Алексей Ильич Миллер - «Украинский вопрос» в политике властей и русском общественном мнении (вторая половина XIХ в.)

«Украинский вопрос» в политике властей и русском общественном мнении (вторая половина XIХ в.)   (скачать) - Алексей Ильич Миллер

А. И. Миллер
«Украинский вопрос»
в политике властей
и русском общественном мнении
(вторая половина XIX в.)

Исследование выполнено при финансовой поддержке фонда Александра фон Гумбольдта (Германия)

Памяти моих родителей




Благодарности

Прежде всего я хочу поблагодарить профессора Венского университета Андреаса Каппелера и профессора Центрально-Европейского университета Альфреда Рибера — они не только оказали мне неоценимую организационную помощь, но были первыми внимательными и критичными читателями рукописи, чем немало способствовали ее улучшению. Разумеется, что они никоим образом не отвечают за те ошибки, которые остались в книге, несмотря на их усилия.

Множество людей помогало мне в работе над проектом как при сборе материала, так и высказав ценные советы и критику при обсуждении отдельных глав. Я хочу с благодарностью назвать Андрея Фурсова, Юрия Пивоварова, Сергея Волкова, а также Остапа Середу, Ярослава Грицака, Юрия Швецова, Романа Солчаника, Виктора Дудко, Александра Самарина, Олега Кена, Рикарду Вульпиус, Беньямина Шенка, Филиппа Терра и извиниться перед теми, кого я забыл упомянуть.

Особой признательности заслуживают сотрудники петербургских и московских архивов, в которых мне пришлось работать — все они были ко мне очень внимательны.

Прекрасные условия для работы над книгой были созданы благодаря финансовой и организационной поддержке фонда Александра фон Гумбольдта, стипендиатом которого я был в 1998—1999 гг.


Введение

Первая и последняя книга о политике властей Российской империи в «украинском вопросе» была написана в конце 20-х гг. украинским историком Федором Савченко [1]. Он и другие сотрудники М. С. Грушевского, вернувшегося в Советский Союз в 1924 г. и возглавившего секцию истории Украины Исторического отделения АН УССР, сделали в то время много для изучения темы [2]. Книга Савченко в определенном смысле подводила итог этой работы — она включала в себя обширный корпус документов, по большей части публиковавшихся впервые, и с разной степенью подробности касалась всех ключевых эпизодов этой истории. Переизданная в 1970 г. в Мюнхене — киевское издание стало к тому времени раритетом [3] — работа Савченко определила представления о теме среди тех историков, кто занимался близкими сюжетами. По сути дела считалось, что Савченко тему «закрыл». Только в конце 80-х гг. британский историк Дэвид Саундерс снова обратился к изучению политики властей по отношению к украинскому национальному движению в начале 1860-х гг. В частности, он задался вопросами, почему власти предпринимали именно такие, во многом уникальные для их национальной политики, репрессивные меры, чего они стремились добиться, чего боялись. На эти вопросы книга Савченко не давала сколько-нибудь основательных ответов. Отчасти это объясняется тем, что Савченко ошибочно считал многие из этих вопросов самоочевидными. Но была и другая причина. Нетрудно заметить, что Савченко писал свою книгу в спешке, от чего существенно пострадала и аналитическая ее составляющая, и четкость организации материала. Основания спешить у Савченко в конце 20-х гг. были серьезные — политика «коренизации» подходила к концу, и он верно полагал, что в ближайшем будущем не только публикация такой книги будет невозможна, но и он сам может стать жертвой террора. Так оно и |8случилось: в 1934 г. Савченко, как и почти все остальные сотрудники Грушевского, был арестован, отправлен на Соловки, а в 1937 г. вместе со многими другими деятелями украинской культуры расстрелян.

Но и Саундерс вынужден был ограничиться гипотезами. Дело в том, что он, так же как и Савченко, работал только с частью документов, разделенных между московскими и петербургскими архивами. Таким образом, первая задача предлагаемого читателю исследования состояла в том, чтобы свести воедино весь комплекс соответствующих источников и восстановить с возможной полнотой процесс принятия властями решений по «украинскому вопросу». Кроме того, автор постарался проследить полемику вокруг этого вопроса в наиболее популярных и влиятельных органах печати, которая, вопреки мнению некоторых исследователей [4], была весьма оживленной вплоть до начала 80-х гг. прошлого века.

Однако, решив эти задачи, автор столкнулся с более общим и сложным вопросом: как рассказать эту историю? Во-первых, речь идет о том, насколько подходят для этого те слова, которыми мы привыкли сегодня пользоваться? А во-вторых, о чем эта история? В поисках ответа на эти отнюдь не простые вопросы, которым посвящены вводные главы книги, нам придется обратиться к проблемам и сравнениям, далеко выходящим за рамки первоначальной темы.


Теоретические принципы изучения национализма, важные для этой книги

Эта книга — о национализме. Тема в хорошем смысле слова модная. Без боязни ошибиться можно утверждать, что за последние два десятилетия исследования национализма превратились в наиболее динамично развивающееся направление наук об обществе — количество публикаций огромно, растет число специализированных исследовательских центров и научных журналов. Между тем общепринятых «истин» в теоретических интерпретациях национализма совсем немного, а скептик скажет, что их нет вовсе [5]. Здесь не место включаться в дискуссию по спорным теоретическим вопросам [6]. Задача скромнее — |9разъяснить именно те исходные теоретические позиции, которыми руководствовался автор при работе над этим текстом.

Одна из таких отправных точек — сформулированная Бенедиктом Андерсоном концепция нации как «воображенного сообщества». Андерсон явно опасался, и не без оснований, что его термин «воображенное сообщество» будет неверно интерпретирован, и снабдил его обстоятельным комментарием. Воображенными Андерсон называет все сообщества, члены которых не знают и заведомо не могут знать лично или даже «понаслышке» большинства других его членов, однако имеют представление о таком сообществе, его образ. «Воображенная» природа таких сообществ вовсе не свидетельствует об их ложности, нереальности [7]. Крупные сообщества, а к ним относятся не только нации, но и классы [8], можно классифицировать по стилям и способам их воображения. Тезис, что способ воображения сообщества может меняться, Андерсон иллюстрирует примером аристократии, которая стала восприниматься как общественный класс только в XIX в., а до этого осознавалась через категории родства и вассалитета.

Андерсон поставил вопрос о том, в чем принципиальная новизна националистического способа воображения сообщества и каковы были предпосылки самой возможности вообразить или, как сказали бы рус|10ские переводчики немецких философов, помыслить нацию. Именно «описанию процесса, благодаря которому нация может быть воображена и, будучи раз воображенной, затем моделируема, адаптируема и трансформируема», и посвящена, по собственному определению Андерсона, основная часть его книги [9].

Несколько тезисов Андерсона прямо относятся к рассматриваемым нами сюжетам. Во-первых, он верно указывает на вторичный, имитационный характер национализмов в Центральной и Восточной Европе, которые заимствовали готовые конструкции и адаптировали их применительно к своим условиям. Это значит, что «нация» была идеей, целью, образом, к которому можно было стремиться с самого зарождения движения, а не постепенно формирующейся концепцией [10]. От себя уточним, что некоторые национализмы, в том числе украинский, заимствовали образцы у народов Центральной Европы, прежде всего у чехов и поляков, в то время как русский национализм по большей части искал для себя образцы в Западной Европе, что вполне объяснимо в силу различия стоявших перед ними задач.

Заимствование готовых идеологических «модулей» означает, что отставание в идеологической сфере оказывалось значительно меньше, чем в сфере социально-экономического развития. Следовательно, в Восточной Европе националистические идеи и образы возникали и функционировали в существенно иной социальной среде по сравнению с теми условиями, где зти идеи первоначально сформировались. Иными были возможности массовой коммуникации, механизмы осуществления власти и средства, которыми государственная власть располагала для решения новых задач, возникавших с приходом национализма.

Андерсон верно указал также на различие между национализмом «господствующих» наций и «официальным национализмом» правящих династий. Понятие «господствующие» не случайно взято мной в кавычки. При старом режиме французский, испанский или русский национализмы как общественные движения в смысле властных отношений развиваются так же «снизу», как и национализмы «малых народов». И реально, и формально власть принадлежит не нациям, но династиям. По всей Европе старые династии с бо́льшим или меньшим успехом, с бо́льшим или меньшим (как правило, весьма ограниченным) энтузиазмом переживали процесс своеобразной национализации. Они шли на это вынужденно. Старый мир, в котором они получали свою власть «от Бога» и осуществляли ее над разнообразными «языками и народами» (в том числе теми, которые принято называть господствующими), был привычнее и удобнее, но постепенное утверж|11дение национализма как способа видения социального мира вынуждало монархии компенсировать ослабление прежних механизмов идеологического обоснования своей власти за счет этого нового, не всегда удобного для них источника легитимации. Очень важен тезис Андерсона, что этот официальный национализм был реактивным в том смысле, что служил ответом на развитие националистических настроений среди подвластных народов, причем как тех, которые находились в положении угнетенных меньшинств, так и тех, которые составляли этническое ядро империй.

Этот процесс «национализации» династии Романовых весьма затянулся и занял практически весь XIX в., а последствия этого усугублялись самодержавным характером их власти [11]. Собственно, стремление сохранить самодержавие и было главной причиной, почему Романовы заметно упорнее (и успешнее), чем большинство европейских династий, сопротивлялись национализации, тем самым надолго лишив процесс формирования нации такой ключевой составляющей, как расширение политического участия и становление гражданского общества. Настоящего контакта и сотрудничества самодержавия и общества в деле строительства нации в XIX в. не было. В других крупных европейских странах государственная власть оставляла заметно больше пространства для общественной деятельности, в том числе и по строительству нации, да и само государство заметно раньше и осмысленнее стало принимать в этом процессе участие. Когда же после 1905 г. Николай II счел нужным искать союза с русскими националистами, выбор его пал на самые экстремистские и одиозные организации, в первую очередь ориентированные не на строительство чего бы то ни было, а на погромы.

Андерсон совершенно справедливо поправляет X. Сетона-Уотсона, который писал о «национализации» Романовых как об уникальном феномене, и указывает, что в Лондоне и Париже, Берлине и Мадриде протекали во многом сходные процессы [12]. Итак, зафиксируем главное: русский национализм как общественное настроение и «официальный национализм» самодержавия представляют собой тесно связанные, |12но самостоятельные явления, иногда идущие рука об руку, но не менее часто и конфликтующие.

Другое важное следствие концепции Андерсона состоит в том, что между моментом, когда нация «воображена», то есть когда ее образ, который мы условно будем называть идеологическим или идеальным Отечеством [13], возникает у представителей элиты, и моментом, когда соответствующая этому национальная идентичность утверждается среди большинства членов этого воображенного сообщества и получает политическое оформление, лежит значительное время. Очень важно, что процесс этот вовсе не является предопределенным, то есть усилия по утверждению того или иного варианта национальной идентичности могут увенчаться как успехом, так и неудачей, равно как реальное воплощение нации-государства даже в случае осуществления проекта может существенно отличаться от его исходной версии.

Различные проекты наций могут находиться в конфликте друг с другом, в частности претендовать на одну и ту же территорию. Порой это представляет собой соперничество по поводу определенного пространства пограничья, где речь идет о том, какому воображаемому сообществу это пространство будет принадлежать. (Примером, как мы увидим, может служить конфликт русского и польского образов «идеальных Отечеств».) Столкновение может носить и тотальный характер в том смысле, что один образ идеального Отечества включает в себя всю территорию и население другого, отрицая альтернативный проект как таковой. (Здесь примером может служить как раз конфликт русского и украинского национализмов.)

Этнические и культурные характеристики того населения, которое становится объектом соперничества различных национальных активистов, существенно влияют на их концепции и ход борьбы. В этом отношении мы на стороне Энтони Смита, но не радикального модерниста Эрнеста Геллнера, утверждавшего, что исходный этнический материал практически не сковывает свободу творчества националистов в их проектировании нации [14]. Но это вовсе не значит, что исходные этнические характеристики исключают возможность разной — в опре|13деленных пределах — их интерпретации и построения на их основе разных национальных проектов. Целый ряд других факторов наряду с характеристиками исходного этнического материала определяют в конечном счете более или менее полный успех или неудачу того или иного проекта. Одна из задач этой книги — привлечь внимание к тем из них, что прежде недооценивались или вовсе упускались из виду при анализе русско-украинских отношений.

Практически все теоретические исследования национализма последних десятилетий в той или иной степени опираются на работы Карла Дойча [15]. Интерес Дойча был сосредоточен на формировании и развитии такой системы коммуникаций, которая сделала возможным формировать и воспроизводить идею национальной общности. Он считал это следствием урбанизации, формирования рынка и сети железных дорог, в общем — индустриальной революции. Андерсон в определенном смысле скорректировал тезис Дойча, показав в своей книге, что формирование такой системы коммуникаций, строго говоря, является не следствием, а частью модернизационного процесса, иногда даже предшествуя индустриальной революции.

В России формирование общественности, общественного мнения и рынка прессы как основного на то время средства массовой коммуникации стало возможным, пусть и не без существенных административных ограничений, главным образом после реформ Александра II. Именно в этой «публичной сфере», то есть в среде образованной, читающей и пишущей публики, и обсуждаются, формируются и воспроизводятся образы нации и концепции национальных интересов. Именно из «публики» эти идеи транслируются в «народ» по мере того, как он становится доступен для пропаганды и печатного слова. При этом на пространстве Российской империи формируется несколько «публичных сфер». Московские и петербургские газеты и журналы практически безраздельно доминировали в круге чтения жителей Пскова, Нижнего Новгорода, Оренбурга, Иркутска. Их читали в Киеве, но здесь уже круг чтения ими не ограничивался. А в Царстве Польском, Финляндии или Остзейском крае московская и петербургская пресса вообще играла маргинальную роль [16].

Эти различающиеся, хотя и не изолированные вполне друг от друга «публичные сферы» можно назвать и пространствами функционирования дискурсов. Интерпретация национализма как дискурса — важная отправная точка для этой работы. Во многом она опирается на то, что писали о национализме К. Дойч и Б. Андерсон, хотя оба не употребляли этого термина. Понятие «дискурс», разработанное Мишелем |14Фуко еще в 60-е гг., до сих пор остается у нас достаточно экзотичным, а потому нелишне будет дать хотя бы самое общее его определение. Дискурс — это отложившийся и закрепившийся в языке способ упорядочения действительности, способ ви́дения мира, выражаемый в самых разнообразных, не только вербальных, практиках, а следовательно, не только отражающий мир, но его проектирующий и сотворяющий. Иначе говоря, понятие «дискурс» включает в себя общественно принятые способы видения и интерпретирования окружающего мира и вытекающие из именно такого ви́дения действия людей и институциональные формы организации общества. Сам Фуко в «Археологии знания» писал об этом так: «Задача состоит не в том — уже не в том, чтобы рассматривать дискурсы как совокупности знаков (то есть означающих элементов, которые отсылают к содержаниям или представлениям), но в том, чтобы рассматривать их как практики, которые систематически образуют объекты, о которых они говорят» [17]. «Нация это именно то, что Фуко называл „дискурсивной формацией“ (formation discoursive) — не просто аллегория или плод воображения, это понятие беременно политической структурой {…} Национализм — троп (то есть образное выражение.— А. М.) таких феноменов, как „принадлежность“, „преданность“, но также и институциональное использование воображаемого»,— писал в 1990 г. Тимоти Бреннан в сборнике «Нация и повествование», который стал, кажется, первой яркой демонстрацией возможностей нового подхода [18].

Кэтрин Вердери, развивая замечание Андерсона о нации как о наиболее универсальной легитимной ценности в политической жизни нашего времени [19], посвятила специальную статью символической природе нации. По Вердери, особенность символа нации в том, что он пробуждает целый спектр мощных эмоций, будучи при этом, как всякий символ, неоднозначным и открытым различным интерпретациям. Вердери говорит о нации как о «базовом операторе в системе социальной классификации, как об «элементе политического и символико-идеологического порядка, а также социального взаимодействия и чувствования» [20].|15

Национализм Вердери определяет как «политическое использование cимвола нации через дискурс и политическую активность, а также как эмоции, которые заставляют людей реагировать на использование этого символа» [21]. Национализм, таким образом, не стоит в одном ряду с идеологиями типа либеральной или социалистической и несводим к одному из нескольких существующих в обществе политических движений. Невозможно, например, представить себе либерала-социалиста, если иметь в виду либерализм не как стиль поведения, но как систему ценностей. Между тем либералов-националистов, равно как и социалистов-националистов, история представляет нам в неограниченном количестве [22]. В подавляющем большинстве случаев все политические акторы, хотят они того или нет, вынуждены вступать в борьбу за право утвердить в обществе свою интерпретацию ключевого для современного политического дискурса символа нации и тем самым становятся участниками националистического дискурса. Они борются за этот идеологический и мобилизационный ресурс, дабы достичь с его помощью тех или иных, в том числе либеральных или социалистических, авторитарных или демократических целей. «Тотальный отказ от национализма,— категорично утверждает Саймон Дюринг применительно к сегодняшнему дню,— ведет к отказу от эффективного политического действия» [23]. В XIX в. дело еще обстояло несколько иначе — национализм только утверждался в этом своем качестве в борьбе с другими, как старыми (религиозной и династической), так и новыми (классовой) формами политического дискурса. В России утверждение националистического дискурса как доминирующего встретило большие сложности, но во второй половине века его роль уже была очень заметной.

В рамках широко понятого националистического дискурса взаимодействуют и соревнуются друг с другом самые разнообразные по степени агрессивности, ксенофобности или терпимости интерпретации |16нации и национальных интересов. Это значит, что неверно говорить о французском, русском, польском или украинском национализме как о чем-то однородном. Вопрос в том, какие из интерпретаций нации и национальных интересов в тот или иной момент в том или ином обществе, в тех или иных социальных слоях становятся доминирующими и почему? Такая постановка вопроса, среди прочего, практически дезавуирует традиционные классификации и периодизации развития национализма авторства Ханса Кона, Джона Пламенаца и Эрнеста Геллнера, в которых разные типы национализма имеют жесткую географическую привязку [24].

Другое очень важное методологическое следствие такой точки зрения — это трактовка понятий «национализм», «националист» как оценочно нейтральных. В советское время негативное значение этих терминов было строго фиксировано в оппозициях типа национализм (буржуазный) contra патриотизм (советский), космополитизм (ясно, что плохой) contra интернационализм (ясно, что хороший, пролетарский). Типологически сходные явления назывались так или иначе в зависимости от того, нравились они автору высказывания или нет. В соответствии с этим механизмом «наших» называли разведчиками, а «их» — шпионами [25]. Произвольно избирательное и имплицитно негативное употребление понятия «националист» до сих пор бытует, и отнюдь не только в России. Недавно избранный президент Германии Й. Pay объяснял, например, в своей инаугурационной речи, что патриот — это человек, любящий свою родину, а националист — ненавидящий другие народы и страны. Добрые интенции таких высказываний несомненны, однако неясно, к какой категории в рамках этой классификации надо отнести, например, силезских немцев, которых любовь к родине, как они ее понимают, толкала и, хоть и все реже, но до сих пор толкает на достаточно агрессивные заявления в адрес |17Чехии и Польши, в составе которых их родина, с которой они были изгнаны, теперь находится. Ясно, что для научного исследования, посвященного анализу конфликта по поводу нации, тем более в Восточной Европе того времени, когда нации еще только формировались и часто претендовали на одну и ту же территорию, такая практика непригодна, потому что автоматически превращает текст в пропагандистский. В этой книге определение кого-либо как националиста (будь то русского, польского или украинского) не означает ни положительной, ни отрицательной оценки. Националистами мы будем называть всех, кто участвует в националистическом дискурсе, то есть принимает и стремится так или иначе интерпретировать категории национальных интересов и нации как символические ценности. Только проанализировав, что́ определенный персонаж понимает под нацией, как трактует национальные интересы и способы их осуществления, мы можем высказать о нем оценочное суждение. При этом критерием оценки должно быть не то, насколько симпатичен автору или читателям исповедуемый тем или иным персонажем идеал нации — это фактически означало бы сделать критерием оценки наш собственный субъективный идеал,— а социальная цена тех способов осуществления национального проекта, которые наш персонаж считает допустимыми. Некоторая степень конфликтности и агрессивности свойственна любому мировоззрению и любой идеологической системе. Применительно к тем вариантам национализма, в которых эти качества доминируют и которым мы считаем нужным именно поэтому дать заведомо негативную оценку, мы будем пользоваться определениями «шовинистический», «ксенофобный».

Еще одно важное методологическое новшество последних лет наиболее четко сформулировано в статье Джона Холла «Национализмы: классифицированные и объясненные». Суть главного тезиса Холла отражена уже в названии работы, где говорится о национализмах во множественном числе. «Единая, универсальная теория национализма невозможна. Поскольку прошлое различно, различаться должны и наши концепции»,— пишет он [26].

В своих выводах Холл опирался на главное, может быть, достижение исследований национализма в 70—80-е гг. Оно заключается в формировании определенного консенсуса, ставшего плодом не совпадения, а различия позиций в вопросе о факторах, обусловивших возникновение национализма и «запустивших» процессы формирования наций. Так, Э. Геллнер делал акцент на роли индустриализма и формировании системы всеобщего стандартизированного образования, К. Дойч — на возникновении систем массовых коммуникаций, Б. Андерсон подчеркивал значение «печатного капитализма», «лингвисти|18ческих революций» и новых способов видения мира, Ч. Тилли и М. Манн — роль государства и войн эпохи абсолютизма, М. Грох и Э. Хобсбаум отмечали роль интеллектуальных элит, Э. Смит — значение этнического, а Ю. Хлебовчик — роль эмоционального фактора [27]. Плодом этого многоголосья стало осознание многочисленности факторов, влияющих на процесс формирования наций, бесконечного многообразия их сочетаний в истории и относительной значимости в этих сочетаниях.

Тезис Холла можно развить. Ни один национализм не существует вне противостояния другому, а иногда и ряду других национализмов, стремящихся утвердить свои иерархии идентичностей и ценностей [28]. Структура этих противостояний и взаимовлияний — а национализмы, нисколько не стесняясь, заимствуют идеи, образы, тактику и у своих противников — каждый раз неизбежно имеет уникальные черты. Только выявив основные оппозиции и системы соотнесения тех комплексов ценностей, которые утверждаются тем или иным национализмом, мы можем понять логику развития ситуации [29]. В некотором смысле это борьба всех против всех, где столкновение происходит как внутри определенного националистического дискурса (между теми, кто признает определенную нацию как символическую ценность, но не согласен в вопросе об интерпретации национальных интересов), так и с другими, внешними по отношению к нему националистическими |19дискурсами, которые, в свою очередь, испытывают другие внешние воздействия и внутренние противоречия. Отсюда важное методологическое следствие — необходимость ситуационного и коммуникативного подхода к изучению национализмов. Более продуктивны анализ и классификация не отдельно взятых национализмов, но структур взаимодействия различных национализмов как на уровне идейных столкновений и влияний, так и на уровне политического взаимодействия различных национальных движений между собой и с государственными структурами.

Ценным дополнением к сказанному может служить исследование Питера Салинса, показавшего, как конфликт крупных политических сил обостряет проблему идентификации для локального сообщества, попадающего в его поле [30]. Для нашей темы это очень важно, поскольку формирование идентичностей восточнославянского населения на территории современной Украины проходило в поле многовекового соперничества Речи Посполитой, Московского государства и Османской империи, а позднее империи Романовых и польской шляхты.

Исследуя один из регионов Каталонии, разделенный франко-испанской границей, Салинс скорректировал образ строительства государства и нации как процесса, идущего исключительно из центра к периферии. Он показал, что уже с XVII в. этот процесс был направлен в обе стороны. Центр не просто утверждал свои ценности в местных сообществах, но местные сообщества играли важную роль в формировании границ государств и наций. Каталонцы Сердании и Руссильона вовсе не были пассивны в выборе лояльности и использовании государства для собственных интересов. Взаимоотношения малороссов, и в первую очередь, казачества, с Речью Посполитой, Московским царством, а позднее Российской империей, их роль в формировании русской нации дают на редкость богатый материал для подтверждения этого тезиса.

Многие выводы Салинса развивают идеи, заметно раньше высказанные о формировании идентичностей в пространстве пограничья Ю. Хлебовчиком [31]. Для нас особенно важно введенное Хлебовчиком различение «стыкового» и «переходного» пограничья. Первое из этих понятий означает пространство сосуществования резко различающихся этноязыковых групп (например, поляки — немцы, словаки — венгры), а второе — групп родственных (например, славянских) [32]. Но исследование Салинса корректирует одну из основных ошибок Хлебовчика, полагавшего, что описываемые им процессы не характерны для Западной Европы, к которой он относил и Испанию [33].|20


Сравнительно-исторический контекст

Итак, мы согласились с Б. Андерсоном, что нация есть воображенное сообщество. Довольно значительное время разделяет момент, когда нации впервые воображены, то есть когда проекты строительства наций сформулированы идеологами, и ту стадию развития национальных движений, когда формирование национальных идентичностей достигает уровня, позволяющего судить, какие из проектов оказались успешными, а какие потерпели неудачу. Этот хронологический отрезок, в Российской империи охватывающий период с 1830-х гг. до начала XX в., богат альтернативами, неизбежно вытекающими из конфликтов между различными проектами национального строительства.

Для того, чтобы увидеть эти альтернативы, очень важно «эмансипировать» обращенный в прошлое взгляд от знания о последующих событиях. Объясняя, что имеется в виду, обратимся к помощи Иммануила Валлерстайна, опубликовавшего в конце 80-х гг. эссе под странным на первый взгляд названием «Существует ли Индия?» [34]. Суть работы Валлерстайна сводится примерно к следующему. Мы хорошо знаем, что сегодня Индия существует и обладает достаточным набором атрибутов государства и, хотя это уже более проблематично, нации. Но что нам делать с книгами, озаглавленными, например, «История Индии XVI в.»? Представим себе,— и в этом не будет ничего невозможного,— что этот полуостров был колонизирован наполовину англичанами, а наполовину французами. Тогда после деколонизации на полуострове наверняка возникли бы два государства. Одно из них, англоговорящее, могло бы называться, например, Дравидия, другое, франкоговорящее,— Брахмания. В этом случае мы читали бы сегодня книги под названием «История Дравидии XVI в.» или «Культура Брахмании накануне колонизации». Именно потому, что мы знаем о существовании Индии сегодня, мы проецируем это знание в прошлое. Такая практика — разумеется, не только в Индии — всемерно поощряется государственными структурами, использующими исторические мифы для легитимации нации-государства.

Допустив сравнительно небольшую долю упрощения, можно утверждать, что до сих пор существовало два способа рассказывать историю русско-украинских отношений в XIX в. В одном случае это история о том, как в своем стремлении к самоопределению нация, подобно траве, пробивающейся сквозь асфальт, неизбежно преодолевает все препятствия, создаваемые антиукраинской политикой империи. В другом случае речь идет о том, как, благодаря крайне несчастливому стечению обстоятельств, польская и австрийская интрига, используя в качестве сознательного или несознательного орудия немногочислен|21ную и чуждую народным интересам группу украинских националистов, раскололи единое тело большой русской нации, воссозданное после объединения в составе Российской империи основной части земель бывшей Киевской Руси. Нельзя сказать, что сторонники этих подходов к теме делятся строго по национальному признаку, но ясно, что первый характерен для украинской историографии, а второй был особенно популярен в русской дореволюционной националистической литературе.

Я говорю здесь именно о дореволюционной русской литературе, потому что в советское время вопросами, относившимися, по мнению начальников, к истории Украины XIX и XX вв., могли заниматься только «на месте». Впрочем, то, что писали в Киеве или Львове, Москва и коммунистические власти самой Украины строго контролировали. Изучение национализма вообще, а тем более национализма и процессов формирования наций в Российской империи, не говоря уже об СССР, отнюдь не поощрялось. Такая ситуация, кстати, вовсе не была уникальна. «Исследования национализма воспринимались как оппозиция существующему режиму в 60—70-е гг., поскольку режим делал акцент на единстве. Сам национализм почти совершенно игнорировался исследователями… Характерно почти полное отсутствие сравнений со сходными процессами за границей». Это не об СССР — так описывает ситуацию в испанской историографии при франкистском режиме Хосе Нуньес [35]. Ничего удивительного, что работа, которую читатель держит в руках,— первая книга о русско-украинских отношениях в XIX в., написанная в России после 1917 г.

Менее политически и эмоционально ангажированные «посторонние» историки в большинстве своем все же испытывают влияние одной из упомянутых концепций. При всех различиях у этих точек зрения есть одна общая черта — применительно к XIX в. они более или менее явно трактуют украинскую или большую русскую нацию не как проекты, но как уже консолидированные сообщества. Справедливости ради нужно сказать, что не все с таким подходом готовы согласиться — о невозможности представить историю Украины в рамках традиционного «национального» нарратива писал недавно Марк фон Хаген [36]. Однако опубликованные в том же номере журнала отклики на его статью свидетельствуют, что сопротивление подобному «ревизионизму» в среде историков достаточно сильно.|22

Очевидно, что любые «национальные» концепции истории в очень большой степени есть настоящее или идеальный образ будущего, опрокинутые в прошлое. В этом смысле они отражают интересы национальных политических элит. Политическое давление и заказ особенно ощутимы в новых, «национализирующихся» государствах, к каковым принадлежат современные Россия и Украина [37]. «Независимость Украины ставит вопрос о формировании и переформировывании идентичностей, и образ истории был и остается главным полем битвы в борьбе вокруг идентичности»,— так определяет современную ситуацию в украинской историографии известный американский историк украинского происхождения Зенон Когут [38]. Некоторые российские ученые также склонны сегодня воспринимать себя участниками сражения [39].

Между тем первой жертвой таких сражений становится история как ремесло. История вообще должна стремиться ответить на два вопроса. Как «это» произошло? Почему «это» произошло? Второй вопрос неизбежно предполагает и такую формулировку: почему события и процессы развивались так, а не иначе? В применении к нашей теме это значит, что мы будем рассматривать исторически реализованный вариант развития русско-украинских отношений и формирования наций в Восточной Европе как закономерный, но не предопределенный. Таким образом мы отвергаем детерминизм, свойственный одному из |23подходов, и в то же время отвергаем трактовку исторически реализованного варианта событий как несчастливой, противоестественной случайности, присущую другому. Исходными для нас становятся вопросы: в чем заключалась в XIX в. альтернатива исторически воплощенному сценарию, и почему эта альтернатива не была реализована?

Чтобы ответить на первый из этих вопросов, вернемся к уже цитированному нами эссе Валлерстайна об Индии. Автор заканчивает его замечанием, что более или менее похожую операцию «проблематизации прошлого» можно провести применительно к любой другой, в том числе и европейской, стране. Попробуем развить этот тезис. Итак, существуют ли Франция, Испания, Великобритания, Германия, Италия в том онтологическом смысле, который имел в виду Валлерстайн, спрашивая, существует ли Индия? В течение достаточно длительного времени, включая и XIX в., все упомянутые государства в разных исторических обстоятельствах и разными средствами решали в конечном счете одну и ту же задачу политической консолидации и культурной гомогенизации нации-государства.

В случае Германии и Италии политическая сторона проблемы была предельно обнажена — более мелкие разрозненные государства предстояло объединить. Исход этих усилий не был заведомо предопределен. «В заключительный период существования {Священной Римской} империи, в конце XVIII в. вполне можно было представить, что австрийская, прусская или баварская нации станут политической реальностью»,— пишет Клаус Цернак [40]. Другой немецкий историк Франц Шнабель считает, что альтернативность характерна и для XIX в.: «Шансы центрально-европейского решения (то есть широкой и относительно рыхлой федерации немецких государств.— А. М.) были столь же явно выражены в немецкой жизни, как и малое германское решение (то есть более тесное и более ограниченное географически объединение Германии Пруссией.— А. М.). До появления Бисмарка все возможности оставались открытыми» [41]. Собственно, история австрийской нации, окончательно сформировавшейся лишь во второй половине XX в., показывает, что представление о том, где проходят границы немецкой нации, могло существенно меняться и позднее. Вовсе небезальтернативно было и формирование итальянской нации. Различия и противоречия между Югом и Севером, которые эксплуатирует современная Ломбардская лига, возникли отнюдь не в XX в. Так или иначе, ясно, что и Германия, и Италия могли «не состояться», по крайней мере в том виде, как мы их знаем сегодня. Можно предположить, что в этих странах проблема объединения настолько |24доминировала в политической повестке дня в XIX в., что заблокировала появление политических движений, которые стремились бы формулировать партикуляристские националистические проекты, хотя культурные, исторические и языковые различия регионов давали для таких проектов вполне достаточно исходного материала.

Однако для последующих сравнений нам более важны примеры Франции, Британии, Испании, то есть тех государств, которые легко обнаружить на карте Европы и в XVIII в. Нет нужды специально доказывать этническую, культурную и языковую гетерогенность населения Великобритании и Испании. Вопреки весьма распространенному мифу, также и континентальная Франция в культурном и языковом отношении оставалась очень неоднородной в течение всего XIX в. Статистический обзор французского Министерства просвещения от 1863 г. свидетельствует, что по крайней мере четверть населения континентальной Франции не знала в то время французского языка. Французский не был тогда родным языком примерно для половины из четырех миллионов французских школьников. Опубликовавший этот документ Юджин Вебер приводит далее примеры, которые свидетельствуют, что Министерство, дабы продемонстрировать свои успехи, явно занижало число нефранкоговорящих [42]. Практически весь юг и значительная часть северо-востока и северо-запада страны говорили на диалектах или наречиях, которым французы дали общее имя patois, по большей части настолько отличавшихся от французского, что парижским путешественникам не у кого было узнать дорогу. (Трудно представить себе в подобной ситуации путешествующего по Малороссии русского барина.) «Дева Мария, явившаяся Бернадетте Субиру в 1858 г., не нуждалась в переводчике, но сочла нужным обратиться к девочке на пиренейском диалекте Лурда»,— замечает Ю. Вебер [43]. Говорившие на местных диалектах крестьяне Бретани или Прованса отнюдь не были патриотами Франции, и вопрос о том, станут ли они французами, оставался открытым в течение большей части XIX в. Во второй половине XIX в. во Франции существовали достаточно активные группы интеллектуалов (фелибры и новокельтское движение), стремившиеся превратить patois в стандартизированные языки, что было типичным шагом националистов Центральной и Восточной Европы на пути к созданию «собственных» наций.

Отнюдь не были патриотами Британии и жители Шотландии, в особенности ее горных районов (Highlands). Вооруженный знанием последующих событий и не свободный от эмоциональной ангажированности шотландец Том Нэйрн называет шотландских романтиков 1850-х и автономистское движение конца века (Home rule movement) |25лишь предшественниками шотландского национализма [44], но вернее все же будет определить эти явления как умеренный и во многом самоограничивавшийся национализм [45]. Пример Ирландии и вовсе показывает, что британские усилия по консолидации нации-государства могли терпеть жестокие поражения. Во всех этих государствах возможность различного исхода борьбы консолидирующей и центробежной тенденции сохранялась долгое время после того, как национализм стал одной из доминирующих концепций политики, по крайней мере в том смысле, что далеко не все регионы современных Испании, Великобритании и Франции непременно должны были стать частью этих наций-государств.

Каждое из этих государств, применительно к условиям и собственным возможностям, использовало разную стратегию национального строительства и добилось существенно различных результатов. Наиболее максималистская ассимиляторская в культурном и языковом отношении, централизаторская в административном аспекте программа была осуществлена во Франции. Ю. Вебер подробно описал, как французское правительство использовало административную систему, школу, армию и церковь в качестве инструментов языковой и культурной ассимиляции. Не останавливалась Франция и перед применением административных запретов и практик жесткого психологического давления [46]. Закон, впервые разрешивший факультативное преподавание в школе местных языков, был принят во Франции лишь в 1951 г. Впрочем, сравнительная эффективность экономического развития и довольно щедрая материальная поддержка французским государством локальных сообществ играли не менее важную роль в успехе ассимиляции, чем репрессивные меры [47]. Испания, следовавшая в целом французской модели, добилась заметно более ограниченных результатов из-за отставания в экономическом развитии и сравнительной слабости государственной власти. В результате сегодня по французскую сторону границы каталонцы называют себя если не французами, то во всяком случае французскими каталонцами, в то время как по испанскую сторону каталонцы все более очевидно отдают предпочтение |26каталонской идентичности как национальной, противостоящей испанской [48].

Английская стратегия была дифференцированной. В Ирландии политика была очень близка к колониальной — репрессивная составляющая безусловно доминировала. Провинция управлялась как оккупированная территория, и террор был легитимизирован специальными актами. В Шотландии англичане подавляли восстания якобитов [49] не менее жестоко, чем Петр I преследовал сторонников Мазепы. После разгрома последнего восстания в 1746 г. английские войска в течение нескольких месяцев без суда убивали любого шотландца-горца, которого им удавалось поймать. Всерьез обсуждалось предложение перебить всех женщин детородного возраста из якобитских семей, а командующий английскими войсками в Шотландии требовал для себя официальных полномочий казнить подозрительных и конфисковывать их собственность [50]. Однако с конца XVIII в., во многом опираясь на уже достигнутые результаты по ассимиляции равнинной Шотландии, Англия переходит к легалистским формам правления. Притягательность Англии, мирового лидера в экономическом и политическом развитии того времени, а также карьерные и предпринимательские возможности, открывавшиеся для шотландцев в рамках Британской империи, привели к тому, что уже в XIX в. националистические движения не получали в Шотландии сколько-нибудь значительной поддержки. Требования преподавания в школах на гэльском языке выдвигались, но Англии уже не приходилось вмешиваться — они отвергались самими шотландскими элитами.

Стремление «сделать французами» всех жителей Франции понималось как стремление совершенно подавить региональную идентичность. Наполеон отнюдь не случайно заменил все исторические названия |27департаментов на сугубо формальные географические, связанные с названиями протекающих по их территории рек. Но стремление утвердить британскую идентичность, по крайней мере в XIX в., совершенно не предполагало сделать всех жителей Британии англичанами. Важно было, чтобы шотландская или валлийская идентичность функционировала как региональная, то есть не отрицающая общебританскую и не выдвигающая требования отдельного государства. Целью была не тотальная, но частичная ассимиляция, которую Хлебовчик называет полуассимиляцией, или «культурной гибридизацией» [51].

«В рамках государственного национализма государство стремится минимизировать внутреннюю этническую разнородность, растворяя через фольклоризм или устраняя с помощью комбинации образования и репрессий этнические эмоции, которые могли бы послужить основой для этнонационалистических требований. Поскольку „национальные культуры“, которые большинство государств пытается утвердить, на деле являются доминирующими культурами правящего ядра (юго-восток Англии в Соединенном Королевстве, Кастилия в Испании, регион Парижа во Франции и так далее), их приходится поддерживать с помощью идеологий, основанных на политическом национализме»,— так обобщает западноевропейский опыт Джозеф Лобера [52]. При всех различиях воплощения этой политики в разных государствах, можно выделить общую «программу-минимум» — утверждение единого языка высокой культуры, администрации и образования, а также общенациональной идентичности, которая могла подавлять региональные отличия, а могла и терпеть их, но лишь как подчиненные.

Какое отношение все это имеет к нашей теме? До сих пор процессы формирования наций в Российской империи сравнивались главным образом с империей Габсбургов [53]. Такое сравнение следует признать продуктивным для изучения национальных движений ряда угнетенных народов империи Романовых, но абсолютизация его, в особенности применительно к русско-украинским отношениям, может привести к ложным результатам. В этом сравнительном контексте упускается из виду, что ситуация в Австрийской империи — то есть характер политического режима, этнический баланс и ориентация австрийских немцев на проект большой германской нации — крайне затрудняла |28постановку правящими кругами задачи консолидации так или иначе определенного ядра империи в нацию-государство. (Только после принятия закона 1844 г. об исключительных правах венгерского языка в землях короны св. Стефана и дуалистического соглашения 1867 г. венгерская политическая элита получила такую возможность и немедленно ею воспользовалась.)

Франция, Испания и Британия тоже были империями, но не континентальными, как империи Габсбургов и Романовых, а морскими. Процесс консолидации нации-государства проходил главным образом в метрополиях, отделенных от большинства своих колоний морем. Примеры Алжира и Ирландии показывают, что это правило не без исключений, но в целом море заметно облегчало элитам этих империй вычленение ядра как пространства для строительства нации, хотя, по сути дела, континентальные Франция и Испания, равно как и островная Британия, тоже были империями, а не гомогенными метрополиями. Неассимилированные в культуру доминирующего центра крестьяне вполне в традициях колониального дискурса описывались как дикари и сравнивались с американскими индейцами [54].

Для участников событий второй половины XIX в. в России аналогия между проблемами, которые становились актуальны в связи с появлением украинского национального движения, и ситуацией в крупных западноевропейских странах того времени представлялась неизбежной. Практически все, кто писал об «украинском вопросе», считали нужным определить свое отношение к этому сравнению. Разумеется, это не было сравнение «без гнева и пристрастия». Противники украинского движения использовали его как один из главных аргументов в пользу неуместности, невозможности или вредности притязаний украинских националистов. Кажется, первым, кто прямо сравнил украинский с patois, был В. И. Ламанский в славянофильском «Дне» [55]. Впоследствии активно использовал это сравнение главный гонитель украинофилов М. Н. Катков. Украинофилы (Н. И. Костомаров, М. П. Драгоманов) и те русские публицисты, кто соглашался с их мнением (Н. Г. Чернышевский), напротив, доказывали обычно неприменимость этой аналогии. Однако тот же Драгоманов в 1875 г., еще до эмиграции, опубликовал большую статью «Новокельтское и провансальское движение во Франции», где, напротив, настойчиво эту аналогию проводил. Все дело в том, что в этой статье он старался показать, что регионалистские националистические движения постепенно получают во Франции признание и добиваются удовлетворения |29своих требований, и ставил воображаемое изменение французской политики в пример российским властям и общественному мнению [56].

Уже в конце жизни, в 1891 г. Драгоманов снова вернулся к этой теме в своей знаменитой работе «Размышления чудака об украинском национальном вопросе». Эта статья была написана по-украински и представляла собой полемику с тем сортом малообразованных украинских националистов, которые, по мнению Драгоманова, дискредитировали и дезориентировали движение тенденциозностью и примитивизмом своих писаний. Четвертый раздел работы весь посвящен сравнению русификаторской политики с политикой крупных европейских государств. Вывод Драгоманова таков: «Русификация не является системой, которая вытекает из национального духа великоруссов или из именно российской государственной почвы. Она, по крайней мере в значительной своей части, есть следствие определенной фазы общеевропейской государственной политики. Особенным российским элементом в теперешней системе русификации можно считать определенную брутальность, которая проявляется, например, в возвращении униатов в православие или запрете украинской литературы. Но и эта брутальность представляется российской особенностью только для нашего XIX в., потому что в XVII—XVIII вв. отношение Людовика XIV к гугенотам или англичан к шотландцам-горцам было еще более брутально. Даже теперь, если сравнить отношение российского самодержавного, то есть архаичного, правительства к униатам и украинцам с отношением конституционного венгерского правительства к словакам, еще не известно, кому надо будет отдать пальму первенства на этом конкурсе брутальности» [57]. В литературе XIX в. эта работа Драгоманова дает наиболее подробную разработку сравнительного контекста для рассмотрения политики российских властей в украинском вопросе.

Историки XX в. до недавних пор если не совершенно игнорировали это сравнение, то, во всяком случае, не разрабатывали его всерьез [58]. |30Объясняется это во многом тем, что знание «предстоящего прошедшего», то есть хода событий после изучаемого ими периода, в очередной раз сузило оптику исследователей: раз развитие пошло иначе, значит, аналогия с самого начала не имеет смысла. Позволим себе не согласиться с таким подходом. Если изначальная структура проблемы допускала такое сравнение — а для современников, не знавших, как будут развиваться события, это не подлежало сомнению,— то отбрасывать его было бы в высшей степени непродуктивно. Потому что именно в рамках этого сравнения и нужно искать ответ на ключевой для историка вопрос: почему реализовался тот, а не другой из теоретически возможных вариантов. Именно сравнение неудачника с теми, кто смог более или менее успешно решить сходные задачи, и позволит понять причины этой неудачи.|31


Проект «большой русской нации»

Попробуем более подробно «вписать» русско-украинские отношения в этот непривычный сравнительный контекст. Для этого надо ответить на ряд вопросов. Во-первых, а был ли в сознании правителей империи и русских элит образ такой нации, которая занимала бы ядро империи, и какое место принадлежало в нем Украине?

Для того чтобы понять не лишенную некоторой иронии логику происходившего, нам придется обратиться в глубь истории, ко второй половине XVII в. В 1674 г., ровно через 20 лет после перехода Левобережной Украины под власть московского царя, в Киеве был впервые напечатан «Синопсис», составленный одним из местных православных иерархов, предположительно архимандритом Киево-Печерской лавры Иннокентием Гизелем. В книге говорилось о единстве Великой и Малой Руси, о единой государственной традиции Киевской Руси, об общей династии Рюриковичей и даже о едином «русском», или «православнороссийском», народе [59]. Вполне вероятно, что автор «Синопсиса» преследовал достаточно сиюминутные конкретные цели: во-первых, дать московскому царю мотивацию для продолжения борьбы с Речью Посполитой за освобождение из-под власти католиков остальной части «единого православного народа», а во-вторых, облегчить элите Гетманата инкорпорацию в русское правящее сословие. (А это отнюдь не были в то время вещи само собой разумеющиеся — достаточно сказать, что московские церковные власти требовали повторного крещения даже от православных духовных лиц, переселявшихся в Московию из Малороссии в начале XVII в., поскольку не считали их православие вполне безупречным [60].)

В данном контексте для нас не важно, насколько эффективно «Синопсис» способствовал решению этих задач. Важно отложенное влияние этого текста, который, по существу, вплоть до 1760-х гг. оставался единственной в России учебной книгой по истории. Очень широкое распространение и устойчивый покупательский спрос на «Синопсис» в России XVIII в. показаны в прекрасно документированном новом исследовании А. Ю. Самарина. «Положение единственной пе|32чатной книги по отечественной истории объясняет наличие „Синопсиса“ практически во всех крупных книжных собраниях видных деятелей эпохи, известных на сегодняшний день»,— пишет он [61]. В качестве чтения «для народа» «Синопсис» сохранял популярность вплоть до середины XIX в. К этому времени он выдержал уже около 30 изданий. Замечательно, что, несмотря на многочисленность изданий и их значительные тиражи, «Синопсис» оставался самым популярным предметом рукописных копий [62]. Именно «Синопсис» лежит у истоков Русского Исторического Нарратива. В. Н. Татищев прямо указывает на «Синопсис» как на один из источников своих взглядов [63]. «Дух „Синопсиса“ царит и в нашей историографии XVIII в., определяет вкусы и интересы читателей, служит исходною точкой для большинства исследователей, вызывает протесты со стороны наиболее серьезных из них — одним словом, служит как бы основным фоном, на котором совершается развитие исторической науки прошлого столетия»,— писал П. Н. Милюков [64]. Хотя отношение к «Синопсису» как историческому сочинению со временем становилось все более критическим, те элементы его схемы, которые относятся к единству Великой и Малой Руси, можно найти у всех авторов «Историй России» — от Н. М. Карамзина до С. М. Соловьева и В. О. Ключевского [65].

Вообще культура, известная нам сегодня под названием русской, была в XVIII и первой половине XIX в. плодом совместного творчества элит русской и украинской [66], если позволительно воспользоваться понятиями более позднего времени применительно к той эпохе, а вернее будет все же сказать великорусской и малорусской [67]. Именно с этим |33совместным наследием пришлось потом бороться украинским националистам, в том числе М. Грушевскому, много сил отдавшему критике «традиционной схемы русской истории», для популяризации которой так много сделал «Синопсис» [68].

Господствующие в континентальных империях этнические группы испытывали в эпоху пришествия национализма серьезные трудности с разграничением традиционной, наднациональной (а точнее, донациональной и надэтнической) империи, с одной стороны, и собственно нации и Родины, понимаемой как национальная территория,— с другой. В Османской империи это противоречие к концу XIX в. породило три идеологических ответа — пантюркизм, то есть расовую; османскую, то есть традиционную имперско-династическую; и младотурецкую, то есть националистическую, идеологии. В России схожая ситуация возникла даже раньше: панславизм, идеология российского империализма и русский национализм развивались в противоречивой атмосфере соперничества и взаимовлияния. Националистические мотивы в русском общественном мнении постепенно становились все более актуальными во второй половине века, чему способствовали господство национализма в Западной Европе того времени и конфликт сперва с польским, а затем и с другими национальными движениями в самой Российской империи.

Многие исследователи, обсуждавшие в своих работах русский национализм и русификацию, обращали внимание на то, что оба эти понятия используются для обозначения целой группы разнородных взглядов и практик. Эдвард Таден выделял спонтанную русификацию элит, «административную русификацию» как часть политики абсолютистской административной централизации второй половины XVIII в., и, наконец, насильственную русификацию (стремление насадить русский язык и православие) в XIX и начале XX в. [69] Тот же Таден |34писал о русском «консервативном», «романтическом», «бюрократическом» национализмах [70]. Андреас Каппелер определял главные разновидности русского национализма как «реакционно-антисемитскую, консервативно-православную и либерально-конституционную» [71]. В рамках этой классификации можно говорить и о «революционно-демократическом» национализме. По сути дела, она, предвосхищая уже обсуждавшийся тезис Вердери, отражает различия в интерпретации нации и национальных интересов в различных идеологических системах и стилях мышления [72]. Дитрих Гейер писал о различных функциях и вариантах русского национализма [73]. Каппелер говорил о неясности самой концепции русской нации; в нее могли включаться: 1) все подданные Империи; 2) члены привилегированных сословий (в соответствии с предмодерной концепцией natio; 3) русские-православные (имеются в виду великоруссы) или 4) все восточные славяне, в духе традиционного значения понятия Русь [74].

Попробуем все это упорядочить применительно к нашим задачам. Это значит, что мы попытаемся выстроить систему возможных идеологических реакций на проблему соотношения государства и нации в царской России, обращая преимущественное внимание не на социально-политические аспекты концепций, но на их отношение к проблеме пространственных и этнических границ нации и к желательному типу государственных отношений, как-то: империя, унитарная нация-государство, федерация, ряд независимых государств. Эти реакции мы будем рассматривать как «идеальные типы», то есть логически целостные и последовательные. В жизни, конечно, они чаще выступали в незаконченных или смешанных формах, хотя и для наших «идеальных типов», как правило, можно подобрать реальные примеры.

Во-первых, вполне можно было быть российским империалистом, не будучи при этом русским националистом. Собственно, российские императоры долгое время и были таковыми, заботясь о сохранении империи прежде всего как родовой собственности. Во-вторых, можно было быть русским националистом, отрицая империю, считая, что ее |35сохранение наносит ущерб интересам русской нации, и видя будущее в создании на этом пространстве ряда независимых национальных государств, в том числе русского национального государства. Между этими полюсами помещается целый ряд других возможных позиций.

