Михаил Михайлович Попов - «Нехороший» дедушка

«Нехороший» дедушка   (скачать) - Михаил Михайлович Попов

Михаил Попов
«Нехороший» дедушка

© Попов М. М., 2011

© ООО «Издательский дом «Вече», 2011

* * *

Надо было сразу догадаться, что день будет плохой. Разбудил меня звонок: Василиса. Обрадовала, что «очень продвинулась»: пришел обнадеживающий ответ из Барнаульского архива, там прощупывается важная зацепка.

– Здо́рово, – воскликнул я и тут же сообщил, что стою голый на холодном полу перед душевой кабиной.

– Я еще позвоню, – пообещала она. Когда я в самом деле начал раздеваться, чтобы забраться под душ, позвонил Савушка:

– Слушай, дурак, приезжай! – Он рассказал, что сидит сейчас на бережку, вода как стекло, солнце только-только показалось, тишина, птаха чирикнула, рай!

– Приезжай, чего ты там в своей Москве? Одни кирпичи в асфальте.

– Приеду-приеду.

– Да врешь ты все, – он бросил трубку, будто обиделся, хотя такой разговор происходил у нас уже, наверно, в сотый раз.

Бог любит троицу, говорила моя неверующая мама, и была права: третья радость ждала меня уже на улице.

Он увидел меня раньше, чем я его, от встречи было не увернуться. Старик приветственно вскинул трость, и стал призывно работать ею и левой рукой. Скорей ко мне, как я рад тебя видеть!

Удивительный человек Ипполит Игнатьевич! Тридцать лет убежден, что я отношусь к нему с глубочайшим уважением и готов ради него на любые подвиги. Он стоял рядом с мертвой клумбой посреди двора. К этой же клумбе через несколько минут Нина, существо когда-то мною страстно любимое, потом глубоко ненавидимое, а теперь мне безразличное, доставит девочку Майю. Якобы мою дочь.

Не клумба, а лобное место.

Я подошел, старательно подавляя нарастающее раздражение. Ипполита Игнатьевича нельзя было обижать, у него большое горе – пару недель назад во время их с женой загородной прогулки пьяный милиционер сбил своим джипом его жену, Анну Ивановну. Насмерть.

– Женя, вы должны мне помочь.

Он был на себя не похож, хотя внешне и не изменился. Длинная, худая фигура с седой поджарой головой прямо-таки сотрясалась от нервной лихорадки. Таким я его не видел даже сразу после трагедии. Сдержанный, всегда держащий себя в руках счетовод на пенсии. Страшно экономный и аккуратный, одежда на нем старела не изнашиваясь. Он был чистоплотен, как бы даже не из гигиенических, а идейных соображений: в жизни не взял чужой копейки, и грязь считал чем-то ему не принадлежащим и поэтому ее избегал. Дикая, нелепая смерть супруги его не сломала, просто еще более морально подсушила. Ни инфаркта, ни запоя. А тут такое хождение ходуном.

– А в чем дело?

– Женя, вы должны отвезти меня туда!

Я сразу догадался – на место трагедии. И вспомнил, что дело о наезде развивалось как-то нехорошо. Подмосковные милиционеры конечно же с самого начала стали угрюмо «отмазывать» своих, и теперь все представляли так, будто Анна Ивановна сама кинулась под автомобиль, проезжавший без превышения скорости и с непьяным водителем за рулем. Обычное дело – никто не хотел отвечать.

– Ну-у, отвезу, только ведь, вы знаете, сейчас дочку привезут, суббота.

Он знал о моих обстоятельствах, и я был уверен, что деликатность победит в нем нервный порыв.

– У меня теперь, поверьте, Женя, особые, совсем особые обстоятельства. Я думаю не только о себе.

– Давайте, я посажу вас в такси, и деньги… – Он мучительно покрутил шеей и ковырнул тростью землю в клумбе.

– Мне нужен не столько транспорт, сколько – свидетель.

О-отли-ично. Чем сильнее я ощущал, что мне не хочется ехать с ним, тем отчетливее понимал, что ехать придется.

В арке проходного двора появилась пара знакомая и неприятная как оскомина. Крашеная, хорошо одетая блондинка лет тридцати пяти, ведет за руку длинненькую девочку лет двенадцати. Обе сосредоточенны, но думают наверняка о разном.

Я выразительно посмотрел в их сторону, надеясь, что старика наконец проймет.

– Мы можем поехать вместе, – нашелся он. Куда подевалась его деликатность?!

– Два свидетеля, – прошипел я и поймал его удивительно несчастный, трагический взгляд.

Нина передала мне Майкину ладошку как эстафетную палочку, и тут же выключилась из игры. Привет-пока, и она уже высокомерно цокает каблуками в обратном направлении. Я подозревал, что она меня дурачит. Сколько я ни присматривался к Майкиному личику, не находил там ничего специфически своего. За неимением семейных альбомов – все сгорело, когда я был в армии, – приходилось привлекать другие аргументы в опровержение навязываемого мне отцовства. Я действовал как Агафья Тихоновна наоборот. Вот если бы нос Маечки вернуть Вадику Коноплеву, а ушки – Рудику Гукасяну, прижилось бы? Да, двенадцать с чем-то лет назад в веселые годы моего журналистского расцвета имела место удивительно банальная житейская история. Привлекательная и легкомысленная девушка Нина, избалованная дочь высокопоставленных родителей, встречалась вперемешку и вперемежку с несколькими мужчинами, не зная, кого выбрать в мужья. В результате не выбрала никого.

– Ну, хорошо, поедем, – сказал я, доставая из кармана ключи. Не люблю, когда меня шантажируют. Ни когда этим занимаются почтенные, вредноватые старики в тяжелой житейской ситуации, ни когда это делают всплывшие из длительного небытия бывшие любовницы. Она, видите ли, считает, что это мой ребенок! «А Вадик? А Рудик?» – «Да, были такие, но ребенок твой». – «Но это же легко проверить – экспертиза». – «Не будь козлом». – «В каком смысле?!» – «Их нет. Вадик погиб то ли от цирроза, то ли на Памире. А Рудик сидит. Надолго». – «Почему ты решила, что если их нет, то это автоматически делает меня отцом?! Судя по всему, у тебя могли быть и другие мужики». – «Не будь, говорю, козлом, Женя. От тебя требуется немного – две субботы в месяц». – «А если я откажусь?» – «А вот если ты откажешься – тогда экспертиза. И все алименты за все годы».

В общем, получалось так, что она делает мне почти великодушное предложение.

– Так, Ипполит Игнатьевич, я забыл, это Ярославское шоссе?

– Да, да, Женя, Ярославское.

Риск был тридцать три процента, и я согласился. В конце концов она действительно требовала не столь уж много. Две субботы, и десять дней летом. Чем она будет заниматься эти тридцать четыре дня в году, мне было неинтересно, я это просто знал.

Ипполит Игнатьевич сел рядом со мной.

– Ты меня обманул, – сказала Майка с заднего сиденья. И я отчетливо услышал интонацию Нины. По крайней мере в том, кто мать девочки, сомневаться не приходилось.

Соглашаясь на предложение Ниночки, я даже не представлял, что это такое: день с ребенком. С почти наверняка чужим ребенком. Не очень-то приятным ребенком. Нет, она не носилась как заведенная, не изводила меня своим диким плеером, не капризничала по поводу еды, но ее ехидная самоуверенность в совокупности с моим чувством истерической ответственности за нее, изводили меня.

Когда мы проезжали мимо ВДНХ, я подумал, что скульптура де Голля перед гостиницей «Космос» очень похожа на Иполлита Игнатьевича. Хотел ему сказать об этом, но пожалел старика.

– Ты меня обманул, – вновь заявила Майка. – Крокодил и аллигатор отличаются не потому.

Сделаем так – попробуем извлечь пользу из создавшейся ситуации. Но какую можно из нее извлечь пользу? Будем хотя бы радоваться тому, что мне удалось две грубо использующие меня силы забить в один флакон: выполняя просьбу неприятного, но несчастного старика, и одновременно выгуливая свою якобы дочурку, я совмещаю неприятное с неотвратимым.

– Крокодил живет в Африке, а аллигатор в Америке, – повторил я свою версию двухнедельной давности.

Девочка тихо, но презрительно усмехнулась:

– У крокодила двигается верхняя челюсть, а у аллигатора – нижняя!

Я невольно повернулся к старику: мол, представляете, Ипполит Игнатьевич, срезает нас молодежь, как хочет. А он посмотрел на меня с таким горестным превосходством во взгляде, что я сначала устыдился, а потом разозлился. И в отместку ему вспомнил (про себя, конечно) историю, как его отлупил какой-то подросток в метро. Ипполит Игнатьевич увидел, что тот проскользнул внутрь не заплатив, прилепившись к спине товарища, и не прошел мимо, схватил за рукав – нарушаешь! И тут же получил липким юношеским кулаком по очкам. Интересно, потерял ли он после этого веру в подрастающее поколение, а то ведь сколько раз мне доводилось слышать от него характерный благобред: какая у нас замечательная молодежь! А она, молодежь, сидит вон там сзади и прогрызает мне спину.

– Вы понимаете, Женя, сегодня я получил одну совершенно достоверную информацию, и меня как током ударило или молнией.

– Информацию? Какую, откуда?

– По телевизору.

Нет, кажется, дед все же рехнулся.

– Вы посмотрели телевизор и решили, что я должен немедленно везти вас за город?

– Понимаете, все сходится. И место, и все остальное. И то, что нас с Анной Ивановной с полгода назад потянуло по Подмосковью путешествовать – тоже рок. Понимаете?

– Нет.

– Я, конечно, потом объясню, это должны все знать. Но, главное, это надо как-то предупредить. Люди могут пострадать сильнее, чем заслужили.

Я ожидал, что он сейчас развернет всю скатерть-самобранку своих версий, а он вдруг одернул себя и затаился в уголке у двери.

– Вам плохо?

Не открывая глаз, он тихонько спросил:

– А мы можем ехать быстрее?

Очень трудно бывает сдержаться после поступления из публики такого вопроса.

– Нельзя. У меня старенькая машинка, ее надо беречь.

– А ты мне и про Мону Лизу наврал, – вздохнула сзади Майя.

– Не помню, что я говорил про Мону Лизу.

– Я спросила, почему ее зовут Джоконда.

– А я?

– А ты сказал, потому что она не Анаконда. Ты думал, что это смешно, а на самом деле Джоконда – просто ее фамилия. И мужа ее.

– Читать вредно.

– Женя, по-моему, нам нужно здесь повернуть.

– По-вашему, нужно, а по правилам – нельзя.

– Если мы не свернем, я не смогу показать вам место.

Я свернул.

И вот мы прибыли на место.

– Давайте выйдем, Женя.

– Мы же спешим.

– Я покажу вам что-то важное.

Когда следственные органы не выполняют своих обязанностей, некоторые потерпевшие сами начинают ползать по месту преступления с лупой. Какие следы он собирается предъявить? Прошли недели, тогда лежал снег, теперь его нет. Бледный ветреный март.

– Идите сюда.

Серые подмосковные домишки, щербатые заборчики, голые яблони, редкая ворона пересекает воздушное пространство поселка. По шоссе сплошным потоком прут фуры, такое впечатление, что они стоят гудящей стеной.

– Смотрите! – Он сунул тростью в сырой воздух, и порывом ветра старика качнуло как флюгер. – Видите?!

– Эту антенну?

За чахлой деревней почти перпендикулярно к гудящей трассе начиналась дорога, кое-как обозначенная редкими голыми деревьями и поблескивающая дорогим асфальтовым покрытием. Она аккуратно перемахивала через невидимую за ивняками речку и огибала холм, очень равномерно поросший высокими, неестественно стройными соснами. Из сосновой толщи поднималось на приличную высоту, метров на шестьдесят-пятьдесят, решетчатое четырехугольное сооружение, наверху которого была прилеплена круглая блямба вроде телевизионной тарелки, но коричневого, военного цвета.

Я ничего не понял, а Ипполит Игнатьевич закричал:

– Это же Кувакино!

– Ну?

Мимо пронеслась очередная фура, обдавая тяжелым выхлопом и снося своим ревом речь старика. Он закричал мне почти в ухо:

– Анну Ивановну сбили здесь, вот на этом самом песке, почти сразу за остановкой. Мы приехали из Клякино. На автобусе. Специально сюда в Кувакино, чтобы посетить. Мы полгода посещаем известные подмосковные усадьбы. Многие заброшены, но все равно интересно.

– Ну и что, это не запрещено, – сказала Майка куда-то в сторону, явно не умея проникнуться настоящим интересом к происходящему.

– Я сразу узнал это место, – торжественно сказал Ипполит Игнатьевич, после того как проползла мимо очередная автомобильная громадина.

Мне было холодно на нечистом здешнем ветру, истерические лучи голого мартовского солнца разбудили мою неврастению, бессмысленность происходящего становилась труднопереносимой, хотя ситуация, если разобраться, была в мою пользу: старик пусть себе безумствует, зато девочка выгуливается и время идет.

– Я там работал. Я там работал много лет.

Ах, вот оно что.

– Кем? – спросила Майка.

Старик поглядел на нее неприязненно, словно вдруг обнаружил в ней источник каких-то дополнительных неприятностей. Да, а я вот так целыми субботами.

– Это, ну, закрытая информация, девочка.

Ну-ну.

Девочка показала старику язык, но он не заметил.

– Там за холмом – имение графа Кувакина. Огромное… Граф был меценат: театр завел, лаборатории, из Венеции алхимиков выписывал, говорят. Ставил опыты редчайшие. И в театре разыгрывал аллегории – танцы металлов, свадьбы элементов… Я его, конечно, не застал. Потом тут при Сталине был закрытый институт. Говорят, сюда даже сам Тесла наведывался, когда в Кремль приезжал. – Он понизил голос, как будто сообщаемое могло быть подслушано проходящими мимо фурами и использовано ему во вред.

– И вы работали в этом институте? – поинтересовался я, чтобы хоть что-нибудь сказать. Молчание часто выглядит невежливо.

– Да, Женя, да. И вот когда мы с Анной Ивановной набрели на него случайно, я ведь совсем забыл про него – тридцать лет есть тридцать лет – все и началось…

– Что началось?

Ипполит Игнатьевич снова как бы втянулся куда-то внутрь себя, словно испугавшаяся улитка.

– Нас туда не пустили.

– Кто? – оживилась Майка. Кажется, она обожала конфликтные ситуации.

Старик отвернулся, что-то про себя бормоча. Я чуть не выругался.

– Так что, едем в имение?

Ипполит Игнатьевич отрицательно покачал головой:

– В отделение милиции.

Вот этого мне бы не хотелось. Прогулки на свежем воздухе – это одно, а душераздирающие сцены в присутствии представителей власти меня не манили. Впрочем, о том, что я свидетель, он меня предупредил с самого начала. И считает, что я обещал им быть. Да черт с ним.

– Поехали.

Несмотря на субботний день, у отделения РОВД шла обычная жизнь. Впрочем, кто их сравнивал, жизни отделений, в будни и выходные. На стоянке перед одноэтажным зданием с зарешеченными окнами уазик и красиво разрисованный синей краской «форд», кучка людей в форме, стоят кружком, курят и смеются. Стоят прямо у стенда: «Их разыскивает милиция». Из отделения вышел какой-то майор и, не глянув на нас, захрустел песочком в направлении «форда».

Не знаю, как кто, а я тоскую в отделениях милиции больше, чем в других казенных заведениях. И знаю почему. Здесь пахнет караулкой, я отслужил двадцать пять лет назад, а запашок строевой безысходности все еще сидит в порах памяти. Но в этот раз интереснее было наблюдать не за прустовскими изгибами сознания, а за поведением реальных людей.

Ипполит Игнатьевич решительно вошел внутрь, приблизился к полупрозрачной перегородке, за которой томился дежурный в окружении телефонов, и постучал набалдашником трости в окошко. Окошко в перегородке отворилось. Ипполит Игнатьевич строго спросил, может ли он видеть офицера по имени Рудаков.

– Майор Рудаков только что вышел.

– Мне нужно с ним поговорить.

– А что я могу сделать? – пожал плечами лейтенант.

– Это очень важно!

– Он уехал.

– Верните его!

С каждой новой фразой голос старика становился громче и неприятнее.

Лейтенант демонстративно снял трубку молчащего телефона и отвернулся. Ипполит Игнатьевич еще раз требовательно поработал тростью по стеклу. Дежурный гневно встал.

– Вы что там, гражданин, сдурели?!

Открылась дверь, и вошли двое милиционеров, можно было подумать, что на звук начинающегося скандала, но, скорей всего – совпадение. Они похлопывали своими дубинками по своим левым ладоням, как будто работая на холостом ходу, в ожидании настоящего дела. Милиционеры присматривались. Старик одет хоть и скромно, но прилично, немедленно применять к нему «демократизаторы» вроде бы неловко.

Дежурный вылетел из-за своей стенки:

– Ты чё буянишь, дед?

– Чего ему надо? – спросил один из милиционеров и посмотрел в мою сторону, будто прикидывая, не нужно ли и мне того же.

– Рудакова требует, – пояснил дежурный.

Ипполит Игнатьевич истово кивнул:

– Приведите его! Иначе сами будете виноваты. Я этого не хотел! – Старик почти взвизгнул под конец фразы.

Милиционеры посмотрели на дежурного.

– А где Рудаков?

– Да уехал только что. Приходите, гражданин, попозже. Вечером.

– Я из Москвы, и ждать нельзя. Может, ему уже вообще нельзя за руль садиться!

– Что он несет? – переглянулись милиционеры. – Больной?

– Мешаете, гражданин. – Дежурный рванулся к зазвонившему на рабочем месте телефону.

– Я вас очень прошу, – обратился старик к сержантам с черными палками. Те поморщились. Ситуация была дурацкая.

Открылась дверь, и вошел майор, он вел за руку Майку и снисходительно улыбался. Нет, скорее это она его вела за руку. Черт, я не отследил момент, когда она выскользнула из дежурки. Инициативный, но дискомфортный ребенок.

– В чем дело? – вальяжно поинтересовался майор. Все тихо обрадовались его появлению, особенно дежурный. При появлении погон с большими звездами обстановка у нас обычно нормализуется. Не на этот раз.

– Вы ведь Рудаков?

– Да. – Майор перестал улыбаться.

Ипполит Игнатьевич судорожно вздохнул, потом медленно, сдерживая свое падение упертой в пол тростью, рухнул на колени перед чином:

– Умоляю вас, умоляю!

Майор отнял свою большую, добрую руку у девочки и раздумывающе накрыл ею подбородок.

– В чем дело? – спросил он еще раз, но уже как власть, способная не только мирно поддерживать порядок, но и карать.

Из глаз Ипполита Игнатьевича потекли слезы, причем с разной скоростью.

– Умоляю вас, сядьте в тюрьму, товарищ майор Рудаков!

– А-а, – мощно поморщился офицер и отступил на полшага. Он понял, с кем имеет дело. И я сразу же вслед за этим сообразил, что происходит. – Уберите его отсюда. – Обратился ко мне Рудаков, мгновенно определив, что я имею прямое отношение к ситуации. Было понятно, что лучше последовать этому полуприказу-полусовету. Я наклонился, пытаясь взять старика под локоть, но он резко и больно ударил меня своей тростью.

– Товарищ майор Рудаков! Сдайтесь в тюрьму и скорее в суд, вам дадут три года или пять, а то будет хуже: и я этого не хочу. Я хочу, чтобы справедливо. Вы ведь без умысла, вы ведь по пьянству, а Анну Ивановну все равно уж не вернешь…

Очевидно, подчиняясь не замеченному мною сигналу майора, милиционеры технично подхватили старика и повлекли вон с дежурной территории. Он не сопротивлялся, только все время вещал слабеющим голосом:

– Я не виноват, я не виноват, вы все свидетели – и милиция, и вы, Женя… И ты, девочка, тоже запомни, что я не хотел зла товарищу майору!..

Рудаков повернулся ко мне:

– Отвезите его куда-нибудь в больницу, что ли. И не надо ему сюда больше приезжать. Как бы с ним самим чего не случилось… – Рудаков спохватился: – Я имею в виду сердце.

– Понимаю.

Ипполита Игнатьевича удалили из помещения. Майка побежала за ним.

Майор вздохнул. Снял фуражку, затем вновь надел. Начал говорить. С некоторым усилием:

– Следствием установлено точно: вина пешехода. А пить мне вообще нельзя – диабет. И нервы на пределе. Напарника моего, с которым мы тогда были в машине… Он вчера вечером с балкона упал. Семь переломов.

– По своей вине? – спросил я по инерции и понял, что в данном контексте это плохой вопрос.

– Идите, – сухо сказал майор.

Всю обратную дорогу Ипполит Игнатьевич сидел на заднем сиденье и тихо бредил, обращаясь в основном к Майке, видимо, как к представителю подрастающего поколения, которое будет лучше нас, людей зрелых и пожилых, будет более справедливым и честным, и не станет ломиться в метро, не заплатив за проезд.

Я почему-то не испытывал к нему особого сочувствия. Справедливость. В 1989-м или 1990-м году, когда Ипполит Игнатьевич прилично пенсионерствовал с Анной Ивановной в очень хорошей двухкомнатной квартире, мы с мамой жили рядом в коммуналке с целым пьяным малинником. Мама, как самая молодая из старых коммунисток околотка, возглавляла местный совет ветеранов, проводила политзанятия, навещала неходячих подполковников и метростроевцев, делила оскорбительную «пищевую добавку», поступавшую с самодовольного Запада, предельно честно распределяла билеты на праздничные концерты и последние гэдээровские гарнитуры, выделяемые сверху. Все эти распределения происходили «по справедливости», жребием. За все годы ее «правления» нам достался только электрический чайник. И вот в самом конце советской власти мама пошла на разовый должностной подлог, сделала так, что мы выиграли стиральную машинку «Юность». Строго говоря, ей полагалось что-то вроде должностного бонуса, так как она покидала свой пост. Могла просто взять себе эту несчастную открытку, никто бы не возразил. Но она хотела оставить кристальную память о стиле своего руководства и поэтому микроскопически сжульничала при вытягивании бумажек с номерами. Мы получили стиральную машину. Но непреклонный Ипполит Игнатьевич добился справедливости, манипулирование было раскрыто им. Нет, шума он не поднял, он просто вынудил маму тихо вернуть технику. И приватно прочитал нотацию: как же вам не стыдно менять незапятнанную честь коммуниста на бытовой прибор? При «переигрывании» машинка досталась ему, но он принципиально отказался от нее. Я до сих пор не понимаю – зачем тогда участвовал в розыгрыше? Машинка так и пылилась в совете ветеранов возле сейфа, пока помещение не отобрали под магазин. Иной раз думаешь: а где ты «Юность»?!

Пожалуй, именно после той истории старик и вообразил, что является для меня, невольно посвященного во все перипетии этой античной драмы, непререкаемым моральным авторитетом, колоссом морали – я же был свидетелем и его расследования, и его отказа от стиральной машины.

Мы с Майкой доставили его до самой квартиры, проследили, чтобы он вошел, и дождались, пока щелкнет замок.

– Понимаешь, тут такая история… – начал было я объяснять девочке, придумывая по ходу, что бы такое соврать, дабы не слишком травмировать детское сознание.

– Да понимаю я все, – махнула она рукой, хотя, что имела в виду, понять было нельзя.

Надо ли говорить, что Нинон опоздала на полтора часа, и пришлось нам сидеть в дешевом кафе, проедая последние деньги на мороженом. Нормальные дети, насколько я мог вспомнить, избегают всякой еды, а эта смолотила четыре порции и все советовала мне:

– А чего ты не возьмешь себе выпить, ведь тебе явно надо. Я разрешаю!

Я закусывал газетой, то и дело соскальзывая взглядом с букв на цифры своего хронометра.

– Что пишут? – поинтересовалась Майка, жадно облизывая голую ложку.

Чтобы заткнуть ей рот, я начал рассказывать о том, что в Москве участились случаи избиения музыкантов в подземных переходах и метро.

– Давно пора, – сказала Майка.

И я согласился, не показывая ей этого. В самом деле, иногда невозможно спуститься под землю из-за какого-нибудь жалобного нытья или бреньканья. Стоят и воют безголосо: «Пе-ре-мен требуют наши сер-дца!».

– Поубивала бы я таких музыкантов.

И это было бы правильно! Вот почему-то захватывать городскую территорию запрещается, рекламный щит где попало не повесишь, даже с загазованностью борются, а вот загаживать город звуковой грязью можно. Город и так свалка шумов. Но шумные машины хотя бы везут нас куда-то, а эти певуны-скрипачи еще и денег требуют за свои звучащие помои. Я не успел додумать эту мысль, появилась Нина.

Она теперь не так меня раздражала, как тогда, двенадцать лет назад. Не встречал людей, которые бы так плохо умели скрывать свое высокомерие. Даже отдаваясь, она умудрялась смотреть на меня сверху вниз. Нет, сказал я себе, не начинай. Перегорело, остыло, развеялось по ветру. Теперь Нина всего лишь похожа на человека, умеющего держать удар. Жизнь вышвырнула ее из седла, так она делает вид, что всегда мечтала ходить пешком. Пусть.

Она тоже жадно съела две порции мороженого в кафе – так ест реально голодный человек, как мужик вернувшийся с работы. Мы с ней не перемолвились ни словом, просто присутствовали при Майкиной болтовне. Та подробно рассказала историю о загородной поездке в милицию. Я ждал, что сейчас начнутся поучения мамаши, мол, РОВД – не место для прогулок с ребенком. Но Нина промолчала.

Майка напоследок спросила у меня загадочно:

– А знаешь, что самка богомола делает со своим самцом?

– В следующий раз расскажешь.


Я ненавижу вечера встречи выпускников. На них ходят или те, кому есть чем похвастаться, или те, у кого дела так плохи и так давно, что им все равно, что о них подумают. Вот Петрович старается не пропускать эти мероприятия. Любит ненавязчиво покрасоваться, «блеснуть добродушием», проявить заботу в самые разные стороны. Сколько помню, его всегда звали именно Петровичем, уже с первого курса, хотя он был старше нас, «школьников», всего на три-четыре года, но в разы превосходил жизненным опытом – армия, метрострой. А мы всегда к нему льнули за подмогой и советом. Я сам сколько раз спасался от голодной смерти его жареной картошкой в общаге, и с тех пор тащусь как пришпиленный к его жизненной линии. Отруливал, правда, на несколько лет, когда после третьего курса потащился из нашего химического вуза в журналистику, но в конце концов меня снесло в сферу его влияния. Последний раз мы столкнулись на выставке торгового оборудования в Сокольниках, где я в качестве репортера представлял им один ведомственный листок. Он обрадовался. Сели отмечать встречу прямо у него на стенде в задней комнатке, а закончилось все ночью, в новом тогда, только что отремонтированном офисе. Все было готово, только вывеска над входом не горела.

– А как называется конторка? – спросил я умеренно развязно.

– «Акрополь»! – гордо отвечал Петрович. Я никогда не догадывался прежде, что, будучи человеком исповедующим философию «здесь и сейчас», он тайно сходит с ума по всякой античности, мало чего зная о ней. Из последующего разговора выяснилось, что Петрович, как и я когда-то в детстве, мечтал стать археологом. И я понял, почему нас тянет друг к другу – общая несбывшаяся мечта. Причем для него она не сбылась сильнее, чем для меня – я все же хотя бы гуманитарий. С позиций этого очень относительного превосходства я и хихикнул:

– А почему не «Некрополь»?

Петрович нахмурился. Он понял смысл шутки, но явно не понимал, откуда взялся повод для нее. И пришлось ему объяснить, что торговый дом называть «Акрополем» не стоит. Это место в Древних Афинах было зарезервировано исключительно для храмов – Парфенона и еще какого-то, поменьше. Никому бы в голову не пришло там торговать.

– Так получается, что эта вывеска глупо выглядит? – спросил Петрович и допил остатки «Курвуазье» прямо из горла.

– Ну, умные люди будут смеяться, – выразился я, как мне тогда показалось, мягко, даже уклончиво.

Петрович, больше ничего не говоря, швырнул тяжелой бутылкой в темные неоновые буквы.

Мы переночевали в офисе на роскошных, но неудобных диванах, а наутро он велел мне придумать красивое, «несмешное» название. Я напряг похмельные мозги. Петровичу, разумеется, хотелось чего-то исключительно античного.

– Марафон. Саламин. Пелопоннес, Истм, Спарта, Фаланга…

Петрович мрачно слушал, шумно потягивал кофе и отрицательно мотал головой.

– «Марафон» – подумают, что спорттовары. «Спарта» – вылезает сразу Прага. Что, у нас тут чешское пиво? «Фаланга» тоже не годится.

– Почему?

– Как будто фаланга пальца, решат, что мы по медицине. Протезы делаем. А «Истм» – совсем глупо.

– Почему?

– Слишком коротко и похоже на «изм». Хватит с нас «измов». Отпугнем. Вот «Саламин» – как-то красиво и непонятно.

– Нет, – я отрицательно помахал рукой, – Саламин не подойдет.

– Почему? Ты же сам предложил, – в этот раз поинтересовался он.

– Зря предложил. Там битва была. Морская. Подумают, что ты торгуешь авианосцами.

– А что такое Истм?

– Ты знаешь, – кажется, речка. Или перешеек.

Петрович поморщился.

– Вот, ты всегда так: креатива сколько хочешь, а конструктива – ноль.

Мне было неловко, я попытался смягчить ситуацию…

– Знаешь, на Москве огромное количество таких глупостей.

– В том смысле, что я не один такой дурак?

– Ладно тебе обижаться. Вон на «Метрополе» висит название – ресторан «Луксор», а на вывеске пирамиды.

Петрович вздохнул.

– Ну и что?

– А то, что пирамиды в Гизе, возле Мемфиса, а Луксор – на юге, в тысяче километров, не меньше. И это Фивы, другая столица.

Он опять вздохнул.

– И кому до этого какое дело?

– Глупо, дикость темная. Это все равно что на вывеске ресторана «Санкт-Петербург» нарисовать храм Василия Блаженного.

С этого разговора все и началось. Петрович придумал для меня оригинальный бизнес. Я ядовито высмеял в нескольких газетах вывеску на «Метрополе», и власти отеля ее спешно заменили. То же случилось и с кафе «Грааль» недалеко от меня на Яузе у Преображенки и сетью закусочных «Япошка», владельцы которых в срочном порядке вынуждены были изъять суффикс «к» из названия ради соблюдения политкорректности. После этого Петрович дал объявление в «Из рук в руки» и другие информационные развалы, о том, что появилась качественная и дешевая служба, гарантирующая начинающих коммерсантов от того публичного позора, которому подверглись владельцы вышеуказанных фирм. Короче говоря – идите к нам для получения качественной, ответственной экспертизы.

Ну нельзя же в самом деле называть продуктовый магазин «Кураре». Был такой, до моей статьи в «МК» в районе Полянки.

Петрович выделил мне в своем торговом особняке – получившем название «Коринф», – отдельную комнату и организовал промоушен среди своих друзей-коллег. То были времена бурного роста самых разных бизнесов, реальных, фиктивных, преступных. Должен был появиться и такой, как у меня. Я называл его интеллектуально-надстроечным, Петрович сравнивал его с работой теток, что развозят горячие обеды и чай торговкам на Черкизовском рынке. Я не обижался. У меня был постоянный, надежный кусок хлеба, пусть и с очень тонким слоем масла.

Я получил не только комнату, но и стол, малопоношенный компьютер и вертящееся кресло. Просил еще и секретаршу – именно эта деталь венчает в моем убогом представлении о мире картину под названием «Жизнь удалась», но Петрович сказал, что это за свой счет. А к своим «девочкам» приближаться запретил настрого.

Очень хорошо помню своего первого клиента. Интеллигентного, немного угарного вида, с блеском предпринимательского азарта в глазах. Он начал с вопроса, почему, собственно, кафе «Грааль» – это недопустимо и так уж безвкусно.

– Вы же читали статью. Граалем назвали чашу, в которую Иосиф Аримафейский собрал капли крови Христовой, так что получается, что посетителям заведения предлагают выпить не вина или водки, а… – и так далее, минуты на три. Я хотел блеснуть, хотел завлечь клиента, доказать, что он не зря потратит свои денежки.

Он слушал как зачарованный. Не то чтобы я великий оратор, просто тема поразительно интересна. Потом он поблагодарил меня, вежливо попрощался и ушел. Не расстегнув бумажника.

Первую свою консультацию, таким образом, я дал бесплатно.

Потом, конечно, я стал умнее: разработал хитрый договор, ввел предоплату – ведь работа мозга начинается с того момента, когда становятся известны параметры задания.

Жизнь какое-то время казалась мне сказкой.

Я или ненапряженно, в свое удовольствие и за приличные деньги умствовал в подвижном, словно моя собственная мысль, кресле, или просиживал в буфете «Коринфа», где меня все называли, почти всерьез, «профессором». Единственное, что могло отравлять радость существования, это мысль о том, что мой самостоятельный бизнес абсолютно не самостоятелен и без связей Петровича и его щедрого ко мне отношения я был бы не в состоянии его ни завести, ни вести. Но даже эта мысль существования мне не отравляла. Мы отлично ладили, я лишь отказывался посещать те самые вечера выпускников, потому что неизбежно стало бы всем понятно, что я всего лишь клеврет Петровича. Каждый раз приходилось поломать голову над убедительной причиной для отлынивания.

Сегодня же я могу спокойно туда отправиться, потому что Петрович меня выгоняет с бесплатной жилплощади, и, значит, мы с ним на равных.

Почему выгоняет? – кризис. Мой «Зоил» был типичным примером абсолютно непрофильного актива.

Первое, чем фирмы жертвуют во время кризиса, это рекламные бюджеты. Не до новых вывесок. Когда пошел третий месяц простоя, Петрович сказал мне, что он не в состоянии содержать мой «интеллектуально-надстроечный» ресурс и собирается сдать мою комнатенку за деньги.

Последний мой клиент мне также запомнился. Это был пузатый, рябой человек, собиравшийся вложить деньги в Центр художественного творчества для детей с задержкой развития. Он хотел узнать, подойдет ли для такого заведения название «Тадж-Махал».

О, великий «Тадж-Махал»! Это словосочетание – самое популярное в вывесочном смысле в нашем мегаполисе. Неплохо было бы исследовать вопрос – почему? Только кто же этим займется, если даже мою контору закрывают.

«Тадж-Махалом» у нас называют игровые клубы, танцевальные заведения, даже рестораны. А ведь настоящий Тадж-Махал – это мавзолей, построенный одним великим могольским султаном для своей возлюбленной. Усыпальница. Только очень красивая. Место пролития слез. Так что ни танцевать под такой вывеской, ни питаться не может быть уместно. Центр художественного развития для детей с задержкой развития? Не знаю. Я предложил толстяку подумать. Он заплатил положенную (уже к тому времени втрое урезанную) сумму, я выдал ему распечатку своей аргументации.

Он пробежал ее глазами и укоризненно заметил мне, что я пишу с ошибками.

– Что вы имеете в виду?

– Слово «монгол» пишется через «н», а не без него.

После чего он ушел с победоносным видом, и я подумал, что у центра детского развития с сегодняшнего дня есть название. И оно несомненно – «Тадж-Махал». О, великий Урангзеб и все Великие Моголы…

Не успел я додумать свою ироническую мысль, в комнату вошел Петрович:

– Ну, поехали.

Когда я закрыл дверь, к ней тут же подступил прыщавый парень и хищно вцепился отверткой в шуруп на табличке: «Фирма “ЗОИЛ”». Кстати, а я ведь так и не узнал, из какого он города был родом, этот критик. Вот если бы из Коринфа…


Я думал, что Петрович будет молчать в машине по дороге к причалу. Встреча наша по традиции должна была произойти на теплоходе, из тех, что курсируют по Москве-реке. Несколько богатеев из числа бывших и разбогатевших химиков скидывались, чтобы в день открытия навигации устроить запоминающееся представление для своих однокурсников. Петрович мрачно заявил сегодня утром, что с этого раза он переходит из разряда доноров в другой разряд.

Так вот, несмотря на скверное настроение, молчать он не стал.

Сначала посоветовал мне сделать то, что я и так для себя наметил.

– Ты поговори там на корабле – может, у кого-нибудь завалялось местечко. Конечно, тебе эту клюкву с дурацкими вывесками никто оплачивать не станет.

– Да нет, я и в ночные сторожа готов.

– Это правильно, ты мыслишь как баба. – Я не успел обидеться, он пояснил: – Женщинам почему-то легче перестроиться. Вчера была главой фирмы, завтра идет работать посудомойкой, и без всякого трагизма. А мужики ломаются, в том смысле, что пополам. Тоска, водка…

Не углубляясь в эту тему, он спросил меня о дочке.

– Да в том-то и дело, что никакая она мне, возможно, и не дочка.

– Дурак, – сказал Петрович. – Дети, они должны все же быть.

– У меня такое впечатление, что Нинка специально ее инструктирует против меня, чтоб все время тыкать вопросами как иголками. Она сама в свое время считала меня плебеем, и теперь через девчонку подтверждает это свое отношение. А девочка – маленький робот такой. Мститель. Как будто я до сих пор в чем-то виноват.

– А ты не виноват?

– Ну, я же тебе рассказывал. Девушка она была слишком без комплексов. Я ее в таких ситуациях видел… При чем здесь дети?

– Дурак, – повторил Петрович и добавил еще более весомо: – Без детей голо, дети – главное богатство.

– Ты прямо дон Корлеоне, – парировал я и перевел разговор на более интересную тему – рассказал о случае с Ипполитом Игнатьевичем. Подробно, со смаком. Я полазил, как говорится, по Интернету и выяснил, что не все рассказанное морально раненным дедушкой чепуха. Имение графьев Кувакиных не выдумка, и репутация Александра Ивановича Кувакина – масона, алхимика, электроиспытателя, духовидца и пр., среди знатоков общеизвестна. И институт «напряженных биотоков» при ведомстве господина Лаврентия тоже не выдумка, и помещался он как раз на территории имения.

– Тогда с этим много экспериментировали. Необъявленное воздействие на психику человека, поиски какого-то там особого знания. Был такой Барченко, он требовал немедленно искать Шамбалу-мандалу, запитаться оттуда как-нибудь.

– Это же Гитлер хотел, – зевнул Петрович.

– Ну и Гитлер тоже. Барченку этого потом, естественно, грохнули.

– Оккультизм, – опять зевнул Петрович.

– Правда, сейчас там обыкновенный оздоровительный центр. С правильным названием – «Аркадия». Античный рай.

Однако товарища этой историей я не заинтересовал и не только не заинтересовал, но и не сбил с мысли.

– А ты дочку не отталкивай, пожалеешь. С годами. Или раньше.

Я сделал вид, что не слышу этого назойливого совета. Да, мне уже сильно за сорок, но у меня нет ни малейших переживаний по поводу того, что я бездетен. По крайней мере официально.

Вечерело.

Белый теплоход стоял у гранитной пристани, похожий на вытянутый, украшенный свечами торт. Слежавшаяся за зиму вода едва-едва волновалась, как спросонок, покачивая на маслянистых выступах полосы разноцветного света. В музсалоне уже ворочалась какая-то музычка. На палубах виднелись человеческие фигурки с бокалами в руках. Общая обстановка была вдохновляющая. Может, я и зря кочевряжился в прошлые годы, – сколько разного вкусного не выпито над вечереющей рекой по причине ложной гордости!

Однако и сегодня мне не рекомендуется что-то там наверстывать. Фактически, я тут на работе.

Мы расстались с Петровичем, как только миновали трап. Он побрел на нос, я на корму. И у первого же официанта столкнулся с Любашей Балбошиной. Я бы ее не узнал, если бы ее не окликнули откуда-то сверху. Когда-то это была тоненькая синеглазая, с крупноватым лицом девушка. И чуть крупноватой для ее бедер грудью. Этакий американский вариант. При первом же взгляде я понял, что все эти годы в ней изменялась только грудь. И теперь передо мною стояло фантастическое существо в узких белых брючках, на высоченных острых каблуках, в трехцветном ангорском свитере. Параметры – 120—90–60. А глаза по-прежнему синие, губы сочные, очень накрашенная, но приятная улыбка. Она держалась уверенно, как бы даря свою красоту окружающим. А кто его знает, может, пока я поливал серной кислотой рекламные замыслы несчастных предпринимал, каноны женской красоты мутировали?

Меня она узнала сразу, и тут же показала, что никакой дистанции между нами нет, надо сразу же поцеловаться и выпить. Я только еще обдумывал, как бы, не оскорбляя дружеского характера встречи, подобраться к деловому разговору, как она сама уже наезжала на меня с предложением.

Оказывается, у нее были три маленькие – номеров на десять – двадцать – «гостинички» в центральных московских местах.

– Пансионы? – поддержал я разговор.

Она махнула рукой, можно, мол, и так называть. Контингент солидный, дамы при деньгах, есть пары из провинции, приехавшие «для культурного уровня и вообще».

– Так вот у меня к тебе предложение.

Я с трудом удержался, чтобы не хрюкнуть от неожиданности.

Предложение заключалось в том, чтобы «устроить вечер» всей этой тихой тусовке, как-нибудь вечерком. Застолье, свечи, разговор тонкий о высоком. Понятно, этакий коллективный интеллектуальный жиголо.

– Они всего такого сильно хотят, но сами стесняются, надо только немножко раскочегарить.

– А с чего ты решила…

– Ты у нас всегда умел побалаболить на любые темы. Капитаном был в кавээне, забыл? Им много не надо, только чтобы было солидно, пристойно – как у Агаты Кристи. И чтоб не поняли, что ты подстава. Все сидят в зале в креслах, играет камин, разносят шампанское, и тут ты: а помните, как это у Шопенгауэра? Сейчас это последний писк на Москве – такие пансионы. Смокинг от заведения.

– А почему ты решила, что у меня нет смокинга?

– Я с закрытыми глазами могу определить человека, у которого нет смокинга.

– А почему ты решила, что я умею носить смокинг?

Она протянула мне платинового цвета визитку, я взял.

Некоторое время размышлял, считать ли это предложение унизительным. Допил шампанское и решил считать его лестным. Значит, еще на что-то гожусь. Правда, когда я был капитаном, наша команда проиграла, и меня больше в капитаны не звали.

На верхней палубе обнаружил пару парней, одетых много лучше моего, но куда более пасмурных – вариант Петровича. Мультимиллионеры, ставшие просто миллионерами. Лица вроде знакомые. На всякий случай поздоровался. Они ответили так, словно раздумывали, кто я такой.

Очень хорошо, что в углу за привинченным столиком я увидел Лолитку Обломову, уж ее-то я узнал бы всегда. Ангел, сущий ангел. Не красивая, чтобы ах, но милая-милая без слащавости, союзник во всех хороших делах. Чем ближе я подходил, тем очевиднее становилось, что ангел сильно осунулся. Насколько помню, она была из очень простой семьи. Лолитой ее назвали не в честь Набокова, а в честь латиноамериканской певицы. Откуда такая фамилия – не знаю.

Она мне обрадовалась. Справа и слева от нее сидели две парочки занятых друг другом гостей, а ей было выделено чистое одиночество. Я уселся рядом.

В отличие от Любаши она для начала поинтересовалась моими делами, искренне, а не из вежливости. Что я мог рассказать! Моему узаконенному, и даже оплачиваемому пересмешничеству приходит конец. Лолита вздохнула, сказала, что находится в подвешенном состоянии. Сотрудничала с одной голландской организацией, не фирмой, да, собственно, и сотрудничает.

– Они подписали со мной договор. Моя квартира становится их рабочей точкой.

– Что это значит?

– Я работаю с бездомными. Только с девушками. Они приходят ко мне днем, исключительно днем. Помыться, обстираться, чаю попить. Никаких наркотиков или алкоголя на моей территории, такой закон. Даже иногда прошу не курить. Они соблюдают. Их польза. Сам знаешь, какие условия зимой на улице.

Откуда мне знать, ни разу не ночевал в теплотрассе, но ладно.

– А твоя какая выгода?

– Мне бесплатно доставляют моющие средства и дезактивирующие.

– А деньги?

– И деньги.

Понятно. В принципе почти тот же профиль у бизнеса, что и у Любаши, только клиентура пониже классом.

– А твои – сын, невестка?

– А они же живут отдельно. Правда, к внучке неохотно пускают. Зовут меня мадам Герпес.

Да-а, тут даже смокинга не предложат.

Пользуясь тем, что Бобер взял микрофон, я от Лолиты отвалил. Не люблю благотворительности, особенно ей подвергаться. Согласен с Лениным: при словах «бесплатный суп» рука должна тянуться не к ложке, а к булыжнику.

Бобер – главный на корабле. Это он дает большую часть денег для организации круиза и задает тон встречи. Я ждал, что он публично погрустит, упомянет о трудностях экономической ситуации и извинится за урезанное меню. Ничего подобного – господин Бобров сиял. По-моему, ему даже нравилось, что на этот раз он платит за все, и всякие Петровичи отвалились, и он может блеснуть в одиночестве. Он заявил, что на теплоходе «Китеж», на котором нам всем пришлось оказаться, будет даже интереснее, чем на предыдущих кораблях. В частности, задуман аттракцион «оживление музыки», и перед нами будут петь некоторые рок-идолы прошлого собственными персонами.

– Бобер где-то еще срубил бабла, – услышал я уважительный голос за спиной.

– Нет, просто живая музыка стала дешевле, – отвечал другой ехидный голос.

Я думал о своем, о профессиональном. Зачем было так называть теплоход, написали бы прямо – «Титаник».

Не знаю чему это приписать – наступившей ли полнейшей весенней темноте или веселящей речи нашего лидера, мне долго не удавалось ни с кем из собеседников выйти на уровень хотя бы частичной откровенности. Все отделывались шутками – дежурными или глупыми, и улыбками – виноватыми или снисходительными.

Ничего, сказал я себе, нужна, как говорится, перезагрузка. Отойдем вон туда к бортику со стаканом вот этого чего-то крепкого. И полюбуемся набережными видами. Через пятнадцать минут нырнем в человеческое море по новой, оно должно стать другим.

«Китеж» был довольно современным судном, так что работа двигателя практически не ощущалась, добраться взглядом до воды, из-за всяких световых эффектов, затеянных на борту, тоже было трудно, так что возникало ощущение полета в черной невесомости, особенно если далеко перегнуться за перила.

За спиной квакала в микрофон и приседала какая-то молоденькая девушка, и слов, слава Богу, было не разобрать. А потом выяснилось, что их вообще не было – она и впрямь только квакала. Зато с нижней палубы, как пузырьки со дна бокала с шампанским, стала поступать информация. Разговор шел о погоде. Или о политике.

– Сегодня слышал в эфире Евро-ньюс собственными ушами: «Над всей Испанией безоблачное небо».

– Да-да, я тоже слышал, что сегодняшний день идеален в смысле нормы. И температура, и давление, и влажность. Причем, не только у нас.

– Я тебе не про то.

– А я про то. Никаких отклонений от климатической нормы. Природа как будто прислушивается – что это мы, люди, затеваем.

– «Над всей Испанией безоблачное небо» – это был сигнал для Франко. В 1936 году. Или от Франко…

– Не знаю, как там в Испании…

Я не дослушал, меня плотно хлопнули по спине. Оборачиваюсь. Юра Сагдулаев. Тоже, как и я, бросил химию ради журналистики, только с большей выгодой для себя. Взгляд лоснится, душа, видимо, тоже, в другой обстановке он вряд ли ринулся бы ко мне – кивнул бы издалека, да и всё. Его еженедельник в свое время имел некоторые проблемы в связи с моей издевательской публикацией по поводу страховой компании «Гефест». А я ведь всего лишь указал, что греческий Гефест – близнец римского Вулкана, а такое название не совсем подходит для фирмы, обязанной олицетворять стабильность и надежность. «Гефест» якобы подавал в суд: мол, процент клиентов отшатнулся. Врал Юра тогда, как мне кажется, хотя кто знает.

– Ну, санитар рекламного леса, усмотрел еще какой-нибудь гниющий слоган?

Я сделал вид, что считаю вопрос риторическим, чокнулся своим стаканом об его стакан. Мы оба сделали вид, что выпили. И он повторил свой вопрос, слегка его перемонтировав, и я понял, что он не шутит, он всерьез интересуется, не приду ли я снова к нему со своей антирекламой. Тогда за публикацию по «Гефесту» Петрович прилично отвалил Сагдулаеву. Что это получается, не я у него, а он у меня ищет заработка? Как всегда в ситуациях, когда нечего сказать, я говорил долго. Про то, что нахожусь в творческом поиске, возможно, скоро осчастливлю, так что пусть они там у себя расчищают полосы.

Он стал смотреть мимо меня на проплывающее мимо здание Белого дома, которое отсюда с реки и в это время суток выглядело как неуклюжий призрак.

– Знаешь, а мне кажется, что я вижу следы.

– Что?

– Следы от танковых снарядов. Знаешь, как фотоаппарат показывает то, что не видит простой глаз, так и это освещение как будто дает такой эффект. Видно, куда попадали.

Я повернулся из вежливости и посмотрел. Ничего не увидел, но согласился про себя, что у Юры основания для таких галлюцинаций есть. Совесть свербит. Тогда в 93-м он ярче многих радовался этой бомбардировке. Хотя откуда у газетчика совесть.

– Знаешь, – сказал я почему-то, – не знаю как с антирекламой, но один сенсационный материал у меня, возможно, скоро появится.

Он ласково кивнул и куда-то отвалился в общее веселье. Последние мои слова он счел словами вежливости. А я, честно говоря, и сам до конца не знал, что имею в виду. Не историю же с Ипполитом Игнатьевичем.

Я сделал тур по кораблю, раскланивался с малознакомыми, высматривал знакомых. Несколько раз видел Петровича, и все время в одном и том же сюжете: разговор с Бобром. Менялась только мизансцена. Бобер то сидел, то стоял, то пил, то слушал в другое ухо еще кого-нибудь. Мне было неприятно, сказать по правде. Я привык видеть старого друга источающим блага, покровительствующим, уверенным в себе, а не в качестве назойливого просителя. Ему, судя по всему, было настолько плохо, что я совсем перестал на него сердиться за уничтожение моего «Зоила». Я пошел на другой борт, там как раз было в этот момент интересно: мимо проплывал другой ярко веселящийся теплоход. Почему-то это событие вызвало бурную радостную реакцию на обоих бортах, как будто это была встреча в океане после месяца одиночного плавания. Кто-то из «наших» сбегал в подсобку к официантам, вернулся с двумя бутылками шампанского, сунул одну бутылку мне и велел вместе с ним салютовать встречному. Залпа, конечно, не получилось и пенных фонтанов тоже, шампанское было холодное, но зато мы с мужиком этим познакомились.

Вернее, узнали друга.

Петя Плахов. Кажется, так его звали. Только он очень изменился со студенческих пор. Не потолстел, не похудел, не отрастил усы, а преобразился, если так можно брякнуть, внутренне. Он вспомнил, как мы на втором курсе бежали в одной эстафетной команде за факультет. Мы тогда потеряли палочку, но зато сегодня есть что вспомнить.

– Пошли со мной, – сказал он тоном человека, уверенного, что его приказ будет выполнен. Отдал шампанское поклонившемуся официанту и повел меня каким-то особым путем через нижние палубы и вывел к двум шезлонгам, что стояли в уютном закутке на самой корме, из-под которой валили буруны сумрачно-белой пены.

Мы сели, Петя достал из внутреннего кармана пиджака металлическую фляжку, отпил первым сам, с таким видом, словно хотел продемонстрировать – не отравлено. Я сначала удивился, а потом вспомнил чей-то рассказ – Петя-то у нас из органов. Точного названия службы я не помнил и о звании лишь догадывался, но, думаю, не меньше полковника. Я отхлебнул и зажмурился. Не знаю, что там было внутри, но думаю, что если бы я попробовал это без предварительной демонстрации Плахова, то был бы уверен – меня хотят убить этой жидкостью.

А потом сразу стало хорошо. Очень хорошо. Может, наш Петро служит в какой-нибудь секретной алкогольной организации и сейчас выдал мне питьевой государственный секрет? Только я подумал о секретах, как он стал мне их выдавать на самом деле. Пошли фамилии, должности, звания, названия операций, секретных объектов. Я тут же протрезвел.

Зачем мне это?

И зачем он это делает?

Скоро стало понятно, зачем. Его, кажется, обошли с назначением, которого он ждал последние пять лет, и всю предыдущую секретную жизнь.

– Должность у меня и так генеральская, но все равно мне плюнули, мне плюнули в сердце. – Он стал рассказывать, насколько важно, чтобы именно он занял то кресло, которое, судя по всему, не займет. Какие у него наработки и идеи. И наработки впечатляли, и идеи выглядели интересно. И мне было искренне непонятно, почему с Петей так обошлись.

Мы отхлебнули из фляжки и второй, и третий раз.

Да-а, окидывал я восхищенным внутренним оком очертания и размеры тайн, в которые оказался вдруг посвящен. Мой партнер по эстафете и портвейну «Акстафа» вполне мог оказаться во главе всей российской секретной науки.

Главное, я перестал его бояться, его и его тайн. Я даже жалел его.

– Это из Думы гадят, есть там один такой комитетец.

– Эти могут, – соглашался я, чтобы другу было легче.

Мы глотнули еще немного.

– Слушай, а почему мы так редко встречаемся? – спросил он, кажется, всерьез озаботившись этим моментом.

– Давай созвонимся, – естественно, откликнулся я.

– А-а! – Ему понравился мой план своей неожиданностью, он полез в карман, достал оттуда еще одну фляжку. Слава Богу, она оказалась уже пустой. Отслоил от нее прилепившуюся визитку и вручил мне. Я принял ее благоговейно, тут же спрятал в карман и сказал, что у меня с сегодняшнего дня временно нет координат.

– Все равно звони, – сказал он. И встал, чтобы идти наверх.

Я тоже встал.

– Петя, можешь быть спокоен: я ничего никому не расскажу…

Он махнул рукой и начал рассовывать фляжки по карманам и все не попадал.

– Можешь говорить кому хочешь и что хочешь. У нас свобода слова.

Мы отправились в обратный путь по всем этим путаным лестницам. И когда мы поднялись на палубу, я вдруг с интересом осознал, что совершенно не представляю себе, о чем у нас шла речь там внизу, на шезлонговой палубе. Даже если бы я имел твердый умысел на предательство, то не смог бы его осуществить. А ведь не особо и пьян.

Меня грубо хлопнули по плечу. Оборачиваюсь – Петрович.

– Поехали отсюда, – сказал он загробным голосом.

Я хотел спросить, в чем дело, но мне было стыдно спрашивать о том, что я и так знаю. Не люблю притворяться, если только передо мной не привлекательная женщина. А сейчас надо промолчать.

– В чем дело, Петрович?

– Хотел продаться – со всеми потрохами, за, в общем-то, копейки. А он мне шиш без масла!

– Отсюда никак не уехать – вода.


Дом у нас хороший, но немного странный, построен руками цветоводов. В начале 60-х на Лосином Острове были громадные тюльпановые и гвоздичные теплицы, а рядом бараки для рабочих, а потом рабочим разрешили построить для себя кирпичную пятиэтажку в свободное от основной работы время. Следы работы непрофессионалов ощущаются до сих пор – ни одного полностью прямого угла в квартире. С годами исконные цветоводы повывелись из наших подъездов, их место заняли в значительной степени азербайджанцы. Недавно я видел соседа сверху Рафика на Преображенском рынке, и что забавно – торгует цветами. Кроме того, в песочницах вокруг дома полно азербайджанских детишек, а дети, как все знают, – цветы жизни. Так что первоначальные традиции дома продолжаются, хотя и в таких, не прямых формах.

Шофер Петровича подвез меня к самому подъезду, но я, дождавшись, когда он уберет свои фары из нашего двора, пошел в ночную лавку и купил там две банки джин-тоника, чтобы возместить себе частичное воздержание на корабле. Сейчас включу запись матча Россия – Голландия на чемпионате Европы, и тихо посижу в кресле, не глядя даже на экран.

Когда я открыл дверь квартиры, меня вдруг мощно и безжалостно толкнули в спину, я влетел в прихожую и рухнул вдоль нее. Дальнейшие события развивались так быстро, что я не успевал за ними своими мыслями.

За мной с истеричной скоростью и тихо матерясь влетели какие-то люди, схватили меня за руки, втащили в комнату и бросили в кресло, которое я и сам предполагал занять. Банки из рук повыбивали, защелкнули наручники. Свет зажигать не стали. В этот момент меня оставило пьяно-игривое настроение – я очень сильно испугался. Пронеслись в голове все бесчисленные сюжеты об ограблении квартир и замученных хозяевах. Денег в доме не было. В карманах джинсов – оскорбительно-ничтожная сумма. Ни антиквариата, ни драгоценностей… К тому же грабители без масок, и я, таким образом, становлюсь свидетелем, а от них после всего избавляются.

Я попытался что-то сказать, но не вышло – какое-то сипение, и всё.

Они стояли надо мной, и казались огромными в полумраке маленькой комнаты. Свет фонаря, попадавший внутрь сквозь щель в шторах, осветил плечо одного из них. На плече лежал погон. На рукаве я рассмотрел какую-то эмблему.

Один из налетчиков наклонился ко мне и спросил:

– Где старик?

Это какая-то ошибка, понял я, и сказал:

– Это какая-то ошибка.

Рука с эмблемой занеслась надо мной, и я зажмурился. И услышал недовольный голос:

– Да постой ты! – И другим тоном ко мне: – Нас интересует Ипполит Игнатьевич Зыков.

Я открыл глаза.

– Только не надо врать, что вы не знаете, кто это такой.

– Я знаю, кто это.

– Где он?

Я подумал, где сейчас может находиться Ипполит Игнатьевич, и пришел к выводу, что, скорей всего, дома. Он всегда там был в это время.

– У себя дома, наверное.

И снова едва избежал тычка в физиономию.

Второй, более терпеливый налетчик, сказал:

– Вам не надо бояться, мы из милиции.

«Оборотни в погонах», – подумал я и, слава Богу, не сказал этого вслух.

– Вас зовут Евгений Иванович Печорин. Вы приезжали со стариком к нам три дня назад.

А-а, ну конечно же!

– Мы приезжали к майору Рудакову.

– Вот-вот, – оживился спокойный милиционер. – Значит, вы помните, как старик, Ипполит Игнатьевич Зыков, угрожал майору Рудакову.

– Нет.

– Что значит, нет?! – взвился психованный мент.

– Ипполит Игнатьевич не угрожал – он уговаривал его. На колени вставал!

– Да, – согласился терпеливый, – мы были при этом. Вошли, застали сцену. Зыков предлагал Рудакову заявить на себя и предстать перед судом.

– Да. А потом я его увез. Вот и всё.

Психованный, заскрипел зубами и прошелся по моей маленькой комнатке изрыгая скверные слова во все стороны. Как бы потом не пришлось переклеивать обои.

Терпеливый продолжил:

– Не всё, очень даже не всё. Есть и еще кое-что. Накануне вашего приезда покалечился – упал с балкона собственного дома и покалечился – другой наш сотрудник, шофер Рудакова.

Я вспомнил, что об этом шла речь в дежурке. Спросил:

– Самоубийство?

– Да какое там самоубийство! Не такой он был человек, Вася Карпец. Но это так, цветочки. А на следующий день после визита старика Рудаков сам попадает под самосвал. Насмерть.

Я пошевелился в кресле, взвесил наручники, от наступившего морального облегчения – понял, что меня все же не убьют прямо сейчас – сильно вспотел.

– Ну а я-то тут при чем?

Терпеливый милиционер медленно закурил, выпустив под низкий потолок облако призрачного дыма. Я сам не курю и не позволяю гостям. Сейчас мне еще было неясно, могу ли я сообщить милиционерам о своих домашних правилах.

– Разумеется, мы не сразу связали два этих факта: визит старика и гибель Рудакова. Но потом связали и решили со стариком поговорить. Что он имел в виду, падая на колени у нас в дежурке? Сначала мы не нервничали. Занервничали, когда выяснилось, что Зыков исчез.

«А-а», – подумал я.

– Мы хорошо искали, мы редко так хорошо ищем, а здесь постарались. Старик исчез. И какой напрашивается вывод?

– Какой?

– Старик что-то знал. Что именно – сказать не захотел.

– Да заказал он Рудака, – буркнул из дальнего угла психованный мент, и я почувствовал, что он пьет мой джин-тоник, открыл воровским способом: без спросу и бесшумно.

– Это слишком радикальная версия. И шофер этого КамАЗа, под который майор попал, на наемного киллера мало похож.

Милиционер осекся, ему не следовало говорить о версиях при подозреваемом.

Меня почему-то очень раздражало самоуправство по отношению к моему джину, и я спросил:

– Скажите, а ваш Рудаков и правда был трезвый, когда сбивал Анну Ивановну?

Рассудительный мент примирительно сел на широкий подлокотник кресла, от него сильно пахло потом и бензином – запах безуспешных поисков.

Я продолжил:

– Согласитесь, это имеет значение.

– Вам придется поехать с нами.

Я дернулся и невольно пихнул локтем терпеливого в бок.

– Это с какой стати?

– Чтобы вы не скрылись, как Зыков.

– Это, это почему… а постановление? Покажите бумаги!

– Да покажем мы вам все что нужно, – вздохнул он, поднимаясь с подлокотника, – собирайтесь. Бакин, дай глотнуть.

– Я не хочу никуда ехать. Я тут, хотите верьте, хотите нет, не при делах. Просто подвез, вернее, свозил. Вы что, думаете, я его соучастник какой-то, что ли?! Я его, если по правде, терпеть не могу. Давно. Просто старость уважил, в горе к тому же.

Они высосали весь джин, передавая банку друг другу, спокойный вытер губы рукавом и сказал:

– Знаете, Евгений Иванович, нам бы не хотелось применять силу. У нас ее много. Лучше добровольно.

– Нет, нет, что-то у вас… Несчастный старик потащился добиваться справедливости, а вы на него хотите все повесить… Жену задавили, а теперь собираетесь его еще и виноватым сделать.

Даже в темноте было видно, как искажаются их фигуры от разрастающейся ярости. Зачем я их злю? Сейчас изувечат, и ничего никогда не докажешь. Россия – страна, оккупированная ментами. И что мне этот Ипполит Игнатьевич? Лучше не перечить. Но тогда придется ехать неизвестно куда, где им, может, еще удобнее будет меня увечить. Надо попытаться как-то отболтаться здесь.

И тут темнота выплюнула мне в лицо психованного мента – его прорвало раньше:

– Ты что, совсем тормозной?! Дед твой был про все в курсе, вспомни разговор в дежурке, гад! Не знаю, сам ли он спихнул Карпеца с балкона, но руку к этому точно приложил, а потом уже к майору, так, мол, и так, не сядешь по-хорошему, – будет по-плохому! А назавтра самосвал, а старика и след простыл. И ты дурку гонишь.

– Не гоню я ничего… Я не понимаю…

Поверить, что старик мог кого-то выбросить с балкона? Чушь явная! Но, кажется, он и в самом деле что-то про это знал. Я судорожно пытался восстановить наш разговор в машине. С чего он вообще так неожиданно сорвался? Да, получил какую-то информацию. Он помчался скорее не мстить, а предотвратить.

– Он хотел спасти вашего майора, – сказал я и сразу же понял: зря. Фраза выглядела так, будто я очень хорошо посвящен в суть произошедшего. На уровне, как минимум, пособника. Неправильно я стал отбалтываться – теперь они меня точно упекут.

– Собирайся, – тихо приказал более нормальный милиционер.

– Почему вы мне тыкаете?! – предпринял я жалкую попытку отстоять свои права. Он не обратил на нее внимания. Он размышлял о своем.

