Нина Георге - Лавандовая комната

Лавандовая комната (пер. Эйвадис)   (скачать) - Нина Георге

Нина Георге
Лавандовая комната

Моему отцу

Иоахиму Альберту Вольфгангу Георге, по прозвищу Джо Широкий

(Заваде / Айхвальдау, 20 марта 1938 – 4 апреля 2011, Хамельн),

посвящается.

Папа,

ты был единственный человек, который читал все, что я писала, с тех пор как я начала писать. Мне будет не хватать тебя. Всегда. Я вижу тебя в каждом вечернем огне и в каждой волне всех морей и океанов.

(Нина Георге, январь 2013 г.)

Этот роман посвящается тем, кого уже нет.

И тем, кто их все еще любит.

Nina George

DAS LAVENDELZIMMER

Copyright © 2013 by Nina George

Originally published in 2013 by Droemer Knaur

All rights reserved

© Р. Эйвадис, перевод, 2015

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015

Издательство АЗБУКА®


1

Как я мог попасться на эту удочку?..

Две генеральши дома № 27 – его владелица мадам Бернар и консьержка мадам Розалетт – взяли мсье Эгаре в клещи на площадке между своими квартирами на первом этаже.

– Этот Ле П. поступил со своей женой как последний мерзавец!

– Что называется, ободрал как липку. Позор!

– Мужчинам, конечно, многое можно простить, когда видишь их жен… Ледышки в шанели! И все же мужчины – это какие-то чудовища!

– Простите, я не понимаю, что, собственно…

– Нет-нет, вас это, конечно, не касается, мсье Эгаре. Вы – просто кашемир по сравнению с дерюгой, из которой сшиты остальные мужчины.

– Короче говоря, у нас новая жилица. На вашем, на пятом этаже, мсье.

– Но у этой бедняжки ничего нет. Ровным счетом ничего! Кроме разбитых иллюзий. Ей нужно практически всё!

– Так что, как говорится, не проходите мимо, мсье. Помогите чем можете. Она будет рада любому пожертвованию.

– Разумеется. Я мог бы предложить ей, например, несколько хороших книг…

– Честно говоря, мы имели в виду что-нибудь более… полезное. У мадам ведь…

– …ничего нет. Понимаю.

Книготорговец был убежден, что нет ничего полезней книги, но пообещал подарить новой соседке стол. У него ведь был лишний стол.

Мсье Эгаре засунул галстук между двумя верхними пуговицами наскоро выглаженной белой рубашки и аккуратно закатал рукава по локоть. Он в нерешительности стоял перед книжным стеллажом в коридоре. За стеллажом находилась комната, которую он не открывал двадцать один год.

Двадцать один год, двадцать одно лето и двадцать одно новогоднее утро.

Но злополучный стол стоял в этой комнате.


Он глубоко вздохнул и взялся за первый попавшийся том. Это был роман Джорджа Оруэлла «1984». Он не рассыпался на части. И не укусил его за руку, как злая кошка.

Он взял следующий том, потом еще два, потом потянулся к полке обеими руками и принялся выгребать книги охапками и складывать их в стопки на пол, рядом с собой.

Стопки быстро превращались в столбы. В башни. В волшебные горы. Он прочел название последней книги: «Когда часы пробили тринадцать»[1]. Сказка – путешествие во времени.

Если бы он верил в предзнаменования, он расценил бы это как некий знак.

Он принялся кулаком снизу выбивать полки стеллажа из креплений. Потом отступил на шаг.

Вот она. Как призрак выступает из разобранной вербальной стены. Дверь в комнату, в которой…

Я же мог бы просто купить стол?

Мсье Эгаре провел рукой по лицу. Да. Обтереть книги, поставить их на место и опять забыть про эту дверь. Купить стол и жить себе дальше, как жил все эти долгие годы. Через двадцать лет ему стукнет семьдесят, и оттуда, из будущего, он уж как-нибудь разберется с прошлым. А может, просто успеет умереть.

Трус.

Дрожащими пальцами он повернул дверную ручку, осторожно приоткрыл дверь, потом легонько толкнул ее внутрь, прищурил глаза и…

Лунный свет и сухой воздух. Он медленно вдохнул носом, принюхиваясь, но ничего не почувствовал.

Запах *** исчез.

За двадцать одно лето Мсье Эгаре научился обходить сознанием ***, как обходят открытые канализационные люки.

Ее имя обычно всплывало в его памяти как ***. Как короткий пробел тишины в ровном жужжании потока мыслей, как маленькое белое пространство среди образов прошлого, как точка темноты в его чувствах. Его мышление освоило все виды пробелов.

Мсье Эгаре осмотрелся в комнате. Она показалась ему такой тихой. И бледной, несмотря на обои цвета лаванды. Годы, проведенные за закрытой дверью, вытравили из нее цвет.

Свет из коридора почти не встречал преград, предметов, которые могли бы отбрасывать тени. Простой стул. Кухонный стол. Ваза с лавандой, украденной два десятилетия назад на плато Валансоль. И пятидесятилетний мужчина, опустившийся на стул и обхвативший себя руками.

Вон там были занавески. Там – картины, цветы и книги. Был кот Кастор, который спал на диване. Были горящие свечи, шепот, полные бокалы красного вина и музыка. Танцующие тени на стене – одна высокая, другая удивительно красивая.

В этой комнате жила любовь.

Теперь остался только я.

Мсье Эгаре прижал кулаки к горящим глазам. Он несколько раз судорожно глотнул, чтобы подавить слезы. У него перехватило дыхание, а спину вдруг обожгло каким-то горячим, болезненным ознобом.

Когда ему наконец удалось проглотить стальной ком в горле, он встал и открыл окна. В комнату полились запахи из двора.

Травы в садике Гольденбергов. Розмарин, тмин. К ним примешался запах массажных масел Че, слепого подиатра, «мага и чародея в области потрескавшихся пяток». Эту палитру дополнял омлетный дух, перекликающийся с острым, пряным чадом жаренного на гриле мяса из кухни африканца Кофи. А поверх всего реял запах июньского Парижа – тонкий аромат липы и ожидания.

Но мсье Эгаре не желал поддаваться этому дурману. Он изо всех сил противился его магической власти. Он изрядно преуспел в искусстве игнорировать все, что могло спровоцировать тоску в любых ее проявлениях. Запахи. Мелодии. Красоту предметов.

Он принес из каморки, расположенной рядом с крохотной кухней, ведерко воды и мыло и принялся отмывать стол.

Орудуя тряпкой, он упорно отталкивал от себя размытый образ – воспоминание о том, как он когда-то сидел за этим столом, не один, а с ***. Он тер, скоблил и старался не слышать въедливого вопроса, как ему жить дальше, теперь, когда он открыл комнату, в которой были погребены его любовь, его мечты и его прошлое.

Воспоминания – как волки: от них не убежишь, их не уговоришь оставить тебя в покое.

Мсье Эгаре отнес узкий стол к двери, просунул его сквозь разобранную книжную стену и потащил дальше, мимо волшебных бумажных гор на лестничную площадку, к квартире новой соседки.

Он уже хотел постучать, когда вдруг услышал эти пронзительно-печальные звуки.

Всхлипывания, приглушенные рыдания, словно сквозь подушку.

Кто-то плакал за зеленой дверью.

Женщина. И она плакала, явно стараясь, чтобы никто ее не услышал.


2

Она была женой «этого… ну, вы знаете, этого Ле П.».

Эгаре не знал никакого Ле П. Он не читал парижских сплетен.

Мадам Катрин «Ле П., ну, вы знаете» вернулась однажды поздним вечером домой из агентства своего мужа-художника, где работала на него в качестве пресс-секретаря. В дверь был врезан новый замок, на лестничной площадке стоял чемодан, на котором лежал бракоразводный контракт. Ее муж исчез, не оставив адреса, взяв с собой старую мебель и новую жену.

У Катрин, экс-супруги этого козла, теперь не было ничего, кроме более чем скромного гардероба, принадлежавшего ей еще до вступления в брак. И отчетливого осознания наивности веры в то, что, во-первых, любовь – это как минимум залог нормальных человеческих отношений между супругами после возможного разрыва, а во-вторых, что она слишком хорошо знает своего мужа, чтобы он мог ее еще чем-то удивить.

– Типичное заблуждение, – важно изрекла мадам Бернар, домовладелица, в промежутке между двумя кольцами дыма, выпущенными из трубки. – Мужа узнаёшь по-настоящему только тогда, когда он от тебя уходит.

Мсье Эгаре еще не видел свою соседку, так безжалостно выброшенную из ее собственной жизни.

И вот он слушал ее одинокий плач, который она отчаянно пыталась заглушить, может быть, ладонями, а может, кухонным полотенцем. Он боялся смутить ее, обнаружив свое присутствие. В конце концов он решил сходить пока за стулом и вазой.

Вернувшись, он тихо шагал взад-вперед между своей и ее квартирами. Он хорошо знал все коварство этого старого гордого дома, знал, какие доски скрипят, какие стенки встроены позже и потому гораздо тоньше старых, а какие скрытые пустоты между стен действуют как резонаторы.

Когда он склонялся над своей географической картой в виде пазла из восемнадцати тысяч элементов – единственным предметом обстановки в гостиной, – дом посылал ему, словно радиосигналы, признаки жизни других обитателей.

Ссоры Гольденбергов (Он: «Ну неужели ты не можешь хоть раз?.. Почему ты?.. Разве я не?..» Она: Вечно ты!.. Никогда от тебя не дождешься!.. Я хочу, чтобы ты наконец!..»). Он знал их еще свежеиспеченными молодоженами. В ту пору они много смеялись. Потом пошли дети, и родители стали стремительно отдаляться друг от друга, как дрейфующие континенты.

Он слышал, как инвалидное кресло пианистки Клары Виолет переваливается через пороги, съезжает с ковров, катится по голому полу. Когда-то он видел ее весело танцующей.

Он слышал кухонные манипуляции старого Че и молодого Кофи. Че дольше гремел кастрюлями. Старик был слеп, сколько он его помнил, но говорил, что видит мир благодаря запахам и звукам, которые люди производят своими мыслями и чувствами. Че словно читал сквозь стены, безошибочно определяя, в какой из квартир любят друг друга, в какой враждуют друг с другом, в какой есть жизнь, а в какой нет.

Каждое воскресенье Эгаре слышал, как мадам Бомм и остальные члены клуба ее вдовствующих подружек по-девчоночьи хихикают над скабрезными книжонками, которые он раздобыл для них тайком от их негодующих домочадцев.

Дом № 27 на рю Монтаньяр был крохотным океаном проявлений жизни, плещущим у берегов его безмолвного острова.

Он слушал все это уже двадцать лет. Он так хорошо изучил своих соседей, что иногда удивлялся, как мало они знают о нем самом (хотя его это вполне устраивало). Они даже не подозревали, что у него в квартире не было другой обстановки, кроме кровати, вернее, матраса, стула и вешалки, никаких безделушек, статуэток, никакой музыки, никаких фотоальбомов, мягкой мебели или посуды (если не считать абсолютного минимума, рассчитанного на одного человека). Они не знали, что он добровольно избрал эту спартанскую простоту. Две комнаты, в которых он жил, были настолько пусты, что, когда он кашлял, ему отвечало эхо. В гостиной была лишь огромная карта-пазл на полу. Спальню делили между собой матрас, гладильная доска, лампа для чтения и вешалка на колесиках, на которой висели три совершенно одинаковых комплекта одежды: три пары серых брюк, три белые рубашки и три коричневых пуловера. В кухне были кофейник, банка с кофе и полка с продуктами. Расположенными по алфавиту. Может, это даже хорошо, что никто этого не видел.

И все же он питал странные чувства к жильцам дома № 27. Он почему-то гораздо лучше чувствовал себя, когда знал, что у них все хорошо. И пытался ненавязчиво и по возможности незаметно способствовать их благополучию. В этом ему помогали книги. В остальном же он всегда держался на заднем плане общей картины, где-то между грунтовкой и верхним красочным слоем, в котором пульсировала жизнь.

Был, впрочем, один новый жилец, Максимилиан Жордан с четвертого этажа, который все еще никак не мог оставить его в покое. Жордан носил беруши, изготовленные по индивидуальному заказу, поверх них – наушники от холода, а в холодные дни еще и вязаную шапку. Это был молодой писатель. Он в одночасье прославился своим первым романом, грянувшим словно победный марш, и теперь, как затравленный заяц, бегал от поклонников, которые готовы были поселиться прямо в его квартире. Этот Жордан проявлял к мсье Эгаре какой-то странный интерес.

Когда Эгаре закончил свою инсталляцию в виде кухонного стола, стула и вазы перед дверью новой соседки, плач прекратился.

Вместо него он услышал скрип половиц, на которые кто-то ступал явно с таким расчетом, чтобы они не скрипели.

Он робко постучал в матовое стекло зеленой двери.

С той стороны к двери приблизилось лицо. Смутный светлый овал.

– Да?.. – прошептал овал.

– Я принес вам стол и стул.

Овал молчал.

Надо говорить с ней мягко, ласково. Она так долго плакала, что, наверное, вся пересохла и еще, чего доброго, рассыплется в прах, как осенний лист.

– И вазу… Для цветов. Красные цветы, например, очень неплохо смотрелись бы на белом столе.

Он почти прижался щекой к стеклу.

– Я мог бы дать вам и какую-нибудь хорошую книгу… – прошептал он.

Свет в подъезде погас.

– Какую? – прошептал овал.

– Какую-нибудь такую, которая может утешить.

– Но я еще не выплакалась. Мне еще нужно поплакать. Иначе я утону. Понимаете?

– Конечно. Люди часто плавают в невыплаканных слезах, пока не утонут в них. Я и сам на дне такого моря. Хорошо, я принесу вам книгу, чтобы плакать.

– Когда?

– Завтра. Пообещайте мне, что вы сначала что-нибудь съедите и выпьете, а потом уж продолжите плакать.

Он сам не понимал, как это у него вырвалось. Виновата, наверное, была дверь между ними. Стекло запотело от ее дыхания.

– Хорошо, – сказала она. – Обещаю.

Когда свет на лестнице опять загорелся, овал за стеклом вздрогнул и отпрянул назад. Мсье Эгаре на секунду приложил руку к тому месту, где только что было ее лицо.

А если ей понадобится еще что-нибудь, комод или картофелечистка, я просто куплю и скажу, что это из моих запасов.

Он вернулся в свою пустую квартиру, опустил задвижку. Дверь за книжными стенами все еще была открыта. И чем дольше мсье Эгаре смотрел внутрь комнаты, тем навязчивее становилось ощущение, что там прямо из пола встает, как мираж, лето 1992 года. Кот в белых бархатных носочках спрыгнул с дивана и потянулся. Луч солнца скользнул по голой спине, спина повернулась и превратилась в ***. Она улыбнулась мсье Эгаре, встала и голая, с книгой в руке, пошла к нему.

– Ну что, ты наконец созрел? – спросила ***.

Мсье Эгаре захлопнул дверь.

Нет.


3

– Нет, – сказал мсье Эгаре и на следующее утро. – Эту книгу я не хотел бы вам продавать.

Он мягко взял «Ночь» из рук покупательницы. Из всего множества романов его «книжного ковчега» под названием «Литературная аптека» она выбрала именно злополучный бестселлер Максимилиана (он же Макс) Жордана. Этого любителя наушников с четвертого этажа дома № 27 на рю Монтаньяр.

Покупательница изумленно уставилась на него:

– Это почему же?

– Макс Жордан вам не подходит.

– Макс Жордан мне не подходит?..

– Да. Это не ваш тип.

– Так-так… Не мой тип, говорите? Вы уж извините, но я должна вам напомнить, что ищу на вашем «книжном ковчеге» не супруга, а книгу, mon cher Monsieur![2]

– Нет уж, позвольте: то, что вы читаете, в конечном счете гораздо важнее, чем то, за что вы выйдете замуж, ma chère Madame[3].

Она посмотрела на него, прищурив глаза:

– Значит, так: вы даете мне эту книгу, получаете свои деньги, и будем считать, что сегодня чудесный день!

– Он и так чудесный. Завтра, вероятно, начнется настоящее лето. А книгу эту вы не получите. Во всяком случае, из моих рук. Вы позволите предложить вашему вниманию что-нибудь другое?

– Чтобы в конце концов всучить мне какого-нибудь дряхлого классика, которого вы просто боитесь выбросить за борт, потому что он, чего доброго, отравит там всю речную фауну? – произнесла она, постепенно повышая голос.

– Книги – это не яйца. Они не могут протухнуть от возраста. – Мсье Эгаре тоже взял на тон выше. – Возраст – это не болезнь. Все стареют, в том числе и книги. Но разве вы (или кто-нибудь другой), теряете значимость только оттого, что на пару лет дольше живете на этом свете?

– Да это просто смешно – разводить глубокую философию на мелком месте только для того, чтобы не продать мне эту дурацкую «Ночь»!

Покупательница, вернее, бывшая покупательница, бросила кошелек в свою элегантную сумку, яростно рванула молнию, но ту заело.

Эгаре почувствовал, как в нем вздымается какая-то темная волна – какая-то бешеная злость; он успел осознать, что она не имеет никакого отношения к этой женщине, но был уже не в силах совладать с собой. Он пошел вслед за ней, возмущенно шагающей сквозь сумрачное чрево «книжного ковчега» между длинными шеренгами стеллажей.

– У вас есть выбор, мадам! – крикнул он ей вслед. – Вы можете наплевать на меня и уйти. А можете прямо сейчас, с этой минуты, навсегда избавиться от ненужных мук!

– Спасибо. Именно это я и делаю.

– Вам нужно лишь довериться спасительной власти книг, отказавшись от бесполезных отношений с мужчинами, которые в той или иной форме оскорбляют вас своим равнодушием, и от идиотизма бесконечных диет и прочих ухищрений, к которым вы прибегаете, потому что один, видите ли, считает вас недостаточно стройной, а другой – недостаточно глупой!

– Послушайте, что вы себе позволяете?..

– Книги уберегут вас от глупости. От ложных надежд. От бесполезных и вредных связей. Они облекут вас в броню любви, силы, знания. Это жизнь изнутри. Выбирайте – книга или…

Прежде чем он успел закончить фразу, в окне показался речной трамвай. На палубе стояла группа китайцев под зонтами. Увидев знаменитую плавучую «Литературную аптеку», они дружно защелкали затворами фотокамер. От борта судна к берегу потянулись буро-зеленые водяные барханы.

Палуба «книжного ковчега» дрогнула.

Покупательница закачалась на своих стильных высоких каблуках.

Но Эгаре вместо руки протянул ей «Элегантность ежика».

Она машинально ухватилась за книгу, чтобы не потерять равновесие.

Эгаре, не выпуская из руки роман, продолжал, уже тише, примирительно и даже ласково:

– Вам нужна своя комната. Не слишком светлая, с маленьким котенком, который скрасит ваше одиночество. И эта книга, которую я советую вам читать медленно. Чтобы время от времени иметь возможность передохнуть. Вы будете много думать и, может быть, даже плакать. О себе. О своих ушедших годах. Зато потом вам станет легче. Вы поймете, что вам совсем не нужно умирать только потому, что какой-то тип обошелся с вами по-свински. И вы опять полюбите себя и уже не будете казаться себе уродливой и наивной.

Только после этих слов он отпустил книгу.

Покупательница смотрела на него широко раскрытыми глазами. И по застывшему в них ужасу он понял, что попал в точку. В яблочко.

Она разжала пальцы, книга упала на пол.

– Да вы просто сумасшедший!.. – полушепотом произнесла она, резко повернулась и пошла, стуча каблучками, сквозь чрево «книжного ковчега» к набережной.

Мсье Эгаре поднял с пола «Ежика». Обложка книги получила при падении серьезную травму. Придется отдать творение Мюриель Барбери за пару евро кому-нибудь из букинистов, работающих на набережной, для погребения на книжных развалах.

Он проводил взглядом покупательницу. Та пробивалась сквозь толпу фланеров. Плечи ее дрожали.

Она плакала. Плакала как человек, который хотя и понимает, что не умрет от этой маленькой драмы, но все же остро чувствует причиненную ему обиду, болезненно ощущает всю несправедливость того, что это случилось именно с ним, именно сейчас. Ей ведь и без того уже нанесли рану, глубокую, кровоточащую. Неужели этого мало? Неужели обязательно еще и натравливать на нее какого-то злобного книготорговца?

Мсье Эгаре вполне допускал, что она дает ему, безмозглому бумажному тигру, кичащемуся своей дурацкой «Литературной аптекой», все двенадцать баллов по своей собственной десятибалльной оценочной шкале идиотизма.

Он мысленно соглашался с этой оценкой. Эта внезапная потеря самообладания, это слепое, тупое упрямство явно были как-то связаны с прошедшей ночью и с лавандовой комнатой. Потому что обычно он не позволял себе ничего подобного.

Прежде его не могли выбить из равновесия никакие причуды, капризы или выходки покупателей. Всех клиентов он делил на три категории. Первая – это те, для кого книги – единственный глоток кислорода в безвоздушном пространстве серых будней. Его любимые клиенты. Они доверяли его советам и рекомендациям. Или поверяли ему свои слабости и комплексы («Только, пожалуйста, никаких романов, в которых встречаются горы, или высотные лифты, или панорамы, открывающиеся со смотровых площадок! У меня акрофобия[4]».) Иногда они напевали, вернее, чаще «обозначали» в разговоре с мсье Эгаре какие-нибудь детские песенки («ля-ля-ля, пам-пам-пам» – ну, вы наверняка знаете это?) в надежде, что великий книготорговец вспомнит за них заветные пассажи и даст им книгу, в которой эти мелодии детства играют некую важную для них роль. Чаще всего он действительно помнил то, что им было нужно. В свое время он и сам много пел.

Представители второй категории являлись на его «Лулу», «книжный ковчег» у пристани близ Елисейских Полей, только потому, что их привлекало название устроенной на борту «Pharmacie littéraire»[5].

Чтобы купить несколько оригинальных почтовых открыток («Чтение вредит предрассудкам», «Кто читает, тот не лжет. Во всяком случае, пока читает»), миниатюрную книжечку в коричневом медицинском флаконе или просто сделать несколько фотоснимков.

Но эти люди были ангелами в сравнении с третьей категорией клиентов, которые считали себя королями, хотя манеры их были отнюдь не королевскими. Они, не здороваясь и даже не глядя на хозяина, раздраженно вопрошали его, лапая книги своими жирными пальцами, которыми только что ели картофель фри:

– А что, у вас нет пластыря со стихами?.. А туалетной бумаги с детективами? А почему бы вам не включить в ассортимент надувные дорожные подушки? Для книжной аптеки это было бы вполне логично.

Мать Эгаре, Лирабель Бернье (после развода Лирабель Эгаре), убедила его начать торговать «французской водкой» для втираний и антитромбозными чулками. Мол, у женщин после определенного возраста от длительного чтения в кресле отекают ноги.

Бывали дни, когда чулки продавались лучше беллетристики.

Он вздохнул.

И что этой дамочке с обнаженными нервами так приспичило читать «Ночь»?

Допустим, особого вреда от этого не было бы.

Во всяком случае, это было бы несмертельно.

Газета «Монд» превозносила роман Макса Жордана как «новый голос разгневанной молодежи». Женские журналы дышали тоской по «юноше с алчущим сердцем» и печатали фото автора, все более превосходящие по формату его изображение на обложке романа. Макс Жордан всегда выглядел на этих фото немного удивленным.

«И обиженным», – подумал Эгаре.

Дебютный роман Жордана кишел мужчинами, которые из страха потерять себя не могли противопоставить любви ничего, кроме ненависти и циничного равнодушия. Один из критиков торжественно провозгласил «Ночь» «манифестом нового маскулинизма».

Эгаре был менее патетичен в своей оценке романа. По его мнению, это была отчаянная попытка анализа внутренней жизни молодого человека, который впервые влюбился. И не понимает, как он, будучи отключен от системы самоконтроля, может входить в состояние любви и точно так же, без какого бы то ни было участия с его стороны, из этого состояния выходить. Какие психологические перегрузки он испытывает оттого, что не сам решает, кого ему любить, кем быть любимым, где все начинается и кончается и что делать с жуткой непостижимостью и непредсказуемостью того, что находится между началом и концом этого процесса.

Любовь, грозная повелительница мужчин… Неудивительно, что главный инстинкт мужчины перед лицом этой тиранки – бегство. Миллионы женщин читали роман Жордана, чтобы понять, почему мужчины так жестоки с ними. Почему они внезапно врезают в дверь новый замок, прибегают к эсэмэс, чтобы сообщить о своем уходе, спят с их лучшей подругой. И все только для того, чтобы перехитрить эту «повелительницу»: ну что, мол, съела? Со мной этот номер не пройдет! Поищи дураков!

Но неужели женщины находят в этом какое-то утешение?

«Ночь» была переведена на двадцать девять языков. Ее напечатали даже в Бельгии, как сообщила консьержка Розалетт, а что касается бельгийцев – истинный француз, в конце концов, имеет право на здоровые предрассудки.

Макс Жордан поселился в доме № 27 на рю Монтаньяр полтора месяца назад. Напротив Гольденбергов, на четвертом этаже. Ни одной из поклонниц, терроризовавших его амурными письмами, телефонными звонками и генеральными исповедями, пока еще не удалось обнаружить его новое убежище. Они даже координировали свои действия на «ночном» викифоруме. Делились соображениями по поводу его подружек (отсутствие информации о таковых породило большой вопрос: уж не девственник ли Жордан?..), его эксцентрических привычек и увлечений (наушники) и возможных мест его проживания (Париж, Антиб, Лондон).

Ночеманки уже не раз наведывались и в «Литературную аптеку». Они были в наушниках и чуть ли не на коленях умоляли мсье Эгаре организовать какие-нибудь чтения с участием их идола. Когда Эгаре озвучил своему соседу их предложение, этот двадцатидвухлетний мальчишка побелел как полотно. «Сценическая лихорадка», – подумал Эгаре.

Для него Жордан был просто юношей, который не знал, куда скрыться от чрезмерного внимания. Ребенком, которого, не спросив его согласия, произвели в литераторы. А для многих он, без сомнения, был еще и предателем мужских интересов на поле чувственной брани. В Интернете существовали и «антиночные» форумы ненависти, на которых анонимные комментаторы разбирали роман Жордана по косточкам, глумились над ним и сулили автору ту же участь, что постигла его главного героя: когда тот понял, что никогда не сможет контролировать чувство любви, он бросился с корсиканской скалы в море.

Самое привлекательное в романе сыграло для автора роковую роль: он показал катакомбы внутренней жизни мужчин, причем с невиданной доселе откровенностью. Он растоптал все привычные литературные идеалы и образы мужчин. Всех этих «цельных типов», «мужчин без эмоций», «инфантильных стариков» или «одиноких волков». «Мужчина – тоже человек» – гласило название статьи в одном феминистском журнале, авторитетно резюмировавшей полемику по поводу дебютного романа Жордана.

Эгаре импонировала смелость Жордана. С другой стороны, его роман напоминал ему гаспачо, который так и норовит убежать из кастрюли. А его создатель был таким же трепетным и при этом начисто лишен какого бы то ни было защитного панциря. И если принять Эгаре за негатив, Жордан был позитивом.

Эгаре тщетно пытался представить себе, как это возможно при такой остроте восприятия все еще оставаться в живых.


4

Следующим покупателем был англичанин.

– Я тут недавно видел одну книгу в зелено-белой обложке. Она уже переведена? – спросил он.

Эгаре выяснил, что речь идет о романе, который уже семнадцать лет принадлежал к классике, и продал англичанину вместо требуемой книги томик стихов. После этого он помогал курьеру таскать на борт коробки с заказанными книгами, а потом отбирал вместе с вечно загнанной, как почтовая лошадь, учительницей младших классов из школы, расположенной на другом берегу Сены, детские книжки для ее подопечных.

Потом вытирал нос семилетней девочке, которым та уткнулась в «Темные начала»[6], и продал ее бледной от усталости матери в кредит тридцатитомную энциклопедию.

– Вы посмотрите на этого ребенка, – сказала мать. – Вбила себе в голову прочесть все тридцать томов до своего совершеннолетия! Я говорю, хорошо, будет тебе эта инце… энцикал… ну, короче, эта хреновина. Но уже никаких подарков на день рождения. И на Рождество.

Эгаре приветливо кивнул девочке. Та с серьезным выражением лица кивнула ему в ответ.

– Ну разве это нормально? – озабоченно продолжала мать. – В таком возрасте!

– По-моему, это смелое, мудрое и правильное решение.

– А если от нее потом будут бегать все мужики, потому что она слишком умная?

– Глупые точно будут бегать, мадам. Но зачем они ей? Глупый мужчина – это катастрофа для женщины.

Мать оторвала взгляд от своих красных натруженных рук и изумленно посмотрела на него.

– Почему мне никто этого не сказал раньше? – произнесла она с грустной улыбкой.

– Знаете что? – ответил Эгаре. – Выберите какую-нибудь книгу, которую вы хотели бы подарить дочери на день рождения. В нашей «аптеке» сегодня день скидок. Покупаешь энциклопедию – получаешь роман в подарок.

– Да нас ждет на набережной бабушка.

Она бездумно приняла его маленькую донкихотскую ложь за чистую монету.

– Моя мать рвется в дом престарелых, – продолжала она, тяжело вздохнув. – Мол, хватит мне с ней возиться. А я не могу. А вы смогли бы?

– Вы выбирайте спокойно, а я пока проведаю вашу бабушку, хорошо?

Женщина кивнула с благодарной улыбкой.

Эгаре отнес бабушке на набережную стакан воды.

Ступить на сходни она не рискнула.

Эгаре было хорошо знакомо недоверие стариков к «морской специфике» его заведения, он не раз консультировал клиентов преклонного возраста на этой скамейке, где теперь сидела бабушка. Чем ближе финал, тем больше ценят старики остатки отпущенного им времени. И тем тщательнее избегают каких бы то ни было опасностей. Поэтому они не любят уезжать далеко от дому, просят, чтобы спилили старые деревья во дворе, которые могут рухнуть на крышу, и отказываются ходить по сходням из пятимиллиметровой стали, соединяющим плавучий магазин с набережной.

Эгаре принес бабушке еще и книжный каталог. Та с готовностью приняла его, чтобы использовать в качестве веера, и похлопала ладонью по скамейке рядом с собой, приглашая Эгаре сесть.

Старушка чем-то напомнила ему его мать Лирабель. Возможно, взглядом, зорким и умным. Он сел. Сена слепила глаза своим блеском, небо вздымалось над городом голубым, по-летнему ярким куполом. С площади Согласия доносились шелест шин и тявканье клаксонов, – казалось, тишины никогда не было и не будет. После четырнадцатого июля[7], когда начнутся летние каникулы и парижане временно оккупируют морское побережье и горы, в городе станет чуть свободней. Но даже в эти дни Париж будет таким же шумным и ненасытным.

– Вы тоже так иногда делаете? – спросила вдруг бабушка. – Перебираете старые фотографии и смотрите, не видно ли по лицам умерших, что они чувствуют близость смерти?

Мсье Эгаре отрицательно покачал головой:

– Нет.

Старушка открыла дрожащими пальцами, покрытыми старческими пигментными пятнами, висевший на шее медальон:

– Это мой муж. За две недели до смерти. Представьте себе: чик – и ты уже молодая вдова, и у тебя вдруг пустая комната…

Она провела пальцем по крохотному портрету супруга, ласково щелкнула его ногтем по носу:

– Как спокойно он смотрит! Как будто все его планы обязательно должны осуществиться. Вот так смотришь в объектив и думаешь, что жизнь никогда не кончится. И вдруг… бонжур, вечность!

Она замолчала.

– Я, во всяком случае, больше не фотографируюсь, – сказала она после паузы и подставила лицо солнцу. – А у вас есть книги о смерти?

– Есть. И даже много. О старости, о неизлечимых болезнях, о медленной смерти, о быстрой смерти, об одинокой смерти, где-нибудь на полу больничной палаты…

– Я иногда думаю: почему больше не пишут книг про жизнь? Умереть может каждый, а вот жить…

– Вы правы, мадам. О жизни можно было бы рассказать очень много. О жизни с книгами, о жизни с детьми, о жизни для начинающих.

– Так напишите.

Как будто я главный консультант в этой области.

– Я бы лучше написал энциклопедию тривиальных чувств. От «а» (какая-нибудь «аллергия на путешествующих автостопом») до «я» («ярость, вызываемая комплексами по поводу пальцев ног, якобы могущих убить любовь»).

«Зачем я говорю это совершенно чужому человеку?» – подумал Эгаре.

Не надо было открывать комнату!

Бабушка потрепала его по колену. Он вздрогнул. Прикосновения были ему противопоказаны.

– Энциклопедия чувств… – повторила она с улыбкой. – Да, про пальцы ног – это мне знакомо. Энциклопедия тривиальных чувств… Вы знаете этого немца? Эриха Кестнера?

Эгаре кивнул. В 1936 году, незадолго до того, как Европа погрузилась в черно-коричневый мрак, Кестнер поделился с читателями своими запасами поэтических медикаментов, опубликовав «Лирическую домашнюю аптечку доктора Кестнера». «Эта книга посвящена лечению и профилактике личной жизни, – написал он в предисловии. – В гомеопатических дозах она поможет пациентам преодолеть мелкие и серьезные трудности бытия. Область применения – среднестатистическая внутренняя жизнь».

– Кестнер как раз и есть главная причина, по которой я назвал свой плавучий магазин «Литературной аптекой», – сказал Эгаре. – Я хотел лечить чувства, которые не считаются заболеванием. Все эти маленькие эмоции и ощущения, которые не интересуют терапевтов, потому что они якобы не поддаются диагностике и несущественны. Например, чувство, что еще одно лето подходит к концу. Или ощущение, что осталось слишком мало времени, чтобы найти свое место в жизни. Или горечь от осознания того, что еще одна связь рвется, так и не пустив корней, и нужно заново начинать поиски спутника жизни. Или тоска, которую испытываешь утром в день рождения. Ностальгическая грусть по далекому детству. Ну и так далее.

Он вдруг вспомнил, как мать однажды рассказала ему о недуге, против которого никак не могла найти лекарств.

– Есть женщины, которые смотрят только на твои туфли и никогда не смотрят в лицо. А есть такие, которые, наоборот, смотрят только в лицо и почти не обращают внимания на туфли.

Вторые были ей милее. А с первыми она чувствовала себя униженной и недооцененной.

И вот для того, чтобы облегчить именно такие, необъяснимые, но вполне реальные страдания, он и купил самоходную баржу, которая тогда называлась «Лулу», собственноручно переоборудовал ее под магазин и наполнил книгами, представляющими собой единственное лекарство от множества неопределенных душевных заболеваний.

– В самом деле – напишите! Энциклопедию чувств для литературных фармацевтов. – Бабушка выпрямилась, заметно оживилась и даже разволновалась. – Включите в нее еще «доверие к чужим людям», на «д». Странное чувство, которое испытываешь в поездах, когда перед совершенно незнакомым попутчиком легче раскрыть душу, чем перед своими близкими. А еще «утешение во внуках», на «у». Это приятное сознание того, что жизнь продолжается…

Она замолчала. На лице ее застыло мечтательное выражение.

– Комплексы по поводу пальцев ног… Я тоже страдала этим комплексом. А оказалось… оказалось, что они ему нравились, мои ноги…

«Это неправда, что продавцов книг интересуют книги, – подумал Эгаре, когда бабушка, мама и дочка ушли. – Их интересуют люди».


В полдень, когда поток покупателей иссяк – обед для французов дороже государства, религии и денег, вместе взятых, – Эгаре тщательно вымел жесткой щеткой сходню, разворошив при этом паучье гнездо. Тут он заметил Кафку и Линдгрен, шествовавших по набережной в его сторону. Эту парочку, навещавшую его каждый день, он прозвал так за их специфические пристрастия: серый кот с белой пасторской планкой имел сладострастную привычку точить когти об «Исследования одной собаки» Франца Кафки, басню, в которой мир людей читатель видит глазами собаки. А рыже-белая красавица Линдгрен с длинными ушами и приветливым взглядом любила валяться среди книг про Пеппи Длинныйчулок, внимательно изучая из своего укрытия каждого покупателя. Иногда Кафка и Линдгрен доставляли Эгаре удовольствие, без предупреждения спрыгивая с верхних полок на кого-нибудь из клиентов третьей категории, этих противных типов с жирными пальцами.

Привычно дождавшись момента, когда можно было беспрепятственно пройти по сходням на борт, не рискуя попасть кому-нибудь под ноги, хвостатые библиофилы принялись с громким мурлыканьем ласково тереться о его икры.

Мсье Эгаре не шевелился. Только в эти короткие мгновения он позволял себе приоткрыть непроницаемую броню и наслаждался живым теплом кошек. Их мягкостью. На несколько секунд он полностью отдавался этой сладкой неге.

Эти почти ласки были единственными прикосновениями в жизни мсье Эгаре.

Единственными, которые он себе позволял.

Краткий сеанс блаженства был прерван леденящим душу приступом кашля, разразившимся за стеллажом, на котором Эгаре разместил «лекарства» от пяти главных напастей большого города – суеты, равнодушия, жары, шума и водителей автобусов с садистскими наклонностями.


5

Кошки шмыгнули прочь и устремились сквозь сумрак книжных джунглей на камбуз, где Эгаре уже поставил для них на пол банку с тунцом.

– Мсье? – громко произнес Эгаре. – Я могу вам чем-нибудь помочь?

– Я ничего не ищу, – прохрипел Макс Жордан.

Автор пресловутого бестселлера, неразлучный со своими наушниками, нерешительно вышел из-за стеллажа. В каждой руке он держал по дыне.

– И давно вы тут стоите втроем? – с шутливой строгостью спросил Эгаре.

Жордан кивнул, лицо его медленно залила краска смущения.

– Я пришел, когда вы отказались продавать даме мою книгу, – унылым голосом ответил Жордан.

Ай-яй-яй, как не вовремя!

– Вы действительно считаете ее такой ужасной?

– Нет, – в ту же секунду ответил Эгаре.

Малейшее промедление Жордан истолковал бы как «да». А Эгаре совсем не хотелось причинять бедолаге такую боль. Тем более что он и в самом деле ничего не имел против этой книги.

– Почему же вы сказали, что я ей не подхожу?

– Мсье… э-э-э…

– Называйте меня просто Максом.

Чтобы этот мальчишка тоже начал обращаться ко мне по имени? Нет уж, увольте.

Последним, кто называл его по имени – своим теплым, шоколадным голосом, – была ***.

– С вашего позволения, я все же предпочел бы «мсье Жордан». Вы не возражаете, мсье Жордан? Да, так вот, дело в том, что я торгую книгами как лекарствами. Одни книги полезны для миллиона читателей, другие – для сотни. А есть такие лекарства – пардон, книги, которые написаны для одного-единственного читателя.

– О боже! Для одного? Для одного-единственного?.. Несколько лет работы?

– Конечно! Если это может спасти целую жизнь! Но этой даме «Ночь» сейчас не нужна. Она бы нанесла ей вред. Слишком опасные побочные действия.

Жордан задумался, глядя на тысячи книг, наполнявших чрево бывшей баржи, громоздившихся на полках, креслах, столах.

– Но откуда вы знаете, какая у человека проблема и какие могут возникнуть побочные действия?

М-да. Как объяснить этому Жордану, что он и сам точно не знает, как это делает?

Эгаре активно использовал уши, глаза и инстинкт. Он был способен за несколько минут разговора распознать в душе человека все, что того беспокоит. Прочитать в жестах, в движениях, в позе, какие чувства сковывают его или угнетают. Наконец, он обладал способностью, которую его отец называл «рентгеноскопическим слухом».

– Ты видишь и слышишь как бы сквозь камуфляж, которым большинство людей пользуются для маскировки. Ты же за этой маскировочной ширмой видишь все, что их беспокоит, чего им недостает и о чем они мечтают.

У каждого человека есть свои таланты, и его талантом был как раз этот «рентгеноскопический слух».

Один из его постоянных клиентов, терапевт Эрик Лансон, лечивший неподалеку от Елисейского дворца[8] правительственных чиновников, однажды признался Эгаре, что завидует его «психометрической способности определять параметры души точнее, чем это делает терапевт со своим замылившимся за тридцать лет работы слухом».

Каждую пятницу после обеда Лансон приходил в «Литературную аптеку». Он питал страсть к фэнтези со всякими драконами и волшебными мечами и пытался развеселить Эгаре психоанализом тех или иных персонажей.

Лансон посылал к мсье Эгаре и своих пациентов, политиков и их эксцентричных клерков. С «рецептами», в которых неврозы были зашифрованы посредством беллетристических кодов: «кафкоидный с примесью Пинчона», «Шерлок сверхиррациональный», «редчайший синдром Поттера под лестницей».

Для Эгаре это каждый раз было серьезным испытанием его профессионализма – нелегко приобщить к книгам людей (чаще всего мужчин), живущих в мире алчности, злоупотребления властью и тупого канцелярского сизифова труда. Но как отрадно было видеть, как кто-нибудь из этих затравленных биороботов бросал свою опостылевшую работу, отнявшую у него последние крохи индивидуальности! Часто одной из причин освобождения становилась книга.

– Видите ли, Жордан, – решил Эгаре зайти с другого конца, – книга – это одновременно и лекарь, и лекарство. Она ставит диагноз и оказывает терапевтическое действие. Правильный выбор романа для того или иного недуга – это и есть смысл моей книготорговой деятельности.

– Понятно. А мой роман был стоматологом, в то время как этой даме был нужен гинеколог.

– Э-э-э… нет.

– Нет?

– Книги, разумеется, не только врачи. Есть романы, которые играют роль верного спутника. А другие – роль пощечины. Третьи – роль подруги, которая накидывает вам на плечи теплый плед, когда на вас наваливается осенняя тоска. А некоторые… Некоторые – как розовая сахарная вата: пощекочут несколько секунд ваш мозг и оставляют в нем приятное ощущение пустоты. Словно мимолетное острое любовное приключение.

– Значит, «Ночь» – это что-то вроде литературного one-night-stand?[9] Этакая милая потаскушка?

Проклятье! С писателями ни в коем случае нельзя говорить о других книгах. Старое правило книготорговцев.

– Нет. Книги – как люди, люди – как книги. Я объясню вам, как я это делаю. Я спрашиваю себя: является ли он или она главным или второстепенным персонажем в собственной жизни? Что ею движет? Не собирается ли она вычеркнуть себя из собственной истории, потому что муж, профессия, дети, работа отняли у нее весь ее текст?

Макс Жордан смотрел на него с возрастающим удивлением.

– У меня в голове приблизительно тридцать тысяч историй. Это не так уж много – при одном миллионе наименований книг в одной только Франции. Восемь тысяч самых полезных произведений у меня собраны здесь, это своего рода аварийная аптечка для экстренных случаев. Но я составляю и курсы лечения. Смешиваю, так сказать, ингредиенты из букв – получается этакая поваренная книга с занимательными рецептами для воскресного семейного чтения. Роман, главная героиня которого похожа на читательницу, лирика, вызывающая слезы, которые могут отравить пациента, если он будет глотать их молча. Я слушаю своих покупателей нутром. – Он показал на солнечное сплетение. – А еще вот этим местом. – Он потер затылок. – И вот этим. – Он коснулся пальцем нежной впадинки между носом и верхней губой. – Если это место чешется, значит…

– Послушайте, но нельзя же…

– Еще как можно!

У него это получалось с 99,99 процента собеседников.

Попадались, правда, и такие, которых Эгаре не мог сканировать своим рентгеноскопическим слухом.

Например, себя самого.

Но об этом мсье Жордану пока знать необязательно.

В то время как Эгаре читал Жордану эту лекцию, где-то на периферии сознания, параллельно мыслительному процессу и независимо от его воли, у него родилась опасная мысль:

Я всегда хотел иметь сына. С ***. С ней я хотел бы иметь ВСЁ.

Эгаре вдруг почувствовал, что ему не хватает воздуха.

С тех пор как он открыл запретную комнату, что-то где-то сместилось. Его стеклянный панцирь треснул, прочерченный множеством мелких тонких трещинок, и, если он немедленно не возьмет себя в руки, панцирь разлетится вдребезги.

– У вас такой вид, как будто вам… не хватает кислорода, – услышал Эгаре голос Жордана. – Я совсем не хотел вас обидеть, мне просто хотелось узнать, что делают люди, когда вы им говорите: «Это я вам не продам. Это вам не подходит».

– Что делают? Уходят. А что делаете вы? Как поживает ваша следующая книга, мсье Жордан?

Юный писатель опустился вместе со своими дынями в кресло, окруженное грудами книг.

– Никак. Ни строчки.

– Что вы говорите! А когда сдавать?

– Полгода назад.

– Ого. А что по этому поводу говорит издатель?

– Мой издатель даже не знает, где я. Никто этого не знает. И не должен узнать. Я просто больше не могу. Я больше не могу писать.

– М-да…

Жордан положил голову на дыни.

– А что делаете вы, когда вам совсем худо, мсье Эгаре? – спросил он слабым голосом.

– Я? Ничего.

Почти ничего.

Я до изнеможения брожу ночами по Парижу. Днем надраиваю машинное отделение «Лулу», чищу мотор, мою борта, окна, держу все на судне вплоть до последнего винтика в полной готовности к отплытию, хотя оно уже двадцать лет стоит на приколе.

Я читаю книги, двадцать штук одновременно. Всюду – в сортире, на кухне, в бистро, в метро. Складываю огромные, размером с комнату, пазлы, а закончив, тут же разбираю их и начинаю складывать заново. Кормлю бездомных кошек. Расставляю и раскладываю в алфавитном порядке продукты. Иногда я принимаю снотворное, чтобы уснуть, а иногда Рильке – чтобы взбодриться. Я не читаю книг, в которых встречаются женщины, похожие на ***. Я каменею. Я иду дальше, продолжаю свои привычные занятия. День за днем. Только так мне удается выжить. Что я делаю еще? Нет, больше я ничего не делаю.

Эгаре взял себя в руки. Этот мальчик попросил о помощи. Он вовсе не хотел знать, как жилось Эгаре. Так что за дело!

Он достал из маленького заветного сейфа за прилавком свое сокровище.

«Южные огни» Санари.

Единственную книгу, написанную Санари. Во всяком случае, под этим псевдонимом. «Санари» – в честь Санари-сюр-Мер, бывшего пристанища беглых писателей и писательниц на провансальском южном побережье[10], – был закрытый псевдоним.

Его (или ее?) издатель Дюпре сидел в доме престарелых под Парижем, с Альцгеймером и в перманентном состоянии безмятежного счастья. Эгаре дважды навещал его, и тот рассказал ему с две дюжины различных историй о том, кто такой Санари и как к нему попала его рукопись.

Поэтому мсье Эгаре продолжал свои исследования, связанные с данным литературным феноменом.

Он уже двадцать лет анализировал темп его речи, подбор лексики и ритм предложений, сравнивал стиль и сюжет со стилистикой и сюжетными ходами других авторов. В итоге у него набралось двенадцать имен, гипотетически могущих быть разгадкой псевдонима Санари: семь женщин и пятеро мужчин.

Он рад был бы выразить свою благодарность одному из них.

Потому что «Южные огни» Санари были единственной книгой, которая глубоко трогала его, не причиняя боли. Чтение «Южных огней» было гомеопатической дозой счастья. Это была единственная разновидность нежности, которая благотворно действовала на его незаживающую рану, прохладный ручей на выжженной земле его души.

Это был не роман в классическом смысле слова, а небольшая история о разных видах любви. С чарующими, отчасти выдуманными словами и проникнутая огромным жизнелюбием. Щемящая грусть, с которой в ней рассказывалось о неспособности реально проживать каждый день, воспринимать его как нечто уникальное, неповторимое и драгоценное – о, эта тоска была знакома ему до боли!

Он протянул Жордану свой последний экземпляр этой книги:

– Почитайте вот это. По три страницы каждое утро, лежа, до завтрака. Пусть это будет первое, что проникнет в вашу душу. Через пару недель вы перестанете чувствовать себя таким израненным. И избавитесь от ощущения, что ваш творческий кризис – это расплата за успех.

Макс с ужасом смотрел на него из-за своих дынь. Потом его прорвало:

– Откуда вы знаете? Я действительно ненавижу деньги и эту проклятую изнуряющую лихорадку успеха! Я жалею, что вляпался во все это! Того, кто что-то может, не любят, а скорее ненавидят.

– Макс Жордан! Будь я вашим отцом, я бы вам сейчас так всыпал за эти глупые слова! Слава богу, что ваша книга состоялась. И вы честно заслужили свой успех – каждый пóтом и кровью добытый цент!

Жордан вдруг вспыхнул от смущения и горделивой радости.

Что? Как я сказал? «Будь я вашим отцом»?

Макс Жордан торжественно протянул Эгаре свои душистые дыни. Опасный запах. Слишком близкий к тому лету с ***.

– Может, пообедаем? – спросил юный прозаик.

Этот тип с наушниками действовал ему на нервы, но он уже давно ни с кем не обедал.

К тому же *** он бы понравился.

Едва они успели нарезать дыни, как на сходнях послышался элегантный стук каблучков.

И вот на пороге камбуза выросла утренняя покупательница. Та самая. У нее были заплаканные глаза, но ясный взгляд.

– Я согласна, – сказала она. – Давайте сюда эти книги, которые не будут мне хамить, и пошли они все в жопу, эти типы, которым на меня наплевать.

У Макса отвисла челюсть.


6

Эгаре закатал рукава белой рубашки, поправил узел черного галстука, надел очки для чтения, которыми стал пользоваться с недавних пор, и почтительным жестом пригласил клиентку проследовать с ним в святая святых своего литературного мира: в читальный зал со скамеечкой для ног и видом на Эйфелеву башню, открывающимся в огромном, два на четыре метра, окне. И конечно же, со столиком для дамских сумочек, пожертвованным матерью мсье Эгаре, мадам Лирабель. А рядом – старое пианино, ради которого Эгаре два раза в год вызывал настройщика, хотя сам играть не умел.

Эгаре задал клиентке (ее звали Анна) несколько вопросов.

Профессия, как обычно проходит утро, любимое животное в детстве, кошмары последних лет, последние прочитанные книги… И не говорила ли ей мать, что и как ей следует носить.

Вопросы достаточно интимного характера, но все же не слишком беспардонные. Главная задача состояла в том, чтобы, задав эти вопросы, самому сохранить гробовое молчание.

Умение слушать молча – залог успешного определения параметров души.

Анна работала в агентстве телерекламы.

– В одной команде с мерзкими типами, срок годности которых давно истек и для которых женщина – это нечто вроде гибрида кофеварки и койки.

Она каждое утро включала три будильника, чтобы вырвать себя из зверских объятий тяжелого, депрессивного сна. И принимала обжигающе горячий душ, чтобы как следует разогреться перед холодом наступающего дня.

Ребенком она питала особую слабость к толстым лори, маленьким, вызывающе неторопливым зверькам с постоянно мокрым носом.

Из одежды предпочитала красные кожаные шорты, приводившие ее мать в ужас.

Ей часто снилось, что она, в одной ночной рубашке, на глазах у мужчин, имевших для нее особое значение, погружается в зыбучий песок. И всем, всем им нужна была только ее рубашка. Ни один из них не помог ей выбраться из ямы.

– Ни один не захотел мне помочь, – повторила она с горечью, тихо, словно обращаясь к самой себе. – Ну как? – спросила она затем, посмотрев блестящими глазами на Эгаре. – Я очень глупая?

– Не очень, – ответил он.

Последней серьезной книгой, которую Анна читала – еще в студенческие годы, – была «Слепота» Жозе Сарамаго. Она привела ее в состояние полной растерянности и недоумения.

– Неудивительно, – сказал Эгаре. – Эта вещь не для тех, кто только начинает жить. Она для среднего возраста. Для тех, кто спрашивает себя: на что, собственно, ушла первая половина жизни, черт бы ее побрал? Кто уже научился отрывать взгляд от носков своих ботинок, которыми с таким усердием отмерял шаги, не заботясь о том, куда они его так бодро и весело ведут. Будучи слепым, хотя имел глаза. Басня Сарамаго нужна лишь зрячим слепцам. Вы, Анна, еще можете видеть.

Потом Анна больше не читала. Она работала. Слишком много, слишком долго. Она копила в себе усталость. До сегодняшнего дня ей ни разу не удалось привлечь на съемки рекламы моющих средств или детских памперсов ни одного мужчину.

– Реклама – это последний бастион стариков, – заявила она Эгаре и благоговейно слушавшему Жордану. – Она для них даже важнее, чем армия. Только в рекламе мир сохраняет еще некий порядок.

После всех этих признаний и заявлений она откинулась на спинку кресла.

«Ну что? – выражало ее лицо. – Меня еще можно вылечить? Не бойтесь сказать мне правду, какой бы жестокой она ни была».

Ее ответы ни в коей мере не влияли на выбор книг Эгаре. Они были нужны ему, чтобы лучше узнать ее речевые привычки, голос, его диапазон.

Эгаре собирал «трассирующие» слова, вспыхивавшие сигнальным пунктиром в потоке общих фраз. Они показывали, как эта женщина видела, чувствовала, обоняла и осязала жизнь. Что для нее было важно, что волновало ее и как ей жилось в последнее время. Что она хотела спрятать под толщей слов. Боль и тоску.

Мсье Эгаре выуживал эти слова из ее речи. Анна часто говорила: «Это не было запланировано», «Это не входило в мои расчеты». Она говорила о «бесчисленных» попытках и «кошмарах в квадрате». Она жила в математике, в ее культурной среде не было места иррациональности и каким бы то ни было оценкам. Она запрещала себе судить о вещах и явлениях, руководствуясь интуицией, и считать невозможное возможным.

Но это была лишь часть того, что Эгаре удавалось расслышать и запомнить, – то, что делает душу несчастливой.

Была еще одна часть. То, что делает душу счастливой. Мсье Эгаре знал, что свойства, характер вещей, которые человек любит, тоже определенным образом окрашивают его речь.

Мадам Бернар, владелица дома № 27, переносила свою страсть к тканям на дома и людей. «У него манеры – как неглаженая нейлоновая рубашка», – была одна из ее излюбленных фраз.

Пианистка Клара Виолет широко пользовалась музыкальными категориями: «Малышка Гольденберг играет в жизни своей матери всего лишь третью скрипку».

Бакалейщик Гольденберг видел мир через вкусовые ощущения, он мог назвать характер человека «протухшим», а повышение по службе – «перезрелым». Его «малышка Брижит», та самая «третья скрипка», любила море, как магнит притягивающее чувствительные натуры. Макс Жордан сравнил эту четырнадцатилетнюю красавицу с «видом на море со скал Кассиса» – «такая же глубокая и далекая». «Третья скрипка», конечно же, была влюблена в писателя. Еще совсем недавно Брижит хотела быть мальчишкой. Теперь ей не терпелось стать женщиной.

Эгаре давно уже собирался принести Брижит книгу, которая стала бы для нее спасательным островом в море первой любви.

– А вам часто случается извиняться? – спросил Эгаре Анну.

Женщины всегда чувствуют себя более виноватыми, чем есть на самом деле.

– Вы имеете в виду: «Извините, я еще не договорила»? Или скорее: «Извини, что я в тебя влюблена и у тебя со мной будут одни неприятности»?

– И то и другое. Любой вид извинений. Вполне возможно, что вы привыкли чувствовать себя виноватой за то, чем вы являетесь и что собой представляете. Часто не мы придаем определенный смысл или особое звучание словам, а, наоборот, слова, которые мы постоянно используем, накладывают определенный отпечаток на нас.

– А вы странный продавец книг. Вы это знаете?

– Да, я это знаю, мадемуазель Анна.

По просьбе Эгаре Жордан стал дюжинами таскать книги из «Библиотеки чувств».

– Вот, моя дорогая. Романы от упрямства, руководства по перестройке мышления, стихи для укрепления чувства собственного достоинства.

Книги о мечтах, о смерти, о любви и о жизни, подчиненной творчеству. Он клал к ее ногам мистические баллады, старые суровые истории о безднах, падениях, опасностях и предательстве. Вскоре Анна уже сидела среди стопок книг, как женщина в обувном магазине среди хаотичного нагромождения картонных коробок.

Эгаре хотел, чтобы она почувствовала себя как в гнезде. Чтобы она осознала бесконечность открывающейся в книгах вселенной. Этот источник никогда не иссякнет. Книги никогда не перестанут любить читателя. Книги – незыблемая скала в зыбучих песках непредсказуемого. В жизни. В любви. После смерти.

А когда на колени к Анне взгромоздилась Линдгрен и с мурлыканьем стала устраиваться поудобней, тщательно укладывая каждую лапку, эта измотанная работой, неудачно влюбленная, живущая с постоянным чувством вины сотрудница рекламного агентства блаженно откинулась на спинку кресла. Ее приподнятые плечи обмякли, судорожно сжатые кулаки разжались, черты лица разгладились.

Она читала.

Мсье Эгаре наблюдал, как то, что она читала, словно придавало ей изнутри четкий контур. Он видел, что Анна открыла в себе некий резонатор, реагирующий на слова. Она уподобилась скрипке, которая учится играть сама на себе.

В груди мсье Эгаре что-то больно защемило при виде этого маленького счастья Анны.

Неужели нет такой книги, которая и меня самого научила бы играть мелодию жизни?


7

Направив стопы на рю Монтаньяр, мсье Эгаре задался вопросом, как могла воспринимать эту тихую светлую улицу, затерянную посреди нервной сутолоки Маре[11], Катрин. «Катрин… – пробормотал он. – Кат-рин…»

Произносить ее имя было совсем легко.

Странно. Удивительно.

Может, дом № 27 был для нее постылой ссылкой? Может, она видела мир сквозь позорное клеймо, которое выжег в ее душе бывший муж, – через это «ты мне больше не нужна»?

В эти места редко забредал кто-нибудь, кто здесь не жил. Дома здесь были невысокие, не больше шести этажей, каждый фасад имел свой собственный приглушенный пастельный цвет.

На рю Монтаньяр обосновались парикмахерский салон, кондитерская, винный магазин и алжирская табачная лавка. Остальные дома занимали квартиры, маленькие частные клиники и офисы.

На перекрестке в виде маленькой площади с круговым движением возвышалось «Ty Breizh», бретонское бистро с красной маркизой, славившееся своими нежными ароматными галетами.

Мсье Эгаре положил перед официантом Тьерри электронную книгу, презентованную ему одним заполошным издательским агентом. Для такого заядлого читателя, как Тьерри, который норовил сунуть нос в книгу даже между двумя заказами и уже нажил себе искривление позвоночника под тяжестью вечно набитого книгами рюкзака, такая штука была изобретением века. А для книготорговца – лишний гвоздь в крышку его гроба.

Тьерри предложил Эгаре рюмку ламбига, бретонского кальвадоса, но тот отказался.

– В другой раз, – сказал он.

Он говорил это каждый раз. Эгаре не употреблял алкоголя. Больше не употреблял.

Потому что, когда он пил, он с каждым глотком все шире открывал ворота шлюза, на которые давил мощный, пенящийся поток мыслей и чувств. Ему было хорошо знакомо это состояние. Он тогда пробовал пить. Это было время разбитой мебели.

Но сегодня у него была особая причина отказаться от угощения Тьерри: ему не терпелось отнести мадам Катрин «книги, чтобы плакать».

Рядом с «Ty Breizh» над тротуаром нависла зелено-белая маркиза продуктовой лавки Жозюэ Гольденберга. Гольденберг, заметив Эгаре, преградил ему дорогу.

– Мсье Эгаре, скажите… – начал он смущенно.

О боже! Неужели он сейчас опять пристанет со своим порно?

– Я по поводу Брижит. По-моему, девочка становится… э-э-э… так сказать… женщиной. А это чревато определенными проблемами. Вы меня понимаете? У вас нет от этого какой-нибудь книги?

К счастью, на этот раз, видимо, обойдется без «мужского разговора» о порнолитературе. Сегодня Гольденберг выступает всего лишь в роли отца, приведенного в отчаяние половым созреванием дочери и измученного вопросом, как грамотно провести с ней разъяснительно-воспитательную беседу, пока она не попала в руки какому-нибудь «умельцу».

– А почему бы вам не сходить в школу и не поговорить с учителями?

– Ну, не знаю… Может, это все-таки лучше сделать моей жене, а?..

– А вы сходите вдвоем. Приемные часы – первая среда месяца, в двадцать часов. После этого вы могли бы где-нибудь поужинать вдвоем.

– Я?.. С женой? С какой стати?

– Она наверняка была бы рада.

Мсье Эгаре пошел дальше, не дожидаясь, пока Гольденберг подведет научную базу под свое нежелание следовать его совету.

Впрочем, он сделает это и без него.

Можно не сомневаться, что в ближайшую первую среду месяца в школе, как всегда, будут сидеть одни матери. Да и тех мало интересует проблема просвещения пубертирующего потомства. Большинству из них нужны скорее воспитательно-разъяснительные книги для мужчин, в которых бы представителям сильного пола объяснялось, где у женщин низ, а где верх.

Эгаре набрал код на входной двери дома и вошел в подъезд. Не успел он сделать и нескольких шагов, как из своей «ложи» консьержки выкатилась мадам Розалетт с мопсом под мышкой.

Придавленный мощным бюстом Розалетт, мопс всем своим видом выражал недовольство.

– Мсье Эгаре! Наконец-то вы пришли!

– О, у вас новый цвет волос, мадам? – ответил он, нажимая кнопку вызова лифта.

Она коснулась красной, натруженной на уборке рукой вавилонской башни на голове:

– Это «испанская роза». Чуть темнее, чем «дикая вишня». Но оттенок, по-моему, более элегантный. И как вы всегда все замечаете! Да, так вот, я должна вам кое в чем признаться.

Она возбужденно захлопала глазами. Мопс аккомпанировал ей ритмичным пыхтением.

– Если это тайна, мадам, я обещаю забыть ее в ту же минуту.

У Розалетт было особое пристрастие: она любила наблюдать привычки, неврозы и интимные подробности жизни своих сограждан, оценивать их по собственной шкале порядочности и со знанием дела доводить добытую информацию до сведения других сограждан. С особым размахом.

– Ах, перестаньте! В общем-то, меня мало волнует, будет ли мадам Гулливер счастлива с этими молодыми мужчинами или нет. Нет-нет. Дело в том, что… понимаете, тут у меня… книжка…

Эгаре еще раз нажал кнопку вызова лифта.

– …которую вы купили у другого книготорговца? Так и быть, прощаю вас, мадам Розалетт.

– Хуже! Выудила из корзины уцененных книжек на Монмартре, за пятьдесят сантимов! Но вы ведь сами говорили, что, если книжке больше двадцати лет, красная цена ей – пара сантимов. Да и то это будет чистая благотворительность – чтобы спасти ее от растопки камина.

– Правильно. Говорил.

Ну где же этот подлый лифт?

Розалетт подалась вперед, и ее кофейно-коньячное дыхание смешалось с дыханием мопса.

– Но лучше бы я этого не делала! Эта история с тараканом – жуть! Как мать гонялась с веником за своим собственным сыном. Фу, гадость! У меня после этого несколько дней была мания уборки. Он что, всегда так пишет, этот мсье Кафка?

– Вот видите, вы сразу все поняли, мадам. Другим для этого требуется десять лет учебы.

Мадам Розалетт улыбнулась, не совсем уверенная, что поняла смысл комплимента, но все же довольная.

– Ах да, лифт не работает. Опять застрял, где-то между Гольденбергами и мадам Гулливер.

Это означало, что лето начнется сегодня ночью. Оно каждый раз начиналось именно тогда, когда ломался лифт.

Эгаре стал подниматься по лестнице, выложенной бретонским, мексиканским и португальским кафелем, шагая через две ступеньки. Мадам Бернар, владелица дома, любила узоры. «По ним определяют характер дома, так же как по туфлям определяют характер дамы», – говорила она.

С этой точки зрения любой квартирный вор, ступив на лестницу дома № 27 на рю Монтаньяр, немедленно должен был прийти к выводу, что попал в дом с большим приветом.

Эгаре дошел уже почти до второго этажа, когда в поле его зрения, на уровне лестничной площадки, попали энергично шагающие пантолеты кукурузного цвета с султанчиками из перьев.

На втором этаже, прямо над мадам Розалетт, квартировал слепой подиатр Че. Он часто сопровождал мадам Бомм, бывшую секретаршу одного знаменитого гадателя по картам (тоже второй этаж, напротив), за покупками в магазин еврейского коммерсанта Гольденберга (четвертый этаж) и нес ее сумку. Они медленно тащились по тротуару – слепой, ведущий под руку даму с ходунком на колесиках. Часто этот дуэт дополнял Кофи.

Уроженец Ганы Кофи (что на его родном языке означает «пятница») переехал в дом № 27 из какого-то предместья. Он был черным, как сажа, навешивал поверх своих хипхоповских футболок множество золотых цепочек, а в ухе носил креольское кольцо. Красивый юноша, «смесь Грейс Джонс[12] и молодого ягуара», по определению мадам Бомм. Кофи обычно нес ее белую сумочку от Шанель, привлекая к себе подозрительные взгляды прохожих. Он исполнял обязанности управдома, а в свободное время изготавливал фигурки из необработанной кожи и разрисовывал их символами, смысла которых никто в доме не понимал.

Однако на сей раз путь Эгаре преградил не Че, не Кофи и не ходунок мадам Бомм.

– А, мсье Эгаре! Как хорошо, что я вас встретила! Вы знаете, ну просто невероятно интересная книга про этого Дориана Грея. Как мило с вашей стороны, что вы мне порекомендовали ее, когда у вас не оказалось «Страстного желания».

– Рад за вас, мадам Гулливер.

– Ах, я же вас уже сто раз просила называть меня просто Клодин. Или хотя бы мадемуазель. Не люблю этих церемоний. Да, так вот, я прочитала вашего Грея всего за два часа – такая забавная книга! Только я бы на месте Дориана вообще не смотрела на эту картину, ведь это же кошмар какой-то! А ботокса тогда, наверное, еще и не было.

