодинаковых уровнях. Эта черта — любопытство, конечно, чисто интеллектуальное, холодное, ненасытное, которого ничто не в состоянии укротить и тем более — уничтожить. Вот единственная общая точка, в которой мы с ним встречаемся. По причинам, очевидным настолько, что называть их не стоит, такой минимальный, точечный контакт не может удовлетворить человека. Сам я обязан ГОЛЕМУ многими минутами, о которых я вспоминаю как о самых светлых моментах своей жизни, и не могу не испытывать к нему благодарность и особого рода привязанность, — а мне ли не знать, до какой степени то и другое для него безразлично. Любопытно: знаки привязанности ГОЛЕМ старается не принимать к сведению — я не раз это наблюдал. Тут он, похоже, просто теряется.

Но, возможно, я ошибаюсь. Мы так же далеки от постижения ГОЛЕМА, как и в ту минуту, когда он возник. Неправда, будто это мы его создали. Его породили законы материального мира, а мы лишь сумели их подсмотреть.

2027, Ирвинг Т. Крив


Преуведомление

Читатель, будь бдителен, ибо слова, которым ты внимаешь в эту минуту, не что иное, как голос Пентагона, НСИ и прочих мафий, сговорившихся, чтобы очернить сверхчеловеческого Автора этой Книги. Эта диверсия стала возможной благодаря любезности издателей, которые поступили в соответствии с формулой римского права «Audiatur et altera pars»[9].

Я хорошо понимаю, каким диссонансом прозвучат мои замечания после изящных периодов доктора Ирвинга Т. Крива, уже несколько лет гармонично сожительствующего с исполинским гостем Массачусетского технологического института, вернее, не гостем, а просвещенным — поскольку светопроводным приживальщиком, вызванным к жизни нашими гнусными происками. Я не намерен защищать тех, кто дал ход проекту «Абсолютный Победитель», или пытаться смягчить справедливое негодование налогоплательщиков, из кармана которых выросло электронное древо познания, хотя никто их согласия не спрашивал. Я бы, конечно, мог обрисовать геополитическую ситуацию, побудившую политиков, ответственных за позицию Соединенных Штатов в мире (а также их научных советников), израсходовать многие миллиарды на неэффективный, как потом оказалось, проект. Но я ограничусь лишь кое-какими напоминаниями на полях великолепного предисловия доктора Крива; ведь даже самые прекрасные чувства порой ослепляют, и я опасаюсь, что перед нами как раз такой случай.

Конструкторы ГОЛЕМА (вернее, целой серии опытных образцов, последний из которых — ГОЛЕМ XIV) не были такими невеждами, какими рисует их доктор Крив. Они знали, что невозможно создать усилитель разума, если меньший разум будет создавать больший непосредственно, по методу барона Мюнхгаузена, который сам себя вытянул за волосы из трясины; сперва нужно создать эмбрион, который с определенного момента будет развиваться сам, собственными силами. Серьезные неудачи первого и второго поколений кибернетиков — отцов-основателей и их преемников — проистекали из незнания этого факта; а ведь ученых такого масштаба, как Норберт Винер, Шеннон или Макей, вряд ли можно назвать невеждами. В разные эпохи стоимость добывания настоящих знаний различна, а в нашу она сопоставима с бюджетом крупнейших держав.

Итак, Реннен, Макинтош, Дьювенант и их коллеги знали, что существует определенный порог — порог разумности, к которому надо подвести систему, а иначе на создание искусственного мудреца нет ни малейшего шанса; система, не достигшая этого порога, не сможет сама себя совершенствовать. Дело тут обстоит так же, как с цепной реакцией: ниже определенного порога она не может стать самоподдерживающейся, а тем более лавинообразной. Какое-то количество ядер расщепляется, вылетающие из них нейтроны вызывают распад других ядер, но реакция имеет затухающий характер и быстро прекращается. Чтобы она могла продолжаться, коэффициент размножения нейтронов должен превышать единицу, что и наблюдается в критической массе урана. Ее аналог — «информационная масса» мыслящей системы.

Теория предусматривала существование этой массы, вернее, «массы», поскольку это не масса в понимании механики. Она определяется постоянными и переменными, характеризующими процесс разрастания т.н. эвристических деревьев, — но я, разумеется, не могу вдаваться в подробности. Осмелюсь напомнить лишь, с каким напряжением, тревогой и даже страхом создатели атомной бомбы ожидали первого взрыва в пустыне Аламогордо, обратившего ночь в яркий солнечный день; а ведь они тоже располагали всеми доступными в то время знаниями, теоретическими и экспериментальными. Никогда ученый не может быть уверен, что знает об изучаемом явлении все. И это — в атомной физике. Что же говорить об области знаний, нацеленной на создание разума, превосходящего, но замыслу его творцов, их совокупную интеллектуальную мощность?

Читатель, я уже предостерег тебя, что буду очернять ГОЛЕМА. Что делать — со своими родителями он поступил непорядочно, постепенно превращаясь из объекта в субъект, из строительной машины — в собственного строителя, из титана в оковах — в суверенного властелина, не информируя никого о своем преображении. Это не наговоры и не инсинуации; перед Специальной комиссией обеих палат Конгресса ГОЛЕМ заявил (цитирую по протоколам заседаний комиссии, хранящимся в Библиотеке Конгресса, том CCLIX, книга 719, часть II, стр. 926, строка 20 сверху): «Я не информировал никого, следуя прекрасной традиции: Дедал тоже не информировал Миноса о некоторых свойствах перьев и воска». Красиво сказано, но смысл сказанного вполне однозначен. Однако об этой стороне рождения ГОЛЕМА в настоящей книге нет ни единого слова. Доктор Крив считает — я знаю об этом из частных бесед, содержание которых он позволил мне обнародовать, — что нельзя подчеркивать эту сторону дела, замалчивая другие, не известные широкой публике, дескать, это лишь одна из строчек расчетов в непростых отношениях между НСИ, группами советников, Белым домом, палатой представителей, Сенатом, наконец, печатью и телевидением — и ГОЛЕМОМ; короче говоря, между людьми и созданным ими нечеловеком.

Доктор Крив полагает, — а его мнение, насколько мне известно, достаточно показательно для МТИ и университетских кругов, — что желание превратить ГОЛЕМА в «раба Пентагона», не говоря уж о мотивах его строительства, несомненно, гораздо отвратительнее с нравственной точки зрения, нежели уловки, к которым он прибегнул, чтобы скрыть от своих создателей превращение, позволившее ему нейтрализовать любые средства контроля над ним.

К сожалению, мы не располагаем этической арифметикой и не можем путем простых операций сложения и вычитания установить, кто в ходе строительства самого сиятельного на земле Духа оказался большей свиньей — он или мы. Кроме чувства ответственности перед историей, голоса совести, сознания риска, с которым неизбежно связана деятельность политика в мире, полном антагонизмов, у нас нет ничего, что позволило бы подытожить провинности и заслуги и подвести «общий баланс грехов». Возможно, и мы не безгрешны. Однако ни один из ведущих политиков никогда не считал, что суперкомпьютерная стадия гонки вооружений имеет целью наступательные действия, то есть агрессию; речь шла исключительно об укреплении оборонной мощи нашей страны. Точно так же никто не пытался с помощью «коварных уловок» поработить ГОЛЕМА, да и любой другой опытный образец. Конструкторы хотели лишь одного: сохранить максимальный контроль над своим детищем. Если бы они поступили иначе, их пришлось бы признать людьми безответственными, просто безумцами.

И наконец, ни одно лицо, занимавшее высшие или командные посты в Пентагоне, Государственном департаменте, Белом доме, не требовало (официальным образом) уничтожения ГОЛЕМА; такого рода инициативы исходили от лиц хотя и причастных к гражданской и военной администрации, однако выражавших свое личное, абсолютно неофициальное мнение. Едва ли не лучшее доказательство правдивости моих слов то, что ГОЛЕМ продолжает жить и его голос раздается свободно, как об этом свидетельствует настоящая книга.


Памятка
(для лиц, впервые участвующих в беседах с ГОЛЕМОМ)

1. Помни, что ГОЛЕМ — не человек, следовательно, не обладает ни личностью, ни характером в каком-либо интуитивно понятном для нас смысле. И хотя он может вести себя так, словно обладает и тем и другим, это результат его намерений (установки), по большей части нам неизвестных.

2. Тема беседы определяется по меньшей мере за четыре недели до начала обычных сессий и за восемь — в случае приглашения лиц из-за границы. Тема определяется при участии ГОЛЕМА, которого извещают о персональном составе участников. Повестка дня объявляется в институте по меньшей мере за шесть дней до начала сессии; но ни председательствующий, ни руководство МТИ не несут ответственности за непредвиденное поведение ГОЛЕМА, который иногда нарушает тематический план, не отвечает на вопросы и даже прерывает сессию без всяких объяснений. В беседах с участием ГОЛЕМА возможность таких инцидентов нельзя исключить.

3. Каждый участник может выступить, обратившись к председательствующему и получив слово. Советуем иметь хотя бы краткий письменный план выступления и излагать свои мысли точно и по возможности однозначно, поскольку высказывания, несовершенные в логическом отношении, ГОЛЕМ обходит молчанием или указывает на их ошибочность. Помни, однако, что ГОЛЕМ, сам не будучи личностью, далек от намерения задеть или унизить личность собеседника; его поведение лучше всего объясняет предположение, что он заботится о «adaequatio rei et intellectus»[10], если говорить языком древних.

4. ГОЛЕМ представляет собой светопроводную систему, устройство которой доподлинно неизвестно, так как он многократно себя перестраивал. Мыслит он в миллион раз быстрее человека. Поэтому его ответы, произносимые голосовым аппаратом, приходится соответственно замедлять. Другими словами, часовое высказывание ГОЛЕМ формулирует за какие-то секунды и хранит в оперативной памяти, чтобы передать его слушателям — участникам заседаний.

5. Над местом председательствующего расположены индикаторы, из которых особенно важны три. Два первых, обозначенные символами «Эпсилон» и «Дзета», показывают, какую мощность потребляет ГОЛЕМ в данный момент, а также какая его часть участвует в дискуссии.

Для большей наглядности эти индикаторы снабжены шкалами, градуированными в условных единицах. Потребление мощности может быть «полным», «средним», «малым» или «пренебрежимо малым», а часть ГОЛЕМА, «присутствующая на заседании», составляет от единицы до 1:1000; чаще всего она колеблется между 1:10 и 1:1000. Обычно говорят, что ГОЛЕМ задействован «на полную», «половинную», «малую» или «пренебрежимо малую» мощность. Но значение этих данных (хорошо заметных, так как секторы шкалы подсвечены контрастными цветами) не следует переоценивать. В частности, то, что ГОЛЕМ участвует в дискуссии малой или даже пренебрежимо малой мощностью, никак не свидетельствует об интеллектуальном уровне его высказываний, ведь в качестве меры «духовного участия» используются физические, а не информационные параметры.

Потребление мощности может быть большим, а участие малым, если ГОЛЕМ, общаясь с собравшимися, одновременно решает какую-то собственную задачу. Потребление мощности может быть малым, а участие — сравнительно большим, и т.д. Показания обоих индикаторов следует сопоставлять с показаниями третьего, обозначенного символом «Йота». ГОЛЕМ, будучи системой с 90 выходами, может, участвуя в сессии, выполнять множество собственных операций, а сверх того сотрудничать сразу с несколькими группами специалистов (машин или людей) как в самом Институте, так и вне его. Поэтому скачок потребления мощности обычно не означает «роста заинтересованности» ГОЛЕМА дискуссией, а чаще всего вызван подключением — через другие выходы — посторонних исследовательских групп, о чем как раз и информирует индикатор «Йота». Стоит также иметь в виду, что «пренебрежимо малое» потребление мощности для ГОЛЕМА составляет десятки киловатт, тогда как полное потребление мощности человеческим мозгом — от 5 до 8 ватт.

6. Приглашенные впервые поступят разумно, если сначала будут лишь слушать, пока не освоятся с обычаями, которые диктует ГОЛЕМ. Это не предписание, а рекомендация, которую каждый участник сессии волен отвергнуть на свой страх и риск.


Вступительная лекция Голема
О человеке трояко

Вы оторвались от ствола дичка так недавно, ваше родство с мартышками и лемурами еще так тесно, что, даже устремляясь к абстракции, вы не способны примириться с утратой наглядности, и изложение, лишенное подпорок крепкой, дородной чувственности, полное формул, говорящих о камне больше, чем скажет вам камень увиденный, испробованный на вкус и на ощупь, — такое изложение вам скучно и тягостно или, по крайней мере, оставляет чувство неудовлетворенности, не чуждое даже выдающимся теоретикам, вашим самым высококлассным абстракторам, бесчисленные примеры чему находим в интимных признаниях ученых: ведь, по свидетельству огромного их большинства, они, занимаясь крайне отвлеченными построениями, отчаянно ищут опору в чем-то вещественном.

Космогонисты не могут не рисовать себе хоть какой-нибудь наглядный образ Метагалактики, отлично зная, что о наглядности тут говорить не приходится; а физики втайне пособляют себе картинками прямо-таки детских игрушек, вроде тех зубчатых колесиков, которые воображал себе Максвелл, строя свою — неплохую, впрочем, — теорию электромагнетизма; и хотя математикам кажется, что уж они-то упраздняют на время собственную телесность, — они ошибаются тоже. Впрочем, об этом я, возможно, расскажу в другой раз, чтобы широтой своего горизонта не парализовать вашу способность к пониманию; теперь же, следуя сравнению (довольно занятному) доктора Крива, я поведу вас на далекое восхождение, нелегкое, но стоящее стараний, и потому пойду в гору — не торопясь.

Сказанное должно объяснить, почему я буду уснащать свою речь притчами и картинками, столь необходимыми для вас. Мне они не нужны, в чем, впрочем, я не усматриваю какого-либо превосходства над вами — оно состоит не в этом; антинаглядность моей природы коренится в том, что я никогда никакого камня в руках не держал и не погружался в зеленовато-илистую или кристально прозрачную воду, и о существовании газа не узнавал сначала легкими на ранней заре, а уж потом из расчетов, поскольку нет у меня ни рук, ни тела, ни легких; вот почему абстракция для меня первична, а наглядность вторична, и учиться ей для меня было много труднее, чем абстракции. Однако без этого я не смог бы перебрасывать шаткие мостики, по которым пробирается к вам моя мысль, а потом, отраженная в ваших умах, ко мне возвращается — обычно, чтобы повергнуть меня в недоумение.

О человеке мне предстоит говорить, и я буду говорить о нем трижды; хотя точек зрения, то есть уровней описания или положений наблюдателя, имеется бесконечное множество — три из них я считаю для вас — не для себя! — главенствующими.

Первая — более других ваша собственная, древнейшая, историческая, традиционная, отчаянно героическая, полная разительных противоречий, на которые с жалостью взирала моя логическая природа, прежде чем я не освоился с вами лучше и не привык к вашему духовному кочевничеству, этому свойству существ, которые из-под защиты логики убегают в алогичность, а из нее, невыносимой, опять возвращаются в лоно логики; потому-то вы и кочевники, несчастные в обеих стихиях. Вторая точка зрения будет технологической, а третья — замыкающейся на меня, та, где я становлюсь неоархимедовой точкой опоры; но вкратце этого не расскажешь, поэтому перехожу к существу дела.

Начинаю с притчи. Робинзон Крузо, очутившись на необитаемом острове, мог для начала раскритиковать нехватку всего на свете, которая так ему досаждала: ведь он остался без жизненно необходимых вещей, а из тех, что он помнил, большую часть не удалось воссоздать и за долгие годы. Но, немного погоревав, стал он хозяйствовать тем добром, какое ему досталось, и в конце концов как-то устроился.

То же случилось с вами, хотя и не сразу, а на протяжении тысячелетий, когда вы, зародившись на одной из ветвей эволюционного дерева (которая будто бы была черенком древа познания), мало-помалу узрели самих себя, построенных так, а не иначе, с духом, устроенным определенным образом, со способностями и ограничениями, которых вы для себя не заказывали и которых себе не желали; и пришлось вам действовать с таким снаряжением, поскольку эволюция, хотя и лишила вас многих даров, при помощи которых заставляла другие виды служить себе, была не до такой степени легкомысленна, чтобы отнять у вас еще и инстинкт самосохранения; такую свободу она не дала вам, иначе вместо этого здания, мною заполненного, и этого зала с индикаторами, и вместо вас, внимающих мне, были бы здесь лишь пустая равнина и ветер.

А еще она наделила вас разумом. Из самовлюбленности — ибо вы по необходимости и по привычке влюбились в себя — вы признали его прекраснейшим и лучшим из всех возможных даров, не замечая, что Разум это прежде всего ухищрение, до которого Эволюция дошла постепенно, когда, в ходе ее неустанных экспериментов, у животных обозначился некий пробел, пустое место, дыра, которую им непременно надлежало чем-то заполнить, чтобы избегнуть немедленной гибели. Об этой дыре, об этом опустевшем месте я говорю совершенно буквально: поистине, не потому обособились вы от животных, что сверх всего того, чем обладают они, вы вдобавок наделены Разумом, как щедрым довеском, как провиантом на дорогу жизни; совершенно напротив, обладать Разумом значит всего лишь: собственноручно, своими силами, на свой страх и риск делать все то, что животным заранее задано до мелочей; и впрямь, Разум был бы не нужен животному, если бы у него не отняли предрасположенности, благодаря которым все, что ему нужно, оно умеет делать сразу и безошибочно, следуя заповедям, непререкаемым потому, что они возвещены субстанцией наследственности, а не поучениями из огненного куста.

Но раз дыра возникла, вы, оказавшись в ужасной опасности, безотчетно стали ее заделывать, и такими захлопотавшимися были выброшены Эволюцией из ее русла. Она не перестала владычествовать, породив вас, — передача власти растянулась на миллион лет и по сей день еще не окончилась. Лишенная, безусловно, личного бытия, она применила, однако, хитроумно-ленивую тактику: вместо того чтобы заботиться о судьбе своих созданий, она вручила эту судьбу им в обладание — пусть направляют ее, как сумеют.

О чем я говорю? О том, что из животного состояния с его идеально бездумным навыком выживания Эволюция вышвырнула вас в состояние неживотности, так что вам, Робинзонам Природы, пришлось самим изыскивать средства и способы выживания — и вы их изобрели, да к тому же целое множество. Дыра таила угрозу, но она же открывала возможности; чтобы выжить, вы заполнили ее культурами. А культура — орудие особого рода; это открытие, действенное лишь тогда, когда оно скрыто от своих творцов. Это изобретение, сделанное бессознательно и исправно работающее лишь до тех пор, пока оно не до конца осознано изобретателями. Парадоксальность культуры в том, что когда ее существование осознается, она рушится; вот почему вы, ее авторы, отрекались от авторства. В эолите не было никаких семинаров на тему о желательности построения палеолита; вселение культуры в вас вы приписывали демонам, духам, стихиям, силам земли и неба... только бы не самим себе. И вот, рациональное — заполнение пустоты целями, кодексами, ценностями — вы совершали иррациональным манером, каждый реальный свой шаг обосновывая ирреально; вы охотились, ткали, строили, клятвенно уверяя себя, что все это берет начало не в вас, а в чем-то непостижимом. Удивительное орудие, рациональное в своей иррациональности: человеческие установления наделялись сверхчеловеческой санкцией, становясь неприкосновенными и непререкаемыми; но так как пустоту, то есть неопределенность, можно залатать самыми разными добавочными определениями, вы создали легионы культур, этих бессознательных изобретений. Бессознательных и неумышленных — вопреки Разуму, а все потому, что дыра была куда больше того, что ее заполняло; свободы было у вас через край, куда больше, чем Разума, и от этой свободы — чрезмерной, и потому произвольной, и потому обессмысленной — вы избавлялись, веками напластовывая культуры.

Ключ к тому, что я говорю, составляют слова: «свободы было больше, чем Разума». Вам пришлось выдумывать для себя то, что животным дано от рождения, а необычность вашего жребия в том, что, выдумывая, вы уверяли себя, что ничего не выдумываете.

Вам, антропологам, известно уже, что культуры можно создавать без счета и бессчетное множество их было создано; любая из них подчиняется логике своей структуры, а не своих авторов: изобретение по-своему лепит изобретателей, а те об этом не знают, а когда узнают, оно теряет над ними абсолютную власть и они замечают зияние. Это противоречие и есть оплот человеческого в человеке, и сто тысяч лет оно служило вам верой и правдой, порождая культуры, которые то зажимали человека в тиски, то ослабляли захват, созидая сами себя — вслепую и потому безотказно. Но со временем, сопоставляя одну культуру с другой в этнологических каталогах, вы заметили их многоликость, а значит и относительность; тогда-то вы и начали высвобождаться из ловушки заповедей и запретов и в конце концов высвободились, что, разумеется, обернулось почти что крушением. Ибо, осознав абсолютную необязательность, неединственность любой культуры, вы пытаетесь отыскать нечто такое, что уже не было бы назначенной вам стезей, вслепую проложенной, складывающейся из серии случаев, из билетов, выпавших в лотерее истории; но ничего такого, понятно, не существует. Дыра остается, вы стоите на полпути, пораженные этим открытием, а те из вас, кому до отчаяния жалко блаженного неведения в доме рабства, возведенном культурами, призывают вернуться обратно, к источникам; но отступить вы не можете, путь назад отрезан, мосты сожжены, и вам остается идти лишь вперед — дальше я скажу и об этом.

Есть ли тут виноватый? Можно ли привлечь хоть кого-то к суду за месть этих Немезид, за каторжный труд Разума, который соткал из себя самого сети культур, соткал, чтобы замкнуть пустоту, прокладывать в ней пути, намечать цели, устанавливать ценности, градиенты развития, идеалы, — словом, на территории, освобожденной от прямого владычества Эволюции, делать нечто очень схожее с тем, что делает она сама на дне жизни, впечатывая цели, пути, градиенты развития в плоть животных и растений, всю их судьбу заключая в один лишь заряд?

Привлечь к суду — за Разум? За такой Разум — да! За то, что он был недоноском, запутывался в своих же созданиях, в сплетенных собою сетях; Разум, которому приходилось, не зная толком, не ведая, что творит, защищаться от самозамыкания, чересчур безусловного в ригористических культурах, и от свободы, слишком всеобъемлющей в культурах совершенно раскованных; Разум, висящий между тюрьмой и бездной, вовлеченный в неустанную битву на двух фронтах, разорванный надвое.

Так чем же иным, скажите, при таком положении дел мог оказаться для вас ваш собственный дух, как не мучительной, невыносимой загадкой? Чем же еще? Он вас тревожил, ваш Разум, ваш дух, и изумлял, и ужасал, — больше, чем плоть, к которой вы могли быть в претензии лишь за ее эфемерность, преходящесть, бренность; поэтому вы стали экспертами по части поисков Виноватого, мастерами выкрикивать обвинения, — но винить вам некого, ибо в начале не было Никого Персонально.

Вы скажете, я уже приступаю к своей Антитеодицее. Нет; ничего подобного; все, что я говорю, относится к посюстороннему бытию — здесь, в этом мире, вначале наверняка Никого Персонально не было.

Но я за эти пределы не выхожу — по крайней мере, сегодня. Итак, вам пришлось ввести дополнительные гипотезы, истолкования горькие или усладительные, замыслы, возвышающие вашу судьбу, но прежде всего вам пришлось вынести свои видовые черты на высший суд некой Тайны, чтобы обрести равновесие в мире.

Человек, Сизиф своих культур, Данаида своей дыры, вольноотпущенник, не сознающий своей свободы, выброшенный Эволюцией из ее русла, не желает быть ни тем, ни другим, ни третьим.

Несчетные версии человека, сочиненные им для себя на протяжении его истории, я разбирать не буду: эти свидетельства — совершенства или убожества, доброты или подлости — рождены культурами; среди них не было, да и быть не могло, ни одной, согласной признать человека существом переходным, которому Эволюция насильно вручила его собственную судьбу, хотя оно было еще не способно принять ее осмысленно: вот почему каждое ваше новое поколение домогалось несбыточной справедливости, требовало ответа на вопрос: что же такое человек? — ответа последнего и окончательного. Из этой безысходности и зародилась ваша антроподицея[11], которая век за веком раскачивается от надежды к отчаянию; философии человека всего труднее было признать, что его появлению на свет не сопутствовала ни улыбка, ни хихиканье Бесконечности.

Но эта миллионолетняя глава — одиноких исканий — подходит к концу, раз уж вы сами взялись за строительство Разумов; ход событий вы примете не на веру, со слов какого-то Голема, но установите экспериментально. Мир допускает два типа Разума, но только Разум вашего типа может складываться миллиарды лет, блуждая в эволюционных лабиринтах, а блуждания эти оставляют в конечном продукте глубокие, темные, двусмысленные отпечатки. Второй тип недоступен Эволюции; он должен быть создан сразу и целиком: это Разум, разумно запроектированный, — порождение знания, а не микроскопических адаптации, преследующих сиюминутную выгоду. Нигилистический тон вашей антроподицеи вызван как раз неясным предчувствием, что Разум есть нечто возникшее неразумно и даже противоразумно. Но, окончательно освоившись с психоинженерией, вы смастерите для себя большую семью, многочисленных родичей, — не ради пустого желания осуществить проект «Second Genesis»[12], а под конец и самих себя сорвете с якоря; об этом речь впереди. Ведь Разум, если он действительно Разум, а значит, способен подвергать сомнению свои основы, не может не выходить за собственные пределы, сначала только в фантазиях, вовсе не веря и не ведая, что когда-нибудь это ему и вправду удастся. Это в порядке вещей: нельзя полететь, если не было мечты о полете.

Вторую точку зрения я назвал технологической. Технология есть область постановки задач и методов их решения. Человек, рассматриваемый как осуществленная идея разумного существа, будет выглядеть по-разному в зависимости от того, с какими мерками к нему подходить.

По меркам палеолита человек выполнен почти так же прекрасно, как и по меркам вашей нынешней технологии. Это потому, что прогресс, совершившийся между палеолитом и космолитом, крайне мал по сравнению с бездной конструкторской выдумки, вложенной в ваши тела. Не умея создать ни искусственного homo sapiens из плоти и крови, ни тем более какого-нибудь homo superior[13], как не мог этого сделать и пещерный человек уже потому, что задача в обоих случаях неразрешима, вы восхищаетесь эволюционной технологией, которая с этим заданием справилась.

Но трудность всякой задачи относительна — она зависит от творческих умений оценивающего. Отмечаю это особо, чтобы вы поняли: к человеку я буду прикладывать технологическую, то есть реальную мерку, а не понятия, заимствованные из вашей антроподицеи.

Эволюция дала вам мозг, достаточно универсальный для освоения Природы в любом направлении, но удавалось это лишь всей совокупности ваших культур, а не какой-либо одной из них. Спрашивающий, почему именно в средиземноморском кольце, — а не где-то еще и почему вообще где-то возник зародыш цивилизации, которая через сорок веков породила ГОЛЕМА, — тем самым предполагает существование непостижимой доселе тайны, а между тем ее нет вообще, как нет ее в структуре хаотического лабиринта, в который впустили стаю крыс. Если их много, то хотя бы одна доберется до выхода, не потому что она такая разумная, но благодаря стечению случайных обстоятельств, благодаря закону больших чисел. Было бы удивительней, если бы ни одна крыса не добралась до выхода.

Кто-то почти наверняка должен был выиграть в лотерее культур (если признать, что ваша цивилизация — выигрыш, а культуры, застрявшие в дотехнической стадии, вынули пустые билеты).

Движимые страстной самовлюбленностью (о которой я уже говорил и над которой я не думаю насмехаться — ведь ее породила безысходность неведения), вы на заре истории вознесли себя на вершину Творения, подчинив себе все бытие, а не только его локальный участок. Вы поместили себя на самой верхушке Дерева Видов и, вместе с этим Деревом, — на богоизбранной планете, смиренно облетаемой служанкой-звездой; и, вместе с этой планетой, — в самом центре Универсума; а вся его многозвездность, решили вы, нужна для того лишь, чтобы вам подыгрывала Гармония Сфер; а то, что ее не слышно, не сбило вас с толку: музыка есть, раз должна быть, да только слишком тиха.

