Богдан Иванович Сушинский - Ветер богов

Ветер богов 1645K, 327 с.   (скачать) - Богдан Иванович Сушинский

Богдан Сушинский
Ветер богов

* * *

© Сушинский Б. И., 2015

© ООО «Издательство „Вече“», 2015

© ООО «Издательство „Вече“», электронная версия, 2015


Ветер богов

Я уже часто горько сожалел, что не подверг мой офицерский корпус чистке, как это сделал Сталин.

Гитлер

Понадобилась бомба у Гитлера под задницей, чтобы он уловил суть.

Геббельс


1

Окровавленный полукруг солнца растерзанно зависал над частоколом гранитных скал, вершины которых уже вовсю охватывало багровое пламя рассвета, неотвратимо поглощая их и превращая в пылающие надгробия на символических могилах всех когда-либо канувших в морской пучине.

Целая эскадра небольших сигароподобных катеров, словно стая акул, вырвалась из-за гряды косматых каменистых островков и, постепенно растворяясь в потоке оранжево-красных лучей, погибельно устремилась к факельной стене, заупокойным ревом своих двигателей отпевая каждого, кто уже ушел с полей этой войны в небытие океана и кому еще только не сегодня, так завтра предстояло уйти.

– Катера-снаряды со смертниками на борту, – благоговейным голосом престарелого пастора пропел вице-адмирал Хейе, покровительственно глядя им вслед. – В этот раз атака тренировочная, тем не менее не хотелось бы мне оказаться на месте одного из этих парней.

– Они добровольцы, адмирал, – невозмутимо напомнил Скорцени. Он следил за атакой морских камикадзе, стоя рядом с Хейе на высоком утесе, вершина которого нависала над небольшим заливом, словно выброшенный на берег остов погибшего корабля, и рослая широкоплечая фигура его в черном кожаном плаще до пят казалась базальтовым изваянием идола, оставленного здесь язычниками давно вымершей цивилизации. – Они сами избрали свой путь к вечности, эти любимцы смерти, и впредь я не желаю слышать на этот счет никаких псалмопений. Никаких псалмопений, адмирал, если уж мы действительно собираемся потрясти воображение врагов угрозой торпедных атак наших смертников.

Оторвавшись от окуляров огромного морского бинокля, Хейе незаметно перевел взгляд на Скорцени. Глубокий серо-багровый шрам на лице «первого диверсанта рейха» устрашающе передернулся и вновь застыл, превращаясь в окаменевшую метку ярости, оставленную на этом полузабытом изваянии испепеляющим гневом Высших Сил. И хотя на плотно сжатых губах штурмбаннфюрера вырисовывалась едва заметная циничная улыбка, но даже она не способна была хоть как-то очеловечить арийского полубога германцев или по крайней мере сделать его лик более проницаемым и одухотворенным.

– Святая правда, штурмбаннфюрер: они сами избрали свой путь в вечность… любимцы смерти. Тем более, что на сей раз им еще суждено вернуться.

Утверждение Скорцени руководителем секретной службы СС по созданию оружия особого назначения[1] явилось для вице-адмирала полной неожиданностью. Но как только он узнал, кого именно фюрер назначил на пост только что созданной сверхсекретной службы, то понял, что «морское оружие смертников» будет создано даже в том случае, когда отбираемые им, Хейе, смертники окажутся единственными на флоте людьми, уверенными в своем спасении, поскольку в истинных смертников превратятся все остальные, «не изъявившие… и в страхе молящиеся…»

– Если бы мы создали подобные эскадры смерти хотя бы годом раньше, – произнес вице-адмирал, как бы размышляя вслух, – американцы до сих пор гибли бы на рейдах Сицилии, а не вытаптывали виноградники в окрестностях Рима. Я не раз докладывал Деницу о принципах формирования появившейся у итальянцев «Икс-флотилии», идея которой была заимствована князем Боргезе у японских камикадзе. Но сомневаюсь, что Дениц решился хотя бы довести мои стенания до всеслышащих ушей фюрера.

– Не тому докладывали, не перед тем стенали, адмирал, – все с той же соломоновой невозмутимостью трубил Скорцени. – Тем более, что в «Волчьем логове» никто никакие стенания уже давным-давно в расчет не принимает.

– Это уж точно, – безропотно согласился адмирал, только недавно назначенный командующим малыми боевыми соединениями военно-морского флота, само название которых еще ни о чем не говорило непосвященным. Приземистая худощаво-жилистая фигура адмирала создавалась Всевышним, исходя из медицинских инструкций по набору подводников. Привыкший к морской стихии, адмирал чувствовал себя на берегу неуютно и беспомощно, с трудом ориентируясь во всех тех армейско-придворных хитросплетениях, в которые неминуемо ввергали его новые обязанности командующего чем-то, еще не до конца созданным и толком не осмысленным. – Однако согласитесь, что времени у нас уже не осталось даже на стенания.

– И никаких псалмопений, адмирал! Никаких псалмопений! – вновь неожиданно напомнил ему Скорцени, взревев заржавевшим камнедробильным басом, который заставил не привыкшего к общению «с самым страшным человеком Европы» адмирала вздрогнуть и передернуться, словно от выстрела в спину.

Но штурмбаннфюрер СС предпочел не заметить этого. Он хладнокровно проследил, как, выстроившись в кильватерную атакующую колонну, смертники направляют свои катера на неширокую, слегка напоминающую расплющенный нос корабля, скалу, чтобы лишь в последнюю минуту отвернуть от нее, эффектно, наудачу, прорываясь сквозь просвет между окутанными дымкой берегами островков. Где-то там, за грядой, они разворачивались и, уже на меньшей скорости, в объезд, через более широкий пролив возвращались на базу.

– Созерцая эти маневры, можно предположить, что управлять катерами они уже научились, – проворчал вице-адмирал, наблюдая, как, миновав гряду, камикадзе вновь развернулись в некое подобие веера, будто находились не на тренировке, а на морском параде.

– Осталось научиться погибать. С пользой для Германии, естественно. Вот о чем нам следует позаботиться в первую очередь.

– Вы хотели бы встретиться хотя бы с одним из этих парней?

Проходя мимо мыса, на котором они стояли, смертники приветствовали их поднятыми вверх руками, что было похоже на ритуальное приветствие гладиаторов: «Живи, Цезарь, обреченные на смерть приветствуют тебя!»

– Зачем? Они не должны видеть в лицо того, кто посылает их на верную гибель. Точно так же, как мы с вами пореже должны видеть в лицо тех, кого посылаем.

– Но мы, офицеры, всегда посылаем кого-то на смерть.

– Солдат и смертник – не одно и то же, господин вице-адмирал. Упаси вас Господь считать своих солдат смертниками.

Хейе непонимающе уставился на Скорцени. От «первого диверсанта рейха» он ожидал услышать какой угодно ответ, кроме этого.


2

Полковник фон Штауффенберг понимал, что от исхода разговора с командующим войсками резерва зависит решительно всё – и успех его замыслов, и его служба, само его существование на этом свете. Вот почему, прежде чем войти в кабинет Фромма, полковник несколько раз нервно прошелся по его приемной и молитвенно посмотрел на окно, за которым оставался последний квадратик той отведенной ему свободы, от которой он намеревался отречься по собственной воле.

– Полковник Штауффенберг? – поднялся ему навстречу командующий. Рослая внушительная фигура генерал-полковника буквально заполнила собой все пространство между столом и огромным сейфом, и даже в трех шагах от этой громадины худощавый, изувеченный, ущербный в своем естественном страхе перед шефом фон Штауффенберг явственно ощущал потливую близость чужого, отталкивающего от себя тела. – Мой начальник штаба – да, нет?

Приказ о своем назначении полковник получил еще десять дней назад. Однако обстоятельства сложились так, что в должность вступал только сегодня.

– Так точно, господин командующий. Я принял все дела и готов приступить к исполнению…

– Тогда в чем дело, полковник? Приступайте – да, нет? – Относительно фроммовского «да, нет» полковника уже предупредил генерал Ольбрихт, с которым граф, собственно, и общался все эти дни; как и о грубоватой солдафонской манере обращения, за которой в большинстве случаев не стоит ничего, кроме все той же грубоватости. – Вам что-то неясно? Только запомните, граф фон… и так далее. Здесь не фронт, где все проясняется после того, как заговорят три пулемета противника. Здесь работают и гибнут офицеры, для которых все должно быть ясным задолго до того, как противник появляется за пятьдесят метров от наших окопов – да, нет?

– Тот, у кого на фронте проясняется лишь тогда, когда противник за пятьдесят шагов от окопа, так навечно в окопе и остается, – горделиво ответил Штауффенберг. Офицер, по всем канонам военной медицины подлежащий списанию в силу своих увечий – в Африке он потерял глаз, правую руку и два пальца левой руки, – Штауффенберг с особой обостренностью воспринимал отношение к себе каждого из окружающих. Он замечал решительно всё: удивление – «Неужели этот калека все еще является строевым офицером?»; естественную, ничем не прикрытую брезгливость сидящего рядом за столом; какое-то психологическое недоверие к его устремлениям – «Тебе-то чего нужно? Ты свое отвоевал и получил».

– Вот именно, там и остается, – охотно поддержал его Фромм. Квадратно-загрубелое, усеянное мелкой кожной шелухой лицо командующего, лишенное всякой пластичности и красоты линий, являлось самым непосредственным отражением характера этого человека – не нуждающегося в том, чтобы кому-либо нравиться и чтобы его воспринимали не так, как сам он воспринимает всех окружающих.

Но похоже, что к такому же способу поведения командующий приучил и своих подчиненных. За эти несколько дней, которые Штауффенберг провел в коридорах, кабинетах и курилках штаба войск резерва, он наслышался о Фромме такого, чего никогда не приходилось в открытую слышать ни об одном даже самом неотесанном фронтовом фельдфебеле. Наиболее вежливое из этих суждений сводилось к тому, что армию генерал-полковник Фромм обожает за царящие в ней порядки, позволяющие ему вести себя как индийскому слону на лесоповале. Графу это определение понравилось своей исключительной образностью.

– Господин командующий, поскольку нам придется работать вместе, я хотел бы, чтобы вы знали мои намерения. Возможно, мне не следовало бы говорить этого, однако честь и долг офицера требуют… Исключительно из соображений лояльности…

Фромм давно сел, однако предлагать кресло начальнику штаба не торопился. Откинувшись на спинку и сложив руки на едва выступающем животике, он полусонно уставился на Штауффенберга.

– Из соображений лояльности? Теперь уже вопрос может стоять так: начальник штаба позволяет себе быть нелояльным по отношению к командующему – да, нет?

– По отношению к фюреру, господин генерал.

– Ах, к фюреру? – со свойственным ему хамовитым легкомыслием переспросил Фромм. – Оказывается, я вам нравлюсь. Не нравится фюрер – да, нет?

Штауффенберг вдруг вспомнил историю, рассказанную кем-то из офицеров во время их тайной встречи на квартире генерала Ольбрихта. Речь тогда шла о другом командующем, фельдмаршале фон Манштейне. Поняв, что он оказался в кругу заговорщиков, фельдмаршал с ужасом в глазах поинтересовался: «Так вы что, собираетесь покушаться на фюрера? Вы хотите убить его?!» На что один из присутствующих офицеров со спокойствием человека, взошедшего на эшафот, ответил: «Так точно, господин фельдмаршал. Только убить. Причем как бешеную собаку».

Оказалось, что лишь такой ответ способен был вывести командующего из оцепеняющего изумления и заставить поверить: перед ним не провокаторы гестапо, а люди, действительно преисполненные решимости совершить переворот.

– А что, собственно, вы имеете в виду? – просыпается от летаргического сна генерал Фромм. В голосе его ни настороженности, ни подозрения. Оголенное, сугубо информативное любопытство.

– Как дворянин и офицер, я считаю своим долгом довести до вашего сведения, что принадлежу к тем людям, которые готовят государственный переворот. И прежде всего – покушение на фюрера[2]. Я считаю, что вы обязаны знать об этом, поскольку нам придется работать вместе. Вы имеете право знать о моем отношении к фюреру. Чтобы потом, когда начнут свершаться факты…

– А они начнут свершаться – да, нет?

– Можете в этом не сомневаться, начнут, – жестко подтвердил Штауффенберг. – Так вот, чтобы потом у вас не было оснований упрекать меня в том, что я поставил вас в идиот… – полковник прокашлялся и исправил оплошность, – в неловкое положение.

– Идиотское – куда точнее, – осклабился Фромм. Его неотесанное лицо сделалось еще грубее, широкая нижняя челюсть дегенеративно отошла куда-то в сторону, словно пыталась отделиться от остальной части лица. Огромные волосатые кулачищи легли на дубовую желтизну стола, словно два пушечных ядра, фитили которых вот-вот должны догореть. – Продолжайте, начальник штаба, я слушаю вас. Я весь внимание. Ни один следователь, ни один палач не станет выслушивать вас с такой признательной внимательностью, как это делает ваш командующий, Клаус граф Шенк фон Штауффенберг, – по слогам произнес его имя и титулы Фромм, словно считывал с судебного дела.

– Это все, что я могу, а главное, должен бы сказать вам, господин генерал-полковник. Если у вас возникли вопросы…

«А ведь он уже знает, что у меня состоялись беседы с Беком и Ольбрихтом, – холодно прицеливался к нему Фромм, словно выбирал, где, на каком участке тела должен остановиться ствол пистолета. Он понимает, что все, что здесь происходит, делается с моего молчаливого согласия. Вот почему заявляет мне все это со столь наглой беспечностью. Он считает меня повязанным обязательствами».

– И как же, по-вашему, я должен реагировать на подобные заявления подчиненных?

– Как велит вам долг. Но не перед фюрером, а перед великой Германией.

– Вы мыслите себе ее без фюрера, эту великую Германию, – да, нет? Я, признаться, весьма смутно представляю себе подобную перспективу.

Штауффенберг промолчал. Поначалу Фромм решил было, что, застигнутый его замечанием, полковник сосредоточивается. Но когда пауза непростительно затянулась, понял, что все значительно сложнее – граф просто-напросто не желает вступать в подобные полемики. То ли устал от них, то ли считает бессмысленными.

– Не много же у вас аргументов, – заметил командующий. – И молчание ваше тоже неубедительно.

– Тем не менее вы признаете, что я прав.

– Если мне не изменяет память, вас назначили начальником штаба, граф-полковник Штауффенберг, – да, нет?

– Так точно, господин командующий.

– Идите и приступайте к исполнению своих обязанностей, или, может быть, вначале вы собираетесь убить фюрера – а уж потом заняться исполнением своих непосредственных служебных обязанностей?

– Второй вариант для меня предпочтительнее. Тем не менее вначале я займусь сугубо штабными делами.

Массивная нижняя челюсть Фромма вновь отвисла и, описав полукруг, словно жернов, вернулась на место. Его поразила эта страшная откровенность полковника. Насколько же нужно ненавидеть фюрера и насколько не ценить свою собственную жизнь, чтобы решиться на такую безоглядную заговорщицкую храбрость, признал командующий. Неужели они задумали все это всерьез? «Нет, – сказал он себе, вновь провернув нижней челюстью-жерновом, – люди, всерьез задумавшие убить фюрера и осуществить государственный переворот, так вести себя не могут. Не должны».

– Вы – самоубийца, полковник Штауффенберг, – швырнул он, словно нож, в спину полковнику, который уже взялся за дверную ручку. – Мне жаль вас.

Граф оглянулся, и единственный глаз его кровянисто взблеснул, отражая оранжевый луч предзакатного солнца.

– Вы абсолютно правы, господин командующий. Но почему вы имеете в виду только меня?

– Кого же еще?

– Всю нацию.

– Нация самоубийцей не бывает.

– Ошибаетесь. Нация, позволившая прийти к власти такому человеку, как фюрер, – это и есть нация самоубийц. Так не кажется ли вам, что гибнуть нам предстоит всем вместе?

– Это вам так хотелось бы – чтобы всем вместе – да, нет?


3

Они вылетали с восходом солнца.

Небольшой строй летчиков – на продуваемой океанскими ветрами взлетной полосе острова. Гортанные слова напутствия, которые прокричал, глядя на шестерых пилотов-смертников, свирепого вида полковник-самурай…

Камикадзе по очереди подходили к столику, кланялись полковнику, кланялись лежавшему на столике ритуальному самурайскому мечу и императорскому флагу Страны восходящего солнца на невысоком флагштоке…

Гитлер просматривал этот специально для него доставленный из Японии документальный фильм уже в четвертый раз. И в четвертый раз во время ритуальной сцены клятвы императору он приподнимался и, вцепившись руками в спинку переднего стула, оцепенело всматривался в лица добровольцев смерти.

Мужественные, с окаменевшей суровостью, лица. Мужественные улыбки. Решимость во взглядах… Они идут на гибель. Они сознательно идут на нее.

«Эти пилоты добровольно избрали путь посвящения своей жизни императору. Они не рассчитывают на спасение. Если бы кто-то из них каким-то чудом спасся, то воспринял бы свое спасение как божественную тень позора, падающую не только на него, но и на весь его род. И наверняка покончил бы жизнь самоубийством. Сейчас сознание камикадзе подчинено только одной мысли: завершить полет так, чтобы гибелью своей принести гибель как можно большему числу врагов и тем самым посвятить свою жизнь императору…» – читал за кадром диктор. И Гитлер ощущал почти физическую потребность шагнуть из зала туда, на экран, присоединиться к строю камикадзе, сесть в обреченный самолет и «священным ветром богов» вознестись в утреннее небо.

– Где сейчас Отто Скорцени? – неожиданно спросил Гитлер стоявшего рядом с ним, чуть позади, Кальтенбруннера.

– В Италии, мой фюрер.

– Визит вежливости Муссолини?

– Дуче давно мечтает о нем. Однако сейчас не время наносить визиты. Скорцени занимается созданием флотилии катеров-снарядов, которыми будут управлять морские камикадзе, люди-торпеды.

– Ах да. Значит, он уже там? Морские камикадзе… Это мой приказ, обергруппенфюрер. Мы должны показать всему миру, что дух германских воинов ничуть не ниже духа японских самураев. Применяя эти неизвестные ранее методы войны на море, мы заставим английских и американских адмиралов с содроганием ждать каждой атаки наших моряков-смертников.

– И они будут содрогаться.

– Давно он в Италии?

– Отправился сразу же после того, как вы пригласили его сюда для просмотра этого фильма.

Гитлер многозначительно прокашлялся и, сложив руки на животе, вновь уставился на экран. Находившиеся вместе с ним в подземном кинозале «Бергхофа» Кейтель, Йодль и Кальтенбруннер продолжали стоять, считая невозможным для себя сидеть в той ситуации, когда фюрер внемлет происходящему на экране стоя.

Пилоты по одному подходили к офицеру и принимали из его рук стопочку рисовой водки. Выпивая это священное пойло, они отдавали честь, кланялись, что-то кричали и мчались к своим машинам.

Самолеты выруливали навстречу ветру и после недолгого разбега стартовали, нацеливаясь на огромный огненный шар солнца, поднимавшегося из океана, чтобы окрашивать в кроваво-розовый цвет прикрепленные к кабинкам штурмовиков императорские флажки.

– Не забудьте, Кальтенбруннер, что мы должны будем создать такой же фильм о своих морских камикадзе, – проговорил Гитлер, тяжело опускаясь на свое место. – И обязательно сделать так, чтобы он «случайно» попал в руки японской разведки или же сотрудников японского посольства.

– Что одно и то же, – согласился начальник полиции безопасности и службы безопасности.

Машины камикадзе заходили со стороны солнца и устремлялись на американский корабль. Совершенно лишенные чувства самосохранения, их пилоты становились довольно легкой добычей корабельных зенитчиков, но некоторые машины все же достигали своей погибельной цели, обрушиваясь на палубы горящими обломками фюзеляжей или же снарядами врезаясь в корабельные надстройки.

– Нам известно, что, в свою очередь, японцы уже проявили огромный интерес к фильму о похищении Муссолини, – нарушил общее молчание Кальтенбруннер. – А заодно и к самому Скорцени.

– И к нему тоже? – насторожился Гитлер. – В чем это проявляется?

– Пока что они стараются не упускать его из виду, словно опасаются, что однажды он получит задание доставить в Берлин императора Хирохито.

К удивлению Кальтенбруннера, фюрер никак не отреагировал на это предположение. Он занят был своими мыслями, далекими от страхов самураев.

– Придет время, и я лично подарю фильм о Скорцени сэру Черчиллю, – неожиданно улыбнулся фюрер, по привычке прикрывая свою улыбку наискось приложенной ко рту ладонью. – Он до конца дней будет признателен мне за такой подарок.

– Думаю, что мы сможем подарить ему не только эту ленту, – добавил Кальтенбруннер, имея в виду перефотографированную его службой корреспонденцию Муссолини. Однако фюрер не стал выяснять, на что именно намекает шеф СД, и этим спас его от излишних объяснений. К тому же обергруппенфюрер еще и не уверен был, что Гитлер одобрит их старания: ведь письма касались не только Черчилля, но и Муссолини.

Фильм кончился. В небольшом просмотровом зале зажегся свет, и генералы поднялись, ожидая, что фюрер каким-то образом прокомментирует увиденное, как это он обычно делал после предыдущих просмотров. Но Гитлер с какой-то романтической тоской посмотрел на экран, нахлобучил на уши свою бронированную фуражку[3] и, гордо запрокинув голову, словно это он только что раздавал своим смертникам стопочки с рисовой водкой, направился к выходу.

«А ведь запечатленное в этом фильме самурайское геройство камикадзе воздействует на фюрера как психологический наркотик, – подумалось Кальтенбруннеру. – Уж не воспринимает ли он и себя таким же пилотом-камикадзе, самолет которого давно оторвался от взлетной полосы истории и неукротимо несется на огненный шар солнца?»

– Послушайте, Кейтель, кажется, в прошлый раз вы говорили о том, что можно было бы подумать и об управляемых пилотами-смертниками ракетах «Фау-2», – молвил Гитлер, как только они вышли из душноватого помещения резиденции и вновь оказались на открытой террасе.

– Так точно, мой фюрер. Хотя… – начальник штаба Верховного главнокомандования взглянул на Кальтенбруннера и тотчас же поспешил уточнить, – эту мысль высказал не я, а штурмбаннфюрер Скорцени.

– Так вот, отдайте соответствующим службам приказ начать отбор добровольцев. При этом важно, чтобы официальное число солдат, изъявивших желание пожертвовать жизнью во имя рейха, значительно превышало нужное нам число камикадзе.

– Цифра, которую получит из штаба ведомство Геббельса, покажется впечатляющей. Тем более, что она будет совершенно реальной.

Гитлер хотел сказать еще что-то, однако мощный нарастающий гул, доносящийся из-за вершины горы, заставил его умолкнуть и, перегнувшись через барьер, оглянуться на едва выступающий из-за здания склон соседней горы. Это из-за ее гранитного ребра один за другим медленно выползали звенья английских «москито», направлявшихся в сторону Баварии.

Заработали установленные неподалеку от резиденции зенитки, но клинья боевых машин лишь немного рассредоточились и продолжали свой путь на северо-восток.

«Эти все еще надеются вернуться на свои базы, – иронично посмотрел им вслед Гитлер. – И в этом их слабость. Солдат – только тогда настоящий солдат, когда он окончательно лишился иллюзии спасения своего тела. А спасение души видит в том, чтобы пожертвовать бренным телом во имя Родины. Нет, не Родины, – уточнил он. – Императора. Короля. Фюрера… Толпа привыкла поклоняться личности. Сильной личности. Вот почему не рейху должны поклоняться мои солдаты, а фюреру».


4

Командный пункт морской базы малых боевых соединений Военно-морского флота располагался на берегу Лигурийского моря, в одном из зданий итальянской военно-морской базы. Из окна кабинета, который был выделен начальнику секретной службы по созданию оружия особого назначения, видны были часть Генуэзского залива, вершины скал, которые по-прежнему подвергались учебным атакам смертников, и застывший далеко на горизонте черный силуэт сторожевого корабля, одного из немногих, оставшихся еще в распоряжении Вооруженных сил правительства Муссолини.

Уже дважды над заливом появлялись звенья легких английских бомбардировщиков «москито», и дважды в зенитном дивизионе, прикрывавшем базу, объявляли тревогу, однако англичане чопорно проносились в какой-то миле от берега, по нейтральной зоне, между границей досягаемости орудий сторожевика и базы, и, не произведя ни единого удара, уходили в сторону Корсики.

– Напоминают, что скоро нам придется убираться и отсюда, – проворчал только что вошедший вице-адмирал Хейе, наблюдая за разворотом второго звена. Джентльменские визиты англо-американцев, повторяющиеся, как оказалось, чуть ли не ежедневно, уже давно не раздражали его. – И что-то я не вижу силы, способной отвадить их.

– Как считаете, почему они не бомбят? – спросил Скорцени, уже добрых двадцать минут стоявший у окна. Созерцая прибрежный пейзаж, он вспоминал Корсику, и его тянуло туда, на берег пролива Бонифачо, в ресторанчик «Солнечная Корсика», в котором, несмотря на всю нервотрепку, сопровождавшую операцию по похищению Муссолини, он провел несколько прекрасных часов почти курортного безделья – за бутылкой корсиканского вина, а случалось, и в обществе черноглазых корсиканок.

– Вначале я думал: разведывают, изучают, чтобы однажды разгромить нас, – ответил адмирал, отходя к столу. – Но теперь склоняюсь к мысли, что Бадольо сумел уговорить своих новых союзников не сокрушать итальянские военные базы. К чему? Ведь все равно достанутся им.

– Пораженческие настроения, господин адмирал. Но доля истины в них есть. Союзникам нужна вся Италия и в как можно более целом виде.

Скорцени хотел добавить еще что-то, но, увидев на ведущей к зданию крутой каменистой тропе фигуру военного моряка, воздержался:

– Это и есть один из ваших камикадзе, адмирал?

Хейе оставил в покое телефон, вновь остановился рядом со штандартенфюрером и некоторое время наблюдал за тем, как парень неспеша приближается к командному пункту.

– Да, это один из камикадзе. Как вы и просили. Если не возражаете, оставлю наедине с ним.

– Надеюсь, мундир штурмбаннфюрера будет смущать его меньше, чем мундир адмирала.

Хейе вышел из кабинета. Проводив его взглядом, Скорцени посмотрел на часы. Через двадцать минут должна прибыть машина князя Боргезе, которая доставит его на виллу итальянского аристократа, расположенную где-то между Империей и Савоной. Там, у виллы, на берегу небольшого озера, обучается элитная группа подводников-диверсантов, задуманная как некая тайная диверсионная гвардия, с помощью которой еще один романтик войны, князь Боргезе, со временем намерен создать новую Римскую империю.

Скорцени пока очень плохо представлял себе реальность создания этой новой Римской империи, однако успокаивало его то, что и сам князь Боргезе тоже представлял ее себе не отчетливее.

– Господин штурмбаннфюрер, рядовой особой «Марине-коммандос-5» Йоханнес Райс…

– Ясно, Йоханнес Райс, – прервал его доклад Скорцени. – Давно в «Марине-коммандос»?

– Третью неделю, господин штурмбаннфюрер.

Скорцени почти по-отцовски осмотрел щупловатую, тщедушную фигуру Райса, заостренные плечи которого были похожи на сложенные ангельские крылья. Смертник сразу же показался «первому диверсанту рейха» хилым, жалким и от рождения обреченным.

«А какой такой особый физический отбор требуется для отряда смертников, вся задача которых сводится к тому, чтобы точно направить управляемую „человеко-торпеду“ на вражеский корабль? – остепенил себя Скорцени. – В конце концов их отбирали не для твоей фридентальской рати».

– Сколько лет вы прослужили во флоте, прежде чем были переведены сюда?

– Ни дня.

Скорцени озадаченно потер подбородок.

– Вообще ни дня?

– Даже моря не видел.

Скорцени прошелся по комнате, остановился напротив Райса и вновь внимательно осмотрел его. Как ни пытался «марине-коммандос» тянуться перед ним, стойки смирно все равно не получалось. Этот парень явно не был создан для армии. Впрочем, сама армия тоже задумывалась не в расчете на подобную хилость.

– Тогда как же вы попали на эту базу?

– Из зенитной артиллерии. Узнав об этой школе, я понял, что здесь собрались настоящие германцы. И дал согласие.

Ответ показался Скорцени заученным и неискренним. За ним скрывалось что-то сугубо личное, чего этому смертнику не хотелось разглашать даже накануне гибели. По его пониманию, в эту школу уходили, как в монастырь, только после отречения – духовного отречения! – от бренного мира.

– То есть вы представления не имели ни о катерах, ни обо всем остальном, что связано с морем?

– Да вы не беспокойтесь, господин штурмбаннфюрер, – встревожился Райс, – вождение катера я уже усвоил. К тому же я немного разбираюсь в моторах. Ничего сложного во всем этом нет.

– А меня беспокоит не ваша техническая подготовка, – тон Скорцени стал более твердым. – Я хочу знать, достаточно ли вы проинформированы о том, что это за «Марине-коммандос-5», каковы ее истинные задачи.

Райс передернул плечиками-крыльцами, как ученик, пытающийся вспомнить то, чего никогда не знал. Тем более, что Скорцени действительно нависал над ним, словно грозный учитель над нерадивым подростком.

– Нам дали прочитать брошюру японских камикадзе, – поднял Райс на штурмбаннфюрера серые, уже почти ничего не выражающие глаза. Они вдруг показались Скорцени глазами самоубийцы, для которого таких понятий, как борьба за жизнь, страх, инстинкт самосохранения, с некоторых пор попросту не существует. – Там все описано довольно ясно. И если такие команды могут создавать японцы, жертвующие собой ради императора, и даже итальянцы, эти несчастные макаронники, то почему не в состоянии создавать их мы? Во имя Германии и фюрера.

– Следовательно, вам, рядовой Райс, известно, что катер или торпеда, в которую вас посадят, рассчитаны на использование с самоуничтожением[4].

– Как? – не уловил смысла его термина смертник.

– Использование с самоуничтожением, – процедил Скорцени. Его всегда раздражала необходимость повторять что-либо, об этом знали все подчиненные. – То есть вы гибнете во время атаки судна.

– Вступая в «Коммандос-5», мы даем клятву пожертвовать своими жизнями за идеалы национал-социализма. На цель мы выходим, не рассчитывая вернуться живыми, – четко, заученно отрубил камикадзе.

«Что ж, тогда все верно. Эти парни знают, на что идут», – с облегчением подумал штурмбаннфюрер, считая, что разговор окончен. Ему важно было убедиться, что набраны именно добровольцы и что среди новоявленных камикадзе не начнется дезертирство и не появятся отказы от выхода на задание.

– Значит, вы, Райс, утверждаете, что все коммандос вашего отряда пришли в него так же, как вы – жертвуя собой во имя фюрера и Германии?

– Так точно.

Скорцени одобрительно кивнул и вновь задумчиво прошелся по кабинету.

– Вы в этом уверены?

– Так точно.

– Благодарю, свободны.

– Хайль Гитлер!

Смертник уже взялся за ручку двери, когда Скорцени, неожиданно даже для самого себя, окликнул его.

– Послушайте, Райс, а вам известно, кто перед вами?

– Так точно: штурмбаннфюрер Скорцени. Мы читали о вас, – все так же ровно, безучастно, отрапортовал «человек-торпеда». – Многие стремятся подражать вам как «первому диверсанту рейха».

– Ну, это вовсе не обязательно. Я, собственно, о другом. У меня есть возможность включить вас в свою диверсионную группу и таким образом… – он хотел добавить: «спасти вас», однако раздумал. Впрочем, Райс прекрасно понял, что имелось в виду. Только сейчас, подступив к нему поближе, штурмбаннфюрер заметил, что глаза смертника оживились, в них появилась вполне осязаемая тоска обреченного.

– Простите, господин штурмбаннфюрер, но теперь это уже невозможно, – пролепетал он одеревеневшими губами. – Мы поклялись. Среди нас нет трусов. И потом, каждый вытянул свой жребий.

– Какой жребий?

– Чтобы все по справедливости. Мы сами решаем, кто идет первым, вторым. У каждого свой порядковый номер. Никто не должен чувствовать себя изгоем, которого стая бросила на съедение.

– И какой же номер достался вам?

– Первый, – вскинул подбородок Райс. И Скорцени уловил, что смертный жребий является предметом гордости этого человека.

– По-нят-но… У вас была какая-то мечта, Райс? – Скорцени не смутило, что о мечте он спросил в прошедшем времени. Уж он-то знал, что атаку первых «камикадзе-торпед» намечено провести через трое суток.

– Была. Стать офицером. Истинным прусским офицером.

– Офицера не обещаю, Райс. Не в моей воле. Единственное, что могу гарантировать, что на задание вы уйдете унтер-офицером. Приказ об этом будет издан в день выполнения вами задания. Я позабочусь об этом.

– Весьма признателен.

«Ты подарил ему надежду, – мрачно сказал себе Скорцени, когда дверь за смертником закрылась. – Предоставив выбор: камикадзе или твоя диверсионная группа, – ты уже сейчас погубил его. Теперь над ним будет тяготеть спасительная звезда этого выбора: „Согласись я тогда – глядишь, и пережил бы войну“. А может быть, в психологическую подготовку камикадзе следует ввести и этот элемент – испытание на верность клятве еще до выхода на задание?»

– Господин вице-адмирал, – поинтересовался он у вновь появившегося Хейе, – у моряков-диверсантов, которые уходят на задание на катерах, в принципе есть возможность оставить свою торпеду?

– В принципе – да.

– Они должны быть заминированы таким образом, чтобы при попытке покинуть свой снаряд камикадзе неминуемо погибали, – пророкотал Скорцени, полузакрыв глаза и глядя куда-то в потолок. – У них не должно оставаться никаких надежд на счастливое предательство во имя спасения. «Использование с самоуничтожением» – вот как отныне это будет именоваться, да простят меня знатоки военной терминологии.

– Не думаю, чтобы кто-либо из моих «истинных германцев» решился на подобное дезертирство…

– Опять эти философские псалмопения, господин вице-адмирал, – осуждающе прервал его Скорцени. – А я о конкретных вещах. У них не должно оставаться никаких иллюзий, никаких надежд, дьявол меня расстреляй!


5

Это была одна из тех «прикаминных» трехчасовых проповедей, которые Еве Браун приходилось выслушивать каждый вечер. Чувствовала она себя при этом по-разному. Когда Гитлер увлеченно размышлял в узком кругу своих «прикаминных апостолов» – Кейтель, Борман, Йодль, иногда еще Раттенхубер и Гиммлер – о естественном превосходстве арийской расы, об определенной Высшими Посвященными исторической роли Германского рейха в переустройстве существующего миропорядка, – это ее, бывало, по-настоящему захватывало.

В такие минуты Ева сожалела, что до сих пор о Гитлере говорят лишь как о руководителе рейха, канцлере, фюрере. А пора бы уже открыть Европе глаза на то, что с альпийских лугов Австрии к ее народам сходит величайший оратор и проповедник, который давно мог быть удостоенным высших ученых степеней и дворянских титулов.

Но совершенно по-иному воспринимала его Ева, когда Гитлер вдруг пускался в рассуждения о полотнах немецких художников – Фойербаха, Грютцнера, Шпицвега; брался судить о брюггской «Мадонне» Микеланджело, о работах Леонардо да Винчи, Рембрандта, братьев Ван Эйк. Вот тогда Браун начинала нервничать, побаиваясь, как бы он не сбился с тональности, не запутался в терминах, не перепутал имена мастеров.

К счастью, память у фюрера все еще была отменной, если только в ней не случались труднообъяснимые многоминутные провалы, во время которых «ее фюрер» мучительно молчал, заставляя столь же мучительно и неловко молчать все окружение. Люди не знали, как вести себя. Они томились. Атмосфера в гостиной «Бергхофа» накалялась до совершеннейшей психологической несовместимости, до нетерпения друг друга. И Ева ничего не могла поделать в этой ситуации. Ее неосторожное вмешательство способно было вызвать у фюрера приступ неукротимой ярости.

А в то же время присутствовать при подобных искусствоведческих экзальтациях Еве было тягостно втройне.

Она, как никто иной, знала, что суждения о многих полотнах восприняты Гитлером понаслышке, из уст хранителей и реставраторов музеев в Линце, Мюнхене, в замке Хрэншвангау, который по его воле постепенно превращался в огромный всемирный запасник произведений искусства и для которого скупали или же изымали полотна лучших мастеров эпохи Возрождения, германского барокко и прочих национальных школ из музеев нескольких европейских стран.

Но все же самым мучительным было ее присутствие в те минуты, когда кто-либо из окружения – чаще всего рейхсмаршал Геринг – вдруг провоцировал фюрера на рассуждения о театральной жизни – об опере Рихарда Вагнера «Майстерзингер», о постановках на мюнхенских или венских подмостках «Веселой вдовы», «Летучей мыши» или его любимой оперы «Гибель богов».

Ева-то прекрасно понимала, что фюрер уже давным-давно не посещает оперу и даже крайне редко прослушивает граммофонные записи отдельных арий. Кроме того, Ева без труда замечала, что в пылу менторского поучения политических собратьев фюрер очень часто ограничивался повторением тех сведений из жизни германской музыкальной богемы, которыми снабжала его она, его «рейхсналожница».

И вот тогда Браун, рискуя быть униженной и изгнанной из круга «прикаминных апостолов», изо всех сил старалась увести разговор к какой-нибудь более изведанной Адольфом теме, например к проектам генеральной застройки исторического центра Мюнхена.

…Но сегодня Гитлер неожиданно заговорил о России. О Сталине. И Ева заметила, как нервно повел головой рейхсфюрер СС Гиммлер, услышав пассаж относительно того, что, будь Россия сейчас завоеванной, фюрер доверил бы ее управление все тому же вождю всех времен и народов маршалу Сталину. Предварительно, конечно, лишив его звания маршала и короны вождя всех народов.

– По-моему, фюрер, это было бы нечто вызывающе неслыханное в истории Европы, – задумчиво потер пальцами скулы фон Кейтель. – Освобождать народы России от тирании большевиков, чтобы вновь доверить их судьбы отпетому обер-коммунисту? Впрочем, – тотчас же замялся начальник Генштаба, – согласен, в этом что-то есть…

– Не «что-то», – откинулся фюрер на спинку своего глубокого кресла, в котором почти возлежал, касаясь ногами каминной оградки, – а понимание того, что в России вряд ли нашелся бы сейчас человек, который бы лучше Сталина знал секреты рабской трудоспособности и холуйского повиновения русских своим большевистским вождям.

– Очень точно подмечено, мой фюрер, – по-фельдфебельски подбодрил его генерал Йодль. – Не нашелся бы.

– И вряд ли существует на земле человек, способный столь жестоко истреблять свой собственный народ за малейшую провинность, мизернейшее непослушание. Зачем нам самим истреблять ненужные рты нищей России, навлекая на себя гнев богов и народов, если этим с успехом способен заниматься наш дражайший Коба?

– Вопрос в том, станет ли Сталин заниматься этим, – совершенно некстати усомнился Борман. Этот боров так и не научился попридерживать язык, чем вызывал у Евы еще большую ненависть, замешанную на страхе.

Воцарилось идиотское молчание. Все ждали, что же ответит Гитлер. А Гиммлер в это время внимательно наблюдал за Евой, которая сидела чуть в сторонке, справа от огромного каминного зева. Свет в гостиной погашен не был, и рейхсфюрер отлично видел, как заострились все еще довольно привлекательные черты Браун. Он часто ловил себя на том, что задерживает взгляд на белокурой «рейхсналожнице», – а кто этим не грешил в сугубо мужском сборище «прикаминных апостолов»? – однако раскаиваться не собирался.

Вот и сейчас Гиммлер откровенно любовался Евой. И там было чем любоваться. Сосредоточенное полуаристократическое лицо ее не могло не привлекать внимания. Утонченный, с едва заметной горбиночкой, нос; довольно выразительно очерченные бантики губ; усталые, всепрощающие карие глаза с томной поволокой прирожденной иронии, в которые хотелось всматриваться, как в собственное отражение в горном роднике, не боясь при этом быть пойманным за самолюбованием, отвергнутым или осмеянным.

Вряд ли Еву Браун можно было назвать красивой. Но что-то по-девичьи смазливое, завлекающее в ней, конечно, проступало. В концлагерях, в партиях, которые в его присутствии готовили к отправке в газовые камеры, Гиммлеру не раз приходилось подмечать куда более очаровательных женщин, сохранивших свою изысканность даже после двух-трех месяцев пребывания в «раю смерти». Особенно это касалось скандинавок с их нордической красотой богинь…

Нормандкам Ева, к сожалению, уступает, вынужден был признавать рейхсфюрер СС, испепеляя наложницу фюрера свинцовыми лучами своих очков. Но все же что-то такое, шаловливо-приторное, в облике этой тридцатилетней придворной рейхсдамы есть. Больше всего Гиммлеру нравилось наблюдать ее в те минуты, когда Браун покидала их, медленно поднимаясь по лестнице. Вот тогда становилось очевидным, что у нее божественным резцом выточенные икры ног и непозволительно сохранившийся до такого возраста невинно-девичий стан. Иногда Гиммлеру казалось, что, достанься эта женщина ему, личная жизнь его представлялась бы куда более ухоженной, чем сейчас. Но в то же время он понимал, что такие женщины должны принадлежать только фюрерам. У вторых и третьих лиц государства они не задерживаются.

…А вот что касается сакраментального вопроса рейхслейтера Бормана относительно того, станет ли товарищ Сталин и дальше заниматься марксистско-ленинским укрощением своих колхозных энкавэдист-подданных, то ответ на него в эти минуты Гиммлера совершенно не интересовал. Другое дело – фюрера.

– Вы так и не уяснили для себя главной загадки кремлевского вождя, Борман. Несмотря на подозрение в том, что являетесь тайным поклонником его стиля.

– До сих пор утверждали, что я поклоняюсь Берии, – невозмутимо парировал Борман, оставаясь совершенно убежденным в том, что люди, которым в этом государстве позволено хоть в чем-то подозревать партайфюрера рейха, подозревать его в чем-либо всерьез попросту не осмелятся.

– Этот кавказец, Борман, спустился с гор вовсе не для того, чтобы по-мессиански выводить русских из погибельной пустыни на обетованные земли коммунизма, а для того, чтобы, правя ими, сотворять собственную империю. Не империю русских, украинцев или туркменов, а свою собственную, империю Сталина. «Один мир – один правитель» – вот его кредо. С тем же благоговением, с каким он вырвал власть у умирающего Ленина, он примет эту власть и из рук низвергнувшего его Гитлера.

– Знал бы Сталин об этом в сорок первом, – с армейской прямотой осадил главнокомандующего начальник Генерального штаба. – Не стал бы он с таким упорством сражаться ни за Москву, ни за Ленинград.

С наступлением еще одной великосветской паузы все увидели, как Ева Браун, стараясь не привлекать внимания, поднялась и, едва заметно кивнув Гитлеру, словно говоря ему: «Вы и эту, словесную, войну тоже затеяли совершенно напрасно», – пошла к себе наверх.

Мужчины усиленно старались делать вид, что не провожают ее взглядами, однако скрыть от фюрера их плотоядности не удавалось. Недовольно прокряхтев, Гитлер повернулся лицом к камину, словно к костру, разведенному посреди заснеженной русской равнины, и сгоряча обратился к событиям на Восточном фронте, что случалось с ним крайне редко. В своих прикаминных экзальтациях эту тему он обычно старался не затрагивать.

Только Гиммлер все же позволил себе не отводить взгляд.

«Как же прекрасно она скроена! – подумал он, осматривая стройный, непонятно как сохранившийся стан первой фрейлины рейха. – На месте фюрера я бы давно „короновал“ ее, узаконил место этой женщины в императорской иерархии и представил миру во всем блеске. Да, но лишь на месте фюрера…»

С тоской переварив эту крамольную мысль, Гиммлер нервно поерзал в своем кресле и с раздражением подумал, что еще не менее часа придется выслушивать рассуждения Гитлера ни о чем. Которые ему уже порядком надоели. При всем его почтении к фюреру.

И еще он обратил внимание, что это первый случай, когда Ева вот так поднялась и ушла, не объясняя причины своего ухода и не спрашивая разрешения у Гитлера. Обычно первым уходил фюрер, суховато и чопорно прощаясь с Евой прямо здесь, у камина, как бы подчеркивая этим, что уходит к себе один, оставляя Еву в кругу друзей.

«Почему он до сих пор ведет себя так? – изумлялся Гиммлер. – Какого дьявола? Кого опасается? Все, что можно было обглодать по этому поводу, уже давно обглодано. Всеми – генералами, дипломатами, министрами и, конечно же, их супругами».

Войдя в свои довольно скромные апартаменты, Ева закрыла дверь на ключ, села к столу и, опустив голову на руки, долго сидела так, пребывая в полном изнеможении. Ни о чем не думая, ничего не желая, ничему не радуясь и не огорчаясь. Многочасовые «прикаминные проповеди» Адольфа буквально опустошали ее.

Ева уже знала, что вскоре Гитлер, вместе со всей своей свитой, переедет в Восточную Пруссию, в «Волчье логово». Что им с Адольфом осталось быть вместе всего месяц, а возможно, и того меньше. Однако она так до сих пор и не уяснила для себя, что же будет с ней. Найдется ли для нее хотя бы одна комнатка в ставке «Вольфшанце», и вообще решится ли Адольф взять ее с собой. Определится ли наконец ее статус при этом военно-полевом дворе императора рейха. Отважится ли фюрер в конце концов узаконить их отношения или же по-прежнему при появлении важных гостей ее будут отсылать в двухкомнатный «уголок», с решительным приказом не показываться никому на глаза, что с каждым днем воспринималось ею со все большим возмущением, все болезненнее. Неопределенность ее положения являлась той несправедливостью, которую не способны были заглушить даже ее чувства к Гитлеру.

Когда волна апатии немного схлынула, Ева извлекла из потайного укрытия ключ, открыла стол и достала оттуда небольшой альбомчик в коричневом кожаном переплете, давно приспособленный ею под строго секретный дневник.


6

– И-к вам и-женсина, и-господина и-генерала, – теперь атаман Семенов старался бывать в отеле военной миссии в Тайларе как можно чаще, зная, что здесь его всегда ждет постоянно отведенный для него номер и «узкоглазая паршивка» Сото. Как только он появлялся в Тайларе, в его номере в «Сунгари» тотчас же начинала хозяйничать эта прекрасная японочка.

– Какая еще женщина, в соболях-алмазах? Какая женщина нужна мне здесь, когда у меня есть ты?

– И-это и-есть и оцень-та красивая и-руськая женсина. – Ревность оставалась такой же недоступной для этой азиатской раскрасавицы, как и чувство юмора. Из всего того набора чувств и влечений, которыми наделил Господь женщину, она признавала только лишь постельные ласки и рабскую покорность своему повелителю.

Сото поставила на стол перед Семеновым поднос с двумя чашечками саке, двумя чашечками риса и мисочками, на которых благоухали японскими приправами куски жареной осетрины.

– Русская, говоришь? – заколебался генерал. – Но кто же она такая, если русская? Ну-ка зови ее сюда, в соболях-алмазах. Где мой адъютант, полковник Дратов?

– И полковника и-куда-то усла, – пролепетала Сото. Ее миниатюрные губки бантиком напоминали розоватые вишневые лепестки. Слова, что сюсюкающе слетали с них, Семенову хотелось снимать губами, словно росу с утренних вишенок.

Он только что прибыл. Он еще чувствовал себя слегка уставшим после тряского маньчжурского бездорожья и жаждал только одного – немного отдохнуть в объятиях своей «узкоглазой паршивки». И ни одна русская женщина, при каких бы телесах и при какой нежности она ни предстала бы перед ним, не могла подарить и тысячной доли той необычной нежности и тех изысканно-бесстыдных ласк, которыми награждала его эта юная японка.

– И-я и-могу позвать женсина? – напомнила о себе Сото.

– Что тебе так не терпится, паршивка? – вальяжно поморщился генерал. – Она тебе очень понравилась?

– И-нет. Осень подлая женсина.

Генерал снисходительно рассмеялся.

– Так введи ее, подлую.

Женщине было под тридцать – рослая, статная, с высоко вздернутой грудью, она попросту не могла не привлекать к себе внимания мужчин. И не вызывать раздражения у соперниц. Поэтому он вполне согласен был с Сото – «осень подлая женсина». Налитые щеки «подлой» все еще сохраняли былую, девичью розоватость, а сам облик лица подтверждал ту святую истину, что некоторые коренные сибирячки дошли до наших дней через много поколений, не впитав в себя ни капли азиатской крови. Едва заметная ямочка на левой щеке этой женщины, очевидно, досталась ей в наследство от той ярославской или киевской девы, которая, уйдя в Сибирь вслед за своим воином, стала основательницей нового сибирского рода.

– Кто такая? – лениво поднялся атаман со своей низенькой тахты.

– Елизавета Власьевна. Вдова поручика Кондратьева, – взволнованно мяла платочек сибирячка.

– Какого еще поручика Кондратьева? Не припоминаю.

– Да вряд ли могли бы вспомнить его. Муж мой служил как бы в личной охране адмирала Колчака. Но он знал вас с самой хорошей стороны, господин атаман, и как-то сказал мне, что если с ним что случится, то могу обратиться к вам.

– Ах да, Кондратьев! – вдруг освежил память генерал. – Казак-рубака. Неужели погиб? Хотя да, сколько их полегло… Сколько их полегло. Сабельно-сабельно… Ну, садитесь, Елизавета Васильевна.

– Власьевна, – безо всякого кокетства уточнила неожиданная гостья.

Черная шаль, черные волосы, черная, хотя и достаточно прозрачная, вуаль, которыми все еще продолжали шокировать китаянок некоторые белогвардейские барышни; черное с извилистым декольте платье…

Она пришла сюда вдовой, и вдовой – во всей строгости своего вдовьего безутешья – намерена была отсюда выйти. Поняв это, атаман как-то сразу потерял к ней какой-либо интерес. Он никогда не считал себя отпетым бабником и вполне допускал, что в жизни могут случаться и женщины со строгостями, но воспринимал их только до тех пор, пока они оставляли надежду. Женщина, не подающая абсолютно никаких надежд, переставала существовать для него.

– Садитесь же, Елизавета, – не стал он повторять ее отчества. И голос сразу же стал жестким. – Какая такая просьба ко мне?

Прежде чем ответить, Кондратьева проводила взглядом Сото, только сейчас решившую, что при разговоре атамана с дамой делать ей, собственно, нечего. Однако, уходя, японка вскользь, но довольно пристально осмотрела, буквально прощупала взглядом всю фигуру вдовы. И Семенову почему-то вдруг показалось, что сделала она это не только из ревности.

– Я лишь недавно перебралась сюда.

– Откуда?

– Из Монголии.

– Если надеетесь получить финансовую поддержку, то на меня прошу не рассчитывать. Увы, штаб армии настолько стеснен в средствах, что почти не располагает какой-либо возможностью…

Кондратьева уселась в низенькое кресло-качалку и, шаловливо покачавшись, озарила атамана снисходительной улыбкой.

– Вы не так поняли меня, генерал. Благодаря поддержке и попечительству отставного полковника Жуховицкого, вместе с которым мы держали довольно солидную факторию в Монголии и с которым прибыла сюда, я оказалась достаточно обеспеченной. Настолько, что и сама время от времени могу жертвовать. Правда, в довольно скромных размерах.

Полусонные глаза атамана несколько оживились. Однако не настолько, чтобы окончательно разогнать навеваемую присутствием вдовы убийственную скуку. Он с сожалением взглянул на дверь, за которой исчезла японка: до чего же зряшно уходит время!

– Не могли бы вы покороче и пояснее, мадам? В чем, если конкретно, суть вашей просьбы?

– Как вдова офицера, прошу ходатайствовать перед местной администрацией о содействии в некоторых моих деловых начинаниях. Мне приходилось слышать, что вы обращались с подобным ходатайством, касающимся других офицерских вдов.

– Я только тем и занимаюсь, что сочиняю ходатайства, мадам, – кончилось терпение атамана. – В чем ваша просьба? Где сама бумага?

– Она со мной. В небольшом дамском чемоданчике, рядом со шкатулкой, которую, вместе с кое-каким содержимым, хотелось бы преподнести вам в дар. Не сочтите за подношение. Исключительно в память о погибшем поручике.

– Разве что в память… – полусонно пробормотал атаман.

– Дело в том, что ваша японская подруга, сожительница или кем она там приходится, потребовала, чтобы корзинку я оставила в прихожей. Теперь, с вашего позволения, я возьму ее. Вам не придется что-либо сочинять. Достаточно вашей подписи.

Семенов посмотрел вслед вдове и похмельно повертел головой. Он отказывался что-либо понимать. А еще ему хотелось знать, куда девался адъютант, который и на пистолетный выстрел не должен был подпускать к нему каких-либо просителей, и куда девался водитель, он же поручик Фротов, на которого генерал полагался как на телохранителя. Какое ходатайство, какой полковник Жуховицкий, какая шкатулка?

Впрочем, о шкатулке вдовы – вопрос отдельный, вначале ее следует увидеть…

– И-я и-могу и-дать женсина ее весци? – появилось в проеме двери соблазнительное личико япошки.

– Можешь, Сото, можешь. Что вы тут затеяли?

– И-харасо, атамана.

Несколько минут не было их обеих. Когда Кондратьева наконец появилась, в руках у нее желтела небольшая кожаная сумка с кожаной аппликацией и металлическими заклепками – наподобие тех, которыми любили щеголять маньчжурские модницы, устроившиеся в какие-либо государственные учреждения.

– Как и обещала, я не займу у вас и пяти минут, – положила вдова перед атаманом два листика с отпечатанным на машинке текстом на русском и китайском. Причем легли эти листики на украшенную серебряной вязью деревянную резную шкатулку.

Пока атаман нашел свои очки и, поднося прошение поближе к окну, разбирался в его сути, вошла Сото. Опустившись перед столиком на колени, она поднесла генералу и его посетительнице стоявшие на подносе чашки с чаем, источавшие аромат какого-то зелья.

Семенов знал пристрастие маньчжуров к чаю из трав, но, угощаясь им, каждый раз задавался непраздным вопросом: «На каком таком зелье настояли его в этот раз местные мастерицы отрав?»

Вот и в этот раз командующий на мгновение оторвался от чтения, чтобы взглянуть на Сото, и… замер: прямо на него смотрело дуло пистолета.

– Все, атаман Семенов! – озарила свое лицо бледноватой улыбкой смерти пышногрудая вдова, поднимаясь со стула и отходя к двери. – По приговору народного суда, именем советской власти…

Нажав на спусковой крючок, она в страхе даже не сообразила, что щелчок получился холостым. Заметив коварную ухмылку японки, она тотчас же перевела ствол на нее и вновь нажала на крючок – раз, второй. В третий не успела – в лицо ей полетела чашка с горячим чаем. И пока, ослепленная парящей жидкостью, вдова металась по комнате, пытаясь прийти в себя и найти дверь, Сото бросилась к ней, захватила руками ноги и, ударив головой в живот, сбила на пол.

На пронзительный визг, которым она вслед за этой атакой огласила половину отеля, в номер ворвались два маньчжура в штатском и вытолкали террористку в коридор.

– И осень-то испугался? – встревоженно поинтересовалась Сото, опускаясь на колени перед Семеновым и кладя на стол перед ним пистолет Кондратьевой.

Атаман набыченно мотал головой, глядя на японку налитыми кровью глазами, и мычал что-то воинственно-нечленораздельное, усиленно пытаясь прийти в себя. Он был поражен тем, что произошло и как близко – и глупо – он оказался от своей гибели.

– И-осень-то подлая женсина, – проворковала Сото, озаряя лихого генерала нежной, грустноватой улыбкой.

Все еще не овладев собой, Семенов тем не менее уже стоял в проеме двери, ведущей в соседнюю комнату, с пистолетом в руке, готовый к любому развитию этой трагикомической драмы.

– Кто эта стервоза?! – рычал он, поводя пистолетом то в сторону Сото, то в сторону насмерть перепуганной горничной, которой выпало убирать осколки чашек. – Кто ее подослал сюда? И вообще кто устроил весь этот хреновый спектакль с незаряженным пистолетом?

– И-это и-не есть и-хреновый спектакль, – вежливо кланялась Сото, – и сейчас увидите.

Девушка степенно вышла в переднюю и через несколько секунд вернулась, держа на ладони россыпь патронов.

– Пистолет и-был и-зарязен. Пока руськая женсина улыбалась вам, я украла все патроны, – ослепительно улыбалась Сото. – И предупредила и-охрану отеля.

– Так ты знала, что она пришла убить меня?

– И-знала. И-вот… – протягивала ладошку с патронами.

– Почему же ты ее не пристрелила?

– И-зацем? – кланялась и улыбалась Сото, улыбалась и вновь кланялась. – Вы не верили Сото, цто она и-подлая и-женсина.

– Но у нее мог быть и второй пистолет.

– И-Сото и-не дала бы женсине достать его.

Едва приподнявшись, японка вдруг вскрикнула и, раскручиваясь на лету, продемонстрировала какой-то невероятный прыжок, в котором ударом ноги, очевидно, способна была не только выбить из руки «залетной вдовушки» пистолет, но и снести ее саму.

– Мать твою, в соболях-алмазах!.. – восхитился атаман со свойственным ему походно-казарменным аристократизмом.


7

Секретная вилла князя Боргезе «Эмилия» притаилась посреди небольшого горного массива, на берегу такого же миниатюрного озерца, напоминающего заполненный родниковой водой кратер вулкана. Внешне она представляла из себя нечто среднее между маленьким замком и крепостным фортом.

Тот, кто возводил ее, явно исходил из мысли, что жизнь обитателей «Эмилии» в этой безлюдной местности никогда не будет достаточно спокойной и роскошной. Вилла и сейчас напоминала затаившуюся в горной глухомани цитадель, которой вот-вот придется выдержать длительную осаду. Единственная ведущая к ней дорога как бы обрывалась на невысоком горном перевале мощным шлагбаумом, от которого к вилле и озеру потянулись ряды колючей проволоки и заградительных ежей.

Кортеж из четырех машин – в первой и четвертой ехала выделенная князем Боргезе охрана, а две средние принадлежали Скорцени и вице-адмиралу Хейе – преодолел этот контрольно-пропускной путь под жесткими взглядами итальянских солдат, по суровому коридору из колючей спирали, глаз и ружейных стволов; а потом еще долго пробивался по узкому серпантину дороги, чуть ли не касаясь крыльями каменистых уступов, к подъезду виллы.

– Горная обитель «Эмилия» давно ждет вас, штурмбаннфюрер. – Они были почти ровесниками, но юношеская фигура и худощавое лицо, являвшее собой почти классический тип непорочной римской аристократии, значительно омолаживали князя Боргезе, превращая его в упакованного в ладно сшитый военный мундир херувима. – Отныне она всегда в вашем распоряжении.

– Непозволительная роскошь, – в том же напыщенно-вальяжном духе поблагодарил Скорцени.

В Берлине князя уже давно рассматривали не только как одного из лидеров итальянских нацистов, но и как вполне реального преемника Муссолини. И «первому диверсанту рейха» не совсем понятно было, почему в «Волчьем логове» медлят со столь соблазнительной рокировкой. Он даже успел поговорить о ней с Гиммлером. Но только вряд ли рейхсфюрер СС осмелился потревожить его идеей самого Гитлера.

– Она еще послужит нам, князь, – добавил Скорцени, не торопясь входить в виллу. – Прежде чем мы начнем совещание, я хотел бы осмотреть саму базу подготовки ваших «любимцев смерти». Поскольку времени у нас немного.

– «Любимцы смерти»? – белозубо улыбнулся князь. – Школа «любимцев смерти»! А? По-моему, соответствует… Остальные гости уже ознакомились с ней. Предупреждаю: здесь все просто и доступно, что, однако, не снижает основательности подготовки.

Небольшая казарма и учебные классы, в которых обучались диверсанты-подводники «Икс-флотилии», оказались упрятанными от глаз людских за береговым уступом. Остальная часть школы расположилась как бы на нижнем береговом ярусе, в клиновидной, поросшей соснами бухте, на рейде которой неподвижно замерли два катера.

Заметив недоуменный взгляд Скорцени: «И это все?» – Боргезе поспешил успокоить его:

– Перед вами всего лишь база начальной подготовки, которую курсанты проходят в течение месяца. Затем практическое минирование уже на морской базе…

– Три месяца? Погибельно большой срок, – прервал его Скорцени.

– Но, видите ли, многие из итальянских камикадзе…

– Я сказал, что время начальной подготовки немецких курсантов придется сократить до двух недель. Война слишком нетерпелива, чтобы превращать курсы смертников в кадетские училища.

– Слишком нетерпелива, – согласился князь, с интересом наблюдая за тем, как очередная тройка курсантов, облаченных в легкие водолазные костюмы, готовится к погружению.

Кислородные баллоны на их спинах напоминали крылья ангелов. И в голубизну озера они уходили, словно в небесную вечность. Вспомнив, что эти диверсанты-подводники составляют элиту итальянских смертников, Скорцени согласился, что его «ангельские» ассоциации – не такая уж фантастика.

– Вы правы, штурмбаннфюрер, начальную подготовку можно проводить значительно интенсивнее, – запоздало согласился князь, считая, что Скорцени все еще размышляет над этой проблемой.

Однако «первый диверсант рейха» думал сейчас не о диверсантах-подводниках, а о самом князе. Он знал, что Боргезе – единственная более-менее заметная фигура в лагере итальянцев-союзников, которую все еще можно воспринимать как сильную личность. Несмотря на то что вся армия, во главе с маршалом Бадольо, по существу, перешла на сторону англоамериканцев, что в поражении Германии мог сомневаться разве что законченный идиот, этот аристократ оставался верным рейху и не только не заботился о спасении своей шкуры и своего состояния, а, наоборот, готов был содержать собственную диверсионную школу, всячески демонстрируя верность старым союзникам и старым идеям.

Одного только не мог понять Скорценн: почему Боргезе до сих пор не создал свою мощную фашистскую партию, почему довольствуется диверсионной школой и флотилией, вместо того чтобы стремиться к власти, к возрождению Италии на идеалах национал-социализма?

– Слышал, что вы, князь, увлекаетесь историей Древнего Рима? – Ничего подобного слышать штурмбаннфюреру не приходилось. Обычный провокационный вопрос.

– Не знаю ни одного уважающего себя итальянца, который бы не увлекался «гением Рима», – сдержанно ответил Боргезе, не отводя взгляда от обреченных катеров, к которым устремились его камикадзе.

– И кто же ваш идеал?

– Сулла.

– Слышал, но… Мои познания ограничиваются Цицероном, Цезарем, Крассом и Брутом. Ну, еще Антоний со своей неизменной Клеопатрой.

– Для офицера с итальянской фамилией маловато, – скептически ухмыльнулся Боргезе.

– Я привык к подобным упрекам, – невозмутимо стерпел этот выпад штурмбаннфюрер. – А что, ваш Сулла… величайший из диктаторов? Неподражаемый тиран?

– Особый характер. Особое мужество. Личность. Несомненно, тиран. Но вспомните, скольких правителей-добряков история напрочь забыла. А тираны помнятся. На гробнице его начертано: «Здесь лежит человек, который более чем кто-либо из других смертных сделал много добра своим друзьям и зла врагам».

– Откровенно! – признал Скорцени, мысленно повторив эту фразу. – Похоже, что этот ваш тиран Сулла сам позаботился о составлении текста.

Князь рассмеялся и даже позволил себе похлопать Скорцени по плечу:

– А еще говорите, что не знаете, кто такой Луций Корнелий Сулла. Многие поступки в его недолгой жизни казались бездумными. Зато как тонко он продумал молву, которая будет окружать его всю оставшуюся вечность, – жестом пригласил гостя вернуться к вилле «Эмилия».

Они поднимались по крутой тропинке, петляющей между оголенными корневищами деревьев, валунами и мятно пахнувшими кустарниками. Иногда Скорцени казалось, что бредут по лесу, да и тропа почему-то напоминала ту, по которой он вел когда-то княгиню Сардони.

«А ведь ее вилла должна находиться не так уж далеко отсюда», – подумалось штурмбаннфюреру. Странная женщина, странное знакомство. Однако Скорцени не верил, что память подбросила ему облик этой женщины случайно.

В последнее время он вообще перестал соглашаться с тем, что что-либо происходящее в его жизни подвержено слепому случаю. Увы, на нем уже лежит клеймо истории, и, меченный ее роковой печатью, он, очевидно, давным-давно не принадлежит самому себе. Осталось разве что поостроумнее составить надпись, которая украсит собственное надгробие. Последний плевок в лицо вечности.

Негромкие взрывы, долетевшие с озера, заставили обоих офицеров умолкнуть и перевести взгляды на оставшиеся теперь уже внизу, в глубине каньона, остовы катеров. Три небольших султана воды, взметнувшихся над озерной гладью, засвидетельствовали, что камикадзе свое задание выполнили: «Вражеские суда идут на дно».

– В эти минуты все трое диверсантов перекрестились, – молвил Боргезе. – Они знают, что недалек день, когда вот такой вот взрыв, только уже не учебной мины, станет для них прощальным салютом.

– По крайней мере они знают, как погибнут. И что погибнут не зря. Нам с вами еще только предстоит гадать на кофейной гуще судьбы.

– Кстати, почему это вы вдруг заинтересовались моим кумиром-римлянином?

– Потому что у сильного, волевого человека, каковым вы, несомненно, являетесь, господин Боргезе, и кумир должен быть сильным и волевым.

Боргезе удивленно взглянул на штурмбаннфюрера. Пауза, которой «первый диверсант рейха» озадачил его, еще ни о чем не говорила князю.