– Мадам Гулливер, Оскар Уайльд писал эту книгу целых шесть лет. Из-за нее он попал в тюрьму и вскоре умер. Разве он не заслужил чуть больше вашего времени, чем два часа?

– Ах, да бросьте вы! Ему сейчас уже все равно.

Клодин Гулливер. Незамужняя дама лет сорока пяти с рубенсовскими формами, протоколистка одного из солидных аукционов. Каждый день она имела дело с людьми особого сорта – коллекционерами, слишком богатыми и слишком алчными. Мадам Гулливер тоже коллекционировала произведения искусства, преимущественно на каблуках и попугайской расцветки. Ее коллекция пантолет насчитывала сто семьдесят шесть пар и занимала отдельную комнату.

Одно из хобби мадам Гулливер заключалось в том, чтобы подкарауливать мсье Эгаре и то приглашать его на прогулку, то рассказывать ему об очередных курсах, которые она заканчивает, или о новых ресторанах, которые открываются в Париже каждый день. Другой страстью мадам Гулливер были романы, в которых героини бросались на широкую грудь какого-нибудь мерзавца и героически боролись с грубой мужской силой, пока эта сила не брала наконец верх над женской слабостью.

– Скажите, вы не хотели бы сегодня вечером сходить на… – прощебетала мадам Гулливер.

– Нет, сегодня что-то не хочется.

– Да вы ведь даже не дослушали! На «вечеринку ненужных вещей» в Сорбонне. Сплошь длинноногие студентки с художественного факультета, которые после выпускного экзамена избавляются от своего хозяйства и за гроши распродают свои книги, мебель, а может, и любовников. – Гулливер кокетливо вскинула брови. – Ну что, идете?

Он представил себе молодых мужчин, сидящих посреди напольных часов, ящиков с книгами и другого скарба с табличками на груди: «БУ. Одна хозяйка. Отличное состояние. Царапин или других механических повреждений нет. Необходима легкая профилактика сердца». Или: «БУ. Три хозяйки. Основные функции в порядке».

– Нет, честное слово, ни малейшего желания.

Мадам Гулливер тяжело вздохнула:

– О господи, у вас никогда нет желания – вы не замечали этого?

– Это…

Правда.

– …никак не связано с вами. Правда. Вы восхитительная, смелая и… э-э-э…

В каком-то смысле она ему даже нравилась. Она загребала жизнь обеими руками. И похоже, брала от нее даже больше, чем ей требовалось.

– И очень компанейская.

Идиот!

Он уже настолько утратил форму, что не в состоянии был сказать что-нибудь приятное существу противоположного пола!

Мадам Гулливер двинулась дальше, виляя бедрами и шлепая своими канареечными пантолетами – топ-шлеп, топ-шлеп. Поравнявшись с Эгаре, она попыталась коснуться его крепкого предплечья, но он невольно отстранился, и она разочарованно уронила руку на перила.

– Мы с вами оба не становимся моложе, мсье… – сердито произнесла она тихим голосом. – Наша вторая половина жизни давно началась.

Топ-шлеп, топ-шлеп.

Эгаре непроизвольно потрогал волосы на затылке, там, где у многих мужчин появляется унизительная тонзура. Нет, до него очередь еще не дошла. Да, ему пятьдесят, а не тридцать. Темные волосы уже засеребрились. Лицо подернулось едва заметной тенью штриховки. Живот… Он втянул его. Пока еще терпимо. Его больше беспокоили бедра: каждый год на них нарастал новый тонкий слой жира. Да и таскать сразу по два ящика с книгами он уже не мог, черт побери! Но все это не имело значения – женщины уже не смотрели на него оценивающим взглядом. Если не считать мадам Гулливер, которая видела потенциального любовника в каждом мужчине.

Он украдкой взглянул вверх, не появится ли еще и мадам Бомм, чтобы начать очередную дискуссию на лестничной площадке. Об Анаис Нин[13] и ее сексуальной одержимости. Во весь голос, потому что ее слуховой аппарат случайно был погребен в какой-то конфетной коробке.

Эгаре организовал читательский клуб для Бомм и других вдов с рю Монтаньяр, забытых детьми и внуками и сохнущих перед своими телевизорами. Они любили книги. А главное – литература была для них лишним поводом покинуть квартиру и в приятном обществе себе подобных предаться дегустации цветных дамских ликеров.

Обычно дамы единодушно выбирали эротические произведения. Эгаре маскировал их во время доставки под суперобложками безобидного характера – «Растительный мир Альп» (для «Сексуальной жизни Катрин М.»[14]), «Вязальные узоры Прованса» (для «Любовника» Дюрас[15]), «Рецепты варенья из Йорка» (для «Дельты Венеры» Анаис Нин). Ценительницы ликера с пониманием и благодарностью относились к предусмотрительности мсье Эгаре: они хорошо знали своих родственников, считавших чтение чересчур эксцентричным хобби для чудачек, которым, видите ли, телевизора уже мало, а эротику – далеко не самым подходящим увлечением для дам за шестьдесят.

Однако ему посчастливилось благополучно миновать второй этаж, не столкнувшись с ходунком мадам Бомм.

На втором этаже жила и пианистка Клара Виолет. Эгаре услышал стремительные пассажи Черни[16]. Под ее пальцами даже гаммы обретали особое, изысканное звучание.

Она считалась одной из пяти лучших пианисток мира. Но поскольку она не переносила присутствия слушателей в помещении, где играла, славы ей, увы, не досталось. Летом она давала балконные концерты: раскрывала все окна, а Эгаре, придвинув ее рояль фирмы «Плейель» к балконной двери, устанавливал под инструментом микрофон. И Клара играла. Два часа подряд. Жители дома № 27 сидели на ступеньках крыльца или на выставленных на тротуар складных стульях. Часть публики слушала ее, сидя за столиками в «Ty Breizh». После концерта, когда Клара выкатывалась на балкон и, робко кивая, кланялась, ей аплодировал чуть ли не весь микрорайон.

Остаток пути наверх Эгаре проделал без помех. Добравшись до пятого этажа, он увидел, что стол исчез. По-видимому, Кофи помог Катрин.

Чувствуя необъяснимую радость, он постучал в зеленую дверь.

– Добрый вечер! – прошептал он, прижимая бумажный пакет к матовому стеклу. – Я принес книги.

Когда Эгаре выпрямился, Катрин открыла дверь.

Светлые короткие волосы, жемчужно-серый взгляд из-под нежных бровей, недоверчивый, но мягкий. Она была босиком, в платье с вырезом, открывавшим только ключицы. В руках она держала конверт.

– Мсье, я нашла письмо.


8

Для одной минуты впечатлений было слишком много – Катрин, ее глаза, конверт с бледно-зеленой надписью, близость Катрин, ее запах, ключицы, жизнь… письмо…

Письмо?

– Нераспечатанное письмо. Оно было в вашем столе, в ящике, в том, что выкрашен в белый цвет. Я открыла этот ящик, а там лежало вот это письмо, под штопором.

– Да нет же, – вежливо возразил Эгаре, – никакого штопора там не было.

– Но я же видела его своими собственными…

– Ничего вы не видели!

Он вовсе не хотел так кричать, но вид письма, которое она держала в руке, был для него просто невыносим.

– Простите, пожалуйста, что я накричал на вас.

Она протянула ему письмо.

– Но это не мое письмо.

Мсье Эгаре попятился к своей квартире.

– Сожгите его.

Катрин пошла за ним, глядя ему в глаза. Его лицо вдруг вспыхнуло, словно от удара хлыстом.

– Или бросьте его в мусорное ведро.

– Значит, я в принципе могла его прочитать?

– Мне все равно. Это не мое письмо.

Она не отрывала от него взгляда, пока он не закрыл за собой дверь, оставив ее на лестнице.

– Мсье! Мсье Эгаре! – Катрин постучала в дверь. – Но на конверте написано ваше имя.

– Уходите! Пожалуйста! – крикнул он.

Он узнал письмо. Почерк.

В нем что-то лопнуло.


Женщина с темными кудрявыми волосами открывает дверь купе, сначала долго смотрит в окно, на перрон, потом поворачивается к нему, со слезами на глазах. Шагает по Провансу, по Парижу, по улице Монтаньяр и наконец входит в его квартиру. Принимает душ, идет нагишом по комнате. Губы, приближающиеся к его губам, в полумраке.

Мокрая после душа кожа, влажные губы, перекрывающие ему дыхание, впивающиеся в его губы. Поцелуй.

Бесконечный.

Лунный свет на ее маленьком мягком животе. Две тени, танцующие в красной оконной раме.

А потом она укрылась его телом.

*** спит на диване в лавандовой комнате, как она называла запретную комнату, завернувшись в свое провансальское лоскутное одеяло, которое сшила еще невестой.

До того, как вышла замуж за своего «виньерона» – винодела и…

Покинула меня.

А потом еще раз.


Каждой комнате, в которой они встречались за эти пять лет, *** давала название: Солнечная, Медовая, Садовая. Для него, ее тайного любовника, ее второго мужа, эти комнаты были вселенной, составляли весь смысл его существования. Его комнату она назвала «лавандовой», это была ее маленькая родина на чужбине.

Последняя ночь, которую она провела в ней, была жаркая августовская ночь 1992 года.

Они вместе приняли душ и были мокрые и голые.

Она ласкала Эгаре своей прохладной мокрой рукой, потом, скользнув ему на грудь, вдавила его ладони, справа и слева, в диван и, глядя на него сверху диким взглядом, прошептала:

– Я хочу, чтобы ты умер раньше меня. Обещаешь мне это?

Она овладела им, нанизала свое тело на его плоть с каким-то особым, целомудренным бесстыдством и все повторяла сквозь стоны:

– Обещай мне! Обещай мне!

Он обещал.

Позже, ночью, уже не видя в темноте белков ее глаз, он спросил почему.

– Я не хочу, чтобы ты один шел по дорожке от стоянки до моей могилы. Я не хочу, чтобы тебе было грустно и одиноко. Лучше пусть я буду тосковать по тебе до самой смерти.

– Почему я ни разу не сказал тебе, что люблю тебя? – прошептал Эгаре. – Почему, Манон? Манон!..

Да, он так и не признался ей в любви. Чтобы не смущать ее. Чтобы не услышать в ответ: «Чччч…» – чувствуя ее палец на губах.

Он ведь мог быть в ее жизни мозаичным камешком, думал он тогда. Красивым, мерцающим, но всего лишь одним из множества элементов, а не законченной картиной. И он готов был принести ей эту жертву.

Манон. Сильная, не красавица и даже не хорошенькая. Провансалка, говорившая словами, которые, казалось, можно пощупать. Она никогда ничего не планировала, она жила настоящим. Она не говорила за вторым блюдом о десерте, ложась спать, не говорила о пробуждении, прощаясь, не говорила о встрече. Она вся была здесь и сейчас.

В ту августовскую ночь, которой предшествовали 7216 других ночей, Эгаре в последний раз спал хорошо. Когда он проснулся, Манон уже не было.

Он не мог припомнить ни одного знака, ни одного сигнала, предвещавшего ее уход. Он вновь и вновь ломал себе голову, тысячу раз воспроизводил в памяти жесты, взгляды, слова Манон, но не находил в них ничего, что могло бы означать начало конца.

Она ушла.

И больше не вернулась.

Через несколько недель он получил от нее письмо.

То самое письмо.

Оно два дня пролежало на столе. Он смотрел на него, давясь своим одиноким ужином, в одиночестве опустошая бутылку за бутылкой, в одиночестве куря сигарету за сигаретой. Ослепнув от слез.

Слезы катились по щекам, капали на стол и на конверт.

Он так и не открыл письмо.

В те дни он испытывал страшную усталость. От слез и от сознания того, что больше не может спать в этой кровати, ставшей без нее такой огромной, пустой и холодной. И от тоски.

В гневе и отчаянии он бросил письмо – нераспечатанным! – в ящик кухонного стола. Туда, где лежал штопор, который они «одолжили» в пивной в Менербе и увезли с собой в Париж. Они тогда только что приехали из Камарга, с сияющими, напоенными южным солнцем глазами, и остановились в Любероне, в маленьком пансиончике, прилепившемся к отвесному горному склону, как пчелиное гнездо, – ванная в коридоре, на завтрак лавандовый мед.

Манон хотела показать ему все. Откуда она родом, чем пропитана ее душа. Она даже хотела представить ему своего будущего мужа Люка, издалека, сидящим на своем длинноногом тракторе, посреди виноградника в долине под Боньё. Люк Бассе, «виньерон», винодел.

Словно в надежде на то, что они все трое станут друзьями. И каждый будет радоваться вожделению, любви каждого.

Эгаре отказался. Они остались в медовой комнате.


Он стоял за дверью, в темноте, и у него было такое ощущение, как будто силы стремительно уходят из него, текут, как кровь из вскрытых вен; казалось, что он уже не в состоянии сделать и шага от этой двери.

Ему не хватало тела Манон. Ему не хватало ее руки, которую она во сне подсовывала ему под попу. Ему не хватало ее дыхания, ее детского ворчания, когда он слишком рано будил ее, а для нее всегда было слишком рано, в котором бы часу он ее ни будил.

И ее глаз, смотревших на него с любовью, ее тонких мягких курчавых волос, когда она терлась головой о его шею, – всего этого ему не хватало так остро, что его тело корчилось в судорогах каждый вечер, когда он ложился в пустую кровать. И каждое утро, когда он просыпался.

Он ненавидел это пробуждение в жизнь без нее.

Поэтому сначала он разбил кровать, потом полки, скамеечку для ног, порезал на куски ковры, сжег картины, опустошил квартиру. Он отдал бездомным всю одежду, раздарил все пластинки.

Оставил только книги, которые читал ей вслух. Он читал ей каждый вечер: стихи, отдельные сцены, главы, заметки, фрагменты биографий, выдержки из справочников, «Детские молитвы» Рингельнаца (о, как она любила про «луковку»!) – чтобы она могла уснуть в этом чужом для нее, зловещем, убогом мире, на холодном севере с его замороженными обитателями. У него не поднялась рука выбросить эти книги.

Он замуровал ими лавандовую комнату.

Но она не отпускала.

Она не отпускала его, эта чертова тоска, будь она проклята!

Единственная возможность как-то жить с ней заключалась в том, чтобы избегать жизни. Он запрятал жизнь вместе с тоской куда-то глубоко внутрь, на самое дно души.

И вот теперь она опять навалилась на него с чудовищной силой.

Мсье Эгаре дотащился до ванной и подставил голову под струю ледяной воды.

Он ненавидел Катрин, ненавидел ее растреклятого, блудливого, жестокого мужа.

Ну почему этому безмозглому козлу Ле П. приспичило уйти от нее, не оставив ей даже кухонного стола, именно сейчас? Не раньше и не позже? Болван!..

Он ненавидел консьержку, и мадам Бернар, и Жордана, и мадам Гулливер – всех! Всех до одного!

Он ненавидел Манон.

С мокрой, прямо из-под крана, головой он распахнул дверь. Если этой мадам Катрин так хочется, то он ей скажет: «Да, черт побери, это мое письмо! Я просто не захотел его тогда открывать. Из гордости. Из принципа».

А любая ошибка, совершаемая из принципа, обретает смысл.

Он хотел прочесть письмо, когда почувствует себя готовым к этому. Через год. Или два.

Он не собирался ждать двадцать лет, постепенно превращаясь в пятидесятилетнего чудака.

Не открыть письмо Манон – было единственно возможной формой защиты. Не принять ее оправданий – было единственным оружием, которым он располагал.

Да, именно так!

Тот, кого покинули, должен отвечать молчанием. И ничего не давать тому, кто ушел, а наоборот, должен закрыться в себе, так же как другой закрылся от него в некоем будущем. Да, именно так.

– Нет! Нет! Нет! – крикнул Эгаре.

Что-то тут было не так, он чувствовал это. Но что? Это сводило его с ума.

Мсье Эгаре направился к двери напротив.

И позвонил.

Потом постучал, потом, выдержав паузу, позвонил еще раз и повторял эти действия еще некоторое время, которое требуется нормальному человеку, чтобы вылезти из-под душа и вытрясти из ушей воду.

Почему она не открывает? Она же только что была дома.

Он вернулся к себе, вырвал из первой попавшейся книги, лежавшей на вершине книжной горы перед дверью в лавандовую комнату, первую страницу и лихорадочно написал:


Я хотел попросить Вас принести мне письмо, как только Вы вернетесь, – не важно, в какое время. Не читайте его, пожалуйста. Извините за неудобства, которые я Вам причиняю. Всего доброго.

Эгаре

Уставившись на свою подпись, он вдруг подумал, сможет ли он еще когда-нибудь нормально воспринимать свое имя.

Потому что каждый раз, мысленно называя его, он слышал голос Манон. Как она произносила его имя сквозь стон. Или сквозь смех. Или шепотом… Да, особенно шепотом!

Он втиснул свой инициал – Ж. (Жан) – между «Всего доброго» и «Эгаре».

Сложив листок вдвое, он прикрепил его скотчем к двери Катрин.

Письмо. Наверняка какие-нибудь беспомощные объяснения из тех, которыми женщины «утешают» наскучивших любовников. Так что особых причин переживать по этому поводу нет.

Конечно нет.

Мсье Эгаре вернулся в свою пустую квартиру и стал ждать.

Он чувствовал себя необыкновенно, немыслимо одиноким – как маленькая безымянная лодка без паруса и без весел посреди игривого, насмешливого моря.


9

Когда ночь ушла, уступив Париж субботнему утру, мсье Эгаре выпрямился, превозмогая боль в спине, снял очки и потер припухшую переносицу. Несколько часов подряд он просидел на коленях над своей крупногабаритной напольной мозаикой, бесшумно вдавливая пазлы один в другой, стараясь не пропустить момент, когда Катрин наконец подаст какие-нибудь признаки жизни. Но на площадке было по-прежнему тихо.

У него все болело: грудь, поясница, шея. Он снял рубашку, пошел в ванную и стоял под ледяным душем, пока не посинел от холода, потом включил горячую воду и стоял, пока не покраснел, как рак. Наконец, обмотав бедра одним из двух своих полотенец, весь в клубах пара, подошел к кухонному окну. Сделал под клокотание чайника на плите несколько отжиманий от пола и приседаний. Потом, сполоснув единственную чашку, налил себе черного кофе.

Лето и в самом деле обрушилось на Париж именно этой ночью.

Воздух – как из паровозной топки.

Может, Катрин сунула ему письмо в почтовый ящик? После его дикой выходки вчера вечером она, наверное, больше вообще не захочет иметь с ним дело.

Босиком, придерживая рукой узел полотенца, Эгаре прошлепал по безлюдной лестнице к почтовым ящикам.

– Ну знаете! Это уже чересч… Ах, это вы?..

Мадам Розалетт, облаченная в домашний халат, высунулась из своей привратницкой. Он почувствовал ее взгляд, скользнувший по его коже, мускулам, полотенцу. «Идиотская ситуация!» – подумал он, отметив при этом, что мадам Розалетт разглядывала его чуть дольше, чем того требуют приличия. И как будто удовлетворенно кивнула?..

Покраснев до корней волос, он помчался наверх.

Добравшись до своей двери, он обнаружил на ней нечто, чего еще пару минут назад не было.

Кто-то оставил ему записку.

Он нетерпеливо развернул листок. Узел полотенца развязался, и оно упало на пол. Но мсье Эгаре, не замечая своей наготы, внезапно открывшейся всем потенциальным взорам на лестничной площадке, читал с возрастающим негодованием:


Дорогой Ж.!

Приходите ко мне сегодня вечером на ужин. Вы должны прочесть письмо, обещайте мне это! Иначе я Вам его не верну. Не сердитесь.

Катрин

P. S. Захватите с собой тарелку. Вы умеете готовить? Я нет.


Он уже разозлился не на шутку. Но тут с ним произошло нечто чудовищное.

Левый угол рта его вдруг дернулся.

И он… расхохотался.

– «Захватите с собой тарелку! Прочитайте письмо!» – ошеломленно бормотал он сквозь смех. – «У вас никогда нет желания, Эгаре! Обещайте мне! Умри раньше меня! Обещай мне!..»

Обещания… Все женщины жаждут обещаний.

– Я никому больше ничего не буду обещать! Никогда! – крикнул он в приступе внезапной ярости.

Ответом ему была равнодушная тишина лестничной клетки.

Он с треском захлопнул за собой дверь, чувствуя глубокое удовлетворение от этого маленького акта вандализма и от сознания, что сорвал всех с теплых постелей.

Потом опять открыл дверь и немного пристыженно поднял с пола полотенце.

Хрясь! – хлопнула дверь во второй раз.

Ну, сейчас-то они уж точно все сидят вертикально в своих кроватях, как суслики.


Мсье Эгаре быстрыми шагами шел по рю Монтаньяр, и ему казалось, будто дома стоят без фасадов. Как кукольные домики, открытые с одной стороны.

Он знал каждую библиотеку в каждом доме. В конце концов, он сам их все составлял год за годом.

№ 14: Кларисса Менпеш. Такая нежная душа в таком тяжелом теле! Она любит воительницу Бриенну из «Песни льда и огня»[17].

За этой гардиной в доме № 2: Арно Силет, который хотел бы жить в двадцатые годы XX века. В Берлине. И быть актрисой.

Напротив, в доме № 5, с прямой, как свеча, спиной, за своим ноутбуком: переводчица Надира дель Паппас. Любит исторические романы, в которых женщины переодеваются мужчинами и преодолевают границы своих возможностей.

А над ней? Там вообще нет книг. Все раздарены.

Эгаре остановился и взглянул вверх на фасад дома № 5.

Восьмидесятидвухлетняя вдова Марго. Влюбившаяся некогда в немецкого солдата, которому было столько же лет, сколько и ей, когда война отняла у них юность, – шестнадцать. Как он хотел любить ее, прежде чем вернуться в окопы! Он знал, что не доживет до конца войны. Как ей было стыдно раздеваться перед ним! И как она до сих пор жалеет о том, что так и не смогла преодолеть свой стыд! Она уже шестьдесят семь лет не могла простить себе этого упущенного шанса. Чем старше она становилась, тем настойчивей вытеснял этот единственный далекий полдень, когда они, рука в руке, лежали с этим мальчиком на кровати, дрожа от возбуждения и робости, все остальные впечатления долгой жизни.

Я вижу, что состарился и даже не заметил этого. Как летит время! Проклятое, потерянное время!

Манон, мне страшно! Я боюсь, что сделал какую-нибудь жуткую глупость.

Я так постарел – всего за одну ночь! И мне так не хватает тебя!

Мне так не хватает себя!

Я уже не помню, кто я.

Мсье Эгаре медленно пошел дальше.

Перед витриной виноторговки Лионы он остановился, изумленно уставившись на свое отражение. Неужели это он? Этот высокий, просто одетый мужчина с невостребованным, нетронутым телом, который ходит ссутулившись, словно желая остаться незамеченным?

Откуда-то из глубины помещения вышла Лиона, владелица магазина, чтобы вручить ему обычный субботний пакет для его отца, и Эгаре, глядя на нее, вспомнил, что уже столько раз заходил сюда и каждый раз отказывался от предложения «пропустить по стаканчику». Поболтать с ней или с кем-нибудь другим, с нормальными, приветливыми людьми. Сколько раз за последние двадцать лет он то тут, то там предпочел пройти мимо, вместо того чтобы остановиться, разговориться с кем-нибудь, попытаться приобрести друзей, сблизиться с женщиной!

Через полчаса Эгаре стоял за высоким столом еще закрытого бара «Урк» в парке Ла Виллет. Здесь игроки в петанк парковали свои бутылки с водой и багеты с сыром и ветчиной. Маленький коренастый мужчина удивленно уставился на него:

– А ты что здесь делаешь в такую рань? Что-нибудь с мадам Бернье?.. Ну, говори – Лираб…

– Да нет, с мамой все в порядке. Она командует целым полком немцев, которые желают учить французский с настоящей парижской интеллектуалкой. Так что за нее не беспокойся.

– Немцы? А, ну да. Мадемуазель Бернье еще не один десяток лет будет в полном здравии поучать весь мир, как когда-то поучала нас.

Отец и сын замолчали, в унисон предавшись воспоминаниям о том, как Лирабель Бернье прямо за завтраком читала Эгаре, еще школьнику, лекцию об отстраненном изяществе условного наклонения и эмоциональности сослагательного. Подняв вверх указательный палец, золотой лакированный ноготь которого должен был усиливать значимость сказанного.

– Сослагательное наклонение – это когда говорит сердце. Запомни это.

Лирабель Бернье. Отец Эгаре опять называл свою бывшую жену ее девичьим именем. Раньше, во время их восьмилетнего супружества, он называл ее сначала «мадам Цап-царап», потом «мадам Эгаре».

– Ну что она велела передать мне на этот раз? – спросил сына Жоакен Эгаре.

– Что тебе надо сходить к урологу.

– Скажи, что схожу. Совсем необязательно напоминать мне об этом каждые полгода.

Они поженились в возрасте двадцати одного года, чтобы досадить своим родителям. Она, интеллектуалка из философско-экономической семьи, вешалась на шею какого-то токаря – отвратительно! Он, сын пролетариев – полицейского патрульно-постовой службы и глубоко верующей фабричной швеи, изменил своему классу, связавшись с какой-то буржуйкой, – предатель!

– Что-нибудь еще? – спросил Эгаре-старший, доставая из принесенного ему сыном пакета бутылку муската.

– Ей нужна новая подержанная машина. Она просила тебя подыскать ей что-нибудь. Только не такого дурацкого цвета, как последняя.

– Дурацкого? Да она была белая! Вот уж действительно – с твоей матерью не соскучишься!

– Ну, так как? Подберешь ей что-нибудь?

– Подберу, подберу. А что, владелец автосалона опять не захотел с ней говорить?

– Да. Он каждый раз спрашивает ее про мужа. А ее это бесит.

– Знаю, Жанно. Он мой хороший приятель, этот Коко, играет в нашей тройке, классный игрок.

Жоакен ухмыльнулся.

– Мама спрашивает, умеет ли твоя новая подружка готовить, или ты четырнадцатого июля будешь обедать у нее?

– Скажи своей матери, что моя так называемая новая подружка прекрасно готовит, но у нас с ней есть и другие занятия, кроме еды.

– Мне кажется, будет лучше, если ты сам скажешь это маме.

– Я могу сказать это мадемуазель Бернье как раз четырнадцатого июля. Что ни говори, а готовит она неплохо. Наверняка будут мозги с языком.

Жоакен затрясся от смеха.

С тех пор как его родители развелись, Жан Эгаре каждую субботу навещал отца, принося с собой мускат и различные вопросы от матери. А по воскресеньям он ходил к матери и передавал ей ответы бывшего супруга, а также сбалансированный отчет о его состоянии здоровья и актуальных параметрах его личной жизни.

– Дорогой мой сын, женщина, выходя замуж, автоматически пожизненно становится своего рода системой контроля. Ты следишь за всем: что делает муж, как он себя чувствует. А позже, когда появляются дети, ты отвечаешь и за них. Ты превращаешься в надзирательницу, служанку и дипломата в одном флаконе. И это не кончается с такими банальными переменами, как развод. О нет, любовь, может, и проходит, но забота остается.

Эгаре и его отец прошлись немного вдоль канала. Жоакен, ниже ростом, прямой, широкоплечий, в лилово-белой клетчатой рубашке, провожал огненным взором каждую женщину. На светлых волосках его жилистых рабочих рук весело плясали солнечные искорки. Ему было семьдесят пять, но держался он как двадцатипятилетний, насвистывал шлягеры и пил столько, сколько хотел.

Мсье Эгаре шел рядом с ним, глядя в землю.

– Ну ладно, Жанно, – сказал вдруг отец. – Как ее зовут?

– Что? Кого? По-твоему, это обязательно должна быть женщина, папа?

– Это всегда – женщина, Жанно. Ничто другое не может выбить мужчину из колеи. А ты выглядишь так, как будто тебя не выбили, а вышибли из колеи.

– Это у тебя, возможно, все зависит от женщины. А чаще – сразу от нескольких.

Жоакен мечтательно улыбнулся.

– Да, я люблю женщин, – сказал он и достал из кармана рубашки пачку сигарет. – А ты разве нет?

– Ну почему же? Люблю, но… как-то…

– «Как-то»? Это как? Как слон слониху? А может, ты предпочитаешь мужчин?

– Перестань. Я не голубой. Поговорим лучше о лошадях.

– Хорошо, сынок, как скажешь. У женщин и лошадей много общего. Хочешь знать, что именно?

– Нет.

– Ну, так вот. Если лошадь говорит «нет», значит ты просто неправильно сформулировал вопрос. То же самое с женщинами. Не надо спрашивать ее: «Поужинаем вместе?» Надо спрашивать: «Что тебе приготовить?» Может она на это ответить «нет»? Нет, не может.

Эгаре чувствовал себя мальчишкой. Отец и в самом деле принялся просвещать его относительно женщин.

А что мне сегодня вечером приготовить Катрин?

– Вместо того чтобы шептать им на ухо, как лошадям: мол, ложись, женщина, надевай свою сбрую, надо самому внимательно их слушать. Слушать, что они хотят. А они, в сущности, хотят быть свободными и летать над землей.

Катрин, похоже, сыта по горло наездниками, которым только и надо, что выдрессировать ее, а потом списать в резерв.

– Чтобы обидеть их, достаточно одного-единственного слова, нескольких секунд, одного глупого нетерпеливого удара хлыстом. А на то, чтобы вернуть себе их доверие, уходят годы. А иногда на это и жизни не хватит.

Удивительно, с каким равнодушием люди воспринимают любовь к себе, если она не входит в их планы. Эта любовь настолько тягостна для них, что они меняют дверные замки или уходят без предупреждения.

– А когда любит лошадь, Жанно… мы так же не заслуживаем их любви, как и любви женщин. Они более возвышенные создания, чем мы, мужчины. Когда они любят, то это – милость, потому что мы редко даем им повод любить нас. Я научился этой истине у твоей матери, и она, к сожалению, права.

И именно поэтому так больно. Когда женщины перестают любить, мужчины возвращаются назад в свою пустоту.

– Жанно, женщины любят в сто раз умнее, чем мужчины! Они никогда не любят мужчину только за его тело. Даже если оно им нравится, и очень нравится. – Жоакен блаженно вздохнул. – Женщины любят тебя за характер. За силу. За ум. За то, что ты можешь защитить ребенка. Потому что ты – хороший человек, с честью и достоинством. Они никогда не любят так глупо, как мужчины любят женщин. За то, что у тебя красивые ноги или что ты сногсшибательно выглядишь в костюме, так что твои подруги или коллеги завистливо кусают губы, когда она тебя с ними знакомит. Такие женщины тоже есть, но они существуют только для того, чтобы быть предостережением для других.

Мне нравятся ноги Катрин. Интересно, ей было бы приятно знакомить меня с подругами или коллегами? Достаточно ли я… умен для этого? И честен? Есть во мне что-нибудь, что ценят женщины?

– Лошадь просто восхищается всей твоей личностью.

– Лошадь? Почему лошадь? – искренне удивился Эгаре.

Он прослушал половину.

Тем временем они повернули за угол и опять оказались в нескольких метрах от игроков в петанк на берегу канала Урк.

Жоакена приветствовали пожатием руки, Жану пришлось довольствоваться кивками.

Он наблюдал, как его отец вышел на площадку и встал в круг для броска. Как он, присев на корточки, размахивал правой рукой, словно маятником.

Веселая ходячая бочка с рукой. Мне повезло с отцом, он всегда любил меня, хотя отцом был далеко не идеальным.

Стук металла о металл. Жоакен Эгаре умело выбил шар противника за линию аута.

Одобрительное бормотание.

Я готов сидеть здесь целый день и реветь без остановки. Почему у меня, идиота, больше нет друзей? Может, я испугался, что они в один прекрасный день тоже уйдут? Как ушел мой лучший друг Виджайя? Или что они будут смеяться, что я так и не переболел Манон?

Он посмотрел на отца и уже хотел сказать ему: «А ты нравился Манон. Помнишь Манон?»

Но отец опередил его.

– Жанно, передай матери… – сказал он. – Ну, в общем… скажи ей, что лучше ее никого нет. И не было.

В его глазах мелькнуло сожаление о том, что любовь не мешает одному супругу пригвоздить к стене другого за то, что тот его жутко раздражает.


10

Катрин осмотрела его барабулек, свежую зелень, сливки от широкобедрых нормандских коров, потом показала свои припасы – несколько небольших молодых картофелин, сыр, душистые груши и вино – и спросила:

– Как вы думаете, можно из всего этого что-нибудь приготовить?

– Можно. Но только не одновременно, а последовательно, – ответил он.

– Я целый день радовалась этому ужину, – призналась она. – И немного боялась. А вы?

– Наоборот, – ответил он. – Я очень боялся и немного радовался. Я должен перед вами извиниться.

– Нет, не должны. Вы сейчас боретесь с какой-то болью, и вам совсем необязательно делать вид, что это не так.

С этими словами она бросила ему вместо фартука серо-синее клетчатое полотенце. На ней было голубое летнее платье с красным поясом, за который она тоже заткнула такой же «фартук». Сегодня он успел заметить, что светлые волосы у нее на висках серебрились на солнце, а во взгляде уже не было ни ужаса, ни растерянности.

Вскоре под кастрюлями и разнокалиберными сковородками уже шипело голубое пламя, тихо булькал сливочный соус с белым вином и луком-шалотом, а в тяжелой сковороде покрывался нежным румянцем картофель в оливковом масле с розмарином и солью. Окна запотели.

Они беседовали так непринужденно, как будто знали друг друга много лет. О Карле Бруни[18], о морских коньках, самцы которых вынашивают потомство в кармане на брюшке. О моде на соль с разными вкусовыми добавками. И разумеется, о соседях.

Темы, серьезные и легкие, приходили сами собой между вином и рыбой, за совместными кулинарными манипуляциями. Эгаре казалось, что они с Катрин фраза за фразой открывают свое внутреннее родство.

Он делал соус, Катрин жарила в этом соусе рыбу. Ели они прямо из сковородок, стоя, поскольку у Катрин был всего один стул.

Она налила вина, легкого желтого тапи из Гаскони. И он действительно пил! Осторожными глотками.

Это было самое удивительное в его первом с 1992 года рандеву: едва переступив порог квартиры Катрин, он ощутил непривычное чувство безопасности, окутавшее его, словно облако. Все опасные, болезненные мысли, обычно кружившие на периферии его сознания, сюда не проникали. Они как будто остались за некой прозрачной волшебной стеной.

– Чем вы сейчас живете? Чем занимаетесь? – спросил в какой-то момент Эгаре, когда они уже поговорили обо всем на свете, вплоть до портных президентов.

– Я? Поисками, – ответила она, потянувшись за куском багета. – Я ищу себя. До… до того, что со мной произошло, я была ассистенткой, секретаршей, пиар-менеджером и почитательницей своего мужа. Сейчас я ищу то, что умела до встречи с ним. Точнее, ставлю опыты, пытаясь понять, остались ли еще какие-то навыки. Вот этим я и занимаюсь. Опытами.

Она принялась выскребать мякиш из багета и мять его тонкими пальцами, стараясь придать ему какую-то форму.

Эгаре читал Катрин, как книгу. Она не противилась, предоставив ему свободно листать повесть ее души, вглядываться в перипетии ее истории.

– Я себя сегодня чувствую, как будто мне не сорок восемь лет, а восемь. В детстве я ненавидела, когда меня игнорировали. И в то же время, когда кто-нибудь проявлял ко мне интерес, сразу терялась. К тому же этот интерес должны были проявлять не все подряд, а только те, кто был мне нужен: богатая девочка с гладкими волосами, с которой я хотела подружиться, добрый учитель, который должен был обратить внимание на то, с какой скромностью я делюсь своими обширными познаниями. И моя мать. Ах, моя мать… – Катрин замолчала. Пальцы ее продолжали лепить что-то из хлебного мякиша. – Мне всегда было необходимо внимание как раз самых больших эгоистов. Остальные мне были безразличны: мой отец, толстая, вечно потная Ольга с первого этажа. Хотя они были очень даже милы. Но когда я нравилась «милым» людям, мне было как-то неловко. Глупо, правда? И вот такой вот глупой девчонкой я была и в замужестве. Я хотела, чтобы на меня обратил внимание мой муж, этот идиот, а всех остальных я в упор не видела. Но теперь я созрела для того, чтобы изменить это. Передайте мне, пожалуйста, перец.

Она слепила из мякиша своими маленькими тонкими пальцами морского конька и вставила ему глазки из горошинок перца.

– Я была скульптором, – сказала она и протянула Эгаре морского конька. – Когда-то. Мне сорок восемь лет, и я начинаю учиться всему заново. Не помню, сколько лет прошло с тех пор, как я в последний раз спала со своим мужем. Я была верной дурой и потому жутко одинокой, такой одинокой, что если вы вздумаете проявлять ко мне участие и великодушие, то я вас просто укушу. Или убью. Потому что терпеть этого не могу.

Эгаре с удивлением смотрел на себя со стороны: он с такой женщиной, один, за закрытой дверью…

Позабыв обо всем на свете, он с таким жадным любопытством рассматривал лицо Катрин, ее голову, словно собирался залезть внутрь и узнать, что там есть еще интересного.

У Катрин были проколоты уши, но серьги она не носила. («Те серьги с рубинами теперь носит его новая пассия. Жаль, я бы с таким удовольствием швырнула их к его ногам».) Иногда она касалась пальцами ямки на шее, словно искала что-то. Возможно, цепочку, которую теперь тоже носила другая.

– А чем занимаетесь вы? – спросила она.

Эгаре рассказал ей о своей «Литературной аптеке».

– Пузатая баржа с камбузом, ванной, двумя койками и восемью тысячами книг. Отдельный мирок.

И игрушечное приключение, как и всякое другое судно, прикованное к берегу. Но этого он не сказал.

– И посреди этого мирка – король, мсье Эгаре, литературный фармацевт, выписывающий лекарства от любовных мук.

Катрин показала рукой на пакет с книгами, которые он принес ей накануне вечером:

– Кстати, помогает.

– А кем вы хотели стать, когда были девочкой? – спросил он, чтобы скрыть охватившее его вдруг смущение.

– О, я хотела стать библиотекарем. И пиратом. Ваш «книжный ковчег» – как раз то, что мне было нужно. Днем я бы добывала из книг все тайны и сокровища мира.

Эгаре слушал ее с растущей симпатией.

– А ночью отнимала бы у злых людей все, что они выдурили у добрых своим враньем. И взамен оставляла бы им одну-единственную книжку, которая бы их просветила, пробудила в них раскаяние и превратила их в добрых людей – ну и так далее… Естественно, а как же иначе!

Она рассмеялась.

– Все верно, – подтвердил он ее иронию.

Ведь это единственное трагическое свойство книг: они действительно изменяют людей. Но только не злых. Эти не становятся хорошими отцами, любящими мужьями, добрыми, преданными подругами. Они остаются тиранами, продолжают мучить своих сотрудников, детей, собак, радуясь унижению своих жертв, непримиримые в мелочах, трусливые в серьезных ситуациях.

– Книги были моими друзьями, – сказала Катрин, охлаждая бокалом с вином раскрасневшуюся от кухонного жара щеку. – Мне кажется, я все свои чувства взяла из книг. В них я любила, смеялась и узнала больше, чем за всю свою внекнижную жизнь.

– Я тоже, – пробормотал Эгаре.

Взгляды их встретились, и все произошло как-то очень просто и естественно.

– А что, собственно, означает это «Ж» в вашей записке? – спросила Катрин внезапно потеплевшим голосом.

Он не сразу смог ответить: ему пришлось прокашляться.

– Жан… – произнес он почти шепотом непривычно заплетающимся языком – настолько чужим стало для него это слово. – Меня зовут Жан Альбер Виктор Эгаре. Альбер – в честь моего деда по отцовской линии. Виктор – в честь моего деда по материнской линии. Моя мать – преподаватель, ее отец Виктор Бернье был токсикологом, социалистом и мэром. Мне пятьдесят лет, Катрин, и в моей жизни было очень немного женщин, еще меньше тех, с которыми я спал. Одну из них я любил. Она ушла от меня.

Катрин неотрывно смотрела на него.

– Двадцать один год назад. Это письмо – от нее. И я боюсь читать его.

Он ждал, что она вышвырнет его. Даст ему пощечину. Отведет взгляд. Но она не сделала ни того, ни другого, ни третьего.

– Ах, Жан… – прошептала Катрин с искренним состраданием.

– Жан…

Давно забытое сладкое ощущение от того, что кто-то произносит твое имя.

Они смотрели друг на друга. Он заметил в ее взгляде едва уловимый трепет, почувствовал, что и сам вдруг стал мягким, податливым, и впустил ее в себя. Они проникли друг в друга взглядами и непроизнесенными словами.

Две лодки в открытом море, которые думали, что, с тех пор как потеряли якоря, дрейфуют в одиночку, и вдруг…

Она провела рукой по его щеке.

Эта секундная ласка прозвенела в его сознании как пощечина, потрясающе сладкая, блаженная пощечина.

Еще! Еще!

Когда она поставила на стол свой бокал, их обнаженные предплечья соприкоснулись.

Кожа. Нежный пушок. Тепло.

Кто из них испугался больше – неизвестно, но то, что этот испуг был вызван не ощущением чужеродности, внезапной близостью, соприкосновением, оба поняли мгновенно.

Они испугались остроты этого ощущения.


11

Жан сделал шаг в ее сторону и, встав у нее за спиной, почувствовал запах ее волос и ощутил грудью ее плечи. Сердце его бешено колотилось. Он медленно и внешне очень спокойно положил ладони на ее тонкие запястья. Сомкнув на них большие и средние пальцы, он нежно провел этими почти бестелесными кольцами из тепла и кожи вверх по рукам Катрин.

Она судорожно вздохнула тонким, птичьим голосом, на острие которого едва внятно прошелестело его имя:

– Жан!..

– Да, Катрин.

Эгаре почувствовал растущую в ней дрожь. Эта дрожь шла из эпицентра внизу живота, раскатистая и гулкая, как землетрясение. Она катилась волнами.

Он обнял ее сзади, чтобы сдержать эти волны.

Тело ее содрогалось, не оставляя сомнений в том, что оно долго, очень долго не знало ласки. Она была нераспустившимся цветком, сжатым, стиснутым в своей оболочке.

И такой одинокой. Такой покинутой.

Катрин прислонилась к нему. Ее волосы приятно пахли.

Прикосновения Эгаре становились все нежней, он гладил только кончики тонких волосков на ее голых руках, только воздух над ними.

Как хорошо!

«Еще! – молила плоть Катрин. – Пожалуйста, еще! Я так давно не испытывала этого, я изнемогаю от жажды! Нет, это слишком остро, слишком сильно! Я не выдержу этого! Мне так этого не хватало! Я терпела эту жажду до сегодняшнего дня, я была так жестока к себе самой. Но теперь – о, я распадаюсь на части, рассыпаюсь, как песок, растворяюсь, помоги мне, не прерывай эту сладкую муку!»

Неужели я слышу ее чувства?

Звуки, исходившие из ее уст, были лишь варианты его имени.

Жан… Жан!.. Жан?..

Катрин прижалась к нему и полностью отдалась его рукам. Его пальцы жгло исходившим от нее жаром, ему казалось, что он – и рука, и член, и чувство, и тело, и душа, и мужчина, и все мышцы, и все это, слитое воедино, сосредоточилось в кончиках его пальцев.

Он касался лишь не прикрытой платьем кожи. Ее рук, крепких и смуглых; он едва ощутимо ласкал их, повторяя все линии и изгибы. Он гладил ее затылок, волосы, ее шею, нежную и мягкую, ее изогнутые, удивительные, завораживающие ключицы. Он, словно скульптор, «читал» подушечками пальцев контуры ее мышц, напряженных и расслабленных.

Ее кожа становилась все теплее и теплее. Он чувствовал, как наливаются под ней упругие мышцы, как все тело Катрин разгорается и звенит от сладкой истомы. Плотный тяжелый цветок, рвущийся на свободу из затвердевшего бутона. Царица ночи.

Он тихо произнес ее имя, словно пробуя его на вкус:

– Катрин…

Давно забытые чувства потрясли его, и корка, которой его душа покрылась за все эти годы, отвалилась сама собой. В паху у него блаженно заныло. Его руки чувствовали уже не столько импульсы, которые посылала Катрин, сколько то, как отвечает ее кожа, как ее тело ласкает его руки. Ее тело целовало его ладони, кончики его пальцев.

Как она это делает? Что она со мной делает?

Мог ли он отнести и положить ее куда-нибудь, где бы ее дрожащие колени наконец расслабились? Где он узнал бы, какова на ощупь ее кожа на икрах, под коленками? Сможет ли он извлечь из нее и другие звуки и мелодии?

Он хотел видеть ее лежащей, с открытыми глазами, хотел утопить свой взгляд в этих глазах; он хотел коснуться пальцем ее губ, ее лица. Он хотел, чтобы все ее тело – каждая частичка – целовало его ладони.

Катрин повернулась; ее серые глаза стали похожи на грозовое небо, огромное, распоротое молниями, тревожное.

Он поднял ее на руки. Она прижалась к нему. Он понес ее в спальню, ласково покачивая на руках. Ее спальня была зеркальным отражением его жизни – матрас на полу, вешалка на колесиках в углу, книги, лампа для чтения и проигрыватель.

В высоких окнах он увидел свое отражение, безликий силуэт. Но фигура прямая. Сильная. На руках женщина. Такая женщина!

Жан Эгаре почувствовал, как с его тела спала какая-то оболочка. Чувственная глухота, слепота в отношении себя самого.

Желание быть невидимым.

Я мужчина… Я вновь мужчина…

Он опустил Катрин на незатейливое ложе, на гладкую белую простыню. Она лежала прямо, ноги вместе, руки вдоль тела. Он лег рядом на бок и стал смотреть, как она дышит, как дрожит ее тело в некоторых местах, словно там под кожей пульсировали толчки далеких землетрясений.

Например, в ямке на шее. Между грудью и подбородком. Под самым горлом.

Он наклонился к ней и коснулся губами этой пульсирующей ямки.

Снова этот птичий голос:

– Жан…

Дрожь. Стук ее сердца. Ее тепло.

Она хлынула в него горячим душистым током через его губы, как через воронку.

Огонь, пылавший в ней, перекинулся и на него.

А потом вдруг – о боже, я умираю! – она прикоснулась к нему.

Пальцы сквозь ткань рубашки. Ладонь на коже.

Когда рука Катрин, скользнув вдоль галстука, проникла под его рубашку, в нем вдруг ожило давным-давно забытое чувство. Оно стремительно росло, ширилось, повторяя все его внутренние извивы, заполняя каждую клетку, и наконец подступило к самому горлу так, что у него захватило дух.

Он замер и затаил дыхание, чтобы не вспугнуть, не разрушить это упоительное, устрашающе острое, властное чувство.

Желание. Какое жгучее вожделение!

Чтобы не выдать себя, не показать, насколько его парализовал этот восторг, и чтобы не смущать Катрин своей неподвижностью, он заставил себя медленно – как можно медленнее – выдохнуть.

Любовь.

Это слово, а вслед за ним и воспоминание о самом чувстве поднялось на поверхность его сознания; глаза наполнились слезами.

Как мне ее не хватает!

В глазах Катрин тоже блеснули слезы. За кого она плачет – за себя или за него?

Она вынула руку из-под его рубашки, расстегнула ее, сняла с него галстук. Он приподнялся и склонился над ней, чтобы облегчить ее манипуляции.

Потом она положила ладонь ему на затылок. Она не сжимала ее, не пыталась притянуть к себе его голову.

Губы Катрин приоткрылись, словно говоря: «Поцелуй меня».

Он обводил пальцем контуры этих губ, поражаясь их удивительной мягкости.

Казалось бы, продолжение подразумевалось само собой: одним движением руки вниз преодолеть последнюю дистанцию. Долгий поцелуй, диалог языков, превращение новизны в ощущение родства, любопытства – в вожделение, счастья…

В стыд? В несчастье? В возбуждение?

Запустить руку под платье, медленно раздеть ее, сначала белье, потом платье – да именно так бы он и сделал. Ему приятно было бы сознавать, что под платьем она голая.

Но он не сделал этого.

Катрин в первый раз с момента их соприкосновения закрыла глаза. Раскрыв губы, она сомкнула глаза.

Она словно выставила его за дверь. Он уже не мог видеть, чего ей хочется на самом деле.

Он чувствовал, что в ней что-то произошло. И эта внезапная перемена была чревата новой болью.

Воспоминание о том, как ее целовал муж? (Тем более что это, кажется, было в страшно далеком прошлом. И у него, скорее всего, уже тогда была подружка. И он уже тогда говорил жуткие вещи вроде: «У меня твои недомогания вызывают отвращение!» или «Если мужчина больше не желает видеть женщину в своей спальне, то в этом есть и ее заслуга!») Ее тело наверняка хранит болезненную память о том, как жестоко им пренебрегали – ни ласки, ни прикосновений; вместо этого – глубокое, оскорбительное равнодушие. Воспоминание о сексе с мужем? (В котором она не знала истинного удовлетворения; женщин нельзя баловать, говорил он, избалованные женщины перестают любить, а кроме того, чего ей еще надо – он сделал все, что мог!) Воспоминание о ночах, когда ее охватывало отчаяние и страх, что она больше никогда не почувствует себя женщиной, что больше никто не прикоснется к ней с нежностью и любовью, что она больше никогда не останется наедине с мужчиной за закрытой дверью?

Призраки Катрин встали между нею и Эгаре, а к ним присоединились и его призраки.

– Мы уже не одни, Катрин.

Она открыла глаза. Гроза в них померкла, и тревожные серебряные зарницы превратились в бледный образ покорности.

Она кивнула. Глаза ее наполнились слезами.

– Да. Ах, Жан… Этот идиот появился в тот самый момент, когда я подумала: «Наконец-то! Наконец-то мужчина ласкает меня так, как я всегда этого хотела. А не так, как… ну, одним словом, как этот идиот!»

Она легла на бок, отвернувшись от него.

– Даже мое старое «я»! Эта глупая маленькая забитая Кати. Которая вечно искала вину в себе самой – когда мужчина ей противен или когда родная мать не замечает ее по нескольку дней. Наверное, я что-то сделала не так… что-то упустила из виду… Была недостаточна послушна. Или недостаточно счастлива. Недостаточно сильно любила его или ее, иначе они не были бы такими…

Она заплакала.

Сначала тихо. А потом, когда он накрыл ее одеялом и обнял, положив ей ладонь на затылок, разразилась душераздирающими рыданиями.

Он чувствовал, как она в его руках шла через все тернии, над которыми тысячу раз мысленно пролетала. Боясь упасть вниз, потерять самообладание, утонуть в боли – что и произошло.

Она упала. Коснулась земли, побежденная горем, печалью и унижением.

– У меня больше не было друзей… Он говорил, что им нужно всего-навсего купаться в лучах его славы. Его славы. Он не мог себе представить, что им была интересна я. Он говорил: ты мне нужна. А я ему была совершенно не нужна, он даже не хотел меня… Он хотел один заниматься искусством… Я своим пожертвовала, но ему этой жертвы было мало. Мне, наверное, надо было умереть, чтобы доказать ему, что он для меня все? И что он как художник выше меня на три головы?.. Двадцать лет, Жан!.. – произнесла она отчаянно хриплым шепотом. – Двадцать лет, которые я не жила… Я плевала сама и позволяла ему плевать на свою жизнь…

Дыхание ее постепенно становилось ровным.

Наконец она уснула.

Ее тело обмякло в руках Эгаре.

Значит, и она тоже. Двадцать лет. Похоже, способов испортить себе жизнь больше чем достаточно.

Мсье Эгаре знал, что теперь настал его черед.

Теперь ему предстоит коснуться земли.

В гостиной, на его старом белом кухонном столе, лежало письмо Манон. Впрочем, у него было слабое грустное утешение: осознание того, что не он один промотал свое богатство, свое время.

Он на несколько секунд задумался о том, что было бы, если бы Катрин встретила не Ле П., а его.

Гораздо дольше он думал о том, готов ли он прочесть письмо.

Конечно нет.

Распечатав конверт, он долго нюхал бумагу. Затем закрыл глаза и опустил голову.

Потом сел на высокий барный стул и стал читать письмо, которое Манон написала ему двадцать один год назад.


12

Боньё, 30 августа 1992 г.


Жан, я уже тысячу раз писала тебе и каждый раз начинала с одного и того же слова, потому что ни одно другое слово не передает так точно моего отношения к тебе: «любимый».

Любимый мой Жан! Такой любимый и далекий!

Я сделала глупость. Я не сказала тебе, почему ушла от тебя. И я очень жалею и о том, и о другом – о том, что ушла, и о том, что скрыла от тебя причину.

Пожалуйста, прочти это письмо до конца, не сжигай меня. Я ушла от тебя не потому, что не хотела быть с тобой.

Я хотела этого. Гораздо больше того, что происходит со мной сейчас.

Жан, я очень скоро умру; они говорят, к Рождеству.

Когда я уходила от тебя, мне так хотелось, чтобы ты меня возненавидел!

Я вижу, как ты качаешь головой, mon amour. Но я хотела поступить так, как того требует любовь. А она говорит: действуй во благо другого. Я думала, что для тебя будет лучше, если ты в гневе вычеркнешь меня из своей жизни. Если ты не будешь переживать, скорбеть и вообще не узнаешь о моей смерти. Чик, отрезал – и живешь дальше.

Но я ошиблась. Так не получается, я все же должна сказать тебе, что́ случилось со мной, с тобой, с нами. Это и прекрасно, и в то же время ужасно, это слишком огромно для маленького письма. Мы поговорим об этом, когда ты приедешь.

Именно об этом я хочу попросить тебя, Жан: приезжай!

Мне так страшно умирать!

Но я подожду с этим до твоего приезда.

Я люблю тебя.

Манон

P. S. Если ты не захочешь приехать, если твоего чувства для этого недостаточно, я пойму тебя. Ты ничего мне не должен. В том числе и жалости.

P. P. S. Врачи уже не разрешают мне никуда ездить. Люк ждет тебя.


Мсье Эгаре неподвижно сидел в темноте и чувствовал себя так, как будто его зверски избили.

В груди у него все болезненно сжалось.

Этого не может быть!..

Прищурив глаз, он видел себя самого. Того, что жил двадцать один год назад. Видел, как прямо, не сгибаясь, он сидит за столом, словно окаменев, и не желает вскрывать письмо.

Это невозможно!

Она же не могла?..

Она предала его дважды. В этом он твердо себя уверил. На этом он построил свою жизнь.

Ему было худо до тошноты.

И вот, оказывается, это он предал ее. Манон напрасно ждала, что он приедет, и это в то время как она…

Нет! Только не это! Ради бога!

Он все сделал не так.

Письмо, постскриптум – в ее глазах все выглядело так, как будто его чувств и в самом деле не хватило. Как будто Жан Эгаре не настолько любил ее, чтобы исполнить это ее страстное, безумное, заветное последнее желание.

И вместе с осознанием этого в нем росло чувство жгучего, невыносимого стыда.

Он представил ее себе в те долгие, бесконечные часы и недели после отправки письма. Как она ждала, что перед домом остановится машина и в дверь постучит ее Жан.

Прошло лето, осень посеребрила инеем опавшую листву, зима сдула с деревьев последние лохмотья зелени.

А он так и не приехал.

Он закрыл лицо руками, ему хотелось избить самого себя.

А теперь уже поздно.

Мсье Эгаре трясущимися пальцами сложил ветхий листок бумаги, который необъяснимым образом все еще пахнул ею, и сунул обратно в конверт. Потом, отчаянно борясь с дрожью в руках, застегнул рубашку, пошарил ногами в поисках туфель. Привел в порядок волосы перед зеркалом ночного окна.

Ну, прыгай, чего ты ждешь, безмозглый идиот? Это самый простой выход из положения.

Повернув голову, он увидел Катрин, которая стояла, прислонившись к дверному косяку.

– Она меня… – выдавил он из себя, показав на письмо. – Я ее… – Он никак не мог подобрать слово. – А все вышло совсем иначе.

Но какое же тут нужно употребить слово?

– Она тебя любила? – подсказала Катрин.

Он кивнул.

Точно. Вот оно, это слово.

– Это же хорошо.

– Поздно, – ответил он.

Это все перечеркнуло. Это перечеркнуло и меня.

– Похоже, она меня…

Ну, говори же.

– …покинула из любви. Да, из любви. Покинула.

– Вы еще увидитесь? – спросила Катрин.

– Нет. Она умерла. Манон уже давно нет в живых.

Он закрыл глаза, чтобы не смотреть на Катрин, чтобы не видеть ту боль, которую он ей сейчас причинит.

– А я любил ее. Я так любил ее, что, когда она ушла, я перестал жить. Она умерла, а у меня засело в голове, как подло она со мной обошлась. Какой я был дурак! И… прости, Катрин, – я им и остался. Я даже не могу ничего толком сформулировать, говоря об этом. Мне, наверное, сейчас лучше уйти, пока я не сделал тебе еще больнее, а?..

– Конечно иди. И обо мне не беспокойся: ты мне не делаешь больно. Такова жизнь, нам уже не по четырнадцать лет. Когда у тебя нет никого, кого бы ты мог любить, поневоле станешь странным. И в каждом новом чувстве на какое-то время оживает старое. Так уж устроен человек… – прошептала Катрин спокойно и уверенно.

Она посмотрела на кухонный стол, который был виновником всего случившегося.

– Хотела бы я, чтобы мой муж покинул меня из любви. Это, наверное, самый лучший вариант быть покинутым.

Эгаре шагнул к Катрин, неловко обнял ее. Но это объятие было проникнуто горечью и отчуждением.


13

Пока на плите пыхтел чайник, Эгаре сделал сто отжиманий от пола. После первого глотка кофе он заставил себя сделать еще и двести приседаний, до дрожи в ногах.

Потом принял контрастный душ, побрился, несколько раз серьезно порезавшись. Дождался, когда перестанет идти кровь, выгладил белую рубашку и завязал галстук. Сунув в карман брюк несколько банкнот, он бросил пиджак на руку и пошел к двери.

На лестничной площадке он старался не смотреть в сторону квартиры Катрин.

Его тело уже успело безумно соскучиться по ее объятиям.

А что потом? Я утешу ее, она утешит меня, и мы будем чувствовать себя как два использованных носовых платка.

Он достал из почтового ящика заказы на книги, оставленные соседями. Поздоровался с Тьерри, вытиравшим столы, влажные от утренней росы.

Он съел свой омлет с сыром, почти не осознавая этого и не чувствуя вкуса, потому что с яростным усердием штудировал утреннюю газету.

– Ну, что пишут? – спросил Тьерри, положив руку на плечо Эгаре.

Этот жест был таким легким, таким дружеским, и мсье Эгаре усилием воли заставил себя не вскочить и не потрясти Тьерри за плечи.

Как она умерла? Отчего? Было ли ей больно? Может, она звала меня? Может, каждый день смотрела на дверь? Почему я был таким гордым?

Почему все так случилось? Какое наказание я заслужил? Может, мне и в самом деле покончить с собой? Хоть раз в жизни принять правильное решение?

Эгаре читал рецензии на книги. Читал внимательно, с маниакальной сосредоточенностью, словно задавшись целью не пропустить ни единого слова, ни единого факта, ни единой точки зрения. Он подчеркивал отдельные фразы, писал свои комментарии и тут же забывал все, что читал.

Читал дальше…

Он даже не поднял головы, когда Тьерри сказал:

– Вон та машина стоит здесь с ночи. Они что там, спят, что ли? Может, опять какие-нибудь охотники на этого писателя?

– Макса Жордана? – спросил Эгаре.

Пусть хоть этот мальчик не совершает таких глупостей.

Тьерри направился к машине, и она сразу же резко тронулась и уехала.

Услышав приближение смерти, она испугалась. И хотела, чтобы я ее защитил. А меня не было. Я в это время жалел сам себя.

Эгаре почувствовал тошноту.

Манон. Ее руки.

Ее письмо, ее запах, ее почерк – во всем этом всегда было что-то живое. Как мне ее не хватает!

Я ненавижу себя. Я ненавижу ее!

Как она допустила такое?.. Как она могла умереть?.. Это наверняка какое-то недоразумение. Она наверняка жива. Живет себе где-нибудь…

Он помчался в туалет, и его вырвало.


Тихого воскресенья не получилось.

Он подмел сходни, разнес по полкам книги, которые за несколько последних дней отказался продавать. С ювелирной точностью расставил их по местам. Вставил в кассовый аппарат новую ленту. Он не знал, куда девать руки.

Если я переживу этот день, я переживу и остальные дни, которые мне отпущены судьбой.

Он обслужил одного итальянца – «Я недавно видел книгу с вороном в очках на обложке. Она уже переведена?»

Он фотографировался с какой-то туристской парочкой, принимал заказы на книги с критикой ислама из Сирии, продал одной испанке антитромбозные чулки, насыпал в мисочки корм для Кафки и Линдгрен.

Пока кошки бродили по судну, Эгаре листал каталог канцелярских товаров, в котором были представлены не только термосалфетки с напечатанными на них рассказами из шести слов разных авторов, от Хемингуэя до Мураками, но и солонки, перечницы и приборы для специй в виде миниатюрных бюстов. Шиллер, Гёте, Колетт[19], Бальзак и Вирджиния Вулф, у которых из черепов сыпалась соль, перец или сахар.

Что за чушь?..

«Абсолютный бестселлер в разделе нон-бук: новые закладки в каждом книжном магазине. Особое предложение: „Ступени“ Германа Гессе – культовая подпорка для книг отдела поэзии!»

Эгаре тупо уставился на рекламный текст.

Знаете что? Пошли вы все в жопу с вашими Гёте-солонками! С вашими детективами на туалетной бумаге! И «Ступенями» – «В любом начале волшебство таится»[20] – в качестве украшения книжной полки!.. Спешите видеть! Хватит!

Эгаре посмотрел из окна на Сену.

Как сверкает вода! Как дробится в ней небо!

В сущности, очень даже недурно.


Может, Манон рассердилась на меня за что-нибудь и поэтому ушла таким необычным способом? Потому что я такой, какой есть, и у нее просто не было другой возможности? Например, поговорить со мной. Просто рассказать мне о своей беде. Попросить меня о помощи. Сказать мне правду.

– Что я, не человек, что ли? Кто я вообще? – произнес он вслух.

Жан Эгаре захлопнул каталог, свернул его в трубочку и сунул в задний карман серых брюк.

Он словно только для этого и жил все последние двадцать с лишним лет. До этой самой минуты, когда вдруг понял, чтó ему нужно делать. Чтó он должен был делать все это время, – даже без письма Манон.

Мсье Эгаре прошел в машинное отделение, открыл ящик с инструментами, в котором царил безукоризненный порядок, достал аккумуляторный винтовёрт, сунул в карман насадку и пошел к сходням. Вынув каталог из кармана и положив его на металлический настил, Эгаре встал коленями на глянцевые страницы, надел насадку на винтовёрт и принялся вывинчивать мощные болты, которыми сходни были закреплены у причала. Один за другим.

Затем отсоединил шланг для забора воды с берега, вынул штекер из распределительного щита на пристани и снял с кнехтов швартовы, которыми «Литературная аптека» уже двадцать лет была прикована к берегу.

Эгаре несколько раз ударил каблуком по кромке сходней, чтобы они отделились от береговой стенки, поднял их, протолкнул в бортовой проем на палубу, прыгнул на борт и закрыл дверцу.

Он пошел на корму в рулевую рубку, мысленно послав на рю Монтаньяр радиограмму: «Прости, Катрин», – и перевел ключ зажигания в положение предпускового подогрева.

Потом через десять секунд, которые он отсчитывал в радостном предвкушении старта, повернул ключ еще на одно деление.

Двигатель завелся как по команде.

– Мсье Эгаре! Мсье Эгаре! Алё! Подождите!

Он обернулся через плечо.

Жордан?.. Да, это Жордан! В наушниках и украшенных стразами солнечных очках на пол-лица из арсенала мадам Бомм, как определил Эгаре.

Жордан мчался к «книжному ковчегу» с зеленым парусиновым рюкзаком на спине, возбужденно прыгавшим в такт его шагам, и разнокалиберными сумками, болтавшимися у него в руках. За ним бежала какая-то парочка с фотоаппаратом.

– Вы куда? – заорал на ходу Жордан.

– К черту! Подальше отсюда! – проорал в ответ Эгаре.

– Отлично! Я с вами!

Жордан принялся швырять свой багаж на борт, когда «Лулу», натужно дрожа от непривычной вибрации, уже отделилась от набережной. Половина вещей полетела в воду, в том числе и нагрудная сумочка с мобильным телефоном и бумажником.

Двигатель ровно и глухо тарахтел, окутывая судно и окрестности в радиусе полусотни метров черными облаками сгоревшей солярки. Эгаре увидел начальника причала, с руганью бегущего к месту стоянки «Лулу».

Он перевел рычаг в положение «полный вперед».

Юный прозаик взял разбег.

– Нет! – крикнул Эгаре. – Мсье Жордан! Не вздумайте! Об этом не может быть и речи! Имейте же…

Макс Жордан прыгнул.


14

– …совесть!..


Макс Жордан поднялся с палубы, потирая колено, растерянно посмотрел вслед своим уплывающим вещам, которые кружились в водовороте за кормой и медленно погружались в воду, потом широко улыбнулся и заковылял в рубку. В наушниках.

– Здравствуйте! – радостно сказал беглый автор. – Значит, вы еще и плаваете на этой посудине?

