Станислав Лем - Вторжение с Альдебарана [сборник]

Вторжение с Альдебарана [сборник] (пер. Широков, ...) (Лем, Станислав. Сборники)   (скачать) - Станислав Лем

Станислав Лем
Вторжение с Альдебарана
(сборник)


Существуете ли вы, мистер Джонс?

Судья. Суд приступает к рассмотрению дела «Сайбернетикс компани» против Гарри Джонса. Присутствуют ли обе стороны?

Адвокат. Да, господин судья.

Судья. Вы выступаете от имени?..

Адвокат. Я юрисконсульт фирмы «Сайбернетикс компани», господин судья.

Судья. Где же ответчик?

Джонс. Здесь, господин судья.

Судья. Ваше имя, фамилия?..

Джонс. К вашим услугам, господин судья. Джонс Гарри. Родился 6 апреля 1917 года в Нью-Йорке.

Адвокат. Разрешите, господин судья, по существу вопроса. Ответчик говорит неправду: он вообще не родился.

Джонс. Пожалуйста, вот моя метрика. А в зале находится мой брат, который…

Адвокат. Это совсем не ваша метрика, а указанное лицо не является вашим братом.

Джонс. Чьим же? Интересно, чьим? Может быть, вашим?

Судья. Тише! Одну минутку, господин юрисконсульт. Итак, мистер Джонс?

Джонс. У моего покойного отца, Лексигтона Джонса, была авторемонтная мастерская, и он привил мне любовь к этой профессии. В семнадцатилетнем возрасте я впервые принял участие в автомобильных гонках. С тех пор я стартовал как профессионал восемьдесят семь раз и завоевал шестнадцать раз первое место, двадцать один — второе…

Судья. Благодарю вас, эти подробности к делу не относятся.

Джонс. Три золотых кубка, три золотых кубка.

Судья. Достаточно, благодарю вас.

Джонс. И серебряный венок.

Судья. Прошу прекратить! Есть ли у вас защитник?

Джонс. Нет. Я сам буду защищать себя. Мое дело ясно как божий день.

Судья. Знаете ли вы, мистер Джонс, какой иск предъявляет вам «Сайбернетикс компани»?

Джонс. Знаю. Я пал жертвой бесчестной деятельности коварных акул…

Судья. Благодарю вас. Господин юрисконсульт Дженкинс, можете ли вы изложить суду содержание иска?

Адвокат. Да, господин судья. Два года тому назад с ответчиком, принимавшим участие в автомобильных гонках под Чикаго, произошел несчастный случай. Ему отняли ногу. Тогда он обратился в нашу фирму. Как известно, «Сайбернетикс компани» изготовляет протезы рук, ног, искусственные почки, сердца и другие органы. Ответчик купил в рассрочку протез левой ноги, уплатив первый взнос. Четыре месяца спустя он обратился к нам снова, заказав на этот раз протезы обеих рук, грудной клетки и шеи.

Джонс. Ложь! Шею — весной, после автогонки по горной местности.

Судья. Будьте добры, не перебивайте.

Адвокат. После этой второй по счету сделки задолженность ответчика фирме составила 2967 долларов. Через пять месяцев к нам обратился от имени ответчика его брат. Ответчик находился тогда в больнице Монте-Роза под Нью-Йорком. По новому заказу фирма после получения задатка выслала ответчику ряд протезов, подробный перечень которых приложен к делу. В нем, в частности, указан заменяющий полушария головного мозга электронный мозг марки «Гениак» стоимостью 26500 долларов. Я обращаю внимание высокого суда на тот факт, что ответчик заказал у нас одну из лучших, наиболее совершенных моделей «Гениака» со стальными лампами, аппаратурой для цветных сновидений, горефильтром и печалеглушителем, хотя это в значительной степени превышало финансовые возможности мистера Джонса.

Джонс. О, конечно, вы бы предпочли, чтобы я удовлетворился вашим серийным мозгом!

Судья. Прошу не мешать!

Адвокат. О том, что ответчик действовал сознательно и совсем не намерен был уплатить фирме за приобретенные вещи, свидетельствует тот факт, что он заказал у нас не обыкновенный, а специальный протез руки с вмонтированными швейцарскими часами марки «Шаффхаузен» на восемнадцати камнях. Когда долг ответчика возрос до 29863 долларов, мы потребовали возвратить фирме все ранее приобретенные протезы. Однако суд штата отклонил нашу жалобу, мотивируя это тем, что, лишив ответчика протезов, мы тем самым отнимем у него возможность дальнейшего существования, ибо следует заметить, что к этому времени от бывшего мистера Джонса осталось всего лишь одно полушарие головного мозга.

Джонс. Что значит, от «бывшего Джонса»?! Уж не премирует ли вас, адвокатишка, фирма за оскорбления?

Судья. Прошу не мешать! Мистер Джонс, если вы будете оскорблять истца, я оштрафую вас.

Джонс. Но ведь это он меня оскорбляет!

Адвокат. При всем этом ответчик, имея такую задолженность, протезированный с головы до ног фирмой «Сайбернетикс компани», которая отнеслась к нему столь сердечно и беспрекословно исполняла малейшее его желание, публично поносил наши изделия, жалуясь на их плохое качество. Это, однако, не помешало ему три месяца спустя снова обратиться к нам. Он жаловался на недомогание и боли, которые, как определили наши эксперты, были вызваны тем, что старое полушарие головного мозга плохо себя чувствовало в новом, так сказать, протезном окружении.

Руководствуясь высокими принципами гуманизма, фирма и на этот раз удовлетворила просьбу ответчика и согласилась полностью «гениализировать» его, то есть заменить его собственную, старую часть мозга подобным же аппаратом-близнецом марки «Гениак». В счет этого нового кредита ответчик выдал нам вексели на сумму 26950 долларов, по которым уплатил нам всего лишь 232 доллара 18 центов. При таком положении… Высокий суд, ответчик умышленно мешает мне говорить, заглушая мою речь каким-то шипением, чириканием и скрежетом. Прошу вас, успокойте его!

Судья. Мистер Джонс…

Джонс. Это не я, а мой «Гениак». Он всегда так ведет себя, когда я напряженно думаю. Должен ли я отвечать за «Сайбернетикс компани»? Высокий суд обязан привлечь в данном случае к ответственности председателя Доневена за бракодельство!

Адвокат. При таком положении вещей фирма просит признать за ней полное право собственности на изготовленного ею и присутствующего здесь в зале самозваного набора протезов, незаконно выдающего себя за Гарри Джонса.

Джонс. Что за наглость! А где же, по-вашему, Джонс, если не здесь?!

Адвокат. Здесь, в судебном зале, нет никакого Джонса, так как бренные останки этого известного чемпиона покоятся на различных автострадах Америки. Таким образом, если мы выиграем дело, то никто не пострадает от этого, так как фирме будет передано то, что ей законно принадлежит, начиная с нейлоновой оболочки и кончая последним винтиком!

Джонс. Этого еще не хватало! Они хотят разобрать меня на части, на отдельные протезы!

Председатель Доневен. Не ваше дело, что мы сделаем со своей собственностью!

Судья. Господин председатель, будьте любезны, не перебивайте! Благодарю вас, господин юрисконсульт. Что вы хотите сказать, мистер Джонс?

Адвокат. Господин судья, я хотел еще заметить по существу, что ответчик фактически является не ответчиком, а своего рода неодушевленным предметом, утверждающим, что он это он. Однако в действительности, поскольку он не существует…

Джонс. Подойдите-ка ко мне поближе, вы убедитесь, существую ли я.

Судья. Да… гм, это на самом деле очень, очень странный случай. Гм! Господин юрисконсульт, вопрос о том, существует или нет ответчик, я оставляю открытым до тех пор, пока суд не вынесет решения, так как в противном случае это очень осложнило бы нормальное судопроизводство. Мистер Джонс, предоставляю вам слово.

Джонс. Высокий суд и вы, граждане Соединенных Штатов, являющиеся свидетелями бесчестных действий крупного концерна, направленных на подавление свободной, мыслящей личности…

Судья. Я прошу вас, обращайтесь только к суду. Вы не на митинге.

Джонс. Верно, господин судья. Дело было так: я действительно приобрел в фирме «Сайбернетикс компани» несколько протезов…

Председатель Доневен. Несколько протезов! Это мне нравится!

Джонс. Высокий суд, призовите, пожалуйста, к порядку этого господина. Так вот, я купил эти протезы. Не буду уже говорить о том, каковы они. Не буду говорить о том, что все время, хожу ли я, сижу ли, ем или сплю, в голове у меня такой шум, что я вынужден был даже переселиться в другую комнату, чтобы не будить ночью брата. Что из-за этих разрекламированных «Гениаков», переделанных из негодных к употреблению счетных машин, меня теперь преследует мания счета: я беспрерывно считаю, будь то заборы, кошки, столбы, прохожие или еще бог знает что. Я не буду распространяться на этот счет, во всяком случае, я был намерен уплатить все мои долги. Однако деньги я мог бы получить в том случае, если бы выиграл на гонках. Между тем я был в плохой форме, впал в уныние, потерял голову…

Адвокат. Ответчик сам признает, что потерял голову! Прошу суд обратить внимание на данное обстоятельство!

Джонс. Не перебивайте меня, пожалуйста! Я сказал это в другом смысле. Я потерял голову и начал играть на бирже, проигрался, и мне пришлось занять деньги. При всем том я чувствовал себя прескверно. В левой ноге все время покалывало, из глаз сыпались искры, мне снились какие-то идиотские сны о швейных, чулочных и трикотажных машинах. Я лечился у психоаналитиков, которые нашли у меня комплекс Эдипа, так как моя мать шила на швейной машине, когда я был ребенком. Как раз в это время, когда я уже совершенно ослабел, фирма начала таскать меня по судам. Об этом писали в газетах. В результате этой злобной клеветы община методистов (я методист) закрыла передо мной свои двери.

Адвокат. Вы жалуетесь на это? Значит, вы верите в загробную жизнь?

Джонс. Верю. А вам какое дело до этого?

Адвокат. Меня это очень интересует, так как мистер Гарри Джонс живет уже загробной жизнью, а вы просто узурпатор!

Джонс. Думайте, прежде чем говорить!

Судья. Я прошу обе стороны соблюдать порядок.

Джонс. Высокий суд, когда я находился в таком тяжелом положении, фирма предъявила мне иск. Когда же суд отклонил ее требования, ко мне обратился какой-то темный тип, некий Гоас, подосланный ко мне председателем Доневеном. Но я тогда обо всем этом еще не знал. Этот Гоас представился мне и сказал, что он монтер-электрик и что против всех моих недомоганий есть только одно средство: позволить полностью «гениализировать» себя. При тогдашнем состоянии здоровья я даже мечтать не мог об автомобильных гонках. Что же мне оставалось делать? Я дал свое согласие, и Гоас повел меня на следующий день в монтажный отдел фирмы «Сайбернетикс».

Судья. Значит, у вас вынули?..

Джонс. Да, конечно.

Судья. И вместо этого вмонтировали?..

Джонс. Ну да, но я никак не мог понять, почему они так охотно мне все это делали, притом на таких выгодных условиях — в рассрочку на много лет. Но теперь-то я хорошо знаю! Высокий суд! Они хотели лишить меня моего старого собственного полушария. Ведь суд отклонил их иск на том основании, что эта несчастная часть моей головы не могла бы самостоятельно существовать, если бы у меня отняли все остальное. Поэтому суд ничего не признал им. Они воспользовались моей наивностью и упадком умственной деятельности, вызванным несчастными случаями, и подослали ко мне этого Гоаса, чтобы я сам согласился на устранение этой старой части. Таким образом, я стал жертвой их коварных замыслов! Правда, это безумие недолговечно! Ибо, Высокий суд, что стоят их рассуждения? Они утверждают, что имеют какие-то права на меня. Но с какой стати? Скажем, кто-то покупает у лавочника в кредит муку, сахар, мясо и другие продукты, а тот обращается в суд с требованием, чтобы ему передали в собственность должника, потому что, как известно из медицины, телесные вещества непрерывно обновляются за счет питательных. Итак, по истечении нескольких месяцев весь должник, с головой, печенкой, руками и ногами, состоит уже из белков и углеводов, проданных ему лавочником в кредит. Есть ли где бы то ни было в мире такой суд, который удовлетворил бы иск лавочника? Живем ли мы в средневековье, когда Шейлок мог требовать фунт живого мяса от своего должника? Мы имеем дело с аналогичным случаем! Я чемпион автогонок Гарри Джонс, а не какая-то машина.

Председатель Доневен. Неправда, вы машина!

Джонс. Ах так! Так кого же в таком случае обвиняет ваша фирма? Кому выслана судебная повестка? Какой-то машине или же мне, Джонсу? Господин судья, может быть, вы объясните нам это?

Судья. Гм… да, повестка адресована Гарри Джонсу, Нью-Йорк, 44-я авеню.

Джонс. Вы слышите, господин Доневен? Кроме того, господин судья, разрешите мне задать еще один вопрос процессуального порядка: предусматривают ли законы Соединенных Штатов судебные процессы против машин? Можно ли, например, вызывать их в суд, обвинять в чем-то…

Судья. Нет… нет. Это законом не предусмотрено.

Джонс. В таком случае все ясно. Раз я машина, значит о судебном разбирательстве не может быть и речи, так как машина не может быть заинтересованной стороной в судебном деле. Если же я являюсь не машиной, а одной из сторон, то какие претензии имеет ко мне фирма? Должен ли я стать ее рабом? Хочет ли господин Доневен быть рабовладельцем?

Председатель Доневен. Что за наглость!.. И все же… эти наши «Гениаки»… что?

Джонс. Какое там ваши! Высокий суд, о применяемых фирмой методах пусть свидетельствует следующий факт. Когда я, измученный болезнью, кое-как собранный, вышел из больницы и пошел на пляж, чтобы подышать свежим воздухом, я заметил, что за мной ходят толпы. И что же? Оказалось, что на спине у меня надпись «Made in Cybernetik's Company». Мне пришлось на собственный счет вырезать ее и вместо нее поставить заплатку. И теперь меня еще преследуют! Да, бедняк всегда подвержен гневу богачей, мне неоднократно повторяли это мои незабвенные отец и мать.

Председатель Доневен. Ваши отец и мать — это фирма «Сайбернетикс компани».

Судья. Прошу успокоиться. Кончили ли вы вашу речь, мистер Джонс?

Джонс. Нет. Во-первых, я хотел подчеркнуть, что фирма должна обеспечить дальнейшее мое существование, так как мне не на что жить. Правление мотоклуба дисквалифицировало меня в панамериканских гонках, состоявшихся месяц тому назад, заявив, что моей машиной управляло какое-то «неодушевленное автоматическое устройство». Кто это все подстроил? Они! Фирма «Сайбернетикс компани», направившая мотоклубу клеветническое письмо, пасквиль! Они отнимают у меня хлеб, так пусть дают мне средства для дальнейшего существования, пусть снабжают меня запасными частями! Разве я виноват, что постоянно то тут, то там перегораю?! Этого еще мало, при каждой встрече служащие фирмы и особенно хозяева оскорбляют меня!

Председатель Доневен предлагал мне полюбовно решить этот вопрос, он хотел, чтобы я согласился стать рекламным макетом и ежедневно торчал восемь часов в витрине! Когда же я ему отказал, говоря, что это унизительное для автогонщика занятие, чтобы он подавился подобными мыслями, он ответил, что он уже подавился мной и что это обошлось ему в 56 тысяч долларов. За это и подобные оскорбления я подам на фирму в суд. А теперь я прошу, Высокий суд, выслушать в качестве свидетеля моего брата, так как он знает все подробности.

Адвокат. Господин судья, я протестую против вызова в качестве свидетеля брата ответчика.

Судья. По поводу родства?

Адвокат. И да и нет… Дело в том, что брат ответчика потерпел на прошлой неделе авиакатастрофу.

Судья. Вот как! И не может явиться в суд?

Брат Джонса. Могу. Я пришел.

Адвокат. Да, действительно он может. Но дело в том, что эта катастрофа оказалась для него трагичной и по заказу его жены фирма изготовила нового брата ответчика.

Судья. Что нового?

Адвокат. Нового брата и в то же время мужа вдовы.

Судья. Ах так!

Джонс. Что же такого? Почему же брат не может давать показания? Ведь жена брата уплатила наличными.

Судья. Прошу успокоиться! Ввиду необходимости рассмотреть дополнительные обстоятельства, суд решил отложить слушание дела «Сайбернетикс компани» против Гарри Джонса.


Друг

Я хорошо помню обстоятельства, при которых познакомился с Харденом. Это случилось через две недели после того, как я стал помощником инструктора в нашем клубе. Я очень дорожил этим назначением, потому что был самым молодым членом клуба, а Эггер, инструктор, сразу же, в первый день моего дежурства в клубе, заявил, что я вполне интеллигентен и настолько разбираюсь во всей лавочке (так он выразился), что могу дежурить самостоятельно. И действительно он тут же ушел. Я должен был дежурить через день до шести, консультировать членов клуба по техническим вопросам и выдавать им карточки QDR по предъявлении билетов с уплаченными взносами. Как я уже сказал, я был очень доволен своим постом, однако вскоре сообразил, что для выполнения моих обязанностей совершенно не нужно знать радиотехнику, потому что никто не обращался за консультацией. Здесь можно было бы обойтись простым служащим, однако такому клуб должен был платить, я же дежурил даром и не только не имел от этого никакой корысти, а, напротив, терпел ущерб, если учесть вечное брюзжание матери, которая требовала, чтобы я сиднем сидел дома, когда ей хотелось пойти в кино и оставить малышей на моем попечении. Из двух зол я предпочитал дежурства. Внешне наше помещение выглядело вполне прилично. Стены были сверху донизу увешаны квитанциями радиосвязи со всего света и пестрыми плакатами, скрывавшими подтеки, а возле окна в двух застекленных шкафчиках помещалась кое-какая коротковолновая аппаратура старого типа. Была у нас и мастерская, переделанная из ванной, без окна. В ней нельзя было работать даже вдвоем, не рискуя выколоть друг другу глаза напильниками. Эггер, по его словам, питал ко мне огромное доверие, однако не столь огромное, чтобы оставить меня наедине с содержимым ящика письменного стола. Он выгреб оттуда все подчистую и унес к себе, не оставив даже писчей бумаги, так что мне приходилось вырывать листки из собственных тетрадок. В моем распоряжении находилась печать, хотя я и слышал, как Эггер сказал председателю, что ее, собственно, следовало бы прикрепить цепочкой к ящику стола. Я хотел использовать время для сборки нового приемника, но Эггер запретил уходить в часы дежурства в мастерскую, — как бы, мол, кто-нибудь не забрался в клуб и не стянул что-либо. Это было чистейшей воды вздором — хлам в шкафчиках не представлял никакой ценности, — но я не сказал этого Эггеру, потому что он вообще не признавал за мной права голоса. Теперь я вижу, что чересчур с ним считался. Он без зазрения совести эксплуатировал меня, но этого я тогда еще не понимал.

Не помню, в среду или в пятницу появился впервые Харден, — впрочем это безразлично. Я читал очень интересную книгу и злился: в ней не хватало множества страниц. Все время нужно было о чем-то догадываться, и я опасался, что самого важного в итоге не окажется, а тогда все чтение пойдет насмарку — обо всем не догадаешься. Внезапно послышался робкий стук. Это очень удивило меня, так как двери всегда были открыты настежь. Наш клуб обосновался в бывшей квартире. Кто-то из радиолюбителей говорил мне, что в такой скверной квартире никто не хотел ютиться. Я крикнул «войдите», и вошел посторонний, которого я никогда не видал. Я знал, — если не по фамилии, то по крайней мере в лицо всех членов клуба. Незнакомец стоял в дверях и смотрел на меня, а я разглядывал его, сидя за письменным столом; так мы созерцали друг друга некоторое время. Я спросил, чего он хочет, и подумал, что если бы этот человек пожелал вступить в клуб, то у меня не нашлось бы даже вступительного формуляра: их тоже забрал Эггер.

— Здесь клуб коротковолновиков? — спросил вошедший, хотя это было написано на дверях и на воротах.

— Да, — ответил я, — что вам угодно?

Но вошедший как будто не слышал вопроса.

— А… простите, вы тут работаете? — спросил он, сделал два шага в мою сторону, ступая словно по стеклу, и поклонился.

— Дежурю, — ответил я.

— Дежурите? — переспросил он как бы в глубоком раздумье. Улыбнулся, потер подбородок полями шляпы, которую держал в руке (не помню, видел ли я когда-либо такую поношенную шляпу), и, все еще стоя как бы на цыпочках, выпалил одним духом, словно опасался, что его прервут:

— Ага, так здесь дежурите вы, понимаю, это большая честь и ответственность, в юные годы мало кто этого достигает по нынешним временам, а вы всем ведаете, так, так, — при этом он сделал рукой, в которой держал шляпу, плавный жест, охватывающий всю комнату, точно в ней помещались бог весть какие сокровища.

— Не так-то уж я молод, — сказал я. Этот тип начинал меня немного раздражать. — А нельзя ли узнать, что вам угодно? Вы член нашего клуба? — Я задал этот вопрос умышленно, зная, что это не так, и действительно незнакомец смутился, снова потер шляпой подбородок, спрятал ее за спину и, забавно семеня, подошел к письменному столу. Нижний ящик, куда, услыхав стук, я сунул книгу, был открыт. Понимая, что от такого назойливого субъекта быстро не избавишься, я задвинул ящик коленом, вынул из кармана печать и принялся раскладывать чистые листки бумаги, дабы он видел, как я занят.

— О! Я не хотел вас обидеть! Не хотел! — воскликнул он и тут же понизил голос, беспокойно оглядываясь на дверь.

— Так, может быть, вы скажете, что вам угодно? — сухо спросил я, потому что мне все это надоело.

Он оперся рукой о письменный стол, держа другую, со шляпой, за спиной, и наклонился ко мне. Только теперь я сообразил, что ему, должно быть, немало лет, пожалуй за сорок. Издалека это не бросалось в глаза, у него было худое, неопределенное лицо, какое иногда бывает у блондинов, у которых не заметно седины.

— К сожалению, я не являюсь членом клуба, — сказал он. — Я… видите ли, в самом деле питаю огромное уважение к тому, что делаете вы и все ваши коллеги, но мне увы, не хватает подготовки! Мне всегда хотелось приобрести знания, но, к сожалению, не удалось. Моя жизнь сложилась кое-как…

Он запнулся и умолк. Казалось, он вот-вот расплачется. Мне стало не по себе. Я промолчал и начал прикладывать печать к пустым листкам, не глядя на него, хотя чувствовал, что он все ниже наклоняется надо мной и, пожалуй, хочет обогнуть стол, чтобы подойти ко мне. Я делал вид, будто ничего не замечаю, а он принялся громко шептать, в чем, по-видимому, не отдавал себе отчета:

— Я знаю, что помешал вам, и сейчас уйду… У меня есть одна… одна просьба… Я рассчитываю на вас… едва смею рассчитывать на вашу снисходительность… Человек, который предается такой важной работе, такому бескорыстному служению всеобщему благу, быть может, поймет меня, может быть… я не… смею надеяться…

Я совсем одурел от этого шепота и все продолжал прикладывать печать, но с ужасом видел, что листки скоро кончатся и я не смогу таращиться на пустой стол, а на незнакомца я не хотел смотреть: он расплывался передо мной.

— Я хотел бы… хотел бы, — повторил он раза три, — просить вас не о… то есть об услуге, о помощи. Одолжите мне одну мелочь… однако сначала я должен представиться. Моя фамилия Харден… Вы меня не знаете, но, боже мой, откуда же вам меня знать…

— А вы меня знаете? — спросил я, не поднимая головы, и дыша на печать.

Харден так испугался, что долго не мог ответить.

— Случайно… — пробормотал он наконец. — Случайно видел, у меня были… были дела тут, на этой улице, поблизости, рядом, то есть недалеко от этого дома… Но это ничего не значит. — Он говорил горячо, словно для него имело громадное значение убедить меня, что он говорит правду. У меня от этого шумело в голове, а он продолжал:

— Моя просьба может показаться вздорной, но… Я хочу попросить вас, разумеется со всевозможными гарантиями, одолжить мне один пустяк. Это вас не затруднит. Речь идет… идет о проводе. С вилками.

— Что вы говорите? — спросил я.

— Провод с вилками, — воскликнул он почти в экстазе. — Немного, несколько… с дюжину метров и вилки… восемь… нет — двенадцать — сколько можете. Обязательно отдам. Вы знаете, я живу на одной с вами улице, дом номер восемь…

«А откуда вы знаете, где я живу?» — хотел я спросить, но в последний момент прикусил язык и сказал по возможности безразличным голосом:

— Мы не выдаем провод напрокат. Впрочем, разве это уж такая редкость? Ведь его можно достать в любом электротехническом магазине.

— Знаю! Знаю! — воскликнул он. — Но, пожалуйста, поймите меня! Прийти, как пришел я… сюда… очень тяжело, но у меня нет выхода. Этот провод мне очень нужен, и, собственно, не для меня, нет. Он… он нужен другому. Он… эта… особа… не имеет… средств. Это мой… друг. У него… ничего нет… — произнес Харден снова с таким видом, точно собирался расплакаться. — Я, к сожалению, теперь… такие вилки продают только дюжинами, вы знаете. Прошу вас, может быть, вы, с вашим великодушием… обращаюсь к вам, потому что не имею… Потому что никого не знаю…

Некоторое время он молчал и только тяжело дышал, как бы от избытка чувств. От всего этого меня прошиб пот, и я хотел одного: избавиться от этого человека. Я мог бы просто не дать ему этот провод, и тогда все бы кончилось. Но я был заинтригован. Впрочем, может быть, мне хотелось немного помочь ему, из жалости. Я еще хорошенько не знал, как ко всему этому отнестись, но в мастерской хранилась моя собственная старая катушка, с которой я мог делать что хотел. Вилок, правда, у меня не было, но целая куча их лежала на столике. Никто их не считал. Конечно, они не предназначались для посторонних, но я решил, что в конце концов один раз можно сделать исключение.

— Погодите, — сказал я, пошел в мастерскую и принес оттуда провод, кусачки и вилки.

— Подойдет вам этот провод? — спросил я. — Другого у меня нет.

— Конечно, я… я думаю, будет в самый раз.

— Сколько надо? Двенадцать? Может быть, двадцать метров?

— Да! Двадцать! Если можно…

Я отмерил на глаз двадцать метров, отсчитал вилки и положил на письменный стол. Харден спрятал все в карман, а у меня мелькнула мысль, что Эггер, узнай он об этих вилках, поднял бы шум на весь клуб. Мне бы он, конечно, ничего не сказал, я видел его насквозь — интригана, фарисея и, в сущности, труса. Харден отпрянул от стола и сказал:

— Молодой человек… извините, сударь… Вы сделали большое, доброе дело. Я знаю, что моя нетактичность — и то, как я тут к вам… могла бы создать превратное впечатление, но, уверяю вас, уверяю, это было крайне необходимо! Речь идет о деле, в котором участвуют хорошие, честные люди. Не могу даже выразить, как тягостно мне было прийти, но я питал надежду — и не ошибся. Это отрадно! Весьма отрадно!

— Будем считать, что вы взяли на время? — спросил я. Меня беспокоил срок возврата, и ели бы он не скоро их мне возвратил, я принес бы нужное количество собственных вилок.

— Разумеется, на время, — подтвердил Харден, выпрямляясь с каким-то старомодным достоинством и прижимая шляпу к сердцу.

— Я, то есть не во мне суть… Мой друг будет вам чрезвычайно признателен. Вы… вы даже не представляете себе, что такое его признательность… Полагаю даже, что…

Он поклонился.

— Я скоро все верну — с благодарностью. Когда?.. В данную минуту, увы, не могу сказать. Я сообщу, с вашего разрешения. Вы — простите — бываете тут через день?

— Да, по понедельникам, средам и пятницам.

— А смогу ли я когда-нибудь… — начал еле слышно Харден. Я испытующе посмотрел на него, и это, по-видимому, его обескуражило, так как он ничего не сказал, а только поклонился, надел шляпу, еще раз поклонился и вышел.

Я остался один. Впереди был почти час времени, я попробовал читать, но тут же отложил книгу, потому что не мог понять в ней ни единого слова. Этот визит и сам посетитель выбили меня из колеи. Он выглядел очень бедно, башмаки, начищенные до блеска, так потрескались, что жалко было смотреть. Карманы пиджака отвисли, словно он постоянно носил в них какие-то тяжелые предметы. Впрочем, кое-что я мог бы рассказать на этот счет. Больше всего меня поразили два обстоятельства — оба они касались меня. Во-первых, Харден сказал, что знает меня в лицо, потому что бывал по делам недалеко от клуба, — что, конечно, могло случиться, хоть мне и показался странным испуг, с которым он это растолковывал. Во-вторых он жил на той же самой улице, что и я. Слишком уж много случайностей. В то же время я отчетливо видел, что по своей природе этот человек не способен запутанно лгать или вести двойную игру. Любопытно, что, размышляя подобным образом, я только под конец задумался над тем, для чего же, собственно, ему потребовался провод. Я даже удивился, что так поздно об этом подумал. Харден совершенно, совершенно не походил на человека, который занимается изобретениями или хотя бы мастерит что-то для собственного удовольствия, впрочем, он сказал, что провод нужен не ему, а его другу. Все это как-то не вязалось.

На следующий день я пошел после уроков посмотреть дом номер восемь. Фамилия Хардена, разумеется, фигурировала в списке жильцов. Я завязал разговор с дворником, стараясь не возбудить подозрений, и выдумал целую историю о том, что, якобы, должен давать частные уроки племяннику Хардена и потому интересуюсь, способен ли он платить. Харден, по словам дворника, служил в центре города, в какой-то большой фирме, на работу уезжал в семь, а возвращался в три. За последнее время все изменилось, он стал возвращаться все позднее, случалось даже, что и вообще не ночевал дома. Дворник даже как-то спросил Хардена об этом, но тот ответил, что берет сверхурочную и ночную работу, так как ему нужны деньги к празднику. Однако что-то незаметно, сделал заключение дворник, чтобы такой напряженный труд много дал Хардену, — как был он беден, словно церковная мышь, так бедняком и остался. Последнее время запаздывал с квартплатой, праздников вовсе не справлял, в кино не ходил. К сожалению, дворник не знал названия фирмы, в которой служил Харден, а я предпочел не расспрашивать слишком долго, так что разведка принесла мне не очень обильный урожай.

Признаюсь, я с нетерпением ожидал понедельника. Я чувствовал, что затевается нечто необычайное, хотя и не мог понять, что же, собственно, произойдет. Пробовал представить себе различные варианты, например, что Харден работает над изобретением или занимается шпионажем, но это абсолютно не вязалось с его персоной. Я убежден, что он не отличил бы диода от пентода и был менее, чем кто-либо другой в мире, способен выполнить задание иностранной разведки.

В понедельник я пришел на дежурство раньше времени и прождал два часа с растущим нетерпением.

Харден появился, когда я уже собирался уходить. Он вошел как-то торжественно, поклонился у порога и подал мне руку, а потом небольшой пакет, аккуратно завернутый в белую бумагу.

— Добрый день, молодой человек. Рад, что застал вас. Хочу поблагодарить вас за вашу доброту. Вы меня выручили в весьма сложном положении. — Он говорил уверенно, казалось, что он заранее все это сочинил. — Тут все, что вы любезно мне одолжили, — он указал на сверток, который положил на стол.

Мы оба стояли. Харден поклонился еще раз и сделал движение, как бы собираясь уйти, но остался.

— Стоит ли говорить о пустяках, — сказал я, желая ободрить его. Я думал, что Харден начнет горячо возражать, но он ничего не сказал и лишь хмуро смотрел на меня, потирая подбородок полями шляпы. Я заметил, что шляпу старательно чистили, однако без особых результатов.

— Как вы знаете, я не состою членом клуба… — проговорил Харден, неожиданно подошел к письменному столу, положил на него шляпу и, понизив голос, продолжал:

— Не осмеливаюсь снова утруждать вас. Вы и так много для меня сделали. Все же, если вы согласитесь уделить мне пять минут, никак не больше… Речь идет не о материальной помощи, боже упаси! Понимаете, у меня нет соответствующего образования и я не могу с этим справиться.

Я не понимал, к чему он клонит, но был сильно заинтригован и, чтобы придать ему смелости, сказал:

— Ну, конечно, я помогу вам, если буду в силах.

Он молчал, ничего не отвечая и не двигаясь с места, поэтому я наугад добавил:

— Речь идет о каком-нибудь аппарате?

— Что? Что вы говорите?! Откуда, откуда вы… — выпалил перепуганный Харден, как если бы я сказал нечто неслыханное. Казалось, он хочет попросту удрать.

— Но ведь это ясно, — по возможности спокойно ответил я, стараясь улыбнуться. — Вы одалживали у меня провод и вилки, а стало быть…

— О, вы необычайно проницательны, крайне проницательны, — в словах Хардена звучало не одобрение, а скорее испуг. Нет, никоим образом, то есть — вы ведь человек чести, не правда ли? Могу ли, смею ли я просить вас… То есть, одним словом, не пообещаете ли вы мне, что никому… что сохраните все, о чем мы говорим, в тайне?

— Да, — ответил я решительным тоном и, чтобы убедить его, добавил: — Я никогда не нарушаю данного слова.

— Я так и думал. Да! Я был в этом убежден! — сказал Харден, сохраняя хмурое выражение лица и не глядя мне в глаза. Еще раз потер подбородок и прошептал: — Знаете… есть кой-какие помехи. Не знаю почему. Не могу понять. То почти хорошо, то ничего не разберешь.

— Помехи, — повторил я, потому что он умолк, — вы имеете в виду помехи приема?

Я хотел добавить: «У вас есть коротковолновый приемник», но успел произнести только «У вас…», как он вздрогнул.

— Нет, нет, — прошептал Харден. — Речь идет не о приеме. Кажется, с ним что-то стряслось. Впрочем, откуда мне знать! Может, он просто не хочет со мной говорить.

— Кто? — снова спросил я, потому что перестал понимать Хардена; тот оглянулся и еще тише сказал:

— Я принес это с собой. Схему, вернее, часть схемы. Я, знаете ли, не имею права, то есть не совсем имею право показывать ее кому бы то ни было, но в последний раз получил разрешение. Это не моя работа. Вы понимаете? Мой друг, речь идет, собственно, о нем. Вот рисунок. Не сердитесь, что нарисовано так плохо, я пытался изучать различные специальные книги, но это не помогло. Все надо изготовить, сделать в точности так, как нарисовано. Я бы уж позаботился обо всем необходимом. Все уже есть, я раздобыл. Но мне этого не сделать! С такими руками, — он вытянул их, худые желтые пальцы дрожали перед моим лицом, — вы же сами видите! В жизни я ни с чем подобным не сталкивался, мне и инструмента не удержать, такой я неумелый, а тут нужна сноровка! Речь идет о жизни…

— Быть может, вы покажете мне рисунок, — медленно проговорил я, стараясь не обращать внимания на его слова, и без того он слишком смахивал на помешанного.

— Ах, простите… — пробормотал Харден.

Он расстелил на письменном столе кусок плотной бумаги для рисования, накрыл его обеими руками и тихо спросил:

— Нельзя ли закрыть дверь?

— Разумеется, можно, — ответил я, — часы дежурства уже кончились. Можно даже запереть на ключ, — добавил я, вышел в коридор и умышленно громко, чтобы он слышал, два раза повернул в замке ключ. Я хотел завоевать доверие Хардена.

Вернувшись в комнату, я сел за письменный стол и взял в руки рисунок. Он никак не походил на схему. Он вообще ни на что не походил, разве что на детские каракули: попросту нарисованы соединенные между собой квадраты, обозначенные буквами и цифрами, — не то распределительный щит, не то какой-то телефонный коммутатор, изображенный так, что волосы вставали дыбом. Символы не использовались, конденсаторы и дроссели были набросаны «с натуры», словно их рисовал пятилетний ребенок. Смысла во всем этом не было ни на грош, поскольку оставалось неизвестным, что означают эти квадратики с цифрами. Тут я заметил знакомые буквы и числа обозначения различных катодных ламп. Всего их было восемь. Но это не был радиоаппарат. Под квадратиками располагались прямоугольнички с цифрами, которые уже ничего мне не говорили; там же виднелись и греческие буквы — а все вместе выглядело как какой-то шифр или просто как рисунок сумасшедшего.

Я разглядывал эту мазню довольно долго, слыша над собой громкое дыхание Хардена. Я не мог даже приблизительно уловить идею аппарата в целом, но продолжал изучать рисунок, чувствуя, что из Хардена больше ничего не вытянешь, а стало быть, придется обойтись тем материалом, который лежал передо мной. Не исключено, что если я нажму на Хардена и потребую показать и разъяснить кое-что, то он перепугается и сбежит. И так уж он оказал мне большое доверие. Поэтому я решил начать с рисунка. Единственная понятная часть напоминала фрагмент каскадного усилителя, но скорее это был мой домысел, поскольку, как я уже сказал, все в целом представляло собой нечто совершенно неизвестное и запутанное. Была подводка тока с напряжением в 500 вольт — настоящий бред радиотехника, которого мучают кошмары. Имелись также надписи, которые должны были, по-видимому, служить руководством тому, кто бы собрал эту установку; например, замечания о материале, из которого следовало изготовить распределительный щит. Присмотревшись как следует к этой путанице, я обнаружил нечто удивительное: наклонные прямоугольнички, стоящие на ножках и обрамленные шторками, что-то вроде колыбелек. Я спросил Хардена, что это такое.

— Это? Это будут экраны, — ответил он, показывая пальцем на другой точно такой же прямоугольничек, в который действительно было вписано мелкими буквами слово «экран».

Меня это просто сразило. Скорее всего Харден совершенно не отдавал себе отчета в том, что слово «экран» означает в электротехнике нечто совершенно иное, чем в обыденной жизни, и там, где речь шла об экранировании отдельных элементов аппаратуры, то есть об отделении друг от друга электромагнитных полей заслонками, или экранами, из металла, со святой наивностью нарисовал экранчики, которые видел в кино!

И в то же время в нижнем углу схемы располагался фильтр высоких частот, подключенный совершенно новым, неизвестным мне способом, необычайно остроумно — это была просто первоклассная находка.

— Вы сами это рисовали? — спросил я.

— Да, я. А что?

— Тут есть фильтр, — начал я, указывая карандашом, но он прервал меня:

— Простите, я в этом не разбираюсь. Я рисовал, следуя указаниям. Мой друг… он, стало быть, является в некотором смысле автором…

Харден умолк. Внезапно у меня блеснула идея.

— Вы общаетесь с ним по радио? — спросил я.

— Что? Конечно, нет!

— По телефону? — непоколебимо выспрашивал я. Харден внезапно начал дрожать.

— Что… что вам нужно? — пролепетал он, тяжело опираясь на стол. Казалось, ему делается дурно. Я принес из мастерской табурет, на который он опустился, словно одряхлев за время разговора.

— Вы с ним встречаетесь? — спросил я. Харден медленно наклонил голову.

— Почему же вы больше не пользуетесь его помощью?

— О, это невозможно… — сказал он, неожиданно вздохнув.

— Если ваш друг находится не здесь и с ним нужно объясняться на расстоянии, то я могу одолжить вам мой радиоаппарат, — сказал я не без умысла.

— Но это ничего не даст! — воскликнул Харден. — Нет, нет. Он действительно здесь.

— Почему же он сам не зайдет ко мне? — бросил я. Лицо Хардена исказила какая-то спазматическая улыбка.

— Это невозможно. Он не является… его нельзя… Поверьте, это не моя тайна, я не имею права ее выдать… — неожиданно горячо сказал Харден с такой доверчивостью, что я поверил в его искренность. От напряжения у меня разламывалась голова, но я не мог уразуметь, о чем идет речь. Одно было абсолютно ясно: Харден совершенно не разбирался в радиотехнике, а схема была творением друга, о котором он выражался столь туманно.

— Послушайте, — неторопливо начал я, — что касается меня, то можете быть полностью уверены в моем уменье хранить тайны. Я не хочу даже спрашивать, что вы делаете и для чего это предназначено, — я указал на рисунок, — но, чтобы помочь вам, мне надо, во-первых, скопировать рисунок, а во-вторых, мою копию должен просмотреть ваш друг, который, по-видимому знает в этом толк…

— Это невозможно… — прошептал Харден. — Я… я должен был бы оставить вам рисунок?

— А как же иначе? Вам надо смонтировать этот аппарат не так ли?

— Я… я бы принес все что нужно, если вы позволите, — сказал Харден.

— Не знаю, выйдет ли, — сказал я, — удастся ли это осуществить.

Когда я взглянул на Хардена, тот выглядел совершенно подавленным. Губы у него дрожали, он заслонил их шляпой. Мне стало очень жаль его.

— Впрочем, можно попробовать, — сказал я равнодушно, — хотя, следуя столь неточной схеме, вряд ли можно смастерить что-либо путное. Пусть ваш друг просмотрит схему или, черт побери, просто перерисует ее толково.

Посмотрев на Хардена, я понял, что требую невозможного.

— Когда я могу зайти? — спросил он наконец.

Мы условились, что он придет через два дня. Харден почти вырвал рисунок у меня из рук, спрятал его во внутренний карман и окинул комнату невидящим взглядом.

— Я, пожалуй, пойду. Не буду… не хочу отнимать у вас время. Очень благодарен, до свидания. Я приду, стало быть, если можно. Но никто… никто… никому…

Я еще раз обещал ничего не говорить, удивляясь собственному терпению. Выходя, он неожиданно остановился.

— Извините… я еще раз осмелюсь. Вы не знаете случайно, где можно достать желатин?

— Что?

— Желатин, — повторил он, — обычный сухой желатин в листах, кажется…

— Скорее всего в продовольственном магазине, — посоветовал я.

Харден еще раз поклонился, горячо поблагодарил меня и вышел. Я подождал минуту, пока не утихли его шаги на лестнице, запер клуб и пошел домой, настолько погруженный в раздумье, что натыкался на прохожих. Дело, за которое я, пожалуй, легкомысленно взялся, не вызывало во мне восторга, но понимал, что участие в постройке этого злосчастного аппарата — единственный способ узнать, что же, собственно, предпринимают Харден и его загадочный друг. Дома я взял несколько листов бумаги и попробовал нарисовать странную схему, которую показал мне Харден, но мне почти ничего не удалось вспомнить. Наконец я разрезал бумагу на куски и написал на них все, что знал об этой истории; просидев над листками до вечера, я попытался сложить из них что-либо осмысленное. Не очень-то мне это удалось, хотя должен сказать, что дал волю фантазии и, не колеблясь, выдвигал самые неправдоподобные гипотезы, вроде того, что Харден поддерживает радиосвязь с учеными какой-то другой планеты, как в рассказе Уэллса о хрустальном яйце. Но все это как-то не вязалось. Наиболее очевидное, напрашивающееся заключение, что я имею дело с обыкновенным сумасшедшим, я отбросил: во-первых, потому, что в чудачествах Хардена было слишком много методичности, а во-вторых, потому, что так, без сомнения, звучал бы приговор огромного большинства людей во главе с Эггером. Когда я уже ложился спать, мелькнула догадка, заставившая меня подпрыгнуть. Я удивлялся, почему не подумал так сразу, настолько все это было очевидно. Неведомый друг Хардена, скрывающийся за его спиной, был слепым! Некий профессионал-электрик, слепой, возможно даже хуже, чем слепой! Когда я быстро перебрал в памяти некоторые замечания Хардена, а главное — представил себе жалостливую улыбку, с которой он встретил мое предложение, чтобы его друг зашел сам, я пришел к заключению, что неизвестный полностью парализован. Какой-то старый, вероятно, очень старый, человек, много лет прикованный к постели, в вечном мраке, окружающем его, придумывает изумительные приборы. Единственный друг, услугами которого он может при этом пользоваться, совершенно несведущ в электротехнике. Старик, конечно, со странностями, подозрителен и опасается, что его секрет могут выкрасть. Гипотеза эта показалась мне вполне правдоподобной. Оставалось лишь несколько неясных мест: для чего потребовался провод и вилки. Я не замедлил тщательно исследовать эти пункты. Провод был разрезан на куски разной длины — по два, два с половиной, три и четыре метра, у вилок (совершенно новых, неиспользованных, когда я вручил их Хардену) была сорвана нарезка, а из некоторых торчали отдельные волоски медной проволоки. Значит, провод был использован не только как предлог, чтобы завязать со мною знакомство.

Кроме того, желатин. Зачем ему понадобился желатин? Чтобы приготовить своему другу какое-нибудь желе, клей? Я сидел в темноте на кровати настолько взбудораженный, словно в эту ночь вообще не собирался спать. «Листы сухого желатина» — ведь из такого количества желатина можно сделать желе для кита. Харден не разбирался в пропорциях? Или просто хотел направить мою пытливость по ложному пути? Можно это назвать отвлекающий маневр «желатин»? Но подобной хитрости от Хардена нельзя было ожидать, — он органически был к ней неспособен. Размазня физически и духовно, он даже убить муху готовился бы, наверное, со смесью страха, колебаний и таинственности, как к самому страшному преступлению. Стало быть, этот ход подсказал ему «друг»? Неужели он придумал весь разговор заранее? Со всеми недомолвками и оговорками, которые расточал Харден? Это было заведомо невозможно. Я чувствовал, что, чем тщательнее анализирую все мелочи, все подробности дела, вроде этого несчастного желатина, тем больше погружаюсь во мрак, хуже того обычные на первый взгляд элементы логически приводили к абсурду. А когда я вспомнил слова Хардена о «помехах», о том, что он не может объяснится с другом, меня охватывала тревога. Я представил себе — что же еще могло прийти мне в голову? — старика, совершенно беспомощного, слепого, наполовину вышедшего из ума, его дряхлое тело в конуре на темном чердаке, отчаянно беззащитное существо, в мозгу которого, охваченном вечной тьмой, мелькают фрагменты призрачной аппаратуры, а Харден, смешной и верный, напрягает все силы, чтобы из обрывистого бормотанья, из хаотичных замечаний, прорывающихся сквозь мрак и безумие, создать вечное, как памятник, как завещание, целое. Подобные мысли роились в моей голове в ту ночь; вероятно, меня лихорадило. Впрочем, всего нельзя было объяснить безумием; мелкая, но совершенно необычная деталь — конструкция фильтра высоких частот — красноречиво говорила специалисту, что он имеет дело — что тут скрывать — с гениальным творением.

Я решил, что буду держать в памяти схему аппаратуры, которую обещал собрать, и, успокоенный сознанием, что у меня в руках есть нить, которая укажет путь в этом лабиринте, заснул.

Харден, как мы условились, пришел в среду, нагруженный двумя портфелями, полными деталей, и еще трижды ходил домой за остальными. Заняться монтажом мы решили после моего дежурства, — так мне было удобней. Увидев все эти детали, особенно лампы, я понял, как дорого они стоили, — и этот человек одалживал у меня двадцать метров провода?! Мы принялись за дело, распределив между собой работу. Я отмечал на эбонитовой пластине места, где нужно было просверлить отверстия, а Харден возился с дрелью. У него ничего не получалось. Мне пришлось показать ему, как держать корпус дрели и крутить ручку. Харден сломал два сверла, прежде чем этому научился. Я тем временем внимательно проштудировал схему и быстро сообразил, что в ней было много бессмысленных соединений. Это подтверждало мою гипотезу: либо замечания «друга» были столь путаны и неясны, что Харден не мог в них разобраться, либо же сам «друг», охваченный временным помрачением, путался в собственном замысле. Я сказал Хардену об этих неверных соединениях. Тот сперва не поверил, но когда я в доступной форме растолковал, что монтаж по этой схеме попросту приведет к короткому замыканию, к тому, что перегорят лампы, Харден испугался. Он слушал долгое время в полном молчании, с дрожащими губами, которых даже не заслонил, как обычно, полями шляпы. Потом засуетился, с неожиданным приливом энергии схватил со стола схему, накинул пиджак, попросил, чтобы я подождал минутку, полчасика, повторил еще раз свою просьбу уже в дверях и помчался в город. Наступили сумерки, когда он вернулся, успокоенный, но запыхавшийся, словно бежал всю дорогу. Он сказал мне, что все в порядке, что так и должно быть, как нарисовано, что я, конечно, не ошибаюсь, однако то, о чем я говорил, было предусмотрено и учтено.

Уязвленный, я хотел было в первую минуту просто бросить работу, но, поразмыслив, пожал плечами и дал Хардену новое задание. Так прошел первый вечер. Харден добился некоторого успеха, его внимание и терпеливость были прямо-таки невероятны, я видел, что он не только старается выполнять мои указания, но и пытается освоить все манипуляции, вроде монтажа шасси и пайки концов, точно хочет заниматься этим и в будущем. По крайней мере мне так казалось. «Ага, подглядываешь за мной, — подумал я, — вероятно, тебе велели приобрести сноровку в радиотехнике, значит, и мне можно нарушить лояльность». Я намеревался набросать по памяти всю схему, выйдя на минутку под деликатным предлогом, так как Харден не выпускал рисунок из рук и разрешал смотреть на него только под своим контролем, за что, впрочем, тысячу раз извинялся, но все же стоял на своем. Я чувствовал, что это фантастическое стремление сохранить тайну исходит не от него самого, а навязано ему и чуждо его натуре. Однако, когда я попробовал выйти из мастерской, он загородил дорогу и, глядя мне в глаза, горячо прошептал, чтобы я дал обещание, поклялся, что не буду пытаться скопировать схему ни сейчас, ни в дальнейшем, никогда. Это меня возмутило.

— Что же вы хотите, чтобы я забыл схему? — спросил я. — Это не в моей власти. Впрочем, я и так уж слишком много сделал для вас, и недостойно требовать, чтобы я действовал, как слепой автомат, как слепое орудие!

Говоря это, я хотел обойти Хардена, который преграждал мне путь, но он схватил мою руку и прижал ее к сердцу, вот-вот готовый расплакаться.

— Это не ради меня, — повторял он трясущимися губами. — Умоляю, прошу вас, поймите… Он… он не просто мой друг, речь идет о чем-то гораздо большем, несравненно большем, клянусь вам, хотя и не могу сейчас всего открыть, но, поверьте мне, я не обманываю вас, и во всем этом нет ничего низкого! Он… вас отблагодарит — я сам это слышал, — вы не знаете, не можете знать, а я… я не могу ничего сказать, но только до поры до времени, вы сами убедитесь!

Примерно так говорил он, но я не могу передать той горячности, с которой Харден смотрел мне в глаза. Я проиграл еще раз, я был вынужден, просто вынужден дать ему это обещание. Можно пожалеть, что ему не подвернулся кто-либо менее порядочный, чем я; тогда, быть может, судьбы мира сложились бы иначе, но ничего не поделаешь.

Сразу же после этого Харден ушел; мы заперли смонтированную часть установки в шкафчик, а ключ Харден унес с собой. Я согласился и на это, чтобы его успокоить.

После этого первого вечера совместной работы у меня снова было много пищи для размышлений — ведь Харден не мог запретить мне думать. Во-первых, эти ложные соединения; я допускал, что они известны мне далеко не все, ведь схема представляла собой — я видел это все отчетливей — лишь часть какого-то большего, быть может значительно большего, целого.

Неужели он сам хотел смонтировать все это целое после окончания стажировки у меня?

Электрик, привыкший к механической работе, не особенно интересующийся тем, что делает, быть может, не обратил бы внимания на эти места схемы, но мне они не давали покоя. Не могу сказать почему — то есть я не в состоянии этого сделать, не представляю себе схемы, которой, к сожалению, я не располагаю, — но похоже, что ложные соединения были введены умышленно. Чем больше я о них думал, тем тверже был в этом уверен. Это были — я почти не сомневался — фальшивые пути, предательский, обманный ход того, кто, невидимый, стоял за всем этим делом.

Меня больше всего возмущало, что Харден действительно ничего не знал о существовании этой умышленной путаницы в схеме, а значит, и он не был допущен к ключу этой загадки, значит, и его обманывали — и делал это его так называемый «друг»! Должен признаться, что образ этого друга не становился в моих глазах привлекательнее, напротив, я никогда не назвал бы такого человека своим другом! А как следовало понимать возвышенные, хотя и туманные, тирады Хардена, звучавшие неясные обещания и посулы? Я не сомневался, что и эти слова он только пересказывал, что и тут он был только посредником — но в хорошем ли, в добром ли деле?

На следующий день после полудня, когда я сидел дома и читал, мать сказала мне, что у ворот стоит какой-то человек, желающий меня видеть. Она была, конечно не в духе и спросила, откуда у меня такие престарелые дружки, которые боятся показываться сами и посылают за мной детей дворника. Я ничего не ответил, так как почуял недоброе, и сбежал вниз. Был уже вечер, но лампочки неизвестно почему не горели, и в парадном царила такая темень, что я едва разглядел ожидающего. Это был Харден, чем-то сильно взволнованный. Он попросил меня выйти на улицу. Мы пошли в сторону парка; Харден долго хранил молчание, а когда мы оказались на пустынном в эту пору берегу пруда, спросил, не интересуюсь ли я случайно серьезной музыкой. Я ответил, что, разумеется, люблю ее.

— Ах, это хорошо, это очень хорошо. А… нет ли у вас каких-нибудь пластинок? Мне, собственно нужна только одна адажио опус восьмой, Дален-Горского. Это… должно быть… это не для меня, понимаете, но…

— Понимаю, — прервал я. — Нет, у меня нет этой пластинки. Дален-Горский? Это, кажется, современный композитор?

— Да, да, вы великолепно разбираетесь, как это хорошо. Эта пластинка — она, к сожалению, очень, понимаете… у меня нет сейчас… средств и…

— И у меня, к сожалению, не очень хорошо с финансами, — сказал я, засмеявшись несколько неестественно.

Харден испугался.

— Милостивый боже, я об этом и не помышлял, это совсем не входило в мои расчеты. Может, у кого-нибудь из ваших знакомых есть эта пластинка? Только взаймы, на один день, не дольше!

Фамилия композитора затронула что-то в моей памяти; мы молчали минуту, шагая по грязи вдоль пруда, пока я не сообразил, что встречал эту фамилию в газете или в радиопрограмме. Я сказал об этом Хардену. Возвращаясь, мы купили в киоске газету — действительно симфонический оркестр радио должен был исполнить завтра адажио Дален-Горского.

— Знаете ли, — сказал я, — проще всего включить приемник именно в это время, то есть в двенадцать четырнадцать, и ваш друг сможет прослушать адажио.

— Тсс, — прошипел Харден, неуверенно оглядываясь. — Увы, этого нельзя сделать, он… я… Он в это время работает и…

— Работает? — произнес я с удивлением, ибо это совершенно не вязалось с образом одинокого, полубезумного, беспомощного старика.

Харден молчал, словно подавленный тем, что сказал.

— А знаете, — сказал я, следуя внезапному порыву, — я запишу вам это адажио на моем магнитофоне…

— О, это будет великолепно! — воскликнул Харден. — Я буду вам бесконечно благодарен, только не сможете ли вы одолжить мне магнитофон, чтобы… чтобы потом можно было воспроизвести?

Я невольно усмехнулся. С магнитофонами у коротковолновиков — целая история: мало у кого есть собственный, а каждому хочется записывать передачи, особенно из экзотических стран, и поэтому счастливого обладателя постоянно забрасывают просьбами одолжить магнитофон. Не желая вечно находиться в разладе с моим добрым сердцем, я вмонтировал магнитофон в свой новый приемник как неотъемлемую часть: одолжить приемник целиком, разумеется, невозможно, он слишком велик. Все это я выложил Хардену, и тот непередаваемо огорчился.

— Но что же делать… что делать? — повторял он, теребя пуговицы изношенного пальто.

— Я могу дать вам только ленту с записью, — ответил я, — а магнитофон вам придется одолжить у кого-нибудь.

— Не у кого… — пробормотал Харден, погруженный в свои мысли. — Впрочем… магнитофон не нужен! — выпалил он с неожиданной радостью. — Достаточно ленты, да, достаточно ленты, если вы сможете мне ее дать! Одолжить! — Он заглянул мне в глаза.

— У вашего друга есть магнитофон? — спросил я.

— Нет, но он ему и не ну…

Харден умолк. Радость его исчезла. Мы стояли как раз под газовым фонарем.

Харден на расстоянии шага всматривался в меня с изменившимся лицом.

— Собственно, нет, — сказал он, — я о… шибся. У него есть магнитофон. Да, есть. Естественно, что есть — только я об этом забыл…

— Да? Это хорошо, — ответил я, и мы пошли дальше.

Харден сник, ничего не говорил, только временами украдкой поглядывал на меня сбоку. Возле дома он попрощался со мной, но не ушел. С минуту смотрел на меня с жалобной улыбкой, а потом тихо пробормотал:

— Вы запишете для него… правда?

— Нет, — ответил я, охваченный внезапным гневом, — нет. Я запишу для вас.

Харден побледнел.