– Лучше держать тебя под рукой, пока мы не поймаем этого нехорошего дедушку.

И я понял: все, придется ехать! Конечно, они действуют незаконно, но если я попробую от них удрать (это со скованными руками!), они переломают мне ноги.


Какой-то дурак сказал, что пребывание в одиночке прочищает мозги, мол, каждому порядочному и особенно мыслящему человеку надо хотя бы один раз в жизни побывать в тюрьме. По-моему, такая же чепуха, как заявление, что приумножая знания – приумножаешь скорбь. Насколько бы легче мне сейчас было, если бы я знал, что со мной происходит, в какую историю меня запутала судьба.

Ведь не хотел, не хотел никуда я с вами ехать, ненавистный вы мой Ипполит Игнатьевич! И теперь вот я где! Буро-зеленые стены, причем какие-то тошнотворно волнистые, так что падающий чахоточный свет из зарешеченного окошка под потолком откладывается на них бессильными бликами, при одном взгляде на которые становится мучительно ясно – ничего хорошего меня не ждет.

А жуткая дверь в напластованиях серой краски, лязгающая как провинциальная родственница гильотины, сваренная унылым сварщиком в доисторические времена! Стоит одинокому ключу воткнуться в скважину, как возникает такое ощущение, что в камеру ломится спешившийся рыцарь во всех доспехах. Зачем здесь такая безнадежная дверь? Ее бы применять для сдерживания серийных людоедов или предателей, выдающих ядерные секреты родины!

Однако старичок оказался непрост. Никогда бы не подумал, что он способен куда-то вот так взять и исчезнуть. Он был в высшей степени прописанный человек, я уверен, что у него в отдельной папочке хранились все квитанции на квартплату и электричество, и платить он шел в сберкассу прямо в день их получения. На всех выборах он голосовал до одиннадцати утра. Улицу переходил только в строго отведенном месте.

Впрочем, сейчас люди пропадают чаще всего не по своей воле. И если дедушка пропал так, как обычно у нас пропадают, то мне вечно сидеть в этой кубической дыре. А он лежит себе где-нибудь тихонько, зарезанный, в канализационном колодце. Он не четверо красноярских мальчиков, чтобы на его поиски подняли целый город. Хотя, тут у меня блеснула надежда, менты очень, кажется, серьезно заинтересованы в том, чтобы его отыскать. Сами говорили – хорошо ищут.

А если все же сбежал и спрятался?

Где? От кого? Зачем?

Родственники! Опять у меня вскинулась мысль. Должны же быть дети, внуки, внучатые племянники. Друзья нелегкого послевоенного детства. Такие и примут, и скроют.

Я вскочил и подбежал к двери, но по дороге догадался, что уж до этого додуматься могли даже и подмосковные милиционеры.

Отвернулся от двери, и она лязгнула, отворяясь. В проеме стоял лейтенант. Тот вчерашний, вдумчивый. Сейчас у него был усталый вид, за спиной маячил еще один в форме, но не «псих».

– Ну, будем говорить? – спросил лейтенант, дежурно, скучно.

– Я уже все рассказал.

– Объясните, в каких отношениях вы находитесь с генералом Пятиплаховым?

Я подумал – бред продолжается.

– Что, не понял?! В каких отношениях вы находитесь с генералом Пятиплаховым?

– Вы там все с ума посходили! Теперь генерал какой-то. Вы бы лучше поискали родственников старика.

– Уже ищем. А генерала вы такого не знаете?

Я чуть не заплакал от отчаянья – более всего человек бессилен перед чужим безумием. И что вот теперь делать? Я сел на кровать, тупо глядя в стену перед собой.

– Понятно, – сказал усталый лейтенант.

– Я пить хочу и в туалет.

– С чего начнем?

Зачем он спрашивал, у них все это делалось в одном месте. Меня отконвоировали. Я решал по ходу сразу несколько задач. Во-первых, продолжало мучить похмелье, для этого – вода; потом, я надеялся сориентироваться на местности, высмотреть возможность – не надо смеяться – побега, при удачном обороте обстоятельств. Люди вон и из Бутырок убегают. Но это так, фантастика, а реальнее столкнуться с каким-нибудь человеком и прокричать номер телефона, хоть, что ли, Петровича. Пусть уж наконец и меня начинают искать, не только же странному дедушке такие почести!

Удалось лишь напиться.

Когда меня возвращали, лейтенант сказал, что они применят ко мне необычные методы принуждения к сотрудничеству.

У меня ёкнул весь организм. Пресс-хата, кто не слыхал об этом ментовском изобретении.

Я конечно же не люблю, когда меня бьют, обливают кипятком, вырывают зубы без наркоза. Еще в детстве, читая рассказы про пионеров-героев, про Марата Казея, Лизу Чайкину, Сашу Голикова, испытывал странное чувство, как бы уже совершенного против них предательства. Я знал, что никаких пыток не выдержал бы, и сразу сдал бы, где стоит партизанский отряд и зарыта взрывчатка. Опасался только одного – мои одноклассники догадаются об этом, и прятал глаза. Чтобы скрыть свою природную трусость, я всячески старался геройствовать по мелочам, первым влезал в неопасные драки, брал на себя мелкие шалости, совершенные кем-то в классе. Я был смел, когда точно знал, что от иголок под ногти гарантирован.

Сейчас же мне предстояло в полной мере испытать на себе роль Марата, Лизы и Саши, но без возможности спастись с помощью предательства. Я не знал, где скрывается дедушка.

– Вы что, подсадите ко мне кого-то?

– Как раз подыскиваем кандидатуру, – съязвил лейтенант.

«Он» явился через полчасика.

Лязгнула – в синем полумраке звуки совсем озверели – дверь, и в камеру вплыла непонятных очертаний фигура. В целом скорее человек, чем что-то другое. Я сел на своей лежанке, всматриваясь. Сразу же мне не понравилось, что милиционер, приведший соседа, закрывал рот платком, как во время эпидемии.

Что это? Птичий грипп или свиной?!

Думать дальше мне не пришлось, потому что до меня докатила волна запаха. Давным-давно, в детстве, я прочитал в одной интересной книге про «запах гнилого, горелого, небелкового мяса», так вот, вошедшее пахло страшнее и разнообразнее, еще мочою, блевотиной, экскрементами людей и животных. И оно двигалось на меня, выдувая при каждом движении пузырь из ноздри, который дрожа отсвечивал в свете синей здешней лампочки, а потом исчезал. Прямо Брахма за работой.

Бомжара двигался на меня, и, кажется, собирался со мной обняться. Я вскочил и быстро отступил к стене. Гость невразумительно гугукая миновал меня, пробрел к койке и повалился ноздрями на мою подушку. Он просто хотел лечь. Еще минуту назад я считал, что несчастен, лежал в казенном полумраке и строил версии из обрывков известной мне информации и надежды на завтрашнее освобождение из крупинок собственных возможностей. Кем мне было считать себя сейчас?

Я лишился койкоместа. Второй этаж двухярусной кровати был не застелен, и я не йог, чтобы блаженствовать на колючих тамошних пружинах. О том, чтобы прикоснуться к захватчику, не могло быть и речи. Даже в полумраке было видно, что он склизок, червив, и не только его одежда, а даже воздух вокруг него на метр – сгущенная зараза. К тому же он настолько опошлил мою постель, что выгонять на второй этаж придется вместе с нею. А пружины на нижней койке ничуть не менее злы, чем на верхней. Да и не сможет он никуда забраться, тем более что и не захочет двигаться.

А я еще удивлялся, глупый, как это я в одиночке оказался, почему тут не наблюдается привычной по телевизионным жалобам правозащитников переполненности камер.

Придется провести ночь, сидя на холодном полу и прижавшись спиной к стене. Тоже холодной, кстати. Перспектива была настолько жуткой, что я даже хихикнул от отчаянья. Может, привлечь столь свойственный мне юмор? От этой мысли стало так тошно, что я сразу же стал выпихивать ее из сознания. Это каким же надо быть идиотом, чтобы считать, что юмор может быть помощником в по-настоящему невыносимом положении?

Но я еще не все знал о невыносимых положениях.

Постепенно, лишь постепенно я стал догадываться, что мне на самом деле предстоит.

Запах. Он не заснул вместе с куском разлагающегося человеческого организма там, на захваченной у меня койке, он двинулся на освоение всего объема камеры, а они у нас не слишком, как известно, объемистые. Что себе думает господин Лукин!

Сначала я попробовал не дышать, что помогло, естественно, ненадолго. Я встал, догадываясь, что запах тяжелее обыкновенного воздуха, и распространяется по полу, как лава из вулкана. Вулкан храпел и похрипывал на высоте сантиметров восьмидесяти от земли, миазмы, по моей теории, должны были размазываться понизу, и какая-то часть воздуха вполне могла бы остаться ими не занятой.

Некоторое время мне казалось, что моя теория верна. Ничего, говорил я себе, постоим одну ночку, попереминаемся с ножки на ножку. Но очень скоро я понял, что поспешил радоваться. В совершенно стоячей атмосфере вонь, пользуясь только своими внутренними возможностями, всползла по мне и запросилась в ноздри.

Я повернул голову в сторону, прижавшись щекой к склизкой крашеной стене, хоть на несколько сантиметров увеличить расстояние от заразы.

Следующий этап – зажать ноздри. Почему я никогда не ношу платков?

Рукав пиджака.

Я забился в самый дальний угол, снял свой сильно поношенный блейзер и прижал к лицу.

И в этот момент лежащий издал длинный, как бы членораздельный звук. Потом опять, несколько членораздельнее, чем в первый раз. Скоро я догадался, о чем идет речь. Он говорил всякий раз одно и то же:

– Нарьянма-ар. Нарьянма-ар.

Видимо, малая родина. Или сидел там. По большому счету, меня это не интересовало. И даже не намного ухудшало общую атмосферу в камере. Вонь все же мешала мне во много раз больше, чем пение.

Я отчаянно зарывался лицом в пиджак.

Сколько можно прожить в таком состоянии? Я потерял счет времени. И поэтому не знаю, на сто какой минуте вновь ожила нечеловеческая дверь. Она вдруг образовала в себе окошко и вывалила в мою сторону небольшой квадратный язык.

Они что, собираются меня кормить в такой обстановке?!

Оказалось – хуже.

– Эй, тебе тут звонят. – В окошке появилась рука с телефоном, с моим телефоном. Я проскользнул спиной по стене и протянул руку, но мое говорящее имущество мне не вручили.

– Не положено.

– Тогда, какого черта…

– Я тебе расскажу. Это твой друг. Он говорит, что «ночь тиха, над водой тихо светит луна, и блестит, да-да, понимаю, серебром голубая волна». Понял, да? Он там напевает так тихо, луной любуется, воздухом дышит на крылечке, понял?

Я, скорчившись у амбразуры, вглядывался в лицо лейтенанта – гримасничает ли он, издевается ли? Нет. Он был серьезен. Продолжал излагать мне телефонное сообщение.

– И свежим обуян дыханьем, стремлюсь к другим я начинаньям. А это нельзя передавать, не положено. Нет-нет, не положено.

Офицер милиции был одновременно и рупором и цензором. Но ярость моя была не в его адрес, а в адрес Савушки, только ему бы пришло в голову звонить мне в недра душной ночи со своими виршами о свежести.

Почему я вообще не пошлю как-нибудь этого, почти всегда неуместного гада? С Савушкой мы не видимся годами. Он зовет меня к себе, а я не еду и к себе не зову. Когда-то работали в одной редакции, а до этого учились на журфаке. Он бросил «продажную столичную журналистику» и бежал в «морально экологичные» места, Мстера, Мещера. Он изобрел афоризм о нашей когда-то общей профессии: хорош только мертвый журналист. То есть тот, которого убили, значит, кому-то мешал своей честностью. Он не принимает во внимание, что я-то остаюсь журналистом. Я бы послал его, с его «творческими» ночными звонками, буколическими восторгами, счастливой семейной жизнью. Но было, было у меня перед ним прегрешение. Давнее, случайное, не по моей воле выросшее в проблему. Впрочем, не будем преувеличивать. Если бы я тогда знал, что все так повернется, пальцем бы не шевельнул.

– Что передать твоему другу?

– Передай ему, чтобы он утопился в своей Мещере. Или во Мстере.

Лейтенант добросовестно произнес мое пожелание в трубку. А мне сказал:

– Зарядка кончается.

Я уткнулся лицом в угол камеры, обхватив голову руками, и приготовился умереть.

Но тут дверь лязгнула еще раз, шире, мощнее и отворилась. Милиционер вошел внутрь и молча сковал себя и меня наручниками, и сказал, что мы идем на прогулку.

Абсурдной ситуация мне не показалось, до такой степени я был рад вырваться на свежий воздух. Мы вышли в безвестный дворик, окруженный кирпичным забором со следами колючей проволоки поверху. Светила луна, светила лампочка под железным абажуром, искрился инеем песок, усыпавший дно двора.

Сержант закурил, издалека донесся звук удаляющейся электрички. Последняя или первая? Мы двинулись по кругу.

– Дышите глубже, – сказал мой конвойный и затянулся питательным дымом.

Я почти разрыдался от умиления – какая заботливость!

Минут через десять он сказал, что пора обратно, и я чуть не упал в обморок. Я не могу «обратно», я не вынесу! Электричка явно была последняя, а не первая. Впереди бесконечная удушающая ночь.

– А можно не туда?

– Что? – Он даже не посмотрел на меня, и я был рад, что он меня не видит, я знал, как жалок сейчас снаружи.

– Можно меня в какую-нибудь другую камеру?

– Можно. К извращенцам.

Господи, откуда их столько развелось по стране – свободной камеры не найти в районном ОВД.

– А сколько их там? – Я прикидывал, что в случае чего от одного или двух хлипких отобьюсь. И они хотя бы чистоплотные, уж от них-то не будет разить.

Сержант еще раз затянулся.

– Четверо. Такие здоровые. Задержаны за попытку изнасилования олимпийского чемпиона по борьбе.

– А больше ничего нет?

Он лишь вздохнул в ответ.

– Я бы заплатил, – зашептал я. – Но, сам знаешь, откуда у меня, все вынули, но я тебе вышлю, или привезу, когда… Ну не могу я к этому бомжу!

– Понимаю. А под утро он еще и блевать начнет.

Я попытался рухнуть на колени, но конвоир бдительно не дал, приподнял руку. Вдумчиво докурил сигарету.

– Ладно. Но учти: только до утра. Пока начальства нет.

– Ой, спасибо-спасибочки, сколько я тебе, то есть вам…

– Да ладно, что мы – не люди…

Люди! люди!! – восторженно соглашался я, пока меня вели в другую камеру. Зачем на них наговаривают, и я сам, грешен, бывало, наговаривал, да еще как. Что, мол, страна у нас оккупирована ментами, что бойся человека в серой форме, что опричники они. Вот пожалуйста: человек, усталый человек в форме, проникся, пожалел, реально поможет.

Новая камера тоже была двухместной, и условия там тоже были не идеальны. На нижней койке лежал человек в майке и курил. Дым мы перетерпим.

– Здравствуйте, – сказал я и полез на второй этаж, чтобы пасть на матрас – забудемся, быть может, тревожным сном.

– Тебя как зовут? – спросили снизу. Голос значительный, бывалый, и я, хоть мне и не хотелось следить тут своим именем, назвался.

– Выпить хочешь?

Выпить хотелось, я был в том состоянии, когда прошлое опьянение уже схлынуло полностью, но оставило многочисленные шероховатости в нервной системе. Пожалуй, и не заснешь. Одно только тревожило: что угощают в тюрьме. Чем отдариваться в случае чего? У меня прочно сидело в сознании, что тюремные правила заковыристы и поработительны. Вход рубль, выход – два.

Внизу уже булькало, и донесся запах коньяка.

– Слазь.

В камере имелся табурет. Хозяин нижней койки усадил меня напротив и протянул стакан и кусок лимона. Даже в полумраке камеры можно было рассмотреть, что он не выглядит уркаганом и рецидивистом. Ни наколок, ни специфических манер. Просто крупный мужчина в домашней майке и трениках. Почему он на нарах?

А, подумал я, и выпил. Сжевал лимон вместе с коркой. Он тоже выпил.

– Слушай, это из-за тебя тут все с ума посходили?

– Из-за меня, – кивнул я и усмехнулся. Я вдруг стал чувствовать не свою особую неудачливость, а наоборот, свой в каком-то смысле привилегированный статус. Так, наверно, ощущает себя носитель самой редкой болезни в больнице.

– А что ты натворил-то?

Коньяк снова бесшумно маслянисто скапливался на дне стакана.

– В том-то и дело, что ничего! Ни за что закрыли.

– Все так говорят, но так не бывает, чтобы совсем ни за что.

На секунду я замер, понимая, что стал участником какого-то архетипического тюремного разговора. Сколько миллионов людей подобным образом отвечало на подобные вопросы! Но эти родимые пятна рефлексии легко смываются коньяком.

– Бывает. Привез я сюда в отделение старичка, бухнулся он тут на колени перед одним майором, а через пару дней майора того раздавило самосвалом.

Сокамерник тоже выпил.

– Слышал я эту историю.

– Ну вот. Я только шоферил ни сном, ни духом, а меня цап – сообщник. – Я захихикал, прикладывая к виску стакан.

– История какая-то мутная, – задумчиво проговорил человек в майке, откидываясь на подушку. – Меня Николаем зовут.

– Очень приятно.

– Я слышал, там трое человек было в машине?

– В самосвале? – Не понял я.

– Нет, в гаишном «форде».

– А, который Анну Ивановну сбил?

– Трое, и все пьяные. Сильно. – Он смотрел на меня, внимательно прищурившись.

Я выбросил из стакана в рот последние коньячные капли.

– Я с самого начала это знал. Вернее, старик мне сказал, Ипполит Игнатьевич. Он же судиться хотел.

– Да, а ему здесь все перекрыли. Отказывают в возбуждении дела.

Я вздохнул:

– Честь мундира.

– Да какая там честь, на нары никому не охота, вот и отмазывают мужиков. Без этого нельзя. Сейчас их отмазывают те, кого они в прошлом году отмазывали.

– Круговая порука, – опять вздохнул я. Мне еще хотелось коньяку, для полного восстановления гармоничных отношений с внешним миром. Я даже как-то перестал концентрироваться на мысли, что нахожусь в заключении и судьба моя неясна.

– Круговая-то она круговая, только все пошло в этот раз не по тому кругу. У них. – Он снова закурил.

– Да.

– Не куришь?

– Нет.

Он медленно, обдумывающе затягивался.

– Говорят, первым пострадал тот, кто сидел сзади. Он вообще шофер, но ему велели пересесть.

– А, он выпал с балкона. Я слышал, – кивнул я.

– Да. Напился, пошел прогуляться, он на старой квартире жил на первом этаже, и по привычке прямо из окна шагнул на улицу, так ближе к киоску. Переломы, но живой. Через пару дней – Рудаков.

– Это перед ним Ипполит Игнатьевич стоял на коленях.

– Вот-вот, просил старик – сдайся по-хорошему. Не захотел Рудаков, и – вдребезги!

– А третий?

– Что третий?

– Вы сами сказали – их трое было. С третьим ничего не случилось?

Он затянулся.

– Пока не слышно. Пока, я думаю. А старик исчез.

– И они тут почему-то убеждены, что я знаю куда, – сказал я с искренним возмущением в голосе.

– А ты, конечно, не знаешь.

– Да откуда?! Тихий дедок, педант, зануда, я говорил – проверьте, может, к родственникам, к друзьям свалил. Морги, наконец, психушки. Скажите, вот вы сказали «пока», третьего «пока» не тронули, вы что думаете – будет продолжение?

Кончик его сигареты раскалился.

– В машине было три пьяных милиционера. Рудаков вел, он и сбил. Карпец, это тот, что упал с балкона, сидел сзади. Он не спал, но был пьяней всех. Третий сидел справа от водителя, он виноват в том, что заставил Рудакова уехать и не оказывать помощь старушке. Карпец тоже, кстати, на этом не настаивал, на помощи.

– А она была еще жива?

– Врачи говорят, что еще была, часа полтора-два. Наверно, можно было спасти. Вряд ли, но все же.

– Значит, можно было спасти?

– Маловероятно, но кто его знает. Если хочешь еще коньяка, наливай сам.

– Спасибо.

– Вина третьего немного меньше, чем вина Рудакова, но больше, чем вина Карпеца, тебе так не кажется?

– Ну-у, наверно, так.

– Одного насмерть, второй сломал ногу и ребра.

Я молчал, не понимая, куда он клонит. Он задумался. И я вдруг тоже задумался. Мне стала казаться странной такая детальная осведомленность собеседника. Да и коньяк с лимоном в камере – это не норма, думаю, даже в голландской тюрьме. Че-ерт побери! А не влип ли я в самую, что ни на есть простецкую ловушку? Я попытался собраться, вспомнить все, что уже успел выложить. Все, что я мог выложить, было выложено. А какова теперь линия обороны?!

Мрачный курильщик вдруг спросил, не глядя в мою сторону:

– Скажи, а откуда у тебя визитка генерала Пятиплахова? Причем ведь не армейского генерала. Ты хоть представляешь себе, что это за служба?

– Какая служба?

Он полез в карман треников и достал маленький бледный прямоугольник.

– Ничего не видно.

Он достал опять же из кармана маленький, как упаковка «рондо», фонарик и ослепительной белой струей впился в картонку. И я тут же ее узнал. Только… Это была точно она – визитка, которую я получил от Пети Плахова на борту теплохода «Китеж», я не мог забыть этого золотого орла в углу. Вот оно что, значит – игра звуков. Я учился с ним не в одной группе, а всего лишь на одном потоке, а вслух будущего генерала все у нас звали по фамилии, а я решил, что по имени и фамилии. Короче, обыкновенная путаница. Как мог, объяснил то, что сам только что понял: мол, странно, что сам раньше не догадался. Ведь у меня подходящий склад ума. Своего кота, например, я называл Дивуар. И тут же подумал – зачем вру? Ведь это можно проверить. Нет у меня никакого кота. Впрочем, как это проверить? Скажу, что кот уже мертв.

Человек в майке слушал внимательно и беззвучно.

– Хорошо, что у тебя при обыске нашли эту визитку.

– Почему?

– Мы подумали, что наши особые службы занялись этим непростым дедушкой. У них, у спецов, все экстрасенсы, все колдуны на учете, все летающие тарелки пронумерованы, понимаешь же, что этим занимаются в государственном масштабе и давно, и тайно. И у нас и в Штатах.

– Их же по телевизору показывают. «Битва экстрасенсов».

– Мусор, показывают то, что не представляет никакой ценности. Для отвода глаз и выпускания пара.

Я был крайне далек от этих материй, и даже, если так можно сказать, по гигиеническим соображениям. Двадцатиминутное общение с рядовым уфологом так загаживает сознание, что лишь пол-литрой можно удалить последствия.

– Ты не задумывался, почему сейчас так много разговоров об инопланетянах – книги, фильмы снимаются, сотни, дети индиго опять же, приорат Сиона, Вольф Мессинг, «человек дождя», нацистская база в Антарктиде, нанотехнологии, клонирование… Все телевизоры забиты.

– Почему? – спросил я, хотя мне было плевать, но я чувствовал, что собеседнику лучше подыграть ради возможной будущей пользы.

Он смачно забычковал окурок.

– Хочешь спрятать информацию – прячь в информационном шуме. Понятно?

Это было действительно понятно, и я кивнул.

– Вот Интернет… Раньше я думал, что настоящее знание – это реальное знание, секрет нашего мира, это чего нет в Интернете. Сеть – она для дебилов, я считал, а у сильных людей свои способы. А потом как-то понял – все намного проще и гениальнее, тайное знание замешано в гуще других, бесчисленных знаний, тонет в океане мертвой, одноразовой информации. Под видом всеобщей доступности всех знаний мы имеем абсолютное погребение немногих реальных и важных. Если бы мировой секрет лежал в каком-нибудь сейфе на дне моря, его теоретически можно было бы обнаружить и использовать. Как смерть Кащея. А тут – ты можешь стучать по клавишам хоть целый год, хоть тысячу лет, а того, что не положено тебе знать, не узнаешь никогда.

Я пожал плечами. Надо было помалкивать. Иногда такие разговоры угасают сами собой. Но я зачем-то сказал:

– Да-а.

– Но ведь надо же его, это знание тайное, из шума информационного извлекать как-то. Когда нужно, правильно?

Я и с этой мыслью был согласен, и поэтому охотно кивнул.

Собеседник вдруг хищно улыбнулся. Мы подходили в наших рассуждениях к месту и для него самого очень интересному.

– Значит, нужен какой-то код. Код, с помощью которого дешифруется этот самый шум и вышелушиваются зерна из плевел.

Слово «вышелушиваются» далось ему не без труда.

– Но что тогда получается? Опять тот же секрет, тот же сундук с Кащеевой смертью. Только другого рода. Суть одна. Замкнутый логический круг. Надо признаться, я затосковал.

Он хотел снова закурить, но раздумал.

– Потом, вдруг – озарение! Нет кода! Нет секрета! Нет ничего такого, что может уместиться в одной голове, понятно.

Было не очень понятно, но я на всякий случай кивнул.

Собеседник все же закурил. Выдохнул дым.

– Это как с мировым правительством. Сеть – просто модель, информационная модель мира. Тайное знание, скрытое в сети – аналог мирового правительства, тайно правящего миром.

Я выпучил глаза, чтобы не усмехнуться, а выглядело так, будто я потрясен.

Николай посмотрел на меня строго, как бы проверяя реакцию. Я кивнул: мол, слушаю, слушаю, и внимательно. Он помедлил немного, давая паузой почувствовать, что сообщит важное.

– Понятно, что мировое правительство имеется. Но это не шайка миллиардеров определенной национальности, собравшихся в каком-то кабинете для обсуждения темы «Как мы будем управлять миром».

– А что это? – Я выглядел, очевидно, очень наивным, но мне и в самом деле было интересно, как работает мировое правительство.

Человек в майке еще раз выдержал паузу, чтобы я окончательно мог проникнуться ответственностью момента.

– Мировое правительство – это не ложа какая-нибудь занюханная, не совет директоров сверхкорпорации. Это очень подвижная, из тысяч людей состоящая система, в которую входят и финансисты, и умники университетские, и политики, и народные вожди, и продвинутые журналисты, и философы и так далее.

Я считал себя довольно «продвинутым» журналистом, но никогда не ощущал, что чем-то правлю.

Сосед продолжал:

– Суть в том, что эти люди и в самом деле управляют миром, но иногда даже не знают об этом, о своем участии в команде. Не знают, что в какой-то момент вошли в нее, и не замечают, что выпали. Они все вместе формируют мировой курс развития, но никому не гарантировано постоянное место в этой команде, тем более – место координатора. А она, эта команда, рассыпана по всему миру: там и корейский банкир, и йельский профессор, и немецкий промышленник, и миланский кутюрье, и Егор Гайдар в какой-то момент. Они могут друг друга никогда и не увидеть, и даже не знать о существовании друг друга. Пульсирующая, огромная интеллектуально-духовная плазма. И выпавшие из команды еще долго надувают щеки, являясь всего лишь скорлупой бывшего члена мировой элиты. Главное – никто из них самих ничего не знает наверняка, могут только догадываться, чуять. Всякое масонство – чушь! Оболочка. Ширма.

– Да? – спросил я, чувствуя что-то вроде вызова. Как это, простите, чушь?! Нас столько этим пугали и развлекали, а какой-то мужик в трениках отменяет все масонство одним махом!

Он вздохнул:

– Масонство – это ритуал, это объявленное, закрепленное членство и так далее. Такая же чушь, как ротари-клубы, Римские клубы, союзы там всякие. Жискар д’Эстен поругался со своими масонами, потому что отказался ехать в их ложу, чтобы приниматься в члены: я президент, и хочу, чтобы во дворце. Анекдот!

– А-а, – сказал я, потому что в этом месте подразумевалась моя реплика.

– Вся суть в том, что никто как бы не принимает глобальных решений. Глобальные шаги складываются из тысяч мелких шажков, которые иногда могут делаться и в сторону от смутно ощущаемой основной линии. Но в результате потом все суммируется в одном глобальном действии. Центр везде и нигде. – Он чему-то криво усмехнулся и быстро добавил: – И власть эта – действующая, а не воображаемая сила.

Я понимающе закивал.

– И вы решили, что в случае с Ипполитом Игнатьевичем мы имеем дело с частным случаем проявления этой самой… силы?

Выходило здорово: Ипполит Игнатьевич – член мирового правительства.

Человек в трениках навел на меня световую струю своего фонарика и несколько секунд молчал – что за следовательские манеры? Потом выключил свет и сказал тихо:

– Именно так.

Уровень опьянения во мне понижался, и я начинал рассматривать картину, обнажаемую отливом. Дяденька был, конечно, интересный, но с несомненными тараканами в голове. Остается только понять, почему у него здесь такие коньячные привилегии. И что бы это могло значить для меня.

Хозяин камеры вдруг заговорил снова и с какой-то новой энергией:

– Когда я увидел твою генеральскую визитку – очень разволновался. Смотрю, к этому очень-очень непростому делу с наездом на старушку протягивает руку такое наше ведомство. Значит, есть какие-то шансы. Столкновение двух сил. Когда рубят лес, у некоторых щепок есть шанс улететь подальше и спрятаться в траве.

Совсем он меня замучил своим образным мышлением. Но я решил терпеть до какого-нибудь конца.

– Оказывается, ты всего лишь одноклассник.

– По институту. Один поток. Я даже не знал, что у него такая длинная фамилия. Петя и Петя, а фамилия Плахов. – Зачем-то повторил я уже изложенные объяснения.

– Жаль.

– Вы же только что сказали, что это хорошо, что у меня эта визитка.

Он кашлянул, кажется, у него такой смех.

– Для тебя хорошо. Иначе бы тебя по-другому распрашивали. Не вонючими бомжами прессовали, а как следует.

Понятно.

– Но если это такая, м-м, пытка, то зачем меня вывели подышать?

Он опять кашлянул.

– Через два часа человек перестает ощущать запах так остро. Вообще не замечает. Ему надо дать продышаться, и тогда для него главный кошмар – возвращение в душегубку.

– А тут еще коньячок, язык и развязался? – усмехнулся я.

Он сел на койке.

– Только ничего интересного ты мне не рассказал. Я даже не знаю, может, ты меня переиграл. Молотишь тут под какого-то идиота. Хотя, мне, по правде, все равно. А дело, между прочим, серьезное. Не мое только личное, хотя и мое тоже, так уж получилось, но и глобальное. Что-то такое начинается. Понятно?

– Понятно.

– Ты там передай Плахову или Пятиплахову, что я, подполковник Марченко, даю ему наводку на очень, очень интересную тему. Этот дедушка Зыков совсем не прост. Ведь когда он умолял Рудакова сдаться, он ничего не сказал про Карпеца, не предлагал ему тоже покаяться. Значит, что? Значит, уже знал, что с ним произошло. И знал, что произойдет с Рудаковым. Знал! Представляешь, что он вообще может знать?!

Я об этом раньше не думал, а теперь подумал – ведь и правда, тут что-то есть. Ипполит Игнатьевич сказал, что получил какой-то сигнал, теперь понятно – какой? Он знал. От кого? Дедушка, кажется, на самом деле превращается прямо в Старца Горы.

– Такие информированные дедушки не исчезают просто так, да еще после таких спектаклей, как у нас в ОВД. Чтобы ты не забыл мою фамилию, дам тебе свою визитку.

– И меня отпустят?

– Отпустят, только учти, что ты под наблюдением, поэтому сбегать, прятаться, не советую. Скажи, скажи генералу, ему будет интересно со мной встретиться. Я такой подполковник милиции, какие не везде бывают, ты ведь понял.

– Да. – Я так обрадовался, что готов был согласиться с любым его заявлением.

– И если дед – это их дед, намекни мне. По-человечески прошу. Меня лучше иметь как союзника. Я хоть и в камере сижу, а далеко гляжу. Очень сильно могу навредить. Тебе-то уж точно!

Я взял его визитку, в груди собирался клубок нервного смеха – я не хотел иметь подполковника даже как союзника. Я попытался скрыть рвущийся изнутри смех вопросом:

– А электронная почта? Здесь только телефон.

– Я не пользуюсь компьютером, – веско сказал Марченко. – Надежный способ не быть под колпаком.

– Понятно.

– Ничего тебе не понятно. Сядь, я тебе еще кое-что втолкую.

* * *

На площади перед зданием Казанского вокзала царила обычная суета. Кто-то приехал, кто-то уезжал, носильщики ловко выруливали в толпе, медленно расхаживали пузатые таксисты, крутя ключи на указательном пальце, вяло приставали к прохожим цыганки, кто-то ел хот-дог, запивая пивом под навесом киоска, мимо полз троллейбус, обгоняемый легковушками.

В этой картине обыкновенной суеты можно было выделить несколько маленьких групп по два-три человека, мужчины и женщина с огромными полиэтиленовыми пакетами в одной руке и какими-то пластиковыми карточками, похожими на удостоверение, в другой. Они стояли, переговариваясь, но при этом внимательно отслеживая ситуацию на площади. Время от времени один из них отрывался от разговора и хищно подлетал к человеку, только что вышедшему из вокзальных дверей. Это был приезжий, его легко можно было опознать по чемоданам в руках, осторожной повадке – первый раз в столице, надо осмотреться. Этому очередному гостю города совалась в нос карточка и начиналась стремительная рекламная трель про то, что первый телеканал (или третий или двенадцатый) начинает рекламную акцию, вот тут все реквизиты, телефоны, всегда можно позвонить, и вы, дорогой гость столицы, можете сейчас немедленно приобрести нужные и ценные товары по значительно, в честь этой акции, сниженным ценам.

Гость ставил чемодан на асфальт, и в освободившиеся руки ему тут же из пакета «работника канала» начинали выкладываться разного рода коробки. Фены, утюги, тостеры, наборы ножей, электрочайники, электробритвы и так далее. Выкладывание это сопровождалось неостановимой болтовней, подавляющей всякий росток сомнения, могущий возникнуть в голове гостя. Наоборот, нагнеталось ощущение, что ему чрезвычайно повезло, и он прямо сейчас, даже не отойдя от вокзала получит все что ему нужно, и по сильно-сильно заниженной цене, поскольку – акция!

Некоторые пытались сопротивляться, приводя какие-то аргументы в пользу того, что им все предлагаемое кажется и не слишком-то нужно, но все эти попытки сопротивления подавлялись бодро, быстро, и уже надо было расстегивать кошелек, чтобы закрепить счастье выгодной покупки.

Сомнения возникнут минут через пять-шесть после совершения сделки, потом они станут крепчать, а когда осчастливленный покупатель найдет розетку, проверит качество приобретенных вещей, он поймет, что его обдурили. В лучшем случае, ему всучили если и работающие, то сильно устаревшие модели, да еще по цене в полтора раза выше магазинной.

Местные милиционеры занимают такое положение на этой площади, чтобы каким-нибудь образом случайно не оказаться свидетелем совершающегося мошенничества.

Эта площадка работает давно, немногим меньше, чем площадка ММВБ, превращение наивности одних в прибыль других – процесс вечный.

В этот майский день в ее размеренной, малозаметной, но довольно прибыльной работе произошел сбой. На троллейбусной остановке припарковались две «девятки» неброского цвета, из них выскочили семь или восемь человек с дубинками и молча проникли в редкую вокзальную толпу. Их действия поражали своей координированностью, хотя не слышалось никаких команд. Без всякого предупреждения они обрушили свои дубинки на спины «представителей телеканала», коробки с «призами» полетели на асфальт, послышались крики, недоуменные, испуганные, одна из мошенниц завизжала. Толпа множественно замерла, стараясь определить источник опасности. Первыми сообразили, что делать именно «телевизионщики». Видимо, сознание того, что они занимаются бизнесом незаконным, было не полностью задавлено внутри, и в момент «икс» сработал инстинкт застуканного вора – они рванули в разных направлениях, крича, что характерно, – «Милиция! Милиция!». Милиция, само собой, не думала принимать эти крики на свой счет, считая, что вопит какая-нибудь никому не интересная пензенская бабушка с десятью всученными ей китайскими утюгами на руках.

Дело было кратким, как операция Суворова. Десятки растоптанных коробок на казанском асфальте, семеро забившихся в кровавых соплях за палатки с мороженым и сосисками мужиков и теток. С удовлетворенным взревом уносящиеся с площади победоносные «девятки».


Мне сказали, что это – старость, когда я пожаловался как-то, что меня тошнит, если вижу в поезде метро целующуюся парочку молокососов, особенно если зафарширован вплотную к ним в колбасе переполненного вагона. Мне пытались внушить, что передо мной бушует сама молодость, неукротимые игры гормонов. Они разражаются там, где настигают, и надо приветствовать все это негигиеничное, неаппетитное безобразие, потому что это сама природа проявляет так свою неисчерпаемую мощь, вечно возобновляемый праздник плоти.

Сначала я устыдился: может, и правда ветшаю и во мне говорит зависть к подвигам, на которые я сам уже не способен?

Вранье! Во-первых, прекрасно способен. Но не это главное. Вот сейчас я вынужден нависать над целующейся парочкой. Женская половина ее (парочки) вызывает не вожделение и не зависть к ее партнеру. Ну, честно, я даже на исходе своего пятого десятка, и в середине второй бутылки водки ни за что не подпустил бы это бледное, прыщавое, в торчащих непромытых волосьях эмо к своей койке. А он (партнер), полноватый с пухлым, заостренным, зажмуренным личиком, запустил ей под майку растопыренные короткопалые лапы и жадно обладает ее лопатками. И методично раз за разом повисает то на губе у нее, то на подбородке клейким, сползающим поцелуем. Ей-богу крот, доедающий изможденную Дюймовочку.

Потно, душно, неловко. У всех остальных хотя бы есть возможность смотреть в сторону, а мне для этого надо сломать себе шейные позвонки.

Почему не целуются в транспорте парочки красивого молодняка?

И никакая это не непреодолимая страсть. Хотя он лепит и лепит свои поцелуищи, а она подернула зрение белесыми веками в перегруженных тушью ресницах. Обыкновенный праздник самоутверждения. Паренек, судя по всему, впервые в жизни вступил в права обладателя, и теперь всему миру, роль которого играет сейчас этот душный вагон, показывает, что у него есть, есть женщина, полностью находящаяся в его власти. Как он страдал, когда его не принимали всерьез, а теперь он всем докажет! Он самец! Что до этой белорыбицы, изображающей почти обморок от нахлынувших чувств, то ей просто ничего другого не остается. Где еще найти другого согласного настолько серьезно взяться за нее при ее-то ассортименте прелестей.

Нет, пытаюсь на себя накричать, это все похмелье выкручивает эти корявые, невротические фразы. Еще бы мне не переполняться мозговой рвотой, после целой ночи в компании с тяжелым коньяком и слишком вдумчивым подполковником.

Да, подполковник оказался человеком, начитанным понемногу, но во многих областях, к тому же он был поражен тяжелой, разветвленной мыслью. Вроде и дураком однозначно не назовешь, но его было жаль. Казалось бы, собирай дань со своих постовых, отправляй на субординационном лифте наверх начальству его долю и радуйся. Так нет, подполковник Марченко непрерывно размышлял о природе вещей и их загадочном движении. Но все же именно милиционер главенствовал в его менталитете. Он повторил мне три раза, что переломал бы мне все кости, если бы не генеральская визитка; так же три раза напомнил, что подозрение с меня не снято и меня могут в любой момент притащить в ту же вонючую дыру, невзирая даже на ту самую визитку. Но при этом он искренне и всерьез рассчитывал, что я проникнусь нарисованной им картиной мира, стану искренним его соратником. По мнению подполковника, мир этот был уже даже не на краю, а одной ногой в бездне. Один из слонов, поддерживающих мироздание, сдох. Какой-то непостижимый заговор вступил в фазу практической реализации, только всем на это наплевать. Даже тем, кто по долгу службы, как генерал Пятиплахов, обязаны принимать какие-то меры. Раскрыть этот заговор по установленным правилам невозможно, поскольку нельзя выяснить личность заговорщиков, хотя повсюду разбросаны мелкие приметы, знаки, подсказки. И это высшее, хотя и трагическое наслаждение – распознавать эти знаки и читать их.

Таких «мыслителей» я конечно же встречал и прежде, и во множестве. И научился оставаться непромокаемым под ливнями их аргументов, но подполковник был случай особый. Я чувствовал себя все же до некоторой степени во власти этого вдумчивого офицера, и мне почему-то было бы неприятно считать, что должностное лицо, имеющее возможность переломать мне все ноги, представляет собою законченного кретина. Он искал знаки катастрофы в окружающем мире, а я с такой же тщательностью намывал песчинки здравого смысла в его болтовне.

А вдруг подполковник где-то как-то прав?

Испокон веку люди кричали, что послезавтра будет конец света, но ведь когда-нибудь он все же произойдет.

Прежде я придерживался на этот счет, как мне казалось, здравой точки зрения. Есть большая нескромность в том, чтобы считать, что такой пышный спектакль, как Апокалипсис, устроят именно для нас, убогих. Для меня, для Петровича, для Любаши с ее гостиничными потугами, для стервы Нинки, с ее вечной погоней за денежным или престижным мужиком. Не для Софокла, не для Шекспира, не для Баха, не для Толстого с Эйнштейном и не для Леонардо (вот бы порадовался старик). Что-то ужасно провинциальное есть в этом поджидании всеобщего конца. Хронологическая местечковость. Но ради подполковника Марченко я чуть релятивировал свою позицию. Как громадные тяготеющие массы заставляют то самое время течь как-то криво, так и большие милицейские авторитеты влияют на течение мыслей в головах людей от них временно зависимых.

Нет!

Моя шея отказалась мучиться дальше. Голова вернулась в естественное положение. И я теперь нависал словно из губернаторской ложи провинциального театра над сценой неутолимого интима. О, эти чужие слизистые оболочки… И я довольно громко спросил:

– Вы не скажете, который сейчас час?

Мой нос был в десяти сантиметрах от потного виска сопящего крота. Он не отреагировал на мое вторжение. Размышлял. Впрочем, почему же не отреагировал, – он перестал работать губами. Интересно, что будет? Полезет драться? Основания для этого есть, я вторгся в приватный процесс, но вместе с тем он же сам придал ему максимально публичный характер. Мы все вместе находимся в общественном месте, и главное, в очень стесненных обстоятельствах. Кроме того, вторгся я, строго говоря, не хамя, а как бы по необходимости. Вот если бы я спросил: как пройти в библиотеку? – это было бы издевательством, но вдруг у меня и правда нужда в точном времени – таблетки принимаю по часам?!

Из этой в высшей степени жизненной ситуации нас выручила Дюймовочка. Она все время перед этим обнимала партнера руками за шею, и в одной из них был мобильник. Она ткнула в клавиатуру большим пальцем и сообщила:

– Без двадцати одиннадцать.

И тут же поезд затормозил, на этот раз выход был справа, и я вышел. Почему-то довольный собой.


Петрович выслушал мой рассказ исподлобья, не перебивая. Он сидел в крутящемся кресле, вцепившись большими работящими руками в подлокотники. Обычно он любил описывать полукруги вправо-влево, как бы рассматривая сообщаемую новость то с одной стороны, то с другой. Сейчас его как будто пригвоздило. Неужели жуткость моего рассказа? Я вспомнил о неприятных его переговорах на «Китеже», пожалуй, мне бы не стоило лезть к нему со своими интересными глупостями. Банкротство – это круто. Не то что пропавший чужой, неприятный дедушка.

Впрочем, духа уже состоявшейся катастрофы я в офисе не почувствовал. Все так же пялились в плоские мониторы работницы, секретарша бойко трещала в телефонную трубку. Коробок с вещами никто не выносил. Только вот мою табличку сняли. Опять стало немного обидно. Старый друг пожертвовал мною в первую очередь. Я попытался напомнить себе, что это он же давал мне работу два последних года – просто вынул ее как фокусник из воздуха и подарил, но благодарность – не то чувство, которое можно переживать до бесконечности.

– Ну и что? – спросил Петрович равнодушно. – Взяли подписку о невыезде?

– Нет. Следствие-то не возбуждено. Но мне от этого не легче. Почему-то.

– А я тебе объясню почему.

– ?

– Твой подполковник – он был третьим в той машине, которая сбила бабку. – У меня широко открылись глаза. Нет, мне и самому приходила в голову эта мысль, но как до нее смог, и так сразу, додуматься отвлеченный Петрович. Голова! – Иначе бы он так не рыл землю. И не сидел бы в камере.

Конечно, конечно, Марченко и сам упоминал о третьем. Но о третьем ничего не мог знать Ипполит Игнатьевич. Это и понятно. Третий, видимо, случайно примазался к экипажу, обычно состоящему из двух человек. Выпили вместе после службы, или что-то в этом роде. Решили подвезти подполковника до дома. И его сразу же, как начальника, «отмазали» на самом первом этапе. Просто не вписали даже в фальсифицированный протокол. Но он-то вину свою чувствует и не хочет отвечать, как Рудаков и тот второй, Карпец. Тогда надо разобраться с ролью дедушки. Он «мстит» только двоим, только штатным членам экипажа? Только вписанным в протокол? Ведь о третьем старик не заикался. Но Марченко все равно боится. Чего, спрашивается? Что старик со временем докопается и до факта его присутствия в пьяной машине? И узнает об отвратительной роли инициатора бегства с места преступления. А может, уже и знает. Становясь на колени перед Рудаковым, он подразумевал и Марченко.

В любом случае, подполковник уверен, что Ипполит Игнатьевич действует по каким-то пока неведомым каналам.

Ничего не скажешь, фигурка получается зловещая – наш разъяренный вдовец. Зная его доскональный характер, я был уверен, что он будет докапываться до самых мелких деталей правды. Не верилось только, что у разгромленного горем пенсионера отыщутся силы для осуществления исчерпывающей и трудноорганизуемой мести.

Но было еще и такое соображение: действует не старик, а какая-то сила, а он, наоборот, не хочет, чтобы она действовала. Он же просил Рудакова – покайся! И Марченко, судя по всему, о чем-то таком догадывается. Он боится не Ипполита Игнатьевича, а того, чего и сам старик боится.

Сказать по правде, подполковника мне было не жалко, пусть бы даже им руководил и страх смертельной угрозы, нависшей над ним. Я вспомнил свою газовую камеру, позорные панические вспышки, тягучую тревогу, до сих пор еще не утихшую. И подполковник с его многословными, назойливыми разоблачениями мирового заговора, стал даже как-то отвратителен, я не презирал его только потому, что все еще боялся.

Мы немного пообсуждали с Петровичем обстоятельства этого, прямо скажем, диковатого дела и неприятной ночи, но было видно, что товарищ мой, включая свой сильный оперативный ум, большей частью сознания участвует в каком-то другом консилиуме.

– Не хочешь – не говори, но что с тобой, Петрович? Лица нет, глаза больные.

Он кивнул.

– Родя.

– Опять?

Сын Петровича. Двадцатилетний, стодвадцатикилограмовый парень, сорок восьмой размер шнурованных ботинок, камуфляж, бритая голова с узкой полоской растительности ото лба до затылка. Родя был одним из лидеров расовой группировки, чистил подвалы и теплотрассы города от таджикских бомжей. Отцу время от времени приходилось выцарапывать его из застенка, куда он попадал из-за своей деятельности. После каждого такого скандала он неделю сидел дома за компьютером и играл в шахматы, он был мастер спорта, что очень трудно было предположить, глядя на его кулаки. Шахматные фигурки должны были бы разбегаться в ужасе от этих пальцев. Через неделю его опять тянуло в живое дело. В последний раз они подожгли бытовку узбеков в какой-то промзоне в Бирюлево. Отцу пришлось заплатить очень много денег, чтобы он не сел на скамью.

– Хуже, – сказал Петрович.

– Что, извини, убил кого-то?

Он отрицательно, но нерадостно покачал головой.

– Себя решил зарезать.

– Непонятно.

– Да сам пока ничего не понимаю.

Договорить нам не дали, вошла секретарша и мягко сказала, что меня ждут. Что? Меня ждут двое в моем кабинете. Да? Я обрадовался. Клиенты? Нашли даже без вывески, не заросла еще тропка!

Петрович махнул мне рукой – иди, мол. Он явно жалел, что заговорил о сыне. Ничего, захочет – расскажет потом.


Я влетел к себе, напевая, и выглядел наверняка глупо, особенно в глазах тех, кого в кабинете застал. Нина и Майя. Что это еще такое?! До «моего» дня еще было…

– В чем дело?

Нина была в платиновом парике, как смазливая дурочка из рекламы «орбит». Выражение лица у нее было решительное и презрительное. Майка рылась в моем компьютере, чего я не терплю – любое вмешательство со стороны подмешивает немного чуждой психики в его характер.

– Значит, так, – сказала Нина, прикоснувшись к своему волосяному шлему. – Обстоятельства изменились.

– Меня не интересуют твои обстоятельства.

Она и не подумала вступать в полемику.

– Теперь ты будешь видеться с Майей чаще. Не бойся, условия договора не меняются, а только видоизменяются. Все сверхурочные работы будут оплачены.

– Да? – спросил я, но, кажется, она не заметила иронии в моем тоне. Тогда я подошел к рабочему столу и оторвал от него Майку, увезя прямо в кресле в угол кабинета.

– Да. За каждый переработанный день, два дня отнимается от моего отпуска.

После этого она встала, и, не дожидаясь моего согласия или хотя бы мнения на этот счет, вышла вон. Походка у нее была такая, что слышалось цоканье каблуков даже сквозь весь здешний ковролин.

– Почему от тебя так противно пахнет? – спросила вежливая девочка.

Ничего не отвечая, я обследовал свой шкаф и холодильник. Удивительно, содрав табличку с входной двери, Петрович не тронул ничего внутри кабинета. Осталась в целости упаковка яиц, кипятильник и железная немецкая кружка, где их можно было сварить. Мама-покойница утверждала, что кружку в качестве трофея принес с войны ее сосед по коммуналке. Не сильно разжился на разгроме Европы этот освободитель. Неужели был таким же принципиальным, как Ипполит Игнатьевич?

Майка наблюдала за мной из угла. Время от времени жадно поглядывая в сторону компьютера. Хрен тебе, возможная дочь!

Я налил в дедову кружку старой, слежавшейся воды из графина, положил туда два яйца.

– Будешь? – Спросил у Майки просто из вежливости, она охотно кивнула. Значит, варим четыре яйца. В пакете нарезанного хлеба в холодильнике осталось несколько кусков. Будем есть горячие яйца с холодным хлебом.

– Насыпь соли в воду, – сказала она.

– Что?

Майка терпеливо объяснила мне, что это делается для того, чтобы они, если есть трещинка, не вылезли белыми грибами в кипящую воду. Я знал, что ее совету лучше последовать – проверено. Только откуда у этой наглой девчухи такие кулинарные познания? В позапрошлый раз она заставила меня заварить чай не крутым перекипевшим кипятком, а только-только начавшим рождать буруны, и вышло явно вкуснее. Секрет хорошо заваренного чая не только в количестве заварки и не только в ее качестве, но и вправильно приготовленной воде.

Пока ходил в бухгалтерию за солью, все бился над мыслью, откуда в простом, хамоватом подростке столько полезной информации, и про аллигаторов она все знает, и про кулинарию.

Да, вот еще что важно. Эти ее маски вроде как чередуются. То она кулинарка, то она энциклопедистка. Она никогда не путает яйца с крокодилами. Такое впечатление, что ее определенным образом программируют, перед тем как сбросить на мою шею.

Вообще-то надо бы это прояснить. А вот сейчас и проясним.

Когда я вошел, формулируя проникающий вопрос, она болтала с кем-то по телефону. Вмешательство в мои телефонные порядки меня раздражает не меньше, чем фамильярничанье с моим компьютером. Это мог быть клиент.

– Тебя, – протянула она трубку в мою сторону.

Я бросил салфетку с солью на стол, и она частично по нему рассыпалась.

– Здравствуй! – голос был неприятный и очень знакомый. Мне даже расхотелось есть.

– Узнал?

– Узнал, – сказал я упавшим голосом.

– Подполковник Марченко, – тем не менее представился он. – У тебя телевизор далеко?

– Близко.

– Так ты включи его.

– Сейчас. А он уже включен.

– Посмотри – третий канал – что там делается в районе Носовыхинского шоссе.

Я посмотрел, в районе Носовыхинского шоссе было интересно. Там рядом с огромным митингом обманутых дольщиков фирмы «Строим вместе» произошел взрыв. Взорвался какой-то непонятный автобус. Рванул так, что все в клочья. Самое интересное заключалось в том, что автобус был гружен деньгами. По крайней мере их было там очень много. Мешки с миллионами. Не инкассаторская машина, просто микроавтобус «Мерседес». Взрывом большую часть денег расшвыряло по округе.

– Ты что-нибудь понимаешь? – мрачно спросил подполковник.

– Пока ничего.

– Вот ты сейчас садись и езжай туда.

– Зачем?

– Поедешь и расспросишь, что к чему. Что за деньги? что за митинг? кто организовал? кто пострадал? Видишь, там передают, что есть раненые. Кто эти раненые? Какова судьба денег? Видишь, пишут, что после взрыва обманутые дольщики не долго были в шоке. До приезда милиции очистили от рассыпанных денег территорию. А милиция, находившаяся на месте, участвовала в очистке.

– А мне-то что там делать?

– Я же тебе сказал: твое дело – разведка. Перепиши имена всех, кого ранило, разузнай, откуда автобус, что за взрыв!

– Не понимаю…

– Я сам пока еще ничего не понимаю, но уже кое о чем догадываюсь. Сам бы сгонял, но ты знаешь мое положение. И не зли меня. Твой Пятиплахов – он далеко, а я вот он, хотя и в укрытии.

Майка подбрасывала на ладонях яйца, как картошки из костра:

– Сейчас почищу.


К месту взрыва нас, конечно, не подпустили, да я и не сильно прорывался. Мы побродили вокруг вдоль натянутых ленточек. Я попросил Майку снять меня на фоне дома с названием подходящей улицы, пригодится для отчета перед подполковником. Мы решили перекусить, вернее, Майка решила, у меня все еще ее правильно сваренное яйцо стояло в горле. Она же требовала почти непрерывного кормления. Мы взяли горячие булки с серыми сосисками в заведении под названием «Русское бистро. Экспресс». Художник изобразил на вывеске мордатого усатого гренадера из времен войны с Наполеоном. Майка занялась булкой, я рассматривал вывеску. Еще пару дней назад сделал бы профессиональную стойку и полез за фотоаппаратом. Тут был явный состав преступления против культуры. «Бистро» – по затрепанной легенде – это приказ русского конного оккупанта парижскому трактирщику: мол, давай обслужи меня с максимальной скоростью. Отсюда якобы и пошло название закусочных ускоренного питания. Но вот слово «экспресс» в данном случае мне кажется явным перебором. Это уже предполагает обслуживание со скоростью торта в морду. Я вздохнул и не достал фотоаппарат. Не было сейчас во мне профессионала.

– А дедушка нашелся?

Я отрицательно помотал головой. Девочка прикончила еду и желала общаться. Она весело облизывалась.

– Ты знаешь, из чего делают соевые сосиски? – спросила она.

– Стой, мне надо позвонить. – Я не врал – подумал, что неплохо бы расспросить Сагдулаева насчет этой истории со взрывом финансового автобуса. Наверняка к ним уже поступили хотя бы интересные слухи. Мне хотелось получше подготовиться к разговору с подполковником. А что разговор предстоит, я не сомневался.

Сагдулаев оказался недоступен.

– Так надо же что-то делать! – сказала Майка.

Наверняка мой взгляд был и пустым и отсутствующим.

– Вот, – она достала из кармана куртки сложенную газету. – Помнишь?

Я взял: теплая, затертая газета. «МК».

– Поедем поговорим с ними.

– С кем?

Она предлагала пообщаться с музыкантами, избитыми на прошлой неделе в подземных переходах метро. Зачем? Во-первых, ей это было почему-то очень интересно. Она ждала новой встречи со мной, потому что «они» никто не согласились с ней этим заниматься. А одну ее не отпускают.

– Кто это «они»?

– А, не важно, – махнула она рукой.

– Но я тоже не хочу этим заниматься.

– Но надо же что-то делать. Можно поехать искать дедушку.

– И ты знаешь, где его искать?

– Да.

Я кивнул: говори!

– В том доме с вышкой.

Я вспомнил дом с вышкой и, надо сказать, ничего безумного в предположении девчонки не увидел. Если вся остальная поверхность нашего незнания о том, где он находится, была идеально гладкой, то в этом месте явно ощущалась микроскопическая шероховатость. «Почему мне самому это не пришло в голову?» – обычно говорят в таких ситуациях. Я ничего не сказал. Не дал Майке возможности подрасти в собственных глазах. С ней и так непросто. А уж с загордившейся, хапнувшей лидерство в нашем тандеме, намучаюсь. Но, с другой стороны, надо все обдумать: что за домик? Князь там какой-то мутный, Кувакин, сталинская шарашка, – уже набор для небольшого борща… Но, в самом деле, не сунешься же прямо сейчас к воротам – тук-тук, а не спрятался ли здесь у вас некий странный дедушка?

Надо подумать.

Попозже и вместе с компьютером. А девочку так и так надо чем-то занять.

– Поедем.

– К дедушке? – Она вскочила как какая-нибудь супервнучка.

– Нет, к музыкантам. Какой там поближе?

Она бросила взгляд на потертый газетный лист.

– Переход с Театральной на Охотный ряд.


За целый день работы мы нашли четверых.

Первый стоял на вершине длинного пологого подъема, по которому, тихо шаркая, брели с разной скоростью пассажиры. Он стоял перед распахнутым на полу футляром, и мастеровито наглаживал скрипку длинным смычком.

Я бросил червонец в кучку монет и мятых бумажек и остановился, дожидаясь конца композиции. Он сразу же оборвал исполнение и уставился на меня подозрительным взглядом.

– Что вам угодно?

Худой, длинный, очень похожий на скрипача скрипач.

– Я из газеты.

– На тебя было нападение, – тут же торопливо добавила Майка.

Ему явно не хотелось отвечать. Дурацкая история, чепуха какая-то. Ну, налетел вдруг какой-то мужчина. Кричал не по-нашему.

– Он вас ударил?

– Да нет, перед носом махал кулаками. И все кричал что-то по-итальянски, кажется. Или по-испански. И одет странно.

– А откуда он взялся?

Скрипач пожал плечами. Он не мог объяснить. Он не смотрит на идущих мимо, когда играет, часто глаза просто закрывает, чтобы сосредоточиться. Может, этот крикун выскочил из-за спины, а может, отделился от толпы, что плывет навстречу.

– И чем все кончилось?

– Да ничем. Я отвернулся и снова стал играть. Он выругался…

– По-нашему? – быстро спросила Майка.

– Н-нет, но было понятно, что выругался, драться лез.

– Да-а?

– Да ерунда. Ну, нос немного разбил. И его увели. Два милиционера, у них там дверь. Вон. – Он махнул смычком перед собой.

– Понятно, – сказал я, тоскуя от бессмысленности всего этого.

– А как одет? Ты сказал, одет был не так, – влезла снова Майка.

– Ну, странно. – Скрипач потрогал концом смычка щеку. – Черный балахон от шеи до ног. Только грязный очень, вернее – оборванный. Старое все, заношенное.

Это было непонятно, но переспрашивать было лень.

– А что это вас так заинтересовало?

– А кучу музыкантов в тот день побили, – ответила музыканту Майка.

– Меня не побили.

– Спасибо, – сказал я.

Указанная милицейская дверь была закрыта, чему я втайне был рад.

В переходе с Белорусской кольцевой на радиальную, возле суровых партизан никто в этот день не играл, хотя «МК» определенно указывал, что тут был инцидент. Неужели закончившийся трагически для исполнителя? Майка не приняла моей шутки, ее это расследование занимало всерьез.

С Белорусской мы отправились в подземный переход под Новым Арбатом. Тот, что ближе всего к Садовому Кольцу.

Вообще-то если рассуждать логически, то все открытое воздушное пространство города принадлежит всем гражданам в равной степени. Мне часто забредает в голову эта мысль. Почему отдельные граждане позволяют себе пытать всех прочих своим жутким пиликаньем и вытьем. И что самое фантастическое, получают за это деньги. Обычный нищий стоит в сторонке, его можно не увидеть, а побирушку музыканта не можешь не услышать, не бегать же мимо них, закрывая уши руками. Получается какой-то прямо налог на возможность пользоваться одним из органов моих же собственных чувств.

Некоторые улицы невозможно форсировать законным подземным образом, вырытые переходы захвачены звуковой заразой. Мучительнее всего – самозабвенные чистенькие старушки, выводящие почти правильными, но беспросветными голосами «Мой костер в тумане светит», и «Ту заводскую проходную, что в люди вывела меня».

На этот раз нас ждала встреча с пьяненькой шайкой из пяти парней, двух гитар двух девиц и большого количества пивных бутылок, стоявших и валявшихся вдоль стенки. Парень, ретиво рубивший по струнам, изображал какое-то англоязычное рычание, одна из девиц с беспредельно глупой улыбкой топталась в центре перехода, держа за козырек перевернутую бейсболку. Собирала дань с проходящих, великодушно прощая тех толстокожих, кто не хотел раскошеливаться за предоставленное искусство.

Я пустил вперед Майку. Вскоре мы разговорились с ними. Нет, сказали они, того, кого били, здесь сейчас нет. Он вообще скрипач. А где его найти? А идите к театру на тот Арбат, на Старый. А как его кличут? Нет, он не рокер и не курит, у него нет кликухи.

Мы этого рокера без кликухи все же нашли. Он не играл в тот момент, когда мы к нему обратились с вопросом. Ел бутерброд, не уличную шаурму, а нормальный домашний: хлеб, котлета. Одет был бедно, но чисто. Сидел на раскладном матерчатом стульчике рядом с художником карикатуристом. Футляр со скрипкой держал между ног.

– Я не знаю, откуда он появился, этот человек. Лет так пятьдесят ему, в дурацком костюме, как будто ряса на нем.

– Размахивал кулаками? – спросил я.

– По-чужому кричал? – встряла Майка.

– Ничего не кричал и не размахивал. Вырвал у меня скрипку и хотел ударить об стену. Ну, я не дал, само собой. Тогда он кулаком меня сюда, где шея. Хотел, конечно, в челюсть, наверно. Дрался плохо. Но люди сбежались. А вам зачем?

– Мы из газеты, – сказала Майка.

– Уже были из газеты. – Он доел бутерброд, вытер губы салфеткой. – А он, когда я не отдал скрипку, когда уже убегал, меня шваркнул по лицу, ладонью вот так вот.

– Пощечина, – уточнил я.

– Наверно, – пожал плечами скрипач.

– А вы не знаете молодого человека, что играет в переходе с Белорусской радиальной на кольцевую?

– Нет. Я знаю Марину, она играет там дальше, за «коровой», ну, где теперь Окуджава. Мы с ней вместе занимаемся, она тоже рассказывала. Ей он скрипку расколотил. Решили, что псих.

– Скорей всего, – сказал я.

– Его поймают?

И тут мне пришла в голову мысль. До этого все работало как-то так, слова шли порожняком, я в основном убивал Майкино время, и вдруг проклюнулся настоящий, хоть и микроскопический интерес.

– А скажите, что вы играли в тот момент?

– В тот момент?

– Ну да, когда он рванул вашу скрипку.

Парень задумался.

– Помню. «Времена года» Вивальди. «Зима».

– А у вас есть телефон этой девушки, Марины?

– Она не любит, когда кому-нибудь…

– Позвоните ей сами и спросите, что она исполняла в тот момент, когда на нее напал этот человек. Насколько я понимаю, это был тот же самый псих, лет пятидесяти.