Эгаре возмущенно закатил глаза. Потом он прочтет ему нотацию и вежливо вышвырнет на берег. А сейчас ему нужно было сосредоточиться на управлении судном против течения. Что ему только не попадалось навстречу! Прогулочные катера, грузовые баржи, плавучие дома, птицы, мухи, пена… Как там было в правилах? Кто кому уступает дорогу и с какой скоростью он вообще имеет право двигаться? И что означают эти желтые ромбы над пролетами мостов?

Макс все еще смотрел на него, словно ожидая от него чего-то.

– Жордан, посмотрите, как там кошки и книги. И сварите кофе. А я постараюсь за это время никого не отправить на тот свет.

– Что? Кого вы хотите отправить на тот свет? – в недоумении уставился на него писатель.

– Да снимите вы наконец эти дурацкие наушники! И сварите кофе.

Когда спустя некоторое время Макс Жордан поставил в специальное углубление на панели, рядом с огромным штурвалом, металлическую чашку с крепким кофе, Эгаре уже немного привык к вибрации и приноровился к течению. Он и не помнил, когда в последний раз управлял баржей. Чего стоил один только нос длиной с три фуры! Который при этом так деликатно и бесшумно резал водную гладь.

Эгаре было и страшно и весело. Ему хотелось кричать и петь. Он впился пальцами в штурвал. Это было безумие, то, что он делал, это был идиотизм… Это было… потрясающе!

– Где вы этому научились? Всем этим корабельным премудростям? – спросил писатель, с благоговением глядя на навигационные приборы.

– У отца. Мне тогда было двенадцать. А в шестнадцать я получил сертификат судоводителя каботажного плавания, потому что думал, что когда-нибудь буду возить уголь на север страны.

И стану настоящим, уверенным в себе мужчиной, которому, чтобы быть счастливым, не нужен порт назначения. Боже, как летит время!

– Круто! А мой отец не научил меня даже делать бумажные кораблики.

Париж проплывал мимо, как на киноэкране. Пон-Нёф, Нотр-Дам, Арсенальная пристань.

– Да, прикольно вы смотали удочки! Джеймс Бонд отдыхает! Вы пьете кофе с молоком и сахаром, мистер Бонд? – спросил Жордан. – А зачем вы это сделали?

– Что сделал? Без сахара, Манипенни[21].

– Ну, обрубили концы. Свалили из Парижа. Решили поиграть в Гекльберри Финна на плоту. В Форда Префекта[22], в…

– Из-за женщины.

– Из-за женщины? Мне казалось, что женщины вас мало интересуют.

– Женщины – да. Меня интересует только одна. Но зато очень. И я еду к ней.

– А. Понятно. А почему вы не поехали к ней на автобусе?

– А вы думаете, что только книжные персонажи откалывают такие номера?

– Нет. Я думаю о том, что не умею плавать, а вы в последний раз управляли таким вот «Титаником» еще будучи школьником. А еще я думаю о том, что пять банок с кошачьим кормом вы расположили в алфавитном порядке… Может, вы просто псих? Боже мой! Неужели вы когда-то были двенадцатилетним мальчишкой? Трудно поверить! Вы производите впечатление, как будто всегда были таким.

– В самом деле?

– Таким взрослым. Таким… трезвым и невозмутимым…

Знал бы он, какой я дилетант!

– Я бы не доехал даже до вокзала. Слишком много времени было бы на раздумья, мсье Жордан. Нашлись бы и причины, по которым мне не следует ехать. И я бы не поехал. Стоял бы сейчас вон там… – Эгаре показал рукой на мост, с которого им махали девушки на велосипедах. – И так и остался бы там, где всегда был. В своей привычной жизни. Торчал бы в ней и дальше, как в жопе вилка.

– Вы сказали «в жопе»?..

– Да, ну и что?

– Классно. Теперь я за вас спокоен, теперь алфавитный порядок в вашем холодильнике уже не вселяет в меня такой тревоги.

Эгаре взялся за чашку. Интересно, какую тревогу вселило бы в него сообщение, что женщины, из-за которой он так резко обрубил все концы, уже двадцать один год нет в живых? Эгаре представил себе, как он скажет об этом Жордану. Сейчас. Знать бы только как.

– А вы, мсье? – спросил он. – Что заставило вас бежать отсюда без оглядки?

– Я хочу… я решил отправиться… на поиски новой истории, – запинаясь, пояснил Жордан. – Потому что… у меня внутри – пусто. Я не вернусь домой, пока не найду. Честно говоря, я просто пришел на причал, чтобы попрощаться с вами, а тут вы отчаливаете… Можно мне с вами, а? Можно?

Он смотрел на него с такой надеждой, что Эгаре решил повременить с высадкой случайного пассажира.

Впереди был весь мир, позади – опостылевшая прежняя жизнь, и он вдруг опять почувствовал себя мальчишкой, каким и в самом деле был когда-то. Хотя Макс со своей юношеской колокольни и не мог себе этого представить.

Он чувствовал себя двенадцатилетним. Как в то далекое время, когда он редко страдал от одиночества, хотя и любил быть один. Или с Виджайей, этим худеньким воробьем из индийской семьи математиков, жившей по соседству. Когда он еще верил в свои ночные сны как в некий второй, реальный мир, некое горнило испытаний. Да, тогда он верил, что в этом мире грез и сновидений есть задачи, решив которые человек может подняться на следующую ступень в мире бодрствования.

– Найди выход из лабиринта! Научись летать! Укроти Цербера! Тогда, проснувшись, ты увидишь, что одно из твоих желаний исполнилось.

Тогда он еще был способен верить в силу своих желаний. Которая, конечно же, зависела от готовности пожертвовать чем-то очень дорогим или важным.

– Сделай так, чтобы мои родители за завтраком снова смотрели друг на друга! Я отдам за это глаз. Левый. Потому что правый мне еще нужен для управления судном.

Да, он умел так молиться мальчишкой, когда не был еще таким… – как сказал Жордан? – таким «трезвым и невозмутимым». Он писал письма Богу и скреплял их кровью из пальца. А сейчас, через каких-то тысячу лет, он стоит за штурвалом огромного судна и вновь чувствует, что у него вообще есть какое-то желание.

– Ха! – вырвалось у Эгаре.

Он выпрямился и расправил плечи.

Жордан покрутил ручки настройки рации и случайно поймал волну лоцманской службы, регулировавшей движение речных судов на Сене.

– …повторение обращения к двум придуркам, закоптившим соляркой акваторию реки в районе Елисейских Полей: «Привет от начальника причала! Для справки: правый борт там, где большой палец на руке – слева».

– Это они что, про нас? – спросил Жордан.

– Да плевать! – успокоил его мсье Эгаре.

Они переглянулись, криво ухмыляясь.

– А кем вы хотели стать, когда были мальчишкой, мсье… э-э-э… Жордан?

– Когда был мальчишкой? То есть другими словами – вчера?

Жордан весело рассмеялся. Потом притих и задумался.

– Я хотел стать мужчиной, которого мой отец принимал бы всерьез… И толкователем снов, что уже противоречило этому желанию.

Эгаре прочистил горло:

– Мсье, подберите-ка нам маршрут на Авиньон. Отыщите какой-нибудь шикарный маршрут по каналам на юг. Такой, чтобы нам… хорошо мечталось в пути.

Эгаре указал на стопку карт, покрытых густой сетью голубых судоходных путей, каналов, марин[23] и шлюзов.

Жордан вопросительно посмотрел на него. Мсье Эгаре прибавил ходу.

– У Санари написано, – сказал он, глядя на воду, – что, если хочешь разгадать сон, ты должен водным путем отправиться на юг. И что там ты можешь вновь обрести себя, но только при условии, что по дороге ты себя потеряешь, пропадешь, сгинешь. От любви. От тоски. От страха. На юге, слушая море, начинаешь понимать, что смех и плач звучат совершенно одинаково и что душе иногда нужно поплакать, чтобы быть счастливой.

В груди у него словно проснулась птица и осторожно, как бы удивляясь тому, что еще жива, расправила крылья. Она рвалась наружу. Она хотела пробить его грудь и, взяв с собой его сердце, подняться в небо.

– Я иду… – пробормотал Жан Эгаре. – Я иду, Манон.

Дневник Манон
На пути в мою жизнь, между Авиньоном и Лионом

30 июля 1986 г.

До сих пор не верится, что они все в последний момент не полезли вслед за мной в поезд. С меня хватило и того, что они (родители, тетушка Жюли «Женщинам вообще не нужны мужчины», кузины Дафна «Я слишком толстая» и Николет «Я всегда так устаю») спустились к нам в долину со своего чабрецового холма и увязались за мной в Авиньон, чтобы собственными глазами увидеть, как я сяду в скорый поезд Марсель – Париж. Мне кажется, им всем просто захотелось в город – развеяться, сходить в кино, купить пару пластинок Принса[24].

Люк с нами не поехал. Из опасения, что я передумаю и останусь, если он будет стоять на перроне. И он прав: я всегда за сто метров вижу, что у него на душе. Уже по тому, как он стоит или сидит, по положению его плеч или головы. Он южанин до мозга костей, его душа – это огонь и вино, он никогда не бывает хладнокровным, он ничего не может делать без чувства, он не знает, что такое равнодушие, безразличие к чему бы то ни было. Говорят, большинству парижан плевать на все с высокой колокольни.

Я стою у окна экспресса и ощущаю себя одновременно и ребенком и взрослой. Я только что в первый раз по-настоящему распрощалась с родиной. В сущности, я и вижу ее в первый раз, быстро удаляясь от нее километр за километром. Напоенное светом небо, звон цикад в кронах вековых деревьев, ветры, борющиеся друг с другом за каждый миндальный листочек. Зной – как лихорадочный жар. Золотое мерцание в воздухе, когда солнце садится и окрашивает крутые горы, увенчанные коронами деревень, розовым и шафранным цветом. И земля, непрестанно осыпающая нас разнообразнейшими дарами, неустанно растущая нам навстречу, – там пробиваются сквозь камни розмарин и чабрец, там наливаются тугой плотью вишни; там упругие семена липы пахнут смехом девушек, которым те встречают парней в тени платанов. Реки сияют тонкими бирюзовыми ожерельями между дикими отвесными скалами, а море на юге горит такой ослепительной, такой жгучей синевой – как пятна от черных маслин на коже влюбленных после объятий под оливковым деревом… Земля тянется к человеку, подходит к нему угрожающе близко. Она беспощадна. Терновник. Скалы. Ароматы. Папа говорит, что Прованс сотворил людей из деревьев, пестрых скал и источников и назвал их французами. Они твердые и гибкие, как ветви деревьев, сильные и упрямые, как камни, говорят и чувствуют из глубины души и вскипают так же быстро, как вода в глиняном горшке на плите.

Я чувствую, как спадает жара, вижу, как тускнеет кобальтовое сияние неба… Чем дальше на север, тем более мягкими и размытыми становятся формы земли. Холодный, циничный север! Способен ли ты любить?

Конечно, мама боится, как бы в Париже со мной чего-нибудь не случилось. Она опасается не столько того, что меня разорвет на куски одна из бомб ливанской фракции, которые начиная с февраля взрывались в галерее Лафайет и на Елисейских Полях, сколько что я стану жертвой какого-нибудь мужчины. Или, боже упаси, женщины. Одной из этих сен-жерменских интеллектуалок с туго набитыми головами и пустыми сердцами, которые могут привить мне вкус к эксцентричной жизни художественной богемы, где тоже все рано или поздно кончается тем, что женщины моют кисти своим господам творцам.

Мне кажется, мама боится, что вдали от Боньё и его атласских кедров, винограда Верментино и розовых сумерек я могу столкнуться с чем-нибудь вредным и опасным для моей будущей жизни. Я слышала, как она сегодня ночью плакала в летней кухне от отчаяния. Ей страшно за меня.

Говорят, будто в Париже царит дух соперничества и мужчины соблазняют женщин своей холодностью. Каждая женщина хочет укротить мужчину и превратить в страсть ледяную корку, которой он покрыт. Каждая женщина… А южанки особенно. Говорит Дафна, но я думаю, она не понимает, что мелет. Диеты явно оказывают галлюцинаторное действие.

Папа – истинный провансалец и само спокойствие. «Что эти горожане могут предложить такой, как ты?» – говорит он. Я люблю его, особенно когда он во время очередного пятиминутного приступа гуманизма объявляет Прованс колыбелью всей национальной культуры. Когда он бормочет по-окситански[25], восторгаясь тем, что любой зачуханный фермер, выращивающий оливки или помидоры, говорит здесь на языке художников, философов, музыкантов и молодежи уже четыреста лет. Не то что парижане, возомнившие, будто творчество и любовь к миру свойственны только их обуржуазившейся интеллигенции…

Ах, папа! Платон с мотыгой и непримиримый враг воинствующей нетерпимости.

Мне будет не хватать пряности его запаха, тепла его груди и его голоса, напоминающего далекие раскаты грома.

Я знаю, мне будет не хватать и гор, и лазури, и мистраля, который начисто выметает виноградники… Я взяла с собой мешочек земли и пучок трав. А еще косточку нектарина, обсосанную мной до зеркального блеска, и камешек-голыш, который я кладу под язык, когда меня мучит жажда и тоска по нашим провансальским источникам, – как у Паньоля[26].

Будет ли мне не хватать Люка? Он всегда был рядом, я не знаю чувства тоски по нему. Оно бы мне понравилось. Мне было бы приятно скучать по нему. Мне незнакома эта тянущая ноющая боль, о которой говорила, многозначительно опуская слова, кузина Дафна «Я слишком толстая»: «Такое ощущение, как будто мужчина бросил якорь в твою грудь, в твой живот, прямо между ног. И когда его нет, то как будто натягивается якорная цепь и все тянет, тянет…» Образ, конечно, уткий, но она при этом улыбалась.

Что же это, интересно, за ощущение – так хотеть мужчину? А я? Я тоже бросаю якорь в него или мужчина легче забывает? Может, Дафна просто вычитала это в одном из своих дурацких романов?

Я все знаю о мужчинах, но ничего о мужчине. Каков он, мужчина, когда он с женщиной? Знает ли он в двадцать лет, как будет любить ее в шестьдесят? Ведь в отношении своей работы он точно знает, как будет думать, действовать и жить в шестьдесят?

Я вернусь через год, мы с Люком отпразднуем свадьбу, как птицы. А потом будем делать вино и детей год за годом.

На этот год я свободна. Как и на все остальные. Люк не станет ни о чем меня спрашивать, если я как-нибудь приду домой поздно или вдруг захочу поехать в Париж или еще куда-нибудь. Это его подарок ко дню нашей помолвки – свобода в браке. Он такой.

Папа бы его не понял – свобода от верности? Из любви? «Дождя тоже на всю землю не хватает», – сказал бы он. Любовь – это дождь, мужчина – это земля. А мы, женщины? «А вы возделываете мужчину, он расцветает под вашими руками. Вот она – власть женщин».

Я еще не знаю, нужен ли мне подаренный Люком дождь. Этого дождя слишком много. А может, меня слишком мало?

Хочу ли я отплатить ему тем же? Люк сказал, что не настаивает на этом и что не ставит никаких условий.

Я дочь высокого толстого дерева. Я стала кораблем, без якоря и без флага, я вышла в открытое море на поиски света и тени, я пью ветер, позабыв о причалах.

Обреченная на свободу, подаренную ли или взятую самовольно.

Ах да, прежде чем моя внутренняя Жанна д’Арк опять сдерет с себя рубашку и продолжит свои лирические стенания, я должна упомянуть вот еще о чем: я и в самом деле познакомилась с мужчиной, который видел, как я плачу и пишу свой дневник. В купе вагона. Он увидел мои слезы, а я стала прятать их и это свое детское «отдай мою куклу!», в которое я каждый раз впадаю, стоит мне только покинуть свою маленькую долину…

Он спросил, сильно ли меня одолевает тоска по родине.

– А почему вы решили, что это тоска по родине? Может, это любовные муки, – сказала я.

– Тоска по родине – это тоже любовные муки. Только хуже.

Он продавец книг. Для француза он довольно высок, зубы у него белые и блестящие, глаза зеленые, как трава. Напоминают цветом кедровую обшивку моей спальни в Боньё. Губы как черный виноград, волосы густые и жесткие, как ветви розмарина.

Его зовут Жан. Он перестраивает фламандскую баржу, хочет устроить на ней огород целебных книг. «Выращивать бумажные лодки для души», – сказал он. Это будет «аптека», литературная аптека, для всех чувств, от которых нет лекарств. Например, таких, как тоска по родине. Он говорил, что есть разные виды тоски. Жажда чувства защищенности, мечта о семье, страх расставания или любовная тоска.

– Острое желание поскорее полюбить что-нибудь хорошее: место, человека, какую-нибудь определенную кровать.

Он говорил это так, что его слова не казались смешными, а, наоборот, выглядели очень логичными.

Жан пообещал мне дать книги, которые утолят мою тоску по родине. Он говорил об этом как о какой-то полумагической, но все же официальной медицине.

Он показался мне белой вороной, умной, сильной и как бы парящей над вещами. Он – как большая гордая птица, стерегущая небо.

Нет, я не так выразилась: он не обещал мне дать книги – он сказал, что терпеть не может обещаний. Он просто предложил мне их.

– Я могу вам помочь. Если вы не хотите больше плакать или, наоборот, хотите грустить. Или смеяться, чтобы меньше плакать. Я помогу вам.

Мне хочется его поцеловать, чтобы посмотреть, что́ он может – только говорить и знать или еще чувствовать и верить.

И как высоко он умеет летать, этот белый ворон, который видит все, что творится у меня в душе.


15

– Я хочу есть, – говорил Макс.

– А у нас достаточно питьевой воды? – спрашивал Макс.

– Я тоже хочу порулить! – канючил Макс.

– Неужели на борту нет ни одной удочки? – ныл Макс.

– Без телефона и кредитных карточек я чувствую себя каким-то кастратом. А вы? – вздыхал Макс.

– Нет, – отвечал Эгаре. – Вы могли бы заняться уборкой. Это своеобразная двигательная медитация.

– Уборкой? Вы серьезно? О, смотрите! Опять шведские парусники! Они всегда идут прямо посредине реки, как будто это их собственность. У англичан другая манера: они ведут себя так, как будто судовождение по плечу только им одним, а остальным лучше аплодировать с берега и махать флажками. Ну, с этими, правда, все ясно – Трафальгарское сражение… Они, наверное, до сих пор задыхаются от гордости. – Он опустил бинокль. – А у нас-то есть флаг на заднице?

– На корме, Макс, на корме. Задница судна называется кормой.

Чем дальше они продвигались вверх по извилистой Сене, тем возбужденней становился Макс и тем спокойней Эгаре.

Река, описывая широкие дуги, неспешно катила свои воды сквозь леса и парки. По берегам тянулись обширные фешенебельные земельные участки с домами, старинные фасады которых красноречиво говорили о том, что за ними нет недостатка ни в деньгах, ни в семейных тайнах.

– Откройте ящик с инструментами, там где-то должны быть флаг и вымпел-триколор, – сказал Эгаре. – И поищите заодно железные колышки и молоток; они вам понадобятся для швартовки, если мы не найдем подходящую пристань.

– Понял. А если я не знаю, как нужно швартоваться?

– Об этом написано в книге «Отпуск на плавучей даче».

– А про рыбалку там не написано?

– В разделе «Как горожанину выжить в провинции».

– А где искать ведро и швабру? Тоже в книге? – весело хрюкнул Макс и опять надел свои наушники.

Эгаре заметил впереди несколько каноэ и, потянув шнур сигнальной сирены, дал протяжный гудок. Звук – низкий, мощный – словно током пронизал Эгаре от макушки до кончиков пальцев ног.

– О!.. – шепотом произнес мсье Эгаре и еще раз потянул за шнур.

Такое могли придумать только мужчины.

Гудок и его эхо в груди и животе воскресили в памяти ощущение кожи Катрин под его пальцами. Мягкой, теплой, гладкой. Нежной упругости и округлости ее плечевых мышц. Это воспоминание на мгновение совершенно выбило его из равновесия.

Прикасаться к женщинам! Плыть по реке на барже! Просто удрать!

Миллиарды нервных клеток проснулись в нем, поморгали спросонья, потянулись и сказали: «Класс! Вот этого нам как раз не хватало! Давай! Еще! Жми на газ!»

Правый борт, левый борт, фарватер, обозначенный цветными буями, – руки еще помнили штурвал и сами делали все, что от них требовалось, уверенно ведя судно по этому коридору. А женщины – мудрые существа, у которых чувства не вступают в противоречие с мыслями и которые в любви не знают границ.

И берегись бурунов перед шлюзными воротами!

Берегись женщин, которые всегда хотят быть слабыми. Они не прощают слабость мужчинам.

Но последнее слово за шкипером.

Или его женщиной.

Однако надо же будет где-то причалить? А пришвартовать эту калошу так же просто, как отключить ночные мысли.

Ерунда! Выберем вечером какую-нибудь особенно аппетитную, длинную, снисходительную набережную, аккуратно задействуем (если найдем!) вертикальный руль и… Что – «и»?

Может, все же причалить прямо к берегу?

Или просто плыть и плыть на край света. Пока жив.

Из какого-то ухоженного сада на берегу на него смотрела группа женщин. Одна из них помахала ему. Им здесь не каждый день приходилось видеть грузовые баржи или фламандские сухогрузы – отдаленных предков «Лулу», – которыми правят невозмутимые капитаны, небрежно закинувшие ноги на высокий табурет и легко поворачивающие огромный штурвал одним пальцем.

Потом цивилизация вдруг кончилась. После Мелёна их обступили по-летнему яркие зеленые просторы.

А запахи! Такие чистые, свежие, тонкие!

И было что-то еще, что резко отличало здешние места от Парижа. Вернее, чего-то здесь не было. Чего-то, к чему Эгаре настолько привык, что отсутствие его вызвало у него легкое головокружение и какое-то странное жужжание в ушах.

Наконец он понял, в чем дело, и почувствовал огромное облегчение.

Здесь не было шума автомобилей, гула электричек метро, жужжания кондиционеров. Ровного гудения миллионов машин и механизмов, лифтов и эскалаторов. Здесь не было утробного рева сдающих задом огромных фур, визга тормозных колодок поездов, стука каблуков или хруста гальки под ногами. Уханья мощных басов из окна какого-то жлоба, живущего через два дома от него, стука скейтбордов, треска мопедов.

Впервые Эгаре испытал нечто подобное, услышав воскресную тишину в Бретани, где они с родителями были в гостях у родственников. Там, между Понт-Авеном и Кердрюком, тишина показалась ему подлинной жизнью, спрятавшейся от больших городов на краю света, в Финистере. А Париж он после этого воспринимал как некую гигантскую машину, которая, низко гудя, непрестанно творила мир иллюзий для своих обитателей. Она усыпляла людей изготовленными в лабораторных условиях запахами, эрзацами ароматов природы, убаюкивала их искусственными звуками, искусственным светом и кислородом. Как у Э. М. Форстера[27], которого он любил в детстве. И когда эта «машина» в один прекрасный день остановится, люди, которые до этого общались исключительно посредством компьютеров, умрут от внезапной тишины, чистого солнца и интенсивности их собственного, нефильтрованного чувственного восприятия. Они умрут от передозировки жизни.

Именно так Эгаре чувствовал себя теперь – его накрыла лавина сверхмощного восприятия, которого он никогда не знал в городе.

Как ломило легкие от глубокого вдоха! Как потрескивало в ушах в этой неведомой свободе покоя! Как блаженствовали глаза, видя живые формы!

Запах реки, шелковый воздух, безграничная высь над головой. В последний раз он чувствовал этот покой и эту ширь, когда они с Манон скакали верхом по просторам Камарга поздним пастельно-голубым летом. Дни были еще яркими и горячими, как чугунная кухонная плита. Но по ночам луговые травы и леса по болотистым озерным берегам уже пили росу. Воздух был напоен ароматом осени, пропитан солью солеварен. Пахло кострами цыган, живших в своих летних таборах, затерянных посреди коровьих пастбищ, колоний фламинго и старых заброшенных фруктовых плантаций.

Жан и Манон скакали на стройных ходких лошадках по пустынным равнинам, усыпанным бирюзовыми блестками озер, по извилистым проселочным дорогам, обрывающимся на лесных опушках, к заброшенным побережьям, в этот бескрайний затерянный мир, омываемый бессонными волнами, куда можно добраться только на этих местных камаргских лошадках серовато-белой масти, обладающих уникальной способностью – жевать, держа морду в воде.

Какие безлюдные просторы! Какое неземное безмолвие!

– А помнишь, Жан? Ты и я – Адам и Ева на краю света?

Сколько веселья было в голосе Манон! Смеющийся расплавленный шоколад…

Да, они словно открыли на краю знакомого, привычного им мира другую вселенную, не тронутую за последние две тысячи лет человеком с его манией превращать природу в дороги, города и супермаркеты.

Ни дерева, ни холма, ни дома. Только небо над самой головой. Они видели табуны диких лошадей. Цапли и дикие гуси ловили рыбу, змеи охотились на изумрудных ящериц. Они чувствовали все молитвы тысяч странников, которых Рона от самых своих истоков, скрытых под ледником, притащила сюда, в эту необычайно широкую дельту, и призраки которых теперь блуждали среди дрока, ив и карликовых деревьев.

Каждое утро дышало такой свежестью и таким целомудрием, что он терял дар речи от чувства благодарности за то, что ему даровано было счастье родиться. Он плавал в Средиземном море, облитый лучами восходящего солнца, с ликующими воплями носился нагишом по шелковым белым дюнам, чувствуя себя неотъемлемой частью этой пустынной дикой природы. Изнемогая от избытка сил.

Манон с неподдельным восторгом смотрела, как он плавает, как хватает рыбешек, стайками снующих в воде, умудряясь даже поймать несколько штук. Они все больше освобождались от цивилизации. Жан отпустил бороду, Манон голой скакала верхом с распущенными волосами, падавшими ей на грудь, на своей добродушной, умной лошадке с бархатными ушами. Оба загорели дочерна, и, когда вечерами они любили друг друга у потрескивающего костра на еще теплом песке, Жан упивался сладко-горьким вкусом ее кожи. Это были соль моря, соль ее пота, соль прибрежных лугов, в которых, подобно влюбленным, слились река и море.

Касаясь губами черного пушка между ног Манон, Жан чувствовал головокружительный, гипнотический запах Евы, запах жизни. Манон пахла своей кобылкой, на которой так ловко и уверенно скакала, пахла свободой. Она благоухала какой-то сложной смесью восточных пряностей и сладостью цветов и меда – она пахла женщиной!

Она непрерывно произносила его имя, то шепотом, то сквозь стоны, вкладывая в эти звуки все свое жгучее вожделение:

– Жан!.. Жан!..

Он никогда еще не чувствовал себя мужчиной так остро, как в эти ночи. Она широко открыла, распахнула себя перед ним, всем телом отдалась ему, его губам, его телу, его члену. И в ее открытых, впившихся в него глазах отражалась луна. Сначала узкий серп, потом пол-лепешки и наконец огромный оранжевый диск. Луна успела проделать половину своего ежемесячного путешествия, прежде чем они покинули Камарг. Они превратились в дикарей, в Адама и Еву, живущих в камышовой хижине. Они были беглецами и первооткрывателями; и он ни разу не спросил Манон, кого и как ей пришлось обмануть, чтобы погрузиться вместе с ним в эти грезы на краю света, среди быков, фламинго и лошадей.

Ночью эту абсолютную тишину под звездным небом нарушало лишь ее дыхание. Сладкое, спокойное, глубокое дыхание Манон.

Это было дыхание Космоса.

Только отпустив образ Манон, спящей на дальнем чужом диком юге, – медленно, осторожно, словно спуская на воду бумажный кораблик, – мсье Эгаре заметил, что все это время смотрел прямо перед собой невидящим взглядом. И подумал, что он может вспоминать свою возлюбленную, не корчась от невыносимой боли.


16

– Да снимите вы наконец свои наушники, Жордан! Послушайте эту тишину!

– Ч-ч-ч! Не кричите! И не называйте меня Жордан. Пожалуй, мне лучше взять какую-нибудь кличку.

– Вот как. И какую же?

– С этой минуты я – Жан. Жан Эгаре.

– Нет уж, простите, это я — Жан Эгаре.

– Гениально, правда? Не пора ли нам перейти на «ты»?

– Нет, не пора.

Жордан сдвинул наушники на затылок и принюхался:

– Пахнет рыбьей икрой.

– Вы что, нюхаете ушами?

– Интересно, что было бы, если бы я упал в эту икру и меня сожрали недоразвитые сомы?

– Мсье Жордан, за борт чаще всего падают пассажиры, которые в пьяном виде писают в воду через релинг. Воспользуйтесь туалетом, и вы останетесь в живых. К тому же сомы не едят людей.

– Да что вы говорите! И где это написано? Тоже в книге? Вы же знаете, то, что люди пишут в книгах, – это всегда лишь та правда, которую они видят в данный момент с высоты своего письменного стола. Я имею в виду, что мир ведь тоже когда-то был диском и стоял себе во Вселенной, как забытый на столике поднос в столовой. – Макс Жордан потянулся. В желудке у него громко и укоризненно заурчало. – Нам надо раздобыть что-нибудь поесть.

– В холодильнике есть…

– Да-да, знаю: кошачья еда. Сердце и курица. Нет, спасибо.

– Вы забыли про банку с фасолью.

Им и в самом деле нужно было срочно купить продуктов. Только на что? Касса Эгаре была почти пуста, а банковские карты Жордана плескались в водах Сены. Правда, воды в баках на некоторое время должно было хватить для туалета, душа и мытья посуды. Плюс два ящика минеральной воды. Но на весь длинный путь на юг этого явно было недостаточно.

Мсье Эгаре вздохнул. Еще несколько минут назад он казался себе пиратом, а теперь вдруг почувствовал себя желторотым выпускником средней школы.

– У меня нюх на полезные вещи! – торжествующе сообщил Жордан, вынырнув через некоторое время из книжного чрева «Лулу» со стопкой книг в руках и длинным круглым картонным футляром под мышкой. – Смотрите: экзаменационная книга по навигации, со всеми знаками, какие только способен выдумать умирающий от скуки чиновник. – Он водрузил тяжеленный том на панель рядом со штурвалом. – Кроме того, справочник морских узлов. Это я беру себе. А вот еще: вымпел на задницу, пардон, – на корму, а также – господа, внимание! – флаг!

Он гордо поднял вверх футляр, а затем извлек из него огромный, свернутый в рулон флаг.

Это была черно-золотая птица с расправленными крыльями. Вернее, книга, стилизованная под птицу: тело в виде корешка и крылья в виде обложки и страниц. Бумажная птица, вышитая на кроваво-красной ткани, была увенчана орлиной головой с черной повязкой на глазу, как у пирата.

– Ну как? Подходит нам такой флаг или нет?

Жан Эгаре почувствовал сильный укол в левой части груди и скорчился.

– Что это с вами? – встревожился Жордан. – Инфаркт, что ли? Только не говорите мне, что в такой-то книге я найду инструкцию по введению катетера!

Эгаре невольно рассмеялся.

– Хорошо, хорошо! – пропыхтел он. – Это просто… от неожиданности. Сейчас все пройдет…

Он попытался игнорировать боль.

Он гладил филигранные стежки, ткань, клюв птицы-книги, ее единственный глаз.

Манон вышила этот флаг к открытию «книжного ковчега», одновременно работая над своим провансальским покрывалом к свадьбе. Ее пальцы касались этой ткани, выводили эти стежки…

Манон… Неужели это единственное, что мне осталось от тебя?

– Зачем тебе выходить за него, за этого винодела?

– Его зовут Люк. И он мой лучший друг.

– Мой лучший друг – Виджайя, но я же не женюсь на нем.

– Я люблю его, и мне будет с ним хорошо. Он предоставляет мне полную свободу, не мешает мне быть такой, как я есть. Без всяких условий.

– Ты могла бы выйти за меня, и со мной тебе тоже было бы хорошо.

Манон опустила шитье на колени; глаз птицы был вышит наполовину.

– Я появилась в планах Люка, когда ты еще и не подозревал, что мы с тобой поедем в одном поезде.

– И ты не хочешь огорчать его сообщением о том, что ему придется составить новый план?

– Нет, Жан. Нет. Я не хочу огорчать себя. Мне будет не хватать Люка. Его великодушия. Я хочу его. Я хочу тебя. Хочу и север и юг. Я хочу жизнь со всем, что в ней есть! Я против «или», я – за «и». Люк предоставляет мне любое «и». Ты смог бы так, если бы мы стали мужем и женой? Если бы был еще кто-то, еще один Жан или Люк или два Жана или два Люка?..

– Я предпочел бы иметь на тебя исключительные права.

– Ах, Жан. То, чего я хочу, – это, конечно, эгоизм, я знаю. Я могу только просить тебя, чтобы ты остался со мной. Ты мне нужен, чтобы выжить.

– На всю жизнь, Манон?

– На всю жизнь, Жан.

– Маловато, но мне хватит.

Она, как будто в знак клятвы, уколола себя в палец и закрасила глаз птицы кровью.

А может, это был просто секс.

Он боялся этого – что был нужен ей лишь для секса.

Но когда они спали вместе, это всегда было больше, чем секс. Это было открытие мира. Это была исступленная молитва. Они всем своим существом ощущали себя, друг друга, свои души, свои тела, свою жажду жизни, свой страх смерти. Это был праздник жизни.

Боль отпустила, Эгаре вновь мог глубоко дышать.

– Да, Жордан, это наш флаг. Самый лучший, какой только можно придумать. Поднимите его на баке, впереди, чтобы все могли его видеть. А триколор – здесь, на корме. Ну, идите же!

Пока Макс выяснял на корме, какой из трепавшихся на ветру стальных тросиков предназначался для поднятия национального флага, а потом тащился через книжное чрево на бак, Эгаре чувствовал, как в нем закипают слезы. Но он знал, что не может плакать.

Макс закрепил флаг и стал поднимать его, все выше и выше.

С каждым его движением сердце Эгаре сжималось все болезненнее.

И вот флаг гордо реял на ветру. Птица-книга взмыла в небо.

Прости меня, Манон! Прости меня!

Я был молод, глуп и тщеславен.

– Ого! Смотрите, легавые! – крикнул Макс.


17

Катер речной жандармерии быстро приближался. Эгаре застопорил машину, и юркое суденышко пришвартовалось у борта «Лулу».

– Как вы думаете, мы можем рассчитывать на двухместную камеру, а? – спросил Макс.

– Мне надо срочно связаться с отделом по охране свидетелей, – сказал Макс.

– Не моя ли это издательница прислала их? – озабоченно произнес Макс.

– Я бы на вашем месте все же занялся мойкой окон или изучением морских узлов, – пробормотал Эгаре.

Молодцеватый жандарм в солнечных очках прыгнул на борт и ловко вбежал по трапу в рулевую рубку.

– Bonjour Messieurs. Service de la navigation de la Seine, Arrondissement de Champagne[28], капрал Левек, – лихо отбарабанил он обычное казенное приветствие.

По тону видно было видно, как он дорожил своей маленькой порцией власти.

Эгаре не удивился бы, услышав из уст этого Левека обвинение в несанкционированном бегстве из собственной жизни.

– Ваша Voies-navigables-de-France-Vignette[29], к сожалению, не размещена на видном месте. А еще я хотел бы убедиться в наличии обязательных спасательных жилетов. Спасибо.

– Я, пожалуй, пойду мыть окна, – сказал Жордан.

Через пятнадцать минут, получив устное замечание и письменное уведомление о взыскании денежного штрафа, мсье Эгаре выложил все деньги из кассы и из кармана брюк на стол – на «марку об уплате налога за пользование водными магистралями Франции», комплект спасательных жилетов неонового цвета, которые обязан иметь каждый капитан при прохождении шлюзов на Роне, и заверенную копию инструкций и положений VNF[30]. Денег не хватало.

– Так… – сказал капрал Левек. – Что будем делать?

Кажется, в его глазах плясали веселые искорки?

– А вы бы не согласились… э-э-э… Может, вы случайно любите книги? – спросил Эгаре, чувствуя, как у него от смущения изменилась дикция.

– Конечно. Я не одобряю эту глупую привычку всех читающих мужчин записывать в слабаки, белоручки и подкаблучники, – ответил жандарм, пытаясь погладить Кафку, который гордо уклонился от его заигрываний и проследовал мимо с высоко поднятым хвостом.

– Тогда, может, вы позволите предложить вам… э-э-э… пару книг вместо недостающей суммы, так сказать, в качестве компенсации?

– Ну… Я-то, допустим, возьму, за жилеты. А как же быть со штрафом? И чем вы собираетесь расплачиваться за стоянки? Я не уверен, что владельцы марин так уж сильно… любят читать. – Левек задумался. – Мой вам совет: идите за голландцами, у них хороший нюх на халяву и они всегда знают, где можно бесплатно бросить якорь.

Когда они шли через чрево «Лулу», вдоль книжных стеллажей, чтобы Левек выбрал себе «компенсацию недостающей суммы», капрал вдруг обратился к Максу, который драил окна рядом с креслом для чтения, усердно стараясь не смотреть на жандарма:

– Скажите, вы, случайно, не тот известный писатель?

– Я? Нет. Что вы! Я… э-э-э… – Жордан бросил быстрый взгляд на Эгаре, – …его сын и работаю обычным продавцом спортивных носков.

Эгаре изумленно уставился на Макса, которого только что против своей воли усыновил.

Левек взял в руку лежавшую на одной из стопок книг «Ночь», внимательно всмотрелся в портрет Макса на обложке:

– Точно?..

– Ну… как вам сказать? Может быть…

Левек понимающе кивнул:

– Ну да, конечно. У вас, наверное, целая толпа поклонниц?

Макс нервно теребил висевшие у него на шее наушники.

– Не знаю, – пробормотал он. – Возможно.

– Моя бывшая невеста очень любила вашу книгу. Пардон, книгу того типа, который так на вас похож. Все уши мне прожужжала. Может, вы… напишете мне что-нибудь сюда от его имени?

Макс кивнул.

– «Дорогому Фредерику, – продиктовал Левек. – С дружеским приветом».

Макс, скрипя зубами, надписал книгу.

– Отлично! – сказал Левек и с улыбкой повернулся к Эгаре. – Может, ваш сын заплатит за вас штраф?

Жан Эгаре кивнул:

– Конечно. Он хороший мальчик.

Макс, вывернув свои карманы, выскреб из них несколько мелких банкнот и монет, и они окончательно обанкротились. Поэтому Левек, вздохнув, прихватил еще пару книжных новинок («для коллег») и «Кулинарные рецепты для холостяков».

– Подождите! – сказал Эгаре и, порывшись в отделе «Любовь для чайников», дал ему еще автобиографию Ромена Гари[31].

– А это для чего?

– Не для чего, а от чего, дорогой капрал, – мягко поправил его Эгаре. – От разочарования, когда ни одна женщина не любит тебя так, как та, которая тебя родила.

Левек покраснел и быстро покинул судно.

– Спасибо… – прошептал Макс.

Когда жандармский катер отчалил, Эгаре был, как никогда, уверен в том, что романы об аутсайдерах, дауншифтерах и речных авантюристах нагло опускают такие банальные стороны жизни, как марки об уплате налога за пользование водными магистралями и штрафы за отсутствие спасательных жилетов.

– Как вы думаете, он не проболтается, что я здесь? – спросил Жордан, глядя вслед удаляющемуся катеру.

– Послушайте, Жордан, ну что в этом такого страшного – разок-другой пообщаться с поклонниками или журналистами?

– А то, что они могут спросить, над чем я сейчас работаю.

– Ну и что? Скажете правду. Что вы думаете, что вам некуда торопиться, что ищете достойный сюжет и сообщите им, как только вам будет что им сказать.

Судя по выражению лица Жордана, эта мысль еще не приходила ему в голову.

– Позавчера я звонил отцу. Он, прямо скажем, не самый заядлый читатель. Спортивные новости – вот его читательский потолок. Я рассказал ему о своих делах, о переводах на другие языки, о роялти, о том, что общий тираж скоро перевалит за полмиллиона. Сказал, что теперь смогу ему помочь материально, ведь у него пенсия – кот наплакал. И знаете, что он ответил?

Мсье Эгаре ждал.

– Он спросил, когда я наконец займусь чем-нибудь серьезным. До него, мол, дошли слухи, что я написал какую-то похабную историю. И теперь полквартала шушукается у него за спиной и посмеивается над ним. Понимаю ли я вообще, какую свинью подложил ему своей дурацкой писаниной.

Макс выглядел горько обиженным и потерянным.

Мсье Эгаре, к своему изумлению, вдруг почувствовал желание прижать его к груди. Собравшись с духом, он сделал это. Правда, после двух попыток, не сразу разобравшись, куда ему девать руки.

Они неподвижно постояли так с минуту, потом Эгаре прошептал Максу под его наушник:

– Ваш отец – мелкодушный невежественный обыватель.

Макс испуганно вздрогнул, но Эгаре удержал его, впившись железной хваткой ему в плечи.

– Он честно заслужил свое наказание – то, что люди, как он возомнил, судачат о нем, – продолжал Эгаре тихо, словно открывая бедному юноше некую тайну. – На самом деле они, скорее всего, говорят о вас. Удивляются, как у такого человека, как ваш отец, мог родиться такой необыкновенный, талантливый сын. Лучшее, а может, и единственное его достижение в жизни…

Макс судорожно глотнул.

– Мать говорила, что он не со зла… – тонким голосом, полушепотом произнес он. – Он, мол, просто не умеет выражать свою любовь. И каждый раз, когда он меня ругает или бьет, он на самом деле меня очень любит…

Эгаре вновь схватил своего юного спутника за плечи, посмотрел ему прямо в глаза и сказал уже громче:

– Мсье Жордан! Макс! Ваша мать лгала вам, потому что хотела вас утешить. Это чушь – объяснять грубость любовью. Знаете, что говорила моя мать?

– Не играй с чумазыми дворовыми детьми?

– Нет. Она никогда не страдала спесью. Она говорила, что слишком много женщин становятся сообщницами жестоких, равнодушных мужчин. Они лгут, выгораживая их. Лгут собственным детям. Потому что их отцы обращались с ними точно так же. Эти женщины упрямо стараются верить в то, что за жестокостью прячется любовь, чтобы не сойти с ума от боли и отчаяния. На самом деле никакой любви здесь нет, Макс. Это факт.

Макс смахнул слезу.

– Некоторые отцы терпеть не могут своих детей. Они им в тягость. Или им на них наплевать. Или они испытывают к ним ужас и отвращение. Они злятся на них, потому что те не такие, какими они хотели бы их видеть. Они злятся, потому что дети – это было желание жены, чтобы склеить пресловутую разбитую чашку, хотя склеивать-то нечего. Ее средство принудить мужа к супружеской жизни, построенной на любви, хотя никакой любви и в помине не было. И всё это такие отцы вымещают на детях. Что бы те ни делали, они будут унижать и мучить их.

– Перестаньте!.. Пожалуйста!

– А дети – маленькие, нежные, жаждущие ласки существа, – продолжал Эгаре, немного смягчив тон, потому что боль Макса глубоко тронула его сердце, – делают все, чтобы заслужить их любовь. Все. Они думают, что это они виноваты в том, что отец их не любит… Макс!.. – Он поднял пальцем подбородок Жордана. – Они не виноваты! Вы же сами установили это в своем прекрасном романе. Мы не можем решиться на любовь сами. Мы никого не можем заставить любить нас. Рецептов нет. Есть только сама любовь. И мы совершенно беззащитны перед ней. Мы ничего не можем поделать.

Макс уже плакал, беззвучно, опустившись на колени и обхватив ноги мсье Эгаре.

– Ну-ну-ну!.. – бормотал тот. – Не надо. Все хорошо. Хотите порулить?

– Нет! – ответил Макс, вцепившись в его брюки. – Я хочу курить! Я хочу нажраться! Я хочу наконец найти себя! Я хочу писать романы! Я хочу сам решать, кто меня любит, а кто нет, причиняет ли любовь боль или нет! Я хочу целовать женщин, хочу…

– Да, да, Макс, ч-ч-ч… Все будет хорошо. Мы скоро причалим к берегу, добудем сигарет, вина. Ну а насчет женщин… там видно будет.

Эгаре поднял юношу с колен. Макс уткнулся ему в грудь и тут же залил его выглаженную рубашку слезами и слюной.

– Блевать охота от всего этого! – всхлипывал он.

– Да, вы правы. Но прошу вас, мсье, если уж блевать, то лучше в воду, а не на палубу, а то вам опять придется ее драить.

Макс рассмеялся сквозь слезы и еще какое-то время плакал и смеялся в объятиях Эгаре.

«Книжный ковчег» вдруг задрожал, и в следующее мгновение корма врезалась в берег. Эгаре и Жордан вместе рухнули сначала на пианино, а потом на пол. Со стеллажей посыпались книги.

Макс громко крякнул: ему на живот свалился увесистый том.

– Уберите колено с моей физиономии! – нечленораздельно пропыхтел Эгаре.

Поднявшись на ноги, он взглянул в окно, и то, что он там увидел, ему совсем не понравилось.

– Нас снесло!..


18

Эгаре отважно принялся «отбивать» корму снесенной течением «Лулу» от берега. Но маневр получился неудачным: корму вынесло слишком далеко и баржа встала поперек реки, перегородив фарватер и попав под перекрестный огонь злобных гудков других участников движения. Какая-то переоборудованная под плавучую дачу английская баржа темно-зеленого цвета, узкая и низкая, но очень длинная, проскочила мимо, чудом увернувшись от раскрытых объятий «Лулу».

– Эй вы, чайники! Крысы портовые! Ботаники! – заорали англичане с палубы.

– Монархисты сраные! Безбожники! Задроты очкастые! – ответил Макс гнусавым от пролитых слез голосом и для большей убедительности громко высморкался.

Когда Эгаре наконец развернул свою «Литературную аптеку» так, что она уже не торчала как пробка в бутылке, с левого борта раздались аплодисменты. Аплодировали три женщины в полосатых топах на палубе плавучей дачи.

– Эй, на борту! Привет санитарам книжной скорой помощи! Спасибо за шикарный балетный номер!

Эгаре потянул за шнур сигнального гудка и вежливо поприветствовал дам тремя протяжными гудками. Те, легко обогнав «Лулу», помахали ему рукой.

– Следуйте за этими дамами, mon capitainе. У Сен-Маммеса нам надо будет повернуть направо. То есть, как говорится, – право на борт, – сказал Макс, который уже скрыл свои покрасневшие от слез глаза под усыпанными стразами очками мадам Бомм. – Там мы отыщем филиал моего банка и займемся шопингом. А то в вашем плавучем книжном шкафу уже даже мыши начали вешаться от голода.

– Сегодня воскресенье.

– Тьфу! Ну, значит, число мышиных суицидов возрастет.

Они, не сговариваясь, делали вид, будто никаких нервных срывов со слезами отчаяния не было.


Чем ниже опускалось солнце, тем больше птиц было в небе – серые гуси, утки, кулики, крякая и гогоча, устремлялись к местам ночлега на берегах и песчаных отмелях. Эгаре был поражен бесчисленными оттенками зеленого цвета, открывшимися его глазам. И все это скрывалось в такой близости от Парижа?..

«Лулу» подошла к Сен-Маммесу.

– Боже!.. – пробормотал Эгаре. – Да тут черт ногу сломит!

В гавани теснились суда всех мастей и размеров, под флагами разных стран. Сотни или тысячи людей сидели на палубах за вечерней трапезой, и все как один уставились на огромный «книжный ковчег».

Эгаре боролся с искушением дать полный вперед и уйти отсюда подальше.

Макс Жордан изучал карту.

– Отсюда можно плыть во все концы света: на север до самой Скандинавии, на юг до Средиземного моря, на восток и в Германию. – Он бросил взгляд на причал. – Это все равно что жарким летом парковаться задом перед единственным в городе кафе-мороженым. Когда все смотрят только на тебя. В том числе королева бала и ее богатый жених со своей бандой.

– Спасибо, мне сразу как-то полегчало.

Эгаре медленно, на самом малом ходу, подошел к гавани.

Все, что ему было нужно, – это свободное место. Очень большое свободное место.

И он его нашел. В самом конце причала, где стояло одно-единственное судно. Английская узкая баржа темно-зеленого цвета.

Швартовка состоялась всего со второй попытки, и они всего один раз стукнули англичанина, да и то относительно мягко.

Из каюты вышел мужчина в махровом халате, с перекошенным от злости лицом и полупустым бокалом вина в руке. Вторая половина его содержимого попала на халат. Вместе с картошкой. И соусом.

– Послушайте, что мы вам сделали? Почему вы все время пытаетесь нас потопить? – крикнул он.

– Извините! – крикнул в ответ Эгаре. – Мы… э-э-э… вы любите книги?

Макс, приступая к швартовке, захватил с собой книгу о морских узлах. Он благополучно закрепил кормовые швартовы и носовой шпринг на кнехтах так, как было изображено в книге. Ему понадобилось для этого немало времени и усилий, но от помощи он отказался.

Тем временем Эгаре сгреб в охапку несколько романов на английском языке и вручил англичанину. Тот, пролистав их, нехотя подал ему руку.

– А что вы ему дали? – полушепотом спросил Макс.

– Литературу, способствующую разрядке напряженности, из библиотечки чувств средней тяжести, – шепотом ответил Эгаре. – При приступах злости нет более эффективного успокоительного, чем хороший зверский триллер, в котором кровь хлещет рекой.

Шагая по понтонам в сторону конторы марины, Эгаре и Жордан чувствовали себя мальчишками, которые только что в первый раз поцеловали девочку и при этом не просто остались в живых, а еще и приобрели некий ценный, остро-волнующий опыт.

Начальник порта, мужчина с обгоревшей на солнце, пятнистой, как у игуаны, кожей, показал им распределительный щит и цистерну для сбора фекальных отходов, объяснил, как пополнить запас пресной воды. Плату за стоянку, пятнадцать евро, он потребовал вперед. Эгаре не осталось ничего другого, как разбить стоявшую рядом с кассой копилку для «чаевых» – фарфоровую кошку с прорезью между ушей.

– А ваш сын может пока опорожнить цистерну гальюна, это бесплатно.

– Да, конечно, – вздохнул Эгаре. – Ассенизаторские работы мой… сын выполняет с особым увлечением.

Макс метнул в него испепеляющий взгляд.

Когда Макс с начальником порта принялись разматывать шланги, чтобы подсоединить их к цистерне для сбора фекальных отходов, Эгаре посмотрел вслед Жордану. Какая пружинистая походка! И все волосы еще на месте. И читать он, наверное, может сутками, не думая ни о растущем животе, ни о жировых складках на бедрах. Но знает ли он, что у него еще вся жизнь впереди, а значит, еще столько времени для совершения страшных ошибок?..

«Нет, я не хочу больше быть двадцатилетним юношей, – подумал он. – Разве что в сочетании с моим сегодняшним жизненным опытом».

Проклятье! Никому не дано поумнеть, не побывав прежде в шкуре глупого желторотого птенца!

Но чем дольше он думал о том, чего у него нет в сравнении с Жорданом, тем больше злился. Годы уходили как вода сквозь пальцы. И чем старше он становился, тем быстрее. Не успеешь оглянуться, как пора уже будет принимать таблетки от давления и подыскивать квартиру на первом этаже.

Эгаре поневоле вспомнил друга своей юности Виджайю, жизнь которого была похожа на его жизнь, – пока один из них не потерял, а другой не нашел любовь.

В то лето, когда Манон ушла от Эгаре, Виджайя встретил свою будущую жену Кирайи. В результате дорожно-транспортного происшествия: он битый час кружил со скоростью черепахи на своем мотороллере по периметру площади Согласия, не решаясь перестроиться в густом потоке машин и покинуть перекресток с круговым движением. Она оказалась умной, доброй и решительной женщиной, с четкими представлениями о том, как ей надо жить. Виджайе было легко интегрироваться в ее жизненные планы. Для его собственных планов вполне хватало небольшого пространства, ограниченного девятью часами утра и шестью часами вечера: он был и остался ученым, руководителем проекта, специализировался на строении и реакционной способности человеческих клеток и их чувственных рецепторов. Он хотел знать, почему человек испытывает любовь под влиянием определенной пищи, почему запахи вызывают воспоминания о давно забытых, вытесненных из сознания впечатлениях детства. Почему человек боится тех или иных чувств. Почему испытывает отвращение к слизи или паукам. Как ведут себя клетки в теле человека, если он ведет себя по-человечески.

– Значит, ты ищешь душу? – сказал ему однажды Эгаре во время очередного ночного разговора по телефону.

– No, Sir[32]. Я ищу механику, – ответил Виджайя. – Все в мире есть действие и реакция. Старение, страх, секс – все это регулируется твоей рецептивностью. Ты пьешь кофе, и я могу тебе объяснить, почему тебе приятен его вкус. Ты влюбляешься, и я могу сказать тебе, почему твой мозг ведет себя, как мозг невротика, страдающего навязчивыми состояниями.

Кирайи сама сделала робкому биологу предложение, и он, глубоко потрясенный своим счастьем, пробормотал «да». Он наверняка подумал о своих рецепторах, которые вертелись, как сверкающий шар на дискотеке. Вскоре он отправился с беременной Кирайи в Америку и потом регулярно посылал Эгаре снимки своих сыновей-близнецов. Сначала просто фотографии, потом прикрепленные файлы. Это были молодые мужчины спортивного вида, открыто и лукаво улыбающиеся в объектив и очень похожие на свою мать. Ровесники Макса.

Насколько иначе Виджайя прожил эти двадцать лет!

Макс, писатель, носитель наушников, будущий толкователь снов. Мой новоиспеченный добровольно-принудительный «сын». Неужели я уже такой старый, что произвожу впечатление отца взрослого сына? И… так ли уж это страшно?

И тут, посреди речной марины, мсье Эгаре вдруг почувствовал острую тоску – желание иметь семью. Иметь кого-нибудь, кто потом будет с радостью вспоминать о нем. Обрести возможность вернуться назад, в ту точку, в которой он не прочитал письмо.

А ты лишил Манон именно того, о чем сам так тоскуешь: ты отказался от воспоминаний о ней. Отказался произносить ее имя. Думать о ней каждый день с любовью и нежностью. Ты безжалостно изгнал ее из своего сознания. Фу, Жан Эгаре! Фу! Позор тебе, выбравшему страх!

«Страх изменяет, деформирует твое тело, как неумелый скульптор уродует ценный материал, – услышал он внутри себя голос Виджайи. – С той лишь разницей, что тебя вырубают изнутри и никто не видит осколков и целых слоев, которые откалываются от твоих стенок. Ты внутренне становишься все тоньше и уязвимей, и в конце концов любое крохотное чувство вышибает тебя из равновесия. Всего одно объятие – и тебе уже кажется, что ты разрушен, что ты погиб».

Если Жордану когда-нибудь понадобится отеческий совет, он скажет ему: «Никогда не слушай, что тебе говорит твой страх! Страх делает нас дураками».


19

– Ну и что будем делать? – спросил Макс Жордан после рекогносцировки местности.

Маленький продуктовый магазин в гавани и бистро у кемпинга отказались принять плату за товары в виде книг. Мол, их поставщики работают, а не читают.

– Фасоль с сердцем и курятиной, – предложил Эгаре.

– Нет, только не это! Может, я и смогу есть фасоль, но не раньше, чем вы произведете сложнейшую операцию на моем мозге.

Макс обвел взглядом гавань. Всюду сидели на палубах люди, ели, пили и оживленно беседовали.

– Придется нам мобилизовать все свои социальные навыки и влиться в какую-нибудь компанию. Сейчас я нас куда-нибудь приглашу. Как насчет британского джентльмена?

– Ни в коем случае! Это же попрошайничество! Это…

Но Макс уже устремился к одной из плавучих дач.

– Эй, на борту! – крикнул он. – Привет от санитаров книжной скорой помощи! Наши съестные припасы, к сожалению, упали за борт и были съедены сомами. У вас не найдется лишнего кусочка сыра для двух одиноких странников?

Эгаре похолодел от стыда и ужаса. Ну разве можно так бесцеремонно приставать к дамам? Особенно когда нуждаешься в помощи. Это нехорошо, это… неправильно!

– Жордан!.. – прошипел он и подергал Макса за рукав его синей рубашки. – Умоляю!.. Не позорьте меня! Нельзя же вот так просто приставать к дамам!

Макс посмотрел на него так, как когда-то смотрели на них с Виджайей их сверстники-подростки. В компании книг они оба чувствовали себя как яблоки на яблоне. Но в компании чужих людей, особенно девчонок и женщин, они, как тинейджеры, теряли дар речи от робости. Вечеринки были для них пыткой. А заговорить с девчонкой было равносильно харакири.

– Мсье Эгаре, мы немного подкрепимся и отблагодарим дам увлекательной беседой и невинным флиртом. – Он испытующе посмотрел на Эгаре. – Вы ведь, наверное, припоминаете, что это такое? Или об этом тоже можно прочитать без всякого ущерба для здоровья в какой-нибудь книге?

Он ухмыльнулся.

Эгаре не ответил. Молодым мужчинам, похоже, трудно себе представить, что человек может разочароваться в женщинах. Точнее, что с возрастом эта проблема все больше обостряется. Чем больше узнаёшь о женщинах и о том, чтó мужчина в их глазах может сделать неправильно… Начиная с обуви и далеко не заканчивая умением слушать.

Чего он только не наслушался на приемных часах для родителей в школе в качестве незримого свидетеля!

Женщины могут годами веселиться по поводу чьей-то манеры здороваться. Или чьих-то брюк. Или зубов. Или предложения руки и сердца.

– Я и в самом деле считаю фасоль неплохой идеей, – сказал Эгаре.

– Да бросьте вы! Когда у вас в последний раз было свидание?

– В тысяча девятьсот девяносто втором году.

Или вчера. Но Эгаре не знал, был ли ужин с Катрин свиданием. Или чем-то большим. Или чем-то меньшим.

– В тысяча девятьсот девяносто втором году? Я в этом году родился. Это… занятно. Ну хорошо. Обещаю, что это будет никакое не свидание, а мы просто идем ужинать. С умными женщинами. Все, что от вас требуется, – это иметь наготове пару комплиментов и тем для разговора, из тех, что нравятся женщинам. Думаю, вам, как торговцу книгами, это вполне по силам. Процитируйте там что-нибудь для разнообразия…

– Ну ладно, – сказал Эгаре.

Он быстро перелез через низенькую ограду, сбегал на близлежащий луг и вернулся через несколько минут с пышным букетом полевых цветов.

– Это вместо цитат, – сказал он.

Трех дам в полосатых топах звали Анке, Коринна и Ида. Они оказались немками, всем было за сорок, все любили книги; французский у всех трех оставлял желать много лучшего, и путешествовали они по рекам, чтобы «забыться и забыть», как выразилась Коринна.

– Серьезно? А что именно, если не секрет? Надеюсь, не мужчин? – спросил Макс.

– Не всех. Только одного, – ответила Ида.

На ее веснушчатом лице кинозвезды двадцатых годов на секунду мелькнула улыбка. В глазах, осененных подстриженными под пажа рыжими волосами, одновременно читались боль и надежда.

Анке колдовала над провансальским ризотто. Из крошечного камбуза доносился аромат грибов. Мужчины с Идой и Коринной тем временем сидели на корме «Балу», пили красное вино из трехлитровой коробки и местное оксеруа с «минеральной» нотой.

Жан признался, что понимает немецкий, первый язык всех книготорговцев. Поэтому беседа велась на бойкой смеси двух языков: он отвечал им по-французски, а вопросы задавал на некоем звукоподражательном наречии, отдаленно напоминавшем немецкий.

У него было такое ощущение, как будто он открыл дверь страха, шагнул за порог и с изумлением обнаружил, что перед ним не черная бездна, а другие двери, ведущие в светлые, залитые солнцем коридоры и залы.

Запрокинув голову, он увидел нечто поразительное и глубоко трогательное – небо. Не ограниченное домами, огнями, мачтами, оно нависло прямо над головой, усыпанное звездами, огромными и крохотными, сверкающими и кротко мерцающими, как будто на стеклянную кровлю Земли обрушился звездный ливень.

Зрелище, которого никогда не увидишь в Париже.

А вот и Млечный Путь. Впервые этот разлитый по небу звездный кисель он увидел ребенком. Плотно упакованный в куртку и одеяло, он сидел на одуванчиковом лугу на бретонском побережье и неотрывно часами смотрел на иссиня-черное ночное небо, в то время как родители в очередной раз пытались спасти свой брак на празднике Фест-Ноз[33] в Понт-Авене. Каждый раз, увидев падающую звезду, Эгаре загадывал желание: чтобы Лирабель Бернье и Жоакен Эгаре снова смеялись друг с другом, а не друг над другом. Чтобы они танцевали гавот под волынку, скрипку и бандонеон, а не молча стояли на краю танцевальной площадки, скрестив на груди руки.

Небо все кружилось и кружилось над ним, и маленький Жан в полном восторге жадно всматривался в безбрежную тьму. Ему было хорошо и покойно на дне этой вечной летней ночи.

Тогда, в те минуты, Жан Эгаре понимал все тайны и задачи жизни. В его душе царили покой и гармония.

Он знал, что ничто не кончается. Что всё в жизни взаимосвязано и одно перетекает в другое. Что нет ничего, что он мог бы сделать неправильно.

Повзрослев, так остро он испытал это чувство лишь однажды – когда был с Манон.

В поисках звезд они старались уехать как можно дальше от городов, чтобы найти самое темное место в Провансе. В горах, в окрестностях Со, они обнаружили одинокие хутора, укрывшиеся в каменных воронках, в ущельях и скалах, из расселин которых упрямо пробивался тимьян. Там летнее ночное небо открылось им во всей своей безбрежности, чистоте и глубине.

– Ты знаешь, что мы все – дети звезд? – спросила Манон жарким шепотом, прямо ему в ухо, чтобы не нарушать тишину гор. – Когда много миллиардов лет назад звезды взрывались, шел дождь из железа, серебра, золота и углерода. И сегодня мы носим в себе это железо, эту звездную пыль. В наших митохондриях. Матери передают железо своим детям. И кто знает, Жан, может, в нас с тобой железо одной и той же звезды и мы узнали друг друга по ее свету? Мы искали друг друга… Мы – искатели звезд.

Он посмотрел на небо и подумал: может, еще можно увидеть свет умершей звезды, которая продолжала жить в них?

Они с Манон выбрали себе одну из сверкающих небесных жемчужин. Звезду, которая еще светила, хотя, возможно, давно уже канула в Лету.

– Смерть ничего не значит, Жан. Мы навсегда останемся тем, чем были друг для друга.

Небесные жемчужины отражались в Йонне. Звезды качались, танцевали на воде, каждая сама по себе в своем одиночестве, лишь изредка отвечая лаской на ласки другой звезды, когда волны, сталкиваясь, на мгновение клали одну светящуюся жемчужину на другую.

Эгаре не нашел в небе их с Манон звезду.

Заметив, что Ида наблюдает за ним, он посмотрел на нее.

Это был зрительный контакт не мужчины и женщины, а двух людей, отправившихся в путешествие по рекам, чтобы достичь некой цели. Чтобы найти нечто определенное.

Эгаре видел боль, застывшую в ее глазах. Видел, что она отчаянно пытается подружиться с какой-то новой, «второсортной» реальностью, которая ей пока еще не по вкусу. Она была покинута кем-то или ушла сама, не дожидаясь, когда ее оттолкнут. Человек, который был для нее точкой опоры и ради которого она, по-видимому, многим пожертвовала, все еще лежал на ее облике незримой печатью грусти.

Мы все храним в себе время. Мы храним старые издания покинувших нас людей. Мы и сами – старые издания, под своей оболочкой, под своей кожей, под слоем морщин, под бременем опыта и отзвуками смеха. Там, под этими завалами, мы – те самые, прежние, бывшие. Бывшие дети, бывшие возлюбленные, бывшие дочери.

Здесь, на речных просторах, Ида искала не утешения – она искала себя. Свое место в этой новой, неизвестной, пока еще «второсортной» реальности. Для себя одной.

«А ты? – вопрошали ее глаза. – А ты, чужеземец?»

Эгаре знал только, что он хочет к Манон, чтобы попросить у нее прощения за свое глупое тщеславие.

– Мне не нужна была никакая свобода, – сказала вдруг Ида. – У меня не было никакого желания строить какую-то новую жизнь. Меня все вполне устраивало. Может, я не любила своего мужа так, как об этом пишут в книгах. Но это было неплохо. «Неплохо» – это уже хорошо. Этого достаточно, чтобы остаться. Чтобы не лгать. Чтобы ни о чем не жалеть. Нет, я не жалею о ней, об этой своей маленькой любви…

Анке и Коринна ласково смотрели на подругу.

– Это что, твой ответ на мой вопрос, который я тебе задала позавчера? – спросил Коринна. – Почему ты не ушла от него раньше, ведь он никогда не был твоей большой любовью?

Маленькая любовь. Большая любовь. В сущности, это же страшно – что есть разные «форматы» любви. Или нет?

Глядя на Иду, которая не жалела о своей прежней жизни – и при этом не кривила душой! – Эгаре опять засомневался.

– А… как он относился к вашей совместной жизни? – спросил он после некоторых колебаний.

– Ему этой маленькой любви через двадцать пять лет стало недостаточно. Он нашел себе большую любовь. Она на семнадцать лет моложе меня и очень гибкая: она может красить лаком ногти на ногах, держа кисточку зубами…

Коринна и Анке прыснули. Вслед за ними рассмеялась и Ида.

Потом они играли в карты. Около полуночи по радиоприемнику передавали джаз. Веселую «Бай мир бист ду шейн», мечтательную «Cape Cod», а потом еще и Армстронга – грустную «We Have All the Time in the World».

Макс Жордан танцевал с Идой. Во всяком случае, время от времени передвигал ноги на миллиметр. А Коринна танцевала с Анке. Жан держался за стул.

Все эти песни он слышал в последний раз, когда Манон еще была жива.