– Надеюсь, вы не собираетесь заимствовать моего кумира?

– Просто хочу, чтобы вы поступали столь же решительно, как поступал ваш великий римлянин. Сейчас нужны поступки, князь, поступки. Муссолини, Бадольо, король… Все они – люди из прошлого. Сейчас наше время, князь Боргезе, наше. Мы должны прийти к власти.

– Вы и себя имеете в виду?

– Мне сложнее. В Германии не та ситуация. Другое дело – ваша благословенная Италия. Вилла «Эмилия» – хорошо. Но Рим все же лучше.

– У меня есть другие сведения о событиях в Германии. Моя собственная разведка докладывает, что в рейхе…

– У вас есть собственная разведка?

– …что в рейхе ситуация может измениться еще более радикально, чем в Италии. Причем в самое ближайшее время.

– Что вы имеете в виду? – насторожился Скорцени.

– То же самое, что и вы, господин штурмбаннфюрер СС. Заговор против фюрера. Мощный заговор генералов.

– Позвольте, о каком заговоре речь? – остановился Скорцени, непонимающе глядя на князя.

Их взгляды встретились. Скорцени видел, как растерянно – чтобы не сказать испуганно – расширились глаза итальянца. Он отказывался верить штурмбаннфюреру. Точно так же, как отказывался и развивать эту тему.

– Хотите убедить меня, что ни о чем не догадываетесь? – почему-то вполголоса спросил Боргезе.

– Желаю услышать факты.

– Не волнуйтесь, штурмбаннфюрер, их вполне достаточно, чтобы уже не сомневаться в том, в чем вы все еще сомневаетесь.


8

Ева погасила свет и зажгла свечу.

Луна восседала на вершине горы, постепенно расплавляя ее, словно наполнявшая кратер лавина, которая вот-вот должна извергнуть в черно-синюю темень ночи багряное пламя зари. Соединяясь с пламенем свечи, оно должно было творить неповторимое колдовство альпийской ночи – сотканной из горных видений, потрясающих воображение легенд и лесных призраков.

«Боже, как я боюсь, что сегодня он опять не объявится! – прочла Ева Браун запись на первой открывшейся ей странице собственного дневника. – Я не вынесу этого. На сей раз я решила принять сразу тридцать пять доз снотворного, чтобы оно сработало наверняка… Ну хоть бы попросил, чтобы мне позвонили!»[5]

«Тридцать пять доз снотворного! – в ужасе повторяла про себя Ева. – Каким же чудом я смогла уцелеть тогда? У обычных людей так не бывает. У тебя какая-то особая судьба. Свой великий таинственный рок».

В последнее время Ева Браун все чаще ловила себя именно на этой мысли: «У обычных людей, простых смертных, так не бывает». А вместе с ней зарождалась уверенность в исключительности земной миссии не только «ее фюрера» – в чем Ева уже давно не сомневалась, – но и ее собственной.

Ева подняла глаза на стоявшую на столе в серебряной рамочке фотографию Гитлера и почувствовала, как на глаза наворачиваются слезы. Она хорошо помнит, что в тот раз ей так никто и не позвонил. Хотя она успела написать Адольфу письмо, в котором сообщила, что, купив смертельную дозу снотворного, ждет своего рокового часа, и если он еще сохранил к ней хоть какие-то чувства, то, как всякий человек, еще не потерявший душу и сочувствие к ближнему своему, должен откликнуться. И вообще, они должны наконец вновь увидеться и серьезно поговорить.

Этой записи уже девять лет. Тогда, в тридцать пятом, она еще была влюблена в Адольфа Гитлера обычной девичьей любовью. Как бывали влюблены – каждая в своего возлюбленного – тысячи ее сверстниц, которые, подобно ей, жили ожиданием цветов, замужества и первой брачной ночи. Но именно тогда у Адольфа появилась «официальная дама», которой он не стеснялся покупать цветы, приглашал в театр и даже делил с ней ужин в «кругу старых партийцев».

…«Я целых три часа прождала перед отелем „Карлтон“, надеясь, что он наконец-то заметит меня и мы сможем объясниться. Мне не верилось, что это все. Наши отношения, наши чувства не могли прерваться просто так, из-за каких-то глупых недомолвок, из-за чьей-то невнимательности и лени.

…Но вместо того, чтобы находиться в эти минуты рядом с ним, я должна была с горечью наблюдать со стороны, как он покупает цветы своей толстушке Ондре – никогда бы даже представить себе не могла, что Адольфу нравятся такие ужасные габариты! А как галантно вручает ей цветы, приглашая при этом на ужин. Теперь мне все ясно: я нужна ему лишь для определенных целей… Ничего другого и быть у нас с ним не может…»

Оторвавшись от чтения, Ева настороженно прислушалась, приготовившись в любую минуту затолкать дневник подальше, за стопку книг в нижнюю полочку стола. Дневник – ее великая тайна. Другое дело, что, перечитывая эту коварную летопись своего странного бытия, она нередко ощущает прилив стыда за собственную наивность. Однако и это – тоже ее душевная тайна.

Чеканные шаги, словно на плацу… Нет, не его. Очевидно, личный адъютант Шауб. Еще один тайный воздыхатель. Пройти мимо ее двери для Шауба – все равно, что прикоснуться к святым мощам. Для нее же главное, что это шаги не Адольфа. Почему Гитлер столько сил тратит на ночные разговоры? Он ведь фюрер! Вождь рейха. Полмира у его ног. Неужели Адольф забывает об этом?

Она ведь видит, как Адольф заводится, пытаясь доказать то, что уже не поддается никакому доказательству. Каким беспомощным выглядит он, стремясь по-своему истолковать, по существу, переиграть события, происходившие где-то под этим чертовым Сталинградом уже около года назад…

Ева не раз советовала Гитлеру прекратить вечерние беседы у огня, распустив (разогнав!) всех своих «прикаминных апостолов». Он – фюрер. Канцлер. Главнокомандующий. Сейчас его место в Берлине. В рейхсканцелярии. Его вечера должны проходить в официальных приемах. Посещениях театров, поездках, ну и, конечно же, за письменным столом берлинской резиденции.

Как прекрасно она могла бы спланировать его рабочий день, если бы ей было позволено это! Что мешает фюреру назначить ее своим секретарем? Ведь это в его власти, в его!

Как идеально все могло бы выглядеть, если бы Гитлер наконец воспринял тот способ жизни, который только и приличествует главе великой страны! Они могли бы пожениться, могли бы принимать официальных гостей в своей берлинской, берхстенгаденской, мюнхенской, восточно-прусской резиденциях…

А что мешает фюреру приобрести небольшой старинный замок где-нибудь в Нижней Саксонии или Баварии? И если уж в Германии по-прежнему в чести дворянские достоинства, то что мешает получить одно из них фюреру Германии? Разве он не достоин наследственного титула барона, графа, князя, герцога? Как мило выглядело бы: «Великий герцог Адольф фон Гитлер и герцогиня Ева фон Гитлер прибыли сегодня утром в Мюнхен… Толпы баварцев встречали их цветами…»

Нет, ну где справедливость? Почему все вокруг, даже этот жалкий Риббентроп, должны кичиться своим «фон» и смотреть на нее, как на жалкую дворняжку?

Фюрер не умеет оставаться фюрером – вот в чем весь ужас положения и ее, Евы Браун, и самого Гитлера. Придя из низов, из подворотни, ниоткуда, Гитлер так и не сумел привить себе тот особый дух аристократизма, достоинства и даже разумного высокомерия, которые позволили бы ему соблюдать необходимую дистанцию во взаимоотношениях с «придворными». Так и не сумел вписаться в сонм прусской военной аристократии, которая, даже повинуясь, всецело отторгала от себя Гитлера как совершенно чужеродное тело.

«Он появился „никем“ – и „никем“ уйдет», – почти с отчаянием пророчествовала Ева, ужасаясь неумению «ее фюрера» оставаться фюрером во всем, вплоть до проповедей в кругу «прикаминных апостолов».

* * *

Луна постепенно обволакивалась багряными пучками туч, приобретая кровавый нимб войны и черного предательства – вещий знак для каждого сущего на земле, кто еще не одумался и не раскаялся. Глядя на него, Ева продолжала с тайной надеждой погружаться в свои мечты, в которых она, само собой разумеется, сделала бы все возможное, чтобы эта ужасная война наконец была завершена, в Германии и окрестных государствах воцарился мир, а первый официальный визит примирения императорской супружеской четы фон Гитлеров был нанесен в свободный Париж. Обязательно в Париж, без признания которого ни одна империя немыслима.

«Хочу только одного: тяжело заболеть и хотя бы несколько дней ничего не знать о нем, – вернулась Ева к своим записям. – Ну почему со мной ничего не происходит?! Почему я постоянно должна терпеть все это? Лучше бы я никогда не видела его, тогда жизнь моя сложилась бы совсем по-иному. Я в отчаянии, я просто в отчаянии… Почему дьявол не заберет меня к себе? У него наверняка было бы лучше, чем здесь…»[6]

Если бы сейчас у нее хватило сил и мужества взяться за карандаш, то, увы, она опять вынуждена была бы написать нечто подобное. Только с еще большей горечью в словах. А ведь как хорошо было им, когда он еще не являлся фюрером Третьего рейха! Они забивались в какой-нибудь уголок, где их никто не мог обнаружить, и предавались своим греховным утехам с невинной радостью школьников, познающих, втайне от взрослых, первые азы первородного греха Адама и Евы. Так, может быть, вся трагедия в том, что Адольф все же добился того, о чем так долго мечтал? Но что же ему теперь, отречься от всего ради нее?

Когда-то он был прекрасным любовником – немножко грубоватым, зато страстным, предающимся постельным играм с такой же фанатичностью, с какой предавался всякому своему увлечению. Вот почему Ева очень даже понимала свою предшественницу Гели Раубаль, которая ушла в мир иной, как только осознала, что вся оставшаяся жизнь ее уже никак не сможет соприкасаться с жизнью Адольфа.

Правда, злые языки утверждают, что ее убил сам Гитлер. Однако Ева не верила им. Этот человек действительно способен убить, да, способен. Но только не оружием. Он убивает постепенно, подавляя в женщине личность, подавляя в ней женщину, превращая ее в сексуальный придаток своего бытия, в постельную принадлежность, к которой старался даже не привыкать настолько, чтобы зависеть от нее. И по отношению к которой считал себя ничем не обязанным.

Как и Гели Раубаль, Ева могла сколько угодно упрекать Гитлера, но имела ли она на это право, помня, что речь идет о человеке, возродившем рейх?


9

Когда Браун впервые осознала, во что превратилась ее любовь и чем может закончиться роковая привязанность к человеку, перед которым начинает трепетать не только рейх, но и вся Европа, она решила покончить с собой. Ей казалось, что это единственный доступный способ заставить Адольфа вспомнить о ней, ужаснуться и вновь полюбить. Пусть даже мертвую, но… полюбить!

Она выстрелила себе в шею, поскольку такой выстрел, как ей казалось, не способен обезобразить ее настолько, насколько обезобразил бы выстрел в висок или в рот. А выстрелить в грудь попросту не решилась.

Ева прибегла к этому избавлению в 1929-м, когда ей исполнилось целых двадцать и когда казалось, что всю свою «настоящую» жизнь она уже прожила, ибо дальше наступает старость, которая ее совершенно не привлекала. Теперь, с высоты тридцати четырех, Ева вспомнила об этих «возрастных ужасах» с покровительственной улыбкой перезревшей, всезнающей матроны.

Удивившись своему чудесному спасению, Ева клятвенно решила во что бы то ни стало родить фюреру наследника. Но, как выяснилось, для этого мало заманить в постель будущего отца. Оказывается, оба они настолько нагрешили против природы, что в праве на сына Господом ей уже было отказано.

Понял ли это Гитлер? Вряд ли. К тому времени он уже по-настоящему почувствовал себя владыкой, императором, способным оставить после себя в наследство огромную «тысячелетнюю империю». Что ему до страхов мюнхенской Марии Магдалины, решившей искупить свои грехи муками праведного материнства?

Как мучительно не хотелось ей покушаться на собственную жизнь во второй раз! Как не хотелось уходить из жизни! Поняв, что матерью ей не стать, что никому другому дать жизнь ей уже не удастся, Ева решила дожить хотя бы свою. Но жизнь эта имела смысл лишь постольку, поскольку могла быть освящена присутствием в ней – хотя бы присутствием – «ее фюрера».

Правда, свою смертельную дозу снотворного она принимала при таких обстоятельствах, которые позволили быстро обнаружить ее и спасти. Это была коварная, смертельно опасная хитрость женщины, отлично понимающей, что последний шанс, последний проблеск ее личного счастья находится где-то между жизнью и смертью.

После того как с большим трудом Еву вновь вернули в мир страданий и иллюзий, люди из близкого окружения фюрера по-настоящему возненавидели ее. Возненавидели настолько, что она начала опасаться за свою жизнь. Когда возникал вопрос, кем жертвовать: вождем партии или уличной девкой, «партай-любовницей», – над решением долго не задумывались.

Многие из приближенных Гитлера еще не забыли скандал, связанный с предыдущей его любовницей, Гели Раубаль, который с огромным трудом и риском – не только для карьеры Адольфа, но и для политической карьеры всего национал-социалистического движения – удалось вроде бы основательно замять. А тут вдруг еще одна попытка самоубийства другой «рейхсналожницы». Пойди докажи потом, что не очередное убийство. Чего только ей не пришлось выслушать тогда! Вплоть до прямых угроз. При том, что сам Гитлер оставался совершенно безучастным к ее положению и к ее горю. Уже со временем она узнала, что происшествие сильно встревожило его. Но это был скорее страх за свою репутацию, чем страх за ее жизнь, боязнь потерять свою Еву, «свое Евангелие» – как все еще продолжал называть ее в порыве мистической нежности.

Мудрее всех остальных повела себя в этой ситуации жена Геббельса фрау Магда. Как только Ева окончательно пришла в себя и фюрер приказал доставить ее в «Бергхоф», Магда явилась к ней, чтобы поговорить по душам. Но явилась не как жена рейхсминистра по пропаганде, а как «истинная германка», знающая, что главнейшая обязанность каждой женщины рейха заключается в том, чтобы помнить о своей святой обязанности перед Родиной. А еще поговорить – как женщина с женщиной…

Магда была лет на десять старше Евы, поэтому «как женщина с женщиной» ей тоже позволялось…

– Вы – самоубийца, Ева, – с вызывающим спокойствием произнесла Магда, даже не получив согласия на разговор. – Но вовсе не потому, что хватаетесь за пистолет, за смертельные дозы снотворного… Вы самоубийца, поскольку, пытаясь связать свою судьбу с великим человеком, возможно, ниспосланным Германии высшим разумом, пытаетесь низвергнуть его до своего кавалера, до жалкого сострадателя ваших женских страхов и переживаний.

– Я бы не стала объяснять наши взаимоотношения столь прямолинейно, – растерянно воспротивилась Ева. – Что дает вам право?..

– Бросьте, Ева! После всех ваших скандальных экзальтаций отношения фюрера с «некой девицей Браун» истолковывает сейчас чуть ли не вся Германия. Причем всяк на свой лад.

– Так вы, фрау Геббельс, явились, чтобы пересказывать все те гадкие истории, которыми наводняют Берлин наши недоброжелатели? – еще более решительно поинтересовалась Ева.

– Почему вы считаете, что только Берлин, милочка? Однако не будем об этом. В отличие от многих недоброжелательниц и завистниц, я пришла, чтобы пригласить вас спокойно поразмыслить над ситуацией, в которой оказались не только вы одна.

– Ну так я слушаю вас.

Позволение было получено столь неожиданно, что Магда растерялась.

– Видите ли, госпожа Браун, вы не понимаете той простой истины, что всю жизнь вы должны посвятить сотворению из Гитлера вождя, кумира, причем не только своего, но и всей германской нации. Да-да, вы, как самый близкий ему человек, должны служить сотворению Гитлера-фюрера, Гитлера-легенды, Гитлера – отца нации. Как служим этому мы с моим Геббельсом. – Она так и сказала тогда: «мы с моим Геббельсом».

– И вы – тоже?

– Неужели не заметили?

– Но почему я не могу мечтать об обычном человеческом счастье?

– Да потому, что в известном отношении Гитлер не просто человек, он непостижим, до него не дотянешься[7]. Его достоинства и недостатки, его величие и даже низменность его чувств – если уж кому-то никак не обойтись без подобного определения – нельзя измерять привычными земными мерками, оценивать примитивными обывательскими критериями.

Прежде чем что-либо ответить, Ева задумалась: а приходило ли ей в голову подчинять свою жизнь сотворению из Гитлера кумира нации, фюрера рейха?

– Кажется, я начинаю понемногу понимать это. – Ева все еще чувствовала себя тогда довольно скверно. Большую часть дня пребывала в постели, наблюдая в окно, как зеленеет весенний лес на склонах ближайшей горы и как отцветает куст какой-то дикой поросли, тянущейся к ее стеклу, словно райский куст возненавиденной ею жизни. – Однако признаюсь, что дается мне это понимание с трудом.

– Не сомневаюсь. А все потому, что до сих пор вы воспринимали фюрера только как мужчину. Ясное дело, без этого не обойтись, – мяла Магда в руках какую-то коробочку с подарком, который так и забыла вручить Еве. Костлявая, с выцветшим безликим лицом и угасшими глазами, едва виднеющимися из-за отвисших темно-коричневых мешочков под ними, Магда особого фурора в глазах окружающих не производила. А вот словом зажигать умела. Чем была под стать «своему Геббельсу». – Короля играет окружение. Не моя это прихоть. Не я выдумала. Так было всегда. И вы, фрейлейн Браун, вы первая, кто должен задавать тон в сотворении королевского величия на исторической сцене Третьего рейха. Мужчиной Адольф Гитлер может оставаться для вас только в постели. Но и там вы обязаны – уж извините за женскую откровенность и бесстыжесть – вести себя, как подобает, находясь в ложе императора.

– Об этом со мной еще никто не говорил, – обескураживающе призналась Ева. – Вообще на подобные темы.

– Не удивляйтесь, не решались. Над вами – спасительная тень величия фюрера, – почти строевым шагом прошлась у ее койки Магда Геббельс. – Жаль, что вы все еще не постигли этого.

– Вести себя в постели, как императрица, – пожалуй, единственное, что мне под силу, – не без горькой иронии заметила тогда Ева. – Но трудность заключается в том, что я хочу заставить себя почувствовать, что ложе, которое делю, в самом деле является ложем императора. И что оно освящено браком и любовью.

Рассмеялась Магда Геббельс коротко и зло.

– А кому и когда приходилось видеть императорское ложе, освященное браком и любовью, да к тому же недоступное для наложниц? – въедливо поинтересовалась она. – В каких таких историях каких миров вам удалось вычитать нечто подобное, моя милая? Если ложа императоров и были чем-то освящены, то лишь потом и слезами фрейлин, любовниц-аристократок и рабынь. Потом и слезами наложниц, фрейлейн Браун, – вот чем будет свято ваше ложе. И если вы до сих пор не способны подчинить себя этой жестокой неминуемости, то вам лучше отойти в тень, раствориться в толпе других женщин, исчезнуть из жизни фюрера, жизни рейха, а возможно, и своей собственной. – Магда подошла к окну и повела рукой по тому месту на стекле, к которому прикасалась ветка куста.

Ева приподнялась и наблюдала за ее поведением с трепетом девчушки, пред очи которой неожиданно явилась мудрая фея.

«Рейхсналожница» и сама не раз думала приблизительно о том же, о чем говорила сейчас Магда Геббельс, однако у нее это не оформлялось в такие жесткие суждения. Очевидно, она действительно не способна была прийти к той мысли, к тому пониманию ситуации, своей роли, к каким безоглядно подводила ее сейчас Магда.

– И все же боюсь, что у меня так не получится, – несмело молвила Ева. – При том, что я понимаю – в ваших словах кроется глубокий смысл…

– Тогда уходи! – резко бросила фрау Геббельс, стоя к ней вполоборота. – Подготовить тебе еще одну порцию снотворного? – решительно перешла она на «ты», и это сразу насторожило и смутило Браун. – Но такого, что никакие врачи спасти тебя не сумеют. Чтобы уж уходить, так уходить.

– Если понадобится, я позабочусь об этом сама.

– Сомневаюсь. Опыт показывает, что ты не в состоянии сделать решительные выводы из всего, что тебя окружает. Не способна понять, что если ты настоящая германка, если ты патриотка рейха – то должна подчинять свои личные интересы, не говоря уже о капризах, интересам Германии.

Ева растерянно молчала. Когда речь заходила об «интересах Германии», она предпочитала умолкать. К тому же Магда оказалась значительно тверже и бессердечнее, чем она предполагала.

Повернувшись к ней лицом, фрау Геббельс по-наполеоновски сложила руки на груди и молча смотрела на сидящую в постели Браун – растерянную, буквально раздавленную, и словно бы действительно ожидала, что та согласится на еще одну убийственную дозу снотворного. Но это уже было выше ее сил.

– Так вот, запомните, фрейлейн Браун, – вновь великодушно перешла Магда на «вы», – больше вы никогда не должны предпринимать ничего такого, что хоть в какой-то степени могло бы исказить образ вождя нашей партии.

– Исказить образ вождя? – машинально произнесла Ева.

– Никогда, если только вы действительно с нами, с теми, кто до конца готов идти за фюрером, отстаивая идеи национал-социализма, идеи Третьего рейха.

– Но я верю фюреру. Верю, как никто иной, – Ева молвила эти слова не из страха перед женой главного идеолога империи. Просто это была святая правда.

За время их знакомства отношение Браун к идеям Гитлера претерпело несколько изменений. Вначале она относилась к его бесконечным рассуждениям о чистоте расы, Великих Посвященных, чаше Грааля и всему прочему, как к забавным фантазиям чудака, которые великодушно прощала ему. Затем эти его бредни начали основательно раздражать ее, но Ева мужественно мирилась с ними, понимая, что постепенно они захватывают тысячи сторонников фюрера, а следовательно, позволяют ему создавать новую партию и делать политическую карьеру. А против карьеры Адольфа она никогда не возражала.

И лишь в последнее время она понемногу подпадала под гипноз его идей, речей, увлечений, постепенно соглашалась с тем, что Германии в самом деле нужно жизненное пространство, которое можно добыть только военными победами. И что очищение от евреев – это очищение от индивидуумов, недостойных пользоваться благами граждан рейха. И что поголовное истребление цыган – вовсе не убийство, а всего лишь санитарная чистка общества. И со многим другим.

– Как никто иной? Что же, возможно, это главное, чего я добивалась от вас, – заметила Магда. – Мне остается лишь поверить, что слова эти сказаны вами искренне.

– Можете не сомневаться.

– Не хотелось бы, фрейлейн Браун, не хотелось. Мне давно следовало поговорить с вами. Уж кто-кто, а мы с вами, жены и… впрочем… должны понимать друг друга. И доверять. Мне почему-то кажется, что в нашей судьбе много общего, – с лукавой хитрецой улыбнулась Геббельс. – Не столько в прошлом, сколько, возможно, в будущем. Да-да, в будущем. Поэтому не осуждаю ваши попытки покончить жизнь самоубийством. Надеясь при этом, что они были серьезными, а не игрой на нервах.

– Мне не хотелось бы, чтобы кто-нибудь из близких мне прибегал когда-нибудь к подобной «игре на нервах», – обиженно заметила Ева. Но Магда не слушала ее.

– Я почему завела разговор об этом? Да потому, что не раз прикидывала: а смогла бы я уйти из жизни по своей воле?

– Что вы, фрау Геббельс! У вас прекрасный муж, семья. Вы пользуетесь такой известностью…

– Дело не в муже и семье, – прервала ее бабий монолог Магда. – Все значительно серьезнее. О нашей судьбе речь идет лишь постольку, поскольку она связана с судьбой рейха. После того как к ордам русских, движущимся с Востока, присоединились орды, движущиеся с Запада, события стали развиваться значительно трагичнее, чем мы с вами могли предполагать. И кто знает, чем закончится война. А уж если она закончится нашим поражением…

– Такого не может быть, – пылко возразила Ева. – Возможно, перемирием, но только не поражением.

Магда снисходительно улыбнулась. Уточнение показалось ей более чем наивным.

– И если уж война закончится нашим поражением… – упрямо повторила она, – неужели вы думаете, что нам простят все то, что..? В общем, вы понимаете, о чем я говорю. Как понимаете и то, что обсуждать подобные перспективы я позволяю себе только с вами.

– Ценю вашу откровенность, фрау Геббельс. Для меня она – полная неожиданность.

Магда вновь, теперь уже скорбно, улыбнулась каким-то своим мыслям, поспешно – слишком поспешно – попрощалась и направилась к двери…

– Так что ваш опыт ухода из жизни еще ох как пригодится, – обронила уже от двери.

– Не приведи господь!

– Причем ситуация может сложиться так, что не только вам одной[8].

* * *

Ева закрыла свой дневник и сунула его в нижний ящик стола, который тотчас же закрыла на ключ.

«Сколько раз ты давала себе слово не возвращаться к дневнику? С тебя достаточно того, что приходится переживать сейчас, в эти дни. Зачем еще и заново переживать пережитое?»

Впрочем, вспомнить о беседе с Магдой Геббельс было как раз нелишне. Наоборот, самое время.

Нет, после того разговора они с Магдой так и не подружились. Да это, очевидно, и невозможно было. В те редкие случаи, когда им приходилось видеться, Магда слишком навязчиво напоминала, точнее – внушала, что «подруга фюрера – это подруга фюрера». Но при этом относилась к ней с холодной придворной вежливостью. О да, Магда умела быть тем «окружением», что способно «играть королей». Достаточно было видеть, с каким почтением она заставляла своих знакомых, все свое окружение относиться к рейхсминистру Геббельсу. Даже в обычных, домашних условиях.

Ну что ж, пусть знакомство у них и не получилось, но все же беседа с фрау Геббельс след свой в ее сознании оставила. Она оказалась своевременной. Теперь Ева сама ощущала, что не испытывает уже той юношеской остроты чувств, с которой она страдала по своему фюреру и ради него готова была лишиться жизни. За бытовую близость приходилось расплачиваться разочарованием. Она стала подмечать все больше недостатков Адольфа, причем не только в характере, но и в самой нравственности. А физические несовершенства мужчины, который у нее на глазах необратимо превращался в старца! А ведь ему всего лишь пятьдесят пять… Или уже… пятьдесят пять?

Однако понимала Ева и то, что на смену любовной увлеченности к ней постепенно приходило чувство той особой солидарности, которая делала их с Адольфом союзниками. И которая заставляла Еву думать, что теперь она готова идти с Гитлером до конца – до последнего дня, последнего вздоха. Не только не стараясь при этом эгоистично подчинить его волю своей, а наоборот, подчиняя ему, его идеям, все свои чувства, страсти, саму жизнь.

Правда, удавалось это не всегда. Время от времени проявлялись рецидивы сугубо женского эгоизма, как это произошло сегодня, в этот вечер. Но теперь Ева по крайней мере способна была понять, что с ней происходит, а значит, вовремя остепениться.

Ева прислушалась.

Шаги! Это его… его шаги! Как всегда, какие-то неуверенные, крадущиеся, словно Адольф боялся, что кто-то может услышать их; и уже слегка шаркающие.

И все же – это его шаги! Наконец-то!

Мгновенно погасив свечу, Ева метнулась к кровати и, сбросив туфли, нырнула под легкую, слегка влажноватую перину. Она знала, что фюреру легче всего появляться у нее, когда свет в комнате уже погашен, а «его Евангелие» безмятежно дремлет…


10

Полковник Дратов прибыл с тем небольшим опозданием, которое вполне позволяло командующему пристрелить его тут же, на месте, вложив в несколько матерщинных слов и недовольство свое, и текст приговора.

– Что случилось, атаман? – ошалело восстал адъютант на пороге номера с саблей в одной руке и пистолетом в другой. – Там взяли бабу и водителя, который дожидался ее. Говорят, в вас стреляла?

– Где эта скотина Фротов? – поиграл пистолетом генерал, все еще не желая возвращать оружие в кобуру. – Сюда его!

– Он у машины. Разбирается.

– Это я с ним буду разбираться. Сюда его!

Однако звать Фротова не пришлось. Он уже появился сам.

– Где вас носит, унтер-офицер?! – Хотя японская контрразведка уже хорошо знала, что из себя представляет водитель командующего, поручик Фротов все еще прикрывался погонами унтер-офицера. Что всякий раз, когда командующий был зол, позволяло ему подчеркнуто низвергать своего телохранителя до чина, засвидетельствованного его лычками.

– Даму только что увезли, господин генерал. Не думаю, чтобы она была подослана красными. Подозреваю, что подослали сами японцы. – Поручик оглянулся, не появилась ли Сото, предусмотрительно оставившая их в сугубо мужской компании. – Слишком уж все…

– Ты что, Фротов? Думаешь, что говоришь?

Семенов сел за столик, пригласил к нему адъютанта и Фротова, и несколько минут молча, с нескрываемой брезгливостью, смотрел на чашку с саке. – Какие у тебя основания? – наконец поднял глаза на своего контрразведчика. – Какие основания?! – стукнул по столу рукоятью маузера.

– Но ведь я не утверждаю, что целью этой красотки было убить вас.

– Тогда что же ты утверждаешь?

Фротов нервно взглянул в сторону полковника. Он терпеть не мог, когда при их беседе с командующим присутствовал кто-либо третий, пусть даже адъютант.

– Сиди, – приказал командующий Дротову. – А ты, поручик, не ерзай, подозрения тут не разводи, в соболях-алмазах.

– Может, ошибаюсь… Но мне кажется, что эту бабенку подослали специально для того, чтобы укрепить ваше доверие к их агенту, японке Сото.

Брови Семенова поползли вверх. Сюжет, который раскрутил перед ним поручик, пока что совершенно не вписывался в его понимание того, что здесь только что произошло. Он, конечно, не сомневался, что Сото работает на японскую разведку. Но «укреплять доверие» таким способом! Тем более, что он давно смирился с присутствием Сото.

– А если нет? – неуверенно спросил Семенов.

– Тогда прикажите своему адъютанту заказать портрет Сото у лучшего художника Маньчжурии, чтобы вывешивать его вместе с иконой Богоматери. Поскольку именно ей вы обязаны жизнью.

– А что, и придется. Как думаешь, стоит мне официально обращаться по этому поводу в японскую контрразведку?

– Бессмысленно. В любом случае нужно воспринимать события так, как они нам преподнесены. Подробности попытаюсь выяснить по своим каналам.

– Может, и сам уже на япошек работаешь, в соболях-алмазах?

– А все мы, вся армия, кому служим? – огрызнулся Фротов, и крысиное, узкоскулое лицо его покрылось багровыми пятнами.

«Работает, – решил для себя атаман. – Верный знак, что продался, скотина…»

– Мы служим свободной России, – горделиво вступился за командующего полковник Дратов. – Японцы – каши временные союзники – и не более того.

– Зря теряем время, ваше превосходительство, – не снизошел Фротов до дальнейших объяснений с адъютантом. – Как только эту даму возьмут в работу следователи японской контрразведки, сразу все станет ясно. С вашего позволения, господин командующий, я буду докладывать каждые три часа.

– Не реже, поручик, не реже.

Однако ни опереточное покушение невесть откуда появившейся вдовы, ни подозрение, немилосердно падавшее на Сото, не могли заставить генерала отказать себе в том божественном удовольствии, которое дарило ему каждое свидание с японкой. Стоило адъютанту и Фротову удалиться, как вновь появилась мило улыбающаяся Сото и с покорностью рабыни, готовой подчиниться любой прихоти своего повелителя, уселась на циновку у ног атамана.

– Пей, – не преминул воспользоваться своей властью над этим хрупким, но решительным созданием командующий. – Пей и молись, в соболях-алмазах.

Сото взяла чашечку с саке, смочила губки, показывая, что нет такого, в чем бы она решилась отказать генералу, потом ту же чашку поднесла ему.

– И-пей, да? Молись, соболях-алмазах, да? – щурила раскосые шоколадки лукавых глаз. – И-видишь, Сото хоросая уцениса, соболях-алмазах? Цай не отравлен.

– Теперь я и в этом не уверен. Значит, это ты вынула обойму из пистолета той стервозы, что хотела палить в меня?

– И-пока она показывала тебе свою о-о… – приставила растопыренные ладони к своим крохотным грудяшкам Сото.

– Груди?

– И-осень-то и-большие груди, я смотрела ее подарки. Если она и-хотела дарить пистолет, да, зачем и-дарить его с патроном в патроннике, да?

– Значит, ты никогда раньше не видела этой стервозы и не знала, что она придет сюда?

– Не видела.

– То есть это не спектакль? Стервоза действительно подослана красными?

– И-стервоса, да. И-хотела убить. Я могла убить ее сразу же. И-как только нашла пистолет. Но тогда и-ты и не поверил бы, что она стервоса.

Семенов допил саке из чашки Сото, потом из своей. Опустошил еще две… Но и после этого не ощутил ничего, кроме приторной тошноты, еще раз утверждаясь в своей давнишней убежденности: выпить литр японской «рисовки» для русского человека – все равно, что переесть миску недоваренной рисовой каши.

– Ничего, все равно я узнаю, кто подбросил мне эту тварь, – недовольно проворчал Семенов, оставляя стол. – У меня и своих наемных хватает.

Они перешли в соседнюю комнату, переступив порог которой, Сото сразу же начинала чувствовать себя императрицей Цыси – коварной в своей нежности и нежной в коварстве; ненасытной на то наслаждение, с которым она отдавалась мужчине, и щедрой – на всю ту буйную энергию, которой лишала его.

Усадив атамана на низенький топчан, девушка не сняла, а изгибаясь в стане, выползла из пестрого халатика, словно змея из собственной кожи, и, обхватив руками голову генерала, все тянулась и тянулась ввысь, приближая к его лицу «лепестки тысячи утренних тайн» в окаймлении опьяняющего восточными пряностями непорочного в своей грешности тела…

– И-тебе и-не нузна ничего узнавать, атаман, – прошептала девушка так, словно вместе с «лепестками тысячи утренних тайн» доверяла ему еще и тайну своей судьбы. – И-это не япоски подослали к тебе женсину-камикадзе, и-как ты думаесь. Япоски подослали меня.

– Тебя, в соболях-алмазах? Что же ты молчала?

– Цтобы ты знал, цто умею и-молцать.

– Почему же теперь заговорила?

– И-цтобы ты знал, и-цто я умею говорить.

– Не виляй хвостом, в соболях-алмазах. Зачем нужно было подсылать тебя? Мне уже не доверяют?

– Потому цто и-зналь, цто тебя хотят убить.

Семенов запрокинул голову, пытаясь что-то ответить, однако Сото вновь шаловливо, хотя и довольно настойчиво, привлекла его к своему телу.

– В «лепестках утренней и-тайны» и-нет смерти – и-там есть тока зизнь, и-да… Руськая присылает женсину, стобы убить тебя, япоска присылает Сото, чтобы любить тебя, и-да, и-сто луцсе?

Это был не вопрос, это было обречение мужчины на вечную любовь и вечную признательность. Командующий сидел на тахте, по-восточному скрестив ноги, а Сото, все распаляясь и распаляясь его близостью, постепенно взбиралась на него, грациозно забросив ему за плечо вначале одну ножку, затем вторую, изгибаясь в неподражаемом инстинктивном танце живота.

В перерывах между встречами, чувствуя, что всякое расставание с Сото становится все томительнее и невыносимее, Семенов не раз пытался понять, что для него значит эта девушка. И каждый раз ловил себя на том, что японка давно перестала восприниматься им в пределах таких понятий, как любимая, любовница, наложница…

Их свидания становились наградой для него за все те честолюбивые поражения и эмигрантское унижение, которое приходилось терпеть на этой земле. Ее изысканные ласки открывали перед ним свои таинства, словно великое вифлеемское озарение; неистовая покорность неминуемо перерастала в азартную игру плоти, которой они предавались с обреченностью самоубийц, до полного изнеможения; а вслед за ним наступало то истинное наслаждение собственным бытием, что сродни бытию внеземному.

Все это время номер генерала оставался открытым. Офицер контрразведки, явившийся, чтобы уточнить кое-какие детали покушения на командующего, увидел на тахте опьяненные страстью тела любовников и, вежливо откланиваясь, попятился назад выяснять, не ошибся ли.

Убедившись, что ошибки не произошло, он вновь вернулся к предусмотрительно приоткрытой им двери генеральского номера, однако постучать не решился. Как не решился и уйти.

Усевшись на лежавшую у двери циновку, он запрокинул голову и, закрыв глаза, стал прислушиваться к пьянящим всхлипам и вздохам девушки, отдающейся генералу столь странным и не совсем понятным для молодого офицера способом.


11

У входа в здание их остановил майор итальянской армии и доложил, что с контрольно-пропускного пункта спрашивают, можно ли пропустить на территорию виллы адъютанта Скорцени гауптштурмфюрера СС Родля, прибывшего – что особенно смущало охранников – с некоей дамой.

– У вас есть такой адъютант? – поинтересовался полковник Боргезе.

– Спросите о другом: с каких пор он начал разъезжать по Италии с дамами?

– Вот этого я не знаю, – скабрезно ухмыльнулся князь. – Ступив на землю Италии, люди обычно начинают забывать о многих святостях морали. Хотя, казалось бы, вотчина папы римского.

Боргезе перекинулся несколькими словами с майором, и тот, поморщив сократовский лоб, припомнил, что на самом деле дама эта – вовсе не «дама», а лейтенант СС. И что фамилия лейтенанта – Фройнштаг. Лилия Фройнштаг.

Князь вновь вопросительно взглянул на штурмбаннфюрера.

– Они неразлучны, господин полковник, – развел руками Скорцени, не желая выдавать истинную причину появления здесь унтерштурмфюрера СС. – Придется пропустить обоих.

«С Родлем все ясно, – сказал он себе. – Но какими неисповедимыми путями появилась здесь Фройнштаг? Кто это „позаботился“ обо мне таким образом, дьявол меня расстреляй?»

Едва Боргезе и Скорцени успели пропустить по рюмке коньяку, как Родль и его спутница уже показались в двери. Адъютант князя хотел представить их, однако Фройнштаг, шедшая первой, небрежным движением руки смела его с пути и, словно не вовремя вернувшаяся хозяйка, решительно шагнула в овальный зал, посреди которого, стоя за высоким шахматным столиком, пиршествовали будущие основатели новой Германии и новой Италии. Увидев ее, Скорцени виновато съежился и скосил глаза на свою рюмку.

– Господин штурмбаннфюрер, разрешите доложить, что я направлена сюда из Берлина, чтобы изучить условия подготовки итальянских камикадзе.

Князь и штурмбаннфюрер многозначительно переглянулись.

– Кто это вас направил с таким, почти невыполнимым, заданием? – с легкой иронией поинтересовался Скорцени.

– Обергруппенфюрер СС Кальтенбруннер, если уж это столь важно, – отчеканила Фройнштаг. Подойдя к небольшому бару, она взяла еще две коньячные рюмки, придирчиво, на свет, осмотрела их и, покачав головой, недовольная степенью их чистоты, поставила на шахматную доску. – Если позволите, господа, мы сыграем эту партию в четыре руки. Приобщайтесь, гауптштурмфюрер. Людей с дороги принято угощать, сиятельнейший князь Боргезе.

«Как же нагло и развязно она ведет себя! – озадаченно констатировал Скорцени, ошарашенно наблюдая за женщиной, которая давно и безнадежно нравилась ему. – С чего бы это? Ах да, прозвучало имя обергруппенфюрера. Когда по дороге в Рим, во время операции по похищению папы римского, я потребовал, чтобы Лилия отдала свой пистолет, с которым очень не хотелось попадаться римским жандармам, она, кажется, заявила, что его подарил сам Кальтенбруннер. Интересно, кто выступит в роли секундантов, когда дойдет до дуэли с шефом? Шелленберг и Мюллер? Тогда это будет дуэль века».

– В моем гостеприимстве еще никто никогда не усомнился, – благодушно улыбнулся князь, уже понявший, что это за дама. – Вы тоже сумеете убедиться в нем. А пока что позвольте познакомить вас с графиней Стефанией Ломбези.

– Хозяйка виллы?

– Я сказал бы неправду, если бы представил дело так, будто графиня тоже прибыла сюда, чтобы изучать методы подготовки наших смертников.

– Могли бы выразиться и проще. Я понятливая, штурмбаннфюрер Скорцени может подтвердить это.

Скорцени сделал вид, что весь поглощен обязанностями официанта. Во всяком случае рюмки, как заметила Фройнштаг, он наполнял довольно профессионально.

– Могу я поинтересоваться, зачем вам понадобились мои камикадзе?

– Неужели не понятно, князь? Я решила, что и среди германских девушек найдется немало таких, которые преисполнены решимости погибнуть за фюрера, направив торпеду на корабль врага.

– Шутите, Фройнштаг? – изумленно уставился на нее Боргезе. – Женщины-камикадзе?

– Вы удивляетесь так искренне, словно для вас остается тайной, что уже тысячи германских девушек служат в рядах вермахта, СС, в гестапо.

– Но коммандос-камикадзе – это не просто служба в рядах вермахта. Речь идет об отрядах смертников.

– Спасибо за разъяснение, господин полковник, – насмешливо отрубила Фройнштаг. С Боргезе она вела себя тоже так, словно давно с ним знакома. И, переведя взгляд на Скорцени, поинтересовалась: – Вы-то, надеюсь, не станете препятствовать проявлению арийского духа у патриотически настроенных молодых германок?

– У молодых и патриотически настроенных – нет.

– Это возвышает вас над многими.

– Я ведь не камикадзе, чтобы становиться на пути молодых и патриотически настроенных германок, – отшутился Скорцени, и все четверо рассмеялись.

– За шутку Скорцени – самую удачную шутку этой войны, – подняла свою рюмку Фройнштаг. – Пока война шутила с нами, Скорцени шутил с войной – так это будет выглядеть в пересказе историков, когда весь этот военный кавардак наконец завершится.

– Только, ради всех святых и непогрешимости непогрешимого, не упоминайте о девушках-камикадзе в присутствии итальянок, прессы и вообще… – взмолился Боргезе. – Если пойдет слух, что я набираю итальянок-смертниц, то первый смертник – перед вами.

«Кто бы мог подумать, что наша унтерштурмфюрер способна блистать таким красноречием? – искренне удивился Скорцени. – Раньше за ней этого не замечалось. Злоязычие – да, в этом ей не откажешь. Каждая фраза – что змеиный укус, тут Лилия всегда преуспевала».

Он убедился в этом еще в Италии, во время подготовки к операции «Черный кардинал». Иногда Отто казалось, что в своих едких репликах эсэсовка Фройнштаг реализует ту часть своей жестокости, которую не сумела реализовать, будучи самой заурядной охранницей концлагеря. О том, что Фройнштаг служила в охране концлагеря, Скорцени, конечно, старался забывать. Что, однако, не мешало ему время от времени хотя бы мысленно напоминать Фройнштаг об этой странице ее весьма неправедной биографии.

– Так вы не против моей миссии, господин полковник? – игриво улыбнулась Фройнштаг, легкомысленно забыв о том, что на ней форма офицера СС.

Князь Боргезе хотел что-то ответить Лилии, но в это время открылась боковая дверь, и в зал вошла темноволосая девушка лет двадцати пяти. Все умолкли и, повернув лица в ее сторону, замерли. Высокая, стройная, облагодетельствованная легкой изысканной походкой, она представала воплощением аристократической изысканности и неприступности. Белое вечернее платье с немыслимо глубоким декольте, словно короной, окаймлялось легкой меховой накидкой из натуральной тигриной шкуры и дополнялось массивным ожерельем, в котором рубины перемешивались с желтыми полулуниями янтаря.

– Надеюсь, я не разрушу ваш военно-полевой союз, – улыбнулась она ослепительной белозубой улыбкой, одинаково способной ввергнуть мужчин в необузданный азарт или в полное уныние. – Я решилась на этот визит в штаб карбонариев только потому, что вы уже нарушили монашеский обет и ввели в свое общество одну из прекраснейших женщин Германии.

Германский язык итальянки мог бы показаться таким же изысканно безупречным, как и все, чем она способна блеснуть сейчас, если бы не этот, с детства знакомый Скорцени, австрийский акцент, всегда резавший слух берлинцев своей альпийской необузданностью.

– Вы же знаете, что все попытки мужчин хотя бы однажды устоять перед женщинами завершаются еще более страшным падением, чем то, перед которым они пытались устоять, – учтиво заметил Боргезе, но сразу же спохватился: – Простите, господа. Позвольте представить: графиня Стефания Ломбези.

– Счастлива оказаться в столь достойном обществе, – озарила Стефания присутствующих ослепительной улыбкой светской жрицы.

Фройнштаг медленно, словно заводная кукла, повернула голову в сторону Скорцени, взглянула на него расширенными от удивления глазами и вновь уставилась на графиню.

Возможно, Боргезе и способно было удивить ее поведение, но только не Скорцени. Хотя он тоже пребывал в том состоянии, когда самое время ущипнуть себя за ухо и основательно протереть глаза. Это смуглое, очаровательное личико, изысканно отточенный, почти идеально римский носик, индусская родинка на левой щеке и эта ошеломляюще длинная лебяжья шея, способная привести в завистливую ярость любую Нефертити.

– Мы тоже рады видеть вас, Мария-Вик… простите, Стефания… – невозмутимо проговорил Скорцени, заставляя себя вернуться в скорлупу восхитительной растерянности.

Перед ними, конечно же, была Мария-Виктория княгиня Сардони, она же Катарина Пьяцци, она же агент итальянской разведки, наверняка перевербованный английской, но в то же время оказывающий услуги абверу, что, однако, не мешало княгине поддерживать прекрасные, почти интимные отношения с американской спецслужбой, все наглее и наглее проникавшей во все сферы жизни Италии.

Но тут Скорцени захотелось остановиться и, спасительно вздохнув, напомнить себе, что перед ним еще и ослепительная аристократка, за одну улыбку которой готовы забыть о своем долге даже некоторые очень стойкие штурмбаннфюреры СС, так и не осмелившиеся в свое время ликвидировать этого агента-двойняшку, если не тройняшку.


12

Это была их ночь.

Луна наконец освободилась от кровавого нимба, тучи, собиравшиеся вокруг нее, словно запоздалые льдины вокруг бутона лилии, растаивали в полуночной черноте вселенной, и сияние, которое наполняло комнату, упрятывая их греховно-брачное ложе под серебристым шатром, источало неслышимую мелодию Космоса, сопровождающую всякую земную жизнь от ее зачатия до смерти.

– Я хочу, чтобы тебе было хорошо со мной. Чтобы ты чувствовал себя счастливым. Чтобы тебя всегда тянуло сюда, в эту горную обитель, в эту комнатушку, к женщине, которая обожествляет тебя.

Ева не произносила этих слов, они зарождались как бы сами собой, из ее любовных вздохов, напоминающих предродовые стоны; из ее стонов, которые мужчина обязан был воспринимать как умилительные вздохи; из теплоты рук и теплой влажности губ…

Нет, она так и не способна была прислушаться к совету Магды Геббельс, не способна была повести себя таким образом, чтобы фюрер оставался властелином даже в постели. Если на публике, в узком кругу подчиненных или в присутствии пораженной вирусом национал-патриотизма толпы он еще мог сыграть фюрера, мог, благодаря своему непостижимому гипнотическому влиянию, своему ораторскому искусству, предстать перед ними повелителем, то в постели, несмотря на все старания Евы, продолжал быть всего лишь ослабевшим телом, обремененным заботами, углубленным в свои мысли, стареющим греховодником, возможности одрябшего тела которого давно не соответствовали его интимным порывам. И ничего поделать с этим Ева Браун уже не могла.

– Это так прекрасно, что мы снова вместе. Нам вдвоем хорошо, потому что хорошо нам может быть только вдвоем. Здесь никто не способен отнять тебя. Здесь мы ограждены от неистового мира врагов и завистников. Здесь я принадлежу тебе, мой нежный. Мой фюрер.

Слушая постельную исповедь «рейхсналожницы», Гитлер пребывал как бы в полусне. Сомнамбулические движения, которыми он встречал каждое движение рук «своей Евы», происходили сами собой, вне его сознания.

Нежность теплого лунного сияния сливалась с колдовской нежностью женщины, витавшей над ним, словно ангельский вестник высшего земного блаженства. Ее волосы у него на подбородке. Ее губы – у его груди. Ее руки прикасаются к адамову таинству жизни…

В эти минуты Гитлер совершенно не думал о той, что священнодействовала над его телом. Он стоял на вершине огромной, уходящей в поднебесье стелы, и несметная обывательская орда, бьющаяся у ее подножия, тянулась к нему миллионами пылающих глаз, ликующих голосов, жадных, вознесенных к небесам и к величию вождя рук.

Ему еще никогда не было так хорошо с этой женщиной, в ласках которой словно бы сконцентрировалась любовь всех тех неистовствующих германок, что жаждут прикоснуться к его телу, будто к святыне; жаждут быть любимыми им; бросающихся под колеса его автомобиля и прорывающихся сквозь полицейские кордоны с яростным криком-молением: «Фюрер, я хочу родить вам сына! Подарите Германии еще одного воина!»

Как запоздало пришла к нему эта слава, это великое, всегерманское обожествление! О, если бы власть над миром увенчивалась властью над временем! Если бы…

Еще несколько слов, еще несколько нежных прикосновений. И они оба замерли, словно новопостриженные монахи перед непостижимым Таинством причастия. И вдруг Гитлер услышал ликующий голос Евы – величественный, жизнеутверждающий рык благословленной богами самки. Адольф ощутил, как женщина оседлала его тело, как она неистово впилась пальцами в его грудь и как ее сладостный стон, в котором уже угадывался ликующий клич младенца, начал переплавляться в торжественный гимн обладания…

И так продолжалось долго. В тех нескольких минутах, в течение которых длилась агония их любви, протекали века. Зарождались и угасали целые созвездия. Созревали на ветвях вечности и уплывали в небытие целые миры.

…Когда все завершилось и «страсти по инстинкту» улеглись, Гитлер увидел себя как бы с высоты поднебесья. Он увидел себя оголенным посреди заснеженной равнины. Меж сотен окоченевших трупов солдат, брошенных машин и растерзанных лошадей.

А еще – бьющуюся над его остывшим телом в погребальных стенаниях женщину…

…И чудились ему отлетающие к небесам мириады солдатских душ, уже извещавших о своем вечном успокоении пением ангелов и возносящих величие своего фюрера поминальным криком воронья.

– Мы с тобой – вечные, – молвила вдруг Ева. И слова эти показались фюреру нашептанными кем-то из Высших Посвященных.

– Это святая правда, – едва пробился его голос сквозь марево видений.

– Мы с тобой вечные. Иначе зачем эта вечность? К чему она? Лед вечности, застывающий в вечности льдов? В таком случае окажется, что мир соткан из бессмысленности.

– Он и был бы соткан из бессмысленности, мое Евангелие, если бы не существовало нас. И не снисходили бы на все сущее такие вот ночи, как эта.

Они помолчали.

Лунное сияние источало едва слышимую мелодию космических сфер, и какое-то время влюбленные прислушивались к ней, словно к голосу органа.

– Это последняя наша ночь, – неожиданно молвила Ева.

– Почему последняя?

– Такая – во всяком случае. Ведь таких ночей у нас могло быть значительно больше. Очень много. Но их не было.

– Не было, – меланхолично повторил Адольф.

– Эта – действительно последняя, – прижалась щекой к его плечу. – Предчувствую… Обычно ты называешь меня своим Евангелием. – Еве очень не хотелось, чтобы он умолкал. Она ценила эти ночные разговоры. – Мне очень нравится, когда ты так называешь меня. Правда, приходится задумываться: искренне ли.

– …Наша последняя, – молвил фюрер. Ева так и не поняла: то ли поддался ее предчувствию, то ли уже в полусне.

Женщина прислушалась. Нет, не похоже, чтобы уснул.

– Лед вечности, застывающий в вечности льдов… – задумчиво повторила она. – Это о нас с тобой. А ведь многие, по глупости своей, считают нас счастливыми. И безбожно завидуют.

– Обязаны завидовать. Это их удел.

– Скажи, я действительно твое Евангелие?

– Только мое. Причем совершенно безгрешное. Истинно святое.


13

В военной миссии Семенова ожидали начальник разведывательного отдела штаба Квантунской армии полковник Исимура и его переводчик капитан Куроки.

– Нам стало известно, господин генераль, что вы проявляете все большую нетерпимость к политике японского правительства в Маньчжурии. Нам стало известно…

Презрительно опущенные уголки губ капитана застыли в той возмущенно-оскорбленной мине, которая сразу же заставила Семенова вспомнить, кто есть кто, кому он служит и кто оплачивает все те загулы и увлечения, которыми он скрашивает свое великое маньчжурское бездельничанье за спиной у японских солдат.

– Не могу понять, о чем вы, господин полковник, – обратился командующий к Исимуре, поскольку капитан начал с перевода его слов.

– Ваши офицеры и вы лично постоянно возмущаетесь тем, что Квантунская армия не начинает наступления и даже не собирается переходить русскую границу, – продолжал уже сам Куроки. Командующему давно было известно, что на самом деле перед ним не капитан-переводчик, а генерал Судзуки. Как, впрочем, и для «капитана» не оставалось секретом, что он давно раскрыт. Тем не менее генерал предпочитал выступать в роли вежливого, чинопочитающего переводчика, давая понять Семенову, что роль эта предназначена не для него одного, а для всех тех офицеров, политиков и коммерсантов, с которыми ему здесь приходится иметь дело. А еще – демонстрировать полное пренебрежение к тому, известно ли командующему, кто перед ним, или не известно.

– Армия – на то и армия, господин капитан, чтобы жить с войны, а не с подачек, в соболях-алмазах, – переминался Семенов с ноги на ногу, ожидая, когда восседавшие в плетеных креслах японцы великодушно предложат ему сесть.

– Воюет не армия, воюет император, – назидательно объяснил Исимура, прекрасно понятый Семеновым и без переводчика.

– Штаб Квантунской армии не может начать наступление, пока не будет получен приказ, – вновь перехватил инициативу Куроки.

– Но этого приказа, судя по всему, так и не поступит, а война с германцем вот-вот закончится, в соболях-алмазах, – ожесточился Семенов. Коль уж эти япошки решили потоптаться по его душевным мозолям, пусть выслушают все, что он о них думает.

– Война может закончиться еще раньше, чем вы предполагаете, может закончиться…[9] – оставался Куроки верным своей привычке: повторять начало почти каждой фразы.

– Еще бы! Ваш министр иностранных дел Сигемицу постарается. Вместо того чтобы навалиться на Дальний Восток и, пока большая часть советских войск увязла в сражениях на Западном фронте, диктовать здесь свою волю, господин Сигемицу все пытается убедить Гитлера, что ему во что бы то ни стало следует заключить с коммунистами почетный мир.

– Да, почетный мир… – командующий так и не понял: то ли подтвердил, то ли переспросил Куроки.

– Какой офицер Русской освободительной армии способен понять такое? И как я должен объяснять это своему воинству? Но объяснять-то все равно должен, в соболях-алмазах.

Переводчик и полковник Исимура мрачно переглянулись, но лица их продолжали оставаться непроницаемыми. «Будь на их месте русские, они бы уже выматерили меня и выставили», – понял смысл их мрачности генерал. Однако это его не остановило.

– Кстати, мне хорошо известно, что в Германию со специальной миссией отбыл контр-адмирал Кодзима[10], – решил окончательно добить их своей информированностью Семенов. – Поэтому я не удивлюсь, узнав, что он запросил унизительного мира.

Эти сведения контрразведчикам Фротова удалось заполучить из разговора под пьяную руку двух японских генералов, а потому Семенов не сомневался, что они являются секретными и должны произвести на японцев должное впечатление.

– Контр-адмирал Кодзима действительно был послан в Германию для переговоров с фюрером, – признал капитан, крайне удивляясь, что Семенову известно об этой акции. – Он прибыл туда на подводной лодке еще в прошлом году, он прибыл… Теперь вы знаете все, причем знаете от нас, господин Семьйонов. Нам бы не хотелось, чтобы мы когда-либо возвращались к этой теме, нам бы не хотелось…

– Когда-либо, – проворчал Исимура, оставаясь крайне недовольным претензиями командующего. Как шеф разведки Квантунской армии он чувствовал себя ответственным за то, чтобы русские генералы, нашедшие приют в Маньчжурии, всегда четко знали свое место и не смели того, чего вообще, в принципе не смели.

– В этом мире не все происходит так, как хочется императору, – миролюбиво свел на нет остроту ситуации капитан. – Мы же должны молиться, чтобы императору всегда хотелось того же, чего хочется Богу.

– …В соболях-алмазах! – только и мог поддержать это монашеское нравоучение Семенов.

Он не уловил, по какому знаку капитана полковник Исимура решил, что он здесь лишний, но тот неожиданно поднялся и, вежливо откланявшись обоим, оставил двух генералов тет-а-тет.

– Господин полковник утверждает, что его разведке ничего не известно о судьбе ротмистра Курбатова.

– Уже подполковника Курбатова, – уточнил Семенов, все еще не прощая вежливо нанесенного ему оскорбления.

Появилась официантка с чашками чая на подносе. Мельком ощупав ее взглядом, командующий самодовольно признал, что этой лошадинолицей япошке далеко до его Сото. Но сразу же вспомнил, что еще одна такая ссора с японцами, и его япошка может исчезнуть навсегда.

«Когда же это кончится?! – мысленно возмутился он. Но тотчас же объяснил себе: – А только тогда, когда боги начнут сверять свои желания по желаниям его величества императора страны Даурии Семенова. Но тогда вопрос: когда это настанет?»

– Последние сведения, поступившие от группы легионера, подтверждали, что Сибирь, до самого Урала, он уже прошел. Где он там исчез на российских равнинах, сие мне, в соболях-алмазах, неведомо. Но только верится, что и Европу этот казак тоже пройдет. Есть в нем что-то такое, что не позволяет поставить его рядом с сотней других рубак.

– Мы тоже получили от своего агента сообщение, что Курбатов зарегистрирован на контрольном пункте в Воронеже. Больше сведений не поступало, больше сведений… Но пока он странствует, германцы уходят на запад. Опасаемся, что ему придется переходить линию фронта уже под Берлином. Это сразу же сведет на нет все наши усилия, сведет на нет…

– Так что будем предпринимать, в соболях-алмазах? Послать еще одну группу, но уже через Казахстан? И чтобы маршем, без диверсий?

– Вам нужно послать несколько групп. Больших групп. Не в Германию, а туда, за Амур, – вновь заулыбался Куроки. – Мы создали армию Семенова здесь, а нужно было создать ее за Байкалом и на Дальнем Востоке.

– Но нам не удастся создавать там целую армию. Кое-какое подполье – да. Небольшие отряды могут просуществовать месяц-другой, да и то лишь в ожидании нашего наступления. Зимой в сибирских лесах долго не попартизанишь.

– Нужно создавать отряды за Байкалом, – придурковато улыбался Куроки, указывая корявым пальцем куда-то в пространство, словно бы и не слышал объяснений командующего. – Семеновский корпус там… создавать. Когда начнет воевать корпус, армия Семенова тоже пойдет за Амур. Вы ведь этого хотите, генераль? – слово «генерал» Куроки так по-настоящему и не освоил, хотя в последнее время – видно, благодаря общению с белоэмигрантами – русский его стал намного чище и богаче. Вот только «генераль» по-прежнему получалось на французский манер.

– И что мы там станем делать, позвольте вас спросить? Пока мы поднимем восстание, Советы разделаются с Гитлером и перебросят к Амуру столько дивизий, что те сапогами нас затопчут. Фронтовиков бросят, прошедших всю Европу. Победителей. Какие силы я смогу противопоставить им, если ваша Квантунская до сих пор ни одного брода через Амур не прощупала?

– Мы вам поможем, господин генераль, мы вам… Мы дадим вам оружие. Вы сможете мобилизовать свой русский резерв…

«Да они же предают тебя, в соболях-алмазах! – вновь вспылил Семенов, поняв, к чему клонит Куроки. – Они вышвыривают тебя за дверь, как шелудивого пса на съедение голодной волчьей стае – вот чем они платят тебе за всю твою службу! Сабельно, азиат вашу мать, сабельно…»

– Коль уж выступать за Амур, то выступать вместе, господин генерал, – впервые назвал Семенов тот истинный чин, в котором пребывал мнимый переводчик.

– Генераль? – удивленно переспросил Куроки.

– Да, вы – генерал Судзуки. Мне это прекрасно известно. И впредь давайте говорить как генерал с генералом.

Какое-то время Судзуки оцепенело смотрел на командующего, не зная, как ему следует реагировать на это признание. Затем неожиданно взорвался:

– Правильно, я – генераль Судзуки. Но впредь вы, генераль, будете знать только то, что вам надлежит знать.

– …Если же Квантунская армия, – продолжал выплескивать свой гнев Семенов, уводя Судзуки от болезненной для него темы конспирации, – не собирается воевать с Россией, тогда не спешите изгонять нас. Куда нам теперь? На погибель, что ли? Мы еще понадобимся вам здесь. Нам еще вместе придется сражаться и на Амуре, и на Сунгари. И не надейтесь, генерал, что, разгромив германцев, большевики позволят вам, союзникам Гитлера, хоть полгода продержаться в Маньчжурии и вообще в Китае. Так что вы еще молиться будете на моих казачков-рубак, потому что ни в одной рубке-схватке с русскими вам не устоять. Это я вам говорю, русский казачий генерал Семенов.

– Когда русские разгромят германцев, мы с ними уже заключим мирный договор, когда русские разгромят… – в улыбке Судзуки не осталось уже ничего такого, что свидетельствовало бы о вежливости и традиционной сдержанности японцев. – Сталин не решится переходить Амур и начинать вторую великую войну – теперь уже в Азии. Так же, как мы не переходили Амур, когда он отступал к Москве.

– Просто вы еще не поняли, господин генерал, что имеете дело с коммунистами, в соболях-алмазах. Для которых понятие слова чести и верности договору абсолютно ничего не значит.

– То есть вы считаете, что они нападут на нас в любом случае? – предельно сузились глаза Судзуки, когда, перегнувшись через стол, он приблизил свое лицо к лицу атамана Семенова.

– Я в этом уверен, в соболях-алмазах. И не хотелось бы дожить до того дня, когда придется вспоминать о моем предупреждении, уже находясь в плену у красных. В одном лагере с вами.

Судзуки нервно рассмеялся и откинулся на спинку кресла. Пророчество относительно лагеря красных показалось ему на удивление забавным.

«А ведь он не понимает, что это не так уж смешно выглядит, как ему кажется», – с грустью подумал Семенов, вновь убеждаясь в том, что и в штабе Квантунской армии, и в самом Токио так до сих пор и не уяснили, какую непростительную глупость они совершают, пытаясь отсидеться за Амуром, словно юродивые на пепелище.


14

Пока в Генуэзском зале виллы собирались приглашенные на это секретное совещание, Скорцени сидел в глубоком кресле в отведенной ему комнатке с окном, выходящим на озеро, и просматривал изданную на итальянском и немецком брошюрку «Ветер богов» о японских камикадзе.

В переводе с японского, говорилось в ней, «камикадзе» означает «ветер богов», или «священный ветер». В японском языке это понятие появилось более семисот лет назад.

Зная, что к берегам Японии приближается огромная эскадра монгольского императора, японцы молили богов, чтобы они спасли их страну от нашествия и разорения. И боги услышали их молитвы. Налетевший тайфун оказался такой страшной силы, что многие корабли были почти мгновенно потоплены уже неподалеку от японских берегов, остальные основательно потрепаны и разбросаны по морю. Этот тайфун был назван ветром богов.

Помня о Божественном покровительстве императору, несколько лет назад японское командование основало на острове Формоза специальную военную базу, на которой начало формировать отряды военных летчиков-смертников. Всякий такой отряд насчитывает двадцать четыре пилота, каждый из которых является добровольцем и принимает обет воина-самурая с клятвой пожертвовать жизнью во имя императора.

«Жизнь человеческая легка, как перо, а долг перед императором тяжелее горы», – вот та философская истина, в постижении которой японские камикадзе поднимаются в воздух на начиненных взрывчаткой самолетах, чтобы уже никогда больше не вернуться.

«Жизнь человеческая легка, как перо, а долг перед императором тяжелее горы»… – повторил Скорцени, швыряя брошюру на столик и решительно поднимаясь. – Не мешало бы сформулировать нечто подобное и для германских камикадзе. Попутно убедив наших смертников, что японская саке ничуть не священнее смертоубийственного германского шнапса. Уж относительно шнапса сомнений у них точно не возникнет.

Когда Скорцени вошел в Генуэзский зал, получивший свое название в связи с тем, что стены его были увешаны полотнами, с которых представали виды Генуи, все присутствовавшие там встали.

– Доктор фон Ультех, – назвал себя полукарлик в гражданском, и кирпичное гипертоническое лицо его обагрилось до такой степени, что, казалось, вот-вот самовозгорится. – Я представляю здесь интересы группенфюрера СС Ганса Каммлера[11].

– Точнее сказать, особую команду «Дора», которую этот группенфюрер возглавляет, – избавил Скорцени доктора от ненужных объяснений. – Вы обладаете достаточными полномочиями, чтобы вести переговоры?

– Достаточными для того, чтобы командир особой команды мог прислушиваться к моим советам.

– Он иногда прислушивается к ним? – вежливо сбил с доктора спесь Скорцени.

– Можете не сомневаться, – неожиданно потускнело лицо фон Ультеха.

– Вы ознакомились с идеями князя Боргезе и его диверсионной школой? – кивнул Скорцени в сторону остановившегося чуть позади итальянского полковника, вошедшего в зал вместе с ним.