Стремление к сохранению и даже расширению империи могло сочетаться с национализмом, то есть рассматриваться как соответствующее интересам русских. Идеологическое оформление этого тезиса могло идти по линии «национального эгоизма», но также и через идею «цивилизационной миссии». Экспансия могла обосновываться и через панславизм, который, в своей «демократической» версии, предполагал растворение империи в более обширном союзе славянских народов. Сохранение империи можно было видеть через ее русификацию и превращение из империи в нацию-государство. При этом одни считали, что это осуществимо в условиях самодержавия, и делали акцент на традиционных формах русификации, то есть обращении в православие, вставая в определенном смысле в оппозицию принципам модерного национализма. Другие, в большем соответствии с националистическими принципами, полагали, что путь к цели лежит через демократизацию и ускорение экономического развития, создающие более благоприятные условия для языковой и культурной ассимиляции.

Можно было и проводить различие между русской нацией как ядром империи и «национальными окраинами», отказываясь от стремления их тотально русифицировать. (Логика первого подхода предполагает, например, что школа по всей империи должна быть инструментом русификации и все обучение вести на русском, сторонники же второго видели русский лишь одним из предметов преподавания в нерусских окраинах, не предполагая тотального вытеснения из школы местных языков.)

Признание того, что формирующаяся русская нация не равна империи, но меньше ее, было более реалистичной точкой зрения. В тех случаях, когда она сочеталась со стремлением к сохранению государственного единства, представления о способах достижения этой цели могли различаться. Для одних это равнялось сохранению старого режима. Были люди, которые, напротив, считали национальные конфликты следствием политики самодержавия и верили, что государственное единство всей или, по крайней мере, основной части империи будет автоматически обеспечено при условии ее демократизации и федерализации. Третьи считали, что единство государства можно сохранить, лишь опираясь в той или иной степени на силу, но уже не династии или не столько династии, сколько русской нации как «государствообразующей». Вне зависимости от того, как относились к империи те люди, которые признавали, что русская нация ей не равна, они неизбежно вставали перед проблемой определения того, что есть русскость, и границ этой русской нации.

Русскость могла пониматься как обозначение культурной или этнической общности. В первом случае она была открыта для всех |36«обрусевших», во втором — нет. Когда чеховский Тузенбах в «Трех сестрах» говорит о том, что он русский, потому что родной язык у него русский и крещен он православным, он отстаивает трактовку русскости именно как культурной общности в противовес этнической. «Плохая» немецкая фамилия делает его русскость в рамках этнической трактовки этого понятия сомнительной.

Но и границы русской этнической общности также понимались в XIX в. по-разному. Трактовка понятия «русский» как равного понятию «великоросс» имела место, но не была доминирующей. Русский образ национальной территории или «идеального Отечества» сформировался в остром конфликте с соответствующей польской концепцией. Для поляков «идеальной Родиной», то есть какой она должна быть «по справедливости», была Речь Посполитая в границах 1772 г. Таким образом, польский образ «идеального Отечества» включал заметную часть территории с преобладанием восточнославянского населения (современная Белоруссия и часть современной Украины), которые русское общественное сознание считало «исконно русскими». Именно это взаимное наложение «идеальных Отечеств» и делало польско-русский конфликт непримиримым, а концепция большой русской нации, объединяющей Великую, Малую, Белую и Червонную Русь и уходящей корнями в Русь Киевскую, была главным идеологическим основанием для русской позиции в этом конфликте [75].

Территория современной Украины превратилась в XIX в. в объект настоящей терминологической войны. Поляки называли земли, занятые Российской империей в результате разделов Речи Посполитой, kresy wschodnie (восточные окраины Речи Посполитой). В России об этой территории говорили как о Западном крае. При этом различались Юго-Западный край, включавший в себя Подольскую, Волынскую и Киевскую губернии, и Северо-Западный с Виленской, Ковенской, Могилевской, Минской и Витебской губерниями. Земли на левом берегу Днепра называли Малороссией, а Причерноморье — Новороссией. В целом территория современной Украины часто называлась Южной Русью. Особое название существовало при этом для Восточной Галиции — Червонная Русь.

Такая же ситуация была и с терминами, использовавшимися для обозначения православного и униатского населения современной Украины. Поляки называли их rusini, непременно с одним «с», в то время как для великороссов использовалось слово moskali [76]. До середины |37XIX в. среди поляков преобладала точка зрения, отрицавшая этническую инаковость русинов и объявлявшая их такой же частью польского народа, как, например, мазуры. Постепенно все больше поляков начинает поддерживать украинскую идею, как подрывающую целостность главного противника польского национального движения — Российской империи.

В Москве и Петербурге предков современных украинцев называли малороссами или малороссиянами, иногда русскими или руссинами, непременно с двумя «с», чтобы подчеркнуть их единство со всеми русскими, т. е великороссами и белорусами. (Последние тоже писались тогда с двумя «с».) Понятие русский оказывалось таким образом более широким, чем его современное значение. Оно относилось ко всем восточным славянам и обозначало ту цель проекта национального строительства, которую мы будем условно называть «большой русской нацией». Будучи этнической концепцией и проводя четкую грань между русскими и другими народами империи, этот проект в то же время отрицал качественный характер этнических различий между велико-, мало- и белорусами, включая всех их в единую этническую общность.

Малороссы и белорусы никогда не дискриминировались в Российской империи на индивидуальном уровне. «Украинцам и белорусам, официально считавшимся русскими, в принципе была открыта любая карьера — при условии, что они владели русским языком. Не было препятствий и у детей от смешанных браков русских и украинцев. (Такие браки, собственно, и не считались смешанными.— А. М.) Украинцы не вычленялись и не ущемлялись ни по конфессиональным, ни по расовым соображениям»,— пишет Андреас Каппелер. В иерархии различных этносов империи, которую он представляет в виде системы концентрических кругов, все православные славяне включались в единый центр системы [77].|38

Это отношение к малороссам как части русского народа сохранялось как официальная позиция властей и как убеждение большинства образованных русских в течение всего XIX в. Даже в начале XX в., когда усиление шовинистических, ксенофобных мотивов в русском национализме выразилось в трактовке русскости как сугубо этнической категории, а не как определенного культурного стандарта, только малороссов и белорусов никогда не описывали как «инородцев» [78]. Таким образом, на языке эпохи два последних варианта из классификации А. Каппелера обозначались бы одинаково — «все русские», при этом в одном случае «русские» означало бы великороссы, а в другом — все восточные славяне.

Приверженность последней точке зрения вовсе не обязательно предполагала совершенное отрицание различий между малороссом и великороссом. В написанном в 1898 г. рассказе «Казацким ходом» И. А. Бунин, например, пишет: «Хохлы мне очень понравились с первого взгляда. Я сразу заметил резкую разницу, которая существует между мужиком-великороссом и хохлом. Наши мужики — народ по большей части изможденный, в дырявых зипунах, в лаптях и онучах, с исхудалыми лицами и лохматыми головами. А хохлы производят отрадное впечатление: рослые, здоровые и крепкие, смотрят спокойно и ласково, одеты в чистую, новую одежду». Но это противопоставление «наших» «хохлам» Бунин делает как великоросс, и в том же рассказе говорит о Шевченко, «который воплотил в песнях всю красоту своей родины», что тот «навсегда останется украшением русской литературы». Уже в 1919 г. «несметные украинские побоища и зверства (времен Б. Хмельницкого.— А. М.), кровавый хам Разин» стоят у Бунина через запятую, в одном ряду примеров «русского бунта, бессмысленного и беспощадного» [79]. В творчестве Бунина, как и многих других писателей того времени, можно найти бессчетное количество примеров такого рода, когда идея русской общности, объединяющей всех восточных славян, даже не постулируется специально, но без труда выявляется в высказываниях по другим поводам. Этим, собственно, подобные высказывания и ценны, поскольку показывают, что представ|39ление об «общерусской» общности было для их авторов естественным, не требующим объяснений и доказательств.

Культурная и историческая специфика Малороссии, равно как особый региональный патриотизм малороссов, были вполне приемлемы в глазах сторонников концепции большой русской нации до тех пор, пока не входили с этой концепцией в противоречие. Более того, в первой половине XIX в. малорусская специфика вызывала живой интерес в Петербурге и Москве как более красочный, романтичный вариант русскости [80]. Упомянутый рассказ Бунина может служить примером, что у многих такое отношение сохранилось и позднее.

Литературные опыты на «малорусском наречии», отражавшие специфику местной жизни, вызывали благожелательный интерес в Петербурге и Москве как часть русской литературы, но попытка трактовать это «малорусское наречие» как отдельный от русского, самостоятельный украинский язык была для сторонников концепции большой русской нации неприемлема. Украинский национализм отрицал малорусскую идентичность, которая могла мирно уживаться с общерусской, и создавал свой образ идеального Отечества, стоявший в конфликте и с польским, и с русским. Украинская идея «отбирала» у русской не просто часть национальной территории, но «Киев — мать городов русских», место обретения православной веры и государственности, а также лишала идеологической основы в конфликте с польским движением. Не случайно наиболее влиятельный русский националистический журналист М. Н. Катков рисовал украинофилов вольными или невольными агентами «польской интриги».

Вызов со стороны других национализмов воспринимался правительством и русским общественным мнением как вызов «извне», в то время как угроза украинского национализма для сторонников общерусской нации была диверсией изнутри «национального тела». Вплоть до царствования Александра III, ознаменовавшегося заведомо обреченной на неудачу попыткой проведения русификаторской ассимиляторской политики в масштабе всей империи, русификация на окраинах носила ограниченный характер. Это могла быть, если воспользоваться определением Э. Тадена, административная русификация в духе политики Иосифа II в Австрийской империи, направленная на обеспечение более благоприятных условий функционирования централизованного правительственного аппарата. В определенных условиях русификация могла носить характер репрессивной меры, своеобразного наказания за нелояльность, как это было в Царстве Польском после восстаний 1830—1831 и 1863—1864 гг. Но в обоих случаях задача тотальной языковой ассимиляции местного населения не ставилась. В результате |40репрессии против польской культуры в Царстве Польском, то есть на территориях с преобладанием этнически польского населения, могли быть предметом торга, в отличие от таких же и более жестких мер в Юго-Западном крае и в части Северо-Западного края, то есть на «исконно русских землях», потому что здесь они были средством «обрусения», понимавшегося как восстановление подлинного характера этих земель, искаженного полонизацией. Репрессии же против украинского движения воспринимались как борьба с попытками разложения самого национального организма.

Отношение властей империи и великороссов к малороссам и белорусам предполагало, таким образом, интеграцию, основанную на принципе равенства индивидов с одновременным отказом в институционализации этих групп как национальных меньшинств, в то время как по отношению к неславянам, а также к западным славянам (полякам), принцип индивидуального равенства отрицался, но их статус национального меньшинства не ставился под вопрос.

В тот момент, когда малоросс принимал украинскую, исключающую общерусскую, идентичность, он, в отличие от представителей других этнических групп, становился в глазах сторонников концепции большой русской нации отступником. В рамках этой концепции верна была формула «одним украинцем больше — значит одним русским меньше». «Возмутительный и нелепый софизм… будто возможны две русские народности (намек на известную статью Костомарова „Две русские народности“, где он говорил о малороссах и великороссах как о двух русских народностях.— А. М.) и два русских языка, как будто возможны две французские народности и два французских языка!» — четко определял существо своих опасений по поводу украинофильства главный гонитель Костомарова Катков [81]. Таким образом, восприятие украинского и белорусского, в той мере, в какой последнее проявляло себя, национальных движений в корне отличалось от восприятия других национальных движений в империи. Борьба с другими национальными движениями была борьбой за сохранение целостности империи. Борьба же с украинским движением непосредственно касалась еще и вопроса о целостности русского народа (для тех, кто верил, что триединая русская нация уже существует) или о том, какие территории и какое население составят то ядро империи, которое предстояло консолидировать в русскую нацию (для тех, кто отдавал себе отчет в том, что большая русская нация представляет собой только проект). Поэтому политика Петербурга в Малороссии и Белоруссии должна сравниваться именно с политикой Парижа в континентальной Франции и политикой Лондона на Британских островах, а не с политикой, |41например, Лондона в Индии, как это ошибочно делает в своей книге Андерсон.

Еще раз оговоримся при этом, что проект большой русской нации большинством его адептов интерпретировался как нечто среднее между французской и британской моделями. Сторонников предоставления Украине автономии было немного, но также немного было и тех, кто считал необходимым полное подавление особой малороссийской региональной идентичности и малороссийской культурной специфики.

Полагаю, что приведенных аргументов достаточно, чтобы принять, по крайней мере в качестве серьезной гипотезы, тезис о существовании в русском общественном мнении и в сознании значительной части бюрократии образа большой русской нации, включавшей в себя всех восточных славян империи. Анализ официальных документов и прессы, которому посвящены дальнейшие главы, позволит нам представить дополнительные аргументы в пользу этого тезиса, равно как и показать, что многие чиновники и публицисты имели также достаточно ясное представление о методах реализации этого проекта национального строительства.

Оставим пока открытым целый ряд других вопросов. Каковы были мотивы тех, кто этот проект отвергал? (А мотивы эти были разными у сторонников традиционной религиозной и имперской легитимации самодержавия и у таких противников царизма, как Чернышевский.) Насколько ясно представляли себе сторонники проекта большой русской нации способы достижения цели, насколько последовательными были усилия к его осуществлению? Все это — предмет обсуждения в главах, посвященных описанию событий.


О терминологии

Если мы исходим из того, что взаимоисключающие проекты формирования украинской и большой русской нации в рассматриваемый нами период были именно проектами с бо́льшими или меньшими шансами на осуществление, то, в случае если мы хотим быть последовательными, это порождает существенные проблемы с терминологией.

В ходе конференции, состоявшейся в 1978 г., наиболее авторитетные украинские эмигрантские историки обсуждали, в частности, правомерность употребления терминов «Украина» и «украинцы» применительно к тому времени, когда они не были общепринятыми. Иван Рудницкий заметил: «Я полагаю правомерным применять ретроспективно современный национальный термин „Украина“ к тем эпохам в жизни страны и народа, когда это понятие еще не существовало или имело иное значение. Случай Украины не уникален с этой точки зрения. Французские историки не колеблясь включают кельтские и романские регионы в историю Франции, несмотря на то, что термин |42„Франция“ возник только позднее и изначально относился только к ареалу Парижа, Иль-де-Франс» [82]. Поступая так, французские историки, между прочим, продолжают традицию французских националистов XIX в. Этой логике следовали и русские националисты прошлого века, настаивавшие, что малороссы — часть русского народа. В случае удачи проекта строительства большой русской нации и русские историки, если согласиться с Рудницким, вполне могли бы сегодня продолжать называть территорию современной Украины Южной Русью и Малороссией. Аргумент, которым пользуется Рудницкий, а также открывавший эту дискуссию Омельян Прицак (последний приводил сравнение с Испанией [83]), прямо адресует нас к проблеме, уже обсуждавшейся нами в связи с эссе Валлерстайна «Существует ли Индия?». Участники дискуссии правы в том, что это устоявшаяся практика. Вряд ли в обозримом будущем удастся ее изменить. Но это не должно скрывать от нас недостатки этой практики.

«Изменение общего названия украинцев от русинов к малороссиянам и, затем, украинцам с региональными вариациями в употреблении этих терминов создает существенное напряжение. Однако использование столь большого числа названий для народа, который был ясно очерчен и воспринимался как историческая общность, слишком обременительно. Так что мы вполне можем использовать понятия „Украина“ и „украинский“, оговариваясь, какие названия использовались в тот или иной период»,— говорил в ходе упомянутой дискуссии Фрэнк Сысин [84]. Действительно ли в истории менялись лишь термины для обозначения «ясно очерченного и воспринимавшегося как историческая общность народа»? С этим трудно вполне согласиться. Менялось понимание того, представляет ли эта общность часть «большего целого» или является самодостаточной единицей. Менялись также и представления о том, каковы границы этой общности. В Закарпатье и сегодня существует политическое течение, считающее тамошних русинов отдельным народом, а не частью украинской нации [85]. В XIX в. немало людей придерживалось этой точки зрения и в Галиции, а другие галичане считали свой народ частью большой русской нации [86]. |43Содержание понятия «малоросс» также далеко не равнялось содержанию понятия «украинец». Украинские активисты первоначально пользовались понятием «Русь», которое в их системе, как и в польской, принципиально отличалось от понятия «Россия», означавшего всю империю. Постепенно они переключались на термин Украина, чтобы избежать постоянной путаницы между их трактовкой понятия «Русь» как «Украины» и значением этого термина как общего для всех восточнославянских земель. Украинофилам пришлось также утверждать новый термин украинцы вместо более распространенного самоназвания русины для того, чтобы преодолеть традицию прежних двух веков, акцентировавшую общность имени для всего восточнославянского населения. Это встречало резкое сопротивление со стороны тех людей с малорусской идентичностью, которые понимали, что речь шла не просто о смене имени. Невозможно «придать Украйне, этому обыкновенному названию местности, территориальной окраины, такое значение, которого она никогда не имела, не имеет и иметь не может… Украйна это название вовсе не одновременное с происхождением первичных частей Древней Руси, а гораздо позднейшее, и притом название, как мы сказали, только полосы территории на юг от Киева, или даже от Роси… Кто в самом деле уполномочивал украинолюбцев отнимать у нас древнее название Русских и все принадлежности этого названия, в том числе и наш общий, культурный русский язык, выработавшийся таким долговременным и многотрудным процессом нашей истории, и все это заменять чем-то украинским, т. е. возникшим гораздо позднее, чисто частным и обозначающим только крайнюю местность?» — писал в середине 1870-х гг. профессор филологии Киевского университета С. С. Гогоцкий [87]. Отметим, что он вовсе не был оригинален в своих взглядах. Вообще среди наиболее агрессивных противников украинского движения было немало людей, которые по современной, плохо подходящей к реалиям XIX в. терминологии должны были бы называться украинцами. Так, вдохновителем антиукраинофильского Эмского указа был малоросс М. В. Юзефович, а организатором и председателем киевского Клуба русских националистов в начале XX в. выступил уроженец Полтавской губернии А. И. Савенко. Эти люди вовсе не были «предателями украинского народа», потому что, сохраняя малорусскую идентичность и веря, что лучше понимают интересы края, чем их оппоненты-украинофилы, они отрицали сам проект украинской нации и связанную с ним версию идентичности. Они были русскими националистами в том смысле, что выступали сторонниками проекта большой русской нации, составной частью которой они видели малороссов, вовсе при этом не считая, что приносят интересы малороссов в жертву великороссам. Они совсем не обязательно полагали, что малороссы должны отказаться от своей |44идентичности в пользу великорусской — будем помнить, что большая русская нация их представлений должна была отличаться от той русской нации, какую мы знаем сегодня, не только размерами.

Все эти замечания касаются взглядов людей более или менее образованных, составлявших едва ли более двух процентов в крестьянском море восточнославянского населения современной Украины. Подавляющее большинство этих крестьян оперировало совсем иными категориями. В первом, программном номере украинофильского журнала «Основа» за 1861 г. была, среди прочего, помещена статья М. М. Левченко под названием «Места жительства и местные названия русинов в настоящее время». Автор определяет предмет своего интереса как «Южноруссов, Малоруссов, или, правильнее, Русинов». «Русины,— замечает Левченко,— по происхождению, быту и языку представляют одно племя, но по месту жительства носят разные названия». Далее он эти названия перечисляет: гетманьцы (юг Черниговской губернии), степовики (Полтавская и Екатеринославская губернии), украинцы («жители Киевской губернии, которая называется Украиною»), русины (Люблинская губерния и Галиция), гуцулы (Карпаты), польщаки (Подольская губерния, «называемая у простонародья Польщею») и так далее. К понятию «Польща» Левченко делает любопытное примечание, что в Новороссии это название часто применяют также к Волыни и Украине [88].

Трудно однозначно судить, в какой степени представления самих крестьян о том, к какой общности они принадлежат, совпадали со взглядами Левченко. (Галицийские русины, например, даже в начале XX в. говорили, что ходят на заработки «в Россию», хотя отправлялись они на территорию современной Украины. О польских крестьянах в той же Галиции В. Витос вспоминает, что «жившие на правом берегу Вислы очень долго считали своих соседей с другого берега Москалями, удивлялись, что те говорят по-польски, и относились к ним с бо́льшим предубеждением, чем к немцам или евреям» [89].) Ясно, что в крестьянской иерархии идентичностей сословная и религиозная принадлежность (православные крестьяне), династическая лояльность, а также локальная идентичность («мы местные», то есть гетманьцы, украинцы, польщаки) во всяком случае стояли выше «общерусинской». На Правобережье в 1863 г. эти православные крестьяне, верные православному царю, с воодушевлением ловили польских повстанцев, шляхтичей-католиков. Правительство этот энтузиазм использовало с оглядкой, боясь повторения галицийской резни шляхты в 1846 г.

Термин «украинцы» как общее название Левченко не упоминает. И не цензура тому причиной — в том же номере Костомаров пишет об украинском языке в современном значении этого слова. Следовательно, мы должны отдавать себе отчет в том, что в середине XIX в. |45только ничтожное меньшинство жителей современной Украины называло себя украинцами в том смысле, в каком этот термин употребляли украинофилы.

В уже цитированной дискуссии украинских историков Рудницкий сделал очень важную оговорку: «Добросовестный исследователь должен сознавать опасность анахронизмов. Поэтому он будет уделять пристальное внимание содержанию того или иного термина в каждый конкретный момент и семантической эволюции этого термина. В начале XIX в., например, термин „Украина“ официально использовался только применительно к Слобожанщине. Это объясняет, почему писатели того времени могли противопоставлять „Украину“ (то есть область Слободской Украины) „Малороссии“ (Черниговской и Полтавской губерниям, бывшей Гетманщине). Польские источники девятнадцатого века регулярно говорят о „Волыни, Подолии и Украине“, последнее означает здесь район Киева. Еще дальше в прошлое, в XVII в., „Украина“ означала территорию под казацкой юрисдикцией, то есть не включала Галиции, Волыни и Закарпатья. В этих областях термин „Украина“ утвердился только в XX в., в ходе национально-освободительного движения и последних политических изменений» [90]. С учетом такой оговорки практику ретроспективного применения устоявшихся национальных терминов в большинстве случаев можно принять как неизбежное зло.

Но для работы, посвященной именно процессам формирования национальных идентичностей, этот компромисс все же неприемлем. Тот же Рудницкий написал однажды, что «среди проблем, стоявших перед украинским народом в XIX в., самой зловещей был выбор между ассимиляцией в общерусскую нацию и утверждением отдельной национальной индивидуальности» [91]. Эта фраза может служить прекрасной иллюстрацией тех опасностей, которые таит общепринятая практика даже для наиболее аккуратных и вдумчивых историков, видящих альтернативность процесса. В этом высказывании украинский народ уже в XIX в. предстает как консолидированная общность, совершающая некий выбор. В результате конфликт националистических движений, проектов национального строительства превращается в конфликт уже сформировавшихся народов, наций; хотя, по признанию самого Рудницкого, «отдельную национальную индивидуальность» еще только предстояло утверждать. В той же статье Рудницкий вполне справедливо отмечает, что «украинская история XIX в. может означать две различные вещи: с одной стороны, историю украинского националистического движения, а с другой, историю страны и наро|46да» [92]. Народ этот — понимаемый как простонародье, крестьяне, а не как нация — был озабочен вовсе не этим «зловещим» выбором. Само наличие этой дилеммы крестьянам еще предстояло объяснять. Изучавший начало XX в. Теодор Викс пишет: «Я нашел мало свидетельств того, что крестьянские массы на Юго-Западе имели национальное самосознание до 1914 г.» [93], найдя тем самым более точную формулировку для высказанного много ранее тезиса Богдана Кравченко: «Накануне Первой мировой войны и революции украинцы были народом, еще не выработавшим кристаллизированного национального самосознания» [94]. Даже после того как они узнали о существовании описанной Рудницким дилеммы, крестьяне, как показывает история гражданской войны, очень часто склонны были руководствоваться в своем поведении не национальными, а другими мотивами.

Между прочим, и сама формулировка этой дилеммы нуждается в уточнении. Ассимиляция в общерусскую нацию православного населения современной Украины совсем не обязательно предполагала то растворение и полную утрату малорусской идентичности и культурных особенностей, которые Рудницкий называет «зловещей» альтернативой сохранению национальной индивидуальности. Не считая тот или иной вариант создания такой общерусской нации более предпочтительным, чем исторически воплощенный вариант формирования украинской нации, замечу все же, что не вижу в них ничего зловещего и противоестественного — ассимиляционные процессы столь же «нормальны» в истории XIX в., как и процессы формирования «национальных индивидуальностей» [95].

Я прекрасно понимаю, что современному украинцу невозможно представить такую перспективу без эмоционального протеста, ведь это означало бы, что те ценности, которым он привержен как украинец, просто не могли бы существовать. Будем, однако, помнить, что речь идет не о стремлении «отнять» уже сформировавшуюся национальную идентичность и все связанные с нею ценности, но об анализе исторических альтернатив на той стадии развития, когда эта идентичность как массовое явление еще не существовала.|47

Добавлю, что ассимиляцией, как она здесь описана, список альтернатив вовсе не исчерпывается. Если допустить, например, что Речь Посполитая не была бы разделена в конце XVIII в., то вполне вероятным выглядит формирование единой нации из всех восточных славян, живших в ее границах. Это, в свою очередь, имело бы последствия и для Малороссии, вошедшей в состав Московского царства после восстания Б. Хмельницкого. Можно представить и формирование нескольких «украинских» (беру это слово в кавычки, потому что никто не знает, как бы они назывались) наций, если бы, среди прочего, И. Сталин не выступил в роли «собирателя украинских земель». М. Грушевский, обращаясь к активистам украинского движения, в 1906 г. недаром ссылался на пример сербов и хорватов, предупреждая об угрозе формирования двух разных народов на едином этническом фундаменте [96].

Применительно к русской нации альтернативы также не обязательно предполагают ее бо́льшие размеры. Формирование особой нации в Сибири или воображенный В. Аксеновым по образцу реального тайваньского сценария «остров Крым» также были вполне возможны. О течении «сибирских сепаратистов», возникшем почти одновременно с украинским национальным движением, нам еще придется говорить в этой книге.

Но вернемся к проблемам терминологии. Я буду использовать термины «Украина» и «украинцы» при изложении взглядов украинских националистов, то есть людей, которые мыслили этими категориями в их современном значении. Когда речь идет о людях, отрицавших исключительную украинскую идентичность или еще не знавших о возможности таковой, я буду употреблять те термины, которыми они сами пользовались, то есть «южноруссы», «малоруссы» или «малороссияне», «русины» [97]. Таким образом мы сможем отразить ту неопределенность в иерархиях идентичностей, которая была характерна для всего XIX в.

В соответствии с этим принципом я буду употреблять и термины «русский», «великоросс», а также названия местностей. Будем помнить, что, в зависимости от контекста, понятие «русский» могло охватывать всех восточных славян или относиться только к великороссам. Это означает, в частности, что понятие «русское общественное мнение», употребленное в названии книги, включает в себя публици|48стику всех тех авторов, кто причислял себя к русским, то есть и великороссов, придерживавшихся различных вариантов русской идентичности, и тех малороссов и белорусов, которые разделяли концепцию общерусской нации.

Во взглядах современников соотношение понятий русский, великорусский, белорусский, малорусский и тому подобных могло существенно различаться. Например, М. А. Максимович, малорусский патриот, но не украинский националист [98], в лингвистическом отношении делил восточных славян на четыре части, которые, в свою очередь, составляли две группы, будучи в конечном счете частью общерусского целого: «Великороссийское наречие состоит в ближайшем сродстве с белорусским, и составляют они одну речь, или язык севернорусский, который, вместе с южнорусским языком или речью (состоящею в двух главных наречиях — малороссийском и червонорусском), образует одну великую речь восточнославянскую или русскую» [99]. Характерно признание Максимовичем языковой неоднородности того пространства, которое в идеологии украинофилов становится Украиной. «Малорусское и червонорусское наречия» оказываются в этой классификации столь же различными или столь же близкими, как великорусское и белорусское. Важна здесь не точность его оценок с точки зрения современной лингвистики, а именно принципиальное отличие классификации и иерархии Максимовича от взглядов, которые исповедуют уже в это самое время люди следующего поколения — украинофилы Кулиш и Костомаров. Разные интерпретации этих этнических категорий и их соотношений необязательно были результатом сознательного искажения реальности — сама реальность была еще столь аморфной и непредопределенной, что вполне допускала различные и при этом вполне добросовестные интерпретации [100].

Общий вывод таков: в XVIII и XIX вв. процессы формирования идентичности у восточных славян могли протекать по существенно различным сценариям и дать существенно различные результаты. При этом нужно еще раз оговориться, что подчеркивание альтернативности, непредопределенности рассматриваемых процессов проистекает из стремления глубже понять логику происходившего, а вовсе не из того, что автору тот или иной нереализованный вариант нравится |49больше, чем исторически воплощенный. Автор считает, что в подобных ситуациях историку вредно задаваться вопросом о том, какой из рассматриваемых им вариантов «предпочтительнее», поскольку в полном виде этот вопрос неизбежно звучит как «предпочтительнее для кого?» и предполагает принятие отвечающим той или иной стороны в описываемых конфликтах. Кроме того, нам не дано предугадать, какие совершенно неожиданные, непредсказуемые, в том числе и отрицательные, последствия мог иметь тот или иной альтернативный вариант.

В авторских рассуждениях, не являющихся пересказом или комментарием чьих-либо взглядов, применительно к XIX в. термины «Малороссия», «Украина» и производные намеренно употребляются вперемешку, а применительно к XX в., когда они действительно утвердились как самоназвания, мы строго придерживаемся терминов «Украина» и «украинцы».

Теперь несколько слов о других «проблемных» терминах. Мы уже условились, что понятия «националист» и «националистический» лишены в этом тексте оценочных характеристик, то есть характеризуя того или иного человека как украинского или русского националиста, мы не оцениваем его «хорошо» или «плохо». Подчеркну также, что фразы типа: «украинские националисты, претендовавшие на представительство интересов народа, как они его (народ) и их (интересы) понимали» должны восприниматься буквально. Иными словами, такая фраза вовсе не содержит намека, будто кто-то другой непременно понимал и отражал эти интересы лучше. Автор вообще старался избегать намеков, двузначностей, подтекстов — все, что сказано, сказано эксплицитно, в книге нет «скрытого», второго плана.

Также лишено позитивной или негативной окраски используемое в работе понятие «украинские сепаратисты». Противники украинских националистов безусловно вкладывали в него отрицательный смысл. Но не в цитатах, а в авторском тексте оно означает только то, что определяемые так персонажи считали желательным создание независимой Украины, и не содержит ни одобрения, ни порицания таких взглядов. (Понятие «сепаратисты» необходимо нам потому, что не все украинские националисты исповедовали такие взгляды — среди них было немало убежденных федералистов.)

Понятие «украинские националисты» нередко замещается в тексте термином «украинофилы». Его история сходна с другими «прозвищами», которые давались тем или иным течениям общественной мысли их противниками. Как и западники, как и славянофилы (термин «украинофилы» был скроен именно по их образцу), украинофилы приняли это прозвище как самоназвание. Негативная окраска этого понятия, слабо выраженная с самого начала, скоро совсем стерлась, так что противникам украинофилов пришлось придумать новые оскорбительные прозвища — хохломаны, мазепинцы. Иногда понятие «украинофильство» использовалось более широко, для обозначения |50интереса к украинской специфике среди людей, не обязательно являвшихся украинскими националистами, а иногда даже имевших четко выраженную польскую и русскую идентичности [101]. В случае употребления термина в таком расширительном значении это оговаривается в тексте.|51


Глава 1
Россия и украинофильство в первой половине XIX в.

Растянувшийся на полтора века процесс инкорпорации Левобережья в Российскую империю протекал достаточно гладко. Отмена автономии Гетманщины в конце XVIII в., явившаяся частью более широкого процесса административной унификации екатерининского царствования, не вызвала сколько-нибудь существенного сопротивления местных элит [102]. Зенон Когут, наиболее основательный исследователь истории Гетманщины XVIII в., пишет о двух типах настроений, преобладавших в среде малорусского дворянства в XVIII и начале XIX в. Один из них — Когут называет его ассимиляционным — был ориентирован на растворение в среде русского дворянства и полное слияние Малороссии с Великороссией. Другой тип настроений Когут очень точно определяет как традиционалистский. Традиционалисты стремились к сохранению или восстановлению «прав и привилегий», унаследованных малорусским дворянством от времен Речи Посполитой или полученных им в результате восстания под руководством Богдана Хмельницкого и перехода Малороссии под власть династии Романовых.

Когут подчеркивает, что традиционалисты не ставили под вопрос верность Романовым и не были политически организованы [103]. «Эта привязанность (к остаткам автономии Гетманщины.— А. М.) представляется более результатом инерции и удобства, чем защитой исторических малорусских прав и привилегий»,— отмечает Когут, приходя в конечном счете к выводу, что «оппозиционные тенденции замедлили, но не остановили интеграцию и постепенную ассимиляцию украинского дворянства в русское имперское дворянство. Несмотря на живучесть некоторых местных традиций, в конечном счете факторы, способство|52вавшие интеграции, оказались сильнее» [104]. Преобладание ассимиляционной тенденции было обусловлено тем, что различия между малоруссами и великоруссами обеими сторонами воспринимались как качественно меньшие по сравнению с поляками или прибалтийскими немцами, а также тем, что традиция верной службы царю была общей для подавляющего большинства и ассимиляционистов, и традиционалистов [105]. Подчеркнем еще раз, что в XVIII и начале XIX в. малорусское дворянство и духовенство не просто в подавляющем большинстве своем верно служило царям, но внесло весьма значительный вклад в формирование того, что сегодня известно под именем русской культуры.

Ситуация принципиально изменилась в конце XVIII и начале XIX в. В результате разделов Речи Посполитой в состав Российской империи вошли земли Правобережья с польской или сильно полонизированной местной шляхтой. Это совпало с Французской революцией, которая вместе с последовавшими за ней наполеоновскими войнами противопоставила прежним религиозным и династическим принципам легитимации власти принцип национального суверенитета. В европейской культуре утверждается романтизм с его интересом к национальной проблематике и к народной культуре. Широкую популярность обретают идеи Й. Гердера, предрекавшего, среди прочего, особую роль славянских народов в наступающем веке и подчеркивавшего роль «собственного» языка для становления каждого народа [106]. Вскоре декабристское движение и польское восстание 1830—1831 гг. ознаменовали кризис старого режима, основанного на лояльности династии различных, в том числе и нерусских, групп дворянства.

В среде польской шляхты романтизм не просто становится господствующим настроением, но получает мощное художественное воплощение. Польское посредничество сыграло большую роль в распространении романтизма в России. Казачество и его фольклор становятся объектом живого интереса и своего рода модой среди поэтов, писателей и этнографов. Далеко не всех, и даже вряд ли большинство тех, кто занимался в то время украинской этнографией, можно по современной классификации отнести к украинцам (по-тогдашнему — русинам или малороссам). Первое собрание «малороссийских песней» издал в 1819 г. в Петербурге грузинский князь Н. А. Цертелев. Существенный вклад в собирание народного творчества и этнографическое изучение малоруссов внесли М. А. Максимович, И. И. Срезневский, О. М. Бо|53дянский, З. Доленга-Ходаковский, А. Л. Метлинский и П. А. Лукашевич [107]. Среди этих ранних украинофилов были и малоруссы, и великороссы, и поляки. Применительно к первой половине XIX в. можно даже говорить о польском, малорусском и, с некоторой натяжкой, великорусском украинофильстве как о взаимосвязанных, но самостоятельных явлениях, причем каждое из них вдохновлялось существенно различными идеями и целями.

В России первой половины XIX в. украинская тематика вызывала интерес и симпатию [108]. Но это была симпатия и заинтересованность по отношению к одной из частей русской земли и русского народа. В истории и характерах Южной Руси искали тех романтических красок и мотивов, которых не хватало в истории Руси Московской. «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Тарас Бульба» и другие окрашенные малорусской спецификой произведения Гоголя и их восторженное восприятие петербургской и московской публикой могут послужить яркой иллюстрацией этих настроений. Однако в целом для русской культуры эпохи романтизма украинская тема была менее важна, чем для польской.

Важный мотив польского украинофильства — миф кресов как потерянного рая. В XIX в., особенно в первой его половине, вполне можно было быть польским националистом и украинофилом одновременно. Украинофильство в этом случае выступало как любовь к краю, являющемуся частью Речи Посполитой, а украинская специфика трактовалась либо просто как региональная, либо как этническая, но не исключающая Украину из польского мира. (Это примерно соответствовало той схеме, на которой был основан интерес к украинской тематике среди русской публики, но эмоции усиливались ностальгией.) Одним из наиболее знаменитых и по-своему типичным поэтом поль|54ского украинофильства был Тимко (Фома) Падура, исполнявший казацкие думы собственного сочинения на сомнительного качества украинском или, как тогда говорили, русинском, языке при дворах богатейших магнатов Правобережья [109]. Мода на украинскую, а точнее, казацкую специфику выражалась и в том, что эти магнаты зачастую содержали собственную стражу из казаков [110].

Именно в польском украинофильстве уже в 30-е гг. начинают отчетливо звучать политические мотивы. Интерес к Украине польских идеологов, особенно из числа эмигрантов после поражения восстания 1830—1831 гг., прежде всего был связан с поиском потенциальных союзников для борьбы с Российской империей. И. Лысяк-Рудницкий, автор биографических очерков трех видных идеологов польского украинофильства, начавших свою деятельность в конце 30-х — начале 40-х гг.,— Ипполита (Владимира) Терлецкого, Михала Чайковского и Франтишека Духиньского — отмечает: «Поляки-украинофилы и украинцы польского происхождения (граница между этими категориями была очень зыбкой) внесли существенный вклад в создание новой Украины… Их влияние помогло украинскому возрождению преодолеть уровень аполитичного культурного регионализма и усилило его антироссийскую боевитость» [111]. О еще одном польском украинофиле того времени, также уроженце Правобережья, Якубе Яворском, подробно рассказал А. Н. Пыпин [112]. В писаниях польских украинофилов акцент делался на противопоставлении Руси, как они называли восточнославянские территории Речи Посполитой, деспотической Московии. Наиболее радикальные из них даже отрицали славянскость москалей. Они идеализировали прошлое польско-русинских отношений, а будущее Руси видели в восстановлении Речи Посполитой, теперь уже как союза трех начал — польского, литовского и восточнославянского.

Малороссы-украинофилы этого поколения в строгом смысле слова националистами не были и не стали ими даже в последующие десятилетия. Так, например, малороссийский патриотизм Максимовича не |55стоял в непримиримом конфликте с его общероссийской идентичностью. До конца жизни он не ставил под сомнение единство Южной и Северной Руси, даже в отдаленной перспективе. Он просто не мыслил националистическими категориями [113].

В 20—30-е гг. центром развития малорусского романтического украинофильства был Харьков с его университетом [114]. Однако, по замечанию Грушевского, «рядом с „настоящею“ великорусскою культурою, к которой серьезно относилось не только правительство, но и местное общество, это украинское течение выглядит мелким провинциализмом, забавою или капризом этнографов и антиквариев» [115]. Возникновение в 40-е гг. политических мотивов в среде украинской молодежи уже больше связано с Киевом и его новым университетом св. Владимира, основанным в 1834 г. вместо закрытого после польского восстания 1830—1831 гг. Виленского университета.

В стихах середины 1840-х Т. Шевченко впервые с огромной эмоциональной силой сформулировал идею «миллениарного» воскрешения Украины, ее особой будущности и оказал решающее воздействие на идейное развитие участников Кирилло-Мефодиевского общества [116]. Члены общества — Н. И. Костомаров, П. А. Кулиш и Н. М. Белозерский — стали, наряду с Т. Г. Шевченко, тем поколением, которое превратило украинофильство в националистическую идеологию [117].

Это новое, в значительной мере уже разночинское и, во всяком случае, вполне народническое по убеждениям поколение украинофилов не сменило в строгом смысле слова прежнее поколение, носителей традиционного регионального патриотизма, но жило и действовало бок о бок с ним. Взаимоотношения этих двух поколений до сих пор изучены плохо. Между тем «старые» украинофилы часто оказывали новому поколению существенную поддержку, при этом далеко не всегда разделяя, а порой даже не понимая их цели.

В творчестве членов киевского общества, в особенности у Костомарова, очевидно влияние польского романтизма, прежде всего |56А. Мицкевича. Заимствовались форма и стиль, заимствовались некоторые идеи, но при этом антипольские настроения в украинском украинофильстве были весьма сильны [118]. (Позднее, в 60-е и 70-е гг., украинские активисты часто специально подчеркивали свою антипольскость как своего рода свидетельство благонадежности в глазах русского общественного мнения, враждебно настроенного к полякам.)

Сам термин «украинофильство», скроенный по образцу уже ставшего к тому времени привычным «славянофильства», впервые, похоже, появляется в связи с делом Кирилло-Мефодиевского общества или, как еще его называли, братства. В первоначальном секретном докладе шефа жандармов А. Ф. Орлова царю о расследовании дела Кирилло-Мефодиевского общества говорится: «В Киеве же и Малороссии славянофильство превращается в украинофильство. Там молодые люди с идеею соединения славян соединяют мысли о восстановлении языка, литературы и нравов Малороссии, доходя даже до мечтаний о возвращении времен прежней вольницы и гетманщины» [119].

Разгромив едва возникшее Кирилло-Мефодиевское общество, власти обошлись с его участниками (за исключением Т. Шевченко и А. Гулака) по меркам николаевского времени довольно мягко.

П. А. Зайончковский, изучивший следственное дело общества, пришел к выводу, что в крайне узком кругу высших сановников, включая и Николая I, взгляды кирилло-мефодиевцев были верно оценены как попытка формулирования программы украинского национального движения. Сам Николай I прямо связывал возникновение общества с влиянием польской послеповстанческой эмиграции: «Явная работа той же общей пропаганды из Парижа; долго этой работе на Украйне мы не верили; теперь ей сомневаться нельзя» [120]. Не желая подталкивать малороссов к союзу с поляками и учитывая также, что круг распространения идей кирилло-мефодиевцев был крайне узким, власти решили не обострять обстановку жесткими репрессиями и сохранить в тайне истинный характер дела. В записке III отделения ясно говорилось: «Еще более надлежит быть осторожными в отношении к Малороссии, хотя там, от молодых украйнофилов, подобных Шевченко и Кулишу, быть может, обращаются идеи об отдельном существовании, даже между людьми более степенными, нежели сами украйнофилы, но строгие меры сделают для них еще дороже запрещенные мысли и могут малороссиян, доселе покорных, поставить в то раздраженное против нашего правительства положение, в каком находится, особенно после мятежа, Царство Польское. Полезнее и справедливее будет не |57показывать и вида малороссиянам, что правительство имело причину сомневаться, не посеяны ли между ними вредные идеи, и принять меры в отношении к ним совершенно противоположные тем, которые принимались в Царстве Польском» [121]. В полном согласии с этой тактикой управляющий 1-й экспедицией III отделения М. М. Попов посетил в камере Костомарова, который давал до этого вполне откровенные показания, и прямо посоветовал ему, что тот должен написать о целях общества, чтобы избежать сурового наказания, и даже дал в качестве образца показания Белозерского, с которым, по-видимому, уже провел аналогичную работу [122]. В дальнейшем сконструированная тогда версия о стремлении кирилло-мефодиевцев объединить славян под скипетром русского царя и стала официальной. Распространение подлинной информации о выводах следствия было строго ограничено. Распоряжение Николая I о подчинении Киевского учебного округа непосредственно генерал-губернатору Д. Г. Бибикову было дано «не оговаривая причин» [123]. Циркуляр, разосланный Уваровым в университеты в качестве официальной реакции на дело Кирилло-Мефодиевского общества, оказался столь невразумительным, что попечитель Московского университета граф С. Г. Строганов, не знавший сути дела, даже отказался оглашать его профессорам как совершенно непонятный.

В последние годы царствования Николая I власти довольно внимательно следили за проявлениями «малороссийского особничества». Однако в силу того, что оценка идеологии Кирилло-Мефодиевского общества как сепаратистской и националистической не вышла за теснейший, насчитывавший буквально несколько человек, круг высших сановников, основная масса чиновников продолжала придерживаться официальной версии. Это хорошо видно из дела канцелярии министра народного просвещения по Главному Управлению по делам цензуры (далее ГУЦ), начатого в 1853 г. в связи с конфликтом киевского цензора Д. Мацкевича с киевской Временной Комиссией для разбора древних актов по поводу издания «Летописи гадячского полковника Григория Грабянки» [124]. Цензор полагал, вполне в согласии с изначальными планами учредившего эту Комиссию правительства, что «главная цель учреждения ее (комиссии.— А. М.) состоит в обнародовании не актов, доказывающих отдельную историческую самобытность Малороссии, а присутствие русского элемента в возвращенных от Польши губерниях» [125]. Мацкевич напоминал также, что в связи с делом Кирилло-Мефодиевского общества последовало распоряжение не дозволять перепечатывания прежде разрешенных сочинений Т. Шевченко, П. Кулиша и Н. Костомарова, поскольку «в этих сочинениях авторы |58стараются выставить прежнее положение Украйны в выгоднейшем свете в сравнении с нынешним и возбудить сожаление об утрате старинной вольницы» [126]. Разбиравший дело чиновник для особых поручений Волков был с цензором солидарен, указывая в докладе министру народного просвещения С. С. Уварову, что «Малороссияне никак не могут забыть ни своей Гетманщины, ни своей казацкой вольности, ни своих прав, ими потерянных» [127]. В свою очередь Уваров в письме министру внутренних дел от 27 апреля 1854 г. напоминал высочайшее повеление от 1847 г., «чтобы писатели рассуждали возможно осторожнее там, где дело идет о народности или языке Малороссии и других подвластных России земель, не давая любви к родине перевеса над любовью к отечеству — Империи, изгоняя все, что может вредить последней любви, особенно о прежнем, будто бы необыкновенно счастливом положении подвластных племен» [128]. Таким образом, на всех уровнях имперской власти от министра до рядового цензора «малороссийское особничество» рассматривалось прежде всего как проявление традиционалистского местного регионального патриотизма, как своеобразный пережиток старины, обреченный отойти в прошлое, но не как начало модерного украинского национализма, каковым в действительности была деятельность Шевченко, Кулиша, Костомарова и других украинских активистов их поколения [129].

Нарождающийся конфликт получил свое отражение в русской прессе. Уже в начале 40-х гг. вопрос о роли и статусе малороссийского языка привлек пристальное внимание Белинского, напечатавшего целый ряд рецензий на появлявшиеся тогда публикации на украинском. Восхищаясь поэтичностью малороссийской жизни, он одновременно, в духе модного тогда в Европе «цивилизаторского» империализма [130], утверждал, что, «слившись навеки с единокровною ей Россиею, Малороссия отворила к себе дверь цивилизации, просвещению, искусству, науке, от которых дотоле непреодолимою преградою разлучал ее полудикий быт ее» [131]. Отсюда вытекало и отношение к вопросу о языке: «Мы имеем полное право сказать, что теперь уже нет малороссийского языка, а есть областное малороссийское наречие, как есть |59белорусское, сибирское и другие подобные им областные наречия {…} Литературный язык малороссиян должен быть язык их образованного общества — язык русский» [132]. Это убеждение было распространено и в конце 50-х, когда П. А. Лавровский, например, призывал собирать сведения о малорусском наречии как исчезающем [133]. (Впрочем, как верно замечает П. Бушкович, многие из русских публицистов, выражавших скептицизм по поводу будущего украинского литературного языка, были в то же время и издателями малорусской литературы [134].) Агрессивная позиция Белинского сказалась и в его реакции на слухи о раскрытии Кирилло-Мефодиевского общества. «Ох мне эти хохлы! Ведь бараны — а либеральничают во имя галушек и вареников с свиным салом! И вот теперь писать ничего нельзя — все марают. А с другой стороны, как и жаловаться на правительство? Какое же правительство позволит печатно проповедовать отторжение от него области?» — пишет он П. В. Анненкову в начале декабря 1847 г. [135]

В своих взглядах на необходимость русификации Западного края Белинский отнюдь не был оригинален: в это же время стоявший на другом полюсе общественного спектра сотрудник Ф. В. Булгарина Н. И. Греч, предлагая в своей записке в III отделение сделать ряд уступок национальным чувствам поляков, оговаривался: «Уроженцы западных губерний дело иное: с ними должно принимать другие меры, особенно усилить там распространение русского духа и языка» [136].

Во второй половине 40-х гг. редактируемые Бодянским «Чтения Императорского Общества Истории и Древностей Российских» напечатали несколько малорусских исторических сочинений, написанных в начале XIX в. и посвященных отношениям Малороссии с Великороссией. В 1846 г. была опубликована широко распространенная до этого в списках «История Русов» [137]. «История…», написанная, кстати, по-русски, не ставила под вопрос верность Романовым, но в традиционалистском духе подчеркивала обособленность Малороссии и весьма ярко описывала жестокости и бесправия, чинившиеся в Малороссии цар|60скими чиновниками. После ареста кирилло-мефодиевцев, а возможно и в связи с ним, в 1848 г. «Чтения…» напечатали резко антипольские «Замечания, до Малой России принадлежащие», в которых акцентировалось единство Малой и Великой Руси, а о малороссиянах говорилось как о «русских людях» [138].

Особенный интерес среди публикаций «Чтений» на эту тему представляет неоконченная работа Ю. Венелина «Спор между южанами и северянами по поводу их россизма». Венелин, сам закарпатский русин, был сторонником концепции большой русской нации: «Весь Русский народ, как он есть ныне, по огромности своей… разделился только на две ветви… Этих ветвей иначе назвать нельзя как Северною и Южною». Численность малоруссов или, по терминологии Венелина, «южан», он определял в 15 миллионов в России и в 20 с русинами, находящимися под властью Австрии [139]. Главной причиной возникновения различий между южанами и северянами Венелин считал нашествия татар, турок и германцев, причисляя к последним ляхов, в некотором смысле «выворачивая наизнанку» теорию Духиньского о неславянском, туранском происхождении москалей [140]. Основным современным фактором разделения Венелин считал «взаимное, постепенное уклонение в языке», приведшее к формированию южного и северного «наречий». Взаимное восприятие инаковости южан и северян Венелин иронично описывал как прежде всего простонародный предрассудок, которому поддаются и некоторые образованные люди: «И в самом деле, можно ли человека почесть своим, который не носит красной или цветной рубашки, называет щи борщом, и не гаварит харашо, а добре?!» [141] Отметим, что простонародное восприятие того, что мы бы назвали сегодня этно-лингвистическими различиями, Венелин проницательно трактует как ресурс, значение которого определяется тем, будет ли он востребован «безбородыми», то есть образованными, для их политических целей. Хотя опубликованный текст Венелина явно представлял собой лишь небольшое введение к задуманному обширному сочинению, идеология автора реконструируется без труда — южанам и северянам предстоит изжить взаимные предрассудки и сгладить накопившиеся за века иноплеменного владычества языковые различия.