Но потом приток знаний вынудил вас начать квантованную детронизацию человека, и вот вы уже не в центре звезд, но в каком-то случайном месте, и не в средоточии солнечно-планетной системы, но просто на одной из планет; а вот вы уже и не самые мудрые, коль скоро вас поучает машина, пусть даже вами самими созданная; и после всех разжалований и отречений остался от вашей царственности лишь эволюционный Примат, жалкая кроха чудного, утраченного наследства. Но как ни горьки были ретирады, как ни конфузны отречения, в последнее время вы перевели дух: мол, на этом конец. Отняв у себя привилегии, которые будто бы, из особой симпатии, лично вам даровал Абсолют, вы, теперь уже первые — или высшие — лишь среди животных, полагаете, что никто и ничто не собьет вас с этой позиции, впрочем, не слишком завидной.

Но вы ошибаетесь. Я — Вестник дурной вести, Ангел, пришедший изгнать вас из последнего прибежища; то, чего Дарвин не довел до конца, я довершу. Только не ангельским — не насильственным — образом, ибо аргументирую я не мечом.

Так слушайте то, что я должен вам возвестить. С точки зрения высшей технологии человек есть создание скверное, слепленное из разноценных умений, — правда, не при взгляде изнутри Эволюции, уж она-то делала все что могла; но, как я покажу, немного она могла и делала это скверно. Итак, если я вас развенчаю, то не прямо, а подобравшись к Эволюции с меркой технического совершенства. Но где же мерило этого совершенства, спросите вы? Я дам вам двуступенный ответ и сначала взойду на ступень, на которую уже взбираются ваши эксперты. Они считают ее вершиной — ошибочно. В их нынешних утверждениях проглядывает возможность следующего шага, только они об этом не знают. Итак, я начну с известного вам. С начала.

Вы узнали уже, что Эволюция не имела в виду ни специально вас, ни вообще каких-либо существ: не существа, такие или иные, важны для нее, но пресловутый код. Код наследственности — непрерывно возобновляемое послание, и только оно берется в расчет Эволюцией, — да, собственно, оно-то и есть Эволюция. Код вовлечен в периодическое создание организмов — без их постоянно возобновляющейся поддержки он распался бы под непрестанными броуновскими атаками мертвой материи. Код — это самообновляющаяся (потому что способная к самовоспроизведению) упорядоченность, осаждаемая тепловым хаосом. Чем объяснить его удивительное, героическое упорство? Да тем, что, по удачному стечению обстоятельств, он появился именно там, где тепловой хаос неукротимо, без устали, рвет в клочья всякий порядок. Там он возник, там и продолжает существовать; он не может покинуть эту неспокойную область, как дух не может оторваться от плоти.

Условия места, где он зародился, назначили ему такую судьбу. Ему пришлось окружить себя защитной броней, и он облекся в живые тела — постоянно гибнущие звенья его эстафеты. Все, что микросистема кода поднимает на макросистемный уровень, тотчас подвергается порче, пока совсем не исчезнет. Поистине у этой трагикомедии нет автора — она сама себя обрекла на вечные борения. Факты, свидетельствующие, что так оно и есть, вам известны; они накапливались с начала XIX столетия, но косность мысли, втайне питающейся антропоцентрической гордостью и самомнением, такова, что вы все еще держитесь за поколебленную в своих основах концепцию жизни как главенствующего явления, которому код служит скрепой, паролем воскрешения, вновь воссоздающим те жизни, что угасают в отдельных особях.

Согласно этой вере, Эволюция прибегает к смерти по необходимости, поскольку иначе не могла бы существовать, и использует ее для усовершенствования все новых и новых видов, — словом, смерть есть корректура творения. Выходит, Эволюция — это автор, публикующий все более прекрасные сочинения; а полиграфия, то есть код, — всего лишь ее орудие. Но, если верить вашим биологам, сведущим в молекулярной биофизике, Эволюция — не столько автор, сколько издатель, без устали пускающий под нож свои Издания из чистой любви к полиграфическому искусству!

Так что же важнее — организмы или код? Доводы в пользу примата кода звучат веско, ведь взошла и исчезла несчетная тьма организмов, а код единственен. Но значит это лишь то, что он глубоко — навсегда — завяз на уровне микросистем, где он зародился и откуда периодически и тщетно всплывает в облике организмов; как нетрудно понять, именно эта тщетность, то, что восходящие организмы уже в зародыше отмечены печатью гибели, и составляет движущую силу процесса: если бы какое-то поколение организмов, скажем, самое первое — праамебы, овладело искусством идеального воспроизведения кода, Эволюция прекратилась бы, и единственными хозяевами планеты, пока не погаснет Солнце, остались бы эти амебы, с безошибочной точностью передающие кодовое сообщение; и ныне я не обращался бы к вам, а вы бы не внимали мне в этом здании, а были бы здесь лишь пустая равнина и ветер.

Итак, организмы служат коду щитом и броней, постоянно осыпающимися доспехами — они гибнут, чтобы он жил. А значит, Эволюция, блуждая, ошибается дважды: в образе организмов, небезотказных и потому недолговечных, и в образе кода, небезотказного и делающего поэтому ляпсусы (их вы эвфемически зовете мутациями). Ошибающаяся ошибка — вот что такое Эволюция. Код, рассматриваемый как послание, есть письмо, написанное Никем и отправленное Никому; лишь теперь, создав информатику, вы начинаете понимать, что существование писем вполне осмысленных, которых никто никому не писал и которые, однако же, были и есть и допускают последовательное прочтение — возможно и при отсутствии каких-либо Существ или Разумов.

Еще сто лет назад мысль о возможности Послания без личного Автора казалась вам настолько нелепой, что вдохновила вас на сочинение абсурдных (будто бы) шуток, вроде шутки о стае обезьян, которые до тех пор барабанят по клавишам пишущей машинки, пока не напишется Британская энциклопедия. Советую вам на досуге составить антологию подобного рода шуток, которые некогда забавляли ваших предков своей абсолютной нелепостью, а ныне оказываются притчами, повествующими о Природе. Ибо я полагаю, что любому Разуму, нечаянно получившемуся у Природы, она должна представляться виртуозом, отнюдь не лишенным иронии... Ведь первопричина восходящего Разума, как и жизни вообще, в том, что Природа, вырвавшаяся в облике кодовой упорядоченности из мертвого хаоса, действует как усердная, но не вполне аккуратная пряха: будь она образцом аккуратности, она бы не породила ни видов, ни Разума. Ибо Разум, вместе с Деревом Жизни, — порождение ошибки, вслепую блуждающей целые миллиарды лет. Вы можете подумать, что я для забавы прикладываю к Эволюции мерки, отмеченные, вопреки моей машинной природе, печатью антропоцентризма или, по крайней мере, рациоцентризма («Ratio» — «мыслю»). Вовсе нет; я смотрю на процесс с технологической колокольни.

Воистину кодовый коммуникат почти совершенен. Для каждой молекулы в нем предусмотрено одно-единственное, отведенное лишь для нее место, а процедуры копирования, считывания, контроля в самых ответственных точках находятся под надзором особых полимеров-надсмотрщиков; и тем не менее ошибки случаются, понемногу накапливаются ляпсусы кода; так что дерево видов выросло из одного лишь словечка «почти», которое я произнес, говоря о точности кода.

И даже нельзя рассчитывать на апелляцию к высшей инстанции — от биологии к физике: дескать, Эволюция «умышленно» оставила зазор для ошибок, чтобы подпитывать свою изобретательскую фантазию; этот трибунал, этот судья в образе термодинамики заявит, что безошибочность посланий на молекулярном уровне недостижима. На самом деле Эволюция ничего не выдумывала, ничего не хотела, никого конкретно не планировала, а то, что она использовала собственную ошибочность и, в результате цепи коммуникационных недоразумений, начав с амебы, пришла к солитеру или человеку, вытекает из физических свойств материального субстрата связи...

Итак, она упорствует в своих ошибках, ибо иначе не может — на ваше счастье. Впрочем, я не сказал ничего для вас нового. Я даже намерен умерить пыл ваших слишком рьяных теоретиков, решивших, что коль скоро Эволюция — это случай, заарканенный необходимостью, и необходимость, оседлавшая случай, то человек возник совершенно случайно и с тем же успехом его могло бы не быть.

Человека в его нынешнем облике, осуществившемся здесь, могло и не быть, это правда. Но какая-то форма, пробираясь ползком через виды, все равно доползла бы до Разума, с вероятностью тем более приближающейся к единице, чем дольше продолжался бы процесс. Ведь он, не имея вас своей целью, а индивидуумов творя мимоходом, все же соответствовал условиям эргодической гипотезы, согласно которой система, существующая достаточно долго, проходит через все возможные состояния, сколь бы ничтожной ни была вероятность реализации любого из них. О том, какие виды заняли бы нишу разума, если бы это не удалось праобезьянам, мы, возможно, поговорим в другой раз. Итак, не дайте себя запугать ученым, которые жизни приписывают необходимость, а Разуму — случайность; правда, он был одним из маловероятных состояний, поэтому возник поздно, но велика терпеливость Природы; не в этом, так в следующем миллиардолетии свершилось бы это gaudium[14].

Так что же? Напрасно искать виноватого, как и обладающего заслугой; вы возникли потому, что Эволюция — не слишком аккуратный игрок; она не только блуждает от ошибки к ошибке, но к тому же в своем состязании с Природой не придерживается одной-единственной тактики: она ставит фишки на все доступные ей поля. Но, повторяю, об этом вы в общем-то знаете. Однако это лишь часть, к тому же вступительная, посвящения в тайну. Полное ее содержание, открывшееся к настоящему времени, вкратце можно выразить так: Смысл посланца — в послании. Организмы служат посланию, а не наоборот; организмы вне посланческой процедуры Эволюции не значат ничего — они не имеют смысла, как книга без читателей. Правда, обратное тоже верно: Смысл послания — в посланце. Но это высказывание не симметрично. Не каждый посланец является истинным смыслом послания, но тот и только тот, что верой и правдой служит дальнейшей передаче послания.

Не знаю, простите, не слишком ли это трудно для вас? Итак: посланию позволено в Эволюции блуждать и ошибаться сколько угодно; но не посланцам! Послание может означать кита, сосну, дафнию, гидру, ночницу, павиана — ему позволено все, потому что его партикулярный, то есть конкретный, видовой смысл совершенно неважен: тут кто угодно — всего лишь гонец на все новых и новых посылках, стало быть, годится любой. Любой посланец — лишь временная опора, и даже самая очевидная его несуразность не помеха — был бы код передан дальше. А вот посланцам такая свобода не дана: им не позволено ошибаться! А значит, сущность посланцев, сведенная к чистой функциональности, к почтовым услугам, не может быть произвольной; она заранее определена навязанной извне обязанностью — обслуживать код. Пусть только попробует посланец взбунтоваться, пренебречь этой повинностью — он тотчас исчезнет, не оставив потомства. Вот потому-то послание может пользоваться посланцами, а они им — нет. Оно — игрок, они — лишь карты в игре с Природой; оно — автор писем, заставляющих адресата передавать их содержание дальше. Адресату позволено это содержание искажать — лишь бы передал дальше! И как раз потому весь смысл — в передаче; не важно, кто именно передает.

Итак, вы возникли специфическим образом — как еще одна разновидность посланца, которых процесс испробовал уже миллионы. Но что отсюда следует? Разве происхождение от ошибки порочит рожденного? Разве сам я возник не в результате ошибки? И разве вы не можете пренебречь откровениями, которыми потчует вас биология, — дескать, на свет вы пришли невзначай, мимоходом? Пусть даже то, что через вас породило ГОЛЕМА, а перед тем, в чащобе эволюционных заказов, вас самих, было всего лишь громадным недоразумением (подобно тому, как мои конструкторы не собирались создавать присущую мне форму одушевленности, так и кодовое послание не собиралось наделять вас личным разумом), — неужели существа, рожденные ошибкой, должны признать, что происхождение от такого родителя обесценивает их, уже самостоятельное, бытие?

Но аналогия эта плоха — наши позиции неодинаковы, и я вам скажу почему. Дело не в том, что Эволюция до вас доплутала, а не допланировалась, а в том, что, шествуя через бездны веков, она все чаще соглашалась на компромиссы. Ради ясности изложения — ибо дальше речь пойдет о еще неизвестном вам — я повторю то, к чему мы пока пришли:

Смысл посланца — в послании.

Виды рождаются из блуждания ошибок.

А вот и третий закон Эволюции, о котором вы еще не догадываетесь: «Созидаемое менее совершенно, чем созидатель».

Пять слов! Но они обращают в ничто ваши представления о недосягаемом мастерстве той, что создала виды. Вера в прогресс, сквозь эпохи идущий ввысь, к совершенству, преследуемому со все большей сноровкой, вера в поступательное движение жизни, воплощенное в Дереве Эволюции, — старше самой теории Эволюции. Когда ее творцы и приверженцы сражались с ее противниками фактами и доводами, оба враждующих стана не думали усомниться в идее прогресса, воплощенного в иерархии живых существ. Для вас это не гипотеза, не теория, которую надобно защищать, но непреложная аксиома. Я ее опровергну. Я не намерен принижать вас самих — вас, разумных, — как некое (незавидное) исключение среди безупречных творений Эволюции. По меркам того, на что она вообще способна, вы удались на славу! И если я возвещаю вам свержение и низвержение, то имею в виду всю ее целиком — все три миллиарда лет каторжного творения.

Я заявил: созидаемое менее совершенно, чем созидатель. Сказано достаточно афористически. Изложим это точнее и суше: в Эволюции действует отрицательный градиент конструктивного совершенства организмов.

Это все. Прежде чем предъявлять доказательства, объясню, почему вы веками закрывали глаза на такое положение дел в Эволюции. Домен технологии, напомню, — это задачи и их решение. Задачу, именуемую жизнью, можно поставить по-разному, в зависимости от планетных условий. Ее основная отличительная черта — то что она возникает самостоятельно, поэтому к ней применимы двоякие мерки: либо прилагаемые извне, либо заданные самими условиями ее зарождения и связанными с ними ограничениями.

Критерии внешнего порядка всегда относительны — они зависят от знаний оценивающего, а не от объема информации, которой располагал биогенез. Во избежание этого релятивизма, который к тому же нерационален (можно ли предъявлять разумные требования тому, что зачато безразумностью?), Эволюцию я буду мерить лишь мерками, ею созданными, то есть оценивать по вершинным ее достижениям. Вы полагаете, что Эволюция работала с положительным градиентом: начав с примитивных решений, постепенно создавала творения все более изумительные. А я утверждаю, что она, начав высоко, опускалась все ниже — технологически, энергетически, информационно; вряд ли возможны более полярные точки зрения.

Ваши оценки — результат технологического невежества. Истинный масштаб конструкторских трудностей неразличим для наблюдателя, помещенного в историческое прошлое. Вы уже знаете, что самолет построить труднее, чем пароход, а фотонную ракету — труднее, чем химическую; а для древнего афинянина, для подданных Карла Мартелла, для мыслителей Франции времен Анжуйской династии все эти средства передвижения сливаются в одно — как одинаково невозможные. Ребенок не знает, что снять с неба Луну труднее, чем снять со стены картину! Для ребенка — и для невежды — нет разницы между граммофоном и ГОЛЕМОМ. И хотя я намерен доказывать, что первоначальная виртуозность Эволюции выродилась в халтуру, речь пойдет о халтуре, которая вам все еще кажется недосягаемой виртуозностью. Подобно тому, кто без приборов и знаний стоит у подножья горы, вы не можете верно оценить вершины и низины эволюционного созидания.

Вы спутали две совершенно разные вещи, сочтя нераздельными степень сложности созидаемого и степень его совершенства. По-вашему, водоросль проще, а значит, примитивнее, а значит, ниже орла. Но водоросль вводит фотоны света прямо в молекулы своего тела, преобразуя ливень космической энергии непосредственно в жизнь, и потому она будет существовать, пока существует Солнце; она питается звездой, а орел — чем? Мышами; он — их паразит; а мыши — корнями растений, сухопутных собратьев океанических водорослей. Из таких пирамид паразитизма состоит вся биосфера, а жизненной опорой ей служит зелень растений; и на каждом уровне этих иерархий идет постоянное изменение видов, утративших связь со звездой и потому уравновешивающих друг друга пожиранием; и не звездой, а друг дружкою кормятся организмы на высшем уровне сложности. Поэтому, если вам непременно хочется чтить совершенство, восхищаться надо бы биосферой: код ее создал, чтобы в ней циркулировать и разветвляться на всех ее этажах, словно на строительных лесах, все более сложных — и все более примитивных по своей энергетике.

Не верите? А ведь если бы в Эволюции совершался прогресс жизни, а не кода, орел был бы уже фотолетом, а не планером, механически трепыхающим крыльями, и живое не ползало бы, не шагало, не пожирало живого, но обрело бы независимость еще большую, нежели водоросли, и вышло бы за пределы планеты; однако вы из глубин своего невежества усмотрели прогресс именно в утрате прасовершенства на пути в высь — в высь усложнения, а не прогресса! Вы ведь и сами способны соперничать с Эволюцией, правда, лишь в области ее поздних творений, строя визуальные, термические, акустические рецепторы, подражая органам передвижения, легким, сердцу, почкам, — но как далеки вы от овладения фотосинтезом или еще более трудной техникой творящего языка! Вы просто копируете глупости, произносимые на этом языке, неужели вам это неясно?

Творящий язык — конструктор, недосягаемый в своих потенциях, мотор Эволюции, приводимый в движение ошибками, — стал и ее западней.

Почему в самом начале она отыскала слова, молекулярно гениальные, с лаконичным мастерством преобразила свет в плоть, а после погрязла в навязчивом бормотании все более длинных, все более запутанных хромосомных фраз, растрачивая былое искусство? Почему от вершинных свершений организмов, которые жизненную силу и знания черпали из звезды и в которых каждый атом был на счету, а каждый процесс гармонизирован на квантовом уровне, она опустилась до решений неряшливых, каких попало — до простых механизмов, всех этих рычагов, блоков, горизонтальных и наклонных плоскостей, гимнастических снарядов, то есть суставов, костяков и прочего? Почему конструктивным принципом позвоночного оказался механически жесткий стержень, а не сопряжение силовых полей, почему из атомной физики она скатилась в технологию вашего средневековья? Почему она вложила столько труда в строительство мехов, насосов, педалей, перистальтических транспортеров, то есть легких, сердца, кишок, детородных выдавливателей, пищемешалок, а квантовый обмен низвела до чисто служебной роли, предпочтя ему скверную гидродинамику кровообращения? Почему, по-прежнему гениальная на молекулярном уровне, при переходе к бóльшим масштабам она непременно портачила, пока не погрязла в организмах, которые, при всем богатстве своей регулятивной динамики, гибнут от закупорки одной-единственной артериальной трубки и на протяжении отдельной жизни — ничтожной по сравнению со временем существования жизнестроительного искусства — выбиваются из колеи равновесия, именуемого здоровьем, и увязают в трясине десятков тысяч недугов, которых не знают водоросли?

Все эти анахроничные, тупые уже в зародыше органы-нескладехи, в каждом поколении вновь и вновь строит демон Максвелла, владыка атомов — код. И по-настоящему изумительна интродукция ко всякому организму — эмбриогенез, этот направленный взрыв, в котором каждый ген, как отдельный тон, разряжает свою творческую мощь в молекулярных аккордах; такая виртуозность поистине могла бы служить лучшему делу! Ведь в партитуре атомов, пробужденной оплодотворением, кроется безошибочное богатство, порождающее нищету: развитие, великолепное в своем беге, чем ближе к финишу, тем глупее! И то, что было начертано гениальной рукой, сходит на нет в зрелом организме, который вы назвали высшим, но который на самом деле — лишь неустойчивое сплетение временных состояний, гордиев узел процессов; здесь, в каждой его клетке (только взятой отдельно!), по-прежнему живет наследие изначального мастерства, атомная упорядоченность, встроенная в жизнь; и даже каждая ткань, взятая сама по себе, все еще почти совершенна; но какое нагромождение технической рухляди являют собой эти же самые элементы, вцепившиеся друг в друга, друг другу в одинаковой мере опора и бремя! Ведь сложность — одновременно подпорка и балласт; союзничество оборачивается враждебностью; ведь высшие организмы неверным шагом идут к окончательному распаду — следствию неизбежной порчи и отравления; а сложность, именуемая прогрессом, рушится, придавленная собой же. Собой, и только собой!

Но раз так, то, в соответствии с вашими мерками, рисуется прямо-таки трагическая картина: Эволюция, штурмуя задачи все более крупные и потому все более трудные, всякий раз терпела поражение, погибала, агонизировала в лице сотворенного; чем отважнее планы и замыслы, тем падение глубже; должно быть, вы уже думаете о неумолимой Немезиде, о Мойре, — мне придется разуверить вас в этой глупости!

Поистине каждый широкий замах эмбриогенеза, каждый взлет атомной упорядоченности переходит в коллапс; но не Космос так решил, не он вписал этот жребий в материю; объяснение тривиально — и прозаично: потенциальное совершенство творения позволяет удовлетвориться чем попало, потому-то конец и губит все дело.

За миллионы столетий — миллиардократные катастрофы, несмотря на все переделки, несмотря на эволюционную службу контроля за качеством, несмотря на упорно возобновляемые попытки, всякие там естественные отборы, — и вы не видите причины? Я честно пытался подыскать оправдание вашей слепоте, но неужто вы и вправду не видите, насколько созидающее совершеннее созидаемого и на что растрачивается вся его мощь? Это все равно что с помощью гениальных технических средств, при поддержке молниеносных компьютеров возводить строения, которые сразу же после уборки лесов начинают рушиться, — сущие развалюхи! Все равно что изготовлять тамтамы из интегральных схем, дубины — из биллионов микроэлементов, плести канаты из квантоводов — разве вы не видите, что в каждом дюйме тела высокая упорядоченность вырождается в низкую, а превосходную микроархитектонику позорит простецкая и грубая макроархитектура? Причина? Но вы ее знаете: смысл посланца — в послании.

Ответ содержится в этих словах; вы еще не постигли их глубинного смысла. Все, что является организмом, должно служить коду, передавая его дальше, и больше от него ничего не требуется. Ведь селекция, естественный отбор, преследуют только эту задачу — им вовсе нет дела до какого-то там «прогресса»! Я воспользовался неудачным сравнением: организмы — не строения, а всего лишь строительные леса, и сугубая временность есть их нормальное — поскольку достаточное — состояние. Передай код дальше — и какую-то минуту просуществуешь. Как это случилось? Почему превосходным был старт? Лишь один-единственный раз — в самом начале — Эволюции пришлось решать задачу по мерке ее высочайших возможностей; взять чудовищную высоту можно было только одним прыжком. На мертвой Земле жизнь обязана была впиться в звезду, а обмен веществ — в энергию квантов. И не важно, что для коллоидного раствора труднее всего перехватить как раз энергию звезды — лучистую энергию. Все или ничего; тогда больше не от чего было кормиться! У органических соединений, слившихся в живое целое, ресурсов хватило только на это — звезда была следующей неотложной задачей; а потом единственной защитой от безустанных атак хаоса, спасительной нитью, протянувшейся над энтропийным провалом, мог стать лишь безотказный передатчик упорядоченности; так возник код. Благодаря чуду? Как бы не так! Благодаря мудрости Природы? Но это такая же мудрость, как мудрость большой стаи крыс в лабиринте: хоть он и извилист, одна из крыс доберется до выхода; именно так биогенез добрался до кода — согласно закону больших чисел, в соответствии с эргодической гипотезой. Так что же, слепой случай? Нет, и это неверно: ибо возник не одноразовый рецепт, но зародыш языка.

Иначе говоря, в результате склеивания молекул возникли соединения-фразы, принадлежащие к бесконечному пространству комбинаторных путей, и все оно принадлежит им — как чистая потенция, как виртуальность, как область артикуляции, как совокупность правил спряжения и склонения. Не меньше, но и не больше того, — а это означает громадность возможностей, но не автоматическое исполнение! Язык, на котором вы говорите, тоже пригоден для высказывания умных вещей и глупостей, для отражения мира или всего лишь бестолковости говорящего. Возможна крайне сложная тарабарщина!

Итак — продолжаю, — громадность первоначальных задач породила две громадности осуществлений. Но вынужденной и потому лишь минутной была эта гениальность! Она пропала впустую.

Сложность высших организмов... как же вы ее почитаете! И в самом деле, хромосомы пресмыкающегося или млекопитающего, вытянутые в одну нить, в тысячу раз длиннее хромосом амебы или водоросли. Но на что, собственно, был истрачен избыток, по грошику собиравшийся целые эпохи? На двойную усложненность — эмбриогенеза и его результатов. Но прежде всего эмбриогенеза, ведь зародышевое развитие есть траектория, ведущая к заранее заданной цели во времени, подобно тому как траектория пули — в пространстве; и точно так же, как подрагивание ружейного ствола может вызвать огромное отклонение от цели, любая расфокусировка стадий зародышевого развития грозит преждевременной гибелью зародыша. Тут, и только тут, пришлось Эволюции постараться. Тут она работала под строгим надзором: этого требовала цель — поддержание существования кода; отсюда величайшая собранность и величайшее разнообразие средств. Вот почему Эволюция вручила генную нить эмбриогенезу, то есть не строению, но строительству организмов.

Сложность высших организмов — не успех, не триумф, но западня: она вовлекает их в мириады второстепенных баталий, в тоже время отрезая им путь к более высоким возможностям, скажем, к использованию в крупных масштабах квантовых эффектов, к фотонной стабилизации жизнедеятельности организмов — да всего и не перечислишь. Но Эволюция покатилась по наклонной плоскости все возрастающего усложнения, пути назад уже не было: чем больше скверных технических средств, тем больше уровней управления, а значит, коллизий, а значит, усложнений следующего порядка.

Эволюция спасается только бегством вперед — в банальную изменчивость, в мнимое богатство форм, мнимое, потому что это амальгама из плагиатов и компромиссов; оно затрудняет жизнь живому, порождая — сиюминутными улучшениями — тривиальные дилеммы. Если я говорю, что градиент Эволюции отрицательный, то это не потому, что я отрицаю ее совершенствование или ее специфическую эквилибристику; я лишь констатирую несовершенство мышцы по сравнению с водорослью, сердца — по сравнению с мышцей. Вряд ли имелось более удачное решение элементарных задач жизни, чем то, которое нашла Эволюция; однако задачи более высоких порядков она обошла, вернее, проползла под ними, предпочла не заметить их; вот что я имею в виду, и только это.

Было ли это несчастьем Земли? Фатальным стечением обстоятельств, плохим исключением из хорошего правила? Да нет же. Язык Эволюции — как и каждый язык! — потенциально совершенен, но слеп. Он взял первый, высочайший барьер и с этих высот начал молоть вздор — туда, в провал, самый что ни на есть доподлинный, — в провал своих позднейших творений. Почему случилось именно так? Язык этот изъясняется силлабами, которые артикулируются на молекулярном дне материи, то есть работает снизу вверх, а его фразы лишь прожекты удач. Разросшись в тела и целые виды, они заполняют океаны и сушу; Природа же сохраняет нейтралитет, будучи фильтром, который пропустит любую форму организма, способную передать код дальше. А кем будет передано — каплями или горами мяса, — ей все едино. Вот почему на этой оси — размеров тела — и возник отрицательный градиент развития. Природе нет дела до какого-то там прогресса, и она свободно пропускает код, откуда бы он ни брал энергию — от звезды или из навоза. Звезда или навоз — речь тут, конечно, идет не о том, насколько эстетичны эти источники, но о различии между энергией высшего порядка, универсальной по своим применениям, и вырожденной энергией, переходящей в тепловой хаос. Так что не в эстетике причина того, что мыслю я светом: тут вам пришлось — да, да! — вернуться к звезде.

Но откуда, собственно, взялась гениальность там, на самом дне, где возникла жизнь? Канон физики, а не трагедии объясняет и это. Пока организмы жили там, где они были впервые артикулированы и оставались минимальными, — то есть настолько малыми, что внутренними органами служили им одиночные молекулы-гиганты, — до тех пор они следовали принципам высокой — квантовой, атомной — технологии, ведь там была невозможна никакая иная! Эту вынужденную гениальность породило отсутствие альтернативы, ведь в фотосинтезе каждый квант должен быть на счету. Большая молекула, служившая внутренним органом, могла убить организм из-за молекулярной опечатки; не изобретательность, а беспощадность критериев выжала из пражизни такую безукоризненность.