– Как и все остальные прибывшие сюда.

– Вам следует сделать это с особой тщательностью.

Доктор фон Ультех по-армейски щелкнул каблуками.

– Штандартенфюрер Ротергель, – с учтивостью официанта склонил квадратную, обрамленную сединой голову здоровенный детина, на котором мундир обвисал, словно мантия на судье. – Из проектного бюро в Пеенемюнде.

– Если я верно понял, личный представитель инженера фон Брауна?

– Оказывается, о научно-техническом штабе рейха вы осведомлены значительно лучше, чем мы предполагали, – метнул Ротергель взгляд в сторону доктора Ультеха, давая понять, что высказывает их общее мнение.

– Все вы теперь в той иди иной степени будете находиться в распоряжении особой Секретной службы СС по созданию новых видов оружия особого назначения, которую фюрер приказал возглавить мне, – резко объяснил ему штурмбаннфюрер. – И мне неприятно слышать, что кого-то удивляет мое знание ситуации, а также технического и людского потенциалов.

– Совершенно справедливо, – поспешно согласился штандартенфюрер, еще не успевший привыкнуть к тому, что существуют такие области, в которых подчиненность определяется вовсе не воинскими чинами. – Хотел бы заметить, что господин Браун с интересом воспримет любое дельное предложение и готов осваивать любой проект, способный служить рейху[12].

– В скором времени мне понадобятся и его предприятие, и его «любимцы смерти». Тем более, что фюрер не в восторге от темпов производства «Фау-2», не говоря уже об их техническом совершенстве.

– Мы знаем, что многие наши ракеты становятся неуправляемыми, господин штурмбаннфюрер. Но, говорят, вы способны подчинять своей воле даже эти страшилища, – несколько заискивающе улыбнулся Ротергель.

– И пусть кто-либо решится заявить, что это не так. Вы, конечно же, командированы сюда имперским министерством авиации? – грозно уставился Скорцени на худощавого неказистого офицера в мундире подполковника авиации.

– Теодор Беннеке, с вашего позволения.

– Лю-бим-цы смер-ти! – воинственно рассмеялся Скорцени, оглядывая подполковника с такой вызывающей пренебрежительностью, словно перед ним выстроили весь офицерский корпус люфтваффе, на которое фюрер все чаще возлагал основную вину за поражения на Восточном фронте. – Что, наконец-то и люфтваффе решило создать эскадрильи смертников? Стыдно стало перед японцами?

– Во всяком случае военные летчики имеют свои взгляды на новые виды оружия особого назначения.

– Понятно, в смертниках-камикадзе вы не нуждаетесь, поскольку все ваши пилоты и так давно чувствуют себя смертниками.

Совершенно не интересуясь реакцией летчика, Скорцени скользнул взглядом по двум типам в гражданском, явившимся сюда вместе с вице-адмиралом Хейе. Он уже знал, что эти яйцеголовые представляли конструкторские бюро, работающие на надводный и подводный флоты. Но что представляли из себя они сами – этого он пока не ведал. Разве что так, в общих чертах.

Предложив всем сесть, «первый диверсант рейха» почти с минуту молча стоял перед ними, всматриваясь в свое внутреннее «никуда».

– С известных вам пор война приобрела новые очертания и новый характер, – неожиданно взорвался он резкой гортанной речью. – Чтобы достичь перевеса на том или ином участке фронта или хотя бы на время деморализовать противника, мы бросаем на смерть тысячи наших парней. То, что вы видели на базе «Икс-флотилии» и здесь, на озере, – всего лишь начало. Но мужество итальянских и немецких добровольцев, которые готовятся к выполнению своей высшей миссии, указывает нам иной путь борьбы. Путь, уже избранный отрядами наших союзников, японских камикадзе.

В зале становилось душновато, однако все старались не замечать этого. И лишь когда в приоткрытое окно проник освежающий ветер с озера, рванули на себе воротники кителей и узлы галстуков, словно лихорадочно ослабляли удушавшие их петли. Пара чаек, из тех, что Бopгезе специально приказал завезти сюда еще детенышами, дабы они прижились на озере, носились туда-сюда мимо окна-бойницы, гортанно копируя речь «первого диверсанта рейха», словно глашатаи, объявлявшие его волю для всех тех обитателей «Эмилии», которые не могли лично слышать Скорцени.

– Это путь, позволяющий одному добровольцу, отдающему жизнь во имя вечного рейха, спасти жизни сотен своих товарищей, забрав с собой жизни сотен врагов. Он дает возможность уничтожить важный объект противника – надводный корабль, субмарину, военный завод, – которые при иных условиях уничтожить было бы крайне сложно да к тому же пришлось бы достигать этого ценой больших потерь.

Скорцени на секунду прервал свою речь и оглянулся на возникшего в двери скелетообразного гражданского, осмелившегося войти без его разрешения.

– Простите, господин штурмбаннфюрер Скорцени, – нерешительно улыбнулся очкарик, лицо которого явно выдавало в нем полуеврея. – Газета «Фелькишер беобахтер». Я получил задание…[13]

– Меня не интересует ваше задание, господин Вейльштейн, – прервал его «первый диверсант рейха». – Свое задание вы получите здесь. А пока, за неимением свободного кресла, постоите.

– Понял, господин Скорцени.

Отто метнул взгляд в занавешенное сосновой кроной окно, пытаясь отвлечься от обыденности, в которую поневоле втянул его своим появлением журналист, и вернуть себе высокое вдохновение, достойное духа «священного ветра».

– Мы должны сделать так, чтобы мощные разрушительные снаряды полностью подчинялись воле человека. Управляемая смертником торпеда достигнет цели даже в том случае, когда капитану судна покажется, что ему удалось увести свои корабль от ее курса. Небольшой начиненный взрывчаткой катер, нацеленный прямо в борт крейсера моряком, который заботится не о собственном спасении, а лишь о достойной гибели, превращается в меч неотвратимого возмездия. Ракета «Фау» или даже планирующая бомба может быть доведена до цели пилотом, который возьмет на себя управление этой «небесной смертью».

– Планирующая бомба с пилотом? – сдали нервы у подполковника авиации.

– Что вам показалось в этом невероятным? – мгновенно отреагировал Скорцени.

– Да странно как-то…

– Это впечатление развеется, как только мы предоставим вам право первому испытать такую бомбу в действии при выполнении боевого задания, – спокойно и вежливо пообещал ему Скорцени. И никому из присутствующих не пришло в голову воспринять его слова как шутку. В устах этого громилы с исполосованной шрамами щекой шутки как-то сами собой переходили в жестокую правду реальности.


15

Уже две недели фельдмаршал фон Клюге томился неопределенностью своей судьбы в ставке «Бергхоф» на правах, как ему объяснил начальник управления кадров сухопутных войск генерал Рудольф Шмундт, «гостя альпийской ставки верховного главнокомандования». При этом фюрер вел себя довольно странно. С одной стороны, он совершенно не подпускал полуопального фельдмаршала, только недавно освобожденного от командования группой войск «Центр», сколько-нибудь близко к себе; с другой – фон Клюге приглашали на все более-менее важные военные совещания, в ходе которых никто ни разу так и не поинтересовался ни его мнением, ни общими взглядами на ситуацию на фронтах. Никто ни разу! Это приводило фельдмаршала в неописуемое смятение. Никогда еще за всю свою военную карьеру фон Клюге не чувствовал себя настолько ненужным, настолько отстраненным от армии, от военных событий.

Не выдержав, фельдмаршал как-то прямо спросил Кейтеля, сколь долго может продлиться его «неуместное» пребывание в «Бергхофе» и вообще – как ему следует воспринимать свое положение.

– У нас разное толкование вашего присутствия здесь, – философски изрек начальник штаба. – В частности, у меня и у фюрера. Что касается меня, то важно, что все командующие фронтами и группами армий постоянно помнят: под рукой у фюрера и начальника Генштаба всегда есть слоняющийся без дела фельдмаршал фон Клюге, которым вполне можно заменить любого из них. Как думаете, это должно взбадривать наших полководцев?

– Обычно их взбадривают вовремя подброшенные подкрепления и свобода действий, – каждое слово шестидесятидвухлетний фон Клюге произносил так, словно пережевывал при этом кусок старой баранины. – Могу поклясться, что ни того, ни другого предоставить им вы пока что не в состоянии, позор без всякого приличия.

– Ну почему же… Время от времени…

– Подкрепления тогда подкрепления, когда они прибывают вовремя. Поэтому объясните хотя бы, как мой затянувшийся визит воспринимается фюрером.

– Ну, фельдмаршал, вы требуете от меня невозможного. Историки истолкуют его восприятие как одну из загадок рейха.

– Как одну из нелепиц, позор без всякого приличия.

После этого разговора прошло почти две недели. В положении фон Клюге с тех пор решительно ничего не изменилось. Зато сам фельдмаршал остро ощущал, что атмосфера в «Бергхофе» с каждым днем все больше накаляется. И тому были свои причины. Если на Восточном фронте обстановка более-менее стабилизировалась и на отдельных участках даже наметилось уже привычное «летнее противостояние», то каждое новое сообщение из Франции приводило Кейтеля в замешательство, а Гитлера – в апатическое уныние. Что воспринималось его генеральштеблерами[14] с большей опаской, чем иные вспышки гнева.

– Завтра еще одно совещание у фюрера, – предупредил фон Клюге адъютант Кейтеля, разыскав его в офицерском кафе. – Будут вызваны Рундштедт и Роммель. В связи с этим фюрер ждет вас у себя ровно через час.

– Меня? – с трепетом спросил фельдмаршал, считавший, что о нем уже напрочь забыли. – В связи с вызовом командующего Западным фронтом?

– Мой шеф считает, что да.

– Неужели Западным? – просветлел фон Клюге. После русских фронтов отправка на Западный казалась ему равносильной почетной отставке. Или отпуском, проведенным во Франции. В зависимости от настроения.

Фюрер ждал его не в кабинете, а на небольшой смотровой площадке, на краю которой главнокомандующий сухопутными силами стоял с таким видом, словно там, внизу, у подножия горы, разворачивались для сражения полки его бесстрашных германцев. Даже когда фон Клюге поздоровался с ним и остановился рядом, фюрер еще с минуту пристально всматривался в зеленеющие вершины предгорий с величаво парящим над ними орлом, образ которого, возможно, лег в основу символа орла имперского.

– Ходят слухи, что вы так и не поняли, почему я столько времени держу вас при себе, фон Клюге?

– Хочется верить, что это вызвано тактической необходимостью.

– Скорее – стратегической. Пока вы здесь, у меня теплится надежда, что одним фельдмаршалом-заговорщиком окажется меньше. – Гитлер всегда умел шокировать своей убийственной прямотой, но в этот раз он по-настоящему задел фон Клюге.

– Извините, мой фюрер, я никогда не состоял ни в каком заговоре.

– Вы в этом уверены? Сомнения вас не гложут?

– Существует кто-то, кто предоставил бы факты? – фон Клюге уже понял свою ошибку: ему следовало воспринять слова фюрера как шутку, не обратив на них внимания.

– Будь я менее расположенным к вам, фельдмаршал, я арестовал бы вас еще в штабе группы армий «Центр», ибо еще тогда вы знали о заговоре, и еще тогда путчисты упорно, нагло подступались к вам. Что, собираетесь возразить?

«Неужели он действительно знает о визите ко мне Герделера и моем гонце в штаб Фромма?» – ледяной судорогой свело челюсти фон Клюге. Их всегда сводило так при сильном страхе или ярости – контужная отметина Первой мировой.

– Мой фюрер, я действительно не раз высказывал критические замечания по поводу некоторых ваших военных решений, – проговорил фон Клюге, нервно одергивая поля кителя. – Но мне совершенно непонятно, на каком основании вы причисляете меня…

– Прекратите оправдываться, Клюге, – безнадежно махнул рукой Гитлер. – У меня не осталось ни одного фельдмаршала, на которого я мог бы положиться полностью. Если бы действительно был уверен, что вы присоединились к моим ненавистникам, вы бы беседовали сейчас не со мной, а с гестаповским Мюллером. А пока что… – фюрер резко оглянулся, пройдясь по фон Клюге своим свинцово-ледяным взглядом. – Вы не хуже моего знаете, что происходит в эти дни на Западе.

– Естественно. Каждый день прорабатываю ход сражения на карте.

Гитлер взглянул на фельдмаршала с искренним сожалением, как на идиота.

– И как же вам видится развитие ситуации?

– Неутешительным.

«Вот и вся цена твоей игры в сражения по карте, фельдмаршал! – злорадствовал Гитлер. – На полях Нормандии успех будет таким же».

– Ясно, фельдмаршал, ясно. Какова же, на ваш взгляд, развязка этого нормандского узла?

– Прежде всего следует сменить стиль руководства фронтом. Пораженческие настроения, возобладавшие в штабах с момента начала противником операции, – это нечто неслыханное в нашей армии. Иногда у меня создается впечатление, что оба фельдмаршала, Рундштедт и Роммель, готовы хоть сегодня сдать фронт англичанам, только бы убедить всех нас, что война уже по существу проиграна и завершать ее нужно сегодня же, на любых условиях.

– А ведь кое-кто пытается убедить меня, что у Рундштедта это от слабости нервов, – как бы про себя проговорил Гитлер. – Оказывается, теперь и это – в оправдание. Хорошо, фон Клюге. У нас есть еще ночь. Завтра наши «нормандцы» появятся в ставке и мы посмотрим, с чем они прибыли. И если они не привезли с собой ничего, кроме расшатанных Парижем нервов..! – на грозных нотах завершил он.

Фон Клюге демонстративно пожал увядающими плечами, которые не могли удержать даже строгие формы фельдмаршальского кителя, давая понять, что совершенно отстраняется от каких бы то ни было мер в отношении своих коллег. Он всего лишь высказал свое мнение – и не более того.

– Значит, вы советуете сменить стиль руководства, фельдмаршал?

– Если хотите отстоять все то, что завоевано нами на Западе.

– Но его нельзя сменить, не сменив командующего фронтом.


16

Подполковник Имоти появился именно тогда, когда пришла его пора появиться. «Они вышколены, словно дворовые, и каждую сцену встречи со мной разыгрывают, как в домашнем театре провинциальной учительницы русского языка», – генерал Семенов оттянул вспотевшими пальцами влажный ворот кителя, наблюдая, как рослый, статный, с могучими плечами циркового борца подполковник замер со склоненной головой, ожидая повелительного окрика или жеста.

Этот полурусак-полуяпонец почему-то особенно не нравился командующему. Возможно, потому, что, соединив в себе русскую безалаберность и бесшабашность с азиатской хитростью и японской невозмутимостью, сей мерзавец оставался наиболее сложным для общения и лучше любого другого офицера штаба Квантунской армии воспринимал всю тыловую подноготную белого офицерства, одинаково презирающего и великого вождя Сталина со всей его энкавэдистской сворой, и императора Хирохито со всем его придворным самурайским полуидиотизмом.

– Подполковник Имоти занимается женщиной, которая стреляла в вас, генераль, подполковник Имоти… – злорадно улыбнулся Судзуки.

– Весьма тронут. – Атаман понимал, что расстаются они еще меньшими друзьями, чем встретились. Но что поделаешь: японцы сами загоняют его в безысходность.

– Подполковник Имоти знает, что вы хотите видеть эту женщину.

– Не было у меня такого желания, в соболях-алмазах, – отрубил атаман. Однако никакого впечатления на японцев это не произвело.

– Господин Имоти говорит, что вы можете встретиться с ней, генераль, – не кланялся, а раскачивался, словно стебель на ветру, тощий Судзуки. – У подъезда вас ждет машина.

Вежливым жестом дворецкого Имоти указал на дверь.

«Они желают окончательно убедить меня, что убирать атамана Семенова не в их интересах, – понял командующий. – Пока что, до поры до времени – не в их… Но если уж они решили столь демонстративно отмежеваться от покушения, то отказываться от визита к этой даме-террористке нельзя!»

У подъезда их ждал некий драндулет, по очертаниям своим немного напоминавший американский джип, но явно азиатского происхождения. Прежде чем сесть в него, Семенов подозрительно осмотрел машину, словно приценивался, не доверяя посреднику.

– Что-то японцы становятся раздражительными, – сочувственно проворчал подполковник, уступая Семенову место рядом с водителем и с трудом втискивая свое грузное тело на заднее сиденье. – Это от неопределенности.

– Вы себя к японцам больше не причисляете? – удивился командующий, обратив внимание, что машины Фротова у здания нет. Очевидно, Имоти специально убрал ее вместе с водителем и адъютантом, чтобы не путались под ногами.

– Меня постоянно раздирают противоречия, – Семенов не раз ловил себя на мысли, что русский язык Имоти значительно чище его казачье-станичного говора, от которого он так и не избавился, даже дослужившись до генеральских эполет. – Та часть моей души, которая воспринимает меня как японца, начинает с подозрительностью посматривать на ту часть, которая все еще воспринимает меня как русского.

– Русскому, истинному русскому этой вашей заушистой словесности не понять, – улыбнулся Семенов.

– Тогда я скажу проще, господин генерал. Как полурусский я сочувствую вашему белому движению, и в этом вы полностью можете положиться на меня, на мою поддержку.

– Сабельно, подполковник, сабельно… – Имоти уже знал, что в этом «сабельно» заключен весь смысл высшей похвалы атамана.

– Но как полуяпонец я должен предупредить вас, что правительство Страны восходящего солнца давно решило: все, что способен переварить японский имперский желудок, мы уже проглотили. Русская Сибирь нам не по желудку.

– Бросьте, подполковник: «не по желудку!» Ваши генералы спят и видят себя – кто во Владивостоке, кто в Омске. И я совершенно не осуждаю их за это. Что это за генерал, который не мыслит себя у ворот чужой столицы? Ну а моя программа вам известна.

– Она нам не по желудку, – спокойно продолжал свою мысль Имоти, словно бы не слышал Семенова. – Во всяком случае в эту войну. Поэтому любое ваше возмущение «маньчжурским стоянием за Амуром» не вызывает у командования Квантунской армии ничего, кроме раздражения.

Вряд ли подполковник обратил внимание, насколько вдруг вытянулось лицо командующего, воспринявшего его предупреждение как ультиматум.

– Вам специально поручили разъяснить мне это?

– Есть время задавать вопросы, но есть и время осмысливать советы. Сейчас – время осмысливать.

– Осмысливать? Сабельно, подполковник, сабельно…

Семенов оглянулся. Имоти сидел, упершись руками в колени, почти в позе Будды, и смотрел прямо перед собой, в просвет между его плечом и плечом водителя.

«Значит, недовольство японцев и в самом деле находится на том пределе, когда злоупотреблять их терпением не стоит, – проскрежетал зубами главнокомандующий Вооруженными силами Дальнего Востока. – Слишком много предупреждений. И слишком настойчиво они звучат. Но в то же время… Будь у них кто-то на примете вместо тебя, хватило бы и одного предупреждения. После него Сото нежно приласкала бы тебя порцией змеиного яда».

– В конце концов армия должна проявлять готовность сражаться, – сказал он, наблюдая, как водитель сворачивает на небольшую тупиковую улочку, в конце которой находилась японская контрразведка. О подвалах ее предпочитали не упоминать даже в среде прожженных белогвардейских контрразведчиков.

– Ваша армия?

– Моя – тоже, в соболях-алмазах.

– Ваша армия должна проявлять готовность выполнять приказы штаба Квантунской армии. Любые приказы, в любое время.

– Таким образом меня пытаются поставить на место?

– Можете поверить, что я, как отпетый полурусский, делаю это самым деликатным образом. Не хотелось бы мне, чтобы вы хоть однажды стали невольным свидетелем того, как вас ставят на место, учитывая, что делают это в ваше отсутствие.

– А почему вдруг вы столь откровенны со мной? – недоверчиво поинтересовался Семенов. – И слишком храбры, – незаметно кивнул в сторону водителя.

– Это мой шофер. Если внимательно присмотритесь к его лицу, поймете, что он тоже полурусский-полуманьчжур. Откровенность же моя происходит из сочувствия. Может, я не менее вашего желаю видеть Дальний Восток и всю Сибирь свободной страной. Свободной от большевиков и всей их прожидовской России. Если хотите, перед вами дальневосточный националист. Кстати, замечу, что если бы вам, господин генерал, все же удалось стать правителем Дальнего Востока или хотя бы Забайкалья, более удобного для японцев военного министра вам попросту не сыскать.

Семенов оглянулся. Нет, Имоти не шутил. Всего лишь пользовался случаем высказать то, чего раньше высказывать вслух почему-то не решался.

– Сабельно, подполковник. Предложение принимается. Но… так считаете только вы? Или же этот вопрос – о военном министре – уже обсуждался в штабе Квантунской?

– Японцы еще более пунктуальны и дотошны в своих планах, чем германцы. У них уже заранее разработано и предусмотрено все – вплоть до дипломатического протокола переговоров с Гитлером во время раздела Советского Союза по линии Урал – Каспийское море.

– Были бы они столь же дотошны в подготовке своей армии к войне с Россией. А то ведь на всю Квантунскую и двух автоматов не сыскать, – довольно озлобленно парировал командующий. – Долго ли с карабинами против такой автоматики навоюешься? Красные генералы в сорок первом хлебнули свое трехлинейками. Многие так и захлебнулись.

– Господин генерал! – окрысился на него Имоти. – Вы забываетесь.

– Ну, сабельно, сабельно… – признал свою горячность Семенов. – Но ведь как военный с военным.

– Так вернемся к посту министра… Вы назвали бы кандидатуру более подходящую? Если учесть, что японцы являются главным вашим союзником. Для меня это важно. Тут можете быть откровенным.

«Да уж!» – саркастически осклабился генерал.

– К разговору о союзничестве вернемся после свидания с мадам Кондратьевой.

– Мадам Лукиной.

– Лукиной? Ишь ты, соврала, мерзавка. Господь ее разопни на ее же собственных грехах.

– На ее грехах сейчас ее распинают офицеры контрразведки, – уточнил Имоти. И по-лошадиному заржал.

«Это в нем явно схамила душа полурусского», – сообразил Семенов, уставившись на подполковника.

– Сейчас все поймете, – с истинно японской вежливостью склонил голову Имоти, считая, что выразился недостаточно образно.

– Где она, в тюрьме? Так стоит ли мне встречаться с этой мерзавкой?

– Стоит – не стоит. Так вопрос не ставится. Вы обязаны встретиться.

– Как это понимать?

– Мы, японцы, говорим то, что говорим.

«Мы, японцы… – обиженно хмыкнул генерал, не привыкший, чтобы с ним говорили в таком резком, категоричном тоне. – Это-то как раз не о японцах».

А видеть сейчас Лукину, или как ее там, Семенову крайне не хотелось.


17

– Мой фюрер, сведения, полученные по ведомству адмирала Канариса, опять заставляют нас настораживаться. Слишком уж они неопровержимы.

– Верный признак неточности, – заметил Гитлер. – А то и лживости.

Он сидел в низеньком кресле у камина и бездумно смотрел в огонь. Холодный застывший взгляд его, казалось, способен был погасить неяркое пламя каминного костра, разведенного не столько для тепла, сколько для домашнего уюта. Впрочем, за окном, по склонам горы Оберзальцберг, все предвечерье гулял обычный для конца мая в этих краях юго-западный ветер, прорывавшийся с высокогорий Восточных Альп и приносивший с собой затяжные моросящие дожди да холодное слякотное омерзение бытия. То самое омерзение, из-за которого Гитлер в последнее время все острее недолюбливал Берхтесгаден.

Кейтель выдержал паузу, прокашлялся и, взглянув на разинутую, со свисающим набок языком пасть овчарки Блонди, словно испрашивал у нее разрешения продолжить несвоевременный доклад, уточнил:

– Речь идет, как вы поняли, о Западном фронте. Я и сам невысокого мнения о работе абвера, но в данном случае сведения его агентов веско согласовываются с общей обстановкой.

Задрав морду, Блонди уставилась в потолок, словно собиралась завыть, но вместо этого тоскливо потерлась мордой о боковинку кресла, в котором восседал хозяин.

– Считаете, что там назревает что-то серьезное? В таком случае говорите, что именно.

– Агентура абвера дает точную дату высадки англо-американских войск на побережье Франции.

– Точную? – коварно ухмыльнулся фюрер.

– Как они считают…

– И как скоро ожидать? – полусонно пробормотал фюрер, откровенно зевнув.

– Пятого, в крайнем случае шестого июня. Возможно, это произойдет в ночь с пятого на шестое.

– Июня?!

– Да, мой фюрер.

– А в самом деле, вас не настораживает точность этой судной даты? – в голосе Гитлера появились какие-то новые нотки, скорее всего – осуждения. – Назовите тогда уж и дату конца света.

– Для нас они могут совпасть, мой фюрер.

– Это уж точно.

– Мне хорошо известно, что, когда речь идет о столь крупных операциях, точная дата в разведданных – скорее всего откровенная дезинформация, умышленно запущенная штабом противника. Но в данном случае что-то не похоже…

– Тогда чем вы готовы подкрепить, эти сведения? Замечены крупные скопления войск и техники на побережье от Брайтона до Дувра? Появились целые флотилии десантных судов англичан? Усилились налеты вражеской авиации? Где факты, фельдмаршал?

– Мы дали разведке задание усиленно прочесать весь район Южной Англии, особенно побережье Па-де-Кале.

– Не только, не только Па-де-Кале. Мы должны исходить из того, что союзники могут произвести высадку в Нормандии. Нужно быть готовыми отражать атаки их десантов в районе Шербура или даже Сен-Брие, Морле… Англичане ведь прекрасно знают, что там у нас мощная укрепленная линия.

Кейтель дипломатично промолчал, однако Гитлер понял, что тот решительно не согласен с ним. По существу, они возвращались к незаконченному спору, разгоревшемуся еще вчера утром, когда Кейтель, высказав мнение всего штаба Верховного главнокомандования, принялся уверять его, что резервы следует концентрировать на побережье самой узкой части Английского канала, в районе, очерченном городами Булонь, Дюнкерк, Остенде.

– А я в этом не уверен, – резко возразил тогда Гитлер. – Именно на этом участке союзники как раз и не сунутся. Поскольку знают, что только там мы их и ждем.

– Но ждем мы их везде, на всем северном побережье Франции.

– Интересно, какими такими силами мы ждем их «на всем северном побережье Франции»?

– Мне трудно что-либо возразить, мой фюрер, – признал Кейтель. Однако признание его касалось разве что слишком призрачной защищенности побережья, оборона которого лишь недавно была поручена фельдмаршалу Роммелю. Поэтому начальник штаба Верховного главнокомандования тотчас же добавил: – И все же принять первый удар мы должны будем на самом узком участке Английского канала, по линии Па-де-Кале.

– Вы слишком прямолинейны, Кейтель, – холодно скаламбурил фюрер. – Вы и ваши штабисты продолжаете мыслить примитивными шаблонами обычной банальной войны. Но эта, нынешняя, война не вписывается в учебники для нерадивых курсантов кадетских училищ. Поймете вы это наконец, фельдмаршал?! Я, например, предвижу, что союзники нагло попрут через самый широкий участок пролива. Чтобы высадиться в Нормандии, в которой, в случае неудачного для них развития событий, легче будет закрепиться и можно довольно долго удерживать плацдармы.

Кейтель снял пенсне, растерянно протер стекла и, водрузив его на переносицу, уставился на фюрера.

– Очевидно, вы владеете такими данными разведки, какими не владеют офицеры моего штаба, – сухо, с чопорностью классного учителя проговорил он. – Тогда я готов пересмотреть свои взгляды на ситуацию.

– Я владею тем же, чем владеете вы, фельдмаршал! И не более того. Но, в отличие от вас, я еще владею интуицией. То есть тем, чего напрочь лишены вы… извините, – слишком запоздало добавил фюрер. Кейтель все же оставался одним из немногих генералов, с которыми фюрер не решался вести себя сколь-нибудь вызывающе. – Да, фельдмаршал, да, интуицией!

– Признаю: ваша интуиция, мой фюрер, не раз оказывала нам огромную услугу, – стушевался начальник штаба, не ожидая, что беседа может завершиться в столь острой форме и на таких тонах.

…И вот сейчас продолжение. В более спокойном тоне, но тем не менее Кейтель чувствовал, что фюрер все еще настроен весьма скептически и по отношению к дате высадки, и по отношению к выбору виконтом Монтгомери Аламейнских плацдармов.

– Где сейчас фельдмаршал Рундштедт?

– В настоящее время, – задумался Кейтель, – должен находиться в своей ставке, если только…

– Так вызовите его сюда, фельдмаршал, вызовите, – прервал его объяснения фюрер. – Что мы гадаем, находясь в тысяче километрах от Западного фронта и забыв о существовании его командующего?


18

Генерал Семенов так и не смог понять, то ли их визит – его и подполковника Имоти – в отдел контрразведки Квантунской армии оказался совершенно неожиданным для следователя, который занимался делом красной террористки Лукиной, то ли все, что он увидел, – было именно на него и рассчитано. Дабы главнокомандующий Вооруженными силами Дальнего Востока не усомнился в том, что террористка, столь бездарно покушавшаяся на него, действительно была подослана НКВД.

Войдя в камеру, он увидел, что на покрытой циновками тахте сидит совершенно обезумевшая женщина с выпученными невидящими глазами. Распухшее посеревшее лицо ее было окаймлено слипшимися кроваво-потными космами волос, платье истерзано, вся грудь испещрена кровоподтеками, и запах… запах в этой следственной келье стоял такой, словно несколько минут назад здесь одновременно занимались сексом по крайней мере сто беснующихся пар.

– Совершенно верно, – вычитал его вопрошающий взгляд подполковник, брезгливо осматривая террористку, в которой уже невозможно было узнать ту красавицу, что появилась недавно в номере командующего. – Она оказалась не из пугливых и могла выдержать любые допросы, в том числе и с пристрастием. Однако в отношении женщин мы иногда применяем такие методы, благодаря которым сохраняем их физически, но уничтожаем морально. Госпожа Лукина не учла этого.

– Сабельно, подполковник, сабельно, – понимающе кивал Семенов.

– В отношении русских женщин этот метод японские офицеры, как видите, применяют с особым рвением. К тому же вам хорошо известно, что японцы обожают сибирячек-славянок.

– Тоже не новость, – проворчал атаман, почти с сожалением посматривая на Лукину, продолжавшую сидеть в позе крайне изможденного человека, которому совершенно безразлично, что о нем думают и что с ним происходит. По тому, как Имоти в открытую говорил при Лукиной об «особых методах» японской контрразведки, Семенов определил, что судьба ее предрешена.

«А хорошая была бабенка, при ноге и всем прочем… – подумалось ему. О том, что эта бабенка могла лишить его жизни, генералу вспоминать почему-то не хотелось. – Испохабили ее эти азиаты, а можно было бы и самому „допросить“…»

– И что удалось выпытать у нее, подполковник?

– Что послана сюда со специальным заданием, извините, убить командующего белогвардейской армией. При этом действовать должна была, исходя из ситуации: застрелить, отравить, подложить мину, натравить на вас одного из офицеров. Я все верно изложил? К вам обращаются, мадам!

– Скоты, – едва слышно проговорила террористка. – Какие же вы скоты.

– Вы, сударыня, пока что не в состоянии понять, что если бы к вам начали применять сугубо японские методы пыток: например, бить палками по пяткам, садить на подрезанные ростки бамбука или на муравейник, растягивать на канатных подвесках… – то обо всем, что с вами происходило до сих пор, вы вспоминали бы, как о райском сне.

– Он прав, мадам, – проворчал главнокомандующий. – Вы должны были знать, куда и с какой целью шли.

– А почему вы считаете, что я не понимала этого? – едва выговаривала слова обреченная. Некогда красиво очерченные губы ее распухли до такого предела, что просто непонятно было, как она умудряется совладать ими при попытке произнести что-либо членораздельное.

– Тогда что же вас возмущает?

– К своей гибели я шла совершенно осознанно. Убить вас вызвалась сама, и тоже вполне осознанно.

– То есть хотите сказать, что сами попросили направить вас в Маньчжурию, чтобы убить меня? – тяжело опустился на один из двух стоявших здесь стульев генерал.

– Представьте себе… Другое дело, что НКВД давно искал такого человека… Вот я и подвернулась.

Семенов устало, по-стариковски развел руками, давая понять, что в таком случае ничем не способен помочь ей. Даже не в состоянии посочувствовать.

– Хорошо, тогда как понимать ваше стремление? – вмешался в их диалог подполковник Имоти. – У вас были личные мотивы, заставлявшие прибегнуть к покушению на генерала Семенова?

– Это уже допрос?

– Чисто человеческий интерес. Я не следователь. Обычный японский офицер, сопровождающий господина командующего.

– Личные тоже, естественно…

Имоти выждал несколько секунд, надеясь, что Лукина продолжит свое признание, однако она сочла его исчерпывающим.

– Кто-то из вашей семьи погиб в бою с семеновцами: отец, муж, сын? Хотя простите… С сыном я поторопился.

– Вся моя семья была расстреляна карателями из дивизии генерала фон Тирбаха. Особая карательная дивизия семеновской армии – позвольте вам напомнить.

Имоти взглянул на генерала, словно он мог припомнить этот случай или же попытается отрицать его.

– Скажите, а энкавэдиста никого из вашей родни не расстреляли, не посадили, не сослали? – все с той же вселенской усталостью в голосе поинтересовался Семенов.

– Нет, – с вызовом ответила террористка.

– И никто из ваших близких, односельчан или горожан от них не пострадал? Что молчите, сударыня? Мне кажется, что по крайней мере миллион русских баб должен вооружиться и двинуться на Кремль, чтобы отомстить Сталину, Берии и всем прочим за те репрессии, которые они чинили и чинят против своего народа.

– Только они?

– Не скрою, грешен. И на мне крови немало. Только ведь не я затеял всю эту бойню в октябре семнадцатого, товарищ Лукина, видит Бог, не я. И тот, кто затевал ее, прекрасно понимал, что революция, а следовательно, и неминуемая в таких случаях гражданская война – дело кровавое, братоубийственное, а потому морально грязное, в соболях-алмазах… Попробуйте-ка возразить старому рубаке Семенову.

Террористка молчала, уронив голову на оголенную, увядшую грудь, призывную прелесть которой генерал успел заметить даже в короткие минуты их покушенческого свидания.

– Кто конкретно прислал вас сюда? – спросил Семенов, явно теряя интерес к этой даме. – И откуда: из Москвы, Читы?

Закрыв руками лицо, Лукина продолжала молчать.

– Заговорит, – пообещал Имоти. – Еще два-три часа сексуальной пытки, и она расскажет все. Предложил бы и вам, господин генерал, поразвлечься, но, боюсь, побрезгуете.

Семенов метнул на Имоти гневный взгляд: как этот полуазиат вообще мог позволить себе молвить такое, и решительно направился к двери.

– Пока не трогать, – по-японски бросил Имоти ожидавшему их за дверью лейтенанту. – Никого к ней не впускать. Она еще пригодится.

– Зачем вы приводили меня сюда, подполковник? – угрюмо спросил Семенов, когда они вновь сели в машину. – Только откровенно. Чтобы убедить, что Лукину подослала не ваша контрразведка?

Несколько минут Имоти ехал молча, и генералу даже показалось, что он попросту не расслышал его слов.

– Вы с подозрительностью относитесь к Сото, господин командующий. Мы ведь уже не скрываем, что она является нашим агентом, но вы должны понять, что командование Квантунской армии обеспокоено вашей безопасностью. В течение двух лет это уже четвертая попытка покушения на вас, разве не так?

– Что конкретно вы предлагаете?

– Сото. Мы предлагаем вам Сото. В качестве служанки, любовницы, личного секретаря, телохранителя. Она сгодится на все случаи жизни. Кому придет в голову, что эта маленькая хрупкая японка прекрасно подготовлена в разведывательно-диверсионной школе, владеет множеством приемов джиу-джитсу и прекрасно читает лица своих клиентов, то есть обладает даром предугадывания их мыслей и поступков?

– Так ведь можно же было сказать об этом попроще, в соболях-алмазах, а не подсовывать ее, как подстилку.

– Мы попроще не можем, господин командующий, – рассмеялся Имоти. Рассмеялся впервые за все то время, пока они знакомы. – Иначе развеяли бы легенду о нашем особом, японском коварстве.

– Вы правы, – обреченно вздохнул генерал. – Я уже должен был смириться со всем. В том числе и с коварством.

– Для начала влюбитесь в Сото. Не грешите против истины, это ведь совсем несложно.

– Весь ужас в том, что сей этап собственного «усмирения» я уже, кажется, прошел.

– Почему заявляете об этом столь неуверенно?

– Уже хотя бы потому, что слишком много здесь всего такого… неуверенного, – повертел рукой Семенов. – Мне подсовывают какую-то бабенку… Причем подсовывают нагло… И я должен проглатывать это молча… В конце концов, в соболях-алмазах!

– Когда вы собираетесь выразить какую-то очень важную мысль, господин командующий, вам не нужно тратить много слов, достаточно произнести это свое «в соболях-алмазах». И всему штабу бессмертной Квантунской императорской армии все станет ясно, – рассмеялся подполковник.

– А ведь бывают случаи, когда больше и сказать-то нечего. Кстати, до меня… Эта самая Сото… С кем она была?

– Ну, это уже откровенная ревность, господин генерал!

– И все же. Генерал Судзуки? Нет?

– Успокойтесь, нет.

– Ну хотя бы замужем?..

– Ее муж был истинным самураем. Служил на Филиппинах. Когда его попытались взять в плен, совершил обряд харакири.

– Ишь ты. А ее родители?

– Теперь у нее уже не осталось никого. Последняя из древнего самурайского рода.

– Ишь ты, в соболях-алмазах…


19

Лунное сияние потопно поглощало небольшую комнатку, отведенную Скорцени на вилле «Эмилия», растворяя в своих невидимых струях ночной мрак и наполняя все пространство едва осязаемыми призраками. Легкий пушистый туман поднимался над озером, словно дымок над колдовской чашей; прибрежные сосны порождали таинственные тени; томные голоса двух скорбящих сов, перекликающихся через неслышно клокочущую бездну, воспринимались как пение загробных птиц на яблонях у райских врат.

Скорцени понимал, почему князь Боргезе избрал это озеро и почему так привязан к этой местности, отдавая сырому кратеру Алессандры предпочтение перед теплыми лагунами морского побережья. Отто казалось, что здесь образовался свой, замкнутый, затерянный в горах мир, порождающий особую духовную ауру. Стоя на берегу этого озера, начинаешь абстрагироваться от всех земных чувств и привязанностей и ощущать себя посланником Вселенной. Или по крайней мере – человеком, поддерживающим связь с Высшими Силами, иными мирами.

В последние дни Скорцени предавался подобному мировосприятию все чаще и чаще, с большим упоением. На то были свои причины.

Перед отъездом сюда Скорцени встречался с Вернером фон Брауном, отцом «Фау», как его называли. Однако тема ракет, управляемых смертниками, довольно быстро оказалась исчерпанной. Причем исчерпал ее сам штурмбаннфюрер, неожиданно для конструктора спросивший его, в каком состоянии подготовка к запуску во Вселенную первых астронавтов.

Широкоскулое мясистое лицо фон Брауна покрылось легкой испариной. Он отодвинул от себя папку с какими-то бумагами и нервно пошарил волосатыми пальцами по заваленному чертежами столу, словно пытался нащупать пистолет.

– Вы задали этот вопрос как официальное лицо? – наконец нажал он на спусковой крючок своего раздражения.

– Пока нет. Но у меня есть предчувствие, что и этим фюрер тоже поручит заниматься мне. Слишком велик его интерес к общению с магелланами Вселенной, нашими Учителями из иных миров.

Браун недоверчиво взглянул на Скорцени и подергал себя пальцами за щеку – как делал всегда, когда пытался потеребить свою увядшую сообразительность.

– Что ж, если учесть, что заниматься пилотируемыми ракетами и торпедами поручили именно вам… – поделился своими догадками-сомнениями, – то почему бы не предположить и то, о чем вы только что упомянули?

– Тем более, что предположить нечто подобное не так уж трудно.

– И все же я не могу доверять вам какие-либо сведения до тех пор, пока вы не будете иметь право получать их официальным путем.

– Секреты ракетостроения, господин конструктор, даются вам значительно легче, чем канцелярские формулировки, – успокоил его Скорцени. – Сейчас этот вопрос интересует меня лишь в общих чертах, в принципе. Коль я уж занимаюсь пилотируемыми ракетами, отправляя своих камикадзе прямо к Господу…

– Если в общих, то такая подготовка ведется.

– Значит, мои сведения верны.

Лицо фон Брауна принадлежало человеку, лет на десять старше своего владельца. Все, кому приходилось встречаться с конструктором, поражались несоответствию возраста этого технического гения и его лица. Вот и сейчас он смотрел на Скорцени взглядом умудренного жизнью старца, давно забывшего, как следует объяснять молодым обычные житейские истины.

– Было бы странно, если бы фюрер не пытался связаться с Высшими Посвященными Вселенной не только путем медиумической связи, но и через космическое посольство. Конечно же, такие работы ведутся. Причем довольно успешно, – заученно постучал фон Браун костяшками пальцев по столу.

– То есть вы верите, что, кроме Бога, там, на небесах, существует еще некто? Который знает о нашем существовании и внимательно следит за всем тем, что происходит в нашем мире?

– И даже навязывает свое видение мира, – все с той же вселенской усталостью в голосе подхватил Вернер фон Браун. – Как, впрочем, и свою волю.

– Значит, вы верите во все это?

– Вот что вас интересует в первую очередь? – отлегло от сердца конструктора. – Я бы выразился точнее: меня, всех нас, конструкторов, создателей ракет просто-таки вынуждают верить в нашу странную связь и нашу зависимость от космоса.

– Вынуждают?

– Не гестапо, естественно. Высшие Силы. Мы показались бы слишком безразличными ко Вселенной, если бы не стремились познать ее.

– Но желают ли эти силы нашего визита в космос? Что, если в их планы не входит принимать каких-либо гостей с Земли?

Фон Браун запрокинул голову и, прикрыв глаза, несколько минут тягостно молчал, словно молился или испрашивал у Высших Сил совета: отвечать ему на этот вопрос шефа диверсантов или не стоит? И если отвечать, то в каком духе?

– Будь у них такое желание, нам не пришлось бы изобретать то космическое колесо, которое они давно изобрели. Взяли да подарили бы нам свои идеи и свою технологию. Как видите, облагодетельствовать нас таким снисхождением они не спешат.

– У них могут быть веские причины.

– Можете не сомневаться, веские.

Скорцени закурил – он курил крайне редко и лишь тогда, когда нужно было сосредоточиться, – и какое-то время молча рассматривал бумаги на столе главного конструктора.

– Ясно, что их должна настораживать агрессивность землян, наша склонность к войнам. Вопрос в том, владеете ли вы такой информацией или же основываетесь только на предположениях.

– Пока лишь на предположениях. Но при этом задумываемся: а что есть наши предположения? Кем они навеяны? Кстати, господин штурмбаннфюрер, лично вы не согласились бы стать первым германским астронавтом? Как-никак «первый диверсант рейха», человек без страха… Все остальное доскажет Геббельс и его неувядаемая «Фелькишер беобахтер». Но совершенно ясно, что и в этом случае ваше имя произвело бы впечатление. Вас не удивляет мое предложение?

– Следует ли начинать знакомство с Учителями Вселенной с засылки к ним диверсанта? Там могут не так истолковать мое прибытие, – улыбнулся Скорцени. – Но если окажется, что более достойной кандидатуры вам все же не подыскать… Обсудим, дьявол меня расстреляй.

В последние дни этот разговор с генеральным фаустником рейха вспоминался Скорцени все чаще и чаще. Война подходила к завершению, а завершиться она могла лишь поражением Германии. Но поражение – тот исход, который для него, Скорцени, воспринимался как безысходность. Так, может быть, размышлял он, лучший способ пережить поражение в этом мире – отречься от него, найдя свою гибель где-нибудь во Вселенной, выполняя последнюю волю, последнее задание фюрера?

В небольшой книжице, которую в бюро Брауна ему вручили за час до встречи с шефом, говорилось, что должны пройти годы, возможно десятки лет, прежде чем астронавты достигнут планеты, заселенной разумными существами. Но есть надежда, что, едва преодолев земное притяжение, пилоты окажутся под попечительством Учителей Космоса, которые, расчувствовавшись по поводу научно-технических достижений рейха, наконец-то соизволят вступить в открытый контакт с его представителями – о чем давно и тайно мечтает фюрер.

Лимонный овал луны медленно погружался в чашу озера, округляясь в ней, словно головка масла в молочном ковше.

Иногда Скорцени казалось, что он слышит, как под серебристым шатром ночи звучит органная мелодия поднебесья. Плененный ею, штурмбаннфюрер вдруг отчетливо увидел, как от борта крейсера отходит катер со смертником и, минуя небольшой островок, устремляется к силуэту вражеского судна.

Катер стремительно удалялся, но по каким-то неизвестным законам Скорцени продолжал видеть его, а иногда даже улавливал сосредоточенный облик камикадзе – лицо-маску, окаймленную фосфорическим нимбом.

«Мы все посланы кем-то на смерть, дьявол меня расстреляй, – возродился где-то в морской дали его, Скорцени, собственный голос. – Все мы „люди-торпеды“, запущенные однажды холодной рукой Творца. Другое дело, что у каждого из нас свой срок и своя цель. Вот только не каждому дано определять их по жребию, как это выпало вам, унтер-офицер Райс. Не каждому это дано… избирать свой час и свою цель по жребию. За большинство из нас этот жребий тянут где-то там, в космосе».


20

– С кем это вы там воркуете, мой штурмбаннфюрер? – тихий, вкрадчивый голос Лилии Фройнштаг малиново прозвенел за спиной у Скорцени, и штурмбаннфюрер ощутил у себя на затылке пленительный запах духов и сладостную теплоту женского тела.

– Разве? Мне-то казалось, что я молчу, как римская статуя.

– Не обольщайтесь, я слышала ваш голос.

– Мне тоже показалось, что слышал его.

Фройнштаг остановилась рядом со Скорцени и взглянула на темнеющую внизу чашу озера.

– Я и не догадывалась, что из вашего окна может открываться такой фантастический пейзаж, – едва слышно молвила она, потершись щекой о предплечье мужчины.

– Я тоже.

– Признаюсь, что открыла дверь и несколько минут наблюдала за вами. К счастью, вы не услышали скрипа двери и не почувствовали моего присутствия. Но голос ваш я слышала, собственно, какие-то отдельные, несвязные слова, будто бредили.

– Подтвердив это, Фройнштаг, вы заставили меня подумать, что это со мной говорила душа Райса.

– Кого?

– Унтер-офицера, смертника.

– Ах, смертника. Этот Райс – ваш однополчанин по дивизии «Рейх»?

– Нет.

– И давно погиб этот человек?

– Он пока еще жив. Завтра ему объявят о присвоении звания унтер-офицера и посадят в катер. «Человек-торпеда». Первый немец, которому суждено стать морским камикадзе.

– Но ведь он стремился стать «первой торпедой» рейха?

– Как знать.

– Вы значительно сентиментальнее, чем я предполагала, мой штурмбаннфюрер. Раньше я считала, что ваша сентиментальность не распространяется дальше соучастия в судьбе некоторых итальянок, вроде княгини Марии-Виктории Сардони. Пожалев в ней агента, вы тем самым…

– Здесь не место для ревности, унтерштурмфюрер, – резко прервал ее Скорцени. – Избавьте меня хотя бы от нее.

– Жаль, а то бы я сказала, что, пожалев в ней агента, вы приобрели влюбленную итальянку, – все же умудрилась высказать свое Лилия. – Но теперь я вижу, что и души все еще не погибших камикадзе тоже время от времени тормошат вас, не давая покоя.

– Вы уже распугали их своим пеньюаром, Фройнштаг. – Легкий халатик, наброшенный прямо на голое тело, действительно напоминал благоуханный пеньюар.

– Какой стремительный переход от грубости к комплиментам! Вы непостижимы, Скорцени.

Почти забывшись, Отто обнял девушку за талию и, без особых усилий усадив на подоконник, принялся нежно целовать в губы, шею, грудь…

– Хорошо, что вы догадались прийти, Фройнштаг, – прошептал он, чуть-чуть утолив жажду. – Очевидно, мне нельзя было оставаться здесь дальше одному.

– По ночам это противопоказано. Как, впрочем, и мне…

Лаская девушку, Скорцени взглянул на озеро. Лунное сияние, отражающееся в озерном плесе, показалось ему султаном взрыва, вознесшим душу «СС-коммандос» Райса вместе с его воинственным арийским духом и непоколебимой преданностью фюреру.

– Вы не собираетесь навестить ее?

– Душу Райса? – встрепенулся Отто.

– Вы с ума сошли, штурмбаннфюрер! – как можно ласковее изумилась Лилия, поняв, что несмотря на то что руки Скорцени уже проникли под халат и разгульно блуждают по ее бедрам, они по-прежнему пребывают в разных мирах. – Я действительно не должна оставлять вас здесь в одиночестве. И вообще, мы как можно скорее должны покинуть эту горную глушь. Но речь шла о Марии-Виктории.

– Вы – единственное существо в этом мире, напоминающее мне о мятежной княгине, Фройнштаг. Причем делаете это с циничным удовольствием. Не знаю, чем это закончится для вас, но в любом случае пенять вы должны только на себя, дьявол меня расстреляй.

– Не беспокойтесь, для меня это кончится трагически.

– Ну почему сразу так мрачно?

– Все, что связано с вами, Скорцени, для меня всегда заканчивается трагически.

Штурмбаннфюрер рассмеялся, словно услышал невесть какую шутку.

Лунный диск внезапно угас в глубинах бог знает откуда появившейся тучи, погрузив мужчину и женщину в вожделенный мрак их собственных чувств и страстей. Отто был признателен за это небу. Он всегда почему-то побаивался близости с Лилией – то ли смущался, то ли просто не мог свыкнуться с тем, что приходится обнимать женщину, которая в его сознании находилась упакованной в черный мундир эсэсовского офицера даже тогда, когда представала перед ним совершенно нагой, в любовном ложе посреди ночи.

– Вы становитесь слишком суеверной, унтерштурмфюрер. – Они и в постели продолжали обращаться друг к другу на «вы» и по званию. Лишь изредка у кого-либо прорывалось случайное «ты», к которому ни Скорцени, ни Фройнштаг так и не смогли приноровиться.

– Не называйте меня унтерштурмфюрером, Отто, – улыбнулась теперь уже Фройнштаг, словно бы проникнувшись его странными «служебными» ощущениями. – А то вы и ласкать меня начинаете как унтерштурмфюрера, – добавила она, уже оказавшись на руках у Скорцени. – Никакой ласки – сплошной штурм.

– Прекрасно сказано: «сплошной штурм».

– Это не настолько восхищает меня, как вам представляется.

– Любовь двух офицеров, – смиренно признал штурмбаннфюрер. – Уже в самом этом просматривается нечто противоестественное. Никакой ласки, дьявол меня расстреляй, сплошной штурм! Прекрасно сказано.

Это были последние более-менее осмысленные слова, произнесенные ими в ту ночь.

Словно бы ужаснувшись убийственности их смысла, Скорцени и Фройнштаг приняли обет ласки и молчания.

Оголенная шея; отражающая давно угасшее лунное сияние грудь; тетивная упругость живота… На каждый поцелуй Скорцени Лилия отзывалась вздрагиванием всего не по-женски крепкого, облаченного в завязь тугих мышц тела, не признающего в постели никаких ласк, никакой нежности, ибо давно исповедовала грубый, настоянный на силе и поту, штурм. Против которого так восставала ее мятежная, ничуть не присмиревшая под мундиром душа.


21

Фюрер стоял в своем кабинете, у большого окна, из которого открывался вид на Берхтесгаден и на окрестные горы, и ему казалось, что он не просто созерцает все это, но и сам постепенно возносится над городком, над скалами, над целым миром.

Причем наступали минуты, когда это «вознесение» переставало быть плодом его фантазии, а воплощалось во вполне осознанное перемещение в пространстве. И тогда взор Гитлера охватывал огромные территории, воспринимавшиеся им так, как воспринимаются разве что с высоты птичьего полета, и над пунктирно обозначенными улочками городов, над лесистыми холмами предгорий, над убеленными утренним инеем вершинами Альп начинала звучать одному ему слышимая литургическая музыка небесных сфер.

«…Провидению было угодно, чтобы этим человеком стал я. Именно я, тот самый никто и ниоткуда, ворвавшийся в затхлый мир Европы, как испепеляющая комета – в ночное пространство, в вечную ночь Вселенной. Когда я принимаю решения, в меня вселяется дух Фридриха[15]. Это он возрождается над взбунтовавшейся Германией, чтобы привести ее к новым победам»[16].

Помутневшим взором фюрер окинул простиравшийся под ним горный массив.

Он искренне верил, что дух этих гор освящен духом императора Барбароссы. И что он, Гитлер, ниспослан Германии преемником и продолжателем славы Фридриха. А иначе зачем ему было вообще появляться в этом мире – личности, отмеченной таким величием?

«Я вполне осознаю, на что способен человек и где пределы его возможностей. Но я также уверен, что люди сотворяются Богом для того, чтобы выполнять волю Всемогущего. Если уж Господь сотворил народы и наделил их вековым самосознанием, то, очевидно, не для того, чтобы они легкомысленно забывали о величии своего Творца, о самой сути своего предназначения, сникали духом, растлевались и вымирали в безверии…»

Фюрер почувствовал, что кто-то остановился за его спиной. Он до гнева сатанинского ненавидел, когда кто-либо позволял себе в такие минуты оказываться позади него. Ибо в такие минуты он обостренно, каким-то непонятным, седьмым или восьмым чувством осязал присутствие такого человека, и тот уже не мог восприниматься в его христианской первородной доброте.

Он оглянулся и увидел в нескольких шагах от себя офицера. Было что-то странное в его фигуре. Высокий, худощавый… Ах да, повязка на глазу и… пустой рукав.

– Что вам угодно? – почти прорычал Гитлер. Физическая ущербность офицера лишь еще резче настроила фюрера против него. Он терпеть не мог несовершенства и ущербности. А уж явные инвалиды, считал фюрер, попросту должны кончать жизнь самоубийством. Как это водилось в Спарте. Вернулся домой с фронта, повидался с родными – и на судную скалу совершенства…

– Я, собственно… Разрешите представиться: полковник фон Штауффенберг.

– Полковник? – впился фюрер взглядом в пустой рукав Штауффенберга.

– Так точно, – не смутился тот.

– Кто вас пропустил сюда?

– Я попросил вашего адъютанта, обергруппенфюрера Шауба.

– Ша-уб, – зло простонал фюрер. – Так все же, кто вы такой?

– Простите, мой фюрер. Полковник фон Штауффенберг, начальник штаба армии резерва. У генерала Фромма. Я был у вас на приеме.

Полковник ступил несколько шагов, и теперь фюреру отчетливо был виден циклопический глаз этого урода, пустой рукав, и даже заметной стала изувеченность уцелевшей руки. Он сразу же вспомнил его. Генерал Фромм был против того, чтобы начальником штаба становился столь явный фронтовой урод. Это не способствовало престижу армии резерва. Будто в резерве уже только одни инвалиды. Пришлось настоять.

– Я не приглашал вас, – резко молвил фюрер, и глаза его налились кровью.

– Меня вызвали на совещание.

– Все свои вопросы вы сможете задать во время совещания. Что еще?

– Прошу прощения, мой фюрер. Разрешите идти? – и, не дождавшись разрешения, повернулся кругом.

– Если только вам позволят задавать их, – зачем-то добавил Гитлер, когда, печатая шаг, полковник направился к выходу из террасы.

Гитлер с ненавистью посмотрел ему вслед, и вновь в облике Штауффенберга ему почудилось нечто демоническое. «Он не зря появился здесь, не зря!» – напророчил себе фюрер, и лишь тогда повернулся к горам, к синеватой волнистости массива, к своим медиумическим размышлениям: «…Сколь слаб в конечном счете отдельный человек во всей своей сути и действиях перед лицом всемогущего Провидения и его воли, столь неизмеримо сильным он становится в тот момент, когда действует в духе этого Провидения и по его воле. Вот тогда-то в него и вливается вся та сила, которая отличает все великие явления мира сего… А я всегда, слышите, вы, горы духа Фридриха Барбароссы, с первого дня своего восхождения к величию Третьего рейха, повиновался воле моего Провидения!»[17]

Он открыл глаза и вгляделся в освещенную предзакатным солнцем вершину горы Унтерсберг. Однако вместо полуосязаемой фигуры Фридриха Барбароссы вновь знамением сатанинским предстала перед ним неуклюжая, изувеченная фигура полковника Штауффенберга, испоганив своим явлением всю святость, все величие медиумического священнодействия.

– Адольф, – вздрогнул Гитлер, услышав, что Штауффенберг вдруг заговорил голосом Евы Браун, голосом «его Евангелия». – Ты видел его? Что это за человек?

Фюрер медленно, словно в сомнамбулическом сне, повернулся к своей возлюбленной и повертел головой, пытаясь окончательно выйти из состояния транса.

– Кого ты имеешь в виду? – хрипло спросил он, чувствуя, что гортань его сведена астматической судорогой.

– Этого офицера. Безрукого, безглазого, с каким-то покойническим лицом.

– Опять этот полковник Штауффенберг… – кисло, но в то же время с заметным облегчением улыбнулся Гитлер. – Только что я прогнал его. Он что, просил замолвить словечко? Но ведь я запретил тебе…

– В том-то и дело, что мне он не сказал ни слова. Сказать – не сказал, но посмотрел на меня с таким сочувствием, с каким… ну, понимаешь… так смотрят разве что на несчастных вдов.

– Что ты несешь? – брезгливо возмутился Гитлер. – При чем здесь вдовы? Обычный полковник. С фронта. Да, инвалид, но его пристроили в штабе армии резерва.

– Я не это имела в виду. Речь сейчас не о нашей женитьбе. Я употребила слово «вдова», понимаю… Но и ты должен понять меня, Адольф… Он действительно полковник?

– Был им. До сегодняшнего дня.

– Почему я никогда раньше не видела его?

– Он лишь полмесяца назад назначен начальником штаба «Эрзацхер»[18] при генерале Фромме.

– Фромм тоже ненавидит меня. И тебя. Неужели ты все еще веришь ему, всему его штабу?

Гитлер потеребил кончиками пальцев мочку уха, как делал всегда, когда к нему возвращалось нормальное человеческое настроение вместе со способностью воспринимать мир таким, какой он есть на самом деле, а не таким, каким в очередной раз пригрезился.

– Прикажешь перевешать их прямо сейчас? Или, может, все-таки дашь возможность дождаться более подходящего момента? – И Ева увидела его улыбку. Люди, знавшие Гитлера десятилетиями, так и не могли припомнить случая, чтобы он вот так, открыто, улыбался. По крайней мере, искренне. А тут – почти детская, невинная улыбка наивного воспитанника воскресной церковной школы. Он даже не прикрыл ее, как обычно, приставленной ко рту наискосок ладонью.

– Но я не требую от тебя этого, – опешила Ева, останавливаясь у барьера рядом с Гитлером.

Она любила стоять здесь, рядом с ним, всматриваясь в те же вершины, в которые всматривался фюрер, выслушивая его суждения о горе Унтерсберг, Фридрихе, судьбе германской нации… Постепенно Ева научилась воспринимать мир его глазами, проникать в смысл бытия с его мыслями. По крайней мере, так ей казалось.

И еще Ева была убеждена, что точно так же, как Провидение избрало Адольфа Гитлера для того, чтобы он мог вернуть Германии ее былое величие, заложив основы Третьего рейха, так и ее саму Провидение послало фюреру.

Вот почему она, простая смертная, обычная, ничем не выделяющаяся среди других женщин немка, ревнуя и страдая от неопределенности своего положения, обязана была тяжело, но многотерпимо нести свой крест избранницы вождя нации.

Любила ли она его? В последнее время Ева даже не задавалась подобным вопросом. Он казался ей кощунственным. Достаточно того, что фюрер избрал ее. Именно ее, а не кого бы то ни было из миллионов других германок. А разве она не знала, что некоторые из безумных патриоток прорывались сквозь кордоны полиции и солдат СС с криком: «Мой фюрер, я хочу иметь от вас сына! Который когда-нибудь сможет отдать за вас свою жизнь!» А эти истошные вопли девиц из «Союза германских девушек»: «Я – ваша, фюрер!..»

Но он избрал ее, Еву Браун, девчушку из ателье фотографа, по существу, уличную девку. Это он своей благосклонностью возвысил ее в глазах всего окружения до ранга личной хозяйки резиденции «Бергхоф».

Так имеет ли она право требовать от него любви? Перед Богом и людьми вполне достаточно того, что она была и остается его избранницей. Не «рейхсналожницей», как оскорбительно пытается называть ее кое-кто, а именно избранницей фюрера.

– Почему этот урод так напугал тебя? – неожиданно ласково спросил Адольф, нежно прикасаясь дрожащей рукой к светло-русым волосам Евы.

– Не знаю. Может, потому, что в его взгляде почудилось что-то очень отчаянное. Мне показалось, что этому полковнику уже ничего не мило в нашем мире, и теперь он готов на все. Меня всегда пугали люди, возненавидевшие этот мир и готовые на все. Таких нужно опасаться, как бешеных собак.

– И истреблять, как бешеных…

– Чего он добивался от тебя?

– Признателен за то, что дал согласие утвердить его на высокий штабной пост. Тысячи таких инвалидов сразу же увольняют из армии, и очень скоро из бравых офицеров они превращаются в обычных городских пьянчужек. Несмотря на то что многие из них мнят себя аристократами. Так что этому графу еще здорово повезло.

– Не подпускай его к себе, мой фюрер, – Ева прижалась щекой к груди Гитлера. – Люди неблагодарны. В последнее время я спокойна только тогда, когда мы с тобой в «Бергхофе». Когда мы вместе.

– Что бывает крайне редко, – согласился Гитлер.

* * *

В этот день фюрер неожиданно для всех перенес начало запланированного совещания на полчаса раньше. И к тому же – решил проводить его в другом помещении. Все были в замешательстве. Хотя это не первый случай, когда Гитлер, подчиняясь своей удивительной интуиции, вдруг менял время, место и маршрут, привыкнуть к такой его подозрительности все же было трудновато. Тем более, когда фюрер прибегал к подобным мерам предосторожности прямо здесь, в строго охраняемой резиденции, опасаясь самых близких, проверенных и преданных ему людей.

Но лишь благодаря тому, что он перенес время совещания, полковник граф Штауффенберг так и не успел в тот день вставить запал в принесенное им в портфеле взрывное устройство[19]. Таким, почти мистическим образом была сорвана его третья попытка совершить покушение на Гитлера прямо здесь, в «Бергхофе». Хотя уже трижды ему удавалось пронести сюда мину, а в Берлине его сообщники – будучи твердо уверенными в успехе операции – поднимали по якобы учебной тревоге верные им войска, предназначенные для захвата столицы.

– Ты умышленно перенес время встречи, пытаясь обмануть их? – спросила Ева после того, как им удалось остаться вдвоем.

– Знать бы, что мне это посчастливилось. Впрочем, я чувствую… Этот шаг подсказан мне. Он не должен оказаться излишней предосторожностью.

– Речь может идти об этом безруком и одноглазом? – почти шепотом молвила «рейхсналожница», оглядываясь на дверь. Они переговаривались, стоя у камина, в зале, в котором завсегдатаи ставки обычно собирались на «прикаминные проповеди», и понимали, что в любую минуту сюда может нагрянуть кто-либо из фельдмаршалов, а то и Борман – этот вездесущий и до предела бестактный партайфюрер. Но сейчас они не доверяли никому. Даже Борману.

– Иначе почему мы оба с такой настороженностью восприняли его появление? Возможно, это и есть перст Высших Посвященных.

– В любом случае теперь я буду думать о нем как о «черном человеке», который обычно является перед обреченными. Ты веришь в «черного человека»?

– Нет. Иначе не принадлежал бы вечности.


22

Насытившись его мужской силой и собственной страстью, Лилия томно изогнулась и, все еще восседая на своем мужчине, потянулась к его лицу – руками, губами, распаленной грудью. Она легла на его, как ложатся на амбразуру дзота, закрыла, поглотила его тело своим и, заключив в жадные объятия, замерла, словно ожидала нападения соперницы, словно решила погибнуть, но не отдать то, что принадлежит и должно принадлежать только ей одной. Погибнуть, но ни за что не отдать…

Выждав, пока она уснет, Скорцени осторожно перевернулся на бок и так же осторожно, почти не прикасаясь к Фройнштаг, уложил ее рядом с собой. Несколько минут он рассматривал полуоголенную женщину, оберегая ее сон и прислушиваясь к собственным чувствам.

Влюблен ли он был в эту женщину? На сей вопрос проще было бы ответить «нет». Для этого даже не нужно и прибегать к какому-то углубленному анализу своих чувств. Просто он не любил Лилию – и на этом, казалось бы, можно поставить точку. «Увы, далеко не все женщины, с которыми судьба сводит в походной постели, – размышлял он, – завлекают нас настолько, что мы готовы страдать из-за них. Существует еще и природа – с ее необузданным инстинктом продолжения рода; существует тоска по женскому телу. Одиночество, наконец, которое уже не способны развеять ни вино, ни надежная мужская компания, ни воспоминания о грехах молодости».

Тем не менее в случае с Фройнштаг все обстояло куда сложнее. Скорцени трудно было назвать эту женщину своей любимой – к чести, он никогда и не называл ее так ни про себя, ни, уж тем более, вслух, – но все же она по-своему нравилась ему. В этой женщине, в светской и физической близости с ней, таилось нечто такое, что привязывало, если не навсегда, то уж во всяком случае надолго.

