Вильям Хайнесен - Башня на краю света

Башня на краю света (пер. Возгрин, ...)   (скачать) - Вильям Хайнесен - Финн Сэборг - Марта Кристенсен

Современная датская повесть


Предисловие

За последние годы советский читатель имел возможность познакомиться с творчеством многих датских писателей — как представителей классической литературы, так и наших современников. В новых переводах опубликованы произведения пользовавшихся широкой популярностью в дореволюционной России авторов — Йенса Петера Якобсена и Германа Банга, вновь и вновь переиздаются сказки Ханса Кристиана Андерсена, изданы сборники новелл, радио- и театральных пьес. Отдельными книгами и в составе сборников перед читателем предстали десятки произведений интересных и своеобразных художников слова: Мартина Андерсена Нексе, Ханса Кирка, Ханса Шерфига, Ханса Кристиана Браннера, Карен Бликсен, Лайфа Пандуро и многих других. И все же литературное богатство Дании еще далеко не в полной мере «освоено» в нашей стране: вне всякого сомнения, читателя ждет еще множество радостных и плодотворных встреч с новыми для него писателями и книгами, с судьбами людей и с событиями, которые не оставят его равнодушным.

Повести, включенные в настоящий сборник, написаны представителями разных поколений, но не только и не столько этим определяется коренная разница в характере произведений. В каждом из них ярко сказалось особое, присущее данному писателю видение мира, индивидуальный подход к восприятию и изображению реальной действительности. Избранная автором позиция, тот угол зрения, под которым он рассматривает происходящее в жизни, порождает специфические особенности манеры повествования, диктует выбор материала и композиционные приемы.

Имена всех трех писателей в какой-то мере уже знакомы советскому читателю: на русский язык переводились романы Виллиама Хайнесена «Черный котел» и «Пропащие музыканты», а также некоторые из его рассказов; в 1977 году издательством «Прогресс» выпущена повесть Финна Сэборга «Свободный торговец»; в сборнике «Баловни судьбы» напечатана повесть Марты Кристенсен «Каким ты им нужен». Можно надеяться, что произведения, вошедшие в публикуемый ныне сборник, будут способствовать продолжению и углублению состоявшегося ранее знакомства.

Старший из представленных в сборнике авторов, Виллиам Хайнесен, может с полным правом быть отнесен к числу классиков датской литературы. Философская глубина, проникновенный гуманизм и художественное совершенство его произведений обеспечили ему прочное признание и любовь в самых широких читательских кругах. Уроженец Фарерских островов, Хайнесен сочетает в своем творчестве элементы национального фольклора с лучшими традициями датской реалистической прозы. Все его произведения написаны по-датски (лишь с 1974 года их начали переводить на фарерский язык), но повествуют они о людях, обитающих на Фарерах; изображаемые им события и судьбы героев несут на себе отпечаток неподдельной самобытности — и в то же время писатель безошибочно находит путь к сердцам читателей, совершенно не знакомых с фарерской действительностью.

Виллиам Хайнесен родился в 1900 году в Торсхавне, главном городе Фарерских островов, в семье коммерсанта-судовладельца. В 1916 году он отправляется получать образование в Копенгаген, и здесь вскоре начинается его литературная деятельность. На раннем этапе своего творческого пути Хайнесен занимается журналистикой и выступает как поэт. На протяжении 20-х годов он публикует несколько сборников стихотворений: «Арктические элегии» (1921), «Сенокос у моря» (1924), «Песни весенних глубин» (1927), «Звезды пробуждаются» (1930), где философские размышления о нерушимой связи человека с вечно обновляющейся природой постепенно дополняются призывом к активному вмешательству в окружающую общественную действительность.

В 1932 году Хайнесен возвращается на Фарерские острова. После выхода в свет первого романа — «Ветреный рассвет» (1934) он посвящает себя преимущественно созданию прозаических произведений. Однако поэтическое начало ощутимо присутствует во всем, что написано Хайнесеном на протяжении последующих десятилетий: в романах «Ноатун» (1938), «Черный котел» (1949), «Пропащие музыканты» (1950), «Добрая Надежда» (1964), в многочисленных новеллах, составивших сборники «Волшебный свет» (1957), «Наваждение Гамалиеля» (1960), «Торсхавнские рассказы» (1973). Для всех его произведений характерно утверждение высоких идеалов добра и красоты, уважение к человеческой личности, убежденный протест против зла и несправедливости, в каких бы обличиях они ни выступали.

Повесть «Башня на Краю Света» (1976) во многих отношениях являет собой типичный образец прозы Хайнесена и в то же время занимает несколько особое положение в его творчестве. Она откровенно автобиографична — и одновременно насыщена раздумьями общефилософского характера: о смысле человеческого бытия, о сложных переплетениях людских судеб, о неразрывной связи каждого сиюминутного события с вечным, неостановимым течением жизни.

Замысел писателя особенно ярко проявляется в своеобразном композиционном приеме, на котором строится повесть: чередование двух пластов повествования — конкретного, будничного и отвлеченно-обобщающего. В произведении тесно сосуществуют два временных плана, ее лирический герой все время присутствует в двух ипостасях — наивный, открытый миру ребенок, непосредственно переживающий описываемые события, и умудренный жизненным опытом рассказчик, взирающий на них издалека, сквозь призму впечатлений, накопленных за долгие годы. Хайнесен отнюдь не стремится возвести непреодолимую преграду между прошлым и настоящим героя, он бережно сохраняет цельность образа, акцентируя неизменность основ его жизненной позиции, нерастраченный оптимизм и пытливый интерес к загадкам бытия, пронесенную через все испытания любовь к людям и веру в них.

В повести нет сюжета как такового. Цепь сменяющих друг друга эпизодов, близких по своему строю к новеллам, раскрывает перед читателем картину жизни приморского городка в начале нашего столетия, знакомит с судьбами его обитателей, вводит нас в круг их интересов и забот, посвящает в характер непростых взаимоотношений. Одновременно мы становимся свидетелями сложного процесса формирования человеческой личности, так как все изображаемое подается автором через восприятие ребенка, постепенно все более сознательно реагирующего на то, что происходит вокруг него.

Фрагментарность повествования входит в творческий замысел Хайнесена. В конце книги устами «Амальда Воспоминателя» он характеризует ее как «серию высвеченных беглым лучом картинок детства и отрочества». Внимание читателя фиксируется на событиях и фигурах людей, так или иначе поразивших воображение ребенка, пунктирной линией отмечающих его путь в поначалу таинственный и непостижимый мир взрослых отношений.

Временная дистанция, отделяющая рассказчика от изображаемых событий, делает психологически оправданным лирический тон повествования: картины далекого детства встают в памяти героя, как бы овеянные легкой дымкой грусти о невозвратно ушедшем прошлом — не случайно он называет свой рассказ «репортажем из Рая». Так же достоверно с психологической точки зрения рисует Хайнесен и непосредственную реакцию Амальда-мальчика на те жизненные впечатления, которые отлагаются в его сознании. С любовной бережностью воспроизводит писатель душевный мир ребенка, пытающегося с помощью фантазии найти для себя объяснение еще недоступных его уму понятий и явлений, населяющего окружающую его будничную действительность сказочными образами, рожденными его воображением. Тонко подмечает Хайнесен характерную для детской психики особенность — стремление защитить себя от столкновения со всем страшным, уродливым, печальным. Именно поэтому о событиях такого рода сообщается как бы мимоходом, истинная их сущность скрыта в легко угадываемом читателем подтексте. Так, с помощью полунамеков входит в повествование трагическая история семьи Стекольного Мастера, рассказ о несложившейся судьбе тети Амальда, об обстоятельствах, приведших к гибели дяди. Сознание героя показано в развитии, в становлении — по мере того, как взрослеет Амальд, меняется круг его интересов, расширяется диапазон наблюдений, в безоблачный мир ребенка все более настойчиво вторгается реальная действительность с ее сложными, не поддающимися однозначному решению проблемами.

Хайнесен обрывает повествование, подведя своего героя к той черте, за которой ему предстоит окончательно проститься с детством. Последняя часть повести, целиком отданная «Амальду Воспоминателю», представляет собой комментарий к изображенному ранее; в ней рассказчик корректирует свои детские впечатления, доводит до нашего сведения все то, что он не мог понять, а тем более предугадать в те далекие годы.

Подобно поэтическому рефрену, вплетается в ткань повествования символический образ Башни на Краю Света. Образ этот многозначен, содержание его меняется в соответствии с развитием мироощущения героя. Вначале горящий на вершине Башни огонь воспринимается как манящий призыв будущего, ожидающего героя где-то далеко, в Большом Мире. По мере того как в сознание ребенка проникают смутные, тревожные предчувствия, нарушающие представление о гармоничной стройности бытия, образ Башни обретает пугающие черты, а затем и вовсе разрушается — ведь мир оказался шаром и Края Света не существует. В конце повести образ Башни возникает вновь — но теперь уже как олицетворение прожитых лет, накопленного опыта, с высоты которого герой как бы заново видит и оценивает былое. Мерцающий свет маяка сливается с сиянием звезд, символизируя неразрывную связь единичной человеческой судьбы с бесконечным круговоротом жизни.

«Башня на Краю Света» — произведение, созданное на склоне лет большим художником и мудрым человеком, оно не только приносит читателю эстетическое наслаждение, но может многому научить, о многом заставить задуматься.

Творческая судьба Финна Сэборга, второго из представленных в сборнике авторов, сложилась несколько необычно. За три десятилетия своей литературной деятельности он опубликовал около двадцати книг — повестей и сборников новелл, его рассказы часто включаются в антологии современной прозы, имя писателя широко известно в Дании. О большой популярности произведений Сэборга у датского читателя свидетельствует тот факт, что крупные издательства постоянно печатают их в выходящих большими тиражами массовых сериях. И в то же время подлинного официального признания творчество Сэборга до сих пор, пожалуй, не обрело: в литературоведческих работах, посвященных современному состоянию датской прозы, его, как правило, обходят молчанием. Объяснить такое отношение к писателю со стороны исследователей трудно, ибо и по своему содержанию, и по художественному уровню большая часть написанного Сэборгом стоит неизмеримо выше тривиальной беллетристики.

Финн Сэборг родился в 1916 году в Копенгагене, в семье юриста. Получив коммерческое образование, он в течение ряда лет был служащим частных предприятий и государственных учреждений, а затем целиком посвятил себя литературной деятельности.

С первых шагов в литературе Сэборг примкнул к немногочисленному и беспокойному племени юмористов и сатириков. Во всех своих произведениях — в повестях «И так бывает сплошь да рядом…» (1950), «Здесь все обстоит прекрасно!» (1952), «Нам ведь так чудесно живется!» (1955), «С распростертыми объятиями» (1958), «Крупный выигрыш» (1961), в новеллах, составивших сборники «Только в шутку» (1954), «Лишь для развлечения» (1959), и во многих других — писатель рассматривает жизнь современного датского общества под определенным углом зрения, выделяя прежде всего комическую сторону самых разнообразных событий, явлений и взаимоотношений, в этом обществе существующих.

Юмор Сэборга многогранен и богат нюансами — от беззлобной улыбки до язвительной насмешки, от легкой иронии до сарказма; подчас изображаемое им приобретает трагикомический оттенок. Наблюдения его всегда отличаются меткостью, а смех отнюдь не бездумен.

Повесть «И так бывает сплошь да рядом…» — самое популярное произведение Сэборга. Впервые опубликованное в 1950 году, оно выдержало множество переизданий, общий тираж которых достиг к настоящему времени внушительной для Дании цифры — более 130 тысяч экземпляров. Кануло в прошлое многое из того, о чем говорится в повести, — экономические трудности первых послевоенных лет, карточная система в торговле продуктами, государственные ограничения на закупку промышленного сырья, безудержный расцвет «черного рынка». Однако новые поколения читателей влечет к повести Сэборга не только желание узнать, «как оно было тогда»: пройдя испытание временем, она не утратила и сегодня своей актуальности. Современный датский студент мало похож на Пребена Мёллера, но действительность, которая ждет его на пороге самостоятельной жизни, принципиально не так уж отличается от той, с которой столкнулся герой Сэборга более тридцати лет назад.

В композиции повести использован прием, достаточно распространенный в мировой литературе: молодой провинциал приезжает в столицу, и история его постепенного приспособления к непривычным формам существования служит автору поводом и сюжетной основой для изображения различных сторон жизни большого города. В то же время в построении повести можно усмотреть черты, сближающие ее с киносценарием: автор начинает и ведет повествование одновременно по нескольким линиям, которые к концу сходятся в одной точке; в каждом случае читатель вводится в курс событий «на ходу», без всяких интродукций и предварительных пояснений; в тексте чрезвычайно большая роль принадлежит диалогу, нередко сопровождаемому лишь лаконичным авторским комментарием.

Под пером писателя возникает пестрая мозаика, причудливый калейдоскоп людских судеб и общественных явлений, сливающихся в гротескную картину жизни буржуазных слоев Копенгагена в первое послевоенное десятилетие. Повесть изобилует комическими образами и ситуациями, но за ними нередко встают достаточно серьезные проблемы, угадываются весьма опасные тенденции в развитии общества.

Вполне безобидной кажется «трудовая деятельность» министерских служащих, которые целыми днями играют в «морской бой» и еще ухитряются получать за это сверхурочные, — но ведь именно бюрократизм государственного аппарата губит благие начинания наивного изобретателя Момберга и создает идеальные условия для более чем сомнительных операций уважаемого члена правления многих союзов и объединений Аллерхольма. Смешно, когда полиции ценой неимоверных усилий удается «разоблачить» вообразившего себя воротилой подпольного бизнеса Фредериксена, — но к смеху примешивается горечь, когда та же полиция рассыпается в извинениях перед «невинно» заподозренным в спекуляции Аллерхольмом. Потешна чета Хансенов, подводящая «научную базу» под нелепую систему воспитания сына, — но ведь как раз из таких, как их отпрыск, вырастают в дальнейшем беззастенчивые и жестокие эгоисты, лишенные всяких моральных принципов. Немало комических моментов в истории незадачливого изобретателя Момберга, но подоплека ее более чем серьезна: порядочный человек, искренне уверовавший в возможность достигнуть успеха честным путем, смят и раздавлен бездушной государственной машиной.

Писательская манера Сэборга сродни искусству художника-карикатуриста. Он умеет очень экономными средствами создать законченный комический образ, в нескольких репликах воспроизвести исполненную скрытого юмора ситуацию. По своему характеру и специфике художественных приемов творчество Сэборга органически связано с национальной юмористической традицией, ярким представителем которой был необычайно популярный в Дании художник и писатель-миниатюрист Сторм П. (Роберт Сторм Петерсен, 1882–1949). В нашей стране эта традиция хорошо известна по рисункам-новеллам Херлуфа Бидструпа, вспомнить о которых читателя, несомненно, заставят многие эпизоды повести.

Конкретным объектом насмешливого внимания Сэборга стала датская действительность конца 40-х годов, однако острый взор писателя подметил множество деталей общественного бытия, оттенков человеческих взаимоотношений и характеров, которые не ограничиваются определенными временными и географическими рамками. В этом залог непреходящей популярности его произведения в Дании. Думается, что и советский читатель воспримет повесть «И так бывает сплошь да рядом…» не просто как развлекательное чтение и, смеясь над забавными приключениями героев Сэборга, не пройдет мимо тех серьезных вопросов, которых исподволь касается датский сатирик.

Творчество Марты Кристенсен отчетливо выражает в себе новейшие тенденции, характерные для развития датской прозы. Целенаправленный интерес к проблемам сегодняшней Дании, стремление сочетать углубленный психологический анализ с выявлением социальных причин, влияющих на формирование человеческой личности, отказ от формалистического экспериментирования и возведение «узнаваемости» изображаемого в эстетический принцип — все эти основные положения программы так называемого «нового реализма» 70-х годов нашли свое воплощение в произведениях писательницы.

Путь Кристенсен в литературу не был простым и легким. Она родилась в 1926 году в ютландском городке Хольстед, в семье кузнеца. Получив среднее педагогическое образование, с 1951 года начала работать в системе социального обеспечения, занимаясь проблемами «трудных» подростков.

Первые литературные опыты Марты Кристенсен относятся к началу 60-х годов: она дебютирует в 1962 году повестью «Будьте добры к Ремону». Однако ни это, ни последовавшие за ним произведения — повести «Терновая изгородь» (1964), «В ярких лучах полуденного солнца» (1972) и сборник новелл «Скамья» (1970) — не принесли писательнице сколько-нибудь широкой известности. Успех приходит к ней лишь тогда, когда намечается перелом в общем характере литературного процесса и начинается новый подъем реалистической прозы.

Повести «Каким ты им нужен» (1974) и «Наша дорогая Ирене» (1976) были с большим интересом встречены читателем и критикой, а в 1977 году Марте Кристенсен присуждают премию, учрежденную в память Германа Банга — одного из тончайших мастеров датской психологической прозы. Примечательна формулировка решения комитета, где Марта Кристенсен названа «тем из новейших датских писателей, кто с наибольшим талантом и с самых современных позиций продолжает традиции Германа Банга и способствует обновлению искусства романа». (Следует заметить, что понятия «повесть» в датской литературе не существует, как нет и соответствующего слова в языке. Все прозаические произведения, превышающие по объему новеллу, принято поэтому относить к романам.)

«Отпуск по семейным обстоятельствам» (1977) — произведение, вполне подтверждающее справедливость приведенной выше характеристики. Психологическая глубина сочетается в повести с четкой социально-критической направленностью, острая актуальность — с постановкой общечеловеческих проблем.

Повесть строится, как и у Хайнесена, на чередовании различных временных пластов, но на этот раз воспоминания, которым предается героиня, далеки от идилличности. Не похожа на мудрого «Амальда Воспоминателя» и сама фру Ларсен — скромная фабричная работница, болезненно сознающая свою неприкаянность и беззащитность в большом жестоком мире.

Кристенсен ведет повествование буднично и, казалось бы, бесстрастно. Картины прошлого, встающие в памяти фру Ларсен, подчеркнуто обыденны, насыщены мелкими деталями повседневного быта малообеспеченной семьи. Драматическая напряженность действия рождается из экстраординарности исходной ситуации, хотя вся глубина постигшего героиню несчастья открывается читателю лишь в самом конце повести. Дальняя поездка на такси, заботливо оплаченная администрацией фабрики, становится крестным путем фру Ларсен, а незначительные сами по себе жизненные обстоятельства, которые она перебирает в памяти, подобно вехам, отмечают каждый новый этап, с неумолимостью приближающий трагический финал.

Рисуя печальную судьбу своей героини, писательница показывает, как нелегко отыскать истинных виновников происшедшего. Никто из окружающих фру Ларсен людей не стремился сознательно причинить зло ей или ее сыну — напротив, субъективно все были исполнены самых лучших намерений. С твердым сознанием своей правоты и исполняемого долга родные корили Эвелин за ее глупость и неловкость, учителя и одноклассники высмеивали за неспособность, посторонние люди лишили права воспитывать сына. Уже в раннем детстве Эвелин испытывала мучительную неуверенность в себе, которая с годами росла под воздействием бездушного отношения окружающих, пока не превратилась в комплекс неполноценности. Привыкнув считать «других» умнее и дальновиднее, она безропотно подчиняется чужой воле, не задумываясь над последствиями.

Такова психологическая сторона трагедии фру Ларсен. Но автор отчетливо проводит в повести и мысль о социальных причинах, обусловивших жизненное крушение героини. Общество, которое ее окружает, исповедует философию «выживаемости», индивидуализма и эгоизма. Мораль этого общества зиждется на праве сильного и беспощадна к тому, кто не приспособлен к борьбе за существование, допускающей применение любых средств. Эвелин и ее муж относятся к числу слабых: им недостает уверенности в своих силах, цепкости, умения отстаивать собственные интересы. Самой системой общественных отношений они обречены на гибель.

Внимание Кристенсен сосредоточивается на центральном образе повести, остальные персонажи характеризуются лишь через восприятие фру Ларсен. Робкая и доверчивая по натуре, она даже в мыслях не осмеливается судить тех, кто ее окружает, от кого зависит будущее сына. И все же читатель получает достаточно полное представление о людях, с которыми так или иначе соприкасается героиня. Эгоистичные, пропитанные социальными предрассудками родственники, добрый, но ограниченный и безвольный муж, мягкий и внимательный, но явно пришедшийся не ко двору в бездушной социальной системе Дункер, чересчур энергичная и прямолинейная фрёкен Лунд, разбитная соседка и многие другие проходят перед нами в воспоминаниях фру Ларсен — и все это живые, наделенные индивидуальными чертами фигуры. Такой прием опосредствованной характеристики персонажей предъявляет к автору повышенные требования — и писательница с честью выдерживает испытание, демонстрируя незаурядное мастерство психологического рисунка.

Марта Кристенсен поднимает в своей повести множество вопросов, волнующих сегодня передовую интеллигенцию Дании. В какой-то мере эти вопросы носят частный характер: положение женщины в семье и на производстве, принципы семейного и школьного воспитания, пути предупреждения дальнейшего роста детской преступности. Однако общественная значимость открытого обсуждения вопросов неоспорима.

Грустная история копенгагенской работницы рассказана писательницей с искренним сочувствием, но без мелодраматизма — она так же проста и непритязательна, как сама героиня. Однако между строк повести легко прочитывается обращенный к читателям призыв: не забывать о живущих рядом людях, быть к ним бережнее и терпимее, помнить о том, как легко неизлечимо ранить душу человека — большого или маленького, все равно, — недобрым словом и даже взглядом. Повесть утверждает ценность каждой человеческой личности, взаимную ответственность людей друг за друга, и это придает ей не только эмоциональную действенность, но и подлинно гуманистическое звучание.

Традиции реалистической прозы в датской литературе богаты и многообразны. История ее развития отмечена известными именами и выдающимися произведениями. Немало интересного и значительного создано и создается датскими писателями и в наше время. Каждый из них ищет свой путь, свою манеру, позволяющую наиболее полно донести до читателя то, что представляется автору самым существенным в его жизненных наблюдениях. Виллиам Хайнесен, Финн Сэборг и Марта Кристенсен — художники чрезвычайно разные, их поиски ведутся в сферах, мало соприкасающихся друг с другом. Поэтому знакомство с типичными для них произведениями позволяет увидеть если не все, то хотя бы некоторые из тех богатых возможностей, которые не перестают открывать настоящие мастера современной Дании в старинном искусстве прозаического повествования.

И. Куприянова


Виллиам Хайнесен


Башня на краю света
(Поэтическая повесть-мозаика о младенческой младости)

Други, взгляните: трава зеленеет!
Стужа лютует, ветер ярится,
Снег кружит,
Но трава зеленеет,
И велико, велико
Мое зеленое счастье!
Други, взгляните: трава зеленеет!
Шаг мой тяжел, череп мой лыс,
Рот мой беззуб, мутен мой взгляд,
Конец уже близок,
Но сердце мое все цветет,
И глубоко, глубоко на закате
Мое зеленое счастье!
Ли Бо

В те времена, когда земля не была еще шаром, но имела начало и конец, далеко, на самом краю света, высилась прекрасная башня.

Днем облака нескончаемой чредою плыли неспешно мимо башни в великой бездне под лучистым оком солнца.

Ночью башня светилась взапуски со звездами бездны и северным сиянием — ведь башня была не простая, а светящаяся.

Ясными вечерами можно было увидеть, как сверкает средь океанской тьмы чудесный огонь, и тогда душа влеклась неудержимо к светозарной башне, что вздымалась одиноко в те неведомые бескрайние дали, где кончается и начинается мир и где Дух Божий носится над водою.

То было давным-давно, на заре времен, когда ты еще не знал, что далекий волшебный свет — это свет самого обыкновенного маяка, творения мысли и рук человеческих, полезного и разумного светильника, чье назначенье — указывать путь мореходам.

То было прежде, чем ты узнал, что Земля — звезда средь прочих звезд в непостижимой безмерности времени и пространства, а сам ты — звездный житель.

ВЕЧЕРНЯЯ ТРУБА

Да, Земля с ее маяками и кораблями, островами и континентами, городами и людьми — это звезда, одна из прекрасных блесток в звездном сонме на тверди небесной.

Но ты этого еще не знаешь, ведь ты совсем новичок в мире слов и вынужден покамест обходиться в меру сил звуками и картинами.

Твой Пролог в самом разгаре — беспокойная, но упоительная пора. Преддверье весны, ты лежишь в своей кроватке, новичок во времени, несмышленыш, но полный ошеломляющих предчувствий и ожиданий.

Ты не спишь, лежишь и слушаешь.

Ты лежишь и слушаешь Вечернюю Трубу.

Вечерняя Труба — это пение желтой полоски неба там, где солнце окунулось в море.

Это большая птица, которая радостно клохчет и кудахчет.

Это Вечерняя Птица.

— Нет, это Перевозчик, он сидит на скале у своего дома и трубит в свою трубу.

Вечерняя Птица кудахчет и клохчет в трубе у Перевозчика. Желтый край неба поет у него в трубе. Тихонько плещутся у него в трубе счастливо играющие волны.

Потом опускаются сумерки. Потом опускается тьма. И тогда труба умолкает.

ВОДОПРОВОДНЫЙ КРАН

А потом наступает ночь.

Ночь висит над всеми крышами.

Ночь мерцает во всех окнах и в лужицах дождевой воды на крышках синих керосиновых бочек.

Теперь все люди дремлют у себя в спальнях, и на крыльях тьмы слетают к ним сонные цветы.

В тишине слышится далекий звук звездной капели, падающей с небес. Звук этот эхом перекатывается по всему огромному небосводу.

Он сейчас — единственный звук в Небесах и на Земле.

— Это вода капает из крана, его плохо закрыли.

Одинок, одинок на белом свете подтекающий водопроводный кран.

ДЫМ

У неба чердак без балок и без настила.

Во дворе перед домом Старика стоит пустая кровать. Она деревянная, только что вымытая. Она выставлена на солнце сушиться, но солнца-то настоящего нет, потому что Старик сидит на кровати и курит трубку и от ее густого дыма солнце краснеет и тускнеет.

Старик сидит и смотрит вверх, на небесный чердак, где дым собирается в большие тучи.

Напоследок уже и туч не видно, только дым да туман.

* * *

Вечером во дворе нет уже ни кровати, ни Старика, и теперь солнце ярко светит на крышу его дома.

СЛОВА

Слова налетают вихрем. Или слетают тихо и плавно. Оседают на окнах каплями дождя или морозными узорами.

Слова лежат, как цветочные луковицы в стеклянных банках под серыми бумажными фунтиками. А потом серые фунтики исчезают — и распускаются душистые гиацинты и тюльпаны.

Гиацинт и Тюльпан — два чудеснейших слова. Ты не устаешь их повторять и играть с ними: «Тюльпан — Гиацинт — Тюльцинт — Гиапан — Тюльгиа — Цинтпан».

БОГОВА ПЛОЩАДКА

Мир невероятно огромен.

Состоит он частью из суши, частью из воды, но воды в нем все же больше. Куда бы ты ни обратил взгляд, непременно увидишь блеск воды и услышишь ее шум, а порою можно увидеть, как Бог лучезарным облаком носится над водою.

Однако и суши тоже много, с горами и долинами.

Далеко на север протянулись холмистые вересковые пустоши с хлопотливо журчащими ручьями, некоторые из них журчат во тьме глубоко под землею. Еще дальше к северу, там, где летом садится солнце, высятся Неизвестные Скалы. Самая высокая из Неизвестных Скал имеет плоскую вершину. Это — Богова Площадка. Здесь Бог отдыхает, когда он устанет носиться над водою в бездне.

Богова Площадка выложена серыми каменными плитами, которые дочиста выметены и отмыты ветром и дождем. В одном месте между камнями вырос зеленый островок мха, усыпанный мелкими алыми цветочками. Это подушка Богу под голову.

На Боговых плитах-скрижалях начертаны письмена.

Светлыми ночами Бог стоит на своей каменной площадке и озирает мир. И «ничто не сокроется от очей его».

Потом он опускается на колени и принимается чертить на плитах-скрижалях свои письмена.

ЛЕТНИЕ ДЕВЫ

Летом ночей не бывает. Летом все время светло и мир полон девочек, девушек — Летних Дев.

Повсюду слышатся их пение и смех, в комнате и в кухне, в дверях и на лестнице, в шуме ветра на морском берегу и средь волнующихся полей.

Всегда они близко, рядом с тобою, их волосы, платье, их руки, от которых пахнет карандашами, или колбасным рулетом, или пижмой и кресс-салатом.

Летние Девы раскачиваются на ветвях деревьев, болтая длинными ногами. Они ходят на ходулях. Играют в прятки между сараями и заборами. Сидят у придорожных канав и нанизывают на нитку цветки маргариток. Разглядывают рисунки в книжках. Веером привешивают цветные картиночки к стене над своею кроватью.

Вечерами они сидят и поют у твоей постели.

Одна из них приходит к тебе лишь тогда, когда ты уже спишь. Уснешь — а она тут как тут, стоит и смотрит на тебя во все глаза. Ничего не говорит, не прикасается к тебе, лишь смотрит не спуская глаз.

И, покоряясь, ты следуешь за нею — летишь, низко паря над землей, по пустынным ночным улицам, над вересковыми пустошами и тихо шепчущимися волнами, туда, в бледную небесную даль на самом Краю Света, где высится Башня.

ВРЕМЯ МЧИТСЯ

Мчаться — что за чудесное слово! Ветер мчится, и тучи мчатся, и волны мчатся одна за другой.

Время мчится.

— А почему время мчится?

— Потому что оно торопится.

— А зачем оно торопится?

— Затем что ему так много надо успеть сделать.

— А куда оно мчится, время?

Молчание.

— Что такое время?

Долгое молчание.

— Это все то, что торопится и мчится?

— Да, вот правильно. Это все то, что торопится и мчится.

ЭССЕМЁДЛЬ, ОДИНОКАЯ ДЕВА

Земля все еще не сделалась шаром, и Бог не проложил покамест четкую грань меж сном и явью, меж летучими тенями и живыми существами.

Во тьме вечной ночи подвала под домом обитает Эссемёдль — Одинокая Дева. Увидеть ее можно лишь в самый первый миг, когда мы входим туда с фонарем, чтобы набрать торфа или угля. Тогда она сидит в углу, а за спиной у нее — скопище серых лиц и рук. Это другие Подземные Девы, которые тоже здесь прячутся.

А потом это все разом пропадает, и там, где сидела Эссемёдль, остается лишь тень старой изрубленной коряги, некогда выброшенной волнами на берег.

Но за этот миг ты успел увидеть, как она там сидит и смотрит на тебя во все глаза, она ведь прекрасно тебя знает.

* * *

Одинокая Дева Эссемёдль и все другие Подземные Девы обитают в вечной тьме под домом и никогда не видят света дня, потому что они мертвые.

У Эссемёдль большие ночные глаза. Она тоскует о дневном свете, но должна оставаться во тьме.

Кто же она, Эссемёдль?

Быть может, это девушка, которая когда-то, давным-давно, жила в этом доме… И вот как-то вечером она пропала. Отец с матерью ходили и искали ее повсюду, светили фонарями и лампами, но увидели лишь старый вывороченный древесный корень да тень от него. Сама же Эссемёдль прекрасно видела своих родителей. Но не могла уже им показаться, потому что она умерла.

* * *

Но в День Страшного Суда, когда раздастся Трубный Глас, весь дом рухнет с шумом и грохотом, и явятся херувимы со своими пламенными мечами и разрубят старую корягу.

И тогда все мертвые воскреснут. И Эссемёдль, а следом за нею толпы других бледных Подземных Дев выйдут из-под земли навстречу свету и дню.

Однако мертвая-то она мертвая, Одинокая Дева Эссемёдль, а все же по ночам выходит украдкой из подвала, поднимается в сени и оттуда по чердачной лестнице — к тебе в спальню, где ты лежишь и видишь сны. И тогда ты знаешь, что она пришла за тобой и теперь вы с нею отправитесь летать. Парить вдвоем, распластав большие крылья, над сушею и морем, уносясь вдаль, на Край Света, туда, где высится Башня.

СМОТРИТЕЛЬ ДЕБЕС

Башня на Краю Света — не единственная в мире башня; оказывается, мир полон башен: Вавилонская башня, Падающая Пизанская башня, Круглая башня в Копенгагене, Эйфелева башня.

Но Башня на Краю Света — самая высокая и самая замечательная из всех. Она стоит у Великой Бездны и светит во тьме, и она такая огромная, что нужно потратить целый день, чтобы добраться до огня на ее верхушке.

Там, на самом верху, сидит Смотритель Дебес.

— А Смотритель Дебес — он Дух? Или херувим?

— Что за вздор, Смотритель Дебес — самый обыкновенный человек.

— А почему же он сидит в башне?

— Он смотрит за тем, чтоб огонь не потух.

* * *

Смотритель Дебес сидит, неотрывно глядя в темноту и вслушиваясь в мощный гул бездны. Иногда башенный свет выхватывает из мрака большое облако, плавно парящее над бездной, и, когда оно подходит ближе, Смотритель видит громадный лик со страшными очами. Это Бог, который носится над водою, свершая свой вечный путь. И тогда Смотритель прикрывает глаза руками и ждет, когда облако проплывет мимо. Раздвинув пальцы, он подглядывает, здесь ли оно или уже ушло — ой-ой-ой, никуда оно не ушло, остановилось и грозно взирает на него!

Счастье еще, что он не спал. Ведь иной раз Смотритель так устает от своего всегдашнего бдения, что у него просто глаза слипаются. Вот тут-то и будит его громозвучный голос:

— Смотритель Дебес, ты спишь?

— Нет-нет, не сплю!

— Неправда, ты спал. Для чего ты обманываешь меня, Господа Бога твоего?

И приходится Смотрителю сознаться, что он спал, потому что бесполезно обманывать Бога, который видит все.

Тогда Бог укоризненно качает своей громадной облачной головою, и голос его, исполненный скорби, гулко перекатывается в бездне.

— А я-то думал, что могу на тебя положиться, Смотритель Дебес!

И Смотритель Дебес льет горькие слезы раскаяния, а одинокое облако продолжает свой путь и скрывается в пустоте.

КАТАНЬЕ НА САНКАХ

Ух, вот и зима наступила. Снег идет, снег идет!

После белого слепящего дня с играми в снегу — вечер, зеленый и пронзительный над меркнущими вершинами скал.

Еще разок, самый последний, скатиться на санках с пригорка прямо в пустынный вечерний сумрак!

Один на свете. Один — с чистым благоуханием снега, пахнущего Ничем! Все дети этого дня исчезли, их нет вокруг, но легкие белые Дети Ночи пляшут в густеющих сумерках, пляшут в метельном вихре, неистово пляшут и скачут вверх и вниз по зеленой ледяной лесенке вечера!..

Но что это? Высокий снежный сугроб, у которого санки обычно сами останавливаются, — этот сугроб куда-то пропал, а вместо него здесь новая горка, новый длинный-предлинный спуск. Внизу простирается широкая равнина, над которой сверкают россыпи звезд, санки скользят по ней сами собою, хотя никакого наклона нет, все дальше, дальше — и вот вокруг уже только воздух да звезды, и санки твои летят сквозь Ничто! А вдалеке… ты только погляди! — там, вдалеке, высокая башня возносится в небо — Башня на Краю Света! Верхушка ее светится и брызжет искрами, точно бенгальский огонь, и от этого становится так весело, что ты заливаешься звонким смехом, но тотчас умолкаешь, вдруг спохватившись, что совсем один забрался в ужасную даль, откуда тебе никогда не найти дороги назад.

И, вскрикнув, ты просыпаешься у себя в постели.

— Что с тобой, Амальд? Тебе что-нибудь страшное приснилось?

— Да, мне снилось, что я умчался на Край Света, туда, где стоит Башня!..

НОВЫЙ год

Завтра Новый год. И все будет новое.

Ручьи и озерки покрылись льдом — где ж тебе поплавать, мой новый кораблик, мой рождественский подарок?

Придется, видно, подождать.

Придется вам, видно, подождать, Капитан и Штурман, Боцман и Юнга, Кок и Стюард (ах, какие всё чудесные слова!), пока на дворе мороз примораживает, пока метет метель.

Но в самый же первый день Нового года случилась вдруг оттепель, снег начал таять, а лед — трескаться, и в тихой полынье закачалась зелененькая шхуна «Кристина» с голубовато-белыми парусами под огненно-желтым послеполуденным небом с крупными облаками — в дивном благоухании земли и талой воды.

Был Новый год, и все было новое, как твой новый кораблик. И низко в небе висел новенький серп луны.


Год на исходе, и день на исходе, и на исходе жизнь. Вечерние сумерки сменяются тьмою, и первые звезды зажглись на небе. Ночь обещает быть ясной и звездной.

Передо мной на столе, за которым я (Амальд Воспоминатель, Человек в Годах) сижу и пишу, лежит старая раздвижная подзорная труба моего Отца в отполированной до блеска латунной оправе. Она еще в полной сохранности, и я собираюсь немного погодя выйти из дому и навести ее на Туманность Андромеды, далекий мир, отстоящий от нас, как утверждают, на два миллиона световых лет — не такая уж безделица, ведь световой год — это расстояние, которое свет проходит за год, двигаясь со скоростью 300 000 километров в секунду. Воистину привольно чувствуешь себя на просторах Вселенной, когда смотришь в эту чудовищную глубь минувшего времени, хотя взору предстает всего лишь бледный, едва теплящийся фитилек в ночи.

«Точно свет рогового фонаря» — так изображали древние халдеи свет этого мира за пределами мира, и образ запечатлевается в сознании — ведь как раз таким мутным, туманным фонарем светили мы когда-то в далекую пору детства, бродя по сумрачным переулкам между домами, которых теперь уж нет. Правда, то был не роговой фонарь, а просто порожняя жестяная банка, обвязанная пергаментной бумагой, со свечным огарком внутри и дыркой в «крыше», чтобы огонь мог дышать.

Вот с этой нашей Туманностью Андромеды бродили мы, стало быть, и светили где-то в глубине летучего времени, которое тогда еще измерялось вечностью.

* * *

Кто это идет и светит старым тусклым вселенским фонарем — там, на самом донышке времени?

Маленький мальчик с молодою женщиной, и молодая женщина — его мать. В тихий вечерний час бредут они по кривым улочкам, пропахшим водорослями и торфяным дымом, и дальше, по благоухающим сеном тропинкам, к Старому Форту. Здесь они усаживаются и смотрят, как всесильная тьма, густея, поглощает все вокруг. Когда мальчик подносит фонарь к лицу своей матери, он как луна светит на ее щеки, рот, подбородок, И тогда видно лишь это лицо — ничего другого в целом мире, одно только это лицо, мягко выступающее из черной тьмы.

И на миг исчезают привычные границы — это может быть какое угодно место и какое угодно время, и нет у вас обоих ни имени, ни истории, вы лишь Мать и Дитя, начало и конец всего сущего.

МУЗЫКА МОРЯ

Удивительная машинка с большим зеленым раструбом и с серым валиком, который все крутится и крутится, носит название Фонограф. Машинка принадлежит Дяде Кристофферу, он моряк и плавает по морям-океанам на иностранных кораблях. А сейчас ненадолго приехал домой.

Из раструба Фонографа льется сиплая и ломкая, но завораживающая музыка, чем-то напоминающая шум в ракушках или мягкое кипенье прибрежных волн в тихую погоду.

Твоей матери и теткам музыка эта хорошо знакома, и они знают все названия: «Анни Лори», «Зампа», «Мильоны Арлекина» (чудесные слова, звучание которых никогда не изгладится из памяти!),

* * *

Когда Дядя Кристоффер снова ушел в плавание, он оставил свою чудо-машинку дома. Хлипкие восковые валики постепенно стирались, музыка звучала все отдаленней, глохла день ото дня и в конце концов затенялась в лишенном почти всякого подобия мелодии шипении, последнем вздохе ветра и волн, — словно вновь поглотила ее та дальняя даль, из которой она однажды пришла.

ГЛУХАЯ ЯНА

Эссемёдль, Одинокая Дева, — не настоящий живой человек, как ты сам и твои родители или Тетя Нанна. Эссемёдль не умеет говорить, не умеет улыбаться, она только смотрит во все глаза. И она появляется лишь во сне.

Глухая Яна, конечно, не совсем такая, однако разница между ними не столь уж велика. Она тоже не умеет говорить. Но улыбаться она умеет.

Глухая Яна приходит всегда по вечерам. Лицо у нее очень бледное. Она чинно сидит за столом, едва притрагиваясь к еде. От нее пахнет керосином и овчиной.

Глухая Яна живет одна. Она портниха. От ее швейной машины пахнет прогорклым смазочным маслом. Весь ее домишко на Каменном Уступе пропах смазочным маслом, овчиной и керосином.

В углу у нее кровать, застланная пестрым лоскутным одеялом, а перед кроватью белая овчина. На подоконнике стоит горшок, в котором густо разрослись цветы с бархатистыми лепестками, желтыми и темно-синими, — это Анютины Глазки.

У Глухой Яны есть керосиновая печка и примус. Пальцы у нее тонкие и влажные. Глаза у нее выпученные.

— Вовсе они не выпученные. У Яны чудесные глаза!

«Чудесные глаза». Вот, стало быть, какие глаза называют чудесными. Они бархатистые, как цветы у нее на подоконнике. Теплые, затуманенные, влажные.

Курчавая, в мелких завитках, овчина перед кроватью Яны — это шкурка несчастного мертвого ягненка.

По вечерам, ложась спать, Яна складывает ладони у груди и, глядя выпученными и влажными, но чудесными глазами в потолок, молится Богу:

Отче, ниспошли покой
На убогий одр мой.
* * *

Однажды вечером, когда Яна в прихожей надевала пальто, ты подошел и дотронулся до нее. Просто тихонько потрогал ее руку, чтобы удостовериться, что она в самом деле настоящий живой человек.

И тогда она улыбнулась тебе чудесными глазами и, нагнувшись, торопливо приложила губы к твоим волосам.

ГЛАЗЕЛКА

В церкви пахнет старыми комодами и шкафами, сапожной мазью и кожаными переплетами псалтырей. Люди сидят на отгороженных от прохода скамьях. Когда они поют, видно, как дух клубами вырывается у них изо рта.

В мерцающем свете двух толстых алтарных свечей — запрестольный образ, на нем звонарь с дьячком опускают в могилу мертвое тело пастора с ужасающе тонкими руками и ногами.

Но точь-в-точь такой же пастор стоит и на церковной кафедре. Он бледный и тощий, с жидкой рыжей бородкой и удивительно несчастными глазами — как у голодной пичуги, выпрашивающей хлебные крошки.

Большой корабль, висящий под потолком, медленно крутится на своей веревке, так что видны то большое кормовое окно, то борт с чернеющими орудийными портами. Корабль плывет сквозь время. Все плывет и плывет, оставаясь на том же месте.

А снаружи, за стенами церкви, — хмурый воскресный день, ветер треплет жухлую траву на дерновых крышах домов, и корабли, стоящие на якоре в бухте, качаются и качаются с носа на корму, словно в безмерной печали, и все плывут и плывут, не двигаясь с места.

Вся церковь — тоже плывущий корабль. На задней скамье, понуро опустив плечи, сидят моряки с угрюмыми бородатыми лицами и большими беспомощными руками сплошь в рубцах и шрамах. Это команда церковного корабля. Тягучими голосами они поют:

Боже всевечный, веди нас
Сквозь бури житейского моря.
* * *

На одной из скамей сидит Глазелка. Так ты ее про себя называешь, потому что она на тебя глазеет. Глазелка всегда сидит со своими родителями и сестрами на одном и том же месте. И смотрит на тебя не спуская глаз, и поэтому ты тоже на нее смотришь.

Девчонка-Глазелка поет так чисто и звонко, что голос ее отчетливо слышен среди других. Волосы у Глазелки очень длинные и заплетены в две толстые косы, каштановые с синими бантами. Носик у нее маленький, а глазищи огромные. Она на тебя смотрит совсем как Эссемёдль, Одинокая Дева, которая приходит к тебе во сне, чтоб увлечь за собою в ночной полет.

* * *

Тебя раздражали глазищи Девчонки-Глазелки, ты отводил взгляд в сторону, но потом все же не мог удержаться и косился на ее скамью, чтобы увидеть, глазеет она еще на тебя или уже нет.

Ну конечно, глазеет, мало того, теперь она, кажется, еще и смеется, будто что-то такое про тебя знает или догадалась, о чем ты сейчас думаешь.

Но в одно из воскресений Глазелка не пришла в церковь, и тогда ты почувствовал, что тебе недостает ее глаз.

А ЧТО, ЕСЛИ…:

В мире так много всего происходит. Могут произойти ужасные вещи. От этого в голову лезут грустные мысли.

Твоя Мама может умереть. Это самое ужасное на свете.

Сперва человек болеет. А потом умирает.

Мама больна. Она лежит в постели, страшно бледная, с невидящим взглядом. Две женщины сидят у ее кровати. Сидят и ждут. Одна вяжет. Другая копошится с теплой водой и салфетками.

Мама протягивает тебе свою влажную руку. Она улыбается, но взгляд у нее странно невидящий. На комоде стоит ваза с пурпурно-красными цветами. Это розы. У них приторно-сладкий запах, такой резкий, что свербит в носу и щиплет глаза. На стеблях у них шипы, похожие на кошачьи когти.

— Амальд, собирайся, мы с тобой пойдем покупать сюрпризные пакетики!

Тетя Нанна одета по-зимнему: в высоких сапожках на пуговицах, в отороченной мехом жакетке и варежках. Она пылает. Что она пылает румянцем, это ты однажды слышал, как кто-то про нее сказал. Смешное выражение. Пылает ведь, вообще-то, только огонь. Нет, красные розы — они тоже пылают…

Сюрпризные пакетики — голубого цвета. И на каждом глянцевая картинка. А внутри — белые мятные лепешки и какая-нибудь вещица: или колечко на палец, или цветная шапочка из жатой папиросной бумаги, а то черный лакричный петушок или же свистулька.

Кольцо врезается в палец, свистулька пищит так пронзительно, что больно ушам, мятные лепешки только жгут язык. Ну их, не нужны тебе эти голубые пакетики с кольцами да свистульками. Ты готов расплакаться при воспоминании о красных розах со свирепыми кошачьими когтями, о двух молчаливых женщинах и своей больной Маме.

Когда человек умирает, его закапывают в землю, и он остается один лежать на кладбище.

— Но душа улетает в Царствие Небесное, к Господу Богу.

Да, но это высоко-высоко, за самой высокой из Неизвестных Скал, или где-то ужасно далеко, за Краем Света.

С моря, серого и хмурого, дует ветер. Ветер задувает в рот и в нос, просто некуда деваться от сплошного назойливого ветра. В конце концов остается лишь этот безжалостный ветер, от которого некуда деться, неумолимый ветер, наполненный хриплым птичьим криком и хлопаньем недосохшего белья на веревках.

И еще звучит в ушах песня, самая печальная на свете, хотя Тетя Нанна пылает, напевая ее:

Прощай же, розан красный мой,
Милее нет тебя.
Навек душа моя с тобой,
Живу, умру — любя.

И ты не можешь не думать о красных розах с их удушливым запахом и загнутыми кошачьими когтями.

И в голову лезет это ужасное «А что, если…».

* * *

В ту ночь ты спал не у себя, а у Бабушки, в доме, носившем название «Память об Андреасе». На широченной кровати в глубоком алькове спали с тобою вместе Тетя Нанна и две ее сестры, Кайя и Мона. Теснота была страшная, тебя толкали и пихали, но не из-за этого ты плакал и не мог уснуть. Виноваты были ужасные розы, ты никак не мог выбросить их из головы, их и еще сентиментальную песенку Тети Нанны.

На следующее утро ты проснулся в кровати один, но немного погодя прибежала пылающая Тетя Нанна.

— Амальд, миленький, теперь ты у мамы с папой не единственное дитя, у тебя появился Младший Братишка!

Ну а потом ты пришел домой и увидел этого Младшего Братишку, вернее, только лишь его затылок, потому что он лежал, уткнувшись пушистой головенкой в грудь Мамы.

Красные розы стояли на прежнем месте, но вид у них был пришибленный, потому что теперь они были не одни, а в обществе голубых гиацинтов, которые совершенно забили их своим ароматом.

РАССВЕТНОЕ ПЛАВАНИЕ

Что же еще происходило в дивную пору, пока Земля не стала шаром?

Много, много всего. Ибо в той чудовищной беспредельности, которая простирается между Боговой площадкой на самом севере и Краем Земли далеко на юге, дни еще длятся как месяцы, а месяцы — как годы. Между тем мир, который вначале был всего-навсего убежищем, где беспомощный, заливающийся слезами беглец из Небытия нашел себе приют, давно уже превратился в великолепное место игр и забав, полное всяких заманчивых предметов, полное света и благоухания, музыки и новых волшебных слов…

Солнце и Месяц, сменяя друг друга, смотрят с небес, мчится куда-то ветер, и льет дождь, море то хмурится, то светлеет, корабли снимаются с якоря, поднимают паруса и исчезают в бескрайней пустыне, обращаясь в еле приметные тени и в ничто, но потом тени вновь возникают и опять обращаются в корабли.

Один из этих кораблей — «Кристина», где твой отец — капитан. «Кристина» — большая шхуна, она почти постоянно в плавании, потому что совершает регулярные рейсы до Эдинбурга и до Копенгагена, откуда она доставляет товары для Торгового Дома Рёмера.

На борту «Кристины» ты бывал уже не раз, но только когда она стояла на якоре. Но однажды «Кристина» должна была отправиться в городок, расположенный на одном из соседних островов, и тогда тебя впервые взяли в плавание. Дело было ранним весенним утром, горели маяки, а в небе мерцали бесчисленные звезды.

И вот ты стоишь на качающейся палубе, дрожа от холода, и слышишь, как большой парус в бешенстве бьется и грохочет прежде чем покориться ветру и успокоиться, развернуться во всю ширь, вольготно и привольно.

Итак, он тронулся в путь — утренний ковчег, эта потрескивающая и поскрипывающая шхуна со всеми своими Мачтами, Гиками и Бакштагами, со своим Бушпритом, Штурвалом и Брашпилем, с Рубкой и с Камбузом. Сколько новых слов, новых счастливых названий! И все здесь насквозь пропитано запахом смолы и откачиваемой воды, рыбы, соли и дыма.

А вот это — Море, иссиня-черное, и зеленое, и белесоватое, с тысячеустым шепотом и ропотом волн.

А темная кромка вдали — это Горизонт. Горизонт! Самое удивительное из всех слов, столько в нем таится ужаса и восторга, ведь это там Край Света, это там Великая Бездна, гигантская постель, в которой ночью спит Солнце, а днем — Месяц и Звезды. И это там стоит Башня…

Да ты погляди — и в самом деле, вон она стоит, у самого горизонта, со сверкающей звездой наверху!

Но вот серые паруса «Кристины» разом окрашиваются в кроваво-красный цвет — это Солнце начинает подниматься из пропасти! И вдруг оно показывается на востоке, чудовищно огромное и багряно-красное, в дымке утреннего тумана. Но оно не стоит на месте, оно раскачивается вверх-вниз, точно исполинский бакен, исчезает за гребнями мощных валов и тотчас вновь появляется, с каждым разом все более раздувшееся, грозящее лопнуть, зловещее! А ты продрог, зуб на зуб не попадает, не только от холода, но и от страха — ты видишь?! Пурпурный пузырь вокруг Солнца прорвался, ослепительно яркое пламя вылилось наружу, и вот уже море полыхает пожаром!

Но Отец, стоящий у штурвала, громко и сладко зевает, обнажая крупные зубы в гущине бороды и усов — стало быть, пока все идет как надо и час Светопреставленья и Страшного Суда еще не пробил.

Да, вот Солнце уже сереет и скрывается за сумрачной завесой града. Градины оглушительно барабанят по туго натянутым парусам и весело скачут по палубе. И когда Солнце наконец снова показывается, то это уже самое обыкновенное, желтое, будничное солнышко. Опять обыкновенный день, мир опять стал самим собою, и шхуна входит во фьорд и подплывает к причалу порта.

ЗЕЛЕНЫЙ ПАКГАУЗ

Из всех замечательных строений в городе самое замечательное — Зеленый Пакгауз.

Зеленый Пакгауз — это высокий дом на пристани, в котором много просторных помещений с низкими потолками и очень много лестниц. Здесь повсюду пахнет смолой, корабельными снастями и олифой, трубочным и жевательным табаком.

В одном месте есть отгороженная клетушка, сплошь усыпанная осколками стекла. Это Стекольня. Здесь работает Стекольный Мастер, он режет стекло алмазом, который висит на шнурке у него на шее, чтоб никто не мог его уворовать, потому что алмаз — самая драгоценная вещь на свете.

Стекольный Мастер — серьезный человек с бледным лицом, красным носом и красными глазами.

Стекольному Мастеру «выпала тяжкая судьба», он «потерпел крах в жизни».

— Что такое крах?

— Это когда человек теряет все, что ему было дорого.

— Он потерял свой алмаз?

— Нет, он потерял пятерых из своих шести детей, все они умерли от чахотки. И жена его тоже умерла от чахотки. Теперь у него осталась одна только маленькая Ангелика.

«Тяжкая судьба»! «Крах в жизни»!

Когда Стекольный Мастер надрезает стекло алмазом, а потом осторожно отламывает от него кусок для окна, то стекло говорит «крах!».

* * *

А еще в Зеленом Пакгаузе есть Оле Угрюмец. Его место в громадном помещении на самом верху, под большим слуховым окном. Это Парусный Чердак. Здесь он сидит, разложив на коленях край паруса, точно укрывшись большущим одеялом. Он Мастер Парусник. Когда его о чем-нибудь спрашивают, он не отвечает, поэтому с ним никто не разговаривает. Зато он разговаривает сам с собой и произносит странные фразы: «Она меня погладила, чтобы порчу на меня наслать». «Таким манером они многих укокошили».

Оле Угрюмец мастерит маленькие кораблики. Они стоят у него на полке — чудесные шхуны и шлюпы, с полной оснасткой, сверкающие лаком и яркими красками. Работник Антон берет тебя однажды с собой на Парусный Чердак и показывает тебе эти замечательные корабли. Оле Угрюмец сидит там и шьет парус, тебе видна лишь его спина в шерстяной фуфайке да старая помятая суконная шапка, с которой он никогда не расстается.

В углу просторного чердака стоит Рюбергова Труба. Рюбергова Труба — это ревун, которым пользуются во время тумана, у него есть зеленый раструб и рукоятка, и, когда эту рукоятку крутят, раздается такой жуткий вой, что от него с ума сойти можно.

— А Оле Угрюмец от Рюберговой Трубы с ума сошел?

— Оле Угрюмец не сумасшедший, он просто со странностями. А сделался он таким потому, что от него жена сбежала. Когда это случилось, он на время и правда лишился рассудка.

— А что такое рассудок?

— Ну, это то, чем мы думаем.

— А Оле Угрюмец все время думал про свою жену?

Тетя Нанна складывает губы трубочкой и дует тебе в лицо:

— Да!..

Однажды Антон принес тебе два кораблика — это был подарок от Оле Угрюмца! Ты пришел в неописуемый восторг и отправился на Парусный Чердак поблагодарить Оле. Он ничего не сказал в ответ и даже не взглянул на тебя, но все его заросшее щетиной лицо расплылось в широкой улыбке.

* * *

Стекольный Мастер часто бывает на кладбище, заботливо ухаживает за своими шестью могилками. Маленькую Ангелику он берет с собой, и она собирает перламутровые ракушки в песке на дорожках.

Но как-то рано поутру — что это? — все нижние стекла в церковных окнах разбиты, а на каменном приступке у входа в церковь сидит Стекольный Мастер с окровавленными руками и раскачивает свой алмаз взад и вперед, как маятник.

— Вот несчастный, маленькая Ангелика тоже умерла, теперь и у него рассудок помрачился.

«Тяжкая судьба», «крах в жизни».

(Рассудок у Стекольного Мастера потом прояснился, но он уже был не Стекольный Мастер, а просто обыкновенный плотник, потому что не выносил вида стекла.)

* * *

Ну вот, это, стало быть, Стекольня и Парусный Чердак. А еще есть Компасная — внизу, в глубоком подвале под Зеленым Пакгаузом. Здесь за круглым столом сидят Корабельщики и пьют пиво из синих кружек. Они шумно переговариваются, грохают кулаками по столу, а иногда ссорятся и затевают драку. Но иногда они мирно поют и веселятся.

Корабельщики — это все люди Отца, ты хорошо их знаешь, они оттачивают тебе карандаш, красный с одного конца и синий с другого, а один из них умеет рисовать бородатые физиономии с трубкой во рту.

Но бывает, что за круглым столом в Компасной сидят и незнакомые люди. Однажды здесь появляются Французы — у них черные бороды, а белки глаз белые-белые. У некоторых на голове плоские красные шапочки, а на шее у некоторых цепочка с серебряным крестом.

Французам попался в сети мертвец, человеческий труп. Никто не знает, кто этот мертвый человек.

Труп положили в церкви, его должны похоронить, и это так печально, но французы ничуть не печалятся, они весело болтают, шумят и горланят песни, будто чему-то радуются. Рады, что это не они умерли и превратились в трупы.

На следующий день труп закопали в землю, к тому времени французы успели уплыть. Но все же собралось немало людей, чтобы проводить неизвестного мертвеца в могилу, среди них была и твоя Мама.

— Ведь это мог быть любой из нас. Это мог быть твой Отец!

* * *

Ну вот, это Компасная. И наконец Спаленка.

Спаленка — это оклеенная обоями каморка наверху, в южной части чердака. Все, что здесь есть, это пыльный стол, а над ним на стене — старое почерневшее зеркало.

— А кто здесь спит?

— Никто.

Когда ты смотришь в черное зеркало, то видишь в нем не себя, а только лишь серую тень. Это Никто.

Никто сидит на пустом столе. Никто стоит у чердачного окна и смотрит на бухту с лодками и кораблями и на море, простирающееся до самого горизонта.

За горизонтом находится Большой Мир, и Никто его видит. Там есть Эйфелева башня и Падающая Пизанская башня, дальше высятся Египетские пирамиды И Вавилонская башня, а совсем далеко, дальше всех, — Башня на Краю Света.

Ночью полумесяц медленно плывет по небосводу, точно перевернутая лодка без гребцов.

И тогда Никто отворяет окно и потягивается. Он вытягивает вперед длинные руки и, раскинув их как крылья, вылетает в ночь. Он парит, заглядывая во все спальни, и если ты еще не спишь и видишь за окном лицо с большими скорбными глазами, то это — Никто.

Это Никто на лету улыбается тебе, сиротливо и жалко, прежде чем устремиться дальше и парить над Миром с его башнями и шпилями, и еще дальше — в просторных и холодных небесных залах, под звездами, у самого Края Земли.

А потом он возвращается в свою Спаленку с выцветшими, отсырелыми обоями на стенах. И сидит на пыльном столе под черным зеркалом, скорчившись и обхватив длинными руками прижатые к подбородку колени.

СЧАСТЬЕ

А еще есть Кофейный Дом!

Кофейный Дом — это прелестный просмоленный домишко с дерновой кровлей, маленькими оконцами и закопченной трубой, из которой валит густой сладковатый дым.

Внутри стоит большая печь, в которой жарятся кофейные бобы, и мельница, в которой поджаренные бобы размалываются. Кофейный Дом принадлежит торговому заведению Рёмера, здесь работают однорукая Поулина Кофейница и ее слепая сестра Анна, и здесь же почти всегда можно застать их третью сестру, Юлиану Звонариху. Она сидит на скамье у низкого окошка, удобно устроившись между своими двумя костылями, потому что обе ноги у нее парализованы и не двигаются. Но блестящие щелочки-глазки на ее грубоватом и будто поджаренном вместе с кофейными бобами лице постоянно искрятся смехом, словно она от души потешается над всякими забавными вещами, которых так много в этом мире.

Юлиане Звонарихе тоже «выпала тяжкая судьба», она тоже «потерпела в жизни крах»: муж ее, Юлий Звонарь, однажды вечером в штормовую погоду утонул в Белопесчаной бухте, куда он отправился ловить вынесенные морем бревна, а сама Юлиана в том же году соскользнула с рыбного навала на Круглине и сломала себе оба бедра.

— Однако ж веселый нрав свой Юлиана сумела сохранить, и это великое счастье и дар божий!

Поулина Кофейница и Слепая Анна тоже не обделены веселым нравом, и, пока кофейные бобы румянятся в печке, а колесо кофейной мельницы крутится, сестры болтают и болтают без умолку. Глаза у Анны ничуть не похожи на слепые, и она почти не переставая смеется или же улыбается, будто в ожидании чего-то радостного.

Иногда в гости к трем сестрам заходит Рикке Испанка, у которой всегда есть что порассказать о последних происшествиях в городе. Тогда ставится на огонь кофейник и Поулина достает из стенного шкафа четыре широкие цветастые чашки или пять, если Рикке появляется в одно время с Якобом Пекарем из рёмеровской булочной, который в перерыв приходит сюда перекусить. Якоб Пекарь обычно приносит большой промасленный бумажный пакет с теплыми обломками сдобных булочек и раскрошенными сахарными кренделями.

Тетя Нанна тоже частенько наведывается в Кофейный Дом. Иной раз она приходит, чтобы ей погадали. Поулина Кофейница — она ворожея и умеет гадать на кофейной гуще. В Кофейном Доме воцаряется жутковатая тишина, когда Поулина начинает разглядывать осадок на дне чашки, а Тетя Нанна сидит пылающая, дрожа от страха, с закрытыми глазами.

— Если там какое-нибудь несчастье, то лучше ничего мне не говори, слышишь, Поулина!

— Счастье ли, несчастье ли — поди знай, одно я могу тебе сказать, Нанна: зима еще не кончится, как появится у тебя ухажер, притом франт хоть куда — шляпа у него, часы на цепочке, все чин чином, и цветок в петлице, и… гм, а это что ж такое? Пистолет? Да нет, что я болтаю, это просто большая сигара в шикарном мундштуке!

И, отставив кофейную чашку, Поулина отвешивает Тете Нанне добрый шлепок.

— Ну а дальше уж как ты сама повернешь.

Юлиана Звонариха:

— Большая сигара в мундштуке! Нет, ты слышала, Анна?

Слепая Анна (сияя от восторга):

— Да, да, и цветок в петлице!

* * *

Над входом в Кофейный Дом висит старая, вытертая до блеска подкова. Поулина Кофейница сама ее нашла и попросила Антона из Пакгауза прибить ее к притолоке.

— А зачем ее сюда привесили?

Тетя Нанна (которая все еще слегка пылает):

— Затем что подкова — знак счастья.

ПРЕМУДРЫЕ ДЕВИЦЫ

Вдоль берега бухты тянется ряд черных домишек, все они смотрят на море, и по вечерам сонные огоньки маленьких окошечек многократно отражаются в темной воде, змеясь и извиваясь точно угри.

За одним из этих окошечек сидят Премудрые Девицы.

Они сидят под висящей на стене лампой в своей блистающей чистотой кухне, чайник стоит на огне и шумит, а в соломенной корзине лежит кошка с котятами.

Они сидят и читают Священное Писание. Читают про Светопреставленье и про Судный День, который скоро должен прийти. Никто не знает когда, ибо он придет «как тать ночью».

Премудрые Девицы живут в бедности и кормятся лишь милостями добрых людей, потому что не добывают себе пропитания трудом, а только сидят и читают Священное Писание. «Ибо всякий день может стать последним». Время от времени они отдергивают в сторону кухонные занавески в красную клетку и смотрят, не показалось ли Знамение Небесное.

Нет, покамест не видно. Лишь тьма чернеет да шепчутся волны, и фонарь светится у Старого Форта.

Бывает, что небо озаряется удивительным сиянием, словно нечто величественное во всем своем блеске подступает ближе и ближе. Но потом оказывается, это просто месяц встает из-за горизонта.

ФИНА БАШМАЧИХА

Премудрые Девицы — сестры. Они не только премудрые, но и добрые, ведь они хотят помочь всем людям спастись от погибели в День Страшного Суда. И поэтому ходят и проповедуют Слово Божие.

Больше всего хотелось бы им спасти Фину Башмачиху, потому что Фина — их родная сестра. Но эта несчастная погрязла во грехе.