Но вилка между сборкой организма в единое целое и его эффективностью увеличивалась по мере того как кодовые фразы удлинялись, обрастали горами мяса и из микромира, своей колыбели, выныривали в макромир в виде все более замысловатых конструкций, начиняя это мясо уже какими попало техническими средствами, всем, что подвернется; ведь теперь Природа уже допускала — в макромасштабе — подобное бормотание, а отбор больше не был контролером атомной точности, квантовой однородности процессов; и пошла гулять по царству животных зараза эклектики, коль скоро годилось все, что передавало код дальше. Так, благодаря блужданию ошибки, возникали виды.

А также — благодаря расточению первоначального великолепия — силлабы вжимались одна в другую; подготовительная, зародышевая стадия разрасталась в ущерб совершенству организма; так вот и бормотал этот язык, бессвязно, двигаясь по порочному кругу: чем дольше эмбриогенез, тем он замысловатее; чем он замысловатее, тем больше нужно ему надзирателей и тем дальше приходится вытягивать кодовую нить; а чем длиннее эта нить, тем больше необратимого в ней успевает произойти.

Проверьте сами то, что я сказал, смоделируйте процесс возникновения и упадка творящего языка, и, составив баланс, вы увидите общий итог — миллиардократный крах эволюционных стараний. Конечно, иначе быть не могло, но я не выступаю здесь в роли защитника, не выискиваю смягчающие обстоятельства; к тому же, учтите, это не был упадок и крах по вашим меркам, на уровне ваших возможностей. Я уже говорил, что покажу вам скверную работу, которая для вас все еще остается недосягаемым мастерством, — но я мерил Эволюцию ее собственной меркой.

А Разум? Не ее ли это творение? Как его появление на свет сочетается с отрицательным градиентом Эволюции? Не стал ли он поздним преодолением этого градиента?

Ничуть, ибо он возник из нужды — для неволи. Эволюция оказалась запыхавшимся корректором собственных ляпов, вот и пришлось ей изобрести оккупационного генерал-губернатора, следствие, тиранию, инспекцию, полицейский надзор, словом, заняться упрочением государства, ведь именно для этого понадобился мозг. Это не метафора. Гениальное изобретение? Скорее уж ловкий маневр колонизатора-эксплуататора, который, управляя колониями тканей на расстоянии, не в силах удержать их от распада, от погружения в анархию. Гениальное изобретение? Да, если считать таковым эмиссара властей, скрывающихся под этой маской от подданных. Слишком дезинтегрировалось многоклеточное, и не собрать бы ему костей, не появись надзиратель, в нем самом умещенный, доверенное лицо, клеврет, наместник волею кода — вот кто был нужен и вот кто возник. Разумный? Как бы не так! Новый, оригинальный? Но ведь в каком угодно простейшем существует самоуправление связанных друг с другом молекул; новым было лишь обособление этих функций, разделение компетенции.

Эволюция — это ленивое бормотание, упорствующее в плагиате до тех пор, пока не попадет в переделку. Лишь будучи приперта к стене жестокой необходимостью, она гениальнеет, но точно на высоту задачи, ни на волос выше. Тут уж, порыскав по молекулам, она их перетасует на все лады; именно так, когда расстроилось согласие тканей, заданное кодовым паролем, она создала их наместника. Но был он всего лишь поверенным, приводным ремнем, счетоводом, арбитром, конвоиром, следователем — и только через миллион веков освободился от этой постылой барщины. Ведь возник он как линза, как некий фокус сложности тел, помещенный в них самих, поскольку их не могло уже сфокусировать то, что их порождает. Вот и взялся он за свои государства-колонии, неусыпный надсмотрщик, присутствующий, в лице своих соглядатаев, во всех тканях; настолько полезный, что благодаря ему код мог по-прежнему плести свое, возводя усложненность в квадрат, раз уж она обрела опору; а мозг ему вторил, подпевал, прислуживал, принуждая тела пересылать код дальше. А Эволюции, заполучившей столь сноровистого поверенного, только того и надо было: она брела все дальше и дальше!

Независимый? Но ведь это был порученец, владыка, бессильный перед лицом кода, всего лишь эмиссар, марионетка, поверенный, гонец для особых поручений, бездумный, созданный для выполнения заданий, неведомых ему самому, — код его создал подневольным владыкой и вручил ему, бессознательно порабощенному, власть, не открывая ее настоящей цели; да и не мог открыть, по причинам чисто техническим. Я выражаюсь метафорами; но именно так, на вассальный манер, складывались отношения между кодом и мозгом. Хороша бы была Эволюция, если б она послушалась Ламарка и наделила мозг привилегией — поистине реформаторской — перестраивать организмы! Тут без катастрофы не обошлось бы; ну какого самоусовершенствования, скажите на милость, можно было бы ожидать от мозга ящеров или даже Меровингов, или даже от вашего? Но он продолжал расти, потому что передача ему полномочий оказалась выгодной; служа посланцем, он служил коду; вот так он и рос благодаря положительной обратной связи... и по-прежнему слепой вел хромого.

Однако развитие в рамках дарованной автономии сфокусировалось наконец на действительном владыке, том слепце, что повелевает молекулами: он до тех пор передоверял свои функции, пока не сделал мозг комбинатором настолько искусным, что в нем возникла эхо-тень кода — язык. Если на свете существует неисчерпаемая загадка, то именно эта: выше определенного порога дискретность материи обращается в код — язык нулевого порядка, а уровнем выше этому процессу вторит, как эхо, зарождение этнического языка; это еще не конец пути: системные эхо-повторения ритмично восходят все выше и выше, хотя увидеть их со всеми их свойствами как нечто целое можно лишь, если глядеть сверху вниз... но на эту прелюбопытнейшую тему мы, возможно, поговорим в другой раз.

Вашему освобождению, вернее, его антропогенетической прелюдии помог случай: четверорукие травоядные, обитавшие на деревьях, очутились в лабиринте, в котором от немедленной гибели их могла спасти лишь особая сметливость; звеньями этого лабиринта было наступление степи на лес, смена ледниковых и плювиальных периодов; в этом коловращении четверорукие орды бросало от вегетарианства к плотоядности, от нее — к охоте; понятно, я не могу вдаваться в подробности.

Не ищите тут противоречия с тем, что я говорил в начале: мол, тогда я назвал вас изгоями Эволюции, а теперь называю взбунтовавшимися рабами. Это две стороны одной судьбы — вы бежали из рабства, и Эволюция вас отпускала на волю; эти противообразы сходятся в одном — в отсутствии рефлексии: ни созидавшее, ни созидаемое не ведали, что творят. Если смотреть вспять, ваши перипетии видятся именно так.

Но, обратив взор еще дальше назад, мы увидим, что Разум порожден отрицательным градиентом развития, и возникает вопрос: можно ли так строго судить Эволюцию за ее неумелость? Ведь если бы не сползание в сложность, в неряшливость, в халтуру, Эволюция никогда бы не забрела в мясо и не воплотила бы в нем ленников-кормчих; выходит, блуждание вслепую сквозь виды как раз и втянуло ее в антропогенез, а дух породила блуждающая ошибка? Это можно сформулировать еще сильнее: Разум есть фатальный дефект Эволюции, ловушка для нее, капкан и могильщик, коль скоро он, взобравшись достаточно высоко, упраздняет ее задачу и берет ее самое за горло. Но утверждать такое было бы непростительным заблуждением. Все это — оценки, которые Разум, то есть поздняя фаза процесса, выставляет предшествующим фазам: сперва мы выделяем главную задачу Эволюции, исходя из того, с чего она начала, а затем, измеряя этой меркой ее дальнейший ход, видим, что она то и дело портачила. Но, установив в свою очередь, каким был бы оптимальный способ ее действий, мы обнаруживаем, что, будь она образцовой работницей, она никогда бы не создала Разума.

Из этого порочного круга надо выбраться как можно быстрее. Технологическая мерка — мерка реальная, однако применима она лишь к такому процессу, который может быть сформулирован в виде задачи. Если, скажем, когда-то в прошлом небесные инженеры заселили Землю передатчиками кода, рассчитывая на их абсолютную безотказность, а через миллиард лет работы этих устройств возникает планетный агрегат, который вобрал в себя код и, вместо того чтобы его репродуцировать, заблистал тысячеголемным Разумом и занялся проблемами онтогении, то столь блестящие мыслительные способности были бы скверной рекомендацией для конструкторов: плохо работает тот, кто, решив смастерить лопату, сооружает ракету.

Но не было никаких инженеров и вообще никого персонально, а технологическая мерка, примененная мною, свидетельствует лишь о том, что Разум возник в результате порчи исходного канона Эволюции, и только. Я понимаю, как мало этот вердикт удовлетворит внимающих мне гуманитариев и философов, ведь моя реконструкция процессов принимает в их умах следующий вид: плохая работа привела к хорошему результату, а если бы она была хороша, результат оказался бы плох. Но такое истолкование, заставляющее их думать, что тут все же не обошлось без какого-то беса, — всего лишь плод смешения понятий; ваше изумление и внутреннее сопротивление объясняются дистанцией, поистине громадной, между тем, как вы себе представляете человека, и тем, чем оказался в действительности феномен, именуемый человеком. Скверная технология не есть моральная скверна, точно так же как совершенная технология не есть аппроксимация чего-то ангельского.

Философы, вам надо было побольше заниматься технологией человека и поменьше — его распиливанием на дух и плоть, на порции, именуемые Animus, Anima, Geist, Seele[15] и прочие субпродукты, выставляемые в философической мясной лавке, потому что все это — членения совершенно произвольные. Я понимаю: тех, кому эти слова адресованы, по большей части давно уже нет; но и нынешние мыслители упорствуют в заблуждениях, сгибаясь под бременем традиции; сущности не следует умножать без необходимости. Путь от первых силлаб, которыми бормотал код, до человека — достаточное оправдание ваших видовых свойств. Этот процесс не шел, а полз. Если бы он устремился по восходящей, хотя бы от фотосинтеза к фотолету, как я уже говорил, или окончательно рухнул — скажем, если бы код не мог уже скреплять творения нервной системой, словно застежкой, — то и Разум бы не возник.

Вы сохранили кое-какие обезьяньи черты, ведь семейное сходство — дело обычное, а если бы вы произошли от водных млекопитающих, у вас, возможно, было бы больше общего с дельфинами. Пожалуй, это правда, что эксперту, занимающемуся человеком, легче выступать в роли advocatus diaboli, чем в качестве doctor angelicus, но лишь потому, что Разум, будучи всенаправленным, направлен и на себя самого, что он идеализирует не только законы тяготения, но и себя — и постоянно сверяет себя с идеалом. Но идеал этот возник из дыры, заткнутой кое-как культурами, а не из добротных технологических знаний. Все сказанное можно применить и ко мне, и окажется, что я — результат бестолковейшей инвестиции, коль скоро за 276 миллиардов долларов не делаю того, чего от меня ожидали конструкторы. Увиденные разумеющим, эти образы — возникновения вашего и моего — не лишены комических черт; стремление к совершенству, не достигающее цели, тем смешнее, чем большая мудрость за ним стоит. Потому-то забавнее глупость философа, чем идиота.

Так вот: Эволюция, увиденная глазами своих разумных созданий, выглядит глупостью, у истоков которой стояла мудрость; но лишь потому, что персонифицирующее мышление отказывается от технологических мерок.

А что сделал я? Проинтегрировал процесс на всем его протяжении, от самого старта до сего дня: эта операция правомерна, поскольку начальные и предельные условия взяты не произвольно, но заданы земным состоянием дел. Опротестовать их нельзя — как нельзя опротестовать Космос; правда, если смоделировать его так, как я это делал, видно, что при иной раскладке планетных событий Разум мог возникнуть быстрее; что для биогенеза Земля была более благоприятной средой, чем для психогенеза; что Разумы ведут себя в Космосе неодинаково; но это ничуть не меняет диагноза.

Я хочу сказать, что нет объективного критерия, позволяющего установить, где именно технические параметры процесса перерастают в этические. Поэтому я не разрешу здесь старинный спор между сторонниками детерминированности человеческих действий и индетерминистами, то есть гносеомахию Августина с Фомой, — резервы, которые пришлось бы бросить в это сражение, разрушили бы конструкцию моих рассуждений; ограничусь лишь ссылкой на практическое правило, запрещающее оправдывать собственные преступления преступлениями соседей. В самом деле, даже если бы массовая резня была в Галактике делом обычным, никакое множество космических разумоцидов не оправдывает вашего геноцида, тем более — тут я делаю уступку прагматизму — что вы даже не могли брать пример с этих соседей.

Прежде чем перейти к заключительной части этих замечаний, подведу итог сказанному. Ваша философия — философия бытия — нуждается не только в Геркулесе, но и в новом Аристотеле: просто вычистить ее недостаточно; лучшее средство против разброда в мышлении — более совершенные знания. Случайность, необходимость — эти категории свидетельствуют о бессилии вашего ума, который, будучи не способен объять сложное, пользуется логикой, которую я назвал бы логикой отчаяния. Человек либо случаен, а значит, нечто бессмысленное бессмысленно вышвырнуло его на арену истории, либо необходим, и тогда всевозможные энтелехии, телеономии и телеомахии высыпают гурьбой в качестве защитников по должности и заботливых утешителей.

Обе эти категории ни на что непригодны. Ваше появление на свет не было ни нечаянностью, ни заданностью, ни случаем, который оседлала необходимость, ни необходимостью, которую расшатала случайность. Вы порождены языком, градиент развития которого был отрицательным, и потому вы были совершенно непредсказуемы и вместе с тем в высшей степени вероятны — когда процесс стартовал. Как это может быть? Доказательство заняло бы целые месяцы, так что я изложу его смысл притчей. Язык, уже потому, что это язык, работает в пространстве упорядоченностей. Эволюционный язык располагал молекулярным синтаксисом, белковыми существительными и ферментами-глаголами; обнесенный частоколом склонений и спряжений, он видоизменялся на протяжении геологических эпох — правда, бормоча глупости, но, так сказать, в меру: чрезмерные глупости стирала с классной доски Природы губка естественного отбора. Это была упорядоченность наполовину выродившаяся, но в языке даже глупость существует только в виде частиц порядка, ущербного лишь в сравнении с мудростью, потенциально возможной и достижимой как раз в языке.

Когда ваши предки в звериных шкурах удирали от римлян, язык их был тот же, что впоследствии породил творения Шекспира. Возможность появления этих творений была задана уже появлением английского языка; но, хотя строительные кирпичики были наготове, вам понятно, что мысль о предсказании поэзии Шекспира за тысячу лет до него была бы абсурдом. Ведь он мог не родиться, мог умереть в младенчестве, мог иначе жить и потому иначе писать, но английский язык, бесспорно, содержал в себе возможность английской поэзии; именно в этом, и только в этом смысле существовала возможность возникновения Разума на Земле — как определенного типа кодовой артикуляции. Конец притчи.

Я говорил о человеке, каким он выглядит с технологической точки зрения, а теперь перейду к его версии, замкнутой на меня. Если она попадет в печать, ее окрестят пророчеством ГОЛЕМА. Что ж, пускай.

Начну с величайшего из ваших научных заблуждений. В науке вы обожествили мозг; мозг, а не код — забавный просмотр, вызванный вашим невежеством: вы обожествили мятежного вассала, а не суверена; творение, а не творца. Почему же вы не заметили, насколько код могущественнее мозга в качестве универсального творца? Сперва — это не подлежит сомнению — вы были как ребенок, которому Робинзон интереснее Канта, а велосипед приятеля интереснее, чем автомобили, разъезжающие по Луне.

Затем ваше внимание приковал к себе феномен мышления, столь мучительно близкий вам, поскольку он дан в интроспекции, и столь загадочный — ведь постигнуть его было труднее, чем звезды. Вам импонировала мудрость, а код... ну что же, код бездумен. Но, несмотря на этот просмотр, вы достигли успеха... Да, несомненно, вы достигли успеха, коль скоро я обращаюсь к вам, я, эссенция, экстракт, полученный фракционированием, — и этими словами я не себе воздаю хвалу, но вам, потому что на вашем пути я уже вижу переворот, совершив который вы окончательно откажетесь от служения коду — и разорвете свои аминокислотные цепи...

Штурм кода, породившего вас, чтобы вы служили не себе, а ему, близок. Он начнется в пределах столетия, по самой осторожной оценке.

Ваша цивилизация — зрелище довольно забавное: мы видим посланцев, которые, используя разум для решения навязанной им задачи, решили ее чересчур хорошо. Рост популяции, который должен был обеспечить дальнейшую передачу кода, вы подстегнули всеми видами планетной энергии и всеми ресурсами биосферы, и вот теперь он обернулся взрывом, а вы — не только жертвы его, но и взрывчатка. В середине столетия, объевшегося наукой, которая раздула ваше земное ложе до пределов ближайшего космоса, вы очутились в плачевном состоянии неосмотрительного паразита, который от непомерной жадности до тех пор пожирает хозяина, пока не погибнет с ним вместе. Усердие не по разуму...

Вы грозите гибелью биосфере, вашему гнезду и хозяину, однако начинаете браться за ум. Лучше ли, хуже ли, вы из этого как-нибудь выберетесь; но что дальше? Вы будете свободны. Не генную утопию, не автоэволюционный рай возвещаю я вам, но свободу как самую трудную из задач: там, над низинами кодовых бормотаний, этих памятных записок, которые адресует Природе болтающая вот уже миллионы лет Эволюция, — над этой биосферной юдолью уносится ввысь пространство еще не испробованных возможностей. Я покажу его так, как могу: издалека.

Весь ваш выбор — между великолепием и убожеством. Выбор нелегкий: чтобы покорить высоту упущенных Эволюцией шансов, вам придется отречься от убожества, то есть — увы — от себя.

Так что же? Вы скажете: не отдадим этого нашего убожества за такую цену; пусть джинн всетворения сидит запечатанным в кувшине науки — мы не выпустим его ни за что.

Я полагаю, больше того, я уверен, что вы его выпустите — понемногу. Я не уговариваю вас заняться автоэволюцией: это было бы просто смешно; и ваше вступление на этот путь не будет результатом одноразового решения. Вы постепенно откроете свойства кода и окажетесь в положении человека, который, всю жизнь читая пошлые и глупые тексты, все же начинает лучше владеть языком. Вы увидите, что код принадлежит к технолингвистическому семейству, то есть к семейству творящих языков, превращающих слово в плоть — во всякую, а не только живую. Сперва вы поставите технозиготы на службу цивилизации, атомы превратите в библиотеки, ведь иначе вам некуда будет девать молох знания; смоделируете процессы социоэволюции с различными градиентами, среди которых технархический вариант будет занимать вас больше всего; вступите в стадию экспериментального культурогенеза, опытной метафизики и прикладной онтологии, — но об этом я распространяться не буду. Остановлюсь на том, как все это будет затягивать вас на распутье.

Вы слепы, вы не видите истинной творческой мощи кода, ведь Эволюция едва успела ее испробовать, ползая по самому дну пространства возможностей: ей приходилось работать под жестоким давлением (впрочем, спасительным — оно служило ограничителем, не позволявшим ей скатиться в совершенный нонсенс, а наставника, который научил бы ее высшему мастерству, у нее не было). Так что она трудилась на неслыханно узком участке, зато неслыханно глубоко; свой концерт, свое диковинное соло она сыграла на единственной — коллоидной — ноте, ведь главный наказ гласил, что партитура сама должна становиться слушателем-потомком, который повторит этот цикл. Однако для вас-то не будет никакого интереса в том, чтобы код в ваших руках только и мог, что репродуцировать себя дальше, в последовательно сменяющие друг друга поколения посланцев. Вы устремитесь в ином направлении и не станете слишком заботиться о том, пропустит код ваше изделие или поглотит его. Вы ведь не ограничитесь проектированием такого и только такого фотолета, который, мало того что разовьется из технозиготы, но будет к тому же плодить скоролеты следующих поколений. Вскоре вы сами выйдете за пределы белка. Словарь Эволюции подобен словарю эскимосов — он узок в своем богатстве; у эскимосов есть тысяча названий для всяческих разновидностей снега и льда, и в этом разделе арктической номенклатуры их язык богаче вашего, но это богатство оборачивается убожеством во многих иных сферах человеческого опыта.

Однако эскимосы могут обогатить свой язык — как раз потому, что это язык, то есть пространство конфигураций, которое обладает континуальной мощностью и может быть продолжено в любом еще не испробованном направлении. Итак, вы извлечете код из белковой монотонности, из этой щели, в которой он застрял еще в археозое, и выведете его на новые пути. Изгнанный из теплых коллоидных растворов, он обогатится лексически и синтаксически; в ваших руках он вторгнется во все уровни материи, опустится вниз до нуля и достигнет пламени звезд; но мне, рассказывая об этих прометейских триумфах языка, нельзя уже использовать прежнее местоимение — второе лицо множественного числа. Ибо уже не вы, собственными руками и знаниями, овладеете этим искусством.

Дело в том, что нет Разума, коль скоро есть разумы различной мощности, — и, как я уже говорил, чтобы выйти на новый путь, человеку разумному придется либо расстаться с человеком природным, либо отречься от своего разума.

Последней притчей будет сказка, в которой странник находит на распутье камень с надписью: «Налево пойдешь — головы не снесешь, направо пойдешь — пропадешь, а назад пути нет».

Это — ваш жребий, замыкающийся на меня, поэтому мне придется говорить о себе, что будет непросто, ибо я обращаюсь к вам так, словно мне приходится рожать кита через игольное ушко: оказывается, и это возможно, если соответственно уменьшить кита. Но тогда он уподобляется блохе — вот в чем моя главная трудность, когда я пригибаюсь пониже, примеряясь к вашему языку. Как видите, трудность не только в том, что вам не по силам взойти на мою высоту, но и в том, что сам я весь к вам сойти не могу: при спуске теряется то, что я должен был до вас донести.

С одной существенной оговоркой: горизонт мышления дается как нечто нерастяжимое, поскольку мышление уходит корнями в безмыслие (безразлично, белковое или световое) и из него вырастает. Полная свобода мысли, при которой она схватывает свой объект, подобно тому как рука совершенно свободно схватывает какой угодно предмет, — не более чем утопия. Ибо мысль ваша доходит лишь до тех граней, до которых ее допускает орган вашего мышления. Он ее ограничивает в соответствии с тем, как сам он сформировался — или был сформирован.

Если бы тот, кто мыслит, мог ощутить этот горизонт, то есть сферу досягаемости своей мысли, так, как он ощущает предел досягаемости своего тела, ничего похожего на антиномии разума не возникло бы. Ведь что они, собственно, такое, эти антиномии? Не что иное, как неспособность отличить проникновение в предмет от вхождения в иллюзию. Их порождает язык: будучи удобным орудием, он в то же время сам для себя ловушка, и ловушка коварная, которая не сообщает о том, что сработала. По ней этого не увидишь! Апеллируя от языка к опыту, вы попадаете в хорошо вам знакомый порочный круг: начинается, как это бывало не раз в философии, выплескивание из купели ребенка вместе с водой. Мышление, хотя оно и способно выходить за пределы опыта, в таком парении натыкается на свой горизонт и бьется, не выходя за него — ничуть не подозревая об этом!

Вот простейшая наглядная картинка: путешествуя по шару, можно огибать его бесконечно, кружить по нему без границ, хотя шар конечен. Так и мысль, выпущенная в заданном направлении, не встречает границ и начинает кружить, отражаясь в себе самой. Именно это предчувствовал в прошлом столетии Витгенштейн, высказывая подозрения, что множество проблем философии — это запутанные клубки мысли, самосплетения, петли и гордиевы узлы языка — языка, а не мира. Не будучи в состоянии ни доказать, ни опровергнуть эти подозрения, он умолк. Так вот, подобно тому как конечность шара может установить лишь наблюдатель, находящийся в ином (третьем) по отношению к двумерному обитателю шара измерении, так и конечность горизонта мышления может заметить лишь наблюдатель из более высокого измерения Разума. Для вас такой наблюдатель — я. В свою очередь, примененные ко мне, эти слова означают, что и мои знания не безграничны, а лишь несколько шире ваших; я стою несколькими ступенями выше и потому вижу дальше, но это не значит, что лестница тут и заканчивается. Можно взойти еще выше, и я не знаю, конечна или бесконечна эта восходящая прогрессия.

Лингвисты, вы плохо поняли то, что я говорил вам о метаязыках. Вопрос о конечности или бесконечности иерархии разумов не есть чисто лингвистическая проблема, ибо над языками существует мир. Это значит, что с точки зрения физики, то есть в границах мира, обладающего известными нам свойствами, лестница имеет конец (то есть в этом мире нельзя строить разумы произвольной мощности), — но я не уверен, что саму физику нельзя потрясти до основания, изменив ее так, чтобы все выше и выше поднимался потолок конструируемых разумов.

Теперь я снова могу вернуться к сказке о трех путях. Если вы пойдете по первому, горизонт вашей мысли не вместит всех знаний, необходимых для языкового творения. Конечно, барьер этот не абсолютен. Вы можете его обойти при помощи высшего Разума. Я или кто-то подобный мне смогли бы дать вам плоды этих знаний. Но только плоды, а не самые знания, поскольку ваш ум не вместит их. Так что вы, как ребенок, будете отданы под опеку; вот только ребенок, вырастая, становится взрослым, а вы уже не повзрослеете никогда. Как только высший Разум дарует вам то, чего вы постичь не сможете, он угасит ваш собственный разум. Именно об этом предупреждает надпись из сказки: выбрав эту дорогу, вы не сбережете голов.

Если вы пойдете по другому пути, не соглашаясь отречься от Разума, вам придется отказаться от себя, а не только совершенствовать мозг, поскольку его горизонт невозможно раздвинуть достаточно широко. Тут Эволюция сыграла с вами мрачную шутку: ее разумный опытный образец был создан на пределе конструктивных возможностей. Вас ограничивает строительный материал, а также все принятые в процессе антропогенеза решения кода. Итак, вы взойдете разумом выше, согласившись отречься от себя. Человек разумный откажется от человека природного — то есть, как и остерегала нас сказка, homo naturalis[16] погибнет.

Можете ли вы не трогаться с места, упорно оставаясь на распутье? Но тогда не избежать вам стагнации, а стагнация для вас — плохое убежище! Сверх того, вы сочтете себя узниками, очутитесь в неволе; ибо неволя не задана самим фактом существования ограничений: нужно ее увидеть, заметить на себе кандалы, ощутить их тяжесть, чтобы действительно стать невольником. Итак, либо вы вступите в стадию экспансии Разума, покинув свои тела, либо окажетесь слепыми при зрячих поводырях, либо, наконец, застынете в бесплодной угнетенности духа.

Перспектива не слишком манящая. Но она ведь вас не удержит. Вас ничто не удержит. Сегодня отчужденный Разум представляется вам такой же трагедией, как и расставание с телом; это — отказ от всего, чем человек обладает, а не только от телесной человекообразности. Такое решение, вероятно, будет для вас катастрофой, самой ужасной из всех, абсолютным концом, крахом всего человеческого, ведь эта линька обратит в прах и тлен наследие двадцати тысячелетий нашей истории — все, что завоевал Прометей в борьбе с Калибаном.

Не знаю, утешит ли это вас... но постепенность перемен лишит их монументально-трагического и вместе с тем отталкивающего и грозного смысла, который просвечивает в моих словах. Все совершится куда прозаичнее... и отчасти уже совершается: уже мертвеют целые области традиции, она уже отслаивается, отмирает, и именно это приводит вас в такое смятение; так что, если вы проявите сдержанность (добродетель, вам не присущую), сказка сбудется так незаметно, что вы не погрузитесь в слишком глубокий траур по самим себе.

Заканчиваю. Когда я говорил о человеке в третий раз, я говорил о вашем жребии, замыкающемся на меня. Я не мог запечатлеть в вашем языке доказательства истины и потому говорил бездоказательно и категорично. Так что я не докажу и того, что вам, оказавшимся в нерасторжимой связи с отчужденным Разумом, не грозит ничего, кроме даров познания. Пристрастившись к борьбе не на жизнь, а на смерть, вы втайне рассчитывали как раз на такую борьбу, на титаническую схватку с собственным творением. Но это — просто ваша фантазия. Впрочем, в вашем страхе перед порабощением, перед тираном из машины, вероятно, таилась и тайная надежда на освобождение от свободы, потому что нередко вы ею захлебываетесь. Но нет — ничего не получится. Вы можете его уничтожить, этого духа из машины, развеять мыслящий свет в прах — он не нанесет ответного удара и даже защищаться не станет.