Скрипач медленно кивнул. Он не был похож на того парня с Театральной, но вместе с тем было у них что-то общее. Убежден, что и девочка Марина, если мы ее увидим, чего бы не хотелось, тоже обнаружит эти специфические скрипичные черты.

Он набрал номер. Долго извинялся за то, что задаст ей дурацкий вопрос, при этом выразительным взглядом извинялся перед нами, что вынужден так говорить. Захлопнул телефон. Двусмысленно улыбнулся.

– «Зима». Вивальди.

Майка тут же дернула меня за рукав.

– Едем на «Театральную».

Конечно, поехали. Но без удачи. Нашего первого опрошенного музыканта там не было, так что статистику пополнить не удалось. Квакал какой-то саксофонист. Разговаривать о том, куда подевался предшественник, он отказался. В грубой форме.

Хорошо, двинулись дальше по списку «МК». Но никаких больше успехов нас не ожидало. Ни в подземном Вавилоне рядом с Библиотекой им. Ленина, ни в новеньком, как дворец музыки Растроповича, переходе на Сухаревской нас не поняли.

– Пойдем на Арбат, – предложила Майка.

– Зачем?

– Спорим, там мы тоже никого не найдем.

Мысль ее была понятна – газетная история как бы прячется от нас, заметает следы, сматывает звуковые удочки. Майка считала себя ответственной за эту загадку городской жизни. Меня больше занимал все же дедушка, надо было обкумекать идею насчет Кувакинского имения. Но для этого надо было присесть в тишине к компьютеру, а не таскаться за активной девицей по городу. Но поскольку отделаться от нее раньше определенного времени я не мог, решил – пусть берет свой след. А я сзади, натягивая поводок. И она взяла. Но музыкальная история действительно растворилась в городском шуме, не оставив никаких следов.

Майка была озадачена, она явно прониклась уверенностью, что тут какая-то мистика, и ей хотелось мистики, и я не стал приводить свои обыкновенные объяснения нашей неудачи. Если ее размагнитить, она накинется на историю с имением. Заставит тащиться туда, лезть поперед, обязательно втравишься во что-то ненужное.

Сбросив ее задумчивую на руки Нине, я испытал огромное облегчение.

Дозвониться было нереально, и на следующий день я отправился к Сагдулаеву собственной персоной. Не с пустыми руками. Набросал статейку «“Зима” в середине марта». Я собирался убить двух своих зайцев: попробовать возродиться профессионально – у Сагдулаева неплохо платили, и, по возможности, вызнать что-нибудь насчет денежного взрыва, в редакциях всегда клубятся слухи вокруг таких событий. Меня не покидало неприятное и иррациональное ощущение, что подполковник Марченко держит включенным какой-то счетчик по моему поводу, и, не выполняя его пожеланий, я как бы падаю в пропасть опасного долга перед ним. В чем его опасность, я толком не мог объяснить, но быть в долгу у подполковника мне не хотелось.

У Сагдулаева долго не было для меня времени. Я слонялся по редакции, выпил две чашки кофе и одну чашку зеленого чая в разных отделах. Тут все знали о моих особых отношениях с главным, поэтому в разговоре со мной были деловиты и неискренни. Всех больше всего интересовал вопрос – кого сократят, меня интересовала история с автобусом. Я тянул разговор в свою сторону, собеседники в свою, лишь на мгновение вспыхивали искры контрапункта и возникала какая-то конкретика.

Оказалось вот что: среди раненных осколками трое – члены правления этой самой строительной пирамиды «Строим вместе». Они пришли на митинг, чтобы объясниться с разъяренными дольщиками.

А есть еще пострадавшие?

– Вроде бы есть.

Кто?

– Выясняется.

А сколько пропало денег? – Говорят, до ста семидесяти миллионов рублей. А может, и больше. Трудно определить точнее. Сейчас ищут банк, выдавший наличность. Очень подозрительная история, таково было общее мнение.

С Сагдулаевым я столкнулся случайно, в коридоре.

– А, ты, – сказал он с непонятной интонацией. Почему-то мне показалось, что это было выражением готовности уделить мне время и место. Я решительно шагнул вслед за ним, даже не улыбнувшись секретарше.

Он рухнул в свое кресло, не выпуская бумажек, с которыми бежал по коридору и схватился за телефонную трубку. Но я тут же начал говорить, не дожидаясь приглашения. Любой главный редактор немного Цезарь.

– Что? – Поднял он на меня один глаз, дослушав. – Вивальди? Все играли «Зиму»? А он кричал не по-русски?

– Иногда кричал, в половине случаев молча дрался.

Сагдулаев бросил свои бумажки на стол, отвалился немного назад на одном локте.

– Ну и что?

В таких случаях пожимают плечами, я пожал.

– По-моему, интересно.

– Но об этом же уже писали, ты сам сказал.

– Но без Вивальди.

Теперь главный пожал плечами.

– Отдай Конкиной, что ли.

И он вернулся к своим бумагам, показывая, что они для него важнее Вивальди.

– Что-то по автобусу? – спросил я, хотя по всем правилам надо было бы уже уходить.

Сагдулаев снова откинулся на локте. Потом встал, сбросил голубой блейзер, расстегнул до пупа очень дорогую в пятнах пота рубашку. Снова сел.

– Понимаешь, невероятное стечение обстоятельств. Никто из раненых не может говорить. Потеря крови. Правда, жить будут. Очень похоже на терракт. Пострадали все члены правления, что притащились на митинг. Но кто устраивает терракт при помощи автобуса, набитого деньгами?! Стоит толпа с плакатами, подъезжает «мерседес» и – бенц!

– Говорят, сто семьдесят миллионов…

– Никто не знает точно. На месте нашли только несколько бумажек. Если деньги и были, то растащили все. Сначала эти долбанные дольщики свои доли, – он хмыкнул, – потом менты – что осталось. Откуда эта цифра – сто семьдесят миллионов?

Я не стал раскрывать источник информации. Сагдулаев продолжал:

– Откуда вообще этот автобус? Ни водителя, ни номеров… Криминалисты работают, но что они там наработают… И по инсайдерским данным, правление ни в коем случае не собиралось устраивать денежные раздачи во время митинга. Оно скорее собиралось податься в бега.

– А пострадали только члены правления? – решил я проверить полученную информацию.

– Да нет. Там еще пара активистов комитета дольщиков. Может, просто потому что стояли рядом в этот момент.

Сагдулаев вздохнул.

– Если мы принимаем версию о теракте, то можно так думать. А мы что, разве уже приняли эту версию?

Я снова пожал плечами:

– Другой-то нет.

Мы помолчали некоторое время, оба глядя в окно. Версии там не реяли.

– А этого психопата ты как сам объясняешь? – спросил Сагдулаев.

– У меня есть… одна девчушка, лет двенадцати, так вот она мне сказала, очень долго думала и сказала, что это Вивальди проснулся и мстит скверным исполнителям за то, что коверкают его музыку.

Сагдулаев удовлетворенно кивнул:

– Вот это я понимаю – версия.


По дороге домой я зашел проверить – не объявился ли Ипполит Игнатьевич. Не объявился.

Вечером позвонила Василиса.

Интересная в разных смыслах, тридцатипятилетняя, примерно, женщина, очень образованная. Конечно, со своей какой-то предысторией, слава богу, оставшейся мне практически неизвестной. Мы познакомились с нею во время одной странной поездки года три назад. Нет, уже четыре. Я тогда в очередной раз как-то повис в безвоздушном пространстве. Ни работы, ни женщины, ни определенных планов на будущее, мама уже умерла к тому времени.

Дело было в Арзамасе.

Я тогда решил вернуться к серьезным делам, раз рухнули проекты трудового обогащения – я имею в виду издательство наше несчастное, «Серебряные веки». Собирались сорить Северяниным и Кузминым на книжных развалах, а кончилось все буклетами, меню да пригласительными билетами на дрянные перформансы.

Нет, сказал я себе в очередной раз, все же было у меня за спиной и кое-какое краеведение, и культурологические порывы, отчего же не одуматься!

Стал обзванивать знакомых – нет ли какого-нибудь приличного, но денежного дела, например, написать очерк о прииске или колбасном заводе; если какой-нибудь солидный монастырь нуждается в продвижении на московские печатные арены, – я готов. Иные из знакомых обрабатывали мемуары состоятельных егерей или пивоваров, – тоже работа. Сейчас все кинулись отращивать себе прошлое. Мне помогли в журнале «Снасть». В сфере его интересов были в основном рыбалка и охота. Редактор некоторое время ковырялся карандашом в ухе, я даже отвернулся, мне не хотелось думать, что он оттуда добывает для меня идею. Он предложил мне съездить в Арзамас. Одна новенькая фирма из тех краев задумала выйти на столичный рынок с идеей «настоящего рождественского гуся». Я должен написать очерк – «Гусиные сапоги». Дело в том, что, по легенде, в старину из арзамасских краев гусей гнали стадами до Питера, и им это было не в тягость, потому что от густой местной грязи у них на лапах образовывалась керамическая обувь. Заведомая чепуха, но деньги предлагались хорошие. Я поехал. И уже там на месте как-то пересекся с делегацией московских историков, прибывших на Никоновские чтения. Выпили вечером в буфете гостиницы, сошлись. Оказались отличные ребята. А утром я на правах нового друга потащился на заседание в местный пединститут. Там такие были борения! Оказалось, что до сих пор с Расколом все так неясно. И Никона некоторые считают выдающимся государственником, а другие – исчадием ада. Причем чувствовалось, что местные, арзамасские, несмотря на хозяйскую обязанность угождать гостям, стояли против москвичей каким-то невидимым фронтом. И москвичи, чувствуя сопротивление, немного мямлили, жались, одна только девушка Василиса рубила с плеча, выступала от чистого научного сердца.

Вечером в специальном институтском зале сели за стол. Пили. Тут же стояло пианино, затеялись песни. Хорошие, душевные – «Вот кто-то с горочки спустился» и тому подобное. Много говорилось, что провинция – это не Москва, она лучше, она поет душевнее и хранит что-то такое, что в Москве разбазарили, расторговали, и мелодий нет после Свиридова, с чем я был согласен, хотя про себя думал, что не все в этой правде правда. В какой-то момент я оглянулся на оставленный стол. И увидел жутковатое зрелище. Кандидат наук Василиса сидела на дальнем краю, а к ней с двух сторон клонились бороды шести или восьми суровых арзамасских знатоков. Василиса бойко и твердо отвечала во все стороны, но было понятно, что ей не совсем по себе.

Я пришел на помощь. Сел рядом. Мгновенно разобрался в ситуации: наивная никонианка отбивалась от самых натуральных, хотя и ученых староверов. Это были не современные люди, а просто Аввакумовы кумовья. Они так сверкали глазами, что можно было подумать – только мысль о возможном привлечении к ответственности мешает им обойтись с ней по своему желанию.

Образование у меня незаконченное химическое и заочное журналистское – значит, никакого, но я собрал ошметки знаний, прибавил немного цинизма и юмора, и тремя этими плетками отогнал бородачей на безопасное расстояние.

В этот вечер я был за свое речевое рыцарство вознагражден. Тут дело было именно в этом, в благодарности спасителю. Разумеется, ни мои интеллектуальные способности, ни мои внешние данные были ни при чем. Никонианке и правда понравился мой поступок. Интерес усугубился тем, что я честно признался: все случившееся для меня – удивительный анекдот. Я уже предвкушаю, как буду веселить своих московских знакомых. Оказывается, не все живут так. Помню только имена деда и бабки, да и то лишь по материнской линии. А прадед сливается с серыми народными толщами где-то на достолыпинской Украине, и это ни в малейшей степени меня не волнует. Мне даже и детство собственное не вспоминается. Вот будущее – интересно. Очень, очень меня занимает – что там впереди!

Юмор же нашей ситуации в том, что вдруг на обычном институтском банкете, самая что ни на есть густая история вырастает из черной чащи бород в натуральную величину и норовит схватить тебя за горло реальными староверскими руками.

В общем, у каждого свой Арзамасский ужас, пошутил я, демонстрируя начитанность.

Она, конечно, завела песню о том, что человек без прошлого, и народ без прошлого – это и не человек, и не народ. Что «былое грядет».

Да, уважаю, уважаю я все это – и Карамзина, и Соловьева, и Минину с Пожарским кланяюсь, не говоря уж про Курскую дугу. Но самому мне лично лень и скучно рыться в архивах и выращивать карликовые генеалогические дерева.

Василиса решила после той ночи, что она меня спасет от моего же беспамятства. Она раскопает все о моих предках, она заставит меня обернуться и вглядеться. «Падение нравственности начинается в тот момент, когда культ предков заменяется культом потомков».

Про потомков я промолчал. В Москве мы больше не встречались. Только телефонные контакты. Я не скрывал от Василисы, что веду жизнь определенного рода. Она относилась к этому со спокойной иронией. Считала, что переживет все мои мелкие, лишенные исторической перспективы увлечения. И она принесет мне в приданое хорошо исследованную историю моего рода.

В моменты слабости я думал – а вдруг она права? Ведь не страшненькая, даже милая. Со своей жилплощадью. Образованная. Вяжет. Хорошая жена, хороший дом…

– Я получила ответ из Барнаульского архива, не надо бросать трубку, там правда имеется очень интересный поворот.

– Извини, Василиса, мне совсем-совсем не до этого.

– Это не то, что ты думаешь!

– Я вообще не хочу сейчас думать в этом направлении. И не могу. Я устал, лег спать, заболел и ушел. Если считаешь нужным обидеться, обижайся.

Последнюю фразу я не сказал вслух, только подумал, но она ее явно услышала.

– Ладно. Выберем более подходящий момент.

Я с облегчением вытянулся на диване. За окном ветер качал березку, и свет фонаря, стоявшего за нею, превратился в безумную азбуку Морзе. Кто-то трагически информированный пытался сообщить мне явно неприятную новость. Все хотят довести до моего сведения какую-то чепуху в последние дни. Вот и Василиса. Надо ей позвонить как-нибудь, нехорошо обижать хорошего человека. Но если позвонить, она вообразит, что наши «отношения» развиваются.

Нет, никакой истории и никаких историй сегодня.

Как только я это решил, подал голос подполковник. По-хорошему, надо бы просто послать его – негрубо, так же аккуратно, как Василису. Ну что, что он мне может сделать? Можно ведь просто пойти в ближайшее отделение милиции и накатать какую-нибудь бумагу. Пошлю, но не прямо сейчас. Сейчас нет сил.

– И это все? – спросил он, выслушав мою информацию про автобусный взрыв и воскресшего в воображении Майки Вивальди. Кстати, само предположение Майки его не рассмешило, реакция относилась к скудости добытых сведений по взрыву. Он сказал, что «все это» он узнал, сидя в своей камере.

– А вы все еще в камере? – не удержался я.

– А где же мне еще находиться, дорогой?! Она на первом этаже, отсюда не выпадешь с балкона, и самосвал сюда не въедет.

– Пожалуй.

– Кроме того, раз я в камере, то нахожусь не только под защитой, но и как бы под следствием. У нашего дедушки, а он, чувствуется, законник, нет оснований на меня ничего такого насылать. Вдруг меня еще покарают в законном порядке? – Он помолчал. – Если он уже знает, что третьим был я.

Чтобы что-то сказать я промямлил:

– Да дедушка этот…

– Что, есть новые идеи?

– Нет. Я заходил к нему.

– И?

– Его нет.

– Кто бы мог подумать! – Тон был настолько уничижительный, что я ринулся доказывать, что я не совсем ничтожество, хотя это было совсем не в моих интересах в данном случае. Выложил и про Кувакинский дворец, и про сталинский институт, и напомнил, что трагический наезд совершился именно в тех местах. А там такая антенна. Толком еще не успел закончить доклад, как подполковник вскрикнул:

– Он там!

Я опять прикрыл трубку и застонал. От ненависти к себе. Что за гнусное свойство характера, притворялся бы и дальше неспособным дебилом, мент бы и отлип. Так нет, надо блеснуть сообразительностью. Теперь расхлебывай.

Что и оказалось.

– Завтра поедешь туда.

– Куда? Я не знаю, что там сейчас, – соврал я.

– За ночь я все выясню.

– Если там просто руины какие-нибудь…

– Там не руины. Там учреждение. Лечебное. Повторяю, твое появление будет подготовлено. Разведаешь, присмотришься. Ты парень сообразительный, я вижу.

– Не могу.

– Брось.

– Я не хочу!

– А это ты вообще брось!

– У вас же куча народу – сыщики, или, как их, опера.

– Слишком долго вводить в курс дела. Да и ржать вдруг начнут. Они и так мне идут навстречу с этой камерой. Требовать от них еще воображения – слишком. А ты не волнуйся, пойдешь под прикрытием, мое слово кое-что значит на прилегающей территории. Я бы, понимаешь, сам, но нельзя же мне выходить на открытое место.

Пока он это говорил, я во все более ярких и реальных образах представлял себе, сколькими неприятными хлопотами и даже неизвестными опасностями грозит эта прогулочка. Да, боюсь, и Ипполит Игнатьевич не будет рад, если я его отыщу. Если он в «имении». Может получиться что-то вроде предательства с моей стороны. Вдруг он там прячется.

– Нет! – сказал я решительно. Страх оказаться стукачом и наводчиком на секунду сделался сильнее страха перед подполковником. Так часто бывает у людей из нашей среды, их порядочность – результат выбора между двумя гадостями.

Марченко сразу понял смысл этого моего душевного извива. Самое противное было в том, что съехав в омут рефлексии: предательство – не предательство, я как бы признал важный практический факт – старик скрывается возле антенны. С чего я решил, что это так?! Но тут уж ничего нельзя было поделать, что называется – заиграно.

– Не ной, деда не тронем, ничего ему не будет.

– Почему это?

– Да я тут думал-думал – никакой он не мститель, и в этих делах с балконом и самосвалом впрямую не виноват. Сам прячется от страха.

– Но если он ни при чем, зачем он вам?

– Что-то важное он наверняка знает. Зна-ает. Твоя задача сказать ему, что бояться ему нас нечего. Пусть идет к нам, будем вместе бояться.

Я согласился подумать.

Подполковник сказал, что пришлет машину, и положил трубку.

Уже через пять минут я звонил ему, чтобы все-таки отказаться. Ну ни с какой точки зрения мне не следовало мчаться в ту дыру. Кто решил, что он – там? Двенадцатилетняя девчонка и полурехнувшийся подполковник. А если они каким-то чудом правы, и я, предатель, выдам ненормальному менту беззащитного, несчастного старика на расправу? Уверения, что они его не тронут – вранье! Кругом дрянь!

Я звонил, звонил, но подполковник был недоступен. Он выигрывал у меня эту партию с закрытыми глазами.

Нет, так просто они меня не втравят в свои игры. Растворюсь на время, как тот же Ипполит Игнатьевич. Переночую не дома, к которому Марченко пришлет свою идиотскую машину. Пусть она здесь потомится под окнами.

Я набрал номер Петровича. Ему я первому звоню, когда что-нибудь не так. Безотказность – великая вещь. Привыкаешь к ней как к воздуху. И тем более сильно потрясает, когда с воздухом возникают проблемы.

Петрович на секунду взял трубку, глухо извинился, и сказал, что выбегает из дому. У него все плохо.

Несколько минут я сидел как оглушенный, потом дошло: что-то с его парнем. Если бы ерунда творилась всего лишь с бизнесом, он реагировал бы не так.

Еще два телефона, где бы меня могли спокойно принять, не напрягаясь и не заставляя напрягаться, молчали.

Другие два телефона, где могли принять, но после церемоний и приседаний, двумя разными дружелюбными и благовидными способами отказали. Даже и не обидишься.

Василиса?

Нет уж. Живет одна, пока доеду, чего-нибудь приготовит вкусного, и можно сделать вид, что примчался только из-за внезапных барнаульских документов… нет, нельзя!

Позвонил Любе Балбошиной. Она прямо заверещала от радости, пьяненькая, но деловитая. Как хорошо, что ты согласился! Давай прямо послезавтра, – как раз заезд каких-то интересных людей, будешь гвоздем вечера. Договорились? Пока! Я вспомнил, о чем мы с ней договаривались. Хрен тебе.

И тут позвонили мне. Савушка. Со своей всегдашней программой: был на реке, туман такой задумчивый, как будто река разумна. А ветла, если всмотреться, не к воде тянется, а обратно, то есть вырывается. Поэт. Приезжай, брось сейчас все и приезжай, дурень! Ведь пожалеешь, скоро всего этого уж не будет. Погоды стоят как на заказ, никакие старики не упомнят, и вёдро, и под утро дождик, и все наливается соком, и ни ветерка, ни тучки днем. Природа старается, чтобы ее запомнили такой.

Он даже не предполагал, как близок я был в этот раз, чтобы сорваться и рвануть к нему на речную пристань. А и правда, дел никаких, а там ветлы, и вёдро. Но тут Савушка стал читать стихи. Он специально отъехал подальше от радиоактивной Москвы, дабы поймать незамутненную, росистую ноту:

Цвет неба до жути истончен,
порывами мечется рожь,
и кажется – воздух непрочен,
в нем скрыта тревожная дрожь.

Какая рожь? На дворе март! И потом, в трубку он поет благостно – а текст какой-то неврастенический, «воздух непрочен». Что за чепуха! Вон говорят, что «над всей Испанией безоблачное небо» именно в климатическом, а не в политическом смысле. Я высказал ему что-то в этом духе. Он тут же взвился, наоскорблял разными способами. Правда жизни и правда искусства – не одно и то же. Он как человек может предаваться сладостному созерцанию разумного тумана, а глубинное поэтическое в нем бьет тревогу.

Господи, кто только не бьет эту тревогу – и врачи, и учителя, и экологи. Тревога – она самая потерпевшая у нас. Савушка презрительно фыркнул в трубку и сказал, что я когда-нибудь захлебнусь своей бесплодной иронией, каламбур – дырка в разуме.

Слушал и думал: а ведь я его и на этот раз не пошлю. А приедет, буду с ним носиться. Чувство вины меня извиняет.

Похвалил и положил трубку.

Ничего, встану пораньше, часов в семь, и на метро к себе в «Зоил».


Встал в полшестого, и вышел из дому в шесть, деревья тонули во мгле, пахло неприятной городской сыростью. Собаки, рывшиеся в мусорных баках, выглядывали по очереди, ворона зевала на ограде газона. На детской площадке тяжело, хриплоголосо резвилась какая-то непротрезвевшая молодежь. Упорный парень крутил на детской карусельке двух хорошо одетых, но отвратительно хохочущих девиц. Я не успел даже раздражиться, потому что мне навстречу шагнул человек в форме. Где он тут мог скрываться? И если уж был подставлен сюда подполковником, почему не прекратил эту терроризирующую весь утренний двор маевку на детской площадке?

– Поехали, – сказал сержант. Тот самый, вежливый, запомнившийся мне по ночному налету на мою квартиру. И чтобы снять все вопросы, добавил: – У меня приказ.

Что было делать в этой ситуации? Пойти в милицию жаловаться на милицию? Рассчитывать на противоречия московских ментов с подмосковными – это все равно что пытаться Евросоюз натравить на Америку. Наверняка у сержанта и бумага какая-нибудь есть.

– Машина там.

Я сел на заднее сиденье, показывая этим, что еще не сотрудничаю с ними, а всего лишь подчиняюсь силе. Сержант не стал комментировать мое поведение. В узких коридорах между домами рулил как на гондоле по пасмурному венецианскому каналу, разрезая поверхность длинных луж. Выехал на Стромынку, уже забитую машинами. В такую рань! Москва рано или поздно подавится своими автомобилями.

Сержант взял с переднего сиденья пластиковый файл с бумагами и, не оборачиваясь, протянул мне.

– Материалы.

Я думал, это ордер на мой арест, оказалось – распечатка всевозможных сведений о графе Кувакине. Мне не пришлось сидеть в Интернете. Сержант протянул мне маленький фонарик – совсем такой же, как у подполковника в камере. При этом воспоминании меня передернуло.

– Здесь все, что удалось найти.

Сильнейшее раздражение завозилось в районе солнечного сплетения. Почему я должен все это читать и что-то в связи с этим соображать?! Есть же вот, пожалуйста, подчиняющийся приказам сержант, пусть он! Пусть он пробирается в логово иллюминатов и затаившихся сталинистов от науки! Водитель словно прочел мои мысли.

– Я бы пошел сам, но, понимаете, меня там каждая собака знает. И любого из наших. Там кроме косметического центра есть еще и хороший стоматологический кабинет, так вот мы к нему приписаны. Спонсорская помощь по зубам. А зубы у нас в районе у всех почему-то плохие. Часто бывать приходится.

Объяснение меня не успокоило. Теперь раздражала сама идея – ну с чего это вдруг все решили, что искать надо в кувакинском имении? Если вдуматься, очень поверхностное умозаключение, да еще и высказанное ребенком. Впрочем, вчера я уже на эту тему злился.

– Вы почитайте, почитайте.

Я начал вынимать пачку листков из пластиковой упаковки. И как-то сразу сделался себе смешон, да так, что даже немного заныло нёбо. Нет, я не считал абсолютно все разговоры о масонстве, о вредоносной для нашего оте чества их роли пустым звуком, видом развлекательной культуры вроде астрологии и оккультизма. Я даже кое-что читал по этой части, могу поддержать иллюзию почти профессионального разговора. Пусть стоят себе по окраинам моего воображения загадочные замки розенкрейцерства, тамплиерства, бродят графы Сен-Жермены, я с удовольствием буду читать и рассуждать об этом, но вот чтобы впустить это все в реальную мою жизнь… И в шесть часов утра поскакать с милицейским сержантом за Кольцевую дорогу в какое-то подозрительное имение какого-то невнятного, двести лет назад почившего графа?

Все же я включил фонарик в основном для того, чтобы обмануть сержанта. Какой смысл мне с ним-то конфликтовать?

Да, граф Александр Борисович Кувакин был масон. Об этом сообщалось в самой первой строке «документов». Предлагалось сразу вслед за этим не совершить две ошибки. 1. Никак не связывать имя Александра Борисовича со скандально знаменитой минеральной водой Кувакой. 2. Не путать с Александром Борисовичем Куракиным, блестящим аристократом периода царствования Александра I. Куракин тоже был масоном, но масоном легкомысленным, просто по требованиям тогдашней светской моды.

Кувакин же воспринимал свою тайную роль всерьез. «Подхватил» он эту заразу не много ни мало во время Итальянского, вернее, даже Швейцарского похода Суворова. То, что Александр Васильевич, наше полководческое все, также был масоном, я знал и без подсказки «документов». Интересно, сильно ли ему это помогало в конкретном деле на Сент-Готарде?

Я громко хмыкнул.

– Что, смешно? – почему-то обиженным тоном поинтересовался сержант. Видимо, полковник сумел заразить его ощущением огромной важности этого дела. Юмор и масонство – вещи несовместные. Особенно в сознании сержанта. Я сказал, что это такой у меня чих, хотя мне было и правда смешно. Трясущаяся рука с фонариком, прыгающий текст, масоны… Хотя и для рефлексии оставалось место: а что если не подполковник смешон со своими потусторонними подозрениями, а я со своим легкомыслием? Драматургия наказания за самоуверенность так ведь и строится: сначала ты ходишь иронически поплевываешь, а потом лежишь кровью похаркиваешь.

Идем дальше.

На территории имения Белые Овраги был воздвигнут шестиугольный храм. Каждая из граней «соответствовала одной из логем “основного учения”»: Истина, Добро, Красота, Геометрия, Логика и Молчание». Венчался храм не крестом, а статуей Мудрости в полный рост и с толстой каменной книгой в руке. О внутреннем устройстве храма было известно немного, потому что внутрь пускали мало кого. Прозелитизма кувакинская «религия» не предполагала, любопытствующих отсекала, к радениям допускались, как в Вавилоне или Египте, только жрецы или приравненные к ним.

Тайна радений останется тайной навсегда, потому что от храма теперь остался лишь фундамент – шестиугольный, но молчаливый. Описания литургий не осталось. Хотя не исключено ведь, что старое и тайное знание стекло по разрушаемым временем стенам и залегло в корнях храма. И когда-нибудь корни эти воспалятся в десне ближайшего Подмосковья. В разные периоды девятнадцатого и двадцатого веков предпринимались попытки раскопок в районе фундамента, но всякий раз что-нибудь мешало – то крестьянский бунт, то кремлевский приказ.

В материалах намекалось, что и внезапная ярость окрестных крестьян в 1897 году явно была кем-то инспирирована и проплачена очень щедрой водкой неизвестного происхождения; и приказ из «органов» явился не совсем обычным образом. Послушная советская археология в тот, 1928 год, тихо свернула свои палатки и заступы и отбыла. Один, самый неугомонный кандидат наук, попытавшийся навести справки – а почему, собственно, отдан такой приказ и от кого именно он исходил, был резко одернут кем надо. Не «он» даже, а «она»: некая кандидат исторических наук Евгения Ракеева.

Помимо храма Александр Борисович Кувакин построил за «липовой аллеей» двухэтажное здание и назвал его «магистериумом». Там разместилась самая настоящая алхимическая лаборатория, оснащенная, как утверждалось в материалах, по последнему слову тогдашней техники. Сам Брюс бы обзавидовался. Трудились в «лаборантах» два пожилых немца. По тому, как она была расположена, можно было заключить, что хозяин не стремился выставить ее на всеобщее обозрение. Она пряталась не только за строем лип, но и за высокой фигурой барского дома, к тому же имела в тылу глубокий черемуховый овраг (вот откуда название – Белые), так что случайно, во время прогулки по окрестностям, ее не увидеть. Графа легко понять – всякая тайная деятельность в те годы уж совсем не приветствовалась.

Разные и всякие люди наезжали к нему в гости…

Только Калиостро не было. Впрочем, кажется, и не могло быть, по срокам.

История графа кончилась как-то невнятно. Якобы он сам, в порыве непонятного чувства, сжег храм Мудрости, где после пожара на следующий день нашли гуляющего козла. По другим рассказам, просто велел мужикам веревками стащить с крыши статую, а на ее место водрузить козлиную башку, и мужики через некоторое время сами пустили туда желтого петуха.

Как он умер и где похоронен, – не сообщалось.

Через год после того невнятного приказа в 1929 году в имении был основан институт «управляемых биополей».

Я считывал текст с трясущейся в руках страницы, ползая по строчкам пятном света, и у меня крепло ощущение, что информация из двадцатых годов двадцатого века выглядит куда мифологичнее графско-козлиных историй.

Имение для «разворачивания своих особых нужд» просил известный товарищ Барченко (за Барченко мелькнула тень Марченко, хоть крестись!), но потом внезапно убыл на поиски Шамбалы. А вот тут указывается, что просил он его уже после возвращения, чтобы как следует исследовать артефакты, добытые во время высокогорной экспедиции.

Его забрали прямо во время эксперимента. Какого? Над кем?

Знаменитый кровяной деятель Богданов тоже бывал в Белых Оврагах, но чем именно отметился, известно не стало.

Кто курировал наверху немалое это дело? Дорожка расследования уводит к кабинетам самых первых лиц.

Кстати, интересный факт: аспирантка Ракеева (она что, превратилась в аспирантку обратно из кандидата?), стала на время сотрудницей института. Специализировалась не на исторической проблематике, а как химико-физик. Но потом была репрессирована и, кажется, погибла.

Директором в то время был некий Колпакиди. Утверждалось, что это он написал донос на Барченко. Копия доноса не прилагалась.

Колпакиди тоже взяли.

С его арестом связана единственная истерика, устроенная Калининым Сталину. Не исключено, что просто совпадение. А может, и нет. Да и странно: Калинин наезжает на Сталина. Нетипично. Или очень уж задело?

Колпакиди почти удалось совершить побег из внутренней тюрьмы ГПУ. Один из надзирателей сам открыл ему двери камеры – другой межкоридорную переборку. Застрелен во внутреннем дворе. О судьбе надзирателей ничего не говорится. Меткий же стрелок умер под пытками. Чего хотели от него добиться, какой информации?

С этого момента деятельность института намертво засекречивается. Чем он занимался во время войны?

А после?

Какие-то информационные очертания проступают лишь в конце семидесятых. Обычный тусклый «ящик», возня с заурядными полупроводниками. Областной статус. Скромное финансирование. Собрание аутсайдеров от науки.

– Приехали, – сказал сержант, словно ждал, когда я переверну последнюю страницу.

У меня плохой вестибулярный аппарат. Меня укачивает не то что на волне, но и на проселочной дороге. Чтение во время езды тоже тошнотворно. Не знаю, от чего мне было тяжелее – от процесса автомобильного чтения, или от качества «информации». Я отошел к ближайшему столбу и наклонился, тяжко икая.

Сержант смотрел на меня без сочувствия.

Очистить желудок не получилось, потому что он был пуст. Вытирая рот голой ладонью, я вернулся к машине. Почему у меня никогда нет с собой платка? Потому что мать давно умерла, а жены никогда не было. Впрочем, это отговорка. Я знаю холостяков, всегда снаряженных идеально чистыми платками.

– Это там, – сказал сержант, протягивая салфетку, вынутую из бардачка. Милиционер оказался цивилизованнее журналиста.

Я узнал это место. Именно сюда я привозил Ипполита Игнатьевича. Вон она, решетчатая металлическая вышка с большой тарелкой наверху. Чтобы добраться до ведущей к ней асфальтированной аллее, нужно пересечь небольшую придорожную деревеньку. Передние дома истерично сверкали окнами, встающее солнце било в них из-за наших спин. Пролетающие трейлеры заставляли их на мгновение погаснуть, а потом они опять демонстрировали готовность сиять. В этой деревеньке всегда светило солнце, как в Альпах.

– Вам нужно идти туда. Видите, магазин и подстанция? Между ними.

– А не рано?

– Они открываются через полчаса. Идите. Ближе подъехать не могу – там все поймут.

Я кивнул и отправился в сторону закрытого магазина.

Проулок был кривой, сжатый с двух сторон заборами и космами старой, сухой травы. Поперек каждые пять шагов лежала лужа. Перешагнуть ее было нельзя, приходилось огибать, семеня по краешку, хватаясь за стебель репейника, при этом один полуботинок обязательно съезжал в воду.

Тишина, населенная только моим раздраженным сопением.

Нет, где-то, как старый, осипший петух, затарахтел мотоцикл – побудка для здешней техники.

Мужик стоит на крыльце, почесывая живот через майку. Смотрит на меня подозрительно. Да я и сам себе был подозрителен. В том смысле, а нормален ли я? Что я здесь делаю? Зачем?!

Проулок шел под уклон, резко вильнул. Вот и асфальт: свежий, гладкий – вода покрывала его большими плоскими каплями и активно испарялась. Я двинулся сквозь редеющий туман в направлении холма, равномерно поросшего одинаковыми, неинтересными соснами.

Такой чепухой, с которой меня вынудил ознакомиться сержант, забиты полки всех книжных магазинов в Москве. Оказаться ходоком по этому дебильному делу – что может быть позорней?! Хватит, товарищ подполковник, взяли меня на непонятный испуг, но теперь хватит! В каждой заброшенной деревенской часовне у них сидит код Да Винчи! Я решил…

Да ничего я и не решал. Дойду сейчас до речки, она петляет в ивняке под холмом. Посижу на берегу с полчаса, и доложу, что… что не пустили? Нет, тогда Марченко опять меня погонит на штурм.

Доложу, что зашел, поспрашивал, на меня посмотрели очень круглыми глазами. И оставьте меня в покое. А был ли дедушка?!

Да, вот и река: речка, почти ручей. И аккуратный, чуть выпуклый мост. На той стороне – стена сосняка.

Я остановился на мосту, опершись локтями о перила. Вода течет, течет себе. Не для себя, а именно себе. Пахнет растерянной, как бы только-только появившейся сыростью, а пластиковые бутылки на берегу уже так грязны, что почти начали сливаться с природой. Дальше не пойду. Задержусь на этом философском пункте: река, мост, текущая вода…

Нет, философское настроение не наступало. И в моем решении саботировать разведмероприятие была изначальная червоточина. Сам не верил, что удастся так легко откосить от исполнения. Поэтому, когда в кармане заворочался звонок от Марченко, я просто выпрямился, сплюнул в речку и побрел вверх на сосновый холм, срезая асфальтовый вираж, утопая подошвами в песке, перемешанном с хвоей.

Тропинка очень скоро влилась в асфальтированную аллею. Два ее поворота в теснинах голого боярышника – и я перед воротами. Направо и налево – стены темного кирпичного забора. На стоянке рядом пяток иномарок. Сквозь решетку ворот виден фасад двухэтажного с псевдоклассическими колоннами дома, устроенного на манер московских городских усадеб Шереметевых или Васильчиковых – поменьше первой, побольше второй. Крылья выгнуты вам навстречу, как объятия. Общее ощущение ухоженности, успешности этого куска подмосковной суши, несмотря на естественный весенний непорядок в остальной природе.

Большая кнопка в воротной тумбе.

В кармане снова ожил телефон. Я нажал кнопку, открыл крышку «нокии» и провел переговоры с секьюрити в присутствии подполковника. Сказал, как учили, что я клиент, по Интернету связывался сегодня утром, желаю некоторых процедур.

Решетка из мощных прутьев запикала, калитка щелкнула, пропуская внутрь. Я закрыл телефон.

Контролируешь, ментяра? Ну-ну, контролируй.

Перед крыльцом заасфальтированная площадка, посреди нее шестиугольная (конечно) клумба: бетонная чаша, наполненная даже не вскопанной, а как бы взбитой, расчесанной грабельками землей. Будущим цветам тут будет приятно.

Открыв дверь в старинном фасаде, я проник в пространство хай-тека. Стены, потолок, мебель – все этакое. Две симпатичных девушки за стойкой регистратуры, черные поджарые диваны, аквариум в виде стеклянного корабля. Не он утонул в море, а оно в нем. Это я рассмотрел и понял уже чуть позже, когда пообщался с девушками и уселся в удобное до невозможности, хотя и хлипкое на вид кресло.

Моя легенда: проблемы со сном, надо бы подкорректировать, но не медикаментозными средствами. Мне пообещали, что через пять – семь минут меня примет доктор для консультации и назначит нужный курс. Подполковник сказал, что с «моим» диагнозом больные пользуются максимальной свободой передвижения по зданию и территории. Максимум за сутки я должен сориентироваться, и установить, где прячется «дедушка». Деньги на первый взнос прилагались к «материалам».

Меня продолжало подташнивать, хотя и старался улыбаться девушкам, грациозно сидевшим на фоне электронного плаката, где раз в полминуты примерно менялись листы из серии «Сон разума рождает чудовищ». Странный выбор, по-моему, если здесь лечат сном. Словно прочитав мои мысли, живой плакат сменил пластинку, и пошли более уместные картинки: «Спа-салон “Аркадия”. Здесь вас заставят полюбить себя!». Спа – от слов «спать».

Но мне еще сильнее захотелось отсюда убраться. Аркадия, блин.

Понятно, что ничего экстраординарного от меня не требуется. Играй на биллиарде, гуляй по парку, рубай в столовке овсянку и стреляй по сторонам внимательным взглядом. А через пару дней можно с чистой совестью сказать – не было никакого дедушки, и все. А если здесь и правда лечат нервы, то и хорошо. Мои нервы расшатаны, и давно. Стоит набежать какой-нибудь тучке, как я впадаю в панику. Вегетативка, наверно. Если я знаю, что это такое.

Когда я ничего не обнаружу, пусть подполковник проверяет сам, если ему надо.

Но мне тоскливо, противно, авантюристическую жилку у меня, видимо, удалили еще во младенчестве, как у японских новорожденных удаляют аппендикс. Или уже не удаляют. Не люблю приключений, даже полностью безопасных. Как пошла игра в шпионство!

– Вам плохо? – спросила меня одна из девушек, и я понял почему. Я продолжал беззаботно улыбаться, это усилие в смеси с моральной тошнотой, которую все не удавалось преодолеть, родила на лице ужасающую гримасу. Нет, хватит с меня подполковничьих фантазий! Уже прямо завтра я сорвусь отсюда, и все!

Зазвонил телефон. Петрович.

– Можешь сейчас приехать?

– Я…

– Приезжай!

– Я в больнице, вернее… – Я, извиняясь, улыбнулся в сторону девушек. Обозвать их роскошный салон больницей…

– Что-то серьезное? – озаботился Петрович.

– Да нет. То есть…

– Тогда приезжай. Прошу тебя!

Скверно. Петрович никогда меня ни о чем не просил. Я вообще не предполагал, что у него может возникнуть ситуация, в которой ему понадобится моя помощь. Отказать ему я, понятно, не мог. Но просто встать и уйти я тоже не мог. Паук-подполковник, сидя на нарах, крепко держал в руках нити своей паутины. И перед девчонками как-то неудобно. Вскочил, убежал. Я, конечно, псих, но неприятно, когда меня принимают за психа. Трагическая ситуация: состояние выбора, и что бы ты ни выбрал, выберешь неправильно. Я почувствовал, как внутри закувыркалось, захлебываясь экстрасистолами, мое поношенное сердчишко. Я всегда был паникером, и единственное, чему научился к зрелым годам, это говорить себе в таких ситуациях – это паника! Никакой практической пользы от этого не было, я все равно вел себя по-дурацки, но как бы на законных основаниях.

Девушки смотрели на меня внимательно. За их спинами появилась очередная наглая ложь по поводу возможностей их «Аркадии». И я резко встал. В голове шумело, желудок же выстлался льдом. Я положил локти на прилавок и, глядя между работницами, спросил голосом, интонациями которого не мог управлять:

– Мне нужен Ипполит Игнатьевич Зыков.

– Что? – спросили они тихим хором.

Я вдруг почувствовал, что веду себя правильно: сейчас сорву грубым напором тонкий замысел Марченки. Слон в посудной лавке.

– Есть основания считать, что он находится в вашем учреждении. Ипполит Игнатьевич Зыков. – В интонации моего голоса содержался намек на то, что тут, в «Аркадии», его удерживают насильно.

– А вот и доктор, – с большим облегчением сказала одна из девушек.

Полная, красивая как пирожное безе, женщина в белом. Она все слышала. Но смотрела на меня спокойно. Становилось понятно, что на биллиарде я здесь уже не поиграю. Сейчас меня выставят. Я был согласен. Хотелось бы только, чтобы вежливо, без вышибал. И я смогу с чистым сердцем доложить подполковнику, что меня «раскололи». Сам виноват. Но по второму разу меня сюда уж не погонишь.

– Пойдемте, – сказало безе.

Сердце мое опять дернулось.

Все смотрели на меня выжидающе. Мне хотелось просто удрать. Но было нельзя. Я медленно вернулся к креслу, взял с него свою куртку. Прости, Петрович, задержусь. Мне придется с ней пойти. И не из любопытства, хотя было понятно – про «дедушку» здесь знают. Если разобраться, я разведал достаточно: он здесь, так пусть подполковник гонит сюда своих орлов.

Женщина в белом повернулась и пошла в глубь здания. Можно было рвануть к выходу, но я двинулся за ней.

Лифт! В двухэтажном здании?!

Поездка была короткой и неприятной. Женщина на меня не смотрела и была абсолютно спокойна, что действовало мне на нервы, и так уже сильно перекрученные.

Я был смят и растерян, но убранство холла на втором этаже сумело меня поразить. Дубовые панели на стенах, фикусы в кадках и пальмы, медведи и стволы Шишкина на стене. Секретарша за столом с кремлевской лампой и страшным черным телефоном.

Меня попросили подождать «секундочку», я затравленно оглядывался. Секретарше я был неинтересен, она возилась со смартфоном – не все здесь стилизациея.

Итак, что сказать, когда спросят: зачем пришел? Изначальная легенда развалена моей паникой. Новую убедительную мне сейчас не сочинить. Говорить правду? Я представил, как глупо будет выглядеть моя правда: сбитые женщины, наказанные милиционеры, подполковник, спрятавшийся в камере собственного РОВД…

И дверь в кабинет открылась.

Белая врачиха впустила меня внутрь и ушла.

Убранство кабинета продолжало по стилю предбанник. Пятидесятые годы. Это я заметил краем сознания, потому что главное внимание занял человек в кресле. Толстый мужчина в белом халате, с голым, заостренным кверху черепом. Края бровей опущены, нижняя губа выпячена.

– Присаживайтесь.

Я присел, но он не начал говорить. Значит, это моя обязанность. Два раза проглотив слюну, я начал:

– Мне бы хотелось увидеть Ипполита Игнатьевича Зыкова.

– Вы его родственник?

– Сосед.

– Ну хоть что-то.

Он хочет сказать, что рад моему приходу?

– Что с ним?

Хозяин кабинета поиграл бровями.

– Нарушение мозгового кровообращения.

– Когда это случилось?

– Четыре дня назад. Состояние сложное, есть угроза инсульта. Мы делаем все возможное.

Так. Что же еще спросить?

– А-а, к вам его привезли?

– Нет, это случилось здесь, в том самом кресле, в котором сидите вы.

Представляю себе, старик пришел ругаться, он был странный уже в тот день, когда я его привозил в здешнюю ментовку…

– А почему вы не сообщили в милицию?

Брови поднялись и опустились.

– С какой стати? Человеку стало плохо, мы уложили его в палату интенсивной терапии. Попытались связаться с родственниками. Но у него с собой практически не было документов.

– Он скандалил?

По тонким губам врача пробежала усмешка.

– Скандалил.

– Тут что-то не так, – сказал я, хотя сначала собирался всего лишь подумать это.

– Что вы имеете в виду?

– У вас тут солидное, явно очень дорогое заведение, для чего вам тут держать, да еще в палате интенсивной терапии, нищего старика? Сколько это стоит в день?

– Триста долларов. Раньше было дороже.

– И вы хотите убедить меня, что так вы поступаете всегда – подбираете на дороге бомжей и укладываете…

– Нет, не подбираем. Ипполит Игнатьевич все же не бомж. Но вы правы, тут случай особый.

– А-а.

– Мы с Ипполитом Игнатьевичем хорошо знакомы. Меня, кстати, зовут Модест Михайлович, я директор и главный держатель акций этого предприятия.

Я опять сказал «а-а».

– Когда-то, давно, мы работали вместе с Ипполитом Игнатьевичем. В самом конце восьмидесятых. Я был ведущим инженером в разваливавшемся нашем институте. А он – заместителем главного бухгалтера, председателем местного комитета, потом возглавлял какую-то ревизионную комиссию… Уж и не помню, как это тогда называлось. Сколько он у меня крови тогда выпил!.. – вздохнул вдруг всем своим большим организмом Модест Михайлович.

– Не понял.

– А чего тут не понять. Назревала приватизация, акционирование, никто в этом ничего не соображал. А я соображал, – или думал, что соображаю. Повел, что называется, за собой массы, меня выбрали руководителем на конкурсной основе, и вот теперь здесь мы имеем то, что имеем.

– А Ипполит Игнатьевич бился за справедливость?

– Ну, слава богу, вы все понимаете. Не спорю, он истерически честный человек, чужой булавки не возьмет, но в определенные исторические моменты такие люди объективно превращаются в тормоз. Вредный, ржавый тормоз! – Директор опять вздохнул. – Если бы вы знали, сколько он написал писем, сколько накликал проверок, лет шесть или восемь мы в основном занимались тем, что отбивались, доказывая, что мы не воры, не бандиты, не обираем вдов и сирот.

Он говорил просто, не позируя, без самодовольства и злости. Сказать по правде, я даже где-то его понимал. Мне снова вспомнилась история с маминой стиральной машиной.

– Мы объективно не могли сохранить институт, ну, не нужен он был тогда никому, да и сейчас о реанимации речь не идет. Все ценное оборудование стало уже хламом, контингент поменялся. Кто смог перестроиться, тот работает и зарабатывает. Тем, кто захотел уйти, мы выплатили какие-то, по тем временам реальные деньги. Заметьте, никто на нас не жаловался, не судился с нами, только Ипполит Игнатьевич. Но так же не бывает: один прав, а все остальные – сволочи!

Иногда бывает, подумал я.

Модест Михайлович встал и сделался квадратным коротконогим человеком, его халат доходил почти до пола. Формирование приязни к нему во мне приостановилось.

– И вот, обратите внимание, этот самый Ипполит Игнатьевич, считающий нас ворами и хапугами, вдруг является с новым, каким-то совсем уж безумным скандалом. А мы, вместо того чтобы тихо его выпроводить, сбросить в районную больницу, укладываем к себе в палату, где каждый койко-день стоит десять тысяч рублей!

– А что он кричал, о чем скандалил?

Модест Михайлович остановился, посмотрел на меня мрачно.

– Знаете, у стариков такое бывает часто, им все время чудится, что их облучают, что за ними вот-вот явятся и украдут инопланетяне. Это тот самый случай. А тут еще и горе…

– Он говорил, что у вас тут работает какая-то установка, и она…

Директор поморщился, ему было явно неловко беседовать о таких нелепых вещах.

– Слава богу, вы все и сами знаете.

– А сколько ему еще валяться?

– Трудно сказать. Состояние стабилизировалось в известном смысле, но он пока недоступен.

– Как это? – вскинулся я.

Директор усмехнулся.

– Нет-нет, посмотреть на него вы можете хоть сейчас, просто он вас, скорей всего, не узнает.

– Но все-таки мы сходим к нему?

– Конечно.

Я был очень доволен собой. Расклад получался для меня идеально подходящим. Старика я нашел, но говорить с ним нельзя, ко мне не подкопаешься, и я через полчаса смогу уже рвануть к Петровичу, выполняя дружеский долг. Прощай, подполковник!

Мы вышли из кабинета.

– А много у вас больных?

– Нет, больных не много. У нас лежат люди, которые могут позволить себе дополнительную заботу о своем здоровье, работающие над своим имиджем, преодолевающие последствия предыдущих перегрузок.

Выводят из запоя, понял я.

– А почему никого не видно? Я вот пока не столкнулся здесь ни с одним пациентом.

– А мы в административной части. Палаты в крыльях здания. Сейчас мы туда пройдем.

Мы подошли к стеклянной стене, директор отпер ее электронным ключом, она как-то осмысленно пискнула, и мы покинули территорию пятидесятых годов.

– А там это специально – в административной зоне? Я имею в виду интерьер?

– Конечно, специально. Кабинет просто антикварен, хватило ума не уничтожать все евроремонтом. Там такие люди заседали! Есть любимая пепельница Микояна, письменный прибор, которым пользовался Устинов – ну, тот маршал. Каждая деревянная панель аутентична. И медведей, и Серова копировали чуть ли не члены Академии художеств.

Чувствовалось, он говорит об этом с удовольствием.

Мы довольно долго шли по тихому ковролиновому коридору, мимо стеклянных, полупрозрачных дверей. За спиной у нас гасли лампочки, впереди загорались.

И опять никто нам не попался – ни больной, ни санитар.

– Здесь.

И эта дверь отворялась с помощью электронной штуки, возникшей в руке Модеста Михайловича. Палата была небольшая, потому что одноместная, и производила очень солидное впечатление. Именно в таких должны были, по моим представлениям, лежать партийные начальники прежних времен и нынешние миллионщики. Вокруг постели сложные приборы с мигающими лампочками на пультах, какие-то провода присоединены к обручу на голове Ипполита Игнатьевича и к браслету на руке. Здоровье скандального старика было под особым контролем.

Сам он признаков жизни не подавал. Бледная голова на белой подушке. Заострившийся профиль. Едва заметно подрагивающие крылья носа, полупрозрачные, плотно закрытые веки.

– Да, – сказал я, потому что почувствовал необходимость что-то сказать.

– В свое время мы избавились от него с большим трудом. Хорошо, что подошел пенсионный возраст. Иначе он бы отравил нам всю коммерцию. Впрочем, и так сделал достаточно. Кто бы мог подумать, что через двадцать лет он будет нашим привилегированным клиентом! – директор саркастически хмыкнул.

Старик лежал бледным профилем на белой подушке, очень плотно закрыв глаз. Я смотрел на него с полминуты. Больше я ничего не мог для него сделать.

– И что же будет с Ипполитом Игнатьевичем дальше?

Собеседник поморщился.

– Будем лечить. Сколько бы нам это ни стоило. Надеюсь, нам удастся выписать его в удовлетворительном состоянии. Сейчас он ничего не слышит, не понимает, но это не кома, не совсем кома, такое особое состояние, как говорят наши Гиппократы.

– А если он здесь умрет? – спросил я, и сразу почувствовал, что зря спросил.

– У вас есть еще вопросы?

Я забормотал что-то про родственников, которых у старика нет.

– Похороним за счет заведения. Но уверен, до этого не дойдет.

Было видно – ему хочется, чтобы дошло, и как можно скорее.

– У вас все?

– Да, практически все.

Мы пошли к выходу. Директор вышел первым. Я, перед тем как выйти за ним, обернулся.

И остолбенел.

Ипполит Игнатьевич смотрел мне вслед довольно широко приоткрытым глазом. Я что-то промычал, дернулся в сторону директора, потом опять обернулся, глаз старика был уже опять зажмурен.

– Что с вами?

– Мне показалось…

– Креститесь, – атеистически усмехнулся Модест Михайлович.

– Нет, я к тому, что в свое время мы с Ипполитом Игнатьевичем много говорили об этом институте, и об имении графа Кувакина.

Я врал, никогда мы с ним ни о чем подобном не говорили.

– Он собирал какие-то материалы по истории этого заведения, еще о тех временах, когда тут алхимией занимались.

– Да?

Модест Михайлович усмехнулся и повел меня не обратно, а в глубь коридора, открыл дверь в стене, и мы начали спускаться по лестнице. У меня мелькнула мысль, что он меня уже провожает. А как же моя куртка у него в кабинете?

Мы вышли на задний двор основного корпуса. Здесь все было не в такой ухоженности, как с лицевой стороны. Но все же не в запустении. Две дорожки, обсаженные кустами, уходящие куда-то вниз под небольшим углом.

К Белому Оврагу, сообразил я.

Мы прошли, хрустя песочком по одной из них примерно до середины, свернули на тропинку, совершили небольшой подъем.

– Вот, – сказал директор, показывая на небольшой со снесенной вершиной холм, занятый кустами высохшего прошлогоднего репейника и такой же крапивы.

– Что?

– Знаменитый масонский фундамент.

– Здесь был храм со статуей Мудрости на крыше. Да?

– Смотрю, вы тоже собирали «материалы» о кувакинском имении?

– Не-ет, это все по рассказам Ипполита Игнатьевича.

– Понимаю.

– А скажите, раскопки вам тут не предлагали провести?

– Теперь это частная территория, государством ничего не охраняется, потому что от построек восемнадцатого века фактически ничего не осталось.

– А алхимическая лаборатория?

Моя осведомленность не испугала директора. Он даже, кажется, зевнул.

– Она… Ее даже немного видно, стена крупной каменной кладки между теми стволами. Над нею длинный стек лянный купол. Вон там.

– Вижу, да.

Мне хотелось туда сходить, но я не хотел выглядеть шпионом. Пришел к дедушке якобы, а сам давай шнырять среди старины.

– Так вы говорите, никакого восемнадцатого века?

Модест Михайлович уже откровенно зевнул.

– Почти никакого, только отдельные камни. С точки зрения исторической намного интереснее вот эта радиовышка.

Он резко обернулся и указал на ту самую четырехгранную решетчатую конструкцию, высоко вознесшую в небо свои ржавые ребра.

– Для историков науки тут есть материал. Мы не сносим ее специально, не вандалы же мы. Может, кто-то и заинтересуется. Это очень интересная штука. Она появилась раньше Шуховской башни, той, что на Шаболовке, знаете?

– Да, конечно. А в чем ее, ну, секрет?

– Извините, я не специалист, а администратор. И, еще раз извините, мне пора.

– Понятно.

– Вас проводят.

– А моя куртка?

– Уже ждет вас на выходе.

Я сделал несколько шагов, но остановился. Нельзя было просто так выйти из этого разговора. Явился как озабоченный судьбой дедушки, а ухожу как экскурсант, осмотревший интересные развалины. Я обернулся.

Модест Михайлович стоял на месте, и, набычившись, смот рел мне в спину.

– А Ипполит Игнатьевич… я бы хотел…

– Мы сообщим вам, если наступят серьезные изменения в его состоянии. Оставьте девушкам свои координаты.

– И…

– Шансы у него есть. Вы же видели, он и глаза время от времени открывает.

* * *

От платформы домодедовского аэропорта отошел белый аэроэкспресс. Сразу же вслед за этим на платформу вышла группа молодых людей – явно только что прилетели. К ним, расстроенно глядящим вслед равнодушно исчезающему поезду, бросились местные транспортные зазывалы. Предлагали такси, места в маршрутке, в автобусе – минут через десять тронемся!

Сначала один из пассажиров откололся от группы и побрел в сторону припаркованных чуть в сторонке автомобилей. Потом другой. Стало ясно, что никакая это не группа, каждый сам по себе искатель подходящего транспорта.

Зазывалы крутились вокруг, сообщая, что следующий рейс аэроэкспресса только через час, что было заведомой ложью и недобросовестной косвенной рекламой своего способа перевозок.

– Такси? – спросил один из гостей столицы, высокий юноша с бледным худым лицом и бритым, удлиненным черепом. – Где твое такси?

Водила засуетился, стал объяснять, что нужно пройти вон за те ворота, там еще чуть-чуть, и…

– Пройти? – брезгливо поморщился пассажир, и спросил, показывая в сторону группы иномарок, стоящих неподалеку: – А это что?

Назойливый таксист пожал плечами, буркнул что-то – мол, тоже отвезут, и откололся.

Пассажир подошел к ближайшему почти новому «фольксвагену». Хозяин машины, здоровый рыжий дяденька, улыбнулся ему со всей возможной приветливостью и поинтересовался, куда везти. А оплата? По счетчику, естественно. Сколько километров, столько денег. Так куда везти? Красносельская? Поехали.

Водитель, несмотря на «быковатую» внешность – стрижка, шея, перчатки с обрезанными пальцами, оказался на редкость общительным, приветливым человеком. Быстро нашел тему, интересную пассажиру. Конечно, футбол. Долго, во всех подробностях обсудили детали перехода Аршавина и Жиркова в «Арсенал» и «Челси». Машина летела в сторону города как стрела. Руки водителя в перчатках с обрезанными пальцами мастеровито лежали на руле. Сам он то и дело поворачивался к клиенту, улыбался, демонстрируя самое лучшее к нему расположение.

Через какие-нибудь сорок минут они уже поворачивали на Красносельскую улицу.

– Вот тут мне лечили зуб, – сообщил водила, когда они проезжали мимо районной стоматологической поликлиники.

– А мне даже рвали, – поддержал тему пассажир. – Вот в этот двор, пожалуйста. Теперь налево, еще раз налево. Стоп.

Глухой, тихий двор. Две овчарки бегают среди голых кленов. У дальнего подъезда две старушки принимают скудные солнечные ванны на скамеечке.

– Сколько я вам должен?

– Смотрите сами, по счетчику – тридцать четыре километра. Километр восемьдесят рублей. Две тысячи семьсот двадцать.

– Восемьдесят?

– Да.

Водила ткнул в пластиковую карточку со своей фотографией и какими-то цифрами, прилепленную на приборной доске над счетчиком.

– Фирма «Аякс», зарегистрирована, все по закону. Восемьдесят рублей за километр пробега.

– Надо было сказать, когда я садился.

– Надо было спросить, когда я приглашал.

Странность разговора заключалась в том, что пассажир говорил совершенно спокойно.

– Надо смотреть, куда садитесь. – Водитель тоже пытался говорить совершенно спокойно, но внутри все же немного искрило. Он привык, что в этом этапе уже начинается скандал.

– Надо предупреждать.

– Платить будете? – Водитель перестал вдруг улыбаться и разом превратился в опасного на вид громилу.

– Нет, конечно.

– То есть как?!

– Я сейчас пойду домой, а холостой пробег будет вам наказанием за мошенничество.

– Какой домой?! Я те сейчас…

Он не договорил, в салоне стало темнее. Четверо крепких парней подошли с разных сторон к машине и теперь, наклонившись, в нее заглядывали.

Рыжий водитель что-то невнятно заныл, включил зажигание, схватился за рычаг переключения скоростей. Пассажир с оригинальным черепом взялся левой рукой за руль:

– Не делай глупостей. Никуда ты отсюда не уедешь.

Один из стоявших снаружи парней положил на капот кирпич.

* * *

Проходя мимо секретарши Петровича, я отметил краем глаза, что лицо у нее испуганное. Остановился.

– Что с ним?

Круглые глаза девушки стали еще больше. Сотрудники, насколько я могу судить, шефа своего любили, он был для них не просто начальник, но отец родной. С отцом что-то случилось, все в шоке.

Он сидел в углу в кресле, до предела ослабив галстук и откинув голову, как будто таким образом пытался выпростаться из ситуации. Рядом на низком столике стояла квадратная бутылка, на стопке бумаг стакан. Запах алкоголя висел в опрятном деловом воздухе этого кабинета.

– А-а, – сказал Петрович, не поднимая голову. – Садись.

– Что случилось?

– Родя.

Сначала я даже немного успокоился. Ну, набедокурил великовозрастный скинхед. Неприятно, но не фатально. Правда, прежде в таких случаях Петрович обращался не к бутылке, а к телефону. Или мчался сам на место несчастья улаживать лажу, устроенную парнем.

Я сел. Было понятно – имеем дело с чем-то новеньким.

– Ну.

Петрович выпрямился.

– Как ты думаешь, с одной почкой долго живут?

Автомобильная катастрофа? Пырнули заточкой в дворовой драке? Отбили ментовские сапоги?

Оказалось, дело в другом. Намного необычнее. Года два назад была у Роди девушка, был с девушкой роман, некоторое время балансировавший на грани брака. Я хорошо помнил – это была забавная пара. Угрюмая гора по имени Родя и маленькая тонконогая, ручки-спички, обезьянка с морковными волосами и заплаканным взглядом. Тогда все кончилось внематочной беременностью с соответствующими осложнениями. Петрович, конечно, нашел хорошую клинику с лучшим хирургом, девушку (кажется, Милу) спасли, и даже сохранили детородную способность. Но роман рухнул. Петрович, одной рукой подпихивая Миле деньги, врачей и другие блага, другой рукой уложил в постель к сыну жаркую платную девушку и выбил клин клином.

– Вчера она (как я понял – Мила) позвонила ему. Из клиники. Сразу после гемодиализа. Родя, я и подумать не мог, помчался туда. Нужна, оказывается, пересадка. Почки у девчонки ни к черту. Ну, говорю, не проблема, денег нет, но найдем. Для такого дела найдем.

– Не сомневаюсь.

Он искоса поглядел на меня. Взял бутылку за квадратную талию, показал мне – хочешь? – я отмахнулся. Он налил себе. Но пить не стал. Держа в кулаке стакан, сказал:

– Понимаешь, Родя решил, что это из-за него.

– Что из-за него?

– Ну что почки у нее отказали после той истории.

– Так бывает, наверно.

– Хрен его знает! – нервно рявкнул он и шумно выпил. Потом продолжил объяснения, размазывая капли по губам и щекам: – Дело не в том, как бывает, а в том, что Родя вбил себе это в голову. Чувство вины – жуткая вещь! Стоит только впустить внутрь – сожрет, источит, выест всю нервную систему!

Я вздохнул.

– Он решил, что отдаст ей свою почку.

– Погоди, может, еще не подойдет, не всякий всякому донор…

– Он говорит, что уже там что-то проверил, предварительно, и вроде бы все сходится.

– Когда он успел? Наверняка это дело не быстрое.

– Хрен его знает, – опять дернулся Петрович.

– Надо связаться со специалистами.