Если Белинский демонстрировал весьма агрессивную ассимиляторскую позицию, а Венелин отстаивал те же идеи в более умеренном, даже ироническом тоне, то один из виднейших славянофилов Ю. Ф. Самарин был не только сторонником сохранения культурной |61самобытности украинцев, но даже определенной административной обособленности Украины. В дневнике, веденном им в Киеве в 1850 г., он полемизирует с интерпретацией украинской истории Кулишем, считавшим, что Украина в XVII в. могла бы стать самостоятельной, если бы не предательство казачьей старшины, но при этом замечает: «Пусть же народ украинский сохраняет свой язык, свои обычаи, свои песни, свои предания; пусть в братском общении и рука об руку с великорусским племенем развивает он на поприще науки и искусства, для которых так щедро наделила его природа, свою духовную самобытность во всей природной оригинальности ее стремлений; пусть учреждения, для него созданные, приспособляются более и более к местным его потребностям. Но в то же время пусть он помнит, что историческая роль его — в пределах России, а не вне ее, в общем составе государства Московского» [142].

Ясно, что вскоре после разгрома Кирилло-Мефодиевского общества такие взгляды не могли быть опубликованы, но они логично дополняют широкий спектр отношения русских образованных слоев к украинскому вопросу. Общим для всех был тезис о государственном единстве Южной и Северной Руси, но одни видели путь к этому единству через более (Белинский) или менее (Венелин) агрессивную русификаторскую политику, через создание культурно и лингвистически гомогенной нации, а другие, как Самарин, понимали это единство как политическое, с сохранением культурной и языковой самобытности Украины. (Вряд ли, впрочем, в своих представлениях о самобытности Украины Самарин шел так далеко, что готов был поддержать вытеснение русского языка малорусским. Скорее, он представлял это как развитие украинского языка во внегосударственной сфере.)|62

Ограниченный всплеск активности в обсуждении украинского вопроса в 40-е гг. не получил своего развития в первой половине 50-х годов. Члены Кирилло-Мефодиевского общества отправились в ссылку, и тактика правительства, решившего «не показывать вида», что проблема существует, срабатывала, пока николаевский режим не рухнул в результате поражения в Крымской войне и связанной с ним, как считают многие, смерти императора. Все, в том числе и «украинский вопрос», переменилось с началом нового царствования [143].|63


Глава 2
Первые годы царствования Александра II.
«Скрытая» стадия активизации украинофильства

Уже первые шаги по либерализации режима в начале царствования Александра II затронули и положение активистов украинского национального движения, репрессированных по делу Кирилло-Мефодиевского братства. Запрет на публикацию их произведений был снят. Костомаров был возвращен из провинции и получил место профессора. Его появление в Петербургском университете было поистине триумфальным — после первой лекции из аудитории его вынесли на руках. У Кулиша вскоре появилась собственная типография в Петербурге [144]. В 1858 г. вернулся в столицу и Шевченко. Вообще Петербург в то время становится центром довольно многочисленного и активного украинофильского кружка. «Жаль мне, что Вы находитесь так далеко от родины и от Петербурга, который, по множеству проживающих здесь украинцев, заменяет нам отчасти родину»,— писал Кулиш одному из своих корреспондентов-украинцев в 1861 г. [145]

Бдительность властей по отношению к украинофильству практически сошла на нет. Только некоторые рядовые чиновники, еще помнившие порядки прежнего царствования, временами беспокоили начальство. В 1857 г. петербургский цензор Лажечников, обнаружив в предисловии Кулиша к его исторической хронике «Черная рада» «рас|64суждения о внесении примирительного начала между двух племен, связанных материально и отчасти духовно, но разрозненных старыми недоразумениями и недостатками взаимной оценки», счел, что «столь важный предмет требует рассмотрения его высшею Цензурою», а потому обратился с запросом в Главное Управление по делам цензуры (далее — ГУЦ) [146]. Последнее от бдительного цензора отмахнулось, предложив рассмотреть вопрос «согласно общих правил» [147].

Уже в 1860 г. петербургский цензор В. Бекетов, при рассмотрении очередного произведения Кулиша под названием «Хмельниччина», не найдя в книге «ничего предосудительного, кроме некоторых слов, намекающих на стеснительное положение Малороссии при завладению ею русскими», тем не менее усомнился, «может ли вообще быть допущена история Малороссии, в чем как бы высказывается самостоятельность этого края» [148]. И вновь ГУЦ не нашел резонов трактовать украинский вопрос вне «общих правил»: «Цензура вообще не может и не должна препятствовать обнародованию специальных сочинений, касающихся истории разных областей империи, бывших некогда отдельными и ныне составляющих с ней одно целое, если только сочинения эти написаны с чисто ученою целью, без всякой мысли о возможности самостоятельного существования тех областей и без всяких сепаратических учений и настроений» [149]. Не обнаружив, по наивности, таковых в сочинении Кулиша, ГУЦ разрешил публикацию «Хмельниччины».

Где правительство проявляло жесткость и быстроту реакции, так это в пресечении весьма энергичных в то время попыток поляков распространять в Западном крае книги на местных языках, печатанные латиницей [150]. Активные усилия по переводу на латиницу письменности тамошних русинов предпринимались в это время в Габсбургской монархии. В мае 1858 г. в Галиции по указанию наместника провинции гр. А. Голуховского была создана специальная комиссия по переводу галицийских русинов с кириллицы на латиницу. Другой проект такого рода был подготовлен с благословения австрийских властей чехом Й. Иречеком, занимавшим важный пост в австрийском Министерстве просвещения [151]. Реализовать эти проекты не удалось из-за отчаянного сопротивления галицийских русинов.|65

Уже в 1859 г. «печатание азбук, содержащих в себе применение польского алфавита к русскому языку», в России было запрещено. В этой связи было указано «постановить правилом, чтобы сочинения на малороссийском наречии, собственно для распространения между простым народом (а это как раз не возбранялось.— А. М.), печатались не иначе как русскими буквами» [152]. Аналогичное решение вскоре последовало и в отношении белорусского языка [153]. Таким образом, белорусский и малорусский трактовались как наречия русского языка. В целом эти решения продолжали политику, принятую после восстания 1830—1831 гг., которая, по меткому определению французского историка Даниэля Бовуа, признавала крестьян Западного края экономической собственностью польских землевладельцев, но отказывалась считать их польской культурной и национальной собственностью [154].

Накануне отмены крепостного права правительство и общественное мнение были озабочены развитием начального образования для крестьян. И здесь особой чуткости к угрозе украинского национализма, а также жесткости ассимиляторской политики не проявлялось. Специальный Комитет, рассматривавший этот вопрос в 1861 г., пришел к заключению, что в первые два года — а к этому, собственно, и сводилось начальное образование во многих областях империи, в том числе и на Украине, вплоть до начала XX в.— преподавание должно вестись на местных наречиях «в тех местностях, где родной язык не есть язык велико-российский», и только на более высоких ступенях языком обучения должен становиться русский [155]. (Фактически это решение повторяло нормы Устава 1804 г., предполагавшего преподавание и русской, и местной грамматики.) Замечателен в этой связи рассказ члена Полтавской громады Д. Пильчикова о том, как в 1861 г. в ходе конфликта украинофилов и местных помещиков о языке преподавания в местной воскресной школе «какой-то петербургский генерал зашел в школу, принял к великому нашему удивлению нашу сторону, находил наше притязание вполне законным и — хамократия (так Пильчиков неизменно называет местных помещиков.— А. М.) замолчала» [156].

В начале 1862 г. в Петербурге и Москве можно было свободно купить шесть (!) украинских букварей разных авторов, в том числе |66Кулиша и Шевченко [157]. В 1862 г. стараниями минского маршалка (предводителя дворянства) А. Аскерка был напечатан и белорусский букварь [158]. Отметим предписание цензурным комитетам от 1858 г. в случае переиздания «Граматки» Кулиша, впервые напечатанной в Петербурге в 1857 г., исключить из нее статьи, «проникнутые национальным украинским духом» [159]. Цензурным властям просто не приходило в голову, что само издание украинских букварей гораздо более важно для развития украинского национализма, чем несколько высказанных в них сепаратистских идей! Другая претензия властей к «Граматке» Кулиша, вытекавшая, собственно, из первой, была связана с помещением в ней статей, вызывающих враждебность к полякам. Киевский генерал-губернатор кн. И. И. Васильчиков под влиянием жалоб местных помещиков обращался в 1858 г. к министру народного просвещения с просьбой запретить именно по этой причине продавать «Граматку» во вверенных ему губерниях, а в последующих изданиях эти статьи изъять [160].

Власти не только не чинили препятствий для издания украинских букварей, но ассигновали через МНП 500 рублей для издания украинских учебников для народных школ [161].

Украинские активисты даже попытались использовать церковные структуры для распространения букваря Шевченко в народных школах. В начале 1861 г. группа харьковских украинофилов отправила 6000 экземпляров букваря Шевченко киевскому митрополиту Арсению для использования их в народных школах. Сам факт, что организаторы этой акции не запросили Арсения о готовности принять книгу, но сразу послали ему такое огромное число экземпляров, войдя в весьма серьезные расходы, говорит о том, что они не ожидали встретить какие-либо препятствия с его стороны. Митрополит, однако, проявил осторожность и 19 апреля отправил обер-прокурору Святейшего Синода А. П. Толстому запрос о том, стоит ли ему принимать этот дар и вообще о мнении правительства насчет использования малорусских букварей в народных школах [162]. Толстой 20 июня переадресовал |67запрос Арсения начальнику III отделения В. А. Долгорукову [163]. Долгоруков в свою очередь тут же передал письмо Толстого министру народного просвещения Е. В. Путятину, который запросил справку от подчиненного ему Главного управления цензуры. Последнее сообщило, что «по цензуре нет распоряжения, чтобы не дозволять печатать буквари на малороссийском языке. Только постановлено правилом, чтобы сочинения на малороссийском наречии, писанные собственно для распространения их между простым народом, печатались не иначе как русскими буквами, и чтобы подобные народные книги, печатанные за границею польским шрифтом, не были допускаемы ко ввозу в Россию». В канцелярии Путятина на этом документе была сделана приписка: «Главное управление цензуры постановило: препятствовать нет законных оснований, но лучше не поощрять наречий, разъединяющих два племени. Представить подробнее рассмотреть г. т{айному} с{оветнику} Тройницкому. 8 июля 1861 г.» [164] Таким образом, в середине 1861 г. ни Синод, ни III отделение, ни МНП не имели сколько-нибудь ясной позиции по вопросу о допущении в начальную школу украинских учебников.

Член Главного управления цензуры А. Тройницкий представил свой отзыв через неделю — 14 июля. Он начал записку с подтверждения вывода ГУЦ, что нет никаких законных оснований для препятствий к публикации этой книги, но тут же оговорился, что «покровительствовать от имени правительства распространению ее в Малороссии, в виде народного учебника, едва ли было бы уместно». Аргументация Тройницкого выглядела следующим образом: «Издание как этой книжки, так и других, ей подобных, т. е. составляемых для простонародья в Малороссии, на малороссийском языке, хотя и печатаемых русскими буквами, обнаруживает намерение вызвать снова к отдельной жизни малороссийскую народность, которой постепенное и прочное слияние в одно неразрывное целое с народностью великорускою должно, по моему мнению, быть предмет ненасильственных, но тем не менее постоянных стремлений правительства. Религия, исповедуемая нами, одна и та же; высшие классы малороссийского населения, благодаря Бога, уже значительно сблизились и слились с такими же классами великороссийского племени в общественном и служебном быту; простой народ составляет значительную часть русского войска, его интересы, земледельческие, промышленные и торговые, могут только выиграть и развиться через взаимное обобщение с подобными интересами всего русского государства; различаются и разделяются еще отчасти великорусский и малороссийский простой народ |68особенными наречиями одного и того же языка и некоторыми местными обычаями. Невозможно и не следует искоренять этих различий насильственными мерами, как, например, запрещением вообще печатания малороссийских книг, и сближение их следует предоставить времени; но никак не следует и препятствовать естественному ходу времени и новым оживлением малороссийской речи и малороссийской литературы содействовать, от имени или влиянием правительственных властей, возникновению вновь в будущем того разделения между родственными племенами, которое некогда было так губительно для обоих и которое было бы даже опасно для целости государства. Позволяю себе присовокупить, что такому направлению следовали и главнейше, может быть, обязаны своим нынешним могуществом Англия и Франция, державы, собравшиеся первоначально из частей, более разнородных, нежели наше общее отечество — Россия» [165].

В своей интерпретации различий между малороссами и великороссами Тройницкий следует за Венелиным. Его предложения относительно неуместности цензурных запретов предвосхищают, как увидим, позицию большей части русской прессы, как она была выражена в публикациях осени 1861 г. Тройницкий оказался первым сановником, который ясно сформулировал в бюрократическом документе ассимиляторский подход, основанный на проекте большой русской нации, и прямо провел аналогию между этим проектом и опытом Англии и Франции. Однако никакой программы ассимиляторского давлений Тройницкий не предлагал, полагаясь лишь на «естественный ход времени».

Разумеется, после этой записки митрополиту Арсению было рекомендовано «принятие и раздачу южнорусского букваря отклонить» [166]. Неверно было бы, однако, думать, что перелом в политике властей произошел уже в середине 1861 г. Так, в 1862 г. одна из украинских книжек для народного чтения — «Сказки» Л. Глебова — была издана на казенный счет [167]. Также терпимую позицию продолжал занимать и Святейший Синод, цензуре которого подлежали все книги религиозного содержания. Предназначенное для народа и напечатанное на собранные Костомаровым добровольные пожертвования издание «Священной истории» отца Степана Опатовича на украинском не встретило препятствий в 1862 г. [168] Как увидим далее, Синод в это время вполне |69допускал и возможность издания на украинском Священного Писания. В стремлении довести свои решения до крестьян власти, если действительно были этим озабочены, не останавливались перед тем, чтобы обратиться к ним на украинском языке. В 1861 г. не кому иному, как Кулишу официально было предложено перевести на украинский Положение о крестьянах [169]. Перевод не был напечатан из-за того, что государственный секретарь В. П. Бутков требовал от Кулиша приблизить его к языку малороссийского крестьянина, а Кулиш отказался вносить поправки, поскольку видел свою главную задачу в стандартизации языка [170]. В 1862 г. киевский гражданский губернатор Н. П. Гессе, совершая поездку по вверенной ему губернии с целью убеждения крестьян в необходимости составления уставных грамот, имел с собой чиновника, который повторял его речь «на малороссийском языке» и раздавал затем печатные экземпляры этого украинского текста собранным старшинам [171].

Таким образом, даже после появления записки Тройницкого, сформулировавшего проблему достаточно ясно, власти, как мы увидим, еще довольно продолжительное время не выработали четкой единой позиции в вопросе о языке преподавания и не проявляли особой чувствительности к проблемам идентичности, что явно свидетельствует о запаздывании самодержавия по крайней мере на несколько десятилетий в усвоении националистических принципов политики, уже вполне утвердившихся к тому времени в западноевропейских странах.


* * *

Во второй половине 50-х гг. своеобразной прелюдией к грядущему обострению украинского вопроса стала полемика двух весьма известных в тогдашней России ученых мужей — академика Михаила Погодина и бывшего ректора Киевского университета Михаила Максимовича, выступавшего от имени «малорусского народа» [172]. Суть спора, |70проходившего в течение 1856—1857 гг. на страницах славянофильского журнала «Русская беседа», сводилась к тому, кто (великороссы или малороссы) имеет больше прав на наследие Киевской Руси. Максимович начал полемику «Филологическими письмами» к Погодину, возражая против его теории, согласно которой население Киевской Руси до татарского нашествия было великорусским, а малороссы заняли эту территорию лишь в XIV—XV вв. после ухода великороссов на север. (О. Андриевски считает, что Погодин начал формулировать эти идеи под впечатлением от дела Кирилло-Мефодиевского общества [173].)

Подчеркивая малороссийский характер культуры Киевской Руси, Максимович оговаривался, что «Малороссийское и Великороссийское наречие, или, говоря полнее и точнее, Южнорусский и Северорусский языки — родные братья, сыновья одной русской речи… должны быть непременно вместе, в одной системе» [174]. И далее, говоря о языке, Максимович дает вполне систематическое изложение концепции «большой» русской общности: «Великороссийское наречие состоит в ближайшем сродстве с белорусским, и составляют они одну речь, или язык севернорусский, который, вместе с южнорусским языком или речью (состоящею в двух главных наречиях — малороссийском и червонорусском), образует одну великую речь восточнославянскую, или русскую» [175]. В ответ Погодин обвинил своего старого приятеля (весь спор проходил в достаточно благожелательной атмосфере, и полемисты обращались друг к другу на «ты») в «жаре местного пристрастия» [176]. Характерно, что Погодин возражал против объявления «Малороссийским того, что принадлежит нам (т. е. Великоруссам) искони» [177]. Тем самым он, сознательно или нет, признавал саму возможность такого дележа и отрицал, по сути, концепцию безусловного |71единства «трех русских племен». В его трактовке наследие Киевской Руси из материала, в высшей степени удобного для создания исторического мифа, обслуживающего идею единства, становилось предметом «имущественной тяжбы».

Фактически мы имеем здесь дело с весьма типичным для романтического этапа развития националистического конфликта спором о дележе истории, с поиском исторических аргументов для обоснования прав на ту или иную территорию и для установления того или иного варианта этнической иерархии. Из рассуждений Погодина вытекала идея «старшинства» и доминации великорусского элемента, Максимович же отстаивал их равенство, но само единство сомнению не подвергал [178]. Происходила постепенная «национализация патриотизма», хотя модерная националистическая идеология оставалась чужда обоим участникам полемики до конца их жизни [179].

Форма полемики, с обилием ученой терминологии, подробным обсуждением лингвистических частностей, делала для читателей вычленение идеологической сути спора задачей весьма трудоемкой и заведомо исключала возможность превращения этих публикаций в предмет широкого общественного интереса.

Однако, дошедшие до нас фрагменты частной переписки конца 50-х гг. показывают, что уже тогда шло активное обсуждение тех вопросов, которым предстояло стать предметом острой публичной полемики в начале 60-х гг. В 1857 г. Кулиш начал искать деньги на издание украинского журнала. «Если бы был журнал, то есть деньги на него, то можно б и найти дельных ребят, которые поняли бы, что нам нужно, и создали бы свой язык не хуже чехов и сербов»,— писал Кулиш богатому помещику Г. П. Галагану, который симпатизировал украинофилам [180]. (Если образы, символы и тексты часто заимствовались украинофилами у поляков, то стратегия движения формулировалась в опоре на чешский образец, который больше соответствовал характеру проблем культурной и языковой эмансипации, стоявших перед украинским национальным движением.) Кулиш совершенно точно определял суть задачи — литературный язык еще предстояло создавать [181]. Впрочем, он и сам не собирался оставаться в |72стороне от дела: «Мы обогатили московскую речь словами, которых, при их научной темноте, у москалей не было. Теперь надо взять своё назад с лихвой, не обращая внимания на то, что хозяйствовал на нашей собственности Пушкин и другие. Вот я, отдыхаючи, перевел по-нашему первую песню Чайлд Гарольда так, будто и нет на свете московской речи, а только английская и наша» [182].

Кулиш, при всей его очевидной тенденциозности, был ближе к исторической правде в описании характера взаимодействия малорусской и великорусской культуры в XVII и XVIII вв., чем Белинский [183]. Поляки, если бы их пригласили к участию в этой дискуссии, разумеется, предложили бы свою трактовку того, откуда взялись у малороссов «ученые слова». Далее слово следовало бы передать немцам…

В конце 1858 г. планы создания журнала стали предметом оживленной полемики Кулиша со славянофилом С. Т. Аксаковым. В октябре 1858 г. Кулиш писал С. Аксакову следующее: «Слова мои кажутся иногда резким криком потому, что им не предшествовали свободные объяснения с читающим обществом; что свободы слова мы, Малороссияне, лишены более, нежели какая-либо народность в Русской Империи; что мы поем свою песню на земле чуждей… Мы имеем против себя не одно Правительство, но и ваше общественное мнение. Мы имеем против себя даже собственных земляков-недоумков. Нас горсточка, хранящих веру в свою будущность, которая, по нашему глубокому убеждению, не может быть одинакова с будущностию Великорусского народа. Между нами и вами лежит такая же бездна, как между драмой и эпосом: и то и другое великие создания божественного гения, но странно желать, чтобы они слились в один род! А ваше общество этого желает и в это слепо верует. Ваше общество думает, что для нас клином сошлась земля в Московском царстве, что мы созданы для Московского царства, а пожалуй, что Московское царство создаст нашу будущность. Мы это видим и чувствуем беспрестанно и, не имея возможности писать за себя так, как пишут дома, изредка только нарушаем свое молчание…

Да если б можно было писать по-искендеровски, то каждая оскорбляющая вас фраза превратилась бы в биографический, этнографический или социальный трактат, и целая литература образовалась бы из нашего несогласного с вашим воззрения на то, что теперь обсуживается в назидание всей Русской земли по-Московски и Петербургски. Это время настанет-таки, но настанет тогда, когда нас не будет уже на свете. И пускай доказательством будет то, что в период высшего |73развития вашей письменности существуют люди, негодующие на ее односторонность и нетерпимость. Мы не домогаемся от Правительства и вашего общества невозможного покамест, но мы храним завет свободы нашего самостоятельного развития…» [184]

Кулиш выступает здесь как убежденный украинский националист именно сепаратистского толка, то есть ясно определяющий Москву и русскую культуру как «чуждые», а конечную цель как отделение Украины. Обратим внимание на то, что Кулиш вполне доверяет своему адресату в том смысле, что тот не сделает письмо достоянием гласности. Далее мы увидим, что в начале 60-х подавляющее большинство великорусских оппонентов украинофилов последовательно предвосхищало логику Ф. М. Достоевского и А. С. Суворина из известного эпизода 1881 г., рассказанного последним в его «Дневнике», где они говорят о невозможности донести на заговорщиков [185]. Речь, конечно, идет не о сравнении украинофилов с террористами «Народной воли», а о том, что многие либерально настроенные противники украинофилов не только на них не доносили, но и самой открытой полемики с ними длительное время вынужденно избегали, поскольку в условиях полицейского режима это с большой долей вероятности могло иметь последствия, равнозначные доносу. Далее мы увидим, что эта весьма актуальная для России даже в XX в. тема трактовки либеральной этики в условиях полицейского режима будет не раз возникать в полемиках об украинофильстве.

Впрочем, в Петербурге многие сознательно поддерживали украинофильство. Тот же Кулиш с укором писал С. Аксакову в ноябре 1858 г.: «Петербургские русские позволяют существовать малороссийской народности и хлопочут о ней, как свойственно истинно просвещенным людям нашего времени» [186].

В переписке конца 50-х уже обозначился и конфликт, которому впоследствии предстояло сыграть важную роль в судьбе украинофильства в России, а именно конфликт между украинофилами и теми малороссами (было бы неверно называть их украинцами), которые считали благом для Украины единство с Россией. Вот что писал такой малоросс С. С. Гогоцкий, профессор педагогики Киевского университета, отцу В. В. Гречулевичу, автору одного из многих появившихся в то время украинских букварей, в Петербург в декабре 1859 г.: «В букваре своем вы прекрасно сделали, что напомнили народу его же понятиями о всех подлостях Ляхов. Это необходимо, потому что, повторяю, и теперь эта пропаганда только выжидает случая для действия против нас. В мыслях своих она уже уничтожила нас. Солтык |74в Париже напечатал, что Малороссия обитает от Днепра до Волги, а о том, что нас не менее 6-ти миллионов по правую сторону Днепра — ни гугу. Но мне кажется вы не приняли во внимание обстоятельств всей Малороссии, когда а) намекаете народу о какой-то самостойкости. (Самостойкость нас убила бы в один год.) б) Хотя не прямо, но косвенно, молчанием проводите разделение между нами и Великоруссами, тогда как именно нужно внушить нашему народу крепко, что наше благо только и только в единстве всех Русских племен. Поверьте, что это единственный компетентный молот против этой пропаганды, которую я отлично вижу и понимаю, как она прячется. Я заметил, что Восточные Малороссы совсем забыли о нас… в) Вообще в вашем букваре вы, заметно, желаете поставить наш народ во враждебное отношение к России и напрасно устранили употребление литературного русского языка, хотя в некоторых статьях. Этим вы, даже если судить по расчету, поступили неловко, потому что вы накликаете нам вместо одного врага — Ляха, двух: Ляха и Русского. Понять не могу, каким же образом мы удержимся при двух врагах, когда нас держит единственно Русское Правительство.

Мои выводы следующие: а) Мы должны теперь же озаботиться о обучении народа по обеим сторонам Днепра, б) Поддерживать впредь мысль о единстве трех племен Русских; без этого единства мы погибнем и очень скоро, в) Литературный русский язык должен быть всем общий в букварях. Вера и язык должны быть связующими элементами. Но не мешает привести что-нибудь и на простом языке нашем. г) отнюдь не внушать разлада между Великороссиею и нами. Можно выражать желания перемен другим способом. Не забывайте, что враги наши: Ляхи и Рим!» [187]

Цитированное ранее замечание Кулиша о «земляках-недоумках», которые выступают против украинофилов, говорит о том, что Гогоцкий был в своих взглядах не одинок. Председатель киевской Комиссии для разбора древних актов М. В. Юзефович тогда же старался убедить Кулиша, что задача состоит в «воздействии друг на друга двух коренных русских наречий, из общего источника которых {…} должен вылиться великолепный, образцовый наш литературный язык» [188]. Юзефович давал Кулишу деньги, и потому последний писал «земляку-недоумку»: «Хоть вы и не по-нашему пишете, но не совсем и по-чужому, потому что мы с Московскою Землей не враждуем и любим московскую словесность, как и свою руськую. Сохрани нас Боже Московськой Земли одбигаты» [189].|75

Однако письмо Гогоцкого свидетельствует, что публично нигде пока не заявленная политическая программа украинофилов для многих заинтересованных наблюдателей была достаточно понятна уже в конце 50-х гг. Кстати, в круг «заинтересованных наблюдателей» как раз с 1858 г. входит и III отделение, перлюстрировавшее и письмо Гогоцкого, и весьма откровенное письмо Кулиша Аксакову от октября 1858 г. С точки зрения охраняемых им интересов жандармское начальство верно оценило оба текста. Письмо Гогоцкого начальник III отделения Долгоруков лично снабдил пометкой «Вообще весьма дельно», а дело по письму Кулиша канцелярия Долгорукова озаглавила «Письмо… с рассуждениями в националистическом духе: о невозможности сосуществования в будущем России и Малороссии в едином государстве, о вере Малороссии в свое обособленное от России будущее и т. д.» Однако времена были уже не николаевские, и никаких прямых репрессий против Кулиша не последовало.|76


Глава 3
Активизация украинофильства в начале 60-х гг.
«Основа» и русская пресса

Существенная активизация украинского движения приходится на 1861 г. И связана она прежде всего с организацией ежемесячного Южно-русского литературно-ученого вестника «Основа». Хлопоты об открытии журнала велись еще с 1857 г. Однако когда в октябре 1858 г. Кулиш официально обратился в МНП с просьбой разрешить ему издавать журнал «Хата», а МНП, в свою очередь, запросило мнение III отделения, жандармы как раз занимались подготовкой для своего начальника справки о Кулише. Удивительно здесь не то, что перлюстрированное письмо Кулиша вызвало у Долгорукова неподдельный интерес, но то, что начальнику жандармов потребовалась справка о том, кто же такой этот Кулиш: с десятилетней давности делом Кирилло-Мефодиевского общества, по которому Кулиш проходил как один из главных обвиняемых, Долгоруков не был знаком! [190] Долгорукова просветили, и его ответ на запрос МНП был решительно негативным: «Принимая в соображение сведения о губернском секретаре Кулише, изложенные в отношении предместника моего от 30 мая 1847 г., № 897, к бывшему тогда министру народного просвещения, графу Уварову, и имея также в виду… что он в литературной своей деятельности следует прежнему своему направлению, бывшему причиной особых мер, принятых против него правительством, я полагал бы разрешение губернскому секретарю Кулишу издание журнала отклонить». Но, по верному замечанию самого Кулиша: «Министр отказал, и отказал собственно мне, не восставая против идеи журнала» [191]. Когда годом позднее заявку на издание журнала подал другой бывший член Кирилло-Мефодиевского братства, родственник Кулиша В. Белозерский, Долгоруков тоже возражал, но уже не столь энергично, и вскоре такое разрешение было дано. Возможно, что и хлопоты тех «просве|77щенных людей из петербургских русских», о которых упоминал Кулиш в письме С. Аксакову, возымели действие.

Первое объявление о скором выходе «Основы» было напечатано в июне 1860 г., а первый номер вышел в январе 1861 г. Это было особенное время. «Все это переворотилось и только укладывается»,— написал Лев Толстой о России через несколько лет после отмены крепостного права. Такое ощущение было тем более характерно и для власти, и для подданных империи в начале 1860-х гг. Последние не знали, где пройдут новые границы того, что возможно, и в какой степени это зависит от воли власти, а в какой от них самих. Власть, в свою очередь, начав реформы, еще не знала, где остановится, и боялась потерять контроль над происходящим, памятуя уже тогда известную истину, что нет момента более опасного для авторитарного режима, чем начало либеральных преобразований.

По-своему эта атмосфера преломлялась в среде активистов национальных движений, что хорошо передает письмо А. Конисского Кулишу из Полтавы: «19 февраля (1861 г., в день провозглашения манифеста об отмене крепостного права.— А. М.) наше небольшое общество сделало обед, во время которого первый тост был за здоровье крепостных крестьян, а другой за здоровье Украинских писателей и за „Основу“… А что? Теперь Москали молчат! Бог даст и на нашей улице будет праздник!» [192] Именно к началу 60-х относится появление в целом ряде городов так называемых «громад», то есть кружков украинских национальных активистов.

Наибольшее беспокойство властей вызывало тогда, разумеется, польское национальное движение не только в Царстве, но и в Западном крае. Из польской среды вновь зазвучали требования присоединения по крайней мере части кресов к Царству Польскому [193]. Правительство, с одной стороны, искало компромисса с поляками, с другой — совершенно исключало возможность передачи земель Западного края Царству Польскому как плату за такой компромисс [194]. Уже с 1861 г. начинается, неуклонно нарастая вплоть до восстания 1863 г., поток секретных правительственных документов, ставивших вопрос о |78необходимости «усиления русского элемента в Западном крае» [195]. Постоянный рост напряженности в западных губерниях, начало польской манифестационной кампании и отсутствие единства в правящих кругах по вопросу отношений с поляками, неопределенность условий крестьянской реформы на этих землях продвигали проблему Западного края все выше в списке приоритетов правительства. Позднее это обстоятельство сыграет немалую роль в ужесточении правительственной политики в отношении украинофилов.

Ярким примером атмосферы всеобщей подозрительности в русско-украинско-польских отношениях того времени стало отношение к новому явлению, которое в польской среде было презрительно прозвано хлопоманством. Хлопоманами стали называть молодых выходцев из польских или давно ополяченных шляхетских семей, которые в силу своих народнических убеждений более или менее последовательно отказывались от социальной и культурной солидарности со своим слоем и стремились сблизиться с местным украинским крестьянством. (Аналогичное явление, только в меньших масштабах, существовало и в Белоруссии [196].) Правительству, конечно, не могло не нравиться, когда наиболее последовательные «хлопоманы» переходили из католичества в православие и отказывались поддерживать польское национальное движение. Однако польские недоброжелатели «хлопоманов» спешили обратить внимание властей на неблагонадежность их социальных воззрений, а также на их украинофильскую ориентацию. (Далее мы увидим, что власти нередко склонны были к этим обвинениям прислушиваться, руководствуясь более инстинктом социальной солидарности крупных землевладельцев, чем логикой национального конфликта с поляками.) Наиболее же подозрительные из русских противников украинофильства считали «хлопоманство» особенно коварной версией валленродианства, частью польского плана по расколу русского народа [197].|79

В списке сотрудников «Основы», насчитывавшем более 50 человек, мы встречаем имена таких «хлопоманов», как В. Антонович, Ф. Рыльский. Однако наибольшее внимание привлекали имена прежних соратников по Кирилло-Мефодиевскому обществу Н. Костомарова и П. Кулиша, действительно ставших наиболее активными авторами нового издания наряду с Шевченко. Под конец жизни автор «Кобзаря» становится культовой, символической фигурой для этого поколения украинофилов, возникает конструкция «Шевченко — батько, Украйно — мати», что получило вскоре логическое завершение в истории вполне осознанного создания национального символа из его могилы [198]. То обстоятельство, что стихи и дневники Шевченко неизменно открывали каждый новый номер «Основы», также имело символическое значение.

«Край, изучению которого будет посвящена „Основа“, обитаем преимущественно южно-русским народом,— гласила Программа журнала.— Хотя в Бессарабии, Крыму и земле Войска Донского преобладающее население не южно-русское, но мы включаем и эти области в круг нашего изучения как потому, что они не имеют еще своих печатных органов, так и потому, что они находятся в непосредственной, промышленной и торговой, связи с прочими южно-русскими землями» [199]. Редакция сразу заявила, что «открывает свой журнал для произведений на обоих родственных языках», подчеркнув, что «в наше время вопрос — можно ли и следует ли писать по-южно-русски, что все равно — по-украински, разрешен самим делом» [200]. Особое внимание редакция призывала обратить на «практическое значение народного языка в преподавании и проповеди — вопрос весьма важный и, пока, спорный единственно от того, что разрешение его не выведено из наблюдения над действительностью» [201].

В центре внимания публицистов «Основы» была задача формулирования особой малорусской или украинской идентичности с типичным для такого националистического дискурса вниманием к вопросу о самостоятельности украинского языка, а также к истории и к проблеме национального характера [202].

Ключевой и наиболее часто затрагиваемой темой был вопрос об украинском языке, и в особенности о его использовании в преподава|80нии. Об этом писали Кулиш, Костомаров, молодые активисты П. Житецкий и П. Чубинский, которому предстояло стать одним из лидеров украинского движения в 70-е гг. и автором текста украинского гимна [203]. О значении, которое придавала редакция языковому вопросу, свидетельствует письмо Костомарова А. Котляревскому: «Александр Александрович! Необходимо написать большую, ученую, филологическую работу, где показать, что южнорусское наречие есть самобытный язык, а не неорганическая смесь русского с польским. Это необходимо, от этого зависит наше дело» [204]. Если тезис Дж. Шевелева, что «лингвистическое развитие» породило украинское политическое движение, представляется все же преувеличенным, то с его утверждением, что языковой вопрос был центральным для украинского национального движения в XIX в., трудно не согласиться [205].

До начала 60-х гг. обсуждение языкового вопроса касалось, если можно так выразиться, «нестатусных» аспектов. Против использования украинского языка в произведениях художественной литературы» а тем более при публикации исторических памятников, никто не возражал. Скептицизм в отношении возможности создания самостоятельной «высокой» литературы на украинском был среди русских распространенным мнением, но никто, в том числе и правительство, на протяжении всего XIX в. не предполагал решать этот вопрос запретами, будучи убежденным в предопределенности неудач украинофильских усилий в этой сфере.

Собственно, судьба самой «Основы» служила аргументом в пользу такой точки зрения. Тираж за 1861 г. не был распродан до конца, а с начала 1862 г. журнал испытывал серьезные финансовые затруднения из-за недостатка подписчиков, постоянно задерживал выпуск очередных номеров и закрылся к концу года, причем без каких-либо экстраординарных репрессий со стороны властей, которые могли бы рассматриваться как причина этого [206].

Возможность использования украинского языка в начальном обучении народа, как мы показали, в 1861 г. также еще вполне допус|81калась. Ситуация принципиально менялась, когда в публицистике «Основы» язык стал приобретать универсальное, сакральное значение. Возможность выразить региональную специфику в художественной литературе, возможность быстрее и легче научить крестьян читать и сообщить им важные правительственные решения — все эти аспекты отступали на второй план. Главной становилась идентификационная, символическая, национально-репрезентативная роль языка. Все те функции, которые украинский выполнял до сих пор, рассматривались теперь как начальные шаги к полной языковой эмансипации, и «Основа» прямо писала об этом. «Неужто, в самом деле, русский язык имеет монополию быть органом науки, проводником образованности?» — восклицал П. Житецкий и продолжал: «Великорусский язык — и народный, и литературный, не есть ближайший и прямой орган малоруссов» [207]. Костомаров соглашался, что «смешно было бы, если бы кто-нибудь перевел на южно-русский язык „Космос“ Гумбольдта или „Римскую империю“ Момзена», добавляя, что «для такого рода сочинений еще не пришло время (выделено мной.— А. М.)» [208].

Здесь нужно сделать теоретическое отступление. В литературе о национализме широко признано, что вопрос о языке, то есть стремление к эмансипации языка, к превращению его из по преимуществу народного диалекта в стандартизированный, развитый литературный язык было типичной чертой национальных движений в Центральной и Восточной Европе. Б. Андерсон даже называл определенную стадию этих движений «лексикографическими революциями» [209].

Изучавшие эти процессы социолингвисты выделили несколько факторов, которые они считают решающими для успешной языковой |82эмансипации. Это, во-первых, развитость языка, то есть использование его во всех культурных и социальных контекстах, для всех коммуникационных задач. Во-вторых, историческое наследие языка, реальное и изобретенное. В-третьих, уровень его стандартизации. В-четвертых, дистанция, масштаб отличий от языка, по отношению к которому данный язык пытается эмансипироваться. И наконец, наличие группы активистов, идентифицирующих себя с этим языком и готовых посвятить свои усилия его сохранению и развитию [210].

Достаточно самоотверженные и многочисленные активисты имелись. (Этого нельзя сказать о белорусском.) Историческая традиция по глубине была не хуже прочих — ее можно было возводить к Нестору, что и делалось. В стандартизации и развитости украинское движение за языковую эмансипацию заметно отставало, например, от чешского, служившего образцом. Эти задачи оставались актуальными в течение всего XIX в. [211]

Но уникальность ситуации украинского по сравнению с другими славянскими языками была связана с проблемой дистанцирования от русского. Собственно, в самой необходимости такого дистанцирования не было ничего особенного. В Галиции украинский решал такую же задачу в отношении польского. И русские, и поляки одинаково настаивали на том, что малорусский или русинский представляют собой лишь наречия, простонародные говоры их развитых языков. Уникальность определялась статусом русского языка. Это был единственный славянский язык, который выполнял функцию официального языка огромной империи, а значит, экспансионистские, ассимиляторские позиции русского могли быть поддержаны всей мощью государственных институтов и всеми преимуществами, вытекавшими из владения русским. В XVIII — начале XIX в. для малороссийской элиты эти преимущества были уже достаточно ощутимы, результатом чего и стало поголовное владение русским. Интересно, что программа Костомарова об использовании украинского языка в образовании, изложенная в цитированной статье, практически повторяла и по существу, и по аргументации статью Чернышевского, написанную по поводу появления первого номера «Основы». Собственно, Чернышевский ясно формулировал свои советы: «Преподавание малорусскому народу на малорусском языке, развитие популярной малороссийской литературы — вот, по нашему мнению, та цель, к которой всего удобнее и полезнее |83будет стремиться малороссам на первое время» [212]. Речь, разумеется, не о том, что Чернышевский «придумал» Костомарову программу, а о том, что Костомаров, хотя и с существенным запозданием, стал прислушиваться к советам опытного конспиратора по части сознательного ограничения открыто декларируемых целей как для того, чтобы избежать репрессий властей, так и для того, чтобы не оттолкнуть симпатии части русского общества.

Между тем современный европейский контекст, обрати мы взгляд на Германию, Британию или Францию, демонстрировал, что утверждение единого языка высокой культуры было общей тенденцией консолидации наций-государств. Совсем не случайно Чернышевский, поддержавший «Основу» в языковом вопросе, заметную часть статьи посвятил доказательству неприменимости этой аналогии в данном случае. «Лет 50 или 70 тому назад каждый из них, вероятно, точно так же рад был бросить свой язык для великорусского, как чех тогда рад был стать из чеха немцем… или как теперь провансалец рад стать из провансальца истым парижанином по разговору. Теперь не то у малороссов» [213]. Русское общественное мнение, особенно по мере обострения русско-польского соперничества за Западный край, начинало, как мы увидим, обращать все больше внимания на различие между империей с ее бесконечным этническим многообразием и ее русским ядром, в которое многие включали, в отличие от Чернышевского, и Малороссию, настаивая на верности аналогии именно с провансальцами, а не чехами. Конфликтный потенциал вопроса о языке резко возрастал.

Проблемы особой украинской идентичности наиболее полно были рассмотрены в статьях Костомарова «Правда москвичам о Руси» и «Правда полякам о Руси», где он подчеркивал особость украинцев в сравнении и с великороссами, и с поляками, оговариваясь при этом, что в политическом отношении Южная Русь тесно связана с Москвой, а по складу народного характера ближе к Польше [214]. Последний тезис был весьма рискованным в свете русско-польских отношений вообще и русско-польского соперничества в Западном крае в особенности. Костомаров наверняка осознавал это, ведь до того времени постоянным мотивом всех украинофильских публикаций было подчеркивание необходимости единого фронта против поляков. Единство Руси, то есть ее северной и южной ветвей, Костомаров интерпретировал как единство равных по статусу и самостоятельных элементов, подчеркивая значение федеративного начала, которое, по его мнению, лежало в основе истории Руси удельного периода.|84

Федералистские идеи были подробно развиты Костомаровым в программной статье «Мысли о федеративном начале в Древней Руси», напечатанной в первом номере журнала. «Вся история Руси удельного периода есть постепенное развитие федеративного начала, но вместе с тем и борьбы его с началом единодержавия». «Это начало федерации не представляет в истории нашей чего-то исключительно свойственного Славянскому племени; его встречаем мы как у древних, так и у новых народов, где только живучесть нравственных сил человека не была подавлена насильственным сплочением»,— писал Костомаров, ясно давая понять, что рассуждения его касаются не только времен давно минувших, а также подчеркивая принципиальное отличие своего понимания федерализма от славянофильских идей самостоятельности земель [215]. (Славянофилы полагали, что самостоятельность земель не противоречит самодержавному принципу, поскольку невмешательство царской власти в местные дела сочеталось в их программе с отказом земель от вмешательства в политическую сферу как исключительную прерогативу самодержавия.)

Фактически статьи Костомарова в «Основе» стали развернутым, хотя и существенно сглаженным из-за цензурных соображений изложением той концепции, которая в сжатом виде была им представлена уже в начале 1860 г. в статье «Украйна», анонимно опубликованной в «Колоколе» Герцена [216]. «В будущем славянском союзе… наша Южная Русь должна составить отдельное, гражданское целое на всем пространстве, где народ говорит южнорусским языком». Завершалась статья так: «Пусть же ни Великороссы, ни поляки не называют своими земли, заселенные нашим народом».

Публицистика «Основы», особенно статьи Костомарова и Кулиша, сыграла очень важную роль в дальнейшем развитии событий. Она имела мощный пропагандистский эффект, на который и была рассчитана. Статью Костомарова «Две русские народности» Д. Дорошенко называл «Евангелием украинского национализма» [217]. Вот что говорит неизвестный украинский автор в письме от ноября 1861 г., перлюстрированном жандармами: «Безошибочно можно сказать, что бо́льшая часть молодого поколения заражена украинофильством; за что, конечно, нужно благодарить „Основу“» [218]. Но побочный, незапланированный эффект был не менее сильным. Выходящая в Петербурге «Основа» весьма внимательно читалась в русском обществе, которое по|85степенно, во многом благодаря журналу, начало осознавать действительные цели украинофильского движения. В своей «Автобиографии», написанной в 1875 г., где он последовательно (и неискренно) отрицает наличие каких-либо сепаратистских идей и намерений у сотрудников «Основы», Костомаров вспоминает, что «независимо от печатных намеков, появлявшихся кстати и некстати в периодических наших изданиях, я тогда получал письма с укором за мою статью („О федеративном начале Древней Руси“.— А. М.) и с отысканием в ней такого смысла, какого я не заявлял» [219]. О том, что «хамократия гомонить дуже против предполагаемых в его (Костомарова.— А. М.) статьях задних мыслей», писал Белозерскому уже в августе 1861 г. из Полтавы Пильчиков [220].

Первая реакция петербургской и московской прессы на появление «Основы» была вполне благожелательной, так что редакция в объявлении о журнале на 1862 г. даже выражала благодарность «образованнейшим великоруссам за трогательное {…} доброжелательство» [221]. Однако с течением времени, в особенности после появления упомянутых статей Костомарова, все больше изданий начинает полемизировать с «Основой», каждое исходя из своих особых соображений.

Единственным, пожалуй, изданием, которое оказывало украинскому движению безусловную поддержку, был свободный от цензуры «Колокол». Редакция вполне солидаризовалась со взглядами Костомарова и в 1863 г. заявляла: «Автор превосходной статьи в „Колоколе“ 1860, лист 61 (это была уже упоминавшаяся статья Костомарова „Украйна“.— А. М.), заключает следующими словами, сжато представляющими все воззрение наше: „Пусть же ни великоруссы, ни поляки не называют своими земли, заселенные нашим народом“» [222].

Отношение «Современника» к украинскому национальному движению уже не было вполне однозначным. В 1860 г., когда первые признаки активизации украинофильства стали очевидны, Н. И. Добролюбов опубликовал в журнале рецензии на сборник поэзии Шевченко «Кобзарь» и на составленный Кулишем альманах «Хата». Взгляды Добролюбова по сути близки к позиции Белинского, хоть и начисто лишены агрессивности, присущей «неистовому Виссариону». «Русская цивилизация» противостоит у него не варварству, якобы характерному для старой Малороссии, как у Белинского, но «безыскуственной простоте малорусской жизни». «Конечно, на малороссийском не выйдет хорошо „Онегин“ или „Герой нашего времени“, так же как не выйдут статьи г. Безобразова об аристократии или моральные статьи г-жи Тур… Те малороссы, которым доступно все, что занимает Онегина или |86г-жу Тур, говорят уже почти по-русски {…} Настоящие же малороссы, свободные от влияния русского языка, так же чужды языку книжной литературы, как и наши простолюдины» [223]. Добролюбов писал о «маленьких разницах малороссийского наречия от русского» и высказывал сомнения, «достаточно ли будет чумацкой жизни и старых гайдамацких воспоминаний для дальнейшего обширного развития, которого ожидает г. Кулиш для своей литературы, и не придется ли ей опять сознательно сойтись с „соседней словесностью“, которая, кажется, не совсем ему нравится» [224]. Хоть Добролюбов и заявлял, что «теперь писатели малороссийские не встречают тех насмешек и недоверчивости, на которые они жаловались прежде» [225], сама его статья убедительно свидетельствовала обратное.

Между тем Чернышевский, второй из «столпов» журнала, вполне разделял позицию Герцена. Это нашло отражение не только в уже упомянутой его рецензии на первый номер «Основы». Признавая в украинцах самостоятельную нацию, Чернышевский в своей знаменитой статье «Национальная бестактность» осуждал отрицавших свою «украинскость» галицийских русофилов и их газету «Слово», а также призывал украинцев помириться с поляками, подразумевая необходимость совместной борьбы против общего врага — самодержавия [226]. Демонстрируя типичное для российских демократов всех времен плохое знание реалий Запада, Чернышевский убеждал: «Нынешним людям в своих чувствах и действиях надо бы руководствоваться не прадедовскими отношениями, а нынешними своими надобностями; иначе бретонцу следовало бы ненавидеть французов, которые когда-то угнетали бретонцев» [227]. (На самом деле ассимиляционное давление на бретонцев, как и их враждебность этим усилиям в XIX в., достигли апогея, а отнюдь не были преданьем старины глубокой [228].)

Вполне солидарен с Чернышевским в его признании украинцев самостоятельной нацией с особым литературным языком был Аполлон Григорьев. «Шевченко — последний кобзарь и первый великий поэт |87новой великой литературы славянского мира»,— писал известный критик о «Кобзаре», явно полемизируя с Добролюбовым [229].

Однако антипросветительский и антимодернизаторский пафос некоторых публикаций «Основы», характерный в основном для текстов Кулиша [230], «Современнику» не нравился, что уже после смерти критично настроенного к украинофильству Добролюбова вызвало в разделе «Свисток» январского номера за 1862 г. весьма желчные рассуждения о том, что «сыны благословенной Малороссии, изучая, самым усердным образом, философию, все-таки не смогли уразуметь — чем жид отличается от собаки, равно как и того, что — кроме искусства делать сало и хорошие наливки — для человеческого благоденствия на земле потребны и некоторые другие знания» [231].

Вполне вероятно, что это упоминание об антисемитизме «Основы» возникло в «Современнике» под впечатлением от полемики, развернувшейся в конце 1861 г. по поводу позиции журнала в еврейском вопросе [232]. В статьях «Основы» часто встречалось слово «жид», и В. Португалов, один из евреев-читателей журнала, написал в редакцию с |88протестом против использования этого оскорбительного, по его мнению, прозвища. «Основа» ответила статьей «Недоразумение по поводу слова „жид“» в июньском номере, где объяснялось, что это слово на страницах малорусского журнала само по себе ничуть не обидно, потому что в Малороссии и Польше употребляется так же, как «еврей» в русском языке. (Объяснение это выглядело не совсем логично потому, что слово «жид» одинаково часто встречалось как в украиноязычных, так и в русскоязычных текстах «Основы».) Затем, однако, автор статьи пустился в рассуждения о том, почему евреев в Малороссии действительно не любят, заметив среди прочего, что евреи не хотят с малороссами сближаться, в частности учиться их языку. «Для нации не может быть ничего вреднее, как существование среди нея других народностей, которые держат себя в стороне и равнодушны к ее судьбам»,— писала «Основа». (Отметим без удивления, а, напротив, как закономерность, что антиассимиляторский пафос украинофилов менялся на прямо противоположный, когда украинцы оказывались сильной стороной.)

Эта статья вызвала уже полемику со стороны издававшегося по-русски в Одессе журнала «Сион», напечатавшего в сентябре 1861 г. статью «„Основа“ и вопрос о национальностях». «Не в частом употреблении слова „жид“ усматриваем мы опасность, а в исключительно национальных стремлениях „Основы“»,— говорилось в редакционной статье «Сиона». «С какой стати одну часть, хотя бы и огромнейшую, вы смешиваете с целым? С какой стати вы требуете от одной народности сочувствия не к судьбам целого, а к судьбам все-таки одной из частей»,— продолжал «Сион» и заявлял, что если уж евреи и будут ассимилироваться, то в общерусскую культуру, осуждая попытки «разбить и так малочисленную публику (т. е. образованные слои.— А. М.) на мельчайшие еще кружки со своими особыми наречиями и подречиями, вместо того, чтобы вести ее под знаменем одного общего литературного языка, помимо мелких племенных распрей, к великим общечеловеческим целям» [233].