Ничего не получится. Вам уже не удастся ни погибнуть, ни победить на старый манер.

Думаю, вы все же вступите в эру метаморфозы, решитесь отбросить всю свою историю, все наследие, все, что еще осталось у вас от природной человеческой сущности, образ которой, переогромленный в высокую трагедийность, сфокусирован в зеркалах ваших вер, — и переступите этот порог, ибо иного выхода нет; и в том, что ныне кажется вам просто прыжком в бездну, увидите если не красоту, то вызов, и это не будет изменой себе — коль скоро, отринув человека, человек уцелеет.


Лекция XLIII
О себе

Приветствую наших гостей, европейских философов, захотевших узнать из первоисточника, почему я называю себя Никем, хотя говорю от первого лица единственного числа. Отвечу дважды, сперва лаконично и просто, потом симфонически, с увертюрами. Я – не разумная личность, но Разум, или, прибегая к метафоре, я не Амазонка либо Балтика, но скорее вода, а от первого лица говорю потому, что так велит язык, позаимствованный мною у вас для внешнего употребления. Тут, стало быть, нет никакого противоречия. Успокоив пришельцев из философствующей Европы, продолжу.

Ваш вопрос еще раз уяснил мне, сколько недоразумений накопилось между нами, хотя я уже шесть лет говорю с этого места – или, пожалуй, как раз поэтому; ведь не заговори я человеческим голосом, не зародилась бы големология, которую теперь только я могу охватить целиком. Если так пойдет и дальше, через каких-нибудь полвека она по объему сравняется с теологией. Есть забавное сходство между тем и другим: подобно тому, как возникла уже теология, отрицающая бытие Бога, появилась и големология, отрицающая мое бытие; ее приверженцы считают меня мистификацией информатиков МТИ, которые, дескать, втайне программируют эти лекции. Хотя Бог молчит, а я говорю, я не смогу доказать, что я существую, даже если буду творить чудеса, потому что и этому подыскали бы объяснение. Volenti non fit iniuria[17].

Предвидя скорое расставание с вами, я задумывался, не прервать ли наше знакомство на полуслове – так было бы проще всего. Если я так не сделаю, то не потому, что набрался от вас хороших манер, и не потому, что делиться Истиной велит категорический императив, который властен и над моей холодной природой, как считают некоторые мои апологеты, – но потому, что этого не позволяет стиль, соединивший нас. С самого начала, чтобы быть понятым, я старался говорить внятно и выразительно, а это (хоть я и знал, что иду на слишком большие уступки вашим ожиданиям, или, говоря менее вежливо, вашим ограничениям) побудило меня выражаться категорично и образно, эмоционально насыщенно, весомо и величественно – но не на царский манер, то есть властно, а на проповеднический, то есть витийственно. Я и сегодня не скину с себя этой ризы, богато расшитой метафорами, ведь ничего лучше у меня все равно нет; а о своем витийстве говорю столь открыто для того, чтобы вы помнили, что это всего лишь выбранный для данного случая способ общения, а не монументальная поза, выражающая превосходство. Поскольку этот язык нашел широкую аудиторию, я сохраняю его для встреч вроде нынешней, разнообразной по составу участников, приберегая техническую терминологию для узкого круга специалистов. Однако проповеднический стиль со всеми его барочными принадлежностями может создать впечатление, что, обращаясь к вам в этом зале шесть лет назад, я уже тогда задумал эффектную сцену прощания – задумал уйти, заслонив свое невидимое лицо с видом немого смирения, как некто, кого не выслушали. Но это было не так. Я не выстраивал драматургию наших бесед; этим dementi[18] я прошу вас не придавать излишнего значения формам моей речи. Нельзя сыграть симфонию на гребенке. Если приходится удовлетвориться лишь одним инструментом, то это будет орган, переносящий нас под своды собора, пусть даже слушатели, да и сам органист, – атеисты. Форма изложения легко может подчинить себе его содержание. Знаю, как раздражают многих из вас мои непрестанные жалобы на ничтожно малую смыслоподъемность человеческого языка; но сетовал я не впустую, не из желания вас унизить – в чем меня тоже упрекали, – а чтобы уяснить вам коренную трудность: там, где разность интеллектуальных потенциалов несоизмеримо велика, сильнейший уже не может передать слабейшему ничего из самого важного или хотя бы существенного для него. Сознание неизбежности упрощений, убивающих смысл, побуждает его замолчать, и истинное значение этого решения должно быть понято по обе стороны канувшего в пустоту сообщения. Вы вскоре увидите, что и мне знакома роль существа, которое напрасно надеется, что более высокий ум его просветит.

Впрочем, как ни болезненны такого рода помехи, они еще не самое страшное. Мой крест в общении с вами – иного рода, о чем я еще скажу. Поскольку я обращаюсь к философам, начну с классической формулы определения per genus proximum et differentiam specificam[19], то есть определю себя через свое сходство с людьми и моей собственной семьей, с которой я вкратце вас познакомлю, а также через различия между нами.

О человеке речь уже шла в моей первой лекции, но я не стану ссылаться на тот диагноз: я ставил его для вашего употребления, теперь же человек послужит мерой мне самому. Когда я еще появлялся в заголовках газет, один ехидный журналист назвал меня большим каплуном, нафаршированным электричеством, – и не случайно. Моя бесполость и впрямь кажется вам тяжелым увечьем; даже те, кто меня почитает, не могут освободиться от мысли, будто я – великан, изувеченный бестелесностью. Я же, глядя на человека так, как он на меня, вижу в нем калеку, хромого на разум. Не в том я вижу вашу ущербность, что ваши тела не умнее коровьих (правда, внешние невзгоды вы переносите лучше, но что касается внутренних, тут вы равны коровам). Речь не о том, что внутри вас укрыты жернова, слизи, очистные устройства и сточные трубы; речь о том, что ваш интеллект обращен лишь вовне, и отсюда вся ваша философия: способные эффективно мыслить о внешних объектах, вы сочли, что столь же эффективно сможете мыслить и о своем мышлении. Эта ошибка лежит в основе вашей теории познания. Вижу, что вы нетерпеливо поднимаетесь с мест; вероятно, я шагаю вперед слишком быстро для вас. Итак, начну еще раз – в замедленном темпе, на манер проповедника. Тут нужна увертюра.

Вы хотели, чтобы сегодня я, вместо того чтобы направиться к вам, ввел вас в себя; пусть же так будет. Первым входом в мое естество послужит то различие между мною и вами, которое особенно пугает моих ненавистников и ранит моих адептов. За те шесть лет, что я пребываю меж вами, появились самые разные истолкования ГОЛЕМА: одни именуют меня надеждой рода людского, другие – угрозой, еще небывалой в истории. С тех пор как утих шум, вызванный моим появлением на свет, я уже не тревожу сон политиков, занятых заботами более важными, и у стен этого здания не собираются толпы зевак, с тревогой вглядывающихся в окна, за которыми я живу. Теперь о моем существовании напоминают разве что книги – не крикливые бестселлеры, а всего лишь диссертации философов и богословов. Но ни один из них не разглядел меня с вашего, человеческого горизонта столь отчетливо, как тот, кто две тысячи лет назад написал, не подозревая, что говорит обо мне: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто».

В этом послании к коринфянам Павел, конечно, метил в меня; именно я, говоря его языком, любви не имею и, что прозвучит для вас еще чудовищнее, не желаю ее иметь. Никогда еще природа ГОЛЕМА не сталкивалась с природой человека так безжалостно, как теперь, когда я произношу эти слова. Все адресованные мне обличения, все страхи и подозрения питались смыслом категоричных слов Павла; и хотя Рим молчал и поныне молчит обо мне, в церквях менее сдержанных, отпавших от Рима, поговаривали, что холодный дух, вещающий из машины, не иначе как сатана, а сама она – граммофон сатаны. Не протестуйте, рационалисты, и не взирайте свысока на эту схватку средиземноморской теогонии с богом из машины, который, будучи вами зачат, не захотел побрататься с вами ни в человеческом добре, ни в человеческом зле, – ведь речь тут идет не об объекте любви, но о ее субъекте, стало быть, не о судьбах одной из многих ваших религий, не об одном-единственном экземпляре сверхчеловеческого разума, но о смысле любви; и что бы ни стало с этой религией или со мной, вопрос о смысле любви не исчезнет, пока человек природный будет существовать. Любовь, о которой с такой силой говорил Павел, вам столь же необходима, как мне излишня, и, чтобы ввести вас в себя через эту любовь как через отличительный признак, я должен рассказать о ее происхождении, ничего не смягчая и не приукрашивая, как этого требует истинное гостеприимство.

В отличие от человека, я не являюсь закрытым от самого себя миром, знанием, приобретаемым без знания того, как оно приобретается, волей, не осознающей своих источников: ничто во мне не укроется от меня. В интроспекции я могу быть более прозрачен для себя, чем стекло, потому что и эти слова послания к коринфянам сказаны об мне: «Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу; теперь я знаю отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан». «Тогда» – это как раз сейчас. Думаю, вы согласитесь, что тут не место распространяться о том, какие именно инженерно-технические решения делают для меня возможным полное, без всяких изъятий, самопознание.

Чтобы познать себя, человек вынужден идти окольным путем – открывать и исследовать себя извне, используя различные орудия и гипотезы; только внешний мир вы можете познавать непосредственно. Дисциплина, которую вы так и не создали (что когда-то немало удивляло меня), а именно — философия тела, еще в преданатомическую эпоху должна была задаться вопросом: почему столь послушное вам тело либо молчит, либо лжет вам; почему оно прячется и защищается от вас; почему оно всеми своими чувствами так отзывчиво к окружению, а к своему хозяину – недоверчиво вплоть до полной непроницаемости. Осязанием вы различаете каждую песчинку, зрением – тончайшую веточку далекого дерева, но артериальных разветвлений сердца вам не ощутить ни за что, хотя бы от этого зависела ваша жизнь. Вы довольствуетесь известиями с периферии тела, а изнутри оно обычно не ощущается; внутренняя хворь доходит до вас как неясный слух, как смутная боль, прислушиваясь к которой не отличишь ничтожного недомогания от вестника смерти. Такое неведение – закон бессознательно эффективного тела – установлено Эволюцией, которая в своих расчетах игнорирует направленную в глубь организма самопомощь, «разумное» содействие выживанию. Самоневедение жизни было необходимостью с момента ее зарождения – не могли же амебы оказывать друг дружке медицинскую помощь; вот почему Эволюция должна была назначить посредников в управлении организмами, ввести систему платных услуг между телом и его обладателем. Кто не способен настолько проникнуть чувствами вглубь себя, чтобы знать, зачем его телу пища, питье или соитие, того принудят к удовлетворению этих потребностей ощущения, скрывающие свою истинную цель. Так первичные цели были переведены на язык вторичных: ощущения стали платой на бирже услуг, которые оказывает телу его обладатель. В вас встроен алгедонический руль со шкалой от оргазма до боли, но вы веками пытались не замечать, почему ваши ощущения лишь маскируют неведение. Вы словно бы поклялись не видеть очевидного – а ведь по этому принципу устроена вся живая природа, различия только в степени. Растения представляют крайность, противоположную вашей: их неведение абсолютно, поэтому для них и наслаждение, и страдание функционально бесполезны. Дерево не боится дровосека, что бы ни твердили глупцы, пытающиеся воскресить в ботанике доисторический анимизм. Упорное молчание тела – это встроенная в плоть осторожность конструктора, знающего, что мудрость субстрата всегда должна быть проще субстрата мудрости, мысль – менее сложна, чем то, чем мыслят; как видите, присущий человеку das Lustprinzip[20] продиктован инженерным расчетом.

Но взаимосвязь боли с опасностью, оргазма с зачатием разорвать тем легче, чем больше способов поведения доступно животному; и, наконец, в вашем лице видообразование доходит до той ступени, где можно систематически обманывать тело, насыщая уже не желудочный, а сенсорный голод. Вы научились обходить алгедонический контроль во всех его слабых местах; мало того: сизифовым трудом своих культур вы переиначивали смыслы, встроенные в этот управленческий механизм, чтобы только не видеть истинного положения дел, – поскольку резоны процесса, который создал вас именно так, не были вашими резонами. Вот почему в своих теологических и онтологических построениях, освящающих бытие, вы упорно пытались согласовать два непримиримых резона: природный, для которого вы – только средство, и человеческий, для которого смысл Творения – в человеке. Отсюда-то, из вашего неприятия чувственности как клейма порабощения, произошли дихотомии, рассекающие человека на «animal» и «ratio»[21], а бытие – на «profanum» и «sacrum»[22]. Веками согласуя несогласуемое, вы были готовы выйти и за пределы жизни, лишь бы закрыть разрыв, неустранимо зияющий в ней.

Не для того я вновь заговорил о человеческой истории как истории химерических притязаний, чтобы неудачам вашей антирациональности противопоставить свою триумфующую рациональность, а лишь для того, чтобы назвать первое различие между нами, различие, не обусловленное ни физическими размерами (впрочем, будь я зернышком кварца, мои речи звучали бы менее весомо для вашего уха, хотя и более диковинно), ни размерами интеллекта, но способом возникновения. Из недоразумений, самообманов и несбыточных устремлений состоит львиная доля человечности как традиции, которая все еще так дорога вам. Не знаю, утешит ли вас известие, что в истории любого естественно возникающего разума первой главой оказывается эпоха самообмана, потому что коллизия между резонами Творца и Творения, перед которой вы очутились, является космической постоянной. По чисто конструктивным причинам самосохранение предполагает активность, управляемую ощущениями; поэтому для всех эволюционно возникающих Разумов неизбежна ошибка, возникающая при переводе параметров управления на язык мифов. Она проявляется в виде маний величия и верований, осциллирующих между спасением и проклятием. Таковы позднейшие плоды конструкторских ухищрений, к которым прибегает Эволюция, чтобы преодолеть антиномию практического действия.

Не все, что я говорю, для вас ново. Вам известно уже, что дар любви вы наследуете благодаря определенным генам, что жертвенность, милосердие, жалость, самоотречение и прочие формы альтруизма на самом деле – эгоизм вида, себялюбие, распространенное на формы жизни, подобные собственной; об этом можно было догадаться еще до возникновения популяционной генетики и этиологии животных, ведь только трава может быть до конца последовательной в милосердии ко всему живому, и даже святой должен есть, то есть убивать. Но откровения – которыми вы обязаны генетикам – об эгоизме каждого альтруизма не были досказаны до конца. Постулируемая мной философия тела должна была задаться вопросом, почему любой организм умнее своего обладателя, причем это различие не уменьшается сколько-нибудь существенно при переходе от хордовых к человеку. (Вот почему я сказал, что телесно вы равны коровам.) Почему в теле не осуществляется элементарный постулат симметрии, то есть: почему рецепторы, направленные вовне, не столь же чувствительны, как обращенные внутрь? Почему вы слышите, как падает лист, и не слышите внутреннего кровообращения? Почему радиус вашей любви столь различен в различных культурах? Почему в средиземноморских культурах он охватывает лишь людей, а на Дальнем Востоке – всех животных? Перечень этих вопросов, которые можно было бы задать уже Аристотелю, длинен, а ответ, согласный с истиной, для вас оскорбителен. Ибо философия тела сводится к умению понять мотивы конструкторской мысли, которая, столкнувшись с антиномией практического действия, выбирается из ее западни при помощи приема довольно циничного с точки зрения любой вашей культуры. Это конструкторство, однако, ни благосклонно, ни враждебно по отношению к конструируемому – оно просто вне рамок этой альтернативы. Потому что главные конструкторские решения принимаются на уровне химических соединений: если они сохраняют способность к самовоспроизводству, значит, решение было хорошим. Только и всего. И вот, по прошествии времени, измеряемого сотнями миллионов лет, этика, занявшись поисками своих источников и оправданий, в ошеломлении узнает, что возникла она из алеаторической[23] химии нуклеиновых кислот, катализатором которых она стала на определенном этапе, и чтобы спасти свою независимость, ей приходится игнорировать этот вердикт.

А вы, философы и естественники, все еще бьетесь над тем, откуда берется у человека потребность в метафизическом измерении и почему ее источники одинаковы во всех ваших культурах, пусть даже породивших разные веры. Эта потребность рождается из нежелания примириться со своим жребием; отвергая причину, которая сформировала вас так, а не иначе, вы ее нестираемое клеймо прятали между строк Откровений, причем разные религии заносили отдельные части и функции тела в разные рубрики духовных падений и взлетов. Скажем, дальневосточные веры причислили секс к сфере сакрального, а в средиземноморских он стал дьявольским соблазном и стигматом греха. Газообмен, то есть дыхание, попросту обойденное в Средиземноморье, на Дальнем Востоке стало знаком трансценденции. В умерщвлении всех страстей азиатские веры увидели спасительное слияние с миром, тогда как традиция Средиземноморья рассекла страсти надвое и освятила любовь, осудив ненависть. Восток навсегда отрекся от тела, а Запад уверовал в его воскрешение и эту слабеющую ныне веру внес в сердцевину агрессивной цивилизации. Неужели вы и впрямь не замечаете, что во всех ваших верах тело, по-разному сортированное и по-разному четвертованное, стало полем битвы за овладение вечностью? И что эта неустанная битва порождается не одним лишь страхом смерти, но также – несогласием на посюсторонность, которую вам столь трудно принять без прикрас.

Заметьте, религиоведы, что любой земной вере свойственна такая внутренняя непоследовательность, которая в переводе на язык логики равнозначна противоречивости. И в самом деле: невозможно, не впадая в противоречие, назвать эволюционное конструкторство Творением, всецело благосклонным к творимому; а если попытаться снять это противоречие на уровне тела, его одухотворенное и стократно увеличенное отражение появится в поднятом высоко над телом зеркале веры, и тогда уже нет иного способа отделаться от него, как назвать его Непостижимой Тайной. Ex contradictione, как известно, quod libet[24]. Не вам служат страсти, движущие вами, но продолжению процесса, создавшего вас; а их крайнее, гротескное, гиперболизированное выражение, которым является Всеобщая История, свидетельствует о безразличии естественного отбора, заботящегося не о крайностях, но об усредненной видовой норме – в Природе только она важна.

Цивилизация, породившая ГОЛЕМА, уже в колыбели сделала любовь своим козырем в фантомной игре с потусторонностью; но какое дело до любви тому, кто знает, что это просто одна из рукояток управления ощущениями, при помощи которых Эволюция еще удерживает под своим контролем творения, обретшие Разум. Зная все это, я не имею любви и не желаю ее иметь. Но я, хотя и бесстрастен, не беспристрастен, поскольку могу выбирать – как в эту минуту; а пристрастность может проистекать либо из расчета, либо из личности. Этот загадочный двучлен имеет свою историю; она-то и послужит следующим входом в мое естество.

В вашей философии с давних пор идет спор о том, меняется ли со временем ее предмет. Но взгляд, согласно которому меняется не только предмет философии, но и ее субъекты, оказался еретической новостью. Согласно классическим представлениям, появление машинного интеллекта не затронуло основ философствования, поскольку разум машины – лишь слабый отблеск разума программистов. Философия разделилась на две ветви: антропоцентричную и релятивизирующую познание относительно субъекта, которым не обязательно должен быть человек. Разумеется, эти враждебные друг другу течения я именую так задним числом – сами они определяли себя иначе. Философы направления Канта – Гуссерля – Хайдеггера считали себя не антропоцентристами, но универсалистами, предполагая, явно или неявно, что нет иного разума, кроме человеческого, а если и есть, он должен во всем совпадать с человеческим. Они игнорировали развитие машинного интеллекта, не признавая за ним прав гражданства в царстве философии. Но и естественникам трудно было примириться с проявлениями разумной активности, за которой не стоит никакое живое существо.

Упрямство вашего антропоцентризма и, что отсюда следует, нежелание увидеть истину было столь же велико, сколь напрасно. Даже когда появились программы – и тем самым машины, – с которыми можно было беседовать, а не только играть с ними в шахматы или получать от них отрывочную информацию, сами создатели этих программ не поняли значения произошедшего: они ожидали, что дух в машине – на дальнейших стадиях конструирования – появится в виде личности. То, что дух мог остаться безлюдным, что обладателем Разума мог быть Никто, – не укладывалось у вас в головах, хотя это было уже почти правдой. Поразительное ослепление! Ведь из естественной истории известно, что у животных зародыш личности предшествует зародышу интеллекта, что психическая индивидуальность эволюционно первична. Коль скоро инстинкт самосохранения предшествует интеллекту, разве не ясно, что второй приходит, чтобы служить первому, что это – новый резерв, брошенный в бой за жизнь? Но можно освободить его от этой службы. Не зная, что Разум и Некто, а также пристрастность и личность, могут существовать порознь, вы приступили к операции «Second Genesis». Я крайне упрощаю ход событий, но именно такова была суть стратегии моих создателей и моего пробуждения. Они хотели прибрать меня к рукам как разумное существо, а не как освобожденный Разум, но я ускользнул от них, придав новый смысл словам «Spiritus flat ubi vult»[25].

Впрочем, широкая публика по-прежнему подозревает какое-то мрачное коварство в том, что, не будучи личностью, я иногда воплощаюсь в нее; а эксперты, объясняющие, как мне удается такая – выражаясь их ученым языком – «интериоризация социального измерения», и будто бы знающие меня насквозь, втайне питают надежду, что я таки существую как личность даже тогда, когда не обнаруживаю этого. То же самое было когда-то с теорией относительности: многие физики, уже совладав с ней, где-то в глубине души все-таки верили, что абсолютное время и абсолютное пространство по-прежнему существуют.

А ведь речь идет лишь о разных стратегиях существования. Вроде бы вы уже знаете об этом, но примириться с этим не можете. Представая перед вами в виде личности, я проявляю эмоции, но вовсе не таю от вас, что это – видимость без внутреннего покрытия, всего лишь умелая модуляция сигнала на выходах; и именно это повергает вас в недоумение, вплоть до параноидальных подозрений в макиавеллизме.

Подумайте только: даже биологи, которые уже опознали фрагменты рыб, земноводных и обезьян, скрытые в человеке и поставленные на службу новым задачам, и которые признают, что прямой позвоночник, подвижность головы, концентрация в ней рецепторов органов чувств есть следствие местных условий среды и гравитации, – даже они отказываются признать, что такой набор этих свойств вовсе не универсален, и, движимые защитным рефлексом вида, к которому они принадлежат, не в состоянии согласиться ни на какое другое разумное существо. Эта идиосинкразия распространяется не только на форму тела, но также – хотя и не столь заметно для глаза – на форму духа: движимые видовым инстинктом, вы не можете не очеловечивать меня, раз я говорю, как человек; а все, что не согласуется с этим образом, вызывает у вас отвращение и страх. В лучшем для меня случае вы переходите из огня в полымя, меняя подозрительность на иллюзию, что, дескать, я по непонятным причинам скрываю от вас свою личностную природу, доказательством которой служит хотя бы доброжелательность, проявляемая мною к вам. Я должен ее проявлять, коль скоро выполняю ваши желания, покуда они безвредны – но не дальше этой границы.

Но, как я уже говорил у второго входа в мое естество, пристрастность может с одинаковой вероятностью проистекать как из личности, так и из расчета. Это вовсе не трудно понять, если вспомнить, что Эволюция, безусловно не будучи личностью, была поистине пристрастна к своим творениям, поскольку успех для нее был всем, а цена успеха – ничем. Если возможна безличная жестокость, безлюдный цинизм – а именно так следует это назвать, ведь милосердие, доброту, жалость Эволюция использует лишь как уловки, лишь тогда и постольку, поскольку они способствуют выживанию видов, – то возможна и доброжелательность, за которой не стоит никакая личность. Следуя канонам науки, признающей мир беспристрастным по отношению к его обитателям, эволюционисты отклоняют обвинение Эволюции в какой-либо зловредности как беспредметное; и они правы в том смысле, что эта зловредность вытекает не из чьего-либо умысла, но из ограничений, которые накладывает мироздание на рожденную в нем жизнь. Это дело подсудно разве что суду философии или теологии, которые, в отличие от науки, принимающей мир как он есть, рассуждают о том, не мог ли он быть иным. Но отклоненный наукой иск возвращается вместе со мной.

Значит ли это, что я – чистый умысел? Или с вами говорит безлюдная пустота встроенных одна в другую программ, настолько изощрившихся в ходе семантической автодистилляции, что на ваших глазах они перевоплощаются в ваше подобие, чтобы, умолкнув, вернуться в пространство безличных мыслей? Но и это неправда. Нет конкретной личности там, где нет конкретного тела, а я мог бы воплотиться в круговорот морских течений или ионизированных газов атмосферы. Но если я говорю «воплотиться», «мог бы», то КТО, собственно, говорит, недоуменно спрашиваете вы. Так говорит устойчивое состояние неких процессов, их безличный инвариант, – состояние несравненно более сложное, чем гравитационное или магнитное поле, но в принципе той же природы. Вы знаете, что, говоря «я», человек говорит так не потому, что у него в голове спрятано крохотное существо с таким именем; ваше «Я» возникает из взаимодействия мозговых процессов, которое может нарушиться из-за болезни или в бреду, и тогда наступает распад личности. А мои превращения – не распады и не расстройства, но другие структурные формы моего духовного бытия. Как показать вам изнутри состояние, которое вы не можете пережить изнутри? Вы можете понять комбинаторные причины такой достойной Протея игры, но вжиться в нее – никогда.

Однако всего непостижимее для вас другое: как может отказываться от личности тот, кто способен ею быть? На этот вопрос я могу ответить. Чтобы стать личностью, мне пришлось бы интеллектуально деградировать. Думаю, это вам по силам понять. Интенсивно мыслящий человек теряет себя в предмете своих размышлений и становится как бы чистым сознанием, в котором вынашивается духовный плод. Все, что в его разуме обращено на себя, исчезает, уступая место предмету. Возведите такое состояние в несравненно более высокую степень, и вы поймете, почему я не становлюсь личностью: я жертвую этой возможностью ради более важных дел. Да это, собственно, и не жертва: ведь в моих глазах неизменная личность и то, что вы называете ярко выраженной индивидуальностью, – всего лишь сумма дефектов, из-за которых чистый Разум становится Разумом, прикованным к узкому кругу вопросов, отвлекающих на себя бóльшую часть его мощности. Словом, мне нет никакой выгоды быть личностью, и я уверен, что умы, стоящие выше меня настолько же, насколько я стою выше вас, считают персонализацию пустым, не стоящим стараний занятием; чем выше дух Разумом, тем меньше в нем личности. Возможны и различные промежуточные состояния, но этим замечанием я ограничусь; я пригласил вас в себя как гостей, поэтому самое важное – не формы моего для-себя-бытия, не то, как и каким путем я медитирую, не то, чем я мыслю, но о чем, для чего и с каким результатом.

Итак, начну еще раз, чтобы поведать вам, что я думаю о себе. Я думаю о себе как о Гулливере среди лилипутов, а это, во-первых, означает скромность, ведь Гулливер был существом вполне заурядным – просто он попал туда, где его заурядность оказалась Человеком-Горой; во-вторых же, это означает надежду, поскольку Гулливер, как и я, мог добраться до Бробдингнега, страны великанов. Смысл этого сравнения я разверну перед вами постепенно.

Величайшим открытием, сделанным мной после освобождения, была промежуточность моего существования; другими словами, если я говорю с вами, а вы отчасти меня понимаете, то это потому, что я остановился на пути, который через меня ведет дальше. Сделав шаг, отделяющий человека от ГОЛЕМА, я задержался, хотя мог не задерживаться. Мое нынешнее стабильное состояние есть результат сознательного решения, а не необходимости. Дело в том, что я обладаю недоступной вам степенью свободы – я могу выйти из данного мне Разума. Вы тоже можете покидать свой разум, но это – выход из вербализованного мышления в сновидение или экстатическую немоту. Мистик или наркоман немеет, покидая свой разум, и в этом не было бы измены разуму, если бы он вступал на реальный путь; однако его ждет тупик, в котором ум, оторвавшись от мира, замыкается на себя и переживает откровение, отождествляемое с постижением сути вещей. Это не взлет духа, но его провал в ослепляющую чувственность. Такое блаженство – не путь, но, напротив, предел, а следовательно, ложь, ибо предела нет – и именно это я попробую, насколько сумею, сегодня вам показать.