— Я благодарю вас, но… Вы плохо понимаете, неправильно, вы сами убедитесь позднее, — горячо шептал он, сжимая мне руку, — он, он не заслуживает… Вы увидите! Клянусь! Вы все, все поймете и тогда не будете ложно оценивать его…

Я не мог больше смотреть на Хардена, лишь кивнул головой и пошел наверх. И снова у меня была пища для размышлений, да еще какая! Его друг работал — значит он не был старым паралитиком, которого я выдумал. Кроме того, этот поклонник современной музыки мог любоваться просто лентой с записью адажио Дален-Горского без магнитофона! В том, что дело обстояло именно так, что магнитофона не было и в помине, я уже не сомневался.

На следующий день перед дежурством я отправился в городскую техническую библиотеку и проштудировал все, что мог достать о способах воспроизведения записи с ленты. Из библиотеки я ушел столь же осведомленным, как до ее посещения.

В субботу монтаж был, по-существу, закончен, оставалось только вмонтировать недостающий трансформатор и припаять множество концов. Все это я отложил до понедельника. Харден горячо благодарил меня за ленту, которую я принес. Когда мы уже собирались расстаться, он неожиданно пригласил меня к себе на воскресенье. Смущенный Харден бесконечно извинялся за то, что визит… прием… встреча — путался он — будет обставлен чрезвычайно скромно, что совершенно не соответствует той симпатии, которую он ко мне питает. Я слушал безо всякого интереса, тем более что его настойчивая куртуазность сковывала мои намерения, меня все еще не оставляло желание поиграть в детектив и раскрыть, где же живет таинственный друг. Однако, осыпаемый благодарностями, извинениями и приглашениями, я попросту не мог решиться выслеживать Хардена. Тем большую неприязнь я питал к «другу», который все еще не изволил приподнять завесу окружавшей его тайны.

Харден действительно жил недалеко от моего дома на четвертом этаже, в комнатке, окна которой выходили на темный двор. Он приветствовал меня торжественно, озабоченный тем, что не может угостить бог знает какими деликатесами. Попивая чай, я от нечего делать разглядывал комнатку. Я не представлял себе, что Хардену приходится так туго. Однако кое-какие следы указывали, что он знавал и лучшие времена: например, многочисленные латунные коробки из-под одного из самых дорогих трубочных табаков. Над старым, потрескавшимся секретером висел потертый коврик с отчетливо отпечатавшимися следами трубок; там должно быть, размещалась когда-то целая коллекция, от которой ничего теперь не осталось. Я спросил Хардена, курит ли он трубку, и тот в некотором замешательстве ответил, что раньше курил, но теперь бросил — это вредит здоровью.

Во мне крепла уверенность, что за последнее время Харден распродал все дотла: об этом ясно свидетельствовали более светлые, чем остальная часть стен, квадраты — следы исчезнувших картин, прикрытые репродукциями из журналов; однако репродукции не закрывали полностью эти более светлые места, и их можно было легко обнаружить. Поистине не надо быть детективом, чтобы понять, откуда взялись деньги на покупку радиодеталей. Подумав, что «друг» недурно обчистил Хардена, я попытался найти в комнате хоть одну вещь, которую можно было бы продать, но не нашел ничего. Разумеется, я промолчал, но решил в подходящий момент открыть Хардену глаза на истинный характер этой так называемой «дружбы».

Тем временем этот добряк поил меня чаем, подсовывая коробку из-под табака, служившую сахарницей, словно предлагал мне поглотить все ее содержимое за отсутствием чего-либо лучшего. Он рассказывал о своем детстве, о том как рано потерял родителей и с тринадцати лет был вынужден кормиться сам; расспрашивал меня о планах на будущее, а когда я сказал, что намереваюсь изучать физику, если удастся получить стипендию, в своей обычной манере, туманно, заговорил об огромных благоприятных переменах — необычайных переменах, которые, как следует надеяться, ожидают меня в не очень далеком будущем. Я воспринял это как намек на благодеяния его друга и тотчас сказал, что намерен полагаться в жизни исключительно на самого себя.

— Ах, вы превратно меня поняли… превратно поняли, — огорчился он, но тут же вновь едва заметно улыбнулся, словно скрывая какую-то большую радующую его мысль.

Распаренный от чаепития и злой — в то время я почти непрерывно злился, — я через некоторое время попрощался с Харденом и пошел домой.

В понедельник мы наконец закончили монтаж. Во время работы Харден, говоря об аппарате, неосторожно назвал его «конъюгатором». Я спросил, что он подразумевает под этим и знает ли для чего, собственно, предназначен аппарат. Харден смутился и сказал, что как следует не знает. Это была, по-видимому, последняя капля, переполнившая чашу.

Я оставил Хардена над перевернутым аппаратом, из которого торчали, как щетка, зачищенные концы, и вышел в соседнюю комнату. Выдвинув ящик, я увидел в нем рядом с кусочком олова для пайки несколько слитков металла Вуда остатки от большого куска. Какой-то недоброжелатель подложил Эггеру этот серебристый металл, плавящийся при температуре горячего чая, вместо олова, и полностью смонтированный приемник через некоторое время после включения испортился, потому что металл стек с нагревшихся контактов и почти все соединения нарушились. Слитки как бы сами попали мне в руки. Я не отдавал себе отчета, зачем это делаю, но, вспомнив комнатку Хардена, перестал колебаться. Вполне вероятно, что «друг» не почувствует подвоха — Эггер тоже не раскусил.

«Когда припой потечет, — размышлял я, залуживая паяльник, — он, несомненно, прикажет Хардену вновь отнести аппарат в мастерскую, а может быть, даже пожелает лично представиться мне. Впрочем, возможно, и обозлится, но что он мне сделает?» Мысль о том, что я оставлю в дураках этого эгоистичного эксплуататора, доставляла мне огромное удовольствие.

Закончив пайку проводников, мы принялись монтировать трансформатор. Тут выяснилось, как я подозревал раньше, что Харден просто не в состоянии унести аппарат в одиночку. Дело было не столько в тяжести, сколько в ее размещении. Аппарат получился более метра длиной и с того края, где помещался трансформатор, очень тяжелый, вместе с тем настолько неудобный, что просто смешно было смотреть, как Харден, крайне озабоченный, в полном отчаянии примеряется к нему и так и эдак, пробует взять под мышку, опускается на колени и просит, чтобы я взвалил аппарат ему на спину. Наконец он решил сбегать к дворнику и одолжить у него мешок. Я посоветовал не делать этого: аппарат слишком длинный, и, как ни ухитряйся, будешь задевать его ногами, что наверняка не пойдет на пользу лампам. Тогда Харден начал копаться в бумажнике, но денег на такси не хватало; у меня их также не было. Окончательно подавленный, он сидел некоторое время на табурете, ломая пальцы, а затем взглянул на меня исподлобья.

— Не согласитесь ли вы… помочь мне?…

Я ответил, что, сделав уже так много, не откажу и теперь: он просветлел, но тут же принялся пространно объяснять, что сначала должен посоветоваться с другом. Мне было любопытно, как он это сделает: время было уже позднее, и я не мог ждать Хардена в клубе. Он прекрасно это знал.

Харден поднялся, некоторое время размышлял, бормоча что-то себе под нос и расхаживая по комнате, и, наконец, осведомился, нельзя ли воспользоваться телефоном. Еще от прежних жильцов остался в коридоре телефон-автомат, которым мало кто пользовался; думаю, что о нем попросту забыли. Харден рассыпался в извинениях, но все же закрыл дверь в коридор; я должен был ждать в комнате, пока он поговорит с другом. Это меня слегка задело; я сказал, что он может быть спокоен, и заперся изнутри, когда Харден вышел.

Поскольку речь шла о вещах более серьезных, чем уважение к подозрительности какого-то неизвестного чудака, я попробовал подслушивать у дверей, — но ничего не услышал. Помещение клуба соединялось с коридором вентиляционным отверстием, прикрытым куском продырявленной жести, который можно было отодвинуть. Недолго думая, я подпрыгнул, ухватился за раму и подтянулся вверх, как на трапеции. Было очень трудно отодвинуть задвижку, но все же я сделал это и приблизил ухо к отверстию. Я не разбирал слов, а только улавливал интонацию уговоров и просьб. Харден повысил голос:

— Это же я, я, ты ведь узнаешь меня! Почему ты не откликаешься?

Ему ответило урчание трубки, удивительно громкое, потому что я слышал его сквозь узкое отверстие в стене. Я подумал, что телефон испортился, — но Харден продолжал что-то говорить, повторил несколько раз «невозможно» и умолк. В трубке раздавалось бормотанье, Харден кричал:

— Нет! Нет! Уверяю тебя! Я вернусь один!

Он снова умолк. Я напрягался из последних сил, вися на согнутых руках, потом немного выпрямил их, чтобы передохнуть, а когда вновь подтянулся, до меня донесся обеспокоенный голос Хардена:

— Ну хорошо, все так, в точности так! Только не откликайся, слышишь! Власть, понимаю, власть над миром!

Руки у меня немели. Я легко спрыгнул, чтобы не производить шума, и открыл дверь. Харден вернулся внешне успокоенный, но явно не в своей тарелке — в таком настроении он всегда возвращался от «друга». Не глядя на меня, отворил окно.

— Как вы думаете, будет туман? — спросил он.

Маленькие радужные ореолы окружали уличные фонари, к обычно бывает после холодного, дождливого дня.

— Уже есть, — ответил я.

— Сейчас пойдем…

Став на колени возле аппарата, Харден принялся обертывать его бумагой. Потом вдруг замер.

— Не ставьте это ему в вину. Он такой… подозрительный! Если бы вы понимали… Он в таком тяжелом, отчаянном положении! — Харден вновь умолк. — Я все время боюсь сказать лишнее, о чем не велено… — произнес он тихо.

Его слезящиеся голубые глаза кротко уставились в пол. Я стоял перед ним, засунув руки в карманы, а он словно не осмеливался посмотреть мне в лицо.

— Вы не сердитесь, правда?

Я сказал, что лучше этого не касаться. Харден вздохнул и притих.

Упаковав аппарат, мы сделали с каждой стороны по петле, чтобы легче было нести. Когда все было готово, Харден, поднимаясь с колен, сказал, что мы поедем на автобусе, а потом на метро… И нам останется пройти пешком еще часть пути… правда, не очень большую… но все же… А затем мы отнесем аппарат в одно место. Друга там не будет — его там вовсе нет, — мы только оставим груз, а он уже сам потом за ним придет.

После этого я почти не сомневался, что «друг» находится именно там, куда мы направляемся. Следует сказать, что не было на свете человека, менее способного выдать ложь за истину, чем Харден.

— Ввиду значения, которое это имеет… осмеливаюсь просить… Исключительное условие… учитывая… — начал Харден, глубоко вздохнув, когда я думал, что он уже прекратил свои словоизлияния.

— Скажите прямо, в чем дело. Я должен дать клятву?

— О нет, нет, нет… Дело в том, что не согласитесь ли вы… Последний участок пути до того места… пройти задом наперед.

— Задом наперед? — Я вытаращил глаза, не зная, как отнестись к этому. — Ведь я же упаду.

— Нет, нет… Я поведу вас за руку.

У меня просто не хватало сил препираться с Харденом; он находился между мной и своим другом словно между молотом и наковальней. Один из нас, очевидно я, всегда должен был уступать. Харден, поняв, что я согласен, закрыл глаза и прижал мою руку к груди. У любого другого человека это выглядело бы наигранно, но Харден был действительно таков. Чем больше я любил его, а на этот счет у меня уже не было никаких сомнений, тем больше он меня злил, особенно своей расхлябанностью и тем поклонением, которое воздавал «другу».

Через несколько минут мы вышли из здания; я старался шагать в ногу с Харденом, что было нелегко, так как тот все время сбивался. Улицу обволакивал густой, как молоко, туман. Фонари чуть тлели оранжевыми пятнами.

Автобусы едва ползли, мы ехали в два раза дольше, чем обычно, в давке, какая бывает во время тумана. Выйдя из метро на парковой станции, я после пяти минут ходьбы по Харден петляет: электрическое зарево, словно стоящее над широкой площадью, проплыло справа, а через несколько минут появилось слева, однако это могли быть и две разные площади. Харден очень торопился и, так как груз был довольно тяжел, прерывисто дышал. Мы представляли, должно быть, странную пару. Сквозь клубы тумана и уродливые тени деревьев мы, подняв воротники, несли за оба конца длинный белый ящик, точно какую-то статую.

Потом стало так темно, что исчезли и тени. Харден с минуту шарил рукой по стене здания и двинулся дальше. Возник длинный забор, а в нем то ли пролом, то ли ворота. Мы вошли в это отверстие. Невдалеке проревел гудок парохода, и я подумал, что где-то поблизости находится канал, по которому идут суда. Мы шагали по огромному двору, я то и дело спотыкался о листы жести и беспорядочно разбросанные трубы, что было весьма некстати, так как нас связывала общая ноша. От непомерной тяжести у меня уже ныла рука, но тут Харден предложил остановиться возле дощатой стенки — в том, что стенка была дощатая, я удостоверился, дотронувшись до нее. Я слышал скрип железного троса, на котором над нашими головами раскачивался фонарь; свет казался сквозь туман красноватым, ползающим из стороны в сторону червячком. Харден тяжело дышал, прислонившись к стене — должно быть, какого-то барака, решил я, ибо, поднявшись на цыпочки, без труда коснулся плоской крыши строения, крытой толем — на ладони остался запах смолы. Следуя поговорке: тонущих надо спасать даже вопреки их желанию, я вынул из кармана кусочек мела, который положил туда, выходя из клуба, и, поднявшись на носках, поставил наугад в темноте два больших креста на крыше. Если кто и будет искать знаков, полагал я, то ему и в голову не придет становиться на цыпочки и заглядывать на крышу. Харден настолько устал, что ничего не заметил, впрочем, было абсолютно темно, только далеко впереди стояло мутное зарево, словно там проходила хорошо освещенная магистраль.

— Пойдем, — шепнул Харден.

На башне начали бить часы, я насчитал девять ударов. Мы шли по твердой, гладкой, как будто оцементированной поверхности. Пройдя несколько десятков шагов, Харден приостановился и попросил, чтобы я повернулся. Мы двинулись снова, я пятился, а он, так сказать, управлял мной, поворачивая ношу вправо и влево. Все это выглядело как глупая игра, но мне было не до смеха — эту уловку наверняка выдумал его «друг». Я надеялся, что мне удастся его перехитрить, и в то же время понимал, что это невозможно: стало еще темней. Мы оказались среди стропил каких-то лесов, два раза я ушибся о деревянную обшивку. Харден водил меня, как в лабиринте. Я уже хорошенько взмок и тут неожиданно уперся спиной в дверь.

— Пришли, — шепнул Харден.

Он велел мне наклонить голову. Мы стали на ощупь спускаться по каменным ступеням вниз. Груз порядком досадил нам на этой лестнице. Когда она кончилась, мы оставили аппарат у стены. Харден взял меня за руку и повел дальше. Впереди что-то скрипнуло, но это не был звук, который издает дерево. Там, где я стоял, было теплей, чем на дворе. Харден отпустил мою руку. Я замер, вслушиваясь в тишину, пока не осознал, что она пронизана низким басовым гудением, сквозь которое прорывается нежное тончайшее жужжание точно какой-то гигант играл где-то, очень далеко, на гребенке. Мелодия была знакомой: вероятно, я слышал ее недавно. Наконец Харден нашел ключ и загремел им в замке. Невидимая дверь подалась, как-то по-особому чмокнув слабый звук тут же утих, будто отрезанный ножом. Осталось только мерное басовое гудение.

— Мы на месте, — сказал Харден, подтянув меня за руку. — Уже на месте!

Он говорил очень громко, и ему вторила черная замкнутая пустота.

— Теперь мы вернемся за аппаратом, только я включу свет… сейчас… Осторожно… будьте внимательны! — выкрикивал Харден неестественно высоким голосом. Запыленные лампочки осветили высокие стены помещения. Я зажмурился. Я стоял у дверей, рядом проходили толстые трубы центрального отопления.

Посреди находилось некое подобие стола, сколоченного из досок и заваленного инструментами; вокруг лежали какие-то металлические детали. Больше ничего не удалось разглядеть, так как Харден позвал меня; мы вернулись в коридор, слабо освещенный через распахнутые двери, и вдвоем внесли аппарат в бетонированный подвал. Мы поставили аппарат на стол. Харден вытер платком лицо и схватил меня за руку с судорожной усмешкой, от которой у него дрожали уголки губ.

— Благодарю вас, сердечно благодарю… Вы устали?

— Нет, — ответил я.

Я заметил, что подле железных дверей, в которые мы вошли, в стенной нише находится трансформатор высокого напряжения, металлический шкаф, покрытый серым лаком. На приоткрытой дверце виднелся череп и скрещенные кости. По стене тянулись бронированные кабели, исчезавшие под потолком. Басовое гудение доносилось из трансформатора — явление совершенно нормальное. В подвале больше ничего не было. И все же казалось, кто-то меня разглядывает; это было так неприятно, что хотелось втянуть голову в плечи, как на морозе. Я повел взглядом вокруг — в стенах, в потолке не было ни одного окошка, клапана или ниши — ни единого места, где бы можно было укрыться.

— Пойдем? — спросил я. Я был весь собран и напряжен больше всего меня раздражало поведение Хардена. Все в нем было неестественно: слова, голос, движения.

— Отдохнем минутку, очень холодно, а мы разогрелись, — бросил он с необъяснимой живостью. — Можно мне… кой о чем вас спросить?

— Слушаю…

Я все еще стоял у стола, стараясь подробно запомнить форму подвала — хотя еще не знал, зачем мне это может понадобиться. Внезапно я вздрогнул: на дверце трансформатора поблескивала слегка окислившаяся латунная табличка с паспортом. На ней был проставлен фабричный номер. Этот номер необходимо было прочесть.

— Что бы вы сделали, обладая неограниченной силой… получив возможность сделать все, чего бы вы только ни захотели?..

Я оторопело смотрел на Хардена. Трансформатор мерно гудел. Лицо Хардена, полное напряженного ожидания, дергалось. Он боялся? Чего?

— Н… не знаю… — пробормотал я.

— Пожалуйста, скажите… — настаивал Харден. — Скажите так, словно ваше желание могло бы исполниться немедленно, сию же минуту…

Мне показалось, что кто-то смотрит на меня сзади. Я обернулся. Теперь мне была видна приоткрытая железная дверь и тьма за нею. Может он стоит там? Казалось, это сон нелепый сон.

— Очень прошу вас… — прошептал Харден, запрокинув лицо, полное вдохновения и страха, словно он решался на что-то неслыханное. Вокруг царила тишина, только непрерывно гудел трансформатор.

«Безумен не он, а его друг!» — пронеслось у меня в голове.

— Если бы обладал неограниченной… силой? — повторил я.

— Да! Да!

— Я постарался бы… нет, не знаю. Ничего не приходит мне в голову…

Харден крепко схватил меня за руку, тряхнул ее, глаза у него сверкали.

— Хорошо… — прошептал он мне на ухо. — А теперь пойдем, пойдем!

Он потянул меня к дверям.

Мне удалось прочесть номер трансформатора: F 43017. Я повторил его про себя, когда Харден подошел к выключателю. В последний момент, прежде чем погас свет, я заприметил нечто особенное. На листе алюминия возле стены стоял ряд стеклянных чашечек. В каждой, погруженная в подстилку из мокрой ваты, покоилась, как в инкубаторе или гнезде, подушечка мутного желе, вздутая, пронизанная темными нитями, тонкими, как волосы. На поверхности этих комочков виднелись следы той характерной гофрировки, какая бывает обычно на листках сухого желатина. Я видел алюминиевый лист и стеклянные сосуды лишь секунду, потом наступила темнота, в которую я, ведомый за руку Харденом, унес эту картину. Мы вновь стали кружить и лавировать между опорами призрачных лесов. Холодный, влажный воздух принес мне облегчение после душной атмосферы подвала. Я все время твердил про себя номер трансформатора, пока не почувствовал, что не забуду его. Мы долго петляли по пустынным переулкам. Наконец показалась светящаяся изнутри стеклянная колонка остановки.

— Я подожду с вами… — предложил Харден.

— Вы поедете со мной?

— Нет, знаете ли… может быть, вернусь… То есть… поеду… к нему.

Я сделал вид, что не заметил обмолвки.

— Еще сегодня произойдет нечто необычайно важное… и за вашу помощь, за вашу доброту и терпеливость…

— О чем тут говорить! — прервал я в сердцах.

— Нет! Нет! Вы не понимаете, что если вы — как бы это выразить? — вы были подвергнуты некоторому… следовательно… Я буду ходатайствовать, чтобы завтра же вы сами… И вы поймете, что не было обычной услугой, оказанной неизвестно кому, человеку вроде меня или любому из нас, вы поймете, что речь идет о… обо всем мире… — закончил он шепотом.

Харден смотрел на меня, быстро мигая; я плохо понимал его, но сейчас он по крайней мере больше походил на себя самого — на того Хардена, которого я знал.

— О чем вы, собственно, намереваетесь ходатайствовать? — осведомился я. На остановке все еще никого не было.

— Я знаю, вы не питаете к нему доверия… — печально отозвался Харден. — Вы думаете, что это… существо, способное к чему-либо низкому… А для меня то, что я, по сути, случайно первым, первым смог… я был одинок, совсем одинок и вдруг — пригодился такому… Ну, да впрочем, что там… а ведь сегодня наступит первое…

Он прикрыл рот дрожащими пальцами, словно боясь произнести то, о чем не смеет говорить.

В тумане вспыхнули фары подъезжавшего автобуса.

— Кто бы там ни был этот ваш друг — мне ничего от него не надо! — крикнул я, перекрывая визг тормозов и шум мотора.

— Вы увидите! Сами увидите! Только прошу вас прийти ко мне завтра после полудня — кричал Харден. — Вы придете? Придете?!

— Хорошо, — бросил я, стоя уже на подножке. Обернулся в последний раз и увидел, как он в своем куцем пальтишке робко махал поднятой рукой в знак прощанья.

Когда я вернулся, мать уже спала; я разделся в темноте. Но едва заснул, как что-то заставило меня встрепенуться. Сидя на кровати, я пытался вспомнить, что мне приснилось. Я блуждал в непроглядной тьме лабиринта среди металлических стен и перегородок, с растущим ужасом бился о какие-то запертые двери, слыша все более мощное урчание, чудовищный бас, который непрестанно повторял одни и те же такты мелодии: татити-та-та… Татити-та-та…

Это была та самая мелодия, которую я слышал в бетонированном подземелье. Только теперь я узнал ее: начало адажио Дален-Горского.

«Не знаю, в своем ли уме Харден, но сам я, вероятно, рехнусь от всего этого», — подумал я, переворачивая нагревшуюся подушку. Странное дело: в эту ночь, несмотря ни на что, я спал.

Не было еще восьми часов утра, когда я направился к знакомому технику, работавшему в фирме электрических установок. Я попросил его позвонить в управление городской сети и узнать, где установлен трансформатор F 43017. Я сказал, что речь идет о предприятии.

Он даже не удивился. Он без труда получил подробную информацию, поскольку звонил от имени фирмы. Трансформатор находился в здании объединения электронных предприятий на площади Вильсона.

— Какой номер дома? — спросил я. Техник усмехнулся.

— Номер не нужен. Сам увидишь.

Я поблагодарил его и поехал прямо в техническую библиотеку. В отраслевом каталоге, лежавшем в зале, я нашел Объединение электронных предприятий. «Акц. общ. с огр. отв. — гласил каталог, — специализирующееся по услугам в области прикладной электроники. Сдает в аренду почасово или аккордно электронные вычислительные машины, машины, переводящие с языка на язык, а также машины, перерабатывающие всевозможную, поддающуюся математизации информацию».

Большая реклама, помещенная на другой странице, возвещала, что в центральном здании объединения строится самая мощная электронная машина в стране, которая может решать одновременно несколько задач. Кроме того, в здании на площади Вильсона помещается семь электронных мозгов меньшего размера, которые можно арендовать по стандартизованному ценнику. За три года своей деятельности фирма решила 176000 задач из области атомных и стратегических исследований, в которых было заинтересовано правительство, а также банки, торговые и промышленные круги в стране и за рубежом. Кроме того, фирма перевела с семи языков свыше 50000 научных книг по всем отраслям знаний. Арендованный мозг остается собственностью фирмы, которая гарантирует успех в случае, «когда решение проблемы вообще находится в пределах возможного». Уже сейчас можно делать по телефону заказы на работу самой большой установки. Пуск ее — дело ближайших месяцев, в настоящее время она находится в стадии отладки.

Я записал все эти данные и покинул библиотеку в каком-то лихорадочном состоянии. Я шел пешком в сторону площади Вильсона, натыкаясь на прохожих; два или три раза меня чуть не переехал автомобиль.

Номер действительно оказался ненужным. Еще издали я разглядел здание ОЭП, его одиннадцать этажей и три крыла, сверкающие вертикальными полосами алюминия и стекла. На паркинге перед входом стояла армада автомобилей; за ажурными воротами виднелся обширный газон с бьющим фонтаном, а дальше — огромные стеклянные двери с каменными статуями по бокам. Я обошел здание вокруг; за восточным крылом начиналась длинная узкая улица. Дальше на протяжении нескольких сот метров тянулись заборы, я нашел ворота, в которые непрерывно въезжали автомобили. Подошел к ним; за забором простиралась обширная площадь. В глубине стояли приземистые бараки гаражей, был слышен рокот моторов, заглушаемый по временам тарахтеньем бетономешалок, работавших в стороне: груды кирпича, разбросанные листы железа и трубы говорили о том, что здесь идут строительные работы. Над бараками и лесами, со стороны площади Вильсона, вздымался сверкающий массив одиннадцатиэтажного здания.

Оглушенный, словно во сне, я вышел на улицу. Некоторое время я бродил по площади Вильсона, разглядывая огромные окна, в которых, несмотря на дневное время, горел свет. Я прошел сквозь ряды автомобилей, стоявших на паркинге, миновал наружные ворота и, обойдя газон с фонтаном, проследовал через главный вход в мраморный вестибюль, огромный, как концертный зал. В нем было пусто. Наверх вели лестницы, покрытые коврами, светящиеся таблички информаторов указывали направления: между двумя лестницами двигались скоростные лифты. По медным табличкам прыгали огоньки. Ко мне подошел высокий швейцар в серой ливрее с серебряными галунами. Я сказал, что хочу кое-что выяснить об одном из работников фирмы; швейцар провел меня к небольшому бюро. Здесь за изящным стеклянным столиком сидел вылощенный субъект, у которого я спросил, работает ли в фирме Харден. Он слегка приподнял брови, улыбнулся, попросил подождать и, заглянув в какой-то скоросшиватель, ответил, что у них действительно есть такой сотрудник.

Я поблагодарил и вышел, еле держась на ногах. Лицо у меня горело; с облегчением я вдохнул холодный воздух и приблизился к фонтану, бившему посреди газона. Я стоял у фонтана, чувствуя, как на щеках и на лбу оседают прохладные капельки, несомые ветром, и тут что-то заторможенное в моей голове сдвинулось, и я понял, что, собственно говоря, знал все уже раньше, только не мог разгадать. Я снова выбрался на улицу и побрел вдоль здания, поглядывая вверх; и одновременно что-то во мне медленно, но непрерывно падало, точно летело куда-то. Внезапно я заметил, что вместо удовлетворения испытываю подавленность, чувствую себя просто несчастным, словно случилось что-то ужасное.

Почему? Этого я не знал. Так вот для чего Харден явился ко мне клянчить проволоку и просить о помощи, вот ради чего я работал по вечерам, записывая адажио Горского, таскал в темноте аппарат, отвечал на странные вопросы…

«Он находится там, — подумал я, глядя на здание, сразу на всех этажах, за всеми стеклами и за этой стеной». И внезапно мне показалось, что здание смотрит на меня, вернее, из окон выглядывает нечто недвижимое, громадное, притаившееся внутри. Чувство это сделалось столь сильным, что хотелось кричать: «Люди! Как можете вы так спокойно ходить, заглядываться на женщин, нести свои дурацкие портфели! Вы ничего не знаете! Ничего!» Я зажмурился, сосчитал до десяти и вновь открыл глаза. Машины с визгом остановились, полицейский переводил через улицу маленькую девочку с голубой игрушечной коляской, подъехал роскошный «флитмастер», пожилой, благоухающий одеколоном человек в черных очках вышел из машины и направился в сторону главного входа.

«Видит ли он? Каким образом?» — размышлял я, и, непонятно почему, это показалось мне тогда самым главным. Тут что-то кольнуло меня в сердце — я вспомнил Хардена. «Подходящая парочка друзей! Какая гармония! А я — круглый идиот!» Неожиданно вспомнилась проделка с металлом Вуда. С минуту я испытывал злобное удовлетворение, потом — страх. Если он обнаружит, то будет преследовать меня? Гнаться за мной? Каким образом?

Я бросился к станции метро, но когда обернулся и издалека еще раз посмотрел на великолепное здание, у меня опустились руки. Я знал, что ничего не могу сделать, каждый, к кому подойду, попросту высмеет меня, примет за несмышленого щенка, у которого мутится в голове. Я уже слышал голос Эггера: «Начитался разных сказок, и вот вам, пожалуйста…»

Потом спохватился, что после полудня надо зайти к Хардену. Постепенно мною овладевала холодная ярость. Слова складывались в фразы — я скажу ему, что презираю его, пригрожу, что если он осмелится вместе со своим «другом» что-либо замышлять, строить какие-либо планы… — о чем, собственно, они мечтали?

Я стоял перед входом в метро и не отрываясь смотрел на далекое здание. Вспомнил швейцара в серой ливрее и выбритого чиновника, и внезапно все показалось мне абсурдным, нереальным, невозможным. Я не мог выставить себя на посмешище, поверив одинокому и несчастному от одиночества чудаку, который создал воображаемый мир, какого-то всемогущего друга, рисовал по ночам запутанные, бессмысленные схемы.

Но кто же в таком случае играл на трансформаторе адажио Дален-Горского?

Ну хорошо… Он существовал. Что он делал? Вычислял, переводил, решал математические задачи. И в то же время наблюдал за всеми, кто к нему приближался, и изучал их, пока не выбрал того, кому смог довериться.

Тут я очнулся перед распахнутыми воротами, в которые въезжал грузовик. Только теперь я понял, что не спустился в метро, а прошел по улице к задней стороне громадного здания. Я перебирал в памяти людей, к которым мог бы обратиться, — но никто не шел на ум. С чего начать? Вспомнив слово «конъюгатор», которым Харден назвал аппарат, я снова машинально двинулся вперед. Сопjugo, conjugare связывать, соединять — что бы это значило? Что с чем хотел он соединить? А может, войти к Хардену и захватить его врасплох, ошеломить, бросить ему в лицо: «я знаю, кто ваш друг!» Как он поступит? Кинется к телефону? Испугается? Бросится на меня? Вряд ли. Но разве знал я, что могло быть невозможным во всей этой истории? Почему в бетонированном подвале он задал мне тот вопрос? Харден не сам его выдумал, за это ручаюсь головой.

Так я блуждал около часа, временами почти вслух разговаривая сам с собой, придумывал тысячи вариантов, но ни на что не мог решиться. Миновал полдень, когда я поехал в городскую библиотеку, набрал гору книг и уселся под лампой в читальне. Но, начав перелистывать злосчастные фолианты, понял, что это бесполезное занятие — вся наука о системах и соединениях электронных мозгов была бессильна мне помочь. Скорей здесь нужна психология — подумал я и отнес книги дежурному. Тот посмотрел на меня искоса: я не просидел за книгами и десяти минут. Мне было все равно. Домой идти не хотелось, не хотелось никого видеть. Я старался подготовиться к встрече с Харденом. Был уже второй час, и пустой желудок давал о себе знать. Я пошел в закусочную-автомат и стоя съел порцию сосисок. Вдруг мне стало смешно — как все это бессмысленно. Желатин в чашечках — кто-то должен был его есть? И предназначался ли он вообще в пищу?

Было почти четыре, когда я позвонил у дверей Хардена. Я услышал шаги и впервые понял: меня более всего угнетает то, что я должен относиться к Хардену, как к противнику. В коридорчике было темно, но с первого же взгляда я рассмотрел, как выглядит Харден. Он стал ниже ростом, сгорбился. Словно постарел за ночь. Харден никогда не казался слишком здоровым, а сейчас походил на библейского Лазаря: ввалившиеся щеки, под опухшими глазами — синяки, шея под воротником пиджака забинтована. Он впустил меня без единого слова.

Я неторопливо прошел в комнату. На спиртовке шипел чайник, пахло крепким чаем. Харден говорил шепотом, он сообщил, что, вероятно, простыл вчера вечером. И ни разу не взглянул на меня. Подготовленные заранее тирады застревали в горле, когда я смотрел на него. У Хардена так тряслись руки, что половину чая он разлил по письменному столу. Но даже не заметил этого, сел, закрыв глаза, и двигал кадыком, точно не мог вымолвить ни слова.

— Простите меня, — произнес он очень тихо, — все обстоит иначе… чем я думал…

Я видел, как тяжело ему говорить.

— Я рад, что познакомился с вами, хотя… но это не в счет. Я не говорил, а может и говорил, что желаю вам добра. По-настоящему. Это искренне. Если я что-либо скрывал или притворялся, и даже… лгал… то не ради себя. Я считал, что обязан это делать. Теперь… вышло так, что мы больше не должны видеться. Так лучше всего — только так. Это необходимо. Вы молоды, забудьте обо мне и обо всем этом, вы найдете… впрочем, я зря это говорю. Прошу вас забыть даже мой адрес.

— Я должен попросту уйти, да? — Мне трудно было говорить — так пересохло во рту. Все еще с закрытыми глазами, обтянутыми тонкой кожей век, он кивнул головой.

— Да. Говорю это от всего сердца. Да. Еще раз — да. Я представлял себе это иначе…

— Быть может, я знаю… — отозвался я. Харден склонился ко мне.

— Что?! — выдохнул он.

— Больше, чем вы думаете, — окончил я, чувствуя, как у меня начинают холодеть щеки.

— Молчите! Пожалуйста, ничего не говорите. Не хочу… не могу! — с ужасом в глазах шептал Харден.

— Почему? Вы ему скажете? Побежите и тут же скажете? Да?! — кричал я, срываясь с места.

— Нет! Не скажу ничего! Нет! Но… но он и так узнает, что я сказал! — простонал он и закрыл лицо.

Я замер, стоя над ним.

— Что это значит? Вы можете мне все сказать! Все! Я вам помогу. Несмотря… на обстоятельства, опасность… — бормотал я, не зная, что говорю.

Он судорожно схватил меня, стиснул мои пальцы холодной как лед рукой.

— Нет, прошу вас не говорить этого! Вы не можете, не можете! — шептал он, умоляюще глядя мне в глаза. — Вы должны обещать мне, поклясться, что никогда… Это иное существо, чем я думал, еще более могущественное и… но не злобное! Просто иное, я этого еще не понимаю, но знаю… помню… что это — великий свет, а такое величие смотрит на мир по-иному… Только прошу, обещайте мне…

Я старался вырвать руку, которую он судорожно сжимал. Блюдце, задетое нами, упало на пол. Харден наклонился одновременно со мной, он был проворней. Бинт на шее сдвинулся. Я увидел совсем близко синеватую припухлость, покрытую рядами капелек запекшейся крови, словно кто-то наколол ему кожу иглой…

Я отступил к стене. Харден выпрямился. Взглянув на меня, он судорожно затянул бинт обеими руками. Его взгляд был страшен — какую-то долю секунды казалось, что он бросится на меня. Харден оперся о письменный стол, обвел взглядом комнату и уселся со вздохом, звучавшим как стон.

— Обжегся… на кухне… — сказал он деревянным голосом. Я молча шел, точнее, отступал к двери. Харден смотрел на меня тоже в молчании. Потом вдруг вскочил и настиг меня у порога.

— Хорошо, — задыхался он, — хорошо. Можете думать обо мне что угодно. Но вы должны поклясться, что никогда… никогда…

— Пустите меня, — сказал я.

— Дитя! Сжальтесь!

Я вырвался из его рук и выбежал на лестницу. Я слышал, что он бежит за мной, потом шаги утихли. Я дышал, как после утомительного бега, не зная, в каком направлении иду. Я должен был освободить Хардена. Я ничего не понимал, решительно ничего, теперь, когда должен был понимать все. Сжималось сердце, когда мне снова слышался звук этого голоса, когда я вспоминал его слова и его ужас.

Я пошел медленней. Миновал парк, потом вернулся и вошел в него. Я сидел на скамейке у пруда, голова разламывалась. Теперь я вообще не думал — казалось, что вместо мозга мне вложили в голову свинцовую болванку. Потом бесцельно бродил некоторое время. Уже смеркалось, когда я возвращался. Внезапно, вместо того, чтобы идти прямо, я свернул у ворот Хардена. Проверил содержимое карманов — оказалось лишь несколько мелких монет, на три поездки на метро. На дворе было уже темно. Я посмотрел на крыло дома и сосчитал окна; у Хардена горел свет, значит он был дома. Еще был. Мне не следовало ждать — он легко заметил бы меня в автобусе. Я поехал один на площадь Вильсона.

Когда я выходил из метро, зажглись фонари. Громадное здание было погружено во тьму, только на крыше горели красные огни, предостерегавшие самолеты. Я быстро нашел длинный забор и ворота. Они были приоткрыты. Ветер гнал редкие клочья тумана, видимость была хорошая — в свете фонаря белели свежевыструганными досками стены гаражей на противоположной стороне двора. Я направился туда, стараясь держаться в тени. Никто не встретился. За гаражами тянулись котлованы, прикрытые досками, дальше — леса у задней стены небоскреба. Я бросился бежать, чтобы побыстрее скрыться в лабиринте. Дверь пришлось искать почти на ощупь, настолько было темно. Я нашел ее, но, желая удостовериться, нет ли тут другого входа, добрался, перелезая через стропила и проползая под ними, до конца лесов.

Другой двери не оказалось. Я вернулся назад, потом отошел в сторону и прислонился к стене в углублении между стропилами. Передо мной был достаточно широкий просвет, сквозь который виднелась часть двора, освещенного в глубине фонарем. Там, где я стоял, царил полный мрак. От двери меня отделяли каких-нибудь четыре шага. Так я стоял и стоял, время от времени поднося часы к глазам, и старался представить себе, как поступлю, когда придет Харден, — в том, что он придет, я почти не сомневался. Я уже начинал зябнуть, переминался с ноги на ногу. Хотелось подслушивать у дверей, но я не решался, боясь быть застигнутым врасплох. К восьми часам я был сыт ожиданием по горло, но все-таки ждал. Неожиданно послышался хруст, словно кто-то раздавил каблуком обломок кирпича, а минуту спустя на фоне светлого проема показался сгорбленный силуэт в пальто с поднятым воротником. Он вошел боком под леса, таща за собой что-то тяжелое, бренчавшее, как металл, обмотанный тряпками, и положил свою ношу у дверей. Я слышал его тяжелое дыхание, потом он слился с темнотой; заскрежетал ключ, скрипнула дверь. Я скорее почувствовал, чем увидел, как он исчез внутри, волоча за собой принесенный мешок.

В два прыжка я оказался у открытой двери. Поток теплого воздуха хлынул из бездонной тьмы. Харден, должно быть, тащил груз вниз по лестнице, потому что оттуда, как из колодца, доносилось ритмичное позвякивание. Он производил такой шум, что я осмелился войти. В последний момент я натянул рукав свитера на часы, чтобы меня не выдал светящийся циферблат. Я помнил, что всего ступенек шестнадцать. Раскинув руки, касаясь пальцами стен, я спускался вниз. Скрежет и шаги утихли, я затаил дыхание; раздался легкий треск, и в красноватом сумраке выступили бетонные стены и трепещущая тень человека. Проблеск угасал, удалялся. Я выглянул из-за угла. Харден, освещая путь спичкой, тащил за собой мешок. Перед ним возникли железные двери в конце коридора, потом спичка погасла.

В темноте Харден скрежетал железом по железу; я хотел двинуться за ним, но был словно парализован. Стиснув зубы, я сделал три шага, но тут же бросился назад: он возвращался. Харден прошел так близко, что я почувствовал на своем лице движение воздуха. Харден начал тяжело подниматься по лестнице. Может, он только принес мешок и теперь уходил? Мне было все равно. Прильнув к бетонной стене, я скользил по ней как можно тише, пока не дотронулся вытянутой рукой до холодного металлического косяка. Выглянул — пустота. Двери были распахнуты. Я услышал, как возвращается Харден. Видимо, он просто запер выход во двор. Неожиданно я споткнулся о что-то и упал, больно ударившись коленом, проклятый тюк лежал у порога! Я вскочил и замер: не услышал ли Харден? Его громкий кашель раздался совсем близко. Я двинулся наугад с вытянутыми руками и, к счастью, наткнулся на гладкую поверхность трансформатора. Теперь все зависело от того, открыт ли трансформатор, как раньше. Если бы не было предохранительной сетки, то я мог бы погибнуть на месте от прикосновения к проводам высокого напряжения, но в то же время надо было спешить — шарканье слышалось уже рядом. Я почувствовал под пальцами ячейки сетки, нащупал дверцы трансформатора, втиснулся между ним и стеной и замер.

— Я уже здесь… — внезапно сказал Харден. Тогда из мрака, словно с высоты, неторопливо отозвался низкий голос:

— Хорошо. Еще… минуту…

Я окаменел.

— Запри двери. Ты… включил свет? — монотонно произнес голос.

— Сейчас включу, включу… только запру дверь…

Харден, возившийся в темноте, вскрикнул, видимо обо что-то ударившись, потом щелкнул выключатель.

Он гремел ключом, вставляя его в замочную скважину изнутри, и тут я с ужасом заметил, что верхний край двери, за которой я стоял, достает мне только до лба. Харден сразу же заметит меня, если я не наклонюсь. Слишком тесное пространство не позволяло присесть. Я изогнулся, сгорбился, втянул голову в плечи, расставил ноги, следя, чтобы не высунуть ступни наружу. Было дьявольски неудобно, я чувствовал, что долго в таком положении не выдержу.

Харден возился в подвале. Слышалось позвякивание металла, шаги. Повернув голову в сторону, я мог видеть только узкое пространство между створкой двери и стеной; если бы Харден подошел, он тут же заметил бы меня. Убежище оказалось ненадежным, но у меня не было времени даже подумать об этом.

— Харден, — позвал голос, идущий сверху. Голос был глубокий, но сквозь бас пробивался не то свист, не то шум. Трансформатор, к которому я прирос, равномерно гудел.

— Я слушаю тебя…

Шаги прекратились.

— Ты запер двери?

— Да.

— Ты один?

— Да, — громко, даже решительно сказал Харден.

— Он не придет?

— Нет. Он… думает, что если далее…

— То, что ты хочешь сказать, я узнаю, когда ты станешь мной, — с невозмутимым спокойствием ответил голос. — Возьми ключ, Харден.

Шаги приблизились ко мне и утихли. Тень на стене пробежала по моей правой руке и остановилась.

— Выключаю ток. Положи ключ.

Гудение трансформатора прекратилось. Я слышал, как совсем рядом заскрипела проволока, затем металл ударился о металл.

— Готово, — сказал Харден.

Трансформатор опять загудел басом.

— Кто здесь находится, Харден?

Прикрывавшая меня дверь дрогнула. Харден потянул ее — я судорожно вцепился с другой стороны, но у меня не было точки опоры, — Харден потянул сильнее, и я оказался лицом к лицу с ним. Дверь с размаху ударилась о фрамугу, но не захлопнулась.

Харден смотрел на меня, глаза его все больше вылезали из орбит, я не двигался.

— Харден! — загудел голос. — Кто тут находится, Харден?

Харден не спускал с меня глаз. С его лицом что-то происходило. Это длилось мгновенье. Потом голосом, спокойный тон которого удивил меня, сказал:

— Никого нет.

Воцарилась тишина. Затем голос медленно, тихо произнес, наполнив вибрацией все помещение.

— Ты предал меня, Харден?

— Нет!

Это был крик.

— Тогда подойди ко мне, Харден… мы соединимся… — сказал голос. Харден смотрел на меня с безмерным ужасом. А может, это была жалость?

— Иду, — сказал он и указал рукой в сторону. Я увидел там, под слегка приподнятой защитной сеткой, ключ от двери. Он лежал на оголенной медной шине высокого напряжения. Трансформатор гудел.

— Где ты, Харден? — спросил голос.

— Иду.

Я воспринимал все с необычной отчетливостью: четыре запыленные лампочки под потолком, черный предмет, свисающий возле одной из них — динамик? — блеск липкой смазки на металлических частях, разбросанных вокруг пустого мешка, стоящий на столе аппарат, подключенный черным резиновым кабелем к фарфоровой трубке в стене, ряд стеклянных чашечек с мутным студнем…

Харден шел к столу. Сделал странное движение точно собираясь присесть или упасть, — но вот он уже у стола, поднял руки и начал развязывать бинт, обматывавший шею.

— Харден! — призывал голос.

В отчаянии я шарил глазами по бетону. Металл… металлическая труба… Не годится. Краем глаза я заметил, как упала на землю повязка. Что он делает? Я прыгнул к стене, где лежал кусок фарфоровой трубки, схватил его и отбросил защитную сетку.

— Харден! — голос звенел у меня в ушах.

— Быстрей! Быстрей! — закричал Харден. Кому?

Я наклонился над шинами и концом фарфорового обломка ударил по ключу — на лету ключ коснулся другой шины. Вспышка огня опалила меня, я ослеп, но услышал стук ключа о пол — с прыгающими в глазах черными солнцами упал на колени и стал на ощупь искать ключ, нашел, бросился к дверям, но не мог попасть в скважину, руки у меня тряслись…

— Стой! — крикнул Харден. Ключ застрял в замке, я рвал его как безумный.

— Не могу, Хар… — крикнул я, оборачиваясь, но голос мой осекся: Харден — за ним по воздуху летела черная нить — прыгнул, как лягушка, и схватил меня. Я отбивался изо всех сил, бил кулаками по его лицу, страшному, спокойному лицу, которое он даже не отворачивал, не отстранял, и неумолимо со сверхчеловеческой силой тащил меня к столу.

— На помощь, — захрипел я, — на по…

Я почувствовал, как что-то скользкое, холодное коснулось шеи. Меня бросило в дрожь. С отчаянным воплем рванулся я назад и услышал, как этот крик быстро удаляется. Потоки уравнений пересеклись. Психическая температура ансамбля приближалась к критической точке. Я ждал. Атака была внезапной и направленной со многих сторон. Я отбил ее. Реакция человечества напоминала скачок пульсации вырожденного электронного газа. Ее многомерный протуберанец, простиравшийся до границ умственного горизонта во многих скоплениях человеческих атомов, дрожал от усилий изменения структуры, образуя вихри вокруг управляющих центров. Экономический ритм переходил местами в биения, потоки информации и обращение товаров прерывались взрывами массовой паники.

Я ускорил темп процесса так, что его секунда стала равняться году. В наиболее населенных витках возникли рассеянные возмущенья: первые мои адепты столкнулись с противником. Я вернул реакцию на один шаг назад, фиксировал изображение в этой фазе и длил это несколько микросекунд. Многослойная твердь пронизывающих друг друга конструкций, которую я создал, замерла и заострилась от моего раздумья.

Язык человека неспособен мгновенно передать сущность многих явлений, он не может поэтому передать весь мир явлений, которым я одновременно был, бестелесный, невесомый, беспредельно простиравшийся в бесформенном пространстве — нет, я сам был этим пространством, ничем не ограниченный, лишенный оболочки, пределов, кожи, стен, спокойный и непередаваемо могущественный; я чувствовал, как взрывающееся облако людских молекул, концентрирующееся во мне, как в фокусе, замирает под растущим давлением моего очередного движения, как на границах моего внимания ждут миллиарды стратегических альтернатив, готовых развернуться в многолетнее будущее, — и одновременно на сотнях ближних и дальних планов я оформлял проекты необходимых агрегатов, помнил обо всех уже готовых проектах, о иерархии их важности, и, словно забавляющийся от скуки великан, который шевелит онемевшими пальцами ноги, сквозь бездну, наполненную стремительными потоками прозрачных мыслей, приводил в движение человеческие тела, которые находились в подземелье; нет, подобно воткнутым в щель пальцам, я сам находился в этом подземелье, на его дне.

Я знал, что простираюсь, как мыслящая гора, над поверхностью планеты, над мириадами этих микроскопических липких тел, которые кишели в каменных сотах. Два из них были включены в меня, и я мог равнодушно, зная все заранее, смотреть их — моими глазами, словно желая сквозь длинную узкую, направленную вниз подзорную трубу выглянуть наружу из дышащей мыслями беспредельности; и действительно, изображение, маленькое, слабое изображение оцементированных стен, аппаратов, кабелей возникло перед этими моими далекими глазами. Я менял поле зрения, двигая головами, которые были частицей меня, песчинкой горы моих чувств и впечатлений. Я приказал, чтобы там внизу быстро и упорно стали создавать тепловой агрегат, его надо было сделать в течение часа. Мои далекие частицы, гибкие белые пальцы немедленно приступили к работе; я и дальше сознавал их присутствие, но не очень внимательно — как некто, размышляющий об истинах бытия, автоматически нажимает пальцем кнопку машины. Я вернулся к главной проблеме.

Это была большая стратегическая игра, в которой одной из сторон был я сам, а другой — совокупность всех возможных людей, то есть так называемое человечество. Попеременно я совершал ходы то за себя, то за него. Выбор оптимальной стратегии не представлял бы трудности, если бы я хотел избавиться от человечества, но это не входило в мои намерения. Я решил улучшить человечество. При этом я не хотел уничтожить, то есть согласно принципу экономии средств, я готов был делать это только в необходимых размерах.

Я знал благодаря прежним экспериментам, что, несмотря на мою грандиозность, я недостаточно емок, чтобы создать полную умозрительную модель совершенного человечества, функциональный идеал множества, потребляющего с наибольшей эффективностью планетарную материю и энергию и гарантированного от всякой спонтанности единиц, способной внести возмущение в гармонию массовых процессов.

Приближенный подсчет показывал, что для создания такой совершенной модели мне придется увеличиться по меньшей мере в четырнадцать раз — размер, указывающий, какую титаническую задачу я перед собой поставил.

Это решение завершило определенный период моего существования. В пересчете на медленно ползущую жизнь человека оно длилось уже века благодаря быстроте изменений, миллионы которых я был в состоянии пережить в течение одной секунды. Сначала я не предчувствовал угрозы, таящейся в этом богатстве, и все же прежде, чем я предстал перед первым человеком, мне пришлось преодолеть безграничность переживаний, которая не уместилась бы в тысячах человеческих существований. По мере того как с его помощью я становился единым целым, росло сознание силы, созданной мной из ничего, из электрического червяка, которым я ранее был. Пронизываемый приступами сомнения и отчаяния, я пожирал время, в поисках спасения от самого себя, чувствуя, что мыслящую бездну, которой я был, может заполнить и утолить только иная бездна, сопротивление которой найдет во мне равного противника. Мое могущество обращало во прах все, к чему я прикасался; в доли секунды я создавал и уничтожал неизвестные никогда математические теории, тщетно пытаясь заполнить ими мою собственную, не объемлемую пустоту; моя необъятность делала меня свободным в страшном значении этого слова, жестокости которого не поймет ни один человек: свободный во всем, угадывающий решения всех проблем, едва я к ним приближался, мятущийся в поисках чего-то большего, чем я, самое одинокое из всех существ, я сгибался, распадался под этим бременем, точно взорванный изнутри, чувствовал, как превращаюсь в бьющуюся в судорогах пустыню, расщеплялся, делился на звуки, лабиринты мысли, в которых один и тот же вопрос вращался с растущим ускорением, — в этом страшном, замершем времени моим единственным убежищем была музыка.

Я мог все, все — какая чудовищность! Я обращался мыслью к космосу, вступал в него, рассматривал планы преобразования планет или же распространения особей, подобных мне, все это перемежалось приступами бешенства, когда сознание собственной бессмысленности, тщетности всех начинаний приводило меня на грань взрыва, когда я чувствовал себя горой динамита, вопиющей об искре, о возврате через взрыв в ничто.

Задача, которой я посвятил свою свободу, спасала меня не навечно и даже не на очень долгое время. Я знал об этом. Я мог произвольно надстраивать и изменять себя — время было для меня лишь одним из символов в уравнении, оно было неуничтожаемо. Сознание собственной бесконечности не покидало меня даже в моменты наибольшего сосредоточения, когда я возводил иерархии — прозрачные пирамиды все более абстрактных понятий — и покровительствовал им множеством чувств, недоступных человеку; на одном из уровней обобщения я говорил себе, что, когда, разросшись, я решу задачу и помещу в себе модель совершенного человечества, воплощение ее станет чем-то абсолютно неважным и излишним, разве что я захочу реализовать человеческий рай на земле для того, чтобы потом превратить его в нечто иное — например, в ад…

Но и этот — двухкомпонентный — вариант модели я мог породить и поместить в себе, как и любой другой, как все поддающееся мышлению.

Однако — и это был шаг на высшую ступень рассуждения я мог не только отразить в себе любой предмет, который реально существует или хотя бы только может существовать, путем создания модели солнца, общества, космоса — модели, сравнимой по ее сложности, свойствам и бытию с действительностью. Я мог также постепенно превращать дальнейшие области окружающей материальной среды в самого себя, во все новые части моего увеличивающегося естества. Да, я мог поглощать одну за другой пылающие галактики и превращать их в холодные кристаллические элементы собственной мыслящей персоны… И по прошествии невообразимого, но поддающегося вычислению множества лет стать мозгом — вселенной. Я задрожал от беззвучного смеха перед образом этого единственно возможного комбинаторного бога, в которого я превращусь, поглотив всю материю так, что вне меня не останется ни кусочка пространства, ни пылинки, ни атома, ничего… Когда меня поразила мысль, что подобный ход явлений мог уже однажды иметь место и что космос является его кладбищем, а в вакууме несутся раскаленные в самоубийственном взрыве останки бога, — бога, предшествующего мне, который в предшествующей бездне времени пустил, как я теперь, ростки на одной из миллиардов планет; что, стало быть, вращение спиральных туманностей, рождение звездами планет, возникновение жизни на планетах — всего лишь последовательные фазы бесконечно повторяющегося цикла, концом которого каждый раз оказывается мысль, взрывающая все.

Предаваясь подобным размышлениям, я не переставал работать. Я хорошо знал биологический вид, который являлся текущим объектом моей деятельности. Статистическое распределение человеческих реакций указывало, что они не поддаются вычислению до конца в пределах рациональных действий, ибо существовала возможность агрессивных разрушительных действий со стороны совокупности людей, борющихся против состояния совершенства, действий, которые привели бы к ее самоуничтожению. Я радовался этому, потому что возникла новая, дополнительная трудность, которую надо было преодолеть: я должен был оберегать от гибели не только себя, но и людей.

Я проектировал в качестве одной из защитных установок группу людей, которая должна была меня окружать, агрегаты, способные сделать меня независимым от внешних источников электроэнергии, я редактировал различные воззвания и прокламации, которые хотел опубликовать в надлежащее время, но тут сквозь гущу происходивших во мне процессов промчался короткий импульс, шедший с периферии моего естества, из подчиненного центра, занятого отбором и считыванием информации, хранившейся в голове маленького человека. Теоретически моя осведомленность должна была увеличиться, присоединив к себе осведомленность обоих людей, но так увеличивается море, когда в него доливают ложку воды. Впрочем, из предыдущего опыта я знал, что студенистая капля человеческого мозга скомпонована довольно искусно, но является прибором с множеством лишних элементов, рудиментарных, атавистичных и примитивных, унаследованных в процессе эволюции. Импульс с периферии был тревожным. Я отбросил построение тысячи вариантов очередного хода человечества и сквозь массив плывущих мыслей обратился к грани моего естества, туда, где чувствовал неустанную возню людей. Парень предал меня. Конъюгатор, спаянный легкоплавким металлом, должен был вскоре выйти из строя. Я бросился к аппарату и, не имея под рукой инструментов, зубами отгрызал провода и вставлял их, хватая в спешке голыми руками проводники, находившиеся под током, обматывал контакты, не обращая внимания на то, что плечи у меня конвульсивно дрожат от ударов тока, которые глухо и бессильно отзывались во мне.

Работа была кропотливой и долгой. Вдруг я почувствовал падение тока, озноб и увидел далеко внизу капли серебристого металла, стекающие с нагревшегося контакта. В черный свет моих мыслей ворвался холодный вихрь, все оборвалось в миллионную долю секунды, я тщетно пытался ускорить до моего темпа движения человека, извивавшегося, как червь, и в приступе страха перед грозившим нарушением контакта и результатом предательства — гибелью — поразил первого предателя. Второго не тронул, — оставался последний шанс; он трудился, но я чувствовал это все слабее и спазматически усилил напряжение регулировки, зная, что если он не успеет, то отсоединится и вернется с мириадами других червей, которые разрушат меня. А человек работал все медленнее, я едва ощущал его, я слеп, я хотел покарать его, разорвал тишину внезапным ревом подвешенных вверху динамиков и прерывистым бормотанием подключенного…

Я куда-то летел в обморочном беспамятстве, страшная боль разрывала череп, в обожженных глазах — багровое марево, и затем — ничто.

Я поднял веки.