– Да, да, конечно, да. И ты понимаешь, все эти годы – ни одного упоминания о ней! Как будто волной смыло, и один, всего лишь один жалобный звонок – и все с ног на голову. У него же были бабы, потом фашизм этот его дурацкий… Какие тут могут быть почки! лучше бы сел на годик.

Я ничего не сказал.

– Твердит «меа кульпа», и хоть ты тресни. Причем ни из чего это не следует. Мы же не знаем, как и с кем она жила эти три года. Когда я ему это сказал, он в драку полез. А потом сбежал.

– Ты бы послал за ним кого-нибудь. Последить.

– Я бы послал, только мои парни теперь по домам сидят – экономия! Я, конечно, позвонил, только где его теперь искать.

– У ее больницы.

Петрович достал платок, вытер влажные, несчастные губы.

– Да. Правильно, что ты приехал.

– И объясни там этим лекарям ситуацию. Если он будет настаивать со своей почкой, пусть сначала звонят тебе.

Мне было даже немного неловко втолковывать такому умному человеку, как Петрович, столь простые вещи. Чадолюбие отшибает способность к спокойному размышлению.

– Мне кажется, что подарить почку так же трудно, как и купить. Куча анализов, документов. Ничего не случится прямо так вот послезавтра. Придумаем что-нибудь.

Он кивал и шмыгал носом.

– Ты понимаешь, чего я еще испугался? Он меня удивил. Совсем какой-то новый человек. Ребенка же, думаешь, наизусть знаешь, где какие у него кнопки. Тем более что он у меня не вундеркинд, скорей оболтус. За такого, кстати, сердце болит еще сильнее.

Хорошо, что у меня никаких детей нет.

– Понимаешь, будто у него внутри все переделалось, другое нутро. Как одержимость какая-то. Он и раньше, когда орал, что чурок надо резать и давить, тоже вроде бы как одержимый был, но не так. Сейчас все по-другому. Внешне все вроде и прежнее, но орех другой в прежней скорлупе. Даже страшновато.

Я кивал. Родю в последней модификации я не наблюдал, поэтому и не спешил формировать о нем мнение.

– Ты съездишь со мной в больницу?

Мне было и неловко, и приятно. Неловко видеть морально побирающимся своего сильного друга, и приятно чувствовать, что с моей стороны наконец включился механизм отдачи душевных долгов. Разумеется, поеду, и сколько нужно раз. Что-то надо было сказать этим измученным глазам.

– Можешь на меня рассчитывать.

Господи, насколько мало готовая фраза выражает то, что хочешь выразить.

Завибрировал телефон: конечно – подполковник.

– Едем прямо сейчас. Женек, а?

– Только один разговор.

– Ты скоро?

Я встал, чтобы удалиться к себе, не хватало еще и подмосковные масонские тайны сейчас обрушить на голову подавленного отца.

Марченко был мрачен.

Чего-то другого он ждал от моего визита в «Аркадию». Про внезапно открывшийся мне вслед внимательный глаз Ипполита Игнатьевича я рассказывать не стал. Благоразумно. Подполковник вцепился бы в этот факт.

А так что имеем: лежачего инсультника, и вся информация, которой он, возможно, обладает, закупорена в нем, а я ни в коем случае не могу быть рассматриваем как специалист по откупорке.

Было даже слышно, как мается Марченко на том конце разговора. О, я его понимал, но нисколько не жалел. Он не может решить, насколько опасно для него выйти из камеры, так пусть сидит себе и взвешивает возможные последствия хоть до полного одурения.

Я не собираюсь развеивать его подозрений, что началась мстительная охота на милиционеров-убийц какого-то советского графа Монте-Кристо, отсидевшего по ложному обвинению двадцать лет, выигравшего в казино миллиард и теперь тратящего его на подкуп лихих дальнобойщиков, чтоб те наезжали на оборотней в погонах. Я не прощу Марченке своего вонючего соседа и не польщусь на его бредни о расплывчатом мировом правительстве.

Не только не стал развеивать жгучего сомнения в его душе, но, наоборот, кое-что сгустил. Живо описал ему странное поведение Модеста Михайловича на фундаменте масонского храма. Пошел даже на небольшой обман, сказал, что к зданию «алхимической лаборатории» меня не пустили, хотя я и всячески пытался к ней прокрасться.

Что-то там в «Аркадии» нечисто – таков был смысл моих намеков. Марченко нарастающе сопел как вентилятор, когда всю его мощь вызывает работающий на пределе своих возможностей процессор.

– «Аркадия» – это современное название, сам Кувакин называл свое заведение «Эсхатон».

– Да-а, – почти игриво спросил я, – а что это значит?

– Еще не знаю, но тебе придется поехать туда еще раз.

Такого поворота я не ждал и не хотел, и, как оказалось, был где-то в глубине готов к отпору.

– Нет уж.

– Что?!

– Не ревите на меня. Я и так сделал больше, чем был обязан. Я не желаю оказаться в положении Ипполита Игнатьевича.

– Так ты считаешь, что это не инсульт, а они сами его обкололи и тебе так предъявили?

О Господи, опять съезжаю в старую яму. Марченко мне напомнил гадину-мать из фильма «Чужой», которая в самый последний момент хватает за ногу уже почти спасшуюся героиню.

– Ничего я не считаю. Никуда больше не поеду. До свидания.

Надо было сразу вырубить трубу, за две секунды, что я медлил, подполковник успел крикнуть, что с моей стороны подло бросать в беде раненого старика.

После разговора настроение у меня стало таким же плохим, каким оно было у Марченко в его начале. Прилипчивая преступная сволочь. Не может испугать, так давит на моральную педаль.

Но я больше не куплюсь.

Объективно, могу я помочь дедушке? Нет. Так нечего и дергаться.

И тут поступил телефонный удар с другой стороны.

Нина!!!

Ах, опять забрать Майку?

Я вспомнил про Петровича и резко отказался. Надо знать меру. Не договаривались, что я буду возиться с ней постоянно!

– Помнишь, что я тебе обещала, если ты откажешься?

Очень, очень хотелось просто ее послать, но я хорошо помнил, что она мне обещала, я с резкой интонации сполз на интонацию просительную и что-то запел о друге, о сыне и его почке, и о том, что может случиться непоправимое.

– Мне плевать, она будет ждать тебя у памятника Тимирязеву в пять.

И тут рвануло:

– И мне плевать.

И я бросил трубку. В мусорную корзину. Я знал: там полно бумаг, и она не разобьется. Нет, хватит! Ну, займу я эти денежки, постепенно выплачу алименты. Продам машину! Куплю что-нибудь подешевле. Возвращаться из «тойоты» в «девятку» не хочется. Ну что, я за гидроусилитель руля продам свою бессмертную душу?! Опять же – поддержка отечественного производителя.

В мусорной корзине обижено задребезжало, как будто прибор осознал, где находится, и выражал неудовольствие.

Ладно, скажу, что готов подъехать к шести тридцати – тоже кое-что. Родю-то мы за пару часиков обломаем, надеюсь.

– Я в машине, – сказал Петрович.


Через час мы сидели на кухне дома у Петровича. Втроем с Родей.

Парень мне не нравился.

Он был спокоен. Пил только минеральную воду, как будто намеченная им в подарок почка уже ему не принадлежала. Отвечал на наши словесные наскоки трезво и ясно.

На предмет совместимости-несовместимости он тесты все уже прошел.

– Когда?! – вскинулся отец.

Родя пожал громадными плечами.

– Я просто не говорил.

– Не хотел радовать раньше времени?

Сын опять ответил плечами.

Кстати, он переоделся. Никакой кожи, заклепок, башмаков с протекторами от колесного трактора, никаких цепей с серебряной дребеденью разнокалиберных символов на шее. Тоже, наверно, из опасения, что врачи не примут орган, исходящий из такого навороченного тела.

Петрович глянул на меня. Затравленно и растерянно. Я схватился за бутылку коньяка. Нет, ему было нужно не это. А, надо было нанести интеллектуальный удар по этой крепости неразумия. Но все аргументы мы уже вытаскивали и предъявляли.

Кто говорит, что только пересадка выход из положения?

Оказалось, что это проверено и доказано.

Кто сказал, что именно из-за связи с ним, с Родионом, стали гибнуть ее почки? Доказано ли, что ее внематочная беременность была от Роди?

Достаточно, что это было возможно.

Значит ли вся эта суета, что ты собрался жениться на ней после всего?

Нет. Еще нет. Это не только ему решать.

Тогда, ты что, мать Тереза, чтобы заботиться обо всех?

Это вопрос задал я, и зря, потому что мать Родиона в ее юные годы дразнили «пани Тереза», за сходство с одной из героинь телепередачи «Кабачок 13 стульев».

Получилось неловко. И отец и сын посмотрели на меня с удивлением.

Я покраснел и посмотрел на часы. Просто так, рефлекторно. И увидел, что они показывают половину пятого. Занервничал. Ни при каких раскладах я уже не попадал на свидание к Тимирязеву. Казалось бы, все, успокойся. Дело не сделано. Ищи покупателя для машины, проводи предпродажную подготовку, подыскивай себе какой-нибудь жигулевский хлам на замену, потому что без машины в твоей работе никак.

Родион посмотрел на нас с неожиданно доброй, мудрой улыбкой и сказал:

– Ну что вы раскудахтались? Неужели непонятно – я должен это сделать, должен. И еще ни в чем никогда в жизни я не был так уверен, как в этом.

И вот тут я, повинуясь немой просьбе друга, выскочил из засады с последним «интеллектуальным» вопросом. Я выразил сомнение, что почка Родиона, а он весил никак не меньше ста тридцати килограммов, может поместиться в сорокапятикилограммовом теле Милы.

– Просто не влезет, – добавил я и глотнул коньяку прямо из горла.

Родион взял со стола бутылку минералки и вышел из кухни.

Петрович сидел боком ко мне и не смотрел в мою сторону.

– В конце концов можно дать взятку врачам, чтобы они отказались, – повторил я его собственную мысль, высказывавшуюся еще в машине, но Петрович лишь тяжело вздохнул и наехал ладонями на лицо.

Я чувствовал себя виноватым.

Они оба несчастны. Вернее, сын – в упоении от возможности получить тяжелую, но благородную травму, отец – в тоске, оттого что тот в упоении и что у него такой бесчувственный и туповатый дружок.

Телефон.

Нина!

Я даже обрадовался. Уж если ты позвонишь, так теперь! Ударение на втором слоге.

– Майя уже полчаса сидит одна на Тверском бульваре.

– А что я могу сделать, пусть сидит. На Тверском бульваре пусть сидит!

Нина не слышала этого вскрика, отключилась.

Я не знал, что мне делать. Коньяка не хотелось, растирать физиономию бессильными ладонями – передразнивать друга?

– Езжай, – сказал Петрович. В очередной раз он валил меня своим великодушием. Лучше бы эгоистически упивался своим собственным горем, и я тогда не посмел бы от него отколоться. – Езжай.


Итак, Нина. Опять. Сколько раз давал себе слово не откупоривать этот сосуд. На самом деле я ведь ничего не простил, ничего не забыл. Просто интенсивность переживаний настолько стушевалась, что почти не беспокоила. Смирился с тем, что понять это существо я не в состоянии. Да и потерял желание понимать. Отодвинул на самый край существования, за печку под веник. Так ведь нет, опять просачивается, опять лезет в самый центр моей жизни!

И ведь это я ее бросил! Почему при этом считаю ее победителем?!

А как я мог ее не бросить?!

На самом деле, ничего особенного, если говорить о внешности. Не красавица. Небольшого росточка, фигура… Ну, все как у Чичикова: не толстая, и не тонкая, глаза не большие, и не маленькие, рот… Вот рот как раз пухлый, сочный, мне никогда и не нравились до нее такие. Да и в ней не нравился, я с ним смирился, потому что это был ее рот. Не просто рот, а уже немного и пасть. Всегда готовая чего-нибудь сожрать. Не обязательно речь о еде. Хотя и о ней тоже. Как она поглощала шелковицу в Крыму, якобы решая свои проблемы с кровью! Она глотала ее самозабвенно, час простояла под деревом, полузакрыв глаза, облизываясь. То же было с клубникой, черешней, устрицами, мужчинами… Жизнь в поисках гемоглобина и легкоусвояемого белка.

И всегда поверх работающего рта – предельно невинная улыбка круглых карих глазонек. Теперь-то я понимаю, что работала она примитивно, но тогда на меня действовало.

Дочь крупного, известного ученого. Экономического академика Богомольцева, он тогда, в годы больших перераспределений, был одним из финансовых гуру. Кивал очкастой башкой в каждом втором телевизоре и загадочно улыбался.

Нина пошла в университет, когда никто еще не подозревал, что через каких-нибудь семь-восемь лет главными людьми станут нотариусы и бухгалтеры. И ее красивый филологический выбор окажется чепухой. Русская литература откажется кормить не только тех, кто ее изучает, но даже и тех, кто ее производит. Так что и красный диплом МГУ на тему «Буддийские мотивы в творчестве И. Бунина», и диссертация по творчеству Георгия Иванова превратятся в хлам.

Нина перестроилась в один момент, и даже не теряя своей обычной бодрости. «Зачем изучать творчество человека, который не мог себе заработать на новые подтяжки?». Я присутствовал при этом ее разговоре с подружками-парикмахершами. Занимаясь буддизмом и эмигрантской поэзией, она водила знакомство с теннисными тренерами, зубными врачами, гинекологами, автомеханиками и парикмахершами – всеми теми, кто делает жизнь глаже и легче. Это были финишные годы советской власти, лозунг «обогащайтесь» еще не был выброшен над страной официально, но во всех порах перестроечной жизни уже кипела капиталистическая работа.

Я был страшно, животно влюблен в нее, и она была для меня сфинкс, шифр, тайна. Чем откровеннее она вытирала об меня ноги, тем сильнее крепло мое причудливое чувство.

Я был влюблен до такой степени, что мне даже показалась умной и справедливой фраза про поэзию Георгия Иванова. То есть я не мог поверить в то, что она, кандидат филологических наук, способна сказать такую явную пошлость. Наверно, тут какой-то выверт мысли, мне, в силу моей косности, недоступный. Одна из подружек-парикмахерш поинтересовалась, а какого рода подтяжки хотел себе сделать этот Иванов – что, морщины подобрать, или как? Пришлось смеяться вместе со всеми этой шутке.

Важно то, что, сойдясь со мною, она изменила своему официальному жениху.

Сам виноват! Так объяснила мне Нина, и я с ней согласился. Будущий дипломат, которого я так никогда и не увидел, получил тройку «по специальности», и, стало быть, его заграничная карьера встала под большой вопрос. Ну, могу ли я себе позволить выйти замуж за такого пентюха? – советовалась со мной Нина. Официальный жених, отрекомендованный как превосходный любовник, был отставлен за тройку по-японскому, тогда как я даже на кол с минусом не мог бы рассчитывать в смысле карьеры.

Я помалкивал. Трудился как негр на плантации в ее кровати и не мог себя переломить – строил убогие, как теперь понимаю, идиотические планы общего нашего будущего.

Познакомила нас Любка Балбошина. У себя на вечеринке. Они были соседки, Любкин папаша тоже был из больших академических чинов. Нина соизволила соскользнуть к ней с пятого на второй этаж, как раз с целью мести своему неудачливому японисту.

Тут я. Одинокий, в лучших своих джинсах, с бутылкой шампанского внутри, достаточно для того, чтобы раскрепостить скромное мое обаяние.

В тот же вечер я был осчастливлен.

И очень быстро оказался в жуткой ситуации.

Мне было недостаточно оставаться просто телом, сопутствующим ей в койке. Смел претендовать на большее. Считал себя не идиотом, идиот. Что-то ведь читал, статейки пописывал, что вызывало совершенно неприкрытое презрение с ее стороны.

Она, уже в то время задумывавшая дезертирство из филологии в парикмахество, со снисходительной ужимкой, придя на кухню, захлопывала очередную мою толстую умную книжку, как бы говоря: да ладно тебе, плюнь ты на этого Делеза и на Лакана плюнь, ты ведь пялишься в эти строчки только затем, чтобы доказать, что тоже не дурак, – так не докажешь!

Даже когда оказывалось, что я читаю то, о чем она даже не слышала, она умела это обернуть в свою пользу – значит, и не надо этого читать! Мои рассуждения вызывали в ней демонстративную зевоту, и она ставила меня на место, заводя разговоры о заседании своей кафедры, где ей доводилось сидеть с людьми, фамилии которых вызывали у меня скрытый трепет.

Я оказался в положении, которое меня никак не устраивало, но был согласен находиться в нем сколь угодно долго.

Она и не думала познакомить меня с семейством. Ни мать, ни тем более отец-академик обо мне и не догадывались. Женихом оставался все тот же японист. Мельком познакомился с сестрой Ольгой, матерью-одиночкой, тоже весьма снобского вида девицей из трехкомнатной кооперативной квартиры на Соколе. Причем, как я понял, знакомство это состоялось только потому, что Нине понадобились ключи от отцовской дачи, оставшиеся у Ольги. Мы примчались, и меня тут же отправили выгуливать огромного, непроницаемого, как древний египтянин, добермана. Даже чаю не предложили. Нина шепнула, что ей предстоит неприятный семейный разговор.

Повторяю: готов был терпеть.

Но при условии, что я хотя бы в постели у нее один.

Она утверждала, что это именно так. Мол, я такой молодец, что куда ей что-то там еще!

Настоящий кошмар начался, когда я заподозрил – это не так.


Я вышел из метро на Пушкинской и понял, почему прорвало шлюз и все эти столетней давности помои опять затопляют меня.

Потому что Пушкинская.

Страшный маршрут вдоль Тверского бульвара.

Тогда, двенадцать лет назад, была зима. На берегу улицы Горького высилась громадная ель. Громадина в ликующих лампочках. Предновогодняя московская суета. Даже машины урчали в грязном снегу примирительно, а пешеходы пахли мандаринами. А я прятался за хвойной башней, представляя собой посреди всех этих отвратительных радостных предвкушений, выеденную, выгоревшую скорлупу человека. Я выследил Нину. И носился за ней, потому что был легок, как воздушный шарик, и меня просто увлекла кильватерная струя, тянувшаяся вслед за бодрым аллюром ее измены.

Выследить ее я сумел только потому, что у нее сломалась машина и Нина стала доступна моему пешему наружному наблюдению.

Я давно, давно уже стал догадываться, что с геометрией наших отношений в зимнем московском космосе что-то не так. Есть какая-то невидимая тяготеющая масса, искривляющая привычные орбиты.

Все было как всегда, и любвеобильность ее, и легкое покровительственное презрение ко мне, даже попытки подыскать для меня какой-то заработок – моя журналистская нищета была ей отвратительна с самого начала, и я это терпел, потому что даже вон Георгию Иванову это не прощалось.

Да, я понимал: Нинон моя – не Матильда де ла Моль, ей недостаточно мужчины всего лишь с умом и характером. Но не буду хаять все советское дворянство оптом, мне приходилось встречать маршальских внучек, готовых за любимым не только в Бирюлево в коммуналку, а прямо в настоящую Сибирь.

Я спустился по ступенькам на мартовский сегодняшний песок Тверского бульвара и отправился вниз к несуществующим Никитским воротам.

А тогда была зима.

Выпустив ее из своей съемной однушки в Плющево, я крался за ней до метро «Выхино», укромно трясся в соседнем вагоне. Пригнувшись бегал по переходам. Мерз в чужих парадных.

В общем, я нашел то, что хотел бы не найти.

Армянин. Рудик Гукасян. Аспирант Плешки, у отца пара собственных кафе в Кисловодске, а скоро будут и в Москве. Как будто в насмешку над чем-то, он жил в доме, что громоздился над магазином «Армения». Я знал квартиру, я знал окна, я стоял за новогодней елкой и пил портвейн «Агдам» из горлышка. Надо было бы зарифмовать ситуацию армянским коньяком, но не было денег. Стоял часа два. Не знаю, что бы я делал, если бы мне пришлось стоять так всю ночь. Не задавался этим вопросом.

Окно погасло.

Рудик вышел ее провожать. Армянин как армянин, вернее, даже ничего особенно вызывающе армянского в нем и не было. Хорошо (явно лучше меня) одетый горожанин слегка восточного вида. Даже если бы я ничего о них не знал заранее, по тому, как они ворковали, понял бы – у них было! только что было!

Он пытался поймать для нее такси. Она отказывалась. Он настаивал. Она отказывалась.

Отказалась. По жестам было понятно – пойду в метро, мне тут рядом, извини. Ну, ладно. Иду. Иди. Расцеловались как несомненные любовники. У Рудика не было никаких поводов думать, даже отдаленно догадываться, что где-то есть такой я. И он выглядел абсолютно спокойным. Но то, что она обманывает и его, меня не грело.

Они расстались у елки. Она одна была между нами. Я старался не дышать.

Нина перебежала Тверской бульвар, спустилась в метро.

Рудик достал сигарету, несколько секунд смотрел вслед исчезнувшей любовнице, потом пошел к дому. Так и не закурив. Тоскуешь, гад! Он зашел в магазин. В «Армению». Меня уже тошнило от этой все воспроизводящейся смысловой рифмы. Я продолжал стоять за елкой. Туда-сюда мимо шли люди. Что мне теперь делать? Я даже не стоял, а висел – так был пуст, меня могло сдуть порывом ветра в сторону улицы под машины.

И тут я увидел удивительное сквозь просветы в кроне.

Нина перебегала Тверской в обратном направлении.

Она приближалась решительным шагом, распахнув полы своей роскошной белой дубленки, сдвинув на затылок дорогой расшитый платок, уверенно ставя ноги, как будто каждым шагом вдавливала в асфальт металлическую кнопку.

Я знал эту походку. Это – охота, это принятое решение.

Возможно, Нина что-то решила сообщить Гукасяну, но у меня мелькнула мысль, что она заметила меня и теперь хочет выяснить отношения со мной.

Я пришел в ужас.

Совершенно не знал, хочу ли этого выяснения. Знал только, что страшно, окончательно, бесповоротно убит, раздавлен.

Стал еще глубже запрятываться в холодную хвою.

Нина приближалась. Она уже была так близко, что я сквозь переплетение веток видел блеск ее глаз. И в этот момент, она резко повернула направо, и пошла по ступенькам вниз на бульвар.

Ни то ни другое. Ни я, ни Гукасян. Может, к себе в ИМЛИ, на Воровского, но уже почти ночь.

Краем левого глаза я увидел, что распахивается дверь «Армении» и выходит Рудик. Держа в руках пакет. От него до Нины было где-то тридцать, даже меньше шагов. Поверх автомобильных крыш замерших перед светофором, ему была отлично видна сцена, на которой разворачивались события. Я тоже, прячась от приближающейся Нины, зайдя елке слишком в тыл, был у него как на ладони. И, удивительно, в этот момент никого больше на этом оживленнейшем куске московской земли больше не было.

Но Рудик вел себя странно: склонив голову, рылся в пакете, вынесенном из магазина. Что, проверял количество звездочек на бутылке?

Наш динамичный любовный треугольник застыл в мгновенном равновесии и тут же развалился, освобождая предоставленную случаем сцену.

Я осторожно вернулся на противоположную сторону елочного тела, Нина решительно процокала каблуками по ступеням и ступила в тень бульвара, не увидев ни меня, ни Рудика. Она явно была занята мыслями, не имевшими отношения ни к нему, ни ко мне. Он остался стоять со склоненной головой у стеклянной витрины, все роясь и роясь в пакете.

Дождавшись, когда белая дубленка уплывет достаточно далеко по сумрачному бульварному туннелю, я бросился на узкую дорожку, идущую вдоль бульвара параллельно основному руслу.

Несчастный Рудик меня не заметил, и я с облегчением забыл и о нем, и о его странном поведении и стал красться за призрачной белой фигурой.

Если она обернется, шеренга деревьев, отделяющая основную аллею от моей боковой, пусть и редкая, меня прикроет. На моей стороне свежий, прохладный мрак и каждый погасший фонарь мне брат.

Если бы меня спросили, почему я так боюсь быть замеченным, я бы рассердился, но объяснить ничего не смог бы. Просто шел следом, и все.

Куда? Зачем? Обнаружить себя я бы не посмел. Почему я здесь? Что я делаю в эту пору на бульваре?

Но не вечно же шляться за нею вот так, безмолвным соглядатаем?!

Все отвратительное, что я мог узнать, я уже узнал. Что мне нужно еще разведать?

Честно говоря, мне было все равно, куда она сейчас торопится. Кажется, где-то здесь живет ее подружка Аллочка, актерка кукольного театра, забавная матершинница, вечно брошенная каким-нибудь любовником.

Кстати и парикмахерша, одна из тех двух специалисток по подтяжкам, как раз стрижет где-то в переулках, у нее студия под крышей. Надо добираться на шестой без лифта, и все равно очереди.

Мне просто надо было ее куда-то «сдать» на хранение, пока я один в тишине соберусь для разговора.

Нина шла все так же быстро. Миновала место, где со временем будет памятник Есенину, но в ту зиму об этом ничто на это не намекало.

Да, я иду за ней, потому что не могу решить – что мне со всем этим делать. Да, получил по морде со всего размаху целым Гукасяном. Но, если вдуматься, я ведь ей не муж.

Даже не жених. Никаких знаков владения, одно лишь страшное желание полностью и жадно собственничать.

Правая сторона бульвара была освещена слишком сильно, и я, воспользовавшись встречей с большой веселой компанией, перебежал на левую сторону, в бесконечную, почти до самых Никитских тянущуюся тень.

Я нервно хмыкнул. Не хватало еще начать ее оправдывать. Ты, Женечка, не хочешь, скажи себе честно, с нею рвать. Несмотря на все, что узнал.

Куда она так гонит?

Она шла точно по середине бульвара, и впереди у нее был только один объект, который она не могла миновать – статуя Тимирязева. Мне человек сорок говорили, что если посмотреть на него сбоку, то создается полнейшее впечатление, что великий ученый мочится. Всякий раз, когда я пытался блеснуть этой информацией, мне в ответ морщились: знаю, знаю.

Не успел я додумать эту мелкую мысль, как Нина вдруг начала резко отклоняться от осевой линии маршрута. И стало сразу же ясно, что она не к постаменту рвется, а к человеку, который стоит шагах в десяти от памятника и поглядывает на него со стороны.

Было уже темно, и только желтые городские фонари неравномерно освещали утоптанный снег, черные кусты, голые лавки, искрились проносящиеся огни машин.

Стоял декабрь, но пахло февралем.

Мужчина у памятника обернулся к подбегавшей Нине. Они бурно обнялись. Причем он сразу вонзил свои ладони под полы распахнутой дубленки, получая доступ к теплому телу. Меня даже затрясло, настолько я мог представить это ощущение.

Какое-то доброе дерево бросилось ко мне, и я почти полностью скрылся за ним. Почему-то в этот раз мне было намного неуютнее, чем там, на другом конце бульвара за новогодней елкой. Неуютнее, но вместе с тем не так больно.

Позднее через знакомых узнал, что это был Вадик Коноплев, начинавший входить в моду театральный художник, но так и не вошедший. Теперь вообще, как выясняется, мертвец.

Нина и Вадик обнимались так жарко и радостно, что я уперся лбом в кору дерева, породы которого не знал, и мне казалось, что я портвейновыми парами просверлю его насквозь.

Они обнимались, как люди, только что спихнувшие все свои неприятные дела, отбросившие всех ненужных людей, теперь принадлежащие только друг другу.

Почувствовав, что плохо спрятался, я стоял тихо и смирно. Броситься в обратном направлении было немыслимо – заметят!

А они все продолжали обниматься.

Уже идите куда-нибудь!

Делайте, что хотите, только не так близко.

Я не удержался и выглянул.

Коноплев смотрел на меня. Нет, его взгляда не было видно в тени Тимирязева, но вся постановка фигуры, разворот плеч, подъем головы, все говорило за то, что я замечен. Замечен, но не опознан. Хорошо, что Нина обнимается спиной ко мне.

А если она обернется? Захочет подойти рассмотреть? Тогда уж лучше бежать!

И я рванул.

Резко отделился от уже пьяного от моих паров дерева и решительной иноходью кинулся влево, туда, где был выход с бульвара на проезжую часть. Пусть потоки машин, мне было все равно. Проскочил перед возмущенным троллейбусом и бегом вверх по бульвару.

Меня ничем нельзя было пронять. Я так считал. Но, увидев за выступом ближайшего дома Гукасяна, я споткнулся и чуть не упал.

Он стоял, прижимая к груди кулек, и смотрел туда, куда перед этим смотрел я.

Мы с ним встретились взглядами.

Он не знал меня, но, кажется, уже многое про меня понимал. Наверняка видел со стороны мою агонию за деревом.

Мы смотрели друг на друга недолго. И через секунду оба обернулись и поглядели в сторону Тимирязева.

Положение теней изменилось, и теперь было отчетливо видно, что художник смотрит в нашу сторону. И хотя тоже о нас ничего не знает, но, кажется, все понимает.

Нина резвилась у него на груди, прикладывая голову то левым, то правым ухом к замшевой куртке.

На секунду сложная конструкция из любовников замерла, и тут же прекратила существование.

Я ретировался первым.

Что я оставил за собой, меня не интересовало.

Рана была глубока.


Заживала рана медленно. Выздоровлению сильно помогло то, что Нина с родителями и своей неизвестно от кого полученной беременностью махнула в Англию на длительное время. Не знаю, как у кого, но для меня государственная граница была как бы пропитана целебными веществами, смягчающими страдания. Кстати, если бы она умерла, то есть удалилась за еще более непроницаемую границу, я бы наутро проснулся здоровым, как мне кажется.

Лет уже через пять, снова на вечеринке у Балбошиной встречаю мою мучительную фемину. В первый момент я испугался – сейчас внутри заноет! Нина выглядела очень хорошо: загранично, «успешно».

Ничего внутри в тот момент, как ни странно, не шелохнулось.

Кто мы теперь друг другу? Старые знакомые. Можно даже поцеловаться.

О ребенке она тогда ничего не сказала. Или что-то было в разговоре? Не помню. Я был слишком не в состоянии напрягаться и вникать. Отряхивал прах со своих ног и сбрасывал кандалы. Это уже не мое, это уже не ко мне! И взлетел.

И почти не вспоминал потом, до самого появления Майки.

Почему она тогда мне ничего не сказала прямо?

Может быть, Гукасян и Коноплев в тот момент еще имелись в наличии, и на них она рассчитывала больше?

Не знаю, и знать не хочу. Один спился, другой сидит.


На выходе из бульварной аллеи меня встретил порыв прохладного и пыльного мартовского ветра. Я на секунду заслонился рукавом, а когда убрал руку, остановился от неожиданности.

Справа от Тимирязева стоял Коноплев. Я сразу понял, кто это. На дне памяти у меня лежала та зимняя картинка, и сегодняшняя весенняя, наложившись на нее, дала эффект абсолютного и мгновенного узнавания.

Он меня увидел и не сдвинулся с места. Тоже узнал? Что она ему тогда обо мне рассказывала? Показывала фотографию? Зачем? Просто догадался, кто я? Нет, кажется, мы все же были в одной большой компании. Я подошел ближе, поскольку это была моя обязанность, ведь это я опоздал на встречу.

Коноплев смотрел на меня напряженно. Спросил:

– А где Нина?

Вопрос, конечно, сбил меня с толку. Я хотел в ответ спросить у него, где Майка, но она сама мне ответила, выскочив из-за памятника, сверкая злыми и веселыми глазами.

Мы с Коноплевым покосились на нее и вернулись к рассматриванию друг друга. Стараясь что-то понять и медленно что-то понимая.

– Ты спился и умер, – сказал я ему.

– А ты утонул в Крыму в бурную погоду, – ответил он мне, дойдя до той же стадии в своих размышлениях, что и я. И мы сразу же покосились на Майку. Она показала мне язык и сказала, почему-то с презрением в голосе.

– Ты знаешь, что брат Эдуарда Шеварднадзе погиб в Брестской крепости?

– Майя, – протянул Коноплев к ней ладонь, чтобы успокоить.

Она резко отпрыгнула в сторону и обижено прошипела:

– Но ты же сам говорил!

– Я это говорил редактору, и…

Майка тут же прислонилась к моему боку и показала Коноплеву язык.

– А мы с дядей Женей обошли всех музыкантов, которым набили морду.

Коноплев посмотрел на меня понимающе, но без приязни.

Мне вдруг пришла в голову мысль.

– Маечка, а дядя… Рудик, ты его знаешь?

– Мама сказала мне, чтобы я об этом не рассказывала. И про тебя, дядя Женя, и про тебя, Вадим Иванович.

– Значит, Гукасян не сидит, – сказал я.

– У него кафэ-е! – укоризненно протянула девчонка.


Вообще-то я не должен был с ним встретиться. Он привел девочку на условленное место, где я должен был забрать ее через пятнадцать минут после того, как он отчалит. Он отчалил. Ему нужно было заскочить в театр Маяковского. Поэтому и встреча была назначена у Тимирязева. Но когда он уже двигался обратно, через сорок минут, он увидел, что девочка все еще трется у памятника. Майка уже успела позвонить матери, мать успела позвонить мне. Я уже вылетел от Петровича. Коноплев позвонил Нине, но ее телефон оказался выключен – и она не сказала ему, чтобы он оставил девочку одну возле памятника. Вот и вся предыстория чуда Коноплевского воскрешения.

– А пойдемте к Рудику, – предложила девочка.

Мы переглянулись с ее вторым отцом.

– Он будет рад!

В этом мы не были уверены, судя по глазам Коноплева, но эта дурацкая история просто нуждалась в каком-то завершении – и чем раньше, тем лучше.

Через час мы сидели в уютном углу кафе Рудика Гукасяна. Он изменился больше, чем я: сильно прибавил в весе и, кажется, в дружелюбии. Если мы с Коноплевым, сделавшимся еще длиннее, чем он казался в ту зиму, держались как бы настороже, с предубеждением, то он выглядел уже все простившим.

Треугольник любовников, превратился в треугольник отцов. Мы сидели за столом, на нем стояла бутылка коньяка «Арарат», так же называлось и кафе, и подавал нам брат Рудика с таким же именем. Опять вокруг Гукасяна роились сплошь соплеменные смыслы.

Мы пили, зубастая девочка ела. Она и от коньяка не отказалась бы, думаю, если бы предложили.

– Значит, меня она посадила? – ласково улыбнулся Рудик.

– Меня вообще… – Коноплев показал на себе вешательное движение.

– А я – утонул. Хорошо хоть в Крыму, а не в проруби.

– К тебе она относится лучше, чем к другим, – сказал Вадик.

Майка как-то утробно хохотнула, а потом заявила:

– Самка богомола пожирает своего мужа не только после соития, но иногда и просто так, если он ей попадется по дороге.

Мы, отцы, переглянулись.

– Она у меня в редакции сидит, когда моя очередь, – пояснил Коноплев и закурил мрачную коричневую сигарету. – Мы составляем сборники для викторин, кроссворды – вот и нахваталась.

– А ты ее держишь на кухне, и она теперь большая кулинарка? – повернулся я к Рудику.

– Разве ее удержишь, – ласково улыбнулся тот. Настолько ласково, что у меня мелькнула мысль – а чем, собственно, он не отец?! Богатый, добрый, явно любит детей. Пусть усыновит, или удочерит, а мы с Коноплевым… а что мы с Коноплевым?!

– Делать экспертизу все же придется, – сказал тот, покрывая дымом три колбаски долмы у себя на тарелке.

– Слушай, ребенок…

– Я не ребенок, я уже девочка.

– Ладно, – кивнул я, – а как же это ты не проговорилась ни разу за все это время, что тебя перебрасывают от папы к папе? Болтала, вертелась и ни разу не прокололась?!

Коллегам тоже было интересно, они перестали есть и курить.

– Нина сказала, что убьет меня. Да я и сама.

– Что сама?

– Лучше, чем дома сидеть да бутылки сдавать и срач вывозить.

Предпоследнее слово было явно не из ее лексикона – не потому что грубое, а потому что взрослое.

– Она что, пьет? – заинтересовался Рудик. – Она ведь была чистюля.

– Запьешь тут. Парикмахерская ёкнулась, долги… – Коноплев снова выдохнул, и с каждым разом его дым становился еще гуще, как будто показывая, как темнеет у него на душе.

– По ней и не скажешь. Выглядит немного сердито, но хорошо. Злая, правда – но никаких признаков распада. Когда-то я был старше ее лет на восемь, сейчас уже, наверно, на пятнадцать, – сказал я медленно.

– Просто это от природы очень сильное и злое животное женского пола! – с неожиданной резкостью обернулся ко мне рыхлый Рудик. Стало понятно, что та история не окончательно им прощена и забыта, только растворилась в раздобревшем теле. И рассчитывать на его великодушное признание отцовства не стоит.

– Нет, – сказал Коноплев, чья память работала медленнее, чем у нас с владельцем кафе. – Сама-то она была – да, вся как из джакузи, но дома-то, припоминаю, был очень даже творческий беспорядок.

Вот оно что, я наклонил голову, чтобы ничего нельзя было прочитать по моим глазам. Этого удара я не ожидал. Я ведь думал, мы все тут в равном положении – плебеи, обслуга тела, не принятая никак на официальном уровне. Она выбегала к нам за ограду имения, где сидят за кофеем баре-родители. Оказывается, все не так. Коноплев был принят рангом выше.

– А чем Нина занимается сейчас? Чем зарабатывает? – спросил Гукасян у все еще не наевшейся девочки.

– Не знаю, – равнодушно сказала она. – Отдает меня на пятидневку – такая школа, а в субботу и воскресенье – вам, и куда-то бежит. А сейчас вообще карантин в школе. У нее футляр такой, – девочка раздвинула руки по куриной кости в каждой, – большой.

– Машины у нее нет, – сказал Коноплев.

– Продала, – подтвердила Майка.

– Деньги нужны, – зачем-то сказал я.

Фраза была дежурная, никакая, но Рудик вдруг опять взвился, пустил волну по телу:

– Ей всегда были нужны деньги, она всегда тратила больше, чем зарабатывала. Только из-за этого и в Пятигорск со мной поехала… Папа академик, папа академик! – Он осекся, а я снова склонил голову. Теперь у меня был повод порадоваться. Женщина была со мной не из-за денег.

– Она говорит: я трачу не больше, чем зарабатываю, а быстрее, – Майка взялась за мороженое.

Мы все посмотрели на нее – по-разному, но все без особой приязни во взгляде. Кажется, никому не хотелось быть отцом этого ребенка.

Смотрели и молчали. Сколько можно смотреть на девочку, пожирающую пломбир? Не так долго, как на текущую воду.

И вот она – неловкая пауза.

Первым очнулся Коноплев.

– А чего мы тут хотим высидеть? Дела-то давние, все уже таким пеплом присыпано.

– Но не можем же мы вот так просто взять и разойтись, – сказал Гукасян.

Все же удивительно, до какой степени у меня не было неприязни ни к одному из этих двух мужиков. Гукасян был прав. Мы были друг другу до фонаря, но никуда не денешься от тайной этой связи через Майку.

– Ну, тогда надо идти сдавать, – сказал Коноплев, кажется, он прочно начал овладевать местом самого решительного из нас троих.

– Что сдавать? – спросила Майка нагло облизывая ложку.

Коноплев посмотрел на нее, но ответил нам:

– Кровь, мочу, не знаю, или что там сдают, чтобы выяснить… родство.

Никто ничего не сказал, смотрели в пустую вазочку из-под съеденного мороженного. Майка встала и, буркнув: – «Туалет», – зашмыгала жуткими детскими подошвами по полу куда-то в угол за стойку.

– Или не идем? – Коноплев обвел нас требовательным взглядом.

– Ничего не хочу сказать, – сказал Гукасян, как бы смущаясь, – но где гарантия что под подозрением только мы трое. Ни на одного из нас троих она так уж выразительно не смахивает. Извините, армянки я в ней никак не вижу.

– Тогда я не буду видеть в ней ни молдаванки, ни белорусски, – хмыкнул Коноплев.

Я думал, что бы такое мне ввернуть со своей стороны, но зазвонил телефон.

О! Подполковник!

Он сообщил мне каким-то непонятно торжествующим голосом, что теперь ему все ясно с жертвами того взрыва на сборище пайщиков фирмы «Строим вместе». Мне было это все равно, но он не обратил ни малейшего внимания на мой тон. Он сообщил, что сильно ранены осколками разорванного автобуса не только четыре члена правления и главный бухгалтер, то есть люди в наибольшей степени виновные в разбазаривании средств, собранных у населения, но и «три представителя инициативной группы, которые полтора года водили за нос и инициативную группу, и основную массу пайщиков, а сами за это время получили квартиры в уже построенных домах».

– Понимаешь, только виновные! – крикнул Марченко так, что услышали даже мои собеседники.

– Ну и что?! – не сдержался и крикнул я в ответ. Коноплев и Гукасян деликатно подняли стаканы с выдохшейся минералкой.

– Как что, идиот! Понимаешь, все-таки началось!

– Что началось?!

– Господи, послал же мне Бог идиота в напарники! Чего я тебе только не вбивал в башку – ничего не впихивается! Все не просто так! Отвечать придется – понимаешь? Придется! Причем всем, и никто не может знать заранее, как и когда.

Я понял: он пьян. Получил по своим каналам эту мутную информашку, и сразу цап зубами за пробку. Это все камера. Камера до добра не доведет, особенно работника органов. Едет с возрастающей скоростью подполковничья крыша.

– Кто это? – не удержался Гукасян.

– И за что это всем придется отвечать? – дернул щекой Коноплев. Марченко так орал, что они все расслышали.

Я не видел никаких препятствий к тому, чтобы рассказать им эту историю. Майка присоединилась, сообщив, что у нее только что был понос, но теперь все хорошо. Ни одному из возможных отцов не стало сильнее хотеться ее в дочери.

Некоторые моменты моего рассказа Майка сопровождала толковыми, и даже смешными комментариями. Все было у нее «обхохочешься»: и старик Зыков в ногах у майора Рудакова, и чокнутые музыканты, так и не отошедшие от истории с Вивальди. Случай с автобусом, конечно, всех заинтересовал больше всего. Поведение больших денег вообще загадочно, а тут…

– Даже если все так, как говорит твой подполковник, – твой подполковник рехнулся, – сказал уверенно, хотя и задумчиво Коноплев.

– Да, – кивнул я, – он все время про заговор, плетутся сети, «Граф Тьмы» Кувакин, и вообще.

Тут они опять заинтересовались, и я рассказал им еще и про Кувакина.

– Ну, весь наборчик! – устало махнул рукой Коноплев.

– Так бывает, – Гукасян хмурил брови и отпускал их полежать мирно, – так бывает. Человек сам испугался, за себя испугался, он же виноват в этой старушке с машиной, и теперь ищет бо́льшую причину.

Коноплев кивнул.

– Да-да-да: вы не смотрите, что я зарезал вас, мадам, ведь все равно начинается чума. И какое глупое словосочетание – «Граф Тьмы». Это что, к нему надо обращаться «ваше сиятельство»? Кстати, и к «Князю», это тоже относится.

Не потому что так действительно думал, а просто, чтобы обозначить свое особое место в разговоре, я начал:

– Ну а вдруг действительно что-то…

Все трое, даже девочка усмехнулись.

– Что? Закат солнца вручную? – хмыкнула Майка, и тут же снова унеслась в туалет.

– Скорей всего – просто какая-то статистическая флуктуация. – Коноплев снова закурил, хотя повсюду висели надписи, что делать этого нельзя. – Ты оказался в том месте, где частота случайностей особого рода превысила какую-то норму и стала заметна для глаза такого обыкновенного наблюдателя, как ты. Люди, от которых ты не ждешь ничего этакого, начинают себя вести не как всегда. Вот как тот сумасшедший, избивающий музыкантов.

Он закашлялся.

– Статистика, – согласился Гукасян, неприязненно глядя на вырастающий пепельный столбик на сигарете молдавского белоруса.

Я понял, что мой номер закончен. Повеселил и хватит.

– Так что с девочкой будем делать?

Пепел рухнул на идеальное деревянное покрытие и разлетелся в пыль. Гукасян закрыл глаза.

– Да, – ткнул в меня окурком Коноплев, – вспомнил. «Миллиард лет до конца света», читал наверняка?

– Да, читал, и до сих пор считаю, что очень даже не слабая вещичка.

– Вот!

– Что вот?

– Вот я и нашел образ твоего синдрома.

– Нет у меня никакого синдрома.

– Есть-есть, но теперь не будет, занозу нашли.

– А с девочкой ничего не будем делать, оставим пока как есть, – тихо сказал Рудик.

– Но у меня впечатление, что она нас тупо использует, – усмехнулся я.

Коноплев тоже усмехнулся.

– Конечно, использует. Не Нина, а прям Наина, навела чары. Баба, конечно, с зубищами, но только что она может у нас отгрызть сейчас? Я, конечно, не благодарен ей за то, что спился и подох, но от резких движений воздержусь.

– И я, – кивнул Гукасян. – И денег дам. Немножко.

– Она не возьмет, – с какой-то даже свирепой радостью заявила вернувшаяся Майка. Было такое впечатление, что в туалете она не страдает, а наоборот пополняется чем-то бодрящим.

– Почему не возьмет? – осторожно поинтересовался Гукасян.

– Потому что дура. Благородная.

– Благородная?! – одновременно спросили Гукасян и Коноплев.

– Но мы хотя бы скажем ей, что теперь все открылось? – спросил я.

– Я бы и этого не делал, – сказал Коноплев: – Пусть думает, что дурачит нас, в то время как мы будем дурачить ее. А эта, – он кивнул в сторону Майки, – не проболтается. Раз нам не проболталась, то и Нинке не проболтается.

– За отдельную плату.

– Я вылечу тебя от поноса, – пообещал Коноплев.

Мне не слишком нравился исход заседания. Все замирало в новом, сложном состоянии, а у меня, кажется, не было моральных сил для обслуживания таких запутанных отношений. И я не верил, что такая надуманная конструкция способна просуществовать хоть сколько-нибудь долго. Но, с другой стороны, были и положительные моменты – я свалил с души камень по имени подполковник Марченко. Консилиум частичных отцов однозначно признал его чокнувшимся.

Мы расходились, даже не выпив ни рюмки. Гукасян несколько раз вздохнул на прощание.

Ребенок достался мне, в чем я увидел неприятный мелкий символизм. Майка приплясывала на асфальте, чему-то угрожающе радуясь. Горбоносый, длинный, все усиленнее курящий Коноплев наклонился ко мне и с не очень приятной улыбкой похлопал по плечу:

– Не бойся, это не конец света.

Имел ли он в виду только наш предыдущий разговор или также включал сюда и предстоящий кусок дня в обществе такой активной девочки?

– Куда мы пойдем? – спросила она.

– Никуда.

Ответ мой был сердитым, ее это не озадачило.

Опять позвонил Марченко. Нет уж, на сегодня хватит милицейских мыслей о природе вещей.

– Мы пойдем домой, будем ужинать.

– У меня понос. – Майка предъявила недомогание как охранную грамоту.

– Тогда смотреть телевизор.

Стоп, остановил я себя. Недозвонившийся Марченко опасен. Вышлет опять своих подмосковных борзых за мной. Представляю, сколько у него накопилось апокалиптических глупостей в башке, пока он прячется от непредсказуемого возмездия в своей тюряге.

Домой нельзя.

Неподалеку жила Василиса. Почти неподалеку. К Василисе мне не хотелось. Но, с другой стороны, под охраной нездорового ребенка я как бы в безопасности.

Позвонил Нине и сообщил, что девочка переночует у меня. Она восприняла это известие почти равнодушно. Никаких причитаний – а что, а как? Тоже мне мать!

Василиса, кажется, даже испугалась, когда я сказал ей, что хотел бы остаться у нее. Ученая дева не знала, что я приду не один, и мне не было жалко ее: я боялся, что с Майкой она меня не пустит. Может, и зря боялся. Василиса хорошая. Увидев мою активную спутницу, Василиса померкла, но лицо сохранила.

– Это Майя. Возможно, моя дочь.

– Не поняла.

– Что тут непонятного! – грубо заявила девочка.

Василиса растерянно улыбнулась и сказала, что ляжет на кухне на раскладушке.

– Молодцы, что зашли.

Сели пить чай. Сделал я первый глоток, а она уже тащит из шкафа папку старинного вида с грязными свалявшимися тесемками.

– Может, ты лучше что-нибудь расскажешь девочке?

– Про что? – напряглась Василиса.

– Про Никона, например. Хочешь про Никона, Май?

– А кто это?

Василиса снисходительно улыбнулась, сообразив, что я шучу, да еще и не слишком удачно. Развязала тесемки на своей затрапезной папке. Открыла ее.

Ладно, решил я, потерпим.

– В 1909 году из-под города Чугуев, что на Харьковщине, по Столыпинскому призыву выехал большой род Шевяковых в Алтайский край. Земли там двести десятин на каждое семейство. Разбогатели…

Я положил руку на страницу документа.

– Да слышал я, конечно, обо всем этом. Что-то мне мама пыталась рассказывать. Дядя Тихон и дядя Григорий, у одного двадцать лошадей, у другого двадцать пять. В революцию один пошел к красным, другой к генералу Мамонтову, и вот тут начинаются первые белые пятна в моей памяти. То ли Тихон к красным, то ли Григорий…

– Григорий, – сказала Василиса, не глянув документ. Она хорошо ориентировалась в прошлом моей семьи. И мне это было неприятно. Я смотрел на нее и силился улыбнуться, и чувствовал, что не получится. Большая, статная женщина с привлекательно овальным лицом, добрыми умными глазами, она жалеет меня, но жалость эта меня раздражает.

– И, представляешь, мне все равно! Аб-со-лют-но. Я уже забыл, кто из них пошел куда. Вот спроси меня опять – кто куда? Я не отвечу. А это всего лишь деды… Представляешь, все сливается. Лень мне это знать. Я помню: без прошлого нет будущего, все слова по этому поводу я знаю, а вот запомнить, кто из них, из прадедов, Тихон, а кто Григорий, – не могу.

Василиса спокойно, даже как бы великодушно переждала мою медленную, тихую истерику. Мне стало стыдно, я покосился на Майку. Она глядела на меня с непонятной приязнью, как будто я сделал что-то приятное лично ей.

Хозяйка, не обратив внимания на мою предыдущую речь, продолжила:

– Твой дед Ерофей Григорьевич был первым секретарем…

– Постой-постой, скажи, а там нигде не упоминается, что есть какая-то связь между дедом Ерофеем и графом Кувакиным, чье имение Белые Овраги здесь, у нас в Подмосковье?

– Не понимаю, – подобралась Василиса.

– Это он дурачится, – сказала Майка.

Василиса налила себе чаю, выпила сразу полчашки, вздыхая между большими глотками. Мне стало стыдно. Человек старается, тратит личное время. К тому же ты явился к нему за подмогой, а сам хамишь.

– Пойду постелю, – сказала Василиса. Запахнула папку, прижала к груди, как драгоценность, и спрятала в шкафу.

* * *

Атмосфера в зале накаленная и праздничная одновременно. Люди продолжали прибывать. Поднимались по широкой белой лестнице на второй этаж, некоторые несли большие букеты, держа их на руках как грудных детей. Другие прятали за штаниной жиденькие гвоздички. Кое-кто был вообще без цветов, но с явными признаками жажды и аппетита на физио номии.

Некоторые раскланивались друг с другом, останавливались, придерживая собеседника за локоток, что-то обсуждали.

Зал наполнялся. Тем, кто явился заранее, уже приходилось убирать свои сумки с рядом стоящих кресел.

Телевизионщики распускали по полу резиновых змей. Перед камерой топтались две некрасивые девицы в обтягивающих джинсах, отставив с вызовом ногу и брезгливо выпятив губы. Всем своим видом они старались показать, что освещали события и поважнее.

В Фонде российской культуры готовилось присуждение литературной премии имени Иннокентия Анненского. Вокруг и вверху уместная здесь лепнина, высокие деревянные двери с массивными бронзовыми ручками. Благородный хруст паркета, портьеры и т. п. У дальней стены – большой рояль, потертый как портфель, полукруг из восьмерки стульев и три выспренно выглядящих микрофона. Напротив восьмерки стульев – места для примерно полутора сотен гостей.

Справа три двустворчатых двери, когда они приотворяются – видны на миг очертания пребогатого банкета, уже накрытого в соседнем помещении.

Организаторы снуют от микрофонов к метрдотелям. Последние штрихи.

Условленное время уже исполнилось, но в таких делах точность отвратительна, она синоним спешки, а здесь борются за солидность, за статус.

Во-первых, до сих пор неясно, явится ли сам. То есть Никита Сергеевич. Он здесь хозяин, но его, понятно, вся Москва рвет на части.

Кроме того, в атмосфере праздника крепнет какая-то нервная составляющая.

Что-то там, в кулуарах, за кулисами события еще недовыяснено.

Не только в Михалкове дело.

На восемь выставленных у рояля стульев должны высадиться члены жюри, которые накануне делили премиальный миллион, выделенный мэром какого-то золотоносного поселка с Колымы. Сам он – большой, симпатичный дядька в очень дорогом и очень плохо сидящем костюме сидит на крайнем стуле первого ряда, положив огромные красные лапы на квадратные колени. Этими самыми лапами он не только добыл пуды золотишка, но и «настрокал», как он выражается, историю северного русского золота. Она называется «У нас на Колыме» и, по общему мнению, представляет собой вполне пристойный исторический очерк, за который не жалко отдать часть выделенного им же самим миллиона.

Мэр время от времени недовольно косится в сторону закрытого правого зала, где утрясаются последние, вернее, только что возникшие «неурядки». Приехал важный писательский чин и теперь выгибает из уже принятой схемы какой-то свой выверт.

Какая-то трогательная бабушка со слуховым аппаратом, старинной сумкой и толстенными стеклами в очках уселась в президиум, как бы сослепу. Кто-то из молодых ретивых распорядителей хотел ее вежливо выпроводить в люди, но выяснилось, что она «такая-то», то есть член жюри, только что приехала и не знает «где все». Перед ней извинились.

Напряжение росло.

Мэр посмотрел на бабушку, она на него. Он ей улыбнулся, как мог, она отвела взгляд. До объявления итогов никаких личных отношений.

За свою позицию мэр был спокоен и за хранителя музея-квартиры И. Анненского с выделенной ему сотней тысяч тоже. А вот главный чин – поэтический, был еще, кажется, в стадии назначения в кулуарах. Вроде бы был намечен и даже утвержден престарелый, но еще действующий поэт Глеб Горбовский. Все же он один из немногих, у кого есть репутация подлинного поэта. Когда-то, в доисторические времена, единственный реальный конкурент самого Бродского на питерском поэтическом Олимпе. Несколько раз пропадавший в реке забвения, и теперь, на старости иссохших лет, дождавшийся награды. Все же полмиллиона рублей для небогато живущего классика – большая поддержка.

Вон он сидит в пятом ряду с краю, чтобы было легче выбираться к микрофонам. Пожилой, усталый, наверно, нездоровый, но в форме.

Члены жюри очень радовались, что судьба сделала их хотя бы в этот раз орудием подлинной справедливости. Приятно ощущать себя хорошим.

Однако время.

В тылу собрания началось какое-то движение.

Головы повернулись.

Нет, это пока не члены жюри с искусственно-каменными лицами. Главный распорядитель премии, молодой еще, лысый мужчина, ведет под руку высокого, худого, во всем черном и в черной шляпе человека. Сначала все думают – Боярский, потом сразу понимают ошибку: Бисер Киров.

Болгарский певец улыбается всем и никому, – как умеют они, звезды, даже бывшие. Он уверен, что всех здесь осчастливил. Щелкает пальцами куда-то в угол мальчику, склонившемуся за аппаратурой. Через пару секунд в зале с псевдоклассической лепниной и портьерами раздается хриплая фонограмма, и «Бисер мечет бисер», раздается шепот за спиной у мэра.

«Надежда, мой компас земной», и так далее.

Поет атташе по культуре болгарского посольства плохо, а держится все увереннее.

Бабушка в жюри и не подумала слинять. Смотрит на него изучающе, как бы прикидывая: может, и его чем-нибудь наградить?

Бисер требует аплодисментов, совместного исполнения, наконец, вымучивает из аудитории жидкие, неповсеместные хлопки. Во время исполнения несколько раз наклоняется к бабушке в жюри, как бы обыгрывая факт ее нахождения на сцене. Она ежится и хмурится. Ей бы не хотелось, чтобы присутствующие подумали, что они знакомы. Бисеру плевать, он дожидается конца фонограммы и победоносно покидает сцену.

И сразу же начинается основное.

Коллеги бабушки усаживаются рядом с ней – все виновато улыбаясь.

Председатель выходит к микрофону. Большой, хмурый человек, явно жалеющий о том, что ему досталась эта роль. Еще вчера он ею гордился. Перебирает листки, объявляет номинацию.

Хранитель музея и мэр получают свои дипломы и букеты как по-писаному. Из зала выбегают девушки, начинается цветочная инфляция.

Председатель медлит, перебирает бумажки, бросает взгляд куда-то вдаль, влево – видимо, там ему выкручивали эти руки, – для того, чтобы он сказал то, что сейчас скажет.

– Итак, первую премию в номинации «Поэтическая вселенная» получает… – еще один взгляд в направлении невидимого мучителя: – Андрей Дементьев!

И тут сразу же становится интересно. Всего лишь секундная пауза. И тут же в зале вскакивает в разных местах десятка полтора человек и начинают кричать. Среди них несколько девушек, они самые активные, но если присмотреться, всем руководит высокий молодой человек с удлиненным черепом.

– Позор! Как же это можно! Какой Дементьев поэт?! Горбовский! Горбовский! «Я ненавижу в людях ложь!!!» Позор жюри! Как вам не стыдно! Горбовский! Горбовский!

Сидящие в зале крутят головами. Большинство было в курсе, что премия назначена Глебу Горбовскому. Но среди них есть и парочка тех, кто считает и Андрея Дементьева достойным любых и всяческих наград. Их не так уж мало, но они не понимают смысла происходящего.

Председатель морщится, глухая бабушка из жюри, все вынесшая в этой жизни, даже Бисера, вцепляется ему в рукав.

Встает и тут же садится на место Андрей Дементьев, никогда, многими отмечено, не выглядящий плохо. А сейчас он выглядит именно плохо. Бледен, сбит с толку. Он знает о закулисном перевороте, совершенном в его пользу. Знает, что в зале сидит Глеб Горбовский, с этим он готов смириться. Но такой скандал…

Вой все крепнет. Юноша с удлиненным черепом грамотно дирижирует своими клакерами, крики их становятся все более агрессивными и организованными.

Председатель силится вырвать рукав из цепких бабкиных пальцев. Другие члены жюри мнутся, прячут глаза, им очень хочется исчезнуть из зала.

– Ведите собрание! Это провокация! – кричит главный распорядитель премии председателю. И толкает в спину Дементьева: идите, идите берите!

Тот тормозит, упирается, а потом с ним происходит неожиданная и очень резкая метаморфоза. Он светлеет лицом. Быстрым, ладным шагом выходит к микрофону, поднимает властную руку, и вопящие смолкают. Обаятельно улыбаясь, Андрей Дементьев говорит дрожащим от понятного волнения голосом:

– Все правильно. Хоть моя фамилия и означает в переводе с античного – безумие, я не безумец. Я прекрасно знаю, что Глеб Горбовский намного талантливее меня и заслуживает эту премию больше, чем я. Глебушка, иди сюда. Я первый тебя поздравлю.

* * *

Петрович решил зайти с другой стороны, и я не мог ему в этом отказать. Мне было противно, меня выворачивало наизнанку от отвратительности моей миссии, но не мог же я в самом деле ему отказать?!

Ехал как лунатик на эту улицу Борцов. Ни у кого ни о чем не спрашивая, садясь наугад в автобусы, выходя по наитию.

Доехал.

В новое место я никогда и никуда не добираюсь без приключений, даже если у меня на руках подробно расписанный план, со всеми «первыми-последними» вагонами, всеми «направо-налево», с номерами трамваев и домов, цветом дверей и количеством ступенек, по которым надо подняться. Плутаю, матерюсь, оскорбляя так по-дурацки построенный кем-то город.

А тут – открываю глаза: вот она больница.

Сразу подошел к нужному корпусу, хотя их было с десяток.

Оставалась лишь надежда, что меня просто не пустят в палату. Вдруг там особые требования по части дезинфекции?

За столом у прохода на лестницу два охранника – молодые, прыщавые неудовлетворенные окладом жалованья.

Мимо идет поток людей. Помимо тех, что в больничных халатах, полно людей вполне уличных, в облаках стафиллококов. Никого не останавливают.

– Можно пройти? – спрашиваю. Проверено многократно: спросишь – не пропустят. Эти же вяло кивают неумными головами.

Отчаянно вращаю головой в поисках зацепок. Нашел. Посещение разрешается с 16 ноль-ноль.

– А ничего, что я пройду сейчас, ведь еще нельзя? – с надеждой наклоняюсь я к парням.

– Вам очень надо? – спрашивает тот, что справа.

Мне совсем не надо, но и признаваться нельзя, это будет предательством по отношению к Петровичу.

– Да нет, не очень.

Тот, что слева, тоже просыпается. Я становлюсь ему чем-то интересен. И правый задумался. Переглядываются. Надеюсь, они раздражатся на меня за ту путаницу, что вносится моей назойливой честностью в простую ситуацию.

Желая усугубить ситуацию, достаю из кармана пятьсот рублей. Это явный выход за пределы принятых здесь норм. Провокация? Контрольная закупка? Они должны обидеться, испугаться, они должны меня турнуть.

Нет, левый спокойно берет у меня деньги и говорит неожиданно интеллигентным голосом:

– Я вас провожу.

Спросив номер палаты, он ведет меня к лифту через прохладный холл. Приезжаем на третий этаж. И натыкаемся на великолепную бумажку с предупреждением. «Вход только в сменной обуви».

– Вот! – почти кричу я, тыкая пальцем в надпись, а потом в свои ботинки.

Парень мягко улыбается: мол, тут все так.

– Вы идите.

После этого он ведет себя странно. Лезет в карман, достает кошелек, роется в нем, отсчитывает из него две бумажки по сто и одну в пятьдесят рублей и аккуратно засовывает мне в карман. А пятисотку прячет.

– Это для Саши доля, для напарника.

И вот я сижу перед огромной кроватью, без сменной обуви и с дурацкими абрикосами в потных пальцах, стараясь не допустить заискивающего выражения на лице. Девушка так слаба и бледна, будто нарисована акварелью на огромной подушке. Трубки капельниц, впившихся в вены, почти такой же толщины, как ее руки.

– Вы кто?

Она меня забыла. Это хорошо. Речь постороннего заденет ее меньше. Ох, Петрович, как бесчеловечна может быть отцовская любовь! Что я должен сказать этой почти замогильной молодке? Меня умоляли намекнуть ей, что для Роди предстоящая операция может быть очень опасной. Обязательно клясться, что послал не Родя, не отец, а его друзья, что сам парень на все готов и не в курсе этого посещения.

Сижу, смотрю. Хочется кашлянуть. Взгляд сам собой избегает вида несчастной. При этом включается какая-то ненормальная наблюдательность. Я вижу, например, что капельницы работают с разной скоростью, одна процентов на двадцать быстрей другой. Может, так задумано, но меня это раздражает, как подмеченный непорядок. И радует одновременно – есть к чему придраться.

Я не должен вырывать у нее какое-то решение. Просто довести до сведения. Тихая, маленькая роль, почти что «кушать подано». Но на самом-то деле – только здесь до меня доходит – я навалю на это существо, почти уже впитавшееся в больничное белье, вдобавок к страданиям физическим еще и чувство вины.

Тошно! Ох, как тошно! Но выхода нет. Или есть? Нет!

Но если нет, тогда все надо сделать очень быстро. Убить без пыток!