«Когда Манон еще была жива» – жуть!..

Ида, заметив, что Эгаре отчаянно старается сохранить самообладание, что-то прошептала Максу и мягко отстранила его.

– Ну, давай вставай! – сказала она Жану, протягивая ему руку.

Хорошо, что он был не один при встрече с этой музыкой, рождавшей столько воспоминаний.

Его все еще сводило с ума сознание того, что Манон давно не было в живых, а песни, книги, жизнь – все продолжало себе существовать как ни в чем не бывало.

Как это возможно?

Как возможно, чтобы все это… продолжалось?..

Как он все же боялся смерти! И жизни. Всех этих дней и ночей, которые ему еще предстояло прожить без Манон.

Слушая эти песни, он видел Манон: как она ходит, как читает, лежа на диване, танцует. Видел, как она спит, как она мечтает вслух, как по-детски ворует с его тарелки кусочек любимого сыра.

– И из-за этого ты хотел остаток жизни прожить без музыки? Жан!.. Ты же так любил музыку! Ты пел мне, когда мне было страшно засыпать и терять драгоценное время, которое я могла бы провести с тобой. Ты сам сочинял песни – про мои пальцы на руках и ногах и про мой нос. Ты сам – музыка, Жан, до мозга костей. Как же ты мог так безжалостно себя убить?

Да, как? Разумеется, в результате длительной тренировки.

Жан чувствовал ласковый ветер, слышал женский смех; он немного опьянел и исполнился чувства невыразимой благодарности за то, что Ида прикасается к нему.

Манон любила меня. И эти звезды там, наверху, видели нас вместе.


20

Ему снилось, что он не спит.

Он был в «книжном ковчеге», где почему-то все менялось на глазах: штурвал сломался, окна запотели, рули отказали. Воздух был таким плотным, как будто он шагал сквозь густое прозрачное желе. Эгаре заблудился в каком-то водном лабиринте. Судно угрожающе затрещало.

Манон была рядом.

– Но ты же умерла!.. – простонал он.

– Правда? Жаль, – ответила она.

Судно разломилось на две части, и Эгаре полетел за борт.

– Манон! – закричал он.

Она смотрела, как он барахтается, отчаянно пытаясь выбраться из воронки, которая образовалась в черной воде и неумолимо засасывала его вглубь. Она не протянула ему руку. Она просто смотрела, как он тонет.

Он погружался все глубже и глубже.

Но не просыпался.

Он покорно вдыхал и выдыхал, вдыхал и выдыхал…

Я могу дышать под водой!

Наконец он коснулся ногой дна.

И тут мсье Эгаре проснулся. Он лежал на боку. На бело-рыжей шерстке Линдгрен, лежавшей у него между ногами, плясал солнечный зайчик.

Кошка встала, потянулась и прошлась, мурлыкая, у самого лица Жана, пощекотав его своими усами.

«Ну, что я тебе говорила?» – выражал ее взгляд.

Ее нежное мурлыканье напоминало далекое урчание судового дизеля.

Эгаре вспомнил, что уже однажды просыпался с похожим чувством испуганного удивления. Еще мальчиком, когда в первый раз летал во сне. Расставив руки, он прыгнул с крыши, плавно пролетел по воздуху и приземлился во дворе какого-то замка. Тогда он понял: чтобы научиться летать, нужно прыгнуть.

Он поднялся на палубу. Над водой и над близлежащими лугами повис тонкий, как паутина, белый туман. Свет только-только забрезжил, предвозвещая нарождающийся новый день. Эгаре наслаждался сознанием того, как много неба он может видеть. И как много красок вокруг. Белый туман. Серые пятна. Нежно-розовый, молочно-оранжевый…

На судах, стоявших у причалов, царила глубокая тишина. На «Балу» тоже все было спокойно.

Эгаре тихонько посмотрел на Макса. Тот устроил себе ложе посреди книг, на одном из диванов для чтения в отделе, который Эгаре называл «Отделом очеловечивания». Там стояла и книга Софи Марселин, врача – специалиста по бракоразводным болезням, коллеги его постоянного пятничного клиента, терапевта Эрика Лансона. При любовных муках Софи рекомендует после каждого совместно прожитого года принимать как минимум один месяц печали. После каждого закончившегося романа – как минимум два месяца за каждый год романа. А на скорбь о тех, кто ушел навсегда, об усопших, «можно смело отводить всю оставшуюся жизнь. Потому что умерших, которых мы когда-то любили, мы не разлюбим никогда. Их отсутствие мы будем ощущать до последнего вздоха».

Рядом с Максом, который спал как ребенок, свернувшись калачиком и надув губы с выражением «А чего опять я? Чуть что, так сразу я!», лежали «Южные огни» Санари.

Эгаре взял узенький томик с собой наверх. Макс оставил в книге карандашные пометки: подчеркнутые отдельные предложения, вопросительные знаки на полях. Он читал книгу так, как ее и следует читать.

Чтение – путешествие без конца. Долгое – вечное – странствие, во время которого человек становится мягче, любвеобильней и человечней.

Макс начал это путешествие. С каждой книгой он будет все больше впитывать в себя от мира, от вещей и от людей.

Эгаре полистал книгу, пытаясь что-то отыскать. Да, вот это место ему особенно нравилось.

«Любовь – это квартира. В квартире все должно использоваться по назначению. Не следует ничего закрывать чехлами или „беречь“. Живет лишь тот, кто и в любви чувствует себя как дома и не боится войти в ту или иную комнату, открыть ту или иную дверь. Ссориться или ласкать друг друга, держаться друг за друга или, когда придет время, оттолкнуть друг друга – важно все. Это имеет экзистенциальное значение – чтобы использовалась каждая комната квартиры. Иначе в ней поселятся призраки и запахи. Запущенные помещения и дома чреваты опасностями и зловонием…»

Может, любовь мстит мне за то, что я отказался отпереть дверь в эту комнату, чтобы… Да, чтобы – что? Что я должен сделать? Соорудить алтарь Манон? Сказать ей «прощай»? Что мне делать?..

Жан Эгаре вернул книгу на прежнее место, положив ее рядом с Максом. Постояв несколько секунд перед диваном, он осторожно убрал Максу со лба волосы.

Потом он отобрал несколько книг. Ему нелегко было заставить себя использовать их как валюту, потому что он знал им цену. Книготорговцы никогда не забывают, что книги – еще совсем новое, еще слишком молодое средство самовыражения, изменения мира или свержения тиранов.

Глядя на книги, мсье Эгаре видел не только истории, магазинные цены и первичную психотерапевтическую помощь. Он видел крылатую свободу из бумаги.

Позаимствовав один из дамских велосипедов Анке, Иды и Коринны, он поехал по извилистой, узкой, пустынной дороге, мимо полей, выгонов для лошадей и коровьих пастбищ, в ближайшую деревню.

В булочной на площади перед церковью краснощекая бойкая дочь пекаря как раз вынимала из печи багеты и круассаны.

Судя по всему, она была вполне довольна своей жизнью – в маленькой деревенской булочной, которую летом осаждают речники, а в остальное время крестьяне, сборщики винограда, ремесленники, мясники и дауншифтеры, бегущие из городов Бургундии, Арденн и Шампани. Время от времени танцы на старой мельнице, праздники урожая, конкурсы кондитеров, клуб краеведов-любителей. Возможность подработать у художников, живших в округе в перестроенных каретных сараях, конюшнях и хлевах. Жизнь на природе, в тишине, под звездами, в краю красных лун.

Может, этого и вправду достаточно для полноценной жизни?

Эгаре собрался с духом и перешагнул порог старомодной лавки. У него не было другого выбора: он вынужден был в очередной раз повторить свой номер с натуральным обменом.

– Bonjour, Mademoiselle! Прошу прощения, вы любите книги?

После коротких переговоров она «продала» ему газету, несколько почтовых открыток с видом марины Сен-Маммес, багеты и круассаны – и все за одну-единственную книгу: «Колдовской апрель»[34], в которой четыре английские дамы укрываются от житейских невзгод в одном итальянском раю.

– Это даже больше, чем стоит весь ваш товар, – заверила она простодушно.

Открыв книгу, она поднесла ее к лицу и понюхала страницы. Лицо ее просияло.

– Пахнет омлетом! – заявила она и бережно опустила книгу в карман фартука. – Мой отец говорит, что чтение портит человека – это, мол, рассадник вольнодумства.

Она смущенно улыбнулась.

Жан уселся у фонтана перед церковью и разломил горячий круассан. О, как он славно дымился, как чудесно пахнула его золотистая мягкая внутренность! Он неторопливо ел, глядя, как просыпается деревня.

Чтение – рассадник вольнодумства. Да-да, папаша, вы правы.

Эгаре вдумчиво написал несколько строк Катрин – хорошо зная, что мадам Розалетт не откажет себе в удовольствии прочесть это послание. Поэтому он решил адресовать его всем соседям одновременно.


Ma chère Катрин, дражайшая мадам Розалетт (новая прическа? Потрясающе! Мокко?), любезнейшая мадам Бомм и все жильцы дома № 27!

До моего возвращения заказывайте книги у моего коллеги в магазине «Вольтер». Я не покинул и не забыл вас. Просто мне нужно срочно разобраться с одной «незаконченной главой» – я должен дописать ее и… поставить точку. Одним словом, укротить пару призраков.

Ж. Э.

Не слишком ли коротко и сухо? И пресно?

Мысли его устремились через реку, через поля и луга в Париж. Улыбка Катрин, ее стоны… Он вдруг почувствовал обжигающее тепло в груди. Правда, было непонятно, кому адресована эта внезапная тоска, это острое желание прикосновений, ощущения обнаженного тела и тепла под одним одеялом. Дружбы, родины, места, где он мог бы остаться и насытиться. Манон? Или Катрин? Ему стало стыдно от того, что они вдруг обе заполнили его сознание. И все же ему было так хорошо с Катрин! Неужели он должен запретить себе это? Неужели это было неправильно?

Я с тех пор ни в ком никогда не хотел нуждаться… Трус!

Мсье Эгаре поехал обратно, сопровождаемый почетным эскортом из канюков и поползней, зависавших высоко в небе и паривших на воздушных потоках над пшеничными полями. Встречный ветер раздувал его рубашку.

У него появилось чувство, что он возвращается на судно уже другим человеком, не похожим на того, который час назад уехал на велосипеде в соседнюю деревню.

Он повесил на руль велосипеда Иды полиэтиленовый пакет со свежими круассанами, букетиком алых полевых маков и тремя экземплярами «Ночи», которые Макс перед сном снабдил пространными надписями.

Потом сварил на камбузе кофе в ручной кофеварке, накормил кошек, проверил влажность воздуха в книжном салоне (удовлетворительно), уровень масла (на грани!) и приготовил «Лулу» к отплытию.

Когда «книжный ковчег» взрезал нетронутую гладь реки и устремился к выходу из гавани, Эгаре увидел, как на «Балу» открылась дверь и на корму вышла Ида. Он поднял руку и успел помахать ей, прежде чем «Лулу» скрылась за излучиной. Мысленно он от всего сердца пожелал Иде, чтобы в один прекрасный день она нашла другую, бóльшую любовь, которая компенсировала бы ей утрату прежней, маленькой.

Он спокойно вел судно курсом прямо в раннее утро. Прохлада плавно переходила в шелковое летнее тепло.

– А вы знали, что Брэм Стокер[35] увидел сюжет своего «Дракулы» во сне? – бодро спросил Эгаре, когда Макс час спустя с благодарностью принял от него чашку кофе.

– Увидел во сне? «Дракулу»? А мы что, уже в Трансильвании?

– Нет, это Луэнский канал. Мы идем к Бриарскому каналу курсом Бурбонне – вы сами выбрали этот маршрут. И он приведет нас в Средиземное море. – Эгаре сделал глоток кофе. – А причиной этого сновидения стал крабовый салат. Стокер поел испортившегося крабового салата, всю ночь мучился с симптомами отравления и в первый раз увидел сон о царе вампиров. Что положило конец его творческому кризису.

– Серьезно? Мне вот бестселлеры ни разу не снились, – пробормотал Макс и, обмакнув круассан в кофе, принялся жадно есть, следя за тем, чтобы не пропало ни крошки. – Я пытался читать свою будущую книгу, но буквы рассыпались, как типографский набор. – Он оживился. – Как вы думаете, если я испорчу себе желудок – мне приснится сюжет?

– Кто знает?

– «Дон Кихот» тоже был кошмаром, прежде чем стать классикой. А вам снилось что-нибудь стóящее?

– Только то, что я могу дышать под водой.

– Вау! И вы знаете, что это означает?

– Что я могу дышать под водой.

Макс поднял верхнюю губу, изобразив улыбку Элвиса, и торжественно произнес:

– Нет. Это означает, что ваши чувства больше не перекрывают вам кислород. Особенно чувства, которые заведуют тем, что ниже пояса.

– «Ниже пояса»? И где же это, интересно, написано? В календаре для респектабельных домашних хозяек за тысяча девятьсот пятый год?

– Нет. В «Большой энциклопедии сновидений» за тысяча девятьсот девяносто второй год. Это была моя Библия. «Нехорошие слова» в ней мать замазывала фломастером. Я толковал сны всем знакомым – от собственных родителей и соседей до мальчишек и девчонок из нашего класса. Весь Фрейд – от «а» до «я»… – Макс потянулся и сделал несколько движений тайцзицюаня[36]. – Неприятностей себе нажил – ужас! Особенно когда объяснил нашей школьной директрисе ее сон о лошадях. Женщины и лошади – это вообще отдельная история, можете мне поверить.

– Мой отец говорит то же самое.

Эгаре вспомнил, что в самом начале их знакомства с Манон ему несколько раз снилось, будто она превращается в орлицу, а он пытается поймать и укротить ее. Он загонял ее в воду в расчете на то, что она не сможет летать с мокрыми крыльями.

В сновидениях тех, кого мы любим, мы бессмертны. А умершие, которые дороги нам, продолжают жить в наших снах. Сны – это мобильная связь между всеми мирами, между временем и пространством.

Макс высунулся из рубки и подставил лицо ветру, чтобы смыть остатки сна.

– Смотрите! – сказал Эгаре. – Впереди наш первый шлюз.

– Что?.. Вот эта вот детская ванночка возле кукольного домика с цветами? Мы же в нее не влезем!

– Еще как влезем.

– Ваша «Лулу» слишком длинная для этой лоханки.

– Это пени́ш[37], он меньше так называемого габарита Фресине[38]. Все французские шлюзы строились под этот габарит.

– Но только не этот. Он слишком узкий.

– Наша ширина – пять и четыре десятых метра. Значит, остается как минимум шесть сантиметров – три справа и три слева.

– Мне уже плохо!

– Давайте скорее записывайте – вы поведете «Лулу» через шлюз.

Они переглянулись и расхохотались.

Оператор шлюза раздраженно помахал им рукой, призывая поторопиться. Его собака, широко расставив лапы, громко лаяла на приближающуюся баржу. Жена оператора вынесла свежеиспеченный сливовый пирог и уступила им его за новую книгу Джона Ирвинга[39].

– А еще – поцелуй вот этого юного писателя! – потребовала она.

– Умоляю вас: дайте ей лучше еще одну книгу! У нее борода на щеках! – прошипел Жордан на ухо Эгаре.

Но она настояла на поцелуе.

Оператор обозвал жену чудовищем, его лохматый пес охрип от лая и написал Максу на руку, которой тот держался за поручень трапа. Бородатая супруга оператора назвала мужа занудой и сухопутной крысой. Тот раздраженно крикнул:

– Ну, давайте уже загоняйте свою посудину!

Закрыть левые шлюзные ворота, перебежать на другую сторону, закрыть правые ворота. Пробежать вперед, открыть верхние заслонки с обеих сторон – пошла вода. Открыть правые шлюзные ворота, перебежать на другую сторону, открыть левые ворота.

– Ну, давайте уже! Полный вперед!

Строгий оператор наверняка умел командовать на двенадцати языках.

– А сколько нам еще предстоит шлюзов до Роны? – спросил Жордан.

– Около ста пятидесяти. А что?

– На обратном пути лучше пройти по каналу между Шампанью и Бургундией.

«„На обратном пути?“ – подумал Эгаре. – Обратного пути нет».


21

Луэнский канал катил свои воды на одном уровне с берегами. Время от времени на бегущей вдоль канала прибрежной дорожке они видели велосипедистов, сосредоточенно крутивших педали, заспанных рыбаков или одиноких любителей бега трусцой. Луга, на которых паслись крупные, упитанные шаролезские коровы, и засеянные подсолнечниками поля чередовались с уже по-летнему зелеными и густыми лесами. Иногда им приветливо бибикал какой-нибудь шофер. Городки и деревеньки, мимо которых они проходили, манили своими бесплатными пристанями в надежде, что хоть кто-нибудь причалит к берегу и члены экипажа или пассажиры оставят в местных лавках немного денег.

Потом ландшафт изменился. Канал поднялся над берегами, и они могли сверху заглядывать во дворики и сады.

Когда около полудня они вошли в район обширных рыбных прудов Шампани, Макс «шлюзовался» уже как заправский речник, знающий маршрут Бурбонне как свои пять пальцев.

Канал делился на все новые и новые ответвления, питавшие пруды. С болотистых лугов, заросших камышом, взлетали речные чайки и, оглушительно тявкая, с любопытством кружили над плавучей «литературной аптекой».

– Какая следующая крупная пристань? – спросил Эгаре.

– Монтаржи. Канал проходит прямо через центр города. – Макс полистал в иллюстрированном справочнике «Все о жизни и отдыхе на плавучих дачах». – Город цветов и родина шоколадных конфет. Надо будет отыскать там какой-нибудь банк. Я сейчас мог бы убить за кусок шоколада!

А я за тюбик геля для душа и свежую рубашку.

Макс выстирал их рубашки жидким мылом, и теперь они оба пахли, как мешочки с розовой отдушкой.

У Эгаре вдруг появилась идея:

– Монтаржи? Так нам нужно сначала наведаться к Перу Дэвиду Олсону!

– Олсону? К тому самому? П. Д.? Вы что, его знаете?..

«Знаете» было слишком сильно сказано. Когда Пера Дэвида Олсона выдвигали на соискание Нобелевской премии по литературе – вместе с Филипом Ротом и Элис Манро, – Жан Эгаре был еще молодым книготорговцем.

Сколько же ему сейчас лет? Восемьдесят два? Он приехал во Францию тридцать лет назад. «Великая нация» была гораздо более благосклонна к потомку одного из древних родов викингов, чем его соотечественники, американцы.

«Народ, история культуры которого не насчитывает даже одной тысячи лет, у которого нет ни мифов, ни суеверий, ни коллективной памяти, ни общих ценностей или общего чувства вины, а есть только христианско-милитаристская псевдомораль, безнравственное военно-промышленное лобби и половой расизм…» – так он обрушился на США в «Нью-Йорк таймс», прежде чем покинуть свое отечество.

Но самое интересное заключалось в том, что Пер Дэвид Олсон был одним из «кандидатов» на авторство «Южных огней» Санари. И жил в деревне Сепуа, под Монтаржи. Прямо на берегу канала.

– Ну и что мы будем делать? – сказал Макс. – Позвоним и скажем: «Привет, П. Д., старый хрыч! Это ты написал «Огни»?

– Конечно. А что же еще?

Макс надул щеки:

– Ну, не знаю. Нормальные люди сначала пишут мейл.

Жан Эгаре с трудом сдержался, чтобы не ответить что-нибудь вроде «раньше ничего этого не было, а жили не хуже, даже лучше».

В Сепуа вместо гавани или пристани они нашли только два железных кольца в траве, за которые и закрепили швартовы «литературной аптеки».

Владелец молодежного хостела у реки, обгоревший на солнце мужчина с красной шишкой на шее, отправил их к дому старого пастора. Там и жил П. Д. Олсон.

На их стук дверь открыла женщина, казалось только что сошедшая с картины Питера Брейгеля. Плоское лицо, волосы как грубый лен на прялке, на сером домашнем платье – кружевной воротник. Она не сказала ни «добрый день», ни «что вы хотели?» или «мы ничего не покупаем» – она открыла дверь и молча смотрела на них. Молчание, мощное, как скала.

– Bonjour, Madame, мы хотели бы поговорить с мсье Олсоном, – сказал Эгаре после затянувшейся паузы.

– Но мы не договаривались о встрече, – прибавил Макс.

– Мы приплыли на судне из Парижа. К сожалению, у нас нет телефона.

– И денег тоже.

Эгаре толкнул Макса в бок.

– Но мы здесь не поэтому.

– Он вообще здесь?

– Я книготорговец, мы как-то раз встречались с ним на книжной ярмарке. Во Франкфурте в тысяча девятьсот восемьдесят пятом году.

– А я толкователь снов. И писатель. Макс Жордан. Здравствуйте. У вас, случайно, не осталось какого-нибудь вчерашнего супа? А то у нас на борту только белая фасоль и сухой корм для кошек.

– Вы можете исповедоваться ей хоть до завтра, господа. Никакой абсолюции и никакого супа вы не дождетесь, – раздался вдруг чей-то голос. – Маргарета оглохла, когда ее жених прыгнул с колокольни. Она пыталась его спасти, и ее накрыл полуденный звон. Она умеет читать по губам, но только у тех, кого знает. Проклятая церковь! Приносит несчастье тем, кто еще не похоронил надежду.

Перед ними стоял сам П. Д. Олсон, скандально известный критик Америки, – маленький викинг в крестьянских вельветовых штанах, плотницкой рубашке и полосатой официантской жилетке.

– Мсье Олсон, простите, пожалуйста, что мы ввалились к вам незваными гостями, но у нас срочный вопрос, который…

– Да-да, конечно. В Париже всё – срочно. Здесь это не действует, господа. Здесь время успокаивается и возвращается в свое подлинное русло. Здесь у врагов человечества нет никаких шансов. Мы сейчас сначала выпьем чего-нибудь и познакомимся, – сказал он, жестом пригласив гостей следовать за ним.

– «Врагов человечества»?.. – беззвучно, одними губами, повторил Макс.

На лице у него было написано опасение, не сумасшедший ли перед ними.

– Говорят, вы – живая легенда, – попытался он тем не менее поддержать беседу, когда Олсон взял с вешалки шляпу и они зашагали в направлении местного бара.

– Не называйте меня легендой, молодой человек. Это звучит как «покойник».

Макс умолк, и Эгаре решил последовать его примеру.

– Посмотрите вокруг! – сказал Олсон, шагая через деревню походкой, выдающей перенесенный легкий инсульт. – Эти люди уже много сотен лет борются за свою родину. Вот смотрите – видите, как посажены деревья? Как устроены кровли? Видите, что большие дороги делают огромный крюк вокруг деревни? Все это сознательно. Все продумано на века вперед. Здесь никто не думает о сегодняшнем дне.

Он поздоровался с мужчиной, проехавшим мимо на тарахтевшем «рено», на переднем сиденье которого сидела коза.

– Здесь люди работают на будущее и думают о будущем. О тех, кто придет после них. А те будут делать то же самое. Эта страна погибнет только тогда, когда сегодняшнее поколение перестанет думать о завтрашнем дне и захочет все изменить сейчас.

Они пришли в бар. Висевший над стойкой телевизор показывал лошадиные бега. Олсон заказал три маленьких бокала вина.

– Азартные зрелища, лес и глоток вина – что еще нужно мужчине? – произнес он довольным тоном.

– Да, так вот у нас есть один вопрос… – начал Макс.

– Не спеши, мой мальчик, – ответил Олсон. – Ты пахнешь розами и выглядишь в своих наушниках как диск-жокей. Но я тебя знаю, ты тоже кое-что написал. Опасные истины. Недурно для начала.

Он чокнулся с Жорданом. Тот покраснел от гордости. Эгаре почувствовал легкий укол ревности.

– А вы? Вы литературный аптекарь? – обратился Олсон к Эгаре. – От чего же вы рекомендуете мои книги?

– От аллергии на супруга-пенсионера, – ответил тот чуть более язвительно, чем хотел.

Олсон недоуменно уставился на него:

– Так… И как они действуют?

– Когда муж, выйдя на пенсию, постоянно путается у жены под ногами и действует ей на нервы так, что она готова его задушить, она читает ваши книги, и у нее появляется желание задушить вас. Это называется переключением агрессии.

Макс изумленно посмотрел на него. Олсон несколько секунд не сводил с него глаз, потом звонко расхохотался:

– Oh my god! Помню, как же! Мой отец постоянно торчал у матери перед носом и все время ее критиковал или лез к ней с советами. «Зачем ты чистишь картошку? Ее же можно варить и в мундире. Дорогая, я навел порядок в холодильнике». К тому же у него, как у бывшего трудоголика, не было никакого хобби. И он бы, конечно, очень скоро умер от скуки и унижения, но мать не дала ему умереть. Она постоянно отсылала его куда-нибудь с внуками, или просто в сад, или на какие-нибудь курсы. Иначе она точно села бы в тюрьму за убийство. – Олсон ухмыльнулся. – Мы, мужчины, здорово действуем окружающим на нервы, когда ничего толком не умеем, кроме своей работы.

Он залпом выпил свое вино.

– О’кей, допивайте ваше вино! – потребовал он, кладя на стойку шесть евро. – Нам пора.

В надежде получить ответ на свой вопрос, как только Олсон их выслушает, они тоже залпом осушили бокалы и последовали за ним.

Через несколько минут они пришли к старому зданию школы. Во дворе было полно машин с номерами из всех регионов, прилегающих к долине Луары, и даже из Орлеана и Шартра.

Олсон целенаправленно направился ко входу.

Войдя в спортивный зал, они словно перенеслись в Буэнос-Айрес.

Слева вдоль стены – мужчины. Справа на стульях – женщины. Посредине танцевальная площадка. У торцевой стены, под канатными кольцами, – оркестр. Напротив, у входа, где они остановились, – бар, за стойкой которого круглый мужчина, с мускулистыми руками и роскошными черными усами, отпускал напитки.

Олсон обернулся и крикнул через плечо:

– Танцуйте! Оба! А потом я отвечу на все ваши вопросы.

Когда через несколько секунд он пошел через зал, устремившись прямо к молодой женщине со строго зачесанными назад светлыми волосами, в юбке с разрезом, его было не узнать. Он на глазах превратился из старика в гибкого, ловкого тангеро без возраста. Тесно прижав к себе свою молодую партнершу, он искусно повел ее в танце.

Пока ошалевший Макс переваривал неожиданные и необычные впечатления, мсье Эгаре сразу же понял, куда он попал: нечто подобное описал в одном из своих романов Джек Тус[40]. Тайные милонги[41] в актовых и спортивных залах, в пустующих сараях, на которых собираются танцоры всех уровней, возрастов и национальностей. Многие ради этих нескольких часов проезжают сотни километров. Всех их объединяет одно: им приходится скрывать свою страсть к танго от ревнивых партнеров, жен, мужей и детей, у которых эти порочные, меланхолические, фривольные движения вызывают лишь отвращение, мучительное чувство неловкости и протест. Никто из них обычно даже не подозревает, что их «тайные тангеро» в этот день находятся вовсе не в плавательном бассейне или в сауне, на теннисном корте, на курсах повышения квалификации, на встрече с друзьями, в поле, в супермаркете или дома. Что они танцуют. С таким исступлением, как будто решается вопрос о их жизни и смерти. Танцуют, чтобы жить.

Лишь немногие из них делают это, чтобы встретиться с любовником или любовницей; танго никогда не сводится к чему-то одному.

В танго важно сразу все.

Дневник Манон
По пути в Боньё

11 апреля 1987 г.

Вот уже восемь месяцев, как я знаю, что во мне все же живет еще одна женщина, а не только та девочка, которая прошлым летом приехала на север и испугалась собственного открытия, что, оказывается, можно любить двоих.

Для меня это до сих пор потрясающее откровение – что любовь необязательно должна ограничиваться одним человеком, чтобы быть настоящей.

В мае я выхожу замуж за Люка, в самый разгар весны, когда тысячи цветов источают нежнейшие ароматы, наполняющие душу радостью новой жизни и уверенностью.

Я не стану рвать отношения с Жаном; я предоставлю ему самому решать, нужна ли я ему такая – всеядная, всежаждущая.

Может, я просто настолько боюсь бренности всего живого, что мне нужно испытать все сейчас, на тот случай, если завтра меня хватит удар?

Замуж… Да? Нет? Сомневаться в этом значило бы сомневаться во всем.

Я хотела бы быть светом Прованса, когда заходит солнце. Тогда я была бы всюду, в каждом живом существе, это была бы моя природа, и никому не пришло бы в голову ненавидеть меня.

Мне нужно приготовить свое лицо, прежде чем я прибуду в Авиньон. Хоть бы меня встретил папа, а не Люк или мама.

Каждый раз, когда я провожу какое-то время в Париже, моя физиономия сама по себе приобретает то же самое выражение, с которым обитатели больших городов протискиваются на улицах мимо друг друга, словно не замечая, что они здесь не одни. Их лица говорят: «Я? Я ничего не хочу. Мне ничего не нужно. Меня ничто не может поразить, удивить, шокировать и тем более обрадовать. Радость – это удовольствие для наивных провинциалов и этих жуков навозных, которые ничего в жизни не видели, кроме своих вонючих коровьих хлевов. Пусть себе радуются, если им этого так хочется. А у нас есть дела поважней».

Но проблема не в моем равнодушном лице.

Это лицо – «девятое» по счету.

Мама говорит, что я приобрела его в дополнение к другим имеющимся в моем распоряжении лицам. Она знает мою мимику как свои пять пальцев, с тех пор как я появилась на свет красной морщинистой малявкой. Но Париж будто бы надел на меня новое лицо-маску поверх всех остальных. Она заметила это еще в прошлый раз, когда, вернувшись домой, я думала о Жане, вспоминала его рот, его смех, его «Ты должна это прочесть, тебе будет полезно».

«Если бы ты была моей соперницей, я бы тебя боялась», – сказала мама и сама страшно испугалась этих неожиданно вырвавшихся у нее слов.

С истинами мы всегда обращаемся «коротко и ясно». Еще девочкой я уяснила себе, что лучшие отношения – это будто бы те отношения, которые «прозрачны как вода». И стоит только произнести какие-то острые вещи, и они теряют свою смертоносность.

По-моему, это не всегда верно.

Маму мое «девятое» лицо пугает. Я знаю, что она имеет в виду. Я увидела это в зеркале Жана, когда он растирал мне спину горячим полотенцем. Каждый раз, когда мы с ним видимся, он берет частичку меня и греет ее, чтобы я не погибла, как лимонное дерево в холодном климате. Он был бы заботливым и ласковым мужем.

Это было вожделение, замаскированное под самообладание, отчего оно становится еще более зловещим.

Мама постоянно боится за меня; она уже почти заразила меня этим страхом, и я думаю: «Хорошо, пусть со мной что-нибудь случится, но до этого я хочу жить в полную силу и не желаю слышать никаких жалоб».

Она мало спрашивает, а я много рассказываю – у меня почти мания на детали моей столичной жизни, и я прячу Жана за бисерным занавесом из все новых, бесконечных, звонких, цветных, прозрачных деталей. Прозрачных как вода.

«Париж отдалил тебя от нас и приблизил к тебе самой, верно?» – сказала мама, а когда она говорит «Париж», она знает, что я знаю, что она имеет в виду мужчину, имя которого я пока не готова ей назвать.

Я никогда не буду готова сделать это.

Я сама себе жутко чужая. Такое впечатление, как будто Жан снял с меня какую-то корку, из-под которой проступило мое глубинное, подлинное «я» и смотрит на меня, насмешливо улыбаясь.

«Ну что? – спрашивает оно меня. – Ты и в самом деле думала, что ты женщина без свойств?»

(Жан говорит, что цитирование Музиля[42] – это не признак ума, а всего лишь признак тренированной памяти.)

Что же такое с нами происходит?

Эта проклятая свобода! Она требует, чтобы я молчала, как пень, о том, что на самом деле со мной творится в то время, когда моя семья и Люк думают, что я на семинаре в Сорбонне и что вечерами сижу над книгами. Она требует, чтобы я держала себя в руках, разрушала себя, пряталась, клеветала на себя в Боньё, не смея никому открыться и прихвастнуть своей тайной жизнью.

Я чувствую себя так, как будто меня высадили на вершине Ванту на произвол мистралю, солнцу, дождю и объявшим меня бескрайним просторам. Я могу видеть чуть ли не край света и дышать так свободно, как никогда, но при этом я совершенно беззащитна. Свобода – это потеря безопасности, говорит Жан.

Но знает ли он на самом деле, что́ я теряю?

А я? Знаю ли я на самом деле, от чего ему придется отказаться, если он выберет меня? Он говорит, что не желает никакой другой женщины, кроме меня. Достаточно, мол, и того, что я веду двойную жизнь; не хватало еще и ему начать то же самое. Я каждый раз готова заплакать от благодарности за то, что он в очередной раз облегчает мою участь, избавляя меня от жестокого выбора. Ни упрека, ни опасного вопроса; он дает мне почувствовать, что я – подарок, а не просто плохой человек, который хочет от жизни слишком многого.

Кому бы я ни доверилась дома, они были бы вынуждены лгать вместе со мной, лукавить, молчать. Нет, я должна сама нести это бремя, не навязывая его другим, – таковы законы для падших.

Я ни разу не назвала имя Жана. Я боюсь, что по тому, как я произнесла бы его, и мама, и папа, и Люк сразу же догадались бы обо всем.

Возможно, они, каждый по-своему, проявили бы понимание. Мама – потому что знает, что такое женская тоска. Эта тоска сидит в каждой маленькой девочке с раннего детства, когда мы еще под стол пешком ходим и беседуем с терпеливыми плюшевыми мишками и мудрыми лошадками.

Папа – потому что знает, что такое инстинкт самца или самки. Он понял бы животный, хищный аспект; он, возможно, даже увидел бы во всем этом биологическое начало – нечто вроде течки. (Когда мне станет совсем невмоготу, я попрошу помощи у него. Или у мамы-папы, как писал Санари, которого мне читал Жан.)

Люк – потому что знает меня. Потому что решился. Он – образец верности принятым решениям. Надо – значит надо, даже если это больно, если впоследствии окажется, что это – ошибка.

Но что, если через тридцать лет он признается, что я причинила ему страшную боль, не сумев промолчать?

Я знаю своего будущего мужа – он будет мучиться и терпеть. Он будет смотреть на меня и видеть во мне стоящего за мной соперника. Он будет спать со мной и спрашивать себя: «О ком она сейчас думает? О нем? Хорошо ей с ним? Лучше, чем со мной?» На каждом деревенском празднике, во время каждого парада добровольных пожарных дружин четырнадцатого июля он будет смотреть, как я болтаю с каким-нибудь мужчиной, и думать: «Это следующий? Когда же она наконец насытится?»

Все это он будет прятать в себе и не скажет мне ни слова упрека. Как он сказал? «У нас только одна жизнь. И я хочу прожить свою жизнь с тобой, не мешая тебе жить своей жизнью».

Я должна молчать и ради Люка.

И ради себя. Я не хочу терять Жана.

Ненавижу себя за то, что хочу всего этого, – это больше, чем я в состоянии вынести…

О, проклятая свобода! Ты все еще больше, чем я сама!

Она требует, чтобы я сомневалась сама в себе, испытывала стыд и в то же время гордость за то, что я живу всем, чего вожделею.

Когда я стану старой и дряхлой, с какой жадностью я буду наслаждаться воспоминаниями обо всем, что мы испытали и прочувствовали!

Эти ночи, когда мы искали звезды и лежали в крепости Бюу. Эти недели, когда мы дикарями жили в Камарге. Ах, а эти чудесные вечера, когда Жан вводил меня в жизнь с книгами! Мы голыми лежали на диване вместе с Кастором, и Жан использовал мою попу как подставку для книги. Я до того даже не подозревала, что существует такое неисчислимое множество мыслей, взглядов и странных явлений. Надо ввести такой закон, чтобы государственные деятели и члены правительства сдавали экзамен читателя и получали соответствующий сертификат. Только прочитав пять… – нет, десять тысяч книг, они, возможно, будут в состоянии хотя бы приблизительно понимать людей и мотивы их поведения. Часто, когда Жан читал мне, как хорошие люди из любви, от жажды жизни или от безвыходности совершали злые поступки, я чувствовала себя гораздо лучше – не такой… злой, фальшивой, неверной.

«Ты думала, ты одна такая, Манон?» – спрашивал он.

А ведь именно это мерзкое чувство меня и мучило – как будто я одна такая, как будто только я одна не в силах заставить себя быть скромнее, довольствоваться малым.

Часто, в промежутках между любовью, Жан рассказывал мне о какой-нибудь книге, которую он читал, или только собирался прочесть, или хотел, чтобы ее прочитала я. Он называет книги свободами. И родинами. И это так и есть. В них хранятся все те слова, которыми мы так редко пользуемся. Милосердие. Доброта. Противоречивость. Снисхождение.

Он так много знает, он – мужчина, который умеет так самозабвенно любить. Он живет, когда любит. Когда любят его, он теряется. Может, именно поэтому он сам воспринимает себя таким неловким?

Он и сам не знает, что таит в себе его тело! Печаль, страх, веселье – только где все это прячется? Я прижимаю ладонь к его солнечному сплетению: «Здесь у тебя волнение? Стартовая лихорадка?» Дую ему на низ живота: «А здесь мужское начало?» Кладу пальцы ему на шею: «А здесь слезы?»

Его тело – замерзшее, парализованное.

Однажды вечером мы пошли на танцы. Аргентинское танго.

Ужас! Жан смущенно двигал меня туда-сюда, школярскими, заученными на танцевальных курсах движениями, как истукан, манипулируя одними руками. Он хоть и присутствовал, но существовал сам по себе, а его оболочка отдельно.

Нет, этого не может быть! Только не он! Он другой – не такой, как мужчины севера, Пикардии, Нормандии или Лотарингии, страдающие жутким бесплодием души. Что, впрочем, многие парижанки находят эротичным; как будто это особое сексуальное достижение – разбудить в мужчине крохотное чувство! Под холодностью они надеются обнаружить какую-то особенно жгучую, звериную страстность – такую, что он, вскинув их на плечи, потащит за ближайший угол и пригвоздит к полу…

Нам пришлось прервать эти танцевальные судороги, мы пошли домой, обходя молчанием неприятную тему. Он был очень ласков во время этой игры в кошки-мышки. Отчаянию моему не было границ: если я не могу с ним танцевать – что же мне тогда с ним делать?

Я – тело. Мои половые губы влажно улыбаются, когда я испытываю желание, моя грудь покрывается потом, когда я испытываю унижение, а в моих пальцах живет страх перед собственной отвагой, они дрожат, когда я хочу кого-нибудь защищать и бороться. Если же я испытываю страх перед конкретными вещами, такими как, например, этот узел, который они обнаружили у меня под мышкой и хотят удалить с помощью какой-то биопсии, – тут я теряюсь и в то же время как-то странно успокаиваюсь. Растерянность заставляет меня хвататься за разные занятия, а спокойствие убивает во мне всякое желание читать серьезные книги или слушать серьезную, настоящую музыку. Мне хочется лишь одного – просто сидеть и смотреть на этот осенний свет, как он струится на желто-красные листья, мне хочется вычистить камин, хочется лечь и уснуть, чтобы погасить эти опостылевшие, растерянные, пустые, глупо скачущие мысли. Да, когда мне страшно, я хочу спать – так душа спасается от паники.

А он, Жан? Он пользуется своим телом как вешалкой на колесиках, на которую вешает свои рубашки, брюки и пиджаки.

Я встала, он пошел за мной – я влепила ему пощечину. Жжение в ладони, как будто я схватилась за что-нибудь горячее.

– Ты что?.. – сказал он. – Что с тобой?

Я дала ему еще одну пощечину. Острая боль в пальцах, как от горячих углей.

– Перестань думать! Чувствуй!.. – крикнула я.

Я подошла к проигрывателю и поставила «Либертанго». Аккордеон – как удары бича, щелчки хлыста, треск сучьев в огне. Пьяцолла и скрипки, хмельные, сорвавшиеся с цепи.

– Нет, я… не могу.

– Можешь! Танцуй! Танцуй то, что ты сейчас чувствуешь! Что ты чувствуешь?

– «Что, что»! Злость! Ты ударила меня, Манон!

– Вот и танцуй злость! Выбери себе в этой музыке инструмент, отображающий твое чувство, и следуй ему! Держи меня так, как ты на меня злишься!

Не успела я это произнести, как он схватил меня и прижал к стене, как в тисках держа мои поднятые руки. Скрипки исступленно пели.

Мы танцевали голыми; он выбрал рупором своих чувств скрипки. Его злость превратилась в вожделение, потом в нежность, а когда я стала кусаться, царапаться и сопротивляться его желанию вести меня – тут мой любовник стал тангеро. Он вернулся в свое тело.

Слившись с ним в танце, в котором он выражал все, что испытывал ко мне, я видела, как двигаются наши тени на стене лавандовой комнаты. Они танцевали в оконной раме, танцевали как одно существо, а кот Кастор наблюдал за нами со шкафа.

С этого дня мы часто танцевали танго, сначала голыми, потому что так было легче раскачиваться, двигаться, останавливаться. Мы танцевали, каждый держа руку на левом боку. Потом меняли позы, прижав руки к правому боку.

Танго – это детектор лжи. Оно не только раскрывает твои проблемы, твои комплексы, но и выявляет сильные стороны, которые ты скрываешь от других, чтобы не обидеть их. И оно показывает, чем могут быть друг для друга двое, как они слышат друг друга. Если один предпочитает слышать только себя, то он возненавидит танго.

Жану поневоле приходилось чувствовать, он уже не мог прятаться от танца за какими-то абстрактными идеями. Он чувствовал меня. Мою грудь, каждый волосок на моем лобке. Никогда еще не ощущала я свое тело так отчетливо, никогда не чувствовала себя женщиной так остро, как в те часы, когда мы с Жаном танцевали, а потом любили друг друга на диване, на полу, сидя на стуле, по всей квартире. «У меня такое чувство, – сказал он, – как будто я – родник: когда ты рядом, я бью прямо из тебя, но, как только ты уходишь, я иссякаю».

Потом мы прошли с ним танцевальным рейдом через все танго-бары Парижа. Жан научился сообщать мне энергию своего тела, без слов говорить, какого танго он ждет от меня в данный момент. А еще мы учили испанский. Во всяком случае, те стихи и фразы, которые тангеро шепчет на ухо своей партнерше, чтобы вдохнуть в нее еще больше… танго. Каких только восхитительных, понятных только нам двоим игр мы не выдумывали! В постели мы обращались друг к другу на «вы». Мы частенько прибегали к вежливой форме, призывая друг друга к действиям, очень далеким от пристойности.

Ах, Люк! С ним все как-то по-другому, не так… отчаянно. И не так естественно. С Жаном я с самого начала никогда не лгала. От Люка я скрывала, что мне хочется, например, больше жесткости или нежности, больше смелости или игры. Я стыдилась того, что хочу больше, чем он может дать. Вернее, кто знает – может, он и дал бы мне больше, если бы я попросила? Но как попросить?

«Когда танцуешь с другой женщиной, не предавай танго сдержанностью», – сказал нам Хитано, инструктор танго в одном из баров.

А еще он сказал, что Жан меня любит. А я его.

Мол, он видит это по каждому нашему шагу или движению; мы с ним – одно существо. И может быть, он не так уж далек от истины?

Я должна быть с Жаном, потому что он – мужская часть меня. Мы смотрим друг на друга и видим одно и то же.

Люк – мужчина, с которым мы смотрим в одном направлении, параллельно.

Но, в отличие от учителя танго, мы не говорим о любви.

«Я люблю тебя» – это могут позволить себе говорить те, кто свободен и чист.

Ромео и Джульетта.

Но не Ромео, Джульетта и Стефан.

У нас остается так мало времени. Мы должны делать все сразу, одновременно, иначе ничего не успеем. Спать друг с другом, беседовать о книгах, есть, молчать, ссориться и мириться, танцевать и читать вслух, петь и искать звезды – все по ускоренной программе. Я уже с нетерпением жду следующего лета, когда Жан приедет в Прованс и мы отправимся на поиски звезд.

Я вижу, как в солнечных лучах горит золотом Папский дворец. Наконец-то опять этот свет. Наконец-то опять люди, которые не делают вид, будто вокруг нет других людей: ни в лифте, ни на улице, ни в автобусе. Наконец-то опять абрикосы прямо с дерева.

О Авиньон! Раньше я все ломала голову, почему в этом городе со зловещим, холодным и мрачным дворцом такое множество потайных ходов и люков. Теперь я знаю почему: эта неуемность, неутолимость желания, должно быть, существовала с начала истории человечества. Беседки, павильоны, лоджии, кукурузные лабиринты – все это разные условия одной и той же игры!

Это игра, о которой знает каждый. Но каждый делает вид, будто ее вовсе не существует. Разве что где-нибудь очень далеко, в очень безобидной форме, не по-настоящему.

Какое там «не по-настоящему»!

Я испытываю жуткий стыд, от которого пылают мои щеки, коленями ощущаю острую тоску, ложь, железными когтями впившуюся мне между лопатками.

Дорогой мама-папа, сделай так, чтобы мне не надо было принимать никаких решений, прошу тебя!

Сделай так, чтобы эта горошина у меня под мышкой оказалась всего лишь кусочком известняка, наподобие тех, что постоянно сыплются из водопроводных кранов там, в Валансоле, в царстве лаванды и самых неподкупных кошек!


22

Мсье Эгаре чувствовал скользившие по нему взгляды, пущенные из-под подкрашенных ресниц. Если, перехватив и удержав взгляд какой-нибудь женщины, он ответит на него, то тут же окажется вовлеченным в «кабесео», беззвучный диалог глаз, который в танго служит важнейшим средством коммуникации. «Вопрошание глазами».

– Жордан, смотрите в пол! Не смотрите на женщин, – шепотом сказал он. – Если женщина заметит, что вы на нее смотрите, она подумает, что вы спрашиваете, можно ли ее пригласить. Вы танцуете аргентинское танго?

– Когда-то я был неплох в вольной программе с веером.

– Аргентинское танго – это почти то же самое. В нем всего несколько неизменных комбинаций па. Вы прижимаетесь к своей партнерше, сердце к сердцу, и слушаете ее – как она хочет, чтобы вы вели ее.

– Слушаю? Но тут же никто не разговаривает.

Он был прав. Ни женщины, ни мужчины, ни танцующие, ни сидящие или стоящие не тратили энергию на разговоры. При этом все говорилось без слов: «Веди меня уверенней! Не так быстро! Дай мне пространство! Давай поиграем! А ну, иди сюда!» Женщины корректировали действия мужчин – то чиркнув пяткой по икре партнера («Сосредоточься!»), то выписав стилизованную «восьмерку» («Я – королева!»).

В других местах мужчины иногда, во время четырех следующих один за другим танцев, прибегали к магической силе слов, чтобы пробудить в своей партнерше страсть. Они шептали ей по-испански в ухо, в шею, в волосы – туда, где горячее дыхание возбуждает кожу: «Я просто сатанею от твоего танго!.. Ты сводишь меня с ума!.. Твое сердце будет петь от счастья под аккомпанемент моего сердца!..»

Но здесь таких «шептунов» не было. Здесь все говорилось глазами.

– Мужчины изучают женщин незаметно, – шепотом объяснял Эгаре Максу правила «кабесео».

– Откуда вы все это знаете? Тоже из какой-нибудь книги?

– Нет, не из книги. Слушайте и не перебивайте! Вы медленно – но только очень медленно! – обводите взглядом присутствующих дам… И выбираете, с кем бы вы хотели танцевать следующую «танду», цикл из четырех танцев. Или пытаетесь понять, кто из них хочет танцевать с вами. Вы спрашиваете долгим прямым взглядом. Если на него отвечают – кивком или полуулыбкой, значит приглашение принимается. Если дама отводит взгляд в сторону, это означает: «Нет, спасибо».

– Классно! – шепотом ответил Макс. – Это «нет, спасибо» – такое тихое, что не надо бояться опозориться.

– Вот именно. Далее вы встаете, подходите к даме и галантно приглашаете ее. Заодно, по пути, можете удостовериться, что положительный ответ дали именно вам, а не господину, стоящему у вас за спиной или где-то сбоку от вас.

– А после танца? Я приглашаю ее в бар?

– Нет. Вы провожаете ее на место, благодарите и возвращаетесь на мужскую половину. Танго ни к чему не обязывает. Вы просто несколько минут делите с партнером свою тоску, свою надежду и свое желание. Многие говорят: «Это как секс, только лучше. И чаще». Но после танца – точка. Танцевать с одной партнершей большей одной «танды» – дурной тон. Считается верхом неприличия.

Они украдкой, исподлобья наблюдали за парами. Через какое-то время Эгаре указал подбородком на одну женщину, на вид лет пятидесяти, которой, однако, могло быть и под семьдесят. Черные волосы с проседью, туго завязанные узлом на затылке, как у танцовщицы фламенко. Очень хорошее танцевальное платье. Три обручальных кольца на одном пальце. Она держалась как балерина – стройная и гибкая, но при этом крепкая, как молодая ветка ежевичного куста. Блестящая танцовщица, точная и уверенная в движениях и при этом настолько мягкая, что, порхая вокруг неподвижности или робости своих партнеров и маскируя их неумение своей грацией, она создавала впечатление легкости и непринужденности их дуэта.

– Вот ваша партнерша, Жордан.

– Эта?.. Нет, она слишком хорошо танцует. Я боюсь!

– Вот и запомните это чувство. В один прекрасный день вы захотите об этом написать, и вам очень пригодится воспоминание о том, как вы «танцевали страх».

Пока Макс, движимый храбростью отчаяния, пытался привлечь к себе взгляд «ежевичной королевы», Жан неторопливо направился к стойке бара и попросил налить себе глоток пастиса со льдом. Он был… взволнован. Да, по-настоящему взволнован.

Как будто ему предстояло через минуту выйти на сцену.

Как его колотило перед каждой встречей с Манон! Его трясущиеся пальцы превращали бритье в кровавую резню. Он никогда не знал, что ему надеть, хотел казаться сильным, стройным, элегантным и в то же время небрежно-невозмутимым. Он тогда начал бегать и заниматься атлетикой – чтобы понравиться Манон.

Он сделал глоток пастиса.

– Grazie[43], – сказал он интуитивно.

– Prego, Signor Capitano[44], – ответил маленький круглый усач за стойкой на певучем неаполитанском наречии.

– Вы мне льстите. Я не настоящий капитан…

– О, еще какой настоящий! Кунео знает, что говорит.

Из динамиков понеслась бойкая популярная музыка. Cortina – сигнал к смене партнеров. Через полминуты оркестр начнет следующую «танду».

Эгаре видел, как «ежевичная королева», сжалившись над бледным, но храбро вскинувшим голову Максом, милостиво позволила ему вывести ее на середину зала. Всего через несколько шагов она мгновенно превратилась в императрицу; с Максом, который еще секунду назад беспомощно висел на ее руке, тоже произошла внезапная метаморфоза: сняв наушники, он отшвырнул их в сторону. Он словно вдруг вырос на несколько сантиметров, плечи его стали шире, грудь выгнулась, как у тореадора.

Она метнула в Эгаре короткий взгляд своих ясных голубых глаз. Взгляд был молодым, глаза старыми, а тело пело по ту сторону всех временны́х границ сладкую, щемящую песнь танго. Эгаре была знакома «saudade»[45] – мягкая, согревающая тоска обо всем и ни о чем.

Saudade.

Тоска о детстве, когда дни перетекали один в другой и бренность всего сущего не имели никакого значения. Утраченное навсегда сознание того, что ты любим, испытанное однажды сознание того, что ты принадлежишь другому человеку, – все, что невозможно облечь в слова.

Нужно внести ее в энциклопедию чувств.

П. Д. Олсон подошел к стойке. Как только его ноги переставали танцевать, он вновь становился похож на старика.

– То, чего не можешь объяснить, нужно танцевать, – пробормотал Эгаре.

– А то, чего не можешь выразить устно, нужно записывать, – откликнулся старый романист.

Оркестр заиграл «Por una cabeza», ежевичная танцовщица, припав к груди Макса, шепотом произнесла какие-то заклинания и незаметно подкорректировала рукой, ногой и бедрами его позицию. Через минуту все выглядело так, будто это он вел ее, а не она его.

Жордан танцевал сначала с широко раскрытыми глазами, потом, подчинившись отданному шепотом приказу, потупил взгляд. Вскоре они уже производили впечатление спевшейся, вернее, «станцевавшейся» любовной пары.

Олсон кивнул Кунео, круглому бармену, который тоже направился на танцевальную площадку, где тоже мгновенно преобразился: стал легким и необыкновенно галантным в своих скупых движениях, исполненных почтения к партнерше. Та была выше его, что, впрочем, не мешало ей прижиматься к нему самым беззастенчивым образом.

Олсон вдруг доверительно склонился к Эгаре:

– Шикарный литературный персонаж этот Сальваторе Кунео. Приехал в Прованс подработать на уборке урожая. Вишни, персики, абрикосы – все, что требует чувствительных рук. Работал вместе с русскими, магрибинцами и алжирцами. Провел однажды ночь с какой-то юной морячкой. На следующий день та бесследно исчезла вместе со своей баржей. Что-то там с луной. С тех пор Кунео ищет ее по всем рекам и каналам. Уже больше двадцати лет. Работает то там, то здесь. Мне кажется, он умеет все. Особенно готовить. Но может и рисовать или отремонтировать какую-нибудь автоцистерну… Или составить гороскоп – одним словом, сделает все, что ни попросите. Учится всему с космической скоростью. Гений, воплотившийся в неаполитанском пекаре… – Олсон покачал головой. – Двадцать лет!.. Уму непостижимо. И все ради одной женщины.

– А что, разве бывают более достойные мотивы?

– Ну конечно, кому, как не вам, говорить это, Джон Лост!

– Что? Как вы меня назвали, Олсон?

– Вы прекрасно слышали. Жан Эгаре, Джон Лост, Джованни Пердито[46] – вы мне как-то снились.

– Это вы написали «Южные огни»?

– Вы уже танцевали?

Эгаре залпом выпил свой пастис.

Потом повернулся и медленно обвел взглядом женщин. Одни отводили глаза, другие отвечали на его взгляд.

А одна, лет двадцати пяти, взяла его в перекрестье своих глаз. Короткие черные волосы, маленькая грудь, крепкие дельтовидные мышцы. И огонь в глазах, выдающий не только острый голод, но и решимость его утолить.

Эгаре кивнул ей. Она, не улыбнувшись, встала и пошла ему навстречу. Ровно полпути. Минус один шаг. Ей хотелось, чтобы этот последний шаг сделал он.

Она ждала. Злая, готовая к прыжку кошка.

В этот момент оркестр закончил играть первую песню. Мсье Эгаре шагнул к изголодавшейся женщине-кошке.

«Берегись!» – говорило ее лицо.

«Подчини меня себе, если сможешь, но не вздумай меня унижать!» – говорили губы.

«И не дай бог, ты побоишься причинить мне боль! Я мягкая, но чувствую мягкость только в исступлении жестокой страсти. И я могу защищаться!» – говорили ее маленькая крепкая рука, ее напряженное, натянутое как струна тело, ее горячие бедра.

Она прижалась к нему всем телом. С первыми тактами музыки Жан резким толчком из солнечного сплетения послал ей свою энергию. Он стал силой клонить ее книзу, пока они оба не оказались в партере – одним коленом стоя на полу, другую ногу отставив в сторону.

По шеренге женщин пробежал громкий шепот, но тут же смолк, когда Эгаре поднял свою юную партнершу и завел ее свободную ногу себе за колено. У нее оказались нежные щиколотки. В этот момент они прижимались друг к другу так тесно, как это делают лишь обнаженные любовники.

Сила, долго томившаяся под спудом, била в Жане ключом.

Неужели он еще может это? Неужели он еще может вернуться в свое тело, которым не пользовался тысячу лет?

«Не думай, Жан! Чувствуй!»

Да, Манон.

Не думать в любви, в любовной игре, в танце, в разговоре о чувствах – этому его научила Манон. Она обзывала его «достойным сыном севера», потому что он пытался скрывать от нее свои чувства, сомнения и тревоги за фразами и неподвижным лицом-маской. Потому что во время секса был слишком озабочен тем, как бы не перейти «грань приличий». Потому что в танце тупо двигал Манон туда-сюда, как тележку в супермаркете, вместо того чтобы танцевать свободно, вкладывая в танец всю душу. Так, как подсказывали ему его собственная воля, его желание.

Манон расколола эту капсулу, эту его «накрахмаленность», расколола, как орех, своими голыми руками, своими голыми пальцами, своими голыми ногами…

Она освободила меня от всего, что чуждо человеческой природе. От молчания и комплексов. От стремления делать всегда только правильные шаги.

Мужчины, живущие «в своем теле», всегда чувствуют это, если женщина хочет от жизни больше, чем получает. Его юная партнерша жадно тянулась к этому чужаку, этому вечному страннику, он чувствовал это, слушая, как стучит ее сердце у его груди. Незнакомец, которого случайно занесло в этот крохотный городишко и который на одну ночь подарит ей все приключения мира, положит к ее ногам все, чего так не хватает здесь, в деревне, посреди безмолвных пшеничных полей и старых лесов. Это единственный протест, который она себе позволяет, чтобы не ожесточиться в этой сельской идиллии, где все вертится вокруг земли, семьи, потомства. Где важно всё – только не она сама.

Жан Эгаре дал ей все, чего она хотела. Он прикасался к ней так, как никогда не прикоснется ни один из этих молодых столяров, крестьян и сборщиков винограда. Он танцевал с ее телом и с ее женственностью так, как не сможет никто из тех, кто знает ее с детства и для кого она всего лишь «Мари, дочка кузнеца, который подковывает наших рабочих лошадей».

В каждое прикосновение Жан вкладывал все свое тело, все свое дыхание, все свое внимание. Он шептал ей на ухо слова на аргентинском испанском, которые они когда-то выучили с Манон и говорили друг другу в постели. Они произносили непристойности, обращаясь друг к другу на «вы», как верные традициям пожилые супружеские пары отцветшей Испании.

Все сошлось в одной точке – прошлое, настоящее, эта молодая женщина и та, другая, по имени Манон. Молодой человек, каким он был когда-то и который в то время и понятия не имел, насколько он может быть мужчиной. Еще не старый, но уже и не молодой мужчина, который забыл, что это такое – иметь желания. Держать в объятиях женщину.

И вот он, Жан Эгаре, в руках женщины-кошки, которая любит бороться, быть побежденной и снова бороться.

Манон, Манон, ты тоже так танцевала. Так же страстно желая отвоевать что-нибудь исключительно для себя. Без груза семьи, земли предков на плечах. Только ты, без будущего, ты – и танго. Ты и я, твои губы, мои губы, твой язык, моя кожа, моя жизнь, твоя жизнь.

Когда началась третья песня, «Либертанго», дверь аварийного выхода зала вдруг с грохотом распахнулась.

– Вот они где, эти грязные шлюхи! – бешено заорал один из пяти ворвавшихся внутрь мужчин.


23

Женщины закричали. Один из нежданных гостей уже вырвал из рук Кунео партнершу и собрался было влепить ей пощечину. Но итальянец повис у него на руке. Второй бросился на Кунео и стал лупить его кулаками в живот; его приятель потащил женщину за собой.

– Измена!.. – прошипел Олсон.

Они с Эгаре повели женщину-кошку подальше от банды озлобленных мужчин, от которых за версту разило алкоголем.

– Там мой отец, – шепнула она, побледнев от ужаса, и указала на одного из возмутителей спокойствия – верзилу с близко посаженными глазами и топором в руках.

– Не смотрите туда! Идите впереди меня к двери! – приказал Эгаре.

Макс отразил нападение одного из двух свирепых парней, которые явно увидели в Кунео олицетворение сатанинских сексуальных утех их жен, дочерей и сестер. Сальваторе Кунео получил удар кулаком в лицо и вытирал кровь. Макс, нейтрализовав одного ударом ноги в колено, броском кунг-фу пригвоздил другого спиной к полу.

Потом поспешил к «ежевичной королеве», которая, гордо выпрямившись, по-прежнему тихо стояла посреди разразившегося хаоса, и с галантным поклоном поцеловал ей руку:

– Благодарю вас, королева этой испорченной ночи, за прекраснейший танец моей жизни!

– Поторапливайтесь, а то он станет последним в вашей жизни! – крикнул ему Олсон и потянул Макса за рукав.

Эгаре видел, как «королева» улыбнулась, провожая Макса взглядом, а потом подняла с пола его наушники и прижала их к груди.

Жордан, Эгаре, Олсон, женщина-кошка и Кунео побежали к старому синему автофургону «рено». Кунео втиснул свое пузо в свободное пространство между водительским сиденьем и рулем, Олсон сел рядом, Макс, Жан и женщина вскарабкались в кузов и устроились среди ящиков с инструментами, чемоданов, контейнеров для бутылок, в которых стояли баночки с пряностями, эссенциями и травами, и гор учебников по всем мыслимым и немыслимым предметам. Все это, вместе с пассажирами, повалилось и посыпалось в разные стороны, когда Кунео дал газу под крики разъяренных мужчин, не желавших больше терпеть тайного пристрастия своих женщин и гнавшихся за ними до самой парковки.

– Болваны безмозглые! – сказал Олсон, плюнув и швырнув в них фотоальбомом про бабочек. – Они мыслят микроскопическими категориями и считают нас сборищем развратников, которые сначала танцуют одетыми, а потом голыми. Представляю, как бы это выглядело! Болтающиеся животы, сморщенные мошонки с наперсток и тонкие старческие ножки – зрелище не для слабонервных!

Женщина-кошка прыснула, вслед за ней расхохотались Макс и Кунео. Это было гипертрофированное веселье людей, которые только что попали в переделку и чудом унесли ноги.

– Скажите, а мы не могли бы все же сделать остановку у какого-нибудь банка? – с тоской спросил Макс, когда они неслись со скоростью восемьдесят километров в час по главной улице Сепуа обратно к пристани.

– Только если вас устраивает перспектива стать кастратом и петь в хоре евнухов! – крикнул ему в ответ Олсон.

Через несколько минут они остановились перед «книжным ковчегом». Линдгрен и Кафка со скучающим видом возлежали на палубе в лучах предзакатного солнца, игнорируя оскорбления парочки наглых ворон, которыми те осыпали их с безопасной высоты старой яблони.

Эгаре заметил тоскливый взгляд Кунео, которым тот окинул судно.

– Боюсь, что здесь вам оставаться больше нельзя, – сказал он итальянцу.

– Вы не представляете, сколько раз мне приходилось слышать эти слова, capitano, – вздохнул тот.

– Так поехали с нами. Мы идем в Прованс.

– Этот старый бумагомаратель уже успел рассказать вам мою историю, ?[47] Что я ищу по всем рекам и каналам одну синьорину, которая увезла с собой мое сердце?

– Да, да, этот мерзкий америкашка опять не удержал язык за зубами и все растрепал. Ну и что? Я уже старый и скоро, наверное, помру, так могу я напоследок еще немного покуролесить для полноты картины? Во всяком случае, я еще не запостил это в «Фейсбуке».

– Вы зарегистрированы в «Фейсбуке»?.. – спросил Макс в изумлении.

Он уже успел нарвать яблок и набить ими рубашку.

– Нет, правда? Только потому, что это напоминает перестукивание в тюряге?

Старый Олсон хихикнул:

– Конечно зарегистрирован. Иначе как мне врубиться в то, что происходит с человечеством? Как, например, эти деревенские жлобы-линчеватели в один прекрасный день могут сбиться в мировую свору.

– Э-э-э… Ну да. О’кей, – сказал Макс. – Я пришлю вам заявку в друзья.

– Присылай, сынок. В последнюю пятницу каждого месяца, между одиннадцатью и пятнадцатью часами, я в Сети.

– Вы нам до сих пор так и не ответили на вопрос, – напомнил Эгаре. – Мы ведь оба танцевали, верно? Так как? Только говорите правду, я терпеть не могу вранья. Это вы написали «Южные огни»? Вы – Санари?

Олсон повернул морщинистое лицо к солнцу, снял свою немыслимую шляпу, отвел рукой назад волосы.

– Я – Санари? С чего вы взяли?

– Стиль, слова…

– А, я знаю, что вы имеете в виду! Великое «мама-папа»… Замечательно – персонифицированная тоска каждого человека по идеальному благодетелю, отцу и матери в одном лице. Или «любовь к розе», которая непременно должна быть цветущей и благоуханной, но без шипов, что уже означает полное непонимание природы этой самой розы. Все прекрасно, все замечательно. Но, к сожалению, я не имею к этому никакого отношения. Санари, на мой взгляд, – великий гуманист, человек за гранью всех условностей. О себе я никак не могу этого сказать. Я не очень-то люблю людей, и каждый раз, когда мне приходится соблюдать нормы общественного поведения, меня пробирает понос. Нет, друг мой Джон Лост, я не Санари. И это, к сожалению, факт.

П. Д. с трудом вылез из кабины и проковылял к задней дверце фургона:

– Послушай, Кунео, я присмотрю за твоей колымагой, пока ты вернешься. Или не вернешься.

Кунео заколебался, но, когда Макс решительно начал таскать его книги на судно, тоже схватился за ящик с инструментами и чемодан:

– Capitano Пердито, разрешите подняться к вам на борт?

– Прошу. Это для меня честь, синьор Кунео.

Макс отдал швартовы. Женщина-кошка стояла, прислонившись к капоту машины и глядя перед собой загадочным взглядом. Эгаре пожал П. Д. на прощание руку.

– Я действительно вам снился? Или это просто так – для красного словца? – спросил он.

Пер Дэвид Олсон лукаво улыбнулся.

– Мир слов вообще далек от действительности. Это я вычитал у одного немца. Его зовут Герлах, Гунтер Герлах. Автор не для скудоумных. – Он задумался. – Идите на Кюизери-сюр-Сей. Может, там вы найдете Санари. Если она еще жива.