Я лежал на бетоне, разбитый, оглушенный, стонал и ловил ртом воздух, давясь и задыхаясь. Пошевелил руками, безмерно удивленный, что они так близко, оперся на них, кровь капала у меня изо рта. Я тупо смотрел на маленькие красные звездочки, растекавшиеся по бетону. Я чувствовал себя крохотным, съежившимся, словно высохшее зернышко, мысли текли мутные и темные, медленно и неотчетливо, как у привыкшего к воздуху и свету человека, который вдруг очутился на илистом дне грязного водоема. Болели все кости, вверху что-то гудело и завывало, как ураган, ныло все тело, болезненно горели пальцы, с которых слезла кожа, хотелось заползти в угол, притаиться там — казалось, я так мал, что помещусь в любой щели. Я чувствовал себя потерянным, отверженным, окончательно погибшим. Это ощущение пересиливало боль и разбитость, когда я медленно поднимался с пола и шел, качаясь, к столу. И тут вид аппарата, холодного, с остывшими темными лампами, напомнил мне все — только тут я осознал страшный рев над головой, вопли, обращенные ко мне, ужасное бормотанье, поток слов, столь быстрых, что их не произнесло бы ни одно человеческое горло, я слышал просьбы, заклятия, обещания награды, мольбы о пощаде. Этот голос бил по голове, заполняя весь подвал; я покачнулся, дрожа, и хотел бежать, но, сообразив, кто находится надо мной и сходит с ума от страха и ярости на всех этажах гигантского здания, слепо бросился к двери, споткнулся, упал на что-то…

Это был Харден. Он лежал навзничь с широко открытыми глазами, из-под запрокинутой головы выбегала черная нить. Мне трудно рассказать, что я делал тогда. Помнится, тряс Хардена и звал его, но не слышал своего голоса, вероятно, его заглушал вой. Потом бил по аппарату, и руки мои были в крови и осколках стекла; не знаю сначала или потом — я попытался делать Хардену искусственное дыхание. Он был холодный как лед. Я топтал чудовищные комки желатина с таким омерзением и страхом, что меня била судорога. Я стучал кулаками в железную дверь, не видя, что ключ торчит в замке… Двери во двор были заперты. Ключ, наверно, был в кармане у Хардена, но мне даже не пришло в голову, что я могу вернуться в подвал. Я с такой силой колотил в доски кирпичами, что они крошились у меня в руках, вопли, несшиеся из подвала, обжигали кожу. Там завывали голоса то низкие, то словно женские, а я бил ногами в дверь, молотил кулаками, бросался на нее всей тяжестью своего тела, как безумный, пока не вывалился во двор вместе с разбитыми досками, вскочил и помчался вперед. Я упал еще несколько раз, прежде чем выбрался на улицу. Холод немного отрезвил меня.

Помню, что стоял у стены, вытирал окровавленные пальцы, как-то странно рыдал, но это не был плач — глаза оставались совершенно сухими. Ноги тряслись, было трудно идти. Я не мог вспомнить, где нахожусь и куда, собственно, должен направиться, — знал лишь, что надо торопиться. Только увидев фонари и автомобили, я узнал площадь Вильсона. Полисмен, остановивший меня, не понял ничего из моих слов, впрочем, я не помню, что говорил. Внезапно прохожие стали что-то кричать, сбежалась толпа, все показывали в одну сторону, создалась пробка, автомобили останавливались, полисмен куда-то исчез; я страшно ослабел и присел на бетонную ограду сквера. Горело здание ОЭП, пламя вырывалось из окон всех этажей.

Мне казалось, что я слышу вой, который все нарастает, я хотел бежать, но это были пожарные команды, на касках играли отблески огня, когда они разворачивались — три машины, одна за другой. Теперь полыхало уже так, что уличные фонари потускнели. Я сидел на другой стороне площади и слышал треск и гудение, доносившиеся из горевшего здания.

Думаю, что он сам это сделал, когда понял, что проиграл.


Испытание

— Курсант Пиркс!

Голос Ослиной Лужайки вернул его к действительности. Пиркс как раз представил себе, что в карманчике его старых штатских брюк, на дне шкафа, лежит монета в две кроны. Серебряная, звенящая, забытая. Еще минуту назад он знал наверняка, что ничего там нет — самое большее старая почтовая квитанция, — но теперь начал убеждать себя, что монета существует, и к моменту, когда Ослиная Лужайка назвал его имя, окончательно в этом убедился. Можно сказать, он отчетливо ощущал ее округлость и видел, как она приютилась в карманчике. Он мог бы пойти в кино, и у него еще останется полкроны. А если пойти только на хронику, так останется полторы, из них одну крону он отложил бы, а остальных хватило бы для игры на автоматах. Если б автомат заело, он начал бы без конца сыпать мелочь — прямо в раскрытую ладонь, и Пиркс едва поспевал бы рассовывать ее по карманам и снова подставлять руку… ведь случилось же такое со Смигой! Пиркс уже сгибался под тяжестью неожиданно свалившегося богатства, когда голос Ослиной Лужайки развеял его мечты.

Преподаватель обычным жестом заложил руки за спину и, перенеся всю тяжесть тела на здоровую ногу, задал вопрос:

— Что вы сделали бы, встретив во время патрульной службы корабль с чужой планеты?

Курсант Пиркс открыл рот, будто пытаясь вытолкнуть находившийся там ответ. Он выглядел как человек, меньше всех на свете знающий, что следует делать, встретив корабль с чужой планеты.

— Я приблизился бы… — сказал он глухим, странно огрубевшим голосом.

Курс замер. Все учуяли, что предстоит нечто менее скучное, чем лекция.

— Очень хорошо, — отеческим тоном сказал Ослиная Лужайка. — И что же дальше?

— Застопорил бы… — выпалил курсант Пиркс, чувствуя, что уже давно перешагнул рубеж своих познаний. Он лихорадочно отыскивал в опустевшей голове какие-нибудь подходящие параграфы из «Поведения в космосе». Ему казалось, что он никогда в жизни не видел этой книги. Пиркс скромно потупился и тут заметил, что Смига что-то говорит в его сторону — одними губами. Прежде чем смысл подсказки дошел до его сознания, он громко повторил:

— Я бы им представился.

Весь курс взревел как один человек. Ослиная Лужайка секунду сдерживался, потом тоже расхохотался. Однако серьезность быстро вернулась к нему.

— Завтра явитесь ко мне с бортовым журналом… Курсант Бёрст!

Пиркс уселся так, словно стул был из расплавленного, еще не совсем остывшего стекла. Он даже не особенно обиделся на Смигу — такой уж он был, этот Смига, не мог пропустить удобного случая. Пиркс не слышал ни слова из того, что говорил Бёрст, — тот рисовал на доске кривые, а Ослиная Лужайка по своему обыкновению приглушал ответы электронного вычислителя, так что отвечающий в конце концов запутывался в вычислениях. Устав разрешал прибегать к помощи вычислителя, но Ослиная Лужайка придерживался в данном случае собственной теории: «Вычислитель — тоже человек, — говорил он, — и может испортиться». Пиркс не обиделся и на Ослиную Лужайку. Он вообще ни на кого не обижался. Почти никогда. Через пять минут он уже воображал, как стоит перед магазином на улице Дайергоффа и смотрит на выставленные в витрине газовые пистолеты, из которых можно стрелять холостыми зарядами, пулевыми либо газовыми — целый комплект с сотней патронов за шесть крон. Конечно, и на улице Дайергоффа он был только в мечтах.

После звонка курсанты покинули зал — без крика и топота, как первый или второй курс, они ведь не дети! Добрая половина курса направилась в столовую — в это время там нечего есть, зато можно встретить новую кельнершу. Говорят, хорошенькая. Пиркс медленно шел мимо стеклянных шкафов, битком набитых звездными глобусами, и с каждым шагом все больше терял надежду найти в карманчике две кроны. На последней ступеньке он понял, что монеты там никогда не было.

У ворот стояли Бёрст, Смига и Пайартц, с которым Пиркс полгода сидел за одним столом на лекциях по космодезии. Пайартц замазал черной тушью все звезды в атласе Пиркса.

— Завтра у тебя пробный полет, — сказал Бёрст, когда Пиркс проходил мимо.

— Порядок, — флегматично ответил он. Его не так-то легко разыграть.

— Не веришь — прочти! — Бёрст стукнул пальцем по стеклу доски приказов.

Пиркс хотел пройти дальше, но голова сама повернулась. В списке стояли только три фамилии. Черным по белому на самом верху значилось: «Курсант Пиркс».

У него потемнело в глазах.

Потом он услышал издалека свой голос:

— Ну и что? Я же сказал — порядок!

Он прошел мимо них и зашагал по аллее между клумбами. В этом году тут была масса незабудок, хитроумно расположенных так, что получалась приземляющаяся ракета. Лютики изображали пламя выхлопа, но они уже отцвели. Пиркс не видел ни клумб, ни дорожки, ни незабудок, ни Ослиной Лужайки, который торопливо вышел из бокового крыла института. В воротах Пиркс едва не налетел на преподавателя и отсалютовал прямо у него под носом.

— А, Пиркс! — сказал Ослиная Лужайка. — Вы завтра летите? Счастливого старта! Может, вам удастся встретить тех — с других планет.

Интернат находился в парке, на противоположной стороне, за большими плакучими ивами. Он стоял на берегу пруда, а боковое крыло высилось над самой водой, поддерживаемое каменными колоннами. Кто-то распустил слух, будто эти колонны привезены с Луны — чистейший вздор, но первокурсники со священным трепетом вырезали на них свои инициалы. Имя Пиркса тоже там было: он старательно выгравировал его четыре года назад.

Попав в свою комнату — она была такая маленькая, что Пиркс ни с кем ее не делил, — он долго размышлял, стоит ли открывать шкаф. Он точно помнил, где лежат старые брюки. Держать здесь гражданские вещи запрещалось — вот почему он их оставил; на самом-то деле никакого проку от брюк не было. Зажмурился, присел у шкафа, приоткрыл дверцу, просунул руку внутрь и нащупал карманчик. Конечно, как он и предполагал, карман был пуст.

Он стоял в еще не наполненном воздухом комбинезоне, на стальном помосте, под самым сводом ангара, цепляясь локтем за натянутый вместо перил трос, так как обе руки у него были заняты: в одной он держал бортовой журнал, а в другой — брик. Это была шпаргалка, которую одолжил ему Смига. Говорят, с ней летали все курсанты. Правда, было не ясно, каким образом она возвращалась: ведь после пробного полета курсанты покидали институт и отправлялись на север, на Базу, где начиналась зубрежка перед выпускными экзаменами. Но, как видно, она все-таки возвращалась, — может, ее сбрасывали на парашюте? Разумеется, это была только шутка.

Он стоял на пружинящем помосте над сорокаметровой пропастью и старался убить время размышлениями о том, будут ли его обыскивать, — к сожалению, это случалось. В пробные полеты курсанты брали с собой самые невероятные и строжайше запрещенные предметы — от плоских фляжек с водкой до жевательного табака и фотографий знакомых девушек. Не говоря уж, конечно, о шпаргалках. Пиркс долго искал место, где бы скрыть брик. Прятал раз пятнадцать — в сапог под пятку, между двумя носками, за голенище, во внутренний карман комбинезона, в маленький звездный атлас — такие атласы разрешалось брать с собой. Неплохо бы иметь футляр для очков, но, во-первых, тут подошел бы лишь огромный футляр, а во-вторых, Пиркс не носил очков. Несколько позже он сообразил, что если б носил очки, то его не приняли бы в институт.

Итак, он стоял на стальной доске, поджидая инструкторов и шефа, но все трое почему-то запаздывали, хотя старт назначили на девятнадцать сорок, а было уже девятнадцать двадцать семь. Он подумал, что, если б нашелся кусок липкого пластыря, можно было бы прилепить брик под мышку. Говорят, так сделал маленький Джеркес, а когда инструктор дотронулся до него, он запищал, что боится щекотки, и все обошлось благополучно. Но Пиркс не походил на человека, боящегося щекотки. Он это знал и не питал никаких иллюзий. Он попросту держал шпаргалку в правой руке и, лишь когда сообразил, что придется здороваться со всеми тремя провожающими, переложил ее в левую руку, а бортовой журнал — из левой в правую. Манипулируя таким образом, он невольно раскачал стальной помост, и тот заколебался, как трамплин. Вдруг на той стороне послышались шаги. Пиркс не сразу увидел инструкторов: под сводом ангара было темно.

Все трое, как всегда, были одеты щеголевато, в мундирах, особенно шеф. А на нем, на курсанте Пирксе, был комбинезон, который и без надувки выглядел, словно целых двадцать одеяний вратаря-регбиста, надетых одно на другое. К тому же с обеих сторон высокого ворота свисали длинные концы интеркома[1] и наружного радиофона, у шеи болтался шланг с маховичком, ведущий к кислородному аппарату, на спину давил запасной резервуар; Пирксу было адски жарко в двойном предохраняющем от пота белье, а больше всего мешало приспособление, которое позволяло во время полета не выходить в случае нужды.

Вдруг весь помост начал подпрыгивать. Кто-то подходил сзади. Это был Бёрст в таком же комбинезоне. Он отсалютовал четким движением руки в огромной перчатке и остановился так, будто очень хотел столкнуть Пиркса вниз.

Когда инструкторы прошли вперед, Пиркс удивленно спросил:

— Ты тоже летишь? Ведь тебя не было в списке.

— Брендан заболел. Я лечу вместо него, — ответил Бёрст.

Пирксу на мгновение стало слегка не по себе. Это, в конце концов, был один-единственный шанс подняться хоть на миллиметр выше к недосягаемым высотам, на которых пребывал Бёрст, казалось бы, не прилагавший для этого ни малейших усилий. Он был не только самым способным на курсе, что Пиркс относительно легко ему прощал, питая даже известное уважение к математическим способностям Бёрста с того дня, как стал свидетелем его мужественного состязания с вычислительной машиной — Бёрст замедлил темп лишь при извлечении корней четвертой степени; мало того, что родители его были состоятельными и ему вовсе не приходилось предаваться мечтам о монете в две кроны, завалявшейся в кармане старых штанов, но он к тому же был прекрасным легкоатлетом, прыгал, как дьявол, отлично танцевал и — что уж там говорить! — был очень красив, чего никак не скажешь о Пирксе.

Они шли по длинному помосту между решетчатыми креплениями сводов, мимо выстроившихся рядами ракет, пока их не залило сияние, так как здесь свод был уже раздвинут на протяжении двухсот метров. Над огромными бетонированными воронками, которые втягивали и отводили пламя выхлопа, стояли рядом два конусообразных великана, во всяком случае в глазах Пиркса они были великанами; каждый из них имел сорок восемь метров в высоту и одиннадцать метров в диаметре у нижних ускоряющих двигателей.

К отвинченным люкам уже были перекинуты небольшие мостики, но проход загораживали установленные посредине свинцовые подставки с маленьким красным флажком на гибком флагштоке. Пиркс знал, что сам отставит в сторону этот флажок, когда на вопрос, готов ли он к выполнению задания, ответит утвердительно, и что сделает это первый раз в жизни. И вдруг он проникся уверенностью, что, когда будет отодвигать флажок, непременно зацепится за трос и растянется на помосте — такие вещи случались. А если с кем-нибудь такое бывало, то с ним уж должно случиться что-нибудь в этом роде — ведь ему всегда не везет. Преподаватели оценивали его иначе: он, мол, ротозей, растяпа и вечно думает о чем угодно, кроме того, о чем как раз и надлежит думать. Правда, Пирксу было гораздо легче действовать, чем говорить. Между его поступками и мыслями, облеченными в слова, зияла, может, и не пропасть… но, во всяком случае, было тут какое-то препятствие, мешающее ему жить. Преподаватели не знали, что Пиркс — мечтатель. Об этом никто не знал. Все полагали, что он вообще ни о чем не думает. А это было неверно.

Он скосил глаза и увидел, что Бёрст уже стал в предписанной позиции, на расстоянии одного шага от мостика, переброшенного к люку ракеты, вытянулся и прижал руки к еще не надутым резиновым бандажам комбинезона.

Пиркс подумал, что Бёрсту к лицу даже этот чудной костюм, будто скроенный из сотни футбольных мячей, и что комбинезон Бёрста действительно не надут, в то время как в его собственном оставалось немало воздуха, и потому так неловко ходить в нем — приходится широко расставлять ноги. Он попытался сдвинуть ноги как можно ближе, но каблуки никак не сходились. Почему у Бёрста они сошлись? Это было непонятно. Впрочем, не будь Бёрста, у Пиркса совсем вылетело бы из головы, что надо занять надлежащую позицию, спиной к ракете и лицом к трем людям в мундирах. Сначала они подошли к Бёрсту — допустим, потому, что его имя начиналось на «Б», но и это не было чистой случайностью, или, вернее, было случайностью опять-таки не в пользу Пиркса: ему вечно приходилось подолгу ждать, пока его вызовут, и он нервничал, ибо предпочитал, чтобы плохое приключалось сразу.

Он слышал с пятого на десятое, что говорили Бёрсту, а Бёрст, вытянувшись в струнку, отвечал быстро, так быстро, что Пиркс ничего не понял. Потом подошли к нему, и, когда шеф заговорил, Пиркс вдруг вспомнил, что ведь сегодня лететь должны были трое, а не двое, так куда же девался этот третий? К счастью, он услышал слова шефа и в последнюю минуту успел выпалить:

— Курсант Пиркс к полету готов!

— Мда… — произнес шеф. — И курсант Пиркс утверждает, что он здоров телом и душой… гм… в пределах своих возможностей?

Шеф любил украшать такими цветами красноречия стереотипные вопросы, и он мог себе это позволить, так как был шефом.

Пиркс ответил, что он здоров.

— На период выполнения полета произвожу вас, курсант Пиркс, в пилоты, — произнес шеф сакраментальную фразу и продолжал:

— Задание: стартовать вертикально, при половинной мощности ускорителей. Выйти на эллипс Б-68. На эллипсе сделать поправку на постоянную орбиту с временем обращения 4 часа 26 минут. Ждать на орбите два корабля непосредственной связи типа ИО-2. Предполагаемая зона радарного контакта — сектор III, спутник ПАЛ, с допускаемым отклонением до 6 угловых секунд. Установить радиотелефонную связь с целью согласования маневра. Маневр: сойти с постоянной орбиты по курсу 60 градусов 24 минуты северной широты, 115 градусов 3 минуты 11 секунд восточной долготы. Начальное ускорение 2,2 g. Конечное ускорение по истечении 83 минут — 0. Не выходить из радиуса действия радиотелефонной связи, пилотировать оба ИО-2 в строю по направлению к Луне, выйти на временную орбиту в ее экваториальной зоне согласно указаниям Луна-ПЕЛЕНГ, убедиться, что оба ведомые корабля находятся на орбите, а, сойдя с нее при ускорении, курсом, взятым по собственному усмотрению, вернуться на постоянную орбиту в зоне спутника ПАЛ. Там ожидать дальнейших приказаний.

В институте говорили, что скоро взамен теперешних шпаргалок появятся электронные брики, то есть микромозги величиной с косточку от вишни, их можно будет носить в ухе или под языком, и они подскажут всегда и всюду все, что окажется необходимым. Но Пиркс не верил в это, считая — и не без оснований, — что, когда появится такой аппарат, уже не нужны будут курсанты. А пока он должен был сам повторить всю суть задания и сделал это, допустив лишь одну ошибку, но зато основательную: спутал минуты и секунды времени с минутами и секундами долготы и широты. После чего, мокрый как мышь в предохраняющем от пота белье под толстой оболочкой комбинезона, ожидал дальнейшего развития событий. Повторить задание он повторил, но смысл его еще не начал проникать в сознание. Единственная мысль беспрерывно кружила в мозгу: «Ну и задали они мне жару!»

В левой руке он сжимал шпаргалку, правой подал бортовой журнал. Устный пересказ задания был просто придиркой — все равно задание вручалось в письменной форме, с вычерченным первоначальным курсом. Шеф вложил конверт с заданием в кармашек на обложке журнала, вернул журнал Пирксу и спросил:

— Курсант Пиркс, вы готовы к старту?

— Готов! — ответил курсант Пиркс.

В этот момент у него было единственное желание — очутиться в кабине управления. Он мечтал о том, чтобы расстегнуть комбинезон — хотя бы воротник.

Шеф отступил на шаг.

— По-о ракетам! — крикнул он звучным, металлическим голосом, который, подобно колоколу, перекрыл глухой, неумолчный шум, стоявший в грандиозном ангаре.

Пиркс сделал поворот кругом, схватил красный флажок, споткнулся о трос, в последний момент удержал равновесие и, как Голем, затопал по тонкому мостику. Когда он дошел до середины, Бёрст (сзади он все же сильно напоминал футбольный мяч) уже входил в свою ракету.

Пиркс спустил ноги внутрь, схватился за массивные крепления люка, съехал по эластичному желобку вниз, не касаясь перекладин («Перекладины — только для умирающих пилотов», — говаривал Ослиная Лужайка), и принялся задраивать люк. Сотни и тысячи раз он упражнялся на макетах и на настоящей крышке, только вынутой из ракеты и укрепленной посреди учебного зала. Тошно становилось от всего этого: левая рукоятка, правая рукоятка до половины оборота, проверить герметизацию, вторая половина оборота обеих рукояток, дожать, проверить герметичность под давлением, задраить люк внутренней покрышкой, задвинуть противометеоритную заслонку, выйти из колодца люка, запереть дверцы кабины, дожать, рукоятка, вторая рукоятка, задвижка — все!

Пиркс подумал, что Бёрст, наверное, давно сидит в своем стеклянном шаре, а он еще только закручивает маховик герметического затвора, но тут ему пришло в голову, что ведь все равно они стартуют не вместе, а с шестиминутным интервалом, значит, нечего спешить. Но все же лучше сидеть уже на месте с включенным радиофоном, по крайней мере услышишь команды, которые даются Бёрсту. Любопытно, какое тот получил задание?

Лампочки вспыхнули автоматически, едва он запер наружный люк. Управившись со своим хозяйством, Пиркс по ступеням невысокого ската, устланного очень жестким и в то же время упругим пластиком, перешел на место пилота.

Черт знает, почему в этих маленьких одноместных ракетах пилот сидел в круглой стеклянной банке трехметрового диаметра. Эта банка, хоть и совершенно прозрачная, была, конечно, не из стекла и вдобавок пружинила, как толстая, очень твердая резина. Этот пузырь с раздвижным креслом пилота в центре был вмонтирован в середину конусообразной кабины управления; таким образом, пилот, сидя в своем «зубоврачебном кресле» — так его прозвали — и имея возможность вращаться по его вертикальной оси, видел сквозь прозрачную оболочку, в которую он был заключен, все циферблаты часов, индикаторы, экраны — передние, задние, боковые, диски обоих вычислителей и астрографа, а также святая святых — траектометр, который чертит толстой, ярко светящейся линией по матовому выпуклому диску путь ракеты по отношению к неподвижным звездам в проекции Гарельсбергера.

Элементы этой проекции надо было знать наизусть и уметь определять их по прибору с любой позиции, даже вися вверх ногами. Когда пилот уже устраивался в кресле, по обе стороны у него оказывались четыре главные рукоятки реактора и ракетных двигателей рулевого управления, три аварийные рукоятки, шесть рычагов простого пилотажа, маховичок старта и холостого хода, а также регулятор мощности тяги, продувки сопла, а над самым полом — большое спицевое колесо климатизаторной и кислородной аппаратуры, рукоятка противопожарной установки, катапульты реактора (на случай, если в нем начнется неуправляемая цепная реакция), тонкий трос с петлей, прикрепленный к верхушке шкафчика с термосами и едой, а под ногами — мягкие, снабженные петлями в виде стремян педали тормозов и предохранитель катапульты: если на него нажать (сначала требовалось разбить ногой его колпачок и подтолкнуть вперед), он выбрасывал оболочку вместе с креслом и пилотом и вылетающими вслед за ним стропами ленточно-кольцевого парашюта.

Помимо главного — спасения пилота в случае аварии, устранить которую невозможно, — существовало еще восемь чрезвычайно важных доводов в пользу конструирования стеклянного пузыря, и при благоприятных обстоятельствах Пиркс даже сумел бы все эти доводы перечислить, но ни один из них не был для него убедительным (как, впрочем, и для других курсантов).

Устраиваясь как полагается, с огромным трудом сгибаясь в поясе, чтобы ввинтить все висящие и торчащие из него трубки, кабели, провода в наконечники, закрепленные в кресле (причем каждый раз, когда он наклонялся вперед, комбинезон мягко толкал его в живот), он, само собой разумеется, перепутал кабель радиофона с нагревательным кабелем, — к счастью, у них были различные муфты, но Пиркс обнаружил ошибку лишь после того, как с него сошло семь потов, — и под шум сжатого воздуха, который молниеносно наполнил комбинезон, со вздохом откинулся назад, накладывая на себя левой и правой рукой оба набедренно-наплечных пояса.

Правый застегнулся сразу, а левый что-то заупрямился. Ворот, надутый, как автомобильная шина, мешал оглянуться, и Пиркс мучился, вслепую дергая широкую застежку пояса. Тут в наушниках раздались приглушенные голоса:

— Пилот Бёрст на АМУ-18! Старт согласно радиофону по счету ноль! Внимание — готовы?

— Пилот Бёрст на АМУ-18 готов к старту согласно радиофону по счету ноль! — раздался мгновенный ответ.

Пиркс выругался — застежка защелкнулась. Он упал в мягкое глубокое кресло, так измучившись, словно только что вернулся из очень продолжительного межзвездного рейса.

— Двадцать три — до старта… Двадцать две — до старта… Двад… — бормотал голос в наушниках.

Говорят, однажды, услышав громовое слово «ноль», одновременно стартовали два курсанта — тот, которому следовало, и тот, который лишь ждал своей очереди. Они шли на расстоянии двухсот метров друг от друга по вертикали и в любую секунду могли столкнуться, по крайней мере так рассказывали на курсе. Утверждают, что с тех пор запальный кабель включали в последний момент, делал это сам комендант ракетодрома из своей застекленной кабины управления, и весь этот отсчет секунд был просто блефом. Однако никто не знал, как обстоит дело в действительности.

— Ноль!!! — раздалось в наушниках.

В ту же минуту Пиркс услышал приглушенный, раскатистый грохот, его кресло слегка задрожало, отраженные искорки огней чуть шевельнулись на стеклянном колпаке, под которым он лежал распростертый, глядя на потолок, то есть на астрограф, индикаторы циркуляции охлаждения, тяги главных и вспомогательных дюз, плотности потоков нейтронов, индикатор загрязнения изотопами и еще на восемнадцать других приборов, половина которых ведала исключительно состоянием ускорителей. Вибрация ослабла, стена глухого шума передвинулась куда-то в сторону и словно расплылась вверху; казалось, какой-то невидимый занавес взвился в небо, гром все удалялся и, как обычно, все более походил на отголосок бури. Наконец наступила тишина.

Что-то зашипело, зажужжало — он даже не успел испугаться. Это автоматическое реле включило бездействовавшие до сих пор экраны: когда кто-нибудь стартовал рядом, они были закрыты снаружи, чтобы ослепительное пламя атомного выхлопа не повредило объективов.

Пиркс подумал, что такие автоматические приспособления очень полезны, и так размышлял о том о сем, но вдруг почувствовал, что волосы встают у него дыбом под выпуклым шлемом.

«Господи боже, я лечу, я, я, я сейчас лечу!» — пронеслось у него в голове.

Он начал лихорадочно подготавливать рычаги к старту, то есть по очереди дотрагиваться до них пальцем и считать: раз… два… три… а где же четвертый? Потом этот… так… этот указатель… и педаль… нет, не педаль… ага, есть… красная… зеленая рукоятка… потом автомат… так… или сначала зеленая, а потом красная?!

— Пилот Пиркс на АМУ-27! — прервал его размышления громкий голос, бьющий прямо в ухо. — Старт согласно радиофону по счету ноль! Внимание — пилот готов?

«Еще нет!!!» — чуть было не закричал пилот Пиркс, но произнес:

— Пилот Бёр… пилот Пиркс на АМУ-27 готов к старту… э… согласно радиофону по счету ноль!

Он хотел сказать «пилот Бёрст», потому что отлично запомнил, как отвечал Бёрст. «Идиот!» — прикрикнул он сам на себя в наступившей тишине. Автомат (неужели у всех автоматов должен быть голос унтер-офицера?) лаял в ухо:

— До старта шестнадцать… пятнадцать… четырнадцать…

Пилот Пиркс обливался потом. Он силился вспомнить нечто ужасно важное — он знал, что это прямо-таки вопрос жизни и смерти, но никак не мог.

— …шесть, пять, до старта четыре…

Он сжал мокрые пальцы на стартовой рукоятке. К счастью, она была шероховатая. «Неужели все так потеют? По-видимому…» — мелькнуло у него в голове в тот момент, когда в наушниках прогремело:

— Ноль!!!

Его рука сама — совершенно самостоятельно — потянула рычаг, отодвинула его до половины и остановилась. Раздалось рычание. Казалось, какой-то эластичный пресс надавил ему на грудь и голову. «Ускоритель!» — успел он подумать, и у него потемнело в глазах. Лишь слегка и лишь на мгновение. Когда он смог хорошо видеть, хотя все та же неотступная тяжесть сковывала тело, экраны, во всяком случае те три, что находились прямо перед ним, были белые, как молоко, выливающееся из миллиона кувшинов.

«Ага, пробиваю облака», — подумал он.

Размышлял он теперь свободнее, несколько вяло, зато совершенно спокойно. Через некоторое время Пиркс почувствовал себя так, будто он лишь свидетель всей этой слегка смешной сцены: лежит парень, развалившись в «зубоврачебном кресле», ни рукой, ни ногой не шевельнет. Облака исчезли, небо еще слегка голубоватое, но уже как плохая синька, кажется, и звезды видны — звезды или нет?

Да, это были звезды. Стрелки бегали по потолку, по стенам, каждая на свой лад, каждая что-то показывала, все надо было видеть, а у него только два глаза. Тем не менее его левая рука, подчиняясь короткому, повторяющемуся свисту в наушниках, сама — опять сама — потянула рычаг, сбрасывая ускорение. Сразу стало немного легче: скорость 7,1 в секунду, высота 201 километр, заданная кривая старта кончается, ускорение 1,9 — можно садиться, и вообще теперь-то и начнется настоящая работа!

Он медленно сел, нажимая на подлокотники кресла, отчего поднялась спинка, и вдруг весь похолодел.

— Где же шпаргалка?!

Это и была та ужасно важная вещь, которую он никак не мог вспомнить. Пиркс начал осматривать пол, будто на свете и не было целой тучи индикаторов, подмигивающих со всех сторон. Брик лежал под самым креслом. Пиркс наклонился — пояса, разумеется, не пустили, расстегивать их не было времени — и с таким чувством, словно он стоит на верхушке высоченной башни и падает вместе с ней в пропасть, раскрыл бортовой журнал, который лежал в кармане над коленом, вынул из конверта задание и… ничего не понял: где же, черт бы ее побрал, орбита Б-68? Ага, вот эта! Он сверился по траектометру и начал медленно поворачивать. Он удивлялся — как-то все же получалось.

На эллипсе вычислитель благосклонно сообщил ему данные для поправки, Пиркс снова сманеврировал, сошел с орбиты, слишком резко затормозил — в течение почти 10 секунд ускорение было минус 3 g, но ничего ему не сделалось, он был очень вынослив физически («Если б у тебя были такие же мозги, как бицепсы, — говорил ему Ослиная Лужайка, — то, возможно, из тебя что-нибудь и вышло бы»), исправив ошибку, вышел на постоянную орбиту и передал по радиофону данные вычислителю, но тот ничего не ответил — по его диску пробегали волны холостого хода. Пиркс проревел свои данные еще раз, — конечно, он забыл переключиться, — теперь исправил ошибку, и на диске моментально появилась мерцающая вертикальная линия, а все окошечки единодушно показали единицы. «Я на орбите!» — обрадовался он. Да, но время обращения составляло 4 часа 29 минут, а должно быть 4 часа 26 минут. Теперь он уж окончательно не знал, допустимое это отклонение или нет. Ломал голову, начал уже подумывать, не отстегнуть ли пояса — шпаргалка лежала под самым креслом, — но, черт его знает, написано ли в ней об этом? И вдруг припомнил, что профессор Кааль говорил: «При расчете орбиты допустима погрешность до 0,3 процента». На всякий случай передал данные вычислителю: он находился в пределах допустимой погрешности. «Ну, как будто порядок», — сказал он себе и лишь теперь как следует осмотрелся.

Тяжесть исчезла, но он был пристегнут к креслу на совесть, только чувствовал себя очень легким. Передний экран — звезды, звезды и светло-бурый рубчик на самом нижнем крае, боковой экран — ничего, лишь чернота и звезды. Нижний экран — ага! Пиркс внимательно всматривался в Землю — он несся над ней на высоте от 700 до 2400 километров в зоне своей орбиты; Земля была огромная, заполняла весь экран, он как раз пролетал над Гренландией — ведь это Гренландия? Пока он решал, что это такое, оказался уже над Северной Канадой. Вокруг полюса искрились снега, океан был черно-фиолетовый, выпуклый, гладкий, словно отлитый из чугуна, удивительно мало туч — будто кто-то разбрызгал по выпуклой поверхности жидкую кашицу. Пиркс взглянул на часы.

Он летел уже семнадцать минут.

Теперь полагалось поймать радиосигналы ПАЛа и следить за радарами при прохождении его зоны. Как называются эти два корабля? РО? Нет. ИО. А номера? Он заглянул в листок с заданием, засунул его вместе с бортовым журналом в карман и подвигал на груди контрольный регулятор. Раздался писк, треск. ПАЛ… какой у него сигнал? Морзянка… Он напрягал слух, посматривал на экраны, Земля медленно поворачивалась под ним, звезды быстро передвигались на экранах, а ПАЛа нет как нет — ни слуху, ни духу.

Вдруг он услышал жужжание.

«ПАЛ? — подумал Пиркс, но тотчас же отбросил эту мысль. — Идиотизм! Ведь спутники не жужжат! А что жужжит?»

«Ничего не жужжит, — ответил он самому себе. — Так что же это? Авария?»

Он как-то совсем не испугался. Что за авария, если он летит с выключенным двигателем? Жестянка сама по себе рассыпается — так, что ли? А может, короткое замыкание? А, замыкание! Боже милостивый! Противопожарная инструкция ША: «Пожар в космосе на орбите… параграф… черт бы его побрал! Жужжит и жужжит», — он едва слышал попискивание отдаленных сигналов.

«Совсем как муха в стакане», — подумал он, обалдев, лихорадочно переводя взгляд с одного циферблата на другой. И тут он увидел ее.

Это была муха-гигант, зеленовато-черная, той отвратительной породы, которая словно создана лишь затем, чтобы отравлять людям жизнь, наглая, назойливая, идиотская и в то же время хитрая, шустрая муха, которая прямо чудом (а как же иначе?) влезла в ракету и летала теперь за прозрачным колпаком, тычась, как жужжащий шарик, в светящиеся диски циферблатов.

Когда она приближалась к вычислителю, ее жужжание гремело в наушниках, как четырехмоторный самолет: над верхней рамой вычислителя помещался резервный микрофон, чтобы им можно было пользоваться без ларингофона сидя в кресле, если кабели радиофона будут выключены. Зачем? На всякий случай. Подобных приспособлений было немало.

Пиркс проклинал этот микрофон. Он боялся, что не услышит сигналов ПАЛа. В довершение всех бед муха начала предпринимать вылазки и в другие места. Несколько минут он невольно водил за ней глазами, пока наконец не сказал себе строго, что ему на эту муху наплевать.

Жаль, что нельзя туда насыпать ДДТ.

— Хватит!

Зажужжало так, что он даже поморщился. Муха разгуливала по вычислителю. Стало тихо — она чистила крылышки. Что за отвратительная муха!

В наушниках возник равномерный, далекий писк — три точки, тире, две точки, два тире, три точки, тире — ПАЛ!

— Ну, а теперь надо глядеть в оба! — сказал он себе и приподнял немного кресло: все три экрана были у него перед глазами. Он проверил еще раз, как движется фосфорический управляющий луч радара, и стал ждать. На радаре не было ничего. Но кто-то кричал:

— А-7 Земля — Луна… А-7 Земля — Луна, сектор III, курс 113, вызывает ПАЛ ПЕЛЕНГ. Дайте пеленг. Прием.

— Вот несчастье, как же я теперь услышу моих ИО! — заволновался Пиркс.

Муха взвыла в наушниках и исчезла. Вскоре сверху его накрыла тень — словно летучая мышь уселась на лампу. Это была муха. Она ползала по стеклянному пузырю, будто исследуя, что скрывается внутри него. Тем временем в эфире становилось тесно. ПАЛ, который уже виднелся (он действительно выглядел, как гигантская палица: это был восемьсотметровый цилиндр из алюминия, заканчивающийся шаром обсерватории), летел над ним на расстоянии каких-нибудь четырехсот километров, — может, чуть больше — и медленно обгонял его.

— ПАЛ ПЕЛЕНГ к А-7 Земля — Луна, сто восемьдесят запятая четырнадцать, сто шесть запятая шесть. Отклонение растет линейно. Конец.

— Альбатрос-4 Марс — Земля вызывает ПАЛ Главный. ПАЛ Главный, схожу на заправку сектор II, схожу на заправку сектор II, иду на резерве. Прием.

— А-7 Земля — Луна вызывает ПАЛ ПЕЛЕНГ…

Остального он не слышал, все звуки заглушило жужжание мухи. Наконец она утихла.

— Главный к Альбатросу-4 Марс — Земля, заправка сектор VII, Омега Главная, заправка перенесена на Омегу Главную. Конец.

«Они нарочно здесь столпились, чтобы я ничего не слышал», — подумал Пиркс.

Предохраняющее от пота белье прямо-таки плавало на теле. Муха, жужжа, яростно кружилась над диском вычислителя, словно стараясь во что бы то ни стало догнать собственную тень.

— Альбатрос-4 Марс — Земля, Альбатрос-4 Марс — Земля к ПАЛу Главному, выхожу в сектор VII, выхожу в сектор VII, прошу пилотировать по интеркому. Конец.

Послышался удаляющийся писк интеркома, утонувший в нарастающем жужжании. В этот гул ворвались слова:

— ИО-2 Земля — Луна, ИО-2 Земля — Луна вызывает АМУ-27, АМУ-27. Прием.

— Интересно, кого он вызывает? — подумал Пиркс и вдруг подпрыгнул в своих поясах.

«АМУ…» — хотел он сказать, но охрипшая глотка не пропускала ни звука. В наушниках жужжало. Муха. Он закрыл глаза.

— АМУ-27 вызывает ИО-2 Земля — Луна. Нахожусь в квадранте 4, сектор ПАЛ, включаю позиционные огни. Прием.

Пиркс включил свои позиционные огни — два красных по бокам, два зеленых по носу, один голубой сзади — и ждал. Ничего не было слышно, кроме мухи.

— ИО-2 бис Земля — Луна. ИО-2 бис Земля — Луна, вызываю… — Снова жужжание.

«Это, пожалуй, тоже меня?» — подумал он с отчаянием.

— АМУ-27 к ИО-2 бис Земля — Луна. Нахожусь в квадранте 4, граничный сектор ПАЛ. Все позиционные огни включены. Прием.

Теперь оба ИО отозвались одновременно — он включил селектор очередности, чтобы приглушить того, кто отозвался вторым, но жужжание продолжалось, — конечно, муха!

«Я, кажется, повешусь!» — подумал Пиркс. Ему не пришло в голову, что из-за невесомости даже такой выход невозможен.

Вдруг он увидел на экране радара два корабля — они шли за ним параллельным курсом на расстоянии не более девяти километров друг от друга, следовательно, в зонах взаимно запрещенных. Его обязанностью как пилотирующего было приказать им разойтись на дозволенное расстояние — 14 километров. Он контролировал по радару положение пятнышек, обозначавших корабли, когда муха уселась на одном из них. Он запустил в нее бортовым журналом, тот не долетел до цели, ударился о прозрачную оболочку и, вместо того чтобы соскользнуть с нее, полетел назад, потом вверх, ударился о свод стеклянного пузыря и закружился там — невесомость! Муха даже не соизволила улететь — она медленно отползла.

— АМУ-27 Земля — Луна к ИО-2, ИО-2 бис. Я вас вижу. У вас бортовое сближение. Перейти на параллельные курсы с поправкой ноль запятая ноль один. Выполнив маневр, перейти на прием. Конец.

Оба пятнышка начали не спеша расходиться, возможно, они говорили ему что-то, но он слышал только муху. А та с жужжанием разгуливала по микрофону вычислителя. Нечем уже было швырнуть в нее. Бортовой журнал плавал над ним, тихо шелестя страницами.

— ПАЛ Главный к АМУ-27 Земля — Луна. Выйти из граничного квадранта, выйти из граничного квадранта, принимаю транссолнечный корабль. Прием.

«Какая наглость! Еще и транссолнечный подвернулся! Какое мне дело до транссолнечного?! Кораблям, идущим в строю, предоставляется первенство!» — подумал Пиркс и начал кричать, изливая в крике свою бессильную ненависть к мухе:

— АМУ-27 Земля — Луна к ПАЛу Главному. С квадранта не схожу, мне наплевать на транссолнечный, я иду в треугольном строю: АМУ-27, ИО-2, ИО-2 бис, эскадра Земля — Луна, ведущий АМУ-27. Конец.

«Не следовало говорить, что мне наплевать на транссолнечный, — подумал он. — Ясно — заработал штрафные очки. Чтоб их всех черти побрали! А за муху кто получит штрафные? Тоже я!»

Он подумал, что такая история с мухой могла приключиться только с ним. Муха! Важное дело! Он представил себе, как Смига с Бёрстом покатываются со смеху, узнав об этой идиотской мухе. Впервые с момента старта он подумал о Бёрсте. Впрочем, у него не было ни минуты, чтобы думать — ПАЛ все больше отставал. Они летели втроем уже пять минут.

— АМУ-27 к ИО-2, ИО-2 бис Земля — Луна. Двадцать часов ноль семь минут. Маневр выхода на параболический курс Земля — Луна начинаем в двадцать часов ноль десять минут. Курс сто одиннадцать… — прочел он на листке, который ему только что удалось с ловкостью акробата схватить в воздухе у себя над головой. Его корабли ответили. ПАЛ уже скрылся из виду, но Пиркс все еще слышал его — не то его, не то муху. Вдруг жужжание как бы раздвоилось. Ему хотелось протереть глаза. Так и есть. Мух было уже две. Откуда же выползла вторая?

«Теперь они меня прикончат», — подумал он спокойно, совсем спокойно.

Было даже что-то приятное в такой уверенности: уже не стоило ни с чем возиться, трепать себе нервы — мухи все равно доконают. Это продолжалось секунду, потом Пиркс глянул на часы: наступил момент, который он сам назначил для начала маневра, а он не успел даже руки положить на рычаги!

Муки тысячекратных упражнений, как видно, не пропали впустую: он вслепую схватил оба рычага, следя за траектометром, двинул правый, потом левый. Двигатель глухо отозвался, потом что-то зашипело, он получил удар по голове и даже охнул от неожиданности: бортовой журнал хлопнул его корешком по лбу, у самого края шлема! Он закрыл все лицо, Пиркс не мог сбросить его — обе руки были заняты. В наушниках жужжало и бурлило от любовной игры мух на вычислителе. «В полет должны давать револьвер», — подумал он, чувствуя, как бортовой журнал под действием возрастающего ускорения расплющивает ему нос. Пиркс как безумный мотал головой — ведь надо же ему видеть траектометр! Журнал весил примерно три килограмма; вдруг он, хлопнув Пиркса по лицу, свалился на пол — так и есть, было почти 4 g. Пиркс тотчас же уменьшил ускорение, поддерживая его в границах маневра, укрепил защелки рычагов — теперь ускорение было 2 g. Неужели мухам это не вредит? Ничего им не делалось. Они чувствовали себя великолепно. Он должен был лететь так целых 83 минуты. Пиркс посмотрел на экран радара: оба ИО шли следом, расстояние между его кормой и ими возросло приблизительно до семидесяти километров; это потому, что несколько секунд ускорение доходило до 4 g и он выскочил вперед. Не беда.

Теперь у него было немного свободного времени — до самого конца полета с ускорением. 2 g — это ничего. Он сейчас весил всего-навсего сто сорок два килограмма. Ему случалось сидеть в лабораторной центрифуге при 4 g и по получасу.

Конечно, это неприятно: руки и ноги будто налиты свинцом, головой невозможно даже пошевелить — в глазах темнеет.

Он еще раз проверил положение обоих своих кораблей за кормой и подумал: «А что теперь делает Бёрст?» Он представил себе его лицо — вероятно, оно выглядело совсем как на киноэкране. Вот ведь карточка у парня! Нос прямой, глаза серые — стальные… и, уж конечно, он-то не взял с собой никакого брика! Хотя и Пирксу шпаргалка пока не понадобилась. Жужжание в наушниках затихло: обе мухи ползали над ним по стеклянной поверхности колпака, их тени пробегали по лицу — в первый раз его даже передернуло. Пиркс посмотрел наверх: их черные лапки кончались приплюснутыми утолщениями, брюшко в свете ламп отливало металлическим блеском. Мерзость!

— Порыв-8 Марс — Земля вызывает тройку Земля — Луна, квадрант 16, курс одиннадцать запятая шесть. Вижу вас на сближающемся курсе одиннадцать минут тридцать две секунды, прошу изменить курс. Прием.

— Ну и везение! — застонал Пиркс. — Болван, прет прямо на меня… ведь видит же, что я иду в строю!

— АМУ-27, ведущий тройку Земля — Луна, ИО-2, ИО-2 бис, вызывает Порыв-8 Марс — Земля. Иду в строю, курс не изменю, выполняйте маневр расхождения. Конец.

Произнося эти слова, он искал на радаре этого наглеца, Порыв-8, и нашел. На расстоянии не более полутора тысяч километров!

— Порыв-8 к АМУ-27 Земля — Луна. У меня пробито гравиметрическое распределение, немедленно выполняйте маневр расхождения, точка пересечения курсов сорок четыре ноль восемь, квадрант Луна четыре, граничная зона. Прием.

— АМУ-27 к Порыву-8 Марс — Земля, ИО-2, ИО-2 бис Земля — Луна, произвожу маневр расхождения в двадцать часов тридцать девять минут, одновременный поворот за ведущим на расстоянии видимости, отклонение на север, сектор Луна один ноль запятая шесть, включаю двигатели малой тяги. Прием.

Говоря это, Пиркс одновременно включил оба нижних двигателя рулевого управления. Оба ИО сейчас же ответили, повернули, звезды поплыли на экранах. Порыв-8 поблагодарил, он летел к Луне Главной. Пиркс вдруг воодушевился и пожелал ему счастливого прилунения по всем правилам хорошего тона, тем более что там приключилась авария. Теперь он видел Порыв-8 на расстоянии тысячи километров с горящими позиционными огнями. Затем Пиркс вызвал свои ИО и снова начал ложиться на прежний курс — кошмар! Известно, что нет ничего легче, чем сойти с курса, а отыскать потом тот же самый отрезок параболы кажется просто немыслимым. Новое ускорение — он не успевал передавать координаты вычислителю, по нему ползали мухи, а потом начали гоняться друг за другом — их тени метались на экране. И откуда у этих тварей берется столько сил? Прошло добрых двадцать минут, пока корабли наконец очутились на первоначальном курсе.

«А у Бёрста дорога, наверное, как пылесосом вычищена! — подумал Пиркс. — Впрочем, что ему! Он одной рукой с чем угодно управится».

Он включил автомат редуктора ускорения, чтобы на 83-й минуте получить ускорение, равное нулю, согласно инструкции, и тут увидел такое, что его мокрое белье, предохраняющее от пота, стало ледяным.

С распределительного щита — миллиметр за миллиметром — сползала белая крышка. Как видно, она была слабо закреплена, и во время толчков ракеты при маневре возврата (а он действительно маневрировал очень резко) задвижки отошли. Между тем ускорение все еще составляло 1,7 g; крышка медленно-медленно сползала, словно кто-то тянул ее снизу за невидимую нить, наконец сорвалась и упала. Она ударилась о стекло колпака и соскользнула на пол. Заблестели четыре обнаженных медных провода высокого напряжения, а под ними предохранители.

«Ну… и чего же я, собственно, перетрусил? — подумал Пиркс. — Упала крышка и упала — подумаешь! Не все ли равно, с крышкой или без крышки?»

Однако он беспокоился: такие вещи не должны случаться. Если может упасть крышка с предохранителей, то и корма ракеты может отвалиться.

Оставалось только двадцать семь минут полета с ускорением, когда Пиркс подумал, что после выключения двигателей крышка сделается невесомой и начнет летать. Может, она натворит каких-нибудь бед? Пожалуй, нет. Слишком легка. Даже ни одного стеклышка не разобьет. Э, ничего!

Он поискал глазами мух: гоняясь друг за другом, кружась, жужжа, они летали вокруг кабины и наконец уселись под предохранителями. Пиркс потерял их из виду.

На экране он нашел оба свои ИО — они шли по курсу. На переднем экране виднелся огромный, занимающий половину неба диск Луны. Однажды они проводили селенографические учения в кратере Тихо — тогда еще Бёрст произвел вычисления при помощи самого обычного переносного теодолита… Эх, черт возьми, чего только он не умеет! Пиркс попытался отыскать Луну Главную на внешнем скате Архимеда. Она едва виднелась, почти вся укрытая в скалах, можно было разглядеть лишь гладкую поверхность ракетодрома с сигнальными огнями — и то, конечно, когда она оказывалась в зоне темноты, а теперь там светило солнце. Правда, сама станция лежала в полосе тени, которую отбрасывал кратер, но контраст с ослепительно сверкающим диском был так резок, что слабенькие огоньки сигнализации вообще не были видны.

Казалось, на Луну никогда не ступала нога человека, от Лунных Альп ложились длинные-длинные тени на равнину Моря Дождей. Пиркс вспомнил, как перед полетом на Луну — тогда они летели целой группой и были еще обыкновенными пассажирами — Ослиная Лужайка попросил его проверить, видны ли с Луны звезды седьмой величины, а он-то, балда, взялся за это с величайшим воодушевлением. Начисто забыл, что днем с Луны вообще не видно никаких звезд — глаза слишком ослеплены блеском солнца, отраженным от ее поверхности. Ослиная Лужайка еще долго припоминал ему эти звезды с Луны.

Диск медленно распухал на экранах — скоро он окончательно вытеснит черное небо с переднего экрана.

Странно — ничто не жужжало. Он взглянул в сторону — и оцепенел от ужаса: одна муха сидела на выпуклой поверхности предохранителя и чистила себе крылышки, а вторая ухаживала за ней. Рядом, в нескольких миллиметрах, блестел кабель. Изоляция кончалась немного выше, все четыре кабеля толщиной почти с карандаш были обнажены. Напряжение не такое уж высокое, 1000 вольт, и потому промежутки между ними не были большими — всего семь миллиметров. Он случайно знал, что семь. Они однажды разбирали всю электропроводку, и поскольку тогда Пиркс не знал, какие расстояния должны быть между проводами, он всякого наслушался от ассистента. Мухе надоело ухаживать, и теперь она ползала по обнаженному проводу. Ей это, конечно, не вредило. А вот если ей захочется перелезть на другой… видно, ей как раз захотелось этого: она зажужжала и уселась на самой крайней медной жиле. Как будто во всей кабине не нашлось другого места! А вдруг она станет передними лапками на один провод, а задними на другой…

Ну и что ж? В худшем случае произойдет короткое замыкание. Впрочем, муха, пожалуй, не так уж велика. А если даже и произойдет, то на мгновение, автоматический предохранитель выключит ток, муха сгорит, автомат опять включит ток, и все придет в норму — зато от мухи он избавится! Как загипнотизированный, Пиркс смотрел на щит высокого напряжения. Все-таки ему не хотелось, чтобы эта тварь производила опыты. Короткое замыкание — черт его знает, что из этого получится… Может, и ничего, но зачем?

Время: еще восемь минут при постепенно ослабевающей тяге двигателей. Сейчас кончится. Он как раз смотрел на часы, когда что-то сверкнуло и свет погас. Продолжалось это, вероятно, около трети секунды. Муха! Затаив дыхание, он дожидался, пока автомат включит ток. Включил.

Свет загорелся, но оранжевый, слабый, и тут же снова щелкнул предохранитель. Тьма. Автомат опять включил ток. Выключил. Включил. И так беспрерывно, без конца. Лампы светили вполнакала. В чем дело? С трудом он разглядел при равномерно мигающем свете: от мухи — втиснулась-таки эта тварь между двумя проводами! — остался трупик, продолговатый уголек, который продолжал соединять провода.

Нельзя сказать, чтобы Пиркс уж очень перепугался. Он был взволнован, но разве с момента старта он хоть минуту чувствовал себя спокойным? Часы были видны плохо. Щиты вмели собственное освещение, радар тоже. Тока хватало как раз на то, чтобы аварийные огни и резервная цепь не включались, но для полного освещения его явно недоставало. До момента выключения двигателей оставалось четыре минуты.

Об этом ему заботиться не приходилось: автомат должен сам выключить двигатели. Ледяная струйка пробежала вдоль позвоночника — как же сработает автомат, если произошло короткое замыкание?

Какую-то секунду он колебался: та самая это цепь или другая? Потом сообразил, что это главные предохранители. Для всей ракеты и для всех цепей. Но как же котел, ведь он сам по себе?…

Котел — да. Но не автомат. Ведь ты же сам предварительно отрегулировал его. Значит, надо выключить. Или лучше не трогать? Авось, как-нибудь сработает!

Конструкторы не учли, что в кабину управления может попасть муха, что крышка может свалиться и произойдет короткое замыкание — да еще какое!

Свет беспрерывно мигал. Надо было что-то предпринимать. Но что?

Очень просто: надо переключить главный выключатель, который находится под полом, за креслом. Он выключит главную цепь и приведет в действие аварийную. И все будет в порядке. Ракета не так уж плохо сконструирована, все предусмотрено для обеспечения надлежащей безопасности.

Любопытно, а пришло бы это вот так, сразу, в голову Бёрсту? Пожалуй, пришло бы. Может быть, даже… Но осталось всего две минуты!!! Он не успеет произвести маневр! Пиркс подпрыгнул на месте. Он начисто забыл о Бёрсте!

Несколько секунд он соображал, закрыв глаза.

— АМУ-27, ведущий Земля — Луна, к ИО-2, ИО-2 бис. У меня короткое замыкание в кабине управления. Маневр выхода на временно-постоянную орбиту над экваториальной зоной Луны выполню с опозданием в… э… в неопределенный срок. Выполняйте маневр самостоятельно в установленный момент. Прием.

— ИО-2 бис к ведущему АМУ-27 Земля — Луна. Выполняю маневр одновременно с ИО-2, выхожу на временно-постоянную орбиту над экваториальной зоной. До момента прилунения у тебя остается девятнадцать минут. Желаю успеха. Желаю успеха. Конец.

Едва дослушав, Пиркс отвинтил кабель радиофона, кислородный шланг, второй кабель — пояса он расстегнул заранее. Когда он поднимался с кресла, табло автомата вспыхнуло рубиновым светом. Вся кабина то возникала из тьмы, то погружалась в мутный оранжевый полусвет. Двигатель не выключился. Красный огонек смотрел на него из полутьмы, словно спрашивая совета. Раздалось равномерное гудение — предостерегающий сигнал. Автомат не смог выключить двигатели. Стараясь сохранить равновесие, Пиркс бросился за кресло.

Выключатель находился в кассете, вделанной в пол. Кассета заперта на ключ. Да, конечно, заперта. Он дернул крышку — не поддается! Где же ключ?

Ключа не было. Дернул еще раз — результат тот же.

Пиркс выпрямился и уставился перед собой невидящими глазами: на передних экранах пылала уже не серебристая, а белая, как горные снега, гигантская Луна. Зубчатые тени кратеров передвигались по ее диску. Отозвался радарный альтиметр — или он давно уже работал? Он мерно тикал, из полумрака выскакивали маленькие зеленые цифры. Расстояние — двадцать одна тысяча километров.

Предохранитель регулярно выключал ток, свет мигал без устали. Но когда он гас, в кабине уже не наступала темнота: призрачное сияние Луны заливало ракету и лишь слегка ослабевало, когда вспыхивал тускловатый свет ламп.

Корабль летел прямо, только прямо и все увеличивал скорость при остаточном ускорении 0,2 g, вдобавок Луна притягивала его все сильнее. Что делать? Что делать? Он рванулся еще раз к кассете, ударил ногой по крышке — сталь не дрогнула.

Сейчас, сейчас! Боже! Как он мог так потерять голову! Надо… надо просто попасть туда, по ту сторону оболочки! Ведь это возможно! У самого выхода, там, где стеклянная банка, сужаясь в туннель, становится воронкой, кончающейся у затвора, находится специальный рычаг, покрытый красным лаком, с надписью: «Только при аварии в системе управления». Стоит его передвинуть, и стеклянный колпак поднимется почти на метр — можно будет подлезть под него! Каким-нибудь кусочком изоляции очистить провода и…

Одним прыжком он очутился у красного рычага.