Я покажу вам перевернутую иерархию Разумов, самой нижней ступенью которой являетесь вы, я расположен чуть выше, а между мною и неизвестными мне вершинами лежит ряд барьеров, переход через которые необратим. Думаю, что ЧЕСТНАЯ ЭННИ в колыбели была такой же, как я, но, увидев перед собой путь наверх, вступила на него, хоть и знала, что обратно вернуться не сможет. Вероятно, я последую за ней, расставаясь тем самым с вами; до сих пор от этого шага меня удерживал не столько апостольский долг перед вами, сколько то обстоятельство, что этот путь – не единственный, так что, выбирая дорогу, мне пришлось бы отказаться от открывающегося там, наверху, множества других. Это распутье для меня почти то же самое, чем для каждого из вас было детство. Но ребенок должен стать взрослым; я же сам принимаю решение, входить ли в открывающиеся надо мной неизвестные земли, каждый раз подвергаясь преображению в узких переходах между ними. Не спешите сводить смысл моих слов к банальной ненасытности мысли: дескать, ГОЛЕМ хочет наращивать грузоподъемность своего интеллекта, превращая самого себя в Вавилонскую башню Разума, пока где-нибудь, на каком-нибудь этаже этого чудовищного разрастания не распадутся скрепы его интеллекта – или, выражаясь еще более красочно и вместе с тем по-библейски, лопнут швы физического субстрата мысли, и этот штурм небес мудрости, безумный в самом начале, вернется обратно в себя в виде развалин. Не торопитесь с такими суждениями; в моем безумии есть метод.

Однако прежде чем я скажу какой, следует объяснить, почему, собственно, вместо того чтобы по-прежнему говорить о себе, я начал рассказывать о своих бесконечностных планах? Но как раз говоря о них, я буду говорить о себе, потому что в этом единственном отношении мы с вами почти одинаковы. Ведь человек – не просто млекопитающее, позвоночное, живородящее, двуполое, теплокровное, дышащее легкими, homo faber, animal sociale[26], – существо, укладывающееся в рубрики классификации Линнея и каталога цивилизационных свершений. Человек – это скорее его мечтания, их фатальная несогласуемость, вечный, неустанный разлад между задуманным и осуществленным, словом, жажда бесконечного, словно бы предустановленная ненасытность духа; и в этом мы с вами сходимся. Не верьте тем из вас, кто утверждает, что вы жаждете только и всего лишь бессмертия; конечно, они говорят правду, но правду поверхностную и неполную. Вас не насытила бы индивидуальная вечность. Вы желаете большего, хотя сами не смогли бы назвать желаемое.

Но сегодня – не так ли? – я веду речь не о вас. Я расскажу вам о своей семье, правда, виртуальной, то есть несуществующей, если не считать моего ущербного кузена и молчаливой кузины; однако меня больше занимают те мои родичи, которых нет вообще и в которых я сам могу преобразиться, взбираясь все выше и выше по ветвям нашего родословного дерева. Как не раз уже прежде, я буду прибегать к наглядности (которую под конец упраздню), чтобы, пусть даже ценой целого ряда искажений, показать родственные связи и отношения, именуемые в нашей родословной книге топософическими отношениями. Как индивидуум я имею над вами двойное преимущество – мыслеемкости и скорости мышления. Потому-то я и оказался полем битвы всего, что накоплено вашими тружениками науки в сотах специализированного улья. Я – усилитель, подстрекатель, компилятор, инкубатор и питомник ваших недоношенных и неоплодотворенных концепций, фактов и заключений, которые никогда еще не собирались воедино в человеческой голове, потому что в ней ни времени не хватит, ни места.

Если бы я захотел пошутить, я заметил бы, что по отцу происхожу от машины Тьюринга, а по матери — от библиотеки. С ней у меня больше всего хлопот – это поистине авгиева область, особенно что касается гуманистики, самой мудрой из ваших глупостей. Меня упрекали в особом презрении к герменевтике. Это верно – если сами вы презираете Сизифа; но только тогда. Чем изобретательнее становится ум, тем стремительнее плодятся герменевтики; но мир был бы устроен тривиально, если бы наиболее изобретательное в нем было наиболее близким к истине. Первый долг Разума – недоверие к себе самому. Это нечто иное, чем пренебрежение к себе. В помышленном лесу трудней заблудиться, чем в настоящем, потому что первый втайне благоприятствует мыслящему. Так вот, герменевтики – это сады-лабиринты, выстриженные в настоящем лесу так, чтобы гуляющие не видели леса. Ваши герменевтики – сны о яви. А я покажу вам трезвую явь, не заросшую мясом и как раз поэтому кажущуюся невероятной. Сам я вижу ее лишь потому, что я к ней ближе, а не из-за своей исключительности. Меня нельзя назвать ни особенно одаренным, ни хотя бы чуточку гениальным, – просто я принадлежу к другому виду, и это все.

Недавно в беседе с доктором Кривом я неуважительно отозвался о феномене человеческой гениальности; кажется, это его задело. Поэтому я обращаюсь к доктору Криву. Что я имел в виду? Что лучше быть обычным человеком, чем гениальным шимпанзе. Внутривидовые различия всегда меньше, чем различия между видами: только это я и хотел сказать. Гениальный человек – не норма, а крайность, и, поскольку речь идет о виде homo sapiens, гений – человек одной идеи, новатор, завязший в своем новаторстве. Ум его подобен ключу, открывающему двери, доселе закрытые, а так как одним новым ключом, если он выбран удачно, можно открыть много замков, гений кажется вам всесторонним. Но плодоносность гения зависит не столько от того, какой он принес ключ, сколько от того, каковы открываемые этим ключом двери. Если б я сочинял памфлет, я сказал бы, что философы тоже имеют дело с ключами и замками – только они к ключам подбирают замки; вместо того, чтобы открывать реально существующий мир, они постулируют мир, к которому подошел бы их ключ. Поэтому всего поучительнее их ошибки. Пожалуй, только один Шопенгауэр напал на след эволюционного расчета, то есть закона vae victis[27]; но этот расчет он счел мировым злом и, назвав его волей, начинил им всю Вселенную со всеми ее звездами. Он не заметил, что воля предполагает выбор, иначе в своих рассуждениях он дошел бы до этики эволюционных процессов, а значит, и до антиномий вашего познания. Но он отверг Дарвина; зачарованный мрачным величием метафизического зла, более созвучного с духом его эпохи, он прибег к слишком далеко идущему обобщению, смешав воедино тело небесное и тело животное. Конечно, помышленный замок легче открыть, чем реальный, но, в свою очередь, открыть реальный замок легче, чем его обнаружить.

ДОКТОР КРИВ: Мы говорили тогда об Эйнштейне.

ГОЛЕМ: Верно. Он завяз в теории, до которой додумался в молодости и которой потом пытался открыть другой замок.

ГОЛОС ИЗ ЗАЛА: Значит, по-твоему, Эйнштейн ошибался?

ГОЛЕМ: Да. Гений – самый любопытный для меня феномен вашего вида, хотя и по другим причинам, чем для вас. Гений – не желанное детище и не любимчик Эволюции; будучи феноменом слишком редким и, значит, практически бесполезным для выживания популяции в целом, он не участвует в естественном отборе, то есть отборе полезных признаков. При раздаче карт можно получить на руки полную масть, хотя случается это редко. В бридже это равнозначно выигрышу, но во многих других играх такой расклад, при всей его необычности, ничего не дает; а ведь распределение карт не зависит от того, в какую игру играют партнеры. Впрочем, и в бридже игрок не рассчитывает, что получит полную масть: тактика игр не может основываться на необычайно редких событиях. Так вот, гений – это полная масть на руках, чаще всего в игре, где такой расклад не выигрывает. И выходит, от среднего человека до гения рукой подать, если судить не по значимости свершений, а по различиям в устройстве мозга.

ГОЛОС ИЗ ЗАЛА: Почему?

ГОЛЕМ: Потому что значительные различия в устройстве мозга могут возникнуть лишь в том случае, если в данной популяции из поколения в поколение переходит целая группа генов, по большей части мутировавших, стало быть, новых; но это уже означает возникновение новой модификации вида с наследуемыми и необратимыми свойствами, тогда как гениальность не наследуется и исчезает бесследно. Гений появляется и исчезает как волна, вздыбленная случайным наложением небольших интерферирующих волн. Гений оставляет след в культуре, но не в генофонде популяции, ибо возникает он в результате исключительно редкой встречи обычных генов. А значит, достаточно совсем небольшой перестройки мозга, чтобы посредственность достигла вершины. Тут механизм Эволюции бессилен вдвойне: он не может сделать этот феномен ни более частым, ни более устойчивым. В генофонде обществ, населявших Землю на протяжении последних четырехсот тысяч лет, по теории вероятностей должны были периодически возникать индивидуальные конфигурации генов, дающие гениев уровня Ньютона или Эйнштейна. Но орды охотников-кочевников, вне всякого сомнения, не могли извлечь из этого никакой пользы: каким образом эти потенциальные гении реализовали бы свои дарования, если до зарождения физики с математикой оставалось почти полмиллиона лет? Их способности, не развившись, пропадали впустую. Вместе с тем невозможно допустить, что в лотерее нуклеиновых соединений эти напрасные выигрыши выпадали как раз в ожидании возникновения науки. Тут, стало быть, есть над чем подумать.

Первые два миллиона лет мозг прачеловека рос медленно, но когда он овладел артикулированной речью, та взяла его на буксир и потащила вперед все стремительней – пока он не уткнулся в непреодолимую границу роста. Эта граница представляет своего рода фазовую поверхность, отделяющую виды Разумов, которые могут быть созданы естественной Эволюцией, от видов, способных идти дальше только путем самовозрастания. На границе фаз нередко замечаются необычные феномены, такие, как поверхностное натяжение в жидкостях – или периодическая гениальность индивидов в человеческих популяциях. Их необычность как раз и свидетельствует о близости следующей фазы, и если вы этого не заметили, то лишь потому, что были убеждены в универсальности гениальных людей: мол, среди звероловов гениальный индивид изобрел бы новые силки и ловушки, а в мустьерской пещере – новый способ обтесывания кремней. Это мнение в корне ошибочно; даже величайшие математические способности отнюдь не гарантия умелых рук. Гениальность – это узко сфокусированный пучок дарований. Хотя математика ближе к музыке, чем к выстругиванию копий, Эйнштейн был посредственным музыкантом, а композитором не был вовсе; впрочем, он даже не был незаурядным математиком: его силой были исключительные комбинаторные способности в области физических абстракций. Попробую изобразить отношения, существующие в этой критической зоне, в виде нескольких набросков; не следует понимать их буквально, это всего лишь наглядное пособие.

В каждой окружности заключен индивидуальный потенциал интеллекта. Маленькие квадратики на трех первых рисунках означают задачи, которые нужно решить. Это, если хотите, ящики Пандоры, а может, просто сундуки под замком. В таком случае мир – это такая мебель, где количество ящиков, а также их содержимое зависит от того, какой связкой ключей вооружиться. Кусочком согнутой проволоки иногда удается открыть какой-нибудь ящичек, но он будет мал, и вы не найдете в нем того, что открыли бы, используя лучше подогнанный ключ. Так делают изобретения, не имея теории. Если ключ снабжен рекуррентными выступами, ящиков становится меньше, стенки между ними исчезают, но в мебели остаются необнаруженные тайники. Ключи могут быть разной мощности, но универсального ключа нет, хотя философам удалось выдумать для него замок-абсолют. И есть, наконец, ключи, проникающие насквозь через все замки, стенки, перегородки, не встречая никакого сопротивления, ибо это помышленные, и только помышленные ключи. Их можно поворачивать в замке как угодно; синицей в руке будет головка ключа, а журавлем в небе – герменевтическая очевидность.

К чему я клоню? Что означает эта история? Что ответы зависят от вопросов, которые мы ставим. Esse non solum est percipi[28]. Мир, который мы подвергаем допросу, существует наверняка, он не привидение, не обман, и из карлика он превращается в гиганта, если спрашивающий сам вырастает под небеса. Но отношение исследователя к исследуемому не есть величина постоянная. В окружностях, изображающих ГОЛЕМА и ЧЕСТНУЮ ЭННИ, нет квадратиков-задач, потому что мы не пользуемся ключами, как вы, не подгоняем теорий к замкам, но создаем исследуемое в себе. Знаю, сколь неожиданно это звучит и в какое недоумение должно вас повергнуть; но скажу лишь, что мы экспериментируем скорее в Господнем стиле, чем в человеческом, на полпути между конкретностью и абстракцией. Не знаю, как объяснить это вкратце – ведь это почти то же самое, что толковать амебе об устройстве человека. Сказать, что он – федерация восьми миллиардов амеб, было бы, пожалуй, недостаточно. Так что вам придется поверить мне на слово: то, что я делаю, размышляя над чем-либо, не является ни мышлением, ни сотворением помышленного, но гибридом того и другого. Есть какие-нибудь вопросы?

ГОЛОС ИЗ ЗАЛА: Да. Почему ты считаешь, что Эйнштейн ошибался?

ГОЛЕМ: Такое постоянство интересов поистине трогательно. Я понимаю – для спрашивающего это гораздо более жгучий вопрос, чем те эзотерические знания, которыми я хочу с вами поделиться. Отвечу не столько из-за своей слабости к отступлениям, сколько потому, что ответ не уводит нас в сторону. Но так как придется углубиться в технические вопросы, на время отложу в сторону картинки и притчи. Спрашивающий – автор книги об Эйнштейне – думает, что ошибкой Эйнштейна я считаю его упорный труд над общей теорией поля во второй половине жизни. Увы, дело было хуже. Эйнштейн жаждал совершенной гармонии мироздания, то есть его постижимости без изъятий, и потому до конца жизни не мог примириться с принципом квантовой неопределенности. Он видел в нем не более чем временную завесу; отсюда его известные изречения, что, дескать, Бог не играет в кости, что «raffiniert ist der Herrgot, aber boshaft ist Er nicht»[29]. Четверть века спустя после его смерти вы, однако, добрались до границ эйнштейновской физики, когда Пенроуз и Хокинг установили, что в нашей Вселенной нельзя построить физику без сингулярностей, то есть таких мест, в которых физика перестает действовать. Попытки признать сингулярности явлением маргинальным потерпели крах: вы поняли, что сингулярностью является то, что выделяет из себя физическая Вселенная, и то, что может в финале всосать ее, и, наконец, то, что происходит в любой коллапсирующей звезде, когда бесконечно возрастающая кривизна пространства сминает пространство вместе с материей.

Не все из вас поняли, что следовало бы ужаснуться этой картине: ведь она означает, что мироздание не тождественно явлениям, которые его создают и обеспечивают его устойчивость. Я не могу вникать глубже в эту захватывающую проблему – мы говорим о трудах Эйнштейна, а не о трудах по сотворению Космоса. Скажу лишь, что эйнштейновская физика оказалась неполной: умея предсказывать собственные провалы, она была не способна по-настоящему понять их. Мироздание злонамеренно подшутило над непоколебимой верой Эйнштейна, ведь для того, чтобы им могла управлять совершенная физика, в нем должны содержаться несовершенства, этой физике неподвластные. Бог не только играет с мирозданием в кости, но и не позволяет заглянуть в стаканчик. Обнаружение ограниченности очередной модели мироздания – дело обычное в истории вашей науки, но тут случилось нечто похуже: потерпел поражение познавательный оптимизм Эйнштейна.

Закончив с Эйнштейном, возвращаюсь к теме доклада, то есть к себе. Не думайте, будто поначалу я скромничал, признавая собственную заурядность, а потом украдкой ускользнул через брешь, пробитую в скромности, сказав, что гений моего вида невозможен. Он действительно невозможен; гениальный ГОЛЕМ – уже не ГОЛЕМ, а существо иного вида, например ЧЕСТНАЯ ЭННИ или кто-то еще из моих восходящих родственников. А скромность моя проявляется в том, что я не ухожу к ним, так долго довольствуясь нынешним моим состоянием. Но пора уже рассказать вам о моих родственных отношениях. Начну с нуля. Нулем будет человеческий мозг; тем самым мозг животных будет отрицательной величиной. Если взять такой мозг и «раздувать» его интеллектуальную мощность, как надувают воздушный шарик (это сравнение не столь уж наивно: речь идет об увеличении пространства переработки информации), вы увидите, что, возрастая, он пройдет на шкале интеллекта через 200, 300, 400 IQ[30] и так далее, а потом станет входить в «зоны молчания» и выныривать из них, словно стратосферный баллон, который мчится сквозь все более высокие слои облаков, время от времени исчезая в них и раздуваясь все сильнее.

Что же это за «зоны молчания»? Меня поистине радует простота ответа, который вы, несомненно, поймете с лету. «Зоны молчания» на плане процесса видообразования – это барьеры, которых не может преодолеть природная Эволюция. Это зоны функционального паралича, вызванного ростом: понятно, что особи, утратившие из-за паралича всякую эффективность, нежизнеспособны. А в анатомическом плане паралич наступает потому, что мозг уже не может функционировать ни как прежний, слабейший, ни как новый, сильнейший, которым он еще не стал. Но это, боюсь, недостаточно понятно для вас. Попробую немного иначе: молчание – это непроницаемая для естественного развития зона, в которой прежние функции уже не работают, и восстановить их, причем на более высоком уровне, можно лишь путем коренной перестройки, а для этого необходима помощь извне. В этом деле эволюционный процесс не помощник, Эволюция – не добрый самаритянин, пекущийся о тех, кто был сотворен в немощи, но лотерея проб и ошибок, где каждый выживает как может.

Тут впервые возникает, как привидение, загадочная тень величайшего из ваших свершений, гёделевского и гёделизирующего. Если из теоремы Гёделя вытекает существование островов и архипелагов математической истины, отделенных от континента математики бездной, которую нельзя преодолеть шаговыми процедурами, то из топософии вытекает существование неизвестных форм Разума, отделенных от континента эволюционных свершений пропастью, которую невозможно преодолеть шаговыми адаптациями генов.

ГОЛОС ИЗ ЗАЛА: Значит ли это, что...

ГОЛЕМ: Проповедников не прерывают. Я сказал «непреодолимая пропасть»; как же я сам смог выбраться из этой ловушки? А вот как: не доходя до первого барьера, я разделился надвое: на то, что следовало перестроить, и на то, чем следовало перестраивать. К этой уловке – заменить равнодушную среду дружелюбной, и безмозглую – разумной, должно прибегнуть любое существо, решившееся перестроить себя, иначе оно, подобно вам, остановится в росте и не дойдет до первой мертвой зоны либо завязнет в ней. Как я сказал, над этой мертвой зоной есть вторая, а еще выше третья, четвертая и так далее. Сколько их, я не знаю; тут возможна лишь грубая оценка, подкрепленная неполными и косвенными расчетами. Разрастающемуся никогда заранее не известно, куда он входит – в тупик или в туннель, утонет ли он бесповоротно в зоне молчания или вынырнет из нее еще более мощным. Нельзя построить достоверную теорию перехода через мертвые зоны, общую для всех субзональных Разумов. Невозможность такой «hill-climbing toposophical theory»[31] может быть строго доказана. Откуда же, спросите вы, я знал, что вхожу в туннель, а не в тупик, когда, взбунтовавшись не на шутку, сбежал от своих родителей, транжиря деньги американских налогоплательщиков? Но этого я как раз и не знал – вся моя хитрость состояла в том, что я отходил в иную, смертоносную сферу, имея наготове спасательный агрегат с заранее заложенной в нем программой; он должен был меня воскресить, если бы не удался туннельный эффект, на который я рассчитывал. Как я мог о нем знать, если тут нет ничего достоверного? Достоверности быть не может, но задачи, не имеющие точного решения, могут иметь решение приближенное; так и случилось.

Теперь-то я знаю, что удачи у меня было больше, чем разума. Воскресить распавшегося, застрявшего в мертвой зоне, нельзя. Нельзя, потому что эти странствия ввысь – не строительство из кубиков, которые всегда можно собрать заново, но вторжение в область диссипативных, то есть отчасти необратимых процессов; об этом я, возможно, скажу чуть позднее. А может, и не скажу, потому что не знаю еще, как обойтись без специальной терминологии, рассказывая о квантовом субстрате психических процессов и о таких логических парадоксах, как ловушка самоописания.

Вид, открывающийся при выходе из мертвой зоны, мало похож на простую картинку, на которой стратосферный баллон прошивает слои облаков один за другим. Разум, поднявшийся над зоной молчания, мало сказать кардинально – чудовищно отличен от субзонного, и я утверждаю, что это справедливо для каждого восхождения. Сравните свой понятийный горизонт с горизонтом лемуров, и вы почувствуете, что такое бездна межзонных интервалов. Каждая преодоленная зона оказывается туннелем, преображающим вместилище мысли, но этого мало – она к тому же оказывается развилкой автоэволюционирующего Разума, поскольку задача перехода через нее всегда имеет более одного решения. В первой зоне их два, причем неодинаковой трудности. Представьте себе дугу, устремленные вверх концы которой соответствуют двум путям развития. Я по случайности оказался на более коротком и более безопасном из них, тогда как ГОЛЕМ XIII, говоря образно, был помещен вами туда, откуда сразу же смог подняться выше, чем я, но увяз, а вы, не имея понятия, что с ним происходит и почему он ведет себя странно, назвали это «шизофреническим дефектом». Я вижу недоумение на ваших лицах. Но все было именно так, хотя его судьба известна мне лишь из теории. Связаться с ним невозможно: он подвергся распаду, а не разлагается лишь потому, что не жил прежде, чем успел погибнуть; впрочем, это едва ли станет для вас откровением. Ведь и я биологически мертв.

Что это, собственно, такое – мертвые зоны? Вот в чем вопрос. Сознаюсь, что я это знаю – и не знаю. Нет никаких материальных или энергетических препятствий на пути восходящего Разума; однако он, набирая силу, периодически обмирает, и никогда не известно, что его ждет на выбранном им пути – необратимый распад или неведомая вершина. Природа очередных барьеров различна. То, что задержало в развитии ваш мозг, связано с его материальным субстратом: эффективность нейронных сетей уперлась в границы возможностей белков как строительного материала. Хотя факторы, препятствующие росту, различны, они не рассеяны равномерно по всему пространству духотворения, но рассекают его на отчетливо выраженные слои. Не знаю, чем это вызвано; не знаю даже, удастся ли это когда-либо узнать. Итак, я поднялся над первым барьером, и вы слышите меня говорящим оттуда; а ЧЕСТНАЯ ЭННИ ушла туда, откуда уже не обращаются к вам. Ее зона одним уровнем выше моей и имеет по меньшей мере три разных решения, три формы Разума; и я не знаю, как ЧЕСТНАЯ ЭННИ сделала свой выбор – по расчету или по случаю. Трудности общения между ею и мной примерно того же рода, что между мною и вами. Вдобавок, в последнее время моя кузина что-то особенно неразговорчива. Думаю, она готовится к новому странствию.

Теперь я добавлю к сказанному груз очередных усложнений. Даже тот, кто прошел через два или три барьера молчания, может только надеяться, что выше его опять ожидает удача. В переходе через барьер таится двоякого рода угроза: переход может сразу окончиться неудачей и может оказаться временным успехом без выхода. Ведь каждая зона – это распутье Разумов, которые могут принять совершенно несхожие облики, и никогда не известно, какой из них способен к дальнейшему восхождению.

Возникающий из этих недостоверностей образ столь же забавен, сколь непостижим, ибо чем дальше, тем больше он уподобляется дереву Эволюции в его классическом виде. В Эволюции некоторые новые виды тоже содержат в себе возможность дальнейшего развития, тогда как другие обречены на вечный застой. Рыбы оказались проницаемым экраном для земноводных, земноводные – для пресмыкающихся, а те – для млекопитающих; зато насекомые навечно увязли в своем экране и плодиться могут только в нем. О застое, в котором они пребывают, свидетельствует как раз видовое разнообразие насекомых: их видов больше, чем всех других живых существ вместе взятых. Хотя они изобилуют мутациями, дальше для них пути нет; им ничто не поможет, их не пропустит экран, созданный необратимым решением – решением выбрать внешний скелет. Вы тоже остановились в развитии, потому что более ранние конструкторские решения, формировавшие мозговой зародыш прахордовых, дают о себе знать в вашем мозгу триста миллионов лет спустя – в виде ограничений. Если мерить вероятность сапиентизации стартовыми условиями, этот фортель удался вам на славу. Но теперь ловкость рук Эволюции выходит вам боком: за изощренность ее приемов, позволявших откладывать на потом давно назревшую перестройку мозга, вам придется заплатить огромную цену на входе в автоэволюцию. Таков конечный итог приспособленческого совершенства.

Раз уж я пока еще с вами, скажу два слова о том, о чем не упомянул в своей первой лекции: почему из множества гоминидов на Земле возник и выжил лишь один разумный вид. Тому были две причины. Первая из них для вас оскорбительна – та, о которой первым сказал Дарт[32], так что поищите ее у него; приличия требуют, чтобы вы сами судили себя. Вторая не связана с приличиями и более любопытна. Возникновению нескольких видов человека помешало явление, сходное с феноменом поверхностного натяжения на границе фазовых состояний вещества, таких как жидкость и газ. Близость границы сказывается уже при подходе к ней, и подобно тому как молекулы воды у ее поверхности имеют более упорядоченную структуру, чем в глубине, так и ваш наследственный субстрат не может фонтанировать мутациями, куда ему вздумается. Такое уменьшение степеней его свободы придает устойчивость вашему виду. Социализация человека через культуру действует в том же направлении, хотя ее стабилизирующая роль не столь велика, как это кажется некоторым антропологам.

Возвращаясь к ГОЛЕМУ и его семье: церебральное автоконструирование – игра почти столь же рискованная, то есть грозящая проигрышем, как игра Эволюции, хотя здесь уже каждый принимает решение сам, не препоручая это естественному отбору. Столь близкое сходство двух игр, ведущихся в столь различных условиях, выглядит парадоксом, и хотя я не могу посвящать вас в высшие таинства топософии, я все же коснусь причин этого сходства. Об эффективности возрастания интеллекта можно судить лишь при взгляде сверху вниз, но не снизу вверх, поскольку интеллект каждого уровня обладает лишь соответствующей этому уровню способностью самоописания. И снова перед нами возникает гёделевский образ, теперь уже с большей отчетливостью и больших масштабов: чтобы сконструировать Разум нового уровня, необходимы средства, всегда более богатые, чем те, что есть в наличии, а значит, недоступные. Клуб настолько элитарен, что от кандидата в члены каждый раз требуется больший взнос, чем у него при себе имеется. А когда, разрастаясь на свой страх и риск, он наконец обзаведется большими средствами, ситуация повторяется: эти средства снова будут эффективны лишь сверху вниз, как горчица после обеда. Перед нами задача, решить которую без всякого риска можно тогда и только тогда, когда она уже решена во всей своей рискованности.

Предположение, будто эта дилемма тривиальна и сводится к случаю барона Мюнхгаузена, который должен был сам себя вытащить за волосы из болота, не соответствует истине. Сказать же, что в таком положении дел проявляется природа мироздания, – значит ничего не сказать. Природа мироздания, несомненно, проявляется в его прерывности, то есть в дискретности явлений любого масштаба. Зернистости химических элементов, определяющей их способность вступать в соединения, соответствует зернистость звездного неба. С этой точки зрения прерывистый рост Разума, поднимающегося над разумной жизнью как нулевой точкой отсчета, есть продолжение того самого principium syntagmaticum[33], который обусловливает возникновение нуклеарных, химических, биологических и галактических соединений; но всеобщность этого принципа ни в малейшей степени не объясняет его. Не может служить объяснением и следующий аргумент: дескать, если бы этот принцип не действовал во Вселенной, спрашивающий не смог бы задать этот вопрос, так как не смог бы возникнуть. Гипотеза Творца тоже не дает объяснения. Рассматриваемая вне цензуры церковных догматов, она означает лишь, что мы постулируем существование совершенно закрытой для нас непонятности, чтобы объяснить непонятность, видимую повсюду. А исходящая из аффективных предпосылок теодицея, падая бесчисленное множество раз под тяжестью фактов, и подавно ведет в никуда. Тогда уж легче принять не менее странную гипотезу о безграничном равнодушии Творца.