– Она?..

– Да откуда мне знать? Просто я привык все самое интересное ассоциировать с женщиной. А вы разве нет?

Ухмыльнувшись, Олсон тяжело водрузил свое тело на водительское сиденье фургона, но зажигание не включал, поджидая женщину.

Та потянулась к Эгаре.

– Ты мне еще кое-что должен, – чуть хрипло сказала она и поцеловала его в губы.

Это был первый поцелуй за двадцать лет, и Жан был потрясен тем, насколько он оказался хмельным.

Она страстно впилась в его губы, касаясь языком его языка.

Наконец, сверкая горящими глазами, она оттолкнула Жана от себя. «Ну и что с того, что я хочу тебя? – говорил ее гордый гневный взгляд. – Тебя это не касается!»

Аллилуйя. Чем же я заслужил это?

– Кюизери? – спросил Макс. – А что это?

– Это рай, – ответил Эгаре.


24

Кунео занял вторую каюту и объявил камбуз своими владениями. Он извлек из своего чемодана и контейнера для бутылок целую батарею пряностей, трав, масел и эссенций, которые сам приготовил для облагораживания подливок и соусов и просто для того, «чтобы испытывать счастье от одного только запаха».

Заметив на лице Эгаре скептическое выражение, он спросил:

– А что, что-то не так?

– Нет, синьор Кунео, просто…

Просто я уже отвык от благовоний. Они слишком прекрасны. Невыносимо прекрасны. И не вызывают никакого «счастья».

– Я знал одну женщину… – начал Кунео мечтательно, продолжая инвентаризацию своих кухонных ножей. – Так вот она плакала от запаха роз. А другая находила что-то эротичное в том, что я пеку пирожки. Запахи иногда оказывают странное воздействие на душу.

«Счастье, вызываемое выпечкой пирожков, – подумал Эгаре. – На „с“. Или на „я“ – язык запахов». Неужели он и в самом деле когда-нибудь начнет составлять свою энциклопедию чувств?

А почему бы не завтра же? Да что там завтра! Сегодня! Сейчас!

Все, что ему нужно, – это бумага и ручка. И потом когда-нибудь, в один прекрасный день, буква за буквой, его мечта могла бы осуществиться. Могла бы… Если бы да кабы…

Сейчас. Есть только «сейчас». Давай же, трус! Попробуй наконец дышать под водой!

– А на меня такое действие оказывает лаванда, – нерешительно произнес он.

– Какое именно? Вызывает слезы? Или эротические ощущения?

– И то и другое. Так пахнет самое большое несчастье моей жизни. И счастье тоже…

Кунео высыпал из полиэтиленового пакета кучу гладких камней и выстроил их в ряд на одной из полок.

– А это – мое самое большое несчастье и счастье, – сообщил он неожиданно. – Время… Оно сглаживает острые углы и грани того, что причиняет боль. А поскольку я часто забываю об этом, то и вожу с собой эти речные камешки – из каждой реки, по которой мне довелось путешествовать.

Луэнский канал перешел тем временем в Бриарский, один из эффектнейших отрезков маршрута Бурбонне, с корытообразным водным мостом через Луару, которая в этом месте настолько свирепа, что не годится для судоходства.

Они встали на якорь в спортивной гавани Бриара, так пышно украшенной цветами, что берега кишели художниками, пытающимися запечатлеть эту красоту.

Бриарская марина – это уменьшенная копия Сен-Тропе: множество дорогих яхт; по набережной прогуливаются отдыхающие и туристы. «Литературная аптека» была здесь самым большим судном, и многие капитаны-любители подходили поближе, чтобы осмотреть ее, оценить проделанную работу по ее реконструкции, а заодно взглянуть на экипаж. Эгаре понимал, что он и его команда выглядят странно. Не просто как новички, а еще хуже – как дилетанты.

Кунео неутомимо спрашивал каждого гостя, не встречал ли он в своих странствиях сухогруз «Лунная ночь». Какая-то швейцарская супружеская пара, уже тридцать лет путешествовавшая по Европе на голландской барже типа Luxe motor, заявила, что, кажется, они видели что-то подобное. Лет десять назад. Или двенадцать?

Когда Кунео собрался заняться ужином, на камбузе его встретила зияющая пустота, а содержимое холодильника составляли лишь корм для кошек и пресловутая белая фасоль.

– У нас нет ни денег, синьор Кунео, ни продовольствия, – признался Эгаре и рассказал ему об экстренном отплытии из Парижа и прочих злоключениях, постигших его экипаж.

– Речники – люди отзывчивые. Да и у меня есть кое-какие сбережения, – сказал неаполитанец. – Я мог бы выделить вам часть денег в качестве платы за проезд.

– Это очень трогательно, но ни о какой плате не может быть и речи, – возразил Эгаре. – Нам надо придумать, как заработать денег.

– А ваша женщина? – невинно спросил Макс Жордан, пребывавший в блаженном неведении относительно обстоятельств, связанных с этой женщиной. – Разве она не ждет вас? Может, нам не стоит терять время?

– Она не ждет меня, – поспешил успокоить его Эгаре. – В нашем распоряжении целая вечность.

Да, да… We have all the time in the world[48]. Ах, Манон!.. Ты помнишь – этот бар-погребок, Луи Армстронг и мы?..

– Значит, вы хотите сделать ей сюрприз? Как это романтично! Хотя… довольно рискованно…

– Кто не рискует, тот не живет, – вмешался Кунео. – Вернемся к вопросу о деньгах.

Эгаре ответил ему благодарной улыбкой.

Они с Кунео склонились над картой рек и каналов, и итальянец отметил крестиком несколько деревень:

– Вот здесь, в Апремон-сюр-Алье, за Невером, у меня есть знакомые. Хавьеру всегда нужны помощники для ремонтных работ на кладбищах – он обновляет памятники… А здесь, во Флёри, я както раз подрабатывал поваром в Дигуэне… у одного художника… Здесь, в Сен-Сотюр… хм… если она больше не дуется на меня за то, что я с ней не… – Он покраснел. – Короче, там наверняка найдутся люди, которые с удовольствием нам помогут и продуктами, и соляркой… Или подскажут, где можно заработать.

– А в Кюизери вы кого-нибудь знаете?

– В книжном городе на реке Сей? Нет, там я никогда не был. Но может, как раз там я и найду то, что ищу.

– Женщину.

– Да, женщину. – Кунео глубоко вздохнул. – Такие женщины встречаются редко. Может быть, раз в сто лет. А то и в двести. Она – все, что только может пожелать себе мужчина. Красивая, умная, великодушная, страстная – ну, в общем, все сразу!

«Странно, – подумал Эгаре. – Я бы так не смог говорить о Манон. Говорить о ней – значит делить ее с кем-то. Значит исповедоваться. На это я пока не способен».

– Главный вопрос заключается в том, как заработать деньги быстро, – задумчиво произнес Макс. – Сразу предупреждаю: в качестве жиголо от меня толку мало.

Кунео посмотрел по сторонам.

– А книги? – спросил он. – Вы что, не хотите с ними расставаться?

Как же это ему самому не пришло в голову!

В Бриаре Кунео отправился покупать на свои деньги овощи, фрукты и мясо у крестьян, а заодно уломал какого-то заядлого рыбака с удочкой уступить ему весь дневной улов. Жан открыл свой книжный салон, и Макс сошел на берег, чтобы работать живой говорящей рекламой. Курсируя между деревней и мариной, он кричал:

– Книги! У нас есть книги! Новинки сезона! Фривольные, умные и дешевые! Книги! Прекрасные книги!

Проходя мимо столиков уличного кафе, за которыми сидели дамы, он прибегал к военной хитрости.

– Чтение делает женщину красивой! Чтение делает женщину богатой! Чтение делает женщину стройной! – манил он.

Время от времени он подходил к двери ресторана «Le Petit St'Trop» и декламировал:

– Вы испытываете муки любви? У нас есть от этого специальная книга! У вас проблемы со шкипером? Мы дадим вам книгу от этой напасти! Вы поймали рыбу и не знаете, как ее выпотрошить? В наших книгах вы найдете ответы на любые вопросы!

Многие узнавали писателя, чей портрет они видели на обложках журналов. Кое-кто возмущенно отворачивался. Но в конце концов на палубе «Литературной аптеки» и в самом деле собралась горстка читателей.

Так Макс, Жан и Сальваторе Кунео заработали свои первые евро. Кроме того, высокий мрачный монах из Роньи дал им несколько баночек меда и горшочков с травами в обмен на специальные книги по агностике.

– Ему-то они зачем? Что он с ними будет делать?

– В землю зароет, – предположил Кунео.

Он раздобыл у начальника марины, которого тоже не преминул спросить о сухогрузе «Лунная ночь», несколько горшочков с рассадой кулинарных трав и с помощью досок от книжных полок разбил на корме маленький огородик, к вящей радости Кафки и Линдгрен, которые с восторгом набросились на мяту. Через некоторое время они стали носиться друг за другом по судну с задранными, как ершики для посуды, хвостами.

Вечером Кунео, в цветастом переднике и таких же цветастых рукавицах, торжественно подал ужин.

– Господа! Вам предлагается bohémienne de légumes – облегченная, туристская версия рататуя, – возгласил он, ставя еду на импровизированный стол на корме.

Это были нарезанные мелкими кубиками овощи, обильно сдобренные тимьяном, обжаренные, запеченные в форме, а потом художественно выложенные на тарелки и политые благороднейшим оливковым маслом. Венчали это произведение кулинарного искусства бараньи котлеты, приготовленные на открытом огне, и белоснежный, тающий на языке чесночный флан.

Проглотив первый кусочек, Эгаре почувствовал, что с ним происходит что-то странное.

В его голове вдруг начали вспыхивать один за другим яркие образы.

– Это потрясающе, Сальваторе! Ты готовишь так, как пишет Марсель Паньоль.

– Ах, Паньоль! Славный малый. Он тоже знал: хорошо видеть можно только с помощью языка. А еще носа и желудка, – мечтательно вздохнул Кунео. – Capitano Пердито, чтобы понять страну, чтобы почувствовать людей этой страны, надо попробовать на вкус ее душу. Я в это твердо верю. А душа – это то, что там растет. То, что люди каждый день видят, нюхают, трогают. То, что проходит через них, – их внутренний облик.

– Как макароны определяют внутренний облик итальянцев? – с набитым ртом произнес Макс.

– Думай, что говоришь, Массимо! Макароны bellissima формируют внутренний и внешний облик женщин!

Кунео восторженно нарисовал в воздухе пышные формы женского тела.

Они ели и веселились. Справа садилось солнце, слева поднималась полная луна; воздух в гавани был околдован густыми ароматами цветов. Кошки, тщательно обследовавшие местность, присоединились к остальным членам экипажа и царственно возлежали на опрокинутом пластмассовом контейнере для книг.

Неведомые доселе мир и покой снизошли на Эгаре.

Может, пища и вправду способна исцелять?

С каждым кусочком, пропитанным травами и маслами Прованса, он словно все глубже проникал в страну, которая его ждала. Он как бы вкушал страну, которая их окружала. Он уже распознал вкус окрестностей Луары, вкус леса и вина.

В эту ночь он спал спокойно. Сон его охраняли Кафка и Линдгрен: кот лежал перед дверью, а Линдгрен у его плеча. Время от времени он ощущал на своей щеке мягкое прикосновение кошачьей лапы – словно она проверяла, на месте ли он.


Утром они решили остаться еще ненадолго в Бриаре. Это было бойкое место – место встречи и опорный пункт речников, да и сезон плавучих дач уже начался. Чуть ли не каждый час в гавань входили все новые баржи, а с ними и потенциальные покупатели.

Макс предложил Эгаре поделиться с ним скудными остатками своего гардероба, поскольку тот отправился в путешествие в чем был – в серых брюках, рубашке, пуловере и пиджаке. А одежда в их списке запланированных жизненно важных приобретений пока стояла слишком далеко от первых позиций.

Теперь Эгаре впервые за сто лет ходил в джинсах и застиранной футболке. Посмотрев в зеркало, он не узнал себя. Трехдневная борода, легкий, благоприобретенный за штурвалом загар, небрежный туалет… Правда, он теперь не выглядел старше своих лет. И не казался таким солидным и «положительным». Но и намного моложе он не стал.

Макс отпустил усики в виде веселой горизонтальной полоски и зачесал свои блестящие черные волосы назад, пытаясь изобразить нечто вроде пиратской косички. Каждое утро он босиком, по пояс голый, занимался на корме кунг-фу и тай-чи. В обед и вечером он что-нибудь читал вслух Кунео, занятому стряпней. Тот предпочитал прозу, написанную женщинами.

– Женщины больше рассказывают о мире. Мужчины обычно рассказывают только о себе.

«Литературная аптека» теперь была открыта до позднего вечера. Дни становились все теплее.

Дети из деревни и с других барж часами торчали в «книжном чреве» «Лулу», читая приключения Гарри Поттера, Калле Блюмквиста, «Пяти друзей», котов-воителей или «Дневник слабака». Вернее, слушая. Эгаре украдкой улыбался, не без гордости глядя на Макса, который по-турецки сидел на полу в окружении детей, с книгой в руках. Он с каждым разом читал все лучше, превращая чтение в радиоспектакли. Эгаре хорошо представлял себе, как эти маленькие человечки, напряженно слушающие с широко раскрытыми глазами, когда-нибудь станут людьми, для которых чтение, это состояние заколдованности, эта своя собственная «киноверсия» описываемой истории в голове, станет необходимо так же, как воздух.

Всем покупателям до четырнадцати лет он продавал книги на вес: два килограмма – десять евро.

– Не находите ли вы нашу ценовую политику… э-э-э… несколько убыточной? – спросил Макс.

Эгаре пожал плечами:

– В денежном выражении – да. Но чтение, как известно, – рассадник дерзости, а миру завтрашнего дня наверняка не помешает лишняя парочка бунтарей. Как по-вашему?

Тинейджеры, хихикая, тянулись в уголок эротики, где вскоре подозрительно затихали. Эгаре вел себя по отношению к ним как джентльмен: всякий раз, приближаясь к их укрытию, он с преувеличенной громкостью начинал изображать деловую активность, чтобы дать им возможность расцепить языки и разлепить губы и скрыть раскрасневшиеся лица за безобидными книжками.

Макс периодически играл на пианино, заманивая на борт клиентов.

Эгаре сделал привычкой каждый день посылать Катрин открытку и составлять новые статьи для своей энциклопедии чувств ради будущих поколений литературных фармацевтов.

Каждый вечер он устраивался на корме и смотрел в небо. В эти дни был отчетливо виден Млечный Путь, а иногда в темноте мелькали искры падающих звезд. Неутомимому хору лягушек вторил звон цикад, акцентируемый тихим пощелкиванием тросов на мачтах или ударом судового колокола.

Его переполняли совершенно новые чувства. И Катрин имела полное моральное право знать об этом. Ведь именно с нее все и началось. Все то, о чем пока было известно лишь ему самому: что за мужчина пробудился в нем.


Катрин, сегодня Макс понял, что роману, как саду, требуется время, чтобы расцвести. И тогда читатель в нем действительно будет отдыхать. Глядя на Макса, я странным образом испытываю нечто вроде отцовских чувств. Счастливо! Джованни Пердито.


Катрин, сегодня утром я проснулся и целых три секунды отчетливо сознавал, что ты – скульптор души. Что ты – женщина, способная укротить страх. Под твоим резцом камень вновь превращается в человека. Джон Лост, валун.


Катрин, реки – это не море. Море требует, а реки дают. Мы здесь впрок накачиваемся тишиной, благодушием, меланхолией и атласным вечерним покоем, в котором медленно гаснет сизо-голубое сияние уходящего дня. Я сохранил морского конька, которого ты мне слепила из хлеба, с перчинками вместо глаз. Ему срочно нужен спутник. По мнению Жанно Э.


Катрин, люди, странствующие по рекам, лишь в пути обретают дом. Они любят книги о дальних островах. Если бы эти водоплавающие кочевники знали, где пристанут завтра, они бы заболели. Ж. Э. из П., человек без адреса, который понимает этих бродяг.


Кроме того, Эгаре открыл для себя дыхание звезд над реками. Сегодня они ярко горят, завтра бледно мерцают, потом опять разгораются. И дело вовсе не в дымке или слабых очках – просто у него теперь было время оторвать взгляд от земли.

Казалось, звезды и в самом деле дышат в каком-то невероятно медленном глубоком ритме. Они дышат и равнодушно взирают на рождение, становление и гибель миров. Некоторые из них видели еще динозавров и неандертальцев, видели, как возводились пирамиды и как Колумб открывал Америку. Земля была для них всего лишь островом, одним из множества островов Вселенной, этого безбрежного Океана, а ее обитатели – микроскопическими букашками…


25

В конце первой недели один бриарский чиновник по секрету сообщил Эгаре, что им совсем необязательно регистрировать свою сезонную торговлю или плыть дальше. Он сам был большим любителем американских триллеров.

– Только в дальнейшем будьте внимательны при выборе стоянки: французская бюрократия по природе своей – бескомпромиссна!

Сделав запасы продовольствия, электропитания, воды, адресов и номеров мобильных телефонов отзывчивых людей, живущих на воде, они вошли в боковой канал Луары. Вскоре по берегам мимо них поплыли замки, густые смолисто-душистые леса и виноградники, где выращивались такие знаменитые сорта, как «сансер-совиньон», «пуйи-фюме» и «пино-нуар».

Чем дальше они продвигались на юг, тем жарче становилось лето. Время от времени им попадались другие суда; на палубах загорали женщины в бикини.

На пойменных лугах ольшаники, кусты ежевики и дикие виноградные лозы сплетались в заколдованные первобытные леса, пронизанные золотисто-зеленым светом, в котором плясали пылинки. Между стволами поблескивала болотная вода, кое-где мелькали ягоды бузины, сквозили кривые буки.

Кунео вытаскивал из журчащей воды одну рыбину за другой, а на длинных плоских песчаных отмелях отдыхали серые цапли, скопы и крачки. Изредка в кустах всплескивали бобры. Это была старая добрая Франция, разворачивавшая перед ними свои прелести, – аппетитная, пьянящая, по-королевски пышная, зеленая и пустынная.

Однажды поздно вечером они бросили якорь у какого-то заросшего заброшенного пастбища. Стояла мертвая тишина. Они были совершенно одни, если не считать двух-трех сычей, время от времени перекликавшихся друг с другом через реку.

После ужина при свечах они вынесли на палубу одеяла и подушки и улеглись трехконечной звездой, голова к голове.

Прямо над ними светлым шлейфом, словно хвост гигантской кометы, протянулся Млечный Путь.

Тишина была оглушительной, а чернильно-синяя бездна ночного неба казалась воронкой, засасывающей их медленно, но верно.

Макс достал из кармана тонкую самокрутку с марихуаной.

– Я решительно протестую… – лениво произнес Жан.

– Есть! Вас понял, капитан. Мне ее дал один голландец, у него не хватило денег на Уэльбека[49].

Макс прикурил косяк.

Кунео принюхался.

– Пахнет как пригоревший шалфей.

Он бережно взял в руку самокрутку и осторожно затянулся:

– Брр! А вкус – как будто елку лизнул!

– Надо вдохнуть поглубже, втянуть дым в легкие и подержать как можно дольше, – посоветовал Макс.

Кунео сделал, как было сказано.

– О Мадонна!.. Клянусь своим фартуком!.. – прохрипел он, чуть не задохнувшись.

Жан, набрав в рот дыма, не торопился затягиваться. Какая-то часть его противилась, опасаясь потери контроля над телом и сознанием. Другая часть, наоборот, жаждала именно этого.

Он все еще был Жаном; в него словно была забита пробка из времени, привычки и застаревшего страха, не дававшая его печали вырваться на волю. Он чувствовал себя переполненным окаменевшими слезами, которые не пропускали внутрь ничего другого.

Он так до сих пор и не признался ни Максу, ни Кунео в том, что женщина, ради которой он обрубил концы своей жизни, давно превратилась в прах.

Как и в том, что его мучил стыд. И что именно стыд был причиной этого безумия. И что он не знал, зачем едет в Боньё, чтó надеется там найти. Мир? Его он вовсе не заслужил.

Ну ладно, еще одна затяжка ему не повредит.

Дым был горячим и едким. На этот раз он затянулся глубоко.

У него появилось чувство, как будто он лежит на дне моря – моря из тяжелого воздуха. Было тихо, как под водой. Даже сычи умолкли.

– Обалдеть – сколько звезд… – пробормотал Кунео заплетающимся языком.

– Наверное, мы летим прямо на небо, – сказал Макс. – Земля – это диск, понимаете?

– Или пицца-салями, – икнув, прибавил Кунео.

Они с Максом расхохотались. Их хохот вспорол речную тишину гулкими раскатами, насмерть перепугав зайчат в зарослях, которые с бешено бьющимися сердцами еще глубже втиснулись в свои гнезда.

Жан кожей ощутил ночную росу. Он не смеялся. Толщи колыхавшегося над ним воздушного моря, казалось, придавили и обездвижили его грудную клетку.

– А какая она была, эта женщина, которую ты ищешь, Кунео? – спросил Макс, когда они успокоились.

– Красивая. Молодая. И очень загорелая, – ответил Кунео.

Он помолчал несколько секунд.

– Вся, по самое… ну, ты понимаешь, по самое что… А там у нее кожа была белая, как сливочный крем.

Он вздохнул:

– И такая же сладкая…

Над ними время от времени вспыхивали и гасли, перечеркнув черное небо, метеориты.

– Глупости любви – самые прекрасные глупости. Вот только платить за них приходится дороже всего… – прошептал Кунео и натянул одеяло до самого подбородка. – Хоть за большие, хоть за маленькие.

Он опять вздохнул:

– Это была всего одна ночь. Виветт была тогда помолвлена. Но, как выяснилось, она только казалась недоступной для мужчин, особенно для таких, как я.

– Иностранцев? – спросил Макс.

– Нет, Массимо, это для нее была не проблема. Главное, что я не речник – вот что было табу. – Кунео сделал еще одну затяжку и пустил самокрутку дальше по кругу. – Виветт обрушилась на меня, как лихорадка, и меня до сих пор трясет. Как подумаю о ней, кровь закипает в жилах. Она смотрит на меня из каждой тени, из каждого солнечного блика на воде. Я мечтаю о ней, а дней, которые мы могли бы провести с ней вместе, остается все меньше.

– Я чувствую себя с вами каким-то дряхлым, засушенным старцем! – воскликнул вдруг Макс. – Все эти ваши бурные страсти!.. Один двадцать лет ищет свою подружку, с которой провел всего одну ночь, другой бросает все и несется сломя голову куда-то, чтобы…

Макс замолчал.

Эта пауза вызвала на периферии замутненного марихуаной сознания Жана какую-то микроскопическую вспышку, какой-то смутный вопрос. Что там Макс только что недосказал? Но тот уже продолжал говорить, и Жан через секунду забыл это ощущение.

– Я не знаю, чего мне хотеть. Я никогда не был так влюблен. Я всегда видел, прежде всего, их… недостатки. Одна была хорошенькая, но свысока смотрела на тех, кто зарабатывает меньше, чем ее отец. Другая была очень мила, но любая шутка доходила до нее как до жирафа. Третья была потрясающе красива, но, раздеваясь, почему-то горько плакала, не знаю почему… И я, вместо того чтобы спать с ней, напялил на нее свой самый огромный пуловер и всю ночь держал ее в объятиях. Этих женщин медом не корми, а подавай им телячьи нежности! Баюкай ее всю ночь, свернувшись вместе с ней калачиком, и получай за это затекшую руку и лопающийся мочевой пузырь!

Эгаре сделал еще одну затяжку.

– Массимо, твоя принцесса тоже уже где-нибудь родилась, – убежденно сказал Кунео.

– Может, и родилась, но где она?.. – воскликнул Макс.

– Может, ты уже на пути к ней, только еще не знаешь этого… – прошептал Эгаре.

Так было и у них с Манон. Он ехал из Марселя и сел в то утро в поезд, даже не подозревая, что через полчаса встретит женщину, которая изменит всю его жизнь, разрушит все опоры, на которых эта жизнь стояла. Ему было двадцать четыре года, почти столько же, сколько Максу. Их роман с Манон продолжался всего пять лет, и тайные встречи их были нечасты, и за эти считаные дни и часы он заплатил двадцатью годами боли, тоски и одиночества.

– Но пусть я сдохну, если эти дни и часы не стоили того!

– Capitano! Ты что-то сказал?

– Нет. Я что-то подумал. Вы что, уже научились читать мои мысли? Я вас быстро отправлю за борт!

Его спутники захихикали.

Тишина загородной ночи становилась все глубже и все больше отрешала трех путешественников от реальности.

– А твоя любовь, capitano, – как ее зовут?

Жан медлил с ответом.

– Scusami[50], я не хотел…

– Манон. Ее зовут Манон.

– И она, конечно, очень красивая.

– Как вишневое дерево весной.

Это было так легко, закрыв глаза, отвечать на жестокие вопросы Кунео, задаваемые мягким голосом, исполненным дружеского участия.

– И умная, sì?

– Она знает меня лучше, чем я сам. Она… научила меня чувствовать. И танцевать. И ее было легко любить.

– Было? – спросил кто-то, но так тихо, что Эгаре не понял, чей это голос – Макса, Сальваторе или его собственный, внутренний.

– Она – моя родина. Она – мой смех. Она…

Умерла. Этого он не мог выговорить. Его опять охватил страх перед болью, которая последует за этим словом.

– И что ты ей скажешь, когда приедешь?

Жан боролся с собой. Наконец он выбрал единственный правдивый ответ, который не требовал от него признания в смерти Манон:

– Прости меня.

Кунео больше ничего не спрашивал.

– Завидую я вам, – пробормотал Макс. – Вы живете своей любовью. Своей тоской. Не важно, насколько они шизанутые. А я чувствую себя просто невостребованным. Я дышу, сердце мое работает, кровь бежит по жилам. Но у меня ни черта не получается с моей писаниной. Вокруг рушится мир, а я ною, как избалованный сопляк. Жизнь несправедлива.

– Только смертью никто не обделен, – сухо произнес Эгаре.

– Вот тут действительно демократия, – заметил Кунео.

– Я считаю, что люди сильно переоценивают политическое значение смерти, – заявил Макс и передал совсем уже крохотный окурок Жану. – А правда, что главный критерий, которым якобы руководствуется мужчина при выборе любимой женщины, – это сходство с его матерью?

– Хм… – промычал Эгаре и подумал о Лирабель Бернье.

– Sì, certo![51] Поэтому мне надо искать такую, которая постоянно называла бы меня «наглой рожей» и давала бы пощечину за каждое непонятное для нее слово, которое я употребляю, и за то, что я читаю книжки, – с горечью рассмеялся Кунео.

– А мне – такую, которая только в пятьдесят пять лет научилась говорить «нет» и есть то, что ей нравится, а не то, что дешево, – откликнулся Макс.

Кунео затушил окурок.

– Послушай, Сальво, – сказал Макс, когда они уже почти заснули, – а можно мне описать твою историю?

– Не вздумай, amico![52] Лучше найди свою собственную storia, мой маленький Массимо. Если ты возьмешь мою, у меня уже не будет своей собственной истории.

Макс тяжело вздохнул.

– Ладно… – пробормотал он сонно. – Может, у вас хотя бы найдется для меня парочка слов… чтобы легче было заснуть?

Кунео чмокнул:

– Молочное суфле? Лазанья?

– А я любою слова, которые своим звучанием похожи на то, что они описывают, – полушепотом произнес Эгаре. – Вечерний бриз… Ночной путник… Летний ребенок… Упрямство… Тут я сразу вижу маленькую девочку в сказочных рыцарских доспехах, которая борется против всего, кем или чем она не желает быть. Послушной, тихой, нежной – фффу! Маленькая воительница, мадемуазель Упрямство против темной власти рассудка…

– Это слова, которыми можно порезаться. Они как бритва в ухе! Или на языке! Дисциплина. Муштра. Или генерал Благоразумие.

– «Благоразумие» занимает так много места во рту, что другим словам уже просто не протиснуться внутрь, – сказал Макс и рассмеялся. – Представьте себе, что, прежде чем пользоваться красивыми словами, их нужно было бы сначала купить.

– Кое-кто со своим словесным поносом сразу бы разорился…

– А богатые, наоборот, стали бы самыми красноречивыми, потому что скупили бы все самые важные слова.

– И «я тебя люблю» стало бы самым дорогим на рынке слов.

– А если бы оно покупалось для вранья – то вдвое дороже.

– Бедным пришлось бы заниматься словесным грабежом. Или, за неимением слов, выражать все действиями.

– А всем остальным не мешало бы следовать их примеру. «Любить» – это же глагол, значит и надо это… делать. Больше дела, меньше слов, верно?

Да, косяк явно сделал свое дело…

Наконец Сальво и Макс вылезли из-под одеял и потащились вниз, на свои спальные места.

Прежде чем скрыться, Макс Жордан еще раз обернулся к Эгаре.

– Ну что еще, мсье? – спросил тот устало. – Вам нужно еще какое-нибудь слово для засыпания?

– Я… нет. Я просто хотел сказать… Короче, вы мне очень нравитесь… Не важно, что… – Он, судя по всему, хотел сказать еще что-то, но не знал как.

– Вы мне тоже нравитесь, мсье Жордан. Даже очень. Я был бы рад, если бы мы стали друзьями. Мсье Макс…

Они несколько секунд смотрели друг на друга. Лица их освещал только лунный свет. Глаза Макса были скрыты тенью.

– Да… – прошептал он. – Да, Жан, я… рад быть вашим другом. И постараюсь не разочаровать вас…

Последних его слов Эгаре не расслышал и списал это на действие марихуаны.

Оставшись один, он еще некоторое время лежал без сна. Ночь незаметно запахла как-то иначе. Откуда-то из деревни до него донесся смутный аромат… Лаванды?

В нем что-то задрожало.

Он вспомнил, что еще молодым человеком, до встречи с Манон, испытывал от запаха лаванды нечто подобное. Некое потрясение. Как будто его сердце уже тогда знало, что в далеком будущем этот аромат будет для него связан с тоской. С болью. С любовью. С женщиной.

Он глубоко дышал, пропуская через себя эти воспоминания. Да, может быть, он уже тогда, в возрасте Макса, почувствовал потрясение, которое через несколько лет вызвала в его жизни женщина.

Жан Эгаре снял с флагштока флаг, сшитый Манон, и разгладил его. Потом встал перед ним на колени и уткнулся лбом в глазок птицы-книги, в котором когда-то засохла кровь Манон.

Между нами ночи, Манон.

– Ночи и дни, и страны, и моря… – шептал он. – Тысячи жизней родились и умерли, а ты ждешь меня.

В какой-нибудь комнате, где-нибудь поблизости.

Ты все знаешь и любишь меня.

В моих мыслях ты до сих пор любишь меня.

Ты – страх, режущий камень во мне.

Ты – жизнь, которая во мне надеется на меня.

Ты – смерть, которую я боюсь.

Ты случилась со мной, а я лишил тебя своих слов. Своей скорби. Своих воспоминаний.

Твоего места во мне и всей прожитой нами вместе жизни.

Я потерял нашу с тобой звезду.

Простишь ли ты меня?

Манон?..


26

– Макс! Прямо по курсу – следующая комната страха!

Жордан притащился на палубу.

– Держу пари, что мне опять написает на руку какая-нибудь псина, – в тысячный раз! – или сколько мы там уже прошли шлюзов? К тому же я уже стер в кровь пальцы, крутя эти проклятые ручки и открывая ворота. Неужели эти руки еще когда-нибудь смогут с любовью начертать хоть один письменный знак?

Макс с упреком показал Эгаре свои красные ладони с крохотными лопнувшими мозолями.

Миновав бесчисленные прибрежные пастбища, с которых коровы спускались к воде, чтобы принять ванну, и гордые замки фавориток королей, они приблизились к шлюзу Ла-Гранж перед Сансером.

На высоком холме, видном издалека, зубчатой короной раскинулась деревушка в окружении виноградников, за которой начинались южные отроги двадцатикилометрового природного заповедника «Долина Луары».

Плакучие ивы стояли, задумчиво погрузив в воду ветви, словно игривые пальцы. «Книжный ковчег» вошел в зеленый живой коридор, который постепенно сужался.

Их и в самом деле на каждом без исключения шлюзе свирепо облаивал хозяйский пес. И каждый из этих церберов с профессиональной меткостью орошал кнехты, на которые Макс восьмеркой накладывал швартовы, чтобы обездвижить судно во время заполнения и опорожнения камеры.

Макс брезгливо, двумя пальцами, бросил концы на палубу:

– Эй, capitano! Нет проблем – Кунео берет шлюзование на себя!

Коротконогий итальянец отложил в сторону ингредиенты будущего ужина, вскарабкался в своем цветастом фартуке по трапу, надел такие же цветастые рукавицы-прихватки и ловко пошевелил швартовным концом перед носом у собаки, изобразив змею. При виде этого пенькового питона собака смущенно попятилась и, недовольно ворча, убралась подальше.

Стальную ручку крана водопроводной галереи Кунео крутил одной рукой; из-под коротких рукавов его полосатой рубашки видны были мощные бицепсы. Работая, он пел тенором гондольера: «Que sera, sera…»[53] – и подмигивал восторженной жене оператора, как только ее муж отворачивался. Проплывая мимо, он протянул ничего не подозревающему супругу банку пива и был удостоен улыбки и краткой сводки информации: в Сансере сегодня вечером танцы, в следующей марине у начальника кончился запас солярки, а сухогруз «Лунная ночь» уже давно здесь не проходил; в последний раз, кажется, когда еще был жив Миттеран.

Эгаре наблюдал за реакцией Кунео на это известие.

Уже целую неделю тот получал в ответ одно и то же: «Нет, нет».

Они спрашивали операторов шлюзов, начальников марин, шкиперов и даже клиентов, которые с берега махали руками, приглашая «Литературную аптеку» причалить.

Итальянец поблагодарил, сохраняя спокойствие. Каменное спокойствие. Он должен был носить в себе поистине неиссякаемый источник надежды. А может, он продолжал свои поиски по инерции? По привычке?

Привычка – это опасная, тщеславная богиня. Она не допускает ничего, что могло бы нарушить ее власть. Она убивает одну тоску за другой. Тоску по странствиям, по другой работе, по новой любви. Она мешает жить так, как нам хочется. Потому что мы по привычке не думаем, хотим ли еще того, что делаем.

Кунео поднялся в рубку к Эгаре:

– Ваше приказание выполнил, capitano. Я потерял свою любовь, – сказал он после небольшой паузы. – А этот мальчик? Что потерял он?

Они посмотрели в сторону Макса, который стоял у релинга, глядя на воду, и, судя по всему, был где-то очень далеко.

Макс стал менее разговорчив, перестал играть на пианино.

«Постараюсь вас не разочаровать», – сказал он Эгаре. Интересно, что означало это «постараюсь»?

– Он потерял свою музу, синьор Сальваторе. Он заключил с ней пакт и отказался от нормальной жизни. А муза взяла и покинула его. И у него теперь нет вообще никакой жизни, ни нормальной, ни творческой. Вот он и ищет ее здесь, на природе.

– Sì, capisco[54]. Может, он недостаточно любил свою музу? Может, ему еще раз сделать ей предложение?

Интересно, могут ли писатели и в самом деле дважды жениться на своих музах? Может, им стоит устроить ритуальные танцы – голыми вокруг костра из виноградных лоз на какой-нибудь лесной поляне?

– А что они из себя представляют, эти музы? – спросил Кунео. – На кого они больше похожи? На кошек? У этих бесполезно клянчить любовь. Или на собак? Он не может вызвать чувство ревности у своей музы, если займется любовью с другой девицей?

Прежде чем Эгаре успел ответить, раздался голос Макса.

– Косуля! Смотрите – косуля в воде!.. – орал тот.

И в самом деле – впереди, посредине канала, растерянно металась в воде то вправо, то влево молодая косуля. Увидев позади надвигающуюся прямо на нее баржу, она обезумела от страха.

Она то и дело пыталась выбраться на берег, но гладкие вертикальные стенки искусственного канала не давали ей возможности выбраться из этой смертоносной воды.

Макс уже свесился за борт и пытался поймать выбившееся из сил животное спасательным кругом.

– Массимо! Перестань! Ты сам свалишься за борт!

– Но мы же должны ей как-то помочь! Сама она не выберется на берег! Она утонет!

Макс сделал петлю на конце троса и бросал ее в сторону косули. Но та испуганно шарахалась от нее, скрывалась под водой, снова выныривала.

Смертельный страх в глазах косули больно сдавил сердце Эгаре.

– Спокойно!.. – беззвучно умолял он бедное животное. – Спокойно! Доверься нам! Доверься нам!

Он застопорил ход, дал малый назад, но судно по инерции еще двигалось несколько метров.

Косуля уже барахталась рядом с ними справа по борту. Движения ее становились еще отчаянней, когда возле нее в очередной раз плюхалась спасательная петля. Коричневые глаза были широко распахнуты.

Потом она вдруг закричала.

Это был какой-то невнятный, но тонкий и жалобный звук. Это была предсмертная мольба.

Кунео молниеносно сбросил с себя рубашку и ботинки и уже готов был прыгнуть в воду.

Косуля продолжала кричать.

Эгаре лихорадочно соображал. Пристать к берегу? Может, удастся ухватить ее с той стороны и вытащить из воды?

Он направил судно к берегу. Послышался скрежет днища о пологую береговую стенку канала.

А косуля все кричала и кричала отчаянным хриплым голосом. Движения ее становились все более вялыми и медленными, передние копыта тщетно пытались найти опору на берегу.

Кунео стоял в трусах у релинга. Видимо, он понял, что не сможет помочь косуле, пока берег недоступен и для него самого. А борта «Лулу» были слишком высокими, чтобы можно было снизу подать наверх бьющееся животное или вместе с ним вскарабкаться по штормтрапу.

Когда они наконец причалили, Макс с Жаном прыгнули на берег и помчались сквозь прибрежные заросли назад, к косуле.

Она между тем, оттолкнувшись от стенки, устремилась к противоположному берегу.

– Ну почему она не хочет, чтобы мы ей помогли? – пробормотал Макс. По его щекам бежали слезы. – Плыви сюда, сука! – хрипло заорал он в бешенстве. – Сюда, идиотка несчастная!

Им теперь не оставалось ничего другого, как стоять и смотреть.

Косуля хрипло скулила, пытаясь вскарабкаться на противоположную береговую стенку.

Наконец, отчаявшись, она скатилась в воду.

Мужчины молча смотрели, как она, уже с трудом держа голову на поверхности, старалась поскорее отплыть от них как можно дальше.

Этот жуткий взгляд, исполненный страха и недоверия, жег Эгаре как огонь.

Косуля крикнула еще раз, протяжно и отчаянно, и затихла. Потом скрылась под водой.

– О боже!.. Нет! Нет!.. – прошептал Макс.

Косуля вновь всплыла, голова ее была под водой, передние ноги подрагивали.

Светило солнце, мошкара плясала в воздухе, а где-то в чаще квохтала птица. Тело косули медленно повернулось в воде вокруг собственной оси.

Макс, с мокрым от слез лицом, соскользнул в воду и поплыл на другой берег.

Жан и Сальваторе молча смотрели, как он тащил за собой безжизненное тело. Подплыв к ним, он с неожиданной силой рывком приподнял узкое мокрое тело, так что Эгаре смог ухватить его и неимоверным усилием вытащил наверх.

Косуля пахла морской водой (близость устья), лесом и чужим, старым миром, оставшимся за пределами городов. Мокрая шерсть была жесткой, как щетка. Эгаре положил косулю на нагретую солнцем землю и, держа ее голову на коленях, втайне надеялся, что вот-вот произойдет чудо и косуля встрепенется, неловко встанет на подгибающиеся ножки и убежит в чащу.

Он гладил ее грудь, спину, голову, словно эти прикосновения могли разрушить чары смерти. Он чувствовал последние остатки тепла, уходящего из этого тела.

– Пожалуйста!.. – молил он шепотом. – Пожалуйста!

Коричневые, теперь уже матовые, погасшие глаза косули смотрели куда-то в сторону.

Макс перевернулся на спину и неподвижно лежал на воде, широко расставив руки.

Кунео стоял на палубе, закрыв лицо руками.

Все трое избегали смотреть в глаза друг другу.


27

Они в молчании плыли на юг по боковому каналу Луары, через Бургундию, под мощными готическими сводами вековых деревьев, осенявших канал. Некоторые виноградники казались бесконечными, тянулись чуть ли не до самого горизонта. Все утопало в цветах, даже шлюзы и мосты.

Они молча ели, молча продавали книги на пристанях и старались избегать друг друга. Вечерами они читали, рассевшись по своим углам, подальше друг от друга. Кошки растерянно бродили от одного к другому. Но даже они не могли вырвать их из этой добровольной самоизоляции. Ни их ласки, ни настойчиво-вопросительные взгляды, ни мяуканье не находили отклика.

Гибель косули разрушила триединый мужской союз. Теперь они опять порознь дрейфовали сквозь время, холод одиночества и тоску.

Жан долго сидел над разлинованной тетрадью своей будущей энциклопедии чувств, глядя невидящим взором в окно и не замечая, как небо сначала разгорается всеми цветами радуги, а потом медленно гаснет. Он словно искал и не находил брода в вязком потоке своих невнятных мыслей.

На следующий день вечером они прошли Невер и после короткой, но острой дискуссии («А почему не в Невере? Можно было бы продать пару книг». – «В Невере и без нас есть где купить книги, зато негде купить солярки»), уже перед самым закрытием шлюза, причалили к берегу неподалеку от деревушки Апремон-сюр-Алье, спрятавшейся между излучин Алье. У Кунео там были знакомые, семья скульптора, жившая в доме на отшибе между рекой и деревней.

А отсюда, из «сада Франции», уже рукой подать до Дигуэна и ответвления к Центральному каналу, который поведет их в направлении Роны и приведет в Кюизери-сюр-Сей, в книжный город на реке Сей, заявил Кунео.

Кафка и Линдгрен улизнули в прибрежный лесок поохотиться. Вскоре оттуда послышался возмущенный птичий гвалт.

Когда они втроем пошли по деревне, у Жана появилось ощущение, будто они попали в XV век.

Высокие деревья с широкими развесистыми кронами, грунтовые дорожки, увитые плющом дома из желтого песчаника под красными черепичными крышами со скудными охряно-розовыми орнаментами, даже цветы в садах – все выглядело так, как будто они вошли во Францию эпохи рыцарских турниров и охоты на ведьм. Венчал эту деревушку бывших каменотесов маленький замок, стены которого закатное солнце окрасило в золотисто-багряный цвет. Гармонию старины нарушали лишь современные велосипеды – берег Алье оккупировали любители велосипедных прогулок и пикников.

– Сраная буржуйская идиллия… – пробурчал Макс.

Они пересекли сад за старинной толстой сторожевой башней, утопавший в таких пышных и душистых бело-розово-алых цветочных облаках, что у Эгаре даже слегка закружилась голова. Огромные глицинии осеняли дорожки, превращая их в перголы, а посреди озера возвышалась одинокая пагода, добраться до которой можно было лишь по камням, торчавшим из воды.

– И что, здесь живут настоящие, живые люди или только статисты? – спросил Макс ехидно. – Это что, образцовая деревня-витрина для американцев?

– Да, Макс, здесь живут люди. Которые чуть-чуть активнее сопротивляются реальности, чем другие. И Апремон уж точно не для американцев. Он для красоты, – ответил Кунео.

Он раздвинул большой рододендроновый куст и открыл укромную калитку в высокой старинной стене.

Они вошли в просторный сад с ухоженным газоном, разбитый перед задним фасадом роскошной виллы с высокими двустворчатыми окнами, башенкой, двумя флигелями и террасой.

Жану стало не по себе, он весь напрягся. Он уже не помнил, когда в последний раз был в гостях.

Подойдя ближе, они услышали бренчание пианино и смех, а когда пересекли сад, увидели голую женщину в шляпе, сидевшую на стуле под красным буком, перед мольбертом с кистью в руке. Рядом сидел мужчина в старомодном английском летнем костюме и пытался играть на пианино.

– Эй, красавчик с нарисованными губами! Ты умеешь играть на пианино? – крикнула женщина, увидев гостей.

Макс покраснел и кивнул.

– Ну, так сыграй мне что-нибудь. Краски любят танцевать. А мой братец не может даже отличить ля от си.

Макс покорно уселся за пианино на колесиках, изо всех сил стараясь не смотреть на ее грудь. Главным образом потому, что у нее была только одна, левая грудь. Напротив, справа, краснел тонкий шрам, красноречиво свидетельствовавший о том, что на этом месте когда-то был ее пандан, такой же округлый, полный и свежий.

– Да ты не стесняйся, смотри. Так быстрее удовлетворишь любопытство, – сказала она и, сняв шляпу, предстала перед ним во всей красе: голый череп, покрытый невесомым пушком. Пораженное раком тело, отчаянное рвущееся назад в жизнь.

– А любимая песня у вас есть? – спросил Макс, с трудом проглотив смущение, удивление и сострадание.

– Есть, красавчик. Много. Тысячи!

Она подалась вперед, прошептала что-то на ухо Максу, вновь надела шляпу и, обмакнув кисть в красную кашу на палитре, выжидающе посмотрела на него.

– Я готова, – сказала она. – И называй меня Элайя!

Через несколько секунд зазвучала песня «Fly Me to the Moon». Макс исполнял ее в красивой джазовой обработке. Художница работала кистью так, словно аккомпанировала пианисту.

– Это дочка Хавьера, – шепотом сообщил Кунео. – Она уже много лет, с самого детства, борется с раком. И слава богу, пока, как я вижу, побеждает.

– С ума сойти! Кого я вижу! Нет, вы только посмотрите на него! Сто лет ни слуху ни духу и вдруг на тебе – заявляется!

С террасы сбежала женщина, приблизительно одного возраста с Эгаре, и бросилась в объятия Кунео. У нее были необыкновенно веселые, смеющиеся глаза.

– Проклятый макаронник! Хавьер! Посмотри, кто к нам пришел! Твой маляр, могильных дел мастер!

Мужчина в потертых грубых вельветовых брюках и ремесленной блузе вышел из дому, который, как увидел Эгаре при ближайшем рассмотрении, был далеко не таким роскошным, каким казался издалека. Это был господский дом, лучшие времена которого – с золотыми люстрами и множеством слуг – давным-давно миновали.

Женщина со смеющимися глазами повернулась к Эгаре.

– Привет! – сказала она. – Добро пожаловать к Флинтстоунам.

– Добрый день, – ответил Эгаре. – Мое имя…

– Ах, оставим в покое имена! – перебила она. – Они нам здесь не нужны. Здесь каждого зовут так, как он хочет. Или в зависимости от того, что он может. У тебя, например, есть какие-нибудь особенные таланты? Или ты сам – что-нибудь особенное?

Ее темно-карие глаза искрились весельем.

– Я – крашу могильные памятники! – крикнул Кунео, который знал правила игры.

– А я… – начал Эгаре.

– Не слушай его, Зельда. Он – душевед, вот он кто, – сказал Кунео. – Его зовут Жан, и он может достать тебе любую книжку, в том числе и от бессонницы.

Кунео обернулся, когда муж Зельды похлопал его по плечу.

Хозяйка внимательнее посмотрела на Эгаре.

– Да? Ты и вправду можешь это? – спросила она. – Это было бы чудо из чудес.

На ее смеющееся лицо вдруг словно набежало темное облачко. Глаза устремились в сад, к Элайе.

Макс тем временем исполнял бурную версию «Hit the Road, Jack» для смертельно больной дочери Хавьера и Зельды.

Зельда, наверное, страшно устала, подумал Эгаре. Оттого, что смерть постоянно живет с ними в этом прекрасном доме.

– А для него вы… нашли имя? – спросил он.

– Для кого – для него?

– Для того, что живет и спит в теле Элайи или только делает вид, что спит…

Зельда провела рукой по небритой щеке Эгаре:

– А ты, похоже, знаешь толк в смерти, а? – Она грустно улыбнулась. – Его зовут Лупо. Элайя назвала его так, когда ей было девять лет. Лупо – как тот барбос из комикса. Она представляет это себе так, что они с ним оба живут в этом теле, как в доме, на равных правах, как члены студенческой общины. Она с пониманием относится к тому, что ему иногда требуется больше внимания. И говорит, что, мол, ей так лучше спится, чем если бы она думала, что он ее разрушает. Ведь никто же не станет разрушать свой собственный дом, верно? – Зельда смотрела на свою дочь с улыбкой, полной любви. – И вот Лупо живет у нас уже двадцать лет. Мне кажется, он тоже постарел и устал.

Она резко отвернулась от Эгаре, словно пожалев, что вдруг разоткровенничалась с чужим человеком, и обратилась к Кунео:

– Теперь твоя очередь. Где ты был все это время? Ты нашел Виветт? Я надеюсь, вы сегодня ночуете у нас? Давай рассказывай. Заодно поможешь мне готовить ужин.

Она взяла неаполитанца под руку и повела его в дом. Хавьер пошел с ними, положив Кунео руку на плечо. Вслед за ними отправился Леон, брат Элайи.

Жан почувствовал себя лишним. Он нерешительно прошелся по саду. В одном укромном уголке он обнаружил каменную скамью под буком. Отсюда его никто не мог видеть. Зато ему было видно все.

Он смотрел на дом, в котором постепенно, один за другим, зажигались огни и в окнах мелькали его обитатели. Он видел Кунео и Зельду, хлопотавших на огромной кухне, Хавьера, сидевшего с Леоном за столом, курившего и, судя по всему, время от времени что-то говорившего.

Макс уже не играл на пианино. Они с Элайей о чем-то тихо беседовали. Потом вдруг поцеловались.

Через несколько минут Элайя увела Макса куда-то в дом.

Потом в одном из эркеров зажгли свечу. Жан узнал силуэт Элайи, которая сидела верхом на Максе и, держа его руки там, где билось ее сердце, ритмично двигалась, отвоевывая у Лупо еще одну незаконно присвоенную им ночь.

Макс еще лежал, когда Элайя, надев длинную, по колено, футболку, похожую скорее на ночную сорочку, отправилась в кухню и уселась на скамью рядом с отцом.

Вскоре туда приплелся и Макс. Он стал помогать расставлять на столе тарелки, открывать вино. Эгаре из его укрытия было хорошо видно, как Элайя украдкой смотрела на Макса, стоило тому отвернуться. При этом у нее было такое лукавое лицо, как будто она устроила ему грандиозный розыгрыш. А когда она не смотрела в его сторону, он в свою очередь робко улыбался ей, как ласковый плюшевый мишка.

– Боже тебя упаси влюбиться в женщину, которая умрет, Макс!.. – прошептал Жан. – Это невыносимая пытка!

В груди его что-то сжалось. И этот твердый комок устремился наверх, застрял у него в горле и наконец прорвался наружу.

Судорожные, приглушенные рыдания без слез.

Как она кричала! Как кричала эта косуля! О, Манон!

А потом пришли слезы.

Он только успел приникнуть к стволу бука и обхватить его руками.

Так он еще никогда не плакал. Он всхлипывал, задыхался от рыданий.

Он весь вспотел. В нем словно прорвалась какая-то дамба.

Он не помнил, сколько это продолжалось.

Несколько минут? Четверть часа? Дольше?

Он плакал и плакал, пока поток слез не иссяк. Он словно вскрыл нарыв и выпустил гной наружу. Осталась лишь зияющая пустота. И тепло. Незнакомое тепло, как от какого-то мотора, приведенного в действие слезами. Этот мотор поднял Жана на ноги и повел его через сад, все быстрее и быстрее, чуть ли не бегом заставив ворваться в кухню.

Они еще не начали ужинать, и на какую-то долю секунды это его странным образом обрадовало – что эти чужие люди ждали его и что он все же не совсем лишний в этой компании.

– И конечно же, пирожки, как картина, могут… – восторженно разглагольствовал Кунео.

Все удивленно посмотрели на Жана, прервав разговоры на полуслове.

– Ну наконец-то! – воскликнул Макс. – Где вы пропадали?

– Макс, Сальво, я должен вам кое-что сказать, – выпалил Жан.


28

Произнести эти слова. Произнести эти слова наяву, вслух и услышать их звучание. Услышать, как они повиснут здесь, в этой кухне Зельды и Хавьера, посреди салатниц и бокалов с вином. И осознать, что они означают.

– Она умерла.

Это означало, что он один.

Это означало, что смерть не делает исключений.

Он почувствовал, как чья-то маленькая рука сжала его ладонь.

Элайя.

Она силой усадила его на скамейку. У него дрожали колени.

Жан посмотрел в лицо Кунео, потом Максу.

– Мне некуда спешить, – сказал он. – Потому что Манон умерла двадцать один год назад.

– Dio mio![55] – вырвалось у Кунео.

Макс глубоко вздохнул, сунул руку в карман рубашки, достал сложенную вдвое вырезку из газеты и, положив ее на стол, придвинул к Жану:

– Я нашел это в книге Пруста, когда мы еще стояли в Бриаре.

Жан развернул листок.

Некролог.

Он тогда сунул его в какую-то книгу в «Литературной аптеке», а книгу, не глядя, поставил на какую-то полку и через какое-то время уже не смог вспомнить, где именно похоронил его среди тысяч книг.

Он провел рукой по бумаге, сложил ее и сунул в карман.

– Но вы промолчали. Вы знали, что я не сказал вам всей правды. Вернее, что я обманул вас. Но вы решили не подавать вида, что знаете, что я вас обманываю. И себя тоже. До тех пор, пока…

Пока я не созрею.

Жордан пожал плечами.

– Конечно, – ответил он тихо. – А как же иначе?

В прихожей тикали напольные часы.

– Спасибо… тебе, Макс, – прошептал Эгаре. – Спасибо тебе. Ты хороший друг.

Он встал, Макс тоже поднялся, и они обнялись через стол. Это было неудобно, но, обняв Макса, Жан почувствовал огромное облегчение.

Они вновь обрели друг друга.

Его опять начали душить слезы.

– Она умерла, Макс! О боже!.. – прошептал он и, задохнувшись, уткнулся Максу в шею.

Тот еще крепче прижал его к себе, потом поставил колено на стол и решительно раздвинул в стороны тарелки, бокалы и салатницы, чтобы как можно крепче обнять Жана.

Жан Эгаре опять заплакал.

Зельда тоже всхлипнула, но сумела подавить слезы.

Элайя, вытирая залитые слезами щеки, с необыкновенной нежностью смотрела на Макса. Ее отец, откинувшись на спинку стула, молча наблюдал неожиданную сцену, теребя одной рукой бородку и вертя сигарету между пальцами другой руки.

Кунео сидел, уставившись в тарелку.

– Ну ладно, хватит, – пробормотал через некоторое время Эгаре, совладав наконец с собой. – Всё. Все прошло. Правда. Мне надо чего-нибудь выпить.

Он шумно выдохнул. Ему, как ни странно, вдруг захотелось смеяться. А потом поцеловать Зельду, потанцевать с Элайей.

Тогда он запретил себе скорбь, потому что… потому что официально его не было в жизни Манон. Потому что у него не было никого, кто мог бы разделить с ним эту скорбь о ней. Потому что он был один, совсем один, со своей любовью.

До сегодняшнего дня.

Макс слез со стола; тарелки вновь расставили по местам, подняли с пола упавшие приборы.

– Ну что ж… У меня есть еще вино… – сказал Хавьер.

Все оживились, воцарилась атмосфера всеобщего веселья, как вдруг…

– Подождите… – произнес Кунео тихо.

– Что?

– Я сказал, подождите…

Кунео по-прежнему смотрел в свою тарелку. Что-то капало с его подбородка в соус.

– Capitano. Mio caro Massimo[56]. Дорогая Зельда, Хавьер, дружище, дорогая малышка Элайя…

– …и Лупо, – прошептала та.

– Я тоже должен вам кое в чем… признаться… – продолжал он, не поднимая головы. – Понимаете… Ecco[57]. Виветт – девушка, которую я люблю. И я искал ее двадцать один год по всем рекам Франции, в каждой марине, в каждой гавани…

Все закивали.

– И… что? – осторожно спросил Макс.

– И то… Она вышла замуж за бургомистра Латура. Двадцать лет назад. У нее уже выросли два сына и… огромная, необъятная, тройная задница.

– О!.. – вырвалось у Зельды.

– Она вспомнила меня. Но только после того, как перепутала с какими-то Марио, Джованни и Арно.

Хавьер подался вперед. Его глаза сверкали. Он с преувеличенным спокойствием затягивался сигаретой.

Зельда нервно улыбалась:

– Это что, шутка?

– Нет, Зельда. Но я все же продолжал искать Виветт, которую когда-то, давным-давно, встретил летней ночью на реке. Даже после того, как нашел ее. Именно потому, что нашел, я и должен был продолжить поиски. Это…

– …идиотизм! – зло вставил Хавьер.

– Папа! – испуганно воскликнула Элайя.

– Хавьер, друг, мне очень…

– Друг?.. Ты обманул меня и мою жену! Вот здесь, в этом доме. Ты пришел к нам семь лет назад и рассказал нам свою… сказочку. Мы дали тебе работу, мы тебе поверили, а ты!..

– Ну, дай же объяснить, почему я…

– Ты разжалобил нас своей маленькой романтической комедией. Меня тошнит от всей этой истории!

– Ну зачем же так кричать? – возмутился Жан. – Он явно сделал это не для того, чтобы огорчить вас. Неужели вы не видите, как ему тяжело говорить об этом?

– Кричать или не кричать – это мое дело! А вы можете защищать его сколько хотите – вы недалеко от него ушли, со своей покойницей, у вас тоже крыша давно поехала!

– Не забывайтесь, мсье! – рявкнул Макс.

– Мне лучше уйти.

– Нет, Кунео, пожалуйста! У Хавьера просто сдали нервы – мы ждем результатов анализов Лупо и…

– У меня не нервы сдали – меня самого сдали! Предали, понимаешь, Зельда?

– Мы уйдем все трое. Сейчас же, – сказал Эгаре.

– Скатертью дорога!.. – прошипел Хавьер.

Жан встал. Макс тоже.

– Сальво!..

Кунео только теперь поднял лицо. Залитое слезами. В глазах его застыло безграничное одиночество.

– Спасибо за гостеприимство, мадам Зельда, – сказал Эгаре.

Она ответила ему улыбкой отчаяния.

– Удачи вам с вашим Лупо, мадемуазель Элайя, – повернулся он к больной. – Искренне, от всего сердца сочувствую вам. А вам, мсье Хавьер, я желаю, чтобы ваша удивительная жена продолжала любить вас и чтобы в один прекрасный день вы поняли, что это – драгоценный дар.

Хавьер с трудом сдержался, чтобы не ударить Эгаре.

Элайя проводила мужчин через темный безмолвный сад. Она шла босиком рядом с Максом. Тот ласково держал ее за руку.

Когда они добрались до судна, Кунео произнес хриплым голосом:

– Спасибо… за гостеприимство. Я сейчас соберу свои пожитки и уйду, с твоего позволения, Джованни Пердито.

– Не вижу повода переходить на официальный тон и тем более нестись куда-то на ночь глядя, Сальво, – небрежно ответил Эгаре.

Он полез по штормтрапу на борт. Кунео нерешительно последовал за ним.

Когда они спустили флаг на баке, Эгаре вдруг тихо рассмеялся:

– Необъятная тройная задница! Что же это, интересно, за задница такая?

Кунео неуверенно ответил:

– Ну… представь себе тройной подбородок… на заднице.

– Нет, уж лучше я не буду представлять себе эту душераздирающую картину… – сказал Эгаре и, не выдержав, громко расхохотался.

– Ты не понимаешь всей серьезности проблемы, – возмутился Кунео. – Представь себе – любовь всей твоей жизни оказывается миражом. С лошадиным задом, с лошадиной челюстью и с мозгом, явно пораженным кенофобией.

– Это страх пустого пространства? Жуть.

Они робко улыбнулись друг другу.

– Любить или не любить – это должно быть как кофе или чай: нужно, чтобы можно было самому выбирать. Иначе как нам освободиться от всех наших умерших и потерянных женщин? – тихо, с отчаянием в голосе, произнес Кунео.

– А может, нам и не надо освобождаться?

– Ты думаешь? А что же тогда? Ну, хорошо, не освободиться, а… что? Чего они хотят от нас, те, кого мы потеряли?

Это был вопрос, ответ на который Эгаре искал все эти долгие годы.

До сегодняшнего дня. Сегодня он наконец нашел его.

– Мы должны носить их в себе. Вот и все. Мы носим в себе всех наших умерших и дорогих нам людей. Только они и придают нам целостность. Как только мы начинаем забывать их или вытеснять из сознания, мы… и сами перестаем существовать. – Жан посмотрел на Алье, мерцающую в лунном свете. – Всех наших любимых. Всех умерших. Всех, кого знали или встречали. Они – реки, питающие море нашей души. Если мы откажемся их помнить, это море иссякнет.

Он вдруг ощутил острое желание хватать жизнь обеими руками, пока время не помчалось еще быстрее. Он не хотел больше мучиться жаждой, он хотел быть свободным и безбрежным, как море, полноводным и глубоким. Его обожгло тоской по друзьям. Ему захотелось любить. Вновь ощутить в себе Манон, почувствовать, как она колышется в нем бессонным прибоем, как она сливается с ним. Манон изменила его навсегда – к чему отрицать это? Благодаря ей он стал тем мужчиной, которому Катрин позволила приблизиться к себе.

Жан Эгаре вдруг отчетливо осознал, что Катрин никогда не займет место Манон.

Она заняла свое собственное место.

Не более и не менее почетное – просто другое.

Ему вдруг так захотелось показать Катрин все свое море!

Они молча смотрели, как Макс и Элайя поцеловались.

Жан знал, что они больше не будут говорить о своих обманах и иллюзиях. Все самое главное уже было сказано.


29

Прошла неделя.

Они постепенно, исподволь, на ощупь, осторожно ознакомили друг друга с главными вехами своей жизни. Сальваторе, «наглая рожа», – плод мимолетной преступной связи его матери, уборщицы, с женатым учителем. Жан – дитя строптивой любви между ремесленником, типичным представителем прекариата, и аристократкой с университетским образованием. Макс – последняя попытка протухшего брачного союза между бывшей конформисткой и разъеденным несбывшимися мечтами и горькими разочарованиями мелким лавочником.

Они продавали книги, устраивали чтения для детей, оплатили романами услуги настройщика пианино. Они пели и смеялись. Жан позвонил родителям. Потом набрал номер консьержки дома № 27. Но никто не ответил, хотя он насчитал двадцать шесть гудков.

Отца он спросил, что тот чувствовал, когда вдруг неожиданно превратился из любовника в отца.

Жоакен Эгаре непривычно долго молчал. Потом Жан услышал сопение и шмыгание носом.

– Ах, Жанно… Стать отцом – это… все равно что подвести черту под своим собственным детством, раз и навсегда перевернуть эту страницу. Ты как будто только в этот момент понимаешь, что значит быть мужчиной. На тебя вдруг нападает страх, что теперь все твои слабости вылезут наружу, потому что отцовство потребует от тебя больше, чем ты можешь… Я постоянно испытывал потребность заслужить твою любовь. Потому что… я так любил тебя!.. Так любил…

После этого они оба засопели и зашмыгали носом.

– Послушай, Жанно, а чего это ты вдруг спросил об этом? Не хочешь ли ты сказать, что ты…

– Нет.

К сожалению. Маленький Макс и маленькая воительница, мадемуазель Упрямство. Это было бы здорово! Если бы да кабы…

Слезы, выплаканные на берегу Алье, словно расчистили в нем место. И в это освободившееся пространство он мог теперь поместить запахи. Прикосновения. Любовь своего отца. И Катрин.

Ко всему этому он мог присовокупить и симпатию к Максу и Кунео, и красоту этой земли. Под обломками печали он обнаружил в себе место, где могут жить бок о бок умиление и радость, нежность и осознание того, что для многих ты – человек, достойный любви.

Тем временем, пройдя по Центральному каналу, они достигли Соны, где попали в сильную бурю.

Черное, грохочущее, распоротое молниями бургундское небо тяжело нависло над землей между Дижоном и Лионом.

Царивший внутри «Лулу» мрак, напоминавший темное чрево кита, поглотившего пророка Иону, освещали фортепианные концерты из произведений Чайковского. Макс, отважно цепляясь ногами за пианино и не обращая внимания на бортовую качку, наяривал баллады, вальсы и скерцо.

В таком сопровождении Эгаре Чайковского еще не слышал: под завывания ветра, упирающегося в борт и толкающего «Лулу» к берегу, под стоны и уханье судового дизеля и под скрип балок. С полок сыпались книги; Линдгрен лежала под привинченным к полу диваном, Кафка, прижав уши, с тревогой следил за падающими книгами из дыры в обшивке кресла.

Когда они вошли в Сей, приток Соны, Жан Эгаре увидел впереди стену из молочных облаков, напоминающих клубы пара в прачечной.

Эгаре чувствовал запах наэлектризованного воздуха, запах вспененной зеленой воды, ощущал мозолистыми ладонями сопротивление штурвала, и ему все это очень нравилось. Ему нравилось жить!

Он наслаждался – даже штормом.

Пять баллов по шкале Бофорта.

Боковым зрением, в промежутке между двумя огромными волнами, он увидел женщину. В дождевике, с огромным зонтом в руках, наподобие тех, с которыми ходят лондонские биржевые маклеры, она смотрела поверх гнущегося под натиском шквалистого ветра камыша. Подняв руку для приветствия, она вдруг расстегнула молнию своего дождевика, сбросила его с себя, повернулась спиной к воде, раскинула, как крылья, руки, уподобившись бразильской статуе Христа на горе Корковадо, и, сжимая в правой раскрытый зонт, упала навзничь в кипящую реку.