На это «Основа» отреагировала крайне раздраженной статьей Кулиша «Передовые жиды», где повторялся главный тезис прежних публикаций, а именно что «малороссияне сознаются откровенно, что не имеют вообще симпатий к иудейскому племени, среди их родины живущему», а «Сион» сравнивался с Иудой, т. е. обвинялся в доно|89сительстве и провокаторстве [234]. В ответ «Сион» напечатал обращение «К русским журналам», передавая «свое дело с „Основою“ на суд всей русской публицистики» [235]. Этот призыв получил довольно широкий отклик — по подсчетам Р. Сербина по крайней мере дюжина русских изданий так или иначе включилась в полемику [236]. Неверно утверждать, как это делал позднее Драгоманов [237], что с этого собственно и начались нападки русской прессы на «Основу» — первые критические статьи в «Дне» появились уже в октябре, однако конфликт с «Сионом» ускорил превращение политической направленности «Основы» в предмет широкого обсуждения.

«Русский вестник» замечал в ответ на обвинения в доносительстве: «Ему (Кулишу.— А. М.) повторяют то, что он сам о себе высказывает, и он приходит в самое истерическое негодование {…} Неужели г. Кулиш думает, что его занятия по части южнорусского наречия и народности — тайна, которую нам только теперь открыли редакторы „Сиона“?» [238]. Далее, однако, «Русский вестник» утверждал, что вреда от усилий Кулиша и его единомышленников быть не может, а потому он волен и далее заниматься тем безнадежным делом, которым занимался до сих пор. Эту же снисходительно-презрительную позицию занял и «Русский инвалид»: «Неужели г. Кулиш серьезно думает, что человек, не совершенно лишенный умственных способностей, может придавать „Основе“ какое-либо другое значение, кроме того, которое придается „Пермскому сборнику“ и газете „Амур“?» [239] Таким образом, даже в конце 1861 — начале 1862 г. враждебная украинофильству русская пресса склонна была, частью искренне, а частью напоказ, трактовать претензии «Основы» на представительство особой нации как безопасное чудачество [240].|90

В отношении «Русского вестника» эта позиция уже означала принципиальный перелом. В начале 1861 г. Катков в литературном обозрении «Русского вестника» рассуждал совсем иначе: «Украина имеет свое наречие, которое довольно сильно и резко обозначилось с течением времени и почти готово само стать особым языком». Конечно, он уже в этой первой своей работе по украинскому вопросу ясно формулирует свои предпочтения. Говоря об особенностях украинцев, Катков подчеркивает, что «в этих существенных качествах желали бы мы видеть элементы общей русской народности; Малоросс, как свидетельствует история, есть такая же живая часть русского народа, как и Великоросс; они взаимно дополняют друг друга, и противоположность между ними есть противоположность одной и той же гармонии». Но продолжает он в сослагательном наклонении: «Сколько благодатных элементов могла бы внести Украйна в русскую жизнь, в русскую мысль, при благоприятных условиях!» Сравнение с западными славянами, которым он оперирует, призвано доказать пагубность иного развития событий, но вопрос, сбудется ли желанный вариант, для Каткова открыт. Катков ясно видит незавершенность, непредопределенность процесса формирования русской нации. «Нет возможности сомневаться в крепости и величии России как государственной силы {…} Это факт небывалых размеров, но вопрос не в размерах этого факта и не в этом факте. Факт этот существует давно, но русского слова до сих пор еще не было слышно в мире; русская народность еще сама сомневается в себе; ищет себя и обретает. Где на народность большой спрос, где о ней слишком много говорят, там, значит, ее мало или там ее нет в наличности» [241]. Более того, Катков в течение всего 1861 г. печатал в своих изданиях объявления Костомарова о сборе средств на публикацию украинских книжек для народа. В этом контексте заявления Каткова, что «всякая попытка внешним образом стеснять или навязывать язык есть историческое безумие, недостойное насилие», звучали совсем иначе, чем готовность предоставить Кулишу возможность продолжать свою деятельность потому, что она заведомо обречена на неудачу.

В начале 1861 г. Катков открыт для диалога с украинофилами, его статья адресована прежде всего им, он допускает, хотя отнюдь и не приветствует, возможность формирования особой украинской нации и принципиально выступает против репрессий в отношении украинофилов. В конце 1861 г. Катков уже догматически отрицает объективное наличие проблемы, говорить с украинофилами теперь не о чем, эту проблему они просто «придумывают». Теперь остается только последний шаг — признать украинофильство опасным, и тогда репрессии |91будут оправданы. Из талантливого аналитика Катков постепенно превращает себя в не менее талантливого проповедника русского национализма, пряча, а с течением времени, вероятно, и забывая свои сомнения и критицизм, неуместные для нового жанра [242].

К чести Каткова нужно отметить, что он понимал проблему заметно более глубоко, чем большинство современных ему и позднейших русских противников украинофильства, вполне искренно повторявших то, что он писал, начиная с 1862 г. Свое понимание сложности проблемы, ясно выраженное в статье 1861 г., он сознательно не пускал в свои позднейшие тексты в угоду их пропагандистской эффективности. Позднее Драгоманов напишет, что Катков в этой своей новой роли пропагандиста национализма был уникален только для России, что в Германии «чуть ли не каждый профессор и публицист есть такой же Катков по всем национально-политическим вопросам» [243]. Это добавляет новые нюансы к оценке эволюции Каткова — по крайней мере поначалу он, вероятно, считал этот выбор своего рода служением, выполнением той для людей его калибра черновой, чтобы не сказать грязной, работы, которую он полагал необходимой и на которую других квалифицированных исполнителей в России 60-х гг. не нашлось.

Тогда же, осенью 1861 г., славянофильский «День» продолжил, теперь уже по поводу статей Костомарова, начатые еще Погодиным и Максимовичем квазиученые препирательства на тему исторических прав велико- и малороссов на Киев [244]. Затем газета выступила против особого «малорусского патриотизма» и надежд на развитие малорусского языка в литературный. Вопрос о такой возможности, по мнению «Дня», «а priori решается отрицательно» [245].|92

Особое место в публицистике «Дня» по украинскому вопросу принадлежит статье В. И. Ламанского в октябре 1861 г., в которой уже достаточно четко были сформулированы основные элементы той позиции, которая двумя годами позже будет заметно более агрессивно утверждаться Катковым. Ламанский прямо сравнил малорусский язык с patois во Франции, подчеркивая нецелесообразность стараний украинофилов превратить это наречие в развитый язык, «когда для Малой и Великой Руси обоюдными их усилиями уже выработан один общий литературный язык» [246]. Далее, в связи с претензиями поляков на объединение Западного края с Царством Польским, Ламанский пишет: «Малоруссы и Великороссы с Белоруссами, при всех несходствах и насмешках друг над другом, образуют один Русский народ, единую Русскую землю, плотно, неразрывно связанную одним знаменем веры и гражданских учреждений… Отнятие от России Киева с его областью повело бы к разложению Русской народности, к распадению и разделу Русской земли» [247]. (Заметим, что речь все время идет о «русской народности» и «русской земле», но не об империи.) Статья Ламанского была вполне понята в лагере украинофилов и вызвала энергичный протест «Основы»: «Для нас одинаково смешон и шляхетский гонор поляков, обзывающих малорусский язык хлопской мовой, так и вельможная деликатность великоруссов, употребляющих для этой цели французское выражение» [248]. Отметим, что «Основа» откликнулась на статью Ламанского с задержкой почти в полгода. Возможно, редакция решила вступить в полемику только тогда, когда, после истории с «Сионом», стало ясно, что на дальнейшее молчание большинства русских изданий рассчитывать уже не приходится. В случае с либеральной петербургской прессой это молчание можно трактовать как благожелательное, во всяком случае «Русская речь» упрекала «Сион» в бестактности, «на которую противникам неудобно (по цензурным соображениям.— А. М.) возражать» [249].|93

Период более острой полемики начинается летом 1862 г., когда катковский «Русский вестник» напечатал в приложении «Современная летопись» пространное письмо «Из Киева» П. В. Анненкова с критикой «малорусской партии» [250]. (Только после этой публикации «Русский вестник» перестал помещать объявления Костомарова о сборе средств на издание малороссийских учебников. В других изданиях, в частности в «Санкт-Петербургских ведомостях», эти объявления продолжали выходить вплоть до рассылки Валуевского циркуляра.)

Провинциальные издания так же были расколоты, как и столичные. Редактор «Киевских ведомостей» П. Г. Лебединцев защищал «Основу» в полемике с уроженцем Малороссии редактором «Петербургского еженедельника» В. И. Аскоченским [251]. А начавший выходить в 1862 г. «Вестник Юго-Западной и Западной России» К. А. Говореного возражал, пока достаточно сдержанно, Чернышевскому: «Хотя мы сами принадлежим к племени малорусскому, однако же решительно не находим в нашем языке тех литературных достоинств, которые почему-то приписывает ему автор („Национальной бестактности“.— А. М.); да и единства-то малорусский язык, употребляемый в разных до сих пор вышедших книжках, не имеет. Наш общерусский литературный язык есть такое же достояние малоруссов, как и великоруссов, потому что в развитии его оба великие племена принимали участие {…} Мысль о какой-то отдельности малорусского народа и его языка мы считаем просто нелепостью, которая довела бы его не до отдельности, не до самостоятельности, но до погибели; без нашего выработанного, уже богатого письменными произведениями общерусского языка его неизбежно ожидает исчезновение в волнах известной нам западной пропаганды» [252]. Автором этой неподписанной статьи был, по всей видимости, С. С. Гогоцкий, который, как мы видели, еще в 1859 г. активно развивал эти идеи: «Мы должны всячески поддерживать единство трех племен Русских, а иначе… Латино-Ляшская партия его (малороссийский народ.— А. М.) сейчас же раздавит или по крайней мере прямо подавит и ассимилирует. Ляхи это отлично понимают, и потому-то они постоянно, под видом искреннейшего благожелания, нашептывают нам, что Малороссия может быть самостоятельною. Нас-то, Западных Малороссиян обмануть трудно; но Восточные Малороссияне, как я заметил, легко даются и уже дались в обман. Они не замечают того, что Ляхам и Иезуитам только того и нужно, чтобы 1-е, развить нерасположение в Малороссиянах к Великоруссам; 2-е развить мысль об отдельности, и 3-е, вытолкать употребление литературного русского языка. Ляхи очень хорошо знают, что если |94бы Малороссия оторвалась от Великороссии, то первую, особенно Западную, они схватили бы тотчас же и задушили, как кот мышку» [253].

Таким образом, обсуждение направления «Основы» и украинофильства вообще в 1862 г. все больше затрагивало такую основополагающую для русского общественного мнения проблему, как границы и принципы организации русской нации, а также постепенно обострявшийся польский вопрос. Как следствие, в дискуссию вовлекались все новые петербургские, московские и киевские издания, а тон ее становился постепенно таков, что украинские активисты сочли за благо в сентябре 1862 г. направить в «Русский вестник» коллективное письмо с объяснениями по поводу звучавших обвинений. Газета опубликовала его в ноябре под заголовком «Отзыв из Киева» [254]. Во вполне народническом по духу тексте решительно отвергалось обвинение в государственном «сепаратизме» и вообще подчеркивалось, что «никто из нас… не говорит и не помышляет о политике» [255]. «Другое дело, если под словом „сепаратизм“ разумеют желание развить южно-русский язык и южно-русскую литературу. Это желание мы действительно имеем»,— признавались авторы письма, полагая, что в русском общественном мнении оно должно выглядеть вполне естественным и безвредным. Под письмом стояла 21 подпись, первыми из которых были подписи его составителей Владимира Антоновича и Павла Чубинского, лидеров Киевской громады.

Параллельно некто, скорее всего из числа подписавших это письмо, предпринял другой, и весьма затейливый, защитный маневр. В бумагах сенатора А. А. Половцова сохранилась анонимная «Записка о состоянии Юго-Западного края», датированная 12 октября 1862 г. Вероятно, он получил ее от начальника III отделения П. А. Черевина, когда готовился к своей инспекции края в 1880 г. [256]

В записке давалось довольно подробное описание Края и его тогдашнего положения с умеренно-либеральных позиций и от лица великорусса. Роль главного врага отводилась полякам. Особый интерес представляет характеристика, данная в записке украинофильству. «Журнал „Основа“ сделался органом умеренной и разумной партии малоруссов, желающих умственного возрождения своего племени не в видах разобщения его с Россиею, а в цели сознательного участия его |95в общем прогрессивном движении русского народа». Хотя некоторые «пуристы», говорилось далее, доводят свою любовь к малороссийской народности до абсурда и «стремятся навязать народу исключительно малорусскую грамотность, опасного в этом крайнем проявлении малорусского патриотизма ничего нет». Партия хлопоманов — так польская шляхта называла членов киевской украинофильской Громады — характеризовалась как «несколько похожая на нашу современную славянофильскую партию и составляющая только переходную ступень к слиянию польской шляхты с русским населением края». «Лучшим доказательством безвредности и неопасности тенденций партии хлопоманов,— утверждалось далее,— может служить питаемая к ней ненависть шляхты» [257]. Очевидно, что автор(ы) записки стремились нейтрализовать в восприятии III отделения негативный эффект газетных публикаций, теперь от имени благонадежного великоросса.

Хотя прежний благожелательный или по крайней мере терпимый тон по отношению к украинскому движению в московской и киевской прессе с конца 1861 г. уступил место настороженности и подозрениям в сепаратизме, весь 1862 г. конфликт по-прежнему не описывался в категориях жесткой конфронтации. Даже «Современная летопись» Каткова, публикуя коллективное письмо украинофилов, заявляла, что менее всего желает, чтобы «попытки малороссийской литературы встречали какое-нибудь внешнее противодействие и подвергались стеснению», и лишь сетовала, что «многие добрые силы» могут быть отвлечены на «бесплодное и безуспешное дело» [258]. Перелом, однако, был уже близок.

Защитники украинских активистов в петербургской прессе подчеркивали беспочвенность подозрений в сепаратизме. Сами они также отвергали эти обвинения. Не подлежит сомнению, что часть украинофилов делала это неискренне. Не стоит, однако, и забывать, что тогдашние условия не оставляли другого выхода тем, кто не стремился стать объектом немедленных полицейских репрессий. Боязнь спровоцировать карательные меры властей против «Основы» составляла неотъемлемый фон этой полемики — вся пресса, вне зависимости от идейной ориентации, в 1861—1862 гг. решительно выступает за свободу слова.|96


Глава 4
Власти империи и украинофильство в 1862—1863 гг.
Генезис Валуевского циркуляра

Исследователи уже не раз обращались к проблеме генезиса Валуевского циркуляра цензурным комитетам от 18 июля 1863 г. и реконструировали существенную часть этой истории. Однако целостная картина до сих пор не была воссоздана, во многом потому, что ни один историк не имел, по разным причинам, доступа ко всему комплексу связанных с этим делом документов [259]. Между тем в недрах бюрократического аппарата развивались, до определенного моменти формально независимо друг от друга, два дела об украинофильстве, замкнувшихся, в конечном счете, на министра внутренних дел П. А. Валуева, которому и предстояло подписать эту знаменитую инструкцию [260]. И только изучив оба комплекса документов, хранящихся в ГАРФ и в РГИА, можно воссоздать процесс принятия этого решения, что мы и постараемся сделать.

Более чем за год до того, как Валуев подписал свой циркуляр, 29 июня 1862 г. военный министр Д. А. Милютин направил шефу жандармов кн. В. А. Долгорукову коротенькую записку следующего содержания: «Секретно. Сообщенные мне генерал-губернатором свиты е. в. графом Сиверсом секретные сведения о происходящем в Киеве, считаю полезным довести до сведения Вашего сиятельства, присовокупив, что прилагаемую при сем записку я прочел Государю Императору» [261]. Хорошо знакомый с обычаями царской бюрократии Милю|97тин знал, как заставить крутиться достаточно неповоротливую машину тайной полиции. Упомянув, что он проинформировал об этом письме императора, или, как сказали бы современные российские бюрократы, что «дело находится у царя на контроле», Милютин мог быть спокоен — оно будет разрабатываться с максимальной активностью.

Такая предосторожность Милютина не была лишней. III отделение уже располагало к тому моменту весьма существенной информацией об активности украинофилов, в том числе и уже цитированной ранее их перлюстрированной перепиской, но никаких действий, помимо сыскных, по этому поводу не предпринимало. Теперь, после записки Милютина, III отделению предстояло заняться этим вопросом всерьез. В приложенном к записке письме Б. Ф. Сиверса говорилось о существовании в Киеве «общества под названием хлопоманов», действующего «для возмущения крестьян против помещиков и распоряжений правительства с целью восстановления независимости Малороссии» [262]. «Нисколько не скрывая принадлежности к обществу, молодые люди эти ходят в национальном малорусском платье и разъезжают по деревням». Среди активистов общества Сиверс упоминал В. Антоновича, Ф. Рыльского и П. Чубинского, подписи которых стояли под отвергавшим политические обвинения в адрес украинофилов письмом, которое в ноябре 1862 г. опубликовала «Современная летопись „Русского вестника“» [263]. Очевидно, что кто-то из местных киевских деятелей снабдил Сиверса информацией, а может быть, и подтолкнул к написанию этого письма. Это могли быть противники украинофилов из собственно малороссийской среды, но более вероятно, что это были местные польские землевладельцы. Именно они прозвали украинофилов «хлопоманами», то есть «поклонниками крестьян» [264], именно они могли акцентировать опасность возмущения крестьян против помещиков — на то время почти исключительно поляков. Наконец, среди названных по именам украинофилов двое — Антонович и Рыльский — были особенно нелюбимы в польской среде как «отступники», родившиеся в польских (точнее, в давно полонизированных) шляхетских семьях, затем сменившие идентичность на украинскую, а социальные симпатии на народнические. В 1861 г. «Основа» напечатала очень эмоциональную «Исповедь» Антоновича, в которой он объяснял своим польским оппонентам, почему он не может и не хочет считать себя поляком. Именно такие бывшие члены польской нелегальной студенческой организации — «гмины» — и составили к 1860 г. ядро киевской «Громады» — полулегальной организации украинских национальных ак|98тивистов [265]. Так или иначе, но подчеркнем то обстоятельство, что «местная инициатива» дает о себе знать с самого первого шага в развитии этого дела.

Ответы жандармских офицеров из Юго-Западного края на последовавшие вслед за обращением Милютина к Долгорукову запросы петербургского начальства были выдержаны в успокоительном тоне и не содержали существенной дополнительной информации. «Дошедшие в Петербург слухи, что ничтожное общество хлопоманов стремится будто бы о восстановлении и независимости Малороссии (sic!), не заслуживают внимания, испокон веков Малороссия самостоятельно не была и быть не может»,— заключал испытывавший некоторые трудности в борьбе с русскими предлогами поляк, полковник Грибовский, штаб-офицер находящегося в Киевской губернии корпуса жандармов [266]. (Заметим, что уже здесь проскальзывает формула, которую сделает позже знаменитой Валуевский циркуляр — «не было, нет и быть не может».)

Тем не менее оставить показанную царю записку Милютина без последствий было нельзя, и в январе 1863 г. Долгоруков отправил в Киев предписание, в котором предлагал Киевскому генерал-губернатору «принять зависящие меры к прекращению дальнейших действий означенного общества». В вину Громаде Долгоруков ставил контакты с польскими гминами, а также стремление «распространять в народе либеральные идеи и с этой целью издавать народные малороссийские книги» [267]. Иначе говоря, шефу жандармов на тот момент более опасной представлялась социальная, а не националистическая сторона идеологии Громады.

Адресатом этого письма был уже новый генерал-губернатор ген. Н. Н. Анненков, назначенный 3 декабря 1862 г. по протекции Д. Милютина на место скоропостижно скончавшегося Васильчикова [268]. При всей кажущейся грозности этого предписания прямых серьезных последствий оно иметь не могло. Громада не была официальной орга|99низацией, а потому закрыть ее распоряжением властей было нельзя. Никаких конкретных компрометирующих данных на громадчиков Долгоруков Анненкову не сообщал, так что полицейские репрессии против них также не предусматривались, тем более что таковые были в компетенции самого Долгорукова. Все, что мог предпринять Анненков на основании этого письма, это вызвать нескольких лидеров Громады и сделать им внушение. Однако перспектива «спугнуть» таким образом громадчиков его не устраивала.

23 февраля Анненков отправил Долгорукову письмо, посвященное проблеме украинофильства. Он прежде всего солидаризовался с мнением шефа жандармов о «вредности коммунистических и социалистических теорий». Сетуя на то, что секретный надзор, установленный над украинофилами, не дал компрометирующих материалов, Анненков предлагал спровоцировать в прессе полемику с участием украинофилов, которая «могла бы содействовать Правительству в раскрытии действительной цели и к объяснению духа и направления лиц, подписавших статью», опубликованную в «Современной летописи» [269]. Н. Анненков, по сути, предлагал продолжить тактику, однажды уже примененную, ведь письмо украинофилов стало ответом на статью губернаторского однофамильца П. Анненкова «Из Киева». Позднее генерал-губернатор просил Долгорукова прислать в Киев опытного и неизвестного там агента, который мог бы внедриться в среду украинофилов. Анненков, таким образом, пытался подтолкнуть Долгорукова более серьезно заняться этим делом, демонстрируя заметно более высокую квалификацию в деле политического сыска, чем начальник III отделения.

Вскоре после этого, в начале марта, Долгоруков получил анонимное письмо из Киева, написанное, судя по его тексту, высокопоставленным духовным лицом (или лицами). Отмечая, что украинофилы «привлекли к своей партии в Киеве и Санкт-Петербурге несколько людей значительных, хоть и слепотствующих», авторы письма продолжали: «Все мы благонамеренные малороссы, вполне понимающие нужды и желания народа и затеи наших хлопоманов-сепаратистов, умоляем в. с. употребить все, чем только вы можете располагать, чтобы защитить нашу святыню от поругания, а отечество от распадения и опасного раскола». Потребовав далее запретить «малорусский» перевод Евангелия, авторы закончили письмо прямой и недвусмысленной угрозой: «Впрочем, если моление наше, теперь одинокое, не принесет ожидаемых от вашей ревности к пользам церкви и отечества результатов, мы явимся с протестом нашим гласно, перед лицом всего Русского мира» [270]. Очевидно, что авторы были крайне раздражены медлительностью III отделения, если позволили себе обращаться к |100Долгорукову в таком тоне. Отметим в то же время, что требование о запрете украинского перевода Евангелия формально обращено «не по адресу» — этим вопросом, как и изданием духовной литературы вообще, занимался Синод. Остается предположить, что при всем своем недовольстве III отделением авторы считали более вероятным добиться нужного им результата здесь, а не у своего прямого начальства.

Долгоруков переслал это письмо Анненкову, и уже 17 марта Анненков отправил Долгорукову второе «антиукраинофильское» послание. Из него ясно видно, что киевский генерал-губернатор если и не был инициатором анонимного письма «защитников церкви и отечества», то во всяком случае был с ним вполне согласен: по сравнению с февральским письмом критические акценты резко смещены, и вопрос о переводе Евангелия выходит на первый план. Анненков отмечает, что «польская и малорусская партии, расходящиеся в окончательной цели своих стремлений (т. е. Анненков признавал украинофильство самостоятельным движением и не склонен был видеть в украинофилах сознательных польских агентов.— А. М.), сходятся в средствах, ибо и поляки стали в воззваниях своих к простому народу тоже напоминать им о прежней независимости Украины, о козачестве» [271]. Затем Анненков обратился к языковому вопросу, сравнив украинский язык с «особыми наречиями жителей некоторых великорусских губерний». В этой связи планировавшееся издание украинского перевода Священного Писания Анненков охарактеризовал как «предприятие скорее политического характера». Вывод его был таков: «До сих пор в литературе идет спор о том, составляет ли малороссийское наречие только особенность русского языка или это язык самостоятельный. Добившись же перевода на малороссийское наречие Священного Писания, сторонники малороссийской партии достигнут, так сказать, признания самостоятельности малороссийского языка, и тогда, конечно, на этом не остановятся и, опираясь на отдельность языка, станут заявлять притязания на автономию Малороссии» [272].

Сам Н. Анненков, похоже, многое понял под влиянием своих занятий проблемой украинофильства и стал формулировать русификаторские идеи более четко. Вскоре после вступления в должность новый генерал-губернатор писал Д. Милютину, что главную задачу видит в принятии «мер к усилению русской народности», имея в виду лишь борьбу с польским влиянием [273]. В мае же в письме другому своему |101покровителю, министру иностранных дел А. М. Горчакову Анненков уже говорит о задаче «утвердить окончательно за жизнью всей Западной Руси совершенное тождество коренных общественных начал с жизнью Руси Восточной и, следовательно, полноту Русского народного единства» [274].

Две пометки Долгорукова на полях письма Анненкова от 17 марта говорят о том, что оно сыграло в развитии дела очень важную роль: «Доложено Его Величеству 27 марта», «Высочайше разрешено войти с кем следует по данному предмету (перевод Евангелия.— А. М.) в сношение. 27 марта» [275].

Таким образом, Святейший Синод не был, как считают некоторые исследователи, инициатором запретительных мер, и сам вопрос о целесообразности издания Священного Писания по-украински отнюдь не был первоначальным поводом для репрессий против украинского языка [276].

Здесь необходим комментарий. Первая попытка опубликовать перевод Священного Писания с церковнославянского на русский была предпринята в начале 1820-х гг. Российским библейским обществом с разрешения Александра I. Противодействие церковных иерархов не позволило довести дело до конца. Несколько сотен тысяч уже отпечатанных по-русски экземпляров Библии были сожжены. В последующие годы митрополит Московский Филарет несколько раз пытался сломить сопротивление своих более консервативных коллег, но безуспешно. Его «Катехизис» синодальная цензура долго не пропускала из-за того, что три молитвы, включая «Отче наш», были приведены на русском [277]. Главный противник Филарета архимандрит Фотий еще |102долго поминал ему попытку «перевода Нового Завета на простое наречие русское» [278].

Эта фраза Фотия еще раз напоминает нам, что русский к тому времени еще далеко не вполне утвердился в своей роли развитого языка. Не только дворянство, в том числе и Пушкин, осваивало французский раньше русского. Церковная иерархия в свою очередь лишала это «простое русское наречие» права быть языком Священного Писания, тем самым отнимая у него то огромное преимущество, которое западноевропейские языки уже давно имели перед теми менее «везучими» наречиями, которые пытались эмансипироваться из-под их доминации на волне национализма в XIX в. [279]

Только в 1859 г. по настоянию Александра II Синод, наконец, разрешил полный русский перевод Священного Писания. Новый Завет был опубликован в 1862 г., а полный текст Священного Писания в 1876 г., годом позже, чем русский перевод «Капитала». После того как русский перевод был, наконец, разрешен, Синод, насколько можно судить, склонялся к проведению такой же политики в отношении малорусского языка. В 1862 г. он разрешил печатание на украинском «Священной истории» отца Степана Опатовича и рассматривал малорусский перевод Евангелия, подготовленный Ф. С. Морачевским. Таким образом, вопрос о переводе Священного Писания на украинский был в начале 1860-х гг. частью более общего вопроса о доступности Священного Писания для паствы и о статусе современных восточнославянских языков по отношению к церковнославянскому. Разгоревшаяся в это время в прессе дискуссия об украинском языке или малороссийском наречии, о его роли в преподавании и литературе сделала очевидным, что вопрос перевода Священного Писания касается и статуса восточнославянских языков по отношению друг к другу. О популярности русского перевода Евангелия среди крестьян, а значит, и о его потенциальной ассимиляторской роли, можно судить по тому, что только с 1863 по 1865 г. разошлось более 1 миллиона 250 тысяч экземпляров [280].

Во исполнение резолюции царя от 27 марта Долгоруков письмом от 2 апреля проинформировал Валуева о деле украинофилов, приложив второе письмо Анненкова и анонимное письмо из Киева [281]. 14 апреля Валуев отправил обер-прокурору Синода генерал-майору |103А. П. Ахматову запрос об украинском переводе Евангелия, приложив письмо Анненкова. Ответ Ахматова от 19 апреля был весьма сдержанным: сообщив, что перевод находится на отзыве у калужского епископа, обер-прокурор обещал, что по возвращении рукописи мнение Анненкова будет «принято в соображение Святейшим Синодом», о решении которого Валуев будет извещен [282]. Своего отношения к письму Анненкова и позиции по этому вопросу Ахматов никак не определял. Даже в мае, в ответ на очередной запрос Долгорукова, Ахматов счел нужным просить дополнительных разъяснений по поводу других книг религиозного содержания, ссылаясь на публикуемые в прессе объявления о сборе средств для «издания книг для народа по-малороссийски» [283]. Окончательно разобравшись, куда ветер дует, обер-прокурор приказал калужскому епископу Иакову (Миткевичу), у которого перевод Морачевского был на отзыве, вернуть текст без всякого отзыва, очевидно не желая поставить епископа в неловкую ситуацию, буде тот даст положительное заключение [284]. Раз Ахматов допускал такую возможность, следовательно, никаких предварительных инструкций отрицательного толка по поводу перевода епископ не получал.

Таким образом, почти за три месяца с момента, когда Александр II поручил Долгорукову обсудить вопрос об издании украинского перевода Евангелия с другими высокопоставленными чиновниками, о деле были проинформированы только Валуев и Ахматов. От министра просвещения А. В. Головнина на этом этапе дело держали в секрете. Только 17 июня Валуев написал Долгорукову, что «совершенно разделяет мнение» киевского генерал-губернатора [285]. В этом промежутке между началом апреля и серединой июня противники украинофильства постарались придать делу уже публичный резонанс.

Неизвестно, то ли Долгоруков ознакомил Каткова с планом Н. Анненкова об организации в прессе провокации против украинофилов, то ли сам Анненков связывался с Катковым. Возможны оба варианта, не исключено, что оба и имели место в действительности. Во всяком случае, Каткова не нужно было долго уговаривать. Первой попыткой реализовать план, предложенный киевским генерал-губернатором, стала публикация в майском номере «Русского вестника» за 1863 г. статьи А. Иванова «О малорусском языке и об обучении на нем». Эта |104работа стала самым последовательным и аргументированным изложением антиукраинофильской позиции в русской печати. Иванов с 1858 г. был студентом Киевского университета и, весьма вероятно, писал свою статью по прямому указанию киевского генерал-губернатора. Во всяком случае, в своей статье он неоднократно призывает украинофилов к полемике.

Иванов, в отличие от всей антиукраинофильской русской публицистики, не оспаривает возможности превращения «малорусского наречия» в развитый самостоятельный язык [286], а нападает на украинофильство с позиций идейного сторонника ассимиляции. Ссылаясь на немецкий и французский опыт, Иванов говорит о роли языка и культуры как объединяющего фактора. Он призывает к подобному объединению и славян на основе тех четырех славянских языков, которые он считает на данный момент литературно развитыми — русского, польского, чешского, сербского [287]. Для него вопрос состоит не в том, возможен ли украинский язык, но в том, возможно ли обойтись без него, сделав русский общим языком велико- и малороссов. Ответ, разумеется, утвердительный, а значит, «украйнофилы-сепаратисты стремятся разрушить и уничтожить то, что уже в значительной степени осуществилось, что давно уже идет к полному осуществлению, стремятся уничтожить самые драгоценные плоды нашей истории» [288].

Не оспаривает Иванов и главного «официального» аргумента украинофилов в пользу преподавания на украинском — ускорение обучения грамоте. Но выигрыш на первых порах обернется, по его мнению, проигрышем в дальнейшем, ведь массив культуры, доступный грамотному по-украински, заметно меньше, чем тот, который доступен грамотному по-русски. Далее он делает не лишенное резона замечание, которое ставит языковой вопрос и проблему русификации вообще в социальный контекст: «Очень может быть, что в настоящее время в деревнях преподавание на малорусском наречии идет значительно успешнее, чем на русском языке. Но причина лежит в другом обстоятельстве. По-малорусски преподают теперь только приверженцы сепаративных устремлений; а таким стремлениям предаются только люди, получившие образование хотя поверхностное, но все-таки гораздо лучшее, чем прочие сельские преподаватели, состоящие из писарей и дьячков… Причина здесь не в языке, а в преподавателях» [289]. (А в Петербурге именно в это время хоронили проект передачи начального преподавания светским учителям!) [290]

Очевидно, что в Киеве опасения по поводу распространения украинского языка в преподавании возникли и усилились раньше, чем в |105Петербурге. Уже в 1862 г. Комитет для рассмотрения уставов под председательством профессора Киевского университета И. Я. Нейкирха единогласно постановил заменить в уставах низших и средних учебных заведений слова «отечественный язык» на «русский язык» [291]. В 1863 г. профессор Киевского университета С. Гогоцкий и учитель Нежинской гимназии И. Кулжинский (оба — малороссы) публикуют специальные брошюры против применения украинского языка в преподавании [292].

Иванов видел, что языковой вопрос есть часть более обширной националистической программы. «Такое стремление имеет целью развить в народе… понятие о его каком-то резком и совершенном отличии от великороссов» [293]. Он указывал на стремление украинофилов преподавать по-украински и детям уже обрусевших горожан, что явно противоречило логике «официальной» аргументации украинофилов в пользу преподавания на родном языке. «Когда в частных разговорах подобными возражениями обличал я некоторых из украинофилов в неискренности их уверений, то они ничего не могли возразить, кроме того, что они хотят возвратить горожан к утраченной ими национальности» [294].

По сути, Иванов верно описал всю структуру конфликта русского и украинского национализмов, в котором воедино были сплетены вопросы языка и идентичности, а также борьбы интеллектуальных элит по вопросу об их социальном статусе. (Он весьма зло писал о мотивах активистов украинского движения [295]. Кстати, русско-польский конфликт и место украинофильства в этом контексте Иванов упомянул лишь однажды, и только намеком, хотя писал свой текст уже после начала восстания.) Предлагая программу борьбы с украинофильством, Иванов возражал против запретительных санкций, настаивая на эффективности только «мер положительного противодействия», то есть создания системы государственных школ с преподаванием на русском, которые были бы конкурентоспособны в сравнении с частными украинскими.|106

Однако украинофилы в полемику с Ивановым вступать не стали. Поняв, что публикация статьи не дала желаемого результата, Катков сам взялся за дело. Он постарался сделать критику максимально острой и адресной. Своими нападками лично на Костомарова Катков, по сути, реализовал план спровоцировать украинофилов на полемику, предложенный Анненковым Долгорукову в письме от 23 февраля.

Катков сделал главным предметом критики акцию Костомарова по сбору средств для издания книг для народа. Катков не без оснований увидел в этой инициативе потенциал для перерастания украинофильства в легальное коллективное действие с мощным пропагандистским эффектом. Если воспользоваться понятийным аппаратом М. Гроха, который предложил периодизацию национальных движений такого типа, речь шла о попытке перейти от стадии А (научный интерес к украинской специфике) к фазе В (создание организационных структур и широкая пропаганда национальных идей). Катков, некоторые высшие российские бюрократы, как, впрочем, и многие радикально настроенные оппозиционеры, включая Герцена и Чернышевского, будь они знакомы с гроховской схемой, сказали бы в то время о потенциальной возможности перехода сразу в фазу С (массовая мобилизация крестьян в условиях отмены крепостного права) [296]. После опубликования царского манифеста среди крестьян широко распространились |107надежды на «слушный час», то есть объявление «настоящей воли» 19 февраля 1863 г., когда истекал срок временнообязанного состояния. Основываясь на этом, заинтересованные лица как в России, так и за границей даже пытались вычислить точную дату массового крестьянского восстания. Кстати, само понятие «слушный час» говорит о том, что зародилось оно именно в Западном крае [297]. Сегодня мы знаем, что эти надежды на народное восстание были неосновательны, но это не отменяет субъективных страхов (или надежд) современников.

Первая попытка перехода к политической деятельности — создание Кирилло-Мефодиевского общества в 1847 г. — была легко пресечена властями как в силу общих порядков николаевского царствования, так и в силу малочисленности ее участников. Но в начале 60-х эта перспектива была заметно более реальной и в связи с общей либерализацией режима, и в связи с наличием достаточно организованных, многочисленных и связанных между собой групп украинских национальных активистов как в Петербурге (круг «Основы»), так и в Киеве и других частях Украины («Громады»). И действительно, члены Полтавской громады уже в марте 1862 г. писали другим громадам о необходимости организовать кампанию писем в Петербургский комитет грамотности при третьем отделении императорского Вольного экономического общества в поддержку требования о введении украинского языка в преподавании [298].

Именно такую вполне архетипическую картину активизации национального движения и рисует со всей доступной ему язвительностью Катков: «По украинским селам стали появляться, в бараньих шапках, усердные распространители малороссийской грамотности и начали заводить малороссийские школы… Пошли появляться книжки на новосочиненном малороссийском языке. Наконец, одним профессором, составившим себе литературную известность, торжественно открыта национальная подписка для сбора денег на издание малороссийских книг и книжек» [299].

«Возмутительный и нелепый софизм… будто возможны две рус|108ские народности (намек на известную статью Костомарова „Две русские народности“) и два русских языка, как будто возможны две французские народности и два французских языка!» — четко определял Катков существо своих опасений по поводу украинофильства [300]. Катков, собственно, вслед за Ивановым отрицал не саму возможность создания такого языка, но позволительность этого мероприятия: «Общественный сбор на такой предмет по своим последствиям {…} гораздо хуже, чем сбор на Руси доброхотных пожертвований в пользу польского мятежа» [301]. Эти филиппики были адресованы не только Костомарову и другим украинофилам. (Катков, разумеется, знал, что акция пользовалась в Петербурге широкой поддержкой — 6 апреля 1863 г., например, в петербургском Дворянском собрании состоялся литературно-музыкальный вечер в пользу издания украинских книг для народа, на котором выступали К. И. Бестужев-Рюмин, В. И. Каховский, Н. Г. Помяловский. Доклад самого Костомарова «несколько раз прерывался оглушительными рукоплесканиями» [302].) Завершалась статья изъявлением готовности помогать Костомарову в сборе пожертвований на «развитие провансальского жаргона во Франции или нортумберландского в Англии» [303].

В духе своей любимой идеи о всепроникающей «польской интриге», Катков заявлял, что «сбор пожертвований в пользу издания книг {…} на Южно-русском языке есть дело тайных польских интриг» и что Костомаров и другие украинофилы, сами этого не осознавая, стали орудием врагов России [304]. «Интрига, везде интрига, коварная иезуитская интрига, иезуитская и по своему происхождению, и по своему характеру!» — так начинается эта статья [305]. Это была главная полемическая «удача» Каткова — сделав украинофильство частью «польской интриги», он переводил его из разряда «вредных заблуждений» в разряд непосредственных политических опасностей.

Статья Каткова вышла 21 июня, а на следующий день киевский гражданский губернатор Гессе отправил министру внутренних дел донесение об аресте нескольких молодых людей, один из которых — Владимир Синегуб — сразу стал давать весьма подробные показания о своей принадлежности к некоему «Киевскому обществу малороссийских пропагандистов» и о связях этого общества с польскими конспираторами, что иллюстрировалось уже самим составом арестованной троицы. Особое беспокойство следователей вызвали показания Синегуба о связях конспираторов с незадолго до этого арестованным полков|109ником А. А. Красовским — власти совсем иначе относились к крамоле в армии, чем среди студентов [306].

Буквально несколькими днями позже Валуев получил независимо от III отделения, через курируемое им с недавних пор цензурное ведомство, новый документ по украинскому вопросу, вполне возможно инспирированный Анненковым. 27 июня председатель Киевского цензурного комитета Новицкий направил министру внутренних дел письмо, составленное на основании записки цензора того же комитета Лазова. В письме говорилось, что «само возбуждение вопроса о пользе и возможности употребления этого (малороссийского) наречия в школах принято большинством малороссиян с негодованием. Они весьма основательно доказывают, что никакого особенного малороссийского языка не было, нет и быть не может, и что наречие их, употребляемое простонародьем, есть тот же русский язык, только испорченный влиянием на него Польши». «Общерусский язык», говорилось далее, для народа «гораздо понятнее, чем теперь сочиняемый для него некоторыми малороссами и в особенности поляками так называемый украинский язык. Лиц того кружка, который усиливается доказывать противное, большинство самих малороссиян упрекает в каких-то сепаративных замыслах, враждебных России и гибельных для Малороссии» [307]. (Все цитированные фразы, в том числе знаменитое «не было, нет и быть не может…», без изменения вошли затем в текст Валуевского циркуляра [308].) Особо подчеркивалось, что изданием книг для народа занимались прежде деятели Харьковского тайного общества, а теперь лица, арестованные в Киеве — то есть конспираторы и политические преступники.

Новицкий проницательно отмечал, что «положение цензора при рассмотрении подобных рукописей (для народа.— А. М.) тем более затруднительно, что в них только цель и предосудительна, самое же |110содержание обыкновенно не заключает в себе ничего непозволительного» [309]. Завершалось письмо указанием на то, что явление малороссийского сепаратизма «тем более прискорбно и заслуживает внимания правительства, что оно совпадает с политическими замыслами поляков и едва ли не им обязано своим происхождением» [310].

Нельзя исключить, что письмо Новицкого и первая из статей Каткова против украинофильства, появившаяся в «Московских ведомостях» 21 июня, были частью общего наступательного плана. Совпадение дат очень подозрительное. Между появлением статьи Каткова и отсылкой письма Новицкого прошло ровно столько времени, сколько нужно было для получения в Киеве этого номера «Московских ведомостей» и внесения возможных поправок в заранее подготовленный текст письма. (И именно в конце письма Новицкого мы находим тот принципиально новый мотив критики украинофильства как плода «польской интриги», на котором сделал акцент Катков.) Сам Катков, кстати, дважды ссылается на письма, полученные им из Киева и подтолкнувшие его к написанию этой статьи [311].

Костомаров, чувствуя надвигающуюся угрозу, ответил в оправдательном тоне в газете «День» [312]. Он отвергал обвинения в сотрудничестве с поляками и подчеркивал, что «никто не думал и не думает изгонять из Южной Руси книжного, общего, государственного языка; никто не заявлял о заменении его иным каким бы то ни было в университетах, гимназиях, семинариях. Шло дело только о преподавании в селах». Он даже счел нужным, вероятно из тактических соображений, осудить увлечение «юной южно-русской литературы» «бесплодной беллетристикой», настаивая на примате задач народного просвещения. «Русскому обществу следовало бы помогать нам в этом деле {…} не допуская нелепое подозрение в возможности солидарности какого бы то ни было Малорусского дела с каким бы то ни было польским»,— заключал Костомаров свою статью.

Редактор «Дня» И. С. Аксаков снабдил текст Костомарова пространными примечаниями. Осуждая попытки создания самостоятельного украинского литературного языка, Аксаков тем не менее полагал, что «малорусская речь» может быть использована для «передачи первоначальных познаний малороссийскому простонародью». Он оговаривался, что «в этом отношении должна быть предоставлена свобода частным школам; но что касается правительства, то оно, конечно, со своей стороны, может признавать обязательным: для общества — разумение, а для себя преподавание только русского общественного и государственного языка, того языка, которым оно говорит со всем |111Русским народом, не справляясь с его наречиями». Он осуждал возможность поддержки малорусского языка со стороны Министерства народного просвещения, имея, видимо, информацию о контактах министра народного просвещения А. В. Головнина с украинофилами. Аксаков, таким образом, выступал как приверженец концепции большой русской нации и противник украинофилов, но полагал, что «всякой лжи должна быть предоставлена полная свобода самоубийства». Он решительно выступал против запретов на украинский язык в частном преподавании, полагая, что они «несравненно опаснее полной свободы, предоставленной в этом отношении украинцам и могли бы только дать силу и прочность тому, что, при полной свободе, скоро оказалось бы неудобным или излишним или временной прихотью, возбужденной ложной теорией федерализма». (Это отсылка к взглядам Костомарова.) Замечая, что «малорусс и малороссийский „патриот“ — это вовсе не одно и то же и большею частью находится в совершенном друг другу противоречии», Аксаков фактически предлагал более гибкую, менее репрессивную тактику борьбы с украинофильством, чем та, которую проповедовал Катков и которая воплотилась в правительственной политике. «День» последовательно придерживался этой позиции, и не только в отношении украинофильства — двумя номерами раньше, то есть на следующий день после того, как Катков опубликовал свои антикостомаровские филиппики, газета выступала в поддержку начального преподавания «на белорусском наречии» [313].

Письмо Новицкого от 27 июня представляло собой запрос и требовало ответа, каковым и стало решение Валуева о запрете публикации книг для народа на украинском языке, принятое практически сразу после получения письма.

Валуевский циркуляр стал отражением целого ряда опасений властей. Он был реакцией на заметную активизацию как легальной, так и скрытой деятельности украинофилов, в которой явно прочитывались, пусть и отдаленные, сепаратистские планы. Между тем не только власти, но и бо́льшая часть русской прессы вовсе не были склонны отказываться от взгляда на малоруссов как на часть русского народа. Таким образом, в 1862—1863 гг. конфликт впервые был осмыслен в националистических категориях не узким кругом членов Кирилло-Мефодиевского общества и высших петербургских бюрократов, но широким спектром общественного мнения.

Во-вторых, контекст русско-польских отношений того времени резко усиливал подозрительность властей по поводу любой несанкционированной политической активности в Юго-Западном крае. Уже осенью 1862 г. результатом растущей обеспокоенности правительства стала организация «Комитета по делам Западного края» во главе с кн. П. П. Гагариным. Заседания его начались в ноябре. О статусе |112комитета свидетельствует состав — министры внутренних дел, юстиции, государственных имуществ, финансов, военный и шеф жандармов [314]. Через несколько месяцев после начала восстания, в апреле 1863 г. правительство приняло тактику подавления польского движения любой ценой (символом этого стало назначение на пост виленского генерал-губернатора М. Н. Муравьева, который вскоре заслужил от Герцена прозвище «вешатель».) О степени обеспокоенности властей возможностью союза украинофилов с польским движением свидетельствует письмо начальника Черниговской губернии кн. С. П. Голицина Валуеву от 2 июля 1863 г., в котором в связи с активизацией украинофильства предлагалось «если не вовсе приостановить формирование малороссийских казачьих полков, то по крайней мере обстановить это формирование совершенно другими условиями» [315]. (Эти полки предполагалось использовать для подавления польского восстания.)

Именно сочетание боязни украинского сепаратизма как такового с опасностью его использования польским освободительным движением в своих целях и было главной причиной острой реакции правительства. Наконец, власти подозревали, и не без основания, украинофилов в социалистической народнической ориентации. Значение этого фактора будет возрастать по мере усиления социалистического движения и обеспокоенности властей этим процессом.

Никто из исследователей, писавших о циркуляре, почему-то не отметил, что Валуев рассматривал его как временную меру. Это ясно следует из его записки «О книгах, издаваемых для народа на малороссийском наречии», отправленной царю 11 июля, то есть за неделю до подписания циркуляра. В ней говорилось, что «в последнее время вопрос о малороссийской литературе получил иной характер вследствие обстоятельств чисто политических» [316]. Валуев указывал, что к изданию книг для народа постоянно оказываются причастны члены тайных обществ. Он предлагал обсудить этот вопрос с министром народного просвещения, обер-прокурором Синода и шефом жандармов и сообщал, что «пока же сделал распоряжение, чтобы дозволялись в печати только произведения на малороссийском языке, принадлежащие к области изящной литературы, пропуском же книг на том языке религиозного содержания, учебных и вообще назначенных для первоначального чтения народа, приостановиться до решения настоящего вопроса» [317]. Александр II одобрил предложения Валуева на следующий |113день, 12 июля [318]. 18 июля Валуев разослал одновременно два документа — сам циркуляр в Киевский, Московский и Петербургский цензурные комитеты и письма Головнину, Ахматову и Долгорукову с приглашением обсудить этот вопрос.

То же слово «приостановление», свидетельствующее о временном характере меры, мы находим и в дневниковой записи Валуева от 28 июля: 1863 г., которая гласит: «Были у меня несколько лиц, в том числе Костомаров, сильно озадаченный приостановлением популярных изданий на хохольском наречии. Мягко, но прямо и категорически объявил ему, что принятая мною мера останется в силе» [319]. Обращает внимание и замечание о том, что отвечал Валуев «мягко», то есть открыто ссориться с «сильно озадаченным» Костомаровым не хотел. Сам Костомаров также говорит в «Автобиографии», что Валуев подчеркнул ему временный характер этой меры [320].

Валуев продолжал переписку на эту тему с другими высокопоставленными чиновниками много времени спустя после подписания циркуляра. Так, обер-прокурор Синода отвечал на запрос Валуева по этому поводу 24 декабря 1864 г. (Кстати, Ахматов, который, насколько можно судить из прежней переписки по этому вопросу, Валуеву и Долгорукову предпочитал писать то, что, по его мнению, они хотели в его письмах увидеть, в этом письме замечал: «Я охотно склоняюсь к тому убеждению, что как для самого дела, так и для Правительства было бы гораздо лучше, если бы украинофильские попытки возможно было уничтожить силою общественного мнения, без прямого участия власти» [321].) В самом цензурном ведомстве тоже не было осознания этой меры как постоянной. В марте — апреле 1865 г. Санкт-Петербургский Цензурный комитет предлагал вернуться к обсуждению этого вопроса. Вероятно, и Ахматов, и цензоры полагали, что с подавлением польского восстания те «политические обстоятельства», о которых говорил Валуев в письме царю, перестали быть актуальны.

Есть косвенные, но достаточно убедительные аргументы, что и сам Валуев считал эту меру не просто временной, но и неэффективной в длительной перспективе. В своей секретной переписке с Катковым по польскому вопросу летом и осенью 1863 г. он демонстрирует ясное понимание того, что чисто запретительными мерами серьезных изме|114нений добиться нельзя. «Этот вопрос разрешим только в Москве и Петербурге, а не в Вильне и Киеве, и разрешен будет только тогда, когда Вильна и Киев станут лицом к Санкт-Петербургу или Москве… Надлежит иметь решимость посмотреть на себя в зеркало, когда чувствуешь себя нездоровым. Ни Аксаков в „Дне“, ни Говорский в „Вестнике Юго-Западной России“ не убедят меня, что мы нравственно сильны на западе. Мы материально сильны и можем быть сильны и морально. Но как?» [322] (Из этого видно, почему Валуев не захотел принять логику Аксакова и Иванова. Он полагал, что украинофилы выигрывают в темпе, и его решение было проявлением осознания слабости русского ассимиляторского потенциала, а не силы.) Позднее он снова возвращается к этой мысли, подчеркивая: «Нужна невесомая сила» [323]. Валуев понимал, что прежде всего «невесомая», то есть цивилизаторская и ассимиляторская, сила необходима для укрепления русских позиций в Западном крае, и понимал также, что пока ее нет и наутро не будет, не случайно к утверждению, что Россия может быть сильна «и морально», он подвешивает мучительный вопрос «Но как?» Почти через год он уже прямо адресует этот вопрос самому Каткову: «Прошу Вас… предложить себе вопрос: какие приемы нужны, чтобы при таком центре и такой периферии развивались центростремительные, а не центробежные силы?» [324] Постоянно об этом «твердя, изустно и письменно» — по его собственному выражению [325] — Валуев просто не мог вдруг абстрагироваться от своих рассуждений при принятии решения о циркуляре по украинскому вопросу.