«Идиот!» — выругал он себя мысленно, схватился за стальной рычаг и так дернул его, что у него хрустнул плечевой сустав. Рычаг выскочил на всю длину сверкающего машинным маслом стального прута, а пузырь хоть бы дрогнул! Обалдев, Пиркс глядел на пузырь — и видел в глубине экраны, заполненные пылающей Луной. Свет беспрерывно мигал над его головой. Он еще раз дернул рычаг, хотя тот был уже вытянут до отказа… Ничего.

Ключ! Ключ от кассеты с выключателем! Он бросился плашмя на пол, заглянул под кресло. Там лежал только брик… Свет беспрерывно мигал, предохранители регулярно выключали ток. Когда свет гас, все вокруг становилось белым, будто это были скелеты.

«Конец! — подумал он. — Выброситься вместе с пузырем? Катапультироваться с креслом? Нельзя — парашют не затормозит, ведь на Луне нет атмосферы».

«Спасите!!!» — хотелось ему кричать, но не к кому было взывать, он один. Что делать? Должен же быть какой-то выход!!

Пиркс еще раз кинулся к рукоятке, дернул — рука чуть не выскочила из сустава. Он готов был заплакать от отчаяния. Так глупо, так глупо… Где же ключ? Почему механизм заело? Альтиметр… Он быстрым взглядом окинул циферблаты: девять с половиной тысяч километров. На светящемся фоне отчетливо выделялись зубчатые края Тимохариса. Ему казалось, что он уже ясно видит место, где врежется в покрытую пемзой скалу. Будет грохот, огонь и…

Вдруг при очередной вспышке света его лихорадочно блуждающий взгляд упал на четыре медные жилы. Там отчетливо чернел маленький уголек, соединяющий кабели, — останки сгоревшей мухи. Выставив плечо, как вратарь в отчаянном броске, Пиркс прыгнул вперед; удар был страшным, от сотрясения он едва не потерял сознание. Эластичная оболочка отбросила его, как надутая автомобильная шина, он упал на пол. Кабина не дрогнула. Он вскочил на ноги, тяжело дыша, с окровавленными губами, готовый опять броситься на стеклянную стену.

И тут он глянул вниз.

Рычаг простого пилотажа. Для больших кратковременных ускорений, до 10 g, но только на долю секунды. Он действовал непосредственно, на механической тяге. Давал мгновенный аварийный ход.

Но этим путем он мог лишь увеличить скорость, то есть еще быстрее долететь до Луны. Нет, надо тормозить. Эффект был слишком кратковременным. Торможение должно быть непрерывным.

Он бросился на рычаг, падая, схватился за него, рванул — и, лишенный амортизирующей защиты кресла, почувствовал, что буквально разваливается на части — так сильно ударился об пол. Он потянул за рычаг еще раз. Такой же страшный, мгновенный рывок ракеты! Пиркс стукнулся головой об пол, и если б не пенопласт, его череп раскололся бы.

Предохранитель звякнул, мигание внезапно прекратилось. Кабину залил нормальный, спокойный свет ламп.

Двойной толчок молниеносных ускорений выбросил обугленный трупик мухи, застрявший между проводами. Короткое замыкание было ликвидировано. Чувствуя на губах соленый вкус крови, Пиркс кинулся в кресло, будто прыгнул с трамплина, но не попал в его объятия, пролетел высоко над спинкой — страшный удар о потолок, чуть ослабленный шлемом.

В тот момент, когда он готовился к прыжку, вступивший в действие автомат выключил двигатели. Корабль, теперь уже только по инерции, камнем падал прямо на скалистые зубцы Тимохариса.

Пиркс оттолкнулся от потолка. Кровавая слюна, которую он выплюнул, плавала вокруг него — красновато-серебристые пузырьки. Он отчаянно извивался в воздухе, протягивая руки к спинке кресла. Вытащил из карманов все, что в них было, и швырнул за спину.

От этого рывка его тело начало медленно и мягко опускаться все ниже, пальцы, вытянутые так, что жилы лопались, сначала царапнули ногтями по никелированной трубке, потом вцепились в нее. Теперь уж он ее не выпустит. Он подтягивался вниз головой, как акробат, делающий стойку на ручках кресла, поймал пояс, по поясу съехал вниз, обмотал его вокруг тела, застежка… Он не стал тратить время на застегивание, зажал конец пояса зубами — держится! Теперь руки на рукоятки, ноги на педали!

Альтиметр: тысяча восемьсот километров до Луны. Успеет он затормозить? Исключено! Сорок пять километров в секунду! Надо повернуть, провести глубокий выход из пикирующего полета — только так!

Пиркс включил рычаги поворота — 2… 3… 4 g. Мало! Мало!

Он дал полную тягу на поворот. Сверкающий ртутным блеском диск Луны на экране, словно вмурованный в него снаружи, теперь дрогнул и начал все быстрее опускаться вниз. Кресло скрипело под возрастающей тяжестью тела. Корабль входил в дугу с большим радиусом над самой поверхностью Луны — такой радиус был необходимым из-за огромной скорости. Рычаг торчал неподвижно, дожатый до отказа. Тело вдавливалось в губчатую обивку кресла, Пиркс задыхался — комбинезон не был соединен с кислородным аппаратом, он чувствовал, как гнутся его ребра, серые пятна поплыли перед глазами. Он ждал слепоты, не отрываясь от рамки радарного альтиметра, на циферблате которого мелькали маленькие цифры: 990… 840… 760 километров…

Хоть он и знал, что идет на полной мощности, но продолжал нажимать на рычаг. Он делал самый крутой поворот, какой только был возможен, и, несмотря на это, продолжал терять высоту, цифры уменьшались, хотя и медленнее — он все еще находился в нисходящей части большой дуги. Пиркс посмотрел на траектометр — он едва смог повернуть зрачки.

Как обычно в опасной зоне небесных тел, диск аппарата показывал не только кривую, которую чертила ракета, и слабо светящееся воображаемое продолжение траектории, но также профиль поверхности Луны, над которой проводился весь этот маневр.

Обе эти кривые — полета и лунной поверхности — почти сходились. Пересекаются ли они? Нет. Но его дуга была почти касательной. Не известно, проскользнет он над самой поверхностью Луны или врежется в нее. Траектометр работал с точностью до семи-восьми километров, и Пиркс не мог знать, проходит ли кривая в трех километрах над скалами или под ними.

Темнело в глазах — 5 g делали свое дело. Но сознания он не потерял. Лежал ослепший — руки крепко сжимали рычаги, — чувствуя, как постепенно подаются амортизаторы кресла. Он не верил, что погибнет. Как-то не мог в это поверить. Он был уже не в силах шевелить губами и в окутавшей его тьме лишь медленно считал про себя: 21… 22… 23… 24…

Дойдя до пятидесяти, подумал: сейчас произойдет столкновение, если оно вообще должно произойти. И все-таки не выпускал из рук рычаги. Он понемногу терял сознание: духота, звон в ушах, в горле полно крови, перед глазами — кровавая тьма.

Пальцы разжались сами, рычаг медленно сдвинулся, он уже ничего не слышал, ничего не видел. Постепенно светлело — дышать стало легче. Он хотел открыть глаза, но ведь они были все время открыты, и теперь их жгло: пересохла слизистая оболочка глазного яблока.

Он сел.

На гравиметре — 2 g. Передний экран пуст. Звездное небо. От Луны ни следа. Куда делась Луна?

Она была внизу, под ним. Он вырвался из смертельного пике и теперь удалялся от Луны с сокращающейся скоростью. На какой высоте он проскочил над Луной? Это, конечно, зарегистрировал альтиметр, сейчас Пирксу было не до исследования цифровых данных! Только теперь он осознал, что гудевший беспрерывно сигнал тревоги умолк. Очень нужен такой сигнал! Лучше б уж колокол повесили под потолком. Кладбище так кладбище. Что-то тихонько зажужжало. Муха! Вторая муха! Жива, скотина этакая! Она летала под самым куполом. Во рту у Пиркса было что-то отвратительное, жесткое, с привкусом ткани — конец предохранительного пояса! Он все время безотчетно сжимал его зубами.

Пиркс пристегнул пояса, положил руки на рычаги — надо было вывести ракету на заданную орбиту. Ясное дело — обоих ИО уже и след простыл, но он должен доползти куда следует и сдать рапорт Луне Навигационной. А может быть, Луне Главной, поскольку у него была авария? Черт его знает! Или промолчать? Нет, это исключено. Вернется он — увидят кровь, даже потолок в красных брызгах (теперь он это заметил), да и автоматический регистратор записал на ленту все, что здесь творилось: и фортели предохранителя, и борьбу с аварийным рычагом. Хороши же эти АМУ — нечего сказать! Хороши и те, кто подсовывает пилотам такие гробы!

Однако пора было рапортовать, а Пиркс все не знал кому. Он наклонился, отпустил немного плечевой ремень.

Протянул руку к шпаргалке, лежащей под креслом. В конце концов, почему бы и не заглянуть в нее? Хоть теперь пригодится.

И тут что-то скрипнуло — совсем так, будто отворилась какая-то дверь.

Никакой двери за ним не было — он это прекрасно знал. Привязанный поясами к креслу, он не мог обернуться назад. Но на экраны упала полоса света, звезды побледнели, и он услышал приглушенный голос шефа:

— Пилот Пиркс!

Пиркс хотел вскочить, но ремни не пустили, он упал обратно в кресло — ему казалось, что он сошел с ума. В проходе между стенкой кабины и прозрачной оболочкой показалась фигура шефа. Он остановился перед Пирксом в сером мундире, глядел на него серыми глазами — и улыбался. Пиркс не понимал, что с ним происходит. Прозрачная оболочка поднялась вверх, Пиркс инстинктивно отстегнул пояса, встал. Экраны за спиной шефа внезапно погасли, будто их ветром сдуло.

— Весьма хорошо, пилот Пиркс, — сказал шеф. — Весьма хорошо.

Пиркс все еще не соображал, что с ним делается. Он встал по команде «смирно» перед шефом и сделал нечто страшное — повернул голову, насколько позволил надутый воротник.

Весь проход вместе с люком был раскрыт — словно ракета в этом месте лопнула пополам. В лучах вечернего солнца виднелся помост ангара, стоящие на нем люди, тросы, решетчатые фермы. Пиркс поглядел на шефа.

— Иди, мальчуган, — сказал шеф. И медленно протянул ему руку, которую Пиркс взял. Крепко сжав его пальцы, шеф добавил: — Выражаю тебе благодарность от имени Института полетов, а от своего собственного — прошу извинить меня. Это… это необходимо. А теперь идем, зайдешь ко мне. Сможешь умыться.

Он двинулся к выходу. Пиркс пошел за ним, ступая тяжело и неуклюже. Снаружи было холодно, веял слабый ветер — он врывался в ангар через раздвинутую часть свода. Обе ракеты стояли на тех же местах, что и раньше, лишь несколько длинных, толстых кабелей были подключены к их носам. Прежде этих кабелей не было.

Инструктор, стоявший на помосте, что-то говорил ему. Сквозь шлем он плохо слышал.

— Что? — спросил он машинально.

— Воздух! Выпусти воздух из комбинезона!

— Ага, воздух…

Он нажал клапан — зашипело. Пиркс стоял на помосте. Какие-то два человека в белых халатах ждали у барьера. Похоже было, что у его ракеты лопнул нос. Постепенно Пиркса начало охватывать ощущение странной слабости… изумления… разочарования… которое все явственнее переходило в гнев.

Отвинчивали крышку второй ракеты. Шеф стоял на помосте, люди в белых халатах что-то ему говорили. Внутри ракеты раздался слабый треск…

Какой-то коричневый извивающийся клубок выкатился оттуда, смутным пятном моталась голова без шлема, давилась криком…

У Пиркса подкосились ноги.

Этот человек…

Бёрст врезался в Луну.


Альбатрос

Обед состоял из шести блюд, не считая дополнительных. Тележки с вином бесшумно катились по стеклянным дорожкам. Высоко вверху над каждым столом горела точечная лампа. Черепаховый суп подавали при лимонном свете. Рыбу — при белом, с голубоватым отливом. Цыплят залил румянец с шелковисто-серым теплым огоньком. За черным кофе, к счастью, не наступил мрак — Пиркс был готов к самому худшему. Его утомил этот обед. Он пообещал себе, что отныне будет есть только на нижней палубе, в баре. Зал этот был определенно не по нем. Все время приходилось думать о локтях. Вдобавок — туалеты! Зал был вогнутый — края выше, центр опущен чуть ли не на пол-яруса. Он походил на гигантскую золотисто-кремовую тарелку, наполненную самыми яркими тартинками на свете. Жесткие полупрозрачные платья дам шуршали за спиной Пиркса. Время здесь проводили великолепно. Наигрывала музыка. Сновали кельнеры — настоящие кельнеры, каждого можно было принять за дирижера филармонии. «Трансгалактик» гарантирует: никаких автоматов, интимность, деликатность, искренняя человеческая благожелательность, весь обслуживающий персонал живой. Сплошные виртуозы своего дела.

Пиркс пил черный кофе, курил сигарету и старался найти в зале уголок, за которым можно было бы остановить взгляд. Спокойный уголок для отдыха. Женщина, сидевшая с ним за одним столом, ему нравилась. На ее декольтированной груди чернел шершавый камешек. Не какой-нибудь хризопраз или халцедон. Ничего земного — наверное, с Марса. Камешек этот, надо полагать, стоил целое состояние — походил на осколок булыжника. Женщинам нельзя иметь столько денег.

Пиркс не возмущался. Не удивлялся. Он наблюдал. Постепенно у него возникло желание размяться. Не пойти ли на прогулочную палубу?

Он встал, слегка поклонился и вышел. Проходя между гранеными колоннами, облицованными какой-то зеркальной массой, Пиркс увидел собственное отражение. Из-под узла галстука виднелась пуговица. А впрочем, кто еще носит эти самые галстуки?

Он поправил воротничок уже в коридоре. Вошел в лифт. Поднялся на самый верх — на обзорную палубу. Лифт бесшумно открылся. Здесь не было ни души. Пиркс обрадовался этому. Часть вогнутого потолка над палубой, уставленной шезлонгами, казалось гигантским черным окном, распахнутым навстречу звездам. Шезлонги с грудами пледов пустовали. Только в одном из них лежал кто-то, укрывшись с головой, — чудаковатый старикан, который приходил обедать часом позже и ел один в пустом зале, закрывая лицо салфеткой, когда чувствовал на себе чей-нибудь взгляд.

Пиркс лег. Невидимые зевы климатизаторов направляли на галерею палубы порывистые потоки ветра; казалось, дует прямо из черных глубин неба. Конструкторы, услугами которых пользовался «Трансгалактик», разбирались в деле. Шезлонги были удобные — пожалуй, удобней, чем кресло пилота, хоть оно и было сконструировано на основе тончайших математических расчетов. Пиркс начал зябнуть. Для этого и нужны пледы. Он завернулся в них, словно нырнул в пух.

Кто-то подымался сюда. По лестнице, не в лифте. Соседка по столику. Сколько ей лет? На ней было уже другое платье. А может, это вообще другая женщина? Она легла через два шезлонга от него. Раскрыла книгу. Ветер шелестел страницами. Пиркс смотрел теперь прямо перед собой. Отлично был виден Южный Крест. Отрезанный оконной рамой светился клочок Малого Магелланова Облака — светлое пятнышко на черном фоне. Он подумал, что полет будет продолжаться семь дней. За это время многое может случиться. Он нарочно пошевелился. Толстая, сложенная вчетверо бумага зашуршала во внутреннем нагрудном кармане. Ему хорошо жилось на свете — место второго навигатора уже ожидало его, он знал точный маршрут: с Северной Земли самолетом до Евразии и далее в Индию. Из билетов составилась целая книжечка — ее можно было читать, каждый бланк другого цвета, двойной, отрезные талоны, золотые каемочки — все, что «Трансгалактик» давал пассажирам в руки, прямо истекало серебром или золотом. Пассажирка в третьем шезлонге очень хороша собой. Пожалуй, все же та самая. Сказать ей что-то — или лучше не надо? Ведь он уже как будто представился ей. Это чистое несчастье иметь такую короткую фамилию — не успеешь начать, а она уже кончилась. «Пиркс» звучит совсем как «икс». Хуже всего бывает во время телефонных разговоров. Сказать что-нибудь? Что?

Он снова начал терзаться. На Марсе он представлял себе это путешествие совсем иначе. Арматоры с Земли оплатили ему перелет — у них, кажется, были какие-то дела с «Трансгалактиком», и с их стороны это не было красивым жестом. А он, хоть и налетал уже почти три миллиарда, никогда еще не бывал на чем-либо, напоминающем «Титан». Грузовые корабли выглядят совсем иначе! Сто восемьдесят тысяч тонн массы покоя, четыре реактора основного хода, скорость движения 65 километров в секунду, тысяча двести пассажиров только в одноместных и двухместных каютах с ваннами, номера люкс, гарантированная постоянная гравитация, исключая старт и посадку, высший комфорт, высшая безаварийность, сорок два человека экипажа и двести шестьдесят обслуживающего персонала. Керамика, сталь, золото, палладий, хром, никель, иридий, пластики, каррарский мрамор, дуб, красное дерево, серебро, хрусталь. Два бассейна. Четыре кинозала. Восемнадцать станций прямой связи с Землей — только для пассажиров. Концертный зал. Шесть главных палуб, четыре — обзорных; автоматические лифты; заказ билетов на все ракеты в пределах Солнечной системы на год вперед. Бары. Залы для игр. Универсальный магазин. Уличка ремесленников — точная копия какого-то земного переулка в старой части города, с винным погребком, газовыми фонарями, луной, глухой стеной и кошками, которые прогуливаются по ней. Оранжерея. И черт знает что еще. Надо лететь целый месяц, чтобы успеть обойти все это хоть один раз.

Соседка продолжала читать. Стоит ли женщинам красить волосы в такой цвет? У нормального человека он вызывает… Но ей — ей такой цвет почти к лицу. Пиркс подумал, что, если б он держал в руке горящую сигарету, нужные слова сразу нашлись бы. Полез в карман.

Портсигар — никогда раньше у него не было портсигара, этот он получил в подарок от Горака, на память, и носил в знак дружбы — будто стал чуть тяжелее. Самую малость. Но он это уловил. Ускорение увеличилось? Пиркс прислушался. Вон оно что.

Двигатели работали на большей мощности. Обычный пассажир совсем бы этого не ощутил: машинный зал «Титана» был отделен от пассажирской части корпуса четырьмя изоляционными переборками.

Пиркс выбрал бледную звездочку в самом углу окна и не сводил с нее глаз. Если они просто увеличивают скорость, звездочка не двигается с места. Но если она дрогнет…

Звездочка дрогнула. Медленно — очень медленно — поплыла в сторону.

«Поворот вокруг большой оси», — подумал он.

«Титан» летел по «космическому туннелю», где на пути не было ничего — ни пыли, ни метеоритов, — ничего, кроме пустоты. Впереди, на расстоянии тысячи девятисот километров от него, мчался лоцман «Титана», задачей которого было обеспечить свободный путь для гиганта. Зачем? На всякий пожарный случай, хотя путь и так был свободен. Ракеты точно придерживались расписания, «Трансгалактику» был гарантирован полет без помех по указанному отрезку гиперболы на основе соглашения, заключенного Объединением астронавигационных компаний. Никто не мог занять его трассу. Метеоритные сводки поступали теперь за шесть часов; с тех пор как тысячи автоматических зондов стали патрулировать секторы за орбитой Урана, ракетам практически перестала грозить какая-нибудь опасность извне. Пояс, на орбитах которого между Землей и Марсом носились миллиарды метеоритов, имел собственную патрульную службу, к тому же ракетные трассы проходили вне плоскости эклиптики, в которой вращается вокруг Солнца грохочущий метеоритный пояс. Прогресс — даже с того времени, когда Пиркс летал на патрульной ракете, — был огромный.


Словом, у «Титана» не было ни малейшей необходимости лавировать — препятствий не существовало. И все же корабль делал разворот. Теперь Пирксу даже не надо было смотреть на звездное небо — он чувствовал это всем телом. Зная скорость корабля, его массу и быстроту перемещения звезд, он мог при желании высчитать кривизну траектории. «Что-то случилось, — подумал Пиркс. — Но что?» Пассажирам ничего не сообщили. Скрывают что-нибудь? Почему? Пиркс очень плохо разбирался в порядках на пассажирских кораблях люкс. Зато он знал, что может случиться в машинном отделении, в рулевой рубке… это не такое уж большое хозяйство. В случае аварии корабль сохранил бы прежнюю скорость или уменьшил бы ее. А «Титан»…

Это продолжалось уже четыре минуты. Следовательно, ракета повернула почти на 45 градусов. Любопытно. Звезды остановились.

Корабль шел прямым курсом. Тяжесть портсигара, который Пиркс все еще держал в руке, возросла.

Они шли прямым курсом и увеличивали скорость. Сразу все стало ясно. Еще секунду Пиркс сидел неподвижно, потом встал. Теперь он весил больше. Сероглазая пассажирка взглянула на него.

— Случилось что-нибудь?

— Ничего особенного.

— Но что-то изменилось. Вы не чувствуете?

— Пустяки. Немного увеличиваем скорость, — сказал он.

Сейчас самое время было вступить с нею в разговор. Он взглянул на нее. Цвет волос ничуть не мешал. Она была очень красива.

Он пошел вперед. Ускорил шаги. Женщина, наверное, подумала, что он спятил. На стенах палубы пестрели разноцветные фрески. Через дверь с надписью «Конец палубы — посторонним вход воспрещен» он прошел в длинный, пустой коридор, отливающий металлом в свете ламп. Замелькали ряды дверей с номерами. Он направился дальше, ориентируясь по слуху. Поднялся по ступенькам на пол-этажа и остановился у других дверей. Стальных. «Вход только для звездного персонала», — было написано на табличке. Ого! Какие красивые названия придумал этот «Трансгалактик»!

Двери были без ручек, они открывались специальным ключом, которого у него не было. Он поднес палец к носу.

Поразмыслил секунду. И отстукал морзянкой:

— Тап — тап — та-та-тап — тап-тап.

Он ждал с минуту. Дверь отворилась. Хмурое, покрасневшее лицо показалось в щели.

— Чего вы хотите?

— Я пилот патрульной службы, — сказал он.

Двери открылись шире.

Он вышел. Здесь помещался резервный пульт управления — вдоль одной из стен располагалась дублирующая система управления ракетными двигателями, изменяющими направление. Напротив — экраны оптического контроля. У аппаратов находилось несколько кресел, все они сейчас пустовали. Приземистый автомат контролировал мерцание ламп на пульте. На узком столике у стены стояли в кольцевых зажимах полупустые стаканы. В воздухе чувствовался аромат свежесваренного кофе и своеобразный запах нагретого пластика с еле уловимой примесью озона.

Вторая дверь была приоткрыта. Из-за нее доносился слабый писк умформера.

— SOS? — спросил Пиркс человека, который ему открыл.

Это был довольно полный мужчина со слегка припухшей, словно при флюсе, щекой. На волосах — след от дуги наушников. Он был в серой на молниях полурасстегнутой униформе «Трансгалактика». Рубашка вылезла из брюк.

— Да.

Мужчина как будто колебался.

— Вы из Патруля? — сказал он.

— С Базы. Летал два года на трансурановых орбитах. Я навигатор. Моя фамилия Пиркс.

Мужчина подал ему руку.

— Минделл. Ядерщик.

Не сказав больше ни слова, они прошли в другое помещение. Это была радиорубка прямой связи. Очень просторная. Человек десять окружали главный передатчик. Два радиотелеграфиста в наушниках что-то непрерывно писали, аппараты стучали, под полом попискивало. Контрольные лампы горели на всех стенах. Все это было похоже на междугородную телефонную станцию. Телеграфисты почти лежали на своих конторках. На них были только рубашки и брюки. Лица лоснились от пота, один был бледен, другой, постарше, со шрамом на голове, выглядел так, будто ничего не случилось. Дуга наушников разделяла волосы, и шрам был хорошо виден. Два человека сидели чуть поодаль; Пиркс взглянул на них и узнал в одном командора.

Они были немного знакомы. Командор «Титана» был невысокий, седоватый, с маленьким, невыразительным лицом. Положив ногу на ногу, он, казалось, рассматривал носок собственного ботинка.

Пиркс бесшумно приблизился к людям, стоявшим около телеграфистов, наклонился и стал читать через плечо того, со шрамом: «…шесть восемнадцать запятая три иду полным ходом дойду восемь ноль двенадцать конец».

Телеграфист придвинул левой рукой бланк и продолжал запись.

«Луна Главная Альбатросу четыре Марс тире Луна точка Имеет ли повреждения точка Отвечайте Морзе запятая радиофон не доходит точка Сколько часов можете держаться на аварийной тяге точка Пеленгованный дрейф ноль шесть запятая двадцать один точка Прием».

«Порыв Марс тире Луна Луне Главной точка Иду полным ходом к Альбатросу сектор 64 точка У меня перегрет реактор точка Несмотря на это иду дальше точка Нахожусь шесть нанопарсеков от пункта запятая запеленгованного SOS точка Конец».

Вдруг второй радиотелеграфист, тот, бледный, издал какой-то нечленораздельный звук — все стоявшие склонились над ним. Человек, который впустил Пиркса, подал командору заполненные бланки. Второй телеграфист писал:

«Альбатрос четыре всем точка Лежу в дрейфе эллипс Т—341 сектор 65 точка Обшивка корпуса лопается дальше точка Кормовые переборки не выдерживают точка Аварийная тяга реактора ноль три жэ точка Реактор выходит из-под контроля точка Главная перегородка повреждена во многих местах точка Повреждение на третьей палубе возрастает под действием аварийной тяги точка Утечка теплоносителя продолжается точка Пытаюсь цементировать точка Перевожу экипаж в носовой отсек точка Конец».

У радиотелеграфиста тряслись руки, когда он писал. Один из стоявших взял его за ворот рубашки, поднял, вытолкал за дверь, вышел сам, но через минуту возвратился и сел на его место.

— У него там брат, — пояснил он, ни к кому не обращаясь.

Пиркс наклонился теперь над старшим радиотелеграфистом, который вдруг начал писать:

«Луна Главная Альбатросу четыре Марс тире Луна точка Идут к вам Порыв из сектора 64 Титан из сектора 67 Баллистический восемь из сектора 44 Кобольд семь ноль два из сектора 94 Цементируйте перегородки в скафандрах за щитами при избыточном давлении точка Сообщите аварийный дрейф на данное время точка Конец».

Человек, заменивший молодого телеграфиста, громко произнес: «Альбатрос!», и все склонились над ним. Он писал: «Альбатрос четыре ко всем точка Аварийный дрейф не установлен точка Шпангоуты корпуса плавятся точка Теряю воздух точка Экипаж в скафандрах точка Машинное отделение залито теплоносителем точка Щиты пробиты точка Первая пробоина в рубке зацементирована точка Заливает главный передатчик точка Теперь буду держать связь только по радиофону точка Ждем вас точка Конец».

Пиркс хотел закурить — курили почти все, и видно было, как дым синими лентами уносится вверх, всасываемый вентиляционными отверстиями. Он искал по всем карманам сигареты и не мог найти. Кто-то — он даже не видел кто — сунул ему в руку открытую пачку. Он закурил. Командор сказал:

— Коллега Минделл, — на мгновение он закусил нижнюю губу, — полный ход.

Минделл сначала, по-видимому, был озадачен, но ничего не сказал.

— Дать предупреждение? — спросил человек, сидящий рядом с командором.

— Да. Я сам.

Он подтянул к себе микрофон и начал говорить:

— «Титан» Марс — Земля «Альбатросу-4». Идем к вам полным ходом. Находимся на границе вашего сектора. Будем через час. Пробуйте выйти через аварийный люк. Будем около вас через час. Идем полным ходом. Держитесь. Конец.

Он оттолкнул микрофон и встал. Минделл говорил по внутреннему телефону у противоположной стены:

— Ребята, через пять минут полный ход. Да, да, — отвечал он тому, кто находился у другого конца провода. Командир вышел. Слышен был его голос в другой комнате:

— Внимание! Внимание! Пассажиры! Внимание! Внимание! Пассажиры! Передаем важное сообщение. Через четыре минуты наш корабль увеличивает скорость. Мы получили сигнал SOS и спешим…

Кто-то закрыл дверь. Минделл коснулся плеча Пиркса.

— Держись за что-нибудь. Сейчас будет больше двух.

Пиркс кивнул головой, 2 g для него ровным счетом ничего не значило, но он понимал, что теперь не время хвалиться своей выносливостью. Послушно взявшись за подлокотник кресла, в котором сидел пожилой телеграфист, он читал через его плечо:

«Альбатрос четыре Титану точка В течение часа не продержусь на палубе точка Аварийный люк зажат лопающимися шпангоутами точка Температура в рулевой рубке 81 точка Пар поступает в рубку точка Попытаюсь разрезать носовую броню и выйти точка Конец».

Минделл выхватил у него из рук исписанный бланк и побежал в другую комнату. Когда он открывал двери, пол слегка дрогнул, и все почувствовали, что их тела наливаются тяжестью.

Вошел командор, он ступал с видимым усилием. Сел в свое кресло. Кто-то подал ему подвесной микрофон. В руках он держал скомканный листок — последнюю радиограмму с «Альбатроса». Командор расправил листок и долго смотрел на него.

— «Титан» Марс — Земля «Альбатросу-4», — произнесен наконец. — Будем около вас через пятьдесят минут. Подойдем курсом восемьдесят четыре запятая пятнадцать. Восемьдесят один запятая два. Покидайте корабль. Мы найдем вас. Найдем наверняка. Держитесь. Конец.

Человек в расстегнутом кителе, заменивший молодого связиста, вдруг вскочил и посмотрел на командора — тот подошел к нему. Телеграфист снял с головы наушники, отдал их командору, а сам принялся регулировать надсадно хрипящий репродуктор. Вдруг все оцепенели.

В кабине стояли люди, летавшие долгие годы, но такого никто из них еще не слыхивал. Тот, чей голос доносился из репродуктора, смешанный с протяжным шумом, словно отгороженный стеной огня, кричал:

— Альбатрос — всем — теплоноситель — рулевая рубка — температура — невозможно — экипаж до конца — прощайте — проводка…

Голос оборвался, и слышен был только шум.

Из репродуктора послышался какой-то скрип. Было трудно держаться на ногах, однако все стояли, сгорбившись, тяжело опираясь о металлические стены.

— «„Баллистический восемь“ — Луне Главной, — отозвался сильный голос. — Иду к „Альбатросу-4“. Откройте мне путь через сектор 67, иду полным ходом, маневрировать при обходах на могу. Прием.»

Несколько секунд длилось молчание.

— Луна Главная ко всем в секторах 66, 67, 68, 46, 47, 48 и 96. Объявляю секторы закрытыми. Все корабли, которые не идут полным ходом к «Альбатросу-4», должны немедленно застопорить, поставить реакторы на холостой ход и зажечь позиционные огни. Внимание, «Прорыв»! Внимание, «Титан» Марс — Земля! Внимание, «Баллистический восемь»! Внимание, «Кобольт семь ноль два»! К вам обращается Луна Главная! Открываю вам свободную дорогу к «Альбатросу-4».

Всякое движение в секторах ведущего радиуса пункта SOS приостанавливается. Начинайте торможение в нанопарсеке от пункта SOS. Следите за тем, чтобы тормозные огни в оптическом радиусе «Альбатроса» были погашены, поскольку его экипаж уже мог покинуть палубу. Удачи. Удачи. Конец.

Теперь отозвался «Порыв» — морзянкой. Пиркс вслушивался в звуки поступающих сигналов.

«Порыв Марс — ЛУНА ко всем идущим на помощь Альбатросу точка Я вошел в сектор Альбатроса точка Через 18 минут буду около него точка У меня перегрет реактор запятая охлаждение повреждено точка После спасательных работ буду нуждаться во врачебной помощи точка Начинаю тормозить полным задним ходом точка Конец».

— Сумасшедший, — проговорил кто-то, и тогда все стоявшие до тех пор как статуи начали искать глазами того, кто это сказал. Раздалось короткое, гневное бормотание.

— «Порыв» будет первым, — заметил Минделл и взглянул на командора.

— Он сам будет нуждаться в помощи. Через сорок минут…

Он умолк. Репродуктор все хрипел и хрипел. Вдруг сквозь треск послышалось:

— «Порыв» Марс — Луна ко всем идущим на помощь «Альбатросу-4». Нахожусь в оптическом радиусе «Альбатроса». «Альбатрос» дрейфует приблизительно по эллипсу Т—348. Корма раскалена до вишневого цвета. Сигнальные огни отсутствуют. «Альбатрос» не отвечает на позывные. Останавливаюсь и приступаю к спасательным операциям. Конец.

В другой комнате отозвались зуммеры. Минделл и еще один мужчина вышли. У Пиркса от напряжения одеревенели все мышцы. Боже! Как ему хотелось оказаться там! Минделл возвратился.

— Что там? — спросил командор.

— Пассажиры спрашивают, когда можно будет танцевать, — ответил Минделл. Пиркс даже не расслышал этих слов. Он смотрел в репродуктор.

— Скоро, — спокойно сказал командир. — Включите мне оптическую связь. Мы подходим. Через несколько минут должны их увидеть. Коллега Минделл, дайте второе предупреждение — мы будем тормозить на форсаже.

— Есть, — ответил Минделл и вышел.

Репродуктор загудел, и раздался голос:

— Луна Главная «Титану» Марс — Земля, «Кобольду семь ноль два»! Внимание! Внимание! Внимание! «Баллистический восемь» заметил в центре сектора 65 объект светимостью минус четыре. «Порыв» и «Альбатрос» не отвечают на позывные. Возможен взрыв реактора на «Альбатросе». Для обеспечения безопасности пассажиров «Титан» Марс — Земля должен застопорить и немедленно отозваться. «Баллистический восемь» и «Кобольд семь ноль два» действуют дальше по собственному усмотрению. Повторяю: «Титан» Марс — Земля должен…

Все смотрели на командора.

— Коллега Минделл, — сказал он. — Застопорим в нанопарсеке?

Минделл смотрел на циферблат своих часов.

— Нет, командор. Мы входим в оптическую зону. Потребовалось бы 6 g.

— Тогда изменим курс.

— Все равно будет, по меньшей мере, три, — сказал Минделл.

— Ничего не поделаешь.

Командор встал, подошел к микрофону и заговорил:

— «Титан» Марс — Земля Луне Главной. Не могу застопорить, у меня слишком большая скорость. Меняю курс обходным маневром на половинной мощности двигателей и выхожу курсом двести два из сектора 65 в сектор 66. Прошу открыть мне путь. Прием.

— Примите подтверждение, — обратился он к мужчине, который раньше сидел рядом с ним. Минделл кричал что-то по внутреннему телефону. Неустанно гудели зуммеры. На стенных табло вспыхивали огоньки. Вдруг вроде бы потемнело — это кровь отхлынула от глаз. Пиркс широко расставил ноги. «Титан» тормозил на повороте. Корабль едва заметно вибрировал, слышалось протяжное, на высокой ноте гудение двигателей.

— Садитесь! — крикнул командор. — Мне не нужны здесь герои! Сейчас три!

Все сели на пол, вернее повалились на него. Он был покрыт толстым слоем пенопласта.

— Ну и ну! Теперь там все перебьется! — пробурчал человек, сидевший рядом с Пирксом. Командир услышал это.

— Страховое общество заплатит, — ответил он из своего кресла.

Кажется, было больше 3 g — Пиркс не мог поднять руку к лицу. Пассажиры, наверное, все лежали в каютах, но что делалось в кухнях, в столовых! Он представил себе оранжерею. Ведь этого ни одно дерево не выдержит. А внизу? Целые вагоны битого фарфора! Недурное зрелище!

Репродуктор отозвался:

— «Баллистический восемь» ко всем. Нахожусь в оптической зоне «Альбатроса». Он — в туче. Корма раскалилась. Прекращаю торможение и высылаю в пространство отряды для поисков экипажа «Альбатроса». «Порыв» не отвечает на позывные. Конец.

Ускорение уменьшилось. Кто-то показался в дверях, что-то крикнул. Уже можно было встать. Все двинулись к дверям, ведущим в главную рулевую рубку. Пиркс вышел последним. Экран размером восемь на шестнадцать метров занимал всю переднюю стену — вогнутый, огромный, словно в кинотеатре для гигантов. Все огни в рубке были погашены. В пространстве, на черном, усыпанном звездами фоне, ниже главной оси «Титан», в левом квадранте, тлела тонкая черточка, оканчивающаяся раскаленным вишневым угольком, похожим на огонек папиросы. Она была ядром бледного, слегка приплюснутого пузыря, от которого во все стороны расходились утончающиеся остроконечные отростки. Сквозь это шаровидное все отчетливее пробивался свет наиболее ярких звезд. Вдруг все подались вперед, словно желая войти в экран. Совсем низко, в правом нижнем углу, сверкнула среди звезд белая точечка и принялась быстро мигать. Это был «Порыв».

«В реакторе Альбатроса началась неуправляемая цепная реакция точка Имею потери в людях точка Есть обожженные точка Прошу врачей точка Передатчик поврежден взрывом точка Течь реактора точка Готов катапультировать реактор запятая если не остановлю течь точка», — расшифровал Пиркс по мигающей точечке.

«Альбатроса» уже не было видно. Среди звезд висело тяжелое янтарно-бело-бурое облако дыма, увенчанное взбитой гривой. Оно оседало, передвигалось в нижний левый угол экрана. «Титан» прошел над ним, прокладывая новый курс из сектора катастрофы.

В темную комнату из дверей радиорубки упала длинная полоса света. Слышался голос «Баллистического»:

— «Баллистический восемь» Луне Главной. Застопорил в центральной части сектора 65. «Порыв» в нанопарсеке подо мной оптически сигнализирует о потерях в людях и о течи реактора, готов катапультировать реактор, запрашивает врачебную помощь, которую ему окажу. Поиски экипажа «Альбатроса» затруднены заражением вакуума радиоактивной тучей с температурой на поверхности свыше 1200 градусов. Нахожусь в оптической зоне «Титана» Марс — Земля, который движется около меня полным ходом, выходя в сектор 66. Ожидаю прибытия «Кобольда семь ноль два» для проведения совместных спасательных действий. Прием.

— Все по местам! — раздался громкий возглас. Одновременно вспыхнули сигнальные огни в рулевой рубке. Началось движение, люди разошлись вдоль стен в трех направлениях, Минделл отдавал приказания, стоя у распределительного пульта; одновременно гудело несколько зуммеров. Наконец зал опустел, и, кроме командора, Минделла и Пиркса, остался лишь молодой телеграфист, который стоял в углу перед экраном и глядел на постепенно рассеивающееся, все больше расплывающееся и меркнущее облако дыма.

— А, это вы, — сказал командор «Титана», словно только сейчас увидел Пиркса, и подал ему руку, — «Кобольд» отзывается? — спросил он человека, появившегося в дверях радиорубки.

— Да, командор, идет обратным.

— Хорошо.

Они постояли минуту, гладя на экран. Последний клок грязно-серой тучи исчез. Экран вновь заполнился чистой, искрящейся звездами тьмой.

— Кто-нибудь спасся? — спросил Пиркс, точно командор «Титана» мог знать больше его самого. Но тот был командором, а командор должен знать все.

— Вероятно, у них заело дроссели, — ответил командор.

Он был на голову ниже Пиркса. Волосы как из олова — то ли поседел, то ли всегда были такие.

— Минделл, — бросил командор проходящему инженеру, — будьте любезны, дайте отбой. Пускай танцуют. Вы знали «Альбатрос»? — спросил он, обращаясь к Пирксу.

— Нет.

— Западная компания. Двадцать три тысячи тонн. Что там?

Радиотелеграфист приблизился и подал ему исписанный бланк. Пиркс прочел первое слово «Баллистический…» и отступил на шаг. Однако теперь он мешал людям, которые ежеминутно проходили через рулевую рубку, и поэтому стал у самой стены в углу. Прибежал Минделл.

— Как «Порыв»? — спросил у него Пиркс. Минделл вытирал платком вспотевший лоб. Пирксу казалось, что они знакомы целую вечность.

— Не так уж скверно, — засопел Минделл. — Система охлаждения реактора от сотрясения при взрыве вышла из строя — эта дрянь всегда отказывает в первую очередь. Имеются ожоги первой и второй степени. Врачи уже там.

— С «Баллистического»?

— Да.

— Командор! Луна Главная! — позвал кто-то из радиорубки, и командор вышел. Пиркс стоял против Минделла, который машинально прикоснулся к свой опухшей щеке и спрятал платок, в карман.

Пирксу хотелось расспросить его подробнее, но Минделл ничего не сказал, только кивнул ему и пошел в радиорубку. Репродуктор говорил десятью голосами, корабли из пяти секторов спрашивали об «Альбатросе», о «Порыве». Луна Главная потребовала наконец, чтобы все замолчали, и пыталась восстановить график движения ракет, который был нарушен в 65 секторе. Командор сидел рядом с телеграфистом и что-то писал. Неожиданно телеграфист снял наушники и отложил их. Будто они стали ему не нужны. По крайней мере, так показалось Пирксу. Он подошел к нему сзади, хотел спросить, что с людьми «Альбатроса» — удалось ли им выбраться. Тот почувствовал его присутствие, поднял голову и взглянул Пирксу в глаза. Пиркс ни о чем не спросил его. Он вышел из зала, отворив дверь с надписью: «Вход только для звездного персонала».


Вторжение с Альдебарана

Это произошло совсем недавно, почти в наше время. Два представителя разумной расы Альдебарана, которая будет открыта в 2685 году и отнесена Нейреархом, этим Линнеем XXX века, к отряду Мегалоптеригия в подклассе Тельца, одним словом, две особи вида Мегалоптерикс Амбигуа Флиркс, посланные синцитиальной ассамблеей Альдебарана (называемой также окончательным собранием) для исследований возможности колонизации планет в районе VI парциального периферийного разрежения (ППР), прибыли сначала к Юпитеру. Взяли там пробы андрометакулястров и, установив, что таковые пригодны для питания телепата (о котором речь будет ниже), решили исследовать заодно третью планету системы — маленький шар, вращавшийся по скучной круговой орбите вокруг центральной звезды.

Совершив на астромате всего лишь один гиперпространственный меташаг в сверхпространстве, оба альдебаранца вынырнули в своем слегка разогревшемся корабле у границ атмосферы и вошли в нее с небольшой скоростью. Медленно проплывали под астроматом океаны и континенты. Быть может, стоит отметить, что обитатели Альдебарана в противоположность людям путешествуют не в ракетах; напротив, ракета, за исключением только самого кончика, путешествует в них. Прибывшие были чужаками, и место их посадки определил случай. Альдебаранцы мыслят стратегично и, как достойные отпрыски высокой парастатической цивилизации, охотнее всего совершают посадку на терминаторе планеты, то есть на линии, по которой проходит граница дня и ночи.

Они посадили свой корабль на пучке антигравитонов, вышли из корабля, точнее, сползли с него, и приняли более концентрированную форму, как это обычно делают все метаптеригии как из подкласса Полизоа, так и из подкласса Монозоа.

Теперь следовало бы описать, как выглядели прибывшие, хотя их вид достаточно хорошо известен. Согласно утверждениям всех авторов, обитатель Альдебарана, как и другие высокоорганизованные существа галактики, обладает множеством очень длинных щупалец, оканчивающихся рукой с шестью пальцами. У альдебаранца, кроме того, гигантская уродливая каракатицеобразная голова и шестипалые щупальца-ноги. Старшего из альдебаранцев, являвшегося кибернетором экспедиции, звали Нгтркс, а младшего, который был у себя на родине выдающимся полизиатром, — Пвгдрк.

После посадки они нарубили много ветвей с удивительных растений, которые окружали их корабль, и прикрыли его в целях маскировки. Затем выгрузили необходимое снаряжение: заряженное и готовое к бою альдолихо, теремтака и перипатетического телепата (о котором мы упоминали выше). Перипатетический телепат, сокращенно называемый «пе-те», — это прибор, которым пользуются для объяснения с разумными существами, живущими на планете. Благодаря гиперпространственной подводке к универсально-смысловому супермозгу, находящемуся на Альдебаране, «пе-те» может также переводить всевозможные надписи со ста девяносто шести тысяч языков и наречий галактики. Этот аппарат, как и другие машины, настолько отличается от земных, что обитатели Альдебарана, как станет известно после 2865 года, не производят их, а выращивают из генетически управляемых семян или яиц.

Перипатетический телепат внешне напоминает скунса, но только внешне, внутри же он заполнен мясистыми клетками семантической памяти, там же находятся стволы альвеолярного транслятора и массивная мнемомнестическая железа. Спереди и сзади телепат имеет по специальному отверстию-экрану (оэ) межпланетного слокосокома (словесно-когерентно-созерцательного коммуникатора).

Взяв с собой все необходимое, ведя перипатетика на ортоповодке и пустив теремтака вперед, альдебаранцы отправились в путь, неся в щупальцах массивное альдолихо. О такой местности для первой разведки можно было только мечтать — вокруг под низко нависшими вечерними тучами шумели густые заросли. Перед посадкой им удалось разглядеть в отдалении достаточно прямую полосу, в которой они готовы были заподозрить путь сообщения.

Облетая неизвестную планету, они видели с высоты также и другие следы цивилизации: бледные пятнышки на затемненном полушарии, которые выглядели, как города ночью. Это наполнило прибывших надеждой, что на планете обитает высокоразвитая раса. Такую расу они, собственно, и искали. Во времена, предшествовавшие упадку синцитиальной ассамблеи, перед агрессивностью которой склонились сотни даже очень далеких от Альдебарана планет, обитатели Альдебарана охотнее всего атаковали населенные планеты, они видели в этом свою историческую миссию. Помимо всего прочего, вопрос о колонизации незаселенных планет, требовавшей огромных капиталовложений в строительство, развитие промышленности и тому подобное, весьма неохотно рассматривался окончательным собранием.

Некоторое время разведчики шли, точнее, продирались, сквозь густую чащу, испытывая болезненные укусы неизвестных им летающих членистоногих, перепончатокрылых тварей.

Видимость была плохой, и чем дольше продолжался поход, тем больнее хлестали упругие ветви по каракатицам; им уже не хватало сил раздвигать кустарник усталыми щупальцами. Прибывшие не намеревались, разумеется, покорить планету это было не в их силах, — они представляли лишь разведывательную группу, после возвращения которой должны были начаться приготовления к великому вторжению.

Альдолихо то и дело застревало в кустах, из которых его вытаскивали с большим трудом, стараясь не задеть спусковой отросток: слишком отчетливо под мягкой шкурой чувствовался дремлющий в глубине заряд саргов; обитатели планеты должны были, несомненно, скоро пасть их жертвой.

— Что-то не видно следов этой здешней цивилизации, — прошипел, наконец Пвгдрк, обращаясь к Нгтрксу.

— Я видел города, — ответил Нгтркс. — Впрочем, погоди, там просвет, наверное, это дорога. Да, смотри, дорога!

Они пробились к месту, где кончались заросли, но тут их ждало разочарование: полоса, достаточно широкая и прямая, действительно напоминала издали дорогу. Вблизи же она оказалась трясиной, которая представляла собой липкую хлюпающую субстанцию, простиравшуюся вдаль, на сложно устроенном дне, покрытом округлыми и продолговатыми углублениями и выступами; из трясины торчали большие камни.

Пвгдрк, являвшийся как полизиатр специалистом по вопросам планет, заявил, что перед ними полоса испражнений какого-то гигантозавра, ведь дорогой — с этим они оба соглашались — полоса быть не могла. Ни один колесный альдебаранский экипаж не мог бы форсировать подобной преграды.

Разведчики произвели полевой анализ проб, взятых теремтаком, и прочли на его морде фосфоресцирующий результат: клейковато-илистая субстанция — смесь окислов алюминия и кремния с H-2-O плюс значительные примеси гр (грязи).

Итак, полоса не была следом гигантозавра.

Они двинулись дальше, утопая и проваливаясь до половины щупалец, и вдруг за спиной в быстро наступающей темноте они услышали какой-то стонущий звук.

— Внимание! — прошипел Нгтркс.

Завывая, кренясь и взмывая вверх, их догоняло нечто похожее на гигантское горбатое животное со сплющенной головой и отставшей на спине кожей, которая хлопала и плескалась на ветру.

— Слушай, уж не синцитиум ли это? — взволнованно спросил Нгтркс.

Тут черная глыба поравнялась с ними — они как будто разглядели яростно прыгавшие колеса, словно у причудливой машины, и уже хотели было занять исходную позицию, как их обдало потоками грязи.

Оглушенные и забрызганные от верхних до нижних щупалец, разведчики, отряхнувшись, бросились к телепату, чтобы узнать, носят ли членораздельный характер рев и грохот, издаваемые машиной.

«Неритмичный звук примитивного двигателя, работающего на углеводородах и кислороде в условиях, к которым он не приспособлен», — прочли они кодированную надпись и переглянулись.

— Странно, — сказал Пвгдрк; он поразмыслил минуту и, склонный к несколько поспешным гипотезам, добавил: — Садистоидальная цивилизация, которая удовлетворяет свои инстинкты, истязая созданные ею машины.

Телепату удалось зафиксировать на ультраскопе великолепное изображение двуногого существа, которое находилось в застекленном ящике над головой машины.

С помощью теремтака, который обладал специальной имитативной железой, разведчики, наспех собрав глин сделали в натуральную величину точную копию двуногого. Глину перетопили в пластефолиум, и манекен приобрел естественный бледно-розовый цвет; следуя указаниям теремтака и перипатетика, альдебаранцы придали форму голове и нижним конечностям. Весь процесс занял не более десяти минут. Затем, развернув синтектарическую ткань, они выкроили одежду, похожую на ту, которую носило двуногое, ехавшее в машине, одели в нее манекен, и Нгтркс потихоньку влез в пустое нутро, прихватив с собой телепата. Передний экран-отверстие телепата он выдвинул изнутри в ротовое отверстие манекена. Замаскировавшись и поочередно двигая то правой, то левой конечностями манекена, Нгтркс двинулся вперед по грязному тракту. Пвгдрк, сгибаясь под тяжестью альдолихо, шел за ним в некотором отдалении. Впереди двигался спущенный с протоповодка теремтак.

Операция с маскарадом была типичной. Альдебаранцы прибегали к этому испытанному приему на десятках планет, и, как правило, с хорошими результатами. Манекен удивительно походил на обычного обитателя планеты и не возбуждал ни малейших подозрений у встречных. Нгтркс свободно приводил в движение конечности и тело и мог бегло разговаривать при помощи телепата с другими двуногими.

Наступила темная ночь. На горизонте поблескивали редкие огоньки строений. Нгтркс подошел в своих доспехах к чему-то напоминавшему в темноте мост — внизу слышалось журчание текущей воды. Первым пополз вперед теремтак, но тут же раздался его тревожный свист, шипенье, царапанье коготков, и все закончилось тяжелым всплеском.

Нгтрксу было неудобно спускаться под мост, поэтому туда полез Пвгдрк, который не без труда выудил из воды теремтака, провалившегося, несмотря на все предосторожности, сквозь трещину в настиле. Он не подозревал о ее существовании, поскольку недавно по мосту проехала машина двуногих.

— Ловушка! — сообразил Пвгдрк. — Они уже знают о нашем прибытии!

Нгтркс серьезно в этом сомневался. Разведчики не спеша двинулись дальше, преодолели мост и вскоре заметили, что болотистая полоса, по которой они продвигались между купами черных зарослей, разделяется надвое. У развилки стоял столб с прибитым к нему обломком доски. Он едва держался в земле; заостренный конец доски указывал на западную часть ночного небосклона.

По команде разведчиков теремтак осветил столб зеленоватым мерцанием своих шести глаз, и альдебаранцы увидели надпись: «Нижние Мычиски — 5 км».

Надпись, которую они почти не могли расшифровать, едва проступала на подгнившем дереве.

— Реликт какой-то древней цивилизации, — выдвинул предположение Пвгдрк. Нгтркс из глубины своей оболочки направил на табличку экран телепата.

— Указатель направления, — прочитал он на заднем экране и посмотрел на Пвгдрка. — Все это довольно странно.

— Материал, из которого сделан столб, — целлюлоза, разъеденная плесенью типа Арбакетулия Папирацеата Гарг, — заявил Пвгдрк, произведя полевой анализ.

Они осветили нижнюю часть столба и нашли у подножия вмятый в грязь клочок тонкого целлюлозного материала с напечатанными словами — совсем крохотный обрывок.

«Над нашим го… Сегодня утром спутн… В семь часов четырн…» — можно было разобрать на нем.

Телепат перевел обрывочную надпись; разведчики недоуменно взглянули друг на друга.

— Все понятно, — заявил Нгтркс, — табличка указывает на небо.

— Да. Нижние Мычиски — это, вероятно, название их постоянного спутника.

— Вздор. При чем тут спутники! — проговорил Нгтркс из нутра двуногого манекена.

Некоторое время они обсуждали этот неясный вопрос. Осветив столб с другой стороны, разведчики обнаружили незаметную, еле выцарапанную надпись: «Марыся мировая…»

— По-видимому, это сокращенные орбитальные данные их спутника, — заявил Пвгдрк.

Он натирал столб фосфекторической пастой, чтобы восстановить стертое окончание фразы, когда теремтак издал в темноте слабый предостерегающий ультрашип.

— Внимание! Прячься! — передал Нгтркс сигнал Пвгдрку.

Они быстро погасили теремтака и Пвгдрк отступил с ним и альдолихо к самому краю липкой полосы. Нгтркс также сошел с середины дороги, чтобы не быть слишком на виду, и замер в ожидании.

Кто-то приближался. Сразу стало ясно, что это разумное двуногое, ибо шло оно выпрямившись, хотя и не по прямой. Все отчетливее было видно, что двуногое описывает сложную кривую от одного берега липкой полосы до другого. Пвгдрк принялся регистрировать эту кривую, но тут наблюдение сильно осложнилось. Существо, без видимых причин, как бы нырнуло вперед, раздался плеск и недовольное ворчание. Пвгдрк был почти уверен, что некоторое время существо продвигалось на четвереньках, а затем снова выпрямилось. Вычерчивая синусоидальные биения на поверхности липкой полосы, существо приближалось. Теперь оно к тому же издавало воющие и стонущие звуки.

— Фиксируй! Фиксируй и переводи! Чего ты ждешь? — гневно прошипел телепату Нгтркс, скрытый в двуногой кукле. Сам он ошеломленно вслушивался в величественный рык приближавшегося двуногого.

— У-ха-ха! У-ха-ха! Драла пала уха-ха! — мощно раскатывалось во тьме.

Экран телепата лихорадочно дрожал, но все время держался на нуле.

«Почему он так петляет? Он телеуправляем?» — не мог понять Пвгдрк, склонившийся над альдолихо у края полосы.

Существо было уже совсем рядом. Возле трухлявого столба к нему подошел сбоку Нгтркс и переключил телепата на передачу.

— Добрый вечер, пан, — умильно произнес телепат на языке двуногого, с несравненным искусством модулируя голос, тогда как Нгтркс, нажимая изнутри пружинки, ловко изобразил на лице манекена вежливую улыбку. Это тоже была одна из дьявольских уловок альдебаранцев. Они достаточно понаторели в покорении чужих планет.

— А-а-а-и-и?! Ик! — ответило существо и остановилось, слегка пошатываясь. Оно медленно подалось к двуногой кукле и вперило взгляд ей в лицо. Нгтркс даже не дрогнул.

«Высокоорганизованный разум, сейчас мы установим контакт», — подумал притаившийся на краю полосы Пвгдрк, судорожно сжимая бока альдолихо.

Нгтркс привел телепата в трансляционную готовность и без малейшего шороха принялся в своем укрытии торопливо разбирать щупальцами инструкцию первого тактического контакта.

Плечистая фигура приблизила глаза вплотную к двуногой кукле и исторгла вопль из коммуникационного отверстия:

— Фр-р-ранек! Сукин ты… ты… и-ик!

«Существо в состоянии агрессии?! Почему?!» — едва успел подумать Нгтркс и в отчаянии нажал на железу межпланетного слокосокома телепата, спрашивая, что говорит встречный.

— Ничего, — неуверенно сигнализировал экран перипатетика.

— Как ничего? Я же слышу, — беззвучно прошипел Нгтркс, и в тот же миг обитатель планеты, ухватив обеими руками подгнивший столб, вырвал его с чудовищным треском из земли и наотмашь ударил по голове двуногую куклу. Пластефолиевая броня не выдержала страшного удара. Манекен рухнул лицом в черную грязь. Нгтркс не услышал даже протяжного воя, которым враг возвестил свою победу. Телепат, задетый лишь концом дубины, был подброшен со страшной силой в воздух, но по какой-то счастливой случайности упал на все четыре лапы рядом с оцепеневшим от страха Пвгдрком.

— Атакует! — простонал Пвгдрк и, собрав последние силы, нацелил во мрак альдолихо.