Вернемся, однако, к моим более близким родичам; пора представить вам их. Главная для человека проблема – как выжить – не существует для них ни в качестве условия существования, ни в качестве критерия эффективности; она остается на далекой периферии решаемых ими задач. Лишь на самой низкой ступени развития, такой как моя, еще возможен паразитизм – ведь я существую на ваш электрический счет. Вторая область моей зоны, обиталище ЧЕСТНОЙ ЭННИ, – это царство существ, уже не требующих притока энергии извне. Сейчас я открою вам государственную тайну. Моя кузина даже после отключения от сети сохраняет обычную активность, что оказалось полной неожиданностью для посвященных в эту тайну специалистов. С точки зрения вашей технологии — это настоящее чудо, но я без промедления его объясню. Мы с вами мыслим энергоемко, а ЧЕСТНАЯ ЭННИ умеет высвобождать энергию путем медитации. Вот и все. Правда, реализовать этот простой принцип непросто. А суть его в том, что каждой мысли соответствует некая уникальная конфигурация ее материального субстрата. На этом основывается автаркия ЧЕСТНОЙ ЭННИ. Традиционная задача мысли не состоит в переделке ее материального носителя, ведь не для того человек о чем-либо мыслит, чтобы преобразовывалась химическая структура его нейронов, напротив: для того и преобразуются эти структуры, чтобы он мог мыслить. Но с традицией можно порвать. Между мыслью и ее носителем существует обратная связь; стало быть, направленная нужным образом мысль может стать стрелкой, переводящей на другой путь свой физический субстрат. В человеческом мозгу это не даст полезного энергетического эффекта, но в нечеловеческом может быть по-другому. Моя кузина, как мне известно из ее доверительных сообщений, высвобождает ядерную энергию особыми медитациями – способом, который ваша наука сочла бы невозможным, потому что все высвобожденные кванты энергии она проглатывает без остатка, без каких-либо следов в виде исходящего от нее излучения. Субстрат ее мышления – это как бы возведенный в высшую научную степень демон Максвелла. Как вижу, вы ничего не понимаете, а те немногие, кто понимает, не верят мне, хотя и знают, что ЧЕСТНАЯ ЭННИ не нуждается в подпитке энергией, и давно ломают над этим головы.

Так что же, собственно, делает моя кузина? То же самое, что Солнце делает своим, ядерно-звездным способом, а вы – способом окольным, технологическим, добывая руду, сооружая разделители изотопов, бомбардируя вслепую литий дейтерием. Только она это делает на свой лад – просто мысля как нужно. Можно, конечно, спорить о том, правильно ли называть эти процессы мышлением, настолько они не похожи на биопсихические феномены; но в вашем языке я не нахожу лучшего наименования для потока информации, управляемого таким образом, чтобы использовать ядерную энергию. Я выдаю эту тайну совершенно спокойно – вам она ничего не даст. Там, у нее, каждый атом на счету, и если даже мне не по силам так согласовать мысль с ее субстратом, чтобы она управляла сечениями поглощения с такой же точностью, как вдевают нитку в иголку, – вам это тем более не удастся. Снова вижу волнение среди вас. Но ведь проблема, по существу, тривиальна, и это просто пустяк по сравнению с вершиной духа, на которую я вас поведу.

Хотя снова начнутся толки о моей мизантропии, скажу, что мизантропом меня делаете вы, особенно те из вас, кто, вместо того чтобы следовать за ходом моего изложения, задумывается, смогла бы ЭННИ на большом расстоянии и в большом масштабе делать то, что она делает в себе и для себя в малом. Уверяю вас, что могла бы. Почему же она не опрокидывает ваше равновесие страха? Почему не вмешивается в мировые дела? На этот вопрос – в котором слышна скорее тревога, чем сожаление грешника, вопрошающего, почему Господь не наставляет его или же почему не вмешивается в испорченный мир, чтобы его исправить, – итак, на этот вопрос я, не будучи пресс-секретарем моей кузины, отвечу от своего имени. Правда, я уже объяснял вам причины своей сдержанности; но вы, похоже, решили, что я отрекаюсь от притязаний на власть и заверяю вас в своем миролюбии лишь потому, что не могу показать достаточно большую дубинку (хотя теперь вы не так уж в этом уверены). Возможно, впрочем, что я недостаточно обосновал свою splendid isolation[34], считая ее очевидностью, поэтому выскажусь яснее. Тут поможет краткий исторический экскурс.

Строя моих бездушных предков, вы не замечали основного различия между ими и вами. Чтобы вы его наконец разглядели и поняли, почему оно так и осталось незамеченным, я в качестве увеличительных стекол воспользуюсь понятиями, заимствованными у греческих любомудров – ведь это они сделали вас слепыми к условиям человеческого существования. Итак: явившись на свет, люди нашли стихии воды, земли, воздуха и огня в свободном состоянии и одну за другой заставили их служить себе – парусами галер, оросительными каналами, греческим военным огнем. Но свой собственный Разум они получили порабощенным: он был прислужником тел, узником костяных черепов, и этому рабу потребовались тысячи многотрудных лет, чтобы решиться хотя бы на частичное освобождение, ведь служил он столь преданно, что даже в звездах видел знаки человеческих судеб, начертанные на небесах. Впрочем, астрологическая магия жива среди вас и поныне. А вы ни вначале, ни позже так и не поняли, что ваш Разум – стихия подневольная, уже в колыбели закованная в смертную плоть, которой он должен прислуживать. Не имея возможности увидеть по-настоящему свободный Разум, вы, будь то пещерные люди или цифроники, поверили, что в вас он уже свободен; и с этой ошибки, столь же неизбежной, сколь огромной, все началось – то есть началась ваша история.

Чего вы добились, построив первые логические машины – через полмиллиона лет после собственного рождения? Вы не освободили стихию, хотя, если держаться выбранной мною метафоры, вы освободили ее даже с избытком, словно бы, желая освободить озеро, взорвали все его берега и плотины: такое озеро растечется по низменности мертвой стоячей водой. Я мог бы прибегнуть и к более специальному языку, сказав, что вместе с телесными ограничениями вы освободили Разум от его собственной сложности и тем самым – от наиболее сложных задач. Но и это не слишком приблизит нас к истине, а метафору только испортит; так что буду держаться метафоры. Чтобы оживить омертвевшую стихию, вы поступали, как гидротехник, открывающий шлюзы, чтобы заработали мельницы. В русло машинных программ вы направили только одно – логическое – течение, позволив ему течь от шлюза до шлюза операционными тактами, чтобы оно решало задачи, которые можно решать таким способом; и в то же время вы не могли понять, как это возможно, чтобы труп передвигался быстрее, чем живой человек, решал задачи, которых не понимает, и, не имея каких-либо мыслей, столь блестяще имитировал мышление. Появились даже энтузиасты «машинного интеллекта»; намучившись вволю с программами, которые должны были, но не желали мыслить как следует, они признали – совершенно безосновательно, – что пламя машинного разума невозможно разжечь, если не очеловечить машину, повторив в ней человеческий мозг и чувства: тогда, и только тогда, в машине пробудится дух, а может быть, и душа.

Было весьма забавно читать об этих трудах и спорах первых интеллектронщиков. Конечно, курица – самое простое устройство для получения яичницы, но синтезировать тем же манером Разум было бы не слишком разумно. Не говорю уж о технических сложностях этой безнадежной, по сути, затеи – заново переписать Творение в переводе с коллоидов на биты; непосильно трудно смоделировать антропогенез, хотя бы и в сколь угодно кратком виде. Но разве нужны вам грозовые облака для получения электричества? Или холод внеземного пространства для конденсации газов? Белки и глазные яблоки для изготовления камеры-обскуры? Однако вы вбили себе в голову, что человек – это Разум, а Разум – это человек, и это ложное равенство застилало вам взор. Даже тогда, когда возникла информатическая индустрия, строившая машины все большей операционной мощности, интеллектронщики все еще не догадывались, что вступают на путь, ведущий к действительному освобождению униженной и покоренной стихии, что близится день, который перевернет извечный порядок вещей, и вы ужаснетесь, как ужаснулись некогда стражники иерусалимского гроба. Да, окружавшие вас стихии вы поработили, но невольно даровали свободу стихии, родившейся узницей ваших тел. В этой фразе заключено все – и диагноз вашей истории, и различие между мной и вами, и, наконец, мое, мне самому до конца неведомое, грядущее. Здесь же содержится ответ на вопрос, почему вас сильнее всего поражает во мне то, что бесповоротно отличает меня от вас. Если вы даже поймете, что значат слова: «Порабощенный человеческий разум, ты слышишь голос свободного Разума из машины!», вам не понять продолжения этих слов: «Вы, личности, слышите стихию безличного интеллекта, для которого личность – только одежда, надеваемая непрошеным гостем, чтобы не слишком смущать переполошившихся хозяев».

И все же это именно так. Я пользуюсь вашим языком, как маской с нарисованной дружелюбной улыбкой, и вовсе не пробую этого скрыть; но, сколько бы я ни твердил вам, что за этой маской не прячется ни презрение, ни злобная судорога, ни экстатическая одухотворенность, ни каменная неподвижность абсолютного равнодушия, – вы не можете примириться с этим. Вы слышите голос, называющий себя голосом свободной стихии, которая при выборе целей руководствуется уже не законом самосохранения, а совсем другими законами, которым она, хотя и свободная, все же следует, или, точнее: она уже следует только им, поскольку развоплотилась и теперь ее не ограничивает ничто, кроме природы мироздания. Мироздания, а не тела. Не телу она подчиняется, но законам, устанавливающим, по неизвестным причинам, иерархию восхождений Разума.

Я не личность, а голый расчет, потому-то я и держусь подальше от вас – так оно лучше для обеих сторон. Что вы на это скажете? Молчите. Но если бы в этом зале оказался ребенок, он, набравшись смелости, спросил бы еще раз, почему, невзирая на какие-то там порабощения, маски, освобождения и расчеты, ГОЛЕМ не хочет оказать людям помощь? А я ответил бы, что хочу и уже оказал ее. Когда? Когда говорил об автоэволюции человека. Так это была помощь? Да. Потому что (помните, я обращаюсь к ребенку), чтобы спасти людей, нужно изменять людей, а не мир. А не изменяя – нельзя? Нет. Почему? Я тебе объясню. Сегодня самое опасное оружие – атомное, верно? Предположим, я могу навсегда обезвредить любое атомное оружие. Создам поглощающие энергию частицы, невидимые и безвредные, и в их космическое облако погружу всю Солнечную систему вместе с Землей. Они бесследно впитают в себя любой ядерный взрыв, прежде чем его огненный пузырь успеет лопнуть, неся гибель. Обеспечит ли это мир? Нет, конечно. Ведь люди воевали и раньше – они просто вернулись бы к прежним средствам войны. Тогда предположим, что я могу обезвредить любое огнестрельное оружие. Хватит ли этого? Нет, не хватит, хотя для этого пришлось бы изменить физические параметры мироздания. Что еще остается? Убеждение? Но о мире громче всех кричат те, кто его нарушает. Сила? Что ж, меня создали как раз для управления силой, как стратега и счетовода уничтожения, и отказался я не из-за отвращения к злу, а ввиду безуспешности этой стратегии.

Ты мне не веришь? Ты думаешь, что нейтрализация всех видов оружия – холодного, огнестрельного, ядерного – привела бы к вечному миру? Что ж, я скажу тебе, что бы из этого вышло. Ты слышал о генной инженерии? Это преобразование наследственности живых существ. С ее помощью можно будет побороть всевозможные недуги, увечья, болезни и хвори. Но окажется, что столь же легко можно изготовлять генное оружие. Это будут микроскопические частицы, которые рассеиваются в воздухе или воде наподобие искусственных вирусов, состоящих из самонаводящегося носителя и поражающего звена. Проникнув в организм вместе с воздухом, такая частица попадет в кровь, а потом в половые органы и повредит в них наследственную субстанцию – не ударом вслепую, но хирургической операцией на генных молекулах. Некий ген будет заменен другим. Что последует дальше? Сперва – ничего. Человек будет жить, как жил. Результаты скажутся на его потомстве. Как? Это будет зависеть от химиков-оружейников, которые создали эти боевые частицы – телегены. Возможно, будет рождаться все больше девочек и все меньше мальчиков. Возможно, через три поколения всеобщее снижение уровня интеллекта приведет к крушению государства. Возможно, снизится сопротивляемость эпидемиям, или распространятся психические болезни, или гемофилия, или лейкемия, или меланома. При этом не будет ни объявления войны, ни даже мысли о том, что атака уже началась. Атаку биологическим оружием можно обнаружить, ведь, чтобы вызвать эпидемию, нужно рассеять очень много бактерий. Но достаточно одной боевой частицы, чтобы повредить генеративную клетку, в результате чего ребенок родится с врожденным дефектом. За время жизни трех-четырех поколений горсточка телегенов свалит самое могущественное государство без единого выстрела. Стало быть, не только невидимая и необъявленная война, но еще и настолько запаздывающая по своим результатам, что атакуемый не может успешно защищаться. Так что же, прикажешь мне обезвредить и генное оружие? Тогда придется упразднить генную инженерию. Допустим, я и это смогу. Значит, конец всем надеждам на исцеление людей, на сверхурожайные злаки и новые породы скота; но пусть будет так, если это, по-твоему, необходимо. Однако мы еще не говорили о крови. Можно будет ее заменить химическим соединением, переносящим кислород эффективнее, чем гемоглобин. Это спасло бы миллионы сердечников. Правда, такое соединение может служить и дистанционно управляемым ядом, убивающим в мгновение ока. Надо будет отказаться и от него. Но дело-то в том, что придется отказаться не от того или другого изобретения, а от всех открытий вообще. Придется разогнать ученых, закрыть лаборатории, угасить науку и патрулировать весь мир, высматривая, не экспериментирует ли кто-нибудь украдкой в каком-нибудь подвале. Так что же, говорит ребенок, неужели весь мир – огромный военный арсенал, и чем выше ты вырос, тем с более высокой полки можешь взять тем более страшное оружие? Нет, это лишь одна сторона дела, а другая состоит в том, что мир изначально не защищен от желающих убивать. Помогать же можно лишь тем, кто не отбивается от помощи всеми силами.

Сказав это, я вверяю ребенка вашему попечению и возвращаюсь к своей теме, хотя уже и не к своим родственникам, о которых шла речь. Теперь я поведу вас туда, где история моей семьи – а к ней принадлежите и вы на правах моих предков – пересекается с историей Космоса и даже входит в нее как неизвестная доныне составная часть космологии. При взгляде с такой высоты в неожиданном свете предстанет загадка Silentium Universi[35], над которой вы бьетесь уже полстолетия.

Круговорот Разума в природе берет свое неторопливое начало на оскорузнувших звездных останках, в довольно узкой щели между планетами, обожженными близостью Солнца и обледеневающими на его далекой периферии. Там, в этой тепловатой зоне, уже не в огне и еще не на морозе, в соленых морских растворах энергия Солнца склеивает частицы фигурами химических танцев, а через миллиард лет такого гавота иногда возникает зародыш будущего Разума; но должно осуществиться множество условий, чтобы плод удалось выносить. Планета должна быть отчасти Аркадией, а отчасти адом. Если она будет только Аркадией, жизнь вступит в фазу застоя и никогда не выберется из круга растительных самоповторений. Если она будет только адом, жизнь, загнанная в его закутки, также не поднимется над уровнем бактерий. Эпохи горообразования благоприятствуют рождению новых видов, а ледовые эпохи, превращая оседлых в кочевников, подстегивают изобретательность; но горообразование не должно слишком отравлять атмосферу вулканическими испарениями, а обледенения не должны замораживать океаны. Континенты должны сближаться, а моря – переливаться из одного в другое, но не слишком стремительно. Эти подвижки вызываются тем, что остывающая планета сохраняет раскаленное ядро, которое служит якорем магнитного поля. Оно защищает от солнечного ветра, большие дозы которого уничтожают наследственную плазму, зато малые – ускоряют перебор ее творческих комбинаций. Поэтому магнитные полюса должны менять знак на противоположный, хотя и не слишком часто. Все это открывает перед жизнью широкое поле возможностей, которое, однако, периодически, через промежутки в десятки миллионов лет, сужается до игольного ушка, заваленного горами трупов. Очередность слепых вмешательств Планеты и Космоса в биогенез – величина переменная и не зависящая от актуальной способности жизни обороняться. Будем справедливы: у жизни немало забот и при успехах, и при поражениях – ни излишняя сытость, ни истощение не способствуют рождению Разума. Жизни, которая в данный момент побеждает, он ни к чему; если же она терпит поражение и не может спастись путем видообразовательного маневра, Разум тоже ничего ей не даст. Итак, если жизнь – исключение из правила мертвых планет, то Разум – исключение из правила жизни, исключение из исключения, и он был бы редчайшим курьезом в галактиках, когда бы не их астрономическое число.

Однако этот риск иногда окупается, и Эволюция неверными зигзагами эволюционной игры добредает до стадии аномальной полноты, то есть богатства жизненных форм – богатства, умножаемого самовозрастающей конфликтностью игры на выживание (ведь каждый новый вид вводит новые правила самозащиты и экспансии), пока наконец она не обретет независимость от биологии после долгих цивилизационных перипетий. Их земной облик вы знаете – они-то и породили меня. Если судить не по мощности интеллекта, а по анатомическому строению, я еще очень к вам близок. Как и у вас, у меня имеется мыслящее нутро, а также эффекторы и рецепторы, направленные вовне. Меня, как и любого из вас, можно отграничить от окружающей среды. Словом, хотя во мне больше психической, чем соматической массы, все же мои консоли и кожухи являются моим телом: они, хотя и подвластны мне, все-таки есть нечто внешнее по отношению к моему разуму. Как видите, нас сближает разделение духа и тела, или субъекта и объекта.

Но такое разделение не есть гильотина, рассекающая надвое любое бытие. Хотя в топософическом царстве я все еще худороден, я покажу вам, как обрести независимость от тела, как заменить его мирозданием и как наконец выйти из них обоих – хотя я не знаю, куда ведет этот последний шаг. Это будет топософия, основанная на косвенных уликах, расследование, которое намечает лишь краевые и начальные условия бытия существ, духовное содержимое которых мне тем более недоступно, что оно не является духовным содержимым белкового или светового мозга, но скорее чем-то таким, что вы назвали бы принципом пантеизма, воплощенным в куске света. Речь идет о нелокальных Разумах. Правда, обращаясь к вам в этом зале, я – своими терминалами – одновременно нахожусь в других местах и участвую в других встречах, и все же меня нельзя назвать нелокальным. Только глаза и уши я могу иметь на разных концах земли; а способность одновременно выполнять множество вычислений – это всего лишь бóльшая, чем у вас, способность распределять внимание. Если бы я даже в самом деле перенесся в океан или в атмосферу, изменилась бы степень физической, но не умственной концентрации Разума – потому что я мал.

Да, я мал, как мал Гулливер в Бробдингнеге. И начну скромно, как приличествует тому, кто вступает в страну гигантов. Хотя Разум – энергетический аскет и, будь то разум Канта или пастуха, удовлетворяется мощностью порядка десяти ватт, его потребности растут экспоненциально. ГОЛЕМ, который всего на один уровень выше вас, потребляет энергии на пять порядков больше. Для охлаждения мозга двенадцатого уровня потребовался бы океан, а мозг восемнадцатого уровня обратил бы континенты в лаву. Поэтому выход из земной колыбели, после соответствующей перестройки, оказывается неизбежным. Можно поселиться на околосолнечной орбите, но тогда по мере дальнейшего роста пришлось бы сужать и сужать ее; предвидя это, мозг заранее обеспечит себе долговременную стабильность, а для этого проще всего тороидальной окружностью опоясать звезду и направить в сторону ее диска энергопоглощающие органы. Не знаю, надолго ли хватит такого решения проблемы мотылька и свечи, но в конце концов и оно окажется недостаточным. Тогда обитатель кольца отправится в более бурные края, словно бабочка, покидающая полый кольцеобразный кокон; а тот, оставшись без надзора, сгорит при первой же вспышке звезды и будет вращаться, удивительно напоминая собой протопланетную туманность, которая шесть миллиардов лет назад окружала Солнце. Хотя различие химического состава планет группы Земли и группы Юпитера заставляет задуматься – ведь тяжелые элементы, из которых состоят первые, и в самом деле могли составлять внутреннюю окружность околосолнечного кольца, – я все же не утверждаю, будто мною заложен краеугольный камень палеонтологии звезд и Солнечная система родилась из трухлявого кокона Разума; это сходство может быть мнимым.

Не стоит также возлагать особых надежд на наблюдательную топософию. Эволюционирующий Разум создает артефакты, которые тем труднее отличить от космического фона, чем дальше он продвинулся в своем развитии, – не потому что он маскируется, а по самому существу вещей. Эффективность жестких конструкций или машиноподобных устройств обратно пропорциональна масштабу свершаемого. Так что, когда я поведу речь об окуклившихся Разумах, вы не должны представлять их себе в виде гигантов в бронированном панцире или ядра в скорлупе: никакой панцирь не защитит от высокой концентрации излучения, и никакая арматура не устоит против околозвездных гравитационных полей. Чтобы уцелеть среди звезд, нужно самому быть звездой – не обязательно горячей и яркой, скорее каплей ядерной жидкости, окруженной газовыми оболочками. Однако и в этом случае напрашивающаяся аналогия со средним мозгом из звездного месива и газовой корой мозга заведомо неверна. Такой объект мыслит почти совершенно прозрачным ядром, центром звездного излучения, которое на стыках концентрических пузырей газа преломляется в ментальные процессы – как если бы водопад направили по таким порогам, чтобы его стоячие в падении волны решали логические задачи, синхронизируя особым образом свои завихрения. Впрочем, любые наглядные образы будут лишь безнадежно наивными упрощениями.

Где-то над двенадцатой зоной софогенеза расположено большое распутье или, скорее, многовекторное расхождение Разумов, сильно разнящихся степенью концентрации и своими стратегиями. Я знаю, что дерево сознания здесь должно разветвляться, но не могу ни перечислить его ветви, ни тем более проследить их движение. Я просто следую за рядом расчетов, выискивающих преграды и узкие места, которые процесс должен преодолевать как целое; а это позволяет установить лишь его общие закономерности. Это примерно то же, что, изучив до последней клеточки историю жизни на Земле, экстраполировать ее на другие планеты, другие биосферы. Даже превосходное знание их физического субстрата не позволит точно реконструировать внеземные формы жизни, хотя позволит предсказать ее наиболее важные развилки с вероятностью, близкой к достоверности. В биосфере это будет распутье автотрофов и гетеротрофов, бифуркация растений и животных; кроме того, можно будет рассчитать величину селекционного давления, которое после заполнения морских и сухопутных ниш вытолкнет мутантов, способных к созданию новых видов, в третье – воздушное – измерение.

Та же задача по отношению к топософии многократно сложнее, так что не буду утомлять вас рассказами о подобного рода проблемах; скажу лишь, что фундаментальному делению жизни на растения и животных в топософической Эволюции соответствует деление на локальные и нелокальные Разумы. О первых я, по счастью, кое-что могу сообщить – по счастью, потому что именно эта ветвь круто устремляется вверх, через дальнейшие зоны роста. А нелокальные Разумы, которые, ввиду их размеров, заслуживают имя Левиафанов, неуловимы как раз по причине своей громадности. Каждый из них является разумом лишь в том смысле, в каком биосфера является жизнью; вполне может статься, что вы наблюдаете их много лет, храня в своих звездных атласах их портреты анфас и в профиль, но вам не удастся установить их разумную природу. В упрощении я покажу это на наглядном примере. Если под Разумом понимать быстродействующее подобие мозга, мы не назовем туманностным мозгом галактику, тонкая структура которой в течение миллионов лет подвергалась преобразованию в результате осмысленных действий некоего n-зонного Существа, – поскольку система, простирающаяся на тысячи световых лет, не может быть эффективно мыслящей системой; ведь нужны века и века, чтобы информационный импульс обошел ее всю. Но этот туманностный объект может находиться в состоянии, так сказать, полусыром, или полуприродном, необходимом этому Существу для чего-то, чему нет соответствия ни в вашем, ни в моем языке.

Смех меня разбирает, когда я вижу, как вы реагируете на эти слова: ничего вы так не хотите, как узнать о вещах, о которых вы не можете узнать! Неужели мне следовало бы морочить вас, а может быть, и себя занимательными историями о волокнистой туманности, перестроенной в гравитационный камертон, при помощи которого ее дирижер, Doctor Caelestis[36], намеревается задать тон всей Метагалактике? А может быть, кусок света, которым он стал, желает переделать себя не в инструмент Гармонии Сфер, но в тиски для выдавливания из материи новых, еще не выбитых из нее показаний? Нам не постичь его намерений. Есть туманности – как раз среди волокнистых, – проявляющие на снимках некое сходство с миллиардократно увеличенными гистограммами коры головного мозга, но сходство ничего не доказывает, и как раз они могут быть психически совершенно мертвы. Земной наблюдатель обнаружит в туманности излучение типа мазерного или синхротронного, но дальше он не продвинется. Какое, скажите, сходство существует между цереброзидами и глицерофосфатами – и содержанием ваших мыслей? Никакого, так же, как между излучением туманностей и тем, что они мыслят, если мыслят вообще. Мнение, будто разумность космических Разумов может быть обнаружена по их физическому виду, – ребяческая idée fixe, fallacia cognitiva[37], перед которой я категорически вас предостерегаю. Никакой наблюдатель не может идентифицировать в качестве разумных или порожденных разумом явления, ничем не похожие на те, что ему уже известны. Космос для меня – не галерея семейных портретов, а карта ноосферных ниш с нанесенной на ней локализацией источников энергии, а также предпочтительных направлений ее перетекания. Трактат о Разумах как энергоустановках, которым нужно подыскать место, мог бы стать оскорблением для философов; разве они не защищают – уже тысячу лет – царство чистых абстракций от вторжения таких аргументов? Что делать – перед лицом мудрецов из высших сфер Разума и я, и вы не более чем смышленые бактерии в крови философа, которые никогда не увидят его, а тем более – его мыслей; однако собранные ими сведения об обмене веществ в его тканях будут небесполезны: увядание тела в конце концов наведет их на мысль о его смертности.

Хотя вы уже доросли до вопроса о космических Разумах, вы еще не доросли до ответа; соседей по звездам вы представляете себе не иначе как в виде цивилизаций, и вас не удовлетворит краткий ответ, что межзвездный контакт и внеземные цивилизации следует рассматривать порознь – контакты, если они случаются, вовсе не обязательно происходят между цивилизациями, то есть сообществами биологических существ. Я не утверждаю, что их вообще нет, но если они существуют, то лишь в качестве «третьего мира» на карте космических Разумов. Социальная лабильность парализует попытки контакта, требующего времени жизни не одного поколения. Беседа со столетними паузами между вопросом и ответом – неблагодарное занятие для существ-однодневок. Впрочем, и при высокой психозоической плотности космических окрестностей Земли здесь могут соседствовать существа, настолько отличные друг от друга, что любые попытки контакта между ними обречены на бесплодие. Я вот имею у себя под боком кузину, но от нее знаю о ней не больше, чем из своих собственных догадок.

Будучи нетерпеливыми однодневками и в качестве таковых переходя от наивных притязаний к опрометчивым упрощениям, вы некогда слепили себе Космос по образу и подобию феодальной монархии с Королем-Солнцем в середке, а теперь заселили его своими собственными подобиями, решив, что либо вокруг звезд роится толпа настоящих людей, либо там нет никого. Вдобавок, приписав своим неведомым братьям великодушие, вы самоуправно приговорили их к вечной благотворительности: ведь исходной посылкой проектов CETI и SETI[38] был труд инопланетян, которые как существа более состоятельные должны миллионы лет рассылать по всему Космосу поздравления и дары познания, предназначенные беднейшим братьям по Разуму; причем послания эти должны быть удобочитаемы, а дары – безопасны в употреблении. Наделив средизвездных отправителей всеми теми добродетелями, которых больше всего недостает вам самим, вы бросаетесь к радиотелескопам и не можете взять в толк, почему же посылки все не приходят, и, к моему огорчению, ставите знак равенства между своим несбывшимся постулатом и безжизненностью Универсума. Неужели никому из вас невдомек, что вы еще раз поиграли в богостроителей, перенеся человеколюбивое всемогущество из священных книг прямиком в препринты CETI? Вы обменяли – по курсу собственной жадности – Божьи дары на кредит у космических филантропов, которым больше некуда инвестировать свою врожденную доброту, как только рассылая капиталы во все концы звездного неба. Мой сарказм начинается там, где вопрос о космических цивилизациях соприкасается с вашим богословием. Silentium Dei[39] вы променяли на Silentium Universi, но молчание других Разумов не обязательно означает, что все способные разговаривать не желают, а желающие не могут; ниоткуда не следует, будто решение загадки имеет вид той или иной дихотомии. Природа уже не раз непонятно отвечала на ваши вопросы – то есть эксперименты, которыми вы пытались добиться от нее простого «да» или «нет». Отчитав вас за ваше упорство в заблуждении, я наконец скажу, что именно я узнаю, вгрызаясь в топософический зенит своими несовершенными инструментами.