– Вы кто? – опять спрашивает она. Все еще не узнала. Она смотрела меня спокойно, как с памятника. Я заглотил огромный кусок воздуха, чтобы подавить нервную дрожь внутри. Ладно, сейчас, на выдохе…

Но тут произошло вот что: стул подо мной качнулся, накренился и стал подниматься. И поплыл спинкой вперед. В глазах Милы блеснуло сильное удивление. Ведь казалось, что ее уже ничто не может ни заинтересовать, ни испугать в этом мире.

В коридоре стул мягко грохнулся на бледный линолеум, и я понял, что произошло. Боря и Федя, телохранители Петровича, якобы отправленные в отпуск без содержания, появились из-за моей спины.

– А, – сказал я.

– Пошли, – шепнул Федя. – Шеф ждет.

Петрович сидел на заднем сиденье своего BMW, откинув голову и закрыв глаза. Прерывистое, сиплое дыхание вырывалось из ноздрей. Все было понятно.

– Я не успел ничего ей сказать.

Он затаил дыхание, открыл один глаз и осторожно на меня посмотрел.

– Да?

– Клянусь.

И тут выдохнул так мощно, как будто вместе со своим воздухом он выпустил еще и мой, тот, что я хлебнул там, в палате. И объяснил мне: закончилось Родино обследование, и серь езные врачи черным по белому написали, что расставаться ему с почкой не надо. Слишком большой риск для донора, не стопроцентная польза для больной.

– Думаешь, он откажется?

– Не идиот же. Это будет бессмысленное геройство на грани двойного самоубийства.

– А нельзя было подождать результатов и не посылать меня просто так, на всякий случай, к девушке? – спросил я устало.

– Извини. Сначала я был не прав, когда тебя послал, а потом – ты, когда отключил телефон. Я бы вернул тебя с дороги.

Мы были уже в центре. Выйдя на Цветном бульваре, я купил банку джин-тоника и уселся на скамейку. Осадок оставался, но все же я скорее был благодарен и Петровичу, и девушке, и охранникам.


Ладно. Будем разбираться со своими делами.

Что я имел в виду?

Надо было закрыть историю с Ниной. Меня совершенно не удовлетворил «разговор отцов» в кафешке Рудика. Отношение обоих моих «коллег» к этой истории показалось мне каким-то невнятным. Никакого мужского союза не получилось. Оба они явно решили, что им в образовавшейся довольно мутной воде полезнее действовать (или бездействовать) в одиночку. Именно – действовать. Я не верил, что они просто отползли каждый в свою привычную нору и там дремлют, как будто их не интересует, чем тут все кончится. В потенции каждый – на треть папа.

Но если они действуют (не знаю как), то и я должен действовать – хоть как-нибудь. Вряд ли они объединились против меня, они наверняка не знали о своем участии в нашем тройственном деле, до того как все открылось, и не могли сговориться заранее.

И потом – что может дать такое объединение? Какая здесь представима победа? Вот мы сходимся с мизантропическим Коноплевым и всучиваем назойливого ребенка Гукасяну? Как? Закрытым голосованием? Но он всегда может сказать – давайте экспертизу!

Или это я один дергаюсь, а мужики не дергаются? Тайна Майкиного происхождения держит нас на равном расстоянии друг от друга, не давая ни разорвать треугольник, ни сойтись в полном взаимопонимании. То есть обессмысливая любые немедленные инициативы.

Умнее всего сидеть на месте и ждать.

Все дело было в том, что я не мог сидеть и ждать. Все это равновесие, равномерное разделение ответственности, показалось мне почему-то невыносимым. Пусть какой угодно результат, но результат!

Будем действовать – осторожно, но действовать!

Поначалу просто подойдем поближе и повнимательнее рассмотрим конструкцию ситуации.

Вовремя я себе это сказал. Я в этот момент подходил к своему дому, взгляд нырнул в глубину двора, засек в слишком привычной картине непривычную фигуру. Я его сразу узнал: вежливый сержант. Он меня не увидел, потому что отвлекся на разговор с вороной в тот самый момент, когда я выходил из-за угла дома.

Шаг назад. К подполковнику мне не хотелось. Но я все еще не был до конца уверен в том, что он не вправе меня выдергивать к себе в камеру за кольцевую дорогу. Может, все-таки пожаловаться в милицию? Мне не раз приходила в голову эта мысль. Но стоило мне вживе представить эту ситуацию: я пишу заявление участковому или кому-нибудь другому офицеру – усталому и циничному, что свихнувшийся подполковник Марченко скрывается в одном подмосковном СИЗО, потому что боится мести неких сверхъестественных сил, управляемых пенсионером Зыковым, мужем задавленной старушки…

Нет уж, лучше без психушки.

Я быстро пересек сквер и затерялся между гаражами. Но ночевать где-то ведь надо.

Сначала я набрал номер Василисы, но уже на третьем звонке сообразил, насколько это неуместно. И опасно. Ведь у меня даже Майки нет для защиты.


А поедем-ка мы к Любаше. Сегодня не тот день, который она для меня намечала, но вдруг у нее что-то есть для меня.

В институте ее называли Балабошина, потому что она непрерывно что-то болтала. Познакомился я с ней очень просто. Сидим мы в своей комнате с мужиками, прикидываем, на сколько «пузырей» хватит собранных рупий, как распахивается дверь, влетает она, бухается на койку и обрушивает на нас предложение:

– А давайте спорить!

Заядлая, заправская комсомолка, когда этот отряд номенклатуры в полном составе двинул в бизнес, она оказалась не в последних рядах. Теперь ее можно было называть Баблошиной, от слова «бабло». Бабла этого у нее было много. Двухэтажный тихий пансионат в укромном переулке. И, помнится, он у нее не один.

– Знаешь, я где-нибудь тихо, на полатях, в людской, – сказал я, добравшись до ее заведения.

– Номера все укомплектованы, – заявила она не без гордости в голосе, как бы разглаживая меня взглядом. Я не обиделся – сам знаю, что мят, несвеж.

– Ничего, – сказала Балбошина, – подберем что-нибудь. Ты пока там разберись, немного поработаешь.

Заведение ее называлось «Под липами». У входа и в самом деле росло четыре крупных дерева этой породы. Мной занялась девушка в переднике, с обаятельной улыбкой и быстрой до неуловимости речью. Я все время переспрашивал, перехватывал ее посреди предложения и силой заставлял говорить медленнее.

В номере, как я понял, для прислуги, принял душ в помещении более плоском, чем даже шкаф. Вместо мятых джинсов и мятого, но довольно дорогого пиджака, купленного в Милане, мне выдали одежку типа Джевахарлал Неру, только радикально черного цвета. Еще я был похож на пастора, забывшего подшить воротничок. Брюки еле-еле застегнулись. Нота бене – растет живот.

Балбошина оглядела меня, будто я уже полностью поступил к ней в услужение, и предложила пока прогуляться-осмотреться.

Заведение ее было двухэтажное, московская барская усадьба, якобы реставрированная. Тихие ковролиновые лестницы, камерно тлеющие светильники, мореный дуб, начищенная бронза.

Бар: темно, прохладно, зеркала, полированные черные панели, все во всем отражается. Бармен спросил, не желаю ли я чего. Деньги у меня остались в миланском пиджаке, поэтому мне ничего не хотелось.

У стойки чахла старушка в сидячем сопровождении молодого человека в дорогом костюме и стильно подстриженного. На старушке много чего висело-посверкивало, она курила и болтала ногой, словно находилась на краю бассейна.

Играла музыка, но такая, что не понять до конца, она есть или нет.

Ввалились сразу две компании и расползлись по разным углам, где диваны буквой «П».

Делать мне в баре было нечего, побрел дальше.

Поднялся по очередной бесшумной узкой лесенке, раздвинул портьеры. Вот оно! Казино. Рулетка пока в замершем состоянии, а картишками вдалеке вон там посверкивают. Я сделал круг вокруг стола с рулеткой. Крутнуть ее, что ли? Но почему-то не решился.

Кстати, а как я буду отрабатывать ночлег? Она мне что-то говорила на борту «Китежа», еще бы вспомнить – что?

Я вышел из казино.

А там что за дверь?

Открыл, вошел. Темень такая, что освещение бара могло бы показаться иллюминацией. При этом – ощущение довольно большого пространства. И, кажется, не пустого. Кто-то тут есть. И не исключено, что находиться здесь у него, или у них, больше оснований, чем у меня.

– Вы кто? – спросили меня. Сам по себе этот вопрос труден для ответа, а тут еще смущало то, что я не смог определить – мужской это голос или женский. Хотя, какая разница?

– Как вам сказать…

– Вам лучше покинуть помещение.

Я не обиделся. Чувствовалось, что ко мне применена самая щадящая из возможных в данной ситуации мер. Извинился и ретировался. И тут же натолкнулся на Балбошину.

– Ты чего туда поперся?! Как ты вообще нашел эту комнату?!

– Ты сама сказала – осмотрись. И если хочешь, так я вообще могу… где мой пиджак?

– Иди поешь.

Она тут же исчезла, и скандалу не на чем было разгореться. Говорливая девушка уже манила меня половником. Она явно мне симпатизировала, видя во мне собрата – такая же прислуга, как и она, что-то вроде шофера.

Подала теплую окрошку; пить не стал, хотя чуть-чуть предлагалось. Помещение, где я питался, было странное, отдельное и тесное, как купе проводников. А чего, собственно, дергаться? Я скрываюсь от милиции, надо быть благодарным и за это. Скрываюсь от милиции, которая сама от кого-то скрывается. Если у меня ничего из того, что задумала Балбошина, не получится, она больше меня не пригласит – и это все! Останусь без теплой окрошки.

Во время еды немного поизучал жизнь народа. Ядвига, так звали говорливую, приехала из Астрахани. Странно, я бывал в Астрахани, там больше никто так быстро не говорит и не носит таких имен. Приехала поступать в институт, не поступила, в проститутки не взяли, теперь вот прибирается. Любовь Сергеевна строгая, как Сталин, но жить можно.

– В Астрахани жара, – сказал я, чтобы поддержать разговор.

Ядвига выразила такое неподдельное восхищение моим знакомством с астраханской жизнью, что я смутился, отказался от добавки и пошел пройтись еще разок.

За двадцать минут жизнь в «Под липами» изменилась кардинальнейшим образом. Я застал состояние тяжелого, буйного разгула. В баре гремела музыка, извивались фигуры в блестках и с распущенными волосами. Рулетка вертелась и цокала шариком, и за ней следило восемь пар глаз. По коридорам сновали, покачиваясь, как будто находились на корабле, игриво мурлыкающие люди. Это напомнило вечер встречи выпускников.

Мне не удалось остаться в неприкосновенности, маленький рыжий мужичонка, голубые глаза, редкие зубы сильно вперед, галстук в нагрудном кармане – усадил меня в кресло у входа в казино и стал рассказывать свои впечатления от Лас-Вегаса. Он называл его просто – Вегас.

– А там ведь никто не играет, – сообщил мне рыжий. Я покосился на него с намечающимся интересом. – Вернее, играют, но по маленькой. Эти ящики с ручками, они ведь на сто ударов. Бросил доллар и сто раз бей. А выигрышу радуются как дурни. Пляшут, всех зовут жрать торт. И инвалидов много. Но больше всего – жирных, ездят на низеньких мотороллерах, я сначала им дорогу уступал – думал, и они – инвалиды. Оказалось, мне потом объяснили – жирное жлобье, им лень ходить ногами из павильона в павильон.

– Что ты здесь делаешь?

Я встал перед свирепо подлетевшей Любой по стойке смирно. Я считал, что развлекаю ее гостя. Я ошибался.

Она еще раз оглядела меня с ног до головы. Ничего не сказала.

– Пошли.

Мы сразу же направились к той двери, за которой скрывался в темноте голос гермафродита и куда мне полчаса назад было нельзя. Перед входом она дала мне последнюю инструкцию:

– Войдешь. Прямо к столу, над которым горит лампа. Займешь свободный стул. Руки на стол. Дальше по ходу.

Я понял – начинается работа. Как будто с улицы случайно забрел в стоматологическую поликлинику, и тебя тут же загоняют в кресло.

Вошел. Стол увидел сразу. На краю его высился подсвечник с толстой свечой. Стол окружали спины сидящих. Я решительным шагом направился к нему, по ходу оценивая ситуацию. Свободного стула не было. Неизвестные мне спины обсели круглую столешницу плотно. Я пошарил взглядом вокруг, нашел небольшое полудетское креслице с низенькой спинкой. Главное, втиснуть его в круговую шеренгу без особого скандала. Будем надеяться, что не все тут друг с другом знакомы. Потолкались, как танкеры при входе в Босфор. Я все же как-то утвердился, выпятил локти и двинул лапы по сукну в сторону большого белого листа плотного ватмана, прикрепленного огромными бронзовыми кнопками к столешнице. Лист был расчерчен, как барабан «поля чудес»: круг, в который по внешнему краю вписаны буквы, а внутри опять-таки по кругу – цифры. Между кругами букв и цифр черным и красным цветом было начертано напротив друг друга – «да» и «нет», а также восклицательный и вопросительный знаки. Еще бросилось в глаза, что за границами круга в углу листа отдельно-сиротливо виднелась, причем в поверженном набок виде, буква «ё». Я вспомнил худого старика – меня с ним знакомила Василиса – борца за возвращение этой буквы в реальную жизнь русского алфавита. Тогда он мне показался немного комическим персонажем, из числа охотников за летающими тарелками. Теперь я понял, что все значительно серьезнее.

Я оторвал взгляд от листа с буквами и узнал среди сидящих бабушку – ту, с болтливыми ногами из бара. Рядом ее хорошо одетый внук-телохранитель. А может, и муж, кто их сейчас поймет. Мужчина с огромной головой, большим жабьим ртом, похожий на огорченного Шрека, дама толстая и дама худая. Трудно было сказать, знакомы ли эти господа друг с другом. Может, явились на тех же основаниях, что и я. Секундное общее сосредоточенное молчание.

Встал телохранитель бабушки. Сделал шаг во тьму, что обступала стол, добыл оттуда блюдце и, повернувшись к свече, накрыл ее как фарфоровым абажуром. Я понял – нагреться. Блюдце сделалось чуть ли не прозрачным, всем было видно, что оно без изъяна. Затем молодой человек, держа блюдце в одной руке, другой вынул непонятно откуда, вроде как опять из самой темноты, фломастер, снял с него колпачок и нанес с внешней стороны блюдца по его краю весьма изящную стрелку. Что-то схожее с манерами ловкого крупье было в этих мастерских движениях.

– Старая школа, – прошипела у меня над ухом худая дама. И, что странно, – осуждающим тоном.

Мо́лодец уже сидел за столом. Блюдце он держал дном вниз наклонно в самом центре разрисованного листа, словно что-то выливал на свою сторону стола.

Я понял, что он на изготовке – он медиум, он ждет.

– Пригласите дух Егора Тимуровича! – прошептала толстая старуха, сидевшая от меня слева.

Щека медиума дернулась, взгляд скосился в сторону бабки из бара. Она одними губами подсказала: «Гайдара».

– Дух Егора Тимуровича Гайдара, пожалуйста, придите к нам.

И так три раза. Потом он резко поставил блюдце на все дно, как бы улавливая явившийся дух в подблюдечном пространстве. Сколько там свободного места, я мог себе представить. Как там было поместиться такому великому духу? Он не пришел. Пальцы всех участвующих (и мои) лежали на краю блюдца, но оно осталось абсолютно неподвижно.

– Мы обидели Егора Тимуровича, – расстроенно сказала толстая дама.

Потом вызвали Николая II.

С тем же успехом.

Потом Ельцина. Почему-то я был уверен, что этот прилетит. В свое время лично ведь бродил по пустым магазинам и ездил в трамвае. Чего ему чиниться перед жаждущим народом?

Борис Николаевич тоже не явился.

Я решил было, что причина во мне. В этом глупом, в общем-то, ироническом отношении к происходящему. Насмотрелся в советских фильмах про эмиграцию пародий на сеансы столоверчения, вот оно и вылезает из подсознанки. Получается непреднамеренный сглаз.

После того как получился облом и с Григорием Распутиным, и с Высоцким, и с академиком Лихачевым, и шансонье Кругом, и со Львом Яшиным, и с Андреем Мироновым, молодого человека отставили от должности. Он, впрочем, и не упирался. Было видно, как он смущен. Сменил его Шрек, он вел дело значительно развесистее, играл бровями и голосом, но успеха не снискал.

Ни Молотов, ни Хрущов, ни маршал Жуков являться по его зову не пожелали.

Бабушка первого медиума тоже попытала счастья. У нее был свой круг – Уланова, Лепешинская, Клара Лучко, Рина Зеленая, Людмила Зыкова – все молчали.

При фамилии «Зыкова», я на мгновение напрягся. Микроскопические личные ассоциации. Мой взгляд терял сосредоточенность, стал блуждать по ватману, снова упал на отселенную от общего алфавита букву «ё», и я вспомнил памятник ей в Ульяновске. А от Ульяновска было совсем недалеко до мысли, что надо бы вызвать дух Ленина, тем более что лететь ему по прямой через Москву-реку километра всего полтора. И опять выбранил себя за прущую из всех дыр иронию. Что это за интеллектуальный большевизм?! Ведь люди куда как крупнее меня к спиритизму относились уважительно. Сам Достоевский виртуознейше извивался в «Дневнике», чтобы, говоря спиритизму, в общем-то, «нет», окончательное «нет» все-таки не сказать.

– А давайте вызовем Федора Михайловича, – неуверенно предложил я.

Шрек махнул рукой, вытащил белый платок из кармана и стал осушать большую, очень потную лысину. Было в этом что-то от выкидывания белого флага.

– Или Конан-Дойля, – вторично вылез я, очень опасаясь получить какой-нибудь ядовитой репликой прямо по своему голому дилетантизму. Все только вздыхали.

– Пусть он объяснит – в чем дело! Ведь такие тома написал по этой части, – настаивал я по инерции, но тон мой таял в нарастающей неуверенности.

– Я, молодой человек, – скомкал свою мокрую простыню Шрек, – в хорошие времена даже Шерлока Холмса мог вызвать.

Некоторые из присутствующих кивнули, но кто-то и недоверчиво поднял бровь. Дух персонажа, видимо, вызывался не совсем из того места, откуда дух реально жившего человека.

Помня, что я на работе, мне нужно было как-то двигать действо, приходилось лихорадочно соображать, что мне известно о предмете. Было трудно. Это все равно как восстанавливать в памяти таблицу умножения, в надежде поразвлечь компанию профессиональных математиков. И вообще чего я дергаюсь? Лучше пока понаблюдаем.

Висела невеселая пауза.

– И так уже больше недели, господа, – подал голос первый пытавший счастья молодой человек.

Из завязавшегося обмена мнениями я понял, что присутствовал не просто при обычном медиумистическом сеансе, а на экспертном совете-консилиуме. Оказывается, уже девять дней как в московских салонах возникли проблемы с вызовом представителей того света. Сначала «они» являлись через раз, обрывали разговор в самом интересном месте, капризничали, а теперь, кажется, вообще становятся недоступны. Теперь только недавно умершие родственники откликаются, да и то как-то нервно.

Шрек рассказал о забавном, но одновременно зловещем случае, когда дух академика Углова явился в состоянии, очень напоминающем вульгарное опьянение, и попросил передать проклятие главному идейному наркологу. Правда, оставались сомнения, правильно ли он был понят.

– Нет-нет, я понимаю, коллеги, что это звучит как законченный бред, и в другой ситуации сам бы посмеялся над такой рассказкой, как над анекдотом. Но в создавшейся ситуации… – Молодой медиум встал, снял нагар со свечи и вдруг спросил меня: – А вы нам что расскажете?

– Да, я давно уже поняла, что вы откуда-то не отсюда, – просипела его бабушка.

И без всяких профессиональных способностей, которыми обладали эти люди, легко можно было разглядеть, что я лишний, взять хотя бы мое дико неудобное, некондиционное кресло среди их венских тронов. Я охотно встал, давая волю затекшей спине. И объяснился.

Да, я не отсюда. Вернее, я-то как раз «отсюда», это они все «оттуда». И я должен заметить, что не только «там» творятся непривычные вещи, но и «тут».

Поведал этим сталкерам мира духов о тех странных и скорбных событиях, что происходят в последние недели в мире реальном. Расхаживал вокруг стола и, не торопясь, с подробностями рассказывал им историю за историей. Там был и дедушка – предсказатель милицейских несчастий, и автобус, рванувший в толпе, и безумец, избивающий уличных музыкантов, и подполковник, прячущийся в камере, и бугай-фашизоид, разрываемый желанием расстаться с почкой в пользу когда-то обесчещенной (специально преувеличил для красочности рассказа) девушки. И еще многое, многое другое.

Я, конечно, нисколько не уверовал в потусторонний мир, но мне вдруг хотелось добиться какого-то взаимопонимания с этими странными, притихшими людьми. Мне хотелось произвести на них впечатление своим рассказом. Чтобы они осознали – их проблема входит составной частью в рисуемую мной картину.

А она входит?

Не знаю.

– В заключение я скажу вам вот что.

Я остановился спиной к столу. Так проявлялось мое представление об артистизме. За спиной копилось ожидание.

Что я собирался и мог им предложить? Сотрудничество вроде того, что предлагал мне подполковник? Но подполковника я считаю не вполне нормальным, а этих медиумов кем мне считать? И потом, зачем мне сотрудничество с ними, если я так и не стал всерьез относиться к их загробным амбарам, набитым тюками с психической пылью. Или дело уже обстоит не совсем так, и я чуточку проникся? Может, все-таки стоит попробовать достучаться до духов-саботажников, и они выплюнут нам какую-нибудь подсказку?

Надо найти точку реального соприкосновения между моими реальными кошмарами и их запредельными видениями.

Вивальди!

– А давайте вызовем дух Антонио Вивальди! Мне есть что у него спросить!

С этими радостными словами я обернулся, и увидел, что помещение опустело. Вся эта довольно многочисленная публика бесшумно растворилась в воздухе. Причем стулья стояли в беспорядке, как брошенные при бегстве. Ни расчерченного ватмана, ни блюдца на столе как не бывало.

И при этом я не слышал ни единого звука!

В каком-то смысле, это было справедливо. Я сомневался в существовании их мира, почему они должны были всерьез относиться к моему?

В любом случае, это было полное поражение. Боюсь, Балбошина меня и ночевать не оставит.

Люба ничего мне не сказала, но и так было понятно, что она от меня как от массовика-затейника ждала большего. А, решил я, это и к лучшему – пораньше покину этот замогильный приют.


Так и сделал.

На следующий день, еще в сыром тумане уныло-раннего утра, я сидел в песочнице во дворе ее дома. Спрятавшись за фигурой топорно вырубленного медведя – любимца здешней детворы, по замыслу дизайнеров. Если Нина внезапно выпорхнет по своим неясным пока делам, то увидит в глубине двора охраняющего зверя, а не подкарауливающего меня.

Хотелось курить, как будто я бросил не четыре года назад, а вчера.

Нервы.

Глупые нервы. Ситуация, если вдуматься, очень смешная: я опять ее выслеживаю. Прошло двенадцать лет, почти тринадцать. Уже тогда, тридцатипятилетнему, всего повидавшему, все испытавшему, с выжженным усталым сердцем бирюлевскому Чайлд-Гарольду, мне казалось, что ни на какие страшные страсти я не способен, хотя бы ввиду своего назойливо-иронического отношения к действительности. Уже и тогда, двенадцать лет назад, мне должно было быть стыдно за мое мальчиково-отчаянное поведение, за беготню по кустам и подъездам вслед за примитивной плотоядной самкой.

Но это тогда, а как я должен понимать себя сейчас? По крайней мере ясно, что это не ради нее. В связи с ней, но не из-за нее. Чтобы полнее и окончательнее отделаться от этой феноменальной фемины и всего, что с ней связано. Софистика? Конечно. Спорхнула откуда-то пара воробьев и стала приплясывать на краю лужи, что стыла рядом с песочницей.

Я прав, хотя и знаю, что цель моя не слишком джентльменская.

Было настолько нечего делать, что решил проверить полученные сообщения. И сразу попал в месиво подполковничьих эсэмэсок. В самой первой он сообщал страшно важную, по его мнению, новость: автобус, взорвавшийся на митинге, перевозил не какие попало деньги, а общак албанского криминального сообщества в Москве.

Откуда в Москве албанцы, да еще целое сообщество?

Зачем они возят деньги в автобусе по городским митингам?

Нет, одернул я себя. Стоит только начать спорить с подполковником – и потонешь, как в болоте. Сейчас я начну соотносить эту новость с фактом возникновения профессиональных трудностей в медиумистическом сообществе, подключу гневливость Вивальди… Есть такие люди, с которыми возможен только один способ общения – необщение. Уничтожив все присланные из узилища буквы, я почувствовал какое-то злорадное удовлетворение.

Свободен.

Тем более – вон она!

С такого расстояния нынешняя Нина кажется почти такою же, как тогда. Не будем поддаваться на фокусы оптики и памяти. Серый плащик, перетянутый пояском. Фигурка у нее, надо сказать, получше, чем у Балбошиной. Ноги, в общем, конечно, коротковаты, но «тогда» это меня нисколько не задевало. Просто – не замечал. И походка не утрачена в череде лет, каждый шаг с едва заметным доворотом ступни. В руках большой плоский, нетяжелый на вид саквояж. Чуть ли не волочится по асфальту. Парикмахерские принадлежности? Нина фрилансер? Надомница, доставка на дом куаферных услуг?

Завернула за угол. Черт, чуть не забыл, для чего я здесь. Опрометью кинулся следом, распугав пасущихся голубей.

Кто же завивается в такую рань?

Пойдет ли к метро? Лучше бы не надо. В такую рань придется следить с другой стороны платформы. Нет. А ведь автобус еще хуже. Там вообще не спрячешься. Дурак, я целое утро пялился на какую-то лужу, и совсем не продумал тактику!

Нина прошла мимо остановки, пересекла перекресток, двинулась вдоль широкой, голой авеню. Ни деревца, ни газетной палатки, ни припаркованной фуры, чтобы схорониться если что.

Нет, она не оборачивалась. И что ей оборачиваться? Это с моей точки зрения она занимается подозрительным делом, с ее точки зрения она занимается делом нормальным.

Только вот каким?

Посетила два места с половины восьмого до половины одиннадцатого. Ночной «мужской» клуб «SOS», и фитнесс-центр «Орхидея». Разумеется, оба названия мне показались отвратительными. Первое претенциозным, второе – пошлым. Впрочем, если разобраться, то первое тоже можно было признать пошлым, а второе претенциозным. В первом случае мы имеем дело с попыткой каламбура. Сейчас все каламбурят. От газетчиков зараза уже доковыляла до шашлычников. Раньше мы читали разоблачительные статьи в «МК» под названием «Таможня берет добро», теперь на каждом углу – какой-нибудь «Кебаб-хаус». Но, как показывает практика, до большой части населения даже такой стерилизованный вид юмора не доходит. И им нужно совсем просто – «Акрополь», «Корона», «Орхидея».

У меня было много лишнего времени, пока я ждал Нину из клуба и центра, и я размышлял.

Итак, первая информация: Нина посещает ночные клубы, но ранним утром. Вообще-то это не в ее духе. Имею в виду оригинальность. Она всегда была прямолинейно, органично, безапелляционно настроена на получение пользы и выгоды. Какая выгода в раннем посещении ночного клуба?

Слава богу, стоял уже почти день, когда она впервые воспользовалась автобусом. Я смог проникнуть в салон и укрыться за стоящими гражданами. Рисковал, конечно, но не сильно. Попался бы – случайность.

Ехала она довольно долго, потом перебегала на красный свет какие-то улицы. Целью путешествия была школа. Я прочитал это на вывеске, пройдя небрежной походкой мимо. Школа не обычная. Насколько я понял – дорогая школа для трудных подростков. Интересно, хотя все еще ничего не понятно.

Ждать в этот раз пришлось недолго.

И появилась Нина не одна. Да, с Майкой. Свирепая девочка учится в особой школе. Кстати, а девчонка что-то такое рассказывала. Все понятно. Какие бы кризисы ни наваливались, товарищ Нина все равно питается по высшему разряду, и ее ребенок не будет томиться среди обыкновенных детей и замученных училок.

Они сели в автобус. Соваться следом я не решился. Глазастая Майка меня мгновенно вычислит.

Кинулся к частнику. Сказал киношную фразу: следуйте за тем автобусом.

Куда она отвезла дочку? К Гукасяну, в его гостеприимное кафе. Сдала с рук на руки. Нет, даже не так, они обе пообедали. За тем же самым, кстати, столом, за которым не сложился наш тройственный мужской союз. Интересно, Нина до сих пор не догадывается, что мы все знаем?

После этого не было ничего интересного. Майка осталась заучивать новые кулинарные гэки, а Нина поехала домой. Зашла в продуктовый магазин. И надолго исчезла в своем подъезде.

Какое-то время я еще слонялся вокруг ее дома. Собрал осторожно кое-какие сведения. Через плечо беспечного жильца запомнил код подъезда, у разговорчивой бабушки мимоходом выведал номер квартиры.

Поднялся наверх.

Пару минут, а то и все пять простоял у двери, то поднимая руку к звонку, то, уступая наливающей ее неуверенности, опуская вниз.

О чем мне с ней говорить?

Визита моего она не ждет. Да я и сам еще час назад не ждал от себя этого визита.

Одна надежда, что разговор сам собой образует свой смысл и причину, стоит его только завести.

Не решился.

Придумал отвлекающее занятие. Надо обойти места ее утренней работы и навести справки. И уже потом, с этими справками, вламываться обратно в ее жизнь.

Я с жадностью накинулся на эту косвенную работу, но тут ждало меня быстрое и полное разочарование.

Ни в сомнительном клубе «SOS», ни в якобы медицинском заведении никто ничего не знал ни о какой парикмахерше. Как же так, я видел, как она входила! Охранник в «Орхидее» дал версию – сменилась смена. Ночные ребята уже ушли, а он дневной, и ни о каких парикмахершах ничего не знает, и не представляет, кому в это время могли бы понадобиться такие услуги в такое время. «А точно парикмахерша?» В общем, все разъехались по домам спать. Заместитель шефа ночевал на месте, но ему скорее нужен врач, чем парикмахер.

Через час я снова сидел в ее дворе, только теперь уже не в песочнице, а на скамейке возле трансформаторной будки, и мне сквозь голый куст была отлично видна дверь ее подъезда.

Итак. Не галлюцинация же? Видел! Видел собственными глазами! Она входила в эти двери, а эти люди утверждают, что внутри ее не было. Одно из двух: или врут, или она работает не под своим именем. Нина – секретная парикмахерша. Или не парикмахерша вообще!

Выполняет заказы, связанные с каким-то криминалом?!

Доводит до неузнаваемости лица людей, готовящихся к совершению противоправных действий? Зачем натягивать на голову чулок при ограблении банка, когда можно так причесаться, что тебя потом невозможно будет опознать. Очень похоже на правду. Если в нашем городе нашлось место на рынке такой фирме, как мой «Зоил», то почему бы не быть и «Тайному парикмахеру». «Парикмахер приходит на рассвете».

Кроме того, возможен и другой вариант, даже противоположный. Нина участвует не в подготовке преступления, а в сокрытии его следов. Делает завивку на уже отрубленной голове и т. п.

Мне и хотелось, и не хотелось со всем этим разбираться. Вдруг эти мои выдумки окажутся не так уж далеки от правды! Могу я со стопроцентной уверенностью сказать, что они только бред моего воображения? Скорей всего, да, но не на сто процентов.

Я не азартен от природы, но тут меня зацепило. Может, я заразился чем-то сыщицким от подполковника через общий стакан? Тем более что мне все равно нечего было делать. Ехать к пирующему Петровичу не хотелось. Возвращаться к Балбошиной? Зачем только я об этом подумал. Можно поехать попить чаю у Сагдулаева в редакции. Да и в других местах это можно поделать, но есть одно «но». Придется бросить наблюдательный пост. А может, и правда, бросить его, а завтра начать с самого утра, только поработать более плотно. Проникнуть внутрь заведений, чтоб никто не смог отпереться. Нет. Завтра – это как будущая зима, далеко и скучно. Уже и так полдня угрохано. К тому же начинать контакт с Ниной со скандала на ее работе неправильно.

Так и просидел часа четыре или больше. Бо-ольше. Сбегал два раза за шаурмой и один раз прятался между гаражами по-маленькому. И был вознагражден.

Опять распахиваются двери, опять она, опять во все том же плащике, и гигантский портфель с загадочными инструментами при ней. Вторая смена?

Сначала я расслабился. Дорогу к ночному клубу я знал хорошо и слишком поздно сообразил, что она движется по другому маршруту. Прямо к автобусной остановке. Я так спешил, что вломился в переднюю дверь буквально на плечах Нины. Пока покупал у водителя талон, она уже прошла внутрь и села, слава богу, спиной ко мне. Я, успокаивая дыхание, устроился в шаге за ней, чтобы контролировать каждое ее движение. Хорошо, что куртка на мне другая, в ней она меня, кажется, не видала. Я поднял воротник – мол, зябко.

Поехали.

Странно, что она никак меня не вычислит. По-моему, всему автобусу видно, что эта тревожно оглядывающаяся куртка следит за серым плащом. Мы проехали всего три остановки.

Я так старательно пропускал всех выходящих, что чуть не уехал до следующей остановки. Метнулся к киоску «Мороженое», чтобы спрятаться за ним. Пусть отойдет подальше. Это слишком сильная нагрузка для нервной системы – все время чуть не соприкасаться с нею рукавами.

И опять совершил ошибку. Нина шла себе шла по тротуару, а потом резко вдруг повернула направо, скрылась между домами. Если бы я совсем с ума сошел, то решил бы, что она решила оторваться от слежки.

Я пробежал до поворота под окнами первого этажа: там что-то мелькало, пахнуло жареной рыбой, Дмитрий Губерниев успел что-то крикнуть про мощь нашего биатлона. Перебарывая бурное дыхание, я выглянул из-за угла.

Упустил!

Минимум полтора десятка подъездов.

Хотя нет, все не так плохо. Нина работает с фирмами, а не по квартирам. В этом дворе мы наблюдаем три вывески.

Подключим свое профессиональное зрение. Салон красоты «Вирсавия», ресторан «Ковчег», турагентство «Помпей». Мой взгляд способен практически любую вывеску разложить на элементы, если дать ему волю. Салон женской красоты «Вирсавия». На первый взгляд – не подкопаешься. Женщина эта казалась красивой самому царю Давиду. Но что дала ей эта красота? Умученный муж, потерянные дети… Но будем считать, что хозяева взяли одно лишь звучное имя, обкорнав контекст.

Ресторан «Ковчег». В название вложен простой, ясный смысл: приглашаем всех! Рады всем! Но опять-таки как же можно игнорировать тот факт, что на том самом допотопном лайнере спасались не только люди, но и зверюшки, каждой твари по паре.

Я чувствовал себя как экстрасенс в толпе. Он видит все камни и опухоли у окружающего люда, я же страдаю от смысловых рытвин в тексте моего города. Впрочем, не больше, чем от выбоин на асфальте несчастных наших улиц и переулков.

«Помпей».

Да, именно так: на конце – «и» явно краткое.

Если бы были «Помпеи», я бы даже, пожалуй, сделал автору замысла комплимент. Турагентство специализирующееся исключительно на отправке граждан к местам великих катастроф и развалин. Колизей, Санторин, Чернобыль и т. д. Краткое «и» всего лишь обнажает варварскую любовь здешних хозяев к звучным словам. Как всегда звук топчет смысл. Тот самый исторический Помпей был, как я припоминаю, тем еще туристом. Уж армяне и евреи, как минимум, могут это подтвердить.

Значит что? – конечно: «Помпей». Грех придираться к «Вирсавии» и «Ковчегу». Названия с небольшими изъянами и заметными только злому глазу возбужденного профессионала. В решающий момент мое ремесло должно мне помочь. Как ни крути: турагентство «Помпей» – это настоящая дикость!

Подошел к стеклянной двери я решительно. Но все же помедлил, примерно, как Помпей, перед тем как войти в святая святых иерусалимского храма.

Встретил меня крупный мужчина в форменном костюме, с плоским металлоискателем в руке. Чуть дальше виднелась стоечка со скучающей за ней девицей, рядом столик, заваленный буклетами. Я спросил, не входила ли сюда девушка, вернее, женщина, с таким вот большим…

– Входила.

– Ее зовут Нина?

– Да, – кивнул охранник, и во взгляде его обнаружилось что-то лукавое. Понимаю, я вел себя не как обычный посетитель, но выражение его глаз относилось не ко мне.

– А я могу ее видеть?

– Нет, – улыбнулся едва заметно человек с металлоискателем.

Я закашлялся, а что мне еще оставалось делать.

– А почему?

– Она у руководства, – сказала девушка из-за стойки недовольно.

– Можно, я здесь подожду? Вернее, я лучше там покурю.

Охранник и девушка переглянулись. Мое поведение их смущало. Горячо!

– А извините, скажите, я, может быть, ошибаюсь, она такая невысокая, да, стрижка вот так вот, большой рот, глаза, такое впечатление, что немного навыкате, хотя на самом деле – нет.

Охранник похлопал прибором по ладони. Поднял брови.

– Да нет, глаза, вроде не на выкате, а так – похожа.

Девушка за стойкой громко фыркнула.

У меня крепло отвратительное ощущение: я что-то угадал, но мне от этого не будет хорошо. Ладно, дождусь я эту «парикмахершу» и…

А что я ей скажу?!

– Присаживайтесь, – предложил охранник, показывая на кресло у журнального столика. Он смотрел на меня с интересом, но без приязни. Чем я могу быть ему интересен?! Пришлось сеть, не было оснований отказываться. Сел и почувствовал раздражение. Теперь все получалось так, что не я к ней явился, а меня назначили для встречи с ней. Это меня не устраивало. Охранник сел в кресло напротив, и это выглядело, будто он начал меня сторожить.

Нет, придется, конечно, уйти. Только как это сделать, не дав повод считать себя идиотом? А! у меня ведь мало времени!

– Скажите, а она долго там пробудет?

Мне показалось, что у охранника глаза сделались настороженные. Вот именно этого вопроса он от меня и не ожидал. Я скосил взгляд и увидел кривую улыбочку на губах девушки за стойкой. Девушка была некрасивая, но улыбалась с позиций какого-то превосходства. Превосходства над Ниной?

Охранник наконец нашел рациональное зерно в моем вопросе:

– Вы что машину неудачно поставили?

Так, что он имеет в виду? Ах, вот он, кажется, что имеет в виду! Он думает, что это я ее привез! Это открытие меня разъярило. Привез и должен забрать! Доставщик! Конечно, надо было его послать, но я выбрал более пассивный способ обороны. Произнес бледными вялыми губами:

– Нет, мы на автобусе.

Глаза у громилы сделались смеющимися при каменном лице, а девушка за стойкой выразительно поджала губу.

Нет, из этой ситуации необходимо катапультироваться. Почему я действительно не на машине? Это же дико смешно – сутенер развозит своих девочек на муниципальном транспорте.

Подожди-подожди, Женя, почему сразу самый страшный вывод?! Ну, с чего ты решил, что она именно утренняя бабочка? Потому что ты ее ненавидишь, и тебе было приятно видеть ее вляпавшейся в дерьмо? Ты в белом фраке, а она… Стой! А с чего ты вообще решил, что сюда вошла именно она? Ты же не видел этого. Есть только косвенные улики. Абсолютно косвенные.

Хлопнула дверь в недрах «Помпея», послышались шаги. Мой взгляд метнулся в поисках источника новых звуков. Рядом со стойкой некрасивой девушки висело зеркало в рост человека. В нем отражался приближающийся по коридору мужчина в белой, расстегнутой рубашке. Девушка испуганно встала. Мужчина подойдя к стойке, перегнулся через нее и чем-то там щелкнул.

– Вечно у вас трубка не так лежит!

– Извините, Анатолий Борисович.

Шеф был так же рыж и самоуверен, как известный персонаж того же имени. Он скользнул по мне взглядом, и сказал девушке, что его ни для кого нет. Она старательно кивнула.

Я заглянул в коридор. В глубине его открытая дверь в комнату. Кто бы мог подумать! Там – обнаженная по пояс Нина.

Анатолий Борисович развернулся и решительно двинулся туда.

И тут зазвонил мой телефон. Никогда я еще так не радовался тому, что он у меня есть. Пусть кто угодно, пусть Василиса, пусть даже Марченко… Номер был незнакомый. Ладно.

Я встал. Решительно и свободно, потому что человек, которому позвонили по мобильнику, тут же выпадает из-под юрисдикции любого очного разговора. Его, убегающего с прижатым к уху куском пластика, простят, сколь бы объективно невежливым он ни был в этот момент. А про Нину додумаем потом.

– Это я, – раздался приглушенный голос в трубке. – У меня мало времени. Выкрал телефон. Я не болен, Женя, не болен! Запомните это! Хотя я и лежачий, но меня возят на процедуры, и я кое-что разузнал. Главное осиное гнездо у них в здании старой лаборатории. Это только сверху она старинная. А на самом деле там стоят железные саркофаги, в них укладывают людей. Я видел, как они туда заходят сами, а потом их вывозят на носилках. Женя, действуйте! Мне уже все равно, но я еще посражаюсь. Женя, проникните в лабораторию, подключайте общественность, затевается что-то страшное… Все, я больше не могу говорить, сюда идут.

И Ипполит Игнатьевич отключился.

Я стоял на улице. Доходило до меня только что услышанное медленно. Я обернулся в сторону «Помпея». Охранник стоял на крыльце. Нет, дорогой, в следующий раз. Сейчас я не готов к разговору по душам с матерью возможно моего ребенка, выбравшей работу утренней девушки по вызову.

Я вообще ни к чему не готов, мне просто надо где-то отсидеться и подумать.

* * *

Мне пришлось немного подождать на лестнице, прежде чем Лолита меня впустила. Я вошел в квартиру, лишь когда по ступенькам с третьего этажа скатилась стайка весело матерящихся девок, закуривающих на ходу. Влажностью воздуха жилище печальной однокурсницы напоминало баню. Да и вообще все было чуть сырое, требовавшее проветривания и просушки.

– А чего они убежали? – спросил я, и тут же вспомнил: Лола уже объясняла мне, что таковы правила – никаких ночевок. Таково условие голландского благотворительного партнера. Европейский опыт работы показал, что в противном случае точка практически обречена на превращение в вертеп. Травка, пиво, мужики…

– Они только обстирываются, моются, гладят, я им варю суп, котлеты. И в чистеньком обратно в нашу суровую реальность. Я тут дезинфицирую все потом. Денег не даю никаких.

Мы сели на кухне. Она поставила чайник. Он сразу зашумел, дал струйку пара, смотревшуюся как явное излишество.

– А ты что – как журналист интересуешься?

Вон она что подумала. Нет, я не «разгребатель грязи», психология обитателей городского дна меня занимает мало, и жалости, сказать по правде, я к ним особо острой не испытываю.

– Знаешь, Женя, ничего интересного от них не услышишь. Это только кажется – жизнь у них бедовая, ужасы всякие интересные… нет.

– Нет?

– Да. Все или очень банально, по-дурацки, или выдумки всякие. Особенно много дерут из сериалов. Имена только меняют. И главное – мне иногда кажется, что мало кто из них реально, по-настоящему, изо всех сил хочет выбраться.

Честно говоря, от Лолы услышать это было неожиданно. Наша вечная благотворительница рассуждала в слишком не свойственной для нее манере. Трезвый взгляд на вещи не ее стиль. Сколько себя помню, она всегда о ком-нибудь пеклась. Сама любила рассказывать, как носилась с каждым птенцом, вывалившимся из гнезда, с каждой перебитой кошачьей лапкой. Дома на нее все орали, потому что ни родителям, ни братьям не нравился ее домашний санаторий для всякой никчемной живности. Теперь птенцов заменили вывалившиеся из нормальной жизни привокзальные шлюхи. Прямая линия судьбы. Впрочем, стоп.

– Слушай, а ты что – одна живешь?

– Я же тебе говорила на корабле. Это съемная, от фирмы, квартира. Домой мне бы не дали все это тащить.

Да, говорила, а я был невнимателен. Лола продолжила:

– Дети выросли. Муж все в рейсах да в рейсах. К внукам меня не подпускают. Особенно сейчас. А мне нужно чувствовать себя нужной. – Она виновато улыбнулась, ей было неловко за невольную пафосность фразы.

– И много таких квартир по Москве?

– Да не очень. Это в Европе модно, а у нас не очень-то приживается. На этом ведь не разбогатеешь.

– Да, нелегко тебе даются эти твои гульдены.

– Мне платят в евро.

Я кивнул. Она вернулась, хоть я и не просил, к объяснению сложностей своих семейных отношений, но я уже не имел сил вникать. То, что Нинок зарабатывает разъездной проституцией, меня не удивило. Пока Лолины дурные молодки, отмывшись, накрасившись, стоят и курят по ночным дворам вдоль Ленинградки, а зрелая москвичка надыбала себе нишу, почти что оббитую бархатом. Ни тебе выпивки, ни таблеток, отслужила с утра и до обеда, дочка бедовая днем под присмотром. А в выходные помогают разные там отцы. Боже ж мой, я забыл: теперь мне должно быть все равно, как она там извивается в роли матери-одиночки. Дал же себе слово – не возвращаться к этому. У нас дедушка в опасности. Но я никак не мог на нем сосредоточиться. Зрение застила сцена в предбаннике «Помпея». Пока я с этим не разберусь, ни о чем другом думать просто нет сил.

Возможно, я очень спешу с выводами. Почему сразу самое худшее лезет в башку? Мне слишком хочется, чтобы Нина оказалась дрянью. Так мне будет легче? Легче. Она в дерьме, а я в белом фраке. Скотина!

Ну, хорошо, она не то, что я о ней думаю.

А что?

Какое может быть разумное объяснение ее утреннему поведению?!

Но почему обязательно – шлюха? Это как-то слишком пошло и банально.

А что тогда? Просто Нина вынуждена против желания, даже с отвращением, отдаться рыжему негодяю, потому что он ее… шантажирует! Чушь! Может, помочь ей вернуть парикмахерскую?

Хватит! Смешно ведь!

Меня и правда стал разбирать смех. Надо с этим кончать. Все!

Я помотал головой так сильно, что Лолита даже спросила – что с тобой?

Пришлось виновато улыбаться – извини.

Нину со странностями ее биографии мне все же удалось отпихнуть с переднего плана. В любом случае, там должен находиться Ипполит Игнатьевич. Я на некоторое время как бы законсервировал его где-то внутри, не решаясь взяться за эту проблему. Надеялся, что она как-то сама собой… Нет, не рассеется.

Честно говоря, трудно поверить даже в сам факт, что этот звонок был. Это сколько же дней Ипполит Игнатьевич изображает инсультника? И никто из опытных лекарей его не расколол! Но главное – что он там нарыл? Какие саркофаги?

И что мне теперь делать?

Я понимал, что придется что-то. Ипполит Игнатьевич вызывал у меня не удивление и восхищение, но чувство, близкое к ненависти. Слишком отчетливо я понимал: от этой истории не отвертеться. Сжует изнутри совесть.

Как же – одинокий, больной старик один на один в жутких условиях борется с гидрой неизвестного происхождения, а я занят решением мировой важности вопроса, кем является моя давнишняя любовница – парикмахершей или проституткой?

Предприму.

Завтра. Что-то.

Сегодня дам своим нервам раствориться в сыроватой атмосфере голландской бани. Пусть Лолита журчит свои истории, а я буду соображать.

– Они смотрят на меня оловянными глазами, понимаешь? Старшая, Тоська моя, так прямо и сказала: тебе, мол, эти твои вокзальные твари дороже всех нас. Не дороже, не дороже, но они ведь тоже люди. И потом, я ведь готова вернуться. Но стоит мне к ним, так сразу же – нет-нет-нет, сами-сами! Ушли с работы обе, и выглядит все так, будто я в этом виновата. Они должны сидеть в четырех стенах при живой бабушке. Знаешь, это особый род эгоизма. Нужен виноватый. Можно и пострадать, если есть кто-то конкретный виновный в этом.

Я отпил невкусного зеленого чая, с трудом проглотил отдающую деревом воду.

– Эти мои девчонки – тоже эгоистки. Я им нужна, но не больше, чем моя ванна и унитаз. Разговоров с ними задушевных не завожу, моралей не читаю, за это они меня и ценят. Я не набиваю себе цену, просто знаю: если сбегу, ситуация станет еще хуже. Не намного, не катастрофически, но хуже. Они будут грязные круглыми неделями, болезни, мрак…

Лола встала и пошла в ванную. Она была высокая, плоская, в длинном застиранном халате. В институте ее дразнили «вешалка». При этом доброе, умное, грустное, наверно, даже красивое лицо.

Я слушал, надеясь, что Лола не догадывается, как я далек от ее проблем. Мне бы со своими разобраться. Нина и дедушка. Кто меня заботит сильнее? Наверно, все же дедушка. Потому что с нею все ясно, а с ним – не ясно ничего. Представил, как опять приезжаю в «Аркадию». Представил физиономию Модеста Михайловича – и понял, что не смогу снова сунуться к нему все с теми же подозрениями. Человек мне все так внятно, по-человечески объяснил. Заявить ему, что он врет? Но откуда я знаю, что это так? Кто может гарантировать, что дед не безумен? Страшная сила – чувство неловкости. Я вспомнил какой-то старый английский детектив, где муж во время церемонного приема дает жене бокал, она знает, что в бокале яд, но вынуждена выпить, дабы не создать своим отказом чудовищную неловкость.

Не знаю, как там яд, но напрямую, через главный вход, к Модесту я войти не посмею.

Остается подполковник.

Безумец номер два, или, наоборот, та сверхчувствительная особь, что первая в стаде чует гул приближающейся опасности.

Я взвесил. Вроде бы к подполковнику ехать менее невыносимо, чем к Модесту. Перепроверим свои выводы утром.

Лола на секунду вышла, но тут же вернулась на кухню. Положила передо мной тонкий коротенький шприц. Лицо у нее было белым, губы – бледно-розовыми.

– Я подозревала. Но надеялась, что они меня все же как-то ценят!..

– Подожди. Поуже выводы! Нашлась, скорей всего, одна паршивая овца. Вычисли и выгони. Одну виноватую. Не может быть, чтобы все были наркоманки.

Я говорил и очень отчетливо понимал, что не верю ни единому своему слову.

По лицу Лолы текли медленные, бледные слезы.

– Ты понимаешь, последнее время все стало не так.

Я задержал чашку у рта, спросил безразличным тоном, стараясь не спугнуть ее:

– Ты о чем?

– Я даже не о девчонках, то есть не о своих. Хотя и среди них случаются случаи. Одна тут замуж вышла. Говорят, за менеджера.

– Средней руки?

– Не знаю, но вышла. Познакомились самым обычным образом, на вокзале: она воровала, попалась, он договорился с милиционерами, чтобы ее отпустили. Ну, роман, а дальше – фата, кольца, свадьба. Ее Дина зовут.

– Ее Золушка зовут.

Лолита вяло кивнула.

– А другая, я даже имени не знаю, выиграла в какую-то лотерею что-то очень много, мешок денег…

– Но кончила плохо?

– Я не знаю, как она кончила.

– Лола, все такие удачливые кончают плохо, исключений почти не бывает. Только у одного негра получилось в Штатах. Он работал лифтером в огромном доме, выиграл сколько-то миллионов, купил этот дом, но никому не сказал, и остался там на прежней работе. Говорил – теперь меня никто не уволит. Умный человек, очень. Вот с кем бы поболтать за жизнь. Впрочем, я и не миллионер, и не лифтер, нет общих тем. Извини, ты начала рассказывать про то, что все изменилось.

Лолита улыбнулась.

– У меня есть брат. Умный, прямо как негр. Занимается структурной лингвистикой, преподает, и вот к нему на курс вдруг повалили просто толпой красивые, молодые, богатые – меха и брильянты – девушки. Уже примерно восемь человек. Всем вдруг до зарезу стала нужна структурная лингвистика, понимаешь? И немедленно!

Некоторое время мы смотрели друг на друга. Я думал о том, стоит ли ей сейчас выложить все о взрывающихся автобусах, о саркофагах за кольцевой дорогой, о новых веяниях в потустороннем мире, о больничных охранниках беспредельной честности. Нет. Нет сил.

Она почувствовала, всегда была очень чуткой:

– Я постелю тебе здесь.

* * *

Сагдулаев бросил на свой роскошный стол мои листки. Взгляд его говорил: ну что мне с тобой делать?

– Да я и не рассчитывал, что ты это так вот возьмешь и напечатаешь.

– Тогда зачем ты мне это принес?

– Хочу разобраться.

– В чем, Женечка?

– Что-то происходит, знаешь, вал непонятных событий. Похоже, я бы сказал, на метеоритный дождь.

Он заметно поморщился.

– Ты когда-нибудь видел метеоритный дождь?

Он продолжал морщиться. Я продолжал развивать свою метафору:

– То там, то здесь вспыхивают вдруг в небе яркие искры. Никогда нельзя предугадать, где это произойдет. И если увидел искру, значит – поздно.

– Что поздно?

– Ты уже позади события. Бегая так за отдельными событиями, никогда не поймешь, что происходит. Надо взяться по-другому. Найти телескоп, изучить участок неба, откуда все это летит, и понять в конце концов, что это и почему оно. Комета, не комета. Ладно-ладно, не смотри на меня, как я не знаю…

– У тебя метеоризм сознания.

Я кивнул и закрыл глаза.

– Сам понимаешь, Женя, если бы я не знал, в какой-то степени ты профессиональный человек, какой еще недавно обладал хваткой, то не стал бы слушать этот бред.

– Я все понимаю, и сам бы так же отнесся к подобным рассказам, если бы ко мне кто-то явился… Но у меня, кажется, есть возможность добраться до телескопа. В переносном смысле, конечно.

– Хочешь выпить? – спросил редактор.

– Нет.

– Представляешь, и мне последнее время совершенно не хочется. Тоже, понимаешь ли, странный факт, нуждающийся в изучении. Тоже, говоря твоим языком, – метеорит.

Я решил не реагировать на иронию, я все хуже разбираюсь – на что надо реагировать, а на что не надо. Предъявил слабый и последний свой аргумент:

– Но согласись, это я первый заметил.

Он отрицательно помотал головой.

– Нет. Первым был «МК» с тем дурацким Вивальди. И скажу тебе по секрету, хотя и мне это говорили по секрету, они так и остаются первыми. Не плюнули на эту тухлую, на мой взгляд, темку, а стали раскапывать.

– И раскопали?

Сердце у меня заколотилось, и так сильно, что я удивился.

– Можно сказать, да.

– А что именно раскопали, ты, конечно, сказать не имеешь право?

– Не имею. Но скажу.

Он все-таки встал, налил себе чего-то из бутылки, напоминающей грушу, сделал большой глоток.

– В нашем родном мегаполисе за последние пару недель действительно зарегистрировано большое количество событий, которые трудно объяснить, исходя из ранее сложившихся представлений о том, что может происходить в городской жизни. От самых мелких, как эти избиения уличных музыкантов, до крупных. Ты ведь, наверно, еще не знаешь, что никто ведь не закрывал Черкизовский рынок?

– В каком смысле?

Сагдулаев вдруг показал мне язык, как будто ему было приятно меня уесть.

– Я ничего об этом не слышал.

– Не слышал, что закрыли Черкизон?

– Нет, это да, но про то, что ты говоришь, – впервые.

– Все мои люди там, Женя. Менты сбились с ног, китайцы лупают глазами, что-то лопочут. Найти того, кто отдал команду, и зачем это сделал – невозможно. И, главное, абсолютно не просматривается: кому это выгодно? Римское право летит к черту. Такое впечатление, что этот нарыв на теле и так не вполне здорового городского организма сам себя пожирает.

– Вылезет в другом месте или местах.

– Может быть, может быть.

Он встал и прошелся.

– А ты говоришь – дедушка тебе по телефону позвонил. Метеориты.

– Но не могу же я его так вот взять и бросить. Я хотел от тебя какой-нибудь «командировки», чтобы выглядело вроде как журналистское расследование, а то я слишком сам по себе. Такого сразу пошлют.

– Пошлют-пошлют.

Я не успел заметить, когда он вызвал секретаршу, а может – телепатия: она появилась с бутылкой минеральной воды.

– Дай хлебнуть.

– А тебе это не нужно, это наше – горское. Равнинному человеку пить бесполезно.

– Ну и как, помогает?

Сагдулаев налил стакан и придвинул ко мне.

– Помогает. Я, знаешь ли, тоже кое до чего додумался. Очень красивая версия.

– Какая?

Он еще пару секунд колебался.

– Да не бойся, я не ворую версии, – наклонился я вперед – думаю, с самым воровским видом.

– Все воруют версии, Женя, иногда даже этого не замечая. Искренне считая, что сами придумали. Надстраивают, развивают. Чердак презирает фундамент.

– Не хочешь – не говори.

– Да скажу, все равно завтра утром уже выскочит на полосу.

– Ну, не томи.

– Флэш-моб.

– Что?

– Ты не знаешь, что такое флэш-моб?

– Я знаю, что такое флэш-моб, не понимаю только здесь он к чему.

И только я это сказал, как мне стало ясно к чему.

– Так ты хочешь сказать…

Сагдулаев опять наполнил стакан, теперь уже свой.

– Только не простой флэш-моб, а модифицированный. Люди не просто собираются в одном месте и выкидывают какую-нибудь глупую массовую выходку, раздеваются до гола, ныряют толпой с моста, а совершают осмысленный, целенаправленный, как правило общественно полезный акт. То отлупцуют мошенников у трех вокзалов, то дурных скрипачей проучат на Арбате. Понимаешь, такой Смоктуновский коллективный.

Мне показалось, что он немного ошалел от своей горской воды. Но Сагудлаев тут же пояснил:

– «Берегись автомобиля». Он там машины угонял для детского дома.

– Молодец, – искренне сказал я ему. – Ты их уже поймал?

– Еще нет. Но что у них есть комета, если развивать твой космический образ, знаю точно.

Я кивал, все больше проникаясь его мыслью.

– А вообще-то красиво, – сказал он, задумчиво прищурившись.

– Что красиво?

– Идея красивая. Жажда справедливости, растущая непосредственно из толщи максимально народных масс. Ведь справедливость, именно справедливость, как я понял, главная фишка у них, у этой банды активных добряков. А еще говорят – народ у нас спился и с грязью слился.

Сагдулаев согласно и сосредоточенно кивал своим словам. Он был явно вдохновлен подобными выводами.

Я смотрел на него с удивлением: ядовитые струи подобных мыслей (про спившийся народ) нет-нет да и выпрыскивались из под его клавиатуры в прежние времена. Что население российское в большинстве – дрянь, и такая дрянь, что даже светлую идею свободного рынка может приспать, как одуревшая свинья свежих своих поросят. Население, обитающее ниже уровня идей своего века. Русские живут так, словно свою задачу на этом свете уже выполнили, и теперь только мешают другим народам выполнять их задачи.

Хотелось, очень хотелось мне воткнуть ему несколько мстительных напоминаний. А он продолжал бла-бла про то, что ему приятно и тепло осознавать: несмотря на льющиеся с телеэкранов и газетных страниц (его, Сагдулаевских страниц!) интеллектуальные помои, не загублен тихий робкий цветок доселе скрытой неподдельной народности. Информационные фекалии переработались в полезное удобренье для нового морального старта, пусть пока всего лишь на каменных московских почвах. А там дальше ухнет, рванет и покатится по России-матушке…

Я ничего ему не сказал. Во-первых, не герой я таких разоблачительных представлений, а во-вторых – это именно он додумался до идеи очистительного, восстанавливающего массовую справедливость флэш-мобства. За это ему многое прощается.

– Всему на свете есть причина: народ, таинственный и жуткий, – он отрастает, как щетина, из-под земли на третьи сутки.

– Что это? – неприязненно спросил как бы очнувшийся от сказочной арии Сагдулаев, и я вспомнил о его отвращении к рифмованному тексту.

– Это стихи. Про русский народ. Одного хорошего поэта.

Он кивнул, окончательно опоминаясь:

– Ладно, иди. У меня куча работы.

И, словно они ожидали этих слов за дверью кабинета, внутрь вломились сразу несколько человек с бумажками и выпученными глазами.

* * *

Жесткий, холодный март продолжает царить в Подмосковье. Ни одной набухшей почки, солнце светит, но не греет. Голая земля, голые ветки, прошлогодний окостеневший мусор.

Открытая, обширная веранда современного большого загородного дома. Сосны, березы, серая мертвая трава расчесана граблями, за ними метрах в тридцати поблескивает речная гладь в мелкой ряби.

На веранде в глубоком плетеном кресле сидит пожилой, хорошо сохранившийся мужчина, он чистит ножиком красное яблоко, делая его белым. У перил веранды спиной к сидящему стоит юноша, высокий, с удлиненным бритым черепом. Правой рукой он обнимает один из столбов, поддерживающих крышу веранды, как бы пытаясь обрести союзника в этом элементе деревянной архитектуры. Между сидящим и стоящим происходит неприятный разговор.

– Хватит. Ты начинаешь заигрываться, сынок.

– Это не игры.

– Что меня и беспокоит.

– Беспокойство есть признак живой психики.

Сидящий кладет очищенное яблоко на блюдце, стоящее рядом на столе. Это выглядит так, словно он полностью вычленил проблему и рассмотрел со всех сторон.

– Я понимаю, тебе нравится твое положение лидера. Мне тоже нравится мое положение государственного чиновника.

Молодой человек усмехается. Отцу его улыбка не видна. Он продолжает говорить:

– Тебе, чтобы оставаться лидером твоей организации, приходится все время поднимать и поднимать планку, затевать все более и более рискованные и наглые выходки.

– Ты употребляешь не совсем те слова, которые тут нужны.

– И на этом пути ты уже довольно скоро перейдешь ту границу, за которой моих связей окажется недостаточно, чтобы тебя защитить.

– Я не нуждаюсь ни в какой защите.

Чиновник морщится. Берет со стола яблоко, ножик, и тут же кладет их обратно на блюдце.

– Я тебе не верю, сынок. Ты и смел только потому, что чувствуешь за спиной мою поддержку.

– Ты никогда не оказывал мне в этих делах никакой поддержки.

– Правильно. Но ты всегда ощущал мое присутствие у себя за спиной, как свой важнейший ресурс.

Молодой человек сделал порыв, чтобы обернуться, но тут же себя перехватил. Ему легче разговаривать с отцом, не глядя ему в глаза.

– Скажу тебе больше. Тебе будет неприятно это услышать, но сказать придется. Ты и в лидеры попал только потому, что все знали, кем работает твой отец. Твоим хунвейбинам в глубине души приятно сознавать, что в случае чего за них будет кому вступиться, отмазать, вытащить.

– Ты плохо знаешь историю, и вовсе не знаешь моих людей. Хунвейбины были государственными агрессорами против интеллигенции, а мои люди…

– Да знаю я историю. «Мои люди», совсем сдурел, милый. Ты что, и правда воображаешь, что выполняешь какую-то миссию? Первое, что вы теряете, сбиваясь в стаи, это чувство юмора. И потом, если уж начистоту, – сам-то ты как живешь?

– Что имеешь в виду, папа?

– Ты выносишь моральные приговоры направо и налево, а сам хлебаешь золотой ложкой из серебряной посуды. Начни с себя, сынок.

Молодой человек все же повернулся к отцу.

– Ладно, я не буду питаться дома.

Отец зевнул и поежился в кресле от сильного приступа внутреннего неудобства.