Отто казалось, что эта в общем-то довольно привлекательная женщина должна иметь немало поклонников, и если их нет, то, очевидно, лишь потому, что многих из них Фройнштаг отталкивала своей мужской силой, напористостью, а возможно, и плотской неутомимостью.

Но в том-то и дело, что именно эти качества Отто нравились. Огрубевший за годы своего восхождения на диверсионный олимп рейха, привыкший к скупости слов, черствости чувств и походной солдатской жизни, он нашел в Лилии то счастливое сочетание мужества и женственности, которым вряд ли способна была одарить его какая-либо иная, разнеженная домашним бытием походная подруга. Не говоря уже о супруге, о которой в такие минуты вообще старался не думать. Жена здесь была ни при чем. Она взвалила на себя свой супружеский крест в совершенно иных условиях и для иной жизни.

Скорцени видел в Лилии Фройнштаг и сильную мужественную самку, и смягчающую суровость его быта красивую женщину; и испытанного в боях и передрягах, привыкшего к страху и риску боевого товарища.

Штурмбаннфюрер нагнулся и при тусклом лунном сиянии всмотрелся в умиротворенное сном и усталостью лицо Лилии. Оно показалось ему безмятежно некрасивым, словно тени из сна вдруг исказили, изуродовали ту настоящую красоту, которая была дана Лилии: вместе с ее жизнью, ее молодостью. И все же он не сдержался – наклонился, едва прикасаясь губами, нежно поцеловал в губы, кончик носа, подбородок. Дело тут было не в красоте…

– Почему ты не спишь? – сонно пробормотала девушка. – Нужно спать, спать… уже ночь…

Она так и не назвала его по имени, и Скорцени показалось, что Фройнштаг обращается к кому-то другому, тому, кто снится ей или грезится в полусне.

– Ты все же попробуй уснуть, милый, – вяло, спросонья повела теплыми кончиками пальцев по его щеке. – Я понимаю… Но что поделаешь…

Скорцени вновь наклонился и повел кончиком носа по ее носу. Когда-то он слышал от одного моряка-датчанина, что так, поводя носом по носу, «целуются» эскимосы. Впервые Отто испытал этот «поцелуй» влюбленного эскимоса на Фройнштаг. Нельзя сказать, чтобы она пришла в восторг от него. Она и по-европейски целоваться не очень-то любила – отдавала предпочтение более грубым, мужским ласкам, и все же поцелуй по-эскимосски стал элементом их любовной игры, их маленькой тайной на двоих. Скорцени все же хотелось верить, что «попробуй уснуть, милый» относилось к нему, а не к тому, кто пригрезился ей во сне, явившись из воспоминаний о прежних любовных утехах.

Ему хотелось «поцеловать» Лилию еще раз, но неожиданно за дверью послышались чьи-то шаги. Легкие, едва слышимые, они явно принадлежали женщине. В течение дня штурмбаннфюреру удалось заприметить на вилле всего четырех женщин: Фройнштаг, двух молоденьких служанок и княгиню Сардони, почему-то представшую перед хозяином и гостями под именем графини Ломбези. Так которая из них?

Услышав, что девушка задержалась у двери, Отто, не сомневаясь, предположил, что это подкрадывается к их ложу Мария-Виктория. Стараясь не разбудить Лилию, Скорцени быстро оделся, набросив плащ на голое тело, и вышел. В конце коридора, у лестницы, ведущей на первый этаж, его ждала женщина в синем спортивном костюме. Выждав, пока Скорцени направится в ее сторону, соблазнительница медленно спустилась вниз и пошла не к центральному выходу, а к двери, ведущей на нависающую над озером террасу.

– Наконец-то я выманила вас, штурмбаннфюрер, – лукаво рассмеялась Сардони, словно завела его в погибельную ловушку.

– Это оказалось не так уж трудно, как видите. Что привело вас в это горное логово князя Боргезе?

– Графиня Ломбези, – представилась Мария-Виктория. – Стефания, если угодно. Человека нужно называть тем именем, которое он предпочитает в данную минуту слышать.

– Надеюсь, крестившие вас святые отцы простят ваше святотатство, дьявол меня расстреляй. Так все же, что привело вас сюда, Стефания? – Скорцени решил так и называть ее.

Они подошли к окаймляющей террасу ажурной ограде и, опершись о нее руками, смотрели на залитую лунным серебром водную гладь. Ночь выдалась довольно теплой и совершенно безветренной. Кроны далеких сосен напоминали мрачный крепостной частокол, а тени более близких деревьев превращались в воодушевленные призраки, навевая первородный страх перед таинством природы.

– Вы не ответили на мой вопрос.

– Как бы мне хотелось, чтобы вы ответили на все те вопросы, которые обязана задать вам, господин штурмбаннфюрер, я. Но ведь вы не собираетесь отвечать на них, разве не так?

– Начнем с того, что пока что не слышал их.

– Ну, например, зачем вы затеваете всю эту бойню смертников, когда совершенно ясно, что война вами проиграна?

– Проиграна? Кем? Лично мной – нет.

– Не кощунствуйте, война – не повод для шуток.

– Но у каждого своя война. Так вот, я своей войны не проиграл и намерен довести ее до конца. Иное дело, что ее может проиграть рейх. Но это будет поражение рейха, а не поражение Отто Скорцени.

Стефания помолчала, пытаясь вникнуть в смысл его слов.

– Понимаю, что за вымолвленным вами скрывается некий особый философский смысл, однако не могу уяснить для себя, какой именно.

– Очевидно, потому, что становитесь пацифисткой. С каких это пор? Ах да, теперь вы графиня Лом-бе-зи. Я-то веду речь о княгине Сардони. Та, насколько мне помнится, занималась своим шпионским ремеслом, совершенно не задумываясь над тем, способствует ли ее занятие прекращению всемирного кровопролития.

– Вот видите, как очень скоро обнаруживается, что нам не следует задавать друг другу ненужные вопросы, – совершенно спокойно подвела итог первого раунда этой ночной схватки Стефания. – Так стоит ли продолжать разговор в том же духе? Хотя, согласитесь, поражение рейха по идее должно стать и личным поражением каждого его солдата.

Скорцени перегнулся через перила и заглянул вниз, под скалу, из-за которой выглядывал угол небольшой казармы смертников. По краю лунной дорожки, у самой кромки озера, не спеша прохаживался часовой. Вспомнив, что там расквартированы камикадзе, Скорцени подумал о них с сочувствием, но сразу же спохватился, решив, что не имеет права жалеть людей, добровольно избравших смерть во имя рейха и фюрера. Это оскорбительно и для них, и для рейха.

Ясное дело, этим парням трудно было позавидовать. Они уже наверняка знают, что с сегодняшнего дня курс их подготовки значительно сокращен и что они поступают в распоряжение германского командования, которое не станет особенно церемониться с ними. Какими же страшными должны быть сны этих людей! Любая, пусть даже самая сложная, военная операция все же дает хоть какой-то шанс на спасение. Но эти солдаты обрекают себя на заведомую гибель. Нет, он ни за что не согласился бы разделить их участь.

– Вы-то сами, конечно, не решились бы стать одним из морских камикадзе, чью храбрость так восхваляете? – точно расшифровала его душевные мучения Стефания.

– Я бы сформулировал это иначе: никогда не соглашусь стать смертником. Лучше покончу жизнь самоубийством.

– О-ля-ля! Вот это откровенность! Попытаетесь как-то обосновать свою, ну, скажем так, категоричность?

– Вы уже могли бы понять, княгиня Сардони, – нарушил он их уговор, – что имеете дело не с обреченной пешкой войны. Я не могу решаться на что-либо, не веря в успех, не имея шансов на спасение, на жизнь. Война, как и любовь, требует вдохновения. В противном случае она превращается в обычную скотобойню. Разве мы не восхищаемся военным искусством, храбростью, жертвенностью, наконец, – Ганнибала, Македонского, Наполеона? Ни один из них не чувствовал себя фигурой на фатальной шахматной доске истории. Это игроки. Азартные, безжалостные, умеющие жертвовать целыми легионами ради достижения собственных замыслов.

– Позволяющие себе жертвовать, – уточнила Стефания.

– Какие потрясающие, неповторимые комбинации и сюжеты человеческой трагедии они умудрялись закручивать! Но разве мир проклял их за это? Наоборот, увидел в этом их величие.

– Не терзайте себя. О вас будут говорить не с меньшим уважением, нежели о Наполеоне. Вот увидите, – совершенно иным, тихим, ласковым голосом утешила его Стефания и нежно, успокоительно погладила по плечу. – Считайте, что это был последний вопрос, который я задала в таком идиотском тоне.

Первый поцелуй, которым они освятили свою встречу, зарождался как бы сам по себе, независимо от всего, что здесь было сказано, – из молчания, настороженных взглядов, инстинктивного влечения друг к другу…

– Могла бы я раньше поверить, что способна влюбиться в такую уродину? – повела ладонью по бугристости его шрамов. – Любое увечье, любой шрам всегда вызывали во мне брезгливую неприязнь.

– Я это почувствовал.

– Неправда, – нежно запротестовала Стефания. – По отношению к вам это вообще никак не проявлялось, поскольку не могло проявиться. То есть я совершенно ясно осознавала, что передо мной уродина и грубиян, однако не возникало той устрашающей отстраненности, которая обычно заставляла меня избегать людей подобного типа.

Прежде чем вновь слиться в поцелуе, они взглянули вначале на казарму, в которой маялись своими предсмертными, а потому райскими снами камикадзе, затем на окна виллы, за одним из которых коршуном витала над их душами пока еще спавшая унтерштурмфюрер Фройнштаг.

– Вы только что были с ней, – не спросила – упрекнула княгиня.

– Я почему-то считал, что со взаимными упреками покончено.

Всем телом прильнув к Отто, девушка тотчас же «оправдалась» перед ним, как способна «оправдываться» только очень пылкая итальянка. Поцелуй, которым она пленила Скорцени, принадлежал не женщине, а демону любви, и по всем законам страсти должен был длиться вечно. В том, что он все же каким-то образом прервался, проявилось что-то неестественное.

Уже поняв, что мужчина ведет себя так, словно он и не был только что в постели с другой женщиной, Стефания все же стремилась окончательно убедиться в этом, нежно заглядывая ему в глаза и при этом грубо провоцируя нежностью касаний и теплотой ладони.

– Был, правда, случай, когда я вдруг возненавидела вас.

– Когда решили, что веду к месту казни. Тогда у вас были основания ненавидеть.

– Вы действительно завели меня в лес, чтобы пристрелить, – будьте уж искренни до конца. Однако ненавидела я вас в те минуты вовсе не так, как ненавидят палача. Вы заставляли меня казнить саму себя.

Лжеграфиня вновь запрокинула голову, ожидая поцелуя, но вместо того, чтобы не подвергать девушку новым пыткам, штурмбаннфюрер непонимающе уставился на нее.

– Я ненавидела вас вовсе не потому, что вы намеревались убить меня. Отлично понимала, что вы обязаны поступить таким образом. В конце концов мы ведь были врагами. У вас появились нежелательные свидетели…

– Не будем вспоминать о них, дьявол меня расстре… – осекся Скорцени на полуслове, уловив, сколь несвоевременной оказалась сейчас ставшая уже привычной для него фраза.

– …Господи, – думала я, бредя тогда по лесу, – ну пусть нельзя не расстрелять… Но неужели этот садист, чурбан, этот проклятый эсэсовец отправит меня на тот свет, так и не поцеловав, не попытавшись овладеть мной?

Скорцени несмело хохотнул – так, что зашумели кроны ближайших сосен, – однако сразу же умолк и резким гортанным голосом проговорил:

– Хватит лгать, княгиня Сардони. Человек, которого ведут на расстрел, не способен на такую мысленную чушь. Некоторые обреченные, по существу, умирают в те минуты, когда узнают, что обречены и что их ждет казнь. К подобному месту ведут уже не человека, а фантома, мало что осознающее существо. Конечно, случаются и более храбрые смертники… Но думать в такие минуты о том, о чем якобы думали вы…

– …Могут лишь совершенно оглупевшие, обезумевшие от своей страдальческой влюбленности женщины, – завершила его сомнения Стефания. – Верить или не верить – решайте сами, но в те минуты я готова была растерзать вас, чтобы затем крикнуть в лицо: «Да набросься же на меня, идиот! Зачем ты губишь меня пулей, не погубив прежде так, как способны погубить нас только мужчины?!»

«Война рождает совершенно немыслимых людей, наделяя их нечеловеческими мыслями», – еще раз утвердился Скорцени в давно открывшейся ему истине. Он вдруг вспомнил о великом психологе войны Штубере. Похоже, что этот случай как раз для его книги.

Часовой, охранявший казарму смертников, услышал их голоса и, приблизившись к обрыву, с откровенным любопытством прислушивался к разговору. Однако ни Скорцени, ни графиня Ломбези не обращали на него внимания. Этот гладиатор Второй мировой стоял там, словно у подножия трибуны римских сенаторов: приветствуя и моля о пощаде.

– Почему же вы не сказали об этом? Намекнули бы, что ли… – в голосе штурмбаннфюрера прозвучало искреннее сожаление гимназиста, раздосадованного тем, что не сумел воспользоваться минутной слабостью влюбленной однокурсницы.

– А вот за то, что я не решилась прямо сказать вам… предложить это… меня действительно следовало расстрелять. Именно так я и поступила с собой, поняв, что ни вы, ни смерть мною так и не овладели.

– Расстреляли сами себя?

– Это была мучительная казнь. Длившаяся много дней.

– Вы неподражаемы, княгиня, – вновь рассмеялся Скорцени, но, заметив, что Мария-Виктория испуганно прижалась щекой к его груди, словно ищущий защиты ребенок, оглянулся.

Буквально в трех шагах от них стояла Фройнштаг. Уже затянутая в погребальную черноту эсэсовского мундира, в сапогах и пилотке. Кобуру она расстегивала тоже очень хладнокровно, хотя и торопливо, как и полагается офицеру, поднятому по тревоге…


23

Оставив шестиместный «мерседес» с охраной у подножия горы, Гитлер в сопровождении двух телохранителей прошел по тускло освещенному коридору-тоннелю к лифту.

Пробитая в могучей скале шахта, как и сама горная резиденция фюрера «Орлиное гнездо», до сих пор оставалась гордостью Бормана, под руководством которого в тридцатые годы тайно возводилось все это альпийское пристанище вождя. О чем рейхслейтер не раз самолюбиво напоминал Гитлеру.

Однако сейчас Бормана рядом с ним нет. За все годы войны это был первый визит Гитлера в Бергхоф без рейхслейтера. На бергхофский аэродром он прибыл всего два часа назад. Причем прибыл тайно, словно бежал из Берлина, бежал ото всех сразу – тех, кому он все еще нужен был и кто обожал его; и тех, кто давно охотился за ним, подсылая убийц; от друзей и недругов; от разуверившегося в нем генералитета и все еще молящихся на него газетчиков Геббельса.

Все окружение фюрера считало, что он бывал здесь необъяснимо редко. А ведь сколько сил затрачено на строительство этой ставки! Кое-кто даже позволял себе подтрунивать над Борманом, что все его инженерно-архитектурное чудо, возведенное на вершине горы Келштейн, давно отвергнуто Гитлером и останется памятником услужливой ненужности. На что Борман неизменно отвечал мстительным молчанием и таинственной глубокомысленной улыбкой.

Во-первых, он знал, что в «Орлином гнезде» фюрер бывал значительно чаще, чем об этом извещено окружению. Во-вторых, его поражало, что эти сующие нос не в свои дела недоумки, вроде Геринга и Йодля, так и не поняли: поднебесный замок создавался вовсе не для того, чтобы фюрер выслушивал там чье-то безмозглое лепетание по поводу очередных поражений на фронтах и доносы друг на друга. Только он, Борман, да начальник личной охраны группенфюрер СС Раттенхубер оставались в курсе того, что ни одно посещение «Бергхофа» не обходилось без тайного полуночного восхождения фюрера на вершину горы. Полуночного восхождения. Тайного!

Как всегда в таких случаях, миниатюрный замок на Келштейне вновь был очищен от охраны и прислуги и предстал перед фюрером поднебесной обителью владыки гор – таинственной и внеземной. При свете луны римские колонны, которыми была окаймлена галерея, венчавшая пышный подъезд, казались еще более внушительными, придавая «Орлиному гнезду» помпезную величественность храма. Открытая всем ветрам и лунам, терраса напоминала то ли взлетное поле секретного горного аэродрома, то ли посадочную площадку инопланетян, на которой вот-вот должен приземлиться очередной солнечный диск[20].

Остановившись у входа на террасу, фюрер прошелся ледяным взглядом по залитому лунным сиянием посадочному полю, и сопровождавшему его Раттенхуберу вдруг показалось, что вождь видит нечто такое, чего не может, не способен… чего просто-напросто не дано видеть ему.

– Когда-нибудь, Раттенхубер, мы возведем здесь Верховный арийский храм.

– Место избрано самим Провидением. Когда бы ни поднимался сюда – мороз по коже.

– Это будет храм нашей победы, – размышлял Гитлер уже наедине с собой. – Храм великого возрождения арийской расы. В сравнении с ним все храмы античности покажутся жалкими часовенками.

– Мне приходится сожалеть, что не смогу увидеть его, – негромко проговорил начальник личной охраны, оставаясь за пределами галереи.

Он никогда не поднимался туда вместе с фюрером. И лишь однажды решился постоять на ней вот в такую же ослепительно лунную, наполненную музыкой высших космических сфер ночь. В полном одиночестве. Втайне ото всех. Ему хотелось постигнуть те же чувства, которые обуревали здесь фюрера Великогерманского рейха, постичь суть той незримой связи, что соединяла его в минуты молитвенного созерцания с вершинами гор и поднебесьем. Когда-то, будучи еще полицейским ландсбергской тюрьмы, в которой отбывал свой срок путчист Адольф Гитлер, он точно так же пытался проникнуться мыслями, осенявшими будущего фюрера в его работе над рукописью бессмертной «Майн кампф». Со временем, когда эта книга стала общепризнанной библией национал-социализма, группенфюрер, по простоте своей душевной, не раз говорил себе: «А ведь ты находился в той же тюрьме. У той же камеры. И тебе никто не угрожал обысками… Однако книгу написал ефрейтор-путчист, а не ты, законопослушный полицейский».

– Неправда, Раттенхубер, вы еще успеете постоять перед Верховным арийским храмом на коленях. Впрочем, нет. Это будет храм, перед святынями которого никто не должен будет ни становиться на колени, ни падать ниц. Единственный храм, где от правоверного прихожанина потребуется не согбенная покорность судьбе, а гордая осанка и осознание собственного достоинства. Вот что это будет за храм, Раттенхубер!

– Он станет таким, каким пожелаете увидеть его, мой фюрер. Подчиняясь вашему приказу, я оставляю вас.

Фюрер согласно кивнул. Раттенхубер достиг тех уму не постижимых высот подчинения, когда во многих случаях ему не нужно было что-либо приказывать, он уже сам уверял верховного вождя в том, что тот приказал то, чего на самом деле еще не приказывал. Раттенхубер удалился, и вместе с ним развеялись последние напоминания о какой бы то ни было причастности горного замка ко всему остальному миру землян.

Оставшись в одиночестве, фюрер несколько минут стоял с закрытыми глазами. Он сосредоточивался. Доводил себя до той стадии самоуглубленности, когда его сознание начинало озаряться фантасмагорическими видениями некоего неземного бытия.

– Ты явился в этот мир только для того, чтобы вспахать его идеей сверхчеловека, – произнеся эти слова, фюрер внутренне напрягся. Они принадлежали не ему. Они были ниспосланы, медиумически нашептаны Высшими Силами. Он лишь повторяет то, что ему позволено воспринять. – И мир содрогнулся, когда ты восстал против него, против привычного миропорядка. А ты восстал. Да, восстал. Потому что смысл твоей жизни в том и заключается, чтобы очистить человечество от скверны мизерного бытия, от презренных недочеловеков. Звездное поле жизни должно быть подготовлено для того, чтобы на нем наконец смогли взойти ростки нового интеллекта, нового образа мышления, нового мира…

Фюрер открыл глаза и увидел перед собой озаренные лунным сиянием скалистые вершины Баварских Альп. Они пылали, словно кладбищенские свечи в ночь поминовения.

– Но я еще жив! – услышал великий пахарь Вселенной свой собственный голос. Он звучал уверенно и зычно. Поднебесье отражало его, подобно стоголосому куполу кафедрального собора. – Всю жизнь свою я прожил, решительно ничего не желая для себя лично. Моя жизнь, вся моя борьба подчинены одной-единственной цели – расово очистить германский народ. Возродить великую арийскую расу господ, способную воспринять и утвердить в этом подлунном мире новый порядок.

Гитлеру вдруг показалось, что луна как бы раздвоилась, и от нее отделилась сияющая полусфера. Она медленно приближалась к гряде вершин, пока не растворилась в ночной мгле далеких предгорий.

– Я сделал все, что велело мое великое предназначение. Я взорвал устоявшийся мир презренного торгашества и бюргерской пресыщенности! Наполовину очистил Европу от цыган и иудеев. Но теперь мне нужна ваша помощь! Германия оказалась обессиленной посреди разгневанного скопища варваров. Несметные орды набегают на границы рейха, подобно цунами. Вы слышите? Мы истекаем кровью, и силы наши уже на исходе! Они на исходе. И никакое напряжение воли германского народа не способно остановить эти орды, ибо несть им числа! Так вмешайтесь же!

Фюрер до рези в глазах всмотрелся в плоскую вершину соседней горы. Именно там появился солнечный диск в ту ночь, когда он впервые поднялся на еще недостроенную галерею, чтобы прочитать свою ночную нагорную проповедь.

Но сейчас там ничего особенного не происходило. Лунное сияние заливало вершину льдом небытия. И ничто, решительно ничто не свидетельствовало о том, что ему удалось вступить хоть в какой-то контакт с Высшими Посвященными.

– Вмешайтесь же! – голос фюрера сорвался на самой высокой ноте и по-старчески взволнованно задрожал. – Чего вы ждете?! Когда армии варваров пройдутся по нам волной всемирного потопа?! Когда мы погибнем, и вместе с нами погибнет вся та империя ариев, вся идеология, весь тот дух нового миропорядка, который с таким трудом удалось привить миллионам германцев?! Но кто тогда придет нам на смену?! Ожиревшие английские буржуа? Обезумевшие в своем пролетарском атеизме и вырождающиеся в азиатском кровосмешении русские коммунисты?!

Огромный метеорит прочертил небо, перечеркивая условную границу, что отделяла по Баварским Альпам Австрию от Германии, и угас в той стороне, где должен находиться Мюнхен.

Волна холодного, пронизывающего ветра сошла с вершин горного массива и могучим потоком прошлась по «Орлиному гнезду», по его «тайному жрецу», по самой судьбе рушащегося рейха.

– Так что же я должен сделать, чтобы вы наконец услышали меня? – прошептал Гитлер, вздымая к небу и потрясая истерически сжатыми кулаками. – Что я должен предпринять, чтобы вы поняли: в земной истории неизбежно наступают дни, когда спасти новую цивилизацию, сохранить нацеленный, выверенный нами ход ее развития способно только ваше вмешательство. Только ваше… вмешательство!

Окаймленные лунными коронами вершины гор содрогнулись и затрепетали, словно свечи на ночном ветру.

Какая-то божественная сила всколыхнула Альпы, и Гитлер ощутил, как скала под ним качнулась и медленно поплыла, уходя из-под ног, как уходит из-под ног потерпевших крушение палуба опрокидывающегося корабля.

Судорожно ухватившись за ограждавший террасу низенький барьер, как хватаются за фальшборт, фюрер пытался устоять на ногах, но они уже не подчинялись его воле. Как не подчинялись теперь его воле эти горы, небесные сферы, солнечные диски…

– Что с вами, мой фюрер? – бросился к нему Раттенхубер. Все это время он, затаившись, стоял в одной из ниш неподалеку, слушая своего шефа, но так, чтобы ничего лишнего при этом не слышать.

– Они содрогнулись.

– Кто содрогнулся?

– Горы. Разве вы не ощутили этого?

– Нет, мой фюрер, – не решился солгать Раттенхубер.

– Это знак. Высшие силы услышали меня. Они не могли не услышать, Раттенхубер.

– Обязаны были, мой фюрер! – по-солдатски отчеканил начальник личной охраны. – Если только они вообще способны кого-либо услышать.

– Вы не должны сомневаться в этом, Раттенхубер! – Как своевременно появился здесь этот генерал СС! Как он, Гитлер, нуждался сейчас в ком-то, кто был бы свидетелем всего того, что здесь происходит!

– Я давно отучил себя от этой глупой привычки – сомневаться, когда речь идет о вас, мой фюрер, и рейхе. Сомнения – жалкий удел трусов и мерзавцев.

– Этого нельзя было не ощутить… Келштейн всколыхнулась от подножия до вершины. Весь горный массив всколыхнулся так, словно кто-то вздохнул под ним могучей неземной грудью.

– Словно проснулся император Барбаросса, – несмело подсказал ему группенфюрер. – Как и должен проснуться по священным заповедям этого края.

– И пусть никто, ни один лекарь, не смеет уверять, что это был приступ горной болезни, как меня уже не раз уверяли. Горокружение вечных Альп и головокружение смертного фюрера – далеко не одно и то же.

– Пусть только посмеют, – метнул взгляд в потускневшие облака Раттенхубер и тотчас же вынужден был придержать фюрера за плечи. Еще немного, и тот упал бы прямо на барьер, который, несмотря на все его, Раттенхубера, страхи и предупреждения, оставался непростительно низким.

Почти с минуту он поддерживал обмякшее тело Гитлера, обхватив его за талию и не зная, как поступить: то ли звать кого-то на помощь, то ли попросту взвалить фюрера на плечи и унести в первую попавшуюся комнату. Ветер утих.

Вершина Келштейна, как и все горы вокруг, спала мертвым каменным сном вечности, порождая легенды своей таинственностью и умервщляя их суровой безучастностью.

– Вы правы, Раттенхубер, – неожиданно ожил фюрер, встряхнувшись так, словно только что вынырнул из глубины. Он выпрямился и, освободившись от рук телохранителя, удивленно и подозрительно взглянул на него.

– Я всего лишь… – сдавленно произнес Раттенхубер, привыкший к тому, что в разговоре с фюрером ему часто приходится объяснять, ничего не объясняя.

– Это дал знать о себе оживший дух Фридриха Барбароссы. Вдохновлявший нас на поход против России и теперь пришедший к нам на помощь. Легенды никогда не бывают просто легендами. Оживая в слове, они затем оживают в духе.

– Что несомненно, – важно подтвердил Раттенхубер, ощущая, как холод мистических предчувствий постепенно проникает и под его довольно-таки бесчувственную, не подверженную никаким страхам и предвидениям шкуру.

На всякий случай он все же настороженно, по-волчьи осмотрелся. Почти могильная горная ночь, в которой каждая вершина, каждая ветка – призрак. Пусть даже еще не оживший в слове и духе.

Раттенхуберу захотелось поскорее уйти с этой галереи, забиться в какое-то убежище, уползти в логово и замереть.

Гитлер тем временем вновь судорожно ухватился за барьер. Его раскачивало и мутило, как юнгу в девятибалльный шторм.

– Они услышали меня, Раттенхубер, – изнеможденно молвил он, поникая головой.

– Они еще не раз услышат вас. А пока что… Выполняю ваш приказ: доставить в зал, чтобы вы могли отдохнуть у камина, мой фюрер. Разреженный горный воздух, знаете ли…

Головокружение от высоты и разреженности воздуха в «Орлином гнезде» было единственной слабостью фюрера, о которой окружению не просто разрешалось, а положено было знать. Именно ею объяснялось официально нежелание Гитлера сколь-нибудь часто посещать эту горную ставку. Распускал же слух об этой слабости сам Раттенхубер. Причем весьма охотно. «Выполняя ваш приказ, мой фюрер…»

* * *

Отлежавшись в течение нескольких минут на старинном, с вычурной резной спинкой диване, Гитлер осторожно приподнялся и осмотрел комнатушку, причем сделал это с такой настороженностью, словно очнулся в незнакомом ему доме. Небольшой столик. Вазон на окне. Три венских кресла. Портрет… Чей это? Фридриха Барбароссы?! Как же давно он не заглядывал в эту конурку, очень напоминающую келью или исповедальню. Готическая строгость единственного окна. Распятие – хотя он всегда неодобрительно относился к каким бы то ни было церковным символам, которыми пытались заполнить все духовное пространство его ставок церковнопослушные коменданты и горничные.

Поднявшись с дивана, фюрер прислушался к равновесию земли под ногами, как прислушивается моряк, давно не сходивший на сушу. Нет, горокружение прекратилось. Но оно, несомненно, было. Он ощущал его.

Гитлер приблизился к Барбароссе, предстающему с полотна во всей своей императорской гордыне, и молитвенно всмотрелся в глаза. Они продолжали оставаться надменно-холодными, взгляд их неуловимо ускользал от фюрера, как ускользает от ничтожного просителя взгляд высокопоставленного чиновника, предпочитающего в упор не замечать кого бы то ни было вокруг.

– Но ведь мне удалось вызвать дух Барбароссы, – едва слышно, оправдываясь, пробормотал фюрер. – Это произошло. Был вещий знак гор.

Ему показалось, что на тонких, масленых губах императора заиграла ироническая ухмылка. Из тех, которыми его не раз удостаивали в дни юности и потом, когда он еще только начинал свое восхождение к вершинам национал-социалистической идеи, вершинам власти.

– Но это действительно произошло, – вновь пробормотал фюрер, уже ощущая, что все тело его, всю душу охватывает разгоравшаяся где-то в глубинах сознания ярость. – Я во многом сумел убедить этот мир. Многим сумел потрясти его. Только в одном все еще остаюсь непонятым и непризнанным – в способности постигать силу вечного духа, мудрость Высших Посвященных, в способности вступать в контакт с Учителями из Вселенной. И это несправедливо. Совершенно несправедливо…

Какие-то из этих слов он произносил вслух, какие-то про себя. Фюрер – он, великий фюрер великой Германии – чувствовал себя обиженным и уязвленным, как развенчанный хамовито настроенной толпой уличный иллюзионист.

– Я просил вашего заступничества, император… – с покаянной горечью признался он, опять устремляя взор на презрительно ухмыляющийся лик Барбароссы. – Возможно, в этом проявилась моя минутная слабость. Но ведь существует легенда. Существует та особая аура, которой пронизано все пространство горного массива, сознание местного люда, вся поднебесность народного духа – верящего вам и заклинающего вас.

Откуда-то из глубины гор вновь донесся приглушенный гул, словно что-то очень тяжелое перемещали по усыпанному гравием склону. Гитлер подошел к выключателю, погасил свет и опять, теперь уже в темноте, присмотрелся к портрету императора. Он мягко фосфоресцировал при свете угасающей луны – безжизненный, бессловесный, бездушный.

«Все это бред! – вдруг взыграла в сознании Гитлера давнишняя идолоненависть, которую во времена своего фюрерства он успел основательно подрастерять. – Никаких духов! Никаких легенд! Никаких великих и всемогущих мертвецов! Мертвец – он и есть мертвец. Величие – в живых и за живыми. Есть только ты, вождь. И народ – отчаявшийся, уставший, который следует за тобой через пустыню несовершенства и варварства…»

– Раттенхубер!

– Здесь, мой фюрер! – вбежав в зал, начальник личной охраны мгновенно сориентировался в темноте и нащупал выключатель.

– Нам пора возвращаться, Раттенхубер.

– Так точно, мой фюрер. Пора. Скоро рассвет.

– Мы спускаемся с вершин, словно духи, которым положено перевоплощаться в людей и прочих тварей незадолго до того, как наступает рассвет.

– На Восточном фронте летчиц, которые пилотируют ночные бомбардировщики, называют «ночными ведьмами». Фанерные бомбардировщики русских. Пилот рассказывал…

Раттенхубер всегда отличался тем, что любая попытка его вклиниться в разговор или добавить что-либо к сказанному собеседником, как правило, оказывалась неуместной.

– Кто это? – взглядом указал фюрер на портрет императора. Русские «ночные ведьмы» его не интересовали.

– Кто-то из германских маршалов.

– Император Барбаросса.

Раттенхубер с грустной миной на лице осмотрел работу старинного мастера и пожал плечами.

– Император так император.

– Уберите его.

Раттенхубер все с той же грустной миной взглянул на Барбароссу, на фюрера и вновь на Барбароссу.

– Прямо сейчас?

– Я сказал: убрать его!

Группенфюрер дотянулся до края портрета и изо всей силы рванул вниз. Как только портрет оказался у него в руках, он сдул с него невидимый налет пыли и улыбнулся почти такой же улыбкой, какой еще недавно улыбался с портрета сам император.

– Выполняя приказ, мой фюрер, велю повесить здесь ваш портрет. Сделанный фотографом. Прекрасный портрет, я видел. «Орлиное гнездо» должно знать только одного императора: который возвел его и восславил. И никаких псалмопений, как любит выражаться в таких случаях Отто Скорцени.


24

Кобуру Фройнштаг действительно расстегивала так, как расстегивает ее поднятый по тревоге офицер, понимающий, что в этот раз тревога не учебная. И все же Скорцени не поверил ей. Первым его порывом было – оттолкнуть Марию-Викторию, отпрыгнуть в сторону и попытаться обезоружить Лилию, но он понимал, что имеет дело с профессионалкой и что любым своим резким движением может спровоцировать рассвирепевшую ревнующую женщину на то, на что она еще полностью не решилась.

– Не забудьте снять пистолет с предохранителя, унтерштурмфюрер, – металлическим голосом проскрежетал Отто, движением руки заводя княгиню за себя и таким образом прикрывая своим телом. – И дослать патрон в патронник.

Скорцени был почти уверен, что выстрелить в него Фройнштаг не решится. Но в то же время – совершенно не уверен, что она вообще не станет палить, хотя бы в воздух. А ему очень не хотелось поднимать на ноги всех обитателей виллы, включая команду «смертников-торпед».

– Нельзя так вести себя… с женщиной, – нервно отчеканила Фройнштаг, оставляя пистолет у бедра, то есть почти лишая Скорцени возможности одним ударом обезоружить ее. – С женщиной так вести себя нельзя. Так не ведут себя, штурмбаннфюрер. Из постели женщины к другой не уходят.

– Уберите оружие, унтерштурмфюрер, и прекратите истерику, – как можно спокойнее посоветовал Скорцени, замечая, как из каких-то своих тайников княгиня тоже извлекает оружие. И о предохранителе, судя по всему, не забыла. – Если выстрелите в меня, эта пылкая итальянка выстрелит в вас. Жаль, что не смогу стать свидетелем окончания вашей дуэли.

– Только поэтому мне хотелось бы, чтобы первая пуля досталась все же ей, а не вам, – приблизилась Фройнштаг еще на полшага.

Скорцени отчетливо расслышал сухой щелчок спускового крючка. К счастью, в это мгновение он успел придержать руку Сардони. Причем сделал это, еще не осознав, что выстрел эсэсовки оказался холостым. Целясь ему прямо в лицо, Фройнштаг нажимала на крючок до тех нор, пока «не кончились» патроны, затем швырнула предварительно вынутую из пистолета и потому нерасстрелянную обойму к ногам штурмбаннфюрера и, презрительно сплюнув в его сторону, спокойно вложила пистолет в кобуру.

– Вы мерзавка, Фройнштаг, – осипшим вдруг голосом известил ее Скорцени.

– Гражданская панихида состоится на рассвете, подлые любовники, – полузло-полуиронично процедила Лилия. – Истекайте своим животным сексом. Я отправилась на поиски хозяина этого бунгало. Остаток ночи проведу с ним.

– Отпустите же меня, – подергала онемевшей рукой Мария-Виктория, когда Фройнштаг повернулась и не спеша направилась к приоткрытой двери. – И не думайте, что я тоже стала бы палить холостыми, – потерла онемевшую кисть, которую штурмбаннфюрер сжал так, что чуть было не переломил.

– Подлые любовники! – огрызнулась Лилия.

– Я холостыми стрелять не стала бы! – прокричала Мария-Виктория вслед сопернице, уже закрывавшей за собой дверь. – И сделайте, штурмбаннфюрер, так, чтобы этой черной кобры я здесь никогда больше не видела.

На всякий случай Скорцени вновь захватил ее руку, одним резким движением обезоружил и, сунув пистолетик в карман брюк, устало привалился спиной к ограде. Только сейчас он понял, как устал за эту ночь и как ему хочется поскорее прервать весь этот глупый, сумасбродный сон, слегка напоминающий какую-то псевдотеатральную реальность.

– Как мужчины способны расстреливать женщин, княгиня, это вы могли видеть в лесу неподалеку от виллы архитектора Кардьяни, если только я не запамятовал имя этого макаронника. А вот как женщины расстреливают мужчин – вы могли наблюдать только что.

– Да уж, поучительно.

– Разница налицо, не правда ли?

– Не ожидайте, что стану жалеть вас, Дон Жуан в образе Квазимодо.

– Я жалости не требую, я требую справедливости, – попытался Скорцени окончательно свести этот разговор к шутке. Пусть даже аляповатой.

– Налицо то, что две недурные собой женщины чуть было не перестреляли друг дружку из-за какой-то уродины, – огрызнулась княгиня, словно это не она выманила мужчину из теплой постели, оторвав его от ласк другой женщины.

– Остановитесь, Мария Сардони.

– Нет уж, я должна высказать все, что думаю. Нельзя долго метаться между женщинами. Это погибельно не только для них.

– Фройнштаг – та по крайней мере стреляла холостыми. Вы же палите напропалую отравленными. Несправедливо.

Они услышали шаги по гравию, умолкли и перегнулись через перила. На тропинке, прилегающей к самой террасе, стояла отвергнутая и обманутая Фройнштаг. С «хозяином бунгало» у нее тоже не получилось, очевидно, место в его ложе оказалось занятым. Бывает.

В сиянии все ярче разгоравшейся луны силуэт оскорбленной женщины казался мрачным привидением, сотканным из черноты ночи и сонного бреда.

– Оставляйте этого мерзавца, княгиня, предавайте его, – вдруг подалась Лилия в союзницы к Марии-Виктории. – Чем отдаваться таким, лучше спуститься туда и отдаться казарме смертников. Во всяком случае это будет выглядеть благородно и даже чуть-чуть благодетельно.

– Именно с казармы, унтерштурмфюрер, вам и следовало бы начинать гасить свои ночные постельные страсти, – умерила свой гнев Мария-Виктория. Она умела оставаться великодушной. – А не хвататься за пистолет.

– Вы правы, пистолет – последнее, за что должна хвататься женщина с непогашенными страстями. Ведь больше не за что… – мстительно отвергла Фройнштаг последние фиговые листки приличия.

Фройнштаг остановилась у крутой деревянной лестницы, – по которой можно было кратчайшим путем достичь казармы камикадзе, и прислушалась к витающему над виллой священному ветру богов. Это был ветер смерти, обреченности и тлена, тлена всего – тела, чувств, стремлений.

«Ну как на этом живом кладбище можно по-настоящему чувствовать себя женщиной? – с горечью подумала она, растерзав душу тоской неудовлетворенной самки. – Как здесь вообще можно чувствовать себя женщиной? Разве что взять и первой записаться в команду „СС-девиц-коммандос“?»

– И все же добровольно идти в эту казарму я, пожалуй, не решусь, – вслух объявила она, не интересуясь тем, слышат ли ее. – Разве что соблазнить продрогшего от своих холостяцких фантазий часового?

– Пойдем отсюда, – взял Скорцени Марию-Викторию за локоть. – Видно, в самом деле нельзя предаваться любовным страстям в местах, над которыми уже давно витает дух всеобщей погибели. Японцы не простили бы нам такого святотатства.

Княгиня покорно последовала за ним, но возле выброшенной Фройнштаг обоймы остановилась, подобрала ее и, вернувшись к ограде, швырнула к ногам унтерштурмфюрера.

– Возьмите, Фройнштаг. После казармы смертников один из этих патронов поможет вам привести свои патологические страсти в соответствие с принципами вашей не вполне сформировавшейся морали.

«Фройнштаг, нужно отдать ей должное, в таких ситуациях все же предпочитает разить холостыми, – окончательно утвердился Скорцени в достоинстве германок перед итальянками. – Этой же чувство жалости неведомо, дьявол меня расстреляй…»

– Признательна за совет, княгиня. В следующий раз я постараюсь более рационально распорядиться всей обоймой. Вы и так непозволительно долго пользуетесь ничтожеством холостой пальбы. Вспомните хотя бы виллу Кардьяни. – Фройнштаг проговорила все это незло, но с приличествующей случаю язвительностью.

– Ничего не поделаешь, Фройнштаг, я действительно пока что предпочитаю иметь дело с холостыми.


25

«Как же он стар! – брезгливо окинул взглядом сухопарую сутулую фигуру фельдмаршала Рундштедта фюрер. – Могу ли я выигрывать сражения, полагаясь на опыт подобных старцев, пусть даже согбенных в боях?»

– Рундштедт, вы только что оттуда… Мы доверяем вашему опыту и вашей интуиции. Мне известно, что у вас неплохая фронтовая разведка. Уверены ли вы, что в ближайшее время нам следует ожидать высадки? Если да, то когда и где это может произойти?

Уводя фельдмаршала по дорожке небольшого парка, Гитлер краем глаза заметил Еву Браун. Она вышла вслед за ними, но остановилась на лестнице, чего-то выжидая. Только что отшумел последний майский дождь. Рыхловатая каменистая почва горы Оберзальцберг, на вершине которой располагалась ставка «Бергхоф», жадно впитывала в себя тонкие, цвета серовато-молочной жидкости ручейки. Отмытые от высокогорной пыли стебли травы на аккуратно выкошенных газонах искрились под оживающим солнцем мириадами миниатюрных радуг. Адольф почувствовал, что, воспринимая эту красоту, Ева смотрит ему вслед с упреком ребенка, которому пообещали показать сказочные уголки этой горной страны, но, обманув, не взяли с собой.

– Что вы молчите, Рундштедт? – нервно поторопил он фельдмаршала, слишком аккуратно обходящего лужи. Когда командующий войсками на Западе явился к нему с докладом, он ограничился лишь общими словами по поводу дел и настроения и тотчас же предложил пройтись. А на замечания Рундштедта о том, что идет дождь, небрежно бросил: «Вот и прекрасно. Дождь в Альпах», – и велел адъютанту принести плащи – для себя и фельдмаршала.

– Трудно поверить в то, что объединенные войска союзников станут откладывать высадку на неопределенное время, – любой, даже самый бойкий доклад Рундштедта всегда напоминал старческое ворчание. Но теперь, недовольный последождевой ревматической прогулкой, он старался быть особенно невнятным. – Мы ведь понимаем, что их торопят не столько собственные амбиции, сколько успехи русских. – Фельдмаршал при этом не таясь взглянул на фюрера. Об успехах русских в его присутствии говорить было не принято.

– Да, их торопят успехи русских! – великодушно пришел ему на помощь Гитлер, вновь оглядываясь на застывшую у входа рядом с часовым женскую фигуру. Часовой при этом не поленился отойти чуть в сторону, дабы не оказаться слишком близко к «мутер-фюрерше», как потихоньку начали называть здесь в последнее время Еву Браун. – События на востоке не могут не торопить их, заставляя думать о том, что, в случае слишком заметного продвижения большевиков, им уже абсолютно ничего не достанется от германского пирога. Поэтому не стесняйтесь, фельдмаршал. Это я должен стесняться говорить об успехах русских, имея таких полководцев, как вы, Роммель, Клюге, Шернер, Модель…

– О себе умолчу. Об остальных скажу: это действительно имена, достойные истории.

Герд фон Рундштедт остановился у края лужайки и задумчиво смотрел на окрестные вершины, небольшие постройки резиденции, под которыми скрывались подземные убежища… Воздух в горах был упоительно свеж и прохладен. Вот только время такое, что фельдмаршалу уже было не до горных красот и упоительных вздохов.

– На том, предполагаемом нами, направлении союзники разворачивают новые части. Появились десантные корабли. Но скопление живой силы и техники пока что настолько незначительно, что невозможно представить себе, чтобы, имея такое сосредоточение боевых средств, англо-американцы решились на форсирование Па-де-Кале и штурм нашего побережья.

– То есть вы уверяете, что нам не следует опасаться высадки объединенных сил союзников?

– По крайней мере в ближайший месяц.

– Если бы они подарили нам целый месяц!

– Не решатся.

– Но вы говорите о высадке в районе Па-де-Кале, – уточнил Гитлер. – Забыв при этом, что противостояние по обе стороны Английского канала распространяется на сотни миль.

– Мы, в частности фельдмаршал Роммель, предпринимаем меры на всем протяжении французского и бельгийского побережья. Но существуют наиболее реальные участки. В то же время обязан сообщить вам, мой фюрер, что при действительно массовой высадке противника мы окажемся перед сложной проблемой авиации и резервов.

Взгляды фюрера и фельдмаршала скрестились, и Рундштедт вдруг ощутил, что мысли верховного главнокомандующего далеки от «Бергхофа», Западного фронта, опасности, перед которой оказывалась Германия в случае высадки объединенных сил союзников. Отведя глаза, они вместе взглянули на укутанную в наброшенный на плечи плащ Еву Браун.

«Неужели фюрер думает сейчас об этой… шлюшке?! – с горечью подумал фельдмаршал. – Черт бы их всех побрал! Чем они здесь только не занимаются! Почему фюрера до сих пор не изолировали от нее? Ведь уже не раз в узком кругу приближенных, особенно в кругу командующих фронтами, говорилось о том, что Гитлер слишком много времени уделяет свиданиям с Евой, всем тем сугубо постельным заботам, которые трясинно затягивают его всякий раз, когда он оказывается здесь, в Берхтесгадене».

Причем в последнее время об этом говорилось все более откровенно, с вызывающей прямотой. Не забывая вспомнить о решительном поступке, совершенном еще в декабре прошлого года фельдмаршалом фон Клейстом, который, добившись приема у фюрера, прямо обратился к нему, почти потребовал: «Мой фюрер, сложите с себя полномочия верховного главнокомандующего сухопутными силами. Занимайтесь внешней и внутренней политикой».

А ведь фон Клейст находился тогда в более сложном положении, чем он, Рундштедт, поскольку события происходили после его поражения на Северном Кавказе и на берегах Южного Буга, при том, что одна из его армий к тому же оказалась блокированной в Крыму.

Словно почувствовав, что фельдмаршал ненавидит ее в эти минуты, считая, будто в ней таится одна из причин многих неудач фюрера как главнокомандующего, Ева резко повернулась и скрылась в вестибюле резиденции.

Рундштедт воспринял это как свою маленькую победу. В какую-то минуту ему даже показалось, что он готов повторить подвиг фон Клейста. Его так и подмывало выпалить прямо в глаза фюреру нечто подобное тому, что, мол, «отдайте военные дела военным… Пусть за неудачи на фронтах несут ответственность генералы. Вмешиваясь в их дела, вы сковываете инициативу». Или что-то в этом роде.

Но уже, казалось бы, решившись, фельдмаршал вдруг обратил внимание на то, что они остались тет-а-тет. И никто, зная его фюреробоязливость, не поверит, что он решился на такую дерзость. Да и «дела военных» зашли столь далеко, что хоть как-то исправить положение можно лишь, обладая всей полнотой власти в стране. Которой, кстати, не обладал теперь уже даже фюрер.

Рундштедт неожиданно вспомнил о предупреждении, полученном от одного из офицеров своего штаба. Тот уверял его, что против фюрера готовится большой заговор генералитета. Фельдмаршал и сам догадывался, что такой заговор зреет. Ему даже предлагали – правда, пока лишь только намеками – присоединиться к «группе патриотически настроенных генералов». Однако, услышав об этом от полковника своего штаба, Рундштедт внутренне содрогнулся: гибель фюрера означала бы гибель рейха. Правда, теперь он сильно засомневался в непогрешимости этой формулы. В конечном итоге гибель фюрера могла бы оказаться и первым шагом к спасению Германии.

Придя к такому выводу, фельдмаршал цинично улыбнулся и вновь взглянул на крыльцо резиденции, где только недавно стояла ненавистная ему «верховная шлюшка». «Ничего, – сказал он себе, – вскоре их обоих изолируют… от рейха».

– И вы считаете, что я могу полагаться на ваше мнение? – совершенно некстати заговорил Гитлер.

– Простите, фюрер, но фельдмаршалы для того и существуют, чтобы хоть кто-нибудь в этой империи да полагался на их мнение и опыт.

– Слишком смелое заявление, Рундштедт, – обиженно прищурился фюрер. – Слишком смелое. Но запомните: в вопросе о высадке войск союзников я полагался именно на ваше мнение.


26

Как только водитель остановил машину у отеля «Сунгари», подполковник Имоти вопросительно посмотрел на Семенова.

– Мне показалось, что наш разговор не завершен, – понял свою оплошность Семенов. За все время пути к отелю он ни единым намеком не дал понять подполковнику, что желал бы видеть его у себя в гостях. – Рад буду принять вас в своей резиденции в Харбине, а пока… отель.

– Я гость ненадоедливый, – приободрил его подполковник. – Отказываться же от приглашения у японцев вообще не принято.

Водку и еду Сото заказала в ресторанчике отеля. Однако обслуживала сама. Семенову доставляло удовольствие наблюдать, как грациозно она приближается к их столику, как похотливо изгибается ее стан, когда ставит на стол чашечки с рисом, рыбой и прочей снедью, уже заранее доставленной официантами в прихожую.

– Пожалуй, я предложу ей отправиться со мной в Харбин, в со-бо-лях-алмазах, – молвил генерал, улучив момент, когда Сото вышла за очередной порцией чашечек.

– На вашем месте я поступил бы точно так же, – подыграл ему Имоти, давая понять, что о навязывании командующему японской шпионки в роли телохранительницы напрочь забыто. – Нельзя упускать возможности заполучить такой бриллиант. Если ваше решение окончательное, я позабочусь, чтобы там, где нужно, восприняли вашу увлеченность красавицей японкой с должным пониманием.

– Только так, с должным… в соболях-алмазах.

Вопрос о том, согласится ли на переезд сама Сото, был демонстративно обойден. Ее согласие предусматривалось как вещь сама собой разумеющаяся.

– К тому же для нас не секрет, что вы нравитесь друг другу, – несколько запоздало подстраховался Имоти. Однако генерала волновало сейчас не это.

Наполняя рюмки слезно-чистой саке, он с горечью думал о том, что если план сепаратного мира Германии с Россией удастся и водно-туманное маньчжурское утро он вдруг узнает, что Россия, Япония и Германия – уже союзники, его воинство сразу же окажется слишком обременительным для Японии. И не только потому, что два миллиона шестьсот тысяч золотых иен[21], которые императорская казна ежегодно тратит на содержание белогвардейской армии, слишком большая сумма для жадноватых самураев от политики. Но и потому, что, при любых переговорах, первым условием – мира ли, перемирия – Сталин выдвинет: «Расформировать банды Семенова и выдать их главарей советскому правительству». И японцы, с присущим им коварством, наверняка пожертвуют своими союз-нахлебниками.

– Как считаете, подполковник, возможно, есть смысл вновь встретиться с командующим Квантунской армией?

– Командующий будет весьма польщен вниманием к нему, – и бровью не повел Имоти. – Весьма польщен. Чего не скажешь о генерале Судзуки, он же известный вам капитан Куроки. Ему может показаться, что существуют какие-то вопросы, которые вы якобы не в состоянии решить с ним и полковником Исимурой. Что может кровно обидеть их обоих. Такого недоверия, такого перешагивания через головы японцы не терпят.

– С-сабельно, подполковник, с-сабельно. Тогда, может быть, вы объясните мне, как теперь быть с идеей «Великой Азии», в пределах которой Восточная Сибирь замышлялась как буферное государство между Россией и Японией?[22]

– Идея «Великой Азии» бессмертна уже хотя бы потому, что бессмертна в самой своей сути, – улыбнулся Имоти, предлагая выпить именно за эту идею. – Но вы, господин генерал, должны понять, что усиленное создание отрядов камикадзе еще не означает, что Япония собирается предстать перед разгневанным войной миром в роли государства-камикадзе. Это-то как раз не входит ни в планы императора Хирохито, ни в планы его правительства. Раньше ваша армия готовилась к нападению на Россию, теперь ей надлежит столь же усердно готовиться к обороне маньчжурских рубежей. Совместно с доблестными квантунцами. К тому же мы с вами, признайтесь, порой забываем о китайцах. Но из этого не следует, что китайцы так же упрямо забывают о нашем с вами присутствии в Маньчжурии и что Чан Кай Ши окончательно смирился с ним. А ведь у него миллионы неплохих солдат.

– Если утром мы перейдем Амур и двинемся в глубь Сибири, то к вечеру может оказаться, что отступать нам уже некуда. Наши базы будут в руках китайцев. Как видите, я думал над этим, – согласился атаман. – Упустили вы свой шанс, подполковник. Еще тогда, в сорок первом. Нужно было сразу же двигать войска вместе с германцами. Вместе, подполковник, вместе, в соболях-алмазах, – грохнул кулаком по столику главнокомандующий армией Российской Восточной Окраины[23].

– Я такого же мнения, господин генерал. Но подобным образом я размышляю лишь тогда, когда сижу за одним столом с вами. – Палочками для еды подполковник брезговал так же, как и все остальные русские и полурусские в Маньчжурии. В сугубо японском ресторанчике отеля знали, что генералу Семенову и его гостям следует подавать ложки и вилки. Уже дважды случалось, что командующий самолично вышвыривал официантов не только из своего номера, но и из ресторана. Вместе с их японскими палочками. – Последнее, что я вам скажу по этому поводу, – командование Квантунской армии не будет препятствовать засылке ваших отрядов в Забайкалье, считая, что продолжение гражданской войны между русскими не может вредить японским интересам в этой части Азии.

– И на том спасибо. Как любил говаривать мой незабвенной памяти сотник Соломаха: «Если человека нельзя приговорить к расстрелу, то его следует расстрелять без приговора»[24].

– Тоже из карательного отряда фон Тирбаха?

– Что вы?! Судья.

– Тогда это вершина юридической мысли. Да, и еще… Мы по-прежнему заинтересованы в успешном завершении операции «Великий странник Востока».

– Это еще что за операция?

– Вы не в курсе? Так называется в досье нашей разведки великий поход вашего легионера подполковника Курбатова.

– Лихое название. Вот только хотел бы я знать, где сейчас этот «великий странник Востока».

– Наша разведка долгое время вела его.

– Особенно до тех пор, пока он шел по азиатской части России, – признал генерал. – Кое-какие отголоски ваших «проводов» до нас время от времени доходили.

– Не собираетесь послать еще одну группу?

– Если только благословите.

– В зависимости от того, в какой сумме золотых иен это наше благословение должно будет выразиться, – неуверенно ответил подполковник. И стало ясно, что, говоря о возможности засылки еще одной группы, он как-то совершенно упустил из виду финансовые проблемы. – Но я поинтересуюсь. И легионера вашего тоже попытаемся нащупать. Если только он все еще жив. Пусть даже в Германии. В нашей разведке весьма сожалеют, что вместе с группой Курбатова не пошел ни один японец. Под видом русского азиата. С лицом уйгура или горного таджика.

– Престижно, – щедро улыбнулся Семенов. – Все, что связано с подполковником Курбатовым, теперь престижно. И напрасно ваша разведка так не вовремя потеряла его. Мне бы и самому хотелось знать, где он сейчас.

– Видите ли, есть предположение, что он погиб, – неожиданно молвил Имоти.

– Вранье! – не задумываясь, возразил атаман.

– Остатки его группы были окружены где-то в районе Дона. У нас появились сведения из одного нашего калмыцкого источника.

– Вранье! В соболях-алмазах!


27

Под вечер, когда гости во главе с хозяином виллы «Эмилия» вернулись с прогулки по окрестностям озера, Скорцени узнал, что сюда неожиданно прибыл «отец Фау» Вернер фон Браун. Его появление, тем более под чужим именем, явилось для штурмбаннфюрера сенсационной неожиданностью. На всякий случай он предупредил князя Боргезе, что истинное имя доктора Штрайдера должны знать только они двое. Во избежание…

Однако самого Вернера фон Брауна проблемы его инкогнито не волновали. Едва представившись, он сразу же настоял на том, чтобы Боргезе и Скорцени приняли его по весьма важному делу.

– Процедура приема сведена здесь до смехотворного предела, – заверил его Скорцени, вопросительно взглянув на князя. – Расстаться друг с другом на вилле куда труднее, чем встретиться.

– Лучше всего сделать это в моем кабинете, – предложил полковник Боргезе.

– Уверены, что он не прослушивается? – усомнился конструктор «Фау», за которым английская разведка охотилась уже довольно давно и за голову которого обещано чуть ли не миллион фунтов стерлингов. По мнению Скорцени, сюда, в Италию, конструктор решился прибыть только потому, что авторитет его «Фау» основательно упал. Одни ракеты взрывались еще при запуске, другие не долетали, а наиболее своенравные имели подлое обыкновение сбиваться с курса. Вот почему Скорцени и Боргезе пока что могли обойтись без фон Брауна, а фон Браун без них – нет.

– Кем прослушивается? – удивился Боргезе.

– Вы слишком беспечны.

– Но в самом деле – кем? Кто здесь осмелится подслушивать князя Боргезе? – Вся Италия знает, что скромностью своей князю Боргезе Рим не покорить. Но знает и то, что Рим покоряется чему угодно, только не скромности. – Это мои владения. Здесь моя вилла, моя охрана, мои камикадзе-коммандос… Пусть Бадольо и Муссолини скажут спасибо, что я до сих пор не объявил эту часть Италии своим княжеством. Или новой империей.

– Или новой империей, – с тоскливым педантизмом то ли согласился, то ли просто повторил главный конструктор. – Извините, я не владею достаточной информацией.

Сразу же чувствовалось, что кабинет Боргезе задумывался как сугубо домашний. Никакого стола, за которым можно было бы собирать гостей. Полки с книгами, журнальный столик, два кресла и письменный стол самого владетельного князя. Все пространство этой небольшой комнатки, свободное от шкафов и стеллажей, было заставлено макетами яхт, подводных лодок и прочих боевых кораблей. Если бы Скорцени не знал, с кем имеет дело, то решил бы, что попал в сугубо сухопутную каюту отставного морского волка.

Они уселись за столик, открыли бутылку корсиканского вина и, опустошив по бокалу, глубокодумно умолкли, будто рассчитывали, что разговор начнется сам собой, навеянный атмосферой этого укромного уголка. Однако молчание угрожающе затягивалось и становилось неприличным. В то же время «злой отчим Лондона»[25] по-прежнему делал вид, будто они собрались здесь вовсе не по его настоянию.

– Мне показалось, господин фон Браун, что у вас новости из Берлина, – наконец не удержался Скорцени.

– Мы можем говорить откровенно?

– Совершенно, – повертел между пальцами ножку своего розоватого бокала Скорцени.

– Помня, что обращаюсь к начальнику одного из отделов Главного управления имперской безопасности…

– Такое не забывается, – все еще предавался своему иронично-легкомысленному настроению Скорцени. Однако фон Браун охладил его студеной грустью голубоватых близоруких глаз. Еще более бесстрастных, чем стекла старомодных очков в замусоленной металлической оправе.

– С вашего позволения, я хотел бы задать убедительно простой и прямой, как ствол полевого орудия, вопрос: что дальше?

Скорцени и Боргезе молча переглянулись.

Не найдя ответа, вновь глубокомысленно обратились к содержимому своих бокалов.

– Корсиканское вино наполняет нас духом Бонапарта, – объяснил этот порыв Скорцени.

– Я следил за тем, как оно наполняет вас духом Бонапарта, пока вы находились на Корсике, охотясь за Муссолини, – заверил его Боргезе, демонстративно теряя интерес к банальному вопросу фон Брауна. – Мне очень хотелось, чтобы эта ваша операция на Санта-Маддалене удалась. Хотя, не скрою, завидовал вам. Спасителем дуче вполне мог бы выступить и мятежный князь Боргезе.

– Я отдавал себе отчет в этом. Кстати, кто там сейчас на Корсике? Уже американцы, англичане?

– Слава Богу, их не слышно еще и на Сардинии. Не терпится навестить Бонифачо с его «Солнечной Корсикой»?

– Союзники в Италии явно не спешат, – вклинился в их разговор «страшилище Лондона». – Демонстративно, я бы сказал, не спешат. Словно наблюдают за тем, как поведут себя германцы, предвидя свой крах.

– Если вы побаиваетесь, что я обвиню вас в пораженческих настроениях, господин конструктор «Фау», – заметил Скорцени, – то можете быть спокойны. В стенах Главного управления безопасности мы слышали и нечто похлеще.

– Я всего лишь хочу вернуть вас к тому вопросу, ради которого собрались здесь, дабы вы не увлекались корсиканками.

– Это вопрос философский. С ним нужно было бы обратиться к доктору Кальтенбруннеру.

– Я желал бы, чтобы наша беседа происходила в иной тональности, господин штурмбаннфюрер, – сверкнул острым взглядом своих глаз фон Браун. – Если уж мы решили посвятить несколько минут этой проблеме. Кстати, я приехал сюда не столько для того, чтобы выяснить, будут ли «Фау» переделываться под пилотируемые ракеты или же останутся непилотируемыми. Это я мог выяснить с помощью любого из направленных сюда служащих. Сейчас меня интересует более глобальная проблема: как, собственно, вы видите свое будущее? Вы, Скорцени, и вы, князь Боргезе.

– Я не знал, что вопрос ставится настолько глобально, – в слишком сдержанной форме извинился перед ученым Скорцени. – Но почему вы избрали для своих философских опытов именно нас?

– Потому что вы – немногие из решительных людей, которые способны физически и духовно пережить Третий рейх и, как мне кажется, уже сейчас задумываетесь над сущностью Четвертого рейха. Кроме того, мне хорошо известно, что фюрер лично беседовал с вами, господин Скорцени, по поводу создания страны Франконии. Кое-кто из наших политиков даже склонен видеть в вас будущего главу этого государства.

«Вот оно в чем дело! – понял Скорцени. – Он приехал сюда по совету Розенберга, с которым давно приятельствует. По совету или же под его влиянием, что не имеет принципиального значения. Но совершенно очевидно, что только Розенберг пока что умудряется видеть во мне будущего императора СС-Франконии».

– Надеюсь, я не раскрыл перед нашим иностранцем, – улыбнулся он князю Боргезе, – слишком большую государственную тайну? – несколько встревоженно поинтересовался фон Браун, чувствуя, что что-то заставило Скорцени напрячь мозги.

– На вилле возникают такие тайны будущего, что никакие секреты обреченного Третьего рейха смущать вас уже не должны, – успокоил его Скорцени. – Вы совершенно правы: судьба гитлеровской Германии предрешена.

«„Гитлеровской Германии“, – резануло слух Брауна непривычное для германского уха словосочетание. – Так Третий рейх именуется лишь в официальных материалах англичан. Да, очевидно, и красных. Иное дело, что точно так же его наверняка станут именовать во всех послевоенных газетах мира».

– Какие формы, какие географические и политические очертания приобретает ее крах – этого, очевидно, не сможет предсказать ни один ясновидец. Но, признаюсь, господин Браун, на виллу синьора Боргезе меня тоже привела не столько судьба управляемых ракет и «человеко-торпед», сколько желание поближе познакомиться с человеком, способным определять будущее Италии. Мы, трое сидящих здесь, – это уже мощный потенциал, весьма важный для основания новой Европы, новой волны национал-социалистического, арийского движения; иного политического подхода к созданию «Общества избранных», которое должно состоять не только из арийцев, как это считают фюрер и Гиммлер. А возможно, вообще не стоит обусловливать отбор интеллектуалов и приверженцев нового миропорядка принадлежностью к арийской расе.

– Тем более, что определить точные критерии принадлежности к ней крайне сложно, – нарушил стойкое молчание князь Боргезе. – Каждый раз, когда я пытаюсь делать это, прихожу к ужасающей меня мысли: что настоящими арийцами в Европе могут считать себя, увы, лишь цыгане. Ибо их приход в Европу из предгорий Тибета и Гималаев не вызывает никакого сомнения.

Вернер фон Браун недовольно поморщился. Однако не совсем ясно было, что именно вызывает у него такую реакцию: расистские выводы полковника Боргезе или же невольное отклонение от предложенной темы.

Скорцени громко, бестактно рассмеялся. Он вдруг вспомнил о радетеле чистоты арийской крови Розенберге. Интересно, знает ли он о выводах ученых и симпатиях князя Боргезе? Будь Розенберг в эти минуты здесь, он наверняка записался бы в камикадзе из чувства тоски по непогрешимости своей теории. Поскольку не в состоянии был бы пережить крушение своих идеалов.

– Вы не можете не согласиться, что ракеты, которые конструирует мое бюро, определяют будущее развитие цивилизации, – еще жестче заговорил Браун, раздраженный явным легкомыслием собеседников. – Я имею в виду не только военный потенциал, но и исследование межзвездного пространства. Полеты астронавтов к Луне, Марсу, Венере. Поэтому не вижу ничего предосудительного в том, что желаю знать, на кого мне следует рассчитывать в будущем, каким идеалам служить и какими политическими и нравственными критериями руководствоваться.

Скорцени и Боргезе еще раз обратились за советом к вину. Но в этот раз оно оказалось плохим советчиком. Впрочем, оба прекрасно понимали, что фон Браун прав. Они-то, рыцари сатаны, создавать не создают, а только разрушают. Поэтому им легче смириться с тем, что, если так пойдет и дальше, возможно, через год от Европы останутся лишь огромные руины. Континент руин. А Браун и его люди создают. Им с такой перспективой сжиться труднее.