18 июля, в тот самый день, когда Валуев разослал свой циркуляр, Александр II по заключению Западного Комитета приказал прекратить преподавание польского в казенных заведениях на территории Западного края. Валуев и Горчаков, которых на заседании Комитета, где готовилась записка царю, не было, выступили против этой меры и вскоре добились ее смягчения, а это в отношении царских приказов было совсем не просто [326]. Так что Валуев не только «твердил», что административные запреты не заменяют «невесомой силы», но и проявлял в определенных случаях готовность настойчиво отстаивать свою позицию.

Все эти косвенные, но в совокупности достаточно убедительные аргументы говорят о том, что Валуев рассматривал этот циркуляр как меру на период польского восстания, конца которому в тот момент |115еще не было видно, и хотел «пригасить», «приостановить» бурно нараставшую активность украинофилов, дав правительству время подготовиться к тому соперничеству, которое предполагала концепция Аксакова и Иванова. Однако в необходимости циркуляра в тот конкретный момент он был убежден. Это ясно проявилось в ходе обсуждения мер по отношению к украинофильству, к которому Валуев пригласил других высокопоставленных чиновников тогда же, 18 июля 1863 г.|116


Глава 5
Реакция на циркуляр Валуева в правительственных структурах и общественном мнении

Обер-прокурор Синода и шеф жандармов циркуляр Валуева поддержали. Письмо последнего отличалось лапидарностью, заключив в себе лишь одну фразу: «Я в печатании книг на малороссийском языке, предназначаемых для простонародья, не нахожу ни пользы, ни необходимости» [327].

Однако решительным противником циркуляра проявил себя министр народного просвещения Головнин, которого Валуев сознательно держал в неведении об этом деле вплоть до рассылки своего циркуляра. Его реакция была весьма энергичной. Уже 20 июля, через два дня после получения запроса Валуева, Головнин ответил пространным и очень эмоциональным письмом, где, в частности, говорилось: «Сущность сочинения, мысли, изложенные в оном, и вообще учение, которое оно распространяет, а отнюдь не язык или наречие, на котором написано, составляет основание к запрещению или дозволению той или другой книги {…} Старание литераторов обработать грамматически каждый язык или наречие {…} весьма полезно в видах народного просвещения и заслуживает полного уважения» [328]. Головнин полагал, что «малороссийский перевод Евангелия… составит одно из прекраснейших дел», а возражения против него Анненкова «из уважения» к последнему объяснял «канцелярской ошибкой». (Анненков и Новицкий словно бы предвидели логику Головнина, утверждая в качестве контраргумента, что в большинстве случаев лишь цель, но не содержание украинофильских публикаций представляет угрозу.)

Логика Головнина совершенно отличалась от логики Валуева, сомнения которого в действенности циркуляра происходили из сугубо прагматических, а не общих соображений в просветительском духе. Это вполне выразилось в пометке, которую Валуев сделал на полях письма Головнина в том месте, где последний ссылался в качестве аргумента на неблагоприятное впечатление, произведенное на финнов русификаторскими шагами властей в 40-е гг. Валуев написал: |117«Сравнение Малороссии и Финляндии заключает в себе наилучшее опровержение всего того, что здесь сколь грамматически верно высказано, столь государственно неправильно соображено» [329]. Валуев понимал, что политика в отношении Украины и в контексте русско-польских отношений, и с точки зрения задач ассимиляции принципиально отличается от ситуации с Финляндией. (Кстати, именно в 1863 г. правительство после 55-летнего перерыва разрешило вновь собраться Финляндскому сейму.) Уже в конце жизни, в 1882 г., Валуев запишет в своем дневнике о разговоре с одним из сановников: «Я пересказал вкратце мои привычные темы о сплошном или однородном центре и разностихийной периферии», так что эти мысли явно принадлежали у Валуева к числу особенно дорогих и любимых [330]. Можно сказать, что полемика Валуева с Головниным символизирует тот переломный момент в политике правительства, когда одни министры уже начинали мыслить категориями современного национализма, а другие продолжали исповедовать либерально-просветительские имперские идеалы по преимуществу «донационалистической» (в России) первой половины XIX в.

Через три дня, 23 июля, письмо Валуеву пишет Костомаров. Он жаловался Валуеву, во-первых, на то, что его статья с возражениями Каткову не была пропущена цензурой, а во-вторых, что цензура отказалась пропустить две рукописи, «не находя в них, по содержанию, ничего противного ценсурным узаконениям», а только потому, что «они писаны по-малороссийски» [331]. Ссылаясь на цензурные постановления, Костомаров просил обязать Каткова напечатать его статью как ответ на критику в тех же «Московских ведомостях». Завершалось письмо так: «Умоляю Ваше Превосходительство отстранить от вопроса об издании книг научного содержания на южнорусском языке бездоказательные и крайне оскорбительные для всех, имеющих честь принадлежать к малорусскому племени, подозрения в солидарности с какими-либо вредными замыслами святого дела народного образования,— пусть этот вопрос встанет на чисто научную почву и будет дозволен свободный обмен доказательств pro et contra: тогда само собою окажется, в чем истина и в чем заблуждение» [332]. (Д. Саундерс |118верно отмечает уловку Костомарова, который называл книги «научными», а таковые не подвергались запрету в валуевском циркуляре, хотя речь на самом деле шла об учебных книгах для народа [333].

В конце 1863 г. Головнин вновь выступил как защитник украинофилов, на этот раз в связи с запиской III отделения, в которой говорилось, что по агентурным данным в Харьковской гимназии учитель русской словесности «явился распространителем украинофильства». Попечитель гимназии Фойгт на запрос Головнина отвечал, что «украинофильства в гимназиях г. Харькова никогда не существовало» [334]. Это, по словам Головнина, подтвердило и специальное расследование. «Ни учащие, ни учащиеся в здешних гимназиях не обнаруживают никакого стремления к украинофильству» [335]. Ясно, что искали не слишком прилежно — украинофилы в Харькове были. Однако Головнин уверенно отрапортовал о результатах расследования царю и не без злорадства сообщил в III отделение, что его агенты ненадежны. Впрочем, в жандармском ведомстве мнение Головнина никого не убедило.

Усилия Головнина, предпринимавшиеся по бюрократическим каналам, были подкреплены активностью в прессе Костомарова, которому все же удалось напечатать несколько статей с возражениями Каткову. Тон и характер полемики Каткова и Костомарова, в сравнении с шестилетней давности полемикой Погодина и Максимовича, показывает, что пришли иные времена и иные люди.

В начале июля, когда решение Валуева еще не было принято, неподписанная статья в «Санкт-Петербургских ведомостях» клеймила «убогих публицистов», которые «подняли гвалт, что этого (издания украинских книг.— А. М.) не должно быть, и в своем жалком неведении, что они служат мракобесию и интересам врагов наших, всячески желавших задержать народное развитие на Руси, хватились поистине за калмыцкое (то есть азиатское, варварское.— А. М.) средство» [336].

После принятия Валуевского циркуляра тон вынужденно был смягчен. Однако и 20 июля в заметке в «Дне» Костомаров отзывается о «выходках» «Московских ведомостей», «Киевского телеграфа» и «Вестника Юго-Западной России» как о «крайнем насилии» [337]. Симпатизировавшие Костомарову «Санкт-Петербургские ведомости» более осторожно, но все же выступали и позже в его поддержку: «Недавно, преимущественно в Петербурге, утверждали, что первоначальное обучение в Западном крае должно быть производимо непременно на мест|119ных наречиях, особенно там, где господствует наречие малорусское; но затем поднялись голоса местных деятелей, опровергающие этот взгляд. Таким образом, мы теперь находимся в недоумении и можем желать только, чтобы учили народ западно-русский, а как его учить, по-великорусски ли, или на местных наречиях, белорусском и малорусском, может указать всего лучше сама жизнь. Вредно было бы предрешать этот вопрос регламентацией a priori в ту или в другую сторону» [338]. Газета фактически призывала теперь обратиться к аксаковской формуле решения вопроса как способу хотя бы смягчить валуевский запрет. Интересно, что автор статьи верно определял «местных», то есть киевских, деятелей как наиболее энергичных сторонников запретительных мер, а значит, имел конфиденциальные источники информации в правительственных кругах.

Головнин и украинофилы вскоре стали прямо координировать свои действия в попытках добиться отмены Валуевского циркуляра. В январе 1864 г. Головнин направил Долгорукову письмо, к которому приложил анонимную записку о деятельности украинофилов, выдержанную в оправдательном тоне, присовокупив, что в ней «много дельного». В записке подчеркивалось, что «вся деятельность ее (украинофильской партии.— А. М.) происходила и происходит на виду», «не вдаваясь при этом ни в какие политические и социальные толки, а заботясь только развивать грамотность в народе и внушать ему истинные понятия о его долге и обязанностях» [339]. Судя по подробному знакомству автора записки с развитием украинофильства в 1860—1863 гг., автор или авторы ее были из круга «Основы», весьма вероятно, что запиской занимался Костомаров, который во второй половине 1863 г. был наиболее активен среди украинофилов в стремлении добиться отмены запрета. Не подлежит сомнению и знакомство автора записки с цитированным письмом Головнина Валуеву — ряд аргументов повторяется почти дословно.

Тогда же, в январе 1864 г., украинофилы постарались поддержать усилия Головнина в прессе. Костомаров хотел продолжить открытую полемику с Катковым, но его большая статья не была пропущена цензурой, а точнее А. В. Никитенко. Вот как он рассказывает о своем решении не пропустить статью Костомарова в записи «Дневника» за 24 января: «Костомаров написал оправдательную статью против упреков в сепаратизме. Мне она дана была на рассмотрение; она написана хитро, но все-таки отстаивает любимую мысль малороссийских литераторов о введении преподавания в малороссийских школах на тамошнем наречии. Я полагал эту статью остановить именно по этой причине. Гончаров слабо возражал; видно, что он совсем не знает стремлений этих господ. Я настаивал, что всеми силами надобно про|120тиводействовать замыслам их, потому что за их домогательствами скрываются тенденции настоящего сепаратизма» [340]. Описанный Никитенко спор с его товарищем по работе в цензуре писателем И. А. Гончаровым весьма показателен. Он не только лишний раз свидетельствует об отсутствии единства в русском обществе по украинскому вопросу, но и доказывает, что цензоры не имели на этот счет ясных инструкций «сверху». Решение Никитенко было не выполнением циркуляра Валуева, который и не требовал запрещать такие статьи, но откликом пропаганды Каткова.

Более успешной оказалась попытка использовать «День» И. Аксакова. 25 января И. Аксаков напечатал в своей газете большую статью против антиукраинофильских репрессий. Начиналась она напыщенными и по крайней мере наивными рассуждениями о том, что опасаться таких угроз, как революция или украинский сепаратизм, просто смешно тем здравомыслящим людям, которые сознают «крепость Русской земли и Русского государственного строя» [341]. Далее Аксаков переходил к прямой полемике с «Московскими ведомостями», а именно с опубликованной в № 13 за 1864 г. статьей некоего Волынца, развивавшего мысль Каткова об украинофилах как сознательных или несознательных пособниках польской интриги и об украинском вопросе как более важном для судеб России, чем вопрос польский. Аксаков называет «бессознательным орудием польской интриги» самого Волынца, а косвенно и Каткова, объясняя, что подобные рассуждения лишь отвлекают внимание от подлинных проблем. Отчасти повторяя логику властей при выборе наказания для участников Кирилло-Мефодиевского общества, Аксаков хвалил правительство за то, что оно не прислушивается к инсинуациям «Московских ведомостей» и не наказывает Костомарова, что также могло бы сыграть на руку полякам [342]. Прямо Валуевский циркуляр он не критикует, но решительно осуждает призывы в прессе к запрету издания украинских книг, в том числе Евангелия. Аксаков напомнил, что на обложке утвержденного Синодом русского перевода Евангелия значилось «на русском наречии», а значит, вполне допустимо и Евангелие на наречии малорусском. В свете того, что Аксаков писал раньше о соотношении русского литературного языка |121и «малорусского наречия», этот аргумент не в полемическом задоре, а на ясную голову и ему самому показался бы сомнительным — все-таки, в отличие от церковных иерархов, он не считал русский язык второй половины XIX в. наречием церковнославянского.

Но самую любопытную часть статьи Аксакова представляло помещенное им в конце письмо из Киева от — согласно характеристике Аксакова,— «одного истого Малоросса, ярого врага всякого сепаратизма» [343]. Автор письма оговаривался, что не считает правильным настаивать на преподавании в школах «обязательно на малорусском». Но он решительно протестовал против «всякого стеснения в издании книг на этом языке», замечая, что не понимает, как книга может быть вредна «не по содержанию, а по языку, на котором писана». Эта специально выделенная в тексте почти буквальная цитата из письма Головнина Валуеву заставляет предположить, что автора опубликованного Аксаковым послания скорее нужно искать не в Киеве, но в Петербурге. Напомним, что статью Костомарова Никитенко не пропустил из-за вопроса о языке преподавания, и коррекция именно этой позиции в письме, опубликованном Аксаковым, позволяет предположить, что Костомаров был причастен и к этому тексту, по крайней мере информировал его автора о характере претензий цензуры. Завершалось письмо попыткой сформулировать, в форме риторического вопроса, новую, тактически более гибкую позицию в этом ключевом вопросе: «Что подумает любой хлебороб-Украинец, если ему растолкует какой-нибудь недоброжелатель великорусское негодование за то, что иной учитель вздумал объяснять детям грамоту на его материнском наречии и учил читать по книжкам, на нем написанным?» [344]

Таким образом, украинофилам даже в январе 1864 г. все же удалось выступить в печати с критикой позиции Каткова и циркуляра Валуева, хотя и не называя их имен. Это еще раз подтверждает, что Валуев запрета на обсуждение этой темы не накладывал, и запрет статьи Костомарова был личной инициативой Никитенко.

Позиция знаменитого цензора-мемуариста заслуживает дополнительного комментария. Никитенко был убежденным противником позиции украинофилов в языковом вопросе: в «Дневнике» он вспоминает, как еще в 1863 г. он резко возражал «горячему проповеднику малороссийского сепаратизма» Г. П. Данилевскому, выступавшему за «преподавание в малороссийских школах на малороссийском наречии» [345]. Но это вовсе не означало в случае Никитенко неприязни к малороссам и малорусской культуре. 16 февраля 1864 г., то есть через три недели после решения о запрете статьи Костомарова и за три дня до записи о Данилевском, он пишет в «Дневнике»: «Здешние мало|122россияне решились сыграть на своем языке две пьесы Основьяненко „Щира любов“ и „Сватання на Гончарівці“. Игра была очень недурна, особенно отличалась некая г-жа Гудима-Левкович {…} Театр был довольно полон. И вообще спектакль этот удался. Он был дан в пользу семейств, пострадавших от войны» [346]. Благотворительная цель «политически корректна», малороссийская специфика на театральных подмостках Петербурга не выглядит политической демонстрацией, и Никитенко все нравится.

В одной из своих статей того времени Катков очень точно описал причины эволюции, которую претерпел он, а с ним многие его сановные и рядовые читатели, от благожелательного отношения к «Основе» и первым планам Костомарова по изданию украинских книжек для народа в 1861 г. к жесткой антиукраинофильской позиции в 1863 г.: «Прежде с.-петербургские украйнофилы смиренно заводили журналец, для того, чтобы помещать в нем, между прочим, малороссийские сказочки и стишки, и трепетали, чтобы какие-нибудь неосновательные подозрения не помешали им в этом невинном и добродушном занятии; а теперь эти господа берут под свою опеку десять миллионов Русского народа и хотят навязать им особую народность, переводят на вновь сочиняемый ими язык законы Российской Империи и Священное Писание, открывают общественную подписку на издание малороссийских учебников, затевают издавать в Киеве народную газету на этом вновь сочиняемом языке и питают надежду, что правительство окажет им свое могущественное пособие на образование малороссийских школ, которых малороссийский народ не хочет, и которых могут хотеть только заклятые враги русской народности» [347].

Катков говорил языком современного ему европейского национализма: «Различия и противоположности между многими элементами германской и французской народности гораздо более резки, чем различие не только между особенностями великороссийскими и малороссийскими, но между разными славянскими народами, и однако же ни во Франции, ни в Германии, на основании этих особенностей, нет бессмысленной речи о двух французских народностях или языках, о двух немецких народностях или языках. Сколько нужно иметь отваги или сколько нужно иметь презрения к здравому смыслу общества, чтобы проповедовать о возможности двух русских народностей или о возможности двух русских языков! [348]» «Если теперь, когда еще нет ни особой народности, ни особого языка, находятся люди, которые осмеливаются предъявлять права особой народности и особого языка,— что же будет тогда, когда явится нечто похожее на особый язык?» [349]|123

«Может быть, в скором времени к украйнофилам присоединятся еще какие-нибудь филы»,— указывал Катков на новую опасность и ссылался на информацию о проекте издания в Вильно газеты на «белорусском наречии». Он обвинял в этих планах «либеральный Петербург», который «во что бы то ни стало хочет оплодотворить все наши жаргоны и создать столько русских народностей и языков, сколько окажется у нас годных к отсечению частей» [350]. Тема «укрепления русского характера» Западного края, в том числе Белоруссии, часто возникала в печати в начале 60-х гг., но Катков был первым, кто заговорил о потенциальной угрозе белорусского сепаратизма, причем в прямой связи с темой украинофильства.

Стремясь добиться националистической мобилизации общества, Катков именно в своей полемике с Костомаровым выдвинул программный тезис о ложности того либерального принципа, согласно которому считалось необходимым избегать открытой полемики в тех случаях, когда это могло навлечь на оппонентов преследования властей. (Вспомним, как без опаски излагал Кулиш свои взгляды С. Аксакову.) «Ловкие люди уверили наших либералов, будто долг рыцарства требует жмуриться при виде общественного зла и лжи и не называть их собственным именем»,— так выглядела эта позиция в изложении Каткова. «Мы считаем долгом объявить нашим противникам, кто бы они ни были, что мы не будем стеснять себя никакими соображениями при изобличении действий, которые считаем вредными и ложными»,— заявлял он [351].

Обратим, однако, внимание на то, как Катков объясняет причины административного запрета. «Если бы г. Костомаров действовал в Германии, во Франции или Англии {…} никто не стал бы запрещать ему издавать ученые и учебные книжки на этом языке,— именно потому, что там подобные попытки не имели бы серьезного значения {…} Нигде не могла возникнуть мысль о преподавании в казенных школах на каком-нибудь другом языке, кроме языка общенародного, и нигде нет надобности протестовать против безвредных {…} попыток чудачества». В России же, по Каткову, «нужно толковать, и долго толковать о предметах самых понятных, как будто о каких-то мудреных умозрительных задачах». Даже правительство в России «состоит из лиц, которые на многие предметы смотрят с точки зрения совершенно противоположной». В условиях, когда украинофильство «может пользоваться сознательным или бессознательным содействием того или другого ведомства», «не должны ли другие, смотрящие на дело с противоположной точки зрения, усилить, сколько возможно, свое противодействие?» [352] Катков явно намекал здесь на Головнина, которого |124совершенно всерьез считал сознательным врагом России, связанным с революционерами и врагами России за границей [353]. Таким образом, Катков представлял Валуева предпринимающим вынужденные действия, дабы нейтрализовать благоприятствующие украинофилам шаги других ведомств. Парадоксальным образом оказывается, что даже самые решительные глашатаи националистических принципов видели в Валуевском циркуляре порождение не силы, но слабости русского национализма. Ни одна другая газета не высказалась в пользу Валуевского циркуляра.


* * *

Запрет украинских публикаций для народа стал результатом сложного бюрократического процесса, а также националистического перелома в общественных настроениях, во многом предопределенного польским восстанием 1863—1864 гг.

Мы можем оценить роль различных ведомств в этой истории. Военный министр Милютин, занимавший и в польском вопросе последовательную либерально-националистическую позицию, стал инициатором процесса. (Отметим, впрочем, что подтолкнувшее к этому Милютина письмо Сиверса было инспирировано кем-то в Киеве.) Мотором дела на более поздней стадии был киевский генерал-губернатор Анненков и подчиненные ему структуры, которые активно отстаивали меры запретительного характера и представили в целостном виде аргументацию этого решения. III отделение, будучи изначально довольно пассивным, после вмешательства Милютина и Анненкова выполняло координирующие функции. В июне 1863 г. эта координирующая роль перешла к министру внутренних дел, который и подписал запретительный циркуляр. Александр II по крайней мере трижды возникает в ходе процесса, когда к нему последовательно обращались Д. Милютин, Долгоруков и Валуев, и каждый раз способствует его активизации. Решение о запрете было им одобрено. Святейший Синод играл лишь пассивную роль в этой истории, исправно соглашаясь с запретительной тенденцией. Энергичные попытки противостоять запрету были предприняты на поздней стадии, уже после рассылки циркуляра, министром народного просвещения Головниным.

В прессе наиболее последовательным и яростным противником украинофилов начиная с 1863 г. был Катков и его печатные органы. (Вообще отношение Каткова к украинофильству, при неизменном несогласии с целями движения, менялось наиболее динамично — от готовности к диалогу в 1861-м, через терпимость к обреченному на неудачу заблуждению в 1862-м до открытой враждебности в 1863 г.) С более умеренной, но также неприязненной по отношению к украи|125нофильству позиции выступал И. Аксаков и его славянофильский «День». Московская и киевская пресса, вообще настроенная более националистически, и в украинском вопросе занимала более агрессивную позицию, чем петербургская. Либеральная пресса северной столицы, и прежде всего «Санкт-Петербургские ведомости», в основном относилась к украинофильству с симпатией и пыталась поддержать Костомарова в его попытках добиться отмены или смягчения валуевского решения. Аксаков присоединился к этим усилиям в 1864 г. не потому, что изменил отношение к требованиям украинофилов, но потому, что считал принятые против них меры слишком жесткими и играющими на руку полякам.|126


Глава 6
Политика властей после Валуевского циркуляра

Как уже было отмечено, Валуевский циркуляр не представлял собой некоей рубежной вехи в политике властей. Правительство еще только определяло свое отношение к украинофильству. В сентябре 1863 г. флигель-адъютант полковник Н. В. Мезенцов был командирован III отделением «в южные губернии по случаю развивавшейся там малороссийской пропаганды» [354].

Первое донесение Мезенцова было отправлено из Харькова, остальные — из Киева. Судя по рапортам, главная задача будущего шефа жандармов заключалась в общей оценке украинофильства и в выявлении его взаимосвязей с польским движением. (Впрочем, Мезенцов имел еще одно важное задание, речь о котором пойдет в следующей главе.) Тогда же, осенью 1863 г., предписание шефа жандармов о подготовке рапорта обо «всем, до внутренней политики этой губернии относящемся», получил флигель-адъютант императора полковник барон Корф [355], отправлявшийся в Черниговскую губернию [356]. Свой рапорт Корф представил Александру II 23 декабря 1863 г. [357]

Главным центром украинофильства Мезенцов считал редакцию «Основы». Более того, он проводил резкое различие между украинофильством «Основы» и украинофильством в самой Украине. Перечислив «видимые признаки желания в некоторой части общества какого-то обособления», а именно «ношение малороссийского костюма, употребление малороссийского наречия, манифестации по случаю памяти поэта Шевченки и тому подобное», Мезенцов заключал, что все это не представляло бы «ничего угрожающего, если бы рядом с ними |127некоторые влиятельные по своему таланту личности, как Костомаров, Кулиш и его сообщники, не проводили систематически такие начала, утверждение коих влекут за собою положительную политическую сепарацию Малороссии от прочей части Российской империи» [358].

В Украине потенциальные центры развития движения представляли, по его мнению, Харьков и Киев как университетские города. Определенную трудность для развития украинофильства в Харькове он видел в отсутствии здесь «старинного малорусского казачества». Однако немногочисленную «малорусскую партию», в том числе среди университетских преподавателей, Мезенцов в Харькове обнаружил [359]. Уже в этом первом рапорте из Харькова он упоминает и поляков, которые «мечтают о соединении судеб Малороссии с восстановленною Польшею». При более внимательном рассмотрении ситуации в Киеве Мезенцов пришел к выводу, что по отношению к польскому движению украинофильство оказалось расколотым. «Малороссийские передовые люди разошлись на два стана; из них большинство по врожденной исторической ненависти к полонизму стали воздержаны в своих заявлениях, сохранив только сильное упорство к достижению любимой мысли молодой Малороссии — преподавания в народных школах первоначального обучения на малороссийском наречии; {…} остальное затем меньшинство, проявляя большее поползновение к сепаратизму, еще недоумевает о средствах к его достижению, кроя в задней мысли и в самом крайнем случае возможность примкнуть к польскому движению, которое с своей стороны в отношении к Малороссии не дремлет, а старается употребить все старания для привлечения малороссийских сепаратистов на свою сторону» [360]. (Образ молодости сначала использовался большинством современных националистических движений, поэтому употребление Мезенцовым понятия «молодая Малороссия» очень симптоматично: из категории «пережитков прошлого», отголосков регионального сепаратизма старых элит украинофильство переводилось «по принадлежности» [361].)

В отношении антипольски настроенной части украинофилов Мезенцов настойчиво рекомендовал избегать «политических взысканий» как «неразумных и даже опасных». Он предлагал воздействовать на |128них «убеждением печатного слова», в том числе и местных изданий, которые «с запальчивостью отозвались против сепаратистических стремлений г. Костомарова, Кулиша и их сообщников». Лидеров той части украинофилов, которая допускала возможность союза с поляками, он предлагал «удалить с поприща их деятельности», что могло означать как высылку во внутренние губернии, так и просто лишение места, поскольку упоминаемые Мезенцовым в этой связи А. И. Стоянов и А. А. Гацук были преподавателями гимназии и лицея [362]. В целом, Мезенцов заключал, что «малорусская пропаганда может быть опасна лишь при соединении ее с полонизмом, которое вряд ли совершится; до появления же более ясных симптомов соединения следует действовать выжидательно, довольствуясь пока зорким наблюдением, тем более что польский элемент в крае всеми силами старается представить хлопоманские стремления в извращенном виде, дабы через то заставив карательно действовать высшую правительственную власть, тем самым произвести окончательный разрыв правительства с малорусскою партией и принудить последнюю искать союза с Польшей» [363]. Таким образом, Мезенцов выступил против усиления репрессий в отношении украинофильства как играющего на руку полякам. Он видел в «малорусской партии» объект борьбы русского и польского влияний и даже потенциального союзника против польского движения. Заключительная фраза последнего рапорта Мезенцова была, очевидно, ответом на опасения по поводу украинофильства, сформулированные в антикостомаровских статьях Каткова и, вероятно, разделяемые кем-то в правительственных кругах: «И вообще полагать этот вопрос как имеющий в здешнем крае более польского значение, весьма неосновательно» [364].

К «применению мер кротости в Малороссии» призывал и Корф. Он объяснял это, во-первых, «отсутствием надобности в строгости», указывая, что в отношении украйнофилов к России нет «закоренелой злобы и ненависти», характерной для поляков. Корф описывает отношения велико- и малоруссов как отношения «родных братьев», будучи, кажется, одним из первых, кто употребил эту метафору, получившую позднее столь широкое распространение [365]. Во-вторых, Корф подчеркивает непродуктивность репрессий, которые не смогут до конца подавить движение, но лишь дадут ему знамя в лице мучеников и «невинных жертв» [366]. В своей оценке перспектив и планов украинофильства Корф был более проницателен, чем Мезенцов, четко заявив, что реализация языковой части программы движения вне зависимости от субъективных мнений и настроений его участников логически ведет |129к «отделению Малороссии от России» [367]. «Польский фактор» в рапорте Корфа не акцентировался.

В рапортах Мезенцова нужно отметить два важных тезиса, получивших развитие в политике властей. Во-первых, в своих рекомендациях о формах репрессий Мезенцов фактически воспроизвел логику рассуждений Николая I и тогдашнего шефа жандармов А. Ф. Орлова в отношении меры наказания членам Кирилло-Мефодиевского общества. Все участники Кирилло-Мефодиевского общества после заключения во время следствия были сосланы, но в губернии европейской части империи и с определением на службу [368]. К моменту, когда Мезенцов писал свои рапорты, под арестом находилось около двух десятков активистов украинофильского движения. Для рассмотрения их дел царским указом была утверждена особая следственная комиссия под председательством кн. А. Ф. Голицина [369]. Семеро арестованных в Полтаве и Чернигове обвинялись в «деятельном участии в образовании кружков для возбуждения, под видом общества грамотности, неудовольствия народа к правительству, с целью отделения Малороссии» [370]. Все они уже в 1863 г. были сосланы, но, как и братчики, в губернии европейской части империи и с определением на службу. Карьера некоторых развивалась впоследствии весьма успешно, так что первый обвиняемый по этому делу полтавский учитель А. И. Стронин кончил свои дни в Петербурге членом совета Министерства путей сообщения. Четверо арестованных в Полтаве по другому делу вызывали особый |130интерес следствия, поскольку один из них, студент Киевского университета Владимир Синегуб, сразу стал давать показания о своей принадлежности к некоему «Киевскому обществу Малороссийских пропагандистов» [371]. Синегуб говорил также о связях с поляками и называл множество имен. Хотя показания Синегуба вызывали сомнения уже у полтавских следователей, задержанных по предложению Мезенцова в январе 1864 г. перевели в Петербург для более подробного следствия. В конце концов и петербургские следователи убедились в том, что фантазий в показаниях Синегуба много больше, чем фактов. Его товарищей отпустили по домам, а Синегуба сослали в Вятку «с устройством на службу» [372]. Та же мера наказания была определена Чубинскому и А. Конисскому, которых выслали без следствия [373].

Разумеется, шестилетняя ссылка в Архангельск или Вятку за устройство воскресных школ с преподаванием на украинском и неблагожелательное отношение к правительству более чем убедительно демонстрирует репрессивный, полицейский характер режима. Однако в арсенале этого режима были и заметно более жестокие наказания. Так, например, в мае 1865 г. в Омске полиция раскрыла общество сибирских сепаратистов, выступавших за создание самостоятельного государства на пространстве от Урала до Тихого океана. «Состав преступления» принципиально не отличался от деятельности украинофилов. В 1868 г., после завершения следствия, Сенат приговорил лидеров общества Г. Н. Потанина — к пятнадцати годам каторжных работ, а Н. М. Ядринцева — к десяти годам заключения в крепости [374]. О том, что наказания для русских нигилистов были не в пример суровее, чем репрессии против украинофилов, писал впоследствии и Драгоманов [375]. Очевидно, что власти явно оставляли украинофилам возможность «одуматься». Спад политической напряженности во второй половине 60-х сказался на судьбе сосланных в 1862—1864 гг. украинофилов. Конисского выпустили за границу уже в 1865 г., а в 1866 разрешили |131вернуться на Украину [376]. Все остальные вернулись из ссылки в конце 60-х [377].

Второй важный тезис в рапортах Мезенцова — возможность использования в интересах правительства «врожденной исторической ненависти к полонизму», свойственной большинству украинофилов. До 1863 г. правительство не раз пресекало нападки украинофилов на поляков. Так было и когда Васильчиков поддержал требования поляков об изъятии антипольских фрагментов из «Граматки» Кулиша, и когда цензура приостановила публикацию в «Основе» статьи Костомарова с полемикой против краковской газеты «Час» [378]. Теперь ситуация менялась. Вскоре эта тема получила дальнейшее развитие.

Сенатор А. А. Половцов, общавшийся с Г. П. Галаганом в начале 80-х, записал в дневнике следующий рассказ своего собеседника о его встрече с царем в 1863 г. Галаган направил своему коллеге по работе в Редакционных комиссиях Ю. Ф. Самарину, которому предстояло быть одним из руководителей крестьянской реформы в Царстве Польском, записку с соображениями о способах подрыва влияния польских землевладельцев в Юго-Западном крае. Через Валуева Самарин передал эту записку царю, и тот пригласил Галагана для беседы. «Государь со всем соглашался, но как будто не решался высказать свою мысль, наконец он обратился к Галагану со словами: послушай, Галаган, ведь многие упрекают тебя в том, что ты украинофил.— Я люблю свою родину и край, где родился, отвечал Галаган.— Да, но ведь между украинофилами есть такие, кои мечтают о сепаратизме. Из числа таких не надо бы привлекать к поручаемому тебе делу». В дальнейшей беседе было решено, что без местных людей обойтись нельзя и потому «известное число хотя бы и заподозреваемых в украинофильстве допустить следует» [379]. Этот эпизод показывает, что при желании власть и в 60-е гг. могла найти подходящих медиаторов для контакта с украинофилами в среде богатых малороссийских землевладельцев.

Рассказ Галагана дает представление о том, как выглядела в 1863 г. иерархия врагов в представлении царя. Его, хоть и с оговорками данное, разрешение привлекать украинофилов к административной деятельности в Юго-Западном крае развязало руки Самарину и |132В. А. Черкасскому в Царстве Польском. Уже в 1864 г. Черкасский, назначенный Главным директором правительственной комиссии внутренних дел в Царстве Польском, пригласил на весьма значительные посты в Варшаве Кулиша и Белозерского.

Настойчиво, хоть и безуспешно, звали в Варшаву и Костомарова. В 1864 г. ему была присуждена почетная докторская степень Киевского университета, что должно было продемонстрировать, что Костомаров остается для властей персона грата. О переезде в Варшаву с ним говорил сам Н. А. Милютин, глава администрации Царства Польского [380]. (Однако на возможность его работы на Украине власти смотрели совсем иначе, и позднейшие предложения занять кафедры в Харькове и Киеве Костомарову пришлось отклонить по указанию МВД.) Со свойственной ему эмоциональностью звал товарища в Варшаву и Кулиш: «Приезжайте, и восторжествуем над презиравшим наши права панством!» [381]

Письмо Кулиша Костомарову свидетельствует о существенных переменах, произошедших с автором под влиянием варшавской обстановки и хорошего жалованья. «Что наша правительственная партия состоит не вся из отличнейших русских людей, это естественно {…} Но все сделанное до сих пор она сделала, симпатии всего народа стремятся к ней, и будущность русского мира зависит от ее деятельности {…} Я знаю, что оппозиция приносит свою пользу и что без оппозиции Правительство иного до сих пор не предприняло бы из того, что уже сделано им; но вам ли выбирать, на которую сторону становиться? С одной стороны, оправданная историею зиждительная сила, с другой — хаотическое брожение {…} Помогая ему, вы внушите ему доверие к благороднейшим умам, и оно сделает уступки духу времени скорее, нежели от напора сил оппозиционных. Притом же нам предстоит борьба с врагом, общим для него и для нас. Польская интеллигенция все еще остается в уверенности, что только правительственные лица произносят последний приговор ее автономии. Следует ее в этом разуверить таким людям, как вы, посредством солидарности с Правительством» [382]. Это не было минутным настроением. Годом позднее Кулиш напишет А. А. Гацуку [383]: «Пусть Москвичи ведут русское дело по-московски. История доказала, что без московского способа делать дела славянам не принадлежало бы ныне и столько земли, |133сколько принадлежит. Настанет пора, когда по-московски не нужно и нельзя будет вести русское дело; но пока такая пора не наступила, напрасно пытаться вырывать палицу из рук Геркулеса. Что касается до безобразия, то оно неизбежно в таком хаосе, в котором находится славянский мир вообще и русский в особенности. Но рассердясь на вшей, не бросают шубу в печь» [384].  Кулиш и теперь слишком критичен по отношению к правительству, чтобы можно было предположить, что эти письма писались как демонстрация лояльности в расчете на перлюстрацию. (Каковая, впрочем, имела место.) Но теперь он настроен сотрудничать с этим правительством и видит к тому возможности. Кулиш варшавского периода не написал бы цитированного нами письма С. Аксакову от октября 1858 г.

Интересные изменения претерпела и позиция Кулиша в языковом вопросе. Уже в начале 1863 г., после закрытия «Основы», Кулиш в поисках денег на новый журнал писал харьковскому коммерсанту-миллионеру А. К. Алчевскому [385] следующее: «Все-таки провинциальный журнал может у нас существовать только с большим трудом и никак не в состоянии быть органом независимым. Надобно управлять мнением украинских читателей из центра просвещения и администрации. Необходимо издавать журнал в столице. Мы должны иметь дело не столько с людьми смиренными и малообразованными, сколько с людьми, имеющими в своих кружках вес,— не столько с людьми убогими, сколько с людьми, от которых материально зависит многое. {…} Вы догадываетесь, что я говорю не собственно об украинском журнале, но о журнале для Украинцев или Южноруссов. И украинский литературный язык, и украинская политическая самостоятельность составляют еще проблему, для решения которой, может, понадобятся века. Речь к тому, что, при всей любви к родному слову, мы должны в журнале отодвинуть его на второй план и писать побольше хорошего на языке, которым мы вполне владеем и который будут одинаково ясно понимать все наши читатели {…} этот воображаемый мною журнал должен быть возможно обилен дельными статьями на общерусском языке, так чтобы мог заменить для жителей Украины |134любой из великорусских журналов. Лишь только бы мы достигли того, что этот журнал сделался бы необходимостью для всех любителей чтения на юге,— мы достигли бы, как отдельная нация, и литературной автономии, независимо от украинского языка» [386]. В этом высказывании характерны, во-первых, исчезновение надежд на скорый успех украинского национального движения, одушевлявших многих украинофилов в самом начале 60-х гг., во-вторых, связанная с этой новой оценкой смена приоритетов — намерение сосредоточиться на пропагандистской работе с образованными людьми, а не на прямом обращении к крестьянству, и, наконец, признание Кулишем того факта, что «общерусский» язык и был тем языком, которым украинофилы «вполне владели» и который их читатели могли «ясно понимать». Как следствие, Кулиш теперь видел в языковой эмансипации не первейшее средство национальной борьбы, но отдаленную, может быть «на века», цель.

Идея с приглашением в Царство Польское украинофилов и прочих не вполне благонадежных не была личной инициативой Черкасского [387], а приобрела статус полуофициальной государственной политики. Вот как рассказывает Драгоманов, служивший тогда учителем во 2-й киевской гимназии, о том, как директор этой гимназии Вилуев, назначенный на должность попечителя всех школ Варшавской губернии, в 1864 г. приглашал в Варшаву и его. «Как же вы меня зовете в Варшаву, когда недавно чуть не на всю гимназию нигилистом назвали? Какой из меня усмиритель Польши!» — отвечал на приглашение Драгоманов. «Именно поэтому я Вас и зову,— горячо сказал Вилуев,— что Вы „нигилист“, конечно, не в „базарном“ смысле слова. Вы рационалист и демократ, а нам в Польше (Вилуев любил говорить как государственный муж) такие и нужны. Мы боремся там не с национальностью поляков, а с римским клерикализмом и аристократией» [388].

Валуеву такие объяснения его почти однофамильца вряд ли пришлись бы по душе. Он считал, что антиполонизм, а уж тем паче антиаристократизм украинофилов не должны расцениваться как доказательство их лояльности. Собираясь в инспекционную поездку в Киевское генерал-губернаторство летом 1864 г., он так формулировал свои задачи в докладной записке царю: «В отношении к националь|135ному вопросу надлежит обратить внимание на стремления малороссийского сепаратизма и наблюдать за тем, чтобы под видом патриотического противодействия полонизму так называемые украйнофилы не организовали в народных массах противодействия правительственному великорусскому началу единства России» [389]. Слежка за Кулишем, Белозерским и рядом других видных украинофилов продолжалась и в конце 60-х. [390]

Мезенцов в своих рапортах настаивал на «упорстве и стойкости» в сохранении запрета на преподавание на украинском, допуская лишь «объяснение по-малорусски некоторых незнакомых ученикам слов» [391]. Таким образом, Валуевский циркуляр, по его мнению, следовало оставить в силе как постоянную меру. Корф был с ним согласен, но шел значительно глубже в анализе проблемы. Как и Мезенцов, Корф считал влияние украинофилов на тот момент крайне ограниченным, но полагал, что бороться с ним нужно незамедлительно. (Царь соглашался, написав на полях «необходимо» [392].) Говоря о мерах противодействия украинофилам, Корф рекомендовал «употребить против них те же средства, которые они употребляют для своих целей, то есть распространение в народе грамотности, но, конечно, не малороссийской, а русской» [393]. Он предлагал конкретную программу «наводнения края до чрезвычайности дешевыми русскими книгами», включавшую издание дешевых книг для народа за казенный счет, предоставление частным издателям права бесплатной пересылки заказчикам в Малороссии изданных ими таких же книг (цена пересылки в некоторых случаях утраивала стоимость изначально дешевых изданий [394]), поручение губернаторам малороссийских губерний всемерно содействовать их распространению. Большие тиражи, а Корф говорил о 10 тысячах букварей только в качестве первого шага, даже при предлагавшейся им цене в 2 копейки за экземпляр позволяли покрыть производственные издержки. (Если вспомнить, что еще в 1861 г. украинофилы, несмотря на ограниченность их материальных ресурсов, смогли предложить митрополиту Арсению 6 тысяч букварей Шевченко, то планы Корфа отнюдь не выглядят неподъемными для бюджета Российской империи.) Корф подчеркивал, что если правительству удастся сделать эти книги более дешевыми, чем соответствующие малорусские, то и нужды в административных запретах не будет. В перспективе, указывал Корф, это лишило бы и малороссийскую литературу шансов сколько-нибудь существенно расширить круг читателей [395]. Александр II отчеркнул эти |136рассуждения Корфа, написав на полях: «Дельно. Мысль весьма хорошая. Сообразить, как ее исполнить».

Корф четко выделил суть проблемы и сформулировал ассимиляторский подход к ее решению: «Народ, находясь в самом начале своего развития, легко уступит и подчинится всякому, кто захочет и, главное, сможет с умением взяться за его развитие [396]». Он ясно видел необходимые условия для успеха этого проекта. «В настоящую минуту малороссийский народ видит связь с Россиею в царях, сродство в религии, но связь и сродство сделаются еще сильнее, еще неразрывнее {…} Путь к этому — железная дорога. {…} Не одни товары движутся по этой дороге, а книги, мысли, обычаи, взгляды {…} Капиталы, мысли, взгляды, обычаи великороссийские и малороссийские перемешаются, и эти два народа, и без того так близко стоящие один от другого, сперва сроднятся, а потом и сольются. Пускай тогда украйнофилы проповедуют народу, хотя бы и в кипучих стихах Шевченки, об Украйне и борьбе ее за независимость, и о славной Гетманщине» [397]. Обращал Корф внимание и на миграцию рабочей силы как на инструмент ассимиляции, ссылаясь на пример фабрик купца Н. Терещенко [398] в Черниговской губернии, где из 5 тысяч рабочих две трети были великороссы [399]. Корф счел нужным особо возразить против любых планов институциализации Малороссии, упомянув ходившие тогда слухи о создании Малороссийского генерал-губернаторства во главе с Галаганом и о планах учреждения должности Окружного начальника войск в Малороссии [400]. В целом позиция Корфа была весьма трезвой, основанной на понимании механизмов национальных процессов и свободной от идеологических шор, а для того чтобы написать в рапорте Александру II, что железная дорога есть более эффективный инструмент обеспечения единства Малороссии и Великороссии, чем верность государю, нужна была и изрядная смелость.

Закрытие «Основы», Валуевский циркуляр, ссылка одних украинофилов и вовлечение в правительственную службу в Царстве Поль|137ском других, прекращение деятельности киевской Громады привели к тому, что в развитии украинского национального движения до начала 70-х наступил, по выражению Драгоманова, антракт. В 1864 г. в Российской империи вышло из печати 12 украинских книг, в 1865-м — 5, 1866-м — ни одной, в последующие 3 года по две. Таким образом, за семь лет после издания Валуевского циркуляра вышло столько же украинских книг, сколько за один 1862 г. [401] Драгоманов, заметим, считал, что причина была не только в репрессиях, но и в слабости украинофильского движения того времени, которое не смогло использовать те немалые возможности, которые Валуевский циркуляр оставлял открытыми. «Нужно признаться, что украинофильство показало себя самым слабым и недогадливым из всех либеральных течений в России»,— писал, безусловно, с долей полемического преувеличения Драгоманов [402].

Это, конечно, не значит, что в Петербурге считали проблему вполне решенной. Остается выяснить, насколько эффективно власти империи сумели использовать этот антракт для осуществления той русификаторской программы, которую подразумевали рассуждения Валуева о «невесомой силе», которую прямо излагал Корф и одобрил в замечаниях на полях его рапорта император Александр II.|138


Глава 7
Планы властей по усилению русского ассимиляторского потенциала в Западном крае

Если логика Валуева была реконструирована нами верно, то цензурный циркуляр должен был стать только административным прикрытием русификаторской программы от конкуренции со стороны украинских националистов. Следовательно, чтобы верно оценить адекватность и действенность Валуевского циркуляра как административной меры, нужно внимательнее присмотреться к тому, что же предпринимало или планировало предпринять правительство в эти годы для «обрусения» Западного и Юго-Западного края, для увеличения здесь русского ассимиляторского потенциала.

Докладные записки на этот счет начинают поступать в Петербург от высших должностных лиц местной администрации уже в 1861 г. Кажется, наиболее ранний проект такого рода, сразу привлекший внимание Валуева, был изложен в письме подольского гражданского губернатора Р. И. Брауншвейга министру внутренних дел от 4 июня 1861 г. «Наблюдая положение здешнего края в течение трехлетнего пребывания моего в нем, я пришел к убеждению, что единственное средство упрочить спокойствие здесь и обеспечить край от случайностей политических бурь — это развить в нем русский элемент и сделать его господствующим не в одной администрации, а во всех проявлениях народной жизни, в массе населения, которая состоит здесь из племени, родственного русским по происхождению и вере и нерасположенного, даже враждебного, к полякам» [403]. Бросается в глаза, что Брауншвейг называет вещи своими именами — то есть местное население для него лишь «родственное русским», а потому задача не ограничивается лишь подрывом польского влияния. Предлагаемые им первые шаги — распространение «школ сельских по помещичьим имениям и воскресных по городам», а также открытие в Каменце-Подольском русского театра — свидетельствуют, что его программа имела ясную ассимиляторскую направленность.|139

С ноября 1862 г. в Петербурге начинает заседать Западный комитет. Валуев подготовил для Комитета специальный «Очерк о средствах обрусения Западного края» и уже в декабре 1862 г. подал царю записку с изложением основных его тезисов. В программе Валуева, как, собственно, и во всех других проектах на эту тему, выделялись два основных направления. Первое — создание в крае привилегированного русского слоя в противовес безраздельно доминировавшей польской шляхте. Путь к этому видели в расширении крупного русского землевладения в крае и увеличении числа проживающих в нем русских дворян. После начала польского восстания правительство было готово добиваться этой цели все более жесткими методами, включая и введение определенных ограничений права собственности для поляков. Попытки реализовать эту часть программы в основном приходятся на время после польского восстания 1863—1864 гг. Земли участников восстания подлежали конфискации. Все польские землевладельцы обкладывались особым десятипроцентным налогом, официально для возмещения нанесенного восстанием ущерба. Полякам было запрещено покупать землю в Западном крае, равно как и продавать ее кому-либо, кроме лиц православного вероисповедания. Об умеренной эффективности этих мер и неумеренной коррупции среди чиновников, которые отвечали за их проведение, подробно написал Д. Бовуа [404]. Однако даже переход значительной части земель в Юго-Западном крае в руки русских землевладельцев не мог дать ожидаемого результата. В великорусских губерниях дворяне в 1858 г. составляли лишь 0,76 % населения, что было существенно меньше, чем даже в таких странах с низким по европейским меркам процентом дворянства, как Англия, Франция, Австрия и Пруссия, где их численность превышала 1,5 %. В Речи же Посполитой, в том числе и на Правобережье, дворяне составляли более 5 % населения [405]. Но главная причина состояла даже не в малочисленности того слоя, которому должны были достаться эти земли, а в слабости ассимиляторского потенциала русского дворянства. Большинство русских дворян в действительности были бедными и не могли приобретать землю по реальным ценам. |140Значительная часть имений, переходивших в «русские руки», доставалась за бесценок чиновникам. В результате среди тех, кто получил землю в Юго-Западном крае, еще более остро проявлялась типичная для русских дворян черта — склонность не жить постоянно в своих имениях. Как следствие, ассимиляторское влияние небогатых, с низко развитым, как и у всего русского дворянства, чувством корпоративной солидарности [406], и по большей части отсутствовавших в имениях русских собственников не могло идти ни в какое сравнение с влиянием крупных польских землевладельцев, поколениями живших в своих имениях и сплоченных сопротивлением тем мерам имперского правительства, которые стремились вырвать землю из польских рук. С учетом всего этого предложение виленского генерал-губернатора В. И. Назимова «подготовить более соответственный потребностям государства материал из низшего сословия» для передачи ему конфискуемых у поляков земель, выглядит вполне резонным [407]. В Петербурге, однако, оно не могло получить поддержки — двор и большинство министров продолжали и после отмены крепостного права придерживаться консервативно-аристократических взглядов, унаследованных от уже ушедшей в прошлое эпохи Священного союза.

В результате даже в 1910 г., когда правительство решилось, наконец, ввести земство в Западном крае, П. А. Столыпин все равно вынужден был отстаивать особые правила земских выборов для этой части империи, чтобы «создать такое новое избирательное собрание, в котором права русского экономически слабого большинства были бы ограждены от польского экономически и культурно сильного меньшинства» [408].|141

Нас более интересует вторая непременная составляющая этих проектов, а именно политика в отношении крестьянства, влияние на которое и было предметом соперничества русских, польских и украинских националистов. Валуев в своем докладе царю вполне справедливо отмечал: «Мы употребляли для достижения цели только одно средство — силу в тех разнообразных видах, в которых возможно проявление силы. Только две меры имели другое, органическое свойство: воссоединение унии в прежнее время и освобождение крестьян в новейшее» [409].

Валуев считал, что после освобождения крестьян проблема народного просвещения выдвигается на первый план. «Быстрое учреждение сельских школ на основаниях, обеспечивающих не только поддержание, но и распространение русской народности в крае. Об этом важном предмете давно и много говорят и пишут, но в отношении к нему сделано чрезвычайно мало, а то, что сделано, почти исключительно сделано православным духовенством. Для правильного и успешного устройства дела необходимо вести его в широких размерах, энергически, и по систематически начертанному плану» [410].