– Послушай, это даже не мелко, это какая-то…

– Я сниму квартиру и не возьму у вас ни копейки.

– Дурак, о матери подумай, ей твои бредни не растолкуешь. Я хоть понимаю, что у тебя играет дурной гормон, а она же просто рыдать будет.

– Я продам машину.

– Давай-давай. Это я тебе подарил, но это твое имущество. Еще там у тебя есть музыкальный центр, лэптоп, лыжи горные, хватит, чтобы твое «движение» продержалось еще недельку, две.

С минуту они молчали, не глядя друг на друга.

– Послушай, вникни в комизм ситуации. Ты ведь сейчас прямо как Ленин: ведешь борьбу с царизмом на пенсию, полученную отцом от царя.

– Его отец получил пенсию, а ты получаешь взятки.

Чиновник даже захныкал, так ему было неловко, но не из-за того, что его назвали взяточником, а из-за того, что его умница сын говорит такие пошлые вещи.

Молодой человек откинул немного назад свою большую голову:

– Только не надо мне сейчас про то, что во все эпохи существуют свои способы перераспределения общественного богатства. Что есть статусная рента, что, отказываясь от ренты, отказываешься и от статуса, так же как, отказываясь от мундира, в конце концов отказываешься и от звания. Я сто раз от тебя это слышал…

– И тебя уже тошнит, да?

– Да!

Отец встал и подошел к сыну. Обнял соседний столб.

– Я расскажу тебе одну историю. Это было в Дагестане, очень давно. Мы поехали с моим другом Магомедом и его друзьями ловить форель в горной речке. Браконьерить, конечно. Раздеваешься до трусов и в ледяную воду, там шуруешь специальной штукой. Через какое-то время я замерз, вылез на берег, надел штаны. И тут замечаю, что мои соратники смотрят на меня как-то косо. Магомед мне объяснил – если холодно, сиди на берегу, но сними штаны. Почему? А вдруг – рыбнадзор, то заберут всех, кто разделся до трусов. Кто в штанах – не тронут. Надев штаны, я вышел из числа браконьеров, то есть на форель претендую, а риска на себя не беру. Не хочется произносить это страшное слово – предательство.

– Зачем ты мне все это рассказал?

– Я знаю, тебе не нравится, что мы… что я взял эту дачу.

– Водоохранная зона.

– Да, сынок, а я имею отношение к ведомству, которое…

– Я знаю.

– Вот, ты все знаешь. Знаешь, что я не рвался, даже упирался, хотел устроиться где-нибудь… ну, в общем, если бы я не взял эту дачу, то все равно как остался бы в штанах перед рыбнадзором.

– И что?

– А то, что абсолютно все в нашей стране занимаются ловлей форели в нарушение каких-то законов, и больше всех ненавидят тех, кто всегда в штанах. А ест он форель или нет, – никого не касается.

Молодой человек широко и весело усмехнулся.

– Что с тобой?

– Ко мне вернулось чувство юмора, папа.

Отец раздул ноздри.

– Ты хотел меня убедить в том, что есть на свете только один выбор – выбор между предательством и воровством. Очень интересно.

Отец отпустил свой столб, произнес одними губами:

– Ты же не справедливости от меня хочешь, ты хочешь, чтоб я шею себе сломал.

– Что-что?

– Ничего.

Отец ушел с веранды вглубь дома, но сразу же вернулся.

– Вы замечательно сорвали концерт этого придурошного юмориста, но на будущее…

– Не бойся, это не повторится. Больше такими вещами мы заниматься не станем.

* * *

«Товарищи пассажиры, будьте взаимно вежливы, уступайте места пожилым людям, беременным женщинам, инвалидам с б…»

Меня как током ударило. Я, стараясь не сильно вертеть головой, посмотрел направо, налево. Неужели, послышалось? Встретился с несколькими недоуменными взглядами.

Двери вагона закрылись.

Поезд отправился.

Майка дернула меня за рукав, я наклонился к ней. Она прошептала восторженно заговорщицким голосом:

– Слышал?!

Я снова стал оглядываться. Пассажиры вели себя намного оживленнее обычного. Никакого сонного покачивания в такт толчкам вагона, люди не походили на донную растительность.

Вагон тормозит. Двери открываются. Я поймал себя на том, что смотрю куда-то вверх, откуда, как мне кажется, и доносились звуки этого голоса.

Следуют обычные объявления – «станция такая-то, при выходе из вагона не забывайте свои вещи». Прислушивавшиеся с прежней остановки граждане немного расслабляются. Наверно, послышалось. Или нет? Двери закрываются, следующая станция «Пушкинская». Кстати, из вагона вышло всего лишь несколько человек, намного меньше, чем должно было бы, и вышли оглядываясь. Обмениваются мнениями.

Нам тоже с Майкой можно было бы выйти, если мы хотели в зоопарк. Но она о зоопарке и не заикается. Я стараюсь не смотреть ей в глаза, а когда мы все-таки встречаемся взглядами, ее глаза так издевательски искрятся, как будто это она все устроила.

Может, все-таки показалось?! Мысль эта в моем сознании переплелась с какой-то жалобной надеждой. Мне не хотелось, чтобы это все подтвердилось.

Конечно, показалось. Или если не показалось, то какой-то технический сбой, который родил этот неожиданный ненормальный звук в конце объявления.

К тому же я обладаю исконной склонностью к слуховым и зрительным галлюцинациям. Всегда мне слышится и видится что-то не то. Помнится, меня сильно смущала в детские годы одна песня. Там была такая строчка: «Котятки русские больны». Мне даже снились эти несчастные «котятки», во время мертвого часа в пионерском лагере. Потом я об этом забыл, и в зрелые годы уже во время какого-то ретро-концерта услышал ее как надо: «Хотят ли русские войны?»

А когда я только приехал в Москву, моему слуху все время мерещилось что-то не то. Особенно в метро. Когда я приезжал на станцию «Охотный ряд», я слышал: «А вот и я!».

Когда я шлялся по городу, мне все время попадались на глаза вывески, которых в реальности в природе не было. Я видел «Театр русской драки», вместо «Театр русской драмы». И таких случаев были сотни. И я сейчас только о забавных, которые можно пересказать как что-то более-менее интересное. А ведь много было мелкого индивидуального, ни для чьего больше ума не питательного буквенного мусора. Такое было впечатление, что по городу временами идет какая-то смысловая рябь, что сквозь привычный и понятный, пусть временами и дикий его текст, проступает какой-то первородный словесный хаос, едва-едва укрощенный.

Однажды в веселой компании зашла речь на эту тему. Я вспомнил своих «котяток» и был потрясен, что не я один был жертвой этого звукообмана. Сразу несколько человек вспомнили об этих, неизвестно откуда взявшихся зверушках. Евтушенко не имел к ним никакого отношения.

Конечно, это, так мы признали, не галлюцинация, а феномен особого, неисследованного рода. Галлюцинация имеет хождение только в клетках головного мозга визионера, чем бы она там ни вызывалась. Наши же «котятки» – это реальная реальность, просто менее плотная, чем та, в которой мы повседневно обитаем. Временами она проявляет активность – пытается прорваться к нам и немного попугать, или просто подурачить наши менталитеты.

Тогда мы в эту сторону не углубились, да и вообще скоро сменили тему под воздействием новой алкогольной волны. Но мне эта идея куда-то запала.

Достаточно сказать, что я даже профессию себе выбрал по этой части. Кусок хлеба добываю в непрерывной толкотне толкований.

Впрочем, теперь это, кажется, в прошлом.

Сейчас самое важное, из всего что вспомнилось, – коллективность этих «галлюцинаций».

Что происходит?

Москва, если брать ее не как населенный пункт, а как единый, большой смысл, как универсальный принцип, расшатывается. Поскрипывают перекрытия, из щелей сыплется бетонный песок, выпадают отдельные кирпичи, отслаиваются куски штукатурки… Это не старость, не механическая изношенность, это что-то другое. «Под нею хаос шевелится». Иногда он начинает шевелиться сильнее. Год активного хаоса. До чего мы можем дойти, двигаясь в этом направлении? И надо ли как-то к чему-нибудь готовиться. И как, если надо?

– Куда мы едем? – спросила меня снизу Майка.

Вагон уже полностью успокоился. Через несколько остановок они решат, что им все это показалось.

– Мы никуда не едем, мы выходим.

– Зоопарк проехали.

Мы вышли из вагона. И услышали за спиной снова:

– «Уважаемые пассажиры, будьте взаимно вежливы, уступайте места пожившим женщинам, одиноким инвалидам, беременным старикам».

Майка громко захихикала.

Поезд с вновь удивленными пассажирами тронулся дальше.

Поднявшись наверх, достал свой телефон, а он оказался разряжен. Воспользоваться Майкиным я не мог, потому что номер подполковника я не помнил наизусть.

Придется ехать. Собственно, так даже лучше. По телефону толком не поговоришь. Я перестал думать о подполковнике снисходительно.

Мы находились в пяти минутах ходьбы от моего дома. Вой дя во двор, я отыскивал взглядом милицейскую засаду. Во дворе было шумно. На деревьях сидели люди с бензопилами и вгоняли в пределы нормы самые растопыренные клены. Тут же шныряли какие-то коты и школьники, невзирая на запрещения. Ничего похожего на затаившегося милиционера я не обнаружил.

Стали лучше маскироваться?

А, с другой стороны, может, Марченко надоела эта история и он никого не прислал? Или милиционеры перестали слушаться безумного начальника. Доберемся собственными колесами. И машина целее будет. Подальше от вооруженных молдаван, что обрушивают на землю древесный хлам. Как вон тот сверкает золотым зубом! Только позволь – он тут все подпалит.

Настроение у меня было скверное. Как будто ехал сдаваться. Не в уголовном, а в интеллектуальном смысле. Что это с тобой случилось, Женя? Услышал, что поезда в метро стали материться, и готов уже перейти на сторону тюремного философа? Я что, уже не категорически отрицаю его теорию какого-то непонятного заговора против населения нашего мегаполиса?

Надо поговорить.

Звуковая диверсия в метро – просто последняя капля в той чаше, где уже все то, о чем мы говорили у Сагдулаева. И автобус, и Черкизовский рынок, и молчание в мире духов, и жертвенность Родиона, и дорогие девушки, повалившие валом в структурную лингвистику.

Мы медленно петляли по дорожкам между домами.

Правда, перед подполковником можно и не разоружаться. Просто – прибыл проведать. Молчал телефон? Ну, молчал. Потерял. Нет, лучше даже – украли! Пусть, кстати, найдет, он же милиция.

Я хрипло и длинно хмыкнул, чем вызвал живое внимание спутницы. У меня не было сил думать об этой стороне своей жизни всерьез. Некстати вспомнил о приступе своей слежки за Ниной. Что это было? Ведь не ревность же, конечно. Ведь ни в какой ужас я не пришел, узнав, чем она на самом деле занимается. Хорошо хоть не был ею вычислен. Нет, честно, чего хотел добиться? Ведь буквально полыхал весь от охотничьего азарта.

Что это было?

И тут нашелся ответ: Господи, ведь все просто, этот приступ проходит по тому же разряду явлений, что и музыкальный мститель, автобус, вагонная матерщина…

Мне стало на мгновение жарко, а потом сразу холодно. Так, значит, и я подвержен, и на меня иной раз накатывает! Нет, не надо на себя наговаривать.

– А куда мы едем? В другой зоопарк?

– Не совсем. Хотя можно сказать и так. Как минимум, обезьянник там есть.

– А-а, – заинтересованно сказала Майка.

Чтобы как-то развеять холод, все еще стоявший внутри, я затеял разговор:

– Скажи, а дядя Рудик бывает у вас в гостях?

– Нет.

Врет, наверно.

– Скажи, а ты давно учишься в этой школе?

– Полгода. Как Нина устроила, так и учусь.

Меня, не знаю почему, бесит эта манера называть родителей по имени.

– Как я понял, ты там на пятидневке?

– Да вот именно что. Чтоб дома не торчала.

– А на выходные…

– Я же уже говорила – Нина таскает меня то к тебе, то в кафе, то в редакцию к дяде Вадику. Он в воскресенье готовит выпуск на понедельник. Ему выгодно, он от тещи сбегает, и я тут же заодно болтаюсь.

– А дядя Вадик…

– И дядя Вадик не бывает у нас, и ты не бываешь, и Нина ни с кем из вас не спит.

Понятно.

Пробка. Радио. Я хотел найти музычку, но споткнулся о лихорадочный говорок корреспондента. Речь шла об интересном. В минувшую ночь в городе возобновилась деятельность «автомобильных вандалов». Пару лет назад, как бы в подражание парижским пригородам, прошла по Москве серия поджогов автомобилей. Но стоило тогда стихнуть арабскому примеру, как и наши свернулись. Все же, как ни крути, Париж до сих пор законодатель моды во всем.

Тогда, кажется, удалось найти пару впечатлительных недоумков, возбужденных заграничными кадрами. Прошлой же ночью, тараторил репортер, было уничтожено до сорока машин в Новогиреево, Кузьминках, Братеево, и, насколько можно судить, у милиции нет задержанных, даже и комментариев нет.

– Сколько же надо сжечь машин, чтобы не было пробок в Москве, – серьезно сказала Майка.

Мысль была правильная, но я не стал хвалить девочку, она и так явно сверх всякой меры горда собой.

– А чем она зарабатывает? – спросил я, когда мы все же осторожно тронулись.

Майка явно не поняла, что от поджогов мы вернулись к ее семейству.

– Нина по-прежнему стрижет, да?

– Меня стрижет, но салон-то у нее отобрали. И дачу отобрали. И другую квартиру, где ее отец жил.

– Дедушка?

– Дедушка, – согласилась Майка. – Старенький был сначала, а потом умер. Теперь живем все вместе.

Как меня раздражает детская речь. Они часто пропускают задним планом огромные куски смысла, считая их чем-то само собой разумеющимся, а ты додумывай. Вот что она сейчас сказала?

– А ты не сказала ей, что мы все – Гарик, Вадим – ну, познакомились.

– Зачем?

Она ответила так, что переспрашивать было неловко. Что я, дурак, что ли? Меня выручил милицейский чин – началось его интервью в связи с многочисленными поджогами автомобилей в городе. Он сообщил очень интересную подробность: не поступило ни одного заявления от потерпевших. Такое впечатление, что горели ничьи машины. Что вы об этом думаете? Спросил репортер. Чин ответил, что ему история эта не нравится. Надо думать, что тут не простой вандализм, не стихийный выплеск дурной молодежной энергии, а работа организованная. В каком смысле? Может статься, имеет место шайка, выясняющая, какие хозяева сейчас отсутствуют в городе. Зачем это? Чтобы было время замести следы. А машины грабят, перед тем как поджечь? Работаем над этим, несколько двусмысленно ответил милиционер.

Мы вынеслись на открытую воду, очень скоро перемахнули через кольцевую дорогу.

– Скажи, а что это у нее за большой такой саквояж?

– У Нины?

– У Нины.

– Там трубки какие-то.

Хорошо, что не трупики.

Нину можно было понять. Зачем демонстрировать ребенку, тем более своему, инструменты позорного ремесла. Но, с другой, очень хотелось узнать, что это за «трубки». Может быть, сборный шест для утреннего стриптиза?

Я припарковался метрах пятидесяти от РОВД.

– Здесь посидишь или со мной?

– Зачем здесь?

Настроение у меня было паршивое, слишком неприятные воспоминания были связаны с этими местами. Особенно вон с тем забором, с колючими проволочными украшениями поверху. А ведь мне именно туда. Я покосился на Майку, пожалуй, она выгодна сейчас для меня. Мужчину с ребенком скорее пожалеют, если что. Девочка решительно вышагивала рядом со мной, не догадываясь, что я внутренне ею, в общем-то, торгую.

Поворачиваем за угол, вот они – три ступеньки и стеклянная дверь, как будто внутри не маленькая тюрьма, а цветочный магазин. Все становилось на свои места, стоило лишь шагнуть внутрь. Узенький пенал предбанника в серой краске, густо зарешеченное окошко, за которым виднеется погон с тремя звездочками.

Когда я назвал фамилию подполковника Марченко, в глубине произошло быстрое, собранное движение, лязгнула дверь, и в предбанник вышли двое, в портупеях, с расстегнутыми кобурами.

– Ваши документы!

– А у меня нету документов, – с вызовом заявила Майка.

Меня даже обыскали, причем не формально, а с полным прощупыванием. Я очень жалел, что не поставил телефон на зарядку. Информация, добытая из моего паспорта, сильно смягчила поведение милиционеров. Оба они были мне не знакомы, но обо мне знали достаточно. Знали, что мы с Марченко знакомы.

– Я могу поговорить с ним? Девочка пока здесь посидит, – сказал я, и, оглядевшись, не увидел ни одного стула.

Один из офицеров отвернулся, другой, несколько раз шмыгнув носом, сказал:

– Его нет, увезли.

– Открытая форма туберкулеза, – добавил второй.

– Врачи говорят – он ее здесь подхватил.

– Харкал даже кровью.

При поступлении слишком неожиданной информации я в первый момент тупею. Словно глохну. Они еще продолжали что-то говорить, а я переживал приступ непонятного ужаса. И ощущение потери, как ни странно. Оказывается, Марченко был для меня очень важным элементом общей картины. Точкой, от которой можно было отсчитывать хоть что-нибудь. Единственный человек, говоривший со мной на одном языке.

И самое главное – наконец, я понял, что меня испугало.

Наказан!

Он все-таки наказан. Как бы ни скрывался, в каких бы теориях ни прятался – наказан! По справедливости! Самосвал не мог въехать в камеру СИЗО, а туберкулез способен достать где угодно.

– В общем, он велел вам передать это.

Мне протянули папку. Старинную папку, со свалявшимися матерчатыми завязками и чернильными кляксами.

Я повернулся, чтобы уйти.

– А куда его отвезли? – спросила Майка.

– А здесь недалеко, в «Аркадии», дорогой медицинский центр.

Еще один приступ глухоты. Но надо его перебороть!

– Но это же косметический салон.

– Нет, там всякие отделения есть.

* * *

Душераздирающее письмо Марченко:

Я знаю, мы не можем быть друзьями, хоть я и пытался. Ты считаешь меня маньяком (словно «маньяком» зачеркнуто, сверху написано «психом»), но мне все равно не к кому больше обратиться. Все вокруг слепые. Мои дела, сказали врачи, плоховаты. Невольно выбываю из борьбы. Теперь на тебя вся надежда. Собака зарыта здесь, в «Аркадии». Меня везут туда, но не уверен – не дадут и шагу ступить без надзора. Страшное место. Вся надежда на тебя! Не подведи, Печорин.

Марченко

Я перечитал этот панический и одновременно выспренний текст два раза.

Опять Кувакин, опять его медицинский замок. Там уже двое «наших». Вот если бы можно было позвонить Ипполиту Игнатьевичу. Нельзя звонить дедушке, обнаружу. Если бы он мог поставить приборчик на вибрацию или на световой сигнал. Но откуда мне знать, что он смог?! Вполне ведь возможно, что после своего истерического сигнала лежит он сейчас в смирительной рубашке да еще и с уколом «сульфы» в тощем организме. Модест Михайлович давно перестал мне казаться прозрачной интеллигентной личностью, а уж после письма подполковника… Первым порывом было рвануть в салон с новыми вопросами, но я быстро себя одернул. Ну, конечно, это невозможно. Индивидуальное, да еще и непрофессиональное расследование принесет не пользу, а одни неприятности. К прокурору какому-нибудь? Что я ему скажу? Мне самому пропишут смирительную рубашку.

И тут, естественно, я вспомнил о генерале Пятиплахове. Где его визитка? Снова воспользовался Майкиным телефоном. Генерал был несколько раз подряд недоступен. Я даже не расстроился. Смешно надеяться, что такой секретный гранд отворит калитку по первому требованию. Я с чувством облегчения решил: можно пока ничего не делать. Не ощущая себя ничего не делающим.

Нервы разболтались совершенно. Я физически ощущал, как они дергаются, цепляясь друг за друга и искрят в местах соприкосновения.

Но с кем-то поговорить – необходимо! Меня так и распирало. Балбошиной звонить я не буду, ибо зачем мне звонить Балбошиной, я там опозорился. Лолите звонить нет смысла. Никакого. Савелию! Господи, как я вдруг захотел, чтобы Савушка был здесь. Он не очень хороший поэт, но достаточно несчастный человек, чтобы выслушать и понять. Но до его деревянной берлоги в лесах двести километров. Всего. Да я еще до ужина буду там. А «там» еще тем хорошо, что не «здесь». Почему-то казалось, что, ускользнув туда, я окажусь вне зоны максимального давления.

Савушка, я уверен, обрадуется. Звал, звал друга, – а тот взял и приехал!

Конечно, если по большому счету, звонить я ему не должен. Не имею права. Я ведь виноват перед ним, скотина. Непреднамеренно, но явно и сильно. Малышка Надя. Миниатюрная, провинциальная отличница, на четверть бурятка или тувинка. Она держалась в стороне от нашей довольно шальной компании. Мне даже казалось, что она нас презирает. А я уже тогда сбежал из института, а в общагу залетал по инерции. А она почти пустая после сессии. Обитаемые комнаты напоминали архипелаг в Тихом океане. Надя тоже почему-то не уехала домой. Тогда при ней не было еще никакого Савушки. И вот я перепутываю этаж. С двумя бутылками «Салюта». Не специально перепутываю, ей-богу. А она жарит картошку, единственная на всем этаже. И такая грустная зима глядит в окна. Даже и не припомню, как оно там получилось. Настоял я, или меня завлекли, а скорей всего, два одиноких гормона рванулись друг к другу. Я потом месяц не показывался в общаге, не из-за этого случая, мне было на него плевать, и не такое бывало… А потом узнаю: поженились! Савушка и Надя, тихая отличница. И брак у них был – на загляденье и на зависть, как сплав. Ни единого шва. Сразу дети, и приносимое ими счастье. Савушка, конечно, ничего не узнал, иначе бы не рвался со мной дружить все эти годы. И вот в такие моменты, как сейчас, чувство подловатого превосходства, сменяется самоуничижительной слезливостью. Зачем ты спал с женой друга, дебил?!

– Что, плохо? – заглядывала мне в глаза Майка юннатским взглядом. Ей хотелось знать, а не помочь.

Но я уже брал себя в руки. И взял.

Но делать-то что?!

У Сагдулаева был. С Петровичем связывался утром, он в Перми.

Гукасян с Коноплевым тоже отпадают. Коноплев не безнадежен, но не хочу. Я вспомнил наш тройственный разговор, и то, как он говорил о «конце света». Он вроде бы и поддерживал всерьез этот разговор, и умудрялся смотреть на меня невыносимо снисходительно. Он будет разговаривать, но незаметно издеваясь.

И не к Нинке же.

Что ты будешь говорить, оставалась одна Василиса. И это после взвешивания всех обстоятельств! Да, морочу хорошему человеку умную голову и волную доброе сердце, и, главное, – напрасно. Я ничего не сделаю для тебя, Василиса! Потому что еще одно доброе дело в твой адрес – и точка невозврата! Я прибегну к тебе как чистейший эгоист, почти упырь.

Но мне не на кого больше надеяться!

Позвонил.

– Приезжай, конечно. Буду после девяти.

Это плохо. Накатила новая волна рефлексии: я вынужден буду явиться к ней без подвижной защиты в виде беспардонного ребенка. До девяти Майка перекочует к матери. Василиса будет разговаривать со мной об этом разгорающемся пожаре непонятных повсеместных знаков, а думать будет понятно о чем.

Так зачем ты прешься к девушке? Зачем заново взбаламучивать уже почти отстоявшийся водоем?

Нет, я не могу, совсем не могу в данный момент оставаться один.

Сдав беззаботную неунывающую девочку ее молчаливой, мрачноватой матери с рук на руки, я помчался к специалистке по староверам.


Мы не сказали с Ниной ни слова, обменялись только кивками головы. Я бежал от памятника Крупской в сторону Чис тых прудов, испытывая сильное облегчение. Я понял, что Нинка все-таки сволочь. И не в утренних ее похождениях дело. В конце концов это ее дело. Интересно, как она обходится с нами, мужьями? Устроила себе этакий гарем-наоборот, повзрослевшая Гюльчатай. Один муж – кормит дочь, другой – развлекает, третий – таскает по подземным переходам и следственным изоляторам? Такая изобретательная никогда не пропадет. И Майка не пропадет.

И хватит об этом. Это боковое, это частность. Надо подумать о глобальном. А это сложно. Надо думать о глобальном, но так, чтобы не разделить участь подполковника.


Василиса вела себя великолепно. Ровно, спокойно. Заварила хорошего чаю. Села напротив на кухне, но никакого тебе подпирания румяной щеки ладонью, никаких всепонимающих взглядов. Слушала не перебивая, или перебивая по делу. Не стала высмеивать или преувеличенно ахать: вот, оказывается, что творится с нашим городом! Только по поводу одного эпизода выказала явное фи – «зачем же ты к спиритам придурошным потащился?». Я думал, она начнет слишком православно и самодовольно смеяться над тем, что у них начались проблемы в части духоизвлечения. Как представитель более авторитетной и конкурирующей корпорации, она могла бы и не упускать этого случая. Но проявила деликатность. Не стала, правда, скрывать, что история ее изрядно позабавила. И в самом деле, если вдуматься – ситуация комическая: забастовка на том свете.

Закончив, я отхлебнул остывшего чаю, потом откинулся на спинку кухонного диванчика, как бы говоря: ну и что теперь мне со всем этим делать?

Василиса встала из-за стола, начала наполнять чайник. Было понятно по ее округлым, уверенным движениям, что ответ у нее есть, и даже давно, и она думает только над тем, как обставить его подачу.

Я, немного злясь на нее за церемонность, набрал телефон Пятиплахова. Так, на всякий случай. Делал это я уже раз десять за вечер, и все с одним результатом. И тут вдруг сработало!

– Привет.

– А, ты.

Генерал узнал меня сразу, ничуть не удивился звонку, и даже торопливо мной сказанное – поговорить бы – его не спугнуло.

– А приезжай.

И положил трубку. Куда приезжай? Я кинулся снова набирать, но наткнулся на прежнюю глухую стену.

Василиса села на свое место. Я раздраженно тыкал и тыкал пальцем в потные цифры. Опять глухо. Подняв взгляд на хозяйку, увидел, что она все же не удержалась – в глазах у нее заискрился всепонимающий женский взгляд. Мол, суетись, прыгай, улетай, а я ведь все равно лучше всех знаю, что тебе надо. Вот ведь, даже не подозревает, что со мной происходит, а ведет себя так, будто знает. Все-таки бабы дуры, даже самые лучшие специалистки по церковному расколу.

Визитка!

Как я мог забыть! Рванулся рукой во внутренний карман. Стал выкладывать на чистенькую скатерть затертые бумажки, квитанции, две сторублевых бумажки, ключи, пуговица, пятисотрублевая бумажка…

– Ты хочешь мне заплатить за чай?

Нашел.

– Извини, Вася, видимо, я…

– Да я поняла.

– Понимаю, плохо поступаю, поматросил и бросил, – что я, дурак, несу! – Только в другом смысле, конечно.

– Разумеется, езжай, хотя быть просто перевалочной станцией для тебя немного обидно.

– Прости.

– Езжай. Только, знаешь, ерундой занимаешься. Я имею в виду – сходи ты просто в церковь. К нормальному, обычному батюшке. Никого ты своими «наблюдениями» там не удивишь. Поверь, они такое видели и слышали… Настолько все яснее станет. А потом, скоро Великий пост, это вообще надобно бы все сделать, ты же крещеный.

Да, сказал я себе, как будто делая открытие, я ведь действительно крещеный. Баба Доня таскала меня тайком от партийной матери в неизвестную мне церковку. Только, боюсь, не та ли это, что снималась потом в фильме «Вий».

Уже обуваясь в прихожей, я благодарил Василису за хороший совет. А и в самом деле, если уж я весь такой апокалиптический сделался, то куда же еще бежать, как не к спецам по этой проблеме.

Всю дорогу к Пятиплахову я всерьез размышлял над словами Василисы. Да что это я в самом деле не русский, что ли человек? Не только крещен, но и вообще отношусь с большим уважением. Хочу, чтобы потом, после всего, конечно же отпели. Ничем антиклерикальным не болен. Понимаю, почему громят выставки «Осторожно – религия!» И сытые попы меня нисколько не раздражают. Не пойдет нормальный человек душу открывать к худому, хворому, безбородому. Какое к нему доверие, если ему здоровье даже не даровано. И даже когда машут кадилом вокруг «мерседеса» – «освящается колесница сия», не воротит с души. Почему-то я всегда вспоминаю в таких случаях, как в детстве прятал новую игрушку на ночь под подушку. Для владельца «мерседеса» эта процедура вроде второй подушки безопасности. А за то, что куплена «колесница» на взятки, кадило не отвечает.

Но вот что вызывает сомнение – процедура: как подойти, что сказать? Я даже на Пасху одним крестным ходом ограничиваюсь, да и то как зевака, со стороны. Крещусь, конечно, и «воистину воскресе» кричу, причем с искренней, хотя и с несколько неконкретной, как бы двоюродной радостью. Как будто замечательное событие произошло в семье хороших моих друзей, но все же не в моей. Понятно, что бесы меня крутят, и даже за спиритическим столом меня не опознали как совершенно чужого.

Любимый мой герой – император Константин. Империю крестил, а сам тянул до самого последнего момента, до смертного одра. С крещением отпускаются все грехи, и он хотел, сходя в могилу, разом списать всю грязь, что неизбежно накапливается за профессиональную жизнь любым правителем. И нырнуть на тот свет чистеньким.

И это, конечно, все суетное, бесовское. Голове дано выдумывать, вот она и старается.

* * *

Уже в лифте я понял, что попал в серьезное место. Кабина отделана под дорогое дерево, а может, и самим этим деревом. В стене – экран, в верхнем углу явно работающая видеокамера. Если приплюсовать двоих замедленных, очень внимательных поджарых молодых людей в черных костюмах, что впустили меня с улицы вполне достаточно, чтобы внутренне подобраться.

Резиденция Пятиплахова напоминала большой номер в дорогой гостинице. Чувствовалось, что это не жилье, хотя все для проживания с удобствами здесь имелось. Диваны, столы, кресла, холодильник замаскированный под гардероб. Бросался в глаза беспорядок, к приему гостей здесь не готовились, или не считали нужным готовиться. Белый, нечистый носок на спинке кресла, мятый синий пиджак на спинке стула, один рукав на клавиатуре компьютера, другой в кармане. Сквозь открытую в другое помещение дверь видна широкая, кое-как заправленная кровать. Рядом с рукавом и клавиатурой почти пустая бутылка «Джека Дэниэлса». Другая, тоже почти пустая, – у ножки стола. Ненавижу американское виски. Я огляделся и, особо не присматриваясь, увидел еще две в разной степени початых бутылки, но это уже был какой-то скотч.

Да, подумал я, представляю себе, в каком состоянии хозяин. Стоило ли приезжать? Мне даже показалось, что генеральское убежище чем-то самым важным напоминает туберкулезный схрон Марченко. Эта мысль расстроила меня еще больше, чем опасение нарваться на невменяемого генерала, спрятавшегося от какой-то мощной мысли за стеной охраны и дорогого алкоголя. Я совершенно ведь не размышлял в этом направлении. Я надеялся на Пятиплахова, и мне не хотелось думать, что он, быть может, тоже кого-нибудь «задавил» и скрывается. Мне было бы приятнее обнаружить, что он настороже, в состоянии полной готовности.

И, кстати, где он? Я уже минуты три как вошел из лифта прямо в эту неблагополучную квартиру, звук открывающихся и закрывающихся створок невозможно было не услышать. Ответом мне был звук воды в ванной. Отворилась в стене ничем не примечательная панель, и передо мною явился генерал в халате.

– Привет, – буркнул он, затягивая пояс на талии. Лицо опухшее, края бровей опущены больше, чем обычно. Скорее похмелье, чем опьянение.

– Привет, – сказал я и подумал, что не знаю, как к нему обращаться. Выяснилось ведь, что его зовут не Петя, а как? Достать визитку посмотреть?

– Садись, рассказывай.

Я сел в угол удобного дивана, придерживая на коленях дипломат с «документами».

Он, не глядя на меня, открыл дверцу в стене, достал оттуда два стакана, завернул к столу, взял с него почти допитую бутылку и сел в кресло напротив. Я настолько не хотел пить, что набрался смелости и объявил об этом вслух.

– А мне можно? – усмехнулся он. Кстати, выглядел он совершенно вменяемым, даже собранным, просто очень несвежим. Но количество бутылок говорило не о вчерашнем дне, а как минимум о целой неделе загула. А может, у них тут все так секретно, что даже не впускают горничных?

Он налил в стаканы этого жесткого американского пойла и поднял свой с таким видом, что если я не проглочу угощение, то и слушать меня не будет.

Ладно. Я выпил, стараясь не показывать своего отношения к напитку. Он опять велел – рассказывай! Что ж, я рассказал. Он слушал не перебивая, долго слушал, не выпячивал скептически губы, не ерзал в своем кресле, но и не кивал. Когда я закончил, он сразу же, без секундной паузы встал, нашел на подоконнике другую бутылку, снова сделал нам по «дринку» и снова настоял на том, чтобы я выпил. Потом заговорил:

– Ты хочешь сказать, что имение графа Кувакина, а ныне косметологический салон «Аркадия» – не что иное, как замаскированная установка, предназначенная для опыления населения Москвы какими-то непонятными излучениями ради достижения каких-то неизвестных целей?

Я был благодарен ему, что он сам так ясно и конкретно все сформулировал.

– Многое на это указывает, но окончательно я бы…

– Знаешь, что я тебе скажу – ты прав!

У меня внутри ёкнуло: кажется, я обрадовался, затем удивился, а потом растерялся. Эти чувства наслаивались одно на другое, информация нуждалась в обдумывании. Но Пятиплахов не дал мне даже начать, тут же сильно скорректировав свой ответ:

– После сведения вместе всех этих бумажек, что у тебя в портфеле, такие мысли неизбежно должны появиться, даже если ты не повернут на конспирологии, теории заговоров и всяком таком.

Шаг вперед, и десять назад? Или вообще что?

– Я тебе больше скажу – мы наблюдаем за этим заведением. И давно.

Получалось, что фирма генерала – мой естественный союзник. Это должно было меня обрадовать, но скорее смутило.

– Хочешь знать, как фамилия твоего Модеста Михайловича?

– ?

– Ракеев.

Что-то зашевелилось у меня на дне памяти.

– Да-да, он потомок одной очень ученой дамы, что входила в головку руководителей института в «те» годы. По-моему, внук. А еще добавлю в твою копилку – одним из «сотрудников» твоего графа Кувакина на должности алхимического оператора, главного «определителя металлов», хранителя «Большой пылающей чаши» был приглашенный британский подданный по имени Рэй Кей.

Я ничего не успел подумать, зазвонило в кармане. Сагдулаев. Как не вовремя.

– Пожалуйста-пожалуйста. – сказал генерал. – Мне все равно надо отлучиться.

Встал и исчез в ванной – полный эффект, что прошел сквозь стену, так стремительно все было проделано. Когда он вернулся, я сидел с выключенным телефоном в ладони и, видимо, с очень растерянным видом.

– Ну? – спросил Пятиплахов.

– Предлагают работу. Я же журналист. Опять все то же. Необъяснимости какие-то.

– А что такое?

– Это Сагдулаев.

– Знаю эту гадину.

Я пропустил мимо ушей.

– У него все люди в разгоне, черт-те что творится в городе, а тут поступила информация – в Новогиреево осажден детский дом, в том смысле, что куча родителей, родителей в перспективе, явилась и требует, чтобы им отдали всех, кто там есть. Мол, дети, всякий ребенок должен иметь семью.

– Согласен, – сказал серьезно генерал. – Только без процедуры, без проверки – нельзя.

– Да, но там даже не в этом дело. Есть информация – правда, непроверенная – этот детский дом получил какую-то огромную сумму на свой счет. Детский дом этот теперь миллионер, понимаешь?! Если разберут детей, что делать с деньгами?

– Коллизия, – генерал выпил.

– Н-да. – Было ясно, что опять влезло оно.

– Поедешь?

– Кажется, мы еще недоговорили.

– Правильно кажется.

Он встал, сходил в угол комнаты, пощелкал какими-то запорами у меня за спиной и вернулся с листком бумаги, и очередной, почти пустой бутылкой. Заставил меня еще раз выпить, прежде чем дал листок в руки.

Это был список.

Это был удивительный список.

– Клиенты «Аркадии», – пояснил генерал.

Я потрясенно читал. Сплошь очень известные имена. Артисты, митрополиты, телеведущие, путешественники, поэты, политики… Голова у меня работала как сканер, то есть я был, конечно, слегка пьян, но все читаемое навсегда и намертво отпечатывалось в сознании. Несколько раз я удивленно поднимал глаза на Пятиплахова, когда палец мой утыкался в совсем уж удивительное имя. Генерал невозмутимо кивал: да, братец, да.

– Клиенты, пациенты… Даже иностранцы. Элтон Джон, Мишель Уэльбек… Это что-то вроде элитного наркологического диспансера?

– Нет-нет. Не совсем так. Мы с большой долей уверенности можем сказать только то, что все эти люди были гостями, визитерами, клиентами указанного заведения.

– А какие именно процедуры они там принимали…

– А вот это пока не раскрытая тайна, – улыбнулся вдруг Пятиплахов. Как-то нехорошо улыбнулся.

Я снова углубился в список.

– Ипполит Игнатьевич, этот мой старичок, сказал мне, что там есть помещение, где стоят саркофаги – так он назвал, кажется, – куда укладывают людей, и что с ними там происходит – можно только догадываться. Похоже на солярий, но что там на самом деле делают с головами…

Генерал снова усмехнулся:

– Вполне может оказаться, что это просто солярий.

– Может. А может, там, наоборот, выкачивают какие-то виды психической энергии, группируют ее, суммируют, а потом – я же говорил, там стоит вышка, высокая вышка – транслируют в сторону города.

– Как ты сказал – группируют?

– Да. Тут же у тебя в списке кого только нет. Есть люди очень даже хорошие: детские доктора, клоуны, писатели для детей, из них можно «накачать» светлых мыслей. А есть ведь типы типа Сухорукова, артиста, или вот, зам-начальника Новороссийского порта, ростовский судья с двадцатилетним стажем, из них светлых, чистых мыслей, наверно не выдавишь.

– Возле фамилии Сухорукова – видишь? – вопрос. То ли был, то ли не был. А насчет того, что все детские писа те лиге не ра торы только светлых мыслей, я бы не спешил утверждать. «Только если ты безразличен к ребенку, можешь стать для него авторитетом».

Я не стал возражать. Понятно, что мое предположение было как-то совсем примитивно. Сменил тему.

– А скажи… Извини, конечно, если не туда лезу. Почему вы не встряхнете эту контору, уже двести лет как подозрительную? Или хотя бы агентуру туда не впихнете.

– Лезешь не туда, но я тебе отвечу. Это очень частное, очень закрытое заведение. И у него есть кураторы, и сидят эти кураторы там, куда мой взгляд, например, не проникает. Кое о чем я догадываюсь, но не скажу тебе, о чем именно. Нужна команда, а у меня нет команды.

Кстати, о таком варианте я мог и сам догадаться. Разумеется, какой-то секретный эксперимент. Я случайно оказался поблизости, и не факт, что это пойдет мне на пользу. Кстати, а вообще меня выпустят отсюда? Что-то больно откровенен секретный генерал с журналюгой, пусть и однокорытником в прошлом.

Я посмотрел на собеседника и вдруг обнаружил, что он находится в каком-то неожиданном опамятовании. Смотрит на меня и задает себе вопросы: кто это? зачем это?

Надо бы сваливать уже.

– Тебе пора идти, – сказал Пятиплахов. – Но сначала на дорожку.

Он налил граммов по сто в наши стаканы, я понимал – это плата за выход. Потянул руку за стаканом и вдруг получил по ней ребром ладони.

– Ты что, – заорал вдруг генерал, – что ты себе вообразил?! За кого ты меня принимаешь, придурок! Что я тебе вот так, под сто грамм выложу секретную информацию?

Да, на самом деле, потерял, потерял я чувство реальности. Я спрятал наказанную руку за спину, другой рукой прижимая к животу свою папку.

– Пошел вон, ублюдок!

Слава богу, лифт рядом.

* * *

Он был одет в черное кимоно, с большим белым иероглифом на спине. Среди гостей молодого человека с удлиненной головой если и были знатоки японского, то никак этого не обнаруживали. Они стояли полукругом на сухом, прошлогоднем газоне. В фокусе этой вогнутой линзы располагался табурет, на котором лежал очень плоский отворенный ноутбук.

Хозяин стоял, широко расставив ноги, и молча смотрел на своих гостей. Их было человек пятнадцать. Молодых людей больше, чем девушек. Одеты – разнообразно и непреднамеренно: джинсы, платья, куртки, пиджаки. Кимоно хозяина выглядело неким укором – что же вы, друзья, не предчувствовали, что предстоит событие! Все собравшиеся довольно сильно напряжены – слишком непонятно, что тут затевается.

За спиной хозяина – деревянная беседка, рядом с ней дымящийся мангал, но гостям ясно, что их пригласили не на пикник, потому что на мангале – ничего похожего на шашлык. Взгляды перемещались с хозяина на ноутбук, – похоже, именно там пока скрывается сюрприз. Хозяин не спешил с началом представления.

Солнце, садящееся за спинами гостей, вдруг прорубило проем в строе расхристанных туч, и картина сделалась намного живописней. Засверкали стекла в доме, что стоял чуть ниже, почти на самом берегу реки, засверкала поверхность воды справа и слева от дома, что-то лихорадочное разлилось в жестком мартовском воздухе.

– Это давно нужно было сделать, – произнес хозяин спокойным, отстраненным, даже нездешним голосом. И это выходило у него само собой, без игры. – Мы неплохо поработали, и я благодарен вам, за то, что вы понимали меня и шли за мной. Но так не могло продолжаться до бесконечности. Не знаю – задавался ли кто-нибудь из вас вопросом, – а имеет ли он (он приставил к центру груди белый, острый палец) право стоять во главе нашего движения? И я не хочу дожидаться того момента, когда такие мысли у вас появятся. – Хозяин улыбнулся. – Не надо хмуриться. Будет весело. Прошу только об одном – верить мне: все, что здесь произойдет, результат длительного и ответственного размышления. По-другому просто нельзя. Я не могу не сделать того, что сейчас сделаю. Верьте мне – это не истерика, не тяга к дешевым – в данном случае очень недешевым – эффектам. Это сознательная, обдуманная жертва. Непонятно? Скоро будет понятно.

Хозяин снова улыбнулся, и даже подбадривающее подмигнул товарищам. Это их не порадовало, так мог бы подмигивать манекен.

– На него, – он ткнул пальцем в крышку ноутбука, – не пяльтесь. Он здесь неслучайно, но его час еще не пришел. А теперь – начинаем. Не бойтесь, представление не затянется, вся предварительная работа уже проделана. Смотрите и запоминайте.

Он развернулся и подошел к жаровне. Поднял с земли толстую связку каких-то прутьев, сунул в мангал, и вынул обратно уже в виде хорошо пылающего факела. Еще раз улыбнулся собравшимся и решительно направился к дому.

Гости начали переглядываться.

Хозяин шел по сухой, серой траве, огибая здание с правой стороны, оставляя за собой едва различимый в сияющем воздухе дымный след. Пламя факела было почти неразличимо и не выглядело угрожающе.

Гости продолжали переглядываться. Даже немного нарушили полукруглый строй.

Хозяин замер на секунду на фоне сверкающего речного потока и исчез из глаз.

Гости, медленно ступая, двинулись вслед за ним, подошли к жаровне и к беседке. Там на керамическом полу стояло большое пластмассовое ведро с замаринованным шашлыком, и две коробки с красным вином. Одна коробка была откупорена, а вынутая оттуда бутылка наполовину опорожнена. Перспектива предстоящей гулянки не обрадовала гостей.

Внезапно закрылись облачные створки у них за спиной, картина резко померкла. Но ненадолго.

Из-за дома, с той стороны, что была повернута к воде, взлетело несколько быстрых бликов.

– Господи! – вскрикнул кто-то.

Через несколько секунд абрис дома охватился ровным, непрерывным, разрастающимся красновато-нервным кантом.

Хозяин выбежал с левой стороны строения, все еще с головней, явно уже сделавшей свое дело. Он что-то закричал. Но его крик был сметен гулом пламени, обживающегося на обреченном доме.

– Он облил там все бензином, – сказал кто-то.

– Идиот!

– Сам ты… – послышалось в ответ.

Молодой человек с удлиненным черепом, весело задыхаясь, подбежал к своим растерянным и расстроенным соратникам, размазывая по лицу следы сажи. Некоторым из гостей было неловко, у других глаза восхищенно сияли.

– А теперь он! – крикнул человек в кимоно и подбежал к ноутбуку, открыл его. Вытер потный лоб, так что на лбу его остался черный иероглиф.

– Глядите! Похоже? Ведь похоже же!

На экране шел какой-то фильм. Сразу же стало очевидно, что поставленный хозяином дачи спектакль передразнивает это кино. Там тоже был человек в кимоно и горящий дом. Человек в кимоно бегал, потешно хромая, и с ним пытались сладить какие-то люди.

– Да, да, я же забыл! – закричал хозяин и побежал, преувеличенно прихрамывая вокруг беседки.

Гости и переглядывались, и пожимали плечами, и совершали другие действия, показывающие их отношение к происходящему.

– Поняли?! – кричал хромой бегун. – Поняли?! Без кино было нельзя, вышел бы просто поджог. И я всегда ненавидел позднего Тарковского. Всегда хотелось поджарить его за его болтовню. Как я хромаю, а?!

В этот момент дом вдруг страшно, всем телом захрустел, как огромный, выдираемый из челюсти зуб. Все перестали смотреть на бегуна, зрелище гибнущего в страшном восторге дома было сильнее. Лопнуло и вылетело осколками вперед окно в третьем этаже, и тут же выбило темечко постройки, а из образовавшейся дыры выбросился вертикальный фонтан огня и мелкого пылающего на лету имущества.

* * *

Я был уверен: все полупустые бутылки в номере Пятиплахова – декорация, вернее – реквизит. Ему зачем-то нужно создать образ спивающегося, несчастного генерала, отставленного от важных рычагов. А на самом деле там то же пойло, что и в его маленькой фляжке, с помощью которой он устроил мне маленькую амнезию на «Китеже». Но, проснувшись рано утром у себя дома – первый раз за столькие дни, – я с удивлением обнаружил, что все помню. Весь продемонстрированный мне список так и стоял перед глазами. Я бросился к столу: разумеется, этот документ надо было выудить из неустойчивой моей памяти и закрепить на бумаге. Академик Лихачев, писатели Астафьев и Эйдельман, почему-то в один и тот же день, Бадри Патаркацишвили, артист Абдулов… Труднее всего было правильно записать имена буддийских лам, а их было до десятка. Надеюсь, я их не сильно исказил. Из самых больших тузов – Андропов, Юрий Владимирович.

Состав был ошеломляющий, в некоторые имена просто не верилось. Тот же Андропов – он же страдал почками, а не нервами. Стоп, Марченко тоже утащили туда, хотя он всего лишь туберкулезник. Опять, стоп, он мог попасть в «Аркадию» как псих, больной туберкулезом. То, что он похож на психа, несомненно.

С другой стороны, с чего я решил, что эти «саркофаги» предназначены для взятия проб психического секрета? И вообще кто их видел кроме безумного Ипполита Игнатьевича?

Допустим, хам Пятиплахов сильно преувеличивает (на полях списка пригорюнилось с дюжину вопросительных знаков), все равно картинка вырастает ух ты какая! Даже если вычеркнем Сухорукова, Сабониса, генерала Шаманова, Никиту Михалкова, Александра Овечкина, Леонида Якубовича – когорта остается все равно крепкая.

Зазвонил телефон.

Я специально не включил телевизор, чтобы новая порция дурацких известий не сбила меня с исследовательского настроя.

Савушка.

Никогда мне не хотелось его послать так сильно, как сейчас. Даже там, в камере с гниющим провокатором. Но тем сильнее изобразил радость от его звонка. Мы в ответе за тех, кого соблазнили. Откровенно говоря, тогда, двадцать уже лет (с лишним) тому назад переспав с его будущей женой, я как бы усыновил Савушку. Мне стало стыдно, когда они поженились. Мне стало трудно общаться с Савушкой. Я почувствовал, что обязан его опекать. И ни разу после его женитьбы не покритиковал его убогие стишата. И от Надьки держался на предельно возможном расстоянии. Получается – мы скованы одной цепью. Я из химии угодил в журналистику, а Савушка – в литературу. Из всех десятков и десятков химиков, только мы двое перевалились в гуманитарную лодку. Просто перст какой-то. Сколько раз он мне говорил что это «не просто так», что «мы особенно душевно близки друг другу». Юмор скверный, да еще и черный.

– Чего тебе?

– Извини, что так рано.

– Да, рановато.

– Ты спал?

Пересилив себя, я выдавил довольно отчужденно:

– Да, я решил сегодня выспаться.

– Знаешь, мне что-то тревожно.

Я вспомнил все его радостные завывания по поводу того, что он вот-вот станет дедом. Меня тоже радовала эта перспектива. Я решил для себя: с появлением внука у Савушки, разрешу себе отправиться на волю из мною же придуманной виноватой клетки. Придумаю повод и пос сорюсь. Хватит!

– Что, осложнения у Катьки?

– Да, нет, беременность протекает нормально. Я про другое.

– Про какое? – Я чувствовал, как растет мое раздражение.

– У тебя не бывает такого чувства, что все как-то не так?

– Не понимаю. – Я принялся поцокивать ручкой по списку Пятиплахова.

– Люди стали немножко как бы другие. Ведут себя как-то…

– Как?! – Я с трудом сдерживался: а может, взять и прямо сейчас послать его – чем не повод для ссоры?!

– Так сразу и не скажешь. А может, это со мной что-то, а Жень?

– «Со мною что-то происходит»? – Я перешел со стула на диван, только лежа я мог продолжать эту беседу.

– Нет, не про то я.

– Ты телевизор смотришь?!

– Зачем? Тут природа. Иволга какая-нибудь свистнет, и мне достаточно этого сигнала – живем!

– О том, что тут у нас происходит, ты, значит, не в курсе?

– Что там у вас? Черкизовский рынок закрылся? Тоже мне событие.

– Слушай, ты мне надоел, я иду спать.

– А-а, ты спал? Ты бы все же выбрался.

– Не люблю природу.

– Я уже, Жень, не про природу. Глянешь своим взглядом на здешних людей, может, хоть ты растолкуешь, в чем с ними дело. Или со мной.

– Так что с ними? Пример приведи какой-нибудь, факт.

– Не-ет, ты не понимаешь, это тоньше чем факт… Это, знаешь, полувзгляд, интонация человека меняется, всей личности тонкий порядок. Такие души, такие люди! И глубина, и простота. Русский человек – это ведь омут, но в глубине – бьет родник.

– Пиши, Савушка, стихи.

Он вдруг тяжело, протяжно вздохнул:

– Сжег я все.

Только бы удержаться и не сравнить его с Гоголем.

– Почему?

– Да дрянь это все. Незачем.

И он повесил трубку.

Некоторое время я матерился. Влез, вторгся, все затопил своей бездарной унылостью. Что он не поэт, я знал слишком давно… Может ли быть поэт по имени Савелий? С сегодняшнего дня я разрешаю себе не считать своей проблемой качество его текстов. Прочтет какую-нибудь очередную утреннюю дрянь – обматерю.

Стоп!

Кольнуло в глубине сознания. Не про то я сейчас. Не про то. Савушка мне что-то подсказал, а я не понял. Чувство превосходства ухудшает мысленный обзор.

Вот оно – до Савушкиной Мстеры отсюда километров… порядочно, а ведь он тоже что-то почуял. Неужели башня Кувакина добивает и туда?! Или дело все же не в башне? Оно дотянулось?

Я посмотрел на свой список: – он больше не казался мне «секретным материалом». Скорей всего, природа происходящего… Я встал и заметался по квартире. А ведь неплохо бы взглянуть сейчас на Савушкиных мужичков. Впрочем, если не видел их никогда прежде, как замечу разницу?

Тупик? Остается только ждать? чего ждать? откуда?

То, что придет, почти наверняка будет труднопереносимо, оно вмешается не только в порядок жизни, но и захочет нарушить что-то и в моем сознании. Что из этого соображения следует? Надо подготовиться! К чему? Будем считать это неизвестное – противником, поэтому нужны рвы, надолбы, ежи. Если ошибусь, переплачу за страховку, не страшно. Хуже, если окажусь голышом перед внезапной метелью.

Итак, надо произнесть слово. Кривляясь от острого чувства неловкости, хотя и некому было за мной наблюдать, я выдавил: конец света. Сколько раз произносил это за последние дни, и ничего внутри не царапало. Потому что произносил не всерьез. А вот когда приперло… Знаю теперь: «современный человек» – это человек, который не в состоянии произнести эти слова всерьез. Душит стыд. Даже не сами слова, а смысл, смысл, стоящий за словом принять всерьез никак невозможно. Так, говорить о смерти и бояться смерти – не одно и то же. То есть я сейчас должен в известном смысле «умереть». Думать и вести себя так, словно «конец света» есть то состояние, в которое постепенно и неуклонно приходит окружающий мир.

Что у меня есть в загашнике на такой случай?

Я грустно оглядел свою «библиотеку» – нестройное скопище разношерстных книг, большей частью прочитанных или хотя бы просмотренных, но включающее в себя довольно большой отряд тех, что я не прочту никогда. Всякий раз в сердце появляется льдинка, когда я взглядом наталкиваюсь на корешок такого тома. Купленного год, два, пять назад по случаю и сходной цене в «сливе» и заброшенного в закрома для будущего чтения. Как нагло мы обращаемся с нами будущими. Тот «я» купил в каком-то накопительском раже какие-то тома, а я теперешний с этим разбирайся. Сколько лет каменеют на полках лосевские кирпичи, собиравшиеся с радостью и трепетом: кроме «Эстетики Возрождения», так ничего толком и не прочитано. Или вот Густав Шпет. Уважаю, но не открою. Как и Эрна. И Пруст в двух изданиях зачем-то, хотя какое ни отвори – все «У Германтов» и «У Германтов». Иногда, просто чтобы задушить тоскливую ноту, вызываемую этой мыслью – «невермор», – я насильственно выламывал безнадежного автора и с прилежностью пожизненно заключенного грыз текст. Но все кончалось конечно же поражением. Плотин всегда незаметно заползал обратно в свою плоскую нору, дразня своей непроницаемостью.

Но это так, попутная болтовня. У меня же дело. Поработав час, я сложил на столе свою добычу. «Библейская энциклопедия», Библия с заложенным «Откровением», «Россия перед вторым пришествием», А. Махлаюк «Апокалипсис и мы», Этель Росс «Конец света и тот свет» (откуда она у меня взялась – ума не приложу), О. Венделевич «Человек и человечество перед лицом конца», Стивен Хокинг «Краткая история времени», В. Розанов «Апокалипсис нашего времени». Добавил еще ренановского «Антихриста» просто для количества.

В общем, мои «надолбы» выглядели жалко. Тогда я положил сверху кассету с фильмом Копполы «Апокалипсис сегодня». Фильм хороший, но тоже не совсем про «то».

Да, не круто.

Только загрустив, додумался порыться в Интернете. Через час, дождавшись момента, когда удобно звонить, я выспрашивал у Василисы, нет ли у нее книжек: Сергий Булгаков «Апокалипсис Иоанна. Опыт догматического толкования», Дитман В. А. «Откровение св. Иоанна Богослова», Антоний Храповицкий «Творения святых апостолов и святого Иоанна Богослова», Воронцов Е. К. «Связание Сатаны», Бухарев А. М. «Исследование Апокалипсиса», Четыркин В. В. «Апокалипсис св. ап. Иоанна Богослова», Херасков М. И. «Послание апостольское и Апокалипсис», Норов А. С. «Путешествие к семи церквам, упомянутым в Апокалипсисе», Сведенборг «Суд над миром и оправдание его».

– У меня нет этих книг, – очень сухо ответила Василиса, дождавшись, когда я заткну свой фонтан. И положила трубку. Наверно, решила, что это такой стёб. Если что-то подобное и было, то только от отчаянья. Понятно ведь, что «тему» мне не сдвинуть, тут нужны годы, и я дурачусь просто от бессилия.

К священнику идти все равно придется.

Включил новости. Никаких особых новостей.

Опять многочисленные случаи калечения автомашин. Не только огонь – но и серная кислота, и арматура. Человек в форме, дававший комментарий, очень тщательно выбирал слова, чтобы правильно обозначить проблему. Такое впечатление, что горят ничейные машины. По-прежнему нет обращений в органы. История с Черкизовским рынком становится все страннее. Ни одно официальное лицо не желает выступить с объяснениями. А вот это интересно: хулиганские выходки в поездах метро. В тексте объявлений, что звучат в поездах, то тут, то там появляются какие-то недопустимые включения. Многочисленные жалобы граждан проверяются. Есть мнение специалистов, что это просто хулиганство, совершенное технически подготовленным человеком. На работе подземного транспорта данная история не должна отразиться.

Пошел на кухню заваривать кофе. Слушал уже одним ухом.

Сгорела дача замначальника комитета Госдумы в водоохранной зоне. Расследование установило, что виновник – сын хозяина. Поджог совершен в «состоянии психического нездоровья». В данный момент молодой человек обследуется. Работники Эрмитажа настаивают, что все факты возвращения ранее похищенных экспонатов – провокация, потому что такое количество… Таможенники Шерметьево бьют тревогу… Просто некуда складывать добровольно сданные и подброшенные наркотики.

Телефон.

Коноплев. Услышав его голос, я подумал, что фамилия его, пожалуй, наркотического происхождения. Странно, что мне никогда раньше это не приходило в голову.

– Надо поговорить.

Да, по телефону не говорят, а лишь приглашают на переговоры.

Надо признаться, я обрадовался. Все же Коноплев – человек с мозгами. Насколько я мог судить по прошлой нашей беседе. Он назначил встречу в неожиданном месте. У памятника Крупской. Может быть, он просто любит монументальную скульптуру? Помнится, был у нас Тимирязев, теперь вот «Бегущая по волнам». И с Ниной мы здесь однажды пересекались.

Когда он подошел, поднимая и так уже поднятый воротник, я сообщил ему эту шутку. Он настолько не отреагировал, что я напрягся. Он закурил. Два раза затянулся и бросил. В урну не попал. Подошел, поднял окурок и опустил куда надо.

Я решил ему помочь:

– Знаешь, я ведь слышал сам этого хулигана.

Он не понял.

– Сегодня в новостях говорили про метро. Дважды причем слышал. Мы были с Майкой. И главное, что по звучанию абсолютно тот же самый голос, что объявлял остальные станции. Они говорят про хулиганство, может быть, но уж больно чисто врезано в обычный текст. Никаких швов я не заметил.

Он снова попытался закурить.

– У меня была мысль заглянуть к машинисту, но со мной – Майка. Я надеялся, что она ничего не заметила. Хотя, конечно, заметила. В присутствии ребенка как-то неприятно такое слышать.

– Да. Я о ней и хотел говорить.

– О девочке?

Второй окурок повторил судьбу первого. Попал в урну со второго броска.

Коноплев внимательно и длинно посмотрел мне в глаза.

– Извини, что к тебе с этим обращаюсь, но по прошлому разговору я понял, ты, скорей всего, будешь не против.

– Чего не против?

– Я готов снять с тебя эту обузу, если для тебя это обуза.

– Погоди, я не понимаю.

В глазах Коноплева появился испуг, он заспешил:

– Я понимаю – это слишком серьезное для тебя решение. Можешь подумать. Я немного подожду. Мне еще с Ниной надо поговорить, хотя предварительно уже было, кажется… Она меня поняла, но надо еще окончательно. Главная проблема – Рудик. С Рудиком все неясно.

Было понятно – разговор будет не таким, какого я хотел. Мне сейчас трудно было сосредоточиться на чем-то кроме «конца света». Коноплев обманул мои ожидания. Я с трудом скрывал раздражение. Мне хотелось его как-то уесть.

– А я ведь следил за Ниной.

– Что? – Он не мог разобраться с сигаретой и зажигалкой. Нервы. Мне не жалко твои нервы, Коноплев!

– Целый день. Пару дней назад. Могу, если хочешь, кое-что тебе рассказать, чем она занимается.

Зачем я это говорю? Понимаю, что одной ногой уже вступил в грязь, но сразу не затормозишь.

– Да знаю я, чем она занимается, – отмахнулся он дымящей сигаретой. – Жрать-то надо. Майку надо учить…

– Ну, в общем, у нас любой труд почетен, – улыбнулся я, чувствуя, что улыбаюсь подло.

Он тоже, как говорится, осклабился.

– Не заставляй меня на тебя злиться. Ты мне прямо ответь – ты против моего предложения?

Я закашлялся – непреднамеренно, просто напал вдруг кашель. Он продолжал:

– Предлагаю тебе – отойти. Ты и так не хотел, ты отказывался изо всех сил, даже вон следил, явно компромат на Нинку собирал. В общем, я тебя готов освободить от твоей трети ответственности.

– Хочешь удочерить Майку? – Я давно уже понял, куда он клонит, и теперь больше прислушивался к себе – какую реакцию эти его слова вызовут там, внутри. Правда ли я так уж не хочу хотя бы на треть считаться отцом этого маленького чудовища?

– Да, хочу. Если ты согласишься, мне будет проще. Рудика я уломаю.

– Его будет труднее уломать. Нет-нет, погоди, я еще не согласился.

Главное, было ясно – Коноплев поплыл. Теперь и его накрыло. Как уравновешенный, критически мыслящий соратник, или хотя бы собеседник, он для меня потерян. Но вот Майка… Она меня раздражает, она явная и безусловная обуза, но чтобы так вот взять и отстегнуть ее от своей жизни… Может, у меня никогда и не будет детей. А тут хотя бы тридцать три процента отцовства. Такая неизвестность – скорее благо.

– Даже если я откажусь, ну, то есть соглашусь с тобой, все равно ведь останется неясным, чей она ребенок.

– Скорей всего, не твой. Поверь.

То есть почему?!

– Почему?! Почему ты так уверенно говоришь, Коноплев?

– Нет, не надо, не злись, я не хочу оскорбить тебя как мужика. Не твой, в смысле тебя меньше всего к ней тянет в отцовском смысле. Согласись.

Надо было соглашаться, это была правда. Но…

– Но экспертиза?! Ты усыновишь, а там потом…

– Подошли к сути. Ты откажешься письменно, по-настоящему, чтобы потом никаких поползновений. Раз и навсегда.

И тут я понял, что мне все же не хочется этого делать. Тем более – раз и навсегда. Какая-то волна начала подниматься изнутри. В ответ на этот прилив неясных чувств я мысленно заорал на себя: «Ты что?! Должен же хоть кто-нибудь оставаться трезвым! Пусть Коноплев сходит с ума, пусть они пилят на двоих с Гукасяном девочку Майю, ты-то должен сохранить ясность в башке, ты-то ведь понимаешь, что происходит!»

– Ты, надеюсь, принес все бумаги, и можно их подписать? – спросил я, зная наверняка, что ничего у него нет.

По лицу Коноплева пробежала гримаса.

– Нет, насчет бумаг я пока не подсуетился. Но завтра-послезавтра…

Я удовлетворенно кивнул. Почему-то мне такой расклад нравился больше, чем окончательное решение. Какой-то люфт, временной лаг… Кто знает, что произойдет до послезавтра.