– Господин фон Браун, – воспользовался Скорцени сухим официальным языком, – как один из руководителей службы безопасности, могу заверить, что лично я и мои люди позаботимся о том, чтобы и после войны вы смогли спокойно разрабатывать свои технические идеи. И для нас, при всем нашем патриотизме, не столь важно, где именно это будет происходить: в Берлине, Риме, Лондоне… Куда важнее, чтобы ваши разработки не достались коммунистам.

– Вот-вот, – оживился фон Браун. – Это было бы непростительной оплошностью всего западного мира, если бы наши конструкторы и их разработки оказались во власти НКВД и стали служить коммунистической экспансии.

– И все же какую страну вы считаете предпочтительнее других? – поинтересовался Боргезе.

– Увы, не Италию.

– Мои патриотические чувства это не задевает. Вечному Риму трудно претендовать на роль технического Вавилона.

– Соперничая при этом со Штатами, – добавил Скорцени.

– Вот вам ответ, – оживленно поддержал его конструктор. – Только американцы способны реализовать замыслы, которые могут быть развиты на основании наших разработок. Что касается Германии, то боюсь, что после капитуляции она в состоянии будет технически переварить хотя бы часть наших проектов не раньше, чем лет через десять. А это, увы, – потерянное время.

Скорцени и Боргезе помолчали. Они понимали, что для подобных заявлений фон Брауну понадобилось определенное мужество. Конструктор прекрасно знал, сколько идей погибло в гестаповских концлагерях. Вместе с их носителями.

– Мы не можем пока что давать вам какие-то определенные гарантии, господин Штрайдер, – вспомнил вдруг о псевдониме конструктора Скорцени. – Кроме одной: будем помнить о ваших научных поисках как о достойном будущем Германии.

– Хотелось бы надеяться, что вы не забудете обо мне и после войны, – чуть ли не заискивающе молвил известный ученый.

«Как же мы приучили своих гениев кланяться и становиться на колени перед каждым мундиром! – подумал Скорцени, чувствуя, что неприязнь к фон Брауну сливается с чувством жалости и досады. – Еще долго после войны они не смогут распрямить спины, очень долго».

– Не слишком ли рано вы запаниковали? – непонятно на что вдруг разозлился он. То ли на фон Брауна, то ли на свой, тот самый, мундир.


28

– Сото, – позвал Семенов, как только подполковник Имоти попрощался с ним.

Японка, которая находилась в прихожей, неслышно приблизилась к дверной занавеси и, отвернув кончик, виновато заглянула в комнату. Было в ее выходке что-то настолько ребячье, что генерал поневоле усмехнулся.

– Тебе никогда не хотелось уехать со мной в Харбин?

– И-никогда.

– И-это ж и-почему ж? – явно передразнил ее атаман. Ясно, что не хотелось. Но хоть бы соврала для приличия.

Сото все еще стояла, опершись плечом о дверной косяк и придерживая занавеску подбородком. Рожица ее при этом была подчеркнуто серьезной, а потому казалась откровенно шкодливой.

– И-мне и-сдесь халасо. Тебе пльоха?

– Зайди сюда, сядь рядом и прекрати эти подворотные бирюльки.

Сото покорно оставила свое убежище, приблизилась к столику и, по-восточному окрестив ноги, опустилась на циновку. В ее глазах вырисовывалась истинно собачья покорность.

«А ведь залетно играет, паршивка узкоглазая, – вынужден был признать Семенов. – За-лет-но… Вышколили. А ты чего хотел, чтобы к тебе уличную подослали? Прими и смирись. Тем более, что с таким привеском и смириться нетрудно».

– Значит, так: ты поедешь со мной в Харбин. Будешь числиться секретаршей и переводчицей.

– У вас и-есть и-переводчик, генерал.

– Отныне будешь ты. Заодно попытаешься охранять меня, – Семенов попробовал свести это предложение к шутке, однако Сото восприняла его всерьез.

– Охранять, да? А Фротов?

– У тебя это будет получаться лучше, чем у Фротова.

– И-лучсе, да! Вы будете собирать деньги, да?

– Какие еще деньги?

– Когда вашу армию разобьют, вы сможете уехать вместе со мной в Японию. Вам нужно будет многа денег.

По тому, сколь старательно, почти без акцента и сюсюканья, произнесла все это Сото, атаман определил, что фразу японка выучила, буквально вызубрила. Но сочинила ее не она, авторы остались в штабе Квантунской.

«По крайней мере не забывают о твоем существовании, – успокоил себя командующий. – Это все, чем ты можешь утешиться. Было бы куда хуже, если бы тот же подполковник Имоти, услышав твое имя, долго потирал лоб, пытаясь вспомнить, о ком речь. Так что тебе не на кого пенять. Не говоря уже о том, что ты не имеешь права жаловаться на судьбу. У слуги существует только одно, Богом ниспосланное, право – вечно благодарить своего хозяина. Но ведь ты-то пока что не в слугах-приказчиках числишься здесь, в соболях-алмазах!» – швырнул себе в лицо генерал.

Неожиданно Семенов поймал себя на том, что, увлекшись, совершенно забыл о странном объяснении Сото, к которому стоило бы прислушаться повнимательнее.

– Думаешь, разобьют? – попытался он начать издалека.

Сото, радостно улыбаясь, кивнула:

– И-расопьют. И-вы поедете со мной в Японию. Нусна многа денег. Дом купить. Рисовое поле купить, да?

– Так что, тебя уже сейчас готовят к тому, что придется увозить генерала Семенова в Японию?

– И-готовят, – придурковато улыбнулась Сото.

В эти минуты Семенов не узнавал ее. Девушку словно бы подменили. Все ее поведение в данной ситуации можно было воспринимать лишь как грубое, совершенно неазиатское издевательство.

– Сегодня – день чудес и святого великомученика Семенова.

– А мозет, и не расопьют. Но война коница. Зацем всю зизнь зить на границе, да? Генерал, который слузил императору Японии, мозет зить в Японии.

«А ведь, если разобраться, она просто-напросто намекает на то, что меня могут убрать отсюда, дабы не мешал улаживать сепаратный мир с Россией, – с грустью расшифровал для себя сюсюкающее щебетание Сото. – Они уже задумываются над таким концом атамана Семенова. И с помощью Сото даже готовят тебя. Что ж, вполне в японском духе, в соболях-алмазах».

Атаман вдруг ощутил острую неотвратимую потребность упиться. Сейчас же, до полусмерти.

Мог ли он, создавая здесь, в Маньчжурии, свою армию, предполагать, что все его наполеоновские планы и приготовления завершатся таким вот диким осознанием собственной ненужности?

– Ладно, паршивка узкоглазая, – задумчиво проворчал он, уставившись в окно, – собирайся в дорогу. Завтра на рассвете отбываем в Харбин.

– И-я и-собираюсь.

– Уже?! Ночью не сбежишь?

– И-ноцью и-японка долзна вести себе так, чтобы к утру мусцина не передумал сделать то, сто пообецал сделать вецером, – нежно склонила головку Сото, молитвенно сложив ладони у подбородка.

– Во паршивка! – удивленно покачал головой атаман, любовно погладив девушку по щеке. – Знать бы еще, что там у тебя на уме, – постучал пальцем по ее виску.

* * *

А тем временем подполковник Имоти вновь нагрянул в следственную тюрьму армейской контрразведки.

– Где Лукина? – спросил он дежурного лейтенанта, того самого, что во время прошлого визита помог ему и генералу Семенову отыскать камеру террористки.

– Она там, – лицо лейтенанта вытянулось и задеревенело. – В той же камере.

– В той же? Вы, может быть, не поняли, о ком я спросил?! – с холодной вежливой улыбкой поинтересовался Имоти.

– Понял, – едва слышно проговорил лейтенант. – Она в той же камере, в которой вы, господин подполковник, беседовали с ней.

– Проведите.

– Но, видите ли…

– Я сказал: проведите.

– Мне приказано ни в коем случае не тревожить…

– Кого не тревожить? Лукину?

– Начальника тюрьмы майора Тосузи.

– Вот оно что! Я-то думаю, чего это вы так занервничали. Майор лично допрашивает террористку?

Лейтенант оглянулся на едва видневшуюся в конце коридора дверь, словно побаивался, что майор услышит его ответ и тотчас же накажет.

– Лично.

– Любопытно было бы взглянуть, как это у него получается.

– Нужно ли? Господина майора это оскорбит. А у него большие связи. И в этом городе, и в штабе армии.

– Вы лишь раззадорили меня.

Небрежным жестом отстранив лейтенанта, Имоти ринулся к камере. Препятствовать ему дежурный не посмел, предпочитая остаться вне этой схватки.

Дверь оказалась незапертой. Майор слишком понадеялся на личную охрану в лице дежурного лейтенанта. Остальных двоих охранников он попросту убрал из коридора, чтобы не суетились.

Заскочив в камеру, Имоти схватил тщедушного майора за загривок, стащил с молча сопротивлявшейся русской и отшвырнул к двери.

– Вам не кажется, майор, что эта женщина изначально предназначена не для вас? – почти прошипел он, едва сдерживая желание вышвырнуть начальника следственной тюрьмы за дверь, прямо вот так, со спущенными штанами, с которыми перепуганный разозленный майор никак не мог совладать. – Вам бы уже пора смириться с тем, что в этом мире случаются женщины, которые не могут и не должны опускаться до связи с вами.

– Но я прошу вас объясниться, господин подполковник! – забрызгал слюной майор, осознав наконец, что перед ним не такой уж большой чин, чтобы он мог вести себя подобным образом с самим начальником тюрьмы.

– Я ведь предупреждал вас, что все, что эта женщина знала, она уже сообщила следователю. А все, что ей надлежало получить, – давно получила. И чтобы больше никто к ней не прикасался.

Майор испепелил Имоти мстительным взглядом, однако дальше пререкаться не стал. Что-то наконец подсказало ему, что о влиянии этого человека в штабе армии нельзя судить только по его чину.

– Господи, неужели весь этот тюрем-бордель закончился? – приподнялась со своих устланных циновкой нар Лукина, когда Тосузи наконец укротил свои штаны и вышел. Вначале она решила было, что подполковник тотчас же воспользуется возможностью самому «допросить» ее, однако то, что здесь только что произошло, позволяло ей предположить: что-то там у японцев не сработало.

– Вы правы: он прекратился, – подтвердил подполковник. – Помолитесь!

– Меня отпустят?

– Наоборот, расстреляют. Завтра на рассвете.

Лукина то ли простонала, то ли негромко вскрикнула и, поджав ноги, отползла по нарам к стенке, словно стремилась пройти сквозь нее, раствориться в камне.

– Расстреляют? Что вы такое говорите? Вы уверены?! То есть я хотела сказать, без суда?

– Какой еще суд? – нахмурил густые косматые брови Имоти. – Разве, стреляя в генерала Семенова, вы исходили из решения суда?

– Но это атаман Семенов. Его давно осудил весь советский народ, сама история.

– Очень убедительная ссылка, – признал Имоти. Выглянув из камеры, он увидел, что майор все еще стоит в коридоре и о чем-то вполголоса совещается с дежурным. – Господин Тосузи, прикажите принести арестованной какой-нибудь халат. Последние допросы мы проведем в присутствии высокого гостя из Токио.

Майору не нужно было объяснять, о ком идет речь, он знал, что в эти дни в Тайларе полуинкогнито находится генерал Судзуки. И все же потребовал письменного распоряжения о выводе террористки за пределы тюрьмы. Однако Имоти оказался готовым к этому. Извлек из кармана штабной бланк с небрежно начертанными на нем иероглифами и, прежде чем начальник тюрьмы успел прочесть их, гаркнул:

– Я приказал принести заключенной халат, господин майор! Поэтому советую поторопиться!

Пока майор занимался поисками более-менее приличного халата, Имоти вернулся в камеру и был удивлен тем, что Лукина выглядела довольно спокойной, словно сообщение о предстоящей казни вообще не произвело на нее никакого впечатления.

– Вы мужественная женщина, – не удержался он.

Террористка иронично ухмыльнулась и, немного помолчав, вполголоса процедила:

– Таких женщин не расстреливают, господин подполковник. Таких женщин ни в одной контрразведке мира не расстреливают.

– Мне импонирует ваша уверенность. Но хотелось бы знать, чем она подкреплена.

– Неужели непонятно?

– Не пытайтесь убедить меня, что только верой в свою неотразимость.

– Такие понятия, как «роль», «легенда», для вас, надеюсь, не новинка? – мрачно процедила Лукина, и подполковник уловил, что ей очень не хотелось упоминать о них. Не хотелось именно потому, что нельзя было выходить из роли, из легенды.

– Мне уже многое в этом мире не в новость, госпожа Лукина. Время от времени сие навевает грустные мысли.


29

В тот день Гитлера одолевало одно из тех фатальных предчувствий, которые появляются в сознании вершителей судеб человеческих как великое космическое прозрение. Пусть даже несколько запоздалое.

После завтрака, который фюрер предпочел провести в полном одиночестве, он поднялся в большой зал, долго созерцал один из старинных, времен раннего правления династии Габсбургов, гобеленов, на котором изображалась сцена королевской охоты, потом в течение получаса стоял у окна, из которого открывался чудесный вид на едва освещаемую утренним солнцем голубовато-зеленую вершину горы Унтерсберг…

В «Бергхофе» войны не было. Во всяком случае, здесь ничего не свидетельствовало о ней. Не слышно было гула бомбардировщиков, молчало радио, не чадили руины, утренние газеты тоже еще не доставили. Но если бы их и доставили, фюрер не притронулся бы к ним.

Все равно того, что знал он, газеты знать не могли. Поскольку не способны предчувствовать. «ЭТО произойдет сегодня», – упорно твердил ему некий внутренний голос. – Они придут из-за Ла-Манша, и тогда все, что ты так долго и с таким упорством создавал, – разрушится. Армия не выдержит сражения на два огромных фронта – на востоке и на западе. В штабах воцарится хаос и паника, и нет силы, которая остановила бы это разложение. Если на востоке солдаты сражаются против коммунистических варваров, стремящихся поработить всю Европу, то на западе они столкнутся с англичанами. И их трудно будет убедить, что эти варвары вторглись из-за Английского канала, чтобы поработить германский народ.

Еще труднее окажется представлять их недочеловеками и ариененавистниками. Англичане станут разрушать твою, уставшую от войны, обескровленную армию не только снарядами. Куда страшнее будет воздействовать их джентльменское отношение к пленным, выдержанное в духе Женевской конвенции. Твои «гансы» и «швабы» сами побегут к ним с поднятыми руками, не дожидаясь окончательного разгрома. Побегут, побегут, – упредил всякое возражение самому себе. Теперь многие побегут. Рим признает только всемогущих цезарей. Рыдающие на руинах представляются ему презренными.

– Адольф, появился фельдмаршал Роммель, – вдруг услышал он у себя за спиной неуверенный, срывающийся голос Евы. Фюрер знал эти ее маленькие бергхофские хитрости. Побаиваясь нарушать его одиночество, некоторые из адъютантов спрашивали Еву, как она считает, стоит ли докладывать фюреру о том или ином событии. И бывало, что Ева пользовалась этим, чтобы и самой пробиться к своему фюреру через возведенную им стену отчуждения и одиночества. – Что мы скажем ему?

«Что мы скажем ему? – резануло слух Гитлера. – Она продолжает вести себя так, будто мы все еще находимся в постели. И после этого еще смеет упрекать меня, что не желаю вводить ее в высший свет Берлина».

– С какой стати он здесь?

– Кажется, ты вызывал его.

– Я спрашиваю, почему он здесь, а не там, на побережье, которое ему приказано защищать?! – вдруг сорвался фюрер, зная, что его слышит не только Ева. За дверью наверняка стоит личный адъютант Шауб, а возможно, и Борман, всегда исподтишка покровительствовавший Роммелю.

– Это несправедливо, мой фюрер, – ласково упрекнула Ева, переходя в то же время на официальную форму обращения. – Вы сами приказали срочно вызвать его на совещание.

С таким сугубо женским упрямством ему осмеливалась возражать только Ева. И это всегда неприятно поражало Бормана, считавшего, что фюрер может переставать быть фюрером только наедине с ним. Во всех остальных случаях он обязан оставаться недосягаемым. Борман, как никто другой, упорно и целенаправленно лепил из него образ вождя-гения, зная, что чем величественнее фигура повелителя, тем надежнее будет чувствовать себя у ее подножия он сам.

– Это верно, вызывал, – нелогичность признания ничуть не смутила Гитлера. В общении с Евой он мог позволить себе такое. Иное дело, что сама связь с этой женщиной в последнее время казалась ему крайне нелогичной. С их отношениями нужно было что-то решать. Идея возводить бывшую ассистентку своего личного фотографа в ранг жены казалась ему абсурдной, а мысль о разрыве с женщиной, которую, несмотря ни на что, любил, по-прежнему оставалась невыносимой. – Я вызывал его, но все же он обязан быть там, на французском побережье.

Еву это странное объяснение не ошарашило. За годы знакомства с Верховным судьей нации[26] ей приходилось выслушивать и не такие суждения. Это великое счастье нации, считала Браун, что она не имеет права знать, каким бывает кумир, когда ему не приходится играть ни перед своими отражениями в комнате зеркал в «Бергхофе», ни перед ликующей толпой очередного сборища бессловесных почитателей – верноподанных на одном из стадионов Берлина или Мюнхена.

– Я сообщу обоим фельдмаршалам – Рундштедту и Роммелю, – что через двадцать минут вы примете их в своем рабочем кабинете. – Произнося это, Ева инстинктивно приблизилась к Адольфу почти вплотную, и лишь бесчувственный взгляд застывших, словно два комка вчерашнего студня, глаз заставил ее придержать потянувшуюся к его щеке руку.

Когда этот человек – при упоминании о котором половина мира трепещет от страха, а половина от негодования – далеко от нее и Ева узнает о его решениях и его жизни из сообщений газет и радио, она всегда тайно гордится им. Когда же он рядом – так же искренне и так же беззаветно жалеет его. И тоже тайно.

– Я приму их через сорок пять минут, – несколько высокомерно утвердился в своем окончательном решении фюрер Великогерманского рейха.

Ева повинно склонила голову и снисходительно улыбнулась. Конечно же, все должно происходить так, как решит сам фюрер. Кто осмелится усомниться в этом?

Адольф не заметил, как взгляд его оказался увлеченным походкой женщины – плавными движениями ее луноподобных бедер, грациозностью по-девичьи сохранившегося стана… Он вдруг почувствовал величайшее облегчение от уверенности, что эта женщина все еще принадлежит именно ему. Что только он сумел завоевать право безраздельно владеть этим «белокурым баварским чудовищем».

Он понимал, что сейчас в нем заговорило плебейское самодовольство, и все же не мог отказать себе в нем. За те несколько секунд, пока Ева не спеша, с чувством естественного превосходства над всем, что окружало ее, – однодневным и суетным, пересекала большой зал, Гитлер почувствовал и пожалел, что рядом нет еще кого-либо, кто способен был бы видеть Еву и черно позавидовать ему. Он даже не стал бы упрекать его за это: тут действительно было чему завидовать.

Но вот фигура женщины растворилась за дверным сумраком, развеявшись, словно эйфорическое видение юности. Повернувшись к окну, к виду на гору Унтерсберг, с ее потускневшей под наплывшими тучами вершиной, фюрер тем самым вернулся к политической возне сумбурной военной действительности.

Англия, черт бы ее побрал. Чем бы ни завершились эти слегка затянувшиеся «общеевропейские маневры», ни враги, ни почитатели не простят ему одного-единственного – конфликта с Англией. Конечно же, нужно было обойтись без стычки с этой прародительницей европейской цивилизации. Но каким образом? Ведь любой успех Германии, любая ее победа – в Европе ли, Африке – рассматривались за Ла-Маншем как очередной вызов.

«Не я виноват, что оказался в такой же ситуации, в какой в свое время оказался Александр Македонский. Для того чтобы утвердиться в тогдашнем мире, ему следовало сокрушить кичившуюся своим могуществом и эллинством Грецию. Но как сбивать мечом эллинскую спесь с Греции полководцу, вершиной мечтаний которого было признание его, дикого македонянина, полноправным чистокровным эллином? И не только его – всех македонцев, каждого воина его фаланги». Гитлер вдруг поймал себя на том, что, глядя на вершину гор, произносит речь с такой пылкостью, словно перед ним огромное онемевшее сборище диких германцев, все еще не решившихся сокрушить империю англосаксов.

– Да, я стремился к этим родственным нам, мудрым, цивилизованным народам, – уже не стеснялся нечаянной имитации тронной речи вождя. – И, видит Бог, не моя вина в том, что завтра наши армии сойдутся в такой схватке, после которой битва при Ватерлоо покажется историкам невинным развлечением, играми двух истосковавшихся по войне полководцев. Видит Бог…

Однако Бог, как всегда, видел только то, что видел. И по разные стороны Ла-Манша эти его «Божественные видения» тоже виделись по-разному. Но даже опостылевший всему миру Черчилль, с его дешевыми репортерскими замашками и прирожденной журналистской лживостью, не сможет опровергнуть и оплевать ту простую истину, что в свое время он, фюрер Германии, не раз обращался еще к премьер-министру Великобритании Болдуину, этому зажравшемуся, до предела обленившемуся буржуа, с предложением встретиться, договориться и заключить такое соглашение, которое стало бы потом основой их вечного мира.

И что же в ответ? На все предложения фон Риббентропа, подавая которые, министр иностранных дел не скрывал и «самого большого желания всей жизни германского канцлера», англичане отвечали политической жвачкой. Именно жвачкой. Болдуин то предлагал встретиться на озерах в районе Кемберленда, то на корабле у побережья Англии; то вдруг начинал сомневаться, соответствует ли дух такой встречи духу политического момента.

Гитлер знал о яростном пристрастии Болдуина к вечерним пасьянсам. Но не желал, чтобы ставкой становились его политическая воля и его авторитет. А ведь в те времена от Англии требовалось немногое – позволить Германии свободно действовать на востоке, противопоставив всю свою военную и политическую мощь варварскому натиску коммунизма. Только-то и всего.

«Это произойдет завтра! – вновь ворвался в сознание фюрера неукротимый голос, вещающий словами Провидения. – Они жаждут этого сражения, и оно произойдет.

Но предречь англичанам я могу то же, что когда-то предрек французам, – обессиленно добавил от себя Гитлер. – Их натиск приведет к тому, что Европа утонет в море крови и слез. А на смену европейской культуре, история которой, оплодотворенная античностью, – „оплодотворенная античностью“, вновь восхитился Гитлер некогда удачно найденной образности, – насчитывает без малого два с половиной тысячелетия, придет самое свирепое варварство всех времен[27]. Так оно и случится, когда по телам миллионов германцев и англичан пройдутся сапоги большевистских азиатов».

Гитлер содрогнулся и оглянулся на дверь. Ему вдруг захотелось, чтобы в проеме опять появилась пленительная фигура Евы Браун, его «белокурого баварского чудовища».

– Только бы не напоминала мне больше ни о Роммеле, ни о Рундштедте, – ревниво пробормотал он вслух. – Я вообще запрещу кому бы то ни было обращаться к ней.


30

Проснувшись на рассвете, Скорцени решил пройтись по берегу озера. Все гости князя разъехались еще вчера, только Скорцени, Фройнштаг и Родлю предстояло покинуть это мрачноватое пристанище итальянского Дракулы сегодня, сразу же после завтрака. Вместе с Боргезе они возвращались на Лигурийское побережье, на базу «Икс-флотилии».

Штурмбаннфюрер бесцельно брел по тропинке, ведущей к перевалу, за которым скрывалась небольшая горная деревушка, заселенная итальянскими австрийцами. Достигать этого перевала ему не хотелось так же, как и возвращаться к вилле. В нем витал дух скитальца.

Пройдя между невысокими, поросшими мхом скалами, штурмбаннфюрер оказался в извилистом распадке, по дну которого сочился медлительный, немыслимо чистый ручеек, образующий на корневищах древних сосен бесшумные карликовые водопады. Места здесь казались дикими, совершенно не тронутыми ни войной, ни вообще цивилизацией. И звено пролетевших с юга на север бомбардировщиков тоже не имело к ним никакого отношения, поскольку принадлежало к иному миру.

Пройдя вниз по течению ручейка, он спустился на песчаную отмель и увидел, что к его пристанищу приближается весельный плот. Да, это был настоящий большой плот с двумя парами огромных весел и деревянной хижиной посредине.

«Плот с хижиной посреди горного озера – вот все, что тебе нужно для того, чтобы дождаться старости», – совершенно искренне объяснил себе Скорцени.

– Господин штурмбаннфюрер! – неожиданно раздался веселый, беззаботный голос княгини Сардони. – Руки вверх и сдавайтесь! – Улыбаясь, девушка проследила, как Скорцени замер от удивления, и смилостивилась: – Ладно, руки можете не поднимать, ваша лень общеизвестна. Однако сдаваться все равно придется.

Веслами орудовали два курсанта-смертника. Подогнав плот к отмели, они вопросительно взглянули на княгиню.

– Вы ведь не обидитесь, если посоветую вам вернуться в казарму по тропинке? – осчастливила их Мария-Виктория признательной улыбкой.

Смертники-итальянцы кротко поблагодарили ее и, оставив весла, сошли на берег. Скорцени обратил внимание, что они даже не улыбнулись, не попытались пошутить с девушкой. На их поведении уже лежала печать обреченности, печать смерти. Правда, уходя, они оглядывались на эсэсовца, которому предстояло оставаться наедине с прекрасной графиней Стефанией Ломбези, – как она представилась командиру их группы, выпрашивая право на плот, использовавшийся «коммандос-торпедами» для отработки погружения в воду, – однако во взглядах их уже не чувствовалось ни озорства, ни обычной мужской зависти. Ничего, кроме безысходной евнушеской тоски.

– Я понимаю, почему вы боитесь ступить на плот. Пока мы поговорим, он отчалит от берега и вам придется взяться за весла, – продолжала провоцировать его Мария-Виктория.

– Чего я никогда не смог бы простить вам, княгиня.

И все же Скорцени не оставалось ничего иного, как поддаться на эту провокацию. Открыв дверь хижины, штурмбаннфюрер обнаружил, что она разделена на два кубрика с разными входами. В каждом из них чернели низенькие нары, грубо сработанные столы и стулья, да еще виднелись небольшие бухты веревок с якорьками – словом, все то, чему и положено быть на любом суденышке.

– А знаете, для чего предназначен этот плот? – храбро вошла Мария-Виктория вслед за штурмбаннфюрером в один из кубриков.

– Нетрудно догадаться.

– Как и ошибиться. Вовсе не для того, что приписала ему ваша скудная солдатская фантазия. Истинное предназначение его – в другом. Когда к кому-либо из коммандос приезжает жена или невеста – в их распоряжение предоставляются плот и весь этот горный океан. А как вам такая роскошь?

– Командование позволяет смертникам подобные встречи? – удивленно проворчал Скорцени, стоя у небольшого иллюминатора, заимствованного для хижины, очевидно, у какого-то списанного катера. – Напрасно оно прибегает к этому. С той минуты, когда коммандос оказывается посвященным в камикадзе, жизнь его должна протекать подобно жизни монаха-отшельника – в уединении и самосозерцании. К чему излишние трагедии и душевные травмы?

– Своим камикадзе вы, конечно же, запретите всякую связь с грешным миром. О да! Там все будет в духе Скорцени, – продолжала в том же иронично-провокационном тоне княгиня. – Все, с чем соприкасается «первый диверсант рейха», сразу же должно быть подчинено законам средневекового рыцарства и мрачной армейской инквизиции.

– Послушайте, вы, армейский инквизитор, – резко прервал ее монолог Скорцени, – вы что, влюблены в меня? Откровенно, без кокетства…

Княгиня застыла с полуоткрытым ртом, проглотив все те слова, которыми собиралась завершить свою блистательную атаку.

– П-почему вы так решили, что будто бы я?..

– Мы не станем выяснять, почему я так решил. Вопрос, полагаю, вам ясен.

Мария-Виктория с опаской взглянула на Скорцени и отступила поближе к выходу. Еще немного, и она уходила бы от плота, оглядываясь на штурмбаннфюрера с той же тоскливой безучастностью, с какой еще недавно оглядывались двое коммандос.

– Вы хотя бы осознаете, что, задавая этот вопрос, вы уподобляетесь камикадзе?

– Уподобляюсь.

Они вышли из каюты и несколько минут рассматривали прибрежный склон, словно моряки – очертания неизвестного острова. В горной чаще озера было на удивление тепло, тем не менее Мария-Виктория зябко стягивала полы своего толстого, неженского плаща-накидки, сшитого по повседневному образцу из черного английского сукна. У Скорцени почему-то закралось подозрение, что он был пожертвован княгине хозяином виллы. Специально для этого свидания.

– Понимаю: вчера вам досталось от вашего унтерштурмфюрера, – почти искренне посочувствовала Сардони. – Ума не приложу, зачем она вам понадобилась в Италии в этот раз. Не собираетесь же вы вновь похищать папу римского. Разве что решили повторить неудавшуюся попытку?

– Что-то я не вижу рядом с вами господина Тото. Бедного, вечно молящегося монаха Тото из ордена христианских братьев. Его вопросы, как и сочувствие, звучали бы более профессионально. Кстати, почему его нет с вами?

– Как видите, прекрасно обхожусь без него.

– И на вилле «Орнезия» – тоже?

– Напрашиваетесь в гости, штурмбаннфюрер? – игриво повела плечами Мария-Виктория.

Вернувшись в каюту, она открыла небольшой настенный бар и извлекла из него бутылку вина, которая оказалась предусмотрительно открытой. За двумя фарфоровыми бокалами дело тоже не стало. Княгиня сама наполнила их уверенной рукой хозяйки.

– Если мне не изменяет память, в свое время я уже получил приглашение посетить «Орнезию».

– Оно нуждается в подтверждении?

– Нуждается.

Мария-Виктория предложила Скорцени стул и бокал. Лицо ее при этом покрылось паранджой строгости, если не суровости.

– Вы не ошиблись, господин штурмбаннфюрер, – первой сделала она несколько глотков. – Мне действительно нужно задать вам несколько вопросов. Я бы очень попросила не отказать мне в любезности ответить на них.

Вино было приторно сладким, каким умел наслаждаться разве что полковник Боргезе. Но Скорцени давно избрал для себя старые терпкие вина без кислоты и сладости и не собирался изменять устоявшемуся вкусу.

– Все зависит от смысла вопросов, – взглянул на часы. Завтрак был назначен на девять. Отъезд – на десять утра. В распоряжении оставалось не более получаса. Но и их Скорцени не собирался проводить на плоту, познавшем свидания стольких обреченных коммандос с их не менее обреченными возлюбленными.

«Как только Боргезе сумел додуматься до такого идиотизма?!» – все еще не мог успокоиться штурмбаннфюрер.

– Итак, вопрос первый…

– Был ли среди ваших гостей Вернер фон Браун, отчим «Фау»?

Скорцени нисколько не удивился ее вопросу. Наоборот, он вызвал у штурмбаннфюрера благосклонную ухмылку.

– Я понимаю: вы имеете полное право не отвечать на мой вопрос, – встревожилась княгиня. – А еще точнее – не имеете права отвечать на него.

– Что значительно точнее. Почему вы не задали его Боргезе?

– Потому что рассчитываю побывать здесь еще хотя бы однажды. Он попросту пристрелил бы меня, как шпионку.

– Вы убеждены, что я этого не сделаю?

– Знаю, что дважды не вешают, – традиция. Надеюсь, что она распространяется и на расстрелы.

– В любом случае она не распространяется на бедного, вечно молящегося монаха Тото? – пронзил ее испепеляющим взглядом Скорцени. В какую-то минуту княгине даже показалось, что он вот-вот выхватит пистолет и здесь же пристрелит ее. А что ему стоит – «первому диверсанту рейха»? Кто ему здесь, в Италии, и вообще в этом мире судья?

– Не стройте из себя мудреца: совершенно нетрудно было догадаться, что я обращаюсь к вам по его просьбе. Англичане и американцы давно интересуются этим «страшилищем Лондона». А в последнее время – особенно.

– Еще бы им не интересоваться фон Брауном! Но почему это обязательно должно растрогать меня? Вы хоть отдаете себе отчет, княгиня, что предстаете передо мной в роли английской шпионки?

Скорцени спросил об этом довольно спокойно. Однако Сардони уже знала цену холодному спокойствию штурмбаннфюрера и обманывалась на сей счет крайне неохотно.

– Отдаю, естественно, – потребовалось мужество Марии-Викторин.

– Интерес Тото касался только личности фон Брауна?

– Это уже допрос, штурмбаннфюрер. Плот на озере Алессандра – еще не камера пыток гестапо.

– Если это воспринимается вами как упущение – то его легко исправить.

– Значительно сложнее, чем вам представляется. – Взгляд, который княгиня метнула в иллюминатор, казался мимолетным. Но что-то заставило Скорцени проследить за ним. В трех шагах от хижины маялись двое парней в форме коммандос. Но это были явно не те «евнухи», что пригнали сюда плот. Эти мордовороты в черных беретах вовсе не чувствовали себя обреченными. Они скорее были похожи на охотников, отчетливо понимающих, что дичь загнана в западню, и выстрел удачи потерял для них всякий налет романтизма. Десантные автоматы они не собирались прятать, а полами коротких черных бушлатов прикрыли просто так, для интриги.

– Княгиня, – рассмеялся Скорцени, – ну нельзя же так неуклюже играться в шпионаж! Прикажите этим ублюдкам убраться отсюда, не то я пристрелю их вместе с вами.

Мария-Виктория скользнула встревоженным взглядом по правой руке Скорцени, однако диверсант и не думал хвататься за кобуру.

– В таком случае у нас не получится разговора, княгиня, – еще тверже, почти угрожающе предупредил он. – Вообще никакого. Вам нужен именно такой исход нашей таинственной встречи?

– Извините, штурмбаннфюрер, – наконец решилась Мария-Виктория, и, зажав бокал ладонями, словно пыталась согреть своим теплом, она вышла из каюты.

– Ждите меня у охотничьего домика! – крикнула она коммандос. – Вы что, не расслышали, что я сказала?!

По тому, как неохотно эти головорезы повиновались княгине, Скорцени легко определил, что не она является их хозяйкой и у них нет особого желания повиноваться. Очевидно, коммандос прекрасно знали, кто находится в их западне и, конечно же, впали в искушение если не пленить Скорцени, то хотя бы укокошить его. Так или иначе, интерес прессы, награды и место в истории им были бы обеспечены.

«Твоя ошибка заключается в том, – жестко молвил себе Скорцени, – что воспринял визит на виллу „Эмилия“ как встречу единомышленников или нечто похожее на доверительное совещание деловых людей. Совершенно упустив из виду, что и сам ты, и все остальные гости виллы немедленно привлекут внимание вражеской разведки. Непростительное легкомыслие, штурмбаннфюрер, непростительное…»

– Еще раз прошу простить, штурмбаннфюрер, – повторила Мария-Виктория, возвращаясь в кубрик. Скорцени спокойно сидел за столом, наблюдая за тем, как телохранители неохотно, по-волчьи оглядываясь, поднимаются по довольно крутому прибрежному склону. Их так и подмывало развернуться и пройтись автоматными очередями по надстройке плота. – Я действительно не должна была вести себя таким образом.

– Вам противопоказано работать в разведке, княгиня. Вы слишком наивны и женственны для этой работы.

– Но согласитесь, что иногда это служит неплохой маскировкой.

– Как саван для покойника.

– Как же вы неописуемо грубы, Скорцени, – разочарованно поморщилась итальянка.

Теперь они уже вместе выглянули в дверь, чтобы убедиться, что черноберетчики убрались восвояси.

Воспользовавшись тем, что Мария-Виктория оказалась слишком близко к нему, штурмбаннфюрер попытался придержать ее за талию. Однако пылкая итальянка сумела ускользнуть от него и, отпрянув к небольшому лежачку, замереть в ожидании нового нападения.

– Я понимаю, что вам куда приятнее тискать меня за бедра и грудь, чем отвечать на элементарные вопросы. Но, избегая этих ответов, разве можете вы рассчитывать на нечто ответное с моей стороны?

Скорцени сумрачно взглянул на княгиню и, так ничего и не сказав, вышел из кубрика.

Плот медленно дрейфовал вдоль берега, поддаваясь воздействию небольшой, невесть как возникающей ряби.

Огромные ели сгрудились на склонах – молчаливые и мрачные, словно монахи над святым источником. Вглядываясь в черную, непостижимую в своей исцеляющей силе глубину озера, они творили бессловесную молитву.

– Мне показалось, что вам уже не хочется спасаться вместе со мной на этом Ноевом ковчеге, – остановилась Мария-Виктория за спиной у Скорцени.

– Наоборот, никогда не чувствовал себя настолько свободным от всего обыденного и смертотворящего в этом мире, как здесь, на этом плавучем клочке Вселенной.

– Судя по вашему настроению, вы уже не будете пытаться соблазнять меня и готовы к серьезному разговору.

– Похоже, что я не готов ни к тому, ни к другому.

– Вы даже не представляете себе, как страшно вы разочаровываете меня своим упрямством, Скорцени.

– Тогда работайте с людьми, которые не догадываются, с кем имеют дело, и которые ваши ноги станут ценить значительно выше тайн, что выбалтывают вам, лежа в постели.


31

В половине пятого утра адъютант Роммеля ворвался в отведенную фельдмаршалу комнату в резиденции «Бергхоф» и почти потребовал от него немедленно подняться. Озадаченный его тоном, прославленный «лис Африки» прежде всего нащупал лежавший под подушкой пистолет и лишь затем с огромным трудом оторвал от нее голову.

– Это произошло, господин фельдмаршал! – взволнованно прошептал адъютант, наклоняясь над командующим группой армий «Б».

– Что именно?

– Они уже там. Это произошло!

– В этом мире не могло произойти ничего такого, что заставило бы вас поднять меня в такую рань, полковник.

– Позвольте с вами не согласиться. Я никогда бы не осмелился, господин фельдмаршал. Вначале они выбросили большой воздушный десант, – все еще продолжал говорить шепотом полковник, словно опасался изложить свою страшную весть во весь голос. – А затем – морской десант. Вот… – поднес он к лицу командующего горсть каких-то бумаг.

– Что это за индульгенции?

– Донесения из Франции. Их только что доставили из пункта связи. Все они адресованы вам, Кейтелю и фон Рундштедту.

Пятидесятитрехлетний полководец, чьей славы уже вполне хватало для того, чтобы он мог рассчитывать на конную статую рядом с Триумфальной аркой победы, сидел в постели в нижнем белье – полусонный, по-старчески ссутулившийся – и словно бы принюхивался к тем бумагам, которые упорно совал ему под нос адъютант.

– Не паниковать, полковник, – наконец пришел он в себя. – Где моя одежда? Свет. Проверить связь с Парижем, – отдавал приказания, одеваясь и не отрывая взгляда от донесений, оставленных адъютантом на роскошной прикроватной тумбе. – Рундштедт, Кейтель, фюрер уже знают?

– Фюрер – точно нет. Я слышал, что он лишь полчаса назад уснул. Обергруппенфюрер Шауб, его личный адъютант, вряд ли решится теперь поднять его.

– А ведь придется, – с непонятным полковнику злорадством пригрозил Роммель. – Теперь я их всех подниму. Отправляйтесь на пункт связи. Информируйте по телефону обо всех донесениях.

Еще через несколько минут, бегло ознакомившись с сообщениями из Парижа, из штаба его группы армий, Роммель вновь нервно нащупал в кобуре свой пистолет.

– Позор, – вдруг покаянно пробормотал он, отчаянно повертев головой. Он понял, что месть его воспринята не будет. – Какой позор! Еще несколько часов назад ты уверял фюрера, что ничего такого, что свидетельствовало бы о скором форсировании Ла-Манша, на берегах Южной Англии не замечено. И тебе верили. Кейтель, Рундштедт, Риббентроп, Борман… – все верили. Потому что именно ты отвечаешь за оборону побережья. А главное, только что прибыл с линии фронта, оттуда – с самого побережья.

Еще около полутора часов Роммель никуда не отлучался из своего номера, каждые пятнадцать минут выслушивая короткие лаконичные доклады своего адъютанта. То, о чем он говорил, приводило Роммеля в ледяную ярость. Картина вырисовывалась довольно жуткая. Судя по тем сведениям, которые он уже имел в своем распоряжении, объединенное командование союзников сумело бросить к берегам Нормандии – именно Нормандии, а не Фландрии, как они все без исключения предполагали, – порядка четырех тысяч кораблей. Четырех тысяч! Незамеченными подойдя почти к самым берегам, передовые силы вторжения погрузились на транспортные баркасы и с ходу зацепились за берег, создавая первые плацдармы. В то время как в центре и на флангах зоны высадки уже орудовали сорвиголовы из воздушно-десантных подразделений. Ну а затем – тучи авиации, поддержка мощной корабельной артиллерии, транспортные суда с танками и полевыми орудиями на плацдармах…

«Господи, как все примитивно! Банальная тренировочная операция, с классическими приемами, от которых замутит любого уважающего себя выпускника офицерского училища, – швырнул он все это собрание своего собственного позора на стол. – И мы не сумели предвидеть ее, вычислить по разведданным, элементарно упредить противника! Офицеры непревзойденной прусской школы».

Несколько часов прошло в суете и неразберихе. Роммель, Кейтель, Рундштедт, Йодль, фон Клюге… Еще с полдесятка генералов. Военная элита рейха. Они метались по ставке. Без конца требовали все новых и новых сведений с линии высадки англо-американцев. Ничего не предпринимая при этом, а потому из полководцев превращаясь в любопытствующих отставников.

Получая самые ужасающие сведения, они не продвигались дальше споров о том, следует ли вводить немедленно в бой последний резерв армии вермахта во Франции – четыре дивизии, ожидавшие своего часа на правом берегу Сены; или же операцию в Нормандии нужно воспринимать всего лишь как отвлекающий маневр командующего 21-й группы союзных армий генерала Монтгомери, после которого начнутся настоящая высадка и настоящее открытие второго фронта, но уже на берегах Фландрии. Да подолгу выясняли, где в данный момент находится их надежда – эсэсовская дивизия «Рейх», которая, как оказалось, в это время прочесывала юго-западные территории Франции, и понадобится немало времени, прежде чем ее разрозненные подразделения удастся собрать по разным городкам и селениям, чтобы привести в чувство и отправить на фронт.

И вот тут-то Роммелю со всей очевидностью открылось, что ставка «Бергхоф» с ее разбросанными по всему Берхтесгадену военными ведомствами не приспособлена для серьезного руководства армейскими операциями. Не говоря уже о том, что ни в штабе Кейтеля, ни у Рундштедта не оказалось заранее разработанного плана отражения высадки войск противника в районе Нормандии. И что битва за Францию уже по существу проиграна.

«Герой Африки» был единственным, кто не питал никаких надежд на слишком запоздалое пробуждение фюрера, которого решились поднять из постели лишь часам к десяти утра. И единственным, кто предлагал вообще не тревожить его. Все свои шансы, которые они могли упустить в этом сражении, они упустили еще вчера вечером, выслушивая идиотские бредни фюрера по поводу превращения его родного Линца в «самый красивый и самый германский город на Дунае, в пику венграм с их Будапештом», и того, какими сладострастными были для него первые дни аншлюса, когда Австрия рыдала и ликовала. Рыдала, следовало полагать, от счастья видеть на своих улицах великого фюрера Германии. В сарказме по поводу фюрерских экзальтаций Роммель себе не отказывал.

– А что сейчас происходит на Нормандских островах? – первое, о чем спросил Гитлер, появившись в своей штабной комнате, с картами на столе и на стенах. Спросил настолько же спокойно, насколько и неожиданно.

Кейтель и Роммель переглянулись. А ведь фюрер прав! Выясняя ситуацию в местах высадки, они совершенно упустили из виду хорошо укрепленные острова Нормандского архипелага. Но именно там расквартирована усиленная артиллерией и живой силой дивизия, занимающая мощные укрепления. Во всяком случае, была расквартирована.

– Следует считать, что острова, очевидно, заняты, – пришел им на помощь Рундштедт. Все они стояли по разные стороны огромного стола и смотрели на фюрера, как на отца-спасителя.

– Почему… следует считать? – поднял на него все еще полусонные глаза Гитлер. Его спокойствие и мертвенная невозмутимость уже даже не поражали, а потрясали воображение генералитета. Каждому из полководцев вдруг начало казаться, что фюрер давно знал о планах Монтгомери, как знал и некий секрет, с помощью которого все еще удастся спасти положение. – У вас что, есть сведения о штурме союзниками этих островов?

– Таких сведений нет, – вынужден был ответить Рундштедт, успевший проклясть себя за то, что вторгся в диалог фюрера с Кейтелем. – Но стоит ли сейчас придавать этим островкам такое значение? В лучшем случае союзники обошли их, оставив в тылу.

– Вот именно, в тылу, – предательски возразил Кейтель.

– Тогда какими же сведениями вы располагаете, фельдмаршал? И что намерены предпринять? Не вы ли, – перевел он взгляд на Роммеля, – господа фельдмаршалы, уверяли меня, что никакой высадки не предвидится? Судя по всем вашим «хорошо проверенным» данным разведки.

– Но, видите ли, – промямлил Рундштедт… – произошло непредвиденное.

– То есть у нас нет сведений о том, что англо-американцы взяли Нормандские острова, – прервал его Гитлер, водя пальцем по карте Бретани. – А значит, оставшаяся там дивизия все еще боеспособна[28]. По существу, она оказалась в тылу у англичан.

– Неужели вы действительно считаете, что она может изменить ход событий? – прямо спросил Роммель, которого эта нормандская соломинка фюрера начала откровенно раздражать.

Предостерегающе подняв руку, Кейтель заставил его умолкнуть. Он понимал фюрера. Тот ищет хоть какую-то зацепку, которая позволила бы ему представить дело так, что еще не все потеряно, во что еще стоит верить, что еще стоит надеяться на что-то. Начальник штаба Верховного главнокомандования вермахта искренне рассчитывал, что в связи с островами у фюрера появился какой-то свой, особый замысел. Возможно, он собирается выбросить на них воздушный десант, чтобы заставить Монтгомери отвлечь часть своих сил на штурм островных укреплений. Или же оставшаяся там дивизия должна будет высадиться на каком-то участке материка и пройтись по тылам англо-американцев… Он просто обязан был надеяться, что в конце концов фюрер все же найдет какой-то спасительный ход. И был страшно поражен, услышав:

– Ладно, нам здесь больше нечего делать. Сегодня я должен встретиться с венгерским премьером Стояи. Предлагаю всем перебраться в замок Клессхайм. Это всего лишь в часе езды отсюда.

Побагровевший Кейтель бросил умоляющий взгляд на Роммеля: «Вмешайся! Приведи его в чувство!» – но увидел, как тот побледневшими пальцами извлекает из кармана платочек, чтобы вытереть пот. Очевидно, холодный.

– Нам здесь больше нечего делать, фельдмаршал, – напомнил ему Роммель, язвительно оскалившись. Он уже понимал, что «чуда Африки» на берегах Нормандии не случится. И что поражение во Франции явится похоронным маршем не только по его военной карьере… Но имеет ли смысл злорадствовать по поводу того, что гибнуть приходится не в одиночку?

– Но почему в Клессхайм? – отказывался что-либо понимать начальник штаба Верховного главнокомандования вермахта. – Решать нужно сейчас, здесь, немедленно.

– Дорога, знаете ли, охлаждает, – иронично объяснил ему Рундштедт. Хотя иронизировать сейчас мог кто угодно, только не он.

«Да они все тут давно свихнулись! – изумился Роммель, с ужасом осознавая, что верховное командование Вооруженными силами, оказывается, давно потеряло всякую связь с войсками. Точнее, не с войсками, а с той реальной ситуацией, которую должно было учитывать в своих планах и стратегических прогнозах. – С таким же успехом они могут перелететь сейчас прямо в Париж. Результат будет тот же».

– И все-таки, что же делать? – заторможенно спросил Кейтель, остановившись у машины, рядом с которой оказались Рундштедт и Роммель. – Ну хорошо, фюрер крайне растерян и не способен предложить ничего дельного. По этому поводу мы можем позубоскалить. Но должен же существовать какой-то выход.

– Массовый отвод войск к границам рейха, к Рейну – это ведь тоже выход.

– Но это совершенно не то, что отводить войска с одного конца Ливийской пустыни в другой, – меланхолично обронил начальник Штаба оперативного руководства вермахтом генерал Йодль. – Отходить-то придется к берегам Рейна, а не Нила.

– С географией у вас все в прядке, генерал, – признал Роммель. Кто только ни обыгрывал его африканские рейды при каждом удобном случае.

Серпантин горной дороги. Буковые рощи. Старинные мосты, зависающие над горными речушками, словно окаменевшие, утратившие весь спектр своих красок радуги…

Роммелю хотелось, чтобы эта поездка продолжалась вечность. Будь он один, конечно же, остановил бы машину у первого попавшегося моста, спустился бы к горной речушке и просидел бы над ней до заката. Не возглавлял бы их колонну автомобиль фюрера, он, очевидно, так и поступил бы.

«Застрелился бы он, что ли… – неожиданно появилась у Роммеля первая и единственная за всю дорогу четко сформулированная мысль. – Как прекрасно, если бы фюрер избавил Германию, Европу, весь мир от своего навязчивого присутствия. Сколько людей уходит из жизни, опустошая ее своим скоропостижным исчезновением, а этот столько лет опустошает мир, опустошает жизнь миллионов людей, не понимая, что самое великое, самое святое, что он способен сделать для человечества, – это избавить его от себя. А ведь именно через такие мысли люди приходят к идее террористического акта как последнего аргумента…» – попытался остановить себя Роммель. Он вдруг вспомнил о том, что в Берлине уже создана целая группа генералов и офицеров, готовящих покушение на фюрера.

Чего они тянут? Какого момента выжидают? Нет исполнителей? Но не браться же за пистолет фельдмаршалу! Должен же найтись кто-либо из офицеров, готовых пожертвовать собой ради избавления! Хотел бы он знать фамилию этого человека. Изыскал бы любую возможность встретиться с ним и вдохновить.

– Клессхайм, господин фельдмаршал, – спасительно выхватил его из водоворота террористических грез адъютант. – Здесь прекрасный замок…

– Сейчас мы должны быть под Парижем. Нет нам прощения. Оставить в такие часы солдат, всю армию без командования!..


32

– …Вы же знаете, что к методам постельного шпионажа я не прибегаю, – обиженно поджала губы Мария-Виктория.

Скорцени вспомнил, что Фройнштаг называла ее смазливой итальяшкой. Возможно, Лилия и вкладывала в это прозвище весь свой арийский сарказм и макарононенавистничество, однако оно звучало довольно правдоподобно: несмотря на все жизненные передряги и военные неурядицы, княгиня по-прежнему оставалась удивительно смазливой. Открытое смугловатое лицо таило в себе какие-то неосязаемые колдовские чары, а утонченные римские черты заставляли воспринимать женские образы на полотнах известных итальянских мастеров как не совсем удачные копии, слишком многое теряющие по сравнению с оригиналами.

– Почему вы считаете, что я обязан знать это? Да к тому же верить вам на слово?

– Хотя бы из вежливости, – вновь усевшись за стол напротив Скорцени, Мария-Виктория проводила взглядом двух коммандос, которым так и не пришлось исполнить свою миссию, и, капризно поджав губы, обратила взор на «первого диверсанта рейха».

– Из вежливости я могу простить вам что угодно, но только не шантаж с помощью этих двух недоученных макаронников – уж извините меня за мой германский национализм.

– Тем более что они немцы.

– Тем хуже для них.

– Итальянские, конечно. Из региона Трентино-Альто-Адидже. Господин Муссолини активно использует выходцев из этого края, чтобы укрепить свою безопасность, эксплуатируя прогерманский дух этих вояк, – спокойно объясняла Сардони, уводя штурмбаннфюрера от разговора о шантаже.

– Но ваши горлодавы, судя по всему, больше заботятся о своем будущем, нежели о судьбе Третьего рейха.

– Они исходят из того, что очень скоро всем нам придется почувствовать себя естественными союзниками, противостоящими коммунистическому нашествию. Неужели это так трудно понять?

– …Помня, что американцы и англичане окапываются уже где-то в окрестностях Флоренции, – неожиданно согласился диверсант.

– Так, может быть, вы все же угостите даму вином, штурмбаннфюрер? – воспряла духом итальянка, считая, что общий язык между ними наконец-то найден.

Наполняя бокалы, Скорцени вновь взглянул на часы.

– Сейчас появятся мои камикадзе и отведут наш СС-ковчег к пристани, – княгиня чуть отклонилась в сторону, чтобы через открытую дверь каюты видеть, что происходит на берегу. – А вот и они. К завтраку мы в любом случае успеем. Поэтому не будем увлекаться. Послушайте меня, Скорцени: мое приглашение посетить виллу «Орнезия» остается в силе и не нуждается ни в каких подтверждениях.

– Кажется, мы уже выяснили это.

– Но при одном условии: вы появитесь у меня только тогда, когда поймете, что ваш германский патриотизм способен уступить место патриотизму общеевропейскому. И что, несмотря на свою библейскую преданность фюреру – живому или к тому времени уже мертвому, способны сотрудничать с англичанами, французами и итальянцами, создавая новую Европу. И чтобы я получила право со спокойной совестью лгать, будто господин Скорцени пришел к идее такого возрождения давно, еще до завершения Второй мировой.

– Общение с монахом Тото не прошло для вас бесследно, княгиня Сардони. Его мысли вы теперь излагаете дипломатической скорописью выпускницы Оксфорда. Но вынужден признать: условия очерчены вами довольно ясно.

– В таком случае начнем все сначала: так есть среди гостей князя Боргезе конструктор Вернер фон Браун?

– Естественно.

– Скрывающийся по документам под именем господина Штрайдера?

– Абсолютно верно.

– Что-то слишком поспешно вы признаете этот факт, – подозрительно прищурилась княгиня.

– Опасаюсь, что мое упрямство будет стоить мне завтрака. Для меня это слишком большая жертва. Даже во имя новой непорочной Европы, по полям которой немцы будут ходить в обнимку с англичанами и французами, искоса поглядывая на русских. Вы со своим монахом Тото решили убрать конструктора?

– Что вы, господь с вами! – изумленно отшатнулась Мария-Виктория. Мысль о всяком убийстве, от кого бы она ни исходила и какую цель ни преследовала, по-прежнему вызывала у нее стойкое неприятие. – Так вы этого боялись? Мне нужно было сразу же предупредить, что речь идет не о террористическом избавлении мира от «страшилища Лондона», а всего лишь о попытке наладить контакты с ним.

– В которых заинтересован Лондон?

– Постольку поскольку. Понимая, что доктору фон Брауну трудно будет работать в Лондоне, каждый день наблюдая плоды своей деятельности, воплощенные в городские руины. Правда, мне стало известно, что здесь, на вилле, вы обдумываете способы нанесения ударов по Нью-Йорку, в том числе и с помощью ракет, пилотируемых летчиками-камикадзе. Которые собираетесь доставлять к берегам США на подводных лодках. Я не права?

– Эти приготовления будет очень трудно сохранять в тайне. Можете записать их на счет своей шпионской проницательности. Какие еще цели относительно фон Брауна вы преследуете?

– Моя задача заключается только в одном: идентифицировать личность господина Штрайдера, установить, находится ли на вилле Вернер фон Браун. И под каким именем он здесь скрывается. Как видите, я совершенно откровенна с вами. Если вам понадобятся какие-то сведения от меня, я готова. Но только в пределах идеи сотворения Новой Европы.

Тем временем на плот ступили камикадзе. Не проронив ни слова, они угрюмо взялись за весла и, столкнув ковчег с отмели, направили его к казарме смертников.

– Знает ли о вашей миссии князь Боргезе?

– Естественно. Однако о фон Брауне мы с ним не говорили. Князь никогда раньше не встречался с конструктором. Могли подсунуть двойника.

Скорцени удивленно покачал головой. Ответ явно озадачил его.

– Однако несколько минут назад вы утверждали, что если бы он узнал о ваших намерениях…

– К тому времени у нас с вами сложился совершенно иной характер отношений. Я вынуждена была… обычная ложь профессионала. Хотя и получилось довольно непрофессионально.

Весельщики трудились вовсю, словно участвовали в гонках. Горный ветер наконец-то проник и в эту чашу, и плот мерно покачивался на барханах волн, вспенивающих Алессандрию, словно предштормовой океан.

– Непрофессиональная ложь профессионала. Случается, дьявол меня расстреляй. А что Боргезе? Тоже прельстился будущим Новой Европы?

– Лишь в какой-то мере. В той, в какой оно связано с Бенито Муссолини. Князь почему-то до сих пор ставит на него как на политика. А жаль.

– Англичане имеют виды и на князя Боргезе?

– В общем плане он не представляет для них особого интереса. Другое дело вы, штурмбаннфюрер Скорцени. Относительно вас у них особый интерес.

– Нужна моя голова?

– Этим они переболели. Открыли для себя, что опыт ценнее головы. Он пригодится им при создании особых диверсионных школ, которые смогли бы готовить новых Скорцени, Виммер-Ламкветов, Штуберов, Гольвегов… Послушайте, штурмбаннфюрер, вам не кажется, что ваш кивок головы, касающийся Вернера фон Брауна, уже с лихвой окупился теми сведениями, которые вы получили от меня?

– Стал бы я кивать, если бы не рассчитывал на соответствующую плату.

И они рассмеялись.

В поцелуе, которым Отто Скорцени одарил все еще не расстрелянную им итальянскую княгиню, тоже было больше от шпионско-диверсионного риска, чем от риска быть приревнованным к «смазливой итальяшке» со стороны ревнивицы Фройнштаг.


33

Оказавшись в машине, Лукина, с минуту молча посматривала на подполковника, как будто пыталась определить, что на самом деле ему известно о ней и можно ли ему довериться.

– То, что вы сообщили майору о моей казни… Это правда? – несмело спросила она, так и не придя ни к какому выводу.

– Все зависит от того, как вы будете вести себя дальше.

– А как, на ваш взгляд, я вела себя до сих пор?

– Достаточно благоразумно.

– Это не ответ, господин подполковник, – неожиданно молвила она по-японски.

– Вы владеете языком метрополии? – попытался Имоти удивиться. Однако далось ему это с трудом. – В тюрьме знали об этом?

– Нет, конечно, – вновь перешла на русский.

– Вы скрывали это ото всех? Даже от следователя?

– От вас, как видите, нет. Хотя знакомы с вами до сих пор не были.

– Обо всем остальном поговорим в моем кабинете, – упредил ее Имоти, опасаясь, как бы Лукина и впрямь не разговорилась. Все же в машине находился водитель, которому он, конечно, очень доверял…

– Так, может, с разговора в ваших апартаментах и следовало бы начинать, господин подполковник? Тогда не понадобилось бы стадо солдатни.

Прежде чем пригласить террористку к себе в кабинет, Имоти предоставил ей возможность принять ванну и переодеться в заранее заготовленную для нее одежду. Такое отношение заметно взбодрило женщину.

– Вы решитесь овладеть мною прямо здесь, в своем кабинете, господин подполковник? – нагловато поинтересовалась она, представ через какое-то время перед Имоти почти в столь же привлекательном виде, в каком еще недавно представала перед генералом Семеновым.

– Для этого я слишком брезглив, – отомстил ей подполковник. – К тому же предпочитаю японок и китаянок. Но если той услады, которой вас удостоили в следственной тюрьме, вам показалось маловато, я отдам вас водителям и механикам штабного гаража.

Распухшее, вызывающе раскрасневшееся лицо Лукиной как-то сразу угасло и покрылось вуалью оскорбленной бледности. Она прекрасно понимала, что эту схватку проиграла начисто и что щадить ее, а тем более – извиняться за все, что происходило в следственной тюрьме, Имоти не намерен.

– Вы оскорбили меня, подполковник, – капризно фыркнула она, пытаясь спасти ситуацию.

– У вас такой вид, арестованная Лукина, будто хотите чем-то удивить меня.

– Только не вас. Повторяю, вы оскорбили меня, подполковник.

– И вообще ведете себя так, словно храните какую-то тайну. Желаете облегчить душу исповедью о том, кто дал вам задание стрелять в генерала Семенова?

– Все, что я могла сказать, я сказала следователю. Меня направили сюда из России. Как агента НКВД.

Появился денщик Имоти с фарфоровым чайником и двумя чашками. Подполковник предложил Лукиной подсесть к столу и несколько минут они молча пили чай, стараясь не встречаться взглядами.

– Не правда ли, похоже на ритуальное чаепитие в истинно японском стиле? – спросил Имоти, когда террористка отказалась от очередной чашки и с чаем было покончено.

– Что вы имеете в виду? – неожиданно насторожилась Лукина, хотя вопрос на первый взгляд казался совершенно безобидным. – Я не настолько хорошо знаю японские ритуалы. Да, по-моему, и сами японцы еще не до конца разобрались в них. Уж будьте добры, сориентируйте в тонкостях.

– Последнее чаепитие на этом свете – так это следует воспринимать. Как последняя чашка священной саке перед вылетом летчика-камикадзе. Сейчас вас уведут в подвал и расстреляют. Часовой!

– Но позвольте! – подхватилась террористка, прежде чем в кабинет успел войти откормленный, словно борец сумо, приземистый медлительный солдат. – Просто так, без суда?

– К чему суета? Почему вся Маньчжурия должна знать, что на генерала Семенова покушались? Мы в такой огласке совершенно не нуждаемся. Часовой, увести!

– Но постойте же, подполковник! У меня есть что сообщить вашему командованию. Я требую, чтобы меня представили начальнику разведывательного отдела полковнику Исимуре.

– Мало ли чего вы хотите. Я не собираюсь выполнять ваше последнее желание.

– Но это в интересах командования!

– Вполне допускаю. Но полковника нет в городе.

– В таком случае вы должны дождаться его появления! Вы слышите меня, подполковник?! – вновь перешла Лукина на японский.

Имоти это явно не понравилось. Он позвал еще какого-то унтер-офицера, и тот вместе с солдатом вытолкал арестованную за дверь.

– Остановитесь, что вы делаете?! – теперь уже взмолилась Лукина и, упав на пол, обхватила ноги унтер-офицера. – Вы не должны делать этого! Сообщите обо мне капитану Куроки. Он знает… Сообщите ему!

– Куроки тоже нет в штабе. Но, кажется, появился полковник Исимура.

Имоти остановил конвоиров, вернул арестованную в кабинет и связался по телефону с генералом Судзуки, все еще представавшим перед штабистами под видом некоего капитана, чем буквально поражал полурусского Имоти непостижимым, истинно японским упрямством.

– Капитан Куроки считает, что ему нет смысла видеться с вами, – уведомил ее подполковник, положив трубку на рычат. – Его вполне удовлетворит доклад о том, что террористка, стрелявшая в генерала Семенова, казнена.

Лукина упала на стул, обхватила руками края стола и, припав к нему щекой, забилась в истерике.

– Вы огорчаете меня, арестованная, – искренне удивился Имоти. – К чему вас только готовили, отправляя на такое опасное задание? Неужели вы не понимали, что у вас почти нет шанса остаться в живых? Мы и так проявили снисходительность к вам. Вы уходите в иной мир без пыток, без страданий… Мечта любого террориста. Развлечения в камере – всего лишь сексуальное недоразумение.

Лукина подняла голову и с омерзением взглянула на расплывавшуюся в ухмылке рожу Имоти.

– Что вы отпеваете меня, как деревенский поп? Если уж вас не предупредили о том, кто я такая, тогда мне тоже осточертели все эти ваши азиатские забавы. – Террористка полой халата вытерла слезы и вновь с презрением и злобой уставилась на Имоти.

– Что вы называете азиатскими забавами, арестованная? – скучающе уточнил подполковник.

– А то, что мне непонятно, откуда вы здесь взялись. И почему вас подключили к этому провинциальному спектаклю, предварительно не проинструктировав, – поднялась Лукина и, смерив Имоти теперь уже вызывающе снисходительным взглядом, прошлась по кабинету. – Но даже не будучи проинструктированным, вы могли бы уже догадаться, что послана я сюда вовсе не как агент НКВД.

– Кем же тогда вы посланы?

– Если и являюсь чьим-то агентом, то, конечно же, китайской разведки, по поручению которой выполняла особое задание в Монголии. Какое именно – знать вам не обязательно. Куда важнее для вас, что недавно перевербована одним из резидентов японской разведки в Монголии.

– Вот в чем ваш секрет!

– Теперь уже скорее спасение, – недовольно проворчала Лукина, понимая, что должна была скрывать свою принадлежность к японской разведке до конца. До особого разрешения на правду. – Но не моя вина в том, что вы столь бездарно состряпали всю эту операцию.

– Что же вы до сих пор молчали? – развалился в кресле Имоти и теперь уже с особым интересом осмотрел фигуру русской. Словно прикидывал: а с какой стати я должен отказывать себе в том удовольствии, в каком не отказал себе ни один офицер тюрьмы? – Зачем нужно было терпеть все это? Сразу сказали бы…

– Кому? – въедливо улыбнулась Лукина. – И зачем? Чтобы сорвать всю операцию? Я-то, заметьте, ваши условия выполнила. А вот что касается вас… Мне непонятно, почему на меня напустили все это грязное тюремное офицерье?

– А вы предпочли бы, чтобы вас сразу же пристрелили? А перед этим избивали бамбуковыми палочками по пяткам, швыряли оземь, отбивая почки? У нас еще есть время, мы легко можем заполнить все пробелы.