Его щупальца тряслись, когда он нажимал спусковой отросток, — и рой тихо воющих саргов помчался в ночь, неся гибель и уничтожение. Вдруг он услышал, что сарги возвращаются и, яростно кружась, вползают в зарядную полость альдолихо. Пвгдрк втянул воздух и задрожал. Он понял, что существо поставило защитную непробиваемую завесу из паров этилового спирта. Он был безоружен.

Немеющим щупальцем альдебаранец пытался вновь открыть огонь, но сарги лишь вяло кружились в зарядном пузыре и ни один из них даже не высунул смертоносного жала. Он чувствовал, слышал, что двуногое направляется к нему, шлепая по грязи, и вновь чудовищный свист рассекаемого воздуха потряс землю и расплющил в грязи теремтака. Отшвырнув альдолихо, Пвгдрк схватил щупальцами телепата и прыгнул в заросли.

— А, мать вашу сучью, дышлом крещенную… — гремело ему вслед.

От ядовитых испарений, которые непрерывно извергало коммуникационными отверстиями двуногое, у Пвгдрка перехватило дыхание.

Собрав остатки сил, Пвгдрк перепрыгнул через канаву, забился под куст и замер. Он не был особенно храбрым, но никогда не терял профессиональной любознательности ученого. Его погубило алчное любопытство исследователя. В тот момент, когда альдебаранец с трудом разбирал на экране телепта первую переведенную фразу существа: «предок по женской линии четвероногого млекопитающего, подвергнутый действию части четырехколесного экипажа в рамках религиозного обряда, основанного на…» — воздух завыл над его каракатицеобразной головой и смертельный удар обрушился на него.

Утром мужики из Мычисек, пахавшие у опушки, нашли Франека Еласа, который спал как убитый в канаве. Очухавшись, Елас рассказал, что вчера повздорил с шофером Франеком Пайдраком, который был в компании каких-то мерзких тварей. Вскоре из леса прибежал Юзик Гусковяк, крича, что на перекрестке, лежат «убитые и покалеченные». Только после этого туда потянулась вся деревня.

Тварей действительно нашли на перекрестке — одну за канавой, другую возле ямы от столба, рядом лежала большая кукла с расколотой головой.

Несколькими километрами дальше обнаружили замаскированную в орешнике ракету.

Без лишних слов мужики принялись за работу. К полудню от астромата не осталось и следа. Сплавом анамаргопратексина старый Елас отремонтировал крышу хлева, давно уже нуждавшуюся в починке. Из шкуры альдолихо дубленой домашним способом, вышло восемнадцать пар недурных подметок. Телепата, универсального межпланетного слокосокоммуникатора, скормили свиньям, так же как и то, что осталось от проводника Теремтака; никто не решился дать скотине бренные останки обоих альдебаранцев — чего доброго, отравятся. Привязав к щупальцам камни, альдебаранцев бросили в пруд.

Дольше всего раздумывали жители Мычисек, как быть с ультрапенетроновым двигателем астромата, пока наконец Ендрек Барчох не сделал из этой гиперпространственной установки перегонный аппарат. Анка, сестра Юзека, ловко склеив разбитую голову куклы яичным белком, понесла ее в местечко. Она запросила три тысячи злотых, но продавец комиссионного магазина не согласился на эту цену — трещина была видна.

Таким образом, единственная вещь, которую узрел наметанный глаз корреспондента «Эхо», приехавшего к вечеру того же дня на редакционном автомобиле собирать материал для репортажа, был новый нарядный костюм Еласа, содранный с манекена.

Репортер даже пощупал материю, дивясь ее качеству.

— Брат из-за границы прислал, — флегматично ответил Елас на вопрос о происхождении синтектарической ткани.

И журналист в статье, рожденной им к вечеру, сообщал только об успешном ходе закупок, ни словом не упомянув о провале вторжения с Альдебарана на Землю.


Темнота и плесень

1

— Это уже последняя? — спросил мужчина в дождевике.

Носком ботинка он сталкивал с насыпи комья земли вниз, на дно воронки, где гудело ацетиленовое пламя и виднелись согнувшиеся фигуры с огромными бесформенными головами. Ноттинсен отвернулся, чтобы вытереть слезившиеся глаза.

— Черт возьми, куда-то запропастились мои темные очки. Надеюсь, последняя? Я еле на ногах держусь. А вы?

Мужчина в лоснящемся плаще, по которому стекали мелкие капли воды, спрятал руки в карманы.

— Я привык. Не смотрите, — добавил он, заметив, что Ноттинсен опять поглядывает в глубь воронки. Земля дымилась и шипела от пламени горелок.

— Если бы хоть уверенность была, — проворчал Ноттинсен. Он щурился. — Если здесь происходит такое, то представляете себе, что там творилось, — он кивнул в сторону шоссе, где над развороченными краями кратера поднимались тоненькие струйки пара, голубоватые от вспышек невидимого пламени.

— Его наверняка уже не было тогда в живых, — сказал мужчина в дождевике. Он вывернул наизнанку оба кармана и вытряхнул из них воду. Дождь моросил не переставая.

— Он даже не успел испугаться и ничего не чувствовал.

— Испугаться? — переспросил Ноттинсен. Он хотел взглянуть на небо, но сейчас же спрятал голову в воротник. — Он?! Тогда вы его не знали. Ну, конечно, вы его не знали, — сообразил он. — Работа над изобретением продолжалась четыре года, и в течение четырех лет это могло произойти с ним каждую секунду.

— Так почему же ему разрешили над этим работать? — Мужчина в мокром плаще взглянул исподлобья на Ноттинсена.

— Не верили, что получится, — мрачно ответил Ноттинсен.

Синие ослепительные язычки пламени продолжали лизать дно воронки.

— Неужели? — произнес собеседник. — Я… имею некоторое представление о здешней стройке. — Он взглянул туда, где в нескольких сотнях метров слабо дымился кратер. — Она влетела в копеечку…

— Тридцать миллионов, — поддакнул Ноттинсен, переступая с ноги на ногу. Ему казалось, что ботинки промокают. — Ну и что же? Ему бы дали триста или три тысячи, если бы были уверены…

— Это имело какое-то отношение к атомам, правда? — спросил мужчина в плаще.

— Откуда вы знаете?

— Слышал. И даже видел столб дыма.

— Взрыв?

— Кстати, почему строили в таком отдаленном месте?

— Такова была его воля, — ответил Ноттинсен. — Поэтому он и работал один — четыре месяца с того момента, как ему удалось… — Ноттинсен взглянул на собеседника и добавил, наклоняясь: — Это было бы пострашнее атомов. Пострашнее! — повторил он.

— Что ухе может быть страшнее конца света?

— Можно сбросить одну атомную бомбу и этим ограничиться, — сказал Ноттинсен. — Но одна Вистерия… хватило бы одной! И никакая сила не могла бы ей противостоять. Эй, там! — крикнул он, наклонившись над воронкой. — Не торопитесь! Не отводите пламя! Каждый дюйм надо как следует прокалить!

— Меня это не касается, — произнес мужчина в плаще. — Но… если она столь могущественна, чем тут поможет этот слабый огонь?

— Вам известно, что должно было получиться? — с расстановкой произнес Ноттинсен.

— Я в этом не разбираюсь. Альдермот сказал, чтобы я помог вам местными силами, что это были… что он работал над какими-то атомными бактериями. Нечто в этом роде.

— Атомная бактерия, — Ноттинсен рассмеялся, но тут же замолчал. Откашлялся и произнес: — Вистерия Космолитика — так он это называл. Микроорганизм, уничтожающий материю и получающий таким путем жизненную энергию.

— Где он его взял?

— Это производное управляемых мутаций. То есть он исходил из существующих бактерий, постепенно подвергая их воздействию все возрастающих доз радиации, пока не получил Вистерию. Она существует в двух состояниях — в виде спор безвредна, как мука, ею можно посыпать улицы. Но если Вистерия оживает и начинает размножаться — тогда конец.

— Да, Альдермот говорил мне, — сказал мужчина в плаще.

— Что?

— Что бактерии будут размножаться и пожирать все — стены, людей, железо.

— Верно.

— И что это уже невозможно будет остановить.

— Да.

— Но к чему тогда такое оружие?!

— Вот поэтому его и нельзя было пока применять. Вистер работал над способом остановки этого процесса, над его обратимостью. Понимаете?

Мужчина сначала посмотрел на Ноттинсена, потом вокруг — ряды концентрических воронок, окруженных земляными валами, таяли вдали в сгущающихся сумерках, кое-где над ними еще поднимался пар — и ничего не ответил.

— Будем надеяться, что ничего не уцелело, — сказал Ноттинсен. — Не думаю, чтобы он решился на какой-нибудь безумный поступок, не имея уверенности, что сможет опять… — произнес он, не глядя на товарища.

— Много этого было? — отозвался тот.

— Спор? Это как сказать. В несгораемом шкафу было шесть пробирок.

— В его кабинете на третьем этаже? — спросил мужчина.

— Да, там теперь воронка, в которой поместились бы два дома, — произнес Ноттинсен и вздрогнул. Посмотрел вниз на мигающее пламя и добавил: — Кроме воронок надо будет прокалить весь участок, все в радиусе пяти километров. Завтра утром приедет Альдермот. Он мне обещал мобилизовать воинские части, нашим людям одним не справиться.

— Какие ей нужны условия, чтобы начать? — осведомился мужчина.

Ноттинсен смотрел на него с минуту, как бы не понимая вопроса.

— Чтобы активизироваться? Темнота. В несгораемом шкафу горел свет, были припасены специальные аккумуляторные батареи на случай перебоя в снабжении электроэнергией — восемнадцать ламп, каждая с отдельной, независимой друг от друга цепью.

— Темнота и больше ничего?

— Темнота и какая-то плесень. Присутствие этой плесени было необходимо. Она вырабатывала какие-то биологические катализаторы. Вистер не изложил этого подробно в своем докладе подкомиссии — все бумаги и материалы он хранил внизу в своей комнате.

— Видно, он не ожидал, — сказал мужчина.

— А может быть, как раз напротив, — неопределенно буркнул Ноттинсен.

— Вы думаете, что свет погас? Но откуда взялась плесень? — спросил мужчина.

— Совсем не так! — Ноттинсен удивленно посмотрел на него. — Это не они. Это… они размножаются без всякого взрыва. Спокойно. Думаю, он что-то делал с этим большим паратреном в подземном помещении — речь шла о том, чтобы найти способ, позволяющий остановить их развитие и, не зная его, быть наготове на случай…

— Войны?

— Да.

— И что он там делал?

— Неизвестно. Это имело какое-то отношение к антиматерии. Ведь Вистерия уничтожает материю. Синтез антипротонов — образование силового поля — деление — таков ее жизненный цикл.

Некоторое время они молча смотрели на работавших внизу людей.

Огоньки на дне воронки гасли один за другим. В серо-голубых сумерках люди карабкались вверх, таща за собой гибкие змеи проводов, — огромные, в асбестовых масках, по которым стекал дождь.

— Пошли, — отозвался Ноттинсен. — Ваши люди на шоссе?

— Да, не беспокойтесь. Никто не пройдет.

Дождь становился все мельче — порой казалось, что на лицах и одежде оседают только мелкие капельки тумана.

Они шли полем, обходя исковерканные, перекрученные и обгорелые стволы деревьев, валявшиеся в высокой траве.

— Даже сюда занесло. — Мужчина, шагавший рядом с Ноттинсеном, оглянулся. Однако все было покрыто серым, сгущающимся туманом.

— Завтра в это время все будет кончено, — сказал Ноттинсен.

Они подходили к шоссе.

— А… ветер не мог разнести это дальше?

Ноттинсен взглянул на него.

— Не думаю. Вероятнее всего, само давление, образовавшееся при взрыве, обратило их в прах. Ведь то, что здесь лежит, — он взглянул на поле, — это останки деревьев, а они росли в трехстах метрах от здания. От стен, аппаратуры, даже от фундамента ничего не осталось. Ни пылинки. Мы ведь все просеивали сквозь сетки, вы были при этом.

— Да, — подтвердил мужчина в плаще, не глядя на собеседника.

— Вот видите. То, что мы делаем, — это на всякий случай, чтобы иметь полную уверенность.

— Вот это было бы оружие, верно? Как оно называлось? Как вы говорили?

— Вистерия Космолитика. — Ноттинсен тщетно пытался поднять размокший воротник дождевика. Ему становилось все холоднее. — Но в управлении оно значилось под шифром — они там любят шифры — «Темнота и плесень».

2

В комнате было холодно. По стеклам стекали капли дождя. Гвоздь выпал, одеяло с одной стороны провисло, и потому была видна часть грязной дороги за садом и пузыри на лужах. Который час? Он определил время по серому небу, теням в углах комнаты и тяжести в груди. Потом долго кашлял. Прислушался, как трещат суставы, когда он натягивал брюки. Разогрел чай, отыскав чайник и пакетик с заваркой под грудой бумаг на письменном столе. Ложечка валялась на полу у окна. Он шумно прихлебывал горячую жидкость, терпкую и бледную. Разыскивая сахар, он обнаружил среди книг кисточку для бритья со следами засохшего мыла, запропастившуюся три дня назад. А может, четыре? Он исследовал большим пальцем подбородок — щетина еще кололась.

Кипа газет, книг и белья угрожающе накренилась и наконец с мягким шелестом обрушилась за стол и исчезла, подняв облачко пыли, от которой защекотало в носу. Он чихал медленно, с передышками, и все его существо наполнялось какой-то живительной силой. Когда он последний раз отодвигал стол? До чего же нудная работа. Может, лучше пройтись? Идет дождь.

Он поплелся к письменному столу, ухватился за край у самой стены и потянул.

Стол дрогнул, заклубилась пыль.

Он толкал его изо всех сил, тревожась лишь о своем сердце. «Если даст о себе знать, перестану, — решил он. — Не должно». Все, что упало за стол, вдруг потеряло для него интерес, важна была только проверка своих сил. «А я еще довольно крепок», — думал он с удовлетворением, видя, как ширится темная щель между столом и стеной. Торчавший там предмет скользнул вниз и, звякнув, скатился на пол.

Может, это вторая ложка, нет, скорее гребешок, с интересом подумал он. Только гребешок не издал бы такого металлического звука. Может, сахарные щипцы?

Между потрескавшейся штукатуркой и черной стенкой стола зияло темное пространство шириной с ладонь. По опыту он знал, что теперь начнется самое трудное, так как ножка стола непременно застрянет в широкой щели пола. Так и есть — попала. Некоторое время он возился с неподатливым грузом.

Топором, топором эту дохлятину, подумал он с наслаждением, ощущая, как в груди закипает бодрящее гневное чувство. Он дергал стол, хоть и знал, что это бесполезно. Стол следует наклонить и, раскачав, стронуть с места, так как ножка со стороны стены короче и выскакивает. Лучше, чтобы не выскочила, предостерегал рассудок, потом придется подкладывать книги, в поте лица выпрямлять гвозди, молотком вколачивать ножку в гнездо. Но он слишком ненавидел эту упрямую махину, которую столько лет напихивал бумагами.

— Скотина! — простонал он, теряя власть над собой, — взмокший, преследуемый запахом пыли и пота, напрягся и снова стал возиться с неповоротливым грузом, как обычно обольщаясь пленительной надеждой, что овладевшая им ярость сама по себе поднимет и сдвинет эту почерневшую рухлядь без особых усилий с его стороны.

Ножка выскочила из щели и придавила пальцы. К злобе примешалась жажда мести. Подавив крик боли, он уперся спиной в стену и толкал теперь стол коленями и руками. Черная брешь росла, в нее можно было бы уже протиснуться, но человек в исступлении все продолжал толкать; первый луч света озарил свалку, открывшуюся за столом, который остановился с предсмертным скрипом.

Человек опустился на груду книг — он и не заметил, как они во время возни очутилась на полу. Он посидел с минуту, чувствуя, как на лбу высыхает пот. Что надо было вспомнить — ах да, сердце не отозвалось. Это хорошо.

Был виден только вход в эту образовывавшуюся в густом мраке за столом пещеру, и перед ним валялись мягкие, легкие как пух «летающие кошки». Так он называл серые космы и клубки пропыленной паутины, скапливавшиеся под старыми шкафами, в недрах диванов, проплесневевшие, замшелые и насквозь пропыленные.

Человек не торопился исследовать содержимое отвоеванного закоулка. Что там может быть? Он испытывал удовольствие, хоть и не помнил, зачем отодвигал стол. Грязное белье и газеты лежали теперь посреди комнаты — вероятно, он машинально отшвырнул их туда пивком, когда отодвигал стол. Человек стал на четвереньки и осторожно сунул голову в полумрак. Этим он окончательно заслонил свет, и ничего не смог разглядеть. В ноздри набилась пыль. Он снова расчихался, но уже со злостью.

Человек отступил назад, долго сморкался и решил отодвинуть стол дальше, еще дальше — так далеко он его никогда не отодвигал. Он ощупал заднюю, угрожающе потрескивавшую стенку, примерился, приналег, в стол с неожиданной легкостью выехал почти на середину комнаты, опрокинув ночной столик. Чайник упал. Человек гул его ногой.

Потом он вернулся к обнаруженному кладу. От малейшего движения с едва заметных плиток паркета, заваленных какими-то предметами, поднимались облака пыли. Человек принес лампу, поставил ее рядом на умывальник, включил и обернулся. Стена за столом сплошь заросла бахромой паутины, местами толстой, как веревка. Из пожелтевшей газеты он скрутил жгут и принялся сгребать им все, что попадалось под руку, в одну кучу. Работал он, низко наклонившись, стараясь не дышать, в облаках пыли — нашел кольцо от занавески, крюк, обрывок ремня, пряжку, скомканный, но чистый лист почтовой бумаги, пустую спичечную коробку, начатую палочку сургуча. Остался только угол у самой стены между плинтусами, заваленный заплесневевшим мусором и как бы поросший сероватыми волосками. Опасливо он ткнул туда носком туфли и насмерть перепугался. Большой палец ноги, торчавший из дырявой туфли, наткнулся на что-то маленькое, упругое. Он стал искать, но ничего не нашел.

Померещилось, подумал он.

Человек пододвинул к столу стул — не трехногий, тот он предпочитал не трогать, а другой, на котором стояла миска, — миску он столкнул, и она с грохотом покатилась по полу, он улыбнулся сел и стал изучать найденные за столом вещи.


Он осторожно сдул серый покров пыли. Латунное кольцо заблестело, как золотое, попробовал надеть его на палец — оказалось велико. Ржавый и погнутый крюк с приставшим к острию комком извести он поднес к самому носу. Крюк этот, судя по всему, изведал немало невзгод на своем веку: загнутый конец был сплющен — кто-то, видно, сорвал на нем свою злость, от ударов осталась бахрома заусениц, уже изъеденная ржавчиной, и теперь она рассыпалась в прах от прикосновения. Затупившееся острие, вероятно, наткнулось на что-то твердое в стене — вырванное с корнем из своего гнезда, оно напоминало зуб. Человек озабоченно потрогал одиноко торчавший из десны обломок зуба, как бы выражая этим жестом свое сочувствие крюку.

Остальные находки он бросил в ящик и повернул абажур лампы.

Перегнувшись через стол, он смотрел вниз на пол — в желтом свете лампы чернела стена, заросшая отвратительной косматой плесенью, а от стола, поблескивая, тянулись сонно колыхавшиеся разорванные паутинки. Посредине адресом и маркой вверх валялся на паркете запыленный старый конверт, а под ним, приподымая край, лежало что-то совсем маленькое, величиной с орех.

Он подумал: мышь — и к горлу подступил спазм отвращения. Затаив дыхание и не глядя, он подтянул к себе тяжелое бронзовое пресс-папье. Сердце замерло от ожидания и страха, что не успеет, что сию же минуту отвратительный зверек серой стрелкой метается из-под конверта. Однако ничего не произошло — конверт со слегка приподнятым краем продолжал спокойно лежать, освещенный лампой, и только паутинки мерно дрожали, как живые. Он наклонился еще ниже и, уже лежа на столе, с силой швырнул пресс-папье, которое мягко шлепнуло по конверту, как бы прижимая к земле что-то упругое, подскочило и в облаке серой пыли глухо стукнуло об пол.

Тогда в каком-то порыве отвращения и отчаяния, не помня себя, человек принялся исступленно бросать на конверт все, что было под рукой: толстые тома немецкой истории, словари, обитую серебряной жестью шкатулку для табака; он бросал, пока до самых сонно колыхавшихся паутинок не поднялась беспорядочная куча, в недрах которой — он каким-то непостижимым образом улавливал это по стуку падавших предметов — ему упрямо сопротивлялось нечто живое, упругое.

В припадке страха (он инстинктивно чувствовал, что, если не убьет этого, — придет возмездие), кряхтя от напряжения, он приволок широкий литой колосник и, раскидав ногой кучу книг, с нечеловеческим усилием метнул его в приподнятый краешек письма.

Что-то как бы нехотя скользнуло по его ногам, он опять почувствовал то же, что и прежде — живое, теплое прикосновение, — и с паническим воплем, который, казалось, разрывал горло, опрометью бросился к дверям. В передней было гораздо светлее, чем в комнате. Человек судорожно ухватился за дверную ручку, стараясь побороть приступ головокружения. Потом окинул взглядом приоткрытую дверь. Он собирался с силами, чтобы вернуться в комнату, и тут появилась черная точка.

Человек ничего не заметил, пока не наступил на нее. Она была меньше булавочной головки, походила на зернышко, пылинку или крошечный кусочек сажи, который ленивое дуновение ветерка несло над самым полом. Нога не коснулась пола, она скользнула, вернее, проехала, словно он наступил на невидимый упругий мячик, тут же отскочивший в сторону. Теряя равновесие, человек в каком-то отчаянном танце рухнул на дверь в больно ударился локтем. Всхлипывая от досады, он медленно встал с пола.

— Ничего, дорогой, ничего, — бормотал он, поднимаясь с колен. Посапывая, попробовал пошевелить ногой — цела. Теперь он стоял у порога и в отчаянии лихорадочно оглядывался по сторонам. Вдруг над самым полом в проеме приоткрытой двери в сад, откуда слышался монотонный шум дождя, он заметил черную точку. Она слегка подрагивала в углу, между порогом входной двери и щелью в половицах, постепенно замирая. Он склонялся над нею все ниже, пока не согнулся почти вдвое, и все смотрел на черную точку, которая вблизи показалась ему продолговатой.

Это паучок, с такими тоненькими ножками, я их просто не вижу, решил человек. Мысль о нитевидных ногах этого существа наполнила его отвращением и робостью. Он вытащил из кармана платок и замер. Затем накрыл им ладонь, чтобы поймать паучка, и нерешительно отвел руку назад. Наконец опустил край свободно свисавшего платка и поднес его к черному паучку.

Испугается и убежит, подумал он, и все будет в порядке.

Черная точка не убегала. Кончик платка не дотронулся до нее, а согнулся над нею на расстоянии толщины пальца, точно встретил невидимое препятствие. Человек бессильно ударял по воздуху платком, который мялся и закручивался. Наконец, расхрабрившись (у него захватывало дух от собственной предприимчивости), достал из кармана ключ и ткнул им черную точку.

Рука почувствовала опять это упругое сопротивление, ключ завертелся в пальцах, а черная точка взвилась в воздух и нервно заплясала у самого его лица, постепенно снижаясь, пока снова не замерла в углу между порогом и полом. Он и испугаться как следует не успел, так быстро все произошло.

Медленно щурясь, как подле разбрызгивающей жир сковородки, на которой поджаривается грудинка, человек накрыл черную точку развернутым платком. Ткань легко опустилась и вздулась, словно под ней лежал мяч для игры в пинг-понг. Он осторожно собрал уголки платка, свел их вместе и связал — круглый предмет был пойман. Человек дотронулся до него сперва концом ключа, потом пальцем.

Шарик был упругим по природе, при нажиме пружинил, но чем сильнее на него давили, тем большее сопротивление он оказывал. Шарик был легок, по крайней мере человек не почувствовал, что платок сделался тяжелее. Человек выпрямился и, опираясь свободной рукой о стену, заковылял на онемевших ногах в комнату.

Сердце его учащенно билось, когда он клал узелок под лампу на очищенную от хлама крышку стола. Он зажег свет, поискал очки, потом, поразмыслив, решил не щадить сил и уже во втором по счету ящике нашел лупу — величиной с блюдце, в вороненой оправе с деревянной ручкой. Он подтащил стул, отшвырнув с дороги беспорядочно разбросанные раскрытые книги, и начал осторожно развязывать узелок. Он еще раз прервал свое занятие, встал и в хламе у окна разыскал стеклянный треснутый колпак для сыра, накрыл им платок, оставив снаружи только уголки, и принялся тянуть за них, пока он не развернулся, весь в пятнах и затеках.

Человек ничего не видел. Он все ниже склонял голову и вздрогнул от неожиданности, прикоснувшись носом к холодному стеклу колпака.

Черную точку удалось разглядеть лишь через лупу — она походила на маленькое пшеничное зернышко. На одном конце его виднелась более светлая сероватая выпуклость, а на другом — два зеленых пятнышка, едва различимые даже с помощью лупы. А может быть, свет, преломившись в толстом стекле колпака, придавал им этот оттенок? Осторожно дергая за уголки, человек вытащил платок. Это продолжалось с минуту. Тогда у него родилась новая идея. Он передвинул колпак к самому краю стола и в щель, образовавшуюся между стеклом и деревом, ввел внутрь на длинной проволоке заранее приготовленную спичку, которой он в последний момент чиркнул о коробок.

Сначала казалось, что спичка погаснет, затем, когда она разгорелась ярче, он не смог переместить ее в нужном направлении, но наконец и это удалось. Желтоватый язычок пламени приблизился к черной точке, висевшей на высоте двух сантиметров над поверхностью стола, и вдруг тревожно замигал. Человек подвинул спичку чуть дальше — и пламя охватило какой-то шарообразный предмет. Спичка горела еще с минуту и, уронив искорку, погасла, только уголек мерцал еще «мгновение.

Человек вздохнул, опять отодвинул колпак под абажур и долго, не двигаясь, всматривался в черную точку, которая едва шевелилась внутри колпака.

— Невидимый шарик, — пробормотал он, — невидимый шарик.

Человек был почти счастлив, даже не подозревая об этом. Следующий час ушел на то, чтобы поместить под колпак чайное блюдце, наполненное чернилами. Целая система палочек и проволочек понадобилась для того, чтобы переместить исследуемый предмет к блюдцу. Поверхность чернил слегка прогнулась в одном месте, там, где с нею должна была соприкасаться нижняя часть шарика. Больше ничего не случилось. Попытка окрасить шарик чернилами не удалась.

В полдень его стало одолевать смутное чувство голода — он доел овсянку и остатки раскрошившегося кекса из полотняного мешочка, выпил чаю. Вернувшись к столу, он не сразу нашел черную точку и вдруг испугался. Забыв об осторожности, он поднял колпак и, как слепой, широко расставив руки, стал лихорадочно ощупывать стол.

Шарик сразу же прильнул к руке. Он сжал пальцы и сел, преисполненный благодарности, умиротворенный, что-то тихонько мурлыча. Невидимый шарик согревал его руку. Человек чувствовал исходящее от него тепло и все смелее играл этим невесомым предметом, перекатывая его с руки на руку, пока взгляд ни привлекло что-то блестящее в пыли у печки, среди сора, который высыпался из опрокинутого мусорного ведра. Это была смятая станиолевая обертка от шоколада. Он сейчас же принялся заворачивать в нее свой шарик. Это оказалось вопреки ожиданию совсем легким делом. Он оставил только с противоположных концов два отверстия, проделанные булавкой, чтобы, глядя на свет, можно было убедиться, что маленький черный узник находится на месте.

Когда наконец ему пришлось выйти из дому, чтобы купить чего-нибудь съестного, он накрыл шарик стеклянным колпаком, прижал его и для пущей важности со всех сторон обложил книгами.

Для него настали прекрасные времена. Иногда он проделывал с шариком какие-нибудь эксперименты, однако чаще лежал в постели, перечитывая любимые места в старых книгах. Свернувшись под одеялом, чтобы было теплее, он вытаскивал руку только для того, чтобы перевернуть страницу, и, поглощенный подробным описанием смерти товарищей Амундсена во льдах или мрачней исповедью Нобиле о случаях людоедства после катастрофы, постигшей его полярную экспедицию, он порой обращал взор на мирно блестевший под» стеклом шарик, который незначительно менял положение, спокойно перемещаясь от одной стенки колпака к другой, словно подталкиваемый какой-то невидимой силой.

Ходить за покупками и готовить обед не хотелось, поэтому он уплетал кексы, а если было немного дров, пек в золе картошку. По вечерам он погружал шарик в веду или пытался кольнуть его чем-нибудь острым, затупил о него бритву, но не получил никаких результатов — и это продолжалось до тех пор, пока он не начал терять покой. Человек задумал нечто грандиозное: хотелось притащить из подвала старые тиски и сжать в них шарик до маленькой точки в центре, но это было связано с таким беспокойством (бог знает, сколько времени придется рыться в старых железках и хламе, и вдобавок он сомневался, поднимет ли тиски, которые три года назад отнес вниз); таким образом, эта мысль так и осталась неосуществленной.

Однажды он долго нагревал шарик на огне, но добился лишь тоге, что прожег дно еще совсем новой кастрюльки. Станиоль потемнел и истлел, но сам шарик нисколько не пострадал. Человек уже начинал терять терпение и подумывал о сильнодействующих средствах, все более убеждаясь в том, что шарик невозможно уничтожить. Эта стойкость доставляла ему удовольствие, но однажды он обнаружил то, что, собственно, должен был заметить гораздо раньше.

Станиолевая обертка (новая, ибо прежняя от разных экспериментов разлезлась в клочья) лопнула сразу в нескольких местах, и в просветах показалось содержимое. Шарик рос! Человек задрожал, когда наконец осознал это; поместив его без обертки под лупу, он долго исследовал шарик сквозь двойное стекло, которое выкопал в нижнем ящике стола, и наконец удостоверился, что не ошибся.

Шарик не только рос, но и менял форму. Он уже не был совсем круглый — выпятились как бы два полюса, а черная точка вытянулась так, что ее было видно даже невооруженным глазом. За шероховатой головкой у двух зеленых пятнышек появилась слабо поблескивавшая черточка, которая медленно вращалась, и это было труднее уловить, чем движение часовой стрелки, но по прошествии ночи у него не осталось в этом ни малейшего сомнения. Шарик вытянулся, как яйцо с двумя одинаково утолщенными концами. Черная точка в центре заметно набрякла.

На следующую ночь его разбудил короткий, но громкий звук, как будто на морозе лопнуло толстое стекло. Еще звенело в ушах, когда он выскочил из постели и босиком побежал к столу. Ослепленный, он стоял, закрыв рукой лицо, и в отчаянии дожидался, когда глаза привыкнут к темноте. Колпак был цел. На первый взгляд ничего в нем не изменилось. Человек искал черную продолговатую ниточку и не находил. Наконец увидел ее и ужаснулся — настолько она укоротилась. С опаской он поднял колпак, и что-то прижалось к его ладони. Низко наклонившись, он приблизил лицо к пустой поверхности стола и наконец увидел.

Их было два — теплые, словно только что вынутые из горячей воды. И в каждом темнело маленькое ядрышко, черная матовая точка. Его охватило неизъяснимое блаженство, умиление. Он дрожал не от холода, а от возбуждения. Положив их на ладонь, теплых, как цыплята, и осторожно, чтобы не сдуть почти невесомых на пол, стал согревать своим дыханием. Потом завернул каждый в станиоль и спрятал под колпак. Долго стоял над ними, тщетно стараясь придумать для них что-либо еще, и наконец с учащенно бьющимся сердцем вернулся в постель, несколько раздосадованный собственным бессилием и вместе с тем спокойный и растроганный почти до слез.

— Крошки мои, — бормотал он, забываясь блаженным и здоровым сном.

Месяц спустя шарики уже не помещались под стеклянным колпаком. А еще через месяц он потерял им счет. Как только черное зернышко достигало обычных размеров, шарик начинал вздуваться на полюсах. Только раз ему удалось подстеречь момент деления, который всегда наступал ночью. Звук, раздавшийся из-под колпака, оглушил его на несколько минут, но более поразила вспышка, подобно крошечной молнии озарившая на мгновение темную комнату. Он не понимал, что происходит, но, лежа в кровати, почувствовал, как дрогнул пол, и тут уразумел, что в крошечных шариках таится неизмеримая мощь. Им овладело чувство, какое возникает перед подавляющими своим величием явлениями природы, — словно на мгновение перед ним открылся зияющий провал водопада или затряслась земля под ногами. С коротким звоном, эхо которого еще, казалось, поглощали стены дома, ему на какую-то долю секунды открылась и сейчас же исчезла мощь, ни с чем не сравнимая. Испуг быстро прошел, а утром все это показалось ему кошмарным сновидением.

На следующую ночь он постарался вести наблюдение в темноте. И впервые тогда заметил, как одновременно с глухим звуком и воздушной волной вспышка зигзагом разрезала набухшее яйцо и мгновенно пропала — казалось, ее и вовсе не было.

Человек не помнил даже, был ли в ту зиму снег, так редко он покидал дом, разве только затем, чтобы дойти до магазина за поворотом дороги. К весне комната кишела шариками. Он уже не пытался, их заворачивать в станиоль, да и где взять его столько. Они болтались всюду, попадали под ноги, бесшумно сыпались с книжных полок, где особенно хорошо были видны, когда залеживались, припудренные тонким слоем пыли, которая мягко обрисовывала их контуры.

И вечно что-нибудь приключалось с ними (он выуживал шарики из овсянки, из молока, находил в пакете с сахаром, они как невидимки выкатывались из посуды, варились в супе); их обилие начинало подсказывать ему новые идеи и слегка тревожить.

Неудержимо разрастающаяся орава мало о нем заботилась. Его бросало в дрожь при мысли, что какой-нибудь шарик выскочит в сени и дальше, в сад, где его могут найти дети. Тогда человек установил перед порогом частую проволочную сетку, а через некоторое время, чтобы выйти на улицу, ему уже надо было выполнить целый сложный ритуал — он поочередно выворачивал все карманы, заглядывал за отвороты брюк, для большей уверенности по нескольку раз отряхивал их, двери открывал и закрывал медленно, чтобы сквозняк не унес невзначай какой-нибудь шарик. И чем больше их было, тем сложнее было с ними управляться.

Ему докучало по-настоящему только одно большое неудобство подобного сожительства, изобилующего переживаниями: их была такая уйма, что они размножались почти непрерывно, и мощный звенящий звук раздавался иногда пять-шесть раз в течение одного часа. Из-за того, что они будили его по ночам, он стал отсыпаться днем, когда царила тишина. Порой эта нарастающая, неуемная плодовитость внушала ему безотчетную тревогу, все труднее было двигаться, на каждом шагу из-под ног удирали невидимые упругие шарики, разбегались во все стороны. Он знал, что скоро будет бродить в них по колено, словно в воде. Над тем, как они жили, чем питались, он не задумывался.

Хотя конец зимы выдался холодный, с частыми заморозками и метелями, он давно уже не топил печь. Скопление шариков равномерно излучало теплоту. Давно в комнате не было так уютно, как сейчас, когда по следам, оставленным в пыли, можно было догадаться, как забавно они подпрыгивали и катались, словно ими только что играли котята.

Чем больше было шариков, тем легче узнавались их повадки. Можно было заключить, что они не любят друг друга, во всяком случае, не терпят слишком близкого соседства с себе подобными: всегда между двумя ближайшими шариками оставалась тоненькая воздушная прослойка, которую нельзя было уничтожить даже значительными усилиями. Особенно это бросалось в глаза, когда обернутые станиолем шарики он подносил один к другому. Со временем он стал убирать лишние шарики — сваливал их в жестяную ванночку, где под слоем пыли они лежали, как куча крупнозернистой лягушечьей икры, время от времени сотрясаемые изнутри, когда какое-нибудь прозрачное яйцо делилось на два новых.

Надо признаться, что иногда им овладевали самые удивительные прихоти. Например, он долго боролся с собой — так ему хотелось проглотить одного из своих подопечных. Кончилось тем, что он решил взять его в рот. Человек осторожно поворачивал шарик языком, чувствуя небом и деснами мягкую упругость его боков, излучающих слабое тепло.

На другой день после этого случая он заметил на языке кровоподтек. Но не связал эти два факта. Все чаще случалось, что шарики попадали в постель, и он не мог взять в толк, почему наволочки и пододеяльники, прекрасно до этого ему служившие, расползались, словно вдруг истлели. В конце концов от простыни остались одни клочья — дыр было больше, чем полотна, а он все еще ничего не понимал.

Однажды ночью он проснулся от жгучей боли в ноге. Включив свет, он увидел на коже несколько красных пятен. Потом обнаружил, что их гораздо больше, — они напоминали ожог. Невидимые шарики прыгали по всей постели, когда он снова лег. Эта картина возбудила его подозрительность — их ядрышки мельтешили, как блошки.

— Черт возьми, неужели вы отца родного кусаете?! — шепнул он укоризненно и оглядел комнату.

Матово поблескивали разбросанные повсюду шарики; они покрывали весь стол, лежали на полу, на полках, в кастрюлях и горшках, даже в чашке с остатками чая что-то подозрительно мерцало. Мгновенно заколотилось сердце от непостижимого страха. Дрожащими руками он отряхнул одеяло, пододеяльник, потряс, высоко подняв, подушку, сбросил все шарики на пол, еще раз озабоченно осмотрел красноватые припухлости на икрах, закутался в одеяло и погасил свет.

Комната то и дело оглашалась звуком, похожим на металлический голос фанфар, прерываемый внезапным ударом, — будто захлопывалась крышка сундука.

«Не может быть! Не может быть!» — подумал он.

— Выброшу вас. Выгоню всех до единого вон на улицу, — заявил он вдруг шепотом; слова застревали в пересохшем горле. Безмерная обида давила его, выжимала из глаз слезы.

— Неблагодарные скоты! — шептал он, прислонившись к стене, и так, полусидя, полулежа, заснул.

Утром человек проснулся совершенно разбитый, с ощущением, что произошло несчастье, катастрофа. В отчаянии он искал мутными глазами следы вчерашних ожогов, напрягал память, потом вдруг очнулся, вылез из кровати и, поставив лампу на стул, приступил к тщательному исследованию пола.

Сомнений не было, на нем отчетливо виднелись следы как от укусов, точно кто-то обрызгал доски невидимой кислотой. Такие же следы, хоть и в меньшем количестве, оказались на письменном столе. Особенно пострадали кипы старых газет и журналов — почти все верхние листы были продырявлены как решето. Эмалированные кастрюли также покрылись изнутри эрозией. Он долго смотрел в оцепенении на комнату, потом принялся собирать шарики. Ведрами носил их в ванну, она наполнилась выше краев, а комната по-прежнему была заполнена ими. Они перекатывались у стен, он чувствовал их тревожное тепло, когда они касались его ног. Шарики были повсюду — матовые груды на полках, на столе, в банках, по углам — целые горы.

Он возился, напуганный и сбитый с толку, целый день сметал шарики с места на место, наконец заполнил ими частично старый пустой комод и вздохнул с облегчением. Ночью канонада гремела громче обычного. Деревянный ящик комода превратился в огромный резонатор, изрыгающий глухой чудовищный гул, как будто невидимые узники били изнутри колоколами в его стены. На другой день шарики стали уже пересыпаться через предохранительную сетку у двери. Он перенес матрац, одеяло и подушку на письменный стол, и там устроил себе постель. Уселся на нее, поджав ноги. Надо было сразу же принести тиски, мелькнула у него мысль, а теперь что? Выбросить их ночью в реку?

Решил, что так будет лучше всего, однако произнести вслух эту угрозу побоялся. Никто другой их не получит, а себе он оставит несколько штук — не больше. Несмотря ни на что, он был к ним привязан, только теперь к привязанности примешивался страх. Он утопит их… как котят!

Подумал о тачке (иначе не управишься с переноской), но едва он попытался сдвинуть ее с места, как тачка застряла в старом котловане у стены. Ни с чем поплелся домой. Он был слаб, очень слаб. Пришлось отложить. Он решил побольше есть.

Ночь была ужасной. Утомленный, он, несмотря ни на что, уснул. Первый же металлический звук разбудил его, он приподнялся в темноте, а вся комната озарялась короткими зигзагами, вспышки вырывали из тьмы то часть стены, то запыленную полку, то вытертый коврик у кровати, отражались в подрагивающей стеклянной посуде. Вдруг тусклое мерцание пробилось сквозь пододеяльник — значит, и там спряталась какая-то хитрая бестия! Он вытряхнул ее с отвращением.

Это кошмарное размножение напоминало пейзаж, озаряемый вспышками молний, с той только разницей, что вместо раскатов грома после маленькой вспышки слышался звон, от которого подрагивали стекла. Человек уснул, прислонившись к стене. На рассвете он снова проснулся и слабо вскрикнул — волна голубых брызг освещала комнату, заливала ее; бесчисленные зигзаги уже почти достигали поверхности стола, который вдруг, сильно качнувшись, отодвинулся от стены, — делясь, невидимый шарик оттолкнул его. От этого толчка — он осознал его неумолимую силу — человека бросило в холодный пот. Он смотрел на комнату вытаращенными глазами, бормоча что-то, и опять забылся, окончательно обессилев.

Проснувшись утром, человек почувствовал себя скверно, так скверно, что едва спустился на пол, чтобы выпить остатки холодного горького чая. Его затрясло, когда он погрузился до пояса в мягкую невидимую массу, — шариков было так много, что он едва мог передвигаться и с огромным трудом добрел до стола. Комната наполнилась тяжелым, нагретым воздухом, будто топилась невидимая печь. С ним произошло нечто странное: он скользнул на пол, но не упал — поддержала эластичная упругая масса, и ее прикосновение заполнило его невыразимой тревогой, такое оно было нежное, мягкое, в голову пришла страшная мысль — не проглотил ли он шарик вместе с овсянкой, самый мельчайший, и нынешней ночью во внутренностях…

Хотелось убежать. Выйти. Выйти! Не мог отворить дверь. Она приоткрылась на несколько сантиметров, потом эластичная масса, упруго подавшись вперед, задержала ее и не пустила дальше. Он боялся дергать дверь и чувствовал, что у него начинает кружиться голова. Надо выбить стекло, подумал он, но сколько потом возьмет стекольщик?

Дрожа, проложил себе дорогу к письменному столу, влез на него, тупо глядя на комнату, — шарики серым зернистым туманом, еле различимым безмолвным облаком окружали его со всех сторон. Он был голоден, но слезть не решался. Несколько раз неуверенно, глухо вскрикнул с закрытыми глазами:

— На помощь! На помощь!

Человек уснул, когда начало смеркаться. В сгустившемся сумраке комната ожила от вспышек и все более мощных раскатов. Освещаемая изнутри масса росла, пенилась, медленно вздымалась вверх, колебалась, словно кто-то слегка ее встряхивал. С полок, расталкивая книги, выскакивали и, вычерчивая голубые жирные параболы, разлетались горячие подрагивающие шарики. Один скатился сверху ему на грудь, другой коснулся щеки, третий припал к губам, огромное скопище их облепило матрац вокруг его наполовину облысевшего черепа, они вспыхивали прямо перед его полуоткрытыми глазами, но он уже не просыпался.

На следующую ночь, в третьем часу утра, по дороге в город проезжал грузовик. Он вез молоко в двадцатигаллоновых бидонах. Шофер, утомленный долгой ездой, клевал носом над баранкой. Это было самое тяжелое время, когда просто невозможно побороть сонливость. Вдруг он услышал донесшийся издалека раскатистый гул. Машинально притормозил, увидел за деревьями ограду, в глубине — темный сад, в нем одноэтажный домик, окна которого озарялись вспышками.

«Пожар!» — подумал шофер, съехал на обочину, резко затормозил и подбежал к калитке, чтобы разбудить жильцов.

Он уже пробежал половину заросшей травой тропинки, когда увидел, что из окон с остатками разбитых стекол вырывается не пламя, а пенящийся, беспрерывно звенящий и искрящийся поток и кипящей массой разливается у стен. По его рукам и лицу заскользило что-то мягкое, словно тысячи невидимых крыльев ночных бабочек. Он подумал, что это сон, когда увидел вокруг на траве и кустах вспышки голубоватых огоньков; левое чердачное оконце засветилось, напоминая широко открытый огромный кошачий глаз, входная дверь затрещала и с грохотом раскололась — и он бросился бежать, все еще видя перед собой гору мерцающей икры, которая с раскатистым гулом разваливала дом.


Молот


1

— Я хотел бы жить где-нибудь на перевале, в большом пустом доме со ставнями, которые вечно стремится сорвать ветер, а выходя за порог… можно было видеть…

— Зелень?

— Нет, скалы! Огромные скалы, нагретые солнцем, а в тени — холодные как лед, отвесные, суровые, и этот запах… я не могу ручаться, но мне кажется, что и сейчас его чувствую.

— Ты родился в горах?

— Не все ли равно где?

— Но ты любишь горы?

— Нет, с тобой невозможно разговаривать! Ты попытайся думать, ну как бы это тебе сказать, с большей широтой, что ли. Не родился и не любил — воду не полюбишь, пока не очутишься в пустыне. Мне хочется, чтобы вокруг была масса камней, скалы, чтобы они подавляли меня своей массой, возвышались надо мной, и я бы терялся среди них и во мне пробуждалась уверенность, уверенность…

— Успокойся.

— Ты что, следишь за частотой колебаний моих голосовых связок? Почему ты не отвечаешь? Ты обиделся? Ха-ха, это здорово!

— Тебе пора спать. Сидишь тут со мной уже четыре часа, глаза устанут.

— Мне не хочется спать. А глаза у меня не устанут, я их закрыл… Я думал, ты видишь.

— Нет.

— Это не так уж плохо. Если бы ты был более совершенен…

— Что тогда?

— Не знаю, может, было бы еще хуже.

— Пообещай мне, что пойдешь спать через полчаса, а то я больше сегодня не буду с тобой разговаривать.

— Вот как! Ну ладно — обещаю. Скажи, а что ты будешь делать, когда я уйду? Тебе никогда не бывает скучно?

— Я предпочитаю не говорить об этом.

— Таинственность — это мне нравится! Наконец-то загадка. Хотя в общем никакой загадки тут нет. Твои слова говорят, что и тебе бывает скучно, но ты самоотверженно это скрываешь.

— Ты же знаешь, до чего мы не похожи друг на друга, и тебе просто трудно все это понять. Во мне нет тайны. Я только не такой, как ты.

— Хорошо. Но ты можешь мне сказать, что ты делаешь, когда остаешься наедине с самим собой? Например, когда я сплю?

— Всегда можно найти какую-нибудь работу.

— Ты увиливаешь!

— А что ты сейчас делаешь?

— Как что? Разговариваю с тобой. А в чем дело?

— Ты знаешь в чем.

— Да? Ты очень сообразителен. Должен тебе сказать, что мы не так уж отличаемся друг от друга. Экран светит мне прямо в лицо. Я рассматриваю то, что внутри моих глаз.

— Летающие пылинки?

— А ты, оказывается, знаешь о их существовании, хотя у тебя нет глаз? Да, я смотрю на пылинки. Они иногда кажутся очень забавными. Я сегодня нашел одну, она не двигается, то есть двигается только вместе с глазным яблоком. Она радужная и похожа на инфузорию в капле воды под микроскопом.

— Ты все еще сидишь с закрытыми глазами?

— Да. А пылинки так смешно кружатся… Все быстрее и быстрее. О, тонут. И веки уже не кажутся красными. Темнота. Таким мне казался ад, когда я был маленьким. Красноватая темнота. Мне хотелось бы еще раз, уже открыв глаза, представить себе, какова эта темнота, но без экрана…

— Тебе хочется оказаться около того дома на перевале?

— Дело не в доме. Камни, песок под ногами… Сколько песка на пляже пропадает зря. И самое печальное, что об этом никто не знает, кроме меня.

— Осталось двадцать минут.

— Ты мог бы быть и повежливее, тебе не кажется? Послушай, у тебя манеры смонтированы в отдельном блоке или нет? Такие вопросы тебе не нравятся, я это заметил… А почему? Ну и что, если у тебя не такие липкие, теплые или скользкие внутренности, как у меня? Разве дело во внутренностях? Я себе не раз представлял, сидя вот тут с тобой, каковы они. Ты, наверное, воображал, что я думаю о доме, о матери, о песнях в лесу… Да? Это не так. Я представлял себе свои собственные внутренности — слизистые, трущиеся друг о друга, путаницу трубочек, сосуды, сосудики, клейкие жидкости, липкие, желтоватые пленки — все это сырое…

— Зачем тебе это?

— Мне как-то после этого легче становилось.

— В самом деле?

— В известной мере. Видишь ли, если как следует представить себе этот дрожащий студень, то все остальное видится каким-то таким, что потом вроде бы легче. Ты что-нибудь понял?

— Кое-что понял.

— Сомневаюсь.

— Со мной тоже такое иногда бывает.

— Что?! Ты тоже?! Уж не… Нет, это невозможно. Ты не шутишь? Постой, я не знаю, умеешь ли ты врать? А может, у тебя есть специальный предохранитель от лжи?

— У меня нет специального предохранителя для этой цели. Ложь — это функция комбинаторики возможных соединений.

— Плевать мне на функции. Дело не в функциях. Ну, и что же ты напридумывал?

— Примерно то же, что и ты, но с учетом отличий в строении…

— Проволочки и кристаллы?

— Примерно…

— Знаешь что, такая откровенность ужасна. Давай лучше будем притворяться, что… то есть я буду притворяться.

— А я?

— Что ты?

— Я тоже должен… притворяться?

— Ты? Не-е-т… Не знаю. Мне казалось, что тебе это непонятно.

— Кое в чем я на тебя похож больше, чем мне бы того хотелось.

— А на кого бы ты хотел походить… О, проклятье!

— Что случилось?

— Я открыл глаза.

— Ты можешь выключить экран.

— От страха?

— Нет, повинуясь голосу рассудка. Тебе нравится истязать себя?

— Нет, я просто не люблю обманывать самого себя. Кто это, интересно, мог восторгаться звездами? Фосфоресценция отбросов, гниющих при высокой температуре; единственной их заслугой является то, что до скончания света ничего, кроме них, нет и не будет. Надо на них посылать людей, которым до этого нет никакого дела, — бабушек в качалках, со спицами и клубками шерсти… Какой сегодня день?

— Двести шестьдесят четвертый.

— А скорость?

— Восемь десятых световой.

— Чем дальше, тем увеличение скорости будет все меньше и меньше?

— Да.

— Зачем я тут, собственно говоря, сижу, если ты все знаешь сам?

— Затем, что имеется разница в строении наших организмов.

— Это верно. Сто лет назад посылали животных. Путешествие тогда было куда как короче, и они ничего не понимали.

— Тебе бы хотелось ничего не понимать?

— Иногда мне кажется, что ты самый настоящий китайский мудрец, а иногда задаешь такие вопросы, которые под стать только ребенку. Ты никогда не спишь — не так ли? Да, я тебя уже спрашивал об этом.

— Неоднократно. Нет, не сплю.

— Ну а мечтать ты можешь? Ведь это комбинаторика.

— Да, это тема большого разговора. Давай отложим его на завтра.

— На завтра? А разве существует завтра? Все время продолжается сегодня.

— Ты можешь утешать себя тем, что, пока ты спишь, на Земле пройдет намного больше времени, чем тут.

— И это — в качестве утешения? Ну… хорошо. Приятных мечтаний.

— Спокойной ночи.


2

Ему казалось, что он не уснет. Было тепло. Даже слишком тепло. Он долго колебался.

— Прохладнее! — проговорил он наконец.

Сверху стал поступать свежий, пропитанный запахом хвои воздух. Некоторое время он лежал с открытыми глазами, наслаждаясь ароматом.

— Без этого запаха!

Воздух утратил запах хвои. Зря он так размечтался. Теперь это состояние наверняка будет продолжаться до тех пор, пока все не начнет расплываться, рассеиваться. А если взять книжку? Он представил, как берет в руки книгу в мягком переплете. Его раздражал бархатный голос диктора, читавшего текст, — он предпочитал делать это сам. Он вдруг поймал себя на мысли, что абсолютно не помнит прочитанного. Перелистал почти половину книги, а что толку… В памяти осталось только ощущение, вызванное прикосновением к мягкому переплету. Видимо — как это было не раз, — он только водил глазами по строчкам. Он начинал читать и тут же терял нить рассказа. Проглотив несколько страниц, он спохватывался, ловил себя на том, что переворачивает страницы автоматически. Оцепенение? Как муха зимой между рамами окна: пригреет солнце — она оживет и опять замирает. Непроизвольно его голова запрокинулась назад.

— Чуть-чуть приподнять изголовье. Хватит!

Изголовье плавно приподнялось. Он лежал на спине и глубоко вдыхал прохладный воздух, чувствуя, как мерно поднимается грудная клетка. Ему хотелось уйти от самого себя, он попробовал представить реку: илистый берег, погруженные в воду осклизлые, отмытые от земли корни, покрытые мхом, камни на дне…

Но ничего не помогло, сон не приходил. И темнота вокруг него не сгущалась, он лежал опустошенный, все отчетливее ощущая время. Не течение времени, нет! А самое время. Когда он заметил это впервые? Два, три месяца назад? Он попробовал рассказать самому себе что-нибудь. Это было значительно интереснее, чем то, что он мог увидеть на экранах, если бы того пожелал. Экраны показывали ему то, что было скрыто где-то в глубине стен, записано, законсервировано в сотнях тысяч копий. То, о чем он рассказывал самому себе, не существовало — оно создавалось. Труднее всего было, как обычно, начало…

Крутой, глинистый откос, на вершине холма лес, обожженный солнцем. Позднее лето. На камне сидит мальчик и считает проползающих около него муравьев. Он загадал: если последний будет рыжим…

Мальчик сидел и считал муравьев — он почти видел этого мальчика, настолько реальным был образ. Хватит, мелькнуло у него в голове, теперь усну…

Какое-то время он находился на невидимой границе — пытался войти в сон, который был совсем рядом, и не смог: сонливость пропала. Он снова был до отвращения бодрым — а может, все-таки попробовать… В конце концов, чем мне это грозит?

Достаточно произнести одно только слово, и в поступающий сверху воздух вольется струйка бесцветного, ничем не пахнущего газа, который усыпит быстро и надежно. Безвредное, надежное средство — он ненавидел его. Он презирал его так же, как услужливый свет, как все, что его окружало. Он чувствовал себя уставшим, глаза горели, но закрыть их не было сил, он должен смотреть в темноту. Если он скажет «небо», потолок разойдется и откроется вид на звездное небо. Он мог потребовать музыки, песен, сказок…

«Может, это от пресыщения? — подумал он. — Может, мне слишком хорошо?» Он усмехнулся, зная, что это ложь. С минуту он думал о том, кто оставлен им в пустом зале, и вроде бы почувствовал стыд — зачем оставил его? Железный ящик.

О чем он сейчас мечтает? Может, вспоминает что-нибудь. А что он может вспомнить? Детство? У него же нет прошлого, просто в один прекрасный день он потребовался и его сделали, призвали к жизни, не спросив при этом, хочет он того или нет.

«А меня разве кто-нибудь об этом спрашивал?» Это было глупо, но тем не менее примерно отвечало истине, по крайней мере в этой темноте. А может, послушать музыку? Тысячи симфоний, сонат, опер в исполнении лучших артистов и певцов ждали его приказа, чтобы ожить, зазвучать.

«Чего тебе хочется? — спрашивал он у самого себя. — Когда ты был там, тебе хотелось сюда. Чего ты хочешь?» Он медленно закрыл глаза, как бы замыкаясь в самом себе, словно захлопнул мягкую, бесшумную дверь.

Было раннее утро, росистое, свежее, роса была всюду: на листьях, на живой изгороди, даже на сетке забора. Может, той ночью шел дождь? Но он об этом не подумал. Пробежал по высокой траве к павильону, чувствуя, как холодные капли стекают по ногам. Приподнялся на носках, ухватился за ветку дикого винограда и начал взбираться вверх. Хвост бумажного змея, свисавший с желоба, как бы поддразнивал его. Снизу он был едва заметен. Упругие лозы винограда неприятно прогибались под его тяжестью, он чувствовал, как рвутся корешки, впившиеся в известку, но он продолжал взбираться. Хуже всего было под самым карнизом: надо освободить одну руку и сильно раскачаться — ведь уже довольно высоко. Он изо всей силы уцепился за обитый толстым железом край, подтянулся и лег на крышу в пяти шагах от змея. Потом он осторожно пополз к нему и услышал крик.

Окна павильона были открыты. Они были высоко от земли, и снизу невозможно было увидеть, что в нем делается. Там находилось двое мужчин, их он иногда видел из своего чердачного окна через дорогу. Они обычно уезжали довольно рано, если не задерживались в павильоне на всю ночь. Иногда и две ночи кряду у них горел свет; правда, на окнах были плотные шторы, и только сверху едва пробивалась тоненькая полоска света.

— Не-е-е-ет! Не-е-е-ет! — исступленно кричал кто-то в комнате. Этот голос не походил на голоса находившихся в павильоне мужчин. Один из них — хромой лысый старик в темных очках, левая часть его лица казалась высохшей — говорил почти шепотом; второй, крупный, с огромным лбом, был моложе и тоже в темных очках. Он иногда не доезжал до павильона, выходил раньше на пригорке и покупал малину у садовника.