– До послезавтра! – сказал я бодро Коноплеву. И сразу же пошел вверх по бульвару в сторону Чистых прудов. Он крикнул мне вслед:

– Ты дал слово. Женя, ты дал слово!

* * *

Почему я выбрал этот храм? Конечно же не знаю. Главное – подальше от дома. Значит, был заранее уверен, что произведу не самое лучшее впечатление.

Хорошо, что в Москве теперь много действующих церквей.

Вошел в ограду, оглядываясь и следя за тем, как себя веду. Как будто пришел в гости. Наверно, это неправильно. Должен был испытывать какие-то другие чувства, но не знаю какие.

Остановился перед входом, перекрестился, радуясь тому, что делаю это без чувства легкой неловкости, как иногда бывало прежде. Войдя внутрь, устроился немного сбоку, в стороне от нормальных прихожан. Не потому что отделял себя от них, а скорее, чтобы не мешать своим любительским присутствием профессионалам веры.

Все уже, как я понял, заканчивалось. В глубине, перед приоткрытой дверью стоял священник, держа наклонно боль шой крест. К священнику медленно продвигалась несуетливая очередь. Люди кланялись, целовали крест и руку священнику.

Не все, кто был в церкви, стояли в очереди. По каким причинам – не знаю. Я решил, что, скорей всего, отношусь к тем, кому в очереди не место. Я скорее зевака, чем прихожанин.

Подошла старушка – вся в черном, вся в своей служебной заботе. Она стала ловкими руками прорежать горящий лесок свечек на подставке перед большой иконой. Она не дотронулась до меня даже краешком одеяния, не произнесла в мой адрес ни звука, но меня прямо-таки отдавило в сторону, и я не обиделся, признавая, что стоял тут не по надобности, а просто чтобы где-то стоять.

Мне надо было поговорить со священником. Разумеется, не в храме. Дождусь на улице. Купил дорогую свечку и поставил на подставку, где свечей горело больше, чем на других подставках. Мне не хотелось отделяться от большинства. Хоть в чем-то быть со всеми. Соборность.

Выйдя наружу, некоторое время стоял напротив входа. Люди входили и выходили, крестились, кто-то кланялся до земли. Священники не появлялись. Я сообразил: у них есть служебный выход. Обошел храм вокруг. В тылу нашел одноэтажное строение, вытянувшееся вдоль ограды – церковная лавка и какие-то службы, должно быть. Голые железные столы в ряд под навесом. Тут на Пасху светят куличи.

Открылась дверь в стене храма, появились двое в рясах, у одного книга под мышкой. Добродушно переговариваясь, они двинулись к лавке. Я сделал было к ним шаг, но остановился. Нет, сразу перед двумя священниками мне будет стыдно выступить со своей легендой, ставшей казаться мне ужасно жалкой, нелепой.

Потом появился еще один. Слишком классического вида. Крупный, румяный, с бородой больше лопаты, чуть одышливый – священство, смешанное с сановностью, исходило от него. Хотя это, кажется, был и не священник, а дьякон. Или не дьякон. Не знаю. Он прошел мимо.

И сразу же четвертый. Невысокий, рыжий, молодой. Надо решаться.

– Извините, пожалуйста.

Он приветливо улыбнулся. Он был намного моложе меня, но мне не казалось противоестественным сказать ему «отец».

– Извините, святой отец, мне нужно с вами поговорить. Я не отнимаю у вас время?

Он не стал говорить, что у него всегда есть время помочь человеку, нуждающемуся в помощи, но выражением лица показал именно это и кивком пригласил – говорите.

Я почему-то нервно оглянулся, как будто имело значение, видят нас или нет, и, осознавая глупость этого оглядывания, еще больше зажался внутренне.

– Знаете, я работаю в медицинском учреждении, – начал я, – врачом. Врачом-психотерапевтом. В каком-то смысле, мы с вами даже немного коллеги.

Я иронически хмыкнул в свой адрес. Он никак не отреагировал, – считайте так, если вам угодно – таков был его молчаливый ответ.

– И вот с недавнего времени – явлению этому всего около месяца – среди моих больных, моих постоянных пациентов, начала нарастать… в общем, пошли люди, одержимые можно сказать, апокалиптическими страхами. Их всегда есть какое-то количество, постоянный небольшой процент, но тут вдруг рост в разы.

Рыжий священник кивнул: мол, понятно.

– Но тут очень важное «но». Поймите, я совсем не специалист, с предметом знаком в общих чертах, но мне бросились в глаза какие-то несоответствия в их, если так можно говорить, показаниях.

Я ждал, что собеседник мне поможет, спросит хотя бы – что я имею в виду. Он просто внимательно молчал. Свежий ветер слегка шевелил его рыжие волосы, глаза у него чуть-чуть слезились от того же самого мартовского ветра.

– Ну, как, собственно, вам рисуется апокалипсис, я у них спрашиваю. Нарастание всяческих безобразий, преступлений страшных. Катастрофы, наводнения, пожары, землетрясения… Солнце и Луна светят не по порядку, деревья потеют кровью, камни болтают, брат идет на брата, друг на друга, все как будто сходят с ума, никто ничего не может объяснить, как будто нет уже мудрецов. Но, вы сами видите, говорю я им, преступления, конечно, творятся – взятки, машины подожгли кое-где – но такое бывало и раньше, а в остальном никаких особых особенностей ведь и нет. Ни деревья кровью не истекают, ни камни не заговорили. Погода, как нарочно, спокойная, ясная. Не говоря уж о землетрясениях.

Священник только несколько раз кивнул на протяжении моей речи. Становилось холодно, этот двор за храмом напоминал аэродинамическую трубу, так нас освежало. Солидного вида дьякон прошествовал из церковной лавки обратно в храм, не поглядев в нашу сторону.

– И главное, говорю я им, а их не один человек, и не пятеро – больше. И люди в общем не глупые, личность, в общем, у всех сохранна, как у нас говорят, только отклонения некоторые. Так вот, говорю – а мессия где? Они не могут ответить. Президент, я имею в виду – наш президент, это президент, мы его знаем. Не Обама же. Может, для кого-то он и кажется похожим на мессию, но, честно говоря… Одним словом, я у них спрашиваю, вернее, говорю им: нет, нет никаких признаков вашего конца света. А они говорят – есть! И очень настаивают. Иногда до скандала.

Про скандал я, конечно, присочинил, но уж больно хотелось его пронять.

Священник достал платок и промокнул нос. Я продолжал, дошел до самого важного момента и был уверен, что вот тут-то он раскроется.

– И начинают, вы представляете, приводить примеры, разные случаи. Причем все эти случаи, конечно, сомнительного, я бы сказал, свойства. Один говорит, что у него сын хочет отдать почку какой-то малознакомой девушке, а то она умрет, другой говорит, что в детский дом перевели вдруг миллионы денег, милиционеры, виновные в наезде и пытавшиеся уйти от ответственности, гибнут один за другим, охранники отказываются от мелких взяток, взрывается автобус, и страдают только виновные…

Я остановился, хотя собеседник готов был слушать и дальше. Просто я почувствовал, что на таком свежем ветру, в лучах такого яркого, холодного солнца мои истории кажутся какой-то путаной, жалкой чепухой. И еще я понял – он мне не поможет. Надо выгребать к концу разговора самостоятельно.

– У меня к вам такой вопрос… Нет, скорее просьба… Есть набор наших обычных психотерапевтических приемов, с помощью которых мы купируем такие состояния, такие фобии, но поскольку тут налицо явная и большая, так сказать, религиозная составляющая, мне хотелось бы просить вас о помощи.

Убей меня, Бог, он молчал.

– Вы, наверно, знаете, что психиатры, некоторые психиатры, в некоторых случаях, полагают, что отдельных больных надо не таблетками пичкать, а отправить к бесогону. И не считают это своим профессиональным поражением. Шизофрения и одержимость – не одно и то же. Да, так вот, скажите, как вы у себя в церкви успокаиваете таких, поджидающих конец света?

Да скажет он хоть словечко?! Словечко! Я ведь ждал, что в ответ на свои откровения получу как минимум товарищеские объятия. Конечно, друг дорогой, и у нас почти то же самое. Массовое нашествие непонятно откуда берущейся справедливости на нашу обычную жизнь. Безумные старухи на исповеди не обвиняют друг друга в попытке отравить друг друга, а восхваляют соседей, дворовые хулиганы превращаются в тимуровцев, воры и растлители принародно каются, лупя шапками о землю! А злостно нераскаявшиеся покрываются, как Ирод, экземой или схватывают открытую форму туберкулеза.

Я вздохнул, весь напор во мне кончился, я мечтал куда-нибудь исчезнуть из-под взгляда этих весело слезящихся умных глаз.

– В общем, как видите, пришел за советом. Как мне быть с этими апокалиптиками? Должна же церковь, тысячелетний опыт… Может, я просто не теми словами, может, я сам слишком поддался этим настроениям? Ведь не только врачи действуют на больных, но и наоборот.

– Скажите, а вы сами верующий человек?

Голос у него оказался приятный, мягкий.

– Я крещеный, но, к стыду, в церкви бываю не часто. Венчания да отпевания.

Он понимающе, без всякой иронии и даже без осуждения кивнул.

– Вы попробуйте сходить к причастию. Ну, сначала надо попоститься денька три хотя бы, исповедаться. Ничего нельзя получить, не потрудившись. Да, скоро начинается Великий пост. Приходите, послушайте канон Андрея Критского, его еще называют – Покаянный канон.

– Но…

– Все начнет проясняться само собой.

Я опять хотел сказать какое-то «но». Он только улыбнулся мне, перекрестил, хотя я и не просил благословения, и сказал, удаляясь:

– И не надо считать, что я был к вам невнимателен.

Я был то ли в ярости, то ли в растерянности. Медленно двинулся вон, к выходу из церковной ограды. Этот мальчишка меня просто-напросто щелкнул по носу. Честно признаться, я рассчитывал на другое. Что он мною заинтересуется, что ли. Все же не каждый день к тебе вот так обращается взрослый, незаурядный, – это же видно, – человек, психотерапевт, с серьезным таким вопросом – конец света, блин!

Церковь должна привечать, а не отпугивать! Тут храм, а не пресс-хата. Ну, Василиса… а к попам я больше не пойду. Как-то у них все так, что не подступишься. Будто блокировка стоит. Все не для тебя. Да и, надо признать, неубедителен я был. Кроме того, когда вокруг так светло и прохладно, совсем и не верится ни в какой апокалипсис.

Нет-нет, все не то, все не то!

И тут я чуть не хлопнул себя по лбу. Я же не сказал самого главного. Мысль моя состояла вот в чем: пусть нет очевидного мессии и деревья не истекают кровью, но появились признаки того, что меняется человеческая природа. Люди все в большем и большем числе обуреваемы демоном справедливости. А не есть ли именно изменение человеческой природы верным признаком наступающего апокалипсиса?! И что станет с нашей жизнью, если таких «справедливых» станет очень много?

Собственно говоря, разговора у меня со священником этим не получилось. Бежать его искать, чтобы досказать свою мысль? Нет, чепуха! Даже помыслить противно. Эта дорожка, пожалуй, не для меня.

* * *

На столе уже стояла бутылка коньяка – между тарелкой бастурмы и тарелкой красного лобио. Принесли две бутылки армянской минеральной воды, долму, шашлык.

Пока накрывался стол, Гукасян смотрел мне в глаза. У него красивый, чуть заплаканный взгляд. Он вздыхал, можно было подумать – Рудик на что-то решается, или уже решился.

Выпили по рюмке. Возможно, мне и не нужно было этого делать. Принявшему угощение трудно отказать тому, кто его угощает. Сказать честно, я догадывался, о чем пойдет речь.

О девочке.

Она сидела в другом конце кафе. Рядом с ней находилась пожилая восточная женщина в черном платье и черном платке. Она сидела, положив свои натруженные руки на колени, и терпеливо наблюдала, как Майка ковыряется фломастерами в распахнутой тетради.

Забавно. Я уступил девочку Коноплеву, а она у Гукасяна. Разбираться в этих неправильностях мне было лень. Я устал. Коньяк был кстати. Я не сопротивлялся его согревающему вторжению. Раньше мне казалось, что Рудика мне будет труднее простить Нине, чем Коноплева. Не потому, что он «не наш». Он, кстати, больше «наш», чем молдавский белорус, он коренной москвич, он больше «наш», чем я сам. А теперь мне совершенно одинаково плевать на то, что она изменяла мне с Гукасяном и Коноплевым.

Вот на девочку стало не наплевать. И вместе с тем теперь мне ясно, что поздно на эту тему разводить переживания.

– Знаешь, я подумал, что будет справедливо, если она останется у меня.

– Справедливо? – Я оторвался от бастурмы.

– Справедливо, – подтвердил Рудик и начал объяснять, какой именно смысл он вкладывает в это слово. Он не хотел, чтобы я подумал, будто он подсчитывает количество съеденных Майкой цыплят и абрикосов в его кафе, и он не хотел напомнить, что в «те» времена он фактически содержал Нину.

– ?

Немного смущаясь, как интеллигентный человек, вынужденный говорить на «неинтеллигентные» темы, он открыл мне, каково было истинное состояние дел в семействе Нины тогда. На самом деле отец ее попал в скверную историю. Да, он был обеспеченный человек, знатный человек, директор института, это верно, но его обвели вокруг пальца какие-то аферисты, и ему пришлось расстаться почти со всем своим имуществом. Даже с шубами жены и дочери. И Нина, и сестра ее Оля ютились в какой-то убогой обстановке, так что та помощь, что оказывалась им Рудиком, помощь продуктами и мелкими вещевыми подарками, была для них «большим подспорьем».

Было забавно наблюдать, как он выговаривает слово «подспорье». Да, он коренной москвич, но слово «подспорье» он не приручил.

Я спросил про парикмахерскую. Он подтвердил: да, была парикмахерская, но позже он тоже отстранился, когда распался наш треугольник претендентов, за что себя и корит теперь. Не захотел взваливать на себя груз. Он знал, почти знал, что Нина была женщиной свободного, «городского поведения». Это его отпугнуло. За что теперь стыдно. И поэтому теперь он считает – его долг взять на себя все заботы о Нине и девочке. Надо платить за собственное «некрасивое поведение».

– Это будет справедливо, – повторил он.

Я слушал его и внимательно, и невнимательно. Теперь мне было понятно, почему Нина не приглашала меня тогда домой. Сначала я думал – презирала как плебея, держала на дистанции. Потом я думал, что она стеснялась внезапной нищеты. Теперь, пожалуй, надо думать, она просто не хотела, чтобы я там увидел Рудика или Вадика. Судя по всему, они живали у нее по временам.

Рудик хочет взять ее в жены? Кажется, так. Очень подмывало выложить ему результаты своего расследования. Коноплев отмахнулся. Кстати, я не понял: ему все равно или он прощает Нине это? Интересно, что скажет Гукасян. Правда, это будет классическая подлость с моей стороны. Кажется, никогда не делал таких откровенных, явных гадостей. Мои гадости всегда совершались при смягчающих обстоятельствах.

Очень подмывало. Что мне этот Рудик? Что мне его доверительность?

Подло, но зато справедливо. Он первый начал с этого. Справедливо. И вот что еще: само это слово намного мне интереснее, чем наверченная вокруг Майки ситуация. Справедливо! Именно с этим я сунулся к священнику. Пусть и неловко.

– Так что скажешь?

– А что я должен сказать?

Он засопел, разлил коньяк по рюмкам. Ему было трудно говорить. Это было так смешно, что я засмеялся.

– Хочу, чтобы ты согласился: будет лучше, если я на себя возьму заботу о девочке и Нине.

Он ждал моего ответа, я жевал виноградный лист с мясом. Очень вкусно. Но ежели вдуматься, то я сейчас продам своего, может быть, ребенка за еду. Правда, я недавно его продал вообще неизвестно за что.

– Скажи, Рудик, а вокруг тебя последнее время ничего странного не происходило?

Он смотрел на меня с болезненным непониманием в глазах. Я объяснил, что имею в виду. Я уже научился коротко и ясно формулировать свой апокалиптический интерес. Он грустно помотал головой, а потом встрепенулся:

– Два мальчика. Два мальчика уехали в Карабах.

– Зачем?

– Сказали, что там скоро снова будут стрелять. Хотят защищать. Ни с того ни с сего уехали. Хорошая московская работа, прописка, девушки – все было, а они – в Карабах.

Я съел еще одну виноградную колбаску.

– Да, так будет справедливо.

Он резко ко мне наклонился.

– Что будет справедливо?

– Больше ничего? Других таких случаев не было, странных?

Он явно был уже неспособен собраться с мыслями и всем своим видом просил его пожалеть – не путай меня, ответь!

– Не знаю я, что будет справедливо, Рудик. Одно могу сказать: я не буду девочку тащить к себе. Но если она сама…

– Нет, нет, – радостно засуетился он, – она тебя не любит, и Вадима не любит! Я сам у нее спрашивал!

Я посмотрел в сторону старушки и девочки. Он засуетился:

– Нет, я не совсем так сказал. Я хотел сказать, что ей здесь, у меня, больше нравится, а у тебя, в смысле с тобой, нравится меньше.

Я встал. Мне было немного обидно, что Майке нравится со мной меньше, чем с Рудиком, но я успокаивал себя тем, что по-другому нельзя.

* * *

Как только я уселся в кресло в своем вроде как закрытом «Зоиле», позвонила секретарша Петровича. Оказывается, он на работе, в столь вечернее время, и «жаждает» меня видеть. Я не понял, чье это выражение, девушки или самого шефа, но появилось нехорошее предчувствие.

И не обмануло.

Он сидел на полу, прислонившись к спинке дивана. Пиджак косо свисал со стоящего рядом стула, как будто терял сознание. Галстук острием лежал у Петровича на плече. В глазах горело горе.

Сколько дней я не был здесь? И он все это время распивает свою некрасивую радость? Или что?

– Сядь.

Я оглядел кабинет и понял – если куда-нибудь сяду, мне будет его не видно, и остался стоять. Ему было все равно. Он отхлебнул из прятавшейся за его дальним боком бутылки.

– Ну, рассказывай уже.

Он кивнул, отхлебнул опять.

– Они сделали это.

Дело было вот в чем: Родя обманул папу, запудрил ему мозги разговорами о том, что врачи не рекомендуют ему жертвовать почку умирающей девушке, потому что он сам рискует умереть. Папа успокоился, думая, что дело тем самым закрыто. А это была маскировка. Сын сбил отца со следа. Слежка была снята, и он нырнул всем своим огромным, но беззащитным перед хладнокровными скальпелями телом в оговоренную больницу.

– И что? – выдавил я.

Оказывается, он и девчонку обманул, Родя этот. Иначе бы она не согласилась на подарок. Великим конспиратором себя проявил, провернул громоздкую, многоходовую операцию и добился, чтобы ему назначили операцию, сволочь! Документы в полнейшем порядке. Родители являются полномочными представителями детей только до совершеннолетия, а дальше эти дети имеют право на любые суверенные глупости.

– Так что там, как все?

Сначала все как бы получилось. Вынули, пересадили. День, два, а потом как началось…

– Я только что оттуда. Всю ночь там. Теперь там Ира.

Я спросил, как она. Супругу Петровича я знал, и очень хорошо к ней относился. За нее было даже обиднее, чем за Петровича.

– «Состояние стабильно тяжелое».

Заглянула секретарша, тихо, но твердо сообщила, что до встречи осталось пятнадцать минут. Петрович кивнул и стал подниматься с пола, опираясь локтями о спинку дивана.

– Бобер, – пояснил он виновато. – Сам позвонил, хочет отвалить кусок. Сколько я его уговаривал, по полу ползал – стена! А тут – сам!

Я пожал плечами: бывает, хотя и странно. Странно, но справедливо. Петрович много сделал для Бобра в свое время. Чувство благодарности в мире чистогана!

– Извини, Жень, я в душ. – Он пошатываясь пошел в комнату отдыха, где была оборудована кабинка.

В предбаннике меня остановила секретарша и все тем же тихим голосом сообщила, что мне звонили. Кто? Порылась в записях – звонил Савелий Фомин.

– Как он сказал, звонит издалека.

Что за псих, ведь у него есть мой мобильный, мой домашний, зачем со своей восторженной сиволапостью врываться на мое рабочее место?

– Что ему было нужно?

– Сказал, что поговорить. Очень важный разговор. Очень! Голос у него был сердитый. Очень!

– Это такой странный человек. Живет в лесу. Старый друг, вместе учились. Но человек… хороший. – Зачем я ей это все говорю? – Я пойду.

Она кивнула.

– Ой, вот еще. Это Александр Петрович велел вам отдать и сказать, что можно опять приделать на место.

Она протянула мне табличку с названием моей фирмы. Да, Петрович – это все-таки Петрович, сам денег он еще не получил, а уже благодетельствует. Жизнь налаживается. Не удивлюсь, если застану под дверьми клиента.

Клиента не было, привинчивание вывески я отложил до завтра. Просидел час в Интернете. Нового бреда там было много. Но все как-то… наметилось даже некоторое однообразие в новостях при всем различии сфер и областей, где отмечались всплески странностей. В большом мире количество никак не переходило в качество. Капли индивидуальных раскаяний не превращались в дождь общего покаяния.

Не то чтобы никто ничего не замечал. Комментаторы в блогах и на каналах изгалялись. Об изменении эмоционального климата в городе вопилось отовсюду. Водители теперь все без исключения уступали дорогу пешеходам, горы краденых мобильных телефонов лежали в каждом отделении милиции, в некоторых церквях отменили плату за свечи. Я вспомнил своего рыжего попа, и внутри снова зашевелилось… Ладно, пусть он один, конкретный, продрогший на ветру, меня отпихнул, но все же не верится, что они всем своим молящимся обществом не чуют ничего!

Ощущение, что мир медленно, но неотвратимо куда-то катится, стало только сильнее, в потоке фактов и фактиков появился угнетающий ритм.

Катится, катится, а куда докатится?

И вообще видит ли кто-нибудь еще кроме меня общую картину, или все торчат в норах своих собственных ограниченных историй? Ведь есть же философы какие-то у нас… Бодрийяр помер, но жив товарищ Хабермас. Деррида тоже, да. А Брюкнер? Господин НАСА, что нового в поведении звездного вещества? Неужели вам с товарищем Байконуром нечего нам объявить! Вдруг на нас медленно валится из бездн разумный, но сошедший с ума и с орбиты астероид, и мы наблюдаем вокруг себя уколы его космического, подбирающегося все ближе безумия? А ведь и правда, должны же быть какие-то эрозии и флуктуации в области точных разных наук. Вдруг дважды два теперь девятнадцать, и это можно неопровержимо доказать? Может, клетки перестали размножаться делением, принцип исключенного третьего повсюду дает мелкие досадные сбои, а жрецы науки скрывают это от нас, рассчитывая попользоваться особенностями возникающей реальности «тильки для сэбе»? Был бы я физик с точным и сложным прибором – о, как бы я к нему припал! А так приходится плавать по поверхности океана знаний стилем «дилетант».

И в самом деле, есть же ненормально-умные люди и в нашем городе. Кому-то ведь можно позвонить! Есть же Дугин, Галковский, Руднев, Гиренок, Секацкий… Нет, этот в Питере. Позвонить и спросить – как там «Аврора»? Но мыслят ведь не только гуманитарии, а сколько умов в физике, химии и технике. И не может быть, чтобы Касперскому нечего было сказать по поводу всего этого!

Товарищ Садовничий, а вы, как хранитель традиций самого Ломоносова, что считаете нужным заявить обо всем этом вы?! Открылась уже бездна все-таки или только собирается?!

Однако, Евгений Иванович, это чистый, наичистейший дурдом считать, что только ты, один ты полностью, во всем объеме видишь и понимаешь масштаб и значение нарастающего процесса. Отнесясь вдруг к себе во втором лице, я ощутил неожиданное и приятное: я как лезвие из ножен вышел из себя, и лезвие это сверкало. От неожиданности я совершил неловкое мысленное движение и снова уже сидел в себе по самый эфес.

О, но каково это было! Какое краткое, но пронзительное сияние. Другой опять бы схватился за ручку и стал дергать, но я осторожный человек, даже опасливый. Тихо, шептал я себе, тихо. Пока мне достаточно знать, что этот метафизический танец с саблей в принципе возможен. Потом когда-нибудь полетаем, а сейчас над бурным нашим морем – слишком опасно парить. Попахивает сумасшествием.

Успокоим себя тем, что если бы я свихнулся, то не спрашивал бы себя: а не свихнулся ли я?

Василиса очень спокойно выслушала мои телефонные, а потом и очные возмущения в адрес невозмутимого молодого священника. Обычно она не решается мне противоречить, когда не согласна, тихо помалкивает, а тут выступила с целой проповедью. По ее мнению, ничего иного, кроме именно такого к себе отношения, я и не заслуживал. Молодой батюшка меня еще пощадил, потому что наверняка сразу же почувствовал фальшь в моих словах – ну, какой ты, Женя, психотерапевт? – но решил не разоблачать, не ввергать в тяжелую неловкость. Он аккуратно и деликатно указал мне ту единственную дорожку, по которой мне следовало бы отправиться в данной ситуации: постись, молись, исповедуйся, а там жди полномасштабного прояснения в душе и сознании.

Возразить мне было нечего. Не кричать же, что у меня своя голова на плечах и я могу отличить, когда мне пытаются помочь, а когда пренебрежительно отставляют, не снисходя до серьезного разговора. Моя уверенность в «своей голове на плечах» сильно была изъедена сомнениями с разных направлений, но не до такой все же степени, чтобы рухнуть. Тем более мне очень бы не хотелось, чтобы Василиса подумала, что я распадаюсь в прах как личность под воздействием ее слов.

Мы молчали, сидя друг против друга на неуютной мартовской скамейке на краю Страстного бульвара. И я вдруг обнаружил, что женщина эта смотрит на меня без обычного тихого зазыва и приязни. Какая-то в ней появилась отвлеченная строгость, и к ней очень шла. Вплоть до того, что приходилось признать: Василиса – почти что красавица, и даже, кажется, знает об этом. Да к тому же она еще и морально-интеллектуально меня выше. По крайней мере в настоящий момент.

Оставалось только встать и уйти.

Но она заговорила. Причем о вещах, имеющих отношение ко мне. Напрямую.

– Ты извини, может, тебе это неинтересно.

И начала излагать историю гибели моего заслуженного деда. Выехал он из Барнаула в июле 1924 года на сельскохозяйственный праздник в село Зеркалы, где рассчитывал выступить перед местной беднотой, чтобы побудить ее к большей революционной решительности в делах. Один выехал, несмотря на уровень должности. На бричке, запряженной парой лошадок. И вот возле брода на речке, название которой не уточнено, из кустов к нему выскочили кулаки на лошадях, человек шесть-семь.

Я зачем-то кивнул в этом месте, как будто был свидетелем события. Василиса на секунду запнулась, но продолжила. И вызванные ее рассказом кулаки начали рубить в капусту моего отстреливающегося из маузера деда прямо в бричке. Ее потом нашли настолько залитой кровью, что можно было предположить, что парочку врагов предок мой продырявил.

Василиса достала из сумочки сигареты, закурила. Она готовилась перейти к самой страшной части рассказа. Выпустила дым в бледный, безжизненный воздух.

– Тело было так изувечено… – начала она.

– …что чоновцы, которые нашли его, собрали его в вещмешок кусками и привезли в Барнаул, но не решились его передать с рук на руки жене. То ли ее не было дома, то ли постеснялись, тихо засунули под лавку в сенях. Только на следующий день жена, моя беременная бабушка, обнаружила ороговевший от засохшей крови мешок. Тут и родила мою мамочку, похитительницу стиральной машинки.

Рот Василисы слегка приоткрылся, и было видно, что он полон неподвижного дыма. Мне было за нее неловко и от этого немного жалко. Она что, думала – мне не известна эта семейная история? Конечно же мама рассказывала мне ее двадцать раз. Я заявлял Василисе, мол, не интересуюсь прошлым – и это правда. (Что мне эти алтайские бородачи! Разумеется, я происхожу от них, но никак моя нынешняя жизнь от них не зависит.) Меня и сейчас по-настоящему волнует только то, что произойдет, а не то, что произошло. Но это же не означает, что я не знаю своих семейных преданий.

– Бабушку тогда очень скоро выжили из крайкома – не как троцкистку, но все равно идеологически: припаяли перерасход кумача. Просто – аппаратные склоки. Еле ноги унесла. Скрылась с ребеночком у родственников в Алма-Ате, на мелких должностях. Одно время, поскольку шикарно готовила, ездила поваром в правительственном вагоне-ресторане. Возила с собой дочку, мою, стало быть, маму. Однажды сам товарищ Ворошилов угостил дочь поварихи конфетами.

Сигарета Василисы потухла. Историческая красавица молча встала и пошла от меня вдоль по бульвару. Я нанес ей травму. Ей очень досадно, если не больно, осознавать, что я все это время ее дурачил. Она вкладывала душу в разыскания, а я…

* * *

Я решил на некоторое время лечь на дно. В возобновленном «Зоиле» появляться не хотелось, разговаривать с людьми вдруг стало невыносимо трудно. Последнее время любые мои контакты со знакомыми превращались в какую-то белиберду. Я был неловок, груб, непонятлив, толстокож и несвоевременен. Они – обидчивы, рассеяны, озабочены непонятным, и никто не хотел сосредоточиться на том, что я считал важным. Все разговоры развивались под трудновычислимым углом к плоскости здравого смысла и сложившихся представлений.

В такой ситуации надо прежде всего разобраться с самим собой.

Кто-то из предшественников нашел убежище от безумств мира в углу с книгой, я завалился на диван перед телевизором. Отключив предварительно телефоны.

Уже к концу первого вечера появилось ощущение, что градус безумия, владеющего миром, начинает чуточку спадать. Конечно, то тут, то там продолжали проскакивать странные сообщения. Объяснимые только с той точки зрения, что все катится в глобальные тартарары. Но плотность этих сигналов, мне кажется, уменьшилась. Что-то вроде ремиссии наступало во всех сферах. Если так, у меня тем больше появлялось оснований затаиться и осмотреться.

Кстати, очень бросалось в глаза, сколько у нас на экранах апокатиптиков, работающих на давно привычном материале. Я лежал и слушал образованных людей, объяснявших, что человечество несомненно погибнет, отравившись модифицированными продуктами; задохнется в глобальном парнике, если не отключит свои теплоэлектростанции; лишит землю магнитного поля, если не прекратит выкапывание железной руды из земной коры; окажется беззащитно перед космическими магнитными или метеоритными ударами.

А еще СПИД, грипп, наркомания. На этом общем фоне круглосуточного запугивания знаки подлинной опасности не могли не затеряться. Кто бы стал, находясь в теснинах этих глобальных проблем, концентрироваться на сообщении о пластическом хирурге из Нижнего Тагила, публично отрезавшем себе скальпелем нос прямо на площади перед памятником Ленину? Прямо КВН какой-то. Коммунисты утверждают, что это акция в рамках управляемой общественной истерии, цель которой – удалить скорлупу вождя из Мавзолея.

А вот про несчастных детей: психологи утверждают – массовые сдачи властям «похитителей детей» по всему миру произошли в результате воздействия «австрийских примеров». Мол, дикие отцы, державшие в подвалах десятилетиями своих дочерей посмотрели на несчастного герра Кампуша и прониклись, и сразу в полицию. В доказательство того, что такие массовые «добромании» возможны, приводился пример из истории Ирландии. Там в середине XIX века местные алкоголики собрались на свой съезд и решили: все, бросаем пить, потому что долее так нельзя. Гибнем как народ. И бросили. Около полумиллиона человек.

Продавшица мясного магазина пыталась в подсобке покончить с собой, когда поняла, что обвесила покупателя. Так она пояснила реаниматорам, спасшим ее. История поступает на стол к четырем смехачам из «Прожекторперисхилтон». А с этой бы тетенькой поговорить.

Я встал и побрел в ближайший магазин. Не для того чтобы поставить следственный эксперимент, просто захотелось поесть. Меня не обсчитали и не обвесили, просто устроили аттракцион на тему «нет сдачи». С каким ощущением собственной правоты меня послали, когда я заикнулся, что отсутствие сдачи – это не моя, а их проблема. В ответ на довольно мягко высказанное соображение, что в магазине должно быть удобно покупателю, а не продавцу, меня оскорбили несколькими способами. И, что самое приятное, стоявшие в очереди за мной покупатели встали на сторону продавщицы, демонстрируя полную ей лояльность, как будто она, как в советские времена, являлась представителем власти и могла осерчать на них, отказавшись менять свой товар на их деньги. Где наше братство покупателей!

Когда же при переходе улицы – строго по зебре – меня демонстративно отказался пропускать большой, красивый, гордый джип – он прорычал мимо почти отдавив мне ботинки, я был почти счастлив. Мой мир пребывал в порядке, все как всегда, все на местах. И мусор вокруг урн, а не в них.

С полчаса я бродил по дворам, пока не оказался у дома номер 9, что за булочной и школой глухонемых, там испокон веков, еще до расстрела Белого дома в торце укоренилась одна фирма: «ООО Ответственность». Общество ограниченной ответственности. Собственно, именно с потрясенного созерцания этой вывески началась во мне работа, закончившаяся «Зоилом». Вот она – червоточина, первая дырка в моем макрокосме. Фирма была на месте, и я улыбнулся вывеске и толстому человеку, курившему у входа. Я был рад, словно нашел зачинщика беспорядков.

Глядя в кухонное окно на детскую площадку, где на скамейках сидят полные, роскошные, видимо, азербайджанские мамы и радостно возится симпатичная черноглазая детвора, я покорно кивал и подливал себе пива. Все справедливо. Если у меня нет детей, я ведь не могу требовать, чтобы пустовала детская площадка.

А вот что еще нам сообщает телевизор: на московских кладбищах настоящий бум. Некоторые могилы просто утопают в цветах. Причем речь идет не о Высоцком или Андрее Миронове и не о Есенине. Вдруг на некоторых, абсолютно ничем не примечательных могилах, чаще всего недавних, стали по утрам обнаруживаться огромные букеты – дорогие, выспренние собрания цветов.

Я блуждал по каналам и на третьем наткнулся: раскрыто дерзкое преступление-хулиганство. Некий Антон Криворучко, пользуясь своим служебным положением и техническим образованием, проникал в автоматическую систему оповещения в поездах московского метрополитена и вносил в записи свои изменения. Изменения носили похабный характер, на что поступили многочисленные жалобы пассажиров. Задержанный – тихий, маленький человек с прыщавым лицом – заявил, что раскаивается в содеянном. Выступивший вслед за этим врач высказал мнение, что Криворучко нездоров психически. Существует такой вид заболевания, когда «больным овладевает неодолимое желание сказать какую-нибудь неуместную скабрезность». Предстоит экспертиза.

Не знаю почему, но это известие меня огорчило. А вдруг, если хорошо покопаться, то за каждым таинственным и странным фактом последних дней стоит такой Криворучко? Это не конец света, а чье-то «неодолимое» желание подурачиться. А что если никакой бездны поблизости и нет, а просто главный демиург этого мира носит фамилию Криворучко?

Но тут мне припомнился взорвавшийся автобус с деньгами, пылающие по ночам машины, разбитый отцовским горем Петрович, и я понял: успокаиваться рано.

Криворучко – исключение. В колоссальном вале необъяснимых событий может затесаться и некоторое количество объяснимых. Кто знает, – может, отыщется и хулиган, нападавший на музыкантов в подземных переходах? И его тоже осмотрит врач и скажет: ничего страшного!

Это ничего не меняет.


И тут звонок в дверь.

Мне не хотелось ни с кем встречаться. И сильнее, чем когда бы то ни было. Я прокрался в прихожую на цыпочках и осторожно глянул в глазок. И уже в следующую секунду я отпирал дверь.

Ипполит Игнатьевич вошел с таким видом, будто мы заранее договорились о встрече. Спокойно поздоровался. Он выглядел обыкновенно, никаких следов издевательств или измождения. Даже задумчив почти как обычно. Он сел в кресло рядом с диваном. Я встал спиной к телевизору, где рассказывали о группе школьников, угнавших воздушный шар с горелкой из аттракциона в парке Хабаровска. Все это в знак протеста против ЕГЭ. Я еще не решил, как относиться к этому событию.

Ипполит Игнатьевич посмотрел на меня снизу вверх, при этом в каком-то смысле и сверху вниз, как человек бывалый смотрит на не нюхавшего пороху.

– Меня выгнали.

Мне нечего было сказать, и я ничего не сказал.

– Они обвинили меня в краже телефона у санитара Камбарова и вынудили уйти.

– Не хотите кофе?

– А у вас нет ничего выпить, Женя?

У меня были только остатки паленой текилы, купленной в алуштинском магазине год назад. Разумеется, старику, да еще перенесшему такое, предлагать это пойло было нельзя.

Однако я налил ему треть стакана, принес на блюдце, куда положил еще половинку безвкусного зимнего яблока, за неимением лимона. Он выпил, закусил. Не поморщился и не поблагодарил. Он, видимо, считал, что мы с ним все еще участвуем в какой-то совместной борьбе с темными силами, и сейчас он находится не в гостях, а на явке.

– Поздно. Товарищ Ракеев опоздал. Главное узнать мне удалось.

Я никак не мог определиться со своим отношением к нему. Временами он казался мне почти жалким, почти комическим персонажем, но вместе с тем куда деть майора Рудакова и подполковника Марченко?! Я молчал, я не стал спрашивать, что именно ему удалось узнать. Пусть все рассказывает сам.

Он покосился на свой пустой стакан. Извольте. Я налил еще граммов пятьдесят, и извинился, что нет лимона. Зачем? Если уж извиняться по этому поводу, то при первой рюмке. Значит, все же дергался.

– Я ведь хорошо, очень хорошо знаю устройство этого учреждения. У Модеста Михайловича было не совсем правильное обо мне представление. Он думал, что я тихий дурак в нарукавниках, а мне до всего было дело. Я совал нос повсюду.

Я вспомнил, что Модест Михайлович отнюдь не вспоминал об Ипполите Игнатьевиче как о божьем одуванчике, но промолчал.

– За время моей службы в институте переоборудование происходило трижды. Каждый раз это ремонт. Так вот, через мои руки бумаги на новую технику не проходили – только цемент, кафель, трубы, мебель…

– Понимаю.

– Что вы понимаете?

– Секретный объект.

Он вздохнул:

– Одним словом, – пульт в кабинете Ракеева. Он, может, и директор, но плюс к этому еще кто-то, и кто-то очень даже секретный, если говорить просто. Пульт там. Скажу больше – за картиной, что напротив окна. Возле камина. Это ложный камин, пульт там. Все просто: нажимаешь несколько кнопок…

И он вдруг стал собираться, как будто опомнился, сообразил, где находится, и решил, что находиться ему тут не надо. Я не препятствовал его эвакуации, я опасался, что он начнет требовать, чтобы я пробрался в «Аркадию» и разобрался с этим пультом, а он уходит, ни на чем не настаивая – слава богу! Очень странный человек, и гори он огнем со своими странностями.

– У меня к вам просьба, Женя.

Рано обрадовался.

– Можно я позвоню?

Его квартира была в трех минутах. Наверно, считает, что его прослушивают. А может, и прослушивают.

Он долго чах над телефоном, замирал, шевелил губами, что-то вспоминая, медленно накручивал диск моего старого раритетного телефона, потом, не прикладывая трубку к уху, бросал ее на рычаг. Снова набирал, загадочно, мстительно улыбался, потом снова бил трубкой по рычагу. Я наблюдал этот номер с телефоном и с раздражением, и с интересом. Собственно, если вдуматься, я ведь так и не поговорил со стариком. Так и не спросил, что это вступило ему в голову в тот злосчастный день, когда он потащил меня с собой за город; наблюдал только его дикие действия, и никаких объяснений. Как он сам для себя все это истолковывает? Какой теперь еще пульт?! От чего, для чего?! Это будет ненормально, если я не попытаюсь сейчас все прояснить. Хоть в самых общих чертах. Видение у него было? голос? удар током? Помнится, он что-то бормотал про утренние новости. Но что такого может быть в простых утренних новостях, чтобы так рвануло в голове?!

– Ипполит Игнатьевич, – сказал я хрипло, – мне хотелось бы у вас спросить.

Он посмотрел на меня устало и печально.

– У меня нет больше сил. Я так и не понял – что это? Какая сила наводит порядок? Свой страшный порядок. Но этот пульт имеет к ней отношение. Пульт, Женя, пульт! – он отставил телефон, махнул на него рукой, как на дурака, которому все прощает. Встал гибко, по-юношески, и ушел.

Я заварил кофе, хотя не хотел. Почему я был так рад его уходу? Он ведь почти единственный человек, с кем можно говорить на самую важную для меня тему без всяких скидок. Меня смущает, что мой единственный единомышленник так похож на чокнутого? Нет, меня ничего уже не смущает.

Почему я не дал ему посмотреть список Пятиплахова? Зачем? Что бы он мог добавить к тому, что уже сказал? Или мог? И что значит этот пульт?

Старик, конечно, безумен, но даже в его голове есть что-то кроме прямолинейной уверенности, что мы столкнулись всего лишь с неполадками в работе старых сталинских лабораторий, специализирующихся на зомбировании совграждан. Пульт, пульт! Когда-то эти вышки и трансляторы работали на манер советского радио, исподволь радовали и будировали население, затюканное сероватыми буднями (где-то я такое уже читал), а тут вдруг произошел сбой. Какой-то варвар или, наоборот, гений залез в этот пульт за картиной, нажал несколько не тех кнопок, и в сторону города попер поток лучей, подвигая граждан к раскаянию, обостряя до болезненной степени чувство справедливости.

Самое противное, что и это возможно.

А может, у них там что-то вроде непреднамеренного Соляриса? Создавали себе искусственный сверхмогучий интеллект, а он в какой-то момент зажил своей не управляемой с помощью пульта жизнью, полез в души граждан, побуждая их к альтруистическому поведению. И они там сами у себя – и Модест и остальные – истерически стараются ликвидировать утечку, просто-таки Саяно-Шушенская ГЭС, только вместо воды – психическая стихия невероятной силы.

И это возможно.

Но такова же степень вероятности, что мы с дедом и с подполковником идиоты и действует не мачта над «Аркадией», а это самое оно. И тогда какой уж там пульт! А может, пульт и оно — это что-то одно? И может, все-таки надо тикать в ближайшую церквушку?!.

Я вылил кофе в раковину и внимательно уставился на очертания возникшего узора. Чай, кофе, погадаем.

Зазвонил телефон.

Чертов дедушка, это он взломал скорлупу моей добровольной резервации. Можно, конечно, не снимать трубку, но все же легче не отвечать, когда не слышишь звонка.

Господи, это была Нина.

Она хотела, чтобы я сегодня уделил несколько часов Майке. То, что на дворе четверг, она никак не прокомментировала.

– Где?

– Ты мог бы подъехать к нашему дому?

То есть она знает, что я знаю, где она живет. Заметила мою дурацкую слежку? Да, кстати, а где все эти усыновители? Хорошее дело: они требуют, чтобы я отказался от девчонки, но при этом устраивают все так, что возиться с нею должен один я. Задавать этого вопроса Нине я не стал. Согласился прикатить к ним во двор через час. «Она будет ждать». Нина так и сказала, не применяя имени для обозначения своей дочери.

Я не очень расстроился. Было понятно, что так или иначе, этот аттракцион скоро закроется. Будет ли конец света, я не знаю, но положение многих человеческих фигур в окружающей меня жизни обязательно поменяется. Надо напоследок хоть поболтать с девчушкой. Когда она перестает быть обузой, то сразу замечаешь, как она забавна.

Из прихожей меня вернул опять-таки звонок телефона. Звонки скопились, пока прибор был отключен, и теперь будут сыпаться один за другим. Надо просто бежать из дому. Но я уже схватил трубку.

– Я в городе, – сказал Савушка со значением.

– А я убегаю.

– Куда это? – Голос у него был какой-то новый: Савушка, сделавший неприятное открытие.

– Слушай, созвонимся вечером.

– Мне надо с тобой поговорить!

– Поговоришь. Сейчас – бегу!

– Куда?

– С дочерью со своей встречаться.

На том конце провода висело короткое, грозное затишье.

– Так ты еще издеваться собираешься надо мной?!

– Не собираюсь я над тобой…

Хорошо, что он сам бросил трубку, иначе из этой словесной трясины не выбраться. Да, я понимал: с ним что-то произошло, но не было сил думать еще и о нем. Тут оно, пульт, Майка!


Я доехал быстро, удачно припарковался, вошел в их мрачный двор, который не выглядел на этот раз таким уж мрачным. В один из подъездов вселялась большая шумная, южная семья. С громким скандалом разгружался грузовик. Бегали детишки, размахивали руками женщины. Местные жильцы опасливо выбирались из подъезда, лавируя между тюками и холодильниками. Я занял то же место, что и в прошлый раз, пытаясь сообразить, когда Нина могла меня заметить. Резной медведь прикрывал меня надежно. Значит, где-то на маршруте.

И почувствовал, что мне все это совершенно неинтересно. После того, что я о ней узнал, что вообще нас может связывать?

Зачем я сюда примчался?! И почему я не задался этим вопросом полчаса назад, когда она мне звонила? Какая-то дебильная инерция.

В конце концов – хватит! Надо поставить точку! Есть кому впрячься в этот воз. Никого я не бросаю на произвол судьбы. Пусть делят как хотят мои тридцать три процента.

Надо было просто встать и уйти. А Майка будет одна сидеть во дворе? Я позвонил Нине, готовый к тому, чтобы заявить: все, ухожу! Она, разумеется, не ответила. Домашнего их номера я не знал.

Тогда остается одно – подняться и решить вопрос на месте. Я двинулся к подъезду. Номер квартиры я помнил.


На площадку выходило три двери, мне нужна вот эта. Дважды я поднимал руку к звонку, и оба раза опускал. А на третий раз случилось то, что я сотни раз видел в кино: дверь прилегала неплотно. Дверь была не заперта. Мне всегда казалось неубедительным поведение героев этих фильмов – они всегда лезли внутрь, чтобы нажить себе неприятности. Наверняка внутри – труп. Умнее всего убраться подальше или хотя бы вернуться к своей песочнице и понаблюдать. Но я указательным пальцем осторожно отколупнул створку и стал медленно приоткрывать ее. Вечное заблуждение, кажется – если делаешь глупость медленно, то она от этого становится меньше.

Передо мною был длинный узкий коридор, справа вешалка с тоскливо пахнущими вещами, под ногами россыпь мелкой женской стоптанной обуви. Справа одна за другой двери комнат. Вдалеке падает свет, слева, вероятно, – кухня. Сразу стало понятно, что все происходит именно там. Можно было разобрать неясные звуки, мелькали краткие, легкие тени. Вдруг кто-то отчетливо и выразительно сказал: «Ха-ха-ха». Голосом Майки, кого-то передразнивающей.

Я направился туда. Осторожно. Испугало зеркало за вешалкой, в котором неожиданно отразился я сам. В комнатах не обнаружилось ничего интересного – столы диваны, ширма, настольная лампа в виде голой черной женщины. Перед тем как повернуть в кухню, я сделал несколько глубоких вдохов. Там, в кухне, тоже дышали, шмыгали носом, скулили. Это была не Майка, потому что голос девочки произнес поверх этих влажных жалких звуков твердое, злое:

– Я же тебе говорила! Говорила? Нет, ты ответь – говорила?!

Звук пощечины и неразличимый испуганный шепот.

И я вошел.

Майка бросила в мою сторону короткий взгляд, но ни на секунду не смутилась, и деловитое, нацеленное выражение ее лица не изменилось. В руках у нее была бутылка водки. Открытая, наполовину пустая.

Напротив нее сидела пьяная женщина, в расхристанном халате, примотанная к стулу бельевой веревкой. Она плакала, водя из стороны в сторону нечесаной головой, и громко шмыгала разбитым, сопливым носом. Полуобнаженные, в синих жилках ноги бессильно сучили по полу. Глаза бессмысленно шарились по кухне.

– Ты обещала, ты обещала, мамочка, что все выучишь. Так вот отвечай: чем гинея отличается от фунта стерлингов?

«Мамочка» что-то замычала, потом дернулась несколько раз, пытаясь высвободиться из пут.

Майка решительной рукой наклонила бутылку над раковиной и вылила туда граммов сто. «Мамочка» застонала. Девочка брезгливо оскалилась.

– Вот мразь! Дергается.

Я стоял и переваривал новость: мамочкой Майки, кажется, является не Нина.

– Опять, скотина, запила, – пояснила Майка. – Лечили, лечили ее! Нина гробится на работе, а эта…

Губы привязанной зашевелились, она икнула и что-то пробормотала. Майка, наклонившись к ней, кивнула несколько раз, как удовлетворенная ответом учительница.

– Вот, умеешь, когда захочешь. Правильно: фунт – двадцать шиллингов, гинея – двадцать один. Заработала, по лучи.

Она вставила горлышко бутылки в слюнявые губы женщины, та успела сделать пару глотков.

– Хва-атит, хва-атит. Нина побежала договариваться опять в лечебницу, а эта вырвалась из-под замка, так я ее снова скрутила.

Я теперь знал, почему Майка не пришла ко мне на встречу, но все еще не знал, как мне себя вести.

Майка деловито мне втолковывала:

– Когда выводят из запоя, надо с человеком разговаривать – про что угодно, хоть анекдоты рассказывать, а еще лучше кроссворды, чтобы голова была занята. Дать немного выпить надо, чтобы сердце не остановилось. Вот я ее и учу. Нине не нравится, что я ее бью, вот она меня и сбагривает то к тебе, то к Рудику поесть. Лучше всего у Вадима, он интересный. – Майка вздохнула. – Нина говорит – меня нельзя с ней оставлять, а я считаю – можно. Я строгая, она бы у меня уже азбуку Морзе выучила.

– Сука, сука, сука, сука! – быстро и сопливо засопела связанная женщина. Майка, не выпуская бутылки из рук, сделала один шаг и, слегка подпрыгнув, нанесла носком кроссовки грациозный удар женщине в живот. Та глухо вскрикнула и медленно завалилась набок, со звоном и дребезгом разметав большую компанию пустых бутылок у газовой плиты.

Я схватил Майку поперек живота, не давая ей возможности второй раз накинуться на мать. Она извивалась. Дико гибкое, злое, ускользающее тело. Я все же совладал с нею. Держа ее подмышкой правой рукой, левой стал за спинку поднимать стул с женщиной.

Майка хихикала и вещала:

– Зачем живет такой человек?! И дочери и сестре портит жизнь! Мужиков, пьяная, наведет, все распродаст. Зачем ты ее жалеешь?

– Я ее не жалею.

– Врешь. Ее не надо поднимать, ее надо на помойку прогнать.

– Она, насколько я понимаю, твоя мать.

Восстановился статус кво. Мать сидела, изнывая, на стуле, дочь стояла у раковины, уперев руки в боки, как домашнее оберкапо.

– Ну и что, что мать. Нина круглыми сутками убирается то здесь, то там, а эта все пропивает.

– Так она уборщицей работает?

– И что? – услышал я голос сзади.

Нина вошла так же бесшумно, как и я. Она была все в том же сером плаще, лицо ничего не выражало. Ей было плевать, что ее разоблачили. Ни Рудик, ни Коноплев, ни я не являемся отцами этого ребенка индиго, хищно улыбающегося у раковины. Да, я невольно поймал Нину на обмане, но мне от этого скорее было неловко. К тому же я не мог сообразить, что меня больше удивило: что Нина не проститутка, или что она не мать бойцовой девочки.

Но поводы удивляться еще были не исчерпаны. За спиной у Нины появился крупный рыжий мужчина в дорогом плаще. Я его сразу узнал – хозяин «Помпея». Как он мог здесь оказаться?

– Развязывай! – скомандовала ему Нина. Он быстро, чуть ли не одним движением, развязал узел и стал разматывать веревки, опутывавшие пьяную, плачущую женщину.

– А ты неси ее пальто!

Это была команда Майке. Нина сняла с плеча сумку и достала пластиковый файл с документами, вытащила их и начала рассматривать, покусывая то верхнюю, то нижнюю губу.

– А ты что здесь делаешь? В гости зашел? Так я тебя не звала.

Она была права. Она никогда не звала меня в гости.

– Я пойду.

– Стой. Поможешь отнести Ольгу в машину.

Пьяную сестру насильственно облачили в пальто, и мы с рыжим молчаливым предпринимателем спустили ее вниз на лифте и запихнули на заднее сиденье большого джипа.

– Ну, все, я пойду. – сказал я на удивленье жалобным голосом.

– Нет, теперь последнее задание, – щека у Нины иронически дернулась. Забираясь в машину, она сказала: – Дождись здесь Гукасяна. Он уже едет. Отдашь ему девочку. Он все запрет там наверху.

Я огляделся. Девочка тихо-тихо стояла рядом. Смотрела грустно, вздыхала, хлопала потухшими глазками, как будто из нее через невидимый кран выпустили всю прежнюю Майку.

– Они… – начал я было, не совсем представляя, какой именно хочу задать вопрос.

– Они поженятся. Она пришла к нему убираться, тут все и началось. А мамочку теперь будут лечить задорого.

В «Аркадии» подумал я, но вслух ничего не сказал.

– Вон машина Рудика, – вздохнула Майка.

Мне не хотелось с ним разговаривать, и я, кивнув девочке, побрел к тому месту, где припарковался. Мне было грустно. Между мной и Майкой теперь не стояли эти тридцать три процента, отчего мое отношение к ней сильно улучшилось. Все же мы были с нею во многих необычных ситуациях. И держалась она, надо сказать, великолепно.

Я обернулся. Смотрю: плачет. Трет кулаками глаза. Плачет?! Не из-за расставания со мной же. Из-за матери. Конечно, из-за матери. Ребенок все же, как ни крути. Подойти? Но там же Рудик. Черт с ним! Я уже шагнул к ним, но тут – телефон. Задыхающаяся Балбошина:

– Лолитку избили до полусмерти!

Оказалось – ее дневные гостьи. Ни с того ни с сего. Я слушал, ничего не понимая. Должна же быть какая-то причина!

Рудик увел рыдающую девочку в подъезд.

– Вся изувеченная, вся. Особенно лицо.

Я представил милое, доброе лицо Лолитки. Что это тоже пример работы пробужденной совести?!

А Балбошина уже тараторила про другое:

– Что ты сделал с моими экстрасенсами, в смысле, с теми что духов вызывают?

– А что?

А то, сказала она, у них вообще теперь паника в их загробном мире. Ребята все бледные ходят, вчера перепились. У них там даже духи близких родственников отказываются являться. Кого ни вызовут, все время какой-то Руперт вылезает, и уж паясничает так страшно, матерится и, главное, всех знает, кто за столом сидит, и грозит, всем грозит. И никак его нельзя загнать назад.

– Чего смеешься, дурак?!

– Это не дух прямо, а вирус какой-то, знаешь, как в компьютере. Кто-то сочинил его здесь, у нас талантливых гаденышей хватает, и запустил в загробный мир. Он там и начал безобразничать.

– Пошел к черту, – буркнула Балбошина, как будто я пожелал ей ни пуха ни пера.


Некоторое время я глупо улыбался, стоя на краю тротуара. Мне нравилась моя внезапная идея: хакеры загробного мира! Тот свет – это ведь тоже в каком-то смысле сеть. Если есть кто-то, кто может облучать души, находящиеся по сю сторону, то ничего ведь не мешает найтись и таким, кто найдет способ расшевелить и мертвые души. И уже, пожалуй, нашлись, раз профессионалы столоверчения в ужасе и тоске.

Предаваясь этим несерьезным, необязательным мысленным играм, я шел вниз по какой-то улице, и меня устраивало, что я не знаю ее названия. И то, что места тут незнакомые, мне тоже нравилось. Наверно, хотелось затеряться. Я опять отключил телефон, по тем же соображениям. Никаких планов на ближайшее будущее, да и на отдаленное у меня не было. Какой смысл их иметь? Всегда рядом с тобой может взорваться начиненная разящими рублями инкассаторская машина, подчиняясь требованию неизвестных мне высших, а то и запредельных сил.

Внезапно почувствовал сильнейший голод. Организм был не согласен с фаталистическим настроением сознания. Конец света лучше все же встретить с полным желудком.

Чебуречная. Стоячее заведение. Довольно чисто. И вкусно пахнет. Взял четыре горячих пухлых чебурека. Два с мясом, два с сыром. Раньше, кстати, не знал, что бывают чебуреки с сыром. Бутылку пива «Оболонь». Ел в шахматном порядке: мясной, сырный, мясной, сырный. Сходил за второй четверкой. Чебуреки были вкусные, а пива не хотелось. Сделал всего несколько глотков, только чтобы рот сполоснуть. Когда насытился, стал поглядывать по сторонам. Вокруг мирно ели и пили. Ни в одном посетителе не чувствовалось никакого тяжкого, глобального предчувствия, наверняка никому из них ничего не известно о беспорядках в оккультных рядах. В голове зашевелился обрубок старинного стихотворения «тра-та-та-та та-та-та книга, должна трепетать на столе, как будто в предчувствии мига, когда это канет во мгле».

Тоже, надо сказать, признак. Никогда я не любил стихи, и раз уж они из меня лезут – как крысы с корабля – это еще одно подтверждение: все не так, ребята. Даже в окружении беспечных едоков чебуречины я не в безопасности.

Посмотрел в окно и увидел, конечно, церковь. Все просто: насытившись пищей физической, я нисколько не насытился. Кто бы мог подумать!

Вон видишь, церковь. Иди в нее. Я знал, что там для меня что-то подготовлено. Что? Ах, да! Покаянный канон. Господи, как просто. Василиса говорила, что его читают с понедельника по четверг. Сегодня четверг. Судьба все же милостива, успеваю прыгнуть в последний вагон.

Я быстро вытер рот салфеткой. Выскочил на улицу, пересек ее, пересек небольшой сквер, распугал голубей суетливо боготворивших старушку с булкой.

В церковном предбаннике – не знаю, как назвать правильно – наткнулся на объявление, гласившее, что чтение канона Андрея Критского состоится сегодня в 17 часов. Мой телефон показывал 16–07. Ничего, сказал я себе. Это испытание, маленькое такое испытание. А то слишком хорошо было бы: только захотел каяться, а тебе тут прямо все и сервировано.

Но пятьдесят минут!

Выход я нашел быстро. Поедем домой. Доберусь как раз минут за сорок – сорок пять. Там свой храм. Кажется, Воскресения Христова. Дал себе слово на этот раз запомнить название. Тоже мне прихожанин. Да еще рвется каяться, обожравшись чебуреков! Правда, я ведь не исповедываться, просто послушать. Никому же не будет видно, что я набит мясом. Встану в сторонке.

Бросил машину: прости родная, боюсь пробок, побежал к метро. На душе у меня было хорошо и покойно. Не имелось и тени раздражения по поводу того, что я действую по предписанию Василисы и рыжего юного батюшки. Какая разница, по чьему совету, если действуешь правильно. Делай что должно, а там будет видно. Втиснусь в полумрак, отдамся полностью, без всяких заначек. Церковь – она большая и старая, она знает, она научит, поставит на нужное место, и можно будет уже не дергаться, не выдумывать черт-те какие версии, не предчувствовать попусту, смежить воображение. Не смущало меня и то, что финал моей истории слишком напоминает финалы современных плохих правоверных романов, когда после всех мытарств герой бредет обязательно к храму, а то даже и восстанавливает храм, разрушенный когда-то в лихие времена безверия. И хорошо, что еду не на машине, припаркованной во дворе у Нины, а простым народным транспортом – на метро, так я ближе к народным толщам, с их тихой богоносностью. Но в момент формулирования этой благонамеренной мысли поезд вдруг довольно резко, дребезжа старым железным телом, затормозил в туннеле.

А потом погас свет. И понятие «туннель» как-то особенно сильно материализовалось, как будто стены вагона сжали мне плечи. Народ оробело замер, и я мог убедиться, что мой страх не исключителен, это не мой личный психоз. И сейчас не хватало только, чтобы в пропитанной паникой темноте раздался голос Криворучко: «Ну что, добро пожаловать, сами знаете куда!» и вслед за этим – гнусный сатанинский смешок.

Даже представляя себе это, я точно знал, что это невозможно, вредитель Криворучко пойман, но в динамике заворочались неприятные, многозначительные хрипы, и я уже был согласен на самое пошлое радиохулиганство, лишь бы…

Свет загорелся, а потом опять погас. И это было очень похоже на неудачную попытку сил света поднять восстание во владениях тьмы. Тут уж началось брожение, пассажиры все разом раздраженно оживились, задергались еще пока негромкие возгласы. В разных местах вагона вспомнилось о террористах, все с непонятной готовностью соглашались, что это их рук дело.

А минута тем временем шла за минутой, и каждая следующая была длиннее предыдущей, в том смысле, что вмещала в себя все больше страха, злости.

Заплакал ребенок. Откуда он взялся? Пока поезд передвигался, не было видно никакого ребенка.

Вот оно, значит, как это бывает, подумал я. Паника уже была, но какая-то пока неконкретная.

Еще пару минут…

Но тут по железной кишке пробежала ступенчатая судорога. Подземная машина лязгнула невидимыми деталями и тронулась, и уже через полминуты мы вырвались в пространство станции. Тут горел обычный метросвет, как бы используемый по второму, по третьему разу, вроде спитого чая, но как он меня обрадовал! Я Евгений Иванович, а не Иван Ильич, но и мне увиделся особый смысл в этой небольшой подземной перипетии.

Взглянул на часы – успеваю. Храм в сотне метров от метро, ну, в полутора сотнях. Стремительно, как спорт смен, все же у нас тут спартаковские места, давя одышку, я взлетел по ступеням и побежал в сторону парка «Сокольники». Без двух минут пять я вошел в храм, меня немного потряхивало – не от нетерпения, хотя и от нетерпения тоже. Сейчас, сейчас…

Но получилось не по-моему. Я приоткрыл дверь и уперся в чьи-то спины. Вертикальные и лежащие в земном поклоне. Смутился. Начали раньше времени? Но главное было не в этом, главное было в том, что внутри было темно. Может быть, и не абсолютно темно, а мне, влетевшему с улицы, так показалось.

Я отпустил тяжелую дверь, и она сама собой притворилась, оставляя меня вовне. На секунду я признал свое поражение – не для меня взойдет заря, но тут же решил – глупости, надо хотя бы войти и понять, почему там темно. Протянул руку к ручке, но дверь отворилась сама, и передо мной появился крупный, великолепно одетый мужчина, с шапкою в руке. Я, не умея подобрать подходящие слова, спросил его движением рук и растерянной мимикой: мол, что это и как это все понять?

– Да уже час как идет.

Вот оно что. Они не одновременно начинают во всех храмах. Но откуда я мог это знать?

Мужчина обогнул меня, остановился и сообщил, хотя я у него не спрашивал, что он спешит по важнейшим делам и последние песни сам прочитает дома. И резво исчез. Я был рад за него, у него имелся выход из положения, в то время как со мною имела место сплошная неприятная неясность. Хотел отделаться малыми тратами, прыгнуть в последний вагон. И промахнулся. Было очень стыдно.

Местная старушка, вся, разумеется, в черном, с очень бледным и морщинистым лицом, смотрела на меня с непонятным выражением, держа веник наперевес. Знал я этих церковных старушек, сейчас она меня…

– Да не убивайся. Андрея Критского еще будут читать один раз во время Великого поста. На пятой седмице, на стояние Марии Египетской.

Я виновато кивнул и пошел к выходу.

Вышел из церкви. Разумеется, понурившись. В тупой сосредоточенности, которую стыдно называть задумчивостью, добрел до ограды. Вспомнил, что не перекрестился, выйдя. Вернуться? Нужно ли это церкви от такого, как я? Но вернулся. Перебарывая острейшее чувство неловкости, осенился.