– Что за черт?.. – пробормотал Эгаре. – Сальво!.. Женщина за бортом!.. Справа по борту!.. – заорал он через секунду.

Итальянец выскочил из камбуза как ошпаренный.

– Che?[58] Ты что, пьяный? – крикнул он.

Эгаре показал на тело, качавшееся на волнах, как на качелях. И на зонт.

Неаполитанец уставился на воду. Зонт пошел ко дну.

На щеках Кунео играли желваки.

Наконец он схватился за канаты и спасательный круг.

– Ближе! – крикнул он. – Массимо! Брось свое пианино! Ты мне нужен! Сию секунду! Subito![59]

Пока Эгаре направлял судно к берегу, Кунео привязал к канату спасательный круг, подошел к релингу и, крепко упершись в палубу своими короткими узловатыми ногами, швырнул его за борт. Потом протянул Максу канат со словами:

– Когда я крикну – тащи! Только тащи как следует, изо всех сил, понял?

После чего снял свои начищенные ботинки и ласточкой прыгнул в воду.

Молнии одна за другой раскалывали небо.

Макс и Эгаре смотрели, как Кунео энергичными движениями кролем плывет по кипящей воде.

– Oh fuck! Fuck! Fuck! – бормотал Макс.

Он закатал рукава куртки и снова взялся за канат.

Загремела в клюзе якорная цепь – Эгаре отдал якорь.

Судно крутилось на волнах, как белье в стиральной машине.

Кунео доплыл до женщины и обхватил ее одной рукой.

Эгаре с Максом подтащили их к борту и подняли на палубу. С усов Кунео капала вода, а треугольное лицо женщины кудрявыми водорослями облепили мокрые рыжие волосы.

Эгаре поспешил в рубку.

Он уже включил рацию, чтобы вызвать скорую помощь, но тут Кунео положил ему на плечо тяжелую мокрую руку:

– Не надо! Она не хочет. Обойдемся без врача. Я все сделаю. Ее сначала нужно растереть и согреть.

Эгаре не стал возражать.

Впереди из тумана проступали очертания марины Кюизери. Эгаре направил «Лулу» в гавань. Вдвоем с Максом, мгновенно промокнув до нитки под дождем и ветром, они пришвартовали судно к понтону.

– Надо валить на берег! – крикнул Макс сквозь свист и вой ветра. – Иначе нас тут так растрясет – неделю блевать будем!

– Я не могу оставить книги и кошек! – крикнул Эгаре в ответ, захлебываясь от воды, которая заливала ему лицо, шею, струилась по рукам. – К тому же я – capitano, а значит, не могу покинуть свое судно.

– Вас понял, командир! Тогда я тоже остаюсь.

Судно заскрипело, словно в знак презрения к этим двум сумасшедшим.

Кунео тем временем освободил «утопленницу», с лицом в форме сердечка, от ее мокрых одежд и уложил в каюте Эгаре в чистую постель. Она лежала голая под целой горой одеял, и глаза ее выражали радость и умиротворение. Кунео переоделся в белый спортивный костюм, придававший ему несколько нелепый вид.

Стоя на коленях перед кроватью, он ложка за ложкой вливал ей в рот провансальский писту[60]; чесночно-миндально-базиликовый крем, с которым его обычно едят, он положил прямо в чашку и залил прозрачным овощным супом.

Она улыбалась ему.

– Значит, Сальво. Сальваторе Кунео. Из Неаполя, – подытожила она. – А я – Саманта.

– И при этом очень красивая, – сказал Сальво.

– Правда, там страшно? – спросила она, когда вошли Эгаре с Максом. – Просто жуть!

У нее были большие синие глаза.

– Ну что вы! – поспешил успокоить ее Макс. – Э-э-э… А что вы имеете в виду?

– Ерунда! Небольшой дождь. Повышенная влажность, – прибавил Кунео.

– Я мог бы что-нибудь почитать вслух, – предложил Эгаре.

– Можно что-нибудь спеть, – вставил Макс. – Хором.

– Или приготовить что-нибудь вкусное, – сказал Кунео. – Вы любите тушеную говядину с травами по-провансальски?

Она кивнула.

– Но только из говяжьей щеки, хорошо?

– А что же там все-таки «страшно»? – спросил Макс.

– Жизнь. Вода. Рыба крендель в томате.

Мужчины изумленно уставились на нее.

Эгаре подумал, что эта Саманта совсем не похожа на сумасшедшую, хотя говорит и делает, на первый взгляд, более чем странные вещи. Просто она… необычная.

– Никак не могу с вами согласиться, – сказал он. – А что это за «рыба крендель»?

– Вы… э-э-э… специально упали в воду? – спросил Макс.

– Конечно специально, – ответила Саманта. – Ни один нормальный человек не пойдет гулять в такую погоду и не упадет случайно – задом – в реку. Это уж действительно был бы идиотизм, верно? Нет, такие вещи делают вполне сознательно.

– Так, значит, вы… хотели?..

– Что? Склеить ласты? Самой переправиться через Стикс? Умереть? Нет-нет, что вы! С какой стати?

На треугольном лице было написано искреннее удивление.

– А, понятно. Это, наверное, так выглядело со стороны? Нет-нет. Я люблю жизнь. Хотя она иногда бывает ужасно утомительна и с точки зрения совокупно-универсального – бессмысленна. Нет. Мне просто захотелось узнать, каково это – в такую погоду прыгнуть в реку. У нее был такой необычный, притягательный вид. Взбесившаяся вода. И мне стало интересно, будет ли мне страшно в этой воде и не скажет ли мне этот страх чего-нибудь важного.

Кунео кивнул, словно хорошо понимал, что она имеет в виду.

– И что же он должен был сказать? – спросил Макс. – Что-нибудь вроде: «Бог умер, да здравствует спорт!»?

– Нет, я подумала, не подскажет ли он, как мне изменить свою жизнь. Перед концом человек раскаивается лишь в том, чего не сделал, – так, кажется, говорят?

Мужчины кивнули.

– Во всяком случае, умирать я не собиралась. Кто захочет отправиться на тот свет с тягостной мыслью, что у него уже не осталось времени сделать что-нибудь по-настоящему важное?

– Ну, хорошо, – сказал Жан. – Можно, конечно, попытаться осознать свои глубинные желания и мечты. Вопрос лишь в том, обязательно ли для этого прыгать в реку.

– А вы знаете более эффективный способ? Интересно – какой? Лежа на диване? Там у вас не осталось больше супа?

Кунео восторженно улыбнулся Саманте и в очередной раз пригладил свои усы.

– Слава богу! – прошептал он и дал ей еще супа.

– И мне действительно пришло в голову кое-что важное, когда волны играли со мной в кошки-мышки и я чувствовала себя как последняя изюмина в кексе. До меня вдруг дошло, чего мне не хватает в жизни, – заявила она.

И сунула в рот еще одну ложку супа.

И еще одну. И еще.

Они с нетерпением ждали продолжения.

– Я хочу еще раз поцеловать мужчину, и не просто поцеловать, а по-настоящему, – сообщила она, после того как выскребла последнюю каплю супа из тарелки. Потом довольно рыгнула, взяла руку Кунео, положила ее себе под щеку и закрыла глаза. – Когда высплюсь… – пробормотала она.

– Я к вашим услугам, мадам, – тихо произнес Кунео, глядя на нее маслянисто-туманным взглядом.

Она не ответила. Только улыбнулась. Через несколько секунд она уснула и тихо засопела.

Мужчины растерянно переглянулись.

Макс беззвучно рассмеялся и поднял вверх большие пальцы обеих рук.

Кунео попробовал сесть удобнее, чтобы не будить спящую. Ее голова лежала на его большой ладони, как кошка на подушке.


30

В то время как над «книжным городом на реке Сей» свирепствовал ураганный ветер, который, по сообщениям синоптиков, ломал деревья как щепки, «прорубая» в лесах целые просеки, забрасывал машины на крыши и предавал огню крестьянские дома, трио мужчин изо всех сил старалось вести беззаботную жизнь.

– А почему Кюизери – это рай, как, ты говорил, три тысячи лет назад? – тихо спросил Макс Жана.

– О, Кюизери! Кто любит книги, тот сразу же влюбится в эту деревушку, в которой все помешаны на книгах. Или просто помешаны, что почти незаметно. Чуть ли не в каждом доме – книжная лавка, типография, переплетная мастерская, издательство… И на каждом шагу – художественные объединения. Там все просто вибрирует от творческой инициативы и фантазии.

– Что-то пока это незаметно, – сказал Макс.

Ветер с воем носился над судном и свирепо сотрясал все, что было не принайтовано. Кошки обосновались на постели под боком у Саманты: Линдгрен устроилась у ее шеи, а Кафка – на ногах, в ложбинке между икрами. «Она теперь наша», – всем своим видом говорили они.

– Каждый букинист в Кюизери специализируется на чем-то своем. Тут можно достать все. А уж если я говорю все, то это и в самом деле означает все, – заявил Эгаре.

В своей прежней жизни, когда он еще был книготорговцем в Париже, он периодически имел дело с торговцами раритетами – например, когда какой-нибудь состоятельный клиент из Гонконга, Лондона или Вашингтона уверял себя, что ему просто необходимо иметь первое издание Хемингуэя за сто тысяч евро, в замшевом переплете, с дарственной надписью автора старому доброму другу Тоби Отто Брюсу. Или книгу из библиотеки Сальвадора Дали. Одну из тех, что он прочел незадолго до своих сюрреалистических грез о «мягких часах».

– Значит, тут есть и «пальмовые листья»? – спросил Кунео.

Он все еще стоял на коленях перед кроватью, держа ладонь под щекой Саманты.

– Нет. Есть сайенс фикшн, фантастические истории и фэнтези. Да, специалисты тут видят существенные различия. Кроме того…

– «Пальмовые листья»? А это еще что такое? – перебил его Макс.

Эгаре издал стон.

– Ничего, – ответил он.

– Ты что, никогда не слышал о библиотеке судьбы? – воскликнул Кунео. – О… книге жизни?.. – почти благоговейно прибавил он шепотом.

Саманта зачмокала во сне.

Жан Эгаре тоже знал эту легенду. Магическая книга книг, Великая мировая память, написанная пять тысяч лет назад семью неземными мудрецами-ясновидцами. Согласно мифу, эти семь риши нашли состоящие из эфира книги, в которых запечатлены все прошлое и будущее мира. Сценарий всей жизни. Написанный мудрецами, жившими за пределами таких ограниченных вещей, как время и пространство.

Риши смогли перевести и начертать на мраморе, камне или на пальмовых листьях судьбы миллионов людей.

Глаза Кунео блестели.

– Представь себе, Массимо, – твоя жизнь написана на одном-единственном узком листе пальмы! Все о твоем рождении, смерти и о промежутке между ними. Кого ты полюбишь, на ком женишься, профессия – всё! Даже твои прежние жизни!

– Пффф… king of the road… – пропела во сне Саманта.

– Вся твоя жизнь, включая прежние жизни, – на бумажной салфетке. Очень правдоподобно! – пробормотал Эгаре.

Он всю свою книготорговую жизнь отшивал коллекционеров, которые стремились любой ценой стать обладателями этих так называемых «Хроник Акаши».

– Серьезно? – воскликнул Макс. – Ребята, а может, я был Бальзаком!

– А может, просто маленькой макарониной.

– И про свою смерть тоже узнаешь. Правда, не точную дату, а только в каком месяце и в каком году, – сообщил Кунео.

– Спасибо… – с сомнением произнес Макс. – Что за удовольствие – знать дату своей смерти? Я бы до конца жизни трясся от страха. Нет уж, спасибо, я предпочитаю неизвестность, которая дает хоть иллюзию бесконечности.

Эгаре многозначительно покашлял:

– Вернемся к Кюизери. Большинство из тысячи шестисот сорока двух жителей так или иначе имеют дело с печатной продукцией, остальные заняты обслуживанием гостей. Говорят, это братство букинистов создало густую сеть по всему миру, которая функционирует вне обычных путей коммуникации. Они даже не пользуются Интернетом – каждый из этих книжников-мудрецов держит свои знания в секрете, так что после его смерти они тоже погибли бы…

– Упс… – пробормотала Саманта.

– Поэтому каждый воспитывает по крайней мере одного последователя, чтобы устно, так сказать, из рук в руки, передать ему все, что надо знать о книжном деле. Им известны разные мистические истории – о возникновении знаменитых произведений, о тайных изданиях, рукописях, о «Женской библии»…

– Круто! – сказал Макс.

– …или о книгах, в которых между строчками можно прочесть совершенно иную историю, – тихо рассказывал Эгаре заговорщическим тоном.

– Я слышал, будто в Кюизери живет одна женщина, которая знает подлинные финалы многих литературных шедевров, потому что она собирает ранние и первоначальные редакции рукописей. У нее, например, есть самый первый финал «Ромео и Джульетты», в котором влюбленные остаются в живых, женятся и рожают детей.

– Фффу!.. – пробормотал Макс. – Ромео и Джульетта остаются в живых, женятся и становятся родителями? Да тут же вся драматургия – коту под хвост!

– А мне нравится, – возразил Кунео. – Мне всегда было так жалко малышку Джульетту.

– И кто-то из них, наверное, знает, кто скрывается под псевдонимом Санари? – спросил Макс.

Надеюсь, подумал Эгаре. Он из Дигуэна послал открытку президенту книжной гильдии Кюизери, Сами ле Трексеру, и сообщил о своем визите.

Около двух часов ночи они наконец в изнеможении уснули, убаюканные слабеющими волнами, которые все замедляли свою пляску, по мере того как стихала гроза.

Когда они проснулись, день со своим безобидным, свежевымытым солнечным светом делал вид, будто ночью ничего не случилось, а от бури не осталось и следа. Как и от женщины, которую они выловили из реки.

Кунео ошарашенно смотрел на свою пустую руку и словно с упреком показывал ее Максу и Эгаре.

– Опять начинается! – жаловался он. – Почему мне попадаются женщины только на реках? Я еще от первой не успел прийти в себя!

– Верно. У тебя ведь было слишком мало времени – всего пятнадцать лет, – ухмыльнулся Макс.

– Что за народ женщины! – продолжал сетовать Кунео. – Ей что, трудно было написать свой номер телефона, хотя бы губной помадой на зеркале?..

– Я схожу за круассанами, – предложил Макс.

– Я пойду с тобой, amico. Может, встречу эту спящую певицу, – заявил Кунео.

– Вы тут ничего не знаете, – возразил Эгаре. – Лучше пойду я.

В конце концов они отправились на берег втроем.

Когда они, пройдя городские ворота, направились к булочной, им навстречу попался орк с охапкой багетов в руках. Его сопровождал эльф, уткнувшийся в свой айфон.

Эгаре заметил целую команду Гарри Поттеров, громко споривших с отрядом мартиновских ночных стражей перед голубым фасадом книжного магазина «La Découverte». Потом они встретили двух расфуфыренных вампирш на горных велосипедах, которые жадно покосились на Макса. А из церкви вывалились два фаната Дугласа Адамса, в махровых халатах и с полотенцами через плечо.

– Convention! – воскликнул Макс.

– Чего? – не понял Кунео, все еще таращившийся на орка.

– Конвент фэнтези. Полдеревни ходит, переодевшись в своих любимых авторов или персонажей. Класс!

– Что, и в кита Моби Дика тоже? – спросил Кунео.

Эгаре, как и Кунео, смотрел вслед существам, словно явившимся прямиком из Средиземья или Винтерфелла. Вот что делают книги!

Кунео при виде каждого «костюма» спрашивал, из какой он книги, и Макс с раскрасневшимися от возбуждения щеками объяснял ему, кто откуда и что изображает. Правда, когда им попалась навстречу женщина в ярко-красном кожаном плаще и в белых ботфортах, он никак не смог прокомментировать это явление.

– Эта дама, господа, не просто женщина, переодетая каким-то персонажем, а медиум, она общается с Колетт и Жорж Санд, – пояснил Эгаре. – Каким образом – это ее тайна; она уверяет, что встречается с ними во время своих путешествий во времени, которые совершает во сне.

В Кюизери находилось место для всего, что хоть как-то было связано с литературой. Например, здесь был врач, специализировавшийся на литературной шизофрении. К нему приходили на прием люди, чьей второй личностью оказывались Достоевский или святая Хильдегарда Бингенская. Или авторы, запутавшиеся в собственных псевдонимах.

Эгаре направил стопы к президенту книжной гильдии Кюизери, Сами ле Трексеру. Рекомендация Трексера был входным билетом в букинистические круги, с помощью которых Эгаре надеялся раскрыть тайну Санари. Трексер жил над старой типографией.

– Значит, старший литератор даст нам что-то вроде пароля, или как? – спросил Макс, который почти на каждом углу застревал перед очередным книжным развалом, манившим к себе обложками романов, фотоальбомов и географических карт.

– Скорее «или как».

Кунео то и дело останавливался у меню бистро и делал какие-то записи в своем блокноте с кулинарными рецептами. Они находились в Брессе, регионе, который, по мнению его жителей, был колыбелью французской креативной кухни.

В приемной президента их ждал сюрприз: Сами ле Трексер оказался не президентом, а… президентшей.


31

За письменным столом, который выглядел сколоченным из первого попавшегося подручного материала, сидела та самая женщина, которую Сальво выудил накануне из реки Сей.

Сами оказалась Самантой. На ней было белое льняное платье, открывавшее стройные ноги со ступнями хоббита. Огромными и очень волосатыми.

– Итак? – Она закинула ногу на ногу и игриво покачала мохнатой ступней. – Чем я могу вам помочь?

– Э-э-э… Видите ли, я ищу автора одного произведения. Он носит псевдоним, а настоящее имя его…

– Как вы себя чувствуете? – перебил его Кунео, обращаясь в Саманте.

– Прекрасно, – улыбнулась она. – И спасибо вам за любезное предложение помочь мне исполнить мое желание – поцеловать мужчину, прежде чем я состарюсь. Я уже давно вынашиваю эту мысль.

– А можно где-нибудь здесь раздобыть такие классные копыта, как у вас? – спросил Макс.

– Да, так вот по поводу «Южных…»…

– Да, в «Эдене». Это торгово-развлекательно-информационный центр для туристов, где вам охотно впарят ноги хоббита, уши орка, распоротый живот…

– Возможно, их написала женщина…

– Я буду рад приготовить для вас что-нибудь особенно вкусное, синьорина Саманта. А если вы перед этим пожелаете немного поплавать – пожалуйста! Я ничего не буду иметь против.

– Я, пожалуй, куплю себе такие ноги. Вместо домашних туфель. Кафка обалдеет. Как вы думаете?

Эгаре, чтобы совладать с собой, посмотрел в окно:

– Вы заткнетесь наконец или нет?! Санари! «Огни»! Мне нужен автор настоящий! Прошу вас!

Он произнес все это громче, чем хотел. Макс и Кунео изумленно уставились на него. Сами, напротив, откинулась на спинку кресла с таким видом, будто ее все это очень забавляло.

– Я ищу его – или ее – уже двадцать лет. Эта книга… это… – Жан Эгаре лихорадочно подыскивал слова. Но все, что он видел перед собой внутренним взором, был свет, разлитый над реками. – Эта книга – как женщина, которую я любил. Она ведет к ней. Это – живая вода любви. Это та мера любви, которую я еще был в состоянии вынести. Которую я еще мог чувствовать. Это – соломинка, через которую я дышал последние двадцать лет.

Эгаре провел ладонью по лицу.

Но это была не вся правда.

Это была уже не единственная правда.

– Она помогла мне выжить. Книга мне уже не нужна, потому что я теперь снова… сам могу дышать. Но я хотел бы поблагодарить автора.

Макс смотрел на него с удивлением и уважением.

Сами широко ухмыльнулась:

– Понятно. Книга-акваланг.

Она посмотрела в окно. Литературных персонажей на улицах становилось все больше.

– Не ожидала я, что в один прекрасный день ко мне придет такой вот, как вы… – произнесла она со вздохом.

Эгаре почувствовал, как у него судорожно напряглись мышцы на спине.

– Вы, конечно, не первый. Правда, их было немного. Но никто из них не смог отгадать загадку. Они задавали не те вопросы. Это особое искусство – задавать правильные вопросы.

Сами все еще смотрела в окно. Там на тонких нитках были развешены разнообразные деревяшки. Пристально всмотревшись в них, можно было увидеть силуэт прыгающей рыбы. И лицо. И ангела с одним крылом…

– Большинство спрашивает, только чтобы слышать себя. Или услышать что-то, что им по плечу, но только не то, что им больно слышать. Вопрос «ты меня любишь?» – из этой же оперы. Его надо запретить раз и навсегда.

Она стукнула одну хоббитовую лапу о другую.

– Спрашивайте! – сказала она.

– У меня… Я… могу задать только один вопрос? – спросил Эгаре.

Сами приветливо улыбнулась:

– Конечно нет. Можете задавать столько вопросов, сколько хотите. Только вы должны спрашивать так, чтобы я могла ответить либо да, либо нет.

– Значит, вы его знаете?

– Нет.

– Правильный вопрос означает, что правильным должно быть каждое слово, – возбужденно произнес Макс и толкнул Жана локтем.

– Значит, вы знаете ее? – поправился Эгаре.

– Да.

Сами благосклонно посмотрела на Макса:

– Я вижу, мсье Жордан, вы поняли принцип. Правильные вопросы должны делать человека счастливым. Кстати, как продвигается ваша следующая книга? Это, кажется, будет вторая по счету? Да уж, проклятье второй книги, все надежды и чаяния… Вы спокойно можете выдержать паузу – лет в двадцать. Лучше всего, если вас немного подзабудут. Тогда вы станете свободны.

У Макса запылали уши.

– Следующий вопрос, господин душевед!

– Это Брижит Карно?

– Нет! О боже!

– Но Санари еще жива?

Сами улыбнулась:

– Еще как!

– Вы можете… помочь мне познакомиться с ней?

Сами на секунду задумалась.

– Да.

– Каким образом?

Она пожала плечами.

– Это был неправильный вопрос. Да или нет, – напомнил Макс.

– В общем, я сегодня готовлю на ужин буйабес[61], – вмешался Кунео. – Я зайду за вами в половине восьмого. И вы с capitano Perdito продолжите свою игру в да-нет-знаю-не-знаю у нас на борту. Sì? Я надеюсь, вы – не дай бог! – не обручены? У вас нет желания совершить маленькое путешествие по рекам и каналам?

Сами переводила взгляд с одного гостя на другого.

– Да и нет и да, – сказала она уверенно. – Ну что ж, мы, кажется, обо всем договорились. А сейчас прошу меня извинить: мне надо поприветствовать этих милых персонажей на улице, сказать им что-нибудь приятное на языке, который изобрел Толкин. Сколько я ни тренировалась, все равно это звучит как новогоднее поздравление в исполнении Чубакки.

Сами встала, и все вновь уставились на ее и в самом деле виртуозно выполненные шлепанцы в виде ног хоббита.

Уже в дверях она еще раз обернулась:

– Макс, а вы знали, что звездам с момента рождения нужен год, чтобы достигнуть своей нормальной величины. А следующие пару десятков миллионов лет они заняты лишь тем, что ярко светят. Чуднó, правда? А вы не пробовали изобрести новый язык? Или хотя бы несколько новых слов? Я была бы безмерно счастлива получить сегодня вечером в подарок от самого знаменитого ныне здравствующего писателя моложе тридцати лет новое слово. Договорились?

Ее синие глаза искрились.

А в мозгу Макса, в сокровенном саду его фантазии, взорвалась маленькая семенная коробочка…


Когда Кунео, облаченный в свою лучшую клетчатую рубаху, джинсы и лакированные туфли, пришел вечером за Сами в типографию, она ждала его перед входом с тремя чемоданами, папоротником в горшке и висящим на руке дождевиком.

– Надеюсь, ты и в самом деле возьмешь меня с собой, Сальво. Хотя ты, конечно, имел в виду другое, – сказала она. – Я здесь достаточно пожила. Почти десять лет. Целая ступень, по Гессе. Самое время отправиться на юг и снова научиться дышать, видеть море и еще раз поцеловать мужчину. Страшно подумать – мне уже за пятьдесят, я вхожу в самый лучший возраст.

Кунео посмотрел книжнице в ее синие глаза.

– Мое предложение остается в силе, синьора Сами ле Трексер, – ответил он. – Я в вашем полном распоряжении.

– Я не забыла этого, Сальваторе Кунео из Неаполя.

Он организовал грузовое такси.

– Э-э-э… Я вас правильно понял, мадам? – спросил ошалевший Эгаре, когда Сальво потащил чемоданы по сходням на борт. – Вы намерены здесь не только поужинать, но заодно и поселиться?..

– Идите, идите, дорогой мой! А можно? Хотя бы на часок? Пока вы не отчалите и не вышвырнете меня за борт?

– Конечно. В отделе детской литературы есть еще диван, – ответил Макс.

– Может быть, и мне позволено будет высказаться по этому поводу? – возмутился Эгаре.

– А что, вы разве против?..

– В общем-то, нет…

– Спасибо, – с облегчением произнесла Сами. – Меня будет практически не видно и не слышно. Я пою только во сне.

Текст открытки, которую Эгаре этой ночью написал Катрин, состоял из слов, придуманных Максом для Сами.

Сами они так понравились, что она то и дело тихо повторяла их, словно пробуя звучание на вкус или смакуя какое-то особенно изысканное лакомство.


Звездная соль (отражения звезд на реке)

Колыбель солнца (море)

Лимонный поцелуй (все хорошо знали, что имелось в виду!)

Семейный якорь (обеденный стол)

Сердцерезка (первый любовник)

Хронокатапульта (не успеешь оглянуться, сидя в песочнице, как ты уже – старец, который боится засмеяться, чтобы не описаться)

Мечтасмагория


Последнее слово стало самым любимым новым словом Сами.

– Мы все живем в мечтасмагории, – сказала она, – причем каждый в своей.


32

– Эта Рона, мягко выражаясь, – настоящий кошмар! – сказал Макс, указывая рукой на атомную электростанцию. Семнадцатую по счету, с тех пор как в Лионе Сона влилась в Рону.

Быстрые реакторы перемежались виноградниками и автомагистралями. Кунео перестал удить рыбу.

Они обследовали книжные катакомбы Кюизери три дня. И вот теперь приближались к Провансу. Вдали, в районе Оранжа, уже показались известковые горы, величественный портал юга Франции.

Небо изменилось. Оно начало наливаться жгучей синевой, той самой, что горит жарким летом над Средиземным морем, когда небосвод и море отражаются друг в друге и оттого сияют еще ослепительнее.

– Как слоеное тесто… Синева в синеве на синеве. Синий торт «Наполеон» на голубой тарелке, – пробормотал Макс.

В последние дни он пристрастился к словесной эквилибристике и самозабвенно играл со словами в пятнашки.

Иногда, промазав, он хватал пустоту, и Сами заливалась счастливым смехом. Жану ее смех напоминал журавлиные крики.

Кунео втрескался в нее по уши, хотя она и не спешила воспользоваться его предложением, заявив, что Эгаре сначала должен отгадать загадку.

Она часто сидела в рубке, и они с Эгаре продолжали игру в да-нет-знаю-не-знаю.

– У Санари есть дети?

– Нет.

– А муж?

– Нет?

– А два мужа?

Она опять разражалась журавлиными криками.

– Она написала еще что-нибудь?

– Нет… – медленно произнесла она. – К сожалению.

– Она написала «Южные огни», когда была счастлива?

Долгое молчание.

Эгаре в ожидании ответа созерцал проплывавшие мимо картины природы.

После Оранжа через какое-то время будет Шатонёф-дю-Пап, а вечером им предстоит ужинать уже в Авиньоне.

А от бывшей папской резиденции он, взяв напрокат машину, за час доберется до Люберона и Боньё.

«Слишком быстро… – подумал он. – Что я, как Макс говорит, приду и скажу: „Привет, Бассе, старый заклинатель виноградных лоз, я бывший любовник твоей жены?“»

– И да, и нет, – ответила наконец Сами. – Трудный вопрос. Такое ведь редко бывает, чтобы человек целыми днями купался в своем счастье, как тот сыр в масле, верно? Ощущение счастья мимолетно. Вот тебе, например, сколько времени подряд доводилось испытывать это ощущение?

Жан задумался.

– Часа четыре. Я тогда ехал на машине из Парижа в Мазан. К любимой женщине. Мы договорились встретиться там в маленьком отеле «Le Siècle», напротив церкви. И я был счастлив. Всю дорогу. Я пел! Я представлял себе ее тело и воспевал его.

– Четыре часа подряд? Это же потрясающе здорово.

– Да… В эти четыре часа я был счастливей, чем в последующие четыре дня. Но теперь, вспоминая эти четыре дня, я счастлив, что они у меня были. – Жан удивленно хмыкнул. – Неужели счастье – это то, что мы можем оценить лишь в ретроспективе? Неужели мы не замечаем счастья и лишь потом, позже, понимаем, что были счастливы?

– Фу! – Сами огорченно вздохнула. – Это было бы очень глупо.

Мысль о «счастье замедленного действия», «счастье с часовым механизмом» бродила в голове Жана несколько часов, пока он быстро и уверенно вел «Лулу» по Роне, которая в этих местах была, скорее, похожа на автомагистраль. Никто не стоял на берегу и не махал им, приглашая причалить, чтобы купить книги. А шлюзы были полностью автоматизированы и пропускали одновременно с дюжину судов.

Тихие идиллические дни на каналах кончились.

Чем ближе была земля Манон, тем больше Эгаре вспоминал все, что испытал с ней. Свои ощущения от нее, ее вкус и запах.

Сами, словно читая его мысли, рассуждала вслух:

– Удивительно, насколько любовь телесна! Тело гораздо отчетливей вспоминает ощущения от прикосновений к тому или иному человеку, его запах или вкус, чем голова то, что этот человек говорил. – Она дунула на тонкий пушок на своем предплечье. – Своего отца я, например, вспоминаю, прежде всего, телесно. Его запах, его походку. Ощущение от прикосновения щеки к его плечу или ладони к его ладони. А голос его я вспоминаю почти исключительно вместе с его словами: «Саса, малышка». Мне не хватает тепла его тела, я никак не могу привыкнуть к тому, что он уже никогда не снимет трубку телефона, хотя мне надо столько всего ему рассказать! Боже, как это меня бесит! Но больше всего мне не хватает его именно телесно. Кресло, в котором он обычно сидел, теперь пусто. Дурацкая пустота, воздух!

Эгаре кивнул:

– Беда лишь в том, что многие, главным образом женщины, думают, что их тело должно быть идеальным, чтобы его любили. На самом деле оно должно лишь уметь любить. И позволять любить себя.

– О Жан, повтори это еще раз! – рассмеялась Сами и поднесла к его губам микрофон судовой радиотрансляции. – Любят того, кто сам любит, – вот еще одна хорошо забытая истина. Ты не обращал внимания на то, что большинство людей предпочитают быть любимыми и не жалеют на это ни сил, ни времени? Диеты, погоня за деньгами, эротическое белье… Да если бы они сами как следует любили – боже, мир стал бы в сто раз прекрасней и не надо никаких антицеллюлитных колготок!

Эгаре рассмеялся вместе с ней. Потом вспомнил о Катрин. Они оба были слишком нежны, слишком ранимы, и в них было больше жажды быть любимыми, чем силы и воли к жизни. Способность любить предполагает так много отваги и так мало притязаний. Сможет ли он когда-нибудь вновь любить «правильно»?

Интересно, читает ли Катрин вообще мои открытки?

Сами была из тех, кто умеет слушать; она все впитывала в себя и возвращала ему назад. О себе она рассказала, что была учителем в Швейцарии, в Мельхнау, работала в лаборатории изучения сна в Цюрихе, чертежницей на строительстве ветровых электростанций для Атлантики, пасла коз и делала сыр в Воклюзе.

И у нее была врожденная слабость: она не умела лгать. Она могла промолчать, уйти от ответа, но сознательно солгать была не в состоянии.

– Ты только представь себе, каково это – жить с таким качеством среди людей, – сказал она. – В детстве у меня было из-за этого столько проблем! Все считали, что я просто вредная девчонка, которой доставляет удовольствие всем хамить. Спрашивает, например, официант в фешенебельном ресторане: «Ну как, вкусно?» – а я говорю: «Не-а. Полный отстой». Спрашивает мать моей одноклассницы, к которой нас пригласили на день рождения: «Ну как, Сами, тебе понравился наш праздник?» Я изо всех сил пытаюсь выжать из себя «да», а говорю вместо этого: «Да нет, скучища – жуть! А у вас изо рта пахнет, потому что вы пьете много вина».

Эгаре рассмеялся. Удивительно, насколько близок человек к своей истинной сущности в детстве и как он потом тем быстрее от нее удаляется, чем больше стремится быть любимым.

– В тринадцать лет я свалилась с дерева, и во время обследования, когда меня засунули в трубу, они установили, что в моем мозгу отсутствует генератор лжи. Я, даже если очень захочу, не смогу написать фэнтези. Разве что мне наяву встретится говорящий единорог. Я могу рассказывать только о том, что сама испытала и прочувствовала на собственной шкуре. Я из тех, кому надо посидеть на раскаленной сковородке, чтобы рассуждать о жареной картошке.

Кунео принес им самодельного лавандового мороженого. У него был терпкий цветочный вкус.

Бездарная лгунья проводила неаполитанца взглядом.

– Он маленький, толстый и с объективной точки зрения вряд ли может претендовать на роль красавца для обложек глянцевых журналов и постеров. Но он умен, силен и, наверное, может все, что важно для жизни, полной любви. Для меня он самый красивый мужчина из всех, кого мне когда-нибудь доведется поцеловать, – сказала Сами. – Странно, что таких прекрасных, замечательных людей любят не больше, чем других. Может, под маскхалатом неказистой внешности люди просто не замечают их души, натуры, принципов, открытых для любви и добра? – Она блаженно вздохнула. – Меня, как ни странно, тоже никогда не любили. Раньше я думала, что все это из-за моей сомнительной внешности. Потом я подумала: почему меня вечно тянет туда, где мужчин можно пересчитать по пальцам, да и те уже заняты?.. – Она помолчала. – Эти крестьяне-сыроделы в Воклюзе… Жуть! Старые кобели, для которых женщина – это большая двуногая коза, которая еще и белье стирает. Если он с тобой вдруг поздоровается – это уже комплимент.

Сами задумчиво ела мороженое.

– По моему мнению – а я изменю его только вместе со своими взглядами на жизнь, – есть три вида любви: любовь, которая рождается в трусах (это мы проходили; удовольствие на пятнадцать минут); любовь, которая рождается в голове (это мы тоже проходили: ты ищешь мужчин, которые объективно хорошо вписываются в твое мировосприятие или не слишком нарушают твою жизненную программу, но такие отношения напрочь лишены обаяния, волшебства); и любовь, которая рождается в груди, где-то в области солнечного сплетения. Это как раз та самая любовь, которая мне нужна. То самое волшебство, которое должно осветить всю систему моей жизни до последнего винтика. А ты что думаешь по этому поводу?

Она показала ему лиловый от мороженого язык.

Он думал о том, что нашел наконец единственно правильный вопрос.

– Сами…

– Что, Жанно?

Говорила она, правда, совсем по-другому, но это всегда так: то, что писатели пишут, – это звук их сердца, их души.

– Это ведь ты написала «Огни»?


33

Конечно же, это было просто совпадение, но в тот самый миг солнце вдруг выглянуло из-за двух громад облаков и узкий луч, словно перстом, коснулся лица Сами – и ее глаза вспыхнули, как две горящие свечи.

Ее лицо оживилось.

– Да, – тихо ответила она. – Да, – повторила она громче. – Да! – воскликнула она, смеясь и плача, и вскинула руки вверх. – Я хотела этой книгой позвать своего мужчину, Жанно! Того, который меня любит – где-то там, в области солнечного сплетения. Я хотела, чтобы он меня нашел, чтобы он меня искал, чтобы я ему снилась, потому что все, что есть во мне, для него – радость, а то, чего во мне нет, ему не нужно. Но, понимаешь, Жанно…

Она все еще плакала и смеялась одновременно.

– Нашел меня ты. А ты – не он.

Она отвернулась.

– Он – это вон тот тип в цветастом фартуке, с аппетитными круглыми мускулами. И с усами, которые будут меня щекотать. Ты привел его ко мне. Ты и мои «Огни». Каким-то мистическим путем.

Жану передалось ее веселье. Она права: как ни мечтасмагорически это звучит – это и в самом деле он прочел «Огни», он причалил к берегу в Сепуа, он встретил Сальво, а оттуда они – presto[62] – устремились прямо к цели и благополучно достигли ее.

Сами размазала слезы по щекам.

– Я должна была написать эту книгу. Ты должен был ее прочитать. Ты должен был испытать и пережить все, о чем рассказал мне, чтобы наконец сесть на свою «Лулу» и поплыть куда глаза глядят. Давай будем в это верить, хорошо?

– Конечно, Сами. Я твердо в это верю. Есть книги, которые написаны для одного-единственного человека. «Огни» были написаны для меня. – Он собрался с духом. – Я прожил все эти годы и выжил только благодаря твоей книге! – признался он. – Я понимал все твои мысли. Ты как будто знала меня еще до того, как я сам себя узнал.

– Жан, это так приятно – слышать то, что ты говоришь, что даже страшно! Это самые прекрасные слова, которые я когда-либо слышала!

Она обняла его и стала целовать – в одну щеку, в другую, в лоб, в нос, приговаривая:

– Но скажу тебе честно: чтобы я еще раз когда-нибудь стала писать книги-заклинания – да никогда в жизни! Ты знаешь, сколько я ждала? Больше двадцати лет, черт побери!.. Ну ладно, извини, мне надо идти: целовать своего мужчину, и не просто целовать, а по-настоящему. Это заключительный этап эксперимента. Если ничего не получится, то сегодня вечером я буду немного не в настроении.

Она еще раз крепко прижала к себе Жана.

– Ой, как страшно! Но как хорошо! Я живу! Ты ведь тоже? Ты чувствуешь это?

Она скрылась в «книжном чреве».

– Са-а-альво! Ты где? – услышал Жан и с удивлением заметил, что и в самом деле «чувствует это».

И это было грандиозное чувство.

Дневник Манон

Париж, август 1992 г.

Ты спишь.

Я смотрю на тебя, и мне уже не стыдно, как раньше, – так, что хотелось провалиться под землю. За то, что мужчина для меня никогда не будет всем. Я больше не упрекаю себя за это, как делала все жгуче-синие летние месяцы последних пяти лет. Вместе мы провели не так уж много дней – если подсчитать, дорогой Жан Вороново Крыло, получается полгода, шесть месяцев, когда мы дышали одним и тем же воздухом, сто шестьдесят девять дней, ожерелье из ста шестидесяти девяти жемчужин-воспоминаний.

Но дни и ночи вдали от тебя – в немыслимой дали, словно на другой планете! – когда я думала о тебе и радовалась предстоящей встрече с тобой, тоже много значат. Можно считать день за два или даже за три. В радости и в сознании вины. Если так смотреть, то получается не пять, а пятнадцать лет – несколько жизней. Сколько вариантов этих жизней я проживала в мечтах!..

Я часто спрашивала себя: «Может, я неправильно поступила? Сделала неверный выбор? Может, у меня была бы „правильная“ жизнь, с одним Люком или с кем-нибудь другим? Или у меня были в руках все шансы, а я их бездарно упустила?»

Но искусство жизни не знает понятий «правильно» или «неправильно».

А теперь уже и вовсе отпала необходимость задавать себе этот вопрос – почему мне всегда было мало одного мужчины.

Ответов было так много.

Один ответ гласил: жажда жизни!

Другой: желание! Раскаленное докрасна, неуемное, липко-влажное желание!

Третий: дайте мне пожить, пока я не превратилась в седую морщинистую старуху, в одинокий полупустой дом в конце улицы.

Четвертый: Париж!

Пятый: ты повстречался мне на пути, как остров, в который врезался мой корабль. (Ха-ха! Это была моя фраза: «Я не виновата, это – судьба!»)

Шестой: любит ли меня Люк в самом деле настолько, чтобы все это терпеть?

Седьмой: я никчемная, плохая, и поэтому все равно, что я делаю.

Ах да, и еще: я могу иметь только одно в сочетании с другим. Вы нужны мне оба – Люк и Жан, супруг и любовник, юг и север, любовь и секс, земля и небо, плоть и дух, природа и город. Вы – две вещи, которых мне недостает, чтобы быть одним целым. Вдох и выдох, а между ними – жизнь.

Значит, все же бывают шары, состоящие из трех «полушарий».

Но все эти ответы утратили свою актуальность. Теперь самым важным стал совсем другой вопрос: КОГДА?

Когда я скажу тебе, что со мной происходит?

Никогда.

Никогда, никогда и еще раз никогда.

Или прямо сейчас, если я прикоснусь к твоему плечу, которое выглядывает из-под одеяла. Ты бы сразу проснулся и спросил: «Что случилось? Что с тобой, котенок?»

Как бы мне хотелось, чтобы ты сейчас проснулся и спас меня!

ПРОСНИСЬ!

Хотя чего тебе просыпаться? Я так удачно тебя обманывала.

Когда я покину тебя?

Скоро.

Но не сегодня, я пока к этому не готова. Чувствую, что мне предстоит тысяча попыток оторваться от тебя и уйти, не оглядываясь, пока это наконец не получится.

Я ухожу «в рассрочку». Считая и говоря: еще тысяча поцелуев… еще четыреста восемнадцать поцелуев… еще десять… еще четыре… Последние три – мой неприкосновенный запас.

Как три монетки «на счастье» в рождественском пудинге.

Все приближается к отметке «в последний раз». Объятия. Смех. Слезы.

Оказывается, можно и в самом деле кричать сердцем. Только это очень больно.

Кстати, о боли.

Боль уменьшает мир. Сейчас я вижу лишь тебя, себя, Люка и в этом треугольнике – то, что родилось между нами. Каждый внес в это детище свою лепту. Теперь я попытаюсь спасти то, что еще можно спасти. О наказании не хочу даже думать. Несчастье демократично, оно доступно всем.

Когда же я сдамся?

Надеюсь, что не раньше чем…

Я хочу еще увидеть, будет ли спасение.

Врачи предложили мне принимать ибупрофен или опиаты, которые якобы действуют только на мозг и прерывают биотоки, через лимфосистему соединяющие мою подмышку, легкое и мозг.

В некоторые дни это помогает от моих снов в образах. В другие – от запахов, вызывающих воспоминания о прошлом. Очень далеком прошлом. Когда я еще бегала в гольфах. Или от трансформации запахов – когда блевотина пахнет, как цветы, вино – как горящие автопокрышки, поцелуй – как смерть.

Но я хочу полной уверенности. Поэтому отказалась.

Иногда боли бывают такими сильными, что слова рассыпаются в моем сознании и проходят мимо тебя. И тогда я лгу тебе. Я записываю фразы, которые хотела бы сказать тебе, и читаю их по бумажке. Когда начинаются боли, я теряю контроль над буквами, они расплываются у меня в голове, сливаются в одно бесформенное месиво. Суп из разваренных букв…

Несколько раз я даже обижалась на тебя за то, что ты позволял себя обманывать. Несколько раз меня охватывала злость – от одной лишь мысли, что ты мне вообще повстречался. До ненависти дело, правда, никогда не доходило.

Жан, я не знаю, что мне делать. Я не знаю, будить ли тебя и умолять помочь мне. Я не знаю, вырвать ли эти страницы или оставить. Или скопировать их и послать тебе по почте. Потом. Или никогда. Я пишу, чтобы легче было думать.

Для всего остального мой язык уже не годится.

Сейчас я говорю с тобой больше своим телом. Этим усталым, больным южным деревом, из которого с трудом пробивается последний зеленый нежный росток. Оно может, по крайней мере, выражать примитивнейшие желания.

Люби меня.

Держи меня.

Ласкай меня.

Агоническое цветение, как говорил папа. Прежде чем умереть, растения еще раз расцветают. Закачивают все свои соки в последний побег.

Ты мне недавно сказал, что я очень красива.

Это начало агонического цветения.

Недавно ночью позвонил Виджайя из Нью-Йорка. Ты был еще на «Лулу» и продавал последнее издание «Огней». Тебе хочется, чтобы все прочли эту замечательную маленькую странную книгу. Ты мне как-то сказал, что в этой книге нет ни слова лжи, нет ничего выдуманного или приукрашенного. Что в ней каждое слово – правда.

У Виджайи новое начальство, два странных цитолога. Они считают, что не мозг, а тело определяет душу и характер. Они говорят: это другие миллиарды клеток. И то, что происходит с ними, происходит с душой.

Боли, например, сказал он, pain for example, меняют полярность клеток. Это начинается уже через три дня. Клетки-возбудители превращаются в болевые клетки. Чувственные клетки – в клетки страха. Координационные клетки – в мотки колючей проволоки. В конце концов каждая ласка оборачивается физической мукой, каждое дуновение ветра, каждая музыкальная нота, каждая приближающаяся тень – источником страха. Боль жадно питается каждым движением в каждой мышце и рождает миллионы новых болевых рецепторов. Изнутри ты уже весь перестроен, реконструирован, а внешне выглядишь обычно, так что никто ничего не замечает.

Потом at last[63] наступает такой момент, когда ты уже не желаешь никаких прикосновений. Никогда. Наступает одиночество.

Боль – это рак души, сказал твой старый друг. Он сказал это так, как говорят ученые, он не думает о тошноте, которую вызывают подобные фразы у неученых. Он предсказал мне все, что должно со мной случиться.

Боль оглупляет тело и голову, сказал твой Виджайя. Ты все забываешь, твое мышление определяет уже не логика, а паника. Все твои мысли, все твои надежды падают в ров, выкопанный в мозгу болью. В конце концов ты и сам падаешь в него, все твое «я», поглощенное этими pain and panic[64].


Когда я умру?

Статистика говорит: чуть раньше, чуть позже, но неизбежно.

Я еще собиралась попробовать «тринадцать десертов»[65] на Рождество. Мама – большой специалист по части печенья и мусса, папа займется фруктами, а Люк отполирует самые красивые орехи. Три скатерти, три подсвечника, три преломленных куска хлеба. Один для живых за столом, один на счастье и один – для бедных и умерших.

Боюсь, что я к тому времени буду уже делить эту символическую трапезу с нищими.

Люк умолял меня согласиться на курс химиотерапии.

Если даже отвлечься от того, что шансов – как на ипподроме, все равно так или иначе часть меня умрет, все равно рано или поздно надо будет заказывать памятник, траурную мессу, гладить носовые платки.

Интересно, буду ли я чувствовать могильную плиту?

Папа меня понимает. Когда я сказала ему, почему отказалась от химиотерапии, он ушел в сарай и долго плакал. Я бы не удивилась, если бы он отрубил себе руку.

Мама словно окаменела. Она стала похожа на засохшее оливковое дерево. Ее подбородок стал бугристым и жестким, глаза чем-то напоминают древесную кору. Она спрашивает себя, что она сделала не так, почему не сумела трансформировать первое предчувствие страшной беды в дурной сон, в материнскую любовь, которая часто тревожится там, где нет даже повода для тревоги.

«Я знала, что в этом проклятом Париже ждет смерть!» Но она не решается упрекнуть меня в упрямстве. Она во всем винит только себя. Эта строгость помогает ей продолжать жить и обставлять мою последнюю комнату так, как я ее просила.

Ты лежишь на спине, в позе танцора, выполняющего пируэт. Одна нога вытянута, другая поджата к животу. Одна рука над головой, другая как бы упирается в бок.

Ты всегда смотрел на меня как на какое-то уникальное создание. Пять лет подряд. Я ни разу не разозлилась на тебя, ни разу не прочла в твоем взгляде равнодушия. Как тебе это удалось?

Кастор не сводит с меня глаз. Наверное, мы, двуногие, кажемся кошкам в высшей степени странными существами.

Вечность, которая ждет меня, уже давит мне на плечи страшным грузом.

Иногда – но это злая, гадкая мысль! – мне хотелось, чтобы кто-то, кого я люблю, ушел бы первым. Чтобы я знала, что мне это тоже по плечу.

Иногда я думала, что первым должен уйти ты, чтобы я тоже смогла сделать это. Зная, что ты ждешь меня там…

Прощай, Жан Эгаре.

Завидую тебе, завидую каждому году, что тебе еще предстоит прожить.

Я уйду в свою последнюю комнату, а оттуда – в сад. Да, так и будет. Я пройду через высокую светлую дверь на террасу и – прямо в закат. И… и превращусь в свет, а значит, буду везде, всюду.

Это будет МОЯ природа, я всегда буду здесь, каждый вечер.


34

Они провели вместе восхитительный вечер. Сальво подавал все новые и новые порции ракушек, Макс играл на пианино, Жан и Кунео по очереди танцевали с Сами на палубе.

Потом они все вместе любовались видом на Авиньон и мост Сен-Бенезе, увековеченный в знаменитой французской народной песенке. Июль жарко, страстно дышал им в лицо. Даже после захода солнца термометр показывал двадцать восемь градусов.

Около полуночи Жан поднял свой бокал.

– Спасибо вам! – сказал он. – За дружбу. За искренность. И за этот потрясающий ужин.

Они подняли бокалы и чокнулись, и этот звон показался им прощальным ударом колокола, возвестившим конец их совместного путешествия.

– Теперь я наконец счастлива! – сказала тем не менее Сами с пылающими щеками и повторила через полчаса: – Я все еще счастлива! – и через два часа…

Впрочем, она, вероятно, говорила это еще и еще, и необязательно словами, а, возможно, как-то иначе, но ни Макс, ни Жан этого уже не слышали. Они решили не смущать Сами и Сальво в первую из тысяч и тысяч предстоящих им ночей и, оставив влюбленных на «Лулу», отправились через ближайшие городские ворота в старый город.

В узких улочках теснились толпы гуляющих. Зной южного лета естественным образом сместил границу дня далеко за полночь. Макс и Жан ели мороженое на площади перед роскошной ратушей и смотрели на уличных артистов, которые жонглировали факелами, исполняли акробатические танцы и смешили публику в кафе и бистро комическими трюками. Жану Авиньон не понравился. Он напоминал ему потасканную уличную шлюху, отчаянно пытающуюся угодить привередливым клиентам.

Макс увлеченно уплетал мороженое.

– Я буду писать детские книжки, – небрежно промычал он с полным ртом. – Есть у меня парочка идей…

Жан покосился на него.

«Да, вот оно, начало пути, который приведет Макса к себе самому», – подумал он.

– Могу я узнать, что это за идеи? – спросил он через некоторое время, оправившись от удивления и восторга, что дождался заветного момента.

– А я уж думал, что ты так и не спросишь.

Макс достал из заднего кармана брюк свою записную книжку и прочел:

– «Старый волшебник ждет, когда наконец придет отважная девочка и выкопает его из ямы в саду, где его забыли под кустом земляники сто лет назад». – Он посмотрел на Эгаре просветленным взглядом. – Или история о маленьком святом Бимбаме.

– Бимбаме?

– Ну, это такой святой, которому приходится заниматься всем, чем гнушаются остальные. Я думаю, что даже у Бимбама было детство, прежде чем он услышал: «Кем ты хочешь стать?.. Писателем?! О, святая простота!» – Макс ухмыльнулся. – Потом еще история о Клер и ее кошке Мурке, которые поменялись телами. Или, например…

«Будущий герой всех детских комнат», – думал Жан, слушая удивительные замыслы Макса.

– …или как маленький Бруно прилетел на небо и стал жаловаться в соответствующие органы на семью, в которую его определили…

Жан чувствовал, как в груди его распускаются цветы нежности. Как он полюбил этого юношу! Его причуды, его смех.

– …и когда тени возвратятся в детство своих хозяев, чтобы кое-что там исправить…

«Удивительно, – думал Жан. – Ты посылаешь свою тень назад, в прошлое, и она приводит в порядок твою жизнь. Как заманчиво. Но, к сожалению, невозможно».


Они вернулись на судно под утро, за час до рассвета.

Макс поплелся в свой угол, сделал еще какие-то записи в блокноте и уснул. Жан Эгаре еще долго бродил по своему «книжному ковчегу», слегка покачивавшемуся на волнах. Кошки не отставали от него ни на шаг и не спускали с него проницательных глаз. Они чувствовали, что предстоит разлука.

Время от времени Жан проводил рукой по корешкам книг, и пальцы его то и дело натыкались на пустоту. Он всегда точно знал, где какая книга стояла, перед тем как он ее продал. Подобно тому как люди знают дома, дороги и поля своей родины. И видят их внутренним взором даже после того, как они исчезнут, уступив место какой-нибудь автомобильной развязке или торговому центру.

Присутствие книг всегда давало ему чувство защищенности. На судне у него было все, что ему было нужно, – все чувства, все времена и пространства. Ему не было нужды путешествовать, ему хватало общения с книгами… Иногда он ценил их даже выше, чем людей.

Они не были так опасны.

Он сел в кресло на маленьком возвышении и устремил взгляд через огромное окно на реку.

Кошки тут же запрыгнули ему на колени.

«Теперь ты уже не можешь встать, – без слов говорили они своими сразу потяжелевшими теплыми телами. – Теперь ты будешь сидеть здесь».

Вот это все и было его жизнью. Сто двадцать пять квадратных метров. Когда он занялся переоборудованием судна, ему было столько же лет, сколько Максу. Судно, набор «лекарств» его «Литературной аптеки», его репутация, эта якорная цепь… Он ковал, закалял ее день за днем, звено за звеном. И сам запутался в ней.

Но теперь что-то разладилось в этом мирке. Если бы его жизнь была фотоальбомом, то все эти случайные моментальные снимки были бы похожи друг на друга. Они все изображали бы его на этом судне, с книгой в руках, и только волосы со временем все больше серебрились бы и редели. В конце концов эту галерею замкнул бы снимок, на котором он был бы запечатлен старцем с измятым, морщинистым лицом и беспокойным, просящим взглядом.

Нет, такого конца он не хотел – с вопросом в глазах: неужели это всё?

Выход только один. Кардинальный. Иначе якорную цепь не разорвать.

Он должен покинуть судно. Раз и навсегда.

От одной этой мысли ему стало дурно. Но потом, когда он отдышался и представил себе свою жизнь без «Лулу», он почувствовал облегчение. И в то же мгновение – угрызения совести. Бросить «Литературную аптеку», как надоевшую любовницу?..

«Да нет, тут все иначе», – пробормотал он.

Кошки громко мурлыкали, отвечая на его механические ласки.

– Что же мне делать с этой троицей? – в отчаянии произнес он.

Где-то запела во сне Сами.

И в голове у него сложилась вполне отчетливая картина.

Может быть, ему и не надо бросать «Аптеку» на произвол судьбы или судорожно искать покупателя?

– Может, это вариант для Кунео? – обратился он к кошкам.

Те ласково тыкались головками в его ладонь.

Говорят, мурлыканье кошки способно срастить целое ведро переломанных костей и исцелить окаменевшую душу. Но потом кошка пойдет своей дорогой и даже не обернется. Она любит без страха, без условий, но и без обещаний.

Жан Эгаре вспомнил о гессевских «Ступенях». Все знают слова: «В любом начале волшебство таится», но продолжение – «Оно нам в помощь, в нем защита наша» – знают очень немногие. А то, что Гессе имел в виду вовсе не «начало», не знает почти никто.

Он имел в виду готовность к отречению.

К отречению от привычек.

От иллюзий.

От жизни, которая давно закончилась и в которой ты всего лишь пустая оболочка, оживляемая редкими вздохами.


35

День встретил их тридцатичетырехградусной жарой и сюрпризом к позднему завтраку от Сами, которая уже успела сходить вместе с Кунео за покупками и приобрела им всем по мобильному телефону.

Эгаре с сомнением смотрел на свой, который она положила перед ним между круассаном и чашкой кофе. Чтобы разобрать цифры и буквы, ему нужны были очки.

– Эти игрушки появились лет двадцать назад, – подзуживал его Макс. – Можешь смело пользоваться, надежная вещь.

– Я уже ввела для тебя в память наши номера, – сказала Сами. – И хочу, чтобы ты нам звонил. По любому поводу – в хорошем или плохом настроении, если забудешь, как готовить яйца «пашот», или если тебе станет скучно и захочется прыгнуть в окно, чтобы испытать что-нибудь новенькое…

Жана тронула серьезность Сами.

– Спасибо, – сказал он смущенно.

Он растерялся перед лицом этой открытой, бесстрашной любви. Может, это и есть то, что люди так ценят в дружбе?

Они обнялись, и маленькая Сами почти совершенно исчезла в его объятиях.

– Я… в общем… я хочу вам кое-что предложить… – произнес он через минуту и смущенно протянул Кунео ключи от судна. – Драгоценнейшая бездарнейшая лгунья из всех знакомых мне лгуний… Талантливейший повар за пределами Италии… Отсюда я намерен продолжить свое путешествие по суше. Поэтому передаю вам все свои права на «Лулу». Надеюсь, у вас всегда найдется местечко для кошек и писателей, которые ищут свою историю. Хотите? Нет, я не настаиваю, но, если вам это по душе, я был бы рад оставить на вас судно. Так сказать, заимообразно – навсегда…

– Нет! Это же твоя работа, твой офис, твоя душеведческая контора, твое прибежище, твой дом! – заорала Сами. – «Книжный ковчег» – это же ты сам, понимаешь ты это, дурак, или нет?.. Такие вещи не отдают вот так вот просто чужим людям, даже если они только об этом и мечтали!

Они ошеломленно уставились на Саманту.

– Извините! – пробурчала она. – Я… э-э-э… но я именно это и хотела сказать. Так не пойдет. Тоже мне обмен! Мобильник на судно! Это уже полный бред! – Сами смущенно хихикнула.

– Да… Эта неспособность врать, похоже, и в самом деле на всю жизнь, – заметил Макс. – Кстати, пока меня еще никто не спросил, что я по этому поводу думаю, – мне судно тоже ни к чему. Но если ты меня подвезешь на своей машине – буду очень рад.

Кунео прослезился.

– Ах, ах!.. – бормотал он, не в силах произнести что-нибудь более членораздельное. – Ах, capitano!.. Все это… Я… cazzo![66] И вообще!..

Они долго спорили, взвешивая все за и против. Чем нерешительней возражали Кунео и Сами, тем энергичнее Жан наседал на них.

Макс от участия в дискуссии воздерживался. Только в какой-то момент спросил:

– Это, кажется, называется харакири? Или я ошибаюсь?

Эгаре игнорировал его иронию. Он чувствовал, что так надо, и не оставлял в покое Сами и Кунео до самого обеда, пока те наконец не сдались.

Явно очень взволнованный, итальянец торжественно произнес:

– Хорошо, capitano. Мы присмотрим за твоим судном. Пока ты не захочешь взять его обратно. Не важно когда – послезавтра, через год или через тридцать лет. И твой «ковчег» всегда будет открыт для кошек и писателей.

Они скрепили пакт сердечными объятиями вчетвером.

Сами последней отпустила Жана и с любовью посмотрела на него.

– Мой любимый читатель, – улыбнулась она. – Лучшего я и представить себе не могла.

Наконец Макс и Жан собрали свои пожитки, уложили их в рюкзак Макса и в несколько больших полиэтиленовых пакетов и сошли на берег. Эгаре, кроме одежды, взял с собой только что начатый труд, «Большую энциклопедию малых чувств».

Когда Кунео запустил дизель и умело, как заправский капитан, начал «отбивать» корму от берега, Эгаре ровным счетом ничего не почувствовал.

Рядом с ним был Макс; он по-прежнему видел и слышал его, но, казалось, и Макс тоже, как «книжный ковчег», быстро от него удалялся. Макс махал обеими руками и кричал «чао» и «счастливо». У Эгаре же, напротив, было такое чувство, словно у него отнялись руки.

Он смотрел вслед «Лулу», пока она не скрылась за излучиной реки.

Он все смотрел и смотрел туда, где только что темнела ее корма, и ждал, когда пройдет состояние глухоты и немоты и он снова обретет способность хоть что-нибудь чувствовать.

Когда он наконец смог заставить себя обернуться, Макс спокойно сидел на скамейке и ждал его.

– Пошли, – произнес он сухим, ломким голосом.

Они в первый раз почти за полтора месяца сняли деньги в авиньонских филиалах своих банков. После продолжительных мытарств – десятков телефонных звонков, тщательного изучения присланных по факсу копий их подписей и еще более тщательной проверки их паспортных данных. Потом взяли в привокзальном пункте проката маленькую машину молочно-белого цвета и отправились в Люберон.

Юго-восточней Авиньона они выехали на дорогу, идущую параллельно автомагистрали D900. До Боньё оставалось всего сорок четыре километра.

Макс, как зачарованный, смотрел в открытое окно. Простиравшиеся справа и слева поля подсолнечника, виноградники и лавандовые плантации раскрашивали землю в яркие цвета, а над этим желто-зелено-фиолетовым ковром сияло влажно-голубое небо, выложенное сахарной ватой белоснежных облаков.

Вдали, на самом горизонте, виднелись Большой и Малый Люберон – огромное длинное плато, похожее на стол с табуретом.

Солнце яростно палило землю, жгло все живое и неживое, заливало поля и населенные пункты прозрачной раскаленной лавой.

– Нам нужны соломенные шляпы, – простонал Макс, блаженно щурясь. – И льняные штаны.

– Нам нужен дезодорант и крем от загара, – сухо возразил Эгаре.

Максу новые впечатления и ощущения были явно по душе. Он легко вошел в эту новую среду обитания, словно правильно подобранный элемент в картонный пазл.

В отличие от Жана. Тому все казалось странно чужим и далеким. Он все еще чувствовал себя оглушенным.

Зеленые холмы, увенчанные, словно коронами, деревушками. Светлый песчаник, светлые черепичные крыши, не поддающиеся зною. Пернатые хищники, в гордом полете величественно обозревающие окрестности. Узкие пустынные дороги.

Эти горы, холмы и цветные поля видела Манон. Она вдыхала этот мягкий воздух, знала эти вековые деревья, в густых кронах которых сидели десятки цикад и оглушительно терли лапками о брюшко. В их звоне Жану слышался один и тот же назойливый вопрос: «Что? Что? Что?»

Что ты здесь делаешь? Что ты здесь ищешь? Что ты здесь чувствуешь?

Ничего.

Жану эта земля не говорила ровным счетом ничего.

Они уже проехали Менерб с его скалами цвета карри и, двигаясь вдоль виноградников и ферм, приближались к долине Калавон и Боньё.

– Боньё громоздится уступами между Большим и Малым Любероном, как огромный пятиэтажный дом, похожий на слоеный торт, – рассказывала Жану Манон. – На самом верху – старинная церковь, и столетние кедры, и самое красивое кладбище в Любероне. Внизу – виноградники, фруктовые сады и пансионы для отдыхающих. А три «этажа» посредине – это жилые дома и рестораны. И все «этажи» связаны крутыми улочками-лестницами, поэтому у всех девушек в Боньё красивые крепкие икры.

Она показала Жану свои икры, и он поцеловал их.

– Красивые места, – сказал Макс.

Они тряслись по ухабистым полевым дорогам, обогнули поле подсолнечника, пересекли виноградник и… поняли, что заблудились. Жан остановил машину и заглушил мотор.

– Это должно быть где-то здесь, – пробормотал Макс, впившись глазами в карту.

Цикады звенели. Теперь этот звон напоминал Жану смех: «Хе-хе-хе-хе-хе». Больше ничто не нарушало глубокой тишины сельской местности.

Потом послышалось тарахтение трактора. Он выехал из виноградника на приличной скорости. Такого трактора они еще никогда не видели: необыкновенно узкий, с тонкими, но очень высокими колесами, чтобы носиться по виноградникам.

В кабине сидел молодой человек в бейсболке, темных очках, обрезанных джинсах и выгоревшей белой футболке. Проезжая мимо, он едва заметно кивнул им. Когда Макс отчаянно замахал ему вслед рукой, он остановился. Макс подбежал к трактору.

– Извините, мсье! – крикнул он сквозь тарахтение мотора. – Как нам найти «Ле Пти Сен-Жан», дом Брижит Бонне?

Молодой человек заглушил мотор, снял бейсболку и очки и вытер рукой пот со лба. На его плечи хлынула волна шоколадно-каштановых волос.

– О, pardonnez-moi![67] Извините, мадемуазель, я думал, что вы… э-э-э… мужчина, – в крайнем смущении пролепетал Макс.

– Конечно, женщину можно представить себе только в вечернем платье, но уж никак не на тракторе, – холодно ответила она и снова засунула волосы под бейсболку.

– Нет, почему же? Ее еще можно представить себе беременной или босиком у плиты, – возразил Макс.

Она удивленно взглянула на него и звонко расхохоталась.

Когда Жан, оставшийся сидеть в машине, оглянулся на них, она уже надела свои огромные солнцезащитные очки и объясняла Максу дорогу. Усадьба Бонне находилась с другой стороны виноградника, им надо было просто все время держаться правее.

– Merci[68], мадемуазель!

Его последние слова потонули в реве мотора. Эгаре успел еще увидеть веселую улыбку на губах женщины. Потом она резко дала газу и промчалась мимо них, подняв облако пыли.

– Красивые места, – сказал Макс, садясь в машину.

Жану показалось, что тот весь светится.

– Что, было что-нибудь? – спросил он.

– С ней? – Макс рассмеялся чуть громче и чуть выше, чем обычно. – Да как тебе сказать?.. Не знаю… Во всяком случае, выглядит она сногсшибательно. Грязная, потная, но до того хороша, что просто слов нет! А больше ничего. Классный трактор. А что?

Макс удивленно посмотрел на Жана. Тот подумал, что он похож на счастливого плюшевого зайца.

– Да нет, ничего.

Через несколько минут они нашли «Ле Пти Сен-Жан», крестьянскую усадьбу начала XVIII века, как с картинки художественного альбома. Темно-серые камни, высокие узкие окна, живописный сад, запущенный, но буйно цветущий.