Фина живет отдельно от сестер, в собственном доме, известном под названием «Башмак». При упоминании о «Башмаке» люди морщат нос. Это черная просмоленная избушка с выбеленным известкой основанием и дерновой крышей, ее окружает чудесный сад, полный цветущих кустов и всевозможной зелени.

Фина живет здесь со своей дочерью Розой, которую прозвали Куколкой, потому что она похожа на куклу — бывают такие красивые бело-розовые куклы с закрывающимися глазами. Щеки у Розы Куколки — как красная смородина, а глаза по цвету — совсем как крыжовник. Одета она всегда нарядно, как будто у нее каждый день воскресенье. Она любит стоять у садовой калитки, неподвижно глядя куда-то в воздух своими большими кукольными глазами.

Фина Башмачиха кормится своим садом, она продает цветы и огородную зелень. Еще ей заказывают венки и приглашают помогать на свадьбах и похоронах. А еще она умеет гадать и ворожить, а также «проделывать всякие фокусы» над теми, кого она невзлюбит. Поэтому все люди держатся с Финой и с ее Розой Куколкой приветливо и ласково — боятся, как бы она их не заколдовала.

Цветущий кервель в саду у Фины растопыренными пальцами белых зонтиков ловит, хватает ветер.

В углу сада пламенеет грядка пунцовых маков. Если долго не отрываясь смотреть в пунцовый цветочный костер, то словно куда-то проваливаешься.

Цапка Фины стоит, вонзившись в темно-зеленую грядку петрушки длинными страшными когтями.

Сама Фина Башмачиха — маленькая и приятная на вид, с обветренно-пунцовыми щечками и сложенным в умильную улыбку ротиком, а на носу у нее часто висит слезинка. Она протягивает тебе пучок кудрявой петрушки и берет принесенные тобою деньги, а на прощанье, бывает, погладит тебя по голове и благословит — и ты потом до конца дня чувствуешь у себя в волосах ее страшную, когтистую руку-цапку.

Вечером, когда маковый костер гаснет и сумерки зеленой волной разливаются меж рослыми кустиками кервеля, за занавеской в окошке у Фины зажигается лампа… И вот в саду появляется большая птица, она хлопает крыльями, отряхивая с перьев грязь и пыль, и тогда Фина растворяет окно и, ласково улыбаясь черной птице, впускает ее к себе на кухню.

— Кто тебе рассказывает такие небылицы про Фину, Амальд?

— Никто.

— Но это же все вздор. Фина вовсе никакая не колдунья, она милейший и добрейший человечек!

Молчание.

— А почему у Фины слезинки на носу?

— Это потому, что злые языки без конца о ней судачат…

Но Фина Башмачиха все-таки колдунья! А Роза Куколка — может быть, заколдованная принцесса. И может быть, в один прекрасный день явится принц и вызволит ее из железных когтей Фины!

СТАРЫЙ ПОЭТ

В высоком доме на береговом откосе живет Старый Поэт.

Тощее лицо Старого Поэта бледно, как пожелтевшая от времени бумага. Рот его прячется в серебристой седине бороды и усов. Брови у него — как два черных кустика. Когда он думает, они уползают высоко на лоб.

Разговаривает он очень редко, зато часто кашляет, потому что у него слабая грудь. И все время он чуточку улыбается. «Он не может надивиться на мир».

Старый Поэт похлопывает тебя по щеке жилистой рукою и доверительно подмигивает, но ничего не говорит.

На том месте, где сейчас дом Старого Поэта, в минувшие времена было кладбище. В сенях у него стоит бочка с костями мертвецов, которые он насобирал, перекапывая землю у себя в саду. Есть в ней и черепа с зияющими дырами глазниц, со зловещим оскалом крупных зубов. На бочке Старый Поэт намалевал черный крест. Это теперь священная бочка.

Полусгнившие человеческие кости лежат в своей священной бочке и дожидаются Судного Дня, когда они воскреснут из мертвых и вновь превратятся в живых людей.

Тогда они придут к Старому Поэту, пожмут ему руку и скажут спасибо за его доброту, а он улыбнется им и ответит: «Не стоит благодарности».

ХАНС ТАРАРАМ

Есть в городе один дом, не похожий на все другие: он не смоленый и не крашеный, и крыша у него не дерновая, а железная. Здесь живет бесноватый Ханс Тарарам.

Ханс Тарарам — приземистый, ширококостный и лысый. Ноздри у него широкие, раздутые. Глаза налиты кровью.

Ханс Тарарам — не настоящее его имя, а прозвище.

Ханс Тарарам живет в своем доме один. Жена, Анна Диана, ушла от него вместе с двумя детьми, потому что, когда он беснуется, страшно быть с ним рядом.

Ханс Тарарам стоит у себя на пороге и громко говорит либо поет. Говорит он про Судный День, про зверя, который выйдет из бездны, и про нечистого духа, который вошел в свиней. Иногда он просто хохочет или же рычит.

А иногда Ханс Тарарам беснуется в своем пустом доме, ломает и крушит все подряд и швыряет в окно кастрюли и ножки от стульев.

Но Ханс Тарарам не всегда такой, и, покуда в него не вселится нечистый дух, который начинает в нем бесноваться, он тихо и смирно работает на карьере, где рвут из скалы камень для постройки новой сберегательной кассы.

И вот как-то раз из каменоломни исчез сверток взрывчатки, там забили тревогу, и у Ханса Тарарама сделали обыск, обшарили весь дом от подвала до чердака, потому что накануне вечером кто-то видел, как этот полоумный вышел из каменоломни с угловатым мешком на спине. Это был пакет пороха.

Порох так и не нашли, хотя Ханс Тарарам сам потом сознался, что он его унес и припрятал у себя в подвале. После этого люди долгое время жили в страхе, опасаясь, как бы не стряслась какая-нибудь непоправимая беда.

Но однажды рано поутру, когда Ханс Тарарам еще спал, за ним пришли шестеро строгих хмурых мужчин. Они прикрутили его веревками к переносной лесенке и так доставили в Сумасшедший Дом. И можно было услышать, как он распевает и кричит там внутри, за железными решетками маленьких окошечек.

Ханс из Китая, здоровенный детина, который присматривал за сумасшедшими, говорил, что Ханс Тарарам срывает с себя одежду и мечется голый по всему заведению, дерется и лается с нечистым духом, которым он одержим, и при этом пот льет с него градом, так что его никак не поймаешь — вывертывается из рук, точно скользкая рыбина.

* * *

Пастор как-то пришел к Хансу Тарараму и читал над ним молитвы, однако не сумел выгнать из него нечистого духа. Только Фина Башмачиха могла бы это сделать, да ей нельзя, ибо «чародейство — грех».

И все же однажды вечером Ханс из Китая послал за Башмачихой. Фина принесла мешочек с зелеными листьями, которые она прилепила бесноватому на его взмокший лоб.

Он утихомирился и неделю был спокоен, но на седьмой день вечером умер.

БЕЗУТЕШНОЕ ГОРЕ МЛАДШЕГО БРАТИШКИ

Фарфоровая собака Белая Фрейя — белая с позолотой и такая большая, что у нее на спине можно сидеть верхом. Но обычно ее держат взаперти, на дне одежного шкафа, и свет она видит только тогда, когда в гости приходят Премудрые Девицы. Дело в том, что эта собака — их свадебный подарок, и они не должны знать, что ее убирают в шкаф.

— А почему ее надо прятать в шкаф?

На этот вопрос ответа добиться невозможно. Мама лишь слегка морщит нос. Младшему Братишке разрешают вытаскивать из шкафа фарфоровую собаку и играть с нею.

Младший Братишка уже подрос и может сидеть верхом на замечательной собаке, которую мы решаем назвать Фрейей — так же, как зовут пуделя у часовщика Ламбертсена. Но часовщикова Фрейя — черная, поэтому наша получает кличку Белая Фрейя.

Верхом на Белой Фрейе можно отправиться в путешествие по Белому Свету, который в нашем представлении весь белый с позолотой. Все на этом Белом Свете белое-пребелое, блестящее и сверкающее, но хрупкое, как стекло. Дома все белые, с позолоченными крышами и дверьми, деревья и кусты тоже все белые, а листья у них из золота.

Это любимая игра в дождливую погоду, она затевается только в хмурые, ненастные дни, когда нельзя играть на дворе.

На полке, висящей над комодом, стоят три голые белые барышни, это «Три Грации». Они очень красивые и гордые, хотя и не все у них так, как должно быть: крантиков между ног почему-то нет. И потом три барышни не только голые, но еще и слепые: у них в глазу нет точечки, и, значит, им нечем смотреть.

Озадаченный этим, Младший Братишка на миг впадает в задумчивость. Но затем продолжает свое путешествие верхом на Белой Фрейе по удивительному Белому Свету, где все такое белое, крахмальное, начищенное до блеска и полное забавных несовершенств.

Младший Братишка обожает Белую Фрейю и целует ее в золоченую морду. Но в один прекрасный день происходит ужасное несчастье: Белая Фрейя падает и разбивается вдребезги. И вот ее жалкие остатки — белые и позолоченные черепки, с наружной стороны блестящие, а изнутри серые — рассыпаются по полу, а Младший Братишка плачет и плачет навзрыд, ведь теперь Белая Фрейя умерла и это он сам ее убил. Даже Мама не может его утешить, хотя она берет его на руки и говорит, что он же нечаянно и ничего страшного нет, вместо Белой Фрейи ему купят Лошадку-Качалку, а может быть, даже настоящую собаку. Младший Братишка продолжает заливаться горькими слезами, в неподдельном ужасе и горе косясь на острые осколки, которые заметает Тетя Нанна, — вон позолоченное ухо Фрейи, а вон кусочки ее лап и хвоста…

Когда Премудрые Девицы в следующий раз наведались в гости и не увидели своего свадебного подарка, Маме пришлось их обмануть, сказав, что прекрасная фарфоровая собака упала с комода и что она ужасно этим расстроена.

Девицы в ответ великодушно улыбнулись и успокоили ее:

— Ах, милочка, случаются беды похуже. И то сказать, мы и сами не вечны, не за горами уже тот час, когда всем нам придется навек распроститься с этой юдолью скорби.

ГЛАЗЕЛКА В СНЕГУ

И все же стеклянный Белый Свет не рассыпался в прах. Его возвращает зима.

Зима на дворе, сосульки свисают со всех крыш, снег кружит по улицам и переулкам, а на окнах появляются дивные картины, вырастают чудесные светлые сады, где все ветки и листья стеклянные.

Это ледяные узоры. Их рисует Мороз.

Мороз, этот удивительный комар-долгоножка с длинными руками и оттопыренными красными крыльями-ушами, вьется по городу, окутанному тьмой или освещенному месяцем и северным сиянием, и, проворно перебирая пальцами, выводит на всех окнах замысловатые узоры.

В нарисованных Морозом садах тихо, как на кладбище. И, однако же, если хорошенько прислушаться, то услышишь немолчный нежный перезвон, словно где-то вдалеке звенят бессчетные маленькие колокольчики. Это звон тишины. Это звук, что таится за всеми звуками.

А на Богородицыной Горке кутерьма — кто с санками, кто с лыжами, кто просто с фанеркой, шум стоит и гам: «Эй, с дороги! Эй, посторонись!»

— Ты, Амальд, на Богородицыну Горку не ходи, маленьким детям опасно там кататься! Лучше катайся с Ягнячьей Горки!

Но на Ягнячьей — скука, здесь собрались одни карапузы, у которых не хватает смелости съехать с Богородицыной, поэтому ты потихоньку топаешь со своими салазками на высокую и опасную горку.

И — у-ух! — летишь во весь опор вниз по крутому склону и дальше по льду замерзшего озера.

Один раз, второй раз все сходит благополучно, но на третий раз — авария: на тебя наскакивают сзади другие санки, гораздо больше твоих, и ты, перевернувшись на полном ходу, врезаешься в высоченный сугроб, снег набивается тебе в рот, залепляет глаза. Но другие санки тоже перевернулись, и не одному тебе приходится выкарабкиваться из белых завалов, со всех сторон в снегу чьи-то головы, руки, визг, взрывы хохота. И вдруг: «Эй, Амальд!» — раздается рядом, и это не кто иной, как Глазелка! Только она вся в снегу, и ее почти невозможно узнать. Но тут кто-то зовет ее: «Ну пошли, Меррит!» И Глазелка исчезает, а ты стоишь ошарашенный: ты и не знал, что ее зовут Меррит и она откуда-то знает твое имя…

* * *

Вот так ваши имена на миг скрестились в снежной замети однажды белым зимним днем, давно, в незапамятные времена. И она растворилась в снегу и в сумерках. Но подожди, она еще вернется, теперь Меррит вошла в твою жизнь…

ЧЕРНОЕ РОЖДЕСТВО

Разражается шторм с ливнем, за одну ночь снега как не бывало, все ручейки превращаются в клокочущие речки, а городская речка — в полноводный бурливый поток. Рождество вместо белого — размокшее, черное.

А в самую ночь под рождество город внезапно пробудился от оглушительного удара грома, сотрясшего все дома!

Всего лишь один громовой раскат, если только это действительно был громовой раскат — в грохоте слышался словно бы призвук жалобно звонящих колоколов…

Оказалось, что молния угодила в церковную колокольню.

Дурное предзнаменованье! Колокольня с одной стороны почернела, ее будто лизнул гигантский язык огня и копоти, а крест на верхушке шпиля покосился. Церковные часы остановились, когда стрелки показывали пять минут четвертого.

Темные силы приложили здесь руку. Однако ж они не смогли поджечь колокольню, не смогли повредить колокол. И хотя святой крест под их напором согнулся, сломать его им все же не удалось.

Об этом ведет речь пастор в своей рождественской проповеди, и прихожане с воодушевлением подхватывают радостные слова псалма:

Храмы несчетны рассыпались в прах,
Звон колокольный не глохнет.

А под Новый год колокольня, сверкая свежей побелкой, красуется в лучах вспыхнувшего северного сияния, и крест на шпиле опять выпрямился.

Но о смятении и переполохе, которые вызвал этот необычный удар молнии, долго еще рассказывали всякие чудные истории. Многие от страха едва не лишились рассудка. Премудрые Девицы совсем ополоумели — стояли у себя на крыльце и пели, держа в руках зажженные свечи.

А Тетя Нанна слышала в Кофейном Доме, как Рикке Испанка рассказывала о скандале, который в сочельник разразился в «Башмаке» между Премудрыми Девицами и Финой и который кончился тем, что Фина, угрожая своим сестрицам садовыми ножницами, прогнала их с криком: «Лучше убирайтесь подобру-поздорову, а не то я вам сама такое покажу знамение небесное!..»

Отец (с широкой ухмылкой):

— Ну, если это и правда Фина Башмачиха накликала те громы небесные, остается снять перед нею шляпу!

КАЛЕНДАРЬ

На обложке Календаря — рамка из маленьких картиночек: львы и быки, рыбы и крабы, люди и кони, а есть наполовину человек — наполовину конь, пускающий стрелу из лука.

В Календаре записаны все дни, в том числе и те, которых еще не было. Каждый день — это день рождения какого-нибудь человека. Каждый день имеет какое-нибудь удивительное имя.

— У сегодняшнего дня какое имя?

Мама отрывается от письма, которое она пишет своей сестре Хелене в Копенгаген, и листает Календарь:

— Поликарп!

— А у завтрашнего?

— Хри-зо-стом.

— А дни — они всегда были?

— Нет, один день был самым первым днем Творения. Это когда Бог создал свет.

— А теперь всегда будут приходить новые дни?

— Нет, один день станет самым последним. Это будет Судный День. День Страшного Суда.

— Что же, после Судного Дня больше дней не будет?

— Нет, потому что настанет один долгий, вечный день.

— Но как же, раз ночей больше не будет, значит, и спать никто не будет?

Мама качает головой и с улыбкой заводит глаза:

— О боже, сынок, каких ты только вопросов не задаешь! Будут ли спать после Судного Дня!

И Мама склоняется над своим письмом:

— Нет, это я должна рассказать тете Хелене!

— Что рассказать?

— Как ты спрашиваешь, будут ли спать после Судного Дня.

* * *

И он наступил, этот долгий, вечный день после Судного Дня…

Нет больше солнца, только какой-то пустынный свет, будто льющийся отовсюду сразу. И во всем мире — ни единого человека, ни животной твари, даже травы нигде нет, ни засохшей былинки. А на прибрежном песке у застывшего в мертвом штиле моря нет ни единого птичьего следа. Только валяются осколки разбитого глиняного кувшина, сломанная труба, треснувшее зеркало. Да зеленый стеклянный шарик — поплавок от рыбачьих сетей.

Сам же ты — стеклянная птица, зеленая и прозрачная, парящая низко над прибрежным песком на тонких, хрупких стеклянных крыльях.

Все быстрей и быстрей летит птица — куда, куда?

На Край Бездны.

Здесь зеленая птица замедляет полет и останавливается — здесь, у самого Края Земли, высится Башня, огромная и мрачная, седая и морщинистая, точно горный утес, и гигантские проемы на верхушке Башни зияют черной пустотой — как глазницы мертвых голов в бочке Старого Поэта. Картина такая ошеломляющая, что из груди зеленой птицы исторгается крик — протяжный, зеленый, горестный стеклянный крик!

Но вот вдалеке, в Вечности, возникает какое-то движение — это плывет, медленно приближаясь, огромное, похожее на пуховик облако. Но нет, это не облако, теперь ты уже отчетливо видишь, что у него есть лицо и руки.

Это Бог носится над водою. Он подплывает все ближе и ближе, и это так страшно…

Но тут ты просыпаешься у себя в постели, весь в испарине.

И опять просто раннее утро на Земле, в Обыденности, за окном разливается синь дня, а на кухне горит лампа и твоя обыкновенная, будничная Мама процеживает кофе.

— У тебя такой удрученный вид, Амальд. Опять тебе что-нибудь дурное приснилось?

— Да. Про то, как будет после Светопреставленья.

— А-а. Ну и как же тогда будет?

И ты рассказываешь свой сон, все подряд, про зеленую стеклянную птицу, и про Край Бездны, и про огромную Башню с мертвой головой наверху, и про Бога, который плыл по небу, как летучий пуховик.

Мама занята и слушает вполуха твой умопомрачительный рассказ.

— Да, какой только чепухи не увидишь во сне. Но это скоро забывается, сны — это ведь просто фокус-покус, и больше ничего…

Обычная история: расскажешь, что тебе приснилось, а взрослые в ответ — вот такие слова. После этого чувствуешь себя как дурак. Нет, в другой раз лучше уж промолчать.

ДЯДЯ ХАРРИ

Тетя Нанна пылает больше обычного, потому что она теперь невеста. Жениха ее зовут Харри, он моряк и плавает на шлюпе «Куин Мэри».

Не успеет «Куин Мэри» бросить якорь на рейде, как дядя Харри спешит на берег и со всех ног мчится к нам, чтобы поцеловать Тетю Нанну. Он не может ждать ни минуты.

А Тетя Нанна прячется в подвале или в уголке сада, стоит там и пылает, потому что ей не нравится, когда Дядя Харри при всех ее целует, и вдобавок она его немножко боится — он в высоких резиновых сапогах, в долгополой шинели и в шапке с ушами, лицо заросло щетиной, а глаза «как у голодного волка». Он даже не здоровается, он не может говорить, только шумно пыхтит:

— Нанна! Нанна!

А некоторое время спустя Дядя Харри появляется снова, на сей раз гладко выбритый и прифранченный, все у него чин чином: шляпа, шейный платок, цепочка от часов, сигарный мундштук, в петлице — роза, на запястье — синие татуировки, теперь он может и говорить, и смеяться, как другие люди.

Но Тете Нанне все равно не нравится, что он все время обнимает ее за талию или за шею, и она дует ему в лицо с таким видом, будто он ей надоел.

Она считает, что он уже не в том возрасте, чтобы так дурашливо себя вести, — ему, слава богу, двадцать три года. И они ведь пока не женаты, а только обручились.

Вечером они сидят впотьмах на диване в гостиной, видно лишь, как Дядя Харри попыхивает сигарой, и слышно, как они тихонько перешептываются. Но иногда Дядя Харри заводит песню и поет задушевным рокочущим голосом что-нибудь очень трогательное, а Тетя Нанна принимается вздыхать и всхлипывать, особенно когда он поет:

И как же позабыть мне
Сердечного дружка.

Но вот однажды «Куин Мэри» возвращается из плавания без Дяди Харри.

А где же Дядя Харри? Нет, он не умер. Он в Англии. Он теперь плавает не на «Куин Мэри», а на английском судне…

Потом Тетя Нанна получила из Англии письмо и после этого несколько дней не показывалась, сидела одна у себя в комнате. Не лежала на постели, а просто сидела на стуле. И даже не плакала. Она «окаменела».

Когда Тетя Нанна вышла наконец из своего заточенья, вид у нее был бледный и несчастный, она больше не пылала и ни слова не говорила.

Так прошла вся та зима.

И вдруг в один прекрасный день — кто это мчится стремглав через сад в долгополой шинели, весь заросший щетиной? Дядя Харри! На глазах у него слезы, говорить он не может, только шумно пыхтит:

— Нанна! Нанна!

Но Тетя Нанна убегает наверх, к себе в комнату, и запирает дверь на ключ…

Дядя Харри долго стоял перед запертой дверью, стучал и плакал, пока не пришла мама. Она заговорила с ним серьезно и строго:

— Тебе здесь нечего делать, Харри, ты просто негодяй!

Тогда Дядя Харри кинулся Маме на шею, так что она едва устояла на ногах, а потом упал перед ней на колени и плакал, уткнувшись лицом ей в подол. Но все было напрасно, тут как раз подоспел Отец, который стал метать громы и молнии и выставил горемычного негодяя за дверь.

Понурив голову и громко рыдая, Дядя Харри поплелся прочь через сад, а наверху, у себя в комнате, сидела Тетя Нанна и тоже рыдала.

МАКИ

В углу Башмачного сада, там, где летом пылают пунцовые маки, зимою остается лишь черная земля. Но новые маки ждут своего часа, и, проходя мимо, ты всякий раз поглядываешь на маковую грядку — не произошло ли каких изменений…

И однажды ты замечаешь маленький глазок. Твердый белый глазок в черной земле.

После этого один за другим вылезают из земли бледные узловатые пальцы; напористо пробивая себе дорогу, они тянутся вверх и превращаются в крепкие зеленые ростки.

Вот и пришла весна.

Потом настает день, когда мохнатые бутоны поднимают над зеленой чащобой свои ощетиненные головки. Напружившись, они крепко сжимают в своих тисках что-то, чего они не хотят выпускать на волю.

Но проходит совсем немного времени, и курчавые красные вихры начинают выбиваться из трещинок в самовластных бутонах. Теперь кажется, будто они изранены и кровоточат.

И вдруг в один прекрасный день, глядишь — маки распустили огненные венчики и стоят-покачиваются под лучами солнца, ярко пламенея, костром пылая средь матовой зелени.

Вот и пришло лето.

ШАРМАНЩИК

В то лето случилось нечто совершенно замечательное: в городе появился Шарманщик.

Только-то? Да, для нас, детей, никогда прежде не видевших шарманщика и не слышавших шарманки, это было воистину замечательное событие.

Откуда он взялся, никто толком не знал; по слухам, какое-то норвежское судно, державшее курс на Исландию, ссадило его на берег, потому что ему нечем было платить. Но как бы там ни было, а однажды солнечным летним днем этот самый Шарманщик очутился посреди Докторского Двора, где он стоял и крутил свою шарманку, а на ней сидела мартышка, наряженная барышней, в платьице и чепчике и с голубыми очками на носу. Она умела танцевать и посылать воздушные поцелуи.

Шарманщик не был ни норвежцем, ни исландцем, не был и датчанином; высказывали предположение, что он родом из Испании или из Турции или, может, он цыган. Наружность у него была довольно жалкая: восковое лицо с черной бородой, один глаз закрыт черной повязкой, а на спине горб, — и многие подходили и опускали монетки в его старую шляпу, лежавшую на земле рядом с шарманкой. Музыка же его никому настоящего удовольствия не доставляла, даже ребятишкам, слишком уж несчастный был у него вид. И никто не хотел пустить его в свой дом жить, чего доброго занесет какую-нибудь грязь или заразу, да и на руку может оказаться нечист.

Вот тут-то и вступилась Мама: она устроила Шарманщика на жительство, выделив ему у нас в подвале каморку, куда поставили кровать и приносили вдосталь еды и питья для него самого и для мартышки. Вдобавок вместо латаной-перелатаной куртки ему выдали поношенный, но совсем еще целый отцовский сюртук, и Шарманщик был преисполнен благодарности и отвешивал поклоны с учтивостью человека, знававшего лучшие времена. Но потом он внезапно захворал и слег в постель. И тогда послали за доктором Фредерисиа, однако доктор не обнаружил у чужестранца никакой особой болезни.

— Бродяга обессилел от нищенской жизни, ну да на ваших хлебах он живо на ноги поднимется!

Шарманщик и вправду скоро выздоровел, щеки его согрел румянец, а в зрячем глазу появился блеск, и теперь благодарность его просто не знала границ. Что он там лопочет на своем нездешнем наречии, никто разобрать не мог, но по его глазам и по вкрадчивым жестам было понятно, что он расточает восторженные похвалы. В конце концов он стал приходить из своей каморки наверх и кормиться за кухонным столом вместе с барышней-мартышкой. Чем дальше, тем больше он делался похож на нормального человека — обнаружилось, что, несмотря на горб, это довольно приятная на вид и благовоспитанная личность с симпатичными морщинками, веером расходящимися от глаз, и с красиво серебрящейся проседью в черной как смоль бороде. К тому же выяснилось, что Шарманщик умеет не только крутить свою шарманку, но и кое-что другое. Он искусно склеивал фарфор: Три Грации, которые упали с полки и разбились, благодаря его стараниям опять стали как новенькие. Старую посудину, которая с незапамятных времен валялась в курятнике, перевернутая кверху дном и затопленная навозной жижей, он раскопал, отчистил и надраил так, что она словно по волшебству превратилась в сверкающий медный таз. Еще он умел вырезать узоры по дереву, а также мастерить всякие фигурки и забавных кукол из стволиков водорослей, которые мы, дети, ему приносили.

Так все и шло, мирно и гладко, недели две или три, покуда Отец не вернулся из плавания на своей «Кристине», после чего идиллия резко оборвалась. Оказалось, что Отец неплохо понимает язык, на котором говорит Шарманщик. Они долго беседовали с глазу на глаз в каморке чужестранца, и разговор, судя по всему, вышел не из приятных. Отец громыхал кулаком по столу, а Шарманщик, похоже, пустил слезу и униженно о чем-то молил.

Когда Отец поднялся из подвала наверх, руки у него дрожали, а лицо было багровое, но он ничего не сказал. Мама обняла его за плечи, она тоже была взволнована до слез.

— Ради бога, Йохан, что произошло?

Отец отвел ее в сторону и зашептал ей что-то на ухо.

Мама замерла с закрытыми глазами и словно окаменела.

Потом страсти улеглись, в доме как будто бы ничего и не изменилось, не считая того лишь, что Шарманщик перестал выходить из своей каморки. Отец распорядился, чтобы еду ему приносил посыльный из Рёмеровской лавки.

Вскоре Шарманщик отбыл из города на «Кристине», которая направлялась с грузом рыбы в Испанию. Выглядел он совсем не так, как когда он только появился в наших краях, теперь на нем был добротный бушлат и фуражка с блестящим козырьком, но самое удивительное, это что у него не только исчезла с лица черная повязка, но и горб тоже пропал без следа. Мартышка, закутанная в платок, сидела у него на руке. В сенях он торопливо поцеловал в рукав Маму и Тетю Нанну. Когда он ушел, Мама долго сидела, закрыв лицо ладонями.

Все это казалось ужасно забавным и походило на удивительные превращения, какие совершаются в сказках или во сне, а из объяснений, услышанных тобою от Тети Нанны, ты мало что понял.

— Твой отец его невзлюбил. Просто не переваривал его.

— Но почему?

— Потому что он несчастный проходимец.

— А что такое проходимец?

В ответ Тетя Нанна только дует тебе в лицо.

— А еще потому, что твой отец — тиран.

— Тиран? А что такое тиран?

Этот вопрос она тоже оставляет без ответа, но пылает сильнее обычного, глаза остро поблескивают, а губы как-то неприязненно кривятся.


Хмурый и ветреный зимний день без солнца и без тени. Один из дней Обыденности. Один из дней на склоне лет. Отсюда, из башни, где я, Амальд Воспоминатель, в Почтенных Летах, сейчас сижу (впрочем, называя это башней, я, пожалуй, впадаю в немалое преувеличение, ибо речь идет о весьма и весьма скромном обиталище, где, помимо пишущей эти строки персоны, умещаются лишь стол, стул да небольшой камин и еще — под столом — свернутый парашют), — так вот отсюда, из окна моего довольно высоко расположенного приюта, открывается вид на окутанный дымом городок средь моря-океана, где я три четверти века назад впервые увидел свет дня и тьму ночи и где меня посетили первые робкие мысли о жизни и смерти — мысли, которые позднее, возможно, обрели более четкую форму, но от этого отнюдь не стали менее беспомощными…

Я сижу и вглядываюсь в дальнюю даль, в минувшее и вовек невозвратное, в Страну Младости, давно меня изринувшую и вызывающую во мне тайную зависть — зависть к вам, кто еще привольно в ней живет, в особенности же к вашей чудесной молодой жизнестойкости!

В той стране, где начиналось начало и где по-прежнему продолжается продолжение, — там день и ночь, как и раньше, привычной чередой бегут друг за другом, там властвует действительность, бурлит жизнь, там и сейчас познается то главное, что достойно познания, то первое и основополагающее, что сообщает бытию непреходящую новизну.

Из сего пространного воздыхания, думается, с достаточной ясностью вытекает, что башня, о которой здесь упомянуто, — отнюдь не место добровольного уединения, о нет, это узилище, убогая тюремная башня старости и бренности на краю света. Да, сидишь вот так сиротливо в своей высокой темнице у края великой бездны, сидишь, вслушиваясь в грозный рев, долетающий из глубин, и стараешься сохранить бодрость духа в теперешнем своем положении, хотя, видит Бог (который, как и прежде, облаком носится над водою), это не всегда легко дается и было бы просто невыносимо влачить жалкий век, не прибегая к кое-какому плутовству.

Да вот, взгляните: я достаю свой верный парашют, отворяю окно и, исполненный сладостных упований, плавно приземляюсь в тех исчезнувших, но нетленных местах, где осталось жить мое сердце!

ХАННИБАЛ

А дальше было вот что: в один прекрасный день ты угодил в лапы разбойников и свел знакомство с Ханнибалом…

На песчаном пятачке за пакгаузами, возле устья городской речки, куда ты пришел пускать свои игрушечные кораблики «Кристину» и «Морского Дракона», сложено множество больших ящиков, башней громоздящихся друг на друге. В одном из ящиков есть окошечко, там показалась чья-то настороженная физиономия, потом другие подозрительно вглядывающиеся лица, и вдруг из этой нелепой башни выскакивает молчком ватага дикарей, и не успеваешь ты опомниться, как тебя хватают и заталкивают в тесную темную камеру. Ты лежишь и брыкаешься, давишь и колотишь в стенки ящика, пытаясь его разломать, и при этом плаксиво вопишь: «Отдайте мне мои корабли!» Но все твои жалобные вопли остаются без ответа. Потом молчание нарушает грубый голос:

— Ты взят в плен. Если не перестанешь кричать — расстрел!

— Отдайте мои корабли!

— Корабли будут сожжены!

И тут ты поступаешь как последний дурачок — ты распускаешь нюни. Ты громко ревешь, продолжая ожесточенно дубасить в стенки и пол ящика.

Вдруг в потолке открывается люк, мелькают руки и смеющиеся лица, и тебе протягивают один из твоих кораблей — это «Кристина» с белыми парусами. Но, только ты хочешь схватить корабль, как его дергают вверх, и так раз за разом — под дружное фырканье и хохот.

Потом хохот умолкает, и в отверстие наверху просовывается пистолет.

— Проси пощады!

— Выпустите меня!

— Проси пощады, а иначе — расстрел!

— Я хочу выйти!

— Проси пощады! Считаю до трех. Раз!

— Выпустите меня!

— Проси пощады! Два!

— Пусти, не тронь!

— Три!

Курок спущен — и прямо тебе в лицо ударяет сильная струя воды, она попадает в нос и в рот, и ты, захлебнувшись, отфыркиваешься и отплевываешься.

— Тебе говорят, проси пощады!

Что ж, приходится просить пощады, увы, на геройство ты не способен.

После этого тебя выпускают из тесного застенка и переводят в другую камеру, побольше и посветлей, где ты усаживаешься на пол, весь мокрый, недовольный собой и злющий, но уничтоженный.

— Попросил бы сразу пощады, Амальд, тебя бы не расстреляли!

Голос принадлежит рыжему мальчишке, ты знаешь, что его зовут Ханнибал, он сын вдовицы Анны Дианы, той самой, мужем которой был Ханс Тарарам. Ханнибал старше тебя года на два, на три и для своего возраста очень крупный. На нем темно-зеленый жилет, надетый поверх фуфайки; между двумя жилетными карманами болтается часовая цепочка с компасом, а на поясе висит кинжал в гладких, блестящих деревянных ножнах.

— На, забирай свои дрянные корабли! И можешь бежать домой ябедничать, слюнтяй несчастный!

Так состоялось твое знакомство с Ханнибалом.

Ты остался сидеть на месте, оскорбленный и негодующий, между тем как пять или шесть пар разбойничьих глаз сверлили твою слюнтяйскую особу. Ты остался сидеть, вместо того чтобы взять корабли и уйти.

Да, ты попросил пощады, тебя втоптали в грязь, но ты продолжаешь сидеть, потому что слюнтяем быть не желаешь.

Растерянное молчание. Ханнибал по-прежнему держит на коленях один из твоих кораблей, «Морского Дракона». Он ласково поглаживает красивый корабль с позолоченным украшением на носу.

— Чудной ты все-таки, Амальд. Кто тебе сделал эти корабли? Отец?

— Оле Угрюмец.

Молчание. Потом приглушенный говор вокруг; «Оле Угрюмец».

Ханнибал взглядывает на тебя исподлобья.

— Сигарету хочешь, Амальд?

— Нет.

Он сам закуривает сигарету и кольцами пускает дым.

— Они у тебя уже плавали по-настоящему, в морской воде, эти корабли?

— Нет, только в речке.

— А теперь будешь их в море испытывать?

Внезапно Ханнибал поднимается.

— Пошли, Амальд!

И, обращаясь к остальным, которые собрались было к нему присоединиться:

— Нет-нет, мы с Амальдом одни пойдем. Верно, Амальд? Мне надо с тобой кой о чем поговорить!

Он оборачивается и делает знак одному из мальчишек.

— Ты, Карл Эрик, можешь пойти с нами!

По берегу мы доходим до маленькой бухты Пунтен, у Ханнибала и у меня в руках по кораблю. Здесь, в затишье, мы пускаем их поплавать. При полном безветрии они чуть покачиваются, отражаясь в спокойной воде, предзакатное солнце золотит белые паруса «Кристины» и ржаво-красные паруса «Морского Дракона».

Мы с Ханнибалом какое-то время сидим и молча смотрим друг на друга, оставив корабли на попечение Карла Эрика. Лицо у Ханнибала сплошь в веснушках, за исключением того места на щеке, где белеет шрам. Одного переднего зуба не хватает. Глазки маленькие и белесые.

— Ты все еще злишься, да, Амальд?

— Я? Нет.

— Ты небось думал, мы хотим украсть твои корабли? Угу.

— Правильно, они бы и утащили. Но я им запретил. Потому что я у них атаман.

Ханнибал важно вскидывает голову, во взгляде его появляется суровость — он атаман, которому все обязаны повиноваться.

— А ты здорово испугался, когда я в тебя прицелился? Ты думал, это настоящий пистолет?

— Угу.

Ханнибал достает пистолет.

— Пистолетик шикарный, верно? Все его боятся, хотя он просто водой стреляет. А можно добавлять соль или уксус, тогда ух ты как жжет!

Он засовывает в рот пальцы и свистит.

— Эй, Карл Эрик! На-ка заряди пистолет!

Ханнибал протягивает мне наполненный водою пистолет.

— Попробуй нажми вот тут!

Большой чугунно-серый пистолет вид имеет весьма внушительный, но, когда держишь его в руках и ощущаешь под пальцами резину, невольно разочаровываешься — все-таки это не то, обман. Ханнибал берет его у тебя и пускает высоко в воздух красивую длинную струю.

— Слушай, Амальд! Давай меняться: ты мне — корабль, а я тебе — эту штуковину! А? Согласен? Да или нет?

— Нет.

Ханнибал понимающе кивает, будто он так и знал, что ты откажешься. А потом вытаскивает из роскошных ножен кинжал и вертит его в руках, любуясь сверкающим на солнце клинком.

— Ну а на этот вот будешь меняться? Кинжальчик отличный. Острый — жуть. Петуху можно голову отсечь. Да даже человека можно насмерть заколоть. Ну так что, Амальд? Да или нет?

— Нет.

Ханнибал и на этот раз как будто ничуть не огорчен.

— Правильно, Амальд, дурак бы ты был, если б согласился, я ведь нарочно спросил, чтоб тебя испытать — дурак ты или умный. Ну а вот, посмотри-ка!

Ханнибал достает из жилетного кармана часы. Они в желтоватом роговом футляре. Он открывает потертую крышку — большие блестящие часы картинно болтаются у него на цепочке.

— Вещь дорогая. Фамильные часы! Ну, Амальд, теперь что скажешь? Да или нет?

— Хочешь, возьми себе «Морского Дракона». Просто так, задаром.

— Задаром?

— Ну да, задаром.

— Нет, Амальд, ты все-таки сначала подумай. Давай я буду считать до пятидесяти, а ты думай.

Ханнибал поворачивается ко мне спиной, чтобы не мешать мне думать.

— Ну как? Не отказываешься от своих слов?

— Нет.

Ханнибал свистит, засунув пальцы в рот.

— Эй, Карл Эрик, иди сюда, ты будешь свидетель!

Обещание приходится повторить еще раз, чтобы Карл Эрик тоже слышал.

— А теперь ступай принеси корабли! — приказывает ему Ханнибал.

Он толкает меня локтем в бок.

— Карл Эрик у меня ординарец, гайдук. Хороший малый, только жалко его, он скоро умрет.

— Как умрет, почему?

— А от чахотки. У него все братья и сестры умерли от чахотки, то есть все, кроме самой младшей сестренки, но она уже лежит больная и тоже скоро умрет.

Карл Эрик приносит корабли, Ханнибал кладет «Морского Дракона» на колени и гладит его в совершенном восторге.

— Это ты умно сделал, Амальд! Часы я тебе все равно бы не отдал, они дорогие, сам понимаешь. Но все-таки ты тоже должен взамен что-нибудь получить. Я так решил. И я уже знаю что. Уж это-то тебе понравится. Увидишь, останешься доволен! Только это такая вещь — ее нельзя просто взять и показать. Чтоб она понравилась, надо ее по-особенному показывать. Ты приходи сюда завтра утром: если погода будет хорошая, я тебе ее покажу!

— Что покажешь-то?

— Нет, сейчас я ничего говорить не стану. Но я точно знаю, Амальд, ты будешь ужасно доволен! Не думай, я тебя не обману, вот тебе моя рука! Слышишь, Карл Эрик, ты у нас свидетель!

И Ханнибал что есть силы хлопает меня по руке в знак того, что он меня не обманет.

— Теперь мы с тобой друзья! Верно, Амальд? Да или нет?

— Угу.

Ханнибал бросает на меня выразительный взгляд. Потом минуту сидит, ласково поглаживая «Морского Дракона», с таким видом, будто хочет что-то сказать, но никак не может решиться.

— Слушай, Амальд, ты ведь уже ни чуточки на меня не злишься, правда же?

— Правда.

— Слушай, Амальд, сказать тебе одну вещь, которой ты не знаешь?

— Скажи.

— Ну так вот: ты ведь мне почти что брат! То есть брат, но не родной, а двоюродный! Ты небось этого не знал?

— Не знал.

— Видишь, а я тебе сейчас объясню. Хочешь, объясню?

— Хочу.

— Понимаешь, моя мать — она дочь твоего деда, того, которого звали как тебя! Так что вот, Амальд, теперь ты знаешь! И получается, что наши с тобой матери — сестры, верно ведь? А значит, что одна, что другая — никакой разницы, верно? А, Амальд? Да или нет?

— Угу.

Ханнибал сидит, раскачивая на коленях «Морского Дракона». Потом поднимает корабль и держит его против солнца, так что красные паруса просвечивают насквозь.

— Амальд, ты злишься? Конечно, злишься, я же вижу.

— Я? Да нет.

— Ну все равно ты какой-то недовольный. Ладно, ничего, вот получишь мой подарок — будешь доволен, ручаюсь, что будешь доволен!

* * *

На следующий день мы снова встретились в бухте Пунтен, погода стояла ясная, осенняя, с солнцем и холодным ветром.

— Пошли, я тебе покажу!

— Что покажешь?

— Идем, живей!

— Куда?

— На Богородицыну Горку!

Мы срываемся с места. На Горке уже собралась, ватага мальчишек, все они стоят, задрав голову вверх, и смотрят на небо.

— Ну как, Амальд, видишь его?

— Ага, змей! Это твой?

— Да, но теперь он будет твой! Я сам его сделал. Ты погляди, это не обычный змей, он же позолоченный. Ты хоть видишь, что у него вся голова позолоченная? А глаза какие, видишь, Амальд?

Да, ты отлично видишь: голова змея сияет позолотой. И глаза у него есть, большие, белые, с черной точкой посредине, а вместо ушей — красные кисточки…

Тот солнечный, но пронизывающе холодный октябрьский день с ледяным северным ветром стал одним из дней, забыть которые невозможно. Бумажный змей сверкал в вышине, ярко вырисовываясь на фоне белесого неба, а длинный хвост его волнообразно извивался, плавно, как у рыбы, которая весело плещется в воде. (Право же, немногие зрелища на Земле могут по своей пленительной красоте сравниться с игриво-ликующими, но благородно-неторопливыми движениями хвоста такого вот змея!)

Ханнибал протянул тебе деревянную катушку, к которой была прикреплена бечевка.

— Попробуй, как он тянет!

Да уж, тянул он крепко — ты будто держал в руках лесу с гигантской рыбой, попавшейся на крючок.

Так мы пробегали весь тот долгий день, наслаждаясь змеем, который плавал наверху, в низком и зябком солнечном сиянии, без устали резвясь и выделывая свои поднебесные коленца. У нас на земле мало-помалу сгущались сумерки, а в небе у змея долго еще было светло.

Лишь после того, как совсем стемнело и замерцали первые звезды, Ханнибал стал наматывать бечевку на катушку, медленно, торопиться было некуда, да и змею это было не по нраву, он дергался и вырывался и делался все строптивей по мере приближения к земле, а когда он наконец упал в траву, обратившись в шелестящий на ветру ворох мишуры и газетной бумаги, все вдруг стало так печально и уныло. Никто не проронил ни слова. Ханнибал обмотал длинный бумажный хвост вокруг головы змея, засунул катушку за поперечину крестовины — и остался лишь вечер, бездонный, одинокий, со звездами и северным сиянием, да стужа такая, что зуб на зуб не попадал.

Ханнибал протянул мне увязанного змея.

— Ты что же, Амальд, ни чуточки не рад такому прекрасному подарку?

— Рад.

— Так мог бы мне хоть спасибо сказать!

МЕРТВАЯ ГОЛОВА

С Ханнибалом шутки плохи: либо ты ему друг, и тогда все в порядке, либо ты враг его, и тогда — да хранит тебя Бог! А хочешь быть другом — дай порезать себе палец, чтобы смешать свою кровь с его кровью.

— Ты как, согласен? Ну будет, конечно, чуточку больно. Говори, согласен? А? Да или нет?

— Согласен, но только не сегодня.

На лице Ханнибала — мина атамана.

— Или сегодня, или никогда!

— Тогда я не буду.

— Ага, значит, забоялся! Ну-ну. Я в твои годы тоже был такой. А потом выкинул дурь из головы, что я, трусливей всех, что ли.

И приходится тебе волей-неволей согласиться.

Совершается это в подвале «Монастырского Покоя», одного из старых полуразвалившихся пакгаузов вблизи бухты Пунтен. Здесь находится «разбойничья пещера» Ханнибала. Здесь он хранит свою надежно упрятанную в деревянном ящике, завернутую в мешковину петарду. Но это не обычный фейерверк, какие продаются в лавке, а большой, туго перетянутый веревками и обмазанный смолой пакет, из которого торчит конец фитиля. Своей петардой Ханнибал может без всякого труда взорвать пакгауз, да даже весь город может спалить. Просто не хочет, а так мог бы. Покамест ни к чему, успеется.

Процедура смешения крови оказывается не столь болезненной, как можно было ожидать. Кинжал у Ханнибала большой и острый, но он делает лишь крохотную царапинку на кончике твоего мизинца — выступает капелька крови, и этого достаточно. Она осторожно подцепляется лезвием, стряхивается с него в щербатое блюдце и там размешивается в морской воде вместе с гораздо более крупной каплей Ханнибаловой крови.

— А теперь прочитай «Отче наш» задом наперед!

— Вот еще, не буду!

— Тебе говорят, читай!

— Не буду, не хочу.

Ханнибал улыбается, обнажая свои чудные зубы — одного переднего зуба у него нет, а еще один зуб — черный.

— И правильно, Амальд, что не хочешь! Нельзя искушать Господа Бога своего. Это ведь я просто так сказал, испытывал тебя. А вот мертвую голову поцеловать тебе придется! Пошли!

У подножия откоса, к которому прилепился дом Старого Поэта, на узкой береговой полоске навалена куча мусора: водоросли и щепки, засохшие медузы и осколки стекла, ржавые сковородки и прочая негодная кухонная утварь. Есть здесь и кости, вымытые прибоем из старого кладбища на склоне. И — укрытая в груде щепы и гальки, насквозь пропыленная мертвая голова, которую Ханнибал извлекает и пытается отчистить, дует на нее и трет рукой.

— На вот, поцелуй сюда, в лоб.

— Не хочу я, не буду.

— Значит, не хочешь? Смотри, Амальд, если не поцелуешь, мертвец ночью встанет из могилы и придет к тебе, так и знай.

— Ну и пусть, все равно не буду.

Он продолжает тереть позеленевший череп рукавом фуфайки. Смотреть на это жутко, волосы дыбом поднимаются. Ханнибал буравит тебя исподлобья властным взглядом.

— Без этого никак нельзя, Амальд!

— Не буду! Сам целуй, если охота!

Тут вдруг сверху, с откоса, слышится мягкий, но укоризненный голос. Это Старый Поэт, он стоит, опершись на заступ, шея и подбородок обмотаны большим шерстяным шарфом. Оттуда, сверху, он все видел.

— Что это вы делаете, мальчики? Поди-ка сюда, Ханнибал, покажи мне, что у тебя в руках!

Ханнибал раздумывает, как быть; он крепко прижимает к себе мертвую голову, вид у него мрачный и упрямый..

— Слышите, мальчики, идите-ка оба сюда! — снова раздается с откоса, на сей раз весьма повелительно.

Глаза у Ханнибала темнеют.

— Только чтоб молчок, понял, Амальд? Обещаешь?

Поэт берет у него мертвую голову и внимательно разглядывает ее.

— Для чего вам это, а, ребятишки?

Молчание.

— Это, должно быть, голова молодой девушки. Поглядите, какая красивая у нее форма! И зубки почти все целы. Экая досада, что городские власти так ничего и не делают, чтобы несчастные человеческие останки не валялись где попало, как какой-нибудь хлам!

Он смотрит на нас расширенными глазами, подняв высоко на лоб черные кустики бровей.

— А вы, стало быть, просто так играете с этим бедным черепом? Это не игрушка, детки дорогие, это голова человека, который, быть может, был вашим ровесником и тоже бегал и играл здесь, как вы!

(«А может, это голова Одинокой Девы Эссемёдль», — подумал ты.)

Поэт еще минуту внимательно смотрит на нас. Потом, вздохнув, бережно прижимает к себе мертвую голову и, покашливая, направляется к своему дому. Мы видим, как он отворяет дверь и скрывается в темноте сеней, где стоит его удивительная бочка с костями мертвецов.

Ханнибал пожимает плечами.

— Пускай, раз ему так хочется. Да, а насчет того, чтоб целовать мертвую голову, так это ведь я тоже сказал просто чтоб тебя испытать!

* * *

Задул свежий ветер, погода для змея вполне подходящая. Может, чуточку слишком ветрено. Но мы все же решаем за ним сходить.

Путь наш лежит мимо «Башмака», и там у садовой калитки стоит Роза Куколка и с улыбкой смотрит в пространство, будто видит вдали кого-то знакомого. Она, как всегда, нарядно одета, в клетчатом чепце и красивом передничке.

Ханнибал:

— Эй, Роза, здравствуй!

— Здравствуй.

Голос у Розы до странности тусклый, какой-то словно ненастоящий, а карие кукольные глаза неподвижны и по-прежнему устремлены вдаль. Ханнибал подходит к ней почти вплотную и шепотом спрашивает:

— Что у вас сегодня было на обед, а, Кукленок? Небось своего черного кота зажарили?

Роза не отвечает, только смеется, выставив ровный ряд влажных зубов меж пухлыми губами.

Но тут откуда-то доносится голос Фины Башмачихи?

— Я ведь все прекрасно слышу, Ханнибал!

И она появляется из-за кустов с граблями в руках, стоит и выковыривает застрявший в зубьях сор. Не глядя в нашу сторону и умильно улыбаясь, она говорит:

— А ты, дружочек, идешь собирать дохлых ворон себе на ужин?

Ханнибал не отвечает, только судорожно глотает слюну.

— Пошли, Амальд!

* * *

В тот злополучный день случилось несчастье — золоченый красавец змей оторвался и улетел!

И причина была не в слишком ветреной погоде — тяга была не сильнее обычного, змей спокойно и грациозно плавал в воздухе, неспешно помахивая хвостом. Но вдруг, ни с того ни с сего, он делает несколько бешеных рывков и начинает опускаться, медленно, вниз головою, а Ханнибал стоит и сжимает в руках пустую катушку.

Оба мы, окаменев, смотрим вслед улетающему змею, который закрутился вихрем, скомкался и исчез вдали над чернеющим морем.

— Вот дьявольщина! Черт знает что! Никогда еще у меня такого не случалось. — Голос у Ханнибала осипший от обиды и мрачного недоумения. — Бечевка же вроде крепко была привязана к катушке! Или, может, ты там что-нибудь ковырял?

— Нет, я ничего не трогал.

Ханнибал швыряет прочь пустую катушку. Потом валится ничком в засохшую траву и минуту лежит, корчась и извиваясь от горя и досады, а поднявшись, долго трет себе глаза рукавом фуфайки.

— У-у, сука проклятая! Вот тебе, пожалуйста. Это она мне за черного кота отплатила! Дернула меня нелегкая за язык! Да еще и тебе ни за что ни про что досталось — змей-то был твой! Вот такая она подлая тварь. Ее бы… псалтырем бы ее по башке трахнуть!

Насчет псалтыря Ханнибал мне объяснил, пока мы с ним тащились как побитые домой.

Оказывается, это Марк, бондарь из Торгового Дома Рёмера, однажды запустил псалтырем Фине в голову, она тогда упала без сознания и много дней не вставала с постели.

— А за что ж он ее?

— За то, что она заколдовала его дочку.

— Как это заколдовала?

— А вот так, она на баб порчу насылает. Это она тоже умеет.

Ханнибал мрачно кивает, но больше не хочет про это говорить.

— Ладно, Амальд, я тебе отдам обратно твой корабль.

— Зачем, мне не нужно.

— Ну тогда я сделаю тебе нового змея! Еще больше, чем тот, и еще красивей. Вот увидишь!

* * *

Когда ты в тот вечер улегся в постель, тебе не терпелось узнать, придет ли к тебе во сне девушка, чью мертвую голову ты отказался поцеловать, но страха ты особого не испытывал — это бы наверняка оказалась Эссемёдль, а ее ты не боялся.

Она не пришла. Но вместо нее пришла Фина Башмачиха со своей диковинной грязной дьявольской птицей. Фина ласково улыбалась тебе, на щеке у нее блестела слезинка, а птица с кудахтаньем прыгала на одной ноге, растопырив крылья, от которых пахло старым заплесневелым тряпьем… и тебе пришлось пойти с ними в «Башмак», а там было ужасно неуютно, потому что, кроме Фины и Розы Куколки, там были козы, крабы и еще какое-то странное существо: наполовину конь — наполовину человек.

Но потом откуда ни возьмись явился Ханнибал со своей петардой — и все исчезло в клубах пыли и дыма.

«УЛИТКА»

«Улитка» лежит в траве и гниет.

«Улитка» — это плоскодонный ялик. Он так прогнил, что сквозь его днище проросли трава и цветы.

Он лежит здесь с тех самых пор, как утонул Оле Рильке. А это случилось десять лет назад.

Оле Рильке утонул на пути к стоявшему на рейде судну под названием «Спэрн». Дело было вечером, уже затемно, а Оле был один в ялике. Неустойчивая «Улитка» не могла плавать по волнам, вот она и опрокинулась.

Когда Оле Рильке утонул, ему было только двадцать два года. Он учился на шкипера. И был обручен с Анной Дианой, матерью Ханнибала.

Никто толком не знает, зачем Оле Рильке отправился на «Спэрн». Некоторые говорят, что на судне в тот вечер была попойка.

Анна Диана (которая, стало быть, приходится тебе теткой по матери, если только это правда, потому что верить всему, что рассказывает Ханнибал, все-таки нельзя), — так вот, Анна Диана вышла потом замуж за Ханса Тарарама, этого сумасшедшего, который и стал отцом Ханнибала, а если бы Оле Рильке не опрокинулся на своей «Улитке», то Ханнибал был бы его сыном, а не Ханса Тарарама. Тогда бы Ханнибал был совсем другой, не такой, как сейчас.

Ну а если бы Ханс Тарарам не женился на Анне Диане и у него была бы совсем другая жена?

Тогда бы Анна Диана вышла замуж за другого человека, и где ж бы тогда был Ханнибал?

А если бы в тот вечер не было гулянки на борту судна? Или если бы Оле Рильке отправился туда в настоящей шлюпке, а не на «Улитке»? Или если бы «Спэрн» не стоял на рейде именно в тот вечер? Или если бы «Улитка» вообще не существовала? Или если бы твой дед не был знаком с бабкой Ханнибала?

Если бы и если бы и если бы и если бы!..

Однако «Улитка» существует.

«Улитка» существует до сих пор, лежит себе в траве и ведать не ведает, каких она натворила бед.

Лежит и гниет, и скоро совсем истлеет от сырости и плесени и обратится в прах и в ничто.

ШТОРМ

Вот и опять осень, осень — шторм и бешеный прибой и осень — меркнет небо, улетают птицы, кружатся листья. Осень, осень!

С моря дует ветер, холодно и сыро в пустых залах Крепости.

Когда лежишь на полу в верхнем ярусе Крепости и смотришь наружу через узкую бойницу, видно, как пенятся волны под низко нависшими темными тучами. Ветер задувает в нос, во рту от него солоно. Вся Крепость сотрясается и ходит ходуном.

Крепость называется Морская. Это разбойничья цитадель Ханнибала. Она возведена из больших ящиков и стоит на песке у устья реки.

Старый рыбак идет мимо, складывает ладони рупором и кричит:

— Эй, ребятишки, здесь играть нельзя, не ровен час волной смоет!

Мы и сами это знаем, но не можем же мы оставить, предать нашу славную Морскую Крепость.

Громадная волна, накатив, затопляет крепостные казематы. Если там есть узники, они теперь захлебнутся.

Новая волна — и Крепость зашаталась.

Еще один высоченный вал, мутно-зеленый и пенистый, — и Крепость, оторвавшись от песка, поплыла! Теперь уж не остается ничего другого, как выпрыгнуть на сушу, стоять и смотреть на нашу славную Морскую Крепость, которую разрушает злой враг.

И тут нас тоже охватывает злость. Озорная злость — как у этих враждебных морских валов, что рушат нашу Крепость.

И вот наступает сухой бурый час перед дождем. Это Трубный Час! Это час, когда Рюберг стоит меж чернеющих деревьев в своем старом запущенном саду за пакгаузами, стоит со своею чудовищной зеленой трубой, стоит под трескучими сучьями, стоит в вихре сухих бурых листьев, стоит в могильном свете желто-бурого Трубного Часа и дует в свою ужасную трубу.

И вот уже слышно сквозь шум прибоя, как ревет и визжит его труба, визжит и рычит, рычит и беснуется — между тем как мы лихо отплясываем здесь, высоко наверху! Между тем как мы пляшем и скачем не помня себя, в диком восторге, по всему Парусному Чердаку Оле Угрюмца, где развешанные паруса полощутся на сквозняке под перестук люковых крышек.

— А кто такой Рюберг?

— Рюберг? Этого никто не знает. Он же умер, давным-давно.

Когда-то он жил в этом пакгаузе и спал в Спаленке под самой крышей. Рюберг — это привидение, призрак, трубач непогоды, трубач шторма. Рюберг трубит дождь, трубит ночь и тьму — между тем как мы, ликуя, прыгаем и бешено кувыркаемся в ворохах парусного полотна здесь, на просторном пустом чердаке, в зеленовато-желтом штормовом свете Трубного Часа. Ведь Оле Угрюмец пока не пришел, но может прийти с минуты на минуту, и поэтому времени терять нельзя!..

А шторм надвигается жуткий, страшнейший — вот и хорошо, что будет шторм!

Мужчины, громко перекликаясь, торопятся вытащить на берег свои лодки и убрать их в лодочные сараи. Женщины в развевающихся платках носятся в поисках уток и кур, которых разметал ураганный ветер.

К тому времени, когда зажигают фонари, соленая клокочущая морская пена залепляет весь город, фонари коптят на шквальном ветру, и их задувает — вот и хорошо, что задувает!

Злые голоса слышатся во тьме с какой-то старой дерновой крыши, которую шторм грозит сорвать и унести, а разъяренные люди пытаются закрепить, опутав канатами, привязанными к каменным глыбам.

Крыша, наверное, все равно улетит — вот и хорошо, так им и надо!

Издалека, из тьмы, доносится глухой и жалобный звук, как будто кто-то зовет на помощь. Весь город слышит этот зловещий, душераздирающий звук. Кое-кто думает, что это сирена терпящего бедствие корабля. Но мы-то знаем, что это просто шторм колобродит и старых железных якорных бочках у Круглины.

А кое-кто думает, что это трубный глас, возвещающий приход Судного Дня, — вот и хорошо, так им и надо!

И мы злорадно ликуем во тьме, внимая скорбному пению волн, и задумываем ужасные злые желания: вот бы ветер повалил церковную колокольню! Вот бы вода затопила весь город и все дома уплыли в море!

НЕДОУМКИ

Отец больше не плавает, он расстался с морем и будет теперь помогать Дяде Хансу, маминому брату, вести дела в Торговом Доме Рёмера, потому что это — «колосс на глиняных ногах».

— Что такое колосс на глиняных ногах?

Мама пускается в объяснения, тут одной фразой не отделаешься, приходится начать издалека, потому что история эта «довольно запутанная», такое уж «стечение обстоятельств». Однако постепенно кое-что для тебя проясняется…

При жизни твоего Прадеда Торговый Дом Рёмера был крупнейшим предприятием в стране. Ему принадлежало тридцать два рыболовных баркаса и две фрахтовые шхуны. Дед твой по матери, Амальд Рёмер, в честь которого тебя нарекли Амальдом, еще кое-как «сводил концы с концами». Но потом он умер, брат же его Проспер «совсем ни на что не годен, разве только картошку перебирать». А что до твоего Дяди Ханса (он у мамы единственный брат), так «бедняжке Хансу», что греха таить, тоже серьезности недостает, силы характера — скоро уж двадцать пять лет, а он знай себе гуляет да дурачится, только время попусту растрачивает вместе со своими дружками Селимсеном, Кайлем и Платеном. Они разъезжают верхом по окрестным горам либо плавают между островами на красивой белой яхте Дяди Ханса под названием «Нитуш».

Но теперь за дело возьмется Отец, и уж он-то сумеет навести порядок, он как-никак капитан, ему не привыкать распоряжаться и командовать.

* * *

И вот Отец принимается наводить порядок.

Отец — крупный и плечистый, с суровым лицом, упрямым взглядом и большущим обветренным носом. Теперь Дяде Хансу и его дружкам не придется больше сидеть в рёмеровской конторе, потягивая вино и распевая «Коль родился я на свет, так уж поживу».

Но Фабрика по-прежнему в их распоряжении.

Фабрика — самое большое здание во всем городе, но она стоит пустая. Дело в том, что она «себя не окупала», и хозяин, богатый шотландский фабрикант, продал ее Торговому Дому Рёмера, а сам уехал обратно в Шотландию. Было это еще при жизни Деда. С тех пор Фабрика «простаивает», но теперь Отец думает со временем пустить ее в ход.

Пока же она продолжает пустовать.

Однако в одном из ее помещений нередко собирается множество людей — это бывает, когда Дядя Ханс и его друзья устраивают там концерты и балы или же представляют комедию.

Селимсен — художник и ходит в широкополой шляпе, у него красивые пышные усы с закрученными кверху кончиками. Кайль — фотограф и носит редингот и желтые кожаные перчатки. Еще его называют «Лейтенантом», но Тетя Нанна утверждает, что лейтенантом он сроду не бывал, а был лишь кадетом, — это все просто бахвальство, он ведь ужасный хвастун. Мама зовет его «Сердцеедом», а Отец презрительно именует «Ветрогоном».

И наконец, есть еще Платен. Платен говорит по-датски, странным образом коверкая слова, потому что он швед. Это веселый толстяк с курчавой шевелюрой и бородой, в съехавшем набок галстуке; он очень музыкален, играет на виолончели (и играет, по маминым словам, превосходно). Фон Платен настоящее его имя, что указывает на благородное происхождение. «Вполне допускаю, что он барон, — говорит Отец. — Но что он при всем том недоумок, это-то уж совершенно точно. Недоумки они все, вся их шатия!»

— А что это значит — недоумки?

На твой вопрос Отец не отвечает, он сидит за столом нахохлившийся, погруженный в свои мысли и не всегда отвечает на вопросы. Тетя Нанна прикладывает к губам два пальца — это значит, что, когда Отец ест, лучше помалкивать и не мешать ему думать, у него и так голова разламывается от всяких забот.

* * *

Через подвальное окно, которое не закрывается, можно проникнуть внутрь большого запутанного здания фабрики со множеством залов. В этих залах, стены которых сложены из грубых холодных скальных камней, потолки высокие, но темно, как в подвале, даже днем, потому что окна длинными рядами тянутся наверху, под самой крышей. Здесь царит гнетущий полумрак, точно в пещере Горного Короля. В некоторых залах есть большие раковины, водопроводные трубы, какие-то чудные машины, в других — составлены порожние ящики и бочки, навалены кучи измятых полосок жести и прочего хлама, а еще здесь есть кочегарка с высокой паровой машиной, которая стоит без дела и ржавеет. Но некоторые просторные помещения — совсем пустые, такие пустые, что, даже когда ступаешь на цыпочках, шаги отдаются эхом.

И наконец, есть Фабричная Контора. Здесь стоит огромный темно-зеленый несгораемый шкаф, до того тяжелый, что его не смогли никуда перенести, а в углу — солидный шотландский камин, сооруженный из разноцветных камней и сверху накрытый мраморной плитой с извилистым узором. Вдоль стен — скамьи с кожаной обивкой. Но на красивых темных обоях проступили белесые пятна сырости, а под высокими окнами, выходящими на море, никогда не просыхает лужа.

Ханнибал, подобрав ноги, уютно устраивается на одной из пристенных скамей и закуривает сигарету.

— Красота здесь, верно? Вот здесь они это все и проделывают!..

— Что проделывают? Кто?

— Наш с тобой Дядя Ханс с Селимсеном — ну и эти…

— Кто эти?

— Кто-кто, девки!

— Какие девки?

Ханнибал, задрав голову к потолку, пускает кольца дыма.