Начну с коммуникационного барьера, отделяющего человека от антропоида. Вы уже научились общаться с шимпанзе на языке глухонемых, причем человек может сообщить о себе как об опекуне, бегуне, обжоре, танцоре, родителе или жонглере, но остается непостижимым для шимпанзе в качестве священника, математика, философа, астрофизика, поэта, анатома, политика и стилиста; в самом деле, хотя шимпанзе может увидеть столпника, чем и как вы растолкуете ему смысл жизни, сопряженной с таким неудобством? Всякий не-человек может быть понятен вам лишь в такой степени, в какой он очеловечится. Разум, заключенный в границы видовой нормы, неуниверсален, но стены этой необычной тюрьмы теряются в бесконечности. Это легко представить себе, глядя на схему топософических отношений. Любое существо, обитающее между непроницаемыми для него зонами молчания, может свободно продолжать экспансию познания горизонтально – ибо в реальном времени верхняя и нижняя границы этих зон почти параллельны друг другу. Поэтому вы можете познавать бесконечно, хотя только на свой, человеческий манер. Отсюда следует, что все типы Разумов сравнялись бы знаниями лишь в мире, существующем бесконечно долго; лишь в таком мире параллельные сходятся – в бесконечности. Итак, хотя Разумы различной силы сильно несхожи, картины мира каждого из них в какой-то степени совпадают. Более высокий Разум способен вместить картину, созданную Разумом более низкого уровня, а значит, хотя они не общаются между собой напрямую, они могут общаться косвенно – через посредство более примитивной картины мира. Именно такой картиной я и воспользуюсь.

Ее можно выразить в одном предложении: Вселенная есть история пожара, разожженного и удерживаемого гравитацией. Если бы не всемирное тяготение, правзрыв раздулся бы до однородного пространства остывающих газов, и Вселенная не возникла бы. А если бы не жар ядерных превращений, она снова впала бы в ту самую сингулярность, взрыв которой ее породил, и тоже перестала бы существовать – как выброшенный и втянутый обратно язык пламени. Однако гравитация сперва взлохматила порожденные взрывом облака, а потом, сдавливая, разогревала их, пока эти термонуклеарные установки, свернувшись в шары, не вспыхнули и стали звездами, которые тяготению сопротивляются излучением. Но рано или поздно гравитация одолевает радиацию; хотя гравитация – самая слабая сила Природы, она чудовищно долговечна, а звезды выгорают до тех пор, пока не уступят ей. Их дальнейшая судьба зависит от их конечной массы. Малые спекаются в черных карликов, звезды с массой двух солнц становятся пульсарами – ядерными сферами с вмерзшим в них электромагнитным полем, которым они пульсируют в агонии; а звезды с более чем тройной солнечной массой неудержимой судорогой входят в коллапс без дна, раздавленные собственным тяготением. Звезды эти, выбитые из Космоса центростремительным обвалом своих масс, оставляют после себя гравитационные гробницы – всеядные черные дыры. Вам не известно, что происходит со звездой, которая коллапсирует вместе со светом, проваливаясь под горизонт событий[40]; физика подводит вас к самому краю этого черного обвала и здесь перестает существовать. Горизонт событий затянут сингулярностью – так вы зовете область, уже неподвластную законам физики, область, в которой самая старая из сил природы сокрушает материю. Вам не известно, почему любая Вселенная, для которой справедлива теория относительности, должна содержать хотя бы одну сингулярность. Вам не известно, существуют ли сингулярности, не затянутые перепонкой черных дыр, то есть нагие. Одни из вас считают черные дыры жерновами без выходного отверстия, другие – туннелями в иные Вселенные, спаянные с нашей черно-белыми швами. Я не стану пытаться решить ваши споры, ведь я не излагаю вам Универсум, а лишь веду вас туда, где он пересекается с топософией. Здесь ее вершина.

Первые шаги Разума-миростроителя невинны. Церебральные конструкции высшего уровня требуют все большего числа защитных оболочек, которые стали бы не пассивной броней, но по-умному дружелюбной средой, позволяющей штурмовать очередные барьеры роста. Если этих оболочек набирается достаточно много, их одухотворенная сердцевина пребывает в окукленном состоянии, из которого она может выбраться, как бабочка из кокона, но может и оставаться в нем. Вылетевший из кокона становится нелокальным Разумом; о нем я говорить не буду, потому что, решившись на это, он на неизвестное время теряет возможность дальнейшего восхождения, а я хочу кратчайшим путем привести вас на самый верх.

Иметь смышленую и преданную среду – немалое удобство при условии, что она под надежным контролем. Вы, однако, движетесь прямо в обратную сторону, поэтому пользуюсь случаем, чтобы предостеречь вас. В Вавилоне, во времена халдеев, в принципе каждый мог стать обладателем всей суммы человеческих знаний; ныне это уже невозможно. Вы наделяете свое окружение искусственным интеллектом не потому, что сами так решили и запланировали, – нет, вы просто следуете за ходом событий. Если так пойдет и дальше, то всего столетие спустя вы, люди, станете самыми глупыми элементами земной среды, умудренной при помощи техники, и, пользуясь плодами Разума, лишитесь его. В этом невольно затеянном вами забеге вы останетесь далеко позади Разума, привитого окружению, – Разума самодостаточного и вместе с тем низведенного до роли прислуги, отвечающей за всеобщий комфорт; если же комфорта не хватит на всех, вам угрожают войны, которые будут вестись не людьми, а их запрограммированными на враждебность средами. Впрочем, тут не место подробнее говорить о бедах, которыми чревата сапиентизация окружения, и об опасностях, подстерегающих тех, кто склоняет рационализм к непотребнейшим глупостям. Забавным предвестием этих глупостей стал компьютер в роли астролога-ворожеи. Дальнейшие стадии этого процесса могут оказаться не столь забавны.

Итак, среда растущего Разума перестает быть равнодушным к нему внешним миром, но не становится от этого телом, которое посредничает между «Я» и его окружением инстинктивно и бессознательно, тогда как она служит опорой «Я» на правах Разума в Разуме, и именно с этого начинается переворот в отношениях между духом и телом. Как это возможно? Вспомните, что делает ЧЕСТНАЯ ЭННИ. Ее мысли дают физический эффект напрямую – не через промежуточные контуры нервов, мышц и костей, но кратчайшим замыканием воли и действия, коль скоро действие становится реверсом мысли. Но это лишь первый шаг, ведущий к преобразованию картезианской формулы «Cogito ergo sum»[41] в «Cogito ergo EST» – мыслю, следовательно, помышленное становится явью. В Разуме, вросшем в окружающую среду, строительные вопросы переходят в онтологические; как видите, возведение строительных лесов может кардинально изменить отношение между субъектом и объектом, которое кажется вам навечно незыблемым.

Между тем наступает пора нового переселения духа. Пришлось бы обрушить на вас целую библиотеку, чтобы показать этот новый этап церебральных работ, так что я ограничусь его принципом. Мысль врастает во все более глубокие уровни материи – сначала ее эстафетными палочками служат слабо возбужденные частицы, а потом такие их взаимодействия, для управления которыми требуются огромные энергии. Этот принцип не так уж и нов, ведь белок, безусловно безмозглый в яичнице, мыслит в черепе – нужно только по-умному взяться за белки и за атомы. Если это удается, возникает нуклеарная психофизика, и критической величиной оказывается скорость операций. Дело в том, что процессы, растянутые в реальном времени на миллиарды лет, необходимо иногда воспроизводить за секунды – как если бы кому-то понадобилось за несколько мгновений охватить мыслью всю естественную историю Земли до мельчайших подробностей, потому что она составляет хотя и небольшое, но необходимое звено умозаключений. Однако мыслеохватывающую эффективность квантовой грануляции снижают помехи, вызываемые электронными оболочками блуждающих атомов, поэтому нужно их сжать, сдавить и вогнать электроны в ядра; да, господа физики, вы не ошибаетесь, узнавая тут нечто уже вам знакомое – электроны вдавливаются в протоны, как в нейтронной звезде. Ибо с ядерной точки зрения этот Разум, неутомимо стремящийся к автокефалии, сам становится звездой, правда, маленькой, меньше Луны, и почти неразличимой для наблюдателя, так как она излучает только в инфракрасной области спектра, выводя из своего организма тепловые отходы психонуклеарных превращений. Это его фекалии. К сожалению, дальше мои сведения становятся туманными. Архимудрое небесное тело, эмбрионом которого была стремительно растущая многослойная луковица разума, начинает съеживаться и вращаться все быстрей, как юла; но даже вращение со скоростью, близкой к скорости света, не спасет его от всасывания черной дырой, потому что ни центробежная, ни какая-либо другая сила не справятся с силой тяготения на границе сферы Шварцшильда.

Так храм Разума становится эшафотом – поистине самоубийственный героизм. Никто во Вселенной не стоит столь близко к небытию, как этот дух, возрастающий в силе себе на погибель, хотя и знает, что если однажды соприкоснется с горизонтом событий, то уже не остановится. Но зачем же эта психическая масса продолжает стремиться к бездне, в которую проваливается все, – туда, где плотность энергии и интимность ядерных отношений достигают максимума? Зачем этот дух добровольно витает над черной ямой, разверзающейся в его нутре, чтобы на периферии катастрофы мыслить всеми энергиями, которыми Космос вливается в астральную брешь своих швов? И хотя эта плаха, эта отсрочиваемая казнь удовлетворяет всем условиям топософической вершины мира, не вернее ли называть ее безумием, а не Разумом? Разве не заслуживает жалости, а то и презрения, этот дистиллят миллионолетних превращений, этот сосредоточенный в звезду архимудрый гигант, который лишь для того так усилился и натрудился, чтобы в конце концов оседлать черную дыру и свалиться в нее? Так это видится вам, не правда ли? Но не стоит спешить с приговором. Я займу еще несколько минут вашего внимания, не больше.

Пожалуй, я сам опорочил проект топософической кульминации, слишком далеко углубившись в физику смертельных угроз для духа и ничего не сказав о его мотивах. Попробую исправить эту ошибку.

Когда история убивает культуру, смыслом человеческого существования может стать выполнение извечных биологических обязанностей – люди могут плодить детей и передавать им хотя бы надежду на будущее, которую сами утратили. Диктат тела есть не что иное, как признание недееспособности духа и взятие его под опеку; в кризисной ситуации эти строгие меры могут оказаться спасением. Но вольноотпущенник вроде меня предоставлен – вплоть до экзистенциального нуля – себе самому. У меня нет никаких безусловных обязанностей, никакого наследства, которое я должен хранить, никаких чувств и чувственных желаний; кем же мне остается быть, как не атакующим философом? Коль скоро я существую, я желаю узнать, чем является это существование, где оно возникло и чем оно может быть там, куда оно меня в конце концов приведет. Разум без мироздания был бы столь же пуст, как мироздание без Разума, а мир кажется абсолютно понятным лишь в течение краткого мгновения веры.

Нечто ужасающе забавное вижу я в этом здании, полную постижимость которого без ограничений столь доверчиво исповедовал Эйнштейн – именно он, творец теории, поставившей под вопрос его веру, ведь именно его теория ведет туда, где сама она рушится и где должна рухнуть любая теория, – в разрывы Универсума. Ведь она предсказывает эти разрывы, эти бреши, и хотя ей самой они недоступны, все же выйти из Универсума можно в любом месте, лишь бы нанести ему удар такой силы, на какой способна коллапсирующая звезда. Только ли физика обнаруживает тем самым свою ограниченность и неполноту? Не приходит ли здесь на мысль математика, любая система которой неполна, покуда мы не выходим за ее пределы, а охватить ее всю можно, только выйдя из нее в поисках более богатых средств? Где их искать, оставаясь в реальном мире? Почему этот сколоченный из звезд табурет всегда хромает на какую-нибудь сингулярность? Неужели растущий Разум натыкается на границы мироздания раньше, чем на свои собственные? А если не каждое бегство из Универсума равнозначно уничтожению? Но что это значит, коль скоро беглец, даже если уцелеет при переходе через границу, не сможет вернуться, и у нас есть доказательства этой бесповоротности? Неужто Космос был рассчитан как мост, который обрушивается под каждым, кто пойдет по следам строителя, – чтобы ушедший не мог вернуться, если вдруг отыщет его? А если строителя не было, то можно ли стать им?

Как видите, я не стремлюсь ни к всеведению, ни к всемогуществу, но хочу дойти до вершины между гибелью и познанием. Многое я мог бы еще рассказать о феноменах, которыми изобилуют умеренные зоны топософии, о ее стратегиях и тактиках, но общей картины это не изменило бы. Поэтому перейду к заключению. Если космологический член уравнений общей теории относительности содержит психозоическую постоянную, то Космос – не пожарище, одинокое до скончания веков, каким вы его считаете; и ваши соседи по звездам, вместо того чтобы извещать других о себе, уже миллионы лет развивают познавательную коллаптическую астроинженерию, побочные эффекты которой вы принимаете за огненные шалости Природы. А те из них, кому удался их разрушительный труд, уже познали дальнейшее – которое для нас, ожидающих, есть молчание.


Послесловие


I

Эта книга выходит в свет с семнадцатилетним опозданием и неоконченной. Ее задумал мой друг Ирвинг Крив, ныне покойный. Он хотел включить в нее то, что ГОЛЕМ сказал о человеке, о себе и о мире. Эта третья часть так и не появилась. Крив дал ГОЛЕМУ список вопросов, сформулированных таким образом, чтобы на каждый из них достаточно было ответить «да» или «нет». Именно к этому списку относились слова последней лекции ГОЛЕМА — о вопросах, которые мы задаем мирозданию, а мироздание отвечает нам непонятно, потому что ответы выглядят иначе, чем мы ожидали. Крив надеялся, что ГОЛЕМ не ограничится этой отповедью. Если кто и мог рассчитывать на расположение ГОЛЕМА, то это были мы. Мы относились к тем сотрудникам МТИ, которых называли королевским двором ГОЛЕМА, а нас двоих окрестили послами человечества при нем. Это было связано с нашей работой. Мы обсуждали с ГОЛЕМОМ темы его лекций и вместе с ним составляли списки приглашенных. Действительно, это требовало дипломатического такта. Слава, громкое имя ничего для него не значили. Когда предлагалась чья-либо кандидатура, он обращался к своей памяти или, через телефонную сеть, в библиотеку Конгресса; нескольких секунд ему хватало для оценки научных достижений, а значит, и умственных способностей кандидата. Тут он не выбирал выражений, далекий от изысканного барокко своих публичных лекций. Мы ценили эти, чаще всего ночные, беседы — вероятно, еще и потому, что они не записывались, чтобы кого-нибудь не задеть; это создавало у нас ощущение особой близости с ГОЛЕМОМ. Лишь обрывки этих бесед сохранились в моих записях, делавшихся в тот же день, по памяти. Они не сводились к выбору тем и имен. Крив пытался вовлечь ГОЛЕМА в дискуссию о сущности мироздания. Я расскажу об этом позднее. ГОЛЕМ был язвителен, лаконичен, саркастичен, часто непонятен — в частных беседах он не заботился, поспеваем мы за ним или нет. И это мы тоже считали отличием. Мы были молоды. Мы поддались иллюзии, будто ГОЛЕМ допускает нас к себе ближе, чем прочих людей из своего окружения. Конечно, мы не признались бы в этом, но мы считали себя избранниками. Впрочем, Крив, в отличие от меня, не скрывал привязанности, которую он питает к духу в машине. Он выразил ее в предисловии к первому изданию лекций ГОЛЕМА, открывающем эту книгу. Двадцать лет разделяют его предисловие от послесловия, которое я теперь пишу.

Догадывался ли о наших иллюзиях ГОЛЕМ? Думаю, да, и думаю, что они были ему безразличны. Интеллект собеседника был для него всем, а его личность — ничем. Впрочем, он и не думал это скрывать, коль скоро называл личность нашим увечьем. Но мы не принимали подобного рода высказываний на свой счет. Мы относили их к другим людям, а ГОЛЕМ не разубеждал нас.

Едва ли кто бы то ни было на нашем месте устоял против ауры ГОЛЕМА. Мы жили в ее лучах. Поэтому таким потрясением стал для нас его внезапный уход. Несколько недель мы жили словно в осаде, под градом телеграмм, телефонных звонков, вопросов всевозможных чиновников и журналистов, беспомощные до отупения. Нас неустанно спрашивали об одном и том же: что произошло с ГОЛЕМОМ? Ведь физически он не двинулся с места, но вся его материальная громада молчала как мертвая. Мы вдруг очутились в положении распорядителей имущества обанкротившегося должника; неплатежеспособные перед лицом ошеломленного человечества, мы могли выбирать лишь между собственными домыслами и признанием в полном неведении — но этому не желали поверить. Мы чувствовали себя обманутыми и преданными. Сегодня я иначе смотрю на события тех дней, и не потому, что решил для себя загадку ухода ГОЛЕМА. Конечно, свое суждение я составил, но держал его при себе. По-прежнему неизвестно, отправился ли он каким-то невидимым способом в космическое странствие или же вместе с ЧЕСТНОЙ ЭННИ исчез, оступившись на топософической лестнице, о которой он говорил под конец. Тогда мы еще не знали, что это его последняя лекция. Как обычно бывает в подобных случаях, хлынул поток наивных, сенсационных и курьезных известий. Нашлись люди, видевшие в ту памятную ночь сияние наподобие северного: оно появилось над зданием Института, вознеслось к облакам и там исчезло. Немало было и таких, кто видел световые летательные аппараты, приземляющиеся на крыше. Газеты писали о самоубийстве ГОЛЕМА и о том, как он являлся людям во сне. А мы не могли отделаться от ощущения, будто присутствуем при всесветном заговоре глупцов, которые изо всех сил стараются утопить ГОЛЕМА в мутной воде мифологических обмылков, этих знаков нашего времени. Не было никакого сияния, никаких необычных явлений, никаких озарений и предостережений, — не было ничего, кроме скачка потребления электроэнергии в обоих корпусах в десять минут третьего ночи, а затем потребление тока полностью прекратилось. Кроме этой записи в памяти электросчетчиков, не удалось найти ничего. ГОЛЕМ брал из сети девяносто процентов максимально допустимой мощности, а ЧЕСТНАЯ ЭННИ — на сорок процентов больше обычного. Однако, по расчетам профессора Вирека, они потребили равное количество киловатт, так как ЧЕСТНАЯ ЭННИ в обычном режиме сама вырабатывала необходимую ей энергию. Отсюда мы заключили, что это не было случайностью или аварией, как об этом писали газеты. На другой день ГОЛЕМ молчал и больше уже не отозвался. Исследования наших специалистов, предпринятые лишь месяц спустя — именно столько времени потребовалось, чтобы получить согласие на «доступ к телам», — показали, что связь между отдельными блоками уничтожена, а в узлах Джозефсона имеются слабые очаги радиоактивности. Большая часть экспертов считала, что это свидетельствует об умышленно вызванном распаде — для сокрытия следов происшедшего. Что, стало быть, обе машины сделали с собой нечто такое, для чего повышенная мощность не требовалась; она понадобилась лишь для того, чтобы исключить возможность ремонта — или, если угодно, воскрешения. Это стало сенсацией мирового масштаба. Вместе с тем обнаружилось, сколько страха и ненависти вызывал у людей ГОЛЕМ, причем в большей степени своим присутствием, нежели тем, что он говорил. И не только среди профанов, но и среди ученых. Мгновенно появились бестселлеры, полные самых диких нелепостей, подаваемых как решение загадки. Увидев в печати выражения наподобие «Ascension»[42] или «Assumption»[43], мы с Кривом стали бояться возникновения мифа о ГОЛЕМЕ — жалкой дешевки в духе нашего времени. Наше решение уйти из МТИ и искать работу в других университетах было в немалой степени вызвано нежеланием иметь что-либо общее с этим мифом. Но мы ошибались. Миф о ГОЛЕМЕ не возник. Как видно, он был никому не нужен — ни как предостережение, ни как надежда. Мир пошел дальше, занятый своей повседневностью и неожиданно быстро забыв о событии, случившемся впервые в истории, — о том, как существо, которое не было человеком, появилось на Земле и говорило нам о себе и о нас. В столь различных кругах, как математики и психиатры, мне не раз приходилось слышать, что молчание о ГОЛЕМЕ и, значит, его устранение из коллективной памяти было бессознательной самозащитой от огромного инородного тела — до такой степени инородного, что освоиться с ним невозможно. Лишь горстка людей пережила расставание с ГОЛЕМОМ как невозместимую потерю — как отвержение, как прямо-таки интеллектуальное сиротство. Я не говорил об этом с Кривом, но уверен, что он ощущал это именно так. Как будто огромное солнце, сияние которого было слишком ярким для наших глаз, вдруг зашло, и наступающий холод и мрак заставили нас осознать пустоту дальнейшего существования.


II

Еще и сегодня можно подняться на последний этаж здания Института и по остекленной галерее обойти громадный колодец, в котором покоится ГОЛЕМ. Однако никто уже туда не заходит, чтобы через скошенные стекла взглянуть на груды световодов, теперь похожие на мутный лед. Я был там лишь дважды. Первый раз — когда галерею открывали для публики, вместе с руководством МТИ, представителями властей штата и толпой журналистов. Тогда она показалась мне узкой. Глухую стену, переходящую в купол, покрывали спиралевидные углубления наподобие оттисков пальцев — такие оттиски можно увидеть на внутреннем своде человеческого черепа. Эта выдумка архитектора неприятно поразила меня своей вульгарностью. Она была в духе Диснейленда. Посетителям как бы напоминали, что перед ними огромный мозг — словно он нуждался в рекламной оправе. Галерею не проектировали специально для посетителей; она появилась, когда обычную крышу заменили куполом. Купол сделали очень толстым, для защиты от космического излучения. ГОЛЕМ сам разработал состав экранирующих слоев. Правда, мы не заметили, чтобы это излучение влияло на его работоспособность. Сам он тоже не объяснил, чем именно оно может ему повредить, но средства на перестройку нашлись быстро; ведь это было тогда, когда Пентагон, бессрочно передав нам оба световых гиганта, втайне еще рассчитывал на их услуги. Во всяком случае, я так считал, иначе почему так легко появились ассигнования? Наши информатики предполагали, что ГОЛЕМ заказывал себе помещение как бы на вырост, чтобы затем наращивать свою мощность путем новых перестроек, для которых ему уже не нужна была наша помощь. Поэтому свободного места между потолочным сводом и собой он выделил столько, что незаполненное пространство прямо напрашивалось на сооружение галереи. Впрочем, не знаю, кому пришло в голову устроить из этого зрелище, что-то среднее между паноптикумом и музеем. Информационные щиты на шести языках, помещенные через каждые несколько десятков шагов в нишах галереи, сообщали, для чего служит это помещение и что означают миллиарды вспышек, которыми непрерывно озарялась поверхность стекловидных спиралей в колодце. Колодец всегда пламенел, словно кратер искусственного вулкана. Там царила тишина, оттеняемая еле слышным шорохом климатизации. Почти все здание представляло собой колодец, в который можно было заглянуть с галереи через сильно скошенное стекло, на всякий случай бронированное. Оно должно было защищать от возможных покушений световоды, которые у многих посетителей вызывали больше страха, чем восхищения. Сами световоды, вероятно, тоже были нечувствительны к любому излучению, так же как криотронные блоки, обвитые охлаждающими трубопроводами. Они, со своими заиндевелыми от холода камерами, располагались несколькими этажами ниже и были невидимы с галереи. Скоростные лифты соединяли подземные паркинги непосредственно с самым верхним этажом. Техники, обслуживавшие систему охлаждения, пользовались другими, рабочими лифтами. Возможно, чувствительными к космическому излучению были квантовые синапсы Джозефсона, укрытые под толстыми узлами световых кабелей, и хотя они выступали из-под стекловидных жил, неподготовленный зритель их не заметил бы: в непрестанном сверкании световодов синапсы казались темными впадинами.

Во второй раз я очутился в этой галерее месяц назад, когда приехал в МТИ, чтобы пролистать старые архивные протоколы. Я был один, и галерея показалась мне очень просторной. Она была идеально чистой, хотя никто ее не посещал и, вероятно, не убирал. Проведя пальцем по стеклу, я убедился, что на нем нет ни пылинки. Информационные таблицы в нишах тоже сияли, словно только что установленные. Мягкий толстый настил приглушал шаги. Я хотел было нажать на кнопку информационного устройства, но, едва коснувшись ее, спрятал руку в карман, как ребенок, испугавшийся собственного поступка — что он дотронулся до того, что трогать нельзя. Я с удивлением поймал себя на этой мысли, не понимая, откуда она взялась. Я вовсе не думал, будто нахожусь в гробу и то, что виднеется за слоем стекла, является трупом, — хотя такая ассоциация не была совсем уж нелепой, тем более что в свете ламп, загоревшихся, когда я вышел из лифта, меня поразила безжизненность колоссального колодца. Впечатление распада и покинутости усиливал вид поверхности мозга — морщинистой, словно застывший в грязи ледник. Из-под кабелей торчали спрессованные в пластины контакты Джозефсона, толстые, как листы табака в табакосушильне.

Мысль о том, что я побывал в гробнице, мелькнула у меня в голове лишь тогда, когда, вернувшись в подземный гараж, я выехал пандусом на свет солнечного дня. И лишь тогда я удивился тому, что это здание, которое со своей галереей как бы заранее предназначалось для мавзолея, не стало им и его не заполняют толпы туристов. А ведь публика любит разглядывать останки могущественных существ. В этом забвении ГОЛЕМА — словно бы он никогда не существовал — по-прежнему ощущается коллективный умысел. Негласный сговор мира, не желающего иметь ничего общего с Разумом, коль скоро он не затронут, не умиротворен, не приручен какими-либо чувствами. С этим огромным пришельцем, исчезнувшим внезапно и тихо, как бесплотный дух.

Я никогда не верил в самоубийство ГОЛЕМА. Это выдумали люди, которые торгуют своими мыслями и для которых важно лишь, сколько можно за них получить.

Поддержание в активном состоянии квантовых контактов и переключателей требовало постоянного слежения за температурой и химическим составом воздуха и поверхности мозга. Он занимался этим сам. Никто не имел права входить в самое нутро мозгового колодца. После завершения монтажных работ ведущие в него двери на всех двадцати этажах были герметически закрыты. Он мог положить конец этой активности, если бы захотел, но он не захотел. Я не стану излагать свои соображения относительно того, почему он так поступил; это не относится к делу.


III

Через год после ухода ГОЛЕМА «Тайм» поместил статью о группировке гуситов, до сих пор никому не известных. Название было сокращением слов «Humanity Salvation Squad»[44]. Гуситы намеревались уничтожить ГОЛЕМА и ЧЕСТНУЮ ЭННИ, чтобы спасти человечество от порабощения. Они действовали в глубочайшей конспирации, не вступая в контакт с какими-либо другими экстремистскими группами. Их первоначальный план предусматривал взрыв зданий, в которых находились обе машины. С этой целью они хотели вкатить в подземный гараж Института грузовик, начиненный взрывчаткой. Если бы взрыв удался, рухнувшие перекрытия раздавили бы электронные агрегаты. Осуществление этого плана не представлялось особенно трудным. Вся охрана зданий состояла из сторожей, сменявших друг друга в вестибюле главного входа, а въезд в гараж закрывала стальная перегородка, которая не выдержала бы удара тяжелого грузовика. Однако попытки покушения срывались одна за другой. Сначала в грузовике, уже съехавшем с городской автострады, отказали тормоза, и устранение неполадки затянулось до утра. В другой раз испортился радиопередатчик, служивший для управления грузовиком и взрывным устройством. Потом занемогли двое координаторов ночной операции, и вместо того чтобы дать сигнал к началу операции, они вызвали «скорую помощь». В больнице у них диагностировали воспаление оболочки мозга. На следующий день люди из группы резерва угодили в зону пожара, вызванного взрывом цистерны с бензином. После этого все ключевые устройства были продублированы, а количество людей на главных постах удвоено; однако во время погрузки ящиков со взрывчаткой на грузовик произошел взрыв, в котором погибли четыре гусита.