Макс забронировал здесь один из последних свободных номеров, когда в интернет-кафе сначала обнаружил сайт Люберона, а потом и мадам Бонне. В перестроенной голубятне. С завтраком.

Брижит Бонне, маленькая, коротковолосая женщина лет пятидесяти, дочерна загорелая, с сияющими синими глазами, встретила их сердечной улыбкой и вместо хлеба-соли вручила им корзинку со свежими, прямо с дерева, абрикосами, покрытыми нежным пушком. Она была в мужской нижней рубашке, светло-зеленых бермудах и фетровой шляпе.

Бывшая голубятня оказалась каморкой четыре на четыре с маленьким чаном в качестве ванны, крохотным, размером со шкаф, туалетом, несколькими крючками для одежды на стене и одной довольно узкой кроватью.

– А где же вторая кровать? – поинтересовался Жан.

– О мсье, здесь только одна кровать. А вы… разве не пара?..

– Я буду спать снаружи, – быстро произнес Макс.

Голубятня была маленькой и удивительно красивой. В большом, чуть ли не во всю стену, окне открывался роскошный вид на плато Валансоль. Строение окружали огромный фруктовый и лавандовый сад, усыпанная галькой терраса и широкая стена из природного камня, казавшаяся остатками древнего замка.

Рядом с голубятней весело лопотал маленький фонтан. В нем можно было охлаждать вино, сидя рядом на стене, беспечно болтая ногами и любуясь долиной с ее фруктовыми садами, полями и виноградниками, и взгляд улетал так далеко, что появлялось ощущение нереальности мира. Тот, кто устроил здесь этот фонтан и сложил эту стену, явно обладал ярко выраженным чувством перспективы.

Макс запрыгнул на стену и, прикрыв глаза рукой, как козырьком, посмотрел на равнину. Если прислушаться, можно было различить далекий шум трактора, а если присмотреться – то и увидеть сам трактор, ползавший в облачке пыли слева направо и назад.

Вокруг террасы тоже пестрели лавандовые кусты, розы и фруктовые деревья. Под огромным тентом стояли два кресла с удобными подушками и столик с мозаичной столешницей.

Туда мадам Бонне и принесла новым гостям две пузатые бутылочки холодной оранжины и в качестве «приветственного коктейля» бутылку охлажденного светло-золотистого вина.

– Это наше местное вино «Люк Бассе», – болтала Бонне. – Виноградники были посажены в семнадцатом веке. Сама усадьба тут недалеко, по ту сторону дороги D36, минут пятнадцать пешком. «Манон-семнадцать» в этом году даже получило золотую медаль.

– Что?.. Манон?.. – с изумлением произнес Эгаре.

Макс не растерялся и, чтобы отвлечь смущенную хозяйку, стал горячо благодарить ее за гостеприимство.

Потом, когда Брижит Бонне удалилась, обрывая по пути засохшие листья на своих роскошных цветочных грядках, принялся изучать этикетку на бутылке. Над надписью «Манон» был помещен тонкий рисунок, выполненный тушью: женское лицо в обрамлении вьющихся волос, полуулыбка, выразительный взгляд больших глаз, устремленных на зрителя.

– Это твоя Манон?

Жан сначала кивнул. Потом отрицательно покачал головой.

Нет, конечно, это была не она. И уж тем более не его Манон.

Его Манон умерла и была жива и красива лишь в его снах и воспоминаниях.

И вот она вдруг – без предупреждения – воззрилась на него с винной этикетки.

Он взял бутылку в руки. Нежно провел пальцем по лицу Манон. По ее волосам. По ее щеке. По подбородку. По губам. По шее. Все это он когда-то целовал…

Только теперь пришла дрожь.

Начавшись в коленях, она росла, ширилась, обожгла легким ознобом живот и грудь, охватила руки и, наконец, поднялась к лицу; у него затряслись губы и веки.

Сейчас подскочит давление.

– Она любила характерный звук, который издают абрикосы, когда их срываешь прямо с дерева, – едва слышно произнес он бесцветным голосом. – Нужно взять плод тремя пальцами и легонько повернуть его, и он отрывается с тихим щелчком – кнак… Ее кошку звали Мяу. Мяу спала зимой у нее на голове, как шляпа. Она говорила, что унаследовала от отца пальцы ног – «с талией». Манон очень любила своего отца. А еще она любила блины с сыром банон и лавандовым медом… Она во сне иногда смеялась, Макс… Она была замужем за Люком, а я был всего лишь любовник… Люк Бассе, винодел…

Жан поднял голову и дрожащей рукой поставил бутылку на стол.

Он с удовольствием разбил бы ее об стенку, если бы не иррациональное опасение, что осколки поранят лицо Манон.

Жан почувствовал, что больше не в силах выносить эту пытку. Не в силах выносить себя самого! Он находился в одном из самых прекрасных мест на земле. С другом, который стал ему сыном и наперсником. Он сжег все мосты и отправился на юг сквозь боль и слезы.

Чтобы в конце концов убедиться, что все еще не готов.

Мысленно он все еще стоял в коридоре своей квартиры, перед книжной стеной, которой сам себя замуровал.

Неужели он и вправду думал, что достаточно приехать сюда – и ситуация чудесным образом разрешится сама собой? Что можно оставить свою боль на реках и каналах, получить за невыплаканные слезы отпущение грехов от умершей женщины? Что проделанного им пути достаточно, чтобы заслужить освобождение?

Да, он и вправду так думал.

Но все оказалось не так просто.

Так просто никогда и ничего не бывает.

Он сердито повернул бутылку так, чтобы не видеть этикетки. Манон не должна на него так смотреть. Нет. Так он не может с ней встретиться. Таким живым истуканом с ослепшим, бесприютным сердцем, которое бродит в потемках, замирая от страха, что вновь кого-нибудь полюбит и потеряет.

Макс взял его за руку, и он крепко сжал его ладонь. Очень крепко.


36

Шелковый воздух юга реял сквозь салон машины. Жан открыл все окна старенького «Рено-5». Его подарил ему Жерар Бонне, муж Брижит. Машину, взятую напрокат, они сдали в Апте.

Правая дверца этой «лохматки» была синей, левая красной, все остальное – ржаво-бежевым. Он поехал через Боньё в Лурмарен, потом через Пертюи в Экс. А оттуда кратчайшим путем – на юг, к морю.

Внизу, впереди, гордо раскинулся на берегах своей бухты Марсель, нежась в предсумрачном сиянии и томно дыша. Большой портовый город, в котором слились в жарких объятиях – что не мешало им бороться друг с другом – Африка, Европа и Азия.

За Витрольскими горами Жан поехал вниз по А7.

Справа – белые дома города. Слева – синева неба и моря. Потрясающий вид.

Море…

Как оно сверкает!

– Здравствуй, море… – прошептал Жан Эгаре.

Оно притягивало его, как гигантский магнит. Оно словно выстрелило оттуда, снизу, из гарпунной пушки и, вонзив ему в сердце гарпун, тащило его к себе, наматывая трос на мощную лебедку.

Вода. Небо. Белизна легких облачков на голубом – вверху, белизна бурунов у форштевней на голубом – внизу.

Да! Туда, в эту двуединую синеву! Вдоль отвесного берега. И дальше, дальше, дальше! Пока не придет избавление от этой дрожи, все еще мучившей его изнутри. Что это было? Расставание с «Лулу»? Расставание с надеждой на то, что все уже позади?

Жан Эгаре хотел ехать до тех пор, пока не почувствует себя в безопасности. Он хотел найти такое место, где бы он мог уединиться, как раненый зверь.

Исцелиться. Я должен исцелиться.

Уезжая из Парижа, он этого не знал.

Чтобы отогнать от себя мысли о том, чего он еще не знал, Эгаре включил радиоприемник.

– «…и если вы захотите рассказать радиослушателям департамента Вар о каком-то событии в вашей жизни, которое определило вашу судьбу, которое сделало вас тем, кем вы и остаетесь по сей день, – звоните нам по телефону…»

Дикторша приветливым, шоколадным голосом продиктовала номер и включила музыку. Медленную вещь. Напоминающую тихий прибой. Легкие, меланхолические вздохи электрогитары, сопровождаемые полушепотом ударных.

«Альбатрос» группы «Флитвуд Мэк».

Песня, навевавшая мысли о полете чайки в закатном небе, о далеких пустынных берегах, о кострах, горящих в сгущающихся сумерках.

Когда он, выехав на марсельскую автомагистраль, спросил себя, какое событие в его жизни определило его судьбу, по радио какая-то «Марго из города Обань» начала рассказ о своем «перерождении»:

– Это были мои первые роды, я рожала дочь Флёр. Схватки продолжались тридцать шесть часов. Но кто бы мог подумать, что боль способна принести такое счастье!.. Такой покой! Я вдруг почувствовала такую свободу! Все вдруг вновь обрело смысл, и я уже не боялась смерти. Я подарила жизнь, и боль стала дорогой к счастью…

На какое-то мгновение Жан понял эту Марго из Обаня. Но он все же был мужчиной. Для него навсегда останется загадкой, как это возможно – девять месяцев быть в своем собственном теле вдвоем. Ему никогда не понять, как может часть твоего «я» перейти в ребенка и навсегда покинуть тебя.

Он въехал в длинный Марсельский туннель, проложенный под соборами. Но сигнал радиоприемника, как ни странно, сохранился.

Следующим в редакцию позвонил некий Жиль из Марселя. У него было грубоватое, отрывистое произношение, характерное для простых работяг.

– Я стал сам собой, когда умер мой сын, – произнес он, запинаясь. – Потому что боль показала мне, что важно в жизни. Поначалу она постоянно нас сопровождает. Она будит тебя утром, она целый день не отступает ни на шаг, куда бы ты ни пошел, она стоит у тебя за спиной вечером и не оставляет тебя в покое даже во сне. Она душит и трясет тебя. Но она же и греет тебя. Иногда она уходит на какое-то время. Но потом обязательно возвращается. Рано или поздно… В конце концов… я вдруг понял, что в жизни важно. Мне выдала этот секрет боль. Любовь – вот что важно. Хлеб насущный… А еще важно – не сгибаться и не говорить «да», когда нужно сказать «нет».

Снова пошла музыка.

Марсель остался позади.

Неужели я думал, что я единственный, кто ощутил боль утраты? Кого выбило из колеи? Ах, Манон! Мне не хватает кого-нибудь, с кем я мог бы поговорить о тебе.

Он вдруг вспомнил тот, в сущности, ничтожный повод, заставивший его резко обрубить концы. «Культовая подпорка для книг» в виде «Ступеней» Германа Гессе. Это глубоко интимное стихотворение, превращенное в объект маркетинга.

Он смутно почувствовал, что тоже не мог пропустить ни одной ступени.

Но на какую из них он ступил? Где он в данный момент находится? Все еще внизу? Или уже наверху? А может, он упал, ступив мимо ступеньки?

Он выключил радио. Вскоре показался указатель «Кассис», и он, все еще погруженный в мысли, перестроился вправо, чтобы съехать с автомагистрали.

Он въехал в Кассис и с ревущим мотором запетлял по крутым извилистым улочкам. Толпы отдыхающих и туристов, пластиковые надувные звери для купания, бриллиантовые серьги к вечернему платью. У одного из фешенебельных пляжных ресторанов стоял рекламный щит, приглашающий поближе познакомиться с кухней Бали.

Здесь мне делать нечего.

Эгаре вспомнил Эрика Лансона, терапевта из правительственного квартала в Париже, который так любил фэнтези и пытался осчастливить его литературным психоанализом. Вот с кем он мог бы поговорить! Об этой боли, об этом страхе! Лансон прислал ему однажды открытку с Бали. Там у них смерть – апогей жизни. Ее празднуют танцами, концертами колокольной музыки и угощением, приготовленным из даров моря. Макс наверняка отпустил бы по этому поводу какую-нибудь цинично-веселую шутку.

На прощание Макс сказал Жану две вещи: во-первых, что мертвых следует сжигать и, предав их прах земле, начинать рассказывать их историю.

– Тому, кто молчит об умерших, они не дают покоя, – прибавил он.

Во-вторых, что ему безумно нравятся эти места и поэтому он остается в голубятне и будет писать.

Эгаре догадывался, что определенное влияние на его решение оказал тот красный трактор, который повстречался им на винограднике.

Но что это значит – «следует начинать рассказывать историю умерших»?

Эгаре прокашлялся и громко произнес в сиротливую пустоту салона:

– Она говорила, как говорила бы сама природа. Манон свободно выражала свои чувства всегда. Она любила танго. Она «хлестала» жизнь, как шампанское, и относилась к ней так же, как к шампанскому: она всегда знала, что жизнь – это что-то особенное.

Он почувствовал медленно разливающуюся в душе горечь.

За последние две недели он плакал больше, чем за всю жизнь. Но все эти слезы, все до единой, были о Манон, и поэтому он больше не стыдился их.

Эгаре быстро проехал через Кассис и, оставив справа мыс Канай с его эффектными красными скалами, поехал по холмам и пиниевым лесам, по старой извилистой прибрежной дороге, связывающей Марсель с Каннами. Деревни плавно переходили одна в другую, шеренги домов тянулись друг к другу через границы населенных пунктов, мелькали мимо пальмы и пинии, цветы и скалы. Ла-Сьота. Ле-Лиуке. Ле-Лек.

Заметив автостоянку перед пляжем, Жан спонтанно покинул неторопливо текущий поток машин. Он проголодался.

Маленький городишко, состоящий из старинных обветренных вилл и новых, трезво-функциональных зданий отелей, кишел отдыхающими. Они гуляли по набережной и по самому берегу, обедали в ресторанах и бистро, широко распахнувших свои окна к морю.

У берега, прямо в воде, несколько дочерна загорелых мальчишек играли во фрисби. А дальше, за линией желтых буев, напротив маяка, плясали на воде учебные одноместные парусные яхты.

Жан устроился у стойки пляжного бистро «Экватор», в двух метрах от песка и в десяти от моря. Большие голубые солнечные тенты колыхались на ветру над блестящими столиками, жмущимися друг к другу, как всегда в разгар сезона, когда на пляжах яблоку негде упасть. Жану досталось довольно удобное место, некое подобие отдельной ложи.

С аппетитом уплетая горячие, дымящиеся мидии в сливочном соусе, поданные в высоком черном горшочке, и запивая их водой и терпким белым вином «Бандоль», он не сводил глаз с моря.

Оно было голубым в предвечернем солнечном свете. Потом закат окрасил его густой бирюзой. Песок из светло-белокурого льна превратился в темный, а потом в черепично-красный. Женщины, проходившие мимо, становились все возбужденней, юбки их все короче, смех все предвкушающе-радостней.

На пристани устроили дискотеку под открытым небом, и туда спешили группки молодежи в тонких платьицах или коротких джинсах и футболках, оттенявших их загорелые блестящие плечи.

Эгаре смотрел вслед этим девушкам и юношам. В их манере ходить – быстро, слегка подавшись вперед – он узнавал неутолимую жажду юности испытать что-нибудь новое. Скорее туда, где ждут приключения. Эротические приключения! Смех, свобода, танцы до утра, босиком на холодном морском песке, с разгорающимся огнем где-то внизу живота. И поцелуи, которые остаются в памяти навсегда.

Сен-Сир и Ле-Лек с заходом солнца слились в одной сплошной вечеринке.

Ночная жизнь юга. Компенсация за дневной зной, от которого кровь в жилах превращается в тяжелую густую ртуть.

Усыпанный домами и утопающий в пиниях отвесный берег слева от Жана горел рыже-золотистым маревом, вдали оранжево-голубой тесьмой врезался в небо горизонт. Море тяжело дышало сладковато-солоноватой свежестью.

Когда Жан доел мидии и принялся выскребать из горшочка остатки пряного сливочного соуса с привкусом морской воды, море, небо и земля на несколько мгновений погрузились в одну и ту же сизо-серую синеву, окрасившую воздух, вино в бокале Эгаре, белые стены и набережную в холодные тона, а людей превратившую в говорящие каменные скульптуры.

Белокурый парень, словно сошедший с рекламы серфинга, убрал со столика грязную посуду и привычным жестом поставил перед Жаном мисочку с теплой водой для мытья рук.

– Десерта не желаем?

Его слова прозвучали вполне дружелюбно, но в них нетрудно было расслышать и другое: «Если нет, то – до свидания! Мы этот столик можем оприходовать еще как минимум два раза».

Но Эгаре, несмотря на это, чувствовал себя превосходно. Он наелся и напился моря, о чем уже давно мечтал. К тому же внутренняя дрожь немного улеглась.

Он оставил недопитым вино, бросил на блюдце со счетом банкноту, пошел к своему пятнистому «рено» и опять поехал вдоль побережья.

Когда море скрылось из виду, он упрямо повернул на следующем перекрестке направо и съехал с автомагистрали. Вскоре море вновь замерцало в лунном свете между пиниями, кипарисами, искривленными ветром соснами, домами, отелями и виллами. Он ехал по пустым улочкам какого-то необыкновенно красивого городка. Роскошные разноцветные виллы. Он не знал, что это за городок, но точно знал, что был бы рад проснуться здесь завтра утром и купаться в море. Пора было озаботиться поисками пансиона или хотя бы подходящего места на берегу, где можно было бы развести костер и переночевать под открытым небом.

Когда он ехал вниз по бульвару Фредерика Мистраля, машина вдруг начала издавать какие-то странные, свистящие звуки – «вуй-й-и-и», – потом раздался громкий хлопок, мотор закашлялся и заглох. Эгаре едва успел, воспользовавшись последними остатками инерции, направить машину на обочину.

Здесь старый «рено» и испустил дух. Он даже отказался издавать характерный электронный щелчок, когда Эгаре поворачивал ключ в замке зажигания. Он явно тоже твердо решил остаться здесь.

Мсье Эгаре вылез из машины и осмотрелся.

Внизу он обнаружил маленькую бухту, над которой громоздились виллы и пансионы, растянувшиеся на полкилометра к центру городка. Над водой мерцал оранжево-голубой свет. Эгаре взял из машины дорожную сумку и пошел к берегу.

В воздухе был разлит живительный покой. Никаких дискотек. Никаких машин. Даже море здесь дышало тише.

Минут через десять, пройдя мимо старых маленьких вилл с цветущими садами и выйдя к странной четырехугольной сторожевой башне, вокруг которой более ста лет назад выстроили отель, он вдруг понял, куда попал.

Это же надо – не куда-нибудь, а именно сюда! А впрочем, в этом была определенная логика.

Он благоговейно приблизился к пристани, закрыл глаза, чтобы лучше прочувствовать этот запах. Соль. Морская даль. Рыба.

Он открыл глаза. Старая рыбацкая гавань. Десятки цветных маленьких суденышек, покачивающихся на темно-синей шелковой воде. Дальше на рейде – ослепительно-белые яхты. Дома – не выше пяти этажей – выкрашены в пастельные тона.

Та самая, старая рыбацкая деревушка. Днем залитая солнечным сиянием, в котором все краски горят еще ярче, ночью под пологом звездного неба, а вечерами – утопающая в мягком розовом свете старомодных фонарей. Вон там – рынок с желтыми и красными навесами под пышными платанами. Между ними – люди, умиротворенные солнцем и морем, с задумчиво-мечтательными взглядами, словно слившиеся со столиками и стульями старых баров и новых кафе.

Крохотный мир, в котором нашли приют и защиту уже немало беглецов.

Санари-сюр-Мер.


37

Катрин (фамилия знаменитого «Ле П., ну, вы знаете»)

рю Монтаньяр, 27, 75011, Париж

август, Санари-сюр-Мер


Дорогая далекая Катрин!

К этому моменту я насчитал двадцать семь оттенков моря. Сегодня оно было зеленовато-синим. Женщины в бутиках называют этот оттенок «петроль», а уж они-то знают толк в таких делах. Я называю его «влажная бирюза».

Море, Катрин, может звать. Оно может царапаться, как кошка, или бить лапой. Оно может подлизываться и ласкать тебя, оно может быть гладким зеркалом, а потом вдруг разбуяниться и начать манить серфингистов гребнями своих свирепых грохочущих волн. Оно каждый день – другое; чайки в шторм кричат, как маленькие дети, а в солнечные дни – как глашатаи красоты: «Дивно! Дивно! Дивно!» От красоты Санари можно умереть и даже не заметить этого.

Мои холостяцкие будни в belle bleue, маленькой голубой комнатке у Андре в его пансионе «Бо-Сежур», кончились вскоре после четырнадцатого июля. Мне больше не надо складывать свою одежду в наволочки и нести мадам Полин с выражением любящего зятя на лице или в автоматическую прачечную в торговом центре в Си-Фур-Ле-Пляж. У меня теперь есть стиральная машина. В книжном магазине была получка, ММ (Мину Монфрер), владелица книжного магазина и главный книготорговец города, мной довольна. Я ей не мешаю, сказала она. Ну, не знаю… Моя первая в жизни начальница доверила мне детскую литературу, словари, энциклопедии и классику и попросила заодно создать новый отдел – литературы немецких писателей, скрывавшихся здесь от нацизма. Я делаю все, как она хочет, и мне странным образом даже приятно: не самому тащить этот воз, а быть всего лишь исполнителем.

Я подыскал подходящий дом. Для моей стиральной машины и для себя.

Он стоит на холме, над гаванью, за часовней Нотр-Дам-де-Питье, прямо перед крохотной бухтой Портиссоль, где отдыхающие лежат полотенце к полотенцу.

В Париже некоторые квартиры в старых домах больше, чем весь этот мой дом. Но зато какая красота!

Цвет его представляет собой нечто среднее между фламинго и китайским карри. Из одной комнаты видны пальма, пиния, множество цветов и задний фасад маленькой часовни, а дальше, поверх гибискусов, – море. Любимое сочетание цветов Гогена. Лиловый и «петроль». Розовый и бирюзовый. Катрин, у меня такое чувство, что я только здесь начинаю видеть.

Вместо платы за жилье, я ремонтирую этот фламингово-желтый домик. Он тоже принадлежит Андре и его жене Полин. У них самих нет ни времени, ни детей, которых они могли бы напрячь. Летом их пансион «Бо-Сежур», на девять номеров, всегда забит до отказа.

Мне теперь не хватает голубой комнаты, № 3, во втором этаже, звонкого, раскатистого голоса Андре, его завтраков, его тихого заднего дворика под сенью зеленой листвы. В Андре есть что-то от моего отца. Он готовит для гостей пансиона, Полин развлекает их, раскладывает пасьянс или, по желанию дам, гадает на картах Таро. Чаще всего я вижу ее сидящей за пластмассовым столиком с картами и сигаретой. Она предлагала и мне свои услуги в качестве гадалки. Может, и вправду попробовать?

Их уборщицы – Эме, белокурая, толстая, очень голосистая, очень веселая, и Сюлюм, крохотная, тоненькая, суровая, засохшая оливка, смеющаяся беззубым ртом, – носят ведра на руке, как парижанки – сумочки от Шанель или Луи Виттона. Эме я часто вижу в церкви, в той, что в гавани. Она поет, а в глазах у нее слезы. Богослужения здесь – скорее человекослужения. Служки, как правило, молодые, одеты в белые ночные рубахи и улыбаются очень сердечно. Здесь, в Санари, почти не чувствуется обычной лживости южных туристических городов.

Именно так и надо петь – плача от счастья. Я снова начал петь, стоя под душем, точнее, прыгая от струи к струе, потому что бóльшая часть дырок в моем душе давно заржавела. Но иногда я чувствую себя так, словно меня зашили в моем собственном теле. Словно я живу в каком-то невидимом ящике, который изолировал меня от всех остальных, а их – от меня. В такие минуты мне даже собственный голос кажется лишним.

Я сооружаю себе тент на террасе, потому что здешнее солнце, при всей своей незыблемой надежности, подобно огромному аристократическому салону: ты согрет, обласкан, залит роскошным сиянием, но стоит получить увеличенную дозу этого света и тепла, как тут же начинаешь чувствовать себя придавленным, придушенным и беззащитным. Между четырнадцатью и семнадцатью, а иногда и девятнадцатью часами ни один санариец не рискнет выйти из тени. Все, напротив, предпочитают забиться в самое прохладное место в доме, лечь голым на холодный кафель в подвале и ждать, пока вся эта знойная красота, эта раскаленная печь наконец не сменит гнев на милость. Лично я накладываю себе на голову и спину мокрые полотенца – как холодный компресс.

С кухонной террасы, которую я перестраиваю, сквозь лес корабельных мачт виднеются разноцветные фасады домов в гавани, но особенно весело смотреть на сами белоснежные яхты и на маяк в конце мола, где пиротехники четырнадцатого июля устроили грандиозный фейерверк. А еще видны причудливо изогнутые холмы и горы напротив, а за ними – Тулон и Йер. Эти холмы со скалистыми обрывами усеяны белыми домиками. Если встать на цыпочки, можно увидеть и старинную четырехугольную сторожевую башню Сен-Назер. Вокруг этой башни построен «Отель де ла Тур», огромный гладкий куб, в котором коротали военные годы ссыльные или беглые немецкие писатели.

Манны, Фейхтвангеры, Брехт, Бонди, Толлер. Оба Цвейга, Вольф, Зегерс и Массари. Удивительное имя для женщины – Фритци!

(Прости, Катрин, у меня получается настоящая лекция! Бумаге терпения не занимать. В отличие от авторов.)

Однажды в конце июля я играл рядом со старым портом, на набережной Вильсона, в петанк – не как жалкий новичок, а уже вполне прилично. И тут из-за угла вдруг вышел маленький круглый усатый неаполитанец в панаме, с весьма довольной физиономией, держа своей мощной лапой под локоток женщину, на лице которой огромными буквами было написано, что у нее доброе сердце и веселый нрав. Кунео и Сами! Они пробыли здесь неделю, а «Лулу» стояла все это время в Кьюзери под присмотром начальника порта. Там ей самое место – «Лулу», «книжный ковчег» среди «собратьев».

Ну, понятное дело, «откуда», «куда», «зачем», «почему», «сколько лет, сколько зим».

«Какого черта ты не отвечаешь на звонки, книжная твоя душа, сукин сын?» – заорала на меня Сами.

Ну, они все же разыскали меня без особых усилий. Через Макса и, конечно же, мадам Розалетт. Эта, как всегда, в своем шпионском репертуаре. Наверняка под микроскопом изучала все почтовые штемпели на письмах, которые я тебе посылаю, и уже давно запеленговала меня в Санари. Что бы делали друзья и влюбленные во всем мире без консьержек?.. Пропали бы! Может, у нас у каждого своя задача в Великой книге La Vie?[69] Одни предпочитают любить, другие – не спускать с влюбленных любопытных глаз.

Я понимаю, почему я совсем забыл про телефон.

Потому что я слишком долго жил в бумажном мире. И только теперь начинаю осваивать другую жизнь – «здесь и сейчас».

Кунео четыре дня помогал мне на моем строительстве и параллельно пытался научить меня относиться к приготовлению пищи как к любовным утехам. Незабываемые лекции и практические занятия, начинавшиеся на рынке, где ящики с помидорами, фасолью, дынями, фруктами, чесноком, редиской трех сортов, малиной, картофелем, луком нависают над головами покупателей и продавцов, как небоскребы.

В мороженице за детской каруселью мы ели соленое карамельное мороженое. Нежно-солоноватое, горьковато-сладкое, очень сливочное и холодное. Такого потрясающе вкусного мороженого я никогда до этого не пробовал. Теперь я ем его каждый день. (А иногда даже ночью.)

Кунео учил меня видеть руками. Он учил меня определять, с чем как обращаться. Учил пользоваться обонянием, объяснял, как по запаху понять, что с чем сочетается и что из того или иного продукта можно приготовить. Он ставил в мой холодильник чашку с молотым кофе, который впитывает все лишние запахи. Мы жарили с ним рыбу, варили, парили, тушили…

Теперь, если ты когда-нибудь попросишь меня приготовить тебе что-нибудь, я во всеоружии вновь приобретенных знаний и навыков устрою тебе настоящий праздник живота!

Сами подарила мне одну из своих последних истин. Моя мудрая подружка. Она в тот раз в виде исключения не орала, как обычно, а обняла меня, когда я сидел, уставившись на море и считая его цвета, и тихо произнесла на ухо: «А ты знаешь, что между концом и новым началом есть некий промежуточный мир? Это – раненое время, Жан Эгаре. Это – болото, куда стекаются мечты и тревоги и забытые намерения. Тебе в это время будет тяжело. Но ты не должен недооценивать этого переходного периода, этого перехода от расставания к новой жизни. Не торопись. Иногда такие „пороги“ оказываются шире, чем хотелось бы, и их не перешагнуть в один прием».

С тех пор я часто думаю о том, что Сами назвала «раненым временем», «промежуточным миром». Порогом между расставанием и новой жизнью, который надо перешагнуть. И спрашиваю себя: может, я только подошел к своему «порогу»?.. Или преодолеваю его уже двадцать лет?

А тебе знакомо это «раненое время»? Как ты считаешь: муки любви – это как скорбь по умершему? И вообще, можно ли мне задавать тебе подобные вопросы?

Санари – один из немногих городов в нашей стране, где местные улыбаются, когда я рекомендую им немецких авторов. Они гордятся тем, что дали приют и новую родину немецким писателям во время диктатуры. К сожалению, лишь считаные дома немецких эмигрантов сохранились. Шесть или семь. Дом Манна был перестроен. В книжных магазинах редко увидишь их произведения. А ведь здесь жили десятки немецких писателей-эмигрантов. И вот я создаю новый отдел. ММ предоставила мне карт-бланш.

Представь себе, она, кроме того, рекомендовала меня отцам города. Мэр, высокий, седой, коротко стриженный «манекенщик», любит четырнадцатого июля возглавлять парад пожарных машин. Катрин, они показали все, что у них есть, – грузовики, танки, джипы, даже везли на прицепах велосипед и несколько катеров. Грандиозно! Особенно хороши молодые пожарные, замыкавшие шествие, – гордые и невозмутимые. А вот библиотека мэра – это какая-то жалкая аптечка! Одни громкие имена, такие как Камю, Бодлер, Бальзак, все в кожаных переплетах, чтобы посетители думали: «О, Монтескье! О, Пруст! Какая скука!»

Я посоветовал господину бургомистру читать то, что ему хочется читать, а не то, что якобы производит впечатление, и расставлять книги не по цвету обложек, не по алфавиту или жанрам, а группировать их кучками. В одном углу – все об Италии: поваренные книги, детективы Донны Леон[70], романы, альбомы, справочники и литература о Леонардо да Винчи, религиозные трактаты Франциска Ассизского, ну и так далее. В другом углу – все о море, от Хемингуэя до пород акул, от стихотворений о рыбах до рыбных блюд.

Он считает меня умнее, чем я есть на самом деле.

В магазине ММ есть одно местечко, которое я особенно люблю. Рядом со справочной литературой. Спокойное место. Туда лишь изредка наведываются девочки, чтобы тайком посмотреть что-нибудь в энциклопедии, потому что не допросились своих родителей объяснить интересующее их явление: «Ты еще слишком маленькая для таких вещей. Вот когда вырастешь, я тебе объясню». Я лично считаю, что «слишком взрослых вопросов» не бывает; надо просто правильно отвечать на них.

Я сижу на ступеньке лестницы-стремянки, сделав умное лицо, и просто вдыхаю и выдыхаю. И больше ничего.

Из своего укрытия я вижу небо и кусочек моря вдали, которые отражаются в открытой стеклянной двери. Мне все здесь видится прекрасней, мягче, чем на самом деле, хотя это уже почти невозможно. Среди белых, словно составленных из кубиков, городов побережья между Марселем и Тулоном Санари – это последний клочок земли, на котором жизнь продолжается даже после окончания сезона. Конечно, с июня по сентябрь все здесь ориентировано на отдыхающих, и вечером ты не попадешь ни в один ресторан, если заранее не забронировал столик. Но, уезжая, отдыхающие не оставляют после себя пустые дома, в которых гуляет ветер, и осиротевшие супермаркеты. Жизнь не останавливается. Переулки здесь узкие, дома разноцветные и маленькие. Обитатели их живут дружно. Рыбаки ранним утром продают огромных рыб прямо со своих шхун. Этот городок, больше похожий на деревню, своевольный, гордый, вполне мог бы располагаться в Любероне. Но Люберон – это уже Двадцать первый округ Парижа. Санари – город мечты.

Я теперь играю в петанк чуть ли не ночью и не на специальной площадке, а прямо на набережной Вильсона. Там до одиннадцати вечера горят прожекторы. И играют солидные (кто-нибудь скажет: пожилые) мужчины, и лишних слов тут никто не произносит.

Это самое красивое место в Санари. Ты видишь море, город, огни, шары, яхты. Ты в самом центре этого маленького мира, в котором царит покой. Никаких аплодисментов – лишь постукивание шаров, изредка тихое «Аааа!» да еще время от времени – «дзинь!», когда tireur[71] (кстати, он же мой новый зубной врач) попадает в цель. Моему отцу бы это все очень понравилось.

В последнее время я часто представляю себе, как мы играем с отцом. И разговариваем. И смеемся. Ах, Катрин, столько всего еще нужно обсудить и сколько еще поводов для смеха!..

На что ушли последние двадцать лет?

Юг, Катрин, – пестро-голубой.

Здесь не хватает твоего цвета. От него все вокруг засияло бы еще ярче.

Жан


38

Эгаре купался в море каждое утро до наступления жары и каждый вечер перед заходом солнца. Он понял, что для него это единственный способ смыть с себя печаль, отполоскать себя изнутри.

Он пробовал и молиться. В церкви, разумеется. Пробовал петь. Он совершал походы по гористым окрестностям Санари. Он рассказывал сам себе вслух историю Манон, в кухне или в своих походах, на рассвете. Он кричал ее имя чайкам и канюкам. Но это редко помогало.

Раненое время.

Печаль часто приходила ночью, когда он вот-вот должен был уснуть. Она хватала его за горло в тот самый момент, когда он уже готов был плавно пересечь границу бодрствования. Он лежал в темноте и горько плакал, мир съеживался до размеров его комнатки, и он еще острее чувствовал свое одиночество и сиротство. В такие минуты он со страхом думал, что уже никогда не сможет улыбаться и что такая боль никогда не пройдет – не может пройти!

Ему лезли в голову бесчисленные «а вдруг…». Например, отец умрет за игрой в петанк. Или мать начнет разговаривать с телевизором и таять от горя. А вдруг Катрин читает его письма своим подругам и вместе с ними смеется над ним? Его охватывал ужас при мысли, что он никогда не избавится от этой тоски по тем, кого любит.

Как же ему все это выдержать, если так будет продолжаться до конца жизни? Неужели кто-то вообще способен выдержать такое?

Иногда ему хотелось оставить, забыть себя где-нибудь, как веник или зонтик.

И только морю было по силам справиться с его печалью. Наплававшись вдоволь, Эгаре переворачивался на спину, ногами к берегу, и, покачиваясь на волнах с широко расставленными пальцами, сквозь которые струилась вода, он предавался воспоминаниям о днях, проведенных с Манон. Он смотрел на эти картины до тех пор, пока не почувствовал, что в душе нет больше ни капли горечи о том, что все это далеко позади. Только после этого он отпускал, отталкивал от себя это время, как кораблик.

Он все качался и качался на волнах и постепенно, медленно, проникался доверием. Не к морю – боже упаси! – это была бы большая ошибка! Жан Эгаре проникался доверием к себе самому.

Он не сломается. Он не утонет под тяжестью чувств.

И после каждого такого «сеанса», каждый раз, доверившись морю, он терял очередную каплю страха.

Это был его способ молиться.

Весь июль, половину августа.

Однажды утром (море было спокойным и ласковым) Жан заплыл чуть дальше, чем обычно. Там, на просторе, далеко от берега, наплававшись и нанырявшись вдоволь, он почувствовал наконец сладкую потребность отдохнуть. В груди его разливался мир и покой.

Возможно, он задремал. А может, это были грезы на границе сна и бодрствования.

Он стал медленно погружаться на дно – вместе с морем, которое все уходило куда-то вниз, пока не превратилось в теплый воздух и мягкую траву. Пахло свежим шелковым ветром, вишнями и маем. Воробьи прыгали прямо по подлокотникам шезлонга, в котором сидела… она.

Манон. Она ласково улыбалась ему.

– А ты что здесь делаешь?

Вместо ответа, он подошел, опустился на колени и обнял ее, положив голову ей на плечо и прижавшись к ней, словно желая спрятаться у нее на груди.

Манон нежно ерошила его волосы. Она совсем не изменилась, – казалось, она не стала старше ни на один день. Она была такой же юной и сияющей, как та Манон, которую он видел в последний раз в августовский вечер двадцать один год назад. От нее пахло живым теплом.

– Мне так больно, что я не приехал к тебе. Какой я был дурак!..

– Конечно, Жан, – ласково прошептала она в ответ.

Что-то вдруг изменилось. Он словно вдруг увидел себя глазами Манон. Он словно воспарил вверх и поплыл сквозь все времена, сквозь всю свою нелепую жизнь. Он насчитал два, три, пять Эгаре в разных «возрастных категориях».

Вот один – какой стыд! – Эгаре, сидящий над своей географической картой в виде огромного пазла, который он собирает и тут же разрушает, чтобы все тут же начать сначала.

Вот еще один Эгаре – один в своей спартанской кухне, сидит, уставившись в стену. Под голой лампочкой, уродливо свисающей с потолка. Жует сыр из «долгоиграющей» вакуумной упаковки и такой же хлеб прямо из полиэтиленового пакета. Потому что запретил себе есть то, что ему нравится. Из страха вызвать какое-нибудь ненужное движение души.

Еще один Эгаре – игнорирующий женщин. Их улыбки. Их вопросы: «А что вы делаете сегодня вечером?» Или: «Позвоните мне?» Их сердечное участие, когда они чувствуют своими антеннами, которые бывают только у женщин, что в нем зияет огромная печальная дыра. И их стервозность, их непонимание того, что он не желает разделять секс и любовь.

Потом опять что-то изменилось.

На этот раз Жану показалось, будто он, словно дерево, сладко тянется в небо. И в то же время летит – то порхает бабочкой, то реет канюком вдоль склона горы, чувствуя, как ветер продувает его оперение. А потом камнем падает в воду и стремительно плывет, наслаждаясь способностью дышать под водой!

В нем пульсировала незнакомая, упругая, неиссякаемая сила. Он понял наконец, что с ним произошло…

Когда он проснулся, волны прибили его почти к самому берегу.

Но по какой-то непонятной причине этим утром, после плавания, после своих воздушно-морских грез, он не чувствовал привычной печали.

Он испытывал злость.

Ярость!

Да, он видел ее, да, она показала ему, какую нелепую, никчемную жизнь он прожил. Как стыдно было ему за это одиночество, в котором он чахнул, потому что у него не хватило смелости проявить доверие еще раз. Полное доверие – потому что в любви иначе невозможно.

Он разозлился еще сильнее, чем в Боньё, когда увидел лицо Манон на винной этикетке.

– Merde!..[72] – крикнул он прибою. – Дура! Идиотка!.. Какого черта тебе приспичило ни с того ни с сего умереть в середине жизни?

Позади, на асфальтированной дорожке, на него изумленно уставились две женщины, совершавшие утреннюю пробежку. Он на секунду смутился, но тут же рявкнул на них:

– Ну, в чем дело?

Его переполняла, его душила обжигающая, кричащая злость.

– Почему ты просто не позвонила, как все нормальные люди? Что это еще за фокус – ничего не сказать мне о своей болезни! Как ты могла, Манон, спать рядом со мной столько ночей и ничего не говорить? Fuck! Боже мой, какая же ты… дура!

Он не знал, куда девать эту злость. Ему хотелось что-нибудь разбить. Он бросился на колени и принялся терзать песок. Он бил его кулаками, рыл пригоршнями, как экскаватор. И злился. И копал все глубже. И все яростней. Но это не помогало. Он встал, зашел в воду и стал молотить волны, кулаками, ладонями, то попеременно – сразу обеими руками. Соленые брызги заливали ему лицо, глаза горели от соли. Но он все лупил и лупил по воде.

– Зачем ты это сделала? Зачем?..

Кого он спрашивал – себя, Манон, смерть, – не важно. Это кричала его злость.

– Я думал, мы знаем друг друга, я думал, ты со мной, я думал…

Злость иссякла. Уплыла в море дрейфующей льдиной, которую волны понесли куда-то далеко, где она рано или поздно вновь пристанет к берегу и вселится в кого-то другого, и этот кто-то тоже будет беситься от злости на смерть, неожиданно сломавшую чью-то жизнь.

Жан вдруг ощутил своими голыми ступнями твердые камни, почувствовал холод.

– Жаль, что ты ничего мне не сказала, Манон, – произнес он уже спокойно, хотя еще тяжело дышал. Спокойно и трезво. И разочарованно.

Море равнодушно катило свои волны к берегу.


Он больше не плакал по ночам. Он все еще вспоминал дни и часы, проведенные с Манон, продолжал свои водные «молитвенные сеансы». Но после них сидел на берегу, греясь на солнце и наслаждаясь отступающим холодом. С наслаждением шлепал он по воде, возвращаясь назад, с наслаждением пил первую, утреннюю чашку эспрессо, еще с мокрыми волосами, вперив задумчивый взгляд в море и считая оттенки его неповторимого цвета.

Он готовил, плавал, мало пил, регулярно спал и каждый день играл в шары. Он продолжал писать письма. Работал над своей «Большой энциклопедией малых чувств», а вечерами продавал отдыхающим в шортах книги в магазине ММ.

Он изменил здесь свою манеру сводить покупателей с книгами. Он часто задавал им вопрос: «Как бы вы хотели чувствовать себя перед сном?» Большинство его клиентов желали чувствовать себя перед сном легко и покойно.

Других он спрашивал о вещах, к которым они были особенно привязаны. Повара любили свои ножи. Продавцы недвижимости любили звяканье ключей на связке. Зубные врачи любили страх в широко распахнутых глазах пациентов. (Эгаре и раньше догадывался об этом.)

А чаще всего он спрашивал: «Какой, по-вашему, должен быть у этой книги вкус? Вкус мороженого? Какой она должна быть – острой? Сочно-мясистой? Или как прохладное „розé“?»

Еда и книги состояли в тесном родстве, это он заметил только в Санари. И получил, благодаря своему открытию, кличку Книгоед.

Ремонт его маленького домика был к середине августа закончен. Он жил в нем вместе с приблудившимся к нему сердитым полосатым котом, который никогда не мяукал, не мурлыкал и приходил домой лишь вечером. Но каждый раз неизменно ложился рядом с его кроватью и сердито смотрел на дверь. Так он охранял сон Эгаре.

Эгаре сначала назвал кота Олсоном, но, когда тот в ответ на это обращение почти бесшумно зашипел на него, он остановил свой выбор на лаконичном прозвище Тссс.

Жан Эгаре не хотел повторять ошибку прошлых лет, оставляя женщину в неведении относительно его чувств. Даже если чувства были недостаточно определенными. Он все еще находился в «промежуточном мире», и всякое начало было для него окутано туманом. При всем желании он не смог бы сказать, где будет в это самое время в следующем году. Он знал только, что надо идти дальше, чтобы узнать, какова цель.

Поэтому он и продолжил занятие, начатое еще во время плавания на «Лулу», – писать Катрин. Только теперь, обосновавшись в Санари, он делал это уже каждые три дня.

– Я бы на твоем месте не пренебрегала и телефоном, – посоветовала ему Сами. – Вот этой маленькой, очень полезной штучкой. Увидишь – тебе понравится.

Однажды вечером он и в самом деле взял в руки свой мобильный телефон и набрал парижский номер. Катрин должна знать, кто он, – мужчина между тьмой и светом. Когда умирают любимые, мы перерождаемся.

– Алло! Дом номер двадцать семь. Слушаю вас. Кто это? Ну, говорите же!

– Мадам Розалетт… У вас новый цвет волос? – произнес он запинаясь.

– А! Мсье Эгаре! Как…

– Вы знаете номер телефона мадам Катрин?

– Конечно знаю. Я знаю все номера в доме. Представляете – эта Гулливер с четвертого этажа опять…

– Вы не могли бы мне дать ее номер?

– Мадам Гулливер?.. А ее-то номер вам зачем?

– Нет, дорогая моя. Номер Катрин.

– А! Ну да, конечно. Кстати, вы ей часто пишете, верно? Я это знаю, потому что мадам всегда носит письма с собой и один раз они у нее выпали из сумки, так что я и не хотела, а увидела. Это было как раз в тот день, когда мсье Гольденберг…

Он теперь не торопил ее с номером телефона, а, наоборот, жадно слушал. А мадам Розалетт рассказывала. О мадам Гулливер, ее новых ярко-красных пантолетах, которыми она так громко стучала по лестнице, что хоть из дома убегай. О Кофи, который вдруг надумал изучать политику. О мадам Бомм, которой успешно сделали операцию на глазу, так что ей теперь не нужна лупа для чтения. О балконном концерте мадам Виолет, совершенно потрясающем; и кто-то сделал… это, как его… видео! И выложил в Интернет, и люди как сумасшедшие клацали на него, и теперь мадам Виолет стала знаменитой.

– Кликали?

– Ну да, я и говорю – кликали.

Ах да, еще мадам Бернар отремонтировала мансарду и собиралась сдать ее какому-то художнику. И его жениху. Жениху! Хорошо хоть не трем женихам!..

Эгаре пришлось отнять телефон от уха, чтобы она не услышала его смех. Розалетт болтала дальше, а Жан думал только об одном: Катрин носит его письма с собой. Обалдеть, сказала бы консьержка.

После обстоятельного доклада она наконец продиктовала ему номер Катрин.

– Нам всем вас очень не хватает, мсье Эгаре, – сказала на прощание мадам Розалетт. – Надеюсь, вы чуть-чуть повеселели?

– Повеселел. Спасибо вам, – ответил он, крепко сжав в руке телефон.

– Не за что, – сказала она ласково и повесила трубку.

Он набрал номер Катрин и, закрыв глаза, прижал телефон к уху. Послышался гудок, еще один…

– Алло!

– Э-э-э… Это я.

Это я!.. Болван! Откуда ей знать, кто такой этот «я»?

– Жан?..

– Да.

– Боже мой!

Он слышал, как она нервно вздохнула и, положив трубку телефона, высморкалась.

– Я не ожидала, что ты позвонишь.

– Мне повесить трубку?

– Только попробуй!

Он улыбнулся. Ее молчание звучало так, как будто она тоже улыбалась.

– А как…

– А что…

Они произнесли это одновременно и рассмеялись.

– Что ты сейчас читаешь? – спросил он.

– Книги, которые ты мне принес. Кажется, уже по пятому разу. Я и платье, в котором была в тот вечер, с тех пор не стирала. Оно так и висит и чуть-чуть пахнет твоим одеколоном… А в книгах одни и те же фразы каждый раз говорят мне что-нибудь новое… А ночью я кладу платье рядом с собой, чтобы чувствовать твой запах.

Она смолкла. Он тоже не произносил ни слова, изумленный остротой внезапно обрушившегося на него счастья.

Они молчали, напряженно слушая тишину в трубке, и Эгаре казалось, будто Катрин совсем близко, будто Париж у самого его уха, достаточно ему открыть глаза – и перед ним вырастет ее зеленая дверь, и за этой дверью он услышит ее дыхание.

– Жан!

– Да, Катрин.

– Тебе ведь стало легче, правда?

– Да, Катрин. Мне стало легче.

– Муки любви – это ведь как скорбь по умершему? Потому что ты умираешь, потому что умирает твое будущее, и ты вместе с ним… И это «раненое время» – оно длится так долго!

– Но оно проходит. Теперь я знаю это.

Ему было приятно ее молчание.

– Я все время думаю о том, что мы так ни разу и не поцеловались в губы! – прошептала она вдруг.

Он молчал, глубоко растроганный.

– До завтра, – сказала она и повесила трубку.

Что это означало? Что ему можно еще раз позвонить завтра?

Он сидел в кухне без света, криво улыбаясь.


39

К концу августа он вдруг заметил, что похудел. Брючный ремень ему теперь приходилось затягивать туже – на целых две дырки. Зато бицепсам стало тесновато в рукавах рубашки.

Одеваясь, он критически изучал свое отражение в зеркале и с трудом находил сходство с тем Эгаре, которым был в Париже. Загорелый, сильный, стройный. Отросшие темные с проседью волосы небрежно закинуты назад. Пиратская бородка, полурасстегнутая застиранная льняная рубашка. Пятьдесят лет.

Скоро пятьдесят один.

Жан вплотную подошел к зеркалу. Морщин на лице стало больше. Это от солнца. И от смеха. Он догадывался, что часть веснушек – совсем не веснушки, а старческие пигментные пятна. Но это не страшно. Он живет, и это главное!

От солнца его кожа приобрела здоровый, блестяще-коричневый оттенок. Его зеленые глаза от этого казались еще светлее.

ММ, его начальница, заявила, что трехдневная борода придает ему вид обаятельного злодея. Правда, очки для чтения чуть-чуть ослабляют это впечатление.

Как-то в субботу ММ отвела его в сторонку. Был тихий вечер. Очередная порция отдыхающих только заехала и была ослеплена красотами летнего Санари. Им пока еще было не до книг. Они заявятся лишь через неделю-другую, чтобы перед отъездом купить обязательные почтовые открытки с видами города и окрестностей.

– Ну а как насчет вас самого? – спросила ММ. – Какой вкус у вашей любимой книги? Какая книга избавляет вас от всех бед?

Она сказала это со смехом. И не в последнюю очередь потому, что это хотели бы знать ее подруги, заинтригованные Книгоедом.

В Санари ему хорошо спалось. Все еще. А вкус у его любимой книги должен был быть как у картофеля с розмарином – вкус его первого ужина с Катрин.

Но какая книга избавляет меня от всех бед?

Найдя ответ на этот вопрос, он чуть не рассмеялся.

– Книги могут многое, но не всё. Самые главные, важнейшие вещи нужно проживать. Не прочитывать. Я должен свою книгу… прожить.

Большой рот ММ растянулся в улыбку.

– Жаль только, что ваше сердце глухо к таким женщинам, как я.

– И ко всем остальным тоже, мадам.

– Да. Это меня утешает. Немного.


В дни, когда жара становилась почти опасной для жизни, Эгаре после обеда неподвижно лежал на кровати, в одних шортах, с мокрыми полотенцами на лбу, на груди и ногах.

Дверь на террасу стояла открытой, занавески медленно колыхались на ветру. Эгаре дремал, чувствуя кожей горячее дыхание этого ветра.

Как приятно было возвращаться в собственное тело! Снова стать живой плотью, которая вновь обрела способность чувствовать. Освободилась от удушающей анемии. Перестала быть ненужной и враждебной.

Эгаре привык мыслить через свое тело – он словно разгуливал по своей душе, заглядывая во все ее уголки.

Да, печаль угнездилась у него в груди. Во время очередного приступа она сжимала его тесным корсетом, затрудняла дыхание, и окружающий мир мгновенно съеживался до игрушечных размеров. Но он больше не боялся ее. Когда она приходила, он пропускал ее через себя, как через шлюз.

Страх впивался в горло. Но Эгаре начинал дышать ровно и спокойно, и тиски разжимались. Страх уменьшался с каждым вздохом. Эгаре представлял себе, как, скомкав его, словно лист бумаги, он бросает его Тссс, и тот начинает играть с ним, гонять ядовитый мячик по всему дому, пока тот не улетит на террасу.

Радость плясала у него в груди – там, где находится солнечное сплетение. Он с отрадой наблюдал за этой пляской. Думал о Сами и Кунео, о невероятно веселых письмах Макса, в которые все чаще закрадывалось имя Вик. Той трактористки. Он представлял себе, как Макс бегает за красным трактором по всему Люберону, и невольно рассмеялся.

Как ни удивительно, но любовь наконец отважилась попроситься на уста Эгаре. У нее был вкус ямки на шее Катрин.

Жан улыбнулся с закрытыми глазами. Здесь, в этом ослепляющем свете и обжигающем тепле юга, к нему вернулось еще кое-что. Энергичность. Чувствительность. Желание.

Иногда, когда он сидел на стене, за гаванью, глядя в открытое море или читая, достаточно было солнечного тепла, чтобы вызвать в его теле приятное, тянущее, тревожное ощущение напряжения. Это тоже помогало ему стряхнуть с себя печаль.

Он двадцать лет не спал с женщиной.

Он испытывал жгучее желание сделать это вновь.

Жан позволял своим мыслям время от времени улетать к Катрин. Он помнил свое ощущение от прикосновений к ней – к ее волосам, к коже, к мышцам.

Он пытался представить себе, каковы на ощупь ее бедра. Ее грудь. Как она будет смотреть на него и стонать от вожделения. Как они прижмутся друг к другу душой и кожей, живот к животу, радость к радости.

Он представлял себе все.

– Я вернулся… – шептал он.

Он продолжал свою «растительную» жизнь: ел, плавал, продавал книги, стирал белье в новой стиральной машине – и вдруг почувствовал, что в нем опять что-то изменилось, сделало еще один шаг вперед.

Как-то само собой. В конце лета, двадцать восьмого августа.

Он сидел за столом, занятый салатом, и раздумывал, чем бы заняться после обеда – сходить в часовню Нотр-Дам-де-Питье и поставить свечу за Манон или все же совершить очередной заплыв из бухты Портиссоль.

Потом неожиданно заметил, что в душе у него – полный штиль. Никакой злости. Никакого жжения. Ничего, что могло бы вызвать слезы ужаса и горечь утраты.

Он встал и вышел на террасу.

Неужели это правда?

Неужели это возможно?

Или печаль просто водит его за нос и в любую минуту может вновь ворваться в грудь?

Он наконец добрался до дна своей едкой, горькой душевной боли. Черпал, черпал, выгребал – и вдруг коснулся грунта.

Быстрыми шагами он вернулся в дом. Рядом с буфетом всегда лежали бумага и ручка. Он схватил их и торопливо написал:


Катрин,

я не знаю, победим ли мы в этой борьбе или нет и получится ли у нас никогда не причинять друг другу боли. Вероятно, нет, потому что мы живые люди.

Но в этот момент, о котором я так долго мечтал, я знаю одно: если я буду с тобой, мне будет легче засыпать. И просыпаться. И любить.

Я буду готовить тебе, когда у тебя будет портиться настроение от голода. И жажды. Любой – жажды жизни, жажды любви, жажды моря и странствий, книг и объятий.

Я буду мазать тебе кремом руки, когда они станут шершавыми от грубого камня. Я мечтаю о тебе как об укротительнице камней, которая под каменными наслоениями видит живые реки, берущие начало в человеческих сердцах.

Я хочу смотреть тебе вслед – как ты идешь по песчаной дорожке, и оглядываешься, и ждешь меня.

Я хочу маленьких и больших радостей: я хочу ссориться с тобой и тут же смеяться над ничтожностью повода, хочу холодным днем наливать горячее какао в твою любимую чашку, хочу держать тебе дверцу, когда ты садишься в машину, счастливая, после вечеринки с милыми веселыми друзьями.

Я хочу чувствовать твою маленькую теплую попу у своего живота.

Я хочу испытать вместе с тобой – рядом с тобой, бок о бок с тобой, рука в руке – тысячи маленьких и больших радостей и мелких огорчений.

Катрин, прошу тебя: приезжай! Приезжай скорее! Приезжай ко мне!

Любовь лучше, чем о ней думают.

Жан

P. S. В самом деле!


40

Четвертого сентября Жан пораньше вышел из дому, чтобы после обычной прогулки по рю де Коллин и вокруг рыбачьей гавани вовремя оказаться на рабочем месте.

Приближалась осень, а с ней – клиенты, которые замкам на песке предпочитают замки из книг. Его любимые клиенты. Новые книги – это новые друзья, новые взгляды, новые приключения.

Резкий, горячий свет августовского солнца смягчился перед лицом надвигающейся осени и отгородил Санари прозрачной завесой от жара долин.

Эгаре завтракал то в «Лионе», то в «Нотике», то в «Марине» рядом с гаванью. Конечно, теперь все это выглядело не так, как в те времена, когда Брехт пел здесь под гитару свои сатирические песни о нацистах. И все же Эгаре чувствовал едва уловимый запах изгнанничества. Кафе были для него островками благотворной, живительной суеты в его отшельнической жизни с котом Тссс. Неким суррогатом семьи и призрачной иллюзией Парижа. Исповедальней и пресс-центром, где можно было получить исчерпывающую информацию о закулисной жизни Санари, о новостях рыбного промысла в сезон водорослей или о подготовке петанкистов к осенним соревнованиям. Последние, кстати, оказали ему немалую честь, предложив быть на соревнованиях запасным игроком, бросающим кошонет[73]. Кафе были местом, где Эгаре мог присутствовать в жизни, не привлекая к себе внимания, если не участвовал в разговорах.

Иногда, забившись в самый дальний угол, он болтал по телефону с отцом. Как и в это утро. Тот, услышав о турнирах петанкистов в Ла-Сьота, сразу же загорелся и заявил, что сегодня же надраит свои шары и отправится в путь.

– Только не это, – взмолился Эгаре.

– А-а-а… Понимаю. Ну и как ее зовут?

– По-твоему, это обязательно должна быть женщина, папа?

– Значит, это все еще та самая, что была в последний раз?

Эгаре рассмеялся. Эгаре старший тоже.

– А ты в детстве любил трактора? – спросил Жан.

– Дорогой Жанно! Я и сейчас люблю трактора! А почему ты спрашиваешь?

– Макс познакомился с одной девицей. С трактористкой.

– С трактористкой? Шикарно. А когда мы его уже увидим? Он ведь тебе нравится, верно?

– Кто это «мы»? Твоя новая подружка, которая не любит готовить?

– Ах, чушь собачья! Твоя мать. Да, да, можешь говорить что хочешь. А можешь не говорить. Мадам Бернье и я. Ну и что? Почему я не могу навестить свою бывшую жену? Правда, с четырнадцатого июля… это уже не совсем то, что называется навестить… Она, конечно, другого мнения. Говорит, что это всего-навсего «интрижка» и чтобы я не раскатывал губу. – Эгаре старший захохотал своим прокуренным голосом и закашлялся. – Да чего там! – сказал он, прокашлявшись. – Лирабель – мой лучший друг. Мне с ней хорошо, и она никогда не пыталась меня переделать. К тому же она так прекрасно готовит! Так что я чувствую себя счастливым человеком. А еще знаешь, Жанно, чем старше, тем сильнее желание, чтобы было с кем поговорить и посмеяться.

Конечно, он, не раздумывая, подписался бы и под тремя «составляющими», которые, согласно философии Кунео, были необходимы «для полного счастья».

Во-первых, хорошая еда. А не отрава, от которой становишься мрачным, ленивым и жирным.

Во-вторых, хороший сон (благодаря спорту, трезвому образу жизни и позитивным мыслям).

В-третьих, общение с хорошими, веселыми людьми, которые тебя пусть по-своему, но понимают.

В-четвертых, секс, но это сказала Сами, и у Эгаре в настоящий момент не было желания делиться данной истиной с отцом.

По пути из кафе на работу он часто на ходу звонил матери. Он давал ей послушать ветер, и шум моря, и крики чаек. В это сентябрьское утро на море был штиль, и Жан сказал:

– Я слышал, у тебя в последнее время часто бывает отец…

– Ну, что тебе сказать? Он же не умеет готовить, вот и приходится его подкармливать.

– Бедняжка! А ужин с завтраком?.. И с ночевкой?.. У него что, и кровати своей нет?

– Можно подумать, что мы нарушаем все законы морали.

– Мама, я никогда не говорил тебе, что очень люблю тебя…

– Ах ты, мой милый, милый мальчик…

Эгаре услышал, как она дважды щелкнула крышкой коробочки. Он знал этот звук. В этой коробочке у нее лежали салфетки «Клинекс». Мадам Бернье всегда придавала особое значение эстетике и не забывала о ней даже во время приступов сентиментальности.

– Я тоже очень люблю тебя, Жан. У меня такое впечатление, как будто я никогда тебе этого не говорила, а только все собиралась сказать. Неужели это правда?

Это была правда. Но он ответил:

– Зато я это всегда чувствовал. Тебе совсем необязательно говорить мне это каждые пару лет.

Она рассмеялась и назвала его маленьким нахалом.

Грандиозно. Без малого пятьдесят один год – и все еще ребенок.

Лирабель пожаловалась немного на своего бывшего мужа, но в голосе ее звучала нежность. Потом поворчала в связи с неудачным книжным сезоном, но опять же, скорее, по привычке.

Все было как всегда и в то же время совсем иначе.

Когда Жан переходил набережную, направляясь к магазину, ММ выкатила на улицу стойку-витрину с открытками.

– Похоже, сегодня будет чудесный день! – сказала она.

Он протянул мадам Монфрер пакет с круассанами.

– Да, похоже на то.

Вечером, перед самым заходом солнца, он уединился на своем излюбленном местечке. Там, откуда ему была видна стеклянная дверь, отраженные в ней небо и кусочек моря.

Он задумался и вдруг совершенно неожиданно увидел ее.

Ее отражение словно выплыло из облаков, осенявших море.

Его охватила безумная радость.

Он встал.

Кровь уже бешено неслась по жилам и гудела в ушах, как телеграфные столбы.

Он был готов как никогда.

«Сейчас!» – подумал он.

Сейчас времена сольются в один поток. Наконец-то он выйдет из застывшего, неподвижного «раненого времени». Сейчас.

На Катрин было серо-голубое платье, оттенявшее цвет ее глаз. Она шла упругой, прямой походкой, более уверенной и четкой, чем тогда…

Тогда?

Она тоже прошла свой путь от конца до начала.

На секунду она остановилась у прилавка, как бы пытаясь сориентироваться.

– Вы ищете что-нибудь определенное, мадам? – спросила ММ.

– Да, спасибо. Я долго искала и вот… нашла. Нечто определенное, – ответила Катрин и с сияющей улыбкой посмотрела через весь салон на Жана.

Потом направилась прямо к нему, и он с бьющимся сердцем поспешил ей навстречу.

– Ты не представляешь себе, как я ждала, чтобы ты наконец попросил меня приехать!

– Правда?..

– Правда. И я так проголодалась!..

Он понял, что она имела в виду.


В этот вечер они в первый раз поцеловались. После ужина, после долгой прекрасной прогулки вдоль моря, после долгих, легких разговоров среди пышных кустов гибискуса под новым навесом, во время которых они пили мало вина и много воды и просто наслаждались присутствием друг друга.

– Здешнее тепло утешает, – сказала в какой-то момент Катрин.

Она была права. Солнце Санари выпарило из него весь холод и высушило все его слезы.

– И вселяет смелость, – тихо ответил он. – Дает силу вновь поверить в жизнь…

И тут они поцеловались, смущенные и восхищенные своей новой верой в жизнь.

Жану казалось, будто он целуется вообще впервые в жизни.

У Катрин были такие мягкие, такие удивительно податливые губы и они так подходили к его губам! Это была такая радость – наконец чувствовать их, пить их, наслаждаться ими, ласкать их! И такое вожделение!..

Он обвил ее руками и целовал эти губы, нежно покусывал их, изучал своими губами ее лицо, ее щеки, поднимаясь все выше, к ее душистым нежным вискам. Он прижимал ее к себе, его переполняли нежность и чувство облегчения. Если эта женщина останется с ним, он никогда больше не будет страдать от бессонницы или ночных кошмаров. Его никогда больше не будет мучить и отравлять чувство одиночества.

Он спасен.

Они все стояли и стояли так, не в силах оторваться друг от друга.

– Жан! – произнесла она наконец.

– Да?

– Я специально посмотрела в календаре – в последний раз я спала со своим бывшим мужем в две тысячи третьем году. Мне было тогда тридцать восемь. Да и получилось это, кажется, совершенно случайно.

– Очень хорошо. Значит, хоть у тебя есть какой-то опыт. Я-то по сравнению с тобой – вообще жалкий дилетант.

Они рассмеялись.

«Странно… – подумал Эгаре. – Как легко иногда обыкновенный смех смывает все муки и страдания. Несколько секунд смеха – и годы мгновенно слились в одно целое и уплыли прочь, растаяли…»

– Но одно я еще помню, – сказал он. – Секс на пляже сильно переоценивают.

– Да, песок в этом деле – не самое лучшее подспорье.

– А комары!..

– А по-моему, их там не должно быть.

– Ну, вот видишь, Катрин, я и в самом деле ничего в этом не смыслю.

– Так и быть – пойдем, я тебя кое-чему научу, – прошептала она ему на ухо и потащила в спальню.

Лицо у нее при этом было совсем юное и озорное.

Эгаре увидел, как на стене мелькнула четвероногая тень. Тссс уселся на террасе, деликатно повернувшись к ним своей рыжей полосатой спиной.

А вдруг ей не понравится мое тело?.. А вдруг я… окажусь не на высоте?.. И не смогу ласкать ее так, как ей бы хотелось?..

– Перестань, Жан! Ни о чем не думай! – ласково приказала Катрин.

– Ты что, умеешь читать мысли?..

– Мне с тобой так хорошо… так легко… милый! – шептала она. – Хороший мой!.. Ах, я так мечтала, чтобы ты… и ты…

Они шептали и шептали друг другу несвязные слова, фразы без начала и конца.

Он раздел Катрин. У нее под платьем были только простые белые трусики.

Она расстегнула ему рубашку и уткнулась лицом в шею, в грудь. Ее дыхание возбуждало его и… Нет, он напрасно опасался за свою мужскую силу. Она была при нем, он мгновенно почувствовал ее, увидев в темноте этот белый простой хлопчатобумажный треугольник, и ощутил руками тело Катрин.


Они провели в Санари-сюр-Мер весь сентябрь.

Наконец Жан досыта напился воздуха юга. Он вновь обрел себя. «Раненое время» миновало.

Теперь он мог поехать в Боньё и завершить «ступень».