— Нет, всё, больше ничего не скажу, я не ябеда и не сплетник! И наш с тобой дядя — он ведь в общем хороший малый. А тебе еще рано знать такие вещи. Но мне-то все про них известно.

И тут Ханнибал слово за слово все же кое-что выбалтывает, но выражается столь странно и замысловато, что толком у него ничего не разберешь. Все это так или иначе касается Дяди Ханса с его друзьями и каких-то девиц и женщин.

— Шхуна-то эта, здоровая такая и красивая, да знаешь ты ее! Видал, как она округлела?

Ханнибал вычерчивает в воздухе лугу над своим животом.

— Это Селимсен ее раздул! Девок — их как воздушные шары раздувать можно. А потом они бах — и лопаются. Опять же Роза Куколка, ее-то уж ты точно знаешь. С этой наш дядя крутит. Его девка. Он ей и деньги дает, и одежду дарит. Ну ладно, я и так слишком много сказал. А наш дядя — он парень хороший, спору нет. Но ведь Розе Куколке только еще шестнадцать стукнуло. Интересно, что скажет ее мамаша, Фина Башмачиха? Хотя она, может, даже обрадуется. А может, она сама заколдовала нашего дядю, да-да, некоторые так и считают. Я только одно знаю: я бы на его месте таким дураком не был. Я бы не связывался с Розой Куколкой!

На лице Ханнибала появляется мина атамана, вид у него делается взрослый и строгий.

— А Кайль, фотограф-то, — этот нахал и свистун, будь он хоть сто раз лейтенант. Вот у кого девок много, ты даже не представляешь! Чуть ему какая приглянется — готово дело, они ему сами на шею вешаются, и наша с тобой Тетя Нанна тоже! Зато Платен — ни-ни, он только днем сюда приходит, Платен не простой человек, как эти все, он поважнее нашего дяди, наверно, даже поважнее твоего отца. Потому что Платен — барон!

И притом ужас какой богатый! С ума сойти можно — у него в Швеции собственный рудник! Но только он спился, за это его сюда и выслали и всех прав лишили. Ну вот, но он приходит на фабрику только играть, больше ни за чем. Погоди-ка… слышишь?

Ханнибал, прислушиваясь, поднимается со скамьи.

— Это он и есть! Пойдем!

Глубокие глуховатые тоны доносятся из дальнего пустого зала. Сквозь щель в неплотно закрытой двери хорошо виден Платен, который сидит на складном стуле, склонившись над своей виолончелью, видны его пальцы на грифе и снующий по струнам смычок. Вот он слегка поворачивается — теперь видны его борода и брови, подсвеченные лучами из окошек под потолком, и его улыбающийся рот. Он сидит и восторженно улыбается, как будто здесь есть еще кто-то, с кем он приятно и весело проводит время. Но он совсем один.

— Зачем он приходит сюда играть — совсем один?

— Затем что здесь музыка звучит красивее, чем в домишке мадам Мидиор, где он живет. А бутылку у него видишь? Он ее всегда при себе держит, иначе у него белая горячка начинается.

— А что это — белая горячка?

— Такая штука, от нее умереть можно.

Платен играет и играет, звуки волнами плывут от его большой красно-коричневой виолончели, полные какого-то мягкого света и глубокой, самозабвенной радости. Низкие тоны проникают тебе в грудь, заставляя все внутри дрожать.

Платен сидит в полумраке сырой каменной пещеры, улыбается и блаженствует один-одинешенек.

Он недоумок.

Недоумки они все. Недоумки, недоумки.

* * *

Тебе трудно примириться с тем, что твой Дядя Ханс тоже недоумок. Ты любишь Дядю Ханса, он всегда такой добрый и веселый и всегда затевает что-нибудь интересное и увлекательное.

Он берет тебя с собой кататься на красивой белой яхте «Нитуш». Там он моряк — в фуражке с блестящим козырьком или в непромокаемой клеенчатой шляпе-зюйдвестке. А когда он отправляется в верховую прогулку по горам, то натягивает узкие рейтузы и кожаные гамаши. Когда же устраивается концерт в фабричном зале и Дядя Ханс, помахивая белой палочкой, дирижирует женским хором «Идун», то на нем черная «фрачная пара». Собравшиеся хлопают в ладоши, а Дядя Ханс кланяется и с улыбкой указывает рукою на хористок, как бы говоря, что успех принадлежит им. Наконец, когда представляют комедию, никто не может лучше Дяди Ханса заставить публику покатываться со смеху или же проливать слезы умиления.

Но Отец недоволен Дядей Хансом и грубо распекает его, не смущаясь присутствием других людей:

— Ты, видно, никогда не повзрослеешь! Думаешь, можно всю жизнь в игрушки играть. Но не зря говорят: повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить!

А Дядя Ханс молчит, он даже не пытается оправдываться, и вид у него ничуть не злой и не обиженный.

Только потом, когда Отец уходит, ты слышишь, как Дядя Ханс говорит Маме:

— Мне-то, собственно, всегда нравился как раз этот самый кувшин, который ходит по воду, вместо того чтоб стоять на полке со сладким сиропом внутри!

* * *

Однако же самый главный из всех недоумков — это, несомненно, Дедушка Проспер, который только и делает, что стоит у утиной запруды да кормит своих уток.

Через сад, окружающий дом «Память об Андреасе», бежит ручеек. Он стекает с гор, струится по зеленому царству лугов, а добежав до сада, сначала скрывается в густых зарослях красной смородины, но затем вновь показывается — вот в этом-то месте Дедушка Проспер и устроил свою утиную запруду.

Утиную запруду Дедушки Проспера отгородили от сада высоким забором, «чтоб не видеть всей этой пачкотни…».

Дедушка Проспер приходится Маме дядей по отцу. Он малорослый, почти что карлик, но при том у него пышные седые усы. Выглядит он вообще довольно комично, ибо вдобавок ко всему носит дымчатые очки и почти всегда ходит в высоких резиновых сапогах.

Лоб у Дедушки Проспера изрезан длинными морщинами, как у человека, которому много приходится думать, но все его думы только об одном: об утиной запруде да об утках.

— Бедный Дедушка Проспер, жалко его. Ты уж, пожалуйста, будь с ним поласковее и не вздумай над ним смеяться.

У Дедушки Проспера есть «мастерская» в подвале дома «Память об Андреасе», там стоит стол, заваленный разноцветными бумажными обрезками и заставленный баночками с клеем, а на стене висит фотография старика с бакенбардами — это отец Дедушки Проспера, «Старый Рёмер», твой прадед. Взгляд у Старого Рёмера жесткий, но в то же время он словно бы втайне потешается над своим немыслимым сыном по имени Проспер.

Дедушка Проспер любит кормить своих уток. Станет у запруды с хлебным мешком и принимается их скликать, называя каждую по имени — у него все утки имеют имена: Крякушка и Брякушка, Малена Большая, Малена Старая и Малена Крохотуля, Утик, Мутик и Хохлатик — и как уж их там еще зовут. Утки подплывают и смотрят на Дедушку Проспера одним глазом, повернув голову набок и учтиво кланяясь.

В прачечном подвале есть большая раковина с проточной водой, в ней плавают желтые утята Дедушки Проспера, которые еще недостаточно подросли, чтобы можно было выпустить их в запруду, где их подстерегает здоровенный котище «Сортирный Фредрик» (так Дедушка Проспер окрестил этого прожорливого ворюгу — кота, умеющего и плавать, и нырять). К утятам Дедушка Проспер питает особую нежность, просто души в них не чает, для них он часто играет на своей цветастой глиняной флейточке — окарине.

Яйца, снесенные утками Дедушки Проспера, берут на кухню и варят их либо жарят яичницу — для него самого, потому что больше никто не любит утиные яйца. Но часть яиц он выдувает, а потом обклеивает цветными и золотистыми бумажными полосками или же вырезанными из бумаги фигурками и вешает на стену, чтобы использовать как подарки ко дню рождения либо просто как «памятные презенты».

В погожие вечера Дедушка Проспер усаживается возле утиной запруды в плетеное кресло и раскуривает свой длинный чубук. Одет он при этом в шлафрок и ермолку, на ногах вместо резиновых сапог вышитые домашние туфли, и он сидит, «наслаждается жизнью». А по временам он листает старинную детскую книжку с картинками под названием «Большой Бастиан» и тогда тихонько клохчет в усы, попыхивая табачным дымом, — наслаждается жизнью и чувствует себя на седьмом небе.

* * *

А как же Бабушка — она тоже относится к недоумкам? Может, да, а может, и нет.

— Бабушка такая наивная.

— Что значит наивная?

Мама, которая гладит белье, на миг застывает в раздумье.

— Наивная? Ну, это когда человек считает, что все вокруг хорошие и добрые. И когда он сам слишком добрый. И позволяет другим водить себя за нос.

Мама и Тетя Нанна продолжают обсуждать друг с другом, как бедная Бабушка «всю жизнь позволяла водить себя за нос».

А ты краем уха слушаешь их разговор, возясь со своей игрушечной шхуной «Кристиной»: у нее отскочила дощечка с названием, и ты пытаешься приклеить ее птичьим клеем, взятым у Дедушки Проспера. Отдельные необычные выражения застревают у тебя в памяти, и потом ты все время возвращаешься к ним, раздумывая над их смыслом.

Твой дед по материнской линии, которого звали, как тебя, Амальдом, — этот самый дед был «порядочный щеголь», И «вертопрах». И «кутила». А бедняжка Ханс, к несчастью, уродился в него. И вдобавок он был «волокита», «юбочник» (тут ты навострил уши!).

— Да-да, Нанна, это так. Он за первой встречной юбкой волочился. А мама, разумеется, ни о чем не догадывалась. Продолжала его боготворить. Да и не она одна, кстати сказать. В нем было обаяние. Отца все всегда боготворили. Так же, между прочим, как теперь Ханса!

* * *

Итак, твоя Бабушка наивная (чудесное новое слово, хотя, пожалуй, чуточку грустное!) и «позволяет водить себя за нос».

Бабушка — маленькая и худенькая, очень близорукая, но когда она усаживается за фортепьяно и тонкие пальчики ее начинают бегать по клавишам, то просто невероятно, какие чудесные звуки извлекает она из громоздкого инструмента и как она, глядя через свои очки, ухитряется разобраться во всех этих черных кружочках, удивительных вилочках и шпильках, которыми испещрены старенькие нотные листы.

(В ту пору ты еще не знал, что твоя Бабушка получила серьезное музыкальное образование у себя на родине, в Копенгагене, и что ей в свое время прочили «музыкальную карьеру».)

По субботним вечерам к Бабушке часто приходят Дядя Ханс и его друзья, и они вместе поют и музицируют. А иногда, кроме них, приходят Перевозчик со своей трубой и двое его сыновей со своими скрипками, да еще Платен со своей виолончелью. Это бывает, когда они готовятся к концерту в фабричном зале. На закрытой веранде дома «Память об Андреасе» собирается многочисленное пестрое общество. Сюда же приходят разучивать свои партии мужской хор пастора Эвальдсена и женский хор Дяди Ханса «Идун».

Тогда Бабушка по-настоящему «расправляет крылья», но при этом нередко до того устает, что в перерывах валится в кресло-качалку полумертвая и, чтобы привести себя в чувство, нюхает свой флакончик с ароматическими снадобьями.

Тихонько покачиваясь, она впадает в забытье, но мгновение спустя уже на ногах, глаза за очками блестят, и снова она недоумок среди других недоумков.

За круглой откидной доской стоящего в столовой бюро прячется Бабушкин кукольный театр. Это работа ее отца. Он был трубач в Королевском Театре в Копенгагене, и его миниатюрный, изящно раскрашенный и позолоченный макет «как две капли воды похож на Королевский Театр». А расставленные по сцене разноцветные картонные фигурки — это всё известные актеры и актрисы, которых Бабушка в детстве и в юности не раз видела и о которых она может рассказывать без конца: Фру Хайберг, Фистер, Анна Левинсен, Хероль — и как уж их там всех звали.

Кукольный театр — это сокровище, до которого никому не разрешается дотрагиваться, но можно сколько угодно рассматривать его и слушать Бабушкины рассказы о том, кого изображают фигурки на сцене и что они делают. Если это опера, Бабушка играет на фортепьяно и надтреснутым, но прочувствованным голосом исполняет арии и речитативы.

Бабушка сама мечтала стать певицей, однако судьба распорядилась иначе.

Но одна из фигурок на сцене кукольного театра (эту тайну Мама открыла тебе позднее, когда Бабушки давно уж не было в живых) изображает самое Бабушку! И порою, когда Бабушка остается вечером одна в комнате, она принимается переставлять фигурки и, воображая себя оперной певицей, поет арию Керубино из «Свадьбы Фигаро».

А порою Бабушка сидит в кресле-качалке, уйдя в свои мысли, такая притихшая и отрешенная, что сама начинает походить на картонную фигурку. В такую минуту лучше ее не тревожить, пусть себе дремлет и грезит.

— А о чем Бабушка грезит?

— О Королевском Копенгагене, о Королевском Дворце и Королевском Парке. О Королевской Площади и Королевском Театре…

МАЛЕНЬКАЯ ПЕВИЦА

И вот Тете Нанне исполняется восемнадцать лет.

Тот день по вполне определенной причине так глубоко врезался тебе в память, что ты даже дату запомнил: 7 апреля 1907 года. Ведь именно тогда ты впервые оказался в одной компании с Меррит.

День рождения Тети Нанны совпадал с днем рождения ее сестры Кайн, которая была ровно на два года старше. Двойной семейный праздник, который справляли в бабушкином доме, всегда бывал особенно веселым и торжественным, приглашали, как правило, много гостей, пели, танцевали, иногда разыгрывали детский спектакль.

Это Бабушке пришла тогда в голову мысль позвать маленькую Меррит, чтобы она спела для гостей. Бабушка давала уроки игры на фортепьяно, и одиннадцатилетняя Меррит, младшая дочь штурмана Свенссона, которая тоже стала бабушкиной ученицей, совершенно очаровала ее прекрасным музыкальным слухом и в особенности звонким певческим голосом.

И Девчонка-Глазелка из церкви оказывается вдруг совсем рядом — вот она стоит у рояля и поет, голосок у нее как мелкий белый песочек, струящийся между пальцами (так тебе представлялось), одета она в голубое платье, в распущенных каштановых волосах — синие ленты, и нет в ней ни тени смущения, хотя взоры всех присутствующих устремлены на нее.

Вещи, которые она тогда пела, тоже сохранились у тебя в памяти, и ты без труда можешь восстановить их названия: вначале старинный романс из времен бабушкиной молодости «Как покойно в лесу», затем «Колыбельная Аладдина» Хайсе и в заключение ария Керубино из «Свадьбы Фигаро» (правда, только ее начало). Это был коронный номер, и его пришлось повторить на бис. Все восторженно хлопали в ладоши, у Бабушки глаза сияли от радости, а Дядя Ханс поднял маленькую певицу на руки, отнес ее в столовую, где уже стояли на столе два высоких круглых миндальных торта, каждый с фигуркой танцовщицы на верхушке, и усадил на почетное место — между двумя виновницами торжества…

— А эта малявка — порядочная задавака! — сказала про нее Тетя Нанна, когда мы вернулись домой.


Ясный морозный вечер в канун нового, 1974 года, и я (Амальд Престарелый, Отживший Свой Век Воспоминатель) только что возвратился с одинокой экскурсии под усеянным звездами небосводом.

Я брал с собой корабельную подзорную трубу Отца, а цель моей экспедиции во Вселенную состояла в том, чтобы выследить комету, о которой последнее время так много говорят и пишут.

Комету поймать, увы, не удалось. Но взору предстало столько всего другого, поражающего воображение и радующего сердце. Все эти сияющие очеса ночи, которые ты узнал и полюбил еще в младые годы, — они и ныне дарят тебя своею близостью, с ними тебе в мире уютно, как дома! Семь верных негасимых фонарей Большой Медведицы, проглядывающие сквозь буйные пенные вихри северного сияния! Да, Большая Медведица все так же реет в вышине, непреходящая в веках, и ее грандиозный космический полет имеет лишь одно назначенье: приветствовать тебя и веселить тебе душу, придавая бренному земному мигу твоего бытия ореол вечности!..

Вот так сидишь и раздумываешь, в радостном нетерпении оттачивая карандаш над листком блокнота и стряхивая сор в заполненную пеплом пепельницу.

В радостном нетерпении — о да, и на то есть причины: ведь мы приближаемся в нашем повествовании к невообразимо, несказанно счастливой поре…

Ах, как такое описать?

Что ж, начнем хотя бы с того, что на дворе лето, самый разгар головокружительного лета, и нас со всех сторон обдают его дивные запахи и звуки.

Запах травы, и мха, и всех полевых цветов, запах хлеба, молока и торфяного дыма, скотного двора и сена, и вечерний запах высохшего белья, разложенного для отбеливания на лугу.

Звук переливчатого свиста кроншнепа в полдневный час и гортанной свирели вальдшнепа в сумраке ночи — и дребезжащие тоны старого бабушкиного фортепьяно!

И сквозь это все — всплески неистовой влюбленности, младенческий, только пробуждающийся, еще робкий и задавленный Эрос. Но какой безудержный, какой необузданный!

Ибо то головокружительное лето прошло всецело под знаком Меррит!

МОСТ ЖИЗНИ

Отец с матерью отправляются на «Кристине» в Шотландию и Тетю Нанну тоже берут с собой.

Решено, что ты и Младший Братишка переберетесь на это время к Бабушке и девочка по имени Ютта будет приходить смотреть за Братишкой, Бабушке самой некогда, она привязана к своему фортепьяно и ученикам, а две твои тети, мамины сестры Кайя и Мона, не могут оставить работу в торговом заведении Рёмера…

* * *

Ютта жила неподалеку от Бабушки, в низком и длинном, дочерна просмоленном доме, средь зеленых холмов, где колыхались на ветру обильные травы и кивали головками цветы, в самом сердце этого головокружительного лета. При доме были сенной сарай и хлев со стойлами коров Звездочки и Пеструхи и коня Юпитера.

Луговые угодья Юттиного отца тянулись вверх от садовой изгороди дома «Память об Андреасе» до большой наружной каменной городьбы, за которой начинались предгорные вересковые пустоши. На этой зеленой каменистой полоске земли были свои холмы и низины, громоздились большие скальные глыбы с верхушками, поросшими вереском и черникой, здесь протекал и бурливый ручей, на берегу которого можно было лежать в траве и смотреть в медленно плывущее над головою облачное небо, забывая обо всем на свете, растворяясь в лазурных безднах и в веселом журчанье бегущей с гор воды.

Через ручей в одном месте был перекинут мосток, которым служила просто узкая доска. По ней нужно было суметь пройти, сохраняя равновесие. «Жизнь или смерть!» — кричали мы тому, кто, раскинув руки в стороны, переходил ручей, и поэтому за неказистым мостком закрепилось название Мост Жизни.

Этот Мост Жизни я до сих пор вижу иногда во сне, да что во сне, я и бодрствуя могу при воспоминании о нем совершенно отрешиться от действительности и вновь ощутить то щекотание внутри, какое я испытывал, когда, находясь «между жизнью и смертью», балансируя, шел по узкому мостку, который вел не куда-нибудь, а всего лишь на другой берег ручья, мостку, в котором и проку-то вроде не было, ведь можно было легко, не замочив даже ног, перепрыгнуть через небольшой каменистый поток или, уж во всяком случае, перейти его вброд.

Однако он был там, этот Мост Жизни, он существовал. Возможно, доска когда-то оказалась лишней, ее некуда было деть, и тогда — отчего бы не сделать мосток — ее перебросили через ручей, который, кстати, в дождливую погоду вздувался иногда до размеров настоящей речки.

А как мы любили наш мосток и как он притягивал нас к себе!

Мы ходили по нему, и сидели на нем, и лежали поперек него на животе, глядя вниз, туда, где маленькие форели, замерев, едва пошевеливали плавниками в прозрачной буровато-золотистой воде и где мошкара после дождя роилась и плясала над мшистыми камнями.

Некая мелодия навсегда слилась для меня с Мостом Жизни — музыкальная пьеска в минорной тональности, на мгновение, однако, модулирующая в мажор, чтобы затем снова вернуться в минор — подобно тому как в ненастный день ненадолго перестает лить дождь, выглядывает солнышко и мошкара заводит свои пляски.

Мост Жизни! Какая-то мрачная и по-особому торжественная символика чудится в этом названии. «Глядите, я иду по Мосту Жизни — не иду, а лечу!» Ведь это занимает совсем немного времени, раз-два и готово — и ты уже здесь, стоишь меж камнями на другом берегу. Раз-два и готово — вот как она коротка, жизнь.

Тогда так не думалось — тогда тебя окружала еще зеленая вечность! Так ощущается это теперь, когда Мост Жизни пройден и навек остался позади, а ты стоишь — удивляясь и недоумевая — в окружении серых, поросших лишайником камней на другом берегу, в стране, укрытой вечернею тенью.

(Очень может быть, что об этой ничтожной и невзрачной доске рассказано слишком уж пространно — но ах как трудно остаться немногословным, ведя репортаж из Рая!)

МЕРРИТ

Ютте двенадцать лет, но она для своего возраста очень большая, настолько, что кажется тебе почти взрослой, хотя ты только на три года младше. У нее светлые волосы и маленькие светлые глаза, а рот все время приоткрыт, так что видны крупные передние зубы. Она очень добрая и славная, но говорит мало, а когда говорит, то слушать ее всегда немного скучно.

Но вот однажды приходит Меррит.

Да, однажды приходит Меррит, и все вдруг становится совсем иным…

Меррит — подруга Ютты, они ровесницы, но Меррит меньше и тоньше, зато глаза у нее гораздо больше. И у Меррит они не светлые, как у Ютты. Но и не темные. Они у нее зеленые. Большие зеленые глазищи-всевиделки. Да, потому что Меррит так много всего видит. И знает она много всего, и умеет много, и говорит тоже очень много.

— Сегодня утром, рано-рано, когда еще никто, кроме меня, не встал, знаешь, что я видела? Огромную радугу! Мы с ней были совсем одни. И она была так близко, что можно было ее потрогать! Показать тебе маленький кусочек радуги — я его поймала? Он у меня вот здесь, в руке!

Она достает граненую стеклянную пробку и держит так, чтобы солнце светило сквозь нее, — и вот он, пожалуйста, кусочек радуги — у нее в горсти!

— Я и солнце могу поймать!

Она берет осколок зеркала, подставляет его солнечным лучам — и пожалуйста, маленькое солнышко пляшет по ее животу, по груди и шее, запрыгивает ей в рот — кажется, будто она его глотает.

— Я и дождь могу нагнать!

И Меррит принимается дуть в полый цветочный стебелек, который она в одном месте рассекла ногтем. Слышится тоненький свист, но дождя никакого нет.

— Ну и что ж, что нет, скоро будет. Видишь, небо уже потемнело!

И немного погодя начинается дождь.

А Меррит сидит и не уходит, вымокнет так вымокнет, это ведь ее собственный дождь.

Но ливень быстро кончается, и солнце, стоящее еще высоко в небе, хотя уже вечер, светит на мокрую траву, а от нагретых замшелых камней вдоль берега ручья поднимается пар. Неподалеку стоит в воде рослый пегий жеребец Юпитер.

Юпитер, наш добрый друг, который весь день усердно трудился, стоит неподалеку в ручье и пьет в свое удовольствие, надувается так, что в брюхе у него булькает и клокочет. Напившись, он степенно выходит на берег и минуту стоит на зеленом ковре как вкопанный, будто погрузившись в глубокое раздумье.

А потом ни с того ни с сего опрокидывается на спину и начинает кататься по траве, с пронзительным ржанием скаля длинные зубы. Его огромный телесного цвета живот со вздувшимися жилами колышется из стороны в сторону, мохнатые бабки вскидываются к небу, а кроткие, смиренные глаза Юпитера исступленно косят, сверкая вывороченными белками… вот это зрелище так зрелище!

И — локоть Меррит, вонзившийся тебе в бок, ее шепот прямо тебе в ухо:

— Видишь у него висюльку?

— Чего-чего?

— Ну висюльку у него между задних ног! Чудная такая штуковина!

Разумеется, ты видишь эту черную висюльку, что выглядывает из волосистой кожной складки.

Но Юпитер очень скоро вновь поднимается на ноги и, стряхнув с себя горячечное наваждение, как ни в чем не бывало мирно и степенно щиплет траву.

Меррит, однако, не унимается.

— А знаешь, для чего она нужна?

Ну конечно… кто ж этого не знает.

— Да, но не только для того, о чем ты думаешь, а еще он как увидит кобылу, так берет и прыгает на нее, я сама как-то раз видела, не здесь, а в другом месте, и потом знаешь что получилось? Потом у этой кобылы родился маленький жеребеночек, такой хорошенький, просто прелесть! А ты и не знал, что так бывает? Конечно, не знал, ты вообще еще очень многих вещей не знаешь! Ведь ты же, Амальд, — сказать кто такой? Ты у нас дурачок-глупышок!

* * *

Вот такая была Меррит, и вначале у тебя совсем не вызывали восторга ни ее зеленые глазищи, которые умели не только распахиваться и глазеть, но и превращаться в длинные щелочки, полные лукавства и насмешки, ни ее острые локти, доверительно толкавшие тебя в бок.

Младший Братишка тоже не слишком жаловал Меррит, и только она соберется «тиснуть-чмокнуть» его, как он вырывался и с криком убегал к Ютте. Да и сама Ютта не всегда бывала рада своей подруге — при появлении Меррит в глазах у нее мелькало подчас странно досадливое выражение, как будто она хотела сказать: «Ну вот, явилась, теперь прощай мир и покой».

И Тетя Нанна недолюбливает Меррит, называет ее сорвиголовой и воображалой.

А вот Бабушка очень любит Меррит за то, что она такая музыкальная, имеет «прекрасные способности» и «поет как ангелок».

Иногда ты сидишь у Бабушки в гостиной и листаешь какую-нибудь книжку с картинками, между тем как Меррит проворными пальцами играет на пианино свои гаммы, а рядом сидит Бабушка с указкой и в очках. Когда урок кончается, бывает, что Бабушка приносит чай и печенье, а иной раз читает вам что-нибудь вслух из книги под названием «Сокровищница сказок».

В одной из сказок повествуется о двух феях, доброй и злой, и добрая фея в твоем воображении невольно отождествляется с Юттой, а злая — с Меррит.

Добрая фея светлая, как Ютта, у нее маленькие кроткие глаза и крупные передние зубы, для которых рот ее немного маловат. У злой феи глаза зеленые и то сужаются в длинные щелочки, полные какого-то непонятного веселья, то распахиваются и неприятно глазеют.

Но однажды ночью тебе снится, что злую фею схватили и заперли в мрачном подвале в наказание за ее злодеяния — она сидит там одна-одинешенька, глазея своими глазищами в темноту, похожая одновременно на Одинокую Деву Эссемёдль и на Девчонку-Глазелку Меррит.

И тебе становится жаль злую фею.

ДЕВОЧКА-КОБЫЛКА

По взгорьям разбросаны сиротливые избушки. В одной из этих избушек живет здоровенный чернявый человек по прозванию Дидрик Силач. А еще его называют Дидрик Кобылятник. Живет он совсем один, и никто с ним не знается.

Дидрик Силач был в заключении, сидел в каталажке Старого Форта.

— А за что его туда посадили?

Этого Ютта не знает — или не хочет об этом говорить. Зато Меррит, которая знает все на свете, может рассказать и о том, за что Дидрика держали под арестом в Старом Форте.

— За то, что он женихался с кобылицей!

Ютта, фыркнув, пригибает голову и прячет лицо за спину Младшего Братишки. Но глазищи Меррит остаются серьезными.

— Ничего тут смешного нет. А знаешь, Амальд, почему его за это посадили? Очень просто, ведь, если бы его кобылица ожеребилась, у нее бы родился ужасный уродец. Тролль! Конечно, а что ж ты думаешь, откуда берутся тролли?

— Да ну тебя, Меррит, замолчи!

У Ютты такой вид, будто ей стыдно за свою подругу.

Меррит, однако, и не думает молчать, она еще много чего знает про Дидрика Силача и его кобылицу. Когда стало известно, что он взял себе в возлюбленные кобылицу, то к нему пришли и хотели ее отобрать, а он вскочил на нее верхом, ускакал в горы и там оставил ее пастись — в такой дали от людей, что никто не мог ее отыскать!..

Но и это еще не все.

Меррит:

— Амальд, поди-ка, что я тебе скажу! Знаешь, что было дальше?

Ютта принимается тихонько напевать.

— Перестань, Меррит, ты просто хочешь напугать Амальда!

— Ничего подобного, он ни капельки не боится, верно, Амальд? Смотри, а то я могу не рассказывать, хотя я еще кое-что знаю.

Ютта:

— Правда, Меррит, не надо, пожалуйста.

— Нет, а все-таки я расскажу, ты только послушай, Амальд! Представляешь, у этой Дидриковой кобылицы в самом деле родился жеребенок — там, в горах, — но какой! Жутко страшная девочка-кобылка с человечьим телом и лошадиной головой! И знаешь, она и сейчас живет в горах, многие видели ее там и слышали, как она ржет! Ее видели даже у Дидрикова дома, она иногда прибегает по ночам повидаться с отцом и поесть у него картошки. Потому что она ужасно любит картошку.

* * *

Вот такая была Меррит. А там хочешь верь ее рассказам, хочешь не верь.

Но ведь Дидрика Силача она не выдумала — вон он ходит, окапывает картошку, растущую вокруг его дома, здоровенный и угрюмый, и кто его знает, по виду от такого чего угодно можно ожидать. А однажды вечером сверху, с холмов, доносится удивительно тоненькое и нежное лошадиное ржание. Может, конечно, это настоящая лошадь, а может, девочка-кобылка, дочка Дидрика, спустилась с гор, чтобы повидаться с отцом и полакомиться его картошкой.

ТЕТКА С ЧАШКОЙ

И много еще других необыкновенных людей живет в летнем царстве зеленых лугов…

Как-то вечером большая ржаво-красная луна висит над окутанными туманом вересковыми пустошами за наружной каменной городьбой.

Туманная луна не бросает на землю тени, она как огромное голое лицо выступает из серой мглы.

— Смотри, Амальд, вон идет Тетка с Чашкой!

Тетка с Чашкой возвращается домой с ношей торфа. Она трусит мелким шажком, кирпичи торфа подпрыгивают в решетчатом коробе у нее за спиной, а на шерстяном шнурке, которым она подпоясана, болтается маленькая синяя чашка. Тетка никогда с ней не расстается, за что и получила свое прозвище.

Меррит сидит и держит тебя за руку, пока Тетка ковыляет мимо с торфяным коробом и синей чашечкой.

Тетка с Чашкой старая-престарая, ей уже, наверно, больше ста лет. Живет она в маленькой, обросшей травою каменной хижине, у самой калитки наружной городьбы, за которой начинаются пустоши. Вместе с нею живет Дядька с Чашкой, только он ей не муж, а брат. Дядька с Чашкой моложе Тетки с Чашкой, но все равно уже такой старый, что у него даже рожки на голове выросли. Но он еще может резать торф. А Тетка с Чашкой тоже еще бодрая и подвижная, она помогает ему раскладывать и сушить торфяные кирпичи и потом собирать их в кучи.

— А знаешь, почему они оба такие крепкие, хотя уже совсем старики? Потому что пьют воду из красного железного источника, который бьет наверху, в пустоши. Если пить красную воду каждый день, можно прожить больше ста лет, это источник молодости!

— Но почему же тогда все не пьют из красного источника?

У Меррит и на это готов ответ:

— А потому, что от красной воды люди не только старые делаются, но еще и память свою теряют. Тетка с Чашкой и Дядька с Чашкой все на свете перезабыли. Не помнят, кто они и сколько им лет, имен своих и то не помнят. Так и зовут друг друга — ты да ты, а по имени никогда.

ЭККА ИЗ КОЛОДЕЗНОГО ДОМА

Это, стало быть, Тетка с Чашкой. А еще есть Экка из Колодезного Дома.

Экка приходится Ютте теткой. Она живет в добротном и красивом доме на взгорье, имеет собственный земельный надел и держит корову и кур.

Одета Экка всегда в черное, потому что она вдова и носит траур по своему покойному мужу Бендику.

Воду Экка берет из небольшой запруды, сделанной в протекающем по ее усадьбе ручье. Эту прекрасную, аккуратно выложенную камнями запруду построил Бендик. Ее называют Колодцем, поэтому-то дом Экки окрестили Колодезным Домом.

Экка выносит свое белое постельное белье в поле и расстилает на траве, чтобы оно хорошенько отбелилось.

В этом во всем ничего необычного нет. Необычное начинается дальше, и рассказала о нем опять-таки Меррит, ведь она столько всего знает.

Так вот, по ночам, когда белое постельное белье Экки лежит на зеленой траве, является одинокая тень Бендика и видит, как это белье в сумерках светится.

— Ну и что, Меррит?

— А Экка знает, что Бендик пришел, она это сразу чувствует. Но что толку-то, все равно же он мертвый! И все-таки Экке очень хочется, чтобы он вошел в дом, пусть хоть и мертвый.

— Ну и он входит?

— Погоди, ты слушай. Не боишься? Нет, правда, это жутко страшно. Ой, Амальд, сядь вот тут поближе, а то мне самой страшно рассказывать!

Вечер стоит хмурый, трава шелестит от сильного ветра, вода в Колодце у Экки подернулась мелкой черной рябью. Глазищи Меррит широко распахнуты.

— Ну вот, представляешь, однажды Экка приносит белье с улицы домой и хочет погладить, но надо же сперва его потянуть, а ей не с кем, она и придумала привязать простыню одним концом к дверной щеколде. И вот, только она потянула, смотрит, а в дверях стоит Бендик и держит простыню за другой конец, помогает ей тянуть! Амальд!

— Ну чего ты?

— Ой, Амальд! По-моему, он сейчас здесь!

— Кто? Бендик?

— Да. Потому что мы так много про него говорим!

И Меррит приникает к тебе, ты чувствуешь губами ее холодные волосы, она дрожит от страха и не смеет поднять глаза.

— Амальд, ты что-нибудь видишь?

— Что вижу?

— Его!

— Да нет здесь никого!

— А я тебе говорю, он здесь!

Она с криком вскакивает с места.

— Бежим!

И вы со всех ног мчитесь через поля вниз по склону холма.

* * *

Но Экка с ее Колодезным Домом никак нейдут у тебя из головы.

В сумерки Бабушка зажигает свечи на пианино. Приходит Меррит и садится играть свои гаммы. Одна гамма не похожа на другие — когда ее слышишь, внутри так странно что-то трепещет.

— Почему она такая, а, Меррит?

— Какая такая?

Ты пытаешься объяснить, но словами это выразить трудно.

— Нет, но я понимаю, что ты хочешь сказать, правильно, она в самом деле такая. У нее даже есть свое название… как же она называется?

Это знает Бабушка: «мелодическая минорная гамма».

Мелодическая минорная гамма пронизана сумерками, и, когда ее слышишь, сам собою приходит на память дом Экки и Колодец, в темной воде которого отражаются бегущие по небу тучи. Тучи, печаль и траур заполняют его глубь. А когда белье Экки лежит на траве и в сумерках светится, является Бендик, стоит и смотрит на расстеленные простыни и наволочки, такие бледные и печальные…

Но вот однажды вечером раздается звон церковных колоколов.

— Это звонят в честь Экки.

— А что, Экка умерла?

Нет, Экка не умерла Это звонят свадебные колокола. У Экки будет новый муж.

И теперь не печаль, а радость заполняет Колодец Экки. И все простыни, пододеяльники и наволочки в постели, где Экка спит со своим новым мужем, красиво отбелены, гладко отутюжены и светятся радостью и уютом.

Но снаружи, под печальными ночными тучами, блуждает бледная тень Бендика, такая безмерно одинокая…

БОЛЬШОЙ НЕСКЛАДНЫЙ ЗВЕРЮГА

Это, стало быть, была Экка из Колодезного Дома. Но есть и еще множество удивительных людей, вещей и призраков, о которых без конца может рассказывать Меррит.

И есть самое страшное из всего: Большой Нескладный Зверюга.

— Амальд, неужели ты о нем никогда не слышал?

— Нет. Что еще за зверюга?

Меррит неуверенно мнется, будто это не так-то просто объяснить.

— Ну, это такое существо… оно елозит. Знаешь, что значит елозить?

— Знаю, черви елозят. И улитки.

— Верно, но Большой Нескладный Зверюга — не червь и не улитка. А тоже елозит. И всегда он где-нибудь под боком. Пропадет ненадолго, забудешь про него — а он вдруг, откуда ни возьмись, опять рядом. И опять елозит, елозит. Ой нет, наверно, лучше про него не говорить!

— А ты сама его видела, Меррит?

— Еще бы, конечно!

— Но какой он все-таки из себя?

Меррит внезапно выпрямляется и широко распахивает свои глазищи.

— Вот слушай! Он весь скользкий, слизистый как рыбина. А глаза такие странные — розоватые и запухшие. И он все время плачет, стонет, вздыхает. До того он разнесчастный! Поэтому он и льнет, и жмется к кому-нибудь. Он ведь зла никому не желает. Просто ему страшно и очень хочется, чтобы его утешили. Но он до того омерзительный на вид, что все от него шарахаются. И поэтому он ужасно одинокий и его ужасно жаль. Можно только Богу за него молиться: Милый Боже, сжалься над Большим Нескладным Зверюгой, сделай, чтоб он не был такой несчастный. И не дай ему придушить меня или задавить насмерть. Аминь.

У Меррит слезы блестят на глазах, и сам ты тоже едва не плачешь, растроганный жалкой участью бедного уродливого и одинокого Зверюги.

И тут ты вдруг чувствуешь, как ее острый локоть вонзается тебе в бок:

— Амальд! Ну какой же ты все-таки дурачок-глупышок!

КЛАДБИЩЕ

Мчатся тучи, мчится ветер, мчится с гор ручей, быстро мчится головокружительное лето — скоро оно промчится, и наступит осень.

В летнем царстве лугов трава уже не зеленая, она цветет, выкинув вверх красно-фиолетовые метелки. Сенокос в самом разгаре, отец и дядя Ютты день-деньской машут косами, мать и другие женщины и девушки ворошат сено, а вечером сгребают его в копенки. И на покосе вырастает целый карликовый городок.

Ютта и Меррит тоже помогают убирать сено.

Но однажды ты видишь Меррит у ручья, она сидит одна, притулившись между большими камнями, и плетет венок из одуванчиков, ромашек и других поздних летних цветов. Это венок на могилу ее сестры, которой сегодня должно было исполниться пятнадцать лет.

— Меррит, а как звали твою сестру?

— Ее звали Меррит — как меня. Она умерла до того, как я родилась, и мне дали ее имя. Мама говорит, я на нее очень похожа. Может, я — это вообще она!

— Нет, ну, Меррит, как же может быть, что ты — это она?

— А вот так! Может, ее душа перешла в меня. И тогда понимаешь, что получается? Получается, что я лежу мертвая в земле и я же вот она, стою здесь.

— Но тогда, значит, ты — это два человека сразу. Разве так бывает?

— Бывает, сколько угодно. Очень даже много таких людей, которые сразу два человека. Да хотя бы все эти женщины, которые ходят с ребенком в животе!

Голос у Меррит веселый и лицо радостно оживленное, но она не улыбается, потому что на кладбище улыбаться нельзя.

— Так, а теперь положим венок вот сюда. Амальд, пожалуйста; обожди минуточку, я только прочитаю «Отче наш»!

Меррит становится на колени перед могилой, складывает ладони у груди и низко опускает голову. В траве еще виднеются кое-где взъерошенные синие головки васильков. День пасмурный и ветреный, похоже, что собирается дождь. Ветер обдувает могильные холмики и кресты, словно обмахивает их метлой и пыльной тряпкой, торопясь закончить генеральную уборку.

Меррит прочитала молитву. Она поднимается с колен и осеняет могилу крестным знамением.

— Мир праху твоему, милая Меррит!

Странно и жутко слышать, как она произносит над могилой свое собственное имя, — а что, если это и правда она, живая Меррит, лежит в земле мертвая! Ужас и жалость, сменяя друг друга, пронизывают тебя, обдавая то холодом, то жаром, тебе нестерпимо хочется взять ее за руку, назвать по имени, хотя бы просто дотронуться до нее, чтобы почувствовать, что она все еще живая.

Потом мы медленно бредем к выходу, разглядывая по дороге могилы и каменные надгробия. Узкие проходы между семью окаймленными дерном могилками Стекольного Мастера аккуратно посыпаны белым ракушечным песком, в котором тоненько посвистывает ветер, на каждой могилке — деревянный крестик.

— Амальд, а вон там похоронен часовщик Девичий Глазок. Видишь ангела у него на могиле? Он с крыльями, а улететь не может — на каменных крыльях разве улетишь. Оттого у него и вид такой печальный. Правда ведь, у него просто ужас какой печальный вид?

— Угу. А почему этого часовщика так звали?

— Девичий Глазок? У него, конечно, было и настоящее имя. Но все почему-то звали его так. Может, у него глаза были необыкновенно красивые. А может, он на девушек заглядывался… ой, что я, Господи, прости мне мой грешный язык, на освященной земле — и такое болтаю!

Возле одной старой осыпавшейся могилы растет огромный куст терновника. Весь он такой корявый, что кажется, будто он корчится от боли и отчаяния. Меррит поспешно проходит мимо, словно боится, как бы он не вонзился в нее когтями.

У калитки она опять творит крестное знамение.

— Покойтесь с миром!

И мы выходим за кладбищенскую ограду.

— Амальд, а знаешь, кто похоронен под тем корявым кустом?

— Знаю. Самоубийца. (Это всем известно.)

— Верно, а знаешь, как его звали?

— Нет, как?

— Храпке! Кошмарное имя, да? А знаешь, как с ним было… Пошли спрячемся в саду у твоей Бабушки, я тебе расскажу про этого Храпке.

В углу сада стоит открытая беседка, мы забираемся в нее и усаживаемся на скамейку. Здесь холодно и ветрено. Но из дома стремительно льются горячие фортепьянные пассажи.

И Меррит рассказывает про несчастного самоубийцу. Это страшная история про злых людей, хорошо хоть Бабушка играет что-то веселое, мажорное.

Самоубийцы — они ведь не могут попасть в Царствие Небесное, им приходится оставаться на земле и быть привидениями до самого Судного Дня. Вот Храпке и живет под своим терновым кустом на кладбище. И летом, если приглядеться, можно в темной гущине ветвей увидеть его глаза. А зимой он должен прятаться в землю вместе с черными жуками, дождевыми червями и сороконожками.

— Ну что, рассказать тебе еще или ты боишься? Да нет, не так уж это страшно — если б это было сейчас, а то когда-то давным-давно. Ну слушай: когда Храпке умер и его похоронили, он, как только стемнело, вышел из могилы и явился своей жене Эмме. А Эмма эта была ужасно зловредная тетка: она и кормила его плохо, и белье ему стирать не хотела, а когда он напивался пьяный, то била его по голове метлой.

— Она его убила?

— Да нет, он же сам себя убил. Но знаешь в каком виде он ей явился? Большим черным пауком! Знаешь, бывают такие большие пауки, которые быстро-быстро ногами перебирают! И вот Эмма, как увидела, что такой паук бежит по кухонному столу, бац — и всадила в него хлебный нож. А в кладовке вдруг как завоет!

— Почему в кладовке?

— Потому что Храпке в кладовке повесился! Ну вот, и на полу там появились брызги крови.

— Ну а дальше, Меррит?

— Тогда Эмма взяла тряпку и вытерла с пола кровь. А потом швырнула эту тряпку в огонь. Швырнула и сказала такие слова…

— Какие слова?

— Ой, нет, не могу, боюсь. Как-нибудь в другой раз… Амальд!

— Ну?

— Амальд, проводи меня домой, а то мне теперь страшно одной мимо кладбища идти! Пошли! И возьми меня, пожалуйста, за руку!

— Да ну, за руку как-то чудно!

— Ну тогда бежим бегом! Только ты рядом беги!

И мы бежим всю дорогу без передышки, пока не оказываемся у дверей дома штурмана Свенссона. Здесь мы останавливаемся, запыхавшиеся, и с трудом переводим дух.

— Ладно, теперь слушай, какие Эмма сказала слова, когда швырнула в огонь тряпку с кровью! Не боишься? Иди, я тебе на ушко шепну.

И ты чувствуешь ее губы у самого своего уха и слышишь быстрый шепот:

Сгинь, как дым в вышине,
Стай, как воск на огне,
Скройся, нечисть злая,
В пламени сгорая.
Трик-трак —
Да будет так!
ПОЦЕЛУЙ

Меррит знает еще много, много всего.

Но потом настает время, когда она уже меньше рассказывает сама и с большим удовольствием слушает твои рассказы обо всем, что знаешь ты…

Немало есть и такого, что знаете вы оба.

Меррит, к примеру, знакома с Перевозчиком, который в погожие вечера сидит у своего дома и трубит в трубу. А уж о Премудрых Девицах она знает все до капельки. Знакома ей также и Фина Башмачиха, но вот про большую черную птицу, которая наведывается к Фине по ночам, она ничего не знает. Меррит ничего не знает и про бочку с мертвецами, которая есть у Старого Поэта.

— Кошмар, неужели это правда? И ты видел собственными глазами, что в ней лежат мертвецы?

— Ага, и еще там есть голова мертвой девушки, а Ханнибал хотел, чтоб я ее поцеловал!

— Ой, Амальд, замолчи! И ты поцеловал? Не может быть!

Тут ты рассказываешь, как Старый Поэт отнял у вас голову и упрятал ее в свою бочку, а потом про разбойничью пещеру Ханнибала в подвале пакгауза возле бухты Пунтен и про петарду, которая там хранится и которой можно взорвать весь дом, стоит только поднести к фитилю зажженную спичку. И Меррит ужасается, и распахивает свои глазищи, и сжимает твою руку.

А ты втихомолку радуешься и гордишься, что заставил ее ужаснуться…

Однажды вечером ты рассказываешь ей об Эссемёдль, Одинокой Деве, той, что время от времени является тебе во сне и увлекает тебя за собою в ночные полеты.

Меррит слушает, раскрыв рот и широко распахнув глазищи.

— Ну и как же, Амальд? Куда вы с ней летите?

— Никуда, просто парим, и все.

— А она тебя целует? Или ты ее?

— Нет, зачем?

— Ну, раз уж вы с ней парите вдвоем!

— Но она же мертвая.

— Ой, правда, Амальд! А если б она была живая?

— Ну и что?

— Тогда бы ты стал с ней целоваться?

— Не знаю…

— Еще бы тебе знать, ты небось и целоваться-то не умеешь! Давай я тебя научу!

И ты чувствуешь, как ее холодная рука обнимает тебя за шею, а ее горячее дыхание ударяет тебе в лицо, и ощущаешь губами ее губы, не горячие, но и не холодные, чуточку липкие, они подрагивают, вызывая слегка неприятное чувство — как если бы ты дотронулся до червяка…

— Амальд, ну прижмись же ко мне! Когда целуешься, надо друг к другу прижиматься! Вот так!

А потом низким, глухим голосом:

— Мы с тобой парим, парим… у-у-у! Ты летишь вдвоем с твоей Девой!

Но вот ее рука уже ерошит тебе волосы:

— Ну что, понравилось? А до этого ты никогда не целовался с девочкой? Да что я спрашиваю, конечно, нет, ведь ты же у нас — сказать, кто такой? Чудила-смешнуля-щенуля-щенок!

Ты молчишь, пытаясь вникнуть в смысл этого невероятного словесного построения, скорее всего не слишком для тебя лестного, но, возможно, и не такого уж обидного — она произнесла это ласковым голосом, добродушно ткнув тебя локтем.

И однако же ее снисходительное «щенок» немножко огорчает и задевает тебя — это все потому, что она года на два или на три старше…

* * *

Но какой ты ни есть, щенок — не щенок, а первый поцелуй вошел в твою жизнь, и с ним вошло нечто новое, неизведанное, что останется в ней навсегда, перевернет и преобразит ее так, что все-все станет иным, чем прежде.

И поныне, спустя долгий человеческий век, ты отчетливо помнишь время и место, где свершилось это столь ничтожное и столь значительное событие.

Оно произошло у ручья, близ того самого Моста Жизни, субботним вечером. Ибо когда ты вернулся в бабушкин дом, Младший Братишка барахтался в лохани и Ютта мыла и терла его, а в гостиной Бабушка разучивала псалом с мужским хором пастора Эвальдсена («Всякое дыхание да славит Господа»).

И когда ты в тот вечер лег в постель, ты увидел на западе, низко над горизонтом, Вечернюю Звезду, она сияла ровным, немигающим светом, как маленькая луна… а ты лежал и мечтал, чтобы Эссемёдль пришла и увлекла тебя за собою в долгий-долгий ночной полет — но только чтобы на этот раз она тебе явилась в образе Меррит.

ИВОВАЯ РОЩА

Высоко на взгорье, в изгибе старой седой каменной городьбы, там, где кончалось зеленое летнее царство, росло несколько истерзанных ветрами карликовых ив средь моря травы и щавеля с крупными сочными листьями. Здесь можно было спрятаться, уединившись от всех, чувствуя себя словно бы в другом мире.

Здесь ты лежал в траве, тоскуя по Меррит, когда ее не было рядом.

Разлучались вы редко, обычно всего на два-три часа в день, но однажды вы не виделись несколько дней кряду, потому что у нее заболела мама и ей пришлось «смотреть за домом».

При воспоминании о тех нескончаемо долгих, томительных днях и сейчас еще щемит сердце, ты и сейчас слышишь шепот ветра в траве и листве Ивовой Рощи — звук, подобно мелодической минорной гамме таящий в себе тихую жалобу, но вместе и нечто совсем иное: ни с чем не сравнимую радость, смятенное, хмельное, безудержное упоение первой влюбленности — чувство, которое словами не выскажешь, но для которого музыка всегда умела находить счастливое выражение в своих бессловесных сердечных вздохах.

ТЕЛЕНОК

И вот сено убрано, и осенний ветер порывисто свищет в сенном сарае Юттиного отца, где окошки и двери раскрыты настежь.

Настает удивительная пустынная пора, когда выкошенные луга лежат, щетинясь куцей отавой, последние перелетные птицы улетели и на потемневшем вечернем небе опять уже начали загораться звезды и северное сияние.

Вот и конец этому лету…

А в один прекрасный день приходит конец и Мосту Жизни — отец Ютты придумал-таки, на что употребить добротную доску: он решил приспособить ее для фонаря. Фонарь сооружают у нижней калитки, выходящей на проселок, чтобы вечером было не слишком темно подниматься от дороги к дому.

И Мост Жизни превращается в Фонарь Жизни — разумеется, именно так окрестили мы этот керосиновый фонарь, бросавший красноватый отсвет на выбеленную деревянную калитку и замшелые камни ограды.

* * *

Но вот — новое событие: отелилась корова Пеструха, и Меррит без ума от черненького теленочка, которого Пеструха ласково лижет и охорашивает, раздувая ноздри и нежно помыкивая.

Меррит растрогана чуть не до слез.

— Нет, ты только послушай, какую она песенку поет своему сыночку!

— А почему сыночку, Меррит?

— Потому что это бычок, что ж ты, не видишь, у него висюлька между задними ножками! А на лбу белая звездочка — значит, счастливый будет. Слушай, как бы нам его назвать, а? Звездочка — нет, это девичье имя. Может, Счастливчик? Или просто Теля? Нет, ты погляди, теперь он сосет свою маму! Ой, ну до чего ж проголодался!

Ютта:

— Сосать-то ему недолго придется, сегодня да завтра — вот и все.

— Как, а потом?

— А потом его забьют.

— Забьют?

— Ну да, а иначе он все молоко у Пеструхи высосет.

Вид у Меррит обескураженный, от восторга не осталось и следа. Глазищи распахнуты и полны отвращения.

— Забьют, а потом что же, съедят?

Ютта в ответ кивает.

— А как же Пеструха? Что она скажет, если у нее отнимут ребеночка и убьют? Она же ошалеет, разъярится, взбесится!

— Да нет, она быстро все позабудет.

Меррит отворачивается.

— На месте Пеструхи я бы твоего отца насмерть забодала, пусть бы он только попробовал убить моего ребенка! Поддела бы его рогами да зашвырнула куда подальше — поделом бы ему было! Фу, до чего вы гадкие!

И Меррит выбегает из хлева, громко хлопнув дверью.

Ютта по-взрослому качает головою.

— Нашла из-за чего разозлиться! Это надо Же такое придумать! Отца бы она насмерть забодала!

У Ютты слезы выступают на глазах, крупные передние зубы влажно блестят.

— Сказать тебе, Амальд, кто такая эта Меррит? Ведьма она, самая настоящая! Отец мой тоже так про нее говорит, и это правда! Знаешь, что она раз сделала? Сама себе волосы подожгла! Да-да, представляешь?

— Как это, зачем?

— Не понравилось ей, что мать ее взбучила. Причем за дело, Меррит сама виновата была. Вот такая она! Ев родители ох как с ней мучаются! А теперь она, видите ли, надулась и осерчала, потому что теленка забьют! Вот дура-то!

— Как ты думаешь, куда она ушла?

— Не знаю, да ну ее, не все ли равно. Ушла — и на здоровье! Небось сидит сейчас где-нибудь одна и гадость какую-нибудь замышляет, может, дом наш хочет поджечь! А что, с нее станется…

* * *

Но Меррит нигде не видно.

А на дворе холод, мозглый ветер пронизывает насквозь, черные вороны скачут по блеклой стерне, сотрясая воздух тягучим карканьем. У ручья, в том месте, где раньше был мосток, остались в траве блеклые вмятины от концов доски, а наверху, в Ивовой Роще, истерзанные ветрами деревья желтеют и желтеют, на оставшихся листьях щавеля сидят черные улитки и прогрызают в них дыры.

И тебя вдруг захлестывает печаль, глубокая, безмерная печаль, оттого что нет больше Моста Жизни, и оттого что теленочка Пеструхи убьют, и оттого что Меррит хотела сама себя поджечь. И еще оттого, что скоро зима с ее вечной теменью, а может быть, скоро уже Конец Света и Судный День — тот, что придет, когда его меньше всего ждешь, «как тать ночью»…

И раз уж ты здесь один, отчего бы не дать волю своей печали и не поплакать всласть…

Ты упал ничком на сырую траву, убитый горем, и, зарывшись лицом в рукава фуфайки, предался тихим слезам.

Но сквозь мрак отчаяния словно пробивался слабый лучик — как свет фонаря в кромешной тьме, или как огонь далекого маяка, или как робкое сияние восходящего месяца, — и ты шептал в мокрый рукав фуфайки:

— Меррит, Меррит.

* * *

Потом долгое время проходит без Меррит.

То есть ты иногда видишь ее, но она-то словно совсем тебя больше не видит. Или, вернее, видит, но как-то не замечает тебя, даже когда вы при встрече перекидываетесь несколькими словами.

У нее мысли заняты другим. А у тебя по-прежнему почти все мысли о ней одной.

И чем больше она от тебя отдаляется, тем больше ты о ней думаешь и мечтаешь о том, чтоб она к тебе вернулась и стала такой, как прежде — как тогда у ручья, возле Моста Жизни, в разгар зеленого головокружительного лета.

КОНЦЕРТ

Бабушка и Меррит обе очень заняты, идут приготовления, затевается что-то необычайно интересное. Каждый день после обеда в доме «Память об Андреасе» играют и поют, разучивают и репетируют. У Тети Кайи от этого болит голова, и она затыкает уши ватой.

— Право, жалко девчонку. Мама совсем ее замуштровала! Приспичило ей сделать из этой пигалицы вундеркинда, концертную певицу, это, видите ли, «будущая Енни Линд»!

Концерт устраивается в помещении фабрики. Вырученные деньги пойдут в пользу Тетки с Чашкой и Дядьки с Чашкой, этих двух стариков, которые никак не умрут, а жить им не на что.

Петь будет не только Меррит, но и Дядя Ханс, и женский хор «Идун», и мужской хор пастора Эвальдсена. Кроме того, должен быть «оркестр», «живые картины» и другие интересные выступления. И все это требует участия Бабушки с ее фортепьяно, так что ей теперь просто вздохнуть некогда.

Но Бабушка полна энтузиазма.

— Если, Бог даст, все пройдет удачно, это будет совершенно бесподобное представление, каких у нас еще не бывало!

Фабричный зал украшают флагами и гирляндами. В одном конце сооружается сцена, и на нее взгромождают старое бабушкино пианино, которое притаскивают из дому. После переноски расстроенный инструмент приходится заново настраивать, но с этим отлично справляется Перевозчик, ведь «у него такой прекрасный слух».

Меррит с нотной папкой в руках стоит у ворот бабушкиного сада.

— Ты, наверно, ужасно волнуешься, да, Меррит?

Она бросает на тебя холодновато-вопросительный взгляд, словно не может взять в толк, о чем ты спрашиваешь.

— Волнуюсь? Ах, ты про концерт? Да ну! Я же не первый раз, привыкла. А ты, Амальд, тоже придешь нас послушать?

Нет, Меррит стала такая невозможно чужая и взрослая, что ты ощущаешь себя совершенным молокососом и дурачком.

Но тут на лице ее появляется вдруг улыбка и глаза теплеют.

— Амальд, поди-ка, что я тебе на ушко скажу!

И ты чувствуешь ее губы и ее дыхание у своего уха.

— Я жутко боюсь! И обидно мне ужасно! Знаешь почему — твоя Тетя Кайя говорит, что у меня голос как у глиняной свистульки!

— У какой еще глиняной свистульки?

— Ну вроде той, на которой твой Дедушка Проспер играет своим уткам, знаешь, маленькая такая цветастая дуделка.

Тебе очень хочется сказать что-нибудь в утешение, но это не так-то просто.

— Ну что ты, Меррит, не обращай внимания.

— Да ясно же, Кайя мне просто завидует. А лейтенант Кайль знаешь что говорит? Он говорит, я пою как жаворонок!

— Конечно, Меррит, и правильно!

— Ой, ну надо мне бежать, у нас сегодня опять репетиция!

И Меррит машет тебе по-взрослому, двумя пальцами, вновь сделавшись чужой и недоступной.

* * *

Среди бабушкиных вещей, хранящихся на чердаке ее старого дома «Память об Андреасе», я (Амальд Повествователь, Оживляющий Прошлое) нашел недавно (роясь в поисках чего-то совсем другого) большой выцветший плакат с полной программой того достопамятного концерта, в котором Меррит дебютировала как певица перед широкой публикой. Эта изящная афиша была изготовлена художником Селимсеном — каллиграфически выписана готическим шрифтом и украшена наклеенными засушенными цветами.

Программа воспроизводится мною ниже вместе с карандашными пометами Бабушки, указывающими исполнителей (здесь в скобках):

1. Пролог.

(Директор школы Берг)

2. «Восславим все тобою сотворенно», мелодия народная. «Дания, Дания, слово святое», муз. Вайсе. «Жизнь моя — волна морская», шведск. нар. песня. Мужской хор.

3. «Принцесса сидела в своем терему», «Повергну все к твоим стопам», муз. Х. Кьерулфа.

Тенор в сопровождении хора, поющего без слов. (Ханс)

4. Интермеццо из оперы «Сельская честь» Масканьи.

Труба с фортепьяно.

(Перевозчик)

5. Комическая увертюра № 1 Келера Белы.

Камерный оркестр.

(Скрипка и виола: сыновья Перевозчика. Флейта. Переплетчик Ольсен. Виолончель: Платен. Труба: Перевозчик. Барабан и кастаньеты: Трактирщик Берентсен)

6. «Конь ты мой буланый», муз. Эдв. Грига. «Колыбельная Аладдина», муз. Хайсе.

Сопрано.

(Меррит)

7. Картина I: Саул и Давид.

(Директор школы Берг и Лейтенант Кайль)

8. Картина II: Встреча Стэнли с Ливингстоном в Африке.

(Селимсен и Бухгалтер Дайн)

9. Картина III: Южноютландские девушки.

(Дочери судьи, Минна и Енни)

10. «Андрокл и лев» Дракмана. Декламация.

(Пастор Эвальдсен)

11. Ария Керубино из оперы «Свадьба Фигаро» Моцарта.

Сопрано.

(Меррит — и это, бесспорно, был гвоздь программы!)

12. Жонглирование и фокусы — 18 трюков.

(Кайль)

13. «Тише, друзья, Бахус уснул», муз. Бельмана.

«Ах, как ужасно живот разболелся», муз. Вайсе. Женский хор «Идун».

14. «Мир, сойди на нашу землю», муз. Вайсе.

Смешанный хор.

И уж заодно, для полноты картины, — бабушкины комментарии на оборотной стороне афиши:

«О Боже, наконец-то наш концерт позади! И в целом все прошло вполне удачно, а кое-что было просто великолепно, хотя, конечно (как это всегда бывает!), и огрехи были почитай что во всем, иной раз даже довольно досадные, однако же до скандальных провалов не доходило.

Ханс пел, пожалуй, слишком душещипательно (увы, он, несомненно, был уже под хмельком!), а хор гудел чересчур громко. Перевозчик исполнил свой номер на трубе, как всегда, премило. Комическая увертюра, что греха таить, получилась так себе, играли слишком шумно и не очень ровно, ну и — конечно же! — случился конфуз: хлипкий стул не выдержал тяжести Платена — он ведь такой грузный — и развалился под ним, а сам Платен чуть было не упал навзничь вместе со своей виолончелью под ужасающий треск ломающегося дерева, но Кайль и Перевозчик, слава Богу, успели его подхватить, так что и он, и его инструмент остались целы и невредимы. Но, само собой, поднялась страшная суматоха, в зале, естественно, послышался смех, и пришлось нам все начать с самого начала.

Живые картины благодаря стараниям Селимсена выглядели очень красиво, но и здесь не обошлось без неудач: Царь Саул, которого исполнял Школьный Директор, чья представительная фигура отлично подходила для этой роли, расчихался и не мог остановиться. Это, конечно, вызвало смех, но Бергу следовало отнестись к этому спокойно и добродушно, вместо того чтобы бросать в зал оскорбленные взгляды! Зато Стэнли и Ливингстон оба были замечательно хороши, можно сказать, безукоризненны, а декорации джунглей и „дикари“ (рёмеровские пакгаузные рабочие и рыбаки) выглядели очень „похоже“! Дочери судьи тоже очаровательно выступили в роли южноютландских девушек, а чтение пастора Эвальдсена было необыкновенно волнующим!

Но прекраснее всех была, несомненно, моя малышка Меррит! Многие прикладывали к глазам платки во время исполнения „Колыбельной Аладдина“, а в арии Керубино она — подумать только! — не моргнув глазом справилась со всеми модуляциями и лишь водном месте чуточку сплоховала (нижнее ре в конце прозвучало глухо).

Аплодисментам и восторгам не было конца! После концерта пастор Эвальдсен подошел и пожал нам руки (мне и родителям Меррит!), сказал, что Меррит с ее музыкальной одаренностью может далеко пойти. Как бы я желала, чтобы его предсказание сбылось! Обеим нам поднесли чудные цветы (Меррит и мне). И еще Меррит получила дивный подарок — Платен преподнес ей золотой перстенек со смарагдом (подумать только, настоящий смарагд!).

После концерта был общий стол с пуншем, но я вынуждена была рано уйти, потому что устала смертельно».

* * *

В эту минуту, переписывая строки бабушкиных комментариев, я словно наяву ощущаю тот пряный фимиам, который плавал в огромном и довольно холодном фабричном зале, где состоялся незабываемый дивертисмент.

Фимиам этот был одним из замечательных изобретений художника Селимсена, который хотел с его помощью приглушить неистребимый запах рыбы и ворвани, пропитавший все насквозь в заколдованном замке, некогда бывшем фабрикой по изготовлению рыбных котлет. Для этого в зале расставили кадильницы, то бишь бочонки разного вида и калибра, обернутые цветной бумагой и наполненные вереском, сухим мхом, померанцевыми корками, лавровыми листьями и прочими горючими веществами, вкупе испускавшими весьма своеобразный аромат, который многим казался неприятным и раздражающим, но нас, детей, настраивал на необыкновенно праздничный лад. А если одновременно воскресить в памяти звучавшую там музыку, все вместе предстает передо мною так живо, что живее и быть не может: украшенная флагами сцена, выступающие — во всем параде: мужчины в крахмальных воротничках, а Директор школы Берг и Бухгалтер Дайн — один во фраке, другой в визитке, Бабушка в старомодном, однако не лишенном шарма наряде с чем-то вроде небольшого турнюра.