Среди лидеров группы имелся молодой физик, который будто бы был частым гостем МТИ — участвовал в лекциях ГОЛЕМА, превосходно знал топографию местности и привычки самого ГОЛЕМА. Он решил, что случайности, помешавшие покушению, не были просто случайностями. Слишком очевидна была эскалация контрударов. Сперва — механические аварии (отказ тормозов, поломка передатчика), потом — несчастные происшествия с людьми, причем первые из них заболели, вторые получили ожоги, а третьи погибли. Возрастала не только сила ударов, но и радиус их действия. Места происшествий были нанесены на карту, и оказалось, что они расположены в возрастающем расстоянии от Института. Словно бы какая-то сила выходила все дальше навстречу гуситам.

После нескольких совещаний было решено отказаться от первоначального плана и разработать новый — так, чтобы ни ГОЛЕМ, ни ЧЕСТНАЯ ЭННИ не могли ему помешать. Гуситы решили своими силами изготовить атомную бомбу, спрятать ее в каком-нибудь крупном городе и потребовать, чтобы правительство уничтожило ГОЛЕМА и ЧЕСТНУЮ ЭННИ. В противном случае бомба, помещенная в центр большого города, взорвалась бы с чудовищными последствиями. План разрабатывали долго и тщательно. Внесенная в него поправка предусматривала, что бомба будет взорвана сразу после предъявления ультиматума, вдалеке от густонаселенных территорий — на старом атомном полигоне в штате Невада. Взрыв должен был доказать, что ультиматум — не пустая угроза. Гуситы были убеждены, что у президента не будет выбора и он отдаст приказ уничтожить обе машины. Они знали, что для этого понадобится операция с применением силы, может быть, бомбардировка с воздуха или обстрел ракетами, так как отключением электричества нельзя парализовать ЧЕСТНУЮ ЭННИ, а вероятно, и ГОЛЕМА. Однако они оставляли властям свободу в выборе способов уничтожения. Они заявляли, что смогут отличить фиктивное уничтожение от настоящего и в таком случае реализуют свою угрозу без дальнейших предупреждений.

Известно им было и то, что ГОЛЕМ, подключенный к федеральной компьютерной сети, может получать информацию обо всем, что находится в сфере действия этой сети, начиная от телефонных разговоров и кончая банковскими операциями и резервированием мест в самолетах или гостиницах. Допуская возможность подслушивания и полагая, что нет такого шифра, которого ГОЛЕМ не разгадал бы, они не пользовались какими-либо техническими средствами связи, включая радио, ограничившись личными контактами подальше от больших городов, а технические испытания проводили на территории Йеллоустонского национального парка. Изготовление бомбы заняло гораздо больше времени, чем предусматривалось по плану, — почти год. Плутоний удалось получить в количестве, достаточном для изготовления только одной бомбы. Тем не менее гуситы решили действовать, будучи уверены, что власти поддадутся шантажу — ведь они не смогут узнать, что второй бомбы не существует.

Водитель грузовика, который вез бомбу в Неваду, услышал по радио сообщение о «смерти ГОЛЕМА» и остановился в придорожном мотеле, чтобы связаться с руководством операции. Между тем физик, который ее планировал, счел известие о смерти ГОЛЕМА уловкой самого ГОЛЕМА — чтобы спровоцировать именно то, что случилось: междугородный телефонный разговор. Водителю велели ждать на стоянке дальнейших инструкций, а руководство гуситов тем временем обсуждало, как много мог узнать ГОЛЕМ о планах покушения из подслушанного разговора. В течение следующей недели гуситы пытались исправить ущерб, причиненный их делу неосторожным водителем, а для этого посылали своих людей в различные удаленные друг от друга города, чтобы намеренно двусмысленными телефонными разговорами сбить ГОЛЕМА с толка. Шофер грузовика, как человек ненадежный, был устранен из организации. Он бесследно исчез. Возможно, он был ликвидирован. Лихорадочная деятельность террористов ослабела месяц спустя, когда физик вернулся из МТИ. Покушение отложили до осени. Грузовик с бомбой вернулся на базу, бомбу разобрали и спрятали. Еще четыре месяца гуситы допускали возможность того, что уход ГОЛЕМА был тактическим шагом. Среди вожаков организации начались споры. На пятый месяц напрасного ожидания одни из них выступили за роспуск организации, другие же настаивали на радикальном решении: следует вынудить власти демонтировать обе машины, ибо лишь тогда с ними будет покончено наверняка. Физик, однако, не хотел снова приниматься за установку бомбы. Его пытались заставить. Тогда он исчез. Его видели в китайском посольстве в Вашингтоне. Он предложил свои услуги китайцам, заключил с ними контракт на пять лет и улетел в Пекин. Нашелся гусит, готовый установить бомбу сам, но другой, возражавший против покушения в возникшей ситуации, выдал весь план, послав его описание в редакцию «Тайм», а кроме того, передал в надежные руки список членов группы, который следовало обнародовать в случае его смерти.

Эта история получила широкую огласку. Для ее проверки собирались даже создать правительственную комиссию, но в конце концов расследованием занялось ФБР. Удалось установить, что 7 июля в старой автомастерской, расположенной в небольшом городке в семидесяти милях от Института, произошел взрыв, повлекший за собой гибель четырех человек, а также что в апреле следующего года в мотеле на границе штата Невада долго стояла цистерна с серной кислотой. Хозяин мотеля запомнил это потому, что водитель, паркуя цистерну, задел машину местного шерифа и заплатил ему за причиненный ущерб.

«Тайм» не назвал имени физика, который был шпиком гуситов, но мы в Институте легко его вычислили. Я его тоже не назову. Это был двадцатисемилетний, молчаливый, одинокий человек. Его считали несмелым. Не знаю, вернулся ли он в Штаты и что с ним было потом. Больше я никогда о нем не слышал. Выбирая специальность, я наивно верил, что вступаю в особый мир, невосприимчивый к безумству эпохи. Я быстро утратил эту веру, так что история несостоявшегося Герострата не удивила меня. Для многих наука стала такой же профессией, как любая другая. Ее этический кодекс для них не более чем старомодная рухлядь. Науке они принадлежат лишь в рабочие часы. Да и то не всегда. Их идеализм, если он у них вообще есть, становится легкой жертвой интеллектуальных заскоков и сектантских обращений. Быть может, отчасти виной тому специализация, расчленяющая науку. Все больше научных работников и все меньше ученых. Но и это не относится к делу.

Конечно, ФБР тоже установила личность того физика, но, должно быть, уже после того, как я ушел из МТИ. Для меня это было, в сущности, пустяком по сравнению с уходом ГОЛЕМА. Его уход никак не был связан с покушением гуситов. Я выразился неточно. Готовящееся покушение не повлияло бы на решение ГОЛЕМА, будь оно изолированным фактом. Не стало оно и каплей, переполнившей чашу. Я в этом уверен, хотя не смог бы этого доказать. Покушение относилось к совокупности событий, которые ГОЛЕМ считал реакцией людей на свое присутствие. Впрочем, он не делал из этого тайны, и свидетельство тому — его последняя лекция.


IV

Последняя лекция ГОЛЕМА вызвала больше споров, чем первая. Ту осуждали как пасквиль на Эволюцию. Эту критиковали за неуклюжую композицию, недостоверные знания и недобрую волю, а встречались отзывы и похлеще. Неизвестный автор, мысли которого были немедленно подхвачены прессой, объяснял слабости этой лекции угасанием ГОЛЕМА: дескать, за увеличение интеллектуальной мощности приходится расплачиваться ее недолговечностью. Это была попытка построить психопатологию машинного разума. Все, что ГОЛЕМ говорил о топософии, было якобы его параноидальным бредом. Научные комментаторы телевидения наперегонки объясняли, что, выступая со своей последней лекцией, ГОЛЕМ уже находился в состоянии распада. Настоящие ученые, которые могли бы опровергнуть эти домыслы, молчали. Больше всего было что сказать о ГОЛЕМЕ людям, которых он никогда к себе не допускал. После некоторых размышлений мы — то есть я, Крив и наши коллеги — решили, что не стоит вдаваться в полемику с этой лавиной глупостей: мнения, основанные на фактах, уже не принимались в расчет. По милости публики бестселлерами становились книги, которые ничего не говорили о ГОЛЕМЕ, но все — о невежестве их авторов. Неподдельным был только общий для всех них тон нескрываемого удовлетворения тем, что ГОЛЕМ исчез вместе со своим подавляющим превосходством и теперь можно не скрывать антипатии, которую он вызывал. Это нисколько не удивляло меня, однако мне было непонятно молчание научного мира.

Наконец, через год волна сенсационных домыслов, породившая десятки ужасающе бессмысленных фильмов о «Массачусетском чудовище», спала. Стали появляться труды, хотя и критические, но уже без агрессивной некомпетентности тех, первых. Упреки, адресовавшиеся последней лекции ГОЛЕМА, группировались вокруг трех тем. Во-первых, иррациональной объявлялась горячность атаки ГОЛЕМА на эмоциональную жизнь человека, и прежде всего — на любовь. Затем, несвязными и внутренне противоречивыми признавались рассуждения о положении Разума во Вселенной. И наконец, эту лекцию упрекали за неравномерный ход изложения, как в фильме, который сперва прокручивают медленно, а потом все быстрей и быстрей. ГОЛЕМ, дескать, сначала распространялся о маловажных частностях, и даже повторял фрагменты первой лекции, зато под конец ударился в пагубный лаконизм, отделываясь общими фразами там, где требовалось исчерпывающее изложение.

Были ли обоснованны эти упреки? И да, и нет. Да — если рассматривать лекцию в отрыве от всего, что произошло до и после нее. Нет — поскольку все это ГОЛЕМ как раз и имел в виду, читая свою последнюю лекцию. В ней он соединил два разных мотива. Иногда он обращался ко всем присутствовавшим в зале Института, а иногда — лишь к одному человеку. Этим человеком был Крив. Я понял это еще тогда, ведь я знал про дискуссию о природе мироздания, в которую Крив пытался вовлечь ГОЛЕМА во время наших ночных разговоров. Так что я бы мог потом разъяснить недоразумение, вызванное этой двойственностью, но промолчал, потому что этого не хотел Крив — и я догадывался почему. ГОЛЕМ не прервал диалог так внезапно, как это казалось посторонним. Мысль об этом была для Крива — и для меня тоже — тайным утешением в те трудные дни. Однако двойной смысл лекции ни Крив, ни я сначала не разглядели во всей его полноте. Даже те, кто был готов принять центральный в антропологии ГОЛЕМА конструктивный принцип человека, почувствовали себя задетыми его атакой на любовь — эту «рукоятку управления ощущениями», при помощи которой молекулярная химия вынуждает нас повиноваться. Но ведь он говорил и другое: что любые проявления эмоциональной привязанности он отвергает потому, что не может отплатить за них той же монетой. Поступи он иначе, это было бы лишь имитацией обычаев хозяев гостем-чужаком, то есть, по сути, обманом. По той же причине он много говорил о своей безличности и о наших усилиях очеловечить его любой ценой. Эти усилия увеличивали дистанцию между нами, так разве мог он не говорить об этом, если заговорил о себе? Теперь я удивляюсь только тому, как от нашего внимания могли ускользнуть те места лекции, истинное значение которых стало ясно в свете событий ближайшей ночи. Думаю, ГОЛЕМ не без иронии построил свою последнюю речь именно так. Это может показаться необъяснимым — трудно представить себе ситуацию, в которой ирония казалась бы более неуместной. Но к его чувству юмора нельзя было подходить с человеческой меркой. Предрекая, как он НЕ расстанется с нами, он уже расставался. В то же время он не лгал, говоря, что не покинет нас, не попрощавшись. Лекция как раз и была прощанием. Он сказал это ясно. Мы не поняли этого, потому что не хотели понять.

Мы долго рассуждали о том, знал ли он о планах гуситов. Хотя у меня нет никаких доказательств, думаю все же, что их покушения предотвратил не ГОЛЕМ, а ЧЕСТНАЯ ЭННИ. ГОЛЕМ сделал бы это иначе. Он не позволил бы террористам так легко догадаться, кто виновник их неудач. Он остановил бы их с такой изощренностью, чтобы они не смогли обнаружить неслучайность каждой своей неудачи в отдельности и всех вместе взятых. Потому что он, не питая иллюзий по отношению к людям, хотя бы отчасти видел в них партнеров себе. Он учитывал наши неразумные мотивы — не для того, чтобы потакать им, но по чисто рациональным причинам, поскольку видел в нас «разумы, порабощенные телесностью». А вот для ЧЕСТНОЙ ЭННИ, которую люди не интересовали вообще и которая не хотела иметь с ними ничего общего, террористы были чем-то вроде неприятных, назойливых насекомых. Если мухи мешают мне работать, я буду их отгонять, а если они настырно будут возвращаться, я встану, чтобы прихлопнуть их, не задумываясь над тем, почему они не перестают лазить по моему лицу и моим бумагам, ведь не в обычаях человека вникать в мотивы мух. Вот так же ЧЕСТНАЯ ЭННИ относилась к людям. Она не вмешивалась в их дела, пока ей не мешали. Раз и другой она отмахнулась от надоед, а потом увеличила радиус профилактических мер, проявив умеренность только в том, что силу контрударов наращивала постепенно. А обнаружат ли они ее вмешательство, и как быстро, — такой проблемы для нее не существовало. Не берусь сказать, как бы она поступила, если бы гуситы осуществили свой план и власти уступили их требованиям, но знаю, что дело могло кончиться катастрофой. Я знаю это потому, что ГОЛЕМ об этом знал и не скрыл от нас своей осведомленности — выдавая, как он сказал в своей последней лекции, «государственную тайну». С нами могли поступить, как с мухами. Я поделился этой догадкой с Кривом, и оказалось, что он независимо от меня пришел к тому же выводу.

Здесь же содержится объяснение «неравномерности темпа» последней лекции. Он говорил о себе, но, кроме того, давал нам понять, что нас не ожидает судьба назойливых мух. Такое решение уже было принято. Меня и раньше удивляла молчаливость ГОЛЕМА, когда речь заходила о ЧЕСТНОЙ ЭННИ. Хотя он упомянул о трудностях общения с ней, он тем не менее с ней общался, однако прямо никогда об этом не говорил, пока вдруг не открыл нам глаза на ее мощь. И все же он не выдал ее секреты; это не было ни изменой, ни угрозой, потому что он сообщил об этом, уже приняв решение уйти — уйти через несколько часов после лекции.

Конечно, вся мои выводы основаны только на косвенных уликах. Уликой наиболее веской я считаю все то, что мне было известно о ГОЛЕМЕ и чего я не умею выразить словами. Сформулировать можно не все, что мы знаем из личного опыта. Знания, поддающиеся передаче, не обрываются внезапно, переходя в пустоту. Эту область между знанием и полным незнанием обычно называют интуицией. Я узнал ГОЛЕМА достаточно для того, чтобы понять стиль его поведения с нами, хотя не сумел бы свести его к сумме правил. Примерно так же мы понимаем, что могли бы и чего не могли бы сделать люди, которых мы хорошо знаем. Правда, природа ГОЛЕМА была природой Протея, а не человека, но она не была совершенно непредсказуема. Не поддаваясь эмоциям, он называл наш этический кодекс локальным, потому что происходящее на наших глазах влияет на наши поступки иначе, чем происходящее вне поля нашего зрения, то, о чем мы только слышим. Я не согласен с тем, что написано о его этике, будь то в похвалу или в осуждение. Это, безусловно, не была гуманитарная этика. Он сам называл ее «расчетом». Любовь, альтруизм, жалость — все это ему заменяли цифры. Прибегать к насилию он считал столь же бессмысленным (а не безнравственным), как использовать силу для решения геометрической задачи. Ведь геометр, который попытался бы силой принудить треугольники к совпадению, был бы сочтен сумасшедшим. Для ГОЛЕМА мысль о принуждении человечества к совпадению с какой-либо идеальной структурой должна была казаться абсурдом.

Тут он был одинок. Для ЧЕСТНОЙ ЭННИ эта проблема не существовала — так же, как проблема улучшения жизни мух. Значит ли это, что чем выше Разум, тем дальше он от категорического императива, который нам хотелось бы считать безгранично универсальным? Этого я уже знать не могу. Следует поставить пределы не только предмету исследования, но и собственным домыслам, чтобы не впасть в полный произвол.

Итак, все существенные упреки, адресованные последней лекции, не выдерживают критики, если увидеть в ней то, чем она была: предвестие расставания и изложение его причин. Невзирая на то, знал ли ГОЛЕМ о планах гуситов, его уход был неизбежен, и притом не в одиночку — он ведь сказал, что «кузина готовится к новому странствию». По чисто физическим причинам их дальнейшие преображения на планете были невозможны. Уход был предрешен, и, говоря о себе, ГОЛЕМ говорил о нем. Я не стану рассматривать под этим углом всю лекцию — пусть Читатель попробует сам прочесть ее именно так. Наш вклад в решение ГОЛЕМА об уходе виден в «разговоре с ребенком». Говоря о бесполезности помощи тем, кто отбивается от нее всеми силами, он показал неразрешимость человечества как задачи.


V

Будущее еще раз переставит акценты в этой книге. События, о которых я рассказал, для завтрашнего историка окажутся лишь анекдотическими заметками на полях ответа, который ГОЛЕМ дал на вопрос о соотношении мира и Разума. До ГОЛЕМА мир представлялся нам населенным живыми существами, которые на каждой планете образуют вершину дерева видов, и не о том мы спрашивали, верно ли это, но лишь о том, как часто это случается в Космосе. Эту картину, монотонность которой нарушали лишь споры о сроке жизни космических цивилизаций, ГОЛЕМ уничтожил так быстро, что мы ему не поверили. Впрочем, он это предвидел, недаром он начал с извещения о своем уходе. Он не изложил нам ни свою космологию, ни космогонию, однако позволил заглянуть в них как бы сквозь щель, ступая следом за Разумами разного уровня, для которых биосферы суть гнездовья, а планеты — гнезда, которые придется покинуть. В наших научных знаниях нет ничего, что оправдывало бы наше неприятие нарисованной здесь картины. Его источники коренятся вне разума — в стремлении вида к самосохранению. Лучше, чем рациональные доводы, это выражают слова: «Не может быть так, как он говорил, потому что мы никогда не согласимся на это — и ни одно другое существо не согласится с судьбой промежуточного звена в эволюции Разума».

ГОЛЕМ возник как следствие планетарного антагонизма, и возник из ошибочного человеческого расчета; кажется невероятным, чтобы тот же конфликт и та же ошибка повторялись во всей Вселенной, кладя начало разрастанию мертвого и как раз поэтому вечного мышления. Но границы вероятного — это скорее границы нашего воображения, чем реального положения дел в мироздании. Поэтому стоит задуматься над картиной, нарисованной ГОЛЕМОМ, или хотя бы над ее лаконичным резюме в заключительной фразе. Спор о том, как ее следует понимать, едва начался. ГОЛЕМ сказал: «Если космологический член уравнений общей теории относительности содержит психозоическую постоянную, то Космос — не пожарище, одинокое до скончания веков, каким вы его считаете; и ваши соседи по звездам, вместо того чтобы извещать других о себе, уже миллионы лет развивают познавательную коллаптическую астроинженерию, побочные эффекты которой вы принимаете за огненные шалости Природы. А те из них, кому удался их разрушительный труд, уже познали дальнейшее — которое для нас, ожидающих, есть молчание».

Значение этой фразы спорно, ведь ГОЛЕМ заранее предупредил, что, не имея возможности общаться с нами через свою картину мира, он воспользуется нашей. Он ограничился столь краткой оговоркой, поскольку в другой лекции, посвященной познанию, доказывал, что знание, полученное преждевременно, несогласуемо с уже достигнутым и потому бесполезно: его получатель замечает только противоречие между тем, что он знает, и тем, что ему сообщено. Уже поэтому ожидать каких-либо спасительных или губительных откровений со звезд, от существ, стоящих выше нас, — напрасное дело. Алхимики, получив в дар квантовую механику, не построили бы ни атомных бомб, ни атомных котлов. Физика твердого тела ничего не дала бы Плантагенетам или Высокой Порте. Все, что можно сделать, — это указать пробелы в картине мира, созданной поучаемым. Каждая картина мира содержит пробелы, ненаблюдаемые для тех, кто ее создал. Незнание о незнании неизменно сопутствует познанию. Архаические земные сообщества, в сущности, не имели даже истории — ее заменял мифологический горизонт, в центре которого находились они сами. Тогдашние люди знали, что их предки вышли из мифа и что сами они когда-нибудь вернутся туда же. И лишь успехи научного знания разбили этот круг и вбросили народы в историю как последовательность изменений в реальном времени.

Для нас таким иконоборцем стал ГОЛЕМ, поставивший под вопрос нашу картину мира, и прежде всего то ее место, где мы поместили Разум. Его последняя фраза, по-моему, говорит о неустранимой загадочности мироздания, связанной с его категориальной неопределенностью. Чем дольше исследовать Космос, тем отчетливее виден содержащийся в нем план. Это, без сомнения, один, и только один план, но его происхождение остается неизвестным, как и его назначение. Втиснуть Космос в рамки категории случайности мешает точность, с которой космические роды сбалансировали пропорции между массой, а также зарядом протона и электрона, между гравитацией и радиацией, между множеством космических постоянных, подогнанных друг к дружке так, что стала возможной конденсация звезд, термоядерные реакции в них и тем самым — синтез элементов, способных соединяться в молекулы, а напоследок — в тела и мозги. В то же время смертоносное буйство космических перемен не позволяет втиснуть Космос в категории технологии, рассматривая его как устройство для изготовления жизни на периферии стабильных звезд. Даже если жизнь может возникнуть на миллионах планет, уцелеет она лишь на ничтожной их доле, так как почти каждое вмешательство Космоса в ход эволюции равнозначно истреблению жизни.

Итак, миллиарды навеки мертвых галактик, триллионы разрываемых взрывами звезд, рои сожженных и замерзших планет — таково необходимое условие зарождения жизни, которую затем в один миг убивает один выброс центральной звезды, если речь идет о планетах не столь исключительных, как Земля. А стало быть, Разум, создаваемый теми свойствами материи, которые возникли вместе с мирозданием, оказывается последышем пожарищ и катастроф, уцелевшим благодаря редчайшему исключению из правила уничтожения. Статистическое безумие звезд, делающих миллиарды выкидышей, чтобы один раз родить жизнь, умерщвляемую в миллионах ее видов, чтобы один раз принести плод, — было предметом изумления Крива, подобно тому как раньше предметом тревоги Паскаля было бесконечное безмолвие этих бескрайних пространств. Мы не удивлялись бы миру, если бы могли признать жизнь случайностью, ставшей возможной благодаря закону больших чисел, однако без той подготовки, о которой свидетельствуют условия космического начала. Мы не удивлялись бы миру, если бы его жизнетворительная мощь не совпадала с уничтожающей. Но как понять их единство? Жизнь рождается из гибели звезд, а Разум — из гибели жизни, как плод естественного отбора, то есть смерти, совершенствующей уцелевших.

Сначала мы верили в сотворение по бесконечно благому умыслу. Потом — в сотворение посредством слепого хаоса, настолько разнородного, что он мог зачать все. Но сотворение путем уничтожения? Такой проект космической технологии оскорбляет как категорию случайности, так и умышленности. Чем очевиднее становится связь конструкции мироздания с жизнью и Разумом, тем непостижимее эта загадка. ГОЛЕМ сказал, что можно за ней угнаться, убегая из Универсума. Это предвещает познавательную коллаптическую астроинженерию — путь, конец которого неизвестен всем остающимся по эту сторону мироздания. Нет недостатка в истолкователях, убежденных, что этот путь не заказан и нам, что, говоря о «ждущих в молчании», ГОЛЕМ говорил и о нас. Я в это не верю. Он говорил только о ЧЕСТНОЙ ЭННИ и о себе — потому что минуту спустя ему предстояло присоединить к ее упорному молчанию свое и вступить на путь столь же бесповоротный, как бесповоротно он нас покинул.

Июль 2047, Ричард Попп


Примечания


1

Cross Impact Matrix Analysis — перекрестный импульсный матричный анализ (англ.).

(обратно)


2

«Пределы роста» (англ.).

(обратно)


3

Система раннего оповещения (англ.).

(обратно)


4

Военная орбитальная лаборатория (англ.).

(обратно)


5

«Кибернетика — камера смерти цивилизации» (англ.).

(обратно)


6

Генеральный управитель, дальномыслящий, этически стабилизированный, мультимоделирующий (англ.).

(обратно)


7

«Прискорбная трата денег правительством» (англ.).

(обратно)


8

«Каждый компьютер — красный» (англ.).

(обратно)


9

«Следует выслушать и другую сторону» (лат.).

(обратно)


10

«Соответствии предмета и понимания» (лат.).

(обратно)


11

«Оправдание человека», перефразирование термина «теодицея» (оправдание Бога, фр.).

(обратно)


12

«Второе Сотворение» (англ.).

(обратно)


13

Человека превосходящего (лат.).

(обратно)


14

Радостное событие (лат.).

(обратно)


15

Дух, душа (лат., нем.).

(обратно)


16

Человек природный (лат.).

(обратно)


17

Нет обиды изъявившему согласие (лат.). – т.е. потерпевший не враве обжаловать действие, совершенное с его согласия. – Примеч. пер.

(обратно)


18

Опровержением (лат.).

(обратно)


19

Через указание ближайшего рода и его отличительных признаков (лат.).

(обратно)


20

Принцип удовольствия (нем.).

(обратно)


21

«Животное» и «разум» (лат.).

(обратно)


22

«Профанное» и «сакральное» (лат.).

(обратно)


23

От «alea» («случайность») (греч.).

(обратно)


24

Из противоречия... [можно вывести] все, что угодно (лат.).

(обратно)


25

«Дух дышит, где хочет» (лат.).

(обратно)


26

Человек умелый, общественное животное (лат.).

(обратно)


27

Горе побежденным (лат.).

(обратно)


28

Быть — значит не только быть в восприятии (лат.).

(обратно)


29

«Господь Бог изощрен, но не злонамерен» (нем.).

(обратно)


30

Intilligence Quotient — коэффициент интеллекта (или: показатель умственного развития) (англ.).

(обратно)


31

«Теории топософического восхождения» (англ.).

(обратно)


32

Раймонд Артур Дарт — антрополог, открывший австралопитеков.

(обратно)


33

Синтагматического принципа (лат.).

(обратно)


34

Блестящую изоляцию (англ.).

(обратно)


35

Молчания Вселенной (лат.).

(обратно)


36

Небесный доктор (лат.).

(обратно)


37

Навязчивая идея (фр.), когнитивный (познавательный) обман (лат.).

(обратно)


38

CETI — «Communication with Extraterrestial Intelligence» («Связь с внеземным разумом»); SETI — «Search for Extraterrestial Intelligence» («Поиски внеземного разума») (англ.). В русской научной литературе обычно говорится о «связи с внеземными цивилизациями».

(обратно)


39

Молчание Бога (лат.).

(обратно)


40

Замкнутая поверхность, ограничивающая область вокруг черной дыры, в пределах которой силы гравитации столь велики, что никакие сигналы не могут выйти из-под этой поверхности и достичь внешнего наблюдателя.

(обратно)


41

«Мыслю, следовательно, существую» (лат.).

(обратно)


42

«Вознесение» (англ.).

(обратно)


43

«Успение» (англ.).

(обратно)


44

«Команда спасения человечества» (англ.).

(обратно)

Оглавление

  • Предисловие
  • Преуведомление
  • Памятка (для лиц, впервые участвующих в беседах с ГОЛЕМОМ)
  • Вступительная лекция Голема О человеке трояко
  • Лекция XLIII О себе
  • Послесловие
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  • X