Так. Куда теперь? Если я не нужен здесь, то где я мог бы быть нужен?


Он сидел на подоконнике и грыз семечки. Я сразу понял, что он ко мне. Вернее, за мной. На площадку выходили двери четырех квартир, но я знал: надеяться мне не на что. Мне было так плохо, что было все равно.

– Можно, я хотя бы приму душ?

Он дружелюбно, но отрицательно покачал головой.

– Мы спешим.

Он спрыгнул с подоконника. Я достал телефон и набрал номер Марченко. Он долго не откликался. Наконец я услышал слабый, совсем не командирский голос.

– В чем дело? – поинтересовался я довольно недовольным тоном. Почтения к раненому заслуженной чахоткой подполковнику я уже давно не испытывал, только немного жалости.

– Что тебе от меня нужно? – задал подполковник мне неожиданный встречный вопрос почти плачущим голосом. – Я тебе все написал.

– Тогда зачем тебе, чтобы я приехал?!

– Я не хочу, чтобы ты приезжал, – совсем уж обессилено выдохнул подполковник.

– А твой парень тогда тут зачем?

– Какой парень?.. Какой еще парень?!

Любитель семечек наблюдал за мной с любопытством, даже перестал работать челюстями.

– Передаю трубку твоему сержанту. Все отменяется. А я иду спать.

– Я не сержант, – сказал «парень». – Меня послал генерал Пятиплахов. С вами нет связи, пришлось ехать.

Через двадцать минут я сидел на заднем сиденье в салоне «ауди эпика» и мы мчались на восток столицы, умеренно, но постоянно нарушая правила дорожного движения. Пятиплахов поискал дверцу минибара в переднем кресле, но не нашел. От него шел легкий, почти неуловимый, заглаженный дорогим парфюмом и полосканиями запах перегара. Не было никаких сомнений – солидный сотрудник органов в запое, пока еще, кажется, контролируемом.

Он не стал меня томить и сразу объяснил, куда и зачем меня тащит. Предложил хлебнуть из его заветной серебряной фляжки и добавил:

– Извини за вчерашнее, сорвался. У меня неприятности. Но ты-то причем, правильно? Не будешь? А я – будешь.

Мы мощно вписались в поворот, в который не имели права вписываться. Москва уже облилась мелкими и длинными электрическими огнями и зазывала горящими надписями, дневная серость и бледность остались прошедшему дню. Мы вырывались из расцветающего города по Щелковскому шоссе. Сразу за автовокзалом мелькнула трехцветная надпись: «Биллиард – “Старик Хоттабыч”». Я подмигнул ей как старому другу. Если конца света все же не будет, пойду опять в Зоилы, кабинет мне Петрович вернул. Но тут же от этой игривой мысли меня затошнило. Как будто я нарушил какое-то неизвестное мне правило. Разом всплыли все страхи и ощущение безумия, в котором я непонятно почему обязан участвовать.

– Сейчас мы встряхнем это заведение!

Было понятно, что слова относятся не к биллиардной.

– А почему – нет?! Сколько можно меня мурыжить?!

Я не произнес ни единого звука. Пусть это будет целиком генеральская инициатива. Я все еще медленно и все более болезненно переживал обстоятельства своей столь неудачной попытки войти под своды великой христианской традиции.

– Отказать они мне не могут, моего допуска, даже непродленного, хватит. Так что не волнуйся.

Я и не думал волноваться на этот счет.

– Я уже звонил туда: Модест, собака, на месте.

А, они с доктором знакомы! Мы выбросились на МКАД.

Генерал вытряс в рот последние капли из своей фляжки.

– Ничего объяснять я ему не стал. Модесту. Пусть сам объясняет.

Я хотел было в этом месте сказать, что, скорей всего, не в Модестах дело. Допустим, наши государственные тайные медицинские концерны еще с двадцатых годов варятизобретают заковыристые зелья и мастырят мощные механизмы для орошения умов, но что значит вся эта жалкая мощь в сравнении с силами, которые, судя по всему, задействованы в том огромном кошмаре, что крепнет и ширится? Мы даже назвать не силах правильно то, с чем столкнулись. Только старая богословская терминология у нас в руках, только всякие там молитвы и покаяния. К тому же не всякого допустят к столу решений.

Господи, подумал я потрясенно, а Патриарх-то ведь сейчас, скорей всего, сидит где-нибудь с высшими чинами и они там судят да рядят – пролезет Российская Федерация в ворота открывающегося нам будущего и кем-чем предстанет страна после всего этого. Мысль моя, конечно, глупая, но и не глупая. Не могли же высшие чины пройти мимо этого вала неадекватности, что захлестывает столицу и страну. А отсутствие выраженной властной реакции объясняется просто: не знают они, как реагировать, чтобы не возбудить паники и общественное безумие. Значит, обдумываются планы реагирования скрытного. Сколько институтов сейчас поднято по тревоге и заходится в мозговых штурмах, да еще тайком от родственников.

А вдруг так: нет никаких патриархов в президентском кабинете, институты благополучно безмолвствуют, как и весь народ, никто не видит подбирающегося ко всем нам Левиафана. И только я один трагически зряч!!! А может, и Левиафана никакого нет. Я его себе всего лишь навоображал. Ведь и это возможно.

Нет, нет, не может же ничего вообще не быть. Как минимум, существует одно место, откуда хлещет этот не вполне вразумительный психический ветер: «Аркадия». Любимица масонов, алхимиков и сталинских наркомов. Исконная червоточина в теле Подмосковья. Не зря же вокруг нее все так упорно вертится. Тот же Пятиплахов туда мчится. Генерал что-то знает сверх того, что узнал от меня. Но к последним тайнам не допущен. Едет скорее на разведку, чем с инспекцией. И немного трусит, боится: а вдруг там его встретит какой-нибудь секретный маршал и шуганет за преступную самостоятельность? А он на меня покажет: немного помогаю в частном порядке старому другу, который заботится о судьбе дедушки-соседа. Кстати, надо бы сказать Пятиплахову, что Ипполита Игнатьевича турнули из «Аркадии».

Или не надо?

Мое настроение волнировало, как поезд на американских горках.

После неудачи в храме Воскресения Христова я был согласен на любые тайные ведомства. Но только-только смирившись с идеей секретного манипулирования аурой мегаполиса с помощью антенны над «Аркадией», я тут же начинал склоняться, что идея участия в деле сил высших привлекает меня больше.

Но, подъезжаем. Сейчас многое выяснится.

Если «Аркадия» – фээсбэшная фирма, Модест должен встретить нас не сам, а выслать группу захвата. Нацепить браслеты и бросить в тайный подвал, куда-нибудь под шестиугольное основание Кувакинского храма Мудрости до выяснения.

Или нет: он, конечно, выбежит к нам лично и ласково улыбаясь, чтобы усыпить бдительность. Ему надо потянуть время, пока та же группа захвата примчится на объект по его вызову. Он же не знает, что мы едем к нему. Или знает?

Но возможно и третье: этот вялый интеллигент – инженер Гарин наших дней?! Варит под двойным прикрытием косметического салона и секретной госконторы свое персональное зелье. Поверить, что он работает исключительно от себя, трудно. Но и исключать такую возможность полностью я не имел права. Маловероятно, что Модест Михайлович – случайный открыватель редкого эффекта. Но он Ракеев, и в случайности в таких делах верится слабо. И время счастливых одиночек миновало, любой приличный результат в науке – итог работы коллектива. Или все-таки он гениальный, но наивный ученый, и на него кто-то волевой и решительный наложил лапу? Готовится заговор: новый ГКЧП рвется к власти, но предварительно считает необходимым обработать мозги народа? А Пятиплахов просто тот неудачник, что в последний момент не взят в команду по причине хотя бы своего алкоголизма? И едет как-нибудь мстить?

Тогда получается, что я на обочине, в куче человечьих очистков, срезанных со здорового питательного клубня. Вместе с генералом. И в утешение себе забавляться мыслью о каком-нибудь «конце света».

Но все же мысль о политическом заговоре с новомедицинскими наработками представляется какой-то все же промежуточной. Да, пусть новый ГКЧП возник, и Модест со своими неизвестными возможностями силен, но все это лишь реакция на дыхание того, настоящего страха, что нависает над всеми нами. Никакой президент, никакой Совет Федерации и Генштаб, даже если приведут в полную готовность все наши ракеты, всех хакеров и психотерапевтов, не могут этому противостоять. Одно связано с другим, что-то временно выходит на первый план, что-то таится в полумраке мира неузнанным.

Или… я изо всех сил тряхнул головой. У меня появилось нестерпимое желание хотя бы на пару минут прекратить всякое думание. Ибо каша же в голове. Раскаленная, но бессмысленная каша.


Итак, когда мы вошли в заведение Модеста, нас там не испугались и не обрадовались нашему визиту. Проводили в предбанник «сталинского» кабинета, пригласили погрузиться в кожаные кресла и ждать.

Пятиплахов попытался напомнить, кто он такой, секретарь кивнула ему – мол, еще раз рада, но ждать придется.

Готовят группу захвата – сказал я про себя, ни секунды себе не веря.

– Набивает, собака, себе цену, – выдохнул генерал и так мощно, что секретарша, кажется, ощутила на себе особенность его дыхания.

Я оглядывался, ища в обстановке признаки, по которым можно было бы определить наше непосредственное будущее.

Дверь в кабинете директора приоткрылась. Мы увидели плечо какого-то человека, но большей частью он оставался еще в кабинете, продолжая беседу. Затем дверь отворилась шире и выпустила высокого, очень дорого одетого мужчину с очень грустным лицом.

Он прошел мимо нас, мельком глянув, и вдруг кивнул генералу. Тот тоже кивнул, и даже чуть икнул от неожиданности. И тут же уткнулся своим перегаром мне в ухо, сообщая, что это заместитель такого-то министра – говорил так быстро, что я не разобрал какого. У него сынок, видимо, тут лежит. Сынок непростой – Пятиплахов шумно сглотнул слюну – лидер одного весьма своеобразного молодежного движения. Собрал ненормальных и срывает разные официозные сборища. Одно время это даже кое-кого веселило. Парень с остроумием, не то что этот туповатый и гнусавый Лимонов. А недавно рехнулся и сжег дачу отца. Глаза Пятиплахова горели странным воодушевлением, чем-то он был очень порадован в тайных изгибах генеральской души.

– Прошу вас, – сказала секретарша.

Модест Михайлович встретил нас, держа у виска трубку телефона и кисло улыбаясь, и было непонятно, к чему относится эта улыбка – к нашему визиту или к телефонному сообщению.

Он меня узнал, но не выразил восторга. Опять господин журналист приехали и вот генерала сюда привезли – и, кажется, пьяненького. Что же мне с вами делать, упорный вы мой?

Мне было неловко, я даже растерялся. Собирался быть зрителем при сцене бурной атаки большого комитетского чина на оборонительные порядки сомнительного приватного заведения, а буду вынужден сам работать первым номером. Как я не люблю таких ситуаций! Что было делать? – начал мямлить.

Модест Михайлович усадил нас к своему наркомовскому столу и, играя выключателем кремлевской лампы, легко, даже небрежно отбивал мои плохо подготовленные наскоки.

– Вашего Ипполита Игнатьевича я выгнал. Старик здоров, насколько может быть здоров такой старик. Одно время было у него что-то вроде шоковой реакции, потом он какое-то время пытался нас дурачить, но дурачить нас долго, поверьте, невозможно. Потом он украл телефон у одного нашего сотрудника.

– И вы выгнали больного человека… – попробовал я обострить.

– Повторяю: он здоров, здоровее нас с вами. Надо знать породу этих сталинских соколов. Нервы – стальные проволоки, простата – как у гимнаста…

– Он честный человек, он позаимствовал телефон, чтобы сообщить мне…

Директор грустно и устало улыбнулся:

– Давайте оставим это.

– Но вы же знаете его историю. Жена под колесами, непосредственно вслед за этим – два необъяснимых несчастья, потом – подполковник Марченко.

– И подполковник уже не у нас.

– А где?

– Там, где ему и положено быть – в туберкулезном санатории. А мы здесь по преимуществу заняты нервными недугами.

– И переезд прошел благополучно?

– ? – Директор меня не понимал.

– Я имею в виду, никакой самосвал не врезался в его машину?

Модест Михайлович насупился. Мне и самому было понятно, что я веду себя странно.

Удивительнее всего было молчание генерала. Пару раз я покосился на него, он сидел набычившись и прищурившись. Копит силы для неожиданного удара? Но напряжение в нем чувствовалось. Пару раз его правая рука делала резкое непроизвольное движение, будто прихлопывая что-то на зеленом сукне.

– Но тогда вы сами себе противоречите, – продолжал я из последних сил. – У Ипполита Игнатьевича был как раз такой нервный, я бы сказал, психический случай. Зачем его было гнать?

Модест Михайлович кивнул. Снял трубку, с извиняющейся улыбкой набрал номер, мучительно поморщился, услышав оттуда что-то неприятное, продолжил:

– Он – да, психопат. Шизоидная психопатия. Странности характера очень усугубились с возрастом. Его правдолюбие превратилось в склочность и сутяжничество. – Директор выразительно вздохнул. На секунду задумался, и опять продолжил: – Когда мы отделались пятнадцать лет назад от этого невыносимого старика, я и представить себе не мог, что когда-нибудь он снова окажется проблемой для нас. Кажется, я вам это уже рассказывал.

– Так, я понимаю, вы упорно не хотите увидеть ничего необычного в истории Ипполита Игнатьевича и подполковника Марченко. Странная ведь история. К тому же жена-то ведь погибла. И погиб майор Рудаков, как ему и предсказывалось, и Карпец, пьяный водитель. Причем здесь странности характера? Не от его странностей они погибли, не от сутяжничества.

Пятерня Пятиплахова снова рванулась на охоту вдоль по столу. Я был уверен, что если он кем-то недоволен, то мной, моей бессильной атакой.

– Жена погибла, верю, но история не столько странная, уважаемый, сколько невнятная. Кто-то, что-то предчувствовал, на кого-то почему-то наехал автомобиль, у кого-то открылся процесс в легких…

И тут вдруг внезапно выдохнул всею силой легких Пятиплахов:

– А чем вы вообще здесь занимаетесь?!

Браво, генерал!

* * *

Медсестра попросила его открыть рот, влезла в него пальцем, одетым в прозрачную резину, подвигала язык, приподняла.

– Проглотил, молодец, – ласково сказала она молодому человеку с удлиненным черепом и осторожно погладила кончиками пальцев по забинтованной руке, как бы говоря: скоро твой ожог заживет. И не только ожог. Молодой человек улыбнулся ей в ответ, как отличник, поощряемый учителем, и покорно закрыл глаза. Медсестра вышла из узенькой одиночной палаты, выключив свет и затворив за собой дверь.

Некоторое время пациент лежал неподвижно. Потом бесшумно отбросил одеяло, встал и быстро скользнул в угол, где была дверь, за которой находились унитаз, душ и раковина. Пациент открыл воду и припал губами к соску. Долго наливался водой, потом сунул в рот два пальца и изверг в унитаз целый водопад. Потом он открыл дверь небольшого холодильника в ногах кровати, достал бутылку молока и выпил ее всю. Вытер белую полоску на губе рукавом пижамы. Услышав шаги по коридору, ловко юркнул обратно в постель.

Медсестра, проходя по коридору, глянула внутрь через прозрачную верхнюю половину двери.

Когда она удалилась, молодой человек снова встал, обмотал бутылку полотенцем, пристроил ее на подушке и скомкал одеяло так, что при взгляде из коридора можно было бы подумать – пациент на месте. Осторожно приоткрыл дверь в мягко освещенный коридор, опасливо выглянул.

* * *

– Ну и что?! – Модест Михайлович бросил список генерала на стол. – В чем вы хотите меня уличить?

– Эти люди бывали здесь, – произнес я тихо, как бы из-за плеча генерала.

Директор вздохнул.

– Если я хотя бы признаю это, то уже нарушу врачебную тайну.

– Это мы уже слышали, – отверг главные доводы генерал.

– Причем, как вы сами понимаете, тут мы имеем дело с тайной диагноза людей очень известных, очень уважаемых. И очень мстительных, – улыбнулся директор.

Я вспомнил про заместителя министра, только вышедшего из этого кабинета.

– Я уже обещал вам не использовать это ни в каких журналистских целях.

Модест Михайлович мучительно зевнул, он меня презирал. Опять схватился за телефонную трубку, на кого-то там накричал. Тут же стал извиняться. Было понятно, что тревога, разъедающая его изнутри, в меньшей степени связана с опасностью, исходящей от нас с генералом. У него есть страх по-страшнее. Интересно, что это. Министр какой-нибудь, большой генерал, побольше Пятиплахова, магистр ордена тайных психомасонов?

– Растолкуйте наконец, что вам от меня надо?! – сказал он устало, отпав от трубки.

– Мы хотим понять: что происходит? – выплевывал слова Пятиплахов.

Директор некоторое время затравленно и неприязненно посматривал то на меня, то на генерала. И вдруг довольно громко крикнул:

– Я тоже хочу понять, что происходит. Очень хочу!

Не понимая природу его тревоги, я не представлял себе, какую дальше применять тактику. Кроме того, я ведь и не знал, какого рода результата добиваюсь. Не знал и того, какой результат нужен генералу, и может ли он быть схож с тем, что нужен мне. Надо было нам хоть о каком-нибудь плане общих действий условиться. А так я что могу сделать – вывалить ему все про «конец света»?

Мы сидели друг против друга, уныло переглядываясь. Группа захвата стоит в пробке? Модесту вообще в ней отказали? В какой-то момент я начал ждать, что он сейчас просто вежливо потребует: пошли вон!

Не-ет, почему-то он не может этого сделать.

Модест Михайлович встал, открыл дверцу шкафа, скрытого в стенной панели, достал оттуда бутылку – сильно початую – водки и предложил нам. Я согласился, а Пятиплахов неожиданно и очень решительно отказался. Профессиональная выучка? В решающий момент наш особист хотел быть максимально трезвым?

Мы выпили с директором, и он вдруг заговорил. Причем намного энергичнее, чем до этого. Явно дело было не в напитке, не мог он оказать столь радикального действия.

– Не отрицаю, в этой истории есть некая странность. Но мы-то, «Аркадия», здесь причем? У нас обычное, хотя и очень современное лечебное заведение. И все! Я понимаю, не вполне нормальный ветеран Зыков рассказал вам много интересного про старое здание «лаборатории» графа Кувакина. Да, на ее фундаменте построен лечебный комплекс. Несколько суперсовременных саркофагов. Каждый – небольшая электронная автоматическая лаборатория. Мы укладываем туда пациента, налепляем всякого рода присоски на голову, чтобы снять энцефалограмму, в другие места, чтобы записать другие электрические токи и потенциалы, которые существуют в человеческом теле, запускаем в кровь несколько видов наноагентов…

– Пока понятно, – заметил генерал.

– На самом деле, все сложнее, и я – всего лишь как бы главный оператор при очень сложных механизмах.

– Не прибедняйтесь, – угрожающе усмехнулся генерал.

– Не разговаривайте со мной так, мне неприятно. Я стараюсь быть максимально откровенным. Не знаю, правда, почему. Я не конструировал эти очень сложные и очень дорогие приборы. Вы даже не представляете… Что происходит с пациентом, когда он оказывается внутри этого саркофага? – мы их называем капсулами. Начинается осторожное, очень корректное, осмотрительное воздействие на весь ансамбль энергетических биоинструментов, при помощи которых поддерживается индивидуальный ментальный статус. Снимаются ненужные напряжения между отдельными частями общей психической конструкции, мы как бы «проветриваем» душу.

– Промывание мозгов, – перевел генерал сказанное на привычный язык. Модест Михайлович посмотрел на него с сожалением.

– Личность остается абсолютно сохранной. Мы, наоборот, возвращаем человека самому себе. Мы, конечно, сохраняем все записи об этой процедуре.

– Вот это уже интересно, – деловито отозвался генерал. – И как вы их потом используете?

Директор вздохнул и опустил глаза.

– Никак. Это ведь запись в истории болезни. Если человек обращается к нам в следующий раз, мы можем проследить динамику…

– А вы принимаете только больных? – спросил я. – То есть только тех, кто нуждается в помощи?

Модест Михайлович поставил рюмку на стол. Я уточнил вопрос:

– Или вы записываете биотоки, наоборот, очень здоровых, так сказать, талантливых людей, затем сгруппируете, отцифровываете и сгущаете, а потом с их помощью, запустив их через трансляционную сеть, воздействуете на окружающую человеческую среду?

– Что?! – выпучил на меня глаза Модест Михайлович.

* * *

Очень скоро молодой человек с удлиненным черепом определил, что здание его отделения представляет собой прямоугольник с двумя коридорами во всю длину, и длины этой около сорока метров. Коридоры соединены в концах перемычками. По внешней стороне этого прямоугольника расположены палаты, такие примерно, как та, из которой он только что выскользнул, середину занимают четыре бокса, в каждом – большая, метра в три длиной и метр в диаметре торпеда из металлической замши, заостренная с обоих концов и трижды перепоясанная широкими никелированными бинтами.

Дежурная смена медсестер располагалась в маленькой стеклянной кабинке между парами боксов для торпед. Медсестры пили чай, болтали о том, о чем обычно болтают медсестры, ночью они будут по очереди спать. Беглец бесшумно кружил по коридорам, присматривался и принюхивался к каждой двери, к любому отверстию. Когда ему нужно было миновать сестринский пост, он просто падал на пол и по-пластунски бесшумно скользил по теплому кафелю. Нижняя часть двери была непрозрачной, как и в палатах, и этого хватало, чтобы остаться незамеченным.

Цель поисков больного определить было легко – он явно хотел выбраться вон из заведения.

Узнав устройство своего узилища, пациент, видимо, понял, что нет никакой возможности незаметно его покинуть, поэтому молодой человек задумался, сев в роденовской позе в углу одного из коридоров. Дверь наружу одна, и она запиралась квадратным ключом. Можно попытаться отнять ключ у медсестер силой, но добиться этого без применения жестких мер было невозможно. Больной не походил на человека, способного на жесткие меры. Происходящее все же скорее напоминало безобидную игру, чем начало триллера, так по крайней мере выглядело со стороны. Молодой человек улыбался, гримасничал, показывал язык в ответ на глупые замечания медсестер, когда в очередной раз проползал мимо их поста. Очевидно, последний фильм, который он видел перед тем, как попасть под замок, это «Пираты Карибского моря», и он сам казался себе Джеком Воробьем.

Видеокамер в коридорах не имелось. А то медсестры могли бы увидеть много забавного в полумраке коридоров.


– Пульт?! – расхохотался Модест Михайлович. – Он сказал, что тут есть пульт? Ну, есть пульт, и что?! Почему бы тут не быть пульту? Это институт, тут…

– Покажи! – властно потребовал генерал.

– О Господи, – прошептал директор и встал из-за стола, но тут зазвонил телефон. Модест Михайлович послушал, и лицо его исказилось.

– Что?! Куда? Куда она могла подеваться?! Я же дал подробные инструкции! Что теперь делать? Я не знаю, что теперь делать! Нет, я знаю, что теперь делать – ищите! Бараны!

Модеста Михайловича настигли какие-то неприятности, но у меня не было сил его жалеть. К тому же на меня очень сильно подействовал тот факт, что старик Зыков оказался прав относительно пульта. Что за пульт? От чего пульт? Может, всего лишь для управления бойлерной или кондиционером. Нет, подсказывало что-то внутри, это тот самый пульт, важный, от него зависит все.

Хозяин кабинета положил трубку мимо телефона и посмотрел на нас, словно спрашивая – почему вы еще не ушли? Я был подавлен, внутренне смят, но Пятиплахов жаждал продолжить атаку. Видел, наверно, какую-то брешь в оборонительных построениях противника.

– Пульт! – сказал он звучно и окончательно.

Директор кивнул и уже вполне покорно двинулся к камину. Возле камина висела копия серовской «Тройки» – ироническая перекличка со сталинской тройкой, раз уж весь интерьер стилизован под ту эпоху?

– Вот, – сказал Модест Михайлович и, взяв за край картины, начал сдвигать ее влево, погружая в стену и вскоре перед нами был он – пульт: квадратный экран, как у средних размеров телевизора, рядом панель с кнопками и тумблерами.

– Работает? – строго спросил генерал.

– Работает, – пожал плечами директор – и продемонстрировал как: пару щелчков. Экран загорелся, на нем появилось заспанное лицо медсестры.

– Это мы вышли на пост, – сообщил Модест Михайлович.

Медсестра доложила, что все спокойно.

– А он?

– Спит, Модест Михайлович. Я проверила – таблетки проглотил. Каждый час делаю обход.

Директор кивнул, вырубил экран и, повернувшись к нам, пояснил:

– Сегодня у нас нет активного обслуживания. Капсулы не включены. А когда включены и идет обслуживание, я с лечащим врачом нахожусь там. Отсюда тоже можно руководить процессом, и даже всех четырех капсул, но обычно, как я уже говорил, мы оперируем на месте. А когда, – он зевнул, – работы нет, я в это время уже дома.

– Вы живете неподалеку? – спросил генерал, разглядывая тумблеры.

– Да, у меня дом в поселке, – директор опять зевнул, но генерал решительно не желал понимать намека.

– А кто такой «он»?

Модест Михайлович вздохнул и потупился.

– Да мальчик, сын того самого замминистра. Он был у меня перед вами.

Генерал сказал:

– Это тот, что дачу сжег, собрал группу и устраивает всякое черт-те что? Довольно остроумно иногда, да?

– Я бы сам с удовольствием посмеялся, если бы в эту компанию не попала моя родная дочь.

Ах, вот оно что! Мне стало жалко директора, я взял трубку его телефона и положил на рычаг – что я еще мог для него сделать? По моему ощущению, нам было пора сворачивать свою самодеятельную инспекцию и тихо отваливать в ночь. Но у Пятиплахова был совершенно другой план.

– А пойдемте туда? – предложил он.

– Куда? – испуганно покосился на него Модест Михайлович.

– Посмотрим на вашего пленника, посмотрим на ваши капсулы.

Мне было очень неловко за генерала. Мы и так уж загостились.

Модест Михайлович попытался возражать – мол, он волнуется, и ему хотелось бы присоединиться к поискам. Дочь куда-то убежала из дома, и сердце его не на месте.

Генерал скорчил мгновенную гримасу и дернулся, кажется, ему с трудом удавалось держать себя в рамках приличия. Я перестал его понимать.

– Вам лучше оставаться на своем посту. Во-первых, вы вряд ли сможете помочь в поисках. Есть и второе соображение: ваша дочь рано или поздно сама явится сюда.

– Ко мне? Исключено! Она считает меня чудовищем, я занимаюсь, по ее мнению, жуткими вещами. Я…

– Сюда, но не к вам.

– ?

– Вы же сами сказали, что здесь лежит этот парень – лидер их шайки.

Модест Михайлович захлопал глазами, он быстро все понял.

– Идемте!

Мы спешно спустились на первый этаж.

– Я бы на вашем месте запер кабинет, – сказал генерал.

– Разумеется.

Я был рад – что-то затеялось. И без моего прямого участия. Можно отложить всю свою головную кашу на потом, конкретное дело снимает с повестки абстрактные переживания. Я торопливо шел по коридору за этими двумя озабоченными господами в почти расслабленном, хотя и очень подавленном состоянии. И не отказался бы сейчас от какой-нибудь таблетки или освежающей процедуры.

Они о чем-то деловито переговаривались. И вот мы уже снаружи, под тихим мартовским дождем, фонари маленькими радугами отражаются в мокром асфальте. Сильно и неприятно пахнут голые мокрые кусты, растущие вдоль дорожки. Небо – огромный пласт влажной черной ваты. Возможно ли, чтобы оттуда явилась угроза нашему миропрядку? По крайней мере – не сию минуту!

Медсестры встретили шефа у входа. Было видно – волнуются. Модест сразу погнал всех к палате нового пациента. Стали пялиться сквозь прозрачную дверь.

– Спит! – доложила сестра, дававшая таблетки.

– Надо войти проверить! – сказал генерал.

– Не дай бог проснется, – отмахнулся директор.

Я вспомнил Ипполита Игнатьевича, он лежал в такой же палате. Очень похоже лежал.

Мы всей гурьбой прошли на пост.

– Почему камеры не включены? – строго спросил Пятиплахов.

– У нас нет камер, – вздохнул директор, – у нас все-таки не режимный объект. Тут всего два коридора к тому же.

– Сэкономили, – неодобрительно пробурчал генерал. – Ладно, показывайте дальше. А вы, – обратился он к медсестрам, – все же пробегитесь по коридорам.

Модест Михайлович хотел было что-то возразить, но ему трудно было собраться с мыслями, а Пятиплахов продолжал:

– Нам все равно отсюда уходить нежелательно. Рано или поздно ваша дочь придет сюда вызволять своего… даже не знаю, как сказать, чтобы не задеть.

Пресловутые капсулы произвели на меня огромное впечатление одним своим внешним видом. В них чувствовалась огромная разумная мощь, внешнее их оформление впечатляло, как вид очень дорогой машины – «бугатти» или «мазератти». Когда смотришь на нее – понимаешь, что вся эта роскошь не просто так, а с большим значением и смыслом.

Они стояли острыми никелированными носами друг к другу, словно встретившись на великосветском рауте, и оставались явно довольны встречей.

Генерал обошел их кругом, он был возбужден, похоже даже разрываем некими предвкушениями, потирал руки и оскаливался.

Директор посматривал на часы, хотя что они могли ему сказать, кроме того, что вокруг ночь.

– А знаете что? – спросил он вдруг.

– Что? – поинтересовались все мы, даже медсестры, как раз вернувшиеся из рейда по коридорам. Генерал мигнул им – пока свободны. Девушки поглядели на директора, но он никак не отреагировал на то, что командование в данной ситуации переходит к другому человеку, и удалились.

– Так вот, – начал Пятиплахов, шумно вдыхая и выдыхая воздух. Модест смотрел на него почти затравленно. – Да не волнуйтесь вы так. Насколько я понимаю в литературе, дочь ваша не только член этой организованной, так сказать, организации, но и подруга лидера.

Эта последняя правда добила директора, он приложил лоб к холодному никелевому боку одной из капсул.

– Вот! – перехватил его движение генерал. – Пока то да се, мы испытаем в действии ваши чудо-приборы.

Не давая никому опомниться, Пятиплахов втолковал директору, что надо сейчас же включить одну из машин и провести сеанс с живым человеком. В «космонавты» он предложил меня.

Я сумел только выпучить глаза, так же, впрочем, как и директор. Мы смотрели друг на друга и были очень похожи с ним на две капсулы. А Пятиплахов бодро вываливал свои аргументы. Они были разные: и веские, и глупые, и те, которые еще надо обдумать.

– Я все равно пока не могу лезть внутрь, вы, Модест Михайлович, нуждаетесь в моей поддержке, а Евгений Иванович – посмотрите, в каком он состоянии, он на грани нервного срыва. Он за гранью нервного срыва!

В первый момент мне хотелось что-то возразить. Но уже во второй я должен был согласиться, что нуждаюсь в какой-то поддержке своей расшатанной психической конструкции. Пусть даже и в «промывании мозгов». Какая великолепная идея: вычистить всю ненужную грязь из башки! И тогда, наверно, уймется эта нудная, ноющая тревога, от которой нет никакого спасения вот уже сколько дней. Пострадает личность? Да пусть, черт с ней, страдает! Что уж такого в моей личности ценного? К тому же не я первый. Сколько там перебывало народу! – вспомнил я список Пятиплахова. Это ведь даже не операция, это с гарантией возврата.

Я согласился раньше Модеста Михайловича. Но и тому от генерала было не отбиться. Он умел убеждать, тем более что директор изводил себя мыслью о дочери, а генерал умело поворачивал в его сердце рукоять этой тревоги, когда было необходимо. Как-то он сумел связать накрепко вместе идею моего засовывания в капсулу с фактом влюбленности дочери директора в спящего неподалеку экстремиста.

– Раздевайтесь, – в конце концов было сказано мне.

Тут я вдруг задергался. Не будут ли со мной делать чего-нибудь… Когда стал упираться я, тут уж включился директор, словно ему стало обидно за то, что кто-то смеет отвергать его помощь и в ней сомневаться.

Пришлось всего лишь скинуть пиджак, рубашку и ботинки, подогнуть брюки. Сестры работали в четыре руки, меня вмиг облепили датчиками, как при кардиограмме, да еще и кучей неизвестных приспособлений. Внутри капсулы было достаточно просторно, мое ложе, видимо, электрически подогревалось, руки и ноги располагались вольно, нигде ничего не жало, не давило. Сестра, безболезненно запустившая мне в вену катетер, мило, подбадривающе улыбнулась и прошептала – не волнуйтесь, это почти приятно! Я тоже попытался улыбнуться в ответ. Судя по ее лицу, на моем выразилось что-то несообразное. Это потому, что в самый момент улыбки на меня накатила мысль: а зачем ты все это затеял, Евгений Иванович? Ты во что впутываешься?! Но поздно, поздно что-то менять. Начала набегать на мое лицо тень – это опускалась крышка. Чей-то голос – не директора, не генерала, не медсестры, сказал: «Поехали». Наверно, это был голос самой медицинской машины.

* * *

Модест Михайлович и Пятиплахов стояли рядом и смотрели на табло, встроенное в бок капсулы, утыканное лампочками и маленькими экранами, на которых резвились цифры и дергались стрелки. Капсула издавала негромкое, солидное гудение. В квадратном окошке, ближе к носу капсулы, хорошо просматривалась голова журналиста. Он лежал с закрытыми глазами, и выражение лица у него было безмятежное.

Сестры деликатно держались в некотором отдалении, чтобы не мешать.

Особенно пристально всматривался в застекленную амбразуру генерал. То прищуриваясь, то втягивая и задерживая воздух, то выпуская его длинной струей. Было понятно, что ему тяжело, но он считает нужным держаться.

Модест Михайлович покачивался с носка на пятку и обратно и дергал щекой. Мыслями он был далеко. Но не все время. Вернувшись в здесь и сейчас, он косился на генерала и прикусывал нижнюю губу.

– Послушайте, – сказал он неожиданно.

– Что? – спросил генерал, не отрываясь от однообразного зрелища.

– Где вы взяли этот дурацкий список?

– Какой список?

– Который мне дал этот псих. Список ведь от вас, правда же?

– Правда, – равнодушно признал генерал, так и не повернув головы.

– Что он означает?

– Я откуда знаю? Вернее, забыл. Взял из папки. Список и список. Мало ли у меня в документах всяких списков.

Директор кивнул и вздохнул.

– Да я сразу понял – вам просто нужен был предлог, чтобы приехать сюда. Напрямую обратиться вы почему-то не захотели. А выйти из запоя надо. Где-то уже месяц, да? Белочка на горизонте. Зря вы стали затевать маскарад, тащить сюда этого писаку придурковатого. Вы слышали, что он нес? Какие-то бабушки сбитые, автобусы с деньгами, почку кому-то не тому пересадили… Мы бы и так все сделали.

– Вам не понять.

Директор похлопал ладонью по боку капсулы. На губах появилась нехорошая улыбка.

– Чего уж тут не понять, тоже мне бином. Притащили вы его, чтобы, так сказать, промерить глубину. Если с ним ничего не случится, тогда и вы рискнете, да? Алкоголики и наркоманы иногда проявляют чудеса предусмотрительности и дьявольскую хитрость.

– Что?! – Пятиплахов скосил на директора страшный красный глаз. – Он мой друг. Вернее, однокурсник.

– Все правильно. Кому попало вы бы не доверились, только другу.

– Я тебя застрелю, – сказал генерал, вплотную приблизив лицо к стеклянному окошку. В следующее мгновение он зажмурился, как от сильной боли.

Модест Михайлович махнул рукой сестрам:

– Ну что, не будем тянуть? Начинаем?

– Когда я закрываю глаза, под веками мелькают все время какие-то тени. И проплывают оранжевые круги, – сказал генерал.

– И тараканы бегают по столу, правильно? – ласково улыбнулся доктор.

Пятиплахов закрыл глаза.

– Значит, начинаем, – повторил Модест Михайлович.

Когда одна из сестер помогала генералу снимать пиджак, он негромко проревел:

– Удостоверение останется при мне.

На сестринском посту раздался звонок.

Модест Михайлович бросился туда и схватился за трубку.

Работы по разоблачению Пятиплахова прервались.

– Да. Да? Мне сейчас не до твоих оправданий. Важно то, что уже два часа она где-то неизвестно где. Ну и пусть свернула халат, запихнула под одеяло, ну и что?! Не надо мне рассказывать сказки! Тоже мне хитрость.

Модест Михайлович неожиданно, как будто внезапно потяжелел на центнер, сел на табурет медсестры, тот пискнул и покосился. Директор быстро перевел взгляд на одну из сестер.

– Маша, пойдите проверьте… Нет, пойдем вместе.

Он вскочил с места, и быстро двигая толстыми ногами, выскочил в коридор. Сестры бросились следом.

– Где его палата?

Распахнув дверь, Модест Михайлович бросился к кровати, рванул край одеяла. Девушки ахнули.

– Он где-то здесь. Ищите!

* * *

Я внимательно следил за своим состоянием. В груди как бы на плаву лежала льдина, по которой еще к тому же внезапно проходили извилистые трещины, а поверх всего этого неслась сразу во всех направлениях колючая поземка. А иногда прилетали откуда-то и падали на льдину тяжелые капли. Вот ты какая, неврастения моя.

Насколько я понял Модеста Михайловича, его машина должна была начать с приглаживания поземки, непрерывного шершавого раздражения нервов, а потом уж и запустить процесс таяния основного ледового тела. Какое-то воздействие на мою взъерошенную и одновременно подмороженную психику исподволь началось, потому что я теперь уже не просто надеялся, что мне помогут, но сделался непререкаемо уверен.

* * *

– Здесь, – сказал молодой человек с удлиненным черепом, показывая на картину Серова. В руке у него был короткий черный тубус, и в полумраке кабинета его можно было принять за длинную толстую руку. Высокая девушка в куртке с капюшоном подошла к парню и обняла одной рукой. Несколько секунд они молча смотрели на картину, едва различимую в темноте, потом юноша передал подруге тубус, а сам стал ощупывать раму.

– Свет включить?

– Нет. Сразу заметят.

Девушка направилась к окну, намереваясь задернуть тяжелые плюшевые шторы.

– Лучше закрой дверь изнутри.

Девушка тут же повернулась и, достав из кармана куртки связку ключей (видимо, краденых отцовских), пошла мимо длинного стола для заседаний к двери в предбанник.

– Как все просто! – усмехнулся молодой человек.

Картина отъехала в сторону, утонув в выступе стены, обнажая панель с экраном и тумблерами.

– Послушай, – молодой человек обернулся к подруге, – а это точно то самое? Никаких запоров. Даже подозрительно.

Она сбросила капюшон, обнажая бритую голову, обернулась.

– То.

– Уверена? Не ловушка для идиотов?

Девушка заперла дверь и двинулась обратно. Ее бледное, удлиненное лицо при голом черепе и общей сильной худобе придавали ей вампирское очарование.

– Не ловушка. Папа мне это все показывал, когда я еще была маленькая.

– Ты и сейчас еще маленькая, – сказал молодой человек. Девушка приблизилась, и они, без всяких предварительных движений, слились в тяжелом, длинном поцелуе. Дочь Модеста Михайловича, не прерывая поцелуя, высвободила руку из объятия и побежала на ощупь пальцами по пульту, подумала немного, выбирая между двумя тумблерами, и решительно щелкнула, изящно изогнув тонкую гибкую кисть. Стена рядом с камином наполнилась сдобным гудением.

– Да, – сказал молодой человек, отрываясь от подруги, – надо работать. Открывай.

Девушка поставила тубус вертикально и тою же самой изящной кистью стала отламывать у него верхушку.

Молодой человек заинтересованно рассматривал пульт.

Тубус был открыт, и из него появился средней длины обрезок арматуры.

Рука молодого человека медленно протянулась к пульту, щелкнул тумблер. Экран после короткого раздумья осветился.

– Может работать, как телевизор, – сказала девушка, вручая другу приготовленное железо. Он взял его в левую руку, правую оставляя для манипуляций с тумблерами.

Влюбленные снова начали страстно целоваться. Девушка делала это самозабвеннее. Зажмурилась, оплела длинными кожаными руками туловище своего гения. Он же глаз не закрывал и обнимал подругу лишь локтями, оставляя свободными кисти рук.

* * *

И вот я где-то лечу. Вокруг не полностью черно, но ничего не видно. Хотя я даже не знаю, открыты ли у меня глаза, но точно знаю, что это не имеет никакого значения.

Что с сознанием? Громоздкая метафора с льдиной и поземкой сильно ускромнилась, и теперь отыскать в себе я могу лишь буквально какой-то мазок несчастной прохлады в области потухшего солнечного сплетения. К тому же понятно, что и это вот-вот перестанет иметь хоть какое-нибудь значение.

Страшно? Если только заставить себя задуматься над этим, но это трудно, соскальзываешь мыслью в расслабленное равнодушие. Главное – отчетливое ощущение полета, и причем вне заостренной скорлупы, в которую я так легкомысленно улегся.

Сам лечу. Куда, не знаю.

Кажется, сейчас начну что-то видеть.

Световой коридор?

Самого себя из-под потолка?

Неполная темнота становится все более не темной.

* * *

Не прерывая длинного, замедленного поцелуя, молодой человек с удлиненным черепом, удерживал на весу кусок арматуры правой рукой, левой переключал каналы. Экран, занимавший половину площади пульта, работал, как обычный телевизор, причем только в режиме передачи новостей бегущими в два этажа строками.

«Заказчики убийства А. Политковской наперегонки дают показания!»

«Борис Гребенщиков признался, что автором песни “Город золотой” является не он, а господин Хвостенко».

«Китайские спортсмены в массовом порядке отказываются от золотых медалей Пекинской Олимпиады, утверждая, что принимали страшные дозы неизвестного допинга».

«Роман Абрамович передает свою яхту дому престарелых моряков в Мурманске».

«Американские солдаты и офицеры согласились вернуть ценности, награбленные в музеях Вавилона».

«Польское правительство выступило с заявлением о том, что признает вину своего государства за гибель 85 тысяч русских солдат из армии Тухачевского в лагерях военнопленных после войны 1920 года из-за нечеловеческих условий содержания».

«Приходится признать удивительную вещь: во время взрыва автобуса, набитого деньгами, пострадали только те, кто был виновен в расхищении средств из кассы фирмы “Строим вместе”».

«На Старую площадь к зданию Администрации Президента явился гражданин Белогривов Иван Семенович и потребовал, чтобы у него приняли ксерокс. Старый, уже не работающий прибор. Он утверждает, что это тот самый ксерокс, в коробке из-под которого были вынесены знаменитые 500 тысяч долларов. Гражданин Белогривов тогда вынес сам ксерокс».

«Психотерапевта-маньяка Галухина Г. И. судит суд присяжных, в составе которого, по удивительному совпадению, одни только бывшие его пациенты».

«…каждый раз ему удается необъяснимым образом исчезнуть из-под стражи. Все подвергшиеся нападению музыканты рассказывают примерно одно и то же: пожилой человек лет шестидесяти, в странном одеянии набрасывается на них, появившись неизвестно откуда и крича, скорей всего, по-итальянски, пытается прервать исполнение. Камзол и башмак, оставленные им в одном из отделений милиции, отданы на исследование и датируются специалистами как относящиеся к середине XVIII века. То есть можно предположить, что, перед тем как напасть на музыкантов в подземном переходе, этот человек еще и обворовывает какой-нибудь музей. Самое удивительное, никто не может объяснить, куда он исчезает всякий раз из-под стражи».

Почему-то именно после этого сообщения молодой человек обрушил свое металлическое орудие на беззащитную поверхность пульта. Полетели в разные стороны куски стекла, замигали испуганные лампочки, включилась невидимая и очень истеричная сирена. Подруга героя схватила с отцовского стола «кремлевскую» лампу и присоединилась к избиению техники.

* * *

И вот: где это я, сердешный? Куда меня вынесло? Как это понимать?

Кривая улица, когда-то мощенная булыжником, только теперь больше луж и кусты сухого бурьяна под заборами тут и там. Деревянные домишки из почерневших бревен тускло поблескивают маленькими, сильно скошенными окошками на эту смертельную захолусть. Если присмотреться, и сами домишки вроде как немного заваливаются вправо и влево к себе во дворы, выдавая кривую улочку в неизвестную даль и вверх к серому низкому небу. И вижу я все это снизу, вроде как бы лежа на спине. Будто меня принесли сюда на носилках и положили на землю. И никого нет.

Сзади – толкотня разных звуков, и никак не понять, что это. Но постепенно, с приближением, составляется из всего этого один сложный звук, что-то понятное: телега подъехала с возницею. Храп коня, збруи звяк, покряхтыванье мужичка, скрип ворот.

– Это что ж у тебя, Евсей, за мешки?

– И не спрашивай, кум.

– А я уже спросил.

Тяжкий вздох, шепот: «Прости Господи!»

– Евсей, с них же капает.

– Этот мешок – то наш секретарь, а этот мешок – то баба его. Порубали их сегодня в Зеркалах.

* * *

– Стреляйте, генерал! Зачем вы тогда его достали?!

Модест Михайлович и медсестры разбежались в стороны и встали спиной к стене. Пятиплахов навел пистолет на дверной замок кабинета и нажал курок. Из пистолета появилось пламя, но беззвучно и вертикально вверх. Зажигалка.

Генерал глупо улыбнулся.

Директор отступил на несколько шагов от двери и, зажмурившись, заорал ни на что не похожим голосом:

– Откройте!!!

Врезался плечом в дверь. Она устояла. Изнутри доносились звуки погрома. Модест Михайлович с рыданием и страданием в голосе крикнул:

– Света, открой!

Потом отлип от двери и снова с разбега врубился в нее.

* * *

Небольшая круглая беседка с решетчатыми стенами, густо увитыми вьющейся зеленью. Настолько густо, что сквозь них невозможно узнать проходящего мимо человека – видна только его тень. В беседке вкопан одноногий стол, на нем большая бутылка минеральной воды. Справа и слева от стола на деревянных скамейках сидят: генерал Пятиплахов, Петрович, Лолита Обломова и Майка. Между ними в полуразвалившемся, но когда-то породистом плетеном кресле сидит худой, можно даже сказать, щуплый человек в сиреневой больничной пижаме с черной, короткой, но неаккуратной бородой. Глаза его глубоко запали в глазницы, и в них угадывается легкое неопасное безумие. На губах то появляется, то исчезает едва заметная улыбка. Он немного похож на Ленина в Горках в 1923 году и выглядит хозяином, принимающим жалостливую, церемонную депутацию.

Судя по всему, он только что закончил что-то рассказывать.

Майка осторожно погладила его по сиреневому рукаву и по-взрослому нахмурила брови. Понятно, что она ни за что не вылезла бы сейчас с какой-нибудь безапелляционной репликой.

Петрович выпятил губы и кивнул. Он в хорошей форме и выглядит даже немного моложе своего старинного друга Жени Печорина, к которому прикатил с товарищеским визитом, захватив и других друзей. Видно, что дела у него идут неплохо и от этого ему немного неловко.

– Подожди, я не успел подсчитать, сколько всего было смертей.

– Семь, – вступил Пятиплахов. Он выглядит даже лучше Петровича, одет в гражданское, но на плечах как будто можно разглядеть новые погоны с многочисленными звездами. И чувствуется, что пропуск у него ни в коем случае не просрочен.

– Да, семь, – кивнула Лолита. На левой щеке у нее несколько тонких белых шрамов, чего раньше не было.

Майка не вмешивается, скромно поглядывая то на одного, то на другого взрослого.

Петрович кивнул, поблагодарив всех, кто дал подсказку.

– В прошлом всего, значит, три. Одна – на Алтае, ввиду того, что твою бабушку зарубили, когда она была беременна твоей мамой. – Его передернуло. – Привидится же такое!

Майка загнула один палец.

Петрович погладил ее по голове и продолжил:

– Вторая – озеро Иссык. Это какой же год?

– По-моему, шестьдесят третий. Мне было одиннадцать месяцев, – ответил Евгений Иванович.

– Да, ледник съехал в озеро, сель снес одноименный городок. Вы с матерью сидели в автобусе на автостанции. Погибли все, кто там был. Маму твою оглушило, она тебя выронила, волной тебя вынесло на какое-то старое дерево, зацепился пеленкой, хотя и не должен был. – Не совсем было понятно, зачем Петрович повторяет рассказ друга. Видимо, просто особенность характера.

Больной только кивнул.

– Третья смерть – совсем банальная и совсем недавняя: двадцать миллиграмм энапа на литр с лишним водки и еще какие-то лекарства.

– И это было не самоубийство. Я, наоборот, лечился.

– Может быть, хватит? – с неожиданной для себя твердостью сказала Лолита. – Зачем ты его мучаешь этими повторами?

Печорин улыбнулся:

– Совсем нет. Ничего мучительного. Как в кино, только все время странный ракурс, словно я смотрю это кино лежа.

– Вперед ногами, – прошептала Майка.

Лолита нахмурила на нее брови. Девочка опять стала хорошей и еще раз погладила рукав пижамы.

Вступил генерал:

– Это все ерунда – смерти, которые не состоялись. Я бы и сам поглядел такое кино о себе. В твоем случае интересно, что дважды эти ситуации были так или иначе связаны с твоей матерью.

Печорин улыбнулся.

– Так и в третьем случае то же самое: пить в тот раз я ведь начал по случаю маминой скорбной годовщины.

Пятиплахов отмахнулся:

– Это все не имеет значения. Важно смотреть вперед. Там у тебя четыре смерти и мало что просматривается. Вот тот город, где ты попал, судя по всему, в эпидемию. Ты сказал – явная заграница. Что это – юг? Европа? Китай? На каком языке говорили? Сколько тебе было, по ощущению, лет? Может, с какого-то возраста имеет смысл подзавязать с туризмом?

– Когда болеешь, всегда чувствуешь себя стариком, – сказала Лолита.

– Кажется, я слышал гудки, почти наверняка не паровозные, а корабельные. Может, порт? – пожал исхудавшими плечами Евгений Иванович.

– Паровозов сейчас не бывает, – сказала Майка.

– Вот и не езди туда, где порт, – посоветовала Лолита.

– А языки совершенно незнакомые. Не английский, не немецкий… лопотание какое-то, рядом, по-моему, лежал негр.

– Знаете, сколько языков в мире? – не удержалась Майка.

– Не езди в те страны, где может быть такой лепет. Вся Америка в твоем распоряжении, Канада, вся Европа…

– А вдруг это была Албания? – осадил Лолиту Петрович.

– Уж без Албании всяко можно обойтись, – отступила та.

– История с падением вертолета – вообще ерунда, – перешел к следующей смерти Печорина генерал. – Не летай на них, на вертолетах, и всего-то делов. Я бы тоже отказался, легко, если бы не приходилось по работе.

Все согласились, что вертолетный случай серьезной опасностью не выглядит. Сколько на свете людей, никогда не пользовавшихся услугами этого транспорта, и никому не приходит в голову их жалеть. Тоже мне обделенность!

– Вот третья из будущих твоих кончин… – начал было Петрович.

Евгений Иванович сделал ему знак вялой рукой: не надо.

– Я еще и сам тут не все додумал. Мне надо хорошенько все вспомнить, уяснить. Как-то там все спутано.

– Не хочешь – не надо! – мгновенно согласился старый друг.

– Кстати, – поинтересовался Пятиплахов довольно вкрадчивым голосом, явно очень опасаясь задеть больного, – а местные врачи, Модест например, что говорят про твои эти полеты во сне и наяву?

Печорин вздохнул:

– Второй месяц меня лечат… светил приглашали. Сначала очень извинялись, особенно Модест Михайлович за выходку «зятя».

– Сын тоже здесь лежит? – спросила Лолита.

– Не знаю, где лежит этот сын, но ко мне относятся тут хорошо. Вот сегодня даже вас всех разрешили ко мне пустить. Все, что я им рассказал, записали, и не один раз. Кем они меня считают – полным психом или частичным, уж и не знаю.

Возникла пауза, всегда трудно придумать, что с ней делать. Но у Петровича была домашняя заготовка. Он вынул из кармана пиджака конверт.

– Что это? – с живой заинтересованностью спросил Евгений Иванович, вскрыл и сам ответил на собственный вопрос: – Приглашение?

– Был у тебя, забирал почту, как договаривались. Кстати, видел твоего деда. Ничего так, в форме. Сказал, что записался в хор. Но не ходит.

Это сообщение никого не заинтересовало, все смотрели на конверт.

– Приглашение, – подтвердил больной, вскрыв послание.

– Куда? – заинтересованно наклонились к нему.

– Василиса приглашает меня на защиту докторской диссертации. Причем не своей, а какого-то Егорова.

– Это ее муж, – влезла Майка, – я ее знаю, я у нее ночевала; хочет сразу с двух сторон перед тобой покрасоваться, змеюка.

– Она не змеюка, – спокойно возразил Евгений Иванович.

Майка легко согласилась:

– И Нина тоже не змеюка, сразу к тебе отпустила, как я захотела. – Секунду помолчала и добавила: – Ей-то чего, она уже беременная, хотя живота и не видно.

Печорин удивился:

– А как ты вообще могла узнать, что я здесь, и с кем ты приехала?

– Тетя Люба Балбошина все разведала, но ехать к тебе времени у нее совсем не было, вся в делах-делах.

– Позвонила мне, съезди, мол, – пояснила Лолита. – Она же за мной ухаживала, когда я… Да я бы и сама. Тебе от Любы привет.

– Ты ей тоже передай. И ее медиумам. Знаете, каким образом я «оттуда» вернулся?

Все выжидающе подались вперед.

– Очень просто. В какой-то момент в темноте этой полнейшей раздался голос, сверху и немного справа: «Дух Евгения Ивановича Печорина, пожалуйста, придите к нам!» И я заскользил, заскользил… Правда, ни под каким блюдцем не оказался, сразу очнулся, уже в палате.

Все молчали, переваривая информацию. История была, конечно, на грани фарса, но смеяться и иронизировать почему-то никому не хотелось.

Евгений Иванович, довольный тем, что произвел впечатление, и не желая зацикливаться на рискованной теме, обратился к Лолите:

– А что там у тебя с твоими девками случилось?

Воспитательница вздохнула:

– Девчонки мои решили, что я их снимаю, а это не я, это мой работодатель, негодяй, тайком поставил камеру крохотную, когда они у меня заключали контракт и якобы осматривали квартиру. Девочки передо мной извинились потом, ухаживали… Правда, теперь все пропали куда-то.

– Замуж повыходили, как и все, – хмуро буркнула Майка.

– А голландец этот, говорят, сидит за порнографию, – закончила Лолита.

Печорин тихо засмеялся. Сказал, обращаясь к мужской части аудитории:

– Вот видите – справедливость все-таки существует и даже действует. Да, я знаю, волна стала ослабевать, если не вообще сошла на нет, но не будете же вы меня убеждать, что вообще ничего не было! Ни взорванных автобусов, ни избитых музыкантов, ни…

Печорин остановился, не без усилия, он знал, что на эту территорию лучше не заходить.

Инициативу перехватил генерал:

– О справедливости после. Ты в конце концов зазвал меня по конкретному делу.

Больной кивнул и тут же сильно помрачнел.

– Дело в четвертой смерти? – спросил Петрович.

Печорин снова кивнул, но говорить не начал.

Гости некоторое время молчали, переглядываясь. Вопрос задала Лолита:

– Ты боишься, что тебе от нее не… скрыться?

Печорин обвел взглядом друзей, вздохнул и прошептал:

– Пятиплахов знает, он расскажет. Мне неловко.

Генерал кивнул:

– Да, дело такое. Когда-то, еще в давние-давние институтские годы, у Жени был… – он запнулся, попав взглядом на Майку.

– Да я все понимаю, я такое видала, – заныла она, но ее отправили погулять по территории весеннего имения.

– Понятно, – сказал Петрович, – у Надьки ребенок, возможно, от нашего путешественника в прошлое и будущее.

Печорин покорно кивнул.

– И родившийся внук тоже может быть его внуком. Весело, – присвистнул Петрович.

– А как все эти годы было весело Савелию. Кажется, он обо всем догадывался с самого начала, – сказал генерал.

– Но ведь это было еще до свадьбы, – слабо вставила Лолита.

Мужчины одновременно усмехнулись.

– Если бы это было после свадьбы, то смерть нашего Зоила случилась бы уже тогда, а не в предполагаемом будущем.

Генерал налил наконец себе воды, никого до этого момента не заинтересовавшей. Выпил целый стакан и сказал:

– На настоящий момент мы имеем такой расклад: у Жени, что называется, было с Надей примерно за месяц до ее свадьбы с Савелием. Савушка о чем-то догадывался все эти годы: не знал, а мучительно догадывался. Все время порывался поговорить с Женей, держал, как говорится, на расстоянии прямого выстрела. Лучший друг одновременно и главный враг – так бывает. И два дня назад вдруг позвонил Жене и сказал, что убьет. Надо полагать, до чего-то додумался.

– Или Надя проговорилась, – сказала Лолита.

– Или специально это сделала, – уточнил Петрович. – Представляю, как он изводил ее своей ревностью все эти годы.

– Может, Наде позвонить? – тихо спросила Лолита.

– Зачем? – удивился Петрович.

– Я пробовал, – сказал больной.

– Женщина обычно знает от кого ребенок.

– Сказки, – отмахнулся Петрович от женского мнения.

Генерал опять взял управление ситуацией в свои руки.

– Это все – нюансы. Важно то, что Савушка позвонил два дня назад, а Женя видел свою смерть от его руки больше месяца назад.

– И смерть эта будет здесь, – виновато произнес больной.

– В этой беседке? – первой сообразила Лолита.

– Когда? – выпучил глаза Петрович.

– Сейчас! – раздался голос из-за решетчатых стен беседки. Майка. Девочка решила отомстить за ссылку на природу.

Петрович выругался.

– Майя, зачем ты? – укоризненно сказала Лолита.

– А вы думали, она пойдет цветочки нюхать? – усмехнулся Печорин.

– Ладно, иди сюда, чего уж теперь, – распорядился генерал.

Майка вдруг истошно завизжала, все завертели головами, ничего не понимая. Вдоль занавешенной зеленью стены беседки продвигалась громадная тень.

Мужчины приподнялись со своих мест. У Печорина не получилось, он рухнул обратно.

В дверях беседки появилась фигура очень рослого, пузатого мужчины с рябым лицом и угрюмым взглядом исподлобья. Одной рукой он держал под мышкой орущую Майку, пытающуюся его укусить. Он очень напоминал тролля, как его изображают в фильмах про «Властелина колец». Было понятно, что противостоять ему невозможно, даже если все собравшиеся в беседке выступят вместе.

– Отпусти ребенка, Савушка, – сказал твердым голосом Пятиплахов, медленно вынимая из кармана пиджака пистолет, так похожий на зажигалку.

– Надо поговорить, – сказал «тролль», подтолкнув девочку куда-то в сторону и глядя при этом только на Печорина.

– Мы не оставим вас один на один, – просипел Петрович, а генерал в подтверждение этих слов мотнул в воздухе своим «пистолетом», что не произвело на гиганта никакого впечатления. Он вздохнул, шмыгнул носом и сказал, обращаясь только к Печорину:

– Давай пятьдесят на пятьдесят.


Спустя двадцать минут вся большая компания: и генерал, и Петрович, и Лолита, и «тролль», и уже подружившаяся с ним девочка – шли по райским аллеям «Аркадии» к выходу. Савушка объяснил: у него был разговор с Модестом Михайловичем, и тот сказал, что надо щадить неокрепший еще ум больного. Опасно его ставить перед каким бы то ни было выбором. Зачем ему прямо сейчас решать: хочет ли он быть дедушкой недавно родившегося ребенка или должен отказаться от этого права. Лучше сохранить статус-кво.

Все поддержали гениальное решение поэта: пятьдесят на пятьдесят. Даже Майка похвалила – она-то знала толк в цифровых родственных раскладах.


Евгений Иванович согласился с предложением громадного друга. В основном потому, что ему было все равно. Он все пытался свернуть разговор на другую тему. Вы, родные, рано радуетесь. Готовьтесь, все еще впереди. Это была предварительная, пробная волна Справедливости. Будет еще главная. А за ней придет Всепобеждающая Любовь. Вот тогда и посмотрите, вот тогда и будет всем по-настоящему весело.

– А за Всепобеждающей Любовью что? – смеялись они, испытывая облегчение, оттого что конфликт вокруг отцов, детей и внуков разрешился.

– А там уж откроется и Абсолютная Истина, – шептал одними губами больной.

Но Евгения Ивановича, говорившего слабым, еле слышным голосом, уже не слушали. Начали прощаться. Больной смолк, отчаявшись что-то втолковать собеседникам. Ему пожали руку, поцеловали, и громко балагурящая делегация удалилась в сторону главного корпуса.


Минут через десять в беседку заглянул человек в таком же халате, как и у Евгения Ивановича. Они поприветствовали друг друга как старые знакомые. Гость сел рядом, прислонился к одной из опор, поддерживающих крышу беседки, удлиненным бритым черепом и, помедлив некоторое время, сказал:

– Тебя скоро выпишут. Модест говорил.

Евгений Иванович только вздохнул в ответ.

– Что, трудный был разговор? – спросил молодой человек.

– Ничего не хотят слушать, кроме сказок про загробную жизнь. Я уж им такого навыдумывал! Про семь смертей и что меня «оттуда» вызвали спириты: «Дух Евгения Ивановича, придите к нам!» Откровенно дурачился, а они что-то обсуждают…

– А ты правда ничего не видел?

Евгений Иванович закрыл глаза:

– Что можно было разглядеть, все равно толком не расскажешь. Для этого человеческих слов нет. Отчетливо видел только мешок, второй окровавленный мешок. Но это… как бы сказать… слишком личное. Частное. Меня другое убивает: «они» – и генерал, и Петрович, и Модест – не понимают, что «это» был только первый приступ Справедливости. Будет и посильней. А потом явится Красота Спасающая, но ее, судя по всему, никто не увидит, как не почувствовали Справедливость. А в конце концов нас всех ждет абсолютная Истина. Как говорила моя мама – Бог любит Троицу.

– Вот это будет да!.. – прошептал юноша с удлиненным черепом. Он словам Евгения Ивановича верил совершенно.


Когда гости, попрощавшись с милейшим Модестом Михайловичем, забирались в роскошный новый «лексус» генерала, Пятиплахову позвонили. Он выслушал доклад и сказал громко:

– Тьфу ты, черт!

– В чем дело? – поинтересовался Петрович.

– Понимаешь, сбежал, – сказал генерал, усаживаясь рядом с водителем.

– Кто? – спросили одновременно Петрович и Лолита.

– Да псих какой-то, в черном балахоне ходит по подземным переходам. Набрасывается на музыкантов, на скрипачей в основном почему-то.

– Опять начал? – подпрыгнула на заднем сиденье Майка.

Генерал усмехнулся и пояснил:

– Достал уж всех этот балахонный, болтает то ли по-испански, то ли вообще неизвестно на каком языке. Эмвэдэшники, как мы считали, врут нам, что он всякий раз сбегает из камеры, когда они его задерживают после драки со скрипачами. Мы решили сами за это взяться. Теперь этот чертов монах ушел из внутренней тюрьмы ФСБ. И никаких следов. Никаких! Интересный персонаж, очень. Впрочем, дорогие мои, все это государственная тайна. Так что попрошу…

Некоторое время ехали молча. Потом вдруг Майка сказала:

– А Вивальди был аббат.

X