– Послушайте, вы, подполковник… – окрысилась на него Лукина. – Да вы лжете. Все вы прекрасно знали: кто я, почему оказалась в номере генерала Семенова… Поэтому хватит терзать мои нервы. Немедленно свяжите меня с генералом Судзуки.

– А кто такой этот генерал Судзуки?

– Вы лучше меня знаете, кто такой генерал Судзуки! – взвизгнула Лукина, теряя самообладание. Но тотчас же попыталась взять себя в руки. – Хорошо, нет генерала Судзуки, есть капитан-переводчик Куроки. Свяжите меня с ним. Лично. Без посредства полковника Исимуры.

– А вы уверены, что он пожелает разговаривать с вами? – холодно, хотя и предельно вежливо осведомился Имоти, по опыту зная, что ничто так не выводит из себя хамовито-истеричных, по большей части своей русских, как самурайская вежливость японцев.

– Да, да, да! Уверена.

– А я сомневаюсь.

– Свяжите же, подполковник, – вновь навалилась грудью на стол террористка. – Умоляю вас. Успеете вы меня расстрелять, куда торопитесь? Я ведь уже объяснила: я – ваш агент, выполняю особое, секретное задание.

Пауза была томительной. Окончания ее Лукина ждала, как избавления от пытки.

– Исключительно из уважения к господину генералу, – наконец изрек Имоти.


34

В конце концов она действительно добилась этой встречи. Ее привели в кабинет полковника Исимуры, который временно был занят подпольным генералом-переводчиком.

Отношение к террористке сразу же изменилось. Судзуки не только узнал Лукину, но и возмутился: как могло произойти, что с госпожой Александровской – такой была настоящая фамилия этой женщины – в тюрьме предварительного заключения обошлись столь грубо.

– Но ведь мы вынуждены были убедить атамана Семенова, что покушавшаяся на него – действительно агентка красных, – невозмутимо объяснил подполковник Имоти, нисколько не сомневаясь в том, что ни в каких объяснениях генерал не нуждается.

Зато самой Лукиной-Александровской признание Имоти было воспринято как еще один укус змеи. Выходит, Имоти знал о ней все, что только можно было знать. Зачем же тогда ему понадобился весь этот спектакль с ее признанием?

– Осень-то правильна, – поспешно согласился Судзуки. – Вынуздены были убедить, осень-то правильно.

– Но теперь-то он убедился, – перехватило дыхание у Александровской. Она понимала, что Судзуки – ее последняя инстанция. За пределами этого кабинета – еще один круг ада и… гибель. – Я выполнила все, что от меня требовалось. Теперь готова исчезнуть из этих мест. Перебросьте меня назад в Монголию. Увезите в Японию. Зашлите агенткой в русскую эмиграцию в Китае. Да хоть в Россию забросьте – если уж на то пошло. И концы в воду…

– Консы в воду, да? Правильно, консы в воду, – не стал возражать Судзуки. – Мы отправим вас в Японию, а затем – в русскую эмиграцию в Югославию, мы отправим вас… Вы согласны?

Александровская недоверчиво взглянула вначале на подполковника Имоти, словно опасалась, что тот способен отменить решение генерала, затем вновь на Судзуки, и яростно, безбожно перекрестилась.

– Значит, с этой минуты я свободна?

Задумавшись, генерал не расслышал ее. Подполковник Имоти стоял где-то у нее за спиной и тоже безмолвствовал.

– Простите, господин генерал, – напомнила о себе Александровская. – Что дальше? Меня освободят?

– Засем освободят? – вскинул желтокожие тощие ручонки Судзуки, – Теперь вас расстреляют, засем освободят?

– Рас-стре-ляют?! – побледнела Александровская.

– Конесна, расстреляют. Генерал Семенов долзен знать, цто террористка Лукина расстреляна. Все должны знать, генерал Семенов…

– Мать-заступница, так вам что, нужна была всего лишь имитация расстрела? Так бы и сказали. Что ж вы, подполковник? – осуждающе метнула взгляд на Имоти.

– Я был уверен, что вы догадаетесь, о каком «расстреле» идет речь, – неуверенно подыграл ей подполковник.

Александровская взяла со стола генерала пачку сигарет, и Имоти обратил внимание, что руки ее перестали дрожать, а лицо вновь начало приобретать былую надменность.

Имоти знал, что Александровская была дочерью русского полковника, осевшего некогда в Порт-Артуре, и в шестнадцать лет уже выполняла задания японской разведки. Затем разведшкола в Японии, первая заброска на Сахалин, потом кратковременные командировки в разные страны мира и, наконец, Монголия… Он многое знал об этой русской аристократке. Единственное, что до этой минуты было неизвестно ему, – каким образом генерал Судзуки собирался выводить ее из этой игры. Но вот теперь все прояснилось.

– Правильна, нузна имитация, – в последний раз улыбнулся Судзуки. – Вас «расстреляет» подполковник Имоти. Завтра на рассвете. А сегодня вы получите деньги, которые мы вам обещали за операцию, сегодня получите…

– Пальнем холостыми – и весь спектакль, – успокоительно заверил ее Имоти.

* * *

Вечером подполковник появился в камере Александровской и положил на нары, рядом с ней, обхваченную резиночкой пачку иен.

– Японская разведка всегда выполняет свои обязательства перед агентами. Как бы ни сложились обстоятельства. Вы готовы засвидетельствовать это?

– Перед кем?

– Да хотя бы перед Богом. Так готовы?

Террористку немного удивила сама постановка вопроса, однако возразить было нечего: японская разведка действительно выполнила свои обязательства перед ней. Факт.

– Сколько здесь?

– Как было условлено. Плюс небольшая сумма, которой компенсируем неприятности, связанные с сексуальными развлечениями.

– Да хватит уже об этом, – презрительно поморщилась террористка.

– И с имитацией расстрела.

– Когда я решалась на это задание, об имитации расстрела речь не шла, – сухо напомнила Александровская. – Так что все справедливо.

– Обстоятельства меняют не люди, а боги. Люди только жалуются на них да иногда пытаются исправлять оплошность Всевышнего. Тем более, что сия оплошность уже оплачена.

– Вы, как я поняла, из русских? – только теперь оценивающе осмотрела террористка мощную, бычью фигуру подполковника.

– Сейчас это уже не имеет значения, – подполковник знал о сексуальной неутомимости и ненасытности этой дамы. Японская разведка всегда учитывала подобные особенности при выборе задания. А специализировалась Елизавета Александровская в основном по исполнению приговоров в отношении тех людей, которые мешали японской разведке или же пробовали затевать двойную игру.

– Зря вы так, подполковник. Если мне как смертнице предложат на выбор: вино или мужчину, – я предпочту мужчину, – кокетливо пригрозила ему Елизавета.

– Вы забываете, что на рассвете должны казнить вас, а не меня, – улыбнулся Имоти уже знакомой мстительной улыбкой. – В этот раз ваш черед.

Шея Александровской по-змеиному вытянулась, пачка с деньгами шлепнулась на пол.

– Я отлично поняла, что вы имеете в виду, подполковник, – угрожающе прошипела она.

– Не сомневаюсь в этом.

Неофициальная кличка, которую дали ей в зарубежном отделе японской разведки, переводилась на русский как «взбесившаяся самка». Где бы она ни приводила в исполнение приговор – в Сингапуре, Болгарии, Югославии, куда прибывала как вдова белогвардейского офицера, – везде, при любых обстоятельствах она вначале старалась переспать со своей жертвой, а уж потом, доведя ее до седьмого блаженства, мастерски убить ударом отравленного кинжала.

Так что пытка, которую избрал для нее полковник Исимура после покушения на Семенова, выглядела не случайной. Намек. А еще – жалкая попытка удовлетворить ее сатанинскую страсть палача.

– Может, все же останетесь, подполковник? – продолжала Елизавета витать над Имоти, словно гюрза над парализованной ядом жертвой.

– Давайте ограничимся короткой инструкцией.

– Почему вы не сказали: «В другой раз»? Почему не сказали этого, подполковник? – с надеждой и страхом вопрошала Александровская, предчувствуя что-то неладное. – Потому что другого раза не будет?

– Ваши эмоции и предчувствия, мадам Александровская, меня не интересуют. «Казнь» будет происходить так: мы отведем вас в подвал тюрьмы. Вас поставят к стенке. Я лично скомандую трем солдатам: «Пли». Как только прозвучат холостые выстрелы, вы упадете, притворившись убитой. Врач, не осматривая, подпишет заключение о вашей смерти. Но вместо вас похоронят другую женщину. Потом мы организуем утечку информации через врача и расстреливавших солдат. Люди Семенова ознакомятся с заключением врача и смогут доложить генералу, что террористка казнена.

– Трудно бы мне пришлось, если бы вы не разъяснили мне тонкости всей этой процедуры, подполковник, – отблагодарила его Александровская своей едкой иронией. – В последний раз предлагаю подарить эту ночь вам. Больше такого случая не представится.

– Мне казалось, что вы потребуете предсказать вашу судьбу после расстрела.

Когда на рассвете подполковник явился за ней, Елизавета Александровская лежала поперек нар, упершись головой в стенку и свесив оголенные ноги на пол, и самодовольно улыбалась. В томной позе ее прочитывался откровенный вызов подполковнику. Вызов с нотками мести. Для этого у террористки были все основания. Имоти уже знал, что из четверых сменившихся у ее камеры персональных часовых троих она сумела соблазнить.

Уходя на «казнь», она могла чувствовать себя вполне удовлетворенной. У нее было все, чего она желала, – мужчины, деньги, много денег… Которые позволят ей скрыться от японской разведки. Александровская понимала: война завершается и вскоре Япония рухнет вслед за Германией. Самое время бежать и где-нибудь на год-два затаиться. Не в Китае, естественно, в Европе. Лучше всего – во Франции. У нее был свой канал, своя «тропа в Париж».

Этих троих, соблазненных русской красавицей, невозмутимый Имоти как раз и отправил расстреливать свою искусительницу, сумевшую к тому времени рассовать деньги по самым интимным местам туалета. В этом заключалась его месть, на которую подполковник тоже имел право.

В тот момент, когда Имоти скомандовал свое «пли», «взбесившаяся самка» еще верила, что патроны у солдат действительно холостые. Перед выводом из камеры она не забыла дважды напомнить подполковнику, чтобы лично проверил.

– О чем вам печалиться, мадам? – успокоил ее Имоти. – Вы умели прожигать свою жизнь, как никто из нас. Искренне завидую.

Зато передавая ее тело могильщикам, он приказал лейтенанту проследить, чтобы ни одной иены у расстрелянной изъято не было. Ни одной. И на том свете «взбесившаяся самка» должна была удостовериться, что свои обязательства перед агентами японская разведка выполняет свято, как величайшую заповедь Господню.


35

Замок венчал небольшое плоскогорье и казался вечным и неприступным. Его мощные стены вселяли в генералов воинственный дух средневековых рыцарей, а таинственная тишина залов ограждала от взбудораженного, насквозь простреливаемого мира.

В свое время, когда Гитлер был еще уверен, что основной ставкой его станет «Бергхоф», замок Клессхайм, по тому же замыслу, должен был превратиться для него в такую же резиденцию для приемов, как для Сталина – Московский Кремль. Не привлекая особого внимания к этому каменному творению древних мастеров, он приказал понемногу свозить туда картины и гобелены, восстановить украшенные причудливой лепниной камины; все чаще пытался проводить там встречи с послами и политическими деятелями. Будь его воля, он вообще перенес бы столицу рейха сюда, в Берхтесгаден. Однако же его воли хватало теперь далеко не на все.

Когда-то французы были шокированы, узнав из писем Наполеона, – прочитанных ими уже после смерти императора, – что почти до последних дней своих он оставался… корсиканцем. Что же касается французов, то они для него были не более чем пушечным мясом, благодаря которому он попытался завоевать Европу. Париж, как и вся Франция, понадобился этому величайшему из авантюристов только потому, что для его полководческих замыслов Корсика оказалась слишком крохотной и бесталанной.

Иногда осознанно, иногда нет, но Гитлер постоянно возвращался к той мысли, что у него, австрийца, тоже есть огромный долг перед своей маленькой Австрией, которую он постарался подчинить Германии только потому, что альпийская республика оказалась слишком мизерной, чтобы взрастить настоящего гения войны и возродиться в могучую империю. Точно так же, как у Сталина начали вдруг проявляться все признаки русского шовинизма, поскольку его горная страна Грузия, по нынешним представлениям, не тянула даже на небольшую банановую колонию.

Войдя в штабной зал, овальный стол которого всегда был покрыт огромной картой Европы и где его уже ждал весь имеющийся в наличии генералитет, фюрер молча подошел к карте с нанесенными на нее местами высадки, плацдармами и даже искусственными гаванями, спешно создаваемыми американцами для приема новых десантных барж.

– Значит, они решились, – с легкой иронией произнес фюрер, всматриваясь в пометки. – И теперь теснят нас. Ну-ну… Вот так оно, пошло-поехало[29]. Только Западного фронта нам и не хватало.

Роммель с удивлением обратил внимание, что фюрер вдруг заговорил на ярко выраженном австрийском диалекте, который даже не пытался скрывать. Да что там, он бравировал им! Хотя раньше всячески пытался искоренять.

«Что бы это могло значить? – подумал он. – Уж не презрение ли к бездарным германским маршалам, недостойным великой „австрийской идеи“ Третьего рейха?»

– С фронта нам сообщают что-нибудь новое, фельдмаршал Рундштедт? – спросил тем временем Гитлер.

– Союзникам удалось оттеснить наши войска и закрепиться на полуострове Котантен, – остановился командующий рядом с фюрером.

– Почему только на полуострове? – резко возразил Гитлер. – Совершенно очевидно, что они теснят нас по всему фронту высадки.

– Похоже, что так оно и есть, – неохотно признал Рундштедт. – Исключение составляет разве что район Вьервиля, где одна из наших дивизий продолжает яростно сопротивляться, пытаясь сбросить десант в море.

– Одна дивизия продолжает сопротивляться! – саркастически возмутился Гитлер.

– При этом сообщается, что союзники несут огромные потери. Концентрация войск и техники противника такова, что, по существу, ни один снаряд не пропадает зря. Это уже не фронт, а муравейник.

– Ну так истребляйте его, фельдмаршал, истребляйте! – потребовал фюрер на своем «корсиканско»-австрийском. Вспомнив, что напропалую эллинствовавший македонец Александр Македонский накануне решающих сражений предпочитал обращаться к своим воинам на горном наречии их детства.

– Для этого нужны подкрепления. Между Сеной и Шельдой у нас имеются четыре дивизии. Будет правильно, если мы срочно перебросим их поближе к боевым действиям и преградим союзникам путь на Париж.

– И еще, господин канцлер, – подхватил его мысль Эрвин Роммель, и все заметили, что фельдмаршал не обратился к нему так, как было принято в их кругу, то есть «мой фюрер». – Было бы неплохо, если бы мы все вместе отправились в «Волчье логово – II», поближе к фронту, и провели совещание с нашими полевыми генералами.

– Причем отправляться нужно сегодня же, – уточнил Рундштедт.

– Вы тоже так считаете? – решительно обратился фюрер к Кейтелю и Йодлю. И, услышав утвердительный ответ, внимательно всмотрелся в их лица.

«Успели сговориться, – молвил он про себя. – Считают, что теперь они могут решать все, что угодно: куда мне ехать, где проводить совещания, что предпринимать… Чем яснее становится развязка, тем наглее они ведут себя, а потому становятся особо опасными…»

– У меня создается впечатление, что кое-кто из вас даже радуется тому, что союзники так потеснили нас, – резко проговорил Гитлер, вновь прибегая к режущему ухо берлинцев австрийскому говору.

– Но у вас нет оснований считать так, – попытался возмутиться Роммель. – Это почти то же самое, что обвинять в измене.

Но фюрер не слышал его. Еще один бунт раба.

– Рассчитываете, что успехи генерала Монтгомери заставят меня попросить у англичан мира? Вы на это рассчитываете, мои доблестные полководцы?!

Роммелю показалось, что фюрер вот-вот сорвется и начнет стучать кулаком по столу. Но фюрер, наоборот, приглушал голос, пытаясь говорить с убийственной рассудительностью. Что удавалось ему теперь все реже.

– Я не доставлю вам такого удовольствия: видеть меня валяющимся у ног Черчилля. Я заставлю вас воевать, если уж вы решились надеть фельдмаршальские мундиры. И еще подумаю, нужно ли мне столько бездарных фельдмаршалов, не поспешил ли я, не поторопился в декабре сорок первого, раздавая маршальские жезлы[30].

«Так плевать в лицо своим маршалам не позволял себе даже Наполеон», – обида, терзавшая до сих пор «героя Африки», неожиданно сменилась снисходительной иронией. Он окинул фюрера таким взглядом, каким придворный аристократ может окинуть разве что некое дворовое ничтожество.

– Значит, мы не едем в «Волчье логово – II», – неожиданно спокойно констатировал Рундштедт, чем вновь вызвал улыбку у Роммеля. Тому показалось, что у командующего Западным фронтом попросту сдали нервы. И выглядело это его завершение разговора как-то слишком уж по-ребячьи.

– Я не задерживаю вас, Рундштедт, – зло процедил Гитлер и, резко повернувшись, вышел из зала.

– Хотел бы я понять, что здесь происходит со всеми нами, – задумчиво проговорил Кейтель, слишком старательно протирая белой бархатной тряпицей свое пенсне. – В такое-то время, господа… – осудительно покачал головой, ни на кого при этом не глядя. – В такое-то время.

– Но, может быть, как раз именно в такое время и следовало бы… – с такой же недомолвкой возразил Роммель.


36

На склоне лесистой возвышенности они загнали машину в небольшой овраг, а сами, петляя между россыпями кустарника, поднялись на перевал.

– Неужели к Дону вышли? Точно, Дон! Дон, звоны святой Бригитты, – устало проговорил Кульчицкий, опускаясь на колени, чтобы затем обессиленно припасть грудью к глинистой, поросшей какой-то дикой зеленоватой ягодой, кочке.

– Поднимитесь с колен, капитан, это все еще не Висла, – опустился рядом с ним Власевич, редко когда поддававшийся эмоциям.

– Видя перед собой Вислу, я бы не стал подниматься, наоборот, дошел бы до нее на коленях. Только вам этого не понять, поручик, не по-нять!

Власевич хмельно улыбнулся и, привалившись спиной к старому рассохшемуся пню, закрыл глаза. За время скитаний по лесам России багрово-серое лицо его покрылось таким количеством кроваво-гнойных фурункулов, что превратилось в одну сплошную рану, постепенно расползавшуюся по шее и груди. Эта сыпь вызывала у поручика боль и зуд, которые раньше он стоически терпел, но в последние дни все чаще пытался глушить водкой. Однажды он даже не сдержался и в присутствии Курбатова обронил: «Мне бы немного передохнуть и подлечиться. Это уже не кровь, а сплошная гниль».

«Займемся этим в Берлине, поручик», – холодно ответил Курбатов.

– Мне теперь уже многого не понять, – думал о чем-то своем Власевич, сидя рядом с польским аристократом. Он обладал способностью почти мгновенно переноситься из реального мира человеческого общения в непознанный мир собственного одиночества. – Единственный, кто способен понять решительно все, так это наш подполковник. Поскольку он единственный знает, куда направляет стопы свои.

Справа и слева от них на возвышенность поднимались поручик фон Тирбах и штабс-капитан Радчук, находившиеся как бы в боковом охранении. Каждый раз, когда приходилось передвигаться пешком, диверсанты выстраивались в ромб – с авангардом, боковым охранением и арьергардом, в центре которого всегда оказывался князь Курбатов. Такое построение их пятерки уже не раз позволяло избежать внезапного нападения или случайных встреч, а при мелких стычках у противника создавалось впечатление, что он имеет дело с довольно большой группой. Может, только благодаря такой дисциплине маршевого построения легионерам удалось пройти без потерь от самой Волги.

Однако в этот раз построение нарушил сам командир. Взяв чуть правее острия ромба, он поднялся на миниатюрное каменистое плато и, маскируясь между кроной старой сосны и каменным столбом, немного смахивающим на изуродованного людьми и стихиями идола, осматривал берег реки, которую им предстояло преодолевать.

Дон в этих местах делал крутой изгиб, в излучине которого камыши как бы расступались, и между двумя косогорами появлялись остатки то ли пристани, то ли наплавной переправы. Чуть правее ее чернели пепелища небольшого хутора, теперь уже казавшегося совершенно безжизненным. Зато все пространство у заброшенной переправы продолжало бредить недавними боями: топорщились тупо уставившиеся в небо стволы подбитых полевых орудий, застыли в незавершенном поединке два танка, едва было не столкнувшиеся на плоской вершине холма; могильными холмами рубцевались на солнце брустверы окопов…

«Мы догоняем войну, а война догоняет нас, – старательно выискивал Курбатов окулярами бинокля хоть какие-то признаки жизни на этом омертвевшем предвечернем берегу. – Создается впечатление, что мы появились у Дона, словно возродившиеся из небытия степные тати-половцы. Там, за Доном, недавно сожженная иным врагом русичей земля, по которой теперь уже нам придется пройтись огнем и мечом».

Пока они пробирались Сибирью и потом – до Волги, все воспринималось по-иному. Они шли по территории, занятой красными, где безраздельно господствовали партийные бонзы и агенты НКВД, и потому имели полное право, даже обязаны были сражаться. Но с тех пор, как группа вступила в полосу недавних боев, где в каждом селе всяк уцелевший молился на красноармейцев как на спасителей, Курбатов вдруг почувствовал, что отряд его легионеров по существу превратился в некий тыловой придаток откатывающейся к Карпатам и Дунаю германской армии. И воспринимают их рейд в лучшем случае как отход осатаневшей группы переодетых полицаев, которых ненавидели пуще немцев лютой ненавистью.

Но что он, Курбатов, мог предпринять? Приказать группе вернуться в Маньчжурию? Он никогда не отдаст такого приказа. А если отдаст – его не выполнят.

Сдаться коммунистам? Но это значит не только самим пойти на гибель, но и дать красным повод утверждать, что белое движение окончательно деморализовано. Отказаться от вооруженной борьбы с властью и перейти на нелегальное положение? Превратиться в шайку уголовников?

«Что ты занервничал? – решительно осадил себя Курбатов, еще раз осматривая излучину реки. – Что произошло? Увидел руины, оставленные немцами? А сколько руин оставили на этой земле коммунисты? Германца русский народ, конечно, разобьет, но свободным он станет лишь тогда, когда освободит свою землю от жидо-большевиков, восстановит храмы и разрушит концлагеря… Ты пришел сюда сражаться – так сражайся же! Вся Россия перед тобой, и каждое поле ее – поле сражения».

Подполковник не знал, о чем думает каждый из его легионеров. Но отлично понимал: они ни в коем случае не должны знать, о чем думает он. После того, как отряд раскололся и группа капитана Иволгина осталась по ту сторону Волги, Курбатов поставил условие: за все время следования – никаких воспоминаний, никаких душевных самотерзаний, никакой доморощенной слюнявой философии. Они нацелены только на схватку с врагом и в разговорах обмениваются только тем, чем необходимо обмениваться перед очередной операцией.

Князь отдавал себе отчет в том, что сохранить группу, поддержать ее боеспособность он мог, только удерживая ее на грани воинского самоотречения. Вот почему на каждую схватку настраивал себя и своих легионеров, как на бой гладиаторов.

– Справа от нас – остатки переправы, – вернулся он к своим бойцам тем прежним, несгибаемым князем Курбатовым, каким они его знали. – Сейчас мы спустимся туда и сколотим плот…

– Если будет из чего, – лениво проворчал Радчук.

– Я сказал: мы спустимся к переправе и сколотим плот. К ночи мы должны переправиться через Дон и хотя бы километров на двадцать уйти от него в сторону Украины. Входить в Украину будем севернее Харькова, где начинаются леса Сумщины, – возрождал он в памяти данные карты. – Если во время оккупации этого края немцами там действовала целая партизанская армия, сможем действовать и мы.

– Есть ли смысл идти в Украину? – спросил Власевич, неохотно поднимаясь со своего тронного пня. – Не лучше ли спуститься вниз по Дону да попробовать поднять казачков? Вспомните старика-казака, что показывал дорогу сюда. Целые отряды казаков с Дона и Терека против коммунистов пошли. Значит, жива ещё вольница, жива.

Курбатов молча смерил поручика оценивающим взглядом, как бы прикидывая, способен ли он в самом деле остаться здесь, чтобы поднять казаков, и, так и не утвердившись в окончательном мнении, приказал:

– К переправе, поручик, к переправе…

Солнце уже клонилось к закату, охлаждая и без того холодноватую донскую воду. Хотя сапоги и одежда уже основательно промокли, легионеров это не останавливало. Не имея никаких инструментов, они тем не менее отрывали от настила бревна и вязали их кусками проволоки или сбивали поперечинами, используя ржавые гвозди, которые удавалось извлекать из колод. Затем Власевич принес четыре небольшие вязки камыша, а Радчук превратил куски досок из бортов разбомбленной машины в весла – и плот можно было спускать на воду.

– Красные! – неожиданно разрушил эту созидательную идиллию капитан Кульчицкий, отправившийся на вершину ближайшего холма, чтобы там, у полузасыпанных окопов, поискать еще что-либо подходящее. – На машине. Человек десять! – сообщил он, сбегая к реке. – Движутся сюда.

Гул мотора уже доносился из-за перелеска, но у диверсантов еще оставалось несколько минут. Курбатов не сомневался, что эти, на машине, едут по их душу. Но что можно было предпринять? Они еще успели бы столкнуть плот на воду, однако он способен был удержать максимум троих. Ведь рассчитывали-то преодолеть реку за две ходки.

– Бери двоих, командир, и отходи, – предложил Власевич, пристраиваясь со своим карабином у подбитого немецкого танка. – Мы с Радчуком прикроем.

– Поздно, на плаву перестреляют. Радчук, за мной! Обойдем их по кромке берега и попробуем ударить с тыла. А вы подпускайте поближе…

– Только то и делаем, что подпускаем поближе, – заверил его Власевич.


37

– Желаете встретиться с камикадзе, отобранными для первого удара? – предстал перед Скорцени и Фройнштаг флотский обер-лейтенант Коргайль, командовавший группой «человеко-торпед».

– Зачем? – небрежно поинтересовался Скорцени.

– Ну, возможно, у вас возникнут вопросы, – смутился обер-лейтенант. Ему казалось, что высокий гость из Берлина просто не может не встретиться с кем-то из храбрецов. Такое попросту не укладывалось в его сознании.

– Тем более, что я уже беседовал с одним из ваших парней, – уточнил Отто, не желая настолько расстраивать обер-лейтенанта и проявлять неуважение к смертникам.

– А мне бы все же хотелось взглянуть на этих солдат, – неожиданно заявила Лилия.

– Смертники – это как раз по части унтерштурмфюрера Фройнштаг, – поддержал Скорцени.

– Женщин, как я поняла, среди ваших курсантов до сих пор нет?

– Женщин? Что вы! Смерть на войне – дело сугубо мужское.

– Смерть на войне – дело каждого, кто взял в руки оружие, – поучительно поправила его Фройнштаг и наделила таким уничижительным взглядом, каким способна наделять только заматеревшая на пытках и всевозможных строгостях надзирательница концлагеря. Коргайль не ведал об этой строке в солдатской биографии Фройнштаг, тем не менее насторожился.

– А почему, собственно, их двое? – спросил Скорцени. – Эту первую, контрольную атаку должен предпринять один смертник.

– Второй выйдет в море как дублер. На всякий случай. Все может случиться.

– Например?

– Тот, первый, струсит.

– Но ведь они же добровольцы.

– Покажите мне того, кто пойдет первым, – обратилась к обер-лейтенанту Фройнштаг. – Мне хотелось бы поговорить с ним несколько минут с глазу на глаз.

– Для этого существует комната для свиданий. Там будет удобно.

– Комната для свиданий, а? – шутливо обратил внимание Фройнштаг штурмбаннфюрер.

– Намеками меня не сразить, Скорцени.

– Первым пойдет рядовой Райс.

– Райс так Райс, – как можно безразличнее согласилась Фройнштаг, направляясь к выходу вслед за обер-лейтенантом. Но лишь когда дверь за ней закрылась, Скорцени вспомнил, что камикадзе, с которым он встречался перед отъездом на виллу «Эмилия», носил ту же фамилию. Стойкий парень, подумалось ему. Избрал свой путь и идет им до конца. Не набрать ли из таких вот камикадзе свою особую группу?

«Нет, – тотчас же отверг эту идею Скорцени. – Мне не нужны камикадзе. Наоборот, людей, чувствующих себя смертниками, следует изгнать из диверсионных групп. Солдат, определивший себя в смертники, сознательно лишается воли к борьбе за свою жизнь, а значит, – фантазий диверсанта, упорства в борьбе с врагом, желания перехитрить и выжить, победить; осознания того, что жизнь можно отстоять лишь ценой победы, даже если за эту победу приходится платить жизнью».

Вот только лицо Райса… Где-то он уже видел его. Фамилия совершенно незнакомая, а вот лицо почему-то запомнилось. Где и при каких обстоятельствах?

– Господин штурмбаннфюрер, адмирал Хейе ждет вас у себя, – появился в кабинете Родль, прервав его мысленные поиски.

– Фамилия Райс вам о чем-нибудь говорит?

– Конечно.

– Конкретнее.

– Смертник, который проведет первую атаку.

– Еще никогда в жизни вы не разочаровывали меня столь основательно, Родль.

Адъютант непонимающе повертел головой, отметая этим всякие обвинения. Что бы там ни думал о нем шеф – он старается.

А тем временем обер-лейтенант завел Лилию в небольшую комнатку со встроенным в стену настоящим корабельным иллюминатором вместо окна и предложил подождать, пока он разыщет камикадзе. Унтерштурмфюрер присела за небольшой столик и только тогда внимательно осмотрела комнатку: два стула, две кровати – «на тот случай, когда на свидание прибывает кто-то из родственников», – объяснила себе Лилия. Две тумбочки, небольшой шкафчик с кухонной утварью. На столе – Библия, а на стене, по одну сторону иллюминатора, – деревянное распятие, по другую – фотокопия кающейся Марии Магдалины.

«Очень „удачный“ подбор, – иронично улыбнулась Лилия, – если учесть, что созерцателями этой якобы раскаявшейся блудницы становятся смертники и их возлюбленные».

И вообще, придумать подобные комнаты свиданий могли лишь сентиментальные итальянцы. Фройнштаг считала, что такая непозволительная вольность, как свидание с близкими, смертникам просто-напросто ни к чему. Избирая этот кратчайший путь к Господу и славе, доброволец должен избирать и соответствующий круг людей, отрешаясь от всего мирского, что навсегда остается за пределами этой базы и секретной школы. Как отрекаются от всего отвлекающего от служения Богу и императору японские камикадзе.

Если удастся создать школу германок-камикадзе, она не допустит, чтобы дни мужества ее бессмертных ариек превращались в дни сентиментальных воспоминаний. Другое дело, что каждая из них хотя бы раз в неделю будет иметь возможность переспать с мужчиной. Возможно, из охраны или из мужской школы смертников. В конце концов, они, идущие на смерть, имеют право на подобный секс-паек.

– Извините, унтерштурмфюрер, – появляется в двери Коргайль, – рядовой Райс просит отменить эту встречу.

Фройнштаг невинно глядит на обер-лейтенанта, и тому кажется, что до нее не дошел смысл его слов.

– Прямо говоря, унтерштурмфюрер, он отказывается встречаться с вами, – чеканит слова Коргайль.

– Именно со мной? Договаривайте, обер-лейтенант, ваш камикадзе принципиально не желает встречаться со мной?

– Речь идет не обо всех камикадзе, – возражает Коргайль, вспоминая, что курсант отказался встречаться с офицером СД. – Я имел в виду только Райса.

– Встречаться он не желает только со мной или вообще с кем бы то ни было?

Теперь уже пришло время командира группы камикадзе задуматься.

– Уверен, что вообще ни с кем… Его можно понять. Как приговоренный перед казнью…

– Однако он не приговоренный, а солдат, который обязан подчиняться приказу.

– Я не стал бы истолковывать это недоразумение подобным образом. Приказа не последовало, я всего лишь предлагал ему встретиться… В то же время Райс всего лишь попросил отменить встречу. Или направить к вам кого-либо другого. Например, своего дублера.

– Значит, здесь распоряжаются рядовые? – задело Лилию.

– Я, конечно, мог бы наказать его, посадить в карцер… Но как накажешь смертника, которому утром садиться в заминированный катер? Может быть, действительно, дублера?

– Где он сейчас находится? – решительно направилась к двери Фройнштаг. – Еще не было случая, чтобы мужчина отказывался встречаться со мной.

– Лично я не отказал бы себе в таком удовольствии, будь я даже смертником, – заверил ее обер-лейтенант, однако Фройнштаг так взглянула на него, что Коргайлю мигом расхотелось источать какие бы то ни было комплименты. – Так что будем делать с Райсом?

– Пригласите в свой кабинет, если он у вас есть. Я подойду туда. Наше свидание займет не более пяти минут.

– Больше в обществе этого мрачного, нелюдимого типа вы и не выдержите.

* * *

Обер-лейтенант провел ее в какую-то каморку, где на столе лежал журнал группы и еще какие-то канцелярские бумаги, без которых, оказывается, не обойтись даже школе смертников. Открылась дверь, медленно, неохотно вошел камикадзе. Обер-лейтенант подождал, пока он доложит: «Рядовой Райс по вашему приказанию прибыл», – и закрыл за собой дверь, но уже с той стороны.

– Мне хотелось поговорить с вами, Райс. Возможно, эта встреча покажется вам совершенно некстати…

– Не надо обращаться со мной, как с уголовником, которого завтра вздернут, – неожиданно резко и твердо прервал ее «человек-торпеда». – Этой участи я, как видите, избежал. Что же касается школы морских диверсантов, то я избрал ее по собственному желанию.

Он еще не договорил, как Фройнштаг поднялась и вышла из-за стола. В кабинете было довольно сумрачно, и Лилия не могла внимательно рассмотреть лицо Райса, однако голос показался ей знакомым.

– Я и не собираюсь обращаться с вами, как с приговоренным. Но мне хотелось поговорить с курсантом школы, поскольку существует замысел создать такую же школу для девушек-военнослужащих. Однако сейчас меня заинтересовало другое: где мы с вами встречались, Райс?

– Мы с вами? По-моему, мы не встречались.

– Это неправда, рядовой. Где сие произошло? Вы служили когда-либо в лагерной охране? Я имею в виду концлагерь.

– Во всяком случае узником концлагеря никогда не был.

– Я тоже не слышала, чтобы камикадзе, простите, курсантами этой школы зачислялись бывшие узники. Наоборот, она воспринимается как элитная арийская школа, честь побывать в которой может принадлежать только арийцам и только преданным фюреру.

– В этом нас убеждают каждую минуту, господин… простите, госпожа унтерштурмфюрер, – Райс явно не знал, как обращаться к ней. Тем более что, как поняла Фройнштаг, чувствовал себя крайне скованно.

Она предложила ему стул, стоявший по ту сторону стола, и почти с минуту они молча сидели друг против друга. При этом Райс опустил голову так, что Фройнштаг почти не могла видеть его лица. Узкоплечий, худощавый, он сидел, сильно сутулясь, как набедокуривший школьник перед директором.

– Вам не хочется оставить эту школу?

– Меня уже спрашивали об этом.

– То есть я хотела поинтересоваться, имеете ли вы право оставить школу, если поймете, что не в состоянии стать тем, кем должны стать после ее окончания.

– Это не так уж сложно – направить катер или управляемую торпеду на цель, – как вам кажется. Атака будет длиться всего несколько минут. А возможно, секунды.

– Значит, вы все же имеете право оставить школу, если пожелаете? – не удовлетворилась его ответом Фройнштаг. Но еще больше раздражало ее то, что никак не могла вспомнить, где же она встречалась с этим парнем. А ведь встречалась же!

– Насколько я понял, нет. Во всяком случае, такое не поощряется. Впрочем, я не задумывался над этим и уж, конечно, не пытался…

Это Фройнштаг только казалось, что встреча с камикадзе может получиться интересной. На самом же деле перед ней сидел обычный фронтовик, давно привыкший к тому, что его однополчане гибнут каждый день и что его собственная гибель – вопрос времени. Причем очень скорого.

– До этой школы вы служили в СС?

– Из СС здесь парней очень мало, как ни странно, – не без язвительности заметил Райс, помня, что перед ним сидит эсэсовка. – Маршировать да охранять лагеря – это одно, гибнуть в бою – совершенно иное.

– Эсэсовцы не только маршируют и охраняют концлагеря, и вам это прекрасно известно, – отрубила унтерштурмфюрер. – Кстати, на каком фронте вы воевали?

– На Восточном.

– И сколько же вы пробыли там?

– С осени сорок первого.

– С осени? – удивленно переспросила Фройнштаг. – Странно, вы слишком молоды.

– На фронт я ушел добровольцем. Странно другое – что столько времени продержался. Нас, тех, кто имеет медаль «Зимняя кампания»[31], осталось немного. У вас еще будут ко мне вопросы, господин… госпожа унтерштурмфюрер? – наконец-то поднял на нее глаза Райс, и Фройнштаг почувствовала, как взгляд его начал блуждать по ее лицу, шее, груди. Это был взгляд истосковавшегося по женской ласке мужчины.

«Взгляд мужчины, знающего толк в женщинах, – так будет точнее», – сказала себе Лилия, поднимаясь.

Прежде чем подняться вслед за Фройнштаг, Райс вновь прошелся взглядом по ее груди, талии, округлостям бедер. Так, сидя, снизу, было довольно удобно рассматривать ее – Фройнштаг поняла это, однако прерывать его экскурсы не спешила. Наоборот, затягивала их, отлично осознавая при этом, что перед ней смертник, который утром должен погибнуть и который в последний раз в жизни видит перед собой женщину. Вообще какую бы то ни было. Так что свое позирование она преподносила Райсу как некий жест милосердия в отношении этого обреченного.


38

Оставаться в замке Клессхайм Гитлер больше не мог. Довольно коротко и сухо переговорив с премьер-министром Венгрии, – тем для переговоров у них теперь становилось все меньше, – он к исходу того же дня вернулся в «Бергхоф».

«Интересно, кто из них стрелял бы в меня? – мрачно рассуждал фюрер, усаживаясь в глубокое массивное кресло напротив разожженного по его распоряжению камина. – Кейтель? Фон Клюге? Вряд ли. Рундштедт? Тоже не решится. Но не Йодль же!»

Вспомнив невзрачную фигуру генерала, Гитлер почему-то проникся жалостью к нему. Конечно же, не Йодль, поспешил он оградить этого жалкого, но преданного штабиста от собственных подозрений.

«Значит, Роммель, – вдруг вспомнился ему вспыхивающий аристократическим презрением взгляд „героя Африки“. Героя, потерпевшего в той самой Африке бесславное поражение… – Скорее всего – Роммель. Почему бы и нет? Уж этот-то решится. При его-то популярности. К тому же в последнее время он чувствует себя ущемленным. Всего лишь командующий группой армий, а не фронтом.

Кто-то из них должен будет предложить мне завершить войну на Западе мирными переговорами. Таким деликатным образом мне будет предъявлен ультиматум всего осрамившегося генералитета. И кто же решится на это? Не Рундштедт и не Кейтель. Только Роммель. Впрочем, так ли уж важно, кто именно? Важно, что тот, кто решится предъявить их генеральский ультиматум, неминуемо окажется в числе заговорщиков».

Света он так и не зажег. Чем сумрачнее становилось в фюрер-гостиной, как называли эту маленькую комнатку, в которой Гитлер обычно любил уединяться ненастными зимними вечерами, тем контрастнее отражалось пламя камина, тем больше оно напоминало ночной костер изгнанника.

Ну конечно же, изгнанника! Он, всеми проклятый и отовсюду изгнанный, сидит один в какой-то хижине посреди альпийского пастбища. Вокруг на десятки километров ни одной человеческой души. А рядом – стая волков, терпеливо поджидающих, пока угаснет отпугивающий их огонь и обессилевший уставший человек уснет, чтобы сразу же стать их жертвой.

В последнее время Гитлер почему-то все чаще представлял себя в образе изгнанника, вернувшегося в то состояние, в котором начинал свое восхождение к вершинам рейха. Начинал, появившись в Германии человеком без гражданства, без крыши над головой и денег, без профессии и друзей. То и дело ему чудилось, что он вынужден скрываться, а потому блуждает равнинами Померании, прячется в скалистых бухтах острова Рюген или ютится в пещерках на лесистых склонах Баварских Альп.

Гиммлер уже как-то говорил ему, что среди генералов зреет недовольство, которое вот-вот может вылиться в заговор с покушением. Рейхсфюрер явно смягчал тона. Теперь он точно знает, что на самом деле это недовольство уже давно оформилось в мощный заговор предателей рейха.

«Что ж, допустим, я поеду в это их „Волчье логово – II“, – обреченно решился фюрер. – Посмотрим, что там у них получится. Но если действительно учую что-либо такое… Прикажу поднять на воздух все бункера ставки вместе со всем присутствующим генералитетом…

Я должен выстоять. И в этот раз – тоже. Перевешав большую часть своего генералитета, я заменю ее новыми генералами. Мундиров у меня предостаточно. Но я не могу допустить, чтобы рейх, названный мною тысячелетним, пал оттого, что какие-то генералишки струсили, увидев корабельные армады врага у побережья Франции. Они, видите ли, требуют переговоров! Им захотелось мира.

Генералам захотелось мира, – воинственно оскалился Гитлер. – Уже за одно это их следует разжаловать и перевешать».

Вещее потрескивание поленьев в черном зеве камина заставило Гитлера на минуту отвлечься от своих мыслей и подозрительно осмотреться. Вначале к нему приходило предчувствие. Страх появлялся потом.

– Но какие сейчас могут быть переговоры? – полусонно, словно в бреду, проговорил он. – На каких таких условиях я должен выпрашивать у Черчилля мира?! Не я все задумал. Вы. Да, вы. Там, в Тибете. В Шамбале. Высшие Посвященные. Само Провидение выдвинуло меня, маленького человека, австрийского Иисуса, для того, чтобы я возродил на этой земле арийский дух и сотворил Третий рейх. И не генералов мне сейчас винить, как не винил их и Бонапарт, – вас.

Интуитивно почувствовав, что кто-то стоит у него за спиной, Гитлер запнулся на полуслове и, не поднимаясь, резко оглянулся.

– Я понимаю, что ничем не смогу помочь тебе, родной, – сдержанно произнесла Ева, все так же неслышно приближаясь к нему и притрагиваясь пальцами к его волосам. – Но чувствую, что поступаешь так, как велит тебе долг фюрера великой Германии. – Она, возможно, оставалась единственным в Германии человеком, научившимся произносить подобные слова совершенно искренне, голосом уставшей, любящей женщины.

– Они струсили, Ева. Поняли, что мне не удержаться, и пытаются выслужиться перед англичанами. Они предадут меня, как только поверят, что англичане готовы принять их жертвоприношение. – Гитлер говорил все это, склонившись над огнем, в позе человека, решившего предать пламени самого себя.

– Я тоже знаю много чего такого… – присела Ева на подлокотник кресла, – чего никогда не решусь пересказать тебе.

– Про себя я иногда называю тебя моим Евангелием.

– Не только про себя. Однажды ты уже произнес это вслух, – загадочно улыбнулась женщина. – Это произошло, когда мы впервые оказались в постели, здесь, в «Бергхофе». Если только это мое воспоминание не смущает тебя.

Оно не смущало Гитлера. Их грехопадение произошло на вторую ночь появления Евы в «Бергхофе». Это было в те времена, когда он как канцлер еще только обживал свою альпийскую резиденцию и хозяйничала здесь его сестра Ангелика Раубаль.

Сестре Ева не понравилась сразу же и, кажется, навсегда. Как, очевидно, не понравилась бы и любая другая девушка, которую он привел бы сюда, – будь она хоть ангелом во плоти. В его сатанинской Ангелике срабатывала чисто женская защитная реакция: «Там, где нахожусь я, другой быть не должно».

Правда, того, что в ту ночь он назвал Еву своим Евангелием, Гитлер не помнил. Ну а все остальное… Возможно ли вообще забыть такое?

– Так ты женишься на ней? – первый вопрос, который задала ему сестра, причем сделала это в присутствии самой Евы.

– Мы еще не решили, – пришла на помощь Ева, видя, что он в замешательстве, словно пригласил не в свою резиденцию, а в дом мачехи, где пребывает на правах квартиранта.

И в ту ночь она прокралась к нему в спальню тайком, по служебной лестнице, сняв туфли, чтобы не выдать себя стуком каблучков и скрипом половиц.

Может быть, только потому, что счастье их оставалось великой тайной двоих, ночь эта выдалась неповторимо прекрасной. Вполне могло случиться, что тогда, в порыве страсти, он и согрешил против библейских канонов, нарекая ее, первогрешницу Еву, своим Евангелием.

– Знаешь, что я заметила, – пребывала в совершенно ином мире эта, реальная, Ева Браун, – в твоем окружении остались в основном люди, которые или боятся тебя, или припадают к ногам. Но припадают только для того, чтобы обеспечить свое благополучие. И еще такие, что ненавидят тебя, но тоже служат, скрывая свою ненависть ради собственной карьеры. В твоем генеральском окружении почти не осталось друзей – вот в чем твоя трагедия, мой фюрер.

– Зато счастье мое в том, что их никогда и не было… среди моих генералов.

– Да? Возможно. Об этом я как-то не подумала.

Гитлер молча глядел в огонь. Одной рукой Ева обхватила его за плечо, другой прислонила к своей груди его голову. В этом жесте проявлялось что-то искренне материнское, и Адольф сразу же почувствовал это.

– Они, конечно же, завидуют и ненавидят, – отрешенно, хотя и жалеючи, произнесла Ева.

– Даже Борман? – Гитлер слегка приподнял голову, пытаясь встретиться со взглядом женщины. Но так, чтобы не отрывать ее от теплой, все еще по-девичьи твердой, лишь слегка припухшей, пахнущей французскими духами груди.

– Когда здесь появляется этот человек, – мгновенно отреагировала «рейхсналожница», – «Бергхоф» превращается в партийную канцелярию. Из него хочется бежать. И не только мне. То же самое ощущают и другие люди, из тех, кому еще приятно проводить вечера у камина в нашем обществе. Этот твой Борман разрушает саму святость нашей обители.

– Но Борман есть Борман… – неуверенно возразил Адольф.

– Ты слишком привязался к нему. А должно быть наоборот. – Гитлер не уловил в словах Евы ни нотки упрека. Но она была права: к некоторым людям он привязывался. Сохраняя эту привязанность даже по отношению к тем, кто был истреблен по его же приказу. В этом – неразрешимое противоречие изболевшейся души.

Иное дело, что привязанность его почти никогда не переходила в обычную дружбу. Просто она определяла особый статус отношения к этому человеку, степень его авторитета.

– Их осталось мало, тех, к кому еще можно привязываться.

– Поэтому ты должен оставаться сейчас крайне осторожным. Я вижу, нет, вернее, чувствую, как вокруг нас с тобой произрастает зелье цареубийства.

– Вот они и попытаются убить меня во время совещания в Марживале, – спокойно, почти равнодушно молвил Адольф.

– Меня всегда поражает ваша интуиция, мой фюрер. – Это «мой фюрер» в устах Евы звучало совершенно не так, как в устах всех остальных, кто пользовался таким обращением. – Буду молить Господа, чтобы и в этот раз она спасла тебя.

– Мне даже показалось, что в эти дни здесь, в «Бергхофе», появлялся человек, который должен был убить меня, но почему-то не сумел сделать этого.

– Кто он? – насторожилась Ева.

– Я не знаю его имени. Но он уже приходил.

– Боишься произнести его вслух?

– Знаю, что приходил… по мою душу. Но кто?

– Полковник? Тот, ужасный?.. Безрукий, безглазый?

– Имени не знаю, – упорно твердил Гитлер.

– Другие тоже говорят о том, что тебя хранит Провидение. Не всем это нравится. Как и то, что мы все еще вместе.

Гитлер потерся затылком о вызывающую теплоту грудь. Сейчас ему хотелось, чтобы эта их беседа у «костра древних германцев» длилась вечно. Впрочем, кто мешал ему просидеть так всю ночь? Кого он вечно опасается? Перед кем утаивает свои отношения с Евой, которые уже давно ни для кого не тайна?

* * *

Но прошло еще несколько минут, и фюрер вновь оказался во власти своих предчувствий.

– Он здесь, мой убийца. Я уже чувствую его дыхание. Он выжидает, выбирает момент, – медиумически произносил Гитлер, глядя прямо в сердцевину пламени. В такие минуты Еве всегда казалось, что он всего лишь повторяет чьи-то слова, нашептанные ему из Вселенной. – Он из тех, кто не желает жертвовать своей жизнью. Пытается убить меня так, чтобы воспользоваться выгодой от моего ухода из этого мира.

– Имя? – едва слышно проговорила Ева, стараясь не вырывать его из медиумического потока сознания. – Имя или хотя бы какие-то приметы? Хоть какое-нибудь указание на личность.

– Это не порыв. Он долго готовился. Он сделает несколько попыток, пока наконец…[32]

– Нет! – испуганно прервала его Ева. – Нет, с тобой ничего не произойдет! – прижалась щекой к его щеке. – Я не желаю этого. Было бы слишком несправедливо – от руки какого-то жалкого убийцы. Ты уже давно принадлежишь истории. С такими людьми нельзя, как с остальными смертными. Многие все еще не понимают этого, но я-то, я-то понимаю… – шептала она, целуя его в щеку, в подбородок.

– Убийца. Он все ближе. – фанатично твердил фюрер. – Сегодня, глядя на пламя камина, я вдруг почувствовал, что мне суждено завершить свой жизненный путь на костре.

– Что?!

– На костре.

Ева едва заметно улыбнулась.

– Ты испугал меня. Можешь успокоиться. Слава Богу, теперь не Средние века. Инквизицию, насколько я помню, ты пока что не ввел.

– Я ощущаю, как меня охватывает пламя, – совершенно не воспринял юмора Гитлер. – Так уж, видно, нам с тобой суждено.

– Если считать, что вся твоя жизнь, все служение рейху – огромный костер истории… – согласна. Твоя жизнь завершится на костре. Однажды ты догоришь… Мы оба догорим на святилище инквизиции.

Гитлер покачал головой и тоже улыбнулся.

– Ты человек искусства, Ева. Мне это льстит. Ты же знаешь, как я отношусь к людям, понимающим искусство и посвятившим ему свою жизнь.

– Я знаю это. – Переход от костра к искусству хотя и вызывал определенные ассоциации, но все же казался довольно неожиданным. В то же время фюрер уже успел предупредить ее о подобной алогичности.

– Многое из того, что я познал в искусстве, особенно в музыке и театре, я познал благодаря тебе.

Ева скромно промолчала. Она действительно время от времени пыталась вырвать «своего фюрера» из губительного водоворота политики и ввергнуть в пучину искусства. Однако не утешала себя тем, что ей это удавалось. Гитлер был слишком поглощен сотворением великого рейха.

– Ты не должна уходить. За тобой вечность.

– Стараюсь не думать об этом.

– А мне вот почему-то чудится костер, – вновь вернулся Гитлер к своим видениям у камина.

– Не увлекайся, – мягко предупредила Ева. – Просто огонь оказывает на тебя гипнотическое воздействие. На кого-то вода, на кого-то горы. На тебя огонь.

– И горы. Жаль, что не сумею вовремя вернуться сюда, в нашу с тобой «Альпийскую крепость», и тело будет предано огню.

– Если такое произойдет, на костер мне хотелось бы взойти вместе с тобой, – Ева повернула его лицо к себе и заглянула в пляшущие в зрачках огоньки. – Не волнуйся, сама избрала этот путь. Он уже больше не страшит меня. Единственное, чего я хочу, – это разделить твою судьбу. Почему-то мне верится, что так оно и случится. Несмотря на то, что многие хотят разлучить нас уже сейчас.

– Почему ты вдруг заговорила об этом, Евангелие? – У Гитлера это прозвучало довольно резко, однако Браун простила ему. Она знала, что очень часто Адольф не контролирует свой голос. Привыкший командовать и ораторствовать, фюрер и в постели иногда вещал так, словно внушал не одной женщине, а целой разуверившейся толпе.

– Мне кажется, что у нас уже не появится возможность увидеться здесь. Англичане – во Франции. Русские – у границ Польши и Чехословакии. Вскоре ты уедешь в Берлин, и вряд ли у тебя будет хватать времени, чтобы наведываться в нашу «Альпийскую крепость».

Молча, подобно привидению, появился адъютант, положил несколько сухих поленьев в камин и так же молча неслышно удалился. Еве хотелось верить, что он не подслушивает их разговор.

– Все было бы несколько иначе, если бы мы с тобой наконец поженились, – вновь обрела голос Ева, мельком оглянувшись на дверь. Ее страшила сама мысль о том, что кто-либо может оказаться свидетелем того, как она добивается свадебной фаты у самого фюрера.

Ее и так упрекают, что, не будь ее рядом, фюрер куда больше времени уделял бы государственным делам, чем сейчас. Странные люди. Почему-то никому не приходит в голову, что, не будь ее рядом, он давно женился бы на другой, более родовитой, и обзавелся целым табором детишек. Тот же многодетный Борман почему-то напрочь лишает такой «радости жизни» своего кумира.

– Ты… слышишь меня? Ведь если мы с тобой… в общем-то… хотим быть вместе, – произнести вслух «любим друг друга» она почему-то постеснялась, – то почему что-то постоянно должно препятствовать нашему стремлению?

Гитлер долго кряхтел, словно пытался извлечь слова откуда-то из глубины гортани, однако и это давалось ему с огромным трудом.

– Я все чаще подумываю над этим. Особенно когда оказывается, что ты остаешься здесь одна, а я, столь же одинокий, вынужден прозябать в Берлине, Растенбурге или где-то еще…

«Опять отказ», – поняла Ева. И все же облегченно вздохнула. Два месяца назад, лежа с ним в постели, она всего лишь намекнула о женитьбе. Но тогда он взорвался яростным протестом против самой мысли о «какой-то там женитьбе в то время, когда решается судьба рейха и когда каждый немец обязан думать…» И повело его, и повело.

Конечно же, Браун понимала, что время сейчас для «первой рейхссвадьбы Германии» явно неподходящее. Преподнести рейху женитьбу фюрера в каком-либо благопристойном свете не так-то просто. К тому же она явно не дочь какого-то там иностранного премьер-министра, президента или промышленника, брак с которой давал бы Гитлеру определенные дипломатические выгоды. «Приданое принцессы было доставлено на десяти кораблях, а в наследство она получила Бургундское герцогство…»

Сколько же их набиралось, этих бесконечных «конечно»… И все же ее глубоко оскорбила реакция Адольфа. Мало того, что она сама вынуждена делать это предложение, так еще и тон…

– Ты прав, – молвила она вслух, мысленно скрежеща зубами. – Особенно остро ощущаю это, когда ты в Берлине или еще дальше, в «Волчьем логове»… А мне приходится оставаться здесь, в этой комфортабельной альпийской тюрьме. Где за каждым моим шагом следят. И где в каждом выпитом мною стакане может оказаться кураре.

– О чем ты? – вновь встрепенулся Гитлер. – Кто посмеет?

– Они ведь понимают, что, убив меня, уже наполовину убьют тебя. Вот и жди, пока тебе подадут коктейль из цианистого калия и змеиного яда.

– Что бы ты предприняла, будучи на моем месте? – обреченно пробормотал он.

– Нужно решиться, мой фюрер. Решиться именно сейчас. Пока все увлечены событиями на фронтах, наша очень скромная свадьба останется, по существу, незамеченной. Геббельсу же мы объясним ситуацию очень просто. Он поймет. Свадьба превратится в небольшую вечеринку самого узкого круга, здесь, в «Альпийской крепости». Зато потом я всегда могла бы быть рядом с тобой. Иногда услышала бы что-то такое, чего не сможешь услышать ты. Иногда что-то подсказала бы… Ты ведь заметил, что и сейчас многие военные и особенно дипломаты, прежде чем встретиться с тобой, пытаются побеседовать с хозяйкой «Бергхофа». Как бы между прочим. Втайне надеясь при этом, что кое-что из сказанного ими обязательно достигнет твоих ушей.

«Он где-то здесь… – уже не слышал ее фюрер. – Это – шаги убийцы, ожидающего своего часа… Ты должен упредить его…»


39

Вечер Скорцени провел в узком кругу: адмирал Хейе, княгиня Сардони – которая продолжала представать перед здешним обществом под именем Стефании Ломбези, хотя настоящее имя ее являлось тайной разве что для адмирала да еще для командира группы камикадзе обер-лейтенанта Коргайля; и, конечно же, князь Боргезе – импозантная внешность, блистательный цивильный костюм, неподражаемое итальянское красноречие…

У пирса покачивался на штормовом ветру небольшой, «карманный», как называл его Хейе, итальянский крейсер «Неаполь», командир которого, капитан первого ранга, с грустью восседал в конце их небольшого стола; в казарме бредили любовными снами молодые крепкие парни, чья судьба была предрешена их преданностью рейху и фюреру; а здесь произносили тосты, и компания вела себя, как подвыпившие на поминках весельчаки, забывшие на время, по какому, собственно, поводу собрались.

Здесь все было предусмотрено. У каждого мужчины оказалось по даме. Правда, заминка вышла со Скорцени и обер-лейтенантом Коргайлем. Однако ее довольно мудро развеяла Фройнштаг. Заметив, как влюбленно льнет к штурмбаннфюреру Стефания Ломбези, Лилия уступила ей «первого диверсанта рейха» без обид и сцен ревности, подчеркнуто склоняясь к тому, чтобы разделить одиночество обер-лейтенанта – обойденного здесь не только чинами, но и женщинами. Впрочем, он и попал в эту высокородную компанию только по настоянию Лилии, которое очень удивило адмирала Хейе.

– Я понимаю, что рядовой Райс не из разговорчивых, – послал пробный шар обер-лейтенант, так до конца и не выяснивший, чем же завершилось странное свидание Фройнштаг со смертником. – Но что поделаешь, когда человек пребывает в состоянии прострации…

– Я бы не сказала, что Райс пребывал в этом вашем состоянии… прост-ра-ции, – едва вымолвила не очень нравившееся ей словцо. – К тому же у меня такое впечатление, что это все мы пребываем сейчас в глубочайшей прострации.

Лилия с грустной ненавистью взглянула на Стефанию Ломбези и долго цедила приторно-сладкое вино, задуманное богами где-то на благословенных холмах Апулии. Не нравился ей этот вечер, не нравился пир. Ее вдруг потянуло в рейх, в Берлин, где ее точно так же никто не ждал, как и здесь, в Италии. Да и она тоже никого и ничего хорошего не ждала от этого возвращения в столицу.

– Меня удивило, что он так неохотно согласился встретиться с вами.

– Очевидно, поступая в школу камикадзе, парни принимают обет безбрачия и целомудрия. На их лицах – печать монашеского воздержания. У меня была возможность видеть их.

Обер-лейтенант молча кивал головой. Это было одной из его странностей – он постоянно кивал и нервно скрещивал пальцы, то и дело выламывая их в суставах. И вообще вид у него был такой, будто в следующую минуту он начнет заламывать руки и стенать, стенать… по все еще не убиенным курсантам своим. Нужно было только дождаться этой стадии его экзальтации.

– Мне показалось странным вот что: вначале Райс…

– Хватит о Райсе… Он скажет свое слово завтра. Если только наш поход удастся.

– И все же позвольте, – с мягкой настойчивостью продолжил обер-лейтенант, – вначале Райс согласился довольно охотно. Однако, услышав вашу фамилию, которую дважды переспросил, вначале побледнел, а затем резко заявил, что он отказывается от встречи. Вот я и подумал: не приходилось ли вам встречаться еще задолго до появления этого рядового в нашей диверсионной школе.

– Значит, вы тоже заметили, что он вел себя как-то странно, – оживилась Лилия. – А мне показалось знакомым его лицо. Не то чтобы очень уж знакомым, но… А вот фамилии такой никогда не слышала.

– Ну, иногда мужчин, как, впрочем, и женщин, запоминают только по именам. К тому же – ласкательным.

– Ваши казарменные намеки мне пока что доступны, обер-лейтенант. Только смотрите не переусердствуете.

Вновь поднялся князь Боргезе. Это был не тост, а нагорная проповедь. Он вещал о неминуемой победе германского и итальянского оружия, о победе фашизма как всемирной идеи духовного патрицианства. О славе тех, кто до конца остается верным дуче и фюреру, жертвуя своими жизнями во имя той цели, которая избрана Высшими Силами.

Широкогрудая итальянка в черном похоронном платье, восседавшая рядом с князем, смотрела на него, словно приблудный щенок на ожившего Сфинкса. Это уже был даже не взгляд, а порыв страсти, который она сдерживала с куда большим мужеством и многотерпением, чем обожаемый ею князь – свои патриотические словеса.

– Знаете, у этого парня странная судьба. В недалеком прошлом – совсем недалеком – он был обер-лейтенантом.

– Да? И что, разжалован?

– От военного трибунала его спасло только заступничество какого-то генерала, вроде бы родственника, да его поспешная запись в добровольцы, которых как раз подбирали в их части для этой диверсионной школы.

– Почему так сразу в смертники?

– Точно не знаю. Одни говорят: чуть было не пристрелил своего командира, другие – что пытался дезертировать. А может, то и другое. История в общем темная, а копаться в прошлом наших курсантов здесь не принято. Это уже, как вы, унтерштурмфюрер, понимаете, ни к чему. Будущее их известно.

– Позвольте, так он был обер-лейтенантом? – не вовремя всполошилась Фройнштаг. – Но ведь фамилия того обер-лейтенанта, которого я немного знала…

– Вполне может быть. Райс, кажется, поступил к нам под другим именем. Заявив, что тот человек, с его настоящим именем, «расстрелян» по приговору суда.

– Как это понимать?

– В том смысле, что он уже как бы попрощался со своим прошлым и оставшуюся жизнь проживает под вымышленным именем.

– У вас так принято?

– У нас – нет. А вот японские камикадзе прибегают к этому, чтобы предстать перед Всевышним избранником его с младенческой чистотой души. Здесь в ходу брошюры о камикадзе. Это наши духовные учителя.

– Тогда, может быть, вы могли бы узнать его настоящую фамилию?

– Пытаюсь вспомнить.

– Лучше спросите у него самого.

– Вряд ли он захочет называть себя, понимая, что это интересует вас, Фройнштаг.

Лилию эта его уверенность неприятно задела, однако она сдержалась.

– Не может быть, чтобы в вашем военно-морском морге никто не знал его настоящего имени.

– Вы правы. Я – на несколько минут.

Заметив, что Фройнштаг избавилась от своего кавалера, Скорцени потянулся к ней через стол с бокалом вина. – За женщин-камикадзе, которые погибают, доверяясь своим страстям.

– Не кощунствуйте, Скорцени.

– А по-моему, очень мудрый тост, – пришла ему на помощь сухопарая дама адмирала Хейе – чопорная, строгая, словно английская гувернантка в доме немецкого пастора. Пергаментность ее лица, как и шелушащуюся суховатость губ, уже не способна была скрывать никакая косметика.

«Было бы не удивительно видеть здесь эту даму, если бы она слыла женой адмирала. Но преподносить ее обществу как „даму сердца“»… – мысленно посочувствовала Лилия огрубевшему в морских походах Хейе.

– Когда в доме повешенного восхваляют прочность веревки, это тоже кому-то может показаться удачным тостом.

Дама адмирала оскорбленно поджала губы и демонстративно переключила свое внимание на партнера.

– Не знаю, говорит ли вам что-нибудь это имя, но когда-то рядовой Райс числился обер-лейтенантом Гардером, – вновь объявился Коргайль, расстроив таким образом всю затеянную Скорцени интригу.

Бокал Лилия не уронила, однако добрую порцию вина на мундир себе все же выплеснула.

– Спасибо вам, обер-лейтенант. Я бы долго мучилась, пытаясь вспомнить, что меня связывало с этим человеком.

– И что же вас связывало с ним, если не секрет? – Лицо Коргайля в любой ситуации оставалось непроницаемым, вселяя доверие к своему владельцу.

– Это особый случай. Штурмбаннфюрер, – обратилась она к Скорцени, – вам знаком такой человек – обер-лейтенант Гардер?

Скорцени хватило ума не переспрашивать. Немного помолчав, он покаянно развел руками.

– Теперь это курсант особой военно-морской диверсионной школы рядовой Райс, – объявила Фройнштаг.

– Наконец-то все стало на свои места.

– Получается, что вы никогда не видели его в лицо?

– Если не считать нескольких снимков.

– По которым, конечно же, узнали его.

– Не такая уж он важная персона – да и лицо как лицо, – чтобы я помнил его лучше, чем Уинстона Черчилля.

– А то, что с ним произошло там, в части?.. По вашей милости?

– Нам лучше остановиться, Фройнштаг. Уж не думаете ли вы, что я занимаюсь такими мелкими сошками? Да и к ревнивцам не принадлежу.

– Конкретно им занимались другие, это понятно.

– И считаете, что переусердствовали? Я, конечно, выясню, но, помнится, он сам дал основательный повод.

– Не хотите встретиться с ним? У вас еще есть ночь – для покаяния и прощения.

– Это ваша ночь, – едва заметным жестом тронул он волосы графини Ломбези. – Мы с графиней дарим ее вам.