41

Когда Катрин и Жан покидали Санари, эта рыбачья деревушка уже стала для них родиной. Достаточно маленькой, чтобы поместиться в сердце. Достаточно большой, чтобы стать для них защитой. Достаточно прекрасной, чтобы навсегда остаться в их памяти заповедной планетой, на которой они по-настоящему обрели друг друга. «Санари» – это слово стало для них синонимом счастья, мира, покоя. Проникновения в другого, в сущности, чужого человека, которого ты любишь, не зная почему. Кто ты, кем ты стал, как ты чувствуешь, какие перемены претерпевает твое настроение в течение часа, дня, нескольких недель? – все это они легко выяснили там, на своей новой маленькой родине, которая помещается в сердце. В эти тихие часы сближения Жан и Катрин избегали суеты и всего, что их отвлекало от этого занятия, – ярмарок, рынков, театров, литературных чтений.

Сентябрь раскрасил их неторопливое, обстоятельное погружение в науку любви всеми цветами – от желтого до алого, от золота до пурпура. Бугенвиллеи, волнующееся море, разноцветные, дышащие гордой стариной дома в гавани, золотистый хрустящий гравий на площадках для игры в петанк – все это было фоном, на котором распускались цветы их нежности, их дружбы, их глубокого взаимопонимания.

Они все делали медленно.

Важные вещи не терпят спешки, часто думал Жан, когда они начинали очередной акт взаимособлазнения. Они медленно целовались, не торопились раздеваться, не спешили слиться друг с другом. Эта спокойная, глубокая, медитативная сосредоточенность друг на друге пробуждала в них жгучую страсть, разливала огонь по телу, по всем извивам души.

Каждый раз, заключая Катрин в объятия, Жан Эгаре еще на шаг приближался к реке жизни. Двадцать лет он провел по ту сторону этой реки, игнорируя цвета и ласки, ароматы и музыку, окаменевший, одинокий и упрямо замкнувшийся в себе самом.

И вот он… опять плыл по речным волнам.

Жан воскрес, потому что вновь полюбил. Он сделал сотни маленьких открытий, связанных с этой женщиной. Он знал, например, что Катрин по утрам, проснувшись, еще некоторое время витала где-то в облаках. Иногда погружалась в меланхолические грезы, часами испытывала дискомфорт, чувствовала смущение, растерянность, стыд, досаду или тревогу по поводу пережитого ночью. Это была ее каждодневная борьба, прорыв через промежуточный мир. Жан заметил, что ему удается прогнать этих ночных призраков, сварив кофе и чуть ли не насильно притащив Катрин на берег, чтобы она пила его именно там.

– Видя твою любовь ко мне, я и сама начинаю любить себя, – сказала она ему в одно такое раннее утро, когда море было еще серым и неподвижным. – Я всегда брала только то, что мне дает жизнь… А сама себе ничего не предлагала. Я никогда не умела заботиться о собственном благе.

Жан, нежно прижимая ее к себе, подумал, что мог бы сказать то же самое о себе. Он тоже начал любить себя, лишь когда его полюбила Катрин.

Потом была ночь, когда она крепко держала его, потому что на него накатила вторая волна злости. На этот раз на себя самого.

Как он себя клял, как ругал! Грубо и отчаянно, переполненный гневом человека, болезненно осознающего, что время упущено, невозвратимо потеряно, выброшено на ветер и до конца жизни остались считаные годы, а может, и дни. Катрин не перебивала его, не успокаивала, не отворачивалась.

А потом на него снизошел удивительный покой. Потому что этих крох было вполне достаточно. Потому что несколько дней могут заключать в себе целую жизнь.


И вот наконец – Боньё. Место, где осталось его самое далекое прошлое. Прошлое, которое все еще жило в нем, но уже не имело на него исключительных прав. Ибо теперь у него было настоящее, которое он мог этому прошлому противопоставить.

Поэтому возвращаться туда теперь гораздо легче, думал Жан, когда они с Катрин в начале октября, под вечер, по узкой горной дороге через Лурмарен (город, по его мнению, похожий на клеща, питающегося кровью туристов) ехали в Боньё. Они обгоняли велосипедистов, слышали гулкие охотничьи выстрелы с крутых склонов гор. Время от времени уже почти голые деревья осеняли их скудной, жидкой тенью. Солнце словно выпарило все краски дня, сделав его бесцветным. После шумного, беспокойного моря монументальная неподвижность люберонских гор казалась Жану суровой и неприветливой.

Он радовался предстоящей встрече с Максом. Тот забронировал для них у мадам Бонне большую комнату на увитом плющом чердаке эпохи Résistance[74].

Когда они устроились и немного пришли в себя, Макс зашел за ними и отвел на свою голубятню. На широкой стене рядом с фонтаном он устроил им пикник: вино, фрукты, ветчина и багет. Было время сбора урожая трюфелей и винограда, Люберон весь пропитался запахами диких трав и окрасился в буро-желтый цвет здешней осени.

Макс загорел и возмужал, отметил про себя Жан.

За два с половиной месяца он так здесь обжился, словно родился южанином. В то же время вид у него был усталый.

– Кто спит, когда земля танцует? – загадочно пробормотал Макс, когда он сказал ему об этом.

Во время его «болезни» мадам произвела его в батраки-универсалы, рассказывал он. Ей и ее мужу Жерару уже за пятьдесят, и огромный участок земли с тремя пансионами постепенно стал для них неподъемной ношей. Они выращивали овощи, фрукты, немного винограда. Макс, помогавший им за стол и жилье, пришелся как нельзя кстати. Его голубятня была забита стопками исписанной бумаги – записями, набросками, рассказами. Ночью он писал, а с утра до обеда и несколько часов вечером работал на буйно цветущих хозяйских плантациях, делая все, что скажет Жерар: подрезал виноградные лозы, полол грядки, собирал фрукты, чинил крыши, сеял, снимал урожай, перекапывал огород, нагружал машину товаром и ехал с Жераром на рынок, чистил трюфели, тряс смоковницы, подстригал кипарисы в форме доисторических каменных баб, чистил бассейны и приносил постояльцам к завтраку свежий хлеб.

– Я теперь даже могу водить трактор и узнаю по голосам всех жаб в пруду, – сообщил он с иронической ухмылкой.

Солнце, ветер и ползание по провансальской земле на коленях превратили бледного городского мальчишку в зрелого темноликого мужчину.

– А что это была за «болезнь»? – спросил Жан, наливая в бокалы белое ванту. – Ты не писал мне ни о какой болезни.

Макс покраснел, несмотря на густой загар, и заерзал на месте.

– Да это такая мужская болезнь, когда серьезно влюбляешься… Это называется потерять голову. Начинаются проблемы со сном – то бессонница, то кошмары… Не можешь ни читать, ни писать, ни есть. Брижит и Жерар смотрели-смотрели на все это, потом не выдержали и прописали мне разные виды деятельности, хорошо помогающие от помутнения рассудка. Поэтому я и работаю у них. Мне это выгодно, им тоже, о деньгах мы даже не говорили, все довольны.

– Девушка на красном тракторе? – спросил Жан.

Макс кивнул. Потом глубоко вдохнул, словно перед разбегом:

– Она самая. Девушка на красном тракторе. Хорошо, что ты произнес это, потому что я как раз хотел рассказать тебе о ней кое-что важн…

– Мистраль! Мистраль! – тревожно крикнула спешившая к ним мадам Бонне, прервав исповедь Макса.

Маленькая, жилистая, как всегда, в шортах и мужской рубашке, в руке – корзинка с фруктами, она показала на ветряки рядом с одной из грядок с лавандой. Только что стебли тихо покачивались на легком ветру, а темно-синее небо было ясным и прозрачным. Все облака словно ветром сдуло. На горизонте, который заметно приблизился, четко обозначились контуры Мон-Ванту и Севенн. Верный признак стремительно приближающегося мистраля.

Они поздоровались.

– А вы знаете, что может с вами сделать мистраль? – спросила Брижит.

Катрин, Жан и Макс вопросительно смотрели на нее.

– Мы его называем маэстралем. Властелином. Или vent du fada. Ветер, который сводит с ума. Наши дома стоят к нему боком, торцевой стороной, – она показала на постройки на их участке, – чтобы не подставлять ему лоб. Он приносит не только холод, но еще и шум. Каждое движение дается с трудом. И все мы на несколько дней становимся как бы немного чокнутыми. Советую вам не обсуждать ничего важного. Обязательно поссоритесь.

– Что вы говорите! – тихо воскликнул Макс.

Мадам Бонне посмотрела на него с ласковой улыбкой.

– Да, да. Vent du fada непредсказуем, как любовь, о которой никогда не знаешь, будет она взаимной или нет. Люди психуют, несут какую-то чушь, делают глупости. Но как только ветер стихает, все становится на свои места. В головах и в небе все проясняется, и мы начинаем жизнь с чистого листа… Ну, я, пожалуй, пойду уберу тенты и привяжу стулья, – сказала она на прощание и ушла.

– Так что ты хотел рассказать? – спросил Жан Макса.

– Э-э-э… Забыл! – быстро ответил тот. – Вы не проголодались?

Вечер они провели в крохотном ресторанчике «Un p’tit coin de cuisine» в Боньё с потрясающим видом на долину и на багрово-золотой закат, утонувший в таком ясном, в таком ослепительно-звездном небе, что свет фонарей и ламп казался ледяным. Том, их веселый официант, подавал им провансальскую пиццу на деревянных тарелках и баранину в горшочках.

Там, среди этих красных шатких столиков, в уютном зале под каменными сводами, Катрин почувствовала себя чем-то вроде нового, благотворного химического элемента, способствующего укреплению связи между Жаном и Максом. Ее присутствие вносило гармонию и тепло. Она обладала способностью смотреть на собеседника так, словно для нее имела значение каждая деталь его рассказа. Макс рассказывал ей о себе, о своем детстве, о своих бесплодных грезах о девочках, о своей фонофобии[75] – обо всем, о чем вряд ли решился бы рассказать Жану или какому бы то ни было мужчине вообще.

Пока Катрин и Макс беседовали, мысли Жана время от времени уплывали куда-то в сторону. В каких-нибудь ста метрах, наверху, на горе, рядом с церковью, было кладбище. Лишь несколько тысяч тонн камня и страх отделяли его от нее.

Только когда под ощутимо прохладным напористым ветром они пошли вниз, в долину, Жан спросил, не потому ли Макс был так разговорчив, что хотел избежать расспросов о трактористке, и не заговаривал ли он им просто зубы?

Макс проводил их до комнаты.

– Ты иди, я сейчас приду, – сказал Жан Катрин.

Они стояли с Максом в тени между домом и сараем. Ветер низко гудел и посвистывал, обдувая все щели и выступы.

– Так что же ты мне все-таки хотел сказать, Макс? – мягко спросил Жан.

Жордан молчал.

– Может, подождем, пока пройдет мистраль? – ответил он наконец.

– Что, так худо?

– Ну… во всяком случае, настолько, что мне захотелось сначала дождаться тебя. Но не смертельно. Надеюсь.

– Говори лучше сейчас, Макс. А то меня замучают фантазии и предположения.

Например, что Манон жива и просто решила сыграть со мной злую шутку.

Макс кивнул. Мистраль гудел все громче.

– Муж Манон, Люк Бассе, через три года после ее смерти еще раз женился. На Миле, известной в здешних краях поварихе… – начал Макс. – Виноградник он получил от отца Манон в качестве ее приданого. Белые и красные вина. Их здесь… очень любят. А потом ему достался еще и ресторан Милы.

Жан Эгаре почувствовал легкий укол ревности.

У Люка с Милой были виноградник, поместье, популярный ресторан. Может быть, еще и сад. У них был цветущий, щедрый Прованс, им было с кем поделиться всем, что их радовало и огорчало… Люк просто получил второй экземпляр счастья. Впрочем, может, и не «просто», но для подробного анализа у Жана сейчас не было сил.

– Замечательно! – пробормотал он. С бóльшим сарказмом, чем хотел.

Макс возмущенно фыркнул:

– А что ты хотел? Чтобы Люк до сих пор бегал с кнутом, занимаясь самобичеванием, не смотрел на женщин и ждал собственной смерти, жуя черствый хлеб, засохшие оливки и чеснок?

– Что ты хочешь этим сказать?..

– Что-что! То самое! – прошипел Макс. – Каждый скорбит по-своему. Этот винодел выбрал вариант «новая женщина». Ну и что? В чем тут преступление? Или, может, ему надо было… последовать твоему примеру?

В Эгаре вспыхнула злость.

– Знаешь что, Макс? Я бы тебе сейчас с таким удовольствием влепил разок-другой!..

– Знаю, – ответил Макс. – Но я знаю и то, что это не помешало бы нам с тобой остаться друзьями. Дурило старый!

– Ну вот, я же вам говорила! Это все мистраль, – сказала, проходя мимо, мадам Бонне.

– Извини! – тихо произнес Жан.

– Ты меня тоже. Проклятый ветер!

Они помолчали. Может, ветер был всего лишь удобной отговоркой?

– Так ты все-таки пойдешь к Люку? – спросил Макс.

– Конечно пойду.

– Я должен сказать тебе еще кое-что. Надо было, конечно, сделать это сразу же…

И когда Макс сообщил ему, из-за чего он на самом деле был в последние недели как помешанный, Жан подумал, что ослышался в этой свистопляске ветра. Да, скорее всего, так и было. Потому что то, что он услышал, было настолько прекрасно и в то же время жестоко, что просто не могло быть правдой.


42

Макс положил себе на тарелку еще один кусок ароматной яичницы с трюфелями, приготовленной для них на завтрак мадам Бонне по провансальскому рецепту. Она положила девять свежих яиц в банку с ранним зимним трюфелем на три дня, чтобы яйца пропитались его ароматом, потом осторожно взболтала разбитые яйца и поджарила с небольшим количеством нежнейших кусочков трюфеля. Получился чувственный, дикий, землянисто-мясной вкус.

«Шикарная предсмертная трапеза», – мелькнуло у Жана в голове.

Этот день обещал стать самым длинным и тяжелым днем его жизни.

И он почти благоговейно-молитвенно вкушал эту «последнюю трапезу». Мало говорил, пробовал все тихо и сосредоточенно, словно ища опоры в простых манипуляциях и заряжаясь силой для предстоящих испытаний.

Кроме яичницы, им подали сочные дыни из Кавайона, белую и оранжевую. Пряный кофе с подогретым подслащенным молоком в больших цветастых чашках. Домашнее сливовое варенье с лавандой, со свежим горячим багетом и пропитанными маслом круассанами, которые Макс, как обычно, доставил на своем хрипящем мопеде из Боньё.

Жан поднял голову от тарелки и посмотрел вверх, в сторону Боньё, туда, где стояла романская церковь. Рядом с ней – кладбищенская ограда, ослепительно-белая. Каменные кресты, врезавшиеся в небо.

Он вспомнил о своем обещании, которое не сдержал.

Я хочу, чтобы ты умер раньше меня.

Она овладела им, нанизала свое тело на его плоть и все повторяла сквозь стоны: «Обещай мне! Обещай мне!»

Он обещал.

Манон в тот момент знала, что он не сможет выполнить это обещание. Теперь он был уверен в этом.

Я не хочу, чтобы ты один шел по дорожке от стоянки до моей могилы.

И вот ему все же предстоит проделать этот путь одному.


После завтрака они отправились туда втроем, пошли кипарисовыми рощицами и фруктовыми плантациями, полями и виноградниками.

Через полчаса вдали показалось, замаячило между виноградными лозами поместье Бассе, длинное четырехэтажное здание нежно-желтого цвета, окаймленное высокими мощными каштанами, буками и дубами.

Эгаре тревожно вглядывался в эту пышную красоту. Ветер играл листвой деревьев и кустов.

В груди его что-то шевельнулось. Не зависть, не ревность, не вчерашнее возмущение, а…

Часто все происходит гораздо безобидней, чем мы ожидаем.

Симпатия. Да, он почувствовал какое-то теплое чувство. К этому месту, к людям, назвавшим свое вино «Манон» и посвятившим себя воскрешению своего счастья.

Макс в это утро мудро хранил молчание.

Жан взял Катрин за руку.

– Спасибо тебе, – сказал он.

Она поняла, что он имеет в виду.

Справа от поместья находился новый ангар. Для прицепов, больших и маленьких тракторов, в том числе для специальных, с узкими колесами, предназначенных для виноградников.

Из-под одного такого трактора выглядывали ноги в рабочем комбинезоне и неслись виртуозные ругательства и характерное звяканье инструментов.

– Привет, Виктория! – крикнул Макс радостным и в то же время каким-то испуганно-несчастным голосом.

– А, господин Чистюля! – услышали они в ответ молодой женский голос.

Через секунду трактористка «выехала» из-под трактора на специальной тележке. Она смущенно провела ладонью по выразительному лицу и только еще больше размазала грязь и масляные пятна.

Жан, который, как ему казалось, тщательно подготовился к нервным перегрузкам, оказался все же не готов к этому зрелищу.

Перед ним стояла двадцатилетняя Манон. Без макияжа, волосы длиннее, вид еще более мальчишеский.

И конечно, чисто внешне не похожая на Манон. Когда Эгаре смотрел на эту очаровательную, сильную, уверенную в себе девушку, черты ее «прототипа» расплывались, как на экране телевизора. Девять из десяти взглядов на нее не давали положительного результата, но на десятый ему ответил знакомый взгляд.

Виктория сосредоточилась исключительно на Максе, смерила его с ног до головы, увидела его рабочие башмаки, потертые брюки, застиранную рубашку, и в ее глазах мелькнуло нечто похожее на одобрение. Она удовлетворенно кивнула.

– Вы назвали Макса чистюлей? – спросила Катрин с наигранным удивлением.

– Да, – ответила Вик. – Именно таким он и был еще совсем недавно. Пользовался салфетками, ездил на метро, вместо того чтобы ходить ногами, собак видел только в дамских сумочках, ну и так далее.

– Вы должны проявить снисхождение к юной леди, – с добродушной иронией произнес Макс. – Здесь девушек приличным манерам начинают учить только перед самой свадьбой.

– Самым важным событием в жизни парижанки, – парировала та.

– Причем иногда курс обучения приходится повторять многократно, – ухмыльнулся Макс.

Вик ответила ему лукавой улыбкой сообщницы.

«Всякое путешествие кончается там, где начинается любовь», – подумал Жан, наблюдая за молодыми людьми, которые сладострастно предавались своей сосредоточенности друг на друге.

– Вы к папе? – неожиданно прервала Вик это волшебство.

Макс кивнул с остановившимся взглядом, Жан сделал то же, но с подавленным видом, и лишь Катрин произнесла с улыбкой:

– Да. Отчасти.

– Я провожу вас в дом, – сказала Вик и повела их по дорожке под высокими мощными платанами, в ветвях которых стрекотали кузнечики.

«Она и ходит не так, как Манон», – отметил про себя Эгаре, глядя ей вслед.

– Кстати, я – красное вино «Виктория», – сообщила она, оглянувшись. – Белое – моя мама Манон. Этот виноградник когда-то принадлежал ей.

Жан взял Катрин за руку. Та сжала его ладонь.

Макс не спускал глаз с Виктории, которая прыжками, через две ступени, бежала перед ними вверх по лестнице. Потом вдруг резко остановился и удержал Жана за рукав.

– Ночью я тебе еще кое-что не сказал… Вот на этой женщине я твердо намерен жениться, – произнес он спокойно с серьезным выражением лица. – Даже если она окажется твоей дочерью.

Что?.. Моей дочерью? О боже!

Виктория жестом пригласила их войти и показала на дегустаторскую. Услышала ли она Макса? В улыбке ее блеснула какая-то искра, что-то вроде: «Ты, чистюля, собрался жениться на мне?.. Это мы еще посмотрим!»

– Налево дверь в старые подвалы, там мы выдерживаем «Викторию». А «Манон» – в погребе под абрикосовым садом. Я позову отца. Он с удовольствием проведет с вами экскурсию по поместью. Подождите здесь, в дегустаторской. Как прикажете доложить? – закончила она шутливо-театральной репликой, весело улыбаясь.

Потом метнула Максу уже совсем другую улыбку, словно улыбнулась душой.

– Жан Эгаре. Из Парижа. Книготорговец.

– Жан Эгаре, книготорговец из Парижа, – повторила она, продолжая источать веселье всем своим видом, и исчезла.

Катрин, Жан и Макс слышали, как она поднялась по скрипучей деревянной лестнице, прошла по коридору, с кем-то заговорила. Вопрос-ответ, вопрос-ответ…

Опять послышались ее шаги на лестнице, такие же тяжелые, непринужденные.

– Он сейчас придет.

Виктория, приоткрыв дверь, просунула голову внутрь, улыбнулась, превратилась в Манон и исчезла.

Жан слышал, как Люк ходил наверху по комнате. Открыл шкаф или выдвинул ящик комода.

Мистраль набирал силу, тряс высокие ставни, зарывался в листья каштанов и гнал их вместе с сухой землей вдоль виноградных лоз.

Жан стоял, позабыв обо всем на свете. Максу тем временем удалось успешно испариться и поспешить за Викторией.

Катрин, ласково тронув Жана за плечо, прошептала:

– Я буду ждать тебя в бистро. Чем бы все это ни кончилось, я люблю тебя.

И она отправилась во владения Милы.

Жан слушал гулкие шаги Люка в коридоре, потом на скрипучей лестнице, и, лишь когда тот пошел по кафельному полу, приближаясь к дегустаторской, он повернулся к двери.

Сейчас он увидит мужа Манон.

Мужчину, чью жену он любил.

Он ни на секунду не задумался о том, что скажет ему.


43

Люк был одного с ним роста. Коротко стриженные, сожженные солнцем волосы миндального цвета. Светло-карие умные глаза в обрамлении множества мелких морщин. Высокое стройное дерево в джинсах и синей застиранной рубашке, на всем внешнем облике – печать многолетнего общения с землей, с природой.

Эгаре сразу же увидел то, чем он пленил Манон.

Люк Бассе был сама надежность в сочетании с чувственностью и мужественностью. Мужественностью, измеряемой не деньгами, не успехом или яркими словами, а силой, терпением и способностью заботиться о семье, о доме, о своей земле. Такие мужчины крепко связаны с землей своих предков. Необходимость продать, сдать в аренду или хотя бы даже отдать зятю в качестве приданого дочери часть этой земли для них равносильна резекции здорового органа.

«Погодостойкий, – сказала бы о Люке Лирабель. – Ты становишься другим человеком, если в детстве сидел у костра, а не у печки, лазил по деревьям, а не катался по тротуарам на велосипеде в защитном шлеме и больше проводил времени на улице, чем перед телевизором». Поэтому она отправляла его гулять под дождем, когда они гостили у бретонских родственников, и грела ему воду в котле, в камине. Большего удовольствия от горячей воды он никогда не получал.

С чего это ему вдруг при виде Люка вспомнились кипящие бретонские котлы?

Да потому, что муж Манон был таким же «настоящим», живым и естественным.

Прямые плечи Люка, привычные к работе руки, осанка – все говорило: «Меня не сломаешь!»

И вот этот человек внимательно смотрел на него своими темными глазами, вглядывался в его лицо, скользил взглядом по его фигуре, пальцам. Они не подали друг другу руки.

– Итак? – произнес наконец Люк, так и оставшись стоять у двери.

– Я Жан Эгаре. Ваша жена Манон жила со мной в Париже… двадцать один год назад. В течение пяти лет.

– Я знаю, – ответил Люк спокойно. – Она сказала мне это, когда узнала, что скоро умрет.

Они смотрели друг на друга, и в голове Жана сверкнула шальная, сумасшедшая мысль, что они сейчас обнимутся. Потому что только они могли понять боль друг друга.

– Я приехал, чтобы просить прощения.

По лицу винодела скользнула улыбка.

– У кого?

– У Манон. Только у Манон. Вы, как ее супруг… не можете простить того, что я любил вашу жену. И того, что я вообще у нее был.

Глаза Люка сузились. Он пристально смотрел на Эгаре.

О чем он в этот момент думал? Может быть, о том, что Манон, наверное, любила прикосновения этих рук? Или спрашивал себя, способен ли был Жан любить его жену так, как любил ее он?

– Почему вы приехали только сейчас? – произнес он медленно.

– Я тогда не прочел ее письмо.

– О боже! – вырвалось у Люка. – Да почему же вы не прочли его?..

Наступил самый тяжелый момент.

– Я боялся прочесть в нем то, что обычно пишут женщины надоевшим любовникам, – ответил Эгаре. – Отказаться от этого унизительно-утешительного приза было для меня единственным способом сохранить чувство собственного достоинства.

Как трудно давались ему эти слова!

Ну, давай излей на меня наконец свою ненависть!

Люк не торопился с ответом. Он ходил взад-вперед по комнате.

– Да, это, наверное, было страшно – прочесть письмо потом… – произнес он наконец Жану в спину. – И узнать о своем жестоком заблуждении. Узнать, что это были не обычные слова утешения. «Останемся друзьями» и прочая чушь. Вы ведь этого боялись, верно? «Дело не в тебе, а во мне… Желаю тебе встретить кого-нибудь более достойного тебя»… А все оказалось иначе.

Такой проницательности Жан не ожидал.

Он все лучше понимал, почему Манон вышла замуж за Люка.

А не за него.

– Да, это было страшно… – ответил он.

Он хотел сказать об этом больше, гораздо больше. Но у него перехватило горло.

Он представил себе взгляд Манон, прикованный к двери, которая так и не открылась.

Он так и не повернулся к Люку. Ему жгли глаза слезы стыда.

Вдруг он почувствовал на своем плече руку Люка.

Тот повернул его к себе. Посмотрел ему в глаза, словно стараясь заглянуть в душу, не пытаясь скрывать и своей боли.

Так они стояли в метре друг от друга, взглядами говоря друг другу то, чего не выразить словами.

Жан видел боль и нежность, злость и понимание. Он читал в глазах Люка немой вопрос: что делать дальше? Но он видел и мужество, и готовность выдержать все до конца.

Как жаль, что я не знал Люка раньше.

Они могли бы вместе скорбеть. После мук ненависти и ревности.

– Я хочу спросить… – начал Жан. – Я должен это знать. Это не дает мне покоя, с тех пор как я ее увидел… Виктория… это…

– Это наша дочь. Когда Манон опять уехала в Париж, она уже была на третьем месяце. Манон уже знала, что больна, но никому ничего не сказала. Она сама приняла решение – в пользу ребенка и против химиотерапии, когда врачи ей сказали, что у ребенка есть шанс. – Голос Люка дрогнул. – Манон сама, ни с кем не советуясь, выбрала верную смерть. И когда она мне об этом сказала, было уже слишком поздно… Слишком поздно, чтобы отказаться от ребенка и попытаться победить болезнь. Она скрывала от меня свой рак до письма к тебе, Жан. Ей было так стыдно, сказала она. Это, мол, справедливая кара за попытку получить две любви в одной жизни. Боже мой! Как будто любовь – это преступление! За что она себя так наказала? За что?..

Они стояли друг против друга. Они не плакали, но оба силились проглотить комок в горле, стискивали зубы, изо всех сил стараясь сохранить самообладание.

– Хочешь знать все до конца? – спросил затем Люк.

Жан кивнул:

– Да. Пожалуйста. Я хочу знать все. И… Люк… Мне так жаль… Я не хотел воровать чужую любовь. Мне так жаль, что я не смог отказаться от…

– Забудь! – резко перебил его Люк. – Я не в претензии. Конечно, когда она была в Париже, я чувствовал себя лишним и забытым. Потом она приезжала, и я снова воскресал – становясь ее любовником и твоим соперником. А ты превращался в обманутого мужа. Но это была жизнь! И какими бы странными ни казались эти отношения со стороны, в них не было ничего такого, что нельзя было бы простить.

Люк с силой ударил кулаком в раскрытую ладонь. В его глазах вспыхнул такой огонь, что Жан напрягся в ожидании удара.

– Никогда не прощу себе, что не смог уберечь Манон от этих мук совести! Моей любви хватило бы на вас обоих, клянусь тебе! Как хватало ее любви на нас с тобой. Она ничего у меня не отняла. Ничего! Почему она не простила сама себя? Это, конечно, было бы нелегко – ты и я или еще кто-нибудь… Но жизнь вообще нелегкая штука, и есть тысячи путей, которыми можно по ней идти. Она не должна была мучиться от страха и угрызений совести, мы бы обязательно нашли выход. Через каждую гору ведет хоть одна тропинка. Через каждую!

Неужели он и в самом деле в это верил? Неужели можно и в самом деле так чувствовать и иметь такое огромное сердце?

– Пошли! – сказал Люк.

Он повел Эгаре по коридору. Направо, налево, еще коридор и вот…

Светло-коричневая дверь. Муж Манон собрался с духом, прежде чем вставить ключ в замочную скважину, повернуть его и взяться за латунную ручку.

– В этой комнате Манон умерла, – глухо произнес он.

Комната был небольшая, но очень светлая. Казалось, будто в ней по-прежнему живут. Высокий деревянный шкаф, секретер, стул, на спинке которого висела рубашка Манон. Кресло, рядом с ним столик с раскрытой книгой. Комната продолжала жить. В отличие от той, которую он оставил в Париже. Бледной, усталой, печальной комнаты, в которой он запер воспоминания и любовь.

Здесь казалось, будто хозяйка просто вышла на минутку и вот-вот вернется. Огромная высокая дверь вела на каменную террасу и в сад с каштанами, бугенвиллеями, розами, миндальными и абрикосовыми деревьями, под которыми бродила белоснежная кошка.

Жан посмотрел на кровать. Она была застлана пестрым покрывалом, которое Манон сшила перед свадьбой. У него в Париже. Вместе с флагом, на котором изображена птица-книга.

Люк перехватил его взгляд:

– На этой кровати она и умерла. В сочельник девяносто второго года. Она спросила меня вечером, доживет ли до утра. Я сказал: конечно.

Он повернулся к Эгаре. Теперь его глаза потемнели, лицо исказилось от боли. Самообладание покинуло его.

– Я сказал: конечно! – произнес он высоким, задушенным, прерывающимся от боли голосом. – Это был единственный раз, когда я обманул свою жену.

Не успев сам осознать, что делает, Эгаре обнял Люка.

Тот не сопротивлялся.

– Боже мой!.. – воскликнул он и покорно приник к его груди.

– То, чем был для нее я, никак, ничуть не повредило тому, чем были вы друг для друга. Она никогда ни за что не согласилась бы на жизнь без тебя!

– Я же никогда не обманывал Манон… – бормотал Люк, словно не слыша слов Эгаре. – Никогда… Никогда…

Люк не плакал. Он просто сотрясался от безмолвных, сухих рыданий. Жан Эгаре терпеливо ждал, крепко сжимая его плечи.

Внутренне корчась от стыда, он вспомнил тот сочельник 1992 года. Он бесцельно бродил по Парижу, пил, изрыгал проклятия на Сену. А в это самое время Манон мучительно боролась со смертью. И проиграла эту борьбу.

Я не чувствовал, что она умирает. Никакого смутного беспокойства. Никаких землетрясений. Никаких молний. Ничего.

Люк постепенно успокоился.

– Дневник Манон. Она просила меня отдать его тебе, если ты все же когда-нибудь придешь, – выдавил он из себя. – Она очень хотела этого. И ждала до последней секунды…

Они нерешительно разняли объятие.

Люк сел на диван, протянул руку и открыл ящик тумбочки.

Жан сразу же узнал тетрадь по переплету. Манон писала в этой тетради, когда они в первый раз встретились, в поезде, по пути в Париж. Когда она плакала, покидая свой юг. А потом часто писала ночью, когда не могла уснуть после их объятий, обессилев от любви.

Люк встал, протянул дневник Жану, но не выпустил из руки, когда тот взял его.

– А это тебе от меня, – сказал он спокойно.

Жан уже ждал этого и знал, что не смеет уклоняться от удара. Поэтому он только закрыл глаза.

Удар пришелся в подбородок. Он был не очень сильным, но достаточно ощутимым, так что у Жана даже перехватило дыхание, на секунду потемнело в глазах и он, попятившись, уткнулся спиной в стену.

– Ты не подумай, пожалуйста, что это за то, что ты с ней спал, – произнес Люк откуда-то издалека извиняющимся голосом. – Когда я женился на Манон, я знал, что одного мужчины ей будет мало. – Он протянул Жану руку. – Это тебе за то, что ты не пришел, когда тебя ждали.

В сознании Жана на мгновение смешалось множество образов.

Его запретная, мертвая комната в Париже, на рю Монтаньяр.

Комната Манон, теплая и светлая, и это ложе смерти.

Рука Люка в его руке.

И вдруг он вспомнил.

Он еще как чувствовал, что Манон умирает! Только не понимал этих сигналов издалека.

В те предрождественские дни, когда он часто, крепко напившись, погружался в какие-то тяжелые, смутные грезы, он слышал ее речь. Обрывки фраз или отдельные слова, смысл которых ускользал от него. «Дверь на тирамису»… «цветные фломастеры»… «Южный огонь»… «Ворон»…

И теперь, стоя в ее комнате, держа в руках ее дневник, он чувствовал, что найдет там эти слова.

На него вдруг снизошел глубокий покой, а подбородок ныл от благотворной, заслуженной боли.

– Есть-то ты сможешь… с этим? – смущенно спросил Люк и показал на челюсть Эгаре. – Мила приготовила цыпленка в лимонном соусе…

Тот кивнул.

Он не стал спрашивать, почему Люк посвятил Манон свое лучшее вино. Он сам понял это.

Дневник Манон

Боньё, 24.12.1992

Мама приготовила тринадцать десертов. Разные орешки, фрукты, изюм, двухцветная нуга, масляное печенье с коричным молоком.

Виктория лежит в люльке. У нее розовые щечки и любопытные глазки. Она похожа на своего отца.

Люк больше не упрекает меня в том, что я ухожу, а Виктория остается, а не наоборот.

Она станет настоящим «южным огнем», она вся так и светится!

Я попросила Люка дать прочитать этот дневник Жану, если он все же приедет когда-нибудь, не важно когда. На прощальное письмо, которое бы все объяснило, у меня уже просто нет сил.

Мой маленький «южный огонь»… Я провела с Вики всего сорок восемь дней, а так хотелось бы, чтобы это были долгие годы. Я представляла себе столько жизней, которые ждут мою дочь!

Дальше за меня пишет мама, потому что я не могу уже даже держать ручку. Все свои силы я израсходовала на то, чтобы успеть еще раз попробовать все тринадцать десертов, а не делить третий, поминальный кусок хлеба с нищими…

Как медленно, как тяжело приходят мысли.

Слов становится все меньше и меньше. Они все куда-то ушли.

Куда-то очень далеко. Остались только цветные фломастеры среди простых карандашей. Только огни в темноте.

Как много любви в этом доме!

Все любят друг друга и меня тоже. Все такие смелые и так влюблены в ребенка.

(Моя дочь хочет подержать свою дочь. Манон и Виктория лежат вместе. В камине потрескивают ветки. Пришел Люк и обнимает своих девочек. Манон подает мне знак, что хочет еще что-то написать. У меня ледяные руки. Муж принес мне рюмку коньяка, но пальцы все равно никак не согреются.)

Дорогая Виктория! Дочь моя! Милая! Это было очень легко – принести себя в жертву тебе. Да. Посмейся над этим. Тебя всегда будут любить.

Остальное, доченька, о моей жизни в Париже, ты прочтешь потом. Постарайся понять меня и не осуждать.

(Манон совсем обессилела и перешла на шепот, я записываю лишь то, что мне удается расслышать. Она вздрагивает каждый раз, как только где-то открывается дверь. Она все еще ждет его, этого мужчину из Парижа. Она все еще надеется.)

Почему же Жан не приехал?

Слишком больно?

Да. Слишком больно.

Боль оглупляет мужчину. Глупый мужчина легче поддается страху.

Рак жизни – вот что было у моего ворона.

(Моя дочь тает на глазах. Я пишу и стараюсь не плакать. Она спрашивает, доживет ли до утра. Я лгу ей и говорю: да. Она говорит, что я, как и Люк, лгу.

На несколько минут она засыпает. Люк берет на руки ребенка. Манон просыпается.)

Письмо он получил, говорит мадам Розалетт, добрая душа. Она позаботится о нем, насколько это в ее силах, насколько он позволит «заботиться о нем». Я говорю ей: «Это гордость! Глупость! Боль!»

Она пишет, что он разбил всю мебель и словно окаменел. Словно умер.

Ну, значит, мы опять вместе.

(Моя дочь рассмеялась.)

Мама написала что-то такое, чего не должна была писать.

И не хочет показывать мне написанное.

Мы ползем уже последние метры.

А что мне еще остается? Молча лежать обряженной в лучшее белье и ждать, когда Безносая замахнется своей косой?

(Она опять рассмеялась и закашлялась. За окнами снег укрыл кедры белым саваном. Боже, я ненавижу Тебя, потому что Ты отнимаешь у меня дочь и оставляешь мне ее дитя, чтобы усилить скорбь. Как мне жить дальше? Или Ты думаешь, что это очень просто – заменить мертвую дочь внучкой? Как заменяют сдохшую кошку новым котенком?)

Может, и в самом деле нужно жить, как жил, до последней минуты, потому что именно это и бесит смерть – жизнь до последнего глотка?

(Моя дочь опять закашлялась. Прошло минут двадцать, прежде чем она опять заговорила. Она с трудом подбирает слова.

«Сахар», – произносит она. Но это не то, что она хотела сказать, и она сердится.

«Танго», – шепчет она.

«Дверь на тирамису!» – кричит она.

Я знаю, она имеет в виду дверь на террасу.)

Жан. Люк. Вы оба…

В конце концов… я просто выйду из дому…

В свою лучшую комнату, в конце коридора…

А оттуда в сад… И там я стану светом и пойду куда захочу…

Я смотрю иногда, вечером, на этот дом, в котором мы жили вместе…

Я вижу тебя, Люк, любимый мой, вижу, как ты бродишь по комнатам, а тебя, Жан, я вижу в других…

Ты ищешь меня…

В закрытых комнатах ты меня, конечно, уже не найдешь…

Посмотри сюда, наверх!

Подними голову – я здесь!..

Подумай обо мне и произнеси мое имя!

То, что я теперь далеко, ничего не изменило.

Смерть, в сущности, ничего не значит.

Она ничего не меняет.

Мы навсегда останемся друг для друга тем, чем были.


Подпись Манон была бледной и бесплотной. Через двадцать лет Жан Эгаре склонился над родными каракулями и поцеловал их.


44

На третий день мистраль кончился как по мановению руки. Так было всегда. Он рвал гардины, гонял по углам полиэтиленовые пакеты, заставлял собак заливаться лаем, а людей слезами.

И вот он мгновенно исчез, а вместе с ним и пыль, застарелый зной и усталость. Курортный край сбросил с себя, как несвежую одежду, туристов, наводнявших города и деревни, наполняя их лихорадочной, голодной суетой. Люберон вернулся к своему привычному ритму жизни, подчиняющемуся лишь циклам природы. Цветение, сев, совокупление, терпеливое ожидание, сбор урожая – все делается, все происходит когда надо и как надо, без колебаний и промедлений.

Тепло возвратилось, но это было уже мягкое, ласковое осеннее тепло, сладострастно предвкушающее вечерние грозы и утреннюю свежесть, по которой так истосковалась земля за знойные летние месяцы.

Чем выше Эгаре поднимался по отвесной, изрытой дождями песчаной тропе, ведущей на мощную храмовую гору Боньё, тем тише становилось вокруг. Его сопровождали лишь сверчки, цикады и легкое посвистывание ветра. Он захватил с собой дневник Манон, откупоренную и слегка заткнутую пробкой бутылку вина Люка и стакан.

Он шел так, как только и можно идти по отвесной неровной тропе, – согнувшись, мелкими шагами, преодолевая боль в икрах, в спине и в висках.

Миновав церковь с ее крутыми, почти отвесными, каменными лестницами и кедровую рощицу, он наконец оказался на самом верху.

От открывшегося вида у него перехватило дыхание.

Перед ним, где-то далеко внизу, расстилались необъятные дали. Яркий день после отступления мистраля словно обескровил небо: там, где по представлению Эгаре должен быть Авиньон, оно казалось почти белым.

Он смотрел на домики песочного цвета, рассыпанные по красно-желто-зеленому фону, точно кубики, как на исторической картине. Длинные ряды виноградников, прячущих среди листьев спелые и сочные гроздья, выстроились, как солдаты. Огромные отцветшие лавандовые каре. Зеленые, бурые и землисто-желтые поля, посреди которых приветливо машут зелеными ветвями кучки деревьев. Это была потрясающе красивая местность, а вид с горы, величественный и завораживающий, покорял каждого, у кого есть душа.

Эта похожая на Голгофу гора с ее толстыми стенами, мощными саркофагами, грозными перстами каменных крестов, указующими на горнии выси, – казалась нижней ступенью лестницы в Небо.

А там, в сияющей бездне, незримо сидит и взирает на землю Бог. И эта величественная, торжественная картина принадлежит лишь Ему и умершим.

Жан с опущенной головой и бьющимся сердцем прошел по дорожке, усыпанной крупной галькой, к высоким кованым воротам.

Кладбище было узким и длинным. Оно располагалось на двух уровнях, по два ряда могил на каждом. Обветренные плиты из песчаника и черно-серые мраморные саркофаги. Памятники высотой с двери и шириной с кровать, увенчанные горделивым крестом. Почти сплошь семейные склепы, хранящие многовековую скорбь.

Между могилами стояли стройные подстриженные кипарисы, не дававшие тени. Все было голым и неприветливым, и негде было укрыться от солнца.

Медленно, все еще тяжело дыша, Эгаре прошел первый ряд могил, читая надписи. Огромные саркофаги украшали фарфоровые цветы, стилизованные каменные книги, полированные, с фотографиями или краткими эпитафиями. На некоторых символически были изображены хобби умершего.

Вот мужчина – Брюно – с ирландским сеттером, в охотничьем костюме.

На другой могиле – колода игральных карт.

На третьей – контуры острова Гомера, по-видимому излюбленного обиталища мертвых.

Каменные комоды с фотографиями, картами и мелкой пластикой. Живые жители Боньё, отправляя своих умерших в мир иной, не скупились на источники информации о них.

Эти украшения напомнили Эгаре о Кларе Виолет. Ее рояль всегда был уставлен подобными безделушками, которые ему милостиво дозволялось убрать, прежде чем она начинала свои балконные концерты.

Эгаре вдруг остро почувствовал, что соскучился по обитателям дома № 27 на рю Монтаньяр. Может, все эти годы он жил в окружении друзей и просто не замечал этого?

В центре второго ряда, на фоне долины, Эгаре наконец нашел могилу Манон. Она покоилась рядом со своим отцом Арнулем Морелло.

По крайней мере, ей там не так одиноко.

Он опустился на колени. Прижался щекой к памятнику. Обхватил его руками, словно обнимая.

Мрамор был холодным, хотя в нем отражалось солнце.

Пели сверчки.

Горестно стонал ветер.

Эгаре ждал, что почувствует что-нибудь. Почувствует ее.

Но единственное, что он чувствовал, были пот, катившийся по спине, болезненное биение пульса в ушах и врезавшиеся в колени острые камешки.

Он открыл глаза, посмотрел на ее имя – Манон Бассе (урожд. Морелло), на даты жизни и смерти: 1967 – 1992, на черно-белое фото в рамке.

Никакого отклика в душе.

Ее здесь нет.

Ветер со свистом пронесся сквозь крону соседнего кипариса.

Ее здесь нет!

Он поднялся с колен, разочарованный и растерянный.

– Где ты?.. – прошептал он.

Фамильный саркофаг бы сплошь уставлен траурными символами. Фарфоровые цветы, статуэтки кошек, изображение раскрытой книги.

И множество фотографий Манон, которых Эгаре никогда не видел.

Ее свадебная фотография с надписью: «С любовью и благодарностью. Люк».

На другом фото, где Манон держала на руках кошку, было написано: «Дверь на террасу всегда открыта. Мама».

На третьем – «Я родилась, потому что ты умерла. Виктория».

Эгаре осторожно взял в руку маленькую скульптуру, изображающую раскрытую книгу, и прочел надпись:

«Смерть ничего не значит. Мы навсегда останемся тем, чем были друг для друга».

Эгаре еще раз прочел эти слова. На этот раз вслух.

Это были слова, сказанные Манон, когда они в Бюу, посреди темных гор, искали в ночном небе свою звезду.

Он провел рукой по саркофагу.

Но ее здесь нет.

Манон не замурована здесь, в камне, под землей, в страшном одиночестве. Она ни на миг не спустилась в этот склеп, к своему навсегда покинутому телу.

– Где ты? – прошептал он еще раз.

Подойдя к парапету, он посмотрел на безбрежную ширь, на раскинувшуюся перед ним внизу долину Калавон. Все было таким крохотным. Ему казалось, будто он летит, как канюк. Он чувствовал запах воздуха. Дышал им. Чувствовал тепло и слышал шелест ветра в кедрах. Он видел даже виноградник Манон.

Вдоль шлангов для поливки цветов широкая каменная лестница вела на второй уровень.

Он уселся на ступеньку, вынул пробку из бутылки с белым вином «Манон XV», наполнил стакан и осторожно попробовал. Понюхал вино.

Приятный, светлый аромат. У «Манон» был вкус меда, фруктов, вкус нежного вздоха перед сладким погружением в сон. Живое, противоречивое вино. Вино, пропитанное любовью.

Это вино сделал Люк.

Он поставил стакан рядом с собой на ступеньку и раскрыл дневник Манон.

В последние дни, пока Макс, Катрин и Виктория работали на винограднике, он то и дело, даже ночью, читал дневник. Многое он уже помнил наизусть. Многое стало для него неожиданностью. Кое-что болезненно задело его, а многое преисполнило благодарности. Он не знал, как много значил для Манон. Раньше он так мечтал об этом и вот только теперь, когда вновь заключил мир с собой и вновь влюбился, наконец узнал правду. И она исцелила его старые раны.

Теперь он искал одну запись, сделанную во время ее мучительного ожидания.

Я уже достаточно долго пожила, – писала Манон поздней осенью, таким же октябрьским днем, как этот. – Я жила, любила, значит все лучшее от жизни уже получила. Зачем жалеть о том, что все кончается? Зачем цепляться за остатки жизни? Смерть имеет один существенный плюс: со смертью кончается страх смерти. И наступает мир.

Он полистал дальше. Дальше шли записи, рвущие ему сердце болью сострадания. Где она рассказывала о страхе, волнами пронизывавшем ее тело. По ночам, когда, проснувшись в безмолвном мраке, она слушала приближение смерти. Как и в ту ночь, когда, уже на последних месяцах беременности, она прибежала в комнату Люка и он держал ее в объятиях до утра, отчаянно борясь со слезами.

Он плакал, когда думал, что она его не слышит, например под душем.

Но она, конечно же, все слышала.

Манон то и дело изумлялась силе и мужеству Люка.

Он кормил и умывал ее. С ужасом замечая, как она тает с каждым днем. В то время как ее живот все увеличивался.

Эгаре выпил еще стакан, потом стал читать дальше.

Мой ребенок питается мной. Остатками моей здоровой плоти. Мой живот – розовый, тугой, живой. Там словно поселилась целая стайка маленьких игривых котят. Остальное во мне – тысячелетняя рухлядь. Серая, и гнилая, и сухая, как бретонские галеты, которые так любят северяне. Моя девочка будет есть золотистые масляные рожки. Она победит, победит смерть, мы вместе утрем ей нос – мой ребенок и я. Я хочу назвать ее Викторией.

Как она любила своего еще не родившегося ребенка! Как радостно кормила его своей любовью, горевшей в ней ярким неугасимым пламенем!

«Неудивительно, что Виктория такая сильная!» – подумал он.

Манон отдала ей себя – всю без остатка.

Он отлистал назад, к той августовской ночи, когда Манон решила покинуть его.

Ты лежишь на спине, напоминая танцора, выполняющего пируэт. Одна нога выпрямлена, другая подтянута к животу. Одна рука над головой, другая как бы упирается в бок.

Ты всегда смотрел на меня как на некое уникальное создание. Пять лет подряд. Я ни разу не разозлилась на тебя, ни разу не прочла в твоем взгляде равнодушия. Как тебе это удалось?

Кастор не сводит с меня глаз. Наверное, мы, двуногие, кажемся кошкам в высшей степени странными существами.

Вечность, которая ждет меня, уже давит мне на плечи страшным грузом.

Иногда – но это злая, гадкая мысль! – мне хотелось, чтобы у меня был кто-то, кого я люблю и кто ушел бы первым. Чтобы я знала, что мне это тоже по плечу.

Иногда я думала, что ты должен уйти первым, чтобы я тоже смогла сделать это. Зная, что ты ждешь меня там…

Прощай, Жан Эгаре.

Завидую тебе, каждому году, что тебе еще предстоит прожить.

Я уйду в свою последнюю комнату, а оттуда – в сад. Да, так это и будет. Я пройду через высокую светлую дверь на террасу и – прямо в закат. И… и превращусь в свет, а значит, буду везде, всюду.

Это будет МОЯ природа, я всегда буду здесь, каждый вечер.

Жан Эгаре налил еще один стакан.

Солнце медленно клонилось к горизонту. Его розовый свет залил землю и окрасил фасады в золотистые тона, стекла и окна засверкали, как алмазы.

И тут наконец произошло то, чего он так ждал.

Воздух наполнился каким-то странным сиянием.

Словно он был соткан из миллиардов пляшущих искр. На горы, на долину и на него, Эгаре, опустилось прозрачное покрывало из драгоценного и словно ликующего света.

Такого заката Эгаре не видел никогда в жизни.

Он сделал еще глоток вина, глядя, как облака распускаются, точно гигантский хвост павлина, переливающийся всеми цветами радуги – от вишнево-малинового до золотого.

И он вдруг понял: Она здесь. Вон там!

Вся эта земля, этот ветер – все это и было душой Манон, ее энергией, ее освободившимся от плоти бытием. Она предстала перед ним во всей своей подлинной, сияющей, благоуханной красоте.

…потому что все в нас. И ничто не исчезает.

Жан Эгаре рассмеялся. Но этот смех больно отозвался в сердце, и он оборвал его, слушая, как пляшет его эхо в груди.

Манон, ты права.

Все по-прежнему здесь. Наше время с тобой – непреходяще, бессмертно. И жизнь никогда не прекратится.

Смерть наших любимых – это лишь грань между концом и новым началом.

Жан медленно вдохнул и так же медленно выдохнул.

Он попросит Катрин подняться вместе с ним на эту следующую ступень, вместе с ним начать следующую жизнь. Вместе с ним шагнуть в этот новый, светлый день после долгой мрачной ночи, начавшейся двадцать один год назад.

– До свидания, Манон Морелло! – прошептал Жан Эгаре. – До свидания… Как хорошо, что ты была!..

Солнце скрылось за холмами Воклюза, и небо запылало, как расплавленное золото.

Когда краски померкли и мир скрыли ночные тени, Эгаре допил свой стакан «Манон» до дна, до последней капли.


Эпилог

Они уже дважды вместе попробовали тринадцать рождественских десертов в сочельник, дважды сменили три скатерти – для умерших, для живых и для счастья нового года. Три места за длинным столом в доме Люка Бассе всегда оставались свободными.

Они слушали окситанскую молитву «Обряд развеивания праха», которую Виктория читала перед горящим камином в кухне. Она свято хранила эту традицию и читала молитву каждый год в день смерти своей матери Манон, для нее и для себя. Послание умерших любимым родственникам и друзьям.

Я – челн, что привезет тебя ко мне,
Соль на твоих немых устах, я – аромат,
Я – суть, душа всех яств, застигнутый врасплох рассвет,
Болтливый солнечный закат. Я – остров
Незыблемый, не тронутый прибоем.
Я – то, что обретешь ты в срок и что меня освободит,
Спасительная грань сиротства твоего…

Произнося последние слова, Вик плакала. А вместе с ней Жан и Катрин, державшие друг друга за руки. И Жоакен Альбер Эгаре, и Лирабель Бернье (некогда Эгаре), которые, заключив нечто вроде пакта о любви и дружбе, испытывали и то и другое здесь, в Боньё, на прочность. Даже эти суровые северяне, которых не так-то просто растрогать. Особенно словами.

Они очень привязались к своему, так сказать, «усыновленному» внуку Максу. Как и семья Бассе, с которой их породнили любовь, смерть и боль. Все эти странные чувства свели вместе родителей Эгаре на несколько праздничных дней. В одной постели, за одним столом, в одной машине. Остальное время года Эгаре, естественно, по-прежнему придется выслушивать по телефону жалобы матери на ее бывшего мужа, «страдающего идиосинкразией к правилам приличия», или иронические опусы отца о «госпоже профессорше».

Катрин предположила, что они просто «разогревают» друг друга своими колкостями, чтобы в День взятия Бастилии, в сочельник, а теперь, по новой традиции, еще в день рождения Эгаре жадно наброситься друг на друга в очередном порыве страсти.

Рождественские каникулы, с двадцать третьего декабря до Богоявления, Эгаре-старшие и Катрин с Жаном проводили в Боньё.

Дни проходили в застольях, веселье, разговорах, долгих прогулках и дегустациях, женской болтовне и мужских состязаниях в синхронном молчании.

И вот приближалась новая пора. В очередной раз.

Цветение персиков в конце зимы, когда грядущая весна покрывает фруктовые деревья на берегах Роны почками, знаменует в Провансе начало новой жизни. Макс и Вик выбрали для свадьбы именно эту бело-красную пору цветения. Она «выдерживала» его двенадцать месяцев, прежде чем позволить первый поцелуй. Правда, с этого момента все пошло очень быстро.

Вскоре была издана первая детская книга Макса «Волшебник в саду. Книга о героях».

Реакцией на нее были одна растерянно-недоуменная газетная статья, досада родителей и восторг детей и тинейджеров по поводу того, как бесит эта книга их воспитателей.

Автор призывал подвергнуть ревизии все, что взрослые понимают под «так не делают».

Катрин после долгих поисков по всему Провансу, которые они провели вместе с Жаном, нашла себе мастерскую. Помещение само по себе – не проблема. Но Катрин нужна была местность, которая точно отвечала бы состоянию души их обоих. В конце концов они остановили выбор на каменном сарае рядом с восхитительным старинным провансальским крестьянским домом, между Со и Мазаном. Справа – лавандовое поле, слева – гора, впереди – широкий вид на виноградники и Мон-Ванту. А сзади – фруктовая рощица, по которой бродили их кошки Роден и Немировски.

– У меня такое ощущение, как будто я вернулась домой, – призналась Катрин, после того как с чувством глубочайшего удовлетворения оставила у нотариуса львиную долю своего бонуса по бракоразводному процессу. – Как будто я вдруг в конце длинной извилистой дороги узнала свой вечный дом.

Ее скульптуры были чуть ли не вдвое выше человеческого роста. Катрин словно видела в камне некие существа, словно сквозь необработанные каменные массы проникала взглядом до самой их души, слышала их зов, чувствовала биение их сердец. И начинала высвобождать их из каменного плена.

Это не всегда были удачные образы.

Ненависть. Отчаяние. Снисходительность. Душевед.

Минутку!

В самом деле. Из куба размером с ящик из-под бананов Катрин «высвободила» две руки, которые зашевелились, словно изучая на ощупь некие незримые формы. Что они делают? Читают? Ласкают? Ощупывают слова? Чьи это руки? Куда направлены их движения – вовне или внутрь?

Стоило приблизить лицо к камню, и казалось, что в тебе самом открывается некая потаенная замурованная дверь. Куда? В какую комнату?..

– В каждом человеке есть внутренняя комната, в которой затаились демоны. Есть только один способ освободиться от них – открыть дверь и бросить им вызов, – говорила Катрин.

Жан Эгаре заботился о том, чтобы ей было хорошо – в Провансе или в Париже, где они вместе жили в его квартире на рю Монтаньяр.

Он следил за тем, чтобы Катрин правильно питалась, хорошо спала, встречалась с подругами и благополучно избавлялась утром от своих ночных призраков.

Они занимались любовью, все еще с той медленной сосредоточенностью. Он знал в ней все, каждую совершенную и каждую несовершенную черточку. И гладил, и ласкал каждую несовершенную, пока ее тело не поверило ему, что она для него – самая красивая.

Эгаре работал на полставке в книжном магазине в Баноне, а еще он ходил на охоту. Пока Катрин в Париже или в Провансе занималась своей скульптурой, вела курсы, продавала свои работы, оттачивала, шлифовала, исправляла, он «охотился» на самые увлекательные в мире книги, прочесывая школьные библиотеки, собрания книг, завещанные родным и близким мрачными, нелюдимыми «книжными червями» и болтливыми торговками фруктов, забытые подвалы и самодельные бункеры времен «холодной войны».

Начал Эгаре свою торговлю уникальными книгами с продажи факсимиле рукописи Санари, попавшей к нему окольными путями. Сами настояла на том, чтобы тайна ее псевдонима осталась нераскрытой.

С помощью секретаря аукциона Клодин Гулливер, с четвертого этажа дома № 27 на рю Монтаньяр, он нашел состоятельного коллекционера, проявившего интерес к этому товару.

Однако, выразив намерение продать ему рукопись лишь после своеобразного теста-исповеди, он нажил себе репутацию эксцентричного книготорговца, который продает книги далеко не всякому клиенту, готовому раскошелиться. Иногда на одну книгу претендовало с дюжину покупателей, но Эгаре выбирал из них того, который казался ему тонким поклонником, другом, учеником или пациентом данного произведения. Деньги играли для него второстепенную роль.

Эгаре колесил по всему свету, от Стамбула до Стокгольма, от Лиссабона до Гонконга, и находил драгоценнейшие, мудрейшие, опаснейшие книги. Не пренебрегая, впрочем, и умиротворяюще-усыпляющими текстами.

Часто, как, кстати, и в этот момент, Жан Эгаре сидит в летней кухне своего провансальского дома, растирает между пальцами розмарин и цветы лаванды, вдыхает с закрытыми глазами этот характернейший провансальский аромат и пишет свою «Большую энциклопедию малых чувств. Справочник для книготорговцев, влюбленных и других литературных фармацевтов».

В разделе «Кухонное счастье» он как раз записывает следующее: «…чувство, рождаемое отрадным сознанием того, что в кухне на плите тихо ворчит нечто восхитительное, и окна запотели от тепла, и через несколько минут любимая женщина будет сидеть с тобой за столом и, воздавая должное твоим кулинарным усилиям, смотреть на тебя с теплой улыбкой. (Второе обозначение: „жизнь“.)»


Рецепты

Насколько разнообразен ландшафт Прованса, настолько же разнообразна и его кухня. На побережье – рыба, в долинах – овощи, в горах – баранина или порожденные постоянной нуждой блюда из бобовых. В одной местности готовят на оливковом масле, в другой на винной основе, а на границе с Италией преобладают блюда из макаронных изделий. В Марселе Восток дополняет Запад мятой, шафраном или кумином, а Воклюз – это трюфельно-шоколадный рай.

Но кое-что объединяет кухни между Роной и Лазурным Берегом: оливковое масло, чеснок, разные сорта помидоров (для салатов, соусов, супов, пирогов, пиццы, сonfits[76], фаршированные), козий сыр из Банона и зелень. Кстати, провансальская хозяйка использует для мясных и прочих блюд не больше трех разных сортов трав. Зато в огромных количествах – будь то шалфей или лаванда, тимьян, розмарин или фенхель.

Наиболее характерными и старинными блюдами являются:


Bohémienne de légumes

Разновидность рататуя, только сдобренная базиликово-томатным соусом. Чаще всего с мелко нарезанными цветными (красными) овощами.

Вкус провансальских овощных блюд зависит от качества и степени концентрации ингредиентов. Важно, чтобы овощи были «поцелованы солнцем»; крупные, но не очень яркие по вкусу «водяные бомбы», как, например, помидоры, делают их пресными. Существенную роль играют также ароматы свежих трав.


Рецепт (6 порций):

2 крепких баклажана, 2 крупные луковицы, 2 маленьких сочных цукини, 2 красных перца, 2 сочных душистых помидора (или одна банка помидоров для пиццы), соль, перец, чеснок, свежий тимьян (по желанию также розмарин, лавровый лист).


Для томатного соуса:

500 г сладковато-пряных помидоров, побольше тимьяна и базилика, 3 столовые ложки оливкового масла.


Приготовление:

Очистить овощи (перец освободить от зерен и снять кожицу картофелечисткой, помидоры ошпарить кипятком, чтобы снять с них шкурку, и удалить семечки) и нарезать их на мелкие кубики. Обжарить баклажаны на большой сковороде, постоянно помешивая в течение 10–15 мин. Добавить к ним остальные овощи. По мере готовности добавить соль, перец, посыпать мелко нарезанным чесноком и тимьяном. Сложить все в форму.

Приготовить вкусный томатный соус: очищенные помидоры вместе с травами потушить на медленном огне в оливковом масле, пока они не превратятся в густую массу. Добавить соль, перец, размешать до состояния пюре. Залить соусом овощи. Спрыснуть légumes[77] оливковым маслом. Подавать, по желанию, с хлебом и сметаной.


Писту

Этот провансальский суп, к сожалению, не годится для романтических вечеров. Почему, прочтите сами.

В Провансе почти каждая хозяйка готовит Soupe au pistou по своему рецепту. Неизменными составляющими остаются фасоль (зеленая, белая или красная), цукини, помидоры, базилик и чеснок. Но каждый придает этому супу свою нотку, например, с помощью тыквы, брюквы, сельдерея. Одни готовят его как минестроне, другие настаивают на маленьких толстых макаронах, например гобетти или регате. Третьи – например, жители Ниццы – добавляют немного сала. Но главная особенность супа заключается в присутствии писту («толченый») – острого зеленого соуса, похожего на песто, только без семян пинии.


Рецепт (4 порции):

1 банка (250 г) белой итальянской фасоли, 200 г моркови, 250 г цукини, 1 перо лука-порея, 500 г картофеля, 1 луковица, 4 сочных сладких помидора (или полбанки очищенных томатов), оливковое масло, соль, 200 г зеленой фасоли, перец, по 3–4 веточки тимьяна, чабера и розмарина, по желанию томатная паста.


Для пасты из трав:

2–3 зубчика свежего чеснока, 1/2 чайной ложки соли, 3–4 пучка базилика (в горшочках), 50 г свежего сыра пармезан (или пекорино), 5 столовых ложек отборного оливкового масла.


Приготовление:

Овощи очистить, вымыть и нарезать кусочками, кубиками и кружками. Помидоры ошпарить кипятком, снять кожицу и нарезать кусочками. Разогреть масло в большой кастрюле. Положить туда овощи и травы и 10 минут тушить, периодически помешивая. Посолить.

Фасоль сполоснуть холодной водой, просушить и добавить к овощам, подлить в кастрюлю 11/2–2 литра воды и тушить под крышкой 30–45 минут (до готовности бобов). Добавить соль и перец.


Для пасты из трав:

Чеснок очистить и измельчить вместе с солью, листьями базилика и пармезаном в кухонном комбайне или с помощью ручного блендера. Добавить оливковое масло и размешать.

Писту разложить по бульонным чашкам и залить горячим овощным супом.


Бараньи котлеты с чесночным фланом

В зависимости от аппетита одна порция – 2–3 котлеты.


Для маринада:

2–3 зубчика чеснока, немного томатного сока, 1 столовая ложка свежего нарезанного розмарина, 1 столовая ложка сушеного тимьяна, 2–3 столовые ложки меда, перец, вкусное оливковое масло (например, ароматизированное розмарином, чесноком, лавандой или лимоном).


Для чесночного флана (маленький гарнир на 2–4 персоны):

100 г чеснока, 125 г молока или сливок, соль, перец, 3 яйца, мускатный орех, оливковое масло.


Приготовление:

Маринад: очистить чеснок, мелко нарезать и размешать с томатным соком, травами, медом, перцем и оливковым маслом. Положить вместе с котлетами в пакет для заморозки (3 л), закрыть пакет и оставить мясо мариноваться на несколько часов или на ночь.

Поджарить котлеты на сковороде на сильном огне: 1 минута с одной стороны, 1 минута с другой. Снять сковороду с огня и отставить на пять минут. Котлеты могут быть внутри розовыми.

Чесночный флан: свежеочищенный чеснок отварить на среднем огне в молоке или сливках до мягкости, откинуть на сито, посолить поперчить и смешать с яйцами, добавить мускатный орех. Высушенный чеснок до молочной «ванны» лучше поварить пять минут в воде и раздавить его вилкой. Положить в хорошо смазанную маслом форму для суфле на 20 минут и дать загустеть на паровой бане. Охладить в течение 10 минут.

Можно подавать с картофелем, запеченным с розмарином на противне, смазанным оливковым маслом и посыпанным крупной солью.


Лавандовое мороженое

Рецепт:

1–2 столовые ложки сушеной лаванды или 2–4 столовые ложки свежих цветков лаванды, 200 г сахара, 8 столовых ложек молока, 8 яичных желтков, 250 г сливок (или йогурта – для облегченной версии), по желанию, для цвета – горсть черники.


Приготовление:

Просеять лаванду и размельчить с сахаром в миксере или с помощью блендера, чтобы получился тонкий порошок. Эту лавандовую пудру как следует растворить в молоке (для этого его можно немного подогреть, но не кипятить). Смешать желтки со сливками (йогуртом), а затем с лавандовым молоком. Добавить черничное пюре. Все положить в мороженицу или дать загустеть в морозилке, периодически помешивая.

Мороженое можно украсить цветками лаванды.


Альтернативный рецепт лавандового мороженого с лавандовым сиропом или лавандовым медом

Рецепт:

5 столовых ложек лавандового сиропа, 500 г греческого сливочного йогурта, 8 столовых ложек молока, 200 г сливок, по желанию, для цвета – горсть черники, лавандовый мед, лавандовый сироп или цветки лаванды.