Ну и, конечно, Меррит — Меррит в белом летнем платье (тоже старомодного покроя, извлеченном, без сомнения, из бабушкиного гардероба), с синими лентами в волосах, с какой-то потерянной улыбкой в широко распахнутых глазищах… и трепет, мурашки по спине, когда так хорошо знакомый голос, вознесшись до пения, тем самым обратился в нечто совсем иное, что имело касательство уже не только ко мне, не только к Ютте или Младшему Братишке, но к целому собранию внимательно и изумленно слушавших его чужих людей, да что там, ко всему нашему городу.

То было сродни превращению, какое происходило с Ханнибаловым змеем, когда он, оторвавшись от земли, взвивался под облака и затевал свою удивительную поднебесную игру в лазурной вышине…

* * *

Подаренное Меррит кольцо с изумрудом я увидел уже на следующий день, когда встретил ее в бабушкином саду. Зеленый камень походил на глаз — он не сверкал, в нем жарко тлел сонный огонек, свет которого будто шел откуда-то издалека либо с большой глубины.

— А знаешь, что Платен сказал? Он сказал, что это кольцо — старинный талисман, оно приносит счастье и исполняет желания, но можно задумать только одно желание в жизни и поэтому лучше пока подождать.

— Тогда ты лучше подожди.

— Конечно, я ничего и не задумываю. Амальд, а ты раньше видел когда-нибудь драгоценный камень?

— Нет.

— Ну вот, а теперь видел. Ладно, мне некогда, я пошла.

И, помахав мне по-взрослому, двумя пальцами, она скрылась за садовой калиткой.


Когда я, Амальд Престарелый, сегодня около двух часов пополуночи погасил лампу у себя на письменном столе, небо за окном было ясное, звездное, чем так редко балует нас нынешний дождливый и слякотный январь, и вид Сириуса, который стоял низко над морем, величественный, сияющий тысячью лучей, привел меня, как уже не раз бывало прежде, в несказанный восторг.

О, это блистающее как алмаз полночное солнце морей, что шлет нам свой трепетно-страстный привет из дали времен и пространств, — все многоцветье спектра живет в его экстатическом сверкании, от жгуче-леденистой зелени до ярко-кровавого багреца, а в тихую погоду, такую, как была сегодня ночью, он во всей своей светозарной красе глядится в океанские волны.

* * *

Для звезды и для человеческого глаза время неодинаково, но есть у них тайное место свидания за пределами времени, и никогда смертный человеческий глаз не получал подарка драгоценней, чем свет Сириуса, этой звезды всех звезд.

ЛУННОЕ ЗАТМЕНИЕ

Потом наступила зима, которая войдет в летопись твоей жизни как «зима, когда было лунное затмение».

Короткие темные дни. Впрочем, нет, далеко не все они были темные, порою выдавались дни такие светлые, что приходилось даже опускать жалюзи на окне классной комнаты, где фрёкен Гуделун вела «уроки развития наблюдательности», иначе солнце светило ей прямо в глаза, когда она сидела у себя на кафедре.

На этих уроках развития наблюдательности нас до той поры знакомили лишь с жизнью далекой страны Дании, откуда приехала наша учительница: датские деревни с их церквами и прудиками, буковые леса с изобилием птиц, Кронборг и другие роскошные старинные замки, Королевский Копенгаген с его башнями и шпилями — все это мы видели на больших свитках с картинками, которые развешивались по стенам. Но в один прекрасный день на кафедре у фрёкен Гуделун появился вдруг глобус, чудеснейшая игрушка, тотчас приковавшая к себе наши взоры! Гул восторженного удивления пронесся по классу, когда учительница подтолкнула рукой большой зелено-голубой шар и он закрутился на подставке, точно волчок. Она подождала, пока он остановился. А потом произнесла загадочные и навеки врезавшиеся в память слова:

— Ну вот, дети, перед вами не что иное, как Земля, то самое небесное тело, на котором мы живем!

О том, что Земля шар, ты, конечно, слышал и раньше, но это как-то не доходило до сознания, а тут ты, можно сказать, увидел это воочию: вот она, Земля, шар, парящий в пространстве и описывающий гигантские круги вокруг Солнца, которое тоже шар, только гораздо больших размеров, во столько же раз больше Земли, во сколько апельсин больше горошины.

Да, то были знаменательные, эпохальные слова, и однако же, мы, маленькие земляне, поначалу приняли их просто за шутку, ибо учительница наша была веселая и не лишенная лукавства особа, которая имела обыкновение выводить нас из состояния рассеянной невнимательности, отпуская забавные и неожиданные замечания. Но в таких случаях всегда можно было заметить смешинки у нее в глазах. Теперь же их не было.

Она опять подтолкнула рукою глобус, приведя его во вращение, на этот раз более медленное. А потом продолжала спокойным и мягким голосом:

— Видите, вот так и вертится наша Земля, одновременно совершая полет вокруг Солнца, и все мы летим вместе с нею, и ты тоже, Амальд! Да-да, я ведь по глазам вижу — ты думаешь, я вас дурачу смеха ради. Но если ты не веришь, что Земля шар, то можешь сегодня в одиннадцать часов вечера выйти на улицу и удостовериться, что это правда. Потому что сегодня вечером будет лунное затмение!

И тут учительница принимается объяснять, что это за штука — лунное затмение, рисует на доске красивые окружности и прямые линии, но потом на полпути останавливается с каким-то странно безнадежным выражением в глазах и стирает все нарисованное.

— Нет, невозможно требовать, чтобы вы в вашем возрасте хоть что-то здесь поняли, да это и ни к чему. Но вы все-таки выйдите посмотреть на затмение Луны, если небо вечером будет ясное, в чем я почти не сомневаюсь, — вы увидите явление, которое очень редко можно наблюдать.

* * *

— А Земля — это шар?

Мама бросает на меня озабоченный и чуть встревоженный взгляд.

— Почему ты вдруг спрашиваешь об этом, сынок? Да, конечно, Земля — шар. Хотя я плохо во всем этом разбираюсь. Знаю только, что шаром ее сделал Господь Бог, когда он создавал мир. Но спроси лучше папу.

Отец кивает и кладет ручку пером на край чернильницы. Потом вместе со стулом немного отодвигается от большого письменного стола, потягивается и позевывает, Это означает, что он в хорошем расположении духа и решил «передохнуть».

— Земля-то? Шар, вне всякого сомнения. Который вертится вокруг своей оси, и поэтому у нас есть день и ночь. Да еще и бегает вокруг Солнца, и поэтому у нас есть разные времена года.

Он добродушно посмеивается, хмыкая носом, и ерошит тебе волосы, как будто сказанное им — все-таки не более чем пустопорожняя болтовня и шуточки.

— Ты, Амальд, по-моему, так и не можешь поверить, что Земля — шар! Но сегодня вечером, около одиннадцати, если погода будет ясная, ты сам увидишь, что она круглая, когда тень от нее упадет на Луну. Иди, я покажу тебе, как это получается. Только дай мне какой-нибудь шарик — мяч или клубок шпагата!

— А апельсин можно?

— Прекрасно, давай апельсин. И еще возьмем вот эту пепельницу.

Он ставит круглую желтую пепельницу на ребро и сдвигает немножко в сторону зажженную настольную лампу.

— Вот смотри, лампа — это будет Солнце, а пепельница — Луна, а здесь, стало быть, наша Земля, этот апельсин. Солнечные лучи падают на Луну, и от этого она светится. Но Земля катится, катится по своей дорожке, и вот тень от нее падает на Луну, понимаешь, так что становится видно, какая эта тень круглая. Но все это мы, надеюсь, лучше увидим вечером прямо в натуре.

И Отец ставит Солнце на место, снимает с неба Луну, выбивает свою трубку о ее желтую поверхность и щелкает по апельсину:

— На-ка, Амальд, очисть да съешь эту Землю, пока суд да дело!

* * *

И вот наступает вечер и в ясном небе восходит рыжая Луна — все идет как по-писаному.

С крыльца, ведущего на веранду бабушкиного дома, удобно наблюдать небо над морем. Покамест не видно никакой тени на ярком диске Луны, отражающемся в подвижной, изборожденной течениями воде. Нынче день рождения Дедушки Проспера, и в столовой Тетя Нанна и ее сестры поставили на стол золоченые чашки и большой желтый бисквитный торт. Тесто замешано на невероятном количестве желтков от утиных яиц, а верх торта украшен взбитыми белками, и в их пене плавает целая флотилия разрезанных на половинки абрикосов, похожих на маленькие яркие лунные диски. Это творение Дедушки Проспера. Сам он, развалившись в кресле-качалке, бодро попыхивает длинным чубуком и улыбается с довольным видом в предвкушении торта.

Что-то слишком уж долго оно не начинается, это лунное затмение.

Бабушка садится за фортепьяно — дверь на крыльцо растворена, и пламя свечей пляшет на сквозняке, — она играет бравурную пьесу («Рондо» Шуберта — и когда ты воскрешаешь его в памяти, вся эта сцена более чем полувековой давности вновь оживает перед тобою: теплая комната с накрытым для шоколада столом, леденящее дуновение пустынного лунного неба — и пронзительная, щемящая тоска в груди, оттого что зажженные свечи на пианино напомнили тебе о Меррит).

Но вот на небе начинает наконец что-то происходить!

Отец стоит на крыльце веранды и не отрываясь смотрит в подзорную трубу.

— Ага, вот теперь поглядим! Видите, земная тень начинает понемножку пожирать Луну!

Тетя Нанна (которая от холода стучит зубами);

— Брр, в самом деле!

Мама (кутаясь в светлую шаль):

— О боже! Действительно неприятная картина.

Ты чувствуешь, как ее рука ложится тебе на плечо. Домашний запах ее шерстяной шали смешивается со студеным дыханием моря. У Луны такой вид, будто ей очень хочется убежать от земной тени, да слишком она неповоротлива — чудовищная тень уже настигла и придавила ее.

Мама сжимает тебе руку, зябко передергивает плечами, неприятно ей смотреть на эту тень от Земли, просто отвратительно.

Все мы стоим, уставившись на небо. То, что там происходит, вселяет страх, походит на убийство. А между тем это ничто, всего лишь игра, вроде невинной игры, какую затевает в поднебесье Ханнибалов змей. Только игра несравненно большего размаха, такая грандиозная, что возникает мучительное ощущение пустоты в голове и в груди, во всем теле, до самых ног, упирающихся в землю — в Земной Шар, свободно парящий в пространстве.

Отец (каким-то, чудится тебе, чужим и полным смутного ужаса голосом):

— Вот видишь, Амальд, вот тебе доказательство того, что Земля — шар!

Лунное сияние стало удивительно сумрачным, зловещий серый свет заливает каменные ступени крыльца и обращенные вверх сосредоточенные лица.

И тут происходит вдруг нечто непредвиденное, повергающее в изумление даже Отца, который ошеломленно восклицает:

— Ого, видали!

Длинная огненная полоса внезапно прочертила небосвод, словно сверху, из звездного мира, метнули чудовищное копье, чтобы защитить Луну от земной тени…

Младший Братишка (приплясывая от восторга, ликующим голосом):

— Ну все, сейчас взорвемся!

Отец:

— Какая звезда упала — роскошное зрелище!

Мама (сдавленным голосом):

— Так это была просто звезда? Но тогда, значит, можно задумать желание! Слышишь, Амальд, задумай скорей какое-нибудь желание!

Младший Братишка (поспешно):

— Хочу, чтоб у меня был слон!

Отец (расхохотавшись):

— Слон! Почему бы и нет?

Но потом опять воцаряется молчание, угнетенное, боязливое молчание, а мрачная земная тень продолжает надвигаться на Луну, медленно, но неумолимо — точно судьба.

И ты стоишь ошалелый, перепуганный — но вместе с тем завороженный происходящим, с живейшим ощущением головокружительного полета, будто с бешеной скоростью мчишься на санях то вниз по отвесной горной круче, то над жадно разинутой пастью бездны. Объявший тебя ужас столь беспределен, что переходит в восторг, в ни с чем не сравнимое тихое торжество без конца и края!

Мама (которой больше невмоготу смотреть на истязания, каким подвергается Луна):

— Амальд, вон Плеяды, видишь? А на самом верху — Млечный Путь!

Младший Братишка:

— А почему он называется Млечный? Молоко оттуда льется, что ли?

Мама:

— Нет, ну что ты, просто он белый, как молоко.

Отец.

— Это все звезды. Миллионы земель и солнц! Миллиарды!

Мама (голосом более низким, чем обычно):

— Это дыхание Божие!

Ты с нетерпением ждешь, что скажет на это Отец. А вдруг он скажет: «Знаешь, Эльса, кто ты есть? Ты недоумок». Но он ничего не говорит, и Мама повторяет необычным, низким и взволнованным, чуть ли не угрожающим голосом:

— Дыхание Божие, да. Могучее дыхание Создателя, Творца.

Дедушка Проспер (который попыхивает чубуком, пуская в просторы небес синие облачка дыма)!

— Полно вам мешаться в небесные дела, займемся-ка лучше своими. Луна — просто круг зеленого сыра, а Солнце — круг сыра эдамского, это мы знали еще детьми, и знали, что Земля — круглая плюшка. А все это вместе — легкий ужин доброго старого Господа Бога.

В конце концов померкший диск Луны снова загорелся, чудесная светящаяся дуга выступила из мрака — тоненький серп молодого месяца, который благополучно вырос в полумесяц, а затем и в круглую ослепительную, словно начищенную до блеска, полную луну.

СМЕРТЬ ПЛАТЕНА

Вот и прошла «зима, когда было лунное затмение».

А после нее наступила «весна, когда все стало по-иному».

Не все, разумеется. Как обычно, светит солнце и льет дождь, блестит и жемчужно пенится море, приходят в гавань и уходят корабли. Свищет ветер меж крышами и оградами в травяном царстве Юттиного отца, роится и пляшет после дождя мошкара над журчащим ручьем. И, однако, ничто не осталось таким, как прежде.

«Прежде» и «давно» уже вошли в твою жизнь. Когда-то давно Меррит сидела на зеленом взгорье и дула, нагоняя дождь. Когда-то давно мы парили, раскинув руки-крылья, над Мостом Жизни. И давно — уж это-то действительно было давным-давно, на заре времен, — стояла на самом Краю Света Башня. Теперь нет больше Края Света, где кончается Мир, ибо Мир — это шар и он нигде не кончается. Но вместо туманной Бездны, где Дух Божий носился над водою, появилось нечто еще более ошеломляющее: полное звезд Мировое Пространство, Вселенная, где Земля плавает вокруг Солнца, а Луна — вокруг Земли.

Когда дует ветер и по небу одна за другою мчатся тучи, то можно, особенно под вечер, почувствовать, как плывет Земля.

В такой вот «плавучий» вечер ты встретил Меррит, она держала под мышкой нотную папку и направлялась к Бабушке.

— Амальд, пошли со мной! Я тебе сыграю ту гамму! Ну помнишь? Нашу!

— Ах ту!

— Ну да, а потом ты проводишь меня домой, а то, ты знаешь…

Меррит распахивает свои глазищи. Она подходит совсем близко и дотрагивается до моей руки, я чувствую у себя в ухе ее дыхание.

— Платен ужасно тяжело болен, он может умереть сегодня вечером!

Мы идем мимо домика мадам Мидиор, где живет Платен. Свет горит в окошке его спальни в мансарде. Ты как-то раз заходил туда, чтобы передать ему сумку от Дяди Ханса (сумку, в которой что-то плескалось). Платен лежал одетый на кровати, грузный и оплывший, нос у него был с синеватым отливом, ласковые глаза слегка навыкате, и белки все в красных прожилках. Спаленка у него крохотная, с цветастыми обоями на наклонных стенах, пододеяльник тоже цветастый. Платен тогда весело тебе подмигнул.

— Чудненько, мой мальчик! А глаза у тебя точь-в-точь как у твоего дяди, добрые и ясные, — можешь радоваться! Иди-ка сюда, выпьем с тобой по рюмочке.

Он поставил на стол два бокала, налил в один что-то жидкое и прозрачное, а в другой — густое и красное и добродушно ткнул тебя в бок:

— Будем здоровы!

Плечо Меррит у твоего плеча, ее приглушенный до шепота голос:

— Может, он умирает как раз сейчас, в эту минуту! А твой дядя и Селимсен сидят у него, чтобы помочь, когда он будет умирать!

— Как это — помочь?

— Нет, ну просто побыть с ним рядом, подержать его за руку…

Бабушка, задумавшись, неподвижно смотрит прямо перед собой.

— Да, ужасно это все печально. Платен такой превосходный человек. Но слабохарактерный, ах до чего слабохарактерный!

Свечи на пианино зажжены, и пальцы Меррит бегают вверх и вниз по белым и черным лесенкам гамм, а ты сидишь и листаешь одну из бабушкиных книг с картинками, не глядя на эти картинки. Ветер за окном воет и плачет, тучи, налитые черною тьмой, мчатся по бледному сумеречному небу, и во рту у тебя солоно от чувств, теснящих грудь. Не от жалости к больному Платену, нет, совсем от другого. И это другое — Меррит, Меррит, которая играет нашу гамму, между тем как Бабушка сидит с отрешенным видом, глаза за очками закрыты, а мысли витают, должно быть, где-то далеко…

Когда мы по дороге домой проходили мимо дома мадам Мидиор, из открытого окна мансарды доносилось тихое пение: «Коль родился я на свет, так уж поживу».

Меррит остановилась, прислушиваясь.

— Значит, он еще не умер. Амальд!

— Да?

И ты чувствуешь, как ее холодная рука обвивает твою шею, а горячая щека прижимается к твоей щеке. Всего на миг — и вот она уже толкает тебя локтем, дергает за фуфайку.

— Ой, пошли, мне надо скорей домой!

* * *

В ту ночь ты долго не мог уснуть, лежал и думал о словах, сказанных Платеном, когда вы вместе пили у него в мансарде, вспоминал сладкий вкус малинового сока. Однако не из-за этого ты так истерзал свою подушку и омочил ее слезами. Нет, совсем из-за другого. И это другое была она.

И тоны мелодической минорной гаммы бегали вверх и вниз по своим лесенкам, а ты лежал и шептал ее имя в горячую и влажную наволочку.

* * *

Платен, однако, умер лишь несколько месяцев спустя. Он умер в самый длинный день года. Умер утром, до полудня, как раз когда шхуна «Кристина» бросила якорь на рейде и стояла, красуясь своими мачтами и реями и своим позолоченным носом, а солнце сияло во всю мочь и рёмеровские рыбосушильные площадки на Круглине белели от вяленой трески.

Он умер как раз тогда, когда мы, мальчишки, играя в Робин Гуда, бегали и стреляли из самодельных луков на взгорье, в полях возле Колодезного Дома Экки.

Экка вышла из дому и стала смотреть вниз, на город.

— А ну-ка, ребятишки, гляньте, как там флаг на рёмеровской мачте, поднят или приспущен?

— Приспущен.

— Ну, стало быть, Платен умер…

И тогда мы прервали свою игру, потому что умер Платен.

Эрик Аугуст фон Платен — так звали этого умершего человека. Экка принялась рассказывать о нем — сокрушенно, плаксивым голосом. Родом он был из знатной и невероятно богатой семьи, но его лишили всех прав и взяли под опеку, потому что деньги у него в руках не держались, он, бедняга, проматывал их, не умея совладать с пагубной страстью к вину. Вот он и приехал сюда, приплыл на «Кристине», и поселился у мадам Мидиор, которая получала немалую плату за то, что присматривала и ухаживала за ним. Пьянствовал он беспробудно, однако ж человек был добрый и обходительный. Под конец он заболел, но доктор ничем уже не мог ему помочь, потому что у него все внутренности были разъедены спиртным. Тогда позвали Фину Башмачиху, и она стала поить его какими-то травяными отварами, от которых ему и правда полегчало, да только ненадолго. Когда ему делалось получше, в хорошую погоду он любил сидеть в плетеном кресле перед домом мадам Мидиор. Сидит, помахивает своей белой тросточкой и заговаривает с людьми, что идут мимо… И всегда-то он был веселый, бодрый. Упокой, Господи, душу его…

* * *

Попозже к нам домой пришел Дядя Ханс, он рассказал о последних минутах Платена, и слезы ползли по его носу, пока он рассказывал. Платен заснул под его пение — заснул под его пение последним сном. Дядя Ханс спел его любимую песню «Жизнь моя — волна морская», и тогда Платен сказал: «Прощай, Ханс, я ухожу в свои обои!»

Это были его последние слова.

Да, вот такие удивительные слова. И как раз в то время, когда он испустил дух, Селимсен, который направлялся к дому мадам Мидиор, увидел, как белое облачко поднялось над крышей — облачко, по форме напоминавшее человека с воздетыми кверху руками…

Отец:

— Ну разумеется.

Мама:

— Почему «разумеется», Йохан?

— Да потому что Селимсен, конечно, не преминул нализаться по случаю такого дня!

* * *

Потом зашла мадам Мидиор в мантилье с черными блестками, от нее исходил аромат лаванды, и ромом от нее заметно попахивало. Она заливалась слезами и держала Дядю Ханса за руку.

— Какой был человек Платен, золото! Добрая, кроткая душа.

Мадам Мидиор достает вышитый платок, в который что-то завернуто — это украшение в виде золотого веночка с синим камнем посередине. Она поворачивает камень к свету, чтобы было видно, как он сверкает.

— Настоящий сапфир. И он подарил его мне…

* * *

А потом мы, мальчишки, побежали к устью реки, где столяр Йохан на солнцепеке возле своей мастерской обстругивал доски для гроба Платену. Здесь же стояли Премудрые Девицы, Рикке Испанка и другие женщины и девушки, они переговаривались жалобными голосами.

— Такой был добрый и милый человек, да только слабохарактерный, ах, слабохарактерный.

— Пропойца несчастный, вот кто он был.

— Нет, Рикке, не надо так про него говорить теперь, когда он предстал пред Господом Богом.

* * *

Вечером в саду у Бабушки собралось много народу, сидели с рюмками в беседке, поминали покойного. Дядя Ханс с Селимсеном пели «Жизнь моя — волна морская», а потом Селимсен пошел в дом, к Бабушке, и попросил ее сыграть траурный марш. (Бабушка заиграла Мендельсона — и когда сумрачные, горестные звуки дрожа полились из растворенного окна, ты забился в цветущие смородиновые кусты, чтобы спрятать от всех свои слезы.)

Потом наступила ночь, хотя клочья плывущих в вышине облаков все еще рдели, освещенные солнцем.

Но на борту «Кристины» матросы играли на гармонике, оттуда слышались и девичьи голоса — там танцевали и гуляли вовсю, несмотря на то что Платен умер.

Мама затворила окно.

— Ты, Йохан, мог бы все же позаботиться, чтобы сегодня этого не было!

Отец стоял, заложив большие пальцы в проймы жилета, с потухшей трубкой в зубах.

— Право, не стоит так сокрушаться из-за того лишь, что этот несчастный шалбер наконец-то достиг своей цели.

— О какой цели ты говоришь, Йохан?

— Вот об этой самой — упиться до смерти. Будем надеяться, что это, по крайней мере, послужит уроком твоему шалопаю братцу!

Ты украдкой взглядываешь на Маму, видишь боль в ее глазах — и острая жалость пронзает тебя, жалость, которой ты в то же время немного стыдишься.

КАДЕНЦИЯ В ИВОВОЙ РОЩЕ

Платена хоронили ветреным воскресным днем, светило солнце, и по небу плыли кучевые облака. Летний ветер трепал кладбищенскую траву и кусты, раздувал подол пасторского облачения — пастору приходилось, как чопорной девице, придерживать его рукою, — а псалмопение долетало до слуха волнами и то звучало оглушительно громко, то вовсе стихало, уносясь в глубокую синь за оградой кладбища. Напоследок женский хор Дяди Ханса исполнил шведскую песню «Жизнь моя — волна морская».

Многие прослезились, а сам ты вынужден был изо всех сил стиснуть зубы, чтобы не выдать своего душевного волнения. Но причиною твоего горя был все же не столько Платен, сколько нечто совсем другое. Ибо как раз в тот день ты узнал, что Меррит скоро уедет. Ее отцу, последнее время плававшему капитаном на «Кристине», предстояло теперь стать капитаном другого судна, гораздо больше «Кристины», которое ходит в Вест-Индию, и жена и дочь должны были переселиться вместе с ним в Копенгаген.

И, однако, тогда ты еще не успел по-настоящему осознать, что вот-вот разлучишься с Меррит и ваши с ней пути разойдутся, быть может, навсегда. После похорон ты побрел по полям к Ивовой Роще; там ты лег на траву и, глядя в плывущее над тобою небо, предался… да, чему ж ты предался?

* * *

Некоему наслаждению с примесью страдания, так можно бы, пожалуй, это назвать, бросив на прошлое старчески умудренный взгляд, — воистину справедливы слова, что единственная по-настоящему счастливая любовь — это любовь несчастная.

Но тогда ничего такого, конечно, не приходило тебе в голову. Тогда голова твоя была полна жаркими мечтами и прекрасными грезами… Видишь, вон она идет, в летнем платье, с ветром в волосах. (Правдоподобно, хотя и не совсем, ибо она уже стала игрушкой в руках мифа!)

— Меррит! Ты пришла?

— Да, ведь я так и знала, что ты здесь!

И она садится рядом в траву, улыбаясь, но глаза у нее красные, заплаканные. Ты берешь ее руки в свои.

— Меррит! Я так и знал, что ты придешь!

(Ах, тут все ложь, сладкая ложь, которая, подобно украденному плоду, успевает увянуть еще до того, как ею насладишься.)

— Амальд! Ну поцелуй же меня! Вот так! У-у-у… ты паришь, паришь вдвоем с твоей Девой!

(Это уже не совсем ложь!)

И вот мы парим летним днем в предвечерний час, под нами волнуются луга, кивая головками бесчисленных цветов, дальше, за лугами, шелестят вереском темные пустоши… мы летим на запад, туда, где раскинулось вскипающее пеной бескрайнее море. (А тут вдруг весь этот вымысел разом перерос в правду, да, в правду, ибо теперь он достиг сверхреальных масштабов Поэзии!)

И вот уже море под нами властно ревет, всемогущее, безбрежное, а я смотрю в ее зеленые глазищи и люблю ее. И мы летим дальше, в разверстую пасть пустынного вечернего неба над морем, а быть может, еще дальше, в вечность, в царство смерти, да, быть может, нам лучше никогда, никогда не возвращаться назад, но… но…

— Амальд? Это ты тут лежишь?

Открыв глаза, ты встречаешь смеющийся взгляд Тети Нанны. Позади нее стоит фотограф Кайль. Оба они по-прежнему одеты в траур, как были на похоронах, но лицо Тети Нанны ярко пылает. У Кайля через плечо висит на ремне фотографический аппарат.

Ты смотришь на них в совершенном замешательстве, тебя так и подмывает вскочить и пуститься наутек.

— Нет-нет, Амальд, не вставай, мы как раз хотели сделать несколько снимков, пока погода хорошая, а у тебя такой забавный вид — лежишь тут один-одинешенек и размышляешь!

Слышится щелчок — и ты увековечен со всеми твоими сердечными муками.

На этом и кончились томные мечтания, словно ветер, налетев, порвал их в клочья и они растаяли в небесной синеве.

* * *

Но они еще вернутся, они будут преследовать тебя долгие годы — как запавший в память обрывок мелодии, который в тебе живет, и порой ты улавливаешь его звучание и забываешь обо всем на свете — ничто не существует для тебя в такой миг, лишь эта мелодия, ибо все остальное (включая и так называемую реальную и непреложную действительность!) отдаляется и исчезает без следа…

Последнее слово всегда остается за Поэзией.

ОТПЛЫТИЕ В ПАСМУРНЫЙ ДЕНЬ

Теперь уместно будет коротко описать сцену горького расставания с Меррит, как она разыгралась в серой постановке реальной действительности.

Здесь тоже дует порывистый ветер, но солнца нет, стоит обыкновенный хмурый и дождливый день, туман низко клубится меж скалами, чайки кричат скрипучими голосами, пахнет брезентом и мешковиной от серых тюков с рыбой, которые переправляют на борт «Кристины» в забрызганных солью лихтерах.

Еще здесь есть облупленная зеленая шлюпка. И Перевозчик, который сидит, держась за весла, и ждет, понурый и печальный, без трубы.

А вот и Меррит наконец появляется вместе со своей матерью: обе в серо-зеленых накидках с капюшонами. Чемоданы и прочий багаж погружают в шлюпку, и наступает минута прощания с друзьями и знакомыми.

У Меррит какой-то непривычно загнанный И жалкий вид в этой чересчур просторной накидке, болтающейся на ее худенькой фигурке, она прощается со всеми второпях, не успевая ни улыбнуться, ни всплакнуть, впрочем, на мгновение лицо ее искажается гримасой боли — это когда она обнимает и целует Бабушку. Потом очередь доходит до Ютты, которая стоит и ревет на глазах у всех, — ей тоже достается поцелуй да еще сестринский шлепок по спине. Далее следуют Мама, Тетя Нанна, Младший Братишка… и наконец очередь доходит до тебя — мимолетная улыбка: «Прощай, Амальд». И на этом все кончается, и больше не было ничего, решительно ничего. Или все-таки… Неужели совсем-совсем ничего? Может, хотя бы тайная искорка в глазах, почти неприметная и, однако, драгоценная, как алмаз?

Нет, ничего абсолютно.

Шлюпка отчаливает от берега и, медленно отдаляясь, скрывается за пеленою измороси под прощальные взмахи рук и платков.

* * *

Серая туманная фигурка среди других туманных силуэтов в скользящей вдаль по волнам лодке — неужели это была Меррит, чудодейка Меррит, та, что могла поймать солнце и зажать в ладони радугу, та, что с раскинутыми в стороны руками танцуя проходила по Мосту Жизни, та, что подарила тебе первый в твоей жизни поцелуй?

Нет, это была не она.

Настоящая Меррит никуда не уезжала, она осталась там, на взгорье, в летнем царстве зеленой травы, она и ныне в сумерки сидит и играет мелодическую минорную гамму при зажженных на пианино свечах.

Она — Одинокая Дева, что увлекает тебя за собою в головокружительные полеты на Край Света.

Она стала тем, чем в конце концов становится все: Мифом и Легендой, Тоскою и Болью и — в своей сокровенной сути — глубоким, потаенным, неувядаемым Счастьем.

ПАРОВАЯ МАШИНА

Фабрика должна быть снова пущена, там теперь толчется мастеровой и рабочий люд, негодное проржавевшее оборудование убирают, вместо него устанавливают новое. Никак не могут решить, что делать со старой громоздкой паровой машиной: утопить ее в море или вывезти из страны и продать как железный лом, а покамест, чтобы от нее избавиться, машину погружают на некое подобие огромных саней, и мощная конская упряжка отвозит ее на Круглину.

Здесь, на берегу, ее сгружают и ставят на попа — в обыденном окружении серых, поросших лишайником скал она выглядит диковинным чужеродным телом. В большом паровом котле есть внизу «очистное отверстие», через которое можно залезать внутрь. Холодный металлический свет просачивается в машину сверху, создавая внутри нее фантасмагорические сумерки — зловещее освещение, в котором, однако, есть что-то до странности притягательное.

Так и стоит здесь этот огромный цилиндр — уже не паровая машина, а нечто иное, не имеющее ни имени, ни смысла, нечто такое, что может лишь присниться во сне. Нечто, отдаленно напоминающее Башню на Краю Света, хотя Башня, конечно, куда величественней. Вернее сказать, была величественней, она ведь больше не существует.

Да, Башня на Краю Света утрачена безвозвратно, ее больше нет — да ее, собственно, никогда и не было! Потрясающая, головокружительная мысль, от которой в одно и то же время так легко и так печально на душе. Оттого-то стоишь ты, сиротливый, окаменелый, в сумрачном чреве старого негодного парового котла… между тем как снаружи клубится туман над ревущею бездной, где Дух Божий по-прежнему носится над водою (ибо уж этому-то никто помешать не может!). Здесь, внутри, жутко и одиноко, ты готов громко кричать от ужаса, и все же ты медлишь бежать отсюда к свету дня, к действительности… медлишь до тех пор, пока тебе не делается невмоготу дольше терпеть, ты сжимаешься в комок, жестоко страдаешь и напоследок чуть не умираешь от страха. И только тогда ты с воплем облегчения выскакиваешь из машины и оказываешься на воле, в море дневного света, охваченный ликованием, как душа, которая вырвалась из-под власти тьмы, выкарабкалась из могилы…

Не удивительно ли вновь очутиться на ярком солнце, под голубым небом, слышать крики чаек и видеть, как их крылья молнией сверкают в воздухе, отбрасывая быстро бегущие тени на скалистые берега! В открытых сушильнях на другой стороне Круглины рыбаки стаскивают с рыбных навалов тяжелый брезент и рогожи, ведь погода для сушки прекрасная и нужно поскорее разбросать рыбу на солнце. А Смотритель Антон наставил свою подзорную трубу на залив, в который входит тяжело нагруженный рыболовный баркас.

Но прежде чем вернуться домой, в город, тебе непременно нужно еще раз поиграть в эту жуткую игру с заточением в башне! Тебе нужно еще раз, сжавшись от ужаса, постоять внутри, в металлических сумерках, мучая себя до тех пор, пока тебе не станет совсем невмоготу, — чтобы потом с восторженным хохотом вырваться опять на солнце, на свободу.

* * *

Должно быть, это, если подумать, дурацкая игра, и возможно, что ты как раз тот, кем тебе меньше всего хотелось бы быть, — ты тоже недоумок.

Вот Младший Братишка — дело иное, уж его-то никак не назовешь недоумком — у него «светлая голова», он уже знает наизусть таблицу умножения, и теперь Отец обучает его умножению двухзначных чисел. А ты все еще не можешь осилить эту несчастную таблицу, не говоря уже о хронологической таблице с датами рождения и смерти королей. И ты прекрасно видишь, что Отец твой боится, как бы из тебя не получился недоумок и шалбер вроде Дяди Ханса. Потому что, когда он выкраивает время и принимается в который уже раз растолковывать тебе устройство мира, ты сидишь, уставившись на его трубку и большущий нос, и ясный смысл его слов никак не доходит до твоего недоумочного сознания.

Ведь если Земля шар и люди живут на ней со всех сторон, то почему же никогда не приходится слышать, чтобы кто-то упал с нее вниз?

— Да потому, что верх и низ для каждого места и момента времени свои! В Мировом Пространстве не существует никаких «вверх и вниз», а есть только «наружу и вовнутрь».

А потом дальше, про Луну и Солнце, Приливы и Отливы. И про яблоко Ньютона…

Собственно, почему яблоко, а, например, не груша? И почему Ева сорвала с Древа Познания и дала откусить Адаму опять-таки яблоко, а не грушу? И когда дети похожи на родителей, то говорят: «Яблочко от яблоньки недалеко падает». Нет чтобы с грушами сравнить, все только яблоки да яблоки.

Мама кивает, склонившись над гладильной доской, действительно, предпочтение почему-то отдается яблокам.

Но тут твои мысли перескакивают с ньютонова яблока, к которому вообще-то придраться невозможно, на колумбово яйцо, которое знаменитый путешественник сумел поставить стоймя, просто-напросто стукнув его острым концом о стол. Называется, решение задачи — это же обман!

Да уж, Мама с тобой согласна. Тут примерно та же история, что с узлом Александра Македонского.

— С каким узлом?

И Мама рассказывает про гордиев узел, который Александр Македонский взял и разрубил мечом, вместо того чтобы распутать. Это ведь, вообще-то, тоже обман.

Ну а если взять Землю, которая вертится и свободно плавает в воздухе, — разве это все не смахивает на обман? Потому что где же тогда Небеса Господни и где же сам Господь Бог?

На сей раз в тупик, похоже, заходит Отец, который только морщит лоб и уклоняется от ответа.

Потом он с отрывистым смешком поднимается с места и молча стоит и смотрит в окно, засунув руки в карманы брюк.

* * *

Но ведь и в самом деле есть среди людей светлые головы, а есть недоумки. Светлые головы работают головой, они определяют, что должно делаться и как следует браться за дело. У них уйма всяких забот и хлопот.

Недоумки же, напротив, ко всему на свете относятся легко и беззаботно, несмотря на то что лишь путаются под ногами, мешая жить и себе, и другим. У них только и дела, что песенки распевать да дуть в трубу или пиликать на скрипке, а то так кормить уток и обклеивать разноцветными бумажками выдутые утиные яйца.

Или же лежать и грезить, стонать во сне, а потом рассказывать, какие им снились кошмары, и рассуждать, что бы это все значило, «к добру оно или к худу».

Художник Селимсен записывает свои сны в особый «Ночной журнал» и ведет учет, какие сны сбылись, а какие нет.

Все это дурость, достойная презрения. В этом полностью согласны друг с другом Отец и бухгалтер Микельсен (про которого Отец говорит, что «у него, слава богу, голова на плечах есть»). Того же мнения и Числитель со Знаменателем. Числитель и Знаменатель — прозвища бородатых братьев-близнецов, которые приходят играть в карты с Отцом и бухгалтером Микельсеном. Оба они преподают навигацию и относятся к числу самых светлых голов в городе; сверкая гладкими лысинами и высоко подняв брови, они сидят и посмеиваются в усы над изъянами этого мира.

Но в Бога они не веруют.

— А что же будет с Числителем и Знаменателем в День Страшного Суда?

Мама со вздохом устремляет взгляд в пространство.

— Не спрашивай меня об этом, сынок, откуда мне знать. Я только знаю, что для Господа Бога Числитель и Знаменатель — не более чем песчинки на морском берегу.

ИЗГНАНИЕ

Для Отца настает по-настоящему горячее, хлопотное время. Все чаще случается, что он «входит в раж», так что даже Мама его побаивается.

Теперь, когда фабрику вновь собираются пустить, не может быть и речи о том, чтобы устраивать там концерты да балы.

Команда шалберов — еще одно название, придуманное Отцом для Дяди Ханса и его друзей. Противное словечко, это самое «шалбер», грубое, ругательное, бррр. Самый большой шалбер — Кайль, «и уж я позабочусь, чтобы он прекратил свои ухаживания за нишей Нанной!».

— Да, но с ней-то что тогда будет?

Отец не сразу находится что ответить.

Мама (со вздохом):

— Жаль бедную Нанну. Она так влюблена в своего Кайля.

Отец:

— Влюбленность недолговечна и скоро проходит. Это мыльный пузырь, и больше ничего. Дом на этом не построишь. А вот Смотритель Дебес — дело верное, с ним бы она не прогадала. Чем он плохая партия? Вдовец и пока еще в цвете лет и сил.

Мама со слабой усмешкой качает головой.

Молчание.

Отец (негромким голосом, постукивая по столу костяшками пальцев):

— Я не потерплю, чтобы этот вертопрах Кайль увивался около Нанны! Неужели она не способна понять, что он просто-напросто селедка бескостная! Она ведь благоразумная девушка. Да и эта дурацкая история с Харри, казалось бы, могла ее чему-то научить. Я с ней сам серьезно поговорю!

И отец имел с Тетей Нанной серьезную беседу с глазу на глаз, а Мама в это время на кухне ломала руки.

Отец (после беседы):

— Ну вот, я же знал, что твоя сестра — благоразумная девушка, с ней обо всем можно договориться. Она держалась просто прекрасно.

Но на следующий день Тетя Нанна опять, как когда-то, спряталась от всех, запершись у себя в комнате, и не отвечала ни на стук в дверь, ни на мамин зов.

* * *

Художник Селимсен тоже вертопрах и шалбер; написанный им портрет Дяди Ханса, в глубоком раздумье сидящего у моря на камне, Отец в насмешку называет «Бездонная бочка и море».

Мама (пылая):

— Но это прекрасная картина, Йохан! Настоящее произведение искусства!

— Весьма возможно, что это произведение искусства. Но от этого Селимсен не перестает быть свиньей!

Отец раскуривает трубку. Руки у него дрожат.

— Бедняга Платен, он все-таки был самым приличным из этой шатии. По крайней мере, хоть с бабами не путался и девок не совращал!

Мама (умоляюще):

— Но ведь Ханс тоже не такой!

Отец мрачно смотрит в сторону. Потом берет Маму за руку и шепчет ей что-то на ухо, а она сидит и качает головою, приоткрыв рот и закрыв глаза.

* * *

Маме, несмотря ни на что, хотелось купить написанный Селимсеном портрет Дяди Ханса на берегу моря, и Отец на это согласился. Но в тот день, когда Селимсен принес ему картину, в конторе, где они были одни, что-то произошло. Отец пришел к обеду с побагровевшим лицом и все время угрюмо молчал.

На следующий день и Селимсен, и Кайль отбыли на «Кристине» в Копенгаген. Их снабдили деньгами, платы за проезд с них не взяли, а задолженность их Торговому Дому Рёмера была списана.

Отец (с жестким отрывистым смешком):

— Ну вот, Эльса, изгнание состоялось. С этими я разделался. Но остается еще Ханс — наш несчастный судолаз.

СУДОЛАЗ

Да, оставался еще Дядя Ханс, которого Отец намерен был «вытащить из трясины» и «сделать из него приличного человека».

— Что такое судолаз?

Мама на тебя не смотрит, у нее словно нет никакой охоты говорить про судолаза.

— Ну, это… на судне… на корабле…

— Но что он делает-то на корабле? Снасти крепит?

— Да нет.

— В камбузе помогает?

— Нет.

— А что же?

Мама крутит головой.

— Да так просто, ничего он не делает. Это… ну вроде как корабельное привидение, дух, предвещающий недоброе, или как уж его назвать.

Судолаз. Новое слово, не поймешь, смешное или зловещее. «Но почему же Дядя Ханс — судолаз?» — хочется тебе спросить, но ты удерживаешься, потому что видишь, что для Мамы этот разговор мучителен.

Да и вообще дело, по-видимому, не только в том, что Дядя Ханс судолаз и шалбер, «пустой» человек. Похоже, что он совершил какой-то ужасно предосудительный поступок. Но какой?

Ханнибалу это прекрасно известно, но он мнется и толком ничего не говорит.

— Ябедничать и сплетничать я не охотник, сам знаешь.

Однако молчать он тоже не охотник и поэтому все же роняет кое-какие туманные слова, об истинном смысле которых ты можешь лишь догадываться.

Одно тебе ясно: тут замешана Роза Куколка. И вполне вероятно, что в этой истории не обошлось без колдовских проделок Фины Башмачихи, кто ее знает.

* * *

Мама (однажды вечером, когда ты, потея над арифметическими задачами, выбился из сил и засыпал, уронив голову на стол):

— Нет, Йохан, от всех этих строгостей проку не будет! Он только возненавидит тебя, вот и все!

(Слово «возненавидит» разом заставляет тебя очнуться, в первое мгновение ты думаешь, что речь идет о тебе, но потом понимаешь, что Мама говорит о Дяде Хансе, и ты остаешься сидеть в той же позе, навострив уши.)

Отец:

— Прошу тебя, Эльса, не вмешивайся в это.

Молчание. Отцовские шаги взад и вперед по комнате.

Мама:

— Ты же видишь, Йохан, в каком он состоянии.

Отец (остановившись):

— Что ты имеешь в виду?

Мама молчит.

Отец:

— Так все-таки что ты имела в виду?

Мама (срывающимся голосом):

— Я хочу сказать… Амальд! Иди к себе, сынок, и ложись, все равно ты сидишь спишь!

И ты лег спать, полный глухой тревоги и тяжелых предчувствий.

* * *

Мама (в письме к своей сестре Хелене в Копенгаген):

«…То, что происходит с Хансом, ужасно нас всех удручает и в особенности мне просто надрывает душу, ты ведь знаешь, как я его люблю. С тех пор как уехали Селимсен и Кайль, он совсем осиротел, так непривычно видеть его одиноким, ему теперь слова молвить не с кем, разве что с мамой, но с ней он, понятно, не станет откровенничать, да она ведь и сама никогда не была к этому расположена, так что все их разговоры вертятся, должно быть, вокруг музыки да „прежних дней“. А сестер своих он, я думаю, немного стыдится из-за этой досадной истории с Розой („Куколкой“), дочерью Фины Башмачихи. Ты, верно, помнишь ее маленькую, она еще стояла всегда у калитки Фининого сада, такая нарядная, беленькая и розовенькая, — стояла и сосала палец. Говорят, будто она уже на пятом месяце беременности, и Йохан очень решительно настаивает, чтобы Ханс не увиливал от ответственности за свои поступки и женился на девушке, а Ханс не хочет.

С Йоханом он вообще больше почти не говорит, вместо разговора получается, что Йохан произносит монологи, и мне больно видеть, как Ханс буквально корчится, слушая его пусть справедливые, но зачастую слишком уж едкие и колючие слова. В конторе Ханс, кажется, совсем перестал бывать, бродит целыми днями один как перст или же отправляется куда-нибудь на своей яхте — и тогда я еще больше за него беспокоюсь, ведь он всегда был ужасно неосторожен с этой своей лодкой, а сейчас и подавно.

Ну и, короче говоря… да, а что до его внешности, так его теперь тоже не узнать, он ведь отпустил усы и бороду. Можешь себе представить, как мне тяжело, когда мы с ним остаемся наедине, — так хочется хоть чем-нибудь ему помочь, но он и от меня таится, а стоит мне коснуться истории с Розой, и вовсе прячется в свою скорлупу и молчит.

Вдобавок у него вошло в обычай исчезать на всю ночь — где он пропадает? Возможно (и хочется надеяться), что он проводит время с Розой, но возможно, что и нет, однажды утром наш управляющий пакгаузами нашел его на полу в так называемой „Рюберговой Спаленке“ на чердаке Зеленого Пакгауза, он лежал там вдребезги пьяный и продрогший — тогда как раз стояли холода. Такое ведь не раз случалось и с нашим отцом, ты, верно, помнишь! Ах, я страшусь самого худшего…»

НОЧЬ ЗЛЫХ БЕД

Октябрь, дни все короче, штормовой зюйд-вест, погода анафемская.

В городе, ослепленном, оглушенном, бушует пенная метель, причалы и рыбосушильные площадки затоплены водой, во многих местах кипенно-зеленые, с жемчужными гребнями волны докатываются до домов и превращают улицы в бурные потоки. И даже в полдень темень такая, что с трудом можно различить очертания расснащенных рыболовных судов, которые, лежа на рейде, треплют и рвут свои якорные цепи. Если цепи не выдержат, ничто не спасет корабли от гибели при этом дующем с моря штормовом ветре.

«Спаленка» на чердаке Зеленого Пакгауза битком набита мужчинами в долгополых шинелях и ушастых шапках, они толпятся у окна — отсюда, из Спаленки, лучше всего видно море, и Отец не отрываясь смотрит в свою длинную подзорную трубу. Все громко переговариваются, стараясь перекричать шум ветра и прибоя. То и дело слышатся названия кораблей, находящихся в особо угрожаемом положении, — «Онли систер», «Самбэрг Хед», «Риэлист», «Гудвумен» (это всё британские суда, купленные в Шотландии).

На просторном Парусном Чердаке так сильно воет и свищет ветер, так оглушительно хлопают ставни, что мы с Младшим Братишкой, вместо того чтобы кричать, объясняемся знаками, пытаясь при посредстве свисающего сверху каната приступом взять одну из поперечных балок кровли. Весь деревянный остов огромного строения жалобно стонет, кряхтит и скрипит, расстеленный на полу парус время от времени начинает биться в страшных судорогах.

Наконец мне удается взгромоздиться на балку. Здесь, под самой крышей, я лежу на животе и, словно Господь Бог с небес, озираю грандиозный ландшафт чердачного пола, а Младший Братишка продолжает подпрыгивать, все более ожесточаясь и распаляясь оттого, что никак не вскарабкается ко мне наверх, где, по его глубокому убеждению, сосредоточено в этот миг высшее счастье и блаженство жизни.

Но вот что-то произошло — мужчины один за другим торопливо выскакивают из Спаленки и с грохотом сбегают вниз по лестнице… приходится спуститься на землю и выяснить, что там еще приключилось в мире. А приключилось недоброе: шлюп «Гудвумен» перетер якорный канат и идет ко дну!..

Жутко было видеть, как этот ладный свежевыкрашенный корабль беспомощно летит по волнам прямо к берегу и в конце концов низко кренится набок — сраженный, с силою притиснутый к скале, ощетинившись косо торчащими вверх мачтами. И, пожалуй, еще ужаснее было видеть перекошенное лицо Отца — он стоял с раскрытым ртом, обнажив два ряда крупных зубов в широкой ухмылке, но то была ухмылка ярости и боли, а в глазах у него блестели слезы…

С моря донеслись резкие звуки, будто гулкая пальба, — это треснул и переломился бушприт корабля. Но темнота так сгустилась, что почти невозможно было различить несчастный шлюп, уже переставший быть кораблем.

Лишь под утро шторм начал стихать. На рассвете стали видны жалкие облупленные остатки изуродованного корпуса «Гудвумен», без мачт и бушприта, с раздробленным носом и обнажившимися шпангоутами. Вокруг покачивалась на громадных валах всевозможная корабельная утварь, и высоко на берегу, между домами, валялись обломки затонувшего судна вперемешку с водорослями, морскими губками и дохлой рыбой.

* * *

Лишь немногое удалось спасти с потерпевшего крушение корабля, который «не ушел от своей судьбы» и теперь лежал, опрокинувшись и намертво заклинившись между обросшими морской травой скалами, килем в сторону открытого моря, так что с берега через щели и пробоины в изувеченной палубе можно было заглянуть в пустую внутренность корпуса.

Штормовая ночь причинила и другие беды: один лихтер и два небольших баркаса постигла та же судьба, что и злосчастный шлюп, а на Круглине с одного из складских помещений сорвало и унесло крышу. Но все это было ничто в сравнении с катастрофой, разразившейся в ту же ночь у отвесных скалистых берегов южной части острова, где крупное иностранное судно потерпело крушение и пошло ко дну — со всем экипажем и со всем скарбом.

Как выяснилось впоследствии, этот безжалостный удар судьба нанесла голландской торговой шхуне «Моркеркен»; но тогда об этом не было известно, и вообще ничего не было известно до тех пор, пока обломки затонувшего судна и первые трупы погибших моряков не начало прибивать к берегу.

В дни и недели, последовавшие за штормом, к берегу прибивало все новые и новые обезображенные трупы, их зашивали в мешковину и складывали на церковной паперти.

То было мрачное время: темные дни, протяжный колокольный звон, бледные лица. Первых вынесенных морем утопленников провожала в могилу многолюдная толпа, в следующий раз похоронная процессия заметно поредела, а во время последних двух погребений, в дождливую, слякотную погоду, на кладбище, кроме пастора и могильщика, было лишь шестеро мужчин, которые несли покойников, но в числе этих шестерых были и Отец, и Микельсен, и оба преподавателя навигации, пожелавшие отдать неизвестным погибшим морякам «последнюю почесть».

СУДЬБА

Судьба — поистине самое удивительное из всех слов. Судьба — самое зловещее из всего, что только есть зловещего. «Судьбы людские неисповедимы». «От своей судьбы не уйдешь». Многих «преследует злая судьба».

Такая злая судьба преследует детей сапожника Герлака, все идет, как в свое время с детьми Стекольного Мастера: нежданно-негаданно на них обрушивается напасть, и они умирают, спасения нет, ибо «в них сидит чахотка», чахотка — их судьба. Она не сразу их настигает, эта злая судьба, — она стережет, притаившись за углом. Сапожниковы ребятишки скачут и пляшут, играют и дерутся, как другие дети, и на вид ничем от других не отличаются, но потом на них вдруг нападает кашель, и «все становится понятно». Напасть извела уже троих старших детей Герлака, а теперь и четвертая, маленькая десятилетняя девочка, прикована к постели и дожидается своей судьбы.

Но сын Герлака Карл Эрик, которому одиннадцать лет, все еще бегает и играет в игру «Птичка, лети ко мне» вместе с другими детьми, как будто все обстоит благополучно.

Птичка, лети ко мне,
Птичка, лети ко мне! —

дружно, хором поют ребятишки, и песенка эхом отдается меж домов. Но тебе вдруг слышатся не веселые голоса играющих детей, а совсем иные, жалобные голоса — это умершие братья и сестры зовут Карла Эрика из своих могил.

— Ну зачем ты без конца об этом думаешь, Амальд, не надо. Детей этих взял к себе Господь Бог, и им у него хорошо, намного лучше, чем было на земле.

— Тогда для чего же нужно, чтоб они сперва жили на земле, болели и мучились?

— Должно быть, в этом есть какой-то смысл, только нам, людям, не дано его понять.

А что, если в этом нет никакого смысла? И что, если нет никакого Бога? Вопросы, которые ты не смеешь задать даже самому себе, но все же задаешь, — и душа твоя цепенеет от горя и ужаса.

Высокий дом сапожника Герлака стоит в Ступенчатом тупике — одном из переулков, круто поднимающихся от берега вверх. Под самой крышей, с той стороны, что смотрит на море, в маленькой чердачной комнатушке лежит больная сестра Карла Эрика Леонора, и в сумерки можно увидеть, как за красной занавеской зажигается свет. Узкий острый фронтон черной башней вырисовывается на фоне меркнущей вечерней зари.

И тогда вечер одевается в траур, в нем прячется печаль, печаль и судьба, печаль и судьба. И на ум тебе невольно приходит Большой Нескладный Зверюга, о котором рассказывала Меррит. И это диковинное создание со скорбными молящими глазами, елозя, подбирается все ближе и ближе к тебе в густеющих сумерках…

И тогда так отрадно увидеть Луну, восходящую из-за моря! Нет, ты только погляди, какая огромная, какая багровая поднимается она на востоке из-за темного горизонта! На мгновение облака скрывают ее, но она тотчас вновь показывается, высунув довольную румяную физиономию из-под облачных пуховиков, — лежит себе полеживает в своей гигантской постели, будто разнежилась и ленится встать. Однако чуть погодя она, оторвавшись от уютного ложа, пускается в свое одинокое грандиозное странствие из конца в конец ночного неба, выспавшаяся и жизнерадостная. А какая круглая, какая круглая!

И наша Земля тоже такая же круглая. И Солнце тоже. И все они, Луна, Земля и Солнце, — все они кружатся друг возле друга, точно играя в чудесную волшебную игру на просторах небес.

АЛМАЗЫ СРЕДЬ ТЬМЫ

Низкое небо, серые, сумрачные дни.

Не все они беспросветно серые — иные таят в себе редкостные краски. Плывущие по небу облака отсвечивают ржаво-красным и оливково-зеленым, илисто-бурым и каменно-серым. А свет бывает порою гагачье-синий с желтоватым отливом, как свежезакаленная сталь. Или, случается, выглянет на миг заходящее солнце и обдаст море и истерзанную непогодой землю тлеющим запредельным багрянцем.

* * *

Как раз в то время у тебя появилась собственная комната, чердачная каморка с косою стеной. Долгие годы она служила кладовкой, но теперь ее освободили, покрасили и оклеили обоями, а пол застелили новым линолеумом. (У этого линолеума был пронзительный запах, от которого и сейчас при одном воспоминании свербит в носу, злосчастный запах тоски, граничащей с отчаянием, однако не без тайного привкуса сладострастного упоения этой тоской — да, да, таков, именно таков был этот воздух ранней юности!)

У окна — обшарпанный и покалеченный, но солидный старинный письменный стол с чернильницей и подстилкой из промокательной бумаги, под косою стеной — железная кровать, на случай холодной погоды есть керосиновая печурка. В крышке ее пробиты отверстия, и, когда она топится, в темноте расцветает на косой стене роскошный висячий сад. Еще здесь есть железный умывальник с тазиком и мыльницей и книжная полка, а над полкой — отрывной календарь и выцветшая, замаранная морская карта бассейна Северного моря. Висело здесь также зеркало, но его ты снял и поставил в угол оборотной стороной наружу — кто в состоянии изо дня в день терпеть вид собственной унылой физиономии с красными прыщами на лбу…

Комнату эту тебе выделили с тем, чтобы ты без помех, в удобной обстановке мог учить свои уроки, тихо и мирно расти и набираться сил, точно луковица гиацинта в сером сумраке под своим бумажным фунтиком.

И, вполне вероятно, жизнь твоя действительно протекала бы тихо и мирно, если бы дело было лишь во внешних условиях и неведомые вулканические силы не будоражили и не сотрясали тебя непрестанно изнутри — беспокойные сны, причудливые видения, тревожные и бесформенные мысли, которые ожесточенно бились, стремясь вырваться из оков собственной незрелости.

Отрывной календарь на стене с его крупными трезвыми цифрами имеет вид будничный и безобидный, но ведь он, быть может, таинственный сообщник самой Судьбы! Все дни держит он в своих руках. В пачке еще не оторванных его листков скрывается будущее.

Вдобавок на оборотной стороне этих листков тоже что-нибудь напечатано, стихи или пословицы, и, коль скоро в голову втемяшилось, что в них заключены предуказания Судьбы, они обретают некую магическую силу. Сердце твое колотится, когда ты однажды вечером принимаешься листать календарь, чтобы найти день своего рождения, одиннадцатое июня, и посмотреть, какую судьбу предскажет этот оракул тебе самому. На обороте листка — строфа стихотворения, что-то такое про «страх» и «смерть», тотчас замечаешь ты и в последний момент начинаешь колебаться: не лучше ли закрыть календарь и пусть он держит свою тайну при себе. Но пока ты колеблешься, глаза успевают прочесть выпавшие тебе строки:

Объял меня безумный страх,
И мнится, Смерть стоит в дверях.
Ужель последую за ней
   Я в царство мрака и теней!
Влекусь во тьму от света дня —
Мой боже, поддержи меня!
Х. К. Андерсен
* * *

Мама (с волосами, подвязанными клетчатым посудным полотенцем, и с засученными рукавами, замешивая пирожное тесто из муки и яичных желтков):

— Но ведь это прекрасные стихи, Амальд! Ты должен радоваться, что тебе достались такие строчки! И не думай ты без конца о судьбе. Все в руках Божиих. Господь вершит людскими судьбами.

— И злыми тоже?

Мама бросает на тебя беспокойный взгляд.

— Амальд, ты же любишь читать, тебе бы стоило почаще читать Библию. В слове Божием всегда найдешь утешение и наставление для души.

Мама внезапно умолкает, будто засомневавшись.

— Но ты, конечно, не читай все подряд, там много такого, чего ты пока не поймешь. Почитай книги Моисеевы и притчи Христовы.

— А чего мне не стоит читать?

— Ну, например, Откровение Иоанна Богослова.

— Почему?

Мама морщит нос:

— Потому что оно тебе будет просто непонятно. Его вообще никто не понимает.

— А про судьбу в нем написано?

— Да, про судьбу всего мира, какой она будет в самом конце…

Это звучало весьма заманчиво, ты тотчас накинулся на Книгу Откровения, и тебя затянули, засосали ее кровожадно разверстые бездны с их загадочными морскими чудовищами, трубящими ангелами, несметными людскими толпами и устрашающими чашами гнева.

* * *

Случилась странная вещь: разумеется, ты ужасался и содрогался, но, несмотря на это, тебе нравилась Книга Откровения, эта самая ошеломляющая, самая неистовая из всех сказок мира, более того, читая и перечитывая этот заколдованный библейский текст, ты им увлекся и полюбил его. Душераздирающие видения внушали тебе не один лишь страх, но и нечто вроде самозабвенного восторга, какой охватывает, когда разражается грозная буря либо когда ее сменяет звонкая тишина и отбушевавшее море наливается покойной бездонной синевой глядящихся в него небес.

Чувство ни с чем не сравнимой праздничной радости навсегда соединилось в твоем сознании с изображением Святого города, который будет царствовать во веки веков и в котором так светло, что нет нужды ни в Солнце, ни в Луне. А названия драгоценных каменьев, которыми украшены стены города, ты и сейчас еще помнишь в том порядке, в каком они там перечислены, помнишь куда лучше таблицы умножения или имен и дат жизни королей: «Сапфир, Халкидон, Смарагд, Сардоникс, Сардолик, Хризолиф, Вирилл, Топаз, Хрисопрас, Гиацинт, Аметист» — чудесные слова, из которых ты тогда знал лишь Смарагд (его ты видел у Меррит) и Сапфир (у мадам Мидиор), ну и еще Гиацинт, правда лишь как название цветка…

— А что такое Сардоникс?

— Понятия не имею. Спроси лучше у Бабушки!

— А Хризолиф? И Аметист?

— Аметист — это такой фиолетовый бриллиант. Нанна, покажи ему твой аметист!

Тетя Нанна приносит брошь с сине-фиолетовым камнем. Он горит в предвечерних лучах сумрачного зимнего солнца, улыбаясь тебе своим кротким глазом.

— Только он, к сожалению, поддельный. Этот аметист — просто из стекла.

Бабушка знает, конечно, много разных драгоценных камней, хотя и не все, а те, которых не знает, она отыскивает в толстой книге, стоящей у нее на полке. И постепенно каждый из этих редкостных каменьев приобретает собственный цвет и блеск, так что ты ясно видишь перед собою основания стен Святого города во всей их волшебной красе: синие сапфиры, зеленые смарагды и голубовато-зеленый берилл, желтые топазы и красные сардониксы, оливково-зеленый хризолит и халцедон, в светло-сером глазке которого тлеет в глубине золотистый огонек.

И с душою, все еще полной этим сверкающим великолепием, ты возвращаешься в унылый сумрак своего убогого обиталища, где тебя ожидают смятенные думы и невыученные уроки и где маленький отрывной календарь с угрозою смотрит на тебя со стены, кичась своим провидческим даром…

МУДРЕЦ В БАШНЕ

А еще у тебя были сны — в ту темную пору они расцвели как никогда прежде, ночные сны и дневные грезы, — некоторые из них еще и сейчас не совсем отцвели, как вот, к примеру, сон про Мудреца в Башне!

Башня твоего Мудреца стоит хотя и не на Краю Света, но все же где-то в отдаленном и недоступном месте на широкой круглине Земли. Это сон о Башне-Мечте, отрадный и утешный сон наяву, греза, который ты предаешься с томлением и сладкой болью.

Башня-Мечта стоит на вершине скалы. Здесь всегда высокое небо и всегда ярко светит солнце, а в круглой башенной комнатке сидит Старый Мудрец со своими книгами и рукописями.

Винтовая лестница ведет из этой комнатки наверх, под купол башни, откуда можно смотреть на звезды в большую подзорную трубу.

Какое-то имя все же должно быть у Старого Мудреца. Тихо Браге — вот прекрасное имя.

Тихо Браге порою несладко приходилось, пока он жил на Земле. Из рассказов фрёкен Гуделун на уроках истории ты знаешь, что он был вынужден покинуть родную страну, оставив два своих чудесных замка, Небесный и Звездный, и поселиться среди чужих людей в далеком краю. Зато теперь ему хорошо в его поднебесной башне…

Известно также, что у Тихо Браге был серебряный нос.

Когда на землю спускается ночь и в небе загорается множество чудесных созвездий, мудрый старец стоит у открытого окошка под куполом башни и наводит на них подзорную трубу, с наслаждением вдыхая чистый ночной воздух своим серебряным носом, который поблескивает в мерцающем свете бесчисленных звездных солнц.

Он похож на Старого Поэта, по сути дела, они двое — одно и то же лицо, у них одинаковые серебристо-белые бороды и одинаковые черные кустики бровей, уползающие высоко на лоб, когда они впадают в глубокое раздумье. И оба они удалились от мира с его суетой и маетой и посмеиваются как над сумасбродством недоумков, так и над высокомерной самонадеянностью светлых голов.

Старый мыслитель и звездочет стоит у окошка своей одинокой башни и внимает Гармонии Сфер (есть нечто, носящее такое название, — нечто вроде мелодической минорной гаммы). Мудрец так умен, что просто-напросто знает все на свете, почти как Господь Бог — но все же немного по-иному, ведь он не далекий и непостижимый Дух, а такой же, как все мы, человек: он смеется и что-то тихонько напевает, пьет чай, а может, даже пиво и после обеда ложится отдыхать, что ему совершенно необходимо, если он накануне не спал допоздна.