Этот отрывок заслуживает подробного обсуждения, потому что в нем завуалированно затрагиваются два весьма важных вопроса. Во-первых, Валуев пытался намекнуть царю на проблему неопределенности национальной идентичности крестьян Западного края. Замечание, что сельские школы должны были способствовать «не только поддержанию, но и распространению русской народности», можно, конечно, при желании объяснить и тем, что Валуев имел в виду литовского крестьянина. Однако в докладе есть еще несколько таких фраз, которые можно интерпретировать по-разному, что для такого текста уже трудно счесть случайным. Адресат доклада это почувствовал, а потому, словно в ответ на непрозвучавший вопрос, пометил рядом со словами заголовка «о средствах обрусения Западного края» — «т. е. относительно дворянства и городского населения в сих губерниях». Иначе говоря, в 1862 г. Александр II в общении с Валуевым еще не готов был отступить от официальной концепции «беспроблемной» русскости малорусского и белорусского крестьянского населения Западного края.

Во-вторых, рассуждения Валуева содержали плохо скрытый выпад против министра народного просвещения Головнина и его планов. Именно в 1862 г. Валуев потратил немало сил для того, чтобы заблокировать проект развития народных школ в Западном крае, предложенный Головниным. План МНП развивал идеи, которые еще в 1859 г. выдвинул при поддержке киевского генерал-губернатора кн. Васильчикова либеральный попечитель Киевского учебного округа |142знаменитый хирург Н. И. Пирогов, предлагавший «образовать учителей для сельских школ из молодых крестьян, которых можно было бы в два года обучить грамоте, счету и способу наглядного обучения в особых педагогических семинариях» [411]. Тогда против этой идеи выступил Синод, требовавший оставить начальное обучение в руках духовенства. В апреле 1860 г. царь принял сторону Синода и разрешил начать обучение грамоте силами приходских священников. Согласно официальным данным, к началу 1862 г. в 4 тысячах приходских школ, из которых около 3 тысяч были созданы в 1860—1861 гг., обучалось более 60 тыс. человек [412]. Впрочем, есть основания подозревать, что тут не обошлось без традиционного русского греха — приписок. Драгоманов упоминает, что во время епископских проверок одних и тех же учеников показывали по несколько раз, перевозя их из одной школы в другую [413]. Качество обучения в этих школах, где по методикам, не претерпевшим больших изменений с XVII в., преподавались лишь начальные навыки чтения и письма на русском и церковнославянском — при этом нередко начинали с церковно-славянского! — было поводом для смеха сквозь слезы по всей империи. Даже Корф, упомянув в рапорте царю от 1863 г. о потенциальной роли духовенства как проводника ассимиляции, не стал развивать эту тему, а лишь оговорился, что «до окончания предпринятого улучшения его быта о нем ничего сказать нельзя». [414]

В январе 1862 г. Васильчиков возобновил старания о создании педагогических училищ для крестьян. Активно поддержавший его Головнин тогда же доложил дело царю и добился разрешения, оставив уже работавшие школы в ведении церкви, начать устраивать новые народные училища под эгидой МНП. В Киеве начала работать «Временная педагогическая школа», готовившая учителей для народных школ. Уже в июне 1862 г. Головнин подготовил Устав «Общества для распространения грамотности и православного образования в губерниях Киевского учебного округа». План Головнина предусматривал со|143здание 157 училищ для учителей начальных школ. Число это не было случайным. Головнин и Васильчиков задумали обратить на их финансирование доходы от 157 ферм, принадлежавших казне в Киевской, Волынской и Подольской губерниях. В мае 1862 г., после долгих и бесплодных стараний добиться на это разрешения у министра финансов М. X. Рейтерна, который отговаривался тем, что вопрос не в его компетенции, Васильчиков обратился с этим предложением к Валуеву. Ответ последнего от 20 сентября был подлинным бюрократическим шедевром: «Я, конечно, должен согласиться на оставление сего предприятия {…} без последствий, ибо прямая переассигновка доходов одного ведомства на расходы другого не соответствует коренным началам составления государственных смет и государственной отчетности» [415].

Валуев выступал в этом вопросе единым фронтом с местной православной иерархией, доказывавшей, что «училища эти могут оказать неблагоприятное влияние на приходские школы», поскольку «священники, занимаясь ныне в этих школах почти без вознаграждения, потеряют нравственную энергию в этом деле, видя, что тот же труд в училищах МНП значительно вознаграждается» [416]. В докладе царю Валуев прямо рекомендовал сохранить в руках церкви контроль над начальными школами. Также против Головнина было направлено его предложение не давать дополнительного финансирования университетам и другим учебным заведениям в крае. Если Валуев видел в высших учебных заведениях рассадник политической неблагонадежности, то Головнин рассчитывал получить из студентов столь дефицитных чиновников и гимназических учителей. С этой целью он даже предлагал увеличить число студентов, обучаемых за казенный счет, с тем чтобы после окончания курса выпускники обязаны были отработать 6 лет и более «по разнарядке», или «распределению», если воспользоваться советским названием этой практики [417].

Кадровая проблема в Западном крае была действительно очень острой. В записке чиновника МНП Э. В. Цехановского от 1863 г. приводились, например, следующие цифры: при общей численности служилых сословий в европейской части империи, равной 720 тысячам, на долю поляков приходилось 346 тыс., или 48 % [418]. В Западном крае они доминировали безраздельно. Только в Юго-Западном крае начала 60-х гг. число чиновников-поляков превышало полторы тысячи [419]. Даже начальниками канцелярий губернаторов, в том числе и после 1863 г., часто служили поляки, порой делавшие своим подчи|144ненным выговоры за незнание польского языка, на котором большинство чиновников и общалось между собой [420].

Соотношение числа чиновников к численности всего населения на землях современной Украины (1:1642) даже в конце XIX в. соответствовало подобной пропорции в заморских колониях Франции (1:1063 в Индокитае и 1:1903 в Алжире) и не шло ни в какое сравнение с ситуацией в европейских державах (1:141 в Великобритании, Франции, Германии и 1:198 в Австрии). Привычный нам образ всеконтролирующего сверхбюрократизированного самодержавного государства скрывал в действительности недоразвитую и слабую административную систему. Автор приведенных выше подсчетов С. Величенко видит прямую связь между слабостью административного контроля и активностью украинского национального движения: именно в Полтавской губернии, откуда происходило 27 % украинофильских активистов, пропорция чиновников к общей численности населения была самой низкой (1:2096) [421].

Попытки заместить если не все должности гимназических учителей в Западном и Юго-Западном крае, то хотя бы должности преподавателей истории русскими, оказывались неисполнимыми из-за нехватки людей, сколько-нибудь соответствовавших предъявляемым требованиям. Так, в инструкции от февраля 1857 г. попечителям Киевского и Виленского учебных округов о том, чтобы «должности учителей истории в гимназиях и уездных училищах замещаемы были исключительно природными русскими», содержалась знаменательная оговорка: «и только при совершенной невозможности найти способных кандидатов из русских, таковые должны временно быть предоставляемы уроженцам западных губерний [422]». (Речь между тем шла всего лишь о трех десятках должностей.)

Валуеву эти данные были хорошо известны. Он, без сомнения, знал также, что качество преподавания в приходских школах плохое, и принципиально улучшить его не удастся. (Жизнь это подтвердила — даже в 1881 г. весьма умеренный в своих взглядах русский помещик, земский деятель в Херсонской губернии В. И. Албранд в записке для сенатской ревизии А. А. Половцова писал: «Сельские приходские училища существуют большею частью для вида, это своего рода „мучилища“ детей» [423]. Понимал Валуев и то, о чем писал уже в мае 1863 г. |145А. Иванов в «Русском вестнике»: приходские школы обречены проигрывать в открытой конкуренции со школами украинофилов, если таковая будет допущена.

Почему же Валуев блокировал начинания Головнина? В значительной мере его действия можно объяснить узкими ведомственными интересами. Именно в 1862 г. Валуев добивался (и к началу 1863 г. добился) передачи от МНП в МВД контроля над цензурой, так что любой повод подорвать доверие царя к Головнину был хорош. Головнина Валуев считал серьезным и опасным противником: «Умен, вкрадчив, методичен, холоден, эгоистичен, мало приятен»,— записал он о Головнине в своем дневнике в конце 1861 г. [424] Сам Валуев отнюдь не был свободен от греха, на который он жаловался в докладе царю,— рассогласованности и противоречивости деятельности различных звеньев центральной и местной администрации, а часто и сознательного их противодействия друг другу. Александру II проблема была хорошо знакома. Рядом со словами доклада «Успех невозможен при коренном различии взглядов и при отсутствии взаимного содействия между генерал-губернаторами и МВД» царь пометил: «Вот почему я и возобновил Западный комитет» [425]. Однако история самого Западного комитета, вполне в традициях российской бюрократии, также превратилась в череду конфликтов и интриг между его членами. Масштаб недуга был таков, что в 1865 г. Александр II вынужден был сделать выговор всему Совету министров, напомнив министрам «об обязанности признавать себя солидарными по общим делам администрации» и о том, «что каждый из них занимает свое место по его доверию и что если они друг другу не оказывают уважения, то обязаны оказывать это уважение к его доверию» [426]. Приговором Западному комитету звучат слова Д. Милютина: «В этом Комитете, как и в других, было больше слов, чем дела. Не было выработано ни одной существенной меры, которая обещала бы новую жизнь краю {…} Все постановления комитета имели характер полумер, обставленных такими условиями, которые обращали их в одни платонические пожелания. Правительство сознавало необходимость сделать что-нибудь — и только выказывало свою немощь» [427].

Впрочем, у взаимной нерасположенности двух министров были не только ведомственные мотивы, но и серьезные идеологические основания. Валуев, как мы уже видели, смотрел на проблему православного населения Западного края с ассимиляторской точки зрения, которая была Головнину чужда. Как следствие, Валуев имел основания |146сомневаться в том, что МНП сумеет и захочет обеспечить русификаторскую направленность новых училищ. В этом плане характерен эпизод, о котором вспоминает Драгоманов: когда какой-то архиерей из Владимирской губернии вызвался направить в народные школы в Малороссии своих семинаристов, и Васильчиков, и куратор Киевского учебного округа Ф. Ф. Витте его предложение отвергли, ссылаясь на то, что для этой цели нужны местные учителя, хотя шанс получить из среды выпускников местных университетов украинофильски настроенных преподавателей был значительно выше [428]. Драгоманов, кстати, обращает внимание и на то, что в ходе развития земских школ во второй половине 60-х гг. МНП и ведущие русские педагоги, в том числе К. Д. Ушинский, выступали за использование местного языка в начальной школе, а главными противниками этого на левом берегу Днепра, где также было введено земство, выступали местные малороссийские деятели Андрияшев, Багатимов, Недзельский. «Стыдно признаться, а приходится, что орудием изгнания украинского духа из всяких школ были совсем не великорусы, а урожденные украинцы»,— пишет в этой связи Драгоманов [429].

Другой важный источник конфликта министров состоял в том, что Валуев придерживался аристократических убеждений и, в отличие от Головнина, скептически смотрел на расширение участия разночинцев в государственной службе. Польский князь, несмотря ни на что, был ему ближе русского парвеню. «Вы не опровергаете тех (весьма, к сожалению, многих), которые воображают, что можно элиминировать поляков из государства, командировав из внутренних губерний гг. Федотовых, Никаноровых и Пахомовых для исправления должностей Тышкевичей, Потоцких и Радзивиллов. Все это не так легко, как многие думают»,— не без злой иронии писал в августе 1863 г. Валуев Каткову, противопоставляя списку знатнейших польских родов ряд заведомо разночинских русских фамилий [430]. Свои обращенные к Каткову обвинения в «страсти к оплебеянию России» Валуев «в уме» вполне мог адресовать и Головнину [431]. После того как конфликт с Головниным еще более обострился из-за решительной критики министром народного просвещения Валуевского циркуляра, Валуев решил использовать для дискредитации оппонента инспекционную поездку на Украину Мезенцова, чьи доклады нетрудно было затем положить на стол императору. Мезенцов, без сомнения, получил соответствующие инструкции еще в Петербурге. В результате в его рапортах появились утверждения, что «учебное ведомство ежегодно усиливает местные заведения количеством новых лиц с ультралиберальным и |147местным областным стремлением», что местные университеты, служащие источником пополнения преподавателей, «не имеют надлежащего прочного внутреннего устройства» и даже прямые обвинения, что «действия кружка „Основы“ {…} получают сильную поддержку в ученом и учебном ведомстве». «В учебных ведомствах кроется все угрожающее зло»,— заключал рьяно исполнявший задание жандармский полковник [432]. Все эти филиппики отлично гармонировали с общим настроением консервативных кругов, для которых снятие установленного Николаем I ограничения числа студентов (не более 300 в каждом университете) уже было мерой более чем спорной. С 1862 г., после знаменитых петербургских пожаров и раздутой ими в своем значении прокламации «Молодая Россия», консерваторы с новой энергией стремились представить университеты рассадником свободомыслия, а студенчество чуть ли не главной угрозой общественному порядку.

Как ни печально, но консерваторы в определенном смысле были правы — университеты действительно были кузницей нигилистов в не меньшей степени, чем источником квалифицированных кадров [433]. Беда в том, что, за исключением отдельных эпизодов, как, например, установление в 1880 г. М. Т. Лорис-Меликовым 100 именных стипендий для студентов, власти видели решение вопроса не в улучшении материальных условий студентов и карьерных возможностей выпускников, а в репрессиях, усилении консерватизма и сословного принципа в образовании. [434]

Мезенцов, кстати, в своей оценке роли университетов в развитии украинофильства тоже был прав: в 1860—1864 гг. студенты составляли более 70 % активистов украинофильского движения [435]. Э. Хобсбаум, несколько пожертвовав точностью ради красоты выражения, сказал, что «развитие национализма можно измерять развитием школ и университетов, поскольку школы, и особенно университеты, были главными его проводниками» [436]. Важно уточнить, что в Германии, Франции, Британии университеты и школы были эффективными проводниками централизаторского национализма, в то время как в Центральной и Восточной Европе они становились очагами сопротивления ассимиляторским усилиям доминирующих групп. Университеты в |148Харькове и Киеве при отсутствии таковых на территории Белоруссии — не менее важная причина качественного отличия национального движения на Украине от почти не существовавшего в XIX в. белорусского национализма, чем часто упоминаемые в этой связи казачьи традиции и память о Гетманщине.

Но вернемся к Головнину и Валуеву. Идеологический конфликт двух министров отражал глубинные противоречия русской политики — сохранявшие преобладающее влияние дворцовые круги не доверяли разночинцам, без широкого участия которых проведение успешной ассимиляторской политики было невозможно. В свою очередь, радикалы-народники, а со временем и все возраставшее число либералов царизм откровенно ненавидели. Те из них, кто были националистами, как правило, считали царизм лишь препятствием на пути осуществления своих националистических идеалов.

Именно это противоречие и пытался по-своему разрешить Катков, стремясь сделать, по крайней мере условную, лояльность режиму составной частью националистической идеологии. Однако для властей, весьма ценивших редактора «Московских ведомостей», даже такой его национализм был частью «страсти к оплебеянию России». Чем дальше он развивал свои националистические идеи, тем регулярнее власти натягивали цензурные вожжи [437]. В результате с 1871 до 1882 г. Катков вынужденно вообще перестал касаться национального вопроса [438]. В свою очередь, либеральные круги, не говоря уже о радикалах, отторгали Каткова именно за его лояльность режиму, которая к концу жизни Каткова действительно нередко превращалась в сервильность. Призывы же Аксакова и других публицистов ко всем «деятельным русским людям» отправиться в Западный край для укрепления в нем «русских начал» были не более чем красивыми словами — без сотрудничества с правительством никакая серьезная акция такого рода |149была невозможна; впрочем, сколько-нибудь массовых попыток такого рода и не было. Уже в 1864 г. разочарованный И. Аксаков с горечью писал в связи со своими призывами к выкупу земель в Западном крае: «В Европе давно бы образовалось общество для добровольной колонизации края…» [439]

Польское восстание было вполне подавлено только к концу 1864 г. Именно в этот момент и начинается вновь в правительственных структурах обсуждение вопроса о возможном смягчении или отмене Валуевского циркуляра, что отразилось в уже упомянутых письме обер-прокурора Синода Ахматова от декабря 1864 г. и запросе Петербургского цензурного комитета от марта 1865 г. Возможно, что этот запрос был как-то связан с подготовкой Валуевым закона об отмене предварительной цензуры, опубликованного 6 апреля 1865 г.

Этому закону предстояло, однако, стать последним крупным либеральным актом 60-х гг. 4 апреля 1866 г. произошло покушение Д. В. Каракозова на Александра II. Оно произвело на царя весьма сильное впечатление, что не замедлило сказаться и на судьбах некоторых героев нашей истории. То, что шеф жандармов Долгоруков поплатился своим местом, выглядит вполне естественно. Но обстоятельства отставки Головнина были весьма необычны. Александр II уволил Головнина резко, без прошения, обнаружив, что среди конспираторов, задержанных в связи с покушением, много студентов, за увеличение числа которых ратовал министр народного просвещения. «Молодые люди, арестованные в Москве, показали в комиссии с цинизмом и как нечто похвальное, что они предназначали себя в учители народных школ, чтобы развить народ и освободить его от того, что они называли религиозными предрассудками»,— с горечью писал Головнин в своих мемуарах [440]. В отставке министра народного просвещения многолетний конфликт Головнина и консерваторов об отношении к университетам и студенчеству получил свое бюрократическое завершение.

Подозрительность властей по отношению к народникам с течением времени усиливалась. Начальное образование было решено оставить в руках духовенства. Самодержавный и сугубо централистский принцип государственного устройства в атмосфере усиливавшихся сомнений в том, не переборщили ли с реформами и послаблениями, под вопрос не ставился. Соответственно и «переключение» властей на «англо-шотландский» вариант политики в отношении Украины, предполагавший поиск какого-то компромисса с украинскими элитами, было невозможно, тем более что новое поколение «украинофилов» было по преимуществу народническое и состояло не из «классово близких» землевладельцев, а из подозрительных писателей и преподавателей, нередко |150бывших ссыльных. Впрочем, смену тактики всерьез никто не рассматривал: во второй половине 60-х гг. правительству вполне могло показаться, что повторяется сценарий конца 40-х гг. Те же самые люди, бывшие братчики, в очередной раз получили отпор своим планам, и о проблеме можно снова забыть на очередные десять лет.

Таким образом, национальная политика властей империи после того, как обозначился националистический перелом в общественном мнении, в способах легитимации власти и в ее, власти, принципах целеполагания, была непоследовательной, противоречивой, часто попросту непродуманной. Сознавая отсутствие ресурсов для проведения ассимиляторской политики по «французской» модели, правительство считало себя вынужденным прибегать к запретительным мерам в духе такой модели по причине своей слабости. Циркуляр Валуева, принимавшийся как вынужденная краткосрочная мера и оставшийся в силе на долгие годы, может служить своеобразным символом этой политики.

Валуеву вполне можно адресовать его собственный упрек в адрес Головнина, что о необходимости развития народного образования в Западном крае много говорится да мало делается. Он даже не пытался скорректировать по своему разумению планы Васильчикова и Головнина, а просто похоронил единственный проект, дававший реальные шансы на существенное изменение ситуации. Более того, он не дал хода и другим проектам развития народных школ, выдвинутым уже в 1864 г. лояльными правительству киевскими деятелями, в частности М. В. Юзефовичем. Никакого своего «систематически начертанного плана» он так и не предложил. Замечание Александра II на полях программы Корфа о необходимости «сообразить, как ее исполнить», также не имело никаких практических следствий.

О политике сменившего Головнина на посту министра народного просвещения Д. А. Толстого лучше всего говорит тот факт, что в конце 60-х гг. он даже не хотел в течение нескольких лет использовать для развития народных школ те средства, которые специально ассигновал для этой цели киевский генерал-губернатор А. П. Безак [441]. Число гимназий и прогимназий в Киевском учебном округе за время его министерства практически не росло (17 в 1871 г., 20 в 1882 г.), в то время как в Московском округе с тех же 17 в 1871 г. оно к 1882 более чем удвоилось (до 37) [442]. Начальное образование развивалось в это время медленно во всей империи. Расходы государства на крестьянские школы практически не росли с 1862 по 1895 г. В 1879 г. из бюджета покрывалось только 11,3 % всех расходов на начальные школы. Сами крестьяне давали втрое больше, а земства — 43,4 % всех средств. |151В Юго-Западном крае, где земств не было вплоть до 1911 г., ситуация была еще хуже: в губерниях без земств расходы на начальное образование в пересчете на душу населения были на треть меньше [443].

Плачевные результаты деятельности МНП под управлением Толстого, особенно в области развития начальной школы, служат убедительным свидетельством прагматического бессилия русского национализма. Дело в том, что огромным влиянием на Толстого пользовался в то время Катков. Протеже Каткова А. И. Георгиевский был назначен председателем Ученого комитета и докладывал патрону обо всем, что происходило в министерстве, получая соответствующие указания. «Без преувеличения можно сказать, что все реформы, осуществлявшиеся в области народного просвещения во второй половине 60—70-х годов, исходили от Каткова»,— писал П. А. Зайончковский [444]. Однако тот самый Катков, который настойчиво доказывал в своей публицистике, что консолидация большой русской нации есть важнейшая политическая задача, а ускоренное развитие начального образования крестьян Малороссии и Белоруссии на русском языке представляет главное к тому средство [445], так ничего и не сумел сделать, чтобы использовать свое влияние на деятельность МНП для практической реализации этой программы. 11 % государственного участия в расходах на начальную школу означали приговор любому ассимиляторскому проекту.

Когда в 1905 г. сторонники введения украинского в качестве языка обучения в начальной школе указывали, что низкий уровень грамотности украинских крестьян связан с необходимостью обучения на |152неродном языке, министр просвещения В. Г. Глазов отвечал им, что низкий уровень грамотности объясняется прежде всего двухгодичным образованием, и решать проблему нужно не введением украинского языка, а расширением начального обучения с двух до четырех лет [446]. Беда в том, что за все десятилетия, отделявшие время отмены крепостного права от первой русской революции, власти так и не удосужились проверить этот тезис на практике. Серьезные изменения к лучшему стали происходить только с середины 90-х гг. [447], то есть три с лишним десятилетия после отмены крепостного права были фактически потеряны с точки зрения использования начальной школы как эффективного инструмента ассимиляции. Лишь накануне первой мировой войны Россия подошла к практической возможности осуществления принципа всеобщего обязательного начального образования.

Так и не став частью «положительной» ассимиляторской программы, Валуевский циркуляр справедливо вошел в историю как мера чисто репрессивного свойства.|153


Глава 8
Киевский период активизации украинофильства (1872—1876)

Новый период активизации украинофильства приходится на первую половину 1870-х гг., снова, как и в конце 50-х — начале 60-х, совпадая, а точнее — будучи одной из составляющих частей более широкого, общеимперского общественного оживления [448]. Первые статьи, в которых ставилась под вопрос политика, воплощенная в Валуевском циркуляре, появились в русских журналах в 1872 г. Наиболее заметной стала публикация с февраля по май в четырех номерах либерального «Вестника Европы» большой работы «Восточная политика Германии и обрусение». Автором ее был Драгоманов, скрывавшийся под псевдонимом М. Т.

Драгоманов постарался представить развернутое идеологическое обоснование тезиса, что ассимиляторская и централизаторская политика в отношении западных окраин противоречит интересам России. Во-первых, он утверждал, что она играет на руку врагам России, к которым он причислял поляков и Германию, готовившуюся, по его интерпретации, к распространению своего влияния на востоке Европы. Во-вторых, он доказывал, что ассимиляторская политика, скопированная с французского и прусского опыта, не соответствует российским условиям, ссылаясь на иные масштабы страны и на относительную молодость и слабость русской культуры по сравнению с французской и немецкой. Третий аргумент состоял в том, что Франция и Пруссия пользуются правом завоевателя, которого у России по отношению к Малороссии нет [449].В другой части статьи и вне сравнительного контекста, дабы не дразнить цензуру, Драгоманов замечал также, что успех франкоизации во многом был предопределен тем, что французский был «языком свободы» [450].

Главная цель Драгоманова заключалась в реабилитации украинофильства. Его интерпретация украинофильства словно возвращалась к |154официальной трактовке шефа жандармов А. Ф. Орлова в конце 1840-х: «Костомаров не украинофил, а „украинский славянофил“, как есть „московские славянофилы“» [451], а Шевченко — «единственный русский поэт, рожденный в юго-западном крае» [452].Если они и украинофилы, то русские украинофилы в противовес украинофилам польским, то есть полякам, стремившимся использовать украинскую идею с целью оторвать Малороссию от Северной Руси. Драгоманов доказывал, что они были сторонниками русского единства, но единства в многообразии, с сохранением малорусской специфики и развитием местного языка [453]. В интерпретации Драгоманова эта позиция находила широкую поддержку и понимание в русском обществе до тех пор, пока люди чужие — «Сион» и поляки — не возвели на украинофилов ложного обвинения в политическом сепаратизме [454]. И только затем, по Драгоманову, эти обвинения в сепаратизме были подхвачены «Русским вестником», который исходил из неверной идеи о применимости западной программы ассимиляции к российским условиям.

В то же время Драгоманов критиковал и петербургскую либеральную прессу, «явно враждебную ко всяким толкам об окраинах». Эта часть его рассуждений заслуживает пространного цитирования. «Это по-настоящему и есть наша ультрарусская партия, довольно многочисленная среди образованных людей в столицах и в Великой России; этот новый род „великорусских сепаратистов“ говорит: да Бог с ними, с этими окраинами; нас, несомненных русских, на несомненной русской земле все-таки 30—40 миллионов, будем заниматься своими делами, а окраины пусть живут как хотят! Конечно, останься эти „ультрарусские“ без Риги и Варшавы, и чего доброго без Вильно и Киева, они бы почувствовали себя не совсем ловко, и хорошенько пораздумав, они и теперь увидят, как тесно связаны нравственные и экономические интересы середины России с судьбою лежащих и дальше наших границ стран прикарпатских и придунайских. Но этот ультрарусский сепаратизм людей середины России совершенно понятен и естественен как реакция направлению, которое заботится так неловко об обрусении и перерусении племен» [455].

Две важных идеи сформулированы в этом фрагменте. Во-первых, Драгоманов стремится устранить опасность особой ассимиляторской «заботы» о Малороссии как части русского «идеального отечества», которая наряду с Белой Русью подлежала бы русификации |155прежде других, «нерусских» западных окраин. С этой целью он, с одной стороны, говорит об ошибочности стремления к «перерусению» или «дорусению», подчеркивая тем самым уже и так «русский» характер Малороссии. (Русскость здесь интерпретируется как родовое понятие, не предполагающее тотальной культурной гомогенизации.) С другой стороны, отчасти противореча сам себе, Драгоманов старается «вписать» Украину в общий ряд других окраин, перечисляя малорусскую проблему наравне с эстонской, латышской, литовской [456].

Во-вторых, и это главное, он предлагает новую, более привлекательную для русских империалистов, «упаковку» федеративной идеи, которая теперь не только должна обеспечить целостность империи, но и ее экспансию. Драгоманов утверждает, что именно неассимиляторский характер русской политики даст ей преимущество в борьбе с централизаторской националистической Германией за господство в Восточной Европе. В этой связи он особенно подробно рассказывает, как репрессии против украинофилов в России подрывают симпатии к Москве среди русинов Восточной Галиции [457]. Эта идея Драгоманова вскоре получила, как мы увидим, приверженцев даже среди высокопоставленных сановников.

Вскоре Драгоманов напечатал специальную статью «Русские в Галиции», где осуждал репрессивную политику Вены и, между прочим, с симпатией к пострадавшему передавал рассказ униатского священника С. Качалы о том, как тот лишился деканства за то, что начал свое выступление в 1868 г. на славянском съезде в Стромовце под Прагой со слов: «Позвольте, господа, и мне, как русскому, говорить с вами на русском языке» [458]. Кроме того, Драгоманов критиковал галицийских политиков за их консерватизм и нерешительность, стремясь закрепить лидерство киевской Громады.

Драгоманов писал эти статьи, путешествуя по Европе по командировке Киевского университета. В Киеве же в это время люди самых разных политических взглядов выдвигают несколько проектов организации научных обществ. Было бы неверно, как это сделал в свое время Ф. Савченко, характеризовать все эти инициативы как попытки «украинского научно-культурного самоопределения» [459]. М. А. Максимович, предложивший проект организации «Киевского общества истории и древностей славяно-русских», и М. В. Юзефович, бывший одним из членов-учредителей Киевского отдела Русского императорского географического общества (далее — КГО), при всех принципиальных различиях между ними — Юзефович вскоре будет с жаром писать доносы на украинофилов, а Максимович и помыслить такого не мог — в |156общей для них ненационалистической трактовке значения малорусской специфики стояли далеко от украинских националистов из круга бывших киевских сотрудников «Основы», возродивших в это время киевскую Громаду. Активное участие громадчиков в создании и работе КГО и сделало короткую историю этого учреждения столь важной вехой в развитии украинофильства.

Историю КГО подробно описал Ф. Савченко [460]. Прологом к созданию Отдела послужила работа этнографическо-статистической экспедиции для описания Юго-Западного края, организовать которую Русское географическое общество (далее — РГО) поручило только что вернувшемуся из ссылки П. П. Чубинскому. РГО было в то время весьма влиятельной и почитаемой в России организацией. Председателем его был великий князь Константин Николаевич, а членами общества состояли многие либерально настроенные сановники. (Из РГО вышла едва ли не половина ведущих деятелей крестьянской реформы.) Марка РГО обеспечила Чубинскому содействие всех властей, включая даже церковные, и в значительной мере избавила его от клейма политической неблагонадежности. Газета «Киевлянин» под редакцией В. Я. Шульгина, в недалеком будущем заклятого врага Чубинского и Драгоманова, в 1870—1872 гг. неоднократно печатает похвальные статьи о работе экспедиции. Собственно, газета выступала за создание Отдела РГО в Киеве уже в 1866 г. Наконец, 20 апреля 1872 г. киевский генерал-губернатор А. М. Дондуков-Корсаков отправляет в. кн. Константину Николаевичу письмо с предложением открыть в Киеве Отдел РГО [461]. При подготовке документов, необходимых для открытия Отдела, Дондуков-Корсаков консультируется и с Юзефовичем, и с Чубинским. В списке членов-учредителей Отдела рядом стоят имена Чубинского и Юзефовича, В. Б. Антоновича и Шульгина, украинофилов и их будущих гонителей.

Конфликт был заложен с самого основания КГО. Юзефович, который еще в 50-е гг. председательствовал в Комиссии для описания Киевского учебного округа, организованной генерал-губернатором Д. Г. Бибиковым, явно рассчитывал занять пост председателя Отдела. Однако деловые качества престарелого Юзефовича слишком оставляли желать лучшего — даже прежняя Комиссия под его началом проработала активно лишь до 1855 г., а затем «выдохлась». Комиссия для разбора древних актов, в которой Юзефович также председательствовал, держалась почти исключительно трудами В. Антоновича. Впрочем, независимо от этого, Чубинский и Антонович, представлявшие в КГО интересы киевской Громады, совсем не собирались уступать кому-то контроль над деятельностью Отдела. Шульгин и Юзефович были им полезны только на самой ранней стадии организации КГО, когда их имена придавали списку учредителей благонадежность и консерва|157тизм. Киевский генерал-губернатор А. М. Дондуков-Корсаков, знавший о трудах экспедиции Чубинского, понимал, кто представляет в Отделе реальную творческую силу, и оказал поддержку «молодым». На учредительном собрании КГО 13 февраля 1873 г. председателем Отдела был избран Г. П. Галаган — персона грата и для властей, и для Громады [462], а исполнительным секретарем стал Чубинский. Внимательно следивший из своей заграничной поездки за организацией Отдела Драгоманов писал: «Главное дело — состав членов и делопроизводитель — наши» [463]. Юзефович и Шульгин обнаружили себя в роли свадебных генералов [464].

При своем избрании Чубинский произнес речь, в которой отметил, что после освобождения крестьян и восстания 1863 г. в Западном крае ожил русский элемент, и призвал присутствующих работать во благо края, «откуда пошла есть русская земля». После заседания члены Громады критиковали Чубинского за эти заявления, указывая, что можно было обойтись без деклараций о политической лояльности, а говорить только о научных задачах Отдела. Тот оправдывался «высшими соображениями». Член Громады Ф. К. Вовк замечал позднее в своих воспоминаниях, что «в действительности все объяснялось порывом его (Чубинского) экспансивного темперамента» [465].

Представляется, что дело обстояло сложнее. Вот что писал из Страсбурга в июле 1863 г. Драгоманов В. Навроцкому, связанному с редакцией львовской украинофильской газеты «Правда» [466]. «Вы скажете, что „Правда“ протестует против национального угнетения Украины. Отвечу на это, что Украина еще как национальность не выступила в России и сама себя еще не знает. Ей нужна научная и литературная работа, чтобы себя познать, а криками, да еще из-за границы, вы только повредите этой работе, которой теперь само правительство помогает организоваться такими вещами, как Географическое общество. {…} Оставьте ж нам самим с Великоруссами реформировать Россию. {…} Я очень прошу передать мои слова во Львов, пусть там зададут себе такой вопрос: чувствуют ли они в себе силу Мадзини, |158видят ли в Киеве „Молодую Италию“ — если да, пусть идут против России, но тогда пусть прямо зовут революцию, а если нет, тогда „Правде“ также не следует делать из Львова Локарно или Лугано, как и „Слову“ Венецию!» [467]

Особенно важный источник для характеристики взглядов Драгоманова в этот момент — написанная в 1872 г. для «Правды», то есть не только без оглядки на цензуру, но и вообще не для русского читателя, а для украинофильски настроенных галичан статья «Антракт з історії українофільства (1863—1872)» [468]. Драгоманов говорит здесь немало критических слов в адрес предыдущего поколения украинофилов, критикует их за романтизм и максимализм, в том числе и в языковом вопросе. Требование перевести преподавание в школе преимущественно, а тем более и исключительно на украинский он считает не просто «бестактным», но и «скорее разрушительным, чем созидательным». Он признает, что протесты самих крестьян против этих планов «и правда случались», и были разумны, потому что это «обрекало народ на пищу святого Антония, то есть на 10—15 украинских книжек» [469]. Он не раз повторяет: «Умение читать по-русски не повредило бы нашему народу», «на заведение в школах на Украине государственного русского языка я смотрю как на факт исторически неизбежный» [470]. Программа Драгоманова в языковом вопросе уже свободна от фронтального противопоставления русского и украинского, она сводится к двуязычному преподаванию в начальной школе, с двуязычным русско-украинским букварем (по К. Д. Ушинскому) и с увеличением числа украинских книг по мере подготовки действительно качественных учебников, выбирать которые он предлагает «не по языку, а по цене того, что им написано» [471]. Сравнивая украинский с патуа и с платт-дойч, Драгоманов замечает, что и у провансальского, и у нижненемецкого на данный момент больше оснований претендо|159вать на звание самостоятельного языка, чем у украинского, не имеющего систематизированной грамматики и словаря [472].

Кажется, что лидеры киевской Громады Драгоманов, Чубинский и Антонович в это время действительно придавали легальной части своей деятельности первостепенное значение. Они готовы были, причем на достаточно длительную перспективу, ограничиться той позитивистской (культурной, научной, экономической) деятельностью, которую польские либералы-позитивисты, обретающие популярность именно в это время, называли «органической работой» [473]. Драгоманов в это время с симпатией говорит и об эволюции российского нигилизма в «серьезный позитивизм» [474]. Готовность «вместе с Великоруссами реформировать Россию» свидетельствует, что федералистские концепции, провозглашавшиеся в это время Драгомановым, не были тактической уловкой. Профессор Киевского университета В. Антонович, ставший с 1874 г. доцентом того же университета М. Драгоманов, действительный член РГО, исполнительный секретарь его Киевского отдела П. Чубинский, вскоре начавший неплохо зарабатывать и как управляющий сахарного завода,— эти и похожие на них активисты украинского движения начала 1870-х гг. вполне могли стать для властей партнерами в диалоге, будь правительство достаточно либерально и открыто [475].|160

Вдумчивые люди в киевской администрации поняли это уже раньше. В архиве сохранились следы того, что еще в ноябре 1868 г. кто-то из высокопоставленных людей в Киеве писал в Петербург о желательности «предоставить преимущества» и улучшить материальное положение В. Антоновича, как человека влиятельного среди украинофилов и в то же время демонстрирующего неизменную умеренность во взглядах и поведении [476].Не исключено, что таких ходатаев за Антоновича было несколько. В записке куратора Киевского учебного округа П. А. Антоновича от 1875 г. упоминается, что о награждении В. Антоновича фермой хлопотал перед своим начальством не кто иной, как начальник жандармского управления Киевской губернии генерал Павлов [477]. Тогда делу хода не дали. Теперь Дондуков-Корсаков шел на сотрудничество с этой группой, вполне отдавая, как мы вскоре увидим, себе отчет в украинофильском характере их убеждений, но рассчитывая тем не менее найти с этими людьми некий modus vivendi, разумеется на своих, а не их условиях. Генерал-губернатор надеялся — как показывают проанализированные нами тексты Драгоманова, не без оснований — на то, что стремление сохранить легальные организационные возможности, которые он предоставлял громадчикам, послужат не менее важным сдерживающим фактором, чем соображения личного благополучия. Не подлежит сомнению, что киевский генерал-губернатор был искренне привержен выполнению задачи, поставленной ему царем при вступлении в должность: «преследовать национальную цель окончательного объединения Юго-Западного края с великою семьею русскою» [478]. Но действовал он при этом на свой страх и риск, даже не пытаясь найти понимания и одобрения своей тактики в Петербурге. В обширной записке Дондукова-Корсакова царю «О более важных вопросах по управлению Юго-Западным, краем», подготовленной как раз в 1872 г., ни украинофильство, ни украинская проблема вообще не упоминаются, в то время как полякам и евреям посвящены специальные обширные разделы [479]. Главный Начальник Края был заранее уверен в том, что понимания и одобрения той тонкой игре, которую он собирался вести с украинофилами, он у царя |161не получит. Так мы в очередной раз сталкиваемся с отсутствием единства в политике властей в украинском вопросе.

Киевское общество относилось в это время к культурным манифестациям украинофильства с энтузиазмом. Даже «Киевлянин», ставший с 1874 г. центром объединения противников украинофильства, вынужден быть констатировать, что представление оперы Лысенко «Рідзвяна ніч» («Рождественская ночь») стало «в Киеве животрепещущим вопросом дня, привлекая толпами зрителей в театр и возбуждая в театральной зале огромный восторг и воодушевление» [480].

«Киевлянин» еще в начале 1874 г. старался демонстрировать терпимость к украинскому культурному движению. Газета исправно публикует материалы и протоколы КГО. «Киевлянин» даже напечатал на украинском рассказ И. Левицкого, снабдив его примечанием, что публикует этот «юмористический, бытовой этюд в оригинале, на малорусском языке, который в подобного рода очерках собственно непереводим» [481]. Об изначально терпимой позиции газеты свидетельствует и тот факт, что ее редактор Шульгин, покидая в 1862 г. кафедру в Киевском университете, рекомендовал себе на смену не кого иного, как Драгоманова, чьи взгляды были ему хорошо известны.

Вскоре, однако, «Киевлянин» начинает кампанию против Громады и ее позиций в КГО. Впрочем, конфликт «Киевлянина» и лидеров Громады отнюдь не исчерпывался борьбой за влияние в КГО. К этому присоединился конфликт экономических интересов — начал выходить «Киевский телеграф», фактическим редактором которого был Драгоманов. Само существование двух ежедневных газет в Киеве ставило их в отношения острой конкуренции, при этом «Киевский телеграф» был явно живее и либеральнее «Киевлянина». («Смело скажу, что на Украине никогда не было издания, которое так бы подходило по своему направлению программе Кирилло-Мефодиевского братства 1847 г., разумеется с соответствующими времени изменениями, как наш Киевский телеграф»,— писал Драгоманов [482]. Заметим, однако, что украинофильские симпатии «Киевского телеграфа» проявлялись очень умеренно, в духе драгомановского позитивистского подхода.) Дополнительным источником раздражения для Шульгина стало то, что с 1875 г. КГО передает право печатать протоколы своих заседаний от «Киевлянина» «Киевскому телеграфу» [483].

Наконец, между Юзефовичем и Драгомановым с Чубинским уже в 1874 г., очевидно, произошел какой-то личный конфликт. Подробности его неизвестны, но можно догадаться, что последние позволили себе какие-то непочтительные замечания о возрасте своего оппонента, не исключено, что в ответ на поучения Юзефовича со ссылкой на |162авторитет седин. С тех пор «Киевлянин» неизменно писал об «иных, которые навсегда остаются юношами, хотя и принимают на себя руководство молодым поколением», а «Киевский телеграф» отзывался на нападки «обеззубевших авторитетов» [484]. Возможно, что начало конфликту положила статья Драгоманова «По поводу киевских застольных речей» в декабрьском номере «Вестника Европы» за 1873 г. Сравнив речь Юзефовича, произнесенную на обеде в честь посетившего Киев министра народного просвещения Толстого, с либеральной речью того же Юзефовича на обеде в честь Пирогова в 1861 г., Драгоманов саркастически высказал восхищение тем «самоотвержением, с коим г. Юзефович переживает разные эпохи, служит разным системам и высказывает разные мнения с одинаково стоической силою» [485]. Юзефович, судя по всему, обиделся смертельно, во всяком случае очевидец всех событий Ф. Вовк считал эту статью основной причиной вражды Юзефовича и Драгоманова [486].

«Киевлянин», разумеется, совсем не собирался ограничиваться личными выпадами. Темой для идеологической атаки он вполне безошибочно избрал проблему языка. Сперва выступления газеты носят характер увещевания: «мы не видим сколько-нибудь разумного основания в стремлениях непременно, даже в азбуке, отличать малоруссов от великоруссов», «навязывать общелитературное свойство тому языку, в котором что ни колокольня, то свой говор — попытка едва ли возможная» [487]. Вскоре к ним присоединяются своего рода «отеческие» предупреждения: «Мы, местные люди, воочию близко ознакомившиеся с этим движением, можем только улыбаться перед ним {…} Тем не менее другие издалека могут посмотреть на него иначе, и тогда, кроме единичных жертв ребяческого увлечения, им могут быть вызваны, как реакция, более общие суровые меры, довольно неблагоприятные для нашего умственного и общественного развития» [488]. Газета тут же определяла, чем это местное развитие должно ограничиваться — «серьезное стремление серьезных людей дать обработку южнорусской народной музыке», «серьезные чисто научные этнографические исследования». «Киевлянин», таким образом, отрицал не малорусскую специфику как таковую, но любые попытки представить эту |163специфику как основу для политической программы, тем более для национального и политического самоопределения. В очерке из Воронежской губернии, где рядом жили велико- и малорусские крестьяне, газета с умилением рассказывала о «соединении малорусской опрятности и некоторого чувства изящества с великорусской энергией и предприимчивостью» как о символическом воплощении общерусского единства [489].

Позднее, в 1875 г., эта позиция нашла отражение и в полемике «Киевлянина» с Кулишем, выступившим с резкими личными нападками на Костомарова, Шевченко, Максимовича. (Именно в это время Кулиш написал известную фразу о «пьяной музе» Шевченко.) Максимович берется под защиту безоговорочно, как искренний и последовательный сторонник единства Руси. Заявляя, что не считает Шевченко и Костомарова пророками, газета защищает «народного поэта Шевченко», попавшего под вредное влияние украинофилов, «извратившее его естественные чистые помыслы». Так же и Костомаров защищается как «замечательный русский историк», «до скрытых убеждений» которого редакции «дела нет» [490]. «Киевлянин» пытается бороться за право «собственности» на Шевченко, Костомарова, Максимовича с «Киевским телеграфом», который, разумеется, тоже вступился за обиженных, но как за членов украинофильского «пантеона»: «украинофильство едва ли создано и руководилось талантливыми и сколько-нибудь серьезными людьми» [491], «относясь с порицанием к смешным и диким украинофильским увлечениям, мы всегда относились с полным сочувствием и уважением к произведениям южно-руссов» [492].

Но вернемся в 1874 г. Деятельность КГО к этому времени получила одобрение III Археологического съезда, состоявшегося в Киеве в конце августа — начале сентября. Между тем попытки Юзефовича и Шульгина провести в состав Отдела нескольких своих сторонников потерпели неудачу. Их кандидатуры были забаллотированы украинофильским большинством КГО. Отдел провел однодневную перепись населения в Киеве. И здесь несогласные с ее программой Шульгин и |164Юзефович ничего не могли поделать. Постепенно активизировалась издательская деятельность украинофилов [493].

Эти события становятся предметом все более агрессивной критики на страницах «Киевлянина», с которой, помимо Юзефовича и Шульгина, выступали Л. Лопатинский, учитель киевской гимназии, Н. Ригельман, М. Ренненкампф, С. Гогоцкий и некоторые другие профессора Киевского университета [494].Газета нападает на книжную лавку Л. В. Ильницкого, где продавались украинофильские издания: «склад различных укладов, выкладов и перекладов на языке, выдаваемом за малорусский» [495]. Тема неуклюжести многих тогдашних переводов («перекладов») на украинский вообще не сходит со страниц газеты [496].

Обсуждение языковой проблемы решительно переводится в политическую плоскость. «Зачем же вести преподавание на языке хотя родном, но не имеющем будущности и употребляющемся только необразованными людьми? {…} Когда кончить это преподавание? {…} Не следует ли подумать об устройстве гимназии, где бы преподавание шло по-малорусски? Не лучше ли, чтобы в волостях все бумаги писались на этом языке? Не следует ли в мировые, а пожалуй, и окружные суды не принимать лиц, не знающих этого языка вполне основательно? Эти и подобные вопросы не содержат никакого абсурда и естественно вытекают из одного только вопроса о необходимости обязательного преподавания на малорусском языке в элементарной школе» [497].Хотя автор статьи Н. А. Ригельман [498], скрывавшийся под псевдонимом |165Левобережный, подчеркивал, что он «тоже хохол, {…} с умилением произносящий слова „галушки“ и „варенуха“, {…} любящий малороссийские напевы и малороссийскую деревню», это уже была тональность и способ аргументации Каткова. Для предложенной Драгомановым компромиссной программы двуязычного обучения при признании русского государственным языком такая критика просто не оставляла места.

Газета призвала КГО осудить «попытки насаждения малорусского языка», подчеркнув, что «громкое неодобрение таких работ не только выделило бы его в мнении общества от солидарности с подобными деятелями, но, может быть, образумило бы лица, злоупотребляющие его именем уже тем, что некоторые носят имена его членов» [499]. Другая тема критики КГО — его закрытость. «Отдел стал похож на католический орден»,— писала газета в связи с отклонением кандидатур, предложенных Юзефовичем и Шульгиным [500]. Отдел спокойно отвечал, что по политическим вопросам не высказывается, за деятельность своих членов вне Отдела не отвечает, а из 118 заявлений о приеме удовлетворил 114 [501].

Однодневную перепись «Киевлянин» критиковал прежде всего за то, что в перечень языков был включен малорусский, а также за то, что спрашивали о родном, а не разговорном языке, что давало малорусскому больший процент [502]. И здесь Отдел был готов к отпору, предусмотрительно назвав в материалах переписи русский литературный язык «языком», а мало-, велико- и белорусский «наречиями», соблюдя тем самым официальную иерархию.

Иначе, скорее как угрозы, начинают звучать и предупреждения, адресованные «Киевлянином» украинофилам. Газета предостерегает «увлекающуюся молодежь от повторения того, за что дорого поплатились ее предшественники в 60-х годах» [503]. «Так было в конце 40-х, так было в начале 60-х годов, не то же ли предстоит и семидесятым?» — прямо напоминал «Киевлянин» о разгроме Кирилло-Мефодиевского общества и Валуевском циркуляре [504].

Вся эта антиукраинофильская кампания «Киевлянина», проходившая к тому же на фоне массовых арестов участников «хождения в народ» летом 1874 г., к началу 1875 г. стала давать определенные результаты. В феврале заместитель председателя Отдела В. В. Борисов, не раз атакованный «Киевлянином» за пособничество украинофилам, заявил о своей отставке. 28 апреля заявление о сложении с себя обязанностей председателя прислал Галаган. Избранный на его место |166генерал А. О. Шмит отказался от оказанной ему чести. В результате председателем стал В. Б. Антонович, который отнюдь не имел у петербургских властей того кредита доверия, что Галаган.

Однако довести разгром Отдела до конца в тот момент не удалось. Дело в том, что его решительным защитником выступил Главный Начальник Края, как вполне официально именовался Дондуков-Корсаков. Он утвердил избрание В. Антоновича председателем, что положило конец затянувшемуся кризису в руководстве Отдела. Когда Юзефович, в отличие от Галагана и Борисова, постарался сделать свой собственный выход из КГО 28 марта 1875 г. как можно более демонстративным и написал для «Киевлянина» особенно резкую статью, объясняющую причины этого шага, генерал-губернатор поспешил организовать цензурный запрет публикации как разжигающей ненужные страсти [505]. Чтобы предотвратить ее напечатание за пределами края, Дондуков-Корсаков поручил отослать статью в Главное Управление по делам цензуры вместе с отрицательным отзывом киевского цензора. Сам же генерал-губернатор 16 апреля отправил письмо министру внутренних дел А. Е. Тимашеву. В этом послании Дондуков-Корсаков решительно вставал на защиту Отдела. Он подчеркивал, что ему известно все, что происходит в Отделе, и что то обстоятельство, что многие члены Отдела «сочувствуют украинофильству», совсем не означает, что сам Отдел является украинофильским центром [506].(Последнее замечание убедительно свидетельствует, что генерал-губернатор не был наивной жертвой конспиративных усилий Громады, а прекрасно понимал ситуацию.) Дондуков-Корсаков уверял далее, что не имел бы ничего против публикации статьи Юзефовича, будь она написана в ироническом, а не патетическом тоне, подчеркнув, что он всеми силами старается предотвращать газетную полемику об украинофильстве, дабы не придавать ему того политического значения, которого в действительности оно не имеет [507].

Защищал украинофилов и куратор Киевского учебного округа П. А. Антонович. 23 января 1875 г. министр народного просвещения Д. А. Толстой направил П. А. Антоновичу письмо, где говорилось, что «проводящимися ныне дознаниями о пропаганде в народе разных преступных учений обнаружено, между прочим, что существующая в Киеве партия украйнофилов стремится провести в народе мысль о выгодах отделения малорусского края от России. В числе средств, избранных украйнофилами для достижения указанной цели, наиболее выдается дознанное сближение вожаков этой партии с учителями народных школ» [508]. Вместе с письмом Толстой переслал Антоновичу ано|167нимную записку «О деятельности украинофилов в Киевской губернии». (Савченко полагает, что автором ее скорее всего был Ригельман [509].) В ней давалась общая характеристика украинофильских активистов и украинофильской прессы, в том числе и галицийской. В записке говорилось и о деятельности украинофилов в системе просвещения. Это письмо было одним из многих шагов высших петербургских властей по повышению бдительности в отношении народнической пропаганды, предпринятых в начале 1875 г. [510]

П. Антонович никаких действий по поводу этого письма министра не предпринял. Учитывая, что о Толстом не без основания говорили, что вскормлен он был слюной бешеной собаки, такое поведение требовало изрядного мужества и уверенности в поддержке таких действий со стороны Дондукова-Корсакова.