40

Очевидно, это пришел по свою погибель какой-то отряд самообороны или местные истребители… Пробираясь по оврагу к машине, Курбатов видел, что высадившиеся из нее мужики были одеты в какое-то полувоенное отрепье и пребывали в том возрасте, в котором уже и в ополчение принимают неохотно. И только однорукий, что командовал ими, был еще достаточно молод. Судя по всему, списанный подчистую сержант.

– Вон тамычки, у тех бугорков, залечь! – сипловатым голосом командовал он своим воинством. – Я их сам проверю. Может, и не диверсанты они вовсе.

– Как узнаешь-то? – поинтересовался один из истребителей. – Думаешь, они без документа? Так они тебе и скажут! А документ – он завсегда при них…

Переговариваясь, мужички прошли в трех шагах от засевших легионеров – гурьбой, словно поспешали в питейную лавку за несколько минут до ее закрытия.

– Гранат у них наверняка нет, – прошептал Радчук.

– Дробовиками воюют, – презрительно поддержал Курбатов. – Надо бы убрать водителя, чтобы ни один не сумел вернуться. – И, тронув поручика за плечо, указал рукой на вышедшего из кабины шофера.

Вначале ему показалось, что тот намерен был догонять истребителей, но водитель замялся, положил винтовку назад, на сиденье машины, а сам уселся на холмик рядом с приоткрытой дверцей.

Князь давно наслышан был об особом пластунском таланте Радчука, но лишь теперь ему представилась возможность лично убедиться в нем. Буквально на глазах у водителя штабс-капитан преодолел открытую часть перелеска, по-кошачьи подкрался к борту и предстал перед мужичком в замасленной кожаной тужурке в то мгновение, когда тот уже не мог не то что дотянуться до винтовки, но даже сообразить, откуда появился перед ним этот «красноармеец».

– Ти-ххо! – негромко, но властно скомандовал ему Радчук. – Ложись! Лицом вниз.

Еще через мгновение с этим воякой было покончено, подоспевший Курбатов сел за руль, и они не спеша двинулись догонять жиденькую цепь истребителей.

Преодолев перелесок, диверсанты выехали на равнину и лишь тогда услышали первый винтовочный выстрел.

– Власевич, – без труда определил Курбатов, видя, как храбро поднявшийся на холм однорукий командир истребителей упал навзничь и покатился по склону. – Первая ставка смертельной рулетки поручика.

– Осенняя охота на рябчиков – в разгаре, – язвительно поддержал его Радчук. – Подгоняйте машину поближе – и бьем дуплетом.

Уже со временем Курбатов и сам понял, что то, как они повели себя в этой стычке, похоже на безумие. Но тогда он, похоже, поддался гипнозу слов Радчука. Считая, что за рулем машины свой, истребители восприняли ее появление, как пехотинцы – появление на поле боя танка. Двое бросились к ней, чтобы укрыться за кузовом, еще один, не разобравшись, что к чему, вскочил на подножку рядом с Курбатовым, приказывая повернуть назад. Но князь расчетливо выстрелил в него из пистолета, а Радчук тотчас же ногой открыл дверцу и уложил еще одного из приблизившихся истребителей.

Дальше они прорывались к переправе буквально через частокол стволов. Правой рукой Курбатов пытался удержать в колее машину, левой отстреливался из пистолета, а когда машина окончательно увязла в глинистой рытвине, выбросился на обочину и, перекатившись поближе к подбитому танку, метнул в приближавшихся истребителей гранату. Сообразив, что произошло, Тирбах и Кульчицкий ринулись ему на помощь. И только Власевич остался в своем укрытии, поражая каждого, кто пытался приблизиться к командиру.

Всего двоим оставшимся в живых мужичкам-ополченцам каким-то чудом удалось бежать с этого странного поля боя потому, что никому из диверсантов не захотелось преследовать их. Да еще потому, что Курбатов и Кульчицкий задержались у раненного в грудь Радчука, пока еще в полном сознании лежавшего рядом, на сиденье грузовика.

– В этой смертельной рулетке почему-то не повезло именно вам, штабс-капитан, – мрачно констатировал Власевич, когда Тирбах наспех осмотрел и забинтовал рану.

– Рулетка есть рулетка, – едва слышно выдохнул Радчук. – Я на пулю не в обиде. На вас – тоже. Оставите здесь – попытаюсь прикрыть. На два пистолетных выстрела меня хватит. Пристрелите – на небесах прощу.

– На плот его, – скомандовал Курбатов. – Кульчицкий и Власевич, прикроете. Я вернусь за вами. Вы же пока попытайтесь сработать новый плот.

– Я – нет! – вдруг взъярился Кульчицкий. – Я не останусь прикрывать.

– Что?! Капитан Кульчицкий!

– Я не могу оставаться здесь, – неожиданно запаниковал капитан. – Не оставляйте меня! Я хочу достичь Польши. Дайте мне умереть на польской земле.

– Выполняйте приказ! Иначе вы ляжете в эту землю. Причем сейчас же.

– Зачем, подполковник? – отвел фон Тирбах пистолет Курбатова. И ударил Кульчицкого в подбородок с такой силой, что тот оторвался от земли и упал на мелководье рядом с плотом. – Отплывайте, останусь я. Земля ему, видите ли, не нравится, польская шваль, – процедил он, наблюдая, как полунокаутированный поляк выбарахтывается из илистого прибрежья и пытается взобраться на плот.

– Вы не смеете оскорблять меня! – огрызался при этом поляк. – Я этого не заслужил! Я сражался, как все!

– Я помешал пристрелить вас, – ответил фон Тирбах. – Но если вы вздумаете стреляться – мешать не стану. А вам стоило бы сделать выводы, достойные чести офицера.


41

Прежде чем начать совещание, Гитлер ознакомился с «Волчьим логовом – II». Он давно не был здесь. Но стены подземелий еще помнили те времена, когда он приезжал сюда, чтобы провести штабные учения перед высадкой германских войск в Англии. Какими воинственными были эти учения, как воинственно выглядели штабные карты офицеров…

Эта двухэтажная подземная крепость была тайно возведена в заброшенной каменоломне неподалеку от деревеньки Марживаль, что в 60 милях к северу от Парижа. Очень удобное место для командного пункта, из которого можно руководить операциями по захвату владычицы морей.

Впервые осмотрев довольно уютные, освещенные голубоватыми неоновыми лампами кабинеты, Гитлер дал слово, что высадится в Англии вслед за своими войсками, дабы ни у одного германского солдата не возникало сомнения в том, что вермахт пришел на берега Англии не для того, чтобы когда-либо оставить их, что это уже навсегда.

Мог ли фюрер предположить тогда, что свое фронтовое совещание впервые проведет здесь только через четыре года? Но уже в связи с высадкой… англичан.

Бетонные бункера. Серые неприметные бараки. Чайный домик у подножия холма, посреди сосновой рощицы… По вершине возвышенности, между рядами колючей проволоки – плотный заслон из эсэсовцев. По личному приказу Гитлера два батальона СС оцепили всю ставку и взяли в плотное кольцо бункер, в котором шло совещание. Пулеметы были расставлены так, чтобы простреливался каждый сантиметр подступающей к ставке территории.

– У меня создалось впечатление, что фюрер не совсем ясно представляет себе положение на Западном фронте, – попытался сохранить присущую ему великосветскую ироничность фельдмаршал Роммель. – Он, очевидно, решил, что англичане уже на подступах к «Волчьему логову» и что нам придется держать круговую оборону.

– Эту оборону – уж не знаю, круговую ли, – придется держать нам с вами, – мрачно возразил Рундштедт. Оба фельдмаршала только что прибыли из Парижа и еще сегодня утром успели побывать в некоторых частях. Дух, который царил в них, был таков, что фюрер не очень-то ошибался, готовясь к круговой обороне. Еще неизвестно, как станут разворачиваться события за то время, пока они совещаются.

– Судя по настроению фюрера, так оно и будет, – спокойно согласился Роммель, входя вслед за командующим фронтом в серый барак, посреди которого стоял огромный стол, очень смахивающий в мрачном восприятии «героя Африки» на ритуальный жертвенник.

– Вы ведете себя как гладиатор, – недовольно проворчал Рундштедт, поражавшийся показной беззаботности командующего группой армий «Б». – Будто вас совершенно не беспокоит наше будущее.

– Оно уж давно предопределено. Теми, – ткнул указательным пальцем во влажную бетонную серость потолка.

Роммель осмотрел собравшихся. Они молча стояли вокруг стола, и выражение их лиц было таковым, словно они собрались вокруг смертного одра. Императорский дворец Нерона накануне ночи его вечной славы.

«Кейтель, конечно же, считает нас главными виновниками всего происходящего на Западном фронте, – подумал Роммель, намеренно становясь так, чтобы видеть перед собой лицо начальника штаба Верховного главнокомандования. – И конечно же, поддержит фюрера в его решении сместить меня. Впрочем, кто из этих, – обвел взглядом собравшихся фельдмаршалов и генералов, – решится возразить? И какой смысл в их возражении? На их месте ты вел бы себя точно так же».

«На их месте…» Сейчас он как раз не прочь был бы оказаться на месте любого из них.

«Опять этот проклятый Монтгомери. Сводит же нас судьба: вначале в Африке, теперь здесь. Видно, так уж суждено, что этот виконт станет для тебя тем же, кем для Наполеона стал не менее роковой маршал-англичанин».

Прежде чем появиться в зале заседаний, Гитлер, находившийся в то время в Чайном домике, подошел к окну и несколько минут мрачно, безучастно смотрел в него, уставившись на крону старой полуусохшей сосны. Ни о чем конкретном он не думал. Тем не менее эти минуты бездумного созерцания нужны были ему, чтобы собраться если не с мыслями, то с духом.

Важно не то, какое решение он примет там, в окружении военных. Скорее всего, он вообще не сможет принять какого-либо кардинального решения, поскольку никаких серьезных резервов в пехоте и авиации, которые он смог бы передать Рундштедту, у него попросту нет. Важно, как он, фюрер, отреагирует на доклад Рундштедта и Роммеля. Сумеет ли настроить свой генералитет на упорное сопротивление англо-американцам. Ради чего, собственно, и приехал. Они, эти растерявшиеся бездари, должны почувствовать, что он – все еще фюрер. Власть все еще в его руках. И он не потерпит…

«Да, власть все еще в твоих руках, – отрешенно согласился Гитлер с собственными доводами. – Если только то, что в них осталось, еще можно считать властью. В страхе… только в страхе ты еще можешь удержать их. Ибо на то, чтобы расстрелять любого из этих фельдмаршалов, твоей власти пока что хватит».

В эти минуты Гитлер чувствовал себя, как тореадор, которому через несколько минут придется выйти на арену, чтобы сразиться не только с рассвирепевшим быком, но и с тысячами тех, жаждущих крови, животных, что восседают на трибунах.

Сказав себе: «Ну что ж, поговорим-посмотрим…», – он, все еще стоя лицом к окну, извлек из заднего кармана брюк вальтер калибра 6,35, проверил его, дослал патрон в патронник и вновь сунул в карман. Другой вальтер, калибра 7,65, лежал у него в боковом кармане френча[33]. И это было заметно каждому, кто представал перед ним. Уже приготовив его к стрельбе, фюрер задержал оружие в руке и почти с минуту стоял с такой решительностью в глазах, словно готовился пустить себе пулю в висок.

И он действительно репетировал эту заключительную сцену своей жизненной драмы со всей возможной серьезностью и усердием, как истинный актер. Сюжет драмы стоил того, чтобы на этой сцене выложиться, как на бенефисе.


42

Войдя в зал, фюрер сдержанно поздоровался и сел на табурет, стоявший во главе стола. Согнув сухопарые плечи, почти пригнув лицо к столу, он несколько минут сидел так, ни на кого не глядя, ни о чем не говоря, а фельдмаршалы и генералы, безропотно сгрудившись вокруг стола, терпеливо ожидали, когда вождь заговорит, когда им будет предложено сесть…

– Я не нуждаюсь ни в каких докладах, – еле слышно проговорил фюрер, вертя между пальцами свои очки. – И так ясно, что вы трусливо уступили противнику все поля боя, предоставив ему возможность высаживаться, где он захочет, и действовать по своему усмотрению.

Только сейчас он чуть-чуть выпрямился, и Роммель увидел его лицо – бледновато-серое, осунувшееся лицо усталого больного человека, которого любой уважающий себя армейский фельдшер без зазрения совести отправил бы в лазарет. Так, на всякий случай.

– Мне давно стало ясно, Рундштедт, что вы не способны командовать фронтом. – Паузы, которую он выдержал, было вполне достаточно для того, чтобы присутствовавшие смогли оценить всю тяжесть подобного обвинения. – Но я даже не мог предположить, что вы предстанете перед всей Европой такой откровенной бездарью.

Роммель заметил, как фон Рундштедт содрогнулся и, приподнявшись на носках, качнулся, всем корпусом подался вперед. В какое-то мгновение «лису Африки» показалось, что фельдмаршал вот-вот рухнет прямо на карту Франции. Что было бы воспринято весьма символично.

– И я не желаю выслушивать ваши бесконечные оправдания! Война не терпит оправданий! – взревел Гитлер так, словно пытался внушать свои прописные истины огромной, внемлющей каждому его слову толпе. – Война знает только победы и поражения! Победы… и поражения. И в ней выигрывают не танки и роты, в ней выигрывает дух нации и гений ее полководцев. Где этот неистребимый германский дух, где, по каким полям сражений развеялся прусский военный гений? Остался ли в моей армии хотя бы один фельдмаршал, размышляющий над тем, как победить, а не как получше сдаться?

Престарелый фон Рундштедт не оправдывался. И не только потому, что ему не предоставляли такой возможности. Этот аристократ духа, воспитанный на прусских традициях, был буквально раздавлен бестактностью фюрера. В какие-то мгновения Роммелю казалось, что он вот-вот выхватит пистолет и застрелится.

– Вам, именно вам, Роммель, – принялся тем временем Гитлер за следующую жертву, – было поручено осуществлять оборону побережья. И вы уже давно могли бы понять, что ваши африканские штучки здесь не проходят. Это вам не ливийский экспедиционный корпус. Здесь сошлось полмира. Успех англо-американцев – это ваш личный позор, фельдмаршал Роммель и фельдмаршал Рундштедт. Личный позор! Меня поражает, как можно было позволить такой армаде кораблей спокойно подойти к берегам, а такой массе войск без особых потерь высадиться и нагло закрепиться в Нормандии.

«Стало быть, мои сражения в Африке он воспринимает как легкую прогулку по экзотическим берегам… – с ненавистью взглянул на главнокомандующего Роммель. – Какая же он мразь!»

Пауза, которую в очередной раз выдержал Гитлер, очевидно, нужна была ему для того, чтобы собраться с мыслями, а также дать «лису Африки» возможность осознать всю глубину своего падения. Однако Роммель воспользовался ею с иной целью.

– Мой фюрер, мы должны учитывать, что силы противника на этом театре военных действий во много раз превосходят наши силы, – как можно спокойнее заговорил он, стараясь сохранять свое достоинство. – На отдельных направлениях мы действительно оказались в очень сложных условиях. Наши войска отходят. Но это еще не поражение. Если мы и отступаем, то с боями, оказывая ожесточенное сопротивление. Совершенно очевидно, что союзники несут крайне тяжелые потери. Об этом свидетельствуют данные – несомненно, преуменьшенные – самих англо-американцев.

– У меня есть сводки, которые дают совершенно иное толкование событий, – грубо прервал его Гитлер, – и в данном случае я больше доверяю сводкам, а не вашим общим рассуждениям.

– Это не общие рассуждения, а трезвый анализ, – объяснил Роммель, едва сдерживая себя. Все знали, каким неудержимым он бывает, когда затрагивается его честь.

– Допустим, – неожиданно сменил тактику и тон совещания Гитлер. – Допустим, мы приняли некоторые ваши соображения. Но что конкретно вы предлагаете?

«Значит, он приехал сюда ни с чем, – понял Роммель, вмиг почувствовав себя как-то увереннее. – Как и следовало ожидать».

– Прошу вашего согласия на отвод войск с полуострова Котантен. Только это еще может спасти всю группировку от окружения и полного истребления. Отведя их, мы усилим нашу оборону, которую вскоре придется держать где-то на линии Канн – Алансон – Ле-Ман, то есть в направлении Руан – Париж – Фонтенбло. Сюда же нужно перебросить те наши дивизии, что прохлаждаются сейчас между Аррасом и Кале в ожидании высадки англичан во Фландрии, которой так никогда и не произойдет.

Роммель победно оглядел собравшихся. Он решился сказать то, чего не решались сказать они.

– Послушайте, вы, великий стратег, – приподнялся фюрер и, упершись ладонями о стол, потянулся в сторону Роммеля. – Приказа на отвод войск с полуострова Котантен вы не получите. Никогда! Нужно не отходить, а изматывать противника на его плацдармах, чтобы затем постепенно оттеснить назад, к побережью.

– Но это невозможно. С каждым часом количество войск англо-американцев все увеличивается и увеличивается. Их поддерживают артиллерия судов и тучи бомбардировщиков. В то время как наши войска почти лишены всякой поддержки с воздуха.

– Вот это уже существенно, – почему-то мгновенно успокоился Гитлер и обвел взглядом своих «бездарей» в генеральских мундирах, очевидно, надеясь увидеть здесь Геринга. Но рейхсмаршала авиации не было. Что выглядело явной оплошностью Кейтеля, который обязан был позаботиться…

– Хорошо. Вы получите такую поддержку люфтваффе, что англо-американцы и думать перестанут о дальнейшем продвижении вперед. Вся масса реактивных истребителей, которая имеется вне Восточного фронта, немедленно будет брошена сюда, на Нормандию. Кроме того, сегодня же я прикажу возобновить обстрел английских плацдармов и самого побережья Южной Англии ракетами «Фау». Именно «Фау» будут иметь решающее значение для исхода не только этого сражения, но и всей войны… Именно с помощью «Фау» мы сумеем не просто нанести поражение Англии, но и поставить ее в буквальном смысле на колени[34].

Роммель едва сдержался, чтобы не рассмеяться прямо в лицо фюреру. Как только следовало переходить к конкретным решениям и приказам, так Гитлер начинал танцевать вокруг своих несокрушимых «Фау», словно юродивый вокруг метлы. Лишь сейчас фельдмаршал по-настоящему понял, насколько далеко зашла его ненависть к этому «любимцу германского народа», насколько он презирает его. «Этот человек не должен больше вершить судьбы рейха. Он не имеет права олицетворять великую Германию. Нам должно быть стыдно перед Европой, что мы терпели столько у власти этого ефрейтора…»

Еще несколько минут Гитлер вдохновенно расписывал, как эскадрильи реактивных истребителей Германии уже в течение ближайших двух дней очистят небо над войсками Роммеля и как, подвергнув жесточайшей ракетной бомбардировке Лондон, он, фюрер, потребует от англичан отвода их войск за Ла-Манш.

– Что вы скажете на это, фельдмаршал?

Обратившись после столь бурного монолога к Роммелю, фюрер явно ошибся.

– Если позволите, господин канцлер, я выскажу более решительное суждение, – тотчас же взял инициативу в свои руки «лис Африки». – Во-первых, не думаю, что нам удастся поставить Англию на колени, поскольку за ней стоят такие мощные державы, как Америка, Канада и даже Бразилия, чья авиация уже включилась в войну против нашего флота. Я считаю, что Германия находится сейчас в таком плотном кольце врагов и пребывает в таком состоянии, когда нам не следует мечтать о том, как поставить весь мир на колени, а как, достойно завершив эту войну, самим подняться с колен. Причем сделать это необходимо как можно скорее, подписав мирный договор с англичанами и их союзниками…

Говоря все это, Роммель краем глаза поглядывал то на Гитлера, то на Кейтеля. Оба они воспринимали его речь подобно бреду сумасшедшего. Все остальные тоже выслушивали «африканца» кто с жалостью, кто с полным сочувствием, поражаясь при этом его самоубийственной храбрости.

«Вот кто возглавляет заговор против тебя, – неожиданно открыл для себя Гитлер. – Авторитет в армии, высокий чин, войска в подчинении, а главное – контакт с союзниками…»

– Ваши пораженческие настроения, фельдмаршал Роммель, нам хорошо известны, – хрипло молвил Гитлер, прервав на полуслове не только своего бывшего любимца, но и самого себя. – Это хорошо, что вы упорно заботитесь о дальнейшем ходе войны и политических демаршах. Но я требую – вы слышите, фельдмаршал Роммель, требую, – чтобы до тех пор, пока все еще являетесь командующим группой армий «Б» и отвечаете за оборону побережья, вы сосредоточивали умственные усилия на своем фронте, на котором произошло вторжение и на котором, по вашей личной вине, части вермахта терпят поражение за поражением. Вы поняли меня, Роммель?

Всем показалось, что фельдмаршал просто не расслышал обращения фюрера, и облегченно вздохнули, когда «лис Африки» довольно спокойно, обыденно ответил:

– Я свой солдатский долг перед рейхом выполню. Чего бы это мне ни стоило. Важно, чтобы его выполняли все остальные.

Возражать против такой формулы никто не стал. Даже фюрер, который подумал, что Роммель прежде всего имел в виду его. Если это совещание можно было завершить без истерики и стрельбы по собственным вискам, то Роммель предложил лучшее его завершение.

* * *

Как только совещание было закрыто, фюрера и всех остальных участников его пригласили на обед.

Роммель был несколько озадачен тем, что фюрер не стал брать пищу, поданную в персональном чугунке, а подсел к столу, за которым сидели он, начальник штаба генерал-лейтенант Шпейдель и фон Рундштедт. Мало того, приказал адъютанту положить ему каши из того же чугунка, из которого ели они. Но лишь тогда, когда оба фельдмаршала уже отведали ее. При этом за спиной у Гитлера стояло два дюжих парня из ваффен-СС.

– Мой фюрер, – с миролюбивой иронией обратился к нему Роммель, – было бы неплохо, если бы вы нашли время побывать в моем штабе и поговорить с фронтовыми командирами. Уж они-то обладают самым отчетливым представлением обо всем, что происходит сейчас на линии огня. Думаю, это позволяло бы и вам, и штабу Верховного главнокомандования более реалистично взглянуть на все происходящее.

– К тому же это взбодрило бы наших фронтовиков, – поддержал его Ханс Шпейдель. – Сам факт вашего прибытия…

– Я прибуду в ваш штаб, Роммель, послезавтра, – исподлобья взглянул фюрер на «лиса Африки». – А пока что сразу же после обеда, все вы должны отправиться в свои штабы. И сделать надлежащие выводы.

Обещая Роммелю прибыть в его ставку, Гитлер твердо знал, что не решится на это. И не только потому, что ему не с чем было представать перед фронтовыми генералами, а еще и потому, что окончательно утвердился во мнении: одним из главных заговорщиков действительно является фельдмаршал Роммель. Сюда, в «Вольфшанце – II», стоило прибыть уже хотя бы ради этого разоблачения. Но парадокс заключался в том, что именно это подозрение Гитлера спасло фельдмаршала от изгнания с Западного фронта. Фюрер решил не выдавать себя, не торопиться, не пороть горячки. Роммель не один. Кто там за ним?

Он решил выждать.

Как только оба фельдмаршала оставили «Волчье логово – II», Гитлер приказал подать его личный самолет к отлету в Берхтесгаден. Не в Берлин, где его сейчас с нетерпением ждут, не в «Вольфшанце», а назад, в свою «Альпийскую крепость».


43

Негулкое веселье в школе смертников все еще продолжалось, но для Фройнштаг оно уже потеряло всякий смысл.

«Странная встреча, – думала она о судьбе, сведшей ее с Гардером вначале в Берлине, когда он предстал в роли случайного любовника, затем здесь. – Ради чего? – спрашивала она себя. – Какой смысл вложен был в это знакомство Всевышним?»

– Вы можете мне устроить еще одну встречу с этим Райсом, обер-лейтенант?

Прежде чем ответить, Коргайль с опаской взглянул на Скорцени. Он понимал, что и первое свидание вызвало – не могло не вызвать – недовольство обер-диверсанта рейха. А как поведет себя, узнав о втором, теперь уже ночном?

– Вы не возражаете против того, чтобы я вновь встретилась с Райсом, господин штурмбаннфюрер? – развеяла его страхи Лилия.

– Если считаете, что этого парня следует казнить еще до того, как его катер-снаряд протаранит борт врага…

– У меня иное восприятие этой встречи. Вам тоже не мешало бы поговорить с ним.

– Все, что я хочу сказать ему, будет содержаться в приказе, который отдам уже там, в море, – решительно прервал этот парад упреков Скорцени. – Я мог бы запретить встречу, но не из ревности, а из принципиальных соображений. В ночь перед выходом на задание камикадзе должен пробыть наедине с собой, в сугубо мужском окружении. В рыцарской школе и гибель должна быть достойной рыцаря…

– Вот видите, – спокойно извлекла выгодный для себя ответ Лилия, обращаясь к обер-лейтенанту. – Штурмбаннфюрер Скорцени явно заинтересован в нашей встрече.

– Что-то незаметно, – проворчал Коргайль, однако повиновался.

Бухта, в которой находилась стоянка военных катеров, была окаймлена грядой небольших скал, местами напоминающих нагромождение каменных блоков, заготовленных для возведения пирамиды. Вот только рука камнетеса их еще не касалась. Обер-лейтенант подвел Райса к одной из таких скал, у подножия которой его ждала Фройнштаг.

– Я понимаю, что вам нужно отдохнуть перед заданием, но поверьте: задержу вас ненадолго, – извиняющимся, виноватым голосом заверила смертника Фройнштаг.

– Мне непонятно ваше поведение, унтерштурмфюрер, – сухо ответил Райс. – Было бы намного проще, если бы вы все же сформулировали причину наших… – запнулся он на полуслове, но тем не менее назвал их встречу, как хотел назвать: – свиданий.

– Точно так же, как мне непонятно ваше поведение, обер-лейтенант Гардер.

– Перед вами рядовой Райс. Произошло какое-то недоразумение.

– Обер-лейтенант Коргайль, – окликнула Лилия поспешно уходящего командира группы. – Имя этого человека?

– Думаю, вам лучше выяснить это наедине, – неожиданно заупрямился Коргайль с той же сухостью в голосе, с какой только что пытался охладить ее романтический пыл воспоминаний сам Гардер. – Извините, но я вынужден оставить вас. Прошу учесть, что у курсанта Райса не более часа свободного времени.

Фройнштаг и Гардер молча проводили взглядом удалявшегося обер-лейтенанта и потом так же молча ступили на каменистую тропу, которая даже сейчас, при свете луны, ясно просматривалась на склоне возвышенности.

– Вы что, действительно не узнали меня, Гардер? Только хватит морочить мне голову. Я не для того устраивала встречу, рискуя, как вы понимаете, своей репутацией.

– Зря устроили и зря рискуете. Вначале я в самом деле не узнал вас, поскольку очень смутно запомнил ваше лицо.

– Еще бы, в порыве таких окопных страстей! – запоздало упрекнула его Фройнштаг.

– Но мне запомнилась ваша фамилия. Ее назвала ваша подруга, у которой мы встречались тогда, в Берлине.

– Анна.

– Ее звали Анной? Впрочем, какое это имеет сейчас значение.

– Имеет. Все имеет.

– А вот почему вдруг вы решили встретиться со мной?

– Не с вами конкретно. В том-то и дело, что не с вами лично, а со смер… с курсантом, уходящим на задание, – вовремя исправилась Лилия. – Так что свела нас чистая случайность.

– Очень странная… случайность.

Фройнштаг вдруг вспомнилась та сумбурная ночь – первая ее ночь в Берлине, после того, как была зачислена в группу Скорцени; и этот парень… Как он набросился на нее! Как жадно, по-солдатски, набросился тогда этот изголодавшийся по женщине окопник. И как утром они выясняли – вначале с ним, потом с Анной, – каким он мог быть по счету из тех мужчин, что резвились с ними в ту пьяную, сумасбродную ночь. Пьяную, загульную, о которой к тому же стало известно Скорцени. Разве она могла предположить, что за ней сразу же будет установлена слежка?

Лилия потом не раз стыдила себя за этот дикий загул. Конечно, и до этого случались веселенькие ночки. Особенно те, что позволяли себе устраивать в концлагере. В женском концлагере, где страшное пиршество плоти проявлялось особенно страстно и беззастенчиво, мало того – всячески поощрялось администрацией, особенно если в лагерь заглядывали высокие берлинские гости. Тогда уж к веселью привлекались не только охранницы из СС «Мертвая голова», но и отборная секс-команда из числа узниц, основу которой всегда составляли польки и шведки. Лилия так и не смогла выяснить, сколько же мужчин побывало с ней в том пьяном бреду, в который превратилась их ночь на квартире Анны, однако этот парень с его наивной, хамоватой окопной философией ей почему-то запомнился. Лицо смутно – а вот имя и все то, что он говорил и как бесновался на ней, терзая ее и без того растерзанное тело…

Фройнштаг даже подумывала о том, что не мешало бы разыскать его потом, после войны. Не исключено, что он мог бы стать ее мужем. Чем он хуже всех тех, кто каждый день придурковато пялится на нее да облапывает груди, не испытывая при этом ничего, кроме животного инстинкта? А в душе этого парня-окопника что-то шевельнулось тогда. Она почувствовала: шевельнулось. И если бы она позволила проводить себя, знакомство их, несомненно, продолжилось бы.

«Если бы у тебя хватило глупости позволить Гардеру проводить себя в то утро, парни Скорцени не дали бы ему даже вернуться на фронт, – прервала метания своей возбужденной памяти Фройнштаг. – Он сгинул бы в одном из лагерей смерти. Или погиб под колесами автомобиля. Выбор у костоломов гестапо довольно скудный, что вполне соответствует скудности их фантазии».

– Скажите, я понравилась вам в ту ночь?

– Это случилось уже на рассвете, – неохотно уточнил Гардер.

– Понимаю, вам неприятно вспоминать какие бы то ни было подробности.

– Наоборот, вспоминаю их слишком часто. – Он поднял довольно увесистый булыжник и швырнул в море. Глухой всплеск и султан воды показались Лилии отражением далекого взрыва. – А вам, унтерштурмфюрер? – довольно робко спросил камикадзе. – Приятно?

– Что было, то было. Тогда, Гардер, вам хватало окопной мудрости размышлять более раскованно и жизненно, что ли… Что же касается меня, то я пребывала в состоянии некстати пришедшей в себя пьяной дуры, с которой ночью мужики хозяйки квартиры веселились как хотели. Так что скрывать друг от друга нам нечего. Но вы не ответили на мой предыдущий вопрос. Я понравилась вам?

– Конечно, понравились.

– Несмотря на то, что вид моего эсэсовского мундира привел вас в ужас. Еще больше ужаснулись, когда выяснилось, что я служила в охране лагеря.

– О лагерях мы на фронте предпочитали не слышать. Или по крайней мере делать вид, что ничего не слышали об их существовании. Германия, допустившая создание концлагерей смерти, – это уже другая Германия, не та, которую мы защищаем, замерзая в русских окопах.

– Вы что, антифашист? – встревожилась Фройнштаг.

– Иначе не перевоплотился бы из обер-лейтенанта в рядового, из боевого офицера – в курсанта-смертника.

– Но почему же вы пошли в камикадзе?

– По двум причинам. Первая из них – у меня не было выбора. Вторая – не вижу смысла в дальнейшем пребывании в этом мире. Но умереть хочу за Германию. Как солдат, а не как государственный преступник.

Они остановились на выступе скалы, и, поискав глазами удобное местечко, Фройнштаг уселась на его краешек. Немного поколебавшись, Гардер уселся рядом, так что колено его едва не соприкасалось с ногой девушки.

– Тогда, в Берлине, мне показалось, что вы готовы схватиться за пистолет, – проговорил Гардер, когда молчание их стало нестерпимым.

– В иной ситуации так оно и случилось бы. Уж не думаете ли вы, что я пускаю к себе в постель любого бродягу?

– Все, что там происходило, я воспринял только так, как оно происходило, – мудрил окопник. – Можете не волноваться. У меня о вас осталось очень хорошее впечатление.

Фройнштаг снисходительно улыбнулась.

– Кстати, как вас зовут?

Гардер удивленно взглянул на нее. «Зачем?!» – вопрошал этот взгляд.

– Карл. Офицером я становился, будучи твердо уверенным, что меня ждет судьба Карла Великого. И не меньше. Как видите, все «сбылось».


44

Корабль, который должен был выходить завтра в море со смертником на борту, неподвижно чернел на рейде. Луна, зависшая над его мачтой, полыхала на ветру пламенем огромной свечи, зажженной небом, по всем тем, кто уже никогда не вернется из моря и кому еще только предстоит навсегда уйти в него.

«Гардер знает, что это его корабль, – подумалось Лилии, – поэтому смотрит на него совершенно иными глазами, чем я. Мне не дано понять, что он чувствует, как воспринимает этот свой „корабль вечности“…»

Легкий плащ не спасал ее от холодного ночного ветра. Каменная плита, на которой они сидели, остывала, пронизывая тело леденящей оторопью. Море плескалось прямо под их ногами, хотелось сойти со скалы и, ступив на лунную дорожку, идти к кораблю, к «свече усопших», к ночному забытью.

Лилия положила руку на колено парня, несколько раз провела ею, пытаясь возбудить в нем мужчину, однако Гардер лишь удивленно взглянул на девушку и вновь задумчиво уставился на корабль.

«Если он все же попытается взять тебя, ты не станешь сопротивляться, – приказала себе Фройнштаг, медленно разгибаясь и ложась на каменную плиту. – Было бы справедливо, если бы каждому смертнику перед его выходом в море одна из женщин дарила себя как последнюю радость земной жизни. И пусть только кто-нибудь попытался бы узреть в этом что-либо греховное, уличное».

– О чем ты думаешь сейчас? – почти шепотом спросила она, возвращая руку на его колено.

– Странный период бездумья.

– О смерти?

– Нет, – решительно возразил он. – Об этом уже все передумалось.

– Тогда почему ты все забыл, Карл? Ту ночь у Анны Коргайт, наше безумство?.. Ты ведь достаточно мужественный. Что я должна сделать, чтобы вернуть тебя в этот мир?

– Ничего. Мне ничего не нужно.

В кафе, где веселились гости князя Боргезе, завели патефон. Пластинка буйно изрыгала хамоватые тирольские частушки.

– Но ведь ты понимаешь, что я – твоя последняя женщина. Это ты понимаешь или же страх совершенно лишил тебя чувств и рассудка?

– Почему же, понимаю… вы – моя последняя женщина. Но вы уже стали ею, Лилия. Тогда, еще той ночью.

– Так что же мне, привести сюда свеженькую, – возмутилась Фройнштаг. – Нетронутую? Ну хорошо, хорошо, извини… Что, – спросила она после минутного молчания, – с той поры у тебя не было ни одной женщины?

– Если честно, были, – едва слышно проговорил Гардер. – Даже две.

– Какой ужас! – шутливо поразилась его развратности Лилия. – Не ожидала.

– Но это были не мои женщины. Моей женщиной осталась ты.

– Интересно, каким образом я должна была почувствовать все это? Оказывается, я была чьей-то женщиной.

– В моей жизни все так закрутилось: фронт, арест… – не воспринимал ее шутливого тона Гардер. – К тому же ты влюблена в этого, со шрамами.

– И ничего не могу поделать с собой, Карл, – вдруг покаянно созналась Лилия. – Это какая-то безумная любовь. Не зря его называют самым страшным человеком Европы. Впрочем, это тоже не совсем точно. Скорцени вполне может сойти за самого страшного человека мира.

– Ты знаешь, что он тоже встречался со мной?

– Скорцени? – подхватилась и вновь села Фройнштаг. – Когда это было?

– Несколько дней назад. Во время первого посещения нашей базы.

– Несколько дней назад? А тогда, в Берлине?

– Нет.

– Значит, уже здесь? Странно. И что? Как он вел себя?

– По-моему, пытался узнать меня. Хотя, повторяю, мы с ним не виделись.

– Он знал тебя по фотографиям. И твое имя. У него цепкая память. А тогда, в Берлине, за мной, то есть за нами, следили. Не он, естественно. Люди из гестапо. Если уж у нас получился такой откровенный разговор, то ты должен знать, что это, очевидно, я тебя погубила.

– Чепуха. С какой стати?

– Я, точно я! Еще точнее – наша безумная ночь. В то время гестапо следило за мной и за всеми, кто со мной контактировал. Оказывается, так нужно было. Так заведено. Но тогда я и не догадывалась об этом.

Гардер улыбнулся и, присвистнув от удивления, покачал головой.

– Теперь ты понимаешь, почему я без всякого сожаления ухожу из этого мира?

– Из него нельзя уйти без сожаления.

– Мне тоже так казалось.

– Так же, как мне иногда кажется, что завидую тебе.

– Но ты… не заинтересована была в том, чтобы я исчез из жизни? Только правду. Мне уже незачем лгать. Все, что ты скажешь, я унесу с собой на небеса.

Несколько минут Фройнштаг сидела молча, поглядывая то на Гардера, то на «корабль вечности».

– Не скажу, чтобы слишком уж часто вспоминала, ты не дал для этого повода, но и не предпринимала ничего такого, что могло бы навредить тебе. То есть ко всему, что с тобой происходит, я не имею абсолютно никакого отношения.

– Верю.

– Для меня это важно. Очень важно.

Приподнявшись, Лилия положила руки на плечи парня и, повалив его на спину, какое-то время склонялась над ним, пытаясь зажечь желание, пробудить зверя, который заставил Карла наброситься на нее в то утро, у Анны Коргайт.

– Я не знаю, что со мной происходит, – наконец сдался Гардер. – Тогда все выглядело иначе.

– Может, нам пойти в комнату для свиданий? Обер-лейтенант сам предлагал ее. Уж там-то нас никто не потревожит.

– У меня уже почти не осталось времени.

– Тогда полежи, – принялась она колдовать над его одеждой. – Просто полежи. Все, что от тебя требуется, – полежать. Я же буду ласкать тебя так, как не ласкала ни одна женщина. Как ласкают в последний раз…


45

– Так вы уже пришли в себя, капитан?

– Пришел, – мрачно заверил подполковника Кульчицкий.

– Когда-нибудь это должно было наступить.

– Будь оно все проклято!

Они гребли обломками досок. При этом каждый стоял на одном колене, спиной друг к другу, а между ними стонал и скрежетал зубами раненый Радчук. Курбатов уже не раз молил Господа, чтобы он наконец потерял сознание, но Радчук упорно оставался по эту сторону жизни, словно за какие-то прегрешения Господь решил взять его к Себе вместе со всеми его физическими и душевными страданиями.

Река теперь казалась значительно шире, нежели это представлялось с того берега, и чем упорнее диверсанты гребли, тем черная полоса косогора, к которому они должны были причалить, чудилась все отдаленнее. Уже окончательно стемнело, и Курбатов настороженно прислушивался к тишине на том берегу, предчувствуя, что она вот-вот взорвется пальбой и яростью новой, теперь уже ночной схватки.

– Я струсил, господин подполковник. Только сейчас я по-настоящему понял это и уже никогда не смогу простить себе, – взволнованно каялся Кульчицкий.

– Не утешайте себя, это действительно была трусость, – безжалостно казнил его Курбатов. – Но только выслушивать ваши раскаивания я не собираюсь.

– Тогда выслушайте мою исповедь, – неожиданно прохрипел Радчук.

– Вашу, поручик? Прекратите, для вашей исповеди еще не время. Доберемся до ближайшей деревни, попытаемся найти фельдшера.

– А знаете, это прекрасно, что я умру на Дону. Казачьем Дону… Все они только об этом и мечтали – чтобы на Дону… «Колыбель Белого движения» и все такое прочее. Пели и плакали. Пили, плакали – и стрелялись, стрелялись…

– Кажется, бредит, – проворчал Кульчицкий. Чувствуя себя виноватым, он старался не поддерживать разговор ни с Курбатовым, ни с Радчуком.

– Пока нет, – возразил раненый. – Пока еще… Они там, в Югославии, действительно много… пили, плакали и стрелялись… собратья ваши, белые офицеры.

– Наши? – переспросил Курбатов, настораживаясь. – Вы разве не белый офицер?

– Но я завидовал даже тому, – не слышал его Радчук, – что они могли стреляться… как офицеры… Завидовал даже этому… Потому что они – офицеры. Они могут пить за Матушку-Россию, плакать и стреляться.

– Позвольте, так вы жили в Югославии? – спросил Курбатов, лишь бы поддержать разговор. – Мне сказали, что вы вроде бы прибыли из Персии.

– Так оно и было. В Маньчжурию – из Персии… Однако началось все там, в Югославии. Их там много было. В основном врангелевских. Случались еще кутеповцы. Те потверже были, не стрелялись, ждали своего часа.

– Вам лучше помолчать, тяжело ведь.

– Это исповедь, господин… подполковник. В исповеди можно… – Радчук закашлялся, и Курбатову показалось, что он захлебнулся собственной кровью. Однако и в этот раз штабс-капитан все же сумел вырваться из объятий смерти.

– …Они стрелялись, и я завидовал этому… Потому что офицеры…

– Что вы заладили, штабс-капитан? – кончилось терпение у Кульчицкого. – «Как офицеры, как белые…» Вы-то в конце концов кто, не белый офицер? Подосланы ЧК – так и скажите. Одной пулей больше – только и всего.

– В этом-то и состоит моя исповедь, – как бы облегченно вздохнул Радчук, признательный капитану за то, что задал вопрос, которого не догадался задать князь Курбатов. – Это они – белая кость… А я всего лишь цыган, полукровок. Отец – цыган, мать – кубанская казачка… Совсем мальчишкой был, играл на скрипке в оркестре… в ресторане для русских офицеров.

– Позвольте, так вы… не офицер? – не сумел скрыть своего презрительного недоверия Кульчицкий. Польский гонор всегда подводил его. Даже тогда, когда именно гонор должен был бы спасать от позора, как там, на левом берегу Дона.

– Нет, конечно, – что-то заклокотало в горле Радчука, но Курбатову трудно было поверить, что это смех. – Какой из меня, к черту, офицер? Цыган-полукровок. Цыганчук Гуцо…

– Кто? – нервно спросил Курбатов.

– Гуцо. Прозвище такое.

– Ах, Гуцо… Прозвище как прозвище, – неожиданно миролюбиво признал подполковник. – Но все же?..

Теперь берег был уже совсем рядом, однако Курбатов и Кульчицкий забыли о веслах, поднялись на ноги и, держа обломки досок, словно винтовки с примкнутыми штыками, которыми готовились прикончить раненого чужака, застыли над «лжеофицером-полукровком».

– Объяснитесь, поручик, – не сдержался Курбатов. – Скажите, что все слышанное нами – бред.

– Какой уж тут бред? Впрочем… А Радчуком был тот молоденький поручик, что квартировал у хорватки по соседству с нами. Я знал, что он застрелится, и ждал этого часа, ходил вслед за ним в лес, подсматривал, как он репетирует самоубийство, решается. Когда же это наконец произошло, я забрал его пистолет и документы, закопал тело и пробрался в Болгарию. Он тоже был смуглолицый. Мы немного похожи. А поручиком он стал уже в Югославии, так что сокурсников по офицерскому училищу в Маньчжурии у него быть не могло…

– Вот почему вы так сторонились офицерского общества, – задумчиво произнес Курбатов. – И от диверсионной школы отказывались, потому что боялись усиленной проверки контрразведки…

– Что ж тут непонятного? – согласился Радчук. – Боялся, конечно. Вот и вся моя исповедь, господин подполковник, вся моя… исповедь… Теперь судите, стреляйте…

Он тяжело, с болезненным выдохом, встрепенулся и затих. Курбатов подумал было, что лжеофицер скончался, но, наклонившись, понял, что это еще не смертный час.

* * *

В ту самую минуту, когда их плот уткнулся в прибрежную корягу, с противоположного берега донеслись звуки выстрелов, и стало ясно, что те двое истребителей, которые спаслись бегством, уже успели прибыть с подкреплением. Правда, судя по выстрелам, довольно жидковатым, всего человек пять-шесть. По тому, как неспешно огрызался карабин Власевича, Курбатов определил, что Черный Кардинал и фон Тирбах успели смастерить плот и находятся где-то посредине реки, чуть выше их по течению.

– Мы не сможем помочь им, князь, – раздосадованно молвил Кульчицкий.

– Если они уже на реке – уйдут.

– Я не стану утруждать вас, господа офицеры, – вновь ожил Радчук. Курбатов решил так и называть его, не мог же он признать, что человек, которого несет по прибрежному склону Дона, – не офицер, а всего лишь цыганчук Гуцо. – Вставьте мне в руку пистолет, Кульчицкий, окажите любезность. А еще лучше – пристрелите, как старую цыганскую лошадь.

– Это должны сделать вы сами, – внушающе посоветовал капитан, как только они остановились передохнуть, и вложил ему в ладонь его же пистолет.

Курбатов порывался остановить их обоих, но так и не решился. Прекрасно понимал: Радчука им уже не спасти, а с тяжелораненым далеко не уйдешь.

– Может быть, вместе с документами и кителем штабс-капитана Радчука я перенял и судьбу его, как думаете, подполковник?

– Вы ведь завидовали этой судьбе. Надеюсь, вы не убили этого страдальца-офицера.

– Упаси Господь.

– Все остальное, сколь бы тяжко оно ни было, вам простится.

Курбатов умолк и вновь прислушался к выстрелам, доносившимся с того берега Дона. В этот раз карабин Власевича молчал, и Курбатову очень хотелось верить, что Черный Кардинал всего лишь сменил его на самодельное весло. За время их похода князь привык, буквально привязался к этому человеку, потому плохо представлял себе группу маньчжурских легионеров без него.

– Так оно и произошло, – простонал цыганчук Гуцо, слушая уже только самого себя. – Так и произошло. Ведь надо же… Напиваясь, Радчук, тот, истинный, Богом сотворенный, всегда плакал и мечтал умереть на берегу Дона. Почему Дона – не знаю. Ведь родом-то был с Украины, откуда-то из Подолии. И вот меня, лже-Радчука, судьба, дьявол обвели вокруг всего мира, через Болгарию, Турцию, Персию, Китай… чтобы погубить на том самом… берегу Дона. Смертельная рулетка, как сказал бы Власевич.

– Послушайте, поручик, – задержал его руку с поднесенным к виску пистолетом Курбатов. – Слово офицера, что никто не узнает о том, что мы только что слышали от вас. Даже Тирбах и Власевич. Для всех нас, для всего белого офицерства вы погибли на Дону как офицер, штабс-капитан Радчук.

– Признателен, князь. Это по-офицерски. Просить не решился. Но по-божески, а значит, по-офицерски, – сухим щелчком спускового крючка поставил он точку на исповеди длиной в сумбурную, преисполненную лжи и опасностей жизнь лже-Радчука.


46

– Грешна я, – повинилась утром Фройнштаг перед Скорцени, встретившись с ним во время завтрака в офицерском кафе. Они сидели в отдельной комнатке для гостей, в которой стояло три стола и из окна которой открывался вид на скалистый, поросший соснами берег, где происходило ее ночное прощание со смертником. – Вы не станете судить меня своей мужской ненавистью?

– Если бы стал судить, вы заподозрили бы, что в эту ночь я тоже был не святым.

– Нет, я не решилась бы обвинять вас. Тем более что мне прекрасно известно: эту ночь, штурмбаннфюрер, вы провели в одиночестве. Уж не знаю почему, но княгиня Сардони, она же графиня Ломбези, она же Катарина и так далее не согласилась разделить с вами постель. Что, признаться, озадачило меня.

– Странные сведения. От кого получены?

– Главное, что правдивые.

– Княгиня почему-то решила, что проводить первую ночь здесь, на базе смертников, грешно. Как думаете, она права?

– Что должна ответить я, проведшая ночь не только на базе смертников, но и со смертником? Безрадостное это занятие, должна вам признаться, штурмбаннфюрер. Так что грешна в эту ночь все же я. И это занятие нисколько не поколебало мою привязанность к вам – как ни странно это может показаться…

– Как я должен реагировать на ваше признание, Лилия? – спросил Скорцени вежливо, отвечая кивком головы на приветствие появившихся в комнате князя Боргезе и адмирала Хейе в сопровождении их гарема. Княгини Сардони, кстати, с ними не было, и, как поведала одна из дам, появляться на завтрак она не собиралась.

– Пощадить, – кротко подсказала Фройнштаг. – Это никак не должно сказываться на наших с вами отношениях.

– Вы настолько влюблены в этого парня?

– Можно было бы объяснить, что я прибегла к свиданию с ним из сострадания. Но тогда мы бы опошлили не только то, что там происходило, но и чувства, с которыми я решалась на свидание и ласки.

– В Средние века существовал странный обычай. Когда палачу приходилось казнить девственницу, он обязан был лишать ее невинности прямо на помосте. Для меня всегда оставалось загадкой, зачем это делалось. А главное, что должен был чувствовать палач, целуя девушку, голову которой он вынужден будет через несколько минут отсечь?

– И при этом допускали смысловую ошибку. Вряд ли палач снисходил до поцелуев. Однако намек довольно щепетильный. Можете считать, что я чувствовала приблизительно то же, что совершенно не дано понять вам. Послушайте, штурмбаннфюрер, нельзя ли его спасти?

– Отправить на Восточный фронт?

– Это для него хоть какой-то шанс.

Скорцени не ответил и предался чревоугодничеству. Причем делал это с вызывающей увлеченностью, постепенно накликая праведный гнев Лилии.

– Вам странно будет услышать это, – наконец изрек он, умышленно чавкая, – но я пытался… То есть предлагал ему.

– Неужели? Во время недавней встречи? Он ничего не говорил об этом.

– Предлагал, еще не зная, кто он на самом деле. А ведь я редко, крайне редко становлюсь сентиментальным.

– Могу подтвердить это, поклявшись на Библии. Впрочем, вряд ли кому-либо придет в голову заподозрить вас в этом.

– Зато когда этот парень горделиво отказался от спасения, долго не мог простить себе унизительной слабости. А в первые минуты чувствовал себя так, словно мне плюнули в лицо.

– Захотелось пристрелить его там же, в кабинете. Из жалости. Ибо отверженная жалость всегда порождает ненависть.

Скорцени взглянул на Фройнштаг с благодарностью.

– Вы очень точно сформулировали то, чего не мог, как ни старался, сформулировать я. Вы правы, Фройнштаг, отвергнутая жалость всегда порождает ненависть, дьявол меня расстреляй. Нам, солдатам СС, не следует забывать об этом. Как не забываем девиз: «Никогда не жалей врага!»

– То есть вы решительно ничего не желаете сделать для этого камикадзе?

Скорцени хотел вообще проигнорировать ее вопрос, ответ на который Лилией уже получен. Однако ему вдруг стало жаль женщину, только что милосердно отдавшуюся смертнику.

– Этот парень всегда мечтал стать офицером. Он слишком тяжело переживал разжалование в рядовые. Вернуть ему офицерский чин я не в состоянии. Не успел бы к его выходу в море. Поскольку его делом занималось гестапо… Словом, вы понимаете.

– Пытаюсь понять, – жестко обронила бывшая надзирательница концлагеря гестапо.

– Единственное, что я ему пообещал, – что в день выхода на задание ему будет объявлено о присвоении чина унтер-офицера. Что он воспринял с благодарностью. Приказ издан. Сегодня его поздравят с повышением.

– Он будет растроган до слез, – насмешливо поддержала Фройнштаг старания штурмбаннфюрера.

– Понимаю, что награда, которой осчастливили Райса в эту ночь вы, будет цениться камикадзе куда выше, – проскрипел зубами Скорцени.

– Господа, – появился в двери командир крейсера, только что вернувшийся из Савоны. – Корабль к выходу в море готов. Пока море укутал туман, самое время поохотиться.


47

Появившись на следующее утро в ставке, «нормандцы» сразу же попросили Гитлера принять их наедине, но в ответ на это фюрер лишь загадочно улыбнулся и сказал, что ситуация на Западе – каковой бы она ни виделась командованию фронта – такова, что решение нужно будет принимать только совместно.

И вот тогда Роммель понял, что они проиграли не только битву за Нормандию, но и за Гитлера. Что куда серьезнее по своим последствиям. «Лис Африки» почувствовал себя в «Волчьем логове» так же неуютно, как и в песках Ливии.

– Откуда у англо-американцев такая масса солдат? – спросил тем временем Гитлер, давая понять, что дискуссии на тему разговора без свидетелей не предполагается. – В каких таких гаванях они выгружают всю эту технику, боеприпасы?

– По данным нашей разведки, противник сумел перебросить на южный берег Ла-Манша уже более миллиона солдат и более полумиллиона тонн всевозможных грузов. Массу боевой техники, – начал докладывать Роммель, недовольно поглядывая на Кейтеля, Клюге и других присутствующих, словно они имели право оставить штабной зал «Бергхофа» по собственной воле. Он-то прибыл сюда не для доклада о положении на фронте – Гитлер и так обладал достаточно полной информацией, – а с надеждой уговорить его заключить с англо-американцами перемирие.

– Но каким образом им удалось все это? – грозно спросил фюрер. – В их распоряжении нет таких гаваней.

– Природных – нет. Но они создали искусственные.

– Какие еще искусственные? – оглянулся Гитлер на Кейтеля. Они все еще стояли посреди зала, и никто из генералов не знал, как ему вести себя и какова его роль в этом «нормандском избиении младенцев».

– Загнанные на мелководье десантные баржи и поврежденные корабли сразу же превратились в неплохие причалы, способные к тому же собственными силами защищать себя от нашей авиации и какое-то время даже поддерживать огнем орудий свои войска. – Только сейчас фюрер сел, но остальные продолжали стоять. – Уверен, что в течение двух ближайших недель они высадят еще около миллиона солдат. Людские резервы у союзников, как вы понимаете, по существу, неограниченные. Если понадобится, они начнут перебрасывать сюда всю негритянскую рать США, Канады и Бразилии.

Гитлер почти с ненавистью взглянул на Роммеля. Швырнув карандаш на карту, он откинулся на спинку кресла и закрыл глаза.

«Искусственные гавани – вот чего мы не предвидели, вот в чем просчет», – расшифровал Роммель этот его жест раздражения. И в душе возрадовался. Может быть, хоть теперь фюрер поймет, что главный просчет заключается не в недостатках их обороны в Нормандии, а в объявлении войны всему цивилизованному миру.

– Что вы молчите, фон Рундштедт? – наконец заговорил верховный главнокомандующий после длительного напряженного молчания. – Какие меры предприняты вами, чтобы спасти положение?

– В действие введены все имеющиеся резервы. Ощущается острая нехватка живой силы и боеприпасов. В небе по-прежнему господствует авиация союзников. И, насколько мне известно, наша авиация пополнилась всего лишь двумя-тремя эскадрильями реактивных истребителей.

– Мне лучше знать, сколькими истребителями она пополнилась, Рундштедт, – медленно, спокойно поднялся Гитлер.

– Однако небо над нашими войсками они не очистили, это я заявляю со всей ответственностью, – растерянно пробормотал командующий войсками на Западе, пытаясь еще продолжать свой доклад.

– Очисткой неба, фельдмаршал, займутся другие. Как и очисткой от врага самой Нормандии. С этой минуты я отстраняю вас от должности командующего войсками на Западе.

– Как вам будет угодно, – щелкнул каблуками Рундштедт.

– Передадите дела фельдмаршалу фон Клюге.

Стоявший рядом со своим шефом фельдмаршал Роммель отчетливо услышал, как из груди Рундштедта вырвался вздох облегчения, словно он сбросил со своих плеч минометную плиту. «Это ж надо дожиться до такого положения, когда фельдмаршал радуется, что его лишили командования фронтом!» – ужаснулся он.

– Если вы считаете, что таким образом решите все проблемы вражеского вторжения, мой фюрер… – с нагловатой иронией изрек тем временем Рундштедт.

– Милости просим в Париж, господин фон Клюге, – в том же духе поддержал его Роммель.

Клюге на выпад не ответил. Карьеры этих бездарей закончились, и он не собирался утешать их. Обратившись к фюреру, фон Клюге поблагодарил за оказанную честь и спокойно, внушительно так прожевал:

– А на Западном фронте порядок мы, конечно, наведем, долго так продолжаться не может, позор без всякого приличия. Не может, – жестко повторил он, давая понять Роммелю, что вызов все же принят и следующий удар за ним. Но уже не в присутствии фюрера. – О деталях хотелось бы поговорить отдельно.

– Приступайте к командованию, фон Клюге, – осадил его Гитлер.


48

Прибыв в штаб Роммеля, фон Клюге быстро ознакомился с положением на фронте и, не вникая в детали прорыва, устроил взбучку штабистам, а также присутствовавшим командирам армий и некоторых дивизий. Генералитет фронта ответил ему мрачным молчанием. Генералитет, но не сам Роммель. Отпустив из элементарного чувства такта своих генералов, он теперь уж по-настоящему схлестнулся с новым командующим.

– Видите ли, в чем тут дело, фон Клюге. Я не против той взбучки, которую вы здесь устроили моим полевым генералам, – этому народцу накачки еще никогда не вредили. Но я не потерплю, чтобы вы пытались командовать мной, руководствуясь тем «бергхофским» стилем фюрера, которым успели заразиться в ставке, пребывая там на фюрерских харчах.

– Как вы смеете?! – опешил новый командующий, сраженный «фюрерскими харчами». Кроме всего прочего, он знал, сколь популярен «герой Африки» в любой офицерской компании и как прислушиваются к его суждениям. Сколько всяческих острот гуляют по штабам по воле этого любимца судьбы! – Как вы позволяете себе говорить со мной так?!

– А почему бы и нет? – уселся Роммель на краешек стола. – Почему бы нам не поговорить как фельдмаршал с фельдмаршалом? – напомнил ему о равности чинов и заслуг перед рейхом. – Причем сделать это сразу же, в первый день вашего вступления в должность.

– Что ж, – устало плюхнулся в кресло фон Клюге, побагровев от гнева и осознания той наглости, с какой Роммель осмеливается вести с ним разговор. – Допустим… Поговорим как фельдмаршал с фельдмаршалом. Только не думайте, что способны запугать меня сногсшибательными данными о численности танков, орудий и дивизий. Всей этой цифирью я владею не хуже вас.

– А я и не собираюсь вас разочаровывать в той цифири, которой вы овладели, отдыхая в «Бергхофе». Наоборот, предлагаю сейчас же, немедленно вылететь на фронт. И помотаться хотя бы по ближайшим тылам, если уж не по передовой. Мы сделаем это вместе. А потом вернемся и поговорим.

Несколько минут фон Клюге колебался, не зная, как отреагировать на предложение. Он уже твердо решил для себя, что потребует освободить Роммеля от командования группой армий «Б» во Франции, несмотря на то, что авторитет этого полководца довольно высок и его отстранение вызовет крайне негативную реакцию не только среди генералитета фронта, но и в штабе Верховного главнокомандования. Не зря же фюрер отважился только на то, чтобы отстранить от должности Рундштедта, в то время как прежде всего следовало отстранить «героя Африки».

Но для того, чтобы он, Клюге, имел право потребовать изгнания Роммеля, он обязан был прежде побывать вместе с ним на фронте. Чтобы потом не было недомолвок.

– Согласен, – наконец решился он. – Прикажите приготовить самолет командующего. Позволяю вам выступить в роли гида.

Два последующих дня оба фельдмаршала, помирившись между собой и с судьбой, колесили по дорогам Франции, переправляясь из штаба в штаб, с участка на участок. Несколько раз они сбивались с маршрута, оказываясь на передовой в самых гиблых местах, поскольку за то время, пока они добирались до указанного пункта, линия фронта резко изменялась. К тому же на исходе второго дня их самолет чуть было не сбили свои же зенитчики, а затем их «опель-адмирал» попал под перекрестный огонь противника, и только благодаря исключительному хладнокровию водителя они смогли спастись бегством в небольшом холмистом лесу, в котором пришлось просидеть несколько часов, пока их не прикрыл своим огнем случайно оказавшийся рядом сильно потрепанный в боях саперный батальон.

Возвращаясь на самолете назад, в Париж, фельдмаршалы угрюмо молчали. И только на аэродроме фон Клюге все же не вынес тяжести своего горделивого затворничества.

– Вы, Роммель, правильно сделали, заставив меня сразу же побывать на фронте, – усиленно шевелил он жилистыми челюстями, старательно пережевывая каждое слово. – Что ни говори, а оттуда, из «Бергхофа», ситуация видится совершенно по-иному, позор без всякого приличия.

– Все зависит от того, с какой «Горы»[35] смотреть, – поучительно согласился Роммель, однако заострять разговор не стал. Тем более что из штаба Фромма ему уже сообщили: фон Клюге тоже, в принципе, дал согласие на сотрудничество с валькиристами, а следовательно, через несколько дней, как только покушение на Гитлера будет осуществлено, они могут оказаться единомышленниками. Мало того, обязаны будут предстать перед англо-американцами таковыми. Иначе Монтгомери попросту не захочет иметь с ними дела.

Уже в штабе Роммель вновь вспомнил о том, что фон Клюге тоже валькирист, и примирительно предложил:

– Теперь мы должны потребовать от фюрера абсолютной свободы действий. Только тогда сможем полагаться на своих солдат и свой опыт. А от его Верховного штаба – реальных подкреплений.

– Уверен, что ни того, ни другого мы не получим.

– Я уверен в этом не меньше вас. Но мы должны требовать свободы действий.

– Требовать чего-либо от фюрера бессмысленно. И крайне опасно. Особенно если учесть, что и назойливых просьб он тоже не терпит.

– А чем мы рискуем сейчас? – Роммелю вспомнилось, с каким облегчением вздохнул предшественник фон Клюге фельдмаршал фон Рундштедт в кабинете фюрера, когда узнал, что груз нормандского позора отныне переложен на плечи других. – Боитесь, что фюрер отстранит вас от командования, еще, по существу, не дав принять дела?

– Иногда мне кажется, Роммель, что я уже давным-давно ничего не боюсь. Вообще ничего. Срабатывает лишь элементарный инстинкт самосохранения. Но ведь инстинкт есть инстинкт, позор без всякого приличия.

– В таком случае у меня просьба. Сейчас я составлю телеграмму фюреру. В которой выскажу ему все, что считаю необходимым. Она, конечно же, уйдет с вашего благословения, но за моей подписью. Исключительно из уважения к вашему инстинкту. Авось хоть какую-то пользу извлечь из нее нам все же удастся.

– Телеграмм за вашей подписью – сколько угодно, – довольно легкомысленно согласился фон Клюге, чувствуя крайнюю усталость, вызванную не только их фронтовыми похождениями. Самое время было на часик-другой прилечь, как это он всегда делал у себя на Восточном, в группе армий «Центр».

«Мой фюрер, положение значительно серьезнее, чем вы можете себе представить, – быстро набросал Роммель текст небольшой телеграммы. – Наша неравная борьба с врагами рейха приближается к своему естественному завершению. – А немного поразмыслив, решился добавить: – Прошу вас, фюрер, незамедлительно сделать выводы из обстановки на фронте вторжения и предпринять все возможное для спасения не только армии, но и рейха. Фельдмаршал Роммель».

Приняв из его рук этот текст, начальник штаба генерал Шпейдель внимательно прочел написанное и огорченно взглянул на командующего. Он слишком любил Роммеля, чтобы спокойно встретить падение своего кумира.

– Но ведь вы же понимаете, что тех выводов, которые имеете в виду вы, фюрер никогда не сделает. Уже хотя бы потому, что не готов сделать их.

– Вы хотели выразиться точнее, генерал, – не способен. Ни командовать, ни управлять страной, ни решиться на переговоры.

– Не мне судить, но факты говорят о том, что, пожалуй, в какой-то степени вы правы.

– Так вот, генерал, если и в этот раз фюрер не извлечет для себя никаких уроков и не сделает должных выводов, то нам не останется ничего иного, как действовать[36]. Причем очень решительно, – оглянулся он на задремавшего фон Клюге. В ответ командующий фронтом с трудом сдвинул с места свои тяжеловесные челюсти и прожевал нечто нечленораздельное, что можно было истолковать и как согласие, и как протест. – Причем действовать самым решительным образом, – завершил свою мысль Роммель. – Не во имя фюрера, во имя Германии.

– Клятвы… – иронично вздохнул умудренный жизнью и штабными интригами фон Клюге, явно намекая на то, что отлично понимает, о чем идет речь. – Все клятвы, заверения и снова клятвы… Кар-бо-на-рии, позор без всякого приличия.

Через несколько дней самолет, из которого фельдмаршал Роммель на бреющем полете пытался осмотреть линию фронта, был обстрелян. Пилот с огромным трудом сумел посадить подбитую машину, и тяжелораненого фельдмаршала доставили в армейский госпиталь.

Злые языки поговаривали, что обстреляли самолет командующего свои же, эсэсовцы. И что гибель опального фельдмаршала в бою, над линией фронта, вместе с самолетом, вполне устраивала бы всех – и фюрера, и фон Клюге, и даже самого Роммеля. Кто мог знать, что «герою Африки» суждена иная участь и что развязка все равно наступит очень скоро, но будет более драматичной.


49

К тому времени, когда фон Тирбах и Власевич переправились на правый берег Дона, Курбатов и Кульчицкий уже похоронили Радчука на склоне небольшой возвышенности. Встречая плот своих соратников, Кульчицкий сообщил им, что Радчук покончил жизнь самоубийством и, немного помолчав, добавил:

– Я поступлю точно так же.

– То есть? – не понял его Курбатов.

– Хочу, чтобы вы знали… Я смою свой позор, как надлежит смывать его дворянину.

– Прекратите, капитан, – недовольно поморщился Курбатов. – Мы пришли сюда, чтобы сражаться, а не стреляться по всякому глупому поводу. Плот столкнуть по течению. Уходим. К утру мы должны быть километрах в двадцати отсюда.