Ах, все-то он знает, все понимает, Старый Мудрец, ему не нужно, лежа в постели, вздыхать и зарываться лицом в подушку, решительно ничего не понимая и не зная, как быть.

Ты в таком восторге от этой грезы о Тихо Браге, что не можешь не рассказать о ней Младшему Братишке. Но Младший Братишка — ему уже десять лет, и он тоже ходит в школу — не тот человек, с которым можно говорить про сны. Он поглядывает на тебя искоса и пристает со всякими вопросами, сбивающими тебя с толку.

— А какой высоты эта гора, на которой стоит башня?

— Гора высокая, очень высокая.

— Ну а все-таки, сколько в ней футов?

— Тысяч восемьдесят, или нет, наверно, девяносто, а может, даже сто тысяч.

— Ничего себе, а как же туда взбираться?

— А зачем взбираться? Сидишь там, и сиди.

— Всегда, что ли?

— Всегда.

— А еду как же туда доставляют и всякие другие вещи?

— На воздушном шаре.

— А если воздушный шар лопнет, или загорится, или если шторм его унесет?

— В той стране штормов не бывает.

— Ну хорошо, а кто дает деньги на расходы? Ведь такое ужасно дорого должно стоить! Об этом-то ты подумал, Амальд?

И Младший Братишка с безнадежным видом качает головой, неохота ему больше тебя расспрашивать.

СОН ПРО СЕВЕРНЫЙ МАГНИТНЫЙ ПОЛЮС

Это, стало быть, греза про Мудреца на Вершине Горы. Добрая греза, она и ныне, спустя человеческую жизнь, нет-нет и оживет у тебя в душе, как какая-нибудь старая, дорогая сердцу мелодия (Сицилиана из Концерта для флейты Баха, которую сын Перевозчика Ханс как раз в ту пору часто играл вместе с Бабушкой!).

Затем был еще сон про Северный Магнитный Полюс. Это сон-кошмар, однако не самый ужасный, потому что у него счастливый конец.

О северном магнитном полюсе как-то говорили при тебе Отец с Микельсеном, это то странное место в Северном Ледовитом океане, на которое указывают стрелки всех компасов. Но в твоем сне Северный Магнитный Полюс — огромный кратер во льду, такой глубокий, что доходит чуть ли не до огненной сердцевины Земли, и этот кратер втягивает все внутрь себя, засасывает тем неодолимей и безжалостней, чем ближе к нему находишься.

Все стремительней несет тебя по воздуху сквозь бури и метели над просторами северных морей к вечным льдам и расцвеченным северным сиянием небесам полюса, пока ты не достигаешь рокового места, где полет кончается и тебя с чудовищной силой засасывает вглубь.

Там, на самом дне, протекает горячий бурный поток, над которым клубится пар, и, подхваченный его водами, ты мчишься в неизвестность, насмерть перепуганный, но исполненный какого-то сладострастного нетерпеливого ожидания. Вода горячая, но не обжигающая, как раз подходящая для купания, а диковинные рыбы, исчадия дьявола, которые кишат вокруг, плывя вместе с тобою по течению, походят на русалок с рыбьими хвостами и рыбьими головами, тело же у них человеческое, женское. Плавно извиваясь и выделывая в воде изящные фигуры, они не спускают с тебя плотоядно выпученных рыбьих глаз и улыбаются тебе полуоткрытыми рыбьими ртами.

Но вот русло начинает сужаться, течение делается все стремительнее, и наконец поток с оглушительным грохотом втягивается в темную щель в скале, такую тесную, что тебе в нее не проскользнуть. И ты застреваешь и чувствуешь, как грубые, корявые края ее царапают тебе голову, а острые зубцы впиваются в щеки. Ты висишь беспомощный, объятый страхом, но вдруг до твоего слуха долетают взрывы звонкого, эхом отдающегося смеха, в котором будто слились воедино тысячи девичьих голосов, и тут тесная щель начинает расширяться, стены ее раздвигаются в стороны, и, окровавленный, изнеможенный, но с ощущением несказанной свободы, ты вновь мчишься, подхваченный потоком, и вода в своих ласковых объятиях несет тебя обратно навстречу свету и ясному дню…

СОН ПРО ЖЕНЩИНУ, ВИСЯЩУЮ МЕЖДУ НЕБОМ И ЗЕМЛЕЙ

Ну вот, это сон про Северный Магнитный Полюс.

А еще был сон про висящую женщину, «Висячую Деву», — тоже незабываемый, хранимый памятью по прошествии стольких лет.

Висячая Дева висит между небом и землей, полулежа на скате крыши. Она висит в неудобной позе, но ничего не делает, чтобы не упасть, ее не заботит, что ноги опустились за край крыши и она легко может сорваться и полететь в пропасть. Голову она приклонила к слегка приподнятому правому плечу, а бедро ее покоится на расслабленной кисти правой руки. Закинутая вверх левая рука словно остановилась на полпути, разжатые пальцы вяло повисли над плечом. Полушария грудей вздымаются под тонким просвечивающим покрывалом, которое кажется насквозь промокшим и плотно облегает ее живот. Остальная часть тела полностью обнажена.

У Висячей Девы и лицо какое-то расслабленно-обвисшее, веки наполовину опущены, нижняя губа полуоткрытого рта слегка отвисла, повязка на волосах, тоже будто намокшая, свисает с головы.

(Так выглядела Висячая Дева на картинке — вырванном из книги пожелтевшем листке, найденном тобою на полке в одной из тумб письменного стола, и было это, как ты позднее установил, изображение изваянной Микеланджело знаменитой фигуры «Утро» с надгробия Лоренцо Медичи.)

Первый твой сон об этой необычной женщине был ужасающе страшным и никогда не изгладится из твоей памяти. Ты летишь над землей, что так часто бывает во сне, паришь меж высокими гребнями крыш, и вдруг перед тобою на скате крыши с красивым резным карнизом — Висячая Дева с томным меланхолическим лицом, вяло разбросанными руками и обмякшими громадами ног. Она делает досадливое движение, как бы желая сказать: «Ах, оставьте меня в покое!» — но тебя словно чьи-то невидимые руки решительно, не отклоняясь от цели, несут прямо к ней в объятия — и происходит нечто жуткое: все ее обвислое тело содрогается, она начинает скользить, медленно съезжает через край крыши и летит вниз, в бездонную глубь, и сам ты вместе с нею проваливаешься в зияющую бездну, охваченный каким-то наглым и бесшабашным восторгом…

После этого взволновавшего и растревожившего тебя сна ты долго мучишься тайным стыдом, и в то же время образ исполинской Висячей Девы всецело завладевает твоим воображением, ты вновь и вновь достаешь старую картинку и впиваешься в нее жадным взором, разглядываешь все во всех подробностях: унылое безвольное лицо с сонливым взглядом и вялым полуоткрытым ртом, расслабленные, бессильные руки, рельеф ее могучего тела с куполообразными возвышенностями грудей, с одинокой впадиной пупка средь пустынной равнины, с загадкою скрытого от глаз лона, таящего в себе нечто непостижимое, но властно влекущее, — клад, сулящий блаженство и вместе отталкивающий…

СОН ПРО ОБИТЕЛЬ ПЛАЧА

Кроме снов, о которых здесь столь обстоятельно рассказано, были еще по-настоящему злые, леденящие душу сны; застигнутый ими врасплох, ты каменел, точно под взглядом Медузы Горгоны. Один из таких снов с особой силой врезался тебе в память. Здесь нет уже и в помине шутливых, комических деталей — лишь ужас и боль…

Холодный, промозглый зимний день клонится к вечеру, меркнет небо, на дорогах — слякоть, в воздухе кружатся, медленно оседая, хлопья снега. То, чему суждено было произойти, уже произошло, и люди расходятся по домам. За густой снежной завесой видны лишь их движущиеся тени, тем не менее ты отчетливо ощущаешь их подлинность, чувствуешь живое дыхание, паром выходящее у них изо рта и ноздрей, холод, сковавший их кожу, волосы, ногти, жар у них в крови и во внутренностях, соленый вкус слез у них в глотке. Ты почти всех их знаешь — это люди из окружающей тебя будничной жизни: Перевозчик со своими сыновьями, Премудрые Девицы, Фина Башмачиха с Розой Куколкой, Ханнибал со своей матерью Анной Дианой, художник Селимсен, Тетя Нанна и фотограф Кайль… и все они с совершенно одинаковым, холодным и усталым, выражением лица тоскливо смотрят куда-то в пространство, не замечая тебя, идущего в противоположном направлении.

Но вот процессия путников редеет. Напоследок ты остаешься совсем один, и тут до твоего слуха долетают рыдания из Обители Плача. Они слышатся все явственней, но сумрак уже такой густой, что ты лишь смутно различаешь очертания похожего на церковь черного дома, из которого несутся протяжные звуки стенаний и плача.

И ты стоишь, окаменев, и вслушиваешься в эти зовущие, молящие звуки, которые то усиливаются, то стихают и в конце концов, нарастая, сливаются в некое подобие скорбного и жалобного хорового пения, вначале трогательного и полного завораживающих гармоний, но вскоре переходящего в дикий бессмысленный вой на высоких дискантовых нотах — режущий слух, совершенно невыносимый.

Тут сон внезапно обрывается, и ты просыпаешься мокрый от пота, в мучительной растерянности и смятении; будильник бешено трезвонит, и ты выпрыгиваешь из постели и зажигаешь свет. На дворе темное декабрьское утро, но небо усыпано яркими звездами.

И снова ты на земле, в буднях и обыденности; но долго еще, весь этот день и следующие за ним дни и ночи, смущает твой покой этот сон, от которого невозможно просто отмахнуться как от ничего не значащей чепухи, который пришел к тебе как символ, чтобы остаться с тобою навсегда.

* * *

Символ чего?

Об этом ты много с тех пор размышлял. Быть может, символ бессмысленной судьбы, судьбы-краха. Во всяком случае, этот потрясший тебя и навсегда запавший в память сон-кошмар приснился тебе в тот переломный момент жизни, когда понятие Судьбы впервые всерьез отложилось в твоем сознании и занесенный у тебя на глазах острый и неотвратимый меч ее лишил тебя твердой веры в то, что рука, держащая его рукоять, вершит волю всеблагой и всеправой власти…

ЧАСОВЩИК ЛАМБЕРТСЕН

Бог не сидит больше на своей площадке на вершине скалы и не чертит священные письмена на каменных плитах-скрижалях; он уже не носится облаком над водою в великой бездне за краем света. Где же он теперь?

Везде и всюду. В Небесах и на Земле, в тебе, во мне, в наших сердцах и в наших мыслях. Он — Дух. Так возвещают пастор со своей церковной кафедры и учитель Сколум на уроках священной истории.

— Что такое Дух?

Мама опускает шитье на колени и минуту сидит с затуманенным взором, глядя прямо перед собой.

— Право, Амальд, я и сама не знаю. Да и незачем нам, по-моему, ломать над этим голову. Я верую, что Бог добр и милосерд и всегда нас поддержит и Защитит, надо только искренне молиться — и он услышит.

Но есть люди, которые не молятся и не веруют, — не только Числитель и Знаменатель, но и, к примеру, часовщик Ламбертсен.

— Да, конечно, но не копайся ты в этом, сынок. Не должно нам мешаться в дела Господни. Все как-нибудь устроится, и с часовщиком Ламбертсеном тоже все будет хорошо, вот увидишь.

Может, однако, ничего и не устроится. Может, часовщик Ламбертсен — пропащий человек. По крайней мере Премудрые Девицы утверждают, что он осужден на погибель. Они пришли в гости, сидят и пьют шоколад из золоченых чашечек.

— Бедный, бедный часовщик Ламбертсен, загубит он свою душу, коли не обратится в истинную веру до наступления Судного Дня.

У Девицы Луисы, старшей из сестер, прилип к подбородку кусочек шоколадной пенки. Младшая сестра, Матильда, заботливо отирает ей рот кончиком салфетки.

— Да, страшно подумать, что его ждет. Чтобы ввержену быть во тьму кромешную на вечные времена! Ох-ох-ох…

Мама (как-то просительно качая головой):

— Да, но если Господь Бог заставил часовщика Ламбертсена усомниться в вере, то, должно быть, он все же вложил в это какой-то добрый, хотя и сокрытый от нас, людей, смысл. Не так ли?

Девица Луиса (запальчиво):

— Бог тут ни при чем, он дал нам свободу воли, свободу выбора. Всему виною злая воля часовщика Ламбертсена. Он сам не желает веровать. Он ведь слышал благую весть, знает что и как. Не язычник какой-нибудь. Сам и виноват в своем несчастье.

О да, Луиса, разумеется, права. Мама кивает со странно обескураженным видом.

А у Девицы Луисы опять шоколадная пенка прилипла к подбородку. Она сидит и вздыхает, неподвижно уставив глаза в пространство. Потом бросает на Маму вкрадчивый и озабоченный взгляд.

— Но скажите, дорогая фру Эльса, а как же… Вы только, пожалуйста, не обижайтесь, что я спрашиваю, просто к слову пришлось! А как же ваш-то супруг, Капитан?

Мама (встревоженно):

— А что такое?

— Да Капитан ведь совсем в церковь не ходит — кое-кто полагает, что он тоже безбожник, как Ламбертсен!

Мама:

— Амальд, иди-ка к себе наверх, пора тебе садиться за уроки, сынок!

* * *

И ты идешь к себе в комнатушку, сидишь, удрученный, и смотришь, как падают с карниза над окном дождевые капли. Они наливаются и растут, пока не вырастают настолько, что неизбежно должны упасть.

Капли — это судьбы. Высоко в облаках сидит Господь Бог, и по его воле капают капли и свершаются судьбы.

И ты все смотришь, как капают капли-судьбы, пока тебя не охватывает нестерпимая тоска. И тогда ты выходишь под дождь и бредешь по улице, где со всех крыш капает и капает.

Часовщик Ламбертсен сидит, как обычно, у окна своей мастерской с карманными часами в руках и с зажатой в глазу трубочкой окуляра. Край высокого крахмального воротничка врезается ему в подбородок. Как он только выдерживает этот воротничок! Но, стало быть, выдерживает, он носит только такие воротнички. Что ж, дело его.

Часовщик Ламбертсен рассматривает через увеличительное стекло тонкий часовой механизм — как Бог, когда он проникает взором в глубь человеческого сердца. Но часовщик Ламбертсен не верует в Бога. Он не желает. Он богоотступник, такова уж его несчастная судьба.

* * *

Отец (за ужином, язвительно сощурив глаза):

— Старина Ламбертсен, сама добропорядочность, — да чтобы в Преисподнюю? (Злой смешок в бороду.) Ну отмочили старые дурынды, потеха с ними!

ОБЫДЕННОСТЬ

На взгорье, в Ивовой Роще, деревья и кусты стоят голые и смотрятся в озерцо дождевой воды, образовавшееся под ними, там, где трава и листья щавеля летом колышутся на ветру.

Только что прошел дождь, и капли падают с черных ветвей и рисуют круги на воде. Круги стремительно, толчками расходятся и обращаются в ничто. Они возникают и исчезают, а встречаясь, торопливо перетекают друг в друга. Ты не устаешь следить за чудесной игрой дождевых кругов и, глядя в прозрачную воду, словно освобождаешься от придавившей тебя мучительной тоски. Но всего на мгновение, а потом ты вновь подпадаешь под власть безграничной печали и стоишь, одинокий и беззащитный, средь пустынного дня, в окружении плачущих ивовых ветвей.

* * *

Глубоко было отчаяние юных лет, глубоко и безымянно, ибо не было еще слов, чтобы его излить. Но зрелище резвой игры дождевых капель на зеркале воды — как это ни странно — способно и ныне навеять тебе болезненные воспоминания о нешуточной тяжести гнетущей, безысходной кручины младых дней…

Существовала, однако, спасительная Обыденность — в ней всегда можно было найти утешение, к ней ты постоянно возвращался, нередко поспешал бегом, с бешеной прытью, точно в порыве безудержной влюбленности.

Обыденность — это сегодня, вчера, каждый день.

Обыденность — это дым, в полдень вьющийся из всех труб и уносимый ветром.

Обыденность — это серая кошка, перебегающая дорогу.

Обыденность — это тарелки на столе и руки, держащие нож и вилку. Обыденность — это запах мыла и щелока, запах пара от белья, поднимающийся из прачечного подвала, это запах дегтя и смолы от лодки, которую чинят, запах карболовой пропитки от нового забора, это запах торфяного дыма и рыбных отбросов, гниющих водорослей и раскуренных трубок.

Обыденность — это рыбак Сигвал с красным обветренным лицом, который вышел из нужника и застегивает штаны, угрюмо поглядывая на бегущие по небу тучи над морем. Обыденность — это низенький лавочник Ханс Ольсен, который смотрит на качающиеся чашки весов, зажав между пальцами две картофелины.

Обыденность — это парализованная, но неизменно веселая и довольная Юлиана Звонариха, которая сидит на всегдашнем своем месте, у окна в Кофейном Доме, между двух отполированных до блеска костылей, и с улыбкой качает головою, потешаясь над мирской суетой.

Обыденность — это когда люди говорят: «Подумать только, как интересно, на этот раз у них девочка родилась, а то ведь одни мальчишки были». Или: «Нет, ну до чего директоршу-то разнесло, Бергову жену, не приведи Господи». Или: «Да, такого кофейку, как у Поулины Кофейницы, больше нигде не отведаешь!» Или: «Стало быть, старик Росенмайер преставился? Ну что же, всем нам эта дорожка уготована».

Игла мастера-парусника, лупа часовщика, шило сапожника, молот кузнеца, рубанок столяра. Колыбельная песня в сумерках из приоткрытого окна. Сладкий зевок, раскатистый смех. Нежное перешептывание двоих, сидящих в обнимку на берегу под завесою тьмы. Клетчатые пододеяльники, шлепанцы под кроватью, беззаботное похрапывание и сонное причмокивание под стук дождя по оконному стеклу…

Такова Обыденность во всем своем ничтожестве и могуществе. Она не обольщает умением разгадывать тайны, она лишь предлагает свой добрый надежный ритм. Она — как желанный роздых во время долгого, полного неожиданностей странствия в пугающие неизвестностью края.

Ею никого не удивишь, ведь она так обыденна, однако все ее знают, все ей преданы и любят ее.


Сегодня, одиннадцатого февраля 1974 года, я сижу в своем скромном приюте у раскрытого окна и, очарованный несказанной красою этого послеполуденного часа, гляжу на мир.

Солнце стоит низко на юге над буро-золотистым морем, а на востоке тронутые снегом вершины скал вздымаются в жемчужное небо, почти сливаясь с ним и будто паря в воздухе. От земли исходит нежный кисловатый запах мха и сырости, а в воздухе роится и пляшет мошкара! Но барометр падает, и с океана, говорят, надвигается западный шторм.

Такой вот тихий, дышащий весною час в самом сердце зимы принимаешь как редкий прекрасный дар, тем более драгоценный, что ты ведь знаешь — это нечто эфемерное и капризное…

Эфемерное и капризное, как самый дар жизни, невольно приходит на ум: еще немного — и вся эта фата-моргана исчезнет, точно лопнувший мыльный пузырь.

P. S.

Исчезнет, да, — для меня, Амальда Престарелого, чьим трюкам с балансированием на Мосту Жизни, похоже, скоро уже конец, но не для тебя, молодой читатель, ведь ты еще покамест, раскинув руки, с колотящимся сердцем, выделываешь из своего рискованного, но радостного танца на узенькой доске над пропастью!

ВЕСТА

Вот и близится к концу это короткое жизнеописание — серия высвеченных беглым лучом картинок детства и отрочества Амальда; мы с вами находимся уже на краю этой мозаики из избранных фрагментов, в которой сделана попытка выхватить из тьмы и запечатлеть кусочек человеческой жизни. Осталось только рассказать мрачную историю о двух гадких колдуньях, в один прекрасный день выступивших на сцену, что стало причиною многих роковых злоключений, но вместе с тем и источником нового ценного жизненного опыта…

* * *

Последнее время Ханнибала не видно, в школу он больше не ходит, он уже взрослый и плавает юнгой на одном из каботажных суденышек. Но сегодня он свободен от вахты и получил увольнительную. Он стоит, поджидает тебя у ворот школьного двора, и ты тотчас замечаешь по его виду, что он чем-то взволнован и ему не терпится с тобой поделиться.

Мы спускаемся в бухточку Пунтен — здесь произошли кое-какие изменения: «разбойничьей пещеры» в подвале старого пакгауза больше не существует, но Ханнибал нашел себе новое убежище, гораздо лучше прежнего, на чердаке одного лодочного сарая тут же, неподалеку.

— Посмотришь, Амальд, какая у меня там красотища. Но только сперва дай мне слово держать язык за зубами — чтоб никому ни гугу про то, что увидишь! Обещаешь?

Ханнибал поглядывает на тебя этак с форсом.

— Понимаешь, Амальд, какое дело, у меня там девушка сидит, невеста моя, я с ней недавно обручился! Девчонка, я тебе скажу, шикарная! Зовут Вестой. Она сидит, меня дожидается, и я тебе сейчас ее покажу, но только не вздумай потом с нами торчать, глянешь на нее и живенько смывайся, договорились?

В треугольной чердачной каморке не продохнуть от едкого сигаретного дыма. Веста сидит на чем-то вроде кушетки — Ханнибал соорудил ее из сдвинутых вместе ящиков, накрытых новеньким половиком. Увидев, что Ханнибал пришел не один, Веста вскакивает и набрасывается на него:

— Да ты что, Ханнибал, зачем ты его-то с собой приволок?

— Тише, тише, не кричи. Это мой лучший друг, верный до гроба, да вдобавок родня мне — двоюродный брат.

Лицо Весты проясняется и добреет; Ханнибал подсаживается к ней и начинает щекотать ее под мышками, а она смеется, повизгивая от приятности.

Веста старше Ханнибала, ей уже скоро шестнадцать лет. Она долговязая и худенькая, с мелкими красивыми зубками, заставляющими тебя вспомнить мертвую голову, про которую Старый Поэт сказал, что это голова девушки.

— Веста, покажи-ка ему твои глаза!

Веста раскрывает глаза во всю ширь — один глаз у нее синий, а другой карий.

— Ну что, Амальд, ты когда-нибудь такое видал? Ясно, не видал, таких глаз больше ни у кого нет, только у нее. А вот, погляди-ка!

Ханнибал вдруг рывком задирает на Весте свитер — он подскакивает вверх, точно штора, которую дернули за веревочку, но Веста так же быстро стягивает его вниз, толкает Ханнибала коленкой, и тому приходится отнять руки. Оба они хохочут — покатываются со смеху.

— Ничего, Веста, он все равно видел! Правда ведь, Амальд?

— Что я видел?

— Да ну тебя, не прикидывайся!

Веста сидит с закрытыми глазами, приоткрыв рот — у нее сил больше нет смеяться.

— Ой, ну ладно, Амальд, уходи, ты и так уже долго сидишь, правда, Ханнибал?

— Да, Амальд, уходи, а то Весте хочется поскорей…

Ты не слышишь, чего хочется Весте, потому что она, обхватив голову Ханнибала, зажимает ему рот рукой.

И ты второпях выскакиваешь на улицу и минуту стоишь, ослепленный солнцем и яркими бликами на воде и потрясенный, ошеломленный увиденным. Потому что ты и правда видел, хотя все произошло так мгновенно, что будто ничего и не было. Ты все-таки успел их увидеть: два живых шара с красными пятнышками посредине.

— Эй, Амальд! — раздается веселый голос у тебя за спиной. Это Харриэт, рыжеволосая веснушчатая дочь Числителя, она улыбается тебе, выставив крупные зубы. — Ты что, ждешь Ханнибала?

— Нет.

Она тычет большим пальцем вверх, указывая на чердачное окошко сарая.

— Но ты у него был? Не знаешь, Веста сейчас там?

Глаза у Харриэт темные, зеленовато-синие, как бериллы. Ты ошеломленно смотришь на ее груди, которые выпячиваются под вязаной жакеткой. Они у нее больше, чем у Весты.

— А, Амальд? Ты чего не отвечаешь?

— Угу.

— Чего «угу»?

— Там.

Харриэт с добродушным удивлением покачивает головой, улыбаясь тебе берилловыми глазами.

— Господи ты боже мой, до чего у тебя чудной и потешный вид!

И она мчится дальше.

НА ПУТИ ГРЕХА

Проходит некоторое время — полмесяца, быть может, месяц.

Темные зимние дни накануне солнцеворота, у тебя в комнатушке, как и в душе твоей, какой-то тягостный полумрак-полусвет, раздирающая двойственность: с одной стороны, мучительная внутренняя смута, порождаемая растущим неверием в милосердие и всемогущество Бога, доходящая порою до открытого сомнения в его существовании, с другой же стороны, жадное влечение к соблазнам этого мира, к манящим чудесам взрослой жизни, к распаляющим воображение мистериям любовной страсти.

И вот в один прекрасный день с тобою приключается опять одна из этих чисто внешних, в сущности обыденных и заурядных, историй, которые тем не менее запоминаются как экстраординарные и знаменательные события, надолго сохраняющие свою важность.

Суббота накануне сочельника, вечереет. Ханнибал собирается в свое тайное убежище на чердаке лодочного сарая.

— Амальд, идем со мной, у нас для тебя кое-что есть!

— Что у вас есть?

— А вот увидишь.

— Нет, ты сперва скажи что! У Весты что-нибудь?

— Нет, при чем тут Веста, говорят тебе, идем!

— Да ну, мне что-то неохота.

— Эх ты, неохота, просто ты еще маленький и трусишь — так и скажи!

Чтобы тебя заклеймили как труса — ну нет уж, и ты плетешься следом за Ханнибалом, полный тревожных предчувствий, но одновременно в сердце у тебя будто горит и буйно брызжет искрами бенгальский огонь.

В тесной чердачной каморке темно, хоть глаз выколи, но из темноты слышится фырканье и хихиканье, кроме Весты, здесь определенно есть еще одна девушка, а может, и несколько.

Ты стоишь в нерешительности на верхней ступеньке узкой лестнички, растерянный и смущенный. И вдруг чувствуешь, как кто-то хватает тебя за руки и тянет к себе — это не Ханнибаловы грубые лапы, а чуть влажные гибкие девичьи руки, они упорно пытаются вытащить тебя наверх из люка. На миг мелькает мысль о бегстве, но нет, ты не решаешься вырваться из этих тонких настойчивых рук и, была не была, переступаешь порог — сердце гулко колотится, дыхание перехватило.

Но тут Ханнибал зажигает рождественскую свечку, из темноты выступают лица, тени расправляют широкие крылья на корявых досках наклонной стены, и негромкий, но веселый и торжествующий трехустый смех приветствует твое появление — смех Ханнибала, Весты и Харриэт, это ее руки вытащили тебя из люка в полу. Она улыбается тебе ласковыми берилловыми глазами.

Ханнибал сидит на самодельной кушетке, обхватив Весту за талию.

— Ну вот! А теперь можно потушить, нам такой яркий свет ни к чему!

Он задувает свечку.

— Харриэт, ты уж его приласкай, а то он знаешь как боится темноты!

— Ничего он не боится! Правда ведь, Амальд?

И ты чувствуешь дыхание Харриэт у своего уха. Ее руки у себя на шее. Ее шепчущие губы у своей щеки. Терпкий запах ее волос. Легкое прижатие ее груди к своей куртке. Слышишь ее сюсюкающий голосок — она говорит с тобой, как с котенком или ягненком.

— Амальд! Ну что ты, это же я! Что такое, Амальд? Ты от меня уходишь?

Ты осторожно снял ее руки со своей шеи и отодвинулся, потому что в самом деле боишься, ты готов расплакаться от постыдной робости и застенчивости.

Фырканье с кушетки.

Веста:

— Он что, хочет удрать?

Ханнибал:

— Я же говорил, что он боится. Он еще ни разу в жизни не целовался с девчонкой.

Ах боюсь — как бы не так! И вдруг весь твой страх как рукой сняло: ты хватаешь Харриэт за руки, притягиваешь к себе ее тоненькое тело и принимаешься целовать: шею, глаза, губы, все лицо, так что она чуть не задыхается.

— Амальд! Перестань! Слышишь, не смей! Разве так можно!

Голос Ханнибала из темноты:

— Ага, кажется, дело пошло на лад! Молодец, Амальд, так держать!

Судорожно хватая ртом воздух, ты засовываешь руку под кофту Харриэт и сжимаешь ее грудь, продолжая целовать ее в губы, бурно, неистово, без остановки.

— Ой да перестань же! — На этот раз голос ее звучит не приглушенно, а в полную силу, почти негодующе. — Разве так можно! Пусти! Ты же меня задушишь!

И ты разом отпускаешь ее и отталкиваешь от себя. Тебя бьет дрожь, в глазах стоят слезы, ты с огромным трудом сдерживаешь подступившие к горлу идиотские рыдания.

Харриэт (тяжело дыша, жалобным голосом):

— Ханнибал, зажги свечку!

— Да что с вами такое, черт дери?

Ханнибал соскакивает с кушетки, но прежде, чем он успевает чиркнуть спичкой, ты выбираешься через люк на лестницу и поспешно спускаешься вниз, испугавшись, как бы они не заметили, что ты чуть не ревешь. На душе у тебя точь-в-точь как после того сна про Висячую Деву — ты не знаешь куда деваться от стыда и ужаса, от гадливого отвращения к самому себе.

Под проливным дождем ты торопливо шагаешь по безлюдным портовым переулкам домой, тихонько прокрадываешься к себе наверх и бросаешься на постель, раздавленный горем и раскаянием, но вновь и вновь завороженно вспоминая восхитительный аромат ее волос, кожи, ее дыхания и податливую округлость ее грудей у тебя в ладони. Грустный напев звучит в ушах, в голове вертятся две строки из старинного псалма, знакомого тебе с младенческих лет:

Тебя мы молим, Боже, помоги,
Нас от пути греха убереги.

— Амальд! Ты уже в постели? Что с тобой, ты не захворал?

Это Мама. Она подходит и садится к тебе на кровать, прикладывает ладонь к твоему лбу. Ты весь сжимаешься от ее ласк, впервые в жизни ты мысленно посылаешь ее ко всем чертям.

— У тебя что-нибудь болит?

— Ничего у меня не болит.

— Может, ты поужинаешь?

— Спасибо, я не хочу.

— Хм.

Это ее глухое «хм» — ты чувствуешь, что оно означает. Оно означает, что Мама каким-то таинственным образом знает все, обо всем догадалась. Она со вздохом поднимается и больше ни о чем тебя не расспрашивает.

— Спокойной ночи, выспишься, и все у тебя пройдет.

* * *

Нет, ничего не прошло, стало только хуже.

Ты вынужден разыгрывать утомительную комедию, чтоб никто не заметил, что с тобой творится, и ты избегаешь встречаться взглядом с видящей тебя насквозь Мамой. Быть может, Харриэт все разболтала, быть может, постыдная история известна уже всему городу.

В сочельник — день был темный, мглистый — ты отправляешься на пристань в поисках Ханнибала. Он как раз только что доставил на берег шкипера и механика со своего моторного баркаса и идет домой, неся на плече парусиновый мешок.

— Вот удачно, что я тебя встретил, Амальд, мне надо поговорить с тобой о важном деле.

— О каком же?

— Насчет Харриэт. Давай присядем здесь на бревне!

Ханнибал сбрысывает мешок наземь. На лице у него мина атамана, вид до того серьезный и властный, что у тебя мурашки ползут по спине.

— Вот что, Амальд, сперва ответь мне: что ты такое с ней сделал?

— Как это сделал?

— Ну то есть ты что, щипал ее, царапал до крови?

— Я? Нет.

— Ну, может, ты кусал ее или что?

— Да не кусал я ее. Почему ты спрашиваешь? Разве у нее кровь текла?

— Я не говорю, что кровь текла. Но что-то такое ты с ней сделал, раз она лежала на полу и плакала, когда ты ушел. Ну ладно, может, конечно, она плакала просто из-за того, что ты удрал. И с чего ты удрал-то? Она же в тебя знаешь как втюрилась, по уши! Ясно тебе? И ты теперь не вздумай ее бросать, возьми и обручись с ней, как я с Вестой. Но только смотри, будь осторожней, не наделай глупостей, а то она говорит, ты из тех парней, с которыми женщине опасно иметь дело.

— Что значит опасно?

— То и значит: парень забавляется да тешится, а она, глядишь, ребеночка с ним нагуляет — вроде того, как у нашего дяди с Розой Куколкой вышло. Я про него худого сказать не хочу, но с девками он, ну ей-богу, ведет себя как последний дурак.

Ханнибал встает и закидывает мешок на плечо.

— Ты пойми, Амальд, я тебя для твоей же пользы хочу предостеречь, а то ты ведь многого в жизни не знаешь, тебе еще учиться да учиться. Ну так вот, можешь, если хочешь, приходить ко мне на чердак с Харриэт, но только обещай вести себя прилично, а не как голодный волк. Договорились? Да или нет? А? Ты чего молчишь?

— Ладно.

— Ну слава богу, наконец-то. Ты, Амальд, заруби себе на носу: я отвечаю за вас обоих, за тебя и за нее, а я от ответа никогда не увиливаю. И потом ты учти, Харриэт девушка порядочная и очень храбро поступает, что приходит к нам на чердак, потому что ее папаша Числитель ужас какой строгий, представляешь, он иногда разозлится, так прямо шваброй лупцует ее и ее брата! Ну ладно, слушай, давай мы встретимся вечером на третий день рождества — ровно в восемь в нашей каморке, хорошо? Харриэт тоже придет, я сам ей скажу, так что ты сможешь с ней объясниться и попросить прощения!

ЮНЫЕ СТРАДАНИЯ

В сочельник же вечером ты, улучив момент, выскользнул из дому и взобрался на крышу к Стекольному Мастеру, откуда удобно было наблюдать за освещенными окнами в доме Числителя на Ступенчатой улице. Притаившись в траве, ты навел на окна отцовскую подзорную трубу в надежде хоть мельком увидеть Харриэт, но, увы, ничего не было видно, кроме путаницы силуэтов за пожелтевшими шторами с овальными трафаретными изображениями замка Росенборг и Круглой Башни. А ты все сидел на крыше, дрожа от сырого, пронизывающего ветра с моря, поглощенный мыслью о том, что скоро вы снова встретитесь и, быть может, обручитесь, как Ханнибал с Вестой.

На третий день рождества после полудня у тебя созрело твердое решение нарушить уговор с Ханнибалом. Однако когда наступил вечер, ты все же, не удержавшись, прокрался в бухту Пунтен, спрятался там в укромном уголке и стал смотреть на чердачное окошко лодочного сарая.

Вечер был тихий и теплый, таяло, на рейде стояло судно рыболовного надзора «Нептун», его фонари и огни отражались в темной воде. А Харриэт, наверно, сидит в Ханнибаловой каморке и ждет тебя. Может, даже плачет от тоски, все-таки нехорошо, жалко ее. Ты живо представил себе, как Веста с Ханнибалом смеются над ней, «обманутой и брошенной».

Ну и кончилось тем, что ты со сладостным чувством жалости в сердце, хмелея от безудержных надежд, шмыгнул в лодочный сарай и словно в угаре стал взбираться вверх по узкой чердачной лесенке…

Ханнибал был один.

Он сидел на кушетке, понурив голову и раскорячив ноги, с потухшей сигаретой в зубах. На столе стояла зажженная свечка, пламя ее трепетало от ветра, задувавшего в открытый люк, и гигантская тень Ханнибала в неистовстве металась по косой стене.

— Да закрой же люк, вот болван!

— А они еще не пришли?

Никакого ответа.

— Но сейчас ведь уже больше восьми.

Молчание. Лишь слышно, как волны плещутся о берег.

— Как же так, а я думал…

— Дурак ты набитый, потому и думал!

Ханнибал закурил сигарету, подобрал ноги, лег и принялся пускать в потолок облачка дыма.

Потом он заговорил, медленно, осипшим и бесцветным голосом, как будто ему безразлично, дойдут до тебя его слова или нет.

— Понимаешь, Амальд, Харриэт ладно, она просто кошка блудливая, и вдобавок соплячка, школьница, ну и дьявол с ней, плевать мы на нее хотели. Можешь только радоваться, что не успел с ней обручиться, это бы просто дурость была. А вот Веста — это дело другое, она уже взрослая девушка, и мы с ней (тут голос Ханнибала слегка дрогнул)… мы ведь с ней кровь смешали, как тогда с тобой, помнишь!.. Но только, Амальд, я тебе рассказываю все как есть, потому что верю, что ты мне настоящий друг и не проболтаешься.

Долгое молчание. Шум волн. Вдалеке всплески воды под ударами весел. Еще дальше — слабые звуки музыки из танцевального зала Общества Трезвости.

Ханнибал приподнимается на локте и сквозь клубы дыма неподвижно смотрит в мигающее пламя рождественской свечи.

— Знаешь, куда они отправились? Догадаться не трудно. На танцы. Ясно тебе? А сюда приходить они и не собираются. Сюда они больше никогда не придут.

— Ну почему, с чего ты взял?..

Ханнибал жестом прерывает тебя.

— Веста сама мне сказала. Амальд, ты тайну хранить умеешь?

— Да.

— Тогда я открою тебе свою распроклятую тайну: между мной и Вестой все кончено. Она заходила сюда вчера вечером — то есть она даже наверх не поднялась, стояла внизу и кричала через люк, что между нами все кончено и мы расстаемся навечно. А знаешь почему? Потому что она без памяти врезалась в одного матроса с «Нептуна». Он там помощник кока, поваренок. Я его хорошо знаю. Свистун и задавака. И к тому же мозгляк. Я бы ему с одного удара голову в живот вогнал, да я, может, так и сделаю. Или взорву их обоих!

Ханнибал швырнул на пол дымящийся окурок и придавил его башмаком. Потом сел опять на кушетку и, мрачно понурившись, спрятал лицо в ладонях. Слышно было, как он тихонько хлюпал носом. Внезапно он вскочил, словно принял наконец бесповоротное решение. Взобравшись на кушетку, он достал из-за стропила под скатом крыши продолговатый сверток, упрятанный в старый мешок. Это была петарда.

— Она у тебя еще цела?

— Конечно.

— И там внутри настоящий порох?

— А то что же, черт дери! Или я, по-твоему, враль и хвастун?

— Да нет, Ханнибал, но…

Ханнибал отрывисто засмеялся, горько, без улыбки.

— Вот уж никогда не думал, что от этой штуки не поздоровится ей!

— Как это не поздоровится, Ханнибал? Ты что, правда решил ее взорвать?

— Взорвать? Кого, Весту? Сегодня, сейчас? Вот сказанул, ну и балда же ты!

— Но ведь ты говоришь, что ей не поздоровится! Это же твои собственные слова!

— Мои слова? Что ты, да я бы никогда не смог ничего такого сделать. Я ведь ей зла не желаю. Я ей желаю только добра.

Ханнибал сидит с петардой на коленях и поглаживает грозную бомбу ласково, как котенка.

— Нет, знаешь, честное слово, я ей совсем зла не желаю, ни вот столечко, даже с ноготочек. Только добра!

— Ну и как же теперь, Ханнибал?

Ханнибал снова становится на кушетку и осторожно засовывает петарду на прежнее место.

— Я и ему тоже зла не желаю. Этому, поваренку-то. Я им обоим желаю только счастья.

Ханнибал опять сидит на кушетке, уткнувшись лицом в ладони.

Молчание и странные, придушенные всхлипывания.

Потом он снова поднимается и, воздев руки, с угрозой потрясает кулаками. На лице его в этот миг — старая, привычная мина атамана.

— Понимаешь, Амальд, мой единственный верный друг! Человек, который стоит перед тобой, — он мог бы, если б только захотел, разнести в клочья, стереть с лица земли их обоих, да что там их — весь этот Дом собраний Общества Трезвости, где они сейчас танцуют и веселятся, даже не подозревая… Но он этого не сделает, потому что никому не желает зла, ни одному человеку! Смотри же, Амальд, не забудь мои слова. Когда я умру, когда я, может, буду уже лежать на дне морском, тогда ты вспомни, что я тебе сегодня сказал. Обещаешь?

— Да, Ханнибал, обещаю.

— Ну хорошо, Амальд, спасибо. А теперь идем отсюда. Пошли!

— Куда?

— Пошли-пошли!

* * *

Веселая танцевальная музыка и многоголосый гомон несутся из открытых окон освещенного Дома собраний Общества Трезвости. В тени у крыльца двое пьяных по очереди прикладываются к бутылке.

— Сюда, Амальд!

Ханнибал залез на изгородь, с которой можно дотянуться до стрехи небольшого сарая и, раскачавшись, вскарабкаться на его крышу. Отсюда хорошо видны окна переполненного танцевального зала. Мы лежим на животе, спрятавшись в сухой зимней траве, лежим, как в засаде, затаив дыхание, и смотрим. Танцующие пары одна за другой проплывают мимо распахнутых окон. Почти все здесь нам знакомы — все, кроме заезжих матросов. Но ни Весты, ни Харриэт не видно.

Ханнибал (шепотом):

— Их здесь вроде и нет, а? Небось уже ушли и амуры разводят. Ой, нет! Гляди-ка, вон они!

— Где?

— Да на крыльце же, черт возьми! Вон, видишь, вниз спускаются!

Ага, теперь и ты их заметил в толпе снующих вверх и вниз парней и девушек: всё верно, Веста и Харриэт, каждая со своим матросом. Сойдя с крыльца, они на минуту останавливаются. Матросы угощают девушек сигаретами. Лицо Харриэт в ярком свете вспыхнувшей спички, берилловые глаза!..

Ханнибал (сдавленным, шипящим от сдерживаемой ярости голосом):

— Вот, полюбуйся на них, каковы стервозы! Нет, ты погляди на Весту-то, прямо из кожи вон лезет, сука гулящая!

Веста со своим поваренком, взявшись под руки, поспешно скрываются в потемках.

Но Харриэт — с нею не так-то все гладко, она не хочет идти со своим матросом, она упирается, вцепившись рукою в изгородь.

Сердце колотится и трепещет, готовое выпрыгнуть у тебя из груди. Нет, Харриэт не хочет. Он ее тянет, а она не поддается…

Но увы, она все же поддается. Матрос крепко ухватил ее под руку, и она за ним идет, не пытаясь больше сопротивляться, бессильно мотая головой… точно тростник, клонящийся под порывами ветра.

Ты шлешь им вслед злые заклинания: Хоть бы они встретили Числителя! Хоть бы он наподдал как следует этому матросу, увел домой свою дочь и взгрел ее хорошенько шваброй!

— Амальд, скорей! В погоню!

Мы спрыгиваем с крыши и крадемся по пятам за двумя парочками, которые направляются к пристани. Потом дальше — к Старому Форту. Матросы обнимают девушек за талию. Вот Веста с помощником кока останавливаются — он прижимает ее к себе, — он целует ее, прямо посреди улицы, под фонарем, долгим и нежным поцелуем!

Ханнибал резко останавливается — с него довольно.

— Постой, Амальд! Идем лучше вот сюда!

И он исчезает в узком темном проходе между двумя лодочными сараями, стоит и судорожно втягивает воздух, даже не пытаясь больше скрыть свои слезы.

— У-у, шлюха проклятая! А туфли небось мои носит, блудливая тварь! Я же все деньги ей отдал, какие скопил, чтобы она купила себе эти туфли! Туфли, да еще две пары чулок, да бюстгальтер, и это не считая половика — ну знаешь, для кушетки! Бюстгальтер-то ей за каким дьяволом понадобился, интересно знать? Не такие у нее пышные груди, чтоб в футляр их закладывать! Я ей сразу сказал, так она на меня окрысилась! С этого ведь все и началось — да, из-за такой вот ерунды!

Ханнибал разражается жутким рыдающим смехом.

— Ну погоди у меня, гадюка! Погоди немного, увидишь, что будет! А ты, Амальд, ступай лучше домой. Мне сейчас нужно побыть одному!

— Но ведь…

— Сказано, ступай! Тебе что. Ты-то не был обручен. Ты ничем не рисковал. Не раскошеливался на подарки. У вас ничего и не было, так, манная каша на воде. Ладно, Амальд, все, проваливай, больше я повторять не буду!

И ты уходишь, а Ханнибал остается один в темном закоулке. Ты с содроганием слышишь, как он, перестав наконец сдерживаться, громко рыдает в одиночестве.

ВЗРЫВ

О том, что дальше произошло с твоим другом в тот злополучный третий день рождества, ты услышал на следующий вечер из уст самого Ханнибала, рассказу которого ты внимал с глубокой печалью и искренним негодованием.

Твой бедный друг долго стоял в темном закоулке, и отчаяние боролось в его душе с безудержной жаждой мести, но потом он наконец принял решение и направился прямо к Старому Форту, где изменщица Веста и ее матросик, тесно обнявшись, сидели на скамье.

— И понимаешь, Амальд, я, конечно, мог подкрасться к ним сзади и оглоушить этого мерзавца. Но это бы было трусливо и подло, а ты знаешь, какой я человек, я никогда не позволю, чтобы про меня говорили, будто я нападаю из-за угла, — и поэтому я подошел и крикнул: «Ха!»

Они перепугались, этот поваренок вскочил и таращится на меня как дурак. Я и говорю: «Вот что, Веста, ступай-ка ты отсюда, нам с ним надо с глазу на глаз переговорить». А она нет, не уходит, и все, ну и тогда я бросился на него и повалил наземь, но, я тебе скажу, ничего глупее я сделать не мог, да-да, ты послушай: Веста, она совсем ополоумела, вцепилась мне в волосы и давай их рвать, лицо мне царапать, а я, конечно, в драку с ней не лезу, бабу я еще в жизни пальцем не тронул, ты меня знаешь, хоть она, конечно, шлюха бесстыжая, а все равно, — просто повернулся к ней спиной, ладно, думаю, пусть бесится. Ну вот, а этот паршивый поваренок очухался, подобрался ко мне сзади и сбил с ног, и они как набросятся на меня вдвоем, а Веста, волчица кровожадная, выдрала клок травы вместе с землей и мокрой грязью-то прямо меня по лицу, все глаза залепила, я совсем ничего не вижу, лежу, а они вдвоем пинают меня и топчут. Но самое страшное даже не это, самое страшное — слова, которые Веста сказала мне напоследок, знаешь какие? «Так, — говорит, — тебе и надо, псих ненормальный, ты, видать, в отца уродился, такой же бесноватый, как Ханс Тарарам, и кончишь, как он, в одиночке, это уж точно!»

Ханнибал тяжело перевел дух и с мученическим выражением потряс головой.

— Да, вот что я услышал от нее на прощанье, от моей дорогой невесты, после того как надарил ей столько подарков — ну ты знаешь! Что ж. Я только одно могу сказать: слава богу! Слава богу, что я наконец-то ее раскусил! И если она опять ко мне придет, а она еще придет, она ведь такая, да все они, бабы, такие, — если она ко мне придет, когда наблудится досыта с этим своим тупоумным мозгляком-поваренком, то (и тут Ханнибал приложил руку к сердцу) вот здесь ворота будут уже на запоре!

Он вскочил с самодельной кушетки, торопливо скатал половик и приподнял крышку одного из ящиков.

— Смотри! — Он сунул руку внутрь. — Фейерверки! Вместе ходили покупать, я и она, когда все еще было хорошо. Собирались весело отпраздновать Новый год! Ты глянь, тут и ракеты, и бенгальские огни, и шутихи, я на это больше десяти крон истратил, черт дери! Но теперь не видать ей этих огоньков как своих ушей, теперь мы с тобой без нее новогодний салют устроим, ты да я! И знаешь что, мы и петардой бабахнем! Видишь, я для нее новый фитиль купил, а то старый все-таки ненадежный. Гром будет! Весь город так и подскочит!

— Погоди, Ханнибал, но где ж ты собираешься взорвать эту бомбу?

— Ага, у тебя даже голос дрожит, и правильно, потому что это будет ужас что такое. Но ты не бойся, я ведь никому зла не желаю, а ей и подавно. Мы возьмем все наши игрушки и пойдем на Круглину, сперва эти фейерверки подожжем, а напоследок у нас петарда тарарахнет! Хорошо, Амальд? Ты рад? А, Амальд, ты почему не отвечаешь? Разве ты не рад?

— Конечно, рад.

* * *

Потрясающие события, о которых будет здесь рассказано в заключение, произошли в ночь под Новый, 1914 год (тот самый год, кстати сказать, когда наш легкомысленный современник на высшем уровне, кайзер Вильгельм Второй, развязал недоброй памяти мировую войну!).

Вначале все выглядело вполне празднично и многообещающе (в обоих случаях!). Дул легкий морозный бриз, на вершинах холмов вокруг города и на песчаных отмелях и мысах у темной воды полыхали яркие новогодние костры, а ракеты огненными дугами прочерчивали ясное звездное небо. Ханнибал со своими друзьями и соратниками разбойничьей поры прикатили к берегу на Круглине старую смоляную бочку, и теперь она с шипением и потрескиванием горела, разбрызгивая каскады искр и испуская сладковатый запах, между тем как шутихи весело вспыхивали на скалах, а ракеты взмывали в воздух и рассыпались над морем вихрями огненной пыли. Петарда лежала у нас в старой паровой машине, приберегаемая для самого торжественного момента: в полночь она должна была взорваться внутри цилиндра и разнести всю машину на мелкие кусочки.

У тебя как-то странно сосало в животе, когда ты залезал внутрь этой осужденной на смерть машины, где горела одинокая рождественская свечка и устрашающий серый сверток с белым привеском — фитилем лежал на ящике, дожидаясь рокового часа. Вход сюда всем остальным был воспрещен, исключение (да и то всего лишь на минутку) было сделано для Карла Эрика (Ханнибал: «Раз ему отпущена такая короткая жизнь, надо, чтоб он хоть побольше всего успел увидеть»).

Ханнибал взглянул на свои часы.

— Через каких-нибудь двадцать-тридцать минут здесь не останется никакой паровой машины. Ничего не останется, может, только несколько железных осколков, а может, и их не будет. А грохот раздастся такой жуткий, что в городе все затрясутся от страха! И в обморок многие попадают!

Карл Эрик не отваживается влезть в машину, он сидит на корточках снаружи, возле очистного отверстия, просунув внутрь только голову и руки.

— А кто же подожжет фитиль? А, Ханнибал? Ты сам?

— Да нет, конечно, ты подожжешь, Карл Эрик! Гайдук ты у меня или не гайдук?

Карл Эрик, бледнея, отодвигается от машины, но Ханнибал уже схватил его за фуфайку и не пускает.

— Вот дурачок-то! Ясно, я сам запалю фитиль! Хорошо же ты обо мне думаешь, фу! Ты хоть раз в жизни видел, чтобы я вел себя как какой-нибудь бесстыжий поваренок? Говори, да или нет?

— Нет, не видел, — с готовностью бормочет Карл Эрик, но все же вырывается и исчезает в темноте…

И вот наступает полночь, знаменательный миг смены годов: ощущение такое, словно что-то огромное расправляет в вышине могучие крылья над объятым тьмою миром. На лице Ханнибала мина атамана, суровыми окриками он отгоняет всех от паровой машины, приказывая спрятаться в надежных укрытиях за пакгаузами.

— А ты, Амальд, можешь, вообще-то, остаться и смотреть в очистное отверстие — если ты, конечно, не боишься, потому что это ужасно опасная штука. Ну как, остаешься?

— Да.

Ты стоишь на коленях, заглядывая внутрь машины и дрожа от нетерпеливого ожидания — вот Ханнибал чиркает спичкой и подносит ее к фитилю…

Теперь прочь — опрометью, сломя голову, — а в носу у тебя странное щекотание, запах катастрофы и конца света.

— Сюда, Амальд! Ложись на землю!

Мы лежим на дне глубокой скальной расщелины.

— Рот не закрывай, а то барабанные перепонки лопнут!

И ты раскрываешь пошире рот и совершенно отчетливо слышишь, как сердце твое задушенно квакает где-то в самом горле. Быть может, настал последний час, Час Бездны, Час Светопреставленья… и, словно в кошмарном сне, возникает перед твоим мысленным взором башня, призрак той старой Башни на Краю Света, и одинокое облако в пустоте над бездной, гигантский лик Бога с гневными очами…

Однако великий гром всеобщей погибели что-то никак не грянет.

Ханнибал:

— Черт возьми! Фитиль, что ли, потух? Или в чем там дело? Может, порох слишком старый, силу потерял?

Из города слышатся выстрелы и гулкие хлопки, но это все смехотворные игрушечные петарды, самые обыкновенные, какие продаются в лавке.

Ханнибал чуть не плачет, голос его дрожит:

— Фу ты, вот уж не ожидал!

— Погоди, может, еще бабахнет. Тлеет, тлеет, а потом как взорвется.

— Надо пойти посмотреть!

— Нет, давай лучше еще немножко обождем!

Мы лежим и ждем, Ханнибал вздыхает тяжко и удрученно.

— Мы же видели, что фитиль загорелся! Правда ведь? Ты ведь тоже видел, что он загорелся и почернел? Значит, это все-таки порох силу потерял!

— А он что, очень старый?

— Еще бы не старый. Он же у меня с тех пор, когда еще мой отец был жив.

Ханнибал откидывается назад и сидит, прислонившись к стене расщелины, бессильно свесив руки и глядя в небо, где несколько ракет прорезают темноту и рассыпаются. Лицо у него бледное и страдальческое, какое-то почти стариковское.

Но вот он рывком поднимается на ноги.

— Пошли!

Ханнибал выпрыгнул из расщелины и шагает прямо к паровой машине. Ты не решаешься последовать за ним. В бледном свете звезд ты видишь, как его тень крадучись приближается к красному пятну очистного отверстия. Круглое светящееся пятно похоже на восходящую луну, только-только оторвавшуюся от горизонта.

Вот он садится на корточки перед машиной. Вот он влезает внутрь. Ты дрожишь от напряжения и ужаса, цепенея, прилипаешь к холодному камню. А вдруг как раз сейчас-то это и произойдет!

Но нет, покамест ничего не происходит.

Значит, все провалилось. Ну и слава богу!

— Амальд!

Голос у Ханнибала прерывающийся и жалобный.

— Амальд! Ну где же ты? Черт тебя возьми, чего теперь бояться-то? Все кончено, ничего у нас не вышло! У тебя спички есть?

— Есть, а зачем?

— Сигарету закурить. Я свои все исчиркал.

Ханнибал стоит внутри паровой машины, прислонившись к ее ржавому корпусу, потный, с почерневшим лицом и странно безжизненным взглядом, незажженная сигарета свисает у него с нижней губы. Рождественская свечка почти догорела. Петарда лежит на своем ящике в ворохе бумажных клочков, обгорелых спичек и закрученных спиралью обрывков шпагата. Сверток пропорот ножом, из него высыпалось несколько черных зернышек, похожих на поджаренные кофейные бобы.

Ханнибал закуривает сигарету. Глубоко вздыхает.

— Что, Ханнибал, действительно все сорвалось?

Она кивает с убитым видом, жадно затягиваясь и утопая в облаках дыма.

— Может, порох отсырел?

— Нисколечко. Просто он старый. Черт бы его побрал!

— И поэтому он не воспламенился?

— Да вроде он даже чуточку загорелся. Но не по-настоящему. Так, чепуха какая-то.

— А по-моему, оттуда дым идет!

— Дым? А, да, правда. Но это все не то.

— Ханнибал, не трогай его, слышишь!

— Да ничего не будет. Ты же видишь, пакет-то продырявлен. Это просто бумага дымится.

Ханнибал вытаскивает из ножен свой кинжал и принимается ковырять им в слабо дымящемся ворохе бумаги.

— Да нет. Это здесь бумага чуть-чуть тлеет…

И тут вдруг — вот оно наконец!

Не великий гром, нет. Просто сухой треск, фырканье и шипенье, целый дождь искр, которые больно колют лицо, тучи удушливого дыма…

И — в последнее мгновение — наружу через очистное отверстие — дыхание перехватило, лицо и руки жжет нестерпимо…

И голос поперхнувшегося дымом Ханнибала:

— Чуть было мы с тобой не влопались!..

И затем глубокая тишина и тьма. И голоса во тьме. А напоследок один лишь пустынный гул, понемногу стихающий.

ЩЕДРАЯ ТЬМА

После той роковой и незабвенной новогодней ночи настала новая и столь же незабвенная пора — жизнь во тьме, или, уж во всяком случае, в глубоком сумраке, ибо ты лежал в больнице, держа на глазах повязку со льдом…

Тем не менее та пора, когда оглядываешься на нее теперь, пробуждает почти исключительно светлые воспоминания, нередко испытываешь даже какое-то особое удовольствие от одного лишь запаха йода или карболки и уж тем паче от аромата ромашкового чая, паром которого тебе почему-то назначено было дышать.

Кроме запахов, были еще звуки. Стук шагов, звяканье стекла, металла и посуды, неугомонная благодетельная больничная суета, мягкие и повелительные голоса сестер милосердия и доктора Метце. И Ханнибала, ибо он лежит с тобою в одной палате с ожогами головы и рук, но, несмотря на это, голос его, хотя и сильно охрипший, приобрел какое-то новое, радостное, даже ликующее звучание. А также другие голоса — множество голосов, которые ты слышишь в часы посещения и которые тоже все звучат немного по-новому, они как будто чудесным образом сделались чище, ярче, и из-за этого их словно впервые по-настоящему открываешь для себя. В самую первую очередь, конечно, голос Мамы, который (ты прекрасно это слышишь) звучит уж очень, сверх всякой меры успокоительно и ободряюще (вероятно, все-таки есть опасность, что ты ослепнешь!). И, однако же, тебе больше по душе этот полный любовного притворства голос, чем односложные «хм» и «н-да» Отца — единственный способ, каким он выражался все то время.

Затем были еще звуки внешние, достигавшие слуха в тихие минуты между сном и бодрствованием: плеск волн о берег неподалеку от больницы, удары веслами по воде, скрежет талей и блоков, лязг якорных цепей, хрипучий, но зычный гудок парохода «Мьёльнер», бой часов на церковной колокольне по ту сторону бухты… звуки из светлого мира, который ты пока не видишь, но который должен скоро вновь восстать из тьмы, потому что, как тебе постоянно ободряюще твердят, само зрение у тебя не повреждено и ты опять будешь видеть, надо только немножко потерпеть!

И еще одно незабываемое ощущение — ласковые руки, прикасающиеся к тебе во тьме, все щедро даримое ими богатство! Руки твоей матери, лежащие на твоих руках, — дар драгоценней солнца и луны! И не только они — руки сестры милосердия Метты, уверенно, но мягко приподнимающие тебе веки, чтобы закапать в глаза жгучие, но целительные капли…

Потом настает день, когда тебя забирают домой, — и ты лежишь в своей родной чердачной комнатушке, по-прежнему во тьме, или, вернее сказать, в полутьме — окно завешено зеленым занавесом.

А на дворе весна, дни все светлее, из скворечника под крышей несется неумолчный галдеж и истошный писк голодных скворчат первого выводка. И Тетя Нанна приходит к тебе с букетиком крокусов, подносит его к твоему носу, и ты вдыхаешь исходящий от прохладных лепестков благостный аромат земли, дождя, воли…

Что же еще?

Серо-зеленые сумеречные дни и черные ночи.

Ожидание.

Но тебе ведь, наверное, невтерпеж было лежать, и ты не знал, куда деваться от скуки? Ты ведь, наверное, страшился и впадал в уныние, тебя одолевали грустные мысли?

По всей вероятности, так оно и было, но такое почти не сохранилось в памяти, ибо человек, ожидающий, что свет и жизнь вернутся к нему, живет бок о бок со счастьем, и огромность его надежд почти не оставляет места для печали. Все и всяческие беды и горести на время сами собою отодвигаются, подспудно накапливаясь, чтобы позднее найти себе выход — только не теперь, не в этот заповедный час светлых ожиданий.

* * *

Кстати сказать, у тебя не было недостатка в развлечениях и увеселениях, о которых ты и ныне вспоминаешь с благодарностью: музыка и чтение вслух, сыгранная в четыре руки мамой и бабушкой внизу, в гостиной, Увертюра к «Немой из Портичи» — и курьезным образом сплетающиеся с нею в твоем сознании книги: «Большой Бастиан» и «Дети капитана Гранта», прочитанные тебе вслух Дедушкой Проспером и Тетей Нанной. А однажды под вечер к тебе потихоньку прокрался Младший Братишка и принес тазик с двумя живыми мальками форели, пойманными им в ручье, и, когда он зажег запретную спичку, перед тобою, точно сновидение, возникли крохотные рыбешки, все в красных пятнышках, с ясными хрустальными глазками, — они стояли в прозрачной воде и чуть пошевеливали своими темными плавничками…

СВЕТ

Весна принесла свет. Возвращала его тебе шаг за шагом. Первые вожделенные свидания с живым миром ты устраивал себе самовольно, тайком — приподнимая занавес, совсем немножко и всего на миг… но глаз успевал в головокружительном озарении уловить проблеск бездонной синевы неба, белое облако, даже птицу!

Но вот настает блаженное время, когда занавес уже на вполне законном основании начинают понемногу отодвигать в сторону, с каждым днем чуточку дальше, пока ты наконец, вначале под защитою темных очков, а затем и открыто подставляя глаза свету, не выходишь на волю, в воскресший мир — мир дня, ветра, дождя и солнца, мир будущего и мир вечности.


Густой снегопад и плотная темень, такая непроницаемая, что я (Амальд Летописец), глядя в окно своей башни, не могу различить ни единого огонька, хотя знаю, что в этот мартовский вечер город освещен всеми своими фонарями и лампами…

Я уже, можно сказать, кончил свои записки о том, что скопилось на сердце и просилось на бумагу, и теперь сижу, просматриваю написанное, чтобы проверить, не упущено ли по забывчивости что-нибудь существенное, а для этого я раскопал старый бабушкин семейный альбом — весьма импозантный фолиант, вздувшийся, точно река в половодье, от обилия вставленных в прорези и просто вложенных в него фотографий, в большинстве своем наклеенных на твердый картон с золотым обрезом, как диктовала тогдашняя мода. Переплет, от которого исходит сердцещипательный аромат лаванды и свершившихся судеб, обтянут плюшем, украшен потускневшей металлической розеткой и снабжен замочком, износившимся и давно уже не действующим. На собранных здесь многочисленных портретах (значительная часть которых помечена именем фотографа Кайля) можно увидеть почти всех, кто фигурирует в этой моей мемуарной повести, но удивительно, что большинство лиц на снимках выглядит совсем иначе, чем они мне запомнились.

* * *

Вот хотя бы лицо Отца. На всех четырех альбомных фотографиях он предстает человеком мягкого, чуть ли не смиренного нрава. Есть снимок, где лицо его выражает миролюбие и покладистость, граничащие прямо-таки с простодушной глуповатостью. А ведь он был крутой и норовистый человек, нередко бесцеремонно самовластный, внушавший не только уважение, но и страх своим подчиненным и всем, с кем он был связан деловыми отношениями, а также и своим близким, даже Маме!

Тем не менее, как это ни кажется странным, он пользовался расположением, а то и любовью среди своих работников, которых всегда держал в струне.

Отец поставил себе целью в жизни возродить пришедший в упадок Торговый Дом Рёмера, этой цели он добивался с ревностным упорством, и мало-помалу ему удалось осуществить задуманное, хотя и не в полной мере, ибо предприятие так и не стало тем, чем оно было во времена моего Прадеда. Однако же достиг он этого дорогой ценой, лишив и самого себя, и окружающих немалой доли счастья и душевного мира.

Подобно многим другим деспотам идеалистического склада, Отец не был человеком, радевшим прежде всего о собственной выгоде. Его нельзя отнести к корыстолюбивым и алчным дельцам. В своих жизненных привычках он был до крайности прост и непритязателен, вставал всегда спозаранку, ходил чаще всего в допотопном, не знавшем сносу бушлате поверх светлого свитера, а любимым его блюдом была отваренная соленая рыба, обильно приправленная горчицей, с картофельным гарниром. Единственная роскошь, которую он себе позволял, — это рюмка-другая ромового грога в субботние вечера, когда он сидел за карточной игрой со своими верными друзьями и советчиками, Числителем, Знаменателем и бухгалтером Микельсеном, а по временам также смотрителем маяка Дебесом. К наружному блеску и почестям он относился с подозрительностью и неприязнью и дважды, насколько мне известно, отвечал отказом на предложение занять почетный консульский пост.