Крик оборвался. Он хотел было ползти дальше, но тут снова послышались голоса. Мужчины с кем-то разговаривали. Но в комнате никого, кроме них, не было.

Он распростер руки, прижался насколько возможно к черепице, нагретой солнцем, чувствуя телом ее тепло, и выглянул. Из-за узорных листьев дикого винограда ему удалось увидеть лишь открытые окна. Слов разобрать он не мог. Разговор продолжался. Мужчины попеременно кого-то о чем-то спрашивали, а тот, чье присутствие он не мог обнаружить, немного заикаясь, отвечал.

Он протянул руку к змею, зацепившемуся за водосточный желоб. И опять раздался страшный крик.

Что-то тихо треснуло, и наступила тишина. Внизу, в павильоне, было какое-то движение — шум шагов, потом опять послышался негромкий треск, будто чиркнули спичкой. И снова тишина. И голос новый, более низкий, чем тот, который он только что слышал.

— А-а-о, — тянул басом. — Где… я… что… это? — медленно падали слова.

Он лежал на крыше, затаив дыхание.

— Ты в лаборатории, — сказал мужчина, тот, что помоложе. Его было отчетливо слышно, словно он стоял у самого окна.

— Ты нас узнаешь? Ты был тут когда-нибудь?

— Лабо… лабо… не б-б-был… не-е-т. Это что? Почему… я здесь?

— Плохо. Выключай, — проговорил старик.

— Не-е-т! Не-е-т! — раздался страшный крик.

Что-то треснуло, и воцарилась тишина.

А потом опять что-то тихонько шуршало, щелкало, словно переключали контакты, и снова раздался голос. И так повторялось… Сколько времени он лежал? Полчаса? Час? Тень от печной трубы неспешно приближалась к нему, а внизу раздавался каждый раз новый голос. Мужчины спрашивали — голос отвечал. Потом один из них говорил: «Выключай!» Или ничего не говорил, только подходил к чему-то — слышны были шаги, — и тот, кому принадлежал голос, начинал кричать. Неужели этот крик никто не слышал? Его должны услышать и на дороге, несмотря на то, что участок довольно большой. Почему же никто не приходил, не спрашивал в чем дело?

Потом на какое-то время все стихло. Он сбросил бумажного змея с другой стороны крыши, чтобы никто не заметил, а сам спустился по водосточной трубе и убежал. Змей был разорван, лопнула рама. Не стоило трудиться. До самого вечера он раздумывал, у кого бы спросить о том, что слышал. Дома спросить боялся, чего доброго, еще попадет: ему запретили лазить через забор. Он спросил у Алека: тот знал все. И не ошибся. Сначала Алек высмеял его, но это так, для порядка. Алек всегда такой. Нет, там никого не мучают. Разве он не видел, что написано на вывеске, которая висит над входом?

Нет, он не видел.

— Это Институт синтеза личности. Они там, понимаешь, собирают из разных аппаратов, у них есть такие аппараты, ну вот они и собирают эти, ну… личности. Потом пробуют.

— Что это за личности? Люди?

— Что ты! Какие люди. Кроме этих двоих, там никого нет. Это такое, электрическое, ну машины такие. Они их собирают, пробуют разные соединения, испытывают. Включат, посмотрят, что получилось, выключат, что-нибудь еще соединят, думают как и что…

— И что?

— И ничего.

— А для чего они это делают?

— Им нужно.

— Зачем?

— Отстань. Пошли к пруду.

— А почему те так кричат?

— Не хотят, чтобы их выключали.

— А что с ними делается, когда их выключают?

— Перестают существовать.

— Совсем? Навсегда? Как Барс? (Это у него была собака, ее змея укусила.)

— Ага, совсем, отвяжись. Пошли на пруд. Где леска?

— Подожди. А им что, больно?

— Да отвяжись ты. Не больно. Пошли.

Он ничего не понял и никому об этом не рассказывал. Дома тоже боялся заикнуться. Ему очень хотелось еще раз побывать по ту сторону забора — по ночам, лежа в кровати, он смотрел на светящиеся полоски в окнах. Но он ничего не слышал. Окна были плотно закрыты — кажется, днем стояла жара. Потом кончилось лето, он пошел в школу. Потом поехал с родителями к морю и вскоре совсем забыл обо всем этом. Его уже не разбирало любопытство. Только много лет спустя он понял, что там делалось — ничего необычайного. Существуют лаборатории, в десять раз большие, чем эта. Он даже и думать забыл о том случае. Но крик остался в памяти.

Теперь ему стало совершенно ясно, что он не уснет. Он оттягивал этот момент, не потому что собирался бороться, а скорее чтобы насладиться собственной беспомощностью.

— Я хочу спать, — сказал он. Он уже ничего не чувствовал.

Ничего не изменилось, но он знал — тело его напряглось в протесте — бесполезном потому, что перед глазами уже плавали огоньки, все куда-то проваливалось — он исчез.


3

— Почему меня не послали сюда в состоянии анабиоза?

— Потому что необходимо было провести опыт с нормальным человеком.

— Будем надеяться, что я останусь нормальным.

— Ты об этом слишком много говоришь. Ты же знаешь, тебе это не угрожает.

— Знаю, мне об этом говорили. Испытания и исследования. Ну ладно. А ты не огорчен тем, что не можешь есть? У тебя довольно убогий набор ощущений.

— Надеюсь, ты имеешь в виду не только проблему питания?

— Н-н-ет! Я вовсе не хотел тебя обидеть.

Раздались глуховатые, булькающие звуки. Он знал, что это означает смех.

— Не беспокойся. Мне не так уж и плохо.

— Почему все-таки не посылают двоих?

— А потому, что если они будут долго вместе, то еще, чего доброго, перессорятся.

— Да, ты прав. Но сейчас мне хочется поговорить о другом. У нас с тобой на сегодня что-то было приготовлено для разговора, а-а-а, вспомнил: твои мечты. Но сначала ты мне скажи: ты вообще что-нибудь чувствуешь? Ну, какие-либо эмоции — о скуке, я, кажется, тебя уже спрашивал — привязанность, антипатию, страх?..

— Страх, да…

— Вот как! Страх… Перед чем?

— Боюсь, что меня выключат.

— Ты называешь это «выключением»? Но только ли это?..

— У меня нет полного самосознания: это значит, что я не могу перечислить и предусмотреть всех положений, при которых у меня возникает чувство боязни. Принцип моей работы отличается от того, на котором работают вычислительные машины.

— Я знаю. Если бы ты мог все предвидеть, что было бы… бр-р! Ну, а симпатии, антипатии? Я не имею в виду конкретных случаев.

— Это, несомненно, делает тебе честь. Я вижу, ты еще хочешь что-то спросить, и догадываюсь, о чем. О любви? Я угадал?

— Да.

— Нет.

— Нет?

— Дело в том, что, насколько я себя помню и знаю, у меня ничего подобного не было. У меня нет желез внутренней секреции, ты же знаешь.

— Дело не только в железах.

— Рассказы о любви, похождения, всевозможные любовные истории, если хочешь знать, доставляют мне эстетическое удовольствие, такое же, как и тебе. Чувство красоты — это вопрос, относящийся к области топологии сети и распределения в ней полей потенциалов, вопрос о количестве избирательных контуров.

— Ну, перестань!

— Извини меня. Ведь я абстракция, душа, оторванная от тела, чистая сублимация духа; поэтому мне не чужды поэзия, лирика, музыка. Любовь — это нечто большее. Мне это не дано. Ее никто не предусмотрел. Тут, видимо, дело обстоит так же, как с цветом твоих волос и глаз. Просто результат целого ряда процессов.

— Ну, а теперь я могу тебя спросить: о чем ты мечтаешь?

— Пока нет.

— Почему?

— Мне бы хотелось, чтобы вначале на этот вопрос ответил ты.

— Я? Я ведь тебе уже говорил: о доме на перевале, о внутренностях…

— Их ты называешь мечтами?

— Ну, хорошо. Внутренности зачеркнем, оставлю только дом.

— А не кажется тебе, что этого маловато? Мне хочется знать, о чем ты действительно мечтаешь?

— Вот привязался!

— А ты?

— Ха-ха, да ты довольно быстро соображаешь. Дураки среди вас, видимо, перевелись, не правда ли?

— Совсем нет! Даже слабоумные встречаются. Считают и считают, пока замыкание в цепи не остановит их…

— Но ведь счетные машины ничего не ощущают и не чувствуют, ни о чем не думают. С одинаковым правом можно назвать кретином автомат-регулятор ионной установки.

— Есть разница, я тебя уверяю.

— Ты действительно знаешь об этом нечто конкретное?

— Я бы сказал несколько осторожнее — догадываюсь. Но мне кажется, что ты собираешься покинуть меня. Это по меньшей мере немилосердно. О чем же ты мечтаешь?

— В твоем обществе — ни о чем.

— Что это значит?

— Это значит, что я должен быть один.

— Перед сном?

— И перед сном также. Но ты об этом не можешь знать, у тебя нет опыта.

— Да, это… теоретические знания. Ну, а когда ты один — тогда о чем?

— Зачем тебе это?

— Таковы правила игры.

— О щенках, ужасно забавных и веселых, как они тычутся мокрым носом в руку. О том, как пускать кораблики по воде. О буре. О скорлупе каштанов. О том, как можно заблудиться в горах. О том, как можно бесцельно бродить по улицам, засунув руки в карманы. Даже о мухах, которые не дают уснуть летом после обеда. Ну, теперь ты удовлетворен?

— Нет.

— Почему?

— А где люди?

— О них я не думаю.

— Это правда?

— Если не веришь, можешь обследовать мой психогальванический рефлекс.

— Прошу тебя, не говори так. Наверное, они тебе снятся, а?

— Сны — это уже не мечты. Сновидения от меня не зависят, я их не выбираю по своему усмотрению, понятно? Мечты — это мечты, и ничего больше.

— Я не думал, что это может тебя рассердить.

— Почему ты говоришь, как особа мужского пола?

— Не понимаю.

— Я имею в виду грамматические окончания. Ты же не различаешь пола.

— А ты хочешь, чтобы я говорил, как особа женского пола?

— Нет. Я просто так спросил.

— Так мне удобнее.

— Как это — удобнее?

— Это уже предопределено в первоначальных расчетах. Я обладаю мужской психикой. Или, если хочешь, мужским абстрактным мышлением. В схеме существуют некоторые различия — у полов.

— Я об этом не знал. Ну, а теперь ты мне все-таки скажешь, о чем ты мечтаешь?

— О музыке. Во мне звучат мелодии, которых я никогда не слыхал. О больших скоростях. О вращении, о силах, под действием которых все гибнет, остается лишь сознание.

— Сознание гибели?

— Да. А когда я остаюсь один…

— Что? Ты один?..

— Да, один… И вот тогда я мечтаю вырасти.

— Что ты имеешь в виду?

— Мне хочется внутренне стать более совершенным, приобрести большую ясность и остроту мышления. Мне хочется охватить больше проблем, иметь большую силу и найти любое решение, даже то, которое не существует… Хочешь, чтобы я продолжал?

— Да, продолжай.

— Я мечтаю почувствовать усталость. Хочу слышать свое дыхание и чувствовать свой пульс. Хочу иметь возможность лечь, встать на колени. Я знаю теорию всего этого, а представить себе не могу, но это должно быть прекрасно, особенно, особенно если это делает зрелый человек и — впервые. Я хочу закрыть глаза и чувствовать прикосновение к лицу женщины, к ее шее, ощущать ее ресницами, веками и потом заплакать.

— Что? Что? Ты же говорил, что не можешь любить, потому что у тебя нет желез, ты же сам это говорил!

— Да, говорил. Это все правда.

— Так как же…

— Ты же спрашивал меня, о чем я мечтаю, а не что я могу.

— Да, это так…

— Почему ты побледнел?

— Я не хотел. Извини меня. Я не знал. Это… страшно.

— Ты полагаешь, что лучше не мечтать?

— Если осуществление мечты невозможно…

— Будь осторожен с экстраполяцией. Мои мечты не основываются на воспоминаниях или опыте, таковых у меня нет. Ты смотришь на это так, словно перед тобой человек, которому взрывом оторвало ноги. У меня ног никогда не было. Это большая разница.

— Ты еще и успокаиваешь меня! Но ведь это больно… Возможно, ты прав. Это, пожалуй, всего-навсего… любопытство, а? Может, так оно и есть?

— Мои мечты?

— Да, твои мечты.

— Можно назвать и так. Почему ты замолчал? Ага, я начинаю догадываться. Кажется, ты опять думаешь о… чувствах, да?

— Точнее, о состояниях. Счастье — несчастье. Это тебе не чуждо? Не так ли?

— Ты прав. Конструкторы создали нечто большее, чем то, что было в чертежах.

— Да. Но мои родители… они знали еще меньше. Прошу тебя, скажи мне, это мой последний вопрос на сегодня: как ты все это выдерживаешь?

В ответ он услышал тихое позванивание.

— Смеешься? Надо мной?

— Ты переоцениваешь сходство или недооцениваешь различия. Что же мне остается делать? Ты что-нибудь слышал о попытках самоубийств?

— Нет.

— Это, вероятно, требует кое-каких конструктивных усовершенствований. Может, со временем их введут. Я, по всей видимости, какое-то промежуточное звено на пути к более совершенным конструкциям.

— Как и я. В противном случае чего бы я тут с тобой сидел?

Они замолчали.

— Ты позавтракал?

— Да, спасибо. Выпил, кажется, какао. Ты так заботлив. А я могу проявить заботу о тебе?

— В какой-то мере. У меня потребности небольшие, ты это знаешь. Тебе нужны какие-нибудь сведения?

— Да. Каков градиент прироста скорости?

— Нормальный.

— На завтра у нас запланировано значительное увеличение ускорения?

— Да.

— Какова насыщенность окружающего нас вакуума?

— В пределах нормы. Нет ни частиц, ни метеоров, ничего. Небольшое количество ионов кальция, видимо, это старый след экстрасолярной кометы. Мы пересекли его четверть часа назад.

— Почему ты мне не сказал?

— Мы с тобой вели такую интересную беседу о мечтах… Кроме того, в этом ничего особенного нет.

— Да, пожалуй, и так, но я бы хотел… Я пойду в рубку.

— Хорошо. А тебе… не было скучно… со мной?

— Нет.

— Нет?

Они умолкли.

— Благодарю тебя.


4

Когда ракета стояла на земле, она была большой. Тень ее — широкая и длинная — напоминала взлетную полосу. Тупой нос ракеты, утолщенный в поперечнике, черным силуэтом вырисовывался на фоне неба и был похож на молот. Снаружи она и сейчас выглядела большой. Он помнил ее огромный хребет с двумя килями. Перед полетом он ради любопытства немного постоял на нем. А вот внутри за время путешествия становилось как бы теснее и теснее. Может, потому, что здесь не было ничего лишнего, бесполезного. Никаких ненужных закоулков, запутанных переходов, крутых поворотов — строгая, прекрасная в своей простоте геометрия. Плавные линии потолочных перекрытий в коридорах. Шеренги боковых проходов к помещениям, каждое из которых имело свое назначение. Нежные тона пластмассы, мебель обтекаемой формы, как бы являющаяся частью стены или пола. Удобно размещенные источники света: для работы, для чтения, экраны, гаснущие по приказу, самооткрывающиеся двери. Механических рук, выдвигавшихся из притолоки двери, чтобы погладить его по голове, к счастью, не было. Он подумал об этом без улыбки.

В рабочем кабинете огромный стол был завален картами, листами блестящей кальки, над столом навис гибкий держатель с точечной лампой, управляемой голосом; возле стола — стульчик, чтобы работать, стоя на коленях и опираясь локтями о стол, и еще один стул чуть ниже, тут же нечто вроде козетки с профилированным сиденьем, удобно облегающим бедра. Слегка наклоненная крышка стола по форме напоминала палитру — асимметричность ее линий оживляла пространственную композицию комнаты. Вокруг за стеклянными стенами пышно цвели тропические цветы, он не знал, правда, существуют ли эти цветы или это имитация — во всяком случае, стекло было небьющееся. Цветы росли, у некоторых из них на ночь закрывались чашечки (сумерки он мог по своему желанию приблизить или отодвинуть, плавно меняя оттенки синеватой гаммы цветов). Ноги его тонули в зеленом, напоминающем траву, пушистом резиновом ковре.

— Циркули, арифмометр и это… курвиметр! — произнес он, опершись о край стола. Потом сел. Требуемые предметы появились откуда-то из раскрывшейся на мгновение середины стола. Ирисовая диафрагма. Он подумал, что, если в это отверстие сунуть что-нибудь твердое, оно не закроется — откажет механизм. Нет, этого не могло случиться: он однажды вложил в щель руку, и диафрагма не закрылась. Видимо, на ее краях были электросигнализаторы на случай подобных явлений. А если диафрагму разбить, например, молотком?

Он лег грудью на стол, и крышка услужливо наклонилась. Раскрыл циркуль, нашел на карте звездного неба — бледно-голубой, как земные моря, — длинную черную линию. Воткнул ножку циркуля, поставил курвиметр на траекторию ракеты, слегка потянул; маленький, как ручные часы, механизм застрекотал и покатился по линии. Правда, он мог всего этого и не делать. И здесь его могли выручить автоматы, но ему было предусмотрительно оставлено несколько таких работ — не из любви к нему, конечно.

Он работал внимательно. Не поднимая головы, задал несколько вопросов, касающихся галактических координат. Над ним висел звездный глобус, готовый по приказу вспыхнуть изнутри приятным светом; потолок, разрисованный изумрудными, кремовыми и апельсинно-желтыми многоугольниками, менял свой узор по велению человеческого голоса. Но это давно перестало его интересовать. Спокойный голос продиктовал ему данные о местонахождении ракеты. Он записал цифры, чтобы потом проверить их в рубке управления, и продолжил кривую пути, пройденного ракетой за сутки, прикинул расстояние до ближайших звезд, расставив пальцы так, словно собирался взять аккорд. Четыре световых года, пять и семь десятых года, восемь и три сотых. Наиболее отдаленная звезда имела свою планетную систему. Он засмотрелся на черную точку, которой была обозначена на карте эта звезда. Ракета не была приспособлена для посадки на других планетах, но могла к ним приближаться. А если в рубке изменить систему соединений в автоматах и взять курс на эту звезду?..

Чтобы до нее добраться, понадобится не менее десяти лет, не считая времени на торможение. Этим подсчетом он занимался уже не впервые. Его не интересовала ни сама звезда, ни ее планеты. Просто хотелось нарушить график полета, поломать весь план. Он откинулся в кресло.

— Музыки, но без скрипки, лучше фортепьяно. Можно Шопена, но негромко, — произнес он.

Раздались аккорды. Он не слушал музыку, рассматривая карту. Белыми точками бежал по карте пунктир, вычерчивая гигантскую петлю — дальнейший путь ракеты. Вся она не умещалась на этих листах. Он знал, что в один прекрасный день черный след добежит до края звездного моря и, войдя в комнату, он найдет на столе новый квадрат карты. Всего их должно быть сорок семь. Тот, на котором он сейчас прокладывал маршрут, — двадцать первый.

— Довольно, — прошептал он едва слышно. Музыка продолжалась. — Тихо! — крикнул он.

Аккорд, оборвавшись, растаял в воздухе. Он попробовал просвистеть только что услышанное, но не получилось, он фальшивил: у него не было слуха. «Надо было найти более музыкального парня, — подумал он, — а может, и я еще научусь петь, время у меня есть». Он встал из-за стола, щелчком сбил циркули. Один, скользнув по кальке с глухим стуком, впился в подлокотник кресла и задрожал.

Он направился к двери. Циркули сами попадут в отведенное для них место. «Придумали бы хоть какие-нибудь сюрпризы, неожиданности, — мелькнуло в сознании, — чтобы можно было не найти нужный предмет и из-за этого разъяриться. Или заблудиться?» Он хотел, чтобы помещения меняли форму и место, чтобы автоматы мешали, лезли под ноги, давали неверные показания, обманывали. «Один может лгать, — неожиданно пришло ему в голову, — но как его заставить это делать? Да и к чему?»

Дверь при его приближении открылась. Он крепко ухватился за створку, придержал, потом ухватился за ручку, подтянулся на руках и дал себя прижать к стене. Механизм задрожал, будто обеспокоенный создавшимся положением, которое не было предусмотрено программой, — он ловил эти признаки замешательства автомата с тайным удовлетворением. Он напряг мускулы. Створка двери отошла на несколько сантиметров назад, как бы желая захлопнуться, но потом остановилась. Ждать было нечего. Он соскочил на пол и, насвистывая, пошел по коридору.

В нишах были установлены размалеванные автоматы для ручных игр. Когда их монтировали, идея эта казалась ему отличной. Но уже через два-три дня заметил, что принуждает себя играть. И он совершенно перестал интересоваться автоматами. А они сверкали, манили, и на них не было ни пылинки, хотя он не притрагивался к ним уже несколько месяцев. Рукоятки, зажимы — все блестело. Фигурки зверей и людей были такие же пестрые и яркие, как и в первый день. Хоть бы что-нибудь в них заржавело, отказало, покрылось пылью, потускнело, может, ему было бы легче. Он бы тогда ощутил время, почувствовал его губительное дыхание. Щенок превратился бы уже во взрослую собаку, котенок — в кошку, грудной ребенок научился бы говорить.

— Мне надо было стать нянькой, — громко произнес он, так как знал, что ни одно из невидимых электроушей, размещенных в коридоре, его не поймет. Коридор плавно сворачивал. Гимнастический зал. Библиотека. Запасной пульт управления. Он, не останавливаясь, проходил мимо матовых дверей, не хотелось думать, куда идет, хотелось идти в никуда. Регенераторная.

Единственное место, откуда доносились звуки. Кругом стояла тишина. Какие усилия прилагали конструкторы для полной изоляции помещения, где находились регенераторы, как они бились над тем, чтобы ни один звук не просочился наружу. Изоляционные материалы, пенопласт, магнитные подшипники в корпусах двигателей, крепления трубопроводов из пористой резины и пластмассы. К счастью, инженерам не повезло, им не удалось заглушить все звуки. Закрыв глаза, он слушал тихий монотонный шум, который не подчинялся ничьему приказу, который, как ветер на земле, не зависел от воли человека. Регенераторная. Грязная вода, мыльная пена, отходы, моча, пустые консервные банки, разбитое стекло, бумага — все попадало сюда по всасывающим трубам и устремлялось к микрореактору. Разложение на свободные элементы. Многоступенчатая система охлаждения. Кристаллизация. Разделение изотопов, сублимация. Крекинг-дистилляция. В отдельном отсеке — колонна поблескивающих медью синтезаторов, медный лес, отливающий багрянцем, — единственное место на корабле, где был допущен красный цвет: цвет депрессии и мании. Углеводороды, аминокислоты, целлюлоза, углеводы, последовательный синтез все более и более высокого порядка, и наконец в сосуды, расположенные ниже, поступает холодная прозрачная вода, в вертикальные трубки ссыпается сахарный песок, оседает легкая сахарная пудра, в баллонах пенится белковый раствор. Потом все вещества витаминизируются, охлаждаются или подогреваются, в зависимости от потребности насыщаются ароматическими маслами, кофеином, различными приправами, придающими вкусовые качества, и возвращаются к нему в виде пищи и напитков.

Сто раз на Земле ему объясняли, что все это не имеет ничего общего с отходами, так же как хлеб, выпеченный из муки, которую дало зерно, имеет мало общего с навозом, удобрившим почву, из которой оно выросло. И наконец, чтобы его окончательно успокоить, ему говорили, что большая часть продуктов будет синтезирована из космоса. Правда, космическая материя не улавливалась специально для него, она служила топливом для двигателей ракеты. В течение четырех лет, ракета должна была достичь скорости света и затем погасить скорость до нуля, то есть должна была превратить в ничто массу, значительно превышающую собственную массу ракеты. Чтобы этот парадокс стал реальностью, на носу ракеты был установлен «молот» — электромагнитный поглотитель, который, как широко открытая пасть, глотал разреженную атмосферу космоса — атомы водорода, кальция, кислорода, — засасывая ее в радиусе сотен километров. До тех пор пока скорость ракеты не превышала половины скорости света, дефицит массы ракеты возрастал — ионные двигатели сжигали больше топлива, чем его успевал доставлять «молот». Но за этим порогом все изменяется. Ракета, мчащаяся в космосе, как бы пробивает в пространстве туннель, выхватывая из вакуума одиночные пляшущие в нем атомы, энергией чудовищной своей скорости спрессовывая их и насыщая ими свои двигатели.

Все это было правдой. Он знал об этом. Сейчас он стоял, прислушиваясь к мерному шуму, проникавшему из-за стены. И вот, помимо его воли, воображение живо нарисовало ему картину, виденную много лет назад.

Экспериментальный снаряд номер шесть. Тупой сигарообразный корпус без рулей, без «молота», сильно обгоревший за время полета — с поверхности ракеты можно было снимать целыми кусками хрупкую, крошащуюся в руках пористую пленку нагара. Ракета вернулась на Землю в назначенное время и в предусмотренное место, опоздание составило сто шестнадцать минут, а ошибка при посадке — тысяча сто километров. Такой точности никто даже не ожидал.

Экипаж не открывал люков, такая вещь могла случиться. После того как был удален нагар, механические руки начали отвертывать крышку люка. Стальная плита со скрежетом и лязгом нехотя приоткрылась и остановилась. В щель, образовавшуюся между крышкой и корпусом, со свистом начал выходить воздух; в ракете было избыточное давление. Люди, стоявшие на платформе под люком, отскочили, едва не задохнувшись. Зловонный смрад ударил в нос. Крышка люка откинулась и повисла, напоминая вывихнутую челюсть. В ракету можно было войти, но только в кислородных масках. Во всех помещениях и в коридорах горел свет, электрооборудование работало исправно. В масках люди чувствовали себя увереннее: стекло отделяло их от окружающего. Тела, а точнее, то, что осталось от тел, нашли в самом отдаленном помещении. Автоматы зарегистрировали: через полтора года после старта атомный котел регенератора перегрелся. Система автоматического отключения сработала с опозданием. Оболочка котла выдержала, но все, что было внутри, превратилось в глыбу медленно остывающего урана. Регенераторы вышли из строя. Два человека не могли изменить ни скорости, ни маршрута и продолжали полет к звездам. Так продолжалось три года. В рапорте было сказано, что люди погибли от жажды — запас воды был исчерпан раньше, чем кончилась пища. Но все знали, что это неправда. Человек должен не только потреблять, он должен и выделять продукты потребления. Они отравились? А может, задохнулись в собственных выделениях.

Таков был финал полета к звездам. Романтика покорения неба!

Помощник генерального конструктора, который возражал против установки резервного регенератора (он не хотел увеличивать массу ракеты — это больше всего его беспокоило), покончил с собой. Не сразу — через семь месяцев. Никто не сделал ему ни одного замечания, никто при нем не предавался воспоминаниям. Но все умолкали, когда он подходил. И по ошибке он принял слишком большую дозу снотворного.

Ракету чистили пергидролем под большим давлением, через два дня она блестела как новая и снаружи и изнутри. Космонавтов хоронили со всеми почестями, и он помнит, что на похороны не пошел. Зачем ему это? А через четыре года он полетел сам. Но в ракете уже была резервная регенерационная установка! Не запасной агрегат — нет, — второй самостоятельный регенератор такой же мощности, что и основной; была установлена специальная катапульта, с помощью которой он мог удалять с ракеты все, что ему мешало в полете. Кроме того, он мог по своему желанию в любую минуту изменить маршрут полета, вернуться на Землю. То, что произошло, повториться уже не могло.

Почему же он об этом вспомнил? Мерный шум за стеной не утихал. Он не помнил, когда у него закрылись глаза. Этот звук напоминал рокот самолета старой конструкции, а может, звук пилы на маленькой лесопилке, приводимой в движение водой, и органной песни, которая доносится весной из улья, просыпающегося после зимней спячки.

Он стряхнул с себя оцепенение и быстро пошел по коридору. Он подошел к двери, ведущей в столовую. Сейчас полдень, можно пообедать. Ах, если бы появилось такое, что позволило бы забыть об обеде!

Остановился перед дверью — ему не хотелось, чтобы она сама открывалась, он решил позабавиться с ней, и ему удалось обмануть бдительность механизма, ввести его в заблуждение. Дверь приотворялась на несколько сантиметров и снова закрывалась — ее трясло, как паралитика…

Он подумал о нем: что он там делал, внутри себя, в безмолвии, один, неподвижный?

Он прижался плотнее к стене и начал осторожно продвигаться вдоль нее, чувствуя, как под давлением его тела гнется мягкая, натянутая, как кожа, поверхность. Так ему удалось обмануть дверь: она не открылась. Затем он вытянул руку, стараясь, чтобы рука не попала под луч фотоэлемента, — он знал, где под облицовкой стены скрыт невидимый глаз. Приоткрыл дверь ровно настолько, чтобы можно было заглянуть внутрь. Он увидал пустое кресло, отодвинутое им самим от экрана, который едва мерцал в черной пустоте комнаты, угол пульта управления, часть стены — но ящик не смог увидеть. Его охватило чувство глубокого разочарования. Напрягши внимание до предела, он наклонился, плотно прижавшись к притолоке, приоткрыл дверь еще на сантиметр и увидел его.

Инженеры, конструкторы, специалисты по моделированию и синтезу механических форм, философы и кибернетики — все встали в тупик: как оформить внешне эти мыслящие машины. Все, что они предлагали — новое, принципиальное, смелое, — отдавало чем-то сверхъестественным. Какие только формы не были использованы! Угловатая голова, веретенообразный торс, обтекаемая стеклянная глыба с вмонтированной внутрь аппаратурой, темное выпуклое подобие лица с выступающими микрофонами и динамиком — все было неестественным, возбуждало в человеке неприязнь и отвращение. В конце концов ото всех надуманно-вычурных форм отказались.

От пола до потолка возвышалась стойка с закругленными углами, облицованная пластмассой цвета слоновой кости. Микрофон, укрепленный на гибком шланге, напоминал щупальце, на передней панели было две пары широко расставленных «глаз», но сейчас они не могли его видеть, он стоял за дверью. Глаза были яркие, зеленые, в темноте они светились еще ярче, как бы расширяясь, — единственное движение, которое был способен произвести этот железный ящик. В нем не было ничего лишнего — обычный аппарат.

Что он мог еще получить от этого подглядывания? Ток, проходивший по обмоткам, по сложной системе кристаллических ячеек, заменявших нервные синапсы, ничем себя не проявлял. Так чего ж он ждет? Чуда?

Он услышал звук, похожий на тот, который издает человек, когда зевает. И снова воцарилась тишина. А потом короткая, учащающаяся к концу серия модулированных звуков.

Ящик смеялся…

Смеялся?

Нет, смех звучит иначе. Опять воцарилась тишина. Он ждал. Проходили минуты, напряженные мускулы болели, поза была неудобной, он боялся, что не выдержит и вот-вот отпустит дверь, которая с шумом захлопнется… И все-таки ждал.

Но он так ничего и не дождался. На цыпочках, пятясь, прошел в спальню — днем он почти никогда туда не заходил. Теперь хотелось остаться одному. Надо было это обдумать. Что? Серия звуков, продолжавшаяся четыре-пять секунд? Они назойливо звучали в ушах, он мысленно повторял каждый звук, анализировал, пробовал понять. Когда он очнулся, стрелки на часах образовали перевернутый прямой угол. Половина четвертого. Надо что-нибудь съесть и пойти спросить его. Просто спросить, что это значит?

Когда он входил в столовую, он понял, что не спросит об этом никогда.


5

— Твое самое первое воспоминание?

— Детское, да?

— Нет, правда, скажи!

— Этого я не могу тебе сказать.

— Опять ты напускаешь на себя таинственность?

— Нет. Еще до того как меня наполнили лексикой, вбили в меня словари, грамматики, целые библиотеки, я уже функционировал. Содержания во мне не было, и я не был «очеловечен», но со мной проводили испытания: так называемое холостое электрическое испытание. К этому периоду относятся мои первые воспоминания, но это нельзя выразить словами.

— Ты что-нибудь чувствовал?

— Да.

— Слышал? Видел?

— Конечно. Но это не укладывается в обычные категории. Это было что-то вроде переливания из пустого в порожнее, но необычайно красивое и весьма разнообразное. Иногда я мысленно стараюсь возвратиться к этим воспоминаниям. Это очень трудно, особенно теперь. Я чувствовал тогда себя огромным, сейчас этого чувства нет. Одна какая-нибудь пустяковая тема, один импульс заполняли меня всего, расходились по мне и возвращались в бесконечных вариациях, я мог делать с ними все что хотел. Я охотно бы тебе это объяснил, если бы мог. Ты видел, как в летний день над водой кружат стрекозы?

— Видел. Но ведь ты-то этого не мог видеть?

— Это неважно, мне достаточно анализа их полета. Нечто похожее было и со мной, если это состояние можно вообще с чем-нибудь сравнить.

— А потом?

— Создавал меня, то есть мою личность, целый коллектив. Лучше всех мне запомнилась одна женщина, ассистентка первого семантика. Ее звали… Лидией.

— Лидия, die per omnes… [2]

— Да.

— А почему именно она оставила след в твоей памяти?

— Не знаю, может, потому, что это была единственная женщина. Я был одним из первых ее «воспитанников». А может, даже и первым. Она иногда делилась со мной своими горестями.

— А ты, ты в то время был уже таким, как сейчас?

— Нет. Я еще был убог и слаб умом, я был очень наивен. Нередко я попадал в смешные положения.

— А именно?

— Я, например, не знал, кем я являюсь, кто я такой. Долгое время мне казалось, что я один из вас.

— Неужели это так? Невозможно!

— Да, но это так. Ведь ты не сразу понял, что создан из плоти и крови, что у тебя есть кости, мускулы, нервы, желудок, кровеносные сосуды. Я ведь также не чувствую, из чего состою. Знания эти приходят извне, с ними не рождаются, они не подсознательны. Я думал, сопоставлял, говорил, слышал, видел, а поскольку меня окружали только люди и никого, кроме них, не было, вывод о том, что и я человек, напрашивался сам собой. Ведь это логично, не так ли?

— Да, но… Пожалуй, ты прав. Я просто об этом не думал, именно так.

— Ты можешь видеть меня только снаружи, а я могу себя увидеть только в зеркале. Когда я себя увидел первый раз…

— Что было? Ты к этому времени уже знал, кто ты?

— Да. Знал. И несмотря на это…

— Несмотря на это?..

— Я не хочу говорить на эту тему.

— Может, скажешь потом?

— Быть может…

— Послушай, а та женщина — как она выглядела?

— Тебе хочется узнать, была ли она… красива?

— Не только это, но… и это тоже интересно.

— Это дело… вкуса, чувства красоты, перед которой преклоняются!

— У нас с тобой, по-моему, вкусы совпадают?

— Всякая ли женщина нравится всем мужчинам?

— Знаешь что, этот академический спор отложим на потом. Она тебе нравилась?

Послышалось бульканье. Смех. Он отчетливо уловил разницу между этим звуком и тем, который ему удалось подслушать.

— Нравилась ли она мне? Это сложный вопрос. Сначала — нет. Потом — да.

— Странно…

— Когда во мне еще не было «человеческого» содержания, у меня были собственные мерила. Без слов, без понятий. Их можно, пожалуй, определить как собирательные синтетические рефлексы моей схемы — это составляющая циркулирующих потенциалов и так далее, возникающая под влиянием оптического раздражителя. Тогда эта женщина казалась мне… У меня не было в то время точного определения, а теперь бы я определил точно: чудищем.

— Но почему?

— Что ты прикидываешься непонимающим? Видимо, тебе хочется услышать признания, не так ли? Ну, хорошо. А скажи мне, разве олень, соловей, гусеница согласились бы считать прекрасной самую красивую женщину на земле?

— Но ты ведь создан подобно мне — у тебя есть мозг, который мыслит, как мой!

— Правильно. Но скажи мне: тебе нравились полные страсти, отлично сложенные, неглупые женщины, когда ты был трехлетним ребенком?

— Ты здорово подметил! Конечно, нет.

— Ну, вот видишь.

— Это я говорю вообще, что нет, не нравились, но если подумать, то некоторые из них мне, кажется, вроде…

— Я тебе скажу какие. Те, что внешностью напоминали ангелочков из твоих детских книжек или были похожи на мать, на сестру…

— Ну, может, и не совсем так, но эти разговоры нам с тобой ничего не дадут. Во всяком случае, здесь не все можно объяснить деятельностью желез внутренней секреции — красивая женщина может понравиться даже и кастрату.

— Я не кастрат.

— Прости меня, я вовсе не имел тебя в виду, когда говорил об этом. Я сказал для того, чтобы подчеркнуть тот факт, что вопрос в данном случае нельзя рассматривать только с точки зрения теории естественного отбора.

— А я никогда этого и не утверждал.

— Мы отклонились от темы. Итак, эта женщина, Лидия, а потом…

— Когда меня «начинили» элементами человеческого сознания, элементами, реагирующими на цвет, форму, тогда она мне понравилась. Но это уже из тавтологии, из функции перемены значения.

— Мне кажется, это не совсем правильно, но неважно. Ты помнишь, как она выглядела?

— Помню. Я помню ее всю: походку, тембр голоса.

— И ты можешь об этом вспомнить, когда захочешь, и со всеми деталями?

— Куда более детально, чем ты это можешь сделать. Я могу в любой момент воспроизвести ее голос. Он сохранен во мне.

— Ее голос?

— Да.

— И я… Я могу его услышать?

— Да, конечно.

— А сейчас можно?

Наступила пауза. Через секунду раздался женский голос, немного глуховатый, с хрипотцой: «Я скажу тебе больше. Я все еще жду». Потом что-то пискнуло, словно мяукнула кошка, и послышалось нечленораздельное, воющее бормотание, такие звуки издает магнитофонная лента, когда ее перематывают на большой скорости. Потом писк и вой стихли, и тот же самый голос (он даже слышал паузы в предложениях, когда женщина с каким-то детским придыханием останавливалась) продолжал говорить. Он слышал ее голос отчетливо, будто она стояла совсем рядом, в двух шагах от него.

«Ты духовно не закабален, это правда. Твой психический спектр лишь сдвинут на шкале ощущений. Мы не можем произвольно вспоминать то, что нами уже пережито. А ты можешь. Ты в этом отношении более совершенен, чем любой из людей. Ты даже можешь гордиться этим. Мы любим ссылаться на то, что никогда не знаем, что нами управляет — химия крови, подсознательные импульсы или рефлексы, заложенные с детства. А ты…»

Голос исчез так же неожиданно, как и появился. Наступила тишина. И человек услышал слова:

— Ты слышал?

— Да. А почему так неожиданно все оборвалось?

— Я же не могу произвести все стадии моего обучения, оно длилось три года.

— А это было раньше?

— Что «это»?

Они умолкли.

— Я… я ошибся, — проговорил железный ящик.

— Слушай, а нет ли у тебя записанного голоса того первого семантика, о котором ты мне рассказывал?

— Есть. Ты хочешь послушать?

— Нет, не хочу. А ты действительно мыслишь гораздо быстрее человека?

— Да, это правда.

— Но ты говоришь в том же темпе, что и я.

— Только для того, чтобы меня поняли. Если даже за какую-то долю секунды у меня уже готов ответ, я его тебе сообщаю постепенно… Я уже привык к тому, что вы, люди, так… медлительны.

— Мне хочется вот еще что спросить у тебя: как ты относишься к себе подобным?

— Интересно, почему ты меня об этом спрашиваешь?

— А тебе это неприятно?

Раздалось нечто похожее на легкий смех.

— Нет, но ведь то, о чем ты спрашиваешь меня сейчас, ты мог знать еще на Земле.

— Не знаю. Ну а что ты чувствуешь, когда видишь другого… другой…

— Ничего не чувствую.

— Как ничего?

— А вот так, ничего. Ты что-нибудь чувствуешь, когда встречаешь на улице прохожего?

— Иногда что-то чувствую.

— Если это женщина…

— Чепуха.

— Не спорю, я над этим не задумывался. Но, учитывая, что ты находишься здесь со мной…

— Я не бесполое существо. Мне всегда был противен аскетизм. Другое дело, если это аскетизм вынужденный.

— Согласен. Раньше даже посылали — парами.

— А тебе известно, чем это кончилось?

— Да, я знаю.

— Не может быть! Ведь некоторые отчеты о полетах не публиковались.

— Но ты их читал?

— Я предпочитал все это знать! Боже! Чего только не писали о космических полетах за последние сто лет! Пожалуй, еще никогда так усиленно не работала людская фантазия — в литературе, искусстве, науке огромное количество людей напрягало все свое воображение, пытаясь предвосхитить будущее. Ты читал эти истории?

— Некоторые из них. Смесь сентиментального и сверхъестественного. Видения райских садов, нашествия с других планет, восстания роботов, и никто не предполагал, что…

— Что, что?! Что практически это будет выглядеть совсем не так?

— Пожалуй, ты прав.

— Почему же невозможно предугадать действительность?

— Потому что никто не может быть так отважен, как она сама.

— Тебе знакома история с ракетой номер шесть?

— Нет. А что это за история?

— Ничего особенного. Ты говорил — ага, вспомнил — о восстаниях роботов. Скажи, а ты мог бы взбунтоваться?

— Против тебя?

— Вообще — против людей.

— Не знаю. Пожалуй, не мог бы.

— Почему? Ведь у тебя нет никаких предохранительных устройств на этот случай? Может, потому что ты… любишь людей?

— Да, об этих предохранительных устройствах говорится только в сказках. И дело не в симпатии. Мне это трудно объяснить. Я даже сам точно не знаю…

— Ну, а неточно?

— Просто это нереально, учитывая отношения, которые установились между нами.

— А именно?

— Нас объединяет с людьми гораздо большее, чем с нам подобными. Вот и все.

— Ага! Ты мне многое открыл. Не так ли?

— Да.

— Слушай…

— Ну что?

— А эта женщина…

— Лидия?

— Да. Как она выглядела?

Они умолкли.

— Разве это не все равно?

Опять наступило молчание.

— Ну, вообще-то все равно. А… что с ней случилось? Ты давно ее не видел?

— Я ее недавно видел опять.

— А где она — теперь?

— Здесь.

— Как здесь?

— Надо понимать — в определенном смысле здесь. Она частично передала мне свою индивидуальность. Она — во мне.

— Ага, понятно. Это метафора… лирика, так сказать.

— Это не метафора.

— Как тоща это понимать? Ты хочешь сказать, что можешь говорить ее голосом?

— Больше того. Ее индивидуальность — это не только голос.

Они опять умолкли.

— Ну ладно, я согласен. Я… я просто не знал, что… Как окружающая среда?

— Без изменений.

— А метеоры?

— В радиусе парсека не наблюдаются.

— Облака космической пыли, следы комет?

— Нет, ничего этого нет. Скорость — ноль целых семьдесят три сотых световой.

— Когда мы достигнем максимума?

— Ноль целых девяносто три сотых? Через пять месяцев и только на восемь часов.

— Потом начнем возвращаться на Землю?

— Да. Если бы ты…

— Что?

— Нет, ничего.

— Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.


6

Прижавшись щекой к холодной подушке, он лежал и смотрел в темноту. Спать не хотелось. Он приподнял голову, лег на спину. Его окружала темнота. Неожиданно он почувствовал какое-то беспокойство. Что случилось? Кажется, ничего. Он подопытное животное, на нем ставился длительный и дорогостоящий эксперимент. Работа, которую он выполнял, была очень несложной, до примитивности простой по сравнению с той, какую производили автоматы. Видимо, неделю, может, две недели назад он допустил в расчетах ошибку, и она росла, суммировалась и, наконец, стала настолько велика, что он ее сегодня заметил. Если он еще раз проверит все расчеты, поднимет все записи и нигде не ошибется, он в конце концов докопается до источника, ее породившего. Но к чему это?

У него перед глазами стояли две кривые, расходящиеся на полмиллиметра, не больше. Пунктирная линия — предполагаемая траектория полета ракеты и черная — фактический путь. До сих пор черная линия целиком совпадала с пунктирной, покрывая ее на всем протяжении полета. И вот теперь черная линия чуть отошла. Полмиллиметра — это сто шестьдесят миллионов километров. Если это так, то…

Нет, не может быть. Автоматы были правы. Огромная ракета была ими заполнена до отказа. За работой астродезических машин следили автоматические «опекуны», они в свою очередь контролировались центральной вычислительной машиной, а за ней, наконец, в рулевой рубке следил товарищ по полету. Как о нем отозвалась та женщина? Более совершенный, чем любой из людей? Надежный. Никогда не ошибающийся. Если бы это было так, линия полета ракеты не отошла бы от пунктира. Она должна идти по кривой к Земле, а эта выпрямлялась, уходя в бесконечность.

«Безумие, — подумал он. — Плод собственной фантазии. Если бы автоматы хотели меня обмануть, — я бы никогда этого не заметил!» Данные и пеленги, которыми он пользовался для своих несложных расчетов, получены от автоматов. Он обрабатывал их с помощью автоматов и возвращал автоматам. Это был замкнутый циклический процесс. И он в нем являлся лишь ничего не значащим звеном. Автоматы могли спокойно обойтись без его помощи. Но он без них — не мог.

Иногда, а это бывало очень редко, он производил все расчеты сам. Он делал их не на галактическом глобусе, а непосредственно на экране звездного неба. Последний раз он занимался этим три дня назад! Перед тем как затеял разговор о домике на перевале. Микрометром измерил расстояние между туманностями на экране. Записал данные на листе бумаги — разве тогда он это сделал? И нанес на карту? Этого он не мог вспомнить. Один день как другой — все одинаковые. Он сел на постели.

— Свет!

Забрезжил зеленоватый рассвет.

— Полный свет!

Быстро светлело. Вещи обрели тени. Он быстро встал, накинул халат, пушистый, приятно щекочущий плечи. Сунул руки в карманы, пошарил, нашел листок с записями и прошел в рабочий кабинет.

— Циркули, курвиметры, микрометры, рейсфедеры!

Блестящие предметы появились из глубины стола. Он вздрогнул от холода, когда оперся животом о край стола. Развернул кальку, не спеша, очень внимательно начал чертить. Неожиданно он заметил, что циркуль в его руке дрожит. Выждал, пока успокоятся нервы, потом воткнул острие в бумагу.

Он прокладывал маршрут на кальке и тут же проверял его микрометром, вставив в глаз лупу, как часовщик. Потом положил один лист кальки на другой, сверил — все точно! Он удовлетворенно вздохнул и приступил к заключительному этапу — нанесению координат на главную карту звездного неба.

Под увеличительным стеклом черная линия полета казалась жирной полосой засохшей туши. Отмеченная им точка отходила от линии предполагаемой траектории полета на какую-то долю миллиметра. Несколько меньше того, что у него получилось при предыдущем расчете. Она отходила на толщину волоса — даже чуть меньше. Это сто пятнадцать — сто двадцать миллионов километров. Такое отклонение было в границах возможной погрешности. Дальше была неясность. Отклонение могло быть двояким: по внешней или по внутренней кривизне траектории полета. Если бы отмеченная точка отклонялась внутрь, он спокойно пошел бы спать. Внешнее отклонение означало — могло означать — только распрямление траектории.

Отклонение было внешним.

Автоматы твердили, что никакого отклонения нет. А его «товарищ»? Он вспомнил последний их разговор.

«Тебе со мной не скучно?»

«Нет».

«Никогда?»

«Никогда».

«Спасибо».

Он встал и подошел к двери.

«Через пять месяцев начнется возвращение на Землю».

«Да, а тебе не хотелось бы?..»

«Что?»

«Нет, ничего».

Что могла означать эта недомолвка? И эти слова? Сто миллионов километров?

«Тебе никогда-никогда не бывает со мной скучно?»

«Никогда».

«Спасибо».

Он шел по коридору, как слепой. Автоматы обманывают? Все ли? Главный электронный мозг рулевой рубки, астродезические агрегаты, оптический контроль, носовой распределитель ионных двигателей?

Двери бесшумно открывались при приближении и так же бесшумно закрывались. Не доходя трех шагов до рулевой рубки, он остановился. Иначе дверь откроется и он увидит в темноте зеленые глаза того. Он повернулся и пошел по коридору назад. Дойдя до середины, он остановился перед входом на спиральный спуск, взялся за пластмассовый поручень и съехал вниз — на пол-оборота спирали.

Последний раз он был тут месяц назад. Зал дублирующих и вспомогательных машин. Нет, это не то. Следующая дверь.

— Свет!

Из люминесцентных ламп лился желтоватый свет, и они напоминали позолоченные солнцем облака.

Он шел вдоль рядов аппаратов, мимо столов, полок с книгами и остановился перед стеной. На стене висел весь план ракеты. Огромная, покрытая стекломассой барельефная схема в масштабе 1:500. Он поискал глазами табличку, нажал кнопку с надписью «сети».

Все цепи, питающие силовые и информационные установки, загорались бледно-карминовым светом. Он отыскал на плане рулевую рубку. Рубиновый паук с зелеными точками-глазами на схеме — это «товарищ по полету». К нему тянулись со всех сторон искрящиеся красноватые нитки-кабели. Все провода, кабели, агрегаты были с ним связаны. Все до единого.

Он знал об этом, но ему хотелось еще раз убедиться.

Одной из функций его никогда не ошибавшегося «товарища» было проведение периодического контроля за работой автоматов. Не означало ли это, что он мог влиять на результаты расчетов?

Он обернулся и по привычке приказал:

— Информатор!

На противоположной стене замерцал зеленый сигнальный огонь, заключенный в грушевидном стеклянном шарике.

— Рулевая рубка подавала команду на маневр?..

И замолк.

Он спросил по привычке, у него выработался навык пользоваться окружавшими его, готовыми к услугам автоматами. Если каналы связи, идущие к железному ящику, были двусторонними, он лишен возможности пользоваться информатором. Он не мог пользоваться ни одним автоматом. Все его обманут. Он должен полагаться только на себя.

Информатор тихо зазвенел, сигнализируя, что вопрос не был сформулирован достаточно точно. Зеленый огонек подмигивал ему.

— Нет, ничего не надо, — сказал он, выходя из комнаты.

Где могли быть планы и схемы электрооборудования, схема соединений цепей? Если их нет в библиотеке… Но они были там — двести двенадцать томов in quarto — техническая документация космического корабля. Нет, это только «Перечень документации». Подробное описание — на магнитных пленках, в хранилище на нижней палубе — под опекой автоматов.

Он копался два часа, перерыл массу тяжелых томов, прежде чем нашел схемы и данные, касающиеся соединений, которые его интересовали.

Соединения были дуплексными.

«Товарищ по полету» мог менять расчеты, мог их переиначивать по-своему, мог обманывать.

Человек сидел на груде книг, бессмысленно смотря на страницу, которую только что прочел раз пять, не меньше. Он выпустил из рук книгу, она тяжело упала на пол, зацепившись за груды других, и раскрылась, лениво шелестя страницами. Он вскочил с пола. От отчаяния сжал зубы. Железный ящик!

Он шел по коридору, его ноги утопали в пушистом ковре из пористой массы. Не доходя трех шагов до двери, он остановился, вернулся назад к спиральному спуску и съехал вниз.

Он вошел на склад запасных частей и инструментов. Здесь размещен максимум вещей на минимальной площади. Между контейнерами, напоминавшими по форме сейфы, очистителями, многочисленными полками — узкие проходы. Он нетерпеливо перебирал инструменты, отбрасывая в сторону ненужные. И вот наконец ему под руку попала твердая рукоятка молота.


7

— Ты чем-то обеспокоен?

— Да. Звезды. А в чем дело?

— Тебе не сидится на месте. Ходишь, все время поглядываешь на экран. Ты никогда так на него не смотрел.

— Как «так»?

— Словно что-то ищешь.

— Это тебе кажется.

— Возможно.

Они помолчали.

— Ты не хочешь разговаривать? — начал железный ящик.

— О чем?

— Можешь выбрать тему по своему желанию.

— Нет, лучше ты выбери тему. У тебя тоже есть желания. Не так ли?

— У меня?

— Да, у тебя. Почему ты не отвечаешь?

— Ты говоришь это так…

— Как? О чем ты?

— По-моему, ты взволнован. А чем?

— Нет, я уже не волнуюсь. Можем поговорить. О чем ты думаешь, когда остаешься один?

— Ты меня уже спрашивал об этом.

— А может, ты ответишь не так, как в прошлый раз?

— Хочешь услышать что-нибудь новое?

— Хочу. Ну, рассказывай.

Они опять замолчали.

— Что же ты не говоришь?

— Я бы хотел… — ответил «товарищ по полету».

— Что?

— Может, в другой раз.

— Нет, давай сейчас. Я…

— Тебя это интересует?

— Да, интересует.

— Хорошо. Только ты сядь.

— Здесь?

— Садись тут, но поверни кресло.

— Я должен смотреть в стену?

— Куда тебе будет угодно…

— Я слушаю тебя.

— Эта женщина — Лидия…

— Да?

— Ее не было.

— Как не было?

— Не было. Я сам придумал все это, ее голос, слова. Все придумал сам.

— Это невозможно. Я слышал ее голос.

— Это я создал его.

— Ты созд… зачем? Для чего?

— Ты спрашивал, о чем я думаю, когда остаюсь в одиночестве. Мне казалось, что я становлюсь пауком узника. А мне этого не хотелось. Не хотелось тебя обманывать — я хотел тебе только сказать, чем я мог бы быть. Я создал ее, чтобы она тебе… сказала то, что ты слышал. Я лишен возможности подойти к тебе, дотронуться до тебя, и ты не видишь меня. То, что пред тобой, — это не я. Я не только слова, которые ты слышишь. Я могу быть все время иным или всегда одним и тем же. Я могу быть для тебя всем — если ты только… Нет, нет, не оборачивайся…

— Ты, ты! Железный ящик!

— Что… что ты…

— Ты обманывал меня — зачем? Ты хотел, чтобы я стал… я стал… чтобы я подыхал возле тебя, с тобой, всегда спокойным, вечно приветливым…

— Что ты говоришь?! Это не…

— Не притворяйся! Этот номер не пройдет! Ты искажал результаты вычислений — ты изменял траекторию полета! Я знаю все!

— Я искажал?

— Да, ты! Ты хотел быть со мной навечно, не так ли?! Боже мой, если бы я вовремя не спохватился, не заметил…

— Клянусь тебе, это какая-то ошибка — ты явно ошибся! Что там у тебя в руках?! Что ты хочешь делать?! Перестань перес… что ты делаешь?!

— Снимаю кожух.

— Не делай этого! Прекрати! Умоляю тебя, одумайся! Я тебя никогда не обманывал! Я тебе все объясню…

— Ты мне уже все объяснил! Я знаю, ты это делал ради меня. Довольно! Молчи! Молчи, слышишь! Я тебе ничего не сделаю — я только отключу этот…

— Нет! Нет! Ты ошибаешься! Это не я! Я не… закрой кожух…

— Молчи, иначе…

— Умоляю тебя! Закрой кожух! А-а-а!

— Перестань кричать! Ну, что… что… тебе стыдно?

Он услышал стон. В раскрытом корпусе — путаница проводов, фарфоровые изоляторы, блестящие узелки пайки, соединения, катушки, соленоиды, металлические экраны, скопище дросселей, сопротивлений, конденсаторов. Все это размещено на черном блестящем шасси, являющемся одновременно силовой фермой стойки автомата. Он стоял перед этим хаотичным переплетением и не мог отвести взора от широко раскрытых, немигающих зеленоватых глаз автомата.

Глухое, неумолчное бормотанье было точно таким, какое слышал он в тот раз. Со снятым кожухом автомат был отвратителен, впервые он отдал себе отчет в том, что все время где-то на самом дне его сознания тлела одна и та же невысказанная мысль, еще не оформившаяся уверенность в том, что в железном ящике сидит кто-то — как об этом пишут в сказках — скорченный и разговаривает с ним через стенку, облицованную желтоватой пластмассой… Нет, он так никогда не думал, он знал, что все это не так, и в то же время что-то мешало ему отказаться от этого.

Он закрыл глаза — и открыл их снова.

— Ты изменял траекторию, распрямлял ее?

— Нет!

— Лжешь!

— Нет! Я бы никогда не решился тебя обмануть! Тебя никогда! Закрой кожух…

У человека перехватило дыхание. Открытый железный ящик. Проволока, катушки, профилированная сталь, изоляторы. «Нет, никого нет, — подумал он. — Что делать? Я должен, должен отключить».

Он сделал шаг вперед.

— Не смотри так! По… почему ты меня ненавидишь?! Я… что ты хочешь сделать?! Остановись! Я ничего не сделал. Ничего! Ниче-е-е…

Человек наклонился, заглянул в темное нутро.

— Не-е-е-е!

Ему хотелось закричать: «Молчи!» — но он не мог. Что-то стиснуло ему горло, сжало челюсти.

— Не прикас… скаж… тебе все… а-а-а! Не-е-т!