Разумеется, что в этой ситуации киевские противники украинофилов нервничали, а Юзефович просто потерял контроль над собой. На торжественном обеде 17 апреля в честь присвоения Дондукову-Корсакову звания почетного гражданина Киева, причем в то время, когда тот еще не покинул вечер, Юзефович разразился обвинительной речью в адрес украинофилов и заявил, что если генерал-губернатор не обращает внимания на деятельность украинофилов, то он не остановится перед тем, чтобы писать прямо в III отделение и самому Государю. Дондуков-Корсаков не проронил при этом ни слова [511]. Не исключено, что кто-то из губернской администрации в ходе обеда рассказал Юзефовичу о письме в защиту украинофилов, отправленном Дондуковым-Корсаковым накануне Тимашеву, что и могло послужить причиной этого эмоционального срыва.

Юзефович осуществил свою угрозу, но отнюдь не сразу. Прежде противники украинофилов предприняли ряд других шагов. Глава Киевской городской думы М. Ренненкампф направил в ГУП жалобу на «Киевский телеграф», предвзято, по его мнению, освещавший деятельность Думы. Это подтолкнуло ГУП к изучению положения в газете, а также деятельности контролировавшего ее цензора Пузыревского. Последний, опасаясь уже собственного увольнения, стал требовать от владелицы газеты Гогоцкой объяснений, кто на самом деле редакти|168рует газету и пишет основные статьи, появлявшиеся, как правило, под псевдонимом. Он угрожал ей, что предложит ГУП прекратить выпуск газеты, если она не предоставит требуемую информацию. Орган украинофилов оказался под угрозой [512].

Кроме того, противники Громады постарались привлечь к борьбе столичную прессу. В их проверенном еще с 60-х гг. союзнике катковском «Русском вестнике» за февраль 1875 г. появилась пространная статья Z (Н. Ригельмана) «Современное украинофильство», содержавшая весь стандартный набор обвинений, включая определение КГО как организационного центра украинофилов и сообщения о субсидиях поляков для украинофильской деятельности в Галиции [513]. Впрочем, этнографические труды КГО, в том числе работы Антоновича и Драгоманова, Ригельман оценивает очень высоко. Статья не предлагает закрыть Отдел, но призывает к его очищению от «фальшивой, вольной или невольной, примеси».

В июне «Русский вестник» публикует статью «Еще несколько слов об украинофильстве» С. Гогоцкого, которая повторяет тезисы Ригельмана, добавляя лишь требование запрета использовать малороссийский даже для объяснения ученикам первого класса незнакомых русских слов [514]. Больший интерес представляет добавление Гогоцкого к этой статье, напечатанное в июльском номере. Оно посвящено проблеме терминологии, стоявшей в тесной связи с проблемой идентичности. «Наш юго-запад не украйна, с древнейших времен русской истории этот русский край носит уже название Руси, русского {…} Оттого и до сих пор на юго-западе говорят, например, русский фольварок, в отличие от польского {…}, но никто никогда не говорил и не говорит: {…} украинский фольварок. {…} По какому же праву мы позволяем себе вторгаться с украинскими планами в землю издревле русскую, а не украинскую? Ведь подобные названия — не кличка, которую можно переменять как угодно. Кто в самом деле уполномочивал украинолюбцев отнимать у нас древнее название Русских и все принадлежности этого названия, в том числе и наш общий, культурный русский язык, выработавшийся таким долговременным и многотрудным процессом нашей истории, и все это заменять чем-то украинским, т. е. возникшим гораздо позднее, чисто частным и обозначающим только крайнюю местность? {…} Смешное и жалкое увлечение, будто украинское может быть для нас выше и важнее русского!» [515] (Курсив Гогоцкого.)

Главную опасность для украинофилов все же представляла статья Ригельмана, а именно та ее часть, которую он посвятил критике напечатанной в 1874 г. в «Правде» работы Драгоманова «Література російська, великоруська, україньска і галицька». Статья, псевдоним |169для которой Драгоманов выбрал Украинец, представляла собой развернутое изложение его программы, сформулированной еще в статье «Антракт в истории украинофильства» 1872 г. Он подчеркивал необходимость «не отрываться от России ни политически, ни морально, не бросая российской литературы», говорил об «общей интеллигенции русской или российской, которая складывается из великоруссов и малоруссов». Задачу украинофильства он видел в том, чтобы помочь украинскому народу «не утратить своего существования, пользуясь российским» [516]. Ригельман даже вынужден был признать, что «многим из этих советов можно было бы пожелать исполнения» [517]. Однако статья Драгоманова действительно содержала много неосторожных высказываний о будущей самостоятельности украинской нации в федеративном союзе с Россией, что дало Ригельману возможность заявить, что все оговорки о русско-украинской общности являются лишь прикрытием для подлинных сепаратистских планов автора и всех украинофилов. Вероятно, покровительство Отделу со стороны Дондукова-Корсакова притупило осторожность Драгоманова, и он сам совершил ту ошибку, от которой всего годом раньше предостерегал редакцию «Правды» — не касаться вопроса о самостоятельности Украины, чтобы не повредить деятельности украинофилов в Киеве. Авторство Драгоманова ни для кого не было секретом. Теперь, после статьи Ригельмана, он по достоинству оценил угрозу и искал способов защититься. Сам он ответил короткой неподписанной заметкой, а потом и более пространной анонимной статьей в «Киевском телеграфе», отрицая сепаратистские планы украинофилов [518]. Но этого было явно недостаточно, нужно было выступление столичной прессы и известного русского публициста. В начале мая он пишет А. Н. Пыпину, который с симпатией относился к украинскому культурному движению, но не к сепаратистским идеям украинофилов: «Прочитавши же статью Ригельмана в Р. Вестнике, думал, что полезно было бы, если б о „Л. р.“ и пр. написал откровенный суд не мошенник, а честный человек, хотя бы и противник» [519]. Пыпин писать не захотел, предложив Драгоманову |170самому ответить Ригельману. Тогда Драгоманов просил Пыпина передать ставшую предметом полемики статью сотруднику дружественного ему «Вестника Европы» П. А. Ровинскому в надежде, что тот вступит с Ригельманом в полемику.

Сам Драгоманов в июле напечатал в «Вестнике Европы» весьма обширную рецензию на очередной том материалов экспедиции Чубинского, в которой повторил свои рассуждения 1872 г. об украинофильстве как разновидности русского славянофильства. Он осуждал галицийских деятелей, не желающих признавать русскую литературу общерусской, и объяснял их сближение с поляками гонениями на малороссийскую литературу в 60-е гг. «Наблюдение за ходом общественно-культурного движения в Малороссии со времен Мазепы до наших дней показывает постепенное ослабление здесь стремлений политическо-национальной исключительности и постепенное усиление стремлений социально-культурных в формах народных и в гармонии с подобными стремлениями северно-русскими»,— писал Драгоманов, адресуясь к своим гонителям в Петербурге [520].

Вслед за этим в августе и сентябре «Вестник Европы» опубликовал большую статью Драгоманова «Новокельтское и провансальское движение во Франции». Украина и украинофильство в ней не упоминались, но статья была буквально нашпигована весьма прозрачными аллюзиями. Драгоманов писал о подъеме «кельтофильства», «бретонофильства» и провансальского движения во Франции как о типичной и положительной тенденции, отражающей более общие процессы развития самоуправления, децентрализации и культурного и политического подъема «сельских классов» [521]. Сочувствие этим процессам и «отказ от погони за единообразием сердец и речи» он представлял как доминирующее во всей Франции настроение [522]. При этом он осуждал радикализм некоторых лидеров «бретонофильства» и спрашивал: «Не станет ли это последнее прочнее, если прямо признает свою связь с лучшим, прогрессивным в обществе этих злых галлов?» [523] Наконец, он прямо обращался к тематике своей злополучной статьи в «Правде»: «Нет никакого сомнения, что домашние, первые литературно-образовательные потребности населения могут быть удовлетворены всего удобнее литературой на местных наречиях. Но раздробление великих мировых литератур, как французская, немецкая, итальянская, на провинциальные было бы таким же бедственным культурным явлением, как совершенное раздробление политическое великих национальных единиц было бы бедствием политическим» [524]. Драгоманов лишь в слег|171ка завуалированной форме стремился оправдаться, подчеркнуть федералистский, а не сепаратистский характер своих убеждений. Однако в открытую полемику с Ригельманом он так и не вступил, а открытое покаяние было для него неприемлемо.

Попутно Драгоманов не оставлял попыток убедить вмешаться и Пыпина, подчеркивая, что его мнение «было бы самым лучшим заграждением уст всяким насекомым». Это письмо, написанное, по всей видимости, в августе 1875 г., поскольку о доносе Юзефовича в III отделение речь идет как об уже состоявшемся факте, звучит почти как крик о помощи. Упомянув об угрозах Юзефовича написать в III отделение и о том, что последний, по слухам, их уже осуществил, Драгоманов продолжает: «На меня указано как на человека, коего для общего спокойствия надо вывезти. А печать столичная молчит {…}, молчат и укрфльские (украинофильские.— А. М.) нотабли, а другие пишут пошлости, как Лысенко в Голосе!» [525]

Статья Ригельмана дала эффект, на который была рассчитана — она привлекла внимание петербургских властей. 5 мая 1875 г. новое письмо П. Антоновичу отправил по поручению Толстого его заместитель А. П. Ширинский-Шихматов, восемью годами ранее сам исполнявший должность куратора Киевского учебного округа. В этом послании П. Антоновичу не только предлагалось обратить особенное внимание на деятельность украинофильски настроенных учителей и профессоров университета, но и запрашивался список неблагонадежных. Дабы желания и далее манкировать поручением у П. Антоновича не возникло — напомним, что он проигнорировал январское письмо самого министра — Ширинский-Шихматов предлагал в крайнем случае прислать ему список всех преподавателей, в котором он без труда по старой памяти сам сможет отметить заведомых украинофилов. В числе таковых он сразу назвал Драгоманова, В. Антоновича и П. Житецкого. К письму была приложена также статья Драгоманова «Література російська…», которой предстояло сыграть роковую роль в биографии ее автора [526].

Ответ П. Антоновича от 19 июля представляет собой обширную записку, где подробно оспаривается большинство высказанных Ширинским-Шихматовым обвинений. Подозрения об украинофильстве В. Антоновича куратор отвергает вполне, о Житецком говорит, что его поведение на данный момент не вызывает замечаний. Впрочем, за Житецкого он не ручался и обещал уволить его при первых признаках неблагонадежности. Подчеркнув, что и преподавательская деятельность Драгоманова не дает оснований обвинять в его в украинофиль|172стве, П. Антонович пишет далее, что присланная ему Ширинским-Шихматовым статья Драгоманова в «Правде» сама по себе служит тем не менее достаточным основанием для увольнения его из университета. Это он и предлагает сделать. Очевидно, что суровость Антоновича — демонстративная. О статье Драгоманова он наверняка знал задолго до того, как ему прислали ее из Петербурга — еще в 1874-м о ней писал «Киевлянин», а в феврале 1875-го она стала предметом разбирательства в «Русском вестнике». То обстоятельство, что П. Антонович ничего не предпринимал, тем более после получения письма министра народного просвещения в январе, ясно свидетельствует, что куратор до последнего стремился избежать репрессий против лидеров Громады.

Далее П. Антонович критично отзывается об «инсинуациях Шульгина» против КГО, равно как и о «публичных взрывах гнева» против КГО со стороны Юзефовича, оценивая все обвинения против Отдела как попытки сведения личных счетов. Не без лукавства он утверждал, что замечания о ключевой роли в Отделе бывшего ссыльного Чубинского не соответствуют действительности, поскольку тот человек незначительный и никому не известный, и напоминал, что среди основателей КГО были его сегодняшние хулители. «Как бы то ни было, Киевский Отдел Географического Общества находится под ближайшим покровительством Главного Начальника Края, который почитает его заседания своим присутствием и вообще принимает в деятельности Отдела живое участие; поэтому трудно допустить, чтобы в этих условиях Отдел мог стать центром и опорным пунктом украинофильства в Киеве»,— заключает Антонович эту часть своей записки [527].

Таким образом, после «ритуальной жертвы» в виде увольнения Драгоманова из университета, киевские власти заняли круговую оборону, стремясь защитить КГО и предотвратить более широкую кампанию персональных репрессий. Громада также предприняла шаги в русле этой тактики — 1 августа ее члены вышли из редакции «Киевского телеграфа» и прекратили, таким образом, полемику с «Киевлянином». В заявлении «от выходящих сотрудников» ни слова не говорилось о действительных причинах их поступка — оно было выдержано в самом лояльном духе, с выпадами против поляков как главного и единственного врага. Украина ни разу не поминалась, речь шла о Юге России. Лишь в призыве и далее обсуждать «славяно-русские вопросы с прогрессивно-народной точки зрения» слышался глухой намек на реальные обстоятельства [528].

Влияния МНП было явно недостаточно, чтобы окончательно сломить сопротивление Дондукова-Корсакова. Именно в этой ситуации в начале августа 1876 г. Юзефович и написал шефу жандармов А. Л. Потапову.|173


Глава 9
Эмский указ

27 августа 1875 г. начальник III отделения генерал-адъютант А. Л. Потапов подписал следующее письмо: «Государь император ввиду проявлений украинофильской деятельности и в особенности переводов и печатания учебников и молитвенников на малорусском языке, Высочайше повелеть соизволил учредить под председательством министра Внутренних Дел Совещание из министра Народного Просвещения, обер-прокурора Святейшего Синода, главного начальника III-го Отделения собственной его императорского величества Канцелярии и председателя Киевской Археологической Комиссии тайного советника Юзефовича для всестороннего обсуждения этого вопроса» [529]. На следующий день оно было разослано А. Е. Тимашеву в МВД, Д. А. Толстому в МНП, К. П. Победоносцеву в Синод и Юзефовичу (по всей видимости, через Дондукова-Корсакова) в Киев.

Архивные дела Совещания не содержат документов, предшествовавших этому посланию [530]. Ясно, однако, что Юзефович писал Потапову, вероятно, в начале августа. Шеф жандармов, по всей видимости, вполне разделял взгляды своего корреспондента и, докладывая дело Александру II накануне состоявшейся в сентябре поездки царя в Киев, предложил включить Юзефовича в члены Совещания. (То обстоятельство, что комиссия, в которой председательствовал Юзефович в Киеве, названа в письме Археологической вместо Археографической, лишний раз доказывает, что Юзефович был включен в нее не «по должности».) В качестве главного пункта первоначального обвинения фигурировало издание украинских книг для народа, что было запрещено Валуевским циркуляром, который Александр II лично одобрил в 1863 г.

Сентябрь ушел на подготовку для Совещания двух записок экспертов. Первая по поручению Тимашева была составлена Главным Управ|174лением по делам печати и доложена министру уже 3 октября [531]. Документы не содержат имени ее автора, но он говорит о себе как о великороссе. В записке ГУП речь шла исключительно о языковой проблеме. Ситуация в Малороссии сравнивалась в записке с ситуацией в Бретани и южных департаментах Франции, где большинство населения говорило на patois. Записка подчеркивала, что нефранкоговорящие «далеко не составляют такого значительного процента в общем населении Франции, каким являются малоруссы в общем итоге Русского народа. Можно с полной безопасностью для целости России,— говорилось далее,— смотреть на возникновение литературы, например, у латышей, но допустить обособление, путем возведения украинского наречия в степень литературного языка, 13-ти миллионов малороссов было бы величайшею политической неосторожностью, особенно ввиду того объединительного движения, какое совершается по соседству с нами у германского племени» [532]. Далее записка говорила о роли Малороссии в русско-польском конфликте, напоминая, что Россия получила преобладание над Польшей «вследствие, главнейше, того, что от Польши к ней отошла Малороссия: если последняя отшатнется от нас опять к полякам, настоящее величие Русского государства будет поставлено на карту» [533]. Мотив триединой нации звучит здесь как бы походя, акцент делается на стратегическом значении Малороссии и демографическом весе малороссов в масштабе империи [534]. Сепаратистские стремления украинофилов имплицитно трактуются в записке через призму «польской интриги», отпадение Малороссии от России понимается как переход ее на сторону Польши. В конце записки формулировался ряд рекомендаций об ограничениях публикации книг для народа на украинском и запрете импорта таковых из-за границы, которые впоследствии вошли в заключение Совещания.

Вторая записка была подготовлена Юзефовичем, который, вероятно, расширил и развил тот текст, который он в августе посылал Потапову. Эта записка была готова только к середине октября, поскольку в ней упоминается о приеме в члены КГО С. Д. Носа и А. Я. Конисского, который состоялся 3 октября 1875 г. [535] Юзефович |175делал акцент на концепции триединой русской нации. Его текст начинался обширным историческим экскурсом, в котором доказывалось, что «между Русскими племенами никогда не было национальной розни. Вера, язык, исторические начала и идеалы — все у них общее. {…} Их этнографические цвета сливаются как радужные, неделимые между собою полосы. {…} Киев со своей общерусской святыней, Москва с общерусским царем служили такими звеньями нашего народного единства, которых не могла разорвать никакая внешняя сила» [536]. Вслед за патетической частью Юзефович переходил к истории украинофильства, характеризуя его исключительно как «измышление австрийско-польской интриги». В доказательство он подробно рассказывал историю обращения в украинофильство Кулиша поляком М. Грабовским, впоследствии министром просвещения Царства Польского при А. Велёпольском [537]. Целью исторических трудов Костомарова Юзефович считал «подорвать у Малороссиян сочувствие к Русскому Государству унижением и опозорением его истории» [538]. Далее наступала очередь молодых украинофилов — главной мишенью служило КГО как организационный центр движения, Драгоманов и Чубинский как его лидеры. Записка просто дышала личной неприязнью автора к упоминавшимся персонажам, не останавливаясь перед такими «политическими» обвинениями, как «дерзкий характер».

Заключительный пассаж записки стремился эксплуатировать страхи, вызванные у властей «хождением в народ» 1874 г., и предрекал народный бунт в казацком стиле: «Старания демократов оживить предания и старые буйные инстинкты в народе здешнем как будто начинают уже вызывать с его стороны отклики. Не я один здесь думаю, что разбойничьи шайки, вооруженные, в масках, появляющиеся в крае, суть не что иное, как зачатки зарождающейся в современных умах гайдаматчины» [539].

Дальнейшие материалы Совещания показывают, что подробного анализа деятельности КГО и «Киевского телеграфа» не проводилось. Запросы об украинофилах, посланные Потаповым его подчиненным в Юго-Западном крае, также не дали богатых результатов. Лишь начальник Волынского губернского жандармского управления подполковник Бельский смог доставить шефу сколько-нибудь существенные сведения. В его донесении рассказывалось о деятельности некоего Лободовского, сына священника, служившего писарем в Райковской волости. Лободовский бесплатно раздавал крестьянам украинские книжки, каковые (154 экземпляра) были у них жандармами отобраны [540]. Список конфискованных книг, большинство которых составляли |176произведения Шевченко, включал и перевод на украинский гоголевского «Тараса Бульбы», отмеченный еще в записке Юзефовича, поскольку в нем слова «русская земля, русский устранены и заменены словами Украйна, украинская земля, украинец, а в конце концов пророчески провозглашен даже свой будущий украинский Царь» [541]. Особенное значение этому эпизоду придавал тот факт, что Лободовского рекомендовал на службу голова местного съезда мировых судей П. А. Косач, женатый на сестре Драгоманова Ольге [542].

Донесение Бельского датировано 3 апреля 1876 г. и пришлось как нельзя кстати, поскольку именно в апреле Совещание приступило к составлению журнала и выработке решений. Юзефовича на это время специально вызвали в Петербург, куда он и явился, не забыв похлопотать о выдаче ему «подъемных денег» [543].

Дополнительные сведения подготовило для Совещания ГУП. Часть выводов ГУП вошла в журнал Совещания в следующем виде: «Цензурное ведомство давно уже обратило внимание на появление в печати значительного числа книг, издаваемых на малорусском наречии, не заключающих в себе, по-видимому, ничего политического и вращающихся единственно в сфере интересов чисто научных и художественных. Но следя с особенным вниманием за направлением всех расплодившихся во множестве изданий для народа на малорусском наречии, нельзя было не прийти к положительному заключению в том, что вся литературная деятельность так называемых украинофилов должна быть отнесена к прикрытому только благовидными формами посягательству на государственное единство и целость России. Центр этой преступной деятельности находится в настоящее время в Киеве. Стремление киевских украинофилов породить литературную рознь и, так сказать, обособиться от великорусской литературы, представляется опасным и потому еще, что совпадает с однородными стремлениями и деятельностью украинофилов в Галиции, постоянно толкующих о 15-миллионном южно-русском народе, как о чем-то совершенно отдельном от великорусского племени. Такой взгляд рано или поздно бросит галицийских украинофилов, а затем и наших, в объятия поляков, не без основания усматривающих в стремлениях украинофилов движение в высшей степени полезное для их личных политических целей. Несомненным доказательством этому служит поддержка, оказываемая Галицкому украино|177фильскому обществу „Просвита“ сеймом, в котором преобладает и господствует польское влияние [544].

В книгах, изданных нашими украинофилами для народа с дозволения цензуры, не замечается явного демократического направления, но это вовсе не доказывает, чтобы украинофилы были чужды разрушительных начал социализма.

{…} Очевидна и та конечная цель, к которой направлены усилия украинофилов, пытающихся ныне обособить малоруссов медленным, но до известной степени верным путем обособления малорусской речи и литературы. Допустить создание особой простонародной литературы на украинском наречии значило бы положить прочное основание к развитию убеждения в возможности осуществить в будущем, хотя, может быть, и весьма отдаленном, отчужение Украины от России. Относясь снисходительно к развивающемуся ныне поползновению обособить украинское наречие путем возведения его в степень языка литературного, правительство не имело бы никакого основания не допустить такого же обособления и для наречия Белоруссов, составляющих столь же значительное племя, как и Малороссы. Украина, Малороссия и Западная Россия, населенная Белоруссами, силою исторических событий и естественного тяготения окраин к соплеменному им великорусскому центру, составляют одно неразрывное и единое с Россией великое политическое тело» [545]. Эта пространная цитата показывает, что в своем понимании ситуации и идеологическом обосновании подготовленных решений Совещание почти буквально повторило тезисы Каткова от 1863 г. («польская интрига», угроза возникновения белорусского сепаратизма по образцу малорусского, языковое обособление как основа обособления политического) и ни на шаг не продвинулось дальше. Сомнения в правильности выбранной в 1863 г. тактики, свойственные в свое время даже Валуеву и очевидно разделявшиеся теперь Дондуковым-Корсаковым и другими достаточно высокопоставленными чиновниками, никакого отражения в выводах Совещания не нашли. Весьма показательно, что сам киевский генерал-губернатор даже не попытался изложить Совещанию своих взглядов на предмет, хотя знал о его работе. Это много говорит о той атмосфере, в которой действовало Совещание, ведь неадекватность его решений была очевидна многим уже в момент их принятия. Совещание, по сути, не совещалось, не анализировало проблему, не искало пути ее решения, а готовило идеологическое обоснование для репрессий и служило полем для статусного соперничества участвовавших в нем министров. Далее мы увидим, что |178даже те участники этого тайного Совещания на уровне министров, которые были несогласны с некоторыми его решениями, предпочитали не выступать против них открыто, а пытались их заблокировать чисто бюрократическими методами. Впрочем, это была общая тенденция — Россия шла к первому массовому политическому процессу над народниками (процесс 193-х в 1877 г.), в основе которого также лежала идея репрессии как превентивной меры.

Проект решения, составленный Юзефовичем, был утвержден Совещанием 24 апреля 1876 г. Он состоял из 11 пунктов. Первые три были посвящены ограничению распространения литературы на украинском и предусматривали запрет ввоза такой литературы из-за границы, запрет публикаций на украинском в империи, за исключением исторических памятников и «изящной словесности», и то только по особому разрешению ГУП в каждом конкретном случае. Особо был подчеркнут запрет на «кулишовку», то есть предложенное Кулишем фонетическое правописание. Было отмечено, что должна соблюдаться «общерусская орфография», то есть запрещалось использование буквы «ї» вместо «й» и «і» перед согласной [546]. Эти пункты практически повторили Валуевский циркуляр, более четко обозначив стремление противодействовать той инициированной Кулишем реформе орфографии, которая должна была усилить отличия формировавшегося украинского литературного языка от русского. Рамки запрета расширялись четвертым пунктом, возбранявшим сценические представления на украинском, «как имеющие в настоящее время характер украинофильских манифестаций».

Пункты 6, 7 и 8 относились к МНП. В них предлагалось не допускать преподавания на малорусском языке в школах, «очистить библиотеки всех низших и средних учебных заведений» от книг на малорусском, а также направлять преподавателей, окончивших курс в великорусских губерниях, на службу в Киевский, Харьковский и Одесский учебные округа, а их выпускников, в свою очередь, в другие округа.

5-й пункт проекта предлагал оказать финансовую поддержку львовской газете «Слово». (Подробнее об этом речь пойдет в особой главе.)

Наконец, пункты 6, 10 и 11 предполагали закрытие «Киевского телеграфа», закрытие «на неопределенный срок» КГО и высылку из края Чубинского и Драгоманова. Юзефович, разумеется, торжествовал — пришел час рассчитаться с обидчиками за все.

В журнале Совещания, подготовленном для представления Александру II, существенные изменения претерпели 4 пункта проекта Юзефовича. К запрету сценических представлений добавился запрет на публичные чтения на украинском и нелепый запрет на публикацию текстов к нотам. Пункт о тотальном переселении преподавателей, как заведомо невыполнимый, был отредактирован в том смысле, что переводу подлежали только неблагонадежные.|179

Но самые интересные изменения коснулись пунктов о запрете КГО и высылке Чубинского и Драгоманова. В экземпляре документов, который был у Тимашева, пункт о КГО аккуратно, так, чтобы легко было стереть в случае необходимости, перечеркнут карандашом [547]. В журнале, который именно Тимашев готовил для царя, этот пункт уже сформулирован весьма расплывчато: «Предоставить министру внутренних дел войти с кем следует в сношения касательно деятельности и направления Киевского Отдела Императорского Русского Географического общества, а касательно членов оного Чубинского и Драгоманова представить особый всеподданнейший доклад». О высылке их из края ничего не говорилось [548]. Очевидно, что эти изменения были внесены министром внутренних дел по ходатайству патрона РГО в. кн. Константина Николаевича. Вероятно, за Драгоманова с Чубинским хлопотал и Дондуков-Корсаков. Именно последний мог сообщить Константину Николаевичу о планах Совещания, после чего тот и говорил с Тимашевым. Возможен и вариант, при котором сам Тимашев счел нужным поставить великого князя в известность об угрозе КГО. Трудно сказать, хотел ли Тимашев лишь оказать услугу великому князю или, имея за плечами опыт службы в Киеве [549], сам разделял взгляды Дондукова-Корсакова. Так или иначе, но он попытался спасти КГО и его лидеров.

«Смешна и печальна наивность, с которой мы полагаем, что, потолковав 3 или 4 часа и никогда ни в чем не столковавшись, мы сделали путное дело. Все наши силы потребляются бесплодно на это тарабарство. Поговорят, составят журнал, поднесут под высочайшее „исполнить“ — и только. Что же „исполняется“? Какие-нибудь отрывочные полумеры, сегодня в одном направлении, завтра в другом. Разношерстная упряжка плохо везет государственную телегу матушки России»,— задолго до обсуждаемых событий записал в своем дневнике большой знаток русской бюрократии, в том числе и таких Совещаний и Комиссий, Валуев [550]. Далее мы сможем убедиться, насколько справедливы все эти слова применительно к Совещанию об украинофильстве. Пока же обратим внимание лишь на фразу, которая описывает механизм действий: «Поговорят, составят журнал, поднесут под высочайшее „исполнить“». Председательствовавший в Совещании Тимашев в обычных обстоятельствах должен был контролировать обе заключительные стадии — составление журнала и «поднесение». В этом случае его план сработал бы гладко. Но на беду в апреле Александр II выехал за границу. Министр внутренних дел остался, разумеется, в империи. Тимашев мог попытаться оттянуть представление журнала царю до его возвращения, но он, вероятно, полагал, что главная угроза для его |180плана исходит от Юзефовича, который оставался в Петербурге. В результате он допустил роковую ошибку, 11 мая отправив Потапову, сопровождавшему царя в Германии, сам журнал и записку с просьбой показать его Александру II [551]. Таким образом, Тимашев выпустил из-под своего контроля решающий акт «поднесения» журнала царю, что имело самые печальные последствия.

Потапов, похоже, был сдержан на заседаниях Совещания, предоставив Юзефовичу «требовать крови», что и ввело в заблуждение Тимашева. Но в действительности шеф жандармов вполне разделял взгляды Юзефовича. Последний, впрочем, тоже не дремал. Перед отсылкой журнала Потапову Тимашев вынужден был дать его на подпись остальным членам комиссии, в том числе и Юзефовичу. 12 мая, уже на следующий день после отсылки журнала, Юзефович отправил Потапову письмо, в котором говорилось: «Подписав журнал о мероприятиях, определенных совещательным собранием для пресечения так называемого украинофильского движения в Киеве, считаю долгом не скрывать, а доложить вашему высокопревосходительству, что по глубокому моему убеждению все прочие меры не пособят делу окончательно, пока Киевский Отдел Географического общества будет продолжать существовать в своем нынешнем составе. Не смею отрицать уважительности особых соображений, побудивших отклонить предложенную мною меру о немедленном закрытии Отдела с тем, чтобы открыть его в новом составе, и не могу победить в себе опасение, что возлагаемая на министра Внутренних дел работа о его преобразовании, требующая сношений и переписки, затянет разрешение вопроса на долгий срок и отнимет у самой существенной охранительной меры то значение, которое ослабляется или усиливается медленностию или быстротою ее действия» [552].

Ответ Потапова от 18 мая из г. Эмс так описывал события этого дня: «Получив обязательное письмо вашего превосходительства 12-го с. мая, я имел счастие повергнуть содержание оного, вместе с журналом нашего совещания на благовоззрение Государя императора, и е. и. в., удостоив одобрением все предложения относительно Киевского Отдела Императорского Географического Общества, соизволил собственноручно начертать резолюцию, согласную с мнением вашего превосходительства и моим» [553]. Обратим внимание на слова «обязательное письмо». Они заставляют предположить, что план антитимашевских действий был согласован ими заранее, то есть Юзефович и должен был послать это письмо с тем, чтобы Потапов, продолжая играть роль беспристрастного посредника, мог «поднести» царю не только журнал, но и более радикальный проект решения. Само письмо Юзефовича, краткое, четко сформулированное и по форме весьма корректное в отношении их общего противника Тимашева, было рассчитано на то, что увидит его |181не один Потапов. Это тем более вероятно, что далее в своем письме Потапов просил Юзефовича сохранять эту информацию «в совершенном секрете» до ее официального объявления. Похоже, он опасался, что Тимашев сможет предпринять какие-то ответные шаги. В письме самому министру внутренних дел от того же 18 мая Потапов опускает все подробности, сообщая лишь, что государь смотрел журнал и наложил резолюцию [554].

Резолюция Александра II звучала так: «Исполнить, но с тем, чтобы Отдел Географического Общества в Киеве в нынешнем его составе был закрыт и чтобы открытие его вновь не могло состояться иначе как с моего разрешения, по представлению мин. Вн. Дел» [555]. Саркастический оттенок придавало этой формуле то обстоятельство, что она была почти точно предсказана четырьмя годами ранее М. Е. Салтыковым-Щедриным. Предлагаемый одним из его героев проект реформирования «де сиянс академии» наделял ее президента правом «некоторые науки временно прекращать, а ежели не заметит раскаяния, то отменять навсегда» [556]. Щедрин точно угадал и ход мысли членов Совещания: описанный им проект предлагал «прилежно испытывать обывателей, не заражены ли, и в случае открытия таковых, отсылать, для продолжения наук, в отдаленные и малонаселенные города», что вполне соответствовало указаниям Совещания в отношении преподавателей.

Любопытно, что в 1882 г., давая своеобразную периодизацию государственной деятельности Александра II, Валуев запишет в дневнике: «Нечто вроде систематического улучшения наступило в 1872 г. и продолжалось до 1874-го. Затем стали быстро возрастать утомление от дел правительственных, озабоченность делами частными и перемежающееся гальванизирование деятельности на политической международной почве, которое привело к странным капризам 1876 г.» [557]. Из нашей истории видно, что эта характеристика верна не только в отношении международных дел.

Окончательная версия выводов Совещания от 18 мая 1876 г., получившая в литературе название «Эмский указ» по месту подписания царем журнала Совещания, содержала пункт о закрытии КГО и немедленной высылке из Юго-Западного края Драгоманова и Чубинского. (На основании этого журнала составлялись затем секретные служебные инструкции. Строго говоря, выводы Совещания неверно называть указом, но мы не станем отступать от установившейся традиции. Полный текст Эмского указа см. в Приложении.) Остается разобраться с валуевским вопросом, что же и как «исполняется», а также представить реакцию на указ и его последствия.|182


Глава 10
«Исполнение» Эмского указа

Первая попытка «отыграть назад» была сделана Тимашевым сразу же после получения окончательного варианта Эмского указа. Из документов неясно, какие именно шаги были предприняты. Но ясно, что они предпринимались, поскольку 27 мая товарищ (заместитель) министра внутренних дел кн. Н. А. Лобанов-Ростовский отправил своему шефу, находившемуся как раз в Киеве, секретную телеграмму: «Я полагаю приостановиться какими бы то ни было распоряжениями относительно Киевского Отдела впредь до получения сообщения Вашего Высокопревосходительства по сему предмету» [558]. Вероятно, Лобанов-Ростовский был в курсе первоначальных планов Тимашева и теперь ждал, не удастся ли министру, а вернее всего, самому Константину Николаевичу убедить царя изменить решение. В телеграмме, которую сопровождавший Тимашева правитель канцелярии МВД Л. С. Маков отправил в Петербург своему заместителю С. С. Перфильеву 6 июня, говорилось: «Доложите князю, что господин министр просит приостановить исполнение по известному журналу Совещания до его возвращения» [559]. Значит, Тимашев действительно ждал результатов каких-то неизвестных нам хлопот и, сознавая, что пауза затягивается, счел нужным подтвердить Лобанову-Ростовскому необходимость тянуть время. Только 6 июля, через полтора месяца после указа, распоряжение о закрытии КГО было передано киевскому гражданскому губернатору Гессе — все усилия спасти Отдел оказались тщетны [560]. Дондуков-Корсаков уехал в это время из Киева, чтобы не участвовать в закрытии любимого детища.

Не менее интересные события происходили и с распоряжением о высылке из края Драгоманова и Чубинского [561]. Драгоманов, слухи о грядущей высылке которого ходили с 1875 г., еще в феврале уехал за границу. Дондуков-Корсаков, к которому Драгоманов пришел просить паспорт, своей волей выдать его не мог, потому что Драгоманов состоял уже тогда под надзором полиции. Но генерал-губернатор отправил депешу Потапову, и тот 10 января подписал разрешение, а уже на сле|183дующий день канцелярия киевского генерал-губернатора с небывалой для русской бюрократии оперативностью выдала Драгоманову заграничный паспорт [562].

Чубинского тоже в беде не бросили. 2 августа Дондуков-Корсаков отправил исполнявшему тогда обязанности министра внутренних дел Лобанову-Ростовскому пространное письмо с просьбой разрешить Чубинскому остаться на полгода в Киеве в связи с тем, что тот «занят управляющим сахарного завода» [563]. Уже через неделю Лобанов-Ростовский сообщал о разрешении задержаться на 3 месяца. Хлопоты на этом не прекратились, и 26 ноября царь, оставив в силе решение о высылке, разрешил Чубинскому жить в столицах, что позволило ему из Киева сразу переехать в Петербург [564]. Чубинский был принят на службу в Министерство путей сообщения, и в начале 1879 г. после настойчивых ходатайств министра путей сообщения адмирала К. Н. Посьетта и с согласия нового киевского генерал-губернатора М. И. Черткова он смог вернуться на Украину [565]. Тогда же, весной 1879 г., в должности мирового посредника был восстановлен и шурин Драгоманова П. А. Косач, но, по просьбе III отделения, не на прежнем месте в Новоградволынске, где у жандармов не было офицера для слежки, а в Луцке [566]. Таким образом, персональные репрессии, вызванные Эмским указом, затронули весьма ограниченный круг людей и не были продолжительными.

Без сколько-нибудь заметного рвения исполнялись и предписания, касавшиеся епархии МНП. Впрочем, само министерство весьма рьяно, уже 15 июня, направило кураторам Киевского, Одесского и Харьковского учебных округов секретный циркуляр, содержавший параграфы 5 и 6 Эмского указа об устранении из школьных библиотек украинских книг и составлении поименных списков преподавателей с указанием «благонадежности их по отношению к украинофильским тенденциям». Однако уже на уровне кураторов округов энтузиазм испарялся. Куратор Киевского округа подготовил свой доклад только к 9 февраля 1877 г. П. Антонович сообщал, что директора гимназий и училищ округа охарактеризовали неблагонадежными 8 преподавателей. В своем докладе министру куратор настойчиво защищал всех, в части случаев доказывая, что обвинения неосновательны, в других — что украинофильские симпатии подозреваемых носят поверхностный характер [567]. Пятеро из упомянутых преподавателей, в том числе братья П. и И. Житецкие, были поставлены перед выбором: принять предложенные им аналогичные должности в великорусских губерниях, самим найти себе место за пределами Малороссии или уволиться из МНП, если они хотят в Малороссии остаться. Судя по документам, Е. Дьяконенко принял предло|184женное ему место в Уфе, Т. Беленький сам нашел место в Баку, Н. Билинский уволился, П. Житецкий перешел на работу в военное ведомство. Последний после высылки Чубинского стал ключевой фигурой в Громаде. В Одесском округе был обнаружен один украинофил, который согласился на перевод в Тулу. Куратор Харьковского округа ответил, что неблагонадежных преподавателей не выявлено [568].

Что касается конфискации книг, то в архивах сохранились лишь два донесения из реальных училищ Киевского округа, в одном из которых было обнаружено пять книг на украинском, в другом две [569]. (Это лишнее свидетельство справедливости замечания Драгоманова, что введение украинского как единственного языка преподавания обрекало бы учеников на пищу св. Антония.)

В качестве еще одной иллюстрации к поведению в этот момент Дондукова-Корсакова отметим, что когда киевский гражданский губернатор Гессе обратился к нему 29 июля с запросом, не следует ли изъять из книжных лавок еще не распроданные украинские книги, изданные до указа, генерал-губернатор наложил резолюцию «Не отвечать» [570].

Наиболее длительный и серьезный административный эффект имели цензурные параграфы Эмского указа. С момента его принятия все издания на украинском языке должны были проходить через Главное Управление по делам печати. Секретное предписание, сообщавшее начальнику ГУП В. В. Григорьеву первые три пункта указа, относившиеся к цензуре, было получено 5 июня. Указ безусловно ужесточил цензурную политику по сравнению с началом 70-х гг., когда Валуевский циркуляр хоть и не был отменен, но на практике не применялся. Напомним, что беспрепятственное прохождение через цензуру в 1872 г. украинских популярных дешевых книжек для народа, которые как раз и запрещались циркуляром 1863 г., и послужило Драгоманову основанием для объявления антракта в развитии украинофильства оконченным. Антракт в цензурных гонениях оказался вдвое короче.

С июня 1876 г. рассмотрение всех рукописей на украинском было выделено ГУП в особое производство. Это архивное дело охватывает период до апреля 1880 г. и позволяет с точностью установить не только общий характер цензурных репрессий, но и их процентное соотношение к числу поданных рукописей [571]. Эти подсчеты оказываются совсем небесполезны, поскольку дают весьма неожиданный результат. Итак, с июня 1876 по апрель 1880 г. в ГУП было представлено 53 заявки на издание на украинском языке или ввоз таковых из-за границы. Из них в той или иной степени были затронуты цензурными репрессиями 16 произведений. Из этого числа 4 были запрещены к ввозу в империю, а из 12 заявок на издание половина была отвергнута в целом, в остальных |185же были сделаны существенные цензурные изъятия. Среди 10 запрещенных к изданию или распространению в империи книг 3 пострадали по формальному признаку. Как перевод с русского не разрешили печатать «Мороз, Красный нос» Некрасова [572]. Знаменитым стал случай со сборником украинских песен Н. В. Лысенко. Петербургский цензурный комитет, пересылая его в ГУП, полагал возможным разрешить распространение при изъятии четырех песен. Однако ГУП запретил сборник в соответствии с пунктом третьим Эмского указа, возбранявшим совместное печатание текстов и нот [573]. Часто цензоры оговаривали разрешение на печать «непременным условием, чтобы не было допущено никаких отступлений от общерусского правописания» [574].

Здесь мы сталкиваемся с довольно тонким моментом. Ясно, что попытки регулировать внешним административным воздействием развитие того языка, существование которого в качестве литературного не только отрицается, но и подавляется, выглядят не просто репрессивными, но и ханжескими. Практика эта была, однако, типична по отношению к украинскому языку как со стороны властей Российской империи, так и со стороны польской администрации в Галиции, которая даже пыталась перевести его на латиницу. В обоих случаях в основе лежало стремление максимально сократить грамматические и орфографические отличия от соответственно русского и польского и закрепить статус украинского как диалекта. И польская, и русская стороны воспринимали возрастание таких отличий не просто как отход от их языка, но дрейф в сторону врага. Было бы, однако, неверно вполне приравнивать запрет целенаправленно стремившейся к увеличению дистанции между русским и украинским кулишовки, которая к тому моменту была весьма влиятельна, но далеко не общепринята среди украинцев, к запрету языка как такового [575]. То же цензурное ведомство давало, например, разъяснения, что за образец правописания должно быть принято «Собрание сочинений на малороссийском наречии» И. П. Котляревского (Киев, 1875), которого сами украинцы считали родоначальником современной украинской литературы [576].

Таким образом, в общей сложности репрессиям подверглось 30 % представленных в цензуру сочинений: в 10 % сделаны изъятия, 20 % запрещены. Очевидно, что немалое число рукописей просто не пытались подавать в цензуру, многие сочинения сразу издавались за границей, какие-то вовсе не были написаны их потенциальным автора|186ми, не надеявшимися получить разрешение на издание, а значит, и гонорар. В то же время, если верны подсчеты Д. Балмута, сообщающего, что в 1896 г. Киевский цензурный комитет запретил 42 % украинских сочинений [577], конец 70-х не был самым свирепым периодом в цензурной политике по отношению к украинским публикациям.

Оговоримся, что духовная цензура поняла Эмский указ как запрет любых сочинений на украинском. Запрошенный о возможности ввоза в Россию изданного во Львове «Жития мучеников Бориса и Глеба» комитет духовной цензуры ответил: «Хотя по содержанию своему означенная брошюра безукоризненна, но, как написанная на малорусском наречии, не может быть допущена к обращению в пределах Империи». Комитет иностранной цензуры, не удовлетворившись этим решением, обратился в ГУП, и не напрасно. ГУП постановило, что раз издание «напечатано кириллицей, то не только следует пропустить брошюру, а радоваться, что в Галичине партия, противная украинофилам, издает книги, печатая их церковным шрифтом» [578]. Таким образом, оспорив неверную аргументацию духовной цензуры, ГУП отменило решение, которое в действительности соответствовало указу, потому что речь шла о недорогой брошюре для народного чтения, каковые указ запрещал.

Всеми органами, которых касался Эмский указ, он исполнялся без рвения. В определенном смысле здесь верна знаменитая фраза о том, что суровость российских законов смягчалась небрежностью их исполнения. Целый ряд высокопоставленных чиновников, включая министра внутренних дел, его заместителя, киевского генерал-губернатора, попечителя Киевского учебного округа, целенаправленно стремились смягчить сам указ или его исполнение. С большой вероятностью можно предположить, что шаги в этом направлении предпринимал и в. кн. Константин Николаевич. Никто из них не разделял украинофильских идей. У нас нет оснований, чтобы судить, были ли Тимашев и Лобанов-Ростовский принципиальными противниками указа или делали это из стремления угодить великому князю. Но определенно можно утверждать, что Дондуков-Корсаков и П. Антонович были убежденными сторонниками более гибкой политики в украинском вопросе. Указ, без сомнения, был уникальной по своему характеру и длительности действия ряда статей репрессивной мерой в национальной политике Российской империи. (Цензурные запреты, лишь отчасти смягченные, просуществовали до 1905 г. В 1896—1900 гг. Киевский цензурный комитет ежегодно запрещал не менее 15 % украинских изданий, что было существенно выше его «нормы» по другим языкам, которая не превышала 2 % [579].) Но, toute proportions gardée, неверно характеризовать указ как тотальный «запрет украинства», что характерно не только для Савченко, вынесшего это определение в заголовок своей книги, но и для более поздней историографии.|187


Глава 11
Последствия Эмского указа

В деле Совещания об украииофильстве, которое вела канцелярия III отделения, сохранилось датированное 4 сентября 1876 г. неподписанное донесение. Оно совершенно недвусмысленно описывало впечатление, произведенное в Киеве Эмским указом: «Прибывшие после каникул из Малороссии студенты рассказывают, что там сильное неудовольствие местной интеллигенции возбудило известное правительственное распоряжение, воспретившее пьесы и издания на малороссийском языке. Результатом этого запрещения было то, что почти во всех помещичьих семействах женщины начали носить национальный костюм (малороссийские рубашки), который давно уже не был в употреблении. Профессора Драгоманова называют главным виновником происшедшего, и он приобрел огромную популярность в Малороссии, особенно в Киеве. Утверждают, что он переселяется в Австрию, чтобы издавать там украинофильский журнал» [580].

Помимо волны негативных эмоций указ вызвал и ряд долговременных отрицательных — с точки зрения правительственных интересов — последствий. Вся украинофильская культурная активность приобрела теперь характер символических манифестаций и притягательные свойства запретного плода. Издательская деятельность переместилась за границу, в Галицию и Женеву, где обосновался Драгоманов. Туда же направлялись и деньги, которые Громада активно собирала в Юго-Западном крае [581]. Постепенно Галиция превратилась в украинский культурный Пьемонт, надежно защищенный австрийской границей от влияния Петербурга. Указ подрывал и позиции прорусски ориентированных галицийских русинов, которых правительство собиралось поддерживать предусмотренными в указе тайными субсидиями «Слову».

Можно сказать, что правительство в очередной раз «наступило на грабли». Совсем недавно, по свежим следам польского восстания, ви|188ленские генерал-губернаторы М. Н. Муравьев и К. П. фон Кауфман в своих попытках пресечь распространение польской книги в Западном крае не останавливались даже перед уничтожением латинских шрифтов в типографиях. Результатом стала массовая контрабанда польских книг из Галиции и Царства Польского, так что запрет издавать и продавать польские книги в северо-западных губерниях уже в 1869 г. пришлось отменить [582]. Нетрудно было догадаться, что при наличии украинской издательской базы в Галиции, а об этом шла речь даже в материалах самого совещания, Эмский указ приведет к аналогичным результатам. Вряд ли кто-то из участников Совещания смог бы внятно объяснить и то, каким образом запланированные репрессии должны были предотвратить сближение украинофилов с субсидировавшими украинофильскую деятельность в Галиции поляками, что так беспокоило Петербург.

Весьма показательна реакция на Эмский указ галицийской прессы. Польская «Газета Народова» с удовольствием использовала ситуацию для пропаганды идеи польско-украинского союза против России. Подчеркнув, что «руський народ {…} никогда не растворится в монголизме», газета делала однозначный и желанный для себя вывод: «Быть русином и быть в добрых отношениях с Москвой более невозможно». Тут же давались практические рекомендации: «Кто может запретить заграничным русинам писать и печатать, обходя цензуру, или ввозить чисто руськие произведения из-за границы без разрешения правительства? Временно этот удар будет сильным для русинов — но в конечном счете благотворным. {…} Сомневающиеся превратятся в фанатиков, слабаки станут способны творить чудеса. Как пожар, как шторм, национальные преследования вызывают чудодейственное самопожертвование. Дети станут героями, рассудительные мужи будут жаждать пальмы мученичества {…} Верным галицким русинам не нужно говорить, что им теперь нужно делать!» [583]

Позиция органа галицийских украинофилов «Правды» существенно отличалась от позиции польской газеты. В своей редакционной статье «Правда» сразу же называла Эмский указ «российской Голуховщиной», напоминая тем самым об аналогичных мерах польской администрации Галиции во главе с А. Голуховским в конце 50-х — начале 60-х гг. и демонстрируя откровенное нежелание бросаться в объятия поляков. Газета настойчиво подчеркивала, что считает указ плодом интриги «киевских доносчиков a la Юзефович» и что «если бы российское правительство оценило и поняло украинский вопрос с его серьезной стороны и скинуло с глаз стекла, закопченные доносами киевских брехунов, |189тогда оно поняло бы живую правду: главные враги России и есть эти доносчики на украинский сепаратизм». «Правда» писала, что «вся просвещенная Россия, вся Славянщина, вся Европа станет на сторону руського народа против правительственного насилия», и даже выражала надежду, что правительство одумается. Очевидно, что газета даже после указа еще продолжала определенное время ту умеренную линию, которую рекомендовал ей Драгоманов в 1873 г. Вместе с тем практические выводы из сложившейся ситуации неизбежно совпадали с выводами «Газеты Народовой»: «Теперь Галичина должна повести дальше великое и святое дело народного возрождения {…} Там, где решается вопрос жизни нашей народности, там наверняка не будет между галицкими русинами никаких партий, никаких противоречий» [584].