Однако пружиною деятельности Отца было, разумеется, отнюдь не то непреодолимое и самоотверженное желание облагодетельствовать ближнего, которое наивные души нередко приписывают капиталистам его типа, но некий дух неуемной предприимчивости и сопутствующее ей безудержное властолюбие. Тонким знатоком человеческой души Отец никогда не был, и его стремление главенствовать и командовать над своим окружением подчас выливалось в жестокую несправедливость, как это было, например, по отношению к Тете Нанне, которую он упорно желал «пришвартовать» к пожилому смотрителю маяка Дебесу. (Из этого, однако, ничего не получилось, смотритель остался вдовцом, а Тетя Нанна так и не вышла замуж.) Но самые тяжкие, роковые последствия отцовское самовластие имело для бедного Дяди Ханса, которого он посредством строгого обхождения рассчитывал превратить в положительного трудолюба вроде себя самого. Ему и в голову не приходило, что Ханс по природе своей был полнейшей его противоположностью — музыкально одаренный молодой человек, мечтатель и фантазер, в некотором роде эстет; сам же Отец не испытывал особого влечения ни к книгам, ни к музыке. Когда Дядя Ханс однажды заикнулся, что хотел бы отправиться в Копенгаген, чтобы попытаться «сделать артистическую карьеру» (в чем он, несомненно, имел шансы преуспеть!), Отец отреагировал на это лишь громким презрительным смехом да ядовитым замечанием, мол, в таком случае ему (Хансу) стоит для начала пройти курс обучения у Дядюшки Проспера.

Плохие отношения между Отцом и его молодым шурином постепенно настолько ухудшились, что они совсем перестали друг с другом разговаривать. Но потом в один прекрасный день Дядя Ханс вдруг резко изменил поведение и, как говорится, «явился с повинной головой», после чего всем стало ясно, что Капитан и на этот раз сумел настоять на своем и выиграл сражение.

В этих нескончаемых раздорах между Отцом и Дядей Хансом Мама держала, скорее, сторону Дяди Ханса, в особенности что касалось одного из пунктов разногласий, а именно отношения к Розе Куколке. Но лучше, пожалуй, привести здесь собственные высказывания об этом Мамы в одном из ее писем к сестре Хелене в Копенгаген:

«Любезная сестра!

Пишу тебе опять с тяжелым сердцем, и виною тому невыносимо натянутые отношения между нашим братом и моим мужем. Хоть бы ты помогла мне добрым советом в моей нужде! Я ведь уже рассказывала тебе об этой Розе Куколке, семнадцатилетней дочери Фины Башмачихи, с которою Ханс забавлялся, играя в любовь, и для которой это плохо кончилось. Так вот, Йохан требует, чтобы Ханс всенепременно на ней женился, ибо „долг мужчины — отвечать за свои поступки и их последствия, как бы это ни было неприятно“, что, вообще говоря, конечно, правильно. Но так ли уж правильно в случае с Розой Куколкой? Все дело в том — поверь, мне трудно называть вещи своими именами, и, возможно, ты усмотришь в моих словах высокомерие и фарисейство! — но эта бело-розовая девчушка с неподвижным кукольным взглядом, она ведь, бедняжка, действительно психически неполноценное существо, она не только не умеет читать и писать, но даже и устно изъясняется с трудом и, право, нередко реагирует на происходящее, как пяти-шестилетний ребенок! При всем том, что слабодушие Ханса и его непростительные заблуждения и в самом деле способны вызвать негодование, разве не очевидно, что для него, совсем еще молодого человека, было бы без преувеличения трагедией, окажись он на весь остаток своих дней прикован к такой женщине, как эта несчастная несмышленая Кукла! Другое дело, что он, разумеется, не может просто от нее отступиться, но обязан позаботиться о ней и содержать на свои средства ее и ребенка. Йохан же этого всего не понимает или, вернее, не хочет понимать. Он называет нас (меня и Ханса) неженками и трусами и считает, что „Ханс, который осушил столько сладких кубков, должен испить до дна и эту несладкую чашу“ и тем самым научиться уважать собственное достоинство и стать „взрослым мужчиной“!

Но самое страшное, что таким манером он при создавшихся обстоятельствах легко может довести Ханса до отчаяния, и тот — долго ли до греха! — не пожалеет самого себя. Ты, конечно, понимаешь, о чем я говорю, так что пусть тебя не удивляет, что я ужасно несчастлива, живу в постоянном страхе и молю Господа, чтобы он вразумил Йохана, да и Ханса тоже, их обоих. Однако покамест мольбы мои, к сожалению, тщетны. Напиши же мне несколько строк, любезная сестра, и, если можешь, дай мне добрый совет!»

* * *

Роза Куколка — ее фотография тоже есть в старом альбоме — благородным овалом лица и невидящим, отрешенным взглядом похожа чуть ли не на святую, и ее можно бы, пожалуй, назвать писаной красавицей, если бы не рот, большой и невыразительный, с простовато оттопыренными губами.

После того как Дядя Ханс подчинился воле своего зятя и сочетался браком с дочерью Фины Башмачихи, отношения между ним и Отцом как будто улучшились и появилась надежда, что установятся наконец-то мир и лад. Дядя Ханс вернулся к своей работе в конторе Торгового Дома Рёмера. (Работа, которую он выполнял весьма умело и с необыкновенной легкостью, состояла главным образом в ведении обширной корреспонденции со средиземноморскими странами, закупавшими почти всю экспортируемую фирмой рыбу, а также С Данией и Англией, откуда выписывались все обычные ходовые товары.)

После венчания, которое прошло без лишнего шума, новобрачные поселились в «Мельничном Доме», старом и малоудобном, но вполне приличном, — в свое время он был построен Королевским торговым управителем действительным статским советником Рюбергом и находился в устье Мельничной речки, при впадении ее в Западную Бухту, среди старых рёмеровских пакгаузов; вокруг дома был сад с высокими кленами.

О совместной жизни Дяди Ханса и «Тети Розы» совсем ничего не известно, за исключением разве того, что у каждого из них была своя спальня. Мама ласково опекала молоденькую невестку и пыталась, но, по-видимому, совершенно безуспешно, сблизиться с ней и найти общий язык. Роза не отличалась умением готовить еду или вести домашнее хозяйство, зато садовыми работами занималась с превеликим рвением и усердием. Мама приставила к ней двух расторопных работников, чтобы они вместе привели в порядок старый запущенный сад, долгое время остававшийся без присмотра. Фина Башмачиха тоже охотно в этом помогала, и скоро ревень, капуста и морковь дружно взошли в огороде, а розы, маки и красные лилии — в парадной части сада, так что Тетя Роза могла посвятить себя прополке, которая, после плетения венков, была ее самым любимым занятием.

Ребенок, которого ждала Тетя Роза, так и не появился на свет: зародившийся в ней плод покинул ее чрево вскоре после свадьбы — если только этот плод вообще когда-либо существовал, ибо злые языки (да и не только злые, кстати сказать) утверждали, что Роза Куколка никогда и не была в положении, что это всего лишь фокус-покус, ловко подстроенный Финой Башмачихой. Некоторая бесформенность, ставшая заметной в фигуре Розы, происходила будто бы просто-напросто от особо толстой нижней юбки, которую матушка напяливала на нее! Наводило на подозрение также и то, что при якобы происшедшем у нее выкидыше не присутствовали ни акушерка, ни врач, а только Фина и одна из ее близких приятельниц (Рикке Испанка).

* * *

Брак Дяди Ханса с Розой продолжался всего около полугода. С его фотографии той поры смотрит на нас бородатый юноша с лицом, отмеченным печатью покорности судьбе и самоиронии, но еще без следов отчаяния, которое вскоре сломит его, отчаяния, которое приведет к тому, что жизненный путь его резко оборвется.

Никто никогда не узнает, можно ли говорить о самоубийстве или же это была просто отчаянная попытка бегства. Быть может, и то и другое вместе? Достоверно установлено лишь, что в это злополучное плавание, которое стало для него последним, Дядя Ханс взял кое-какой провиант, а также что при нем было по меньшей мере две тысячи крон в английских банкнотах, когда он однажды, прекрасным июньским утром, при легком северном бризе вышел из бухты на своей белой яхте «Нитуш».

В самом этом зрелище ничего необычного не было — Дядя Ханс почти все свободное время проводил на борту своей яхты, когда погода этому благоприятствовала, а частенько уходил на ней в море и при сильном ветре, ибо постепенно превратился в настоящего морского волка, чье умение разбираться в ветрах и течениях признавали даже старые рыбаки и бывалые моряки.

В яхте «Нитуш» не было закрытых помещений, но на корме имелись подпорки и ободья для крепления парусинового навеса, который мог служить некоторой защитой от дождя и водяных брызг. Управляющий пакгаузами Антон, который в тот день поднялся чуть свет и случайно видел, как отчаливала от берега яхта Дяди Ханса, слегка удивился, что навес, несмотря на ясную погоду, поднят. И еще ему бросилось в глаза, что яхта взяла курс на юг, в открытое море…

Дяде Хансу не суждено было вернуться с этой морской прогулки. Много дней подряд велись поиски пропавшего судна, но все было напрасно, и о судьбе Дяди Ханса ничего не известно, если не считать того, что один из рёмеровских рыболовных баркасов, «Онли Систер», спустя три недели обнаружил «Нитуш», перевернутую кверху килем, где-то посредине между островом Судерэ и Шетландскими островами. Море в тех местах было тогда довольно бурным: бушевал летний шторм с силою ветра в десять-одиннадцать баллов и с громадными волнами.

* * *

После печальной кончины Дяди Ханса Тетя Роза некоторое время продолжала жить в Мельничном Доме вместе со своей матерью. Позднее она по настоянию Отца была принята в нашу семью. Отец вообще постоянно проявлял заботу о вдове своего шурина. За столом ей выделили место по левую руку от него. Он относился к ней с добротою и вниманием, и она до конца дней оставалась по-детски предана ему.


Ах, эти лица, что глядят на меня из своего колумбария — с пожелтевших, покрытых пятнами страниц старого альбома, — им так не хочется быть забытыми, раствориться в небытии, и, право, все они, кого ни возьми, заслуживают торжественной эпитафии! Но где-то надо поставить точку — пусть это будет здесь.

* * *

В заключение, однако, в качестве своего рода envoi[1] — несколько слов о лице Дедушки Проспера.

В сущности, красивое мужское лицо, и, если ничего не знать, вполне можно подумать, что оно принадлежит человеку, склонному к глубоким философским размышлениям о той полной противоречий opera semiseria[2] жизни, в которой все мы, хотим мы того или не хотим, являемся актерами.

Дедушка Проспер прожил долго, почти до девяноста лет. Он охотно фотографировался и встречается в альбоме то на групповых снимках (где он непременно оказывается на переднем плане), то сам по себе, на «кабинетных портретах», на которых он выглядит личностью в высшей степени серьезной и респектабельной, я бы даже сказал, значительной, ибо Дедушка Проспер обладал удивительной способностью изображать из себя человека, облеченного доверием и несущего на своих плечах бремя тяжелой ответственности.

На некоторых из этих фотографий на груди у него красуется серебряный крест — это «Медаль за заслуги», награда, которой он удостоился за то, что во время королевского визита в наши края в 1907 году преподнес королю Фредерику Восьмому восемь богато и затейливо разукрашенных утиных яиц.

ЭПИЛОГ

Я закрываю старый альбом с фотографиями и гашу свою лампу.

Все тот же снегопад и густая темень.

И от этого — головокружительное ощущение вневременности, выпадения из привычной цепи времен.

Сегодня 29 марта 1974 года, свидетельствует календарь. Но ведь это, в сущности, случайность, что мы пишем 1974, а не 1874, или, к примеру, 1174, или же просто 74, да почему бы даже не 7474 или любой другой год, другое время, в какое капризным силам, вершащим людские судьбы, заблагорассудилось бы выпустить в мир бренную и беспомощную человеческую снежинку!

Такие вот думаешь думы, сидя в своей темной башне на краю света и жизни и в праздном изумлении созерцая безмолвно роящуюся лавину снегопада.

* * *

Итак, это все?

Нет, еще не все: ты сидел, сидел, глядя в окно, — и тебя сморил сон. Да, так уж получилось: не в силах долее противиться, ты отдался блаженной дреме и окунулся в загадочную, полную лукавства стихию сновидений.

И что ж тебе приснилось? Ну конечно, что ты опять ребенок. Но ах, какой странный — будто подкинутый троллями подменыш: уродливо сложенный, не по годам рассудительный, со слезящимися глазами и изрезанным скорбными морщинами лбом, а ясноглазые, беспечные и дерзкие дети, с которыми тебе так хотелось поиграть (чтобы снова, в последний раз ощутить счастливую юную остроту их жизненного ритма), смеялись над тобою — без всякой злости или презрения, нет, просто снисходительно. И тогда ты тоже засмеялся в ответ, покорно, быть может, чуть горько, и удалился в свой мрачный резерват — туда, где тебе теперь место, ушел обратно в темень и тленность, под сень милосердного снегопада…

* * *

Ну теперь-то уж все?

Ах ты господи, нет! Вот еще что: когда я очнулся от своего легкого забытья, снегопад уже кончился и меж медленно плывущими грядами облаков сияли над бескрайними просторами моря звезды — чудесный белый кристалл Капеллы, рыжий топаз Альдебарана, веселая девичья стайка туманных Плеяд, вечно юный резвый Орион со своим сверкающим поясом, — вся волшебная небесная свита весны. А вдали, на горизонте, мерцал свет родного маяка, смертный огонек средь мириад бессмертных, но в этой глубокой, напоенной радостью весенней ночи — тоже звезда средь прочих звезд.

_______________________
William Heinesen. TÅRNET VED VERDENS ENDE
København Gyldendal, 1976 © William Heinesen
Перевод Т. Величко. Редактор С. Белокриницкая


Финн Сэборг


И так бывает сплошь да рядом…


1

— Ну, вот и Роскилле, — сказал попутчик.

Пребен устало кивнул. Это сообщение нисколько его не потрясло: название станции, обозначенное на здании вокзала крупными буквами, издалека бросалось в глаза.

— Так что следующая остановка — Копенгаген, — продолжал сосед.

Пребен облегченно вздохнул. Этот человек испортил ему всю поездку. А он так ждал ее. Попутчик не закрывал рта со вчерашнего утра и был не из тех, от кого легко ускользнуть. Пребен пытался сделать это еще на бельтском пароме, ему даже показалось, что его попытка удалась. Но едва он расположился в салоне и заказал кофе, как за столиком напротив обнаружил своего спутника. Тот доверительно сообщил Пребену, что паром скоро отчалит…

— Все, поехали, — оповестил он и обвел всех взглядом.

Пребен кивнул. Остальные не реагировали. Они поняли это и без посторонней помощи.

Пребен раскрыл книгу и в последний раз попытался углубиться в чтение, но ничего не вышло. Сосед тут же набросился на него, словно только этого и ждал.

— Скажите, а вы не боитесь ехать вот так, один, в столицу?

— Боюсь… — Пребен был вынужден согласиться: ему и в самом деле страшновато.

— У вас ведь там нет никого из родственников?

— Никого, — покачал головой Пребен. — Но я буду жить у людей, с которыми немного знаком мой отец.

— Вот как, значит, у вас есть где остановиться — неплохо: комнату ведь нелегко найти в городе. Они старые? — Любознательность этого человека была беспредельной.

— Нет, сравнительно молодые. — Пребена с детства приучали вежливо отвечать на вопросы. — У них есть мальчик; мы договорились, что иногда, ну, когда они захотят куда-нибудь сходить вечером, я буду присматривать за ним.

Поезд замедлил ход и вскоре совсем стал.

— Остановились, потому что семафор закрыт, — сообщил сосед, предварительно удостоверившись, что это еще не конечная станция.

Пребен снова кивнул.

— Ну хорошо, вы будете нянчить его, а на занятиях ваших это не отразится? — продолжал попутчик.

— Нет, наверное. — Пребен полагал, что все уладится. — Я просто посижу дома, а мальчик будет спать.

— И что вы собираетесь изучать?

— Политэкономию. — Пребен вздохнул. Почему поезд так долго стоит?

— Политэкономию, — повторил сосед. — Разумно. В наше время экономисты и юристы очень нужны. Экономисты — чтобы придумывать разные там правила по ограничению и запрещению, а юристы — чтобы наказывать тех, кто запутается во всем этом.

Пассажир оглядел своих спутников, ожидая, вероятно, одобрения, которого, впрочем, не последовало. Тут поезд снова тронулся.

— Поехали, потому что семафор открыт, — оповестил всех неугомонный попутчик.

* * *

— Чего-нибудь еще? — Фредериксен положил пакет с сахаром на прилавок.

— Фунт соли, — сказала покупательница.

Отвешивая соль, Фредериксен вздохнул. Торговать становится все скучнее. Недостатка уже почти ни в чем нет. Возможности применить свой талант теперь так редки. Он передал соль покупательнице.

— Что еще? — спросил он.

— Рулон туалетной бумаги.

Доставая бумагу, Фредериксен совсем загрустил. Не так давно продажа рулончика бумаги была куда более серьезной операцией. Вначале Фредериксен проверял по книге, давно ли покупатель в последний раз брал бумагу, после чего с серьезным видом решал, имеет ли клиент право получить в данный момент еще один рулончик. И если да, то тщательно записывал покупку в книгу вместе с фамилией покупателя, датой и тому подобным. При этом он обращал внимание посетителя на то, что ранее чем через три недели к нему за этим товаром лучше и не приходить. Да, торговать тогда было интересно. Он знал все о пищеварении жителей целого квартала, он был человеком, которого уважали. Знакомясь, он рекомендовался в те поры начальником отдела сбыта. Теперь же он мог позволить себе назваться не более чем старшим продавцом.

— Еще что-нибудь? — снова спросил Фредериксен.

Больше ничего не было нужно, покупательница платила наличными, и Фредериксен лишился, таким образом, удовольствия сделать хотя бы запись в книге кредита. В высшей степени скучная торговая операция, продавец со значительно меньшими, чем у Фредериксена, способностями вполне бы с ней справился.

Покупательница ушла со своими свертками, а Фредериксен взял ножницы и стал чистить ими ногти. Его мысли постоянно возвращались к тем золотым временам, когда он торговал совсем по-другому, тогда было куда интереснее. Одно время он даже надеялся, что объем таких операций, как регистрация покупок, подшивка продуктовых карточек и тому подобное, возрастет настолько, что он сможет целиком посвятить себя им, а для малоквалифицированной работы у прилавка наймут другого продавца. В таком случае, мечтал Фредериксен, он сможет рекомендоваться начальником конторы.

— У вас не найдется минутки свободного времени, Фредериксен? — Из двери задней комнаты выглянул Момберг.

— Отчего же, — Фредериксен, окинув взглядом пустую лавку, решил, что отлучиться ненадолго, пожалуй, можно.

— Тогда зайдите ко мне, — сказал Момберг. — Хочу вам кое-что показать.

Фредериксен последовал за Момбергом в его крошечный кабинетик. Момберг протянул ему какую-то длинную бумагу и попросил ее прочесть. Это был патент, выданный торговцу П. Момбергу на сконструированную им газовую горелку нижеописанного устройства.

— Ну, что вы на это скажете? — возбужденно спросил Момберг.

— Да что я скажу? — Фредериксен понятия не имел, что ему говорить.

— Могли бы, например, поздравить меня, — предложил Момберг. — Знаете, сегодня у меня знаменательный день. Впервые вижу плоды работы многих лет. Когда же это мне в голову пришла идея такой горелки?

— Не помню. Во всяком случае, вы очень долго с этой идеей носились и всем о ней рассказывали, прежде чем начали что-то делать.

— Ничего подобного, — возразил уязвленный Момберг. — Как только я понял, что возможна горелка принципиально нового типа, так и начал претворять свою идею в жизнь. К сожалению, встретились многие проблемы, были и затруднения, уж можете мне поверить. У меня ведь нет специального образования, просто увлекаюсь механикой и всякими такими штуками.

— А что вы, собственно, хотите с ним делать, с этим патентом? — спросил Фредериксен. — Думаете, его кто-нибудь купит?

— Купит? Я, черт возьми, не собираюсь его продавать.

— А что же?

— Я сам буду делать горелки и торговать ими.

— Но это очень сложно, — пессимистично заметил Фредериксен. — Вам придется добиваться разрешения и на производство, и на закупку сырья, и бог его знает на что еще.

— Ну, их-то я наверняка получу.

— Вы уверены?

— Конечно. — В голосе Момберга слышалось легкое раздражение. — Вы что, забыли, ведь официально установлено, что моя горелка дает вдесятеро больше тепла, чем обычная, при том же расходе топлива. Другими словами, если все установят мою горелку, потребление газа снизится вдесятеро, это даст огромную экономию…

— Мне вы можете об этом не рассказывать, — перебил его Фредериксен. — Я уже раз пятьдесят все это слышал.

— Я к чему говорю: ведь государство тоже должно быть заинтересовано, чтобы я наладил производство горелок.

— Как знать, — заметил Фредериксен.

— Иначе и быть не может. — Момберг прервал спор. — Нужно попробовать, и, если удастся получить разрешение на производство, продам магазин и открою небольшую фабрику.

— Вы собираетесь продать магазин?

— Придется. Понадобятся деньги, а все, что у меня есть, вложено в дело. Да вы не волнуйтесь, без работы вы не останетесь. Я как раз хотел спросить, не рискнули бы вы в таком случае продолжить сотрудничество со мной? Начну я с малого, буду сам делать горелки, но мне нужен помощник, и лучше всего такой, кого бы я знал и на кого мог бы положиться.

— И что же я буду делать? — поинтересовался Фредериксен.

— Для начала — помогать мне в их изготовлении. Это нетрудно, если есть хорошие инструменты.

— Гм. — Фредериксен прикидывал, сможет ли он на новой должности называть себя начальником производственной части. — А потом?

— Если предприятие расширится, — сказал Момберг, — а для этого есть все основания, — то вы, естественно, станете моим заместителем и первым помощником.

— Ну что ж, я остаюсь с вами. — Фредериксену уже виделась визитная карточка с надписью: «Технический директор Х. Фредериксен».

— Вот и прекрасно. — Момберг радостно похлопал его по плечу. — А теперь вам лучше вернуться на место. Там наверняка собрались покупатели.

Перед прилавком стоял пожилой господин. Фредериксен надеялся, что тот потребует что-нибудь из уже распроданного.

* * *

— Добрый день, добрый день, вы — Пребен, верно? Входите! — Фру Хансен почти втащила его в дверь.

Пребен подтвердил, что это действительно он.

— Добро пожаловать! — Она протянула ему руку. — Как доехали? Жарко было, верно? Идемте, я покажу вам вашу комнату.

— Большое спасибо, ничего, спасибо, да, немного. — Пребен пытался ответить на все ее вопросы сразу.

— Вот тут вы и будете жить, — фру Хансен распахнула дверь в комнату. — А вообще можете считать весь наш дом своим домом.

— Большое спасибо. — Пребен огляделся. Комната была не очень большой, но уютной. Судя по всему, здесь ему будет неплохо.

— А теперь идемте знакомиться со всеми остальными, — сказала фру Хансен, едва он поставил вещи.

В столовой на полу сидел маленький мальчик и играл в кубики.

— Это Еспер, — сообщила фру Хансен. — Ты можешь подойти и поздороваться с Пребеном?

— Нет, — сказал Еспер.

— Ну что ж, тогда Пребен подойдет и поздоровается с тобой. — Она подтолкнула Пребена к малышу.

— Здравствуй, Еспер. — Пребен неуверенно протянул руку. Он не привык общаться с детьми.

Мгновение Еспер смотрел на него, затем ударил кубиком по пальцам протянутой руки Пребена.

— Ай! — невольно воскликнул Пребен и поспешил улыбнуться. — Почему ты не хочешь поздороваться со мной?

Он снова протянул руку, заметно волнуясь.

— Не принуждайте его, — сказала фру Хансен. — Никогда не нужно принуждать ребенка к чему бы то ни было.

Пребен быстро отдернул руку.

— Мой муж, — сказала фру Хансен, кивнув в сторону мужчины, появившегося из соседней комнаты.

Пребен пожал ему руку.

— Надеюсь, вам понравится у нас, — сказал господин Хансен приветливо.

— Я в этом уверен, — учтиво ответил Пребен.

— Прошу к столу, — пригласила фру Хансен. — Пора обедать.

Пребен с облегчением отметил, что ему не придется сидеть рядом с Еспером. Возле него Пребену было бы немного не по себе.

— А тебе дать немножко, Еспер, деточка? — спросила фру Хансен, раскладывая еду по тарелкам.

— Нет, — ответил деточка Еспер.

— Чуточку?

— Нет, я же сказал.

Мать больше не пыталась его уговаривать. Она угощала остальных, а Еспер между тем затеял опасную игру со своей пустой тарелкой.

— Осторожно! — невольно вырвалось у Пребена, когда тарелка вдруг оказалась на самом краю стола.

— Заткнись, — злобно сказал Еспер.

— Не пугайте ребенка, — сказала фру Хансен.

— Извините, я не хотел его пугать. — Пребен покраснел. — Я просто сам испугался, что тарелка упадет и разобьется.

— Ребенок должен всему учиться на собственном опыте, — пояснила фру Хансен. — Если он уронит тарелку и она разобьется, малыш сделает вывод, что, падая, тарелки разбиваются, и в следующий раз будет осторожнее.

Пребен вежливо кивнул, хотя в душе и сомневался в правильности такой теории. Впрочем, он ведь ничего не смыслил в воспитании детей.

Вскоре Еспер получил возможность приобрести собственный опыт. Тарелка со звоном упала, и осколки ее разлетелись по ковру. Еспер тут же заревел.

— Хочу другую, — орал он.

— Сейчас, сейчас, Есперчик. Вот, возьми мою. — Фру Хансен протянула ему свою тарелку.

Еспер вырвал ее из рук матери и возобновил прерванную игру. Очевидно, некоторым детям мало одного-единственного эксперимента.

— Значит, вы будете учиться? — обратился к Пребену господин Хансен. Наверное, он хотел переключить общее внимание на что-нибудь другое.

— Да, собираюсь. Я хочу изучать политэкономию.

— Вот как! Ну, с такой специальностью вы без работы не останетесь.

— Я тоже так думаю, собственно, я рассчитываю уже сейчас, во время учения, устроиться куда-нибудь работать, — поддерживал Пребен беседу.

— Попробуйте обратиться в министерство восстановления народного хозяйства[3], — предложил господин Хансен. — Там многие студенты работают.

— Но ведь нужно очень много знать, чтобы служить в министерстве?

— Не думаю. Никогда ни о чем подобном не слыхал.

Пребен решил про себя, что непременно попробует устроиться в министерство восстановления народного хозяйства.

Ко второму Еспер тоже не притронулся, хотя мать долго его упрашивала.

— Ну что вот с ним делать? — Она расстроенно посмотрела на мужа. — Должен же он хоть что-нибудь съесть!

— Чего бы ты поел? — спросил господин Хансен у сына.

— Пирожных, — ответил Еспер.

— Есть у нас пирожные?

— Я купила несколько штук к ужину. Дать ему одно?

— Полагаю, надо дать.

Фру Хансен принесла поднос с пирожными. Она дала одно Есперу, который, чавкая, проглотил его и тут же протянул руку за следующим.

— Детям полезнее всего то, что им нравится, — разъяснил господин Хансен Пребену, на лице которого отразилось некоторое удивление. — Если ребенка кормить тем, что ему не нравится, он не выделит в достаточном количестве слюны и не сможет как следует усвоить пищу. Многие люди страдают хроническим несварением желудка лишь потому, что в детстве их заставляли есть то, чего они не любили.

Пребен подумал: а не мог бы содействовать слюноотделению старомодный подзатыльник, но вслух ничего не сказал. Вместо этого он начал разговор об изумительном лете, и вскоре все пришли к единому мнению, что лето даже слишком солнечное.

— Это прямо-таки невыносимо, — сказал господин Хансен.

— Я умру, если на днях не будет дождя, — поддержала его фру Хансен.

Тема разговора наскучила Есперу, который к тому времени проглотил последнее пирожное. Было заметно, что он размышляет над тем, как бы получше привлечь к себе внимание.

— Какой у него противный нос! — ни с того ни с сего заорал он.

Пребен покраснел, но приготовился попросить смущенных, как он полагал, родителей, не обращать внимания — ребенок есть ребенок. Однако ему не пришлось что-либо сказать — никто не смутился и даже не извинился перед ним. Напротив, родители от души расхохотались.

— Ха-ха-ха! — смеялась фру Хансен. — Попало вам!

— И глаза у него противные, — закричал Еспер, видя, что его выходка имеет успех. — И уши, и рот, и волосы!

— Ха-ха-ха! — вежливо смеялся Пребен.

— И руки у него тоже противные, — вопил Еспер, опьяненный успехом. — И руки, и ноги, и пузо, и попа, и…

Пребен, со страхом ждавший оценки еще более интимных частей своего тела, поспешил уронить вилку на пол и с грохотом отодвинул стул, чтобы ее достать. Только так ему удалось прервать словоизвержение Еспера.

— Ох, ну разве не прелесть этот ребенок? — Фру Хансен никак не могла успокоиться.

— Прелесть, — подтвердил Пребен.

— Погодите, вы еще с ним ближе познакомитесь, — сказала она.

— Это будет наверняка очень забавно, — вежливо ответил Пребен.

* * *

Фредериксен ехал на велосипеде с работы в странном, мечтательном настроении. Снова и снова вспоминался ему разговор с Момбергом, и чем больше он думал о нем, тем ослепительнее становились открывавшиеся перед ним перспективы. Он окончательно пришел к выводу, что чисто производственные вопросы его не интересуют. Ими может заняться Момберг, он же возьмет на себя канцелярскую и административную работу. Такая деятельность немыслима без получения полномочий, значит, он сможет называть себя к тому же уполномоченным. А может быть, даже вице-директором!

Ставя велосипед в подвал и поднимаясь затем по лестнице, Фредериксен все еще продолжал грезить. Он очнулся лишь в дверях, когда почувствовал запах жареной селедки и услышал, что жена зовет его к столу.

— Мальчики дома? — спросил он.

— Сейчас придут.

— Гм.

Фредериксен вошел в гостиную, где в манежике сидела его младшая дочка. Он пощекотал ей животик.

— Ну что, соплюшечка, — сказал он тоном любящего отца.

Малышка потянулась к нему, ей хотелось на руки.

— Не-е-е-ет, на руки я тебя не возьму. — Фредериксен снял туфли и лег на диван.

Ротик девочки задрожал. Потом она расплакалась. Фредериксен недовольно поморщился.

— Меньшая ревет! — крикнул он со своего дивана.

В комнату быстро вошла фру Фредериксен, сопровождаемая ароматом жареной селедки.

— Ну, что случилось? Проголодалась, да?

— Этот ребенок все время ревет, — заметил Фредериксен.

— Она просто голодная.

— Гм. — Фредериксен начал листать газету.

«„Картофель вреден для глаз“, — говорит известный ученый» — было набрано заглавными буквами название статьи. Крупный химик в результате многолетних исследований обнаружил в картофеле вещество, которое губительно действует на глаза. При употреблении картофеля в пищу это вещество оказывает вредное влияние на глазной нерв, который все более ослабляется — до тех пор, пока любитель картофеля не ослепнет полностью; обычно это случается к тридцати годам. Тем фактом, что большинство людей ежедневно едят картофель и все же, как правило, сохраняют зрение и после тридцати лет, ученый, судя по всему, пренебрег. Очевидно, он был так занят лабораторными опытами, что просто не имел времени обратить внимание на этот феномен. Газета отнеслась к открытию несколько скептически, но все же не преминула узнать мнение случайных прохожих по этому вопросу. Их спросили, едят ли они картофель и если да, то не чувствуют ли они, что слепнут, на это было получено много интересных ответов. Какой-то рассыльный сообщил, что он ест картофель каждый день и очень его любит. Домохозяйка ответила, что в ее семье — семь ртов, и не так-то просто начистить картошки на всю ораву. И наконец, кондуктор трамвая поведал, правда несколько отклоняясь от темы, что больше всего он любит морковь. Таким образом, проблема получила всестороннее освещение.

Фредериксен дочитывал эту интересную статью, когда жена позвала его обедать. Мальчики уже пришли, и вся семья собралась за столом.

— Ну, как успехи в школе, Енс? — Фредериксен считал, что его первейшая отцовская задача — именно в том, чтобы время от времени задавать подобные вопросы.

— Хорошо, — механически ответил Енс.

— Нельзя разговаривать с набитым ртом, — нравоучительно заметил ему Фредериксен. — И держи ложку правильно. Вот так, смотри.

Фредериксен показал, как едят хорошо воспитанные люди, при этом он залил лацкан пиджака супом.

— А у тебя, Оле, как дела? — быстро спросил он.

— Хорошо.

— Надеюсь, ты лучше стал заниматься? Последний твой табель был неважный.

Оле не ответил.

— Будь собраннее, — продолжал Фредериксен, — иначе никогда и ничего не добьешься. В твои годы я был очень прилежным.

— Угу. — Оле слышал это не первый раз.

— А сегодня мне предложили высокий пост. — Фредериксен был доволен, что может продемонстрировать плоды прилежания.

— Что еще за пост? — уставилась на него фру Фредериксен.

— Заведующего производственной частью на одной фабрике. Прямо не знаю, соглашаться или нет.

— Конечно, соглашайся! — Фру Фредериксен никак не могла понять, почему ее муж не принял ни одного из тех блестящих предложений, что ему постоянно делали.

И тут, за жареной сельдью, Фредериксену представился случай выказать свои обширные познания. Это произошло, когда жена накладывала картофель на тарелку дочери.

— Зачем ты даешь ей столько картошки? — сказал он. — Надо же немного думать и о ее зрении!

— Зрении?

— Да, зрении, — с видом превосходства подтвердил Фредериксен. — Ты разве не знаешь, что в картофеле есть некое вещество, под названием китин!

Фредериксен забыл, как оно называется на самом деле, но рассчитывал на то, что жена не читала статьи.

— Понятия об этом не имела, — испуганно ответила она.

— Тем не менее оно в картошке содержится. И последние научные опыты доказали, что вещество это вредно для глаз.

Фру Фредериксен поспешно убрала несколько картофелин с тарелки девочки.

— Все-то ты знаешь, — вздохнула она.

— Ну, не преувеличивай, — скромно ответил Фредериксен.

* * *

Момберги отметили получение патента лишней чашкой кофе после обеда и хорошей сигарой — для главы семьи.

— Хочу, чтобы ты, женушка, поняла, — сказал господин Момберг благодушно, следя за голубым дымком сигары. — Хотел бы, чтобы ты поняла, чем мы рискуем, если я продам магазин и начну делать горелки. Может ничего не выйти, и тогда мы станем нищими.

— Пожалуйста, Момберг, не продолжай. Я верю в тебя — и я спокойна.

— Я почему говорю тебе об этом: мне бы не хотелось ничего предпринимать, пока ты до конца не уяснишь себе все наши шансы, ну и риск. В магазин-то вложены твои деньги.

— У нас нет ничего «твоего» или «моего», — ответила фру Момберг. — Все, что у нас есть, — наше, общее, и я слова тебе не скажу, если оно пойдет прахом.

— Ты добрая жена. — Момберг взял ее руку в свои. — Я уверен: все получится, и тогда, будь спокойна, у тебя будет обеспеченная старость. Ну-ка глянь, не осталось ли там кофе?

— Ты прямо помешан на нем, — улыбнулась фру Момберг и пошла за кофейником. — Не представляю себе, что ты будешь делать, когда продашь магазин и останется один лишь паек.

— С кофе придется тяжелее всего, — ответил он. — Но ведь ты будешь отдавать мне свою долю?

— Вот тут ты ошибаешься. Ради тебя я способна на многое, но всему есть предел.

— А если так, — рассмеялся он, — то я, пожалуй, рановато назвал тебя доброй женой.

* * *

Фру Хансен укладывала Еспера спать. Против обыкновения он охотно согласился лечь в постель, правда с условием, что уснет головой к изножью и при включенном свете, против чего никто не возразил.

— Детям никогда не следует отказывать в таких просьбах, — разъяснял господин Хансен Пребену, с которым они курили в соседней комнате. — Подобные желания, возникающие у ребенка, могут показаться профанам глупыми и даже раздражать. На самом же деле это — отзвук внутренней чувственной жизни ребенка. И связан он в конце концов с его сексуальными инстинктами.

— Вот как, — вежливо отозвался Пребен.

— Конечно, в этом нет ни малейшего сомнения, — подтвердил господин Хансен. — Сексуальные инстинкты вообще играют в жизни человека, его поступках гораздо большую роль, чем обычно думают. Вот, к примеру, вы сейчас курите. Но если смотреть в корень, то это занятие дает выход вашим сексуальным потребностям.

Пребен покраснел, переложил сигарету в другую руку, хотя вряд ли это сделало его поведение менее постыдным, вежливо кивнул. Судя по всему, эта тема серьезно интересовала его хозяев.

При последней фразе господина Хансена в комнату вошла фру Хансен.

— Пойди пожелай малышу спокойной ночи, — сказала она. — Все это совершенно справедливо, — продолжила фру Хансен, когда ее муж вышел. — Никогда, ни при каких обстоятельствах нельзя насиловать психику ребенка. Такое насилие может иметь самые ужасные последствия.

Пребен постепенно усваивал эту истину.

— Вот мы, например, — развивала свою мысль фру Хансен, — от Еспера ничего не скрываем. Он уже знает, откуда берутся дети, мы рассказали ему, как это происходит…

— А у вас много картин, — прервал ее Пребен, оглядывая комнату. Неучтиво, конечно, но ему уже стало не по себе от этих нескончаемых бесед на столь щекотливые темы. Подобное смущение было, видимо, результатом того, что ему никогда не разрешали ложиться в постель головой к изножью.

— Вам они нравятся? — Фру Хансен ничего не имела против разговора о картинах. — Они написаны в весьма современном стиле.

— О да, — согласился Пребен.

— Может быть, вам не совсем по душе современная живопись?

— Ну что вы, она мне ужасно нравится. — Пребену впервые пришлось выбрать какую-то позицию в отношении этой проблемы.

Когда господин Хансен, пожелав спокойной ночи Есперу, вернулся, жена лукаво взглянула на него.

— А тебе не кажется, что нам нужно бы по-настоящему познакомиться с Пребеном?

— По-настоящему? — не понял господин Хансен.

— Ну да. С бокалом в руке.

Пребен забормотал что-то вроде того, что не нужно ради него ничего устраивать.

— Вздор, — сказал господин Хансен, — ну конечно, по этому случаю надо выпить.

Он вышел на кухню и скоро вернулся с бутылкой и тремя бокалами, которые тут же наполнил и роздал.

— Ну, ваше здоровье и добро пожаловать, — сказал он, поднимая бокал.

— За то, чтобы вам было у нас хорошо!

— Большое спасибо, — отозвался Пребен.

— А знаете что, — восторженно воскликнула фру Хансен, когда они поставили бокалы, — почему бы нам сразу не перейти на «ты»! Мы же молодые, современные люди, к чему нам все эти церемонии, верно?

— Конечно, ни к чему, — согласился Пребен.

— Твое здоровье. — Она снова подняла бокал. — Зови меня просто Римса.

— Римса? — Пребен чуть не опрокинул на себя бокал с вином. Такое имя он слышал впервые в жизни.

— Ну да, Римса, — повторила она. — Вообще-то при крещении мне дали имя Ригмор, но друзья зовут меня Римсой, и ты можешь.

— А меня зовут Аксель, — сообщил господин Хансен. — Как окрестили, так и зовут.

— Ха-ха-ха, — рассмеялась Римса, — ну не чудо ли он? — Она вопросительно посмотрела на Пребена, который тоже вежливо засмеялся и согласился, что Аксель — чудо.

— Ну а теперь выпьем, — снова предложила Римса. — Пребен, Аксель и Римса и еще маленький, милый Еспер! Вчетвером мы весело заживем!

Пребен сказал, что не сомневается в этом.


2

Директор Аллерхольм оставил свой сверкающий, новый автомобиль у въезда в виллу. С тех пор как у него появилась новая машина, он не спешил заводить ее в гараж, как бывало со старой, а ставил на улице, чтобы соседи, ну и все, кому охота, тоже могли наслаждаться этим прекрасным зрелищем.

Перед тем как войти в сад, Аллерхольм еще раз любовно взглянул на автомобиль. Действительно, машина великолепная, подобной могут похвастать немногие. В Дании такой не купишь, единственная возможность заиметь ее — получить в подарок. И директору Аллерхольму преподнесло ее в виде подарка правление одного детройтского концерна. При этом поступило письменное подтверждение, что автомобиль — скромный дар правления Аллерхольму, после чего машину, естественно, пропустили в Данию без всяких препятствий.

Фру Аллерхольм лежала в шезлонге на террасе. На ней была форма полувоенного образца. Аллерхольм прикоснулся губами к ее щеке.

— У тебя вечером сбор? — кивнул он на ее форму.

— Да, занятия по гражданской обороне.

— Ну-ну. — Аллерхольм опустился в другой шезлонг. — Тепло как сегодня.

— Просто ужас. Я тут весь день сидела почти безо всего.

— А где Ульрик и Ильза? — спросил Аллерхольм.

— Играют в теннис, но должны вот-вот прийти.

Аллерхольм, кивнув, закурил. Он взглянул на сад, нуждавшийся, судя по виду, в поливке. Вот этим он сегодня вечером и займется.

Вскоре пришли Ульрик и Ильза, оба разгоряченные и потные после игры. Они кивнули отцу.

— Похоже, здорово набегались, — заметил он.

— Не понимаю, что за удовольствие носиться по такой жаре, — сказала фру Аллерхольм.

— Лучшее средство от ожирения. — Ульрик взглянул на мать. — У тебя ночные маневры?

— Сходи скажи Гудрун: пришел папа, можно подавать на стол. — Вопрос сына фру Аллерхольм пропустила мимо ушей.

— Хоть сегодня я могу взять машину на вечер? — спросил Ульрик, вернувшись на террасу.

— Нет, — отрезала фру Аллерхольм, — она нужна мне.

— Вот дьявол, — рассердился Ульрик. — А на поезде ты не можешь доехать?

— Ни в коем случае.

— И кто вас просил продавать старую машину! — Ульрик с упреком взглянул на отца. — Мы вполне могли бы держать две.

— Между прочим, существует такое понятие, как социальная этика, — сказал Аллерхольм, — и я поступился бы ею, если б позволил себе иметь две машины, в то время как тысячи мечтающих об автомобиле не могут приобрести даже одного.

— Какая еще социальная этика? — Ульрик посмотрел на отца с презрением. — Ни фига ее у тебя нет.

— Да уж наверняка побольше, чем у тебя, — с достоинством ответил Аллерхольм.

Сразу после обеда фру Аллерхольм уехала, почти одновременно с ней удалился Ульрик, пешком и заметно раздраженный. Немного погодя за Ильзой приехал какой-то молодой человек в автомобиле, и директор Аллерхольм остался один. Попросив горничную принести ему кофе на террасу, он расположился в шезлонге с дорогой сигарой и вечерней газетой.

«Завершена встреча министров иностранных дел» — выделялся на первой полосе газеты заголовок. Министры иностранных дел четырех крупных держав в течение нескольких недель встречались в Нью-Йорке для того, чтобы участвовать — кроме солидных банкетов — в совместном обсуждении различных проблем, так или иначе имеющих отношение к международному положению. Газета поместила информацию транснационального телеграфного агентства о некоторых высказываниях этих четырех министров. Все они выразили удовлетворение итогами встречи. Конечно, достичь полного взаимопонимания во всех без исключения вопросах не удалось, но уже то, что они получили возможность обменяться мнениями по поводу этих проблем, стало еще одним шагом на пути к благоденствию и взаимопониманию. Ни одной из четырех указанных держав не грозило непосредственное нападение, но если война все же разразится, то все они будут действовать заодно и наверняка ее выиграют. Таким образом, можно смотреть в ближайшее будущее без тревог и опасений.

И тут директору Аллерхольму показалось, что кто-то его зовет. Раздраженные оклики слышались со стороны соседнего сада. Он тут же спустился вниз и увидел за забором невысокого тощего человека, угрожающе размахивавшего палкой. Это был его сосед, пенсионер Мельвад, бывший зубной врач.

— Так вот, учтите, — прошипел зубной врач и взмахнул палкой, — учтите, что дальше я этого терпеть не буду.

— Чего не будете терпеть? — спокойно спросил Аллерхольм.

— Того, что вы вечно ставите свою машину против моего участка.

— Я ее там не ставлю.

— Ах, не ставите! Иди-ка сюда, Луиза.

К ограде приблизилась пожилая дама, высохшая, если это только возможно, еще больше своего мужа и тоже вооруженная палкой.

— Ведь ты же своими глазами видела, Луиза, — зло сказал зубной врач, — как машина директора Аллерхольма стояла прямо напротив нашего сада.

— Видела, и не раз, — пропищала Луиза.

— Прошу простить меня. — Аллерхольм воспринял инцидент спокойно, он твердо решил не ссориться. — Произошло недоразумение. Я позабочусь, чтобы в дальнейшем оно не повторилось.

— Недоразумение, — шипел зубной врач, — недоразумение, повторяющееся ежедневно. Ну уж нет, милостивый государь, я вас предупреждаю: если вы еще хоть раз поставите машину против моей дорожки — я тут же звоню в полицию. И пусть они ее забирают.

Изрыгнув эту угрозу, оба иссохших создания удалились в сторону своего дома, размахивая палками, которые, судя по всему, были нужны им только в качестве своеобразного оружия, так как ноги у обоих были, совершенно очевидно, здоровые.

Аллерхольм пожал плечами, закурил и не спеша пошел назад по садовой дорожке. Сад был все еще красив, но явно нуждался в поливке. Директор Аллерхольм наладил дождевальную установку и долго с удовольствием наблюдал, как она разбрасывает освежающие водяные лучики до газонам и клумбам.

— Решил полить немного? — появился у противоположной изгороди другой сосед Аллерхольма, оптовик Хойструп.

— Да, надо. — Аллерхольм подошел к нему.

— Все начинает сохнуть. Лето в этом году просто потрясающее.

— Ага, лето на редкость, — согласился с ним Аллерхольм.

— Слышал, как ты ругался с мумиями.

— Все из-за машины. Говорят, я ставил ее перед их участком.

— Совсем, видать, спятили. — Хойструп покачал головой.

— Может, поднимемся ко мне, промочим горло? — спросил Аллерхольм.

Хойструп ничего против не имел.

Аллерхольму пришлось самому принести виски, содовую, достать стаканы — уже ушла и горничная.

— Прекрасное виски, — сделав глоток, уважительно сказал Хойструп. — И где ты только его достаешь?

— Есть у меня один неплохой канал.

— А вот мне трудно добывать приличное виски, — вздохнул Хойструп. — Зато по линии кофе имею прекрасные связи.

— Кофе? — Аллерхольм даже привстал. — Нам бы весьма не мешало запастись кофе.

— Тогда, может быть, имеет смысл организовать небольшую обменную биржу, а?

Они быстро сошлись на взаимовыгодных условиях.

— Не понимаю, почему, кого ни встретишь, все жалуются: того нет, другого… — сказал Аллерхольм. — Нужно просто обмениваться друг с другом.

* * *

— Значит, договорились, — сказала Римса. — Он наверняка скоро заснет.

— Ладно, справлюсь, — кивнул Пребен.

— Ну пока, мы пошли. Главное, не забудь — когда пойдешь спать, загляни к нему: он вечно все с себя сбрасывает.

— Хорошо, я посмотрю. Желаю вам приятно провести вечер.

Вернувшись к себе, Пребен сел за стол. Он собирался полистать недавно купленные книги и предвкушал это удовольствие с детски радостным нетерпением.

Кажется, пока для него в столице все складывается совсем неплохо. Он снял хорошую комнату, да еще у весьма милых людей, устроился на работу. По совету Акселя он зашел в министерство восстановления народного хозяйства, где его представили начальнику отдела Браску: у него в отделе как раз не хватало единицы.

— Вы, значит, на экономическом учитесь? — спросил Браск, на что Пребен ответил утвердительно.

— Первый курс закончили? — продолжал начальник отдела.

— Нет еще.

— Ладно, это неважно. А способности у вас есть?

— Да, — осторожно ответил Пребен, — полагаю, что есть.

— Впрочем, это тоже неважно. С первого можете выйти?

Пребен сказал «да», и дело таким образом уладилось. Он стал сотрудником, бесспорно, самого значительного министерства страны.

— Пре-е-е-бен! — раздался вдруг из детской пронзительный голос.

Пребен со вздохом поднялся.

— Пить хочется, — сообщил Еспер, когда Пребен вошел к нему.

Пребен принес стакан молока.

— Мне и есть хочется, — заявил Еспер, осушив стакан.

— Никакой еды, — строго сказал Пребен, не задумавшись о том, какие ужасные последствия может иметь подобный отказ для развития ребенка.

— Дай поесть, а не то буду кричать.

— Кричи, — холодно ответил Пребен.

Еспер закричал, и Пребен пошел на кухню делать ему бутерброд. Когда он вернулся, Еспера в детской не было. Пребен обнаружил его в гостиной играющим на полу в кубики.

— Марш в постель, — раздраженно сказал Пребен, — вот тебе еда.

— А я не голодный.

— Как хочешь, но спать ты все равно пойдешь!

— Заткнись, — сказал Еспер.

Пребен попробовал вывести Еспера силой, но добился лишь того, что тот укусил его за руку. Так что он довольно скоро оставил свои попытки употребить силу и попробовал заманить Еспера в постель по-хорошему. Может быть, Аксель с Римсой и правы — ребенку нельзя угрожать…

— А если я построю тебе красивый дом, — предложил Пребен, — пойдешь спать?

— Пойду, — пообещал Еспер.

Пребен старательно возвел огромный дом, использовав все кубики.

— Дом некрасивый, — хмыкнул Еспер.

— Красивый, красивый, пошли спать.

— Никуда я не пойду, пока не построишь красивый дом. — Еспер с размаху пнул творение Пребена, которое тут же развалилось.

После того как новая попытка применения силы не удалась, Пребен начал строить еще более красивый дом, после завершения которого, согласно договоренности, Еспер должен был пойти спать. Пребен старался как мог, чтобы исключить даже разговор о том, хорош дом или плох.

— Этот тоже некрасивый, — вынес свой приговор Еспер, когда новый дом был завершен. — Строй еще один!

На этот раз Пребен сдался без сопротивления.

* * *

— Нет, — сказал Аллерхольм и отхлебнул из стакана, — так продолжаться не может.

— Ну да, — согласился с ним Хойструп. — Мы, предприниматели, должны располагать большей свободой, помнишь, как было прежде, все ограничения нужно отменить, чтобы свободная инициатива могла наконец развернуться.

— Ну, полная свобода — это, может быть, чересчур. — Аллерхольм был более осторожен. — Представляю себе, что начнется, если кто попало станет делать все, что ему вздумается. Ведь появится уйма новых предприятий, мы просто не сможем со всеми конкурировать.

— А ведь верно, — кивнул Хойструп. — Такое обезличивание в конкуренции и мне не по душе. Конечно же, старые предприятия должны быть от нее ограждены. Вот только как этого добиться?

— Такая задача по плечу концернам, — высказал свою точку зрения Аллерхольм. — Государство должно передавать весь контроль над экономикой концернам. Не сомневаюсь, что это будет всем нам только на пользу.

— Да уж, — Хойструп сделал глоток виски, — какие тут сомнения, такой выход для нас — самый верный.

* * *

— Я-то знаю, как появляются дети, — сказал Еспер.

— Я тоже знаю. — Пребен осторожно положил очередной кубик на башню, которую согласился построить с тем условием, что после этого Еспер непременно отправится спать.

— И вовсе не так, как папа с мамой говорят, — продолжал Еспер.

— Не так? — Пребен прекратил строительство. — Тогда как же?

— Маленьких детей приносит аист, ясно? — Еспер нагло рассмеялся.

— Ерунда, — сказал Пребен.

— Точно, — уверенно подтвердил Еспер. — А то, что они рассказывают, — выдумки для маленьких.

— Ну ладно, хватит болтать чепуху. Башня готова, пошли спать.

— Это противная башня, — заявил Еспер. — Построй другую.

— Нет уж, хватит. — Пребен вспомнил о книгах, ему не терпелось их просмотреть.

— Ну, тогда я никуда не пойду! — Еспер повалил башню ногой.

Пребен был готов заплакать. Мальчишку нужно уложить до прихода родителей. Ему совсем не хотелось обмануть их доверие в первый же вечер.

— А если я построю замок, пойдешь спать? — спросил Пребен.

— Пойду, — ответил Еспер.

* * *

Аллерхольм читал, лежа в постели, когда услышал, что вернулась жена. Она проследовала в свою спальню. Вскоре фру Аллерхольм вошла к нему.

— Не спишь? — спросила она.

— Нет.

— Как провел вечер?

— Превосходно. Был Хойструп.

— Не скучал, значит. Слушай, у нас возникла идея — что, если устроить большой благотворительный базар в пользу нуждающихся детей немецких демократов?

— Действительно!

— Так вот, самое потрясающее, — продолжала она, — то, что у одного из наших командиров отделения есть знакомая дама, которая дружна с фрейлиной королевы, и она полагает, что можно будет уговорить королеву постоять за прилавком в одном из киосков.

— Это было бы очень интересно.

— Очень, если получится. Мы решили тянуть жребий, кому из нас торговать в киоске вместе с королевой. Представляешь, вдруг мне повезет!

— Подумать только, а вдруг и в самом деле!

— Ну ладно, посмотрим еще, как пойдет дело. Я прямо сама не своя. Спокойной ночи!

— Спокойной ночи, дорогая!

* * *

— Это еще что за новости! — В дверях гостиной возникла Римса. — Да вы что, ночь на дворе, а вы в кубики играете?

— Дело в том… — начал Пребен, но его прервал вошедший Аксель.

— Почему ты так глупо ведешь себя, Пребен? — Голос господина Хансена звучал сердито. — Ночь напролет держать ребенка в гостиной!

— Это же буквально разрушает детский организм. — Римса схватила мальчика на руки. — Ты не утомился, Есперчик?

— Утомился. — Еспер разрыдался. — Пребен противный!

Римса уничтожающе взглянула на Пребена.

— Ну как ты мог так легкомысленно поступить? — спросила она.

— Дело в том… — пытался объяснить Пребен.


3

— Было что-нибудь сегодня? — Этот вопрос Момберг задавал ежедневно, появляясь в магазине.

— Пришел большой желтый пакет, — сказал Фредериксен. — Думаю, он из министерства.

Момберг торопливо прошел в заднюю комнату и схватил желтый пакет. Так и есть, из министерства восстановления народного хозяйства. В нем могло быть только одно — патент на производство. Он лихорадочно надорвал конверт и достал оттуда большой лист бумаги, на котором было написано:

«В своем письме от… в адрес Министерства Вы просили разрешения на производство особого рода горелки, используемой в аппаратах для жарки и варения пище-продуктов с помощью газа (так называемых газовых плитах).

Министерство считает нужным на основании распоряжения № 387 от 17 июня 19.. г., § 6 и 7 о производстве аппаратов и иных предметов, предназначенных для использования в домашнем хозяйстве частного характера (см. § 13 распоряжения № 434 от 19 сентября 19.. г. о координации и контроле над производственными предприятиями, на которые не распространяется действие закона № 529 от 23 августа 19.. г.), уведомить Вас настоящим, что прошение о разрешении к производству названных приборов должно быть составлено с учетом положений распоряжения № 278 от 23 марта 19.. г., причем предусмотренные в § 12 упомянутого распоряжения бланки могут быть получены при личном обращении в Министерство во все рабочие дни с 12 до 17 часов.

За Мин. в. н. х.
Э. Б.»

и следовала неразборчивая подпись.

Момберг прочел письмо трижды, потом вышел в торговый зал и попросил Фредериксена взглянуть на этот документ.

— Вы что-нибудь здесь понимаете? — спросил он, как только Фредериксен кончил читать.

— Но это же очень просто, — ответил Фредериксен, не понявший ни слова.

— Тут говорится о том, что прошение нужно составлять на каких-то особых бланках, не так ли?

— Ну да, о них написано в распоряжении номер двести семьдесят восемь. — В тоне, каким Фредериксен это произнес, был оттенок, дававший понять, что это распоряжение известно ему давным-давно.

— Не могли бы вы после обеда сходить к ним за этими бланками? — попросил Момберг. — А за прилавком я сам пока постою.

— Ладно, схожу, — тотчас согласился Фредериксен. Он решил отрекомендоваться в министерстве чиновником Фредериксеном.

* * *

Ровно в 10 часов Пребен постучался в кабинет Браска в министерстве восстановления.

— Войдите, — сказали ему.

Пребен робко отворил дверь и вошел.

В слегка удивленном взгляде начальника отдела не было и намека на то, что он когда-нибудь встречался с Пребеном.

— Я — Пребен Мёллер, — напомнил Пребен.

— Ах, да-да, конечно. — Начальник отдела смотрел на него растерянно. — Я что-то не припоминаю, господин Мёльберг…

— Вы приняли меня на работу… — Пребен больше всего опасался, что в самый последний момент ему откажут.

— Ага, я вас принял… — Лицо начальника прояснилось. — Теперь вспомнил. Вас ведь зовут Мёльгор, верно?

— Мёллер.

— Ну да, Мёльхой, — поправился начальник отдела. — Ну что ж, идемте со мной, покажу ваше место. Будете сидеть еще с тремя студентами, они введут вас в курс дела. А оно у вас будет достаточно сложное.

Пребен двинулся за начальником отдела по бесконечным коридорам.

— Ну вот, здесь — ваше рабочее место. — Начальник отдела отворил дверь в небольшую комнату, где стояло три письменных стола, сдвинутых вместе. Людей в комнате заметно не было.

— Ага, ваши коллеги еще не пришли, — констатировал Браск. — Но они, конечно же, скоро будут, — добавил он в виде утешения. — Так вот, когда они придут, попросите их помочь вам поначалу с работой. А сейчас идемте, возьмете у меня книгу, почитаете пока ее.

Пребен вернулся к нему в кабинет, где получил обещанную книгу.

— Это — сводный перечень действующих законов и распоряжений, в соответствии с которыми строится работа министерства. Книга эта — основа всей нашей деятельности, так что для начала весьма полезно ее изучить.

Пребен вернулся в свою по-прежнему пустую комнату и углубился во врученный ему объемистый том. Чтение это начисто лишило его мужества. Тысячи законов, циркуляров, распоряжений, приложений к распоряжениям и так далее… И все это излагалось в большинстве случаев совершенно непостижимым языком. Пребен не представлял себе, каким образом сможет он осилить этот том в какой-то мало-мальски мыслимый срок. Ясно было одно — работа здесь потребует от него гораздо большего напряжения, чем можно было ожидать.

Он еще полчаса читал эту увлекательную книгу, а потом распахнулась дверь.

— Балда! — воскликнул кто-то сзади.

Пребен, удивленный, оглянулся.

— Ох, простите, — сказал вошедший. — Я думал, это Петер. — Незнакомец протянул Пребену руку. — Эрик Санд, — представился он. — Мы здесь так здороваемся, — добавил он, имея в виду приветствие, произнесенное им при входе.

Пребен растерянно кивнул.

— Ты что, будешь тут работать? — Эрик Санд уселся за второй стол.

— Да, меня сюда привели.

— А корабли топить умеешь?

— Что — умею?

— Корабли топить. Игра такая.

— Вряд ли.

— Учись, — сказал его собеседник серьезно. — Иначе нам от тебя никакого проку.

Затем он достал газету и углубился в чтение. Пребен продолжил изучение свода законов.

— Неужели все эти распоряжения нужно знать? — вскоре спросил он.

— Какие еще распоряжения? — Эрик Санд поднял голову от газеты.

— Вот эти, что в книге.

— Ага, они засадили тебя за книгу. Да нет, если тебе неинтересно, то необязательно.

— Начальник отдела сказал, что это — основа всей деятельности министерства.

— Вот как? — Эрик Санд задумался. — Ну что ж, значит, так оно и есть.

Он вновь углубился в свои занятия.

— А где вы… ты учишься? — спросил Пребен у Эрика после того, как с трудом продрался еще через двадцать пять распоряжений.

— Кажется, на юридическом, — ответил тот, не поднимая глаз от газеты.

— А третьего коллегу как зовут?

— Торне, Петер Торне.

— Он что изучает?

— Чередования гласных в малайских языках.

— Быть не может!

— Во всяком случае, он так утверждает.

Следующий вопрос Пребен задать не решился у его собеседника был вид человека, больше всего желающего, чтобы его оставили в покое и дали дочитать газету. Лишь когда он отложил ее, Пребен спросил:

— Сложная тут работа?

— Не знаю.

— А ты давно здесь?

— Несколько лет.

Пребен был вынужден признаться себе, что слегка сбит с толку. Раньше все представлялось ему совсем иначе. Впрочем, в ходе работы многое, должно быть, прояснится.

Ближе к обеду появился и Петер Торне, тот самый, о котором было сказано, что он занимается гласными в малайских языках. На Пребена он вообще не обратил внимания, сразу прошел прямо к своему месту и устало опустился на стул.

— Тебе что, трудно сказать «балда»? — укоризненно заметил Эрик Санд.

— Балда, — вяло произнес пришедший.

— У нас новенький. — Эрик кивнул в сторону Пребена.

Петер Торне помахал ему рукой.

— Балда, — сказал он.

— Э-э-э, балда… — Пребен решил, что правильнее всего будет придерживаться здешнего тона.

— Ты топить корабли умеешь? — спросил Петер.

— Нет еще.

— Нужно учиться.

Пребен начинал понимать, что это действительно необходимо.

Зазвонил телефон.

— Сегодня твоя очередь отвечать. — Петер посмотрел на Эрика.

— Черта с два, я вчера весь день отвечал.

— Не ври.

Они долго и оживленно спорили, наконец Петер был вынужден уступить. Нехотя он снял трубку.

— В чем дело? — спросил он. Потом некоторое время молча слушал. — Минуту, — сказал он наконец. — Вам нужно поговорить с сотрудником, который этим занимается. — Он прикрыл трубку ладонью и взглянул на Пребена.

— Тебя как зовут?

— Пребен Мёллер, но я вряд ли… — Пребен пытался протестовать, но Петер уже снова поднял трубку.

— Алло, сейчас с вами будет говорить секретарь Мёллер, — сказал он и протянул трубку побледневшему Пребену.

— Ты что? — пробормотал тот в ужасе. — О чем мне с ним говорить!

— О чем хочешь. Только учти, он знает твою фамилию.

— Да что же я скажу ему?

— Неважно, что-нибудь. Это лучший способ включиться в нашу работу.

Дрожащей рукой Пребен взял трубку.

— Простите, пожалуйста, вы не могли бы объяснить, в чем состоит ваше дело? — испуганно спросил он.

— Это фирма «Йеппесен и Хольм», — произнес голос в трубке. — Мы беспокоимся о заявке, которую послали вам полгода назад. Нам нужно разрешение на установку нового туалета в конторе.

— Минутку! — Пребен опустил трубку и растерянно уставился на коллег.

— Они спрашивают о какой-то заявке на туалет, — сказал он. — Где она может быть?

— Скорее всего, там… — Эрик кивнул в сторону стены, где громоздились штабеля дел в красных скоросшивателях.

Некоторое время Пребен лихорадочно копался в них, но безуспешно.

— Я не могу найти ее, — сказал он.

— Ничего удивительного, — отозвался Петер.

— Что же делать? — Пребен готов был заплакать. — Мне ведь надо отвечать им!

— Так и ответь что-нибудь. Скажи, что рассмотрение их дела вступило в решающую фазу, или что с их бумагами разбирается наш начальник отдела, или что министр использовал их заявку вместо туалетной бумаги. Совершенно неважно, черт побери, что ты скажешь.

Минуту Пребен колебался, затем с решительным видом взял трубку.

— Ваша заявка сейчас у начальника отдела, — сказал он. — Так что ответ ждите на днях.

— Ну, наконец-то дело сдвинулось! Как вы думаете, нам дадут разрешение?

— Полагаю, да.