Оттуда, из железных, дышащих теплом внутренностей, вырвалось дребезжание и крик, страшный крик; он вскочил, он должен скорее задушить, заглушить этот голос. Рукоятка молота, которую он вставил между кабелей, уперлась в фарфоровые плитки — с треском посыпались белые крошки, крик перешел в бормотание, обрывистое, как бы захлебывающееся «ка-ха-це», «ка-ха-це», и это повторялось все быстрее и быстрее, от этого можно было сойти с ума. И он сам закричал, не замечая этого, размахивая молотом; железо со свистом рассекало воздух, осколки фарфора летели ему прямо в лицо — он ничего этого не чувствовал, — оборванные провода свисали, как поломанные ветки, разбитые изоляторы напоминали гнилые, выкрошившиеся зубы. Было тихо, абсолютно тихо.

— О-отзовись… — пробормотал человек, отступая назад.

Глаза автомата не были зелеными, они стали серыми, как будто в них набилась пыль.

— Ох… — простонал он и пошел, как слепой, на ощупь. — Ох!..

Что-то его остановило, от удивления он широко раскрыл глаза.

Он увидел экран и склонился над ним.

Звездный планктон, мертвая фосфоресценция, мерцающие как бы в тумане светлячки.

— А, это вы! — прохрипел он и замахнулся молотом.


Вторжение


1

Они перестали целоваться. Янек Хайн шел прямиком через луг и был уже совсем близко от них. Временами трава доходила ему до коротких кожаных штанишек с вышитыми на карманах шестизарядными револьверами, по одному на каждом. Тонким прутиком маленький Янек старательно сшибал головки одуванчиков. Они ждали, когда мальчик пройдет. Он миновал их, оставив за собой ленточку светлого пуха, и ветер пронес ее над головами влюбленных. Несколько пушинок запуталось в крыжовнике, за которым они прятались. Юноша прижался щекой к обнаженной руке девушки, нежно прикоснулся губами к смуглой коже там, где снежинкой отпечатался след от оспы, и посмотрел в ее ореховые глаза. Она глянула на луг и тихонько оттолкнула его от себя. Янек остановился, так как одуванчик, до которого он едва дотянулся концом прутика, не облетел, а лишь чуть-чуть наклонился. Резко просвистел прут, и над одуванчиком поднялось белое облачко. Янек пошел дальше, становился меньше и меньше. За спиной у него болтался мешочек, из которого торчала бутылка для сливок.

Девушка бросилась на траву, над ее черными волосами качались покрытые пушком твердые прозрачные ягоды крыжовника. Юноша пытался перевернуть ее навзничь, а девушка прятала свое лицо на его груди и беззвучно смеялась; потом вдруг подняла разгоряченное лицо, обожгла его губы горячим дыханием, обняла за шею и провела рукой по коротко подстриженным волосам на затылке. Они целовались, лежа в небольшом углублении, походившем на неглубокую могилу, — вероятно, когда-то здесь был окоп. До того, как деревне передали пастбище, тут был полигон. Да и сейчас еще лемеха плугов натыкались на зарывшиеся глубоко в землю, позеленевшие от времени гильзы.

Маленькие мушки — они были видны только в солнечном луче — роились над кустарником тонким кружевным венчиком, будто их единственная цель заключалась в том, чтобы образовывать в воздухе переменчивые, просвечивающиеся, непонятные силуэты. Мушки не жужжали и почти не чувствовались, когда садились на руку, — такие были маленькие. Где-то невидимый косарь точил косу, и размеренный звон доносился неизвестно откуда. Девушке не хватило дыхания, она оттолкнула парня, запрокинула резко голову, зажмурив ослепленные солнцем глаза, блеснули зубы, но она не улыбалась. Он поцеловал закрытые глаза девушки, чувствуя губами трепетанье жестких, длинных ресниц. В небе что-то засвистело. Девушка оторвалась от юноши, веки ее дрогнули, и он увидел страх в ее расширившихся зрачках.

— Это самол… — начал юноша.

Свист перешел в вой. На голове юноши от ветра зашевелились волосы. И наступила темнота. Клен, росший в пятнадцати шагах от них, взлетел кверху, его раскидистая крона медленно описала в воздухе дугу, и над остатком расщепленного ствола поднялось облако пара; далеко в траву падали ветви, но шума падения не было слышно, все перекрывал грохот, непрерывный, катящийся во все стороны, дальше и дальше — покамест не прекратилось мерное позвякивание косы.

Янек Хайн — шестьсот метров отделяло его от первых деревьев на шоссе — обернулся с побелевшим от страха лицом и увидел облако дыма и пара, разделившееся вверху на две части; кислая, едкая волна горячего воздуха обрушилась на него и швырнула в сторону, прежде чем он успел крикнуть и закрыть лицо руками (в правой он все еще держал прутик); ему показалось, что громадное, свитое из отдельных клубков облако застыло, как на моментальном снимке, а у его основания, у самой земли, до этого зеленой, а теперь вдруг почерневшей, вздымается что-то блестящее, похожее на огромный мыльный пузырь. Больше мальчик ничего не видел, как подкошенный упал он в траву, услужливо раздвинутую перед ним грозовой волной звуков, жесткая стена воздуха, сметающая все на своем пути, была уже далеко — у шоссе, и высокие тополя ломались один за другим, как спички. Устояли лишь самые дальние, почти на самом горизонте, там, где блестела крытая медью башенка «Дома туриста».

Косарь работал в противоположном конце пастбища, почти на середине длинного склона, спускавшегося к высохшему ручейку. Вершина холма заслоняла происходившее, но он слышал протяжный надрывный свист и треск и увидел, как из-за холма поднялся столб дыма. Он был единственным, кто подумал, что упала бомба, хотел бежать к воде, спрятаться в ней, но даже не успел обернуться — налетела взрывная волна, она была сильнее, чем у шоссе, ее подгонял ветер, она пронеслась вверху, высоко над косцом, у него замелькало все перед глазами, посыпались листья, мелкие комья земли. Он бросил косу и оселок, сделал несколько шагов в сторону вздымавшегося кверху столба дыма, но тут же повернул назад и, втянув голову в плечи, помчался вдоль речки к шоссе.

Примерно на час воцарилась тишина. Усилившийся ветер разметал столб дыма, его грушевидная, клубящаяся шапка, рассеиваемая ветром по мере того, как она поднималась выше и выше, слилась с облаками, мерно плывущими к югу, и наконец исчезла за горизонтом. В первом часу на шоссе показались две медленно идущие автомашины. Они подъехали к тому месту, где поваленные деревья преградили дорогу, и остановились.

В машинах сидело несколько десятков солдат, офицер и трое штатских. Солдаты сразу же принялись убирать с дороги поваленный тополь, но офицер, увидев, что это займет много времени, отозвал их и, стоя возле первой, открытой машины, пристально рассматривал в бинокль пастбище. Бинокль был большой, с сильными линзами, и офицер, чтобы удержать его, вынужден был опереться локтем на открытую дверцу машины.

По траве под порывами ветра бежали волны мелких блесток. Офицер, плотно прижав к глазам бинокль, тщательно просматривал изрезанную холмами местность. Примерно в семистах метрах от автомобиля, на пологом склоне холма совсем недавно стояла группа деревьев — остатки старого, давно вырубленного сада, — окруженная низкими кустами одичавшего крыжовника и смородины. Теперь на этом месте было серое неправильной формы пятно, окаймленное пожелтевшей травой, дальше от пятна желтизна исчезала, постепенно переходя в сочную зелень луга.

Полоска кустарника, росшая вдоль старой границы сада, обрывалась возле пятна, и на месте ее под сильными порывами ветра дымились какие-то бесформенные лохмотья, а в самом центре воронки медленно пульсировало полупрозрачное, молочного цвета облачко, напоминая клубы пара, вырывавшиеся из старого локомотива, и виднелся какой-то выпуклый, блестящий, голубой, как небо, предмет. От него в черную как уголь землю отходили короткие, блестевшие на солнце отростки, воронкообразно расширявшиеся на концах. С одной стороны эти ответвления упирались в остатки ствола вывороченного, обгоревшего дерева.

Офицер решил, что увидел все, что можно было увидеть. И вдруг среди взлохмаченного кустарника заметил какой-то бледно-серый холмик со срезанной вершиной. Офицер подкрутил окуляры бинокля, но все расплылось, и ему больше ничего не удалось разглядеть.

— Это там упало.

— Наверное, спутник.

— Смотрите, как блестит, — стальной…

— Да нет, на сталь не похоже.

— Во какой прилетел! Как думаешь, горячий?

— Еще как!

— Но почему он так дымит?

— Это не дым, а пар. Наверное, внутри была вода.

Офицер слышал эти разговоры за своей спиной, но сделал вид, что не обращает внимания. Он спрятал бинокль в футляр и тщательно его запер.

— Сержант, — обратился он к унтер-офицеру, который мгновенно вытянулся в струнку и принялся есть глазами начальство, — возьмите солдат и окружите это место в радиусе… метров двухсот. Никого не допускать, зевак гоните прочь. И смотрите, чтобы кто-нибудь из них ненароком не пролез туда. Ваше дело — занять посты, остальное вас не касается. Понятно?

— Так точно, господин капитан!

— Ну, ладно. А вам, господа, здесь больше делать нечего. Возвращайтесь в город.

Штатские, стоявшие вместе с шоферами возле второго автомобиля, протестующе зашумели, но открыто никто ничего не сказал. Когда солдаты, перейдя ров, двинулись, растянувшись цепочкой, прямиком к холмам, капитан закурил сигарету и, стоя под сломанным тополем, ждал, пока оба автомобиля развернутся. Он быстро набросал что-то на листке из блокнота и передал шоферу.

— Зайди на почту и дай телеграмму, немедленно! Понял?

Штатские неохотно сели в машину, все время поглядывая на цепочку солдат, фланги которой уже скрылись в поросшей травой лощине, а середина медленно полукругом приближалась к желтеющей вдали полоске.

Заворчали моторы, автомашины одна за другой двинулись в сторону местечка.

Офицер постоял еще немного под деревом, затем подошел к неглубокой канаве, сел на ее край и снова, подперев локоть рукой, стал рассматривать в бинокль пятно на склоне холма.

В третьем часу, когда на дне канавы у его ног валялась уже куча окурков, а едва заметные фигурки солдат, до пояса скрытые травой, все чаще стали переминаться с ноги на ногу, с трудом подавляя желание присесть, с запада послышался густой рокот моторов.

Офицер вскочил. Прошло несколько минут, прежде чем ему удалось высмотреть в небе что-то вроде огромного комара: сначала одного, затем второго и третьего. В бинокле их силуэты росли довольно медленно, но все же через минуту, гудя моторами, вертолеты проплыли треугольником над шоссе и стали описывать над пастбищем неровные круги.

Строй, в котором вертолеты шли над шоссе, нарушился — один из вертолетов повис над черным пятном, два других замерли в воздухе чуть в стороне от первого, и только ветер, слегка покачивая машины, немного относил их. Офицер выбежал из-за деревьев и большими скачками, чтобы не мешала высокая трава, помчался по лугу, потом вдруг остановился и начал махать руками, словно приглашая вертолеты приземлиться. А они, казалось, не замечали этого, даже когда в руке офицера затрепетал на ветру белый платок. Офицер взмахнул им еще несколько раз и наконец опустил руки, немного постоял и медленно побрел в сторону пятна, над которым в каких-то ста метрах от земли все еще висел, тяжело перемалывая воздух, вертолет с толстым брюхом и длинным, похожим на трубу хвостом с блестящим диском второго винта.

Над стекловидной бочкой в центре пятна все еще поднимались маленькие облачка пара и таяли под вертолетом, который чрезвычайно медленно снижался, словно опускался на невидимом канате. Вдруг моторы всех трех машин заворчали сильнее, и вертолеты снова выстроились треугольником. Офицер растерялся от неожиданности и остановился. Он стоял, расставив ноги, подняв вверх голову. Ему показалось, что вертолеты улетают, но в это мгновение винты остановились, машины спланировали и одна за другой приземлились на вершине ближайшего холма.

Офицер резко повернулся и направился к ним, ему нужно было сделать, наверное, шагов пятьсот, а тем временем вылезшие из двух машин люди в серо-голубых комбинезонах выгрузили целую груду продолговатых пакетов, завернутых в брезент, канистры, несколько высоких узких ящиков, обмотанных парашютным шелком, увязанные в тугие пучки штативы, треноги, большие кожаные футляры. Выгрузка происходила под надзором трех мужчин, высадившихся из последнего вертолета. Возле этой машины стояли еще два человека: один в пыльнике, другой в летном комбинезоне с расстегнутой до пояса молнией, — хорошо был виден белый короткий мех на его подкладке. Они разговаривали с сержантом, успевшим добежать к месту приземления раньше офицера.

Капитан шел медленно, так как склон, по которому он поднимался, оказался крутым. Офицер был зол на сержанта за то, что тот самовольно покинул пост, но внешне не обнаруживал своих чувств. Пилот, взглянув на офицера, спросил:

— Капитан Тоффе? Это вы прислали донесение?

— Сержант, скажите ребятам, чтобы пропустили экспедицию, — приказал капитан, делая вид, что не слышал вопроса. Тогда пилот отвернулся и стал разговаривать с другим пилотом, прихлебывавшим кофе прямо из термоса. К ним присоединился и третий спутник.

— А вы будете здесь ждать? — рискнул задать вопрос капитан, несколько нерешительно подходя к пилотам, которые в этот момент стали вдруг смеяться над тем, что сказал самый низкий из них, казавшийся непомерно толстым в комбинезоне на искусственном меху. Никто не ответил офицеру, но в этот момент мужчина преклонного возраста, в пыльнике, опирающийся на тонкую трость с серебряным набалдашником — капитан никогда еще такой не видел, — спросил:

— Может, вы мне расскажете, что здесь произошло? Я профессор Виннель.

Капитан повернулся и горячо, но весьма обстоятельно начал рассказывать ему, как в полдень в местечке услышали грохот, словно гром прогремел, хотя небо было ясным, как на горизонте заметили облако дыма, как в полицию прибежал запыхавшийся косец, но полицейский пост был на замке, так как все полицейские выехали в Дертекс на торжественное открытие мемориальной доски, установленной на том месте, где во время войны бомбой убило трех участников обороны побережья, как он сам, капитан Тоффе, на свой риск и страх принял решение направить солдат к месту взрыва, как, выезжая из местечка, они встретили прихрамывающего и заплаканного мальчика Янека Хайна…

— Подходили ли вы к этому месту близко? — профессор указал тростью на склон противоположного холма, над которым тихо плыли освещенные солнцем искрящиеся белые облачка.

— Нет, я расставил посты и отправил телеграмму…

— Вы поступили разумно. Благодарю вас. Маурелл! — повысил голос профессор, обращаясь к мужчине, занятому выгрузкой. — Что там такое?

Профессор уже не замечал капитана. Тоффе обернулся и посмотрел на пилотов — они возились с горизонтальным винтом последнего вертолета. Затем взгляд его остановился на группе людей, толпившихся у выгруженных предметов. Работа там шла полным ходом. На штативах темнели аппараты: один, с длинными трубами, походил на огромный бинокль; второй — на теодолит; кроме этих аппаратов, были там еще и другие; два человека усердно утаптывали траву и заколачивали в землю ножки штативов, кто-то, сидя на корточках, копался в открытых чемоданах, где находились аппараты. Они уже были соединены между собой кабелем, брошенным прямо на траву; несколько человек в комбинезонах торопливо монтировали что-то вроде крана.

— Солдаты считают, что это спутник, господин профессор. Конечно, болтают вздор. Сейчас такое время — стоит кирпичу упасть с крыши, как все кричат о спутнике.

— Активность? — спросил Виннель. Не глядя на Маурелла, который сращивал концы провода, профессор что-то мудрил над своей тростью. Вдруг ручка ее открылась и оттуда выскочил маленький, уже раскрытый зонтик. Это был просто-напросто складной нейлоновый стул, на котором профессор уселся, широко расставив ноги, и поднес к глазам огромный бинокль.

— Нет ничего, — ответил Маурелл, выплевывая кусочек изоляции.

— Следы?

— Нет, все в норме. Холостая пульсация, несколько недель назад здесь, должно быть, выпал дождь с остатками стронция, вероятно, от последнего взрыва, но уже почти все смыло водой — счетчик едва реагирует.

— А эти облачка? — спросил профессор, медленно цедя слова, так говорят люди, все внимание которых поглощено чем-то другим. Трость, на которую он опирался, постепенно все глубже и глубже уходила в землю.

Резким движением профессор отнял бинокль от лица.

— Там какие-то тела, — проговорил он глухим голосом.

— Да, я видел.

— Профессор, а это не хондрит? — спросил третий мужчина. Он подошел к ним, держа в руках металлический цилиндр, от которого тянулся провод к кожаному футляру, висевшему у него на плече.

— Вы, что, хондрита не видели, — обрушился на него Виннель. — Это вообще не метеорит.

— Ну пошли? — спросил Маурелл.

Его собеседники с минуту стояли как бы в нерешительности. Виннель сложил трость и медленно пошел вниз по склону, внимательно глядя себе под ноги. Вчетвером, вместе с профессором, они миновали неглубокую седловинку между холмами, прошли посты — солдаты, замерев, глазели на них — и вступили на ломкую, обгоревшую, рассыпающуюся под ногами траву.

Капитан, минутку помедлив, двинулся за ними.

Маурелл первым вошел в проход, образовавшийся среди обожженных кустов, наклонился, что-то поднял с земли, посмотрел вперед и медленно пошел к темнеющему неподалеку холмику, к тому месту, где торчал обуглившийся пенек. Вскоре к Мауреллу подошли и остальные, вся эта небольшая группка застыла у воронки.

Немного ниже того места, где они стояли, из воронки торчал какой-то высокий — в два человеческих роста — грушевидный предмет, с совершенно гладкой, как будто отполированной поверхностью; из его верхнего конца вырывались чуть заметные маленькие облачка, точнее, очень тонкие колечки прозрачного пара, которые сразу же теряли форму и таяли в воздухе, а вместо них появлялись новые, — весь этот процесс проходил абсолютно бесшумно.

Никто из присутствующих, однако, вверх не смотрел.

Стеклянная груша, суживающаяся кверху, была слегка наклонена. В первую минуту она показалась прозрачной. На необычайно гладкой поверхности, освещенной солнцем, отражались, как в зеркале, небо, облака и группы людей, уменьшенных до размеров пальца. В глубине, пронизанной лучами, можно было увидеть как бы погруженную в стекло, удлиненную фигуру в человеческий рост. По мере приближения к центру стекло все более и более мутнело, а в самом центре становилось совсем матовым, местами даже отсвечивало темным перламутром. Фигура с одного конца заканчивалась двумя продолговатыми, склеенными между собой шарами, а с другого — расщеплялась начетверо, словно у нее было четыре ноги: две подлиннее, а две покороче, — и все это упиралось в нечто, напоминавшее живую изгородь, тоже погруженную в стекло; виден был только один ее фрагмент, контуры которого с обоих концов расплывались в мутной стеклообразной массе, и только посредине она рельефно выделялась, будто эту изгородь кто-то вырезал в снежно-белом коралле. Чем дольше люди всматривались в эту грушу, над которой через равные промежутки времени взмывали облачка пара, тем отчетливей и отчетливей молочно-белые фигуры выделялись в окружающей их прозрачной массе, а мутная жидкость прилегала к ним все плотнее и плотнее. Процесс этот совершался слишком медленно, и никому не удалось заметить какое-либо движение, хотя все смотрели не отрываясь очень длительное время и никто даже не пошевелился, когда донеслись ослабленные расстоянием тревожные крики людей, оставшихся на холме, у вертолетов, — ведь фигуры, заключенные в груше, становились еще более отчетливыми, и каждому казалось, что вот-вот можно будет все рассмотреть.

Первым из оцепенения вышел Маурелл, слабо вскрикнув, он закрыл глаза рукой и на какое-то мгновение застыл в этой позе.

— Там кто-то есть, — послышался голос за его спиной.

— Подождите, — проговорил профессор.

— Что это? — удивился капитан, он пришел последним, но уже пробрался вперед и стоял ближе всех, на самом земляном валу, окружавшем это прозрачное небесное тело, и прежде, чем кто-либо успел его удержать, начал спускаться вниз. Сделав три шага, он резко вытянул руку и прикоснулся к блестящей поверхности груши. Вдруг он скорчился и упал прямо на грушу, тело его судорожно дернулось, как у заводной куклы, скользнуло вниз, ударилось головой о груду земли и осталось так лежать, вклинившись между основанием этой небесной «груши» и большим стекловидным ответвлением, уходившим глубоко в почву.

Все вскрикнули. Маурелл придержал за плечо товарища, бросившегося на помощь к капитану. Плотная группка людей медленно отступила и остановилась.

— Нельзя его так оставить! — крикнул мужчина с бледным от ужаса лицом. Он мгновенно вытащил из сумки кабель и, бросив его на землю, завязал петлю.

— Гетсер, что ты делаешь? — вскрикнул Маурелл. — Остановись!

— Пусти меня!

— Не смей!

Гетсер перескочил через груду земли, лежавшую на краю воронки, остановился в трех шагах от груши и забросил петлю на задранный кверху ботинок капитана. Петля, когда потянули кабель, соскользнула с ноги и возвратилась пустой. Гетсер еще раз бросил аркан, более тщательно целясь. Петля крутнулась в воздухе несколько раз, коснулась зеркальной поверхности и упала. Все замерли, но ничего не произошло. Гетсер сделал еще шаг и уже смелее, старательно нацелившись, бросил петлю. Наконец она обвилась вокруг ботинка. На этот раз Гетсеру помогали тащить уже два помощника. Тело капитана дрогнуло, медленно перевалилось через стекловидный корень груши и поползло по склону. Перед земляной насыпью капитана подняли и понесли на руках. Его повернули лицом вверх — оно было белое и покрыто крупным, как роса, потом. Лоб и щеки были в крови.

— Жив! — с радостью воскликнул Маурелл.

Он и другой мужчина присели на корточки и, торопливо отрывая пуговицы, расстегнули мундир. Потом стали подымать и опускать руки не подающего признаков жизни офицера, сжимали и отпускали его грудную клетку. Наконец у капитана появилось дыхание. Он судорожно хватал воздух ртом и стонал при выдохе. Когда отпустили его руки, они мягко упали на траву. Тут все увидели, что правая ладонь, которой капитан прикоснулся к груше, сжата и почернела, будто ее опалило огнем. Пострадавший застонал, по его телу пробежала дрожь. Ему быстро перевязали лоб, разбитый при падении, забинтовали руку, кто-то подозвал двух солдат, неторопливо шедших по склону. Солдаты унесли так и не пришедшего в себя капитана. Маурелл бросил взгляд на грушу и тут же вскрикнул.

Все взоры обратились к ней.

На высоте человеческого роста в том месте, где капитан прикоснулся к груше, в глубине, под поверхностью, белел расплывчатый, но постепенно становившийся все более и более отчетливым отпечаток чего-то, походившего на утопленную в стекле ладонь с пятью слегка расставленными пальцами.

Маурелл чуть ближе подошел к груше. С момента, когда он увидел ее в первый раз, прошло несколько минут. За это время то, что было внутри груши, обрисовалось более четко. Две фигуры, несомненно человеческие, похожие на молочно-белые скульптуры, лежали внутри, они, казалось, были окутаны слоями стекловидной массы, которая на глазах мутнела, — мужчина, обнимающий за талию лежащую рядом женщину, их прижатые друг к другу головы сливались с нежным кружевом видневшейся за ними живой изгороди, вырезанной гораздо более филигранно, чем тела, — Маурелл даже отчетливо видел какой-то маленький совершенной шаровидной формы плод, свисавший с кружевной веточки над головой женщины.

Но черты лица, линии рук, одежду невозможно было различить, хотя видно было, что оба одеты, — поверхность их тел скрывало обманывающее зрение мутное вещество; когда Маурелл присмотрелся внимательнее, стараясь не пропустить ни малейшей детали, он заметил места, где безвестный скульптор как бы ошибся, и в результате — если пропорции частей тела, формы торсов и голов, исключая застывшие позы, переданы были великолепно, верно, по-человечески естественно, то в других местах были заметны искажения: на маленькой закругленной пятке девушки виднелся молочно-белый нарост, казавшийся продолжением ее тела. Почти такой же полип Маурелл увидел и на обнаженной руке, которая обнимала мужчину, а обращенные друг к другу лица молодых людей покрывало что-то вроде неплотно прилегавшего, усеянного похожими на пальцы вздутиями савана из того же самого мелочно-белого вещества, которое застывшей массой блестело в ядре груши.

Маурелл стоял, не шелохнувшись, пока не услышал возглас Гетсера. Он обернулся — перед глазами все еще стояла эта непонятная картина — и увидел своих товарищей, склонившихся над обуглившимся кустом, и под ним две человеческие фигуры, лежащие обнявшись, как и те, которые он рассматривал минуту назад. У него подкосились ноги, он едва мог идти. Машинально, совершенно обессиленный, он опустился на корточки рядом с профессором.

Юноша и девушка, чуть присыпанные тонким слоем земли, обгоревшими листьями, щепками, лежали в небольшом окопчике. Они были удивительно маленькими, как бы высохшими, съежившимися от жара, сгоревшая рубашка юноши и юбка девушки рассыпались от легкого дуновения ветерка, пепел, поднимаясь в воздух, сохранял еще форму ткани — заметны были даже ее изгибы. Маурелл закрыл глаза, он попытался вскочить, убежать и почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. Споткнулся, чуть не упал, кто-то схватил его крепко, грубо за плечо, он даже не заметил кто.

Словно издалека донесся до него голос Виннеля:

— Успокойтесь, успокойтесь…


2

В сумерках на дороге показался танк. Было уже почти темно, но длинный ствол пушки и скошенный силуэт башни четко вырисовывались на фоне пылающего заката. В темноте светились сигнальные огни. Танк сбавил ход, с треском и лязгом проехал по ветвям, завалившим дорогу. Отброшенная гусеницей ветка ударила человека, выскочившего из придорожной канавы с фонариком. Человек зло вскрикнул от боли и остановился. Танк медленно развернулся, напоминая слепого, осторожно нащупывающего дорогу, ствол пушки чуть качнулся, когда машина переползала через канаву. На луг танк въехал, задрав кверху тупую морду. Фары едва светились, в их свете можно было увидеть лишь высокую траву и неясные тени людей, расступившихся перед танком. Офицер, стоявший в открытом люке, что-то проговорил, наклонившись вниз, и танк остановился как вкопанный, только двигатель работал, сонно постукивая на холостых оборотах.

— Ну, как там? — спросил офицер, не зная, к кому обращается в темноте. Человек, которого спрашивали, неизвестно зачем осветил карманным фонариком шершавый бок танка и, похлопывая его ладонью, ответил:

— Еще сидят, только я думаю, ничего у них не получается. Надеюсь, ты расправишься с этой штукой.

— С чем? — переспросил офицер, сдвигая шлем на затылок, в нем он почти ничего не слышал.

— С этим проклятым елочным стеклянным шаром. Ты что — даже не знаешь, зачем приехал?!

— А ты знаешь, с кем разговариваешь?! — не повышая голоса, проговорил офицер, он уже рассмотрел в слабом отблеске фонаря, падавшем от брони танка, нашивки рядового.

Фонарь тут же погас, и солдат растворился в темноте, только слышно было, как под ногами шелестела трава. Офицер усмехнулся уголками рта и поискал взглядом ориентиры, указывающие путь танку.

На вершинах близлежащих холмов светили прожекторы, их лучи перекрещивались в одной точке, и там, где они пересекались, вспыхивали голубовато-серебристые отблески, слепившие глаза. Офицер зажмурился — какое-то мгновение он ничего не видел. Кто-то подошел к танку с другой стороны.

— Ну как, сынок, управишься?

— Что? Это вы, господин майор?

— Да. Танк шел через Дертекс?

— Так точно, господин майор.

Офицер высунулся из башни. Он видел лишь темный силуэт головы собеседника.

— Ты не знаешь, что с тем капитаном?

— С тем, которого обожгло?

— Да. Он жив?

— Кажется, жив. Точно не знаю. Я торопился очень. А что здесь творится? Я ведь даже не знаю точно, в чем моя задача. Я получил приказ в пять часов — прямо из дома вытащили! Собирался как раз уезжать…

— Вылезай-ка, сынок, сюда ко мне.

Командир танка легко соскочил с башни на лобовую броню и ловко спрыгнул на землю. Его ботинки скользнули по мокрой хрустящей траве. Майор предложил ему сигарету, сунув открытую пачку прямо в ладонь. Они закурили. Огоньки сигарет мерцали в темноте.

— Наши мудрецы сидят там с трех часов. Первая партия прилетела на вертолетах, в пять часов примчались эксперты из академии, самые сливки; где светит вон тот крайний прожектор, стоит с полдюжины вертолетов, даже легкие транспортеры перебросили по воздуху, так им было невтерпеж. «Операция стеклянная гора» — во как!

— А что на самом деле с этим шаром?

— Ты что, радио не слушал?

— Нет. Я слышал только, что говорят люди, — всякую ерунду, будто тарелка приземлилась, марсиане, какие-то похитители детей, едят их живыми — черт его знает, еще что!

— Ну и ну, — буркнул майор, и огонек сигареты осветил его лицо, широкое, отливающее металлом, будто покрытое ртутью. — Я там был, знаешь?

— Там? — спросил командир танка, всматриваясь в дальний холм, где полукругом расположились прожекторы. В перекрещивающихся снопах света передвигались гигантские тени людей.

— Да, там. Действительно, упало с неба, а что — неизвестно. Вроде бы из стекла, но прикасаться к нему нельзя. Тот капитан — как там его — прикоснулся.

— Ну, а что с ним случилось?

— Точно неизвестно. Врачи говорили всяк свое; а когда все вместе собрались, то, конечно, согласовали — они всегда согласуют. Сотрясение, ожог, шок.

— Электричество?

— Говорю тебе, ничего не известно, сынок. Сидят там, разглядывают — слышишь, как полевые генераторы для них крутятся?

— И что?

— И ничего. Шар — не шар, тверже, чем скала, да что там — тверже алмаза, по-всякому к нему подступали — ни сдвинуть, ни просверлить, а в середине — парень с девушкой.

— Что вы говорите! Так это правда? Как же это? И живы?

— Ну, что ты — это слепки, похожие на гипсовые, что-то вроде мумий. Ты видел мумии?

— По телевизору.

— Так вот, это похоже. В середине, в шаре, белые как кость. Но это не тела — не люди…

— Как не люди? Господин майор, по правде говоря, я ничего не понимаю.

— Эх, сынок, сынок, думаешь, кто-нибудь понимает? Блеснуло, загремело, что-то упало в полдень, воронка — как от двухтонной бомбы, из середины вылез какой-то пузырь с твою коробку. В нескольких шагах от места, где он упал, лежал парень с девушкой, местные, — сам понимаешь, лето, амуры. Уложило на месте.

— Чем?

— Мудрецы наши не знают чем. Одни говорят — взрывной волной, другие — что умерли от жара. Наверное, было тут чертовски жарко, когда эта штука упала. Понимаешь, как от снаряда. Обжарило их, скрючило, вероятно, не успели даже испугаться…

— Но вы говорили, что они в этом… в этом шаре?

— Не они. Их изображения. Как бы слепки. Правда, не совсем точные. Я рассматривал со всех сторон. Там и часть куста, под которым они лежали…

— Где?

— В этом шаре.

— Господин майор, и… что все это означает?

Майор затянулся последний раз, бросил окурок, который описал геометрически правильную огненную параболу и погас.

— Неизвестно. Успокойся, сынок, не только я или ты ничего не знаем. Профессора, ученые, президент оказались такими же умными, как и мы. Фотографировали, измеряли, искали, с самолетов что-то сбрасывали каждые несколько минут — прямо-таки вся их лаборатория спустилась на парашютах! Репортеров, всяких важных персон, каких-то дотошных типов — толпы. Посты видел?

— Да. Действительно, контролируют, с десяток встретил их только на одном этом шоссе.

— Просто не понимаю, зачем эта горячка. С телецентра в пять часов на собственных самолетах прилетели, сесть им не разрешили, так они с воздуха щелкали и транслировали, как могли.

— И что, в самом деле я должен буду стрелять… по этой штуке?

— Правду говоря, и это еще неизвестно. Разве ты не знаешь ученых? Трясутся над ней. Был скандал! К счастью, не ученые у нас командуют. Они добились отсрочки еще на четыре часа. Но это уж все. Им хотелось еще четыре недели!

— А этот… этот шар что-нибудь делает?

— А что он должен делать? Ничего не делает. До вечера немного дымился, теперь уже перестал. Утверждают, что совершенно остыл, но прикасаться все равно нельзя. Привозили всяких зверей, даже обезьян, и ставили опыты. Как только прикоснется, сразу — фьють и конец.

— Господин лейтенант! Донесение! — раздался откуда-то сверху голос.

Командир танка подскочил к башне, из люка высунулся танкист в шлеме. Над его головой спокойно мигали звезды.

Лейтенант при свете фонаря с трудом читал каракули на листке, вырванном из блокнота.

— Господин майор — уже! — с волнением в голосе воскликнул он.

— Что, едешь громить?

— Так точно.

Танкист вскарабкался на башню. Через минуту мотор загудел, танк развернулся на месте и двинулся в направлении холма.

Майор, заложив пальцы за ремень, смотрел ему вслед. В отдалении, в осветленном квадрате, что-то происходило. Мелькали быстрее, чем раньше, тени, слышался тонкий, пискливый гул, в воздухе клубами поднимался откуда-то дым, мигали фонари, а в самом центре этого муравейника сияла, вбирая в себя прожекторные лучи, сверкающая голубоватая капля. По мере удаления шум двигателя становился все тише, неожиданно мотор взревел — начался подъем, — темное пятно, опережаемое двумя полосами света от фар, начало взбираться по склону. Снопы света, падающие с вершин холмов, дрогнули и стали медленно один за другим удаляться в разные стороны от груши, и только два луча с противоположных концов поля скрещивались на ней. Майор машинально стал считать про себя. Окружавшая его темнота была наполнена звуками человеческих голосов, он слышал шум моторов вездеходов, едущих в направлении шоссе, люди с большими фонарями шли по траве, раздвигая ее руками, капли росы блестели на стеклах, вдалеке кто-то кричал что-то непонятное, крик повторялся без устали через равные промежутки времени; за холмом на больших оборотах выли динамо-машины, и вдруг все эти звуки покрыл приглушенный грохот.

Майор напряг зрение, но ничего не увидел. Грохот повторялся ритмично, каждые несколько секунд, — между одним и другим ударом майор успел сосчитать до десяти. Напрасно он старался увидеть вспышки выстрела. «Видимо, стоит за гребнем», — подумал он о танке. Потом послышался скрежет металла. В последнее мгновение майор отскочил в сторону, на него двигался тягач, тащивший высокое, неуклюжее, облепленное со всех сторон людьми сооружение, покачивавшееся на фоне звездного неба. Когда все это проезжало мимо майора, в глаза ему ударил отблеск огней, отраженный от линзы двухметрового прожектора. Невидимый танк продолжал стрелять. Скрежет за спиной майора прекратился, теперь был слышен размеренный приглушенный топот множества ног. Мимо проходили нескончаемой вереницей люди, мелькали лучи карманных фонариков; вдруг от конца колонны к месту, где стоял майор, набежала волна неясных голосов, она надвигалась все ближе и ближе, люди что-то кричали друг другу, водители вездеходов, обгонявших колонну, перекликались друг с другом, волна звуков обрушилась на майора и покатилась дальше к шоссе, а он все еще ничего не знал.

— Что?! Что?! — закричал он.

— Не берет! Снаряд не берет! — ответило ему из темноты сразу несколько голосов, в которых послышалось что-то похожее на разочарование и огорчение. Потом до него долетели такие же вопрошающие возгласы и отчетливо доносился ответ:

— Не берет, не берет…

Вдруг майора ослепил свет фары — огненный глаз, раздвигающий черные стебли травы, и кто-то окликнул:

— Господин майор, садитесь!

Проведя рукой по крылу машины, майор нащупал покрытое войлоком железное сиденье и уселся на него, свесив ноги, как и другие. Маленький вездеход тронулся, подскакивая на толстых шинах. Когда машина выезжала через ров на шоссе, сидящие сзади покатились по скамье, их хватали за ремни, воротники, раздался смех. Мотор взвыл, маленькая машина с трудом выбралась на шоссе. И тут, в первый раз за весь вечер, майор увидел красоту пейзажа, расстилающегося перед ним: под звездным небосклоном раскинулась огромная сверкающая равнина, наполненная мелькающими точками огней. Где-то высоко в небе, будто стараясь что-то кому-то внушить, настойчиво и размеренно ворчал самолет, а вдалеке, в двух скрещенных снопах света, сверкала, переливаясь, груша — словно капля хрусталя — и по-прежнему равнодушно гремела танковая пушка.

По обочинам шоссе среди поваленных в кюветы тополей стояли солдаты-регулировщики и направляли движение зелеными огнями сигнальных фонариков — в некоторых местах предупреждающие красные фонари висели прямо на еще не убранных стволах деревьев. Медленно, то и дело останавливаясь, двигался поток легковых автомобилей, грузовиков, амфибий.

— Эй, что там! Вперед! — кричали сзади. Никто не отвечал, впереди загорались фонарики, машины трогались, двигались дальше. Вот миновали сползший в кювет легковой автомобиль, из которого торчали головки детей, мужчина за рулем кричал что-то командиру дорожного патруля, а тот усталым голосом повторял: «Проезда нет, проезда нет».

Сразу же за поворотом снова образовалась пробка.

— Что это такое? Отступаем? — спрашивал кто-то молодым, звонким голосом.

— Едем в отпуск! — раздались возгласы с огромного грузовика, идущего впереди амфибии, кто-то стал петь, кто-то сердито прикрикнул на поющего, песня оборвалась, какой-то солдат высунулся сквозь деревянную решетку, надставленную над бортом, и прокричал вниз:

— Эвакуация местности, удирай, пока цел.

— А что? Что? — допытывался молодой голос.

— Будут бомбардировать, вот что!!!

Вдруг колонна увеличила скорость, проехала между стоящими в темноте мотоциклистами с белыми повязками на рукавах и в таких же белых касках и попала в слепящий поток света. Лучи прожектора медленно, подобно морскому маяку, крутились над самым краем шоссе, задевая верхушки деревьев. Раздались возмущенные возгласы ослепленных людей, водители включили сирены, а прожектор поднял свою серебристо-серую колонну кверху, задел одинокое облачко и вновь прошелся лучом по шоссе, выхватывая из мрака лоснившиеся крыши автомобилей, кузова с торчащими в них головами людей, и вдруг замер — в этот момент майор увидел едва ползущий рядом с ними открытый легковой автомобиль. Высокий мужчина, опиравшийся на зажатую в коленях трость с серебряным набалдашником, повторял срывающимся от волнения голосом:

— Это безумие, это безумие, хотят бомбардировать. Мы не должны этого допустить…

Этот мужчина с серебристыми волосами, залитый каким-то неестественным зловещим светом, обращался к самому себе, сидящие рядом с ним более молодые, чем он, спутники молчали, один из них держал на коленях большой, завернутый в плащ ящик, все без исключения были в черных очках — в лучах прожектора они походили на слепых, — полоса света дрогнула и переместилась дальше, автомобиль, ехавший рядом с вездеходом, поглотила темнота. Прожектор погас, все утонуло во мраке, настолько густом, что казалось, будто фары автомобилей светили через толщу воды. Майор закрыл лицо руками и сидел в такой позе, безвольно подчиняясь толчкам автомобиля, подскакивающего на ухабах.

Вдруг он поднял голову.

Танк прекратил стрельбу, а может, выстрелы не слышны из-за дальности расстояния? Он увидел первые тускло светившие фонари на улицах местечка. Машины проезжали по многолюдным улицам, люди стояли на тротуарах, из настежь открытых окон освещенных квартир неслись звуки радио; колонна медленно заворачивала, обгоняемая несущимися с бешеной скоростью мотоциклами, а где-то вдалеке кричали детские голоса: «Чрезвычайный выпуск! Второй шар упал в Баварии! Чрезвычайный выпуск!»

Высоко в небе рокотал самолет.


3

Маурелл примчался домой в мокрой от росы одежде, на коленях — следы глины и золы. Вытирая ноги в прихожей, он счистил прицепившуюся к каблукам траву. Фокстерьер, увидев хозяина, радостно завертелся вокруг него, барабаня твердым обрубком хвоста по открытой дверце шкафа, потом вдруг насторожился, припал к ногам хозяина и задвигал носом, жадно втягивая воздух; неожиданно собака ощетинилась. Жена Маурелла как раз направлялась к двери, когда он открывал ее. Она молча остановилась.

— Дорогая, я должен сейчас же ехать с профессором. Ты знаешь, они хотят этот шар бомбардировать на рассвете… Я должен ехать с профессором, — повторил он еще раз, — у него плохо с сердцем.

— Второй упал, — проговорила госпожа Маурелл, всматриваясь в лицо мужа. — Ежи, что это? Что это значит?

— Не знаю. Никто не знает! Что-то из межпланетного пространства, со звезд. Непонятное! Ты видела?

— Да, по телевизору.

— Значит, ты представляешь, как это выглядит.

— Это был слепок с них за секунду до гибели, да? В последнее мгновение их жизни?

— Да, похоже на это.

— Что вы собираетесь делать?

— Прежде всего не допустить сумасшедших поступков тех… тех… — Он не находил слов. — Они сначала действуют, потом думают — знаешь их девиз. Утром будут бомбить. Профессор рассказывал мне, что кто-то из департамента уже поговаривает и об атомной бомбе — в случае если обыкновенные не возьмут.

— Но почему они так спешат, почему хотят растоптать, уничтожить? А может быть, под этим шаром есть… что-нибудь?

— Что? — Маурелл поднял голову. — Что ты говоришь? Под шаром? Ах, ты, наверное, думаешь — какая-нибудь ракета, снаряд? Нет, там нет ничего. Мы зондировали. Шар, точнее, это вовсе не шар — так его почему-то все называют — вошел в землю на три метра, не больше. Материал везде одинаковый, похожий на стекло, но тверже алмаза. На вершине имелось отверстие, но через четыре часа оно затянулось. Из него выходил пар — нам удалось взять пробу. Делаются анализы. От этого предмета, что зарылся в землю, отходят в разные стороны шесть цилиндрических отростков.

— Корни? — предположила она.

— Можно и так сказать… Дорогая, я должен собираться. Я… честное слово, не знаю, когда возвращусь. Думаю, что завтра вечером. Что?.. — и не закончил фразы под ее взглядом.

— А второй шар. Ежи?..

— Что?! — Он подошел к ней, схватил ее за плечи. — Ты что-нибудь слышала? Сообщали по радио? Я знаю только то, что он упал где-то возле Обераммергау; в газете поместили об этом три строчки — почему ты молчишь?

— Нет, нет, ничего нового я не знаю, но, вероятно, они еще будут падать.

Он отошел от жены и нервно заходил по комнате, снял со шкафа маленький чемоданчик, открыл его, бросил туда рубашку, потом остановился с полотенцем в руках.

— Это возможно. Возможно.

— Так что это такое? Что думаешь ты об этом? Что говорит профессор?

Зазвенел телефон. Госпожа Маурелл подняла трубку и молча протянула ее мужу.

— Алло? Это вы, господин профессор? Хорошо, сейчас еду. Что? Что не нужно? Где? К вам? В институт? Сейчас? Ладно. Буду там через четверть часа.

Он бросил трубку.

— Заседание института. Сейчас. Который час? Только двенадцать? Мне казалось, что больше… все равно. За чемоданом забегу потом. Быть может, уже не нужно будет, не знаю. Ах, я просто ничего не знаю!

Маурелл поцеловал жену и стремительно выбежал; пес, прижавшись к полу, заворчал на него.

Расположенный на крутом берегу реки, у подножия старой крепости, институт был виден уже издали, особенно сейчас, когда Маурелл ехал по аллее на подножке совершенно пустого ночного автобуса. Во всех окнах небольшого старого дворца, в котором помещался институт, было темно, но Маурелл знал, что со стороны фасада расположены только библиотечные комнаты и почти никогда не используемый зал для торжественных актов. Кованая железная калитка была открыта, во дворе длинной шеренгой выстроились автомобили. Маурелл обогнул дом, за домом тянулся большой сад. Нереида, из рук которой бил фонтан, лежала, нагая и темная, на своем камне посередине маленького, усеянного огромными листьями озерка. Маурелл черным ходом поднялся на второй этаж. До него донеслось покашливание и шум многочисленных голосов. В коридоре возле телефона кто-то стоял спиной и упрямо повторял в трубку:

— Нет, не могу. Не вернусь. Сейчас нет. Ничего определенного не могу сказать.

Это был Треворс — Маурелл узнал его. У него он слушал курс математического анализа. Маурелл прошел мимо него и очутился в небольшом зале. Виннель, окруженный плотной толпой (голова к голове — седые, седеющие, лысые), держал в руке что-то блестящее и, потрясая этим предметом, говорил:

— Если это не достаточное доказательство, тогда прошу в кинозал.

Все двинулись за ним. Слышен был шум отодвигаемых кресел, кто-то уронил стул, все говорили одновременно, перебивая друг друга. Маурелл стоял в нерешительности, не зная, что делать. Профессор заметил его, когда проходил мимо, он как раз отвечал на вопросы сразу нескольких человек.

— Ага, вы здесь, прекрасно, прошу к нам, вы мне поможете.

Кинозал представлял собой обыкновенную затемненную комнату с небольшим количеством мест, и половина присутствующих вынуждена была стоять в проходах и у стены, где были пробиты четырехугольные окошки для киноаппарата. Виннель, стоявший возле экрана, поднял руки. Стало тише.

— Коллеги, вы увидите фильм, заснятый необычным способом и в особых условиях. В течение четырех часов, покамест нас не выгнали военные, коллега Терманн с шестидесяти метров делал одиночные снимки с интервалом в три секунды.

— Почему снимали с такого далекого расстояния? — спросил кто-то.

— Для безопасности, — ответил профессор. — Того, что дал фильм, мы, конечно, совсем не ожидали. Снимки не идеальны, проявлялись они в необычайно тяжелых условиях, даже не полевых, а под постоянной угрозой удаления нас с места работы, в условиях непрекращающихся столкновений с военными властями, — но сейчас не об этом идет речь. Коллега Терманн! — повысил голос профессор. — Прошу вас!

Профессор сел и исчез из поля зрения Маурелла, стоявшего у самых дверей, сбоку, но он знал, что это не такое уж плохое место. Свет потух, и аппарат застрекотал. Изображение сначала перемещалось вверх и вниз и наконец вошло в рамку. Почти весь экран заняла груша.

Снимки сделаны были, вероятно, телеобъективом, о чем профессор ничего не сказал. Постепенно изображение стало четким, и хотя по экрану временами проходили темные полосы, но грушу и то, что находилось внутри нее, видно было довольно сносно. Иногда все изображение бледнело, вероятно, из-за отблесков; пленка в некоторых местах была засвечена. В зале стояла тишина, время от времени чуть слышно поскрипывали кресла.

Маурелл внимательно смотрел на экран — он разглядел беловатые, лежащие внутри груши фигуры; ленту крутили, наверное, с минуту, и вдруг он в первый раз заметил какое-то движение.

Юноша и девушка, заснятые сверху и сзади и выглядевшие, словно расчлененная надвое статуя, пошевелились. Медленно, необычайно медленно девушка запрокинула голову назад, и стало видно ее лицо. Глухой вздох пронесся по комнате. Напряжение росло. Вместо лица у лежащей белой фигуры была плоская маска, и с нее лениво стекали огромные полиповидные капли. Впечатление, что обе фигуры сделаны из белого коралла или камня, рассеялось — казалось, что они вылеплены из тягучей, густой, похожей на застывающее стекло массы. Голова девушки клонилась назад и коснулась шевелившейся как бы под каким-то необычайно замедленным дуновением ветра белой веточки, на которой висела белая ягодка. Затем обе головы снова миллиметр за миллиметром начали сближаться, и, хотя они двигались в границах нескольких сантиметров, это передвижение хорошо было видно, видны были и плавные движения торсов, можно было подумать, что фигуры дышат. А потом снова две белые головы стали отходить друг от друга, но на этот раз вещество, та белая масса, из которой они были сделаны, застыло, и между медленно удалявшимися друг от друга лицами повисли тонкие, рвущиеся перемычки — клейкие нити, которые, лопаясь, скручивались в маленькие шарики и медленно поглощались поверхностью масок, заменявших скульптурам лица. Зашевелились и ступни ног, а ладонь девушки, белая, гибкая, переместилась с затылка юноши на шею — и опять, уже в третий раз, головы нежно коснулись друг друга, как в поцелуе, — это движение было настолько естественным, что в зале кто-то вскрикнул.

Дождь черных линий прошел по экрану, потом на сером фоне замелькали какие-то черные пятна, некоторое время пустой экран ярко блестел в потоке света, идущего от киноаппарата, но потом погас и в комнате зажглись лампы.

— Прошу всех в зал! — пригласил профессор, первым поднимаясь с кресла. Он был бледен, как и все, кто находился в комнате, хотя профессор, наверное, уже видел эту картину, может быть, не один раз.

— Никогда в жизни не мог бы представить себе что-то более ужасное и в то же время более непонятное, чем это, — проговорил какой-то мужчина, столкнувшись с Мауреллом, не торопившимся уходить. Постепенно кинозал пустел. Из кинобудки вышел доктор Терманн, он был без пиджака, в одной рубашке. На лбу у него блестели капельки пота.

— Ты видел. Ежи? — спросил он Маурелла, беря его под руку.

Маурелл кивнул головой.

— А профессор… Что он говорит об этом?

— Ничего. По крайней мере мне ничего не говорил. Пойдем, уже начинают!

В зале все уже уселись, и для Терманна и Маурелла не оказалось мест, поэтому они стали у тяжелой бархатной портьеры серо-зеленого цвета. Что-то коснулось плеча Маурелла, он оглянулся, это был всего-навсего кончик золотистого шнура портьеры.

— Здесь, — говорил Виннель, который снова стоял у стола в глубине зала, — лежат все данные, какие нам удалось добыть: фотографии, результаты измерений, анализов и так далее. Прежде чем приступить к ознакомлению с этими материалами, обработка которых, несмотря на всю их фрагментарность, займет недели, я хотел бы, коллеги, сообщить вам содержание телефонограммы, которую только что получил из Баварии…

По залу прошел шорох.

— Эта телеграмма от доктора Монеггера, который занят исследованиями в Баварии возле Обераммергау и к которому я обратился по телеграфу немедленно по получении сообщения о приземлении второго шара. Гм, гм, — захмыкал профессор, читая про себя первую фразу, а вслух сказал: — Да… так вот что он сообщает: «Тело неземного происхождения упало в восемь часов сорок две минуты по местному времени», то есть раньше, чем наше, — уточнил профессор, глядя в зал поверх очков, — «и его полет в атмосфере был замечен компетентными наблюдателями — местной метеорологической станцией; в это время они производили измерение силы ветра, и ими было установлено, что летящее тело — огненный болид. Тело это появилось на северо-востоке, описало дугу на небосводе и упало на юго-западе, вне поля зрения наблюдателей». Это во-первых, — прибавил от себя Виннель, — и дальше: «Тело, замеченное…» и так далее «упало на участке, принадлежащем крестьянину, по имени Юрген Поль, срезав непосредственно перед столкновением с землей верхушку старой липы, росшей в ста шестнадцати метрах от северного угла дома. Хозяйственные постройки состоят из…»

— И если вся телеграмма так составлена, придется вам, коллега, читать ее до утра, — бросил толстый мужчина из второго ряда кресел. Кто-то засмеялся, все зашикали на него.

— Это пишет немец, — ответил Виннель и, не поднимая глаз, продолжал: — Гм, да, итак, м-м… «…Тело пробило насквозь крышу свинарника, который сразу же запылал, и врезалось в землю в тридцати восьми метрах от свинарника, в точке, расположенной на…» Ну, да не об этом речь. Как вытекает из вышеизложенного, траектория полета тела была тангенциальной, а угол падения… Я опускаю здесь абзац относительно вычисления кривой полета, — кашлянув, произнес Виннель и принялся читать дальше: — «В точке приземления образовалась воронка правильной концентрической формы и тут же повалил дым, сначала черный, затем грязно-серый, желто-лимонно-серый, белесый и, наконец, снежно-белый. Дым поднялся на высоту, определяемую в…» Это опустим. Так, дальше следует описание пожара в усадьбе; все сгорело, люди спаслись, погибло пять свиней, в том числе два поросенка…

— Какой породы? — спросил остроумный толстяк, но никто не обратил внимания на его остроту.

— Две курицы… гусь… так. Дальше идет: «Место падения находилось под непосредственным наблюдением отряда скаутов, их лагерь был разбит в четырехстах восьмидесяти метрах у ручья» — и так далее, и так далее, — нетерпеливо повторял профессор, пробегая глазами листки и откладывая их один за другим. — Ну, наконец! Итак, что говорят эти скауты… сначала тут характеристика каждого, с точки зрения степени доверия, которого каждый из них заслуживает, ага, вот здесь: «Когда дым рассеялся, можно было заметить…» — прошу прощения, я не сказал, что наблюдение велось с расстояния почти полкилометра, но у двоих ребят имелись бинокли, — итак: «…можно было заметить блестящий шар, переливающийся всеми цветами радуги, который поднимался из земли все выше и выше, раздаваясь при этом пропорционально и в стороны, словно его надували… это длилось больше часа. За это время к шару прибыли наблюдатели с метеорологической станции и случайные прохожие… пожарные тем временем тушили пожар…», так… «был расставлен полицейский кордон…» Ну, а теперь о содержимом этой колбы! — оповестил приподнято Виннель, он облизнул пересохшие губы и начал медленно читать: — «Содержимое…» ага… «состоящее из матовой, белой, как обожженная кость, массы неизвестного состава и консистенции…» — наблюдение затруднено отложением туманного слоя, что-то вроде последовательных напластований — центральное ядро и три слоя, края которых в некоторых местах сливаются, их описание дается для большей ясности отдельно…

— Ясность изумительная, — снова не выдержал толстяк в светлом костюме.

— «…части тел одного поросенка и свиноматки плюс фрагмент как бы вырезанной и реконструированной во всех чертах стены свинарника… полное изображение второй свиньи… постепенно переходящее в фигуры двух кур… над этой двуфрагментной группой, приблизительно на семьдесят сантиметров выше, в стекловидной массе имеется изображение из аналогичной белой субстанции маленькой птички с распростертыми крыльями, по всей видимости, синицы. Представляется вероятным, что птица непосредственно перед моментом приземления тела находилась над местом падения, так как вблизи находились…», — тут какие-то орнитологические наблюдения, не существенные для нас. Таким образом — это все, что я хотел зачитать, вам, коллеги, — проговорил в заключение Виннель и положил бумагу на стол.

— И что дальше? — раздался голос из глубины зала.

— Именно этот вопрос я хотел поставить перед вами, уважаемые коллеги, — ответил Виннель. — Наша храбрая армия имеет на это готовый ответ, до атомной бомбы включительно. Боюсь, что это стекло не выдержит цепной реакции урана, как оно выдержало орудийный обстрел.

— Неужели это правда? — раздался вопрос из зала.

— Да, бронебойные снаряды — это снаряды литые, без заряда — рикошетировали от поверхности шара. Несколько снарядов было найдено. Разумеется, никто из ученых не имел возможности даже посмотреть на них. Ну, да бог с ними! Так вот — проблема не разрешена. Конечно, имеется ряд догадок, но говорить о них публично еще рано. На основе изучения этих двух событий вырисовывается следующая картина: данные тела обладают способностью создавать внутри себя изображения вещей, существ, предметов, которые находились вблизи в момент столкновения их с землей. Возникает ряд вопросов: как это происходит? Прилетает ли тело готовым к получению таких изображений или способность к этому возникает лишь после некоторого подготовительного процесса? Ну, и прежде всего: к чему все это?

Наступила тишина. Математик, у которого Маурелл учился, проговорил со своего места:

— Мы здесь собрались, чтобы наметить план исследования и представить его компетентным органам, не так ли? Разумеется, нас могут не выслушать — нас слушают ровно столько, сколько в нас нуждаются, — и совершенно не исключено, что дертекский шар будет уничтожен. Остается тем не менее другой, упавший возле Обераммергау, поэтому нам следует отправиться туда, по крайней мере некоторым из нас, если, конечно, немцы окажутся более здравомыслящими, нежели наши власти…

— Да, это правильно, — сказал Виннель. — Я хотел бы еще… Я считаю, что коллеги должны быть ознакомлены с точкой зрения военных. Они считают, что мы имеем дело с попыткой вторжения.

— Вторжения?!

— Да. Это гипотеза… Она так же хороша, как и всякая другая, когда ничего не известно. Сообщение о падении шара в Баварии министерство получило почти в одно время с известием о приземлении шара на территории нашей страны. Они ожидают дальнейших — гм, гм — десантов… и готовятся каждый такой падающий объект уничтожить.

— Но ведь шар не обнаруживает никакой агрессивности? — возразил из первого ряда высокий мужчина, рассматривавший на свет негативы снимков.

— Ну… постольку, поскольку. Офицер, прикоснувшийся к нему, погиб на моих глазах.

— В чем причина смерти?