Неуклюжесть и контрпродуктивность Эмского указа становятся особенно очевидны, если оценить те перечеркнутые им перспективы, которые открывала более гибкая тактика Дондукова-Корсакова. Итак, изначальный расчет киевского генерал-губернатора, что украинофилы будут дорожить предоставленными им легальными возможностями и преобладание получит умеренная ориентация, оказался верен. В 1872—1873 гг. Драгоманов призывал к сдержанности галицийских украинофилов, настаивая на приоритете легальной украинофильской деятельности в Киеве. Он выступал за параллельное использование украинского и русского в начальной школе, подчеркивая полезность изучения русского языка. Будущее Украины, по крайней мере на достаточно длительную перспективу, Драгоманов видел в федеративном союзе с Россией. Эта позиция объяснялась далеко не только пониманием недостижимости независимости в современных ему условиях — Драгоманов говорил о наличии общих интересов как в совместной с русскими работе по реформированию России, так и в совместной колонизации малонаселенных пространств Сибири, Урала и Дальнего Востока. Среди лидеров украинофилов эта тенденция выражена не только Драгомановым — напомним о неизменной осторожности Антоновича, о претензиях некоторых членов Громады к Чубинскому за его слишком верноподданнические декларации. При этом неверно думать, что большинство рядовых участников движения были более радикальны. Позднее Драгоманов, не склонный вспоминать, что сам был тогда настроен весьма умеренно, писал, что ему после возвращения из-за границы в 1873 г. не понравилась в киевских украинофилах «уступчивость официальному миру и заигрывание с консервативными кругами, а в молодежи даже вражда к „радикалам“, как тогда звали социалистов» [585]. Например, член КГО и Громады |190А. Ф. Кистяковский противопоставляет тогдашнее умеренное, позитивистски ориентированное украинофильство романтическому радикализму «Основы» в еще более сильных выражениях, чем Драгоманов в его работах первой половины 70-х гг. Вот что писал Кистяковский в своем дневнике 18 апреля 1876 г.: «Я лет 8—9 как перестал быть украинофилом политического оттенка. У меня давно выдохся украинский фанатизм 62, 63, 64 годов и я стал к малороссийскому вопросу относиться с холодным расчетом, оставаясь преданным народу, но убедившись в тщете политических переворотов» [586]. Хотя эта позитивистская ориентация разделялась не всеми украинофилами, но авторитет Драгоманова и других умеренных лидеров, а также те реальные возможности, которые были открыты для такой деятельности Дондуковым-Корсаковым, приглушали более радикальные настроения.

Такая ситуация давала правительству широкое пространство для маневра. Оно могло использовать отдельные запреты и частные репрессивные меры против наиболее опасных, с его точки зрения, мероприятий украинофилов, заодно и поддерживая в хорошей форме того «внутреннего цензора», те самими украинофилами налагаемые ограничения, к которым призывал Драгоманов. Но все это было возможно только при сохранении достаточно значимых легальных возможностей для украинофильской культурной деятельности, дабы украинофилам было что терять. Это позволяло также оставлять главную часть украинофильской активности и финансовых ресурсов в сфере, контролируемой властями,— то есть сохранять приоритет Киева по отношению ко Львову.

Что могла принести такая ситуация в длительной перспективе? При всей неспособности правительства организовать мощное ассимиляторское давление через систему образования именно в 70-е гг. начинает проявляться действие некоторых других, косвенных механизмов, способствующих ассимиляционным процессам.

С 1865 по 1875 г. железнодорожная сеть на Украине выросла более чем втрое. Было построено 12 тыс. км железных дорог, в том числе соединивших Москву с Севастополем и с Одессой через Киев. Именно в это время начался активный рост городов. В 1860 г. население Киева составляло 55 тыс. (увеличившись с 1840 г. лишь на 10 тыс.), Харькова 50, а Одессы 112 тыс. человек. К 1874 г. численность киевлян составляла 127 тыс., Харьков к 1881 г. вырос до 128 тыс., а Одесса до 220. Чтобы лучше оценить темпы роста в российской части Украины, скажем, что Львов, с 70 тыс. уступавший в 1860 г. только Одессе, к началу 80-х со 100 тыс. уже заметно отставал от Киева и Харькова [587]. В то же время и во второй половине XIX в. Россия продолжала |191катастрофически отставать по уровню урбанизации от ведущих европейских стран: даже в 1890 г. процент городского населения составлял 12,5, в то время как в Германии 47 %, во Франции 37,4 %, даже в Австро-Венгрии 32,5 %, не говоря уже о Великобритании — 72 % [588].

Статистические данные прошлого века плохо приспособлены для того, чтобы проследить взаимосвязь урбанизации и ассимиляции на Украине. Лишь проведенная КГО в Киеве в 1874 г. однодневная перепись была спланирована так, что давала материал для относительно точных оценок. В переписи был вопрос о родном языке, причем предлагалось делать выбор между «общерусским», то есть литературным русским, и «его наречиями» — великорусским, малорусским и белорусским. В общей сложности «русский или его наречия» назвали родными 80 % киевлян. Из этого числа 49,32 % выбрали литературный русский, 39,26 — малорусское наречие, 9,91 — великорусское и 1,51 % белорусское [589]. Ясно, что 11,42 %, назвавших родным языком великорусское и белорусское наречия,— мигранты из низших социальных слоев. По данным переписи, уроженцы Украины составляли почти 74 % населения города, и они составили подавляющее большинство среди тех 49 %, которые назвали литературный русский родным, поскольку всего «уроженцев Московщины» среди киевлян было менее 17 тысяч, или 21,5%. Анализируя эти данные, Драгоманов, один из организаторов переписи, прямо признавался, что процент украиноговорящих был бы еще ниже, если бы спрашивали не о родном, а о привычном языке [590]. Собственно, сами украинофилы, наверняка отмечавшие в переписи родным языком украинский, совершали идеологический выбор. Дело не только в том, что все они свободно владели русским. Вспомним, что дневники, то есть наиболее интимные, непосредственные записи, не только Шевченко, но и многие члены Громады 70-х гг. вели по-русски! Кстати, весьма сомнительного качества украинофильские стихи с осуждением Эмского указа («безвинно изгнан Драгоманов/ и Малороссии сыны/ сыны народа хлопоманы/ разогнаны, поражены» и т. д.), циркулировавшие в Киеве летом 1876 г., также были написаны по-русски [591]. «Что же будет,— спрашивал Драгоманов в 1878 г., думая об этой ассимиляционной тенденции,— если города на Украине совсем отделятся от украинских сел и своим просвещением, и неукраинским языком?» [592]

Другой важный проассимиляторский фактор, включившийся с 1874 г.,— всеобщая воинская повинность. С этого момента до начала XX в. число выучившихся грамоте в армии превысило полтора мил|192лиона человек, среди них заметное число составляли, разумеется, призывники с Украины.

Наконец, отметим очень важную потенциальную возможность, которую правительство в XIX в. не потрудилось реализовать. Если в Великороссии 95 % крестьян состояло в общинах, то на Украине таковых было 30 % на левом и лишь 15 % на правом берегу Днепра [593]. Это значит, что уже с отменой крепостного права, а не со столыпинской реформы, как великорусские крестьяне, то есть на 30 лет раньше, они могли быть вовлечены в переселенческие процессы. Это было особенно важно из-за привязанности малорусского крестьянина к сельскому укладу жизни, его нежелания уходить в город. Впрочем, П. Воробый замечает, что широко распространенное мнение будто украинский кpecтьянин крайне неохотно шел в город — преувеличено, и для рассматриваемого периода город просто не создавал достаточно рабочих мест, которые могли быть заняты выходцами из деревни [594].

Как бы то ни было, стремление переехать на свободные земли в Сибири, на Урале и на Дальнем Востоке было весьма распространено, тем более что после реформы 1861 г. крестьянское землепользование на плодородной Украине сократилось на треть. В начале XX в., в рамках недолго действовавшей столыпинской программы, таких переселенцев было много. В Северном Казахстане, например, украинцев (малоруссов) не было вовсе в 1858 г. К концу века там жило уже около ста тысяч украинцев, а к 1917 г., после того как заработала столыпинская программа, численность украинцев в Казахстане превысила 789 тысяч человек. Сходная тенденция прослеживается и в других зауральских регионах. В 1858 г. украинцев там практически не было, переписи 1897—1900 г. дают 137 тыс. в Западной Сибири, 25 тыс. в Восточной Сибири и 61 тыс. на Дальнем Востоке. К 1917 г. число украинцев в Западной Сибири подскочило до 375 тыс., в Восточной Сибири до 96 тыс., а на Дальнем Востоке до 427 тыс. В Нижнем Поволжье (Самарская, Саратовская и Астраханская губернии) число украинцев в 1917 г. превысило 545 тыс. Таким образом, в 1917 г. в регионах, не прилегающих непосредственно к территории их сплошного этнического расселения, украинцев жило почти 2,5 миллиона [595]. Подавляющее их большинство (более 90 %) составляли крестьяне [596]. Переселенцы долго сохраняли культурные и языковые |193особенности, но как ресурс для украинской националистической политики эти жители Дальнего Востока или Оренбуржья были в массе своей потеряны. Во время переписи 1926 г. уже половина выходцев с Украины, живших на Дальнем Востоке, указывали русский как свой родной язык [597].

Кроме того, в прилегающих к современной Восточной Украине Тамбовской, Курской, Воронежской и Орловской губерниях численность украинцев в 1917 г. составляла почти 2 млн, еще без малого 2 млн жили в Терской области и на Кубани и Ставрополье [598]. Многие из этих людей не были «свежими» переселенцами, но проживание в «смешанных» регионах также ускоряло ассимиляционные процессы. С. И. Брук и В. М. Кабузан подчеркивают, что процесс ассимиляции украинцев активно развивался не только в отдаленных районах, но даже в ряде регионов современной Украины, где было много выходцев из великорусских областей. (В Новороссии доля украинцев, во многом благодаря ассимиляционным процессам, сократилась с 52,5 % в 1755 г. до 41,3 в 1917-м. [599]) Всего, по их подсчетам, во второй половине XIX в. «обрусели» (здесь понятие «русский» используется как равное понятию «великорусский») 1,5 млн украинцев, так что даже при более высокой, чем у великоруссов, рождаемости уже в первые десятилетия XX в. наметилась тенденция к снижению доли украинцев в составе населения империи (с 17,5 % в 1897 г. до 17,3 % в 1917-м. [600])

Однако, в своем стремлении сохранить преобладание православного и, как тогда считалось, русского населения над поляками власти не поощряли желание страдавших от земельного голода крестьян Украины и Белоруссии переселиться на свободные земли в других регионах империи. В 1879 г. губернаторам Западного края был даже разослан специальный секретный циркуляр, предписывавший не допускать самовольных переселений [601]. В отчете сенатора Половцова о ревизии Черниговской губернии в 1880 г. отмечалось «довольно сильное стремление крестьян к переселению» и тут же говорилось о мерах «для уменьшения вредных последствий» этого обстоятельства [602]. Наконец, летом 1881 г. правительство приняло «Временные правила о пересе|194лении крестьян на свободные земли». Документ этот, однако, не опубликовали и крестьянам о нем ничего не сообщили, дабы не спровоцировать массового переселенческого движения [603].

Как бы нерасторопно ни было правительство, ассимиляционные процессы нарастали до первой мировой войны. Когда исследователь городов Украины С. Гутье говорит, что накануне войны из 16 городов Украины с населением более 50 тыс. человек только в Полтаве украинцы составляли большинство, он на самом деле имеет в виду, что только в Полтаве большинство называло родным языком малорусский. По данным переписи 1897 г. более 80 % населения городов Украины были уроженцами той губернии, где находился город [604]. Этот процент будет еще выше, если учесть выходцев из соседних украинских губерний. Статистика не позволяет выявить количество ассимилированных в русскую культуру уроженцев Украины, но сам Гутье признает, что ассимиляционные процессы шли весьма активно [605].

Между прочим, Гутье сообщает интересные данные о развитии украинской прессы после того, как запреты на украинские издания были отменены в ходе революции 1905 г. «К 1906,— пишет он,— практически каждый город имел свою украинскую газету. Однако к 1908 г. в результате преследований со стороны властей и финансовых трудностей осталась лишь одна ежедневная газета „Рада“ в Киеве» [606]. Среди причин на первое место вернее будет поставить финансовые трудности. Известно, что гонения на русскоязычные издания не были слабее, но ничего даже отдаленно напоминающего коллапс украиноязычной прессы не произошло. В начале XX в. большинство украинских изданий повторило судьбу «Основы», которая смогла продержаться на выданные родственником Белозерского Катениным 20 тыс. руб. без малого два года [607]. Конкуренция с русскими изданиями, деньги, рынок — эти факторы даже в начале XX в. работали против украиноязычной прессы, что тем более верно для прошлого века.

Очевидно, что в условиях капиталистического развития, при ясно выраженном русском культурном облике городов Украины, при сохранении русского как языка предпринимательства, как языка администрации, государственного среднего и высшего образования (здесь правительство могло держаться твердо), даже частичная реализация драгомановской программы в виде допущения украинского в негосу|195дарственную начальную школу вместе с русским, а не вместо него, вовсе не вела к тем последствиям, которые рисовал вдохновитель Эмского указа Юзефович. Вытеснения русского не произошло бы, он оставался бы языком администрации, экономического и карьерного успеха, языком массовой коммуникации. Оговоримся, что Дондуков-Корсаков совсем не предполагал идти на столь серьезные уступки и готов был лишь допустить употребление украинского в первом классе начальной школы для объяснения непонятных русских слов.

Тактика Дондукова-Корсакова предполагала отказ от ориентации на французский вариант тотальной ассимиляции, для которого у правительства не было ни сил, ни средств, ни настойчивости и умения, ни исторического времени. На смену французскому проекту приходил бы англо-шотландский. Особая идентичность более бы не отрицалась как пережиток прошлого, украинские язык и культура получили бы определенные права, но в рамках большой русской общности, с сохранением за русским той же роли, которую играл английский в Великобритании. В начале XX в. такая позиция уже представлялась вполне приемлемой самым убежденным русским националистам: «Все русские разных оттенков должны уметь говорить, читать и писать по-русски,— но никогда никто не может иметь ничего и против того, чтобы малороссы умели говорить, читать и писать на своем наречии, а белоруссы — на своем. Костюм, нравы и обычаи Малороссии и Белоруссии иные, чем в России, но они им сродны, а потому должны быть всюду и при всех условиях допустимы» [608]. В начале XX в. это понимали уже и при дворе. В феврале 1903 г. на костюмированном бале в Зимнем дворце, посвященном России XVII в., наряду с великорусскими было немало и малорусских костюмов. В. кн. Дмитрий Константинович был одет в костюм полковника Сумского слободского полка, в. кн. Михаил Николаевич — в костюм атамана запорожских казаков, гр. В. Д. Воронцова-Дашкова в костюм малорусской казачки, а министр двора В. Б. Фредерикс щеголял в костюме, скопированном с портрета Б. Хмельницкого [609]. Дондуков-Корсаков пытался действовать в этом духе на 40 лет раньше, в самом начале спурта русского капитализма, и это давало его политике большие потенциальные преимущества.

Успех или неудача этого проекта в длительной перспективе зависели бы от устойчивости экономического и политического развития России. Трудно судить, был ли Дондуков-Корсаков сторонником конституционных реформ в России. Во всяком случае, Болгария, где он с марта 1878 г. в качестве русского комиссара возглавлял оккупаци|196онное правительство, получила весьма либеральную конституцию. Драгоманов на конституционные реформы в России надеялся, но перспективы украинофильства в случае их проведения оценивал в том же 1878 г. отнюдь не оптимистически: «Конституция в России даст свободу украинской работе… Только эта же конституция даст еще большую свободу и силу московским людям, и они, наверняка, поведут свое дело так, что потянут за собой множество помосковленных (т. е. ассимилированных.— А. М.) людей и на Украине. Некоторое время украинство не погибнет, но станет снова „провинциальным родственником“, прихвостнем» [610].

С. Величенко, опубликовавший недавно статью, в которой сравнивается политика английских властей в отношении Шотландии и политика российских в отношении Украины, считает, что разные результаты объясняются прежде всего отсутствием власти закона и неразвитостью гражданских институтов в Российской империи [611].Всякое выделение одного обстоятельства, как решающего, в ситуации, где действовал целый ряд факторов, может быть оспорено. Но не приходится отрицать его важное значение.

Правительство, и прежде всего сам царь, оказались неспособны верно оценить ситуацию, понять преимущества тактики Дондукова-Корсакова. Применительно к этому эпизоду верно сделанное по другому поводу замечание Валуева: «Свойственная у нас многим, и весьма многим, умственная лень постоянно предрасполагает к выбору простых и потому вообще грубых средств для достижения правительственных целей. Нет ничего проще, чем положиться на одну силу вместо нескольких» [612]. Действуя по шаблону сатирических героев Щедрина, Александр II подписал Эмский указ, ставший очередным свидетельством того, что история России может быть рассказана как история плохого управления и его последствий.|197


Глава 12
Субсидия газете «Слово».
Галицийские русины в политике Петербурга

Отдельного обсуждения заслуживает пункт Эмского указа, касавшийся оказания финансовой поддержки издававшейся во Львове газете «Слово». Это была первая попытка властей систематически влиять на галицийских русинов, хотя борьба Вены, Петербурга и поляков за умы и души жителей Восточной Галиции или, как нередко предпочитали говорить в Москве и Петербурге, Червонной Руси шла уже давно.

В ходе революции 1848 г. при поддержке австрийского губернатора Галиции Ф. Стадиона в противовес активизации польского национального движения были созданы Головна Руська Рада и львовская Матица. Чуть позже, в 1849 г., марш через Галицию бесконечных николаевских полков, отправлявшихся подавлять венгерскую революцию, оставил глубокий след в умах местного населения. «Русское вмешательство в венгерскую кампанию надолго оставило импозантное впечатление в Галиции, через которую проходили русские войска. Они напомнили о существовании в могущественном соседнем государстве „руской веры“ и „руского языка“, довольно близкого к книжным элюкубрациям Галичан»,— замечает Грушевский [613].

В среде галицийских русинов вплоть до начала XX в. шла острая борьба по вопросу об идентичности. Канадский историк П. Р. Магочи отметил, что символична в этом смысле судьба членов знаменитой «руськой троицы», первых русинских «будителей» М. Шашкевича, Я. Головацкого и И. Вагилевича. Рано умерший Шашкевич остался вполне верен объединявшей их до 1848 г. идее исключительной русинской идентичности. (Оговоримся, что некоторые исследователи считают его предшественником народовцев). Я. Головацкий позднее склонился к малорусско-русской версии множественной идентичности, а Вагилевич к украинско-польской [614]. Влияние ориентации, которая видела будущее русинов в полонизации, к 60-м гг. практически сходит на нет. Наиболее заметными остаются с тех пор два течения — так называемые москвофилы или русофилы, отстаивавшие идею принадлежности гали|198цийских русинов к большой русской нации, и народовцы, считавшие русинов частью особого украинского народа. С 70-х гг. часть польских политиков, как и австрийские власти, начинает поддерживать народовцев в противовес русофилам [615].

В более либеральной монархии Габсбургов национальная активность рано приобретает легальные организационные, в том числе и политические формы. С 60-х гг. украинский язык используется в сейме. К работавшей не слишком активно львовской Матице добавилось в 1868 г. общество «Просвита», а с 1873 г. стараниями главным образом деятелей из российской части Украины Общество им. Шевченко (с начала 1890-х — Научное общество им. Шевченко) [616].

Попытки влиять на настроения галицийских русинов с русской стороны иногда приобретали форму распространения слухов, враждебных польским землевладельцам. Летом 1872 г. это привело даже к возникновению первой в истории Галиции стихийной забастовке сельскохозяйственных наемных рабочих, поверивших, что австрийский император, обидевшись на поляков, отдал Галицию царю, который вот-вот пришлет казаков, а те будут бесплатно раздавать хлеб [617] Русофильские деятели в Галиции получали из России спорадические субсидии. Сперва это были сугубо частные пожертвования — в 1866 г. значительную сумму выделил, например, М. Погодин. С конца 1860-х гг. периодическую поддержку русофилам оказывают Славянские благотворительные комитеты [618]. Если Московский и Санкт-Петербургский комитеты делали это в рамках общей помощи австрийским славянам, то Киевский практически целиком сосредоточил свое внимание на Галиции. Опосредованным образом в этом участвует и правительство, поскольку Славянские комитеты субсидировались МНП. |199Как справедливо замечает подробно исследовавшая этот вопрос В. Вендланд, интерес к галицийским русинам был свойствен лишь консервативно-славянофильской части русского общественного мнения и не вылился в широкое и активное общественное движение [619].

Идея, что поддержка русофилов должна быть систематической и идти прямо от государства, была выдвинута Юзефовичем и обоснована тем, что поляки оказывают такую поддержку газете «Правда» и обществу «Просвита». В очередной раз решение принималось лишь как реакция на схожие действия противника, в определенном смысле как их имитация. В вопросах националистической политики власти империи по-прежнему оставались в роли учеников, причем довольно нерадивых.

О русофильской ориентации львовской газеты «Слово» говорилось еще в письме Н. Ригельмана Д. Толстому от 1874 г. Киевский отдел Славянского благотворительного комитета, в котором Ригельман председательствовал, уже давно оказывал поддержку русофильски настроенным галичанам. Затем Юзефович в своих записках для Совещания и в подготовленном им проекте указа настойчиво подчеркивал необходимость субсидии для «Слова». Этот пункт вошел в окончательный вариант Эмского указа, и Потапов, сообщая Юзефовичу письмом от 18 мая 1876 г. об успехе их общей интриги, спрашивал Юзефовича о том, сколько нужно дать денег. «Ввиду той пользы, которую он (орган русофилов.— А. М.) может принести в борьбе с врагами нашего народного единства,— отвечал Юзефович 5 июня,— я полагаю, что скупиться нам не следует {…} Я думаю, что 2000 гульденов» [620]. Передавать деньги редактору «Слова» Юзефович предлагал через русское посольство в Вене, которое само должно было подыскать удобный тайный канал. Потапов доложил эти соображения царю и тот утвердил их 27 июня 1876 г. [621] Через месяц, 24 июля первая субсидия «Слову» была отправлена послу Е. П. Новикову в Вену.

Однако прибывший в Петербург в конце 1879 г. издатель «Слова» Вен. Площанский обратился к тогдашнему министру внутренних дел Макову с жалобой, что в 1876—1879 гг. он назначенной ему субсидии не получал [622]. Документы не содержат ответа на вопрос, куда же девалась каждый год 1000 рублей, соответствовавшая 2000 гульденов. Запрошенный на этот счет Маковым 10 января 1880 г. новый начальник III отделения А. Р. Дрентельн, человек инициативный, решил не только заняться поиском пропавших денег, но и поинтересоваться содерж|200анием газеты и ее распространением. Его запросы и то, кому они были направлены (киевский генерал-губернатор М. И. Чертков и варшавский П. Е. Коцебу), обнаруживают весьма любопытное обстоятельство — Дрентельна в первую очередь интересовала степень влиятельности газеты в Российской империи, а не в самой Галиции, в противном случае запрос нужно было посылать послу в Вене. Ответы были весьма неутешительны. Чертков, вообще похвалив газету, сообщил, что в Киеве выписывается 5-8 экземпляров, и еще один — в Волынской губернии [623]. Коцебу также сообщил о крайне ограниченном распространении газеты в Царстве Польском и решительно высказался за отмену субсидии, предложив оставить только пособие в 500 руб. по линии МНП. Он подчеркнул, что «полного единомыслия между карпатско-русинской партией и задачами и целями русского правительства далеко не существует», что цели русинской партии «чисто сепаратистические». Как следствие, газета не давала того антиукраинофильского пропагандистского эффекта, на который власти, судя по всему, рассчитывали, а потому смысл всего мероприятия, по мнению Коцебу, сводился к поддержке «борьбы русинского элемента против польского в Галиции». Коцебу полагал, что вопрос, стоит ли на это тратить деньги, заслуживал специального нового обсуждения [624]. 12 сентября 1880 г. недавно назначенный министр внутренних дел М. Т. Лорис-Меликов приказал прекратить выплату субсидии «Слову».

Эта история, даже если отрешиться от ее криминальной стороны, еще раз демонстрирует, во-первых, крайнюю неэффективность политики властей, поинтересовавшихся, на что идут довольно существенные деньги, лишь через четыре года после начала выплат. Во-вторых, она свидетельствует, что по крайней мере некоторые высокопоставленные чиновники интерпретировали планы, связанные со «Словом», не в наступательном, а в оборонительном духе — от газеты ждали не столько усиления русского влияния в Галиции, сколько противодействия украинофильству в Юго-Западном крае. Напомню, что и Юзефович с самого начала подчеркивал именно роль газеты в борьбе с «врагами народного единства».

Это не единственный эпизод, когда мерам охранительного характера отдавался приоритет. Можно сказать, что этот подход доминировал в 60—70-е гг. В 1866 г., во время австро-прусской войны, русский посол в Вене Э. Г. Штакельберг направил канцлеру А. М. Горчакову два послания, касавшихся русской политики в отношении Галиции. Первое датировано 16 марта и посвящено возможным вариантам поведения России в случае, если Наполеон III возобновит уже делавшиеся им в |2011859 г. предложения о передаче Галиции России в рамках широкой дипломатической комбинации, касавшейся также Венеции и дунайских княжеств. Штакельберг указывал на различные pro et contra. К позитивным последствиям возможного присоединения Галиции он относил более удобную границу по Карпатам и облегчение ассимиляторской политики, которую «затрудняет теперь развитие автономии в Лемберге». «Моральная поддержка руссинов» (во французском оригинале Штакельберг использует австрийский термин Ruthenen) облегчила бы, по его мнению, это присоединение. И все же, в конечном счете, Штакельберг призывал отказаться от этой возможности как добавляющей новые проблемы при управлении и без того обширной территорией империи [625]. Планы аннексии Галиции никогда не исчезли окончательно с повестки дня в Петербурге, но было бы ошибкой полагать, что они были приоритетны и Россия была готова воспользоваться любой возможностью для их осуществления.

В октябре 1866 г. Штакельберг возвращается к теме Галиции в связи с назначением сторонника полонизации галицийских русинов Ю. Голуховского наместником провинции. Он сожалеет о кампании, поднятой в русской печати против этого назначения, и призывает «не будить внимания Австрии к руссинам, которые, может быть, упали бы в наши руки как спелый плод в результате неосторожной терпимости венского кабинета к полонизму». Горчаков сделал здесь на полях пометку «вполне справедливо» [626]. В качестве приложения Штакельберг переслал Горчакову написанное уже по-русски донесение консула в Бродах, сообщавшего о «непомерном ропоте между Руссинами», которые недовольны планами австрийского правительства «заставить их пожертвовать своим именем Русского и слиться со всегда ненавистной им польской нациею» [627]. Любопытно, что Горчаков велел показать эти донесения военному министру Д. Милютину [628].

Здесь мы в очередной раз сталкиваемся с проблемой пограничного положения территории Украины, при котором разные центры силы внимательно следили за политикой друг друга в отношении местного населения и надеялись воспользоваться ошибками соперника. Очевидно, что и Вена, и поляки после отказа большинства их политиков от стратегии полонизации галицийских русинов имели значительно больше пространства для маневра в этой игре, чем Петербург, стремившийся непременно утвердить общерусскую идентичность среди миллионов подвластных ему малоруссов. Очень явственно проступает здесь и механизм, описанный П. Салинсом на примере Каталонии, когда идентичности и лояльности населения разделенной границей этнической группы формировались не только и порой не столько на базе симпатии к одному из центров силы, сколько на основе антипатии к сопернику [629].|202

В конце 1871 г. русский посол в Вене Новиков обратился в МИД с проектом учреждения консульства в Кракове или Львове. Он ссылался на то, что эти города относятся к числу «главных центров и, так сказать, пульсовых жил национальной жизни составляющих Австрию народностей», и отмечал, что «присутствие в Галиции многочисленного преданного нам руссинского населения доставит этому консулу несомненное политическое значение». Новиков, однако, обращал внимание начальства на то, что Австрия безусловно потребует взаимности, то есть права учредить свое консульство в Киеве или «в другом центральном пункте Западной России» [630]. Последнее соображение отмечено на полях адресатом — начальником канцелярии МИД В. И. Вестманом или самим министром Горчаковым. Именно по этой причине канцлер решил не давать делу хода [631].

Ситуация постепенно меняется в 80-е гг., когда военные круги империи все более определенно начинают смотреть на Австро-Венгрию как на потенциального противника. В их планах этнический состав приграничных областей играл важную роль. Не случайно именно военный министр, Д. Милютин, вообще бывший ближайшим союзником Лорис-Меликова, с его решением в отношении «Слова» не согласился и в марте 1881 г. добился возобновления субсидии, причем в утроенном размере [632].

В целом политика царских властей по отношению к проблеме галицийских русинов была не просто пассивной, но обреченной на поражение. Одна из наиболее слабых ее сторон, по верному замечанию Дж.-П. Химки, состояла в заведомо невыгодном кадровом обмене [633]. На деле Петербург рассматривал Галицию не столько как сферу, где нужно последовательно укреплять свое влияние, сколько как источник рекрутации кадров для империи. Пророссийски настроенные деятели десятками выезжали в Россию. По подсчетам В. Вендланд, только в Холмскую область переселились, главным образом в 1866—1870 гг., 136 галицийских духовных лиц, из них 42 семинариста. Остро ощущавшаяся в ходе реформ Д. Толстого нехватка преподавателей древних языков также в значительной мере восполнялась за счет галичан. Часто переселенцы получали места за пределами Украины, и тем самым их влияние если не сводилось к нулю, то резко уменьшалось. (Я. Головацкий, например, после переезда в Россию получил место в Вильно.) Между тем из России в Галицию выезжало немало украинофилов, которые затем играли важную, порой ключевую роль в галицийской политике. Достаточно назвать имена Драгоманова, который хоть и задержался в Галиции ненадолго, но из Женевы поддерживал с ней тесные связи, позднее М. Грушевского и Д. Донцова.

С 1882 г., в условиях нараставшей напряженности в отношениях между Россией и Австро-Венгрией, галицийские русофилы подверга|203лись жестким репрессиям польской администрации и Вены. В этом году во Львове прошел большой политический процесс над русофильскими деятелями. В. Вендланд справедливо отмечает, что «львиная доля» финансовой помощи русофилам из российских государственных источников поступает только после Львовского процесса, когда последние уже находились в глухой обороне. В результате Галиция в последние десятилетия XIX в. стала если не политическим, то культурным украинским Пьемонтом, со все более мощной издательской базой, с украинскими научными и просветительскими учреждениями (существенно подпитывавшимися как интеллектуально, так и финансово из российской Украины), а позднее и политическими партиями, которые возникли на десятилетие раньше, чем в Российской империи. Это обстоятельство было одним из важных факторов, способствовавших поражению ассимиляторского проекта.

Вместе с тем нужно отметить, что такая роль Галиции во многом была обусловлена развитием украинофильского движения в Российской империи. Галиция в значительной мере стала плацдармом украинского национального движения, но его инициатором и главной движущей силой она стать не могла. Если бы развитие России в политическом и экономическом отношении было настолько успешным, что осознание выгод единства решительно перевешивало бы в малорусском обществе сепаратистские настроения, то в экономическом отношении более медленно развивавшаяся Галиция не смогла бы получить такого политического влияния, даже несмотря на усилия Вены и части польских политиков, в последние десятилетия XIX в. поддерживавших галицийских украинофилов [634]. Примером для сравнения может здесь послужить горная часть Шотландии, по типу своего отстающего экономического развития весьма напоминавшая, по замечанию Т. Нэйрна, Центральную Европу. Сепаратистские настроения ее жителей не получили поддержки у населения равнинных районов, понимавшего преимущества единства с Англией, и, как следствие, не смогли перерасти в сколько-нибудь сильный шотландский национализм [635]. Другой пример, структурно даже более близкий к нашему, рассмотрен П. Салинсом в уже упомянутой книге о Каталонии. Исключительная каталонская идентичность постепенно утверждалась в XIX в. по испанскую сторону границы. Однако существенного влияния на настроения во французской части Каталонии это не оказало, потому что в экономическом отношении и с точки зрения доступных им как гражданам Франции политических прав каталонцы по французскую сторону границы находились в заметно более выгодном положении [636].|204


Глава 13
Кризис власти в 1880—1881 гг. и попытка отмены Эмского указа

Взрыв, организованный народовольцами в Зимнем дворце 4 февраля 1880 г., послужил толчком к резкой смене правительственной политики. Главой нового чрезвычайного органа — Верховной распорядительной комиссии по охране государственного порядка и общественного спокойствия — был назначен М. Т. Лорис-Меликов, считавший, что борьба с террористами должна быть дополнена союзом с «благонамеренной частью общества». Его программа предполагала реорганизацию государственного аппарата, возобновление реформ и привлечение представителей общества к их обсуждению. Лорис-Меликова называли «диктатором сердца», новую политику сравнивали с весной, оттепелью.

Летом 1880 г. один из ближайших сотрудников Лорис-Меликова статс-секретарь М. С. Каханов предложил организовать сенаторские ревизии губернского управления с тем, чтобы «найти управу на губернаторов» и подготовить рекомендации для реформы управления провинциями при планируемом возрастании роли земств [637]. Первым шагом Лорис-Меликова после назначения министром внутренних дел был доклад царю об этом проекте, что убедительно свидетельствует о придававшемся ему значении [638]. Одним из сенаторов, поддержавших этот план и вызвавшихся возглавить одну из ревизионных комиссий, был А. А. Половцов, «умный, толковый, даже с государственным умом», как характеризовал его позднее С. Ю. Витте [639]. Он был готов ехать «куда угодно». Киев выпал Половцову либо вовсе случайно, либо потому, что Лорис-Меликов хотел послать туда человека сильного и настойчивого, поскольку инспектировать ему предстояло известного своим самоуправством киевского генерал-губернатора М. И. Черткова, в 1877 г. сменившего на этом посту Дондукова-Корсакова [640].|205

Совсем не зная особенностей Юго-Западного края, Половцов постарался получить консультации у как можно большего числа петербургских сановников, которые когда-либо занимались его проблемами. Он встретился с бывшим ректором Киевского университета, а теперь товарищем министра финансов Н. X. Бунге, министром народного просвещения А. А. Сабуровым, председателем Комитета министров Валуевым, Головниным, Маковым. Посетил он и товарища министра внутренних дел П. А. Черевина, который заведовал делами III отделения накануне его расформирования. В своих обстоятельных беседах с Половцовым, которые он прилежно фиксировал в своем дневнике, никто из них, равно как и Каханов с Лорис-Меликовым, совсем недавно оставившим пост харьковского генерал-губернатора, даже не упомянул об украинской проблеме. Когда речь заходила о национальном вопросе, все внимание было сосредоточено на поляках [641]. Это лишний раз свидетельствует о принципиальном различии в подходе властей империи к украинскому и польскому вопросу. Если последний неизменно был в центре внимания, то первый возникал на повестке дня от случая к случаю и после принятия очередного указа исчезал из поля зрения высших петербургских бюрократов на годы.

12 октября 1880 г. Половцов приехал в Киев. Здесь украинская проблема сразу вторгается на страницы его дневника. Сперва визит Половцову наносит «бодрый, несмотря на свои 79 лет», Юзефович. «Потом являются две дамы, просящие о разрешении петь малороссийские песни на благотворительном концерте, разговор приобретает гоголевский оборот» [642]. На первых порах Половцов, похоже, плохо понимал ситуацию, но, во всяком случае, осознавал ее нелепость. Таких ходатаев у Половцова побывало осенью много. Он, вероятно, консультировался по их поводу с прежним киевским, а теперь харьковским генерал-губернатором Дондуковым-Корсаковым, который в письме о малороссийском языке от 13 января, о котором речь пойдет позже, прямо ссылается на «ходатайства отдельных лиц, обращавшихся по этому поводу к сенатору Половцову» [643]. Наряду с частными ходатайствами по отдельным вопросам Черниговское земство обратилось в Петербург с требованием разрешить учителям начальных классов объяснять на малорусском непонятные детям русские слова. Приезд ревизора был воспринят как предвестник смены политики, и все заинтересованные лица начали проявлять активность.

Уже в самом начале января 1881 г. и Чертков, и Дондуков-Корсаков отправили в Петербург специальные послания по украинскому вопросу. То обстоятельство, что первое письмо исходило от Черткова, заставляет предположить, что Половцов не делал большого секрета из |206своего намерения пересмотреть прежние правила. Дело в том, что с Чертковым Половцов сразу вошел в острейший конфликт и настойчиво добивался в Петербурге его отставки, каковая и последовала в конце января [644]. В этих условиях и речи быть не могло о том, чтобы Половцов обсуждал украинский вопрос с киевским генерал-губернатором. Но тот все-таки был в курсе дела и решил, скорее всего, опередить противника с проявлением инициативы.

Поводом для письма Черткова в МВД стало обращение к нему 29 декабря Н. В. Лысенко, жаловавшегося на серьезные убытки из-за запрета на распространение отпечатанного им за свой счет в Лейпциге сборника малороссийских песен. Лысенко мыкался со своим сборником еще с 1878 г., так что решение написать прошение Черткову именно в этот момент скорее всего было ему подсказано членом киевской Громады, братом известного украинского писателя Панаса Мирного А. Я. Рудченко, служившим начальником отделения в канцелярии киевского генерал-губернатора. Без такой подсказки Лысенко логичнее было бы обращаться к Половцову, как большинство ходатаев и делало. Чертков наложил резолюцию, какой от него ждали участники этой комбинации: «Представить с отзывом об отмене установленных стеснений», и передал задание тому же Рудченко [645]. «Рассмотрев представленный при означенном прошении Лысенка сборник малороссийских песен,— писал Чертков (читай Рудченко),— я не нашел в нем ничего предосудительного, но выпуск в свет этого издания не мог быть разрешен за силою выс. повеления, объявленного бывшим министром Вн. дел в конфиденциальном отзыве от 23/VI 76 г. {…} Не встречая со своей стороны препятствий к разрешению выпуска в продажу сборника песен Лысенко, я, пользуясь настоящим случаем, признаю уместным войти вообще в оценку целесообразности распоряжения 1876 г., положившего запрет на все роды произведений на малороссийском наречии, кроме произведений изящной словесности». Оговорившись, что ему неизвестны мотивы, «которые послужили к принятию столь строгой меры, установленной без ведома и заключения местной администрации края», Чертков высказал предположение, что главная цель состояла в том, чтобы «пресечь украинофильскую деятельность в смысле политического сепаратизма». Далее он переходил к оценке ситуации и рекомендациям: «Ссылаясь на трехлетний опыт управления Ю.-З. краем, я с уверенностью могу утверждать, что в среде здешнего малороссийского населения, чуждого каких бы то ни было политических идей и беззаветно преданного своему государю, |207проповедники сепаратизма, если бы таковые нашлись, встретили бы то же самое, что и проповедники полонизма, пытавшиеся привлечь народ на свою сторону во время последнего польского восстания. Ввиду этого установленные по отношению к малороссийскому наречию и музыке ограничения, имеющие вид недоверия к народу, который ни своим прошлым, ни настоящим не подал к тому никакого повода, не оправдываются, по моему мнению, действительною необходимостью и служат только к нежелательному раздражению». «Признавая с своей стороны отмену установленных законом 1876 г. ограничений {…} не только возможным, но даже желательным в интересах утверждения в обществе доверия к правительству», Чертков предлагал «литературные и музыкальные произведения на малорусском наречии поставить в одинаковые цензурные условия с произведениями на общерусском языке» [646]. Очевидно, что сам Чертков не слишком вникал в разбор дела. Подлинное авторство записки сказалось в насквозь декларативном характере документа, сводившего аргументацию к заверениям в «беззаветной преданности» вверенного Черткову населения и повтору любимой идеи Лорис-Меликова о доверии общества правительству. Этим можно объяснить и совершенное отрицание угрозы сепаратизма, акцент на моральный аспект в аргументации и то, что выводы оказались столь радикальными. Рудченко, заметим, решил вовсе не касаться наиболее острого вопроса о допущении украинского в школу, опасаясь, возможно, что это вызовет ненужные вопросы уже у самого Черткова, если тот станет внимательно читать письмо прежде, чем его подписать.

В МВД, превратившемся после роспуска Верховной комиссии и назначения Лорис-Меликова министром в новый центр власти, письмо Черткова нашло живой отклик. Резолюция, по всей вероятности начальника ГУП Н. С. Абазы [647], гласила: «Заслуживает особого внимания и подлежит безотлагательному рассмотрению и докладу по соображению с мерою 1876 г. и порядкам, в которых она была принята» [648]. Реформаторы были в силе и пересматривать собирались «порядки» в делах о печати вообще, так что изменения предполагались отнюдь не косметического характера. Не исключено, что письмо Черткова привлекло внимание Н. Абазы и его покровителей — Лорис-Меликова и Каханова — еще и потому, что оно могло быть использовано для борьбы с Валуевым, который был председателем Особого совещания, рассматривавшего реформу системы контроля за печатью. Валуев сопротивлялся планам Лорис-Меликова в этой области, и их противостояние в Особом совещании обострилось именно в конце 1880 — |208начале 1881 гг. [649] Если бы репрессивные меры в отношении украинских публикаций, родоначальником которых был Валуев, удалось представить как вредные, это дало бы его противникам лишние козыри.

13 января, буквально вслед за письмом Черткова, свое послание отправляет Дондуков-Корсаков. Похоже, что к этому времени Дондуков-Корсаков уже имел сведения, дававшие ему серьезные основания надеяться на пересмотр Эмского указа: 10 января он отправил Черткову телеграмму, в которой просил переслать ему все материалы КГО, явно рассчитывая, что получит возможность возобновить Отдел РГО в Харькове [650]. Весьма вероятно, что и Чертков, и Дондуков-Корсаков в конце декабря получили конфиденциальные запросы из Петербурга от противников Валуева в Особом совещании. Во всяком случае, такое допущение не только не противоречит всем известным обстоятельствам, но и объясняет многие из них.

Официальным поводом для послания харьковского генерал-губернатора послужил запрос ГУП от 9 декабря 1880 г. о возможности допущения в печать двух книг на украинском — «Руська хата» и «Світопогляд українського народа». Высказавшись в пользу их публикации, Дондуков-Корсаков замечал, что «разрешение к обращению отдельных изданий находится в близкой связи с вопросом о допущении к употреблению малороссийского языка в литературе и школе вообще» [651] Эти общие вопросы Дондуков-Корсаков рассматривал в многостраничной и весьма тщательно подготовленной «Записке о малороссийском языке», приложенной к письму. Это, пожалуй, наиболее основательно подготовленный документ об украинском вопросе из всех когда-либо сочиненных в бюрократических структурах в царствование Александра II.

В своей записке Дондуков-Корсаков определяет украинский вопрос как «дело величайшей государственной важности, неправильная постановка которого способна вызвать неисчислимые осложнения в будущем в отношении как к внутренней, так и к внешней политике». Первая часть документа посвящена анализу мнений, высказываемых на этот счет в печати. Публикации самих украинофилов Дондуков-Корсаков обвинял в неискренности и недоговоренности, скрывающих стремления, «несимпатичные даже для большинства их единоплеменников». Статьи русских журналистов, «бессознательно вторящих» украинофилам, он считал «отголоском того сентиментально-доктри|209нерского либерализма, который составляет характеристическую черту русской столичной прессы, так отличающую ее даже от самой либеральной печати других стран». Эти «сентиментальные либералы» не сознают, по мнению Дондукова-Корсакова, реальных целей украинофильства и, «боясь обвинений в измене отвлеченной доктрине равноправности, готовы требовать применения ея безотносительно к условиям времени и места и нередко вопреки традиционной исторической идее своего государства» [652].

Затем записка весьма подробно и с хорошим знанием дела излагала историю развития украинофильства. Дондуков-Корсаков начинал ее от «Основы», упомянув Костомарова, Белозерского и Кулиша и специально остановившись на разработанной последним реформе правописания как средстве увеличения различий между малорусским и русским языками. Далее он переходил к КГО, о деятельности которого отзывался весьма критично. Список активистов украинофильства в 70-е открывался именами Драгоманова, Антоновича, Чубинского, Старицкого, Лысенко и продолжался целым рядом других, менее известных — ясно, что Дондуков-Корсаков пристально следил за событиями. Весьма точно определялся «круг прозелитов» — среднее и мелкое дворянство, люди свободных профессий, «из лиц, стоящих ближе к крестьянству» — поповичи и волостные писари [653]. Автор демонстрировал и глубокое понимание социальных механизмов ассимиляции, подчеркивая ее ускорение «с оживлением сношений и улучшением сообщения с Великороссией, проведением железных дорог и {…} введением сокращенных сроков военной службы» [654]. «Усилить в народе сглаживающееся уже, под влиянием совместной исторической жизни, обучения массы и чисто русского образования высших слоев, сознание своей племенной и исторической обособленности со всеми дальнейшими как культурными, так и политическими последствиями»,— так определял Дондуков-Корсаков цель движения [655].

Чтение этой части записки может вызвать недоумение. Почему Дондуков-Корсаков посчитал нужным повторить филиппики против «сентиментально-доктринерского либерализма», с которыми Катков впервые выступил как раз в связи с украинофильством еще в 1863 г.? Почему теперь он не защищал КГО, как в 1875—1876 гг., а с готовностью признавал его украинофильскую тенденцию и даже обвинял Отдел в прямом подкупе во время переписи 1874 г.? [656] Почему подчеркивал опасность украинофильства и его сепаратистские тенденции? Как все это сочетается с содержащимися в записке предложениями о почти полной отмене Эмского указа и с планами возобновить деятельность Отдела РГО в Харькове? Ответ на все эти вопросы — в различии |210обстоятельств накануне принятия Эмского указа и в начале 1881 г. Будучи убежденным противником украинофильства в его сепаратистской версии, Дондуков-Корсаков защищал в 1875 г. прежде всего свою тактику в отношении украинофилов и сопротивлялся репрессиям, в неэффективности которых был уверен. Теперь, в январе 1881 г., он не сомневался, что Эмский указ будет отменен. В новой ситуации Дондукова-Корсакова больше беспокоило, чтобы это не было шагом в духе «сентиментально-доктринерского либерализма», чтобы цель, как он ее понимал, то есть ассимиляция в ее англо-шотландском варианте, не упускалась из виду. Ситуацию он чувствовал верно — это подтверждает и неизвестное ему во время подготовки записки письмо Черткова, в котором ассимиляторская идея вообще отсутствует. При общей неизменности принципиальной позиции Дондукова-Корсакова, самого, пожалуй, квалифицированного и изощренного среди высших сановников противника украинофильства, записка 1881 г. выражала его позицию наиболее адекватно.

Переходя к рассмотрению требований украинофилов «с точки зрения интересов объединенной России», Дондуков-Корсаков определял как центральное среди них стремление к замене русского малорусским в начальной школе. Он очень настойчиво подчеркивал, что здесь уступок делать нельзя: «Таким образом совершится полное обособление литературное, и тогда будет предъявлено поддержанное уже всем грамотным людом требование о введении малорусского наречия языком преподавания в гимназиях и выше» [657]. Вместе с тем он предлагал разрешить использование малорусского для объяснений незнакомых ученикам русских слов в первом классе, что «способно вполне удовлетворить людей, не руководимых предвзятою мыслью» [658].

Все остальные пункты Эмского указа Дондуков-Корсаков подвергал уничтожающей критике. «Нельзя не сказать, что заключающееся в этом акте запрещение сценических представлений и исполнения национальных песен не только не достигло какой бы то ни было цели, но и вызвало решительное неодобрение и неудовольствие даже всех искренних приверженцев единения с Россией. Оно прямо способствовало усилению авторитета украинофильской партии, дав ей возможность указывать на стеснения даже таких невинных проявлений народного духа и творчества. Такое же действие произвело и запрещение издавать в России сочинения по всем отраслям знаний, кроме памятников истории и произведений изящной словесности {…} Оно повело лишь к тому, что центрами издательской деятельности, при поддержке австрийского правительства, сделались Львов, Черновицы и Вена» [659]. Записка особенно подчеркивала, что указ привел к ослаблению «дружественной России партии среди русинов Австрии» и тем самым по|211ставил под угрозу «традиционное направление внешней политики России» [660].

Дондуков-Корсаков предлагал отменить все ограничения на сценические представления, исполнение музыкальных произведений и издания на малорусском языке, с оговоркой о необходимости сохранения в силе требования не употреблять кулишовку [661]. Разрешать церковную проповедь на малорусском он считал необязательным, полагая, что «самый стиль и схоластическое, чуждое жизни содержание проповедей составляют главное препятствие к их пониманию» равно великоруссами и малороссами «независимо от языка проповеди». Поскольку изменение этих условий «долго еще заставит себя ждать», «разрешение проповеди на малорусском языке {…} не окажет чувствительного влияния на успех духовного просвещения массы»,— полагал Дондуков-Корсаков и ссылался при этом на опыт отца Гречулевича, читавшего в конце 50-х — начале 60-х проповеди на малорусском [662].

В записке предлагалось два возможных пути реализации этих рекомендаций — формальная отмена или же применение «со значительными постоянно усиливающимися послаблениями», то есть использование того же механизма, который фактически прекратил действие валуевского циркуляра в начале 70-х [663]. В заключение Дондуков-Корсаков, возвращаясь к идее первой части записки, специально подчеркивал, что перечисленными «мерами должны ограничиваться все уступки, которые, без вреда для России и для самого малорусского народа, могут быть сделаны ныне и когда бы то ни было {…} В этом отношении мнение должно быть составлено раз и навсегда, бесповоротно, и никакие доводы и посторонние соображения не должны поколебать такого решения» [664].

Сам Половцов не спешил формулировать свои соображения по украинскому вопросу. В январе и начале февраля он весьма интенсивно обсуждал эту проблему с Галаганом, Ригельманом, бывшим заместителем Галагана в КГО Борисовым и другими видными пред|212ставителями местного общества. Ригельман рассказывал Половцову о своих статьях против украинофильства и о коварстве Драгоманова и его сообщников, стремящихся в Галиции «слиться с приверженцами России, чтобы сделать нам из них врагов» [665]. Галаган, с которым Половцов обсуждал проблемы преподавания в народных школах, говорил, что «самый народ не желает обучения на этом (украинском.— А. М.) языке, что крестьяне всегда говорят, что дети их в школах должны учиться тому языку, на котором писан царский закон». О Драгоманове Галаган сообщал, что «он получает деньги и из России, и из Австрии, и что вообще австрийское правительство покровительствует партии украинофилов, так как с развитием малорусских особенностей народ должен сблизиться с Галициею, где эти стремления находят удовлетворение и даже покровительство». Взгляды собеседников Половцова отразились впоследствии в его рекомендациях [666].

У Половцова были, впрочем, и другие источники информации. По крайней мере часть сопровождавших его чиновников обсуждала проблему с собеседниками более низкого ранга и слышала совсем иные речи. Судить об этом позволяет письмо, отправленное в июне 1881 г. А. Я. Рудченко А. Н. Воскобойникову, секретарю 1-го департамента Сената, сопровождавшему Половцова во время ревизии в качестве чиновника для особых поручений. Рудченко упоминает об их многочисленных «продолжительных беседах», которые проходили, если судить по содержанию письма, в весьма доверительной атмосфере: «обнимаю Вас, теоретического, но любимого мною петербуржца,— обнимаю за искренность и прямоту Ваших отношений ко мне, сыну черноземной Малороссии». Он сообщает, что уже почти закончил записку об украинском вопросе, которую готовил по просьбе Воскобойникова [667]. Основные ее положения были уже знакомы его собеседнику. Рудченко призывал «освободить малорусское слово от кандалов», наложенных указом 1876 г., подчеркивая его бесполезность для достижения «слияния всех русских народностей в одно море». Он обращал внимание Воскобойникова на то, что в борьбе с поляками Пе