— Прямо не верится! И знаете, что еще приятно? Убедиться, что у вас есть дельные и знающие сотрудники!

Пребен положил трубку, испытывая муки больной совести.

— Ну вот видишь, прекрасно справился, — сказал Петер. — Только в следующий раз не нужно лезть копаться в делах. Это занимает слишком много времени. А потом пресса нас же и обвинит в волоките.

— Вы не могли бы немного ознакомить меня с моими обязанностями? — спросил Пребен. — Начальник отдела велел вам ввести меня в курс дела.

— После обеда. Сейчас у нас начался перерыв.

Они достали пакеты с бутербродами и послали Пребена вниз за тремя бутылками пива. Такой здесь обычай, объяснили они, — новенький ставит всем в первый день работы пиво. Пребен ел без аппетита. Вся эта история ему не нравилась. Он пробыл на работе уже полдня, а до сих пор не знает, в чем она заключается. При этом он говорил по телефону и делал заявления о вещах, о которых не имел ни малейшего понятия. Нет, добром это не кончится.

После обеда он снова попросил объяснить ему его обязанности, но коллеги заявили, что сначала он должен научиться топить корабли. Пребен сдался.

Петер подробно ознакомил его с правилами игры. Для этого прежде всего был нужен лист бумаги в клетку, на котором чертили квадрат размером десять клеток на десять. Вертикальные ряды обозначались цифрами 1, 2, 3 и т. д., горизонтальные же — буквами а, б, в и т. д. Таким образом, каждая клетка имела свой индекс: 1-а, 2-б и т. д. На этом поле, закрыв его от партнеров, участник игры располагал различные корабли, затем все по очереди стреляли, то есть называли те клетки противника, которые хотели поразить. Цель игры заключалась в потоплении всех кораблей партнеров.

— Это простейшая разновидность игры, — добавил Петер, — вариант для дилетантов, но в первый день лучше этим и ограничиться. Когда Пребен слегка набьет руку, можно будет приступать к игре на большом поле, где бой ведется с применением мин, самолетов и прочее.

Игра показалась Пребену несколько детской, тем не менее он расчертил поле и разместил на нем корабли. Бросили жребий, кому начинать. Повезло Эрику.

— А-семь, б-восемь, в-девять. — Он скороговоркой перечислил ряд клеток. Первый получал право на семь выстрелов.

— Есть попадания? — спросил Эрик, отстрелявшись.

— У меня нет, — ответил Пребен.

— Одно, в подводную лодку, — пробормотал Петер.

— Ага, добрался я до тебя, — торжествовал Эрик.

— Одна лодка еще ничего не значит, — возразил Петер.

Теперь настала его очередь. Он попал в один из кораблей Пребена, а флот Эрика остался невредим.

— Тебе что, неясно, в чем смысл игры? Ты должен попадать в корабли, понимаешь, попадать, — разъяснял ему Эрик.

— Заткнись!

После залпа Пребена оказалось, что один из кораблей Петера поврежден в двух местах (к великому удовольствию Эрика, у которого было лишь одно попадание в подводную лодку).

Игра продолжалась. Петеру пришлось совсем туго, наконец он потерял свой последний корабль и вышел из игры.

— Ты никогда не научишься играть, — сообщил ему Эрик.

— То, что я проиграл, меня не удивляет. Вы же вдвоем играете против одного. — Петер не скрывал раздражения. — Думаешь, я не знаю, о чем вы тут договаривались, пока меня не было?

— Молчал бы уж. Чтобы тебя обыграть, и договариваться не надо.

— Ладно, кончайте скорее. Такие два гения должны в момент разнести друг друга.

Игра закончилась победой Эрика.

— Что я говорил! — заорал он. — Я недосягаем!

— Ура-ура! — с презрением сказал Петер.

Как потерпевший поражение, Петер имел право на реванш. Когда же он и в самом деле его добился, пришлось играть еще раз, чтобы окончательно выяснить, кто все-таки лучше играет, он или Эрик. А поскольку этот тур совершенно уж неожиданно выиграл Пребен, сыграли еще раз.

В конце концов решили устроить настоящий турнир, который занял остаток дня. Когда турнир, уже вечером, подошел к концу, Петер взглянул на часы.

— О небо! — ошеломленно пробормотал он. — Рабочий-то день давно закончился… Мы переработали!

Так оно и было. К счастью, в министерстве сверхурочные часы оплачивались, и, чтобы получить законную доплату, они записались в соответствующем журнале на проходной. Теперь к первому числу они должны получить неплохую надбавку — сверхурочные шли по двойному тарифу.

— А как же моя работа? — почувствовал угрызения совести Пребен. — Вы так и не ознакомили меня с ней!

— Это дело до утра потерпит, — ответили Петер и Эрик. — Не сидеть же нам тут всю ночь!

С таким доводом Пребен не мог не согласиться.

* * *

Момберг ткнул сигару в пепельницу.

— Ну что ж, надо браться за анкеты, — вздохнул он.

— Что поделаешь, отец, надо — значит надо, — взглянула на него фру Момберг. — Сядь-ка лучше за письменный стол.

Момберг перенес бланки на стол. Затем внимательно просмотрел первый из них. Он представлял собой четыре страницы сплошных вопросов. Со вздохом Момберг достал авторучку.

«Фамилия» — графа первая. Затем: «Все имена в принятой последовательности (повседневно употребляемое подчеркнуть)». Потом шли «Дата и год рождения», «Дата крещения (метрику приложить)».

— Я что-то не пойму, зачем им все это, — сказал Момберг.

— Да что тут непонятного. Должны ведь они кое-что знать о человеке, которому выдают патент. Нельзя же раздавать их кому попало!

— Это верно, нельзя.

Момберг старательно заполнял графы анкеты. Остальные вопросы касались его предприятия, отрасли, к которой оно принадлежит, его самого — не является ли он членом какой-либо организации, что он намеревается производить, что выпускал до этого и т. д. Момберг с исключительной добросовестностью ответил на все вопросы, а внизу расписался в том, что ему известно — в случае сообщения неверных сведений он подлежит наказанию в соответствии с законом № 437 от 23 ноября 19.. г., § 288, пункт 4. Он надеялся, что в указанном параграфе речь идет по крайней мере не о смертной казни.

После первой осталось заполнить еще три такие же анкеты, поскольку, согласно инструкции, он должен был представить ее в четырех экземплярах. На это ушло много времени, так что отправить письмо он смог лишь поздно вечером. Пока фру Момберг варила кофе, он сходил к почтовому ящику. Протолкнув тяжелый пакет в щель, Момберг облегченно вздохнул. Ему казалось, что главные трудности теперь позади.


4

По-прежнему стояла непривычная жара. На улицах города было нечем дышать, крестьяне тоже жаловались — из-за этой засухи урожай наверняка будет неважный.

Эрик встретил после работы Тове — они договорились вместе где-нибудь пообедать.

— А денег у нас хватит на обеды в городе? — спросил Эрик.

— Ничего не поделаешь, чистые тарелки все кончились, — ответила Тове.

— Кошмар какой-то, и почему они так быстро кончаются, — устало вздохнул Эрик. — Недели ведь не прошло, как мы их мыли.

— Маловато у нас все же тарелок, — сказала она. — Лучше бы на свадьбу больше посуды подарили.

— Ну да, вместо всех этих дурацких ваз. Только место занимают.

— Никто никогда не знает, что нужно дарить, — заметила Тове.

Они поели в домовой кухне, где за вполне доступную цену можно получить дрянную еду, именуемую «обедом».

— А у меня есть сюрприз для тебя, — сообщила Тове за этим так называемым обедом.

— Какой?

— Придем домой — увидишь.

— Могла бы и сейчас сказать.

— Подождешь!

Эрик доедал обед с невероятной скоростью. Каждый раз, когда Тове покупала ему что-нибудь, он буквально изнемогал от любопытства. В трамвае он несколько раз пытался выведать тайну, но Тове упорно сопротивлялась. До самого дома.

У них была однокомнатная квартирка в пригороде. Не бог весть что для двух человек, но все же они радовались, когда ее удалось снять. По действовавшему положению нужно было иметь одного ребенка, чтобы получить разрешение на жилплощадь в столице. Бездетные же не смели и надеяться на это. Так что Эрик с Тове благодарили судьбу.

— Ну, скорее показывай, что у тебя там такое! — не утерпел Эрик, едва они вошли.

— Подожди в комнате, я сейчас.

Он послушно пошел в комнату и освободил себе место. Для этого, сняв пачку старых газет со стула, он положил ее на другой, где уже лежала груда мятой одежды.

Наконец Тове вернулась с небольшим свертком в руке. Она переложила газеты и одежду со свободного стула на стол и села, не спуская глаз с лица Эрика, разворачивавшего пакет.

Он сорвал шпагат и бумагу и бросил их на пол. Внутри оказалась коробка с автомобильчиком.

— Вот это да, — прошептал Эрик, рассматривая игрушку с неподдельным восхищением.

— Прелесть, верно? Теперь смотри. — Тове поднялась. — Им можно по-настоящему управлять.

И она показала ему, как с помощью длинного стального тросика и рулевого колеса разворачивать машину.

— Потрясающе! Дай-ка мне! — Его голос прерывался от восторга.

Он снова завел автомобильчик и вставил тросик с баранкой. До чего увлекательно!

Эрик так и не вышел из возраста, когда нравятся детские игрушки, и это в свое время было причиной глубокой скорби его родителей.

— Займись ты чем-нибудь серьезным, — говорил ему отец, — видя, что пора детства миновала, а Эрик по-прежнему проводит все свое свободное время, забавляясь игрушечными паровозиками и автомобильчиками.

— Но ведь это тоже серьезно, — возражал тот.

— Вздор! Ты дождешься, что я отберу у тебя все это и раздам малышам!

Под нажимом отца Эрику пришлось записаться в скауты — тот считал, что лучше уж так проводить свой досуг. Эрик подчинился ему без охоты, хорошим скаутом он так никогда и не стал. Но он продержался там целый год, научившись за это время разжигать костер двумя спичками, вязать узлы четырнадцатью способами и многим другим нужным вещам. Он усвоил законы скаутов и проявлял чудеса стоицизма, неуклонно следуя им. Он избегал по возможности употреблять неприличные выражения, стремился уважать отца и мать и, не ожидая просьбы, помогал престарелым дамам переходить на другую сторону улицы, где им совершенно нечего было делать.

Воскресенья он проводил в походах по сильно пересеченным местностям, вооруженный картой и компасом, которыми не умел пользоваться. Однако, после того как он дважды сбился с пути и был вынужден до утра бродить пустынными проселками, Эрик потерял интерес к скаутскому движению. Он признался себе, что не рожден для этого. Хотя был готов до последнего утверждать, что во всем виноват компас, показывавший неверное направление.

Он вышел из отряда скаутов и вновь принялся за ребячьи забавы, к великой печали и гневу своего отца.

— Ты что, никогда не повзрослеешь?! — восклицал тот.

Эрику очень хотелось бы его утешить, он до головных болей размышлял, чем бы ему таким заняться, что выглядело бы по-настоящему серьезным. В конце концов он остановился на утренней гимнастике, но вскоре должен был прекратить занятия из-за протеста жильцов этажом ниже. Тогда он достал скрипку и начал брать уроки, после чего те же жильцы попросили его лучше снова заняться гимнастикой.

Затем он выменял на скрипку коллекцию марок, но после двух недель страстного коллекционирования потерял к ним интерес и обменял коллекцию на заводной поезд.

Это была та капля, что переполнила чашу. Отец в немногих словах разъяснил ему, что считает его безнадежным, учить его дальше не намерен и после выпускных экзаменов в гимназии устроит его куда-нибудь конторщиком.

У Эрика не было особой тяги к учению, но гораздо меньшее влечение испытывал он к конторской работе, поэтому решение отца явилось для него жестоким ударом. Он пытался уговорить отца, но тот настоял на своем, и вскоре после того, как были сданы экзамены (с посредственными результатами), Эрик очутился в конторе небольшого промышленного предприятия, на работе, к которой уже на втором часу своей новой деятельности почувствовал безграничное отвращение.

Наступили черные времена. Каждый день равнялся году, и, если бы после работы не было возможности немного утешиться с игрушками, он давно бы покончил с собой. Лишь только он стал получать жалованье, достаточное, чтобы прокормиться, как тут же покинул родительский дом и снял комнату. Он не мог больше выносить скорбного вида, с которым отец наблюдал за его забавами.

А в один прекрасный день у Эрика словно открылись глаза — он понял, что дальше так дело не пойдет, и принял свое великое решение. Он начнет изучать в свободное время право, а когда получит диплом, то станет адвокатом и будет зарабатывать кучу денег. Вот тогда он сможет осуществить свою самую заветную мечту — купит электрический поезд.

И от своего решения он не отступил. С несвойственной ему энергией вгрызался Эрик в науки и в сравнительно короткий срок сдал первую часть программы, после чего устроился на работу в министерство восстановления народного хозяйства.

Это был день торжества Эрика — он преодолел первый этап на пути к цели. Поэтому он решил зайти в отдел игрушек универмага и купить себе в подарок что-нибудь забавное.

Выбор здесь всегда богатый, кроме того, многое появилось за те годы, что он не следил за новинками. Продавщица стала любезно показывать ему игрушки — одну за другой.

— Взгляните, какая прелесть, — говорила она, ставя на прилавок заводного лягушонка, который умел прыгать. — У меня дома уже есть такой.

— У вас? — поразился он.

— Ну да. Он показался мне таким забавным, я взяла и купила. Нам ведь здесь еще скидку делают, небольшую правда.

— Неплохо, — завистливо протянул Эрик.

Наконец он остановился на красивой лодке с электромотором. Игрушка довольно дорогая, но ведь и случай особенный.

— Я бы тоже выбрала такую, — сказала продавщица.

— Правда? — Эрик начинал проникаться к ней симпатией.

— Мне она больше всех нравится, но слишком уж дорого…

— Мы могли бы поиграть моей, вместе, — великодушно предложил он.

Она рассмеялась.

— Я серьезно. Давайте вечером встретимся и испытаем ее.

Она снова рассмеялась, но он объяснил ей, где собирается устроить испытания. А вечером, когда он играл с лодкой, внезапно появилась и продавщица из универмага.

— Вы все же пришли! — воскликнул он, приятно удивленный.

— Это было выше моих сил. В эту лодку я влюбилась с первого взгляда.

Они играли с лодкой весь вечер, а когда расстались, договорились, что она зайдет к нему как-нибудь после работы посмотреть игрушки.

И вот в один прекрасный день они поженились и сняли однокомнатную квартирку, куда каждый принес свои игрушки.

Нельзя сказать, чтобы женитьба благотворно отразилась на занятиях Эрика. Точнее, она положила им конец. Формально он оставался студентом, фактически же учеба заглохла. Он даже высчитал, что с такими темпами получит диплом на девятом десятке.

— Это не дело, — нередко говорил он. — Я должен взять себя в руки.

И он брал себя в руки и по нескольку дней прилежно занимался. Тове всячески подогревала это усердие. Впереди маячил электрический поезд.

Собственно, на сегодняшний вечер он также запланировал занятия, но вышло по-другому — Тове купила автомобиль, и взять себя в руки было не так просто.

— Ну и машина! — бормотал он, разворачивая автомобиль на полу.

— Их только сегодня завезли, — рассказывала она, — я просто не смогла удержаться.

Эрик расставил на полу различные препятствия из книг, пепельницы и других вещей и проводил машину между ними.

— Смотри, как здорово получается, — гордо говорил он.

— Дай и мне попробовать, — протянула руку Тове.

Он позволил ей тоже немного поводить, потом ему захотелось снова взяться за руль.

— Нужно купить еще одну такую, — пришла ему мысль. — Тогда можно будет устраивать гонки.

Он предложил перенести игру на стол, ведь там можно начертить настоящую схему путей для езды. Они сгребли со стола одежду и газеты и бросили все на тахту с неубранной постелью — они встали сегодня слишком поздно. Тове нашла кусочек цветного мела и нарисовала на столе великолепную дорожную сеть.

— Слушай, ведь ты сегодня собирался заниматься, — напомнила она Эрику, который вел машину по суженному участку пути.

— Идея! — воскликнул тот. — Давай заметим время и посмотрим, кто быстрее проведет машину по одному и тому же маршруту.

— Давай! — восторженно подхватила она. — А за наезд на линии будем начислять штрафные минуты.

— Я первый, — сказал он. — Ну, засекай время!

— А почему ты никогда не приведешь свою девушку? — спросила Римса.

— У меня нет девушки. — Пребен покраснел.

— Ну да! — лукаво взглянула она на него. — А к кому же ты ходишь по вечерам?

— Просто гуляю.

— Ха-ха-ха! — пронзительно захохотала она. — Ты слышишь, Аксель, он просто гуляет!

— Да, слышу, — ответил Аксель.

— Мог бы и привести ее как-нибудь вечером, — продолжала Римса. — Я хочу с ней познакомиться. Она хорошенькая?

— Да нет у меня девушки, — стоял на своем Пребен.

— Ты ужасный плут! — смеялась она. — Правда, Аксель?

— Угу, — ответил Аксель.

Пребен промолчал. Он схватил газету и уставился в нее.

— Напрасно ты нас стесняешься, — сказала Римса, немного помолчав. — Мы не ханжи. И если ты приведешь ее к себе — слова не скажем. Мы очень современные люди, верно, Аксель?

— Очень, — подтвердил Аксель.

— У меня нет девушки, я ведь сказал вам. — Пребен встал. — Ну, я пошел к себе, пора садиться за учебники.

— Ого, тебе не нравится, когда о ней говорят, — сказала она лукаво. — Ну ничего, погоди, все равно дознаюсь, как ее зовут.

Пребен с трудом поборол желание хлопнуть дверью.

* * *

— Благодарю за доверие, которое мне оказали, избрав председателем еще на один срок, — произнес директор Аллерхольм. — Я постараюсь это доверие оправдать. Мне не хотелось бы выглядеть нескромным, но я считаю своим долгом подчеркнуть, что наше Объединение достойно вошло в число землевладельческих объединений, имеющих лучшие результаты.

— Ура! — прозвучало в зале.

— И позвольте заверить вас, — продолжал Аллерхольм после паузы, предназначенной для дополнительных выражений одобрения, — что сделаю все возможное, чтобы так было и впредь.

В зале вспыхнули бурные аплодисменты.

Директор Аллерхольм сошел с трибуны, которую занял председательствующий.

— Мне хотелось бы, — сказал тот, — прежде чем мы закроем собрание, выступить с некоторыми замечаниями. Директор Аллерхольм сказал только то, что наше Объединение вошло в число землевладельческих объединений, достигших лучших результатов. Я всецело присоединяюсь к его словам и рискну даже утверждать, что наше Объединение добилось самых больших успехов, и благодарны мы должны быть за это ему, нашему бессменному председателю, который, несмотря на свой пост руководителя одного из наиболее солидных учреждений государства и бесчисленные иные обязанности, находит, кроме того, время и силы для ведения большой, прямо-таки огромной работы в интересах землевладельцев нашей общины. Вот за это мы обязаны директору Аллерхольму нашей благодарностью, и я хочу попросить собравшихся встать и троекратным «ура» поприветствовать председателя и движущую силу нашего Объединения — директора Аллерхольма. Ура!

— У-ура-а! У-ура-а! У-ура-а! У-у…

Даже среди землевладельцев не все умеют считать до трех.

Директор Аллерхольм снова поднялся на трибуну. Несколько минут он стоял молча. Казалось, он борется с душевным волнением.

— Благодарю вас за прекрасные слова, мною, собственно, не заслуженные, — начал он наконец. — Я старался исполнять свой долг, и любой другой на моем месте делал бы то же самое. Поэтому неправомерно благодарить меня лишь потому, что именно я был председателем в этом году, когда достигнуты те результаты, что, э-э-э, достигнуты. Заслуга эта принадлежит по праву не мне, но Объединению, царящему в нем духу. Да, именно этот дух — источник всех наших достижений. Итак, я хотел бы провозгласить троекратное «ура» в честь духа, царящего в нашем Объединении, который, я надеюсь, и впредь будет господствующим. Да здравствует этот дух! Ура!

— У-ура-а! У-ура-а! У-ура-а! У-у…

— А теперь, — продолжил Аллерхольм, — я предлагаю пройти в соседние залы, где нас ждут скромные бутерброды.

Собравшиеся поднялись с большим шумом. Землевладельцы любят скромные бутерброды.

* * *

После звонка Момберга за дверью послышались быстрые шажки. Потом дверь осторожно отворилась — за ней оказалась маленькая девочка.

— Здравствуй, Лотточка! — Момберг поднял ее на руки. — Ты еще не спишь?

— А что ты принес мне, дедушка? — внимательно посмотрела на него Лотта.

— Ну ты подумай, совсем забыл! — Момберг сделал вид, что испугался. — Вот беда-то.

— И неправда. — Лотта забралась ручкой к нему в карман и выудила оттуда пакетик. — Это мне?

— Смотри-ка, вспомнил, выходит. А я-то думал, забыл! — Он радостно засмеялся.

В прихожую вышла дочь.

— Здравствуйте, папа и мама, как поживаете? Что это у тебя, Лотта, шоколад? Вы ее совсем избаловали.

Все прошли в гостиную. Сидевший там зять встал и пожал гостям руки.

— Ну, как твоя горелка? — спросил он.

— Ничего нового. — Момберг опустился в кресло. Лотта тут же взобралась к нему на колени и принялась угощать его кусочками шоколада.

— Не хочется, ешь сама, Лотточка, — уговаривал ее Момберг.

— Н-да, не очень-то они там торопятся, в министерстве, — сказал зять. — Ничего, дойдет очередь и до тебя.

— Поскорей бы уж. — Момберг погладил головку девочки. — Какая же ты большая, — сказал он. Здесь ему не хотелось говорить о горелках. Эта тема действовала ему на нервы.

Лотта ласково прижалась к нему.

— Ты любишь дедушку? — спросил он.

— Она тебя обожает, — сказала фру Момберг.

— Правда, Лотта? — Момберг обнял девочку.


5

Римса распахнула дверь в комнату Пребена.

— Сидеть дома в воскресенье! — сказала она. — Что за охота!

— Я занимаюсь. — Пребен поднял голову от книги.

— Ясно, что занимаешься, но не в воскресенье же и не в такую чудную погоду!

— Попозже я, пожалуй, схожу прогуляюсь.

— В самом деле? А Еспера ты не мог бы взять с собой?

— Ладно. — Конечно, для Пребена это был не самый заманчивый способ отдохнуть.

— Тогда вам лучше всего сходить в Зоологический сад. Я давно обещала сводить его.

— Хорошо.

— Вот и прекрасно, договорились. Я только вымою его быстренько и переодену. Он будет в восторге.

Пребен в восторге не был, но и отказать не мог. Вскоре ему был вручен Еспер, свежевымытый и нарядный. Пребен вздохнул и сложил книги.

До Зоологического сада ходил трамвай, но Есперу захотелось поехать в автобусе, поэтому пришлось сделать изрядный крюк. В конце концов они все же добрались до Зоосада. К несчастью, прямо у входа оказался ларек с мороженым.

— Хочу мороженого, — сказал Еспер.

— Ничего не получишь, пока не изменишь этот тон, — строго сказал Пребен. Он решил поставить Еспера на место с самого начала.

— Тогда я закричу.

— Кричи на здоровье.

Еспер закричал.

— Хорошо, хорошо, получай свое проклятое мороженое. — Пребен быстро сдался. — Одно маленькое, пожалуйста, — сказал он мороженщице.

— Большое, — сказал Еспер.

— Большое, — поправился Пребен.

Он передал эскимо Есперу. Тот первым делом содрал обертку.

— Хочу красное, — заявил он.

— У вас есть красное эскимо? — спросил Пребен.

Мороженщица достала второе эскимо. Пребен отдал его Есперу взамен первого.

— Какое же это красное, — со злостью сказал Еспер, сорвав бумажку. — Я хочу настоящее красное.

— У вас есть настоящее красное? — спросил Пребен.

— Нет. — Продавщица начинала злиться.

— Это самое красное, — пояснил Пребен Есперу.

— Мне такого не надо! — Еспер швырнул мороженое на землю.

— А это будешь? — протянул Пребен эскимо, купленное вначале.

— Не буду.

— Что ж, тогда я сам его съем.

— Не смей! Выбрось его.

— И не подумаю.

— Я закричу.

Пребен выбросил мороженое, что вызвало приступ раздражения у проходившего мимо семейства.

— Очень мило! — услышал Пребен женский голос. — Швыряться мороженым, когда в мире полным-полно голодающих!

Наконец они вошли в Сад и направились к вольерам.

— Фу, какой противный, — затянул Еспер, едва они остановились перед верблюдом. — Не хочу смотреть на него!

Пошли дальше.

Есперу звери вообще не понравились. У каждого из них он находил какой-то недостаток. Слон первым удостоился его благосклонного внимания.

— А что это у него такое большое, вон там, внизу? — спросил Еспер.

Пребен покосился на окружающих.

— Хобот, — сказал он.

— Я не про хобот, вон там, внизу, что это?

— Не знаю.

— Сейчас же скажи, что это такое!

Пребен промолчал.

— Почему вы не отвечаете ребенку? — поинтересовался стоявший рядом мужчина.

— Не могу понять, о чем он спрашивает. — Пребен покраснел.

— Прекрасно понимаете. И нужно отвечать на вопросы детей!

Пребен покраснел еще сильнее.

— Эта штука нужна слону, чтобы делать пи-пи, малыш, — дружелюбно разъяснил Есперу мужчина.

— Я тоже хочу пи-пи, — сказал Еспер.

Пребен обрадовался поводу удалиться. Он быстро зашагал с Еспером к ближайшему туалету.

Мужское отделение было обычного, самого распространенного типа — темное и вообще довольно неприглядное. Есперу это помещение пришлось не по вкусу.

— Пошли отсюда! — закричал он.

— Ты же хотел в туалет!

— А теперь не хочу. Идем на улицу!

Они вышли, но не успели пройти и пяти метров, как Еспер запросился обратно. Со вздохом поплелся Пребен назад, в это отвратительное заведение.

Все повторилось сначала. Лишь только Еспер вошел — у него пропала всякая охота. Но теперь уже заупрямился Пребен — он отказался покинуть туалет, пока Еспер не исполнит своего намерения.

Еспер начал визжать.

— Я хочу на улицу, на улицу хочу! — вопил он.

Но Пребен загородил выход и заявил, что во второй раз он его так просто не выпустит.

— Ма-ма! Ма-ма! — кричал Еспер.

Пребен начинал нервничать: он боялся, что крики услышат снаружи.

— А ну-ка, давай я помогу тебе, — сказал он.

Пребен пытался расстегнуть Есперу штанишки — нелегкая задача, если учесть, что мальчишка дергался, лягался и орал.

Вдруг в туалет ворвался какой-то мужчина. Он бросился к Пребену и схватил его за руку.

— Что это вы тут вытворяете с мальчишкой? — гневно спросил он.

Пребен пытался освободиться.

— Я хотел только помочь ему, — сказал он нервно.

— Ах, помочь! Он тебе делал что-нибудь? — спросил мужчина Еспера, который не переставал вопить.

— Де-е-елал! — ревел Еспер. — Он противный!

— Пошли-ка наружу! — Мужчина двинулся к выходу, не выпуская Пребена и ведя свободной рукой рыдающего Еспера.

У туалета собралась группа любопытных. Когда все трое вышли наружу, из толпы послышались крики.

— Вот он! Ах, мерзавец! Слава богу, наконец-то поймали одного из этих типов!

— Ох и влеплю же я ему сейчас! — Пожилая дама угрожающе взмахнула зонтиком над головой Пребена. — Ну, ты, извращенец!

Остальные между тем успокаивали Еспера. Какая-то дама совала ему конфету.

— Он вел себя гадко с тобой? — спрашивала она.

— Д-да! — всхлипывал Еспер.

— Бедное дитя. — Дама гладила его по голове. — Где твоя мама?

— Не зна-а-аю! — Еспер разрыдался с новой силой.

— Да погодите же, — пытался внести ясность Пребен. — Все это недоразумение!

— Недоразумение? — Мужчина, по-прежнему державший его за руку, хмыкнул. — Хорошенькое недоразумение! Я сам видел, как вы лапали мальчишку!

— Я помогал ему. Ему же хотелось в туалет! — Пребен мало-помалу терял самообладание.

— Ну конечно! Добрый дядя, шляется здесь, понимаете, и помогает мальчикам, которые заходят в туалет!

— Да нет же, мы вместе пришли в Сад, вместе с этим мальчиком.

— Ага, может быть, вы его отец?

— Нет, не отец. Я повел его в Зоологический сад, чтобы оказать любезность его матери.

— Ты знаешь этого гадкого дядю? — спросил мужчина Еспера.

— Не знаю! — Еспер замотал головой так, что изо рта у него вылетела конфета.

— Что за вздор, Еспер, скажи, что ты знаешь меня!

— Хочет сбить мальчишку с толку, — заметил кто-то. — Хотя и слепому видно, что парнишка с ним незнаком. Если вы пришли сюда с ним, скажите хоть, как его зовут!

— Еспер его зовут…

— Как тебя звать, дружок?

— Аксель, — ответил Еспер.

Толпа взорвалась гневными возгласами.

— Он даже не знает, как мальчика зовут! И утверждает, что привел его в Сад! Ну и гадина! Вызвать полицию!

— Пошли, — сказал мужчина, державший Пребена. Второй, опасаясь, что Пребен улизнет, вцепился ему в другую руку.

Пребен подчинился. Больше он уже был не в силах сопротивляться. Толпа, принявшая к тому времени внушительные размеры, последовала за ними. Слышались громкие рассуждения насчет некоторых мер, которые неплохо бы применить к Пребену.

Между тем Еспера, которого повели куда-то две дамы, такой оборот дела перестал устраивать. Внезапно он уперся и поднял рев.

— Пошли прочь! — визжал он. — Пустите меня к Пребену!

— Какому Пребену?

— Вон к нему. — Еспер указал на Пребена. — Отпустите, я пойду с ним!

Процессия в сомнении остановилась.

— Вас что, зовут Пребен? — был задан вопрос Пребену.

— Какая разница, что я скажу? Вы же все равно мне не верите. — Теперь уже заупрямился Пребен.

Но тут Еспер вырвался, подбежал к Пребену и вцепился в него.

— Ну идем, — всхлипывал он, — идем отсюда. Пошли от этих дураков.

— Прочь! — оттолкнул его Пребен. — Я тебя не знаю!

Он дошел до такого состояния, что был готов на все, лишь бы не оставаться с Еспером.

— Эй, вы, — сказал кто-то, — не вздумайте бросить ребенка, если уж действительно привели его сюда.

— Я его не приводил!

— Тут что-то не так. Ты знаешь этого дядю?

— Знаю, — сказал Еспер. — Он живет у нас.

— И вы говорите, что не знаете малыша! И как язык повернулся! В конце концов, может быть, вы все-таки займетесь мальчиком?

Пребена отпустили, и ему не оставалось ничего иного, как взять Еспера за руку.

— Да получше смотрите за ребенком, — строго сказал мужчина, вытащивший его из туалета. — Где это видано — привести малыша в Зоологический сад и бросить!

— Вот и доверь такому свое дитя.

— Узнала бы мать об этом.

— Пошли, Еспер. — Пребен выбрался из давки и пошел прочь. Толпа медленно потянулась следом.

— Надо понаблюдать за ним, не бросил бы он мальчика снова, — сказал кто-то.

— Ну что, Еспер, пойдем домой, — предложил Пребен.

— Никуда я не пойду! Хочу зверей смотреть!

— Да покажите вы ребенку зверей, — крикнула какая-то сердитая дама. — Для чего же вы пришли сюда с ним!

— Хочу к обезьянам, — сказал Еспер.

Пребен направился к обезьяннику. Собравшиеся медленно следовали за ними.

* * *

— Кофе на столе, — сказала фру Фредериксен.

Фредериксен медленно открыл глаза. Он несколько раз потянулся, затем встал с дивана. Вздремнуть после обеда в воскресенье — что может быть полезней!

— А где Оле? — спросил он, так как в комнате был только Енс.

— У приятеля.

— Гм, — сказал Фредериксен. — А ты задачи на завтра решил?

— Нет, — ответил Енс.

— Я помогу тебе. После кофе.

— Лучше я сам.

— Сам, вот как? Да нет уж, придется мне с тобой подзаняться. Что-то я не замечал у тебя хороших оценок по математике.

— Но если я буду решать сам, я же быстрей научусь! — попытался ускользнуть Енс.

— Нет, мой милый, все же я научу тебя тому, что ты должен знать!

Выхода не было. Енсу пришлось сразу после кофе достать учебники и показать отцу задание.

Фредериксен углубился в первую задачу.

— Смотри сюда, — начал он свое объяснение. — А может вскопать сад за полчаса, в то время как Б потребуется на эту же работу час. Ясно тебе?

Енс кивнул.

— Другими словами, Б работает вдвое быстрее, чем А.

— Ты хочешь сказать, А работает вдвое быстрее, чем Б.

— Да нет же. Б нужен час, в то время как А — полчаса. Один час в два раза больше, чем полчаса, неужели непонятно?

— Верно, вот и выходит, что А быстрее работает.

— А я что говорю?

— Ты говоришь наоборот.

— Вечно ты отцу перечишь, — вмешалась фру Фредериксен, на коленях у которой сидела сестренка Енса. — Уж будь уверен, отец знает столько же, сколько ты, да еще кое-что в придачу.

— Пошли дальше, — сказал Фредериксен. — Итак, А нужен час, а Б — полчаса, один да половина сколько будет?

— Полтора.

— Правильно. Значит, всего потребуется полтора часа.

— Нет, не полтора, — возразил Енс.

— Опять начинаешь? — вмешалась фру Фредериксен.

— Ну конечно, не могут же они вдвоем копать дольше, чем в одиночку, — защищал свою точку зрения Енс.

Фредериксен на мгновение задумался.

— Да, тут что-то не так. Посмотрим-ка еще разок. Ага, ну конечно, нужно вычислить среднее время, то есть половину от полутора часов. Сколько это будет?

— Три четверти часа.

— Правильно. Значит, им нужно три четверти часа, чтобы вдвоем все вскопать. Ну как, понял?

— Опять неверно.

— Енс! — укоризненно посмотрела на него фру Фредериксен.

— Что неверно, хотел бы я знать? — свысока взглянул на сына Фредериксен.

— Нельзя брать среднее время. Они по-разному работают.

— Какое это имеет значение?

— Ну да, так можно было бы решать, если бы каждый вскопал по полсада.

— А они что делают, ведь они помогают друг другу!

— Они работают с разной скоростью.

— Так мы же учли это. Ну, милый, решать с тобой задачи надо, гороху наевшись. Смотри, объясняю еще раз. Значит, так…

— Не надо, я уже понял, — сказал Енс.

* * *

Дальнобойное орудие Эрика выстрелило снова. Шеренги оловянных солдатиков Тове поредели. Тогда он дал команду двум танкам, и они медленно поползли к цепям противника.

Тове попыталась беглым артогнем остановить эти маленькие чудовища, но безуспешно. И тут-то Эрик двинул свою пехоту.

Наступление было грандиозным. Чтобы добиться таких перемен на театре военных действий, понадобилась вся вторая половина дня. И теперь Эрика лихорадило от напряжения — наступал переломный момент. Если атака захлебнется, у него не хватит солдат, чтобы начать новую.

Тове удалось уничтожить часть наступавших, но оставшиеся в живых отважно шли вперед. И тут один из танков настигло прямое попадание. Он был уничтожен и по правилам игры вышел из боя. Положение крайне осложнилось, но Эрик не прерывал атаки.

Вот был поражен снарядом и второй танк, теперь все надежды рухнули. Без поддержки танков атака обречена, придется отходить. Отступавшие понесли тяжелые потери, хотя часть солдат и уцелела. Разместив их за брустверами, Эрик напряженно ждал. Он знал, что вскоре начнется контратака.


6

Когда в министерство восстановления народного хозяйства поступает бумага, то вначале она попадает в канцелярию входящей корреспонденции. Эта канцелярия снабжает бумагу регистрационным номером в соответствии с родом изложенного в ней дела, после чего она переходит в другую канцелярию, где ее регистрируют в журнале по порядковому номеру и направляют в третью, там бумагу вносят в книгу в соответствии с алфавитным порядком и передают в четвертую канцелярию, где ее содержание кратко излагают на карточке специальной картотеки.

Этот процесс занимает, естественно, несколько дней, может показаться даже, что канцелярий и журналов слишком много. Но мнение это ошибочно, ибо, даже несмотря на все мероприятия по контролю, редко кому в министерстве удается сразу найти нужное дело. Так что было бы неплохо создать еще одну, может быть, даже две канцелярии, тогда, очевидно, эта система и достигла бы совершенства.

Но вот бумага прошла все канцелярии. Теперь она попадает к шефу департамента, который решает, настолько ли она важна, чтобы направить ее непосредственно министру, если нет — бумагу передают начальнику подчиненной шефу канцелярии. Начальник канцелярии пересылает ее чиновнику — специалисту в соответствующей области. Этот чиновник передает бумагу одному из своих секретарей, а тот — ассистенту.

Ассистенту бумагу отсылать некуда, поэтому он заводит дело и кладет его на полку. Когда-нибудь он, может быть, на него наткнется, бегло прочтет заявление, или что там еще было, возьмет большой лист желтой бумаги для черновиков, кратко изложит суть, присовокупив проект решения, например: «Отказать».

После этого дело направят к секретарю, и, когда тому придет охота, он достанет его и припишет на желтом листе: «Не согласен. Исходя из того-то и того-то, считаю целесообразным просьбу удовлетворить». Потом дело попадет к чиновнику, который напишет, что не согласен с секретарем и, напротив, рекомендует отказать заявителю. Дело идет дальше и наконец попадает на стол шефа департамента, который, если учесть, что число инстанций нечетное, по логике должен прийти к тому же решению, что и ассистент.

Таким образом, фактически решения принимаются ассистентом, по крайней мере во всех тех случаях, когда дело не чрезвычайной важности и не подлежит непосредственной передаче министру, который принимает свои решения, исходя из совершенно особых принципов, известных лишь ему да его партии.

Рассмотрение заявления Момберга (в четырех экземплярах) о разрешении производства горелок шло в полном соответствии с этой схемой. Ассистент, добравшись однажды до заявления, начал с того, что швырнул три экземпляра в корзину, имея все основания полагать, что в каждом из экземпляров написано одно и то же. После этого он пробежал глазами текст заявления и тут же набросал проект резолюции — дело необходимо послать на консультацию экспертам Союза фабрикантов газовых плит. Секретарь в своей приписке указал, что не видит ни малейшей надобности в такой консультации, но, когда дело достигло шефа департамента, тот пришел, как обычно, к тому же мнению, что и ассистент, и дело было послано на консультацию в упомянутый Союз.

И вот однажды на стол ассистента снова легло это дело с приложенным письмом Союза фабрикантов газовых плит, в котором сообщалось, что, принимая во внимание некоторые весьма немаловажные обстоятельства, Союз не может рекомендовать в настоящее время и в ближайшем будущем распределение производственных патентов среди фирм, не имеющих никакого отношения к отрасли. И ассистент, исходя из этого мнения, предложил в своем проекте резолюции просьбу отклонить, что, следовательно, и должно было стать окончательным решением.

* * *

Момберг еще раз прочел ответ из министерства. Руки его слегка дрожали.

— Этого не может быть, — проговорил он вслух. — Наверняка произошло какое-то недоразумение…

Он вышел в помещение лавки к Фредериксену.

— Прочтите-ка это, — сказал Момберг убитым голосом.

Фредериксен прочел письмо.

— Черт возьми! — Он почесал затылок. — Отказ.

— Но это же невероятно, — сказал Момберг. — Они совсем там с ума посходили.

— Как знать, как знать. — Фредериксен питал известное уважение ко всему, что можно было назвать «администрацией» или «учреждением», и не мог поэтому так легко согласиться с тем, что министерство ошиблось. С другой стороны, этот отказ грозил перечеркнуть все надежды на пост руководителя производства.

— Может, сходить переговорить с ними лично? — спросил Момберг более самого себя, чем Фредериксена.

— По-моему, нужно сходить. — Теперь Фредериксен был уверен в том, что надо немедленно что-то предпринять. — И требуйте приема у главного начальства. Не съест же вас какой-нибудь там завотделом или секретарь!

— Я подумаю над этим. — Момберг взял у него письмо и снова удалился в свою комнату.

* * *

— Значит, сегодня ты вводишь меня в курс дела, — сказал Пребен.

— И чего тебе так не терпится приняться за эту дурацкую работу? — уставился на него Эрик.

— Послушай, должен же я знать о ней хоть что-нибудь. Сколько можно сидеть здесь, не имея ни о чем представления!

— А что такого? Ты что тут, один такой?

— Не нравится мне это, — сказал Пребен.

— Смотайся-ка за тремя штуками пльзеньского, — предложил Петер, — тогда и потолкуем.

— А вы объясните мне мои обязанности?

Коллеги заверили его, что это не исключено, и Пребен отправился за пивом. Когда он вернулся, его позвали к телефону. На проводе была фирма «Йеппесен и Хольм», недовольная упорным молчанием по поводу ее туалета.

— Вы обещали незамедлительно ответить нам. — В голосе говорившего слышался упрек.

— Да-да. — Пребен слишком хорошо помнил свое обещание.

— А как у вас понимают слово «незамедлительно»? — спросили у него затем с некоторой язвительностью.

— М-м-м… — этого Пребен с точностью не знал. — Но я возьму под контроль прохождение вашего дела в инстанциях, — пообещал он.

«Йеппесена и Хольма» такой ответ очень обрадовал.

— Ты знаешь все лучше нас, — сказал Эрик, когда Пребен положил трубку. — Чему, спрашивается, мы можем тебя научить?

— Сыграем-ка лучше в морской бой. — Петер глотнул пива. — Ну, чего ты ждешь, черти поле!

— Вот что, я с вами больше не играю! По крайней мере пока не расскажете, что я должен делать. С этими туалетами, например, — твердо заявил Пребен.

— Только после игры.

— А если я сыграю тур, вы мне все расскажете?

— Очень может быть.

Пребен вздохнул и достал лист бумаги в клетку.

— Одну игру, не больше, — сказал он.

Партнеры кивнули.

— Играем с минами? — спросил Петер.

— Нет-нет, никаких мин, они всю игру портят.

— Но с торпедами?

— Конечно.

Партия получилась очень интересная, борьба шла до последнего. А когда Пребен выиграл, не мог же он отказать партнерам в праве на реванш, так что пришлось начать новую партию.

В разгар игры к ним в комнату ворвался начальник отдела Браск, и игрокам пришлось прикрыть чем попало свои боевые карты. Убрать бутылки они уже не успели.

— Мне нужно дело П-семнадцать дробь тридцать восемьсот сорок один, регистр девяносто восемь, — выпалил начальник отдела. — Оно у вас?

— Нет, — сказал Эрик.

— Вы уверены?

— Не совсем.

Все трое встали и сделали вид, что роются на полках. Начальник отдела тоже участвовал в поиске, особенно энергично он взялся за стол Эрика. Тот нервно поглядывал в его сторону.

— А это что такое? Что вы тут начертили? — Начальник отдела рассматривал лист бумаги в клетку.

Эрик узнал свои корабли и слегка смутился.

— Это, это, э-э-э, черновик по одному делу. Оно оказалось очень сложным, и я решил, что смогу лучше составить себе представление о нем вот в таком виде.

Начальник отдела внимательно изучал лист.

— Выглядит весьма запутанно. Это своего рода система координат, не так ли?

— Да. — Такое определение показалось Эрику превосходным.

— Ну что ж, когда я был студентом, нам тоже давали всякие такие штуки. Вначале их применяешь в работе, а потом приходишь мало-помалу к выводу, что вся теория только делу помеха… Ну что, нашли папку?

Папка не находилась.

— Попробую поискать в другом месте. — Начальник отдела исчез за дверью.

Прерванная игра возобновилась, но лишь на несколько минут. Затем дверь снова распахнулась. Это опять был начальник их отдела.

— Мне нужно дело П-семнадцать дробь тридцать восемьсот сорок один, регистр девяносто восемь, — сказал он. — Оно должно быть у вас.

— У нас его нет, — ответил Эрик.

— Откуда вы знаете?

— Да тут заходил один недавно, спрашивал его.

— Это, наверное, из экспедиции. Я просил их помочь мне. — Взгляд начальника блуждал по комнате.

— У вас здесь накопилось много дел, — сказал он.

— Да, работы хватает, — ответил Петер.

— Ну ладно, работайте. — Начальник отдела исчез, с тем чтобы тут же появиться снова.

— Мне показалось, вы пьете пиво, — сказал он.

— У нас обед, — объяснил Петер.

— Ах, вот в чем дело. — Начальник отдела исчез, но через мгновение вновь очутился в комнате.

— А когда у вас обеденный перерыв? — спросил он.

— Сейчас.

— Ну да, разумеется. — Начальник отдела выглядел несколько сбитым с толку. Наконец он исчез окончательно.

— Что за проклятая суматоха, — раздраженно сказал Петер. — Придется запирать двери. Ну, поехали дальше.

Пребен выиграл и эту партию. Вообще-то он стал довольно искусным игроком, к большому неудовольствию сослуживцев.

— Не пора ли выполнить обещание? — спросил он.

— Какое еще обещание?

— Да разъяснить мне работу.

— Ах, это. Хорошо, минут через пять. Я только схожу вниз за сигаретами.

— И у меня кончились, — сказал Эрик. — Нам по пути.

— А вернетесь вы скоро? — подозрительно спросил Пребен.

— Сию минуту.

Пребен стал терпеливо ждать. Но когда они не вернулись к концу рабочего дня, он понял, что теперь они уже вряд ли появятся, и тоже ушел.

Откровенно говоря, постепенно ему становилось безразлично, узнает он когда-нибудь, в чем состоит его работа, или нет.

* * *

Директор Аллерхольм окинул взглядом собравшихся.

— Благодарю за доверие, — сказал он, — которое мне оказали, переизбрав председателем Союза фабрикантов. Я постараюсь это доверие оправдать и надеюсь, что в будущем году нам удастся добиться, чтобы положения, от которых зависит процветание нашей отрасли, были приняты.

Его место на трибуне занял председательствующий.

— Мне хотелось бы, — сказал он, — прежде чем мы закроем наше общее собрание, выступить с некоторыми замечаниями. Директор Аллерхольм только что сказал, что надеется оправдать вновь оказанное ему доверие. Я хотел бы выразить свою твердую уверенность в том, что он окажется достойным этого доверия. За те годы, что он занимал пост председателя Союза, директор Аллерхольм проделал работу настолько огромную, что отблагодарить его за нее мы просто не в состоянии. Мне приятно сообщить, что в признание этой большой работы директор Аллерхольм имеет честь и счастье быть посвященным в рыцари самим королем. Если кто-нибудь когда-либо и заслуживал орден, то это директор Аллерхольм, и я хочу поэтому попросить высокое собрание встать и по моему знаку приветствовать нового рыцаря, директора Аллерхольма, троекратным «ура». Ура!

— У-ура-а! У-ура-а! У-ура-а! У-у…

Директор Аллерхольм поднялся на трибуну еще раз.

— Благодарю за прекрасные слова, мною, собственно, не заслуженные, — сказал он. — Действительно, меня посвятили в рыцари. Эта награда пробудила, естественно, в моей душе радость и гордость. Но я считаю, что она — признание не лично моих заслуг, а одобрение деятельности Союза в целом. Да, мы добились многого, нов том, что мы этого добились, заслуга исключительно того духа, что присущ нашему Союзу. Поэтому я хотел бы предложить собранию встать и троекратным «ура» приветствовать дух, который царил и всегда будет царить в нашем Союзе. Да здравствует наш дух! Ура!

— У-ура-а! У-ура-а! У-ура-а! У-у…

— А теперь, — продолжил Аллерхольм, — прошу в соседний зал, где нас ждет скромный обед.

Собравшиеся поднялись дружно и шумно. Ничто так не нравится фабрикантам, как скромные обеды.


7

Перед тем как подали жаркое во второй раз, директор Аллерхольм постучал по бокалу и встал. Он постоял немного, ожидая, пока за столом станет тише, а также чтобы те из гостей, которые ранее не обратили внимания на его новенький рыцарский крест, рассмотрели орден как следует.

— Дорогой Хойструп! — начал он наконец. — Мы собрались в этот субботний вечер, потому что сегодня ты переступаешь некий порог, и я хотел бы в этой связи сказать тебе несколько слов, весьма кратких, это я обещаю.

Большинство гостей, услышав такое обещание, облегченно вздохнули.

— Сегодня ты можешь оглянуться на первые пятьдесят лет твоей жизни, — продолжал Аллерхольм. — Я уверен, все согласятся со мной, что ты прожил эти годы с пользой. Ты не сидел сложа руки, но с неустанной энергией и активностью засучив рукава брался за дело, которое считал нужным в данный момент, и этим создал себе нынешнее положение в обществе.

Аллерхольм посмотрел на именинника в упор, и Хойструп (в свое время он после торгового училища, оконченного без особого блеска, стал вначале уполномоченным в заведении отца, а потом — владельцем фирмы) скромно потупился.

— Ты принадлежишь к поколению людей, — продолжал Аллерхольм, — которое любит труд, которое никогда не боялось отдавать всю свою энергию работе и на которое не подействовала та атмосфера расслабленности, что стала сегодня повсеместной. И можно только пожелать, чтобы среди нынешних молодых людей почаще встречались обладающие качествами, присущими тебе: трудолюбием, инициативностью, силой воли!

— Верно! — раздались голоса гостей, целиком принадлежавших к поколению, не боявшемуся отдавать всю свою энергию работе.

После того как Аллерхольм минут пятнадцать распространялся о деловых качествах Хойструпа, внимание слушателей слегка ослабло, а когда он примерно столько же времени использовал на восхваление редких свойств именинника как супруга и отца семейства, ему показалось, что собравшимися начинают овладевать откровенно враждебные чувства к оратору. Поэтому Аллерхольм сократил заключительную часть речи (в ней он собирался рассказать о Хойструпе как о друге), хотя и вставил в нее несколько острот, успех которых предвкушал заранее. Элегантным антраша (которого никто не заметил уже по той причине, что оратора не слушали) он достиг концовки и перешел к тосту.

— А теперь давайте встанем и провозгласим в честь именинника троекратное «ура», а также пожелаем, чтобы следующие пятьдесят лет принесли ему ровно столько же счастья и успехов, как первые. Ура!

— У-ура-а! У-ура-а! У-ура-а! У-у…

— Спасибо, дружище! — заметно тронутый, Хойструп протянул свой бокал к Аллерхольму. — Я этого нисколько не заслужил!

* * *

Момберг провел вечер в попытках сочинить письмо в министерство восстановления народного хозяйства. В нем он хотел обжаловать полученный отказ. Задача была нелегкой, он уже смял несколько черновиков. Ему не хотелось получить еще один отказ лишь из-за неясного изложения сути дела.

— Послушай, мать, — сказал он. — Как ты думаешь, можно написать так: «Мне совершенно непонятен отказ в разрешении на производство упомянутых горелок, ибо…»

— Ты считаешь, сойдет, отец? — Фру Момберг задумалась. — Если ты пишешь, что тебе это непонятно, они там скажут: значит, ты просто глуп.

— Что же мне тогда писать?

— Написал бы лучше, что с их стороны совершенно неправильно отказывать тебе, когда горелка так важна для всего общества.

— А я считаю — рискованно намекать на то, что министерство может в чем-то ошибаться.

— Верно. Тут ты, пожалуй, прав.

Некоторое время они сидели молча, в глубокой задумчивости.

— А тебе не кажется, может быть, лучше вообще бросить все это? — неожиданно спросил Момберг.

— Нет, не кажется. Я знаю, что значат для тебя эти горелки. И верю в тебя.

— Мы рискуем потерять все.

— Я не боюсь этого, — сказала она.

Он крепко сжал ее руку.

— Хорошо, что у меня есть ты, — сказал он. — Я не сдамся. Дело не только в деньгах. Я считаю: в этом мой долг перед людьми. Ты ведь сама слышала — министр говорил, что все мы, как один, должны напрячь силы и внести свою долю в дело восстановления народного хозяйства. А это и есть мой вклад.

— Просто удивительно, куда делся весь этот их интерес сейчас, — сказала она.

Момберг не отвечал. Он сидел, уставившись в очередной листок черновика. Через некоторое время он разорвал его и бросил в корзину.

— Мать, свари-ка по чашечке кофе, — сказал он устало. — А потом попробую еще раз, может, что и выйдет наконец.

* * *

— Тебе клей нужен? — спросил Эрик.

— Нет. — Тове пододвинула к нему клей. — Ну просто прелесть что за церковь получается.

— Но и возни с ней тоже было порядком.

— Вот закончу ратушу, возьмусь за вокзал, — сказала она.

— Это мысль. — Эрик окинул взглядом уже готовую часть картонного города. — Как ты думаешь, чего тут еще не хватает?

Тове внимательно вгляделась.

— Может бензоколонки?.. — предположила она.

— Хорошо, в следующий раз ею и займусь.

Эрик намазал клеем бумажные полоски и осторожно опустил на церковь крышу.

— Здорово ты придумала — построить город, — сказал он, придерживая крышу церкви, пока сох клей.

— Правда, интересно?

— Город — самое лучшее из всего, что мы сделали.

Он осторожно убрал руку и проверил, держится ли крыша. Затем принялся за колокольню.

— Вообще-то, пора бы мне браться за учебу, — проговорил он, не прекращая работы.

— Еще бы!

— Надо будет засесть с понедельника.

— Конечно, надо. И у меня время появится хоть немного навести порядок. Уборка просто необходима.

— Необходима? — Эрик обвел глазами комнату и был вынужден с ней согласиться. Кое-какой беспорядок, конечно, был.

— Давай договоримся, что с понедельника мы оба всерьез возьмемся за дела? — предложил он.

Она кивнула.

— Давай, это было бы здорово. Хотя наши уговоры немногого стоят.

— Так-то оно так, но если не заниматься, то я ведь никогда не стану юристом.

— И никогда у нас не будет железной дороги!

— Об этом я и говорю. — Эрик вздохнул. Он положил ножницы на стол и стал сворачивать башню колокольни.

* * *

— В этот раз, в этот раз Пребен нам споет сейчас!

Пребен вздохнул. Ему выпадало петь уже во второй раз. Сколько они еще будут заниматься этой ерундой? Он пропел первую строфу песни о родине, все громко ему захлопали.

— В этот раз, в этот раз Грета нам споет сейчас!

Грета спела куплет популярной песенки из какого-то ревю, доставив слушателям еще больше удовольствия, чем Пребен.

— Ну и весело у нас! — крикнула из-за стола Римса. — Тебе весело, Пребен?

— О да, — сказал Пребен.

— Зачем ты снял фуражку? — воскликнула она. — Сейчас же надень! У нас обычай — гулять так гулять!

Пребен надел свой бумажный головной убор, изображавший морскую фуражку, на которой спереди было написано: «Живи и наслаждайся!» На шее у него висел большой бумажный нагрудник с надписью: «Бутылка пива в руке лучше, чем десяток в кладовой». У всех гостей были бумажные шапки и нагрудники с такими же забавными текстами.

Наконец, когда все напелись вдоволь, общество с криками и грохотом встало из-за стола и протиснулось в соседнюю комнату.

— А сейчас поиграем! — верещала Римса. — Какие будут предложения?

— Тебе и карты в руки, ты ведь мастерица на выдумки, — сказал кто-то.

— Может быть, в шарады?

— Давай! Браво! Чудесно!

— Тогда делимся на две группы. Значит, так, ты, Аксель, будешь капитаном первой команды, я — второй. Кто начнет?

— Пожалуйста, можешь начинать ты.

— Я выбираю Пребена! — крикнула она и огляделась. — А где он? Где Пребен, черт возьми, не видели, куда он делся?

Этого не знал никто; тогда они все вместе устроили на него охоту. С криками, визгом и смехом была обыскана вся квартира.

Но Пребена не нашли, так как в это время он сидел в трамвае, который вез его к центру. Он воспользовался суматохой и улизнул, куда — об этом он даже не думал, просто почувствовал, что должен сбежать. Утром можно будет все объяснить внезапным недомоганием — ему захотелось подышать свежим воздухом. Или еще что-нибудь придумает. Или вообще ничего не скажет. Теперь ему было все равно.

* * *

Директор Аллерхольм отпил виски.

— Хороший товар, а? — Рядом с ним сел землевладелец, держа в руке стакан.

— Отличный, — ответил Аллерхольм. — Это я достал его Хойструпу.

— Вот как! Да-а, просто так настоящее виски сейчас не купишь. У нас в деревне, во всяком случае, это крайне трудно.

— Но зато у вас имеется много чего другого.

— Да, продуктов у нас хватает, — засмеялся землевладелец.

Аллерхольм наклонился к нему.

— А вы бы не отказались от нескольких таких вот бутылок? — спросил он тихо.

— Конечно, не отказался бы, они мне позарез нужны. А вы могли бы достать?

— Несколько штук — вполне.

— Я был бы вам крайне признателен.

— А не могли бы вы взамен помочь мне с маслом? — прошептал Аллерхольм.

— Ну конечно же. Услуга за услугу! Мы можем провернуть небольшой быстрый клиринг, так, кажется, это называется? — Землевладелец оглушительно захохотал.

— Да-да, совершенно точно. — Аллерхольм пригубил виски.

* * *

— Однако же! Они настоящий бедлам устроили! — Бывший зубной врач Мельвад в раздражении швырнул газету на пол. — В таком шуме невозможно понять, о чем читаешь.

— Ни стыда ни совести! — Жена врача подняла глаза от пасьянса. — Может, послать Карен, пусть попросит их вести себя потише.

— Пошли, если только это поможет, — фыркнул зубной врач.

— А тогда уж позвоним в полицию.

— Непременно. — Он схватил палку, висевшую на спинке стула, и сильно постучал в пол.

— Какого дьявола она не идет? — злобно сказал он, прождав не более секунды.

— Не иначе как притворяется, что не слышит.

— Ну, это уж слишком, — прошипел он. — Ты тут платишь бешеные деньги этой девчонке, а она идти не изволит, когда ее зовут!

Он снова грохнул палкой об пол — на этот раз с лучшим результатом. В комнату вошла служанка.

— Вы почему не идете, когда вас зовут? — пробормотал он.

— Я сразу пришла.

— Нет, не сразу, я полчаса уже здесь стучу!

— Я не слышала.

— Значит, включили на полную мощность приемник, который мы, кстати, поставили к вам в комнату из чистой любезности, — вмешалась фру Мельвад. — Так вы, конечно, ничего не услышите.

— Я вообще не включала радио.

— Вот как, вы не пользуетесь приемником, который мы купили при такой дороговизне! — Стоматолог злобно смотрел на девушку. — Впрочем, дело сейчас не в этом. Пойдите к Хойстрёмам, или как их там, и скажите, что, если они не прекратят шум, я позвоню в полицию.

— Так и сказать?

— Так, так, и не иначе! — проревел он. — Для чего же, по-вашему, я говорю вам это?

Испуганная девушка скрылась за дверью.

— Клянусь, эго уж чересчур, — прошипела фру Мельвад.

* * *

Пребен остановился перед небольшим кафе, из двери которого на улицу лились вкрадчивые звуки пианино. Он почувствовал сильное желание войти туда, выпить стакан пива, остаться наедине с самим собой. Но у него не хватало решимости. Кафе наверняка битком набито, и посетители, это уж точно, все уставятся на него, лишь он войдет.

С другой стороны, не мог же он бродить по улицам ночь напролет — он твердо решил домой не возвращаться, пока не разойдутся гости. Так что не оставалось ничего иного, как собраться с духом и войти.

Первым, кого он увидел там, был Петер, который в одиночестве сидел за столиком, перед ним стоял стакан пива. Петер тоже заметил его.

— Иди сюда, старик! — крикнул он. — Ну и удивительны капризы судьбы, я как раз страдаю от одиночества!

Пребен подсел к нему.

— Официант, одно пиво джентльмену! — крикнул Петер. — Что, вышел на охоту? — спросил он, когда пиво было подано. — Твое здоровье, старый каторжник! — Лицо у него слегка покраснело, и говорил он довольно громко.

— Твое здоровье, — отозвался Пребен.

— А может быть, ты вышел просто выпить субботнюю бутылочку пива? — спросил Петер.

— В общем-то, да.

— А может быть, ты ищешь женщину?

— Нет-нет! — испуганно воскликнул Пребен.

— Это меня радует. Держись подальше от женщин, счастья они тебе не принесут. Мой добрый отец любил повторять… Впрочем, какого дьявола! Тебя не касается, что говорил мой отец!

Пребен промолчал.

— Ведь не касается? — спросил Петер.

— Нет-нет, конечно нет.

— Ну и хватит меня выспрашивать!

— Я тебя и не выспрашивал.

— Вот как! Ну конечно, тебе ведь все равно, что говорил мой отец. Ты даже считаешь себя, наверное, умнее его, так ведь?

— Ты много пива выпил? — спросил Пребен.

— Слишком много, если учесть, что я его терпеть не могу. А ты его любишь?

— В общем-то, да, напиток довольно приятный.

— Ну ладно, допивай свой стакан, и пошли отсюда.

— Это еще почему?

— Нам здесь надоело. Скучно тут. Могли бы пойти ко мне, я тут в двух шагах живу.

Пребен попытался залпом допить свой стакан.

— Кроме того, у меня дома есть бутылка, — добавил Петер.

* * *

— Смотри, какой миленький вокзал получается! — Тове подняла картонный вокзал, чтобы показать его Эрику.

— Великолепно, — сказал тот с видом знатока. — Он здорово украсит наш город.

— Нужно клеить дома каждый день, — сказала Тове. — Тогда постепенно у нас получится настоящий большой город.

— Не каждый день, а только по субботам и воскресеньям. По будням я ведь буду заниматься.

— Ну, так мы скоро не кончим…

— Да-а-а. А что, если занятия на это время отложить?

— Ну конечно! Неделей раньше, неделей позже — не играет роли.

— Абсолютно никакой. Если начать заниматься сейчас, то я ведь все равно буду думать о незаконченном городе, а от такого ученья толку чуть.

— Нет-нет, это было бы просто глупостью.

— Еще какой глупостью! — сказал он.

* * *

Петер и Пребен остановились, тяжело дыша.

— Высоковато, но мы уже пришли. — Петер вставил ключ в скважину.

Едва он открыл дверь, как из мрака к ним метнулась какая-то темная, неясная тень. Пребен в страхе попятился, но потом разглядел — это был эрдельтерьер, который в восторге набросился на Петера.

— Не бойся, — сказал Петер. — Это всего-навсего Трина.

— У тебя есть собака? — удивленно спросил Пребен.

Петер кивнул. Он зажег свет в комнате и пригласил Пребена войти.

— Балда! — послышался внезапно резкий голос из глубины комнаты.

Пребен снова вздрогнул. Но, обернувшись, обнаружил всего лишь попугая в большой клетке.

— Видишь ли, я друг животных. — Петер пощекотал Трине затылок. — Ну ладно, падай где-нибудь, сейчас получишь стакан молока.

Пребен сел и огляделся. Мансардная комната с косыми стенами, но порядка и уюта здесь было больше, чем он ожидал встретить. У стены стояло пианино.

Петер подошел к клетке и всунул палец между прутьями.

— Ну что, Якоб, как дела? — спросил он.

— Балда, — ответил Якоб.

— Ты не в духе, старик?

— Заткнись, — недружелюбно сказал Якоб.

— Так-так, где-то тут у нас был лимонад. — Петер открыл шкаф и вынул оттуда бутылку, две рюмки и чашку.

— А чашка зачем? — удивленно спросил Пребен.

— Для Якоба. Он пьет как папа римский. — Петер налил рюмки, затем плеснул вина в чашку, открыл дверцу клетки и осторожно поставил чашку на дно.

— Прошу, старый алкоголик! — сказал он.

Пребен смотрел со смешанным чувством удивления и ужаса, как попугай сполз со своего насеста и, в несколько прыжков подскочив к чашке, начал глотать вино.

— Оно ему, что, в самом деле нравится? — спросил он, пораженный.

— Так он, во всяком случае, утверждает.

Пребен вдруг почувствовал себя чертовски хорошо.