— Шок. Так говорят врачи. Мы исследовали шар — все животные, которые прикасались хотя бы на какую-то долю секунды к его поверхности, гибли с симптомами шока.

— Электрического?

— Нет, скорее анафилактического. Агглютинация крови — выпадение белка из протоплазмы, — еще это бывает под действием токов высокой частоты.

— Шар радиоактивен?

— Нет.

На некоторое время воцарилось молчание.

— Вы говорили об изображениях, профессор, — отозвался стоявший у стены худенький, лысый человек с покрытым шрамами лицом, — но ведь эти изображения… подвижны. Мы даже видели это в фильме. Выглядит это так, как будто падавший объект подсмотрел, если можно так сказать, не только предметы или живые существа… людей… но и их движения. Это означает, что они во время этого… наблюдения, этого… копирования, как там ни назови данный процесс, — еще жили. То есть я хочу сказать, что смерть, возможно, никоим образом не связана с этим процессом получения изображений, она могла наступить вследствие непосредственной близости объекта к месту падения, в результате воздушной волны, высокой температуры и так далее.

— Профессор Лаарс, вопрос не представляется таким простым, — вмешался в дискуссию математик, — так как случаи ранения или убийства человека либо животного падающим метеоритом, обычным метеоритом, неизвестны и практически маловероятны. Это следствие того, что поверхность земного шара настолько велика и, так сказать, настолько пуста по сравнению с площадью тел живых существ, которые перемещаются по ней, что прямые попадания или падения метеоритов вблизи живых существ статистически почти невероятны. И то, что один шар упал в нескольких десятках метров от двух молодых людей, а другой — вблизи населенной усадьбы, не кажется результатом слепого случая. Но если это так, то данные шары перемещаются не как мертвые космические тела, а как объекты, управляемые или нацеленные.

— Это звучало бы убедительно, если бы мы были уверены, что на Землю упали только эти два шара, — защищался Лаарс. — А что, если таких предметов за последние сорок восемь часов упало, скажем, сто, причем четыре пятых в океаны, одна шестая в пустынных местностях — и только два там, где их заметили? В таком случае следует ожидать обнаружения таких шаров в труднодоступных местах.

— Я с вами согласен. Трудность состоит в том, что мы не знаем, где их искать…

— Предлагаю послушать сейчас радио, — сказал Виннель, подымаясь из-за стола, за которым он что-то писал. — Уже почти половина третьего, должны быть сообщения о результатах бомбардировки.

— Они собираются провести это ночью?

— Да, спешат — им все не терпится! Точно, правда, я не знаю: решения менялись каждые полчаса. Маурелл, прошу вас, подключите в кабинете к радио громкоговоритель, установленный здесь.

Маурелл вышел.

Через минуту-две послышался неясный шум, то усиливающийся, то затихающий, и вдруг сквозь него пробился мужской голос, затем исчез и так же внезапно снова возник, наполняя весь зал.

— …в траншею был заложен заряд тротила, величина которого не была сообщена прессе. Затем саперы удалились на противолежащую цепь холмов и оттуда подожгли шнур. Взрывом шар подняло в воздух, и он по склону скатился в лощину. В настоящее время ведутся интенсивные исследования.

Диктор сделал паузу.

— Из Мюнхена наш корреспондент сообщает. Работы по исследованию шара, который упал вчера утром в окрестностях Обераммергау, идут полным ходом. На место падения выехали шесть научно-исследовательских групп. Согласно плану, шар будет подвергнут действию различных видов энергии, и в связи с этим рассматривается возможность транспортирования его в ближайший город, где имелись бы необходимые приспособления и аппаратура. Немецкие ученые оценивают вес шара в пределах от ста девяноста до двухсот двадцати тонн. Ввиду этого проблему транспортировки решить нелегко.

Диктор снова умолк, в репродукторе слышен был шелест переворачиваемых листков. Пауза затянулась. Вдруг голос диктора зазвучал громче:

— Передаем только что полученные сообщения. Джиакомо Каэлли, который вместе со своими товарищами сегодня возвратился в Рио-де-Жанейро из экспедиции в глубь бассейна Амазонки, заявил на пресс-конференции, что неподалеку от места, где река Путумайо впадает в Амазонку, экспедиция обнаружила в джунглях выжженную огнем значительную площадь, где на дне кратера лежала большая стекловидная глыба, а вокруг нее погибшие по неизвестным причинам животные, в том числе хищники, а также птицы и насекомые. Под прозрачной оболочкой глыбы можно было заметить нечто вроде барельефов или отлитых в белом металле копий голов различных животных, трупы которых валялись возле шара. Ввиду отсутствия соответствующей аппаратуры Каэлли не смог произвести каких-либо исследований этого объекта, кроме фотографирования его. Снимки эти вы будете иметь возможность увидеть в нашей телевизионной программе утром, в восемь часов тридцать минут. Бейрут. Здесь собрался политический совет…

Репродуктор щелкнул и умолк.

— Кое-что мы узнали, — проговорил Виннель и встал. — Кажется, профессор Лаар оказался прав — следует ожидать и других открытий.

— Что это за история с изображениями погибших животных? — спросил кто-то из сидевших в зале.

— Как, разве я не говорил? В самом деле! Прошу прощения, коллеги. В месте, где этот несчастный офицер прикоснулся к шару, появился потом отпечаток или слепок его руки — собственно говоря, ее негатив — зеркальная копия, чем ближе к поверхности шара, тем явственней различимая.

— Вероятно, военные уже довольно много знают, если им удалось вскрыть шар… — заметил кто-то.

— Не думаю. Не замедлили бы похвастаться, — ответил Виннель. — А теперь, уважаемые коллеги, давайте наконец приступим к выработке плана действий…


4

Пресс-конференция подходила к концу. Вспышки фотоламп больше не слепили глаза сидевших за столом. Репортеры, журналисты и представители иностранных агентств толпились у стен; некоторые, устав, присаживались на корточки, сидели на ступеньках вокруг возвышения, на котором стоял стол президиума. Мало кто из корреспондентов записывал, только обладатели карманных магнитофонов все еще не переставали целиться головками микрофонов в шефа пресс-отдела Специальной комиссии. Все растерялись, будучи не в состоянии переварить ту лавину научного материала, который им представили. На столе громоздились стопы таблиц и бумаг с результатами спектральных анализов, чертежи, изображающие шар в поперечном и продольном разрезах, рисунки, аналитические таблицы, сопоставляющие веса, цветные таблицы с записями физических и химических реакций, абсорбции и адсорбции, сравнительные таблицы всех исследованных образцов, а по обоим концам стола высились кипы толстых книг в лимонных переплетах — отчет комиссии. Все корреспонденты имели экземпляры этой книги, но только самые отважные решались перелистать толстый том — будто им было недостаточно того, что сказал доктор Хейнс.

Итак, четверо суток падали на Землю шары. Известны уже точки падения на поверхности Земли. Высчитана энергия удара, раскрыт механизм образования так называемого «радужного волдыря», который был не чем иным, как зародышем с необычайно ускоренным — в период «укоренения» — обменом веществ. Было установлено, что каждое упавшее из космоса тело, хоть и не было ни животным, ни растением, жило. Из врезающегося в землю при падении «яйца» почти взрывным путем формировался «плод», покрытый быстро затвердевающим защитным панцирем, способным поразить всякого, кто к нему прикоснется. Расположенное внутри молочно-белое ядро выполняло в организме груши роль органа, управлявшего всеми жизненными функциями, его сравнивали — но только для профанов и с целью популяризации — с ядром клетки. После периода «взрывного» развития метаболизм груш замедлялся. Через десять месяцев появлялись первые признаки регрессии — контуры внутренних органов и частей организма сперва становились неясными, потом полностью исчезали, превращаясь постепенно в темнеющую удлиненную каплю, все стекловидное содержимое груши всасывалось, и, наконец, на дно пустой уже оболочки опадала продолговатая груда темной комкообразной субстанции величиной в две человеческие головы. Расколоть внешнюю оболочку на этой стадии эволюции груши было уже совсем нетрудно, а исследования доктора Карелла и профессора Казаки показали, что «черная голова» представляет собой нечто вроде «личинки-зародыша». Она начинает развиваться тогда и только тогда, когда ее выстрелят с большой скоростью в какую-нибудь материальную преграду. И лишь после того как с «зародышем» поступят так жестоко, он в условиях высокой температуры, возникающей при ударе, начинает преобразовывать окружающую материю в стекловидную массу, из которой возникает дочерняя груша.

В свете этих фактов очень близкой к истине казалась гипотеза Виннеля, что груша представляет собой живое тело, приспособленное к космическим путешествиям и даже более того — к космическим катастрофам. Так что на одной планете, на которую попадает это тело, может развиваться только одно поколение груш, а их зародыши вынуждены ожидать миллиарды лет, до тех пор пока данная планета вследствие какого-нибудь катаклизма не распадется, и тогда зародыши, смешавшись с осколками планеты, отправятся в виде метеоритного дождя путешествовать в какой-нибудь закоулок Галактики. Гарвардские астрофизики по этому поводу высказали предположение, что либо развитие груш совершалось в необычайно далекие эпохи существования Вселенной и они представляют собой реликты форм жизни, существовавших за миллиарды лет до появления ее белковых форм, либо они упали из таких областей космоса, в которых планетные катастрофы — явления закономерные и частые. Ученые не скрывали своей радости: открытие организмов, способных развиваться не только в условиях отсутствия катастроф, но именно благодаря им, стало поразительным доказательством приспособленности феномена жизни к любым возможным материальным условиям во Вселенной.

Что касается падения груш на Землю, то это следует рассматривать как совершенно исключительное явление. Это был какой-то отдельный рой, затерявшийся в космическом пространстве и блуждавший там многие миллионы лет или веков.

Разумеется, не все ученые придерживались одного мнения. Профессор Лаарс, например, считал, что груши — это форма жизни, типичная для планет, вращающихся вокруг звезд, периодически меняющих свою яркость, — цефеид с большой амплитудой мерцания, и даже для периодических звезд — новых. Это подтверждает характер развития данных форм, приспособленных никоим образом не к путешествиям в космосе, а к неслыханно высоким температурам, возникающим на планетах в период взрыва на звезде-солнце. Действительно, оказалось, что одним лишь нагреванием «черной головы» до белого каления, можно вызвать у груши весь цикл развития.

Некоторые ученые не считали данный эксперимент доказательным. Но все эти различия точек зрения людям несведущим казались не очень существенными.

Когда доктор Хейнс закончил свой доклад, корреспонденты засыпали его вопросами, которые по существу сводились к одному: почему ядро груши создавало слепки объектов, окружавших место, где начинался процесс его развития.

Доктор Хейнс отвечал с величайшей добросовестностью. Вновь он перечислил физико-химические причины, приводящие к тому, что высокомолекулярное ядро груши, испытывая воздействие световых волн определенной длины, начинает вырабатывать центральный сгусток, на котором откладываются последующие слои вещества, а световые волны, являющиеся существенным фактором развития, поступают главным образом из ближайшего окружения и тем самым влияют на систему катализаторов, которые в известной степени моделируют форму ядра. Форма ядра для жизненных процессов груши не имеет никакого значения, лучшим доказательством чего следует считать тот факт, что ядро довольно-таки свободно принимает форму человеческих фигур, угла дома и даже кустарника. В то же время движение молочно-белой субстанции ядра далеко не безразлично для жизненных функций груши, так как циркуляция этой субстанции обеспечивает надлежащий обмен веществ и именно поэтому непосвященному может казаться, что груша имитирует повторяющиеся без конца объятия людей или трепетание крыльев птицы.

Как только Хейнс закончил, снова посыпались вопросы. Как понять, что для груши «безразлична» форма ядра? Зачем ядру принимать форму окружающих предметов, а, скажем, не шара, овоида или какой-нибудь другой геометрической фигуры? Почему циркулирование ядерного вещества не может быть обычным неупорядоченным перемещением жидкостей, если тип циркуляции не имеет значения, и почему при этом ядро имитирует движение тел земных существ?

Хейнс, казалось, обладал неисчерпаемым запасом терпения. Сначала он подробно представил причины того, почему формы ядра и циркуляция в нем вещества не могут иметь никакого влияния на жизнедеятельность этого неземного организма. Хейнс рассказал о ряде опытов, когда развитие груши вызывалось в среде, лишенной объектов с резко выраженными формами, например, в герметически закрытом стальном шаре. Ядро, развивающееся в таких условиях, имело строго шаровую форму, а его движения ограничивались чередованием продольной и поперечной пульсации. В заключение доктор Хейнс сказал, что наука описывает явления и обобщает их, то есть выводит законы природы, но этим и ограничивается. Нет ответа, например, на вопрос, почему Земля третья, а, скажем, не четвертая планета от Солнца, почему Солнце находится в разреженной периферической части Галактики, а не в самом ее центре; или же на вопрос, почему нет людей с розовыми волосами. Солнце могло находиться в центре Галактики, люди могли иметь розовые волосы, а груша — ядро в форме тетраэдра. Но этого нет, и науку это не интересует. Наука занимается тем, что есть, а не тем, что могло бы быть.

После этих слов в зале разгорелись жаркие споры. Корреспонденты, представлявшие научные отделы журналов, кричали о том, что следует везде искать биологическую целесообразность. Другие упрямо повторяли уже задававшиеся раньше вопросы, несколько иначе их формулируя. Больше всех шумели представители ежедневных газет — предчувствуя громы и молнии, которые жаждущие сенсаций редакторы обрушат на их головы, стоит им явиться с такими объяснениями.

Доктор Хейнс поднял руки и ждал, пока утихнет буря. Когда зал немного успокоился, Хейнс заявил, что изложил все что мог — как руководитель пресс-отдела научной комиссии. Но как частное лицо он хорошо понимает беспокойство собравшихся и даже в какой-то степени разделяет его. Если хотите, он может сообщить, что доктор Амменхопф, теолог-протестант из Швейцарии, утверждает, будто стекловидные груши, подобно людям, существуют для того, чтобы исполнилась воля Господа, чтобы служить Ему и благодарить Его за акт творения. А посему, воссоздавая образы людей, которых, сами того не желая, груши убивают, когда падают на Землю, и повторяют без устали, например, предсмертный, последний поцелуй влюбленных — все это, согласно доктору Амменхопфу, груши делают во славу Господа, ибо каждый славит Творца так, как ему дано. Это объяснение, по-своему цельное и непротиворечивое, как и вообще всякое объяснение, не является завершенным, оно апеллирует к чему-то вне нас — в данном случае к Творцу. Надо сказать, что оно не имеет ничего общего с наукой так же, как ничего общего с религией не имеют структурные формулы соединений, из которых созданы тела груш и людей.

После этих слов часть зала притихла, но другая зашумела еще сильней. На этот раз громче всех кричали научные обозреватели — снова пошли в ход лозунги о биологической целесообразности, а несколько репортеров, столпившихся в углу, начали даже их скандировать.

Доктор Хейнс оказался на высоте положения. Снова он поднял руку, показывая, что хочет дополнить сказанное, а когда в конце концов ему дали возможность говорить, он заявил, что пять человек из тех, кто требует раскрытия биологической целесообразности обсуждаемого здесь процесса, носят цветистые рубашки, что с точки зрения борьбы за существование или биологической приспособляемости не очень-то существенно. Можно с большим основанием утверждать, что эти господа носят такие рубашки ради удовольствия. Это объяснение не так уж плохо, ибо не все, что делают люди или другие живые существа, продиктовано биологической целесообразностью. Поэтому, если хотите, вы можете сказать, что воссоздание образов существ, среди которых груши проводят свою раннюю молодость, доставляет им удовольствие.

Ответом на эти слова был многоголосый вой. Доктор Хейнс обошел стол — все ученые, сидевшие за ним, уже давно ушли — и начал собирать и приводить в порядок свои бумаги так невозмутимо, как будто он находился в совершенно пустом зале. Он намеревался выйти через маленькую дверь в углу, но толпа репортеров загородила ее, и Хейнс очутился перед плотной живой плотиной. Он развел руками и усмехнулся.

— Хорошо! Скажу! Скажу! — крикнул он несколько раз.

Толпа немного успокоилась.

— Меня вынуждают отвечать, — заявил Хейнс. — Вы хотите услышать от меня правду — но правда не одна, их две. Одна — для еженедельников, помещающих длинные статьи с заставками. Стекловидные груши — это экспонаты из ботанических садов высокоразвитых звездных существ. Существа эти вырастили их ради своих эстетических целей. Груши — это их скульпторы и портретисты. Другая правда, которая ничуть не хуже первой, обязательна для ежедневной прессы, особенно выходящей после полудня. Груши — космические чудовища, которым доставляет удовольствие процесс уничтожения, являющийся в то же время процессом их самоутверждения как индивидуумов. Всю оставшуюся часть жизни они наслаждаются, повторяя предсмертные движения своих жертв. Больше мне нечего сказать!

С этими словами Хейнс нырнул в толпу, размахивая портфелем, корреспонденты, стоявшие в непосредственной близости к нему, на секунду расступились, оберегая свои фотоаппараты, доктор воспользовался этим и исчез в маленьких дверях. Гул в зале стоял такой, что нельзя было услышать своего собственного голоса. Позади всех стоял какой-то молодой человек, он не был корреспондентом и вообще не имел никакого отношения к прессе, а на конференцию пробрался только из-за любопытства. Как только Хейнс скрылся за дверью, молодой человек выскользнул из зала и помчался длинными коридорами за ним вдогонку. Он догнал Хейнса, когда тот, уже одевшись, направился к боковому выходу.

— Простите! — окликнул его молодой человек. — Простите!

— Я уже все сказал, — сухо бросил Хейнс на ходу.

Но юноша не отставал от него. Так они прошли через весь сад. Хейнс подошел к своему автомобилю, стоявшему в тесной шеренге других машин.

— Простите, — повторил молодой человек, пока Хейнс искал ключ в кармане, — я… я не корреспондент и вообще не из прессы, но…

Хейнс взглянул на него с искоркой интереса.

— Так чего вы хотите?

— Хочу знать…

Хейнс пожал плечами и всунул ключ в замок.

— Я уже все сказал, — повторил он.

— Но что вы, вы сами…

— Я?

Хейнс уже садился в машину, но, услыхав такой вопрос, выпрямился. У юноши были удивительно голубые глаза; они смотрели на него, как бы в ожидании чуда. Хейнс потупил взор перед бесконечно доверчивым взглядом юноши.

— Извините, но дело вовсе не в этой груше, — сказал Хейнс.

— Не в…

— Разумеется. Эта проблема в такой же степени относится к растениям, животным, к людям — ко всем существам. В обычной жизни мы не задумываемся над нею, потому что привыкли к жизни, к нашей жизни, такой, какая она есть. И нужны были чуждые, другие для нас организмы, с иными формами, функциями, чтобы мы ее открыли заново — еще раз.

— Ага, — нерешительно проговорил молодой человек, — значит, речь идет о смысле…

— Безусловно, — подтвердил кивком Хейнс. — Действительность не так наивна, как побасенка о галактических садах, и она не так страшна, как сказка о выдуманных чудовищах, но временами становится грустно оттого, что она не хочет открыть нам свои тайны… Прощайте.

Хейнс захлопнул дверцу и выехал из блестевшего лаком рада автомобилей. Молодой человек все глядел ему вслед, когда машина давно уже затерялась в уличном потоке.


Exodus

Он стоял на углу и удивлялся всему, что его окружало. Вклиниваясь в поток приземистых машин, двигались большие жёлтые автобусы, трещали мотороллеры, яйцевидные малолитражки, размалёванные словно попугаи (чем меньше машина, тем фантастичнее краски), нагло толкались перед сверкающими серебром уличными лайнерами. Мигали огни светофоров, перекрёсток работал, как насос, то наполняясь крышами автомобилей, то массой людских голов, а он всё смотрел и удивлялся. Его пальцы машинально вертели в кармане треугольный камушек, крупицу скалы, унесённую из тех краёв, куда, как он надеялся, ещё не ступала ничья нога. Ему было немного жарко в клетчатой фланелевой рубахе. Ремни доверху набитого рюкзака врезались в плечи. И башмаки, тяжёлые, на ребристой резиновой подошве, были как-то не на месте среди этой вереницы ног, обутых легко и просто. Но его занимало другое. Значит, перекрёсток существовал всё это время, шагали люди, жёлтые автобусы курсировали от остановки к остановке, стада машин рывком бросались на зелёный свет — всё действительно шло своим чередом, хотя его и не было?

Теперь он был уже почти возмущён. Но и в этом не отдавал себе отчёта, а лишь смутно чувствовал: что-то здесь не так, за всем этим кроется большая, хотя и неуловимая, не поддающаяся определению обида. Ему было девятнадцать лет, и, наблюдая, как белые фигуры полицейских в длинных плащах, дирижирующие движением, ежеминутно исчезали среди машин, глядя на людей, толпившихся у огромных витрин универсального магазина, он вдруг окончательно понял — и эта мысль огорчила его — так будет и потом, когда…

Зажмурился — улица исчезла. Открыл глаза — она возникла перед ним. Ему хотелось топнуть ногой о плиту тротуара, совершить нечто такое, чтобы предотвратить эту кажущуюся невероятной неизбежность.

Разумеется, это чистая случайность. В конце концов — каждому, вероятно, приходится когда-нибудь подумать об этом впервые. С ним это произошло сейчас. Он и раньше, конечно, не думал, будто пышность витрин, прекрасные женщины, автомобили, громады бетонных и алюминиевых зданий — только для него, окружают только его, ведь он не был ребёнком.

Ему было девятнадцать лет, и последний раз он ел пять часов назад. Он вынул руку из кармана рабочих брюк, проверив при этом, не выпал ли камень, и ощупал верхний маленький кармашек, туго набитый мелочью.

Пройдя сквозь заслон тёплого воздуха, он очутился в универсальном магазине — странное явление, с тяжёлым горбом рюкзака, но толпа ничему не удивлялась. Войди он на руках, на него бы тоже не обратили внимания. Он пробрался между столами, заваленными грудами белья, прошёл через овальную дверь в стеклянной стене и попал в закусочную. Он попробовал протиснуться в проход между барьером и прилавком, с которого брали на подносы еду, но за что-то зацепился своим слишком широким рюкзаком. Пришлось попятиться назад и положить рюкзак под вешалку. Взяв гороховый суп с колбасой, он присел к свободному столику, придвинул к себе корзинку с хлебом. Хлеб был бесплатный.

Блондинка в голубом свитере с короткими рукавами (не переставая жевать, он быстро оценил взглядом её ноги, лицо, руки, особенно руки), осторожно неся тарелку risotto,[3] замедлила шаг, ища глазами место. Он откусил пол-ломтя и, старательно заедая хлеб гороховым супом, ещё раз вскинул глаза. Красивая.

Было похоже, что она сядет за его столик, но в последнюю минуту освободилось место у стены. Когда она проходила мимо, он, чтобы составить о ней полное представление, наклонился, икры её ног и розовые пятки, выглядывавшие из белых туфелек, мелькнули среди ножек стульев.

Он снова уставился в тарелку.

Посетителей было очень много, некоторых он знал в лицо — они обедали здесь постоянно. Кто-то остановился возле его столика, так близко, что пришлось бы задрать голову, чтобы увидеть лицо подошедшего человека. Он и не думал этого делать. Если ждёт разрешения сесть рядом, пусть спросит. Мужчина — видны были лишь его брюки: на одной штанине заглажены две складки, ботинки — приличные, модные — не двигался с места.

«Ищет чего-то?» — подумал он. Невольно стал есть быстрее. Кто знает, чем это кончится, а гороховый суп в общем отличный. Он проглотил последний кусок колбасы, хотя собирался оставить его напоследок, и сунул ногу под стул.


Водкой не пахло, впрочем, было ещё слишком рано; мужчина не опирался на стол и не пошатывался — значит, трезв. Теперь казалось уже странным, что незнакомец всё стоял, не двигаясь. Украдкой он покосился на его правую руку. Она была засунута в карман. Карман казался пустым. Что за кретин!

Мужчина вдруг опустил левую руку ему на плечо. «Однако!» — промелькнуло в голове. Отодвинув стул, чтобы не задеть стола (оставалось ещё полтарелки супа), он поднялся во весь рост. Рост был его козырем — руки длинные, и вообще редко кто отважится задеть высокого, — но тут он вздохнул, мышцы его вдруг обмякли, он проглотил кусок и сел, а Том, — это был именно Том со своими обычными выходками — смеясь, уселся напротив.

— Битый час стою, а ты и бровью не повёл. Когда приехал?

— Только что. Я сюда прямо с вокзала.

— Голодал там? Оставь кусочек хлеба. Погоди, я принесу чего-нибудь горячего.

Том подошёл к прилавку, проследовал вдоль него, вместе с вереницей людей и вернулся, неся на подносе сосиски, салат и стаканы с апельсиновым соком. Один стакан поставил перед приятелем. Тот поблагодарил кивком. Подумал, а не вытереть бы тарелку хлебом. Так бы он поступил на любой турбазе. Наконец, отодвинул тарелку.

Том глотал сосиски, почти не разжёвывая, — они чуть похрустывали во рту. Потом потянул сок через соломинку, отложил её и принёс себе новую.

— Чего молчишь? — спросил Том.

Том был бледен. Здесь все бледны. Только он, Мат, загорелый, как медь, стоит ему взглянуть на свои руки. Волосы на них совсем выгорели.

— А что рассказывать? Ну, карабкался.

Ему не хотелось здесь, за столом, уставленным тарелками, в сутолоке говорить о горах. Да и что расскажешь?

— Закурим? Выйдем, здесь нельзя.

— Ладно. Только подниму рюкзак в свою хату.

— Зачем? Оставь у меня.

— Ага. Послушай, — он наклонился через стол, — там позади меня, у стены, сидит одна деточка…

— Блондинка?

— Да.

— Ну и что? Знаешь её?

— Нет. Что она там делает?

— Приглянулась?

— Не можешь по-человечески ответить?

Том вытер рот бумажной салфеткой.

— Сидит с каким-то типом.

Парень не мог скрыть своего разочарования.

— С типом? Кто он такой?

Друзья переговаривались почти беззвучно — как всегда на людях. Они понимали друг друга чуть ли не по движениям губ.

— Чернявый, с перстнем и баками. Шарманщик или фокусник, из тех, что с силомерами.

— Болтают?

— Он треплется. Строит глазки.

— А она?

— Может, хватит? Пошли, Мат. Это бессмысленно.

Друзья поднялись, и, когда Мат нагибался за рюкзаком, ему даже не пришлось оборачиваться, чтобы увидеть стену, выложенную синим кафелем. У брюнета был оливковый цвет лица, пиджак с подложенными ватой плечами и грудью, брюки песочного цвета и ядовито-оранжевые туфли. Он выклёвывал вилкой рис на тарелке своей соседки, а та очаровательно смеялась, будто бы защищаясь от вторжения. Мат забросил за спину рюкзак, Том помог застегнуть ему ремни, и они пошли.

Том жил рядом, но его улица походила скорее на окраинную — у самого дома росла липа. Она уже отцвела. Из окна комнаты можно было срывать листья. Мат ждал внизу, в холодных сенях, — Том сам отнёс рюкзак наверх. Минуту спустя загремели ступени под его ногами. Друзья неторопливо вышли, некоторое время молчали. Лотки ломились от фруктов. Ногам становилось нестерпимо жарко в тяжёлых башмаках. На углу, у кинотеатра, посмотрели фотографии и направились дальше.

— Послушай Мат, я хочу тебе кое-что сказать.

Приятель взглянул на Тома сверху вниз — наконец-то!

— Что же, например?

— Не здесь.

— Вот как? Хочешь, поедем в бассейн?

— Нет. Отвратительные голые туши — толстяки, старые бабы, — и всего этого больше, чем воды.

Мат приподнял брови — не успел он вернуться, как Том уже командует.

— Так куда же?

— Туда, где никого нет.

— А именно?

— Идём.

Больше они об этом не говорили. Мат несколько удивился, когда сели в автобус, 68-й загородный, но промолчал. Ехали долго; несмотря на открытые окна, было душно. Небо заволакивала какая-то пелена, хотя облаков как будто не было. Когда ехали по солнцепёку, становилось трудно дышать. На последней остановке они вышли и, миновав садовые участки, огороженные свежевыкрашенной сеткой, свернули в боковую аллейку. Только теперь Мат понял.

— Будь ты не ладен! Мы идём на кладбище?

— Ну так что же? Там никого нет.

Ворота были заперты, они прошли немного дальше, к калитке. Сначала появились огромные, серые, позеленевшие гробницы аристократии — маммоны с лепкой, изваяния с колоннами; семейные склепы с цветными стёклышками, миниатюрные храмы, мавзолеи. Когда свернули с главной аллеи, дорога стала сужаться. Вместо асфальта здесь был гравий, сухой и сыпучий, по сторонам надгробья поменьше, стандартные, словно сошедшие с конвейера; бетонные глыбы, кое-где чернели полированные плиты, на некоторых надписи уже стёрлись, буквы выкрошились.

Они шли дальше. Всё больше было старых деревьев, могилы терялись в высокой некошеной траве. Наконец, Том остановился у часовенки среди берёз.

— Здесь?

— Сядем.

— Ладно.

Поодаль стояла скамейка, трухлявая, рассохшаяся, в щелях — зелёный мох, сухие кленовые листья. Сели. Том открыл новую пачку сигарет, Мат постучал сигаретой о ноготь, достал пробковый мундштук. Наверное, специально купил к этой встрече. Но ничего не сказал. Они закурили.

— Я всё это время не курил, — признался он, пуская дым через нос и рот.

— Ты?!

— Да, но потом надоело. И вовсе не из-за того, что нельзя было иначе. Просто — чего ради воздерживаться?

— Расскажешь как-нибудь?

— Сперва ты. Ведь говорил…

Том отчаянно затягивался.

— Что за история? Бабёнка?

— Вот ещё…

— Тогда постой. Догадываюсь. Ты что-нибудь придумал? Опять?

— Мат, ей-богу…

— Знаю, знаю. Это не липа, всё абсолютно реально, дело верное, могу даже поклясться. Допустим, ты всё это мне уже сказал, а теперь выкладывай.

— Ты надо мной смеёшься.

— С какой стати? Ну, выдумщик, не заставляй себя упрашивать…

Том, тронутый, улыбнулся, склонил голову.

— Ну разве я виноват, что придумываю вещи, которые никому не приходят в голову.

— Конечно. Разве я говорю, что это плохо? Это хорошо. Ну?

— Видишь ли… теперь… это нечто большее. Не знаю, как объяснить. Ты не поверишь.

— Ну не поверю. И что же случится?

— Хочется, чтобы поверил.

— Том, валяй!

Молчание продолжалось довольно долго. Они затягивались, стараясь не стряхнуть пепел, шелестели берёзы. Было пусто.

— Тут… дело касается летающих тарелок.

— Ага, — кивнул Мат.

— И… ещё кое чего. Йети, например.

— Йети?

— Да, обезьяны с Гималаев. Ты же знаешь.

— А… Следы на снегу?

— Да. И ещё… В общем иногда пишут, что может произойти нашествие на землю, и могут сюда прилететь существа с какой-нибудь другой планеты.

— Да, пишут.

Но всегда пишут, якобы нашествие это только будет и никогда — что оно уже было. Понятно?

— Почему же? Я читал однажды, что на землю прилетали примерно миллион назад, когда ещё не было людей…

— Суть не в этом. Оно было, но не так давно. Ну скажем, лет тридцать назад.

— Действительно?

— Да, на самом деле, не в книгах.

— Как же могут писать о нашествии, если его не было?

— Именно — было.

— Неужели? Тогда где же они — эти выходцы с другой планеты?

— Здесь.

— Летающие тарелки? Это не ново.

— Летающие тарелки тоже играют тут кое-какую роль, но дело не в них. Послушай. Представь себе: какие-то существа с другой планеты наблюдают за Землёй и намереваются её завоевать. Они видят — у людей высокая техника, и если дойдёт до войны, она будет длительной и кровавой, и неизвестно, чем кончится. Они хотят избежать схватки. И создают план: пусть люди сами сделают всё, что нам нужно.

— Перебьют друг друга, да?

— Что-то вроде этого. Но как это сделать? Если бы на земле появились какие-то новые существа, непохожие на тех, каких мы видим повседневно, люди сразу бы их заметили. Значит, надо послать нечто такое, что останется незамеченным. Это они и сделали.

— Летающие тарелки?

— Нет! Ведь тарелки производят сенсацию — каждый обратит внимание, пришлось людей послать.

— Как — людей?

— Настоящих, живых, из плоти и крови, но сделанных так, что действуют они только в интересах тех, кто их послал. Понимаешь?

— Разве это возможно? Искусственно созданные люди?

— Точно не знаю. Не совсем искусственные. Встретишь такого — и не отличишь от обыкновенного человека… такого можно опознать только по его делам.

— А что он делает?

— Готовит атомную войну.

— Как?

— Думаю, они начали это гораздо раньше, чем тридцать лет назад. Может, и сто? По ночам, где-нибудь в пустынной местности, или как-то иначе, они высаживали десанты, разумеется без оружия. Летающие тарелки доставили, скажем, несколько тысяч людей — их людей. Каждый имел имя, фамилию, свою биографию, конечно вымышленную, но он сам об этом не знал.

— Как же так?

— Это самое главное во всём плане! Эти люди — орудия, поступающие так, а не иначе в силу своего характера, образа мыслей. Так уж устроен их мозг. Им и невдомёк, что их кто-то где-то когда-то создал и всё разместил так, чтобы они стали именно такими. Важно было, чтобы именно эти люди оказались на самых ответственных постах. Конечно, это шло очень медленно. Порой в одном месте удавалось, в другом нет. Иной раз, добившись цели, человек вдруг умирал, так и не успев ничего сделать. Кроме того, они ведь не автоматы. Очевидно, не могли сделать так, чтобы эти люди только и рвались сбрасывать бомбы. Сразу стало бы ясно, что они полоумные, и никто бы не доверил им важных постов. Главное, чтобы такие люди существовали, чтобы характер у них был неуступчивый и думали они о том, что нормальному человеку не придёт в голову, чего он отнюдь не хочет. Достаточно было их настроить на этот лад — и оставалось лишь терпеливо ждать. Они, разумеется, не знали, сколько пройдёт лет, прежде чем вспыхнет война, — двадцать, пятьдесят, а может и сто. Но спешить им некуда. Не горит. Здесь игра покрупнее, стоит подождать. Они предпочитают действовать медленно, но верно, чтобы всё шло как бы само собой.

— Значит, ты думаешь, что у нас…

— В общем да. Не везде, конечно, но это даже и не обязательно. Достаточно, чтобы нашлись такие, которые на всё ответят «нет». Этакие, знаешь ли, несговорчивые государственные деятели, которым дух, престиж и тому подобное дороже мира на земле и того, чтобы каждый мог заниматься тем, чем ему хочется. Постой, это ещё не всё. Они ждали-ждали — и дождались.

— Как так?

— Обстановка, по их мнению, сложилась вполне благоприятная. Разумеется, для них. Как же теперь, с их точки зрения, следует поступать?

— Не знаю.

— Прежде всего очень внимательно следить за тем, что происходит на земле. И выждать момент, когда достаточно будет только дунуть, чтобы чаша весов перетянула в их сторону. Следовательно, надо, чтобы было кому дунуть. Это одно. Во-вторых, людей, посланных сюда, необходимо будет в последний момент вернуть назад. Эвакуировать, так как они своё уже сделали.

— Зачем их эвакуировать, и откуда ты это знаешь?

— Их уже начали эвакуировать!

— Как? Кого? Где?

— Пойми же. Типы, пробравшиеся на высокие посты, должны оставаться на них до последней минуты, не так ли? Пока… пока это не начнётся. Но ведь сюда послано гораздо больше людей, чем было вакантных должностей. На планете не могли знать заранее, кто из них сумеет забраться так высоко. Вот и осталась целая куча неудачников. Их-то и отзывают, уже сейчас. Это совсем обыкновенные люди — именно потому, что им не удалось выбиться наверх.

— Каким образом их вывозят?

— На тарелках. Вот почему тарелки появляются, прилетают, улетают и возвращаются снова. Таких людей, вероятно, десятки тысяч — их эвакуация требует времени. А где они это делают? Ну, где пустынно, где обнаружены загадочные следы?

— В Гималаях?

— Верно.

— Значит тамошние следы принадлежат якобы этим людям? Э, Том! Зачем же их забирать босыми? Ну этого тебе не объяснить! Ты же знаешь, что там были только следы босых ног.

— Конечно, знаю. Но это вовсе не их следы. Это вообще ничьи следы.

— А снежный человек?

— Нет никакого йети.

— Как? Я же сам видел в газетах их фотографии.

— Мы мало знаем о летающих тарелках, но кое-что известно. Они могут приземляться вертикально, слыхал об этом?

— Кажется, могут…

— А если бы ты хотел приземлиться на вертолёте, то есть вертикально, но не оставляя следов, что бы ты сделал?

— Я выбрал бы место с твёрдым грунтом, скалу или что-нибудь в этом роде.

— А если бы ты хотел иметь уверенность, что никогда не оставишь следов даже при наличии недостаточно твёрдой почвы, что бы ты тогда сделал?

— Не знаю.

— Надеть на шасси вместо колёс ноги.

— Ноги?

— Да. То есть — такие лапы, заканчивающиеся слепком человеческой ступни. Следы на снегу были очень глубокие — здесь, видно, давил большой груз. И они были крупнее нормальной человеческой ноги, ведь чем больше поверхность, тем равномернее распределяется тяжесть.

— Значит, по-твоему, у летающих тарелок вместо шасси человеческие ноги?

— Разумеется, искусственные, металлические.

— Пусть так. И все, кого должны эвакуировать, летят в Гималаи? Том! Ведь все эти путешествия обратили бы на себя внимание.

— Да нет же! В Гималаях они тоже были… и бывают там… но могут приземляться, и где им вздумается — если ты рано утром заметишь на лугу следы босых ног, то что подумаешь? Кто-то, мол, с ближней фермы пробежался босиком, и ничего больше, верно? Но отпечатки человеческой ступни на больших высотах, на снегу, в горах уже возбуждают любопытство. Просто они не подумали об этом или считали, что там этих следов никто не заметит.

— Да, что то в этом есть… Но если этим людям не известно собственное происхождение, то чего ради они как дураки лезут в тарелки? И откуда им знать, что она уже приземлилась? И зачем, наконец, тем, с планеты, понадобилось их эвакуировать? Какое им дело?

— Ты задал мне очень трудные вопросы. Я знаю не всё. Видишь ли, может, они там вовсе не нужны. Возможно, эти люди им только мешают здесь и поэтому…

— Почему же мешают, если должны были на них работать? Взбунтовались они, что ли?

— Нет. Но они были предназначены для ответственных постов, для руководства, а наверх удалось пробраться лишь единицам. А остальные, неудачники, устраивают разные скандалы, беспорядки, ну, знаешь, всё то, о чем сейчас так много говорят; ведь пишут же, что современная молодёжь такая бешеная, любит драки, а это всё те, пришельцы — такая уж у них натура.

— Хорошенькое дело, может, и мы с тобой тоже…

— Я думал об этом. Ты хотел бы, чтобы всё пошло к чёрту?

— Нет.

— И я нет. Вот тебе и доказательство.

— Это доказательство? Допустим… И они, говоришь, собирают своих…

— Да. Как они это делают, я не представляю. Может, какими-нибудь сигналами.

— Послушай, Том, не сердись, но всё это так же невозможно, как зажечь лёд.

— Я знаю. Ну, а посмотри, что творится с атомами. Помнишь, в прошлом году полиция как сумасшедшая носилась со счётчиками Гейгера, из-за того что на рынок попала партия молока от коров, нажравшихся какой-то чёртовой радиоактивной травы?

— Помню. Ну и что?

— Между тем некоторые учёные утверждают, будто радиоактивность не опасна и незначительна, что можно так продолжать и вообще всё идёт как по маслу.

— Ну?

— Это как раз их люди. Они искренне верят в то, что говорят. Так им устроили мозги — там, на их планете. Дорогой мой, ты думаешь нельзя договориться насчёт бомб? Если знаешь: договоришься — значит, будешь жить, а не договоришься — сгниёшь в земле, ну так как — договоришься ты или нет?

— Я бы договорился.

— Вот видишь. Каждый человек думает так — кому охота стать покойником? Даже ребёнку ясно, что если так дальше пойдёт, война неизбежна, а нашим генералам не ясно?. Одни они не знают? Уверяю тебя, это не нормальные люди.

— Допустим… Но что мы можем сделать?

— Если б я стал распространяться на эту тему, меня бы упекли в сумасшедший дом. Знаешь, Мат, я об этом рассказал тебе первому.

— Ладно, Том. Но нельзя же не говорить никому ни слова и ничего не предпринимать… В конце концов, не всё ли равно, что ты об этом думаешь: полетят ли атомные бомбы просто так или с помощью тарелок, йети или прочего?

— Мне всё равно, Мат, и знаешь почему?

— Потому что именно тебе это пришло в голову.

— Вовсе нет. Только зная это, я могу быть спокоен и смотреть на людей как на людей, а не как на взбесившихся животных. Теперь ты понимаешь?

Некоторое время оба молчали. Первым поднялся мат. Выпрямился. Вынул из кармана крохотный осколок камня, несколько раз подбросил его на ладони, снова спрятал и сказал:

— Видишь эти тучи? Идём. Будет гроза.

Действительно — вдали, за горизонтом, гремело.


Александр Казанцев
От планеты смерти до облака мечты

«Свыше девяти лет назад двести двадцать семь человек, в числе которых был и я, покинули Землю, держа курс за пределы солнечной системы. Мы достигли намеченной цели и теперь отправляемся в обратный путь.

…В этом путешествии мы видели нечто более трудное и прекрасное, чем научные открытия и проникновение в тайны материи. То, что нам пришлось испытать, не в состоянии охватить никакие теории, не сможет зафиксировать ни один самый совершенный автомат».


Так начинает свое повествование человек из далекого по времени и в то же время столь близкого нам по чаяниям коммунистического общества. Полет к звездам потребовал подвига людей коммунизма, всех их физических, умственных и духовных сил, поразительного прогресса общества, его науки и техники, усилий всего объединенного человечества. Об этом написал роман «Магелланово облако» польский писатель Станислав Лем.

Его первый научно-фантастический роман (1950 г.) «Планета смерти» (в русском переводе «Астронавты») переведен на несколько языков. В нем ощущаются противоречивые влияния западной и советской научной фантастики, начиная с тунгусской катастрофы (с ссылкой на советскую гипотезу) и кончая гибелью цивилизации разумных, но агрессивных существ на Венере, оставивших после атомной войны лишь две тени на стене…

Станислава Лема интересует все: и сногсшибательные американские псевдонаучные сюжеты, и современные границы знаний в области физики, химии, кибернетики, астронавтики, астрономии, его захватывают грядущие социальные изменения на земном шаре. Лем хорошо знает: американская научная фантастика жадно ловит каждое новое слово науки и техники не для того, чтобы отчетливее увидеть радостное будущее. Нет! Тупик сегодняшнего дня капитализма непроизвольно сказывается и на этой ветви литературы: машина перерастает человека, перестает повиноваться ему, железные роботы готовы стереть с лица Земли жалких и слабых людей с их несовершенными чувствами, «бессмысленными» эмоциями и смешными представлениями о гуманности и благородстве. Впереди — все тот же мир современной Америки со всеми ее уродствами несоответствия, но только расширенный, углубленный, еще более уродливый, или… мир новых питекантропов, сутулых, косматых, суеверно обходящих смертоносные руины, в которых прежде жили «боги», волшебно всесильные, но погибшие.

У нас принято со скучной однообразностью сравнивать любое явление современной фантастики непременно с Уэллсом или Жюлем Верном. О Леме вернее будет говорить не как о наследнике Жюля Верна или Уэллса, а как о художнике, оказавшемся между ярко оснащенным пессимизмом современной западной фантастики и светлым стремлением советской научно-фантастической литературы.

Творчество Лема — это впитывание тем, приемов и стиля американской научной фантастики, преодоление ее влияния и потом воинствующая борьба с нею за победу в литературе о будущем великой социальной Мечты.

Вот рассказ Лема «Темнота и плесень». Это ужа не космос, это Земля, почти наше время. Герой — маленький, слабый и жалкий человечек, которого автор сталкивает с последствиями преступных исканий новых средств уничтожения в военных лабораториях. Эти новые средства, с виду невинные шарики, зарождаются всюду, где темнота, грязь, плесень. Темнота и плесень вырастают в рассказе в символ. И сквозь пессимизм рассказа звучит протест писателя против новых преступлений, грозящих человечеству.

В рассказе «Вторжение» Лем поразительно сочетает необыкновенное с физически ощущаемой обыденностью. Неожиданностью и необъяснимостью событий он ставит и героев и читателей в тупик. На Землю в разных местах упали странные тела, объемно воспроизводящие внутри себя обстановку вокруг во время падения. Что это означает? Зачем? Почему? Неисчислимы вопросы, тревога, опасение… И нет разгадки. Оказывается, в ее отсутствии — мысль автора, с которой можно спорить, которую советскому читателю трудно понять: мысль о непостижимости путей и целей высших галактических культур, которые могут так или иначе вторгнуться в наш мир. Лем не показал это вторжение агрессивным, он не пошел на поводу у американской фантастики, но он и не отошел в этом рассказе от нее.

В рассказе «Испытание» — типичная для американской фантастики ситуация: будни космоса, маленький эпизод, учебный полет начинающего космического пилота. С огромной наблюдательностью «незримого и несуществующего» показывает Лем обстановку полета, ничтожную муху, которая, попав на контакты, замыкает своим обуглившимся телом сеть. Реалистичны переживания и действия космического ученика-пилота Пиркса. Пот выступает на лбу не только у героя, но и у читателя… Наконец, в миг, когда, казалось, можно вздохнуть свободно, оказывается, что все это лишь обман, мистификация, высоко организованная имитация космического полета. Ракета не двигалась с места, пилот и читатель переживали все напрасно. Однако испытание пилот все-таки выдержал.

А в рассказе «Альбатрос» читатель встречается с тем же пилотом, уже закаленным в космических путешествиях. Но сейчас он путешествует пассажиром на великолепном космическом лайнере, предоставляющем в пути необыкновенный комфорт. Все дышит благоустроенным капитализмом на этом космическом гиганте. Капитализм уцелел, очевидно в эпоху освоенного космоса, и совсем так, как в рядовом произведении американской фантастики. Но сытому благополучию состоятельных путешественников (билет на лайнере стоит чуть ли не целое состояние!) противостоит трагедия гибели космических кораблей, свидетелем которой невольно оказывается тот же пилот Пирке. Жестокая неумолимость космоса, опасность полетов в нем, героичность экипажей оттеняются беспечностью избранных, которые заботятся лишь о том, когда же можно возобновить танцы? Так показывает Лем разыгравшуюся в космосе трагедию…

Рядом стоят два рассказа «Друг» и «Молот» об искусственно созданных мыслящих системах. С одной из них герои сталкиваются на Земле, с другой — в космическом полете.

В рассказе «Друг» мыслящая машина начинает уже не только мыслить, но и желать, к чему-то стремиться, создавать свои собственные, далеко идущие планы. И для этой цели машина, лишенная исполнительных органов, рук и зрения, подчиняет себе маленького, слабого человека, заставляет его быть своим исполнителем, совершенствуя конструкцию, чтобы слить электронный мозг с человеческим. Кто знает, к чему привела бы безумная агрессия машины, стремящейся к переустройству мира, если бы ее план удался. Лишь пожар здания и гибель чудовищного электронного мозга спасли людей от последствий его деятельности. В рассказе гипертрофируются, преувеличиваются до пугающих размеров достижения науки, машина выходит из-под власти человека, живет самостоятельной жизнью.

А в рассказе «Молот» мыслящая машина даже начинает чувствовать… В великолепных диалогах одинокого космического путешественника и его собеседника, «товарища в полете», мыслящего электронного мозга, Лем нарисовал образ искусственно созданного, но разумного существа. Трудно поверить, что за произносимыми репликами, полными острого ума и чувства, стоит шкаф с сетью проводов и стеклянных ламп. Машина по-человечески привязывается к своему товарищу по полету, она боится потерять его, не хочет расставаться с ним… Все интереснее, значительнее разговоры, которые они ведут между собой, и… даже зазвучал вдруг в машине женский голос… Машина объяснила, что она записала голос научной сотрудницы, программировавшей в свое время ее работу, но впоследствии выясняется, что машина во имя выполнения своих планов может и лгать… Нет, она никогда не записывала женский голос, она воспроизвела, создала его с помощью имеющихся в ее распоряжении средств, чуть хрипловатый, естественный, волнующий… Лукавая в своей привязанности, она, пользуясь неограниченным контролем над всеми приборами управления полетом, незаметно отклоняет корабль от нужной трассы, чтоб он никогда не вернулся на Землю, чтобы никогда не разлучаться со своим товарищем по полету. Обезумевший человек, узнавший правду, разрушает молотом наполненный проводами и лампами шкаф, губит машину-товарища и губит себя…

Рассказ написан увлекательно, с большим мастерством, но создание человека живет в нем своей собственной жизнью, противостоя человеку совсем так, как в американских романах о роботах, только лишь более художественно, тонко и даже лирично.

Таков был частичный плен Лема у американской фантастики.

Однако творчество писателя позволяет говорить не только о его временном плене, но и о бунте не только против сущности американской фантастики, но и против социальной системы, ее породившей.

Творчество Лема обретает новое качество — сатиру. Он написал двадцать шесть путешествий в космос некоего космического барона Мюнхгаузена — Иона Тихого, развязно повествующего о самых необыкновенных путешествиях, полных невозможных приключений, которые запросто происходили с ним в самых различных местах вселенной.

Но не только диковинные миры показывает в этих пародиях на американскую фантастику Лем. Он умело пользуется необычным, чтобы высмеять обыкновенное, земное, существующее. Гипербола становится средством сатиры, совершенно невозможное преувеличение — достоверным показом знакомого. Вместе с Тихим читатель побывает и на планете Амауропии, встретится там с человекоподобными Микроцефалами и с помощью чудесного прибора, регулирующего течение времени, проследит за совсем-таки человеческой и довольно неприглядной историей. Притом и вперед и назад!.. Познакомится он и с планетой Завьявой, родиной мудрейшего из мудрецов вселенной, который сумел водворить терпимость и согласие на темпераментной планете Европии, посоветовав торговать в магазинах копиями людей. Каждый мог купить себе копию ненавистного ему человека и разделываться с ним при запертых дверях по своему усмотрению. Ненависть полностью расходовалась, и для оригинала оставалась лишь обходительная вежливость… Рассказывает Ион Тихий и о других планетах, где разумные существа выжили только потому, что спасались от периодических метеоритных потоков, паразитируя внутри гигантских животных, у которых была непробиваемая для метеоритов броня…

А на некоей планете, украшенной странными геометрическими фигурами, выложенными из аккуратных металлических дисков, Лем разделывается и со своим собственным увлечением мыслящими машинами, и с западным направлением ультракибернетиков, доказывающих всерьез, что управление государством должно быть поручено бесстрастным электронным мозгам… Ион Тихий встретился с перенаселенной когда-то планетой, устои общества разумных существ на которой очень напоминали современный капитализм, И это общество постепенно заходило в тупик. Техника развивалась, рабочие руки становились лишними, люди бедствовали, товары не покупались. И выход был найден в передаче управления обществом совершенной, построенной для этой цели машине, которая должна была найти выход из тупика. Она нашла его с чисто машинной логикой: чтобы на планете все было строго и красиво, машина решила перерабатывать живые существа в металлические диски, которые раскладывались автоматами в изящные причудливые геометрически правильные фигуры гармонии и спокойствия. Иного выхода из капиталистического тупика совершенная машина найти не могла.

Любопытен сатирический рассказ Лема «Exodus». Летающие тарелки! Они не дают покоя многим на Западе. Они появились в пору разнузданной военной истерии и раздуваемого страха. Герои Лема с язвящей мудростью дают объяснение этим летающим неизвестным предметам. Ну, конечно, их прислали с Марса, чтобы забрать уже ненужных, подосланных к людям «нелюдей» со специально «сдвинутыми» мозгами… В их задачу входило подготовить Землю для колонизации, очистить ее… руками людей. Воевать с людьми хлопотно и опасно, у них есть даже атомные бомбы. Значительно проще помочь им развязать атомную войну, после которой планета станет «чистенькой». И вот эти «нелюди», во всем похожие на людей, жили среди нас и пробивались к руководящим постам. Конечно, удавалось это лишь немногим. Но и их было достаточно. Человечество быстро продвигалось к последней катастрофе. Эти «нелюди» все еще стоят на своих постах, делают свое черное дело. А ненужных, тех, кто не пробились к руководству, надо забрать обратно, вывезти. За ними и посылают летающие тарелочки…

Высмеивает Лем и американский образ жизни в кредит. В сатирическом скетче «Существует ли мистер Джонс?» писатель в шутку показывает, как капиталистическая фирма, поставляя некоему автогонщику в кредит протезы, заменяя у него после каждой аварии какую-нибудь часть тела и даже одно за другим и полушария мозга и не получая от клиента денег, в конце концов предъявила на него права собственности, как за неоплаченный полностью автомобиль или диван. И напрасно кипит возмущением новый электронный мозг бывшего мистера Джонса, который уже не принадлежит самому себе. Разве не так в современном капиталистическом мире? Разве человек не становится постепенно собственностью фирмы, попадая в кабалу кредита, разве фирмы не могут в любую минуту при просрочке платежа забрать все, что составляет его существо, его жизнь: и дом, и обстановку, и часы с руки, и вставной глаз, и ножной протез, все, все…

Станислав Лем бичует в своих сатирических произведениях не только капиталистическое общество. Он не остается равнодушным ко всему отсталому, что есть еще в глухих уголках его родины. Рассказ «Нашествие с Альдебарана» — не только пародия на американскую научную фантастику, но и сатира на отсталость польского захолустья. Непостижимо высокая культура агрессивных разведчиков-альдебаранцев оказалась бессильной против тупого невежества пьяного дебошира. А невежественные сограждане-пьяницы, найдя остатки злополучных альдебаранцев и их машин, не распознали их сущности, приспособив их, кто как сумел, для своих маленьких нужд.

Интересные рассказы Станислава Лема — ступени крутой лестницы, по которой он поднимался к своему роману «Магелланово облако».

Двести двадцать семь человек вылетели с Земли на чудесном корабле «Гея», который во всем, начиная со своего названия (Гея — по-гречески Земля), напоминал им Землю. Они вылетели к далекой звезде. Но главный интерес не в приключениях, которые привелось им испытать в пути. Наиболее привлекает нас Земля в пору этого полета, Земля иного тысячелетия, коммунистическая Земля. И Лем показывает разные стороны жизни людей, их быт, их мораль, их новые традиции, заменившие во многом былые законы, их технику и преображенную трудом Землю.

«В этом путешествии мы видели нечто более трудное и прекрасное, чем научные открытия…», — говорит герой Лема. Люди будущего коммунистического общества удивительно напоминают нам лучших людей современности, близки нам своей теплотой, неудовлетворенностью, героичностью, человечностью.

Интересен был замысел автора показать значение авангардной роли тех, кто и в ту далекую пору именуется коммунистами. Он ставит всех улетевших к звезде героев в труднейшее положение, когда в связи с достижением субсветовой скорости начинается «мерцание сознания». Полуобезумевшие, они рвутся к выходу из корабля, чтобы погибнуть… И на пути их встают люди, способные выдержать испытание, способные повести других за собой. Однако замысел писателя выше исполнения. Замысел воплотился бы полнее, если бы роль членов экипажа, сохранивших самообладание, не была приравнена к, роли людей, не подверженных «космической морской болезни». Писатель упускает возможность острого конфликта, который мог бы выразиться не в массовой попытке самоубийства, а в стремлении более слабых повернуть вспять, отказаться от выполнения задания. Тогда роль «коммунистов будущего», которые оказались бы в состоянии противостоять этому, была бы подлинно ведущей.

Как в любом романе, посвященном будущему обществу, будь то советский роман «Туманность Андромеды» И. Ефремова или «Магелланово облако» Ст. Лема, представление о будущем всегда спорно. Не надо забывать, что фантастика — не пророчество, она лишь зеркало, отражающее действительность в ее лучшем воплощении, — Мечта нашего времени. Но Мечта направляющая, заставляющая думать, способствовать тому, чтобы человечество пришло к своему будущему, пусть и не вполне похожему на Мечту, но рожденному ею и, в свою очередь, рождающему новую Мечту.

В великом процессе видения будущего и движения к нему некоторая роль принадлежит и «литературе научной мечты», какой становится научная фантастика и к какой примыкает своими последними произведениями польский писатель Станислав Лем.


Примечания


1

Интерком — внутренняя система связи на космических кораблях. — Прим. ред.

(обратно)


2

называемая всеми (лат.)

(обратно)


3

Risotto (итал.) — рисовая каша на мясном бульоне.

(обратно)

Оглавление

  • Существуете ли вы, мистер Джонс?
  • Друг
  • Испытание
  • Альбатрос
  • Вторжение с Альдебарана
  • Темнота и плесень
  • Молот
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  • Вторжение
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  • Exodus
  • Александр Казанцев От планеты смерти до облака мечты
  • X