– Вы говорите, как обязан говорить командир. Но мой позор – это мой позор. И не сомневайтесь, что смою его, как только достигну границы Польши. У первой же польской деревушки, – негромко заверял Кульчицкий, приноравливаясь к заданному Курбатовым темпу ночного марша. – Клянусь честью дворянина, у первой же польской…

– Зачем так долго томить душу? – саркастически поинтересовался шедший вслед за ним фон Тирбах. Ни путь диверсанта длиной в несколько тысяч километров, ни ежедневный риск, ни храбрые налеты на воинские объекты так и не сдружили этих двоих людей – вот что больше всего удивляло сейчас подполковника. Тем более что он тоже несколько раз пытался погасить пламя их раздора.

Но что поделаешь: Кульчицкий не желал признавать возведение Тирбаха в бароны, в то время как фон Тирбах терпеть не мог в нем «аристократствующего поляка». Вообще Курбатову показалось, что чем ближе они подходили к линии фронта, к Германии, тем отчетливее проявлялся в словах и поступках фон Тирбаха арийский дух, его вдруг непонятно из чего произраставшая великогерманская нетерпимость к унтерменшам. И хотя самого Курбатова это, очевидно, до поры до времени никоим образом не касалось, все же он начал призадумываться: как же тогда поведет себя этот человек, едва он окажется в границах рейха?

«Еще неизвестно, останешься ли ты и впредь для барона тем последним авторитетом, который пока еще сдерживает его здесь, к России, – молвил себе Курбатов. – Главное – вовремя почувствовать, что он окончательно превращается в высокомерного германского нациста. И лучше бы – еще в те дни, когда убрать его не составляет особого труда». Однако тотчас же признался, что ему не хотелось бы, чтобы их дружба и воинский путь окончились таким откровенно подлым образом.

– Вы жалкий, презренный служанкин сын, – с убийственным спокойствием отомстил фон Тирбаху поляк. – И навсегда останетесь таковым, если не поймете, что истинный аристократизм заключается не в великосветском хамстве и вседозволенности, а в умении быть великодушным.

– В таком случае вы вообще не аристократ. Ибо даже представления не имеете о том, что такое истинное великодушие. Кого угодно могу признать великодушным, только не вас.

«В группе назревает бунт», – понял подполковник. Он мог бы тотчас же прекратить эту свару, но что-то подсказывало ему: этим двоим лучше дать высказаться. Иначе они затаятся, и ссора может оказаться кровавой.

В этот раз Кульчицкий сделал то, чего не сумел сделать фон Тирбах, – великодушно промолчал. Впрочем, в молчании его великодушия было столько же, сколько и великопольского шляхетского презрения.

– Я всего лишь хотел, – молвил он после примирительной паузы, – чтобы все вы, господа офицеры, поняли: свой позор я готов смыть. Как только смогу быть уверенным, что тело мое будет предано польской земле.

– Не забудьте убедить нас, что она польская, – откликнулся Власевич, шедший в нескольких шагах позади группы и как бы прикрывая ее отход.

На окраине деревни, у плетня, стояла повозка, запряженная парой чахлых лошадок. Тирбах метнулся к ней, оглушил выходившего из ворот мужичка, и еще через минуту повозка мчалась через полувымершую деревню, наполняя ее грохотом и скрипом несмазанных колес.

– Нам бы несколько металлических дуг и кусок брезента, – расфантазировался Власевич, взявший на себя обязанности кучера. – Тогда бы мы превратили нашу каруцу в настоящую цыганскую кибитку. И на кой черт нам война? Лови себе по окраинам сел одичавших кур и лошадей, води по ярмаркам медведя и гадай на картах осиротевшим молодкам – какая еще жизнь нужна человеку, которому вся эта жизнь основательно опостылела?

– За цыганками, думаю, дело не станет, – заметил Кульчицкий. После того как легионеры услышали клятву об искуплении, капитан почувствовал себя непринужденнее, гнет позора уже не томил его, а невосприятие бароном фон Тирбахом поляк попросту старался игнорировать.

– В моем присутствии эту мразь помойную – цыган – прошу не упоминать, – проворчал тем временем барон, правда, сделал это на немецком.

– Браво, фон Тирбах, – тоже на немецком поддержал его Курбатов. – Будем считать, что экзамен на чистоту арийских помыслов вы уже выдержали.

– В таком случае мне придется объявить, что мой табор – исключительно для славян, – молвил Власевич. С той минуты, как он взялся за вожжи, в нем взыграла кровь прирожденного кавалериста. – А вообще-то жаль, что лошадей вдвое меньше, чем нас, и не послал Бог седел.

* * *

Еще почти два часа их «кибитка» двигалась на северо-запад. Жаркий ветер, прорывавшийся откуда-то из глубин придонской степи, даже сейчас, в полночь, казался умертвляюще сухим, а безлесая равнина, посреди которой диверсанты со своей повозкой оказались, как потерпевшие крушение моряки на утлой лодчонке посреди океана, представлялась бесконечной, и задремал Курбатов только тогда, когда понял, что ближайшие километры ждать появления хоть какого-нибудь лесочка бессмысленно.

Сено, на котором покоилась его голова, отдавало прелостью, борт, в который она упиралась, источал жалобные стоны дорог, а сама повозка почему-то казалась подполковнику грубо сколоченным гробом, в котором он наблюдал себя уже как бы со стороны, с высоты поднебесного полета души. В этом полете душа его подобрела. Ему хотелось, чтобы кибитка двигалась вечно и чтобы он мог вечно видеть себя посреди степи, на обочине Млечного Пути, между копной сена и звездным небом.

Где-то там, впереди, была Украина, земля его предков, о которой он слышал много рассказов и легенд, о которой напоминали почти все песни его казачьего детства, но которой так никогда и не видел.

«Интересно, почувствую ли что-нибудь особенное, ступив наконец на украинскую землю? – подумалось Курбатову. – Вряд ли. Все, что могло связывать меня с этой землей, что способно было отзываться на ее вещий зов, давно развеялось вместе с прахом моих предков… И все же… – не согласился он сам с собой, – сейчас, в эти мгновения, ты явственно ощущаешь: эта земля уже где-то совсем рядом. Она ждет. И она какая-то особенная. Уже хотя бы потому, что твоя. Что Родина. А ведь еще совсем недавно, отправляясь в этот рейд, ты совершенно не задумывался над тем, что предстоит пройти землями казачьей вольницы рода Курбатовых. Даже там, за Доном, Украина оставалась для тебя не более чем территорией, по которой пролегает линия фронта и которую тебе предстоит пройти, чтобы присоединиться к войскам союзников».

– Эй, командир, там, впереди, кажется, пост, – вырвал его из полусонного течения мысли негромкий, вкрадчивый голос Власевича.

– Какой еще пост? Откуда ему здесь взяться? Тем более ночью.

– Что-то вроде будочки у дороги. Того и гляди – шлагбаум. Точно, перекрыли.

Очевидно, зрение у Власевича было намного острее, если ему удавалось разглядеть и будочку, и шлагбаум.

Единственное же, что мог признать сам князь, так это то, что там, впереди, как бы на небольшой возвышенности, действительно что-то чернеет.

– Пост, – поддержал Власевича Кульчицкий. – Огонек сигареты.

Теперь на повозке остался только Власевич. Сворачивать куда-либо было уже поздно, тем более что по одну сторону дороги пролегал овраг, по другую открывался косогор.

Не дожидаясь команды, поляк метнулся к косогору, чтобы, пока их окончательно не разглядели, взобраться на его извилистый хребет, а фон Тирбах, долго не раздумывая, скатился в овраг.

– Эй, кто такие?

– Из продовольственной части. Везем продукты для солдат, – ответил Курбатов первое, что пришло ему в голову.

– Та й куды ж цэ вы их везэтэ? – пробасил другой постовой, медлительно двинувшись навстречу повозке. – В лагерь для полонэных чи куды?

– Для кого? – не понял Власевич.

– Для пленных, – перевел Курбатов, незаметно для себя обрадовавшись, что понимает этого украинца. – Точно, в лагерь, – ответил постовому. И уже еле слышно, исключительно для Черного Кардинала, добавил: – Бери того, первого. Так это что, уже Украина? – неосторожно спросил он приближающегося солдата.

– Та ще ни. Она тамычки, – махнул рукой, указывая в темноту ночи. – Вон за теми холмами.

– И все же кто вы такие? Документы! – вдруг насторожился тот, первый постовой, что помоложе, и полуприсев, приготовил винтовку.

Но Власевич выстрелил не целясь. На звук. Не зря в этом виде стрельбы в диверсионной школе ему не было равных. В ту же минуту Курбатов метнулся к другому постовому, сбил его с ног, скрутил, но кто-то третий, все еще остававшийся в небольшом вагончике, прошелся автоматной очередью прямо над его головой.

Оглушив солдата-украинца ударом в переносицу, Курбатов залег рядом и открыл ответный огонь. Перестрелка могла бы затянуться, но подкравшиеся с двух сторон Тирбах и Кульчицкий буквально изрешетили укрытие постового, тяжело ранив, а потом и добив его самого.

Пленному было уже за сорок. Давно не бритый, в провонявшей потом и дымом гимнастерке, он представлял собой довольно жалкое существо, которое ничем не напоминало настоящего солдата, каким князь привык представлять его себе. Тем не менее держался довольно спокойно и так же твердо, как, в общем-то, и должен вести себя тот самый «настоящий солдат».

– Так что там за лагерь, старик? – поинтересовался подполковник. Это был странный допрос. Пленного заставили лечь на повозку лицом в прелое сено, а все четверо, включая «кучера» Власевича, шли по обе стороны ее, словно уже провожали обреченного в последний путь.

– Так ведь сказал уже: немцев пленных держат. А вы ж кто будете и с чего это хлопцев моих перестреляли? – чуть приподнял он голову. – Али не свои? Не может быть, мундиры вон на вас…

– А ты и верь мундирам, – посоветовал Курбатов. – Главное, не кто человек, а чей мундир на нем.

– Главное, чтоб человек при этом мундире… – горестно уточнил пленный.

– И много там этих самых немцев?

– Откуда ж мне знать?

– Ну хоть приблизительно? Сто? Двести? Только не вздумай лгать! – несильно ткнул его в бок острием кинжала подполковник.

– Да нет же, осталось человек семьдесят – восемьдесят. Зато одно офицерье. Не мучьте вы меня, хлопцы. Лучше сразу пристрелите. Тайн больших я вам все равно не расскажу.

Диверсанты молча переглянулись.

– Что, точно одни офицеры? – сразу же пробудился интерес у фон Тирбаха. – Ты уверен, что там офицеры?

– Сам старшина говорил. Да и по мундирам видно. Офицеры, точно. Были и рядовые, но часть постреляли, часть переболела, остальных куда-то угнали…

– Офицерский концлагерь? – размышлял вслух Курбатов. – А что, вполне может быть. Хотя мне казалось, что всех офицеров комиссары сразу же расстреливают.

– То ж эсэсовцев, – подсказал пленный. Ему явно хотелось, чтобы диверсанты подобрели к нему. – Я уже, считай, полтора года при лагерях.

– Заткнись, пся крев! – брезгливо остановил его Кульчицкий. – Ты уже все сказал. Теперь тебе осталось только выслушать приговор.

Однако Курбатов не согласился с ним. У подполковника возникло еще несколько вопросов, по которым остальные диверсанты сразу же определили: возможно, уже сегодня днем им предстоит напасть на колонну пленных, которых водили на железнодорожную станцию разбирать руины разбомбленного вокзала и складских помещений.

И хотя о планах своих Курбатов пока не сказал ни слова, фон Тирбах поспешил поддержать их.

– Освобождение из плена немецких офицеров здесь, в глубине России? По-моему, это произвело бы впечатление даже на Скорцени.

– Не говоря уже об НКВД, – заметил Власевич. – Который не поленится бросить против нас целую дивизию, только бы в конце концов изловить.

– Вам никогда не стать легендарным диверсантом, поручик, – сокрушенно покачал головой Курбатов. – Слишком упрямо избегаете оваций.


50

– Господин штурмбаннфюрер, на траверзе – конвой союзников.

Скорцени и князь Боргезе вопрошающе переглянулись и с сожалением осмотрели заставленный едой и бутылками стол, словно предчувствовали, что им навсегда придется покинуть эту теплую каюту.

– Вам, унтерштурмфюрер Фройнштаг, пожалуй, лучше остаться здесь, – посоветовал Скорцени, снимая с вешалки свой кожаный плащ. – Вместе с графиней Стефанией.

– С каких это пор вы стали щадить мои нервы, штурмбаннфюрер? – незло, почти тронуто поинтересовалась Лилия, поднимаясь вслед за мужчинами.

Красавица Стефания продолжала сидеть, откинувшись на спинку кресла и молча наблюдая за выходом своих спутников на палубу, словно костюмер за выходом на сцену второстепенных артистов.

– Пытаюсь, Фройнштаг, пытаюсь…

Полковник Боргезе взял Стефанию с собой только потому, что Фройнштаг увязалась за Скорцени, и он, как истинный итальянец, чувствовал бы себя крайне неловко, если бы пришлось соревноваться в комплиментах единственной даме с самим «первым диверсантом рейха».

– Конвой внушительный? – обратился Скорцени к вахтенному офицеру. Он был единственный на этом итальянском крейсере, кто владел немецким, и командир корабля использовал его в качестве переводчика.

– Три транспортных корабля под прикрытием четырех легких военных.

– Они уже заметили нас?

– Не уверен. Пока что скрываемся за скалами и пеленой тумана. К тому же им трудно будет понять, кто мы. Вряд ли англичанам придет в голову, что сюда, почти к Тосканскому архипелагу, проник крейсер, оставшийся верным Муссолини.

– В Пьомбино следуют, – проворчал Боргезе. – Подкрепление для войск, рвущихся к Флоренции.

– Несчастная Италия, – сокрушенно покачала головой неожиданно появившаяся графиня Ломбези.

– Время причитаний кончилось, – сказал Скорцени. – Настало время действий нашего любимца смерти.

На корабле уже была объявлена тревога, и экипаж поспешно занимал свои места у орудий и торпедных аппаратов. В бинокль Скорцени видел, как конвой медленно приближается к темнеющему неподалеку островку, намереваясь обойти его у южной оконечности. На транспортах уже заметили их корабль, и одно из судов сопровождения начало отдаляться от строя, как бы прикрывая его и в то же время пытаясь выяснить намерения итальянца.

– Господин капитан первого ранга, – переводил вахтенный то, что доносилось из переговорного устройства, – англичанин запрашивает, кто мы. Что передать?

– Что мы подчиняемся правительству маршала Бадольо! – простуженно прокричал в ответ командир крейсера. – И что нам уже сообщили о прибытии их транспорта.

– Рискованное заявление, – объяснил вахтенный офицер специально для Скорцени. Но пусть томми поломают голову над тем, кто успел сообщить нам об этом.

Скорцени одобрительно кивнул и, приказав командиру двигаться к северной оконечности скалистого островка, поинтересовался, готов ли катер-торпеда со смертником.

– Я лично проверил: готов, – сразу же доложил невесть откуда появившийся адъютант Родль.

– Кому выпала честь? Райсу? – уточнил на всякий случай штурмбаннфюрер.

– Уже знакомому вам.

Скорцени вспомнилась тщедушная фигурка зенитчика из команды «Марине-коммандос-5», его плечики-крыльца, бледное бескровное лицо.

– Унтер-офицера ему присвоили, – поспешил заверить штурмбаннфюрера Родль, оставляя вслед за ним капитанский мостик. – Камикадзе счастлив.

Пепельно-серый вал тумана, зарождавшийся где-то в глубинах материка, на перевалах Апеннин, медленно накатывался на Тирренское море, вбирая в себя россыпь прибрежных скал и мелких островков и покрывая своим невзрачным шатром все пространство между полуостровом и Корсикой. Казалось, что и острова, и крейсер «Неаполь», и вражеский конвой – все медленно погружается в холодную, облаченную в едкую влажную пелену преисподнюю.

«Человек-торпеда» уже был готов к своей первой и последней атаке. Черный, позаимствованный у подводников комбинезон, черный берет, черные перчатки, почерневшее от страха лицо смертника… Из боевой рубки, в которой Райс провел последние минуты, ожидая приказа, он вышел в сопровождении еще одного камикадзе и офицера-инструктора.

Рюмка шнапса, который офицер налил из небольшой фляги, была поднесена не столько для храбрости, сколько для того, чтобы напомнить немецкому камикадзе о чашечке саке, священной для его коллег с японского острова Формоза.

– Это моя атака, господин штурмбаннфюрер, – узнал Райс эсэсовца, который несколько дней назад инспектировал морскую базу и курсы смертников.

– Изберите один из транспортных кораблей, унтер-офицер, – сухо напутствовал его Скорцени, не желая подчеркивать, что речь идет об атаке камикадзе. – Мы пойдем наперерез конвою, а вы укроетесь за островком. Как только крейсер откроет огонь, отвлекая внимание кораблей прикрытия, на максимальной скорости направляйте катер на первый корабль конвоя.

– Есть, господин штурмбаннфюрер.

Корабль замедлил ход. Лебедка спустила на воду небольшой катер. Уже на трапе Фройнштаг окликнула смертника:

– Погодите, Райс!

Смертник вздрогнул от неожиданности, остановился и медленно взглянул на приближающуюся к нему женщину в эсэсовской форме. Очевидно, его больше всего поразило то, что он вообще видит здесь женщину. На корабль он взошел уже после того, как князь Боргезе, Скорцени и две женщины из их сопровождения засели в кают-компании, и даже не догадывался, что на борту есть хотя бы одна женщина.

– Фройнштаг! – окликнул Скорцени, пытаясь остановить девушку. – Унтерштурмфюрер, назад! – рявкнул он так, что крейсер должно было качнуть, словно от порыва цунами.

Но Фройнштаг все же приблизилась к Райсу, обхватила ладонями его лицо и поцеловала в щеку.

– Вы герой, унтер-офицер. Я поцеловала вас за ту, которая поцеловать уже не сможет.

– Я вам завидую, Райс! – крикнул толстячок-инструктор, живот которого вряд ли позволил бы ему втиснуться в узкую рубку катера. – За такую награду я готов занять ваше место!

Командир крейсера и Боргезе сдержанно улыбнулись. Графиня Ломбези, мало чем отличавшаяся в своем мундире морского офицера от мужчин, негромко захлопала в ладоши. И лишь провожавший Райса смертник, взятый на борт в качестве дублера на тот случай, если Райс вдруг струсит, стоял бледный и хвалил Господа за то, что жребий атаки выпал не ему.

– Прекратите этот спектакль! – зло прорычал Скорцени, свирепо осмотрев собравшуюся публику. – Командир, займите свое место! Как только катер приблизится к островку, открывайте огонь изо всех орудий и уходите в сторону Корсики.

– Спасибо, унтерштурмфюрер, – осипшим голосом проговорил камикадзе, – это было по-человечески трогательно.

Он торопливо занял свое место за рулем, и еще через несколько мгновений, взревев мотором, катер торпедой понесся к черной громадине скалы.

– Ваш поцелуй должен положить начало традиции моих коммандос, – пожал локоть Фройнштаг князь Боргезе, уводя ее назад, в чрево корабля. – Или, точнее, ритуала. Последний поцелуй итальянки.

– Вы хотели сказать: «Смертельный поцелуй итальянки», – невозмутимо поправила его Фройнштаг, благодушно посматривая на некстати рассвирепевшего Скорцени, ярость которого она приписывала его ревности. Хотя, прерывая ее сцену прощания, штурмбаннфюрер думал совершенно об ином – о том, как трудно выбирать между самоубийством и женской лаской.

* * *

Издали островок был похож на динозавра или гигантского морского змея. И первый корабль сопровождения не спеша выходил из-за него, словно вываливался из пасти этого чудовища.

Ринувшись наперерез, «карманный» крейсер «Неаполь» на какое-то время открыл линкору свой борт, но лишь для того, чтобы ударить по нему и по первому транспортному судну изо всех орудий. Для англичан этот залп оказался полной неожиданностью. Решив, что их ждет засада за островом из нескольких кораблей, конвой начал замедлять ход, чтобы укрыться за скалистым хребтом «морского змея».

Но прежде чем подставить англичанам свою корму, «Неаполь» дал еще два залпа – и борт транспортного судна окутался дымом. Даже все еще не развеявшийся туман не мог скрыть от Скорцени, что почти вся палуба этого явно не боевого корабля буквально забита людьми.

«А что, достойный объект атаки, достойный…» – холодно оценил штурмбаннфюрер и, отыскав окулярами бинокля катер, проворчал:

– Ну какого черта ты тянешь? Атаковать, атаковать! – приказывал так, словно пытался мысленно воздействовать на смертника.

Ответный залп англичанина почти накрыл крейсер, однако снаряды легли по правому и левому бортам, и только один из них задел кормовую орудийную башню. Следующий залп омыл фонтанами взрывов корму, но преследовать «Неаполь» корабли охраны не решились.

Скорцени видел, как катер смертника выскочил из-за скалистого мыса, пронесся между взрывами снарядов, выпущенных крейсером, проскочил между кораблями охраны…

Еще через несколько секунд над морем вознесся огромный султан взрыва, напоминающий извержение подводного вулкана. Два менее сильных взрыва прозвучали уже как залп прощального салюта над могильной колыбелью морского камикадзе.

– Вот во что обходится нашим врагам жизнь одного храброго германца, князь, – поучительно молвил Скорцени, словно полковник Боргезе был противником этой атаки. – Самопожертвование одного германца да полцентнера взрывчатки – вот и все, что понадобилось, чтобы нанести англичанам такой урон, какой вряд ли сумели бы нанести в открытом бою две-три дивизии. Так мы и будем действовать впредь, любимцы смерти.

Вернувшись в кают-компанию, Скорцени увидел, что обе женщины уже сидят за столом и спокойно о чем-то переговариваются. О своей недавней «ревностной» ссоре они позабыли, залпы разъяренных врагов их не пугали, а то, что происходило несколько минут назад на палубе, – воспринимали как небольшое приключение. За стол они вернулись в таком настроении, словно поднимались на палубу поразмяться и подышать свежим воздухом.

– Это произошло? – спросила Лилия Фройнштаг, прервав беседу.

– С вашего благословения.

– Тот взрыв? Нет? Попадание снаряда?..

– Это был не взрыв, – мрачно возразил Скорцени. – «Жгучий поцелуй истинной германки» – так теперь будет именоваться вознесение на небеса любого камикадзе.

– Романтичная традиция, – согласилась Мария-Виктория.

Внимание Скорцени привлекла книжка, накрытая ладонью унтерштурмфюрера. Испросив разрешения, он взял ее в руки и увидел, что это томик стихов Петрарки на немецком.

– Вот уж не догадывался, что вы увлекаетесь поэзией, Фройнштаг.

– Я тоже не догадывалась, что, готовясь к своей гибельной атаке, унтер-офицер Райс каждую свободную минуту брал в руки томик этого великого итальянца.

Скорцени открыл книгу в том месте, где лежала самодельная закладка, сделанная из страницы школьной тетради.

«Не знаю мира и не веду войны, – прочел он подчеркнутые карандашом строчки, – пылаю между страхом и надеждой; оставаясь холодным, как лед, взлетаю под небеса и ползаю по земле. Хочу обнять весь мир, но все ускользает из моих рук…»

– «Хочу обнять весь мир, но все ускользает из моих рук», – задумчиво повторила Фройнштаг. – Меня вдруг осенила странная мысль: жизнь зарождается из взрыва страстей и взрывом страстей завершается.

Лилия вопросительно взглянула на штурмбаннфюрера.

– Никогда больше не допущу вас к подобным странствиям, Фройнштаг. Становитесь мыслителем. Это опасно! Видит Бог, ни в одной армии мира такое не поощряется.


51

– Так сколько пленных бывает в колонне, которую водят по этой дороге на станцию?

– Иногда десять, иногда двенадцать.

Они стояли на небольшом куполообразном холме, посреди охваченного кольцом старинных дубов кустарника, и отсюда им видны были и часть хуторка из пяти усадеб, превращенного красными в лагерь для немецких военнопленных, и окраина станционного поселка, куда водили группу. Сама же дорога в этом месте как бы пробивала себе путь между двумя возвышенностями, а потому казалась диверсантам почти идеальным местом для засады.

– Какова же тогда численность охраны?

– С охраной туговато. Троих-четверых выделят – и то стонут, – угрюмо поведал пленник. – Их счастье, что немцы к побегам не очень охочи. Это наши, хоть в Польшу их загони, хоть в саму Германию, – все одно бегут. Эти же вроде как бы рады пересидеть здесь войну: не в тепле и сытости, зато и не под пулями.

– Не может такого быть, – проворчал фон Тирбах, почувствовав себя задетым столь нелестной для немцев характеристикой.

– Чего ж не может? За полтора года, что я при лагерях, считай, только два раза и бегали. Да и то второй убежавший только потому и бежал, что з глузду зъихав.

– «З глузду зъихав» – это что? – впервые не понял его полурусскую-полуукраинскую речь Курбатов.

– Ну как бы сдурел, по-вашему, по-русски. Или, может, ты тоже с Украины?

– Пленными вы ненавидите нас еще больше, чем на фронте, – заполнил фон Тирбах ту паузу, которая позволила Курбатову вообще уйти от ответа на вопрос, поставленный красноармейцем.

«„Ненавидите нас“, – не преминул отметить про себя князь. – Да наш барон постепенно онемечивается! И еще неизвестно, стоит ли радоваться этому. Но будем надеяться, что против меня он не пойдет. Должны же существовать какие-то нравственные обязательства и у новоявленного барона фон Тирбаха».

– Тебя как зовут-то, мужик? – вдруг вспомнил он, что так до сих пор не поинтересовался именем красного.

– Хведором Лохвицким. Для чего спросил? Перед расстрелом всегда спрашивают, чтобы, случаем, не перепутать, – глаза его слезились и смотрели на Курбатова так умоляюще, что, казалось, они принадлежали не Лохвицкому, продолжавшему довольно спокойно беседовать с ним, а кому-то другому.

– Перед расстрелом, – признал подполковник. – Только «дел» мы здесь не заводим. Будешь проситься, чтобы отпустил?

– Так ведь не отпустишь?

– Не отпущу.

Лохвицкий страждуще взглянул на Курбатова, на стоявшего за его спиной фон Тирбаха, и понимающе кивнул.

– Кто ж вы такие? Скажи уж, коль перед расстрелом. На том свете не выдам, – сдавленным голосом попросил пленный, переминаясь с ноги на ногу. И только теперь Курбатов заметил, что сапоги на нем – с короткими расширенными голенищами. Немецкие, снятые с пленного. Возможно, им же расстрелянного.

– Сам небось расстреливал? – указал взглядом на обувку.

– Как приказывали.

– В таком случае говорить нам в общем-то не о чем.

– Колонна! – негромко предупредил Власевич, выдвинувшийся на край возвышенности, откуда дорога просматривалась далеко за изгибом рощицы.

– Сколько их там?

– Охраны – человек пять. Точно, пятеро. Да пленных – человек десять.

Курбатов теперь уже чуть добрее взглянул на пленного: счастье твое, что не соврал.

– Тирбах, винтовку пленного сюда. Разрядить ее. Сейчас ты спустишься вниз, – объяснял он Лохвицкому, пока поручик выполнял его приказание, – и остановишься посреди дороги. Это на несколько секунд отвлечет внимание всех конвоиров. Как только начнется пальба – можешь бежать.

– Неужели отпустишь?

– Наудачу: не подстрелим – спасен.

К тому времени, когда колонна приблизилась к степной горловине, Тирбах и Кульчицкий уже расположились на противоположном склоне, замаскировавшись в густом подлеске, а Лохвицкий спускался с холма, чтобы внезапно появиться из-за поворота дороги. Власевич, который держал его под прицелом, должен был первым же выстрелом снять командира конвоя.

Все было предусмотрено и рассчитано, кроме одного. Спустившись на дорогу, Лохвицкий сразу же крикнул конвойным: «Спасайтесь, засада!» Но этим только привел конвой в замешательство, позволившее первыми же выстрелами двух конвойных убить, третьего ранить. Еще двое залегли на обочине вместе с пленными.

Курбатов был потрясен, наблюдая, как пленные лежат почти плечо в плечо со своими конвоирами, но ни один не пытается обезоружить их или же, воспользовавшись суматохой, бежать. Единственным, кто стремился спастись в эти минуты бегством, был сам Лохвицкий, но кто-то из двойки фон Тирбаха скосил его автоматной очередью, прежде чем он скрылся за косогором.

– Сдавайтесь! – предложил Курбатов охранникам. – Сопротивление бессмысленно!

Какое-то время на дороге царило странное молчание. Затем один из конвойных отбросил автомат и, затравленно оглядываясь по сторонам, поднялся с приподнятыми вверх руками. Но тот, третий, «комиссар», что был ранен, вдруг завопил что-то матерщинное и, приподнявшись на колене, проредил ковер из пленных густой автоматной очередью, прервавшейся лишь тогда, когда Курбатов вновь уложил его, теперь уже навечно. Он же, сбегая по склону, на ходу расстрелял и второго конвойного, того, что еще не успел поднять руки.

* * *

Шестерых уцелевших немцев и конвойного они уводили в ближайший лес вслед за подводой, как рабов, которых предстояло продать на невольничьем рынке. Оказавшись в километрах от места схватки, Курбатов пристрелил конвойного и, уложив его на повозку, погнал лошадей в степь, на запад, в сторону Украины. Сами же диверсанты вместе с немцами прошлись метров двести по ручейку, вернулись назад, как бы в сторону Дона и, захватив крытую брезентом машину, помчались на север, туда, где по карте путь их пересекала река Оскол.

Все вроде бы складывалось как нельзя лучше, если бы не бунт пленных. На первом же небольшом привале у степного колодца четверо немцев, сговорившись, предприняли попытку скрыться. Они спустились в глубокий разветвленный овраг, якобы по нужде, и бросились в бега. Так и не успев залить воду в кипящий радиатор, Власевич погнался за ними, устроив вместе с Кульчицким настоящую охоту. Одного они свалили прямо в овраге, другого ранили из пистолета в бедро уже на проселке и задавили, еще двоих уложили на землю, избили, а затем заставили бежать впереди машины.

– Как это следует понимать, господа бывшие офицеры? – презрительно поинтересовался Курбатов, как только беглецов вернули к колодцу.

– Мы не знаем, кто вы такие, – объяснил темноволосый поджарый немец, представившийся как обер-лейтенант Краус. – И не понимаем, куда нас гонят.

– Мы уже достаточно ясно объяснили, кто мы. И вас не гонят, вам дают возможность избежать позора плена и вернуться в Германию, в свои части.

– Но мы не просили вас об этом.

– Точно, письменных рапортов от вас не поступало.

– Фронт уже, очевидно, в Польше и Словакии, – возразил второй пленный, настолько заросший грязной рыжеватой щетиной, что уже трудно было разглядеть его лицо. – Мы не сможем пробиться туда. А за побег нас расстреляют. Существует международная конвенция. После войны нас обязаны вернуть на родину.

– Ах, конвенция?! – саркастически изумился Курбатов.

– Вы слышали, барон фон Тирбах? Оказывается, вы совершенно напрасно думаете, что повели себя как освободитель этих поганцев. Они никуда не собирались бежать. Им и здесь хорошо. Они пересидят войну, отстроят большевикам все, что сумеют отстроить, и спокойно вернутся по домам. Они, видите ли, слышали о какой-то конвенции.

– Это им так кажется, что отстроят и вернутся, – поиграл автоматом барон. – У меня на сей счет иное мнение. И на конвенцию мне наплевать.

– А вы что скажете? – с той же презрительностью обратился подполковник к двум офицерам, не пожелавшим убегать вместе с остальными. – Тоже по конвенции истосковались?

– Капитан фон Бергер, – щелкнул каблуками полурасползшихся сапог коренастый рыжеволосый германец. – Мы пойдем с вами, независимо от того, кто вы на самом деле. Мы не желаем оставаться пленными и готовы сражаться с коммунистами под любыми знаменами.

– Наконец-то я слышу ответ истинного офицера.

– Мы с лейтенантом Киргартом… – вдохновенно продолжил было капитан, однако Курбатов прервал его:

– В течение десяти минут вы с лейтенантом Киргартом решите, как быть с теми, кто нарушил присягу, предал вас и попытался вернуться в лагерь. Фон Тирбах, оружие господам офицерам. Вы, капитан, – старший. Отведите беглецов назад в овраг и между собой, немцами, решите. Как поступите, так и будет, я не желаю идти в рейх убийцей. Повторяю, – повысил он голос, видя, что немцы замялись, – это ваши, немецкие, дела…

– Так вы тоже немец? – удивился фон Бергер, обращаясь к барону.

– Сейчас вы в этом убедитесь, – резко ответил фон Тирбах, зло поглядывая на беглецов. – Получайте автоматы и гоните этих трусов к оврагу.

Не прошло и пяти минут, как из оврага донеслись какие-то нечеловеческие, душераздирающие вопли.

– Что там происходит? – не удержался Кульчицкий. – Они что, распинают их там?

– Вам с вашими нервами, господин капитан, лучше не видеть того, что видят сейчас фон Бергер и Киргарт.

Поляк непонимающе взглянул на подполковника и пожал плечами. Еще какое-то время вопли продолжались, потом все затихло, и трое немцев во главе с фон Тирбахом появились из оврага, словно из преисподней. Лейтенант Киргарт не выдержал, и тут же, на виду у всех, его начало рвать, да так, что, казалось, уже ничто не способно было спасти его от этой погибельной рвотной истерии.

Между тем Курбатов спокойно взглянул на часы. Прошло ровно десять минут. Поручик еще раз доказал, что он истинный немец. О том, что Тирбах доказывал это, предавая беглецов растерзанию, подполковник пытался не задумываться. Однако заметил, что немецкие офицеры поглядывают на барона с явной опаской и стараются держаться подальше.

– Так что же там произошло? Я не слышал ни одного выстрела, – все же решил раскрыть тайну оврага капитан Кульчицкий, пока Власевич отпаивал Киргарта из солдатской фляги.

– Это было ужасно, – пробормотал фон Бергер, брезгливо подергивая плечами и поеживаясь. При этом он косил глаза на фон Тирбаха, не зная, позволено ли ему распространяться о каких-либо подробностях этой страшной казни. Но поручик попросту не обращал на них внимания. Он по-быстрому обмыл руки, забрался в кузов и, привалившись спиной к переднему борту, подставил лицо жарким лучам солнца.

– Одного он резал ножом, – фон Бергер плохо владел русским, но теперь этот язык вообще давался ему с трудом. – Захватив голову, резал ему горло, словно барану. Глядя на это, другой пленный потерял сознание. Но барон привел его в чувство и разорвал рот окровавленными пальцами. А затем удушил. Хотя… такого попросту не могло происходить, – очумело вертел он головой.

– Во всяком случае на фронте видеть такого мне не приходилось, – поддержал его Киргарт. – Эта казнь будет сниться мне всю жизнь.

– Все, прекратили! – прервал их излияния Курбатов. Жестокостью Тирбаха удивить его было трудно. – Мы и так потеряли слишком много времени. В путь. Скоро все дороги будут перекрыты.


52

Крейсер высадил их на пустынном берегу Корсики, словно на необитаемом острове, и ушел дальше, в сторону Алерии, чтобы оттуда взять курс на Лигурийское побережье.

Они и впрямь почувствовали бы себя одинокими и забытыми Господом, если бы неподалеку, на холме, склоны которого лишь недавно были очищены от хмельной лозы, не топорщилось на солнце гофрированное рыльце зенитного пулемета, а чуть дальше, у дороги, не ждал срочно вызванный из штаба корсиканской бригады СС запыленный «виллис».

– Признайтесь же, штурмбаннфюрер, какие это воспоминания заставили вас вернуться на Корсику? – поинтересовалась Фройнштаг, краем глаза наблюдая, как вслед за ней, молчаливо пыхтя, поднимался Родль, нагруженный чемоданчиками с личными вещами ее и шефа, а также элегантным итальянским ранцем, в котором помещалось все личное состояние самого гауптштурмфюрера.

– Назовите эту высадку прощанием с Корсикой.

– Но у вас не было намерения высаживаться здесь. Оно возникло в последние минуты, когда по левому борту крейсера показались берега острова.

– Инспекция корсиканских СС, – предложил Скорцени другую версию. – Устраивает? Нет? Вызвать самолет, который унесет вас на холодный север?

– С самолетом пока повременим, коль уж мы здесь.

Взойдя на ершистый гребень возвышенности, Фройнштаг с сожалением оглянулась на небольшой залив, плес которого отсюда, с высоты, казался совершенно неподвижным. Ей хотелось сразу же спуститься обратно к воде и искупаться. Пусть даже прямо в мундире, на виду у всех, кто способен видеть ее на отдалявшемся крейсере, который уже успел поднять на борт шлюпку и раздуть пары.

Жаль, что Скорцени не склонен был к этой курортной идиллии, поскольку вообще не склонен к чему бы то ни было, что не относится к триумфальному маршу «первого диверсанта рейха» по Европе, напомнила себе Лилия, сожалея, что не решится напомнить об этом же самому штурмбаннфюреру.

За рулем «виллиса» восседал командир первого батальона бригады корсиканцев штурмбаннфюрер Пауль Умбарт, что приятно удивило Отто и даже слегка озадачило. Он помнил этого корсиканского австрийца еще по тем дням, когда вместе готовили операцию по захвату Муссолини на вилле «Вебер». Дуче тогда казался вполне досягаемым, а пролив Бонифачо, отделявший ресторанчик «Солнечная Корсика» от южной оконечности Корсики, преградой, недостойной отважных «СС-корсиканцев». Безмятежные были времена, безмятежные.

– И вот вы опять на Корсике, господин гаупт… простите, штурмбаннфюрер, – оскалил Умбарт ряд широких, корявых, словно щиты крестоносцев после сражения, зубов. – Как это следует понимать? – вышел он из машины, чтобы лично открыть дверцу перед высоким гостем из Берлина.

– Пусть все решат, что по ту сторону пролива Бонифачо опять появился призрак дуче.

Они рассмеялись и похлопали друг друга по плечу, как давнишние друзья. Фройнштаг это удивило. До сих пор ей не приходилось видеть, чтобы кому-то взбрело в голову похлопать по плечу Скорцени. Была убеждена, что столь близких друзей у него попросту не существует. А по-настоящему близкие настолько хорошо знают характер обер-диверсанта, что не решаются фамильярничать.

– Муссолини – моя душевная рана, штурмбаннфюрер, – продолжал Умбарт в том же панибратском духе, считая, что равное звание позволяет ему и такую вольность.

– Забыл представиться, мадемуазель. Умбарт, – итало-австриец галантно склонил голову и предложил Фройнштаг место на заднем сиденье, рядом с Родлем. – Я имею право флиртовать с синьорой? – сразу же обратился он к Скорцени.

– Присмотревшись повнимательнее, вы обнаружите, что пытаетесь флиртовать не с синьорой, а с суровой фрау, давно известной в миру как офицер СС, – полусерьезно-полуиронично подсказал ему Скорцени.

«Это ж надо, чтобы у начальника отдела диверсий Главного управления имперской безопасности и задрипанного командира батальона корсиканцев был один чин! – по-своему отреагировала на интрижку новоявленного бонапартиста Лилия Фройнштаг. – Интересно, на каком словесном взлете Скорцени подсечет ему крылья? Причем сделает это так, что падение покажется корсиканцу вознесением души».

Это была тайная месть заносчивому корсиканцу, который не понравился ей с первого взгляда, первого произнесенного слова. И дело вовсе не в его внешности – морда у Умбарта, конечно, лошадиная, однако ничем не хуже тех, которые приходилось постоянно терпеть в своем окружении, пребывая в рядах доблестных СС.

Так уж случилось, что Лилия постепенно начинала ревновать Скорцени не только к женщинам, но и к каждому, кто попытается хоть чуточку приблизиться к «первому диверсанту рейха», добиться его расположения. Фройнштаг вполне осознавала, что в этой ее ревности проявляется нечто маниакальное, однако ничего поделать с собой не могла.

– Муссолини – мое поражение, господин Скорцени, – назойливо повторил Умбарт, включая зажигание и берясь за руль. – Я прочел почти все, что было написано о вашей операции на вершине Абруццо. Точнее, все, что смог раздобыть на наших корсиканских задворках.

– Начнете признаваться в искренней зависти, – прогромыхал таким знакомым Умбарту голосом «самый страшный человек Европы».

– …И восхищении, штурмбаннфюрер, и восхищении. Одно непонятно: почему вы не согласились взять меня в свою команду, – задержал он на Скорцени свой взгляд дольше, чем того требовала ситуация.

– Бросьте, Умбарт, – сморщил свой угрюмый шрам Скорцени.

Фройнштаг все еще не понимала, почему Отто терпит его. Что их связывает, какие такие воспоминания? Скорцени оставался для нее единственным человеком, о котором она желала знать решительно все. В том, что относилось к штурмбаннфюреру, мелочей для нее не существовало.

– И все же? – продолжал упорствовать командир батальона корсиканцев.

– Если бы дошло до штурма виллы «Вебер», о вас вспомнили бы.

В этот раз Фройнштаг даже не пыталась утаить свою мстительную улыбку. «О вас вспомнили бы…» Дождался! Формула, достойная «первого диверсанта»! Лилия вдруг почувствовала гордость за Скорцени.

«Влюбленная дура, – сказала она себе по этому поводу. – Что ты вмешиваешься в отношения между мужчинами? – Но тут же оправдала себя: – Это отношения Скорцени. Вот в чем дело».

– Обо мне всегда вспоминают в последнюю очередь, – грустно улыбнулся Умбарт. – Корсиканцы меня не любят, потому что я австриец. Австрийцы – потому что таковым меня не считают. Что же касается французов, то они давно забыли, что императора Наполеона им подарила Корсика, а не их благословенная Овернь[37], с каким бы почтением к этой горной цитадели французского духа они ни относились. Я твердо рассчитывал, что вы включите меня в свою группу. Операция по освобождению Муссолини была последним шансом в этой войне, который я безнадежно потерял.

– Что совершенно очевидно, – не удержалась Фройнштаг. – Кстати, не могли бы вы сообщить, куда мы направляемся, господа штурмбаннфюреры?

– Вопрос по существу, – неохотно смирился Умбарт с таким завершением своих претензий к судьбе. – Предлагайте, Скорцени.

– Отель «Корсика», в котором останавливался во время прошлого визита. Затем ресторан «Солнечная Корсика»…

– Очень богатый выбор, – хмыкнула Фройнштаг.

– Пока я буду принимать ванну и привыкать к тому, что под ногами у меня родина штурмбаннфюрера Умбарта, а не палуба крейсера «Неаполь», – продолжал Скорцени, – вы, штурмбаннфюрер, свяжитесь со штабом бригады и выясните, когда нам следует ждать появления самолета.

– Наш аэродром находится неподалеку от Аяччо, – предупредил Умбарт. – Столицы острова.

– Эти неизмеримые расстояния Корсики! Желательно, чтобы самолет появился не позже, чем завтра, во второй половине дня.

– Если он не появится, переправим вас на материк самолетом, обслуживающим штаб нашей бригады.

– Я упустил из виду, что штаб распоряжается собственной авиацией. Кстати, Умбарт, возможно, я и не прав, что не включил вас в группу освобождения Муссолини, однако это не избавляло вас от обязанности выполнить мой приказ: выяснить, почему дуче столь поспешно убрали из Санта-Маддалены. То есть собрать все сведения, которые только могли проникнуть по этому поводу на Бонифачо.

– Такое же задание получил и ваш друг, ресторанщик Шварц. Мы работали заодно, создав некое подобие особой агентуры Скорцени.

– Об этом я даже не догадывался. Так ошарашьте меня глубиной своего доклада.

– Все свидетельствует о том, что итальянская контрразведка, перешедшая на службу Бадольо, узнала о вашем пребывании на Корсике. А уж о причинах, побудивших вас посетить наши южные края, догадаться было несложно…

Слушая его, Скорцени задумчиво кивал. Он вспомнил о Гольвеге и решил, что пора бы связаться с его «темным» агентом Могильщиком, пребывавшем на вилле в роли садовника. Прощупать, не подсунули ли тогда на виллу двойника Муссолини. Хотя о двойниках дуче он что-то не слышал.

– Вы правы, Умбарт, все логично. Если предположить, что Муссолини действительна находился на острове Санта-Маддалена, то все остальные ваши выводы выглядят вполне добропорядочными. Вот только аргументов в пользу версии Санта-Маддалены у вас не больше, чем у меня.

– Позвольте, но ведь у меня есть сведения, что вы встречались с Муссолини.

– Во время официального приема, устроенного мне бывшим премьером Италии на вершине Абруццо, эта тема затронута не была, – чинно объяснил Скорцени. – К тому же хотелось бы выслушать нейтральные источники.

– Но представится ли еще такой случай?!

– Представится. В крайнем случае мы вновь похитим его, теперь уже из резиденции. А пока что я мечтаю о душе в отеле «Корсика», бутылке вина «Корсика», которую мне предложат в ресторанчике «Солнечная Корсика». Единственное, что могу обещать вам, штурмбаннфюрер, что, когда представится случай похищать Муссолини во второй раз, я обязательно вспомню о вас. Вот тогда уж вы свой шанс не упустите.


53

Отель «Корсика», состоявший из трех пристроенных друг к другу корпусов и поэтому немного напоминающий улитку, расположился на довольно высоком косогоре, подножие которого упиралось в каменистый берег пролива Бонифачо. Окна-бойницы номера Скорцени выходили на море, которое просматривалось в просвете между кронами пирамидальных тополей, словно в прорезь прицела.

«Корсика» обсажена была множеством деревьев самых диковинных пород, что казалось явным излишеством, поскольку они мешали любоваться главной достопримечательностью – морским заливом, лазурно-бирюзовая гладь которого подступала прямо к ступеням лестницы с медленно вышагивающими по ним постояльцами.

Сами же постояльцы особого интереса не представляли: отель был отдан офицерам корсиканской бригады СС, офицерам местного отделения СД и гестапо, чьи высоко стриженные, старательно подбритые затылки казались штурмбаннфюреру убийственно однотипными и заунывно знакомыми еще по Берлину. Единственным достоинством этой корсиканской обители являлось то, что она охранялась множеством явных и тайных охранников, причем с такой тщательностью, что в этом отношении уступала разве что «Вольфшанце».

«Это логово отдано тебе только на ночь. День ты проведешь в своем бункере в „Солнечной Корсике“», – успокоил себя Скорцени, скептически осмотрев довольно скромный, хотя и двухкомнатный, номер. Именно в нем он останавливался во время своего предыдущего визита на остров, и все здесь казалось знакомым ему: от старомодного телефонного аппарата, произведенного в начале века, до потускневшей под солнечными лучами картины безвестного художника, изображавшего тот же пейзаж, что открывался постояльцу из его окна, – венец фантазии и сервисного искусства владельца отеля.

Неожиданно подал голос телефон.

– Как вы устроились, господин штурмбаннфюрер? – этот вопрос могла задать здесь только одна женщина с очень знакомым ему голосом. Однако голос, пробивавшийся сейчас сквозь шумы, явно принадлежал не ей.

– Спасибо, великолепно, – Скорцени ответил это, будучи убежденным, что говорит с кем-то из обслуживающего персонала. Но владелица французского акцента не стала томить неизвестностью и сразу же раскрыла его ошибку:

– Я могла бы предложить вам поселиться у меня на вилле, всего в миле от вашего отеля, на окраине Бонифачо. Но боюсь, что вы не решитесь на такой шаг, опасаясь покушения или чего-то в этом роде.

– Любой другой офицер на моем месте храбро заявил бы, что он ничего не опасается, и попросил бы назвать адрес. Однако я на такие провокации не поддаюсь: слишком банально. У вас возникли еще какие-то вопросы?

– Только сожаление. Поскольку звоню по совету штурмбаннфюрера Пауля Умбарта. При этом пытаюсь спасти вас от гнета вашей спутницы, – игриво рассмеялась незнакомка. – Меня зовут Жанной. Вас заинтересовал мой телефон?

– В нем нет необходимости.

– Умбарт всегда был плохим психологом. В этот раз он опять ошибся, – разочарованно молвила Жанна, – До встречи, штурмбаннфюрер. Кстати, вы заметили, что до сих пор я не назвала вас по фамилии?

– Заметил.

– Следовательно, умею придерживаться некоторой конспирации. Почему бы вам не оценить мой талант?

– Убирайтесь к дьяволу.

– Дьявол меня расстреляй! – попыталась пророкотать в трубку Жанна, явно подражая самому Скорцени. Это оказалось настолько неожиданным, что штурмбаннфюрер отнял трубку от уха и с удивлением взглянул на нее, словно вместо мембраны ожидал увидеть саму нагловатую собеседницу. – Жаль – на моей вилле вы были бы в большей безопасности, чем в любом ином здании на этом острове. На всякий случай запомните: Жанна д’Ардель.

– Д’Ардель?

– Произнести по слогам? – рассмеялась Жанна. – У вас еще будет время привыкнуть к звучанию моей фамилии.

Трубку д’Ардель умудрилась повесить первой, всего за секунду до того, как это решился сделать Скорцени. Так ничего толком и не поняв, штурмбаннфюрер позвонил в штаб первого батальона корсиканской бригады и, не представляясь, попросил дежурного срочно разыскать командира.

– Он в отеле «Корсика», – последовал ответ. – Устраивает своего гостя. Не думаю, чтобы появился здесь раньше, чем через час.

– А если его уже нет в отеле, поскольку это я – его гость и звоню из «Корсики»?

– Тогда другое дело. Значит, он у своей красавицы. Номер телефона дать не имею права, иначе штурмбаннфюрер просто-напросто пристрелит меня. Но сейчас же попробую связаться с ней.

Скорцени разделся и долго стоял под душем. При этом ему вспоминалась утренняя охота за конвоем англичан, последняя атака камикадзе Йоханнеса Гардера, ушедшего из этого мира под именем унтер-офицера Райса. Отто поражали хитросплетения судьбы, приведшие к тому, что в Италии, на лигурийском побережье, судьба свела его с человеком, который случайно стал известен ему еще в Берлине как любовный партнер Лилии Фройнштаг. Однако еще больше поражало его, что судьбе было угодно свести там Гардера с самой Фройнштаг. Вот уж действительно: «пути Господни…»

После душа постель показалась блаженственным ложем праведника. Утонув в ее перинной мягкости, Скорцени несколько минут лежал совершенно обнаженным, не прикрывая греховное тело и не углубляясь в своих размышлениях в недра не менее греховной души. Это было сладостное ничегонеделание, которое в последнее время штурмбаннфюрер мог позволять себе крайне редко.

Где-то неподалеку появился самолет. По тому, как нервно затявкали на него зенитки, Скорцени нетрудно было догадаться, что это был разведчик союзников и что вслед за ним над городком может появиться целая туча фанерных английских «москито». Чувствуя свое превосходство в воздухе, авиация англо-американцев носилась целыми стаями и набрасывалась на германские позиции, словно свора бульдогов на беззащитную дворнягу. Одна из печальных реальностей войны, с которой приходилось мириться со все большим чувством неотвратимости.

И все же с кровати его поднял не мерный гул авиационных моторов, а стрекотание телефонного аппарата. На этот раз ему не пришлось гадать, с какой дамой имеет честь беседовать.

– Кого вы возомнили из себя, Скорцени? – с яростной невозмутимостью поинтересовалась Фройнштаг, вкладывая в слова всю накопившуюся за время их итальянского вояжа желчь. – Долго мне еще топтаться у вашей двери, решая для себя: стучать или не стучать?

– Я был убежден, что вы давно определились в пользу непреклонного «стучать». Или не сумели?

– Можете считать, что упустили тот счастливый момент, когда я не задумываясь постучалась бы в вашу дверь.

– Вся наша жизнь состоит из упущенных моментов, извините за философствование, – Скорцени только сейчас вспомнил, что стоит у телефона в чем мать родила, и уже подсохшие рыжеватые волосы на его теле топорщатся, подобно клочьям шерсти на прошедшем через брачные баталии молодом орангутанге. – Воспринимайте мои слова как вершину философской мысли, – почесал он мохнатую грудь, уподобляясь тому, с кем только что сравнил себя. И в этом почесывании тоже проявлялось нечто такое, что вполне могло сойти за элемент философии земного бытия.

К счастью, самолет ушел на запад, так и не атаковав отель. Решись он на это, и… Скорцени живо представил себе, как он по-горильи метался бы по номеру в поисках своей одежды. Да и Фройнштаг пока тоже не определилась. Значит, можно еще понежиться в постели.

– Конечно, сейчас вы начнете ссылаться на авиацию англичан и собственную леность, – упредила его Фройнштаг. – А тем временем я присмотрела здесь небольшую бухточку. Правда, она временно оккупирована: какой-то морской офицер развлекается в ней с пылкой корсиканкой. Но ведь мы заставим их убраться оттуда, отпугнув вашим внешним видом, разве не так?

– Благодарю за любезность! Кто такая Жанна д’Ардель?

От неожиданности Фройнштаг поперхнулась.

– А действительно, кто такая Жанна д’Ардель? – медленно, по слогам, переспросила она. – И почему вы спрашиваете об этом меня? Вот кто такая Мария-Виктория Сардони – это я твердо усвоила. Хотите, скажу вам, кто такая княгиня Сардони, а, штурмбаннфюрер? – с явной угрозой в голосе поинтересовалась Лилия. – И вам совершенно нечего будет возразить.

– Убирайтесь к черту, унтерштурмфюрер, – незло проворчал Скорцени, не желая вступать в новую схватку. Все равно, так или иначе, а побеждала в подобных схватках Фройнштаг. Всегда почему-то она, даже когда Скорцени начинал чувствовать себя абсолютным победителем. – Неплохо было бы узнать, что это за дама такая и почему она вдруг заинтересовалась мною.

– Теперь меня это интригует не меньше, чем вас. Пока что жду у подножия лестницы, ведущей к морю. Одна, без Жанны д’Ардель. Нет, все-таки… хотите, объясню вам, кто такая княгиня Сардони? Иначе вы так и будете пребывать в полнейшем неведении.


54

Они видели, как тот, кого осаждали в горящей хате, выбрался на камышовую стреху и затравленно оглянулся.

– Что, полицаюга, дожеребцевался по нашим бабам?! – торжествующе крикнул один из вооруженных сельских активистов. – Слезай, кастрировать будем!

Кто-то из крестьян пальнул по полицаю, но не попал. И сухощавый милиционер, что прятался за углом сарая, который, очевидно, был среди них за старшего, тотчас же приказал прекратить стрельбу.

– Деваться ему все равно некуда, разве что в себя пальнет, – объяснил он остальным шести «истребителям», которые залегли за полуповаленной оградой усадьбы или так же, как он, прятались за дворовыми постройками.

– А у него уже нечем пулять! – вновь подал голос въедливый мужичок, заботившийся о нравственности деревенских баб. – Ему уже не то что стрелять, но и помочиться не из чего – вот что я вам скажу!

Поддавшись собственному злословию, он не заметил, как едва уловимым движением полицай приподнял обрез и поставил свинцовую точку на всем том, что «истребитель» успел сказать и чего уже никогда не выскажет.

Очевидно, это была последняя пуля, и полицай выстрелил сгоряча, не выдержав насмешек. Поняв свою оплошность, он метнулся назад, под защиту стрехи, отсидел там недружный залп осаждающих, а затем, уже задыхаясь от дыма, покатился по скату крыши вниз, к ногам победителей.

Однако в ту самую минуту, когда пятеро торжествующих «истребителей» окружили лежащего полицая, группа Курбатова, которая до сих пор таилась на склоне подмытого паводком берега речушки, огненно проредила их, заставив одних навечно предать свое тело земле, других – залечь или разбежаться.

И пока быстро пришедший в себя совратитель деревенских вдов заползал за полуразрушенный сарай, диверсанты прикрывали его огнем, не давая «истребителям» возможности приподняться.

– То, что ты – полицай, мы знаем, – на ходу бросил Курбатов, уводя спасенного вместе с остальной группой по берегу, к ивняковым зарослям. – Нас интересует другое: ты здесь один или где-то поблизости целый отряд?

– Кто же вы такие, господи? – только сейчас разглядел полицай, что все его спасители, включая и фон Бергера, облачены в красноармейскую форму.

– Диверсанты, как ты уже мог бы и догадаться, – ответил за Курбатова фон Тирбах. – Так сколько вас?

– Один остался. Было трое.

– И все полицаи?

– Один из дезертиров. Другой – черт его знает кто такой. Вроде как из тюрьмы беглый. Все равно их уже нет.

Стрельба затихла. Курбатов поднялся на поросший кустарником косогор и, к своему удивлению, убедился, что группу никто не преследует. По шаткому мостику, большая часть досок которого была сорвана, они с трудом сумели переправиться на ту сторону, даже не замочив ног, и полицай, успевший выпросить у Власевича два патрона для своего обреза, ликующе пальнул в сторону горящей хаты, возвещая, что и в этот раз «истребителям» не удалось взять его, он снова спасен.

Почти два часа они уходили по топким перелескам, по вязким глинистым пригоркам и заливным лугам, по окраинам которых увядали под солнечными лучами стога первого покоса. Но именно тогда, когда казалось, что никакой погони последовать уже не может и самое время передохнуть, где-то впереди послышался гул автомобильных моторов, а затем громкие отрывистые команды.

– Ну вот, кажется, пришли-погуляли, – проворчал Кульчицкий, вырвавшийся вперед и первый разглядевший две машины, с кузовов которых спрыгивали солдаты.

– Что будем делать? – подполз он к залегшему у края малинника Курбатову.

– Видишь, вон там, впереди, почти у опушки, кустарник?

– Вижу. Глина. Что-то вроде старого заброшенного окопа.

– Что-то вроде. Передай: короткий бросок к полуобгоревшей сосне, а дальше – ползком. И чтобы ни звука.

Его расчет оказался психологически точным. Никому из солдат, получивших приказ прочесать этот небольшой лес, и в голову не могло прийти, что диверсанты, которых им следовало обнаружить, затаились буквально у опушки, сгрудившись в старой, оставшейся, наверное, еще с начала войны, воронке. Все пространство вокруг кустарника было затоплено дождевым разливом, и его обошли, устремляясь в густоту дубрав. Тем более что с той стороны леса, со стороны деревни, уже доносились голоса и одиночные контрольные выстрелы – это другая цепь солдат двигалась им навстречу.

Отпустив их от себя метров на двести, Власевич и фон Тирбах подползли к машинам, без лишнего шума сняли копавшихся в моторе одной из них водителей и утащили их тела в противотанковый ров, пролегавший вдоль дороги и как бы разделявший вместе с ней два леса.

– А вот здесь мы передохнем и дадим бой, – первым залег на его размытом склоне Курбатов.

– Звоны святой Бригитты, зачем?! – почти взмолился Кульчицкий.

– Я ожидал этого вопроса от кого-либо из новичков – господ немецких офицеров или Бродова, – кивнул в сторону молча подчинившегося приказу полицая.

– Но у нас есть возможность уйти, – поддержал поляка капитан фон Бергер. – Лес, чуть правее – хутор, за ним – лесистые холмы…

– Вы все еще не поняли, что за люди освободили вас, господин капитан. Мы пришли в эту страну не для того, чтобы спасаться бегством. А то ведь комиссаришки и впрямь решат, что имеют дело с шайкой дезертиров. А мы, к вашему сведению, белые офицеры.

– Вы? Белые?! – не поверил Бродов. – Да неужели? Это ж откуда вы могли взяться здесь, белые?

– Вот тебе три обоймы к твоему винчестеру, – осчастливил его Власевич. – Это тебе на раскурку, остальные добудешь сам. В бою. Мы действительно белые офицеры, из армии генерала Семенова. Думаю, вам стоит знать об этом. Мы прошли через всю Сибирь. И сражаться должны, как надлежит белым офицерам. Благодарю, господин подполковник, оказывается, иногда нелишне напомнить об этом даже самому себе.

Курбатов осмотрел свое войско: четыре белогвардейских офицера, два немецких, один бывший полицай, который, как оказалось, дезертировал из штрафной роты, куда был направлен из лагеря. А в лагерь попал потому, что бежал из мест спецпоселения для бывших куркулей.

И с этой группой он шел к западным границам Единой и Неделимой, чтобы продемонстрировать Берлину, на что способны истинно русские офицеры из маньчжурской армии атамана Семенова. Интересно, приходилось ли хотя бы одному командиру командовать в эту войну подобным войском? Вряд ли.

– А ведь там, в кабинах, остались два автомата убитых шоферюг, – вдруг вспомнил Бродов. – Надо бы вернуться и взять.

– На кой черт? – молвил Власевич.

– Вы что?! – изумился штрафник. – Да здесь каждый патрон – что добавленных Богом полжизни.

– Тогда пойдем вместе, – предложил тот же Власевич. – И, пожалуй, положу-ка я в каждой кабинке по гранате с сюрпризом.

С помощью проволоки поручик привязал гранаты так, чтобы взрывы происходили при попытке открыть дверцу, и, прихватив автоматы, отошел вместе с прикрывавшим его Бродовым чуть в сторону, к придорожному холму.

Офицер, выведший солдат из леса, не сразу понял, что водители исчезли. Собрав бойцов на опушке, он повел их к машинам и, приказав садиться, рванул дверцу ближайшей из них.

Шесть автоматов и снайперская винтовка Власевича стали хорошим дополнением к тому аду, в котором метались у горящих развороченных машин солдаты-каратели.


55

Морского офицера и его корсиканку выживать не пришлось. Насладившись одиночеством, купанием и ласками, которые не прерывались ни на суше, ни в воде, эти двое вызывающе загорелых влюбленных поспешно оделись и уступили поле сражения без боя.

– Моя ошибка заключается в том, что в свое время не направил свои стопы в военно-морской флот, – молвил Скорцени, глядя вслед неплохо сложенному коренастому морячку, успевшему загореть так, словно он не служил здесь, а наслаждался свадебным путешествием.

– Вас, штурмбаннфюрер, обязательно направили бы в северный флот, – исключительно из вредности своей напророчествовала Фройнштаг.

Кротостью нрава она никогда не отличалась, однако Скорцени заметил, что после «расстрела» на террасе у виллы «Эмилия» характер ее стал просто-таки несносным. Все еще не могла простить столь явной измены со «смазливой итальяшкой». Хотя и измены-то, если рассудить трезво и по-мужски, никакой не было. Весь вопрос состоял в том, как заставить рассуждать по-мужски Лилию Фройнштаг. Не упоминая при этом о ритуальном «поцелуе нежной германки».

– Вы не позволяете мне ни на минуту забыться, ни на грош пофантазировать, – добродушно заметил обер-диверсант, оставляя за собой право быть великодушным при любой ситуации. Должна же когда-нибудь Лилия оценить это. И простить. Как в свое время он простил ей страсти в бассейне, на вилле архитектора Кардьяни, когда она чуть было не растерзала бедную «смазливую итальяшку» в порыве своих лагерно-лесбиянских страстей.

А вот место Фройнштаг присмотрела удивительное. Войдя в отвоеванную бухточку, она не стала разбивать пляжный лагерь там, где нежились моряк и корсиканка, а обошла небольшую каменистую россыпь и оказалась в настоящем фьорде, хотя и обращенном своим входом на север, но залитом палящим солнцем корсиканского юга. Изумрудная трава, акварель залива, высокие скалы, ограждавшие аборигенов от любопытства и ветров.

– Теперь вы знаете, где мы соорудим свою хижину, когда война наконец завершится, – мгновенно подобрела Фройнштаг настолько, чтобы хоть чуточку смягчить приказной тон, в котором довела до сведения штурмбаннфюрера свои жизненные планы.

– Вы развеяли мои последние сомнения на этот счет, Фройнштаг.

Они появились во фьорде во цивильном: на Лилии было длинноватое, чуть ниже колен, легкое платье, Скорцени облачился в серые брюки и темно-синюю безрукавку. В таком одеянии они могли появляться где угодно, и везде их принимали бы за местных горожан.

– Своими шрамами, штурмбаннфюрер, вы сводите на нет всю нашу маскировку, – мрачно шутила Фройнштаг. Она успела расстелить небольшой коврик, которым пользовалась еще на лигурийском побережье Италии, и легла на спину, слегка поджав при этом ноги, ровно настолько, чтобы оголить икры и поиграть Скорцени на нервах. – Все равно в любом порядочном обществе вас примут за отпетого уголовника.

– Или диверсанта.

– Исключено, – критически скользнула взглядом по его лицу Лилия. – Явно не тянете. Фактура не та.

– Вот черт…

Скорцени как можно незаметнее осмотрел вершины громоздившихся вокруг их убежища утесов, полосу залива – и остался доволен тем, что все голоса доносились откуда-то из-за гребней, а единственный парус рыбацкой лодки находился настолько далеко в море, что его попросту не следовало принимать в расчет.

Убедившись, что им здесь никто не помешает, Скорцени опустился на колени у ног Лилии.

– Только не вздумайте набрасываться на меня, штурмбаннфюрер, – игриво предупредила Фройнштаг, расстегивая халат и обнажая замысловатую итальянскую кофточку для купания, соединяющую в себе бюстгальтер и верхнюю часть купальника. – Если я закричу, никто не поверит, что вы мой муж.

– Вы забыли, что рейхсфюрер призывает солдат СС к внебрачным связям. У нас это поощряется, – улыбнулся Скорцени своей чарующей «улыбкой Квазимодо».

– Ради продолжения рода, Отто, только ради продолжения рода и поддержания чистоты крови[38]. Но ведь вы, надеюсь, не собираетесь использовать меня для продолжения рода?

– Почему бы и нет? Что вас смущает?

– Да непривычно как-то.

– Ваша неопытность в э