— Твое здоровье! — Петер поднял рюмку. — Ну что, нравится тебе, как я живу?

— У тебя очень, очень уютно. — Пребен сделал глоток, а Петер выпил рюмку до дна и снова ее наполнил.

— Собственно, это — складское помещение, — разъяснил Петер. — Я снял его у фирмы, что на первом этаже. Оно ей пока не нужно и, я надеюсь, не скоро понадобится, иначе меня отсюда вышвырнут.

— Ты что, играешь? — Пребен кивнул на пианино.

— А это кто как считает.

— Сыграй что-нибудь, я очень люблю музыку.

— Позже, сперва немного выпьем. — Петер наполнил рюмки, подошел к клетке и налил Якобу.

— Старина! — заорал попугай, хлопая глазами. Он явно захмелел.

* * *

Сквозь громогласную беседу прорезался телефонный звонок. К аппарату подошел Хойструп.

— Алло! Что вы говорите? Я ничего не слышу, тут такой гвалт стоит. — И он замахал рукой, чтобы утихомирить гостей. — Алло! В чем дело? Шум? Какой шум? Мы шумим… ничего не понимаю. Хорошо, мы закроем окно.

Он опустил трубку, подошел к окну и закрыл его.

— Полиция, — объяснил он. — Им пожаловались, что мы шумим.

— А кто шумит? И кто, черт побери, пожаловался, что мы шумим?

— Это мумии, — сказал Аллерхольм.

* * *

Утомившиеся гости разместились кто где, на стульях и диванах, чтобы немного отдохнуть после сложной игры в шарады.

— Ну, чем теперь займемся? — крикнула Римса.

— Сама что-нибудь придумай. — Гости несколько устали.

— Выдай что-нибудь из своих номеров, Аксель, — крикнула Римса Акселю. — Он такой комик, — объяснила она.

— Верно! Ну-ка, Аксель, изобрази! — Большинство гостей обрадовались развлечению, не требовавшему от них никаких усилий.

— А что именно? — спросил тот.

— Изобрази крестьянина, — орала Римса. — Это у тебя здорово выходит.

— Имя-то наше — Пэсен из Смёрумовре, — промямлил Аксель. Сие должно было представлять народную речь.

— Ха-ха-ха! — залилась Римса, слышавшая этот номер в пятидесятый раз.

— А пришел в город, значит, чего — повеселиться тоже надо чуток, верно — нет? — продолжал Аксель.

— Ну не чудо ли он! — стонала Римса. — Ему бы в артисты пойти!

* * *

Музыку, заполнившую комнату, с одинаковым удовольствием слушали Пребен, Трина и Якоб.

— Что это было? — спросил Пребен, когда Петер кончил.

— Шопен. Тебе нравится?

— Очень! Сыграй еще что-нибудь.

Петер начал «Полонез Ля-бемоль мажор», но, дойдя до середины, внезапно оборвал игру и встал из-за пианино.

— Боже мой! — воскликнул он. — Какое кощунство!

— В чем кощунство?

— В том, что я играю Шопена. Такой дилетант!

— А я считаю, ты замечательно играешь.

— Это потому, что ты ничего не понимаешь в музыке. На самом деле я совсем не умею играть. — Петер подошел к клетке Якоба, отпер дверцу, просунул туда руку и погладил Якоба, бродившего по ее дну в сильном опьянении.

— Когда-то, — начал Петер не оборачиваясь, — когда-то я мечтал стать пианистом-виртуозом. Виртуозом, ты понимаешь, с длинными волосами и галстуком бабочкой. Чтобы ездить по свету и играть Шопена, трактуя его по-своему.

— Почему же ты не стал пианистом?

— Кем хочешь, тем не станешь ни за что. — Петер подошел к Пребену и наполнил его рюмку. — Обязательно станешь чем-то иным. Вот и ты тоже…

— Это не так уж важно, — сказал Пребен.

Секунду Петер сидел в глубоком раздумье. Внезапно он вскочил.

— Баста! Не будем унывать, — сказал он и поднял рюмку. — Служить в министерстве восстановления тоже неплохо. Испей, брате, и возрадуйся! Все равно помирать.

— Только Софья вышла в сквер… — вдруг раздался гнусавый голос.

Петер тут же накрыл клетку одеялом.

— А ну, тихо, ты, свинья, — сказал он строго. — Якоб знает одну отвратительно непристойную песню, — объяснил он Пребену. — И каждый раз, когда напьется, пытается ее спеть.

* * *

Директор Аллерхольм сидел на диване рядом с женой адвоката. Его рука оказалась как бы случайно за ее спиной. Лицо его слегка разрумянилось — в комнате стало душновато, особенно после того, как окно пришлось закрыть.

— Мне как раз вспомнился анекдот о матросе, которого волны выбросили на необитаемый остров вместе с одной пассажиркой, — сказал он, не уточняя, почему ему вспомнился именно этот анекдот.

— Боже мой, наверняка этот анекдот не вполне приличен, — возбужденно захихикала госпожа адвокатша.

— Может быть, не стоит его рассказывать?

— Почему же, лишь бы он не был слишком дурного тона.

Анекдот был именно таким, тем не менее Аллерхольм его рассказал. Не будучи уверенным, что собеседница поняла анекдот во всех деталях, он не поленился затем разъяснить ей и его соль.

— Вы страшный человек, — проговорила госпожа адвокатша.

— Ну что вы, — скромно ответил Аллерхольм.

* * *

— А знаешь, почему я так и не стал виртуозом? — Петер посмотрел на Пребена.

Пребен покачал головой. Глаза его слипались, ему хотелось спать.

— Лишь потому, что мой отец играл. Я имею в виду: играл в покер, и при этом без особой удачи. И вот однажды ему не осталось ничего иного, как повеситься. После этого к нам явились какие-то люди и забрали большую часть обстановки, в том числе и пианино. Это был первый удар по моей мечте стать виртуозом.

Пребен сонно кивал.

— Несколько лет после этого я как одержимый копил деньги на инструмент. Когда же я наконец купил его, умерла мать, и, поскольку комната была записана на нее, меня вышвырнули, решив этот квартирный вопрос в пользу каких-то супругов с шестнадцатью детьми. Я не мог ничего снять. Какой идиот пустит к себе жильца с собакой, попугаем и пианино! Потом я сдал мебель на хранение и долго жил где придется. Вот так моя надежда стать виртуозом рухнула во второй раз. — Он сделал глоток и продолжил: — Наконец мне удалось снять эту комнату, но было уже слишком поздно. Исчезло вдохновение, а кроме того, и отсюда меня в конце концов вышвырнут, так что начинать еще раз смысла не имеет, понятно?

Пребен не ответил, он спал.

— Такова жизнь, — меланхолично произнес Петер. — Ты тут душу изливаешь, а он себе дрыхнет. Кому я нужен со своей несчастной судьбой, разве что тебе, Трина?

Он почесал у Трины за ухом, собака нехотя открыла один глаз и посмотрела на него.

— Ладно, спи, — с горечью сказал Петер. — Не буду тебя мучить.

Он подошел к клетке и приподнял накидку.

— Хоть ты-то мне сочувствуешь, Якоб? — спросил он.

— Старая балда, — брюзгливо ответил Якоб.

Петер опустил накидку и горестно пожал плечами. Он налил себе рюмку и залпом выпил. Потом сел у пианино и заиграл «Траурный марш» Шопена.

* * *

Когда в спальне зажегся свет, фру Момберг проснулась.

— Это ты, Момберг? — сонно спросила она. — Ну что, кончил?

— Да нет, ничего не выходит, — ответил он устало. — Не умею я писать такие штуки как нужно. Думаю, лучше самому туда съездить.

— Наверняка это лучше всего.

— Может быть, может быть, — вздохнул Момберг.


8

— Засим, в ожидании Вашего скорого ответа, остаемся с глубоким уважением… Написали? — Директор Аллерхольм стряхнул пепел с сигары.

Секретарь кивнул.

— Меня не будет, — сказал Аллерхольм. — Если кто позвонит — вернусь к концу дня. Сейчас еду в Союз импортеров, после этого нужно быть в министерстве восстановления.

Он устало вздохнул.

— Вы загружены сверх всякой меры, — участливо заметил секретарь.

— Что да, то да, — согласился Аллерхольм. — Но ведь должен кто-то и дело делать.

* * *

Не успел министерский швейцар проглотить последний кусок бутерброда, как к нему уже обратился какой-то посетитель средних лет, с пакетом под мышкой.

— Моя фамилия Момберг, — сказал он. — Я хотел бы видеть шефа департамента.

— Ничего не выйдет.

— Почему?

— На прием к шефу департамента просто так не являются, — раздраженно ответил швейцар.

Когда до Момберга дошел смысл этих слов, он обрадовался про себя, что не потребовал аудиенции у министра.

— Могу я в таком случае поговорить с начальником отдела?

— С каким именно?

— Который занимается горелками к газовым плитам.

— Горелками к плитам? — Швейцар фыркнул. — Наверняка это Браск. У него сейчас начнется совещание.

— А после совещания?

— Будет другое.

— Могу я тогда видеть его заместителя?

— Он занят, — ответил привратник.

— К кому же мне обратиться? Может быть, к какому-нибудь секретарю?

— В это время секретарей не бывает, — с презрением заметил швейцар. — Секретари, которые работают с утра, уже разъехались по совместительствам, а послеобеденные еще не явились. Если хотите, можете поговорить с ассистентом.

— Ну ладно, хорошо, а как это устроить? — Мало-помалу притязания Момберга стали на удивление скромными.

* * *

— Будет очень мило, если он и сегодня не явится, — сказал Петер. — А вдруг он и в самом деле заболел?

— Вполне может быть, — ответил Пребен.

— Ни черта толком не знаешь! — Петер взглянул на него. — Но что меня невыносимо раздражает, так это то, что мы должны помирать тут от скуки только потому, что ему не хочется идти на работу!

— Неужели нельзя что-нибудь придумать на двоих?

— Что, по-твоему?

— Ну я не знаю. Можно бы было, например…

— Если ты только заикнешься сейчас о том, что я должен ознакомить тебя с твоими обязанностями, — перебил его Петер, — придушу!

— Что ты, я не об этом. — Пребен давно уже оставил подобную надежду.

Тут зазвонил телефон. От скуки Петер снял трубку добровольно.

— Проходная, — услышал он. — Явился посетитель по вопросу о горелках для газовых плит.

— Вот как, — безразлично отозвался Петер.

— Могу я направить его к вам?

— Нет.

— А кто же тогда, черт возьми, будет им заниматься? — Привратник начинал злиться. — Похоже, в этом проклятом заведении нет ни одного человека на месте.

— Меня это не касается, — кротко заметил Петер. — Газовые плиты — не наш профиль.

— И все же я посылаю его к вам!

— Мы его вышвырнем. — Петер положил трубку, откинулся в кресле и закрыл глаза. — Вздремну немного, — сказал он.

Он уже засыпал, когда его разбудил стук в дверь. Вошел средних лет мужчина, с пакетом под мышкой.

— Прошу прощения, — посетитель откашлялся. — Моя фамилия Момберг.

— Да, — сказал Петер.

— Я по поводу заявки на производство горелок для газовых плит.

— Мы ими не занимаемся, — ответил Петер.

— Меня направили именно к вам, — настаивал Момберг. — Может быть, я все же объясню, в чем дело.

— Какие могут быть объяснения… хотя, постойте, — внезапно Петера осенила мысль, — а не поговорить ли вам с начальником нашего отдела?

— С удовольствием, я просто считал, что он занят.

— Не думаю. Времени у него сколько угодно. Идите прямо по коридору, последняя дверь с правой стороны.

— И что, я могу прямо зайти к нему?

— Да-да, заходите, и все. Стучать в дверь не обязательно.

* * *

Услышав стук в дверь, начальник отдела Браск достал календарь и прочел запись: «13–00. Директор Аллерхольм». Он взглянул на часы — было без десяти час, значит, это он. К сожалению, Браск не мог вспомнить, что за тип должен явиться к нему и с каким делом. Впрочем, выход нашелся. Он переворошил бумаги на столе и пригласил посетителя войти.

В кабинете появился средних лет мужчина, с пакетом под мышкой. Браск встал и протянул ему руку.

— День добрый, господин Аллерберг, здравствуйте, — воскликнул он радостно. — Вы весьма точны, должен заметить.

— Э-э-э, моя фамилия Момберг.

— О, простите, совсем не запоминаю имена! Пожалуйста, садитесь, господин Монгорд.

Момберг осторожно сел в глубокое кресло по другую сторону письменного стола.

— Итак, что мы должны были обсудить, господин Момхой? — приветливо улыбнулся ему Браск.

— Дело в том, что я подавал заявку о разрешении производства горелок для газовых плит.

— Да-да-да, теперь вспоминаю. Вы ведь получили разрешение, верно?

— Нет, мне отказали. — Момберг был слегка сбит с толку.

— Вот как, отказали? Видите ли, заявок так много, что при всем желании мы не можем их все удовлетворить.

— Мне кажется, как раз в этом случае вы должны были дать разрешение. Позвольте, я сейчас покажу вам горелку. — Момберг стал разворачивать пакет.

— Нет-нет, — замахал руками Браск, — не стоит, я все равно в таких вещах ничего не понимаю. Объясните на словах, в чем суть дела.

Момберг изложил, как мог, преимущества своей горелки — каким образом она должна снизить расход газа и какое огромное количество валюты это сбережет государству. Браск внимательно слушал.

— Все это очень интересно, — сказал он. — Рекомендую вам направить нам письменное заявление, а в нем изложить все, что вы мне сейчас говорили. Может быть, стоит приложить к нему заключение об испытаниях горелки. И тогда мы посмотрим.

— Вы полагаете, мне выдадут разрешение?

— Не могу ничего обещать, — сказал начальник отдела. — Окончательное решение принимаю не я.

Зазвонил телефон.

— Прошу прощения. — Браск поднял трубку. — Как вы сказали? Аллерхольм? Я такого не знаю, тут какая-то ошибка. — Он положил трубку и вновь обратился к Момбергу. — Так вот, — продолжал он, — я не решаю дела в последней инстанции, но, сами понимаете, кое-что могу предпринять. И теплое воспоминание о нашей встрече, конечно же, сыграет свою роль, когда министерство займется вашим делом.

Снова зазвонил телефон.

— А я говорю вам, это недоразумение, — раздраженно сказал Браск. — Сейчас у меня на приеме господин Момберг, а два приема на одно и то же время я никогда не назначаю. Какой-то господин Аллерхой, или как его там, — сообщил он Момбергу, кладя трубку, — упорно настаивает на том, что договорился о встрече со мной, хотя, сами понимаете, не мог же я назначить этот час и ему, и вам!

— Конечно, не могли, — сказал Момберг.

— Вы не представляете себе, господин Момбю, на что только люди не идут, чтобы добиться личного приема у ведущих сотрудников министерства.

— Охотно верю. — Момберг нервно заерзал в кресле. — Ну что ж, кажется, мы обсудили все. Я направляю вам заявление, а вы не будете к моему делу слишком строгим. — Момберг встал и протянул руку. Он испытывал сильное желание удалиться как можно скорей.

— До свидания, господин Момдаль. — Браск сердечно пожал ему руку. — Сделаю для вас что смогу.

— Большое спасибо, — сказал Момберг.

* * *

— А знаешь что, — вдруг поднял голову Петер. — Чем пропадать тут от скуки, давай сходим посмотрим, что там с ним случилось.

— В рабочее время? — Пребен не был уверен, что это разрешено.

— «Рабочее время»! Что ты хочешь этим сказать? Ты вообще напичкан какими-то порочными предрассудками. Пошли.

Пребен не стал спорить. Он уже привык во всем подражать своим коллегам. Оба надели пальто, спустились вниз и пошли к трамвайной остановке.

Дверь открыл Эрик. Увидев их, он слегка смутился.

— Я думал, ты болен, — сказал Петер.

— Ну да, я болен. До известной степени. То есть я уже выздоровел.

— Оно и видно, — сказал Петер. — Ладно, как бы там ни было, я надеюсь, ты рад нашему приходу?

— Это неважно, — ответил Эрик. — Входите, раздевайтесь.

Гости вошли в переднюю и сняли пальто. Эрик открыл дверь в комнату.

— Тове тоже дома, — сказал он.

Петер вошел первым и огляделся.

— Чистота и порядок, как всегда, — сказал он, переводя взгляд с неубранной постели на стулья, заваленные всякими странными вещами.

— Ладно, хватит тебе, — отозвалась Тове из-за обеденного стола, на котором она клеила картонный домик.

— А что, я серьезно, — сказал Петер, подходя к ней. — Что это у тебя?

— Мы делаем макет города.

— Ага, так вот из-за чего вы не ходите на работу! Нет, ребята, вы никогда не повзрослеете.

Вошли Эрик и Пребен. Петер подвел Пребена к столу.

— Позволь представить тебе нашего нового вундеркинда. Он эксперт по клозетам.

Тове кивнула Пребену.

— Я не могу отпустить руку, — сказала она, — клей еще не схватился.

Пребен смущенно улыбнулся.

— Садитесь, пожалуйста, — пригласил Эрик, усаживаясь за стол. — Если нет свободных стульев — сбросьте все на пол.

Пребен тоже сел к столу и стал наблюдать за их работой, а Петер освободил для себя кресло.

— Не обращайте на меня внимания, — попросил он.

— А мы и не обращаем. — Эрик уже углубился в свое занятие. — Хотите, можете присоединиться.

— Боже избави, — презрительно отозвался Петер.

— Чертовски увлекательное занятие, — продолжал Эрик. — А ты не хочешь попробовать, Пребен?

Пребену очень хотелось, и Эрик показал ему, что нужно делать. Немного погодя Пребен уже вовсю трудился над каким-то домиком.

Петер, сидя в своем кресле, посвистывал.

— Прекрасный прием, ничего не скажешь, — сказал он вдруг.

— Если найдешь на кухне бутылку пива, возьми ее себе, — отозвался Эрик.

— Наконец-то первое разумное слово. — Петер пошел на кухню. Там ему пришлось шагать через грязные тарелки и кастрюли, стоявшие на полу. Вскоре он вернулся.

— Нет там никакого пива, — объявил он.

— Так я и думал, — выглянул из-за домов Эрик. — Последнюю бутылку я выпил позавчера.

— Ну и тип. — Петер сел к столу и стал наблюдать за их работой.

Некоторое время все молчали. Петер закурил и продолжал наблюдать за ними.

— А если я уйду, вы не очень обидитесь? — спросил он наконец.

— Право, не знаю. — Эрик взглянул на Тове. — Ты как?

— Немножко обижусь, но это быстро пройдет.

— Приятные вы ребята. — Петер встал. — Ладно, я пошел. Я чувствую себя тут лишним.

— Ничего, что я не провожаю тебя? — спросил Эрик. — Не могу бросить эту штуку.

— Только не беспокойся. И выздоравливай. — Петер вышел из комнаты. Хлопнула входная дверь.

— Он не обиделся? — взволновался Пребен.

— Ни капельки, — успокоила его Тове.

— Что ты, из-за такой ерунды Петер не обижается, — сказал Эрик. — Он хороший парень.

— Иногда мне становится жаль его, — промолвила Тове.

— Почему? — спросил Пребен.

— Ах, как ему не повезло, у него по-настоящему трагическая судьба. Как-то, когда мы были одни, он рассказал мне свою жизнь. С юных лет он мечтал стать писателем, у него ведь находили большой талант. Несколько лет тому назад он завершил свою первую книгу. Она была плодом многих лет самоотверженного труда и борьбы. Неоднократно он порывался сжечь ее, но каждый раз находил в себе силы и волю продолжать работу. И вот книга была закончена. За нее ухватилось первое же издательство, где он ее показал. Они пришли в бешеный восторг, клялись, что Петер — величайший гений нашего века.

— Неужели? — поднял голову от работы Пребен.

— Я уверена, что так все и было. Потом издательство вернуло ему рукопись, чтобы он внес какие-то там пустячные поправки. В то самое время, когда он этим занимался, умерли его родители. Отца переехал трамвай, мать отравилась газом. А при уборке квартиры случилась еще одна катастрофа — рукопись исчезла. Бесследно, безвозвратно. Это несчастье совершенно добило Петера, а поскольку его к тому же вышвырнули из квартиры и он долго не мог найти жилья, то позже он так и не собрался с духом начать все снова.

— Он сам рассказывал вам об этом? — ошеломленно спросил Пребен.

— Да, сам, однажды, когда мы сидели вдвоем и он немного выпил.

— Вранье все это, — вмешался Эрик. — Не был он никаким писателем.

— Ты же ничего не знаешь. И что ты здесь нашел невероятного, не понимаю. А вы ему верите? — спросила она Пребена.

— Как вам сказать, — ответил тот, — пожалуй, немного верю.

— Совершенно неправдоподобная история, — стоял на своем Эрик. — Петер и четырех строк не сочинит.

— Ух какие вы оба скептики! А я ему верю! — Тове раздраженно придвинула к себе клей.


9

Необычайно жаркому лету пришел конец, оно сменилось холодной, промозглой осенью. Пришлось доставать шарфы и зимние пальто, крестьяне озабоченно качали головами — дожди выбивали озимые, скорее всего, урожай будет много ниже обычного.

Момберг давно отослал в министерство восстановления народного хозяйства письменное заявление с приложением результатов испытаний его удивительной горелки и проводил теперь осенние дни в ожидании ответа. С каждым таким днем, не принесшим ничего нового, вид у него становился все более подавленным, но он пытался уверить себя в том, что причина задержки, конечно, в основательном изучении его дела.

В общем, так оно и было. Действительно, это дело рассматривали основательно, то есть так, как это принято в министерстве. Вначале заявление Момберга попало к ассистенту. Тот внимательно его прочел, но поскольку он ничего не смыслил в газовых приборах, то направил дело на консультацию в Союз фабрикантов газовых плит. И через некоторое время оно вернулось с заключением специалистов Союза, содержащим следующее: они вынуждены усомниться в приложенных данных о качестве упомянутой горелки, поскольку представляется абсурдной сама мысль о возможности создания горелки с большей теплоотдачей, чем у производившихся до настоящего времени моделей. Исходя из этого, Союз фабрикантов может лишь высказать мнение, абсолютно аналогичное однажды им уже изложенному.

Ассистенту не оставалось, естественно, ничего иного, как составить реферат, который обосновывал проект решения об отказе в прошении. После этого дело перешло к секретарю, который заявил о своем несогласии с мнением ассистента и, наоборот, рекомендовал удовлетворить просьбу.

Затем дело попало к главному специалисту и тут надолго застряло, потому что тот уехал на рождественские каникулы. Ибо тем временем, как дело Момберга путешествовало из отдела в отдел, осень кончилась и приблизилось рождество.

В рождественскую неделю в общем-то некогда думать о горелках для газовых плит и других скучных вещах. На рождество все должны быть добрыми, все должны веселиться. Рождественское настроение коснулось и правительства, и оно распорядилось о выдаче дополнительных мясных карточек, чтобы все могли объесться на праздник. Крупные газеты организовали сбор средств в пользу детей бедняков, а когда наступило рождество — устроили вечер для тех, кто не имел возможности праздновать елку дома и у кого — согласно репортажам, опубликованным на другой день, — выступили слезы, когда в зал под звуки национального гимна была внесена рисовая каша.

Пребен на рождество поехал домой. Впервые с тех пор, как он отправился учиться, ему представилась такая возможность, и он очень радовался поездке. Сев в поезд, он почувствовал огромное облегчение, что какое-то время не будет встречаться с Акселем, Римсой и в особенности с Еспером. Мальчишка постепенно стал действовать ему на нервы так сильно, что он уже тайком пробовал подыскать себе другую квартиру. Но попытки эти оказались тщетными. Он понял, что должен примириться с ролью няньки Еспера до тех пор, пока не наступят коренные изменения в жилищной проблеме в целом.

Родители встречали его на станции, они радовались встрече с сыном. Расспросы их не иссякали. Пребен должен был рассказать им все-все о своей жизни, о работе в столице.

— Так что ты делаешь в министерстве? — спросил его отец.

— Ну, в двух словах не расскажешь… — Вопрос этот был неприятен Пребену.

— Ты что, не можешь даже сказать, с чем имеешь дело?

— Да с разными вещами. С кораблями, морскими судами, я имею в виду. А также с туалетами.

— С кораблями! Это, наверное, очень интересно?

— Конечно, интересно.

К счастью, вникать в это досконально отец не стал, так что Пребен мог без помех наслаждаться праздниками.

Эрик и Тове встретили рождество дома. Эрик получил в подарок набор «Юный конструктор», а Тове — мозаику совершенно новой модели. Они играли с подарками весь вечер и все остальные дни каникул. Эрик был счастлив: самое приятное в праздниках то, что можно спокойно играть, не думая о том, что, собственно, уже давно пора браться за учебу. Сразу после Нового года он засучив рукава возьмется за книги — они это твердо решили.

Петер остался без подарка. Зато он сделал подарки другим. Якоб получил весь сахарный паек Петера, а Трина — телячью отбивную. Чтобы доставить удовольствие и себе, он купил (в виде подарка от Трины) бутылку какого-то особенно качественного напитка, которую осушил в течение вечера, после чего провел большую часть ночи за пианино, играя фантазии на темы рождественских псалмов.

Аллерхольмы отпраздновали рождество с размахом, было вдосталь изысканного и дефицитного. Фру Аллерхольм, получив в подарок меха, была приятно поражена, хотя заблаговременно указала продавцам мехового магазина, что рекомендовать ее мужу, когда он к ним явится. Аллерхольму подарили галстук, по поводу чего он также выразил радость.

У мумий рождество было печальным, ибо незадолго до праздников случилось прискорбное событие — их юная горничная заявила, что хотела бы уехать до февраля.

Фру Мельвад злобно на нее взглянула.

— Как вы сказали? Я не ослышалась? — медленно закипала она. — Вы в глаза мне говорите, что хотите уйти от нас?

— Да, — сказала девушка.

— Очень мило, должна заметить, очень мило! И это в благодарность за добро! Мы делали для вас все, вы получали неслыханное жалованье, в вашей комнате стоит приемник, день и ночь вы были свободны. И после этого вы хотите уйти. Очень мило!

— Я выхожу замуж, — сообщила девушка.

— Ах так, вы выходите замуж! — вмешался в разговор бывший зубной врач. — Получается, что на нас вам плевать, лишь бы вы могли выйти замуж. Ну ни стыда ни совести у людей!

— Значит, я вас предупредила, — сказала девушка.

В такой обстановке было трудно проникнуться праздничным настроением, у мумий этого и не получилось. Вообще-то ни о чем таком они и не мечтали. Чтобы отомстить горничной, они не отпустили ее на рождественский вечер. Никак не отмечая праздник, сами они весь вечер провели в громких жалобах на чудовищные беды, что обрушиваются на людей в эти тяжелые времена.

— Волосы встают дыбом, — говорила фру Мельвад. — Подумать только — взять да и заявить об уходе, вроде так и нужно!

— А ничего другого и ждать не приходится. Сейчас это считается хорошим тоном.

— Для подобных юных особ нужен закон об обязательном трудоустройстве.

— Не знаю, что именно здесь нужно, но, во всяком случае, должно быть запрещено законом оставлять вот так работу!

Постепенно им удалось растравить друг друга до такой степени, что их стало трясти от бешенства. Зубной врач несколько раз протягивал руку к телефону, но вовремя спохватывался: полиция тут не поможет.

— Ни стыда ни совести, — снова и снова повторял он.

Момберги встретили рождество с детьми и внуками. Момбергу было трудновато забыть обо всем, кроме праздника; он постоянно думал о судьбе своей заявки, все еще находившейся в министерстве. Однако детское веселье развеяло его печаль, и, идя домой, он уже мечтал о том, как было бы хорошо, если бы в новом году все уладилось. Когда начнется производство его горелок, он заработает кучу денег и сделает действительно прекрасные подарки малышам.

А после рождества пришел Новый год, и снова у всех был праздник. И ровно в двенадцать часов люди подняли полные бокалы, и поздравили друг друга, и пообещали в новом году стать экономнее, меньше курить, не пить столько, вставать пораньше и принимать холодный душ. Такие же обещания давались и в предыдущие годы. Никакого беспокойства они не принесли — почему бы не дать их и на этот раз…

И к микрофону приблизился премьер-министр, и пожелал слушателям счастливого нового года, и сказал, что прошедший год был напряженным, зато достигнут известный прогресс, и стоит лишь всем поплевать на ладони, да ухватиться покрепче, да двинуть разом вперед восстановление народного хозяйства страны — и все пойдет как по маслу!

И снова начались будни. И каждый явился на свое рабочее место, чтобы вносить вклад в восстановление страны. С немного меньшим рвением, чем до рождества, и в некотором раздражении оттого, что праздники пролетели так быстро, а до пасхи еще больше трех месяцев.

В министерстве восстановления народного хозяйства работа вскоре тоже пошла полным ходом, и дела продолжили свое прерванное было странствие из отдела в отдел. Один сотрудник не вернулся после каникул на работу — это был именно тот чиновник, у которого лежало дело Момберга. Он слишком плотно поел на рождество, и у него началось тяжелое воспаление кишечного тракта, поэтому он взял отпуск по болезни на неопределенный срок.

Событие это сыграло большую роль в деле Момберга. Поскольку болезнь этого чиновника, судя по всему, грозила затянуться надолго, было решено все скопившиеся у него дела передать без его резолюции дальше, прямо начальнику отдела. Так выпало одно звено из цепи, что совершенно изменило ситуацию. Начальник отдела точно так же не согласился с секретарем, как ранее не соглашался с заболевшим чиновником. Поэтому он наложил резолюцию об отсутствии оснований к положительному решению дела и отправил его дальше, к шефу департамента, который решил, что просьбу можно удовлетворить.

И вот случилось однажды, что Момберг, придя утром в лавку, нашел там ответ из министерства. В письме сообщалось, что ему предоставляется право (первоначально — сроком на один год) изготавливать горелки к плитам, предназначенным для варки и жарения пищевых продуктов посредством газа (так называемым газовым плитам), но лишь при условии соблюдения правил, содержащихся в новой редакции приложения к распоряжению № 788 от 25 марта 19.. г. §§ 7–10 закона № 432 от 23 апреля 19.. г., а также в § 14 распоряжения № 442 от 8 августа 19.. г. и в новой редакции, обусловленной распоряжением № 887 от 12 января 19.. г.

Момберг был готов с величайшим усердием соблюдать все перечисленные распоряжения (содержания которых он, впрочем, не знал): все это не могло омрачить его радость по поводу получения столь долгожданного патента на производство. И не только патент стал причиной его торжества — его прямо-таки тронул тот факт, что дело пересмотрели, что обнаружилась ошибочность первоначального отказа. Не такие уж они там в министерстве свихнувшиеся, твердил он себе, как все говорят (и с чем он сам недавно соглашался). А в том, что в первый раз дело завернули, виноват он сам: наверное, недостаточно четко разъяснил, что речь идет о совершенно особой горелке. Во второй же раз он внятно изложил суть дела устно и письменно — и, пожалуйста, получил патент. Ну нет, стопроцентными кретинами этих чиновников не назовешь.

Получив патент, Момберг первым делом позвонил одному человеку, давно уже любовно поглядывавшему на его магазин. Он спросил, по-прежнему ли тот хочет приобрести лавку, и, услышав «да», договорился о немедленной встрече. В тот же день они подписали купчую. Отныне Момберг уже не был торговцем, но зато стал обладателем кругленькой суммы, необходимой для финансирования нового предприятия.

Уладив эти дела, он направился в фирму, поставлявшую сырье, и сообщил, что может сделать заказ. При этом он с гордостью предъявил новенький патент. Но тут-то в его счастье появилась первая трещина.

Ему разъяснили, что фирма не имеет права поставлять материалы по производственному патенту, для этого дополнительно требуется разрешение на закупку сырья.

— Простите, но, если мне дали право на производство, должен же я иметь право покупать для этого материалы, — возразил Момберг.

— Совершенно верно, должны, а у вас его нет. Вот смотрите сами, в патенте написано, что разрешение дается лишь при условии соблюдения правил, содержащихся в новой редакции приложения к распоряжению номер семьсот восемьдесят восемь от двадцать пятого марта тысяча девятьсот… года, а в нем черным по белому написано, что любое лицо, вне зависимости, обладает оно производственным патентом или нет, не имеет права закупать сырье до получения отдельного, закупочного разрешения.

— Что же мне делать? — Момберг едва не плакал.

— Подавайте заявку на выдачу вам этого разрешения, и ее наверняка удовлетворят. Так обычно и поступают все, кто получил патент.

— Но это же опять затянется на целую вечность, а я и так потерял уже столько времени, чтобы сдвинуть дело с мертвой точки!

— Вообще-то мы могли бы, — сказал ему собеседник, — отпустить вам материалы уже сейчас, под ваше будущее разрешение, но при условии, что вы немедленно направите его нам, как только получите.

— А это не противозаконно? — спросил Момберг.

Представитель фирмы пожал плечами. Делается так много противозаконного… В конце концов он вовсе не намерен уговаривать Момберга, это целиком и полностью его личное дело.

После некоторых размышлений Момберг решил, что лучше получить материалы не откладывая. Главное сейчас — запустить производство, а тот факт, что дело уперлось в пустую формальность, лишь укреплял его в мысли, что пренебречь ею — вовсе не преступление. Вернувшись в магазин, он рассказал о последних новостях Фредериксену.

— И тут возникает вопрос, — закончил он, — хотите ли вы и дальше работать со мной или предпочтете нового владельца лавки? Подумайте как следует, я вас не тороплю.

— Думать тут нечего, — ответил Фредериксен. — Я остаюсь с вами.

— Я рад, Фредериксен, — сказал Момберг, — и уверен, что вы сделали правильный выбор. Через несколько лет мы оба разбогатеем.

Фредериксен задумчиво покачал головой. Деньги, что и говорить, вещь неплохая, но отсюда вовсе не следует, что только ради них и стоит жить…


10

На письменном столе перед Пребеном лежал лист бумаги, на котором он вычерчивал всевозможные кривые и диаграммы.

С кривыми дело шло довольно туго, хотя преподаватель ему основательно все разъяснил. Чего Пребен не мог постичь, так это практическую пользу от умения чертить эти кривые. Хотя кое-какой смысл тут, пожалуй, был — только сдав экзамен, можно стать секретарем в одном из министерств, потом начальником отдела и так далее.

Жаль, что он не знает, на чем основана работа министерства восстановления народного хозяйства. Тогда он смог бы понять, наверное, как эти кривые используются на практике. Интересно, чертит ли начальник их отдела кривые перед тем, как принять решение по какому-нибудь делу? Обозначает ли он продукцию литерой «А», а спрос на нее — «Б», выводит ли горизонтальный вектор? Наверное, все же ему часто приходится этим заниматься. Иначе зачем требовать подобных знаний при подготовке к его должности?

— Пре-е-е-бен! — послышался внезапно визгливый голос.

Пребен вздохнул и вышел к Есперу.

— Ну чего тебе? — раздраженно спросил он.

— Расскажи, откуда берутся дети? — попросил Еспер.

— Сам прекрасно знаешь, папа и мама тебе рассказывали.

— Они все не так говорили, расскажи про аиста.

— Не собираюсь. У меня нет времени.

— Тогда я закричу.

— Кричи.

Пребен вернулся к себе и опять углубился в свои кривые. Однако в покое его оставили ненадолго. Дверь вдруг распахнулась, и в комнату вприпрыжку вбежал Еспер.

— А что ты рисуешь? — заинтересовался он.

— Брысь отсюда, — отозвался Пребен.

Внезапно Еспер схватил со стола открытый флакон чернил.

— Дай сюда чернила! — воскликнул Пребен, начинавший нервничать.

— Сначала расскажи про аиста, — защищал свою добычу Еспер.

— И не подумаю.

— Тогда я вылью чернила. — Еспер сделал вид, что готов исполнить свою угрозу.

Пребен сдался. И на этот раз он вытянул короткую соломинку. Крайне недружелюбным тоном и по возможности сжато рассказал он жадно слушавшему Есперу про аиста, который хватает младенцев в Египте, несет их на север и бросает там в дымовые трубы.

— А теперь давай сюда чернила, — сказал он, окончив свое повествование.

— Пожалуйста, — кротко произнес Еспер, но, когда Пребен протянул руку, швырнул флакон ему в голову.

Чернила потекли по лицу и одежде Пребена, и он застыл словно парализованный. Но тут он услышал пронзительный хохот Еспера, и его охватило невыразимое бешенство. С ревом он схватил со стола линейку и, высоко подняв ее, бросился к Есперу. Тот в ужасе бежал.

Началась дикая погоня. Наконец Еспер был схвачен, и Пребен дал волю своей давно сдерживаемой ярости.

— Я же расскажу, я все расскажу! — вопил Еспер.

— Рассказывай сколько влезет! — Пребен мерно взмахивал линейкой.

Только потом, когда, совершенно обессиленный, Пребен отпустил наконец Еспера и сел, чтобы отдышаться, он ощутил некоторую тревогу. Он понял, что такого наказания родители Еспера ему не простят.

* * *

— Ну что ж, пора наконец браться за дело всерьез — с сегодняшнего дня начинаю заниматься, — сообщил Эрик.

— Конечно, начинай.

— Понимаешь, дальше откладывать просто нельзя, иначе из всей этой затеи вообще ничего не выйдет.

— Вот именно, вообще может ничего не выйти.

Эрик вздохнул, нехотя встал и направился к шкафу за учебником. Он долго рылся на полках.

— Что за черт, куда девались книги? — спросил он. — Ты их не видела?

— Нет, — покачала головой Тове. — Они должны на полках лежать.

— Да нет их здесь, — продолжал копаться в шкафу Эрик.

— Значит, они в гардеробе.

— С какой это стати?

— Подумаешь, а что такого?

С недоверчивым видом открыл он гардероб, переворошил его содержимое, но книг не обнаружил.

— Здесь их тоже нет, — сказал он.

— На стульях я уже смотрела, там нет, — сообщила Тове.

— Ну тогда уж и не знаю, куда они могли деться, — вздохнул Эрик устало.

— Но где-то они ведь лежат!

— А лежат, так попадутся под руку рано или поздно, — оптимистично заметил Эрик. — Знаешь, самое разумное — плюнуть сейчас на это дело.

— Ты ведь не сможешь заниматься вечером?

— Какие уж тут занятия без учебников.

— Вот и я говорю.

Некоторое время они обдумывали создавшуюся ситуацию.

— Слушай, если ты все равно не можешь начать сегодня, давай достанем наш кукольный театр! Не помню уже, когда мы с ним играли последний раз.

Эрик открыл дверцу шкафа, где хранился кукольный театр. Когда он приподнял коробку с игрой, то увидел под ней пропавшие учебники. Он вынул театр из шкафа и быстро захлопнул дверцу. С какой стати он должен сообщать о своей находке?

* * *

— У тебя такой озабоченный вид, отец, — сказала фру Момберг.

— Правда? — Он поднял на нее глаза. — Не нравится мне все это.

— Что не нравится?

— Да то, что я делаю горелки из левого сырья. Я ведь не имел права его закупать. Что-что, а законы я всегда соблюдал. А теперь как вспомню об этом — прямо места себе не нахожу.

— Ты что, сомневаешься, что получишь разрешение на закупки?

— Да нет, в этом-то я не сомневаюсь.

— Ну, тогда ничего страшного. Никто тебе ничего не сделает.

— Может, ты и права, только все равно мне что-то не по себе. Если нарушение раскроется, меня так или иначе посадят.

— За такую ерунду не сажают, — возразила фру Момберг. — Тогда многих пришлось бы посадить.

— Дело в том, что не все попадаются, — заметил Момберг.

* * *

— Войдите, — сказал Пребен, услышав стук в дверь.

Вошли Аксель и Римса. Лица у них были злые.

— Еспер говорит, что ты бил его, — строго начал Аксель.

— Бил, — признался Пребен.

— Как ты мог дойти до этого?

— Он запустил мне в лицо флаконом чернил.

— Ну и что такого, это же ребенок, — возмутилась Римса. — Ты что, способен мстить ребенку?

— Он сам напрашивался, чтобы его отшлепали.

— Вот оно что! Ты напрашиваешься, это уж точно, — сказал Аксель. — Если он бросил в тебя чернила, значит, имел для этого причины.

— Тебя извиняет единственно то, что ты еще слишком молод. И не можешь осознать всю неправильность своего поступка, — добавила Римса.

— Ты ведь даже не представляешь, какую травму нанес ребенку, — взывал к совести Пребена Аксель.

— Не наносил я ему никакой травмы, — оправдывался Пребен.

— Я говорю не о физической травме, а о психической. Я не удивлюсь, если по твоей милости он всю жизнь будет таскаться с каким-нибудь комплексом.

— Неправильное воспитание ребенка может сделать его преступником, даже убийцей, — продолжала Римса.

— Или сексуальным маньяком, — добавил Аксель.

Пребен подумал, что Еспер вполне может стать и тем и другим вместе и без его помощи, но вслух ничего не сказал. Лишь пообещал в дальнейшем не бить мальчика.

— Вот и хорошо, — сказал Аксель, — и не будем больше говорить на эту тему. Но если такое повторится, мы попросим тебя оставить нас. Ясно?

— Ясно, — кивнул Пребен.

Тучи рассеялись, и, чтобы показать Пребену, что он полностью прощен, Римса начала шутить.

— Оказывается, ты очень даже горячий парень, — улыбнулась она.

— Да нет, ну какой я горячий!

— А девушке твоей это нравится?

— Нет у меня девушки, — пробормотал Пребен.

— Ха-ха-ха! — рассмеялась Римса.


11

В маленькой мастерской, находившейся на одной из улочек столицы, фабрикант П. Момберг вместе со своим начальником производственного отдела полным ходом выпускали горелки для газовых плит, которые должны были снизить расход газа до одной десятой и тем самым сэкономить государству массу иностранной валюты. Изрядное количество горелок уже было готово для сбыта, Единственным их недостатком являлось то, что их сделали из незаконно закупленного сырья. Поэтому продавать их было пока опасно.

Такое двусмысленное положение начинало мало-помалу действовать Момбергу на нервы. До сих пор он только тратил, прибыли же не удалось выжать ни на медный грош. Дальше так продолжаться не могло. Но наиболее мучительной была мысль о том, что, закупив сырье, он совершил противозаконный поступок, и чем дольше придется ждать разрешения, тем сильнее увеличится риск, что его аферу обнаружат.

Фредериксену сложившаяся ситуация также была не по душе. Он и мысли не допускал, что пройдет так много времени, прежде чем предприятие вырастет до размеров, позволяющих ему занять более солидную должность. Он частенько подумывал, что ему куда больше подошла бы конторская работа — переписка с административными органами и тому подобное. Тогда он мог бы рекомендоваться повсюду начальником отдела, а тут только и делаешь что горелки, которые и продать-то нельзя.

— А что, если нам вообще не дадут разрешения? — нередко спрашивал он.

— Обязательно дадут! — отвечал Момберг, чья нервозность возрастала с каждым подобным вопросом.

— А вдруг все-таки не дадут? — упрямо продолжал Фредериксен. — Часть материалов мы использовали, не забывайте. И это висит на вас.

Последнее он добавил исключительно с тем, чтобы уязвить Момберга, на которого был немного зол — дело продвигалось слишком уж медленно.

Но вот однажды почтальон принес большой желтый конверт, на нем был указан адрес отправителя: «Министерство восстановления народного хозяйства». Момберг дрожащими руками распечатал его и вынул оттуда письмо. Мгновенно пробежал он его глазами, после чего раздался вздох облегчения. В письме сообщалось, со ссылкой на его заявление, что ему разрешается закупка всех перечисленных материалов.

— А я что говорил! — торжествующе воскликнул он и показал письмо Фредериксену. — Теперь мы можем начать продажу.

Фредериксен неторопливо и обстоятельно ознакомился с текстом.

— Ну что ж, очень хорошо, — сказал он. — Только продавать горелки мы все равно пока не имеем права.

— Это еще почему?

— Сперва нужно утвердить цену.

— Что?

— Цену утвердить, вот что. Тут же ясно сказано, что обращается особое внимание на то, что продажа изделий ни в коем случае не должна иметь места до тех пор, пока розничная цена не будет утверждена министерством.

— А ну, покажите! — Момберг схватил письмо. — Да, черт возьми, действительно. Я это место пропустил. Ну что ж, ничего не поделаешь, придется опять писать им, просить, чтобы утвердили цену.

Ощущения триумфа как не бывало; усталым жестом он вложил письмо в конверт.

— Может, было бы целесообразней поручить это дело мне? — предложил Фредериксен.

— Право, не знаю. — Момберг задумался. — Мне кажется, будет лучше, если я сам займусь этим.

— Как хотите. — Фредериксен не хотел навязываться. Если кое-кто предпочитает хлопотать сам — это его личное дело.

Но если Момберг полагает, что Фредериксен пробудет у него простым рабочим остаток своей жизни — тут он ошибается!

* * *

Бывший зубной врач Мельвад завел машину и медленно тронулся с места.

— Смотри на тротуар не наедь, — предупредила фру Мельвад. — Посигналь!

— Да знаю я! — Он раздраженно посигналил.

— Поворот, — сказала она, — ты забыл включить поворот!

— Я помню, — отозвался он и включил указатель поворота.

Они двинулись в путь не спеша. Мельвад вообще редко превышал скорость 35 километров в час. Несмотря на это, его жена всегда сидела в машине как на иголках и зорко следила за тем, чтобы не случилось какого-нибудь несчастья.

— Осторожно, ты что, не видишь велосипедиста?

— Вижу, — прошипел Мельвад.

— Нет, не видишь, ты за рулем никогда ничего не видишь.

— Прекрасно бы все видел, если бы ты меня не дергала.

— Должен же хоть один из нас смотреть на дорогу. Иначе снова врежешься в какую-нибудь машину.

Столкновение произошло четырнадцать лет назад, но фру Мельвад не упускала ни малейшей возможности напомнить мужу тот случай.

Не доезжая до одного из отелей, он сбавил ход и начал сворачивать к тротуару.

— Включи поворот, — сказала фру Мельвад.

Она включила его сама, но поскольку он уже протянул руку с той же целью, то в результате указатель оказался снова выключенным.

— Ты выключил поворот! — воскликнула она. — Да включи же его!

Сзади раздраженно засигналили.

— Включи поворот! Включи поворот! — кричала фру Мельвад.

Зубной врач включил указатель, но в тот же миг она его выключила.

— Ты что делаешь? — сердито спросил он.

— Я не ожидала, что ты его включишь.

— Уж лучше бы не мешала.

Наконец нм удалось прижать машину к тротуару и остановиться.

Когда следовавший за ними автомобиль проехал мимо, водитель что-то им крикнул.

— Ну и нахал, — отозвалась фру Мельвад.

Вежливый метрдотель встретил их в дверях ресторана и указал свободный столик.

— Здесь наверняка сквозняк, — заволновалась фру Мельвад. — Нет, тут я сидеть не буду.

— Рекомендую в таком случае вон тот столик.

— А там тьма кромешная, — сварливо заметила фру Мельвад. — Хотелось бы видеть, что кладешь в рот.

— Вы совершенно правы, прошу вас, вот как раз стол у окна.

— Вот еще, не хватало сидеть как в витрине, — сказала фру Мельвад.

В конце концов удалось разыскать место, далекое, естественно, от идеала, но к которому они снизошли за неимением лучшего. Официант подал меню.

— Бифштексы заказать можно? — спросил зубной врач, убедившись предварительно, что этого блюда в меню нет.

— Сию минуту, сейчас узнаю! — Официант исчез, чтобы тут же появиться и сообщить, что они могут заказать бифштексы.

— Они хоть не жесткие у вас? — спросила фру Мельвад.

— Очень нежные, — заверил ее официант.

— А ведь наверняка жесткие, — сказала фру Мельвад.

— Конечно. Совесть-то, у кого она осталась? — поддержал ее муж.

Они сошлись на том, что лучше выбрать что-нибудь из бутербродов.

После горячей дискуссии и долгих расспросов о бутербродах, не значившихся в меню, они наконец сделали заказ.

— И два пива, — добавил Мельвад.

— Боже мой, какие хлопоты каждый день! — воскликнула фру Мельвад. — И все только потому, что какая-то девчонка палец о палец ударить не хочет.

— Мне тоже надоело обедать в городе, — согласился с ней муж. — Надо что-то придумывать.

— Ты что, можешь найти другую горничную?

Официант принес тарелки и две бутылки пива.

— Темного нужно, а не светлого, — проворчал Мельвад.

— Прошу прощения. — Официант забрал бутылки.

— Обслуживают здесь из рук вон плохо, — заметил зубной врач.

— Да теперь ведь так принято!

— Мне пришла в голову одна мысль, — сказал через некоторое время Мельвад. — А что, если сдать комнату какой-нибудь студентке, а вместо платы пусть следит за порядком?

— Вряд ли кто согласится. Молодежь разленилась — дальше некуда.

— Но ведь и комнату снять не так-то просто. Это их может соблазнить.

Вернулся официант, неся бутерброды.

— Где это вы пропадали? — спросила фру Мельвад.

— Их ведь нужно приготовить, фру.

— Ни стыда ни совести, — подытожил Мельвад.

* * *

— Для меня большая честь, — сказал директор Аллерхольм, — быть избранным председателем Объединения фабрикантов птичьих клеток. Тем более что я, собственно, не специализируюсь в этой отрасли промышленности, я всего лишь дилетант. И если выбор пал все же на меня, то, я полагаю, это произошло благодаря определенному мнению — что я, председательствуя во многих других объединениях, накопил некоторый опыт, а он пригодится и в вашей отрасли. И я обещаю вам сделать все, чтобы оправдать надежды, которые на меня возложили, и неустанно работать для дальнейшего процветания этой отрасли.

Бурные аплодисменты.

— А теперь я хотел бы предложить собравшимся встать и вместе со мной поприветствовать Объединение фабрикантов птичьих клеток троекратным «ура». Ура!

— У-ура-а! У-ура-а! У-ура-а! У-у…


12

Как-то воскресным утром по пропитанной зимней сыростью лесной тропинке шли человек и собака. Это были Петер и Трина.

Не часто Петер так нравился самому себе, как в те редкие выходные дни, когда ему удавалось встать пораньше и выбраться с Триной в лес. Тогда он полностью осознавал, что до сих пор вел совершенно неправильный образ жизни. Но с этого дня начнется новая полоса его бытия. Отныне он будет вставать каждое воскресенье ранним утром и гулять за городом, вообще жить по-спартански. Он станет бережливым, начнет откладывать деньги, чтобы когда-нибудь купить домик в деревне и поселиться там с Якобом и Триной.

Но, как назло, в ближайшее воскресенье обязательно что-нибудь случалось, и он оставался в городе; что же касается сбережений, то общая сумма их лишь однажды поднялась до 83 эре[4]. За такие деньги дома, годного для жилья, не купишь. И все же эта мечта продолжала зреть в глубочайших тайниках его души, пока он через какое-то время вновь не извлекал ее оттуда.

Обиднее всего в этой бесконечной истории становилось за Трину, так как она больше всех любила прогулки за городом. Вот и сейчас она носилась вокруг Петера, пребывая в совершенно восхитительном расположении духа. То она хватала зубами с земли какую-то ветку и мчалась с ней что было мочи, то бросала ее, чтобы тут же схватить новую.

— Здорово, а, Трина? — кричал ей Петер. — Ну разве это не здорово — вновь очутиться за городом!

Трина виляла хвостом, всем своим видом показывая, что ей прогулка по душе.

— Слишком долго не выбирались мы за город, — продолжал Петер. — Сколько воскресений проторчали в нашей душной комнате, а ведь могли бы отправиться подышать свежим воздухом, набраться свежих сил для восстановления страны. Ты же чувствуешь, как это необходимо нам обоим. Жаль, что Якоб, наш старый пьянчужка, не может гулять с нами. Ему бы здесь понравилось. Придется что-нибудь придумать, чтобы и его тоже брать. Потому что начиная с сегодняшнего дня мы будем выезжать сюда каждое воскресенье.

Он поднял с земли палку и швырнул ее — нужно, чтобы Трина побегала. Та стремглав кинулась в кусты и вскоре вернулась с палкой в зубах. Петер отнял ее и бросил снова.

— Что-то я проголодался, — сказал он. — А ты не хочешь поесть, Трина?

Трина вильнула хвостом.

Они принялись за обед: Петер — сидя на пне, а Трина — рядышком на земле, перед своим куском паштета на бумажке. Насытившись, Петер закурил, а Трина положила ему голову на колени.

— А ведь нам хорошо сейчас, а, старушка? — Петер почесал ей за ухом. — Мы вполне могли бы извлечь из своего существования гораздо больше приятного, если бы захотели. Именно так теперь и будем жить, верно, милая?

Трина вильнула хвостом и потерлась головой о его колени.

* * *

Фру Аллерхольм повторила задание.

— Я следую с моим взводом указанной тропой на расстояние одного километра в северном направлении, — отчеканила она. — Затем мы двинемся в восточном направлении до большого камня, где получим дальнейшие указания.

— Отлично, — кивнул командир. — Выступайте.

Фру Аллерхольм отдала честь и крутнулась на каблуках. Подойдя к своему взводу, ожидавшему ее под деревьями, она коротко изложила задачу.

— Запомните пароль: «Маневры боевой готовности», — сказала она. — Шагом марш!

Взвод двинулся по тропинке в северном направлении.

— Не упускайте из виду ничего подозрительного, — предупредила фру Аллерхольм. — У меня такое предчувствие, что сегодня нас ожидает западня. Мы должны быть особо бдительными.

И, продвигаясь вперед, все проявляли особую бдительность. Вряд ли что могло ускользнуть от их внимания. До сих пор они пользовались славой лучшего взвода и посрамить этой чести не смели.

— Внимание, впереди опасность! — проговорил кто-то внезапно.

— Взвод, стой! Укрыться под деревьями! — скомандовала фру Аллерхольм. — Что вы заметили?

— Мне показалось что-то подозрительное за поворотом, — прозвучало в ответ.

— Я проберусь вперед, разведаю, в чем там дело, — мужественно сказала фру Аллерхольм. — Пока стоять здесь, себя не обнаруживать!

Все затаились под деревьями, а фру Аллерхольм совершенно бесшумно, слегка пригнувшись, скользнула вперед по тропе, делая движения, которые, как ей казалось, были очень схожи с повадкой гибкой пантеры. Достигнув опасного поворота, она совсем замедлила шаг, опустилась на колени и выглянула. За поворотом ничего не было. Лесная тропинка уходила вдаль пустынная и безмятежная.

— Вперед! — воскликнула фру Аллерхольм. — Путь свободен.

Взвод вышел из укрытия и продолжил прерванное движение. Все испытывали чувство гордости: их не так-то легко заманить в какую-нибудь западню.

* * *

Пребен позвонил. Открыла Тове.

— Ты? — спросила она, приятно удивленная. — Входи.

— Я не помешаю?

— Ну что ты, мы сейчас как раз собираемся запускать локомотив.

— А мне можно поиграть с вами?

— Конечно!

Эрик возился в комнате с большим локомотивом.

— Привет, — сказал он. — Ты здорово подгадал прийти.

— Ух ты! — Пребен с восхищением уставился на локомотив. — Знаете, мне показалось, они сегодня собираются навязать мне Еспера, а возиться с ним что-то неохота.

— Понятно. — Эрик поднес спичку к спиртовке и поставил ее под котел. — Ну, — сказал он, — через минуту покатит.

— А тащить он что будет?

— Этот кран. — Тове показала на большой кран, собранный из деталей «Юного конструктора». — Если хочешь, можешь быть шофером на грузовике, а я тогда займусь краном. Хорошо?

— Ну конечно, еще бы.

Все трое следили за локомотивом. Вода в котле стала закипать. Эрик открыл регулятор, чтоб проверить, пойдет ли паровозик, но было еще рано.

— Вы не могли бы подыскать мне комнату? — спросил Пребен.

— С жильем сейчас трудно.

— Я знаю. Непонятно только почему.

— Будь доволен тем, что имеешь, — сказал Эрик. — А то не пришлось бы жалеть.

— Зачем тебе менять комнату? — спросила Тове.

— Сил больше нет жить с ними. Этот малый действует мне на нервы.

— Смотрите, тронулся! — крикнул Эрик. — Внимание, начали!

Пребен бросился к своему грузовику, Тове — к крану.

— Подвози мешки, — сказала она. — А я их мигом погружу.

Грузовик Пребена двинулся в путь.

* * *

— Идем сюда, Трина, — позвал Петер. — Наверное, пора уже искать станцию. Хотя, бог свидетель, неохота мне возвращаться в безумную жизнь большого города после наслаждения царящим здесь благословенным покоем!

Едва он выговорил слово «покой», как очутился в окружении дюжины женщин в мундирах, испытующе на него уставившихся.

— Пароль! — сказала одна из них.

— Какая еще роль? — ошеломленно пробормотал Петер.

— Пароль!

— Нет ли у вас мебели на продажу? — изрек Петер.

Женщины понимающе переглянулись.

— Вот она, западня, — воскликнула одна из них. — Наверняка шпион!

— Следовать с нами! — приказала та, что обратилась к нему первой. — Вы арестованы.

— Я… что?

— Арестованы. Вперед шагом марш! — Она схватила его за руку.

— Да в чем дело, черт бы вас побрал! — Петер вырвался. — А ну, мотайте отсюда!

— Вы играете свою роль просто блестяще, — заметила та же дама. — Но нас-то вам не одурачить. Могу сообщить вам, что вы имеете дело с образцовым взводом!

— Плевать я на это хотел! Поищите кого другого, кто согласится играть с вами. Пока! — Он повернулся и пошел прочь.

— Взять его! — крикнула дама.

Женщины, числом не менее десятка, бросились на Петера и вцепились в него мертвой хваткой. Он брыкался, пытаясь вырваться, но их было слишком много.

Трина сначала спокойно наблюдала это представление, оно показалось ей милой шуткой. Она, с ее добродушным характером, не привыкла к сценам физического насилия. Но вдруг она поняла по выражению лица Петера, что ему плохо. Дольше держаться в стороне она не могла. С рычаньем, приличествующим куда более грозной твари, кинулась она на напавших, которые мигом оставили Петера и с визгом рассыпались в разные стороны.

Опьяненная таким успехом, Трина бросилась за ними вдогонку, но Петер позвал ее назад.

— Хватит, молодчина! — сказал он, трепля ее по затылку.

На почтительном расстоянии от них вновь собрался рассыпавшийся образцовый взвод. Дамы нервно косились на Трину, которая тоже изредка на них поглядывала.

— Ну ладно, идем дальше, — сказала фру Аллерхольм. — Видно, он не участвует в маневрах.

И они вновь двинулись вперед. Все такие же бдительные и осторожные.

— Полагаю, нет никаких оснований рассказывать обо всем этом в штаб-квартире, — сказала фру Аллерхольм.

Все были с ней согласны.


13

— Я давно думаю, — сказал Эрик, — а что, если наши корабли будут двигаться?

— Как это двигаться? — вопросительно взглянул на него Петер.

— Очень просто — во время игры их надо перемещать. Ведь настоящие корабли не стоят все время на месте.

— Ну, это слишком сложно, — решил Петер.

Они горячо обсуждали предложение Эрика с разных сторон, и, когда в разгар спора зазвонил телефон, трубку пришлось снимать Пребену. На проводе была фирма «Йеппесен и Хольм». Фирма хотела поблагодарить Пребена за разрешение.

— Какое разрешение? — не понял Пребен.

— На установку клозетов. Мы сразу догадались, что получили его только благодаря вам, разве это не так?

— Да, отчасти вы правы… — Пребен и думать забыл об этом деле.

— А звоним мы вот еще по какому поводу, — добавили из фирмы, — нам хотелось бы, чтобы разрешили установить и умывальники, а ответ на наше заявление задерживается…

— Мне очень жаль. — Пребен был смущен тем, что его помощь фирме явно страдает пока кое-какими недостатками.

— Может быть, направить к вам новую заявку? — спросили на другом конце провода.

— Да, пожалуй, так будет вернее всего, — решил Пребен.

— Хватит тебе болтать, — вмешался Петер. — Мы придумали новые правила игры.

Пребен обменялся с «Йеппесеном и Хольмом» еще несколькими фразами и завершил разговор обещанием решить их дело в ближайшем будущем. Он со вздохом положил трубку, думая о том, насколько бы облегчилось его существование, если бы на свете не было фирмы «Йеппесен и Хольм».

— Ты что, не слышал? — спросил Петер. — Мы составили новые правила.

— Мне некогда, — сказал Пребен, — я должен идти.

— Уйти в рабочее время? Что это значит? — возмутился Петер.

— Надо посмотреть одну квартиру.

— И как это людям удается найти жилье? — удивился Петер. — Я ведь тоже ищу.

— Но у тебя же есть комната, — сказал Эрик.

— Пока есть, а скоро не будет. Она понадобилась фирме.

— Вместо квартирной платы я буду прибирать у хозяев.

— Ну, это не для меня. Возвращайся поскорей — сыграем по новым правилам.

* * *

— Вот так, и сегодня из министерства ни ответа ни привета, — сказал Момберг.

— Вряд ли он вообще придет, этот проклятый ответ, — пессимистично заметил Фредериксен.

— В том, что он придет, я не сомневаюсь, но вот сколько там с ним провозятся?

— А почему бы вам не сходить и не поговорить самому? — спросил Фредериксен. — Это же с ума сойти можно — мы до сих пор не продали ни одной горелки. И все только потому, что они цену утвердить не могут.

— Я так выматываюсь в этом министерстве, — сказал Момберг. — Лучше уж просто ждать.

— Могу и я сходить, — предложил Фредериксен.

— Пожалуй. — Момберг задумался. — Нет, лучше подождем еще немножко.

— Ради бога, — сказал Фредериксен.

Внезапно их беседа прервалась. Распахнулась дверь, и в мастерскую вошел высокий, крепкий мужчина. Он спросил, может ли он видеть господина Момберга.

— Это я, — встал удивленный Момберг.

— Я из профсоюза рабочих металлообрабатывающей промышленности, — представился гость.

— Очень приятно, — протянул ему руку Момберг. — Чем могу служить?

— Нам сообщили, что вам выдан патент на производство газовых горелок. В связи с этим мне нужно получить сведения, сколько человек у вас занято.

— Только вот Фредериксен.

Профсоюзник кивнул и обратился к Фредериксену:

— Разрешите взглянуть на ваш профбилет, — сказал он со скрытой угрозой.

— Какой еще билет? — вытаращил глаза Фредериксен.

— Ваш профсоюзный билет. Если вы член профсоюза.

— Никакой я не член профсоюза, черт побери! — Фредериксен воспринял такое предположение как личное оскорбление. Начальник производственного отдела не обязан быть членом профсоюза.

Гость серьезно посмотрел на Момберга.

— Ваш рабочий не организован, — строго сказал он. — Как это понимать?

— Как понимать? — Момберг был сбит с толку. — Он что, обязательно должен быть в профсоюзе?

— Это его дело. Но вот вы должны были знать о существующих правилах.

— А где об этом написано?

— В вашем разрешении на производство. Где оно у вас?

Момберг достал бумагу из министерства и подал ее профсоюзнику.

— Смотрите, — сказал тот и ткнул в бумагу пальцем невероятных размеров. — Тут же ясно написано, что вы обязаны руководствоваться параграфом четырнадцатым распоряжения номер четыреста сорок два от восьмого августа тысяча девятьсот… года в варианте, принятом в соответствии с распоряжением номер восемьсот восемьдесят семь от двенадцатого января тысяча девятьсот… года.

— Вы знаете, я понятия не имею, о чем там написано, в этом распоряжении, — признался Момберг.

— О том, что предприятия могут использовать только организованную рабочую силу.

— Я, конечно, виноват, что не обратил на это внимания, — сказал Момберг после некоторого раздумья. — Но все еще можно, наверное, исправить? Думаю, Фредериксен не будет возражать против вступления в ваш профсоюз, не так ли, Фредериксен?

— Чего уж там! — Фредериксен был явно не в восторге от перспективы превратиться в простого рабочего.

— Я, разумеется, сам заплачу все взносы, — поспешил добавить Момберг.

Профсоюзник холодно на него посмотрел.

— Это совершенно исключено, — сказал он. — Мы не вправе принять господина Фредериксена как не получившего специального образования.

— Другими словами, я должен его уволи